Елизавета Дворецкая Зимний зверь
Как мирила нас зима железом и льдом,
Замирила, а сама обернулась весной.
Как пойдет таять снег – ох, что будет потом!
А как тронется лед – ох, что будет со мной!
Борис ГребенщиковГлава 1
Первым утром нового года[1] Веселка проснулась раньше всех в доме, а может быть, и во всем городе Прямичеве. В просторной избе купца Хоровита было тихо: от подполья, где вылизывал мисочки домовой, до холодных, заваленных сеном повалуш нигде не раздавалось ни голоса, ни шороха. Домочадцы спали, утомленные вчерашним празднеством, посапывали на полатях и на лавках девять младших Хоровитовых детей. Восьмилетняя Волошка спала с зажатым в кулаке недоеденным печеньем – масляную головку у новогодней коровки она отгрызла вчера, а задняя часть осталась. Для воробьев.
Веселка выползла из-под овчинного одеяла, сунула ноги в короткие сапожки. Печка давно погасла, изба простыла за ночь, было зябко, но Веселка прямо в рубахе шагнула к окну и нетерпеливо сдвинула заслонку. В щель пролился яркий дневной свет, потянуло свежим, бодрящим холодком. Не так уж часто зимой случается проспать до света, и этот день, пришедший как бы без утомительно долгого и хмурого зимнего рассвета, казался чудом, подарком богов. Веселка заторопилась одеваться. Ее вышитые праздничные рубахи, которые вчера покидала на лавку кое-как, лежали беспорядочным ворохом белой ткани, красной вышивки, пестрой плетеной тесьмы. Венчик, обшитый разноцветными стеклянными бусинами, завалился и вовсе под лавку, ленты помялись. Веселка тихо смеялась про себя, копаясь в ворохе одежды, поднимая одну рубаху за вывороченный рукав, другую за подол, – вот поди пойми, где тут верх, где низ! «Неудобно штаны через голову надевать» – почему-то вспомнилась поговорка, и Веселка фыркнула, не в силах сдержать смех. Даже эта утренняя путаница веселила ее, и одновременно томило нетерпение скорее разобраться и вырваться на улицу, к свету и свежему воздуху. Это совсем не та улица, что была вчера – ведь пришел новый год! Казалось, за дверью избы ее ждет какое-то новое, небывалое счастье, и Веселка торопилась скорее встретиться с ним. И что за важность, если ленты помялись: мать не видит, а для прочих и так сойдет! Веселка была не самой опрятной девушкой в Прямичеве, но ее хорошему настроению, задору и веселью, а значит, и успехам это ничуть не мешало.
По всему дому были рассеяны следы вчерашнего празднования: остатки угощений, шкуры и берестяные раскрашенные личины, Волошкина трещотка, деревянные копья и щиты маленьких братьев. Веселка ничуть не удивилась бы, если бы среди праздничного беспорядка на лавке (или под лавкой) у дверей, где вчера горой были навалены соседские шубы и кожухи, сейчас обнаружился бы похрапывающий Прамень-косторез или Вьюга, Нахмуров сын. Вчера посад так хорошо погулял, что многие, уж верно, смотрели новогодние вещие сны не дома, а там, где привелось упасть. А уж в доме богатого купца не было недостатка ни в угощении, ни в пиве, ни в меду, ни в браге.
На столе и сейчас еще стояла неубранная посуда. Распустив косу и дергая гребнем густые светло-русые пряди, Веселка совала в рот то огрызок пряника, то ложку холодной каши – хорошо, ничего искать не надо, все на столе! Заплетя косу и умывшись, Веселка набросила платок, полушубок и, подпоясываясь на ходу, устремилась наружу – так хотелось ей скорее впустить новый год.
Отворив дверь из сеней во двор, она немножко постояла на пороге, с радостью вдыхая воздух чудесного дня – ослепительного и свежего. Новогодняя ночь отрезала, навсегда оставила позади и хмурый месяц студен, и тоску по умирающему солнцу. Пройдя через эту священную ночь, как само солнце проходит под землей, мир вынырнул в новый светлый день, омытый и обновленный, и все в нем было пронизано тем самым ликованием и счастьем, которые проснулись в душе Веселки этим утром.
За остаток ночи успел пройти снег, и Веселка, не заставшая снегопада, ахнула от восторга. Вся прошлогодняя земная грязь: пятна золы и навоза, многочисленные перепутанные следы, щепки, осколки глиняных горшков, клочки сена, ветки и палки, – все исчезло, землю покрыл пушистый, ослепительно белый снег, и новое солнце бросало в него неисчислимые звезды. В сугробах играли красные, зеленые, синие, огненные искры, как напоминание о летней росе. До конца зимы оставалось еще три долгих месяца,[2] но самое темное, самое тяжелое время года было позади, и дышалось легко: казалось, что и сама новая весна уже где-то рядом, рукой подать.
Ворота были не заперты и тоже, казалось, дремали. Сколько же раз им вчера пришлось отвориться, впуская гостей! Всю эту ночь на улицах было шумно и оживленно: ходили волхвы из Перунова святилища на горе и из Велесова святилища над Ветляной, за ними толпами валил народ. Соседи ходили к соседям, родичи к родичам, друзья к друзьям и даже недруги к недругам; стайками воробьев бегали дети, кто с пирогом, кто с пряником в руке. Все это кричало, пело, угощало и угощалось; на углах улиц горели костры, знаменуя возрожденное яркое солнце, молодежь водила хороводы и затевала игры. И теперь даже сами крыши домов и серые тыны казались утомленными этим неистовым весельем.
Осторожно ставя ноги на снег – жаль мять такую красоту, вот бы поверху перелететь как-нибудь! – Веселка пробралась за ворота и оказалась на улице. Двор Хоровита стоял на окраине прямичевского посада, возле вымола на берегу Ветляны, где летом приставали ладьи, а сейчас виднелись десятки распряженных саней. На улице еще было пусто, и только один человек попался на глаза Веселке. Не она одна так рано поднялась! Но тут же она узнала встречного и фыркнула, в досаде даже прикрыв лицо варежкой. Ах, вовсе не Беляя хотела она увидеть, глядя в сторону Кузнечного конца!
Но ради Нового года Веселка скрыла разочарование и, сама себе состроив досадливо-смешную рожу, тут же улыбнулась встречному. Беляй, рассудительный парень из Кузнечного конца, вовсю торопился к ней, и его круглое румяное лицо, украшенное широкой улыбкой, сейчас удивительно походило на праздничный блин. Заметив это, Веселка расхохоталась и не сразу сумела справиться со смехом, чтобы ответить на приветствие.
– Здравствуй, боярышня светлая! – Не понимая, чем успел так ее насмешить, Беляй остановился в двух шагах, поклонился и даже снял шапку. Вид у него был смущенный, но довольный: к Веселке-то он и направлялся и теперь был рад, что она не успела никуда ускользнуть. – Чтобы ты и в новом году была так хороша, так разумна и прилежна, так станом стройна, лицом бела и румяна…
Затихшая было Веселка фыркнула снова. Беляй давно завел привычку звать ее боярышней, и если поначалу это ее смешило, то потом стало вызывать досаду. Вот ведь заладил – нет бы чего-нибудь новенькое придумать! Нарочито почтительное обращение Беляя так не вязалось с ее открытым, задорным нравом, что казалось нелепым и неуместным, и она не понимала, как Беляй этого не понимает. И говорит-то он всегда так обстоятельно и долго, а ей трудно было выстоять на одном месте, пока он кончит свою «величальную песню». И хвалит-то он ее всегда не за то, что у нее есть на самом деле: ни особым разумом, ни домовитостью и прилежанием старшая дочь Хоровита не отличалась.
– Да ладно тебе глупости болтать! – Веселка махнула рукой, не дослушав по всем правилам построенное поздравление. – Вот заладил с утра! Колядок мы вчера наслушались, до сих пор в ушах звенит. Или тебе пирожка не хватило? Погоди, я тебе вынесу потом. Чего ты так рано поднялся-то? Раньше всех? Или… Где медведюшка-батюшка? Не видел его сегодня? Спит еще?
Беляй пожал плечами. На губах его виднелась та же праздничная улыбка, но серые глаза похолодели. Веселка ядовито сощурилась: даже и обидеться толком не может! Напрасно она дразнила его разговорами о другом – Беляй делал вид, что ни о какой ревности и не слыхал.
Ты медведюшка мой батюшка, Ты не тронь мою коровушку, Ты не тронь мою коровушку, Не губи мою головушку… —поддразнивая, стала напевать Веселка, приплясывая на снегу. При этом она лукаво поглядывала на Беляя, но мыслями была опять в прошедшей ночи – когда играли в «медведя». Рослый «медведь», одетый в настоящую косматую шкуру, с жутким ревом бегал по пустырю, где сходились Велесова улица и Кузнечный конец, ловя визжащих девушек. Сверкали на снегу отблески костра, бревна тынов в темноте казались дремучим лесом; орали стоящие кругом парни, гремели трещотками, и было жутко, как будто все взаправду. Веселке было жарко, точно праздничный огонь горел внутри нее, она бегала со всеми и визжала не только от веселья, но и от ужаса перед древним обрядом жертвоприношения…
И сейчас еще захватывало дух, когда вспоминалось, как «медведь» поймал ее, как она рвалась изо всех сил, но не могла вырваться из его цепких и крепких, как железо, косматых лап… Как он оторвал ее от земли и она била ногами в воздухе, визжа до хрипоты; как он бросил ее в сугроб и навалился на нее так, что она и вправду испугалась, что задавит. В лицо ей сыпалась холодная снежная пыль, а потом «медведь» откинул с головы звериную личину и стал ее целовать, и от него веяло таким жаром, что сам сугроб, казалось, должен был растопиться. И она уже не понимала, на каком она свете, и будто бы не пустырь на углу был вокруг нее, а Велесово подземелье с огненной рекой, и не Громобой, сын кузнечного старосты Вестима, обнимал ее, а сам древний бог-зверь, ежегодно приходящий за жертвой… Кровь кипела, сердце выскакивало из груди, дух замирал от восторга и ужаса…
Вежливый и скучноватый Беляй был рядом с этими воспоминаниями бледен, как ночной светлячок рядом с солнцем. Да вот беда: богиня Лада заставляет любить, не задумываясь, есть ли надежда на взаимность. Веселка была, конечно, не для Беляя, и не нужен он был ей, когда все прямичевские парни, не исключая и княжеских кметей, так и вились вокруг нее.
На первый взгляд казалось, что ничего в ней особенного нет, но в Прямичеве Веселка считалась красавицей. Хотя мягким и простым чертам ее лица до настоящей красоты многого не хватало: четкости, глубины. А еще ей не хватало ума. Веселку никто не назвал бы глупой, но она никогда не давала себе труда думать. Жизнь для нее была проста, лежала впереди широкой прямой дорогой, не требующей никаких раздумий. Она редко бросала взгляд дальше сегодняшнего дня: каждый ее день был так же полон и увлекателен, как у иного целая жизнь. Ее белое лицо, почти без румянца, только с легкой розовой тенью на щеках, всегда было открыто и ясно, и при взгляде на него возникало ощущение почти младенческой нежности и чистоты. Ее светло-серые, с голубоватым отливом глаза искрились весельем из-под пушистых, светлых, едва заметных бровей, а губы были яркими, как спелый шиповник. Красива была и коса, светло-русая, гладкая и длинная, с легким золотистым отливом, а на висках и на шее вились мягкие приятные кудряшки.
Но рассмотреть всю эту прелесть было трудно, так как Веселка всегда была в движении: лицо играет, глаза стреляют по сторонам, даже коса мечется от плеча к плечу. Все вокруг ее занимало, и она постоянно, даже разговаривая с кем-нибудь, вертела головой по сторонам, как птичка. Нравом она была легка, уживчива, приветлива, но не горяча сердцем и не привязчива: ее дружелюбие как бы скользило по людям, никого не выделяя, а взгляд искал не кого бы приласкать, а чем бы позабавиться. Беляй, в общем-то, был отличным женихом: неглупым, честным и трудолюбивым. Но все эти качества имеют цену только в долгой жизни, а для Веселки, занятой сегодняшним днем, они ничего не значили. Она не была обеспокоена, как всякая девушка, поиском среди парней единственного суженого, а болтала и смеялась с любым, с кем ей только не было скучно.
Если кто-то и занимал ее больше других, то только Громобой из Кузнечного конца. Громобой был, безусловно, самым сильным парнем Прямичева: никто никогда еще не одолевал его в кулачных боях Медвежьего велика дня, и своей силой он славился далеко за пределами Прямичева. Всякой девушке было бы лестно поймать такого сокола, но Громобой, хотя ему и сравнялось уже целых двадцать пять лет, не собирался жениться и обращал на Веселку мало внимания. Может быть, его равнодушие и привлекало ее; отец и мать сокрушались, видя, что их дочку, самую красивую в посаде, не так-то легко будет выдать замуж. Но Веселка только отмахивалась от уговоров и призывов быть поразумнее: судьба придет – за печкой найдет, судьбу и пешком не обойти, и конем не объехать.
Посад понемногу просыпался, от дерновых и тесовых крыш потянулся вверх целый лес густых, спокойных в безветрии дымовых столбов. Скрипели ворота, где-то стучал топор, повизгивал свежий снег под ногами, отовсюду долетали веселые голоса, приветствия, поздравления. Разговаривая с Беляем, Веселка то и дело отвлекалась, чтобы поклониться кому-нибудь из проходящих мимо, а сама все постреливала глазами в Кузнечный конец. С того места, где она стояла, он был виден насквозь, видны были и яркие ворота Вестимова двора, покрытые резьбой и раскрашенные красным и синим. Створки были закрыты, и их неподвижность томила Веселку, и она нетерпеливо переступала с ноги на ногу. Пока Громобой не появится, новый год для нее не придет по-настоящему.
– Ну, кланяйся своим от меня! – Она махнула Беляю рукой и пошла по улице, но он будто не заметил, что с ним попрощались, и двинулся следом.
– А у нас еще что вчера было! – торопливо начал он, будто только что вспомнил: вот сейчас расскажет и сразу уйдет. – Ты обсмеешься! Иду я вчера от Овсеня, еще Солома был и Миловид с нами…
– Стой! – Веселка вдруг взмахнула рукой, будто отгоняя комара, и Беляй послушно замолчал.
Наверху, в небе, творилось что-то невероятное. Уже некоторое время, рассеянно слушая Беляя, Веселка посматривала вверх, но не верила глазам: казалось, дым из-за ближайшего тына застилает взор… Но нет! Воздух вдруг потемнел, ослепительное сияние снега погасло, как будто чья-то злая рука украла первый день года и сразу бросила мир в глубину вечерних сумерек. Белые облака стали густо-серыми, словно барашки вдруг обернулись волками. По улице вниз с горы хлынул стылый, резкий ветер, дернул подол, холодом прогладил щеку, точно плоской стороной железного ножа. По белому снегу под ногами побежали волнистые серые тени, замелькали вокруг людей, точно навьи.
Люди на улице и у ворот прерывали разговоры и поздравления, смотрели вверх, охали, вскрикивали. Что-то черное, как пустота глубокого колодца, надвигалось на солнце и заслоняло его собой прямо на глазах окоченевших от ужаса прямичевцев. Темнота стремительно летела вниз, как губительная сеть, опутывая белый свет. В хлевах замычали коровы, заржали лошади, собаки по всем улицам подняли жуткий и жалобный вой. Небо, только что бледно-голубое и ровное, вмиг стало темным и неоглядно глубоким, каким не бывает оно ни днем, ни ночью, когда взгляду препятствуют то свет, то тьма. Сейчас оно раскрылось на страшную глубину, и оттуда, как хозяева, потревоженные внезапным вторжением в жилище, остро выглянули недовольные холодные звезды.
К ногам Веселки упала и закопошилась в снегу серая ворона, беспомощно распластав черные крылья. Но Веселка даже не глянула на нее; прижимая стиснутые руки к груди, она завороженно смотрела вверх и не могла вздохнуть от ужаса. Черный круг сожрал уже половину солнечного лика, и от новорожденного ягненка-Хорса остался только ущербный рог, пылающий багряным режущим светом. Облака вокруг солнца сначала окрасились красным, словно кровь, потом налились огнем, так что невольно хотелось пригнуться, закрыть голову руками в ожидании, что сейчас на землю прольется огненный дождь. Черная пасть тьмы все глубже заглатывала Хорса, от него оставалось так мало, что тьма вокруг стала плотной, зеленоватой, как глубокая вода. И, как вода, она душила.
– Зи… Зимний Зверь! – с трудом одолев судорогу в горле, прошептала Веселка. Звук собственного голоса, даже такого, помог ей опомниться. С трудом сглотнув, она пыталась крикнуть, досадуя на свою беспомощность и изо всех сил стараясь ее одолеть: – Люди! Это Зимний Зверь! Гоните его, пока все не съел! Гоните его! Гоните!
С усилием сдвинув увязшие в снегу непослушные ноги, Веселка шагнула к ближайшему тыну, сорвала с кола большую пивную корчагу, вымытую после вчерашнего пиршества, и обеими руками грохнула ее об тын. Корчага с треском разбилась, тяжелые глиняные осколки посыпались в снег и пропали. Но люди вокруг опомнились и поняли, что нужно делать. Всхлипы сменились криками; прямичевцы кинулись по дворам, каждый хватал первое, что попадалось под руку, лишь бы могло греметь: поленья, железные сковороды, песты, котлы, трещотки и рожки, оставшиеся от вчерашнего веселья. Сосед Прамень молотил коромыслом по брошенным в снег пустым ведрам, в раскрытых воротах громыхало перевернутое свиное корыто. Тетка Угляна возле своих ворот держала в одной руке железную сковороду для праздничных блинов, а в другой – деревянную ручку-хваталку от этой же сковороды и молотила одним о другое, зажмурив от страха глаза и изредка взвизгивая.
По улице промчался рослый рыжеволосый парень в наброшенном на одно плечо кожухе, и ненадетый рукав летел за его спиной, поматываясь, суматошно силясь поспеть. Веселка заметила парня краем глаза, и вид его прибавил ей сил, как будто его присутствие обеспечивало скорую победу. Одолев ужас, помня только, что для победы надо побольше шуметь, она металась по улице и колотила чьим-то расписным коромыслом по тынам и воротам, по горшкам, вывешенным на кольях на просушку, кричала во все горло, словно силилась разорвать путы тьмы, павшие на землю.
Громобой скрылся в воротах Вестимова двора, и через несколько мгновений из-за тына полетели звонкие тяжелые удары молота по наковальне. Ему ответили другие; молоты и молоточки многочисленных прямичевских кузнецов били по наковальням, по неоконченным заготовкам, по крицам, приготовленным для будущей работы.
– Гоните его! Гоните! – вразнобой кричали прямичевцы и шумом гнали прочь злого зимнего духа, раскрывшего пасть на новорожденного солнечного ягненка.
С горы, где стоял прямичевский детинец, долетел гулкий, протяжный удар, похожий на голос грома, скатился и рассыпался по улочкам и дворам посада, потом еще один и еще. Это Зней, волхв Перунова святилища, бил молотом о священный камень-жертвенник. Посадские жители оборачивались к детинцу, на их лицах проступали облегчение и надежда, как если бы они слышали приближение самого Перуна.
И устрашенный Волк разжал зубы; тьма ненадолго замерла, а потом стала редеть. Потухли облака, так и не пролив на землю огненный дождь, солнечный ягненок покатился из пасти тьмы назад, на волю. Небо посерело, потом снова стало голубым, а Зимний Зверь побледнел и растаял. Звезды спрятались в своих глубинах, тени метнулись по углам и забились в щели. Крики ярости и страха сменились радостными, ликующими.
– Слава тебе, Хорсе пресветлый! Слава! Чуры нас спасли! Солнышко наше трисветлое! Солнышко! – десятками густых и звонких голосов кричала вся улица, и люди со слезами радости на глазах кланялись солнцу, спасенному их собственными усилиями.
Побросав палки и прочее, прямичевцы утирали слезы, смеялись и обнимались. Из толпы потрясенно кричащих и плачущих женщин выбралась Веселка. Платок с ее головы сбился на спину, коса растрепалась, по щекам текли слезы, и она на ходу смахивала их то ладонью, то тыльной стороной руки. Потрясение еще не схлынуло, от ужаса и возбуждения ее била дрожь, глаза плакали, а рот сам собой смеялся. Было чувство, что сама она только что избежала гибели, что это за ней приходил Зимний Зверь, на нее раскрывал свою черную жадную пасть…
Она шла по улице, ничего перед собой не видя, и остановилась только тогда, когда уперлась в кого-то большого и теплого. Чьи-то руки взяли ее за плечи и слегка встряхнули. Слегка – это для обладателя рук, а для Веселки сотрясение получилось весьма внушительным. Она подняла голову: перед ней стоял тот рыжий парень, что промчался по улице, как ураган, и так вовремя спугнул Зимнего Зверя ударами кузнечного молота. И полушубок по-прежнему был на нем надет только одним рукавом, а второй болтался за спиной.
– Громобой! – Веселка вцепилась обеими руками в вышитую рубаху у него на груди. – Ты видел? Видел? Это же такое? Я чуть с ума не сошла!
– Да куда тебе сходить – ума-то у тебя отродяся не бывало! – низким, глубоким и грубовато-насмешливым голосом утешил ее парень. – Ревешь-то чего? Раньше надо было реветь, а теперь поздно! Убежал волчонок!
– Убежал! Гнали, вот и убежал! – Веселка обиженно вытерла глаза кулаком. Вид Громобоя вызвал в ней разом и облегчение, и досаду. – Ты бы спал подольше – он бы нас всех съел.
– Ну, меня-то не съел бы!
– Тебя-то конечно! Об тебя-то зубы обломаешь… Пусти! – Веселка рванулась. – Медведь рыжий!
– Рева-корова! – усмехаясь, Громобой выпустил ее, и она отскочила от него на пару шагов. – Зимний Зверь-то, может, за тобой и приходил. Ради твоей красы ненаглядной!
– Да уж конечно не на тебя любоваться! – задиристо ответила Веселка. – Да ты посмотри, как ты вырядился-то! – ахнула она вдруг и дернула его за распахнутый ворот рубахи. – Оделся-то шиворот-навыворот! Ох, быть тебе битым!
Громобой посмотрел на себя: вышитая праздничная рубаха и правда была на нем надета наизнанку. Веселка захохотала над его удивленным лицом, потом сама себя перебила:
– Стой, а ты откуда бежал-то? Ты ведь не дома ночевал! А где же тебя лешие свалили? Под тыном где-нибудь? Не замерз, медведюшко-батюшка? Или тебя там пригрел кто-нибудь?
– А тебе-то что? – Громобой глянул на нее и ухмыльнулся. – Уж тебя-то я не спрошу, где мне ночевать!
– Ну и иди себе! – нахмурившись, в досаде крикнула Веселка. – Иди, чего встал? Я тебя видеть не хочу!
Громобой повел плечом: дескать, не хочешь – не надо, я и не навязываюсь. Повернувшись, он пошел куда-то вдоль улицы. Веселка блестящими от гнева глазами смотрела ему вслед; румянец ее разгорелся ярче, нежность в лице сменилась досадой, что совсем не шло к ее мягким чертам. Она смотрела на удаляющуюся спину Громобоя, на рукав полушубка, смешно болтающийся сзади: почему-то все полушубки на нем выглядели так, будто они ему малы. А все двери перед ним казались узкими, кровли – низкими, дома – тесными.
Плохо начался новый год! И Зимний Зверь напал, и с Громобоем опять поругалась! Последнее было даже хуже. Он не оглядывался, и Веселку мучило горячее досадливое чувство, будто она держала в руках что-то дорогое и важное, но упустила, опять упустила! Громобой не давался ей, ее улыбки и задорные взгляды отскакивали от него, как от каменной горы. Иные встречи кончались ссорой, как сейчас, на пустом месте, Веселка злилась на него, потому что знала: если сегодня к вечеру он не забудет о ссоре – он-то не придавал им особого значения – и не придет, то сама она пойдет к нему, делая вид, что все забыла.
А не ходить к нему у нее не было сил. День казался потерянным и все забавы были не в радость, если ей не удавалось его увидеть, перекинуться словом. Перед ее мысленным взором и сейчас стояло его лицо: круглое, скуластое, широкий выпуклый лоб, полуприкрытый густыми рыжими кудрями, небольшие серые глаза, прямой короткий нос, на котором даже зимой густо пестрели веснушки. Никто не сказал бы, что он красавец, но все в нем дышало силой, спокойной, неторопливой и уверенной. Весь он был полон мощи, которая только ждет случая, чтобы вырваться наружу, и тогда ничто на свете не сможет ему противостоять! Не прилагая к этому никаких усилий и даже не думая об этом, Громобой завораживал Веселку, и ничья пылкая любовь не привлекала ее больше, чем его небрежное, снисходительное дружелюбие. Наверное, это потому, что он – сын Перуна… Все об этом знают… И Веселка верила, что так оно и есть.
Весь Прямичев знал, что Громобой не был родным сыном старосты кузнецов Вестима и его жены Ракиты. Наравне с кощунами о битвах Перуна и Велеса старики рассказывали детям, как Вестим, тогда еще не староста, его нашел. Давным-давно, еще при прежнем князе Молнеславе, однажды в самый Перунов день над землей дремичей разразилась страшная гроза. Все небо было в густо-серых тучах, дождь лил сплошной стеной, и деревья сквозь него едва виднелись, как в тумане. Воздух потемнел, в преждевременных сумерках при каждом ударе молнии весь небосклон озарялся трепетной бело-золотистой вспышкой, и дождь припускал еще быстрее и гуще, словно подгоняемый ударами огненного бича. Все живое дрожало, кровли домов уже не казались надежным укрытием, звериный слепой ужас толкал бежать куда-то наперегонки с дождем, бежать, разбрызгивая воду из-под ног и крича от страха. Вслед за каждой пламенной вспышкой вверху раздавался треск, словно могучие руки Перуна рвут облачную пелену, и думалось, что вот-вот в небе покажется разрыв.
Копыта Перунова коня гремели над сводом Среднего Неба, и казалось, что удары невиданной мощи вот-вот разобьют хрупкий свод и он голубыми обломками повалится вниз. Объятый смертельным ужасом Змей метался между землей и небом, прикидывался то тучей, то горой, бросался в любую нору, в древесную щелку, в воду, но Небесный Воин одну за другой метал огненные стрелы в своего вечного врага, находя его повсюду. Чтобы не дать случайного прибежища Змею, во всех домах опрокидывали бадейки и горшки, девушки обматывали головы платками, пряча волосы. Собаки жутко выли, люди невольно втягивали головы в плечи и шептали «чур меня!».
Ослепительно-ярко вспыхнула молния, бело-желтоватая огненная волна мгновенно затопила небо, повисло ужасающее, давящее мгновение тишины – и грянул удар, точно небо раскололось над крышами. И, как видно, попал в цель: Битва Богов отгремела, Перун спрятал свои огненные стрелы, но дождь лил до самого вечера, пригибая к земле ветви берез и густо разбрызгивая водяную пыль от земли.
Во время бури народ натерпелся страху, а разговоров потом было еще больше. Поломало много деревьев, один старый тополь обрушило на крышу рыбачьей избушки над Ветляной, так что старика и девочку-подростка придавило насмерть. Рассказывали даже, что одного мужика пронесло-де по воздуху версты три и посадило на крышу княжеского терема, но это, пожалуй, были байки.
А Вестимова жена Ракита на другое утро послала мужа в лес искать громобой – дерево, в которое попала молния. Щепки от громобоя издавна известны как надежный оберег от молний, поскольку Перун не бьет дважды в одно место, и Ракита хотела впредь быть уверенной, что ее крыше не грозят огненные стрелы Небесного Воина.
После вчерашнего ливня в лесу было сыро, деревья стояли понурые, из зарослей и ото мхов тянуло задержавшимся запахом грозы, смешанным с прелью. Поршни Вестима скоро намокли, рубаха на спине и на плечах напиталась влагой, холодные капли градом сыпались с ветвей. Оглядываясь, он выискивал расколотое дерево: не может быть, чтобы среди множества молний, вчера сыпавшихся на лес, ни одна не попала в какой-нибудь высокий ствол. Особенно памятна ему была последняя, и при мысли о ней у Вестима по спине бежали мурашки: уж, верно, эта Перунова стрела, попавшая наконец в Змея-Велеса, расколола землю до самых глубоких подземелий. Так и жди, что где-нибудь вдруг откроется черный бездонный провал с багровым пламенем внизу… Как там… «Огни горят палючие, котлы кипят горючие…» Что-то такое жуткое там творится, и Вестим гнал от себя мысли о Велесовом подземелье.
Заприметив на пригорке дубраву, Вестим повернул туда. В дубраве идти было легче, мокрая мелкая травка не мешала. Довольно скоро Вестим вышел на поляну. Прямо посередине ее стоял огромный старый дуб, молнией разбитый прямо пополам, но не сгоревший. Когда-то он был могуч и возвышался над всей дубравой, но теперь, как с такими и бывает, поплатился за свое выдающееся гордое величие. Обхватить его ствол смогли бы человек восемь, как издалека прикинул Вестим, и даже вообразил, как сам стоит в таком хороводе, держа за руки Овсеня, Праменя, Пригожу, Бежату и еще кого-то из соседей. Сейчас обломанная мокрая вершина лежала на земле позади ствола, а длинная, угольно-черная трещина опускалась почти до земли. «Дождем загасило!» – отметил Вестим, довольный, что ходил не напрасно, и направился к дубу, на ходу вынимая из-за пояса топор. Отколоть пару щепок из сердцевины – и домой. Ракита будет рада…
Но вдруг сквозь шорох собственных шагов ему послышался странный, совсем не уместный в лесу звук. Вестим остановился посреди поляны, прислушался к тишине. Сквозь шелест листвы и неравномерное пощелкивание крупных капель был слышен детский плач. Послушав несколько мгновений, Вестим крепко потер ладонями уши, потом опустил руки и снова прислушался. Плач доносился с той стороны, куда он шел.
По спине побежала дрожь, Вестиму стало так зябко, что он обхватил себя за плечи и одновременно прикрыл грудь топором. В душе страх мешался с недоумением. Откуда здесь ребенок? Леший морочит! Мары заманивают! Чур меня! Сразу лес вокруг показался враждебным и угрожающим, тем более что по пути сюда Вестим ничего такого не ждал: вчерашняя битва Перуна с Велесом всю мелкую лесную нечисть заставила попрятаться под коряги. Но вот ведь он, младенческий плач, до того похожий на настоящий, что вспомнились родинные трапезы, которые дней десять назад справлял один из соседей-кузнецов, Бежата. Он звучал не жалобно, а скорее требовательно. Вестим колебался: благоразумие толкало бежать прочь, а любопытство тянуло посмотреть получше. Топор в руке придавал уверенности. И Вестим снова шагнул к дубу.
Сначала казалось, что плач раздается из-за дерева, но, обойдя едва половину огромного ствола, Вестим уже слышал плач позади. «Леший таки морочит!» – с досадой подумал было он, но вдруг осознал, что плач идет изнутри разбитого ствола.
Придерживая топор под локтем и ухватившись за шершавый, в крупных замшелых трещинах ствол, Вестим встал на выступ корня. Запаха гари, как ни странно, совсем не ощущалось, в нос ему бил крепкий, горьковатый запах дубовой коры. Прижимаясь к дереву и стараясь не соскользнуть с мокрого корня, Вестим заглянул в развилку.
Там, в этой странной лесной колыбели, вырубленной топором самого бога-громовика, лежал младенец. Это был мальчик, крепкий и крупный, трех-четырех месяцев от роду, вроде того, что Вестим недавно видел у Бежаты. И еще завидовал, потому что своих детей им с Ракитой Мать Макошь пока не посылала. Теперь младенец уже не плакал, а только таращил на Вестима голубые глазенки. И этот взгляд, устремленный прямо на него, так потряс Вестима, что руки у него сами собой разжались, и кузнец соскользнул на мокрую траву.
Поднялся Вестим не сразу. Он не ушибся, и лежать на мокрой земле было холодно, но он тянул время: что теперь делать? Что за младенец? Мары украли? Лесовуха родила? Ни медвежьих ушек, какие бывают у таких вот лесных младенцев, ни хвостика, ни волчьей шерстки Вестим не заметил – обыкновенный человеческий младенец, розовый, с рыжеватым пушком на головке.
Собравшись с духом, Вестим снова заглянул в развилку. Младенец помахивал над собой ручками и что-то бормотал. Он, казалось, совсем успокоился и был уверен, что его судьба устроилась. Хотя что он, в три месяца, может понимать? Чем больше Вестим смотрел на мальчика, тем больше он ему нравился. Возникло ощущение подарка, счастливой находки. Боги послали ему сына, которого он уже десять лет безуспешно вымаливал. Уже ему было трудно оторвать глаза от мальчика, душа тянулась к нему и согревалась, даже ноги стояли на земле как-то прочнее. Вся жизнь разом переменилась, Вестим ощущал себя разбогатевшим. И мальчик уже казался не младенцем, а каким-то большим, сильным, добрым существом, подмогой на всю жизнь и опорой в старости. Не все же нечисти бояться, бывают на свете и добрые чудеса.
Когда Вестим явился из леса, вместо щепок неся завернутого в верхнюю рубаху младенца, посмотреть на это сбежался чуть ли не весь прямичевский посад, а потом и детинец. Все охали, ахали, робкие разглядывали издалека, смелые тянулись потрогать, но Вестим никому не позволял. Одни говорили, что это счастье, другие предостерегали, что лесная нечисть в доме до добра не доведет. Чуть позже пришел волхв из Перунова святилища. Осмотрев младенца, он разрешил затаившему дыхание Вестиму его оставить, не учуяв в нем никаких признаков нечистого духа. В тот же день Вестим отнес мальчика к Ветляне, принес реке жертвы хлебом и медом, окропил ребенка водой и назвал его Громобоем. Женщины Кузнечного конца натащили Раките всяких пожитков, тетка Жаравиха принесла колыбель, из которой как раз выросла ее четвертая девчонка, и до вечера соседки наставляли Ракиту в обращении с младенцем. Ракита, десять лет прожившая женой и хозяйкой, но вдруг внезапно, без ожидания и приготовлений, оказавшаяся в положении молодой неопытной матери, то смеялась, то плакала от волнения, боясь, что не справится с младенцем, которого ей доверили сами боги. Даже взять его в руки она поначалу боялась, и весь вечер Вестим сам с ним нянчился, довольный и гордый, «будто сам родил», как сказала тетка Жаравиха.
Проводив последних гостей, Вестим с Ракитой собрались спать. Укладываясь, они то и дело оглядывались на колыбель, подвешенную в дальнем от двери углу, подходили заглянуть в нее, прислушивались к каждому звуку. Внезапно появившаяся колыбель стала новым сердцем их дома; с ней в их жизнь вошло нечто столь значительное, такое огромное, что они лишь постепенно привыкали к перемене. А младенец, накормленный молоком из рожка, спокойно спал. Он вообще оказался не криклив, и Вестим заранее гордился, уверенный, что его богоданный сын вырастет крепким мужиком.
Время катилось к полуночи. Вдруг из угла, где висела колыбель, послышался стук.
Вестим, чутко дремавший, тут же поднял голову. Стук повторился, слышался шорох, как будто колыбель раскачивалась и толкалась о стену. В избе было темно, но кузнец, смутно различая беловатое покрывало над колыбелью, щурился и тянул шею, пытаясь ее разглядеть. Покрывало поползло вниз и упало на пол. Вестим кинулся к колыбели. Она дрожала и сильно раскачивалась, стучала боком о стену, в ней шевелилось и сильно дергалось что-то большое, гораздо больше, чем младенец! Раздался какой-то звук, голос – тонкий, неестественный, так что Вестим застыл на полпути и холод сковал жилы. Вспомнились все предостережения: не бери лесную нечисть в дом!
Метнувшись к печке, Вестим раскопал дотлевающие угли, поддел головню на кованую железную лопатку, вытащил и стал раздувать. Колыбель дрожала все сильнее, будто яйцо, из которого рвется на волю огромный птенец. Лопнули две веревки, колыбель опрокинулась, что-то большое и нескладное вывалилось из нее на пол. Снова раздался крик – тонкий, нечеловеческий, жалобный и требовательный разом, что-то смутно напоминающий, но сейчас вызывающий только ужас. Обливаясь холодным потом, Вестим бросил на лопатку кусок сухой бересты. Береста ярко вспыхнула, и Вестим поднял лопатку в дрожащих руках перед собой, освещая колыбель и огнем защищаясь от ее неведомого обитателя.
И, едва глянув вперед, кузнец чуть не выронил лопатку. Он ждал увидеть чудовище, змея о двенадцати головах, но под опрокинутой колыбелью на полу избы копошился жеребенок. Маленький жеребенок ярко-рыжей масти пытался встать на тонкие длинные ножки и смешно мотал головой. Его тихое ржанье и было тем звуком, от которого у Вестима чуть не остановилось сердце. Вестим глядел, глядел, но ни дыма из ноздрей, ни пара из ушей… что там еще полагается? Жеребенок был как жеребенок, ничего особенного. Но откуда он здесь взялся?
– Да что же это? – осевшим голосом еле выдохнул Вестим.
– Оборотень! – охнула Ракита, сжавшаяся от страха на лежанке.
Ярко и быстро горевшая береста погасла. Вестим положил лопатку на пол и зажег лучину. Подняв ее в вытянутой руке, он снова осветил оборотня. Рука с лучиной дрожала, отблески света прыгали по бревенчатым стенам, и казалось, что изба полна страшных неведомых теней. В горле было сухо, сердце отчаянно стучало, хотелось бросить лучину и бежать отсюда. Но Вестим знал, что никуда не побежит, что этот младенец, которого он принес в дом и которому дал имя, теперь перед богами и людьми его сын, продолжение его рода, часть его судьбы. И если судьба оказалась не так проста, как он думал, то ничего тут не поделаешь.
Жеребенок тем временем поднялся на ножки и теперь тыкал мордой в стену, словно искал мать. Из колыбели свешивался край пеленки, и жеребенок принялся его сосать. И при виде этого у Вестима отлегло от сердца: оборотень он, конечно, оборотень, но выходило, что в жеребячьем образе он так же не отличается от простых жеребят, как в человеческом – от простых детей. Дрожащей рукой Вестим обтер со лба холодный пот и сел на лавку. Ноги подгибались, во всем теле чувствовалась слабость, но душа как-то разом успокоилась. Ну, оборотень. Что мы, оборотней не видали?
Торопливо одевшись, Ракита убежала позвать людей. От найденного в дубе младенца все и ждали чего-то необычного, поэтому довольно скоро в избе опять было полно народа. Вспомнили, что у Овсеня недавно жеребилась кобыла, и надоумили отвести жеребенка к ней, чтобы покормился. Но жена Овсеня не хотела пускать оборотня во двор, и тогда Овсень привел кобылу к Вестиму. И до утра Вестим просидел в хлеву, рядом с кобылой и спящим на соломе жеребенком, – для него в жеребенке скрывался тот же младенец, которого он назвал своим сыном.
Под утро его сморил сон, и проснулся он оттого, что лежащий на соломе младенец покрикивал, требуя еды. Он был точно такой же, как вчера.
– И куда же его класть? – Ракита развела руками. – Из колыбели выпадет, а то на соломе…
– Приладимся как-нибудь! – утешил ее Вестим. – На день в колыбель уложи, а к вечеру… Ну, управляйся тут, а я к волхву пойду.
Перунов волхв, снова призванный для совета, не слишком удивился.
– Коли он от молнии родился и родным сыном приходится Перуну, значит, простым ему не бывать! Две сути в нем: земная и небесная, а в земной еще две – человеческая и звериная. Может, со временем и еще больше откроется. Пока он из тех оборотней, что днем людьми живут, а ночью – зверями. А как он в возраст и разум войдет, то научится по своей воле обращаться. И в человечьем облике будет он сохранять силу коня, а в конском – разум человека.
– Что же мне с ним делать? – спрашивал Вестим, смущенный такими глубинными тайнами мироздания, вдруг вошедшими под его неприметную крышу.
– Расти и воспитывай! – просто ответил волхв. – Тебе он богами в руки дан. А чтобы он тебе больше колыбели не ломал, есть одно средство…
На другой день волхв принес берестяной ремешок с завязанными узелками – науз, и сам обвязал его вокруг тельца Громобоя. С тех пор мальчик больше не превращался в жеребенка и ночами мирно спал в колыбели. Он почти не плакал, а если и подавал голос, то лишь требуя чего-то необходимого – еды или сухой пеленки. Вместе с ним в дом вошло что-то прочное, надежное, и даже сам дом стал смотреться как-то крепче. Удача во всех делах больше не покидала кузнеца, болезни и беды обходили двор, скотина плодилась. И в следующие несколько лет Ракита родила троих детей: двух мальчиков и девочку.
А Громобой рос небывало быстро и через год уже выглядел трехлетним. В двенадцать лет Громобой вовсю помогал отцу в кузнице, и силы у него было больше, чем у взрослого молотобойца. Когда ему исполнилось двенадцать, волхвы хотели забрать его в Перуново святилище на гору – служить небесному отцу. Но Громобой отказался и на том уперся. Вообще-то нрав у него был спокойный и в обычных обстоятельствах покладистый, но если уж он чего-то хотел или не хотел, то сдвинуть его было невозможно никакими средствами. И волхвы отступили. Когда ему сравнялось семнадцать, молодой князь Держимир прислал звать его в дружину, но тоже получил отказ. Громобой хотел быть кузнецом, ратная слава и честь его не привлекали. И князю, ничуть не менее самолюбивому и упрямому, тоже пришлось смириться: насильно мил не будешь.
А Вестим, наблюдая все это, не знал что и подумать. Конечно, он был рад, что старший сын остается с ним, не желая менять избу в Кузнечном конце ни на святилище, ни на княжескую гридницу. Приятно было видеть, что сын вырос первым парнем в Прямичеве и непревзойденным кулачным бойцом, приятно знать, что такому работнику позавидует любой кузнец на свете. Но Вестим не мог не задавать себе вопроса: а все ли это? Неужели Перун дал ему своего сына, чтобы тот ковал топоры, косил сено козам и изображал медведя в новогодних гуляньях? У него должно быть какое-то другое предназначение. Какое?
Все первое утро нового года посад и детинец Прямичева обсуждали знамение. В избе гостеприимного купца Хоровита перебывали соседи со всех окрестных улиц: приходили, сидели за столом, толковали, спорили, качали головами, уходили говорить все о том же в других местах, уступая скамьи новым гостям.
– Волк на солнце – не к добру! – твердил старый отец Хоровита, прозванный Знамо Дело. – В прежние времена такое знамение завсегда к беде было!
– Ох, отец! – вздыхала Любезна, жена Хоровита, словно умоляла не портить праздника дурными пророчествами.
– Это к большому пожару! – вставила тетка Угляна. – Видали, облака-то были в огне? Это значит, вся земля в огне будет!
– К мору это! – убежденно возражал Прамень, точно его предложение было гораздо лучше Угляниного. – Навьи-то, видели, как вокруг вились! Так и ходят, так и ходят! Чур меня!
– Пожар, мор! – Старик Бежата махнул рукой на них обоих, уже готовых спорить. – Смешно! – восклицал он с видом не столько веселым, сколько возмущенным. – К войне это! Тут тебе и огонь, и мор, и навьи, и всякая прочая погибель!
– Ну, старче! – Хоровит недоверчиво качал головой. – Ты уж хватил! С кем же нам воевать?
– С нашим князем воевать охотников мало! – убежденно заметила Любезна.
– Что, Беляй, пойдешь воевать? – поддразнила Веселка парня, который тоже явился к ним и теперь сидел у двери, дожидаясь от нее хоть взгляда. – Отличишься!
Беляй ухмыльнулся и опустил глаза. Он не был труслив, но воевать ему совсем не хотелось. Дома, среди родных и поблизости от Веселки, ему было гораздо лучше, чем любому прославленному витязю, который ратными подвигами добыл себе княжью шапку.
– Не хочешь? – не отставала Веселка. – А то смотри! Княжеские кмети столько всего занятного рассказывают, а тебе и сказать нечего! Так и будешь весь век сидеть, с печным горшком шептаться! – намекнула она.
– С котом целоваться! – ехидно шепнула восьмилетняя Волошка и звонко захохотала, прячась за взрослую сестру от грозного взгляда матери.
Назавтра пришел и волхв-кощунник из Велесова святилища, что стояло неподалеку, за краем вымола над рекой. Щеката, высокий и худой человек лет пятидесяти, с длинной бородой песочного цвета, где мелькали нити седины, носил длинную, косматую, мехом наружу, медвежью шубу, а в руках держал высокий резной посох с навершием в виде медвежьей головы. Когда-то в детстве Веселка думала, что это и есть сам Велес, и до сих пор представляла Подземного Пастуха таким же, как Щеката, только еще выше ростом, суровее и грознее. Сам же Щеката был добрым человеком, и к нему часто обращались, когда требовалось дать совет или примирить спорщиков. Хоровит и Любезна обрадовались почетному гостю, усадили за стол, выложили угощения. Но и Щеката не мог успокоить тревогу прямичевцев.
– Что вы меня-то спрашиваете? – отвечал он на расспросы посадских жителей. – Один Сварог да Велес все знают. Людям немногое открыто, а голова-то на что? Боги попусту не грозят – стало быть, чем-то их прогневили.
– Сразу так – прогневили! – недоверчиво возражал один из богатых купцов Нахмура. – Сколько жили…
– Жили, а много ли добра нажили? – ответил ему Щеката. – Выходит, боги на нас глядят без радости. Чем-то мы им не угодили. Надо теперь по сторонам поглядеть да подумать: что не так? Нет ли на нас вины какой?
Прямичевцы качали головами, хмурились, поглаживали бороды. Возразить волхву было неловко, но и согласиться не хотелось. Какая вина? Откуда ей взяться, если раньше не было?
– Надо бы к князю сходить! – толковал между тем дед Знамо Дело. – Ему виднее, что за напасть такая.
– Князю завсегда виднее! – подхватил Бежата, уже седой старик с длинной, широкой, белой бородой. – Надо нам всем собраться да сходить!
– Давай, знамо дело, собирайся! – подзадоривал седого приятеля хозяин. – Повеличаем, может, бражки поднесут. Свиные ножки да пирогов в лукошке!
– Да что мне собираться? Подпоясаться разве! – посмеиваясь, отозвался Бежата.
– Да знаю я, как вы соберетесь! – Любезна им не слишком верила. Старики сидели за столом крепко, как молодые зубы в челюсти. – До Велесова дня прособираетесь, а там праздникам конец!
Проводя время в разговорах, посадские жители и в самом деле не слишком торопились. Не хотелось думать о плохом и портить себе праздник, на помощь приходила привычная надежда, что как-нибудь все обойдется. На то и боги, чтобы держать порядок на небе, а нам бы на земле справиться. Может, привиделось? После большого гулянья чего не увидишь?!
Новое утро не принесло никаких пугающих знамений, вчерашний страх отступил, праздник напомнил о себе: снова хотелось веселья, движения, смеха. Вечер застал Веселку с подругами далеко от дома, на Ветляне. Весь день они катались на санях, а как стемнело, прибились погреться и отдохнуть к костру, который прямичевцы разложили над высоким обрывистым берегом. Катал девиц на своих вороных, наилучших в городе тройках Черный Сокол, младший сводный брат князя Держимира, рожденный от пленной степнячки-куркутинки. Мать назвала его длинным непонятным именем Байан-А-Тан, но в Прямичеве его звали Баяном или Черным Соколом. В любой толпе он привлекал внимание своей необычной внешностью: чужая кровь ярко сказывалась в его смуглой коже, отливавшей бронзой, в форме крупного носа, заметно выступавшего вперед, в темных глазах, которые казались большими и влажными, как у коня. Свои блестящие черные волосы он зачесывал назад и заплетал в косу. Как нарочно про него было сказано: не родись ни хорош, ни пригож, а родись счастлив. Хмурый, замкнутый, недоверчивый князь Держимир любил своего сводного брата больше, чем иные любят родных, и баловал его, как любимое дитя. При первом взгляде на Черного Сокола любая говорлинская девица сказала бы, что он страх как некрасив, но все прямичевские девушки были влюблены в него за его открытый, веселый нрав и даже не в шутку считали его красавцем. Веселке Черный Сокол тоже нравился: она любила все яркое, живое и необычное, а Баян был по-своему не менее ярок и необычен, чем Громобой. Если без Громобоя не обходился ни один кулачный бой или зимнее «взятие Ледяных гор», то Баяна было лучше всего видно и слышно на гуляньях, и он был одинаково весел на пирах в княжеской гриднице и на посиделках в посадской беседе. Любовь к шумному веселью роднила его с Веселкой, и, в отличие от Громобоя, он всегда был рад ее видеть и никогда с ней не ссорился. У него уже имелась, правда, одна жена, но и Веселке он не раз намекал, что и для нее место найдется. Веселка только смеялась на это: лестно было воображать себя женой княжеского брата, однако что-то не давало ей ответить согласием – жаль было вольной и веселой девичьей жизни. Но мало что могло ее обрадовать так, как звон бубенцов его тройки, утром подлетевшей к воротам, и голос Баяна, звавший ее кататься.
Над заснеженной Ветляной катались дотемна; завидев дым, заезжали в огнище, гуляли там, угощали хозяев, играли с тамошней молодежью в «колечко», водили хороводы вокруг Велесовых снопов, украшенных лентами и сухими цветами. Под вечер, уже в темноте, утомленная «колядошная дружина» вернулась к Прямичеву. В темноте был виден огонь, разожженный на высокой прибрежной горе над Ветляной, прямо напротив ворот посадского вала. Возле нескольких больших костров было людно и оживленно. Поближе к огню, как внутри солнечного круга, сидели старики, а вокруг них водили хороводы молодые. Дети и подростки бегали вокруг с пирогами в руках, катались с гор на санках, кидали снежки. Никому не хотелось домой: казалось, человеческое веселье даже ночную тьму отгонит и позволит хороводиться до самого утра. Веселка едва успела протянуть к огню озябшие руки, как возле нее опять возник Баян с маленькими санками, позаимствованными у кого-то из малышни. Целый день гулянья утомил и его, он был разгорячен, но внутри него словно бурлил источник, не дававший отдыхать.
– Не устала? – поддразнивал он Веселку. – А то посиди в сторонке со старушками!
– Сам посиди! – смеялась Веселка.
Все неприятное – страх перед Зимним Зверем, ссора с Громобоем, – все ушло и забылось, ей было весело и хотелось, чтобы это продолжалось вечно: и быстрая езда на княжеских санях, и хороводы, и песни.
– На свете бывает, что и медведь летает! – весело орал Баян, посадив Веселку на передок санок и бегом толкая их сзади. – Да только кто ж видал, чтобы медведь летал?
Разогнавшись, санки помчались вниз; Веселка взвизгнула, чувствуя, что задняя половина санок слишком легка и неустойчива; но в последний миг Баян вскочил на них уже под уклоном горы, и санки стрелой полетели вниз, к отмели, где берег невидимо под снегом переходил в лед Ветляны. В тусклом свете неба лед казался серебристо-белым, а воздух над ним – черновато-синим. Прямо напротив горы сверкали белым огнем звезды, и казалось, что санки летят в пропасть, прямо в дивные небесные миры. Веселка визжала от восторга и жути, душа ее рвалась наружу, взбудораженная всем этим: стремительной ездой, свистом ветра, теплом и силой рук Баяна, обнимающего ее сзади. Казалось, душа расстается с телом и касается неба; хотелось сей же миг умереть и жить вечно.
И вдруг впереди, в рассеянном сиянии снега, возникло огромное черное пятно. Как будто сам воздух, само сияние снега и луны раздвинулись, образовав провал в черную пустоту. Веселка не успела сообразить, что это такое: что-то вроде полыньи, но полынья эта не лежала на льду, а стояла стоймя, как ворота, и прямо в эти ворота неудержимо мчались их разогнавшиеся санки. В черноте пятна мелькнули две злые белые искры, точно чьи-то глаза; еще не веря себе, Веселка испуганно ахнула, и хотелось, чтобы грозный морок рассеялся так же внезапно, как появился.
Над высоким берегом вскрикнул женский голос, крик подхватило несколько других. Рванул пронзительно-холодный ветер, пригнулось пламя костров, веселье в сердцах мгновенно сменилось беспричинным страхом. Замерев на месте, люди оглядывались, точно спрашивали друг друга: что такое?
А санки мчались вниз, навстречу распахнутой пасти тьмы; Веселка охнула и замолчала, потому что рука Баяна вдруг прижала ее слишком сильно. Теперь-то и он увидел, что ждет их внизу: на белом снегу неясно вырисовывались очертания громадного черного зверя. Белый огонь узких глаз освещал приоткрытую пасть и бросал блики на острые клыки. Очертания тела казались расплывчатыми, но от этого делалось еще более жутко. Это не просто волк, это зимнее чудовище, то самое, что хотело сожрать солнце и теперь выбрало новую жертву из тех, кто тогда ему помешал. От зверя веяло жестоким, нестерпимым, мертвящим морозом; окоченев, не в силах вдохнуть или даже зажмурить глаза, Веселка застывшим взором смотрела на Черного Волка Зимы. И ледяной ветер тащил ее прямо в эту распахнутую пасть, тащил с неудержимой силой, и не было никакого средства остановить бег санок, несущих двух седоков прямо к гибели.
Прижав к себе девушку, Баян и сам как будто сжался в кулак; он не испугался, но в первые мгновения растерялся, не понимая, что это такое. А сани мчались прямо на ночное чудовище, и раздумывать было некогда. При нем не было никакого оружия, даже нож с пояса он оставил дома… да и чем поможет простой нож против злобного духа зимы с железной шерстью? Но из-за Веселки, сжавшейся и переставшей дышать, соображать приходилось быстро.
– На лошади еду – под гору хорошо качу, а в гору сам волочу! – диким голосом заорал вдруг Баян и качнулся, точно хотел разогнать санки еще быстрее. – Бояться волков – быть без грибов! У наших ворот всегда хоровод – раскрывай шире рот, зубам будет пересчет! Эх, коси малину, сгребай смородину-у-у!
Черный волк припал на передние лапы, готовясь к прыжку, но прыгнуть не успел – сани налетели прямо на него. Баян оглушительно свистел, Веселка в последний миг опомнилась и завизжала. Холодная тьма накрыла с головой ее и Баяна, словно ночная прорубь; дыхание перехватило, но его руки не выпустили ее, и Веселка, жмурясь, бессознательно прижималась к Баяну спиной, к живому теплу, единственной защите от ужаса зимней ночи. Сильно тряхнуло, и в тот же миг все кончилось. Санки мчались по ровному пространству ветлянского льда, руки Баяна держали ее сзади, в лицо бил ветер. Веселку бросало то в жар, то в озноб, во всем теле ощущалась слабость.
Санки выдохлись, растеряли разбег и покатились медленнее; Баян опрокинулся на бок вместе с Веселкой, полежал так немного, приходя в себя, потом поднялся и ее тоже поставил на ноги. Позади них тянулся след от полозьев, над берегом метались отблески зажженных веток. На горе рвались в темную вышину языки костров, а вокруг блистал ослепительно белый снег с острыми холодными звездочками.
– Ты живой? Черный! Где ты есть? Княжич! – кричали на горе десятки голосов. – Веселка! Вы живые? Отзовитесь!
– А то как… – начал было Баян, но голос его сорвался. – А то как же! – еще раз крикнул он, сглотнув и упрямо тряхнув головой. – Чтобы я – да не живой? Попробуйте от меня избавиться!
– Что это было? Что? – Пока к ним бежали люди, Веселка теребила Баяна за мех безрукавки на груди. – Опять Зимний Зверь? И уже не на небе? Прямо к нам слез?
Она постепенно осознавала, что означала и чем грозила эта встреча, и ее била сильная, неудержимая дрожь, от которой зубы стучали, язык заплетался и даже говорить было трудно. В душе вспыхивали то ликование – они спаслись, они живы! – то ужас при мысли, как случайно, ненадежно было их спасение.
– Ну, Зимний Зверь! – смеясь от нервного возбуждения, Баян крепко прижал голову Веселки к груди, словно хотел этим сдержать ее дрожь. До него тоже доходило постепенно, и смех его, все более громкий, звучал неестественно и дико. – Ну, Зимний Зверь! Подумаешь, Зимний Зверь! – выкрикивал он в темноту, будто вызывал на бой всех чудовищ, рожденных Зимерзлой. – Видно, не ждал, морок драный, что такой смелый найдется – чтоб его санями!
– Чем ты его добил-то? – чуть не плача, допрашивала Веселка, почти ничего не помнившая из тех жутких мгновений. – Заговор, что ли, знаешь? Поделился бы!
– Заговор! – со смехом отвечал Баян, который и сам в те мгновения не понимал, что кричит и почему. – Заговор! Что я живой – вот и весь заговор! Не любят они живых, зимние выродки, не любят живых, боятся! А я живой! Живой я! – ликующе кричал он навстречу подбегающей с факелами толпе…
Над головой прижавшейся к нему Веселки Баян приветственно махал рукой, а Веселка держалась за его плечи, прятала лицо в мех его накидки, и ей было так страшно, что она не решалась пошевелиться. Ей мерещилось, что вокруг нее холодная пустая чернота, и страшно было сделать шаг, чтобы не кануть в эту ледяную пропасть. Ей вспомнился Громобой, и сердце заныло от желания быть поближе к нему. И какой леший ее дернул кататься с Черным Соколом! Веселка испытавала раскаяние непослушного ребенка, который нарочно пошел в дремучий лес, куда ходить не велели, и заблудился. Она чуть не плакала от тоски, ей хотелось домой, в Прямичев, где вокруг не этот лед и черная ночь, а знакомые дома, тыны и ворота, дымы печек… Громобой… Только рядом с ним она и могла бы не бояться никаких зимних духов. Ведь он – сын Перуна! В нем вечно живет частица Небесного Огня, которого так боится любая нечисть и нежить.
– Резвого жеребца и волк не берет! – ликующе кричал Баян, размахивая рукой навстречу бегущим к ним парням.
Он не был сыном бога, он просто был очень везучим.
Глава 2
Весь вечер Веселка дрожала и наутро сидела притихшая. Утром никак не рассветало, на востоке поиграло немного расплавленного золота рассвета среди серых туч, но между землей и небом висела плотная серая тьма. Наступающий день барахтался в серой вязкой мгле и не мог из нее выбраться. Потом погода вконец испортилась, пошел снег; невидимая Зимерзла гуляла над крышами, трясла рукавами, рассеивая тучи влажных белых хлопьев, неразборчиво напевала какие-то снеговые заклятья. И неохота было выходить на улицу, страшно поднять голову – так и ждешь, что заденет по лицу тяжелым, жестким, холодным краем Зимерзлиной белой шубы.
Прислушиваясь к гулу ветра над крышей, Веселка все ждала еще каких-то пугающих знамений и в то же время сторожила: не скрипнут ли ворота, не застучат ли шаги на крыльце? Ей хотелось увидеть Громобоя, и она надеялась, что он придет, хотя никаких других причин, кроме ее желания, тому не было. Но почему бы ему не зайти? – рассуждала она сама с собой, с непривычным усердием орудуя костяной спицей над чулком для кого-нибудь из младших. Она не знала, что скажет ему, но это не так уж и важно. Он ведь не очень-то к ней прислушивается.
К полудню заявились гости, жаждущие расспросить о вчерашнем. Веселка и рада была бы рассказать, но при воспоминании о Черном Волке Зимы ее опять охватывала дрожь и делалось так страшно, что хотелось зажмуриться.
Зимний Зверь! Снеговолок сын Зимерзлы, один из страшных зимних духов, дух метели и режущего зимнего ветра, каждый год в положенный срок носится над землей, перепрыгивая с тучи на тучу, пытается поймать новорожденного ягненка-солнце, щелкает ледяными зубами и воет в бессильной голодной тоске. Каждую зиму по вечерам в затянутом тучами небе, где в разрывах виднеется глубокая чернота, можно различить грозные очертания Зимнего Волка. Каждый год он подает голос в вое метели, но никто из стариков даже не помнил, чтобы сын Зимерзлы показался людям так явно, хотел сожрать солнце прямо в первое утро нового года, а потом вышел из облаков на землю и чуть не съел живых людей! Да еще и брата самого князя!
– Я так мыслю, нашему князю это примета дурная! – прикрывая рот ладонью, шептала Любезне на ухо тетка Угляна и еще оглядывалась, не слышит ли кто. – Зря он себе жену-оборотня притащил. Родится у нее зверь, вот сама скоро поглядишь! И что брата его Зимний Зверь сожрать хотел, тоже неспроста. Не останется наследников у князя Держимира, и род его сгинет! А все за то, что отец его брата погубил!
– Не болтай дури-то! – с неудовольствием отмахивалась Любезна. – Это когда было? Полвека назад! Дед, вон, молодой был, не женился еще!
– А ну и что? Погубил князь Молнеслав брата, за то боги его род прокляли, и всем нам худо придется! Вот сама поглядишь!
– Все злое отзовется! – дед Знамо Дело кивал, тревожно глядя на внуков.
Румянок, Колобок и Ранник играли на полу с деревянными чурочками. Похоже было, что чурочка Румянка изображала Зимнего Зверя: сам он грозно рычал и подвывал. Чурочки братьев были санями. Сначала «Зимний Зверь» нападал на сани, а они в испуге старались от него уехать, но потом, увлекшись, напали на врага сами. «Сани» Колобка при этом даже оторвались от земли, и через некоторое время битва велась уже где-то в небесах и походила скорее на сражение Перуна с Велесом. Дети играли в битву богов, и им не приходило на ум, что нечто похожее сейчас разворачивается над их головами на самом деле.
Сам праздник как будто замер в испуге: даже молодежь сидела по домам. Правда, из Кузнечного конца явились-таки ожидаемые Веселкой гости, но Громобоя среди них не было, и Веселка не слишком огорчилась, когда мать, вручив парням по пирогу, отправила их восвояси. Кое-кто из соседей, держась поближе к тынам, заходил и после, но разговоры не веселили: все сходились на том, что «все это не к добру». Явственного толкования пугающих предзнаменований никто не мог дать. Дед Знамо Дело рассказывал младшим кощуну, и хотя все это было Веселке знакомо, она слушала, чтобы только не думать о Зимнем Звере. Так утешительно было знать, что где-то в мире есть сила, смелость, решимость, победа!
– …А правила в том городе княгиня, и было у нее семь дочерей! – рассказывал дед. – Сама княгиня была богатырша удалая, из мужчин никто ее не мог побороть. И полюбилась Заревику ее младшая дочь. А как узнала про то княгиня, то и говорит: «Когда была я молодой, меня из чужих земель пришелец чести лишил, и зарок я тогда дала, что никто из моих дочерей иноземца в мужья себе не возьмет. А раз ты зарок мой нарушил, то мой меч, а твоя голова с плеч! Выходи на поле!»
– Ох, Матушка Макошь! – Любезна, разбирая ворох сухих пеленок самой младшей, годовалой Досташки, подняла глаза и качнула головой. – Сама княгиня и виновата! Надо ей было не с мечом баловаться, а за дочерьми смотреть! Глядишь, и не нарушила бы зарока!
– Да и зарок-то глупый! – фыркнул Чистец. В пятнадцать лет диву даешься, как много глупостей творят окружающие. – Если княжич горячей кашей обожжется, так что же, кашу проклясть и народу запретить?
Дети засмеялись, вообразив кашу запрещенной.
– Да и парень не виноват! – охотно подхватил Хоровит. – Он-то зарока не давал княжеских дочерей не любить. Стало быть, и не нарушил ничего.
– Да дайте же дальше рассказать! – сердясь на болтливых взрослых, прикрикнул двенадцатилетний Яровод. – Это же кощуна, а там все не так! Это же про богов!
– Ну, не про одних богов! – поддразнила брата Веселка. – Княгиня та или ее дочь – они-то не боги, а просто люди. Надо, чтобы про людей по-людски и говорилось!
– Да ну вас! – не сдавался Яровод. – В кощуне простых не бывает!
– Вот уж верно! – согласилась Любезна. – Если бы все матери такие были, как твоя княгиня, то род человеческий не сильно бы расплодился!
– Ну, рассказывай дальше! – молил деда Яровод.
Придирки матери и сестры причиняли ему досаду: что они понимают? В сказаниях все должно быть не так, как в жизни, в этом-то и вся их прелесть: в том дивном мире нет мелких забот, нет сомнений, и с первого взгляда ясно, кто прав, кто виноват. И каждый малец, слушая такую кощуну, себя самого ощущает непобедимым богатырем, который единым махом сметает целые полчища врагов!
Дед Знамо Дело ласково погладил светловолосую голову внука. Конечно, в жизни все не так, и прежде чем ввязываться в драку, надо разобраться, кто же в ней прав. А это порой потруднее самой драки. Кулаками махать – ума не надо, дали бы боги силу. А ты вот сперва пойми, кто тут обижен, а кто обидчик. Знамо Дело, которому с другими посадскими стариками нередко приходилось разбирать споры, задумчиво качал головой. Чем лучше разберешься в деле, тем хуже понимаешь, за кем правда. За каждой стороной – своя. Даже свет и тьма в мире не отделены друг от друга непроходимой гранью: их сводят вместе рассвет и закат, сливают сумерки, перемешивают так, что и не заметишь, когда же, в какой миг, у какой черты кончается ночь и начинается день. Все время ищешь, ловишь этот миг и эту черту, надеешься поймать и подглядеть на этой тонкой грани самое главное в мире. А пока ты ловишь эту тайну, время делает свое дело, уверенно и неизменно, ничего не скрывая и ничего не показывая. Все в мироздании едино, все течет из одного в другое: свет и тьма, тепло и холод, зима и лето, жизнь и смерть. Что же говорить о добре и зле, которые живут не в небе, а в человеческой душе? Каждый человек – как небо, где есть свой свет и своя тьма, тесно слитые и неразделимые.
А впрочем, не стоит забивать голову подростку. Пусть в его сердце возникнет и вырастет ненависть к сказочному злу, а уж зло настоящей жизни не заставит себя ждать, хоть и будет на вид помельче, чем двенадцатиглавый змей. И дед продолжал рассказывать, сам с увлечением живя в простом и ясном мире сказания, который так мил и старому, и малому.
– …Вышел Заревик в поле, и выпустила княгиня на него свою дружину – сто человек и еще одного. Стали они биться, и побил Заревик всю княгинину дружину. Тогда вышла сама княгиня в поле против Заревика. Бились они день, бились ночь, и никто одолеть не мог…
– Вот он, сын бога-то! – вставила Любезна. – Сто человек в одиночку побил! А у нас свой сын Перуна есть – что от него толку? Чудища хоть весь город пожрут – он и не почешется!
– Не скажи, матушка! – Хоровит засмеялся и подмигнул Веселке. – Не ругай парня зазря! Забыла, как у кожевников бык вырвался? Как Громобой его за рога руками взял и голову на сторону своротил?
– Потом еще Головеня чуть не князю из-за него бил челом: зачем-де погубил скотину? – подхватил, тоже смеясь, старик Бежата. – Мог бы, дескать, так, за рога, и в стойло свести. А он: «Не рассчитал, не думал, что бычок такой хлипкий!»
– А еще Вешников тын! – закричала тетка Угляна сквозь общий смех. – Еще когда Вешнику тын обрушил – почесаться, говорит, хотел!
– И как Стрекотухин парень ему под кулак подвернулся, так до сих пор левым ухом не слышит! – сердито, без смеха, добавила Любезна. – Вы-то смейтесь, а только я вот что думаю: если наш сын Перуна только на такие дела и способен, то недалеко он пойдет! Вон, дело ему – Зимний Зверь! Чуть девку не сожрал! – Мать ткнула скалкой в сторону Веселки, и сама, воодушевленная и грозная, весьма походила на ту княгиню-богатыршу с мечом из дедовой кощуны. – Чем ему не дело? Пошел бы к князю, сказал бы, так, мол, и так, хочу людей от Снеговолока избавить…
– Да как от него избавишь! – Бежата, сочувственно слушавший хозяйку, махнул рукой. – Зимний Зверь – не простой, его не убьешь. А убьешь – еще хуже будет. На нем зима стоит. А на зиме – весь годовой круг. Без зимы и лета не будет.
– А хорошо бы – без зимы! – вздохнула Волошка, сидевшая возле Веселки. – Чтоб всегда тепло…
– А на санках? – возмущенно вставил Румянок. – А ледяную гору строить?
– Нельзя без зимы! – согласился и дед Знамо Дело. – Всякому человеку ночью поспать надо, отдохнуть. Так и земле надо поспать. И солнцу. В теплое время им только и трудиться, а зимой – отдохнуть, сил набраться. Так богами заведено. Порядок такой. А без порядка не жизнь была бы у нас, а одна сплошная Бездна. Нет, детки, пусть себе и Снеговолок будет, и Костяник, и Зимерзла, и Морена … Лишь бы они свое дело делали – что им положено, то брали, а на чужое рта не разевали. Не то ведь худо, что Снеговолок на свете есть, а то, что девку захотел сожрать. Не бывало на моем веку такого… – Дед помедлил, будто на всякий случай вспоминал, и еще раз покачал головой. – Не бывало… Знать, за что-то на нас боги огневались.
Все помолчали. Вопрос «за что?» у каждого был на уме и словно бы висел в воздухе. Каждый из взрослых перебирал в памяти события недавнего прошлого, но никакой вины перед богами вроде бы не находилось. Бывали, конечно, и ссоры, и войной на дремичей ходил речевинский князь Велемог… Так отбились же! И князь Держимир наконец себе жену раздобыл, к Медвежьему велику дню и сыночка ждет. Жить бы да радоваться… Так вот нет же!
В тишине было слышно, как за стенами избы гудит ветер.
– Ну, замело! – Старик Бежата оперся обеими руками о посох и медленно поднялся. – Пойду я, а не то дорогу завалит. Добирайся потом…
– Ребята, проводите! – Хоровит кивнул двум старшим сыновьям.
Чистец и Яровод разом вскочили, но Бежата махнул рукой:
– А их обратно потом кто проводит? Я, конечно, своих пошлю, так и будут друг друга до утра провожать. Нет уж, нечего ходить, нечисть дразнить. Один я дойду, ничего, дорогу знаю. Тут до угла только, а там за тынами уж не снесет… Спасибо дому, чурам и хозяевам… – Старик поклонился печке, потом разогнулся и опять прислушался. – Как Снеговолок-то разгулялся! Так и воет, так и крутит… Да я, старый, ему не понадоблюсь. А вот детям ходить нечего. Держи-ка их при себе, мать.
Провожая Бежату, Хоровит и Любезна вышли в сени. Во дворе была уже настоящая метель: ветер гнал над землей целые тучи крупных влажных хлопьев, не давал им даже коснуться земли и как будто хотел выпихнуть их обратно на небо; при этом он каждый миг передумывал, менял направление, снежные вихри рвались и вились в разные стороны.
– Шагай живее, дед, а то не дойдешь! – Хоровит озабоченно похлопал старика по плечу. – Чего делается-то… Да держись тына, а то тут не поймешь, куда идти-то.
– Слышишь? – Любезна толкнула мужа в бок.
Где-то далеко, на краю невидимых небес, раздавался низкий, глубокий вой. Он был тесно сплетен с воем ветра, но временами человеческое ухо выхватывало его очень четко, и дрожь продирала по спине от мысли: это воет не ветер, а какое-то другое, более опасное существо. Вой летел над крышами посадских улочек и над теремами детинца, над спящими пристанями и заснеженными оврагами. Тягучей, холодной и тяжелой волной голос Зимнего Зверя струился откуда-то сверху, и казалось, что Зверь ждет где-то близко, прямо за пеленой мечущихся в страхе снежных хлопьев, и вот-вот прыгнет вниз… Этот голос явственно подтверждал смутные человеческие опасения: да, это правда, в мире что-то случилось. Что-то изменилось… Эта зимняя тьма и холод вьюги станут вечными… Зимерзла, мать зимней тьмы, останется единственной хозяйкой земного мира, останется навсегда и никогда не пустит в него других, согревающих и оживляющих богов. Нужно ждать… Ждать беды…
Хоровит поспешно закрыл ворота за ушедшим Бежатой и, с наброшенным на голову кожухом, перебежал через двор обратно к крыльцу. Отряхивая на ходу снег, они с Любезной вернулись в избу. Здесь было тепло, везде белели детские головки, и все вроде бы было хорошо, спокойно, как всегда. Но и купец, и его жена не могли избавиться от давящего чувства, что какое-то могучее зло, непонятное людям и неодолимое их слабыми руками, придвинулось совсем близко и даже крепкие стены избы не защитят семью от грозящей беды.
Вой Зимнего Зверя слышал и Вестим, под вечер шедший домой из детинца. Проходя мимо соседских тынов, он поглядывал вдоль улицы, прислушивался, не шумит ли где ватага, руководимая его старшим сыном. Но все было тихо, только метелица гуляла да рыжая собачонка соседа Пригожи, тощая, длиннолапая и глупая, отрывисто лаяла из-под ворот. Из-за покосившегося тына вдовы Пепелюхи долетали голоса. «Забрались под крышу, ума хватило!» – с облегчением подумал кузнец. Все небо было затянуто тучами, белесыми в тусклом свете луны. Кое-где тучи словно бы подтаяли, и сквозь них просвечивала темнота неба. Мир казался глухим, замкнутым. Отовсюду веяло тоской. Хотелось вздохнуть поглубже, сбросить с груди давящую тяжесть. Не выйдет, надо терпеть. Надо перетерпеть это время, самое глухое и темное в году, а потом начнет светать яснее и раньше, а со светом придет и воздух, и простор, и желание жить. Сейчас год нырнул в самую глубину, а потом настанет время и выныривать. Как всегда.
Войдя в избу, Вестим сразу заметил медвежью шкуру, косматой кучей сваленную на лавку. Мокрый мех поблескивал. Значит, «медведь» походил уже по улицам да и вернулся.
– Где ты там, рыжий? – позвал Вестим в темноту, где всего одна лучина в светце возле печки распустила робкий листочек огонька. – Шкуру-то расстелил бы как следует.
В дальнем от печки углу, где была навалена куча сена, негромко прошуршало.
– Да я уж ему говорила, – вполголоса проворчала Ракита, помешивая длинной ложкой в большом горшке на печи. Рослая, немного сгорбленная, с большой головой, обкрученной двумя или тремя платками поверх повоя, она сама во тьме казалась медведицей. – Спит он. Нагулялся сегодня.
– Да разве это гулянье было? – обиженно подала голос Зарина, семнадцатилетняя дочь.
Она сидела на краю скамьи возле прялки, и ее совсем не было видно в темноте, только пятно рубахи смутно белело.
– Походили, потоптались, да и все, – уныло рассказывала она. – Только свои и были, другие все забоялись. И веселье-то какое… Беляя головой в снег поставили, чтобы еще белее был… А то он вокруг Веселки Хоровитовой все ходит, ходит, все никак понравиться не может…
Зарина вздохнула. Неудача соседского, с детства знакомого парня прибавляла уныния, казалась частью той беды, которая откуда-то вдруг свалилась на Прямичев. Хоть бы что-нибудь веселое случилось! Хоть бы у кого-то все было хорошо! А то кажется, что с каждым днем все темнее и темнее. Все ниже и ниже, глубже и глубже в эту тьму, а ведь в новом году день уже должен прибавляться!
