Криминальные сюжеты. Вып. 1: Сборник
История. Георгий Чулков. ИМПЕРАТОР ПАВЕЛ
I
В комнате было душно, жарко и пахло пряными духами и еще чем-то — должно быть, распаренным человеческим телом. Шторы были спущены; мерцал ночник, и, хотя был день, с трудом можно было различить в полумраке согбенные фигуры женщин в огромных кринолинах; старухи, темные и недвижные, были похожи на больших сонных птиц, которые расположились на вечерний покой. Нахохлившись, они сидели вокруг пышной колыбели, где были навалены какие-то покровы и ткани. Тут был лисий чернобурый мех, стеганное на вате атласное одеяло, бархатное одеяло, еще какое-то одеяло, и под этой грудой задыхался на перинах крепко и плотно спеленутый младенец.
Когда молодую великую княгиню, бывшую ангальт-цербстскую принцессу, Софию-Августу-Фридерику, именовавшуюся теперь Екатериной, ввели в эту комнату, она едва не лишилась чувств от спертого воздуха и сладкого дурмана духов. Ей дали восковую свечу, и когда княгиня решилась поднять кисею колыбели, она увидела крошечное розовое личико с двумя темными и мрачными глазами, совсем не по-младенчески глянувшими на нее. Нос у младенца был смешной, как пуговица.
Это жалкое крошечное существо был будущий «самодержец всероссийский, князь эстляндский, лифляндский, курляндский, повелитель и государь царей грузинских, наследник норвежский, герцог шлезвиг-голштинский и ольденбургский, великий магистр Державного ордена святого Иоанна Иерусалимского и прочая и прочая».
С первых дней своего существования этому самодержцу пришлось испытать невыносимую духоту царской спальни. Императрица Елизавета, фрейлины и мамушки душили ребенка пеленками и одеялами, как будто желая приготовить его к тому шарфу, который затянули ему на шее пьяные гвардейцы 11 марта 1801 года.
Кто был этот младенец? Чей был он сын? До сих пор никто этого не знает. Сам он был убежден, что
Петр III, бывший герцог голштейн-готторпский, злополучный император, год кривлявшийся на русском троне и потом задушенный одним из деятелей 1762 года, был действительно его отцом. Другие сомневались в этом, предполагая, что отцом Павла был Салтыков, любовник Екатерины. Иные уверяли, что от красивого Салтыкова не мог родиться курносый мальчик, и что Екатерина родила мертвого ребенка, которого заменили новорожденным чухонцем из деревни Котлы, расположенной недалеко от Ораниенбаума.
Жизнь Павла оказалась не менее загадочной и фантастичной, чем его происхождение.
Та, которую он считал впоследствии своей матерью, редко появлялась у его колыбели. Зато императрица Елизавета навещала младенца раза два в сутки, иногда вставала с постели ночью и приходила смотреть будущего императора. Подрастая, он привык к женщинам — к фрейлинам, к нянькам — и боялся мужчин. В 1760 году, когда Павлу не было и шести лет, Елизавета Петровна назначила камергера Никиту Ивановича Панина обер-гофмейстером при Павле. Панину было тогда сорок два года. Он почему-то казался маленькому цесаревичу угрюмым и страшным стариком. Его парик и голубой кафтан с желтыми бархатными обшлагами внушали ребенку непонятное отвращение. От встретил своего воспитателя слезами, полагая, что теперь у него отнимут мамушек и все «веселости». Впрочем, он скоро должен был получить новые впечатления, которые заинтересовали его не менее, чем игры с няньками. Он присутствовал на спектакле, где французские актеры декламировали пышные монологи и где юные девицы танцовали прелестно, восхищая зрителей. Когда ему минуло шесть лет, иностранные посланники представлялись ему торжественно. Это было немного страшно, но он уже чувствовал, что его судьба необычайна, что он предназначен быть повелителем. Но будущему императору надо было учиться. Грамоте его стали учить уже в 1758 году и тогда же надели на него модный кафтанчик и парик, который одна из нянь заботливо окропила святой водой.
Странный страх всегда сопутствовал Павлу с младенческих лет. Ему постоянно мерещилась какая-то опасность. Хлопнет где-нибудь дверь, — он лезет под стол, дрожа; войдет неожиданно Панин, — надо спрятаться в угол; за обедом то и дело слезы, потому что дежурные кавалеры не очень-то с ним нежны, а мамушек и нянюшек нет: их удалили, ибо они рассказывают сказки, поют старинные песни и вообще суеверны, а цесаревич должен воспитываться разумно. Ведь то был век Вольтера и Фридриха Великого. Тогда еще Павел не увлекался коронованным прусским вольнодумцем, и ему были милы сказки про бабу-ягу. Впрочем, это не мешало мальчику обнаруживать способности к наукам и остроумие. Однажды после урока истории, когда преподаватель перечислил до тридцати дурных государей, Павел крепко задумался. В это время от императрицы принесли пять арбузов. Из них только один оказался хорошим. Тогда цесаревич сказал: «Вот из пяти арбузов хоть один оказался хорошим, а из тридцати государей ни одного!»
Императрица Елизавета умерла в 1761 году, когда Павлу было семь лет. Петр Федорович по своему легкомыслию не мог заняться воспитанием маленького Павла. Впрочем, однажды голштинские родственники принудили его посетить какой-то урок цесаревича. Уходя, он сказал громко: «Я вижу, этот плутишка знает предметы лучше нас». В знак своего благоволения он тут же пожаловал Павла званием капрала гвардии.
То, что случилось летом 1762 года, осталось в памяти Павла на всю жизнь. 28 июня, утром, когда Павел не успел еще сделать свой туалет, в его апартаменты в Летнем дворце в Петербурге вошел взволнованный Никита Иванович Панин и приказал дежурному камер-лакею одеть цесаревича поскорее. Впопыхах напялили на него первый попавшийся под руки камзол и потащили в коляску, запряженную парой. Лошади помчали Панина и его воспитанника к Зимнему дворцу. Маленький Павел дрожал, как в лихорадке, и, пожалуй, на этот раз для его испуга были немалые причины. В эту ночь Екатерина была провозглашена императрицей. Павла вывели на балкон и показали народу. На площади толпились простолюдины, купцы и Дворяне. Проходившие гвардейцы, расстраивая ряды, буйно кричали ура. Эти крики пугали мальчика, и он почему-то думал о том, которого считал своим отцом. В Зимнем дворце был беспорядок. Придворные и офицеры толпились в шляпах, и Павлу послышалось, что кто-то говорит «наш кривляка», «наш дурачок», и какой-то камергер, заметив Павла, дернул болтуна за рукав. О ком они говорили? О каком кривляке? О каком дурачке?
Впоследствии Павел все узнал. Он узнал, как Екатерина совершила свой победный поход во главе гвардии в Петергоф и как ее растерявшийся супруг, отрекшийся от престола, был отвезен в Ропшу. Он нашел также в бумагах Екатерины после ее смерти письмо Алексея Орлова: «Матушка, пощади и помилуй, дурак наш вздумал драться, мы его порешили»…
Но Павел не считал дураком Петра Федоровича и даже любил его. Этот человек не успел еще обидеть чем-нибудь мальчика. А Никита Иванович Панин, к которому Павел скоро привык, внушал ему искусно некоторые странные и беспокойные мысли об императрице. Нашлись и другие, которые растолковали мальчику, что после смерти Петра III надлежало императором быть ему, Павлу, а супруга удаленного государя могла быть лишь регентшей и правительницей до его, Павла, совершеннолетия. Павел это очень запомнил. Тридцать четыре года думал он об этом дни и ночи, тая в сердце мучительный страх перед той ангальд-цербстской принцессой, которая завладела российским престолом, вовсе не сомневаясь в своем праве самодержавно управлять многомиллионным народом.
Итак, надо было воспитывать наследника. Екатерина решила действовать энергично. Поклонница западной цивилизации, она решила пригласить воспитателем Далам-бера. Но из этого ничего не вышло. Он отверг предложение императрицы, как отверг приглашение Фридриха Великого, который предлагал ему свое гостеприимство. Знаменитый энциклопедист, намекая на «геморроидальные колики», от которых по официальной версии умер Петр III, писал Вольтеру: «Я очень подвержен геморрою, а он слишком опасен в этой стране», т. е. в России.
Пришлось ограничиться российскими воспитателями. Среди них был, между прочим, известный своими «Записками» Семен Андреевич Порошин, человек весьма честный и образованный. Кроме того, учили цесаревича Эпи-нус и Остервальд. Павел изучал историю, географию, математику, русский язык, немецкий, французский. Знал немного по-латыни. Позднее других приглашен был в качестве преподавателя архимандрит Платон, впоследствии митрополит. Прежде чем назначить этого монаха учителем, его пригласили на обед ко двору, и сама императрица с ним беседовала, желая убедиться в том, что будущий воспитатель цесаревича не суеверен. Ученица Вольтера, как известно, больше всего опасалась суеверий.
По-видимому, Платон с честью выдержал экзамен и был допущен как доверенное лицо к наследнику престола. Но положение его было трудное. Князь Щербатов, автор известного сочинения «О повреждениях нравов», писал, между прочим, что Екатерина «закон христианский (хотя довольно набожной быть притворяется) ни за что почитает…» «И можно сказать, — поясняет Щербатов, — что в царствование ее и сия нерушимая подпора совести и добродетели разрушена стала…» Такого же мнения о Екатерине был и вольнодумец Фридрих прусский, который был уверен, что она, притворяясь благочестивой, в сущности, вовсе не религиозна. Впрочем, строгий монах, храня веру, удивлял, однако, своим красноречием и ученостью даже скептиков. Его книги известны были в Европе. Сам Вольтер лестно отзывался о стиле его проповедей. У несчастного Павла не было недостатка в разнообразных воспитателях. Известная пословица «у семи нянек дитя без глаза» лучше всего определяла его судьбу. В самом деле, кто окружал Павла? Образованный, но ленивый и не всегда искренний Панин; екатерининские вельможи, подражавшие виконтам и маркизам Людовика XVI; голштинские и прусские выходцы, застрявшие в России после бесславной гибели их царственного покровителя, — все эти люди не очень стеснялись в присутствии малолетнего наследника, и на обедах, которые ежедневно устраивал Панин, Павел слышал подчас разговоры весьма двусмысленные, смущавшие его детский ум. Те, которые не утратили еще аппетита к жизненным усладам, говорили за стаканом вина о сердечных причудах, и скоро подраставший Павел стал интересоваться любовными Темами, которые в ту эпоху назывались «маханием». За обедами велись также и политические разговоры, причем мальчик догадывался, что не все были довольны политикой Екатерины. Приходилось ему нередко слышать и цитаты из «Девственницы» Вольтера, которые комментировались придворными вольнодумцами так, что мальчик невольно сопоставлял их, недоумевая, со строгими поучениями своего воспитателя Платона. О быте дворца и личности отрока Павла можно составить себе представление по дневнику его учителя Порошина. Дневник начинается как раз с 20 сентября 1764 года, дня рождения цесаревича. Ему исполнилось тогда десять лет. Архимандрит Платон произнес после обедни в назидание мальчику проповедь на тему — «В терпении стяжите души ваша». Были официальные поздравления. Потом «его высочество с танцовщиком Гранжэ менуэта три протанцовать изволил». Вечером были бал и ужин. Вот обстановка, в которой складывался характер цесаревича. Десятилетним мальчуганом ему уже приходилось выступать на торжествах и танцовать на балах не только с Гранжэ, но и с фрейлинами императрицы. Это не мешает ему иногда капризничать и даже плакать, как ребенку, и Панину приходилось «гораздо журить» воспитанника. Порошин заметил в мальчике непостоянство его симпатий. У него, оказывается, «наичеловеколюбивей-шее сердце», и он вдруг «влюбляется почти в человека, который ему понравится», но так же быстро он склонен разочароваться в своем увлечении. Вся тогдашняя дворцовая повседневность проходит перед нами, и мы видим маленького Павла то за уроком физики, то на балете «Наказанная кокетка», то на приеме иностранных дипломатов… В учении — особенно в математике — он делает успехи, несмотря на рассеянность, и Порошин замечает по этому поводу: «Если бы его высочество человек был партикулярный и мог совсем предаться одному только математическому учению, то бы по остроте своей весьма удобно быть мог нашим российским Паскалем».
Павел много и внимательно читает. Если иногда его суждения бывают опрометчивы, как это случилось однажды в его разговоре о Ломоносове, он всегда готов признать свою ошибку. Он, конечно, знает не только Сумарокова, Ломоносова, Державина и прочих российских пиитов, но и западных писателей. Театр Расина, Корнеля, Мольера ему хорошо известен. Он твердит наизусть монологи из «Федры», «Атли» и классических французских комедий. Он знает Вольтера. Он имеет понятие о Руссо. Он жадно читает странную и увлекательную книгу великого испанца о том изумительном рыцаре, который был так великодушен, добр, умен, храбр, благороден и так… смешон. Маленькому Павлу хочется покинуть дворец, где за ним бродят, как тени, придворные лакеи; где умный, но слишком озабоченный, самолюбивый и суетный Панин распоряжается его судьбой, как опекун; где так неуютно и жутко. Ему хочется, как этому чудаку Дон-Кихоту, уехать куда-нибудь в поисках прекрасной Дульцинеи, не боясь насмешек. За торжественными обедами, особенно когда присутствует императрица, у Павла начинается необъяснимая тоска, и он плачет, смущая иностранных дипломатов и вызывая гнев Екатерины и раздражение Никиты Ивановича. А тут, как нарочно, эти придворные обеды тянутся непонятно долго. Ему, Павлу, всегда хочется как можно скорее покончить одно дело, чтобы взяться за другое. Ему кажется почему-то, что надо спешить, что ему предстоит сделать что-то важное и что надо торопить дни: как можно раньше ложиться спать и вставать на рассвете. Если ужин затягивается на четверть часа, Павел горько жалуется, а встает так рано, что заспанные камердинеры, зевая, с трудом натягивают ему чулки и спросонья то и дело роняют подсвечники, бьют посуду, вызывая упреки цесаревича в нерадении. Почему Павел так торопится жить? Не потому ли, что жизнь страшна, особенно здесь, во дворце, где разговаривают часто о страшном? То Никита Иванович расскажет о казни Волынского при императрице Анне Иоанновне, и от этого рассказа о пытках и муках на голове шевелятся волосы; то подслушает цесаревич ужасную повесть об императоре-отроке Иоанне Антоновиче, которого веселая императрица Елизавета с младенчества держала в тайных казематах крепости; то Порошин разболтает что-нибудь о деле подпоручика Мировича, который пытался освободить этого таинственного узника в 1764 году, но, ворвавшись в тюрьму, нашел там бездыханное тело и сам за дерзость свою поплатился головой по повелению императрицы Екатерины… Что такое Тайная Канцелярия? Что это такое «слово и дел о»? «Не входя в подробности, — рассказывает Порошин, — доносил я его высочеству, сколько честных людей прежде всего в Тайной Канцелярии пострадало, и какие в делах от того остановки были. Сие выслушав, изволил великий князь спрашивать: где же теперь эта Тайная Канцелярия? И как я ответствовал, что отменена, то паки спросить изволил, давно ли и кем отменена она? Я доносил, что отменена государем Петром III. На сие изволил сказать мне: так поэтому покойный государь очень хорошее дело сделал, что отменил е е?» Эти сообщения неосторожного Порошина наводили маленького Павла на мысли, которые едва ли приятны были императрице.
Во дворце говорили, впрочем, не только о страшном. Любили говорить о смешном. Но и смешное почему-то пугало сердце, и нельзя было понять, откуда этот ужас и этот смех. «Его превосходительство Никита Иванович изволил сказывать о смешных и нелепых обещаниях, какие оный Мирович делал святым угодникам, если намерение его кончится удачно. Присем рассказывал его превосходительство о казни одного французского аббата в Париже. Как палач взвел его на виселицу и, наложив петлю, толкнул с лестницы, то оный аббат держался за лестницу ногой, не хотелось повиснуть. Палач толкнул его в другой раз покрепче, сказав: сходите же, господин аббат, не будьте же ребенком. Сему весьма много смеялись». Но Павел не смеялся и ночью кричал во сне: ему представлялись широко раскрытые глаза этого аббата и губы, белые, как бумага.
Разговоры о казнях, муках, пытках сменялись разговорами о любви, о веселостях, о «махании». Павел доверчиво рассказывает Порошину свои сердечные истории. То ему нравится одна фрейлина, то другая. Он сочиняет даже стихи, при помощи, быть может, Порошина, в честь одной прелестницы.
Я смысл и остроту всему предпочитаю, На свете прелестней нет больше для меня. Тебя, любезная, за то я обожаю, Что блещешь, остроту с красой соедини.Когда Екатерина, взяв с собой Павла, навестила однажды монастырь, где воспитывались благородные девицы, ей вздумалось мило пошутить. Она спросила Павла, н е хочет ли он жить с этими девушками. Его высочество изволил ответить, что нет… Однако женское общество ему, по-видимому, нравилось более мужского, и он охотно занимается «маханием», хотя ему еще нет двенадцати лет.
Все способствовало пробуждению в Павле чувственности, и удивительно, что в нем сохранились некоторые стыдливость и целомудрие, несмотря на все эти любовные соблазны. Впрочем, его воспитатель предсказывал прозорливо, что «он не будет со временем ленивым или непослушным в странах цитерских».
Сам Панин подавал пример нравственной слабости, особливо когда ему вскружила голову графиня Строганова, про которую муж говорил, что она обладает приятностями, кои другим раздаются, а ему из них ничего не достается.
«Шутя говорили, — пишет в своих записках Порошин, — что приспело время государю великому князю жениться. Краснел он и от стыдливости из угла в угол изволил бегать; наконец изволил сказать: «Как я женюсь, то жену свою очень любить стану и ревнив буду. Рог мне иметь крайне не хочется. Да то беда, что я очень резв, намедни слышал я, что таких рог не видит и не чувствует тот, кто их носит». — Смеялись много о сей его заботливости».
Атмосфера екатерининского двора была томная и душная. Изнеженные, избалованные и беспечные царедворцы, усвоившие охотно легкомысленную философию парижских салонов, и здесь, в Зимнем дворце, продолжали вести рассеянную и чувственную жизнь, не стыдясь своего ребяческого разврата.
Григорий Орлов, фаворит Екатерины, предложил однажды Павлу нанести визит фрейлинам. Императрица охотно допустила эту вольность. И Павел переходил из комнаты в комнату, восхищаясь девицами. После этих приятных визитов он «вошел в нежные мысли и в томном услаждении на канапе повалился». Потом он делился с Порошиным своими чувствами к некоей его «любезной», которая «час от часу более его пленяет». В этот вечер он искал во французском энциклопедическом словаре слово «любовь».
Наконец имя его возлюбленной стало всем известно. Это была Вера Николаевна Чеглокова, круглая сирота, которую воспитала Екатерина и сделала своей фрейлиной. Когда Павлу пришлось ехать в карете с императрицей и против него сидела его любезная, он искал ее глаза и, встретив благосклонный взор, был безмерно счастлив. Через несколько дней ему удалось танцовать с ней на придворном маскараде, и Порошин заметил, как его воспитанник пожимал нежно маленькую ручку. Через три дня у великого князя был припадок ужасной ревности. В самом деле, на куртаге не было его возлюбленной, у которой будто бы заболела губка. Но в это же время на куртаге не было молодого князя Куракина. Из этого Павел сделал надлежащие выводы. Ревность, однако, скоро угасла, потому что губка у милой прошла, и она опять встретилась с Павлом на маскараде. Танцуя в польском шен, он успел ей сказать: «Если бы пристойно было, то я поцеловал бы вашу ручку». Тогда она, потупя глаза, сказала, что «это было бы уж слишком». Были, однако, и новые приступы страстной ревности. Павлу показалось, что его возлюбленная нежно смотрит на камер-пажа Девиера. По этому поводу у влюбленных были серьезные объяснения.
II
Павел подрастал. Он уже не заползает теперь под стол от страха, не пугается нищих, как это с ним случилось однажды в детстве, когда он из окна дворца увидел человека в лохмотьях, в котором, быть может, его государево сердце смутно прозрело грядущего санкюлота — грядущее возмездие обитателям дворцов. Павел умеет теперь скрывать свой страх, который отравлял его душу с младенческих лет. Но и теперь ему кажется, что во дворце не все благополучно. Он окружен попечением. К его услугам десятки лакеев; с ним всегда воспитатели и лекторы; за обедом присутствует опекающий его Никита Иванович; но скучно, неуютно и одиноко в его покоях. В чем дело? Не в том ли, что у цесаревича нет матери? В самом деле, разве эта полная моложавая сорокапятилетняя женщина, окруженная фаворитами и весело управляющая государством, как своей вотчиной, похожа на родную мать Павла? Разве она не равнодушна к нему? Разве нашелся у нее досуг, чтобы заглянуть в его душу? Разве она знает, чем теперь занят этот странный мальчик, взволнованный и своенравный? Она не видит даже, как ревниво и гневно наблюдает иногда на куртаге за своей улыбающейся матерью этот отрок, не забывающий страшной июньской ночи 1762 года. Призрак задушенного Петра III стоит перед глазами маленького Павла. Он никому не говорит об этом своем воспоминании, но ему иногда хочется спросить кого-то: зачем, собственно, он живет здесь во дворце, в сущности, никому ненужный и чужой? А что если те самые люди, которые убили его отца, готовят и ему такой же конец? Ну, если не те, то подобные им? Вчера он случайно видел, как резал повар кур. Царей, кажется, режут так же просто. Об убитых государях читывал кое-что цесаревич в книгах, которые приносил ему неосторожный Семен Андреевич Порошин. Его теперь удалили неожиданно от Павла. И мальчику жаль добрейшего Семена Андреевича. К нему иногда можно было забраться на диван и рассказать откровенно о своих думах и сердечных тайнах — обо всех, за исключением одной. Об этой единственной тайне нельзя было говорить ни с кем, даже с Порошиным. А между тем эта ужасная тайна, эта постоянная мысль об убитом отце мучает и терзает Павла. Кто эти люди вокруг него? Не убийцы ли? Вчера подали суп совсем сладкий.
Не отрава ли? Павел не стал есть супа. А Никита Иванович гневался и вывел цесаревича из-за стола. Иногда на цесаревича нападает тоска. Тогда он кривляется и «все голову вниз мотает», точь-в-точь как покойный Петр Федорович. Но такие странные припадки у мальчика бывают редко. Обычно он умеет скрывать свои чувства. Он почтителен к матери и любезен с окружающими его. Однако многие замечают, что между матерью и сыном создались отношения не совсем понятные. Это заметили даже иностранные послы и писали об этом донесения своим государям.
Маленький Павел страшится надменных любимцев императрицы. Они ужасно высокомерны. А когда кто-нибудь из них вдруг станет с ним ласков, как одно время с ним был ласков Григорий Орлов, то это внимание, пожалуй, мучительнее, чем прямая грубость. Этот любовник царицы был особенно внимателен к Павлу как раз в то время, когда у Екатерины родился от него сын, впоследствии граф Бобринский. Этого нельзя было утаить от Павла, рано узнавшего альковные тайны коронованной любострастницы. Сантиментальный и целомудренный мальчик уже стыдился своей развратной матери.
Петр III до конца своих дней оставался ребенком. Это не нравилось его супруге. Павел, напротив, рано созрел и порою казался даже маленьким старичком. И это не нравилось государыне. Петр III был слишком беспечен и все шутил — даже у гроба Елизаветы. Павел, с другими приветливый, смотрел на свою мать странными, требовательными и недоверчивыми глазами, а придраться к нему было трудно, ибо он бьш почтителен и вежлив, и Екатерина не знала, как с ним быть.
Когда Павлу исполнилось четырнадцать лет, решено было учить его государственным наукам. Порошина теперь не было. Главным преподавателем сделался Остер-вальд. Кроме того, Павлу читали курсы Николаи, Лафермьер и Левек — все иностранцы, и с ними Павел не очень ладил. Порошин умел удерживать своего воспитанника от увлечения военным делом, а немцы сами преклонялись перед традициями прусской системы, и Павел заразился той же страстью, как и Петр III. Теперь экзерцирмейстерство и парады стали на первом плане. Екатерина называла это военным дурачеством.
Впрочем, еще при Порошине приходилось Павлу участвовать в военных упражнениях, — например, на маневрах под Красным селом в 1765 году. Мальчуган в это время числился командиром кирасирского полка. Он был в восторге, что на нем кираса, а в руках настоящий палаш. Но тогда все еще было невинно. Павел «на месте баталии, верхом сидя, покушал кренделя» и мирно поехал домой спать в сопровождении своего миролюбивого воспитателя. Теперь четырнадцатилетний Павел чересчур озабочен вопросами военной дисциплины. При Порошине он только мечтал о разных баталиях, воображал себя дюком де-Сен-Клу и располагал армию в Иль-де-Франсе. Все эти мечтания носили фантастический характер и отчасти рыцарский. Случайно пришлось ему прочесть Вертотову «Историю об ордене Мальтийских кавалеров». Это было, как масло в огонь. Мальчишка вообразил себя рыцарем. К несчастию, к четырнадцати годам мечты были уже приурочены к тогдашней действительности, и у Павла явилось пристрастие не к героизму и рыцарству, а к прозаическим и жестоким порядкам прусской солдатчины.
Этому способствовали и политические обстоятельства. В 1768 году наши армии были брошены на юг для войны с Оттоманской портой. Началась Польская кампания, которая закончилась, как известно, разделом Польши. Цесаревичу приносили карты и реляции генералов. Он живо интересовался военными делами. Нашлись и советчики, которые критиковали насмешливо политические планы коронованной женщины. Ему внушали, что он, Павел, как мужчина и государь, мог бы лучше руководить иностранной политикой и военными операциями.
В то время, когда Екатерина и ее фавориты удивляли Европу своей роскошью, превосходным знанием французского языка и умением наслаждаться прелестями счастливой Цитеры, народ задыхался в тисках крепостного права, рекрутчины и произвола судейских. Павлу пришлось и об этом подумать, особливо когда в Москве появилась моровая язва, а потом начался бунт. Павлу казалось, что эти веселящиеся вельможи готовят ему плохое наследство. Ему в это время было шестнадцать.
Царедворцы были тесно связаны с дворянством и с гвардией. Екатерина получила корону с их помощью. Всю жизнь, с первых лет царствования, императрица сознавала свою зависимость от этих привилегированных кругов. Но Павлу были ненавистны избалованные аристократы и распущенные гвардейцы. Они все представлялись ему цареубийцами. Он привык уже критиковать политику Екатерины. Эта политика ему казалась лицемерной. В самом деле, не она ли, императрица, созвала депутатов в «Комиссию для сочинения проекта нового уложения»? Не она ли сочинила для них «Наказ», где излагала с присущей ей самоуверенностью идеи Монтескье и Беккариа? Не она ли мечтала об общем благе и справедливости? Но разве ее поступки соответствовали тем идеям, которые она исповедовала в письмах к Вольтеру? Никогда еще дворянство не пользовалось такими преимуществами, как теперь. Екатерина как будто платила за те услуги, которыми она воспользовалась в 1762 году. И Павел возненавидел дворян. Нет, он будет не на словах, а на деле заботиться об общем благе. Никаких привилегий! Он — законный претендент на престол. Ему не надо ничьих услуг. И ему не придется оплачивать этих титулованных холопов.
Его отец Петр III едва ли уж был так неразумен и плох, как об этом рассказывают фавориты Екатерины. Недаром где-то на Урале воскрес его призрак. Говорят, какой-то смельчак назвал себя императором Петром и двинулся на запад, вербуя своих сторонников и громя дворянские усадьбы. Со странным чувством следил Павел за восстанием Пугачева. Военные отряды, посланные царицей, разбиты и бежали. Крестьяне и казаки идут все дальше и дальше, занимая Поволжье, угрожая отрезать от столицы огромные пространства. О, конечно, это идет вор и разбойник. Но нет ли в этом страшном мятеже справедливого возмездия за убийство «законного» царя, за это окончательное закрепощение народа, за эту безумную расточительность развратных фаворитов?
В это время Никита Иванович Панин, ревностный масон, давал читать Павлу таинственные рукописные сочинения, где доказывалось, что император должен блюсти благо народа, как некий духовный вождь. Император должен быть посвященным. Он помазанник. Не церковь должна руководить им, а он церковью. Эти безумные идеи смешались в несчастной голове Павла с той Детской верой в промысл божий, которую он усвоил с младенческих лет от царицы Елизаветы, мамушек и Нянек, которые лелеяли его когда-то. И вот Павел стал мечтать об истинном самодержавии, которое осчастливит весь народ. Поскорее бы только осуществить свое право!
Нашлись, конечно, люди, которые внушали Павлу, что его час настал. 20 сентября 1772 года был день его совершеннолетия. Многие были уверены, что Екатерина привлечет к управлению страною законного наследника. Но этого, разумеется, не случилось. Павлу пришлось запастись терпением. Он даже признался матери, что дипломат Сальдери соблазнял его немедленно настаивать на его, цесаревича, правах. Гнев Екатерины был велик. А Павел писал в это время покаянные письма своему коварному любимцу, графу Андрею Разумовскому. У Екатерины были свои агенты, которые зорко следили за Павлом, и она прекрасно знала, какой романтический бред о самодержавии владел головой наследника. Трезвая царица решила отвлечь Павла от этих, по ее мнению, сумасбродных идей. Молодого человека надо было женить. Выбор Екатерины остановился на Вильгельмине, дочери ландграфини гессен-дармштадтской. Этому сватовству предшествовали весьма сложные придворные интриги и дипломатическая игра. В конце концов ландграфиня с Вильгельминой и ее сестрами согласились приехать в Петербург.
Ассебург в письме к графу Панину из Дармштадта дал характеристику невесты Павла: «Принцесса Вильгель-мина до сих пор еще смущает каждого… заученным и повелительным выражением лица, которое редко ее покидает…» — «Удовольствия, танцы, парады, общество подруг, игры, наконец, все, что обыкновенно возбуждает живость страстей, не затрагивает ее… Среди всех этих удовольствий принцесса остается сосредоточенной в самой себе…» — «Нет ли сокровенных страстей, которые овладели ее рассудком? Тысячу раз ставил я себе этот вопрос и всегда сознавался, что они недосягаемы для моего глаза…» — «Насколько я знаю принцессу Вильгельмину, сердце у нее гордое, нервное, холодное, быть может, несколько легкомысленное в своих решениях…»
Павла вовсе не посвящали в предварительные переговоры по делу о его, браке. В Любек была отправлена особая эскадра, которая должна была привезти в нашу столицу гессен-дармштадтское семейство. Одним из фрегатов командовал граф Разумовский. Он был всего только на два года старше Павла, но уже успел приобрести немалую опытность. Он учился сначала в Петербурге у Шлецера, потом в Страсбургском университете, а военное свое образование завершил службой в английском флоте. Вернувшись из Англии, он внушил Павлу чрезвычайное расположение к себе. Павел, кажется, не знал одной особенности Разумовского. Этот блестящий молодой граф пользовался необыкновенным успехом у дам, прелестями коих он любил наслаждаться, не считаясь с правилами строгой нравственности. Путешествие от Любека до Ревеля Разумовский совершил на фрегате, где находилась старая ландграфиня со своими дочерьми. По-видимому, он произвел тогда же сильное впечатление на невесту Павла, Вильгельмину.
Павел в свою очередь влюбился в девицу, которая ему предназначалась в жены. Архиепископ Платон, учитель Павла, наставлял ее православию. Она приняла имя Натальи Алексеевны. В августе отпраздновали ее обручение с наследником. То, что Вильгельмина приняла православие, дало повод для острот Вольтеру и Фридриху II. Их веселость разделяла и Екатерина, которая сама, однако, настояла на принятии принцессой церковного вероучения.
Бракосочетание состоялось 29 сентября 1773 года. Среди пышных торжеств и празднеств Павел сохранял любезный и приветливый вид, о чем свидетельствуют иностранные дипломаты. Однако жениха и молодожена волновала какая-то мрачная мысль. Надо было побороть это опасное настроение. У Павла явилась потребность поделиться с кем-нибудь своими чувствами. Он решил, что лучше всех его поймет граф Разумовский. И он тогда же написал ему: «Дружба ваша произвела во мне чудо: я начинаю отрешаться от моей прежней подозрительности, но вы ведете борьбу противу десятилетней привычки и побораете то, что боязливость и обычное стеснение вкоренили во мне. Теперь я поставил себе за правило жить как можно согласнее со всеми. Прочь химеры, прочь тревожные заботы». Однако освободиться от этих тревожных забот и химер не так было легко. Трудно даже понять иногда, где начинается действительность и где сон. Едва окончились празднества по поводу бракосочетания цесаревича, как в Петербурге было получено известие о Пугачевском мятеже. Слухи были так загадочны, что это давало повод для всевозможных сумасшедших проектов, в коих имя Павла называлось неоднократно. Даже Андрей Разумовский, заметив в простом народе расположение к Павлу, будто бы в порыве искренних чувств затеял разговор с цесаревичем о его правах на престол, и Павлу пришлось грозным взглядом принудить дерзкого к молчанию.
Все тревожило Павла — и такие огромные события, как Пугачевский бунт, и такие мелочи, как осколки стекла, случайно попавшие в блюдо сосисок, которое было подано на ужин его высочеству. Павел, разгневанный, пришел к Екатерине и заявил, что дворцовые слуги покушаются на его жизнь.
И вообще все шло не так, как надо. В это время высоко поднялась на государственном небосклоне звезда Потемкина. Это уже был не «дуралей» Орлов и не Васильчиков, человек незначительный, а умный, способный и надменный временщик, презиравший высокомерно бесправного наследника.
По мнению Павла, этот Потемкин ничего не понимал в государственных делах. У него, Павла, есть своя программа. В 1774 году он представил императрице записку — «Рассуждения о государстве вообще, относительно числа войск, потребного для защиты оного, и касательно обороны всех пределов».
Смысл записки был в том, что России надо вести не наступательную, а оборонительную политику. Расширять пределы России нет надобности. Армию надо сократить, но зато подчинить ее строгой регламентации. Надо стремиться к экономии прежде всего. Одним словом, в этой записке была резкая критика екатерининской программы. Императрица поняла тотчас, что ее пути с наследником разошлись окончательно. Она не очень скрывала от него свои чувства. А Потемкин относился с грубой небрежностью к этому юному претенденту на власть.
Сторонники Екатерины презирали Павла. Пугачевский бунт, хотя и задушенный правительством, странным образом напоминал знати о тех требованиях, какие предъявлял Павел. Мятежники как будто перекликались с наследником престола. И Пугачев, и Павел тревожили тень убитого Петра III, приписывая ему добродетели, каких у него, вероятно, вовсе не было. Правда, Павел был в ужасе от побед страшного самозванца, но он доказал впоследствии, что у него к дворянству было не меньше ненависти, чем у этого беглого казака.
Музыка придворных празднеств, шум екатерининских дворцов, звон бокалов и пение кантат — ничто не могло заглушить мятежных воплей, которые доносились до столицы из дебрей Урала и степей Поволжья. Пылали дворянские усадьбы; бежали в панике отряды, руководимые испытанными генералами; передавались бунтовщикам тысячи казаков, крестьян и горожан; находились даже попы и офицеры, присягавшие Пугачеву в надежде, что он отнимет власть у Екатерины… Понадобилось послать Петра Панина и самого Суворова, чтобы они усмирили губернии, охваченные огнем восстания. Павел, быть может, догадывался о смысле этого огромного бунта. Быть может, он понял слова самого Пугачева, сказанные им графу Панину: «Я вороненок, а ворон-то еще летает». 10 января 1775 года отрубили голову тому, кого Пушкин назвал «славным мятежником». Память о нем сохранилась навсегда не только в народе, но и во дворце. И среди услад брачного алькова Павлу мерещились окровавленные головы казненных.
Павел был влюблен в свою жену. Он слепо верил ей. И когда однажды Екатерина, раздраженная честолюбивыми мечтаниями великой княгини, постаралась внушить Павлу недоверие к жене и к его и ее другу А. М. Разумовскому, из этих внушений ничего не вышло. Ему, Павлу, Наталья Алексеевна казалась существом прекрасным и безупречным. Ее дружба с Разумовским была, как он думал, исполнена чувств совершенно невинных и целомудренных. Только в апреле 1776 года, когда после неблагополучных родов она умерла, несчастный Павел убедился, что жена его была любовницей того самого Разумовского, с которым он так доверчиво делился сокровенными чувствами и мыслями. Екатерина нашла в шкатулке покойной письма ее возлюбленного и не утаила их от молодого вдовца.
III
Незадолго до женитьбы цесаревича на Вильгельмине гессен-дармштадтской с ним случилась странная история.
Однажды Павел засиделся до поздней ночи со своими Друзьями, разговаривая и куря трубку. Светила ярко луна, и он решил прогуляться по Петербургу инкогнито в обществе князя Куракина. Была ранняя весна. Тени ложились по земле длинные и густые, а воздух был пронизан стальным, прохладным сиянием.
Князь Куракин, не замечая меланхолии Павла, шутил насчет запоздавших прохожих. Петербург был, как всегда, Таинственный и прекрасный. Дворцы Растрелли и Гваренги казались в эту лунную ночь волшебным сном, ни с чем не сравнимым.
При повороте в одну из улиц, где мощные гранитные стены были неожиданно похожи на призрачные декорации, Павел заметил на крыльце одного дома высокого и худого человека, завернутого в плащ вроде испанского, в военной, надвинутой на глаза шляпе. Он, казалось, поджидал кого-то и, как только молодые люди миновали его, он вышел из своего убежища и подошел к Павлу с левой стороны, не говоря ни слова. Невозможно было разглядеть черты его лица, только шаги его по тротуару издавали странный звук, как будто камень ударялся о камень. Этот спутник показался Павлу не совсем обыкновенным. Он шел рядом, почти касаясь цесаревича, и Павел почувствовал, как остывает его левый бок, как будто он прислонился к глыбе льда.
Павла охватила дрожь и он, обернувшись к Куракину, сказал:
— У нас странный спутник.
— Какой спутник? — спросил Куракин.
— Вон тот, что идет слева и стучит каблуками.
Но Куракин никого не видел.
Зато Павел не сомневался в том, что его преследует кто-то. Цесаревич стал внимательно рассматривать незнакомца. Павел заглянул к нему под шляпу и встретил взгляд, который покорил и очаровал его.
Павел дрожал не от страха, а от холода. Какое-то странное чувство овладевало им и проникало в сердце. Ему казалось, что кровь у него стынет.
Вдруг из-под плаща раздался глухой и грустный голос:
— Павел!
Цесаревич невольно откликнулся, удивляя Куракина:
— Что тебе нужно?
— Павел, — повторил тот. — Бедный Павел! Бедный государь!
— Слышишь? — спросил цесаревич Куракина.
Но и на этот раз Куракин ничего не слышал.
А спутник продолжал говорить Павлу:
— Не увлекайся этим миром. Тебе недолго в нем жить, Павел.
Молодые люди вышли на площадь около Сената.
— Прощай, Павел, — сказал незнакомец, — ты меня снова увидишь здесь…
И Павел тотчас узнал орлиный взор, смуглый лоб и строгую улыбку прадеда.
Они стояли как раз на том месте, где по воле Екатерины воздвигнут был впоследствии Фальконе памятник Великому Петру.
Сам Павел придавал своей галлюцинации особый смысл и был уверен, что видение не было случайной игрой больного воображения. Однажды, будучи за границей, он рассказал о своем видении. Этот рассказ летом 1782 года был записан баронессой Оберкирх. Он дал серьезный повод предположить, что голова бедного наследника не в порядке, что рано или поздно на российский престол взойдет безумец.
Надо сказать, что во время этой фантастической прогулки по лунному Петербургу Павел был уже причастен к тайнам масонства. Масоном был и его спутник Куракин. Суеверие великого князя и трезвость его друга легко мирились с тогдашней практикой «вольных каменщиков». В ложах не было строгой идейной дисциплины: позволялось мыслить, покорствуя личным склонностям. Суть дела была в одном — в отрицании материализма, с одной стороны, и в соперничестве с христианской церковью — с другой. Очевидно, митрополит Платон сознательно или невольно уступил своего воспитанника Н. И. Панину, который был, как известно, влиятельный масон. И. В. Лопухин даже восхвалял в стихах графа Панина за то, что он ввел Павла в сообщество иллюминатов:
О старец, братьям всем почтенный, Коль славно, Панин, ты успел: Своим премудрым ты советом В храм дружбы сердце царско ввел… Грядущий за твоим примером, Блажен стократно он масон…Кроме того, Павел, следуя примеру Петра II, весьма чтил Фридриха Великого, который покровительствовал масонам. Из Пруссии получались масонские книги и Рукописи. Их жадно читал цесаревич, в надежде, что он познает истину. Братья-масоны внушали между прочим мечтателю, что его будущее самодержавие провиденциально, что он, как посвященный, будет возглавлять не только государство, но и церковь. Эти идеи не казались Павлу жалким бредом. Он с ужасом смотрел на свою коронованную мать, которая, по его представлению, кощунственно владела престолом. Безбожница! Она смеялась над святыней. Нет, он, Павел, будет молиться часами перед иконами. Ему не приходило в голову, что братья-масоны лишь до поры до времени терпят его суеверие; он не догадывался, что именно из масонских кругов выйдут не в далеком будущем те самые «якобинцы», которых он впоследствии считал врагами рода человеческого.
Сухой, ясный и насмешливый ум Екатерины не позволял ей отнестись к масонству с доверием и сочувствием. Она изучила масонскую литературу и сочинила на брать-ев-каменщиков три сатирические комедии. Впрочем, наступили дни, когда ей пришлось бороться с вредным, по ее мнению, сообществом иными средствами — арестами и ссылками. Расправа с Новиковым всем известна. Сами масоны объяснили эти кары тем, что были установлены следствием сношения Новикова с цесаревичем. Преступность этих связей в глазах Екатерины усугублялась еще близостью Павла к дипломатическим агентам Берлина. Иллюминаты возлагали надежды на Павла. В московском издании «Магазин свободно-каменщической» имеются следующие вирши, обращенные к Павлу:
С тобой да воцарятся Блаженство, правда, мир, Без страха да явятся Пред троном нищ и сир; Украшенный венцом, Ты будешь всем отцом.История не оправдала масонского оптимизма. Павлу слишком долго пришлось ждать престола, и он занял его сорока двух лет, с душой уже помраченной и больной. Впрочем, масонские вожделения были не лучше странных идеалов безумного самодержца.
IV
Екатерина решила утешить обманутого и оскорбленного вдовца. С обычной фривольной игривостью она писала Гримму, как она ловко повела дело и убедила цесаревича в необходимости жениться. Она подыскала ему невесту. Это была виртембергская принцесса, София-Доротея, внучатая племянница Фридриха II, который сочувствовал этому браку. Софии-Доротее, принявшей в православии имя Марии Федоровны, суждено было сыграть немалую роль в жизни Павла.
Эта юная принцесса, миловидная и сантиментальная, воспитанная в духе Руссо, отличалась характером доверчивым и нежным. Павел встретился с нею в Берлине, где Фридрих И, несмотря на свойственную ему скупость, чествовал русского наследника престола с необыкновенной пышностью. Хитрый король готовил себе будущего могущественного союзника. Павел был польщен. Невеста ему понравилась.
«Мой выбор сделан, — писал он Екатерине. — Препоручаю невесту свою в милость вашу и прошу о сохранении ее ко мне. Что касается до наружности, то могу сказать, что я выбором своим не остыжу вас; мне о сем дурно теперь говорить, ибо, может быть, я пристрастен, но сие глас общий. Что же касается до сердца ее, то имеет она его весьма чувствительное и нежное, что я видел из разных сцен между роднею и ею. Ум солидный ее приметил и король сам в ней, ибо имел с ней о должностях ее разговор, после которого мне о сем отзывался; не пропускает она ни одного случая, чтобы не говорить о должности ее к вашему величеству. Знания наполнена, и что меня вчера весьма удивило, так разговор ее со мной о геометрии, отзываясь, что сия наука потребна, чтобы приучиться рассуждать основательно. Весьма проста в обращении, любит быть дома и упражняться чтением или музыкою, жадничает учиться по-русски, зная, сколь сие нужно»…
Сантиментальная принцесса влюбилась в Павла не менее, чем он в нее. Она так же, как и он, изливает свои взволнованные чувства в письмах к родным и подругам. Что касается до знаменитого прусского короля, то он, угождая Павлу и его державной матери, по-видимому, не утратил, однако, своей наблюдательности и скептицизма. В его исторических опытах имеются следующие любопытные строки, относящиеся к Павлу: «Он показался гордым, высокомерным и резким (alder, haut et violent), что заставило тех, которые знают Россию, опасаться, чтобы ему не было трудно удержаться на престоле, на котором, будучи призван управлять народом грубым и диким (dure et feroce), избалованным к тому же мягким управлением нескольких императриц, он может подвергнуться Участи, одинаковой с участью его несчастного отца».
Холодный рационалист, но зоркий соглядатай душ и сердец, Фридрих II как будто угадал судьбу Павла. Это предвидение тем более замечательно, что цесаревич вовсе не на всех производил такое мрачное впечатление. Некоторые мемуаристы восхищаются внешностью и характером великого князя. Мария Федоровна в числе этих панегиристов: «Великий князь, очаровательнейший из мужей, — писала она подруге своего детства, — кланяется вам. Я очень рада, что вы его не знаете, вы не могли бы не полюбить его, и я стала бы его ревновать. Дорогой мой муж — ангел. Я люблю его до безумия». Вот какие чувства внушил женщине Павел Петрович. Но сам он сознавал особенности своего характера. В интереснейшем письменном «наставлении», которое он приготовил и вручил своей невесте, есть, между прочим, следующее предупреждение: «Ей придется прежде всего вооружиться терпением и кротостью, чтобы сносить мою горячность и изменчивое расположение духа, а равно мою нетерпеливость». Он мог бы прибавить и еще кое-что о странностях своего характера. По-видимому, вскоре он и сделал это. Павел признался своей возлюбленной, что его душа наполнена призраками, которые внушали ему ужас. Он, великий князь, любезен и приветлив; иным он кажется остроумным и добродушным; у него есть царственная самоуверенность и свой собственный стиль; но за этой маской таится слепой и мучительный страх. Чего он боится? О, разве мало привидений вокруг него! Разве по ночам не стоит перед ним загадочный мертвый Петр III, как будто призывая его, Павла, к отмщению? Разве не мерещится ему красивое, холодное и непонятное лицо покойной великой княгини Натальи Алексеевны, чьи ноги он целовал, не подозревая, что она отдается бесстыдному ловеласу Разумовскому? А разве не страшно живое и как будто светлое, как будто открытое, как будто милостивое лицо императрицы Екатерины? Разве эта самодержавная властительница его судьбы не ужаснее всех покойников? Что у нее на уме, у этой великолепной царицы? Не грозит ли ему, Павлу, такая же участь, какая постигла Иоанна Антоновича или Петра Федоровича?
«Богу известно, каким счастьем представляется для меня вскоре принадлежать вам, — писала Павлу невеста, — вся моя жизнь будет служить вам доказательством моих нежных чувств, да, дорогой, обожаемый, драгоценнейший князь, вся моя жизнь будет служить лишь для того, чтобы явить вам доказательства той нежной привязанности и любви, которые мое сердце будет постоянно питать к вам. Покойной ночи, обожаемый и дорогой князь, спите хорошо, не беспокойтесь призраками (n’ayez pas des fantomes), но вспоминайте немного о той, которая обожает вас».
«Не беспокойтесь призраками»! Легко давать такие советы, но как их исполнить? Удалить призраки не в нашей власти. Они преследуют больную душу. Напрасно несчастный мечтает освободиться от этих видений. А у Павла жизнь складывалась так, что он с каждым годом становится все более и более мнительным и подозрительным. Для его подозрительности были серьезные основания. При первом знакомстве с Марией Федоровной Екатерина оказала ей свое внимание и расположение. Под первым впечатлением от этой встречи у властолюбивой императрицы явилось желание обласкать и очаровать молодоженов. У них состоялся ряд свиданий, на коих Екатерина держала себя, как нежная мать. Павел, со свойственной ему экспансивностью, тотчас же откликнулся на милостивое дружелюбие царицы. Но эта идиллия недолго продолжалась. Главное, — у Екатерины и Павла были различные вкусы. В Павле проснулись те самые интересы и настроения, какие были характерны для Петра III, — симпатии к Пруссии, восхищение ее порядками и военной дисциплиной. Политическая программа вытекала из этих увлечений мнимой гармонией прусской государственности.
Павлу не хотелось расширять пределы Российской империи. Ему хотелось сосредоточить ее силы, замкнуть их в рамки существующей территории, привести в порядок весь этот громоздкий хаос запутанных дел и отношений. А у Екатерины были другие планы. Ей была нужна великолепная панорама империи-победительницы, империи-завоевательницы. Отсюда ее войны на юге, борьба с Оттоманской портой, с Польшей и невольная война с Швецией. В то же время ей нужно было кокетничать с Европой своим либерализмом. У нее была потребность переписываться с Гриммом, с Вольтером, со всеми знаменитостями, занимавшими воображение европейских салонов. У Павла были другие корреспонденты. Из Берлина, из Швеции, из Москвы он получал тайно письма и сочинения масонов; они старались внушить ему особые понятия о самодержавной власти, которая рано или поздно должна была перейти в его руки. Об этих сношениях подозревала Екатерина. Она понимала, что с ее смертью, если Павел взойдет на престол, вся ее государственная программа будет уничтожена в первые же дни его правления.
И она задумала отстранить Павла от престола. И он об этом догадывался. Но, кажется, это решение императрицы и опасения Павла созрели не сразу. Благосклонная мать и почтительный сын, таившие друг от друга взаимную ненависть и презрение, как будто все старались убедить самих себя и других, что еще возможен мир, возможно уладить столкновения.
Жизнь Павла протекала в семейном быте, в политическом бездействии, не лишенном, однако, острого и враждебного внимания к государственным делам. Своими мрачными впечатлениями от политики Екатерины он откровенно делится с Н. И. Паниным, и они единодушно осуждали большой двор, где, по выражению Павла, «боятся нестрашного и смеются несмешному». Весной 1777 года великая княгиня забеременела. Осенью пришлось переехать в Зимний дворец, покинув Павловск, который был подарен Екатериной молодым супругам. Они уезжали в меланхолии, как будто предчувствуя, что там, в Петербурге, их ожидает что-нибудь недоброе. В самом деле, в эту осень постигло столицу ужасное бедствие: приезд великокняжеской четы совпал с самым страшным в летописях Петербурга наводнением. Суеверный Павел в ужасе смотрел на огромные пасти волн, готовые поглотить все на их пути. Ему казалось, что эта темная стихия угрожает безбожному городу, мстя за преступления коронованных убийц.
Едва потускнело в душе Павла мучительное впечатление от буйства непокорной Невы, как на его долю выпало новое испытание. На этот раз в нем был оскорблен не почтительный сын, не ревнивый любовник, не претендент на престол, а муж, отец и семьянин. Когда 12 декабря 1777 года родился в семье цесаревича столь желанный им сын Александр, этот младенец был по требованию императрицы отнят от матери и отца и отдан на попечение особых воспитательниц, назначенных Екатериной. В известные сроки разрешалось Марии Федоровне навещать ребенка, но ни ей, ни Павлу не доверяли воспитание будущего императора. Екатерина, очевидно, тогда уже рассчитывала подготовить ребенка к судьбе престолонаследника. Так отняты были от родителей все их дети — Александр, Константин, Николай. Той же участи подверглись и дочери Павла. Он должен был покорствовать, стиснув зубы, затаив мучительное чувство. Одного этого испытания было бы достаточно для того, чтобы потерять душевное равновесие. И Павел все менее и менее владел собой.
В 1780 году политика Екатерины определилась очень твердо. Русское правительство порвало связь с Пруссией и сблизилось с Австрией. С таким направлением нашей дипломатии Павлу трудно было мириться. Но Екатерина была непреклонна. В конце 1781 года, в связи с новой политической программой, у Екатерины явился план отправить великокняжескую чету за границу. Согласно ее программе, Павел должен был посетить Австрию, Италию и Францию. Берлин, о котором мечтал Павел, в маршрут цесаревича не вошел. И на этот раз Павел повиновался, не посмев настаивать на свидании с Фридрихом II.
Павел путешествовал под именем князя Северного. Европейские дворы встречали Павла с таким почетом, какого он не знал у себя в России. Это льстило ему и волновало его честолюбивое сердце. А между тем в Европе многие сознавали, как странно и двусмысленно положение великого князя. В придворном Венском театре предполагалось поставить «Гамлета», но актер Брокман отказался играть, сказав, что, по его мнению, трудно ставить на сцене «Гамлета», когда двойник датского принца будет смотреть спектакль из королевской ложи. Император Иосиф был в восторге от проницательности актера, и представление шекспировской трагедии не состоялось.
Из Вены Павел с женой поехал в Италию. Он посетил Венецию, Падую, Флоренцию, Болонью, Анкону, Рим, Неаполь. В Неаполе он встретился с обольстителем своей первой жены. Разумовский был там нашим послом. В это время он находился в связи с королевой неаполитанской. Рассказывают, что, увидев своего оскорбителя, Павел будто бы обнажил шпагу и предложил ему поединок, который не состоялся благодаря вмешательству свиты. В Риме у Павла было несколько свиданий с Пием VI. Во Флоренции в страстном порыве Павел не удержался от резких порицаний екатерининских фаворитов. Путешественники побывали в Ливорно, Парме, Милане и Турине. Оттуда через Лион князь Северный со свитой поехал в Париж.
Это был канун Большой Французской Революции.
V
Совершая свою поездку от Лиона до Парижа, будущий император России не мог не видеть резких контрастов сельской жизни. Пышные шато дворян, епископов, откупщиков и нищие, крытые соломой хижины крестьян и фермеров красноречиво говорили о том, что не все благополучно в этой «прекрасной Франции». Правда, глаз будущего властелина мог уже привыкнуть к подобным контрастам и в тогдашней России, но там многомиллионное население дремало и лишь изредка дико кричало в кошмарном сне какой-нибудь пугачевщины. Здесь, во Франции, мятежи стали явлением обычным и вошли в традицию. В одной Нормандии, — как точно сообщил один кавалер Павлу, — бунты из-за хлеба отметили собою ряд лет — 1725, 1737, 1739, 1752, 1764, 1765, 1766, 1767, 1768 и так далее и так далее. Чем ближе к дням короткого Капета, тем чаще вспыхивали эти огни, освещавшие сумерки обреченной на гибель ветхой государственности.
Когда Павел со свитой останавливался в городах и селениях, к его удовольствию он ни в чем не чувствовал недостатка. Он был окружен комфортом, который казался глазевшим на него крестьянам непростительной роскошью и бесстыдной расточительностью. Крестьяне не могли думать иначе. Как раз в этом году в равнине Тулузы они не ели ничего, кроме маиса, и то в небольшом количестве; в других местностях сельскому населению приходилось еще хуже — даже каштаны и гречиха считались лакомством. В Лимуссене питались репой; в Оверни — смесью ячменя и ржи. Крестьяне почти не видели хорошего пшеничного хлеба.
Павел, интересовавшийся армией прежде всего, не мог не обратить внимания на то, что из девяноста миллионов, которые тратила казна Людовика XVI на содержание армии, сорок шесть шло на офицеров и лишь сорок четыре на солдат. Если принять во внимание, что на каждого офицера приходилось до пятидесяти и более нижних чинов, то становится очевидной безобразная несправедливость в распределении государственных средств. Павлу казалось, что система эта напоминает порядки Екатерины. В народе слагались легенды, также иногда похожие на наши российские мифы о народном царе. Этими легендами охотно пользовались во время мятежей, приписывая королям то, что у нас мужики приписывали царю. «Крестьяне все время говорят, что у нас грабежи и разрушения, которые они учиняют, соответствуют желанию короля».
«В Оверни крестьяне, сжигающие замки, выказывают большое отвращение к подобному плохому обращению «с такими хорошими господами»: они ссылаются на то, что ничего не поделаешь, — «приказ непреклонен и они имеют уведомление, что его величество так хочет». Лет через десять легенда о народолюбивом короле была разоблачена; но тогда еще пользовались ею, крича: «Долой подати и налоги! Долой привилегированных!» «Грабили магазины, рынки, замки, сжигали списки недоимщиков, счетные книги, думские архивы, помещичьи библиотеки, монастырские пергаменты — все подлые бумаги, которые создают повсюду несчастных и угнетенных».
Впрочем, Павел об этом скорее мог догадаться, чем точно знать. Пестрая и великолепная панорама аристократической и придворной жизни искажает перспективу истории. Королева Мария-Антуанета, граф д’Артуа, госпожа де-Ламбаль, Полиньяк, герцоги, маркизы и кавалеры ему не представлялись в виде кровожадных вампиров, какими рисовала себе их парижская толпа, состоявшая отчасти из провинциальных неудачников, тщетно искавших счастья в столице.
При въезде в Париж Павел не мог, однако, не заметить, как роскошны золотые экипажи коронованных особ и знати и как нищи и грязны улицы, где за отсутствием тротуаров несчастные пешеходы рискуют головой; дворяне любили бешено гнать своих лошадей, давя народ. В это время в салонах говорили о правах человека, с наслаждением читали Вольтера, смеялись вместе с веселыми кардиналами над суеверием отцов, цитировали Дидро, вздыхали над Руссо, декламировали непристойные стихотворные повести Лафонтена. Предчувствовало ли это привилегированное общество свою гибель?
В начале мая великокняжеская чета приехала в Париж. В первый же день Павел инкогнито присутствовал на торжественной мессе и видел процессию кавалеров святого Духа. Он был очарован великолепием Версаля. Представляясь королю, он сумел сказать любезные слова, не теряя Достоинства, на что застенчивый Людовик XVI отвечал не слишком складно. Мария-Антуанета была в восторге от визитов Павла и его жены.
Торжества и празднества шли неизбежной вереницей по случаю их приезда. Слушали оперу в волшебной зале Версальского театра, участвовали в блестящем празднике в Малом Трианоне. «Графиня Северная имела на голове маленькую птичку из драгоценных камней, на которую едва можно было смотреть: так она блистала. Она качалась на пружине и хлопала крыльями по розовому цветку»… Сад был чудесно иллюминован. Потом был бал в Зеркальной галлерее Версаля, расписанной Лебреном. Роскошь этого бала была необычайна. Павел говорил остроты, которые передавались из уст в уста. На другой день был смотр французской гвардии на Марсовом поле. Потом устроена была поездка в Шантильи, где гостей чествовал принц Кондэ. Здесь не любили вольтерьянцев. Вольнодумцы чувствовали себя лучше в Пале-Рояле. В Шантильи после спектакля ужинали на острове Любви, а на другой день охотились на оленей.
Возвращаясь из королевско-аристократического дворца Кондэ, Павел и Мария Федоровна посетили могилу Руссо в Эрменонвиле, очевидно, не подозревая, что они преклоняют свои колени перед тем самым философом, которого в это время благоговейно читал Робеспьер.
Павла и его жену угощали пирами и балами каждый день, между прочим, граф д’Артуа и граф Прованский. Ни Павел, ни эти графы не предвидели, что они встретятся при совершенно иных обстоятельствах: принц Кондэ, граф д’Артуа и граф Прованский спустя несколько лет бежали от огня революции и нашли убежище в России, выпросив субсидии и покровительство у Павла Петровича.
Цесаревич удивлял парижан знанием французского языка и французской культуры. Гримм рассказывал, что, посещая мастерские художников, русский принц обнаружил тонкий вкус и немалые знания. Он осмотрел Академию, музеи, библиотеки и всевозможные учреждения, всем интересуясь. Бомарше читал ему еще ненапечатанную тогда «Свадьбу Фигаро». Поэты подносили ему груды мадригалов и од.
И вот в разгар этих торжеств и успехов Павел неожиданно получил от Екатерины грозное письмо. Оказывается, была перехвачена переписка наперсника Павла, князя Куракина, с Бибиковым, который в своей корреспонденции отзывался неуважительно об Екатерине и ее фаворитах.
Слухи о неладах императрицы с наследником дошли до Людовика XVI, и король однажды спросил Павла, имеются ли в его свите люди, на которых он мог бы вполне положиться. На это Павел ответил с присущей ему выразительностью: «Ах, я был бы очень недоволен, если бы возле меня находился хотя бы самый маленький пудель, ко мне привязанный: мать моя велела бы бросить его в воду, прежде чем мы оставили бы Париж».
8 июня Павел уехал из столицы Франции. Маршрут дальнейшего путешествия был таков: Орлеан, Тур, Анжер, Лилль и Брюссель. Более месяца Павел и его жена наслаждались семейным счастьем в Этюпе около Монбельяра, где жили родители Марии Федоровны. В Россию они возвратились через Вену, минуя по приказанию императрицы опасный Берлин. Они прибыли в Петербург 20 ноября 1782 г.
Глухая вражда императрицы и Павла продолжалась. Бибиков был сослан. Такой же участи в более мягкой форме подвергся Куракин. Умер Никита Иванович Панин. Цесаревич, лишенный друзей и сочувствующих, был окружен враждебными интригами, и для его мнительности было слишком много поводов. Он был даже удивлен, когда 12 мая 1783 года, после присоединения Крыма, Екатерина удостоила его серьезной беседы по вопросам международной политики. Павел отметил это в своем дневнике, как «доверенность ему многоценную, первую и удивительную».
Вскоре у Марии Федоровны родилась дочь Александра, и Екатерина подарила по этому поводу цесаревичу «мызу Гатчино». Она была куплена у наследников бывшего любовника царицы, знаменитого своей веселостью Григория Орлова, который умер, однако, как многие весельчаки, в припадках дикой меланхолии. Политический разговор Екатерины с Павлом и ее дар — Гатчина были последними ее милостями сыну.
Наступает тринадцатилетний «гатчинский» период жизни Павла. Здесь созрели окончательно политические идеи будущего императора; здесь определился его характер; здесь он создал своеобразный и мрачный быт; здесь душа его, уже отравленная ревнивыми мечтами о власти, ничем неограниченной, заболела страшным недугом.
Екатерина зорко следила за отстраненным от власти Павлом. Ее любимый внук Александр был окружен новыми воспитателями и учителями. Среди них был швейцарский вольнодумец Фридрих Лагарп. И этот воспитатель, как и все прочие, был назначен императрицей без ведома Павла. Было очевидно, что престол не ему предназначался. С цесаревичем вовсе не считались. Но Павел не мог с этим примириться. В письмах к графу Н. П. Румянцеву его сетования похожи на вопль: «Тридцать?лет без всякого дела!» Чтобы чем-нибудь занять себя, Павел стал настоящим гатчинским помещиком. В этом хозяйстве, однако, был свой стиль — «павловский стиль». Гатчина и Павловск — резиденции великокняжеской четы — остались до наших дней, несмотря на новые планировки и перестройки, памятниками эпохи Павла. В Павловске преобладал вкус Марии Федоровны, в Гатчине — Павла. Впрочем, муж и жена, по-видимому, искали художественного компромисса, и это выразилось в некотором эклектизме зодчества и интерьеров. В Павловске работали замечательные мастера — Камерон, Гваренги, Бренна, Скотти, Гонзаго, Баженов… Но Екатерина была скупа, когда денег просил Павел. Поэтому зодчие и художники были связаны экономией. От этого великолепные замыслы казались странными и смешными, как, например, псевдороманская крепость Бип. Зодчий Бренна по воле Павла построил в Павловске средневековую крепость с донжоном, с остроконечными башнями, со всеми грозными атрибутами воинственной эпохи, но эта постройка, благодаря своему малому масштабу, производит впечатление игрушечное и комическое. Бедный Павел! Будучи взрослым и зрелым человеком, он играл роль самодержавця в своем небольшом поместье, как мальчики играют, забавляясь ненастоящими крепостями и ненастоящими армиями.
И Павел создал в Гатчине свою особую армию. Сначала она состояла всего лишь из восьмидесяти человек. Ими командовал капитан Штейнверг, которому были известны все тайны и тонкости экзерцирмейстерства Фридриха II. Впрочем, с каждым годом эта игрушечная армия увеличивалась благодаря настойчивости Павла. Введена была та военная дисциплина, какая применялась в Пруссии. Вся эта затея напоминала Екатерине военные увлечения ее покойного супруга, но она не считала возможным отнять у Павла его забаву. Императрица не угадала в гатчинской армии той военной и политической идеи, которая надолго определила судьбу нашей государственности. Эта идея пережила безумного императора. Она пережила и самого вдохновителя этой идеи — Фридриха Великого, который умер в 1786 году. С ним Павел находился в постоянных сношениях вплоть до его смерти, о чем Екатерине неизменно доносили ее агенты.
1788 год был годом испытания для России. Нашему правительству пришлось вести две войны — с Оттоманской портой и с Швецией. Павел решился просить Екатерину о позволении отправиться на театр военных действий. Императрица, боясь столкновения Павла с Потемкиным, не разрешила ему ехать в южную армию. Павел отправился на север, где немедленно поссорился с главнокомандующим Мусиным-Пушкиным. Ему только однажды удалось побывать под огнем неприятеля. Кампания окончилась для нас благоприятно. Павел был отозван Екатериной до окончания военных действий, ибо ему самому пришлось уведомить императрицу, что неприятельские генералы пытались вести с ним, Павлом, переговоры, минуя петербургское правительство. Этого, конечно, Екатерина не могла потерпеть.
О военных подвигах Павла Екатерина отзывалась насмешливо. Он даже не получил Георгиевского креста, на который он имел право рассчитывать.
Снова поневоле уединившись в Гатчине, Павел занялся формированием своей маленькой армии. Теперь у него было уже около двух тысяч солдат; были орудия; был даже игрушечный флот. Люди, правда, были живые, не игрушечные, но маршировали они, как заведенные автоматы. Одеты они были на прусский манер, все в париках с косами, усыпанных мукой. На улицах Гатчины стояли прусские полосатые будки. И на гауптвахтах наказывали солдат совершенно так же, как в Берлине — немилосердно и педантично. Зато кормили солдат изрядно, и офицеры не смели обижать нижних чинов зря, без нарушения дисциплины. Найти офицеру эту среднюю линию поведения — быть строгим и в то же время не давать повода для жалоб, на что все солдаты имели право, было не так-то легко. Воспитывался особый тип гатчинского служаки — покорного царского раба и жестокого фронтовика. Идеальным типом такого офицера был Алексей Андреевич Аракчеев, любимец Павла, злой гений Александра.
Надо представить себе лицо или маску Аракчеева, ибо сам Павел без этого спутника не вполне понятен и выразителен. В своих записках Н. А. Саблуков оставил для потомства портрет будущего временщика: «По наружности, — пишет мемуарист, — он походил на большую обезьяну в мундире. Он был высок ростом, худощав и жилист; в его складе не было ничего стройного, так как он был очень сутуловат и имел длинную тонкую шею, на которой можно было изучить анатомию жил и мышц. У него были большие мясистые уши, толстая безобразная голова, всегда наклоненная в сторону. Цвет лица его был нечист, Щеки впалые, нос широкий и угловатый, ноздри вздутые, Рот огромный, лоб нависший. Наконец, у него были впалые серые глаза, и все выражение его лица представляло 2** странную смесь ума и лукавства. Будучи сыном мелкопоместного дворянина, он был принят кадетом в кадетский корпус, где он настолько отличился своими способностями и своим прилежанием, что вскоре был произведен в офицеры и назначен преподавателем геометрии; но он оказался таким тираном в обращении с кадетами, что вскоре был переведен в артиллерийский полк»…
Оттуда он попал в Гатчину.
Павел полюбил его. Почему? Кажется, будущий император дорожил им прежде всего потому, что в этом верном рабе он чувствовал какую-то опору. В Аракчееве был какой-то трезвый реализм, которого не было в Павле. А «реализм» так был нужен безумному цесаревичу, который изнемогал в тщетной борьбе с призраками. Почти все мемуаристы говорят об этом бреде Павла. Так и Ф. В. Ростопчин в письме к графу С. Р. Воронцову говорит о том, что Павел постоянно не в духе, ибо голова его «наполнена призраками». Иностранцы также обращали внимание на странности великого князя. Сегюр, например, в своих мемуарах пишет: «Павел желал нравиться; он был образован, в нем замечалась большая живость ума и благородная возвышенность характера… Но вскоре, — и для этого не требовалось долгих наблюдений, — во всем его облике, в особенности тогда, когда он говорил о своем настоящем и будущем положении, можно было рассмотреть беспокойство, подвижность, недоверчивость, крайнюю впечатлительность, одним словом, те странности, которые явились впоследствии причинами его ошибок, его несправедливостей и его несчастий…» «История всех царей, низложенных с престола или убитых, была для него мыслью, неотступно преследовавшей его и ни на минуту не покидавшей его. Эти воспоминания возвращались, точно привидение, которое, беспрестанно преследуя его, сбивало его ум и затемняло его разум». Эти впечатления относились к 1785 году.
Спустя четыре года, возвращаясь во Францию, где его ждали события Большой Революции, этот дипломат провел в Гатчине у цесаревича два дня. Наблюдательный француз заметил в Павле те противоречия, которые изумляли и других современников, — любезность, остроумие, образованность и в то же время высокомерие, небрежность, деспотизм и, главное, мнительность, похожую на болезнь души. Француз угадал и причину этой душевной неуравновешенности Павла. Цесаревич изнемогал от страха. «Печальная судьба его отца пугала его, он постоянно думал о ней, то была его господствующая мысль…»
VI
Павел внимательно следил за тем, что происходило во Франции. Когда в 1789 году он узнал о разрушении Бастилии, о «Декларации прав человека и гражданина», о походе черни на Версаль, его разум отказывался верить в реальность этих событий. Не дурной ли это сон? Еще так недавно он сидел в Версале за интимным ужином с Людовиком и его женой, которую буйные парижане называют теперь подлой австриячкой. Павел живо представил себе этого застенчивого и, как ему казалось, добродушного человека, с большим носом, полными губами и короткой шеей, о котором ораторы говорили теперь как о тиране. И эта Мария-Антуанета! Он вспомнил почему-то, как она произносила французские фразы с едва заметным немецким акцентом… И эта женщина, оказывается, — предмет ненависти всей нации. В чем дело? Правда, в воображении Павла предстала тотчас же толпа голодных оборванцев, которую он видел однажды около Пале-Рояля и которая показалась ему дикой и страшной, но эти санкюлоты, вероятно, сами виноваты в своей нищете. Добрая половина их — порочные пьяницы. Во всяком случае, не лилии Бурбонов повинны в нищете народа. Впрочем, Павел не мог уже рассуждать последовательно и здраво. Ему казалось, что дело вовсе не в банкротстве страны, не в нищете, не в привилегиях, а в чем-то ином. Восстали темные дьявольские силы, которые посягают на священное право монархов. Об этих таинственных прерогативах верховной власти было обстоятельно и убедительно написано в масонских книгах, которые он получал от Плещеева, Панина, прусского принца Генриха, шведского короля Густава III и прочих магистров и мастеров братства. По теперь до Павла дошли странные вести, которые сводили его с ума. Ему стало известно, что будто бы страшные якобинские клубы инспирированы были масонами, чем смысл и тайна этих безобразных противоречий? Не стал ли он сам и его коронованные друзья жертвой Декой интриги? Может быть, масоны руководятся теми же правилами, что и последователи святого Игнатия Лойолы, которые не брезгуют всякими средствами для своей единой цели. Масоны внушили Павлу, что христианская церковь отстала от просвещенного века, что религиозные истины хранятся в тайном учении, которое мудро согласуется с духом времени, что он, Павел, как будущий самодержец, выше епископов и соборов. Эта идея нравилась Павлу.
Но вот, однако, всемогущие масоны не могут или не хотят спасти державного Бурбона. Значит, им все равно — монархия или якобинская власть, только бы изничтожить страшную соперницу — церковь. Надо или убить ее вовсе, как хотят якобинцы, или поставить над ней иную, самодержавную императорскую власть и лишить ее свободы. Так бредил Павел.
Совсем по-иному рассуждала Екатерина. Эта поклонница Вольтера, эта холодная разумница вовсе не склонялась к романтическим бредням, не интересовалась таинственным смыслом событий. Ей не приходило в голову отрицать революцию по существу. В самом деле, не сама ли императрица весьма трезво и точно толковала о правах человека? Какие там высокие санкции, когда не только земные, но и небесные святыни пора сдать в архив! Такой способ рассуждать никак не мог понудить Екатерину противополагать что-либо принципиальное революционным идеям. Зато у нее явились в душе серьезные аргументы против революции в плане практическом. Ей решительно не пришлась по вкусу якобинская тактика. Она вдруг сообразила, что идеи идеями, но, — как она любила выражаться, — «своя сорочка ближе к телу». Одним словом, если Бурбонам надо пасть, пусть падут, а ей, русской царице, есть еще соблазн поцарствовать. У нее возражения были тактические. Революция, мол, уместна при известном уровне цивилизации, при условии, если абсолютизм оказался непросвещенным и упрямым, но в России все наоборот: правительство весьма просвещенное, а народ еще не успел прочесть энциклопедистов и не заинтересовался Руссо. Надо сначала его обучить по-французски, но, к сожалению, для этого не хватает парижан и денег. И она раздавала тысячи и десятки тысяч этих неучей своим любовникам.
«Пугачеву я дала хороший урок, — думала она, — он из могилы не встанет. Авось в мое царствование второй не явится».
Однажды, когда Павел в ее присутствии, читая французские депеши, воскликнул в негодовании: «Я бы давно все прекратил пушками!», Екатерина спокойно заметила: «Vous etes une bete feroce! Или ты не понимаешь, что пушки не могут воевать с идеями?»
Это было сказано, по-видимому, с совершенной искренностью и полной убежденностью.
Она была убеждена, как Робеспьер, что истина вся целиком открыта, примерно, к середине XVIII века. Они разошлись только в практическом применении этой истины. Прозрачный и простой ум Екатерины естественно отвращался от всего туманного, неопределенного и загадочного. Ей не хотелось вникать в глубокомыслие мартинистов, и она не старалась понять их целей, быть может, не таких уж далеких от целей якобинцев, несмотря на различие их тогдашнего пути. Ей нужны были ясные формулы, вразумительные для всех. Влечение Павла к масонству уже само по себе могло внушить ей враждебные чувства. Она не догадывалась, что ее любимец, ее внук Александр, которого она прочила в наследники престола, значительную часть своей жизни посвятит впоследствии тому самому учению, которое очаровало Павла и которое Екатерина высмеивала в своих комедиях. Этот юноша, красивый, способный к наукам, не лишенный грациозного ума, а главное, умеющий пленять сердца с отроческих лет, однако вынужденный делить свои чувства между двором Екатерины и «гатчинским семейством», — этот обольстительный юноша был, как точно о нем сказал Пушкин, — «в лице и в жизни арлекин». Екатерина не заметила в характере Александра этой двусмысленности, а иногда и странного коварства, ему свойственного.