– А Веселка-то была? – усмехнувшись, спросил Вестим. – Видела, что Беляя теперь надо любить?
– Нет. – Зарина мотнула головой. – Мы на Велесову улицу заходили, «ягодку» пели, а она не пошла. Любезна бранилась: «Идите отсюда, не до гуляний теперь!» Что же, теперь совсем и не жить?
– Правильно купчиха говорит! – одобрила Ракита. – Дома сидите, целее будете.
– Да уж…
Задумчиво развязав плетеный пояс, кузнец сложил на лавку кожух, потом вспомнил и повесил его куда следует – на деревянный гвоздь возле дверного косяка.
– Хорошо, княжича Зверь не заел, – добавил Вестим, сев к столу и разглаживая ладонями волосы по обеим сторонам от ровного прямого пробора. – А то бы… Бабы болтают, что…
– Дурной голове всегда счастье! – перебив, бросила Ракита. У разумных людей, которые даже маленькую удачу оплачивают долгим трудом, вполне понятное раздражение вызывает счастье беспечного дурня, у которого и петух несется, и сани едут без лошадей. – Может, если бы его заел, то к себе бы в Навье ушел и никого больше не тронул бы!
На крыльце заскрипело, в сенях бухнуло, в дверях взвизгнуло. В душной избе потянуло прохладным свежим воздухом с улицы, через порог разом перевалились Смиряка, младший сын Вестима, и Солома, соседский парень, прозванный так за прямые золотистые волосы. Кожухи у обоих были в снегу.
– Где валялись-то? – приветствовала их Ракита. – Ровно дети малые!
Махнув по поклону в сторону печки и хозяев, Солома позвал в темноту:
– Медведюшка-батюшка! Ты что, до весны залег? А бока не отлежишь? Вылезай, пошли! Наши все к Пепелюхе набились, хотят в «колечко» играть.
– Тут колесо надо! – хихикнула Зарина.
– Разбуди его! – попросил Солома. – А то я боюсь: как двинет спросонья…
Хихикая, Зарина наклонилась над кучей сена, где лежал Громобой. Он любил спать на полу, как будто не доверял лавкам и полатям. Покрывшись кожухом, он лежал на спине с закрытыми глазами, но сестра была уверена, что он не спит.
– Просыпайся! – Она положила ладонь ему на плечо и слегка потрясла. Крепкая рука тут же сжала ее запястье. – Ой!
– Ты чего? – окликнул от порога Солома. Дальше он не решался зайти, опасаясь упреков хозяйки за нанесенный в дом снег.
– Медведя поймала! – неуверенно ответила Зарина.
– Ну, тащи его сюда! – обрадовался Солома.
Зарина потянула на себя свою руку и попыталась разогнуться – напрасно.
– Да он не идет! – расстроенно доложила девушка.
– Так хоть сама иди! – позвал Солома.
– Да он не пускает! – жалобно протянула Зарина.
И тут наконец все в избе засмеялись: Вестим смеялся неожиданно тонким голосом, а Ракита – густым, почти мужским. Тут же она закашлялась и гневно замахала на молодежь руками. Громобой, тоже смеясь, выпустил руку Зарины и сел, потянулся, стряхивая дрему.
За общим смехом хозяева не сразу заметили, что в избе появились гости.
– Здоровья хозяевам, богатства дому! – Через порог шагнул сосед Овсень. Роста он был невысокого, ниже своих сыновей, а лицо его до самых глаз заросло русоватой бородой, в которой смущенно прятались мелкие черты лица. – Хорошо, застали мы вас!
– Да где же теперь и быть? Только дома! Вот как праздники кончатся, опять работа пойдет… – Вестим вздохнул. Грохот собственного железного молота по наковальне казался ему не менее надежным средством отогнать нечисть, чем огненный меч самого Перуна. – Когда у нас молотки не стучат, тогда нечисть и гуляет! А вы-то чего по темноте бродите?
– Дело мы задумали… – смущенно начал Овсень и просительно посмотрел на Вестима: – Завтра поутру пойдем-ка с нами. Сын вот мне покоя не дает: жениться да жениться. Пойдем да пойдем! Уж идти, так со старостой – а то не зауважают…
– Да вы свататься собрались! Матушка Макошь! Неужто взаправду! – изумленно закричали Ракита, Зарина и даже Смиряка, который успел залезть на полати, пригреться и задремать. – Да нет, не шутя собрались?
– Какое шутя? Что я, скоморох, что ли? – Овсень, неуверенно мигая, вертел головой от одной женщины к другой, словно не знал, которой ответить. – Уж сколько собираемся… Почитай…
– Собираетесь-то давно! – выразительно подтвердила Ракита, сурово глядя на Беляя. Войдя, он так и встал возле двери и не произнес еще ни слова, а на его лице застыла такая решимость, словно он шел биться с Зимним Зверем.
– Да вы садитесь! – спохватился ошарашенный Вестим, но гости едва ли его услышали, потому что одновременно продолжала говорить Ракита.
– Свататься! Люди, да вы глядите на них! Свататься! – выкрикивала она, потряхивая разведенными руками, как будто прямо здесь, в полутемной избе, на них смотрел весь Прямичев. – Ну вы и время выбрали – поплоше не могли дождаться! Свататься! – с изумлением и возмущением, как будто было задето ее собственное благополучие, восклицала Ракита. – Врагу не пожелаешь! Чудища днем и ночью по городу ходят, всякое навье, самое малое пока в избы не лезет, скоро будем ли живы – а им свадьбу! Да ты в уме ли, старик? Молодому не терпится, а ты-то что думаешь?
Беляй поднял на нее глаза. От этой пылкой речи в его лице не дрогнула ни одна жилка: он был тих, но упрям и очень хорошо знал, чего хочет. Сознавая, что он не самая подходящая пара для резвой Веселки, Беляй все же не хотел отказываться от нее, пока она прямо и ясно не отказалась от него сама.
– Ты, тетка, верно сказала – времени похуже дожидаться не будем, – негромко ответил Беляй. – Что же теперь, всему роду людскому сидеть да гибели ждать? Сейчас самое время жениться – потом-то еще невесть что будет. Может, потом будет поздно. А сейчас надо. Пока живы, жить надо. Так что просим тебя, Вестим, завтра с нами к Хоровиту.
– К Хоровиту! – фыркнула Зарина и покосилась на Громобоя. Она-то знала, отчего Беляю не везет, но не хотела говорить вслух.
А Громобой и ухом не повел. С приходом гостей он снова опустился на свою сенную лежанку и сейчас то ли дремал, то ли смотрел в потолок. Разговор о Веселке и даже о сватовстве за нее его вроде бы и не касался.
Беляй и Овсень тоже посмотрели на него. Посмотрел на сына и Вестим. Безразличие Громобоя всех успокоило.
– Ну, что ж… – Вестим развел руками. – Раз уж вам так хочется… Помогай нам Макошь и Лада!
У него не лежала душа к этому сватовству, но отказать Овсеню в помощи нельзя. Кончанский староста для посадских жителей то же самое, что глава рода в лесных огнищах – без него не обходится ни одно важное дело.
– Надо поторапливаться! – поспешно заговорил обрадованный Овсень. – А то потом Хоровит ехать соберется и до Медвежьего дня его не увидим. А без хозяина какая свадьба?
– Да куда уж он поедет? – мрачно буркнула Ракита. – Я бы своего и за ворота не пустила по такому-то времени!
Когда гости ушли, в избе стало тихо. Вестим молчал, постукивая пальцами по столу, Ракита время от времени бормотала что-то неодобрительное. А Зарина, наоборот, повеселела и в мыслях уже примеривалась, как бы завтра понезаметней ускользнуть вслед за мужчинами и побежать следом, потолкаться с народом под воротами купца. Уж как ни таись от дурного глаза, а о сватовстве мигом узнает вся улица. Думая об этом, Зарина прятала улыбку и вертела в пальцах кончик своей косы. Мысль о чьей-нибудь свадьбе всегда радует девиц, какие бы страшные волки не выли по ночам вдалеке.
Следующее утро выдалось чуть яснее, и Чистец увел всех мальчишек, кроме самых младших, к Ветляне кататься с гор. В избе Хоровита горели лучины в двух светцах: один у стола, где хозяин с товарищем Нахмурой, тоже купцом, толковали зачем-то о числе волокуш – хватит, не хватит? – и в самом дальнем углу, возле скамьи с прялками, где сидела Веселка. Сегодня она приободрилась и с новым нетерпением выслушивала шаги и голоса во дворе. Если сегодня «медведь» все-таки придет, она уж непременно упросит мать и пойдет со всеми! Когда же погулять, как не в праздники!
Уж как ягодка красна, Земляничка красна! —напевала она себе под нос, словно приманивала к себе веселое гулянье, и подмигивала холопу, сидевшему за жерновами. Вращая каменный круг, парень улыбался ей в ответ. Приятно было посмотреть на девушку, которая даже среди мрачной зимы хранит в себе кусочек весеннего света.
Отчего она красна? Во сыром бору росла…Но уж в чем, а в способности предвидеть будущее боги Веселке отказали. Заслышав наконец в сенях шаги, она радостно вскочила с места и уже готова была бежать к дверям, но тут через порог вместо ожидаемого Громобоя шагнул его отец, и Веселка в растерянности села обратно, прямо на свое брошенное шитье. Следом за Вестимом показался кузнец Овсень, а потом Беляй.
Завидев Беляя, Веселка даже скривилась от досады. Сейчас ей хотелось видеть его еще меньше, чем во всякое другое время: его молчаливо-обожающие глаза вытягивали тепло ее души, и потому он казался страшным, как сам Зимний Зверь. Только маленький.
Чего ему опять надо? И Овсень, и Вестим… И вдруг Веселку осенило такое нехорошее подозрение, что она вскочила с лавки и, даже не здороваясь с гостями, скользнула за занавеску, которая закрывала от двери их с Волошкой лежанку. И решила не показываться, пока не позовут.
– Дому мира и богатства, хозяевам здоровья и довольства! – Вестим, вошедший первым, поклонился сразу в несколько сторон. В потемках он плохо видел и не сразу разобрал кто где.
– Заходите, будьте гостями! – удивленно, но приветливо отозвалась Любезна и мигнула Волошке подать гостям веничек – обмести снег с одежды.
– Чего это вы разоделись-то так? – не сообразив, удивился дед Знамо Дело, с ног до головы осматривая гостей. Отец и сын были наряжены в покрытые цветным сукном полушубки с плетеными поясами, в шапки с куньей оторочкой. – Прямо купцами глядите!
– Да у нас как-то… дело торговое! – Овсень смущенно хмыкнул.
– Мы к вам, купцам, с торговым делом! – начал Вестим, которому обряд сватовства был уже довольно привычен. Усевшись к столу, он, однако, не притрагивался к пирогу и сметане, которые торопливо выложили Любезна и Волошка. Его озабоченность, которую он напрасно пытался скрыть за бодростью, его смущенно-торжественный вид ясно сказали Хоровиту, что кузнецы пришли не предлагать ему серпы и топоры. – Мы к вам пришли торговать не рожь, не пшеницу, не лисицу, не куницу, а красную девицу. Вот, кузнец Овсень, а вот сын его Беляй, – Вестим по очереди оглянулся к тому и другому, сидевшим по бокам от него. – Хотят сторговать твою дочь Веселку. Давай подумай, как бы нам дело сделать в чести да в радости. Отдашь ли нам девицу, много ли за нее просишь?
Хоровит не сразу нашелся с ответом. Сватовство кузнецов не было для него полной неожиданностью, но сейчас его мысли были слишком далеки от чего-то подобного. Обычно разговорчивый, сейчас он растерянно молчал. Он знал, конечно, что Овсенев сын Беляй с радостью взял бы за себя Веселку, но знал и то, что Веселку его сватовство не обрадует. Вот если бы Вестим привел с собой не Беляя, а Громобоя…
В поисках помощи Хоровит оглянулся на жену. Любезна выглядела недовольной: она заметила поспешное бегство Веселки и достаточно хорошо знала свою дочь, чтобы не приписывать это радостному смущению.
– За честь спасибо, да уж больно время нехорошее! – прохладно ответила Любезна, напрасно стараясь казаться учтивой и радушной.
И она не кривила душой: независимо от того, хорош ли жених, время разгула зимних чудовищ не казалось ей подходящим для сватовства.
– Время теперь не молоком и медом течет, да как бы не было хуже! – заметил Вестим. В душе он был согласен с хозяйкой, но обязанность свата требовала настаивать. – Надобно жить, пока живется, да на богов надеяться. Наша судьба что дорога в лесу – крива, колдобиста, да до дому доведет. А жених у нас хороший, роду честного, достаточного, собой хорош, нравом ровен. И дочка ваша ему полюбилась – не обидит.
– Челядь есть, работой молодую не уморим, – подал голос Овсень. – Сын старший…
– А что, люди хорошие! – подал голос Нахмура. – Может, и сам еще парень в купцы выйдет!
– Отчего же не выйти? – Видя, что дело поворачивается неплохо, Вестим ободрился, перевел дух и стал держаться поживее. – Парень умный, толковый.
– Да что-то моя девка… – Хоровит неуверенно оглянулся в сторону занавески. – Веселка! Выйди-ка к нам!
Непривычно хмурая Веселка выбралась из-за занавески и теребила кончик косы, подчеркнуто избегая смотреть на Беляя. Сидя за занавеской, она, конечно, слышала все до последнего слова. Ее била неудержимая и весьма неприятная дрожь. Она знала, что родичи не станут ее неволить, если к жениху не лежит сердце, но от самой мысли, что Беляй пришел свататься, ей делалось почти так же страшно, как вчера, когда санки несли ее прямо к белым клыкам Зимнего Зверя. Будто и здесь ей грозит черная пропасть, готовая поглотить… Веселка сама удивлялась своему страху. Никогда раньше она не мечтала о замужестве, но не предполагала, что возможность его повергнет ее в такой ужас. В этом тоже был виноваты Зимний Зверь и та неясная тревога, что темной тучей висела над крышами. Ведь когда Байан-А-Тан звал ее к себе в терем, намекая, что «княгиней будешь», она только смеялась в ответ, но ничуть не боялась. А теперь… Будто утопить грозят… Как будто, согласись она, надломленная ось мира сломается окончательно и рухнет… Да чего, вроде бы, такого? Все замуж идут, каждой когда-нибудь придется… Но то, что для «всех» было обычным, Веселка не могла и не хотела применять к себе. И то, что Беляй так сильно не нравился ей, облегчало дело. Веселка не имела привычки задумываться над собственными чувствами и побуждениями, но сейчас явственно ощущала, что ее страх порожден не только неприязнью к Беляю. Что-то здесь не то…
Но не время было раздумывать над всем этим. В своем ответе Веселка не сомневалась, и дать его надо было как можно скорее. Чтобы они побыстрее ушли и оставили ее в покое…
– Ну, дочка, ты-то что нам скажешь? – окликнула ее Любезна.
Веселка открыла было рот, но закрыла снова. Не поднимая глаз и стараясь даже мельком не глянуть в сторону Беляя, она подошла к печке и села прямо на пол возле нее.
Это был ответ, переспрашивать не требовалось. Если невеста садится к столу – высматривает дорогу из дома. А если к печке – держится за чуров и дом покидать не хочет. Сваты и хозяева медлили взглянуть друг на друга.
– Недоброе время для сватовства! – прервала молчание Любезна. – И рад бы на мед, да пчелы жалят! Надо бы повременить. Волхвов порасспросить. В недобрый час дело начать – добра не видать.
– Может, не судьба… – вздохнул Овсень.
Веселка сидела у печки, спиной к гостям, и ждала, когда они уйдут.
– Ничего, – сказал Беляй, и даже звук его голоса причинял Веселке настоящее мучение. – Я обиды не держу.
Вот наказанье! Веселка видела в этом только обет и впредь мучить ее молчаливым обожанием и не могла даже пожалеть его. Что же это за человек, если он и обидеться толком не может!
Неудачное сватовство Овсенева сына Беляя за Хоровитову дочь Веселку было последней попыткой прямичевцев отмечать новогодние праздники весельем. В оставшиеся несколько дней на посадских улочках было тихо. Небо оставалось пасмурным, день и ночь шел снег, так что каждое утро хозяева начинали с того, что расчищали засыпанный за ночь двор. Снега набиралось по колено, кое-где оказывалось засыпанным и крыльцо; если бы не мудрость предков, догадавшихся именно на такой случай делать дверь из сеней во двор открывающейся вовнутрь, то из домов было бы невозможно выйти. Мужчины и парни разгребали снег от крыльца к воротам, потом тропку вдоль своих ворот, и в то же время им на головы падали новые хлопья снега, на глазах уничтожая только что сделанную работу. Казалось, от снега трудно дышать, словно сам воздух в нем путался. Серая тьма висела над Прямичевом в полдень, быстро переходя в сумерки. И сумеркам не виделось конца. В прошлом году в это время уже было заметно небольшое прибавление дня, а теперь из-за снегопадов ни прибавления, ни хотя бы самого дня различить не удавалось.
– Снег – к урожаю! – утешали старики. – А облака – значит, молока будет много!
Но благоприятные приметы радовали мало. И каждый уже с нетерпением ждал, когда же закончатся долгие праздники, когда колесо нового года, перевалив самую трудную пору, закрутится быстрее и покатится к весне.
Последнюю ночь новогодних праздников Веселке предстояло провести в Велесовом святилище: весной в Лелин день ее выбрали «играть Лелю», и потому она, как самая красивая девушка города, в Велесов день должна была исполнять обряд вождения коровы. Когда вечером все семейство собиралось на покой, Веселка принялась одеваться. Хоровит с Милехой хотели ее проводить, но она отказалась: при мысли о святилище она испытывала трепет и ей хотелось расстаться со всем домашним как можно скорее.
– Не ходи одна! – сердилась Любезна. – Сама ведь знаешь…
Зимний Зверь продолжал выть каждый вечер, но теперь уже никто в Прямичеве не смел называть его имя.
– Если встретится, отец не поможет, только сам даром пропадет, – без обычного веселья отвечала ей дочь. – Я уж сама… Если судьба, так от нее не спрячешься. Да ничего! – Видя вытянутые лица родичей, она постаралась улыбнуться и махнула рукой. – В таком снегу и он не разглядит ничего.
Веселка улыбалась по привычке, но на самом деле ей было неуютно. Весь Прямичев с ужасом прислушивался к ночному завыванию Зимнего Зверя, а Веселка втайне была убеждена, что сын Зимерзлы приходил именно за ней. Как в кощунах: двенадцатиголовый змей требует дань – самую красивую девушку. А кто в Прямичеве самая красивая? Ну, вот… Выйти одной в зимний вечер, идти по пустым улицам и ждать, что из разрыва серых туч вдруг выскочит жуткий зверь, было страшно, но непонятная сила тянула Веселку туда, в снега, под слепое неподвижное небо. Если Зимний Зверь – ее судьба, то она сама должна его встретить… Родичи здесь ни при чем. И в то же время в ее беспокойстве не было страха смерти: та же сила, что тянула ее из дома, охраняла Веселку. Это боги зовут ее… Это Велес, которому посвящены последние дни и последние обряды новогодних праздников.
И никто больше не настаивал на том, чтобы ее провожать. Даже Любезна молчала: в лице Веселки ей вдруг померещилось что-то особенное. Немногие последние дни переменили ее: прежняя беспечность не так чтобы совсем ушла, но затаилась, уступила место новому чувству, как будто Веселка вдруг более пристально взглянула в мир, в котором прожила семнадцать лет, и теперь старается в него вникнуть. Во взгляде ее появились любопытство и удивление, словно через ее глаза в белый свет смотрит новое, чистое существо, впервые в него попавшее. Веселка выглядела спокойной, деловито собиралась, складывала в узелок нарядные рубахи с вышитыми подолами, чтобы надеть их завтра; руки ее делали свое дело, а во взгляде была тихая растерянность, будто девушка не совсем понимала, где она. Было время, когда Любезна обрадовалась бы спокойной собранности своей резвой и легкомысленной дочери, но сейчас мать наблюдала за Веселкой почти со страхом. Ее как будто подменили. И в том был еще один грозный признак того непонятного и угрожающего, что ощущали по-своему все.
– Велес убережет, – шепнул жене Хоровит. – К нему же она идет…
Любезна промолчала. У нее было чувство, что дочь ее уходит не в святилище на другом краю улицы, где проведет всего лишь вечер и ночь, а прямо в Велесово подземелье на всю долгую зиму, как сама богиня Леля. Ну уж ее совсем, этой чести!
Волошка укачивала Досташку, сонным голосом тянула песню, с которой ее саму укачивала когда-то Веселка, будто нанизывала красивые крупные бусины одну за другой на длинную нитку:
Баю-бай, Досташенька, дитятко, У нас у Досташеньки по локоть руки в золоте, У нас у Досташеньки по колен ноги в серебре, Во лбу солнце, в затылке месяц… Ой ты будешь, девица, красотой красна, Красотой красна и ростом высока, Да лицо-то будет как и белый снег, Да и щеки будут точно маков цвет, Очи ясные, как у сокола, Брови черные, как два соболя, Как по улице пойдешь, Ровно лебедь поплывешь…Веселка слушала, опустив на колени платок и забыв о нем. Хорошо знакомая песня увела ее куда-то далеко: этой песней звал ее к себе светлый Надвечный мир, где обитают боги. Он всегда зовет к себе тех, кто может его услышать… Так поют издавна, это – только песня, но ведь где-то и в самом деле есть эта красота: белая, как снег, румяная, как алый цвет зари, с солнцем во лбу и с месяцем на затылке… Богиня Леля, Весна-Красна, живое воплощение всей красоты и юности мира… Сейчас она далеко, в Велесовом подземелье, и чтобы вызволить ее оттуда, сам Перун однажды возьмется за свои огненные стрелы-молнии и в битве грозы разобьет и прогонит темного Велеса… Но богу надо помогать. И ей, Веселке, сейчас надо встать и идти, чтобы Перун одолел Велеса в новой Битве Богов, чтобы расступились Ледяные горы, чтобы вышла в мир Леля-Весна… И где пройдет она, там тает снег и расцветают цветы, куда глянет – там поют птицы, и от рук ее исходит свет, озаряющий небо и землю…
Перечень будущих достоинств красавицы помалу перешел в невнятное бормотание: было похоже, что сама Волошка заснет раньше младшей сестры. Веселка опомнилась, оглядела привычную избу, и та, как увиденная впервые, показалась такой красивой и уютной, что ей стало жаль уходить. Но она только вздохнула и взяла узелок. Пора.
Выбравшись со двора, Веселка быстро пошла вниз по улице к берегу Ветляны, к святилищу. Когда она вышла, ей показалось, что снег перестал, но потом она заметила, что он идет, но совсем мелкий, как невесомая пыль. Он был почти невидим, но так густ, что лицо постоянно холодили невидимые иголочки. И когда он насыплет сугробы и толстым одеялом покроет все дневные следы, только удивишься: откуда взялся? Вместо широких посадских улиц теперь виднелись узенькие тропинки между сугробами, но и на этих тропинках цепочки следов уже были наполовину засыпаны. Идти было трудно, и Веселка скоро запыхалась. Путь к Велесову святилищу, который летом был коротким, теперь представлялся утомительно длинным.
А вокруг была тьма, густая, как глубокая вода. Темные, молчаливые избы дремали за тынами, ветер развеял запах дыма. Прямичев засыпал, постепенно погружаясь все глубже в последнюю ночь, когда с Явью соприкасается Навь. Было совершенно тихо, ворота не скрипели, собаки не подавали голоса. Многолюдный город казался вымершим, и Веселке было страшно ощущать себя последней искрой живого тепла, что еще смеет шевелиться среди застывшего безмолвия зимней ночи. Когда-то Сварог забросил в Бездну искры огня, из которых возник белый свет, – и как же, должно быть, страшно им было! Где-то за пеленой облаков катилась луна, но не могла найти ни единой дырочки, чтобы бросить на землю хотя бы луч. В рассеянном свете белесых облаков снег отливал синевато-серым и слегка поскрипывал под ногами, так что хотелось обернуться и посмотреть, не идет ли кто следом.
Веселка шла как могла быстро, уже чувствуя, что ей не хватает дыхания, с трудом вытаскивая ноги из пушистого, но вязкого снега. Она не могла отделаться от чувства, что ее провожает чей-то бессмысленно-голодный взгляд. Спящий город, полный людей, был словно в другом мире, отделенном от нее прозрачной, но непроницаемой стеной, она была одна здесь, наедине с зимой и ее темными чудовищами. Хорошо знакомые улочки казались чужими, и Веселка шарила взглядом по тынам, как по деревьям в лесу, заблудившись. Она знала эти места и не узнавала их; город стал собственным призраком и зажил по другим законам. Казалось, она вот так и будет вечно идти во тьме по сугробам и никогда никуда не придет. Хотелось крикнуть, но было страшно подать голос. Веселка жалела, что пошла в святилище, и в то же время помнила, что иначе нельзя. Ведь утро проходит через ночь, а весна через зиму. Другого пути нет – но как страшно весне на этом пути!
Когда за углом тына показалась рослая фигура, Веселка ахнула, шагнула назад, наткнулась на сугроб и села на снег, достававший ей почти до колен. Прямо на нее шел дивий великан – ночной кошмар, что душит спящих, огромный, темный, без лица. И он был на этих пустых заснеженных улицах гораздо более к месту, чем она. Теперь его время…
– Э, ты чего? – окликнул ее великан знакомым грубоватым голосом. – Утомилась? Да ты встань, а то того… Застудишься, никто замуж не возьмет.
Не дождавшись ответа, он подошел и легко поднял Веселку на ноги. Она вцепилась обеими руками в его руку и не выпускала: от облегчения ей было трудно стоять.
– Чего это тебя занесло в такую пору да одну? – небрежно полюбопытствовал «великан». – То на гулянье клещами не вытянешь, а то вдруг…
– Громобой! – выдохнула наконец Веселка. После затмения и ссоры они еще не виделись, и теперь она была и рада ему, и обижена на него. – Это ты, рыжий медведь! А я уж думала…
– А ты еще и думаешь иногда? – насмешливо осведомился Громобой. – Что-то по тебе не видно!
– Ты про Беляя? – Веселка не стала делать вид, что не поняла. – Это он не видно, чтобы думал. Моя мать говорит: какая теперь свадьба?
– А ты, значит, матери послушалась? – Громобой явно ей не поверил.
– Нет! – храбро и даже с вызовом ответила Веселка. – Мне, может быть, кто-то другой нравится.
Она не стала продолжать, и Громобой ничего не сказал.
– А ты-то откуда идешь? – снова заговорила Веселка. – Вроде для гулянья-то поздно.
– Какое гулянье? – Громобой показал ей топор, который держал в другой руке. – Вот, отец послал…
– Уж не на Зверя ли собрался? – Веселка усмехнулась и тут же закрыла рот рукавицей: называть Зверя по имени нельзя! – Давно пора! Кому, кроме тебя, – ты же сын Перуна! Вот нам дед недавно кощуну рассказывал…
– Ты куда идешь-то? – перебил ее Громобой.
– К святилищу.
– Ну так пошли. – Громобой потянул ее из сугроба обратно на тропу. – Нечего тут сидеть, навий дразнить.
– Давно тебе пора! – продолжала Веселка на ходу. Наконец-то она нашла хоть кого-то, с кого можно спросить ответ. – Нам этот морок все праздники поломал, а ты то гуляешь, то спишь целыми днями. Спросил бы у Знея, чем его лучше взять, да и пошел бы…
– А ну его! – Громобой махнул рукой. Он-то совершенно не собирался отвечать за все беспорядки в мироздании. – На всякие драки князь и дружина есть. А тут за год молотом намахаешься, так хоть бы в праздник поспать. И то не дадут. Что я, холоп вам достался, один за всех пахать?
– Ты сын Перуна или не сын? – не отставала Веселка.
– А я почем знаю? За этим делом, знаешь, не уследишь!
– Нет, сын! – настаивала Веселка, точно Громобой пытался уклониться от своей обязанности. – Вестим рассказывал, и волхвы сказали. Значит, с нечистью воевать – твое дело! А тебе бы только медведем рядиться да тыны чужие заваливать! А пока человек делом не занят, он дитя неразумное, а не человек! Понятно тебе?
– Чего ж тут непонятного?
Несмотря на всю горячность Веселки, в увлечении забывшей страх перед темнотой и Зимним Зверем, Громобой оставался спокоен. Внимательно поглядывая по сторонам, он, похоже, не очень-то ее и слушал. Идти вдвоем по узкой тропинке было невозможно, Громобой пропустил Веселку вперед, но она все время оборачивалась к нему, спотыкалась, садилась на сугробы, так что вскоре стала с ног до головы белой.
– Столько силы тебе дано, а ты с ней что делаешь? – приставала она. – Быка тогда заломал, а пока новый бык подвернется, что будешь делать?
– После праздников приходи к нам в кузню – увидишь.
– Молотком махать и Солома может! Для этого от молнии родиться не надо! Твой отец в небе громами гремит, нечисть бьет, а ты будешь за печкой сидеть тридцать лет и три года! Пока крыша на голову не упадет, и не почешешься! Ты с этим твоим топором не по улицам бродил бы, а пошел бы на гору к Знею, чтобы он тебе его освятил именем Перуна, и…
– Ох, краса ты ненаглядная! – Громобой перебил ее и вздохнул, как будто устал слушать. – Это не жизнь, а кощуна получится. Как княжич Заревик на Змея Горыныча ходил и Солнцеву Деву освобождал. Это мы все слышали, еще пока по малолетству без штанов ходили. Пусть твоя малышня с деревянными мечами мечтает, что все так просто – пошел да победил. Сначала понять надо, кого побеждать, чтобы потом хуже не было. Ну, убью я, допустим, Зимерзлиного волка, а потом что? Без зимы жить? Всегда осень будет? Или что? Расскажи мне, убогому, раз такая умная.
Веселка молчала. Она вспомнила, что дед Знамо Дело говорил то же самое, и теперь выходило, что умный как раз Громобой, а она не умнее Волошки, которая мечтала, чтобы всегда было тепло. Но Веселка сердилась на эту правоту: так хотелось, чтобы враг нашелся и был побежден! Чтобы все опять стало хорошо и спокойно!
– А что-то пока зима кончаться не хочет, – чуть погодя негромко сказала Веселка. – Ты видел, старче мудрый, чтобы день хоть на волос прибавился? Теперь что, всегда зима будет? Что случилось?
Это был самый главный вопрос, с которого давным-давно надо было начать. Что случилось? Что сломалось в мироздании, что выгнало из норы Зимнего Зверя?
– А вот ты знаешь людей, кто поумнее меня, у них и спроси. – Громобой показал ей на ворота святилища, до которых они незаметно дошли. – А если по-моему…
– Что? – Веселка, уже шагнув к воротам, быстро вернулась и опять вцепилась в руку Громобоя, чтобы он не передумал и не убежал от ответа.
– То жить надо по-людски, свое дело делать, тогда и в небе все по порядку пойдет. А тебе надо не дурака валять, а замуж идти. Сватается за тебя хороший парень – так и иди, чего тебе еще надо? Не все же по роще в веночке бегать, надо когда-то и детей рожать. А то Звери всех поедят и род человеческий кончится. Ты вот меня все на дело призываешь, а на себя-то погляди! Если бы все, как ты, об одних плясках будут думать, вот тут волкам самое раздолье придет!
– Уж очень ты умный! – От негодования Веселка не нашла никаких более умных слов. – О чем взялся рассуждать! Да какое твое дело, за кого я замуж хочу, а за кого не хочу! Ты мне не указ! Как мне жить, я сама догадаюсь, тебя не спрошу!
И не ожидая, придумает ли он что-нибудь в ответ, Веселка побежала в ворота святилища. Ей было так горько и досадно, что даже горло сжималось, как перед плачем. Все в ней бурлило, и она даже не знала, что разозлило ее больше: отказ Громобоя что-то делать ради изгнания Зимнего Зверя или его равнодушие к ней самой. Чтоб ему провалиться, рыжему медведю!
Двор Велесова святилища был даже больше княжеского; пустой и занесенный снегом, сейчас он казался огромным, как целое поле. Напротив ворот возвышалась просторная хоромина, по сторонам отходили две длинные пристройки, выгнутые вдоль внутренней стороны тына. В темноте было похоже, что большеголовый великан сидит на земле, обнимая весь двор огромными руками. В пасть великана – в двери хоромины – была расчищена тропинка. На дворе горел большой костер, который поддерживался все двенадцать новогодних дней. Возле огня сидел на охапке дров Моргун – блаженный дурачок, щуплый человечек непонятных лет, с невзрачным лицом и бесцветной бороденкой. Веселка кивнула ему, стараясь успокоиться и забыть о Громобое. Моргун радостно закивал в ответ, щуря глаза.
По пути через двор Веселка замедлила шаг: ей было неловко заходить в обиталище бога такой взбудораженной и сердитой. Тогда она свернула к хлеву, стоявшему позади святилища внутри ограды. Здесь среди прочих жила священная корова, вместе с которой Веселке предстояло завтра обходить улицы Прямичева.
В хлеву было темно, тепло и пахло навозом. Здесь стояло несколько коров, в основном черных с белыми пятнами, а в самом дальнем углу помещалась еще одна, крупная, совсем черная, с единственной белой отметиной на лбу – Мать-Туча. Молоко ее считалось целебным, а рогатые черепа прежних Матерей-Туч были развешаны на кольях тына, охраняя богатство и благополучие города.
Веселка бывала здесь нередко и ощупью пробралась к Матери-Туче. Корова лежала на соломенной подстилке и изредка вздыхала, помыкивала вполголоса, словно жаловалась на скуку. Черная, с раздутым, как мешок, огромным брюхом, она и в самом деле напоминала тучу.
– Здорова ли, матушка? – негромко приговаривала Веселка, присев возле ее головы и почесывая корове лоб. Рога у Матери-Тучи росли не как у всех, а были изогнуты лесенкой. – Застоялась ты здесь, заскучала. Завтра выведем тебя погулять.
Сунув корове печенье-коровку, захваченное из дома, Веселка поднялась и пошла наружу. После хлева на дворе было свежо, и теперь Веселка чувствовала себя свободной от страха и досады. Теперь можно идти.
Просторная хоромина сейчас была пуста, только перед идолом Велеса, перед черным камнем-жертвенником, поблескивал лепестками пламени небольшой костерок. Он освещал только подножие идола, обвитое вырезанным из дерева змеем, а верхняя половина с рогатой головой была совсем не видна. Бегло глянув вверх, в темноту, Веселка робко поклонилась. Перед мудрым богом, хозяином всех земных и подземных богатств, она чувствовала себя маленькой и глупой. Казалось, он знает про нее все, даже про ее ссору с Громобоем. И Веселка устыдилась: если взглянуть на дело сверху, как смотрят боги, то Громобой во многом прав… Хотя кто ему дал право ее учить? Если он сын Перуна, то это еще не повод… Веселка просительно посмотрела вверх, но тут же отвела глаза. Смертоносный взгляд Подземного Пастуха прикрыт железными веками, но все же и на них лучше не смотреть. Не могут боги такого желать, чтобы она сама себя силой выдавала замуж! Если цветку не время цвести, то не надо силой отгибать ему лепесточки! Веселка всей душой верила, что мудрый Пастух Подземных Стад знает какой-нибудь другой способ помочь мировому порядку. Ведь на нем, на его могучих выносливых плечах, этот порядок стоит.
И ей становилось спокойнее, словно покой, как тихая вода, струился оттуда, сверху, от невидимого лица темного бога. Велес – не Перун, пылкий и бурный, что летом громыхает громами и сверкает молниями, а на зиму укладывается спать в темную тучу и даже не видит, что творится на оберегаемой им земле. Велес – мудрый и спокойный бог. Его еще зовут Неспящим, потому что он с неизменным упорством делает свое дело – зимой и летом, днем и ночью. Он – корень мира, в нем собирается вся память предков, всех живших на земле людей. Он сам – как общий дед, все понимающий и способный дать мудрый совет. Веселка постояла с закрытыми глазами, стараясь услышать хоть что-нибудь. Но было тихо, и лишь спокойная, отрадная умиротворенность согревала ее душу. Сам этот храм был как подземелье, полное покоя, куда не достают ни ветры, ни громы, ни тревоги, где уставшая богиня может отдохнуть и набраться сил для новой весны…
Вдруг она заметила, что перед маленьким костерком сидит кто-то высокий, бородатый, и вздрогнула – сам Велес вышел из темных теней на ее мысленный зов! И тут же от сердца отлегло: Веселка узнала Щекату.
– Напугал ты меня, батюшка! – ахнула Веселка, потом запоздало поклонилась: – Добрый вечер!
Щеката молча кивнул ей. Веселка помедлила, потом присела на маленькую скамеечку напротив него.
– Может, ты мне расскажешь, батюшка, что же такое делается? – помолчав, спросила Веселка. Этот самый вопрос она хотела бы задать самому Велесу. – Почему вдруг Зимний Зверь с облаков сошел и на людей стал кидаться? Вот, ты как-то говорил, что мы богов прогневили… А люди говорят, что старый князь Молнеслав их разгневал, когда брата убил. Но это ведь когда было! Сто лет назад! Если он виноват, почему боги нас только теперь наказывают, когда сам князь Молнеслав уже лет пятнадцать как умер? Или здесь другое что-то? И почему столько снега? Почему не видно, чтобы день прибавился? Разве так бывало?
Щеката все молчал, и Веселка уже подумала, что он не хочет отвечать на ее вопросы. Он смотрел в огонь и пошевеливал в пламени тонкой веточкой. Конечно, Веселка знала, что не ее ума дело разбирать князей и богов. Но вокруг было тихо, как будто она сидит в самом сердце мира и мир прислушивается к ней; сам темный воздух храма был пронизан мудростью его подземного хозяина, и она верила: если Щеката что-то знает, теперь он ей скажет.
– Думается мне, что корень всех бед наших не здесь, – наконец сказал он. – И Зней знает, да молчит. А что молчать? Никого еще неведение не спасало. Я ему и говорил: чем раньше люди узнают, тем раньше думать начнут, как из беды выбираться. А корень-то не здесь…
– А где? – тревожно спросила Веселка, не совсем поняв, о чем он говорит.
Щеката опять помолчал.
– Знаю я одно, – сказал он чуть погодя. – Все, что в земном мире происходит, на Надвечном отражается. И наоборот. Что с людьми, то и с богами, что с богами, то и с людьми. Может быть, корень-то беды в Прави, а стебелек у нас в Яви пророс.
– Как же это узнать? – прошептала Веселка.
Простые слова кощунника так потрясли ее, что она растерялась и как-то разом ослабела. Любая беда не так страшна, если надеешься на помощь богов. Но если сами боги в беде и ждут помощи… От кого? Как им помочь? Что могут сделать для них люди? И какая опасность может грозить богам? Веселке уже представлялась черная пропасть, и из этой пропасти веяло мертвящим холодом. Туманная, непонятная беда, пугавшая зимними чудовищами и глядевшая ей в лицо глазами тьмы, вырастала до огромных, вселенских размеров.
– Вот, завтра будет Веверица в воду глядеть – может, и высмотрит чего. – Щеката кивнул в темную глубину хоромины.
– А я еще что подумала, – опять начала Веселка, и против воли говорила чуть слышно, будто боялась звуком голоса привлечь ту черную пропасть. – Я все думаю: ведь Громобой – сын Перуна. Может быть, он может чем-то помочь. Ведь Перун нечисть одолевает… Ему столько силы дано… Если что-то такое… – Она запнулась, не зная, какое название дать тому вселенскому страху. – Он что-то может сделать…
Она опять запнулась, потому что желать и требовать гибели зимних духов ей самой уже казалось глупым. А рядом с той пропастью, что ей мерещилась, и сам Громобой казался маленьким и слабым. Если сам Перун слаб, чтобы бороться с этой бедой, то что может Громобой, когда в нем от Перуна не больше половины?
– Громобой! – Щеката тяжело вздохнул, словно это имя уже стоило ему множества нелегких раздумий. – Сила-то в нем по жилочкам переливается, а к ней еще ум нужен. Чтоб подсказал, куда силу девать. А когда ум молчит, а сила наружу рвется, то много бед она натворит. Сила без ума – что бешеный бык. И себе не хорошо, и всем вокруг плохо. Да всегда так и бывает. Вот когда наоборот – об этом хоть кощуну складывай.
– Что ты там вещаешь, вещун? – проскрипел из-за идола недовольный старушечий голос.
Веселка подняла глаза: из-за Велеса, как из-за огромного дерева, показалась Веверица – ведунья, жившая в святилище столько, сколько Веселка себя помнила. Сейчас это была крошечная, высохшая старушка, при взгляде на которую делалось тревожно – упадет да и переломится. Но маленькое морщинистое личико ее дышало упрямством, острый нос охотно совался во все щели, быстрые глаза, выцветшие почти до прозрачности тающей льдинки, замечали любую мелочь. Несколько прядок тонких, белых, как болотный пух, волос висело из-под темного повоя. Вид у старухи был угрюмый, недовольный и вместе с тем усталый.
– Что случилось да что приключилось! – язвительно дразнила она, вспоминая вопросы, которые так часто задавали ей в последние дни. – Катится солнышко на самое донышко, а пока до дна не донырнет, и наверх ему нет пути! Не дошли мы еще до дна до самого. Терпи! – строго велела она Веселке, будто той было предназначено какое-то особое испытание.
Веселка поежилась: ей было страшно смотреть на Веверицу. В ее морщинистом лице было что-то нечеловеческое, отстраненное, даже диковатое, как у Лесной Бабы, что съедает детей и девушек. В ней говорила та злая и непонятная судьба, которую Веселка пыталась себе объяснить. Катится солнышко… Белый свет катится вниз и до дна еще не достал… А так хотелось, чтобы самое плохое уже было позади, чтобы впереди виднелась ясная дорога вверх, чтобы светила надежда… Так бы и полетела сейчас к этой надежде, откуда бы силы взялись! «Терпи…» А Веселка уже не могла терпеть, все ее жизнерадостное существо изнывало и томилось жаждой света, воли, уже искало в небе ту молнию, что разобьет оковы зимы… И Веселка отвела глаза, будто пряча от Веверицы свои несвоевременные порывы к весне.
– Что-то ты, мать, сердита сегодня! – отметил и Щеката. – Не ко времени бранишься. Завтра – большой день. И тебе надо веселой быть, чтобы весь год был веселый.
– Веселый! – повторила старуха. – Какое тут веселье, когда сердце не на месте. Будто побили меня…
Зиму назад она тоже ощущала себя побитой – тогда была война и князь Держимир водил войско в поход.
– Ты чашу-то глядела? – спросил Щеката. – Не почернела?
Священная гадательная чаша, вылепленная по образцу Макошиной небесной Чаши Годового Круга, хранилась под замком и вынималась только раз в году – в зимний Велесов день. Если ее глиняные бока оказывались почерневшими, это служило дурным знаком. В ту зиму перед войной она тоже оказалась черной.
По бокам идола стояло два ларя, окованных серебряными полосами и поднятых на высокие резные подставки. В одном хранились Щекатины гусли, а в другом – гадательная чаша. Горбясь больше обычного, Веверица подошла к своему ларю и стала дрожащей рукой всовывать железный ключ в прорезь бронзового замка. Веселка не удивилась, что ведунья не ждет до завтра: должно быть, даже ее сердце, твердое, как обожженная глина, больше не могло выдержать гнетущей тревоги. Ведунья привыкла жить у подножия идола; у нее не было никаких собственных забот, вся она была как бы одним ухом, чутко ловящим голоса земли и подземелья, пристальным глазом, находящим предвестья в полете облаков. Она видела и слышала гораздо больше, чем юная беспечная девушка, занятая простыми житейскими делами.
Веселка смотрела, как Веверица возится с замком, и при взгляде на ведунью у нее тревожно и больно сжималось сердце. Весь мир для нее сжался и уместился в этот темный храм, где были только они трое: она, Щеката и Веверица. Эта старая сгорбленная женщина казалась ей одной из последних опор мироздания – что будет, если она не выдержит?
Наконец Веверица попала ключом в прорезь и нажала. Раздался легкий скрип, один из двух бронзовых туесков замка опустился, освободив дужку. Старуха вынула замок из петель и положила на пол.
– Давай огня, – бормотнула она Веселке.
Веселка отошла к костру перед идолом, вытащила из связки лучину, зажгла ее и поднялась с колен. Позади нее вдруг охнула Веверица; голос ее показался странным, словно старухе на шею набросили петлю. Вздрогнув от неожиданности, Веселка обернулась: Веверица стояла над поднятой крышкой ларя, подняв руки, как в сильном испуге. Взгляд ее, устремленный внутрь ларя, застыл, как замороженный.
В груди у Веселки что-то оборвалось. Поспешно подойдя, она подняла лучину и заглянула в ларь. И чуть не выронила лучину из задрожавших пальцев. Широкая глиняная чаша лежала на дне ларя разбитая, так что каждый из знаков двенадцати месяцев оказался на отдельном осколке, а дно осталось, похожее на глиняную чашку с неровно обломанными краями.
Не веря своим глазам, Веселка отшатнулась, зажмурилась; во тьме плавали размытые огненные пятна. Переждав, пока они погаснут, Веселка осторожно открыла глаза, снова подняла повыше руку с лучиной. В это невозможно было поверить, даже стоя над осколками, но страшное зрелище не исчезало: священная чаша была разбита.
– Да как же… Да что же… – потрясенно и бессмысленно прошептала Веселка. – Заперто же было…
Щеката, подошедший вслед за ней, тоже смотрел в ларь и молчал. Все трое понимали, что люди здесь ни при чем. Не бронзовый замок охранял священную чашу. Ее разрушило мертвящее дыхание той самой Бездны, которая дала волю Зимнему Зверю. И это тоже был знак. Веселка смотрела на глиняные осколки, и на нее все тяжелее наваливалось ожидание, что сейчас сам небесный свод вот так же расколется прямо у нее над головой.
Веверица тяжело опустилась на скамеечку. Не окажись скамейки позади нее, она могла бы сесть и на пол. Лицо старухи было таким бледным и мертвенно спокойным, словно у нее остановилось сердце. И Веселка подумала, что ведунья, служившая священной чаше, с ее гибелью тоже должна умереть.
– Что с тобой, бабушка? – умоляюще воскликнула Веселка, словно просила старуху взять себя в руки и не лишать ее надежды. – Не надо, еще обойдется… – как неразумного ребенка, принялась она утешать старуху, не прислушиваясь к своим словам, и тронула Веверицу за плечо.
– Ох, Вела – матушка! – наконец выдохнула Веверица. Но лицо ее оставалось таким же неподвижным, а взгляд не отрывался от стенки ларя. – Сколько лет живу, а такого не видала. Я думала, мало ли чем не угодили… Кто же думал, что всему свету конец…
– Какой конец? – в бессознательном несогласии воскликнула Веселка. – Не говори так.
– Да что же говорить? – уныло и безнадежно отозвалась Веверица. – Я свое пожила, а вот тебе, голубка моя, поседеть, видно, не придется.
– Но как это могло быть? – наконец спросила Веселка.
Старуха оторвала взгляд от ларя и подняла на нее глаза. Но взгляд ее оставался пустым, как у рыбы, и у Веселки похолодело в груди. Весь облик старухи был полон такой безнадежности, что Веселка не могла собрать в себе сил, чтобы надеяться. Лучше бы ведунья причитала, бранилась, грозила клюкой небу и земле; это спокойствие говорило о том, что теперь все бесполезно.
– Не знаю, – тяжело, по-старушечьи вздохнула Веверица. – Чего мы там раньше знали, то теперь не пригодится. Мудрость наша теперь без надобности, теперь сила нужна… Да где ее взять?
Никогда раньше она не вздыхала так. Ее маленькое тело, как железное, не знало усталости. А теперь она вдруг показалась такой же утомленной, больной и слабой, как все старухи. Ее знание бесполезно… Веселка прижала руки к груди, словно хотела проверить, не убавилось ли чего-нибудь в ней самой.
– Так и выходит, как я тебе говорил, – негромко сказал у нее за спиной Щеката. – Раз чаша разбилась, значит, корень нашей беды у богов. В Прави. Что вверху, то и внизу. Да только без чаши нам туда не заглянуть. Закрылось наше окошко.
– А без чаши нельзя? – с детской верой во всемогущество волхвов спросила Веселка. Ум ее отказывался принять бессилие этих мудрых людей.
Щеката покачал головой, Веверица вообще никак не ответила.
Некоторое время в святилище было тихо: молчали люди, молчал идол Велеса, и маленький огонек перед идолом казался единственным здесь живым существом.
– Нельзя корову завтра водить, – шепнула Веверица, и Веселка не столько услышала, сколько угадала смысл ее бессильного, чуть слышного шепота. – Нельзя… Нет больше нашего счастья…
– Как – нельзя? – возразила Веселка. Ей было страшно так, что казалось, темный свод святилища вот-вот обрушится на нее, но все ее существо упрямо противилось страху и безнадежности. – Нет, нет! – крикнула она, не замечая, что спорит с ведуньей. – Нет! Ведь ты, батюшка, – она требовательно повернулась к Щекате, – сам говорил, что все, что в Яви делается, на Прави отражается. Надо жить, надо все обряды исполнять, надо жизнь налаживать, тогда она наладится! Надо водить корову, обязательно водить, и песни петь, и жертвы приносить, и нечисть гнать, и верить, что все будет, что все устроится! А если сесть и над обломками заплакать – и то потеряем, что осталось! Надо жить!
Веселка говорила быстро, горячо, захлебываясь словами и сама не зная, откуда их берет. Она плохо понимала себя, но откуда-то в ней было убеждение, что каждое слово – правда. Слезы небывалого волнения сжимали ей горло, мешали говорить и сверкали в глазах, но она все говорила и говорила. Изумленные лица Веверицы и Щекаты придавали ей сил: они были не возмущены, а потрясены, и на их старых усталых лицах появился какой-то отсвет, точно она светилась и освещала их.
Но Веселку это не удивляло: все в ней вдруг стало другим, она сама стала другой – внутри себя она ощущала яркий, согревающий, чистый свет. Он плескался в ней, как вода в ключе, он искал выхода наружу. И она видела перед собой что-то небывало прекрасное: темная хоромина исчезла, даже пол под ногами растаял, но и не был нужен. Она парила в потоках густого плотного ветра, стремительного и радостного, что в солнечный весенний день носится по просыпающемуся березняку и колышет тонкие ветви с набухшими почками. Она дышала запахом тающего снега и мокрой земли; все ее существо полнилось восторгом освобождения от зимнего плена. Та надежда, о которой она так мечтала, засияла перед ней, распахнула ворота к радости, дала золотые крылья, и Веселка летела навстречу воле и свету. Зимняя тьма больше не имела над ней власти, она покинула страх и слабость, как птенец покидает скорлупу. Все в ней было обращено в будущее, где-то в вышине над головой погромыхивал далекий гром. И он так радовал ее, что она бежала ему навстречу – прямо вверх, прямо в небо, и ноги ее были легки, как сам ветер… Ее несло неуклонное движение от темноты к свету, от холода к теплу, движение, которое нельзя ни задержать, ни остановить, потому что оно – часть годового круга, судьба мира.
– Проснись, Перун, восстань из тучи темной, разлей силу твою по облаку, раскати гром гремучий по небеси! – кричала, молила и пела в ней эта пробужденная сила. – Не спи, Воин Небесный, время твое приходит! Я жду тебя, Гром Гремучий, я иду к тебе через солнце красное, через месяц светлый, через звезды частые…
А потом она снова ощутила себя как обычно, и собственное тело вдруг показалось Веселке маленьким, тесным… тесным для чего? Собственная кожа словно бы отделяла ее внутреннюю суть от внешнего мира, и это удивило ее. Сердце колотилось, будто стремилось в те ворота к свету, что раскрывались перед ней вот только что. Но теперь вокруг опять была темная хоромина, впереди – маленький, угасающий костер перед идолом, а возле костра – два человека, сгорбленная старуха и худощавый мужчина с длинной полуседой бородой. Кто это? Где она? Веселка не сразу все это вспомнила. И потрясенные лица Веверицы и Щекаты только сбивали ее с толку: что могло так их поразить?
– Что это? – робко спросила она, точно боялась, не станут ли ее бранить. – Я чего-то такое наговорила?
– Боги через тебя говорили, – негромко ответил Щеката. Он видел, что Веселка пришла в себя… вернее, из нее вышли те силы, которые только что в ней были. – Боги говорили. Мы, глупые, сели слезы лить, а боги нас на ум навели. Значит, мать, сделаем, как велено. – Он обернулся к Веверице. – Корову будем водить, и песни петь, и все прочее. А что чаша твоя… – Он запнулся и помолчал, потому что разбитая чаша оставалась разбитой. – Пока не говори людям. А потом, как все соберутся, скажем, и пусть народ решает…
Веселка опять села на скамеечку. Настроение у нее было какое-то опасливое: она осторожно как бы осматривала себя изнутри, как жилище, где без ведома хозяев побывали чужие, – все ли на месте? Сейчас она уже была прежней, помнила все, даже ссору с Громобоем. Но и те ощущения весеннего ветра, который вдруг стал ее душой, она тоже помнила, и так же ясно. А темнота навалилась и придавила ее сильнее прежнего; не только высокая крыша храма, но и сам небесный свод тяжело навис над ее головой, и она всей кожей ощущала тяжесть всей громады темного воздуха над землей, черной пропасти без тепла и света.
«Что же это такое? – опять, в который уже раз, спрашивала себя Веселка. – С ума я сошла, что ли? Стала блаженной? Вещуньей?» От этой мысли сделалось неуютно: тщеславие Веселки никогда не заходило так далеко, и о славе пророчицы она никогда не мечтала. Даже в голову не приходило. Но, может быть… Ее уже два года по весне выбирали представлять богиню Лелю и доверяли водить корову зимой; уже два года она принимала почести, на самом деле предназначенные богине… Выходит, это не прошло для нее бесследно? А может быть, и выбирали именно ее не случайно?
Веселка и побаивалась той силы, что вдруг проснулась в ее душе, и в то же время радовалась. Страх и уныние ушли и не вернутся. Лишь ненадолго ей померещилось, будто движение мироздания остановилось. Оно не может остановиться. Оно – как река, что сквозь любой завал проложит себе дорогу – не прямо, так в обход! В сердце Веселки бил родничок, река мироздания нашла новый путь, и теперь он проходил через ее душу. Сила потока еще так мала, незаметна, о нем знает во всем мире только она одна, но он уже льется, он существует, он живет! У Веселки было удивительное ощущение, будто она сама – драгоценная колыбель, в которой спит будущий расцвет земли.
Глава 3
В последний, двенадцатый, день новогодних праздников Веселку разбудили голоса. Пронзительные и протяжные, они текли неровной волной, догоняя друг друга, и выпевали древнюю песню пробуждения новорожденного солнца:
Из поднебесья жавороночек Вылетает, вылетает, Красно солнышко, красно солнышко Закликает, закликает. Не довольно ли красну солнышку Почивать, почивать? Не пора ли ясны очи Открывать, открывать? Не пора ли лицо бело Умывать, умывать? Не пора ли златы косы Расчесать, расчесать? Не пора ли темны тучи Проводить, проводить? Не пора ли чисто поле Осветить, осветить? Не пора ли белы снеги Растопить, растопить? В сине море, в сине море Укатить, укатить?Голоса отдавались звоном, стучались в ее тяжелый глубокий сон, а Веселка не могла даже понять, где она, на каком свете. Она знала, что эта песня призывает именно ее, она хотела подняться, но не могла: какая-то душная тяжесть мешала ей открыть глаза, даже проснуться по-настоящему. Было холодно, и себя саму Веселка ощущала застывшей, замороженной, и ей было так страшно от этого чувства, будто оно грозило ей немедленной смертью.
На нее упали какие-то холодные влажные брызги, она разом приподнялась и села на лежанке. Тесная, темная, нетопленая клетушка в глубине Велесовой хоромины наводила на мысль о подземелье. Возле ее лежанки стояла одна из посадских старух, держа в руках чашу с водой, а две другие по сторонам выпевали «пробуждение солнца». Они и правда будили Веселку; сегодня она как бы солнце, которое наконец-то встает, возрожденное, над всем земным миром.
Поспешно выбравшись из-под медвежьей шкуры, Веселка запрыгала на месте, чтобы согреться. Старухи подали ей умыться, усадили, сами расчесали ей косу, украсили голову серебряным венцом и покрыли красным платком. Веселка волновалась, как невеста в день свадьбы. В прошлом году она уже участвовала в этом обряде, но теперь все было иначе. Тогда она радовалась всему этому, как небывалой и значительной игре, а теперь ей казалось, что все это правда. Старухи, их коричневые руки, морщинистые лица, темные платки и черные овчинные безрукавки казались ей тенями подземного мира мертвых, которые умывают новорожденное солнце, чтобы выпустить его наконец-то из подземелья, и Веселка трепетала от каждого их прикосновения. Ей опять, как в первый день нового года, хотелось скорее на воздух, но место прежней беспечной радости заняла решимость, будто ей предстояла борьба. Веселка помнила все: и страх перед Зимним Зверем, и свое вчерашнее озарение. И после ночи она уже твердо была убеждена: это не случайность и не наваждение. Сами боги указывают ей путь, и путь этот начинается прямо отсюда, из задних помещений Велесова святилища, а уходит далеко, далеко…
Старухи вывели ее во двор, нарядную, как невесту: с цветными лентами и звенящими подвесками в косе, с серебряным венцом под красным платком на голове. Другие девять старух всю ночь сидели в хлеву на заднем дворе святилища, по очереди и хором распевая заговоры возле Матери-Тучи. Для сегодняшнего торжества ее рога были украшены сухими цветами и яркими лентами, увешаны бубенчиками, звеневшими при каждом движении коровы.
Еще не светало, над землей висела ночная тьма, на небе сияла огромная полная луна, и в ее серебристом лике виделось уверенное торжество, точно она почитает себя новым солнцем земного мира и не думает даже уходить на покой. И Веселке подумалось: должно быть, Велесово подземелье, где живут умершие и где солнце проезжает во время земной ночи, выглядит вот так же – темнота и блестящее светило на темном небосводе, которое не в силах осветить эту вечную тьму.
– Ну, Велесе-боже, благослови начинать! – сказала Веверица.
Веселка пристально глянула на нее: ведунья выглядела почти так же бодро, как обычно, только в особом беспокойном проворстве сказывалось вчерашнее потрясение. Никому из старух она не сказала о том, что чаша разбита.
Было холодно, мороз за ночь окреп и пощипывал щеки, снег громко скрипел под ногами. Ведя за собой корову, Веселка вышла со двора святилища. Сзади Мать-Тучу подгоняла Веверица, а следом старухи правили тремя или четырьмя санями, светили факелами.
Стоит вокруг города железный тын, Да железный тын, вереи медные! Вереи медные, колья булатные! И чрез тот тын ни зверь не перескочит, Ни птица не перелетит, Ни злой недуг не пройдет! —тонкими и пронзительными голосами запели старухи, давая посаду знать, что начинается последний, важнейший обряд Велесовых дней.
Изо всех дворов посыпал народ; все проснулись и собрались загодя, но раньше условленного знака выходить было нельзя. Вышедшего за двери раньше Матери-Тучи могут унести навьи; помня о Зимнем Звере, в этот год ни одна самая отчаянная голова не посмела сунуть нос наружу. Мужчины и парни собирались в начале каждой улицы с факелами и кнутами, возле них скакали дети и подростки, напялив страшные личины, с рожками и трещотками в руках. Завидев огни, освещавшие девушку с коровой, мужчины кидались вдоль улицы, хлопая кнутами и плетьми, криком гнали нечисть, затаившуюся по углам. А следом Веселка вела корову: где прошла Мать-Туча, там не пройдет ни Коровья Смерть, ни Невея-лихорадка со своими сестрами. Женщины выносили из ворот узелки и с поклонами вручали Веверице и ее старушечьей дружине приношения: караваи хлеба, лукошки яиц, горшочки масла и меда, связанных кур и уток, мешочки проса, ржи, гороха. Дети прыгали вокруг священной коровы и выкрикивали:
У нашей-то матки Телятки-то гладки, Скачут через грядки! Как по воду идут — Так помыкивают! Как обратно бредут — Так поигрывают!А старухи позади тянули свое, семеня рядом с санями:
У железного тына, у ворот медных Стоит Велес-бог, Лесной Пастух! Он свой медный лук натягивает, Он железны стрелы накладывает, Он стреляет да отстреливает Всяки скорби и болезни…Старухи нарядились в шубы, вывороченные мехом наружу, иные намазали лица сажей, и дети не узнавали знакомых, взвизгивали от страха, веря, что к ним пришли на праздничное угощенье умершие прабабки.
В Кузнечном конце Веселка заметила среди мужчин «медведя»: держа в одной лапе огромную железную сковороду, а в другой колотушку, он без устали гремел, рычал, вертелся, приседал, прыгал – в общем, ломался. Смотреть на него было жутко и весело: любая нечисть испугается!
Он стреляет, приговаривает: «Ох вы, сестры-лихорадки, Щипота и Ломота, Корчиха и Знобиха, Огневица, Трясовица, И Невея, и Коровья Смерть! Здесь нет вам ни чести, ни места, Ни поживы, ни покою!» —широко шагая возле отяжелевших саней, грубым низким голосом выкрикивала бабка Жаравиха – рослая, толстая, сама похожая на мать-тучу. Ее потомство, вместе с детьми и внуками, насчитывало тридцать восемь голов; такая женщина очень даже годится оберегать благополучие города в новом году!
От шума, движения, мелькания огней в утренней полутьме у Веселки кружилась голова. Она выступала впереди неспешно шагающей Матери-Тучи, иногда подсовывала ей кусочек соленого хлеба, смотрела вокруг, и ей казалось, весь мир со всем, что его составляет: огнем и снегом, светом и тьмой, живым и умершим, молодым и старым, человеческим и животным, земным и подземным – все кружится вокруг нее, помогая движению застрявшего годового колеса. Свет пляшущих факелов, рвущий в клочки неподатливую зимнюю тьму, детские прыжки и старушечьи заклятья, хлопанье кнутов и ломанье «медведя», звон бубенцов и крики, оживление народа, собравшегося, чтобы словом и делом заклинать общее благополучие, – во всем этом ей тоже виделась река мироздания, та самая, которую она вчера ощутила в своей душе. И она, Веселка, была сердцем общего порыва, на нее с коровой смотрели как на саму богиню Лелю, издалека несущую в род человеческий здоровье и изобилие. Перед этим порывом ничто не устоит; скоро, скоро поредеет тьма, а потом растают снега, отступят холода, и все беды разлетятся в пыль, освободят роду людскому дорогу к счастью. Она шла, и ее овевали теплые ветры; они с Матерью-Тучей словно бы пахали поле земли и сеяли весну, которая когда-нибудь взойдет. Ей мерещился свежий дух тающего снега, и она несла его за собой. Казалось, стоит оглянуться – и увидишь позади мокрую оттаявшую землю, зеленеющую траву, полураскрытые головки цветов… Хотелось смеяться, но она только улыбалась в ответ на каждый взгляд и казалась такой красивой, что даже старики подталкивали друг друга и что-то говорили, провожая ее глазами. И с каждым из этих взглядов в ней крепло ощущение теплого внутреннего света, она как бы собирала в себе искры человеческих глаз, чтобы нести их, как огонь в священном сосуде, через долгую зимнюю тьму.
Постепенно рассвело; на западе, на лиловом небе, почти свободном от облаков, виднелись темно-розовые полосы и по-прежнему сияла полная, круглая луна, бледная и чуть-чуть зеленоватая, рассылая вокруг себя серебристое сияние. А с другой стороны, на востоке, уже вставало солнце и бросало вверх свои лучи; на розовом поле рассвета лежали густые золотые пятна. Солнце посылало лучи вдогонку за луной, а прямичевцы вертели головами, недоумевая: не так-то часто удается увидеть луну и солнце на небе одновременно. А старухи и старики неодобрительно хмурились: не к добру, если солнцеворот совпадает с полнолунием. И хотя солнцеворот уже миновал, но прибавления дня еще не было заметно, и нынешнее небесное видение показалось всем дурной приметой, даже солнечные лучи, много дней не виденные, не обрадовали. И старухи еще громче пели, призывая Велеса отгонять от города всевозможные несчастья:
И отсылает он их вспять, откуда пришли: Во мхи, во болота, На воду студену, На коренье на сырое, На дерево на сухое!Рассвело, но мороз продолжал крепчать. Уже хотелось под крышу, в тепло. Дети прыгали и скакали не только от радости, но и желая согреться; взрослые тоже переступали с ноги на ногу, топтались, толкали друг друга. Разговаривая, прикрывали рты рукавицами, шмыгали покрасневшими носами, выдыхали, пуская изо рта густую и плотную струю пара. По мере того как Мать-Туча и провожавший ее «медведь» обходили все улицы посада и детинца, а Веверица со своей старушечьей дружиной собирала положенную празднику дань, людской поток и шум помалу смещались обратно к Ветляне, к Велесову святилищу. Огромное, широкое пламя костра во дворе взвивалось уже вровень с дверями хоромины и было видно издалека, звало, манило, тянуло к себе замерзших, утомленных прямичевцев.
Внутри хоромины тоже было людно и тепло, теперь она совсем не напоминала промерзшее, пустое и темное подземное царство, в котором Веселка проснулась сегодня утром. Обе длинные пристройки были освещены костерками, разложенными прямо в углублениях земляного пола, женщины раскладывали по длинным столам разнородные угощения, собранные за утро. Каждый очаг, как наседка цыплятами, был обсажен горшками: красными, бурыми, желтоватыми, серыми и совсем черными, большими и поменьше, и в каждом булькала каша. По хоромине разносился теплый дух вареного гороха и ячменя, везде слышался говор, смех. Точно проснувшись после этих странных праздников, прямичевцы вздохнули легко и свободно.
Двенадцать старух сидели полукругом перед Велесовым идолом. Теперь огонь перед ним горел ярко, освещая идола целиком, и голова бога с двумя изогнутыми по-коровьему рогами, его бородатое лицо с плоским носом и низко опущенными железными веками были хорошо видны. В сложенных на животе руках Велеса был зажат пастушеский посох.
Горят огни калиновы, Калиновы, малиновы, Середь огней котлы кипят, Котлы кипят кипучие, —пронзительно пели старухи. У подножия идола были сложены пять черных баранов со связанными ногами. Щеката сказал, что нынешние смутные праздники требуют более основательной жертвы. Трех баранов прислал князь Держимир, еще двух в складчину дали детинец и посад. Жертвенный нож Щекаты уже был готов, ждали только князя.
Поставив Мать-Тучу назад в стойло, Веселка вышла назад на вымол, где сейчас веселились дети и молодежь.
Уж как я ли тому горю помогу, помогу, На дорожке я мосточек намощу, намощу! —пели где-то неподалеку, рядок нарядных девушек двигался к ряду парней, Веселке махали руками, приглашая к себе. Она закивала: дескать, сейчас иду, – а сама все вертела головой, выискивая «медведя». Даже если он уже снял косматую шкуру, его и так ни с кем не спутаешь! В ней бурлило какое-то беспокойное веселье: было смутное предчувствие чего-то страшного, как если бы она шла по тонкому льду и все время помнила о глубокой ледяной воде у себя под ногами, но от этого ощущения опасности только еще больше хотелось двигаться, кричать, хохотать. А еще хотелось увидеть Громобоя. Вчерашняя ссора уже забылась: это была такая мелочь по сравнению с тем, как переменилась с тех пор сама Веселка! По сравнению с этим гуляньем, широким, как весь белый свет, шумным, огромным…
Мимо нее промчался Солома, неся на плечах мальчишку лет шести, а мальчишка размахивал палкой, тлеющей на конце, выписывал в потемневшем воздухе огненные кольца и восторженно вопил. Заметив эти огненные кольца, Веселка сообразила, что уже почти стемнело. День пролетел – и не заметила. Ее переполняли разом возбуждение и усталость, она задыхалась, но дышать было трудно из-за мороза, и она закашлялась, прикрыв рот рукавицей. Захотелось в тепло, в хоромину, к людям. В последний раз оглянувшись, Веселка повернула к краю вымола, к огню в раскрытых воротах святилища, который был виден издалека и тянул к себе. Праздник будет еще долгим, и она еще успеет всех найти и все сказать…
Мальчишка, скакавший на плечах Соломы, внезапно замолчал, а потом завопил вдвое сильнее, но уже не от радости, а от страха. Над заснеженной горой на другом берегу Ветляны, над неподвижным лесом темнота вдруг сгустилась в огромную фигуру, костлявую и изломанную. Какой-то черный провал в темно-синем воздухе зимнего вечера вдруг распахнулся от земли до неба. Две исполинские руки распростерлись, будто хотели обнять вселенную… головы у великана не было…
Резкий холод вдруг пал откуда-то сверху и пронизал до костей; перехватило дыхание, трудно было двинуться. Разом на вымоле смолкли крики и смех. Порыв холодного, леденящего ветра накрыл берег и пригнул пламя костров. Черный безголовый великан надвигался, был все ближе; на него смотрели, не веря своим глазам, не в силах взять в толк, что же это такое. Внутренний порыв толкал бежать, спасаться, но ледяной холод сковал руки и ноги, даже кожа на лице казалась оледеневшей.
– Костяник! – свистящим шепотом выдохнул старик Бежата рядом с Веселкой. – Он! В хоромину, живее!
Костяник, брат Снеговолока и второй сын Зимерзлы, дух леденящих, губительных морозов, быстро рос и приближался, точно его несло ветром. Он заслонял уже полнеба, его изломанная фигура, дышащая ледяным, костенящим холодом, уже нависала над вымолом. Миряшка, подруга Веселки, застывшая было возле нее, вдруг покачнулась и упала на снег, как подрубленная березка.
– Костяник! – крикнула вслед за стариком и Веселка, точно хотела именем чудовища разбудить стоявших вокруг и подтолкнуть их бежать. Именем того, о ком все знали, но кого впервые видели наяву!
И вместе с ужасом она ощутила ненависть к этому существу, точно к ней шел ее собственный непримиримый враг. Это он хочет загасить все искры живого огня, которые она с такою любовью и радостью собирала, хочет навек закрыть те золотые ворота весны… хочет погубить все то, чем она жила и что придало смысл и надежду ее новой жизни… Чтобы на земле осталась одна снежная пустыня…
– Чтоб ты провалился, ледяная голова! – возмущенно крикнула она. В горло ей хлынул ледяной воздух, она закашлялась, но ненависть кипела в ее крови и согрела так, что она шагнула вперед и грозно взмахнула рукой: – Чтоб тебя громом разбило!
Она огляделась: вокруг нее стояли люди, парни и девушки в застывшем хороводе, растерянно опустившие руки, дети с забытыми снежками в руках и открытыми ртами, женщина с корзиной, два старика с посохами… Все не отрывали глаз от Костяника, на лицах были ужас и недоумение. И все были неподвижны, как деревья в зимнем лесу… Веселке хотелось каким-то одним порывом души столкнуть их всех с места и единым махом перенести к святилищу, к яркому и жаркому огню на дворе, под защиту божества… Но все стояли, и она стояла, как деревце среди деревьев, а Костяник был все ближе, и ледяные оковы мороза становились с каждым мгновением все крепче. Сам воздух леденел и густел, как замерзающая вода; вот-вот он совсем застынет, и тогда уже нельзя будет двинуться, и все они погибнут, как рыбы, вмерзшие в лед… Веселка уже не чувствовала своих рук и ног, только сердце, как отдельное живое существо внутри мертвого дома, билось сильными и отчаянными толчками, пытаясь дать телу силы для спасения.
– Бежим, бежим! – невнятно, отрывисто выкрикнула она, взмахами рук стараясь пробудить застывших людей вокруг себя. – Скорее, скорее!
Крик ее сорвался на хрип, она сухо закашлялась опять и едва могла вдохнуть. Молодежь и дети дрогнули, с трудом оторвали коченеющие ноги от земли и нестройной волной качнулись в сторону святилища. Нагнувшись, Веселка схватила за руку упавшую Миряшку, но та была без сознания. Поднять ее Веселке было не под силу, и тогда она просто поволокла подругу к воротам святилища. Подросток лет пятнадцати, пробегая мимо, схватил Миряшку за другую руку, и вдвоем они потащили ее по вымолу. Волоча за руки ревущих младших, парни и девушки бежали на огонь, спиной и затылком чувствуя, что вот-вот зимний великан накроет их своей мертвящей тенью – и конец. И, как в мире мертвых, было тихо: никто не кричал, потому что каждое движение давалось с трудом, руки и ноги были тяжелыми и бессильными, как в кошмарном сне.
– Давай, дед, давай! Поспешай! – Солома, одной рукой придерживая за ногу мальчишку у себя на плечах, второй тащил Бежату, даже не оглядываясь, так как ледяной ветер больно сек лицо.
– Догонит! Смешно! – беспокойно бормотал дед, изо всех сил передвигая ноги. – Да ты мальца-то тащи, а я поспею…
– Давай, дед, давай! Ты молодой еще, не пожил!
– Костяник, Костяник!
Толпа с вымола ворвалась в святилище, растеклась по средней хоромине и пристройкам, опрокидывая столы и лавки. Поднялся крик и визг, покатились упавшие горшки, Щеката замер с окровавленным ножом и в изумлении обернулся. Князь Держимир и Байан-А-Тан, с двух сторон державшие очередного, третьего жертвенного барашка, поднялись на ноги. На лице князя был гнев, но уже готовые сорваться слова замерли на губах. Женщины звали своих, визг и разноголосые вопли оглушали. Бывшие внутри хоромины решили, что опять объявился Зимний Зверь. Только Велес оставался так же бесстрастен.
Двери еще не успели закрыть, как внутри душной и дымной хоромины стало ужасающе холодно. Крики захлебнулись, как будто железные пальцы мороза схватили каждого за горло. Каждый замер, где и как был, и набитое людьми строение внезапно показалось совсем пустым. Огонь перед идолом резко опал, стало темно, как в подземелье. Ни вздоха, ни взгляда – гулкое невидимое пространство было полно мертвецами, стоящими и сидящими, с изумленными лицами, открытыми ртами и поднятыми руками.
А потом огонь рванулся к кровле и выхватил из тьмы лик Велеса с железными очами. И ледяные оковы спали; все разом вздохнули и закричали почти животным криком, забыв слова, желая выразить только одно: живы! Живы, побывав недолго в смерти, – это поняли все. Запричитали женщины, мужчины кашляли и бранились, дети плакали. Щеката кричал что-то, потрясая в воздухе окровавленным ножом, но никто не разбирал слов.
– Вот они, Зимерзлины дети! – восклицала Веверица. – Зимнего Зверя Снеговолока видали мы, теперь и Костяник явился! Чаша разбита! Круг годовой разбит, небо разбито, земля разбита! Зима теперь будет бесконечная, Снеговолок и Костяник будут нами править, в ледяную пустыню всю землю обратят!
– Я пойду! – еще не до конца опомнившись, неизвестно кому сказала Веселка. – Посмотрю…
У нее было странное ощущение: сильно замерзшие руки и ноги начали слегка отходить и болели, но казалось, что сама она сейчас растает от тепла хоромины и улетит легким облачком под кровлю. А в душе прежний страх сменился другим: а вдруг кого-то забыли на вымоле? Вдруг кто-то не успел добежать? Это – смерть, тут ничем не поможешь… У ног ее лежала бесчувственная Миряшка, бледная как снег; Веселка не помнила, как дотащила ее сюда и как бросила. Потом ей пришла на ум Мать-Туча. Она хранит благополучие города, но кто хранит ее саму?
Пробравшись через толпу, Веселка толкнула дверь и первой выбралась во двор. Черный призрак костенящего мороза исчез. Костры на вымоле погасли все до одного, над миром царила синяя зимняя ночь. На снегу здесь и там виднелось что-то темное. Сперва Веселка подумала, что это дрова для костра, и только когда бабка Жаравиха у нее за спиной громко и горестно вскрикнула и бросилась вперед, Веселка сообразила, что это люди. Те самые, кто не успел добежать… По-прежнему было ужасающе холодно, но все же вздохнуть было можно и грудь не спирало, как тогда, когда Костяник чернел над лесом… Он все еще был где-то здесь, но только не показывался больше на глаза. И Веселка шла по отчаянно скрипящему снегу, точно с каждым шагом одолевала сопротивление мертвящего мороза: он думал, что убил все живое, а вот нет же!
Держась поближе к стене хоромины, Веселка пробралась к хлеву. В кольце у двери догорал факел, оставленный, когда корову возвращали в стойло. Мать-Туча лежала на соломенной подстилке и изредка вздыхала, набираясь сил после утомительного обхода улиц. Весь ее вид, гладкая шкура, огромное, горой лежащее брюхо, влажные глаза говорили о здоровье и изобилии. И у Веселки полегчало на сердце: если корова жива, значит, и эту беду пережили.
– Здорова ли, матушка? – дрожащим голосом приговаривала Веселка, присев возле ее головы и почесывая корове лоб. – Ах, голубушка ты моя, какой же страх смертный нам достался! За что же на нас так боги огневались?
– Ох, нехорошо тут моим теляткам! – вдруг произнес старушечий голос совсем рядом с Веселкой.
Вздрогнув от неожиданности, она поспешно обернулась. В глубине хлева, у самой стены, стояла небольшая ростом, сгорбленная старуха. И облик ее, и голос были Веселке незнакомы, и она настороженно поднялась на ноги. Как старуха сюда попала? Когда Веселка входила в хлев, здесь не было ни одного человека, пропустить ее мимо себя и не заметить она тоже не могла. Изумленная Веселка таращила глаза, пыталась рассмотреть старуху получше, но не получалось: мешала темнота, мешал черный платок, низко надвинутый на лоб, мешала сама старуха, клонящая голову вперед. И факел замерцал вдруг так боязливо и робко, замигал, как будто отступая, свет затрепетал и попятился. Старуха принесла с собой темноту, и эта темнота, как живая тень, разливалась по хлеву и властно подчиняла себе пространство.
– Ты… кто? – бессознательно спросила Веселка.
Не зная ответа, она всем существом ощутила главное: отсюда надо уходить, и как можно скорее. Как угодно, хоть через стену, лишь бы подальше! Вид старухи не казался угрожающим, но во всей ее сгорбленной и размытой фигуре было что-то настолько нечеловеческое, что каждая частичка живого тела кричала, стремясь избавиться от соседства с неживым существом: «Прочь отсюда! Берегись!»
– Ах, бедная ты моя! – приговаривала старуха, и вся она, как один огромный глаз навьего подземелья, была устремлена к лежащей Матери-Туче. – И Зверь на тебя зубы скалил, и Костяник морозом дышал – нехорошо тебе здесь! Заберу-ка я тебя к себе! У меня тепло, покойно, не светло, да сытно! И злыдни не достанут. А здесь ты ненадобна, все равно здесь весны более не будет, на лужок тебя погулять не поведут. А у меня луга добры, широки, травянисты, шелковисты – гуляй да молока набирай! А коли кому коровка понадобится – пусть приходит.
Старуха вдруг обернулась к застывшей на месте Веселке, и душа девушки тихо поплыла куда-то вниз, в темноту. У старухи не было лица. Была темная, туманная дыра в никуда, и сама старуха утратила черты человеческого существа и стала темной бездной.
– И ты ко мне придешь! – обволакивающим и жутким голосом шепнула тьма. Голос ее пронзил Веселку и черной волной разлился по каждой жилочке, и она невольно ухватилась за жердь стойла, чтобы не упасть. Бездна была прямо под ногами, была вокруг, готовая сомкнуться и поглотить. – И ты ко мне будешь! Ожила ты, душа моя, новое пристанище себе нашла, новым имечком прикрылась, ишь, косу до пояса опять отрастила! Ты себе новое место нашла, да и я не проста – и я тебя нашла! Корову я возьму, а ты сама придешь! Дорожка твоя изведана, исхожена: Черный тебя усыпит, Красный разбудит, ключ железный тебя замкнет, золотое копье выпустит. Тот тебя на волю выведет, у кого руки по локоть в серебре, ноги по колено в золоте! – десятками догоняющих друг друга голосов гудела темнота. – Кто три пары железных сапог стопчет, три железных посоха изотрет, три каравая железных изгложет, кто пройдет леса дремучие, горы толкучие, болота зыбучие…
Голоса слились в низкий гул, слова пропали. Все стихло. Веселка очнулась: она лежала на соломе возле пустого стойла Матери-Тучи, и ей казалось, что она пролежала без сознания сто лет, а за это время вокруг нее двигались и гибли целые вселенные. Но хлев был все тот же, у дверей по-прежнему горел факел. Ни старухи, ни коровы не было. Веселку трясло от жуткого ощущения, что она лежит на самом краю пропасти, которую чудом миновала, не сорвавшись. Хотелось скорее отодвинуться от пропасти, хоть ползком, раз нет сил встать, но голова кружилась и непонятно было, куда двигаться, черный провал мерещился повсюду.
Коровы в стойлах вздыхали и помыкивали. Говорящая тьма не тронула их. Веселка уже знала, кто пришел к ней и увел Мать-Тучу, она задыхалась в этом воздухе, убитом прикосновением Велы. Сама душа молила: скорее, скорее отсюда, на волю, в тепло, к живым людям! Она даже не помнила, что привело ее сюда. Цепляясь за жердь стойла, Веселка поднялась на ноги и побрела к дверям.
Во дворе мелькали огни факелов, костер опять горел, сновали туда-сюда темные человеческие фигуры. При виде ночного неба Веселка вспомнила Костяника; эти два ужаса придавили ее разом, и она замерла, прислонившись спиной к дверям хлева. Все ее силы разом кончились, на миг показалось, что сердце не хочет больше биться: невозможно выдержать столько сразу.
Перед святилищем раздавалось множество тревожных и горестных голосов, люди сновали через двор, поднимали со снега неподвижные тела, несли их в хоромину и клали перед священным огнем. Старухи принимались хлопотать, растирать снегом, Веверица выкрикивала заговоры, искусно повышая или понижая голос, кропила жертвенной кровью.
Помалу опомнившись, Веселка пробралась в хоромину. И первой же она увидела свою мать: не утирая слез, бегущих по щекам, Любезна хлопотала над неподвижным телом Яровода. Мальчик был бледен, неподвижен, и в его лице появилось что-то особо тонкое, прозрачное, как будто это была лишь кукла, искусно вылепленная из снега. Веселка заметила брата, но не сразу сообразила, что это значит: слишком она была полна увиденным в хлеву, ни для чего другого в ее душе не оставалось места.
– Люди! – закричала она, едва ступив на порог. И голос ее был таким, что погасил общий гомон и заставил обернуться к ней. – Люди! Мать-Туча! Вела украла ее! У меня на глазах забрала!
– Мать-Туча? – повторило несколько голосов.
– Вела? – К Веселке шагнул Щеката.
Веверица вскрикнула и бросилась в хлев, толпа окружила Веселку. Теперь уже никто не кричал: все были придавлены ужасами, сыпавшимися со всех сторон, и просторная хоромина, вместившая несколько сот человек, сейчас казалась крохотной лодочкой среди безбрежного моря холодного мрака.
– Вела сказала: корову вернет… – Веселка хотела рассказать по порядку и не могла, голос темноты отдавался в ее памяти и сбивал с толку, слова путались. Из всего сказанного Велой она поняла меньше половины, и непонятое уже рассыпалось, забылось. – Она сказала, что забирает нашу корову от беды, от Зимнего Зверя и Костяника. И что вернет ее тот… тот…
Смутные речи о руках по локоть в золоте казались и важными, и неуместными. «Это не жизнь, это кощуна получается…» Про железные сапоги… толкучие горы… Не то, все не то! Веселка хмурилась и готова была расплакаться, как маленький ребенок, который очень сильно хочет что-то выразить, но не умеет говорить. Она шарила взглядом по толпе, точно искала помощи.
Рыжеволосая голова Громобоя заметно возвышалась над толпой, лицо с упрямым лбом и настороженными светло-серыми глазами выглядело замкнутым и почти ожесточенным. Медвежью шкуру, в которой проходил весь день, он спустил с плеч и теперь казался до пояса человеком, а ниже – медведем.
И лицо Веселки прояснилось. Это был тот, кого она искала, и она торопливо шагнула к Громобою, не видя всех тех людей, что стояли между ними.
– Ты! – крикнула она с мольбой и отчаянием, с дикой надеждой, будто его-то она и искала так долго, что стоптала три пары железных сапог. – Громобой! Она о тебе говорила! Это ты нашу корову вернешь! Я не хочу к ней идти! Это ты черную тучу разобьешь и меня на волю выпустишь! Она о тебе сказала! Помоги мне! Это ты можешь, только ты можешь!
Никто не понял, о чем Веселка говорит, да и сама она не понимала. У нее было то же чувство, что и вчера вечером: она не сознавала своих слов, но знала, что каждое из них – правда. В ней говорил кто-то другой и обращался не к Громобою, а к кому-то другому, кого он скрывал в себе. Ужас перед Матерью Засух обострил ее внутреннее чувство, которого она сама еще не понимала, и оно выбрало того единственного, кто мог ей помочь.
Вся толпа в хоромине молчала и смотрела на них двоих. На бледных лицах отражались ужас и растерянность. Она обезумела, та, что прямичевцы называли своей Лелей! Громобой молчал, и вид у него был сосредоточенный и недоумевающий разом: он понимал, что это не шутки, но больше он ничего не понимал!
– Что скажешь-то, княже? – обеспокоенно спросило сразу несколько голосов.
Князь Держимир стоял перед жертвенником, уперев руки в бока, точно спорил с кем-то. И так-то не слишком дружелюбный, сейчас он выглядел мрачнее тучи. Этому способствовала и темная бородка, и черные брови, густые, сходящиеся у переносицы, что придавало взгляду синих глаз остроту и строгость. Но сейчас князь Держимир в досадливом недоумении покусывал нижнюю губу. Он не привык отступать, не привык быть в растерянности, но в этот страшный вечер под сотней встревоженных, молящих взглядов не знал, что сказать. Прискачи гонец с вестью о новом набеге рарогов, личивинов, о грабежах заморцев на побережье Полуночного моря – тогда он знал бы, что делать! Тогда он сумел бы и успокоить, и распорядиться, и быстро снарядить дружину и встать во главе ее, чтобы вернуть земле дремичей мир и покой. Но сейчас, когда над Прямичовым нависали мертвящие тени зимних духов, он чувствовал себя таким же беспомощным, как последний холоп.
– Не по-доброму начался нынешний год, а продолжается так, что куда уж хуже! – бросил он наконец. – Это не меня, это богов надо спрашивать. Что скажешь, Щеката?
– Я говорил и еще скажу! – Щеката пристукнул концом посоха об пол. – Боги хотят на беду указать, значит, надо нам за собой вину поискать. Чем-то мы их не уважили. Жертву забыли, обряд нарушили.
Толпа загудела.
– Мы приносили жертвы по обычаю, – ответил князь, перекрывая голосом общий гул, и кивнул на черных барашков, все еще лежащих у подножия идола. – Ты сам сделал все, что положено.
– Слышали мы уже сию кощуну! – густым голосом сказал Зней, волхв Перунова святилища.
Выбравшись из толпы, он сразу показался огромен, как туча. Если бы не жреческий посох с бубенчиками, его можно было бы принять за воеводу – это был рослый и могучий мужчина с густой темной бородой и решительным лицом. Бросив на Щекату один презрительный взгляд, он дальше обращался только к князю.
– Никогда такого не было, чтобы Прямичев богов не почитал! Сколько лет стоит земля дремичей, сколько лет живет стольный город – таких напастей мы не знали. Беду на нас ветром несет. Из иных земель, а мы перед богами ни в чем не виноваты.
– Из каких иных? – быстро спросил князь. – Рароги? Заморцы? Речевины? Они на нас и в прошлое лето ходили, однако волки солнце не ели.
– Дайте я скажу! – Купец Нахмура, товарищ Хоровита, вылез вперед. Сейчас он казался составлен из двух разных частей: так мало нарядный полушубок, покрытый коричневато-красным сукном, и синяя шапка на соболе подходили к бледному, испуганному, растерянному лицу. – У тебя, Вестим, – купец нашел взглядом старосту кузнецов, – сынок твой старший сыном Перуна зовется. Кому же нечисть одолевать, как не Перуну? Не всяк город так богат, что сына его держит в кузнецах. Позови-ка ты, княже, – Нахмура развернулся в другую сторону и обратился к князю, – Громобоя сюда да спроси: не возьмется ли он Зимерзлиных детей истребить и прочь от нас прогнать? А если не возьмется, так нечего его Перуновым сыном славить!
– Чужих сыновей каждый на рать посылать горазд! – с жаром ответил Вестим. – А мне его боги не на то дали, чтобы я его нечисти в пасть пихал!
– А другим сыновья на то даны? – не сдавался Нахмура. – У меня двое, у Хоровита, вон, семеро, у воеводы Добромира вовсе один! Они для волчьей пасти рождены-выкормлены? А твоего медведя никто не побивал еще! Кому сила дана, с того и спрос!
Вестим ответил не сразу: на это совестливому человеку возразить было нечего. Свои сыновья каждому дороги.
– Княжич наш тоже не промах, Черный Сокол! – без прежнего ожесточения сказал наконец Вестим и кивнул на Байан-А-Тана. – Он уже однажды Зимнего Зверя одолел. Нет бы ему опять взяться…
Байан-А-Тан лишь усмехнулся под десятками обратившихся к нему взглядов. Усмешка вышла неуверенная и невеселая. Сейчас его лицо утратило обычную живость и сразу показалось очень некрасивым: смуглое, скуластое, с резкими чертами и крупным носом.
– Сокол-то наш только до девок ловкий… – проворчал себе в бороду воевода Добромир. В самом деле, при всей своей удали легкомысленный Байан-А-Тан с большим трудом представлялся на месте витязя из кощуны, одолевающего разную нечисть.
– Перун, не Перун – это все в решето против солнца видано! – проворчал Вестим. Сам он нисколько не сомневался в происхождении Громобоя, но сейчас было не время вспоминать об этом. – Чего там есть… это еще все в скорлупе. А вот ты, княже, сколько раз дремичей от напастей защищал, на кого же нам и надеяться, как не на тебя?
В ответ на эту похвалу князь Держимир помрачнел еще сильнее. Он и сам знал свою обязанность и не раз думал о том, как защитить Прямичев от разгулявшейся зимней нечисти. Думал с того вечера, когда Баян, обсыпанный по уши снегом и нервно хохочущий, примчался на своих тройках домой за полночь и со смехом рассказывал в княгининой горнице, как чуть было на санках не въехал в пасть Зимнему Зверю. И этот рассказ не дал Держимиру заснуть всю ночь, хотя сам Баян спал сладко, усталый и почти счастливый небывалым приключением. За неимением других виноватых Держимир делал вид, что сердится на самого Баяна, а думал только об одном: что делать? Это только в кощунах берут меч и выходят к Калиновому мосту дожидаться трехголового змея. Стоило ему упомянуть о чем-то подобном, как Баян, единственный собеседник для обсуждения сомнительных мыслей, издал короткий дребезжащий смешок и искоса поглядел на брата (у него это означало почтительное несогласие). «И как тебе это видится? – осведомился он. – Ну, берешь ты меч, вот выходишь ты…» И Держимир вообразил себя на заснеженном берегу Ветляны: темнеет, дует холодный ветер, насколько хватает глаз все бело, пусто, скучно. А он идет с мечом в руке, поглядывает сверху на лед и выкрикивает: «Снеговолок, а Снеговолок! А ну вылазь, биться будем!» Смешно и досадно. Князь Держимир не умел смеяться над собой, и от этого воображаемого зрелища ему стало просто противно.
– А что вам князь сделает? – подал голос воевода Добромир. – Это ж не личивины, не заморцы! Против Зимнего Зверя другая сила нужна! – Он махнул рукой в сторону Знея с посохом и Веверицы с клюкой. – Вот если бы был у князя меч Буеслава…
Князь Держимир бросил на него яростный взгляд, и воевода осекся, сообразив, что этим упоминанием ухудшил дело. Меч древнего князя Буеслава, который первым собрал всех дремичей под свою руку, хранился в княжеском роду несколько веков и считался оберегом всего племени. Рассказывали, что он был выкован из железа, которое упало с неба, из кузницы самого Сварога, и одно его прикосновение обращает в прах любую нечисть. Но меч Буеслава пропал неизвестно куда в тот злосчастный день полвека назад, когда князь Молнеслав убил своего брата и захватил власть над Прямичовым. Меч исчез прямо у него из рук, словно не стерпел на себе крови братоубийства, и это исчезновение приписали тогда гневу богов. Долго после этого Прямичев считал себя проклятым и ждал наказания. Но ничего… Как говорится, обошлось вроде бы. Тот меч, что висел у князя на поясе сейчас, был изготовлен по памяти, по образцу прежнего, и выглядел точь-в-точь так же. Вслед за отцом князь Держимир сам создавал славу нового меча в битвах с врагами племени. Он был так же грозен и красив, но все же это не был меч Буеслава. И теперь, некстати вспомнив об этом, воевода Добромир как бы указал недоумевающему Прямичеву на виновника бед. И этот виновник был как раз тот, кто обязан защищать дремичей – княжеский род Буеславичей.
Князь Держимир гневно кусал губы, чувствуя, что со всех сторон на него направлены сотни тревожных, выжидающих, осуждающих взглядов. В хоромине было полутемно, тесно, душно, пламя перед Велесом неровно освещало лица. Женщины в платках, бородатые мужчины, старики, дети, молодые безусые парни – словно весь род человеческий собрался тут, спасаясь от чудовищ, и ждет защиты от него, Держимира Молнеславича, которого признает своим князем. А что он может сделать?
– К мечам еще руки нужны! – сказал наконец Держимир. Пошарив взглядом по толпе, он легко нашел Громобоя, как будто огонь очага постарался высветить его лицо. – Если Перун дал Прямичеву своего сына, значит, не напрасно. Завтра приходи ко мне. И пусть Зней спросит Перуна, для чего он тебя предназначил.
Громобой встретил его взгляд, но ничего не ответил. Теперь его лицо выражало мрачную замкнутость.
Огонь догорал. Родичи застуженных Костяником все еще сидели над телами, причитая и все не веря, что эти глаза больше не откроются. А остальные, собираясь кучками, стали понемногу расходиться. Дети чуть ли не спали на ходу, на лицах взрослых была равнодушная усталость: сегодня они уже не способны были думать о том, что ждет Прямичев завтра.
Любезна сидела возле Яровода, Хоровит собрал вокруг себя остальных детей, чтобы идти домой. Братья и сестры оглядывались на Яровода, но боязливо молчали, не спрашивая, что с ним и очнется ли он когда-нибудь. Почти все понимали, что он умер, хотя самые младшие по-настоящему не осознавали, что это значит. Отец потянул за рукав Веселку. Мимо нее просеменил старик Бежата, бормочущий себе под нос:
– Сын Перуна! Супротив такой нежити какой сын Перуна нужен! Смешно!
Рассвет подходил медленно-медленно, точно крадучись, да так и остался где-то за воротами, боязливо заглянул в Прямичев, а войти не решился. Но прямичевцы, не дожидаясь света, еще в сумерках разошлись по кузницам и мастерским. По общему молчаливому мнению, праздники слишком затянулись. И обошлись они дороговато: в городе набралось несколько десятков умерших, тех, кого Костяник застал под открытым небом. Не помогли им ни растирания снегом, ни горячая баня, ни заговоры. На каждой улице имелось по два-три двора, откуда теперь доносились погребальные причитания: по отцу, по матери, по молодому парню, по девушке, по ребенку… Собирая свою дань с города, Костяник не разбирал молодых и старых. Внизу у вымола, подальше от крайних домов, поднимались к небу столбы дыма от сжигаемой соломы, на которой обмывали покойников. Мужчины из пострадавших семей с утра уехали в лес за дровами, а в двух-трех местах на дальнем поле за городом, где среди княжеских курганов хоронили и простых прямичевцев, тоже дымили костры: счистив снег, огнем оттаивали землю, чтобы можно было выкопать могилу.
А те прямичевцы, кого эта беда миновала, спешили взяться за повседневную работу. Каждый в душе надеялся, что останутся позади эти недобрые праздники и их губительные чудеса растают, как дурной сон. С трудом, но все же годовое колесо перевалилось на новый оборот, самое трудное время позади, и солнце теперь смотрит на весну.
Перед полуднем на Велесовой улице зазвенели бубенцы и упряжь. Но домочадцам Хоровита было не до того, чтобы смотреть за ворота: мужчины с утра ушли готовить место для могилы, а в избе женщины провожали на тот свет Яровода. Тело уже обмыли и солому вынесли; на подростка надели лучшие праздничные рубашки, подпоясали цветным пояском и до пояса укрыли полушубком. Светлые волосы умершего расчесали, а лицо его было так светло и строго, как никогда при жизни. И собравшиеся соседки причитали, подхватывая одна за другой древний напев проводов:
Отлетел ты, маленькая пташечка, Ты от батюшки, от матушки, Ты на чужедальнюю сторонушку, Ты на веки да вековечные…За причитаниями Веселка даже не услышала шума перед воротами и вздрогнула, когда в сенях вдруг хлопнула дверь и в избу ворвался Байан-А-Тан.
– Мир и довольство дому… – во весь голос начал он, но тут же охнул и осекся, увидев на столе тело подростка, окруженное огоньками лучин и горестными женскими лицами.
– Ты чего? – Веселка вскочила и бросилась вперед, будто хотела поскорее убрать отсюда этот неуместный шум. – Чего орешь?
– А… – растерянно отозвался Баян. На его смуглом лице оживление сменилось озадаченностью. – И у тебя тоже… того? – Он кивнул на тело покойного.
– Чего тебе надо? – сердито повторила Веселка. С опухшими веками и покрасневшим от слез кончиком носа она выглядела совсем не красивой, но сейчас ей не было до этого дела. – Опять кататься, что ли, в голову влезло? Накатались уж, хватит с меня!
– Княгиня за тобой прислала. Хочет про вчерашнее расспросить.
Веселка помолчала: ходить по гостям ее сейчас не тянуло.
– Ну, пойдем, сделай милость! – принялся упрашивать Баян и взял ее холодную руку. – Поговори с ней, ей ведь больше нашего страшно! Я за тобой на тройке приехал, на вороной, с бубенцами! Покачу тебя, как Перун на громовой туче, с громом и молнией! Пирожком угощу! Ну, поедем!
Веселка вздохнула и сняла с деревянного гвоздя шубу; обрадованный Баян тут же помог ей одеться и даже платок подал. Ее не слишком прельстили обещанные езда и пироги, но ее звала княгиня Смеяна, а нельзя отказывать в чем-либо женщине, ожидающей ребенка.
За воротами стояла знакомая Веселке тройка вороных с лисьими хвостами на дугах. Подумать только! Всего несколько дней назад Веселка была так горда и счастлива, что княжич приехал за ней на тройке, сам приехал, к восторгу всей улицы и зависти прямичевских девиц. Но с тех пор все так переменилась, что прежние радости ее не радовали. Беспечность в ней сменилась настороженным ожиданием новых бед. Даже смерть одного из братьев, красивого, смышленого мальчика, поразила ее не сама по себе, а как знак той беды, что подошла к дому и уже ступила на порог. Ждать больше нельзя, надо что-то делать. День за днем, думая обо всем этом, Веселка как будто поднималась все выше и теперь уже смотрела на Прямичев с высоты, видела не только свой привычный дом, но и все улицы, все избы и терема; в каждом жилище горели три, четыре, пять, десять искорок живых человеческих душ, и все они были близки и дороги ей. А ведь спасение непременно должно быть, нужно только понять, в чем оно! И поездка по городу укрепила Веселку в этих мыслях: тут и там ей бросались в глаза плошки с водой на крылечках изб и повешенные рядом полотенца – душе умершего умываться и утираться. В Прямичев пришла смерть, перед ней оказалась бессильна даже благодетельная сила Матери-Тучи. Нужно искать нового покровителя… Где его искать?
Задавая себе этот вопрос, Веселка с надеждой думала о той, к кому сейчас ехала, – о княгине Смеяне. Княгиня Смеяна была в своем роде чудом, и ее появление показало Прямичеву, какие неожиданности порой преподносит человеку судьба, а он сам – окружающим. До того князь Держимир несколько лет безуспешно сватался к глиногорской княжне Дароване – знатной, красивой, умной, гордой, обученной всем женским искусствам и любимой богами. Но, отправившись прошлой зимой в последний поход за Дарованой, князь Держимир неожиданно для всех (да и для себя, как намекал Баян) привез Смеяну, простую девушку из лесного огнища, из соседнего племени речевинов.[3] Ее нельзя было назвать красивой, зато она была проста, приветлива, весела. Прямичевцы еще не успели как следует удивиться выбору князя, как по городу пополз слух. Род княгини Смеяны был не так прост, как считали сначала. Поговаривали, что ее отцом был не человек, а лесной оборотень, Князь Рысей. С тех пор в ее желтых глазах стали замечать что-то нечеловеческое и при разговоре о ней значительно переглядываться. Раньше Веселка думала о княгине Смеяне как и все, с простым любопытством, и не раз приставала к Баяну с расспросами. Но теперь любопытство сменилось горячей надеждой на помощь: если Смеяна и правда дочь Князя Рысей, то она должна знать и понимать побольше, чем простые люди! Это знание было бы так драгоценно, нужно, спасительно, что Веселка по пути ерзала от нетерпения, хотя Баян и гнал, по обыкновению, во всю мочь с гиком и свистом.
Когда Баян и Веселка поднялись в горницы, княгиня Смеяна лежала на широкой лавке, обложенная со всех сторон пышными шелковыми подушками. Ее округлое лицо выглядело отекшим и нездоровым, широкий рот не улыбался, желтые глаза смотрели с тоской, и она казалась старше своих двадцати лет.
При виде гостей княгиня улыбнулась и попыталась приподняться, но улыбка вышла невеселая, даже жалкая.
– Здорова будь, матушка! – приветствовала ее Веселка и поклонилась. Увидев больную и несчастную княгиню, сама она вдруг воспрянула духом.
– Ах ты, солнышко ясное! – Княгиня улыбнулась, увидев первую красавицу Прямичева такой же румяной после скачки по морозу, такой же улыбчивой и говорливой, как всегда. – Тебя-то Вела не утащила? А то этот нарасскажет всякого… – Она глянула на Баяна. – Ну, садись!
Княгиня показала Веселке на маленькую скамеечку возле лежанки. Баян поспешно сел на эту скамеечку – это было его обычное место, – глянул на Веселку и приглашающе хлопнул себя по колену. Веселка возмущенно открыла рот, но постеснялась княгини и смолчала.
– Уйди, Летучий Медведь! – Княгиня махнула на него длинным концом полотенца. – Дай девице сесть! Выгоню!
– Ой, сурова ты, матушка! – Баян страдальчески вздохнул и неохотно сполз со скамеечки на пол, на пестрый шерстяной ковер. – Не любишь ты меня, сироту, не жалеешь! А я-то для тебя с самого рассвета стараюсь, бегаю… Как ты сказала вчера, что хочешь Веселку повидать, так вот мы перед тобой, как лист перед травой…
– Пряничка хочешь? – Княгиня вынула из-под изголовья пряник в виде свинки с чуть погрызенной головой и снисходительно протянула ему. – Дитя малое! Еще тебя мне не хватало утешать! И так ночь не спала!
– А что? – Баян, взявший пряник и было понесший его ко рту, остановился и озабоченно взглянул на нее. – Нездоровится?
– Всю ночь он мне спать не давал – то ворочался, то толкался! – Сморщив курносый нос, усыпанный веснушками, княгиня обиженно кивнула на свой живот. – Я спать хочу, а только задремлется – он опять плясать пошел! Ногами бьет, толкается! Умучил!
– А ты чего хочешь? Он ведь, матушка, уже не ты. Он совсем другая душа. Чего хочет, то и делает.
– Душа? – Княгиня перестала морщиться и посмотрела на Баяна серьезно и настороженно. – А будет у него душа? Я все думаю…
– И-и, думать тебе нечего! – прервал ее Баян, уже знакомый с этими мыслями. – Тебе думать не положено. Пусть другие думают, кому делать нечего. А ты лежи да отдыхай. А потом как родится, так будет не до отдыха.
– Да ну его! Родится – под тын выброшу! – с досадой пообещала княгиня и покосилась на окно, где сквозь желтоватые пластинки слюды еле-еле мерещился серый зимний свет.
– Выбросим, выбросим! – выразительно играя угольно-черными бровями, Баян с мстительным удовольствием потер руки и тоже покосился на окно. – Пусть там валяется, никому-то он тут не нужен! Противный такой!
Веселка тоже покосилась на окно, готовая увидеть вештиц – злых духов в виде облезлых ворон, что охочи до новорожденных младенцев. Они, мерзавки, давно уже поглядывают на окошко княгининой горницы и все ждут, когда тут запахнет тепленьким, вкусненьким младенчиком, облизывают клювы тонкими и длинными красными языками. Только вместо младенца им под тын бросят полено, завернутое в пеленку. Пусть-ка долбят его клювами, пока не сдохнут!
Баян негромко засмеялся, и Веселке представилось, как он с заливистым ржанием мчится по двору, а на плечах у него сидит мальчишка с желтыми глазами и широким веснушчатым лицом, как у Смеяны… И на сердце у нее стало легче: вопреки всем буйствам зимних и подземных чудовищ, в этой полутемной душноватой горнице упрямо теплилась жизнь, и то, что должно развиваться и родиться, развивалось и ждало своего часа. Мать Макошь все-таки делает свое дело, и ни Вела, ни Зимерзла со всеми ее порождениями бессильны ей помешать.
– Пойдешь к нам в няньки? – страшным шепотом, ладонью заслоняя рот от окна, обратился к Веселке Баян. – Ты поешь хорошо, будешь заодно и меня убаюкивать…
– Не слушай его! – вмешалась княгиня. – Он за день так набегается, что потом валится и спит, и хоть крыша над головой гори. Жена не всегда добудится… А ему одной мало! Ты мне лучше вот что скажи! – Смеяна вспомнила, зачем позвала дочь Хоровита. – Ты, говорят, вчера саму Велу видела? Что она тебе говорила?
Веселка принялась рассказывать о вчерашнем. Княгиня слушала молча, лицо ее выглядело встревоженным и сосредоточенным, и даже Баян не улыбался, а слегка покусывал белым блестящим зубом нижнюю губу, отчего лицо его стало непривычно-страшноватым. Но теперь Веселку не напугать было внешним сходством с черной нечистью – она насмотрелась нечисти настоящей. Про погубленных Костяником людей Веселка рассказывать не стала, но княгиня и без того была потрясена и бессознательно прикрывала руками живот. Все ее мысли были с ребенком, которому уже через месяц предстояло выйти в этот страшный свет… Если… Если он… Княгиню мучили мысли, о которых Веселка не догадывалась, и от страха ей становилось почти дурно: она тяжело дышала, подняв одну руку к лицу, точно хотела от чего-то спрятаться. Самый главный ее страх был внутри нее.
– Так она что… так и сказала, что это Гро… Громобой должен быть? – с трудом выговорила княгиня, когда Веселка рассказала все до конца. – Что это он…
– Так не бывает! – вставил Баян. – Всякого там княжича Заревика, чтобы он Змея Горыныча или кого там еще победил, долго искать приходится. За морями дремучими, за песками толкучими… как ты там говорила? Да и с детства он хуже всех бывает, только и знает, что в золе копаться. А ваш рыжий еще мальчишкой троих взрослых одной рукой… Не он! – И Баян решительно затряс своей черноволосой, гладко причесанной головой.
– Как это – не он! – возмутилась Веселка. – А кто же тогда! Ведь он – сын Перуна! Не зря Перун Прямичеву своего сына дал, не зря он у нас вырос! Боги заранее знают, что на земле случится! Перун нарочно для того нам своего сына дал, чтобы он нас защитил! Знать бы только, в чем дело! Щеката говорит: в Прави корень, а у нас только стебелек пророс. Матушка! – Она с мольбой глянула на Смеяну. – Матушка, может, ты знаешь, в чем дело? Ведь ты – дочь Лесного Князя, внучка Велеса! Кому же знать, как не тебе!
– Не знаю я ничего! – с тоской ответила княгиня. – Он сам… Сам Громобой должен знать.
– Он придет сегодня! – подал голос Баян. – Князь ему прийти велел.
– Придет? – Княгиня встрепенулась. – Нет, нет!
Она замотала головой и шевельнулась в постели, будто хотела отодвинуться подальше.
– Нет, нет! Не пускайте его! – жалобно, с каким-то детским страхом забормотала она.
Баян и Веселка в едином порыве встали со своих мест и шагнули к ней; лицо княгини застыло и стало почти бессмысленным, в глазах заблестели слезы.
– Не пускайте его… не пускайте… Я боюсь, боюсь его… Меня молнией убьет…
Княгиня всхлипнула и спрятала лицо в подушке. Баян застыл с открытым ртом, удивленный и напуганный этим странным приступом. При всей его любви к невестке он не решался к ней подойти, поскольку, как мужчина, к ее положению относился с суеверной боязнью.
Веселка оттеснила его и присела на край лежанки. Поглаживая Смеяну по голове, по вздрагивающей от рыданий спине, она бормотала, как ребенку:
– Тихо, тихо, маленькая, не бойся! Никто тебя не тронет, я с тобой, тут все тихо, хорошо… Пошел котик на торжок, купил котик пирожок… Уж как свиночка сива на дубу гнездо свила, поросяток вывела… Поросятки пестреньки, хвостики все востреньки…
Постепенно дрожь прекратилась, княгиня повернулась лицом к Веселке, и та взяла ее за руку.
– Что? Как? – беспокойно расспрашивал Баян. – Может, бабок позвать? Тут в сенях, я мигом…
Но Смеяна покачала головой.
– Не хочу я никаких бабок, – с тоской ответила она. – Никого я не хочу… У меня вот здесь… – Она положила руку на грудь и сжала кулак, будто хотела удержать что-то. – Царапается… Рвется, на волю рвется…
– Кто? – шепнула Веселка, думая, не о младенце ли Смеяна говорит.
– Душа моя лесная! Рысь моя! Боюсь я ее! А то родится… Я его во сне вижу – маленький котеночек пятнистый, головка вот такая, глазки зажмурены, ушки прижаты, а зубы… Зубы острые…
– Не родятся с зубами… – возразил Баян, но на его смуглом лице был ужас, говоривший, что он этого рысенка видит не хуже самой княгини.
– Не может этого быть! – как заклинание, сказала Веселка, но сама не очень-то верила. – Не бывает так. Все уладится… И корова наша вернется… И… Как весна придет, так вернется…
И сама испугалась при этих словах: а вдруг без коровы не будет весны?
– Слушай! – Княгиня вскинула голову от подушки и крепче сжала ее руку. – Ты лучше меня все знаешь. Не зря на тебя Зимний Зверь кидался и Вела тебе показалась. Не другому кому, а тебе! Ты все правильно про Громобоя думаешь. Пусть он… Если говорят, что он сын Перуна, значит, он… Мы – лесные звери, мы ничего не можем. А он – сын небесного бога, у него дорога в Правь есть. Он и не знает, а она есть. Пусть думает, пусть ищет. Пусть ищет! – с мольбой повторила княгиня, тревожно глядя в глаза Веселке. – А не то рысеночек родится. Я не хочу рысенка. Я человечка хочу. Пусть я – зверь лесной, но только пусть он человеком будет. Иди, скажи ему! – Смеяна порывисто оттолкнула руку Веселки. – Иди и скажи! Пусть он ищет… Он может, ему сила дана… Я боюсь его… Велес во мне боится, зверь лесной боится грома небесного… Только пусть он сделает что-нибудь, я не за себя прошу, за него, за моего… Иди, иди!
Княгиня говорила с лихорадочным беспокойством, ее глаза блестели каким-то нехорошим желтым блеском. Веселка поднялась, чтобы не раздражать ее, а в глубине души шевельнулся страх. В княгине Смеяне жил лесной зверь, и теперь, когда зимние чудовища получили волю, он тоже рвался на свободу. И Смеяна ничего не могла с ним поделать.
Баян взял Веселку за руку и потянул к двери.
– Пусть полежит, – шепнул он уже на пороге. – А я тут…
В просторных верхних сенях сидели девушки и несколько отроков из младшей дружины, болтая шепотом; при виде выходящих Баяна и Веселки они умолкли и настороженно посмотрели на них. Баян сделал свирепый знак бровями и даже оскалил зубы, словно грозил загрызть болтунов. А кое-кто с ужасом глянул за дверь горницы: в их представлении зверь был там.
– А что князь хочет сделать? – вполголоса спрашивала Веселка по пути в нижние сени. – Зачем он Громобоя звал?
– А мы почем знаем? – Баян пожал плечами. – Он на меня до сих пор сердит за то катанье, как будто я виноват, что Зимнему Зверю приглянулся. А может, и правда: не я, а ты ему приглянулась. А я только так, рядом случился…
Дойдя до нижней ступеньки, Баян остановился и обернулся, не снимая руки с перил. Веселка отстранилась, потому что он загородил ей дорогу, и улыбнулась: даже сейчас он оставался верен себе.
– Где князь-то? – спросила Веселка, стараясь его обойти.
Баян кивнул на двери гридницы.
Как наш князюшка по гриднице похаживает, Он сапог-то об сапог да поколачивает, Он руками-то могучими размахивает, Сам такие речи поговаривает: «Уж как вы моя дружинушка хоробрая, Уж вы мои бояре-то честные…» —запел он по пути через нижние сени к крыльцу.
Веселка заглядывала ему в лицо, стараясь угадать, почему он поет: прячет тревогу или с него все как с гуся вода? Все, что происходило вокруг, скользило по поверхности его души, не проникая вглубь. Он просто знать не хотел никаких бед, даже после того как встретился с ними лицом к лицу. Жизнерадостность и легкомыслие составляли его счастье: он твердо верил, что как-нибудь все образуется, и потому ни о чем не тревожился всерьез. Совсем недавно Веселка была такой же, и на миг она позавидовала Баяну. Сама она больше не могла жить с закрытыми глазами, и все эти заботы были так тяжелы, что она уже изнемогала под их грузом.
Глава 4
В Кузнечном конце с утра застучали молотки, и праздничный запах пирогов сменился едковатым дымом, медленно ползущим из окошек кузниц.
– Ну, жизнь пошла! – приговаривала вдова Пепелюха, семеня с коромыслом к проруби. – Зима на мороз, а солнце на лето! Посветлеет скоро, все веселей!
Тетка Ракита поначалу была довольна: ее мужчины ушли в кузницу самыми первыми и подали знак к началу работы всем остальным. Хлопоча по хозяйству, она прислушивалась к железному перестуку в кузнице, и привычные звуки радовали, успокаивали, настраивали на обычный порядок. Но к обеду она забеспокоилась. Подавая на стол, Ракита вопросительно поглядывала то на мужа, то на старшего сына. Оба выглядели обыкновенно: в меру усталые, в меру довольные. И все. А вчерашнее как будто примерещилось глупой старухе!
– Что-то непохоже, чтобы они куда собирались! – шепнула Зарина матери.
– Ты, голубь, идти-то думаешь? – наконец не выдержала Ракита, когда Громобой после лапши и каши с той же охотой принялся за овсяный кисель. – Или память отшибло?
– Да ну его, ходить! – невразумительно пробурчал Громобой, не поднимая глаз. По его помрачневшему лицу было видно, что ничего-то он не забыл. – Чего пристали? Работать надо. А то без хлеба будем.
– Ишь, заботник ты наш! – Ракита уперла руки в бока, живо настроившись спорить.
– Надо идти! – подала голос Зарина. – Ведь сам князь велел.
– Вот и я ему говорю! – добавил Смиряка. – Сходил бы уж, раз звали, ноги-то не отвалятся.
– Да ну их всех к лешему! – отрезал Громобой. – Чего сразу я? Как бревна на стену таскать – я, где кого побили – я, где тын завалился – опять я, мимо шел, плечом задел! Что я, Святогор, что ли? Один за всех поворачиваться должен? Уж я им один раз говорил…
– То-то и оно, что говорил! – вздохнула Ракита. – Один раз тебя звали добром, второй раз зовут, а в третий позовут уже не добром. Насидишься в яме! Не дразнить бы тебе волков. Пошел бы ты к князю, хоть узнал, чего хочет! Отец, а ты что молчишь? – напустилась Ракита на мужа, видя, что от Громобоя ей ответа не дождаться. Все семейство хорошо знало у него это замкнутое выражение лица и нарочито хмурый взгляд исподлобья, при которых упрямство его было крепче каменной горы. – Хоть бы он тебя послушал! Мать старая, глупая, что говорит, что пестом стучит – чего ее слушать! Наш сокол сам умный-разумный!
– Да ладно тебе! – с досадой огрызнулся Громобой и бросил деревянную ложку на стол. – Ну чего я к нему пойду? Чего я там сделаю? Что я им, пастух достался? Нанимался коров краденых искать? Он мне скажет: иди на Костяника! А что с ним сделаешь-то? Видел я вчера этого Костяника, чтоб его перекорежило! Голова под облака, а шеи нету! На него не сила нужна, а умение! Его ни кулаком, ни мечом не возьмешь! Поди-ка с мечом против метели! Пусть бы князь сам шел, раз такой умный! Пустое дело!
– Пустое! – поддержал Долгождан, старший из родных сыновей Вестима и Ракиты. Он и раньше был согласен с Громобоем, но молчал из уважения к матери. – Князю надо кого-то найти, чтобы народ успокоился, вот он и нашел. Вот вам, дескать, сын Перуна, с него и спрашивайте. А чтобы самому пойти Буеславов меч поискать – и в мыслях нет!
– Так Вела же велела! – напомнил Смиряка. Он не мог забыть Веселки, ее странно изменившегося лица и сбивчиво-многозначительной речи. – Что, дескать, Громобой должен…
– Мы у нее в долг не брали! – возмущенно отозвался Долгождан.
– Так что скажешь, отец? – не отставала Ракита.
Вестим тяжело вздохнул. Он не любил встревать в споры между женой и старшим сыном, которые по упрямству стоили друг друга, но если их спор заходил в тупик, что случалось почти всегда, решать приходилось ему самому. В большинстве случаев житейская правда была на стороне Ракиты, но Вестим хорошо помнил, как нашел новорожденного мальчика в стволе разбитого дуба. Трудно поверить, что этот вот парень, легко достающий до потолочных балок и в двери проходящий боком, был тем самым младенцем, которого он нес из леса, завернув в верхнюю рубаху. Ракита не видела младенца в обугленном дупле, а Вестим видел, и остатки давнего потрясения, осознания, что перед ним – дитя бога, доверенное его воспитанию, всегда жили в его душе. Глядя в хмурое, упрямое лицо Громобоя, Вестим с трудом собирался с духом для возражений. «Кто ты такой, кузнец посадский, чтобы учить сына Перуна? – шептал голос из глубины души. – Он лучше вас всех знает, как ему быть». Вот только в том беда, что знание его где-то в Прави, а жить приходится на земле.
– Сходить бы надо! – все-таки выговорил кузнец. – Уж если князь звал – не комар, не отмахнешься!
Громобой молчал, и угрюмая решимость на его лице была такой несокрушимой, что даже лоб, полуприкрытый рыжими кудрями, казался отлитым из меди.
Несколько мгновений в избе стояла тишина.
– Ох, дождешься ты! – с отчаянием предрекла наконец Ракита. – Князья и не такие дубки обламывают! Один раз он тебя звал в дружину добром, второй зовет. А ты все упираешься! Дождешься! Ты упрямый, да и наш Крушимир – тоже не мед липовый! Рада бы курица нейти, да за крыло волокут!
Сила ломит солому, но капля камень долбит. После полудня Громобой неохотно, нога за ногу, брел по улочкам детинца вверх, направляясь к княжьему двору. Ракита все же уговорила его, «заела», как выразился он сам, выходя в сени и уже на дворе вдевая в рукав полушубка вторую руку. Сходи да сходи! Громобой отлично осознавал всю меру правды, которую содержали рассуждения родных, но все-таки к детинцу он сам себя тащил как на веревке. Ему нестерпимо досадна была мысль, что он все-таки поступает так, как хотели от него они все – и Веселка, и князь Держимир, и Ракита, и даже Вела. Короче, весь белый и небелый свет, кроме него самого. А Громобой не выносил подневольности. Если бы Перун хотел, чтобы он служил князьям, то и в стволе громобоя его нашел бы не Вестим, а сам старый князь Молнеслав. Не жди, пока дружину пришлет! Честно говоря, Громобой предпочел бы иметь дело с дружиной. Вон, кстати, и оглобля подходящая валяется… Но Ракита была все равно что житейски умная часть его самого, и на этот раз Громобою не удалось ее переспорить.
– Ты ему так все и скажи, – сочувственно советовал ему Долгождан, не меньше самого Громобоя раздосадованный этой уступкой и вышедший его проводить. – Если князю дружины мало, пусть своего братца ненаглядного пошлет. Сокол-то удалой одним криком любое чудо-юдо побивает.
Громобой молчал в ответ и даже не очень прислушивался. Он никогда не думал заранее, что и как будет делать.
Выйдя во двор, Баян повел было Веселку к ожидавшим коням, но она остановилась.
– Хватит мне кататься, не княгиня. Пройдусь лучше.
Ей хотелось обдумать то, что она здесь слышала, неспешно бредя по улицам, и лихая езда на княжеской тройке ее больше совсем не прельщала. И впервые в жизни ей хотелось остаться одной.
– Давай я с тобой. Ну, хоть до Щитных ворот! – попросил Баян, видя, что она хочет отказаться. – Думаешь, мне весело там сидеть? – Он вдруг что-то вспомнил и помрачнел. – Я тебе еще что расскажу… Видела, как ее леший корежит? – Баян мотнул головой в сторону терема, имея в виду княгиню. – Тогда, утром, как Зимний Зверь хотел солнце пожрать, собаки завыли… А в нее как леший вселился: визжит, о стену бьется, руки себе кусает. Девки от нее бегом прочь, вопят, я хотел подойти – она меня так швырнула, что я к стене отлетел… Чего смеешься, не вру! Синяк на все плечо, не на улице, так показал бы… Держимир ее едва-едва унял, а она ему чуть глаз не выцарапала. Не видела вчера у него царапины на лбу? Уже поджило, а то он до Велесова дня со двора не показывался. Это все она… рысь. Как Зимний Зверь показался, так ему все и откликнулось. И правда поверишь, что у нее котеночек с зубами родится. Пятнистенький такой…
– Да ну тебя! – невежливо отмахнулась Веселка. – Накличешь еще!
Баян не обиделся, а только вздохнул. При всем его легкомыслии он любил и брата, и его жену, и вовсе не хотел, чтобы их ребенок родился лесным зверьком.
Они вышли за ворота. Казалось, только-только миновал полдень, а уже темнело, воздух был серым, и серое облачное небо низко, тесно нависало над землей. Снег поскрипывал под ногами, мелкие сухие снежинки покалывали лицо. Маленькая внутренняя площадь детинца, на которую смотрели боярские дворы, была почти пуста, только холопы волокли в ворота воеводы Добромира волокушу со здоровенной бочкой воды, а соседские, боярина Угрюма, подшучивали над их лошадью. Красные резные ворота Перунова святилища, что стояло прямо напротив княжеского двора, были закрыты; огромный священный дуб, видный над тыном, дремал, не шевеля ни одной веткой. Снег засыпал его, и казалось, сама душа Перунова дерева ушла в небесные заоблачные леса, а здесь осталось только бесчувственное тело в глухом доспехе коры.
– Да, я тут слышал кое-что! – За воротами Баян отвлекся от тревожных мыслей, оживился и значительно подтолкнул Веселку в бок. Она обернулась к нему. – По городу слух идет, будто тебя за кузнеца какого-то посадского сватали? – Баян подмигнул. – А ты вроде как не пожелала? Правда это?
– Похоже на правду, – неохотно ответила Веселка. Ей сейчас совсем не хотелось вспоминать о злосчастном сватовстве Беляя. – Глупости только выдумывают! Какие уж теперь свадьбы?
– И правильно! – одобрил Баян и опять подмигнул. Причину ее отказа он понимал по-своему. – Не выходи за мужика посадского, я тебе получше жениха найду!
– Да ну! – недоверчиво отозвалась Веселка, поддерживая эту игру скорее по привычке, чем из желания. – Ты найдешь, как же! Дождешься от тебя!
– Не веришь? Да хоть завтра! – воодушевился Баян. – Любого у меня в дружине выбирай! Плохих не держим! А хочешь, – он приобнял ее за плечи и склонился к самому ее лицу, – сам посватаюсь?
– Да ну тебя! – уже с досадой повторила Веселка и отстранилась. – Не болтай! У меня брата хоронят, а ты…
Она замолчала, заметив, что Баян ее не слушает, а смотрит мимо, куда-то на нижний край площади. Там, где на площадь детинца выходила улица, называемая Посадский Воз, стоял Громобой. Узнав его, Веселка внезапно испугалась и ахнула.
– Он, что ли, за тебя сватался? – Баян мельком глянул на нее и, не дождавшись ответа, двинулся вперед.
– Что ты, нет! – крикнула Веселка ему вслед и тут же заметила, что и Громобой идет навстречу Баяну.
– Долго ждать тебя приходится, Гром Громович! – задорно окликнул Баян. – А мы уж хотели за тобой посылать. Думали, дорогу позабыл. Или матушка не пускала?
– А ты встречать вышел! – неприветливо отозвался Громобой. Смуглый, с длинной черной косой, с блестящими угольными бровями и бездумной белозубой улыбкой, князев брат вдруг показался ему таким чужим и неприятным, что даже смотреть на него было противно. – Без встречальщиков обойдусь! Тебе-то не до того – за всеми девками бегаешь, небось ноги уже стер по колени! Нет бы князю тебя на Волка послать – ты ж одним криком любого зверя одолеешь!
Веселка застыла, не веря своим ушам: Громобой и раньше не отличался особой вежливостью, но это уже было чересчур! Во всех воротах уже толпился народ, с княжеского двора показалось несколько кметей.
– Да ты мухоморов объелся! – ошарашенно воскликнул Баян, скорее изумленный, чем возмущенный. Сам он редко с кем-то ссорился и не мог понять, ради чего Громобой так явно нарывается на ссору. – Кулаки с молоток, а голова – пустой горшок! Тебя от невестиных ворот проводили, а ты теперь на людей кидаешься! И поделом тебе! Такому вежливому не до девок: ступай в лес и там с медведицей обнимайся!
Веселка поспешно догнала Баяна и взяла за локоть, словно пытаясь удержать. Угрюмое лицо Громобоя напугало ее и внушило самые нехорошие предчувствия; ей хотелось как-то побыстрее развести противников в разные стороны, но своим приближением она только ухудшила дело. Но при виде ее встревоженного лица Громобой вдруг ощутил такую ненависть к Байан-А-Тану, что захотелось разом стереть его в мокрое место!
– Я тебя научу за нашими девками бегать! – многозначительно пообещал Громобой и тут же, шагнув вперед, быстро и точно ударил Баяна в челюсть.
Сила удара была такова, что Баян, ничего такого не ждавший, не успел от него уйти, и кулак Громобоя отшвырнул его на несколько шагов назад. Падая, он чуть не опрокинул стоящих позади кметей, но кое-как они сумели его подхватить. Раздался дружный крик, изумленный и возмущенный разом; Веселка взвизгнула; двое кметей поддержали Баяна, а остальные, трое или четверо, разом бросились на Громобоя.
В следующий миг они уже летели в разные стороны, как сухие листья. Сейчас его одолела бы разве что сотня. Никогда еще Громобой не переживал такого буйного воодушевления, такой дикой ярости, которая удесятерила все силы, такой жажды схватки. Казалось, вот только что он плелся к детинцу нога за ногу, убежденный, что не хочет искать драки ни с зимними чудовищами, ни с кем-то другим, а хочет только вернуться в кузницу и спокойно заниматься своим делом. Он себя обманывал; уже много дней, с самого затмения, впервые напугавшего Прямичев, в нем зрело сознание, что именно ему-то и предстоит избывать беду, а вместе с сознанием созревали и силы. Споря с Веселкой, с матерью, со всем белым светом, он и сам в глубине души был убежден, что от битвы ему никуда не деться. Но он слишком плохо представлял себе эту битву, и оттого сами мысли о ней казались нелепыми. А силы копились; он пытался жить как жил, но не вышло: задавленная битва отомстила, прорвалась в самое неподходящее время.
Нет, Черный Сокол сам был виноват! Когда Громобой вышел на площадь и увидел у княжеских ворот его, черного, как навь, с грачиным носом, а рядом с ним Веселку, белую и румяную, как солнышко, с мягкими кудряшками на лбу, выбившимися из-под платка, все его глухое томящее раздражение обрело причину, а тем самым нашло и выход. И он бросился на Черного Сокола как на виновника всего; того виновника, на поиски которого его, Громобоя, посылают «туда, не знаю куда».
И вот сейчас Баян сидел на земле, держась руками за голову; вид алой крови на белом снегу еще больше разъярил и раззадорил Громобоя. Он был даже рад, что княжеские кмети набросились на него целой толпой; жажда битвы бушевала в нем, как гроза. Он должен был дать выход этой дикой силе, иначе она задушила бы его; правы были все те, кто подозревал в нем эту силу и требовал применить ее для общего блага. А теперь она пошла вразнос, каждый удар доставлял ему дикую радость. Хотелось, чтобы кметей было больше и больше, чтобы они валили валом, чтобы ему было куда девать свою кипящую мощь, которая уже не помещалась внутри него. Вся многолетняя выучка кметей оказалась бесполезна перед кипением этой стихийной силы, и они разлетались по двору, не понимая даже, как это получается.
В детинце поднялся шум, отовсюду сбегался народ, истошно вопили холопы, в ужасе визжали женщины. С княжьего двора поспешно выбегали все новые кмети, полуодетые, вооруженные кто чем, не понимающие, что происходит: не то мятеж и смута, не то новое буйство нечисти. Не Зимнего ли Зверя бьют там, на площади перед Посадским Возом? Уже бежала и челядь с дубьем, но пока не решалась вступить в схватку, как ни побуждал ее к этому отчаянно вопящий дружинник Раней. Вид Баяна с окровавленным лицом привел его в такой ужас, что Громобой показался злым духом в человеческом обличье. Вот он где, Зимний Зверь!
Перед глазами Громобоя остро заблестели наконечники копий: кмети поняли, что голыми руками им его не взять. Как медведь, осаждаемый лающими собаками, Громобой постепенно отступал к воротам Перунова святилища. Не оглядываясь, он чувствовал, что пятиться больше некуда, но это его не беспокоило; он ни о чем сейчас не думал, будущее существовало для него не дальше следующего удара. А кмети, видя, что он уперся спиной в ворота святилища, разом кинулись, норовя прижать его к воротам и свалить. На свою беду, один из них на полшага опередил остальных, а Громобой вдруг сам подался вперед. Схватив кметя за пояс и за плечо, он рывком поднял его над собой и, как бревно, швырнул на других. Все кубарем полетели под ноги товарищам, а Громобой вдруг спиной ощутил позади себя пустое пространство.
– Сюда живее, гром тебя разрази! – рявкнул грозный голос, и Громобой попятился.
Перед его глазами мелькнули две широкие спины младших Перуновых жрецов, закрывавших ворота. Опомнившись, Громобой обнаружил себя стоящим перед закрытыми воротами и не сразу понял, откуда они взялись – как будто с неба упали, отгородив его от всех противников. Он совершенно забыл и про святилище, и про княжеский двор, и с чего вообще все началось. С двух сторон на него смотрели изумленные и отчасти растерянные лица младших жрецов, но и он не меньше был изумлен, не понимая, как сюда попал.
– Отвори! Отворите! Отдайте! – раздавались крики из-за ворот, но звучали они недружно и без особой уверенности.
Позади послышался отчасти знакомый звон. Громобой обернулся и увидел Знея с его звенящим священным посохом, знаком власти верховного волхва.
– Вот ты ко мне и пришел, сын Грома, – с каким-то мрачноватым торжеством сказал Зней. – Я же тебе говорил: все равно придешь. И не захочешь, а все равно придешь. Ведет тебя твой отец небесный, и мимо него тебе дороги нет.
Громобой провел ладонью по лбу. Он был весь мокрый, но теперь вдруг стал зябнуть. Постепенно осознавая случившееся, он все больше дивился собственному буйству: ничего такого с ним раньше не бывало. Конечно, ему и в прежние годы случалось иной раз разойтись в поединках посадских концов, когда вся ватага парней-кузнецов идет на кожевников или гончаров; и раньше бывало, что он унимался не прежде, чем все бойцы супротивной ватаги лежали, знаменуя тем самым, что бить больше некого. Но чтобы расшвырять княжескую дружину… И самому княжескому брату в зубы съездить… от всей широкой души… Громобой осторожно несколько раз сжал и разжал ободранные кулаки, пошевелил плечом, словно проверяя, он ли это, оставил ли его злой дух, его руками все это натворивший…
Перун… Отец небесный… Упоминание священного имени сейчас казалось неуместным и нелепым. Перун, может быть, спас от неминуемой расправы своего непутевого сына, но не Перун толкнул его на это безобразие, никак не Перун! Это кто-то другой постарался… Ох, добраться бы до этого «другого»!
Недолго постояв перед закрытыми воротами святилища, народ стал расходиться. Двое кметей подняли с земли Баяна и повели на княжий двор: от сильного удара у него кружилась голова и в глазах было темно. Кровь из разбитых губ срывалась с подбородка и густыми темно-красными каплями падала на промерзшую землю. Перепуганный дружинник Раней шепотом бранился и приказывал дворовым соскрести кровь с земли, чтобы княжича не сглазили.
Все произошло так быстро, что князь Держимир только и успел, заслышав шум перед двором, спуститься из горниц жены и уже в сенях наткнулся на брата. Увидев Баяна, с пятнами крови на груди и с перекошенным лицом, князь застыл и вытаращил глаза, ничего не понимая. Шум на площади и разбитое в кровь лицо Черного Сокола не вязались у него в голове – настолько невероятным было то, чтобы кто-то из прямичевцев поднял руку на любимого княжьего брата!
– Ты что? – изумленно выговорил Держимир. – С коня, что ли… навернулся?
Баян молчал, кривясь от боли и пытаясь сообразить, не сломана ли челюсть и все ли зубы на месте.
– Что такое? – Князь окинул кметей настороженно-вопросительным взглядом, в котором уже разгорался гнев. – Что там, леший подери?
Но они молчали: ни у кого не поворачивался язык рассказать, как было дело. В гриднице Баяна посадили на лавку; сенная девушка сунула ему в руки полотенце, и тот осторожно провел им по подбородку, потом скривился и с явным отвращением посмотрел на кровь, оставшуюся на полотне.
В гридницу вбежала молодая жена Баяна Ростислава, всплеснула руками и запричитала.
– Ой я бедная, горемычная! – вопила она, сжимая голову ладонями и покачиваясь, так что ее расшитые золотом широкие зеленые рукава мотались, как березовые ветки на ветру. – Все гуляешь ты, вот догуляешься! И голову-то сломишь, за чужими девками бегаючи! Во вдовах горьких я останусь век вековать! Ой, матушка родная, погубила ты меня, что за такого мужа выдала непутевого!
Вслед за ней вошла и княгиня Смеяна. Чутье ей подсказало, что тут случилось что-то нехорошее; одета она была кое-как, из-под второпях напяленного повоя висели прядки рыжих волос. И увиденное тут же подтвердило ее опасения: Баян сидел на лавке, как-то странно сгорбившись, и прижимал к подбородку полотенце. На белой ткани тревожно краснели размазанные пятна свежей крови. Смуглая кожа Баяна побледнела, на висках проступили зеленоватые тени, крупный нос стал казаться еще больше, все лицо стало злым и некрасивым.
– Да кто же тебя так? – ахнула княгиня и бросилась к нему.
В голосе ее было не меньше изумления, чем сострадания – она тоже не могла вообразить, что веселый Баян возбудил в ком-то такую сильную вражду. Удрученное молчание и вытянутые лица кметей говорили о том, что ни конь, ни другие животные тут не виноваты.
– А ты зачем вышла? Зачем встала, кто тебе велел? – накинулся князь на жену. – Да уймись хоть ты! – рявкнул он на невестку, и Ростислава, как самая в семье послушная, умолкла на полуслове. – Как по покойнику причитает! Сдурели вы все разом! Что тут происходит, леший вас во…
Но тут даже князь прикусил язык: при всей своей несдержанности он слишком боялся за жену и даже в гневе не мог послать ее к лешему, который вполне мог забрать ее вместе с будущим ребенком.
– Что стряслось, я вас спрашиваю! – Держимир окинул кметей нетерпеливо-злым взглядом. – Языки проглотили? Дозор, хоть ты скажи! Ну!
– С кузнецом он подрался! – отозвался наконец Дозор, один из самых старших кметей. – С Громобоем, Вестимовым сыном.
– Как это – подрался? – Держимир не сразу смог уразуметь значение этих простых, но невероятных слов и потому казался почти спокойным.
– Что там? Кости целы? Зубы? Из носу кровь не идет? Челюсть не сломал? – тем временем расспрашивала Смеяна, отобрав у Баяна полотенце и осторожно ощупывая его лицо. – Скажи чего-нибудь! Говорить можешь?
– Да нет вроде, – невпопад ответил Баян, имея в виду вопрос насчет сломанных костей, но княгиня осталась очень довольна ответом. – Зубы вроде все. Сидят крепко, – добавил он, пробуя зубы языком, и попытался усмехнуться, но скривился от боли. – Таму-Эрклиг-хан! Чтоб ты сдох, леший!
Со вздохом облегчения княгиня обняла его черноволосую голову и прижала к себе. Баян спрятал лицо у нее на животе и стал ждать, что боль уймется. Велес вложил в свою внучку столько стихийной жизненной силы, что одним прикосновением рук она лечила успешнее, чем мудрые старухи травами и заговорами.
– Что случилось-то? – Поверх головы Баяна Смеяна с тревожным любопытством оглядела кметей. – Что за драка? Ты чего говорил, Дозор? Про Громобоя? Это он?
– Да ни с чего! – растерянно ответил кто-то из кметей. – Громобой-то к нему подошел и говорит: «Ты чего к нашим девкам…» Как будто только сейчас увидел! А Черный ему отвечает: «А твое какое дело?» Вот и все…
– Он же вроде за нее сватался… Там Веселка была Хоровитова, с Велесовой улицы, – добавил еще кто-то. – А теперь он ее с ним увидел – ну, и обида взяла…
Ростислава опять запричитала вполголоса, Смеяна вопросительно оглядывала остальных, но все кивали или пожимали плечами. Разговор Громобоя и Баяна перед дракой помнился очень смутно, поскольку ничего значительного в нем сказано не было. А плоды недолгого происшествия казались громом среди ясного неба: брат князя побит на глазах у дружины, а обидчик скрылся в Перуновом святилище.
Уразумев, как было дело, князь пришел в такую ярость, в какой его не видели очень давно.
– Где он есть? Холоп, мужик посадский! На моего брата! Рыло немытое! Сюда его! В землю вобью! – свирепо выкрикивал Держимир, то сжимая, то разжимая кулаки. – Собачий сын! Как посмел! Почему не привели?
Глаза князя горели черным огнем, брови дергались вверх-вниз, мелкие шрамики на висках налились кровью. При виде этого каждый понял бы, почему прямичевского князя прозвали когда-то Крушимиром. Сейчас он был готов голыми руками свернуть шею обидчику.
– В святилище он Перуновом, – ответил Дозор. – Зней его к себе забрал.
– Сюда его ко мне! – требовал князь, и на его лице отражалась такая неистовая ярость, что всем вокруг было страшно. Он даже не вслушался в полученный ответ. – Где он есть? Чтоб сейчас передо мной был!
– Да как же его взять? – отозвался Дозор, поскольку никто другой не смел подать голос. – Говорю же: Зней его забрал к себе. Оттуда его не взять. Из святилища-то.
– Как это – Зней забрал? – Держимир постепенно осознавал смысл слов, но ни имя Знея, ни название святилища не способны были укротить его яростный порыв. – Куда забрал? Да как он посмел? Я его не из святилища, я его из-под земли достану и в клочья порву!
С этими словами он стремительно бросился из гридницы во двор, и большинство кметей по привычке всегда быть рядом потянулись за ним, хотя многим было страшно подумать, во что выльется ссора князя с волхвом. Зней ведь впустил Громобоя в святилище не затем, чтобы выдать князю, а князь Держимир никогда еще не отступал.
– Разнесет, – заметил Баян ему вслед. Сейчас он уже скорее удивлялся тому, что посадский парень его ударил, чем злился. Ни к кому не питая злобы или вражды, он ни от кого не ждал враждебного отношения к себе.
– Пусть разнесет, – сердито ответила Смеяна. Сейчас она была похожа на кошку, у которой пытались отнять котенка. – По-другому-то он не уймется. А тому рыжему и поделом!
– Я бы тоже не унялся, – обиженно буркнул Баян и еще раз с осторожностью подвигал нижней челюстью. – Если бы ему кто ни с того ни с сего в зубы копытом. Сдурел парень, Тэнгри-хан видит, сдурел! А зубы потом метлой мести придется…
Беседа князя Держимира со Знеем велась через закрытые ворота, поэтому получилась достаточно громкой. Слухи мгновенно скатились вниз по Посадскому Возу и разлетелись по всем концам Прямичева. В Кузнечном конце началось волнение. Женщины причитали, мужчины переглядывались, молчаливо спрашивая друг у друга совета. Парни собрались кучкой, но только переминались с ноги на ногу: уже лет восемь Громобой был их вожаком, но святилище – единственное место, откуда они никак не могли его выручить. То и дело кто-то бегал в детинец за новостями или прибегал оттуда, то и дело прежние слухи сменялись новыми, перелетая как бы по воздуху, без участия людей. То говорили, что Громобой все-таки взят княжеской дружиной и посажен в поруб, то вдруг приходила весть, что за обиду своего брата князь наложил виру на весь Кузнечный конец. В этом не было ничего удивительного, но числа при этом назывались страшные – то сорок гривен, то восемьдесят, что превышало годовые подати со всего Кузнечного конца.
– Поди, отец, поди! – причитала Ракита. – Узнай, где он хоть, твой жеребец непутевый!
– Не ходил бы ты, Вестим! – одновременно советовал осторожный Овсень. – Как бы и тебе под горячую руку в поруб не ссыпаться. Знаешь ведь, к кому идешь… До завтра-то он поостынет… – И даже назвать князя по имени Овсень боялся, как боятся упоминанием призвать нечисть. Князь Держимир в гневе был немногим лучше Змея Горыныча.
– Иди, иди! – настаивали другие. – А то сейчас дружину пришлет, всех подряд похватают да всех в поруб! Хорошо если весь конец не спалят! Ты у нас старший – иди, разговаривай. Скажи, что мы к тому буйству непричастные и княжий род завсегда уважаем…
– Вот, помню, в тот год, когда Молнеслав княжить начал… – заводил какой-нибудь старик, но на него досадливо махали руками: кровавые и смутные события полувековой давности не хотелось вспоминать, как не хотелось допустить мысли, что нечто подобное может повториться.
– Ой, пропал сын, пропадет и муж у меня! – вопила Ракита, уже забыв, чего хотела вот только что. – Посадят моего старика, с него все взыщут! Ой, Матушка Макошь, Перун Праведный! Улада Благодетельница!
– Сама ведь Громобоя к князю посылала! – отворачиваясь, ворчал Долгождан. – Весь день гудела!
– Посылала-то не на драку! – шипела в ответ Зарина. – Кто его просил княжича бить? Хоть бы ты удержал! Глядел, рот разиня!
– Как же, удержишь его! – отвечал ей за брата Смиряка. – Кто бы сумел!
Стемнело, близка была ночь, но о покое оставалось только мечтать. Во всем Кузнечном и во всех соседских концах скрипели двери, поблескивали огоньки лучин, поскрипывал снег под ногами, тянуло дымом и слышались негромкие, возбужденные и приглушенные тревогой голоса.
– Да в святилище Громобой! – прямо посреди улицы рассказывал Солома, только что прибежавший из детинца. Несмотря на поздний час, его обступила плотная толпа мужчин, женщин, даже детей. – Сам Зней его укрыл и князю не отдает. Не отдам, говорит, сын Перуна тебе, княже, неподсуден! Говорит, он должен Перуну служить, а не тебе, потому его Перун сюда призвал, а тебя наказал, что ты его против судьбы хотел толкнуть! Во как сказал!
– А князь что?
– А князь что? Ну, что… Из святилища-то он не возьмет.
– Зней не отдаст! Уж сказал, так это как гора каменная! – обрадованно говорили одни.
– А нам-то за него теперь отвечать? – возмущались другие. – Его Зней укрыл, а нас кто укроет?
– А ему теперь так до седых волос в святилище сидеть? – вздыхали женщины. – А про виру-то правда?
– Так князь сказал, – удрученно подтвердил Солома, поскольку с этой новостью даже его веселый нрав ничего не мог поделать. – За обиду…
– Да мы за два года восемьдесят гривен не платим!
– Закон такой! – вздыхали старики. – Еще при князе Остромысле вече решило: если посадский княжьего человека побьет, то платить десять гривен.
– Так десять! Не восемьдесят! – гудели кузнецы. – Нет такого закона, чтобы две годовых подати драть!
– А княжеских братьев бить закон есть? Ты мне скажи – есть?
До ночи кузнецы так и этак толковали, но идти к князю прямо сейчас духу не хватило. Лучше завтра. За ночь княжеский гнев хоть немного поостынет, а тем временем может явиться хоть какое-то средство поправить дело. На этот счет есть милосердная пословица: утро вечера мудренее.
Наутро в посаде царило бурное оживление. Еще затемно к каждому из кончанских старост, богатых купцов или уважаемых стариков прибежали княжеские отроки с приглашением: князь хотел собрать как можно больше народа. За ночь его ярость уступила место твердой решимости во что бы то ни стало наказать дерзкого кузнеца, посмевшего поднять руку на его брата. Князь Держимир не был особенно честолюбив сам по себе, но очень высоко ценил и ревниво оберегал княжеское достоинство. Обида всему княжескому роду и кровь обожаемого брата сделали его жажду расплаты такой решительной, что Громобой даже нарочно не придумал бы средства возбудить в князе более сильную вражду.
К Хоровиту тоже прибежал отрок из княжеской дружины. Но еще раньше явилась тетка Угляна.
– А правда, что говорят? – затараторила от порога. – Правда, что вашу Веселку за Громобоя просватали, а Черный Сокол ее чести лишить хотел? Правда?
– Да ты сдурела, кума! – Изумленная Любезна выронила из рук горшок, и остатки остывшей каши потекли по полу к радости собаки и двух котов. Трехлетний Взамен на четвереньках проворно подбежал к горшку вместе с ними и стал подлизывать кашу, оттирая пушистых товарищей, иногда мяукая для пущего сходства. Но никто из взрослых даже не заметил его проделок. – Да кто же такую дичь несет?
– Люди говорят!
Оказалось, что так или примерно так говорят все окрестные улицы. Расходились в мелочах: одни считали, что Веселку просватали за Громобоя, другие – что не за Громобоя, а за его брата Долгождана. Не зря же он там рядом случился. Что? Он женат? Да нет, это другой брат женат. Да нет же, этот. Ведь что-то же такое там было! Зная любвеобильный и не слишком совестливый нрав Байан-А-Тана, никто из прямичевцев не находил подобный оборот невероятным. Его много раз видели на гуляньях с Веселкой, и разговоры о неудачном сватовстве Вестима в доме Хоровита опять вспомнились. «Хоровод» из Веселки, Беляя, Громобоя и Черного Сокола был всем известен и давал большую пищу для сплетен; Лада их разберет, кто там кого любит, но только в том-то все и дело! При одном упоминании Хоровитовой дочери собеседники начинали с жаром кивать, уверенные, что теперь-то они все понимают.
– Ох, народил девок! – горестно приговаривал Хоровит, сжимая руками голову и покачиваясь. – С одной-то наплачемся, а ведь еще две растут! Ох, Матушка Макошь!
– Ты хоть у князя-то расскажи, как было дело! – наставляла его Любезна. – Не бесчестил нас никто, пусть не болтают!
Но и после того как Хоровит рассказал у князя о неудачном сватовстве Беляя, слухи не прекращались. Повод к драке выглядел слишком легковесным и недостоверным.
– Что-то темнят! – украдкой перешептывались старейшины. – Дочку-то позорить жаль, известное дело! И князю-то брата выгородить охота, вишь, обрадовался! Что-то тут не так!
– Не так! – с горькой насмешкой воскликнул старик Бежата, услышав возле себя подобный же шепот. – А как вы хотели-то? Будто драки по-умному бывают! Смешно! Да какую драку ни возьми – глупая и есть! Дурное дело нехитрое!
Однако часть слухов оказалась недалека от истины – та, что касалась виры за обиду. Князь поставил условие: или Кузнечный конец берется доставить ему самого Громобоя, или платит двадцать гривен. Кузнец, ударивший княжьего брата безо всякой вины, да еще и на глазах у дружины, подлежал строгому наказанию, с этим спорить не приходилось. Старейшины Кузнечного конца могли призывать князя Держимира не к справедливости, а только к милосердию. Даже разложенные на все дворы, двадцать гривен были огромными деньгами.
– Дай срок, княже! – просили старики. – Хоть на полгода. Иначе не собрать.
– Сроку вам три дня! – жестко отвечал князь. – Через три дня мой дружинник будет у вас серебро принимать. Не хватит серебра – давайте зерном, полотном. Скотиной возьму, кузнечным товаром. Холопами возьму. Парень за пять гривен пойдет, девка за шесть. Сами решайте. Жребий мечите. А через три дня не представите все сполна – на четвертый возьму сам.
Прямичевцы знали своего князя, поэтому расходились удрученные.
– Работай на него теперь! – вполголоса бранились кузнецы по пути домой, стараясь не смотреть друг на друга. – Крушимир! Да хоть бы тому упырю черному вовсе шею свернули! Товаром возьмет! Смиловался! А жить мы чем будем?
Кое-кто из самых осмотрительных попытался было отослать сыновей и дочерей на время прочь из города, подальше от беды, но дозорные у ворот завернули сани оглоблями назад: князь не велел никого выпускать.