В 1793 году, когда женили Александра, Екатерина на тайном заседании ближайших к престолу вельмож решительно поставила вопрос об устранении Павла от короны. В совете нашлись упрямцы, которые помешали единогласному решению этой нелегкой задачи. Пришлось отложить это дело. Но императрица нисколько не поколебалась в своем мнении. Этому предшествовал в 1792 году арест Новикова и его товарищей масонов. Екатерина узнала о сношениях друзей Новикова с Павлом, которые начались еще в 1787 году. Она знала, что знаменитый зодчий Баженов по поручению московских мартинистов имел свидания с Павлом и снабжал его книгами и документами. Если бы не эта связь с Павлом, может быть, Новикову не пришлось бы сидеть в том самом каземате Шлиссельбургской крепости, где был убит Иоанн Антонович. В указе от 1 августа 1792 года по поводу связи Новикова с Павлом сказано было: «Они (розенкрейцеры) употребляли разные способы… к уловлению в свою секту известной по их бумагам особы, — в сем уловлении так, как и в помянутой переписке, Новиков сам признал себя преступником». Насколько Павел был «уловлен» Новиковым, мы не знаем. Мы не знаем также, когда именно Павел был «посвящен», однако едва ли можно сомневаться в том, что он был посвящен. В шведском королевском замке, в галле-рее коронованных масонов, имеется, между прочим, портрет Павла, украшенный эмблемами розенкрейцеров.
Для устранения Павла от престола необходимо было согласие на это Александра, и Екатерина старалась обеспечить это согласие, но уклончивый молодой человек вел себя так загадочно, что императрица не вполне была уверена в успехе своего предприятия. Она обращалась даже с этой целью к Лагарпу, но добродетельный швейцарец не пожелал быть орудием императрицы. В начале 1795 года он получил отставку. Уезжая, он добился свидания с Павлом, который считал его якобинцем. Лагарп постарался внушить ему доверие к сыну. Между Павлом и Александром неожиданно для Екатерины установились некоторые сочувственные отношения. Этот «ангел» оказался довольно ревностным служакой гатчинской кордегардии. Можно даже говорить, что Александр был не двулик: он был в молодости и якобинцем, и гатчинским экзерцирмейстером, и сантиментальным мечтателем, и хитрым дипломатом…
Павел чувствовал, что кольцо враждебных ему сил становится все уже и уже. Людей к нему доброжелательных или удаляют, или сажают в крепость, или стараются восстановить против него. Милый мальчик Александр как будто чувствует в нем отца, но что-то непонятное и жуткое в глазах этого юноши. Ложе шестидесятилетней императрицы делит теперь Зубов. Этот негодяй, не обладая способностями Потемкина, распоряжается государством, как своим хозяйством. Екатерина вовсе не скрывает своего намерения лишить Павла его права на престол. Она даже предложила Марии Федоровне убедить мужа в необходимости отречься от власти и требовала, чтобы она подписала документ об отстранении Павла от короны. Растерявшаяся великая княгиня не посмела даже открыть Павлу этого страшного в ее глазах умысла. Но после смерти царицы Павел нашел этот документ в бумагах матери и заподозрил свою жену в предательстве.
Павел жил, как затравленный зверь, всегда готовый к гибели, но все еще не утративший надежды на власть. Чем менее было оснований для этой надежды, тем мучительнее жаждал он этого ускользающего от него самодержавия.
VII
В ночь с 4 на 5 ноября 1796 года Павлу неоднократно снился сон, который тревожил его суеверное сердце. Ему снилось, что некая незримая и сверхъестественная сила возносит его кверху, и он каждый раз просыпался в смятении. Заметив, что Мария Федоровна не спит, он рассказал ей свой сон, и она в свою очередь призналась, что и ей снится тот же самый сон несколько раз.
Перед обедом Павел рассказал за столом Плещееву и другим об этом сне, который казался ему многозначительным. Все молчали, зная странности Павла и причуды его воображения. В три часа прискакал в Гатчину граф Зубов. Он явился к Павлу бледный, испуганный и подобострастный. С Екатериной случился апоплексический удар. Предусмотрительный граф Н. И. Салтыков послал еще раньше к Павлу офицера с известием об ударе, постигшем царицу, но Зубов опередил его. В четыре часа цесаревич уже поскакал в Петербург в Зимний дворец. Здесь всем руководил Салтыков, никого не допуская к умирающей императрице, которая, впрочем, лишившись языка, едва ли могла бы сделать какие-нибудь неожиданные распоряжения.
В Петербург Павел прибыл вечером. По дороге он встречал длинную вереницу курьеров, которые мчались к нему в Гатчину: все спешили известить Павла о новой его судьбе.
В Софии он встретил Ф. В. Ростопчина и обрадовался ему. Около Чесменского дворца Павел вышел из кареты. Он еще плохо соображал смысл события. Там, в Гатчине, когда ему сообщили о неожиданном приезде графа Зубова, он был в ужасе, предполагая, что тот приехал его арестовать. До Павла в это время дошли слухи о намерении Екатерины заточить его в замке Лоде. И теперь, когда выяснилось, что Екатерина умирает, он боялся поверить этой вести, от которой зависела вся его жизнь. Была тихая, слегка морозная лунная ночь. Павел смотрел На летучие облака, которые то закрывали луну, то снова, летя куда-то, оставляли ее без покрова, нагую и таинственную.
Ростопчин увидел, что Павел плачет. Нелепый курносый нос и безумные глаза были устремлены на луну. Этот сорокадвухлетний человек вдруг почувствовал, что он жалок и ничтожен, что это лунное небо, снежный саван земли и безмолвие — все исполнено тайной мудрости, и ему, Павлу, не разгадать этой тайны никогда. Ростопчин схватил Павла за руку, забыв этикет, и пробормотал: «Государь, как важен для вас этот час!» Павел очнулся. Он вошел в роль цесаревича, готового принять власть, и сказал что-то подходящее к случаю и торжественное. Потом они сели в карету и поскакали дальше.
В Зимнем дворце Павла встретили сыновья — Александр и Константин. Они были в гатчинских мундирах, и это было приятно Павлу. Он тотчас же прошел в спальню к императрице. Грузная, распухшая, она лежала неподвижно, с помутившимися глазами. Редкие хрипы вырывались из груди старухи. Императрицу долго не могли перенести на постель, потому что не хотели пускать в спальню посторонних, а камеристки не в силах были поднять с полу это жирное, тяжелое тело.
Павел расположился в угольном кабинете рядом со спальней императрицы, и являвшиеся к нему должны были проходить через спальню, где лежало тело.
Одним из первых явился Аракчеев. Он был весь забрызган грязью, и Александр повел его к себе, дал ему свою рубашку, которую этот раб свято хранил до конца своих дней. В приемных дворца толпились гатчинцы. Изнеженные вельможи, избалованные гвардейцы шепотом перебрасывались французскими фразами, делясь впечатлениями от этих незнакомцев, которые в своих прусских мундирах, стуча огромными сапогами, расхаживали по залам, как завоеватели.
На рассвете б ноября Павел вошел в спальню Екатерины и спросил дежурных медиков, есть ли надежда на выздоровление. Надежды не было. Самодержавная царица умирала. Ростопчин привел к Павлу графа Безбородко, который знал тайну престолонаследия. Существует рассказ, будто хитрый граф, разбирая с Павлом бумаги Екатерины, молча указал на пакет, перевязанный лентой. Через минуту пакет пылал в горящем камине. Павел стал императором. Безбородко вскоре был осыпан милостями чрезвычайно щедрыми.
Когда Павел сжигал в камине документ об отстранении его от престола, императрица еще дышала. В камерфурьерском журнале сказано, что страдания ее величества продолжались непрерывно — «воздыхание утробы, хрипение, по временам извержение из гортани темной мокроты…» Наконец из ее горла вырвался последний вопль, и она умерла. По словам Ростопчина, все тотчас же бросились «разыгрывать безумную лотерею безумного счастья».
Крестьяне, вопреки мнению некоторых историков, отнеслись к смерти Екатерины с полным равнодушием, и немудрено: в ее эпоху крестьянская жизнь характеризуется лучше всего пословицей: «Босоты да наготы изнавешены шесты, а холоду да голоду амбары стоят». В ее царствование крепостное право достигло пределов своего развития.
Но знать и дворяне, избалованные императрицей, искренне оплакивали покойницу. Им казалось чудовищным, что Павел, не щадя ее памяти, повелел извлечь из могилы останки Петра III и перенести их из Александро-Невского монастыря в соборную Петропавловскую церковь. Из ветхого гроба было вынуто тело некогда бесславно умерщвленного царя и положено в новый, богатый гроб. Павел лобызал истлевшие кости своего родителя и приказал сделать то же своим детям. 25 ноября император короновал мертвеца. Он сам вошел в царские врата, взял с престола корону и, сначала возложив ее на себя, потом увенчал ею костяк Петра III. Вся гвардия стояла шпалерами, когда 2 декабря везли гроб из Невского монастыря в Зимний дворец, и Павел, тонко и страшно издеваясь, повелел Алексею Орлову нести за царским гробом корону задушенного им императора.
Первые распоряжения и приказы нового императора касались масонов, гонимых при Екатерине. Императрица еще дышала, а Павел уже послал фельдъегеря к удаленному от двора А. Б. Куракину. Немедленно, приняв власть, Павел отдал приказ об освобождении Новикова из крепости. С И. В. Лопухина был снят надзор. Н. Н. Трубецкой и И. П. Тургенев вернулись в столицу. Возвращен был из Сибири Радищев. Князь Н. В. Репнин произведен был в фельдмаршалы на третий день по воцарении Павла.
Павел, по-видимому, не верил, что Французская революция подготовлялась при участии масонов. Коронованные розенкрейцеры не были, очевидно, посвящены в планы, о которых рассказал Баррюэль, если надлежит верить его рассказам. Как бы то ни было, мы не можем сомневаться в яростной ненависти Павла к якобинцам. Ему мерещились цареубийцы. Судьба Капета и его жены не давала ему спать. Ему противны были даже французские моды, и он поспешил запретить круглые шляпы и фраки. Градоначальник Архаров, как будто желая выставить Павла в смешном виде, отрядил двести полицейских чинов, которые в Петербурге срывали с прохожих якобинское платье. Приказано было всем, даже дамам, выходить из экипажа при встрече с императором, и это наводило ужас на все население столицы. На первом плане у нового самодержца был вахтпарад.
Все эти анекдоты тщательно записывали мемуаристы, почти все, впрочем, так или иначе обиженные новым властелином. Началось четырехлетнее царствование Павла.
Авторы воспоминаний и дневников записывали то, что они видели и слышали, но они руководствовались при этом своими симпатиями и враждой. Когда перечитываешь эти длинные обвинительные акты, предъявленные Павлу его современниками, изумляешься жестким причудам самодержца. Но жизнь государства не зависит от одного человека, даже облеченного неограниченной властью. Мнимый самодержец подчинялся фатальному ходу событий, не замечая, что судьба играет им, как он в детстве играл мячом. Тысячи незримых сил влияли на Павла, и он тщетно пытался уверить себя, что он управляет народом самодержавно. От его прихотей зависели иногда те или другие лица, но общий поток жизни он не в силах был остановить или произвольно направить по другому руслу.
Павел верил, что он, самодержец, не связан ни с какой партией, ни с каким сословием. Вопреки екатерининской традиции, он не опирался на дворянство и гвардию. По его представлению все сословия равны. Нет привилегированных. Он однажды сказал: «В России велик только тот, с кем я говорю, и только пока я с ним говорю». Павел успел лишить дворян некоторых их правовых преимуществ. При нем местное дворянское самоуправление подверглось стеснениям. Зато было приостановлено дальнейшее развитие крепостного права и даже сделана попытка его ослабить. Барщина была ограничена тремя днями в неделю. Это было первое умаление помещичьих прав, важное принципиально, но не имевшее практических последствий. При Павле было запрещено продавать дворовых людей и крестьян без земли с молотка. Однако сам Павел успел раздать немало крестьян своим любимцам, полагая, что частновладельческим крестьянам легче живется, чем крестьянам государственным. Его внешняя политика всецело зависела от сложных международных отношений. Ему приходилось иногда жертвовать своим самолюбием, подчиняясь требованиям обстоятельств. Он делал вид, что он сам желает и может направлять государственный корабль по определенному пути. На самом деле корабль плыл по воле непонятных сил.
Павел хотел вести политику невмешательства в дела Европы, но он был вынужден вступить в 1799 году в коалицию Англии, Австрии, Турции и Неаполя против Франции. Он не любил Суворова, и он был вынужден призвать гениального полководца для борьбы с французами.
При восшествии на престол Павел тотчас же обнаружил свое нерасположение к герою екатерининских войн. Суворов был водворен в своем нижегородском имении, и к нему был приставлен для надзора какой-то коллежский советник. В феврале 1798 года Павел вызвал Суворова в Петербург, желая, очевидно, с ним примириться, но из этого ничего доброго не вышло… Строптивый старик не спешил явиться к государю: он поехал на долгих, проселочными дорогами. Наконец состоялось его свидание с императором. Тщетно Павел намекал ему, что он не прочь воспользоваться его военными талантами. Суворов рассказывал про Измаил и Прагу, делая вид, что он не понимает сделанных ему предложений. На вахтпараде шутил и чудил, хотя Павел старался обратить его внимание на введенную им дисциплину. Суворов сказал генералам: «Не могу, брюхо болит» и уехал, пренебрегая этикетом. Он явно издевался над новым обмундированием. Кривлялся на глазах Павла, застрял в каретной дверце, Уверяя, что ему мешает шпага, прикрепленная на прусский манер. Не умея будто бы справиться с плоской шляпой, °н ее уронил к ногам императора. Бегал и суетился между взводами, проходившими церемониальным маршем, вызывая мрачный гнев Павла. Наконец фельдмаршал получил Разрешение снова покинуть столицу.
Ровно через год, однако, Павел, по настоянию союзного венского кабинета, вызвал Суворова из деревни, дабы поручить ему руководство армией. Генерал-фельдмаршалу '“Суворову объявлены были разные милости, и, между прочим, сам Павел возложил на него с подобающей церемонией большой крест святого Иоанна Иерусалимского. Немедленно Суворов отправился на театр военных действий.
Начались изумительные походы. Суворов в три месяца очистил всю Северную Италию от французских войск. Битва на реке Адде и трехдневная битва на берегах Требии вписаны в военную историю золотыми буквами. Несмотря на австрийское предательство, Суворов, вступивший в Швейцарию, разбил французов у Сен-Готарда, удивляя Европу своей неожиданной тактикой и стратегией.
Недовольный Австрией и Англией, Павел был вынужден порвать с коалицией. У него завязались переговоры с Наполеоном, которому он писал собственноручно, забыв, что он якобинец и узурпатор. В 1800 году Павел отозвал нашего посла из Лондона, негодуя на небрежное и даже коварное отношение англичан к нашему корпусу, который действовал против французов в Голландии. Павел уже намерен был, по соглашению с Наполеоном, сделать военную демонстрацию против Великобритании, угрожая ее владениям в Индии. Донское казачье войско двинулось к Оренбургу. Многим этот поход казался прихотью самодержавного безумца.
VIII
Еще в 1785 году, когда Павел был престолонаследником и, однако, жил в опале, окруженный врагами, опасаясь всех и больше всего своей матери, его внимание привлекла к себе фрейлина его супруги Екатерина Ивановна Нелидова. Ей было тогда двадцать шесть лет, а Павлу тридцать. Нелидова была некрасива, однако еще на выпускном экзамене в Смольном она обратила на себя внимание многих своими способностями, остроумием, живостью характера и грацией в танцах. Екатерина поручила даже Левицкому написать ее во весь рост, танцующей минуэт. По знаменитому портрету и по другим, нам известным, легко себе представить эту прелестную дурнушку с японским разрезом глаз, с иронической и вместе нежной улыбкой на губах. В эту крошечную женщину с маленькими ножками влюбился будущий император.
У Марии Федоровны, этой красивой дамы с пышным станом, неглупой, образованной, добродетельной и набожной, явилась неожиданная соперница, смутившая семейное счастье великокняжеской четы. Мария Федоровна, плача, жаловалась даже Екатерине на увлечение Павла. Она, Мария Федоровна, знает, что отношения ее мужа к этой «маленькой» носят платонический характер, но не известно, чем все это кончится. Многоопытная любовница Екатерина подвела великую княгиню к зеркалу и сказала: «Посмотри на себя. Может ли с такой красавицей соперничать эта смешная дурнушка!» Но Мария Федоровна долго не могла успокоиться.
Уезжая на театр военных действий, на север, Павел оставил Нелидовой записку: «Знайте, что, умирая, я буду думать о вас». Эта нежная дружба, не омраченная грубой чувственностью, продолжалась четырнадцать лет. Несколько раз, тяготясь ревностью Марии Федоровны и сплетнями придворных интриганов, Нелидова удалялась от двора к себе, в Смольный, но эти разлуки продолжались недолго, потому что царевич скучал без своего крошечного друга. Тайна этой нежной связи была не только в том, что Павел восхищался остроумием и живостью характера Нелидовой, но и в том, что эта женщина полюбила его, Павла, бескорыстно и самоотверженно. Нелидова прекрасно видела все недостатки и пороки этого сумасбродного принца, но именно эта зоркая любовь, требовательная и откровенная, внушала Павлу доверие к его маленькой возлюбленной. Он пленен был ею, как женщиной, которая сумела сохранить свою власть над ним, не делая уступки его страсти. Сознавая свою силу, она нисколько не боялась Павла, этого, по представлению многих, ужасного тирана. Однажды, когда Павел был уже императором, дежурный во дворце гвардейский офицер видел, как отворилась дверь из апартаментов фрейлины и оттуда поспешно вышел грозный император, а над его головой пролетел женский башмачок, упавший к ногам гвардейца. Через минуту вышла Нелидова и совершенно спокойно подняла утраченную ею в пылу гнева обувь.
Но несмотря на подобные сцены, целомудренная связь Нелидовой и Павла никогда не была нарушена, хотя придворные сластолюбцы спешили истолковать эту связь весьма цинично.
Когда в 1790 году Павел серьезно заболел и думал о близкой смерти, он написал Екатерине такое письмо: «Мне надлежит совершить перед вами, государыня, торжественный акт, как перед царицей моей и матерью, акт, предписываемый мне моею совестью перед богом и людьми: мне надлежит оправдать невинное лицо, которое могло бы пострадать, хотя бы негласно, из-за меня. Я видел, как злоба выставляла себя судьей и хотела дать ложные толкования связи, исключительно дружеской, возникшей между m-lle Нелидовой и мною. Относительно этой связи клянусь тем судилищем, пред которым мы все должны явиться, что мы предстанем пред ним с совестью, свободной от всякого упрека как за себя, так и за других. Зачем я не могу засвидетельствовать этого ценою своей крови! Свидетельствую о том, прощаясь с жизнью. Клянусь еще раз всем, что есть священного. Клянусь торжественно и свидетельствую, что нас соединяла дружба священная и нежная, но невинная и чистая. Свидетель тому бог».
Легко представить себе физиономию коронованной блудницы, когда она читала это послание Павла. Этот вопль безумного сердца казался ей сантиментальной глупостью, и, вероятно, в ее голове уже складывалась какая-нибудь новая комедия с каким-нибудь заглавием, казавшимся ей остроумным — «Опекун девства» или что-нибудь в этом роде. В ее сознании не вмещался этот рыцарский бред. Ей казалось противоестественным просиживать целыми часами со своей возлюбленной в беседе о Паскале или о Фоме Кемпийском, не смея коснуться ее руки. Она, смеясь, вспоминала, вероятно, длинную вереницу своих бравых любовников, которые не тратили времени на пустяки. И при этом Павел Петрович вовсе не был больным и бессильным человеком. Он успел народить многочисленное потомство, здоровое физически, и вообще был мужем, на которого не жаловалась Мария Федоровна, вовсе не склонная к аскетизму.
Нелидова оказывала влияние на Павла, но у нее не было никакой государственной программы, она, как любящая женщина, хотела охранять Павла от неосторожных и сумасбродных поступков, когда дело шло об отдельных людях или о каких-нибудь дворцовых и придворных делах, но она не могла противопоставить политическим идеям Павла ничего самостоятельного. Романтизм Павла даже импонировал этой чувствительной смольнянке.
Мария Федоровна наконец сообразила, что вовсе неразумно бороться ей с Нелидовой. Фаворитка Павла охотно пошла навстречу жене, потерявшей свои супружеские прерогативы. Обе женщины, искренно любившие Павла, заключили союз, стараясь оградить его от его подозрительной мнительности, похожей на манию преследования. Нелидова являлась постоянной ходатайницей за опальных. Ее способ воздействия на императора мог иногда показаться забавным. Пользуясь правами на известную фамильярность, она, чувствуя, что Павел готов наговорить гневные и несправедливые слова, дергала его за мундир, и это напоминало безумцу о необходимости сдерживать свои порывы.
Но влиянию Нелидовой положен был предел. Ее близость к Марии Федоровне, по-видимому, не нравилась Павлу. Нравственная связь с женой у него была порвана после того, как он узнал, что Екатерина хотела ее привлечь к делу устранения его, Павла, от престола. Нашлись клеветники, которые внушали мнительному императору, что Мария Федоровна не чужда честолюбия. К этому времени и супружеские отношения между ними были прерваны: врачи запретили государыне поддерживать близость с мужем, уверяя, что возможная беременность будет для нее на сей раз смертельна.
Павел, привыкший к женской любви, тяготился одиночеством. Придворные интриганы старались использовать его слабость. На коронационных торжествах ему показали на девятнадцатилетнюю Анну Петровну Лопухину, будто бы в него влюбленную. На ее портрете, написанном Боровиковским, она представлена красавицей брюнеткой. В ней не было по-видимому, тонкого и острого очарования, какое было в Нелидовой. Это была, вероятно, страстная женщина, хотя, быть может, с несколько томной и сонной чувственностью, которая пробуждается не сразу, но, пробудившись, владеет сердцем до конца.
Сводником явился бывший брадобрей императора граф Кутайсов, который договорился с отцом красавицы сенатором Лопухиным, и все семейство переехало в Петербург в Угоду сантиментальному и чувственному царю.
На этот раз Павел не был расположен к платоническим отношениям, и черноглазая красавица разбудила в нем страсть. Когда однажды его ухаживания стали слишком настойчивы, она расплакалась. Смущенный Павел спросил о причине этих слез, и Лопухина призналась ему, что у нее есть жених князь П. Г. Гагарин, находившийся в то время в армии Суворова. Павел, как рыцарь, немедленно предписал Суворову прислать под каким-нибудь предлогом Гагарина в Петербург. Князь приехал, Привезя известие об очередной победе Суворова. Свадьба Гагарина и Анны Петровны Лопухиной была отпразднована при дворе с необыкновенной пышностью. Впрочем, рыцарские чувства Павла были непрочны. И Гагарин, по-видимому, не слишком был чувствителен к своей чести супруга. Красавица сделалась любовницей Павла незадолго до его смерти. Ей были отведены апартаменты во дворце.
IX
Трудно быть императором! Страшно быть самодержцем! Павлу хотелось иногда забыть о том, что он повелитель миллионов и что нет над ним никакой власти. Но как забыть? Вот разве пойти к княгине Гагариной, которая проста, слишком проста и, кажется, не в силах уразуметь, что с нею делит ложе тот, кого сам бог помазал на царство. Для нее Павел всего лишь возлюбленный и, к несчастию, чужой муж. Она его целует, а сама плачет, потому что он прелюбодей и она — прелюбодейка. Об этом она думает, а вот о том, что Павел ответит за судьбу России, она не размышляет вовсе. Об этом он думает один. И не с кем ему поделиться мыслями. В сущности, у самодержца и не может быть друга. Эти мысли сводили с ума императора. Самодержавие он понимал буквально. Он думал, что может управлять государством один. Он стоит в центре, и от него по радиусам исходят повеления. Начальники всяческих коллегий исполняют его волю. Их помощники передают дальше, в низшие инстанции, все, что повелевают им свыше. При этом надо все делать незамедлительно. Скорей, скорей! Пусть мир узнает, как плодотворно самодержавие. Нельзя терять ни одного мгновения. Надо ввести поэтому железную дисциплину. Он так и сказал однажды: «Надо управлять железной лозой». После вахтпарада — экзекуции для зевак и лентяев. Солдаты роптали на эти порядки, но все-таки мирились с ними. Было утешение — хорошо кормили, одевали и, главное, — вся тяжесть дисциплины падала на офицеров. Это они — «потемкинцы», «якобинцы» — виноваты во всем. С них, екатерининских баловней, надо взыскивать прежде всего. Введено было своеобразное равенство — равенство бесправия.
Чем дальше от престола, тем спокойнее жилось российским гражданам. Император был беспощаден, если узнавал о злоупотреблениях власти. Боялись брать взятки. Судебная волокита стала легче. Грабеж населения чиновниками ослабел. Но столичные жители, особенно те, кто был причастен двору и гвардии, жили в непрестанном страхе строгого взыскания. Страна принадлежала ему, императору. Высшая сила поручила ему опекать Россию, н он, как отец, устанавливал порядок, мораль и быт. Никто не смел одеваться по своему вкусу, принимать гостей позднее известного часа; на улицах по ночам стояли пикеты полицейских, которые проверяли виды на жительство; город был как в осаде; цензура была дикая. Одно время ввоз иностранных книг был запрещен вовсе. Мимо дворца надо было проходить без шляпы, и обыватели бежали рысью по площади, когда зимний ветер леденил беззащитные головы. Во всех этих полицейских мерах виноваты были не менее Павла не по разуму ревностные исполнители царской воли. А иногда совершалось кое-что и против воли императора. Павел был противником смертной казни, однако на Дону казнен был полковник Грузи-нов, преданный Павлу. Об этом постарался, кажется, граф Пален; были кошмарные случаи и в самом Петербурге. Так, например, лейтенант Акимов за эпиграмму на построение Исаакиевского собора сослан был в Сибирь, причем ему предварительно отрезали язык. Пастор Зейдер, за то, что он держал у себя в библиотеке какие-то неразрешенные книги, был наказан кнутом. Некий штабс-капитан Кирпичников в мае 1800 года прогнан был через строй, и ему дали тысячу ударов шпицрутенами. Впрочем, при оценке этих фактов надо принимать во внимание нравы эпохи и вообще историческую перспективу. Шпицрутены были и до Павла, и после него. Шпицрутены были и при «просвещенном абсолютизме» Фридриха Великого. Да и вообще власть имущие делали политику на Западе не в белых перчатках. Безумный император был не хуже иных здравомыслящих королей.
Вводя гатчинский порядок в гвардию, Павел беспощадно удалял неисправных офицеров, иногда отправлял их в ссылку прямо с парада. Офицеры шли на военные смотры, беря с собой деньги на случай внезапного ареста. От репрессий Павла пострадало несколько тысяч человек. В рассказах о режиме Павла были и тенденциозные преувеличения, например, знаменитый анекдот о ссылке Целого полка, который будто бы был отправлен в Сибирь прямо с военного парада. Но и без этих анекдотов павловское время не было похоже на счастливую пастораль, несмотря на сантименты государя и его возлюбленных.
Жить было страшно при Павле, но и самому Павлу страшно было жить. Восемь лет тому назад в Париже отрубили голову Людовику XVI. Павлу снится эта окровавленная голова. И это страшно. В самом деле, какая страшная привилегия у королей: они всегда первые кандидаты на казнь. Только на долю счастливцев выпадает казнь публичная и торжественная. Чаще их убивают где-нибудь тайно, и они умирают мучительно, без покаяния… Что делать? Кто поймет страдания его, Павла? Прежде у него не было друга более близкого, чем жена, Мария Федоровна. Но теперь он знает, что эта женщина утаила от него намерение Екатерины лишить его престола. Не мечтает ли и она, как покойная императрица, завладеть короной мужа? Граф Пален, этот проницательный, слишком даже проницательный человек, намекал на это дважды. Его, Павла, могут отравить. Эти женские нежные руки как будто предназначены для того, чтобы вливать яд в стакан с вином. Хорошо, что теперь у него стряпуха англичанка, которой, кажется, можно довериться. Надо быть осторожным, однако. А сыновья? Нежный Александр и буйный Константин? Они — почтительны. Но он, Павел, помнит, как Саша еще отроком любил щеголять, прицепив к мундирчику трехцветную кокарду. Якобинец! Легкомысленная бабушка внушала своему любимцу безбожие, неуважение к авторитету, нелепые идеи о какой-то мнимой свободе… И почем знать, не честолюбив ли этот скромник. Не таится ли в душе этого вольнодумца развратная и подлая мысль об овладении престолом. Ведь именно этого хотела Екатерина.
А эти пьяные, распутные, наглые, избалованные гвардейские офицеры, которые привыкли смотреть на государей, как на своих ставленников? Разве можно быть уверенным в их преданности взыскательному и строгому императору? А близкие к царю вельможи, которые до сих пор не научились носить мундира по-гатчински и не забыли привилегий, которыми щедро их оделяла расточительная царица? Каждый из них ненавидит Павла. Лицемеры! И есть еще одна ужасная мысль. Они все думают, что он, Павел, сумасшедший. Когда к Зимнему дворцу по его приказу прибили ящик, куда всякий мог класть прошения на имя самого императора, и Павел собственноручно разбирал эти жалобы простецов, что находил он там. в этом ужасном ящике? Не находил ли он там рядом о воплями о поруганной справедливости карикатуры на самого себя? Не там ли он нашел ряд жестоких писем, где его называли безумным тираном, жалким идиотом, презренным чухонцем, намекая на то, что он вовсе не сын Петра III, что он незаконнорожденный, что он даже не сын Екатерины, а какой-то неведомый, подменный кем-то в час рождения? Разве это не страшный кошмар? Так ведь, пожалуй, и в самом деле сойдешь с ума! И страшно: все, что ему, Павлу, кажется прекрасным и мудрым, добродетельным и благородным, вызывает двусмысленные улыбки у этой придворной черни, которая толпится вокруг трона и втихомолку смеется над монархом. Он, Павел, в 1798 году возложил на себя корону и регалии великого магистра Мальтийского ордена. Само провидение внушило ему взять под свое покровительство рыцарей Иоанна Иерусалимского. С тех пор как Мальтой овладели французские якобинцы, не прилично ли русскому самодержцу соединиться с верными защитниками христианства и рыцарских традиций? Но над ним все смеются. Даже аббат Жоржель иронизирует по поводу того, что русский император, явный схизматик, оказался вдруг магистром ордена, который признает папу главой церкви. Однако иезуитский патер Грубер понимает сердце монарха. Они вместе обдумали великий план для борьбы с революцией. Сам Пий VII извещал через своих агентов русского венценосца, что он не прочь заключить с ним союз дружбы и духовного единения. Какие всемирные перспективы! Какой гениальный замысел! Но кругом жалкие глупцы, которые ничего не понимают в великих идеях. Кроме того, эти люди завидуют ему… Они не могут простить ему его духовной высоты. Они готовят ему месть. Они убьют его.
X
Михайловский замок стоит в нашей северной столице особняком, как Эскуриал в Мадриде; по стилю подобных ему зданий нет, но от него, однако, веет своеобразной и мрачной прелестью. Зодчий-масон Баженов сочинил план замка. Разработал этот план и воздвиг желанный Павлу дворец архитектор Бренна. Сам император влиял на труды зодчих. Это здание проникнуто его меланхолией. Странное барокко исполнено неожиданной силы и суровой красоты. Замок был отделен от города лугом и рвами. Император торопил художников и мастеров. Ему надо было приготовить себе великолепную усыпальницу.
В замке был мрачный лабиринт зал, и лишь в конце этих пышных комнат находились кабинет и спальня императора. Здесь стояла статуя безбожника Фридриха II, а над узкой походной кроватью висел сантиментальный ангел Гвидо Рени. Все прочее было сухо и строго в этой келье. Роскошен был только письменный стол, который покоился на ионических колонках из слоновой кости, с бронзовыми цоколями и капителями. В спальне было несколько дверей. Одна, вскоре запертая Павлом наглухо, вела в покои императрицы. Была и потаенная дверь, ведущая вниз по винтовой лестнице в покои царской любовницы Гагариной.
Еще не просохли стены, когда император повелел двору переехать в полюбившийся ему дворец. «Ничто не могло быть вреднее для здоровья, как это жилище, — рассказывает Коцебу в своем описании дворца. — Повсюду видны были следы сырости, и в зале, в которой висели большие исторические картины, я видел своими глазами, несмотря на постоянный огонь в двух каминах, полосы льда в дюйм толщиной и шириной в несколько ладоней, тянувшиеся сверху донизу по углам». Темные лестницы и жуткие коридоры, в которых постоянно горели лампы, придавали дворцу вид страшный и таинственный. В нем легко было заблудиться. На площадках дул непонятный ледяной ветер. Везде были сквозняки. И двери хлопали неожиданно, наводя ужас.
1 февраля императорская фамилия переехала в Михайловский замок, а на другой день был маскарад. Приглашено было три тысячи человек. Гости робко бродили по залам, пораженные необычностью обстановки, но трудно было оценить роскошь и великолепие убранства, потому что от холода, сырости и дымных печей все залы были наполнены синим туманом, и, несмотря на множество свечей, люди возникали из полумрака, похожие на привидения.
Император держал себя странно, пугая придворных неожиданностью своих заявлений. Впрочем, казалось иногда, что он сам худо понимает то, что происходит вокруг него. Кто он в самом деле? Самодержец или игрушка невидимых и враждебных сил? Главное — одиночество, томительное и ужасное. Некому верить. Все враги. Пришлось удалить в Москву Никиту Петровича Панина, который был когда-то близок ему. Разве мог он не удалить его, когда он слышал собственными ушами, как этот человек в разговоре с сыном Александром употребил слово «регентство»? Правда, он больше ничего не слышал. Но о каком регентстве шла тогда речь? Они считают Павла сумасшедшим, они хотят заключить его в крепость, они хотят объявить регентство! И этот кроткий вольнодумец Александр, баловень бабушки, с грустной улыбкой заточит его, Павла, в каземат. Дружба этого Панина с английским послом Виртвортом более чем подозрительна. Он даже явно стремился противодействовать политике императора, отказавшегося от союза с Великобританией. Этот человек не понял великой идеи Первого Консула, который сказал, что Россия и Франция созданы для того, чтобы управлять Европой. Жалкий, прозаический ум дипломата Панина не оценил гения Бонапарта. Но Павел протянет руку этому необыкновенному якобинцу, ибо дело идет на сей раз о чудотворном умиротворении всей Европы. Они поделят мир — Бонапарт и Павел. Они, как братья, будут управлять земным шаром. И граф Панин был выслан из Петербурга.
Как жаль, что пришлось выслать также Аракчеева, этого верного раба. Жаль, очень жаль! Этот верный пес готов разорвать всякого, кто приблизится с враждебной целью к чертогам императора. Но все-таки пришлось выслать Аракчеева: он провинился по службе, старался спасти своего негодного родственника и свалил вину на другого, невинного. И Аракчеев сидел у себя в Грузине, не смея просить о помиловании. А как нужен сейчас этот верный раб!
Вот кто мил сердцу Павла — этот юный принц Вюртембергский, Евгений, который гостит в Петербурге. Издеваясь над законным наследником престола, Павел уже несколько раз говорил, что он, император, возведет юношу на такую высоту, которая удивит мир. Павел не знал, что его любовница Гагарина, не решавшаяся говорить ему о грозящей опасности, предупреждала об этом юного Вюртембергского принца. Она даже предложила ему укрыться у нее, Гагариной, если наступят страшные события. И немудрено, что Гагарина догадывалась о возможном перевороте. Любовник ее матери был в числе заговорщиков.
Весь Петербург знал, что существует заговор. Надо было выбрать человека умного, сильного, тонкого, смелого, находчивого и вручить ему власть для обеспечения государства и трона. Павел выбрал для этого графа Палена.
В руках графа Палена были сосредоточены решительно все нити государственного управления, а главное, ему были подчинены петербургский гарнизон и государственная почта. Он перлюстрировал письма. Он был вездесущ и всевластен. Заговор не мог бы осуществиться, если б он того не захотел. Но он захотел. Он помнил, как четыре года тому назад Павел послал ему выговор, именуя его действия подлостью. И он понимал, что нет никаких гарантий от новых оскорблений в какой-либо иной мрачный час. И он стал во главе заговора. К заговору присоединились многие, в том числе Орлов, Чичерин, Татаринов, князь Голицын, Талызин, Мансуров, Уваров, князь Яшвиль, Бенигсен, братья Зубовы.
Но этого было мало. Нужен был Александр. С ним уже вел переговоры Н. П. Панин, когда он еще не был выслан. Хитрец уверял его, что дело идет о регентстве. Ведь управлял же Великобританией принц Уэльский, когда заболел Георг III; ведь было же регентство в Дании при Христиане VII. Россия гибнет, ибо государь заболел душевно. И Александр поверил.
В качестве регента он предоставит отцу его любимый Михайловский замок. Павел не почувствует заточения. Там можно будет устроить гипподром. Он будет кататься верхом по парку. В театре для его развлечения будут даваться спектакли. В его распоряжении будет прекрасная библиотека… Сам бы Александр согласился на такое уединение.
Утром 7 марта в кабинет Павла вошел с рапортом о положении столицы граф Пален. Император рассеянно слушал доклад. Потом он спросил:
— Господин Пален, где вы были в 1762 году?
— Я был в Петербурге, государь.
— Итак, вы были здесь?
— Да, государь. Но что вы хотите сказать, ваше величество?
— Вы участвовали в революции, когда моего отца лишили трона и жизни?
— Я был, государь, только свидетелем, но сам не действовал. Я был очень молод. Я служил в гвардии унтер-офицером… Но почему вы задаете мне этот вопрос, ваше величество?
— Почему? Да потому, что хотят повторить 1762 год…
И глаза Палена встретились с глазами императора.
— Да, государь, этого хотят… И я сам в заговоре.
Павел удивился, но, кажется, не очень. Все было так странно и безумно, что еще что-то новое, непонятное и страшное не слишком поразило воображение Павла. Может быть, так надо, чтобы заговорщики вдруг сообщили откровенно своей жертве о намерении ее убить. Однако Павел решился спросить:
— Вы в заговоре тоже? Что это значит, господин Пален?
Пален обстоятельно стал объяснять угрюмому императору, что он, Пален, сосредоточил в своих руках все нити заговора и скоро все разоблачит и всех арестует. Пусть только император не мешает ему исполнить задуманный план.
Павел смотрел на вельможного провокатора и думал о том, что негодяя надо арестовать прежде всех. Он, Павел, знает, кто сумеет арестовать этого всемогущего царедворца. Такой человек есть. Это — Аракчеев. Надо послать ему письмо с повелением немедленно ехать в столицу. Павел не знал, что письмо будет перлюстрировано Паленом, что будет отдан приказ задержать Аракчеева у заставы.
— Ступайте, господин Пален, и будьте ко всему готовы. — Когда граф ушел, Павел со страхом оглядел свой кабинет. Дверь к императрице наглухо заперта. Эта изменница не ворвется к нему с кинжалом. У других дверей верные гайдуки. Во дворе кордегардия. Везде караулы. Надежны ли эти караулы? Неизвестно, что у них в головах, у этих якобинцев. На днях он зашел к сыну Александру. Цесаревич читал вольтеровского «Брута». Ага! Вольтерьянец! Ага! Якобинец! Тебе нравится, что цезарь убит. Ты забыл, негодный, участь царевича Алексея Петровича. Не всегда убивают цезарей. Иногда убивают и непокорных, восставших против помазанников божьих! В воскресенье 10 марта в замке был концерт. Павел был рассеян и мрачен. Все безмолвствовали, не смея поднять головы. Перед выходом к вечернему чаю распахнулись двери, Появился Павел, подошел, тяжко дыша, к императрице, остановился перед нею, скрестив руки и насмешливо Улыбаясь, потом с той же гримасой он подошел к Александру и Константину. За чаем была гробовая тишина. Потом император удалился, не прощаясь.
Даже на улицах Петербурга было мрачно и жутко. Все принимали друг друга за шпионов. Разговаривали шепотом. После пробития зори, в 9 часов вечера, по большим улицам ставились рогатки и пропускались только врачи и повивальные бабки.
За несколько дней до события Павел катался верхом по парку. Погода была туманная. Солнце уже давно не заглядывало в Петербург. Вдруг Павел обернулся к сопровождавшему его обер-штальмейстеру Муханову и стал жаловаться на удушье.
— Как будто меня кто-то душит, — сказал император, — я едва перевожу дух. Мне кажется, я сейчас умру.
— Это от сырой погоды, — сказал Муханов, почему-то дрожа. — Это, государь, иногда бывает, когда туман…
Утром 11 марта патер Грубер, единственный человек, который входил к императору без доклада, принес свой проект о соединении церквей. Это была последняя редакция, которую Павел должен был утвердить. Граф Пален загородил дорогу патеру и властно потребовал, чтобы он подождал. Войдя в кабинет к Павлу, он так утомил Павла длиннейшими докладами, что тот отложил свидание с иезуитом. Надо было ехать на развод. Соединение церквей пришлось отсрочить надолго.
В этот день Александр и Константин вторично приносили присягу императору. Они были под арестом и не знали своей дальнейшей судьбы. Однако к вечеру их пригласили к императорскому столу. Павел развеселился. Он громко говорил и шутил. Он несколько раз заговаривал с сыном Александром. А тот сидел, бледный и молчаливый, опустив глаза вниз.
Взглянув в зеркало, император сказал Кутузову:
— Какое смешное зеркало. Я себя вижу в нем с шеей на сторону.
После ужина вместо обычного приветствия Павел неожиданно сказал:
— Чему быть, того не миновать!
Вечером 11 марта состоялось последнее собрание заговорщиков. Пален и Бенигсен, руководившие собранием, были трезвы и знали, что делают. Но они охотно угощали вином гвардейцев. Шампанское рекой лилось на этой мрачной попойке. Предполагалось, что тиран подпишет отречение от престола. Кто-то сочинял даже конституционные «пункты». Но этим не очень интересовались. Надеялись, что легко будет поладить с молоденьким Александром. Кажется, не все понимали, что собственно готовится. Объединяла ненависть к самовластному императору, который посмел сказать, что в России тот вельможа, с кем он, Павел, разговаривает и пока он с ним разговаривает. В чаду попойки какой-то молодой человек вдруг громко спросил: «А что делать, если тиран окажет сопротивление?» Пален тотчас же ответил французской пословицей: «Когда хочешь приготовить омлет, надо разбить яйца». Все засмеялись, впрочем, не очень весело. И снова захлопали пробки от шампанского.
Командиры Семеновского и кавалергардского полков привели своих солдат. Талызин привел батальон преображенцев. Солдаты не знали точно, куда и зачем их ведут, но догадаться не так уж было трудно.
Пален предложил разделиться на два отряда и с двух сторон подойти к замку. Одним отрядом командовали Бенигсен и Зубов, другим — сам Пален.
Ночь была холодная. Моросил дождь. Когда заговорщики вошли в Летний сад, сотни ворон поднялись со старых лип, оглашая туманную ночь зловещим карканьем.
Гвардейцы остановились, страшась идти дальше. Зубов пристыдил солдат. Они-де идут защищать цесаревича Александра, которому грозит беда. Александра любили солдаты за кроткий характер. Отряд двинулся дальше. Перешли замерзшие рвы.
Преображенский адъютант, состоявший в охране замка, без труда провел заговорщиков. Когда они очутились перед покоями императора, дежурные гайдуки-гусары попробовали не пустить ворвавшуюся банду. Одного из них ранили, другой убежал и поднял тревогу. Солдаты на карауле заволновались, но офицер-заговорщик пригрозил шпагой, и восторжествовала павловская дисциплина: солдаты повиновались командиру. Пока отряд шел по коридорам и лестницам замка, некоторые из заговорщиков отстали и заблудились в дворцовом лабиринте. Немногие ворвались в спальню императора. Тут были Платон и Николай Зубовы и Бенигсен. Пален со своим отрядом куда-то исчез. Это промедление, хитрое и коварное, было, Разумеется, не случайно.
Когда заговорщики вошли в царскую спальню, Платон Зубов бросился к кровати. Она была пуста. Все озирались, недоумевая. Кто-то подошел к ширме и отодвинул ее. За ней стоял босой, в ночной рубашке, император. Блестящие страшные глаза были устремлены на этих непонятных У теперь людей, в орденах и лентах, со шпагами в руках. Бенигсен сказал, стараясь не смотреть на белое, как у Пьеро, лицо Павла:
— Государь, вы перестали царствовать. Александр — император. По его приказу мы вас арестуем.
В это время ворвалась в спальню новая толпа отставших офицеров. Пока Павел стоял недвижно, никто не смел его коснуться. Один из братьев Зубовых, совсем пьяный, решился заговорить с ним. Заплетающимся языком он стал упрекать в чем-то Павла, называя его тираном. Павел, перебив его, вдруг заговорил:
— Что вы делаете? За что?
Его голос, раздражавший их, знакомый голос, к которому офицеры привыкали на вахтпарадах, тотчас же пробудил у всех страсти. Толкая друг друга, офицеры окружали императора. Кто-то коснулся его руки. Павел брезгливо ее оттолкнул. Это было началом конца. Николай Зубов ударил императора в висок тяжелой табакеркой. Павел бросился в угол, ища оружия. На него зверски набросился пьяный князь Яшвиль. Павел закричал, защищаясь. Тогда все, в кошмаре хмеля, опрокинули императора на пол. Кто-то схватил шарф и, накинув петлю, затянул ее на шее самодержца. Бенигсен подошел к Павлу, когда он уже не дышал. Император лежал недвижно, с изуродованным и окровавленным лицом.
Когда весть о смерти императора Павла разнеслась по городу, обывательская жизнь мгновенно изменилась. Сняты были рогатки повсюду; появились кавалеры в запрещенных круглых шляпах и жилетах; пышные выезды цугом с гайдуками загремели по улицам. Знать и дворяне ликовали. Все почувствовали, что ожил потемкинский и екатерининский дух, ненавистный убитому императору.
Мемуаристы пишут, что ликовали все сословия и классы. На самом деле это было не так. Ликовали привилегированные. Народная, крестьянская масса была равнодушна к смерти Павла. Мужикам при Павле жилось так же трудно, как и при Екатерине, как впоследствии при Александре и Николае. Мужикам жилось худо, но не хуже, чем до Павла или после него. Час крестьянской России еще не пробил. На сцене истории господствовало дворянство. Это они, дворяне, оставили на ней свои пристрастные записки об императоре. Крестьяне тогда еще не писали своих дневников, и мы знаем их мнения лишь по случайным рассказам и живому преданию.
Мы знаем, что крепостные возлагали на царя особые надежды, оказавшиеся, правда, тщетными. Мужики поняли, что Павел не расположен к дворянству. Это давало повод рассчитывать на изменение крепостной зависимости, но расчеты эти оказались неверными.
Отказавшись от екатерининской политики по отношению к привилегированным, Павел не посмел или не успел опереться на крестьян. Лично он старался проявить к ним благожелательность, о чем свидетельствуют многочисленные документы, но это «народолюбне» Павла не шло дальше частных случаев. Он принимал меры во время голода, отправляя в голодающие губернии сенаторов «насытить голодных»; он делал попытки к оздоровлению сельского населения, посылая на места врачей; он неоднократно разрешал в пользу крестьян дела о «тиранстве» помещиков, карая насильников… Но во всех этих действиях не было единого и последовательного плана.
В народе со времен Пугачева бродила мысль о том, что Павел будет крестьянским царем. Эта идея укрепилась, когда при восшествии на престол он повелел впервые привести к присяге крестьян, подчеркивая то, что они прежде всего граждане. Отмена рекрутского набора, объявленного Екатериной незадолго до ее смерти, возбудила в мужиках новые надежды на облегчение их участи. Даже складывалась легенда о том, что государь Павел не прочь освободить крестьян, но мешают помещики. Летом 1797 года крестьянин Владимирской губернии Василий Иванов сказывал: «Вот сперва государь наш потявкал, потявкал, да и отстал, видно, что его господа переодолели». В этом выразительном замечании была доля истины. Император был бессилен совершить социальную и правовую реформу, потому что крепостное хозяйство, хотя и достигло в своем развитии предела и должно было неизбежно клониться к упадку, поддерживалось, однако, объективными экономическими и культурными условиями эпохи, тогда еще непригодными для новой формы землепользования.
За четыре года царствования Павла было издано несколько законодательных актов и указов с целью обеспечения крестьянам достаточно земельного надела, но эти попытки упорядочить крестьянскую жизнь или вовсе не осуществлялись реально или не достигали своей цели. Экономический и социальный процесс, который в конце концов, спустя шестьдесят лет, заставил правительство освободить крестьян, тогда еще только начинался.
В Петербурге однажды на разводе крепостные подали Павлу челобитную, где они требовали свободы от помещиков. Челобитчики за то, что действовали «скопом», были жестоко наказаны. Эта расправа не помешала распространяться слухам об отмене крепостного права. Были случаи возмущения и неповиновения крестьян помещикам в Вологодской, Тверской, Псковской, Новгородской, Пензенской, Орловской, Калужской и Новгород-Северской губерниях. Бунты усмирялись довольно легко и, за редкими исключениями, без суровых репрессий. Однажды, впрочем, для подавления мятежа пришлось послать генерал-фельдмаршала Репнина. Крестьяне во всем винили дворян, а не Павла. У них не было основания питать к нему расположение, но и для прямой ненависти он не давал повода. Равнодушие народа к смерти Павла сказалось, между прочим, устами того гвардейца, который ходил смотреть тело покойного царя, дабы убедиться, что он действительно умер: «Да, крепко умер, — сказал он. — Лучше отца Александру не быть. А, впрочем, нам что ни поп, то батька».
У народа к Павлу не было ни любви, ни ненависти. В судебных делах павловского времени встречаются, впрочем, отзывы об императоре весьма непочтительные. Мужички именовали его то «плешивым дураком», то «курносым царишкой», то, наконец, почему-то «гузно-блудом».
Правовое и хозяйственное положение крестьян при Павле почти не изменилось по сравнению с екатерининской эпохой, и естественно, что средняя крестьянская масса не почувствовала вовсе этого четырехлетнего царствования. И смерть Павла не произвела на большинство крестьян никакого впечатления.
Зато те мужики, которые склонны были к религиозным вопросам и размышляли на религиозные темы, по-своему поняли духовное лицо Павла. Несмотря на то, что Павел проявил некоторую терпимость к раскольникам, их отзывы об императоре дышат гневной непримиримостью. «Тот, кто царствует, рожден не от христианской крови, а от антихриста», «царь Павел — настоящий дьявол», «император наш воистину антихрист»…
Политика. Джон Кризи. ГНЕЗДО ПРЕДАТЕЛЕЙ
Глава первая. НЕИЗВЕСТНЫЙ
Девочка спала. Ее волосы, темные и длинные, рассыпались по бледному личику и подушке. Дыхание было ровным и легким. Рядом лежал мохнатый медвежонок, девочка зажала его в руке, словно даже во сне находила в нем успокоение. У окна стояла большая плетеная корзина с откинутой крышкой, в нее были свалены маленькие и большие куклы, игрушечные зверята. С корзины свисала лесенка с Белоснежкой и семью гномами. — Соня, казалось, готов был спрыгнуть с нижней ступеньки на бледнорозовый ковер. Лучи утренней зари проникали в комнату, освещая детскую кроватку.
В соседней комнате спал мужчина, он негромко и мерно похрапывал, и лишь это нарушало тишину.
Но вот щелкнул замок. Звук был довольно резким, но девочка не проснулась, и храп не прекратился.
Потом заскрипела лестница. И это не потревожило спящих.
Дверь в детскую была приоткрыта, спальня мужчины находилась напротив, по другую сторону узкой площадки.
Легкая тень появилась на пороге детской, дверь стала открываться. В этот момент что-то опустилось с притолока и плавно закачалось с легким жужжанием. Раздался глухой вскрик. Но и он не разбудил спящих.
Проникший в дом незнакомец — молодой широкоплечий брюнет небольшого роста — отпрянул, когда закачалась игрушка — крохотная фигурка с парашютом, закрепленная над дверью словно для охраны ребенка.
Придерживая дверь рукой, неизвестный заглянул в детскую. Несколько мгновений он не спускал глаз с ребенка. Улыбка пробежала по его жесткому лицу.
Потом он прикрыл дверь и пересек площадку. Дверь в спальню тоже была приоткрыта. Незнакомцу понадобилось открывать ее, он проскользнул боком.
Войдя в комнату, он остановился на расстоянии пяти-шести шагов от спящего, который лежал лицом к двери.
В глазах неизвестного появилось безжалостное выражение. Он опустил правую руку в карман и приблизился к спящему. Ничто не предвещало его пробуждения.
Неизвестный шагнул еще ближе и вынул из кармана нож с коротким, широким лезвием, на котором яркой вспышкой отразился луч света, проникший сквозь незанавешенное окно.
Незнакомец долго стоял в волнении у самой кровати, не решаясь совершить преднамеренное.
Спящий пошевелился, откинул голову.
Где-то недалеко пробили церковные часы. Три… четыре… пять… шесть.
Мимо, громко урча, проехал автомобиль. Спящий снова пошевелился. С улицы донесся звук хлопнувшей двери. Словно сигналом послужил он для неизвестного с ножом. Он нанес удар.
— Папа! — позвала девочка.
Ответа не было.
— Папа! — снова позвала она, и опять ответа не последовало.
Девочка откинулась на подушку и стала глядеть в окно с тем напряжением воли, на какое способен восьмилетний ребенок.
В окне показался воробышек. Девочка не шевелилась, задерживая дыхание до тех пор, пока проехавшая машина не вспугнула птичку.
Девочка откинула одеяло и на цыпочках подбежала к окну; рост позволял ей выглядывать наружу, не становясь на носки. Стайка воробьев и дроздов сидела на лужайке перед их домом, выклевывая семена, которые отец посеял лишь накануне.
Она наблюдала привычную для нее картину. Этот северо-западный пригород Лондона, застроенный так, что каждый современный дом окружен большим садом, был привлекателен. Перед каждым домом — лужайка, и каждую из них окружала тщательно подстриженная живая изгородь.
Это Садовый пригород Хэллоуз Энд.
В конце улицы показался почтальон на велосипеде. Затем молочник в белой фуражке и серой блузе, он свернул на дорожку к одному из домов. А вон прехорошенькая девушка с сумкой через плечо перешла дорогу и опустила газеты в почтовый ящик.
Скоро девочке надоело смотреть на улицу, она повернулась к двери и неуверенно протянула:
— Па-па!
Папа всегда говорил, что хорошо бы ей привыкнуть быть одной и ничего не бояться.
В это чудесное солнечное утро ничто, казалось, не могло напугать ее. Тут она заметила, что с гвоздика слетел парашютист.
— О-о-о! — вскрикнула расстроенная девочка и опустилась на колени.
Она подняла парашютиста, маленькую пластмассовую фигурку, и стала ласкать, поглаживая.
Потом девочка взглянула наверх.
Она не могла достать до гвоздика на притолоке, куда отец каждый вечер вешал игрушку, и никогда ей так не хотелось достать до него, как сейчас.
Девочка посмотрела на дверь спальни отца, заметив с удивлением, что она закрыта. Этого никогда раньше не было. Они с отцом так договорились, чтобы никогда он не закрывал свою дверь.
— А если мне придется вечером уйти, то я обязательно договорюсь, чтобы кто-нибудь с тобой остался. Понимаешь? Я никогда не оставлю тебя одну, — заверил отец.
И он держал слово.
Девочка даже не представляла себе, каких трудностей это ему порой стоило. Как часто после смерти ее матери одиночество доводило его почти до отчаяния. Порой хотелось встать, выключить телевизор, уйти из дома и ходить, ходить до тех пор, пока не утихнет боль воспоминаний. Но он никогда не забывал о девочке. И никогда раньше она не видела дверь в его комнату закрытой.
Может, ветер затворил ее?
Она уже дошла до середины площадки, но бегом вернулась за своими туфельками. «Никогда не ходи босая, Кэти!» И она слушалась, если не забывала. Надевая туфли, она сказала себе:
— Наверное, он меня не слышал, раз дверь закрыта.
Она пробежала площадку в счастливом ожидании; ведь он не будет против, если она откроет дверь.
Она нажала ручку и толкнула дверь, но та не поддалась. Громко, испуганно она позвала отца, но он не ответил, з**
Она стала крутить ручку, толкать дверь, ключа в замке не было.
— Папа! — закричала она, внезапно охваченная паническим страхом. — Папа, впусти меня!
Но в ответ ни звука. Тогда она забарабанила по двери, крича: «Папа, папа, папа!..» Голос ее прерывался от слез.
Наконец она устала и вернулась в свою комнату. Взобралась на кровать, схватила мохнатую игрушку — не то собаку, не то зайца — и приложила большой палец к губам, чтобы не расплакаться.
Потом легла она на бок, затихнув. Она просто не понимала. Не могла понять. Но вскоре стала размышлять. Вот-вот отец проснется и откроет дверь, наверняка откроет. Наверно, еще очень рано. Правда, не так уж рано, если почтальон и разносчица газет успели побывать на их улице. Должно быть, уже около восьми, а в половине девятого ей надо идти в школу.
Церковные часы пробили восемь. Ну вот, точно, восемь!
Она вскочила с кровати и снова перебежала площадку, почти в истерике крича:
— Папа, проснись, мне пора в школу!
Но ответа так и не было.
Поведение девочки резко изменилось. Напряженное личико побледнело, глаза неестественно заблестели. Она поняла вдруг — надо что-то предпринимать. Надо узнать, что же случилось с отцом. Наверное, надо кому-нибудь позвонить. Обязательно позвонить, но кому? Ей был известен только номер ее собственного телефона. Отец заставил выучить наизусть на случай, если она заблудится вдали от своего района.
«Обратись к полицейскому, — сказал он ей, — и дай ему свой адрес и номер телефона».
Не скоро ей удалось запомнить: «Меня зовут Кэти Кембалл, я живу на улице Хогарт, дом 17, в Садовом пригороде Хэллоуз Энд, телефон 3456». «Такой легкий номер», — сказал тогда отец, сердясь. И сейчас эти цифры ярко вспыхнули в памяти.
«Обратись к полицейскому».
Вот что она должна сейчас сделать — найти полицейского!
Одевшись, она вышла на площадку и остановилась в нерешительности.
— О, папа! — вскрикнула она в отчаянии и снова ринулась к закрытой двери. Девочка, всхлипывая, спустилась вниз, к входной двери. Там на полу лежали два письма и газета. Она подняла их и положила на маленький столик. Потом открыла дверь.
Сад был ярко освещен солнцем. После минутного колебания она пошла по каменной дорожке к выходу на улицу.
— Френк, — сказала обитательница соседнего дома, — это бедное дитя слишком рано идет в школу.
— Это бедное дитя, — словно эхо, откликнулся муж, — наверное, позавтракало лучше, чем я!
— Да нет же, я всерьез, — настаивала жена. Это была седая шестидесятилетняя женщина с поблекшим унылым лицом, какое бывает при частом крушении надежд. Муж выглядел лет на десять-пятнадцать моложе: брюнет, высокий, худощавый, подтянутый. Он смотрел в окно просто так, от нечего делать.
— Она мчится, как ветер.
— Чего нельзя сказать о тебе, Мэдж.
— Френк…
— Перестань волноваться! — воскликнул муж. — Ведь она не единственный ребенок в мире, потерявший мать. А отец о ней заботится, это уж точно.
Подавляя раздражение, он посмотрел на жену, которая все еще не отрывала взгляда от улицы.
— Тебе больше всех нужно…
— Френк, она даже не причесалась, а ведь обычно она такая аккуратная. Что-то случилось. Я это сразу почувствовала, едва она показалась на улице. Я догоню ее.
— Только не в халате и не в ночных туфлях, — заворчал муж.
— Ах, черт! — воскликнула жена и, решительно повернувшись к нему, приказала: — Ты пойдешь, ты одет. Поспеши! Если она дойдет до главной улицы…
Муж стал было протестовать, но что-то в поведении жены и внезапно возникший испуг у него самого заставили его замолчать.
Этот Кембалл никогда не отпускал девочку одну в школу и всегда заботился о том, чтобы соседи забирали ее домой вместе со своими детьми.
— Поторопись же, Френк! — настаивала жена, следуя за ним к черному ходу.
Ее занимала мысль — что же могло случиться и действительно ли девочка так напугана, как показалось ей — Мэдж Холкин. Она всегда очень тепло относилась к Кэти.
В семь лет потеряла мать — это ужасно! Кембаллу следовало снова жениться, а не просто отлучаться на ночь-другую в неделю, он уже достаточно долго живет вдовцом, а девочке нужна материнская забота.
Девочка стояла на углу в опасной близости к потоку машин и смотрела по сторонам, ища полицейского. Но его нигде не было видно.
Глава вторая. ПОЛИЦЕЙСКИЙ
Помощник комиссара полиции, мистер Патрик Доулиш, в это утро встал рано: предстояла важная конференция у комиссара, на которой должен присутствовать весь начальствующий состав Нью-Скотланд-Ярда. Его не привлекала предстоящая конференция, но выхода не было. Разве только, по счастливой случайности, последует какой-нибудь важный вызов? И тогда он сможет откланяться всем джентльменам, занимающимся расследованием уголовных преступлений в Лондоне, пожелав им всего хорошего. А сам займется вплотную тем делом, которое не только интересовало его, но поглощало всего целиком. Оно стало его навязчивой идеей. Речь шла об уголовных преступлениях, имеющих международное значение. Доу-лиш заинтересовался международными проблемами во время второй мировой войны. В ту пору, еще совсем молодым, он выбрасывался с парашютом в тылу противника так часто, что уже после первого десятка перестал вести счет.
— Стоит вам перешагнуть этот рубеж, — говорил он, — и можете считать, что удача вам обеспечена.
Удача и впрямь его не покинула. Были, конечно, и другие важные тому причины — к примеру, хладнокровная и расчетливая смелость, умение предусмотреть с особой тщательностью любую случайность, по сути, во всем, что он делал, его мгновенная реакция и физические качества, редкое чувство времени. Ко всему этому надо еще добавить просто поразительную способность завоевывать друзей, а также весьма пригодившееся знание немецкого языка. О нем распространялись легенды. В частности, о том, как он, спустившись на парашюте прямо в расположение немецких десантников, вызвал у них бурное веселье, сказав о том, как ему удалось одурачить глупых англичан.
После войны этого гиганта не увлекло садоводство и выращивание свиней, хотя он и делал попытку этим заняться. Не много времени прошло, пока его жена Фелисити поняла, что такая жизнь не по нему. Она довольно быстро перестала протестовать против его склонности к расследованиям уголовных преступлений. Он оправдывался тем, что занимается этим лишь удовольствия ради, слегка прикасаясь к вопросам юриспруденции. Но даже легкое прикосновение не раз приводило его к конфликту с полицией, но чаще — к сотрудничеству с ней. Наконец настал день, когда по логике и, очевидно, по принципу «нельзя побить — надо вовлечь» его пригласили работать в столичной полиции в качестве помощника комиссара по уголовным делам, занимающегося международными проблемами.
В это утро ему надо было подготовить доклады о действиях мафии как в Лондоне, так и повсюду в Европе. Он должен был связаться по телефону с сотрудником Национальных органов безопасности в Париже по поводу дела о подделке документов, а еще послать телеграммы в разные места в странах Британского содружества относительно весьма хитроумных махинаций с паспортами. Все это он должен сделать до совещания, назначенного на 10 часов утра, и поэтому сейчас спешил попасть в свой кабинет в старом здании Скотланд-Ярда.
Он шел пешком. Позади остался дом, в котором он жил. Впереди высился парламент — необыкновенно красивое здание под лучами восходящего солнца. Потом он посмотрел на Ламбетский дворец и Вестминстерское аббатство. Двое полицейских поприветствовали его, он на ходу ответил им. Когда он пересек парламентскую площадь и повернул на Уайтхолл, часы Биг Бена пробили восемь раз. Оставалось два часа — достаточно времени, чтобы успеть все сделать.
Он надеялся, что будет один в своем служебном помещении, но там оказался его помощник Чайлдс — человек, обладавший незаурядными знаниями международного права, законов различных государств, а также жизни полицейского и преступного мира. Доулиш, пользуясь этим, составлял подробную картотеку, хотя и его собственные знания были глубокими.
— Доброе утро, сэр — сказал Чайлдс.
— Доброе. Возникли проблемы? — спросил Доулиш Нет. Просто я знаю, как много вы хотите проделать до десяти часов, — сказал Чайлдс. — Не начать ли мне с отчета о паспортных махинациях?
— Да, пожалуйста, — с радостью согласился Доулиш.
Чайлдс ушел в свою комнату, а Доулиш расположился в своей. По тому, как был оборудован его кабинет, можно было понять, почему он все еще оставался в старом здании Скотланд-Ярда. Здесь все было устроено на самый современный лад и привычно. Он мог мгновенно установить контакт с любым полицейским управлением мира. Карты были разбиты на часовые пояса, и достаточно было одного взгляда, чтобы определить местное время и его соответствие британскому. Освободившись благодаря Чайлдсу от одной из постоянных проблем, он углубился в изучение материалов, связанных с мафией, все более и более поражаясь разветвленности ее деятельности. Но внезапно раздался звонок и загорелась сигнальная лампочка на одном из телефонов. Это была прямая линия, которая связывала его с Главным департаментом уголовной полиции, находившимся в новом здании близ улицы Виктории. Этим телефоном редко пользовались, звонок свидетельствовал о неотложном деле.
Он поднял трубку.
— Патрик Доулиш слушает.
— Доброе утро, сэр. — Звонил Ланкастер, связной между отделом Доулиша и Управлением уголовной полиции, цели которых часто совпадали. — Случилось нечто, о чем вам следует знать.
— Докладывайте.
— Помните ли вы Кембалла, сэр? Дэвида Кембалла?
— Конечно, — сказал Доулиш.
— Его убили, сэр. — Пока Доулиш осмысливал это неожиданное сообщение, Ланкастер продолжал: — При ужасных обстоятельствах к тому же.
— О, — сдавленно произнес Доулиш, — при каких же обстоятельствах?
— Сосед обнаружил, что его ребенок блуждает по улицам в поисках полицейского. Кембалл научил ее искать полицейского, если она потеряется или попадет в затруднительное положение. Он заперся на ключ в своей комнате, чего раньше никогда не делал, девочка не смогла разбудить его. Сосед нашел двух полицейских. У них хватило здравого смысла оставить девочку у соседей, пока взламывали дверь.
Ланкастер сделал паузу для пущего эффекта, что было ему свойственно. Но Доулиш, не дожидаясь, спросил:
— Кембалл, кажется, потерял жену?
— Год с лишним назад, в автокатастрофе.
— И он не женился снова?
— Кажется, нет, мистер Доулиш. Нашли Кембалла с перерезанным горлом в постели. Он умер два-три часа назад.
— Исчезло что-нибудь ценное?
— Нет, сэр. Но весь дом был обшарен. Только в одной комнате ничего не было перевернуто вверх дном — в детской. Ценные вещи остались нетронутыми, хотя их нетрудно было унести. Вы, наверное, помните, что Кембалл коллекционировал миниатюры и фарфор?
— Да, помню.
— Все осталось на месте. И более шестидесяти фунтов находилось в его бумажнике, который лежал на стуле у кровати.
— Странно.
— Вам это кажется странным? — заметил скептически Ланкастер. — А мне нет. — Ланкастер задержал дыхание. — А, понимаю, что вы имеете в виду. Он пришел, чтобы что-то найти, и не знал, где это находится. Так не проще ли было получить у Кембалла нужные сведения, а потом уж…
— Вот именно, — сказал Доулиш. — Так вы сказали — профессиональный обыск?
— Тщательный, сэр.
— И, конечно, никаких отпечатков?
— Никаких, если не считать отпечатков пальцев самого Кембалла, ребенка и служанки, приходящей обычно к ним после полудня.
— В котором часу вы все это обнаружили? — спросил Доулиш.
— Между восемью и половиной девятого, сэр.
Доулиш посмотрел на свои часы — только четверть десятого. У него было почти непреодолимое желание сказать, что он тут же выезжает на место, но тогда он не сумеет вернуться раньше полудня. А совещание?
— Буду там во второй половине дня, — сказал он.
— Я скажу, чтобы вас ждали, сэр.
— Благодарю. Еще какие-нибудь дела, Ланкастер?
— Ничего особенного. Только я подумал: может, Кембалл занимался чем-то, о чем вам известно?
— Нет, — ответил Доулиш. — Кроме дела Боскоуэна, я ничего не знаю. Но это не значит, что он прекратил активную деятельность.
— Надеюсь, нам удастся что-нибудь прояснить к вашему приезду.
— Я позвоню вам перед выездом. — Доулиш положил трубку и откинулся в кресле, нахмурившись. Дэвид Кем-балл убит… Человек, который некогда был незаменимым помощником Доулиша в международной организации, неофициально именуемой — «Враги преступности». Даже предполагалось, что он в том или ином качестве войдет в состав организации, но тогда Кембаллу пришлось бы проводить много времени вне дома, а он не хотел так часто оставлять жену. У Доулиша создалось впечатление, что супружество Кембалла было почти совершенным, а это сейчас явление довольно редкое.
— Мафия, — сказал вслух Доулиш и выпрямился в кресле. Он обладал свойством быстро переключаться и сосредоточивать внимание на вопросе, требующем более срочного решения. Полчаса он работал над отчетом о мафии. В нем были перечислены игорные дома, казино, жульнически эксплуатируемые игральные автоматы, а также другие предприятия, находящиеся под контролем или влиянием мафии. Подобные отчеты готовились и в полицейских управлениях других стран, в начале осени предполагался созыв международной конференции «Врагов преступности», на которой будет осуждена деятельность мафии.
К такой конференции стоило хорошо подготовиться.
Он закончил работу без семи минут десять. Просто удивительно, как много сил отнимает такая сосредоточенная работа. И он позволил себе расслабиться, чтобы снова обрести силы. Открылась дверь Чайлдса, и тот вошел, неся кофе и печенье.
— У меня, право, нет для этого времени.
— Я позвонил и предупредил, что вы задержитесь — сказал Чайлдс. — Да сегодня они, очевидно, и не начнут в назначенное время. — Он поставил поднос на стол Доулиша. — Как у вас с отчетом о мафии, сэр?
— Закончил. Отдайте на перепечатку, но сами прежде просмотрите. — Он налил себе кофе. — Отчет довольно внушительный.
— Как и само дело, — заметил Чайлдс.
— Вы слышали по параллельному телефону, о чем говорил Ланкастер?
— Нет, — ответил Чайлдс.
— Рано утром был убит Дэвид Кембалл, — сообщил Доулиш. — Я отправлюсь на место преступления как только смогу, во второй половине дня. Найдите мне, пожалуйста, досье Кембалла, — добавил он, подумав.
— Хорошо, — обещал Чайлдс. — Есть ли у вас версия?
— Еще нет.
Чайлдс помолчал, пока Доулиш пил кофе, а потом сказал:
— Трагична личная жизнь Кембалла. Его первая жена умерла от рака, когда ей было всего двадцать четыре года.
Доулиш сказал, пораженный:
— Я не знал, что он был женат дважды. А дочка…
— От первой жены, — ответил Чайлдс. — Девочке было три года, когда мать умерла.
После паузы Доулиш мрачно сказал:
— Бедное дитя. — Он выпил кофе и встал. — Спасибо, что предупредили начальство о моем опоздании.
Чайлдс улыбнулся покровительственной улыбкой.
Вскоре шофер полицейской машины доставил Доулиша в Управление Скотланд-Ярда в новом здании, и он проскользнул в небольшой конференц-зал на пятом этаже. Комиссар уже выступал. Служитель проводил Доулиша к свободному месту.
— …Очень неприятен, но неоспорим факт, что преступность растет, — говорил комиссар, — и, в известной степени, мы несем за это ответственность. Думается, что настало время нам, работникам Скотланд-Ярда, пересмотреть свои собственные действия и методы.
«Очередное взбадривание», — подумал Доулиш. И мысли его вновь переключились на Кембалла. Он вспомнил, как Кембалл помог ему, проявив мужество. Он спустился на парашюте в горящий лес, чтобы спасти похищенную женщину, запертую в хижине дровосека.
Но слышал Доулиш и каждое слово комиссара; он умел жонглировать многими шарами.
Курьер подошел к Доулишу и вручил записку. Комиссар заметил это, но не прервал своего выступления.
— Мы несем весьма серьезную ответственность, — продолжал он.
Доулиш развернул записку.
«Кажется, становится ясным, почему убили Кембалла. Приходите, пожалуйста, как можно скорее. Чайлдс».
Глава третья. МОТИВ
Голос комиссара, ему показалось, звучал громче, когда Доулиш прикрывал за собой дверь. Доулиш вынул визитную карточку и написал на ней: «Прошу прощения, комиссар. Меня вызвали на срочное расследование», — и вручил карточку курьеру.
— Передайте комиссару, как только он закончит выступление.
— Слушаюсь, сэр.
Доулиш кивнул и быстро вышел. Машина стояла внизу, но шофер, полагая, что, пока идет совещание, он свободен, куда-то ушел. У Доулиша был свой ключ, он сел и повел машину к месту службы. Такое уж беспокойное было утро! Прежде не раз случались дела, которые требовали от Доулиша напряжения всех сил. Возможно, и сейчас речь шла о таком деле. Во всяком случае, Ланкастер убедил Чайлдса: дело принимает такой оборот, что расследование его не терпит отлагательства.
Чайлдс сидел в кабинете Доулиша и говорил по телефону.
— Да… Я скажу ему… О, вот он только что вошел. — И Чайлдс передал трубку Доулишу, доложив: — Инспектор Лаболье звонит из Парижа, сэр.
В организации «Враги преступности» Лаболье был новым человеком — он занял место Пьера Кристалл, погибшего при расследовании дела, очень похожего поначалу на дело Кембалла.
— Алло, — сказал Доулиш, — я сам хотел вам Звонить позднее.
— Может оказаться слишком поздно, — ответил Лаболье на хорошем английском языке, но с акцентом. — Думаю, что вы, как всегда, впереди, а не позади событий.
— Кто-то вас водит за нос, — сказал Доулиш.
— Что, что вы сказали? — начал было Лаболье, но голос его изменился, и он расхохотался: — A-а, понял! Посмотрим, к чему придем. Меня очень беспокоят паспорта.
— А что в этом нового? — спросил Доулиш.
— Есть сведения, что выпущено больше двух тысяч фальшивых французских паспортов, которые продаются. И, право же, сейчас не до шуток, когда речь идет о том, что во Франции наверняка найдется больше двух тысяч подонков, которые не замедлят ими воспользоваться. И кто же, черт побери, может знать, кому с их помощью удастся пробраться во Францию?
— Я знаком с проблемой, — сказал Доулиш. — Два дня назад мы совершили рейд в одну гостиницу и обнаружили три французских паспорта, которые показались подозрительными. Они уже на пути к вам.
— Буду рад увидеть их. Скажите, удалось ли вам в Англии лучше ознакомиться с этой проблемой?
— Нам известно, что существует много фальшивых британских паспортов, — ответил Доулиш. — Но наши цифры скромнее ваших.
— Значит, мы сейчас страдаем больше всех, — заметил Лаболье. — Ну, что ж, займемся всерьез. Прощайте!
Доулиш задумчиво опустил трубку и увидел, что Чайлдс смотрит на него с напряженным вниманием. Взгляды, которыми они обменялись, свидетельствовали о том, что они сомневаются в способностях Лаболье. Доулиш лишь взял на заметку сообщенные им сведения. А потом спросил:
— Итак, в чем же заключаются мотивы убийства Кем-балла?
— Он занимался расследованием дела о махинациях со страхованием и едва успел доложить, что мошенники действовали путем подмены документов.
В кабинете наступила напряженная тишина. Доулиш подошел к окну, из которого открывался вид на Вестминстерский мост, реку и набережную. Там царили свет и оживленное движение, и этот мир был далек от того, что он сейчас услышал.
— Один из вариантов махинаций с паспортами, не так ли? — спросил Доулиш.
— Да.
— Откуда получены такие сведения?
— Из отдела исков страховой компании. В кармане Кембалла найдено письмо. Суть дела заключается в том, что в результате автомобильных, воздушных и морских аварий тела погибших могут быть неузнаваемы, и в таких случаях используются паспорта. Страховая компания выплатила таким образом крупную страховую сумму, а «погибший» оказался жив. И Кембаллу было поручено заняться расследованием этого дела. Он добился известного успеха и, по его словам, был близок к раскрытию тесных связей между появлением фальшивых паспортов и предъявлением крупных исков к страховой компании.
— Называл ли он имена? — спросил Доулиш.
— Нет.
— Он вообще не любил о чем-либо распространяться, пока не приходил к определенным выводам, — сказал Доулиш. — Не исключено, что кто-то узнал о его осведомленности по поводу этих паспортных махинаций и убил его.
— Такой вывод сам собой напрашивается, — согласился Чайлдс.
— Да… — И после некоторого колебания Доулиш добавил: — Лаболье сказал, они располагают сведениями о том, что существуют две тысячи фальшивых французских паспортов.
— О боже! — выдохнул Чайлдс.
— Вот именно. — Доулиш сел на край письменного стола, на удивление спокойный. Довольно долго хранил он молчание, наблюдая за Чайлдсом. И наконец принял решение:
— Поеду-ка я сейчас прямо в Садовый пригород Хэллоуз Энд. Кто там дежурит?
— Участковые и Ланкастер. Кстати, он уже успел связаться со страховой компанией после того, как нашел письмо в кармане Кембалла.
— Не знаю, нужно ли всех оповестить о том, что паспортное дело имеет отношение к этому убийству, или… — Он не закончил фразу, и широкая улыбка осветила его лицо. — Я лучше подожду. А вы соберите отчеты о том, как обстоят дела с фальшивыми паспортами в других странах. Возможно, срочно придется собрать совещание.
— Положитесь на меня, — обещал Чайлдс.
Слишком много дел свалилось на Доулиша, а Чайлдс,
хоть и прекрасно справлялся со своей работой, едва ли мог еще долгое время выдерживать такую нагрузку. Самым подходящим человеком был бы Кембалл. Еще подавал надежду Гордон Скотт. Но он недавно говорил о своем желании подать в отставку, чтобы отправиться в Нью-Йорк, где собирался жениться. Впереди работы было очень много. Если бы можно было искоренить или хотя бы резко сократить преступления в международном масштабе, это помогло бы полиции сосредоточить внимание на преступности внутри страны. Слишком много помех у полицейских сил современного мира возникает оттого, что свободно преступники переезжают из страны в страну. А министерство внутренних дел никогда не проявляло склонности платить хорошо для того, чтобы эта сторона не волновала полицию. Просто удивительно, до чего слепы власти!
— Вас что-то беспокоит, сэр? — спросил Чайлдс с тревогой.
— Просто я представил себе, какие масштабы может приобрести это дело, — сказал Доулиш. — Работал ли Кембалл в одиночестве?
— Да, он отказался от помощи, — ответил Чайлдс. — В общем-то, он только с нами один раз сотрудничал и больше ни с кем.
Садовый пригород Хэллоуз Энд соответствовал своему названию. Это был приятный уголок Большого Лондона, который выглядел чуть ли не идиллически, особенно когда солнце освещало его ухоженные лужайки и цветники.
Доулиш свернул с главной улицы с ее магазинами и ансамблями высоких домов в северный конец Хоггарт-авеню. Доехав до середины, он увидел у дверей двух домов скопище машин, толпу, множество фоторепортеров и полицейских в форме.
Доулиш сразу подумал, что здесь жил Кембалл. В одном из окон он увидел девочку с заплаканным лицом.
Вот она, дочка Кембалла.
Когда Доулиш подъехал, к нему ринулись представители печати. Кто-то крикнул: «Это Доулиш!» И он услышал, как другие повторили его имя. Защелкали фотоаппараты и кинокамеры на треножнице, делающие съемки Для вездесущего телевидения.
Старший инспектор Ланкастер, показавшийся в дверях двухэтажного дома, имел внушительный вид. Его двойной подбородок и тяжелая нижняя челюсть делали его похожим на особую породу ищеек; с красным от возбуждения лицом он пошел навстречу Доулишу.
— Привет, инспектор!
— Рад видеть вас, сэр.
Когда репортеры перестали их снимать, стоявший впереди блондин небольшого роста обратился к Доулишу:
— Значит ли ваше присутствие, что дело имеет отношение и к другим странам, мистер Доулиш?
— Он имеет в виду международные связи, имеющие отношение к «Врагам преступности», — пояснил другой.
— Возможно, — согласился Доулиш. — Иначе, зачем бы мне здесь находиться? — Он приветливо улыбнулся и вместе с Ланкастером вошел в дом. — Тело уже увезли?
— Да, оно в местном морге, — ответил Ланкастер. — Причина смерти не вызывает сомнения. Могу вам показать снимки, если желаете.
Доулиш последовал за Ланкастером в комнату направо. Эта большая комната во всю ширину дома имела с одной стороны обыкновенные окна, а с другой — так называемые французские, доходящие до полу и ведущие на лужайку. Полки, стоявшие у стены, были заполнены фарфором, и на трех других стенах висели интересные миниатюры. На столе были разложены хорошо отпечатанные фотографии, и Доулиш направился к столу, чтобы посмотреть их.
— Хватило одного удара, — пояснил Ланкастер.
Доулиш отвел глаза и стал разглядывать личные вещи убитого: часы, ключи, серебряные монеты. Все эти вещи, конечно, не представляли особого интереса для полиции. Доулишу здесь больше нечего было делать, и они покинули комнату.
— Что бы вы прежде всего хотели посмотреть, сэр?
— Доказательства того, что убийца что-то искал.
Ланкастер водил его из комнаты в комнату. Имелось много свидетельств того, что человек обыскивал тщательно и осторожно. Обыск производил, бесспорно, опытный человек.
В детской Доулиш заметил беспомощно болтавшегося парашютиста. Вероятно, потому, что он так часто сам пользовался парашютом, он особенно заинтересовался игрушкой, восхищаясь ее совершенством.
— Даже комбинезон сделан, как настоящий, — заметил Ланкастер.
— Да. Странная игрушка для девочки, — сказал Доулиш.
— Сразу видно, что вы не знаете детей, — возразил Ланкастер. — Будь то мальчик или девочка, если игрушка хоть как-то связана с отцом, ребенок с ней не расстается. Он ведь служил в парашютных частях, не так ли? Хотите посмотреть, как она устроена, сэр?
Доулиш кивнул, Ланкастер потянул игрушку за шнурок, и Доулиш увидел, что к притолоке двери прикреплен крюк длиной в три дюйма, с которого свисал шнур. Маленькая защелка на верху парашюта, похожая на язычок зонтика, сдвинулась под нажимом пальца. Парашют стал медленно расправляться, и «человечек» начал спускаться. Его удерживал крючок на шнуре, свисавшем с притолоки. Наконец крохотные ножки коснулись пола и колени согнулись: маленький парашютист грациозно опустился на спину, и парашют мягко опал в нескольких дюймах от него.
— Совсем как настоящий, не правда ли, сэр?
— Поразительно, — согласился Доулиш. — А что с девочкой?
— Ей очень плохо, сэр, очень плохо.
— Успокоительное давали? — спросил Доулиш.
— Доктор сказал, что даст ей на ночь.
— Жестокосердный или же мудрый человек, — отметил Доулиш.
Он вернул парашютиста на место за дверью, аккуратно расправив шнур, и оглядел комнату. В ней в беспорядке были разбросаны карандаши, мелки, книжки, кукольная одежда, бумага и игрушки, но сама комната была чисто убрана. На маленьком столике стояли две фотографии в одной складной рамке — обе жены Кембалла?
Наконец Доулиш пересек площадку; у двери в спальню Кембалла, где он был убит, стоял полицейский. Картины в комнате были сдвинуты, ящики открыты. На тумбочке стояла фотография темноволосой женщины с прелестными глазами.
— Жена, — сообщил Ланкастер. — Вы видели такую же фотографию в детской?
— В одной рамке с родной матерью девочки? — догадался Доулиш.
— Да, сэр. И знаете… Меня охватывает нервная дрожь, когда я слышу плач этого ребенка. Мне всегда было тяжело слышать, когда плакали мои четверо детей, а сейчас то же чувство испытываю, когда плачут внуки.
— Сколько у вас внуков?
— Семеро, — с гордостью ответил Ланкастер. — Четыре мальчика и три девочки. А моя младшая дочь имеет сейчас возможность сравнять счет, ее первенец появится на свет через пару месяцев.
— Надеюсь, это будет девочка, — сказал Доулиш.
Он внимательно осмотрел комнату, а затем внимательно посмотрел на Ланкастера.
— Что вы можете сказать о проделанном здесь обыске? — спросил, наконец, Доулиш.
— Он был очень тщательным и умелым, сэр. Я уже говорил об этом.
— Вы заметили, что были осмотрены все миниатюры? — подчеркнул Доулиш.
— Причем весьма тщательно, сэр.
— А значит, искали что-то очень маленькое, — размышлял вслух Доулиш.
Ланкастер был поражен и растерян.
— Да, конечно. Очень маленькое, сэр.
— И он не дал Кембаллу сколько-нибудь пожить, чтобы узнать, где это находится, — сказал Доулиш. — Не понимаю. — Он весь словно подобрался. — Ну что ж, наихудшее всегда остается напоследок.
— Наихудшее, сэр?
— Да, — сказал Доулиш. — Не исключено, что девочка нам поможет.
Ланкастер удивился:
— Я ведь говорил с ней, сэр! Она ничего не слышала и не видела. Вам не следует говорить с ней снова.
— Но я это сделаю, — сказал Доулиш, направляясь к двери. — Кстати, был ли у нее в руках игрушечный парашютист после того, как она покинула свой дом?
— Пожалуй, нет, — подумав, ответил Ланкастер. — Мы не могли дать унести отсюда что-либо прежде, чем не сняли отпечатки пальцев. На парашютисте, как выяснилось, оказались отпечатки пальцев девочки и ее отца, но… — Он замолк в то время, как Доулиш взял в руки игрушку. Когда же он снова заговорил, в голосе его послышался упрек: — Простите меня, сэр. Но я не думаю, что есть хотя бы малейший шанс услышать что-нибудь от Кэти. Едва ли справедливо тревожить ребенка, раз нет шанса.
— Будь я на вашем месте, я сказал бы то же самое, — ответил Доулиш. — Не хотите ли пойти со мной?
— Я бы предпочел, чтобы вы с ней повидались без меня, — сдержанно сказал Ланкастер.
Доулиш кивнул.
— Мы еще увидимся до моего ухода.
Он вышел из комнаты и спустился по лестнице.
Он вышел в сад и увидел, что Кэти все еще смотрит из окна соседнего дома на свой дом. Она уже не плакала.
Глава четвертая. КЭТИ
— Хэлло, Кэти, — сказал Доулиш ласково.
Девочка ничего не ответила. Миссис Холкин тоже молчала, ее лицо выражало беспомощность.
Доулиш подошел к девочке.
— Много лет назад я встречался с твоим отцом, — сказал он.
Глаза Кэти несколько оживились, но по-прежнему она не промолвила ни слова.
— Однажды мы вместе спрыгнули с одного самолета, — Доулиш пытался втянуть ее в разговор.
Она смотрела на него внимательно.
— Он был очень смелым человеком.
— Папа был очень смелым, — подтвердила Кэти. — Я это знаю. И мама тоже мне это говорила.
— Правда? — сказал Доулиш. — Готов поспорить, что она его очень любила.
— О, она его так сильно любила, она часто мне это говорила, — заявила Кэти. — Она любила его просто уж-жасно.
— Думаю, что и он любил ее не меньше, — заметил Доулиш.
Девочка не отрываясь смотрела на него, словно чем-то озадаченная. Губы ее сжались, глаза округлились. Она не ответила, а Доулиш без расспросов опустил руку в карман. Кэти наблюдала за ним. Он вытащил парашютиста и поднес ей игрушку.
— Никогда раньше не видел такой игрушки, — сказал он убежденно.
— Это моя! — вскрикнула она. — Это моя!
— Я знаю, что она твоя.
— Мне подарил ее папа.
— Да, — подтвердил Доулиш, отдавая ей игрушку. — Я подумал, что миссис Холкин может повесить ее на ночь над твоей дверью. Нужно только взять веревочку и закрепить ее. — Он повернулся к женщине. — Можем ли мы это сделать, миссис Холкин?
— Ну, конечно. Я уверена, мой муж…
— Я не хочу здесь оставаться! — вскрикнула Кэти. — Я хочу домой! — Она крепко прижала к груди игрушечного парашютиста и горько расплакалась.
Провожая Доулиша, миссис Холкин сказала:
— Сердце разрывается, когда я слышу ее плач. Не могу понять, почему доктор не дал ей сразу чего-нибудь успокоительного. Это нехорошо, право же нехорошо. Он сказал, что даст на ночь, но бедное дитя просто все глаза выплакало. Я рада ее пребыванию здесь, но что пользы, если она все время плачет, а я ничего не могу поделать? Знаете ли, — продолжала она уже более уверенно, — с вами она держалась лучше, чем с кем бы то ни было, кто сегодня приходил, вы успокоили ее. Этот нелепый полицейский забросал ее вопросами, будто она могла во сне что-нибудь слышать.
В глубокой задумчивости Доулиш посмотрел на нее и сказал:
— Вы были очень добры к девочке, но я не думаю, что после сна ей следует снова видеть свой дом. Как вы считаете?
— Согласна с вами! — горячо воскликнула миссис Холкин. — Совершенно согласна. Если бы вы могли все устроить, я была бы вам очень признательна.
Доулиш пообещал.
Он возвратился в дом Кембалла и застал Ланкастера в дурном настроении. Уже поступила большая часть отчетов. Смерть наступила мгновенно после единственного удара ножом; вскрытие показало, что он был вполне здоров и находился в хорошей форме.
— Нам нужно куда-нибудь увезти ребенка, Ланкастер, — сказал Доулиш.
— Разве я не понимаю! Но у нее совсем здесь нет родственников. В Ноттингемшире живут две дальние родственницы, а в Канаде — родители мачехи, и все очень старые люди. Может, пристроить ее в какую-нибудь семью?
— Надо подумать об этом, — сказал Доулиш.
Ланкастер достаточно хорошо его знал, чтобы понять,
что он уже всерьез что-то обдумывает, но не стал продолжать разговор на эту тему.
— Она сказала вам что-нибудь по существу, сэр?
— Только то, что мать очень любила отца и говорила, что он очень смелый, ее отец, — с рассеянным видом ответил Доулиш.
— Но вам ведь не удалось ничего выяснить по существу не так ли? — настаивал Ланкастер, который явно стремился успокоить себя тем, что и Доулиш не добился успеха там, где это не удалось ему.
— Пока не знаю, — сухо ответил Доулиш. — Эта автокатастрофа, во время которой погибла ее мачеха, вам что-нибудь о ней известно?
— Я узнал, что были многочисленные переломы костей, а причиной смерти явилось кровоизлияние в мозг. Мгновенная смерть, сэр.
— Достаньте мне отчеты следователя и патологоанатома, а также заключение полиции, — попросил Доулиш. — Всего лишь для порядка, — добавил он поспешно, словно ожидал протеста со стороны Ланкастера. — Вы, как обычно, собираетесь представить отчет вашему начальству?
— Конечно, сэр. И копию вам.
— Благодарю, — сказал Доулиш. — Кстати, это паспортное дело с компанией Глобал. С кем вы там виделись?
— С начальником отдела исков, — ответил Ланкастер. — Будьте уверены, я займусь этим тщательно.
— А я буду держать с вами связь.
— Благодарю вас, сэр, — сказал Ланкастер, а потом несколько замялся, прежде чем продолжить: — Но… кто же позаботится о Кэти Кембалл, сэр? Мы же не можем оставить этот вопрос нерешенным. Не правда, ли?
— Конечно, не можем, — согласился Доулиш. — Оставьте ее на моем попечении.
— Хорошо, сэр. — Ланкастер не выказал ни одобрения, ни осуждения. Голос его был бесстрастным.
Доулиш вышел на улицу и миновал собравшуюся здесь толпу зевак. Щелкнули две или три камеры. Пробираясь к своей машине, он чувствовал на себе любопытные взгляды. Шофер стоял у машины и открыл Дверку, как только Доулиш к ней приблизился.
— Так вы вернулись, — заметил Доулиш.
— Да, сэр. Сожалею, что отсутствовал утром. Я был уверен, что вас не будет все утро. Ведь по сути… — Шофер очень нервничал, хоть и невелика была провинность. — Я слыхал, что совещание будет длиться чуть ЛИ не весь день.
— Значит, я еще успею туда вернуться, — сухо сказал Доулиш. — А сейчас, пожалуйста, ко мне домой.
— Хорошо, сэр.
Доулиш сел позади, множество разных мыслей занимало его ум, причем чаще всего он возвращался к замечанию Ланкастера о столкновении интересов. Старший инспектор был абсолютно прав. Он квалифицированно информировал его, но дело явно не подпадало под юрисдикцию Доулиша. Однако до сих пор ему не встречались дела, которые находились бы так близко от разграничивающей линии.
И это была не единственная проблема. Кэти! Бедная девочка! Что же с ней станет? Когда они проезжали мимо роскошных домов богатого квартала, он вдруг подумал, что Фелисити, жены, может не оказаться дома. Но не успел он выйти из лифта, как столкнулся с Фелисити.
— Ты! — воскликнул он.
— Пат!
— Слава богу, ты дома, дорогая!
— Но, Пат…
— Разве ты не дома?
— Дорогой, мои волосы…
— Очень красивые волосы, — сказал Доулиш. — И если ты не можешь отложить поход к парикмахеру, тогда я сам их тебе вымою. — Он взял ее за руку и продолжал держать ее, пока они пересекли площадку, ведущую к квартире. — Не могу и выразить, как я рад, что застал тебя, — продолжал он, вынимая ключи.
— Ты, право же, должен предупреждать меня, когда хочешь прийти домой пораньше, — сказала Фелисити с досадой.
Фелисити придавала большое значение уходу за волосами, имела специального парикмахера и, он знал, тщательно готовилась к предстоящему через день-два званому обеду. Как правило, она с полным пониманием, даже пристрастием, относилась к любой из занимавших его проблем, но сейчас… Будет ли разумно рассказать ей о том, что у него на уме? Он пропустил ее вперед, и она сразу же направилась в холл к телефону. Доулиш наблюдал за ней. Высокая, с необыкновенно красивой фигурой. У Фелисити были приятного тембра голос и красивые серо-зеленые глаза, они сейчас поблескивали от досады. Она не была красива по принятым стандартам, но что-то было в этом лице такое, что ему оно казалось прекрасным.
— Благодарю вас, месье Ибер, пожалуйста. — Она смотрела на Доулиша без улыбки — верный признак того, что была не в себе. — Да?.. Миссис Доулиш… Да… очень хорошо. Узнайте, нельзя ли отодвинуть мой визит на час? — Последовала длинная пауза, и Фелисити начала хмуриться. — Уверена, что ничего нельзя сделать, — сказала она Доулишу. — Я… Хелло? — Лицо и голос повеселели. — Да? Когда? Очень хорошо… Очень сожалею, но я…
Доулиш направился к ней.
— Ты можешь пойти, — сказал он, — я подожду.
Бедная Кэти Кембалл, а может ли ждать она?
— Право, я не могу, — закончила разговор Фелисити. — Скажите месье Иберу, что я огорчена.
Доулиш отошел от нее, она же положила трубку, и оба стояли молча несколько мгновений, глядя друг на друга. Фелисити все еще испытывала досаду, он же как-то внутренне сжался, теперь уже не зная, как лучше сказать ей о том, что у него на уме. Об этом следовало говорить тогда, когда у обоих хорошее настроение. По сути, не было повода затеять этот разговор. Он подошел к ней и коснулся губами ее щеки.
— Мне очень жаль, родная. Позвони снова и скажи, что ты придешь. Моя идея может подождать.
— Что за идея?
— Я хотел совершить прогулку. В Ричмонд, пожалуй, или даже подальше — в Эппинг, — сообщил он уклончиво. — Такой прекрасный день…
Она слишком хорошо его знала и, конечно, поняла, что он притворяется; теперь она не успокоится, пока не вытянет из него правду. Он же, наблюдая за ней, думал: невозможна, просто абсурдна мысль привести сюда Кэти. У них уже сложилась своя жизнь, приятная, веселая, они общаются с интересными людьми, когда он не уходит с головой в какое-нибудь дело. Правда, не было в ней, в этой жизни, ничего такого, что позволяло бы ему воспарять до седьмого неба, но была она увлекательной и необременительной. И теперь, когда Фелисити было сорок восемь лет, трудно привыкнуть к новому образу жизни.
Фелисити тронула его за руку с теплотой.
— Мне очень жаль, что я вспылила, — сказала она уже совсем мягко.
Он улыбнулся и почувствовал себя лучше, намного лучше, когда смягчилось выражение ее глаз. И вдруг на ее лице отразилась тревога.
— Пат! — воскликнула она. — Не случилось ли чего-нибудь? Ничего серьезного? Какие-нибудь неприятности?
— Не у нас, — успокоил он. — Я стою на пороге дела, которое может оказаться мерзким и трудным, но сейчас еще ни о чем нельзя сказать с уверенностью. Но дай мне рассказать о том, что произошло.
— Ты обедал? — спросила Фелисити.
— Нет, — ответил Доулиш и только теперь почувствовал, как он голоден. — Прекрасная мысль! Что если ты мне дашь хлеб, сыр и кофе, пока я буду рассказывать о том, что происходит. — Он принес бутылку пива и оперся о доску у раковины, заметив при этом, как напряженно смотрит на него Фелисити.
Хлеб и сыр были съедены, пиво выпито. Он сидел, опершись на спинку стула, Фелисити напротив, по другую сторону стола. Он еще не знал ее отношения к тому, что он рассказал.
— Эта мысль не пришла бы мне в голову, если бы девочка не отнеслась ко мне, как к близкому человеку. Я успокоил ее, даже не зная, как это делается. Мне кажется, что и ты могла бы успокоить ее. У нее нет таких родственников, на которых можно рассчитывать, а соседи не в состоянии на нее сейчас подействовать, даже милая миссис Холкин. Если она поживет у нас несколько дней и ничего не получится…
— Пат, — прервала его Фелисити. — Мы должны попытаться. — Она встала, приблизилась к нему, положила ему руки на плечи и посмотрела в глаза. — Ты, конечно, не предполагал, что я захочу этого, не правда ли? — спросила она с упреком. — Сколько же нам нужно быть вместе, чтобы ты наконец узнал меня, дорогой? — Он не ответил и только улыбнулся. Он почувствовал облегчение и радость, а она наклонилась и поцеловала его. Потом добавила: — Если бы только она ко мне привязалась! Дети порой необъяснимо тянутся к людям или недолюбливают их. Мы вместе пойдем повидаться с ней?
Едва он закончил фразу, позвонил телефон. Это был Чайлдс. Он настаивал на том, чтобы Доулиш немедленно вернулся на службу.
— Хорошо, — сказала Фелисити. — Поеду одна в Хэллоуз Энд, дорогой. Пожелай мне удачи!
— Буду за тебя молиться. В Хэллоуз Энде обратись к Ланкастеру, он даст тебе адрес Кэти.
Глава пятая. СОТНИ ПАСПОРТОВ
Чайлдс зашел в кабинет Доулиша как раз в момент, когда Доулиш входил в главную дверь. Его глаза, зачастую скорбно-печальные, сейчас горели от возбуждения.
— Надеюсь, я не пришел в неудачное время, сэр?
— Это мне следовало прийти намного раньше, — сказал Доулиш. — Но что такое случилось?
— Они там чуть не спятили в министерстве внутренних дел, — сказал Чайлдс, и это экстравагантное заключение было так на него непохоже, что Доулиш сразу убедился в его справедливости. — Обнаружено более шестидесяти паспортов, которые действительно выданы гражданам Британского содружества, причем все они давали право на свободный въезд в Великобританию и выезд из нее. Но дело в том, что у каждого из паспортов раньше был другой владелец. Иными словами, два человека имеют паспорта с одним и тем же номером. При проверке паспорта пакистанца, живущего в Ноттинг Хилле, обнаружен дубликат.
— Ну и дела, черт возьми, — сказал Доулиш, тяжело вздохнув. — Кто же это к нам обратился, если я так срочно понадобился?
— Мистер Монтгомери Белл, — ответил Чайлдс, — один из заместителей министра внутренних дел.
Доулиш спросил:
— А как там с нашим докладом на предстоящей конференции «Врагов преступности»? — Он сжал пальцы так, что они хрустнули, секунду помолчал и продолжил: — Нам нужны копии докладов всех делегатов, в том числе Лаболье, и надо заполучить их как можно скорее.
— Я уже звонил Лаболье, чтобы он передал нам копию своего доклада, — сказал Чайлдс. — Не знаю, следует ли заранее просить об этом всех представителей.
Поскольку Доулиш не ответил, он продолжал:
— Каждый из них предупрежден об опасности, но им не сообщили, что паспорта с подлинными номерами находятся в циркуляции.
— Да, их не известили, — подтвердил Доулиш. — Нам, пожалуй, нужно всех предупредить. Иначе дело может плохо кончиться. Белл вдавался в подробности?
— Он ничего не сказал о самом очевидном.
— О том, что много паспортов было выдано через паспортные управления? — предположил Доулиш.
— Именно этого я больше всего опасаюсь, — ответил Чайлдс.
— Белл собирается сюда прийти? — поинтересовался Доулиш.
— Я сказал, что вы ему позвоните, как только придете.
— Благодарю. Я с ним свяжусь, пока вы будете рассылать всем предупреждения. — Он уже взял список служебных телефонов Уайт-холла, нашел имя Монтгомери Белла, набрал номер и попросил к телефону лично Белла.
— Он очень занят, — ответил секретарь. — А кто…
— Помощник комиссара Патрик Доулиш, — официально представился Доулиш.
— Мистер Доулиш! — воскликнул секретарь. Ему, видно, было поручено оградить Белла от случайных звонков. — Одну минуточку!
Доулишу не пришлось долго ждать, но все-таки он успел восстановить в памяти все, что знал о Монтгомери Белле. Само правительство, и в частности Монтгомери, сравнительно недавно пришло к власти. Он был одним из наиболее молодых политических деятелей. У него была репутация теоретически подготовленного кабинетного работника, практические же действия его были настолько малоизвестны, что трудно было составить о нем определенное мнение. Доулиш, который не находился под непосредственным контролем министерства внутренних дел, но был в какой-то степени подотчетен и ему, никогда не общался с Беллом лично. Ничто, с тех пор как он занял свой пост, не давало Доулишу повода считать, что он может полагаться на поддержку Белла. Теперь такой случай представился, и хорошо было то, что шаг для контакта сделал сам Монтгомери.
Монтгомери взял трубку.
— Мистер Доулиш? Белл у телефона. Очень рад, что вы позвонили…
— Я бы это сделал раньше, но… — начал было Доулиш.
— Уверен, что вы позвонили, как только смогли, — сказал Белл. — Мне бы хотелось поговорить с вами по телефону личного пользования. Мой секретарь готов соединить нас, как только вы положите трубку…
Такая деловитость импонировала Доулишу. Это доказывало, что Белл действительно очень обеспокоен. Почти тотчас, как Доулиш положил трубку, раздался звонок. И Белл продолжал разговор так, как если бы он не прерывался.
— Ваш подчиненный Чайлдс был весьма сдержан, но мне показалось, что он не удивлен. Разве вы знали, что у нас возникнут непредвиденные обстоятельства, связанные с паспортами?
— Мы сами столкнулись с такими обстоятельствами, — сказал Доулиш.
— Простите, но если вам что-либо стало известно, почему вы не предупредили нас? — спросил Белл.
— Вам мы сказали бы в последнюю очередь, когда выяснили точно, что происходит, — не замедлил ответить Доулиш.
— Почему, собственно, вы так решили?
— А почему вы предпочитаете говорить об этом по особой линии связи? Чтобы исключить возможность подслушивания? — парировал Доулиш.
Наступила недолгая пауза, после чего Монтгомери Белл, явно позабавленный, засмеялся. Доулишу показалось, что, пожалуй, такой человек ему легко понравился бы.
— Отныне, пожалуйста, держите меня постоянно в курсе дела, — попросил Белл.
— Хорошо, — обещал Доулиш. — А что вас особенно беспокоит?
Доулишу стало ясно, что, хоть и дня еще не прошло с тех пор, как началось расследование, дело неожиданно превратилось в довольно серьезное.
— У меня есть основания считать, что целый блок номеров был передан тем, кто подделывает паспорта. Я думаю, вы понимаете, какие это может иметь серьезные последствия.
— Эмиграционный закон стал бы бессмыслицей, любой преступник легко проник бы в Великобританию, а проверка паспортов превратилась бы в кошмар, — констатировал Доулиш.
— Можно было и не сомневаться, что вы все сразу поймете, — неохотно признался Белл. — Имеются факты, свидетельствующие о том, что блок порядковых номеров числом до тысячи был сфотографирован со всеми данными о личностях их нынешних владельцев. Я могу сделать так, чтоб вы все это проверили в паспортном управлении, но его руководитель считает, что такие меры могут вспугнуть того, кто замешан в этом деле.
— А вы уверены, что можете доверять руководителю управления? — прервал его Доулиш сдержанным тоном.
Белл не сразу ответил.
— Думаю, что нам с вами нужно встретиться и как можно скорее.
— В ближайшее утро могу в любое время быть у вас.
— Благодарю. Тогда завтра приходите в министерство в 7.45. Вместе позавтракаем.
— Спасибо. Буду точен. Но нельзя ли узнать сейчас, кого вы подозреваете? — спросил Доулиш.
— Вы имеете в виду тех, кто занимается паспортами?
— Тех, кого можно заподозрить, — подчеркнул Доулиш.
— Это некий Алан Крейшоу, живет он на Хэммонд-авеню, 41, в районе Клапхэм Коммон, — ответил Белл. — Известно, что у него есть фотоаппарат «Лейка», которым он пользовался. Он имеет допуск к хранилищу этих блоков. Там старые номера, мы никогда не пользуемся номерами вторично, как вам известно, и вовсе не исключено, что граждане, получившие паспорта с этими номерами, либо умерли, либо редко путешествуют. Но разумно ли что-либо предпринимать до полной ясности?
— Вы не читали в утренних газетах об убийстве человека по имени Кембалл? — спросил Доулиш.
— Дорогой мой! Я читаю газеты лишь в том случае, если речь идет о международных событиях. То, что я должен прочитать, отмечает мой секретарь. Никогда раньше не предполагал, сколько приходится выполнять дел человеку, занимающему в министерстве сравнительно небольшой пост. Ну, да ладно! Так что же вы хотели сказать об этом Кембалле?
— Он занимался расследованием мошенничества со страховкой, и это же дело было связано с подделкой паспортов, — сказал Доулиш.
— Вы полицейский, мистер Доулиш, — сказал Белл. — Я прислушиваюсь к вашим советам.
— Благодарю, — ответил Доулиш с признательностью. — Доложу обо всем завтра утром.
Когда он положил трубку, то сначала погрузился в раздумья, потом взял лондонский путеводитель и нашел в нем Хэммонд-авеню. Улица ответвлялась от главной магистрали района Клапхэм Коммон Роуд, ее нетрудно было найти. Времени оставалось очень мало — шел пятый час.
Его охватило непреодолимое желание поехать туда.
По сути, можно было бы отправить для допроса Крейшоу кого-нибудь их своих подчиненных, и немедленно, ибо этого человека следовало допросить сегодня же. Можно ли откладывать дело, с которым связано столь жестокое преступление, как убийство Дэвида Кем-балла? Ему же досконально известна вся подоплека дела, и за полчаса он может вытянуть из Крейшоу больше, чем любой из его сотрудников за несколько дней. Ощущение безотлагательности данного дела обострялось. Потеря даже одного часа могла обернуться катастрофой.
Стоит ему поговорить с Крейшоу, и можно передать дальнейшее расследование главному инспектору или старшему полицейскому офицеру, который неизбежно свяжется с другими сотрудниками Департамента по уголовным делам. Чайлдс вошел как раз в то время, когда Доулиш принял решение. Чайлдс посмотрел на него проницательно и с симпатией.
— Вы уходите, сэр?
— Да. — Доулиш записал адрес. — Еду вот сюда.
— Хорошо, — сказал Чайлдс. — Но прежде чем уйти, не взглянете ли вы на это?
Он положил перед Доулишем два листа бумаги с отпечатанным на машинке текстом. Это был текст, который следовало передать по телетайпу, по предложению Чайлдса, всем полицейским силам в других странах. Текст был кратким, но достаточно подробным, чтобы не упустить ничего существенного. Доулишу уже не первый раз пришла в голову мысль: такому работнику, как Чайлдс, очень трудно найти замену.
Он вернул проект текста.
— Разошлите его как можно скорее.
— Это будет сделано в течение часа, — заверил Чайлдс. — Но есть кое-что и другое, сэр.
— А именно?
— Если все действительно приобретает крупные масштабы, то…
— Я знаю, — прервал его Доулиш. — Это беспокоит и заместителя министра. Может рухнуть вся система паспортного и эмиграционного контроля, что принесет нам черт знает сколько забот, а они нам вовсе не нужны.
— Именно так, сэр, — сказал Чайлдс. — И если все это так серьезно, то следует привлечь к делу того, кто по-настоящему знает все о паспортном контроле. Очень запутанная проблема, и вовсе нелегко изучить ее до тонкостей за одни сутки.
Доулиш поглядел на него в упор.
— Продолжайте свою мысль, — сказал он с интересом.
— Я знаю такого человека, — сообщил Чайлдс. — Главный инспектор Потанди из архивного управления Скотланд-Ярда. Несколько лет назад его направили в паспортное управление, когда впервые возникла проблема иммиграции из Индии, Пакистана и с Ямайки. Он работал там еще несколько месяцев назад. Мы могли бы использовать его, если только его отпустят из архивного управления.
— Следует обратиться к ним немедленно, — сказал Доулиш.
— Лучше бы сделали это вы, — ответил Чайлдс. — К вашей просьбе они отнесутся внимательнее.
— Да, по-видимому, вы правы, — согласился Доулиш. — Когда возникала необходимость в сотрудничестве, бывали у вас когда-нибудь затруднения?
— Порой, — откровенно признался Чайлдс. — Мы всегда добиваемся чего хотим, сэр, но иногда нам чинили препятствия. А в данном случае, я думаю, нам не нужна проволочка, не так ли?
Доулиш с пониманием посмотрел на него. Да, конечно. Предстоящее расследование само по себе крайне сложно, даже без преодоления всякого рода препятствий.
«Старик, пожалуй, прав», — сказал себе Доулиш.
Теперь он думал лишь о том, что ему предстоит сказать Алану Крейшоу.
Дом 41 на Хэммонд-авеню, красивой зеленой улице, был одной из добротных викторианских построек, расположенных здесь попарно и рядами. Все эти серые трехэтажные кирпичные здания с каменными фасадами имели шиферные крыши, а небольшие палисадники были отгорожены от тротуаров низкими кирпичными стенками с шиферным покрытием. Доулиш отметил про себя, что эта улица очень похожа на Хоггарт-авеню в районе Хэллоуз Энд, только она более поздней викторианской застройки. Доулиш осмотрелся, нашел место для машины в пятидесяти ярдах от дома 41 и уже пешком направился к парадному входу. Он постучал, но никто не отозвался. Нажал кнопку звонка, подождал — в ответ ни звука. И вдруг услышал он женский вскрик, быстро подавленный, показавшийся ему зовом о помощи. Потом наступила тишина. Он позвонил еще раз, довольно долго не отрывая пальца от кнопки звонка, но больше уже никаких звуков изнутри не было слышно.
Глава шестая. УБИЙЦЫ
Доулиш медленно спустился по ступенькам, огорченный. Мимо пронеслось несколько машин, проехали два велосипедиста. Время — половина шестого. Крейшоу очевидно, скоро должен вернуться домой. Не исключено, что дома его ждет горький сюрприз. Женщина в доме, надо полагать — его жена, попала в руки злоумышленников, и те ждут самого Крейшоу.
Он сел в машину, повернул налево и еще раз налево Оказался на улице, параллельной Хэммонд. Здесь он нашел стоянку для машины, вышел из нее и снова повернул налево. Ко всем домам с тыльной стороны подход. ли дорожки между садами, соединяющие параллельные улицы. На такую дорожку и свернул Доулиш. Не прошло и трех минут, как он оказался у калитки с номером 41. Четыре густолиственные яблони перед домом скрывали его. За деревьями с одной стороны простирался хорошо ухоженный огород, с другой — разбита большая клумба роз, а к дому вела дорожка, окаймленная с обеих сторон цветочным бордюром.
Доулиш понимал: стоит ему выйти из-за деревьев, его увидят из дома. Он осмотрел дом быстрым и внимательным взглядом. Первый этаж имел пристройку, очевидно, подсобные помещения. Свернув направо, поближе к стене пристройки, Доулиш, наверное, сможет пройти незамеченным. Он так и поступил. Идти было нетрудно, потому что вдоль стены шла тропинка, которая вела к клумбе роз, совсем недавно взрыхленной и удобренной компостом. Не было сомнения в том, что Алан Крейшоу из паспортного управления заботился о своем саде, любовно обрабатывал его.
Доулиш посмотрел вверх, никого не увидел у окон значит — никаких признаков того, что его обнаружили. Нужно полагать, что дверь с черного хода заперта на замок. Но зато одно из окон с поднимающимися вверх стеклами не было закрыто. Доулиш обнаружил поленницу и взобрался на нее. Отсюда нетрудно было попасть на крышу. Но риск заключался в том, что его могли заметить из соседних домов. Доулиш наклонился вперед и почти беззвучно открыл окно. Надо было изловчиться, чтобы сбоку залезть на подоконник и головой просунуться внутрь помещения. Но он проделал все это очень ловко. Ни одного звука не донеслось из дома. Он подошел к окну и выглянул во двор: никто, по всей видимости, ничего не заметил. Он повернулся к приоткрытой двери, открыл дверь пошире и выглянул в узкий коридор с несколькими дверями. Коридор слабо освещался из окна, выходившего на лестницу. Никого там не было. Он беззвучно вышел на лестничную площадку и стал заглядывать во все двери. На площадку выходили две спальни, ванная и туалет. Еще одна узкая лестница вела вверх, но едва ли там кто-то был, иначе он что-нибудь услышал бы. Во всяком случае, не было у него времени уточнять, так ли это, ибо услышал звук открываемой парадной двери. Стук металла о металл, поворот ключа в замке. Как ни привык он к опасностям и острым ситуациям, сердце его заколотилось сильнее.
Входная дверь открылась. Вошел среднего роста, худощавый, подтянутый мужчина. Нет сомнения, это был Крейшоу. Прикрыв дверь, он позвал:
— Роз, я дома!
Никакого ответа.
Доулиш видел его бледное лицо с заостренными чертами, седеющие волосы, небольшую лысину. Крейшоу заглянул в коридор, который начинался от лестницы, и еще громче позвал:
— Роз, я дома!
И снова молчание. Тогда он пошел по коридору. Доулиш стал спускаться по лестнице осторожно, чтобы не скрипели ступеньки. Сердце стало биться ровнее, но напряжение не проходило. Из памяти не исчезал образ зверски убитого Кембалла. И этот человек может сейчас наткнуться на чей-то нож.
Крейшоу внезапно остановился, едва не вскрикнув. Он явно увидел что-то, чего не видел Доулиш. Тогда Доулиш ускорил шаг, соблюдая прежнюю осторожность.
Раздался спокойный мужской голос:
— Входите, Крейшоу.
Крейшоу вытянул руки, словно пытаясь отогнать от себя страшное видение.
— Не пытайтесь бежать, иначе получите этот нож в спину, — продолжал тот же голос.
Крейшоу, не двигаясь, хрипло спросил:
— Где моя жена?
— К черту вашу жену, я хочу говорить с вами.
— Не сделаю ни шагу, пока не узнаю, где она, — сказал Крейшоу.
Доулиш уже дошел до конца лестницы. Крейшоу наверняка увидел бы его сквозь перила, если бы повернулся, но он мог смотреть только в одном направлении — вперед.
— Не валяйте дурака, — сказал невидимый человек. — Хотите, чтобы ей или вам перерезали горло?
Доулиш едва различил голос Крейшоу:
— Где моя жена?
— Она на кухне.
— Я хочу видеть ее.
— Тогда заходите. Не можете же вы видеть сквозь кирпичные стены или деревянные двери.
— Приведите ее сюда, — пробормотал Крейшоу. — О!.. Нет! — Голос его сорвался, и Доулиш заметил блеск ножа, а затем — как он вонзился в плечо Крейшоу. Крейшоу пошатнулся.
Доулиш выглянул из-за перил как раз в то время, когда широкоплечий, коренастый мужчина со смуглым лицом тащил в комнату Крейшоу. У дверей стоял светловолосый мужчина повыше ростом. Он втащил Крейшоу в глубь комнаты и последовал за ним. Теперь все были в комнате, дверь осталась полузакрытой. Доулиш решился подойти поближе.
— Что, что вы сделали с моей женой? — раздался отчаянный крик Крейшоу.
— Она вопила, звала на помощь. Мы связали ее и заткнули ей глотку, — ответил высокий. — Это ничто по сравнению с тем, что мы сделаем с вами, если вы не ответите на вопросы.
Крейшоу молчал.
— Вы что-нибудь сказали Кембаллу?
— Кому?
— Вы знаете, о ком я говорю, — Дэвиду Кембаллу.
— Я…, не знаю никакого Кембалла.
— Вы с ним сидели вчера вместе в «Розе и короне».
Крейшоу выдохнул:
— Ах, этот…
— Вы с ним были знакомы? Не вздумайте врать.
— Нет, не был.
Доулиш проникся уважением к его смелости. Крейшоу был запуган, но не потерялся от страха и все еще держался упорно и стойко. — Я его не знаю, никогда раньше его не видел.
— Тогда почему вы с ним оказались вместе?
— Он сам навязался!
— Не врите!
— Он подошел ко мне и спросил, какие старые паспорта я могу сегодня продать, и я понял, что ему все известно.
— Вот как, — сказал высокий. — Вы сказали ему о номерах.
— Я ему ничего не сказал!
— Но все же вы с ним разговаривали. Вас видели.
— Да, — пробормотал Крейшоу. — Ему захотелось узнать, сколько номеров я вам выдал. Бог ведает, как это стало известно ему.
— И вы сказали? — спросил тот.
— Я сказал ему, что он может узнать подробности, если готов за это заплатить.
— Черт побери! — воскликнул высокий. — Ну и наглец! И вы позволяете себе это говорить после того, как получили от нас такие деньги!
— Я ему сказал, что хочу пятьсот франков, — продолжал Крейшоу упрямо. — Но даже сумма в пять тысяч не окупит моего нервного напряжения. Мне все осточертело. Не знаю, что бы отдал я, только бы от всего избавиться. Уже и в управлении мне стали задавать вопросы!
— И вы что-нибудь рассказали?
— Да ничего я не рассказал! — ответил Крейшоу то ли со страхом, то ли с отчаянием. — Но они чуют что-то неладное и… — Крейшоу запнулся, а Доулиш снова почувствовал, как он напуган.
Доулиш решил, что наступил момент. Он резко толкнул дверь и сразу охватил взглядом всю сцену.
Крейшоу стоял возле своей жены с кляпом во рту. Она была привязана к стулу. Темноволосый стоял за ним, подняв правую руку с ножом. В другом конце комнаты стоял высокий, устремив на Доулиша удивленный взгляд.
Настал момент острой опасности.
Доулиш заметил, что человек с ножом меняет положение, увидел блеск лезвия, пригнулся и ринулся вперед. Нож мелькнул над головой. Темноволосый обладал мгновенной реакцией, он выбросил ногу вперед. Но Доулиш смог схватить его за лодыжку прежде, чем тяжелый ботинок достиг цели. Темноволосый не удержался на одной ноге и рухнул в пол. Высокий выхватил пистолет.
Крейшоу бросился вперед. Раздался выстрел, затем вскрик. Крейшоу стал падать на человека с пистолетом. Доулиш увидел, как темноволосый подпрыгнул к своему ножу, но до того, как он смог им воспользоваться, наотмашь ударил его по лицу, а потом нанес удар кулаком по челюсти. Мгновенно он повернулся к Крейшоу и человеку с пистолетом.
Тот хотел отбросить Крейшоу, делал отчаянные попытки пустить пистолет в ход, но это ему не удавалось. Доулиш нанес ему сильный удар. Пистолет упал на пол. Крейшоу перевернулся и остался недвижим. Доулиш сделал шаг назад, тяжело дыша, и увидел лицо женщины, лицо, искаженное страхом. Она не отрывала глаз от мужа, они выражали крайнее отчаяние. Доулиш подошел к ней, посматривая на тех двоих в убеждении, что по меньшей мере пять минут ни один из них не будет представлять никакой опасности. Он взял и перерезал веревки, стягивающие ее руки, вытащил кляп и спокойно сказал:
— Я немедленно вызову врача. Постарайтесь держать себя в руках.
Казалось, ничего не слыша, она не спускала глаз с мужа. Доулиш подошел к Крейшоу, осторожно повернул его тело и стал всматриваться в лицо. Он постарался хотя бы на время заслонить собой тело от женщины, ибо не оставалось сомнений в том, что Крейшоу мертв.
В эти минуты угнетающей тишины раздался сильный стук в парадную дверь.
Глава седьмая. АРЕСТОВАННЫЕ
Склонившись над Крейшоу, Доулиш сказал его жене:
— Посмотрите, кто там, пожалуйста. — Она ничего не слышала. — Поторопитесь, — настаивал он. — Кто бы там ни был, он может позвать врача.
Доулиш услышал, как она встала. Почувствовал, что она пытается заглянуть через его плечо, чтобы увидеть лицо мужа. Оно было ужасным. По движению за спиной он понял, что последние сказанные им слова дошли до сознания женщины, она постарается как можно скорее вызвать врача. Он услышал мужской голос и одновременно увидел как задвигался и открыл глаза светловолосый, который, казалось, все еще не пришел в сознание.
— Только двинься, — сказал Доулиш человеку, убившему Крейшоу, — и я сверну тебе шею.
К двери кто-то подошел, говоря:
— Я сам взгляну, мэм, прежде чем послать…
А Роз Крейшоу умоляла:
— Пошлите за врачом, пожалуйста, пошлите за врачом.
Дверь широко открылась, и появился полицейский, задевший своим шлемом притолоку. За ним стояла женщина.
— Пожалуйста, — повторяла она, — пожалуйста.
Полицейский остановился как вкопанный, оглядывая все вокруг. Удивление, смятение, потом постепенное возвращение к сознанию своей власти — все эти чувства отразились на его лице. Широкоплечий, с широким лицом, он уставился на Доулиша, потом на распростертое тело, на двух лежащих на полу и снова на Доулиша. Постепенно на лице его появилось новое выражение: он узнал Доулиша.
— Вы… вы мистер Доулиш, сэр?
— Да. Вызовите немедленно полицейского врача. Тут… — Он чуть не сказал: «Произошло убийство», но вовремя спохватился.
— Нужна вся бригада.
— Слушаюсь, сэр, а вы…
— Все в порядке, — ответил Доулиш. — Есть ли у вас телефон, миссис Крейшоу?
Она стояла на поррге, не отрывая глаз от того места, где лежал муж. Доулиш только сейчас смог разглядеть: она выглядела намного старше, чем он ожидал, — осунувшееся лицо и трагические глаза.
— Есть ли тут телефон, миссис Крейшоу?
— На углу есть автомат, сэр, — сообщил полицейский. — Я им воспользуюсь. — Он поспешно удалился.
Миссис Крейшоу, тяжело опираясь на дверь, глядела мимо Доулиша на распростертое тело. Ей были видны только накрытые плечи и голова. Она побледнела и зашаталась. Доулиш кинулся к ней, стол помешал ему вовремя подхватить ее, она рухнула. Убийца вскочил и с яростью навалился на спину Доулиша, но это не застало его врасплох; Доулиш пригнулся, тот перелетел через него и всей своей тяжестью ударился о стену. В это время темноволосый вскочил и через мгновение исчез за дверью.
Послышались шаги, и наступила тишина. Доулиш бросился к двери и увидел его — он лежал у ног мужчины. Будь у темноволосого нож, он наверняка воспользовался бы им, но он был безоружен.
— Полицейский просил меня присмотреть за миссис Крейшоу, — сказал человек, преграждавший выход из коридора. — Что тут происходит?
— Потом все объясню, — пообещал Доулиш и сказал то, что говорил в редких случаях: — Я полицейский офицер и буду очень признателен вам за вашу помощь…
События развивались удивительно быстро. Сосед поднял потерявшую сознание миссис Крейшоу и, сопровождаемый женой, унес ее в свой дом. Спустя три минуты подъехала патрульная машина с двумя полицейскими, и уже не было никакой нужды опасаться человека, застрелившего Крейшоу.
— Надо полагать, что люди из уголовной полиции скоро появятся? — осведомился Доулиш.
— Через несколько минут, сэр, здесь будет бригада во главе с главным инспектором Хербертом.
— Хорошо. А я пойду пока умыться, — сказал Доулиш.
Он вошел в кухню, где у большой раковины старого образца умылся горячей водой, потом снял пиджак и стал чистить его губкой. Он посмотрел в небольшое зеркало и увидел темное пятно на рубашке. Ладно уж, с этим он справится, когда вернется домой. Он подумал о Фелисити, о том, удалось ли ей поладить с Кэти Кембалл в Хэллоуз Энде. Только сейчас он почувствовал, что ноги не держат его. Сделав несколько шагов, он опустился на стул. Кружилась голова и тошнило, его состояние было похоже на шок. Чего бы он не дал сейчас за чашку чая! Снова послышались голоса и шаги, он понял, что прибыли сотрудники уголовной полиции. Пожалуй, можно бы и удалиться, а также послать Херберта в Скотланд-Ярд, чтобы провести допрос. Сам Доулиш это сделал бы лучше кого-либо другого, но он уже успел пренебречь столькими правилами, что теперь следовало придерживаться буквы закона.
Главный инспектор Херберт, с которым он прежде не встречался, был высоким, темноволосым, моложавым мужчиной с живыми светлыми глазами.
— Могу ли я узнать, сэр, входит это дело в компетенцию «Врагов преступности»? — спросил он.
— В известной степени.
— Буду счастлив действовать под вашим руководством, мистер Доулиш!
— Прошу вас доставить арестованного в Скотланд-Ярд. Он убийца, — сказал Доулиш. — И нужно информировать старшего инспектора Ланкастера, который ведет расследование дела по убийству в Хэллоуз Энде.
— Оба дела связаны, сэр?
— Весьма тесно, — ответил Доулиш.
— Могу ли я быть полезен лично вам?
— Я буду на службе или дома. Мне бы хотелось узнать имена арестованных как можно скорее.
— Мне они скоро будут известны, сэр, — сказал Херберт с уверенностью.
Доулиш вышел на улицу, где уже, как обычно, собралась толпа зевак, которые, словно по мановению волшебной палочки, появляются сразу же там, где происходят сенсационные события. Фотографов не было видно, не было и репортеров, поэтому никто не задавал вопросов. Среди полицейского кордона у здания был и тот высокий здоровяк, который появился как раз в тот момент, когда был очень нужен. Доулиш остановился возле него.
— Все в порядке, сэр?
— Будет в порядке. Что вас привело сюда?
— Сосед сообщил, что видел человека, забравшегося в дом через окно с тыльной стороны, сэр, и не сразу решил — стоит ли сообщить нам.
— Вот как!
— Да, сэр! И он добавил, что забравшийся был внушительного роста.
— Ну что ж, те двое проникли же как-то в дом, — сказал Доулиш с едва заметной усмешкой. Ответная усмешка появилась и на лице полицейского: мол, знаю, кто это был, но никому не скажу. — А как же вы туда попали?
— У соседа был ключ, сэр.
— Понятно. Как вас зовут? — спросил Доулиш.
— Грин, сэр.
— Вы действуете оперативно, — сказал Доулиш.
— Рад, что подоспел вовремя, сэр.
— Надеюсь, вы проследите за состоянием миссис Крейшоу?
— Безусловно, я это сделаю.
Доулиш кивнул и пошел дальше. Группа мальчишек бежала за ним, но держалась на почтительном расстоянии. Он сел за руль и осторожно вывел машину. Вскоре он уже мчался по Клапхэм Коммон Роуд и, как ему того хотелось, никто не обращал на него внимание. Был чудесный день, солнце золотило листву деревьев. Усилился поток служащих, прибывающих из Сити и Вест-Эн-да, а движение в обратном направлении, к центру Лондона, уменьшалось. Была половина седьмого. Доулиш проехал через Ламбет-бридж и направился к себе домой. Привратник вызвал лифт.
— Миссис Доулиш дома?
— Я не видел ее, сэр.
— Благодарю. — Доулиш кивнул и поднялся наверх.
Фелисити не было дома. Испытывая некоторое разочарование, Доулиш налил виски с содовой и подошел к большому окну. Он мог быть сегодня довольным. Не допив виски, он сел, придвинул к себе телефон и позвонил на службу.
Чайлдс ответил сразу же.
— После целого дня напряженной работы вам не следовало бы работать вечером, — сказал Доулиш почти с упреком.
— Мне хотелось все выяснить до конца, — сказал Чайлдс. — Теперь, после вашего звонка, я смогу уйти. Этот Потанди заболел гриппом и едва ли сможет выйти на работу раньше, чем через неделю. Боюсь, что мы не можем рассчитывать на его своевременную помощь.
— Обойдемся без него, — сказал Доулиш с уверенностью, хотя сам ее не испытывал.
— Надеюсь, сэр, — сказал Чайлдс. — Я дал указание ночным дежурным, они позвонят вам или мне, если что-нибудь произойдет ночью.
— Еще есть вопросы?
— Здесь все было спокойно, — ответил Чайлдс. — Знаю, что у вас, сэр, было далеко не так спокойно.
— Увидимся утром… Да, говорил ли я вам, что в 7.45 приглашен к Беллу на завтрак?
— Нет, — ответил Чайлдс и засмеялся. — Рад, что не мы одни встаем так рано. Доброй ночи!
— Доброй ночи!
Он положил трубку, допил виски, задумался над тем, долго ли еще придется ждать Фелисити и не позвонить ли в Хэллоуз Энд, чтобы это выяснить. Потом решил, что не стоит, пошел в спальню и там вспомнил о своей рубашке, запачканной кровью. Он снял ее и надел чистую, иначе Фелисити страшно испугалась бы. Войдя в кухню, он с удивлением почувствовал, что голоден, и подумал, что никакой существенной еды ему не найти сегодня, но тут же заметил, что в духовке жарится мясо. Да благословит бог Фелисити! Он вернулся в большую комнату и взялся за вечерние газеты. Там были фотографии Кембалла и Кэти. Он прочитал довольно поверхностный отчет об убийстве, перевернул страницу, но тут раздался телефонный звонок.
Фелисити?
Он схватил трубку.
— Мистер Доулиш, — услышал он подчеркнуто вежливый голос, — мне очень хотелось бы зайти к вам.
Только не это, Доулиш застонал, но вслух без энтузиазма спросил:
— Кто говорит?
— Скажем, Смит.
— Тот самый Смит? — сухо спросил Доулиш.
— Некий Смит, — шутливо откликнулись в трубке. — Это, конечно, выдуманное имя, и внешность моя тоже будет изменена, когда я приду. Я хочу обсудить личное дело, к тому же очень срочное.
Видимо, Доулиш молчал довольно долго, ибо человек, назвавшийся Смитом, резко спросил:
— Вы слушаете, мистер Доулиш?
— Да, слушаю, — глухо ответил Доулиш.
— Какое время для вас удобно?
— Времени у меня нет совсем, мистер Смит, — ответил Доулиш.
— Самым серьезным образом прошу вас передумать, — настаивал Смит.
— Я очень редко передумываю, — парировал Доу-лиш. — Не так часто, скажем, как меняю свой паспорт.
Человек на другом конце провода тихо засмеялся.
— Вы провидец, — сказал он. — Может, вас устроит время — 8.30?
— Нет. Я буду занят.
— Мистер Доулиш! — Смит прервал более резким голосом. — Вы не должны делать глупости. Вы уже знаете, что дело исключительно важное, и мне крайне необходимо обсудить с вами некоторые его аспекты до того, как вы встретитесь с заместителем министра.
Доулиш с удивлением подумал: «До того, как я увижу Белла. Значит, это уже не секрет!» Он сразу насторожился. Белл приложил немало усилий, чтобы их никто не подслушал. А этот человек говорил с такой уверенностью, будто имел даже право на то, чтобы знать об условленной встрече.
— Я просто хочу обсудить с вами дело, надеясь помочь вам в расследовании, которое уже приняло широкий размах, — сказал Смит. — И… хочу также подчеркнуть некоторые преимущества вашего положения. Это дело… в частности, может быть для вас очень выгодным. Речь может идти о ста тысячах фунтов стерлингов наличными. Поверьте, вам следует повидаться со мной.
— Начинаю соглашаться с вами, мистер Смит. Скажем, двадцать два часа — вас устроит?
— Десять вечера, пожалуй, поздновато, но ничего. Теперь небольшое предупреждение, мистер Доулиш: не совершайте необдуманных поступков. У меня хорошая охрана. Я приду с миром и добрыми намерениями, но если вы попытаетесь меня задержать или применить насилие… — Он многозначительно помолчал и повесил трубку.
Глава восьмая. ПОСЕТИТЕЛЬ
Доулиш медленно положил трубку — так, словно быстрое движение могло принести непоправимый вред. Некоторое время он не отрывал от нее глаз, и все еще эхом звучали слова:
«У меня хорошая охрана. Я приду с миром и добрыми намерениями, но если вы попытаетесь применить насилие…»
Много лет назад, задолго до того, как он стал служить в полиции и упорно в одиночку вел борьбу с преступлениями, он не раз сталкивался с подобными людьми; ему предлагали огромные взятки, чтобы он, по крайней мере, хранил молчание. Но теперь он — помощник комиссара полиции, старший полицейский чин, и его положение, занимаемая им высокая должность ставили его выше коррупции и угроз. Этот человек, по сути, угрожал не просто ему лично, а угрожал и сделал попытку подкупить столичную полицию. Ему, к тому же, известно о завтрашней встрече с заместителем министра внутренних дел. Значит, его соглядатаи и осведомители действуют повсюду.
— Повсюду, — сказал вслух Доулиш, у него пересохло во рту. — Повсюду. — Он медленно поднялся, вернулся в кухню, открыл бутылку пива и наполнил стакан. Движения его были неторопливы и размеренны, но мысль лихорадочно работала. Неизвестный, назвавший себя Смитом, действовал с большой уверенностью, он не сомневался в том, что добьется того, чего хочет.
Доулиш пил, не отрываясь.
— Да, — произнес он вслух. — Повсюду. Но что это значит — повсюду?
Вопрос был чрезвычайно важным. Где подвизались осведомители Смита? Насколько далеко проникли его щупальца в правительственные органы? Что-что, а вот это необходимо выяснить в первую очередь. Паспортные махинации сами по себе достаточно опасны, но создается впечатление, что они — лишь одна грань деятельности человека, назвавшегося Смитом. И Доулиш сказал вслух:
— Еще очень много надо выяснить. — Потом подумал: «Фелисити с девочкой должны уже быть здесь».
Он посмотрел на часы, было около восьми, уже давно Фелисити могла дать знать о себе. Когда Смит придет, Фелисити будет уже дома. Нет, никак нельзя допустить их встречи. Нельзя допустить, чтобы Смит пришел сюда.
«Пустяки, — подумав, вдруг решил он. — Проблема в том, как справиться со Смитом, когда он придет. Что за охрана его окружает?»
— Боже мой! — воскликнул Доулиш и замер на месте, словно громом пораженный. Его пронзила мысль о том, что Смит мог перехватить Фелисити вместе с девочкой. Если это случилось, если они в руках Смита, тогда понятна непоколебимая уверенность этого типа. Может, поэтому Фелисити еще и не пришла. Несколько секунд он был не в состоянии сдвинуться с места, сраженный этой мыслью. Потом стал отходить, но тупая боль предчувствия его не покидала.
Раздался телефонный звонок.
Он ринулся к аппарату, но остановился. Телефон продолжал трезвонить. Он поднял трубку почти со страхом.
— Доулиш слушает.
— О, Пат! — воскликнула Фелисити. — Как я рада, что застала тебя!
Он тяжело опустился на стул, ноги его не держали, сердце колотилось. Он почувствовал облегчение.
— И мне радостно, что ты меня застала, дорогая.
— Я нахожусь у Тэда и Джоан, потому что решила отвезти к ним Кэти, ведь у них дети того же возраста. Они играют вместе так, будто давно сдружились.
— Слава богу! — с чувством сказал Доулиш. — Это была хорошая мысль.
— И мне так показалось! Пат, дорогой, я останусь здесь на ночь, — сказала Фелисити. — Мне кажется, я пришлась Кэти по душе, и мне лучше быть здесь, когда она утром проснется. Ты не возражаешь?
— И это хорошая мысль, — одобрил Доулиш. — К тому же некий мистер Смит должен прийти ко мне вечером в десять часов, и наш разговор может затянуться. Так что все складывается наилучшим образом.
— Знаю ли я мистера Смита? — спросила Фелисити, и в голосе ее послышалась тревога.
— Сомневаюсь, — ответил Доулиш, а Фелисити продолжала после короткого молчания:
— Я могу прийти и накормить тебя обедом, если хочешь.
— Ерунда, — прервал ее Доулиш. — Я сам отрежу себе от того, что у нас жарится в духовке, и возьму еще что-нибудь из припасов. Спи спокойно, любимая. И спасибо тебе за то, что ты сделала для Кэти.
Фелисити задумчиво произнесла:
— Она очень своеобразная девочка. — Потом добавила: — Тэди хочет тебе что-то сказать.
Тэд Бересфорд — один из давних друзей Доулиша, еще с тех дней, когда Доулиш не состоял на государственной службе. Тэд занимался маклерской работой в Сити, а жил с женой в собственном доме близ Риджент-парка, так что для Кэти эта семья была сейчас самой подходящей средой.
— Хелло, Пат! — забасил Тэд.
— Привет, Тэд! — сказал Доулиш. — Позаботься, пожалуйста, хорошенько о Фелисити.
— А разве это нужно? — легкомысленно спросил Тэд.
— Думаю, что нужно.
— Буду охранять ее так, как если бы она была моей собственной женой, — заверил его Тэд. — Будьте спокойны, помощник комиссара. Каковы ваши успехи?
— Ни шатко, ни валко, — честно признался Доулиш.
— Могу ли я чем помочь? — спросил Тэд.
— Нет-нет, только присмотри хорошенько за Филиси-ти и ребенком, — сказал ему Доулиш. — А могу ли я быть полезен тебе?
— Лишь в том, что ты должен точно сказать, в чем я могу быть полезен тебе, — парировал Тэд. — Удачной охоты, старина!
Испытывая облегчение, Доулиш вернулся в кухню, вынул жаркое — кусок вырезки — и аппетитно поджаренный картофель, отрезал себе несколько ломтей мяса, переложил картофель в глубокую тарелку и поставил все на кухонный стол. Ел он с наслаждением, мысль его сейчас, когда главная причина тревоги отпала, работала очень четко. Конечно, можно бы позвонить Чайлдсу и поставить на ноги весь свой отдел, а также уголовную полицию. В известной мере так было бы спокойнее. Но стоит ему это сделать — и тогда не избежать официальных акций против Смита. Внезапно и без колебаний он принял решение, что сам справится со Смитом.
Покончив с мясом, он обнаружил в холодильнике кусок яблочного пирога и пакетик сливок, полил сливками пирог и с удовольствием стал есть его, пока закипал чайник. К половине десятого он все закончил, умылся, вошел в спальню, надел бархатную домашнюю куртку и комнатные туфли, сел в кресло у телефона и стал просматривать вечерние газеты. Нет сомнения в том, подумал он, что Смит «окажется очень умным и хитрым.
Без десяти десять раздался звонок в дверь.
Доулиш бросил газеты и вскочил с кресла.
— Он пришел раньше, — произнес он вслух и торопливо прошел к входной двери.
На пороге стояли две молодые женщины.
Доулиш был поражен. Это были не только молодые, но и очень привлекательные женщины — блондинка и брюнетка. Они стояли поодаль друг от друга, улыбались ему, а он, придя в себя, подумал, что они наверняка от Смита.
— Хэлло, — сказал он. — Полагаю, вы от мистера Смита?
Блондинка с веселым лицом и голубыми глазами приятно засмеялась и проскользнула мимо него в холл. Только он повернулся, чтобы остановить ее, как брюнетка с блестящими темными глазами проскользнула с другой стороны. Доулиш оглядел площадку, но больше никого там не увидел. Он зашел в холл, закрыл дверь, запер ее двойным поворотом ключа и направился в гостиную. Девиц там не было, и в доме не было слышно ни звука. Он заглянул в кухню — никого и там. Оставались только две ванные комнаты и три спальни. Он возвратился в холл и направился в большую спальню, и в этот момент его оглушил пронзительный вопль, донесшийся оттуда. Новый вопль, а потом уж можно было различить слова:
— Я покончу с собой… ты меня предала! Умру от стыда… убью себя… Я думала, Доулиш — человек чести… У меня от него будет ребенок, а он не хочет помочь мне… Я убью себя!..
Доулиш широко открыл дверь в спальню. Блондинка, обнаженная, извивалась в постели. А брюнетка стояла у окна и быстро щелкала фотоаппаратом. Доулиш заметил, что она направила камеру на него. Вспышек не было, только щелканье. Блондинка продолжала извиваться и кричать — и, внезапно вскочив с постели и широко раскрыв объятия, подбежала к нему.
— Пат! — кричала она. — Пат, обещай позаботиться обо мне. Поклянись это сделать!
Не успел он опомниться, как она всем телом прижалась к нему, крепко обхватив его шею, а камера продолжала щелкать.
В первые несколько секунд он оторопел. Потом ясно осознал, чего они добиваются. Наверняка был у них еще и магнитофон, иначе чего бы блондинка так неистово вопила.
Она продолжала липнуть к нему. Оттолкнуть ее не было надежды, но теперь он точно знал, что надо делать. Он высвободил правую руку, размахнулся и со всей силой, на какую был способен, ударил блондинку по заду. Она была так поражена и ошеломлена, что расслабила объятия. Он оттолкнул ее и зажал под мышкой. Она вывертывалась, размахивала руками и ногами, но никак не могла высвободиться. А брюнетка не отрывалась от своего дела, все время щелкала, пробираясь к двери. Свободной рукой Доулиш схватил подушку и со всей силой запустил ею в брюнетку. Подушка накрыла ей голову и плечи. Она потеряла равновесие. Доулиш схватил ее за шиворот так крепко, что она двинуться не могла, но все-таки не выпускала камеру из рук. Блондинка уже задыхалась и меньше дергала ногами и руками.
Он отпустил ее, открыл дверь и, выхватив у брюнетки камеру, вытолкнул ее. То же самое он проделал с блондинкой. Обе девицы едва дышали. Он захлопнул за ними дверь, побежал в спальню, подобрал платье, чулки, лифчик, трусики, скрутил в комок, вернулся к входной двери и выбросил все это на площадку.
Снова закрыл дверь и вытер лоб рукой.
— После такого не грех и выпить, — сказал он вслух.
Налил себе виски и тяжело опустился в кресло у телефона. Все еще тяжело дыша, от откинулся на спинку кресла и задумчиво поглядел на телефон, потом решительно придвинул его к себе и набрал номер службы донесений Ярда. Ему тотчас ответили.
— Это помощник комиссара Доулиш, — сообщил он. — Несколько минут назад у дверей моей квартиры находились обнаженная блондинка и выбившаяся из сил прилично одетая брюнетка. Пришлите машину и проследите, чтобы они ничего не натворили.
Дежурный инспектор отозвался:
— Обнаженная, сэр?
— В чем мать родила. Поторопитесь, пожалуйста.
Он положил трубку, услышав растерянное: «Да, сэр», — и глотнул из стакана.
Раздался звонок. Доулиш приоткрыл дверь, не снимая цепочки. Он увидел одного мужчину, но не исключено, что за дверью прятался и еще кто-то.
— Смит, — сообщил человек за дверью. — Меня здесь ждут.
— Уже не ждут, — сказал Доулиш. — Уговор потерял силу. Никто, способный на грязный трюк с пошлой блондинкой и фотокамерой с магнитофоном, не может претендовать даже на пятиминутный разговор со мной. Вам здесь не мюзик-холл.
Доулиш запер дверь, но не отошел от нее. Тотчас снова раздался звонок.
— Мистер Доулиш, — сказал Смит, — прошу прощения за то, что произошло. Я все же думаю, что нам следует поговорить.
Доулиш после некоторого колебания снял цепочку и открыл дверь, придерживая ее ногой на всякий случай. Он был готов к тому, что в дверь ворвутся с площадки, но этого не последовало. Зашел только один Смит. Доулиш закрыл дверь, пропустив посетителя. Потом провел его в большую комнату.
Человек, назвавшийся Смитом, был примерно сорока с лишним лет. Доулиш внимательно рассматривал его лицо, заметив при этом умело наложенный грим, и пришел к выводу, что внешний вид этого человека не соответствует истинному.
— Что вы будете пить? — спросил Доулиш.
— Вы очень любезны. Пожалуй, бренди.
Доулиш налил бренди в бокал, подал его посетителю и спросил:
— Как вы узнали о моей предстоящей встрече с заместителем министра внутренних дел?
— Так же, как я узнаю все, что мне нужно, — ответил Смит. На его лице промелькнула любезная улыбка, и он направился через комнату к большому окну.
— Прекрасный вид! — Он с удовольствием вдохнул коньячный аромат и стал пить маленькими глотками. — Каждый начальник и каждый секретарь имеет свою цену, мистер Доулиш. И каждый полицейский тоже. Я сюда пришел узнать, какова ваша цена.
Он повернулся спиной к окну и посмотрел на Доули-ша, явно выжидая, какой последует ответ.
— И вы подослали двух девиц, чтобы они выбили у меня почву из-под ног, и тогда вы заключили бы выгодную для себя сделку, — сказал Доулиш.
— Я знал немало людей, терявших самообладание даже от более простых трюков, — заметил Смит. — Теперь я знаю, что совершил ошибку, а в нашем мире ошибки стоят денег. Я предлагал вам сто тысяч фунтов стерлингов, мистер Доулиш. А теперь удваиваю эту сумму. Двести тысяч фунтов — и никаких налогов. Только неразумный человек может отвергнуть такое предложение.
Глава девятая. НЕРАЗУМНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Патрика Доулиша нелегко было потрясти. Но этот человек уже дважды за вечер почти добился своего. Он был спокоен и уверен в себе, явно не сомневался в том, что Доулиш примет предложение и сделка будет заключена. Доулиш сидел напротив и внимательно изучал его.
— Двести тысяч фунтов — и никакого налога, — повторил Смит.
Доулиш молчал.
— По вашему желанию, деньги частично или полностью будут переведены на ваше имя в Соединенные Штаты.
— Итак, — заметил Доулиш, — никаких валютных проблем?
— У нас международная организация, мистер Доулиш.
— Паспорта и тому подобное?
— Паспорта — лишь один аспект нашей деятельности, могу вас заверить.
— Вполне допускаю, — сказал Доулиш.
Впервые на лице мистера Смита появилась улыбка, скорее механическая, не менявшая выражения глаз, но вполне определенная, как и все, что было в поведении этого человека.
— А мафия?
— Дорогой Доулиш! Моя организация не занимается пустяковыми делами.
— А мафия?
— Она очень незначительна по сравнению… — Смит остановился и нахмурился. — Думаю, что вы не отдаете себе отчета в том, что я вам сказал.
— А я думаю, что вы просто не понимаете, какой я неразумный человек, — сказал Доулиш.
— Уверяю вас… — начал Смит и внезапно умолк, словно до него только сейчас дошел смысл слов Доулиша. — Вы хотите сказать, что не собираетесь принять моего предложения?
— Именно так.