– Вот так вот! – возмущались неудачливые беглецы. – У себя дома как в полоне! Да когда ж такое было?
Прочие посадские жители тоже вздыхали. Каждому не так уж трудно было вообразить на месте Громобоя своего собственного сына или брата, а долг Кузнечного конца – своим собственным долгом.
– Это все за князя Молнеслава! – твердили старухи. – За то, что братьев погубил! Пропадем, все пропадем! Всех нас Зимний Зверь пожрет, Костяник закостенит! Гибель наша пришла!
Сразу после княжеского совета Нахмура и несколько других купцов зашли к Хоровиту. Им решение Держимира тоже не обещало ничего хорошего.
– Серебра у кузнецов нет, откуда им взять? – рассуждали купцы. – Значит, все, что за зиму наработали, князю пойдет. А мы-то чем торговать будем? С чем весной поедем? Лучше бы уж ему Громобой достался. И кузнецам, и нам всем легче бы было.
– Отдали бы вы им свою девку, когда сватались, – ворчал Нахмура, вдвойне недовольный, что его советов в этом деле не послушали. – Ничего бы и не было…
– Теперь, знамо дело, что толковать? – вздыхал дед. – Если бы да кабы…
– Мы за дураков не в ответе! – досадливо защищала дочь Любезна, с беспокойством думая, что женихов теперь поубавится. – Пусть болтают! Всех слушать – ушей не хватит!
– Ох, да о чем же вы говорите! – восклицала Веселка. – Батюшка! Да опомнитесь же вы! У нас нечисть по улицам гуляет, Костяник сколько народа погубил, а вы с князем ссоритесь, какие-то гривны считаете, про серпы толкуете! Разве об этом надо думать!
– Приходится и об этом! – отвечали ей хмурые старшие. – Тут тебе, краса-девица, не хоровод на Лелин день!
– Так ведь Зимний Зверь…
– Нам бы со своим зверем разобраться, а с Зимним уж потом как-нибудь! Не встревай, и без тебя в голове все путается!
Веселка уходила к себе за занавеску и там мучилась от беспокойства в одиночестве. Ни к какому делу не лежала душа, веретено падало из рук. Никто не хотел ее слушать, да она и сама не знала, как объяснить. Ничего хуже, чем поссориться, Громобой и князь даже нарочно не смогли бы придумать. Именно сейчас, когда в Прямичеве буйствует зимняя нечисть, когда на каждой улице есть убитые этой нечистью, те двое, на которых надеется город, передрались между собой! Все вокруг толкуют про какие-то двадцать гривен, про какой-то кузнечный товар, как на торгу! А про Зимнего Зверя и Костяника никто не помнит! Беспокоятся, что весной купцам будет не с чем ехать, когда весны, может быть, и вовсе никакой не будет! Эта беспамятность, озлобленность, направленная не туда, ужасали Веселку, казались каким-то дурным сном, сквозь который вот-вот должна прорваться ясная и здравая явь, но не может, никак не может! За эти дни у нее как будто открылись глаза и она научилась видеть жизнь дальше, гораздо дальше завтрашнего дня. Это умение пришло к ней теперь, когда над всем будущим Прямичева нависла угроза, и вместо пользы приносило ей только лишний страх. Хотелось зажмуриться, спрятать куда-нибудь голову и ждать, что все само собой как-нибудь образуется… Но какой-то внутренний голос твердил ей, что само собой ничего не сделается, что нужно что-то делать. Что? Этого она не знала, но внутренний голос не унимался, заставлял искать выход.
Под вечер второго дня к ней пробралась Зарина. Она прибежала украдкой, в темном платке, точно ей было опасно ходить по улицам.
– Помоги нам хоть ты! – плача, умоляла она Веселку. – Из-за тебя все затеялось! Ты его на Зимнего Зверя хотела послать, из-за тебя он и в драку полез!
– Кто же знал! – пыталась оправдаться Веселка и сама едва сдерживала слезы. – Я его вовсе не на Черного Сокола посылала, а совсем на другое! Что ему в голову ударило, я совсем не виновата! Мы с ним перед этим виделись, он сам меня за Беляя уговаривал идти – кто же знал, что он меня с Черным увидит и взбесится! Сколько раз видел – и ничего!
– То ничего, а теперь чего! Поди к нему, к княжичу! Попроси, чтобы он его простил! Пусть он князю скажет, что не сердится, тогда князь нас простит!
Веселка качала головой, совершенно не веря, что заступничество Баяна что-то изменит. Черный Сокол был не злобив и не мстителен, уговорить его попросить за собственного обидчика было бы не трудно. Но в этом деле князь едва ли его послушает.
– Княгиню попроси! – сквозь слезы умоляла Зарина. – Она тебя любит, она поможет!
Веселка вспомнила Смеяну: нет, той не до Громобоя! Но и совсем отказать рыдающей Зарине у нее не хватало духу.
– Ладно, пойду! – ответила она и потянула с гвоздя полушубок. Ее и саму что-то манило туда, поближе к происходящим событиям, к тому месту, где сосредоточилась сейчас, может быть, судьба всего племени. – Не реви!
Расставшись у ворот с Зариной, Веселка направилась к детинцу. Едва ли сам князь согласится ее слушать, но к княгине Смеяне она сумеет пройти. Нужно, чтобы хотя бы княгиня и Баян услышали ее: раздор между князем и Громобоем, между князем и городом, пойдет на пользу одному только Зимнему Зверю. Только Зимерзла и обрадуется, если столкнутся лбами те, кто должен бороться со Снеговолоком и Костяником. А сыновья Зимерзлы были здесь: весь день, как и вчера, держался мороз, всю ночь выла метель, и идти по засыпанным снегом улицам было трудно. Следы от множества ног, проходивших за день по Посадскому Возу, уже замела метель, и Веселка шла по нетронутому снегу, как первый человек на пустой земле. Темнота уже сделалась привычной, немножко сероватого света в полдень стало лишь узеньким мостиком между двумя морями тьмы, одна ночь быстро переходила в другую, и казалось даже, что промежуток между ними продолжает сокращаться… Если бы князь понял, что только Громобой может здесь сделать что-то такое, чего не заменят двадцать гривен… Он и сам не знает что!
Думать обо всем этом было так же трудно, как одолевать ногами сыпучий глубокий снег. Запутавшись, Веселка остановилась и подняла голову, стараясь отдышаться. Она была на площади детинца, там же, где вчера произошла эта странная, безобразная и беспричинная драка. Ворота княжеского двора и Перунова святилища молча смотрели друг на друга закрытыми створками.
Мстительный пыл князя Держимира поубавился бы, если бы тот узнал, что избежавший поруба Громобой в святилище чувствует себя не намного лучше. Остыв после драки и поняв, что Зней намеревается оставить его под защитой Перуна неизвестно на какое время, Громобой пришел в недоумение: что ему здесь делать?
– Пришел твой срок послужить Отцу Грома! – объявил Зней. – Я тебя всем премудростям обучу: будешь ты облаками повелевать, реки смирять, дожди заклинать. Тебе отец твой небесный великую силу дал, а если силу наукой подкрепить, то любое дело тебе будет по плечу. Такое, о каком другой и помыслить не смеет.
Громобоя это не слишком вдохновило: вообразить себя волхвом-облакопрогонником, заклинающим дождевые облака, он никак не мог. Пока же вся его служба выражалась в том, что ему доверили поколоть дрова. Вечер он провел скучно, а к ночи навалилась тоска, огромная и серая, как ночное облачное небо. Само святилище казалось каким-то ненастоящим. Впервые в жизни Громобой попал сюда зимой; у него было то же чувство, что и в тех нелепых снах, где заходишь в собственный дом, а видишь там все совсем другим и незнакомым. Он привык видеть Перуново святилище оживленным, под голубым летним небом, осененное тенью от огромной зеленой кроны священного дуба и полным разряженного народа. Летом, когда Перун правит небом, сюда во множестве приносили жертвы, сюда на Перунов день сходились для поединков парни и мужчины из посада и даже княжеские кмети. А теперь сюда здесь пусто, идет только снег, но зато со всего неба. Именно в святилище сильнее, чем в любом другом месте города, ощущалось, как далеко до лета. Все казалось дурным сном, обманом. Никогда еще, во сне или наяву, Громобою не случалось так безнадежно заблудиться.
Внутри хоромины было не лучше, чем во дворе. Там лежал гладкий черный валун, который служил зимним воплощением бога-громовика, поскольку олицетворял тучу; вокруг него в углублениях земляного пола были разложены восемь маленьких костров, и младшие жрецы день и ночь подкладывали в них сухие дубовые дрова. Отблески огня играли на поверхности валуна и казались единственными здесь признаками жизни. Дальше все терялось во мраке, и обиталище небесного Отца Молний выглядело мрачной пещерой.
Про этот камень рассказывали, что когда-то в незапамятные времена сам Перун сбросил его с неба и тем указал древнему князю Прямичу, сыну Буеслава, где ставить город. Тогда здесь, наверное, было вот так же пусто, тихо и безжизненно. И сейчас казалось, что те древние годы вернулись, что вокруг святилища нет никакого города, а только снег, пустые заснеженные пригорки и дремучие спящие леса… Что все нужно начинать сначала на земле, где до тебя еще никто не нарушал младенчески-бессмысленного покоя природы…
Нигде не находя себе места, Громобой без цели то слонялся по хоромине, то выходил во двор и прокладывал там широкие круги из следов, которые быстро засыпало снегом. И мысли его вот так же текли бесцельно, бессвязно и бесплодно. Делать ему было совершенно нечего, и подумать в безделии оказалось не о чем. Теперь-то уж никто не позовет его в кузню работать, за стол есть кашу или на улицу гулять. Не заявится сюда Солома, большой любитель отлынивать от наковальни, и не позовет к Пепелюхе играть в «колечко». Князь Держимир оставил на площади перед воротами дозор – со двора было слышно, как кмети переговариваются, как трещит их костер.
Конечно, причины для драки с Черным Соколом не было никакой – поостыв, Громобой вполне это осознал. Что он, в самом-то деле, впервые узнал, что князев брат с Веселкой хороводится? Да нет, это всему городу известно, даже глухим и слепым. Да и пусть бы себе гуляла, хоть обгулялась бы, ему-то что? Громобой пожимал плечами, но где-то внутри продолжало сидеть беспричинное убеждение, что все изменилось и Веселке больше нельзя гулять с Черным Соколом. Нельзя, хоть дерись! Но князю этого не объяснишь: он и слушать не станет, даже если Громобой попытается ему рассказать. Князь его никогда не простит. Громобой смотрел на ворота святилища, и они казались ему запечатанными навек, как ворота Велесова подземелья мертвых, что пропускают только в одну сторону. Выхода отсюда нет. Весь мир Громобоя сжался до пустого, заснеженного двора со спящим дубом, и даже мыслью Громобой сейчас не мог проникнуть за этот высокий тын с черепами жертвенных коней на кольях. Там, за кольями и черепами, было море мрака. Бездна, и больше ничего.
«Что же ты со мной сделал, отец?» – мысленно спрашивал Громобой, глядя на спящий священный дуб. Ответа не было, но Громобой ощущал непроходящее беспокойство. На дворе и в хоромине его все время тянуло обернуться и посмотреть, кто стоит позади. Чей-то пристальный взгляд упирался в спину. Кто-то неслышно ходил за Громобоем, заглядывал в лицо и чего-то ждал. Его не покидало ощущение, что от него чего-то хотят, куда-то зовут. Если он был в хоромине, его звал дуб во дворе, но стоило выйти во двор, как зов начинал исходить от черного валуна в хоромине. Громобой бесился, чувствуя себя глухим или чужеземцем, к которому обращаются на незнакомом языке.
Весь следующий день Громобой провел все так же: то бесцельно бродил по широкому двору, то прислушивался к голосам за тыном, но ничего не мог разобрать. Святилище, стоявшее в самом сердце многолюдного города, казалось ушедшим в другой мир, и вести из мира людей сюда доходили плохо. Вспоминая родичей, Громобой вдруг сообразил, что именно с них-то князь и спросит за его вину, и эта мысль так его поразила, что он чуть не бросился за ворота прямо в руки кметям. Зней едва удержал его, пообещав, что завтра пошлет жреца разузнать, что князь решил. Громобой неохотно согласился подождать до завтра и при этом чувствовал разочарование: ему было так нестерпимо сидеть здесь, что княжеский гнев не пугал.
Но еще до завтра, поздно вечером, когда Громобой мрачно сидел у огня, его окликнул один из младших жрецов:
– К тебе гости пришли. Выйди во двор-то.
Гости? Громобой в недоумении встал с места: не верилось, что кто-то пришел к нему сюда, как из мира живых в мир мертвых.
По пути на двор он с ожидал увидеть кого-то из родичей, даже видел мысленно нахмуренного Вестима и раздосадованно-напуганную Ракиту. Но перед закрытыми воротами стояла Веселка. Сумерки сгущались, но было еще достаточно светло, чтобы он мог ее узнать: ее беличью шубку, крытую синим сукном, ее красный платок, ее кудряшки на белом лбу. Громобой смотрел на нее, не зная, верить ли своим глазам. Вот этого он никак не ожидал!
– А ты-то чего здесь забыла? – вместо приветствия спросил он.
– Я к тебе пришла, – просто, как о самом понятном деле, ответила Веселка. – Поговорить.
Громобой молча смотрел на нее, будто пытался разглядеть все то, что она собиралась ему сказать. Под его неприветливым взглядом Веселка смутилась и не знала как начать. Громобой был так мрачен и замкнут, что, казалось, самим своим видом заранее отвергал все, что она хотела ему предложить. И Веселка робела перед ним даже больше, чем недавно перед князем.
Нет, с князем говорить было легко. Она сказала ему все, что хотела: что Вела и Зимерзла толкнули Громобоя на эту бессмысленную и безобразную драку, что только Снеговолок и Костяник обрадуются, если князь засадит в поруб того единственного человека, который может их одолеть. И ни двадцать гривен, которые он хочет взять с кузнецов за обиду, ни даже сорок не помогут одолеть зимнюю нечисть. Князь Держимир колебался: как человек умный, он видел правду в ее словах, но его упрямое самолюбие не позволяло простить обиду.
Спас их Черный Сокол: при всем своем легкомыслии он был достаточно умен, чтобы его иногда осеняли удачные догадки. «Поди к нему в святилище и скажи: пусть Зней у богов спросит, нельзя ли меч Буеслава отыскать и назад вернуть! – предложил он Веселке. – И если Громобой меч вернет и нечисть одолеет – мы его простим. А, брате, верно я говорю?» И князь Держимир согласился. Упоминание Буеславова меча и сейчас его не порадовало, но никакого другого способа спасти свой город и свою честь он не видел.
По пути из княжеской гридницы Веселка была счастлива, как будто уже одержала полную победу над всеми злополучиями нынешней зимы. В глухой тьме смутно забрезжил первый лучик света, ненадежный и неверный, но он обещал действие, движение – счастье по сравнению с той беспомощной растерянностью, в которой они жили уже столько несчитанных дней. Но теперь, когда она оказалась лицом к лицу с Громобоем, ее воодушевление и вера поугасли. Зрелище драки было живо в ее памяти, и при виде Громобоя в ней вспыхнул страх перед той огромной силой, что дремала в нем и даже ему самому была неподвластна. Его мрачное, замкнутое лицо казалось темной тучей, а его молчаливое недружелюбие подавляло Веселку. Ведь он ее, пожалуй, считает виноватой в том, что сам он оказался здесь! Станет ли он ее слушать? Сейчас она ему скажет про меч Буеслава, а он ответит: «Бред собачий! Сама со своим чернохвостым иди добывай!» Захочет ли он что-то делать? Ведь его упрямство не меньше его силы – если он не захочет, то его, как говорила тетка Жаравиха, «оглоблей не собьешь».
– Ты знаешь, что Вела у нас корову забрала, – начала Веселка.
Громобой неопределенно хмыкнул.
– Так что я вам, пастух достался? – буркнул он, глядя куда-то в сторону. – Я скотину покраденную не нанимался искать.
«Покраденную»! Скажет же, будто неведомо под какой корягой рос, а не в стольном Прямичеве! Веселка вздохнула, стараясь не дать воли досаде и разочарованию. Тут есть от чего вздыхать! В Громобое так много силы и так мало желания применить ее на пользу! Но нельзя заставить человека сделать что-то хорошее, если он не хочет. А Громобой ничего не хотел.
Веселка посмотрела на священный дуб, словно просила помощи. Нет, священный дуб не умер на зиму, дух Громовика его не покинул. В неподвижном и тихом вечернем воздухе Веселка вдруг ясно ощутила, что огромное дерево дышит, что его тихое, ровное и чистое дыхание пронизывает весь воздух святилища, наполняет его особой силой и даже как будто согревает. Сила божества с каждым вдохом вливалась в ее грудь, и Веселка почувствовала себя увереннее. Боги были с ней, и даже сам Перун был на ее стороне в споре с его упрямым земным сыном.
– А еще в Велесовом святилище годовая чаша разбилась, – добавила Веселка.
– Ну уж тут я ни при чем! – Громобой решительно покрутил головой, а Веселка вздохнула. Нашему бы теляти да волка поймати!
– Тебя никто не винит, с чего ты взял? Она сама разбилась! Щеката сказал – это значит, что в Прави какая-то большая беда случилась! Оттого и Зимерзлины дети на нас напали, оттого и раздоры эти глупые. Чего ты с Черным Соколом сцепился, чего не поделил, голова дубовая, сам-то хоть понял?
Чем больше Веселка говорила, тем легче ей становилось. В конце концов, они с Громобоем знакомы чуть ли не с рождения, и не может такого быть, чтобы они друг друга не поняли!
– Молчишь? Сам не знаешь? – горячо продолжала она. – Все оттого! В Надвечном мире, в Прави, беда, а у нас только так, отголосья. А то ли еще будет! День ото дня все хуже. Если и дальше так пойдет – до весны не доживем. Если когда-нибудь будет весна… Понимаешь ты это? А тебе бы только кулаками помахать! Как малое дитя! Понимаешь ты?
– Понимаю? Я-то? – Громобой поднял брови.
Чем дальше, тем больше Громобой удивлялся Веселке: он привык считать ее красивой и резвой, но довольно-таки пустоголовой девицей. Ракита, замечавшая, что Веселка на всех гуляньях вьется вокруг ее старшего сына, не раз намекала, что такая бездельница, мастерица только петь да плясать ей в невестки не нужна. Как многие красавицы, она была занята только собой, и Громобой не относился к ней всерьез: его внутреннее чутье говорило, что за ее красотой ни большого ума, ни горячего сердца не скрывается – так, пустой колодец без воды, хоть и обросший сверху цветочками. Теперь все было иначе: на дне пустого колодца вдруг забил могучий чистый источник, и Громобой всей полнотой души ощутил эту перемену. Молча, даже не очень вслушиваясь в смысл ее слов, он смотрел на нее во все глаза и чувствовал растерянность: это была совсем не та Веселка, к которой он привык. Или он раньше смотрел и не видел… да нет же, просто она стала другой! Это была другая девушка: ее нежное лицо, ясные глаза, румянец и золотистые кудряшки на лбу остались прежними, но откуда взялась эта пылкая тревога, горячее желание поскорее все исправить, такая готовность все для этого отдать и тоска оттого, что сделать это прямо сейчас невозможно? В нее вселился какой-то новый дух, словно через нее говорило божество… С каждым мгновением, с каждым ее словом Громобой все яснее ощущал близость этого безымянного божества, и от этого ощущения, нового, неожиданного и пронизывающе-сильного, у него шевелились волосы надо лбом и сыпались по спине мурашки.
– Ну, а я-то что сделаю? – не сразу ответил Громобой, обращаясь не к той Веселке, которую знал, а к тому новому, что она принесла в себе.
– А я-то что? – передразнила Веселка. – Скажи мне наконец: ты сын Перуна или нет?
– Да не знаю я! – вдруг сорвался Громобой и стукнул кулаком по коре дуба. – Чего все привязались! Сын, не сын! Какой есть, такой и есть, другим уж не буду!
– А кто же знает? – запальчиво и требовательно, словно он уклонялся от своей прямой обязанности, воскликнула Веселка. – Кому же и знать, как не тебе?
– А ты про себя все знаешь? – ответил Громобой и глянул ей в глаза. – Чего все к тебе-то вяжется, а не к Заринке нашей, не к… Мало в Прямичеве девок? А Зимний Зверь тебя чуть не съел, и Вела тебе показалась, и даже… И мне ты под руку подвернулась, не еще кто…
Веселка промолчала. Она и сама уже думала об этом, но ответа не нашла.
А Громобой смотрел на нее и думал, как идет к ее красоте этот новый умный свет в глазах, и даже озабоченная складочка между бровями ее красит. Красота и должна быть умной, иначе она навечно останется лишь пустым колодцем без воды. И если в Веселку и вправду вселился какой-то неведомый благодетельный дух, то понятно, почему он выбрал именно ее. Сама богиня Леля не постыдилась бы такого облика!
– Эх, душа моя! – вздохнул Громобой, не дождавшись ответа. – Где же есть такие люди, что все про себя знают? Дураки разве что. Чурбан все знает – у него в голове нет ничего, и знать нечего!
Веселка даже удивилась: таких здравых речей она никак не ждала от Громобоя и теперь обрадовалась, обнаружив, что небесный отец наделил его не только силой.
– Да ты, оказывается, и умным можешь быть, если захочешь! Послушай! – Веселка обошла его плечо, как угол избы, и заглянула в его опущенное лицо. – Я знаю, что делать. Ты должен у Знея спросить, где отыскать Буеславов меч. А если кто может его достать, то только ты. Больше некому, понимаешь! – настойчиво продолжала она, торопясь все сказать, пока Громобой молчит и не возражает. – Тебя небо породило, а земля вырастила. В тебе Явь и Правь встретились, тебе все дороги открыты. Ты должен суметь!
– Я должен… – Громобой не любил утверждений, что он кому-то что-то должен, но сейчас возмутился все же не настолько, чтобы спорить. Речь шла о чем-то большем, чем его желания и даже он сам. – Да я не знаю ничего, – растерянно признался он. – Правь? Какая дорога? Здесь она, Правь… – Громобой повел рукой в воздухе и вспомнил взгляд, который все это время упирался ему в спину и толкал куда-то. – Искать ее не надо. Она…
И он замолчал, не зная, как выразить словами те ощущения, которые жили в нем с детства. Та дикая сила, что проснулась в нем во время злосчастной драки, тоже пришла из Прави. Сама Правь все время была рядом, была в нем самом, и дорога туда пролегает через его собственную душу. А Веселка не сводит с него горячего и требовательного взгляда, точно ждет, что он прямо сейчас, не сходя с места, сотворит что-то великое и важное. Душу щемило мучительное чувство: нужно было немедленно, не откладывая, сделать шаг, но куда? Правь, такая близкая и живая, пряталась от него за невидимой гранью, избушка из бабкиной кощуны не хотела поворачиваться передом, и Громобой чувствовал нелепое и досадное томление, как будто был связан и не мог расправить затекшие руки и ноги.
Он провел ладонью по лбу и обнаружил, что вспотел, несмотря на зимний холод.
– Ты подумай! – неожиданно мягко попросила Веселка. Она понимала, что в нем совершается какая-то тяжелая работа, в которой он и сам не может толком разобраться. И помочь ему нельзя: свою дорогу в Правь он должен найти сам.
– А что до Буеславова меча… – Громобой пожал плечами. Эта мысль его не воодушевляла. – Это опять кощуна получается, а не жизнь. Иди, дескать, за тридевять земель, добудь там меч-кладенец, а тем мечом одолеешь Чудо-Юдо и вызволишь Солнцеву Сестру… Что мы, дети малые, о чудесах мечтать?
– А по-твоему, в кощунах правды мало? – снисходительно, как неразумному ребенку, ответила Веселка. – Ведь и в кощунах – жизнь, только не сегодняшняя, а… всегдашняя. Каждому поколению и свое Чудо-Юдо, и свой меч-кладенец достается. Заревиков вот немного.
– Наш-то меч-кладенец еще деды потеряли.
– Деды потеряли, а мы-то на что? А мы найдем. Только надо к этому руки приложить. И в кощуне само собой ничего не делается. Ну, пойду я.
Веселка повернулась к воротам. Вроде бы она все сказала, больше ей незачем тут оставаться. Ноги несли ее прочь от Громобоя, но в душе было чувство, будто она никуда от него не уходит, что самая важная ее часть остается с ним, и все ее мысли, все ее беспокойное ожидание и все надежды оставались с ним и с тем делом, которое он должен был совершить.
Громобой молча смотрел, как она идет через двор, потом сообразил, что ей будет не под силу поднять засов на воротах, и шагнул следом. Скрипнул снег под сапогом, и внезапно Громобой осознал удивительную тишину, стоявшую вокруг. Они были как под водой; воздух был холоден и неподвижен, вокруг не раздавалось ни единого звука, ни одна веточка не шевелилась в темно-синем воздухе зимнего вечера. И Веселка невольно замедлила шаг: само ее движение казалось странным и опасным в этом заснувшем мире зимней тишины.
На створках ворот вспыхнули ослепительным белым огнем два продолговатых, узких глаза. Веселка ахнула и застыла, точно примерзла к месту, сразу со всей леденящей ясностью осознав, что это такое! Створки сами собой потянулись назад: казалось, что тяжелые ворота готовятся к прыжку. Их оттягивала жадная Бездна, распахнувшаяся позади них, – там, за воротами, не было ни дозорного костра, ни кметей, ни площади детинца, а была одна только пустая, холодная, затягивающая чернота. Слепое и давящее чувство близости Бездны уже было знакомо Веселке по встрече с Велой, и в душе мгновенно вспыхнул и забился порыв – бежать, спасаться! Но куда бежать? Весь мир вокруг изменился: это был уже не тот двор святилища и не тот дуб… Все это находилось в другом мире, куда сама она пришла, того не заметив… Она находилась на самом дне чего-то необъяснимого, непонятного и не своего, она погружалась в это непонятное и не свое шаг за шагом, не замечая, а теперь поздно! Это началось давно… С тех пор как она заговорила с Громобоем… с тех пор как вошла в святилище… как увидела Велу… как проснулась утром нового года…
Не смея повернуться к этому спиной, Веселка сделала два шага назад. В мыслях ее был священный Перунов дуб как единственный возможный сейчас защитник. Но она не успевала никуда уйти: белый огонь жутких глаз жил и двигался быстрее. Вместо ворот перед ней зиял черный пустой провал в никуда, с неровными размытыми краями, провал в Бездну, которая неизмеримо далеко, но мгновенно окажется рядом, там, где почует себе поживу. Оттуда тянуло густым, леденящим холодом, и в этом проеме приник к снегу огромный черный волк с железной шерстью. Белый огонь его глаз бросал отблески на ряд оскаленных зубов, и леденящий ветер выл над головами. Каждая шерстинка на шкуре Зимнего Зверя выла жестокими метелями, слепящими буранами, душащими морозами. Это была смерть: еще миг, и весь мир кончится…
Вот-вот он прыгнет; не думая, стремясь лишь уйти с того места, куда он приземлится, Веселка кинулась не назад, а вперед, к волку. Зимний Зверь прыгнул; мощный поток осязаемого холода промчался у нее над головой, как сплошная ледяная стена, и опрокинул ее на снег. В детском страхе Веселка закрыла лицо руками и сжалась в комок, стремясь сохранить хоть капельку тепла, покрепче прижалась к снегу, чувствуя, что вот-вот буревой поток подхватит ее и унесет туда, в снеговую бездну.
Позади, там, где зимнее чудовище коснулось земли, коротко вскрикнул человеческий голос, мелькнул, как всплеск огня в снежном буране. И Веселка вспомнила Громобоя; все ее существо рванулось туда, к нему, к живому человеку; было чувство, что он нуждается в ее помощи, хотя что она могла бы сделать против чудовища? Не было сил шевельнуться, холод сковал ее железными цепями, и только в середине груди отчаянно бился какой-то живой и горячий источник – не сердце, нет, что-то другое.
Мир содрогнулся и упал куда-то вниз; земля под ногами растаяла и обратилась в пустоту. Мощный снеговой поток вертел, кружил и нес ее, в лицо било снегом, и каждая снежинка жалила ледяным жалом. Не в силах вынести этого ужаса, искорка сознания погасла, и последнее, что Веселка ощутила, было бесконечное падение в леденящую пустоту.
Глава 5
Очнувшись, Громобой удивился тишине и покою вокруг. Было светло и тихо – ни вечерней тьмы, ни холодного бурана. Обеими руками он держал за уши огромного черного волка, пригибая голову того к земле, а шея зверя была зажата у него между ног, так что Громобой почти сидел на волке верхом. Изумленный Громобой попытался вспомнить, как это все получилось, – и содрогнулся. Позади был дикий, смертельно холодный буран, который боролся с Громобоем, как живое существо, неизмеримо сильное и неукротимо свирепое. Там был слепящий и душащий снег без просвета, хлещущий лицо и руки десятками ледяных плетей, ледяными когтями раздирающий горло, ледяными мечами пронзающий грудь; был полет через пустоту, которой не было предела нигде – ни наверху, ни внизу, ни по сторонам, и человеческое сознание замирало, отказавшись принять эту пустоту. Она-то и сожрала воспоминание, каким образом Громобой оказался верхом на волке, который там, во дворе святилища, почти одолел его. Двор святилища? А сейчас…
– Отпусти сынка! – прозвучал вдруг совсем рядом пронзительный женский голос.
Не выпуская волчьих ушей, Громобой поднял голову. Ни святилища, ни двора. Вокруг была бескрайняя снежная равнина. В нескольких шагах перед ним стояла высокая седая старуха, одетая в белую пушистую шубу с необычайно длинными и широкими рукавами. Голова старухи была непокрыта, белые космы густыми спутанными прядями спускались до самого подола. Черты лица ее были тонкими, острыми, бледная кожа плотно обтянула скулы, и морщинки казались ледяными трещинками. Бесцветные холодные глаза смотрели равнодушно и притом требовательно, ноздри острого сухого носа трепетали, словно от какого-то сильного сдержанного чувства. От всего ее облика веяло мертвящим стылым духом, и Громобою сразу захотелось отвести глаза, но он сделал над собой усилие и выдержал взгляд старухи. Она в ответ как-то странно затопталась на месте, словно разом хотела уйти и остаться, подобрала полы шубы, как от подтекающей воды. От ее движений в воздухе закружился рой легких мелких снежинок.
Волк негромко и жалобно заскулил, как щенок. Громобой держал его без всяких усилий и не мог представить, что в его руках тот самый буран, который чуть не растерзал его всего лишь… сколько времени назад?
– Отпусти, не мучь зверя неразумного, – повторила старуха. – Глуп мой сынок. Думал, затащит человечишку в свои поля, тут тебе и конец. Не разглядел, дурной, с кем повстречался. Отпусти его. Больше он тебя не тронет.
– Ты кто? – спросил Громобой и вдруг понял, что сам знает ответ. – Зимерзла?
– Да уж конечно, не Перуница огневая, – язвительно отозвалась старуха. – Пусти сынка, говорю! А то он в твоих руках растает, сам тогда, что ли, будешь над землей снегом веять? Пусти!
Громобой убрал руки и соскочил с шеи Зимнего Зверя. Тот больше не казался ему опасным. Куда девалась свирепая сила? Снеговолок шумно вздохнул, как собака, и пополз к матери. Зимерзла поспешно накрыла его рукавом своей шубы, и огромный зверь исчез под ним, так что даже кончика хвоста не было видно. То ли старуха на самом деле была больше, чем казалась, то ли Зимний Зверь уменьшился. Воздух на равнине странно дрожал и переливался снежным блеском, так что очертания этих двух фигур расплывались, искажались, меняли размеры. Воздух здесь утратил привычные качества: Громобой смотрел на Зимерзлу и не мог с уверенностью определить, велика ли старуха ростом, далеко ли она от него или близко – в сплошном ровном однообразии белого снега глазу было не за что зацепиться и не с чем ее сравнить. В глазах рябило, и уже мучило сомнение, не мерещится ли она ему… Громобой плюнул и отвернулся.
– А со своим добром сам разбирайся, – вместо благодарности неприветливо бросила Зимерзла и вторым рукавом махнула в сторону.
Взметнулась маленькая метель, а когда снежинки опали, Громобой увидел в нескольких шагах от себя полузасыпанную снегом человеческую фигуру. Взгляд Громобоя выхватил рукав и плечо смутно знакомого синего полушубка, – где-то он его видел совсем недавно! – яркое пятно красного платка, толстую светло-русую косу, припорошенную снегом… Веселка!
Первым чувством было изумление – как ее-то сюда занесло? – потом ужас. С негодующим криком Громобой кинулся к ней, подхватил – она не шевелилась, голова и руки ее висели, как у неживой. Громобой перевернул ее на спину – лицо Веселки было бледным до прозрачности, как у Ледяной Девы, на веках залегли синеватые тени, на ресницах белел иней. Платок сбился на затылок и едва держался, ко лбу прилипли кудряшки с набившимся снегом.
– Ты что это, тетка?! – повернувшись к Зимерзле, яростно заорал Громобой. Ему хотелось потрясти ее за шиворот, но сделать это, держа девушку на руках было никак невозможно. – Ты ее заморозила! Я тебе твоего сынка живым отдал! Сделай ее живой, а то я твоему псу хребет сломаю! И тебе заодно! Слышала?!
– Ну, грозен! – Зимерзла усмехнулась, показывая белые, тесно сидящие острые зубы, которые странно было видеть во рту у глубокой старухи. От этой ухмылки вдруг стало ясно, что возраста у нее нет, что молодой она никогда не была и старше не будет. Она не живет… Она – нежить, и Громобой вдруг ощутил, кроме негодования, гадливое презрение к ней. – Тоже нашел живительницу! Сам ты ее и оживишь! Мое дело другое. Благодари лучше, что мой сын тебя сюда занес по глупости. Сам бы ты еще когда добрался! Тоже ведь – не Сварог Премудрый!
Зимерзла усмехнулась еще раз и растаяла прежде, чем Громобой сообразил, что ответить. Очертания старухи расплылись и слились с белизной снежной равнины, черный волк с железной шерстью исчез вместе с ней. И в то же время они никуда не исчезли: вокруг был их собственный, родной мир, их леденящие глаза смотрели из каждой снежинки. Сам снег дышал тем же леденящим дыханием зимы. По ощущениям было не слишком холодно, но где-то внутри Громобоя крепло убеждение, что оставаться здесь долго людям не следует. Сколько бы живого тепла они ни принесли с собой, зимний холод сожрет все без остатка, но останется таким же холодным.
Все еще придерживая голову лежащей Веселки, Громобой огляделся. Вот, леший занес! Хоть бы пенек какой – присесть. Или веток – подстелить. Снег один, разрази его гром! Громобой был раздосадован и растерян, а бледное неживое лицо Веселки молчаливо требовало немедленно что-то сделать.
– Тоже, ведуна выискала! – сердито бросил он, обращаясь к исчезнувшей Зимерзле. Он был убежден, что старуха продолжает его слышать, и ему даже почудился невнятный ехидный смешок. – Да я кровь-то заговаривать сроду не пробовал, а тут мертвого оживи! Погубила девку и рада! Гром тебя разрази! Эй! – позвал он, не надеясь придумать никаких более подходящих слов. – Девица-красавица! Проснись!
Свободной рукой он нерешительно похлопал по щекам Веселки, точно боялся разбить: ее тонкое бледное лицо казалось вырезанным изо льда, а его рука рядом с ним была еще больше и грубее, чем всегда. На ощупь ее кожа была совершенно холодной. Снегурочка, да и только! Где-то в глубине шевелился ужас, что она замерзла и умерла насовсем, но Громобой гнал его прочь.
Глубоко вздохнув, Громобой постарался сосредоточиться. После всего случившегося он совершенно не чувствовал усталости, дышалось легко, сила бурлила в каждой жилочке, и откуда-то в нем была уверенность, что он может все. Грань миров, которая во дворе прямичевского святилища так мучила его своей недосягаемостью, была преодолена, он открыл путь к неисчерпаемым источникам своей собственной силы. Теперь ему все по плечу, нужно только взяться как следует. В лад с его дыханием от него распространялся во все стороны поток тепла, и этот поток растапливал, раздвигал плотный холодный воздух Зимерзлиных Полей. Этого тепла в нем в избытке, нужно только передать часть его застывшей крови Веселки. Ничего особенного не нужно делать. Только сосредоточиться. А это было нелегко: впервые в жизни Громобой сам пытался накинуть узду на собственный бурлящий дух и направить его в нужную сторону.
Положив руку на лоб Веселке, Громобой думал о горячем солнце. Ему стало жарко, снег вокруг него начал потрескивать и плавиться. Лоб Веселки под его рукой быстро потеплел, она вздрогнула, потом глубоко вздохнула – так глубоко и долго, что Громобой, поспешно убрав руку, удивился, как это столько воздуха помещается у нее в груди. Потом Веселка выдохнула и открыла глаза, поморгала мокрыми ресницами, приходя в себя. По ее лицу текли капли воды от растаявшего в волосах снега. Громобой встретил ее взгляд – в ее глазах было удивление, но не растерянность. Она хорошо помнила, с чего все началось, и в лице ее промелькнул запоздалый испуг.
– Где он? – хрипловатым, не совсем своим голосом воскликнула Веселка и рывком села, но тут же охнула, зажмурилась и откинулась назад – у нее закружилась голова.
– Тихо, тихо! – заботливо осадил ее Громобой. – Кого потеряла-то?
– Зимний Зверь где? – тревожно пояснила Веселка, недоумевая, как можно такое забыть. – Где он?
– Ты лучше спроси, где мы сами! – ответил Громобой и помог ей сесть, придерживая под спину. – Давай-ка вставай лучше, а то застудишься. Ну, на ногах устоишь?
Поднявшись, он поднял и Веселку, придерживая ее за локти. Она беспокойно огляделась. Во все стороны простиралась пустая заснеженная равнина, без жилья, без стога, без деревца, без кустика, даже без сухой былинки, точно здесь от создания мира ничего не росло. На пределе зрения равнина сливалась с низким серым небом. Этого места Веселка не знала. Возле Прямичева таких полей не бывало… Да какой тут Прямичев! Само это слово отдалось далеким гулом и разбилось на мелкие льдинки.
– И где мы? – спросила Веселка, не отрывая глаз от снежных далей.
– Была тут Зимерзла, так она сказала, что ее сынок Снеговолок нас сюда заволок, – неторопливо пояснил Громобой и усмехнулся: вот как, прямо песня получается. – Вон тут сидела.
Он кивнул в ту сторону, где видел Зимерзлу, и вдруг заметил на снегу какой-то красноватый блеск.
– Погоди, что это там? – удивленный Громобой отпустил Веселку, убедился, что она стоит и не падает, и шагнул к искрам.
Красные искры на белом снегу были хорошо заметны и казались неуместными, странными – огонь на снегу не может гореть сам по себе!
Подойдя поближе, Громобой увидел, что на снежном поле, там, где сидела недавно Мать Метелей, полукругом рассеяно несколько осколков… чего? Они походили на глиняные, но на каждом из них, полузасыпанных снегом, горели пламенем какие-то черточки… вроде бы даже узоры. Нагнувшись, Громобой поднял один, повертел в руках. Обычный глиняный черепок, как от битого горшка. Только этот красный узор… Рисунок – частая косая сетка – казался смутно знакомым.
– Что это? – К нему подошла Веселка и заглянула в его ладонь.
Громобой показал ей осколок.
– Набросала тут старуха дряни какой-то… – начал он, но Веселка вдруг ахнула и схватила его за руку.
– Я знаю! Знаю! Ты посмотри: это же студен !
– Чего?
– Знак месяца студена! Медведь ты неученый! Знак… Значит, выходит, это… Это… на гадательных чашах такие знаки!
– Зимерзла, что ли, гадала? – Громобой ухмыльнулся.
Все еще держа его за руку, будто он мог по небрежности выронить драгоценный осколок, Веселка огляделась. Вокруг, почти у них под ногами, поблескивали в снегу красноватые искры на таких же глиняных черепках. Веселка подняла еще один, дрожащими пальцами очистила от снега. На нее смотрела прочерченная красным огнем косая полоска – санный путь, знак месяца грудена.
– Держи! Крепче держи! – Веселка сунула осколок в ладонь Громобоя и кинулась собирать остальные. Он усмехнулся: как будто землянику нашла!
Вскоре она держала в руках еще четыре глиняных осколка с красными пламенеющими узорами – знаками месяцев просинца, листопада, сечена и сухыя. Несмотря на долгое лежание в снегу, черепки были теплыми, линии их узоров излучали жар, согревая ладони Веселки.
– Шесть. – Веселка посмотрела на четыре осколка в своих руках и два – у Громобоя. – Почему шесть? Что это?
– Да что ты ко мне пристала? Что я, в горшках должен понимать? Я тебе не гончар!
– Оно и видно!
– Видно тебе, как же! Ну, и что теперь? – Громобой качнул ладонью с черепками. – Что теперь с ними делать?
– Не знаю.
Веселка вытащила из рукава влажный платок, которым недавно вытирала лицо, и завязала в него все шесть осколков.
– Там видно будет, – туманно пообещала она.
Где это «там», Веселка и сама не знала, и Громобой не стал спрашивать. Но это маленькое слово вдруг открыло ему, какой огромный путь им предстоит. Путь, который надо пройти, прежде чем хоть что-то станет ясно. Громобой понимал Веселку: ему тоже казалось, что эти шесть черепков означают что-то очень важное, но понятия не имел, что именно. Пока находка ничего не прояснила, и Громобой пожалел, что так легко отпустил Зимерзлу. Даже не догадался у нее спросить, почему ее сыновья-духи так разгулялись на земле.
– На, держи! – Веселка подала ему узелок, и Громобой сунул его за пазуху. – Куда мы теперь пойдем? Где мы?
Громобой огляделся, и Веселка с надеждой смотрела на него. Он выглядел спокойным и вполне уверенным, как человек, который или знает дорогу, или твердо верит в свою способность ее найти. Это был уже не тот драчливый молотобоец, который в святилище смотрел на нее замкнуто и почти враждебно; лицо Громобоя казалось открытым, ясным, как небо после грозы. Что бы это ни было за место, Громобоя оно переменило к лучшему: даже взгляд его изменился, стал более осмысленным и живым, точно внутри этого же тела проснулся совсем другой человек – умный, собранный, бодрый. Себя же саму Веселка, наоборот, ощущала растерянной, слабой и беспомощной: дух этого места заморозил и подавил все ее силы, ей хотелось уцепиться за руку Громобоя, как испуганной маленькой девочке.
– А вон, гляди! – Громобой что-то увидел. – Здесь куда пойдешь, там и найдешь. Проще даже. Вон вроде лесок чернеется! – Он показал куда-то за спину Веселки. – А раньше я смотрел – не приметил.
Обернувшись, Веселка и правда увидела вдали пригорок, на котором серел, дальним краем теряясь в туманной дымке, заснеженный лес. Громобой пошел вперед, и Веселка поспешила за ним. На ходу она оправляла платок на голове, убирала выбившиеся волосы, постепенно все больше приходя в себя. Оставшееся позади она забыла, вся душа ее устремилась вперед: куда они придут и что их там встретит? Растерянность постепенно сменялась любопытством: Веселка больше не задавала себе вопроса, где они, а просто готова была узнать и принять любой ответ, каким бы он ни оказался. Шагавший впереди Громобой излучал такую могучую силу и уверенность, что Веселка ни о чем не беспокоилась, кроме одного: как бы поспеть за его широким шагом.
По мере того как Громобой и Веселка приближались к лесу, его очертания все яснели, из гущи выступали деревья, заснеженные кусты, зеленые еловые лапы. Вершины уносились под самые облака, стволы стояли плотно один к другому, кусты кое-где росли так густо, словно леший устроил здесь плетень от незваных гостей. Издали лес выглядел сплошной стеной, снег перед ним громоздился крепостным валом, и Веселка беспокоилась, что им не пробраться через такую чащу, да еще и по колено в снегу. Но едва они ступили на опушку, как из-за ближайшей коряги выскочила тропинка. Она была утоптана довольно плотно, а посередине валялась распотрошенная клестом еловая шишка.
– Ой, смотри! – Веселка обрадовалась тропинке, как знакомому лицу в чужой толпе. Страшно было идти через снеговые Поля Зимерзлы и не знать, есть ли в этом мире еще хоть кто-то живой. – Выходит, и здесь люди ходили!
– Если это люди, – поправил Громобой, но тут же пожалел, что зря напугал ее, и бодро добавил: – Пошли.
Пройдя по тропинке несколько шагов, Веселка обернулась, чтобы еще раз увидеть Поля Зимерзлы. Но напрасно. Сквозь переплетение стволов и ветвей она смутно различила лишь маленькую полянку, нехоженый снежный лоскут, а дальше белел тонкими стволами редкий березнячок. Безмолвная снеговая равнина растаяла, уступила место чему-то другому. Веселка немного постояла, стараясь обрести устойчивость в этом странном подвижном мире, но потом спохватилась, что и Громобой исчезнет, если уйдет от нее слишком далеко, и пустилась его догонять.
Поначалу Веселка старалась идти с Громобоем след в след, не отставая, и с опаской поглядывала по сторонам. Ей, родившейся и выросшей в Прямичеве, во всяком лесу делалось немного не по себе, а в этом и подавно. Но ничего страшного не происходило, напротив, довольно скоро Веселка успокоилась и повеселела. Лес оказался приветливым хозяином и радушно улыбался гостям. Небо было чистым, голубым, лучи солнца свободно проникали сквозь ветки, наполняли весь лес живым радостным светом, бросали в сугробы сотни горячих искр. Эти золотые лучи напоминали о лете, и снег своим блеском словно подтверждал, что и он не враг солнцу, а друг. Свежая зелень елей и сосен сильнее бросалась в глаза, стволы и ветки чернели резче на белом снегу, и все в этих лесных палатах казалось более живым и внушительным, чем обычно. То ли в этом было виновато сильное здешнее солнце, то ли особенно прозрачный и свежий воздух – так или иначе, но этот мир говорил с Веселкой на понятном и приятном ей языке. Вскоре она забыла все свои страхи и с радостью поглядывала вокруг. Впервые ей открылось, что зима может быть такой красивой: с таким по-летнему чистым и светлым воздухом, с синевой неба, с искристым сиянием белого снега на зелени елей.
Ветерок, холодивший лицо на равнине, остался позади, в лесу было тепло. В здешнем воздухе было разлито чувство мира и доброжелательности. Опушка каждой маленькой полянки казалась воротами в прекрасный покой, и хотелось идти до бесконечности, вглядываться в каждое дерево, как в лицо живого существа, ожидая каких-то обращенных к тебе слов. Душу заполняло отрадное чувство светлого покоя, безопасности, даже беспечного задора. В этом лесу никогда не наступит вечер, здесь всегда будут гореть в снегу солнечные искры, и сплетенные ветви будут бросать на его покрывало мягкую затейливую тень, и каждая веточка, каждая трещинка коры с жемчужинкой застывшего льда будет манить вглядываться в нее до бесконечности, постепенно открывая взгляду все более глубокую, прекрасную жизнь…
Веселке все время чудилось, что какие-то пушистые мелкие зверюшки мелькают по сторонам, но не показываются на глаза. Вокруг ощущалось чье-то спокойное ровное дыхание. Веселка вслушивалась, и скоро ей стало казаться, что каждое дерево провожает ее взглядом, даже хочет что-то сказать. «Хр-р-р… Ух-р-р-ф-ф…» – похрапывал во сне дуб, и его могучее сердце ровно билось где-то в глубине под твердой толстой корой. «Ну, хоть кто-то живой, а то тоска среди этих сонь!» – радостно кричала маленькая зеленая елочка, размахивая зелеными лапами. «Весна… весна…» – грезила во сне молодая березка, и у Веселки, когда она проходила мимо, поплыли перед глазами полуразмытые, туманные, но такие манящие видения хороводов, девичьих фигур в разноцветных рубахах, с венками на головах и яркими лентами в косах…
– У-у-м! Угу-гум! – раздавалось где-то за стеной деревьев, то подальше, то ближе, словно бы за крайними деревьями. Голос был странным: чем-то он напоминал коровье мычание, чем-то утробный низкий рык медведя, но в то же время звучал осмысленно, будто кто-то, не знающий слов, пытается петь.
– Кто это? Ты не знаешь? – окликнула Веселка Громобоя, беспокойно оглядываясь.
– Леший, поди… – бросил он через плечо. – Мается, бессловесный.
Но даже этого Веселка не испугалась. Леший в этом лесу был таким же, как сам лес – приветливым.
Вдруг Громобой остановился и присвистнул; выглянув из-за его спины, Веселка ахнула и чуть не села на снег, едва успев схватиться за его локоть, чтобы удержаться на ногах. Впереди открылась полянка, окруженная толстыми елями, а на полянке стояла крошечная, меньше баньки, избушка, поставленная не прямо на землю, а на два пенька. На гостей смотрело узенькое, не шире ладони, черное окошко без всякой заслонки. На противоположном конце конька можно было заметить белеющий звериный череп. Между рассохшимися бревнами избушки зияли черные щели, полусгнившая древесина выглядела серой, тоже мертвой. Избушка заметно кренилась набок, ложбина в снегу на крыше показывала, что несколько досок уже провалилось. Мертвый дом для мертвого жильца. Набредешь на такой в лесу – от страха лишишься ума. А тропинка, по которой они пришли, пересекала полянку и кончалась возле избушки.
Окинув все это взглядом, Веселка по первому побуждению зажмурилась и спряталась за спину Громобоя. Ей стало жутко: она никогда в жизни не видела «избушек на курьих ножках», но не раз слышала о них от стариков. В таких избушках когда-то давно хоронили мертвецов, чтобы они и на том свете имели дом не хуже здешнего. Кое-где, говорят, в самых глухих далеких местах обычай жив до сих пор. Но и там, и в Прямичеве такие избушки считались воротами на тот свет. Вся ее радость мигом испарилась и сменилась ужасом, от которого стыла кровь и по спине бегала холодная дрожь. Этот мир – мертвый, здесь обитают умершие… Да и каким еще быть миру, где правит Зимерзла?
– Что, испугалась? – с насмешливым злорадством спросил Громобой.
Теперь-то она не будет звать его медведем неученым! Но перед мертвым домом и он растерялся: надеясь найти в этом мире помощь, он не думал, что ее придется просить у мертвых!
– Может, пойдем отсюда? – жалобно предложила Веселка.
Она старалась унять дрожь, но против воли морщила нос от отвращения к этой полусгнившей избушке и ее обитателю. Как там говорят… костяная нога, нос в потолок врос… если не еще что похуже…
– Куда – пойдем отсюда? – переспросил Громобой и выразительно поднял брови. – Назад к Зимерзле? Раз пришли, что теперь пятиться! Я не рак, задом не хожу!
Веселке разом представилась вся эта длинная тропинка через заснеженный лес, что одним концом упиралась в мертвый дом, а другим – в Поля Зимерзлы. Иных тропинок тут нет.
– А нас не съедят? – только спросила она.
– Посмотрю я, кто меня съест! – Громобой ухмыльнулся. – Невелик орешек, а в горло попадет – не накашляешься. Эй, избушка! – громко и повелительно, даже с каким-то вызовом, крикнул он, и голос его полетел, отражаясь от стволов заснеженного леса. – Встань по-старому, как мать поставила: к лесу задом, ко мне передом!
Как ни сильно была Веселка напугана, в последний миг она не удержалась от улыбки: Громобой повторил те самые слова, которые каждый ребенок по многу раз слышал от дедов и бабок. Но ведь и в кощуны они попали не зря: в них отражались истинные законы того мира, в котором стояла эта избушка.
Едва последние отзвуки человеческого голоса растаяли в лесу, как избушка дрогнула, слегка перевалилась с боку на бок, как лодка на воде. Веселка мертвой хваткой вцепилась в локоть Громобоя, вытаращенными глазами глядя на избушку и не дыша. Ее пробирала такая сильная дрожь, что казалось, сама кожа сползает; земля под ногами плыла, и Веселка осознавала, что на самом деле избушка не идет к ним, а, наоборот, тянет их к себе.
Где-то позади избушки мелькнул золотистый отблеск, сперва неясный, потом все более яркий, и уже вся избушка казалась облитой золотыми лучами, совершенно скрывшими ее очертания. Веселка смотрела, открыв рот от изумления: глазам ее открывалось что-то совсем другое, не то, что она ждала… Сияние становилось все ярче, уже глазам было больно, Веселке хотелось зажмуриться, но она боялась пропустить что-то важное. Потом сияние стало бледнеть и наконец совсем померкло. Перед ними стояла избушка, обращенная к гостям дверью с крылечком. С этой стороны она оказалась вовсе не такой запущенной, бревна не подгнили, крыша смотрелась целой и надежной, причелины украшала искусная резьба, а на коньке красовалась деревянная конская голова. Это была совсем другая избушка!
– Ну, пошли! – сам себе сказал Громобой. Он понял, что если избушка ожила, значит, готова впустить их.
Он двинулся через поляну к крылечку, и Веселке ничего не оставалось, кроме как последовать за ним. Громобой ступил на крылечко, скрипнувшее под его тяжестью; Веселка сперва хотела остаться внизу, но отпустить его хоть на шаг было страшно, и, когда Громобой стукнул в дверь, она поспешно встала рядом с ним. Уж что будет, то и будет, лишь бы вместе!
Дверь скрипнула и открылась вовнутрь, на пороге встала женщина. Была она высока, худощава, со строгим лицом, большими темными глазами и строго сжатым тонкогубым ртом. Одолевая жуть, Веселка быстро обшарила ее взглядом, выискивая какие-то приметы потустороннего существования хозяйки, но не увидела ничего похожего на всем известную «костяную ногу». Это была вполне обычная женщина, и у Веселки немного отлегло от сердца, хотя оставалось сильнейшее недоумение.
– Здравствуй, матушка! – бодро и даже немного развязно приветствовал хозяйку Громобой. – Прости, что потревожили, да пришлось!
– Здравствуйте, голуби! – Хозяйка слегка усмехнулась, будто услышала то, что давно знала. – Давно я тебя, сокол ясный, жду-поджидаю! Заходите, гостями будете!
Отойдя от двери, хозяйка пропустила их внутрь и указала на лавку. Широкая дубовая доска была выглажена до ледяного блеска, и Веселка мельком отметила, что до них тут, похоже, пересидел весь род человеческий! «Судьба!» Само это слово звучало у нее в мыслях; хозяйка как-то по-особенному произнесла его, и у Веселки теперь было чувство, что собственная ее судьба окружает ее, наполняет воздух вокруг и вот-вот покажется во всей полноте. А между тем ничего особенного в этой избушке не имелось: те же лавки, что и везде, такая же прялка с резной лопаской, печка в углу, и лари, и вышитые полотенца… Только на столе белело кое-что необычное: широкое, ярко начищенное серебряное блюдо с узорными краями.
Хозяйка села напротив них и сложила руки на коленях. У нее были тонкие запястья и сухие тонкие пальцы, такие бывают у женщин с сильной волей и внушают уважение сами по себе.
– Ну вот ты, сокол ясный, до меня и добрался! – сказала хозяйка. – А коли долго шел, так что поделать: дорог-то много, а ноги-то всего две. Что такой хмурый? Или поневоле пришел?
– Поневоле не ходим! – грубовато отрезал Громобой.
Хозяйка чем-то отчасти напомнила ему мать, Ракиту, и казалось, что вот-вот она примется его журить и поучать. Но хозяйка улыбнулась, и Громобой вдруг понял, что свой не слишком учтивый ответ выбрал правильно: как и поворот избушки, его слова отвечали законам этого мира.
– А ты кто, матушка? – подала голос Веселка. Она больше не в силах была выносить неопределенность.
– Мудравой меня зовут, голубка, – просто ответила хозяйка.
На лице Веселки отразились недоверие, изумление, потом ужас. Но хозяйка ласково кивнула ей. Мудрава! Старшая из восьми дочерей Макоши, что распоряжаются человеческой судьбой и следят, как идет человек по выпряденной ими нити. Всезнающая и помогающая людям в учении богиня, тайная покровительница любопытных кумушек, уберегающая их носы в щелях чужих дверей! Веселка сидела застыв, пытаясь понять свои ощущения; казалось, встреча с богиней должна была перевернуть весь ее мир, но все оставалось по-прежнему, и эта обычность всех ощущений и была самым удивительным. Только думалось на диво хорошо: в голове была ясность, каждая мысль развивалась легко и четко.
– Ну, голуби, с чем прилетели? – спросила тем временем хозяйка, поглядывая на них обоих по очереди.
Громобой и Веселка переглянулись, разом попытались что-то сказать, перебили друг друга и разом замолчали. Потом Веселка начала снова.
– Позволь, матушка, мы тебе расскажем нашу беду! – заговорила она, при этом думая, что всеведущая дочь Макоши знает их дела лучше них самих. – У нас в Прямичеве такие несчастья начались, каких никто и не помнит, а с чего все пошло, никто не поймет. В самый первый день года Зимний Зверь хотел солнце сожрать, а потом еще меня… Гадательная чаша разбилась, а еще Костяник у нас толпу народа заморозил, прямо в самый Велесов день. А потом Громобой с княжеским братом подрался, а князь за это весь Кузнечный конец вирой обложил… Кощунник сказал, что беда эта из самой Прави идет. А здесь мы еще вот что нашли… Покажи! – велела она Громобою.
Перескакивая с одного на другое, она и сама понимала, что рассказ выходит глупым и бессвязным, но хотелось скорее сказать обо всем, упомянуть о событиях, которые, как ей теперь стало очевидно, были крепко связаны между собой, но там, в Яви, это ускользало от глаз. Двадцать гривен виры и явления Зимнего Зверя были двумя концами одной веревочки. Только вот концов у нее было гораздо больше, чем два.
Громобой вынул из-за пазухи белый узелок; Мудрава кивнула ему на стол, и он высыпал глиняные черепки возле серебряного блюда. В полутьме избушки при лучине было хорошо видно, как священные знаки зимних месяцев горят на черепках ярким пламенным светом.
– Что это? – Вслед за Громобоем Веселка подошла к столу и осторожно разровняла черепки. – Что это такое, матушка?
Мудрава глянула на осколки и помолчала; лицо ее было так же строго и непроницаемо, но взгляд больших глаз вдруг стал таким острым, значительным и тревожным, что у Веселки замерло сердце. Глаза Мудравы подтверждали, что их с Громобоем находка имеет очень большое значение; в душе Веселки мешались надежда на то, что эти шесть черепков помогут что-то исправить, и страх, что их появление означает неисправимую беду. Мудрава долго смотрела на черепки, и постепенно ее лицо яснело, лоб разглаживался. Когда она наконец подняла глаза на Громобоя и Веселку, неподвижно стоявших у стола, в глазах ее было выражение значительного открытия, словно она узнала об этих двоих что-то новое и очень важное. И тут же Веселка поняла, что из шести глиняных черепков с огненными знаками зимы складывается дорога ее собственной судьбы. Они привели ее сюда, и они поведут ее дальше. Она никак не могла миновать их, а они не могли миновать ее. Осколки зимы… Зима… Время Зимерзлы, время зимних чудовищ, глубокая тьма, охватывающая мир, в которой Веселке было так тесно, душно и тоскливо, из которой она так хотела вырваться, хотела, потому что этого требовала сама ее внутренняя суть. И вот осколки разбитой зимы лежат перед ней. Нужно что-то сделать с ними, чтобы победить зиму, вытолкнуть ее из земного мира. Что?
Веселка с мольбой глянула в лицо Мудраве; взгляд ее говорил, что она вот-вот поймет, вот-вот поймает самую важную тайну и умоляет лишь чуть-чуть ей помочь.
– Это, голуби мои, осколки от Чаши Годового Круга, – наконец проговорила Мудрава. – Смотрите.
Она провела рукой над столом, и шесть черепков как-то сами собой расположились вокруг серебряного блюда строго по порядку – листопад, груден, студен, просинец, сечен, сухый. Они заняли половину окружности блюда, половина осталась свободной. А на гладком серебряном дне блюда вдруг заблистал белый яркий свет; только ахнув, Веселка смотрела на отражение зимнего леса, вдруг возникшее на дне блюда. Она видела тот самый лес, через который пришла сюда: высокие сугробы, заснеженные деревья, зеленые ели под инеем, заячьи следы на снегу… Потом видение поплыло, обозначился берег реки подо льдом, а на высоком берегу снова лес… Мелькнула белая фигура то ли старика, то ли старухи, со спутанными седыми волосами, бредущая сквозь густой снегопад и слитая со снегом, как его живая часть. Веселка вздрогнула и наклонилась ниже, пытаясь рассмотреть владыку зимы; это казалось очень важным, но белая фигура уже скрылась за снежной завесой. Снег поглотил видение, перед глазами осталась кружащаяся белизна без единого проблеска воздуха. В лицо Веселке повеяло холодом, она попятилась от стола.
– Но почему? Почему эти осколки? – с трудом выговорила Веселка.
Ей было тяжело и страшно, слова вспоминались с трудом. Видение неясной белой фигуры все еще стояло у нее перед глазами, вызывая внутреннюю дрожь, тоску, давящий ужас, как будто она сквозь время заглянула в глаза своей будущей смерти. Ей хотелось прижаться к Громобою, словно он мог защитить ее, и она схватила его горячую руку.
Мудрава смотрела в ее побледневшее, испуганное лицо со спокойным пониманием и даже с каким-то удовлетворением, словно так оно все и должно быть.
– Чаша Годового Круга разбита, – сказала наконец богиня. – Две чаши создали боги, сотворившие небо и землю: Чашу Судеб для земли и Чашу Годового Круга для небес. И как земля и небо есть единый круг в мироздании, так и две чаши едины в себе. В одной порядок годового колеса был заключен, а в другой – судьбы рода человеческого. Но разбилась Чаша Судеб на земле, и в тот же миг от Чаши Годового Круга лишь осколки по Надвечному миру полетели. Здесь Зимерзлино владение – вот вам и зима вся лежит. Подобрала, голубка, так берегите. – Она глянула на Веселку, и та поспешно отвела глаза, не в силах выдержать давящего взгляда богини. – И другие найдешь – прибирай. Может быть, еще и соберете Чашу.
– Как же мы ее соберем? – еле выговорила Веселка.
Весь ужасный, сокрушительный смысл сказанного не вмещался в ее голове, простые слова утратили значение. Сердце билось тяжело и сильно, и казалось, что это отдаются в груди толчки колеблющегося мироздания, оставшегося без опоры и готового вот-вот рухнуть.
– А вот так же, – спокойно ответила Мудрава. – Попадешь в осень – там осколки осени найдешь.
– Попаду… в осень? Как?
– Не знаю. Эти дороги не умом, а ногами постигаются. Тебе идти, тебе и узнать. Как дойдешь, так и узнаешь, а загодя никто тебе не ответит, потому что там до тебя и не бывал никто. Ты же сама там ходила. Позабыла – так вспомнишь.
Мудрава успокаивающе кивнула совсем помертвевшей от изумления и тревоги Веселке. И ей почему-то вспомнилась Вела, мелькнули в памяти обрывки непонятных, не понятых тогда слов, обращенных, как она сейчас сообразила, не к ней, а к тому светлому духу, который в ней зародился. И эти слова Мудравы тоже были – ему.
– А как же… боги… – нерешительно выговорила Веселка. Ей казалось нелепым, что Мудрава, такая сильная, спокойная и знающая, перекладывает настолько важное дело на нее, слабую и растерянную. Ведь есть же в мире силы, которые поддерживают его равновесие, – так куда же они подевались?
– Боги сильны, пока есть в мире порядок. Каждому из них свое место и свое дело определено, а в чужие дела боги не мешаются. Здесь, у Зимерзлы, осколки зимы лежат, а у Лады – осколки лета. Да ни Зимерзла к Ладе, ни Лада к Зимерзле не пройдет – чаша разбита, дорога закрыта. Только ты и пройдешь там, голубка, где боги не пройдут, потому что ты лицом в лето, затылком в зиму обращена.
– А нам бы еще… меч Буеслава! – подал голос Громобой в наступившем молчании.
– Что? – Мудрава обернулась к нему, а Веселка принялась собирать осколки зимы назад в платок.
– Да говорят у нас в Прямичеве, что мечом Буеслава любую нечисть одолеть можно, – принялся объяснять Громобой, в некотором смущении потрепывая кудри у себя на затылке. – Нам бы как раз теперь пригодилось…
– А меч князь Молнеслав потерял еще полвека назад, – торопливо вставила Веселка, которой казалось, что Громобой ничего не сумеет толком объяснить. – И наши все говорят, что за него боги на Прямичев огневались, ну, за то, что князь Молнеслав своего брата убил… Или даже двоих. А князь Держимир сказал, что его, – она кивнула на Громобоя, – простит, если он меч Буеслава найдет и назад принесет. Матушка! – Она прижала к груди белый узелок с осколками и умоляюще посмотрела на Мудраву. – Матушка, помоги! Подскажи, где нам этот меч искать? Можно ли его теперь найти, или совсем пропал?
– Отчего же? Где потеряли, там и ищите. Князь, стало быть, потерял, а вас искать послал, – добавила богиня, улыбнувшись.
И Веселке вдруг подумалось, что в предстоящем им пути меч Буеслава будет иметь очень немного веса. Их оружием станет что-то другое. Что?
– Князь Молнеслав потерял… – пробормотала она, припоминая слышанное в Прямичеве как что-то ушедшее очень далеко.
– Идите, что покажу! – Мудрава двинулась к двери и поманила их за собой. – Сами посмотрите.
– Что?
– Увидите! – Мудрава распахнула дверь в узкие темные сени и стояла, придерживая ее. – Поглядите, как там и что. Потом мне расскажете. А то я под старость плоха памятью стала…
Ничего не понимающая Веселка послушно шагнула через высокий порог в сени… и ахнула, вскинула руку к глазам, пытаясь защититься от яркого, льющего со всех сторон света. Рядом изумленно охнул Громобой, и только этот звук дал ей знать, что он тоже где-то рядом.
Ни темных сеней Мудравиной избушки-перевертыша, ни лесной полянки не было. Громобой и Веселка стояли на широком пустом месте, окруженном тынами и воротами… и с первого взгляда Веселка узнала площадь прямичевского детинца. В трех шагах от них возвышались красные ворота Перунова святилища. Веселка обрадовалась было знакомому месту, но тут же ее словно ударила заметная, прямо-таки бьющая в глаза несхожесть с тем, к чему она привыкла, и земля дрогнула под ногами. Вся площадь была какая-то не такая. Княжеские ворота, в которые уперся первый изумленный взгляд Веселки, стали выше, сияли блеском нового дерева, их украшала резьба из громовых шестиугольников, щедро покрытая красной охрой. Место слева от княжьего двора, там, где положено возвышаться серебристым лемеховым крышам воеводы Добромира, показалось пустым. Нет, там было жилье, но непривычно низкое и неприметное – горница на подклети, наполовину зарытой в землю, крыльцо на резных столбах. Это был, несомненно, Прямичев… но какой-то другой, не ее Прямичев!
Вся площадь была заполнена народом, перед глазами мелькали спины и плечи в кожухах, шерстяных свитах, косматых безрукавках, головы в войлочных колпаках, меховых шапках и непокрытые, с буйными кудрями или ремешками через лоб. Все это волновалось, голосило, размахивало руками, а кое-где и топорами. Гомон и крик оглушали, толпа беспокоилась, и Веселка судорожно прижимала к себе узелок с осколками, даже не пытаясь понять, где она и что происходит, а стараясь лишь уберечься, чтобы ее не затоптали.
– Здесь весь корень сидит! – кричал какой-то дородный, большеротый мужик в распахнутой серой свите, с красным пятном старого ожога на лбу. Стоя перед воротами слева от княжеских, он отчаянно махал в сторону дома правой рукой, в которой была зажата шапка. – Мне верные люди сказали – воевода Колобей двух личивинских кудесников скрывает, они своей ворожбой княжича извели! – обвинял он, и голос его то перекрывал гул толпы, то пропадал в нем, как в бурном потоке. – …Ворожба верная… Молнеслав давно на престол зарится… Колобей его пособник известный… Его вина! Его рук дело!
– Пусть отдаст! Пусть Колобей отдаст! В прорубь кудесников! – кричала толпа, и у Веселки закладывало уши.
Никогда в жизни она не видела такой ярости, такой злобы в искаженных лицах; все это давило, оглушало, ужасало, ей хотелось зажмуриться, исчезнуть отсюда, как-нибудь выплыть из этого враждебно рокочущего моря. От недоумения и растерянности кружилась голова; это похожее на знакомое, но не то, поражало и дурманило намного сильнее, чем могло бы одурманить вовсе незнакомое и ни на что не похожее. Память суетливо пыталась связать ниточки знания и привязать происходящее к знакомому, но ниточки рвались, и Веселка в сотый раз понапрасну спрашивала себя все о том же: это Прямичев? Если да, то какой – прошлый или будущий? Или тот, что мог бы быть, но не бывал? Однако вокруг нее кричали и напирали самые настоящие, не воображаемые люди; сколько она ни моргала, площадь детинца не исчезала. Этот Прямичев Веселке совсем не нравился, но выбраться было невозможно: куда ни глянь, нигде не было свободного прохода, а везде толпа, толкотня, озлобленно-взбудораженные лица.
Ворота двора приоткрылись, из них показался высокий мужчина, одетый в шубу, покрытую красным сукном, с серебряным поясом, с полуседой бородой и густыми черными бровями, с высоким посохом в руке. Его Веселка тоже не знала, и странно было видеть столько незнакомых лиц на хорошо знакомой площади. А знакомых – ни одного, ни единого… Если бы знать, искать ли черты знакомых стариков в здешних мальчишках или наоборот… Нет, это не ее Прямичев!
– Чего орете? – повелительно крикнул чернобровый на большеротого мужика, и толпа, при скрипе створок подавшаяся было вперед, замерла и даже чуть попятилась. – Опять ты, Наволока, народ морочишь! Кудесников выдумал! Мало тебя били прошлым летом! Еще хочешь! Где ты кудесников видел? Спьяну примерещились? Так поди проспись!
– В прошлое лето твои кмети, Колобей, меня и брата, и сына лишили! – Из толпы выскочил еще один мужичок, невысокий и русобородый. – Четыре избы тогда нам сожгли твои кмети с Молнеславовыми, шестерых загубили! Вас мало били – надо было совсем убить!
Толпа загудела громче и злее, придвинулась опять. Людей было много, и свободным от толпы оставался лишь крошечный пятачок перед воротами, где стоял Колобей. Но сам хозяин не растерялся и негодующе тряхнул посохом.
– На себя пеняйте! – кричал он, бросая в толпу бесстрашные и гневные взгляды. – Меньше бы глупостей слушали! Молнеслав! Не Молнеслав, а сам князь Достоблаг брата и загубил! Да! Все знают, не я один! Чего орете? Правду говорю! Правду говорю, и все знают! – яростно, с вызовом продолжал он еще громче, пытаясь заглушить крик толпы. – А кто не знает, тому пора узнать!
– Врешь, пес бородатый! – закричал от княжеских ворот молодой голос, и оттуда к Колобею через толпу кинулось несколько княжеских кметей. – Не смей князя порочить! – продолжал кричать стройный, с красивой маленькой бородкой кудрявый воевода в кольчуге поверх свиты. – У князя и в мыслях не было! Не он княжича загубил, а твои кудесники! Для Молнеслава стараешься! Люди! – призывно крикнул молодой воевода в толпу. – Чего смотрите! Колобей княжича Яробрана загубил, теперь князя нашего Достоблага загубить хочет! Для того и кудесников держит! Станет у вас князем Молнеслав – последнюю рубаху с плеч стянет! Всех вас в холопы к себе загонит, сыновей отберет и пошлет с дебричами воевать, чтобы их там князь Гордеслав живыми сожрал! Этого хотите?
– Давай сюда кудесников, бей их гром, дери их леший! – диким, тонким голосом вскрикнул русобородый и кинулся на Колобея с поднятыми руками, будто хотел вцепиться ему в бороду.
Колобей не растерялся и тут же ударил его в лоб тяжелым навершием посоха. Русобородый упал на бок, ярко-красная кровь потекла с головы на плечо и грудь, горячими пятнами усеяла землю. Толпа в первый миг дрогнула, видя, что здесь готов отпор, но потом вдруг осознала, что боярин перед ней один, возмущенно заревела и хлынула вперед, топча русобородого и уже не думая о нем.
Мгновенно ворота оказались сметены, буйный людской поток хлынул во двор, красная бобровая шапка Колобея исчезла в водовороте колпаков и поднятых кулаков. Слышался гул и разноголосый крик, треск дерева, несколько стремительных женских визгов, потом удары топора, опять треск, ликующий и дикий вопль. Толпа хлынула назад, как мутная волна, волоча по растоптанной грязи чье-то тело; длиннополая темная одежда была порвана и тащилась лохмотьями, голова болталась и билась о землю как неживая.
– Вот он, княжича погубитель! – вопили дикие торжествующие голоса. – Кудесник! Смотри, княже! Зовите князя!
Веселка вцепилась обеими руками в Громобоя, прижалась лбом к его плечу, чтобы ничего не видеть и не слышать. Ей отчаянно хотелось, чтобы этот дикий морок, дурной сон кончился поскорее, прямо сейчас! Но несколько названных имен открыли ей глаза: она поняла, куда попала и что видит. Вокруг них кипели события полувековой давности, тот день, когда отец Держимира Молнеслав, средний из трех сыновей князя Остромысла, стал прямичевским князем. Старики, видевшие те события своими глазами, почти во всем противоречили друг другу: одни говорили, что младшего брата Яробрана отравил, сглазил, даже зарезал сам Молнеслав, другие приписывали это Достоблагу. Только о самом Яробране отзывались хорошо – он не дожил и до двадцати лет и никого не успел восстановить против себя. А в дальнейшем все винили друг друга, и если князь Держимир делал что-то, что не нравилось прямичевцам, всегда находился старик, который приговаривал: «Яблочко от яблоньки, известное дело… И отец его был лиходей – вот, как сейчас помню…» Веселка знала, что это еще не конец, и догадывалась, что ее отсюда не скоро выпустят.
Все выходы с площади детинца были забиты: полуодетый народ бежал со всех сторон, на ходу вдевая руки в рукава кожухов. Мчался кузнец, прямо в прожженном бычьем переднике, с молотом в могучей руке, бежал плотник с топором на коротком топорище, бежали мужчины и парни в рубахах, в наброшенных на плечи свитах; перепуганные, ничего не понимающие женщины истошно звали и хватали за рукава своих домочадцев, подростки ликовали, свистели, махали руками, как на празднике, увлеченные общим возбуждением и не задумываясь, что все это значит и к чему может привести.
– Чего тут?
– Где? Кого?
– Колобья!
– Поделом кровопийце!
– Мать Макошь!
– Да что же вы делаете!
– Любимка! А ну слезь с тына, шею свернешь! Слезай, говорю!
– Кого там?
– С ума рехнулись!
– Да уйдем же, отец, зашибут задаром!
– А он что?
– А князь что?
– Как дикие, прямо!