— Но, Доулиш, право же…
— Я хочу сказать, что служу в полиции и имею обязательства перед организацией, которую принято называть «Враги преступности», а она посвятила свою деятельность разоблачению всех международных преступников и международных преступных организаций. Доступно ли это вашему пониманию?
Смит невозмутимо продолжал потягивать бренди. Он ухмыльнулся и удобно устроился в кресле.
— Детский лепет, — отмахнулся он.
— Вы имеете в виду «Врагов преступности»?
— Я имею в виду те преступления, о которых вы говорите. Скажите, Доулиш, понимаете ли вы вообще, о чем я говорил? Вы что, действительно сидите тут, не придавая значения моим словам и размышляя о своих ничтожных делах? Вы что…
— Ш-ш-ш… — прервал его Доулиш. — Я все понял. — Он жестом остановил Смита и продолжал: — Вы сказали, что имеете осведомителей в правительственных органах, в полиции — повсюду. Вы говорите, что ваша преступная организация действует во всем мире, причем никто даже не знает о ее существовании. Ваш образ действий, не сомневаюсь, основан на шантаже — только таким путем вы могли добывать те сведения, которыми, несомненно, располагаете. О да, все это вы дали мне ясно понять, мистер Смит. Ваша организация, вероятно, и впрямь очень могущественна. Но…
Смит подался вперед, и на сей раз ему удалось прервать Доулиша.
— А что если мы будем исходить из суммы не двести тысяч фунтов, а полмиллиона?
Он считал это предложение решающим. Теперь он не сомневался в победе. Он сидел в той же позе, жадно и напряженно всматривался в лицо Доулиша. Но Доулиш оставался непроницаемым; его лицо ничем не выдавало хода мыслей.
Однако мозг его работал с небывалым напряжением. Как хотелось бы ему сейчас быть свободным от обязательств полицейского. Уж тогда он мог бы разделаться с этим человеком — как частное лицо! Ибо как частное лицо он мог проявить куда большую безжалостность, чем позволил бы себе любой полицейский. Один удар по этому орлиному носу, к примеру, мог изменить ситуацию. Стоит прибегнуть к насилию, чтобы посмотреть, как он выглядит без грима. Доулишу нелегко давалась его сдержанность, но другого выхода не было.
— Мистер Доулиш, вы поняли, что я вам сказал?
Лицо Доулиша оставалось непроницаемым.
— Вы предложили мне полмиллиона фунтов, чтобы я сотрудничал с вами, а я отверг ваше предложение.
— Не могу поверить в это, черт побери!
— Мистер Смит, — сказал Доулиш, — вас воспитывали отнюдь не так, как следовало.
— Но вы же небогатый человек, Доулиш! У вас высокая квалификация, но без вашего жалованья вы едва сводили концы с концами! Вы потеряли много денег, когда занимались выращиванием фруктов и разведением свиней в Саррее. Вы просто не можете себе позволить отвергнуть такое предложение.
— Значит, вам все известно обо мне.
— Мы знаем все, что нам нужно знать!
— Так, так, — сказал Доулиш. — Мистер Смит из «Треста Вездесущих». Скажите, мистер Смит, какую охрану вы привели с собой? Вы предупреждали, если помните, чтобы я воздержался от необдуманных поступков. — Он стремительно встал, вышел из комнаты, подошел к входной двери и распахнул ее.
Там стояли двое.
Он их не знал и был уверен, что это не полицейские. Как только он появился у двери, оба насторожились. Доулиш с необыкновенной быстротой двинул сперва одного, а затем другого по челюсти и по очереди приволок их в холл.
Смит в страшной тревоге вскочил с места.
— Назад! — приказал Доулиш. Он схватил тех двоих за шиворот и стукнул голову о голову с такой силой, что, казалось, их черепные коробки треснут. Потом он открыл дверь в чулан, затащил туда потерявших сознание охранников Смита, захлопнул и запер на ключ дверь, опустив ключ в карман.
Обернувшись, он увидел, что Смит направил на него пистолет-автомат. Смит был явно потрясен, и голос его звучал с неприкрытой угрозой:
— Хватит, Доулиш! Выпустите их! Совсем сдурели…
Доулиш ринулся вперед с такой быстротой и так ловко, что застал Смита врасплох. Он вывернул ему руку, и пистолет упал. Он подобрал пистолет. Смит едва дышал, а Доулиш казался таким спокойным и собранным, как будто ничего и не случилось.
— Садитесь, — сказал Доулиш подчеркнуто любезно. Он вытянул вперед руку, коснулся ею груди Смита и подтолкнул его. Смит рухнул на стул. — Что-то, видно, до вас де доходит, — заметил Доулиш, отойдя, чтобы подлить бренди в бокалы. Он протянул Смиту бокал, но тот так дрожал, что едва не разлил напиток. — Я могу арестовать вас, имея на то достаточно оснований. Попытка подкупить полицейского офицера — во-первых. Угроза оружием полицейскому офицеру — во-вторых. Сговор с другими лицами, чтобы совершить насилие. Другие — это двое, что находятся сейчас там, где им положено быть, — под замком… Да ладно уж. Хватит. На основании и того, что перечислено, вас приговорили бы к десяти годам заключения, не менее.
— Доулиш! Вы же не можете быть таким идиотом. Полмиллиона…
— Я уже говорил, что вас воспитывали в плохой школе. Я вовсе не отказался бы от полумиллиона, но я старомоден. Такие слова, как честность, прямота, неподкупность, порядочность, лояльность, все еще что-то для меня значат. Ваши деньги меня не подкупят. Следовательно, вы не сможете откупиться от приговора на десять лет заключения.
— Вы никогда… — начал Смит, но в голосе его уже не было прежней уверенности.
— О, да, я посмею, — мрачно подтвердил Доулиш. — Вы не отдаете себе отчета в том, в какую вы попали переделку. Мне стоит только обвинить вас. И через десять минут сюда за вами явятся полицейские. Я потребую предварительного заключения, когда завтра вы предстанете перед судьей для предварительного разбирательства, а это непременно произойдет. Восемь дней заключения в камере тюрьмы Брикстон. Потом решение о предании вас суду, еще два или три месяца заключения со всеми привилегиями человека, ожидающего суда. И, наконец, суд. Потом вы будете отбывать наказание — то ли в каменоломнях Дартмура, то ли в самой тюрьме, где вас заставят щипать паклю. Если вам повезет, вас могут сделать доверенным лицом среди заключенных. Я говорил о десяти годах? При сокращении срока за хорошее поведение вы, возможно, окажетесь на свободе лет через семь. Вы женаты?
Во время этого разглагольствования Смит все больше и больше съеживался на своем стуле, и когда Доулиш закончил, он словно высох, а глаза его выражали ужас. Пока Доулиш говорил, он отпил глоток бренди, но это ему нисколько не помогло.
Смит не ответил на вопрос, лишь облизал засохшие губы. Только Доулиш хотел продолжить свою речь, раздался телефонный звонок. Смит вздрогнул. Доулиш поднял трубку, став так, чтобы не упускать его из виду.
— Доулиш слушает.
— Извините за беспокойство, сэр. Говорит инспектор сыска Кошон из мобильной бригады. Известно ли вам, что за вашей квартирой — по сути, за всем вашим домом — следят?
— И да, и нет, — ответил Доулиш. — Я только что обезвредил парочку парней…
— Я знаю об этом, сэр, — прервал его инспектор Кошон, — но их заменили двое других. В самом здании их шестеро: двое в главном холле, двое в боковом, двое в гараже — простите, выходит, тут восемь человек. Подходы к дому также перекрыты, а за домом следят по меньшей мере шестеро из трех автомашин.
После паузы, когда Доулиш в ответ только глубоко вздохнул, Кошон продолжил:
— Мне кажется, я всех засек, но кто его знает.
— Вы замечательно поработали, — с трудом проговорил Доулиш.
— Благодарю вас, сэр. Хотите, чтобы я приступил к действиям?
— Я хочу, чтобы вы были очень осторожны, — сказал Доулиш. — Уверен, что все они вооружены.
— Мы можем легко проверить это, обыскав хотя бы одного из них, сэр.
— Нет, — не колеблясь, решил Доулиш. — Во всяком случае, пока не надо. Мне бы хотелось, чтобы за каждым из них была установлена слежка. Но если они обнаружат, что за ними следят, то они наведут нас на ложный путь. — Говоря все это, он видел, как меняется выражение лица Смита, заметил, что к нему возвращается уверенность, он выпрямился, пил маленькими глотками бренди и смотрел в сторону двери. — Инспектор, знаком ли вам человек по прозвищу Профессор?
— Лично нет, сэр, но я знаю о нем понаслышке.
— Скажите ему как можно скорее, чтобы он мне позвонил, — потребовал Доулиш. — По очень срочному делу, скажите.
— Хорошо, сэр. Это все?
— Пока да. Где вы сейчас?
— В машине, у самого вашего дома.
— Будьте осторожны, — повторил Доулиш. — Ситуация весьма необычна. Я…
— Простите, — прервал его Кошон, и голос его внезапно зазвучал громче. — Один из моих людей мне сигнализирует.
Раздались приглушенные звуки, а затем Кошон продолжал с явной ноткой возбуждения:
— Полицейский обратился к водителю машины, стоящей неподалеку от меня, сэр, — она поставлена в неположенном месте; шофер не говорит по-английски и пассажир тоже. Они явно противились приказанию отъехать на другое место.
— Обошлось без насильственных действий? — спросил Доулиш.
— Вы предполагаете, что возможно насилие, сэр?
— Оно бы меня нисколько не удивило, — ответил Доулиш. — Удалось установить, на каком языке они говорили?
— Кажется, по-испански или итальянски, сэр. Водитель нередко произносил гласный звук в конце слова, в итальянском духе, так сказать.
— Ваш парень очень хороший полицейский, — одобрительно сказал Доулиш. — Узнайте его имя. И повторяю: будьте весьма осторожны.
— Все это связано с убийством Дэвида Кембалла и Алана Крейшоу, не так ли, сэр?
— Да
— Прошу извинить меня, сэр, — сказал инспектор Кошон, — но не нужно ли и вам проявить осторожность?
— Безусловно, — заверил его Доулиш. — Добудьте мне Профессора как можно скорее.
Глава десятая. УГРОЗА
В глазах Смита засветился огонек, все его тело напряглось. Он был уверен, что околпачил Доулиша, лицо которого находилось в двух или трех футах от него; никто не промахнулся бы на таком расстоянии. Доулиш просто отклонил голову и плечи в сторону, как это сделал бы боксер, чтобы избежать удара. Еще даже не успев осознать, что произошло, Доулиш нанес Смиту сильный удар, и тот свалился. Доулиш обернулся и увидел крохотную стрелу на спинке кресла. Она поблескивала при слабом свете. Вглядевшись, Доулиш понял, что эта стрела, полая внутри, напоминает скорее кончик шприца. Посмотрев через плечо, Доулиш увидел, что Смит очень быстро приходит в себя и приподнимается со стула.
Доулиш ринулся к нему, Смит отпрянул. Доулиш схватил его за шиворот и подтолкнул к стреле. Смит сопротивлялся, опрокинувшись всем телом на руку Доулиша, но он был пигмеем в руках великана и ничего не смог сделать, хотя и пытался.
— Выньте ее!
— Нет, я не могу. Я…
— Тогда я могу, — сказал Доулиш.
Он вынул из кармана платок, ухватил конец стрелы и вытащил ее. Раздался легкий звук от разрыва ткани, и когда он поглядел на кончик, то увидел, что вырвал кусочек обивки кресла.
«Вид рыболовного крючка», — заметил Доулиш и так резко оттолкнул Смита, что тот, шатаясь, проскочил несколько футов и натолкнулся на другой стул. Он спрятался за него. Доулиш был удивлен, даже в какой-то степени напуган собственной реакцией. Хладнокровное убийство двух человек так на него повлияло, что его одолевало желание отомстить за них.
Он прорычал:
— Подойдите сюда!
— Нет! Нет, я…
— Тогда я подойду к вам, — сказал Доулиш. — Одна крохотная царапина на вашей щеке…
— Нет! — закричал Смит. — Не прикасайтесь ко мне!
— Вы хотите запустить ее в мою щеку, а маленькая царапина может ли причинить боль?
— Она убьет меня! — взвизгнул Смит.
Да, подумал Доулиш, это так. Лицо Смита было белым, как полотно. Он носил с собой орудие смерти, которым воспользовался без малейшего угрызения совести. Доулиша просто одолевало искушение избить его до полусмерти. С трудом он владел собой.
— Что там на кончике? Смертельный яд? — спросил он.
Смит и не пытался отрицать. Он стоял позади стула и готов был воспользоваться им, как щитом, если Доулиш сделает жест, чтобы запустить в него стрелу. В комнате стояла мертвая тишина. Медленно, очень медленно, ярость Доулиша угасала. Когда он полностью овладел собой, то уже точно знал, как выйти из этой ситуации.
— У вас остался только один шанс, — резко сказал он. — Подойдите ближе и послушайте меня. — Поскольку Смит со страхом глядел на стрелу, он вонзил ее в стул, обернув носовым платком, чтобы не сесть на нее по забывчивости. Он следил за тем, как Смит возвращался на прежнее место, движения его были почти механическими. — Только один шанс, — повторил Доулиш. — Говорите.
— Я… я не могу говорить.
— Тогда я найду способ вас заставить, или же вы отправитесь в тюрьму.
Губы Смита кривились, все лицо его исказилось.
— Вы… вы не понимаете.
— Чего я не понимаю?
— Того, что они со мной сделают.
— Кто они?
— Мои… мои покровители.
— Господа из компании Вездесущих?
— Это не смешно, — пробормотал Смит.
— Возможно, это смешнее, чем вы думаете, — сказал Доулиш.
Лицо Смита стало еще бледнее, страх все еще терзал его.
— Что они сделают? — спросил Доулиш.
— Они никогда не допустят, чтобы я оказался в тюрьме.
— Как они этому помешают?
— Они убьют меня.
Потом Доулиш и сам осознал, что, по всей вероятности, так и будет.
— Для этого существует защита полиции.
— Она меня не спасет.
— Я могу увезти вас тайком отсюда, — сказал Доулиш, и тут же понял, что эти слова свидетельствуют о том, что он понимает, насколько опасения Смита оправданы.
Смит закрыл глаза. Почти невозможно было поверить в то, что этот человек пришел сюда таким самоуверенным. Сейчас он сидел на стуле, голова его была откинута на спинку.
— Вы не понимаете, — сказал он измученным голосом, — вы просто не понимаете.
— А я попытаюсь понять, — настаивал Доулиш.
— Вы не знаете, насколько они могущественны. Они убьют меня. От них ничего нельзя скрыть. Ни в правит тельственном департаменте, ни в суде, ни в банке, ни на фабрике или деловом предприятии, Доулиш. У меня не будет никакого шанса. Ни у кого его не может быть: столкнувшись с ними, выжить можно лишь одним путем — присоединиться к ним.
Он говорил убежденно и выглядел как человек, безнадежно потерянный.
Очень медленно Доулиш сказал:
— Есть способ одержать над ними верх, Смит.
— Если б вы знали, насколько они могущественны… — запротестовал Смит. Казалось, страх его возрастает с каждой минутой.
— И все-таки есть способ одержать над ними верх, — настойчиво повторил Доулиш. — Несмотря на то, что кругом их люди, несмотря на их вездесущность. Я…
Вторично его прервал телефонный звонок. Он был уверен, что звонит Профессор, который так ему нужен. Он поднял трубку, повторяя в уме то, что ему надо сказать, и произнес:
— Доулиш слушает.
— Мистер Доулиш, — мужской голос был хорошо поставлен и звучал изысканно. — С вашего позволения, я бы хотел поговорить с мистером Смитом.
Доулиш был так поражен, что выражение его лица, видно, выдало его реакцию, ибо Смит немедленно замер от новой вспышки страха. Тон говорившего был весьма похож на прежний тон Смита, когда тот не сомневался в том, что все будет так, как он хочет.
— Вы его босс? — спросил Доулиш.
— О, боже! — прошептал Смит.
— Я коллега, — послышалось в трубке. — Будьте добры, позовите его к телефону.
После небольшой паузы Доулиш спокойно сказал:
— Не уверен, что разговор с вами или с кем-либо другим целесообразен.
— Мистер Доулиш, этот вопрос не подлежит обсуждению. Вы уже, наверное, знаете, что от вас требуется. Если вы упорствуете, мне это надо знать. Соедините меня со Смитом.
— Мистер Смит, — как бы извиняясь, ответил Доулиш, — в данный момент неважно себя чувствует.
— О, да если только вы посмели…
— Просто я ненадолго уложил его спать, — уточнил доулиш, глядя поверх трубки на Смита. — Могу ли я что-нибудь ему передать, когда он проснется?
Пауза затянулась, и Доулиш не смог подавить легкую дрожь, вызванную подсознательным страхом. Наконец человек на другом конце провода сказал, тщательно подбирая слова:
— Нет, мистер Доулиш, но я хочу кое-что передать вам. Если в течение часа вы не выпустите мистера Смита, то вы сами не проживете до утра. И ваша жена тоже.
Трубку положили.
Доулиш медленно опустил свою, чувствуя, как у него все внутри холодеет. Это не пустая угроза; было сказано именно то, что задумано. И сказавший эти слова, несомненно, знал, где находится Фелисити. Смит все еще выглядел так, словно навсегда лишился воли и надежды. Он предвидел последствия. Даже Доулиш уже многое понимал. К примеру, он знал, с какой легкостью им удалось взять его дом в окружение. Он стоял, пытаясь наметить план действий, и вдруг снова раздался телефонный звонок. Доулиш дал ему прозвонить несколько раз, потом поднял трубку.
— Доулиш, — произнес он.
— Хелло, майор, — раздался мужской голос с простонародным акцентом кокни. — Догадываюсь, что для вас нужно быстро что-то сделать! Как всегда, к вашим услугам, майор!
— Благодарю, Профессор, — промолвил Доулиш с облегчением. — Знал, что могу на вас положиться. — Он задумался. — Подождите минутку. — Закрыв глаза, он, казалось, забыл о Смите и о том, как долго заставляет ждать Профессора. Потом спросил: — Помните ли вы Паркинсона? Осей Паркинсона?
— Могу ли я его забыть! — Профессор даже засмеялся при одной этой мысли.
— Не можете ли вы зайти ко мне с кем-либо, похожим на него?
Последовала долгая пауза, потом Профессор спросил:
— По характеру, майор?
— Да, с такой же непробиваемой напористостью.
— Нет, — ответил Профессор. — Такие теперь не водятся, майор. Что у вас на уме?
— Весьма щекотливое дело, — ответил Доулиш.
Снова последовала долгая пауза. Доулишу казалось, что он слышит, как тяжело дышит Профессор. Наконец тот сказал:
— Не подойду ли я сам, майор?
— Положение весьма щекотливое, — подчеркнул Доу-лиш.
— Что стоит жизнь без риска? — сказал Профессор с жаром. — Наверное, вы не стали бы звать меня без надобности, не так ли?
— Не стал бы, — согласился Доулиш. — Как скоро вы появитесь?
— Примерно через полчаса.
— Вы можете притащить ваш мешок с игрушками?
— Положитесь на меня, — ответил тот. — Никогда без него не берусь за дело. — Он тут же дал отбой.
Доулиш положил трубку, мысленно представил себе этого подвижного человека с темным, загоревшим лицом. Профессор работал под его началом и вместе с ним в разведке во время войны и по сей день оставался консультантом Скотланд-Ярда. Он был непревзойденным мастером в искусстве грима, и в военные годы так изменял внешность Доулиша, что ни один человек не мог его признать.
Доулиш все это время не выпускал из виду Смита, но, когда он сам вздохнул с облегчением, Смит сказал безнадежным голосом:
— Что бы вы ни делали, ничто не спасет положения, Доулиш. Вы слишком долго меня тут задерживаете. Вы подписали не только мне, но и себе смертный приговор. — Более оживленно он добавил: — Почему, черт побери, вы не согласились взять деньги? Вы могли бы стать богачом, будь у вас хоть капля разума. Ставка могла увеличиться до миллиона фунтов стерлингов.
— Можете ли вы, мистер Смит, связаться с человеком, который вам звонил?
— Это ни к чему не приведет.
— И все-таки позвоните ему, — резко сказал Доулиш. — Если хотите сохранить хоть один шанс на жизнь, позвоните ему. Скажите, что я добиваюсь большей суммы, и спросите, как далеко вы можете зайти. Потом скажите, что вам нужен еще по меньшей мере час.
— Но…
— Вы хотите умереть? — мрачно спросил Доулиш.
Смит медленно поднялся со стула и взял телефонную трубку. Набирая одной рукой номер, другой он прикрыл вертушку, чтобы Доулиш не видел, какие цифры он набирает, но это сейчас не имело никакого значения, Доулиш услышал длинные гудки, потом слова Смита:
— Дайте мне Джумбо, быстро. Это Смит. — Короткая пауза, потом Смит снова заговорил нормальным голосом, как будто был снова уверен в себе. Доулиш даже невольно восхитился им. — Джумбо, это Смит… Слышал, вы только что звонили… Да не обращайте внимания, Доулиш большой шутник. Я был в ванной… Я, пожалуй, знаю только то, что он не перейдет к нам за ту цену… Полмил… Ну, что ж, хорошо, но не уверен. Могу ли я удвоить сумму? Попытаюсь договориться о трех четвертях, но на это потребуется время… Сейчас половина одиннадцатого, отсюда виден Биг Бен… Ну, скажем, час, а может, и два. Конечно, постараюсь провернуть побыстрее, но этот Доулиш такая штучка… Хорошо… До свидания.
Говоря все это, Смит широко улыбался, словно его могли видеть. Закончив разговор, он положил трубку и повернулся к Доулишу, лицо его казалось маской смерти.
Глава одиннадцатая. ПРОФЕССОР
— Это нас не спасет, — сказал Смит. — Вы слишком долго спорите.
— Вам действительно хочется спасти свою жизнь?
— Черт бы ее побрал!
— Вы бы хотели меня заполучить?
— Я вам достаточно предложил, — с горечью сказал Смит.
— Теперь я вам достаточно предложу, если вы к нам перейдете, — сказал Доулиш.
— Вам никогда не удастся обойти…
— Смит, — прервал Доулиш. — Вы слишком долго находились под их влиянием. Не считайте их непобедимыми, Смит. Когда мы узнаем все их связи в высших сферах, мы сможем сбросить их, как колоду карт. Станьте свидетелем обвинения, окажите полиции помощь, и я думаю, что смогу обещать вам жизнь и свободу. Так вы согласны?
Смит снова сел на стул и закрыл глаза. В комнате наступила тишина. Как могло случиться, что существует такая организация, а полиция ничего о ней не знает? Если бы полиция проведала о ней, то хоть какие-то сведения дошли бы и до Доулиша. Он подлил бренди, но Смит отказался. Доулиш вышел в коридор и обернулся. Смит сидел, погруженный в тяжелые мысли. Доулиш осторожно приоткрыл дверь в чулан, помня о том, что эти люди могли быть вооружены смертоносными стрелами. Оба пришли в сознание. Но они не успели понять, что дверь открывается, он тут же захлопнул ее и закрыл на ключ.
Доулиш вернулся к Смиту.
Смит подошел к окну и долго смотрел на чудесную панораму Лондона. Теперь в его взгляде была отрешенность.
— Можете ли вы мне гарантировать свободу? — спросил он.
— Я нажму на все пружины.
— Говорите, чего вы от меня хотите, — сказал Смит, облизывая сухие губы.
— Мой человек придет сюда и займет ваше место, — ответил Доулиш. — Он специалист по гриму, и когда он выйдет отсюда, то будет выглядеть точно так же, как вы. Он получит от вас указания, куда идти и что делать.
— Обман будет обнаружен мгновенно, — запротестовал Смит.
— Куда вы должны отправиться для доклада?
— До… до Марбл Арч.[1] Но как только загримированный войдет внутрь Белл Корта… — начал Смит и тут же в ужасе осекся, понял, что с этой минуты начинается для него новая жизнь. Очевидно, оказанное ему сопротивление подорвало его моральную устойчивость и волю. Не исключено, что он осознал вдруг, что отведенный ему срок истекает. Какова ни была бы причина, этот человек резко изменился, и Доулиш не сомневался в неподдельности этой перемены. Страх в глазах Смита был настолько реален, что для сомнений не оставалось места.
— Ну, так что же случится, как только он войдет внутрь? — спросил Доулиш.
— Ему положено отчитаться, а на свете нет такого человека, который мог бы так загримироваться, чтобы справиться со всем этим.
— В этом нет нужды. Скажите лучше, как вы сюда прибыли.
— На машине.
— Вы сами ее вели?
— Да, у меня красный «Форд Кортина», стоит на улице. Но…
Доулиш прервал:
— Если мой человек сядет в машину и поведет ее к Марбл Арч, отзовет ли ваш Джумбо свою охрану?
— О да, — ответил Смит. — Эти люди тут находятся лишь для того, чтобы проследить, не арестован ли я или похищен. Они исчезнут, как только я появлюсь на улице. Один или, в крайнем случае, двое последуют за мной до Белл Корта. — Он всплеснул руками.
— Если мой человек уедет отсюда, приняв ваш облик, и направится в Белл Корт, он может выиграть время, а потом скроется, — сказал Доулиш. — Я могу побиться об заклад, что он сумеет оторваться. А пока его будут принимать за вас, мы увезем вас в укромное местечко, где вас никогда не обнаружат, и там вы сможете все выложить. — Доулиш широко улыбнулся. — У вас, по сути, нет выбора, и вы будете полным идиотом, если не расскажете все. Только это даст вам возможность с надеждой смотреть в будущее.
Смит не ответил. Выглядел он так, словно и не было уже у него никакой надежды.
Спустя пятнадцать минут прибыл Профессор.
Ростом он был чуть выше Смита, но, когда они обменялись одеждой, на Профессоре костюм Смита выглйдел так, будто был сделан на заказ именно для него. На его сильно загорелом приятном лице веселой смешинкой светились глаза. Когда Доулиш сказал, что от него требуется, он стал с чисто профессиональным интересом изучать лицо Смита. А тот оставался безмолвным.
— Справлюсь, — заявил Профессор с полной уверенностью. — Я воспользуюсь вашей ванной, майор?.. Большой человек — майор, — веско добавил он, обращаясь к Смиту. — Видели бы его во время войны… Черт побери, сколько дряни они наложили на ваше лицо! Где же растворитель для клея? Ах, вот он… Так вот, его, майора, сбрасывали в тылы противника чаще, чем кого-либо другого… Он был образцом для сотен из нас… Было время — наклоните голову, — когда он выкрал полковника. Чистое чудо!
Его болтовню Доулиш слышал непрерывно, пока дозванивался на службу, говорил с дежурным инспектором ^ договаривался о помещении Смита в Отделение особой охраны, которое числилось как частная лечебница в Хэмпстеде. Полиция функционировала безупречно, и Доу-лиш, обычно работавший в одиночку, вдруг осознал преимущества согласованных коллективных действий.
Когда он почти все уладил, его позвал Профессор:
— Можно вас на минутку, майор?
Он вошел в ванную, заранее представляя себе, что его ждет, но все же остановился, пораженный. На него смотрели два совершенно одинаковых человека.
— Профессор, вы гений! — воскликнул он.
— Так всегда говорила моя мать, — самодовольно заметил тот. — Если в нашем распоряжении есть двадцать минут, я сделаю его похожим на меня. Дурачить так дурачить.
Несколько секунд Доулиш смотрел на него внимательно, потом почти легкомысленно рассмеялся.
— Незачем его делать похожим на вас, — сказал он, — если можно сделать так, чтобы он выглядел иначе, чем сейчас.
— Ну, хорошо, я сделаю из него нового человека, — заявил Профессор, и теперь засмеялся Смит.
Спустя полчаса оба были готовы. Смит выглядел значительно старше, волосы его были седыми. К тому же Профессор подложил ему подплечники и талию обернул простыней, чтобы казался полнее. Но самое важное заключалось в том, чтобы Профессора признали за Смита.
— Не сомневаюсь, — с жаром заявил Профессор, — ни на минуту. Все будет о’кей.
Но Доулиш знал — наверное, это было хорошо известно и Профессору, — что шаг-то предпринимается рискованный. И Доулиш может только ждать у телефона новых сообщений, а Смит у параллельного аппарата будет ждать с таким же волнением, как и Доулиш, донесений о развитии событий.
Вскоре один из подчиненных Кошону непосредственно связался с Доулишем. Стали поступать донесения о передвижении Профессора.
— Он направляется к красной «Кортине» — единственной у тротуара, сэр.
— Запустил мотор.
Доулиша бросало то в жар, то в холод, и он заметил, что лоб Смита покрылся испариной.
— Он выруливает, сэр.
— Направляется к набережной.
— За ним следуют два человека в «Моррисе», сэр.
Доулиш крепко сжал в руке телефонную трубку.
Профессор свободно и легко положил руки на руль. Он держал себя вполне непринужденно, хотя не было сомнений — ему грозит опасность. Доулиш смотрел на вещи реально, а поведение Смита лишь подчеркивало это. На проезжую часть сзади него выкатил «Моррис», не замедляя и не ускоряя хода. Профессора ознакомили с маршрутом, по которому проследовал бы сам Смит. Парламентская площадь, парк Сейнт-Джеймс, Молл, по направлению к Букингемскому дворцу, далее Гайд-Парк, Парк-Лейн, Марбл Арч и потом по Бейсуотер Роуд. Белл Корт был новым районом с высокими зданиями на большом пространстве между Бейсуотер Роуд и Эджуэйр Роуд, недавно отстроенным. Известен он дороговизной и роскошью апартаментов. Среди ночи, когда транспорта мало, поездка заняла бы не более десяти минут, но теперь нужно было затратить по меньшей мере полчаса. Когда он поворачивал на Парламентскую площадь, впереди него выскочил небольшой спортивный автомобиль. Между ними было достаточное расстояние, но Профессор сделал вид, что ему тесно Он нажал на тормоз, машина резко остановилась, и «Моррис» затормозил лишь в нескольких дюймах от ее заднего бампера.
Когда спортивный автомобиль исчез, Профессор увидел, как из машины сзади вышел полицейский.
— Что-нибудь случилось? — спросил полицейский, заглянув в окно.
— Эта чертова спортивная машина…
— Да, я заметил ее, но и вы сами превысили скорость, — холодно заявил полицейский.
— Но послушайте…
— Все в порядке, — прервал полицейский. — Я не собираюсь вас штрафовать. — На его лице появилась улыбка. — Надеюсь, вы сможете завести мотор?
— Да уж в этом я умерен, не буду же я тут торчать всю ночь.
— Точнее не скажешь, — заметил полицейский.
Профессор посмотрел на него с удивлением, увидел
Улыбку и понял, что его, по-видимому, предупредили из Управления по уголовным делам, и снова попытался запустить мотор. «Моррис» стоял сзади неподвижно.
— Сделайте мне одолжение, — попросил Профессор.
— Какое?
— Уберите этот рыдван, он меня нервирует.
— Тот, кто может подействовать на ваши нервы, заслуживает особой награды, — ответил полицейский. — Ну, а как с запуском?
— Мне нужно еще несколько минут.
В ночном безмолвии слышен резкий скрежет стартера. Полицейский направил другие машины в обход двух стоящих и велел водителю «Морриса» продолжать свой путь. Он неохотно отъехал. Внезапно мотор у Профессора завелся, но в это время из двора Палаты Общин выехало несколько машин, а вслед за ними — целый поток: окончилась сессия, и усталые члены парламента спешно покидали его. Профессору пришлось еще несколько минут ждать, пока появилась возможность проскочить. Когда, наконец, он двинулся, то обнаружил, что «Моррис» стоит напротив Даунинг-стрит. Профессор проехал мимо, и тот последовал за ним.
До сей поры у него не возникало ни малейших подозрений.
У Гайд-Парка скопилось почти столько же транспорта. Очевидно, закончились еще какие-нибудь крупные сбо-рйща. Парк-Лейн была свободна, на ней он развил скорость, потом повернул налево и снова налево.
Он приближался к Белл Корту. Уже были видны огни в верхних его этажах — столб яркого света. Напротив дома простиралась широкая транспортная площадка, на которой стояло несколько машин. Он повернул к выходу, но преследовавший его «Моррис» не повернул за ним, а проскочил дальше по улице. Навстречу вышел швейцар. Он протянул руку, чтобы отворить дверцу.
— Разрешите, сэр, поставить вашу машину подальше?
— Да. Я… Черт возьми! — воскликнул Профессор, отлично подражая голосу Смита. — Я забыл кое-что. Скоро вернусь. — Он наклонился, захлопнул дверцу и поехал. Швейцар отступил, чуть не потеряв равновесия. Профессор, воспрянув духом, радостно подумал: «Победа», но когда он сворачивал с въездной дорожки, увидел, что ему навстречу идет другая машина с явным намерением блокировать путь. Профессор нажал ногой на акселератор, рванул вперед, бамперы резко столкнулись, машина задрожала. Скрежет металла о металл — и машина вырвалась на свободу. Затем в конце улицы, ведущей на Эджуэйр Роуд, он увидел еще одну машину и человека, направившего на него револьвер. Он быстро наклонился. Пуля пробила стекло бокового окна, посыпались осколки, задевшие, но не ранившие его. Еще одна пуля попала в бок машины прежде, чем Профессор достиг угла улицы и свернул налево, в направлении Майда Вейл, чтобы отъехать подальше от центра Лондона.
В это время Доулишу сообщили:
— Выстрелили дважды. Они мчатся по Эджуэйр Роуд. О, все в порядке, сэр! Одна из наших машин выскочила впереди преследователя, задерживает его за превышение скорости. Готов побиться об заклад, ваш человек оторвался, сэр!
— Прекрасно! — воскликнул Доулиш и впервые с той поры, как пришел домой, почувствовал, что может расслабиться. Он вошел в спальню и стал раздеваться, но тут же раздался телефонный звонок.
— Доулиш слушает.
— Смит благополучно доставлен в больницу, — сообщили ему. — Он потерял сознание, но доктор предполагает, что он принял успокоительные таблетки с морфием, чтобы заснуть на несколько часов.
«Этого следовало ожидать», — подумал Доулиш, хотя и не предвидел такого оборота. Но в общем — черт с ним. В любом случае ему самому нужно поспать, чтобы собраться с силами для утреннего допроса Смита.
— Ну что ж, пусть Смит выспится до моего прихода, — он шумно зевнул и спросил: — А что с теми двумя молодчиками, которых вы увезли отсюда?
— Говорят по-испански, сэр. Это все, что я могу сказать.
— Узнаем все о них утром, — сказал Доулиш. — Спокойной ночи!
Он поставил стрелку будильника на семь часов. Значит, пять часов он может поспать.
Глава двенадцатая. ЗАВТРАК
В четверть восьмого Доулиш уже брился. Он не позволил себе выпить даже чашку чая, чтобы не потерять время. В половине восьмого он вышел в пустой холл на этаже, но в главном холле внизу, кроме ночного портье, находились два сотрудника Управления по уголовным делам и еще один из его собственного отдела. Последний, Молодой, но уже лысеющий парень с плоским носом, проводил Доулиша до машины.
— Вы сами поведете?
— Прежде я поговорю по телефону. Вам известно, куда мы сейчас отправимся?
— В министерство внутренних дел.
Подняв телефонную трубку, Доулиш попросил соединить с его служебным номером через отдел информации Ярда. Почти тотчас же ответил Чайлдс.
— Хелло, вы что, страдаете бессонницей? — спросил Доулиш.
— Доброе утро, сэр, — сказал Чайлдс и с упреком в голосе продолжал: — Я узнал, что у вас там происходило.
— А что произошло в течение ночи?
— Профессор благополучно добрался до дому, — сообщил Чайлдс. — Кстати, сколько ему платить?
— Об этом позже. А что вы скажете о двух заключенных?.
— Говорят по-испански. Полагаю, что пуэрториканцы или аргентинцы, — ответил Чайлдс. — Мы воспользовались услугами нескольких переводчиков, но только испанскому кое-что удалось. Они его понимают, но не хотят говорить. Очевидно, это импортированные головорезы. — Выражение было слишком сильным для Чайлдса.
— Известно ли, кто стрелял в Профессора? — спросил Доулиш.
— Все они довольно ловко умеют улизнуть. За вашим домом следила дюжина людей, но когда человек, которого они приняли за Смита, отъехал от дома, они ретировались. И хотя была установлена слежка, им все же удалось скрыться.
— А те, что гнались за Профессором? — спросил Доулиш.
— Их оштрафовали за превышение скорости, — ответил Чайлдс. — Никто точно не знал, как вы хотите поступить, и все мы избрали безопасный путь.
— Я, собственно, и сам не знал, чего хочу. Есть ли сообщение от службы безопасности?
— Человек, назвавшийся Смитом, пришел в себя, — сказал Чайлдс.
— Я хочу, чтобы вы с ним поговорили. Скажите ему, что его единственный шанс оказаться в безопасности — рассказать нам все, что самому известно. Воспользуйтесь магнитофоном. Если он будет вести себя дурно, тогда приду я. А что с Кортом?
— Находится под наблюдением, — ответил Чайлдс.
— Необходимо, чтобы вы знали обо всех, кто заходит туда и выходит, — распорядился Доулиш. Заметив, что машина замедляет ход, он продолжал: — Похоже, что мы добрались до министерства внутренних дел. Я сразу приду к вам, как только освобожусь.
— Надеюсь, что завтрак у вас будет отменным, — сказал Чайлдс.
Люди в форме у проходной в министерстве, очевидно, были извещены о приходе Доулиша. Один из них вышел навстречу, чтобы открыть дверцу машины.
— Вы помощник комиссара Доулиш, сэр?
— Да
— Нам только что сообщили, что заместитель министра ждет вас, сэр. Проходите, а мы позаботимся о машине и водителе.
Атмосфера покойной тишины. Признаки чуть не дворцовой роскоши. Доулиш шел по толстому узорчатому ковру, который привел его к высокой двери красного дерева. Сопровождающий постучал, дверь открыл человек средних лет.
— Доброе утро, сэр.
Все похоже было на сцену из кинофильма. Доулишу с трудом удавалось сдержать смех. И самые важные, и обыкновенные политические деятели, попав в это учреждение, сталкивались с подобной помпой и церемонией. Они пересекли комнату, прошли мимо очень большого и импозантного письменного стола, мимо застекленных шкафов с томами в кожаных переплетах и наконец дошли до двери, которая тут же открылась. На пороге появился Монтгомери Белл.
— Помощник комиссара по уголовным делам Патрик Доулиш.
— Да, да. Заходите, мистер Доулиш. — Белл протянул руку. Он оказался выше ростом, чем прежде представлялся Доулишу. — Вы свободны, Симмс. — Он закрыл дверь перед пожилым человеком, как только Доулиш вошел в небольшую комнату, в центре которой стоял обеденный стол. — Я люблю сам себе готовить, кофе, когда рядом нет Жены. Она уехала на несколько недель в Шотландию. Садитесь. — Он снял крышку с серебряного блюда с жареным беконом и яйцами. — Могу предложить чай, если хотите.
— Меня вполне устроит кофе, благодарю. — Доулиш положил еду в тарелку, когда Белл снова появился уже с галстуком и в пиджаке.
— Лично я всегда любил обильно позавтракать. Как все приговоренные люди. Известно ли вам, что у членов кабинета срок жизни значительно меньше, чем у епископов?
— Это меня не удивляет. Господин заместитель министра…
— Может, отступим от формальностей, Доулиш?
— Неплохая мысль. Я хотел лишь сказать, что за прошедшую ночь, мне думается, я добился немалого успеха.
— Прекрасно.
— Но не думаю, что вам очень понравится то, что я обнаружил, — продолжал Доулиш.
— Посмотрим, — сказал Белл. Он начал есть, затем с ворчливыми нотками в голосе сказал: — Не очень-то обращайте на меня внимание, Доулиш. Я пытаюсь развеселить самого себя. Ситуация весьма печальная. После вчерашнего разговора с вами я беседовал с некоторыми из моих коллег. Все мы глубоко обеспокоены.
— Положением с паспортами? — спросил Доулиш.
— И этим, и всякими другими делами. — Белл замолчал, чтобы отпить кофе и намазать маслом тост. Непринужденность его жестов придавала особую силу словам. — Похоже, что наши действия утратили всякую секретность. Решения кабинета — рекомендации правительственных чиновников, предложения о необходимых политических акциях — все это на поверку становится известным мгновенно, — сказал Белл, и чувствовалось, что он не только расстроен, но и зол.
— Да, — подтвердил Доулиш.
— Не намерены ли вы сказать, что все это вам известно.
— Я в этом убедился прошлой ночью, — ответил Доулиш.
— Вы убедились… — Белл замолчал, явно пораженный.
— У меня был посетитель, предложивший мне работать с ними за полмиллиона фунтов стерлингов, — пояснил Доулиш. — Они не сомневались в том, что я имею свою продажную цену. Когда они убедились, что это не так, были просто потрясены. Если они хотят купить кого бы то ни было, кто имеет власть и влияние, если им вздумается подкупить осведомителей или помощников на более низком уровне, то они просто находят человека и устанавливают ему цену. И они на практике убедились, что это всегда удается.
— Боже праведный! — Белл едва не подавился. — И что вы сделали с этим типом?
— Отправил его восвояси, — небрежно ответил Доулиш.
— Но Доулиш! Вы же могли его задержать!
— Да, конечно, — сухо сказал Доулиш.
— Что — о господи! — что же вы с ним сделали?
— Я не намерен говорить вам об этом, — просто сказал Доулиш.
— Вы не намерены? — Белл явно не верил своим ушам. Он уставился на Доулиша, который ел с большой сосредоточенностью. — Доулиш, надеюсь, вы осознаете значение своих слов. Вы — старший полицейский чиновник. Я практически являюсь вторым начальствующим лицом в министерстве внутренних дел. В мое ведение входит и вся полиция. Я стою настолько выше вас, что могу немедленно дать вам отставку.
Доулиш аккуратно разрезал сосиску.
— Прекратите всю эту чепуху, — сказал он бесстрастно и направил вилку в рот.
— Черт возьми! Я распоряжусь о вашей отставке!
— За мою лояльность? — мягко спросил Доулиш. — За то, что я был честен, отказавшись получить взятку в каких-нибудь полмиллиона?
— Доулиш, — Белл отставил свой стул и встал из-за стола. — Я хочу знать, что вы предприняли и намерены предпринять по отношению к человеку, который, как вы говорите, вас посетил и сделал вам это немыслимое предложение.
— Он был вполне уверен в его реальности. Разве я вам не сказал, что его фамилия Смит? Его хозяева ведут прибыльные дела, не так ли?
— Доулиш, я информирую премьер-министра о вашем поразительном поведении.
— Сделайте это, — любезно предложил Доулиш. — Вы можете также потрудиться сказать ему, что мой ночной посетитель знал о нашем предстоящем совместном завтраке сегодня утром. Поскольку вы звонили мне по особому проводу, вам, наверно, не хотелось, чтобы даже ваш секретарь знал о нашей договоренности. Так кто же, по-вашему, мог сообщить об этом мистеру Смиту? — Доулиш подлил себе кофе и посмотрел Беллу прямо в глаза. — Кто же, кроме вас, мог его информировать, Белл?
Белл стоял, сжав руки.
— Кто же другой мог это сделать? — спросил Доу-лиш.
— Вы… вы не можете всерьез так думать!
— Я крайне серьезен, — сказал Доулиш. — Либо ему сказали вы, либо кто-то другой из вашего ведомства, кому вы доверяете. Я не могу доверять вам свои планы относительно мистера Смита. Не думаю, что есть резон так рисковать.
Белл внезапно возвратился к стулу и упал на него. За эти минуты он словно постарел на годы, но на Доулиша это не произвело ни малейшего впечатления. Молчание длилось несколько минут, потом Белл сказал:
— Я не предатель.
— Значит, вашим доверием пользуется предатель.
— Не могу в это поверить.
— Вы обязаны в это поверить. Вы богаты? — резко спросил Доулиш.
— Нет. Я… — Белл хотел что-то сказать, но внезапно замолчал.
— Скажите мне, сэр, вас шантажируют?
Белл сразу не ответил, отодвинул стул. Все тело его дрожало, казалось, он не в состоянии вымолвить ни слова. Они неотрывно смотрели друг на друга, но тут раздался приглушенный звонок. Белл, вздрогнув, посмотрел на дверь. Потом он нажал кнопку под столом и сказал:
— В чем дело?
— Вы просили меня позвонить вам в четверть девятого и напомнить, что в восемь сорок пять у вас встреча с сэром Джеральдом Найтоном, — слышался мужской голос из микрофона.
— Я… да. Симмс! Минуточку, — хрипло сказал Белл. — Я… Мои дела с мистером Доулишем займут больше времени, чем я рассчитывал. Попросите сэра Джеральда прийти в девять сорок пять.
— Но, сэр! А мистер Олберхарт…
— Сдвиньте все встречи на час, — приказал Белл.
— Но в полдень вы должны встретиться с премьер-министром, — ужас послышался в голосе невидимого человека.
— Распорядитесь по своему разумению всеми встречами так, чтобы эта состоялась, — приказал Белл. — Отмените одну или две, если нужно. Ясно?
Подавленным голосом в трубке ответили:
— Хорошо, сэр.
Белл снова нажал кнопку под столом, откинулся назад, закрыл глаза и сказал:
— У меня репутация человека, который никогда не опаздывает на встречу и никогда ее не отменяет. Вот почему я всегда встаю так рано по утрам. — Он открыл глаза. — Доулиш, я не предатель.
— Но вас шантажируют, — заметил Доулиш, и голос его выдавал волнение.
— Делались и делаются попытки меня шантажировать.
— Интересно, сколько современных политических деятелей попалось таким же образом. Имеются фотографии?
— Да
— Есть ли у вас хоть одна?
— Есть.
— Могу ли я посмотреть? — спросил Доулиш.
После нескольких секунд колебания Белл сказал:
— Собственно, почему я позволяю вам так со мной разговаривать?
— Я вовсе не хочу вам докучать. И страдаю оттого, что на меня давит груз тяжелых обстоятельств. Если вы правы и Смит прав, значит, наше государство в беде. Покажите, пожалуйста, фотографию.
Белл открыл ящик стола, затем надавил с одной стороны, и обнаружилась умело скрытая потайная часть ящика. Он вытянул футляр для визитных карточек и извлек оттуда спрятанный между двумя карточками размером с марку квадратный снимок. Он протянул ее Доулишу.
Доулиш был шокирован наготой и позой Белла и блондинки, но сумел скрыть свою реакцию. Фактом было то, что блондинкой оказалась та самая девица, которая этой ночью пребывала в его собственной постели и вопила, пытаясь обвинить Доулиша.
Глава тринадцатая. ДВОЙНАЯ ИГРА
Они просидели довольно долго в молчании. Белл не мог больше выдержать напряжения, он воскликнул:
— Так вы ее знаете?!
— Я отшлепал ее этой ночью, — спокойно ответил Доулиш.
— Вы — отшлепали ее? О господи!
— И выбросил ее из моей квартиры, а также пригрозил, что арестую ее за неприличное поведение или по другому подходящему обвинению. Как давно состоялась вот эта ваша встреча с ней?
— Прошло три недели и один день, — беспомощно выдохнул он. — Видите ли, мне нужна была отдушина.
— Вы, очевидно, ее получили, — сухо заметил Доу-лиш. — Когда они начали оказывать на вас давление?
— Поначалу они требовали пустяковую информацию, но лишь два дня назад стали проявлять смелость, — с несчастным видом ответил Белл.
— И, надо полагать, вам велели выяснить, что мне удалось раскрыть, а потом их информировать.
Белл сказал угрюмо:
— Доулиш, то, что они от меня требовали, и то, на что я пошел бы, — вовсе не одно и то же.
— Это вы сказали им, что я приду на завтрак?
— Да.
— Тогда какого черта Смит разыгрывал комедию, говоря об этом так многозначительно? — вслух задал себе вопрос Доулиш. И почти тотчас ответил: — Очевидно, для того, чтобы потрясти меня их всеведением. Они хотели поразить меня, но для чего это им понадобилось, если они держат на крючке половину правительства?
Белл по-прежнему неотрывно смотрел на него с видом, будто бы тот оскорбил его достоинство.
— Думаю, что вы преувеличиваете, Доулиш. Сильно преувеличиваете.
— Хотелось бы верить, — проворчал Доулиш. — Имеете ли вы представление, кто из ваших коллег находится под их влиянием и сколько их? Два — четыре — шесть — восемь?.. — считал Доулиш.
— Трое или четверо, — мрачно прервал его Белл.
— В каком состоянии пребывают жертвы?
— Они в отчаянии, — ответил Белл и глубоко вздохнул. — Абсолютное отчаяние. Живешь, словно в кошмарном сне, Доулиш. Порой становится совершенно непереносимо.
— Допускаю, — Доулиш выразил понимание. — Отчаяние, видимо, связано с тем, что каждый из них предвидит бесчестье или скандал?
Белл ответил подавленно:
— Да, конечно, это так. Мне, естественно, не хотелось увидеть этот снимок на первой полосе газеты. Но не это… не это главное. Речь идет о чем-то более патриотичном, не столь уж личном. Мы чувствуем, дела зашли так далеко, что мы не в силах остановить ход событий. Уже выданы важнейшие экономические и военные тайны, так же как политические и промышленные. Некоторые члены правительства, которые, как мне известно, втянуты в эти дела, чувствуют себя беспомощными. И мы подозреваем, что большинство членов кабинета испытывают на себе давление, но пока еще не хотят этого признать. Боюсь, что поле их деятельности так широко, что мы и вообразить себе не можем.
— Понимаю, — сказал Доулиш. — Готовы ли вы это выяснить и сообщить мне имена и адреса всех вовлеченных?
После долгой паузы Белл ответил:
— Нет. Я не готов вступить в игру с вами. Вы можете этого не осознавать, конечно, но вы лишь винтик машины, Доулиш. И я тоже. Я считаю себя вправе доложить об этом только премьер-министру.
Снова наступила пауза, потом Доулиш спокойно спросил:
— Известно ли вам, что они замышляют? Что положено на карту?
— Нет, — повторил Белл. — Я просто должен был выяснить, что вам известно. Но в ваши планы не входило рассказывать мне об этом, не правда ли?
— Конечно же, нет, — сказал Доулиш.
— Действительно ли вам известно что-то существенное?
Доулиш изучающе поглядел на Белла, потом сказал:
— Полагаю, достаточно для того, чтобы раздавить их. Лучше, пожалуй, не говорить им этого.
Белл медленно опустился на стул. Почти автоматически он налил себе еще чашку кофе.
— Вы, наверное, не сказали бы мне и слова о том, что не хотели бы довести до их сведения?
— Я хочу, чтобы вы имели возможность, если вас будут спрашивать, довольно много рассказать им. Например, что я задержал Смита, что его допрашивают и он свободно рассказывает, а это значит — мне известно все, что знает он. И вы можете сказать им, что я тот единственный человек, который стоит между ними и катастрофой. Они и прежде очень хотели меня заполучить, но это ничто по сравнению с тем отчаянным желанием, какое они испытывают сейчас.
— Не понимаю, — сказал Белл. — Ведь если они думают, что вы стоите у них на пути, они просто убьют вас.
— Это лишь приведет к их собственному концу, — сказал Доулиш. — Стоит им меня убить, и все, что я знаю, будет передано всему миру. А знаю я немало. — В действительности его осведомленность была крайне скудной, но говорил он с уверенностью, предполагая, что все это будет передано Джумбо.
Джумбо! Какая нелепость! Что могло звучать более зловеще, чем Джумбо?
— Пока я жив, я могу сохранить при себе то, что знаю. — Он глухо рассмеялся. — Меня можно даже уговорить на взятку! — Он отодвинул стул. — Благодарю. Завтрак был отличный.
— Доулиш, что я могу сказать премьер-министру? — взволнованно спросил Белл. — Он был так же обеспокоен этой встречей, как и я.
— Скажите, что это дело глубоко засело в мою голову, что я не оставлю камня на камне, не упущу ни малейшей возможности в своих расследованиях, чтобы довести их до успешного завершения. И если я буду действовать так же непогрешимо, — добавил он с еще большей искренностью, — то стану достойным высокого политического поста, не правда ли?
Он направился к двери, и Белл поспешно отворил ее перед ним.,
— Все… все, что здесь происходило, останется между нами, не так ли? — в голосе Белла звучали просительные нотки.
— Не пророню и слова, — обещал Доулиш. — Если, конечно, не встречусь снова с этой блондинкой, — пошутил он. Потом остановился, возвышаясь, как башня, над Беллом. Голос его был жестким. — Но вы должны раздобыть список членов кабинета министров и других вовлеченных в это дел лиц. Я хочу это получить взамен за мое молчание. — И он вышел с каменным лицом, последовав за Симмсом.
Когда за ним закрылась дверь, высокочтимый Монтгомери Белл, член парламента, заместитель министра внутренних дел, провел рукой по лбу и свалился на стул. Он весь дрожал. Спустя несколько минут волнение улеглось, он опустил руки под стол, порылся там и вытянул крохотный магнитофон. Он поставил его на стол, нажал кнопку. Послышался треск перематываемой ленты, потом щелчок, зазвучал сначала его голос, потом голос Доулиша. Белл снова вытер лоб, выключил магнитофон и положил крохотный аппарат в карман.
«Не сказал ли я нечто такое, чего не хотел бы довести до их сведения?» — спрашивал себя Доулиш, спускаясь по ступенькам. Его шофер стоял у открытой дверцы машины.
— Я прогуляюсь. Мне нужно подышать свежим воздухом, — сказал Доулиш.
— Сейчас и впрямь прекрасное утро, сэр.
Оно было действительно прекрасным. Солнце щедро рассыпало свои теплые лучи. Доулиш шел вдоль Уайтхолла, думая о разном. Он был уверен, что за ним следят. Он также был уверен, что ему грозит серьезная опасность. Думал и о том удручающем факте, что не может никому доверять. В деле такой важности нельзя доверять даже тем, кого считаешь достойным доверия. Сознание своего одиночества в таких критических обстоятельствах камнем давило на сердце. И все утро было восхитительным, шпили башен Гвардейского конного корпуса сияли на солнце. Он приблизился к парламентской площади и увидел башню Биг Бена и здание парламента с их готическим великолепием. Сейчас они обрели почти сказочную красоту, словно были игрой воображения, а не подлинными строениями, куда обращены людские надежды. В том числе и его собственные…
Он свернул в улочку, ведущую в старый Скотланд-Ярд, кивнул дежурному констеблю, вошел в темный, почти пустынный холл, отделанный под мрамор, и лифтом поднялся в свои служебные помещения.
— Хелло, — сказал Доулиш и мрачно добавил: — Проблемы?
— Весьма серьезные, — просто ответил Чайлдс.
— Ультиматум? — спросил Доулиш. — От тех, кому служит Смит?
— Да, сэр.
— Рассказывайте.
— Звонили по телефону четыре раза, — сообщил Чайлдс. — Всякий раз это был другой человек или это был один человек, менявший голос. Но имя называлось одно и то же.
— Джумбо, надо полагать? — спросил Доулиш.
— Да, Джумбо. Хотел бы, чтобы вы меня лучше осведомили обо всем, сэр, — голос Чайлдса прозвучал с упреком.
— Мне представляется, что это вымышленное имя в этой компании Вездесущих, так я их окрестил, — мимоходом добавил Доулиш. — Похоже, что они очень много знают и думают, будто знают все. Были угрозы?
— Да, сэр. Если только вы не выпустите Смита, они…
— Первое — убьют меня, — прервал Доулиш. — Второе — убьют или выкрадут мою жену. Третье — обесчестят меня навсегда перед лицом всего мира. Четвертое… — тут он замолк, нахмурившись. — Не знаю, пожалуй, чем они могут еще угрожать. Скажите мне.
— Других угроз не было, — ответил в тон ему Чайлдс. — В четвертый раз просили передать: если вы отпустите Смита и будете сотрудничать с теми, кто поставлен над ним, чистая сумма, на которую вы можете рассчитывать, будет равна миллиону фунтов стерлингов, и в дополнение пятьдесят тысяч ежегодно также без всяких налогов.
— Хороший, однако, куш. Что же предложили они вам в виде вознаграждения, если вы меня уговорите?
— Десять процентов от обещанной вам суммы, — ответил Чайлдс, и глазом не моргнув.
— Тоже немалая сумма. Вы вполне могли бы жить в достатке, уйдя на пенсию, не так ли Чайлдс?
— Мог бы, конечно. — Чайлдс стоял перед письменным столом. Он держался с большим достоинством, чем Белл. Странно, подумал Доулиш. Ведь он всегда относился к Чайлдсу, как к чему-то само собой разумеющемуся. Его деловитость, эрудиция, замечательная память, осведомленность в международных делах, знание характеров видных лиц и вообще людей, знание уголовного мира, полицейских. И вот только сейчас Доулиш вдруг подумал, что Чайлдс далеко не молод, что он усталый человек, подорвавший свое здоровье на службе, и что в любое время он может уйти на пенсию. По сути, только сегодня Доулиш заметил глубокие морщины вокруг глаз.
Чайлдс продолжал говорить, взвешивая слова.
— Ответьте, пожалуйста, на вопрос, сэр. Вопрос, имеющий для меня лично большое значение. — Чайлдс глубоко вздохнул. — Он очень прост, этот вопрос, мистер Доулиш. Доверяете ли вы мне?
Надо бы ответить легко и быстро, причем это было бы правдой на девяносто девять процентов: «Да, безусловно, доверяю». Но Доулиш, глядя в глаза Чайлдса с величайшей искренностью, ответил не сразу. Но чувствовалось в его ответе, что он серьезно взвесил свои слова:
— До сегодняшнего утра я доверял вам безоговорочно.
— А прошлой ночью, сэр? Вы очень многое скрыли от меня. Вам было известно, что я всегда наготове. Почему же вы мне не доверили, если говорите, что доверяли мне безоговорочно до сегодняшнего утра? Почему?
Создалась странная ситуация: по сути, еще один конфликт. Доулиш сознавал, насколько он важен. Доулиш не мог с уверенностью сказать, что происходит сейчас в сознании Чайлдза, так же как и не знал точно, что происходит в его собственном сознании. В чем-то изменились их взаимоотношения. Спокойно, ненавязчиво Чайлдс захватил инициативу. Но Доулиш легко шел навстречу этим вопросам, потому что они позволяли ему с большей ясностью оценить создавшуюся ситуацию.
— Я был до крайности утомлен…
— Но вы инструктировали, как нужно действовать, кого-то другого, сэр.
Впервые в разговоре с Чайлдсом Доулиш испытал что-то вроде раздражения. Очевидно, это отразилось на его лице, потому что Чайлдс заметно внутренне сжался. Но личная обида не имела значения в таких обстоятельствах, поэтому Доулиш продолжал спокойным голосом:
— Не было необходимости беспокоить вас. Я всегда доверял вам, но я также отдавал себе отчет в том, что вы становитесь старее и нуждаетесь в отдыхе больше, чем раньше. Я и прежде не стал бы беспокоить вас во внеслужебное время, если бы речь не шла о том, что можете сделать только вы.
Он замолк, а Чайлдс сказал:
— Благодарю вас. Я ценю вашу заботу.
— А почему я не рассказал вам о том, что происходит, легко объяснить, — сказал Доулиш. — Я испытывал решительную, настойчивую потребность самому поразмыслить обо всем случившемся и переварить это, пытаясь представить в его полном значении. Мне не хотелось вступать в обсуждения.
— И все-таки ваша интуиция подсказала вам, что мне не следует доверять, — не удержался от колкости Чайлдс.
— Это не совсем так, — сказал Доулиш. — Она подсказала мне, что никому не следует доверять. Я только что пришел от заместителя министра внутренних дел. Даже в этом особом случае я не мог ни на йоту ему доверять. Я точно знаю, что у него под обеденным столом закреплен магнитофон, я нащупал его. — Доулиш мрачно усмехнулся. — Возможно, он его пристроил для себя лично или для кабинета министров, но сильно сомневаюсь. На пути сюда я перебрал в уме все, что сказал, и размышлял о том, не совершил ли я какой-либо оплошности, — добавил Доулиш. — Вот видите, я не доверяю даже самому себе.
— Сейчас речь не о таком доверии, — сказал Чайлдс. — И что ж, убедились ли вы в том, что сказали лишь то, что хотели донести до сведения этих… Вездесущих?
— Да, — ответил Доулиш. — Я уверен, что они думают, будто я располагаю обширной информацией, и я подтолкнул их к такому ходу мыслей. Уверен, они боятся, что я выведу их на чистую воду, а все, что я говорил, подтверждает это. Но никто, даже вы, не знает, что многое мне удалось раскрыть.
— Понимаю, сэр, — сказал Чайлдс после паузы.
— Чайлдс, — продолжал Доулиш, — я не доверяю служащим министерства внутренних дел. В политических делах произошло что-то недоступное моему пониманию. Похоже, что-то просочилось в самые высокие правительственные учреждения, деловые институты и промышленные компании. Я еще не увидел или не осознал полностью все возможные последствия. Одно неверное движение, и может произойти катастрофа! Я предпочту обидеть, оскорбить, унизить вас или причинить рам боль, нежели самой малостью спровоцировать катастрофу. И я не пойду даже на такую малость. А вы рискнули бы в моем положении?
Чайлдс снова отодвинулся от письменного стола, но выражение его лица изменилось, он казался смягченным, что ли. Он улыбнулся и ответил:
— Нет, сэр. Не рискнул бы.
— И я так думаю.
— С другой стороны, сэр, в вашем положении, даже если бы я обладал вашей огромной силой разума и характера, вашей… вашей склонностью, подобно Атланту, брать мир на свои плечи, я все же считал бы, что должен кому-нибудь довериться. Я не мог бы в одиночестве нести на себе такую тяжесть. А вы можете, сэр?
Бросая прямой вызов, Чайлдс заставлял Доулиша рассматривать ситуацию со всех сторон; он даже сказал с удивительной откровенностью, что неправ, беря так много на свои плечи.
Но в данный момент, еще не оценив и не осознав полностью ситуацию, никто не мог бы с уверенностью сказать, много или мало он знает.
Глава четырнадцатая. ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
Сейчас Чайлдс словно перестал существовать для него. Он решил сам противостоять создавшейся ситуации. И никто не мог оказать на него влияния. Он действительно был склонен слишком много взваливать на свои плечи, считая, что многое лишь он один может выполнить. Но и впрямь существовали ведь такие дела, и он был уверен в том, что одним из таких дел является то, с чем он сейчас столкнулся.
— Долго это не продлится. Я надеюсь на это. А между тем существуют ситуации, когда мы должны верить друг другу, — смиренно сказал Доулиш.
— Я верю вам, сэр. Безоговорочно.
— Благодарю вас. Благодарю вас, Джим. А теперь перейдем к делу. Какие новости поступают из-за рубежа относительно паспортов?
— Ничего успокоительного. Те двое, которых мы арестовали, имеют подлинные аргентинские паспорта, но это дубликаты. Самые опасные преступники могут свободно передвигаться с такими паспортами.
— Какими подробностями мы располагаем? — осведомился Доулиш.
— По сути, никакими, — ответил Чайлдс, затем поправился: — В общем, весьма скудными. Лаболье считает, что мы должны срочно созвать конференцию. Желательно в Париже, — добавил он с легкой улыбкой.
Доулиш ничего не сказал.
— Вы меня слышали, сэр?
— Да, — откликнулся Доулиш. — Я слышал. Джим, если мы попали сейчас в столь незавидное положение на высоком уровне, то и в других странах не исключено такое же.
— Да, очевидно, — заметил Чайлдс.
— А значит, нечто подобное могло произойти и в среде «Врагов преступности», — сказал Доулиш тихо.
— Трудно поверить, но и такое возможно, — согласился Чайлдс. — Мы уже не можем чувствовать полного доверия, которое всегда питали по отношению к делегатам, даже к тем людям, которых знаем долгое время. Но это вовсе не значит, что было бы неразумно созвать конференцию, — добавил он.
— Конечно, — согласился Доулиш.
Он встал и начал расхаживать по кабинету, хмуро поглядывая на потолок. Вдруг зазвонил один из телефонов на письменном столе. Огонек указал, что звонят не из департамента или Ярда, а из города, причем по засекреченному номеру.
— Джумбо звонил по этому телефону? — спросил Доулиш.
— Да, — ответил Чайлдс.
«Значит, и тут утечка», — подумал Доулиш, беря трубку.
— Доулиш слушает.
Звонивший говорил очень быстро. У него был низкий, приятный голос, английская речь хорошо поставлена, но какой-то легкий акцент выдавал, что собеседник не англичанин.
— Доброе утро, мистер Доулиш, — сказал он. — Вы, вероятно, догадываетесь, кто с вами говорит.
Доулиш посмотрел на Чайлдса и махнул ему. Чайлдс быстро вышел в собственный кабинет, где он мог слушать по параллельному телефону. Доулиш сказал утрированно вежливым тоном:
— Мистер Джумбо?
— Верно, мистер Доулиш. И прежде, чем мы продолжим разговор, я хотел бы внести ясность: вы лично и ваша жена находитесь в опасности. Наши угрозы — не пустой звук, и мы располагаем всеми возможностями претворить их в жизнь. Пусть у вас на этот счет не будет сомнений. Повторяю…
— У меня нет никаких сомнений, — прервал Доулиш.
— Значит, вы освободите мистера Смита.
— Пока нет, — спокойно сказал Доулиш. — Мне сначала нужно побеседовать с ним. И с вами тоже.
— Вам не удастся поговорить со мной или с кем-либо из видных представителей нашей организации до тех пор, пока вы не отпустите Смита, — заявил человек, назвавший себя Джумбо.
— Ну, что ж. Очень жаль.
Доулиш положил трубку и взглянул на карту мира, с помощью которой мог почти немедленно связаться в любое время с любым членом «Врагов преступности».
Зазвонил телефон по линии со Скотланд-Ярдом, и он быстро поднял трубку.
— Доброе утро, сэр. Это главный инспектор Ланкастер.
— Хелло, Ланкастер, — сказал Доулиш. — Ну, как там ваши дела?
— Узнал кое-что, — сообщил Ланкастер с явным удовлетворением. — По всей видимости, у мистера Кембалла была какая-то связь. До вчерашней ночи я считал, что» после смерти его второй жены он вел чуть ли не монашеский образ жизни — вы понимаете, что я имею в виду? — но он регулярно два раза в неделю уходил на свидания, а в это время соседка, миссис Холкин, присматривала за Кэти. Нередко Кембалл возвращался домой около часа ночи. Интересно, не правда ли?
— Действительно очень интересно. А вы уже установили, кто она, его подруга?
— Нет, но это не займет много времени.
— Поторапливайтесь, — попросил Доулиш. — В этом деле промедление недопустимо.
— Мы ни минуты не потеряем, — обещал Ланкастер. — Не беспокойтесь, сэр.
Доулиш положил трубку, но не успел осмыслить услышанное, как вошел Чайлдс. Почти тотчас же зазвонил городской телефон. Доулиш положил руку на трубку и сказал Чайлдсу:
— Проверьте, пожалуйста, все ли в порядке у моей жены.
— Она звонила перед вашим приходом, сэр. Я обещал, что вы ей перезвоните.
Доулиш подумал о том, что должен уделять больше внимания Фелисити и обеспечить полную безопасность дому Бересфорда от проникновения извне.
Доулиш поднял трубку.
— Доброе утро, сэр. — Это был инспектор по уголовным делам Кошон, который увез Смита. — Я нахожусь сейчас в особом отделе безопасности, сэр.
— Так.
— Мы минувшей ночью записали на магнитофон длинное послание, только Смит не хочет вручать его мне. Он сказал, что даст его только вам, и никому другому
— Разумно при данных обстоятельствах, — согласился Доулиш. — Как он там?
— Думаю, что в порядке. Немножко напуган, вот и все. Хотя позавтракал он вполне основательно.
— Хорошо. Скажите ему, что я приду, как только освобожусь.
Доулиш положил трубку.
Чайлдс пристально смотрел на него, и Доулиш вкратце передал содержание разговора с Кошоном. Чайлдс понимающе кивнул, а Доулиш сказал с волнением:
— Я не принял достаточных мер предосторожности в Хэмпстеде.
— Я это сделал, сэр. Мне показалось, что миссис Доулиш и ее друзья должны иметь абсолютный покой, вот почему дом окружен нашими людьми как из Ярда, так и из районного отделения. Мистер Бересфорд еще не уехал из города; он просил до отъезда связать его с вами.
— Это прекрасно, — сказал Доулиш и добавил: — Благодарю, Джим. Такой урок я заслужил за недоверие к вам! Свяжите меня с Бересфордом. Если человек, назвавшийся Джумбо, позвонит в то время, как я буду говорить, дайте мне знать. Не хочу, чтобы он пришел в дурное расположение духа.
Чайлдс кивнул и вышел в свой кабинет. Почти тотчас он соединился с квартирой Тэда Бересфорда.
— Тэд! — воскликнул Доулиш.
— Не угадываю ли я признаки излишнего волнения в твоем голосе? — спросил Бересфорд. — Тут у нас много людей, и я надеюсь, что это полицейские.
— Так и есть, — заверил Доулиш. — Может быть, совершена попытка похитить Фелисити?
После минутного молчания Бересфорд заметил:
— Как в старые времена, Пат? Порядком опасное дело, да?
— Очень опасное.
— Думаешь, мне лучше бы остаться сегодня дома?
— А ты можешь?
Доулиша насторожила долгая пауза, последовавшая за вопросом. Обычно Бересфорд, старший партнер в своей маклерской фирме, сказал бы «да» и не скрывал чувства удовлетворения от того, что остается дома. Однако сейчас он явно сомневался. Наконец он сказал:
— А нужно ли это? Пат, что если я сейчас уйду и рано вернусь? Сегодня утром мне, пожалуй, следовало бы находиться на месте, — сказал Бересфорд. — В последнее время я не могу никому по-настоящему доверять. Если хочешь, чтобы работа была выполнена как следует, нужно делать все самому. А я знаю, что перед одним из небольших банков, с которыми мы сотрудничаем, возник ряд довольно каверзных проблем. Если меня не будет, мои подчиненные могут запаниковать, а паника приведет к падению курса акций.
— Подумать только! — воскликнул Доулиш.
— Ну, что случилось, скажи ты ради бога! — сказал Бересфорд почти раздраженно. — Если ты скажешь, что мои банковские дела менее важны, чем Фелисити, то я…
— Нет, совсем не то, — сказал Доулиш убежденно. — Можем ли мы сегодня встретиться за ленчем?
— С радостью. Где?
— Давай у меня, — предложил Доулиш. — В час дня, тебя устраивает?
— Постараюсь освободиться. — Бересфорд помолчал, а затем сказал: — Пат, ты действительно уверен, что все будет в порядке?
— Да, — ответил Доулиш. — Ничего не случится в ближайшие несколько часов. Дай-ка мне поговорить с Фел!
— Она только что вышла в сад с детьми и собаками, — сказал Бересфорд. — Подожди, я позову.
Доулиш ждал.
Сначала он был спокоен, потому что знал, что должно пройти несколько минут, прежде чем Фел дойдет до телефона. Вошел Чайлдс с полученными по телетайпу отчетами из ряда заокеанских стран. Особенно тревожащим был отчет из Австралии — они «потеряли» более трех тысяч паспортных номеров.
— Есть что-нибудь еще, Джим?
— Записка об Алане Крейшоу. Могу ли я вам ее прочитать?
— Только не говорите, что и у Крейшоу была амурная история.
— Он был воплощением супружеской верности, — ответил Чайлдс. — Но его банковские документы показывают, что за последние шесть месяцев были два крупных вложения — подтверждение того, что он был подкуплен. Те двое, которых взяли в Клапхэме, просто не хотят и слова вымолвить. Они точно говорят по-испански, подобно многим из тех, очевидно, которых наняли эти… да, Вездесущие.
Чайлдс вернулся в свой кабинет.
Доулиш подумал: «Может, нас разъединили?», — потом услышал звуки у телефона и успокоился. Это, наверно, Фелисити берет трубку. Он даже улыбнулся, но был поражен, услышав голос Тэда Бересфорда:
— Пат, ее нет, — сообщил он. — Фел ушла. Пат, она… она исчезла.
«Он говорит, что Фелисити исчезла». Доулиш не мог сказать и слова, настолько был потрясен, а Бересфорд продолжал:
— Пат, мы повсюду ищем, но боюсь, что она окончательно исчезла.
Тут не было ни розыгрыша, ни ошибки, Бересфорд был серьезным человеком, и в сказанном им можно было ничуть не сомневаться. Несмотря на то, что вокруг столько полицейских, Фелисити похитили.
— Миссис Доулиш, — обратился человек к Фелисити.
— Да, — ответила Фелисити, — одну минутку.
Она вытащила из-за куста мяч, бросила его детям, увидела, как к нему ринулся один из спаниелей, когда он катился по траве, увидела, как туда же помчалась Кэти с сияющим личиком. Фелисити успела подумать о том чуде, которое может принести время, а также о том, как легко забывает ребенок горе. Потом она повернулась к обратившемуся к ней человеку.
— Главный инспектор Уорси.
— О, я слышала, мой муж, говорил о вас, — сказала Фелисити.
— Надеюсь, добрые слова?
Он не вызвал большой симпатии у Фелисити. Это был высокий плечистый человек с довольно жесткими чертами лица. Но Фелисити сказала правду:
— Добрые.
— Рад это слышать. Ваш муж находится в закрытой машине на улице, миссис Доулиш. Он хочет поговорить с вами, но не хочет, чтобы его здесь узнали. У него очень мало времени.
— Я пойду, — сказала Фелисити. Ей в голову не пришла мысль о возможной опасности. Ей очень хотелось повидать Пата. Дети были увлечены игрой с собаками, и она им не понадобится в ближайшие минуты.
— Прекрасное утро, не правда ли?
Она сказала приветливо:
— Это вы точно заметили. — Он подал Фелисити руку, чтобы помочь взобраться по насыпи к дороге, проходившей поверху. У закрытой калитки стояли пять человек.
«Пат, конечно, все предусмотрел, чтобы обеспечить мне и ребенку полную безопасность», — подумала Фелисити.
— Вот машина, миссис Доулиш.
Это был большой импозантный «Даймлер». Вид его свидетельствовал о консервативных вкусах некоторых правительственных департаментов. У руля сидел шофер в форменной фуражке. Фелисити несколько удивило, почему он не стоит у открытой дверцы.