Голоса сталкивались, то сливались, то старались перекричать друг друга. Толпа смыкалась все теснее. От ворот Колобея снова закричали, мощный напор притиснул Веселку и Громобоя к самому святилищу. Веселка кричала вместе со всеми, не в силах удержаться от крика, ее заливало общее чувство животного страха, казалось, что сейчас ее раздавят. Свирепо бранился Громобой, одной рукой отжимая ее от ворот, а второй отпихивая наседавших.
– Кормильца твоего убили! – горестно и злорадно кричал чей-то голос от тына Колобея.
– А ну разойдись! Разойдись, пока целы! – Из боковой улицы показался всадник на вороном коне, красный плащ вился над толпой, поблескивал железом шелом. – Кто на княжича Молнеслава – со мной будет биться! Я вам покажу, собачьи дети! – грозно кричал неведомый воевода, а за спиной его из улочки текли смешанные ряды кметей, и над щитами видны были только одинаковые шеломы.
– Давай, Добыслав! Дави посадскую вошь! – отвечали ему от княжеских ворот, и толпа заметалась, зажатая с двух сторон.
– Изменил ты князю, Добыслав! – кричал большеротый Наволока, взобравшись то ли на бочку, то ли еще на что-то – не было видно, но возвышаясь над толпой. Волосы его были всклокочены, пояс с распахнутого кожуха он потерял. – Изменил! Князь тебя из какого болота привез, в кмети взял, сотником поставил! А ты его на Молнеслава променял, на брата убийцу!
– Не твое мужичье дело князей судить! – свирепо отвечал ему всадник. – Знай свои горшки!
И тут же в толпе раздались всполошенные, яростные и изумленные крики:
– Молнеслав! Сам он! Молнеслав!
Толпа отхлынула от святилища к княжьему двору, стало можно вздохнуть. Услышав знакомое имя, Веселка подняла голову. Сейчас она увидит его, того, кто стоит в самом сердце этого дикого кипения и чье имя спустя полвека будет вызывать в прямичевцах тревогу и сомнения.
– Скоты! Холопы! Прочь отсюда! Где Колобей? Всех в землю по плечи вобью! – кричал возле княжеских ворот яростный голос. – Я вас за него… Того скота, кто посмел… Куда лезешь!
Над головами пролился вой, больше похожий на звериный, чем на человеческий голос; мелькнул окровавленный наконечник копья, толпа качнулась, вся разом ушибленная тяжелым мертвым телом. Но в тот же миг оно скрылось под ногами, в толпе возникла давка; одни хотели вырваться отсюда, другие, напротив, стремились ближе к месту событий, горя жаждой посчитаться с общим врагом.
Веселка никогда не видела Молнеслава – князь умер в тот самый год, когда она родилась. Но сейчас, едва увидев молодого, лет тридцати, чернобрового и черноусого мужчину с красивым, но озлобленным лицом, с воздетым копьем в руках, она сразу поняла: это он! Его нельзя было не узнать: этот человек и спустя восемнадцать лет после смерти присутствовал в речах и мыслях прямичевцев почти как живой и каждому казался знакомым, хотя каждый и представлял его по-своему. И умерший, он как бы оставался среди жителей Прямичева. Когда живых новостей не хватало, прямичевцы любили потолковать о нем: виноват ли он был в смерти княжича Яробрана или завистливый старший брат его оговорил; о том, как ему досталась власть, и о том, как он ее употребил. Кто-то обвинял его, кто-то оправдывал, и в этих разговорах давние события казались живыми. Каждый ощущал свою причастность к ним, живо чувствовал цепь времен и поколений. Кто он, князь Молнеслав, – позор или слава Прямичева? И сейчас Веселка жадно вглядывалась в это лицо, пытаясь найти наконец ответ, который весь город искал уже полвека. Казалось, ей дана эта чудесная возможность как раз для того, чтобы она принесла драгоценный ответ своему Прямичеву.
Молнеслав весь кипел и рвался вперед: та вражда, которой дышал сейчас Прямичев, отражалась в нем и бурлила ключом. Этот день был вершиной всей его жизни, и он знал об этом: или он победит, или погибнет. Третьего не было, и никакого третьего исхода он не желал.
– Достоблаг Яробрана погубил – он мне больше не князь! – кричал через площадь сотник Добыслав, размахивая над головой плетью, как будто отмахивался от всех прошлых обязательств. – Брата убийце не служу! Подавись ты!
Сорвав с груди серебряную гривну, Добыслав с размаху швырнул ее на княжеский двор; она полетела над площадью и тыном, как молния, и народ вскрикнул, будто она, как настоящая молния, могла разрушить терема.
– Молнеслав князю изменил – и все, кто с ним, изменники! – выкрикивал возле княжеских ворот молодой воевода в кольчуге. – И ты, Добыслав, изменник! Деда-то хоть постыдись, он на тебя из Ирья смотрит!
– Ты моего деда не трожь! Он твоих обоих стоил!
Воеводы бранились, толпа металась, а по краям, у ворот и при выходе из улочки, все плотнее смыкались ряды кметей.
Вдруг дрогнули и с пронзительным скрипом поехали наружу ворота Перунова святилища, и крики на площади стали немного тише.
– Стремисвет идет! Сам идет! – закричали те, кто стоял напротив и мог видеть, что происходит между створок.
Толпа поутихла, головы стали поворачиваться в сторону святилища. Из ворот прямо в толпу вышел мужчина с длинными, рассыпанными по плечам волосами. Громобой и Веселка видели только его спину, но в каждом его движении ощущались уверенность и сила. При виде волхва Веселка на миг обрадовалась, понадеявшись, что хотя бы он сумеет остановить дикое буйство. Но тут же она вспомнила, что будет дальше, и чуть не заплакала от тоски и бесплодной жажды изменить неизменимое. Здесь никто не поможет, и она это знает. Каждый из стоявших тут, от мальчишки до князя Достоблага, мог надеяться, что все еще обойдется не слишком страшно. А она не могла.
На вытянутых руках Стремисвет нес перед собой меч в кожаных ножнах, с серебряным наконечником и серебряными узорными бляшками сверху донизу. В такие мгновения в руках жреца могло оказаться только одно оружие: меч Буеслава. Толпа, мгновенно расступаясь перед жрецом, за его спиной тут же смыкалась и следовала за ним, словно Стремисвет тянул ее за собой, как свою собственную тень. Громобой и Веселка были возле самых ворот, когда он вышел, и теперь толпа несла их почти вплотную к волхву.
По мере того как Стремисвет с мечом Буеслава пересекал площадь, толпа стихала, только ее окраины, которым было плохо видно, толкались и переспрашивали. С волхвом во главе толпа наступала на Молнеслава, а он, все с тем же копьем в руке, застывшим взглядом глядел только на меч в руках жреца, как на свою неминуемую смерть. Лицо его из ожесточенного стало растерянным и почти испуганным. Этот меч был больше его, больше князя Достоблага, больше жреца и святилища, больше прямичевской толпы. Это его совесть, его судьба; сам род его, все прошлое и будущее рода наступало на него, чтобы потребовать ответа во всех его делах, и он пятился, пятился, еще не зная, хватит ли у него сил для решительного ответа. Противники его приободрились, видя, что боги, в лице Стремисвета, на их стороне; Молнеслав стал шаг за шагом отступать во двор.
Возле Наволоки и молодого воеводы в кольчуге снова загудели голоса. «Боится! Пятится! Знать, совестно меча-то! Так тебе! И на тебя управа есть!» – раздавалось там то с торжеством, то со злорадством. Но сторонники Молнеслава стояли плотной стеной, подняв над собой блестящую череду копий над сплошной стеной круглых красных щитов; сотник Добыслав все так же верхом следовал вместе с толпой к княжеским воротам и решительно сжимал в кулаке плеть.
Толпой Громобоя и Веселку занесло на княжий двор. Единственные во всей толпе они знали, как все это кончится, но волна общего чувства захватила и их, они были частью этой толпы и разделяли все ее страхи и надежды. Жадно вглядываясь в лицо Молнеслава, Веселка пыталась понять этого человека, который стал, быть может, причиной прямичевских бед полвека спустя, тех бед, которые достались ее поколению и исток которых она так сильно хотела найти. Он оскорбил и разгневал богов убийством братьев, он потерял меч – оберег всего племени… Казалось, если она узнает, как все это было, то увидит и путь к исправлению бед.
Отступая, Молнеслав оказался возле самого крыльца княжеских хором. Перед ним трое или четверо кметей щитами сдерживали толпу, не подпуская никого близко к нему. А на крыльцо уже вышел князь Достоблаг, и его тоже можно было узнать без труда: какая-то невидимая стена отделяла его от бояр и кметей. Между Достоблагом и Молнеславом не было никакого сходства – старший брат был ниже ростом, но плотнее, у него были светлые волосы, скуластое лицо и широкие брови с заостренным внутренним концом, отчего взгляд казался зорче и строже. На лице его были гнев, напряжение и усталость от смуты, ответственность за которую всегда лежит на плечах князя, хоть был он в ней виноват, хоть нет. И Веселка, зная, что видит уже почти мертвого, с болезненным состраданием вглядывалась в его лицо, стараясь получше запомнить, как будто это могло как-то ему помочь.
– Именем Перуна Праведного заклинаю я вас, сыновья князя Остромысла, – остановите вражду! – заговорил Стремисвет, приблизившись к княжескому крыльцу и не доходя лишь несколько шагов.
Теперь оба брата были совсем рядом, один на высоком крыльце, а другой внизу, возле ступенек, и жрец мог видеть их обоих одновременно. И оба смотрели на него: младший – с враждебной настороженностью, не ожидая от волхва ничего хорошего для себя, старший – с недоверием и усталостью. Видно было, что князь позволяет волхву говорить только из уважения к служителю богов, но в пользу от его вмешательства не верит.
– Много лет тяжко страдает дух князя Остромысла в Прави, видя, что нет мира меж его сыновьями, что жажда власти заглушила в ваших сердцах голос родной крови! – продолжал Стремисвет, и теперь его слушали все. На княжеском дворе никто не открывал рта, и даже на площади люди жадно ловили слухом каждое его слово, надеясь, что мудрый служитель Перуна Праведного даст им ответ на самый важный вопрос: кто прав? – На мече Буеслава призываю вас принести клятву мира друг другу. Этот меч вам предком завещан, и с ним сказано было: дается народу моему сила могучая, и никто же не победит его, только сам он победит себя. Не допустите, чтобы речение на наших глазах сбылось. Ты, Достоблаг, на этом мече клялся быть честным и добрым князем, а сам на своих братьев наветы бросаешь…
– Я не бросал! – вскрикнул князь. Над толпой вспорхнул легкий потрясенный гул: Достоблаг почти перебил жреца. – Я свои обеты держал! – с трудом подавляя досаду, продолжал князь. – Я хотел в мире с братьями жить. Яробрана при себе держал, лучше чем о себе заботился. Молнеславу лучший город отдал, чуть не с половины племени он дань собирал. Он хотел в походы ходить – я его не держал. А ему все мало! Он…
– Мне мало! – перебил Молнеслав и поставил ногу на первую ступеньку крыльца. При первых же словах старшего брата его растерянность сменилась прежним ожесточенным гневом. – Я кровь проливал, от дружины едва половину из-под Ветробора привел, а добыча моя где? Ты все себе забрал! Мои кмети головы клали, а твои в золотых поясах ходят! А пока я в походе был – кто мою дань собирал? Не ты?
– Да тебе дай добычи – ты еще такого натворишь… – начал один из бояр на крыльце. Но ему не дали говорить: толпа опять зашумела.
– Я в походе был, а Яробран дома умер! – кричал Молнеслав. – Так ты о нем заботился, так берег! Уберег! А сам-то ты поклянешься ли на мече, что не ты его извел? Поклянешься?
– Сам поклянись! – кричал в ответ Достоблаг, наклонясь с крыльца. Его белокожее лицо налилось кровью, короткие светлые волосы топорщились, глаза выпучились: даже забота о княжеском достоинстве больше не помогала ему держать себя в руках. Все то, о чем он раньше думал и молчал, оберегая честь рода, теперь рвалось наружу. – В походе ты был! Ты-то был, а кудесников кормилец твой здесь приваживал! Сам поклянись! Вот и меч Буеславов! Сам поклянись!
– Клятва! Вот тебе моя клятва! – рявкнул Молнеслав.
Не всякий взгляд сумел за ним уследить – Молнеслав метнулся к жрецу, выхватил у него из рук меч Буеслава, и толпа вскрикнула: над крыльцом вдруг взвилась ярко-синяя молния. Священный меч первого прямичевского князя вырвался из ножен на свободу. Будто сама собой синяя молния взлетела на крыльцо – и все услышали короткий, сдавленный крик. А князь Достоблаг, только что стоявший у всех на виду, вдруг дернулся назад, взмахнул руками и упал на спину, как подрубленное дерево. Все его люди, вместо того чтобы его поддержать, отшатнулись в разные стороны, будто боялись, что падающее тело их придавит. Стоя ближе, они видели, как лезвие меча впилось князю в основание шеи и погрузилось на всю ширину клинка – а значит, помощь уже не нужна.
Кто-то из Достоблаговых кметей вскрикнул и бросился на убийцу. Молнеслав перемахнул через перекладины крыльца и оказался между толпой и стеной хором, где к клети примыкала баня. Теперь между ним и толпой были его собственные кмети. В руке у него горел синим пламенем меч Буеслава, а лицо его было дико и страшно: он стоял лицом к лицу с целым враждебным миром и сам еще не вполне осознал дело своих рук. Но не было силы, способной его остановить; однажды приняв решение отстаивать свои права, он готов был биться хоть со всем светом. Веселка ахнула: из этих черных глаз на нее глянул Зимний Зверь.
Ужас толпы замер над тихим княжеским двором, как прозрачное, но осязаемое облако. Люди не смели вздохнуть и не верили глазам: Молнеслав убил князя… брат убил брата… убил священным мечом предков, тем самым, что столько веков хранил племя дремичей, а теперь губит их… Все это было слишком чудовищно, и даже видевшие это своими глазами не верили себе.
Молнеслав смотрел в толпу, готовый защищаться, но на него не нападали; вместо вражды в сотнях глаз были ужас и отчуждение, словно человек на глазах у всех превратился в трехголового змея. Молнеслав сделал шаг назад, еще шаг: волна всеобщего ужаса толкала его прочь, выдавливала из круга живых людей. Вот он наткнулся спиной на раскрытую дверь, задел пяткой порог, покачнулся, но устоял на ногах и скрылся в темном проеме, все так же, спиной, не сводя глаз с толпы и сжимая в руке окровавленный меч.
– Давай за ним – дверь закроется! – вдруг сказал Громобой Веселке.
Он сообразил, что где-то здесь и случится то непостижимое исчезновение: назад Молнеслав выйдет уже без меча. А они-то двое пришли сюда как раз за мечом – теперь Громобой об этом вспомнил.
Понизить голос он не догадался, но никто из стоящих вокруг не обернулся на его слова. Казалось, только они двое и остались живыми на этом полном людьми дворе: их окружали искаженные лица, выпученные глаза, приоткрытые, как для крика, рты, сжатые кулаки, но стояла мертвая тишина. Как в том ледяном городе, который Зимерзла умертвила своим дыханием, а Перун оживил прикосновением горячей руки…
Веселка не успела опомниться, как Громобой уже тащил ее за собой к двери бани, в которой скрылся Молнеслав. Сообразив, Веселка ахнула и уперлась: ни меч Буеслава, ни все сокровища Сварога и Велеса не соблазнили бы ее следовать за этим жутким человеком. Но Громобой втащил ее за порог, и никто из тех, кого он расталкивал по пути, не обернулся, не произнес ни звука им вслед.
– Скорее! – Громобой сильно дернул ее за руку. Молнеслава в предбаннике не было, и он боялся, что они за ним не успели.
– Ой! – зажмурясь от боли, охнула Веселка. – Медведь!
Она открыла глаза и ахнула. Громобой по-прежнему держал ее за руку, но все остальное изменилось. Не было пустого полутемного предбанника, а была широкая сумеречная равнина, по которой протекала неширокая, но быстрая речка с очень темной, почти черной водой. Трава на берегах тоже выглядела черноватой, точно присыпанная золой. Сперва Веселка не поняла, почему эти сумерки кажутся ей очень странными, а потом сообразила: небо было равномерно серым, без красных проблесков заката. Должно быть, под этим небом вообще не бывало солнца.
Через речку был перекинут неширокий мост длиной шагов в пять. Он весь был сплетен из тонких, ломких веточек и держался только чудом, раскачиваясь так, что от одного взгляда захватывало дух. А на мосту двигались двое – человек и зверь.
Огромный черный волк с железной шерстью и белым огнем в глазах скалился, прыгал, щелкал зубами, норовя добраться до человека. Человек защищался, и при каждом взмахе его руки блеск синей молнии разрывал сумеречный воздух. Волк бросался, натыкался на клинок, дико и яростно выл от боли, и от этого воя леденило кровь и закладывало уши. Потеки свежей крови скользили по клинку, но не скатывались на тонкие веточки моста, а впитывались в синюю сталь, и меч Буеслава сверкал все ярче и ярче. За его блеском человека вовсе не было видно, и казалось, что синяя молния сама собой бьется против подвижной, злобной тучи. Черный волк совершал огромные стремительные прыжки, вился над мостом и черной водой, как слепящий буран. Веселка кусала пальцы, чтобы не кричать от напряжения и страха: казалось, она видит битву богов. Молнеслав, сын Остромысла, такой же человек, как и все, вдруг попал в самое сердце вечной борьбы света и тьмы, тепла и холода; если он не одолеет, то всему миру конец!
Именно сюда, на Калинов мост, извечное место битвы между жизнью и смертью, он шагнул с той земли, на которой стал убийцей брата. Он сам бросил себя в зубы Зверя и теперь должен был доказать свое право на жизнь. И Веселка, как ни была она потрясена жестокостью Молнеслава, как ни восставало все ее существо против его поступка, сейчас всеми силами души желала скорее увидеть его победу над Зверем. «Помоги ему! Помоги!» – страстно взывала она неизвестно к кому, не в силах вспомнить ни одного из имен богов. Ведь кто-то же из хранителей вселенной должен помочь человеку в борьбе со злом его собственной души!
Пустое пространство вокруг моста казалось огромным, почти беспредельным, но исполинские фигуры, вдруг вставшие между землей и небом, были как будто рядом. Неясные, они не столько виделись, сколько угадывались. Могучий Перун с черной, как туча, бородой, в которой блещут молнии, поднял руки, и края его облачного плаща закрыли полнеба. Рогатая голова Макоши вздымалась напротив него, и притом она смотрела совсем из другого мира. И Велес, окутанный тьмой своих подземных тайн, угадывался с третьей стороны. Не показывая своих глаз, он не пропускал ни единого движения бьющихся на Калиновом мосту человека и зверя. А с четвертой стороны сиял мягким светом Дажьбог, сам похожий на высокий, ровный, чистый столб пламени. Но свет его оставался с ним и не падал на равнину вокруг моста.
«Помогите ему!» – внутренним порывом души умоляла Веселка, и это казалось ей важным, как будто ее неслышный голос обязательно должен повлиять на решение богов. «Помогите мне!» – взывала душа, до изнеможения утомленная и измученная всем виденным и пережитым. Борьба, боль и ярость прошлого навсегда останутся с ней; они и дают силы, они и лишают сил, они треплют, мучают и бьют, но только с ними человек обретает способность оторвать взгляд от самого себя и увидеть богов.
И вдруг синяя молния ярко вспыхнула, и Зимний Зверь поднялся черным облаком. Облако скрыло мост, потом стало распадаться и таять, стекать в реку. Мост остался пустым и тихо покачивался, обретая равновесие.
Веселка внезапно ощутила в себе совершенный покой. Все силы и чувства сгорели в ней, но ей казалось, что она просто успокоилась, убежденная в победе Молнеслава. Да и как же иначе? Она ведь заранее знала, как все будет и чем кончится. Это ей рассказывал дед Бежата, тогда четырнадцатилетний подросток, неведомо каким ветром занесенный на княжий двор. Князь Молнеслав только шагнул за порог бани, но тут же вышел назад. «Нет больше князя Достоблага – я, Молнеслав, сын Остромысла, князь в Прямичеве! – хрипло, но твердо объявил он. – Кто будет мне другом – тому все прежнее прощаю!»
Прощаю! Он, только что не имевший надежды на прощение, прощал всех остальных. Но он знал за собой это право: он вызвал Зверя и принял с ним бой, одолел его и прогнал назад в Бездну, прогнал с того самого Калинова моста, на котором еще древние охотники, бившиеся каменьем и дубьем, одолевали самых страшных чудовищ, которых знало их пробуждающееся сознание. Чудовищ, огромных, как жадность, косматых, как страх, свирепых, как вражда, с десятком хоботов, ломавших хребет одним ударом. И каждый раз, когда Зверь просыпается в душе, человек проваливается на тот же самый мост, составленный из ломких, обманчивых калиновых веточек…
Он вышел без меча, но сейчас никто этого не заметил. Никто не посмел крикнуть «нет» сразу же, а потом было поздно. Миг молчания, промедления утвердил Молнеслава в правах князя; в Прямичеве не нашлось человека, который отверг бы власть убийцы, и с того самого мгновения Прямичев делил со своим новым князем все его прошлые и будущие поступки. Своей покорностью Прямичев оправдал все совершенное князем Молнеславом и навсегда, даже для потомков своих, потерял право судить его.
Веселка закрыла глаза. Земля под ногами ощутимо дрожала и шаталась. А может быть, это просто кружилась голова. Одновременно ей казалось, что она уже много раз бывала возле этого моста и что она находится где-то в другом месте, а это ей лишь мерещится. Было тоскливо и страшно.
– Я хочу домой! – совсем по-детски прошептала она.
– Поглядели? – вдруг раздался рядом смутно знакомый голос.
Вздрогнув, Веселка поскорее открыла глаза. Неподалеку от моста на этом берегу виднелась маленькая, без крыльца, вросшая в землю избушка. Крыша ее была наполовину сорвана и топорщилась обломанными досками. «…И тогда бросил Заревик рукавицы, крышу с избушки снес, проснулись братья и поспешили к нему на помощь…» Змея-то одолели, а крышу поправить так ни у кого руки и не дошли… Возле полураскрытой двери стояла высокая женщина со строгим лицом. Веселка даже не сразу вспомнила, кто она такая, но обрадовалась знакомому лицу.
– Ну, нашли что искали? – спросила Мудрава. – Нашли, так забирайте. Или тяжело? Не поднять?
Она кивнула в сторону моста, и Громобой с Веселкой увидели, что на мосту возле самого края лежит меч с серебряной рукоятью. Выпустив руку Веселки (она только сейчас заметила, что рука совсем онемела), Громобой направился к черной речке. Сам воздух, казалось, сопротивлялся, сумерки стали осязаемы и мешали идти. Но не на того напали! Уж если Громобой знает, куда и зачем ему идти, то его никто не остановит! Если здесь прошел Молнеслав, то сын Перуна и подавно пройдет!
Подобрав меч, Громобой пошел назад. В черную, быстро бегущую воду он старался не смотреть.
– Идите! – Мудрава знаком позвала их в избушку.
Веселка не сразу решилась ступить через порог: слишком много страшных открытий поджидало ее за такими вот дверями! Но других путей с этой равнины не было. Внутри избушки царила полная тьма, и пол был ниже земли, словно теперь их ждало подземное царство.
Громобой шагнул в избушку первым, Веселка за ним. Дверь закрылась, стало темно.
– Ну, а дальше куда? – с недоумением поглядев в темноту, спросил Громобой. – Эй, мать! – позвал он, обернувшись.
Но Мудрава почему-то не вошла вслед за ними. Громобой шагнул назад, приоткрыл дверь. Пространство за дверью оказалось каким-то очень широким и оживленным. Помедлив и придерживая рукой дверь, Громобой перешагнул через порог, и Веселка выскочила вслед за ним, пока эти избушки и бани-перевертыши не унесли ее куда-нибудь.
Перед ней был княжеский двор с высоким крыльцом, а позади – дверь бани. Веселка с испугом вспомнила все виденное здесь… но бурлящей толпы больше не было. Зато было кое-что другое, чего в том, Молнеславовом Прямичеве, не имелось. Шагах в десяти от них, возле дверей конюшни, стоял Байан-А-Тан с факелом в руке и вытаращенными глазами смотрел на них. С разбитыми губами и огромными синяками на небритом подбородке он выглядел дико и страшновато, но Громобой не испугался, а насмешливо хмыкнул.
– Ну, вот! – удовлетворенно произнес он. – Очнись, душа-девица, теперь-то мы дома. Эдакое чудо морское только у нас и есть.
И за мгновение до того, как Баян опомнился и завопил, Веселка успела улыбнуться: среди всех чудес им не встретилось второго такого.
– Ты откуда взялся, рыжий морок? – кричал Баян, более изумленный, чем возмущенный, а если и возмущенный, то только тем, что столь любопытное событие чуть не прошло мимо него. – Тебя же Зней к дубу за ногу цепью приковал! Так тебе и надо, медведю, чтобы рукам воли не давал! Нет, слушай, ты как сюда пролез? Ребята, вы куда глядели? Или он там научился глаза отводить?
Кмети, челядь, все разношерстное население княжеского двора сбегалось со всех сторон и окружало Громобоя, но подходить близко никто не решался. Посторонившись, Громобой дал выйти Веселке. Теперь Баян замолчал: на это даже у него не нашлось слов. Вот только что он попрощался с ней, когда она шла в святилище к этому самому кузнецу!
А Веселка смотрела в его перекошенное лицо и думала о том, что на путях Яви и Прави имело немного веса, но для нее кое-что значило: завтра весь Прямичев будет говорить не столько о Буеславовом мече, сколько задаваться вопросом, чего Хоровитова дочь Веселка делала в бане вдвоем с Громобоем. «Я ж тебе говорила еще тогда, что Громобой за нее сватался! А ты мне – Долгождан, Долгождан!..»
– Пойдем-ка к князю, – мягко предложила она Баяну и на всякий случай встала между ним и Громобоем. – И скажи ему: мы Буеславов меч принесли.
– Чего? – обалдело выговорил Баян.
Веселка обернулась и показала на Громобоя. В молчании Баян, кмети и челядь разглядывали хорошо знакомый меч. Тот самый, что висел на поясе у князя Держимира… и не тот.
– Чего… правда, нашли? – Баян посмотрел сперва на Веселку, потом на Громобоя. Он вспомнил, что сам предложил своему обидчику поискать меч Буеслава, но сейчас не верил, что это удалось сделать. Да еще и ровно за те мгновения, которые понадобились Веселке, чтобы войти во двор святилища, а ему самому – побывать в конюшне и посмотреть больную кобылу! А как же «горы толкучие»? – Где нашли-то? В бане, что ли?
– Понятное дело, в бане, – согласилась Веселка. Предстояло еще как следует подумать, прежде чем она сможет рассказать об увиденном. – Потеряли-то где? В бане. А где потерял, там и искать надо.
– Мудра-а! – уважительно протянул Баян и оглянулся. – Ну, чего стали? – прикрикнул он на челядь. – А ну дай дорогу!
Собравшийся было спать княжеский двор опять оживился, замелькали огни, застучали шаги, из дружинных домов бежали кмети, даже челядь лезла из нижних клетей поглядеть, что выйдет.
Как ни силен был княжеский гнев, но, когда Держимир спустился из горниц и увидел Громобоя, он был больше изумлен, чем разгневан. Не верилось, что парень, крепко запертый за воротами святилища и охраняемый снаружи, вдруг каким-то чудесным образом окажется на княжеском дворе, да еще и безбоязненно глянет князю прямо в лицо. Но это несомненно был он – Громобой стоял в гриднице перед княжеским престолом и сразу бросился в глаза, а глазам своим князь Держимир всегда верил.
– Брат, он мой, мой, мой! – завопил Баян, едва лишь завидел на пороге Держимира, и скорее шагнул вперед, чтобы оказаться между князем и Громобоем. Первого приступа княжьего гнева он боялся почти так же, как Веселка (и значительно больше, чем сам Громобой). – А ты его не трогай! Лучше погляди, что он принес!
Изумленный князь прошел между расступающимися отроками и кметями и глянул туда, куда показывал ему младший брат. Меч Буеслава лежал на верхней ступеньке престола, два отрока с факелами в руках стояли по бокам, как бывало, когда сам князь сидел на своем месте. И, надо сказать, меч Буеслава производил не менее величественное и внушительное впечатление. Отблески огня играли на синеватой стали и ярко освещали цепочку из выбитых громовых шестигранников, тянувшуюся от рукояти почти до острия. А красноватый огненный камень горел на вершине рукояти, как живой глаз; казалось, не только гридница смотрит на древний меч, но и меч смотрит на гридницу и людей, родившихся в его отсутствие.
И, встретившись взглядом с мечом своих предков, князь Держимир забыл о Громобое. Долго-долго он не отрывал глаз от оружия, и все в гриднице притихли, ожидая, чем кончится этот молчаливый совет.
Наконец князь поднял голову и посмотрел на Громобоя. Взгляд его был не гневным, а скорее напряженно-пристальным, точно он хотел сам увидеть все то, что Громобой не хотел ему открыть.
– Где взял? – коротко, хрипловато спросил Держимир.
– В бане! – хохотнул рядом Баян, но на сей раз князь даже ухом не повел в сторону любимого брата.
– Там, где твой отец потерял! – ответил Громобой, глядя прямо в лицо князю и отчетливо видя в нем сходство с Молнеславом. Казалось, старого князя он видел только что, где-то близко… и в то же время так далеко, что страшно было представить себе эту пропасть времени.
Веселка испуганно дернула Громобоя за рукав: он говорил слишком дерзко. Князь дернул уголком рта, но сдержался и потребовал:
– Рассказывай!
Они стояли друг против друга возле княжеского престола, меч Буеслава по-прежнему лежал на верхней ступеньке, и Держимир как будто не догадывался ни переступить через него, чтобы занять свое место, ни взять в руки.
– Ты сядь! – шепнул ему сзади Баян. – Что ты перед ним стоишь, мужик же посадский… Ну!
Князь наконец догадался; протянув руку, он взял меч за рукоять и снял со ступеньки и при этом чувствовал такое волнение и даже неуверенность, точно меч мог вырваться из рук и не пожелать иметь с ним дело. И тот показался тяжел, хотя на слабость рук князь Держимир не жаловался. «Где твой отец потерял…» Темнота, трепещущий огонь факелов, потрясенные лица людей и живой взгляд камня в рукояти создавали ощущение сна, и даже самоуверенный Держимир чувствовал себя как бы потерянным. И возвращение меча, который в воображении Держимира был где-то рядом с теми золотыми плугом, копьем и чашей, что упали с неба в незапамятные времена и достались первому из земных князей, и невероятное появление Громобоя в княжеских палатах – все это были чудеса, но, в свете всех событий этой странной и мрачной зимы, чудеса скорее пугающие, чем радостные.
Держимир поднялся на три ступеньки и сел на свое место, осторожно положив меч на колени. Несомненно, меч был тот самый; точное подобие того меча, который передал ему шестнадцать лет назад умирающий отец. Вернее, его меч был подобием этого. Но при точном внешнем сходстве они были совсем разными: близость Буеславова меча внушала трепет и гордость; прикасаясь к нему, Держимир ощущал, что касается рук своего отца, деда, прадеда… до самого Буеслава, который жил, может быть, чуть попозже того первого князя с его золотым копьем… Предки придавали сил, но они и спрашивали ответ. Держимиру было тревожно и стыдно, что наследство предков ему принес посадский парень… Или нет? Подняв глаза, князь Держимир глянул в лицо Громобою. Тот смотрел уверенно, спокойно, как равный. И Держимир вспомнил, что перед ним сын Перуна. Сами боги вернули ему меч предков. Значит, пришло время пустить его в дело.
Но что делать? Сейчас, с мечом Буеслава на коленях, князь Держимир представлял это себе не лучше, чем в тот вечер, когда его брат чуть не попал в зубы Зимнему Зверю, или когда над ветлянским вымолом нависала грозная тень губителя-Костяника.
– Рассказывай! – повторил Держимир, стараясь казаться невозмутимым и не выдать своего смятения.
По мере рассказа гридница все больше наполнялась: собирались жители детинца, а под конец замелькали даже лица посадских старост. Вперед пролез Вестим, за ним Щеката и Хоровит. Все слушали молча, на лицах было потрясение: каждый, не исключая и князя, не мог решить, верить ли во все это. Никто не мог заподозрить Громобоя и Веселку во лжи, особенно видя перед собой меч Буеслава, но их странствие где-то в Прави не укладывалось в головах. В Правь живыми не попадают.
– Как же оно… так-то? – растерянно заговорили понемногу, когда рассказ подошел к концу. – Не бывает так-то! К богам после смерти уходят! В Правь живому человеку нельзя!
– Теперь все можно! – сказал Щеката. Из всех слушавших он казался наименее удивленным. – Теперь все межи нарушены, все стены рассыпались – из Нави в Явь можно, из Яви в Правь можно… кого куда его ноги приведут. Бывает так, княже. Не сомневайся.
– Говорил я – сын Перуна себя покажет! – Зней с гордостью стукнул об пол посохом, и звон бубенчиков раскатился по гриднице. – Говорил! Вот он и показал! Одолел Зимнего Зверя! И меч достал! Теперь спасение наше в наших руках!
Народ оживился и заговорил громче; люди еще мало чего поняли, но уверенные слова всех подбодрили, наполнили какой-то смутной надеждой. Каким-то свежим дыханием повеяло в гриднице, как будто в душной клети открыли дверь на воздух.
– Так и что теперь делать? – Баян оживленно вертел головой, переводя взгляд с Громобоя на меч. – С кем воевать-то? Зимний Зверь больше не сунется, а Велу с коровой где искать? Не сказали тебе там? Не научили?
– Княже, ты на нас обиды не держишь? – с надеждой спросил Вестим. Более всего прочего его волновало одно: можно ли Громобою спокойно вернуться домой и не будут ли с посада требовать двадцать гривен серебра. – Парень-то, того…
– Прости его, княже! – Веселка шагнула вперед, на ходу подтолкнув Громобоя локтем. – Он виноват, да ведь исправился! Он больше не будет!
– Не по злобе парень начудил, по молодости! – опять вступился Вестим. – Больше не станет! Для тебя, княже, постарался, меч вон тебе принес…
Князь сердито стиснул зубы: последнее как раз говорило не в пользу Громобоя.
– Прости, княже! – сказал Щеката. – Не время нам сейчас между собой браниться. Другие враги есть… А то выйдет опять, как полвека назад: свои дерутся, чужие радуются.
– Да пусти его восвояси, брате! – встрял наконец и Баян, подмигивая мрачному Держимиру. – Пусти его, может, он еще чего-нибудь занятное раздобудет. А я на него зла не держу… на дураков чего обижаться?
– Скажи хоть слово, что стоишь, как пень! – шипела Веселка, стараясь вытянуться и достать до уха Громобоя.
Но он ее как будто не слышал и молчал, так же спокойно глядя на князя. Все происходящее сейчас казалось ему не слишком важным, а все прошедшее – и вовсе смешным. На собственную драку с Баяном он смотрел, как взрослый смотрит на детскую возню. Даже сам князь Держимир казался ему кем-то вроде обиженного ребенка: подуется да и перестанет. Ему тоже казалось сном все, что происходило сейчас в этой полутемной гриднице; но если для всех остальных явью был, скажем, вчерашний день, то для Громобоя «явь» осталась в Прави. Вынесенные оттуда впечатления все еще сидели на нем, как удобная, точно по нему пригнанная одежда, и странным казалось, что он нашел эту одежду только сейчас. Дух Прави поселился в нем, и в Прямичев Громобой вернулся не тем, каким ушел.
– Скажи хоть, что больше не будешь! – молил шепотом Вестим. – Опять под беду подведешь! О матери вспомни!
– Не полезешь больше драться? – Баян обернулся к нему, делая отчаянные знаки бровями: да соглашайся же, дурень!
– Не полезу, – подтвердил Громобой. Ему это ничего не стоило. – Если ты больше к нашим девкам лезть не будешь.
Кое-кто ахнул, Веселка всплеснула руками. Баян хохотнул и понимающе метнул взгляд с Громобоя на нее.
– Ну-у, так бы сразу и сказал, – примирительно протянул он. – А я чего? Я не жадный.
– Если бы не меч… – Князь Держимир старался пропустить мимо ушей всю эту белиберду и смотрел на Громобоя с досадливым сожалением. – Если бы не меч, ты бы у меня… Иди, – наконец решился он. – И помни: сила не в дерзости. И если такой гордый, так сумей отвечать почему. За меч прежнее тебе прощаю, а впредь не словами гордись, а делами. И хоть ты сын Перуна, хоть Велеса – а умей свою силу в дело вложить, а не в дурную драку.
Громобой молча склонил голову: здесь князь был прав, и он не хотел спорить. Вчерашний Громобой едва ли был бы так покладист, но нынешний был умнее и сам понимал свои прежние ошибки. Знать бы еще, где оно, это дело.
Громобой глянул на князя, но о деле тот, как видно, знал не больше. Да и откуда ему знать?
Глава 6
Несколько дней Прямичев обсуждал новости. С утра до позднего вечера избы Вестима и Хоровита были полны народом, по детинцу и посаду ходили слухи один другого чуднее. Откуда-то взялось ожидание свадьбы Веселки, вот только женихом одни называли Громобоя, а другие почему-то Байан-А-Тана. При том же говорили о каком-то походе, но куда и зачем, никто не знал. Целыми днями народ толпился на княжьем дворе, надеясь поглядеть на возвращенный меч Буеслава, «настоящий» и «тот самый», хотя кмети и уверяли, что от прежнего, многократно всеми виденного на поясе у князя, он ничем не отличается. Притихший было торг перед Щитными воротами снова наполнился народом; привоза никакого товара не было, но прямичевцы с утра до вечера толпились, обсуждая все одно и то же, перемалывая сплетни и слухи.
Поначалу все приободрились: возвращение меча наводило на мысли о битве, а значит, о победе. Но день проходил за днем, а разговоры так и остались разговорами, воодушевление сменялось разочарованием и досадой. Меч Буеслава теперь имелся, но оставалось непонятным, с кем биться и против кого направить его чудесную силу. Ни Снеговолок, ни Костяник больше не являлись на глаза, и от долгожданного меча не предвиделось никакой пользы.
– Ну, меч! – толковали то здесь, то там. – Ну, Буеслава! А что толку? В Прави он на мосту каком-то лежал, теперь у князя лежит – а нам что с того?
А грозные признаки беды становились все яснее и навязчивее. День так и не прибавился. По-прежнему лишь в полдень появлялась ненадолго серая полоска неуверенного света, а потом сумерки опять заливали землю. Каждый день шел снег, метели засыпали улицы, сугробы подпирали тыны на половину высоты. Если снег прекращался и небо яснело, то крепчал мороз; Снеговолок и Костяник прочно завладели Прямичевом. Появились разговоры: а будет ли весна?
– Нет, голубчики мои, и ждать нечего! – твердила тетка Угляна у колодца. – Не будет нам никакой весны! Что делается-то! Видно, умерла Леля, пропала совсем! Не будет весны, будет одна зима вовек!
А не будет весны – не будет лета, не будет нового урожая. Все съестное понемногу поднималось в цене. Призрак голодной смерти был еще далек, но испуганным глазам виделся ясно. Припасов пока хватало, но что будет, если весна не придет вовремя и не даст возможности их пополнить, как всегда? Сберегая хлеб, прямичевцы изрубили весь лед на Ветляне лунками, и каждый день ватаги мужчин и парней на лыжах и с санями бежали в лес на охоту. Рыбу и дичину солили впрок, но и это утешало мало.
– На всю жизнь, знамо дело, не запасешься! – вздыхали старики. – Да и дичина не бесконечная: не будет весны, и зверь в лесу не родится. Старых-то переловим, а новых нету, ну, и опять все то же самое…
«То же самое» была голодная смерть, и мысли о ней все прочнее овладевали умами, души угнетал страх. По подсчетам, уже миновала середина просинца, то есть день должен был прибавиться заметно. В прошлом году в это время уже ярко сияло солнце и отражалось в снежных звездах на земле – а сейчас стояли серые метельные сумерки, так что дышать казалось трудно от нависшего в воздухе снега. Всеми овладело какое-то тяжелое, неприятное томление, словно приходилось жить под коркой льда; так и хотелось высунуть голову из-под этого серого, давящего, душного неба, увидеть свет, вдохнуть свежего воздуха.
Всех томила тоска и одновременно разбирало беспокойство, смутно хотелось что-то сделать и разузнать, как обстоят дела в других местах. Хоровит собрался в дорогу.
– Поеду, ждать нечего! – объявил он домочадцам. – Пока у меня кое-какой товар остался, покатаюсь по огнищам, по Ветляне, по Турье, может, хлеба раздобуду. Хоть на всю жизнь не запасешься, но какое-то время переждем, а там видно будет. Может, что и образуется.
– Куда ты собрался, горе мое! – причитала Любезна. – Ну, куда тебе ехать в такое время! Занесет вас снегом, так что и не откопаетесь! У нас тут, в городе, у князя под носом, чудища так и рыскают! А в лесу-то что творится, ты подумал? Хочешь детей сиротами оставить? Что я с ними делать буду? Семь-то голов! Да я, да отец! Подумай, куда тебе! Сиди дома!
– Со своими-то надежнее, знамо дело! – вздыхал дед. – Да чем жить?
– Не продадут вам ничего! – вразумлял Бежата. – Люди тоже не дураки: раз такое дело, хлеб теперь дороже всего. В рубашках-то можно и в старых походить, всякие бусики-колечки теперь не годятся, из них каши не сваришь. Да и железо теперь на что – не снег же пахать!
– Так-то оно… – растерянно соглашался Хоровит и не знал, на что решиться. Домочадцы говорили правду, но сидеть дома и ждать было нестерпимо, его деятельный нрав требовал сделать хоть что-то.
В ремесленных концах день ото дня становилось шумнее. Кузнецы, гончары и кожевники каждый день приходили с торга встревоженные и злые: хлеб становился все дороже, а их изделия – все дешевле. Да и для работы оставалось не много возможностей: гончарам нужна глина, кузнецам – железо или хотя бы руда, кожевникам – кожи. А где все это брать глухой зимой, которой не предвидится конца?
– Пошли к князю! – кричали то у Вестима, то у других старост. – Пока там все образуется, мы тут с голоду перемрем! Чем детей кормить? Пусть он сам думает, со своим мечом! Нам не меч, нам хлеб нужен!
Тревога нарастала. К концу просинца уже никто не работал, толпы взрослых и детей ходили по улицам, собирались во дворах и на пустырях. Оба святилища были целыми днями полны, но вместо даров идолам Перуна и Велеса доставались одни мольбы и упреки. Щеката и Зней старались поменьше показываться на глаза народу. Волхвы были в растерянности: оба понимали, какую беду означают те черепки от Чаши Годового Круга, что Веселка принесла из Прави, но как помочь беде, не знал ни тот ни другой. Они были смущены до того, что ходили друг к другу советоваться; еще полгода назад это посчитали бы истинным чудом, но сейчас оно прошло незамеченным, поскольку не принесло никаких плодов. Поговорка о двух головах не оправдалась: боги не слышали даже их соединенных голосов и не откликались. Весь род человеческий оказался брошен, как ребенок в зимнем лесу, одинокий и беззащитный. Ничего явно страшного больше не случалось, жизнь вроде бы шла своим чередом, но за этой тишиной мир медленно и неотвратимо умирал, и каждый, от несмышленого ребенка до умудренного волхва, ощущал давящую, гнетущую тоску, от которой тупели мысли и опускались руки.
Но однажды утром ведунья Веверица вышла из Велесовой хоромины, бледная и страшная, как сама лихорадка Невея. Из-под платка висели седые волосы, глаза были окружены красными воспаленными кругами, и обе руки она поднимала вверх, точно хотела удержать падающее небо.
– Люди! Люди! Слушайте, слушайте! – кричала она, и народ сбегался, испуганно толпился в нескольких шагах от нее, не смея подойти ближе. А ведунья продолжала кричать, и ее беспокойно блестящий взгляд пронзал толпу, никого не видя. – Явилась мне, явилась! Явилась Вела, Мать Засух, Хозяйка Подземелья! Явилась, темная ликом… Сказала: где корова наша, там и весна наша… Весна наша у сына Велеса, чье имя – Ярость Огня! Кто Подземное Пылание одолеет, тот в мир весну вернет… Кто все дороги пройдет, за леса дремучие, за горы толкучие, за пески сыпучие… Открыла она мне правду! Враг наш – за лесами, за реками, в земле дебричей! Сын Велеса, князь чуроборский! Он Светлую Лелю пленил и тем всю землю весны лишил! В его руках наши беды! Сын Велеса, князь чуроборский! Он отнял у нас весну!
Пораженный ужасом народ слушал дикие, исступленные крики старухи. Ее морщинистое лицо было бледнее обычного и приобрело мертвенный оттенок, красные пятна вокруг глаз издалека казались какими-то особыми кровавыми глазами. Сама Морена смотрела на Прямичев ее глазами, и каждый видел в ее лице неумолимую смерть. Даже понять смысл ее речей было трудно, но все они несли в души, кроме страха и трепета, какое-то возбуждение, приподнятость, странную лихорадочную радость. Наконец-то разъяснилась причина бедствия, наконец-то враг и губитель назван по имени! После долгого тоскливого недоумения даже страшная весть о пленении богини весны принесла облегчение; после того как люди столько дней в бессилии наблюдали тихое и беспричинное угасание белого света, открытие само по себе показалось победой. Слова Веверицы указывали направление борьбы, а значит, путь к победе и избавлению!
– А мы, дурни, все на Снеговолока валили, на Костяника! – кричали на улицах и на торгу. – Да в чем они виноваты, Зимерзлины дети, они свое дело делают! Вот оно что! Весну-то сын Велеса украл! Он, проклятый, он! Кому же еще, как не ему!
Вскоре кто-то уже взобрался на вечевую степень и колотил в било. Громкие гулкие удары покатились по детинцу и посаду, пробиваясь сквозь вязкую метель. Народ стекался быстро, словно только и ждал призыва. И большинство собиравшихся уже знало о видении старухи.
К тому времени как из ворот детинца выехал князь Держимир с братом и дружиной, торг уже был полон и Сугрев, староста косторезов, уже стоял на вечевой степени и горячо говорил, размахивая длинными руками:
– Нечего нам ждать, пока все с голоду передохнем! Надо войско собирать! Нечего упырю этому, оборотню поганому, белый свет губить! Соберемся и побьем его! Побьем, жен и детей спасем!
– Побьем! Побьем! – дружно кричали прямичевцы. – Отобьем Лелю!
Кмети очистили проход, князь поднялся по ступенькам. Народ встретил его радостным ревом.
– Веди нас на оборотня, княже! Веди! Побьем оборотня, спасем детей!
Князь Держимир свирепо сжимал челюсти, как всегда, когда не мог сразу принять решение: собственное колебание всегда злило его, но он был слишком умен для того, чтобы действовать необдуманно. Все в нем кипело от злости на судьбу, которая посадила его княжить именно в это безумное время! Пару лет назад он бы созвал вече и сам первый потребовал бы собирать войско, не дожидаясь, пока от него это будут требовать посадские чумазые мужики. Как все было просто пару лет назад! Есть беда, есть враг, виноватый в ней, – с нами Перун Громовик! Но теперь он стал умнее и опытнее, и, как ни странно, жизнь от этого не упростилась, а, наоборот, стала сложнее, и каждое решение принималось труднее. И не у Сугрева, не у кого-то из посадских горлодеров, а у него была жена-полуоборотень, дочь Князя Рысей, из-за которой князь приехал на вече, уже не согласный с общим желанием народа.
«Огнеяр этого не может! – кричала утром Смеяна, которой девки быстро принесли новости. – Он не может! Я его знаю, он не может! И ты его знаешь! Не нужно ему такое дикое дело! Зачем ему Лелю красть, делать ему, что ли, нечего! Одурели они там все! Собака брешет – ветер носит, а они обрадовались! Скажи им всем, скажи!» Она рыдала, но твердила все то же. От слез ее лицо казалось еще более несчастным и некрасивым, чем в последнее время, но Держимир все равно любил и жалел ее. И, кроме того, она была права. Он знал Огнеяра, чуроборского князя, и понимал, что тому совсем незачем было бы похищать богиню весны. Мир и порядок во вселенной ему так же дорог, как и любому из тех, кто сейчас призывает к походу на него.
Но как объяснить это прямичевцам, бесчисленные лица которых Держимир плохо различал сквозь падающий снег? Они измучены тревогой, они почти отчаялись, и вот наконец им указали врага, а с ним и дорогу к спасению! Как он отнимет у них надежду? Да и поймут ли они его, поверят ли ему? Что он предложит им взамен? Куда укажет?
– Не слышал я о таком, чтобы князь Огнеяр богинь похищал! – крикнул Держимир, и по толпе сразу побежал ропот неудовольствия: от него ждали других слов. – В кощунах говорится, что Велес Лелю у себя держит всю зиму. Велес, а не сын его! Огнеяр, чуроборский князь, на земле живет, своим племенем правит! Зачем ему Леля?
– Мы, княже, слышали, что он ее давно уже украл! – крикнул снизу купец Нахмура, и народ тут же расступился, давая ему пройти. – Еще два лета назад говорили, что Огнеяр Чуроборский себе жену раздобыл невиданной красоты, и что в волосах у нее березовые листочки молоденькие растут! Говорили, что берегиня она, а теперь выходит, что сама Леля и была! И умеет она, когда надо, дожди призывать, а когда надо – солнце ясное. Оттого у дебричей и урожаи хорошие, и по всей земле мир и благоденствие. Вот оно как! Князь Огнеяр себе Лелю добыл и с ней всякое изобилие, а мы как хочешь! А мы пропадай! Теперь нам и весны нет!
– А как же весна с тех пор два раза была? – крикнул Баян, но эта мысль, неглупая и вполне очевидная, сейчас ни у кого не встретила поддержки.
– Этого нам не узнать, не нашего ума дело, а вышло так! – не смущаясь, ответил Нахмура, и народ одобрительно гудел.
– Не вашего ума дело! – злобно передразнил Держимир. Его бесило нелепое упрямство толпы: хочет во что бы то ни стало бежать по единственной дороге, которую видит, не раздумывая, а верна ли дорога и куда ведет.
– Была весна, а теперь не приходит! – закричали на площади.
– Значит, сил больше нет!
– Надо помочь!
– Собирай войско, княже!
– Пойдем весну отбивать!
– А то все пропадем!
– Веди нас на оборотня!
– Надо собирать войско! – доказывал Сугрев, напористо потряхивая жилистым кулаком. Раньше это был вполне смирный человек, не мечтавший о ратной славе и даже в страшном сне не посмевший бы спорить с князем. Но угроза гибели все переменила, и прямичевцы не боялись ничего: ни собственного князя, ни дальнего похода, ни даже Велесова сына-оборотня. По крайней мере, сейчас, издалека. – Пойдем в поход! Весну добудем, а если нет, так хоть хлеба детям добудем!
– Хлеба добудем! Хлеба! – ревела площадь.
Все были возбуждены и даже радостны: давно уже, томясь тревогой, прямичевцы мечтали о деле, которое даст хотя бы надежду на спасение. Поход на дебричей обещал возвращение весны или хотя бы добычу – и это делало любого посадского мужика смелым, как сам Перун. Мать Макошь! Мог ли Солома из Кузнечного конца или Хворостина из Кожевенного подумать, что когда-нибудь займет место Перуна из кощун и пойдет добывать весну, похищенную злобным и темным врагом!
Князь Держимир яростно стиснул рукоять Буеславова меча. Толпа ревела и требовала похода; вздумай он еще что-то кричать, его не услышат. Давным-давно не бывало, чтобы Прямичев так отважно спорил с собственным князем, и Держимир чувствовал злость и растерянность. Но как послать кметей разогнать эту толпу по дворам, если они хотят спасать весну от Велеса? И эта решимость прямичевцев не оставляла ему выбора: если Прямичев решит непременно идти в поход на дебричей, князю придется его возглавить – если он не хочет, чтобы его место занял кто-то другой. Ему придется возглавить поход, который он считает заведомо нелепым, опасным и вредным. На этой площади мало кто видел, как волки князя Огнеяра рвали противников в той давней битве возле Макошина святилища на реке Пряже. А он видел. И совсем не хотел оказаться со своим войском на месте тех рарогов. С князем Огнеяром его связывают клятвы мира и дружбы – неужели он покроет себя позором только ради того, чтобы вернее погибнуть вместе со всем своим племенем?
– А может, оно и правда! – бормотал рядом Баян. Он видел, что старший брат зол на весь свет, и потому не вмешивался открыто и говорил как бы сам с собой. – Этот зубастый все может! А вдруг ему старая жена надоела, Лелю пожелал! Отец его весь век ее крадет, и он может! Он все может! Мы ж его видели!
И Держимир яростно закусил нижнюю губу. «Он все может!» Появились сомнения: насчет чуроборского оборотня ничего нельзя сказать наверняка! Как знать, что с ним сделал развал мироздания, в какую сторону повернул его беспокойный и трудноуправляемый дух? Как можно говорить, что ты знаешь Велесова сына, оборотня, волка? И Смеяна тут не судья: Огнеяр ей как старший брат, она всегда его оправдает. Даже если он на самом деле украл богиню весны! Как сумел? Да уж он сумеет!
– Боги нас, глупых, на ум наставили! – кричал на вечевой степени уже другой посадский, бойкий плотник по имени Доля. – Вела сама! Вела открыла: весна – у Велесова сына в плену, и тот только его одолеет, у кого руки по локоть в золоте, ноги по колено в серебре…
– Громобой! – вдруг вскрикнул звонкий девичий голос.
Плотника Долю подвела любовь к сказаниям: на ум пришли слова, которых Веверица не говорила. Хорошо знакомый образ Перуна – спасителя весны у каждого был на уме, но Веселка вдруг вспомнила о живом человеке, о том единственном, кто годился для такого дела.
– Громобой! – кричала Веселка, чуть ли не подпрыгивая от бурливших в ней чувств – радостного нетерпения, тревоги, неясной режущей тоски и готовности всем пожертвовать. – И мне ведь про него Вела говорила! Это дело для него! Он и корову нашу вернет, и весну нашу! Я говорила!
В толпе ее не было видно, но голос слышали все, и оттого он, идущий неведомо откуда, казался голосом божества, голосом самой Лели-Весны, молящей о спасении.
– Громобой, Громобой! – стало повторять множество голосов. В голосах звучало нарастающее ликование, как будто долго искомая истина наконец-то далась в руки. – Вот кто нас поведет! Сын Перуна – на сына Велеса! Все верно! Один к одному!
В толпе возникло оживление, все оглядывались, искали. Кузнецы расступились, Вестим вытолкнул вперед Громобоя. Как обреченный, он медленно поднялся на вечевую степень. Народ радостно кричал и даже кидал вверх шапки; князя и то не приветствовали так бурно. Громобой выглядел хмурым, но никого это не смущало: в его хмуром лице, как солнце за тучами, людям виделась их будущая победа. Теперь он стал их вождем, вопложением их силы и надежды, и сам вид его мощной фигуры вливал бодрость и готовность к действию.
– Перун с нами! – вопили сотни голосов. – Веди нас на Велеса!
Громобой поднял руку и махнул, будто хотел прибить муху. И крики стихли.
– Если надо идти на сына Велеса… – начал Громобой.
Затаив дыхание, Прямичев ждал его слов, готовый хоть сейчас, по первому знаку кинуться в бой. А Громобой угрюмым взглядом окинул море голов, покрывших все широкое торжище: они напомнили ему ту толпу, что бушевала в Прямичеве в день вокняжения Молнеслава, и ничего хорошего он от этих людей не ждал. Далеко не каждая толпа способна превратиться в народ, готовый к значительным и благим делам; этой же толпой двигал нерассуждающий страх, и ее лихорадочное возбуждение, принимаемое за отвагу, не могло принести добра. Калинов мост не выдержит тяжести толпы. И если уж кому-то не миновать сражения со Зверем, то лучше пусть будет тот, кто умеет… После Прави Громобой уже не мог закрывать глаза на свою судьбу. Судьба подталкивала его вперед, и он, никогда не терпевший никакого принуждения, сейчас был не в праве противиться. Так солнце идет по начертанному ему пути, не рассуждая и не своевольничая. А странно это, однако, – светило, божество и сердце света, менее свободно в своем мире, чем ничтожнейшая букашка, которой солнце дает жизнь…
– Коли надо идти… Так я один пойду! – отрезал Громобой, и по толпе прокатился удивленный, недовольный ропот. – Нечего всем ходить, землю топтать! Нечего, я сказал! Такое дело толпой не сделаешь.
– Как же – без народа? – отозвался недовольный Сугрев, все еще стоявший на вечевой степени.
Толпа поддержала его гулом: сейчас все настроились на поход, хотя, конечно, к вечеру каждый одумается, остынет и обрадуется, что можно остаться дома.
– А так! – отозвался Громобой. – Куда конь с копытом, туда и рак с клешней! Я – сын Перуна, а еще среди вас такие есть? Что? Нету? Так и на сына Велеса я один пойду! Нечего всей толпой валить. Если судьба – и один управлюсь, а нет – вы мне не помощники! Давай, расходись!
Он махнул рукой, спустился с вечевой степени и пошел прочь. Князь Держимир, не сказав больше ни слова, сел на коня и уехал вместе с дружиной. Ему следовало быть довольным исходом веча, но лицо его было угрюмо и почти злобно: толпа не послушалась его, князя, но подчинилась кузнецу… Впрочем, князь Держимир был умен и давно уже понял, что Громобоя нельзя судить как простого кузнеца.
Толпа разошлась не сразу, а еще некоторое время постояла, гудя и обсуждая. Отмена похода сначала разочаровала, но потом показалась правильной. Глядя на дело трезво, никто из прямичевцев не хотел оказаться противником Велесова сына, оборотня с волчьими клыками и подземным пламенем в глазах.
– На сына Велеса нужен сын Перуна! – соглашались прямичевцы, довольные уже тем, что для богини Лели все-таки нашелся освободитель. – Перун своего сына на ум наставит. А мы куда полезем? Разве против оборотня с топором пойдешь? Ведь говорят, его на всем белом свете только одно копье и берет. А мы с тобой что можем?
– Смешно! – одобрил старик Бежата. – Пусть они вдвоем меж собой разбираются. А наше дело – сидеть ждать.
– Если так сидеть – не много дождешься! – со вздохом сказал Солома. Ему все-таки очень хотелось если не сразиться с чудовищем, то хотя бы посмотреть на него поближе.
– Не в свое дело лезть – только зазря голову сложить! – вразумлял его Овсень. – Кому сила дана, с того и спрос. Пусть Громобой идет! Слыхал ведь? Я, говорит, сын Перуна! Вот оно как! А мы с тобой кто? Наше дело – серпы да лемехи ковать.
Солома вздыхал и не возражал старшему, но ему виделась в этом деле какая-то несправедливость. Почему только сыну Перуна можно? А мы что, не люди? То-то, что люди! – отвечал он сам себе и опять вздыхал. Что-то тут неладно… Кому Леля нужна? Людям! И им – в сторонке сидеть? Непонятно!
– Коли боги теперь не в силах, так, значит, наш черед, – бормотал он, смущенно потрепывая соломенные вихры на макушке. – Иначе зачем он вообще на свете живет, род человечий?
Все последние дни Веселка была сама не своя. Ее переполняли воспоминания о виденном в Прави, и она подолгу могла сидеть, ничего вокруг себя не замечая. Для черепков Чаши Годового Круга она сшила красивый мешочек из тонкой кожи, но каждый день вынимала их оттуда и раскладывала шесть «осколков зимы» на столе по порядку: листопад, груден, студен, просинец, сечен, сухый. Получалась половина круга. Веселка подолгу смотрела на нее, и ей начинало казаться, что стык черепков студена и просинца мерцает красным, дрожащим, болезненно-воспаленным светом. Как раз на этом месте застрял годовой круг, разбитый и не имеющий сил двигаться дальше. С жуткой очевидностью было ясно: годовой круг разрушен, от него осталась только зима. Зима лежала перед Веселкой на столе, а весны не было. Снега будут лежать вечно, и жизнь в земном мире понемногу замрет, удушенная холодами и темнотой. Веселка чуть не плакала от тоски и страха, но порой в ней вскипало странное возбуждение, хотелось бежать куда-то, что-то делать; было чувство, что она непоправимо опаздывает куда-то, и если не побежит прямо сейчас, то все пропало. Ведь где-то же лежат остальные черепки, где-то же во вселенной томится потерянная весна!
Родители ее беспокоились, переглядывались: путешествие в Правь так переменило их старшую дочь, что они и желали бы вернуть ее веселую беспечность, да не знали как. А ведь на первый взгляд оно пошло ей на пользу: никогда еще Веселка не казалась такой цветущей. Она похорошела на диво: черты ее лица прояснились, румянец горел зарей, голубые глаза сияли, золотистые кудряшки свежо и весело вились на висках и над белым гладким лбом. Сидя на лавке, она казалась солнечным лучом, белым облачком с весеннего неба, и в полутемной избе вокруг нее вроде бы даже мерещилось какое-то золотистое сияние. Хоровит уже не жалел, что она отказалась выходить за Беляя: такая красавица казалась достойной даже князя.
После веча, на котором Громобой поневоле взялся разобраться с Велесовым сыном-оборотнем, Веселка долго не могла уснуть. В ней разом бурлили радость, нетерпение, тревога; казалось, спасение мира близко, но так же близко было ощущение страшной опасности, гибели, пропасти, в которую она неминуемо упадет, если пойдет по той дороге, которую указала Вела. Снова и снова она напоминала себе, что сражаться с оборотнем – дело Громобоя, а она тут особо ни при чем; разум твердил, что это не ее дело, но сердце говорило другое, каждая капелька крови знала, что это ее дело и ничье больше. Хорошо бы князь дал Громобою в поход меч Буеслава!
Веселка сама не заметила, как уснула. Сон был простой: все было как всегда, только она не лежала, а стояла посреди избы. А перед ней стоял Громобой и держал в руках полотенце, беленое, длинное, так что его расшитые красными узорами концы падали на пол. Откуда-то Веселка знала, что это полотенце – ее, и все пыталась отобрать его у Громобоя. А он не отдавал, тянул его к себе, значительно ухмылялся, отступал к двери, а она шла за ним, не выпуская конца полотенца и зная, что выпускать ни в коем случае нельзя.
А потом Громобой с полотенцем вдруг исчез, и она даже растерялась – как же упустила? Вместо Громобоя перед ней появилась женщина – высокая, сухопарая, со строгим, смутно знакомым лицом. Она показала рукой на дверь, и Веселка догадалась: Громобой ушел туда. А женщина слегка повела рукой, и дверь сама собой приоткрылась. Совсем чуть-чуть, но в щели блеснул яркий беловато-золотой свет… точь-в-точь такой, какой Веселка видела в Прави, в лесу, когда мертвая избушка вдруг повернулась и оказалась жилищем Мудравы…
Проснувшись утром, Веселка отлично помнила свой сон, но терялась, не зная, как его разгадать. Полотенце – это, понятно, к свадьбе. Но почему-то сейчас такое объяснение ей казалось недостаточным и даже глупым. Просто у нее в голове застряла болтовня девок, с чего-то взявших, что теперь она выйдет за Громобоя. Как ни странно, сейчас Веселка была дальше от этой мысли, чем полгода назад. Но к чему же полотенце?
Но Мудрава показала ей на дверь… И Веселка вдруг рассмеялась, выронила из рук гребень, которым принялась было чесать косу. Она поняла!
– Ох, Матушка Макошь! – сокрушенно качая головой, Любезна подобрала гребень с пола и отняла у дочери ленту. – Сиди, я сама! Совсем девка без ума осталась!
– Так, знамо дело, на том свете побыла и вернулась! – добавил дед. – Ум-то не забыла там?
– Расскажи! – хором потребовали Румянок и Колобок, слышавшие сестрину «кощуну» двадцать раз и все еще не уставшие ее слушать.
А Веселка все смеялась, радуясь своей догадке, но делиться ею с родичами не спешила. Догадка была как раз из тех, что делаются «без ума». Она поняла, что должен взять в поход Громобой. Не меч Буеслава, а ее саму, Веселку!
И с этой новостью она отправилась в Кузнечный конец, сразу как только мать заплела ей косу. Зная, что Громобой едва ли отправится в путь прямо сразу после веча – так быстро ему ни за что не собраться, – она все же чуть ли не бежала всю дорогу. Ей уже давно хотелось бежать, и вот наконец у нее появилась цель.
Еще не дойдя до Вестимовых ворот, она услышала голос Громобоя.
– Да брось ты, мать! – говорил он, стоя на крыльце и обернувшись в сени, в раскрытую дверь. Полушубок у него, как всегда, был наброшен на одно плечо, а левый рукав болтался за спиной. – Куда мне столько рубах – торговать, что ли? Целый обоз велишь снарядить? А, это ты! – Он захлопнул дверь, обернулся и увидел Веселку, подходившую к крыльцу.
– Ты что, уже собрался? – спросила она, стараясь отдышаться. – Подожди!
– Да я к князю. Звал опять зачем-то… не нагляделся.
– Подожди! – повторила Веселка. – Я с тобой пойду.
Надо было как-то по-другому, с опозданием сообразила она. Он сейчас скажет: «Ты с ума сошла».
– По Черному Соколу соскучилась? – Громобой ухмыльнулся. – Ну, пойдем, раз уж сама дорогу забыла. В снегу увязнешь – вытащу, так и быть. Я не злопамятный.
– Злопамятный? – Веселка удивилась. – Да чего я тебе сделала?
– Девичья память! А кто меня на чуроборского оборотня снарядил – скажешь, не ты? Бабушка Перевалиха? Глядишь, если бы не ты – Сугрев сам бы войско собрал и сам повел бы воевать. А теперь я один за всех отдувайся!
– Да я… Я не тебя одного снарядила, – утешила Веселка, повернув и вместе с ним направляясь к воротам. – Я сама с тобой поеду. К дебричам.
– А… – начал Громобой.
Конечно, он хотел сказать, что она сошла с ума и ей совершенно нечего там делать. Но едва он открыл рот, как откуда-то всплыло убеждение: именно ее-то ему и не хватает. Они вместе ходили в Правь, она подобрала эти шесть черепков, которые, может быть, еще окажутся поважнее Буеславова меча. Кому же и искать остальные шесть, как не ей? Другому они, может статься, еще и в руки не дадутся. Казалось даже странным, что он сам раньше этого не сообразил. Без нее весь затеянный поход может оказаться напрасным. Громобой повеселел: приятно было, что Веселка, заварившая всю эту кашу, честно поможет ее расхлебывать.
– Как же без тебя! – усмехаясь, ответил он. – Пошли, если не боишься.
– Ты что, взаправду? – недоверчиво спросила Веселка. Такого быстрого согласия она не ожидала.
– А ты нет?
Они остановились в воротах и поглядели друг на друга. Громобой больше не смеялся, и его серые глаза смотрели так серьезно и ясно, как бывало только там, в Прави. Он готов был взять ее с собой и хотел этого, даже опасался, как бы она не передумала.
– Только тебя мать не пустит, – добавил он.
– Я все равно уйду. Не в бане же запрут.
– Могут и запереть. Я бы запер.
– А ты дверь не выломаешь? – поддразнивая, спросила Веселка. – Если на дверь бани сил не хватит, зачем на оборотней ходить?
Громобой засмеялся и потрепал ее по плечу, как мальчика. Веселка пошатнулась и вывернулась из-под его руки:
– Потише, медведь!
– Медведь! А сама на оборотня идешь! – в ответ поддразнил Громобой. – Вот он, дебрический-то князь, – он зверь, не мне чета! Не боишься?
– Не боюсь! А тебе завидно?
– Смелая ты! – насмешливо восхитился Громобой. – Ни Зимний Зверь тебе нипочем, ни мертвая избушка на ножках!
Смеясь, Громобой вдруг заметил, что глаза Веселки наливаются слезами. Ей вспомнилось ощущение грозящей пропасти, и страх пронизал ее, как порыв холодного ветра.
– Ну, ладно, ты чего? – перестав смеяться, примирительно сказал Громобой. – Ну, не реви только. Скажи, что я медведь неученый, ладно уж.
– Ничего я не смелая… – прошептала Веселка, глядя мимо него и стараясь совладать с собой. – Глупая я просто. Не знаю даже, что там может быть, вот и иду… А знала бы, так от страха под лавку бы полезла… Зачем иду – сама не знаю. Матушка моя, матушка! Не хочу я, а знаю – надо мне идти, и все…
– Ну, так и пойдем! – Громобой взял ее за руку и потянул на улицу.
Князь Держимир встретил их в гриднице. На ступеньке престола сидел Баян, странно серьезный и совсем не улыбающийся.
– Один пойдешь? – сразу спросил князь, приветствовав Громобоя лишь легким кивком. Тот, впрочем, тоже кланялся не слишком низко, и всем казалось, что Держимиру и Громобою вдвоем в гриднице тесно. – Хочешь – дружину дам?
– Один. – Громобой мотнул головой. – Дружина мне ни к чему, чего я с ней делать буду? Я ж не воевода.
– А из оружия что возьмешь?
– А что в руках держать умею, то и возьму. Молот свой из кузницы возьму. Уж это не обманет.
– Вот что… – Князь помедлил, потом положил руку на рукоять меча. Громобой только сейчас заметил, что меч Буеслава не пристегнут к поясу, а просто лежит у князя на коленях, как в тот, первый вечер. – Возьми! – Князь вдруг протянул рукоять меча Громобою. – Получше молота будет.
Веселка ахнула, вспомнив, как дома мечтала об этом как о невозможном чуде. Гридница молчала. Потрясенные кмети не могли взять в толк, что князь снова отдает наследство предков, чудом к нему вернувшееся. Баян, заранее с этим решением знакомый, подавил вздох и отвернулся. «Он его добыл, ему и владеть! – злобно говорил ему Держимир, досадуя на судьбу, но не смея с ней спорить. – Не лежит он у меня в руках! Держу и чувствую – не нравлюсь я ему! Этот меч для дела нужен, а раз дело делать Громобою, то и меч – ему! Чтоб его громом разбило!»
Даже Громобой немного растерялся от такой чести.
– Да куда мне? – Он с недоумением повел плечом. – Я мечом-то… не слишком умею. Не приходилось…
– Бери, раз дают! – шепнула Веселка. – Князю лучше знать!
– Бери! – шепнул кто-то из кметей. – Бери, дурень! Такое счастье в руки валится, а он рот раскрыл! С князем не спорь! Бери!
– Ну, спасибо, княже… – не слишком уверенно ответил Громобой и все-таки взял меч.
– И смотри… – прибавил князь, откинувшись к спинке престола. – Не красоваться даю, а дело делать. Где то копье, которым оборотня можно убить, я не знаю, а это… Мой отец, как говорите, этим мечом Зверя одолел. Значит, и на другого врага он пригодится… Лошадей, припасов, чего там еще – я все дам, – добавил он, покончив с мечом и стараясь даже на него не смотреть.
– Вот это хорошо! – одобрил Громобой. – Мне и лошадь нужна, и сани нужны. И шубу для девки. – Он кивнул на Веселку.
– И эта с тобой?! – От изумления Баян даже вскочил на ноги. Он-то думал, что Веселка увязалась за Громобоем на княжий двор просто так, из любопытства.
– И я! – подтвердила Веселка. – Мне Мудрава велела осколки Чаши собирать, а сами же они ко мне не придут.
У князя не было причин возражать против ее решения, но для разговора с родичами Веселка собиралась с духом целый вечер. И не зря: услышав, что она задумала, Хоровит выронил ложку. Не так давно он сам отказался от поездки по окрестностям, посчитав ее невыгодной и опасной, а тут ехать собралась его дочь, и не куда-нибудь, а биться с чуроборским оборотнем!
– С ума ты сошла! – воскликнул Хоровит, не веря до конца, что Веселка и впрямь забрала такое себе в голову. – Ну, Громобой едет, так ведь он – сын Перуна! А тебе-то что там делать? Тоже, Перуница огневая выискалась!
– Да девке с чужим парнем как ехать? – заметил дед и покачал головой. – Хоть он и честный парень, а все же, знамо дело, нехорошо! Слух пойдет…
– Мать, ты-то ей скажи!
– Но ведь не зря же это все со мной происходит! – заговорила Веселка, переводя взволнованный блестящий взгляд с одного на другого и подозревая, что Громобою придется-таки ломать дверь бани, где ее запрут для верности. – Мало ли в Прямичеве девок! А то все ко мне: и Зимний Зверь, и Вела! Не может быть, чтобы зря! Мудрава сказала, что я могу другие шесть осколков найти, так надо же искать!
Хоровит оглянулся на жену: Любезна сидела у прялки, уронив руки на колени, а упавшее веретено осторожно трогала лапкой кошка. На лице хозяйки были тревога, тоска и смирение перед неизбежным.
– Не зря! – с тяжелым вздохом повторила она. – Видно, не зря! То-то и оно! И я все думаю: почему тебе все это выпало? Просто так ничего не бывает.
– Видно, матушка, мне на роду так написано! – торопливо, с лихорадочным волнением заговорила Веселка, видя, что мать готова с ней согласиться. – Пустишь меня? Просто так не придет весна, а я…
– Весна… Ты сама и есть как весна… – Любезна смотрела на дочь, и теперь ее красота, расцвет ее юности вызывали слезы на глазах у матери. – Родилась-то ты как раз в Медвежий велик день, с весной вместе. Оттого ты и хороша, как заря ясная, и резва-весела, как птичка небесная. Ты самой весне сестра родная, вся она в тебе отражается. Причудная ты моя… Кому же искать ее, как не тебе?
Веселка бросилась к матери и расплакалась, припав лицом к ее коленям. Она поняла, что мать отпускает ее, поняла и то, как тяжело Любезне это сделать; именно сейчас ей так резко бросились в глаза морщинки у глаз матери, седые волосы на висках под повоем, которых она никогда раньше не замечала. Душа ее переворачивалась от жалости к матери, такой усталой и встревоженной, родившей десятерых детей и троих уже потерявшей. И вот теперь она, старшая дочь, гордость родителей, их радость и утешение, уходит от них, уходит неведомо куда, чтобы, может быть, не вернуться! Веселка не боялась за себя, но она страдала за родителей, которых должна покинуть и которые будут так горько тосковать по ней. Но она ничего не могла для них сделать. Мать отпускает ее, потому что она должна идти.
– Я не надолго, матушка! – сквозь слезы твердила Веселка, страстно желая, чтобы весь этот поход поскорее остался позади. – Я скоро вернусь! Весна настанет, и я вернусь!
Любезна положила обе руки на голову дочери, и ее слезы капали на них сверху. У нее было чувство, что она прощается с Веселкой навсегда. Пришел срок, боги потребовали жертву – и в жертву была избрана лучшая. В том смысл всех древних обрядов, наполовину превратившихся в игры, в том плата за отличия и честь. Когда род человеческий должен помочь богам хранить порядок во вселенной, к богам уходят лучшие. Она вложила в дочь все лучшее, что у нее было, свою кровь и свою душу; Веселка и сейчас оставалась самой лучшей, самой свежей и чистой частью ее самой. Солнечный лучик, кусочек радуги, цветочек лазоревый…
– Что же делать, отец? – сквозь слезы Любезна бросила взгляд на Хоровита, который так и сидел за столом, опустив ложку и не сводя с них обеих изумленных глаз. – Вырастили дочь, она теперь уж не наша.