— Пат! — позвала она.
Внезапно ее подхватили, втолкнули в машину и что-то накинули на голову и плечи. Ее захлестнула волна ужаса. Она беспомощно рванулась вперед, кто-то схватил ее и вывернул кисть.
Она застонала от боли.
— Спокойно, — резко сказал человек. — Спокойно, или я убью вас.
Пока он говорил это, дверца захлопнулась, и машина медленно покатила вперед.
Глава пятнадцатая. ВЫБОР
Доулиш резко сказал в трубку:
— Кто там дежурит из полицейских офицеров, Тэд?
— Кажется, инспектор Горли, но тут также находится старший инспектор Уорси, я видел его сегодня утром.
— Позови немедленно того или другого к телефону, а детей отправьте домой, — сказал Доулиш.
— Хорошо. Жди.
Доулиш долго смотрел прямо перед собой, сердце его застыло, как ледышка. Он вызвал Чайлдса. Тот, потрясенный, остановился на пороге.
— Что случилось, сэр?
— Моя жена исчезла, — сказал Доулиш. — Если этот Джумбо позвонит, немедленно соедините меня с ним.
— Да, конечно.
Послышался голос в трубке.
— Мистер Доулиш? — Это был главный инспектор Уорси, которого Доулиш знал как человека, лишенного воображения, но добросовестного и надежного офицера. — Весьма огорчен, сэр.
— Не сомневаюсь. Что вы предприняли? — спросил Доулиш.
— Были замечены три неопознанные машины, сэр, и описание всех трех я отправил в информационную службу. Мы проводим расследование на месте. Этим занят мистер Горли. У вас есть указания?
— Найдите ее, — приказал Доулиш.
— Если это в наших силах.
— Найдите ее, — резко повторил Доулиш, — и установите, кто ее упустил.
— Упустил, сэр? Заверяю вас…
— Вам было дано указание следить за каждым ее движением, — раздраженно повысил голос Доулиш. — Либо вы, либо кто-то другой не выполнил своих обязанностей.
— Весьма огорчен, сэр, — пробормотал Уорси, — весьма огорчен.
— Найдите ее, — приказал Доулиш и бросил трубку.
У двери стоял Чайлдс. За ним — в воображении
Доулиша — стояла Фелисити. Доулиш довольно долго глядел, затем крикнул:
— В чем дело?
— Джумбо на линии, — спокойно сообщил Чайлдс.
Доулиш кивнул и положил руку на трубку. Он не торопился. Ему нужно было взять себя в руки; любой ценой он должен сохранять спокойствие. И когда он наконец взял трубку, голос его прозвучал спокойно:
— Итак, вы снова звоните. Я знал, что вы не заставите себя ждать. Где мы можем встретиться?
— Мы нигде не можем встретиться, пока вы не выпустите Смита. Я требую, чтобы вы это сделали немедленно, иначе ваша жена будет убита.
Сердце Доулиша сжалось, он стиснул зубы, но ответил так спокойно, словно ничего не слышал.
— Смит пока нам нужен, ну просто необходим.
— Доулиш! Вы меня слышали? Ваша жена в опасности, — Джумбо сделал ударение на слово «жена». — Для того чтобы мы ее освободили, вам нужно лишь отпустить Смита. Жизнь вашей жены…
— В моих руках, я знаю, — ответил Доулиш. И добавил отрывисто: — Сделка не состоится, Джумбо.
— Но ваша жена…
Доулиш бросил трубку, больше не сказав ни слова. Он весь покрылся испариной, тело стало влажным. Словно игрушечный человечек, выскакивающий из ящика, Чайлдс снова появился в дверях. Он все слышал по параллельному телефону и просто не верил своим ушам. Когда Чайлдс услышал, что трубка брошена, он ринулся к двери, но его словно загипнотизировало выражение лица Доулиша.
Он сидел, как истукан. Он словно выкован из твердого металла. Чайлдс не мог заговорить с шефом, но не мог и оставить его одного в таком состоянии. Он подошел к буфету, достал бутылку бренди и стакан, налил немного и поднес к письменному столу.
— Выпейте это, сэр.
Доулиш отсутствующим взглядом окинул Чайлдса.
— Что такое?
— Бренди, сэр. Выпейте, пожалуйста.
Доулиш очень медленно приходил в себя, что-то устрашающее все еще сохранялось в выражении его лица. Он выпил бренди, но вряд ли напиток повлиял на него. Долго он сидел в оцепенении и наконец вымолвил:
— Что скажете, Чайлдс? Вам когда-нибудь приходилось ставить на карту жизнь вашей жены?
Чайлдс сказал:
— Они не тронут миссис Доулиш, сэр.
— Я тоже на это рассчитывал, когда говорил с ним.
У Чайлдса перехватило дыхание. Доулиш уставился на него, пытаясь разгадать его мысли. На лице Доулиша мелькнула странная усмешка.
— По сути, он не знает, как себя вести, когда наталкивается на кирпичную стену. Уверен, что он скоро даст о себе знать. Он, несомненно, вас боится.
— Не так он меня, как я его, — сказал Доулиш и посмотрел на телефон. Обстановка оставалась напряженной. Доулиш был подавлен.
Вдруг раздался телефонный звонок. Доулиш глубоко вздохнул. Рука его коснулась аппарата, но он тут же спохватился, сказав Чайлдсу:
— Отвечайте.
Чайлдс подумал: «Боится выказать волнение».
Сняв трубку, он сказал бесстрастным голосом:
— Кабинет помощника комиссара Доулиша.
Доулиш подумал: «Может, это вовсе и не Джумбо?» Он взглянул на Чайлдса, тот кивнул. Значит, представитель компании Вездесущих не хочет терять время. Слава богу, слава богу! Только бы Фелисити не был причинен вред.
Чайлдс протянул Доулишу трубку.
— Благодарю. — Доулиш вытер пот со лба и сказал нарочито оживленным голосом в трубку: — Хелло! Ну что, вы уже поразмыслили?
Человек, назвавший себя Джумбо, не хотел сдаваться.
— Отдаете ли вы себе отчет, мистер Доулиш, что своим упрямством ставите под угрозу жизнь вашей жены?
У Доулиша мгновенно отлегло от сердца при словах: «Вы ставите под угрозу жизнь вашей жены». Значит, они еще не причинили вреда Фелисити. Они так же остро нуждаются в заключении сделки, как он в том, чтобы протянуть время.
— Меня не удивляет, — продолжал Джумбо. — Готов обменять вашу жену, живую, на живого Смита.
— Я не могу этого сделать, — ответил Доулиш. — Пора бы вам понять.
— Если вы этого не сделаете, то смерть вашей жены будет на вашей совести, — в тоне Джумбо появились нотки отчаяния.
— Я хочу встретиться и поговорить с вами. Если вы не назначите свидания в кратчайший срок, то весь мир узнает о ваших делах.
— Вы не можете ничего знать о наших делах!
— Я знаю гораздо больше того, что, судя по всему, известно Смиту, — сказал Доулиш. — Разве только он очень скрытничал и рассказал мне лишь часть того, что знает? — Не услышав сразу ответа, он добавил: — Я буду в новом ресторане в Гайд-Парке сегодня в половине четвертого. Приду один. Если не вернусь на службу к половине шестого, по радио прозвучит сообщение… Будь я на вашем месте, я пришел бы тоже один. — Он молчал, чтобы дать Джумбо возможность ответить, но отклика не было. — До свидания, — сказал тогда он и положил трубку.
Доулиш несколько успокоился, он понял, что избрал верную тактику.
— Думаете, он придет? — спросил Чайлдс.
— Думаю, — сказал Доулиш. Но он не мог быть уверенным, и сознание этого мучило его. — Мне нужно провернуть массу дел до половины четвертого. Скажите, Чайлдс, знаем ли мы крупных представителей делового мира и банкиров?
— Мы знаем много имен…
— Так вот, мне бы хотелось поговорить кое с кем. А сейчас соедините меня с мистером Максуэллом из Скотланд-Ярда. А пока я поговорю с сэром Алфредом Фактором из полиции Лондонского Сити. — Он набрал номер. — Хелло, сэра Алфреда, пожалуйста. Доулиш… Алф, как поживаете? Да, жив-здоров, знаете ли. Алф, мне говорили, что возникли тревожные слухи об утечке информации из Сити. Она имеет отношение к акциям, к балансу расчетов, к золотому запасу… Это правда? И как долго все это продолжается?
Несколько минут он напряженно слушал, затем сказал:
— Благодарю вас… Я еще позвоню вам позднее, но если бы вы могли составить перечень тех, кто имеет отношение к иностранной валюте и вложениям, я был бы весьма вам признателен. Спасибо.
Доулиш положил трубку и сразу же взялся за другой телефон.
— Главный инспектор Максуэлл? Хелло, Макс, простите, что заставил вас ждать. Я только что говорил с Алфредом Фактором. Он сказал, что в Сити весьма обеспокоены утечкой информации о перебросках золотых слитков, биржевых операциях с акциями… Ваша деятельность связана примерно с такими же делами, но с уклоном в сторону коммерческую, не так ли?.. Не считаете ли вы, что в ваших сферах ситуация такая же, что это общее беспокойство?
Он снова напряженно слушал, а выслушав, сказал:
— Да, такого рода признаки имеются и в области зарубежных капиталовложений и торговли. Я пытаюсь обнаружить источник. Если бы вы могли составить перечень зарубежных торговых дел… Вы это сделаете? Весьма признателен. До свидания.
Он положил трубку, встал, направился к двери Чайлдса, открыл ее и спросил:
— Вы зафиксировали?
— Да, я это сделал.
— Отлично. Я ухожу, вернусь к часу дня для встречи с Бересфордом. — Он посмотрел на часы, шел одиннадцатый час. — В моем распоряжении есть время.
— Да, — сказал Чайлдс. — Могу ли я вас где-нибудь поймать?
Поколебавшись, Доулиш ответил:
— Не знаю точно, когда и где я буду. — Он понимал, что Чайлдс воспринял это как очередной отказ в доверии, но сейчас не время изучать настроения Чайлдса, речь шла о деле чрезвычайной важности.
Он отправился на встречу со Смитом в Особый отдел безопасности.
«Ужасно то, что действительно никому, даже самым высокопоставленным лицам в органах безопасности нельзя доверять», — размышлял Доулиш, пока ехал по узкой улице Фулхем. Быть может, он совершает тяжелейшую ошибку, но в данное время он знал, что все должен делать сам. Сейчас, во взятой напрокат машине, он направлялся к месту, известному в Ярде как «Безопасность».
Это был ряд домов на улице Фулхем, недалеко от Темзы, по ту сторону широкой реки, где у новых подъездов к мосту Уондсуорт находилась под таким названием одна из наиболее оживленных торговых частей Лондона. «Безопасность» находилась рядом с бумажной фабрикой, и многие считали, что домики с террасами, куда сейчас ехал Доулиш, принадлежат фабрике.
А в действительности полиция держала здесь арестованных, находящихся под стражей для дальнейшего расследования.
Случалось, что сюда помещали и свидетелей, но всегда с их согласия. Насколько Доулишу было известно, никто за пределами Ярда не знал, какой цели служили эти здания.
Всего их было пятнадцать. В каждый дом можно было заходить с парадного или черного хода, и даже через соседние дома. Сообщающиеся ходы были искусно замаскированы. Доулишу заранее сказали, что Смит находится в доме 13. Он проехал дальше по улице, остановил машину, вышел из нее и осмотрелся.
Никто не обращал на него ни малейшего внимания. Он направился к парадной двери дома 13 и позвонил. Почти тотчас сдвинулась смотровая заслонка. Спустя мгновение дверь открылась, его впустил молодой человек с худым лицом.
— Доброе утро, сэр. Я вас знаю, конечно, но разрешите — ваш документ.
— Все ли в порядке со Смитом? — спросил Доулиш, вынув из нагрудного кармана полицейское удостоверение.
— Все в полном порядке, — ответил молодой человек. — Он в тревоге, вот и все. И по-прежнему не хочет расставаться с магнитофоном.
Доулиш спрятал удостоверение.
— Проверьте, не следили ли за мной.
— Дом охраняется, сэр. Вас бы информировали при малейших признаках того, что за вами ведется наблюдение. — Он шел впереди, поднялся по узкой лестнице, потом направился по коридору к закрытой двери. Он повернул ключ в замке и стал в сторону.
Доулиш вошел в комнату… И здесь испытал такое потрясение, что показалось, будто он со всего маху налетел на гранитную стену. Смит лежал, откинувшись на спинку кресла… мертвый. Его горло было перерезано так же, как у Дэвида Кембалла. Его убили совсем недавно, здесь, в помещении органов безопасности. Он мог быть убит человеком со стороны, которого полиция сюда впустила, или полицейским.
Глава шестнадцатая. ПОСЛАНИЕ
Доулиш стоял неподвижно. И вдруг почувствовал позади себя движение и со страшной быстротой и силой нанес удар каблуком назад. Раздался резкий вскрик. Доулиш мгновенно повернулся. Впустивший его молодой человек отпрянул назад с искаженным лицом. Доулиш схватил его за лацканы пиджака.
— Вы его убили? — зарычал он. — Говорите, вы это сделали? — Доулиш только слышал нечленораздельные звуки. — Это вы его убили? Говорите же!
Потом он увидел пятна крови на тыльной стороне его ладони, сомнений не осталось. Кто-то шел по коридору. Доулиш прижал молодого человека к стене и не давал ему двигаться, обшаривая карманы. Когда на пороге появился средних лет офицер, Доулиш вытягивал из кармана маленький магнитофон.
— Какого черта… — начал было прибывший офицер и вдруг увидел Смита. — Боже мой! — Он задохнулся. — Мистер Доулиш!
— Да. Вы кто такой?
— Инспектор сыска Кошон, сэр. Я пришел проверить… — Он замолк, глядя на молодого человека. — Том, — вскричал он, — только не ты!
Молодой человек внезапно пришел в себя, выхватил из кармана нож и ударил по кисти Доулиша. Лезвие задело руку, не причинив большого вреда. Он снова занес нож, Кошон схватил его руку, и мгновение они стояли, глядя друг на друга. С дикой злостью Том попытался коленом ударить в пах Кошона, но в это время Доулиш наотмашь стукнул его ребром ладони сзади, и тот упал.
— Не могу поверить… — начал было Кошон.
— Можете поверить, что он убил Смита и готов был убить и меня, — резко сказал Доулиш.
Кошон взглянул в глаза Доулиша.
— Вот в чем несчастье наших дней: никому нельзя доверять.
— Доверяйте самому себе. А этому человеку следует предъявить обвинение в убийстве. Позаботьтесь о том, чтобы его держали в полицейской камере под усиленной охраной.
— Я сделаю это, — обещал Кошон. — Но я знал его… — Он не договорил и беспомощно пожал плечами.
Доулиш положил магнитофон во внутренний карман пиджака. Он почувствовал, как из ранки на руке течет теплая струйка крови, и, неловко обвязав ранку носовым платком, направился к двери.
— У вас все в порядке, сэр?
— Да, благодарю, — ответил Доулиш. — Откройте для меня дверь и держите ее открытой на случай, если мне придется в спешке ретироваться.
— Понятно, сэр. — Полицейский открыл дверь.
Доулиш стал на пороге. В поле его зрения никого не было, кроме двух женщин с колясками. Он кивнул полицейскому и вышел на улицу, испытав странное ощущение безысходности, когда услышал, что за ним захлопнулась дверь.
Доулиш подошел к машине, заглянув внутрь, поднял — капот и осмотрел двигатель, нет ли там сюрприза. Там ничего не было. Он повел машину по лабиринту улочек и наконец оказался на Уондсуорт Бридж Роуд. Остановился здесь и откинулся на сиденье. Его захлестнула волна усталости после перенесенного шока, рука ныла, болела голова. Доулиш прислонился к дверце и закрыл глаза. Боль, казалось, пронизывала все его тело. Он не отдавал себе отчета, как долго он так сидел, но постепенно ему стало легче. Лоб все еще был словно в тисках, но Доулиш уже чувствовал уверенность в своих силах, необходимую, чтобы безопасно вести машину дальше.
Доехав до старого здания Скотланд-Ярда, он оставил машину на попечение дежурного; тот посмотрел на него с любопытством, но воздержался от расспросов. Доулиш поднялся в свой кабинет, на сей раз дверь в соседнюю комнату не открылась. Он вызвал Чайлдса сам.
Чайлдс вошел тотчас.
— Я не предполагал, что вы вернулись, — сказал он, у него перехватило дыхание.
— Что с миссис Доулиш?
— С ней все в порядке, полагаю, — сказал Доулиш… — Но… — И он рассказал Чайлдсу о случившемся, не упомянув только, что ему удалось забрать магнитофон. — А сейчас мне нужно хотя бы полчаса уединения. Пожалуй, лучше меня не беспокоить до прихода мистера Бересфорда.
— Я прослежу за тем, чтобы вас не беспокоили, — сказал Чайлдс и удалился.
Доулиш медленно поднялся со стула и закрыл сначала дверь в коридор, а потом в соседнюю комнату. Так же медленно он вернулся к письменному столу и положил на него магнитофон — точно такой, как у Белла. Включил его.
«Я хочу, чтобы вы поняли, мистер Доулиш, — зазвучал голос Смита, — что у вас нет никаких шансов взять верх над теми силами, которые вам противостоят. Не думаю, что сообщаемые мною сведения могут оказать вам достаточную помощь. Однако вы уже неоднократно поражали меня — возможно, вам это удастся снова. Моя единственная надежда сохранить жизнь связана с вашим успехом, поэтому скажу все, что знаю.
Я один из членов международной организации, которую вы назвали компанией Вездесущих. Для тех из нас, кто в ней служит, она известна под названием «Руководство». Я знаю если не всех, то почти всех ее членов на моем и более низком уровне, но не знаю только одного человека под именем Джумбо, который занимает более высокое положение. Такое имя носит ряд лиц. Оно свидетельствует о ранге и власти. Инструкции я получаю от Джумбо.
Я работаю для «Руководства» одиннадцать лет, в самом начале польстившись на значительную сумму. В ту пору я служил в министерстве иностранных дел и имел доступ к секретной информации, которую продавал. Это и послужило причиной того, что я оказался во власти «Руководства». У меня большие административные способности, и я быстро пошел вверх.
«Руководство», — продолжал Смит, — имеет одну цель: добывать секретную информацию, используя ее с большой прибылью. Оно не имеет, насколько мне известно, — и, думаю, если бы это было не так, я был бы осведомлен — политических целей или мотивов, оно стремится к такой власти, из которой можно извлекать деньги, получать прибыли. А прибыль огромна. Я просматривал периодическую отчетность и убедился в том, что глобальная сумма доходов «Руководства» так же велика, как доходы Великобритании, поступающие из всех источников.
«Руководство» добывает информацию о политических и экономических решениях, запасах золота, валютных обменах. Эта организация на протяжении многих лет противопоставляла доллар фунту стерлингов, франку. Она руководит собственным международным банком и оказывает существенное влияние на шведских, немецких и американских банкиров, которые определяют, какие займы следует давать Великобритании, Франции и другим государствам и на каких условиях. Это главная влиятельная сила, стоящая за спиной большинства, если не всех, крупнейших промышленных и торговых монополий. Она достигла такой стадии, когда может легко манипулировать акциями и ценными бумагами. И с самого начала — или с того времени, как я об этом узнал впервые — она действовала путем подкупа чиновников, политических деятелей и всех тех, кто занимает влиятельное положение во всех слоях общества.
Недавно ряд национальных и международных полицейских сил, в том числе ваших, стал проводить настойчивые расследования деятельности, которая фактически контролируется «Руководством». В некоторых случаях местные органы «Руководства» оказались под угрозой. По этой причине оно решило добиться практического контроля над национальными и международными полицейскими силами, а вы, конечно, одна из ключевых фигур в Британской и международной организации. Предполагается, что с вашей помощью возможно получить сведения о мерах, принятых полицией против «Руководства». Вот почему вам предложили такую высокую награду за ваши услуги. Должен также сказать вам, что одним из слабых мест в деятельности «Руководства» являлась трудность переброски лиц из страны в страну; приходилось пользоваться вымышленными именами. По этой причине был совершен «захват» некоторых паспортных управлений, устранен Дэвид Кембалл. Ему удалось раскрыть один из путей использования таких паспортов с помощью одного из наших приспешников более низкого уровня. Этот человек, конечно, уже мертв, потому что дал возможность Кембаллу узнать слишком много о деятельности «Руководства». Если бы Кембалл остался жить, он почти наверняка пришел бы к вам».
Наступила долгая пауза, и Доулиш подумал, что он услышал все, что можно было услышать, но Смит снова заговорил.
«Я ничего больше не могу сказать вам, мистер Доулиш, но хочу дать совет. «Руководство» готово довести сумму по меньшей мере до десяти миллионов фунтов стерлингов за ваше сотрудничество. Вы ему нужны. Будь я на вашем месте, я бы присоединился к нему. Единственный путь избавиться От него — смерть».
Смит умолк, но Доулишу казалось, что голос его все еще звучит. Все было рассказано с такой сдержанностью, что у Доулиша не было ни малейшего сомнения в достоверности услышанного. Смит объяснил случившееся так точно, что все — от убийства Дэвида Кембалла до убийства самого Смита — стало на свои места.
Доулиш спрятал магнитофон и принялся изучать карту мира, отдавая себе отчет в том, насколько важна сеть полицейских сил. «Руководство» не ошибалось: он действительно имел возможность узнать о любой акции полиции, где бы это ни происходило. Его участие было существенно важно для достижения успеха.
Десять миллионов фунтов стерлингов!
Доулиш даже рассмеялся, потому что сумма эта была баснословной. Он никогда не был богатым, но располагал достаточными средствами, чтобы жить с комфортом. Однако — десять миллионов фунтов стерлингов!
На письменном столе, нарушив ход его мыслей, зазвучал зуммер. Доулиш дождался повторного звонка и поднял трубку.
— Мистер Бересфорд прибыл, сэр, — сообщил Чайлдс. — Он в приемной. Там все готово.
— Благодарю, — сказал Доулиш. — Через две минуты я приду к нему.
Не было на свете более близких друзей, чем эти двое — Доулиш и Бересфорд. Во время расследования одного из дел, которым руководил Доулиш много лет назад, Бересфорд потерял ногу, но очень немногие, видя, как он ходит, поверили бы в это. У него были крупные, резкие черты лица и очень ясные, с честным открытым взглядом, серые глаза. Но Доулиш не решился сегодня довериться и ему, они говорили обо всем в общих чертах, Бересфорд рассказал подробно о том, что произошло, а Доулиш попросил его разузнать как можно больше об утечке информации из его собственной фирмы и о положении на бирже.
— Я все это сделаю, — сказал Бересфорд, — и буду докладывать тебе ежедневно. Но, Пат…
— Да, Тэд?
— Могу ли я помочь тебе?
Доулиш ответил честно:
— Боюсь, что нет. Пока — нет.
— Даже в поисках Фелисити?
— Даже в этом, — сказал Доулиш. — Я должен во всем разобраться сам. Только проследи за тем, что происходит дома. Береги Кэти так, как если бы она была твоей дочкой.
— Будь спокоен, — обещал Бересфорд. Потом, после паузы, продолжил: — Ты, Пат, никогда не выглядел так дурно, как сейчас. Кажется, будто ты видишь приближение конца света.
— Примерно такое же ощущение и у меня, — ответил Доулиш.
Бересфорд ушел, Доулиш остался один с тревожными мыслями о Фелисити. С трудом ему удалось пересилить себя и заняться работой за письменным столом. Он прочитал среди прочих бумаг последние отчеты об убийствах Кембалла и Крейшоу. Против убийцы Смита было выдвинуто обвинение, и он находился в полицейском отделении на Боу-стрит. Там он будет в безопасности, если вообще можно рассчитывать на безопасность где бы то ни было. Еще ряд делегатов конференции «Врагов преступности» предложили созвать ее как можно скорее. Доулиш не мог быть уверенным сейчас даже в том, что и этим людям можно доверять; возможно, они требуют созыва такой встречи потому, что их к этому принуждает «Руководство».
В три часа он вызвал Чайлдса.
— Я иду в Гайд-Парк, — сказал он. — Если не вернусь к половине шестого или не пошлю вам весточку, отправляйтесь к комиссару и сообщите ему все, что вам известно. — Доулиш вынул магнитофон и вручил его своему помощнику. — Передайте ему вот это. Здесь заявление Смита.
Чайлдс пристально посмотрел на шефа.
— Спасибо за доверие, сэр.
Доулиш в ответ печально улыбнулся и покинул свой кабинет.
День был прекрасный. Солнце ярко светило. Дул легкий бриз. Лондон словно похорошел, и люди на Уайтхолле и парламентской площади казались веселыми. Доулиш повернул в сторону Сент Джеймс Парка. На солнышко вышли погреться бабушки с малышами. Тюльпаны были в своем лучшем яркоцветии, а львиный зев и флоксы великолепно смотрелись на фоне зеркальной воды и недавно подстриженной травки.
Доулиш прошел своим широким шагом мимо Букингемского дворца, не бросив даже взгляда на это величественное сооружение. Лишь когда он приблизился к новому ресторану, сердце его тревожно забилось. Он не имел ни малейшего представления, как выглядит Джумбо. Ему придется ждать, пока тот его узнает и первым установит контакт.
Ровно в половине четвертого он зашел в ресторан и, выбрав столик у окна, как можно дальше от глаз людских, заказал кофе. Перед ним открывался великолепный вид на парк, на освещенный солнцем Серпантин, где десятки лодочек на воде среди теней, отбрасываемых высокими Деревьями, казались движущимися картинками. В это время человек, занимавший столик у другого окна, подозвал официанта, передал ему запечатанный конверт и указал на Доулиша. Доулиш распечатал конверт и — о, ужас! — увидел фотографию Фелисити. Что с ней? Спит она или убита?
Глава семнадцатая. ДЖУМБО
Доулиш медленно перевернул фотографию. На обороте — написанная карандашом инструкция: «Сопровождайте человека в сером». Человек в сером, у окна, стал подниматься со стула.
Доулиш встал и вышел, а человек в сером уже был у двери. Доулиш почувствовал себя совершенно беззащитным, но не пришло еще время сопротивляться. Человек в сером остановился у фешенебельного «Бентли». Открыв заднюю дверцу, он стал в сторону. У руля сидел шофер в форменной фуражке, надвинутой на глаза.
— Куда мы едем? — спросил Доулиш.
— В нашу резиденцию.
В первый раз Доулиш смог хорошо разглядеть лицо этого человека, и это несколько вывело его из равновесия, ибо было поразительно похоже на лицо Смита.
— Вы будете в полной безопасности, — заверил его сопровождающий. — Мы знаем, что нам нужно соблюдать условия, мистер Доулиш.
Доулиш занял место в машине, человек в сером сел рядом, и «Бентли» двинулся.
— У нас много квартир, — продолжал он. — Пользоваться Белл Кортом сейчас трудно, поэтому мы не поедем туда.
Доулиш кивнул.
Он видел из окна, как они проехали стоянку с машинами, потом Ройял Альберт Холл и Принсес Гейт. Машина свернула к кварталам роскошных домов позади круглого здания и остановилась близ перекрестка. Они вошли в высокий и широкий холл, где у входа стояли дежурные, а на пути к лифту — лифтер.
— Нам нужен пятый, самый верхний, этаж, — сказал Доулишу его спутник.
— Вы и есть Джумбо? — спросил Доулиш.
— Нет. Вы можете меня называть мистером Смитом. — Человек улыбнулся, а его слова были, очевидно, рассчитанной мрачной шуткой. Когда лифт остановился, человек в сером пропустил Доулиша вперед. Они вошли в холл, обставленный богатой мебелью красного дерева и устланный светло-зеленым ковром. В холле были две двери, из одной вышел мужчина.
Доулиш не сомневался, что это и есть Джумбо — тот, с кем он пришел повидаться.
Он был высок и широкоплеч, в красивых линиях лица просматривалось чуть ли не королевское величие. На нем был черный костюм безупречного покроя. Пристальный взгляд вызывал тревогу.
Доулиш сухо сказал:
— Мистер Джумбо, предполагаю?
— Да, мистер Доулиш.
Доулишу показалось, что он собирается протянуть руку для рукопожатия, но в последнюю минуту тот, видно, передумал и просто показал на дверь.
— Пожалуйста, входите.
Никого, кроме них, в комнате не было, и никто больше не появился. Закрылись двойные двери.
— Садитесь! — Он указал на кресло, жест его был элегантен. — Меня заверили, что за вами не было хвоста, мистер Доулиш.
— Я же обещал, — непринужденно ответил Доулиш.
— Люди слова — явление редкое.
— Я хочу видеть свою жену. — Сердце Доулиша сильно забилось. — Если вы ей причинили вред…
— Нет, мистер Доулиш, она просто усыплена. И вы сможете ее увезти, если согласитесь на наше требование. Других условий не будет.
— Перейти на сторону «Руководства»? — сухо заметил Доулиш.
— Мы будем горды заполучить вас, — заявил Джумбо. — Какова ваша цена?
— Вы все еще основываетесь на убеждении, что каждый человек ее имеет, — проворчал Доулиш.
— Конечно!
— Но вы ведь можете и ошибаться?
— Сейчас, когда вы имеете представление о масштабах наших операций, вы, конечно, понимаете, что мы можем предложить и значительно большую сумму, — сказал Джумбо. — Мистер Доулиш, мы пришли к выводу, что вы нужны «Руководству». Вы могли бы немедленно занять высокое положение в нашей иерархии — по сути, такое же, как и я, а выше есть только одна ступень.
Вам, пожалуй, стоит знать, что кроме пяти Джумбо — имя это, видимо, вовсе не казалось ему смешным — существует еще пять Лео — комитет из пяти человек, который принимает все решения «Руководства». Люди моего ранга и ниже просто выполняют эти решения. — Он сделал, видимо с расчетом, долгую паузу, затем добавил: — Поскольку вы нам необходимы, можете сами назначить цену.
Не услышав от Доулиша ни слова, он продолжал:
— За время нашей деятельности мы никогда не встречали человека, подобного вам, мистер Доулиш. Мы никогда не встречали человека с такой силой воли, никого, кто шел бы на риск с подобной решимостью. Повторяю, вы можете назвать свою цену. Существует еще один аспект, о котором вы, очевидно, не имеете представления, — продолжал Джумбо в своей почти королевской манере. — Мы не стремимся к политическим привилегиям, но обладаем очень большой властью. Какое положение ни захотели бы вы занять в Британском государственном аппарате, вы его займете.
— Понимаю, — сказал Доулиш. — Но располагая сотней миллионов фунтов стерлингов, я бы, наверное, захотел сидеть у стола и считать свои деньги. — Он улыбнулся. — У меня нет никаких политических амбиций, уверяю вас.
— Знаете ли, вы мне кажетесь действительно человеком без честолюбия, — сказал Джумбо, явно пораженный.
— О нет, у меня есть далеко идущие честолюбивые планы, — заверил его Доулиш. — К примеру, я хотел бы видеть мир свободным от преступности.
— Да что вы, Доулиш! — Джумбо помолчал, чтобы убедиться, что полностью завладел вниманием Доулиша, и продолжил: — Преступность — понятие относительное. Как только мы, наше «Руководство», перестанем ощущать угрозу, исходящую от существующих правительств, нам больше не понадобится совершать преступления. Мы могли бы затратить на полицию целое состояние, чтобы создать государство, свободное от преступности, или даже освободить от нее весь мир, только бы нам не мешали получать наши прибыли, наши законные прибыли. Такие преступления, как подлоги, обыкновенное насилие, мошенничество, растраты, — можно устранить…
— Это именно то, чего я хочу, — подтвердил Доулиш.
— Мы начинаем понимать друг друга. Скажите, мистер Доулиш, что бы вы сделали, если бы мы предоставили вам капитал в сто миллионов фунтов стерлингов и ежегодный доход в миллион фунтов?
— Предотвратил как можно больше преступлений, — ответил Доулиш.
— У вас наверняка имеются и личные устремления.
— О да! — быстро согласился Доулиш. — Моя жена должна вернуться, чтобы я мог спокойно жить.
Джумбо задумался, потом наклонился вперед и нажал кнопку звонка. Откинувшись назад, он продолжал словно в раздумье:
— Это звучит у вас так просто!
— Это действительно просто, — искренне ответил Доулиш. — Верните ее мне. Пока ее не будет со мной, я и не подумаю начать переговоры. — Он посмотрел Джумбо прямо в глаза и не отвел взгляда даже тогда, когда открылась дверь и лакей вкатил столик на колесиках. Краешком глаза он увидел на столике пирожные и тончайшие сэндвичи. — Теперь нужна только хозяйка, которая занялась бы угощением. Моя жена очень хорошая хозяйка.
Не успел он это сказать, как открылась дверь и вошла женщина. В первый момент Доулиш не верил, что это возможно, но уже в следующее мгновение не сомневался — Фелисити! Он вскочил и ринулся к ней. Лакей едва успел откатить столик.
— Пат! — задыхаясь, промолвила Фелисити.
Он схватил ее, крепко прижал к себе и почувствовал, как яростно бьется ее сердце. Он отступил и стал жадно рассматривать ее. Серо-зеленые глаза были слегка затуманены, как будто она только что проснулась или пришла в себя после наркотика, но выглядела она прекрасно. Он снова прижал ее к себе, поцеловал и прошептал на ухо: «Подыграй мне во всем». А вслух воскликнул, словно не веря своим глазам:
— У тебя все в порядке? Они не причинили тебе вреда?
— Я даже не знаю, где я, — ответила Фелисити. — Я все время спала. — Она посмотрела на Джумбо, потом снова на Доулиша и беспомощно спросила: — Где же я?^Что со мной происходит, Пат? Я находилась в какой-то странной комнате и не имею ни малейшего представления, как я туда попала.
— Вас усыпили и привезли сюда, — непринужденно сообщил Джумбо. — Не будете ли вы любезны разлить нам чай, миссис Доулиш? Мне, пожалуйста, с лимоном. — Он пододвинул ей кресло и подкатил столик. — Мне хочется, чтобы вы использовали свое влияние и убедили мужа в том, что лучше для него и для вашего общего блага, — продолжал он. — Я представляю организацию, которая готова заплатить ему баснословную сумму и почти немыслимо высокий доход, если только он к нам присоединится. И, находясь в нашей среде, он сможет достигнуть того, к чему, очевидно, более всего стремится: победы в войне против преступности. Он очень упрям. Я надеюсь, что вы убедите его стать разумным.
Фелисити наливала чай с полным спокойствием.
— Он очень упрямый человек, — заметила она.
— Не сомневаюсь, что вам это хорошо известно, — сухо сказал Джумбо.
— И если он отказывается от такого предложения, это значит, что он сомневается в его честности, — сказала Фелисити. — Не правда ли, Пат?
— Да, — ответил Доулиш.
— Вот видите, — Фелисити мило улыбнулась Джумбо. — Никто не может его убедить, ия — тем более.
Джумбо взял чашку с чаем, и Доулиш обратил внимание, как великолепно ухожены его руки, красиво очерчены ногти, как бела и чиста его кожа. Джумбо сжал губы, потом отхлебнул чай и сказал:
— Сегодня утром он ставил на карту вашу жизнь.
— Не сомневаюсь, — заметила Фелисити. — Он и раньше это делал.
— Если вы не попытаетесь его убедить, вы никогда не выйдете отсюда живой, да и его жизнь тоже не будет долгой, — сказал Джумбо самым непринужденным тоном.
— Пат, — сказала Фелисити, — это очень похоже на угрозу. Какие великолепные пирожные! — Она взяла одно и положила себе на тарелку. — Мне бы не следовало, но…
В первый раз Джумбо нахмурился.
— Вы поистине весьма незаурядная пара, — сказал он раздраженно. — Но вы не отдаете себе отчета в создавшейся ситуации. Видите ли, у вас, по сути, нет выбора. Либо вы присоединитесь к нам, либо вас лишат жизни.
— Ваш друг Смит Второй заверил меня в том, что я в безопасности прибуду сюда и мне разрешат уйти отсюда, — сказал Доулиш.
— Не всякий так привержен правде, как вы, мистер Доулиш.
— Я уже это обнаружил, — сухо ответил Доулиш. — И все же кое-что я скажу. Слушай, Фел. Этот джентльмен — один из нескольких Джумбо, служащих в организации, именуемой «Руководство». Он и его «Руководство» подкупили правительства разных стран, крупные деловые фирмы, политических деятелей на всех уровнях, полицейских и государственных чиновников. Ничто и никто не ускользает из их рук. Он думает, что я мог бы контролировать полицейские силы мира и служить «Руководству». Как тебе нравится такая идея, дорогая?
— Ты просто не можешь на это пойти, — ответила Фелисити.
— Миссис Доулиш? — воскликнул Джумбо.
Доулиш встал.
Это было одно из его обманных движений. Только что он сидел, держа чашку, и вот он уже на ногах, схватил кисть Джумбо. Он поднял пораженного человека на ноги и резко вывернул его правую руку, которая оказалась за спиной в железных тисках.
— Стань позади двери! — приказал Доулиш Фелисити.
Он толкнул Джумбо вперед. В это время дверь открылась и на пороге появились двое; очевидно, комната была оборудована круговой телевизионной установкой и люди за ее пределами видели все, что происходило в ее стенах. Один был вооружен ножом, другой — револьвером. Но Джумбо заслонял Доулиша, и не было возможности обойти его с той или другой стороны.
— Захлопни! — приказал Доулиш, и Фелисити со всей силой захлопнула дверь. Доулиш отбросил Джумбо в сторону и всей своей тяжестью навалился на дверь. Ему удалось повернуть ключ в замке.
Джумбо попытался подняться на ноги.
Доулиш применил свой любимый прием. Он ударил Джумбо сзади по шее, и тот свалился.
Снаружи раздались громкие крики, звонил звонок. Фелисити повернулась к Доулишу. Глаза ее были ясными, она довольна.
— Хорошая работа, — сказал Доулиш, обняв ее.
— А что дальше? — спросила она с поразительным спокойствием.
— Пожар, — ответил Доулиш. — Пожарная бригада пока еще действует без санкции «Вездесущих». — Обняв Фелисити, он подошел к окну. — Жалко поджигать такие шторы, — заметил он. — Это шелк весьма хорошего качества, правда? — Он щелкнул зажигалкой, Фелисити поднесла к ней кончик шторы. Крохотное пламя стало разрастаться, охватывая штору. Пока разгорался огонь, Доулиш поджег вторую штору.
— Открой окно и кричи! — торопил он.
Фелисити открыла оконную раму.
— Помогите! Помогите! Пожар!
Стали останавливаться прохожие, прибежал полицейский. Доулиш смотрел в окно, но продолжал следить и за Джумбо, который лежал неподвижно. Шторы пылали. Раздались удары в дверь, но пока она не поддавалась. Зазвучала пожарная сирена, и спустя несколько секунд Доулиш завороженно следил за тем, как пожарники выставляли лестницу, готовили шланги.
В окне появился пожарник.
— Хотите, чтобы я помог спуститься леди, сэр? — спросил он.
— Конечно, — ответил Доулиш. — Я же притащу вон того человека. А то он может задохнуться от дыма.
Доулиш помог Фелисити, пожарник придерживал ее. Доулиш вернулся к Джумбо. Если ему удастся вытащить Джумбо отсюда живым, то он нанесет последний удар по «Руководству».
Глава восемнадцатая. ПРОРЫВ
Доулиш был готов ко всему, когда они спустились на улицу, — к стрельбе с целью освободить или убить Джумбо, к нападению с использованием слезоточивого газа… Но ничего такого не произошло. Вокруг росла толпа, в то время как пожарники орудовали шлангами у пылающих окон. Джумбо все еще был без сознания. Фелисити смотрела на него и не могла поверить в перемену ситуации.
Подошел полицейский сержант.
— Вы мистер Доулиш? — спросил он.
— Да. Вызовите, пожалуйста, машину скорой помощи, отвезите этого человека на Боу Стрит. И пусть его сопроводят по меньшей мере две машины и десяток полицейских. Нельзя допустить, чтобы он удрал или был похищен. Вам все ясно?
— Да, сэр, я обо всем позабочусь.
— Обращайтесь с ним, как с жертвой радиоактивности. Чтобы никто к нему не подходил! — тихо приказал Доулиш. — Пусть все вокруг знают, что он радиоактивен! — И громче, чтобы слышали окружающие, произнес: — Вы даже не можете себе представить, как это важно. Он был подвержен радиоактивности, вот в чем беда. Это очень больной человек.
Толпа стала немедленно расступаться. Сержант направился к водителю машины скорой помощи, а человек, стоявший на коленях возле Джумбо, встал. «Господи! Неужели и это кто-то из «Руководства»? — подумал Доулиш.
— Все назад! — приказал полицейский.
— Пат, — сказала Фелисити, коснувшись его руки, — посмотри туда. — Она указала в сторону главного входа, и Доулиш успел заметить четверых в добротной одежде. Они направлялись к «Роллс-Ройсу», спешили, и Доулишу нетрудно было догадаться, что они просто удирают. Он увидел, как из-за угла выезжает патрульная полицейская машина, и немедленно побежал к ней. Водитель замедлил ход и остановился.
— Этот «Роллс-Ройс», — торопливо заговорил Доулиш, не должен исчезнуть. Нам нужны эти люди.
Полицейская машина стала описывать круг, чтобы выехать впереди «Роллс-Ройса». Доулиш подошел к другой полицейской машине.
— Хочу поговорить с Ярдом.
— К вашим услугам, сэр, — ответил полицейский. — Вы хотите задержать эту машину?
Десятки людей выходили из здания. У каждого в руках были портфель или саквояж, все страшно торопились, подобно тем четверым, что заняли места в «Роллс-Ройсе».
— Блокируйте все подступы к Алберт-Холлу, — приказал Доулиш и схватил трубку радиотелефона. Служба информации ответила сразу.
— Говорит помощник комиссара Доулиш. Нахожусь у Алберт-Холла. Все подходы к нему должны быть блокированы. Никого нельзя ни выпускать, ни впускать — сообщите службе «Транспорта» и пришлите хотя бы с десяток полицейских машин с командами.
Доулиш дал отбой. А потом увидел: все машины, даже такси, направлялись без особых объяснений для блокирования выходов.
Фелисити спокойно сказала Доулишу:
— Джумбо уже в машине скорой помощи, Пат.
— Поезжай с ним. Возьми с собой еще пять-шесть человек.
— Хорошо, — сказала она, но спросила: — Дорогой, скоро ли будет конец всему этому?
— Возможно.
— Будь осторожен, дорогой, — сказала она.
Доулиш проводил ее к машине скорой помощи. Откуда-то появились две полицейские машины.
— Фел, а как там Кэти?
— Это прелестное маленькое создание, — ответила Фелисити. Глаза ее сияли.
Доулиш закрыл за ней дверь, и машина скорой помощи отъехала. Организация всех экстренных мер протекала словно по часам, как хорошо отрегулированный механизм — утешительный пример того, как налажена работа полиции в чрезвычайных обстоятельствах. У Доулиша появилась возможность постоять в стороне и понаблюдать за происходящим.
По меньшей мере двадцать человек были задержаны полицейским кордоном из трех машин — получился импровизированный загон. Большинство водителей блокированных машин отнеслись к своему положению довольно спокойно, но были и такие, кто сопротивлялся.
К Доулишу подошел человек в штатском.
— Вас вызывает Ярд, сэр, — сказал он.
Доулиш сел в полицейскую машину и взял трубку. Это был комиссар Хью Уоррендер. Когда заваривалась каша, Уоррендер вместе со своим помощником по уголовным делам сэром Артуром Кемпом находился за пределами города. Иначе Доулиш посоветовался бы с ним в самом начале операции.
— Доулиш, надеюсь, вы знаете, что делаете, — резко сказал Уоррендер.
— Благодарю за поддержку, сэр. Я все отчетливо понимаю.
— Какие обвинения вы собираетесь предъявить задержанным?
— О, уж тут нам будет предоставлен богатый материал. Думаю даже, что возникнет обвинение в государственной измене.
— Ну-ну. Надеюсь, что все будет обосновано. Арестовано около тридцати человек. Куда вы предполагаете их поместить? На полицейских участках уже нет мест.
— Их следует засадить под крепкий замок, — сказал Доулиш.
— Что-то вроде Тауэра, — заметил Уоррендер с сарказмом.
— Два этажа в старом здании Скотланд-Ярда свободны, сэр. Можем ли мы ими воспользоваться? Входы легко блокируются.
— Когда вы завершите операцию?
— Дайте мне срок до шести-семи часов.
— Знаете ли вы, что будете сняты со своего поста, если не дадите обоснованного объяснения? — сказал Уоррендер. — Да и я тоже.
— Не думаю, что кто-то из нас имеет основание для беспокойства, — заверил Доулиш. — Тут есть еще одно обстоятельство.
— Доулиш! Вы приводите меня в отчаяние. Уже больше ничего не может быть!
— Мне необходимы полицейские, чтобы обойти все жилые дома на Виктории, — настойчиво продолжал Доулиш. — Их нужно прочесать самым частым гребешком.
Спустя пятнадцать минут явился лично Эндрю Кемп — заместитель комиссара по уголовным делам — с командой людей, специально обученных проведению всякого рода обысков.
— Мы верим вам на слово, что все это необходимо, Пат. Но вы только скажите, что ищете.
— Всевозможные документы и записи, — сказал Доулиш. — И, ради бога, остерегайтесь огня или бомбы замедленного действия. — Он улыбнулся. — Эндрю, я говорю серьезно! Следует осмотреть содержание всех чемоданчиков, что были у задержанных.
— Не закрыть ли Алберт-Холл на неделю? — спросил Кемп.
— Блестящая идея! Вы можете это устроить?
— Постараюсь.
Кемп удалился. Доулиш посмотрел вокруг. Народу поубавилось. Остались лишь полицейские да двое-трое зевак, жадных до сенсаций.
Доулиш находился в состоянии сильного возбуждения. По всей видимости, «Руководству» до сих пор еще не удавалось добиться значительного проникновения в полицейские силы — странный срыв!
В этом здании, конечно, размещалось много из подчиненных, находились здесь и важные документы, но существовал и Белл Корт. Скорость и тщательность организованной облавы обеспечили переход от неудач к успеху.
Но это еще не конец.
До сих пор «Руководство», не знавшее сопротивления, не вступило в борьбу. Оно еще будет бороться. Во всяком случае, некоторые из его представителей. Неизвестно только когда? Доулиш добился этой потрясающей победы просто потому, что воспользовался шансом и застал «Руководство» врасплох.
Планирует ли оно контрудар?
Есть лишь один путь выяснения — разговор с Джумбо. Он должен сейчас заговорить, подобно Смиту. Доулиш решил, что он может выполнить эту задачу. Опасность отступила, Кемп со всем справится не хуже, чем он. Доулиш направился к сержанту, который так быстро разобрался в ситуации, и тепло сказал ему:
— Вы отлично поработали, сержант.
— Это в ы настоящее чудо, — ответил сержант с глубоким чувством. — Никогда еще не видел, чтобы события развивались так скоропалительно. Гм… Позвольте мне вас спросить, что все это значит, сэр?
— Коррупция в высших сферах, — ответил Доулиш. Он поколебался, а потом спросил с легкой улыбкой: — Вы никогда не задумывались над тем, что происходит в стране?
— По крайней мере, упадок. Это мое твердое убеждение, сэр.
— То, что мы здесь обнаружили сегодня, могло послужить одним из главных толчков к тому, — сказал Доулиш. — Сейчас я еще не могу быть с вами более откровенным. Не могу, даже если бы захотел, — добавил он с улыбкой.
Доулиш переговорил с командиром пожарной команды и с четырьмя полицейскими из первой патрульной машины и направился к одному из заграждений.
К нему подошел старший инспектор.
— Вам нужен транспорт, сэр?
— Да, — сказал Доулиш.
— Охотно предоставлю в ваше распоряжение участковую машину. Вы будете за рулем или понадобится шофер?
Доулиш задумался. Он любил управлять сам, но всегда при этом возникали трудности на стоянках. Сейчас он не мог позволить себе отвлечься от важных проблем, поэтому предпочел шофера.
Прежде всего он отправился в госпиталь Сейнт Джордж. Потом к себе на службу. После этого… Доулиш был в смятении и не мог еще решить, что будет делать после этого. Поразительные события нескольких часов не могли не сказаться на его состоянии. Доулиш сидел в черном «Воксхолле» рядом с шофером. В машине был установлен радиотелефон и все остальное, что могло бы понадобиться, но он ни о чем не мог сейчас думать. Посмотрел на часы — половина шестого. Всего полтора часа назад произошла удивительная встреча за чайным столом.
Доулиш сел поудобнее, вытянул ноги. Половина шестого — время пик. Тысячи лондонцев шли по городу и не имели ни малейшего представления о том, какие события здесь только что протекали.
Ехали они по Найтсбриджу, минут через пять будут в госпитале. Доулиш закрыл глаза. После таких бурных действий он испытывал, казалось, неутолимую жажду и усталость. Доулиш закрыл глаза и задремал, — он очень недолго спал прошлой ночью.
Медленно, сквозь сон, пришло ощущение тревоги. Он понял, что едут слишком быстро. Открыв глаза, понял: машина катит по односторонней дорожке Гайд Парка в направлении Марбл Арч. Он не изменил положения, но все тело его приготовилось к действию. Они проехали мимо Гросвенор Хауз. Значит, проделано уже три четверти пути по этой магистрали. Его везут в Белл Корт.
Доулиша занимала мысль — с каким мастерством было спланировано и осуществлено похищение. А этот вопрос: «Вы сами поведете машину?» Конечно, он задан был для того, чтобы притупить его бдительность. Старший инспектор подчинен «Руководству». Еще один ошеломляющий пример коррупции среди полиции. По всей видимости, оно еще не добралось до высших чинов, но даже полдюжины инспекторов уголовного розыска могли причинить огромный вред.
Нет сомнения в том, что его везут на встречу с самыми высокопоставленными членами «Руководства». Иными словами, к кому-нибудь в ранге «Лео».
Но ничего, он проникнет в самую сердцевину их логова. Он добьется победы.
Швейцар открыл дверку, его плотная фигура заслонила Доулиша. В руке у него был автоматический пистолет, и он сказал так, что только Доулиш мог услышать:
— Он с глушителем. Выходите.
Доулиш, сделав вид, что его застали врасплох, опустил голову и стал выходить.
— Не поднимайте тревоги или я выпущу в вас всю обойму, — грубо сказал швейцар.
Доулиш вылез, выпрямился, оглянулся и уголком глаза увидел Профессора. Рядом стояли еще двое.
— Вы не уйдете отсюда живым, если что-нибудь предпримете, — предупредил швейцар.
— Что все это значит, черт возьми? — начал было Доулиш.
— Входите. — Швейцар подтолкнул его, а Доулиш пошатнулся и влетел в дверь. В большом вестибюле находилось четверо мужчин и женщина, стоявшая у одного из трех лифтов. Даже при своей феноменальной силе он не имел шанса прорваться.
Вместе с ним в лифт зашли трое, каждый из них был вооружен маленьким автоматическим пистолетом. Один нажал кнопку верхнего этажа. Значит, они едут в особняк на крыше — на девятнадцатый этаж. Лифт поднимался бесшумно. Доулиш не мог понять, как быстро они поднимались, но когда лифт остановился, внутри словно что-то оборвалцсь. Дверь открылась.
У выхода его ждали еще трое.
Шли по широкому коридору. Пол был устлан толстым пурпурным ковром, на стенах висели редкой красоты гобелены и дворцовые бра. У одной из дверей стояли двое. Они были в штатском, но, конечно, выполняли функции охранников.
Все это время Доулиш не проявил ни малейшего стремления к сопротивлению. Он не проронил ни слова, когда, плотно охраняемого, его ввели в большую, прекрасно обставленную комнату. В ней никого не было. Едва он вошел, дверь, ведущая в другую комнату, раскрылась, словно управляемая на расстоянии.
Здесь восседали в креслах пять человек. В центре, точно на троне, — мужчина внушительной внешности, с королевской осанкой. Великолепная комната в золотых тонах, с красочной мозаикой, мягко освещенная стенными светильниками. Доулиш стоял в центре комнаты словно обвиняемый перед судом. Несколько мгновений царило молчание. Доулиш успел рассмотреть всех, хотя они были тщательно загримированы.
Доулиш чувствовал усталость, голова разламывалась от боли, но ничто не заставило бы его проявить признаки усталости.
Минута казалась вечностью при таком напряжении. Наконец человек, сидящий в центре, заговорил. Голос его звучал четко, хотя губы едва двигались.
— У вас есть только один шанс спасти себя и свою жену, мистер Доулиш, — сказал он. — Один шанс и очень мало времени.
Доулиш помолчал, как бы раздумывая, потом улыбнулся.
— Позвольте вас заверить, что сидя я могу думать так же хорошо, как стоя. Даже людям, которых судят за убийство, делают такого рода послабления. И любой напиток меня устроил бы — чай, кофе, пиво…
Человек в центре поднял руку, и Доулиш почувствовал сзади прикосновение. Ему шепнули:
— Вы можете сесть.
Он опустился, ощутив мягкие кожаные ручки и мягкое кожаное сиденье кресла. Положил ногу на ногу и выпрямился. Ему стало легче. До этой минуты он даже не отдавал себе отчета в том, насколько выдохся. Но нельзя было медлить с ответом. После небольшой паузы он сказал:
— И что я должен сделать, чтобы спасти жизнь жены и свою собственную?
— Присоединиться к нам, — ответил все тот же человек.
— Присоединиться к вездесущему «Руководству»?
— Вы произнесли слово «вездесущий» с иронией, но оно вполне соответствует истине. Мы действительно вездесущи. У нас обширные сведения о политических, социальных, промышленных и торговых ресурсах, а также военных обязательствах и нуждах каждой страны и компании, располагающей значительным капиталом. Но нам нужны вы, Доулиш, или кто-либо, подобный вам, особенно на данном переходном этапе.
— Я полагал, что принес уже слишком много вреда, — сказал Доулиш.
— Вы ошибаетесь. Причиненный вами вред не является непоправимым. Позвольте напомнить вам: времени у вас осталось очень мало. Все документы, забранные сегодня из дома на Виктории, закодированы. У нас, конечно, имеются дубликаты, так что потеря сама по себе не так уж важна, но если документы будут расшифрованы и их подлинный характер, а также характер и размах нашей деятельности будут разоблачены, тогда опасность станет смертельной. Видите, я раскрываю перед вами карты, делая это, — он оглядел людей по обе стороны от себя, — с полного согласия и одобрения моих коллег.
— Вы хотите сказать, что не являетесь директором?
— Именно так. Я председатель контрольного органа «Руководства», вот и все. Все наши решения мы принимаем сообща и, прежде чем проводить их в жизнь, достигаем полнейшего единогласия. Теперь вы уже должны хорошо понимать, что мы проникли повсюду, даже в полицейские силы, хотя еще и недостаточно глубоко. Итак, мистер Доулиш, мы хотим, чтобы все арестованные были освобождены. Мы хотим, чтобы вы это проделали и не скомпрометировали самого себя хотя бы в том плане, в каком это нас касается. Мы, конечно, должны иметь абсолютное доказательство вашего участия в таких действиях, доказательство, которое сможем в любое время использовать против вас. Как только вы все исполните, сможете вести весьма приятную, по сути, даже роскошную жизнь. Вы станете богаче и будете располагать большой властью. Более того, вы многое сможете сделать для искоренения преступности. Хорошее общество не может позволить в своей среде разнузданных ограблений, насилия, сексуальных нарушений. Вы поистине сможете стать лидером полицейских сил мира. Нет иного пути, который дал бы вам возможность достичь всего этого.
И он замолк, как бы поставив последнюю точку. Все ждали ответа Доулиша. К Доулишу подошел человек с бутылкой легкого пива и стаканом, уже наполненным наполовину. Мелькнула мысль, нет ли там яда или снотворного. Но вряд ли в этом был смысл. Они нуждаются в его помощи. Доулиш выпил пиво. Оно показалось ему нектаром.
— Все, что от меня требуется, — быть безжалостным, — заметил он.
— Лучше, чем быть сентиментальным, — резко парировал тот, что сидел в центре. — И это, в конечном счете, меньше бросается в глаза.
— Понимаю, — сказал Доулиш, допив пиво. — Приятный напиток. Благодарю вас.
— Мистер Доулиш, время истекает. Готовы ли вы принять решение?
— Мне нужно еще подумать.
Представители «Руководства» были довольны. Они решили, что Доулиш начинает сдаваться. Он стал прикидывать, сколько времени потребуется Профессору, чтобы известить Чайлдса. Уверенности в том, что он сможет спасти свою жизнь, не было, но нужно, по крайней мере, использовать малейший шанс.
— Вы имеете в своем распоряжении полчаса, не больше, — пошел на уступки главный. И он так странно усмехнулся, что Доулиш на мгновение испытал страх. — Вы должны провести это время с пользой, мистер Доулиш, не питая напрасных надежд. Вы считаете: ваш друг Ледбеттер, известный вам под именем Профессор, дал знать полиции, что вы нуждаетесь в помощи. Поверьте, он этого не сделал.
Ледбеттер? Профессор? Чувство страха усугубилось, и это, видимо, отразилось на лице Доулиша, ибо председатель заметил:
— Я вижу, вы ошеломлены. — Он снова поднял руку и почти тотчас из-за спины Доулиша вынырнул маленький живой человечек с морщинистым лицом и веселыми глазами.
— Ледбеттер, — приказал главный, — разрушьте иллюзии мистера Доулиша.
Профессор повернулся к Доулишу, что-то странное было в его улыбке, хотя голос звучал бодро.
— Сожалею, майор, но вам не было известно, что я состою на службе у «Руководства» в качестве эксперта по гриму. Вы ведь знаете, что я всегда хорошо справлялся с этим делом. Я создал также группу экспертов, работающих под моим руководством, и никто никогда не узнал бы, как в действительности выглядит любой из этих Джентльменов, не правда ли? Послушайтесь моего совета, майор. Я был чист, как ясный день, на протяжении долгих лет, но никогда не имел в кармане и двух пенсов. Честным. Голодным и честным — вот каким я был. И я устал от этого. Сейчас моя работа хорошо оплачивается, и если Мне приходится немножко врать — о’кей, я вру. Разыграл л довольно хороший спектакль прошлой ночью, не так ли? И даже сегодня, увидев меня, вы решили, что ваше спасение — вопрос времени, правда? Ну что ж, с вами кончено, мистер Доулиш. Вы нашли себе равных. — Он замолк, и в комнате наступила тишина. Несколько мгновений Профессор смотрел на Доулиша. Доулиш — на него. Не выдержав взгляда Доулиша, Профессор отвернулся и обратился к главному:
— Это все, что от меня требовалось, мистер Лео?
— Вы свободны.
Глубокая тишина установилась после ухода Профессора. Доулиш осмотрелся.
Главный с чувством сказал:
— Теперь мы даем вам полчаса на раздумье, мистер Доулиш. Справа приемная, где вы можете побыть в одиночестве. Либо после раздумий вы согласитесь на наши условия, либо будете выброшены из окна. Это, конечно, воспримут как самоубийство. И в нашем истинном отличье уважаемых людей мы дадим понять, что приходили вы к нам с гнусным предложением. Мы представим доказательство, очень легко сфабрикованное, что именно вы и были членом «Руководства», а когда возникла угроза разоблачения, предпочли покончить с собой, нежели допустить, чтобы ваши жена и друзья узнали правду.
Перед Доулишем открыли дверь направо, охранники ввели его в приемную. Это была большая комната, хорошо, но без роскоши меблированная. Одно большое окно было наполовину задрапировано. Дверь за Доулишем закрылась почти бесшумно. Он пересек комнату и подошел к окну. Выглянул и увидел внизу неумолимый камень, предвестник смерти. Единственно возможный путь избегнуть ее — сказать им «да».
Глава девятнадцатая. ТАЙНА «МАЛЕНЬКОГО ПАРАШЮТИСТА»
Доулиш стоял у окна с напряженным лицом. Лондон выглядел так обычно, трава и деревья были ісвежи и зелены! Люди прохаживаются перед Белл Кортом. Кое-кто прогуливает своих собак, датский дог так тянет за собой старика-хозяина, что тот вот-вот свалится. На строительстве здания, примерно в полумиле от Белл Корта, по лесам вверх и вниз снуют рабочие.
Доулиш стоял и с болью в сердце думал о Профессоре. Если ему нельзя доверять, то кому же можно? Его охватила яростная злость на Профессора. Но сейчас нельзя терять головы, нельзя терять контроля над собой. «Руководство» проникло повсюду. Если оставалась хоть какая-то надежда, то он должен найти выход в ближайшие двадцать пять минут. Но выхода он не видел. Похоже, что здесь его путь окончится…
Но что же, что же, черт побери, с ним происходит? Не мираж ли это? Что-то медленно опускается перед окном. Присмотревшись, он понял, что это, и на мгновение поразился. Он смотрел и не верил своим глазам — крохотный летящий парашют с маленьким человечком. Точно такой, какой он обнаружил за дверью в комнате Кэти Кембалл. Парашют опускался медленно, как настоящий, и колыхался у края карниза. Доулиш толкнул оконную раму, боясь, что она заперта наглухо. Но она приоткрылась достаточно широко, так, что можно было просунуть руку.
Доулиш бережно, словно он был живой, приблизил к себе игрушечного парашютиста и увидел на его спине крохотную записку: «Открутите голову!» Доулиш лишь секунду колебался, потом, крепко захватив головку, повернул ее против часовой стрелки. Головка поддалась. И вот она в его руке. В пустом тельце лежала туго скрученная бумажка, он вытряхнул ее на ладонь и развернул. Сердце его колотилось о ребра, он слышал это отчетливо.
«Что бы вы ни предприняли, во что бы то ни стало сохраните себе жизнь. Здание окружено, скоро начнут действовать военные подразделения вместе с полицейскими частями. За окном комнаты, где вы находитесь, ведется наблюдение. Я решительно советую забаррикадировать дверь к комнату. Джим Чайлдс», — прочитал Доулиш. Рейд должен начаться в тот момент, когда ему назначено предстать перед советом Лео.
Беспорядочные мысли рождались в его голове. Как удалось Чайлдсу узнать, что он здесь? А он-то хорош! Сомневался, что может доверять Чайлдсу. Как был организован рейд?
Доулиш подошел к двери, нажал ручку. Не удивился, когда оказалось, что дверь заперта на замок. Она открывалась внутрь, поэтому ее можно забаррикадировать. Оглядев комнату, он выбрал огромный диван, стоявший У стены, навалился на него и стал потихоньку, без шума, подвигать его к двери. Поставив его стояком, он, чтобы укрепить баррикаду, пододвинул кресла и тяжелый стол с мраморным верхом.
Оставалось ждать. Доулиш посмотрел на часы — десять минут в его распоряжении.
Доулиш снова подошел к окну. На сей раз он увидел на боковых улицах джипы и небольшие грузовики, заметил, что в Гайд Парке проводят «маневры» три пехотные роты, потом обратил внимание на то, что в воздухе много вертолетов, два из них пролетели совсем близко.
Он наблюдал всю картину, как завороженный.
И вдруг неожиданно настоящие парашютисты стали спускаться с вертолетов, и весь двор наполнился солдатами. Большинство ринулись к главному и боковым входам, и, когда последний из них исчез из виду, он услышал, как застучали в дверь.
Он резко обернулся.
Натиск на дверь был ужасающей силы, но она не поддавалась. Кроме ударов в дверь, он слышал топот бегущих людей, крики и громовой приказ: «Всем стоять на месте!»
Наступило молчание, прекратились стук в дверь и топот ног. Через мгновение раздался выстрел — и снова команда:
— Всем стоять на месте!
После короткой паузы кто-то — Доулишу показалось, что это главный Лео — сказал напряженным голосом:
— Итак, он взял над нами верх.
Еще короткий миг, и заговорил Чайлдс — как обычно, медленно и весомо.
— Вы могли сразу сдаться, зная, что имеете дело с Доулишем. — Он сухо засмеялся. Потом более громко спросил: — Вы здесь, мистер Доулиш?
— Я не только здесь, — откликнулся Доулиш, начиная разбирать баррикаду, — но я еще чувствую, как горят мои уши.
Молодой офицер нажал на дверь так, что она приоткрылась, и Доулиш вышел наружу.
За дверью стояли Чайлдс, несколько офицеров и с десяток солдат. Там же были Лео и охранники. Глядя на них, Доулиш подумал: «Кто они?» Он знал, что пройдет немного времени, и маски с них будут сняты.
Чайлдс подошел к своему шефу.
— Каким образом вам удалось? — спросил Доулиш почти беспомощно.
— Когда вы вернетесь в свой кабинет, сэр, я смогу вам разъяснить, — ответил Чайлдс. — Облава в районе Алберт
Холла помогла нам. Найденные там документы были быстро расшифрованы. — Он игнорировал пятерых Лео, а Доу-лиш лишь скользнул по ним взглядом. Они спустились к лифту, а потом в вестибюль, полностью оккупированный военными. Уже в машине Чайлдс продолжил:
— Они проникли всюду — в каждое правительственное учреждение, деловое предприятие. Но не удалось им проникнуть в армию и почти не удалось — в полицию.
— И на том спасибо, — сказал Доулиш.
— И вот еще что, — продолжал Чайлдс. — «Руководство» распространило свое влияние на весь мир и с помощью головорезов-наемников из одной страны использует людей в другой. Все это стало ясным по первым же изъятым документам из Албер Холла. И, конечно же, мы внимательно следили за вами, — кроме иных средств наблюдения, был использован и вертолет. Я думал, что вам лучше не знать, какие меры предосторожности я принял.
Доулиш сказал ворчливо:
— Вы мне не доверяли?
— Я, естественно, не доверял вам: вы могли бы откусить гораздо больше, чем в состоянии были бы прожевать, — признался Чайлдс. Он замолчал, и они уже больше ни о чем не говорили, пока ехали по Уайтхоллу к старому зданию Скотланд-Ярда.
В служебном помещении Доулиша дожидались Фелисити и Тед Бересфорд. Тед улыбался, и глаза Фелисити сияли. Чайлдс зашел вслед за Доулишем. Фелисити сказала:
— Прав Пат, мы обязаны многим Кэти. Я дала ей парашют, а она, открутив парашютисту головку, сказала, что папа часто таким путем посылал ей шутливые весточки. Но то, что мы обнаружили в парашютисте, было нечто большее, чем шутливые весточки.
Она остановилась, а Чайлдс продолжил рассказ:
— Там было много микрофильмов, сэр. В пленке значились имена некоторых ведущих лиц из «Руководства», а Белл Корт был назван как главный штаб. Высокочтимый Монтгомери Белл занимал весьма высокое положение в организации. Дэвид Кембалл знал гораздо больше, чем мы себе представляли. Он пытался запугать «Руководство», как мне удалось установить. Он делал то же, что и вы, сэр. Но ему понадобилось несколько месяцев, а вы потратили день или два.
— Ты, как всегда, работал быстро, — сказал Бере-сфорд своим глубоким басом. — Впрочем, мне пора уходить. Не беспокойтесь о Кэти, Фел. За ней присмотрит Джоан, пока вы не решите, как поступить.
Он ушел в добром расположении духа.
— Я вам больше не нужен? — спросил Чайлдс.
Доулиш смотрел на него долго и пристально.
— Не думаю, что я когда-либо смогу обойтись без вас, Джим.
Понадобятся еще месяцы, чтобы расчистить всю эту грязь. Доулиш стоял за гласность и открытые суды, но не он будет решать, и он на это не сетовал. Возвратясь домой, он расслабился.
— Есть хочу, — объявил он и прижал к себе Фелисити.
— Еще бы! — сказала Фелисити. — Бифштекс будет готов минут через двадцать. Накрывай стол и открой бутылку с пивом.
— Фел, а что будет с Кэти? — вдруг изменил тему разговора Доулиш.
Фелисити пристально посмотрела на него.
— Что ты имеешь в виду?
— Когда я был в опасности и не надеялся, что буду жить, мне пришла в голову странная мысль, что ты не была бы одинокой, если б у тебя осталась Кэти. Я сумасшедший, да, Фел?
— Нет, дорогой, — ответила Фелисити. — Не совсем. Но ты не все учитываешь. Девочке очень хорошо в семье Джоан и Теди. Она там с детьми. Я хочу, Пат, чтобы ты меня правильно понял. Я говорю так не потому, что не хочу ей помочь, я была бы счастлива взять ее к себе. Но, Пат, я думаю о девочке. Там ей действительно будет лучше.
Доулиш ответил спокойно:
— Наверное, ты права.
На следующий день, когда Доулиш увидел девочку, она бросилась к нему, как к старому другу, но тут же убежала в сад играть с детьми.
Перевод с английского Ф. ФЛОРИЧ
Детектив. Эдмунд Клерихью Бентли. БЛАГОДЕТЕЛЬ ОБЩЕСТВА
Полковник Уайт неспеша вышел из огромной двери отеля «Артемаре» и уселся в кресло на веранде, откуда открывался вид на освещенный солнцем Монте-Карло. Длинными, тонкими пальцами он зажег столь же длинную и тонкую сигару, а его глаза, прикрытые тяжелыми веками, лениво оглядывали расстилавшуюся перед ним картину. Но он сразу приподнялся, когда высокая светловолосая молодая женщина тоже вышла из отеля и заняла кресло рядом с ним.
— Вы прекрасно выглядите сегодня утром, миссис Эшли, — сказал полковник. Он знал, что леди ждала оценки своей внешности от любого мужчины, и поторопился высказать ее, чтобы быстро покончить с наскучившей ему темой.
— Как чувствует себя ваш отец?
— Плохо, — ответила миссис Эшли. — Что-то опять расстроило его, и не знаю что. Он выглядит еще более угнетенным, чем когда-либо раньше, и я позвонила доктору Колю, чтобы он навестил отца.
Полковник Уайт разгладил черные усики:
— Мне, пожалуй, не следовало бы вмешиваться, но как друг вашего отца я хотел бы узнать, вполне ли вы довольны доктором Колем?
— Ну, конечно же, — резко ответила миссис Эшли, — я уже много лет знаю его, и он великолепно справляется с нервными заболеваниями. Это большая удача, что он оказался тут, когда отцу стало плохо. Ах, вот и он!
Красивый мужчина крепкого сложения, по виду которого можно было сделать вывод, что изучаемые им нервные расстройства к нему лично отношения не имеют, поднявшись по ступенькам, подошел к сидящим на веранде.
— Я очень огорчился, получив ваше письмо, миссис Эшли, — сказал он. — Доброе утро, полковник. Миссис Эшли, видно, сказала вам, что ее отцу сегодня нездоровится.
— Она мне не только это сказала, — ответил полковник Уайт. — По ее словам, ему хуже, чем когда-либо раньше.
Что-то в его тоне вызвало краску на лице доктора. Но, обратившись к миссис Эшли, доктор вполне овладел собой.
— По пути сюда я встретил вашего знакомого, Филиппа Трента — он гостил у друзей в Клюни. Трент знает, что вы здесь, и собирается наведаться, но ему, конечно, не было известно, что мистер Сомертон болен. Я сказал, что встреча с ним принесла бы пользу вашему отцу и чем скорее она состоится, тем лучше. Трент придет во второй половине дня.
Когда после полудня Трент зашел в номер мистера Сомертона, он с удивлением заметил резкую перемену в его внешности. Всего несколько месяцев назад Сомертон неплохо чувствовал себя в свои шестьдесят лет. Небольшого роста, коренастый, с квадратным и курносым лицом, он никогда не выглядел красавцем, но отличался примерным здоровьем и живостью. Теперь же это был старый и больной человек. Лицо побледнело и осунулось, взгляд стал трагическим, плечи опустились.
— Очень рад вас видеть, Трент, — сказал он. — Быть может, вы окажете мне помощь — мое здоровье расстроилось в неурочный час. Я в тяжелом положении, мой друг. Берите сигару, — он пододвинул коробку. — Мне пришлось отказаться от курения, но даже запах дыма хорошей сигары чего-то стоит.
Трент закурил и сквозь голубой дым внимательно всматривался в Сомертона.
— Что вы подразумеваете под тяжелым положением? — спросил он. — В Монте-Карло столько врачей, что, погрузи их всех на линкор, тот пойдет ко дну. Возле вас дочь, которая за вами ухаживает. И, надо полагать, американский полковник, которого я только что встретил, может быть полезным другом.
— Да, Уайт хороший малый, — сказал Сомертон. — Не знаю, чтобы я делал без него. Мы повстречались в прошлом году и сразу сдружились. А сейчас, когда я в беде, он — сама доброта.
— Он молод для звания полковника, — заметил Трент.
— По его словам, это не армейский, а лишь почетный титул. Он невероятно богат, но когда начинал самостоятельную жизнь, не имел и шиллинга. А вот то, что Джо тут за мной ухаживает, как раз усугубляет положение. Видите ли, когда неделю назад мои… нервы стали сдавать, она послала за этим Колем. Она знала, что он здесь находится, и верит в него. Ну, а я думаю, что он дурак, и знаю, что он ничем мне не помог.
— Так почему же не избавиться от него? Вы ведь никогда не боялись говорить людям, что вы о них думаете.
— Не в том дело, это все из-за Джо. Послушайте, Трент, раз я жду от вас помощи, я обязан сказать правду. Джо — моя единственная дочь, притом избалованная, черствая и эгоистичная. Она обычно приходит в ярость, когда ей в чем-либо перечат. А в моем нынешнем состоянии я просто не в силах выносить сцены, которые она закатывает. Я не могу сказать ей, что Коль не приносит никакой пользы. Напротив, от меня ждут, чтобы я ему благоволил.
Дрожащей рукой Сомертон вытер пот со лба и продолжал:
— Вам, пожалуй, надо все знать. Мне кажется, она влюблена в него. Они всегда вместе. Так вот, Трент, не можете ли вы кое-что сделать для меня? Допустим, намекнуть Джо, что стоит еще с кем-нибудь посоветоваться. Она послушает вас или уж во всяком случае не устроит вам такую же сцену, как мне. Уайт говорил, что уже не раз ей намекал, но она не обращает внимания.
— Конечно, я сделаю все, что смогу. Но я бы хотел знать, Сомертон, что, собственно, с вами произошло? Вы говорите, у вас нервы расстроены, а это можно понимать по-разному. Вы действительно неважно выглядите, но что вы при этом испытываете?
Сомертон устало махнул рукой:
— Бога ради, не говорите, как плохо я выгляжу! Меня мутит, когда я это слышу. Люди, с которыми я никогда не встречался, подходят ко мне на улице, говорят, что я кажусь больным, и спрашивают, не нужна ли их помощь. Что я испытываю?
Сомертон нагнулся вперед и с несчастным видом уставился в глаза Трента:
— Скажу вам. Мне кажется, что я схожу с ума… умираю, начиная с головы… Хотите, расскажу, как это началось? Неделю назад вечером Джо предложила отправиться в Ментону, потом горной железной дорогой в Соспель, где мы никогда не были, и вернуться через Ниццу. Мы собрали небольшую компанию в отеле и решили двинуться на следующий день. Наутро я спустился вниз раньше других, и тут ко мне подошел портье Гастон, сказав, что он достал то расписание движения поездов в Соспель, которое я у него просил. Я удивился, так как мог бы поклясться на смертном одре, что никогда не только не просил достать расписание, но даже и мысли об этом не имел.
Вечером, когда я переодевался в своей комнате, в дверь постучали, и зашел человек, сказав, что он коридорный, которого я вызывал звонком. Я же никого не вызывал. Человек удивился, потому что, по его словам, звонок прозвучал в служебной комнате, а синий огонь над дверью спальни, который зажигается, когда звонят, он выключил лишь перед тем, как постучал. Я сказал, что у них, наверное, испортилась электропроводка, и он вышел, как-то странно взглянув на меня. После того, что случилось утром, мне это не понравилось. Я не звонил, и мне незачем было кого-либо вызывать, но, может быть, я все же позвонил? Меня это расстроило, и за обедом Джо спросила, что со мной. Конечно, я ответил — ничего, но еще больше расстроился и потом плохо провел ночь.
На следующее утро, когда я брился, все повторилось. Слуга постучал, спросил, чего я желаю, и знаете ли, Трент, я сказал, что мне нужны сигареты лишь для того, чтобы он снова не взглянул на меня, как на сумасшедшего.
На другой день мы пошли смотреть регату, и я заключил пари с одним человеком, поставив на понравившийся мне экипаж яхты. Я проиграл, и мне не хватило денег, чтобы рассчитаться. Тогда я отправился в Лионский банк, где пользовался кредитом, взял десять тысячефранковых билетов и несколько банкнот меньшего достоинства. Потом вернулся к своей группе, снова заключив несколько пари. Когда же я вынул кошелек, чтобы рассчитаться, то обнаружил там двадцать тысячефранковых билетов.
Я никому ничего не сказал, был слишком расстроен. Вернулся в банк и спросил, какую сумму я взял. Кассир показал чек — 10.500 франков. Я сказал, что мне выдали двадцать тысячефранковых билетов, и вынул кошелек, чтобы показать их. Но там оказалось только десять билетов. Кассир посмотрел на меня так же, как тот слуга. Я готов был завопить.
На следующий день мы с Уайтом прогуливались и остановились, как нередко бывало, у киоска мадам Жу-бен, чтобы купить газеты. Я взял вышедшую накануне, во вторник, 2 февраля, газету «Таймс» — последний выпуск еще не поступил. Когда мы расположились, чтобы просмотреть газеты, я, еще не успев развернуть «Таймс», обратил внимание на дату: на первой полосе значилось — понедельник, 2 февраля… прошлого года!
Я обратился к Уайту: «Странная вещь. Посмотрите, какая дата стоит на моей газете». Он взял ее и сказал: «Ну, и в чем дело?» Я продолжал: «Да разве вы не видите? Она прошлогодняя». Уайт посмотрел на меня тем же взглядом, который вызывал во мне такой ужас: «Да нет же, это действительно вчерашняя газета». И я в этом убедился, как только взял ее в руки.
Когда мы вернулись в отель, я сказал Джо, что мне нужно немедленно обратиться к врачу, ибо впервые в жизни мои нервы сдали. Я не признался ей, что беспокоюсь за свой разум. Она высказала уверенность, что это действительно необходимо, так как в последние дни я кажусь несколько странным, и послала за этим малым — Колем. Ну, вы знаете, что я о нем думаю. Я рассказал ему все то же, что и вам, до сих пор я больше никому об этом не говорил. Коль велел принимать успокаивающие средства по его предписанию, не переутомляться, отказаться от курения и спиртных напитков.
Трент сперва молча выслушал перечисление всех этих странных фактов и причуд фантазии, потом погасил сигарету и сказал:
— Я в таких вещах не разбираюсь, но согласен, что едва ли все эти факты можно объяснить нервным расстройством в обычном понимании. Все же, Сомертон, как мне подсказывает мой небольшой опыт, вы вовсе не похожи на душевнобольного.
У Сомертона вырвался нетерпеливый возглас:
— Вот именно! Я себя чувствую абсолютно в здравом уме, и все-таки остается фактом то, что я порой не знаю, что делаю. Но вы еще не слышали наихудшего — того, что свалилось на меня сегодня утром. Видите ли, неделю назад я отправил своей жене подарок ко дню рождения. Она сейчас в Лондоне, в нашей квартире на Брук-стрит, — ей ненавистен Монте-Карло. Я послал небольшую китайскую статуэтку из белого нефрита — купил в лавочке мосье Гранжетта на улице Де Ла Скала, оставив ему адрес для отправки. А сегодня утром получил письмо от Мэри с теплой благодарностью за подарок. Но в то же время она спрашивает, не был ли указанный мной адрес своего рода шуткой. К счастью, люди, проживающие по этому адресу, знали, где мы живем сейчас, но даже при этом получение посылки задержалось на три дня. Мэри прислала наклейку с адресом, отпечатанным на машинке. Хотите взглянуть?
Трент взял бумажку из дрожащей руки Сомертона и прочел: «М-сс Д. Л. Сомертон, 23 Талфорд-стрит, Лондон, С. У. 7, Англия».
— Не удивляюсь тому, что ваша жена была ошарашена, — заметил Трент, глядя на собеседника. — Что это за адрес?
— 23 Талфоурд-стрит — после «о» должна стоять буква «у» — это дом, где мы поселились после женитьбы. Мы его покинули четырнадцать лет назад. — Сомертон откинулся в кресле, закрыв глаза. — Я больше ни разу там не был и даже не вспоминал о нем. Вот какие дела. Представляете, как приятен такой казус в то время, когда я и так уже боюсь, что… — он не закончил фразы и закрыл лицо руками.
Трент молча смотрел на него несколько секунд, потом снова стал изучать адрес. Он встал, подошел к окну, внимательно вглядываясь в него и стоя спиной к сраженной отчаянием фигуре в кресле. Затем он едва слышно засвистел, глядя на освещенную солнцем Лестницу цветов.
— И вам в голову не приходил этот адрес, когда вы давали указания Гранжетту?
Сомертон ответил с раздражением:
— Я же говорил вам. Да я бы и не вспомнил, что когда-то жил там, пока не получил утром наклейку с посылки. Видите, какое совпадение со всем, что случилось до этого.
Трент отошел от окна и положил руку на плечо Сомертона.
— Не впадайте в отчаяние. Все это выглядит дурно, но мне кажется, что я смогу вам помочь. Я даже вполне уверен, что все образуется, если вы вверите это дело в мои руки… — Трент положил наклейку в карман и поспешно покинул своего друга.
Спустя час, Трент застал полковника Уайта на веранде, где тот расположился в своем любимом кресле и перелистывал красочные страницы «Нью-Йоркера».
— У меня сейчас состоялся интересный разговор, — сказал Трент без обиняков, облокотившись на перила и смотря прямо в глаза Уайта. — Я побывал в антикварной лавочке Гранжетта, вам она известна.
Полковник Уайт отложил газету.
— Конечно, она мне известна, — сказал он, — я неоднократно имел дело с Гранжеттом.
— Да, я знаю, что у вас были дела с ним, — продолжал Трент с едкой усмешкой. Он вынул из кармана наклейку, которую взял у Сомертона, и кинул ее на столик у кресла Уайта. — Это, в общем, довольно обыкновенный адрес. Но тут вкрались две ошибки. Название улицы написано так, как это сделал бы американец. А должно быть Т-а-л-ф-о-у-р-д.
— К тому же, — продолжал Трент, — почтовый индекс «С. У. 7», пожалуй, слишком современен. Почтовое управление ввело номерной указатель за буквами района спустя много времени после того, как Сомертон переменил адрес.
Полковник Уайт вздохнул:
— Да, выходит, неудачно получилось.
— Я отнес наклейку к Гранжетту и сказал, что навожу справку от имени Сомертона и хотел бы знать, почему этот пакет был направлен по такому адресу. При этом я подчеркнул, что случай чреват последствиями. На Гранжетта нельзя полагаться, полковник. Он тут же раскололся. Правда, сперва побожился, что этот адрес ему дал Сомертон, но сразу же стал заверять, что не думал причинить какой-либо вред и что во всем этом нет ничего противозаконного. Так это или не так, ответил я, решит суд. Наверное, у Гранжетта уже были какие-то неприятности, ибо, как только я упомянул о суде, он все рассказал, умоляя не вмешивать его в эту историю. Он даже сказал, сколько вы ему заплатили, чтобы отправить пакет по неправильному адресу. Мне бы хотелось знать, откуда он вам известен?
Полковник спросил с любезной улыбкой:
— А что еще вы хотели бы узнать?
— Я могу себе представить, как велось это злобное преследование, — сказал Трент. — Было нетрудно подкупить портье и коридорного, чтобы они сказали, будто Сомертон просил дать ему расписание и звонил в комнату обслуживания. Нетрудно было заплатить людям за то, чтобы они на улице выражали ему сочувствие по поводу его болезненного вида. Но я не представляю, как был проделан трюк с газетой и с заменой банкнотов в кошельке Сомертона. Это, правда, не очень важно, так как отныне всему будет положен конец, и Сомертон узнает, что все его неприятности исходят от бессердечного обманщика. Что он предпримет, это уж его дело. Возможно, он привлечет вас к ответственности, ибо Сомертон способен быть беспощадным, если найдет нужным.
Полковник Уайт встал с кресла и приблизился к Тренту:
— Я знаю, на что он способен, хорошо знаю. — Он пристально поглядел в глаза Трента и слегка похлопал его по груди. — Мне вы можете не говорить об этом. И я тоже могу быть беспощадным, если захочу. Знаете, мистер Трент, я не сожалею о том, что вы все обнаружили. Я хотел, чтобы все стало известно, это входило в мои расчеты. Вы лишь ускорили события на день или два. Я почти покончил с Сомертоном и предполагал, ни слова не говоря ему, уехать, оставив письмо с напоминанием о том, что некогда произошло между нами. А сейчас я сделаю следующее: напишу вам письмо об этом бессердечном обмане. Не возражаю против такой формулировки, ибо, раз уж вы все обнаружили, я хотел бы, чтобы вы знали, почему я это проделал. Сегодня же вы получите письмо и можете показать его Сомертону, когда прочитаете. Сейчас же я расскажу только одно — о трюке с банкнотами. — Полковник помолчал секунду, потом спросил: — У вас есть папироса?
Трент механически запустил руку в карман с носовым платком, удивился, потом тщетно обыскал другие карманы:
— Простите, я, видно, где-то оставил свой портсигар.
— Нет, — сказал полковник Уайт, — он действительно находился в вашем верхнем кармане. Я еще раньше заметил, что вы его там храните. Сейчас он у меня, вот, прошу, — и он протянул портсигар Тренту, который взял его, ошеломленный. — Я вынул его минуту назад, когда стоял перед вами лицом к лицу и похлопал вас по груди. Так же я поступил с бумажником Сомертона, только в случае с ним это было легче, так как он беспечно хранит деньги в заднем кармане. Вот и все, что я хотел сказать перед тем, как уйти. Мы, наверное, уже никогда больше не встретимся.
— Весьма искренне надеюсь, — ответил Трент. — Буду ждать письма с объяснением ваших поступков, но, по сути, насколько мне известны факты, вас можно считать бессовестным мошенником. Не добываете ли вы средства к существованию с помощью того небольшого эксперимента, который вы мне только что продемонстрировали?
Полковник Уайт покачал головой.
— Напротив, — сказал он, — небольшой эксперимент с нашим другом Сомертоном мне стоил несколько тысяч долларов. И не пытайтесь вывести меня из себя, мистер Трент, вам это не удастся. Я испытываю полнейшее удовлетворение. Я выполнил то, ради чего приехал в Монте-Карло, и вечером уезжаю в Париж. Вечером вы получите мое письмо.
Слегка кивнув головой, полковник направился к отелю.
Спустя два часа, когда Трент переодевался к обеду в своем отеле, ему принесли письмо полковника Уайта. Четким, ясным почерком было исписано немало страниц высокосортной бумаги. В письме не было ни даты, ни подписи, и без всякого вступления оно начиналось так:
«Я родился 38 лет назад в районе Айлингтон, в Лондоне. Моя мать, испанка, была хорошей женщиной и дала мне неплохое воспитание. Но мой отец, англичанин, был карманным вором, как и его отец, мой дед, и я последовал их примеру, причем у меня были для этого подходящие руки. Такая профессия немногого стоит, но мой отец обеспечил себе жизнь с достатком, ибо был мастером своего дела. Попадался он очень редко, пожалуй, даже ни разу за те десять лет, что я его знал. Еще до того, как он умер, я перенял у него все, что он мне показывал, и, как он сам говорил, даже превзошел его.
Подобно ему, я всегда работал в одиночку. Это гораздо труднее, чем пользоваться подручными, и считается неизмеримо более высоким классом. Я получил достаточно хорошее воспитание, а по внешности, одежде, хорошему английскому языку мог быть допущен в любое место. Не знаю, как ему удалось овладеть такой спокойной, неаффектированной, высококультурной манерой речи. Мне так и не довелось более встретить другого человека, которому это было дано не благодаря происхождению.
Когда мне минуло семнадцать лет, я, к несчастью, был пойман на месте преступления. И предстал перед мистером Сомертоном — судьей северной части Лондона. Поскольку я привлекался впервые, то надеялся, что буду отпущен под расписку или, на худой конец, отделаюсь одним месяцем заключения. Но с самого начала разбирательства стало ясно, что судья проникся ко мне особой антипатией. Я был приговорен к трем месяцам тюремного заключения.
Вскоре после освобождения я снова предстал перед Сомертоном. В ювелирном магазине было разбито окно, захвачено много ценностей, и полицейский, с которым у меня были стычки, показал на меня. В краже участвовали трое, он застал их в тот момент, когда они собирались уходить. Полицейский погнался за ними, но воры удрали. Однако он утверждал, что в одном из них узнал меня. В действительности я даже не был вблизи места ограбления, но не мог этого доказать, и когда утверждал, что полицейский по злобе оговорил меня, судья только барабанил пальцами по столу, становясь все более мрачным. Он приговорил меня к шести месяцам заключения. Но самым худшим было то, что судья заявил еще до объявления приговора. В его словах не было надобности, они диктовались лишь намерением причинить мне боль, это было заметно по тому, как он глядел на меня. Он сказал, что напрасно я думаю, будто выгляжу, как джентльмен, ибо в действительности я простой вор, который никогда не будет допущен в приличный дом и не сможет находиться среди приличных людей. Он что-то еще говорил, но именно эти слова я запомнил на всю жизнь. И принял решение, что Сомертон когда-нибудь заплатит за то, что оскорбил и унизил меня, пользуясь своим положением.
Каждый день, пока я отбывал срок, я думал о мистере Джеймсе Лингарде Сомертоне и о том, что с ним сделаю в один прекрасный день. Ему не следовало говорить, что я никогда не смогу находиться среди приличных людей. Сделано это было с целью подчеркнуть, что у меня не хватит воли стать честным гражданином, а на самом деле привело к тому, что я твердо решил стать им, что вовсе не входило в намерения Сомертона.
Выйдя из тюрьмы, я точно знал, как буду действовать в дальнейшем. Я отправился к брату матери, который был торговцем фруктами, сказал, что хочу начать честную жизнь, и спросил, не может ли он оплатить мой проезд до Америки. Он согласился, и я эмигрировал. В те дни было нетрудно попасть в Соединенные Штаты. Мне удалось найти там работу клерка. Короче говоря, за пять лет службы я занял хорошее положение в одной из фирм в Харрисоне, в штате Колорадо, и стал откладывать деньги. Мне было двадцать восемь лет, когда оказалось, что участок земли, который я купил для перепродажи, хранит в своих недрах медь, и я не успел оглянуться, как стал миллионером.
Тогда я занялся различными выгодными делами и еще больше преуспел. Я принес в дар городу Харрисону библиотеку и больницу, основал профессуры в Денвере и Болдере, жертвовал большие суммы на благотворительную деятельность. Стал видным гражданином, благодетелем общества. Губернатор штата назначил меня членом своего личного штаба в ранге полковника. Это было лишь почетное звание, делать ничего не надо было.
Три года назад я обратился в частную сыскную контору, чтобы все выяснить о Сомертоне. Мне докладывали о его положении, здоровье, образе жизни. Я получил все адреса, где он жил в те годы, когда я его не видел. Стало известно, что у него накопилось порядочное состояние и он ушел в отставку, а среди всего прочего я узнал, что у него вошло в привычку приезжать после рождества на месяц в Монте-Карло и останавливаться в «Ар-темаре».
Итак, в прошлом году он туда отправился, а я вслед за ним. Мы познакомились и сблизились. Когда мне пора было возвращаться домой, мы оба выразили надежду, что встретимся здесь же в следующем году, то есть в этом. За несколько недель я узнал о нем гораздо больше, чем мне было известно. Я все разведал для будущих действий и составил небольшой план на год вперед. Обслуживающий персонал в гостинице уже знал меня как человека, дающего щедрые чаевые. У меня были наилучшие отношения с мадам Жубен из газетного киоска, и я потратил кучу денег у старого Гранжетта.
Две недели назад, когда Сомертон поселился в «Артемаре», я уже здесь находился. Он был в восторге от встречи со мной, и я все время проводил с ним, его дочерью и друзьями. Спустя несколько дней я взялся за него так, как вам уже известно. Служащие отеля, не любившие его, с охотой включились в затеянную игру. Люди, которые заговаривали с ним на улице, сделали бы куда больше за стофранковый билет.
Я уже рассказал вам, в частности, как обошелся с бумажником Сомертона. Я заранее предполагал, что ему придется как-нибудь пойти в банк за деньгами, и на протяжении ряда месяцев практиковался так, что мои руки вновь обрели прежнюю сноровку.
Когда он отправился в Лионский банк, я был с ним, видел, как он вынул десять банкнотов, потом вернулся с ним к толпе, наблюдавшей регату. Для опытного вора вынуть что-либо из заднего кармана не составляет никакого труда. Я положил в бумажник лишние десять тысяч, вернул его на место и видел, как Сомертон побледнел, пересчитав деньги. Получилось удачно. Спустя минуту я снова вынул бумажник, забрал свои десять банкнотов и опустил бумажник обратно. Все прошло гладко.
Трюк с газетой был проделан так. Проездом в Лондоне я получил в архиве «Таймс» экземпляры прошлогодних газет за две недели того же месяца. Мадам Жу-бен охотно согласилась, за вознаграждение, разумеется, помочь мне сыграть шутку с Сомертоном. В первый раз, когда мы оба подошли к киоску, она вручила ему прошлогоднюю газету. Я приурочил эту затею к дню, последовавшему за инцидентом с банкнотами. У меня в кармане уже была газета с правильной датой, купленная часом раньше. Когда Сомертон взял газету у мадам Жубен, я купил «Эскуайр» — американский журнал большого формата — и держал под ним наготове свой экземпляр «Таймс». Заметив дату на своей газете, Сомертон взволнованно сообщил об этом, и я непринужденно взял у него газету. Глядя ему в глаза — поменял газеты, сказав, что дата указана правильная. Его лицо стало таким мертвенно-бледным, что, поверьте, одно это стоило моих сил и денег.
А вот что я задумал, когда добыл старый адрес Со-мертона. В прошлом году он отправил жене ко дню рождения подарок, который я помогал ему выбирать в лавке Гранжетта. Я рассчитывал, что он вновь это сделает, так и случилось, но даже если бы он поступил иначе, я предполагал, что найду способ использовать адрес. И вот он снова попросил меня пойти с ним к Гранжетту, так как доверял моему вкусу. Как вы знаете, я немало предложил Гранжетту, который, очевидно, удовольствовался бы и более скромным вознаграждением, но мне хотелось быть уверенным в успехе.
Тут я, конечно, совершил ошибку, так как по вине сотрудника сыска в старый адрес вкрались ошибки. Никто бы не подумал о тех мелких изменениях, которые были введены на почте после того, как Сомертон сменил адрес, а неправильное написание слова «Талфоурд» могло быть естественным промахом. В любом случае меня это не беспокоит. Я добился желаемого эффекта. И мне поистине доставляет удовольствие все рассказать умному человеку, который сумеет это оценить.
Вот, пожалуй, и все. Я провел время интересно й счастливо. Боюсь, что Сомертону будет не хватать меня. Теперь ему есть о чем вспомнить, о всех наших приятных беседах, начиная с той, что состоялась в полицейском суде двадцать лет назад».
«Интересное и счастливое время! — повторил про себя Трент. — Монте-Карло в миниатюре! — он перелистал страницы письма. — Вот он каков, видный гражданин, благодетель общества! В свободное время частной жизни— просто коварный жулик. Да, Сомертону все это не понравится. Но, пожалуй, лучше так, чем лишиться разума. Ему есть что вспомнить и о чем поразмыслить».
Перевод с английского Ф. Флорич
Авантюра Витянис Рожукас ПОИСКИ СМЫСЛА ЖИЗНИ
По пунктиру правдоискательства — вперед!
Солнце — инициатор жизни — играло, рассыпаясь по водной глади Сены. Парижский речной порт пробуждался, и Канзо Хонда притормозил свой «Порше», ошеломленный открывшейся взору экспрессионистской картиной. Такое увидишь только раз в жизни: небритый симпатичного вида мужчина спал, скорчившись на откосе широченной угольной насыпи. Трагичная неожиданность потрясла японца. Возможно ли более удачное обобщение одиночества и безнадежности? Прилично одетый мужчина, в позе эмбриона лежащий на груде угля! Будто крик души Эдварда Мунка. Антрацит сверкал на солнце, и одинокий несчастливец словно бросал ненавязчивый упрек тем, кто бы попытался поскупиться на бальзам сочувствия.
— Человек, — обратился Хонда к лежащему, — тебе удобно?
Зашевелившись, посыпался уголь, и бездомный, оттенив глаза рукой, попытался разглядеть, кто это его потревожил. Беспорядочная жизнь не смогла стереть исключительность его правильного лица.
— Думаю сделать доброе дело, — начал Хонда, решивший с самого утра повысить Коэффициент своей доброты, — и если вам негде ночевать, то я…
— Рискните сделать злое дело, — перебил узкоглазого азиата бездомный, — стаканом вина поправьте несовершенство этого мира.
— Вы француз? — спросил Хонда. Он говорил по-английски.
— Нет, японец.
— Это я японец, — засмеялся Хонда. — В самом деле, если вам негде ночевать, я бы мог…
— Благодарю. Я не пью коньяка, шампанского, водки, виски. Вино, одно вино приятель моих мирных дней.
— Вот моя визитная карточка, — окончательно решившись, протянул руку взволнованный Хонда. — Канзо Хонда. На случай, если бы вы захотели приобрести еще и Других приятелей.
Начну день на редкость по-католически, подумал японец, рассматривая бродягу. Это необычный человек. Здесь кроется необычная история.
— Так позволите ли вы себе, чтобы я позволил себе освежиться каплей вина? — так ты тогда поиздевался, Роберт.
Роберт — вот имя нашего героя.
— И все же я предпочел бы сделать доброе, а не злое дело, — сказал Хонда, усаживаясь в «Порше».
Но машина не заводилась. Японец долго возился со стартером, однако мотор молчал.
— Откройте капот, я посмотрю, — подойдя, сказал Роберт. — Когда-то я развлекался автомобилизмом.
— Как назло тороплюсь в аэропорт Орли. Скоро улетает мой самолет до Монте-Карло.
Неисправность была не из легких. Роберт копался добрых полчаса. Они разговорились. Хонда рассказал Роберту, что спешит на соревнования «Формулы-1» в Монте-Карло, что он инженер-конструктор команды «Идеал» из лилипутского государства Нобль.
— Был год, когда даже я участвовал в соревнованиях «Формулы-3» в Европе, хотя я и американец, — признался Роберт. — Странно, что мы встретились в аус-терлицком порту. Я обретаюсь на Монмартре на улице Габриэле рядом со сквером Вилетэ. Сам не знаю, как очутился здесь ночью.
— Вы много пьете? — спросил Хонда.
— А мне ничего другого и не остается. Моя фамилия Шарка. Роберт Шарка. Вряд ли слышали. Соревнований я не закончил. В тот год умерла от рака моя жена, а еще через пару лет кейджибисты похитили мою дочь, и я остался один.
— Ваша фамилия не американская, — заметил Хонда.
— Я американец литовского происхождения, — пояснил Роберт. — Мой отец — казначей ВКПОЛ. Казначей литовской эмигрантской организации. Казначей Верховного комитета по освобождению Литвы.
— А похитители не пытались вести переговоры? — спросил японец.
— Требовали полмиллиона долларов. Может, хотели погубить моего отца, может, хотели, чтобы он проворовался, не знаю.
— А что вы здесь делаете, в Париже?
— Смекнул, что здесь вздохну свободно. В Париже слепые начинают ходить, хромые — говорить, а бывшие автомобилисты — пить дешевое вино… Как говорила мне в Афганистане одна мадемуазель Пи-пи-кукареку, мир слишком противен, чтобы смотреть на него трезвыми глазами. Увидали бы меня теперь мои знакомые из чикагских времен, умерли бы на месте.
— Вы воевали в Афганистане?
— Да, я ненавижу русских. Помогал муджахедам.
Мимо стоящего возле угольной насыпи «Порше» прошла очень толстая женщина в желтом платье с короткими рукавами. За ней нехотя следовала удивительно толстая такса.
— Я много слышал о государстве Нобль, — сказал Роберт. — Интересный эксперимент.
— Трагедия в том, что мы принимаем в свое сердце три-четыре человека, а для других остаемся чужими, — сказал японец. — В нашем государстве социальные роли распределяются с учетом Коэффициента доброты и Коэффициента интеллектуальности. Это новая религия. Все десять тысяч членов нашего общества верят, что это единственный путь перестройки идеального государства.
— Как вы устанавливаете Коэффициент доброты? — спросил Роберт, проводя рукой против своих черных волос.
— Это самое главное. Впервые в истории физическое сохранение человеческого рода зависит от радикальных перемен в человеческом сердце. Каждый член нашего общества посылает Комиссии свои дневники. Комиссия проверяет всех и себя саму.
— Я слышал, что детективы из вашей Комиссии лучшие в мире. Не мог бы я обратиться в Комиссию относительно похищения дочери? Хоть у меня и нет надежды. Скорее всего, дочери уже нет в живых.
— Надежда имеется всегда, — сказал Хонда. — Мне пятьдесят один. Я старше вас лет на двадцать. Можете мне верить. Надежда имеется всегда. У Комиссии особые методы для выяснения истины. Она борется за новую этику. Всеобщая слежка не создает напряженной атмосферы. Каждый гражданин нашего государства помогает Комиссии добровольно. Коррупция и протекционизм почти не встречаются. «Формула-1» служит рекламой нашему обществу.
— Ваше государство мало — почти, как секта. Почему вы оставили родину и сделались гражданином Нобля? Обломался провод генератора. Теперь должно завестись. — Роберт закрыл капот «Порше» и запустил стартер. Мотор завелся.
— К сожалению, я должен торопиться, — сказал Хонда. — Уже сомневаюсь, успею ли на самолет. Если располагаете временем, я бы даже попросил вас, бывшего гонщика, помочь. Я не привык быстро ездить, а времени в обрез… Да и сердце покалывает.
— Что ж, — улыбнулся Роберт, — как видно, из-за врожденной интеллигентности я не остался незамеченным. Постараюсь ехать не хуже, чем ваши автогладиаторы из «Формулы-1».
Роберт сел за руль, взвизгнули шины, и «Порше» стартовал на Жентьи.
— Почему я стал гражданином Нобля? — продолжил разговор Хонда. — Как говорил Лейбниц, каждое живое органическое тело это своеобразная божественная машина, несравненно превосходящая все искусственные автоматы. Итак, совершенствуясь в познании этой божественной машины, а именно — существенных ее узлов — Коэффициента интеллектуальности и Коэффициента доброты, мы приближаемся к абсолютной оценке человека и ко все более совершенной общественной структуре. Государство Нобль прогрессивнее Японии. Я убежден, что мои способности полностью раскроются только в победах команды «Идеал». Возьмем хотя бы последнюю модель. Я предложил крепить радиатор перед задними колесами. Так между колесом и кузовом создается большая щель беспрепятственного потока; он свободно проходит, а в радиаторах создается тяга за счет зоны высокого давления перед колесами. Мы спускаем этот поток в находящуюся за колесом зону низкого давления. Фронтальная площадь уменьшается на 20–25 %. Тем самым увеличивается скорость автомобиля. Черт, снова колет сердце.
Когда они неслись через городок Кремлей Бисетр, спидометр показывал 170 км в час. Хонда умолк и пристегнул ремень безопасности. Повороты Роберт преодолевал техникой ралли с забросом. Хонда внимательно следил за его вождением. И когда они шли на обгон, и когда поворачивали направо или налево, — за каждый маневр Хонда ставил в уме оценки. Оторопевший японец понял, что является свидетелем действий водителя очень высокого класса.
— Вильжюйф, — сказал Роберт. — Печальнейшее место: психбольница, раковый институт, дом для престарелых…
— Не согласились бы вы пройти обследование психодиагностическим методом? Ну, скажем, различные тесты, анкеты, беседы, проверки реакции, продолжительность наивысшей работоспособности, скорость восстановления работоспособности, эмоциональный тонус в критических ситуациях и так далее. Мы опираемся на субтесты Спирмена, Бинэ, Векслера, Термена, Торндайка, Пьяжэ, Фес-тингера, Брима…
— Вы хотите установить мой Интеллектуальный коэффициент? — спросил Роберт. — К чему все это?
— Может, мы бы приняли вас в государство Нобль. Может, вы нашли бы себе место в нашей команде «Формулы-1». Как тренер или как участник. Не знаю. Полагаю, детективы нашей Комиссии помогли бы вам найти вашу дочь. И каких только несчастий Бог не шлет людям…
— Если вы говорите правду, то ради дочки я готов на все. Вы задели мое больное место.
— Но сначала вам придется бросить пить. Ни капли алкоголя.
— Меня жжет пессимистичное предчувствие. Не слишком ли далеко я зашел? Только что спокойно и мирно почивал себе на угле… И вдруг такие радикальные предложения, высказанные в рассеянной манере проезжей голливудской знаменитости… Прямо не знаю, что ответить. Сколько у нас времени? Может, не надо уж так спешить?
— Собираетесь устроить аварию? — спросил Хонда. — Сжальтесь над моим больным сердцем. Боже, какой вираж.
— В государстве Нобль, наверное, много богатых людей? Хонда, ваша фамилия Хонда. Вы совладелец богатой фирмы?
— Нет. Хонда — популярная фамилия в Японии. У меня нет ничего общего с фирмой Хонда. Знаете ли вы Бакунина?
— Учились в одном классе, и я писал за него сочинения на английском, — смеясь, сказал Роберт.
— В 1869 году на Четвертом Конгрессе Первого Интернационала Маркс раскритиковал бакунинскую идею.
— Какую идею?
— Конкуренцию мелких фирм. Владелец каждой фирмы обогащается, сколько хочет. Наживает, сколько хочет.
Дети не наследуют ничего, даже табуретки. Каждый снова начинает с нуля. По Марксу, на практике такой закон всегда можно обойти. Фиктивный договор купли-продажи, дарственная и прочее. Но в Нобле имеется Комиссия, которая обеспечивает осуществление бакунинской идеи. Господи, я ведь вам предлагаю замечательную вещь!
— Вот склады Ренжи, аэропорт Орли уже недалеко. Так у вас нет классовой борьбы?
— В обществе должна вестись борьба между классами, только ее надо разумно регулировать. В Нобле смешанная экономика — преимущества частной инициативы, атмосфера свободной конкуренции и достоинство государственного хозяйства. Власть выражает интересы как можно большего числа социальных слоев. Это либерализация социализма и социализация капитализма.
— Знаете, такая эклектика — ненадежная вещь. Один мой знакомый пытался узаконить эклектику в кулинарии. Что-то съел, а через несколько дней угас в узком семейном кругу.
— Издеваетесь?
— Я поверю в ваше государство, если его экипаж выиграет чемпионат этого года по «Формуле-1».
Виртуозно преодолев последний поворот, Роберт подрулил к автостоянке Орли.
Понять этого человека непросто, размышлял Хонда. Когда берешься говорить покровительственным солидным тоном, видишь, что такой тон не подходит. Когда говоришь более строго, наталкиваешься на неожиданные вольности.
— Денег я вам не дам, — сказал Хонда. — Идем, я куплю вам билет на будущую неделю в Монте-Карло. Если вам дорога дочь, вы доверите свою судьбу в мои руки. Ваше мышление во время езды, — словом ваш Интеллектуальный коэффициент превышает 120, а может даже и 130. Я вам предложу исследовать IQ. Отправляйтесь в государство Нобль. Только триста километров от Парижа. Рядом с городком Лонгви. Около границы с Бельгией и Люксембургом. Покажете Консилиуму мою визитку и скажете, что хотите исследовать свой Интеллектуальный коэффициент и способности шофера гонщика. Затем вы прибудете на этап гонок в Монако и отыщете меня. Сегодня понедельник, а в субботу я свяжусь с Консилиумом по Интеллектуальному коэффициенту в Нобле и уже буду знать результаты вашего обследования. В Монте-Карло найдете меня после гонок в боксах команды «Идеал». Боже, как колет сердце…
— Ради дочки я готов повернуть свою жизнь вспять, — ответил Роберт. — Может, и увидимся.
* * *
Городок Нобль украшали одно на другое не похожие старинные строения со множеством окошек, натыканных на черепичные крыши. Здесь возобладала архитектура времен Дюрера и заслонила современные сооружения. Да и последние подгонялись под старинный стиль. Тому хорошим примером могла служить Палата Интеллектуального коэффициента: широкий продолговатый трехэтажный дворец с башней в центре и просторным двором, посредине которого шумел фонтан с фигурой крестьянина прежних времен — подмышками крестьянин держал двух гусей.
В приемной Роберт объяснил, кем прислан. Эффект был впечатляющ. Ему сказали, что год назад у них исследовались два бразильских гонщика — Нельсон Пике и Айртон Сенна, и что теперь в составе команды «Идеал» они участвуют во всемирном чемпионате «Формулы-1».
— Вы потратите три дня, по десять часов в день, — сказала рослая секретарша. — Начать можем сегодня. К пятнице будем иметь конечные результаты. Консилиум по Интеллектуальному коэффициенту абсолютно компьютеризирован.
— Как я и ожидал: все в духе времени, — сказал Роберт. — В лучших уголках своего сердца я уже решился. Если и дальше мне предстоит иметь дело с такими симпатичными существами, то… Словом, теперь я готов перетрясти свою совесть еще более скрупулезно, чем я планировал на пути сюда. Обещаю три дня не пить вина.
— Брюнет убийственной красоты весьма опасен для экзаменаторов женского пола, — изрекла секретарша, одаряя Роберта теплым благосклонным взглядом.
— Привет, крошечка, — бросила, энергично ворвавшись в приемную, девушка в темных солнечных очках, заправленных в чуть подкрашенные спереди волосы. Она была еще выше, чем рослая секретарша.
Вот где скульптура, с которой я бы вытирал пыль Дрожащими руками, подумал Роберт.
— Привет, Мари-Луиза! — обрадовалась секретарша. — Где ты пропадала? Может, тебя опять командировали к австралийским аборигенам? Идем пить кофе. Хочу кофе.
— Ни черта, — сказала та, что ворвалась. — Откуда ты выкопала такого бравого кандидата?
— Бравого? — переспросила секретарша.
— Угу. Честное слово, он похож на неумытого Алена Делона.
— Обожди немного. Сейчас я с ним закончу и пойдем пить кофе.
— Дай лучше я с ним кончу.
— Ты что? Серьезно?
— Не будь смешна. Это так… Каламбур.
— Нам было бы лучше всего встретиться завтра вечером, — сказал Роберт, — если Консилиум меня не замучает. Предупреждаю заранее: у меня в карманах гуляет ветер. А у вас?
— Еще спрашиваете, — рассмеялась Мари-Луиза. — Я же сразу подумала, что вы подойдете к роли альфонса. Ну а теперь вижу: все сбывается.
— Мари-Луиза работает в Комиссии инспектором, — пояснила секретарша. — Ее не подкупишь ни красотой, ни Интеллектуальным коэффициентом. Для нее самое главное — доброта, а для меня — кофе. Хочу кофе.
— Когда я работала в Интерполе, самым главным для меня было лицо человека. Видно, это зафиксировалось в моем подсознании. Отгадай, Эльмира, кого я встретила на лестнице Консилиума? Не отгадаешь.
— Умираю от любопытства. Может, ту трещотку Сабину? Шла пить кофе?
— Ваша профессия меня не охладила, — перебил их Роберт, обращаясь к Мари-Луизе. — Завтра в девять вечера я бы пригласил вас обеих на безалкогольный ужин в честь бенефиса баскетболистов из колледжа Икс. Каждый платит за себя и…
— А кто его знает, — проговорила Эльмира. — Может, и стоит вам поассистировать. Что скажешь, Мари-Луиза? Редко человеческое хамство доставляет такое удовольствие.
— Я не против. Соединим приятное с полезным.
Сверкну как инспектор Комиссии. Но знайте, что в баскетбол мы никогда не играли. Нас роднит не рост и не сексуальный аппетит, а…
— О сексе… Боже мой… Неужто нам не отделаться от фрейдистских штучек. Кстати. Для тебя, Мари-Луиза, новость. Сабину чуть не изнасиловал в оранжерее негр-садовник. Говорят, завалил на большущие-большущие огурцы. Эти огурцы ее и спасли. Она расквасила этому негру лоб огурцом. Но хватит мне болтать. Чего вы хотите от несчастной секретарши, у которой Интеллектуальный коэффициент едва сто шесть. Роберт Шарка, отправляйтесь прямо к доктору Мейеру. Он применит серии из четырех субтестов для измерения психики в условиях стресса. А мы идем пить кофе.
— Завтра в девять в баре «Астория», — сказала Мари-Луиза. — Будьте готовы выложить всю свою кошачью биографию. Желаю успеха на Консилиуме. Чтобы везло так же, как соблазнять бедняжек женщин.
— Успеха, поторопитесь к доктору Мейеру, — сказала Эльмира.
— Похоже, возвращаются времена преследования первых христиан, — затрясшись, как брейкист, произнес у дверей Роберт.
Ему отвечали приятные одобрительные взгляды и музыкальный рассыпчатый смех.
* * *
Бар «Астория».
Погружаясь в оцепенение, Роберт увидел сахар, талый, обтекший кусковой сахар — облизанный, старый и тусклый. Что это, стал он размышлять, придя в себя. Смысл жизни? Счастье? Или новая идея?
Вдруг он увидел свою умершую жену. Она сидит в кресле голая и вяжет.
— Роберт, скажи, ты меня любишь? — спрашивает она.
— Я разобрал кофемолку и не нахожу неисправности, — говорит Роберт.
— Поцелуй меня, — просит жена.
— Сейчас, только найду меньшую отвертку, — говорит он.
— Мне иногда кажется, что нашу любовь держат два слона, а вместо их хоботов болтается нечто, символизирующее страсть. Если ты меня любишь, почему не думаешь обо мне? Брось эту несчастную кофемолку!
Он слышит голос жены, слышит, как тикают стенные часы, и видит, как за окном на западе разгорается закат цвета бабьей крови, заостряя бутафорный горизонт Чикаго. Ха-ха-ха-ха-ха.
* * *
— Привет, Роберт, — сказала Мари-Луиза, устраиваясь рядом с ним за столиком.
— Привет, Мари-Луиза. Выключите эту музыку, говорить невозможно, — крикнул он бармену. — Что будете пить? — спросил он у сыщицы. — Я уже третий день пью только сок.
— Мне горячего шоколада и бокал вермута, — сказала Мари-Луиза. — Ничто так не тонизирует мой бедный мозг со 128 I. Q., как чашка горячего шоколада.
— Чертовски хотел бы угостить вас анекдотами из лагеря муджахедов, что слышал в Афганистане, но думаю, что сальные солдатские шутки отложим на будущее…
— Вы воевали в Афганистане?
— Да. Между прочим.
— Как инспектор Комиссии, изучу вас сначала биографическим методом: профессиональный труд, хобби, путешествия, личные связи с другими людьми, письма, дневники и генетика. Я вам принесла три формуляра. Вы их заполните. Отныне ваш Коэффициент доброты будет зависеть от нас обоих. Предупреждаю, ваша привлекательность не повредит моей объективности. Я очень принципиальна. Извините, кажется, я задела за вашу ногу…
— Ничего. Я люблю подобные знаки. Так спрашивайте. Жду. Пороемся в моей побитой жизни, — Роберт зажег ей сигарету.
— Мы руководствуемся таким абсурдным принципом: если ты в тяжелом состоянии, приходи и выговорись, а если тебе везет, приходи и расскажи, почему тебе так везет.
— Вы левша? — спросил Роберт, заметив, что Мари-Луиза держит сигарету в левой руке.
С удивлением он отметил, что она покраснела и, заморгав, опустила глаза.
— Да. Как и Тиберий, Леонардо да Винчи, король английский Ричард Второй, Гарри Трумэн, Чарли Чаплин,
Пол Маккартни и так далее. А куда стряхивать пепел? В одном кафе я видела надпись: если будете гасить сигареты о тарелки, мы принесем вам кушанья в пепельницах…
— Вам, наверное, интересно, как проверяют мой Интеллектуальный коэффициент? Там задают и глупые вопросы. Например, что такое гносеология? Почему глухие от рождения обычно не могут говорить? Но задачки из олимпиадного задачника действительно очень путанны. Скажем, вопрос: повторите в обратном порядке цифры 72819653453726. Необходима большая сосредоточенность. Однако проведем лучше вечер юмора. Хватит серьезных разговоров.
— Вы женаты? — неожиданно прервала его Мари-Луиза.
— Вдовец, — сказал Роберт, удивленный скачком ее мысли.
— Дайте объявление в газету. С этими объявлениями бывают всякие курьезы, которые, сказала бы, скорее характеризуют Интеллектуальный коэффициент людей. Один врач, в свободное время разводивший уток, объявил через газету: селезню нужна подружка. На объявление откликнулось множество дам, решивших, что врач столь оригинально хочет найти себе жену. Хотите немного сплетен об Эльмире?
— Не хочу.
— Все-таки послушайте. Оригинальная история. Вот как признался в любви ее первый муж Дик. Теперь они снова живут вместе.
— Почему?
— Кто их разберет. Так вот, сначала он опрокинул ей на голову кружку пива. Потом гонялся за ней по улицам на автомобиле, пока не врезался в ее машину, кстати, перед тем прострелив шины. Его на два месяца посадили, а Эльмира после суда сказала: «Я решила выйти за Дика. Поняла, как страстно он меня любит». В тюрьму, где сидел Дик, пробрался какой-то бандит, открыл его камеру, а в ней были еще два банковских гангстера, и, угрожая пистолетом, отобрал 182 доллара. На другой день ограбленные гангстеры и Дик обратились к тюремной администрации, требуя, чтобы им гарантировали безопасность и возместили моральный и материальный ущерб. Итак, в тюрьмах Нобля не так безопасно, как можно подумать.
— Вижу, что в идеальном государстве нет стерильной скуки, — сказал Роберт. — Абсурд и курьезы, как и везде. Может, еще шоколада?
— Пожалуй, не откажусь. С виду вы такой джентльмен…
— Ошибаетесь, — хладнокровно перебил ее Роберт. — Заплачу только за свой сок.
— Вы великолепны, как похороны по первому разряду, — сказала Мари-Луиза. — Но уж раз я инспектор Комиссии, как-нибудь выдержу всю вашу сотенку и не рехнусь.
— Какую сотенку?
— Вам придется рассказать мне сотню историй. Сто контактов с разными людьми, что были в прошлом, основные моменты — вот что мне интересно. С детства до сего дня. Можно пересказывать истории, касающиеся других. Это метод Комиссии. Затем мы определим ваш Коэффициент доброты и будем контролировать его в дальнейшем.
— В школе все знали: я буду либо гонщиком, потому что гонял картинг, либо фантастом, потому что, надо ль не надо, все заливал взахлеб. Меня спрашивают: Роберт Шарка, ты обедал? Я отвечаю: не обедал, зато лето будет дождливым и так далее. Поэтому не удивляйтесь. Мои истории будут странны. Я вообще какое-то странное насекомое.
— Ваша школа была хорошей? — спросила Мари-Луиза.
— Нет. Редкостное дерьмо.
— Благодарю, — сказала Мари-Луиза, когда бармен принес и поставил на столик чашку шоколада.
— В тысяча девятьсот не помню каком году зашел я в литовский ресторан в Чикаго, — начал рассказывать Роберт, — лил дождь. Заказал бутылку медовой, сидел себе смурной и пялил глаза на улицу, разглядывая ту бульдожью осень с желтовато-синеватыми радугами в глазах. Девочка двенадцати-тринадцати лет, хозяйская дочка, принесла мне медовой и, улыбнувшись, спросила: «Простите, вы случайно не знаете, когда в Политель-Холле играет Питер Грин?» «Тот джазмен?» — спросил я. «Угу», — кивнула девочка. «Не знаю», — сказал, наблюдая, как она воюет с бутылкой. Я был единственным посетителем и, болтая с молодой хозяйкой, надеялся отогнать от сердца тоскливое осеннее одиночество и что-то изменить. «Вы принесите ножик, без ножа не откроете», — сказал ей.
Девочка скоро вернулась с ножом. Я взял его у нее и стал пытаться открыть бутылку сам. «Если вы не против, я присяду. Интуиция говорит мне, что и вы восхищаетесь Питером Грином. Видите ли, я заядлая поклонница фри-джаза и очень ценю, если единомышленник…» — было ясно, что она хочет что-то сказать, но сбилась от мелькнувшей новой мысли. «Осторожно, там моя сестра», — вскрикнула она. Я засмеялся, сам не зная чему, и сорвал ножом покрышку. Из бутылки повалил дым, я зажмурился, а когда открыл глаза, рядом с девочкой сидела девушка двадцати лет или больше. Они были похожи, как вылитые сестры. Кстати, может, и ошибаюсь. Со мной бывает. «Лоретта, а мы сегодня пойдем слушать Питера Грина? — спросила девочка у старшей сестры. — Этот джентльмен составит нам компанию». Я ошалел, услыхав такое заявление. «За вами, Лоретта, я готов идти хоть на край земли», — говорю. «Смотри, Лоретта, чтобы не вышло так, как в тот раз, когда мы шли на Джеймса Бодера, и сначала все шло хорошо, но потом надо было спасаться от какого-то пекаря, который в тебя без памяти влюбился». «Советую сохранять интеллектуальную дистанцию», — говорю, и две пары нежных хрящеватых ушек тотчас впитали это полезное наставление. «Отец нам запрещает интересоваться американской музыкой», — сказала Лоретта и тряхнула своими роскошными пышными волосами. Она не была красавицей, но в ней было что-то такое, что меня увлекло с той самой минуты, как я ее увидал. Чувственные ноздри, веснушчатый носик, изящный изгиб губ, а глаза украдены с картин Руо — сочной зелени мха. Состроив осуждающую мину, она говорила, как их отец обожает литовскую музыку. Оказалось, вся их семья помешана на музыке. Дочки молятся на джаз, отец — на литовские народные песни, а мать — на оперу. Я начал размышлять, может, испортить это слякотное осеннее послеобеденное время еще и дурацким джазом. «Я автомеханик Роберт Шарка, — представляюсь, — люблю Питера Грина и Джеймса Бодера»… С чувством благодарности заметил, как отец зовет младшую, чтобы помогла управиться у бара, с Лореттой мы остались один на один. «Моя сестра очень любит отца, — говорит она и теребит пальцами кончики шейного платка, — на джаз бегает тайком от него. Иногда я чувствую угрызения совести. Я виновата. Благодаря мне она заразилась джазом». Я налил, глотнул медовой и стал хвалить Питера Грина, толком даже не зная, то ли он саксофонист, то ли, может, гитарист. «Вы, похоже, неплохо развиты в духовном отношении, — глубокомысленно говорит Лоретта и окидывает меня оценивающим взглядом, — вы знаете Софокла?» «Лично не знаком», — говорю и на всякий случай улыбаюсь. Она спрашивает исследовательским тоном: «Иронизируете?» — «Это шутка. А фактически, как только научился читать, я сразу схватился за антику. Да и теперь все к ней возвращаюсь» — «Софокл — мой любимый автор. Он обогнал свое время. А Гесиод?» — «Обожаю Гесиода!» — это я сказал со всем доступным мне энтузиазмом. Не мог же я ей сказать, что хочу лишь как можно скорее ее поцеловать и при благоприятном стечении обстоятельств затащить к себе в постель. Так нет же. Надо было вытерпеть замысловатую интеллектуальную инквизицию. И я согласился на это условие. Я сейчас вам рассказываю, Мари-Луиза, как я познакомился со своей женой. Намного позднее она родила мне девочку, которая чем дальше, тем больше становилась похожа на сестру Лоретты. Потом у меня дочь похитили. Вот вам первая история. А жена умерла от рака. Ха-ха-ха-ха.
— Вторая история будет о дочке, хорошо? — спросила Мари-Луиза.
— Хорошо, — сказал Роберт, — но не сейчас. Я морально не подготовлен.
— Из вашего рассказа более выяснился характер вашей жены, а не ваш. Но, может, я даже и засчитаю вам сколько-нибудь баллов после этого первого эпизода, кто его знает. Вы мне начинаете нравиться.
— А вы мне давно нравитесь, — сказал Роберт. — Я уже давно мечтаю о таких длинных ногах и о таком роскошном стане.
— Меня нельзя желать. У меня есть друг.
— Кто он?
— Спортивный обозреватель. Представьте себе сухощавого высокого шатена с пролысинами и веснушчатым лицом, женским голосом комментирующего соревнования по теннису и «Формулы-1». Вдобавок он отличается характерным выговором «с». Телекомпания Нобля обнаружила чувство юмора, когда приняла его на работу. Поначалу его недостатки раздражают, но потом, когда привыкнешь, они делаются привлекательными и вызывают симпатию. Кроме того, он способен за одну минуту произнести огромное количество слов. Но я в него не влюблена. Мне его жаль. У него психопатические черты характера и он семь раз пытался покончить с собой. А в общем он нормален, очень меня любит, а когда я говорю, что брошу его, он плачет крокодиловыми слезами. Наша дружба довольно странная. Мы привязались друг к другу. Сейчас он в Монте-Карло. Собирается комментировать этап в Монако. Трется около наших гонщиков Сенны и Пике, собирает материал, который будет потом использован в комментариях.
— В субботу я тоже буду в Монте-Карло, — сказал Роберт. — Если опять не запью. Хонда дал мне кое-какую надежду, и если я выдержу атаку Консилиума и не сойду с ума, может быть, я стану гражданином Нобля и буду пропагандировать ваши идеи, вертясь в команде «Идеал».
— Вы хорошо водите?
— Вожу. Мне кажется, тут я гений. Завтра Консилиум исследует реакцию и другие качества гонщика. Лично я убежден, что в «Формуле-1» покажу себя не хуже, чем Сенна или Пике.
— Уверенность в своих силах, ха-ха. Агрессивность. Мысль о том, что нет ничего невозможного. Ха-ха. Было бы мне семнадцать, я бы из-за одного этого в вас влюбилась.
— Вообразите, что вам семнадцать лет, — сказал Роберт.
— Видите ли, я влюбляюсь с очень большим трудом. Только в меня влюбляются быстро. Но я к этому привыкла. Любовь мужчин меня тонизирует. По крайней мере, я буду к этому стремиться. И это не даст вам никаких преимуществ.
— Я слишком стар для безответной любви, — сказал Роберт. — Я тоже привык стремиться к тому, чтобы в меня влюблялись. Меня это тоже тонизирует. Ни на секунду не сомневаюсь, что я достоин любви даже такого очаровательного создания, как вы. Кроме того, вы мне нужны. Нужны ваши особенности как детектива.
— Когда вы мне расскажете о своей дочери? — спросила Мари-Луиза.
— Я расскажу вам такую историю, что пальчики оближете. Но не здесь. У вас на квартире при свете свечей…
— Вы меня атакуете? Но ведь я сказала, что у меня есть друг, которому я верна. Позвольте мне заплатить за шоколад и вермут, а также за ваш сок. Ха, трудно найти лучшую кандидатуру на роль альфонса.
— Уж лучше я позволю вырвать себе зуб, чем покуситься на мой Коэффициент доброты, — сказал Роберт. — Я уже заразился ценностями государства Нобль. А кроме того, у меня еще осталось немного денег. Я их занял у хозяйки своей парижской квартиры.
— У вас квартира в Париже?
— Комната. Рассчитаемся каждый за себя.
— Я просто пасую перед такой воспитанностью.
Они вышли на улицу.
— Этот бармен в «Астории», если и не пахнет дешевым одеколоном, то разит чесноком. В Нобле чеснок в почете. Тренер нашей футбольной команды выдал секрет, почему его воспитанники не проиграли восемь матчей подряд. Оказывается, перед играми они наедаются чесноку, поэтому соперники на поле их избегают. Просто такова мода. Даже курьер футбольного клуба употреблял чеснок. Из-за этого он вышел на пенсию в полном здравии. Он смотрел за полем, чистил ботинки, мячи, стирал футболистам спортивные костюмы и чинил сетку ворот. Торжественные проводы его на пенсию были слегка подпорчены его просьбой быть похороненным на футбольном поле.
— Знаете, может, перейдем на «ты».
— Пожалуйста. Я живу поблизости. У меня домик из трех комнат. Можем зайти промочить горло. Да, ведь тебе нельзя. Ты пропойца. Мой приятель раз писал о человеке, который не протрезвляется уже тридцать лет. Фамилию, кстати, не указал.
— Ну и как? — спросил Роберт. — Повысил ли он свой Коэффициент доброты?
— Нет. Но получил двадцать два письма угрожающего характера. Это государство Нобль — прибежище для алкоголиков. Я живу вот в этом домике.
Роберт оглядел одноэтажное каменное строение.
— Ого! «Осторожно! Злая собака», — сказал он, подойдя к воротам.
Как-то раз сюда вломился вор. Конечно, не стал обращать внимания на эту надпись и украл несколько драгоценностей. Уходя, прилепил к этой надписи бумажку со словами «Не клевещите на животных!»
— Я уже давно не верю тому, что написано, — сказал Роберт. Он открыл калитку и пропустил Мари-Луизу вперед.
— И правильно делаете.
Он заметил, что около дома рассажено множество роз. Они зашли внутрь. Хозяйка зашторила салон и зажгла свечу — ароматную свечу.
— В мае у нас поздно темнеет, — сказала она. — Будем ужинать? Я иду на кухню.
Пока Мари-Луиза готовила ужин, Роберт успел рассмотреть развешанные по стенам картины. Это были репродукции с Модильяни, Матисса и Гогена. На картине Гогена «Утро на Таити» в гуще джунглей женщина черпала воду из ручья, а в кустах испражнялся философски настроенный туземец мужского пола.
— Меня беспокоит, что будет, если Том узнает, что у меня был гость, — сказала Мари-Луиза, накрывая на стол.
— Не загружай себе голову, загружай рот, — сказал Роберт, схватив столовые принадлежности и принявшись за поставленную перед ним рыбу.
— Я буду есть без ножа. В мире 840 миллионов употребляют за едой ножи и вилки, миллиард 480 миллионов — палочки, а миллиард 680 миллионов до сих пор берут еду пальцами.
— Будем вести себя так, как поступает меньшинство. Разве ты всегда поступаешь иначе? Твой Интеллектуальный коэффициент причисляет тебя к элите.
— Мне бы хотелось быть причисленной к элите по моему Коэффициенту доброты.
— Ты исключительна уже из-за своих длинных ног и сводящего с ума задика, — сказал Роберт.
— Ну, я жду рассказа о твоей дочери.
— Три года назад вдовец Роберт Шарка бросился к телефону ранним утром четвертого марта. Звонили из бассейна. Воспитательница, всхлипывая, пролепетала: исчезла Рута. Отпросившись с работы, через полчаса я уже был в бассейне. «Нигде не находим вашей дочери. Может, она от меня сбежала? Может, сейчас она на пути домой», — °хала воспитательница. Я заставил ее все рассказать по порядку. «Тренировка, как всегда, началась в восемь утра. Собрались все дети. Не было только Джона. Он опаздывал. Рута даже немного огорчилась, что его нет. Ведь вы знаете, Джон ее кавалер. Рута тайком полюбила Джона. Ну, знаете, какая любовь у двенадцатилетних детей. Кажется, я видала, как Рута залезла на трехметровый трамплин, раскачалась и исчезла… Исчезла… Могу поклясться, я не видала, чтобы она нырнула. Она не могла утонуть, потому что не коснулась воды. Она исчезла в тот момент, когда оттолкнулась от трамплина… Вы скажете, старая негритянка рехнулась, но я вам говорю истинную правду… Я потребовала у тренера, чтобы он спустил воду, и воду спустили. На дне было несколько купальных шапочек, а Руты, ясно, не было. «Я попросил ее спрыгнуть «козликом», — рассказывал тренер. — Ну, знаете, группировка и прыжок вперед с вытянутыми руками… Сотни раз она исполняла этот прыжок, и все кончалось благополучно. Ну, а в этот раз она пропала прямо с трамплина. Не я один — дети тоже видели. Она раскачалась на трехметровом трамплине и испарилась». Я расспросила детей. Джон, пришедший чуть позднее, сказал, что это, наверное, месть. Дома Рута видела мало любви и внимания, потому и убежала». Я стал кричать на воспитательницу и на тренера, грозя им судом. Хорошенько проверив у воспитательницы Коэффициент доброты, мы, думаю, нашли бы, что ей нельзя работать с детьми. Она не любила Руту, была нервной, часто подымала голос. Для тренера же самым главным был спортивный результат. Он не стремился к более глубокому контакту с детьми. В государстве Нобль они стали бы безработными либо были бы вынуждены заняться чем-нибудь другим, что им по силам. Когда я уже потерял надежду что-либо выяснить, Джон сказал, что видел высокого крупного мужчину с головой, обритой, как у Тэле Савала. Но того крупного лысоголового отыскать было невозможно. Может, это был отец кого-нибудь из детей — кто его знает. Я сообщил полиции о свершившемся факте и сидел дома в надежде, что Рута объявится. Когда Лоретта забеременела, я дал себе слово, что ребенок станет выражением моих наилучших умственных и духовных способностей, что в это творчество я вложу свои лучшие силы. По плану Рута должна была получить в университете медицинское образование и стать чемпионкой по прыжкам с трамплина. Ведь мне не удалось насладиться лаврами гонщика. Хотел, чтоб хотя бы дочь понежилась в лучах славы. Но, как говорят, хлеба моих мечтаний загнили на корню. На другой день позвонил какой-то мафиози и потребовал за Руту полмиллиона долларов. Откуда у меня такие деньги? Мой отец — казначей Верховного комитета по освобождению Литвы, ради внучки он мог опустошить литовскую кассу… Я понял. Это был замысел русских… Это русские похитили мою дочь и требуют огромного выкупа, желая разорить ВКПОЛ… У полиции ничего не вышло. Вот уже три года… Я без надежды и без будущего. Правда, Хонда меня заново взбодрил, пообещав, что детективы Нобля отыщут мою дочь…
Отчего все так сухо, подумал Роберт. Отчего мой рассказ получился такой сухой? Неужели человеческая коммуникация настолько бессильна передать подлинные чувства и крик души. Ведь я не передал сотой части своих переживаний и эмоций. Да. Я сидел дома и ждал телефонного звонка. Напряжение достигло апогея, и я прослезился, услышав по радио американский гимн. Сам по себе гимн для меня ничего не значил. Вероятно, я мог прослезиться от любой мелодии. Мое жизненное творчество потерпело полное фиаско. Вместе с дочерью я утратил смысл существования. Я лежал лицом к стене и ждал конца света. В водосточных трубах громыхал тающий снег. Я прислушивался к звукам улицы и думал о Руте. Старался себе представить, в какие условия попала моя сирота. Первые недели без Руты я вспоминаю как сплошной кошмар. Мною овладела пустота. Я был опустошен, и другие люди казались мне пустыми, недостойными интереса. В моей иссыхающей душе отчуждение приобрело царские права. Разговоры с людьми казались поддельными. Я наблюдал за собой со стороны, словно жил не я, а мой двойник. Не было ничего, что бы казалось достаточно важным. Жизнь текла, как во сне. О том страшном состоянии я бы мог рассказывать три часа подряд. Пробыв полгода в тюрьме одиночества, я отправился в Афганистан. Это не значит, будто я искал себе смерть. Скорее всего, это было усилие восстановить конкретную Деятельность. Меня должно было пробудить грубое дыхание смерти. Ха-ха-ха. Но у меня пропало настроение. Иду в свою гостиницу.
Роберт внезапно поднялся, собираясь уходить.
— Всего, — сказала Мари-Луиза, выждав минутку. — Встретимся в субботу в Монте-Карло, в гостинице «Насьональ» у Лонга. Потом поищем Хонду. Договорились?
— Да, — ответил Роберт. — И еще знай, я не из тех, которые плачут после первой неудачи. Я еще вернусь. Как сказал Кассиус Клей.
— Отлично, — улыбнулась Мари-Луиза. — Ты еще вернешься. Я в это верю. В другой раз будет веселее…
* * *
Тысячи болельщиков из Италии, Швейцарии, Испании, ФРГ, Франции съехались в Монте-Карло посмотреть на гонки. Еще в пятницу город дремал: гости в гостиницах или в казино, а местные на работе или дома. В субботу съехались желающие посмотреть тренировки. Лонг, хозяин гостиницы «Насьональ», вспомнил и первые гонки «Формулы-1» в Монако на большой приз 1929 года. С того времени он проявляет жгучий интерес к гонкам, и не только потому, что в такие дни гостиница переполнена, а, предоставив туристам террасу, он за несколько часов зарабатывает 3000 долларов. Лонг считал себя подлинным мордю дюспор[2]. Мари-Луиза с Томом прибыла первой и предупредила Лонга, что должен приехать Роберт Шарка, новоиспеченный дублер команды «Идеал». Она сказала Лонгу, что у Шарки незаурядные способности к «Формуле-1», а его Интеллектуальный коэффициент 140. На ступенях гостиницы «Насьональ» Роберт и встретился с Лонгом, крупным высоким стариком — седые волосы украшали правильное лицо и делали его солидным.
— Мари-Луиза уже здесь? — спросил Роберт.
— Да, ее комната с окнами на площадь.
— Вот как?
Лонг наклонился, словно готовясь сообщить величайшую тайну:
— Сенна показал на тренировках наилучшее время — 142 и 63 сотых километра в час. На старте в воскресенье он будет стоять первым. Место во втором ряду выиграли гонщики «Феррари» Бергер и Альборетто. Нельсон Пике будет стартовать из третьего ряда. В Монте-Карло победит ваша команда «Идеал». Я в этом уверен.
— Никогда нельзя быть в чем-либо до конца уверенным, — сказал Роберт. — Но дуэт бразильцев, конечно, впечатляет.
— Я счастлив, что могу оказать услугу представителю команды «Идеал», — сказал Лонг, провожая Роберта в комнату.
Стены комнаты были увешаны фотографиями гонщиков. Рядом с Ники Лаудой и Джимми Кларком фотографии гонщиков прежних лет около «Бугати» с мотором в 100 лошадиных сил. Старые машины выглядели странно рядом с «Макларенами» и «Феррари» десятикратной мощности.
— Где бы теперь могла быть Мари-Луиза? — спросил Роберт Лонга.
— Скорее всего, она внизу в кафе, — сказал хозяин гостиницы. — Желаю вам приятного отдыха. Солнце, пальмы, море, интригующие гонки и настоящий принц, вручающий награды — все здесь для удовольствия туристов и наслаждения гоночной общественности. Рад, что могу вам услужить.
Что-то тянуло Роберта к Мари-Луизе. Так или иначе, она была единственным человеком, который им глубоко интересовался, изучал его душу, самые укромные ее уголки.
Теперь и самому Роберту стал важен его Интеллектуальный коэффициент. Настроившись на откровенный разговор с примесью сентиментальности, Роберт спустился вниз и в маленьком кафе без труда нашел Мари-Луизу. Они сидели за столиком втроем. Вееровые пальмы, фонтан посреди холла создавали чарующую таинственную атмосферу. От столика к столику, как привидения, сновали официанты. Музыки не было. Но внутренняя музыка — она лилась из глаз гостей, из их жестов и интонаций.
Сухопарый долговязый шатен с пролысинами и веснушчатым лицом и должен был быть Томрм, приятелем Мари-Луизы, восемь раз кончавшим с собой и комментировавшим гонки «Формулы-1» для телевидения Нобля. Мари-Луиза же разговаривала с суперзвездой Нельсоном Пике. Роберт узнал его сразу. Ему часто приходилось видеть фотографии трехкратного чемпиона мира в разных газетах и журналах.
— Привет, Мари-Луиза, — подходя, поздоровался Роберт. — Уже пробуете предназначенное для гонок шампанское?
— Привет, Роберт. Нельсон, вот твой дублер, новый Дублер в команде «Идеал». Его Интеллектуальный коэффициент 140. По мнению Консилиума — весьма многообещающий гонщик. Большой талант, — жестом Мари-Луиза пригласила Роберта сесть.
— Как можно меньше пить, как можно больше Придираться — таков должен быть стиль инспекторши Комиссии, — сказал Роберт, усаживаясь подле Нельсона Пике. Другой на его месте смутился бы в присутствии знаменитости. Но Роберт был достаточно уверен в себе, чтобы не стесняться в подобной ситуации.
Нельсон Пике поправил ладонью свои длинные волосы и спросил, изучая Роберта задумчивым взглядом:
— Вы американец?
— Да, — сказал Роберт, — но я слышал, что в Нобле очень быстро можно приобрести гражданство. Так что я не совсем американец.
— Около года я жил в Калифорнии, — сказал Нельсон Пике, никак не комментируя этот период своей жизни.
— Каково было начало вашей карьеры? — скороговоркой спросил Том. Видимо, до этого момента разговор так и проходил: Том спрашивал, а бедняга Пике отвечал.
— Вернувшись в Бразилию, я тайком от домашних стал подрабатывать в гараже Алекса Бирейры. В 71-ом я выиграл национальное первенство, и моя фамилия появилась в газетах. В 72-ом я стал чемпионом Бразилии на спортивных автомобилях.
— Правда ли, что вы ушли из команды Вильямса из-за конфликтов с Найджелом Менселом? — спросил Том.
— Я заинтересовался государством Нобль и стал членом команды «Идеал». Я придаю большое значение возможности содействовать прогрессу своими скромными усилиями, — Нельсон Пике отвечал серьезно, неспеша подбирая слова.
— Часто ли вас преследуют аварии? — спросила Мари-Луиза. — По риску я бы назвала вашу профессию самой мужской, более всего мужской.
— За моей спиной уже восемнадцать аварий, — с грустью усмехнулся Пике.
— Какое место в завтрашних соревнованиях самое трудное для гонщика? — спросил Том, отпив шампанского. Пике не прикасался к алкоголю. Он вдумчиво смотрел прямо в глаза собеседнику, источая безграничное спокойствие:
— Наверное, там, где машины вылетают из туннеля под центром конгресса. Несешься со скоростью 270 км в час, слева яхтная пристань, а впереди поворот под прямым углом. Гонщики называют его «Коварным». Здесь в 55-ом плюхнулся в море вместе с автомобилем легендарный Альбер Аскари, а в 67-ом сгорел Лоренцо Бандини. Перед правым поворотом надо переключить передачу с шее-той на третью и вписаться в поворот со скоростью 190 км з час. Во время тренировок устанавливается максимальная скорость, с которой ты способен преодолеть этот поворот. Например, если скорость 191 километр, машину выбросит с трассы, а если 189 — будет слишком медленно. Поэтому поворот следует брать точно со скоростью 190 км в час.
— Вы говорите, сгорел Лоренцо Бандини? Значит, все же есть опасность сгореть? — спросила Мари-Луиза.
— У нас костюмы, которые предохраняют от огня 30 секунд. За это время подоспевают пожарные и добираются до кабины. На трассе дежурят восемьдесят врачей, двести санитаров, целый полк пожарных, даже водолазы…
— Завтра у сеньора Пике трудный день, — блеснув глазами, сказал Роберт. — Не лучше ли отложить вопросы на после гонок?
— Роберт сто раз прав, — сказала Мари-Луиза.
— В самом деле, — аристократически улыбнувшись, произнес Пике, — пожалуй, мне лучше подняться в свою комнату для пассивного отдыха. До завтра…
— Успеха, полного успеха, — пожелала Мари-Луиза.
Роберт и Том пожали Нельсону Пике руку и попрощались.
— У тебя, Том, был содержательный вечер, — иронически улыбнулась Мари-Луиза. — Набрался информации. Завтра будет легко вещать.
— Сейчас я себя чувствую, как одинокий человек, ломающий себе голову, как ему встретить Рождество, — сказал Том. — Вам не приходилось быть одиноким в компании? — обратился он к Роберту.
— В таком случае, Мари-Луиза — это не часть вашего «я», — сказал Роберт.
— Нет. Как и я не часть ее «я».
— Заливай на здоровье, — сказала Мари-Луиза. — Не была бы я частью твоего «я», мы не сидели бы здесь вместе. Ты так ко мне прилип, что я больше не чувствую себя свободной. А впрочем, может, ты это делаешь ОТТОГО, что боишься одиночества. Даже со мной ты одинок. Роберт, чувствуешь ли ты сейчас себя одиноким?
— Нет. Поскольку рассказываю тебе истории своей Жизни, ты часть моего «я».
— Я восстанавливаю выцветающее полотно твоей жизни, — сказала Мари-Луиза. — Оттого, наверно, я для тебя кое-что и значу. Ведь то, что мы делаем сегодня, завтра бессмысленно и никчемно.
— Иногда мне кажется, что единственная борьба, в которой я участвую, это борьба со скукой. Чем меньше скука, тем ты богаче.
— А мне кажется, чем больше ценишь скуку, тем меньше она тебя мучает, — заметил Роберт. — Не все умеют испытывать скуку.
— Том, мне хочется поскучать с Робертом, — сказала Мари-Луиза. — У него уже готова для меня скучная история о том, какой он отличный христианин и тому подобное.
— Если тебя с Робертом связывают профессиональные интересы, я готов удалиться, — сказал Том.
— Чисто профессиональные интересы. Мы хотим скучно поговорить о скуке.
— Жду тебя в своей комнате, — сказал Том, почему-то краснея.
Он встал, растерянно кивнул и оставил Мари-Луизу с Робертом. Кафе походило на плывущий в облачную лунную ночь парусник.
— Его привязанность меня порядком раздражает. Если б ты знал, насколько пусты эти телекомментаторы!
— О чем будем говорить?
— Расскажи мне скучно какую-нибудь скучную историю, в которой действует какой-нибудь скучный человек.
Роберт подозвал официанта и заказал апельсиновый сок. Мари-Луиза пила шампанское. Легкий ветерок играл на листьях пальм. Роберт смотрел в глаза своей рослой собеседнице и старался себе уяснить, почему его так тянет к ней.
— Мы связаны чем-то большим, чем профессиональный интерес, — угадав ход мыслей Роберта, сказала Мари-Луиза. — Я опасаюсь за будущее. Чем больше я узнаю о тебе, тем симпатичнее ты кажешься. Может, здесь виновато физическое влечение, а не построения логики. Так и быть. Помучай старую деву и расскажи ей христианскую историю, в которой ты бы выглядел наилучшим образом.
— Это было в Париже прошлой осенью. Мы втроем пили вино в кафе на Монмартре возле сквера Вилетэ. Бородатый иммигрант югослав Бранко, он учился живописи, и его приятель художник француз Анри. «Держу пари, я окручу ту тонконосую интеллектуалку, что сейчас берет кофе», — сказал Бранко. «Не выгорит, старик», — говорю, чтобы что-то ответить. Я несколько раз покосился на ту девицу, она поймала мой взгляд и улыбнулась. Бранко, будто его выстрелили из катапульты, очутился подле нее и стал ей что-то молоть. Результат не заставил себя ждать. «Познакомьтесь — Ивьета. Изучает право в университете», — через минуту представил ее Бранко. Для начала мы угощали ее вином. Она пила понемногу, небольшими глоточками. С интересом выслушивала тирады Бранко, остроты Анри и все повторяла, что у нее нет времени и надо готовиться к экзамену. Но с места не подымалась. Тогда Анри тихонько попросил бармена добавить в шампанское водки и стал предлагать Ивьете такой чертовский коктейль. Сначала они говорили об искусстве. Узнав, что я американский литовец, Ивьета спросила, когда мои родители эмигрировали из Литвы. Когда сказал, что в 40-ом, когда сталинская армия вступила в Литву, она рассказала, какая дискуссия разгорелась в университете о культе личности. Почему люди терпели у власти такого ирода? Ответов много. Скажем, по недостатку Интеллектуального коэффициента. Вера в пропаганду, отсутствие критического мышления. Затем — философия «хаты с краю», стремление отгородиться от глобальных проблем, ограничиться любовью к близким, а не к ближнему в общечеловеческом смысле. Например, мать запрещает дочке интересоваться политикой, оберегая ее от тюрьмы или лагеря. От столкновения с господством зла возникает нигилизм, утрата веры в победу добра, а вместе с этим — и низкий уровень Коэффициента доброты. Прибавь к этому инстинкт самосохранения, наследственную склонность к страху. Еще древние римляне проверяли новичка, принимая его в воины, — пугали, и если тот со страха бледнел, это значило — трус, а если краснел — значит, храбр, агрессивен. Не у всех хватает смелости бороться со злом. Это, наверное, врожденный недостаток Коэффициента доброты. При режимах Сталина и Гитлера были также люди, которые ничего не знали о зверствах, творимых аппаратом власти. Здесь виноват Интеллектуальный коэффициент. Когда он не развит, человек едва ориентируется в окружающем и не настолько любопытен, чтобы узнать о настоящем положении вещей. Ивьета сказала, что мечтает попасть в государство Нобль. Бранко все поил ее и звал в свою студию попозировать. «Напишите Роберта, — сказала она. — У него красивое лицо, правильное, мужественное, красивые черные волосы и голубые глаза». Для меня же главным было напиться. Вино и еще раз вино. Наконец мы пошли к Бранко в студию. Ивьета своевременно не создала для себя Комитета спасения и была наказана. Меня, алкоголика и пассивного зрителя, можно обвинить лишь в недостатке Коэффициента доброты. Бранко раздел ее в кухне, а одежду спрятал в чулане. Сначала он любил ее в кухне, а потом Ивьета стояла около раковины голая, и ее рвало. Тогда сзади подскочил Анри, норовя ей засадить. Ивьета, едва ворочая языком, говорила: «Отстань!» и ладонью отталкивала его член, но он-таки добился своего. А Ивьету рвало. Я сидел в уголке студии, все видел, но не вмешивался. Финал этой истории, я бы сказал, даже курьезен. Анри начал встречаться с Ивьетой раз в неделю. Потом решил встречаться с ней вдвое чаще, и так продолжалось до тех пор, пока они не поженились. Эти перипетии свидетельствуют — низкий Интеллектуальный коэффициент мешает подобающим образом ориентироваться в окружающем, тогда как смех и издевка ставятся выше приличия и человечности. Ха-ха-ха.