А лицом ты, девица, ровно маков цвет… —запела она, поглаживая склоненную голову дочери, словно баюкая ее. – Уж породила я дочку, ясную звездочку, баловливую, забавливую, приглядчивую, счастливую, хлопотливую!
Вся душа Любезны трепетала от боли скорого расставания, от ужаса перед теми опасностями, которые ждут Веселку, но она не смела удерживать ее. Как и любая мать, она дала жизнь своей дочери для того, чтобы она шла дорогой своей судьбы.
Выехали на третий день. Кроме княжеских саней и лошади, Громобой взял с собой еще Солому и Долгождана. Ради самого дела он не ощущал нужды в помощниках, но девушка и лошадь – это было слишком много, чтобы взять заботу о них только на себя. Если бы Громобой пожелал, для него нашлась бы сотня спутников, но он предпочел тех двоих, на кого вполне полагался. Солома был счастлив, что Громобой выбрал его, и заранее мечтал о чудесах, которые предстоит повидать. Но до того было еще очень далеко: между Прямичовым и Чуробором лежали нескончаемо долгие пространства заснеженных земель, нехоженых лесов, заледенелых рек.
Ехать в темноте было опасно, а светлого дня было так мало, что дневной переход получался вдвое короче обычного. По всей реке Турье, служившей дорогой на юг, на расстоянии дневного перехода друг от друга стояли княжеские погостья – маленькие городки, где княжеская дружина останавливалась во время полюдья. Но глубокий снег и частые метели так затрудняли дорогу, что от одного погостья до другого Громобой со спутниками добирались за два дня вместо одного. Ночевать приходилось в огнищах, иногда в крошечных одиноких избушках рыбаков или охотников – частью обитаемых, частью пустых. Иной раз в таких избушках приходилось пережидать сутки и двое, пока утихнет метель и можно будет, раскопав выход наружу, двигаться дальше.
Редкие человеческие следы на реке принадлежали рыболовам, охотникам, дровосекам и указывали на близость очередного жилья. Далеко от дома в это время старались не отходить, торговые гости, не в пример прежним годам, не ездили. Бывало, что день и два сани двигались по руслу замерзшей реки, никого не встречая. С двух сторон по берегам стеной стоял заснеженный лес. Высокие угрюмые стволы упирались прямо в небо, нетронутый снег подпирал их подножия крепостным валом, и взгляд застревал в густом сплетении ветвей, в мертвых серых сучьях, похожих на обглоданные кости. Безжизненное молчание лесов, на вид совсем необитаемых, угнетало и подавляло Веселку. Казалось, они заехали в тот мертвый лес с костяными деревьями, о котором говорят самые страшные кощуны. Увидев порой клеста или снегиря, она радовалась, как родичу, этому маленькому проблеску жизни в мертвом царстве зимы.
Среди лесов она чувствовала себя потерянной и одинокой, но и среди людей, на огнищах или погостьях, Веселку не оставляло чувство неприютности, отчуждения. Ее мучила острая тоска по дому, но она не жалела, что пустилась в этот поход, и не хотела повернуть назад. Душой тоскуя, умом она понимала: ее тоска относится не к стенам и печке, не к скамьям и прялкам, даже не к родичам. Она тосковала по миру, благополучию, по добрым надеждам на будущее, которые прежде жили в Прямичеве и которых там больше нет. Возвращение к родным стенам не утолит ее влечения к прежнему счастью; чтобы вернуть его, нужно идти не назад, а вперед. Идти навстречу тому неизвестному врагу, что ждет ее за снежными равнинами и колючими стенами лесов; навстречу тому делу, ради которого она пустилась в путь и о котором пока имеет такое смутное представление. А вернее, если честно, то и вовсе никакого.
Видело ль ты, солнышко, Красную весну? Встретило, красное, Ты свою сестру? Видело ль ты, солнышко, Старую ягу, Бабу ли ягу — Ведьму-зиму? Как она, лютая, от весны ушла, От красной бежала, В мешке стужу несла, Холод на землю трясла, Сама оступилася, Под гору покатилася… —напевала Веселка дорогой, чтобы хоть немного разогнать тоску. Песни о весне казались неуместными и дерзкими, даже опасными здесь, но пелись как бы сами собой. Иной раз, задумавшись, Веселка сама не замечала, что поет; очнувшись, она вздрагивала с ясным чувством, что это поет не она, а то, другое существо, притаившееся внутри нее. То, которое знает и понимает все происходящее гораздо лучше, чем она.
Хозяева домов, где им приходилось ночевать, порой не слишком радовались гостям. Иные жадно расспрашивали о новостях, на что Громобой отзывался хмуро и неохотно, иные просто косились, не ожидая от гостей ничего хорошего. Сено для лошади продавали неохотно; хорошо еще, что предусмотрительный князь Держимир велел выделить им личивинскую лошадку: маленькую, лохматую, выносливую и способную питаться ветками и хвоей, как лось. Через несколько переходов приходилось на день-два задерживаться, чтобы наловить рыбы или сходить на охоту. Местные жители хоть и не мешали гостям охотиться, но смотрели косо, и из-за этих косых взглядов Веселка меньше радовалась людям, чем, казалось бы, должна была радоваться среди мертвенного снежного запустения.
Однажды ей приснилось, как будто следом за их санями идет женщина огромного роста, головой почти вровень со старыми елями, одетая в широкую белую рубаху, с распущенными и спутанными волосами. От ее неподвижного лица веяло мертвенным, убивающим покоем, и Веселка проснулась с дико бьющимся сердцем; ей казалось, что она кричит, но изо рта ее вырвался лишь слабый прерывистый стон. В избушке было темно, рядом с ней на полатях сопели хозяйские дети, на полу спали Громобой с Соломой и Долгожданом. Было тихо, тепло, спокойно, но Веселка лежала, окоченев от ужаса: ей виделась исполинская женщина с белыми волосами и мертвым лицом, склонившаяся над крышей этой маленькой избушки. Хотелось скорее растолкать своих и бежать, бежать отсюда! Неспешное путешествие притупило тревогу, но сон заставил Веселку заново ощутить, как велика опасность и как губительно промедление.
– Да куда уж тут быстрее! – хмуро отозвался Громобой, когда утром она, дрожа, рассказала ему свой сон. – По таким снегам хоть торопись, хоть нет – далеко не уедешь.
С той ночи жуткий сон стал повторяться: страшная женщина шла прямо по следам их саней, и Веселка, задыхаясь от режущего чувства близкой гибели, дрожала, как на ледяном ветру; во сне ей хотелось кричать, но мерещилось, что тяжелый камень лежит на груди и не пускает крик наружу. Было нестерпимо горько и страшно думать, как медленно они едут, как малы их человеческие силы по сравнению с мертвящим зимним божеством. Но иного пути не было, и каждое утро Громобой снова запрягал лошадку и они снова ехали по снеговой пустыне среди заснеженного мертвенного леса, ехали и ехали, понемногу продвигаясь на юг.
Ближе в истоку Турьи, где до границ дебрических земель оставалось не так далеко, о князе Огнеяре говорили больше. На одном из погостий какой-то старик сам сказал то же самое, что Вела открыла Веверице: что князь Огнеяр похитил богиню Лелю и тем лишил мир весны.
– Было это еще весной, в самый Медвежий день! – рассказывал старик, даже довольный, что к нему приехали новые слушатели. – В самый Медвежий день, да. Уже засумерничало, засерело, и ночи скоро быть, да, а у нас ребятня еще костер жгла да колеса с горы катала. Как водится, оно понятно, да. И вышел я постоять на горке: свежий дух такой от реки, радостный, страсть! И вдруг вижу: летит по небу огненный змей. Летит, свистит, длинный, а весь тебе белым жаром пышет, страсть! Видел я его, отсюда и до омута, а там уж он пропал. Омут у нас там, в полуверсте.
– А сам-то он какой, огненный змей? – нетерпеливо расспрашивала Веселка.
– Вот я и говорю. Сам такой: длинный, огненный весь, пламенный, так что и головы не видно – одно полыханье. Как молния вьется, только пониже. А летит быстро, страсть! Как стрела! Видел я его над рекой, и наши все видели, с горы без памяти посыпались. Я еще думал: куда бы ему лететь? А теперь ясно: за Лелей он летел. Как она на землю ступила, так он ее и сграбастал. Весна-то первая прошла, а новой нету! И не будет, покуда Лелю у него не отобьют!
– А кто же ее отобьет? – серьезно спросил Громобой.
– Понятное дело! Сам Перун разве что. Надо жертвы приносить, молить…
– И что же – приносите? Молите?
– Мы молим, да толку от нас что? Вот если бы князь… Мы и пожертвуем – курицу убогую да меда горшок. А вот князь может… Что там в Прямичеве слышно: не думает ли князь войско собирать?
– Если на одного князя надеяться, так ничего не будет! – с досадой заметил один из здешних парней, внук старика рассказчика.
– Да что мы сделаем? – возразила ему молодая женщина, и видно было, что этот разговор идет не в первый раз. – Ты, Снегирька, кощун наслушался, вот и возмечтал себе невесть что! Ты свое дело знай, вон, дров принести вовремя никто не озаботится! А Лелю без тебя как-нибудь спасут. Не глупи, перед чужими людьми не срамись. Ты не Перун!
– Я не Перун, зато часть Перуна и во мне есть! – упрямо отвечал парень, прозванный Снегирем, как видно, за яркий румянец. – Он во всех есть. Дух Перуна – во всяком, кто не баба! И нечего за морями-лесами искать, у кого руки по локоть в золоте!
Громобой ничего не сказал, но смотрел на Снегиря с пониманием. Оставив Прямичев за спиной, он осознал: сил на этот поход ему давали все те оставшиеся дома мужчины и парни, сердцами и мыслями бывшие с ним.
– Не тужи, парень! – негромко сказал он Снегирю на прощание и хлопнул его по плечу. – Раз ты Перуна в себе чуешь – с Перуном заодно в поход идешь. Не остынь только – поможешь Перуну.
Снегирь изумленно посмотрел на него, но вместе с дедом вышел провожать гостей.
– Поезжайте, будь с вами Попутник, если уж надо ехать! – говорил старик. – Только бережнее: слух идет, что лихие люди завелись. Оно и понятно: видать, свои запасы подъели, а новых негде взять. Вы уж там глядите…
Прямичевцы поблагодарили за предупреждение, хотя оно мало что изменило бы.
– Понятное дело! – повторил за дедом Долгождан, когда они покинули погостье и снова спустились на лед Турьи, заметно сузившейся ближе к истокам. – Теперь по всей земле разбои пойдут. Как свои запасы подъедят, так и пойдут соседей грабить.
– Кто смел, тот и съел! – засмеялся Солома. На сей раз пословица имела самый что ни есть прямой смысл.
В этот самый день, чуть ли не впервые за все долгое время пути, прямичевцы встретили на дороге человека. Когда Громобой заметил впереди что-то живое, он, помня предостережение, остановил лошадь и несколько шагов прошел вперед один, вглядываясь.
– Ой, медведь! – в шутливом испуге охнул Солома, желая позабавить Веселку.
Но она видела, что это не медведь: на опушке стояла, опираясь на клюку, старуха в коричневом кожухе, облезлом и подпоясанном растрепанной веревкой. Старуха тоже заметила сани и ждала, пока они поравняются с ней.
– Ну, уж это не лиходей! – определил Долгождан. – Поехали, пожалуй.
Они подъехали, и старуха сползла с опушки навстречу саням. Двигалась она с трудом, глубоко проваливаясь в снег, с трудом вытягивая из него негнущиеся ноги и оставляя за собой широкую борозду. Дышала старуха тяжело, ее морщинистое лицо выглядело измученным, серый платок был низко надвинут на лоб, из-под него торчали седые космы. Под глазами у нее лежали красноватые набрякшие мешки, так что Веселка вспомнила Веверицу и поежилась. Уж не Лесная ли это Баба? «Видело ль ты, солнышко, старую ягу…» По спине побежал холодок.
– Ты откуда тут, бабуля? – тем временем спросил Громобой. – Не заблудилась?
– Иду родни искать! – с трудом дыша, ответила старуха. Она дрожала, всем весом опиралась на клюку и все же едва не падала. – Одна-то пропаду… Не довезете ли хоть до какого жилья?
– Садись, довезем! – согласился Громобой, и Веселка в санях подвинулась. – Где же родня твоя?
– Родни-то у меня много, да все далеко…
Старуха уселась, сани тронулись дальше. Громобой всматривался в лес, помня о лиходеях, Солома приглядывался к старухе: казалось удивительным, что в такое страшное время немощная старуха одна пешком пустилась через лес. Недалеко бы она ушла, если они, трое здоровых парней, продвигаются еле-еле!
– Что ж ты одна в дорогу пустилась? – спросил он, шагая рядом с санями. – Да через лес! Давно ли идешь-то?
– Ох, давно! – охотно отвечала старуха, как видно, довольная, что ее взялись подвезти. – Почитай, с начала зимы. Все иду и иду. Много хороших людей встречала, да ведь на свете их еще больше! Всех обойду.
Дрожащими пальцами она заправляла космы под платок, точь-в-точь как это делают все старухи, но, когда Веселка мельком поймала ее взгляд, на нее снова пахнуло холодом и стало страшно. Она отодвинулась от старухи так далеко, как позволяла ширина саней, стараясь не касаться ее даже полой шубы.
– Зачем же тебе всех обходить? – Солома не очень понял это рассуждение, и Долгождан недоумевающе оглянулся. – Нашла бы себе местечко да и жила.
– Не очень-то и долго осталось! – пробормотал Долгождан.
– Нет, милый, долго! – с неожиданной бодростью ответила старуха, которая оказалась вовсе не такой глухой, как можно было предположить по ее дряхлости. – Мне теперь только жить и жить. Я теперь далеко уйду. Далеко уйду! Вся земля теперь моя – разгуляюсь, в силу войду!
– Не много ли тебе? – неприязненно спросила Веселка.
Она уже жалела, что они взялись ее везти. В ней крепло ощущение, что со старухой к ним в сани село что-то гадкое, злое, отталкивающее.
– Ты меня не бойся, голубка белая! – Старуха ласково глянула на нее, и Веселка снова содрогнулась.
Глаза у старухи были бледно-голубоватые, выцветшие, почти белые, и даже при ласковом взгляде казались мертвенно-спокойными. И Веселка вспомнила свой сон: белая женщина огромного роста, что шла за ними через лес, и мертвенный покой, которым веяло от ее неподвижного лица. Вдруг явь наложилась на тот сон и слилась с ним; белая женщина догнала их и накрыла своей ледяной тенью. Стало так страшно, что захотелось кричать, и Веселка соскочила с саней, чтобы не сидеть рядом со старухой. Но непонятное оцепенение сковало ей язык: Веселка не могла ни крикнуть, ни собраться с мыслями, чувствовала только растерянность, беспомощность и испуг. А старуха посматривала на нее так же ласково и чуть насмешливо, словно говорила: кричи – не кричи, беги – не беги, а от меня не уйдешь, голубка моя белая!
– Вон, гляди! – Громобой показал вперед, где над лесом виднелся дым. – Должно быть, Убор. Старик про него говорил, у него там внук в дружине служит. Добрались.
– И то хорошо! – Долгождан посмотрел на темнеющее небо. – Пора бы под крышу. Опять на всю ночь заметет.
– Ой, пора под крышу! – поддакнула старуха и зябко повела согнутыми плечами.
Вскоре из-за леса показался прибрежный холм, а на нем небольшой городок за бревенчатым тыном. Холм был так крут, что снизу виднелись только крыши самых высоких хором, должно быть, воеводских. Со льда реки к воротам поднималась темная, заметная на белом тропинка, а на льду под городком чернело множество лунок. Поодаль, шагах в ста, двое парней возились с шестом, усаженным рыболовными крючками, рядом стояла корзина, двое детей бегали по льду с собакой.
Веселка с облегчением смотрела на городок, как вдруг старуха опять наклонилась к ней, и Веселка отшатнулась.
– Ты меня не бойся! – доверительно шепнула старуха. – Кто меня везет, к тому я не привязываюсь. Довезли вы меня, и спасибо. На том простимся. Вам моей родней не бывать. Горячи вы да крепки – зубы старые обломаю!
Она подмигнула на Громобоя, будто намекала сосватать, и ее морщинистое лицо сейчас казалось по-нехорошему оживленным, даже радостным какой-то жадной, животной, голодной радостью. Веселка вскрикнула: как маленький ребенок, она не находила слов, чтобы выразить свой ужас и ощущение непоправимой беды.
Громобой обернулся, лошадь встала.
– Нет, не пускайте ее! – лихорадочно выкрикнула Веселка. – Гони!
А старуха живенько соскочила с саней и с жутким проворством побежала вперед, к раскрытым воротам городка. Куда девались дряхлость, дрожание рук и тяжелое дыхание: старуха мчалась по сугробам, как тень.
Тут уж всем стало ясно, что дело нечисто и что их немощная попутчица будет похуже целой ватаги разбойников. С криком «Держи!» Солома и Долгождан дружно пустились вдогонку. Но рыхлый снег цепко держал ноги, и там, где старуха пробежала с легкостью, здоровые парни пробирались еле-еле.
Громобой бросил лошадь, выхватил из саней свой кузнечный молот и кинулся за старухой.
– Стой, дрянь! – отрывисто и яростно выкрикивал он на бегу. – Стой, убью!
Но старуха летела, не оглядываясь и не давая им к себе приблизиться; замершая от ужаса Веселка теперь уже ясно видела, что ноги старухи не вязнут и даже не касаются снега, а она несется над тропой, как тень без тела, как сгусток черного ветра… Один миг – и старуха была уже у ворот, и никто не успевал за ней. С хриплым выдохом Громобой метнул ей вслед свой молот, но чуть-чуть опоздал: темное пятно исчезло в щели между приоткрытыми створками. А над холмом и воротами городка взметнулось видение: высокая, выше елей, белая женская фигура с развевающимися спутанными волосами белее снега. И тут же она исчезла, как сметенная первым порывом ветра. Молот упал в снег возле самых ворот и зарылся по самую рукоять.
Веселка закрыла лицо руками; ее била дрожь, давило чувство вины перед этим городком, куда они на своих санях привезли такую беду. Страшно было глянуть на него: казалось, он вот сейчас, у них на глазах, начнет гибнуть, проваливаться… А если не сразу, если понемногу, то это еще хуже… Одно ясно: беда вошла в Убор, она съела его, он уже мертв… Они видели ее, но не сумели ей помешать…
Двое парней-рыболовов и мальчишки, бросив на льду шест и корзину, подбежали ближе и с изумлением разглядывали гостей, не понимая, кто это и отчего такая суета перед воротами. Собака села на снег и тоскливо заскулила, прижимая уши.
Солома вернулся к саням, взял лошадь под уздцы и повел дальше, к воротам. Вид у него был озадаченный и даже обиженный: ничего такого он не ожидал, и первое из долгожданных «чудес» выглядело совсем не приятно.
Подобрав молот, Громобой постоял, держа его в опущенной руке и глядя внутрь ворот. Услышав позади себя позвякивание упряжи и скрип снега под ногами и полозьями, он медленно обернулся. Лицо его было озлобленно, замкнуто и мрачно; Веселка испугалась, но на самом деле Громобой злился только на себя. Старик со своим огненным змеем заморочил, и он, выискивая разбойников-лиходеев, проморгал Моровую Девку! Сам на своем горбу, считай, привез! А еще сын Перуна! Дурень как есть!
– Пошли, чего стали! В снег вросли слезы лить! – с тяжелой досадой бросил он, не глядя на спутников. – Мы завезли, нам и вылавливать.
«А можно? Как же ее выловишь?» – хотела спросить Веселка, но не посмела. Но от этих тяжелых слов в ней мелькнул проблеск надежды, что не все еще погибло. А вдруг Моровую Девку и правда можно как-то выловить? Можно? Но как?
В городок они вступали, настороженно оглядываясь, точно ожидали увидеть страшную картину беды. «А что есть людей, те мертвы лежат…» Но жители Убора были не мертвыми, а очень даже живыми и полными любопытства: прямо за городскими воротами уже собирались женщины, дети, подростки, кое-кто из мужчин, и все таращили глаза на нежданных гостей. Признаков какой-то тревоги нигде не наблюдалось. Похоже, что Моровой Девки никто не заметил. Она всегда приходит невидимой, и замечают ее только тогда, когда становится поздно.
Городок Убор, собственно, назывался городом только потому, что здесь жил княжеский воевода-посадник, собиравший дань с окрестных жителей. Сам же Убор мало чем отличался от любого огнища, разве что был чуть побольше. Кроме воеводы, здесь жили его кмети со своими семьями, ремесленники, продававшие свои серпы, горшки и колечки в ближайшей округе, кое-кто из охотников и мелких торговцев. На вершине холма, огороженной валом и высоким тыном, стояло по кругу три десятка изб, и только воеводский двор, занимавший середину, имел отдельный собственный тын. Перед воротами воеводского двора был небольшой пустырь, где, как водится, в торговые дни собирались жители окрестных огнищ, чтобы за свой хлеб, лен, меха, шкуры и мед выменять изделия уборских кузнецов, гончаров и прочих ремесленников.
Сам воевода Прозор стоял в своих воротах: его легко было узнать по широкому, с серебром поясу на простом непокрытом кожухе. Вид у него был изумленно-растерянный, а взгляд не отрывался от меча на поясе у Громобоя. Мысли его было нетрудно угадать: конечно, он знал княжеский меч, много раз виденный на поясе у князя Держимира, а перед тем еще у его отца Молнеслава. То, что это меч Буеслава, а не новый, похожий на него, воеводе, конечно, и в голову не приходило. А теперь этот же самый меч оказался у совершенно незнакомого парня! Воевода не мог и вообразить, как оружие князей сюда попало: то ли в Прямичеве уже другой князь… то ли его обманывают глаза.
– Э… от князя к нам? – наконец выговорил Прозор, с трудом заставив себя оторвать взгляд от меча и посмотреть на Громобоя. – Что-то я вас не признаю, гости дорогие!
– Познакомимся, отец! – мрачновато, но стараясь быть приветливым, отозвался Громобой, пока все его спутники удрученно молчали.
Воевода повел их в дом; вслед за гостями в воеводскую гридницу набилась чуть ли не половина уборских жителей. Слушая рассказ о прямичевских событиях, люди дивились, не зная, можно ли этому верить, но воевода не мог не верить человеку с княжеским мечом, хотя повествование это, что и говорить, сильно напоминало кощуны. Но бесконечная зима научила верить в чудеса: все стало не так, как было, и приходилось ожидать небывалого. Долгождан хранил значительный вид, Солома сидел очень гордый, радуясь, что его, простого кузнеца, с таким почтительным вниманием слушает важный воевода. Веселка отмалчивалась: все ее мысли были заняты Моровой Девкой. Это была одна из тех бед, сродни буйству Снеговолока и Костяника, которые породило разрушение мирового порядка; уборцы слушали о событиях в Прямичеве, не подозревая, что их самих уже накрыла тень неминучей беды. Но Веселка знала об этом, знала, что их страшный рассказ будет иметь продолжение. У нее на глазах зрела и готовилась еще одна из тех бед, ради борьбы с которыми они пустились в путь, но не успевали! Вокруг нее сидели бодрые, приветливые, обрадованные их приездом люди; они надеялись, что теперь, когда открыта причина общего бедствия и найдено подходящее оружие, и избавление не за горами. А Веселке было неуютно, тревожно, страшно: перед глазами стояли то морщинистое лицо старухи с блеклыми глазами, то огромная фигура Моровой Девки, белой, как метель, взмывшей головой выше воеводских теремов. Она и сейчас была где-то здесь, и каждый раз, мельком заметив согнутую старушечью спину и голову в опущенном на лоб платке, Веселка невольно вздрагивала, казалось – она! Из углов дуло, по гриднице тянуло холодом, и Веселку била дрожь. Вокруг нее плавали холодные дуновения, точно кто-то невидимый, неживой крадется среди живых и касается их своим стылым дыханием, исподтишка высматривая первую жертву. Она прислушивалась, и ей мерещился за стенами воеводских хором крик воронов и уханье филинов; в углах что-то потрескивало, и головни в очагах пощелкивали как-то иначе. Но никто другой всего этого не замечал, и Веселка мучилась в одиночку, понимая: расскажи она о Моровой Девке, легче от этого не станет. Видя ее истомленное лицо, уборские женщины жалели девушку – намаялась в пути, бедная! – и Веселке еще приходилось отвечать им благодарными улыбками.
Долго ждать не пришлось. Наутро, когда в гриднице накрыли стол для хозяев и дружины, со двора вбежала какая-то из здешних женщин – средних лет, маленькая ростом, с поднятыми бровями и открытым от испуга ртом.
– Что я видела, что видела! – заголосила она, едва переступив порог. – Боярыня-матушка! Воевода! Люди добрые! Макошь Матушка! Что видела! Видела!
Веселка первой бросила ложку и повернулась; в голове так и стукнуло: началось!
– Что? Чего видела? Говори толком! – многими голосами отозвалась гридница.
– Видела… – Женщина остановилась перед очагом, помахивая в воздухе руками, будто продолжала бежать. – Лошадь видела!
Гридница грохнула хохотом: так мало подходило это «видение» к тому тревожному ожиданию, с которым все ждали объяснений.
– Лошадь! Эко чудо!
– Никогда не видала, что ли?
– Что-то ты, мать, пугливая стала!
– Чью лошадь-то?
– Да она тебя копытом-то не шарахнула?
– Белую лошадь видела! – твердила женщина, лихорадочно глотая воздух и вертя головой как бы в поисках того, кто ее поймет. – Иду я улицей, против Кабанова двора, а она на меня идет, копытами стучит, а грива вся перепутанная, и землю метет… Белая вся, белая, а глаза черные, и смотрит на меня, как живая, и усмехается… Зубы такие…
– Как живая! А должна как мертвая смотреть? – хохотнул какой-то парень, но теперь больше никто не смеялся.
То ли в Уборе не было белых лошадей, то ли все наконец поняли, что женщину напугала не простая лошадь, но теперь настала тишина.
– А на всех крышах вороны насели, как сажа, и кричат все, кричат! – уже среди тишины окончила женщина. Вдруг лицо ее скривилось, она поднесла к лицу конец головного платка и заплакала. – Ой, смерть моя пришла! Чую, погибель моя! Видела я ее, видела! Матушка Макошь! Брегана-охранительница! Зволина милосердная!
Веселка глянула на Громобоя. Он молчал, а лицо его было так же хмуро-сосредоточенно, как тогда, в святилище в Велесов вечер. В Убор пришло свое зимнее чудовище и показалось наконец людям на глаза.
– Это – лихая болезнь! – произнесла боярыня Нарада, и голос ее дрожал. – Это – Лихорадка… Невея… Отец? – Она вопросительно оглянулась на воеводу, словно спрашивая, что теперь делать.
– Да я что? – нерешительно ответил воевода и забрал бороду в кулак. – Это к ведунье надо. Где Загоша-то? Вели позвать.
Гостям уже можно было ехать дальше, но Громобой решил повременить с отъездом. Солома все подмигивал Веселке: дескать, поговори с ним, ехать бы нам отсюда, пока хуже не вышло! Но она не отговаривала Громобоя и сама не хотела уезжать, не зная, что станется с городком, в который они невольно завезли такую беду.
Под вечер к боярыне прибежал мальчик: Ранница, та женщина, что видела белую лошадь, слегла. У нее был жар и озноб, к сумеркам она забылась, и уборская ведунья Загоша не отходила от нее. А Громобой, не полагаясь только на женскую ворожбу, предложил воеводе попробовать и другое средство.
– Надо, воевода, выгонять Моровую Девку! – сказал он. – Собирай народ – гнать будем. Давайте кнутов, колотушек, огня – хоть попытаемся.
– Ты меч-то свой возьми! – ответил воевода. – Получше колотушек будет. А я-то! Эх! – Воевода развел руками и досадливо хлопнул себя по коленям. – Я тут на что посажен? От личивинов стеречь! А против нечисти меня не учили! Тут старухи нужны! Им самим на тот свет скоро, они туда загодя из-за краешку заглядывают и знают кое-что… А я что?
Тем же вечером, когда стемнело, уборцы принялись гнать Моровую Девку. Женщины и дети сидели по домам, а мужчины, парни, даже подростки все как один вооружились кнутами, колотушками, просто палками, взяли факелы и вышли на улицу. С громкими криками они бегали вдоль тынов и по дворам, колотили по бревнам, били кнутами в каждый закоулок, тыкали в щели огнем. Загоша, высокая женщина средних лет с громким уверенным голосом, металась по улицам с большим факелом и пронзительно кричала, так что ее было слышно во всех закоулках:
А изыди ты, Девка Моровая, Из нашего дому, из нашего роду и племени! А поди ты, Девка Моровая, В бездны преисподние, В котлы кипучие, В жар палючий, В пламень горючий! И место тебе там, Девка Моровая, Не на день, не на год, не на век, А на веки вечные, пока свет стоит!Жутко было видеть и слышать все это: мелькание огней в темноте и черные, неразличимые человеческие фигуры, что метались, прыгали, били в воздух палками и копьями; дикие, исступленные голоса стали неузнаваемыми. Казалось, черные навьи выскочили из подземного мрака и беснуются на воле, пожирая все живое. Треск, гром, гул, крик висели над городком, так что хотелось зажать уши и спрятать голову куда-нибудь пониже.
За шумом не сразу заметили, что к человеческим голосам присоединились еще какие-то жуткие звуки. Во всех дворах завыли собаки: ни одна не лаяла, а все только визжали, выли и скулили. Откуда-то сверху вдруг пала целая стая воронья и облепила все крыши; с резким пронзительным карканьем вестники беды перелетали с крыши на крышу, прыгали по кольям тына, носились над головами людей, почти задевая черными крыльями. Их пытались сбивать палками, поленьями, достать копьями, кидали вверх крепкие снежки. Среди резких птичьих и неистовых человеческих голосов сверху падали черные вороньи перья, кололи глаза, царапали лица.
– Вон она! Вон! – не сразу разобрали сквозь режущий уши гам и крик.
По улочке мчался Громобой – без полушубка, сброшенного где-то прямо на снег, с разметавшимися рыжими кудрями, с горящим, красным, как закатное солнце, лицом, с неистово сверкающими глазами. Он был как огненный вихрь, и каждый, кто его видел, кричал от страха и падал под первое крыльцо, только чтобы не попасть под ноги. В его поднятой руке был меч Буеслава, похожий на молнию, и огненные отблески многочисленных факелов сверкали на его клинке синевато-пламенным блеском. А в нескольких шагах впереди него по улице мчалась огромная белая собака. Выглядела она жутко и жалко – тощая, со свалявшейся и спутанной шерстью, с длинными лапами, заплетавшимися на бегу, она не то бежала, не то катилась кубарем. Глаза ее были вытаращены и горели диким огнем, смесью ярости и ужаса, длинный язык был высунут и едва не задевал о снег, из пасти клочьями падала пена.
– Она! Она! Бей ее, бей! Гони! – сорванными голосами вопили все вокруг и устремлялись следом. Это была сама Моровая Девка, но теперь она бежала, спасалась бегством от людей, и ее нужно было гнать, гнать!
Выскочив на пустырь перед воеводскими воротами, моровая тварь заметалась, потом вдруг вскочила на одно из крылечек и юркнула в дверь, мелькнула в едва приоткрытой щели и исчезла. Громобой бросился за ней на крыльцо, телом вынес внутрь дверь сеней и тут рванул на себя кольцо на двери самой истобки.
Его встретил оглушительный женский крик. В светце горела лишь одна лучина, а меч в его руке продолжал сверкать молнией и освещать собой всю избу. Белой собаки не было, а женщина, лежавшая на лавке, билась и истошно кричала. Какая-то девушка, что, должно быть, пыталась ее успокоить, отшатнулась от лежанки, закрываясь руками от пламени горящего клинка. А женщина испустила оглушительный вопль и затихла.
И сразу стало почти тихо, только домочадцы невнятно всхлипывали в полутьме. Какая-то душная сила разом придавила и погасила общее неистовое возбуждение, и даже Громобой застыл посреди избы, опустив меч. Ему вдруг стало тяжело, как будто весь Убор со своим холмом лежал у него на плечах. По спине продрало морозом, руки и ноги похолодели: слишком много своего тепла он растратил в этой битве, которая непонятно чем кончилась… Меч Буеслава стал таким тяжелым, что, казалось, вовек больше его не поднять… Сияние клинка постепенно тускнело, по нему медленно передвигались отблески синеватого пламени, неровно вздрагивали и опадали, как последние всплески гаснущего огня. У Громобоя рябило в глазах, и мерещилось, что черные громовые шестигранники, тянувшиеся сплошной полосой от рукояти меча к острию, катятся куда-то один за одним, и в ушах у него стоял гул и грохот. Смерть ехала через его душу на своих тяжелых колесах.
Что произошло, он еще не понял. Женщина лежала на спине, молча, вытянувшись и запрокинув голову. Растрепанная жидкая коса упала с лавки на пол.
– Сестрица! Ты что? Что ты? Очнись! – Девушка, отскочившая было при появлении Громобоя, теперь вернулась к лежанке и, стоя на коленях, осторожно поглаживала лежащую по растрепанным волосам. – Ну, что ты? – вполголоса, жалостливо и примиряюще причитала она, и по голосу ее было слышно, что она с трудом удерживается от плача. – Сестрица! Очнись! Очнись!
– Маманька! – Мальчик лет восьми тоже подошел и осторожно тронул лоб лежащей. – Маманька, ты меня слышишь? Уже все, она ушла, ее прогнали! Маманька! Ты слышишь, это я! Ну, маманька же!
Какая-то женщина поднесла поближе светец и вставила в него еще одну лучину. Угол с изголовьем лежанки осветился. Теперь Громобой отчетливо узнал в лежащей Ранницу, ту самую женщину, что видела белую лошадь. Девушка погладила ее лоб, потом взяла за руку… а потом вдруг отвернулась и разрыдалась, прижимая к лицу рукав. Мальчик, еще только заподозрив правду, громко закричал и отчаянно затеребил мать. Все женщины в избе, три или четыре, почти невидные во тьме, заплакали и запричитали разом.
– Доченька моя, доченька! – вопила старуха, сжимая руку лежащей, точно еще надеялась удержать ее здесь. – Погубила тебя лихая болезнь, забрала тебя Невея! Как же ты меня, старую, оставила! А дети-то как же! Доченька!
Громобой повернулся и пошел из избы, и у него едва хватало сил приподнять меч, чтобы не везти острием по полу и по земле. Он опять опоздал. Моровая Девка, спасаясь от него, спряталась в свою первую добычу и разом убила ее. А он не успел… Но сил на ярость и гнев у него не оставалось. С ним всегда так бывало: побушевав, он разом выдыхался и становился равнодушным к тому, из-за чего только что готов был метать громы. Пока не отдохнет… У него сейчас была только одна мысль: так дело не пойдет. Одной беготней ничего тут не добьешься. У Моровой Девки ног нет, и потому за ней не угонишься. Нужно как-то с другого конца взяться.
Почти всю ночь Веселка не спала от ужаса: ей все мерещилась белая собака с пеной на оскаленной морде. В тишине воеводских хором ей слышался жалобный детский плач; вспоминался Яровод и плач матери над его застывшим телом.
Как светел месяц поутру закатается, Как часта звезда теряется в поднебесье, Улетела моя белая лебедушка На иное, на безвестное живленьице! Как дождички уходят во сыру землю, Как снежочки тают да вокруг огней, Как да солнышко за облачко теряется, Мое дитятко от нас да удаляется! —пел и причитал звучный женский голос, словно нож пронзая душу болью невосполнимой утраты. Из-под опущенных век по щекам текли горячие, обжигающие слезы, сердце теснила тоска оттого, что она ничем и никому не может помочь: ни своей матери, ни родным Ранницы, ни всем матерям на свете, что плачут по своим детям… Плач у нее в ушах все ширился, вбирал в себя новые голоса; Веселка с ужасом думала о тех болезнях и бедах, что пришли этой страшной зимой во все города, городки и огнища. Сколько их, тех, о ком она ничего не знает? Ей слышался глухой, горький плач, идущий из-под земли, из-за зубчатых вершин темного леса, из-за пелены серых туч; сама земля, сама Мать Макошь плакала по своим земным детям, стонала и мучилась, но бессильна была отвести от них беду. Ее сковали морозы, кровь в ее жилах замерзла, очи погасли…
Следующий день застал в жару и забытьи младшую сестру Ранницы и ее восьмилетнего сына. Услышав об этом, Веселка закрыла лицо руками. Сбывались ее ночные предчувствия: не бывает так, чтобы Моровая Девка успокоилась одной жертвой. Теперь все пойдет чередом: она сгрызет каждого, кто видел белую собаку или кошку… или черных воронов… или ничего не видел… Она ненасытна: она будет жрать, пока не сожрет все живое, но сама останется такой же голодной…
Знали это и другие. Наутро Веселку разбудил блеск огня: в горнице горели две лучины. Поскрипывали половицы под осторожными легкими шагами, шептали голоса и шевелились женские тени: боярыня поднялась и одевалась. Она сидела на лежанке, и в полутьме при лучинах ее темная верхняя рубаха поблескивала золотой тесьмой на подоле и рукавах. Веселка удивилась, даже не поверила, что уже не спит и видит это наяву: к чему так наряжаться? Пожилая челядинка, Подоба, в это время покрывала голову боярыни с уложенной толстой косой повоем с золотой вышивкой надо лбом, горничная девушка держала на обеих руках красный платок заморского шелка, тоже с мелкими золотыми цветочками. Веселка хотела спросить, в честь чего такой наряд, но тут боярыня сама заметила, что она не спит.
– Пойдешь, что ли, с нами? – спросила боярыня, и Веселка уловила в ее голосе легкое колебание. – Раз уж проснулась…
Челядинка недовольно дернула ртом. Веселка смотрела с недоумением, не понимая.
– Куда? – хрипло со сна спросила она и только потом вспомнилась: – Доброе утро тебе, матушка!
– Доброе! – проворчала Подоба, вроде бы ни к кому не обращаясь, но с видом обиды на весь белый свет. – Доброе! Сами возят навий на наши головы, а доброе утро, слышь! Доброе!
Девушка вздохнула, не поднимая глаз на Веселку.
– Уймись! – велела боярыня и поджала губы, точно подавляя собственное недовольство. – Моровая Девка всегда так – на ком-нибудь да приедет! Хоть у сороки на хвосте прилетит. А они не зря в такое время да в такой путь пустились – их сами боги послали! И не твое бабье дело разбирать! Слышала, что воевода про меч сказал? Вот, и придержи свой язык, чтобы мне по избам болтовни не было!
– Куда идти-то? – повторила Веселка, уже поднявшись и торопливо натягивая чулок-копытце.
– На колодец пойдем! – пояснила боярыня, встав на ноги и оправляя рубаху. Девушка подала ей плахту, и хозяйка обмотала ее вокруг широких, как у самой Макоши, бедер. – Колодец у нас, Берегинин ключ. Жертвы понесем. Может, хоть Макошь и Лада укротят беду. Как ни сильна болезнь, а боги-то сильнее!
Боярыня говорила твердо, убеждая и челядинок, и саму себя. Веселка промолчала. Ей вспомнилась разбитая гадательная чаша, вспомнилось молчание богов. Но не нужно было говорить об этом женщинам, которые верили. Они верили, в их сознании боги были живы и сильны, и Веселка сама уже верила, что их мольба не останется без ответа. В Прямичеве не получилось, да ведь Убор – не Прямичев, здесь получится! Получится! В каждом роднике хранится часть великой силы земли, которая не может умереть сразу вся, никак не может! Так почему же Макоши не отозваться через здешний Берегинин ключ?
В сердце ее крепла новая вера, и Веселка торопилась, ладонями черпая холодную воду из бочки в нижних сенях. Через сени будто бы потянуло каким-то свежим ветерком, горло немного сжалось, в кончиках пальцев закололо… Веселка быстро подняла лицо с текущими по щекам каплями воды и огляделась, будто ждала увидеть кого-то, кто пришел, приоткрыл невидимую дверь, из которой и повеяло этим воздухом, не здешним, другим – теплым, душистым, бодрящим… Казалось, где-то рядом скользит неуловимый солнечный зайчик, дразня взгляд и убегая. Тот светлый дух, что поселился в ней, снова подал ей знак: она на верном пути. И Веселка уже не удивлялась, а только радовалась этому знаку, говорившему, что боги идут с ней. Через ее сердце тянулась тонкая ниточка, восстанавливая потерянную связь неба и земли; золотая ниточка, может быть, единственная во всем свете и потому такая драгоценная. Веселка даже затаила дыхание, будто боялась неосторожным движением порвать ее, потушить огонек чистой, светлой, по-детски открытой радости, что горел в ее сердце.
Светлело. Постройки воеводского двора и избы напротив казались совсем черными и выглядели цельными громадами, как каменные горы. Небо, затянутое тучами, было темно-серым, и даже трудно было понять, утро сейчас или вечер. Казалось, давно пора бы привыкнуть, но Веселка, выйдя во двор, все оглядывалась, будто искала заплутавший в тучах свет, и странным казалось, что она его не видит – ведь вся душа ее так живо и страстно стремилась к нему.
Перед крыльцом боярыню уже дожидалось с два десятка уборских женщин. Все они были принаряжены, матери держали за руки девочек, у девиц из-под платков поблескивали подвески на концах длинных кос. Больше всего было старух.
– Собрались? Пошли, что ли? – бодро говорила боярыня в ответ на поклоны и приветствия, и видно было, что она через силу старается выглядеть уверенной. – Загоша, ты здесь? – прищурившись, она шагнула вперед, стараясь узнать среди темных женских фигур ведунью.
– Я, я! Здесь я! – подтвердила та. – Пора уж! Кто пришел, те здесь, а кого нет, ждать не будем.
Женщина рядом с ней тяжко вздохнула. Как видно, за ночь заболел еще кто-то из тех, кто должен был идти на священный ключ.
– А что с Угрюмом-то теперь? – спросила было одна из старух, но соседка тут же дернула ее за рукав, предостерегающе шикнула и кивнула куда-то вбок.
На ближайших крышах, хорошо видные на белом снегу, чернели вороны. То и дело раздавалось хриплое, скрипучее карканье, то и дело одна из птиц срывалась с места и перепрыгивала на другое, точно хотела быть поближе к людям, и даже казалось, что вороны подслушивают людской разговор. Моровая Девка была здесь, она была в этих черных птицах, в тревожном шепоте женщин, в их подавленных вздохах и даже в звоне их бронзовых и серебряных обручий, надетых все сразу ради принесения жертв. Она была в этих бледных, испуганных и горестных лицах под празднично расшитыми повоями и цветными платками: они несли ее с собой, надеясь одолеть и сбросить.
Впереди всех шла Загоша в овчинном кожухе с длинными волнистыми прядками шерсти и несла большую глиняную чашу. Вслед за ведуньей женщины стали спускаться из городища к речному льду. Было холодно, над рекой дул ветер, Веселка скоро начала дрожать, то ли от холода, то ли от волнения и беспокойства. Женщины позади нее и вокруг перешептывались, чей-то голос причитал: «Миленькие мои, миленькие, за что же нас так боги наказали…» «А они ждут нас? Берегини?» – шептала какая-то девочка лет семи, как видно, впервые взятая старшими к священному ключу. «Они спят! – вполголоса объясняла ей мать. – Они спят и не знают, какая с нами беда, я же Красушке рассказывала, что же ты не слушала? Они спят, а мы их разбудим, угостим, они и помогут нам…»
Пройдя по льду шагов сто, женщины снова поднялись на берег в другом, более пологом месте; тут к реке выходил широкий овраг, а в него вела со льда темная, натоптанная тропинка. На заснеженном склоне оврага был хорошо заметен темный бревенчатый сруб высотой примерно по пояс человеку. В той стороне сруба, что обращена к реке, было прорезано отверстие, и неширокий, быстрый поток убегал к Турье, чтобы там юркнуть под ледяной покров и влиться в спящую реку. Вид бегущего ручья подбодрил Веселку: одна из многочисленных кровеносных жил МатериЗемли не замерзла, она жила и поддерживала жизнь в теле спящей Макоши.
Загоша поставила на край сруба свою чашу, обеими руками придерживая ее на инеистой поверхности, и все женщины по очереди стали выливать в нее принесенное из дома молоко. Веселке было нечего вылить, но она подошла вслед за боярыней и вдруг увидела, что чаша ведуньи – обычный глиняный горшок с простым волнистым узором, один из тех, что ставят на печь. Значит, и здешнюю чашу постигла участь велесовской… Но ведунья – рослая, длинноносая, чернобровая – держалась уверенно и важно, всем видом выражая убежденность, что все получится. И Веселка еще раз мысленно согласилась с ней. Нечего рыдать над черепками. Сердце человеческое – тот священный сосуд, в котором хранится вера. И если сердце полно, любой глиняный горшок сделается священной чашей.
Боярыня и одна из старух придерживали за края горшок на срубе, а остальные встали широким кольцом вокруг колодца. Каждая из женщин, девушек и девочек держала в руке горящую лучину, а все вместе они образовали огненный круг, как маленькое земное солнце. Веселка встала с другими, а Загоша осталась внутри круга и медленно двинулась по направлению идущего солнца, с востока на закат, притоптывая на снегу и протяжно напевая. В руке у нее теперь был деревянный жезл с рогатой коровьей головой на конце – знаком Макоши.
Как нагрянули тучи черные, Как накинулись ветры буйные, Как взмутилося сине море от облак, Всколебалося море от ветров, И вышла из моря на весь белый свет Девка Моровая проклятая! —пела Загоша. Веселка слушала, и перед глазами ее сами собой вставали видения: огромное темное море, то ли воды, то ли туч, колыхалось вверх-вниз, шумело, клубилось, ходило тяжелыми плотными волнами, и где-то в глубине этого моря бурлило что-то грозное, опасное, рвущееся на волю. Это и была та беда, о которой Загоша пела:
Идет она на всю землю, Идет мучить род человеческий, Головы расшибати, Кости ломати, Сердце ущемляти, Огнем и жаром палити, Очи темнити, Уши глушити, Разным недугам, Немощам, Хворобам, Убожествам, Скорбям и болезням предавати, К смерти лютой приводити.От ее слов, от их неровного, рваного и притом удивительно взвешенного лада бросало то в жар, то в холод; озноб волнами катался по всему телу, спине было то горячо до пота, то зябко до дрожи; кожу кололи сотни мелких ледяных игл, и казалось, все самые страшные недуги толпой ходят вокруг, протягивают когти, царапают, цепляют, грозят захватить, погубить…
Зову я тебя, Мать Всего Сущего! Избави ты нас, род человечий, От беды лютой, от болезни злой!Голос Загоши окреп и возвысился, в нем появилась новая сила, и призыв его полетел куда-то вверх, широкий, как ветер, и в душе Веселки вспыхнула радость избавления. Теперь она была не одна, и род человечий был не один: Великая Мать протянула руки ему на помощь.
Макоши именем зову я вас, Берегини-сестрицы, красные девицы! —крикнула ведунья и стала выкликать, с каждым новым именем ударяя жезлом по срубу колодца, отчего хлопья инея разлетались белой пылью внутрь сруба и наружу:
Дубравица, Березница, Ольховница! Житница, Овсянница, Пшеничница! Мятница, Волошница, Травница!Назвав девять имен, Загоша передала свой жезл одной из женщин, а сама взяла горшок за край и наклонила его над срубом. Молоко широкой белой струей полилось вниз, и тут же в потоке, что бежал через снега к реке, мелькнули белые пряди. Вода приняла жертву, подхватила и понесла дальше, в дар земле и реке.
Бейте вы ее, Моровую Девку, Прутьями железными, Прутьями серебряными, Прутьями золотыми! И гоните вы ее, Моровую Девку, В леса пустые, Во мхи сухие, В болота глухие, В горы крутые! И там место ей не на день, Не на год, не на век, А пока свет белый стоит!Окончив заговор, Загоша осталась возле колодца, с напряженным вниманием глядя вниз. И какая-то сила мягко толкнула Веселку к колодцу; мерещилось, что оттуда зовет тихий, чуть внятный голос, зовет именно ее, потому что другие не услышат его, не поймут…
Она подошла, положила руки в рукавицах на заиндевевший край сруба и заглянула внутрь. Колодец был неглубок: совсем близко колебалась поверхность воды. Дна в темноте нельзя было разглядеть, Веселка видела светлый круг неба – то ли вверху, то ли внизу – и свою темную голову с некрасиво наклоненным лицом. Голова у нее слегка кружилась, какое-то пугливое чувство тянуло немедленно выпрямиться и понять, где верх, а где низ; но тихий голос шептал: смотри!
Веселка смотрела в круг неверного света вод, и ей мерещились золотистые отблески. Дух захватило: такой же свет блеснул перед ее глазами, когда поворачивалась мертвая избушка на пеньках, чтобы пропустить ее к Мудраве… Да, в этом ключе тоже живет свет небесного огня, тот самый, что уже однажды осветил ей путь! Там, в глубине, что-то шевелилось… колебалось… дышало… Таинственная сила вечных животворящих стихий пряталась на дне колодца, как цветок среди снежного безмолвия зимы.
Что-то твердое прикоснулось к ее руке; Веселка безотчетно взяла это и сообразила, что держит в руке деревянный жезл с рогатой коровьей головой.
– Смотри! – шепнул ей голос, и она увидела рядом со своим отражением голову Загоши. – Что видишь?
– Вижу… – прошептала Веселка, еще не зная, как назвать свои видения, и желая лишь подтвердить, что она и правда что-то видит.
– Смотри! – повелительно повторила женщина, и теперь голос шел не сбоку, а снизу, из колодца. Там, где должно было быть отражение Загоши, на Веселку смотрело суровое лицо богини Мудравы.
И взгляд Веселки прояснел, как будто, пробившись через темную воду, достиг наконец дна священного ключа. Она увидела лица – много нежных девичьих лиц, бледных и белых, как лед, застывших и неподвижных. Глаза у всех были закрыты, но это было спокойствие не смерти, а долгого сна. Прекрасные лица были обрамлены, вместо волос, длинными листьями травы, цветущими стеблями, пестрыми капельками бутонов – розовые, голубые, синие, желтые, белые, лиловые, пурпурные головки будущих цветов сквозь невесомый налет росы смотрелись серебристо-блеклыми. Им еще только предстоит расцвести, когда росу высушат горячие лучи солнца… Дрожали тонкие листья березы, покачивались цветущие колосья пшеницы, роняя желтую пыльцу, и вместо живых глаз смотрели в лицо Веселке синие круглые глаза расцветших волошек … Трава, цветы, листья чуть-чуть колебались в лад с биением подземного ключа, и от этого казалось, что и сами берегини вот-вот поднимутся, вот-вот откроют глаза, оживут, глубоко вздохнут, и тут же иней опадет со стенок колодца и растает, сойдет снег, и солнце зальет золотом проснувшуюся землю…
– Смотри! – повторила та, что смотрела прямо в лицо Веселке из колодца. – Что еще видишь?
Лики берегинь исчезли под потоками золота, что играло в воде; целое море золотых солнечных лучей простиралось куда-то далеко-далеко.
– Вижу… море золотое… – прошептала Веселка и вдруг услышала, что голос ее тоже окреп. – Вижу море золотое! – повторила она, наслаждаясь легким, сильным, певучим звучанием своего голоса. Радость залила все ее существо; опять кто-то другой, светлый и прекрасный, заговорил в ней и открыл ее глазам тот мир, в котором была настоящая родина этого светлого и загадочного духа: – На золоте море вижу золото древо, на золоте древе – золоты ветви, а на ветвях золотых сидят птицы железные, с клювами медными!
Золотое сияние обнимало небо над золотым деревом, а внизу, у корней, что-то мерцало багрово-золотистым сиянием, мягко билось, как сердце, и Веселка откуда-то знала, что это – то самое сердце, что толкает кровь по жилам земли и дает жизнь всем на свете рекам и родникам.
– Есть золото море, а на золоте море лежит золот камень, – пела невидимая сила внутри Веселки. – На золоте камне сидит красна девица с копьем золотым…
Слова мягко журчали живым сияющим потоком, играли искрами, стремились к неведомой реке и едва успевали за теми зрелищами, что разворачивались перед ее взором. Она видела на камне тонкую, величавую и стройную женскую фигуру; коса с головы девушки спускалась к самым ее ногам, к земле, и в землю же упиралось древко копья с ярким, ослепительным наконечником, обжигающим взор, как молния. Из-за его блеска Веселка лишь мельком заметила лицо девушки, сидящей на камне, но у нее осталось впечатление чего-то прекрасного, радостного, близкого и родного.
– Есть золото море, на золоте море есть золот корабль, – говорила она дальше, чувствуя, что вот наконец и приблизилась к самому главному. – На золоте корабле едет Перун Громовик, отворяет морскую глубину, раскрывает железные ворота… Вселенная движется, и трепетна есть земля…
И внезапно золотое сияние моря погасло; оно стало серым, темным и бурным. Две черные грозовые тучи-волны взметнулись вверх и скрыли своими крыльями небо; белая со жгучей золотой каймой молния сорвалась и ударила в самую толщу воды; гром грянул, и вселенная содрогнулась. Огненный шар покатился куда-то вниз, вниз, откуда навстречу ему полыхало еще более губительное багровое пламя…
Веселка вдруг, как проснувшись, отшатнулась от колодца; перед глазами полыхало багровое пламя среди черноты. Она разом провалилась в явь и кожей ощущала, как царапают и давят ее потревоженные, нарушенные ее перемещением границы миров. Земная тяжесть собственного тела навалилась на нее так, что она чуть не упала от внезапного напряжения, а холодные волны все колыхались вокруг, все никак не могли отстояться, успокоиться, снова заключить в прочный плен свою вековую добычу, которая вдруг каким-то образом сбросила с себя их цепи и вырвалась в те просторы, где человеку бывать не положено. Между волнами оставались щелочки, как просвет между затворяющимися воротными створками, и какая-то часть существа Веселки отчаянно стремилась в этот просвет, рвалась проскочить в щелочку и остаться там, где побывала, кричала и молила пустить ее… но не было сил даже двинуться. Всем существом Веселка ощущала огромную, невероятную даль между собой и тем золотым деревом у золотого моря; такие дали ни пешком не проходят, ни верхом не проезжают. Стало горько, душу залило болезненное чувство потери самого дорогого, точно ей показали в серебряном блюде давно покинутую родину и скрыли опять. В ушах стоял гул, было холодно, как в лихорадочном потном ознобе. Ноги подгибались, тянуло упасть; Веселка привалилась к чему-то твердому и холодному. Вокруг звучали голоса, но вязли и рассыпались, не доходя до сознания. Только что-то твердое в руке удерживало ее от падения, не давало забыть и потерять себя в этой вихревой пустоте.
Постепенно все стихло, мысли прояснились. Веселка осторожно подняла голову, открыла глаза, будто боясь того, что может увидеть. Она стояла на снегу, привалившись боком к заиндевелому срубу колодца, а в двух шагах перед ней столпились уборские женщины и смотрели на нее, как на чудо.
– Что… – хотела спросить Веселка, но голос прервался: легкая и звонкая сила божества ушла из него. – Что было? – кое-как справившись, спросила она. – Я что-то говорила?
– Дала тебе Макошь заговор… – пониженным голосом, благоговейно и отчасти боязливо ответила Загоша.
Она вместе с боярыней стояла впереди всех женщин и даже наклонилась вперед, чтобы получше видеть лицо Веселки. Но в этом лице, растерянном, красивом, но совершенно земном, не было и следа того сияния, что вот сейчас наполняло его и лилось из каждой черты.
– Против Моровой Девки заговор! – подхватила боярыня, встревоженная и оживленная разом. – Верно, верно! Услышали нас берегини! И Макошь, и дочери ее! Услышали!
– Идемте! Идемте в город! – заторопилась боярыня Нарада. – Идем! Выведи от нас Моровую Девку, мы тебя век не забудем! Макошь тебе велела и дочери ее, ты сумеешь! Идем!
Боярыня потянула Веселку за рукав от колодца снова к реке, все женщины засеменили за ними, перешептываясь и причитая на ходу. Веселка оглянулась к Загоше, протянула к ней руку с жезлом: возьми, дескать! – но ведунья махнула рукой – не надо, и Веселка оставила его себе. Только тут она ощутила, что отдать его и не смогла бы: он как будто прирос к пальцам и казался продолжением руки.
Город на прибрежном холме уже вовсю обогревал небо целым лесом темных дымов. Веселка все ускоряла и ускоряла шаг, так что даже опередила под конец боярыню, все еще державшую ее за рукав. Ее вела другая рука: невидимая, мягкая, но сильная и уверенная. «Иди, иди!» – шептал в уши теплый женский голос, и Веселка твердо знала, что это – она, богиня, что смотрела на нее из священного ключа. И она торопилась сделать дело, пока не потеряна эта связь, дающая ей нечеловеческие силы.
Они вошли в ворота, и черные вороны, как головешки, неуклюже зашевелились, запрыгали по крышам, расправляя крылья, засоряя воздух хриплым карканьем. Что-то всполошенное и озлобленное слышалось в их крике: Моровая Девка забеспокоилась!
Перед воеводскими воротами Веселка остановилась, держа в руке жезл с маленькой рогатой головкой коровы. Весь Убор был перед ней как на ладони: кольцо избушек вдоль внутренней стороны тына, со множеством серых воронов на черных крышах. И люди на каждом крыльце: мужчины, старики и дети. Все смотрели на нее и ждали; на лицах была тревога, беспокойство… и надежда.
Веселка сделала шаг вперед, подняла жезл повыше и с размаху рассекла им воздух.
Бью тебя, Девка Моровая, Прутом железным, Прутом серебряным, Прутом золотым! —выкрикивала она, снова и снова рубя воздух жезлом и ясно видя, как от каждого ее удара над землей вспыхивает длинная сверкающая молния. Молнии разлетались по сторонам, как лучи от солнца, дрожали в воздухе и рассеивались роями горячих искр.
Гоню тебя из избы в сени, Из сеней в двери, Из дверей на двор, Из двора в ворота!В воздухе замелькало что-то, сначала неясное, как тень, но постепенно тени принимали вид темных завихрений, похожих на плотные слои дыма. Где-то сзади слышались сдавленные крики: темные вихри были видны всем. Хвосты дыма метались, вертелись, норовили увернуться от бьющего жезла, но Веселка ощущала в себе силу неведомой богини, от которой им было не уйти. Вся она стала сгустком этой силы, которая властно управляла ее телом, заставляла прыгать то вверх, то в стороны, и эти усилия не утомляли ее: она ощущала себя невероятно легкой и при этом могучей, как молния. Она доставала каждый клочок нечистого духа и рубила их жезлом. В глазах у нее туманилось, она плохо видела избы и людей, зато каждый ошметок темного тумана рисовался ясно и отчетливо. Каждый из них был ее смертным врагом, и она кричала, вкладывая в убивающее заклятье всю силу своей новой души:
И поди ты из города Убора, Из племени дремичей, Из рода человечьего В землю сырую, В леса глухие, На мхи сухие, В болота пустые!Последний клочок черного тумана кинулся к земле, свернулся в комок и быстро-быстро покатился по снегу, как клубок нечесаной, перепутанной и полной всякого сора шерсти. Сорвав с головы платок, Веселка бросилась к клубку и накрыла его. Клубок задергался, как живой, хвостик жесткой шерсти царапнул руку, но Веселка крепче замотала его в платок и выпрямилась. Деревянный жезл она бросила на снег: больше он был ей не нужен.
– Поймала! – еле выговорила она, тяжело дыша от усталости и возбуждения.
За время этой странной битвы она вся взмокла и выдохлась. Ее исступление теперь прошло, в глазах прояснилось; она сознавала, что сделала это – выловила Моровую Девку! – но сама еще не могла в это поверить. Она была как во сне, а теперь вот проснулась. Прежняя Веселка и ее новый дух так быстро сменяли один другого, что она не успевала осознать перемену. Дух человека и неведомого божества смыкались все теснее, и Веселка сама не могла уже определить, что живет в ней сейчас.
Уборцы, не исключая Загоши и воеводы Прозора в воротах двора, смотрели на нее огромными глазами и молчали. Видно было, что она для них – диво дивное и одной из своих они ее больше не считают. Они видели светлую богиню, явившуюся к ним в облике прямичевской девушки, и вот теперь они ее узнали и дивились, досадовали на себя, что не поняли сразу.
«Неси ее отсюда!» – шепнул тот же мягкий голос.
Веселка сделала шаг к воротам, и вся толпа заволновалась, поспешно расчищая ей дорогу. «Куда идти?» – хотела спросить Веселка и обнаружила, что знает – к лесу на этом же, высоком берегу, что темнеет позади Убора. Но она должна идти не одна…
Она обернулась к воеводскому двору и легко нашла среди кметей Громобоя. Он был выше всех, и его рыжие кудри горели над толпой, почти как то золотое море в священном ключе. Веселка призывно кивнула ему, и он тут же, плечом раздвигая кметей, прошел к ней. Меч Буеслава он держал в руке, обхватив посредине ножен.
«Иди!» – повелительно шепнула невидимая богиня, и Веселка побежала к воротам. Клубок шевелился и дергался в платке, как пойманная мышь, но Веселка держала его крепко. Громобой молча шел рядом с ней, не задавая вопросов, и только поглядывал сбоку ей в лицо. Это была уже не та девушка, с которой он водился в Прямичеве; зная, какой она была раньше, он не хуже ее самой понимал, что ее руками действует другое существо. Раскрасневшаяся, воодушевленная победой и взволнованная, она была сейчас хороша, как никогда: ее глаза сияли голубыми звездами, непокрытые волосы отливали золотом, намокшие кудряшки на лбу круто завивались, и весь ее облик дышал силой, гордостью и радостной верой. От нее исходили волны мягкого тепла с тонким запахом луговых цветов, неуместным и невозможным здесь, среди зимы. Но Громобой не удивился: его собственная внутренняя суть подсказала ему, что так проявляет себя новый дух, поселившийся в ней. Он смотрел в глаза Веселке и встречал взгляд иного существа, которое открыто давало о себе знать и рвалось на волю.
Они вышли из ворот городища, и ноги сами понесли Веселку по высокому берегу, в другую сторону от священного ключа. Какой-то теплый и живой дух скользил перед ней, указывая дорогу. Ей было легко и жарко; Веселка чувствовала исходящее от нее самой тепло, она несла его на себе, как широкий плащ, овевая землю, снега, кусты и деревья, заснувшую реку, стылый воздух. Казалось, позади нее снега должны таять, освобождая землю и воду для новой жизни…
Впереди показался старый дуб, корявый, с широченным стволом и низко простертыми над землей узловатыми ветками. Он был как темная туча, что грозно нависла над рекой, он был сердцем всего этого берега, этого зимнего мира. В такой же темной туче спит зимой Перун, храня в себе небесный огонь будущего лета… Веселка замедлила шаг. Тихий голос сказал: «Сюда!»
Возле дуба она остановилась. Громобой встал рядом с ней, подняв голову к вершине; лицо его было сосредоточенным и оттого казалось хмурым. Здесь ее сила кончалась; не зная, что делать дальше, она должна была попросить помощи у самого Перунова дерева. В нем живет сила Небесного Воина, который мудрее и самой Веселки, и того драгоценного духа, что она несет в себе. Она смотрела на дуб снизу вверх, и ей вспомнилось то золотое дерево, простирающее ветви над всем миром.
– Есть море золотое… – начала Веселка и медленно двинулась вокруг дуба, с востока на закат, как ходит солнце. – На море золоте есть золоты птицы…
Она говорила, медленно описывая круги вокруг дуба, и клубок в ее руке перестал шевелиться и затих, как мертвый. Видение снова ожило и охватило ее со всех сторон; на ветвях дуба заблистали золотые птицы-молнии. На нее веяло жаром от золотого копья в руках девицы, сидящей на камне, и теперь Веселка отчетливо разбирала, что у той девицы – ее собственное лицо, только другое – спокойное, уверенное, ясное, сияющее божественным светом.
– Отворяет Перун морскую глубину, разверзает темную тучу… – выпевала Веселка, чувствуя, что голосом своим цепляет сильные струны в самых высоких небесах и самых темных глубинах, заставляя вселенную, как ту избушку, повернуться навстречу ее воле. – Отворяет он морскую глубину, отпирает железные ворота…
И вспыхнула молния: Громобой выхватил меч из ножен, поднял его обеими руками над головой и с размаху ударил клинком по стволу дуба. Он сам не понял, как сделал это: его руками двигала неосмысленная внутренняя сила, отозвавшаяся на призыв Веселки. Они вместе вдруг стали единой силой, небом и землей, новой вселенной. От его удара сам воздух раскололся на тысячу сверкающих пламенным светом брызг; грянул гром и раскатился широкой тяжелой волной. Перед глазами Веселки было море, где бурлила темнота, плотная, как вода, с искрами багрового пламени на гребнях. Ее застывший взгляд тонул в темно-пламенных глубинах и не мог из них вырваться; ее сковал ужас, волны жара и холода окатывали со всех сторон, и в то же время она знала, что должна немедленно что-то сделать, сделать то, зачем пришла сюда, зачем родилась на свет! Левая рука вдруг показалась очень тяжелой, и Веселка вспомнила о клубке.
– И отсылает он тебя, Девка Моровая, в бездны преисподние, в котлы кипучие, в жар палючий, в пламень горючий! – задыхаясь, из последних сил крикнула она и с размаху швырнула в тот далекий пламень клубок вместе с платком.
Что-то взвизгнуло дико и жутко, резануло уши; Веселка вскинула руки к голове, словно защищаясь от удара. Душное копотное пламя полыхнуло прямо в лицо, на миг взвилась белая фигура Моровой Девки, ее белые волосы стояли дыбом и горели, лицо было дико искажено гибельным отчаянием и злобой. «Уходи!» – с испугом вскрикнула богиня-помощница. Веселка вдруг ощутила себя на краю пропасти; уже знакомый по предчувствиям ужас вспыхнул и толкнул бежать. Она хотела отшатнуться, но что-то держало ее и не пускало. Она уже была за гранью своего прежнего мира, сама не заметив, как миновала ее. Дверь закрылась позади, и Веселка не могла даже обернуться. Перед ней была только черная пустота с багровым пламенем на дне. «За мно-о-о-й!» – выл бешеный и злобный голос и тянул ее за собой, как на веревке. Она была прикована к нему и вслед за ним безнадежно падала куда-то вниз. С каждым мгновением ей становилось тяжелее, сознание истончалось и таяло, она чувствовала только, что падает, падает, падает…
Снеговые вихри хлестали ее по голове и по лицу, она захлебывалась стылым воздухом, и само сознание зажмурило глаза, упало камешком куда-то в глубину – пережидать бурю.
Глава 7
Придя в себя, Веселка не сразу решилась открыть глаза. У нее было странное чувство, будто перед этим она была долго зажата у кого-то в кулаке и вот ее наконец выпускают на волю. Она лежала на чем-то холодном, касаясь щекой чего-то шероховатого, колючего. Желая скорее понять, куда попала, Веселка открыла глаза и села. И застыла, оглядываясь вокруг и ничего не понимая.
Перед глазами ее был берег реки, покрытый привядшей, бледной травой и толстыми, сухими стеблями репейника. Дальше был обрыв, а внизу, довольно далеко, блестела сероватая глубокая вода. За рекой был низкий берег, сплошь заросший невысоким, полуоблетевшим ивняком. Все было слишком просто и обыденно, и эта простота удивила ее. Река как река… вот только как она сюда попала?
Сзади над ней нависало что-то огромное, темное; Веселка вздрогнула, обернулась и вздохнула с облегчением. Это был дуб – тот самый дуб, который… да, теперь она все вспомнила.
Она была там же, под дубом, куда они пришли вдвоем с Громобоем, и Веселка была уверена, что и река, и берег тот же самый, хотя зимой все выглядело иначе… Зимой! Они шли сюда по снегу, в который тяжелый Громобой проваливался, порой по колено… А сейчас снега не было и в помине, на ветвях дрожали поредевшие, но еще густые тучи листьев, желтых, зеленых, рыжих, бурых; чуть в стороне пламенел клен, и земля под ним была устлана сплошным ковром красных листьев. В воздухе висел пьяноватый, прохладный запах увядающих листьев, остывающих древесных соков и почему-то казался пугающим, тревожным. Зацепив взглядом самую свежую, совсем еще зеленую травинку, Веселка обрадовалась ей, как родной, хотела схватить, но покачнулась – от сидения на холодной земле все тело одеревенело.
Зеленая трава… осень… Постой… Веселка неловко подняла руку – рука была как не своя – и попробовала потереть лоб. От движения кровь побежала быстрее, Веселка осознала себя живой, и в мыслях, действительно, прояснилось. Была зима, а сейчас осень…
Без снегового покрова местность выглядела иначе, гораздо четче виделись берега реки, но все же место было то самое. Она была там же, но ясно ощущала, что все совсем иначе. Воспоминания и новые впечатления перебивали друг друга и при этом не мешали друг другу; те и другие были четкими и ясными. Веселка отлично помнила, как они с Громобоем принесли сюда, к дубу, клубок черной шерсти в платке, а в клубке пряталась Моровая Девка… Веселка оглянулась, будто надеялась все же найти Громобоя, хотя дураку ясно, что такого, как он, не проглядишь. Не было еще случая, чтобы на самых многолюдных прямичевских гуляньях она его проглядела… Образ Прямичева мелькнул мимоходом и исчез, как видение, как чудный облачный град, – Веселке трудно было считать его своим, так далеко он отошел.
Веселка повернулась туда, где должен был остаться Убор. Над прибрежным холмом и правда поднимались столбики дыма и быстро таяли на ветру. И у Веселки отлегло от сердца. От облегчения ей даже стало жарко. Вот глупая! И с чего она взяла, что тут никого нет – только зря себя напугала! Но… все-таки, почему же осень?
Воздух был прозрачен, легок, холоден, и Веселке чудилась в нем какая-то смутная тревога. Это не было предчувствием опасности, просто она откуда-то знала, что здесь ей совсем не место, что она попала сюда случайно и ей надо как можно скорее отсюда уходить.
Собравшись с силами, Веселка поднялась на ноги с толстого, жестковатого ковра бурых листьев, нападавших с дуба, и встала, для надежности опираясь плечом о ствол в крупных жестких трещинах. Она приглаживала волосы, пыталась засунуть обратно в косу выбившиеся прядки, чтобы не лезли к лицу, и все медлила, все не решалась оторваться от ствола, точно дуб мог защитить ее от той невыраженной опасности, которая мерещилась ей в самом здешнем воздухе, в хмуроватом, тусклом, низко опущенном небе. Суровым дыханием холода веяло на нее от серых, многослойных, непробиваемых, как крепостная стена, облаков. Крепость Зимерзлы, ледяными ключами замкнувшей свет и тепло… Веселка содрогнулась – ее саму удивило, как сильно от одной мысли о тех ледяных ключах холод пронизал ее всю, до самой мелкой жилочки. Она опять изменилась: здесь, в этом осеннем мире, она стала такой легкой и прозрачной, что ее, как облачко, пронимал насквозь самый слабый ветерок. Даже ноги ее как-то нетвердо стояли на этой холодной земле. Мучило ощущение неуюта, неуместности, ненадежности своего существования здесь. Здесь правили не ее боги.
Зимерзла… Поля Зимерзлы… Веселка вздрогнула от вдруг пришедшей мысли и теснее прижалась к дубу. Она побывала во владениях Зимерзлы, а теперь… теперь она попала в Надвечный мир, туда, где властвует угрюмый, мрачный Троян, запирающий тепло, гасящий солнце. Вот отчего все здесь кажется иным!
Веселка хорошо помнила все произошедшее и понимала, что Моровая Девка в последний миг сумела как-то потянуть ее с собой, но сила ее быстро кончилась, и Веселка попала туда, куда ни сама она, ни Моровая Девка ее забросить не желали. Но теперь с ней нет Громобоя, который знал, куда идти. Она должна сама искать дорогу. От этой мысли стало еще неприятнее: Веселка ощутила себя совершенно беспомощной и не способной о себе позаботиться. Куда здесь идти? Где тут избушка Мудравы, которая вернет ее назад?
Еще раз оглядевшись, Веселка заметила странную и неприятную особенность этого места: земля, река и деревья были хорошо видны шагов на пятьдесят, а дальше все бледнело и терялось в густом сером тумане. Но настоящий туман здесь был ни при чем. Внутреннее чувство подсказывало Веселке, в чем тут дело. В этом мире для нее не будет дорог, пока она не поймет, куда ей нужно идти. Чтобы появилась дорога, у нее должна быть цель. Как там, в Полях Зимерзлы: как только они сдвинулись с места и пошли, на краю снеговой равнины показался лесок…
Если бы Громобой был здесь, она спросила бы у него, куда идти. Но Громобоя не было, и Веселка задала ему этот вопрос мысленно. Она уже видела его небрежно-снисходительную ухмылку: кто из нас, дескать, медведь неученый? – как вместо него ей вдруг ответил совсем другой голос, женский. «Чаша Годового Круга разбилась и по всему Надвечному миру осколки рассеяла… И другие найдешь – прибирай… – зашептал кто-то невидимый, напоминая о чем-то важном. – Может быть, еще и соберете Чашу… Попадешь в осень – там осколки осени найдешь…»
Веселка сунула руку под шубу и нашарила висящий на шее кожаный мешочек. Осколки зимы она взяла с собой и теперь была рада, что ее сокровище при ней. При мысли об осколках Чаши Веселка почувствовала себя увереннее. Всегда успокоишься, если поймешь, что тебе делать. Она даже приободрилась: все получилось к лучшему, Моровая Девка против воли помогла ей, забросила туда, куда ей и надо было попасть.
Теперь Веселка знала, что ей здесь нужно, и туман на глазах редел. Между деревьями обозначилась тропинка. Может быть, она ведет к другой избушке на пеньках?
Веселка оторвалась от ствола, подняла один из гладких светло-коричневых желудей, в изобилии лежавших в листве под ветвями, и сжала его в руке. Из такого же желудя вырос когда-то тот дуб, на котором держится мир, и в твердости блестящей скорлупы был залог безопасности для зародышей и других будущих миров. Веселка уже смелее вышла из-под круга распростертых над землей ветвей и пошла к Убору.
По пути она не торопилась. Было страшновато: а вдруг она сейчас дойдет до знакомого холма и окажется, что города Убора там нет, что дым в небе ей померещился, что ей невесть сколько придется блуждать по этому осеннему миру, пока она найдет хоть кого-нибудь. Если вообще найдет.
На ходу оглядываясь, Веселка решила, что сейчас начало месяца листопада – это было видно по желтой, но еще густой листве, в изобилии шумевшей на ветвях, в уцелевшей кое-где травяной зелени. Как раз в это время в Прямичев начинали свозить вымоченный и обтрепанный лен, готовый для чесания и прядения. В это время начинаются женские посиделки, оживают избы-беседы, что стоят во всяком огнище или на всякой городской улице. Опять вспомнился Прямичев, вспомнились все привычные, связанные с осенью чувства: радость от песен и умеренных зимних игр вроде «колечка», скука от бесконечного сидения за прялкой… Даже пальцы заболели. И захотелось опять туда, в беседу Велесовой улицы, где тяжелые резные скамьи с прялками вдоль стен, и кованые светцы с лучинами, постукивание веретен по полу, и много, много лиц, блеска глаз, улыбок, лукавых, задорных, многозначительных взглядов… И Громобой, с притворно-равнодушным видом сидящий на любимом месте у двери… Все это было так близко, но казалось недостижимым, невозвратно прошедшим. Это был отзвук миновавшей, уже пережитой и сброшенной, как ненужная скорлупа, жизни.