— Неважная историйка, Роберт. Такого человека, как ты, ни за что нельзя подпускать к власти. Я никогда не дам тебе рекомендации на руководящий пост. У тебя есть черточки, характерные для расчетливых эгоистов.
— Такого кретина ты еще не видала? Я самый большой кретин в государстве Нобль, правда?
— Нет, — сказала Мари-Луиза. — Самая большая кретинка — это я. Хочешь, расскажу тебе историйку, как я лишилась невинности в гостинице у Ниагары, — произнеся эти слова, она покраснела, как рак.
— В гостинице? И было приятно?
— Не спрашивай. Гостиница с кошмарными снами и администратором-привидением.
— Горю любопытством, — сказал Роберт. — Рассказывай. Такое чистосердечие — редкая находка. В моем любопытстве что-то от юного натуралиста. Фрейдистские комплексики и так далее.
— Тогда мне было восемнадцать. То есть это случилось десять лет назад. Я приехала к Ниагарскому водопаду со своим женихом Майклом, авиадиспетчером из торонтского аэропорта. Наши отношения не заходили дальше невинных поцелуев и пожатий руки. После ужина в ресторане Майкл проводил меня до моей комнаты в гостинице. Я лежала в постели с открытыми глазами и слушала звуки сентябрьской ночи. Думала о Майкле — какой он внимательный, воспитанный и доброжелательный. Было приятно думать, что тебя любят и жаждут. Майкл был из старинного уважаемого рода, каждый вечер звонил своей маме и рапортовал о всех новостях. Правда, иногда мне с ним бывало скучно, но я полагала, что так оно и должно быть, такова жизнь. Иногда мне казалось, что я его люблю, иногда, что нет. Вдруг слышу — стукнула балконная дверь. Кто-то влез через балкон в мою комнату. Кто это? Майкл? С нетерпением жду, что будет дальше. Последняя дура! Ситуация, сэр, хорошо посыпанная перцем. Что он станет делать? Что он станет делать? Чувствую, сердце в груди не бьется, а скачет. «Правда ли, что у вас колени клеем склеены?» Эти слова принадлежали средних лет русскому таксисту из Нью-Йорка. Я узнала его по голосу. С ним и его женой мы сидели за одним столиком в ресторане. Мне запомнились желтые белки его глаз и пышные драгунские усы. Он содрал одеяло, и его рука заскользила по бедрам вниз. Я почувствовала запах виски у него изо рта. Он был совершенно пьян. Я и сегодня не знаю, что на меня тогда нашло. Я притворилась спящей. Он не говорил. Действовал. Я только слышала его тяжелое дыхание и отдалась грубой силе. Он раздвинул мне ноги, подсунул под таз подушку, и я почувствовала, как божественная сила поднимает меня над ревущим Ниагарским водопадом и бросает вниз среди тысяч брызг. Он долго меня мучил. Теперь я бы и не могла охарактеризовать, что я испытала в тот первый раз. Нет таких слов, которыми можно правильно это выразить. Я дала себя перегибать и переворачивать. Притворялась, что крепко сплю. Когда он ушел, свет зари пронзал наивный и сонный мир вещей. Не мешкая, я сгребла постель и смыла в ванной пятна крови. Потом, раздвинув шторы, взглянула в окно. Тучи испортили только небо — не жизнь. Жизнь была полна света и радости.
— В самом деле? — спросил Роберт. — Значит, если в роще любви не испугаться змей, то сорвешь сладкую ягоду или плод.
— Это полуправда, полуложь. Ха-ха-ха.
— А как же с Майклом? — спросил Роберт.
— Когда я его видела, мне все давил камень на сердце, и мы расстались. А какая у тебя была первая женщина? — Мари-Луиза тряхнула своими подсветленными волосами и зарделась, как девочка. Ее зеленые глаза впились в Роберта, словно между ними не осталось никакой преграды.
— Моей первой женщиной была моя тетя. Мне было пятнадцать, а ей тридцать шесть. Она жила одна в пригороде Чикаго. В квартире из четырех комнат. Часто бывала у нас в гостях. Однажды она попросила мою мать, чтобы я помог ей вымыть окна. Окна были большие, высокие, и я застрял до вечера. Когда я уже заканчивал, я услышал, что тетя зовет меня из ванной. Войдя, я ошалел. Она сидела голая в белой пене. «Ты мне потрешь спину, Роберт», — смеется своим горловым ГОЛОСОМ. Я сделал вид, что тут ничего такого, и дрожащими руками намылил мочалку. Ее тело было вялым, груди свисали к животу. Но она заключала в себе величайшую в мире тайну, и я, трепеща, возжелал ее. Она поднялась из пены и воды, а я одной рукой сжимал ее груди, а другой тер ее мочалкой. Но больше всего я удивился тому, что на срамных местах у нее вместо волос росли перья. Нежные мелкие перья, как у жаворонка. Когда я отложил мочалку, тетя сказала: «Дай я тебя поцелую за такую хорошую работу». Я засунул руку в срам, и мы поцеловались. На что-нибудь большее у меня не хватило смелости. Потрясенный происшедшим, я возвратился к мытью окон. Вскоре подошла и она сама. Как ни в чем не бывало стала рядом и начала полировать стекло газетой. Спросила, нет ли у меня девочки. Я сказал, что интересуюсь только картингами и девочек не имею. «Если хочешь, можешь остаться ночевать, — сказала тетя. — Места хватит. Я позвоню маме и скажу, что ты остаешься…» Я ничего не ответил. Боялся. Слушал, затаив дыхание, как она болтает с моей мамой. Болтала почти час, а я с остервенением тер оконные стекла. Вечером мы оба посмотрели телевизор, и она положила меня в самой удаленной от спальни комнате. Когда стенные часы в коридоре пробили двенадцать, я сказал себе: «Ты должен идти, Роберт», но я не нашел в себе смелости. Когда пробило час, я снова сказал: «Иди, Роберт!» Но смелости все не было. И только в два часа я наконец решился и голым отправился к тете. Ха-ха-ха.
— И как? Хороша была тетя? — спросила Мари-Луиза.
— История об этом умалчивает, — сказал Роберт, тяжело вздохнув.
На террасе южная ночь начала игривую свару с тенями, падавшими с пальм, акаций и ив.
— Ну и погодка! Поцелуй меня!
— Не хватает твоих роз, — сказал Роберт.
— Моя мечта — развести семнадцать сортов роз и назвать их именами вариантов божественной архитектуры. Попытайся представить. Байроновский закат, Закат как рубиновый сгусток, Васильково-янтарный закат, Закат гнойных кровяных тромбов, Закат цветов подсолнечника, Закат в черных облаках, — Мари-Луиза подумала, зажмурившись, и продолжала перечислять: — Мутно-ностальгический закат, Закат Кошачий глаз, Закат цвета старого золота, Мягкостопное зарево, Прямоокое зарево, Закат пылающих за горизонтом свечей, — мысли Мари-Луизы парили, как птицы. Хлоп, хлоп — уставилась она на Роберта. — Закат верного обещания, Закат, брызжущий через замазанную чернилами тюремную решетку цвета щей, Закат лимонный и синего снега. Не в меру восторженный закат, Неестественно-живописный закат с поднимающейся из глубин самой демократичной в мире бижутерией…
— Теперь я тебя понимаю, — сказал Роберт. — Твое хобби — розы, закат и восход… Мое хобби — красивые мгновения. Это мгновение красиво.
— Чтобы ему быть еще красивее, наклонись, я тебя поцелую. Ты похож на одного артиста. Такие же благородные черты. Такой же открытый взгляд. Нет в мире слов передать это очарование.
Мари-Луиза впилась Роберту в губы. Тот был совершенно ошарашен.
— Что так струится во мне? — спросила Мари-Луиза, гладя Роберта по щеке. — Любовь?
— Если бы так! Я бы перешел в тепло твоей любви, как в новую веру.
Они молча глядели друг на друга. В глазах светилось жадное томление, скрепившее в глубине сердец тут же возникший договор.
— Но я не могу бросить Тома, — сказала Мари-Луиза. — Он этого не вынесет. И что будет с моим Коэффициентом доброты?
— Теория существует сама по себе, а жизнь сама по себе, — сказал Роберт. — Жизнь бежит своим руслом.
— Поцелуемся еще раз, — с новой отвагой вдруг вспыхнула Мари-Луиза.
Оторвав губы, Роберт заметил, что черты ее лица внезапно переменились, и повернулся в сторону двери. Там с каменным лицом дипломата стоял Том. Все шло, как в театре. Медленными пружинистыми шагами он подошел к ним. Роберт начал первым:
— Если вы собираетесь нанять меня для драки, не спешите вытаскивать кошелек. Махание кулаками и ногами не для меня. Другое дело — гонки, автородео.
— Зачем ты так, Роберт, — сказала Мари-Луиза. — Перед лицом неудачи у Тома всегда пропадает чувство юмора. Кажется, Том, я влюбилась в Роберта. Сегодня уже дважды я бросилась ему на шею.
— Ты бросаешь меня? — бледнея, спросил Том.
— Как бы не так, — сказал, вставая Роберт. — Она и моллюска не бросит.
— Сядь, Роберт. Сядь и ты, Том. Я выйду. Я совсем растеряна. Хочется плакать и больше ничего. Я сама не знаю, что делать. Жизнь так сложна. Видно, мудрость и милосердие у меня не на самой высоте. Зря я ношу звание члена Комиссии. Я ухожу. Иду. Молю Бога, чтобы не дал утонуть в луже слез.
— Не оставляй меня одного, — сказал Том.
Мари-Луиза задумчиво молчала.
— Ну хорошо. Я остаюсь. Попытаюсь взять себя в руки. Устроим игру. Игру самовнушения. Ты не боишься, Том? Говори — да или нет.
— Да, — сказал Том, садясь за столик.
— Ты травмирован, придавлен неопределенностью.
— Да, — сказал Том, глубоко вздыхая.
— Нервный, раздраженный, — говорила Мари-Луиза. — Заметно неуверен в себе.
— Наверно, так.
— Переживаешь из-за неопределенности. Озабочен.
— Да
— Но тебе становится легче. Ты немного озабочен, немного скован, немного обеспокоен, — Мари-Луиза провела рукой Тому вдоль висков.
— Может быть.
— Тебя ничто особенно не волнует. Ты чувствуешь себя более или менее свободно.
— Да, — ответил Том.
— В общем, ты уверен в себе и совсем не думаешь волноваться.
— Стараюсь.
— Чувство полного комфорта. Ты уверен в себе, свободен, раскован, — Мари-Луиза гладила Тому волосы к затылку.
— Допустим, так, — снова вздохнув, сказал Том.
— Исключительное хладнокровие, на редкость уверен…
— Нет. То есть да. Пытаюсь. Уверен на редкость.
— И вершина: полнейшее спокойствие, непоколебимая уверенность в себе.
— Если бы это было так! — сказал Том.
— Надо бы научить этой молитве Нельсона Пике, — сказал Роберт. — Это ему бы пригодилось на завтрашних гонках.
— Это пригодилось и моему Тому, — сказала Мари-Луиза. — Не так ли, Том? Ведь правда, малыш?
— Не обращай на меня внимания, Том, — сказал Роберт. — Лучше посплетничаем и понаблюдаем, как присутствующие стимулируют производство французского шампанского.
— Правильно, — согласилась Мари-Луиза. — Посплетничаем. Роберт, расскажи об Афганистане.
— Я оказался в дислоцированном в Пакистане подготовительном отряде потому, что ненавижу Советы, — начал Роберт. — Однажды, летом 86-го, в послеобеденное время мы смотрели с хребта на треугольником врезавшийся в долину кишлак. Гребни гор граничили с закрученными легкой рукой беззаботного художника малиновыми облаками. Туча цвета несорванной сливы, словно обиженный джинн или готовящаяся двинуться вниз по стене чернильная брызга, повисла над ближайшими горами. Три радуги, как перецветшие ноготки — ни один смертный не передаст, как это изумительно. У нас кружилась голова от мимолетности впечатлений и от хозяйственно устроившейся в долине смерти. Да, да, смерти… Обнаженный до грудей пейзаж дышал смертью. Плесень смерти нагоняла ужас на мою кривую Душу. Обитые бриллиантами горы и невыразимый солнечный мотив страшил нас, словно западня нереальной чужой планеты. Все казалось нереальным, искусственным. Ганс — западногерманский парламентарий, депутат Бундестага, собиравший материал для Европарламента, Мишель — работавший у муджахедов врач-француз, и я — фоторепортер по договору с газетой «Фигаро» и помощник Мишеля в качестве санитара, — мы втроем спускались в кишлак смерти. Два дня назад его занял отряд русских десантников, который был затем перестрелян и вырезан муджахедами. И наконец этот несчастный кишлак на площади одного джериба[3] разбомбили советские самолеты. Около обрушившейся глиняной лачуги сидел седобородый старик в запахнутом полосатом халате. «Салям алейкум, ата», — сказал Мишель, полагая, что афганец ранен. Но тот был цел. Он сжимал пальцами женскую руку с кольцом — может быть, жены, может быть, дочери, кто его знает. Через покрытые потом волоски шли полосы пыли — серой пыли полупустынь. Рядом со стариком валялась голова, недавно бывшая на плечах юноши. Гибкая струйка крови, растянувшись, прошла извилинами по кромке губ. Потрясенные, мы прошли чуть подальше вглубь кишлака. Вот труп русского солдата с перерезанным животом. На ветвях расколотого взрывной волной абрикосового дерева послеобеденный ветерок покачивает две ноги, судя по всему — мужские. Ганс сделал мне жест, чтобы я фотографировал. При виде таких фотографий у западноевропейца должна была лопнуть искристая ниточка счастья. Я рассылал фотографии разным газетам и журналам — низкого качества, их часто отклоняли, но я радовался, что имею возможность воевать против русских. За кишлаком аккуратно лежали трупы семерых советских десантников. Они все были на девятом месяце «беременности». Со всех сторон слетались рои огромных мух. У каждого вместо живота был гигантский желтый баллон, который разрывал гимнастерку и лез вверх. У трупов были вывернуты карманы. Их ограбили. Возможно, что сначала грабили они сами — тащили из лачуг японские приемники… Потом ограбили их. Рядом с осклабленным кудрявым десантником я заметил фотокарточку девушки. Девушка держала на руках котенка и смеялась. На оборотной стороне было написано по-литовски: «Витасу от Лины». Неужели я здесь затем, чтобы участвовать в убийстве своих соотечественников, спросил я себя. Эта мысль терзала каждую свободную минуту. Неужели я здесь затем, чтобы бороться против своих братьев — ведь из каждых пятидесяти мобилизуемых в армию литовцев один попадает в Афганистан. Я стал плохо спать, по ночам мучали кошмары. Все мерещились семь «беременных» десантников с арбузами вместо животов… Вскоре мы с Мишелем вылетели в Париж. Так закончился мой джихад[4]. Умираю: ха-ха-ха-ха…
— Брежнев, — сказала Мари-Луиза, — втянувший Советский Союз в афганскую войну, не отличался ни умом, ни моральными качествами. В этом и есть доля абсурда. Вы скажите, как можно избрать для власти человека, не подходящего на это место и рожденного для совершенно другой работы? Ведь это то же самое, как если бы бетонщика сделали нейрохирургом. В самом деле, ха-ха-ха.
— Народ избирает такого, а потом страдает, — сказал Том. — Всему виной людские безразличие и аполитичность.
— Мари-Луиза, ты когда-нибудь видела холодильник? Не хотела бы, чтобы я побыл им?
— Даже очень.
— Дррр, — включился Роберт и, немного потарахтев, затрясся и выключился. — Выключается автоматически, — пояснил он, а Мари-Луиза, не удержавшись, захохотала.
— Роберт, теперь я расскажу о твоих делах в Интерполе. Интерпол уже идет по следам твоей дочки, хотя результатов еще нет.
Роберт мгновенно изменился. По его лицу пробежала тень беспокойства.
— Рассказывай, — сказал он хриплым голосом.
— Я продумала весь твой рассказ о похищении дочки и пришла к выводу, что похититель не мог остаться незамеченным. Возможно, во все это замешан тренер, возможно — тот крупный мужчина с бритой головой, что похож на Тэле Савала. Трудно идти по остывшим следам. Но мы попытаемся. Я заказала фотографии гангстеров, практикующих похищения детей. На будущей неделе я их просмотрю. Обещаю, что мы найдем тебе Дочку. Я проконсультируюсь с самым знаменитым детективом Нобля — Джонсом и…
— Он англичанин? — спросил Роберт.
— Да. Каждый тридцать второй англичанин — либо Смит, либо Джонс.
— Джонс очень занят, — сказал Том. — С ним ничего не выгорит. Все почему-то обращаются к нему.
— Старая школа Скотланд-Ярда всегда обладала добрым именем, — сказала Мари-Луиза. — В нашем испорченном поколении не найти таких светочей. Не сомневаюсь, что слышу твой вздох облегчения, Роберт, Хонда говорил, что когда вы встретились, ты был последним бродягой, не знакомым с самой мелкой монетой. За неделю твои акции страшно подскочили.
— Ты говорила с Хондой? — спросил Роберт.
— Ты с ним встретишься завтра после гонок, — сказала Мари-Луиза. — Получишь работу по своим возможностям.
— Устроишься в команде «Идеал»? — иронически усмехнулся Том. — Не верится.
— Чтоб ты лопнул от смеха, — сказала Мари-Луиза. — Ты в этом сомневаешься? Роберта уже ждет место в команде «Идеал». Неясно только, быть ли ему автомехаником или автопилотом. За километр видно, что ты ему не симпатизируешь. Будет замечательно, если когда-нибудь тебе придется комментировать езду Роберта.
— Было бы свинством, если бы кто-нибудь придумал заменить Сенну и Пике, — сказал Том.
— Противно смотреть на твою предвзятость, — Мари-Луиза пружинисто поднялась, как жирафа, демонстрируя весь свой изумительный стан и пропорции. — Мы прощаемся с тобой, Роберт, до завтра. Я буду смотреть гонки с балкона лонговской бильярдной. Ты меня там и найдешь.
— Всего, — сказал Том, подымаясь. Он положил на стол банкнот и махнул официанту.
— А теперь поцелуйтесь, — подогрела и без того накаленную атмосферу Мари-Луиза.
Роберт протянул Тому руку, но тот притворился, что изучает пуговицу своей теннисной рубашки.
— Ты, Роберт, все равно молодец, — сказала Мари-Луиза, насильно взяла руку Тома и вложила в ладонь Роберта. Том неприятно рассмеялся в ответ на ее жест. — Идем, Том, посмотрим у себя какой-нибудь протухший телефильм. Чао!
Роберт остался предаваться медитации наедине с путешествующими по небу звездами. За краями террасы трепыхались ивы, словно снежинки, падающие под светом прожектора, и благословляли отдыхавших в кафе.
* * *
Через улицу бежала девушка. Ее груди дрожали. Как что? Как нечто очаровательное и таинственное. Но милая красота исчезла внезапно. По улице, жужжа, пронесся автомобиль организаторов. Он открыл трассу. Вскоре должны показаться гонщики.
В гостинице вынесли на балкон телевизор. Всего там устроились пятеро. Леди с жидковатыми седыми кудрями (женский подбородок, словно цветок акации, был украшен бородой из мелких волосков), Эльмира со своим мужем Диком и Мари-Луиза с Робертом.
— Чуешь силу, — сказал Дик, — сейчас раздастся визг электропилы и «Формула» стартует. Смотрите, — обратил он внимание собравшихся на экран телевизора, — Сенна стоит первым. Во втором ряду Бергер и Альборетто из «Феррари». За ними Нельсон Пике. «Феррари» переманил из «Макларена» главного конструктора англичанина Джона Барнарда, изобретателя гоночной машины в форме бутылочного горла. Вот он на экране. Ники Лауда считает его гениальным. Чтобы нашему «Идеалу» да такого шефа! Я думаю, Канзо Хонда намного слабее Барнарда. Вот рядом с ним конструктор «Вильямса» Патрик Хед. Может, у меня сегодня разжижение мозгов, но мне сдается, что победит не Сенна, не Пике, а Прост. На тренировочных заездах он был скромен, но теперь покажет класс.
— Говорят, низкий рост — это стимул к высоким амбициям, — сказала Эльмира. — Так, может, ты и окажешься прав.
— Смотри, Эльмира, — вмешалась Мари-Луиза, — ниже балкона стоит Фредерик Мейер из Консилиума и смотрит на нас.
— Вы заметили, я ему даже не кивнула! — живо отозвалась Эльмира. — Мы в ссоре. Он ведь обесценил Дика. Сделал из него безмозглого поставщика на плодоовощной базе. Ах, как превосходно я ему не кивнула! Пусть знает мнение нашей семьи. Ты заметил, Роберт? Я ему даже не кивнула.
— Поделом, — улыбнулся Роберт. — Нечего набрасываться на бедного уличного Робин Гуда. Мои ответы он тоже комментировал с юмором висельника.
— Ну чего вы, — воспротивился Дик. — Я вполне доволен своим местом. Живу — веселее не надо. Место поставщика с моей страстью к свободе — это то, что надо.
Ведь я из плохой семьи. Рос в квартале, который-таки вымощен дурными намерениями. Смотрите, какой старт!
Компания прильнула к телевизору. Гонки комментировал Том. Он сказал, что в четверг Менселу удалили два зуба, и перед гонками стало кровоточить во рту. Старт дан. Англичанин Брандл быстро набрал скорость в 200 километров в час и ударился в ограждение. Находившийся за ним Патрезе взял вправо, и еще четыре гонщика ударились друг о друга. Всего столкнулось одиннадцать машин, но никто даже не был ранен. Со своим характерным выговором «с» Том взахлеб живописал, как в боксах лихорадочно снаряжают запасные автомобили.
«В этой связи вспомним француза Дидье Пирони, — вещал с телеэкрана Том. — Он с фирмой «Лижье» выиграл свой первый Большой приз. Но потом дела у него пошли хуже. В 82-ом, в одну августовскую субботу пошел дождь, и со скоростью 240 километров в час на Пирони налетел Прост на своем «Рено», сам же Пирони наскочил на «Феррари» и получил тяжелую травму ног, ему пришлось перенести много операций. Все время он мечтал возвратиться в «Формулу-1». Стал участвовать в чемпионатах по гонкам на моторных лодках, вскоре стал звездой, но на этапе мирового первенства около британского острова Вит на скорости 160 километров в час врезался в грузовое судно и погиб. Воздадим должное людям, любящим скорость больше, чем сытую и спокойную жизнь».
— Если уж говорить о погибших, — сказал Роберт, — то стоит вспомнить Рона Петерсона, шведского принца. Он погиб на таком же старте, как сегодня. Или почти на таком. У него свернуло сцепление, и на его автомобиль налетели другие. Двадцать пять раз кряду он попадал в первый стартовый ряд, четырнадцать раз показывал лучшее тренировочное время, десять раз побеждал и столько же раз приходил вторым. Его похоронили в «Лотусе» — его гоночном автомобиле, вернее, вместе с ним.
— Но какое чудесное сегодня воскресенье, — сказала Мари-Луиза. — Трудно поверить, что вся эта фиолетовость и золото неба для меня. Небо сегодня желто-синевато-темно-розово-фиолетовое.
— Все это для нас, живых, полных жизненным порывом, — сказал Роберт, запрокидывая голову к небу.
День был легок, как крылья любовного опьянения. Вышитые золотом облачка плыли друг на друга, словно льдины. Сонные, дремлющие ивы и застывшая в экстазе сирень звали любоваться гостиничным парком.
— Хочу кофе, — заявила Эльмира.
— Хоти себе дальше, — сказал Дик. — Сейчас будет повторный старт.
— Не обращайте на него внимания. Мне не удается научить его вежливости, — сказала Эльмира, — а джентльменство — дело далекого будущего.
— Я принесу кофе, — предложил Роберт.
— Ладно уж, ладно, я сбегаю, — сказал Дик. — До полнейшей ненужности нужна еще ненужность всего. Иду за кофе.
— Посмотрите направо, — сказала Эльмира, когда Дик вышел. — Какой отличный бич! У меня даже отнялись руки и ноги.
— Ему далеко до Роберта, — сказала Мари-Луиза, прильнув к предмету этого утверждения.
— Здесь возможны разные мнения. Из хвоста поросенка не сошьешь для раввина ермолку, — Роберт обнял Мари-Луизу и поцеловал в висок.
— Бесконечен и обдуман ее грех, — насмешливо изрекла Эльмира.
— Ужас, как люблю нежность, — сказала Мари-Луиза, — но персик еще не спелый. Дадим ему время созреть.
— Здесь пахнет не персиком, — заявил Роберт, — а кислым-прокислым одиночеством.
— Ты одинок? — спросила Мари-Луиза. Роберт только вздохнул в ответ.
— Вот и кофе. Вчера мы немного перебрали. Может, кофе поможет мне прийти в себя, — Эльмира повернулась к появившемуся Дику.
— Ну так попробуй, — Дик протянул чашку с кофе. Эльмира отпила. — Чем не Париж! Настоящий Париж. Такой кофе у меня ассоциируется с Парижем: Клиши, район проституток…
— Прекрати, Дик, — запротестовала Эльмира. — Не порти свою репутацию.
— Свою репутацию я испортил вчера, когда перебрал виски. В такое утро, как это, я хочу поверить, что кефир вкуснее виски.
— Вчера в Монако Дик так руганул полицейского, — сказала Эльмира, — что если бы я так умела, была бы самым счастливым человеком на свете. Его горячее сердце заметно, как порода призовой лошади. Потом он продекламировал стишок, который навсегда засел у меня в голове. Невольно я словно вернулась в те времена, когда получала от него письма с анекдотами и стишками, в то время как моей величайшей мечтой было увидеть, как Дик бодрой, энергичной походкой покидает нобльскую тюрьму и…
— Как я там страдал, поймет тот, кто сам любил, — сказал Дик. — Мои нецензурные стишки были находкой для местных охотников за анекдотами. Рифмоплетствую я еще с тех времен, когда молодость была страстной и обнаженной. И мои стихи со старостью молодеют.
— Неправда, — сказала Эльмира. — Ты начал в тюрьме.
— Могут ли эти глаза лгать? — спросила Мари-Луиза.
— Лгать умеют все, — вмешалась в разговор все время молчавшая леди с жидковатыми кудрями.
— Мне странно, что Дик был у бара и вернулся без зацепки. Даже если бы сожгли все канадские энергетические запасы и лес, я все равно не отведала бы кофе горячим, если бы не эти гонки… Но вот, кстати, новый старт.
— Я никогда не лгу, — сказал Роберт. — Выкручиваюсь без лжи.
— Том утверждает, что Пике фаворит, — Дик сделал жест в сторону телевизора. — Я говорю: ложь. Фаворит — это Прост.
— Вот увидите — первым мимо нас прожужжит Сенна, — сказала Мари-Луиза.
Ее слова подтвердились. Сразу же после старта вперед, вырвался Сенна. Он был первым на трех кругах. Вторым шел его товарищ по команде Пике. На двойном повороте в виде буквы «z» он обошел Сенну и стал лидировать, тем подтверждая свою репутацию «мастера поворотов».
— Ура! — продемонстрировала энтузиазм Мари-Луиза. — «Идеал» впереди!
— Я болею за «Феррари», — сказала леди с жидковатыми кудрями. — Вот и Бергер вышел на второе место. Сенна уже третий.
С балкона было хорошо видно — каждый третий итальянец размахивал флагом с надписью «Вперед, Феррари!»
— Слушай, — обратилась Эльмира к Мари-Луизе. — Тому дает интервью принцесса Каролина. Она говорит, что вдоль трассы за гонками следят тысячи зрителей.
— Больше всего людей в парке рядом с замком, — сказала Мари-Луиза. — Билет на центральную трибуну стоит 120 долларов.
— Наше место страшно удобно, — сказал Дик. — Отсюда виден «Коварный поворот».
Из туннеля со скоростью 300 километров в час выскочил Пике, за ним — Айртон Сенна. Третьим шел Прост. Бергер, видно, вынужден был остановиться из-за неполадок в моторе.
— Думаю, мы бы могли сразу делать три дела, — сказала Мари-Луиза. — Смотреть гонки, слушать, что о них говорит Том, и при этом выполнить еще одну хорошую работу.
— Какую? — спросила Эльмира. — Выпить кофе?
— Дадим слово Роберту, — Мари-Луиза повернулась в его сторону. — Пусть рассказывает очередную историю.
— Том сказал, что с 88 года давление в турбокомпрессорных двигателях будет ограничено с 400 килопаскалей до 150, — говорил Дик. Он был объят гоночной лихорадкой, — мол, такие двигатели в ходу последний год, а потому «Идеал», «Феррари» и «Лотус» пожелают выжать все, что можно. — Смотрите, Юханссон и Прост столкнулись, и швед выбывает из соревнований, а Прост уже шестой.
— Могу рассказать одну историю, — отозвался Роберт. — Ее мне рассказал мой двоюродный брат Ричард по приезде в Чикаго из Литвы.
— Рассказывай, рассказывай! — подначивала Мари-Луиза. — Будем делать три дела зараз. Ведь мы граждане Нобля.
— Отныне я буду рассказывать не свои истории, а Ричарда, — сказал Роберт. — Это будет пропаганда моей небольшой Литвы. Я ее люблю, как фанатик, и хочу вас заразить той же любовью.
— Ты хочешь осложнить работу Комиссии? — спросила Мари-Луиза. — Хотя, может, и ничего, может, по рассказу я смогу судить и о твоей личности.
— Восемнадцатого мая 1972 года тысячи людей собрались в центре Каунаса. Четырнадцатого мая в знак протеста против национального угнетения в городском саду совершил самосожжение Ромас Каланта. Свидетели рассказывали, что он облил себя бензином из трехлитровой банки, а потом носился с криками, объятый пламенем. Этот литовский патриот превзошел Муция Сцеволу. Милиция поспешила заранее приехать к родителям погибшего, и, чтобы избежать беспорядков в связи с похоронами, гроб с останками закинули в газик, а к погребению допустили только близких родственников. Если бы не эта нетактичность и политическая близорукость, возможно, и не создалось бы никакой революционной ситуации. Не возможно, а точно. Возмущенный же народ стотысячной колонной прошел от дома Каланты до места самосожжения юноши в городском саду. На помощь милиции был призван полк десантников. Солдаты с радиопередатчиками дежурили у Музея Чюрлёниса и в других местах.
В гостинице «Неман» одна русская девушка по имени Ольга, поцеловав подругу Гражину, сказала: «Зачем тебе эта толпа, пребывай в любви. Только любовь ведет к настоящему освобождению. Только любовь есть свобода». Ольга целовала Гражину, сидевшую в кресле обнаженной. «Посмотри, сколько народа за окном. Я хочу присоединиться к толпе», — говорила Гражина. Она встала и оделась. Синее платье подходило к ее черным волосам, а Ольга подошла к окну все еще голая, и Гражина велела ей одеться. Ольга натянула на себя джинсы и стала суперклассной блондинкой из тех, что мы мечтаем встретить в больших городах и на курортах России. Они, кстати, и познакомились в Ялте, почувствовав непреодолимое влечение друг к другу. Ольга приехала в гости как раз в тот день, когда произошло самосожжение Каланты. Гражине Ольга казалась прекрасной, просто сказочной. Так же о Гражине думала и Ольга. Подкрасившись, девушки вышли на Аллею свободы. До городского сада было менее ста шагов, но попасть туда было нелегко. Народ на аллее стоял человек к человеку, и только энергия и упрямство Гражины позволяли девушкам все глубже и глубже проникать в толпу. В саду у фонтана произносили речи те, кого больше всего беспокоили национальные интересы, кто отважился открыто сказать то, что было важно для всех, о чем думал каждый. «Литовцы, — переводила Гражина Ольге, — когда-то во времена Альгирдаса наши кони пили воду здесь, в Немане, а мочились в Кремле, в Москве. Теперь же все наоборот. Только восстановив наше государство, мы сможем остановить распад своего хозяйства». «Чего они хотят? — с возмущением спросила Ольга. — Один ненормальный сжегся, другие сжигают интернационализм, забывая, что свободу им принес русский народ». Гражина зло отрезала, что русские принесли не свободу, а оккупацию. Девушки рассорились, но продолжали стоять, держась за руки. И среди стоявших рядом нашлись люди, которые стали объяснять Ольге по-русски, какие плохие эти русские и что их надо гнать из Литвы. Вдруг толпа ухнула. Милиция бросилась на оратора и, стащив с возвышения, поволокла к стоявшей в глубине парка машине. Затем последовало еще несколько нападений, и, не успевшая сообразить, что к чему, Ольга попала в руки озверевших десантников. Гражи-на бросилась к подруге на помощь, но и сама попала в западню. Какой-то милиционер схватил ее за волосы, огрел по спине и, потащив, затолкал в машину спецслужбы. Там уже была заперта Ольга. Она с плачем кричала, что ничего общего не имеет с фашистами-литовцами, что приехала в гости и так далее. Но ее никто не слушал. С удивлением Гражина заметила, что их везут за город. Так их отвезли на IX-й форт. Все городские кутузки были переполнены, и власти решили использовать Музей памяти жертв фашизма для заключения демонстрантов. Место манекена-надсмотрщика в форме СД занял настоящий надсмотрщик, и в камеры пихали людей, привезенных с разных концов Каунаса. Гражина с Ольгой, обнявшись, забились в уголок и слушали, что рассказывает человек, лично знавший Ромаса Каланту: «Это был спокойный и застенчивый юноша. Он мало рассуждал о политике — больше любил слушать сам и редко вмешивался в разговор. Кто бы мог подумать, что он решится на такой шаг!»
В камере теснилось столько народа, что и яблоку было упасть негде. Рядом с фамилией и адресом парижского еврея, расстрелянного в 1942 году, Гражина нацарапала на стене и свои. Людей беспокоила естественная нужда, но не было где оправиться. У стены стояла параша, в которую приходилось испражняться всем. Когда шел мужчина, отворачивались женщины. Когда — женщина, отворачивались мужчины.
«Фить-фюить», — рано утром защебетала птичка, и Гражина услышала, как часовой снаружи отхаркнулся, сплюнул и помочился. Время тянулось медленно. «Что такое время? — думала Гражина. — Время — ноль. Оно не существенно. Чего там причитать, Марсель Пруст! Время — дар? Нет. Время — ноль. Только ощущение вечности — только оно несет свободу и беззаботность. Только отрицая время, мы учимся наслаждаться бытием. Я свободна. Время и эпоха — ноль. Я счастлива. Такое самовнушение трижды в день. Если эпоха — это не так важно, то и все не так важно. Ощущение этого воспитывает терпимость. Ее нам и не хватает больше всего…» Ха-ха-ха.
— И весь рассказ? — спросила Мари-Луиза.
— Весь, — сказал Роберт. — Почти весь. Который круг делают гонщики?
— Двадцать четвертый, — сказал Дик. — Лидирует, как видите, Нельсон Пике. Второй Сенна, а на третье место снова выскочил Бергер. Прост четвертый. Отстал от Пике уже почти на круг.
— Роберт, расскажи еще что-нибудь, — попросила Мари-Луиза. — Какую-нибудь католическую историю.
— При условии, что все, о чем буду рассказывать, будет о Литве и ее людях, — сказал Роберт. — У меня горы информации о своей родине. Истории как со слов двоюродного брата Ричарда, так и других соотечественников.
— Ну-ну, — заулыбалась Эльмира. — Интересно, что же произвело на тебя наибольшее впечатление.
— История об одинокой старушке и о низком Коэффициенте доброты ее соседей. А также о несовершенной организации социального обеспечения и низком Интеллектуальном коэффициенте ее руководства. Итак, жила-была одинокая старушка и у нее был кот по имени Кисун. Но пусть рассказ будет от ее имени. «Представьте себе, как он, такой большой и толстый, взбирается ко мне на живот и начинает царапаться. Какое это огромное и неповторимое удовольствие. Самый совершенный из котов. Синий, как голубь. Ангельское создание. Когда сердится, оскорбляется, я начинаю его ласкать, а он горд и прощает не сразу. Знаете ли вы, как приятно целовать ему лапки? В мире нет слов, чтобы описать, какое ангельское создание этот мой кот. Взор ясный, как сон новобрачной. Но самое главное — он умел говорить. Я смотрю телевизор, там показывают бокс, и говорю: «Этот черный побьет рыжего». «Да», — отвечает мой Кисун, и мы с удовлетворением смотрим дальше. Или вот — пеку пирог и ворчу: «Ну и советская власть, чтоб ее черт побрал, нельзя купить нормальных дрожжей». «Да, — говорит Кисун, — чтоб ее черти драли!» Наша идиллия продолжалась до тех пор, пока кто-то не позвонил в звонок у моей двери. Ко мне никто не заходит, поэтому я с удивлением спросила: «Кто там?» «Почтальон», — услышала в ответ и открыла дверь».
Стоило только старушке повернуть замок, как в квартиру ворвались два подростка, скорее всего учащиеся профтехникума. «Где почта?» — с удивлением спросила старушка. «Вот телеграмма-молния», — сказал один из них и треснул ее палкой по голове.
«Я потеряла сознание. Когда пришла в себя, почувствовала, что привязана к кровати. Руки-ноги связаны, а рот заткнут полотенцем. Ящики секций были вывернуты, шкаф стоит с распахнутыми дверцами, словом, ералаш после грабежа. Они искали золота и денег, а нашли только мое девичье колечко и половину пенсии. Кисуна не было. Он остался по ту сторону защелкнутой двери. Я изо всех сил мычала, а Кисун изо всех сил кричал за дверью. Но я не могла пошевелиться. Ждала смерти. Чтобы время шло быстрее, стала считать вещи в комнате. Те, которые видела, и те, о которых помнила. Насчитала шестьдесят семь, а Кисун за дверью кричал: «Шестьдесят восемь». Потом я попыталась вспомнить все литовские народные песни, которые только знала. «Ездоки бравы — все с зи-пунками, все с козырьками. За козыречком цветочки руты, на поясочке шелков платочек. Выйди, мой тятя, гостям слово молвить, гостям слово молвить, ворота задвинуть. Как же мне, дочка, гостям слово молвить, два уж годочка, как тестем прозвали, тестем прозвали, рядом катаЛи, рядом катали, медком угощали». Потом мы с Кисуном оба помолились. Через семь лет работники банка обратили внимание, что никто ничего не берет с того моего счета, куда шла пенсия. Дали знать социальному обеспечению. Оттуда пришел инспектор и опросил соседей. Те не видели меня уже семь лет. Только Кисуна встречали, Кисун же с ними не разговаривал. И только тогда взломали ко мне дверь». Ой простите… У меня истерический приступ: ха-ха-ха-ха-ха…
— Смотри-ка, один автомобиль перевернулся и загорелся, — тыкнул в телевизор Дик. — Пожарники уже бегут гасить. Что они делают! Австриец их не задел — помогла виртуозная техника. А Том Прайс задел одному пожарнику за ногу. И огнетушитель вылетел у того из рук! Прямо Прайсу в голову. Боже, оторвал голову! Смотрите, он едет дальше без головы! Пике дважды провернулся волчком и ухается о бетонную стенку. У него была гигантская скорость. Пике выбрался из автомобиля и потерял сознание. Сколько жертв! Какой трагический конец! Еще лидирует Сенна, вторым — Прост, третьим — Бергер, четвертым — Альборетто. Шедший шестым Дерек Варвик выбыл из соревнования. Затем — Риккардо Патрезе, Бутсен и Иван Капелли.
— Я потрясена, — сказала Мари-Луиза. — Мне плохо. Довольно гонок. Идем вниз в кафе.
— Я остаюсь, — сказал Дик.
— Я тоже, — Эльмира погладила Мари-Луизу по щеке, словно прося прощения.
— Я иду с тобой, — угрюмо сказал Роберт.
Они распрощались с остающимися и спустились вниз в кафе. Там официанты облепили телевизор. Том скороговоркой сыпал тирады, все возвращаясь к истории гонок в Монте-Карло.
— Кровь, — сказала, садясь за столик, Мари-Луиза. — Все жаждут узреть кровь. Какие мы плохие. Знаешь, Роберт, я не хочу, чтобы ты был гонщиком. Больше не хочу. Помню свое первое соприкосновение со смертью. Тогда я совершила такой грех, что меня едва не выкинули из комиссионных инспекторов, а уж о карьере в Комиссии мне нечего и думать. На всю жизнь я обречена оставаться рядовой инспекторшей. Один раз не наступила женская хворь. Пришло время захворать, а я не захворала. Сказала Тому. Том попросил моей руки и сказал, что жаждет от меня ребенка. Я не положилась на свою куриную голову и посоветовалась с Анжелиной, заведующей отделом Комиссии. У нее очень высокий Интеллектуальный коэффициент, не говоря о Коэффициенте доброты. «Почему не хочешь рожать?» — спрашивает. «Хочу еще свободно попить кофе и горячий шоколад в кафе, хочу отбросить бытовые заботы и еще пожить. И потом, я не люблю Тома. Он мне как лекарство от одиночества». Анжелина категорически посоветовала рожать. Помню, изнуряющая жара стальными когтями вцепилась в захлебнувшийся пылью город, и я отправилась в лес. Нашла пахнущую амброзией полянку над изгибом лесного ручья. Мозаика облаков, желтоватое солнце, сочный аромат сосен, влажное дыхание ручья — все это впитывалось в меня, лежащую в густой высокой траве, точнее, все это я впитывала в себя, как раненый слон, и ругала себя, безмозглую козу. Я задавалась вопросом, где мои самокритичные насмешки, меткие замечания и юмор. Припомнилось, как Том начал так ласково виться вокруг меня, что даже мраморный слоник растаял бы от умиления. Он делал все, чтобы только это милое дело вышло. А во мне почему-то зрело сопротивление, противоположное решение. Помнится, подсознание — эта вечная ткачиха беспокойства — толкало меня то в одну, то в другую сторону. Я спрашиваю себя: «Что это за номера ты вытворяешь? Рожай». Кажется, гармония природы, этот ручей в чаще и все остальное настраивало меня на положительный ответ. Кстати, тогда я и поняла, что те, что борются за экологическую чистоту, это люди с высоким Коэффициентом доброты. Лелеять природу — значит делать добро людям. Но я отвлеклась от темы. Помедитировав часа два, вернулась в город, и мне сделали аборт. Почему так произошло, я не знаю. Слушалась голоса интуиции. После этого полгода не могла зайти в церковь. Мне снились мертвые младенцы с разбрызганными мозгами и подгнившими ножками. Такие жуткие сны преследовали меня долго. Тогда я в первый раз прикоснулась душой к смерти. К смерти своего ребенка. Том заклинал меня Христом Богом, чтобы я выносила, но попал не по тому адресу. Вот я какая, Роберт, ха-ха. Но вот голос Тома, гонки окончены, победил Сенна. На втором месте Прост, на третьем Бергер.
— Две чашки горячего шоколада, — сказал Роберт подошедшему официанту.
Гонки закончились, и официанты бросились за работу. Постепенно прибавлялось народу. Они вдвоем глотали шоколад и молча смотрели друг на друга. Прошло немало времени, и Мари-Луиза поцеловала Роберта в губы, потому смахнула набежавшую слезу.
— Смотри, Мари-Луиза, около бара плакат. Вчера его еще не было. «Если вы приходите сюда выпить, чтобы забыться, так оплатите, пожалуйста, напитки заранее».
— В аэропорту Квебека я видела такое объявление: «Посадка в поднимающиеся в воздух и приземляющиеся самолеты категорически запрещается». Это все результат выпестованного Интеллектуального коэффициента. В Равенне скульптура знаменитого рыцаря Гвидарелло была перенесена из Академии художеств в Картинную галерею, чтобы предохранить от трагикомических целований. По преданию, кто поцелует эту скульптуру, в течение года встретит своего избранника. И вот, хочешь верь, хочешь нет, в Картинную галерею, где рыцарь Гвидарелло обрел наконец покой, пришло письмо: «Год назад я Тебя поцеловала. Ты исполнил мою мечту. Я Тебе благодарна. Скоро я опять приду и Тебя поцелую».
— Люди часто бывают очень странны, — сказал Роберт, — но меня больше всего волнуют грустные, а не веселые странности. Я тебе расскажу о человеке-птице. В первый раз я увидал его в Париже на площади святого Августина. Стояла осень. Под ногами шуршали желтые листья. Пахло увядающей листвой. Кто сказал, что осень не самое прекрасное время года? Прозрачный воздух вуалью касался черных стволов каштанов и услаждал сердце сентиментальностью впечатлений. В такие дни особенно заостряется чувство одиночества. Хочется выть по-волчьи. Красота, которой не можешь поделиться с другим, утопля-ет, жалит, мучает. Я купил бутылку вина и раздумывал, с кем бы мне ее выпить — с проституткой, с нищим или с безнадежным наркоманом. Одному пить не хотелось. Хотелось махнуть кому-то рукой и предложить полюбоваться выразительно застывшими деревьями, ветвями, повествующими о мистических снах и эфемерных мечтаниях. Человек-птица стоял у фонтана, а у него на плечах сидели голуби. Много голубей. Своими клювиками они касались его лица, били крыльями, садились на руки, стремясь устроиться поудобнее. Он разговаривал с ними, кстати, по-английски, и время от времени испускал крик умирающей чайки. Всем видевшим его было ясно, что он рехнулся, и его обходили, чтобы не разогнать птиц. Он что-то нес о таверне на Бронксе. Как он с Брод-стрит вышел на Уолл-стрит, а потом повернул на Бродвей. Небоскребы Стил и Марин Мидленд Бэнк, утопающая в зелени серорозоватая каменная церковь Святого Павла с часами на башне, потом двухэтажная ратуша, кафедральный собор Святого Патрика на Пятой авеню. Он без умолку говорил про Нью-Йорк, видать, был оттуда родом. Снова Уоллстрит, Федеральный зал, чейз-манхеттенский небоскреб. Нашествие крыс на частные дома в Квинсе. Нашествие крыс на Парковую авеню, на Тайм-сквер, на Медисон-сквер. Он бежал от крыс по Бродвею и повернул налево на Кэнел-стрит, потом направо — на Шестую авеню. Бежали пухлые мулатки, толстобедрые негритянки, мексиканцы в ярких пончо, китайцы, поляки — весь мир, съехавшийся в Нью-Йорк, бежал от крыс… Скажи, что это не сон, спрашивал я себя, смотря на гигантскую Статую свободы. Просвет цвета поздних мальв и крысы, которые нападают на женщин, грудями моющих стекла автомобилей… Я сидел на краю фонтана и наблюдал за помешанным американцем. Знаешь, как это бывает между людьми, какие взаимные связи и моментальная оценка.
Либо отвергает один другого, либо один отвергает, а другой почти принимает, либо максималистский безответный выбор, либо взаимное избрание, но с большой разницей в оценке, либо самый высокий критерий взаимного избранничества и постоянно повторяющийся самый высокий уровень оценки… Говоря о помешанном и обо мне, то был только взаимный выбор. Он выделил меня из толпы и уставился на меня хитрым взглядом. Я сразу понял, что бутылку суждено выпить вместе с ним. Я чувствовал себя очень одиноким и решил, что сумасшедший поймет меня лучше, чем разбухший от своих забот парижанин. Я хотел быть понят без пояснений, без опошления моей истории. Выпью со своим земляком. Но как подобраться к нему и сказать, не разогнав птиц? Вот в чем вопрос. Если я разгоню птиц, он мне не простит. Кстати, о себе. Если я что-нибудь задумал, то бываю очень упрям. Да. Я пошел к цели без оглядки. Подошел к помешанному и разогнал голубей. Чтобы расположить его к себе, я спросил по-английски, не знает ли он какого-нибудь местечка, где можно было бы полюбоваться голубями и испить бутылку вина. «Хочешь меня угостить?» — спросил он. Я молча кивнул головой. «Тогда лезем на колокольню церкви Святого Августина, я там живу», — сказал он. Мы так и сделали. Когда подымались по ступеням колокольни, мой новый приятель зудил какую-то ковбойскую мелодию. На чердаке было полно голубей. И снова они садились ему на плечи, на голову, на руки. Стенки были разрисованы углем. Я с интересом рассматривал рисунки, надеясь обнаружить хотя бы проблеск умственной силы и таланта. Все напоминало мазню шестилетнего ребенка. Я понял, что он приехал в Париж, намереваясь стать художником. Стало любопытно, где он сошел с ума, там ли, в Нью-Йорке, или в Париже. Мне также было любопытно узнать, что за личность он был до болезни. Все люди легко ранимы, как дети, и я избегал вопроса, чтобы не поранить. Созерцая свое прошлое, должен похвастаться, что никогда больше мне не удалось проявить столько гуманности, как тогда. Добрых полчаса я выстоял перед его рисунками, притворяясь, что любуюсь ими. И это не осталось без ответа. Подойдя, он с удовлетворением похлопал меня по плечу. Тон его речи был спокойным, тихим, глубоким и нежным. Он был одет в осеннее пальто, с которым расставался разве что в летнюю жару. «Роберт», — сказал я, протягивая руку. «Майкл», — сказал помешанный, и мы пожали друг другу руки. В этом было что-то символическое. Нас обоих жизнь выбила из колеи, мы оба обретались где-то далеко от человеческих радостей. И вот теперь двое обездоленных делимся СКУДНЫМИ крохами общения. Пытающаяся выпрямиться сломанная роза… Это лишь эхо воспоминаний. Мысли, суровые мысли, как рыба-меч, стали резать пасмурную лагуну моих дум. Я вообразил, что здесь рядом со мной стоят, любуясь бесподобным урбанистическим пейзажем, моя жена, моя дочь. «Выпьем, Майкл», — говорю, открывая ту несчастную бутылку. И я стал рассказывать, как после недельного запоя устроился в гараж Жана Поля, работал, чтобы немного оправиться морально и отработать долги, как ко мне подошел шестилетний мальчик Антуан и попросился порулить стоящий автомобиль. Когда вырастет, мол, будет водителем такси. Слово за слово мы подружились. Я впервые смотрел на ребенка не формально с той формальной техникой общения, какую мы взрослые свысока применяем к кругу детских проблем, а по-человечески, как на настоящего друга, на настоящего человека со своими убеждениями, мечтами и надеждами. Это зашло настолько далеко, что мы назначали друг другу свидания. Антуан пунктуально приходил к гаражу Жана Поля, и мы отправлялись в зоосад или катались на такси. В те дни я не пил. Бульвар Келлермана, Итальянская авеню, Больничный бульвар, Аустерлицкий мост, Бульвар Бастилии… На площади Бастилии меняем такси, перед тем съедая мороженое, и так далее. В первый раз после похищения дочери я не чувствовал себя одиноким. Так продолжалось до тех пор, пока отец Антуана не пришел на свидание вместе с сыном и не поднял скандал, что алкоголик якобы развращает ребенка.
«За твое здоровье», — сказал мне Майкл, мой новый приятель. «За твое», — отвечаю, и мы пьем вино. Пока пьем, Майкл мне что-то рассказывает про американских крыс и президента Рейгана, которого видел во время избирательной кампании в Лос-Анджелесе. Я ничего не понимаю, но это не мешает нам общаться. В церковь Святого Августина я заходил и после — то с бутылкой вина, то без нее… Тогда Майкл угощал меня крепким чаем. Чайный ритуал на колокольне церкви Святого Августина был далек от японского, но я был свидетелем любви, с которой Майкл его устраивал, как самоотверженно ковырял спичкой сине-коричневые, нежно-розовые, серебряно-зеленые, красно-желтые, как шафран, чайные листья. Они мне почему-то напоминали радужный спектр… Так, во всем Париже я приобрел единственного друга. Но это продолжалось недолго. Может, с месяц. Зайдя в очередной раз, я не нашел Майкла. Органист сказал, что тот улетел с птицами. «Как это с птицами?» — удивился я. «С колокольни он улетел в иное место, в более отдаленный мир», — сказал органист. Вот такая история… Ха-ха.
— Твои поиски контакта с миникоммуникабельными более чем похвальны, — сказала Мари-Луиза. — Смотри, Канзо Хонда уже здесь. Интересно, почему он не остался на церемонию вручения наград? Ведь команда «Идеал» выиграла гонки.
Хонда перешел террасу кафе и приостановился, как будто кого-то ища. Увидя Роберта, он помахал рукой и подошел к столику.
— Нельсон Пике сказал мне утром, что вы остановились в этой гостинице, — сказал Хонда, здороваясь с Робертом и Мари-Луизой. — Ситуация изменилась. Пике получил сотрясение мозга и, по мнению врачей, больше не сможет участвовать в мировом чемпионате этого года.
— Присядьте, — предложила Мари-Луиза.
— Вам кофе или вина? — спросил Роберт.
— Спасибо. Для кофе мое сердце слишком слабо, а вина не хочу. Какой страшный день. Вы видели катастрофу?
— Да, — ответил Роберт. — Несчастный день. Гибель Прайса омрачила радость победы Сенны.
— Мое состояние, — продолжал Хонда, — лучше всего охарактеризует хайку. «Этот мир, что вместила слеза! Он мог бы быть каплей росы — однако… Однако…»
— Вы интересуетесь дзен-буддизмом? — спросила Мари-Луиза.
— Да, — подтвердил Хонда. — Учение дзен-буддизма об истинной природе человека и должно стать основой для политических наук. Немец Вольф, энциклопедист эпохи Просвещения, говорил, что каждый человек тянется к счастью и что в нем закодировано стремление к совершенствованию. Власть и право — это стремление к наибольшему счастью наибольшего числа людей. Как успехи в общении с представительницей Комиссии, Роберт?
— Переживаю грандиозный период слюнявой болтовни, — сказал Роберт. — Самое странное, что понемногу это мне начинает нравиться.
— Я ему понемногу начинаю нравиться, — покачала головой Мари-Луиза.
— Нет, ты мне сразу сильно понравилась, а потом понемногу, понемногу.
— Что за каламбуры, люди, — сказал Хонда. — Давайте говорить серьезно. Ибо положение серьезное. Пике в этом году на старт не выйдет, так сказал профессор Сид Воткинс. Нам нужен пилот. Я ознакомился с результатами исследования Консилиума и пришел сюда, чтобы предложить Роберту Шарке контракт. Наше призвание — переделать мировое общество, а команда «Идеал» борется за авторитет Нобля в широких массах, то есть исполняет чрезвычайно важную миссию. Я процитирую Моше Маймонида, средневекового еврейского философа: «Слепец без поводыря постоянно спотыкается, потому что не может видеть, и оттого калечится сам и калечит других. Подобно этому различные сословия, каждый человек, согласно собственной темноте, — следует понимать низкий уровень Интеллектуального коэффициента и Коэффициента доброты, — приносит много вреда себе и другим». Государство Нобль пропагандирует порядок и прогресс.
— Эти слова Огюста Конта написаны на бразильском флаге, — сказала Мари-Луиза, неожиданно обнаруживая эрудицию инспектора Интерпола.
— Да, кажется, — сказал Хонда.
— Я согласен, — сказал Роберт. — Меня не нужно убеждать, как дрянного ветреника. Я уже сделал выбор.
— Каждый интерес в конце концов практический, — говорил Хонда. — Идеи тоже обретают смысл, только будучи применены к практике. Команда «Идеал» предоставит условия для заработка. Если вы выиграете этот мировой чемпионат, заработаете четыре-пять миллионов долларов.
— Но я буду стартовать при одном условии, — сказал Роберт. — На автомобиле, там, где помещают рекламу «Мальборо», будет написано большими буквами «Ненавижу русских».
— Но мы не можем разжигать вражду между народами.
— В противном случае я отказываюсь. Я буду принципиален.
— Это ваше последнее слово? — спросил Хонда.
— Да.
— Но ведь из-за этого мы не расклеимся, — обратилась к Хонде Мари-Луиза. — Это заинтригует обще-ственность и печать, а может, и поможет ему найти свою дочь Руту. Пусть он разъезжает со своим лозунгом. Ведь мы за свободу.
— Хорошо, — сказал Хонда. — Я уступаю. Слово шефа команды, Роберт! Вы поедете с лозунгом «Ненавижу русских». Но если ваш дебют в «Формуле-1» окажется посредственным, мы снимем с автомобиля эту надпись. Таково будет наше условие.
— Я согласен, — Роберт пожал протянутую ему Хондой руку.
* * *
«Милая Мари-Луиза,
теперь я по-настоящему счастлив. В лице Канзо Хонды я обрел подлинного друга. Он регулирует не только часы, но и минуты моей жизни.
В шесть утра он стучится в двери моей комнаты в гостинице. Бормоча себе под нос отборные проклятия, я встаю и облачаюсь для тренинга. Полчаса бегу кросс, затем гимнастика и физические упражнения. Сердечник Канзо в это время читает газеты. Он больше заботится о своей эрудиции, чем о физической форме. Когда я плаваю в бассейне, Канзо белкой крутится в конструкторском бюро «Идеала». Бросается от одного конструктора к другому и находит, что сказать каждому.
Мой изнуренный организм постепенно восстанавливается. Цель — чтобы выдержать максимальное напряжение в те несколько часов на круге. Когда мы с Хондой познакомились, даже самый обтрепанный вокзальный голубь пользовался большим комфортом, чем я. Теперь все наоборот. Айртон Сенна, который сначала помогал мне советами, теперь уже заметно охладел. Он не может переварить особой благосклонности Хонды по отношению ко мне. Все, почти все его внимание уделено мне. Отчего это так, не знаю. Видно, я чем-то понравился Хонде. Кумиры Айртона Сенны — Джекки Стюарт и Ники Лауда. Его хобби — авиамоделизм и водяные лыжи. «Если бы я не был гонщиком, я был бы летчиком», — говорит он.
Мое теперешнее настроение лучше всего описывает симфония Чюрлёниса «Лес». Самое время побаловаться воспоминаниями Ричарда. Я вообразил — вместе со мной симфония «Лес». «Когда умру на рассвете, пусть тебя приютят известь и кармин зари», — сказал он. «Ты будешь жить вечно», — сказала она. Они устроились на копне травы в лесной просеке, рядом с лесным ручьем. Ручей бил своим пенистым хвостом, обегая песчаный берег, на котором днем собираются аисты. Черные влажные деревья застыли в задумчивости. Ночь, украшенная звездной диадемой, излучала красноватый свет, как месяц перед осенним равноденствием. Пахло душистым тимьяном. Тени сосен расчесывали волосы ночи, а легкие крылья смерти будили прерванный ласками разговор. Стало светать. Обозначились ее груди, живот, плавные изгибы бедер и поясницы. Кудри вились на груди, как змеи. Он любовался всем этим и не остался без эха. «Мое сердце наполнено светлым вином, — сказал он, целуя ее. — Мне очень хорошо». Он съежился, трепеща в трансе. Она смотрела с удивлением. «Мне никогда не бывает так хорошо», — наконец проговорила она, не скрывая зависти. «Да еще и ногу стало сводить», — он пьянел от гибельной любви. То был лесной партизан, изгнанный из деревни в чащу сталинскими депортациями и пустыми обещаниями «Голоса Америки». Наивный краснощекий паренек, неожиданно для самого себя ставший партизаном. Кто не запивал хлеб слезами, тот не поймет его сердца, в котором трепетали вуаль эфемерной поэзии и жестокая упрямая ненависть. Зашелестели взъерошенные головы деревьев, начался день. Он рождается легко, словно пустое обещание. Просыпаются пташки, опекаемые девственным утром жизни. Пробуждаются деревья и жмущийся к ним туман — прекрасношалевый молочный туман. Утренний сумрак обвивает их шеи, ласкает лоб. Яркая кровь восхода впитывается в мираж сонной мглы. Но самое приятное заключено в спектре цвета. Он дрожит в золотой дымке. Странная благодарность охватывает их души, и тайный бальзам уводит их в полное единение. Приходит миг, о котором Хонда сказал бы так:
В лесной тьме падает ягода: всплеск, прозвучавший в воде.Юноша встает и, подойдя к ручью, черпает пригоршнями свое отражение, которое видит в последний раз. Раздается эхо коварно таившейся автоматной очереди, и он отскакивает, падая лицом в пыль, а лужа крови расходится по протоптанному аистами песку. Так пожелала судьба.
Но девушке не виден спешащий источить свое тепло труп. У нее перед глазами капустный мотылек, пушинкой порхающий по полянке. Пока не садится в траву. Садится и шевелит усиками. Ха-ха-ха.
А теперь другой рассказ. О том, как мы, участники и звезды «Формулы-1», завтракали на праздничном банкете в ресторане «Эльдорадо» в Мехико. Представь себе длинный дубовый стол, покрытый белоснежной скатертью, а рядом с ним расставлены унитазы. На этих унитазах сидят Хонда, Сенна, Менселл, Нанини, Гаджелмин, Вор-вик, Чивер, Патрезе, Бергер и Накаджима. И Прост. И Джон Эдвард Бернард. Все сидят. Нас обслуживают официанты во фраках и в белых перчатках. Все люди — куклы. И говорят, и думают одно и то же.
— Возможно, философы во многом упрекнут идеи Нобля, хоть бы те и нравились людям, — сказал Хонда, — но в этом мире важнее, что скажут гости, а не повара. Подобно тому, как на пляже мы безразлично и без ажиотажа провожаем взглядом одряхлевшую, покрытую морщинами женщину, так и в жизни следовало бы нам смотреть на средний И. К. и средний К. Д. Так же следовало бы реагировать на неспособного, не слишком доброго человека, с которым сталкиваемся в том или ином месте.
— Уважаемый Хонда проповедует нам идеи Нобля, — сказал Бернард, шеф «Феррари». — Государство Нобль рано или поздно выродится, как это уже произошло с некоторыми странами восточного социализма. Прекрасные идеи человек обязательно испакостит и осквернит. В конечном результате мы остаемся с борьбой за существование и с законами джунглей.
— Человек абсурда верит в иррациональное, — сказал Бергер, — ив его душе нет места для надежды.
— Я предлагаю бегство, укрытие в погоне за Большим Призом. Забытье в атмосфере гонок, — сказал Прост, дважды чемпион мира.
— Моя жизнь не стоит ни цента, — сказал Менселл. — Своей жизнью я доказываю, что абсурдом пахнет все. Государство Нобль не спасет мир от неизбежной катастрофы. Я глубоко верю, что эту катастрофу вызовет какая-нибудь случайность. Плохо сработает автоматика, и ракеты посыпятся с Востока на Запад или наоборот.
— Я верю в духов, — сказал Гаджелмин. — Духи мстят людям, у которых не чиста совесть или отравлена Душа. Мне думается, что государство Нобль идет правильным путем. Это единственный путь, ведущий вперед, к торжеству ума и сердца.
— Пока я не связался с государством Нобль, — говорил Айртон Сенна, — я тоже был человеком абсурда. То, что я жив, должны были мне доказать острые ощущения. Тем не менее я лишь был в агонии. А теперь у меня есть надежда.
— Все, что мы делаем, есть самообман, — говорил Бергер. — Мы обманываем других, играя античных героев. На самом же деле мы трусливые и ничтожные людишки.
Я смотрел в окно и не слушал, что они говорят. Посреди улицы стоял грузовик техпомощи. В будке рабочие ели свой полдник. Напротив у кинотеатра толпилась кучка людей. Я Видел, как девица с молодым человеком подошли к группе парней, вручили одному из них цветы и расцеловали. Седой старик в очках погасил сигарету и, вытащив билет, направился ко входу в кинотеатр.
В этот момент через ресторан потянул сквозняк, и из стоявшей на столе пепельницы в бассейн террасы слетел целлофан от пачки сигарет, который, скомкав, только что положил маленький Прост. Я стенал. Стенал о своей мечте, она же была неосязаема и противилась мне. Я наблюдал за надеждой и боялся, чтобы вдруг снова не остался одиноким. Цирковые фанфары и концерт «Формулы-1» оказались не в состоянии подавить мысль об одиночестве. Она была остра, та мысль, как острие бритвы. Лети, фантазия, бей крылами к Мари-Луизе, за которую я цепляюсь, будто утопающий. Ты любишь пребывать в мечте, сладкое сердце, — обратился я к себе, к маленькому жалкому человечку.
Вчера в шесть утра я бежал кросс до парка и обратно. В парке обнаружил человека, расстилавшего белые простыни по росистой траве. Я поздоровался и спросил, что он здесь делает. Высокий худощавый человек в очках на прекрасном английском пояснил мне, что собирает росу. Я поинтересовался, зачем ему та роса. Он сказал, что для получения золота. Я назвал свое имя. Его звали Хорхе. Химическое образование он получил в Йельском университете в Штатах. Последние двадцать шесть лет посвятил работе в лаборатории, желая получить золото из росы. Доход пока получает со своей земли к юговостоку от Мехико, недалеко от вулкана Папокатепетло. Как и множество мексиканских землевладельцев, живет в городе. Я спросил, действующий ли это вулкан — ведь Мексика — одна из самых сейсмичных зон мира. Хорхе сказал, что трубка дымит. Индейская легенда повествует, что этот вулкан и находящаяся рядом гора Истаксихуатло с похожим на женский профилем были богами — мужем и женой. Папокатепетло приревновал Истаксихуатло к другому богу, убил ее и окаменел сам. Легенд и мифов много. Мексика — страна древнеиндейской культуры. Хорхе родился в городке Пуэрто-Вальярта, недалеко оттуда в Великий Океан впадает река Амека. Пока что Мексика лидирует в мире по добыче серебра. После его открытия она будет лидировать и по добыче золота. В Мексике два миллиона безземельных крестьян, и он сделает все, что от него зависит, чтобы нищета исчезла. Я сказал, что я гонщик «Формулы-1», представляющий государство Нобль. Хорхе сказал, что вторая его страсть — петушиные бои, дающие утеху после дневных работ, и что он якобы видел, как петух «Сенна» победил петуха «Проста». Я поблагодарил его за добрые предсказания и поинтересовался, есть ли у него семья. Да, у него есть жена. Та, умещающаяся в капле росы, его любовь могла бы стать для него всем, но увы… Золото… Ведь превратить нечто в золото пытались уже во времена кардинала Армана Жана дю Плеси де Ришелье и мушкетеров. В жизни нельзя доверять спекулятивному разуму, нельзя опираться на авторитеты. Надо вести поиск опытами и практической наукой. По Спинозе слово «мыслю» означает сомнение, понимание, утверждение, отрицание и тому подобное. Как люди, уходя из концертного зала, грудятся у дверей в попытках протиснуться, так теснились мысли Хорхе без шанса зафиксироваться на моем экране. По парковой дорожке расхаживал широкий голубь, а Хорхе слушал мой рассказ о похищении дочери Руты. В его взгляде угольком сверкнуло сочувствие и сострадание. «Природа сложна, — говорил Хорхе. — Возьмем человека. Содержание и чередование молекул рибонуклеиновой кислоты связано с долговременной памятью. Содержание стероидов в крови и моче, алкалоидных солей, гипирной кислоты — в слюне и моче связано с человеческой эмоциональностью, а содержание оксигемоглобина в крови — с экстроверсией и интроверсией». Я перебил его, попросив показать, как он собирает росу. «Научился сам. Могу и вас научить». Здесь Хорхе застыл и, словно отломившийся от ветви банан, рухнул на землю и стал прижимать простыню к покрытой росой траве. Его лицо сияло, как только что отчеканенный металлический доллар. Но он быстро поднялся и с простоватым красноречием добросовестного ученого стал мне рассказывать о своей лаборатории. «Знаете правило, если я получаю из росы жидкость цвета свежего желтка, то до золота два шага»… И так далее. Внезапно я понял, что все на свете только привычки. В тот момент мой ум был так ясен, что возникало множество мыслей. Люди иррациональны. Да здравствует абсурд! Мы создаем атомную бомбу и делаем золото из росы. Где же интеллектуальный потенциал ученых, кому он служит? Он служит абсурду, а потому, Мари-Луиза, не пиши, пожалуйста, писем с требованием более точных данных об этом будущем супероткрытии. Прошу прощения, если где-нибудь попусту бросил какое слово, но жизнь это полутрагедия, полукомедия. Может, тут Фрейд, и Хорхе в детстве был влюблен в какую-нибудь кузину, которую бабушка поднимала спозаранку, чтобы та умывала лицо росой, делающей кожу лица бархатной?.. Я спросил у Хорхе, не считал ли его кто-нибудь чудаком. «Чудаком? Нет». Вот его одноклассник был чудак… И с юмором висельника он начал рассказывать, как один ученый, фанатично работая шесть лет, хотел изобрести такой тюбик для зубной пасты, чтобы, когда ее выдавливается слишком много, можно было бы возвратить излишек обратно. А перед самым открытием ему на голову возьми и упади кирпич. Шел мимо строек, на голову свалился кирпич, и он попал в светлый мир Божий. Я распрощался с симпатичным Хорхе и трусцой направился к своей гостинице. Было мистически прозрачное утро. В траве парка сверкала росная бижутерия. Да здравствует человеческий Интеллектуальный коэффициент! Да здравствует Коэффициент доброты! Едва ли эти измерения способны охарактеризовать окружающий нас иррациональный хаос. Ха-ха.
На субботней тренировке я показал третий результат. Лучшим был Прост. Третий результат обеспечил мне хорошую позицию на старте. Все единогласно утверждали, что это сенсация. И вот наступило воскресенье. Все готово к гонкам. Время тащится, словно раненый краб. Айртон Сенна разговаривает со своим механиком. Оказавшийся в роли зрителя, Нельсон Пике беседует с Простом. Погруженный в свои мысли, я сижу в автомобиле и слышу обрывки разговоров. «Иди ты, мудрец, — слышу голос Пике. — Пошли тебя за смертью, так достанет жить на сто лет». Прост смеется. До старта полчаса. К ним подходит Стефан Юханссон. «Нельсон, это ты? А говорили, что ты умер». Слышу. «Всего-навсего покалечил руку, ребро и получил сотрясение мозга. Самочувствие так себе. Нет аппетита. Ночами не сплю»… «Как поживает твое идеальное государство?» — спрашивает Юханссон. Пике улыбается. «Бедняга Прайс. Он оставил нас и едва ль пожелает возвратиться в такой несовершенный мир», — говорит Прост. «Как настроение, Роберт? — подойдя, спрашивает Хонда. — Джонсон, шеф нобльской конкурирующей фирмы, говорит, что твое третье время на тренировке — чистая случайность. Это якобы то же самое, как поймать на улице пятьдесят женщин, напялить им боксерские перчатки и велеть боксировать, обучая их тайнам этого ремесла тут же на месте». Я ему ответил, что гонщиками рождаются, а не становятся. «Гонщик рискует жизнью затем, чтобы ощутить мгновения, когда он живет всей полнотой своего И. К., а не прозябает, как обычно в жизни». Я сказал Хонде, что он совершенно прав.
Небо словно цинковое. Серебристые облака ждут, когда солнце их растопит, снимет, как плесень. Бергер расхаживает вокруг автомобиля и насвистывает песенку «Гвозди и гроб». Хонда проводит ладонью по надписи «Ненавижу русских». «Я бы не хотел, чтобы такие надписи были забрызганы мозгами, — говорит он. — Представитель Русского клуба Мехико уже заявил нашей команде протест из-за этого. Они могут разлить на повороте смазку или еще что-нибудь придумать. Роберт, ты прибавил забот к моим заботам». С этими словами Хонда направляется к Сенне. Слышу, что он ему говорит. Слова кружатся в воздухе черными голубями и не дают мне сосредоточиться. Я вспомнил о тебе. В душе стала таять грусть. Мари-Луиза, сладкое сердце, храни образ моей любви. «Правильные, но различные мысли об одном и том же — это стрельба в одну точку с разных пространственных позиций — миллиарды вариантов», — доходит до меня голос Хонды. «Все страсти и стремления человека — это Усилия осмыслить, понять свое существование, попытка избежать безумия», — говорит Сенна. Они беседуют о высоких материях, не о том, что недогреты шины и тому подобном. «Надо оградить нашу самореализацию от релятивизма Комиссии», — это говорит Хонда. Сижу в автомобиле и чувствую, что пересыхает во рту. Одиночество и покой мгновения. Мысли, которые я фиксирую бессвязно и бессистемно. Ко мне подходит девушка лет шестнадцати. Ее взгляд впился в меня с огромной силой. Ведь я весь в надписях, сверкающий, в центре внимания. На ее лице запечатлена неоскверненная искренность. Коротенькие волосы, всего несколько сантиметров. Эти губы — в их уголках то ли морщинки, то ли что-то еще, и выражение рта нервное, прямо-таки жалобное. Бледная, как калла. Она была не столь красива, сколь ошеломительна. «Вы не хотите быть первым?» — спросила она меня. Ее имя, как я потом узнал, — Летиция. Красивое, не правда ли? «Хочу», — сказал я. «Так хотите быть у меня первым?» — спросила она. «Я постараюсь быть первым», — сказал я. В чашах стана зрели, наполнялись плоды, сводящие с ума знатока женской красоты. «Тогда позвоните мне после гонок. Вот телефон моей гостиницы. Этой ночью вы будете у меня первым». «Вообще первым?» — спросил я с изумлением. «Да», — сказала она, и у меня внутри резануло словно бритвой. Я старался не подать вида, что у меня кошки скребут по сердцу. У нее почти не было волос, а у меня сил отказаться от искушения. Мои мысли о предстоящей ночи любви омрачала возможность черной оценки со стороны Комиссии. Да, я мог совратить девушку. Ведь я весь в лучах рекламы, с ореолом героя. Надписи, белый комбинезон, сверкающий автомобиль… Но я бы повредил своему Коэффициенту доброты. С другой стороны, я не из тех, которые проходят мимо счастья с завязанными глазами. Так я ломал себе голову, как вывернуться из путаной ситуации. Шестнадцатилетняя девушка — соблазнительный ароматный цветок красоты! А вдруг и на самом деле на жизнь не стоит смотреть слишком серьезно. Она поймет это намного позже, а я… «У вас много женщин?» — спросила она. «Одна, — отвечаю, но она стоит четырех. Почему же обязательно я?» — спросил я наконец. «Во-первых, вы литовец, как и я. Я литовка. Во-вторых, такой у меня вкус. Я читала журнал, изданный по случаю гонок «Формулы-1» в Мехико. Там изумительные ваши фотографии. В-третьих, вы из государства Нобль. Это много значит». Она говорила, а я слушал с преувеличенным вниманием.