Задумавшись, Веселка почти забыла, где она и что с ней, и вдруг остановилась – прямо перед ней, шагах в десяти, мелькнула какая-то яркая, белая вспышка света. Веселка вздрогнула от неожиданности и застыла на месте, прижав руку к бьющемуся сердцу. Замечталась, глупая!
Перед ней по привядшей траве неспешно прохаживалась уточка. Смешно переваливаясь с лапы на лапу, она то вроде бы брела к берегу реки, то останавливалась, то поворачивала назад. Уточка была совсем белой, и перья ее светились мягким белым светом, чуть-чуть золотистым. Веселка усиленно моргала, пытаясь понять, не мерещится ли ей удивительная птица. А уточка тем временем проковыляла к близкой опушке леса и там вспорхнула на камень.
Камень Веселка заметила только сейчас. Огромный, с двух быков, валун был странного серо-синеватого цвета. Взобравшись на самую макушку валуна, уточка устроилась там, подобрала лапки, втянула головку, точно нашла себе наконец хорошее место. Перья ее теперь засветились еще ярче, и Веселка только благодаря этому свечению заметила, что уже вечереет. Белое, золотистое сияние разливалось вокруг камня все шире, вот уже и сам валун начал светиться по краям тем же призрачным светом, и это было так красиво, что Веселка, как зачарованная, безотчетно подошла поближе.
Она медленно делала шаг за шагом, не сводя глаз с уточки, но так и не заметила, куда та подевалась. Валун продолжал светиться, Веселка подошла к нему вплотную и только тут заметила, что уточки на его макушке больше нет.
Обнаружив это, она сперва застыла в недоумении, силясь сообразить, что это значит, потом протянула руку к камню. Пальцы ее погрузились в сияние, но неглубоко – почти тут же они коснулись шероховатой, холодной поверхности. Холодный камень светился, и Веселка стояла рядом, поглаживая его ладонью; она ничего не понимала.
Нет, от этой уточки ей толку не добиться. Веселка шагнула по тропинке вперед и вдруг услышала за деревьями чьи-то шаги. И испугалась: кто они, обитатели этого сумрачного осеннего мира? Люди или лешии? Хотелось спрятаться, но светящийся камень не пускал, его медленно гаснущее свечение держало ее в плену.
Потом кто-то ахнул совсем рядом. Веселка обернулась – в нескольких шагах от нее на тропе стояли двое. В глаза ей бросилась высокая, стройная девичья фигура: девушка лет семнадцати, с толстой косой, перекинутой через плечо и струящейся по темному, запахнутому и перевязанному пестрым пояском кожуху. Рядом с ней стоял мальчик лет одиннадцати, тоже высокий для своих лет, худенький. Лица у них были почти одинаковыми: круглыми, скуластыми, с большими широко расставленными глазами. Глаза эти в немом изумлении смотрели на Веселку, рты были потрясенно раскрыты и не издавали ни звука.
Несколько мгновений все трое простояли в молчании: Веселка дивилась, что встреченные жители осеннего мира имеют такой простецкий, привычный вид. Мелькнула неуверенная мысль: может, это лешие такие? Да нет, не похоже: у обоих было по два человеческих уха, а не одно левое, глаза не горели зелеными углями, кожухи были запахнуты по-человечески справа налево, а не наоборот. А те двое смотрели на нее, как на невиданное диво, как на Жар-Птицу или чудо морское, – а сама Веселка не видела между собой и этой девушкой никакого особого различия. Только что на ней надет не кожух из толстой шерсти, а шуба из пушистого белого горностая… Мать Макошь! Веселка только сейчас заметила, что бурая куница под синим сукном, в которую ее нарядила перед отъездом из Прямичева княгиня Смеяна, здесь каким-то чудесным образом превратилась в белого горностая мехом наружу! До сих пор она только смотрела вокруг, а глянуть на себя саму не догадалась. Это новое открытие усилило ее растерянность, и она молчала. Сейчас ее спросят, кто она, и что же ей отвечать?
А мальчик вдруг вскинул руку и швырнул в Веселку чем-то маленьким. От неожиданности Веселка ахнула и вскинула руки к лицу, чтобы защититься; что-то маленькое и твердое ударило ее по руке, отскочило и упало. От удара по всему ее телу прошла мгновенная теплая вспышка и тут же угасла. Веселка глянула вниз, но вместо уголька увидела на траве у своих ног громовую стрелку – кусочек кремня, похожий на наконечник стрелы. Громовая стрелка светилась тем же золотистым сиянием, но на глазах у Веселки быстро погасла и исчезла в полутьме.
Веселка подняла глаза. Девушка и мальчик смотрели на нее с восторгом и ужасом, и на лицах их было ясно написано ожидание немедленного огромного чуда. Какого?
– Рассыпься! – торопливо и хрипло от волнения крикнул мальчик, точно хотел подтолкнуть замешкавшееся чудо, и добавил уже увереннее: – Именем Перуна Громовика: чур меня сохрани, а ты рассыпься!
Ничего не случилось.
– Чего ты кидаешься? – наконец справившись с изумлением, отчасти обиженно, отчасти недоуменно воскликнула Веселка. – Вот так встретили! Прийти не успела, а ты камнями!
Брат и сестра заморгали. На лице девушки впервые отразилось сомнение, и Веселку это ободрило.
– Вы кто такие? – продолжала она.
– А ты кто? – осторожно спросила девушка в ответ. Видно было, что у нее имелось мнение на этот счет, но в последние мгновения поколебалось.
– А чего она не рассыпалась? – разочарованно и тоже с обидой воскликнул мальчик. – Должна рассыпаться! Как же теперь?
– Погоди! – Девушка положила руку ему на плечо и шагнула к Веселке. – Ты кто? – повторила она.
– Веселка, – ответила Веселка, затрудняясь, что к этому прибавить.
Этого оказалось достаточно: брат и сестра глянули друг на друга и разом фыркнули от смеха.
– Ну вот, удружил! – Девушка слегка дернула брата за вихор на макушке, а он со смущенно-обиженным видом уклонился и оттолкнул ее руку. – Совсем ты со своим кладом одурел! На людей кидаешься! Хорош! Ты на него не обижайся! – добавила она, дружелюбно глядя на Веселку. – Мы белую уточку искали. Нам дед сказал, что этой ночью непременно белая уточка покажется, и стрелку дал.
– Белая уточка?
– Да. Под Синим камнем белая уточка живет и клад стережет. И по ночам выходит – только семь ночей в год, и кто в нее громовой стрелкой попадет…
– То она рассыплется, и золото останется! – торопливо закончил мальчик.
– Вот мы и решили, что уточка на сей раз девицей прикинулась. Ты ведь тоже белая! Не сердишься?
– Нет… А я видела белую уточку! – оживившись, подтвердила Веселка.
И тут же вспомнила, что в Прямичеве тоже ходили рассказы про священные камни, под которыми живут духи и сторожат клады. Только духи разные бывают: маленький белый старичок, белый петушок, белый жеребенок…
– А мы думали, это ты!
– А вы кто? – повторила Веселка. – Вы где живете?
– Да вон тут, в Берегинином Ключе! – Обернувшись, девушка махнула рукой туда, где должен быть Убор. – Я – Величка, а это Волчок, брат мой. Пойдем с нами, как раз все наши в беседу набились! Сегодня же девятая пятница![4] Пирогов напекли! И гости к нам пришли! И от Озерников, и из Узорочья – такие хорошие гости! Все веселые!
Она подмигнула Веселке с лукавой и значительной улыбкой, смысл которой Веселка отлично поняла. Девятая пятница открывает Макошину неделю, время сватовства и свадеб, и в это время парни ходят на посиделки в чужие роды, чтобы присматривать себе невест. Все это было так ей знакомо и понятно, что она даже позабыла ненадолго, где находится – вспомнилось привычное веселье, захотелось скорее туда… Похоже, больше ее не собирались спрашивать, кто она и откуда. Здесь не было чужих, здесь все были свои, и у нее самой было стойкое чувство, что и Величку, и Волчка она много раз видела и хорошо знает, не хуже, чем Солому или Капелицу, дочку Праменя… Но как раз Капелица, с которой Веселка водилась всю жизнь, теперь казалась далекой и почти незнакомой. Пожалуй, надо идти! Может быть, в том городке, который здесь зовут Берегининым Ключом, кто-то поможет ей, научит, где найти осколки осени?
– Ну, идем! – позвала ее Величка.
– Тише вы! – Волчок вдруг схватил сестру за руку. – Опять она!
– Кто? – в один голос шепнули обе девушки, как тут же увидели белую уточку.
За разговором они и не заметили, как Синий камень позади опять начал светиться золотистым светом, озаряя все на десять шагов вокруг. Перед камнем по земле прогуливалась вперевалочку белая уточка.
– Тише, тише! – шепотом молил Волчок и махал руками на девушек, не оборачиваясь и не сводя глаз с уточки. – Вот она! Вышла! Эх, вы… – Он страдал и мучился, как может мучиться только подросток, видящий что-то, что хочет поймать, и не имеющий снасти. – Стрелка моя! Потерял из-за вас, а теперь последняя ночь пропадает! До весны теперь жди!
– Стрелка? – Веселка заметила в темной траве золотистую искорку. – Да вон не она ли?
– Где? – Волчок обернулся и мигом схватил стрелку.
Взвесив ее в ладони, он примерился бросить в уточку, но отчего-то засомневался и опустил руку.
– Давай, кидай! – шепотом подзадоривала Величка. – С кладом будем! Да пойдем домой скорее! Вот все удивятся!
Волчок обернулся к Веселке и вдруг сунул громовую стрелку ей в руку.
– Давай ты! – велел он. – Давай, ты лучше! Только смотри, попади! Добросишь? Ты хоть умеешь?
Не ответив, Веселка примерилась и опять вспомнила Громобоя. Вот бы он позабавился, глядя, как она громовой стрелкой хочет из камня выбить клад! Ну, погоди ж ты, я тебе потом расскажу! Обзавидуешься!
Веселка осторожно шагнула еще два шага к уточке и бросила в нее кремень. Громовая стрелка ударилась прямо в бело-золотистую грудку, уточка подпрыгнула, встрепенулись крылья… Хором вскрикнули обе девушки и мальчик… А уточка мгновенно превратилась во вспышку бело-золотистого огня, разлилась дугой над поляной, рассыпалась крупными искрами. Искры медленно осели на землю и продолжали гореть в траве.
– Золото наше… – изумленно пробормотал Волчок, еще не взяв в толк, вышло ли что-нибудь. – Ну, попали…
Он первым побежал к камню. Камень все еще светился и озарял все вокруг, так что каждую травинку было видно. Волчок кинулся к самой яркой золотой звездочке, схватил ее в руку, глянул, потом протянул Веселке:
– Ты гляди!
Она торопливо подошла: ей и самой было страсть как любопытно, что такое вышло. На ладони мальчика лежал осколок, по виду похожий на глиняный, только весь золотой. Красным огненным светом сиял вырезанный на поверхности рисунок. Частая сетка, а под ней резкие изломанные линии, похожие на зубья бороны… Древний узор, обозначающий месяц ревун, когда перелетных птиц ловят огромными сетями-перевесами, что растягивают между высокими деревьями, когда ревут олени на гону, чтобы весной родились новые оленята… И теперь Веселка знала, что это такое. То самое, что она и должна была здесь найти, то самое, что Мудрава велела ей искать – осколок Макошиной Чаши Годового Круга.
– Смотри, и у меня! – К ней подошла Величка.
Она держала на ладони осколок с рисунком в виде колосьев – знак месяца серпеня, когда с осеннего Велесова дня начинают убирать урожай. В этих двух осколках были два осенних месяца: серпень и ревун.[5]
– Возьми! – Величка положила ей на ладонь свой осколок со знаком серпеня. – Это, видно, не наше золото, а твое.
– Ах, как хорошо! – Обрадованная Веселка сжала осколок в руке. – Вот спасибо! Только как же…
Она виновато посмотрела на Волчка: выходило, что она отнимает у мальчика вожделенный клад.
– Бери, – с великодушной снисходительностью ответил мальчик. – Я еще добуду. Я и сам попаду!
Веселка улыбнулась и спрятала два осколка в мешочек. Теперь у нее есть уже зима и осень – половина годового круга, что зовется «зимний полукол». Немало! Веселка даже испугалась, вдруг осознав, как немало. Выходит, она уже половину дела сделала!
Пока она не хотела думать, что будет тогда, когда они соберут вместе все двенадцать осколков. Едва ли стоило надеяться, что они сами собой срастутся и все исправится, но там ведь будет Громобой… А он умный… по крайней мере, в Прави он заметно умнеет по сравнению с Явью. А значит, он непременно придумает, что делать дальше. Или небесный отец Перун ему поможет… Или Макошь…
– Спасибо вам! – повторила она, благодарно глядя на брата и сестру. – Как же вы меня выручили! И не знаю, что бы я делала без вас!
– Да ладно! – Величка махнула рукой. – Мы тут для того и живем: кому надо, приходи, поможем. Ну так что – пойдем с нами?
– Мне бы восвояси… – Веселка растерянно огляделась, не представляя, через какую избушку ей выбраться отсюда.
– Ну-у! – разочарованно протянула Величка. – А может, пойдем? Куда тебе на ночь глядя? А завтра бы… У нас гости, так весело… У меня еще один брат есть, старший, еще лучше этого! – Она потрепала Волчка по затылку и с намеком глянула на Веселку: – Ну, пойдем!
– Я бы пошла, да нельзя мне! – с чистосердечным сожалением ответила Веселка. Ей так хотелось посидеть в беседе среди веселых девушек и парней, посмеяться, но какое-то смутное и тревожное чувство тянуло ее назад. Осенние посиделки уже были не для нее. – Ждут меня. Только вот как мне выбраться?
– Ну, это не трудно! – снисходительно ответил Волчок. – Мы тебя назад к воротам сведем!
– К воротам? Каким?
– Да через какие ты пришла! Ты же через дуб пришла?
– Да.
– Ну, вот через него и назад пойдешь. Не заблудишься! Пошли!
На ходу пряча мешочек с осколками назад под шубу, Веселка пошла следом за мальчиком. Вскоре над берегом показался дуб.
– Сюда! – Волчок забежал за дерево и позвал оттуда. – Вот они, ворота!
Веселка обошла дерево и увидела, что с другой стороны в нем имеется огромное дупло. Оно начиналось на высоте ее колен, и было таким широким и большим, что в нем легко мог бы стоять даже сам Громобой.
– Полезай! – Волчок призывно махнул ей рукой на дупло, и не заметно было, что он видит в этом хоть что-то необычное. Впрочем, Веселка тоже привыкла. – Давай: мимо пойдешь, еще заходи! – деловито, как взрослый, пригласил он.
Веселка подхватила подол своей мягкой белой шубы и вскочила на край дупла.
– Повернись к Прави задом, к Яви передом! – звонко крикнул мальчик.
И Веселка прыгнула в дупло, закрыв глаза от страха и думая об одном: сейчас она будет там, где оставила Громобоя…
Ничего не случилось, только внутри дупла стало посветлее. Веселка повернулась к отверстию, и взгляд резанула какая-то яркая, слепящая белизна. Снаружи она увидела белый снег и поначалу больше ничего. Заметно похолодало, и Веселка запахнула шубу покрепче. Только что ей было жарко, а теперь наоборот… Шуба снова была старая, из бурых куниц, в которой она уезжала из Прямичева.
Вспомнив Прямичев, Веселка вздохнула с облегчением. Она опять была в Яви, в своем собственном родном мире, и от того места, где она была сейчас, до привычного и понятного Прямичева, до Велесовой улицы и Хоровитова двора пролегали длинные, но простые и понятные дороги, вполне проходимые, если боги не оставят, простыми человеческими ногами. Но сейчас ее не тянуло домой; мысль о Прямичеве помогала определить свое место в пространстве вселенной, но главная цель ее пути была не позади, а впереди.
Веселка выбралась из дупла, затянула получше пояс и оправила волосы. Она стояла на берегу, на том же месте, откуда Моровая Девка зашвырнула ее в Правь. Все кругом было засыпано снегом, снег густо валил из плотных сероватых туч. Он заполнил все пространство между землей и небом, заглушил воздух, на весь мир накинул плотную частую сеть, и деревья беспомощно путались в ней, не в силах выбраться. И никого вокруг – ни человека, ни даже следа. Весь берег вокруг дуба был засыпан свежим пушистым снегом, скрывшим старые следы и самой Веселки, и Громобоя.
Куда же он подевался? Веселка огляделась по сторонам. Не дождался? А сколько ее не было? Веселка вспомнила предания и обеспокоилась: все знают, что в Яви и в Прави время идет неодинаково. В прошлый раз они с Громобоем умудрились вернуться почти в то же мгновение, из которого и ушли, а теперь? Вдруг все вышло наоборот – что, если она пробыла в Прави целый год? Или целый век, и теперь на всей земле нет живого человека, кроме нее?
Беспокойство стало нестерпимым; Веселка торопливо направилась к Убору. Если там нет Громобоя, то есть, по крайней мере, люди, которые знают, где он. Только бы Убор был на месте!
Идти быстро не получалось: ноги вязли в мягком снегу, хотя проваливалась Веселка не так уж глубоко: должно быть, старый наст был крепок и держал ее. Но двигаться было трудно: шуба казалась как-то по-особенному тяжелой, непрерывно падающий снег слепил глаза, налипал целыми тучами на ресницах, то и дело приходилось протирать лицо. Рукавицы скоро намокли, голова без платка мерзла. От тропинки не осталось и следа, Веселка плыла через снег напрямую и тонула в нем, ее одолевало чувство беспомощности и почти отчаяния: не скоро же она таким путем куда-то доберется! Одолев один береговой пригорок, Веселка совсем запыхалась, и путь до Убора теперь казался неодолимо длинным. Присесть бы посидеть, но за плотной пеленой падающего снега нельзя было разглядеть ни поваленного дерева, ни пенька… Да и скрылись все пеньки под сугробами по самую макушку. Ох, Матушка Макошь! Похуже Полей Зимерзлы!
С трудом взобравшись на пригорок, Веселка остановилась, чтобы отдышаться, и вдруг заметила на льду реки какое-то неясное движение. Прикрывая рукавицей глаза от снега, она вгляделась: сквозь пелену неясно вырисовывалось что-то похожее на сани. Лошадь, совсем белая от снега, помахивала головой, шагом пробираясь по сугробам на льду. Сани ехали в сторону Убора.
– Эй! Человек добрый! – Еще не разглядев, кто сидит в санях, Веселка замахала рукой и пустилась бежать вниз по откосу. – Погоди!
Скользя на заснеженном обрыве, часть пути проехав на боку, она наконец спустилась вниз, вся извалянная в снегу и белая, как новогодняя Снеговая Баба, и побежала к саням.
Сани стояли и ждали ее. Сидел в санях, держа вожжи, маленький, сгорбленный, бородатый старичок без шапки и пояса, в сером лохматом кожухе. Снег висел у него на волосах, на бороде, на бровях, на ресницах; старичок моргал, глядя на Веселку, снежинки с ресниц падали ему на колени, им на смену садились новые.
– День тебе добрый! – с трудом выговорила запыхавшаяся Веселка, тоже моргая от снега. – Не в Убор ли едешь?
– И тебе добрый день, девица! – тихим и ровным голосом ответил старик. – Буду и в Уборе. Садись, довезу.
Именно об этом Веселка хотела попросить, когда бежала за санями, но теперь вдруг заколебалась. Что-то в этом старике было не то. Не верилось, что он живет в Уборе или хотя бы в каком-нибудь из окрестных огнищ. Уж очень он какой-то тихий, спокойный… как будто и не дышит. Не удивляется, не спрашивает, кто она и откуда, как будто заранее знает ее. И не может этот старик удивляться, не из тех он, кто удивляется… Волосы на лбу, густые брови, такие что и глаз не видно, а ниже почти сразу начинаются усы и борода. Черты неподвижные, белые морщинки в углах глаз… Это спокойствие напомнило Веселке что-то неприятное, такое неприятное, что она содрогнулась. Перед ней был не человек, это было совершенно иное существо в облике человека, внутреннее чувство ясно говорило ей об этом.
Веселка попятилась и тут же ощутила, как трудно ей двигаться. Вблизи саней было гораздо холоднее, чем на высоком берегу; Веселка заметила это, когда спускалась, но решила, что просто на реке ветер дует сильнее. Теперь же она ощутила, что холод исходит от самого старика; холодом дышал каждый волосок его бороды, холод распространялся от него во все стороны сплошным полем и образовал плотное кольцо, внутри которого оказалась Веселка. Войти, вбежать с разгону в это кольцо было нетрудно, но выйти из него было невозможно, как нельзя пройти насквозь через стену из сплошного льда.
При виде ее испуганного движения глаза старика из-под заснеженных бровей вдруг блеснули острым холодным блеском, таким неожиданным в этих застывших равнодушных чертах. Только глаза и были в этом лице живыми, но они мертвили каждого, на кого глянут… И Веселке вдруг вспомнилось видение, мелькнувшее в серебряном блюде Мудравы сквозь пелену падающего снега: белая фигура, окутанная белыми волосами, слитая с метелью… Она видела, она была предупреждена, но не сумела избежать этой встречи…
– Погоди, куда ты, милая? – тем же тихим голосом произнес старик и протянул за ней следом свой посох. – Погоди, не беги! Теперь уж вместе поедем, раз повстречались.
– Не поеду я с тобой, – дрожащим, прерывающимся голосом ответила Веселка. Губы немели от холода, и она едва могла говорить. – Не по дороге нам…
Она не отрывала глаз от нижнего конца старикова посоха. Это был не посох, а метла. Мороз с каждым мгновением крепчал, сама кровь, казалось, замерзала в жилах и грозила их разорвать; было больно и еще больше жутко. В этом старике была ее гибель, которой она сама так опрометчиво вышла навстречу.
Серая лошадь, белый старик на саночках, снег… метла… Сивый Дед! Зимний дух, отец тех чудовищ, матерью которым приходится Зимерзла! Всю зимнюю половину года Сивый Дед объезжает землю на своих саночках и сковывает ее морозами и льдом. И всякого, кого встретит, он возьмет с собой, в свои ледяные хоромы. От него не уйти, земные дороги человеческие при встрече с ним кончаются.
Но Веселке не верилось, что с ней случится то же. Этого не может быть! Этого не должно быть и потому никак не может! Она не может достаться Сивому Деду, потому что ей надо идти дальше! Именно сейчас, когда Веселка не могла ни двинуться, ни даже оглянуться, далекая цель, к которой она шла, показалась особенно живой и яркой. Где-то за краем небосвода сияло солнце, цвели цветы, березовые ветки бросали кружевную тень на зеленую траву, пели птицы; все это было близко, казалось, только поверни голову – и увидишь впереди яркое радужное сияние над снегами. Все это звало, ждало Веселку, и она всей душой рвалась туда. Почему-то она знала, что она – единое целое с тем солнечным сиянием и пением птиц, что все это не может жить без нее, как она – без него. Но Сивый Дед, не шевельнув и пальцем, крепко держал ее и не давал даже оглянуться.
– Не по дороге, говоришь? – бормотал он. – Нет, как раз по дороге! Где я, там и ты, без того не бывает! Хожу я, ищу тебя, давно ищу тебя, внученька! Нашел наконец, теперь уж не потеряю! Мне, старому, на покой пора, а тебя все нет! Теперь-то нашел! Мой дом и тебе домом будет. Будешь жить в палатах хрустальных, спать на лежанке серебряной, на белом пуху. Будет метель тебе песни петь, баюкать, сны навевать сладкие, несказанные…
Его тихий, ровный голос околдовывал Веселку; все покровы вдруг как будто растворились, этот голос беспрепятственно проникал в самую ее душу и дышал на нее холодом. Уже не было сил думать о том, чтобы идти куда-то. Это все старик… с каждым его словом холод крепчает, он будет гнать и гнать на нее мороз, пока она не закоченеет совсем… Хотелось покоя и сна; Веселка уже не видела старика, в глазах темнело, по жилам разливалось дурманящее тепло. Это все он… Она уже не чувствует холода, она уже в его власти… Дороги назад, к теплу, для нее нет… Хотелось прилечь прямо здесь, на снегу, и снеговая перина казалась мягкой, ласковой, теплой и уютной. Это смерть… Веселка понимала последней искрой разума, что это смерть, но не было сил противиться ей. Стоять на ногах было неодолимо тяжело. Тепло и покой мерещились совсем близко, обволакивали ее, гасили мысль и чувство.
– Тепло ли тебе, душа моя? – ровно, почти ласково шепнул в уши голос старика.
– Тепло, батюшка, – шепнула в ответ Веселка, сама слыша, что с губ ее не срывается ни единого звука.
В ушах стоял ровный, баюкающий гул метели, но внезапно в нем появился какой-то более резкий звук. Волчий вой, протяжный и пронзительный, вплелся в песню метели и разрушил чары. Веселка вздрогнула и вдруг ясно осознала, что замерзает; искорка настоящего живого тепла задрожала где-то в самой глубине ее существа и помогла ощутить, до чего же она окоченела. Сердце беспокойно забилось, и словно кто-то кричал внутри нее: «Я не хочу! Проснись, проснись скорее!»
С усилием Веселка подняла голову; ей было горячо и холодно разом, эти две волны боролись в ней и рвали на части. Она сидела на снегу, и мир вокруг покачивался. Волчий вой нарастал, звучал все ближе, но Веселка не могла сообразить, слышит ли она его ушами, или он ей тоже мерещится, как эти огненные пятна на снегу. Все вокруг плыло, она не могла сообразить, на каком она свете, жива она или нет, сон это или явь.
Из-за снежной пелены вдруг выскочил серый волк с белой грудью… Но что-то в нем было не волчье, скорее, он походил на большую собаку с примесью волчьей крови. Лохматый серый зверь с ходу набросился на Сивого Деда, тот отмахнулся рукоятью своей снеговой метлы, но тут же другая собака вскочила ему на спину и вцепилась зубами в шею. Сивый Дед завыл и закричал, от его крика мороз взялся еще крепче, метель замела так густо, что не стало видно воздуха; в последний миг Веселка успела заметить, как среди пелены мелькает еще несколько таких же волков-собак. Они казались не живыми существами, а какими-то зимними духами, вихрями, порождениями метели, детьми сумерек и снега. И эти духи бросились на старика и на лошадь, а откуда-то со стороны доносился многоголосый волчий вой.
Веселка уронила голову на рукав и зажмурилась; ей хотелось зарыться в снег поглубже. Было похоже на ее падение вслед за Моровой Девкой; даже не пытаясь понять, что происходит, она ждала забытья как спасения, даже не предполагая, где и как очнется.
Волчий вой усилился и окружил ее; теперь он звучал победно, ликующе. Зато ветер стих, снег редел. Чувства Веселки успокоились; она по-прежнему мерзла, но теперь была уверена, что это не сон. Ей хотелось подняться, двигаться, но было страшно. Вой приблизился к ней вплотную, казалось, она окружена стаей волков.
Ей почудилось вроде бы вблизи позвякивает упряжь. Мелькнула было мысль, что Сивый Дед вернулся. Но нет, было далеко не так холодно, как раньше.
Собравшись с силами, Веселка подняла голову. Старика и собак не было, зато от пологого лесного берега прямо к ней ехало верхом какое-то странное и жуткое существо: невысокое, но плечистое, одетое в косматую волчью накидку без рукавов, в меховую шапку… Вместо лица у него была волчья морда, но какая-то не такая… не живая… В памяти мелькнул Велесов вечер, когда вслед за черной коровой по городу ходят ряженые в разных страшных личинах, и в таких вот тоже, из высушенных волчьих морд… Только лошадь – вороной масти, небольшая и косматая, – показалась знакомой, и вид этой лошади убедил Веселку, что она видит не потустороннее существо из Нави. Но кто это? Оборотень?
Целый десяток таких же оборотней приближался к ней со всех сторон; некоторые испускали знакомый волчий вой. Возле коней вертелись те самые собаки, что напали на Сивого Деда, и вид у них был торжествующий, довольный. Сам же Сивый Дед, его сани и серая лошадь исчезли, будто привиделись; от метели не осталось и следа, воздух был чист, дышалось легко. Косматые крепенькие коньки упрямо одолевали сугробы на опушке леса и с привычной осторожностью переставляли на льду реки широкие копыта, подкованные в два железных шипа. От лошадей и всадников веяло живым теплом, и с каждым мгновением Веселку все больше наполняла уверенность, что это – не нечисть. Но кто же тогда?
Тот, кого она заметила первым, уже подъехал к ней шага на два и остановил коня, рассматривая ее сквозь прорези личины. Веселка, сидя на снегу и мокрой рукавицей стирая снег с лица, тоже смотрела ему в «морду» – из-под волчьей личины виднелась часть человеческого лица, небольшой подбородок и рот, окруженный реденькими черными волосками, никак не тянущими на бороду. Поверх волчьей накидки на шее «оборотня», на поясе и даже на голенищах сапог, на конской упряжи висело множество литых из бронзы оберегов – каких-то фигурок, крученых проволочек, кружочков, утиных лапок, бубенчиков… И тут Веселка сообразила, кто перед ней. Слишком много думая о чудесах Надвечного мира, она позабыла простых обитателей земли. Это же личивины!
О личивинах, чужих, неговорлинских племенах, живущих в глухих лесах между истоками Турьи и Волоты, Веселка знала лишь понаслышке. Они вели торговлю с говорлинами, продавая хорошие меха, лосиный рог и мед в обмен на разные ремесленные изделия и хлеб, но в большие города не ездили и лишь два раза в год являлись по торговым дням в маленькие погостья, стоявшие поближе к их лесам. Купцы рассказывали, что своих городов у личивинов нет, а есть только небольшие родовые поселки на берегах лесных рек, что хлеба личивины не сеют, живут только охотой и рыболовством. Еще рассказывали, что свой род они ведут от лесных зверей и зверей этих почитают за богов. Болтали всякую дичь, будто мужья и жены у них общие, но этого никто достоверно подтвердить не мог, потому что в личивинских поселках никто из рассказчиков не бывал. А вот то, что личивины нередко грабят купцов, застигнутых в лесах с малой дружиной, было, к сожалению, чистой правдой. Короче, личивины считались диким, темным, неведомым и опасным народом, и встреча с ними в глухом лесу никого бы не порадовала.
Веселка лишь мельком вспомнила обо всем этом; в мыслях ее была полная путаница и разброд. Она еще не опомнилась от встречи с Сивым Дедом, а тут новая напасть! Пока личивины не проявляли никакой враждебности, но вид их был так дик и непривычен, что Веселка не могла смотреть на них без страха.
А личивины уже стояли вокруг нее плотным кольцом, поигрывая плетьми и радостно перекликаясь. Даже не пытаясь встать, Веселка сидела на снегу и переводила тревожно-недоуменный взгляд с одного на другого. Все всадники казались ей одинаковыми: волчьи личины, серые накидки из волчьих шкур, с висящими лапами и хвостами, бронзовые подвески везде, где можно. Голоса были чужими, непривычными, и она не понимала ни одного слова. Казалось, личивины очень рады, что нашли ее, она слышала тонкий, гортанный смех, и плети в руках у них звенели весело, как будто играли.
Вот один из них сошел с коня и присел рядом с ней на корточки. Веселка сжалась. Личивин осторожно тронул ее за плечо, будто был не уверен, что она настоящая, и произнес что-то. В его словах Веселка смутно уловила нечто знакомое, и только когда он повторил, поняла, что ей пытаются что-то сказать по-говорлински.
– Ауринко-Тютар, хорошо! Хорошо, ладно! – на все лады повторял личивин, и голос у него был радостный. – Не надо бояться. Теперь все хорошо! Мы пришли спасти тебе! Род Урхо-Ульяс спасти тебе! Хорошо!
– Вы кто? Что вам надо? – с трудом, каким-то чужим прерывающимся голосом выговорила Веселка.
– Это Урхо-Ульяс и стая его! – ответил личивин, показывая на одного из своих соплеменников.
Тот приосанился, и Веселка, не разобравшая его имени, все же догадалась, что это, как видно, вожак. Личивин выговаривал слова так странно, что она не столько понимала, сколько угадывала, что он хотел сказать.
– Мы нашли тебе! – с гордостью продолжал личивин. – Теперь ты в стая Урхо-Ульяс идти!
– Куда идти? Зачем? – Веселка хмурилась, отчаянно стараясь сообразить, что же происходит, но мысли путались.
– Метса-Пала! – значительно выговорил личивин, и все остальные при этих словах разом вскинули головы к небу и завыли по-волчьи.
Веселка закрыла голову руками. Понимала она только одно: все опять идет кувырком, ее никак не хотят оставить в покое. Мало ей Моровой Девки и Сивого Деда! Что же это такое!
– Послушайте! – заговорила она, когда вой умолк, глядя на всех по очереди и не надеясь, что сумеет убедить хоть одного. Ей все никак не удавалось увидеть живых людей в этих несуразных существах под личинами, и они казались ей какими-то странными, бездушными и безликими олицетворениями ее злой судьбы. – В Уборе за меня выкуп дадут! Отвезите меня туда!
– Не надо! – Личивин замотал головой. Как видно, слово «выкуп» он знал хорошо. – Не выкуп. Надо тебе сам. Надо ты. Метса-Пала! Князь Волков!
И все вокруг снова завыли – похоже, это имя требовало шумной дани почтения при каждом упоминании. От воя у Веселки закладывало уши и кружилась голова. Мысли путались, она не могла отдышаться и толком сосредоточиться. Может быть, она и сообразила бы что-нибудь, если бы они только перестали выть, но теперь ей хотелось только закрыть голову руками, зажмурить глаза и не двигаться.
Но ее подняли со снега, подвели к лошади вожака и посадили позади седла. Тот личивин, который говорил с ней, знаком предложил держаться за пояс всадника. Веселка послушалась; она была так измучена и обессилена, что едва могла сидеть на лошади. У нее не было сил даже задуматься, чем все это ей грозит, и оставалось только покоряться происходящему.
Лесная дружина тронулась в путь и поскакала прочь от Убора. Веселка понимала, что с каждым шагом удаляется все дальше от города, где ее ждет Громобой, где остались люди, способные помочь ей, но она была бессильна что-то изменить и ей оставалось только провожать глазами убегающие назад заснеженные ели. Довольно скоро личивины свернули со льда Турьи на небольшую впадавшую в нее речушку, которая повела прямо в глубь леса. Следы множества копыт с двумя ледоходными шипами говорили о том, что этим-то путем личивины и явились почти к самому Убору. И вот уже густо засыпанные снегом деревья сомкнулись за спиной, вокруг была сплошная белизна зимнего леса и два десятка чудных, нелепых и пугающих фигур людей-волков. Прямичев, даже Убор – все это ушло так далеко, что казалось невероятным, словно осталось в другом мире. И как теперь Громобой ее найдет? Она была уже совсем близко, еще немного – и показался бы Убор… Но теперь он позади, позади, и теперь Веселка уже не нашла бы к нему дороги, даже если ее и отпустили бы…
Князь Волков! Ее везут к какому-то Князю Волков, и Веселка с мучительным усилием старалась сообразить, кто это может быть. Вроде бы что-то такое она слышала… Помнится, дед Знамо Дело рассказывал, что у каждого звериного племени есть свой князь, как у людей, и что он – оборотень, может быть зверем, а может – человеком. Да, ведь княгиня Смеяна – дочь как раз такого оборотня, Князя Рысей. И к такому-то чудовищу ее везут. Зачем?
Наверняка они приносят всякие жертвы своим зверям-предкам. Веселке совсем не хотелось оказаться жертвой каким-нибудь священным волкам, чувства тревоги и беспомощности быстро перерастали в отчаяние. Давно ли она проснулась в тихой горнице боярыни Нарады и увидела движущиеся женские тени, огонь двух лучин? Сегодня утром! Невероятно! Берегинин ключ, золотое море, Моровая Девка, дуб и белая уточка возле Синего камня, Сивый Дед и теперь личивины… И это все – в один день? Этот день вместил в себя, казалось, целый век, не дав Веселке ни разу передохнуть. Душа изнемогала под грузом этих воспоминаний; одно перетекало в другое, так что даже грань было трудно заметить, и этот тревожный пестрый поток никак не кончался, не давал ей покоя. И сейчас она со всей ясностью осознала, что уже давным-давно ее жизнью правят какие-то внешние безжалостные силы, и власти их не видно конца. Когда же она вырвется от них на волю и заживет как прежде, безмятежно и весело? Но она уже почти и не помнила своей прежней жизни. Она больше не живет за себя, за Веселку, дочь Хоровита с Велесовой улицы, она живет за кого-то другого. И она уже не властна это изменить. Это началось давно, она не заметила перемены, пока не стало поздно… да и раньше ее ничто не спасло бы. Это ее судьба, она родилась с этой готовностью стать чем-то другим, и с самого рождения была бессильна изменить судьбу. Веселка была слишком утомлена, чтобы рассуждать и обдумывать, но эта быстрая езда с неизвестной целью, эта ее беспомощность во власти чужого, иноязычного, неведомого и дикого племени открыли ей глаза на то, что она давно уже пленена своей судьбой и давно уже ее, хотя и не так приметно, несет по дороге, цели и смысла которой она толком не знает. Не попадись она личивинам, это не многое бы изменило – она и без личивинов давно уже не свободна. Слезы текли по щекам от горестного открытия, и Веселка вытирала лицо о холодный мех косматой накидки на спине личивина.
Однажды дружина остановилась на отдых: развели костры, наломали лапника, лошадей пустили обгладывать ветки кустарника. Веселке предложили вяленого мяса, но она только глянула на него и помотала головой: от тряски, усталости и страха ее мутило и мысль о еде была противна. Ей дали какой-то жесткий кусок хлеба, и она с усилием откусила от него раза два. Неизвестно, сколько еще ехать.
Под вечер, когда начинались сумерки, приехали к жилью. Прямо у реки, служившей дорогой, стоял личивинский поселок: три длинных бревенчатых дома без окон, с дымовыми столбиками над дверями. Навстречу всадникам высыпала целая стая собак, десятки детей и женщин; все они были смуглы, круглолицы, скуласты и темноволосы. И вид этих лиц утешил и подбодрил Веселку: все же это были люди, а не оборотни. При виде Веселки все обитатели поселка подняли радостный крик: похоже, тут о ней знали и ее ждали. Она ничего не понимала, но уже и не пыталась: уж слишком она устала за этот бесконечный день.
Ее провели в самый большой из трех домов и устроили в дальнем от входа конце, возле огромного очага, выложенного камнями в земляном полу. Тут было душно, но тепло, и Веселка почти упала на груду мехов, которую ей указала сморщенная, темнолицая, косматая и увешанная амулетами старуха. Похоже, она была здесь главной, потому что даже тот «вожак стаи», который привез Веселку, обращался к старухе с большой почтительностью. Веселка почти не смотрела по сторонам, ей хотелось одного: тишины и покоя. Даже собственная судьба ее сейчас не занимала, ей хватало только того, что прямо сейчас с ней уже ничего не будет происходить. От напряжения долгой скачки, от усталости, страха, голода и долгого блуждания по холоду она была совсем разбита. В горле саднило, болела голова, ее мутило и не было сил шевельнуться. Даже если завтра ее и соби рались приносить в жертву, сейчас ей это было безразлично, да и воображение от усталости совсем притупилось и не верило ни в какие ужасы. Женщины предложили ей горячий брусничный напиток, и она выпила его, не открывая глаз и грея ладони о глиняную чашку. Еще ей принесли творог из козьего молока и какую-то горячую кашу, но на это она не стала и смотреть и вскоре уснула, как провалилась.
Проснувшись наутро, Веселка не сразу поняла, где находится. В теле ощущалась усталость, а в памяти словно лежал большой темный камень, не давая заглянуть во вчерашний день. В полутьме она разглядела дом, спящих на скамьях и на полу личивинов и старуху, по-собачьи свернувшуюся на шкурах у очага. При виде старухи, поившей ее вчера брусничным отваром, укрывавшей теплыми шкурами и даже, кажется, растиравшей ей, уже почти спавшей, закоченевшие ноги, Веселка вспомнила вчерашний вечер и удивилась, что это, оказывается, не сон. Приходилось признать за правду, что она, совсем одна, потеряв Громобоя и Солому с Долгожданом, лежит в доме личивинского рода, среди глухих лесов, и ни одна душа на свете не знает, где она. Веселка помнила, как встретилась с личивинами и как они везли ее сюда, и все равно не верила, что все это и впрямь с ней случилось. Но этот сон никак не кончался, приходилось жить в нем и как-то к нему приспосабливаться. Первое изумление сменилось тревожным любопытством: что теперь будет? Зачем ее сюда привезли? Князь Волков…
Ей опять подали молока с хлебом и глиняную миску с моченой брусникой. Женщины, одетые в платья из хорошо выделанной тонкой кожи, с непокрытыми головами и двумя длинными черными косами, лежащими на груди, с тем же любопытством, что и она их, рассматривали лицо, волосы, руки, одежду Веселки. Никто не пытался с ней заговаривать, а она не пыталась спрашивать, не надеясь, что хоть кто-то ее поймет. Но поговорить ей хотелось: непривычно скуластые лица здешних обитателей выглядели живыми и осмысленными, на нее смотрели без недоумения, с явным пониманием, кто она и зачем здесь. Судя по лицам, взглядам, по тем возгласам, которыми личивины обменивались, появление Веселки очень радовало их. Но она не спешила радоваться: то, что для них было хорошо, для нее могло оказаться очень плохо. В жертву богам охотнее приносят чужеземцев, чем своих…
Вскоре после того как Веселка умылась и поела, к ней подошел один из молодых мужчин. Войдя в дом, он сбросил волчью личину вместе с шапкой и верхней меховой одеждой, и теперь на Веселку глядело округлое, совсем юное, смышленое и приветливое лицо.
– Ты отдохнул, да, Ауринко-Тютар? – спросил он, и по голосу она узнала своего вчерашнего собеседника.
– Что? – переспросила Веселка, уловившая только слово «отдохнул».
– Можно поход опять? – спросил личивин. – Надо ехать быстро.
– Куда? Расскажи мне толком, что случилось! Сядь! – Веселка так обрадовалась хоть кому-то, кто может ей все объяснить, что вскочила и схватила личивина за рукав. – Как тебя зовут?
– Илойни. Я жить в Межень два лета. Я умею говорить.
– Я вижу! – Веселка улыбнулась, и парень улыбнулся ей в ответ. – Зачем вы меня сюда привезли? Что вы хотите?
– Хоти…м везти для Князь Волков, – подумав над словом, пояснил Илойни. – Метса-Пала.
– Зачем мне к Князю Волков? Кто это?
– Чтобы тебе идти домой.
– Домой? – изумленно воскликнула Веселка. Меньше всего она могла вообразить, что личивины хотят отправить ее домой!
– Да. Домой Ильма-Маа. – Илойни показал вверх, и Веселка тоже подняла глаза к кровле дома, но увидела там лишь несколько толстых закопченных балок.
Женщины, дети, даже кое-кто из мужчин образовали круг в двух шагах от Илойни и Веселки и с любопытством слушали их беседу; хотя она и велась на непонятном для них языке, суть ее они по-прежнему понимали лучше Веселки.
– Почему туда? – Веселка тоже показала на кровлю, стараясь говорить попроще.
– Жить плохо, – принялся объяснять Илойни, и эти слова ужаснули Веселку: уж не уговаривают ли ее умереть? Но дальнейшее опять ее удивило. – Много снег, мало еда. Мало зверь и рыба. Мало трава и листы. Мало тепло и солнце. Надо много тепло. Лес зеленый. Твоя мать тебе украл. Пора отдать – нет. Не дал. Твой отец гневен… Гневать…ется. – Он очень старался совладать со словом, которое очень хотел произнести правильно.
– Гне-ва-ет-ся, – нетерпеливо подсказала Веселка. Теперь у нее возникла мысль, что ее спутали с кем-то, приняли за другую, и забрезжила надежда, что вот-вот все разъяснится. – Какой мой отец? Моя мать меня украла? Что это, с чего вы взяли? Меня никто не крал!
– Ты – Ауринко-Тютар, – Илойни начал с начала, ничуть не досадуя на ее непонятливость, которую, как видно, относил на счет своего плохого знания ее языка. – Твой мать – Вихай-Луми-Айти. Время холодный – ты жить где она есть. Там, низ, – Илойни показал в земляной пол. Веселка кивала в ответ на каждое новое утверждение, надеясь, что со временем до нее дойдет смысл целого. – А как время тепло – ты идти назад верх, твой отец, Ауринко-Юмали. И тогда много тепло, лес зеленый, Хирви-Айти роди… будет родить новые звери. Много еда. И все люди счастье. Понятно?
Последнее слово он произнес легче всех прочих: видно, этим словом говорлины, у которых он учился языку, заканчивали каждое обращение к нему, и оно казалось парню совершенно обязательным для конца любой речи. Эта мысль позабавила Веселку, и она улыбнулась. Сама же речь укрепила ее догадку: ее принимают тут за кого-то другого.
– Как, ты говоришь, меня зовут? – спросила она, надеясь разъяснить недоразумение и отчасти сочувствуя всем этим людям, которые по ошибке ей обрадовались.
– Ауринко-Тютар, – с удовлетворением повторил Илойни. – Еще ты зваться Валой-Кевэт.
– Нет. – Для убедительности Веселка даже потрясла головой. – Обознались вы. Уж простите, хоть я тут и не виновата. Это не я. – Она не взялась повторить те два (или четыре) имени, которыми ее тут пытались наградить. – Веселкой меня зовут, я из Прямичева, купца Хоровита дочь. А то, что ты сказал, я и не слышала никогда. И никто меня не крал, я по своей воле ехала. Обознались вы. Ошиблись. Другая вам нужна! – старалась она втолковать, видя, что Илойни смотрит на нее с недоумением. – Это не я!
– Нет! – Илойни в свою очередь затряс головой. – Не ты не я… А, – он ухмыльнулся своему неповоротливому языку и продолжал, не смущаясь: – Не другая. Ты, – убежденно повторил он. – Вуори спросил Юмали. Юмали сказал – «она»! Ты!
Илойни смотрел на Веселку совершенно уверенно и ничуть не сомневался в своей правоте.
– Юмали! Смотри! – Илойни присел на корточки и ножом изобразил на земляном полу зубчатые вершины леса, полукруглый небесный свод и большое солнце с лучами. – Ауринко-Юмали! – произнес он, показывая на изображение солнца. – Ходит по небо и дает свет. Ты – Ауринко-Тютар, дочь Ауринко-Юмали. Ты – Валой-Кевэт, ты приходить – и тогда тепло, хорошо, лес зеленый. Мы рады тебе. Все люди люб… любят Ауринко-Юмали!
И Илойни улыбнулся ей так открыто и радостно, что Веселка невольно улыбнулась в ответ, хотя улыбка вышла слабая и растерянная. Многочисленные черные глаза при свете очага смотрели на нее с удовольствием и доброжелательным любопытством, подтверждая, что «все люди любят» ее. До Веселки наконец дошло, за кого ее тут принимают, и теперь ей хотелось плакать и смеяться.
– Да вы что же… – Она заглянула в лицо Илойни, беспокойно посмеиваясь и стараясь держать себя в руках. – Вы меня что… За богиню принимаете? За Солнцеву Дочь? За Лелю?
– Богиню! Да! – Илойни был явно благодарен, что она подсказала ему забытое слово. – Да, богиню! Ауринко-Тютар! Ты понимаешь, да? Теперь мы веде… вести тебе домой! Ильма-Маа!
– Да нет же! – убеждала Веселка. – Я не богиня! Я просто девушка, отец мой в Прямичеве живет, торгует… У меня братья, сестры… Я не богиня! Как же вы спутали? Как же можно?
– Ты – Валой-Кевэт! – с не меньшим убеждением твердил Илойни. – Вуори был… спросить Юмали! Юмали сказать, где искать тебе! Мы искать тебе и спасти!
Перед домом уже ждала дружина с оседланной лошадью для Веселки, и больше времени для расспросов не оставалось. Да Веселке и узнанного вполне хватило. Мысль, что ее здесь приняли за богиню весны, так потрясла ее, что Веселка даже не могла смеяться над ее нелепостью. Личивины были так убеждены в своей правоте, смотрели на нее с такой радостью, так гордились, что сумели найти ее, отбить у Сивого Деда и теперь везут куда-то, куда, по их убеждению, ей и надо попасть, что она не смела даже мысленно спорить. Их убеждение было в пугающем согласии с ее собственным ощущением, что она теперь живет за кого-то другого. Как это случилось? Где, когда ее подменили? Этого она не знала, но то, другое существо, которое она давно уже в себе замечала, все больше завладевало ее судьбой. Все события последнего времени уже не имели отношения к Веселке, дочери Хоровита; она ступила на дорогу чужой судьбы. И эта другая судьба несла ее, как река, не обращая внимания на страхи и желания прежней Веселки.
Еще три дня ее везли по заснеженным лесам, по рекам и прогалинам; Веселка диву давалась, как личивины находят дорогу в глухом лесу, где даже солнца не видно, но для них это не составляло трудности. Недаром они, как она выяснила по пути у того же Илойни, сами себя зовут не личивинами (так их прозвали говорлины за пристрастие к звериным личинам, без которых они не мыслили себе ни одного похода), а «метсане», что значит «сыновья леса». Говорлинов же они называли «пелтане», то есть «полевые люди».
На вопрос, долго ли ехать, Илойни показал три пальца, и Веселка понадеялась, что это все же три дня, а не три месяца. Ночевали по пути в личивинских поселках, но после третьего ночлега, перед полуднем, Веселка увидела совсем иное жилье. Река вдруг вывела их из леса на открытое пространство, и на берегу показалось городище – вполне обычное городище, какие стоят на всех говорлинских реках. Личивины направились прямо к воротам. На забороле мелькали фигурки, ворота стали раскрываться.
– Метса-Пала! – Вожак личивинов обернулся к ней и с гордостью показал плетью на ворота.
– Он здесь живет? – тревожно ахнула Веселка, и напуганная близкой встречей, и изумленная тем, что загадочный лесной князь живет в простом говорлинском городище, а не в какой-нибудь норе в глухой чаще.
– Нет. Ты скоро все знать, – сказал ей Илойни, и она замолчала.
Ворота с зубастыми волчьими черепами на столбах были уже совсем близко. Сейчас она и без вопросов все узнает.
Дружина въехала в ворота, и Веселка оказалась во дворе, который ничем не отличался от привычного ей: прямо на нее смотрел обычный терем, крыльцо с резными столбами, волоковые окошки клети с серыми клочками дыма возле полуоткрытых заслонок. По сторонам виднелись амбар, баня, колодец, вдоль внутренней стены городища выстроились избушки с хлевами и конюшнями – все как везде. Очень похоже на Убор и совсем не похоже на жилище лесного духа-оборотня. Говорлинская сторожевая застава на межах с чужим племенем, да и все!
Изо всех избушек спешили люди: мужчины по большей части были говорлинами, женщины – личивинками, а на любопытных детских личиках перемешались черты обоих народов. На лошадей лаяли личивинские большие собаки, похожие на волков.
На крыльцо вышел молодой мужчина с черными сросшимися бровями и небольшой темной бородкой, и все прочие расступались перед ним, как перед хозяином.
– Урхо! – крикнул он и добавил несколько личивинских слов, но Веселка не сомневалась, что перед ней говорлин.
Ее сняли с седла и подвели к крыльцу. Увидев ее, чернобровый удивился и перевел взгляд на Урхо, который уже что-то объяснял ему по-своему.
– Матушка! – вдруг закричал чернобровый, оглянувшись в сени. – Тайми, боярыню позови!
– Человек добрый! – взмолилась Веселка, не в силах больше выносить неизвестности. – Скажи мне наконец, куда я попала!
– Сейчас! – Чернобровый бегло ей кивнул. – Не бойся, не обидим. Сейчас моя жена подойдет. Тайми! – Он опять обернулся к раскрытой двери в сени. – Слышишь? Боярыня там идет?
Из сеней выскочила молодая женщина, белолицая, миловидная, с пушистыми рыжеватыми бровями и желтовато-зелеными глазами. Чернобровый кивнул ей на Веселку и сказал что-то; женщина спустилась с крыльца и взяла Веселку за руку.
– Идем, милая! – ласково позвала она. – Не бойся, никто тебя не обидит.
Веселка пошла за ней с чувством такого облегчения, будто вернулась домой, и испытывая к этой незнакомой женщине такое радостное и теплое расположение, точно это была ее родная сестра. Любой говорлин после личивинских лесов казался ей родичем: что бы ни было, теперь вокруг нее соплеменники, говорящие с ней на одном языке. После напряжения последних дней чувство полной безопасности навалилось на нее, как пуховая перина, так что даже ноги ослабели. Она словно бы выплыла из бескрайнего моря на твердый берег, и хотелось плакать от радости, не веря такому счастливому чуду.
Женщина привела ее наверх, в горницы, и Веселка с истинным наслаждением осматривала светлое, гладкое дерево пола, стен, потолка, где только на самом верху была черная полоса густой сажи, а ниже белели шитые покрышки на ларях и ларчиках. Здесь было тепло от маленькой печки, сложенной из камня и обмазанной глиной; у дальней стены стояла широкая лежанка, покрытая беличьим одеялом, висела колыбель с вырезанными на боках солнечными знаками и вышитой пеленой. Черноглазая девушка-личивинка держала на руках новорожденного младенца, и по тому, как молодая хозяйка, войдя, первый взгляд кинула на него, Веселка поняла, что это ее ребенок. Мальчик лет двух ползал по расстеленной на полу медвежьей шкуре, возя деревянную лошадку и издавая звуки, похожие на ржание. Все это так напомнило Веселке дом, Прямичев, ее семью, что на сердце стало легко, горячо, и даже слезы выступили на глазах от боли и радости.
Хозяйку не меньше Веселки мучило любопытство: не каждый день личивины из дальнего рода привозят сюда говорлинскую девицу, одетую в дорогущую кунью шубу! Но гостья выглядела такой усталой и измученной, что расспросы пришлось отложить: первым делом хозяйка дала Веселке теплой воды и полотенце с гребнем, предложила истопить баню, потом послала за кашей, пирогами, киселем. Между делом она рассказывала, и вскоре Веселка узнала хотя бы то, куда попала и кто здесь живет.
Городок назывался Межень и стоял на меже трех племен. Позади остался исток Турьи, принадлежавшей дремичам, а впереди начиналась Волота, река дебричей. Личивинские леса примыкали к истокам той и другой реки. Городок был поставлен всего три года назад и принадлежал дебрическому князю Огнеяру Чуроборскому. Здешним посадником был Кречет – тот чернобровый воевода, которого Веселка видела во дворе. Саму боярыню, его жену, звали Лисичкой; она была родом из ближних к Меженю дебрических окраин. Поженились они три года назад, когда князь Огнеяр построил город, и у них уже было двое детей: Тополек и Пчелка. Последнее хотя и не имело прямого отношения к делу, но было сообщено и выслушано с таким же удовольствием.
– А мне вроде толковали, что к Князю Волков везут, – сказала Веселка.
– Так и есть, – подтвердила боярыня. – Князь Огнеяр – он еще Князь Волков. Личивины его за бога почитают и ему дань платят.
И тогда Веселка вспомнила, что князь дебричей – оборотень. Как же она могла забыть – ведь к нему-то они и ехали, его-то Веверица и назвала виновником всех бед! Вела открыла старухе, что Огнеяр Чуроборский запер богиню Лелю в подземелье и тем лишил мир весны. Вспомнилось вече в Прямичеве, когда народ рвался собирать войско, а Громобой сказал, что пойдет один…
– Так правда, что он оборотень?
– Конечно, правда. Только это ничего. – Лисичка говорила так спокойно, будто оборотничество дебрического князя было самым житейским делом. – Про него много глупого болтают. Бывает, торговые гости мимо плавают – такую дичь несут, что хоть стой, хоть падай! Теперь вот выдумали, будто он Лелю украл и взаперти держит, потому-то, дескать, и весны все нет.
– А что – не мог? – осторожно спросила Веселка, не решаясь признаться, что и сама так думает.
– Да зачем ему Леля? – Лисичка всплеснула руками, будто услышала несусветную глупость. – У него своя жена есть, не хуже. Княгиня Милава берегиней была, на лебединых крыльях летала, и сама она хороша, как лебедь белая! Зачем ему еще кто-то? Как-то она теперь, княгиня наша, не уморила бы ее зима эта проклятая!
Вскоре в горницу прибежал отрок звать их вниз. Воевода Кречет ждал в гриднице среди своих кметей и приезжих личивинов, чинно сидящих на длинных лавках вдоль стен. В доме они сняли личины, и теперь Веселка, кое-как начавшая к ним привыкать, опять никого не узнавала.
– День тебе добрый, девица! – Когда Веселка вошла, Кречет встал с места, взял за руку, подвел к скамье и бережно усадил. При этом его темные глаза смотрели на нее с пристальным вниманием и сомнением, как смотрит человек, если его собственные впечатления расходятся с тем, что ему говорили. – Иди, побеседуем. Как тебя звать?
– Веселкой. Я из Прямичева родом, купца Хоровита дочь.
– Я знаю Хоровита. – Кречет кивнул. – Езжал он мимо и у нас останавливался. А мне тут люди говорят, – он показал глазами на личивинов, – что ты Валой-Кевэт, Весна Светлая, а иначе – Ауринко-Тютор, то есть Солнцева Дочь. Весна-Красна, по-нашему, Леля, Ладина дочь. Что скажешь?
Веселка повела плечом:
– Они мне то же говорили. Я им говорю: обознались вы, а они не верят.
– Да я и сам смотрю, ты на богиню не сильно походишь… хотя… – Кречет еще раз вгляделся в ее лицо, окинул взглядом фигуру. Умытая, причесанная, повеселевшая среди своих Веселка выглядела совсем неплохо. – Хотя, конечно, девка красивая, – определил Кречет. – Я и сам уж их спросил: с чего решили, что она – Солнцева Дочь? Говорят, кудесник нагадал. На бубне своем, дескать, к самому солнцу летал и с ним разговор имел. У здешних кудесников такое водится – на бубне летать за небеса. И Ауринко-Юмали, Солнце-Бог то есть, дескать, сказал: оттого весна не приходит, что Вихай-Луми-Айти, то есть Мать Злых Снегов, не отдает Ауринко-Тютар, Солнцеву Дочь, назад к Солнцу-Богу. Срок пришел, а не отдает. Оттого и весны нет. И говорил кудесник, что бродит Ауринко-Тютар по лесам, дорогу к отцу ищет, а найти не может. Они и пошли ее искать. Тебя, вот, нашли. У Вихай-Луми-Айти с боем, с собаками, отбили. Рады – не сказать словами. А ты говоришь – купеческая дочь из Прямичева. Прямо не знаю, кому верить. Личивины-то, понимаешь ли, врать еще не научились. А кудесники их, хоть и дикого вида, не слабее наших облакопрогонников будут. И уж если что наворожили – не соврут.
Кречет замолчал, пристально глядя на Веселку и пытаясь понять, как же вышло, что эту, вполне обыкновенную, хотя и очень красивую девушку, личивины приняли за богиню весны и дочь солнца. Красивых личивинских девушек они видели и раньше, – воевода мельком бросил взгляд на свою жену, которую считал очень красивой, – однако возводить их в богини не пытались. Что-то здесь есть такое… непонятное. Просто так ничего не бывает.
– Каким же ветром тебя в леса-то занесло? – спросил он.
– Я… – Веселка хотела рассказать, но запнулась.
Как сказать, что она вместе с сыном Перуна шла сражаться с Огнеяром Чуроборским?
– Судьба меня занесла, – сказала она наконец. – А почему они решили, что мне надо к Князю Волков?
– Опять же кудесник сказал. – Кречет кивнул на Урхо, имея в виду, что тот передал ему наказ колдуна, летающего на бубне к солнцу. – Что надо Солнцеву Дочь к Князю Волков переправить, чтобы он ее назад к отцу вернул, и тогда весна наступит. Такое дело помимо нашего князя Огнеяра никак не сделать.
Это последнее прозвучало так, будто воевода Кречет и сам разделял мнение личивинов. Потом он помолчал, внимательно глядя на Веселку, и на лице его отражалось колебание. Он был посажен сюда для сбора дани, а споры небожителей и зимних духов были выше его разумения.
– Ты подумай, отец, – негромко вставила Лисичка. – Если девка из Прямичева, чего ей в Чуроборе делать? Видно, перемудрили кудесники… ошиблись… Конь о четырех ногах, а и то… Отправил бы ты ее домой, а? Тут еще не так далеко…
– Да видишь ли… – Кречет посмотрел на личивинов, потом на Веселку. – Мы с тобой не волхвы и не кудесники, не нам решать, обознались они или не обознались. В свете-то белом и правда… невесть что творится. Что ваши-то дремичи говорят?
– Говорят… – Веселка запнулась, но все же решилась ответить. – Говорят, что ваш князь Лелю похитил, оттого и весна не идет.
– Вот как! – Кречет слегка усмехнулся, но видно было, что этот ответ его не удивил. – Дремичи говорят, что он Лелю украл, личивины говорят, что у него ее украли… Что же мне с тобой делать?
– Ей домой надо, к отцу с матерью, – опять вставила Лисичка.
– Да ведь не съест же он ее! – рассуждал Кречет, уже думая о своем князе. – Что там болтают, будто князь Огнеяр живых людей ест – это все брехня собачья, сама знаешь. Ты его не бойся, девица. Лучше бы тебе с ним повидаться. Поедешь в Чуробор? – спросил он, глядя на Веселку в надежде, что она согласится добровольно.
Принуждать ее он не хотел, но теперь был уверен, что замысел личивинов, как бы он ни казался странен, надо выполнять до конца и везти-таки эту девушку к Князю Волков. Во всемогущество князя-оборотня воевода Кречет верил, пожалуй, не меньше, чем личивины.
– Поеду, – вдруг согласилась Веселка и только потом задумалась над тем, что сказала.
В самом деле: она ведь и пустилась в путь, чтобы встретиться с князем Огнеяром. То есть встретиться с ним хотел Громобой, чтобы биться с ним ради возвращения плененной весны. Но если князь Огнеяр не похищал богиню Лелю, то никакой битвы не нужно. А значит, Громобой тут ни к чему. Но повидаться с чуроборским оборотнем очень даже стоит. Он может, очень даже может знать, как одолеть нынешние беды. Кому же и знать, как не сыну Велеса, Подземного Хозяина, что держит весь мир на плечах?
Глава 8
В святилище было темно и пусто. Чуроборский князь Огнеяр, по прозвищу Серебряный Волк, сидел прямо на полу и снизу вверх смотрел на огромный идол Велеса, стоявший у задней стены. Рогатая голова Темного Пастуха поднималась к самой кровле, могучие руки были сложены на железном посохе, упертом в землю, и вся фигура бога, тяжеловесная, прямая и крепкая, напоминала какой-то стержень, на котором держится мир. Сама сила, сгущенная до плотности камня, нависала над ним, и Огнеяр казался себе маленьким и слабым рядом с этой громадой. Когда он был мальчиком, дважды в год по Велесовым дням его приводили сюда с черным петухом для жертвы и говорили, указывая на идол: «Это – твой отец!» И до сих пор, оставаясь с Подземным Богом один на один, Огнеяр снова становился тем мальчиком.
Со времен своего детства он многое понял и многому научился. И чем больше он узнавал, тем шире разворачивался перед глазами океан непознанного. А сейчас ему было как никогда горько сознавать, до чего малы и бесполезны его знания. Все они относились к миру, которого больше не было.
Год назад, увидев на зеленой траве Ладиной рощи осколки священной Чаши Судеб, Огнеяр не понял, что это может означать и как скажется на судьбе земного мира. И поначалу ничего не было заметно: лето, осень миновали своим чередом, наступила зима. И чем дальше шла зима, тем большее беспокойство испытывал князь Огнеяр. Чаша Судеб погибла весной, весна и оказалась под угрозой. Остаток годового круга прокрутился по-старому, но в весну все уперлось. Весна не пришла, хотя Огнеяр сам считал дни и точно знал: Медвежий велик день уже должен был миновать. Сейчас дню полагается быть больше ночи, а он по-прежнему мал, как в те страшные новогодние дни, когда новорожденный ягненок-Солнце едва смеет показаться на небо от страха перед зимними чудовищами. Дороги к новой весне и новой силе у него не было.
Поначалу Огнеяр метался, побывал во всех святилищах у всех самых мудрых волхвов, но помочь делу никто не брался. Осколками Чаши Судеб Надвечный мир был отрезан от земного и не слышал взывающих к нему голосов. Огнеяр и не слишком надеялся на мудрость чародеев, но его сжигало лихорадочное желание хоть что-то делать. Сидеть и ждать для него было невыносимо.
В святилище было темно, но Огнеяр не нуждался в свете и свободно видел в темноте лицо идола. Смотреть, собственно, было не на что: лицо идола было намечено грубо, лишено выражения, и Огнеяр давным-давно изучил его до последней черты. Лик божества – лишь отражение. Увидишь ты на нем только то, что сам в него вложишь.
Не раз и не два князь Огнеяр пытался добиться ответа от своего бессмертного отца. Но Велес не откликался. Иной раз Огнеяр видел во сне пылающую огненную реку, бурлящую в черном подземелье, слышал голос, без слов зовущий его из-за реки. Отец не мог прийти к нему, сын должен был сам идти к своему подземному отцу. А на это Огнеяр не мог решиться. Три года назад он без колебаний полез бы хоть в огненную реку, если бы посчитал это нужным. Или хотя бы забавным. Но теперь у него на руках было все племя дебричей, а в придачу жена и маленький сын. Если Огнеяр не вернется из Подземелья, что с ними станется?
У подножия Велеса лежал большой черный валун. В нем были Вела, Мать Засух и Хозяйка Подземной Воды. Иной раз ее изображали в виде рослой, тощей, как щепка, высохшей и злобной старухи с растрепанными волосами цвета сухой травы, но чаще – вот таким валуном, которым она заваливает подземный источник, отчего все реки на земле мелеют, а ручьи пересыхают. Огнеяр терпеть не мог Велу, свою «мачеху», но был вынужден смиряться. Вела ближе к земному миру, чем Велес. Возможно, до нее он сумеет докричаться.
Огнеяр вытянул из ножен длинный нож с навершием в виде растянутой медвежьей шкуры, с клювастыми головами хищных птиц на перекрестье. Древним бронзовым ножом приносил жертвы еще дед Гордеслав… и прадед Бранибор, и все предки до самого основателя рода, князя Славояра. Подтянув рукав рубахи к локтю, Огнеяр полоснул лезвием по руке чуть выше запястья. Горячий поток, черный в темноте, обжег кожу и пополз, полился вниз. Боль была для Огнеяра таким непривычным ощущением, что вызывала не страдание, а любопытство. Никакое оружие не могло его ранить, за исключением того, которое он держал в собственной руке.
Вытянув руку, чтобы кровь стекала на поверхность черного валуна, Огнеяр позвал:
– Хозяйка Волны! Ты слышишь меня?
Собственный голос прозвучал в пустом святилище как чужой, и захотелось обернуться посмотреть, кто стоит за спиной.
– Ты слышишь меня?
Ответом был глубокий, далекий вздох; Огнеяр не слышал его, но ощущал всем существом, словно этот вздох был внутри него или он сам находился внутри вздохнувшего божества. Но даже такой невнятный ответ наполнил его лихорадочной, тревожной радостью: это все-таки был отклик, первый отклик из его потусторонней родины. Сердце забилось, мешая сосредоточиться, но Огнеяр умел держать себя в руках и снова позвал:
– Возьми мою кровь, Мать Засух, и ответь мне: как восстановить разбитый круг? Как дать миру пропавшую весну? Заклинаю тебя именем Велеса, держащего мир на плечах: ответь мне!
Огнеяр смотрел в темноту, туда, где черная кровь сохла на черном камне. И он уже не видел очертаний камня и Велесова идола над ним: взор его заволакивала тьма, и это было знаком того, что Подземные Поля наконец-то раскрылись перед ним. Черный туман застилал взор, в нем шевелились, как змеи, густые багровые сполохи, полосы тумана тянулись мимо них и скрывали, чтобы через мгновение снова открыть. Казалось, это вьются густые, черные, спутанные волосы Велы; сквозь черные облака все яснее мерцало багровое пламя, и внезапно Огнеяр ощутил пристальный взгляд. Взгляд Велы тянул его вниз, в подземелье, и весь мир вдруг стал наклонной плоскостью, по которой можно только катиться вниз, неудержимо катиться вниз… Зашептали голоса – то ли шепот подземных ручьев, то ли отголоски тех бесчисленных, обезличенных смертью поколений, что жили на земле во все ее прошедшие века. Огнеяр вслушивался изо всех сил, пытаясь уловить смысл этого шепота, но не мог. Вела пыталась что-то сказать ему, но не имела сил донести до него свой ответ. Он ясно ощущал только призыв, стремление вниз, к основам и опорам мира.
Постепенно шепот становился тише, точно звучащий водяной поток уходил все глубже в землю. Наконец он совсем стих. Огнеяр все сидел, держа в руке рукоять бронзового ножа и опустив лезвие на землю. Он чувствовал странную смесь отчаяния и одновременно надежды, хоть они и исключают друг друга. Надежду несла сама попытка Велы что-то ему сказать; значит, она знает, что делать, какой-то выход есть. Но от ее знания мало проку, если она бессильна и сама помочь гибнущему миру, и направить по верному пути его, Огнеяра. Ему не добраться до Велиного знания, не справиться одному. А у кого он мог попросить помощи? Других сыновей богов, равных ему по силе, Огнеяр не знал.
Во двор святилища князь Огнеяр вышел хмурый и усталый. Дневной свет после темноты резал глаза. А во дворе его уже ждали. Человек восемь-девять посадских стариков стояло полукругом перед выходом из храма. Опираясь на посохи, степенные, бородатые, они сами напоминали идолов какого-то святилища, и Огнеяр вздрогнул: он был как бы заперт между двумя мирами, человеческим и божественным, и оба эти мира что-то требовали от него.
– День вам добрый, старцы мудрые! – Огнеяр поклонился всем сразу. – К Велесу пожаловали?
– И тебе добрый день, княже! – ответил за всех Вазень, из Гончарного, самого большого и богатого Чуроборского конца, – высокий, худой старик, со впалыми щеками, длинной узкой бородой, с ясными серыми глазами и длинными пальцами крупных рук, сложенных на навершии посоха.
Все старики вслед за ним поклонились князю. Огнеяр хмуро наблюдал, как сгибаются перед ним старческие спины и склоняются убеленные головы: чутье ему говорило, что ничего хорошего предстоящий разговор не обещает.
– Пришли мы говорить не с Велесом, а с тобой, княже! – продолжал Вазень.
– Заходите! – Огнеяр кивнул назад, на двери хоромины. – На ногах ничего умного не скажешь.
Вместе со стариками он вернулся в хоромину. По его знаку младшие жрецы зажгли факелы и развели огонь в очаге, поставили скамьи для стариков и резное сиденье для князя у подножия Велесова идола.
Огнеяр смотрел на стариков, а старики девятью парами глаз смотрели на него. Им нетрудно было догадаться, зачем князь – в очередной раз – приходил в святилище, а также и о том, насколько удачен был его приход.
– Ответил ли тебе отец твой Велес? – задал вопрос Вазень. – Ты говорил с ним?
– Нет. – Огнеяр коротко мотнул головой. – Я хотел говорить с Велой. Она слышала меня, но я не слышал ее. У нее нет сил, чтобы докричаться до земного мира.
– Мы говорили между собой… – Вазень окинул взглядом других стариков по сторонам от него, словно проверяя, все ли тут. – И вот что решил народ Чуробора. Три лета назад ты взял себе в жены дочь Дажьбога, берегиню.
– Ну? – неприветливо, вызывающе ответил Огнеяр. Он мгновенно понял все то, что ему собирались сказать, и только из благоприобретенной вежливости заставил себя слушать дальше, а не отрезал сразу: «Этого не будет».
– Благословение богов мы увидели в твоей жене, и три лета княгиня Милава давала земле нашей мир, изобилие и счастье, – по порядку продолжал Вазень. – Но теперь пришла беда, и даже ты, княже, не знаешь, как ей помочь. Мы – люди простые, но мы долго жили и многое видели. Послушай стариков, княже. Как видно, Дажьбог огневался на то, что одна из его дочерей стала женой смертного. Дажьбог не справляется с делом, не может побороть зиму, пока у него отнята дочь. Верни ее светлому богу, и тогда, быть может, кончатся наши беды.
– Не отдам, – спокойно и даже чуть небрежно ответил Огнеяр, едва лишь старик кончил. Небрежность эта означала, что тут и обсуждать нечего. – Жену не отдам. Моя она. Я ее добыл, мне она и останется.
– Детей наших, народ свой пожалей, княже! – воскликнул, волнуясь, другой старик.
– Пожалел бы, только моя жена тут не поможет. Она берегиня, и только. Таких, как она, у Дажьбога еще трижды девять, вот разве что без одной. Если бы в ней было дело, одни березы бы посохли, и все.
– Ничего в мире отдельного не бывает!
– Дело не в ней. Дело в том, что богиня Леля в плен попала, и вызволить я ее не могу. Заключена она в Ладиной роще, за радужной стеной, и за радужную стену мне дороги нет. О том и прошу моего отца, Исток Дорог, чтобы указал мне дорогу. А докричаться до него не могу, и он до меня не может. Я Велу своей кровью угостил, – Огнеяр поднял рукав и показал красный порез на сильной смуглой руке. – И она услышала меня. Но этого мало, чтобы ее услышал я.
Старики помолчали, обдумывая его слова. Он отказал в их просьбе, но к его отказу они были готовы: отлично зная, как он любит жену, старики и сами в глубине души не слишком верили, что принесение в жертву их молодой, красивой и ласковой княгини поможет делу. Ими двигало то же стремление сделать хоть что-нибудь и надежда умилостивить грозных богов отказом от самого прекрасного и дорогого, чем владел Чуробор и его князь.
– Выходит оно… чтобы с Велой говорить, твоей крови, княже, мало, – наконец заговорил дед Скрипела, самый древний из чуроборских стариков. – Надо другую жертву. Сия мудрость, как клад драгоценный, на голову человечью зарыта.[6] Жертва нужна – и услышит Вела.
– Жертва? – Огнеяр окинул стариков острым взглядом. – Будете по улицам жребий метать на отрока и девицу? Ну, если сами приговорите, пусть будет так! А на меня, чур, не пенять, что, дескать, волк ваших детей пожрал!
По скамьям прошло движение: внуков и правнуков всем было жалко.
– Зачем девицу? Зачем отрока? – торопливо заговорил Груздь, не слишком старый, но бывалый и умудренный разнообразным опытом человек. – А про обычай забыли? Обычай, княже, нельзя забывать, особенно когда городу и племени на пользу! Обычай же есть! Первый чужеземец, что войдет в ворота Чуробора, обречен богам… Обычай же! Не я придумал! Говори, Вазень, есть же такой обычай?
– Есть! – подтвердил Вазень и кивнул. – Это ты, Груздь, умное слово сказал!
Старики зашевелились, полетели облегченные вздохи, зазвучал бодрый говор. Впереди забрезжил выход. Хоть он и не обещал многого, в такой тревоге и маленькая надежда приносила немалое облегчение.
– Вот только что долго его ждать придется! Чужеземца, да по такому-то времени дурному! – заметил Умней, из Косторезного конца. – Кто же в такую пору из дому поедет, да еще в чужую землю?
– Ну, приедет кто-нибудь!
– Боги пошлют!
– Ты как, княже, рассудишь?
– Будь по-вашему, – согласился Огнеяр.
Из всего сказанного он был по-настоящему согласен с одним: ждать придется долго.
Но, как оказалось, в этом князь Огнеяр ошибся. Дней через десять, когда он был в горницах у княгини, на дворе и в гриднице поднялся шум, непривычный и странный в эти дни унылого затишья.
– Привезли! – вопил внизу отроческий голос, и топот ног, скрип дверей, гудеж многочисленных домочадцев и дружины почти его заглушал. – Привезли! Из личивинских лесов привезли!
Князь спустился вниз, в нижних сенях столкнулся с отроком.
– Привезли! – выпалил тот, завидев Огнеяра, и от волнения забыл даже поклониться. – Из Кречета, от Меженя… – спешил он доложить, сгоряча спутав имя воеводы и название городка. – Привезли!
– Да кого? – Князь обеими руками схватил его за плечи и встряхнул. – Кого привезли?
– Чужеземца!
Огнеяр выпустил подростка и поспешно шагнул на крыльцо. Новость вызвала в нем недоумение, непривычную растерянность и предчувствие чего-то важного. Вокруг крыльца на широком дворе собралась дружина, окошки княгининого терема были полны лицами женщин, силящихся что-то разглядеть сквозь тонкую желтоватую слюду. Челядь, всякие любопытные лезли на забороло собственно княжеского двора, чтобы поглядеть с удобством, сверху, и на самого князя, и на того, кого ему послали боги ради общего спасения.
Подъезжая к княжьему двору, Веселка уже не помнила себя от мучительного волнения. Сам город Чуробор, куда ее привезли после многодневного путешествия от Меженя, поразил ее высотой своих крепостных стен, внушительностью окованных железом ворот, многолюдством на улицах. Казалось бы, чему дивиться девушке, родившейся и выросшей в таком же большом и населенном городе? Но после долгих переездов по лесам, после личивинских поселков, погостов и родовых займищ огромный Чуробор показался Веселке каким-то чудом. Ей пришло на ум, что вот так же и солнце, должно быть, заново дивится земному миру утром, за ночь пройдя через темное подземелье… и так же робко осматривается вокруг, не зная, как тут встретят.
Можно было подумать, что все жители Чуробора заранее знали о ней и тоже считали ее пропавшей богиней весны. Только здесь ее появление вызвало не радость, а настороженное, даже болезненное любопытство. Уже за воротами крепостной стены столпился народ, глазея на приезжих. Взгляды толпы легко находили Веселку среди кметей и дальше уже не отрывались от нее; она ловила ухом нестройный гул, удивленные выкрики. На третьей улице народ уже стоял толпами под тынами, так что и сани не могли пройти; кмети сперва пытались расчистить дорогу, но потом десятник посадил Веселку на коня перед собой, а сани бросили. Народ, как ручейки к реке, стекался из всех улочек, из каждых ворот; в городе стоял гомон.
Позади торга прямая улица, тоже мощенная толстыми плахами, вела прямо к воротам княжьего двора. Ворота были раскрыты, перед ними с двух сторон стояли княжеские кмети, щитами, а где и древками копий сдерживая напор толпы. Народ кипел, волновался, гудел, лица у всех были возбужденно-торжественные, а на Веселку смотрели с жадно-любопытным, голодным блеском в глазах. Среди личивинов и то было легче! Под градом этих взглядов и выкриков она дрожала, сердце билось где-то в самом горле, и его удары, растекаясь по телу, отдавались в каждой жилочке каким-то болезненным чувством. Руки немели, дыхание сбивалось, ей было жарко и холодно разом.
Едва конь ступил в ворота, как Веселка увидела князя Огнеяра. Она никогда не встречала его раньше, но по рассказам Кречетовых кметей за время пути примерно знала, чего ждать. Ошибиться было невозможно: князь Огнеяр выделялся среди множества людей, как горящий уголь среди черных погасших. Молодой мужчина, лет двадцати пяти, невысокий, но очень крепко и ладно сложенный, стоял на крыльце, опершись смуглыми руками о перекладину, и смотрел прямо на нее. Веселка встретила его взгляд и вздрогнула. В его темных глазах сверкнула багровая искра, и Веселку насквозь пронизало ощущение огромной, нечеловеческой и неземной силы, которой был полон князь дебричей. В нем жил какой-то свой, внутренний пламень, и этим пламенем как будто была опалена его смуглая кожа, его густые черные волосы, его резкие, немного грубоватые, но выразительные и потому красивые черты лица. Тяжелые серебряные обручья на запястьях, серебряная гривна в виде змеи, серебряная серьга в левом ухе, казалось, призваны были своим холодом немного остудить этот огонь, но где им было справиться? И волчья накидка без рукавов, крепко перетянутая на поясе широким ремнем, казалась самой естественной для него одеждой, как шкура на живом волке. Говорили, что у него на шее и на спине вдоль хребта тянется полоска настоящей волчьей шерсти… теперь в это нельзя было не верить. Мельком вспомнился Громобой: то ли потому, что Веселке хотелось искать защиты от Князя Волков, то ли потому, что только Громобой, единственный из всех ею виденных людей, и мог бы отчасти сравниться с князем Огнеяром.
Каждое мгновение тянулось долго, вмещая в себя множество чувств, ощущений, обрывков беспорядочных мыслей. Душа Веселки трепетала, как клочок тумана возле огня. Князь Огнеяр ужасал и восхищал ее силой странного, полубожественного-полузвериного духа, ее тянуло к нему и отталкивало от него, как будто он мог и помочь ей, и погубить ее, и сердце Веселки разрывалось пополам. Два разных существа, еще живших в ней, теперь закричали в полный голос, каждое свое, и Веселка в последний раз с особой силой ощутила их разлад, притом зная, что в последний. Борьба их продолжалась недолго. Взгляд князя Огнеяра довершил ту странную работу, которую совершало в ней неведомое существо; у нее было чувство, будто по всему ее телу струятся горячие, как кровь, потоки влаги и без остатка смывают все то, что прежде было Веселкой. Прежняя Веселка улетала, испарялась от жара этих пламенных глаз, оставалось только то загадочное существо, что уже давно направляло ее путь. Встреча с сыном Велеса дала ему последний толчок, пробудила его. И оно стремилось навстречу сыну Велеса с какой-то сладостной тоской, с мучительной жаждой гибели, со страхом и неодолимым горячим влечением раствориться в пламени этих темных глаз с багряной искрой на дне… Это чувство стало ее судьбой, и Веселка вдруг успокоилась, не противясь этому влечению. Все было решено. И в эти странно долгие мгновения она чувствовала такую сильную, неодолимую любовь к князю Огнеяру, что ее нельзя было считать иначе как наваждением, колдовством, еще одной вехой, указывающей ее странный путь. Эта любовь принадлежала уже не Веселке, а кому-то неизмеримо большему, чем Веселка, огромному, как небо, и жаркому, как заря.
Пока десятник вез ее к крыльцу, князь Огнеяр не сводил с нее глаз.
– Что это ты, Завид, невесту себе привез? – обратился князь к десятнику, бегло глянув ему в лицо. Голос его звучал сурово, со скрытым гневом.
– Это… из личивинских лесов… – хрипло ответил десятник и поспешно сошел с коня. – Личивины подмеженьские, от Урхо-Ульяса, воеводе Кречету девицу привезли… Говорят, что тебе ее надо видеть…
Толпа на дворе загудела: сами боги послали эту девицу в Чуробор, где так ждали «первого чужеземца»!
Князь Огнеяр сошел с крыльца и снял Веселку с коня. В первый миг, когда он протянул к ней руки, она невольно отшатнулась и чуть не упала, но вот уже она стоит на земле рядом с ним, и все в ней кипит от его прикосновения. Она ощущала его всей кожей, всем существом, как будто рядом с ней стоял сам живой огонь.
– Ты откуда, девица? – тихо спросил князь Огнеяр. – Не бойся. Как ты сюда попала?
– Я… – Веселка заставила себя мельком глянуть ему в лицо, и странная красота этих резковатых черт завораживала ее. И ей больше ни о чем не надо было думать и беспокоиться; теперь за все происходящее отвечал он, тот, кто был гораздо сильнее ее. – Я – Веселка, дочь купца Хоровита. Он здесь бывал, в Чуроборе… Из Прямичева я…
Все эти слова она выговаривала скорее по привычке и сама себе уже не верила. Веселка, Хоровит, Прямичев – эти имена уже не имели никакого значения, относились к чему-то давно миновавшему. Важно было лишь то существо, которое она принесла в себе, но его имени она пока назвать не могла.
Князь Огнеяр смотрел на нее с недоверием и колебанием. Первое, что он испытал при виде девушки на коне десятника Завида, была досада, почти гнев, от которого волчья шерсть на загривке встала дыбом. Девица! Ужас! Обычай говорил «чужеземец», у него из ума не шел этот «чужеземец», и он не усомнился ни разу, что это будет мужчина. Огнеяра мутило при мысли о том, что ему придется тем бронзовым ножом резать горло одурманенной и беспомощной жертве, и он собирался обставить дело иначе. Мужчине можно дать в руки оружие и придать жертвоприношению вид обрядового поединка. Нечего и думать, за кем будет победа – он сам неуязвим, его не берет ни железо, ни бронза. Но поединок, божий суд позволит выполнить волю богов и не считать себя убийцей.
Но девушка! Ей-то не дашь меч и не велишь с благословением Перуна защищаться! Нет бы Урхо-Ульясу поехать ее провожать и догадаться войти в ворота первым! Нет, они где-то в пограничных лесах отыскали девицу из племени дремичей и привезли сюда, чтобы он, Огнеяр, ее убил!
– Пойдем! – Он положил руку на плечо молчащей девушки и подтолкнул к крыльцу, а сам обернулся к толпе: – Давай, расходись! По домам! Надо будет – позову!
Войдя в сени, Веселка сразу увидела на середине лестницы наверх молодую женщину и остановилась, пораженная. Дело было даже не в том, что женщина выглядела замечательно красивой – само лицо ее сияло чистым, добрым светом, как теплый солнечный блик на листве. Стройная и тонкая, как березка, она была бела, даже бледна, и ее светлые косы, уложенные вокруг головы, почему-то не покрывал ни платок, ни повой. Огромные серо-голубые глаза мягко светились добротой и какой-то тревожной жалостью. Белое полотно и голубой шелк ее одежды, мелкий жемчуг, которым было расшито оплечье, делали ее похожей на прозрачный ручей в ярких, напоенных солнцем брызгах. В этой женщине-березке тоже была какая-то сверхчеловеческая сила, тихая, мягкая, теплая и ласковая, как тень березовой листвы на воде в летний полдень. Но в ее облике было и что-то тревожное, даже болезненное: бледное, без румянца, полупрозрачное лицо казалось изнуренным, большие глаза смотрели с беспокойством, белая рука, опирающаяся на перекладину лестницы, тихо вздрагивала. Казалось, невидимые ветры пронизывают ее насквозь и заставляют трепетать.
– Ты посмотри! – со сдержанным гневом воскликнул князь Огнеяр и подтолкнул Веселку к ней. – Девку приволокли! Из Прямичева! От самого Меженя везли, от личивинов! Там-то как узнали?
Женщина-березка сбежала со ступенек и обняла Веселку; ее белые руки были мягкими и нежными, как лебединые крылья. Веселке вдруг стало тепло, и непонятно почему на глазах выступили слезы, сердце горячо забилось. Она вдруг осознала, как тяжело и тревожно было все, через что она прошла, но вместе с тем ее наполнило и блаженное чувство облегчения, словно она теперь в родной семье, в настоящей своей семье, и эти двое, Огнеяр и его жена, теперь самые близкие ей люди на всем свете. Только они истинно близки новой Веселке, которой далекие Хоровит и Любезна из Прямичева уже не родня.
– Идем, идем со мной! – Княгиня повела ее наверх.
– Забери ее к себе, я подумаю, – крикнул ей вслед Огнеяр и ушел в гридницу.
В горнице Веселку усадили на покрытую ковром скамью, сняли с нее шубу и платок, подарок доброй боярыни Лисички, пытались то поить молоком, то кормить пирогами, но Веселка, хотя и ощущала пустоту внутри, похожую на голод, есть не могла. Ее мучило волнение, чувство тревожной радости. Вот и конец ее долгого пути: она в Чуроборе, в доме князя Огнеяра, рядом с его женой-берегиней, которую в Прямичеве путали с пропавшей богиней Лелей. Все не то, оказались обманом все их прежние знания и намерения; не надо никому биться с князем Огнеяром за пропавшую весну. Но Веселка не была разочарована: в ней поселилась убежденность, что здесь, у Огнеяра и княгини Милавы, она узнает настоящую правду. Узнает, зачем шла сюда через снега, леса и реки, через Явь и Правь; узнает, зачем родилась на свет…
– Откуда же ты взялась? – ласково расспрашивала княгиня, с дружелюбным любопытством рассматривая ее лицо, руки, косу, словно искала что-то скрытое, недоступное первому взгляду. – Кто ты?
– Веселка…
Собравшись с воспоминаниями, Веселка принялась рассказывать ей о себе, о том, как повстречалась с личивинами. Но теперь, не как в день достопамятного объяснения с черноглазым Илойни, ее уже не тянуло смеяться при мысли о том, что ее приняли за Солнцеву Дочь. Все эти события, даже самые волнующие, ей виделись как бы со стороны; казалось, она рассказывает чью-то чужую жизнь, которую она почему-то знает в мелких подробностях, в то время как свою настоящую жизнь она потеряла, забыла… Княгиня задала ей самый, казалось бы, простой вопрос: кто ты? Но именно на этот-то вопрос Веселка сейчас была готова ответить меньше, чем на многие другие.
Она просто рассказывала обо всем, что было с ней в жизни, начиная с самого детства, когда материна сестра, приехав в гости, подарила ей красную ленту, и Веселка навсегда поверила, что будет самой красивой девицей на свете! Ей тогда было всего пять лет. Она рассказывала обо всем, что знала и помнила о себе, уже не пытаясь отличить важное от пустого – и все мелочи, собираясь вместе, вдруг придавали целому новый смысл, для самой Веселки ставший открытием. И то, как ее два года назад впервые выбрали «играть Лелю» на девичьем празднике Лелиного дня, казалось знаком судьбы, которую она должна была понять давным-давно! А не ждать, когда ей об этом скажут личивины, так смешно коверкающие говорлинскую речь.
Княгиня слушала ее, заглядывала ей в глаза, держала ее руку своей белой, прохладной, почти невесомой рукой, не сводила глаз с ее лица. Веселка говорила без умолку, торопясь выложить все и радуясь, что наконец-то ее понимают. С каждым словом ей становилось легче, какие-то потаенные силы все увереннее выступали из глубин. Но и для княгини ее рассказ был как живительный дождь: глаза ее заблестели, бледные прежде щеки зарумянились, а рука за время Веселкиной речи потеплела. Она дышала чаще и легче, будто вышла из духоты на воздух, по всем чертам ее лица разливался новый свет. Она оживала на глазах и уже не казалась такой слабой и печальной, как поначалу.
Рассказывая, Веселка мельком заметила в светло-русых, чуть золотистых косах княгини что-то вроде редкой нити из мелких темных бусинок. Поначалу она не обратила на это внимания, но потом, снова зацепив их взглядом, вдруг заметила, что бусинки из темных и круглых стали неровными, зеленоватыми… что они выросли…
Теперь уже, рассказывая, Веселка глядела то в лицо княгини, то на эти странные бусинки в косах. Рассказ ее уже подходил к концу, когда она вдруг ахнула. В волосах княгини вдруг встал и затрепетал живой, нежный, светло-зеленый березовый листок.
– Что это? – прервав себя на полуслове, Веселка протянула руку к листку, потом отдернула. В косах княгини, там, где ей было привиделись «бусинки», стремительно разворачивались живые березовые почки!
– Это? Это жизнь моя во мне заговорила! – смеясь, ответила княгиня и обняла Веселку. – Жизнь моя! Весна моя! Князя! – Она обернулась к своим девушкам, которые теснились у окна, разглядывая толпу во дворе и прислушиваясь к рассказу Веселки. – Князя сюда!
Князь Огнеяр ступал бесшумно, как зверь, но обе они заранее почувствовали его приближение: княгиня Милава обернулась к двери, и на Веселку повеяло теплом, проникающим сквозь бревенчатые стены хором.
Войдя, он хотел что-то сказать Веселке, но глянул на жену и переменился в лице: такое недоверчивое ликование могло бы поразить человека, который, войдя к безнадежно больному любимому существу, вдруг обнаружил его совершенно здоровым! А на голове княгини уже зеленел настоящий венок из живых березовых листьев. Лицо ее сияло, как солнце, от нее исходили светлые теплые лучи, и при взгляде на нее мерещилась березовая роща в разгар теплого весеннего дня – белая, зеленая, напоенная золотом солнечного света, покрытая сияющим голубым небом, дышащая, поющая, бросающая кружевную тень листвы на густую нагретую солнцем траву… И первое удивление на лице Огнеяра сменилось восторгом; он не отрывал глаз от жены и был так счастлив видеть ее вновь здоровой, с живыми листочками в волосах, исцеленной от зимней тоски, что поначалу даже забыл про Веселку, которая и была причиной этой счастливой перемены. По лицу его расползлась безотчетная ликующая улыбка, открыв два белых волчьих клыка в ряду верхних зубов, но Веселку это жутковатое зрелище вовсе не напугало. Оборотень был так счастлив, что можно было только радоваться вместе с ним.
– Ну, не обманули кудесники! – с веселым облегчением воскликнул он и перевел наконец взгляд на Веселку. – Не обманули, что богиню весны для меня нашли! Как тебя звать-то – Леля, Весна-Красна?
– Веселкой меня звать! – смеясь, ответила она.
– Веселкой… – повторил он и подошел к ней ближе, внимательно вглядываясь в ее лицо.
И она перестала смеяться, заставила себя успокоиться, как перед последним, самым важным испытанием. Березовые листья в волосах княгини уже говорили о многом: только тот, в ком живет дух Надвечной Весны, мог пробудить жизнь в княгине-березке, а значит, из беседы с Солнце-Богом далекий личивинский кудесник, летавший к нему на бубне, вынес гораздо больше истины, чем можно было подумать поначалу. И Огнеяр был уверен, что все это не ошибка и не совпадение. Он хотел лишь понять, как это вышло.
Она говорит, что ее зовут Веселкой, что она купеческая дочь из Прямичева. Несомненно, когда-то, и не так уж давно, это была чистая правда. Потом это постепенно стало не полной правдой, а теперь, похоже, и совсем не правда. Образ девицы из Прямичева как бы двоился в его глазах, по-неземному зорких, складывался из двух совсем разных существ. С одной стороны, сидит на лавке обычная девушка, довольно рослая и стройная, тонкая, с красивой светло-русой косой, с мягкими задорными кудряшками надо лбом и на висках, с белым лицом, с ярким румянцем, с ясными глазами, сияющими, как голубые звезды. Но из-под человеческой оболочки настойчиво рвались наружу яркие лучи надвечного света. Они были как крохотные капельки росы по краю листа – то их и не видно, но упади сюда луч – и роса заиграет, загорится всеми цветами, рассыплет то ярко-огненный, то темно-синий, то зеленый, то звездно-белый блеск… Этим лучом стал его взгляд, стал живущий в сыне Велеса дух божества, основы и опоры мироздания. Под его взглядом облик девушки преобразился, в нем проступила сила и сущность гораздо более высокая, чем человеческая, даже черты лица раскрылись и мягко засияли прелестью раннего весеннего утра… В них ожили свежесть ручья, свободное дыхание земли, впервые вздохнувшей без ледяных и снежных оков, восторг молодой травки, уразумевшей своим крошечным умишком, что теперь расти можно… В этой девушке из далекого Прямичева действительно жила и дышала та потерянная сила, без которой колесо годового круга сломалось и не могло оборачиваться положенным порядком. К нему пришла потерянная миром весна. Сама пришла, можно сказать, своими ногами, потому что он ее не искал и даже не знал о ней. И чем лучше он уяснял себе все это, тем шире в его душе разливалась горячая бурная радость. Потерянная весна нашлась! В мир вернулась та самая сила, без которой не может продолжаться его жизнь. Весна нашлась и пришла к нему, Огнеяру, чтобы он… И что он должен теперь делать?
– Как ты сюда попала, я знаю, – сказал он. – А куда ты направлялась-то?
– К тебе, княже, – просто ответила Веселка.
– Ко мне? Из Прямичева самого? – Огнеяр удивился. – Зачем?
– Зачем… – Веселке трудно было это объяснить, она сейчас не помнила тех причин, которыми объясняла свое желание пуститься в поход. Да и не причины это были, а так, туман, смутные догадки, что все это «не просто так», и желание делать хоть что-то. – У нас одна ведунья есть… Веверицей зовут… Так она сказала, что ей явилась Вела…
– Что? – Огнеяр вдруг подпрыгнул на месте, и Веселка содрогнулась от неожиданного испуга: казалось, он, как зверь, сейчас бросится на нее. Но Огнеяр остался на месте, только подался вперед, ближе к ней, оперся ладонями о колени и впился в нее горящим взглядом. Багровая искра в глубине его глаз вспыхнула ярче, и Веселка поежилась: этот взгляд обжигал. – Вела явилась?
Веселка не могла понять его изумления: она же не знала, что сам он напрасно пытался услышать голос Велы и Велеса, к которым он, сын Подземного Владыки, был гораздо ближе, чем какая-то ведунья из Прямичева.
– Ведь это старуха? Ваша ведунья то есть? – Княгиня бросила на Веселку вопросительный взгляд, и та кивнула. – Я подумала: если Вела не могла выйти к нам сюда, она могла войти в старуху… В любую старуху. И сказать, что ей нужно.
– А почему в Прямичеве? Почему не у нас здесь?
– Она очень испугалась, – неуверенно заметила Веселка. – Она когда увидела, что наша гадательная чаша в ларе сама собой разбилась, то сказала, что всему свету конец… Она была такая страшная… Как Лесная Баба, как смерть…
Князь Огнеяр кивнул: было похоже на правду, что дух Велы вошел именно в старуху, которая была к нему ближе, чем он, молодой и полный сил мужчина.
– А может быть, она не тебе, а другим хотела скорее весть подать, – добавила княгиня и глазами показала мужу на Веселку.
– Что… что она сказала? – жадно спросил он.
– Что ты… что ты Лелю похитил и в подземелье заточил, – робко ответила Веселка, чуть-чуть улыбаясь в знак того, что сама в это не верит. – Ведь это неправда?
– Ну еще бы! – согласился Огнеяр. – Как мне ее заточить, если я ее и в глаза не видел? И еще что сказала?
– Да больше и ничего.
– Но она тебя ко мне послала?
– Нет. Зачем? Я же не Перун, чтобы у Велеса весну отбивать. У нас тогда вече собиралось и приговорило… Сперва хотели войско на тебя собирать, да князь наш не захотел…
– Помнит меня! – Огнеяр усмехнулся.
– И тогда решили, что Громобой один пойдет. То есть он сам так решил.
– Кто? – Огнеяр вдруг насторожился. В мыслях его мелькнуло далекое смутное воспоминание, вызванное этим именем. – Кто такой?
– А в Кузнечном конце у старосты, у Вестима, сын старший зовется сыном Перуна, – пояснила Веселка. – Он ему не родной, а приемный, его Вестим двадцать пять лет назад после грозы в стволе громобоя нашел, ну, волхвы и сказали, что он сын Перуна…
Когда княгиня сказала, что Вела хотела скорее подать весть «другим», Веселка вспомнила о Громобое, для которого, как она тогда же подумала, эта весть и предназначалась. В мыслях ее вдруг начало складываться еще смутное, но довольно целостное представление: Громобой – Огнеяр – она, Веселка… Этот треугольник сложился не случайно. Перун – Велес – Леля, те самые трое, о которых говорят кощуны, чье влечение и борьба обеспечивают вращение годового круга… И она торопилась рассказывать, ожидая, что Огнеяр тоже все это поймет и лучше нее самой разберется в хитросплетениях людских и божеских дорог.
Веселка рассказывала, Огнеяр слушал ее краем уха, вглядываясь в собственные воспоминания, словно заревом освещенные ее словами. Несколько лет назад он узнал, что в мире есть человек, сын Перуна, судьбой предназначенный в противники ему. И вот все сходится, это он. Сын Перуна, как и обещало предсказание, родился не от земных родителей, а от грома и молнии; он – тоже оборотень, и в младенчестве по ночам становился жеребенком, пока кто-то из волхвов не научил его сохранять человеческий облик. Ему оказалось под силу укротить Зимнего Зверя в собственных владениях того, в Полях Зимерзлы, добыть меч с Калинова моста, раскрыть этим мечом дорогу в Надвечный мир через первый попавшийся дуб… И он шел сюда…
– Так вы с ним, стало быть, шли ко мне сюда? – спросил Огнеяр, перебив девушку посреди рассказа.
Она кивнула. Огнеяр вскочил со скамьи и стремительно прошелся по горнице от стены к стене. По его плечам пробегала дрожь, весь облик источал какое-то лихорадочное нетерпение и вместе с тем мучительное сомнение. Здесь концы не сходились. На ходу он схватил с края маленького квасного бочонка деревянный резной ковшик и одним движением смуглой руки отвернул ему ручку с лебединой головкой, точно ковшик был не деревянный, а соломенный, только треск раздался. Веселка следила за ним с изумлением, Милава – с тревогой и пониманием.
– Не разберу, ничего не разберу, хоть тресни! – Огнеяр вдруг остановился прямо перед ними и глянул на жену. – Зачем Вела Перунова сына ко мне посылала? Рехнулась, что ли, на старости? Что мне с ним делать? Если бы Леля у меня была, тогда понятно. Но ведь нет ее у меня! Хотела, метла старая, чтобы мы с ним задаром друг другу глотки перегрызли? На нее похоже! Леля-то не у меня, а у него самого в руках была, когда он на меня походом собирался! Зачем? Чтобы я ее у него отбил? Что-то все вверх ногами выходит. Ехало огнище мимо мужика, глядь – из-под собаки лают ворота!
– Я хотела узнать! – засмеявшись шутливой песенке, Веселка вдруг вспомнила, зачем пустилась в дорогу. – Я хотела узнать, что с белым светом делается. Если не ты Лелю похитил – тогда кто?
– Кто? – Огнеяр невесело усмехнулся и опять сел. – Я знаю кто. И где она, тоже знаю. Только от этого не легче.
– У нас в Прямичеве в святилище разбилась годовая чаша. И наша ведунья сказала, что, значит, и Чаша Судеб разбита. А я в Прави уже восемь осколков подобрала: два осенних и шесть зимних. Мудрава велела мне их собирать. Может, говорила, и соберете Чашу Годового Круга снова.
– И где они?
– Здесь.
Веселка сняла с шеи мешочек, развязала тесемку и осторожно высыпала осколки к себе на колени.
– Тут у меня… – начала она, видя, что Огнеяр заинтересованно опускает взгляд к осколкам.
И, не договорив, тихо вскрикнула: неожиданно под ее руками блеснул мягкий золотистый свет. Все восемь осколков светились точно так же, как там, в Прави, где она нашла их, и мягким огненным светом были прочерчены рисунки со священными знаками: серпень, ревун, листопад, груден…
Ахнула княгиня Милава, и даже Огнеяр издал какое-то восклицание и мигом подался ближе к Веселке, встал на колени рядом с ней, схватил ее руку и отвел в сторону, чтобы не мешала видеть. Рука его показалась ей горячей, как огонь, и сильной, как железо; трепеща, она сидела неподвижно и в глупом страхе ждала, что вот-вот растает от этого жара и улетит легким облачком…
– Покажи ей! – Огнеяр глянул на жену.
Княгиня достала из-под платья маленький ключик. Огнеяр сам отпер один из ларчиков, скрытых под вышитыми пеленами, поставил его на пол перед Веселкой и поднял крышку.
Веселка увидела груду глиняных осколков, лежащих кое-как, вперемешку. Видно было, что когда-то они составляли большую священную чашу, с широким горлом и тремя маленькими круглыми ручками. На двух-трех осколках Веселке бросились в глаза знакомые узоры: знаки месяца кресеня, просинца… серпеня.
Глупо моргая, она смотрела на осколок со знаком серпеня. Как же так? Она поначалу обрадовалась, подумав, что у Огнеяра хранятся все остальные, недостающие ей осколки Макошиной чаши. Но осколок серпеня может быть только один один же серпень в году!
– Что это? – изумленно ахнула она. – Как… Их две?
Огнеяр бросил на нее значительный взгляд, и она опомнилась. Конечно, их две: Чаша Судеб на земле и Чаша Годового Круга на небе, она это знала давным-давно. Чашу Годового Круга она сама собирает по осколкам, рассеянным в Надвечном мире, а эти, выходит, остались от Чаши Судеб?
– Расскажи, – попросила она Огнеяра.
– Жил да был в городе Славене, что в земле речевинов, князь Велемог, и был у него сын единственный, по имени Светловой, – начал рассказывать Огнеяр, прохаживаясь по горнице взад-вперед. Его мягкие, сильные движения завораживали ее, и мерещилось, что от него по горнице волнами расходится мягкое тепло, как от живого огня. Веселка улыбнулась было такому началу, напомнившему ей любимые кощуны деда Знамо Дело, но тут же устыдилась: это и впрямь была кощуна, возможно, одна из последних, что сложены на белом свете. – И был Светловой так собой хорош и пригож, так сердцем добр и душою приветлив, что ни одна девица мимо него пройти не могла спокойно. И раз увидела Светловоя сама богиня Леля, а как увидела, так и полюбила. Явилась она ему девицей, пообещала любить, и Светловой так ее полюбил, что без нее света белого невзвидел. Как прошла весна, ушла от него Леля, а он целый год не ел, не спал, только и думал, как бы ее вернуть и у себя навек оставить. И дали ему совет…
Огнеяр ненадолго остановился посреди горницы, подумал и продолжил, уже не стараясь держаться кощунного склада речи:
– Я так думаю, Вела-матушка поусердствовала, на ум его наставила, чтоб ей место пусто было. И научила она его раздобыть Чашу Судеб, ту самую, что в Макошином святилище на реке Пряже хранилась и к которой весь род людской ходил свою судьбу узнавать. Как уж он ее раздобыл – не знаю, у меня тогда другие заботы были. Короче, раздобыл он Чашу Судеб, принес ее в священную рощу у Славена. И в Медвежий велик день, как пришла весна и Леля к нему явилась, грохнул он, сердешный, чашу о камень, так что одни осколки полетели.
Огнеяр досадливо хмыкнул, и Веселка без труда догадалась, что очень долгое время он, думая о тех событиях, называл княжича Светловоя всякими разными словами, но никак не «сердешным».
– Ну, вот! – Огнеяр махнул рукой в знак того, что добавить нечего. – Леля с ним навек осталась, у него теперь в роще вечная весна, а ни в другие земли, ни назад к богам Леле теперь дороги нет. А осколки я подобрал. Может, думал, пригодится. Да, видно, зря! Что с них теперь?
Веселка с сожалением посмотрела на тусклые глиняные черепки в ларце, лежащие мертвой бесполезной грудой. Толку от них и правда было немного. Но и от тех, что золотились у нее на коленях, толку не многим больше. Особенно здесь, в Яви. Свою силу Чаша Годового Круга обретет в Прави. Но сначала ее нужно собрать до конца.
Совершенно не в ту сторону отправился Громобой за пропавшей весной: идти надо было не на юг, к дебричам, а на запад, к речевинам. Теперь она знала имя того, кто похитил богиню весны на самом деле. Но что это изменило? Любопытно, да и все. И его имя, и черепки обеих чаш, погибших по вине княжича Светловоя, казались равно бесполезны.
– Собирай свое приданое! – Огнеяр кивнул на осколки у нее на коленях. – Пойдем!
– Куда? – хором спросили Веселка и Милава.
– В святилище. К Веле. Что-то же она хотела, когда Перунова сына ко мне посылала!
– Но как же ты ее услышишь?
– Теперь услышу! – убежденно ответил Огнеяр. – С ней вместе услышу. Уж если она тебя оживила, то Велу и подавно.
Он подошел к княгине и ласково погладил березовые листочки у нее на волосах. За время этой беседы они немного поблекли и опустились, словно на них повеяло первым холодом подступающей осени. У княгини был грустный вид.
– Когда вернусь – не знаю, – тихо добавил он. – Может, далеко идти придется. Но хоть бы не попусту…
– Что же ты хочешь делать?
– Вот хочу у Велы спросить, что теперь делать. Не в жертву же ее приносить, как мои старички возмечтали!
У крыльца Веселку ждала белая лошадь с золоченым седлом и уздой. «Зачем?» – хотела спросить она, но князь Огнеяр двинул бровью, и она послушно позволила двум кметям подсадить ее в седло. Рядом с Огнеяром она испытывала одновременно растерянность и воодушевление, как ни странно такое сочетание: его присутствие лишало ее воли и ясности рассудка, но зато внушало уверенность, что он сам отлично знает, что ей делать, и ей нужно полностью ему довериться.
Народа во дворе и на улице за воротами даже прибавилось, и князя с Веселкой встретили бурными криками. Лихорадочное оживление толпы казалось не столько радостным, сколько тревожным и даже жутким. «Как свадьба!» – мелькнуло у Веселки в голове, и тут же она вспомнила последние слова князя Огнеяра в горнице: «Не в жертву же ее приносить, как мои старички возмечтали!» Уж не думают ли чуроборцы, что Огнеяр везет ее приносить в жертву? Тогда понятно, почему ее от самых ворот провожают такими странными взглядами! То, чего она поначалу боялась среди личивинов, ожидало ее здесь, в Чуроборе, который так похож на ее родной Прямичев!
Но страха не было. С высоты седла глядя в изумленные, тревожно-радостные лица чуроборцев, она нередко ловила и сочувствующие, сожалеющие взгляды. И этим лицам Веселка улыбалась, приветливо кивала, словно хотела утешить. Не жалейте меня, добрые люди. Жертва уже принесена, принесена давным-давно. Я и сама не заметила, как это случилось. Капля за каплей дух мой поднимался к божеству, и я не уловила грани, за которой от человека уже оставалось слишком мало. Это мое благословение или мое проклятие, но это – моя судьба, и тут ничего нельзя изменить.
Ехать оказалось не далеко – святилище стояло в самом Чуроборе, на одном из пригорков. Во дворе уже пылал огромный костер, несколько Велесовых волхвов в косматых накидках и с ожерельями из медвежьих клыков стояли перед воротами. Но князь Огнеяр, сам ссадив Веселку на землю, тут же взял ее за руку и повел в хоромину, свободной рукой отмахиваясь от волхвов. И они отстали: как видно, здесь привыкли, что сын Велеса лучше знает, как угодить Подземному Пастуху.
Темнота внутри храма ужаснула Веселку, и она невольно встала, даже уперлась ногами в землю: что-то внутри нее сопротивлялось, не пускало перешагнуть этот порог.
– Пойдем! – властно сказал Огнеяр и с силой потянул ее за собой к порогу: он понимал ее испуг, но знал, что его необходимо преодолеть.
– Нет, нет!
На глазах Веселки внезапно выступили слезы ужаса, все внутри похолодело, и она бессознательно потянула свою руку назад. Тот ужас, который она пережила в хлеву прямичевского святилища, перед Велой, у которой вместо лица была чернота, охватил ее с той же силой – она снова ощущала себя на краю губительной пропасти, прямо в которую ее принуждали шагнуть.
Огнеяр вдруг поднял свободную руку и двумя быстрыми чертами нарисовал на ее лбу невидимую резу, имя которой – Нужда. И Веселка успокоилась. Ее воля замерла, страх погас – она лишилась свободной воли и готова была идти в Нижний мир, знак власти которого теперь был на ней. Все чувства в ней умерли, теперь она без трепета, с покорностью смотрела на дорогу своей судьбы. Огнеяр перевел ее через порог, и двери храма закрылись за ними.
Было совершенно темно, и Веселка сама вцепилась в горячую руку Огнеяра. Ее широко раскрытые глаза не могли уловить ни единого проблеска света, со всех сторон ее окружала сплошная черная пропасть, та самая пропасть, что уже не раз на нее зарилась: в святилище на прямичевском вымоле, потом возле дуба, когда Моровая Девка пыталась утянуть ее за собой… Казалось, сама она растворяется в этой тьме без остатка. Это – как смерть, к которой она пришла, исчерпав свой земной путь.
– Дрожишь? – Огнеяр тихо усмехнулся.
Он повернулся к Веселке, и она ясно увидела в темноте две багровые искры в его глазах. Зрелище было настолько жуткое, настолько дикой, потусторонней, нечеловеческой казалась эта плотная фигура, которую Веселка не видела, а лишь угадывала, как еще более плотный сгусток тьмы, что она вздрогнула и попыталась отшатнуться, но Огнеяр не выпустил ее руки, и она застыла на месте. Ледяной ужас пронзил ее, как перед каким-то чудовищем. Казалось, только дневной свет придает ему вид человека, а сейчас вместе со светом и князь Чуробора остался за воротами, а здесь теперь только сын Велеса, оборотень-волк, воплощение темной силы нижних миров. Стоя рядом с ней, он уже был «по ту сторону», потому что носил в себе потусторонний дух и теперь выпустил его наружу. Веселка дрожала от ужаса, чувствуя себя во власти полузверя-полубога, непостижимого и сильного силой разных миров – земного и подземельного, человеческого и звериного.
– Не бойся, – негромко сказал Огнеяр. – Чего не суждено, того и не будет. Иди за мной.
Глаза Веселки попривыкли к темноте, и она различила впереди что-то смутно знакомое. Огромный рогатый идол, поднявший голову к самой кровле, железный посох в руках… Чуроборский Велес держал посох иначе, не так, как прямичевский, – в Прямичеве Отец Дорог был изображен идущим, а здешний стоял, будто всю землю держал на плечах, опершись посохом для верности.
– Иди сюда. – Огнеяр подтянул ее к самому подножию Велеса.
Она увидела в темноте перед собой неяркое, темно-багровое свечение. Две светящиеся линии складывали резу Крада, и Веселка сразу прониклась ее смыслом, хотя никто и никогда не учил ее, купеческую дочь, священным знакам. Реза жертвенного огня воплощала смысл ее следующего шага – она несла в себе ту потерю внешнего, без которой не раскрыть внутреннее. Как жертва сгорает в огне, чтобы отдать дух свой богам, так прежней Веселке из Прямичева предстояло сгореть в огне грядущей перемены, чтобы высвободить наконец тот священный дух, который так долго зрел в ней и наконец готов был вырваться на волю.
Огнеяр положил ее ладонь на какую-то гладкую, широкую, холодную поверхность рядом с резой, и Веселка поняла, что та не висит в воздухе, а начертана на каменном алтаре. Сверху он накрыл ее руку своей. Камень был очень холодным, а его рука – очень горячей, и Веселка дрожала от смешения двух крайностей, чувствовала слабость и растерянность, как будто само ее существо испаряется, растворяется в пустоте.
– Зовет, – сказал рядом с ней глухой мужской голос, в котором она даже не узнала сейчас голоса Огнеяра; казалось, это говорит сам Велес. – Пойдем.
– Куда?
– В жар кипучий, в пламень палючий, в бездны преисподние! – словами заговоров ответил Огнеяр.
Веселка не успела ничего понять, как Огнеяр вдруг подхватил ее на руки и вместе с ней прыгнул куда-то. Встав на камень у подножия Велеса, он мигом провалился и заскользил куда-то вниз, во тьму, туда, куда звал его бессловесный голос, где черные волосы Велы вились, как волны, под жарким дыханием багрового подземного пламени.
Это ворота! Его, Огнеяровы, ворота в Надвечный мир, в Навь, в Подземелье! Веселка смутно успела сообразить это, и больше ни о чем уже думать не могла, захваченная и подавленная стремительным падением через густую черноту. Здесь не было ни места, ни воздуха, ни расстояния, ни времени; они просто летели вниз, чернота все глубже засасывала их в себя, и никакими силами уже отсюда не выкарабкаться назад к свету, хоть сто лет ползи… Она больше никогда не увидит прежнего мира, оставленного позади. Веселка задыхалась, все существо ее никло и гибло под гнетом тяжелой черной пустоты, слезы жгли изнутри закрытые глаза. Само сознание задохнулось и замерло.
Очнулась она, лежа на чем-то мягком. Перед ее открытыми глазами были зеленые травинки с двумя примятыми беленькими шариками кашки. Трава! Зеленая трава! В изумлении она села, но голова закружилась. Веселка зажмурилась, но тут же снова открыла глаза: так хотелось ей скорее снова увидеть это чудо. Запустив пальцы в траву, она подцепила стебелек кашки, приподняла белую головку, но сорвать не решилась: не поднялась рука оборвать жизнь дивного творения.
– Ну, что, жива? – спросил рядом знакомый голос.
Веселка вскинула глаза: в трех шагах от нее на земле сидел Огнеяр и жевал травинку. Вид у него был усталый, но спокойный и даже удовлетворенный, красная искра в глазах погасла, они были просто черными.
– Где мы? – спросила Веселка, и собственный голос показался ей странным: тихим, но звонким, как первая капель.
– У батюшки моего. – Огнеяр поднял глаза и взглядом показал ей вверх.
Там было небо – темно-синее, глубокое, без единого облачка, прозрачное и видное на огромную, головокружительную глубину. Мелькнуло какое-то далекое, совсем стертое воспоминание: однажды, в другой жизни, она уже видела это глубокое полупрозрачное небо, не дневное и не ночное. По небосклону медленно плыло горячее красное солнце, и оно двигалось не от востока к закату, а наоборот.
– На земле теперь ночь, потому и солнце тут, – сказал Огнеяр, видевший, с каким недоумением она смотрит на солнце. – А как проедет от заката к восходу, опять на Верхнее Небо выйдет. И там утро будет, а тут – ночь.
Да, верно. Веселка вспомнила: когда на земле ночь, солнце проплывает под землей. И везут его лебеди… Там, где красные лучи мешались с темной синевой, она разглядела черные очерки трех птиц с широко распростертыми крыльями. Медленно, величаво взмахивая широкими крыльями, три лебедя летели впереди солнца, и были похожи на тройку, впряженную в сани… Здешний день был непохож на земной: свет был мягким, сумеречным, и красное солнце не лило вниз лучей. Так, значит… они – под землей? У Велеса?
– Мы – в Подземелье? – робко спросила она, сама не понимая, какие чувства у нее вызывает это открытие.
Огнеяр кивнул. Веселка посмотрела на него и вдруг поняла одну его странность, куда более удивительную, чем красная искра в глазах или волчьи клыки среди верхних зубов: он был молод и полон сил, но в лице его была какая-то спокойная мудрость, из-за которой он казался намного старше своих лет. Бесконечно старше. Велес не имеет возраста, потому что сам он и есть время. И дух Велеса, живший в его сыне, здесь выступил наружу, потому что здесь и был источник этого духа.
Веселка огляделась. Сколько хватало глаз, кругом раскинулся огромный луг с пышной зеленой травой. Везде пестрели всевозможные цветы: белые кашки, розовые головки клевера, желтые первоцветы, синие колокольчики, пурпуровая гвоздичка. Белое, желтое, лиловое, розовое мелькало, ласкало глаз после однообразной снежной белизны, мучившей зрение уже, казалось, много лет… Веселка глубоко вздохнула, и воздух так сладко лился в грудь, словно впервые за долгое, долгое время. Над лугом было разлито изумительное ощущение покоя и довольства. Это ощущение уже проникло в ее кровь, наполнило каждую жилочку, и Веселка испытывала блаженство оттого, что сидит на этой траве под этим небом. Здесь было ее место в мироздании, и наконец-то она его нашла! Она сливалась в одно целое с этим цветущим лугом, и блаженство жизни каждой из этих травок растекалось сладостью в ее крови.
Мельком заметив свой подол, лежащий на траве, Веселка обнаружила, что кунья шуба исчезла, что на ней надета рубаха из мягкого белого шелка с пестрой цветочной вышивкой. Вышитые на подоле яркие цветы цвели, как живые, на глазах распускались листы и бутоны, кивали пестрыми головками. Веселка погладила цветок, обратила внимание на свою руку – рука ее стала белой, нежной, будто сроду не держала ни ведра, ни веника, ни веретена даже… Густая коса, концом лежавшая на траве, была светло-золотистой, как солнечный луч. И от всего – от руки, подола, косы – распространялось мягкое золотистое сияние, заметное в сероватом здешнем воздухе. Она вся светилась, как маленькое солнышко.
На сердце у нее было легко, умиротворенно-радостно; внутри себя она ощущала какой-то мягкий, животворящий свет. Ее память не сохранила ни забот, ни тревог: чувство счастья казалось вечной, неотделимой ее частью, самой ее сущностью.
Огнеяр смотрел на нее, не отрываясь, и во взгляде его было понимание. Он не ошибся, произошло именно то, чего он ожидал.
Веселка сидела на траве, поглаживая белые головки цветов, и ей никуда не хотелось идти. У нее было блаженное чувство, что она только что родилась по-настоящему, а из всего прошедшего она помнила лишь множество суеты, сейчас казавшейся бессмысленной. Какие-то образы чередой плыли к ней из-под темной воды забвения, размытые лица о чем-то умоляли, куда-то звали ее. Но они были ей не нужны и только мешали нынешнему счастью.
– Что ты? – спросил Огнеяр, видя, как она морщится и вздыхает.
– Не знаю… – Веселка потерла лоб. – Что-то я забыла…
Отчетливо помнилась черная корова с огромным, как мешок, брюхом, вспомнилось какое-то темное и тесное помещение, отблеск огня, мятая солома, деревянная загородка стойла… Мелькнуло испуганное девичье лицо, и стало ясно, что это ее собственное лицо, то есть не ее, а той, из которой она возникла…
Да, теперь все прояснилось. Она отчетливо видела девушку по имени Веселка, видела всю ее недолгую, неполных восемнадцати лет жизнь, и смотрела на нее со стороны.
– Я помню… Прямичев, Веселка, Хоровит… Веверица, черная корова… – Она подняла глаза на Огнеяра. – Много чего помню. Я в нее спряталась. А она не знала ничего. Да и я не знала. Я поначалу маленькая была, неразумная… как капля. А потом ко мне со всего света капли потекли, в реку слились, вот тогда я глаза открыла и себя поняла… Когда уже тебя увидела. И она помалу узнала, что в ней живу я…
Она запнулась: впервые она сознательно говорила от своего нового истинного лица и не сразу решилась назвать свое истинное имя.
– Валой-Кевэт, – Огнеяр усмехнулся. Его ничуть не удивили эти странные речи, он отлично понимал их смысл, и его забавляло, что самым мудрым и проницательным, раньше всех угадавшим правду, оказался личивинский кудесник с хвостатым бубном. – Весна-Красна. Леля-Весна.
Ему тоже все наконец стало ясно. Потерянная миром весна выбрала для своего нового воплощения Веселку из Прямичева. Хотя могла попасться и любая другая юная девушка – красивая, веселая, беспечная, полная истинно весеннего духа. Ведь мир не может быть без весны. Всякая травка хочет расти, вода хочет бежать, и общее желание жизненного обновления всей земли создало новую богиню Лелю, намотав на выбранный образ свои жизненные силы, как нитки на веретено. И девушка, сидевшая перед ним на траве, теперь была богиней. Слегка склонив голову с тяжелой золотой косой, она улыбалась и поглядывала на Огнеяра с тайным лукавством в ярких голубых глазах. Она знала, что она хороша, что она нравится ему, и все остальное мало ее занимало. При взгляде на него ее сердце начинало громко стучать; влечение к нему и страх перед ним кипели с лихорадочным накалом, давая понять, что вот-вот все решится, все кончится или, наоборот, начнется….
– Ну, пойдем Велу искать. – Огнеяр легко поднялся с земли и за руку поднял девушку.
Они пошли по лугу, и Леля-Веселка не спрашивала, куда они идут. Ее память не знала этого места, но она понимала его суть и была уверена: в какую бы сторону они ни двигались, они все равно придут именно туда, куда нужно. Это свойство дорог Надвечного мира – здесь ведет дух, а не ноги. Вот так же та, прежняя Веселка, в Полях Зимерзлы нашла дорогу к избушке Мудравы… Чужое воспоминание мелькнуло и ушло назад: здесь все было иначе.
Постепенно пустота луга кончилась; навстречу стали попадаться коровы, потом целые стада. Все они были черными, гладкими, с причудливо изогнутыми рогами, многие с телятами. Там, в Прямичеве, тоже была такая корова. Теперь она где-то среди этих. Все коровы мирно паслись, поднимали головы навстречу идущим и тут же снова опускали их к траве. Никаких пастухов или собак, никакого следа человека.
Впереди над равниной забрезжили горы: смутные, белесые, полупрозрачные, они словно бы парили между землей и небом и были похожи скорее на нагромождения тумана.
Местность пошла вверх, и вдруг на пологом склоне показались два источника. В одном из них вода была прозрачная, светлая, искристая, в другом – мутноватая, тусклая, и даже на глаз ее движение было медленнее. Возле этого источника лежал огромный черный валун.
– Вот она! – шепнул Огнеяр.
– Кто? – недоумевающе шепнула девушка в ответ и вдруг увидела на месте черного валуна высокую, тощую, высохшую, как щепка, старую женщину.
Ее длинные, сухие, спутанные волосы цвета увядшей травы спускались ниже колен, так что из их чащи только и было видно что пожелтевшее лицо с мелкими, острыми, недобрыми чертами, покрытое множеством морщин, длинные худые руки с цепкими пальцами и подол грязно-серой рубахи. Глаза Велы смотрели с хищным жадным чувством, и под взглядом их кровь сохла в жилах. Веселка в ужасе прижалась к Огнеяру: в этой женщине была ее смерть, а исходящий от Огнеяра могучий ровный жар внушал чувство надежной безопасности.
– Добрались! – Вела усмехнулась, показывая мелкие, тесно сидящие желтые зубы. – Пришла ты ко мне, голубка белая! Я ли тебя не звала? Помнишь, что я тебе говорила! Ты себе новое пристанище нашла, а я тебя нашла, первой из всех богов нашла, пусть попомнят! – Вела с мстительным торжеством вскинула иссохшие кулаки над головой, обращаясь к здешнему темному небу, отделившему ее от верхних миров. – Я тебя звала к себе, хотела путь указать, да ты еще слаба была, глупа – не поняла ты меня тогда! Умом думала, а ум тут не помощник! Да от судьбы не уйдешь – все сделалось, как и надо было!
– Зачем ты ко мне Перунова сына прислать хотела? – спросил Огнеяр.
Голос его звучал глухо, отрывисто и враждебно: Мать Засух была так ему ненавистна, что он с трудом держал себя в руках. Шерсть на загривке вставала дыбом, волчьи клыки сами собой скалились. Присутствие Велы пробуждало в нем худшие черты зверя: нерассуждающую злобу и порывистую ярость. Непримиримая вражда живого к мертвому толкала его броситься на старуху и вцепиться клыками в ее высохшее горло, но человеческий разум сдерживал звериный порыв.
– Я к тебе хотела его прислать? Как бы не так! – Вела хихикала, наблюдая за ним, – она понимала, что с ним происходит, и упивалась его злобой, которая для нее была сладка. – Я ее к тебе прислать хотела! – Она ткнула длинным желтым пальцем в сторону Веселки, и та в испуге спрятала лицо на горячем плече Огнеяра. – Я сказала: пусть Весна-Красна придет к Огнеяру, князю чуроборскому, а он ее в Велесово подземелье перенесет, как отец его и прежде Лелю переносил. И станет она для мира новой весной! Да бабка глупая попалась: я ей толковала, что надо сделать, а она сдуру поняла, что это все уже сделалось и оттого беда! Я ей про лекарство толкую, а она думает – про болезнь! Да чего с нее взять – еле я до нее докричалась. А ты-то, сыночек, и того услышать не сумел!
Вела буравила Огнеяра ехидным ядовитым взглядом, но он не замечал, обдумывая ее слова. Да, вот теперь все получалось. Вела хотела через Веверицу указать путь к спасению: послать к нему, Огнеяру, новое земное воплощение Лели-Весны, чтобы он переправил ее в Велесово подземелье и там помог встать на тот путь, которым извечно ходит богиня-весна.
– Ну, дошло наконец? Доехало? – в лихорадочном нетерпении кричала Мать Засух. Оба источника у ее ног яростно бурлили, волосы ее стояли дыбом, глаза горели диким желтым светом, тощее тело сотрясала дрожь. – Ну, что стоишь, сын Велеса! Сделай свое дело! Усыпи ее! Дай ей священный сон весны, и она станет весной!
Огнеяр повернулся к Веселке. На лице его было написано потрясение нового, самого главного открытия. Он понял, он окончательно и с полной ясностью понял сейчас, в чем найдет свое спасение погибающий мир. На этот путь толкала Вела, этим путем судьба вела девушку из Прямичева, хотя и люди, и сама она совершенно неправильно поняли подсказку Велы.
Веселка, ничего не понимающая, вздрогнула под его взглядом, прожегшим ее, как молния, с ног до головы. Ее переполняли ужас и восторг разом: лицо его вдруг показалось ей солнцем всего мира, но ей было отчаянно страшно, будто одно его прикосновение могло испепелить ее, развеять по ветру ее легкий дух, как огонь развеивает облачко тумана. Где-то рядом были гибель и торжество, так тесно сплетенные, так крепко сплавленные, что остатки ее сознания гасли, бессильные в этом разобраться. Один шаг – и все будет сделано; шаг безвозвратный, и не в ее воле тут решать… Реза Крада мелькнула перед глазами багровым отблеском, перевернулась через себя и стала резой Алатырь – Мировой Горой, знаком Равновесия и вечного движения вокруг камня-основы, на котором стоит мировой порядок.
– Иди по Дороге Дорог, иди по Дороге Радуги, иди меж Белобогом и Чернобогом, от Истока к Итогу – иди, и пусть конца твоему пути не будет, как нет ему начала! – неистово крикнула Вела.
Больше не было знаний и мыслей; во всей вселенной остались только они вдвоем с Огнеяром, и багряной зарей мир залило ее влечение к нему и ее ужас перед ним, неизбежное влечение и неизбежный ужас, потому что на противостоянии тьмы и света держится мир…
Огнеяр вдруг обнял ее и порывисто прижал к себе; восторг и ужас достигли нестерпимо горячей, наивысшей точки, и она успела ощутить только предчувствие близкого поцелуя. Волна жара и леденящего холода стремительно покатилась по жилам, все существо пронизал горячий трепет, и вдруг все кончилось: она лишилась сознания и бессильно повисла на руках у Огнеяра.
Огнеяр подхватил падающую девушку и осторожно опустил ее на траву. Глаза ее были закрыты, на лице осталось спокойное, умиротворенное выражение. Склонившись к самому ее лицу, он прислушался к ее глубокому и ровному дыханию. Она спала.
Скрипуче-одобрительно хихикнула Вела.
– Сгинь! – рявкнул Огнеяр с такой непримиримой яростью, что Мать Засух не посмела дальше его дразнить и пропала, избавила его от своего ненавистного присутствия, хотя бы в качестве награды за то, что он только что сделал.
Со злостью кусая верхним волчьим клыком нижнюю губу, Огнеяр сел на траву рядом с лежащей девушкой. В нем кипело странное двойственное чувство: что его обманули и что он успешно исполнил священный обряд. Он сделал то, что от него требовалось, духом Велеса поддержал движение мира, но его мучило чувство неудовлетворенности, потери. Его человеческая половина радовалась и гордилась сделанным, а божественная часть его существа несла те самые муки, которые извечно переносит сам Велес над бесчувственным телом богини-весны. Она спит, и больше никогда ему не заглянуть ей в глаза. Этот мир ночного солнца, в который он привел ее в поисках ответов и помощи, стал для нее ловушкой; ее сон нерушим, как смерть, и ей не проснуться больше, не выбраться отсюда к верхнему, дневному солнцу. Ему не разбудить ее – это во власти другого…
Ее лицо казалось особенно белым и нежным среди мягкой зеленой травы; оно лучилось изнутри тонким теплым светом, и трава мягко колебалась в лад ее спокойному глубокому дыханию. Казалось, весь мир спит вместе с ней и видит те же прекрасные сны. Цветы ласково склонялись головками к ее лицу, шептали что-то. Огнеяр прислушался. Трава пела, и сама земля осторожно выдыхала слова песни, убаюкивающей внучку в ее нерушимом, животворящем сне, накопляющем силы для будущего расцвета:
Баю-бай, Лелюшка, дитятко, У нас у Лелюшки по локоть руки в золоте, У нас у Лелюшки по колен ноги в серебре, Во лбу солнце, в затылке месяц… А лицом ты, девица, будто белый снег, А румяна, девица, будто маков цвет…Огнеяр осторожно погладил светлую косу девушки, лежащую в траве. Можно не так осторожничать, ему ее теперь не разбудить никакими силами. Он мог лишь усыпить ее своим поцелуем, как Велес на долгий «зимний полукол» усыпляет плененную Лелю. Коса на ощупь была теплой, мягкой, шелковистой, как едва распустившийся цветок, согретый солнечным лучом. Она и там, в Чуроборе, понравилась ему, а сейчас, освещенная внутренним светом юного солнца, казалась так прекрасна, что хотелось вечно сидеть возле нее и не сводить с нее глаз. Проклятая доля Велеса: с тех пор как стоит белый свет, он стремится к этому образу юной красоты и теплой жизненной силы, бьется за нее, напрягает все силы, уносит ее к себе, жадно хватает в объятия – и теряет ее, скованную и усыпленную его мертвящим духом. Она жива и прекрасна лишь вдали от него, а он обречен на вечные муки – закон мироздания дарит ему власть над ней на половину всего годового круга, томит, мучает и дразнит призраком сбывшейся мечты, но любовь ее недоступна ему, своим прикосновением убивающему все то, что его в ней привлекает. И этим жестоким противоречием поддерживается Мировой Порядок, основанный на движении сил, на равновесии влечения и отталкивания. Этим он вечно обновляется, как вода в реках, как кровь в жилах, и этим ежегодно омолаживается древняя и юная Земля-Мать.
– Ладно, налюбовался! – проскрипел знакомый голос. Огнеяр поднял голову: Вела снова была здесь, сидела на своем валуне, с обычной ехидной неприязнью глядя на своего земного «пасынка». – Пора и честь знать.
Она резко взмахнула рукавами, и с высоты пал холодный резкий ветер. Огнеяр, хоть и был нечувствителен к холоду, содрогнулся: вокруг потемнело, небо стало совсем черным, зато туманные облака, парившие между землей и небом, разом окрепли, налились плотным белесым цветом, и их отвесные склоны заблестели тусклым ледяным блеском. Это были Ледяные горы, и с вершины их дул этот самый ветер. Где-то там, на невидимой вершине под самым сводом мира, сидела старая Зимерзла и трясла рукавами своей шубы.
В воздухе закружились снежинки. Рука девушки, которую держал в своей ладони Огнеяр, тоже похолодела. Но так и должно быть: это ее суть – трепет между теплом и холодом, мост от снегов к цветам.
Высокие горы из тускло сверкающего льда сомкнули склоны, тесно обступили со всех сторон маленькую полянку с двумя источниками. Только там, где лежала спящая девушка, сохранялся живой кусочек цветущего луга; среди голого холодного камня Весна лежала на траве, и те же цветы заботливо склоняли голубые и розовые головки к ее лицу – такому же светлому, нежному, спокойно-прекрасному. Огнеяр наклонился к ее лицу и прислушался: ее дыхание стало еще глубже и медленнее. Чем холоднее становится вокруг, тем крепче ее сон.
– Нечего тебе больше с ней сидеть, – продолжала Вела. – Ты, сынок, усыпил ее и свое дело сделал. Разбудит ее теперь другой – вот тогда годовое колесо завертится.
– Какой – другой? – Огнеяр глянул на нее. Он терпеть не мог, когда Мать Засух называла его сынком, но сейчас приходилось терпеть ради более важного. – Сын Перуна?
– А то кто же?
– Где он? – Огнеяр нетерпеливо вскочил на ноги. – Где его найти? Ты знаешь, старая, так скажи! Я его найду!
– Не-ет, сынок! – злорадно протянула Вела и с довольным видом потерла свои сухие костлявые руки. – Сиди, куда вскочил! Ты свое отбегал, теперь тебе сидеть! Знаешь, как девки поют:
На скамейке сижу, Долги нитки вожу; Еще посижу! Еще повожу!– Ты что, с ума рехнулась? – гневно и досадливо крикнул Огнеяр. – Тоже мне, посиделки нашла!
– А чем не посиделки! – Вела хихикала: чем больше злился Огнеяр, тем веселее становилось ей. – Будем с тобой теперь вдвоем сидеть – вот и посиделки! Искать его тебе не надо! Отродяся такого не бывало, чтобы Велес Перуна искал! Сам Перун Велеса ищет и на бой зовет, испокон веков так было и впредь будет! Не ты его найдешь, а он тебя найдет!
– Он найдет, как же! – негодовал Огнеяр. – Да что он знает, мужик посадский! Его вон из дому-то в шею вытолкали, и то еле-еле. А если он десять лет сюда дорогу будет искать! На белом свете живой собаки не останется!
– Не нами устроено, не нам и переделывать! Сам Перун за Лелей придет, копьем молнии Ледяные горы разобьет, в белый свет ее выведет – вот тут и весна придет! А ты, сынок, здесь останешься, Лелю беречь, своего врага поджидать!
Фигура старухи росла на глазах, голос крепчал, и теперь ее густые спутанные волосы вились полуседым облаком где-то высоко-высоко, так что Огнеяр даже не видел ее лица.
– Выпусти меня, мать! – неистово просил и требовал Огнеяр, чувствуя, как исходящая от Велы сила опутывает его по рукам и ногам. – Не могу я здесь оставаться и до седых волос ждать! У меня в Чуроборе семья, племя все на мне!
– Не я держу – Земля держит! – хохотала откуда-то сверху Вела, и голос ее гремел почти как громовой раскат. – Алатырь держит, Гора Мировая! Хочешь белый свет спасти – о себе забудь! Велес Перуна не ищет! Перун сам находит дорогу к весне! Сам! Сам! Не бывать весне прежде зимы, а лету прежде весны! Лежит Весна на зеленой траве, на пестрой мураве! Сторожит ее Огненный Змей, а в нем жар кипучий, пламень палючий, огонь горючий! Заключен Змей на тридевять дверей, на тридевять замков!
Огнеяр застыл, руками прикрывая лицо от резкого ветра и летящего снега; за снежной круговертью он уже не видел Велы. А Мать Засух вдруг метнулась к одному из двух источников – к мертвому, с серой и мутной водой, зачерпнула какой-то странной чашей, скорее похожей на обколотое дно от большого горшка, и плеснула на Огнеяра.
Ледяная волна окатила его и сковала, сжала цепями. Цепи давили все сильнее, но изнутри бешено рвался наружу его врожденный жар и рвал оковы. Еще одно усилие – и цепи лопнули, скованная сила хлынула наружу неудержимым потоком. Она все лилась и лилась, стремительно нарастала и захватывала все пространство этого мира; Огнеяр ощущал себя огромным, как целый мир, поглотившим все и ставшим всем. Его сила смела пределы его собственного тела, вылилась в какой-то другой вид, потом подняла его, оторвала от земли и понесла куда-то, как ветер, целеустремленно и мощно, как летит копье, пущенное могучей рукой бога.
– Вселенная движется, и трепетна есть Земля! – неистово кричала внизу Вела, и голос ее, заполнивший всю вселенную, гулко отдавался сотней волн от земли и неба.
Огненный Змей, исполинская живая молния, полная пламени и жгучего блеска, мчался под черным небом Подземелья, и вся вселенная содрогалась от его движения. На черных крыльях туч он несся через пространство, но Подземелье не выпускало его из своих пределов, темный небосвод приобрел плотность камня, и напрасно Огненный Змей бился о свод, рассыпая густые облака багряных искр. Его пленение здесь было так же неизбежно, как и сон Лели. Законы мироздания потому и действуют с таким надежным постоянством, что никогда не прислушиваются к чьим-то желаниям; каждому они выделяют именно то, что ему положено, и именно столько, сколько ему положено. Огненному Змею теперь суждено летать над Ледяными Горами, охранять свою добычу и ожидать своего противника, вечного, неодолимого и непримиримого – ждать ради битвы, что ежегодно потрясает мир и дает новый толчок к его существованию.
А далеко-далеко внизу осталась лежать непробудно спящая Весна – юность, обновление, надежда мира. Снег окружил лежащую девушку, и лицо ее теперь казалось совершенно белым, безжизненным, как вырезанное изо льда. Только цветы и зелень травы вокруг нее уцелели, но и они застыли, скованные холодом. Весна спала и не знала, какие страшные громы гремят над ее головой, какие неистовые молнии стремятся разбить ее покой. Ее сон был сама безмятежность, сон семени в земле, не ведающего, в какое пышное дерево предстоит ему разрастись. Ее сон был сном младенчества жизни, и сама Мать-Земля нежно шептала ей, баюкая своим ровным дыханием:
Баю-бай, Лелюшка, дитятко, У нас у Лелюшки по локоть руки в золоте, У нас у Лелюшки по колен ноги в серебре, Во лбу солнце, в затылке месяц…Пояснительный словарь
Бездна – первобытный хаос, противоположный упорядоченному миру, «белому свету».
Берегини – мифологические существа в виде птиц с девичьими лицами, приносящие весной росу на поля и способствующие урожаю.
Березень – апрель.
Беседа – большая общая изба, место собраний и женских посиделок.
Било – подвешенный железный блин, ударами в который созывали народ, поднимали тревогу и т. п.
Вежа – башня.
Вела – жена Велеса, повелительница водных источников, от гнева которой происходит засуха.
Велес (Волос) – один из главных славянских богов, хозяин подземных богатств и мира мертвых, покровитель лесных зверей и домашнего скота, бог охоты, скотоводства, торговли, богатства и всяческого изобилия.
Велесов день – отмечался дважды в год: последний день жатвы, около 6 августа, и последний день двенадцатидневных новогодних праздников, 6 января.
Велик день – праздник.
Вено – выкуп за невесту.
Верхнее Небо – верхний ярус небосвода, в котором хранятся запасы небесной воды и живут духи предков.
Вече – общегородское собрание для решения важных дел.
Вечевая степень – возвышение на площади, с которого произносились речи.
Вира – штраф в пользу князя за серьезные преступления.
Волокуша – бесколесное приспособление для перевозки грузов в виде оглобель с прикрепленным к ним кузовом.
Волошки – древнее название васильков.
Волхв (жен. – волхва) – служитель богов.
Встрешник – злобный дух в виде пыльного столба, встречается на дороге и предвещает беду.
Вымол – пристань.
Горница – помещение верхнего этажа.
Городник – специалист по строительству городских укреплений.
Гривна – 1) денежная единица, около двухсот граммов серебра; 2) шейное украшение, могло служить признаком чина и знаком отличия.
Гридница – помещение для дружины в доме знатного человека, «приемный зал».
Груден – ноябрь.
Дажьбог – бог тепла и белого света. Водит солнце по небу от летнего солнцестояния 23 июня до осеннего равноденствия 22 сентября.
Денница – олицетворение зари, сестра или жена солнца.
Десятник – воевода младшего чина, начальник десятка в войске.
Детинец – крепость, укрепленная часть города.
Дивьи люди – разновидность нечисти, нечто вроде лесных или подземных людей, имеющих только одну половину тела (скорее всего, левую).
Дружинник – управляющий княжеским хозяйством. Использование слова «дружинник» в смысле «член дружины» является распространенным заблуждением: в древнерусском языке профессиональный воин назывался словом «кметь» на юге и «гридь» на севере, а значения слова «дружинник» относились исключительно к хозяйственной сфере.
Забороло – верхняя площадка крепостной стены.
Зимерзла – олицетворение зимы.
Зимний Зверь – зимний дух, олицетворяющий бури и вьюги.
Змей – одно из воплощений Велеса.
Ирий – небесное царство Перуна, место, где зимуют птицы.
Истобка – теплое, отапливаемое помещение в доме.
Клеть – помещение нижнего этажа, жилое или служащее кладовкой. Могло быть построено отдельно.
Кметь – воин.
Кожух – верхняя теплая одежда с рукавами.
Колядки – новогодние песни, содержавшие поздравления и пожелания.
Корчага – большой глиняный сосуд.
Костяник – зимний дух, сын Зимерзлы.
Кощное владенье – царство мертвых.
Кощуна – древняя песнь мифологического содержания.
Кощунник – волхв, знающий и исполняющий кощуны.
Кресень – июнь.
Лада – богиня весеннего расцвета природы, покровительница любви и брака.
Лелин день – праздник в честь богини Лели, 23 апреля, в котором принимали участие в основном девушки.
Леля – дочь богини Лады, олицетворение весны.
Лемех – осиновые плашки, которыми крыли крышу. Старый лемех по виду очень похож на серебро.
Листопад – октябрь.
Локоть – мера длины, 38 см.
Лопаска – вертикальная доска прялки, к которой прикрепляется кудель.
Макошь – главное женское божество славян, богиня земного плодородия, урожая, покровительница женской судьбы и всех женских работ.
Мары – лесные зловредные духи в виде уродливых женщин, связаны с миром умерших.
Медвежий велик день – праздник начала весны, 25 марта.
Морена – одно из олицетворений смерти.
Моровая Девка – злой дух, олицетворение опасных болезней.
Морок – видение, наваждение.
Навье – подземное царство смерти.
Науз – берестяной ремешок с завязанными узелками.
Навьи – враждебные духи чужих мертвецов.
Невея – старшая из лихорадок, представлялась в образе злобной и уродливой женщины.
Незнать – нечисть.
Новый год – 1 января. Существует весьма распространенное представление, будто древние славяне праздновали приход нового года 1 марта. Ума не приложу, откуда оно взялось: на 1 марта не приходится, в отличие от 25 марта или 23 июня, никакого природного рубежа, и даже весна в этот день у наших предков не начиналась. Зато на 12-дневный промежуток от 25 декабря по 6 января у древних славян приходился огромный празднично-заклинательный цикл обрядов, все содержание которых указывает на конец старого года и начало нового. Основой послужил солнечный цикл: именно в эти дни рождается новое солнце и дает начало новому годовому кругу. Невероятно, чтобы под влиянием официального государственного лето исчисления весь этот комплекс был просто взят и перенесен на зиму с 1 марта. Так что наш нынешний новогодний праздник по сроку совпадает с древнейшим.
Оберег – талисман, предмет, обладающий волшебным охраняющим действием.
Огневуха – лихорадка.
Огнище – поселение.
Отроки – члены младшей дружины, слуги.
Перестрел – мера длины, около двухсот метров.
Перун – один из главных славянских богов, повелитель грозы, грома и дождя, бог войны, покровитель князей и их дружин.
Перунов день – праздник Перуна, 20 июля.
Плахта – женская одежда в виде куска ткани, обернутого вокруг бедер.
Повалуша – верхнее помещение, предназначенное для хранения сена, чердак.
Повой – женский головной убор, закрывающий волосы.
Погост – постоялый двор.
Подъездной – сборщик податей.
Полудень – юг.
Полуночь – север.
Полюдье – ежегодный объезд князем подвластных земель с целью сбора дани, суда и прочих владельческих дел.
Попутник – дух-покровитель дорог и путешественников.
Поруб – темница в виде сруба, закопанного в землю.
Поршни – мягкая обувь из цельного куска кожи, на ноге крепилась ремешками или тесемками.
Посад – неукрепленное поселение вокруг городских стен.
Посадник – княжеский наместник.
Правь – небесный мир богов.
Просинец – январь.
Ревун – сентябрь.
Реза – магический либо буквенный знак, «славянские руны».
Родинные трапезы – праздник в честь рождения ребенка, проводился, в целях охраны от сглаза, не раньше чем через три месяца после самого рождения и посвящался Рожаницам, то есть, по предположениям, Макоши и Ладе.
Сварог – верховное славянское божество, отец богов и создатель мира, давший людям металлы и ремесла, хозяин Верхнего Неба, где хранятся запасы воды для дождя и живут души предков, покровитель брака.
Сварожьи Сады (Золотой Сад Сварога) – разновидность небесного счастливого царства.
Светец – светильник, подставка для лучины.
Свита – верхняя одежда.
Серпень – август.
Сечен – февраль.
Снеговолок – зимний дух, сын Зимерзлы.
Сотник – воевода, начальник сотни в княжеском войске.
Среднее Небо – нижний, видимый с земли ярус небес, по которому движутся светила.
Стол – здесь – княжеский престол.
Стрибог – бог неба и ветра.
Студен – декабрь.
Сухый – март.
Терем – помещения верхнего этажа, а также постройка, имеющая несколько этажей.
Травень – май.
Тын – забор из заостренных бревен или жердей.
Тысяцкий – воевода, начальник тысячи как административной единицы земель.
Тэнгри-хан – бог неба в тюркской мифологии.
Хорс – одно из имен солнца или олицетворение солнечного диска. Время Хорса – от зимнего солнцеворота 25 декабря до весеннего равноденствия 25 марта, т. е. зимой.
Червень – июль.
Чуры – духи предков.
Эрклиг-хан – повелитель царства мертвых в тюркской мифологии.
Явь – земной видимый мир.
Ярила – бог весеннего расцвета природы, жизненной силы прорастающего зерна. Ведет солнце по небу от весеннего равноденствия 25 марта до летнего солнцестояния 23 июня, т. е. весной.
Примечания
1
В конце книги имеется Пояснительный словарь и Указатель имен и названий (персонажи, события и т. д.).
(обратно)2
Зима была самым долгим сезоном древнеславянского календаря и включала пять с половиной месяцев: с середины октября по весеннее равноденствие 25 марта.
(обратно)3
Подробно об этом – в романе «Утренний Всадник».
(обратно)4
В году древних славян насчитывалось двенадцать посвященных Макоши священных пятниц. Самой главной считалась десятая, приходившаяся на конец октября и открывавшая праздник Макошиной недели.
(обратно)5
По древнеславянскому календарю к осени относились месяцы август, сентябрь и первая половина октября.
(обратно)6
Имеется в виду старинное поверье, будто бы некоторые клады зарываются на то или иное количество человеческих голов, то есть какое-то количество жертв надо убить над местом клада, чтобы он дался в руки, а иначе он при рытье земли будет уходить все глубже.
(обратно)
Комментарии к книге «Весна незнаемая. Книга 1: Зимний зверь», Елизавета Алексеевна Дворецкая
Всего 0 комментариев