Погружаясь в оцепенение, Роберт увидел сахар, талый, обтекший кусковой сахар, — лизаный, старый и тусклый. Что это, идея? Цвета и контуры, контуры и цвета… Леже, Шагал и Пруст…
Я почувствовал, что думаю о том мгновении, когда мы, оседлав рысаков страсти, рванемся познать этот исторический перелом ее жизни. Она протянула мне карточку со своим телефоном, и я заметил, как судья-стартер поднял табличку с цифрами, означающими, что до старта осталось тридцать секунд. Девушка повернулась, чтобы бежать, но я успел в возбуждении схватить ее за руку и спросить: «Почему? Может, ты рехнулась?» Летиция замотала головой, выдернула руку и исчезла в толпе, оставив меня при убеждении, что я говорил не с поблеивающим в лопухе козленком.
Старт! Взвыли тысячи львов, и машины выплеснулись на трассу. На старте надо знать динамику каждого автомобиля и какова шестерня первой передачи. Одни моторы хороши на высоких оборотах, у других прекрасный момент вращения и коэффициент адаптации.
Прост засиделся на старте, и первый круг я одолел вторым после Сенны. На четвертом круге у меня в хвосте оказался Прост. Через зеркальце я видел — Прост может меня обойти только на прямой, имея более мощный мотор. На поворотах, как казалось, я имею преимущество, кроме того, я безошибочно его блокировал, а это давало возможность оставаться вторым. Блокировка была такая: я не пускал Проста на внутреннюю траекторию поворота. Я оставил пространство не более, чем в половину машины, чтобы он не смог втиснуться даже через обочину. Но нельзя и слишком долго блокировать, так как теряется скорость, и соперник, заранее придержавшись, может осуществить обгон уже в конце поворота, когда я еще не успел развить адекватной скорости. Я старался не подпустить Проста слишком близко. Ни для кого не секрет, что бывают аварии от соприкосновения колес. Автомобили вылетают с трассы как мячики — и тому подобное. Так мы боролись до семнадцатого круга. Ты знаешь, есть шины для хорошей холодной погоды, для хорошей жаркой погоды, на случай немного мокрого дорожного покрытия, Для очень мокрого дорожного покрытия и так далее.
Сенна сказал после гонок: отличный мотор, отличная Динамика, но сцепление с поверхностью ни к черту. Вот какая беда одолела Сенну, хоть первенство ему и было гарантировано. Вдруг я заметил в зеркальце, что четвертым идет Бергер на «Феррари». У него был грипп, но он вел классически. В 86-ом он тоже болел, но с температурой выиграл мексиканский С. П. В машине Бергер всегда здоров. Вот тридцатый круг. По прямой меня обгоняет Прост. Я не мог ничего поделать. Поворот в форме буквы «г». Я искал промежуток, через который мог бы обогнать Проста на правом повороте и занять срединную траекторию. Каждый поворот обладает своей идеальной траекторией, и когда едешь один, стараешься вписаться в нее как можно точнее. Каков уклон поворота, каково сцепление — шероховатое или более скользкое — из этих параметров избирается идеальная траектория поворота. Мне удалось обойти Проста на этом повороте! Я тормозил рулем. Внезапно повернул, прочерчивая касательную, и тут же после торможения набрал скорость. Прост остался позади. После точки соприкосновения руль должен только раскручиваться. Тогда автомобиль получает хорошее ускорение, потому что тормозят поворот и трение. Повернуть колеса рулем значит уменьшить трение. Я жал на тормоз только до того предела, когда начинают зажиматься диски. Когда диски сжаты, шины могут сгореть на одном повороте. Тормозной компьютер не показывал ничего угрожающего. Я снова был вторым. Едва успев взглянуть на компьютер шинных параметров, я услышал в наушниках голос Хонды: «Глупец к добрым советам глух». Мне предлагали менять шины. Я стартовал с подогретыми шинами. Японец Ранди Мамела производит электрический подогрев шин. Нагревает до 100 градусов по Цельсию, а уже 80 градусов дают желаемый эффект — хорошее сцепление. Я остановился у бокса. Взволнованный Хонда стал хлопать меня по плечу. Ну и парень! Прекрасно гонишь! Он был рад, что я послушался его радиоинформации. Рядом с Хондой улыбается Иван Леон — генеральный секретарь ФИСА. Шины мне заменили за 6,97 секунды! Набальзамированные шины! Из мягкой резины. Это позволило мне догнать пронесшихся мимо бокса Бергера и Проста. И даже обойти их. Вот что значит хорошее сцепление! Хонда гений! Сорок первый круг. Первым идет Айртон Сенна, вторым я, третьим Прост, четвертым Бергер. Вот Бергер обходит Проста. Я попытался притормозить перед поворотом, и ехавший сзади Бергер стукнул мой автомобиль. Машину бросило, и я вылетел с трассы. Бергеру даже не пришлось тормозить. Он легко прорезал поворот и исчез. У меня перед носом просвистели Прост и Юханссон. И Альборетто. Итак, впереди бразилец Сенна, второй — австриец Бергер, третий — француз Прост, четвертый — швед Юханссон, пятый — итальянец Альборетто. И я, литовец, шестой.
Японские двигатели команды «Идеал» оснащены точнейшими компьютерами регулировки бензина и в большой части сделаны из керамики. Двигатель в тысячу лошадиных сил позволял мне развивать на прямой скорость выше 300 км в час, и на сорок шестом повороте я обошел Альборетто. Но сделать большее уже не успел. Финишировал пятым. Первый Сенна, второй Прост, третий Бергер и четвертый Юханссон. Беда в том, что компьютеры указали недостаточность 150 литров горючего при столь высоком его расходе, какого требовал взятый мной режим предельной скорости. Я без энтузиазма выслушал известие Канзо Хонды по радиотелефону и уменьшил давление подачи воздуха в цилиндры. Специальная телеметрическая система подает данные в бокс прямо из движущегося автомобиля — о давлении смазки, о жидкости охлаждения и ее температуре, об использовании горючего. Когда после финиша технические контролеры осмотрели «Идеал» Сенны, они обнаружили, что величины воздухоуловителей у передних тормозов больше максимально допустимых. Из-за нарушения десятой статьи техтребований к гонкам «Формулы-1» результат Сенны был аннулирован. Я оказался четвертым, а победил Прост. Так я получил три первых балла в соревновании за звание чемпиона мира. Через три этапа индивидуальное первенство досталось Сенне и Просту, имевшим по 10 баллов. Победитель на первом этапе получает восемь баллов, второе место — шесть баллов, третье — четыре, четвертое — три, пятое — два и шестое — один балл. В борьбе за Кубок конструкторов первой была команда «Идеал», второй — «Макларен», третьей — «Феррари».
Вечером я решился позвонить Летиции. Ответил ее отец. Он спросил, кто я такой. Я представился. Он поздравил меня с четвертым местом, это, мол, огромная честь Для литовца, и спросил, где я познакомился с Летицией. Я ответил, что перед стартом. Летиции нет. Она исчезла. Сегодня ее врач, его бывший сокурсник Сэм Гопкинс, получил срочный вызов на проходящий в Каракасе симпозиум и решил, не откладывая, перелить Летиции кровь сегодня же. А она взяла и убежала. Не знаю ли я, куда и зачем? Я спросил ее отца, чем болеет Летиция. Он пригласил меня приехать в гостиницу и поговорить. Не медля, я так и сделал. Они жили на втором этаже гостиницы «Мехико».
— У девочки плохая кровь, — сказал отец, тучный интеллигентного вида мужчина в очках, несший на лице ту же печать искренности, что и Летиция.
— Может, я бы мог ей чем-нибудь помочь? — спросил я, потрясенный.
— У нас хорошие врачи. Они помогут, — сказал отец.
Он был явно взволнован. Едва успев пригасить одну сигарету, хватался зажигать другую. Было заметно, что он хочет попросить меня о чем-то, но не решается.
— Мы специально приехали сюда из Детройта, чтобы Сэм перелил Летиции кровь и проконсультировал, — говорил отец. — Но ему надо уезжать. Самое позднее, ночью нужно сделать инфузию. Куда она запропастилась? Несчастная девочка…
— Я ее найду, — сказал я, прощаясь.
Прежде всего я обошел холл гостиницы «Мехико». Заглянул в бар. Летиции не было. Ситуация так на меня подействовала, что в унынии я даже вышел в находившийся рядом с гостиницей парк. Назревали сумерки. Был такой момент, когда с гор спускается ночь. Еще немного и мазут преступницы ночи зальет нектар этого вечера. Кто-то хлопнул меня по плечу, но я напрасно озирался, стараясь увидеть, кто. Вдруг откуда-то вылезла Летиция.
— Здравствуй, — сказала она.
Ее глаза горьмя горели тайной радостью. Ну какое у нее лицо? Трудно охарактеризовать. Такие грациозные тонкие * черты, будто архитектура, божественная архитектура. Трудно передать то, что могут отразить погружающиеся в транс зеркала.
— Здравствуй, — ответил я и, сократив километровые дистанции отношений, как ни в чем не бывало поцеловал ее в щеку.
Она покраснела. Что она чувствовала, когда я так поступил? Чувствовалось, что у нее внутри что-то скрыто. Какое-то маленькое ликование, но не выходящее на поверхность. Все это эхом отозвалось в моем сердце.
— Хочешь, я буду копилкой твоих добрых желаний и чувств? Ты сможешь их класть и класть, — сказал я, смотря в ее дымчатые, словно жемчужины, глаза.
— Я бы хотела иметь рядом с собой человека-копилку, — промолвила Летиция.
— Договорились. Я буду твоей копилкой. Но почему ты выбрала меня?
— Беда в том, что я такого не встретила, чтобы смогла ни с того ни с сего влюбиться. В этом я полагаюсь на свою интуицию. Когда я увидела твою фотографию, я сразу поняла, что ты можешь стать пунктиром моей мечты. Трагический автогладиатор. Вот я и дошла до тебя. Сделала, что мне велело горячее сердце. Знай, генерал в аксельбантах и с галунами, золочеными шпорами выглядит гораздо скромнее тебя, сверкающего в комбинезоне гонщика. Я не хочу, чтобы ты думал, что я такая примитивная, но ведь и это подействовало на мое женское воображение. Я стала верить, что ты мне поможешь познать любовь. Научишь меня этому чувству, которого так недостает в моей лихорадочной жизни.
— Ты не из тех, которые часто улыбаются, — сказал я, заметив, что ее лицо снова омрачилось. На меня действовала ее грусть, столь выразительная в ее ясном взгляде. — Есть ли у тебя еще энтузиазм?
— У меня нет ничего, — вопли ее души, как червь, извивались вслед за печальными мыслями о своей болезни.
— Ты знаешь, что тебя ищет врач?
— Ищет. Чтобы они провалились, эти врачи.
Мы присели на парковую скамейку. Рядом разгуливали голуби. Меж ними и хитрый вороненок, надеящийся и на свой кусочек. Я заметил, что один голубь хромал на, наверное, кошкой перекушенную ногу. Развесистые каштаны, словно спелыми плодами, были облеплены воронами.
— Словом, ты веришь, что сегодня вечером я могу сделать что-то решающее, что покажу тебе что-то необыкновенное? — спросил я.
— Я в этом уверена.
— Ты думаешь, что ни один мужчина не отказался бы, будучи в такой ситуации?
— Я верю, что искренность не будет растоптана.
— Из-за тебя проблемы моей личной жизни переплелись, словно перья чеснока.
— Кто та женщина, которая мне мешает? — спросила Летиция.
— Инспектор Комиссии доброты государства Нобль, — сказал я, и мысли вернулись к тебе, Мари-Луиза.
Некоторое время мы оба молчали. Вскоре она сказала:
— Я не прошу от тебя многого. Начнем с малого. Все равно рано или поздно ты в меня влюбишься. Так мне подсказывает интуиция. Оттого-то я такая смелая. Я уже давно знаю, что есть такой мужчина, которого я полюблю огромной любовью и который полюбит меня.
Может быть, это Роберт Шарка. Ты самый красивый, и твоя красота не сладкая, а мужественная. Ты, наверное, будешь моей первой и последней любовью.
Ее комплименты гладили мою очерствевшую душу. Распускающийся цветок был в моих руках, и я не мог в это поверить.
— Что будем делать? — спросил я.
— Послушаем, как токуют тетерева далеко-далеко в горах.
Разговор витал, как увядший лист. Мы упивались душистой тьмой вечера, разбавленной болью и бархатной печалью.
Я обнял ее и стал осыпать короткими поцелуями в губы. Она зажмурилась и вскоре высвободилась из моих объятий.
— Что вы делаете, ты и та женщина, когда вы вдвоем?
— Я рассказываю ей истории, — ответил я, — а она анализирует, оценивая мой Коэффициент доброты.
— Ты знаешь о моей болезни? У меня белокровие.
— Да, — неохотно признался я.
— Если кто споткнется и падет в пути, никто его не хватится, — сказала она и с дрожью прижалась ко мне.
— Не надо сдаваться, — я провел рукой по ее коротким мальчишечьим волосам. — И жизненные испытания иссякают, когда не принимаешь их близко к сердцу.
— Расскажи мне что-нибудь, — попросила Летиция.
— О Литве. Хорошо?
— Очень хорошо. С твоего разрешения я закурю. Месяц назад я начала курить.
— Что куришь?
— «Мальборо». То, что ты рекламируешь.
— К сожалению, из-за материальных трудностей команда «Идеал» вынуждена рекламировать сигареты, хоть это и расходится с высокими принципами Доброты. Жизнь несовершенна даже в самом совершенном государстве мира.
Я дал ей прикурить и стал рассказывать о далекой Литве и ее великих людях. В основу моей истории лег рассказ не раз бывавшей в Чикаго Валерии Чюрлёните-Каружене о своем брате, знаменитом художнике Мика-лоюсе Константинасе Чюрлёнисе.
Он шел под дождем через Алексотский мост, размышляя, как при такой погоде соловьи не простужают себе голосовые связки. На поверхности Немана раскачивались при смерти каунасские башни. Вдоль правого берега плыла наполненная гравием баржа. В двух лодках спиной к черным промокшим склонам сидели упрямые рыболовы. Дождь шел при свете солнца. В речной воде отражался изливающийся пурпуром закат. Бронзовая осень ползла — нет, грациозно ступала в неповторимой индивидуальной манере. Всякая индивидуальность — иллюзия, думал Чюрлёнис, и источник страдания. Чтобы от него избавиться, надо захватить частичку небытия. Умирают листья, умирает трава, вокруг дыхание небытия, почему так необычна для меня эта осень? Помню Каунас в мае, ту голубую сирень, гомон птиц. Нет. Осень обворожительнее. Лежишь, смотришь в окно и ждешь, когда стемнеет. На улице звенят расшевеливаемые ветром желтые листья. Дворничиха скребет неустающей метлой. Передаст ли кто-нибудь то сложное чувство, которое вызывают запах увядающей природы и тень небытия, лежащая на всем, на каждой клетке материи?.. Слово это только орнамент, прочерченный на дорожке кладбища. Оно неспособно выразить воздействие природы на чувствительную душу. Вот и Ратушная площадь. На краю площади рядом с липой чернело пепелище — остатки недавно сгоревшего купеческого дома. Липа с блином своего желтого берета напоминала то ли ливанский кедр, то ли индийский храм. Около дерева сидел нищий. Трудолюбивые литовские блохи заставляли его скрестись и чесаться. На нем было тряпье оборванца, позевывающие сандалии. Осклабившееся черепоподобное лицо и слезящиеся глаза, в которых угасла доверчивая надежда, говорили о том, что его жизненные силы уже на исходе. Шел дождь. Нищий, видать, готовился к последней атаке мягкосердечных граждан и уже собирался перекочевать под кров базилики. Чюрлёнис окинул взглядом по-осеннему грустную площадь и промокшего человека, точнее говоря, даже не человека, а карикатуру на человека. Что-то оборвалось у него внутри. Сжимая в кармане последние деньги, которые он нес домой, успешно продав картину, он подумал, что этот нищий в тысячу раз в худшем положении, чем он, честолюбивый художник, бедный в быту, но богатый Духовной жизнью и чистой, милой сердцу работой. В одно мгновение его пронзила невыносимая мысль, что если он не отдаст нищему тех денег, то не сможет себя уважать, не сможет называться христианином и посещать богослужения.
— Вот вам на хлеб, — сказал Чюрлёнис, бросая в шапку последние монеты. — Идите, где-нибудь согрейтесь. Не сидите под дождем. Подал ли вам кто-нибудь, кроме меня?
— Рыбаку попадается когда хорошая рыба, а когда калоша, — ответил нищий. — Скорее наглец станет вежливым, чем скупой даст милостыню.
— А как здоровье, разве не боитесь простудиться?
— Не всем удается прожить дольше, чем жили их родители. Мне, наверное, не удастся.
В луже булькали капли дождя. Солнечное зарево скрылось за фиолетовым облаком. Сгоревший дом еще дымил мельчайшими пылинками. Из гимназии, ежась, вышли гимназисты. Площадь пересекал коричневый сторожевой пес. Он хромал. Фасады домов выглядели серыми на грязном фоне. Перед глазами во всей своей беспомощности, пустоте и ненужности торчал обломок кирпича, а рядом сидел нищий, моливший Бога не дать погибнуть в луже слез. Он проводил глазами удалявшегося Чюрлёниса, но тот не обернулся.
Через окно эту сцену наблюдал директор гимназии. Липа казалась похожей на лисичку, нет — на два зонтика, один больше другого. Нищий сплюнул через свои щербатые зубы и, метая огненные молнии, косым взглядом проводил коллегу из чужого прихода, ковылявшего через площадь по направлению к базилике. Вот узколобые, думал директор. Один просит, другой дает. У человека был испорчен вечер из-за встречи с таким вонючим оборванцем, но красивый жест мог все поправить. И он его сделал. Не настаиваю, что это вирус, который должен быть уничтожен. И все-таки это негодная порода, опостылевшая людям больше, чем смерть с косой. Не велика беда, если они сдохнут поскорее где-нибудь в подворотне, как бездомные собаки. Этот нищий наверняка из тех, что полощет рот вином, тут же гнусно ругаясь или горлопаня нецензурный куплетик. Интеллигент явно перестарался. Отдать последние деньги! Абсурд! Нищий всегда тот же, с деньгами или без денег. Его профессия клянчить, обращаясь к лучшим чувствам. Интеллигент, придя домой, будет рвать на себе волосы.
Презрительно щелкнув языком, директор повернулся к окну спиной и стал чистить ногти.
Эта история, Летиция, хорошо иллюстрирует людские принципы и разный уровень их Коэффициента доброты.
Пока я лицом к лицу не столкнулся с государством Нобль, меня это мало заботило. Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха…
Что будем делать? Может, идем куда-нибудь поужинать? Но тебя ждет врач Сэм Гопкинс. Договоримся, если этот вечер тебе понравится, ты съездишь к Гопкинсу и он перельет тебе кровь. Ведь в дружбу входит и забота друг о друге.
— Только, пожалуйста, не будь занудным, как мой отец, — сказала Летиция.
— Не беспокойся. А теперь идем, позвоним моему механику Патрику. Он знает все о Мехико, включая американские рестораны.
Я оставил ее у гостиницы и пошел звонить. Патрик пояснил, где находится американский ресторан «Техас». Просил передать привет метрдотелю Карлу. Сказал, что сожалеет, не имея возможности участвовать в вечере, — пьет вино с Гвидо, механиком из «Макларена». Только что был тост «Механики всех стран, соединяйтесь!» и так далее.
Мы с Летицией сели в такси, и нас отвезли к ресторану «Техас». Мне на бедро давил кошелек с двумя тысячами долларов и я решил в этот вечер быть щедрым. Оставив Летицию в такси, я отправился переговорить с метрдотелем. Услыхав имя Патрика, метрдотель Карл сделался на редкость услужлив и внимателен. Я дал ему пятьсот долларов и разъяснил правила игры. В ней должна была участвовать вся команда «Техаса».
Я сказал, чтобы официант переоделся перед тем, как начнет носить блюда, сказал, чтобы был нанят бродяга, который привяжется к Летиции и инсценирует драку со мной. Не слишком тяжелые удары с падениями и тому подобное. Как можно больше шума и как можно меньше последствий. И еще я ему наговорил всякой всячины — в числе прочего, чтобы были принесены безалкогольные коктейли, поскольку девушке надо оберегаться от ее болезни, а мне от моего алкоголизма. То есть ни тому, ни другому нельзя пить алкоголь.
Однако Летиция не должна знать, что пьет безалкогольный напиток. По сценарию имя Летиции должно было Упоминаться как можно чаще. Чтобы ей уделялось много внимания и почтительности. Я пообещал метрдотелю, что если спектакль мне понравится, я заплачу еще столько же.
Подготовив почву, я пошел к такси за Летицией. Едва мы приблизились к дверям, перед нами возник метрдотель Карл и спросил:
— Вы с Летицией?
— Да, — ответил я.
— Тогда, пожалуйста!
Летиция изумилась, но ничего не сказала.
— Для вас, мисс Летиция, лучший столик, — сказал Карл, проводив нас вглубь зала.
— Откуда он меня знает? — спросила Летиция.
Я пожал плечами.
Подбежал официант.
— Добрый вечер, мисс Летиция, — поздоровался он. — Чего пожелаете?
— А что вы можете предложить? — спросила Летиция.
— Специально для вас мы сварили раков.
Я промычал от удовольствия, а услыхавшая это Летиция рассмеялась. Все шло, как и было задумано.
— А что у вас из напитков? — спросила Летиция.
— Я бы рекомендовал мексиканский коктейль «Чарующий сон». С шампанским, вермутом и соком.
— Пойдет, — сказала Летиция.
Я снова замычал от удовольствия и не остался не замечен. Летиция прыснула. Видно, ей очень понравились эти звуки. Она попросила раков и стала оглядывать зал. Официант ушел.
— О чем ты думаешь, Летиция? — спросил я.
— Вспоминаю, как ты мычал. Так естественно нормально мычал. Можно было умереть со смеха.
— Меня развеселил официант, — сказал я. — Он был таким заботливым, что можно было подумать, будто он твой ближайший родственник.
Я, видно, весь сиял от удовлетворения, потому что Летиция спросила:
— Что это ты так ликуешь? Что такое сравнение придумал, да? Теперь, наверное, весь вечер не успокоишься?
Я скромно опустил голову.
В этот момент я заметил, что метрдотель Карл, стоявший у входа в зал, кивнул бывшему подле него какому-то бродяге, и тот направился прямо к нашему столику.
— Можно пригласить девушку на танец? — спросил он, подойдя.
— Нельзя, — ответил я. — Да и музыка еще не играет.
— Ничего, потанцуем и без музыки, — и он схватил Летицию за руку.
Я вскочил и ударил его ладонью в подбородок. Вернее, не ударил, а мирно хлопнул. Бродяга с грохотом повалился на пол. Поднявшись, он дал мне сдачи. Тогда повалился я. Переворачивая стулья и столики, мы дрались, как два героя ковбойского фильма. Летиция, разинув рот, смотрела, что происходит. Как и полагается супермену, я победил. Бродяга остался валяться, растянувшись на полу. Я поднял его за ремень и за воротник и, в таком виде перенеся через зал, вышвырнул на улицу. Летиция меня поцеловала и погладила мне рукой щеку.
— Ты мой герой, — сказала она со сверкающими глазами.
Вскоре заиграли музыканты, перед тем поприветствовав Летицию через микрофон. Бедная девочка обрадовалась, заслужив такое внимание. Секрет, откуда оно могло взяться, — о нем Летиция позабыла. Она только радовалась, что все происходит именно так. Кельнер принес миску с красными раками.
— Смотри, — сказал я. — Официант в твою честь облачился во фрак с жабо.
— Вы, наверное, ожидаете высоких гостей? — обратилась к нему Летиция.
— Самый высокий гость для меня вы, мисс Летиция, — сказал официант, — с вашим приходом на мусорной свалке жизни засиял факел неподдельной красоты.
— Видишь, видишь, — кивал я головой.
Летиция покраснела, но ничего не сказала. Официант поклонился и ушел, но вскоре вернулся с букетом прекраснейших роз. Он поставил их в воду и, прилаживая в вазе, сказал:
— Эти розы вам шлет хозяин ресторана. Он хочет, чтобы у вас надолго остались воспоминания о посещении «Техаса».
Некоторое время мы молча поедали раков.
— Что в жизни самое прекрасное? — спросила Летиция.
— Природа, — ответил я.
— Природа, не человек?
— Человек тоже иногда умеет быть частью природы.
— В тех случаях, когда мы грустим, — сказала Летиция.
— Только грусть и совершенна.
— А ты сейчас грустишь?
— Да. В самых сокровенных уголках сердца я грущу.
— А почему?
— Меня грызет дурное предчувствие, — сказал я. — Все выглядит хрупким и временным. Меня можно понять. Ведь я смертник. У меня совершенное чувство грусти.
— У меня тоже, — сказала Летиция.
— Наверное, это нас и сближает.
— Да. Это нас сближает. Мы оба соединены одним знанием. Предчувствием смерти.
Мы доели раков и бросились освежаться коктейлем. Я таращился на это очаровательное шестнадцатилетнее создание и мной овладело удивительное чувство. Она была такой же беспомощной и ранимой, как и я сам.
Мы покидали «Техас» с отменными проводами. Метрдотель Карл сунул было мне те несчастные пятьсот долларов назад. Но я был непреклонен. Ведь он все делал от души, не ради денег, а доброту надо поддерживать.
В мою гостиницу мы ехали на двух такси. Одно было набито цветами, а в другом сидел я с Летицией.
Всю свою комнату я утыкал розами. Да, Мари-Луиза, розами. Если бы ты видела, какие удивительные розы можно достать на рынке в Мехико. Постель я усеял розовыми лепестками. Летиция уже давно приняла свое решение. На мои ласки она не реагировала. Но была полна решимости. Она совершала жертвоприношение. Жертвоприношение мне? Конечно, не мне. Жертвоприношение жизни. Она замкнулась в себе и со мной почти не общалась. Слепым взором смотрела на розы и на мои усилия ее расшевелить. Ее чистое личико светилось, как влажный морской туман, серебряный туман.
— О чем ты подумал, когда я подошла к тебе на гонках?
— Я увидел тебя издалека и, помнится, подумал, кто это тот счастливчик, которого ты провожаешь на старт? Мне почему-то показалось, что ты — девушка Сенны. Сам не знаю, почему. Возникло даже какое-то чувство ревности.
— А что ты почувствовал, когда мы поговорили?
— Изумление. В последние три недели я только и делаю, что изумляюсь. Как будто попал в сказку и все развивается по каким-то нереальным законам.
— Наша любовь не совсем логична, — сказала Летиция.
— Почему? Нет. Она логична. Логична, хоть и удивительна. В ней столько логики, сколько в алгебраической формуле, а чувства — сколько в «Формуле-1».
— Логикун ты мой, — зазвенел ее мягкий гортанный голос, и она поддалась объятиям.
Я видел, что она где-то далеко от меня.
— Когда я с тобой заговорила, я дрожала от страха, — сказала Летиция. — Я поступала по плану и сейчас поступаю по плану. Не знаю, куда это меня заведет. Мое тело — это вещь, с которой я обращаюсь отвратительно, безжалостно.
— Так, может, отложим постельные радости? — спросил я.
— Нет, — ответила она. — Не отложим. Пусть будет то, что будет. Я фаталистка. Я не активная участница жизни.
— Я, наверное, тоже только гость в этом мире, как и все мои коллеги, пилоты «Формулы-1», — прервал я ее, — но я не хочу унижать ни себя, ни другого.
— Кончай, — сказала Летиция. — Ты меня не унизишь. Отделим телесную страсть от того, что в нас зародилось. Пусть будет страсть отдельно и духовная общность отдельно. Может, когда-нибудь мы это и перемешаем, а сейчас исполним долг перед жизнью. Люби меня. Ты меня поцеловал, и я почувствовала страсть, страсть к тебе… Целуй крепче… Вот так… Хорошо. Еще. Я разделилась на две части. Одна хочет испытать нечто такое, о чем я много читала и слышала. А другая парит далеко-далеко и заполняет пространство между словами и вещами. Это пространство эфемерное. Я жажду катарсиса. Хочу испытать что-то поразительное. Да, да, срывай с меня одежду. Я твоя… Мни меня, дави… целуй… Так. Так. Дай я тебе помогу. Дай, я сама… Так… Сильнее. Вот я лечу, лечу и вот мир, о котором тоскую. Сжимай меня сильнее. Роберт, Роберт…
Она сдалась, как генерал».
* * *
«Милая Мари-Луиза,
в последнем письме я не написал, что отвез Летицию к врачу на переливание крови. Насколько позволяет славное искусство слова, опишу, какие у нас с ней теперь отношения. Они очаровательны, как сон. Есть люди, которые восстанавливают свое душевное равновесие только на море, только там они полностью успокаиваются. Я чувствую себя самим собой и с облегчением перевожу дух только тогда, когда вижу Летицию. Только рядом с Летицией я спокоен, меня не мучают тревога и одиночество. Она для меня единственное лекарство и благодать. Вчера на тренировке я показал второй результат, за рулем все время думал о ней.
Кажется, даже мои успехи в спорте связаны с ней. Когда я увидел, как она радуется моей удаче, у меня возникло желание повторять и повторять свои победы, чтобы видеть ее сияющей и счастливой. Она удивительно умеет вжиться в чаяния и заботы друга и совершенно проникнуться ими. Ты, Мари-Луиза, оживила у трупа пульс, а Летиция восстановила мое дыхание и открыла глаза. Я начинаю жить. Благодаря Летиции, на трассе я гениален. Ни одной ошибки. Первые десять кругов я сегодня шел вторым. Большой Приз Детройта — особенно значительный трофей, потому что гонки идут по городским улицам. Я старался изо всех сил. На двенадцатом кругу Сенна менял шины. Я последовал его примеру, и на пятнадцатом кругу он опережал меня только на десять метров. Следом гнался Прост. На пятьдесят первом кругу Сенна из-за дефекта в моторе был вынужден ненадолго остановиться и проиграл круг. С этого момента я начал лидировать. Пришел к финишу первым, оторвавшись от Проста на 30–40 метров.
После четырех этапов я набрал одиннадцать очков и стал вторым. В общем зачете лидирует Прост — у него шестнадцать очков.
Для тебя самым интересным будет узнать, что среди отирающихся вокруг гонщиков людей я заметил грузного мужчину с бритой, как у Саливена, головой. Такой же человек был в бассейне, когда похитили мою дочь. Совпадение это или нет? Нет ли среди гангстеров человека с такой внешностью? Может статься, совсем и не русские похитили мою дочь? Кстати, сегодня у меня была прессконференция, и меня спросили, почему я езжу с надписью «Ненавижу русских». Я представил свою версию. Пусть о ней потрубят газеты.
Следующий этап гонок — в Монреале. Было бы хорошо, если бы в числе болельщиков потолкалась бы и ты, Мари-Луиза, с парой частных детективов. Теперь, когда мне везет, похитители могут попытаться снова выдвинуть условия выкупа.
После гонок был банкет. Шампанское лилось через край. Все с необычным энтузиазмом подымали бокалы за мое здоровье. Даже лед себялюбия Проста стал таять. Он сказал, что собирается выиграть мировое первенство этого года, но если его выиграет кто-нибудь другой, то пусть уж лучше я.
Летиция сидела справа от меня, а Хонда слева.
— Интуиция мне подсказывает, что Шарка завоюет титул чемпиона, — сказал Хонда Просту.
— Пусть будет так, — улыбнулся маленький француз. — Лишь бы интуиция не подвела…
— Роль инстинкта и интуиции в деятельности человека огромна, — сказал Хонда.
Затем разговор скатился в трясину философствований, где Хонда чувствовал себя, как рыба в воде. Он говорил о менеджерном обществе Бернгема и о Гелбрейте. Якобы опыт прошлого дает основания полагать, что источник власти в промышленной институции перейдет от капитала к организованным знаниям. Говоря о детройтском концерне «Форда», они обсуждали, какой рабочий лучший в мире — нобльский, японский или американский. Хонда рассказал, как организована работа в фирме «Идеал» в Нобле — рабочие не могут взять с собой на работу газету, слушать музыку во время работы и делать перекуры. Дисциплина и психическая кондиция — залог успеха. Когда Хонда кончил, я пожертвовал сто долларов, чтобы они выслушали одну скучную историю.
Я рассказал, что двоюродный брат привез мне из Литвы сувенир — телефонную книгу абонентов Каунаса. И как можно с ней играть, выясняя Интеллектуальный коэффициент и Коэффициент доброты людей. Открываешь, например, сорок пятую страницу. Телефоны БИБЛИОТЕК. Что за работа в библиотеках? Заработок там очень низкий, порядка сто рублей в месяц. Костюм «Адидас» стоит двести пятьдесят рублей. Каждые три месяца надо составлять на восемь-десять страниц отчет и планы, написать, какие организованы выставки, встречи и другие Мероприятия, какова посещаемость читателей, по скольку книг прочитано рабочими, учащимися, студентами и Тужащими. Все цифры берутся с неба. Неживые читатели, мертвые души читают книги и журналы. Без этого не выкрутиться. Бюрократизм так рафинирован, что надо пользоваться счетной машиной, а в случае ошибки — заново переписывать планы и отчеты. Все знают, что это абсурдно и глупо, но так требует власть, поэтому все приспосабливаются и бьются, создавая данные из ничего. Наиболее ценные книги, работники списывают и тащат к себе домой.
Далее, на той же самой странице — БЮРО. БЮРО ПО ТРУДОУСТРОЙСТВУ НАСЕЛЕНИЯ. Чернорабочему всегда здесь найдется работа, а лучшую работу там никому никогда не предлагают. На хорошую работу устраиваются по знакомству. Престижная и хорошо оплачиваемая должность стоит определенных денег, которые в виде взятки попадают в руки тех или иных шефов. Известно, почем место служащего бензоколонки, бармена, кладовщика и так далее. Все приносящие большие деньги места, на которых можно мошенничать и воровать, добываются по знакомству, и Бюро по трудоустройству населения таких не предлагает. Дальше — БЮРО ПУТЕШЕСТВИЙ И ЭКСКУРСИЙ. Заплатив большую сумму, человек отправляется в туристическую поездку с группой таких же жертв, как и он, страдает от плохой пищи, жалкого ночлега, а осматривает всего несколько музеев и наслуши-вается неинтересных, убогих и шаблонных рассказов экскурсовода. Цена туристской путевки не соответствует сервису. Люди чувствуют себя обманутыми, но делать нечего, выбора нет. Нет нескольких бюро путешествий и экскурсий, из которых можно было бы сделать выбор.
Смотрим дальше. Открываем, например, девяносто пятую страницу. ДЕТСКИЙ ИНТЕРНАТ МИНИСТЕРСТВА СОЦИАЛЬНОГО ОБЕСПЕЧЕНИЯ. Детей обделяют те, кто отвечает за их питание и одежду. Воруют продукты, деньги, предназначенные для материального обеспечения. Бессовестные работники обманывают государство, не вкладывают душу в свою работу и тому подобное.
Дальше — ЯХТКЛУБ. Наши спортсмены проигрывают соревнования из-за того, что не приобретаются дорогие иностранные яхты хорошего качества.
КЛАДБИЩА. Желающий похоронить усопшего на хорошем кладбище должен иметь деньги для взятки или знакомства, а часто — и для того и для другого.
ВОЕННЫЙ КОМИССАРИАТ. Почему литовцы должны служить в Афганистане или на Дальнем Востоке, почему не в Литве? Почему нет национальной армии?
КАССА АЭРОФЛОТА. Билеты на рейсы Ь ближайшие дни можно приобрести, только завязав контакт с кассир-щей и оставив ей определенную сумму. Приходилось слышать, что кассирша, приходя с работы домой, не в себе, если не принесла пятьдесят рублей левого дохода, полученные в виде взятки от разных людей. Кассирш слишком мало, они работают слишком медленно, так что образуются многочасовые очереди.
КАССА ФИЛАРМОНИИ. Место с минимальной коррупцией. За билеты переплачивают только в случае приезда знаменитых исполнителей.
КАУНАССКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ РЕАЛИЗАЦИИ ЭНЕРГИИ ГЛАВНОГО УПРАВЛЕНИЯ ПРОИЗВОДСТВЕННОЙ ЭНЕРГЕТИКИ И ЭЛЕКТРИФИКАЦИИ ЛИТОВСКОЙ ССР. Не секрет, что учреждения не берегут государственную электроэнергию, а частные лица ее просто воруют. Не трудно сделать дома устройство, чтобы за электроэнергию не надо было платить или же платить достаточно мало.
КАУНАССКАЯ МЕЖРАЙОННАЯ КОНТОРА ГЛАВНОГО УПРАВЛЕНИЯ ФАРМАЦЕВТИИ. Контора плохо контролирует химико-фармацевтические фабрики. Из десяти таблеток любого лекарства лишь несколько соответствуют строгим требованиям. Состав остальных искажен. Это все результат недобросовестной работы и грубой техники.
УПРАВЛЕНИЕ ПРОИЗВОДСТВЕННО-ТЕХНИЧЕСКОЙ КОМПЛЕКТАЦИИ «КАУНАССТРОЙ». Не хватает строительных материалов. Катастрофически мало квартир. Качество строительства плохое. Получив квартиру, ее надо сначала отремонтировать и только потом ввозить мебель. Стройматериалы портятся, брошенные под открытым небом, и разворовываются в огромных количествах.
Все эти замечания сделаны среднеинформированным человеком — из тысячи взрослых жителей Каунаса тысяча не найдет в этом ничего нового. Выходит, люди знают, что живут абсурдно, но не делают ничего, чтобы создать более совершенное общество. Проблемы и дальше решаются с наименьшим Интеллектуальным коэффициентом и наименьшим Коэффициентом доброты. Люди приспосабливаются к парадоксальной ситуации, живя в сто раз беднее, чем было бы возможно. А потом, пожалуйста, все оказываются жуликами. Ха-ха-ха-ха…
— Столько же абсурда, только что разве иного рода, и у нас в Штатах, — сказала Летиция. — Одно лишь государство Нобль идеально.
— Государство Нобль не идеально, — сказал Хонда, — оно только старается быть таким.
— Так или иначе, — сказала Летиция, — в нем живут личности. Вот не люблю пустых людей! Будь ты кем угодно, в конце концов, будь ты без морали, без ничего, только не будь пустым!
Поскольку я не мог пить, этот банкет мне быстро надоел, и мы с Летицией отправились на такси на авеню Вашингтона, в гостиницу, где я остановился. Разговор трепетал, как развернутый флаг.
— Ты город моих мечтаний, — сказал я Летиции.
— Прекрасно, — сказала она. — Слушаю дальше.
— Дай мне заиграть мелодию сладких обещаний.
— Даю. Ну и что из этого?
— Сегодня я сведу тебя в зоосад и куплю мороженого.
— В Детройте несколько зоосадов…
— Побываем во всех.
— Не подходит. Что еще можешь предложить?
— Пить в гостинице кофе и смотреть по телевизору передачу поп-музыки.
— А о любви будем говорить?
— А чего сегодня будет больше, слов или дел?
— Слов.
— Мне тоже так кажется, — ответил я, почувствовав, как перед постельной любовью возникает ледяной барьер.
— Скажи, а Интеллектуальный коэффициент влияет на силу любви?
— Вместо ответа я тебе расскажу об одном ученом-языковеде и его любви к сотруднице Института истории. Узнал об этом от двоюродного брата. Филолог Андрюс жил с женой в старом городе Вильнюсе, в квартире без газа и теплой воды. Зимой надо было топить печи. Зима в тот год была холодной. Во дворе за окном белела рваная простыня снега. По двору носился соседский спаниель, голубые сугробы разлетались ему на морду и на бока. Зачем я анализирую, разбираю мельчайшее свое чувство и этим только рою ему могилу, думал Андрюс. Он сидел за столом и писал грамматику исчезнувшего прусского языка. Работая ночами, он надеялся успеть до весны закончить свой важный труд. Не спал до четырех утра. Бедняга Эльза. Он не прикасался к ней неделями. Все работал и работал. С упорством фанатика писал статьи по истории балтийских языков. На жену не оставалось времени. Они не ходили на концерты, в кино. Единственным развлечением у Андрюса было посещение букинистического магазина. Все заработанные деньги он спускал на книги. А они все копились и уже не умещались в его комнате. Квартира была из двух комнат, одна — проходная. Одна — Эльзы, другая — его. Сегодня он установил полки в комнате Эльзы. Он ждал, когда она вернется со службы и похвалит его работу. Зачем я расчленяю свои чувства и анализирую их, так ведь только убиваю свою любовь, думал Андрюс. Он знал, что любит Эльзу, но полагал, что это чувство могло бы быть сильнее. Закончив с полками, он чувствовал себя так, словно выполнил нечто такое, что входит в обязанности мужа, и ждал Эльзу, чтобы услышать похвалу.
— Идем, я тебе что-то покажу, — сказал Андрюс вошедшей жене.
— Что? Ты поставил полки в салоне? — вскрикнула Эльза, увидев плоды его стараний. — Всюду эти книги!.. Пыль и книги… Вся твоя работа ничего не стоит. Это только игра. Ты все время играешь. И держишь меня в рабстве книжной пыли.
— Но ведь они здесь идеально на месте, — сказал Андрюс. — Как здесь было…
— Я не потерплю!.. Ты хочешь окончательно сесть мне на голову. Мало еще у нас книг… Ты хочешь превратить квартиру в библиотеку. К нам и так никто не заходит. Не заходит никто, понимаешь?
— Это потому, что мы тоже никуда не ходим, — сказал Андрюс.
— А почему это так, ты подумал? — кричала Эльза. — Ты все работаешь и работаешь. Меня не замечаешь. Я для тебя как неодушевленный предмет, как эта книжная полка.
На другой день после спора Андрюс уехал собирать материалы по прусскому языку и вернулся через двое суток. Но в квартиру не попал. Было заперто изнутри. Пришлось ломать дверь. Эльза была без сознания. Рядом с ней валялись коробочки от сильного снотворного. Она Умерла в больнице. Рассказывая о своих бедах, Андрюс под конец всегда добавлял:
— Если бы я согласился поставить полки на кухне, Эльза осталась бы в живых.
Летиция уселась ко мне на колени, провела своей нежной рукой по моему лицу и сказала:
— Значит, Интеллектуальный коэффициент не влияет на силу любви, не так ли? Ведь тот ученый, наверное, обладал высоким Интеллектуальным коэффициентом?
— Да, — ответил я. — Ха-ха-ха-ха-ха…
— Любишь ли ты меня? — спросила Летиция.
— Не знаю. Может, едем к тебе. Здесь, чувствую, я не смогу доказать свою любовь.
— Я тоже не готова к физической любви, — сказала Летиция. — Едем. Тихонько проскользнем в мою комнату… Никто даже не заметит. Там, может быть, будет иначе.
И мы сели в такси и направились к побережью озера Сент-Клер, где обосновалась семья Летиции. Дома никого не нашли. Отец оставил записку, что уехал с мамой Летиции на литовский католический сход в городке Ройал-Ок.
— Где работает твой отец? — спросил я, удобно устроившись в кресле в комнате Летиции.
— В концерне «Дженерал Моторе».
— Ты любишь отца?
— Угу. Люблю больше, чем маму. С мамой я часто ссорюсь. С отцом — никогда. Общаясь с отцом, я больше отдаю себя. Как ты думаешь, надо ли отдавать общению всего себя?
— Я в любом случае кое-что оставляю для себя, — сказал я.
— Правильно. Нельзя отдавать себя всего — есть черта, есть плоскость, в которой ты сросся со своей кожей и не можешь перешагнуть через оставшийся промежуток, как бы ты ни любил.
— Здесь нам помогают трафареты. Скажем, вот я здесь с тобой в качестве кавалера, поэтому я должен исполнять свою роль, говорить тебе комплименты. Например, «дай мне заиграть мелодию сладких обещаний», «ты чиста, как соловей со сверкающими каплями росы на шейке» и тому подобное.
— Верно. Есть такие трафареты общения. Мы избираем затасканные темы и, говоря о том, что в конце-то концов нам не так уж важно, жаждем лишь одного: немного тепла, немного уважения, немного самовыражения. Но что с тобой? Ты выглядишь осовелым и похож на варенье с плесенью. Хочешь, я признаю тебя вареньем с плесенью? Каким вареньем ты бы хотел быть?
— Вишневым, — сказал я.
— Хорошо. Я утверждаю тебя вишневым вареньем с плесенью.
— Дай я тебя поцелую, — ответил я.
Мы поцеловались долгим страстным поцелуем. В этот момент зазвонил телефон.
— Ответь, — попросила Летиция.
Я снял трубку. Какой-то подросток просил позвать Летицию.
— Привет, Роберт, — начала Летиция.
— …
— Ничего. Томлюсь от безделья.
— …
— С тобой? Нет. В другой раз.
— …
— Обязательно сегодня?
— …
— Нет. Сегодня не могу. Поверь.
— …
— Я тебя тоже.
— …
— Пока.
Она положила трубку и обернулась ко мне. У меня, наверное, было вытянутое лицо, потому что Летиция сказала:
— Только не начни ревновать.
— У тебя много поклонников, кроме меня? — спросил я.
— Есть.
— И они, конечно, молоды, красивы?.. Как и этот мой тезка?
— О!.. Этот по-настоящему красив.
— Так, может, поезжай к нему, может, я тебе мешаю? — меня стало охватывать бешенство.
— Не заводись.
Я грубо притянул ее к себе и, целуя, начал раздевать. Но Летиция состроила такую мину, что я на полпути отказался от своих планов.
Я вытащил сигареты и закурил. Летиция тоже закурила.
— Прости, я был нехорош.
— Все мы не без греха, — сказала она и нежно поцеловала меня в кончик носа. — Иди ко мне, киска, иди…
Я раздел ее всю, но понял, что к постели мы оба еще не готовы. Пришлось вернуться к сигарете. Летиция оделась и стала курить дальше.
— Мне приятно, что ты такой тактичный, — сказала она. — В самом деле, чего-то не хватает.
— Чего-то не хватает, — согласился я. — Может, сегодня биоритмы мешают.
— А ты знаешь свои биоритмы? — спросила Летиция.
— Нет.
— И хорошо, что нет.
— Почему хорошо?
— Даже очень хорошо.
— Но почему?
— А вот так. Хорошо и все.
— Может, поехали в баню? — спросил я.
— Думаешь, там будет лучше?
— Ага.
— Не заговаривайся.
— Так что будем делать? Сказал ли я, что я тебя люблю?
— Сказал, но уже давно. Я тоже тебя люблю. Но в постель мы сегодня не ляжем, хорошо?
— Хорошо. Ты моя последняя осенняя любовь.
— А Мари-Луиза?
— Она предпоследняя.
— Ты ей рассказывал разные христианские истории. Расскажи и мне, чтобы фигурировал и Коэффициент доброты, и Интеллектуальный коэффициент тоже. Какую-нибудь нобльскую историю, хорошо?
— Однажды встретились два журналиста: русский и американец. Они стали рассказывать друг другу, что их поразило, что удивило во время странствий по белу свету. Американец говорил об Эфиопии. Шел дипломатический прием в императорском дворце. Пенилось шампанское, в тарелочках блестела красная и черная икра. Один дипломат так всего наелся, что ему стало плохо, и он вышел на террасу во дворе, вдохнуть свежего воздуха. Косой месяц бросал исподлобья тусклый свет, и двор устилали мягкие, бархатные тени. Дипломат вслушивался в ночную тишину. Вдруг его уши уловили странные звуки. Что-то чавкало. Чавканье могло исходить от свиней, только их не было видно. За оградой двора он заметил толпу африканцев. Они поедали выброшенные объедки — то, что осталось от роскошного пира. Ели пальцами, подымая объедки с земли и суя себе в рот. Несколько оборванцев тузили друг друга, но все это происходило бесшумно, в унисон с мистическим трепетанием теней. Дипломат позвал своих коллег и журналистов, и господа во фраках наблюдали эту сцену, охваченные восторгом и изумлением. Такова история американца. Ха-ха-ха-ха…
— А русского?
— Русский рассказывал, как однажды снимали фильм для телевидения в среднем колхозе. Снимали фермы, в которых держали коров. Вокруг ферм хлюпали огромные лужи навоза. Невозможно ступить без высоких сапог. Наконец журналисты нашли одно единственное сухое место, встали на нем и взяли интервью у одной доярки, молодой симпатичной девчонки. «Нравится ли работа?» «Нет, работа не нравится. Плохие условия. Но после школы надо год отработать в колхозе, чтобы потом можно было уехать». «Много ли молодежи остается в деревне?», — спросил журналист. «Нет. Одна осталась, но она работает в конторе». «Можно ли так вести хозяйство?» «Можно, — сказала доярка. — Вот наша учительница держит поросят на втором этаже. Успевает и в школу сходить, и поросят накормить. Работает в белом халате. Руки с маникюром». Ха-ха-ха-ха-ха…
— И правда, — сказала Летиция. — Люди сами виновны в своей ужасной жизни. Виновна их инерция и тупоумие. Как много надо сделать государству Нобль, чтобы его пример заразил отсталые регионы, в которых нет места научной мысли и высокой морали.
— Странно, — сказал я. — В свои шестнадцать лет ты мыслишь так серьезно и умно. Твои брови очень красиво изгибаются, когда ты размышляешь.
— Как что?
— Как крылья ласточки…
Летиция рассмеялась, однако теплое золото ее смеха было надтреснуто.
— Я смотрю в твои глаза и погружаюсь в сон, — сказал я.
— А что происходит во сне?
— Там наша любовь приходит тихонько поплакать. Там мы шагаем через туман, подав руки выцветшему шелку любви. Вальс нашей любви стал хромать, и мы кружимся на краю пропасти. Твои глаза грустны. Грустны, как могила однодневных иллюзий. Король страны твоих глаз — мучение, а невзгода — королева. Моя радость — стужа невзгоды. Вкус наших любовных слез горше смерти.
Мы обречены. Никакие поцелуи не смоют темного знака у нас со лба. Мы обречены. Твоя печаль — это экстаз богов. На ее путах стая черных птиц. Они предсказывают недоброе.
— Мне нравится тебя слушать, — сказала Летиция. — Я сладостно утомлена.
— Доброта радостно струится в твоих жилах, верно?
— Может быть. Расскажи, какое было первое впечатление, когда ты меня увидел?
— Не скажу, — ответил я.
— Расскажи.
— Когда я тебя увидел, все во мне словно заиграло.
— Ты умеешь говорить. Хорошо слушать твои фантазии.
— Вся радость созданий одиночества и есть фантазии.
— Да, — согласилась Летиция. — Фантазия скрашивает жизнь. Наша любовь абсурдна.
— Наша любовь — это эфемерная зима больших зеркал. Она заиндевела и скована.
— Твой язык предназначен просветлять души своими чарами, — Летиция погладила мне щеку и поцеловала. — Но сегодня ничего не выйдет. Мы только будем вместе и все.
— Теперь я знаю, в чем твое превосходство перед Мари-Луизой, — сказал я.
— В чем?
— Твоя душа очищена страданием и утратой.
— Да. Иногда и сама себе я кажусь прозрачной. Но бывает и иначе. А тебе?
— Я испытываю просветление, только соприкасаясь с природой или несясь со скоростью триста километров в час. А так — тлею, убаюкивая свои пороки, как помешанная мертвого младенца.
— Так, я для тебя природа?
— Да. Ты для меня природа. Желтый кладбищенский октябрь. Синтез реальности и мечты. Ты для меня словно видимый через сомкнутые веки свет. Я тебя ощущаю, но не совсем.
В этот момент раздался звонок в дверь.
— Открой, — попросила Летиция.
— Открой сама. Я пойду в заднюю комнату, осмотрю картины.
В задней комнате я устроился на кушетке и стал листать журналы по автоспорту. Отец Летиции как истинный детройтец, кроме всего прочего, интересовался и «Формулой-1».
— Принесли телеграмму, — услышал я голос Летиции.
— Хорошо, — сказал я. — Я обнаружил статью о себе и своих перспективах.
— Билл, здесь, оказывается, еще и женишок, — послышался хрипловатый вокал Рода Стюарта. Их было двое. — Запри-ка ту дверь — видишь, ключ торчит с нашей стороны. Пожалеем женишка. Пожалеем его слабые нервы.
Я бросился к двери, но было уже поздно. Ключ повернулся, и я понял, что оказался в сатанинском капкане.
— Видишь, как затрепыхался твой женишок? Если очень захочет, сможем поговорить и с ним. Мой ножик скучает по работе. Ах, вот если б взять да полоснуть тебя эдак по буферам — что потечет, молоко или кровь?
— Много мудишь, Руди, — хриплым голосом сказал ему Билл. — Берем бумажки и отваливаем.
— Верно, — сказал Руди. — Выкладывай денежки, красавица!
— Все наши деньги в шкатулке на окне, — сказала Летиция.
Вот тебе ситуация, подумал я. В Чикаго меня ограбили дважды. И вот первый раз в Детройте!
— Только сорок долларов, — вновь зазвучал хрип Рода Стюарта. — Маловато. Так просто не отделаешься.
— Мы дома денег не держим, — сказала Летиция.
— И плохо делаете, — сказал Руди. — Придется платить натурой.
— Я даю еще сто двадцать долларов, — крикнул я, спешно вытряхивая карманы. — Только катитесь отсюда.
— О! Женишок! Суй деньги под дверь, женишок!
Я исполнил их приказ, все пихал и пихал доллары в щель под дверью…
— Больше нет? — спросил Билл. Видать, он собирал Деньги.
— Нет, — промычал я. — Открывайте дверь!
— Возни и без тебя хватит, — задыхающимся голосом сказал Руди. — Сиди в своей комнатке и слушай, как пыхтит твоя краля. Меня называют инструктором по сексу, красавица. Покажи-ка свои беленькие ляжки… О!..
— Спасите! — закричала Летиция, и я услышал звук удара, а затем всхлипывание Летиции.
Я попытался с разбегу высадить дверь плечом. Один из них, подскочив, повернул ключ еще на один оборот. То была прочная дубовая дверь. Она не поддавалась моим атакам.
— Ты, Билл, первый, — сказал Руди. — Я ее держу.
Завязалась борьба, насколько шумная, настолько и краткая.
— А теперь давай делать дуэт, — осипшим голосом сказал Руди. — Ты, женишок, не ломай дверь, а лучше успокойся и попытайся все это себе представить. Ну-ка повернись… Твоя цаца такая обалденная, что просто никто не устоит. Черт побери, я, кажется, не туда попадаю!..
— Мама! Ааа! Больно! — кричала Летиция.
— Надо заткнуть ей пасть, чтоб не вопила, — сказал Билл.
Я схватил кресло и изо всех сил грохнул о дверь. Дверь держалась.
— Желтая подлодка колышется в дрожащем заливе, — сказал Руди. — Сейчас я разорву тебе зад.
Я сотрясал дверь, рвал ручку, угрожал им, но все напрасно. Когда дверь поддалась и сломалась, я нашел Летицию лежащей с закрытыми глазами посреди комнаты. Сбежав по лестнице, я уже никого не обнаружил. Я возвратился к Летиции. С закрытыми глазами она была бледнее полотна. Тогда ко мне подошла двуглавая тварь. Желтая голова выросла на шее, а черная, морщинистая и скрученная узлами — из поясницы и промежности. Тварь заговорила:
— Ничто обладает Коэффициентом доброты. Ничтович обладает чуть более высоким Коэффициентом доброты. Ничтунсен обладает более высоким Коэффициентом доброты. Ничтосон обладает еще более высоким Коэффициентом доброты. Ничток обладает самым высоким Коэффициентом доброты. Но на кой черт это нужно, если ни один из них сердцем не верит в идеальное общество? Сердцем они относят добро только к одной тысячной части всех измерений. Они растеряны. Не ведают, где смысл. Ожидают команды со стороны более умных. Живут так, как их знакомые. Не решаются ни на какой новый шаг. Приспосабливаются. Когда появляется гениальное предложение, как содержательнее прожить свою дряную жизнь, они иронически улыбаются. Ну нет, мы подождем. Вы машите кулаками, мы поглядим издалека. И при том бросают целую россыпь своих мотивов, изобретенных с жалким или средним Интеллектуальным коэффициентом. Хаос, абсурд и хаос удовлетворяют человечество. Великие труды остаются незамеченными, малые вредят даже средним. Да здравствуют червяки! Жирные, морщинистые червяки… Новый вид не возникает… Эволюция абсурдно медленна…»
* * *
«Дорогая Мари-Луиза!
Пью четвертый день. Не отрезвляюсь. Сегодня я посетил Летицию в психиатрической клинике. Я подошел к ней. Она бдительно следила за каждым моим движением. Я склонился над ее очаровательной головкой. Она смотрела на меня кротким животным взглядом.
— Летиция, это я, Роберт… Как дела?
Она молчала.
— Смотри, как торжествует утреннее солнце. Таким нежным движением. Держись.
Из темно-фиолетового яйца выкатилось солнце, освещая башни небоскребов и церквей. Прекрасная ткачиха Заря ткала свое полотно. Светало.
Врач мне объяснил, что Летиция молчит, не желая воспринимать реальность. Ее подсознание восстало против реальности и отгородилось от нее.
— Поговорим, Летиция… Уже который день, как я запил, а Хонда меня ищет. Бедняга. Ведро дымящейся крови, желтая дыня, деревья, спустившие якоря, мир застывший, движется только туман. Такой натюрморт я бы написал, желая выразить свои чувства. Потускнелое зеркало, на котором написано — болезнь, нищета, смерть… Жизнь хрупка, как муравьиное яйцо. Почему ты не говоришь? Говори.
Летиция смотрела на меня кротким животным взглядом.
Она была привязана к кровати. Другой мебели в палате не было.
— На рассвете я вышел из ванной — утро дудело, как Желтый сверкающий автомобиль. На лицах встречных Женщин свежая невинность и интимность утра — черты, что тают к полудню. Сбросив с себя заботы, как старую одежду, эти женщины светятся внутренним теплом. Ты тоже будешь такой, когда поправишься. Но почему я тебе об этом рассказываю? Лучше поговорим о Хонде.
Мне показалось, что Летиция повела бровью, надломившейся, как линия полета жаворонка. Это был миг, когда птица поэзии, оцепенев, падает с ветви. Меня охватила синяя печаль. Плыла река пустых воспоминаний. Что она выбросит на берег?
И я вспомнил историю № 7, что рассказывал тебе, Мари-Луиза, в Монте-Карло. Это история о старушке и ее коте Кисуне. Та старушка умерла с голода — медленной и мучительной смертью. Потом сгнила в постели, и ее мумию нашли спустя много времени после смерти. Это подлинное происшествие и оно аналогично моему. Приходят негодяи и убивают человека — после долгих мучений он умирает. Чего стоит наша цивилизация, если мы не способны это пресечь.
За непреднамеренное убийство те два дружка получили бы восемь лет тюрьмы. Отсидев пять, они вышли бы на свободу и совершили бы еще более тяжкое преступление, потому что тюрьма добру не учит. Правосудие не в состоянии воспротивиться злу.
Возникает вопрос, почему те парни смотрели на старушку не как на человека, такого же самого, со сложным внутренним миром, с чувствами и стремлением к счастью, а как на слабую и беспомощную жертву, по доброй воле случая подвернувшуюся им под ноги.
Закон джунглей — неужели это самая справедливая идея хаоса? Может быть… Так я постараюсь доказать, что я сильнее многих, многих, многих смертных…
Последние дни я настойчиво искал изнасиловавших Летицию. Искал тот хриплый вокал Рода Стюарта — в винных, ночных барах и в ночных ресторанах… Искал на улицах, где большая вероятность быть ограбленным, в парках…
Но выломаем двери паутин, превратим жаб повседневности в священную, возвышенную экзотику. Да, я люблю Летицию. Хотя настоящая любовь не трубит о себе. Она любит тихо, спонтанно. Так растение тянется к свету. Это я докажу.
— Хочешь, расскажу о Хонде? — обратился я к несчастной девушке. — Он говорит, что из-за ошибочного мышления и лени нашим разумом овладевают ненужные и пустые мысли. Они, словно пчелы, летают в голове, подкрепляя позиции эгоизма. Твердые понятия, угловатые убеждения — от них надо отряхнуться как от лишнего балласта. Только дзен просветляет душу, охраняет ее от подобных вариаций. Суть дзена — быть более воспринимающим, более любящим, пропадают амбиции, спесь, ненависть, упрямство. Дзен обнажает чистую, незапятнанную, не испорченную природу. Наступает покой, ясность и терпимость. Этот путь по ту сторону пространства и времени. Мгновение длится десять тысяч лет. Один предмет — это совокупность всего, все предметы — это одно. Наш японец уверен, что дзен помогает во всех сферах жизни. Но зачем я тебе все это рассказываю? Может, затем, чтобы создать фон для нашего общения? Не знаю…
Летиция повернула голову и стала смотреть в угол палаты. Смотрела долго. Смотрела и смотрела. Я повернулся и впился глазами в ту же точку. На некошеной траве пасся жеребец. Голые девушки (очень худые), взявшись за руки, вели хоровод. У них торчали лопатки, а под грудями можно было считать ребра. То был танец похоти. Их носы были покрыты потом. Посредине стояла моя статуя. Правая рука отломана от плеча. На горизонте, как скалы, возвышались похожие на половые органы предметы. Они были гигантских размеров.
Я протянул руку к ее щеке. Хотел нежно погладить. Внезапно Летиция заурчала и укусила. Так сильно впилась зубами в мою правую руку, что я взревел от боли. Потом она заметалась, и вбежал санитар, наблюдавший всю сцену через специальный глазок.
— Ночами она почти не спит, поэтому так раздражена, — сказал он, выпроваживая меня из палаты.
Я вышел на улицу. Было раннее утро. У меня уже давно сместилось понятие о времени. Моя душа была полна Летицией, а желудок — вином.
До двенадцати я слонялся по городу. Наконец решился и купил бутылку вина. Но где его выпить? Я жаждал компании. Так я набрел на захолустную пивную. Народу было много, и многие уже достаточно пьяны.
— Прошу чая и пустой стакан, — обратился я к бармену.
— Парень собирается опохмелиться… — пробормотал средних лет индеец, и вся его компания загоготала.
Я спокойно откупорил бутылку и налил себе стакан вина. Опрокинув и поставив в сторону, стал помешивать чай.
— Почему подкрепляешься чаем, а не пивом, ковбой? — спросил индеец. Я заметил, что у него не хватает двух передних зубов, видать, утраченных в драках.
— Чай самый противоречивый напиток, — ответил я. — Сначала чай завариваем, чтобы был крепким, потом кладем сахар, чтобы был сладким, и наконец бросаем в него лимон, чтобы был кислым. Вот почему я люблю чай. Я сам противоречивый. Этот напиток мне подходит.
— Ковбой, оказывается, философ, — загоготал индеец.
— Не зови меня ковбоем, индеец, — сказал я.
— Не зови меня индейцем, — сказал индеец и мрачно добавил: — Ковбой…
— Я запрещаю обзывать себя ковбоем, индеец, — бросил я, почему-то разозлившись.
— Ковбой пусть пеняет на себя, — сказал индеец, приближаясь. — Я ведь предупредил.
Я повернулся к нему, намереваясь пустить очередную остроту, но тут же почувствовал удар. Я слетел со стула, будто меня выстрелили из катапульты. Сильный бестия. В первый момент я ничего не видел, только в голове шумело и гудело, как на дне колодца.
— Мне три пива и креветки, — услышал я хриплый вокал Рода Стюарта. — Три пива и креветки, говорю еще раз, шеф…
Еще не придя в себя, я уже полз навстречу этому голосу.
Наконец встал на ноги и обратился к его владельцу:
— Не хочешь ли заиметь тысчонку-другую, парень?..
Это был пуэрториканец лет двадцати-двадцати трех.
— Получив по голове, ковбой сразу делается деловым, — заключил индеец, садясь на свое место. Бармен подал пуэрториканцу пиво, и только тогда тот соизволил мне ответить:
— В наше время людей не интересуют деньги, ковбой. Их интересуют большие деньги.
Передо мной стоял насильник Летиции, демонстрируя ослепительно белые зубы.
— Дай-ка я поговорю с ковбоем, — заявил о себе его приятель, и я сразу узнал голос Билла. Были ли они Руди и Билл или их звали иначе и, идя на каждое дело, они избирают прозвища, не имело значения. Я их вычислил.
Кивнув Руди, чтобы следовал за мной, я вышел на улицу. И он вышел следом, несчастный!
— Чего хочешь, ковбой, говори, — сказал Руди, вытаскивая сигарету.
— Надо поработать лопатой и все. Час работы.
— Но с чего вдруг я? Ведь дело нечисто или нет?
— Я сразу выбрал тебя и твоего друга. Вы мне подходите. Две тысячи долларов и никаких вопросов.
— Когда? — спросил Руди тем самым сиплым голосом.
— Сегодня вечером. В шесть вечера. Я подъеду к этой пивной.
— А аванс? — спросил Руди.
— Аванс получите перед работой, — ответил я.
— Хорошо. В шесть. Иду пить пиво. А ты, ковбой?
— А я боюсь индейца, — сказал я. — Пока.
Я смотрел, как походкой ленивого кота он опять залез в ту дыру.
Глубоко, глубоко, глубоко вздохнув, я пустился по улице, то есть по тротуару…
Два часа я шатался по городу, размышляя о своем дрянном Коэффициенте доброты. В чем конфликт, я не осознавал. Наконец, чтобы расплатиться, я выпил вина. Это было мое последнее вино в том жутком положении. Меня ждали гонки. Надо было вернуть себе прекрасную физическую форму, необходимую для дела, когда пульс перескакивает за двести ударов в минуту.
Почему сердце призывало меня к мести? Неужели все присяги государства Нобль стекли с меня, как с гуся вода?.. Что-то не так во всей этой путанице мотивов и принципов.
Светило солнце. Пыльное небо лоснилось от пота. По улицам Детройта вился шлейф выцветшего лета. Изъеденная короедом лодка скуки раскачивалась под дымчатым солнцем середины лета. Облака смога, словно отяжелевшие груди, тащились по земле и выглядели желтыми, как зимний дождь. Около небольшого кафе негр полицейский пил кока-колу и смотрел на окружающих полным безразличия взглядом. Когда он вытащил сигару, я подошел к нему.
— Много людей, но мало преступников, — сказал я, Щелкая зажигалкой.
— Ночные бабочки еще спят, — сказал полицейский, прикуривая. — Хотя их хватает и в полдень…
— Решите маленький кроссворд… Согласны? У моего Друга изнасиловали девушку. И так зверски, что она сошла с ума… Мой друг нашел преступников. Как полагаете, покарать ли ему их самому или передать в руки правосудия? Ответьте не как полицейский, а как человек. Как бы вы поступили, если бы такое произошло с вашей сестрой?
— Трудный вопрос… Все мы выросли в атмосфере ковбойских фильмов, в которых личность сама решает, покарать мерзавца или помиловать. Я, наверное, устроил бы самосуд. Наше правосудие далеко от совершенства. Преступность растет, потому что не получает достойной отпоры. Но расскажите мне вашу историю подробнее — это произошло в Детройте?
— Неважно, — ответил я, глубоко вздохнув. — Ожидание доставляет мне пьянящее удовольствие.
— Какое ожидание? — спросил полицейский.
— Не обращайте внимания, — сказал я, прощаясь. — Все это слова из моего сна.
— Хорошенькие сны вам снятся! — с подозрением покачал головой полицейский. Пыхтя сигаретой, он наблюдал, как я растворяюсь в людском потоке.
Пробежал небольшой дождик. Воздух стал мягким и нежным. Черные парковые деревья мягки и нежны, как бархат. Мокрый тротуар мягок и нежен, как грудь женщины. Влажный туман липнет к лицу и сулит покой, желтые голуби сидят на фасадах домов и на балконах. Внизу белеет их гуано.
Я вспомнил вечер, проведенный с Летицией. Оборванный ветер, паршивый и мелкий, затих среди ветвей. На плече рука синего вечера. Мы шли обнявшись. Взошли неоны, и клоаки неврозов запузырились на городском асфальте и бетоне. Лишь наша любовь была тем островом, которому не угрожали хаос и абсурд.
Увы… Процитирую хайку Мацуо Басио, которого любит мой шеф Хонда:
Утренний туман: Я думаю о том, что в прошлом — Как далеко!И теперь, разгуливая по морскому цветочному базару, вдыхая в легкие дождливую пыль, я думаю о Летиции.
Три женщины покупают роскошные розы. Ты, Мари-Луиза, назвала бы их Закатом гнойных кровавых сгустков.
— Отчего так дешево продаете розы? — спросил я у монахини в роли проповедницы.
— Вот именно!.. Да и те цветы вчера отняли откуда-то взявшиеся бритоголовые…
_— Что вы говорите! — вмешалась одна покупательница — Но это и неудивительно. На прошлой неделе у моей мамы отняли шесть долларов, которые она несла в церковь.
— Сатанинский заговор, — закивала головой ее подруга — они покупали розы вдвоем.
— А что вы скажете, если я расскажу, как мою несовершеннолетнюю сестру изнасиловали два выродка, да еще так, что она, несчастная, помешалась… — вырвалось у меня, хотелось узнать мнение посторонних об этом несчастье.
— Электрического стула им мало! — сказала монахиня, заворачивая розы в целлофан.
— Да дойдут ваши слова до Бога! — сказал я и, наклонившись, поцеловал монахиню.
Это было мое последнее интервью. Если уж полицейский и монахиня побуждают меня к кровной мести, так нечего выслушивать другие мнения. Я решил не укрощать свое сердце и дать свободу чувству удовлетворения. Пусть оно торжествует! Да! Пусть мой Коэффициент доброты будет таким, каким он запрограммирован в моей природе. Окончательно решившись, я почувствовал облегчение и блаженство. Да! Я ничтожно малый Роберт и не могу быть большим. Зато я остаюсь личностью, сохраняю особенность своего внутреннего мира, а это мне дороже, чем государство Нобль со стерильными принципами и длинноногими инспекторшами Комиссии доброты…
Итак, Мари-Луиза, приобретя оружие, в шесть вечера я уже ждал свои жертвы в условном месте. Для этого у меня был взят напрокат новенький «Форд». Они опаздывали.
— Открывай двери, ковбой, — услышал я хриплый голос Руди.
Я предложил им место на заднем сиденье. Рисковал ли я? Нет. Я пояснил, что денег у меня с собой нет, только задаток в 500 долларов. Остановившись у небольшого хозяйственного магазинчика, я сказал:
— Здесь мы сделаем некоторые покупки…
— Что? — спросил Билл. — Что будем покупать?
— Две лопаты, — сказал я сухо.
— Гони деньги, — с руганью прорвался Руди. — На свои покупать не будем, не жди!
— Когда я тебя найму грабить банк, тоже должен буду купить тебе пистолет? — спросил я, смотря ему прямо в бегающие глаза.
— Черт с тобой, ковбой. Убедил, — отошел он наконец и послал Билла за теми злополучными лопатами.
Вскоре Билл вернулся с двумя лопатами.
— Что за работа, шеф? — спросил Билл, устраиваясь на заднем сиденье.
— Видите, — начал я, поплевав на ладони и потерев их, — всему причиной моя неудачливость. — Мы ехали к югу, где начинались густые леса. — Я неудачник. Неудачник. Мне всегда не везет. Раз я обратился к психоаналитику, чтобы тот вдохнул в меня уверенность в своих силах. И вот в одно прекрасное утро я врываюсь в его кабинет с радостным криком: «Ура! Лед тронулся. Сегодня утром я выронил бутерброд и он упал маслом вверх!» Психоаналитик взял у меня из рук бутерброд и, вдумчиво осмотрев, заявил: «Приятель, ты намазал его не с той стороны…» Итак, я, право же, неудачник.
— В этом есть что-то общее с нашей работой? — спросил Руди.
— Конечно, — сказал я, изобразив глупую улыбку. — Я случайно стукнул тещу молотком по голове, а она взяла и умерла. Бедная старая женщина теперь покоится в багажнике «Форда», но мне хочется, чтобы вы устроили для нее удобное место где-нибудь подальше…
— Теперь ясно, — сказал Руди. — Ковбой начинает мне нравиться. Очень уж понятно он осветил суть дела.
— Молодец шеф, — сказал Билл, — отныне он будет единолично управлять своей женой.
— И сегодня есть мужья, которые в наши дни имеют решающий голос в семье, но он только внутренний, — сказал я этим вонючкам.
Наконец мы подъехали к лесу, и я свернул вглубь, проехав с километр, чтобы выстрелы воспринимались, как охотничья стрельба.
Я объяснил, что нужно выкопать яму, глубокую яму, чтобы не разрыли койоты и шакалы. Они копали, а я курил.
Мари-Луиза, ты помнишь ту мою историю об ученом Андрюсе? Он не уделял жене внимания, которого она ждала от него, и она покончила с собой. Она покончила с собой потому, что поняла, что не любима. Ты еще не знаешь, что в любви кроется все. Так вот. Я доверяю тебе заговор своей любви: я смогу смотреть Летиции в глаза уже иначе. Я уже позаботился о ней! Позаботился… Я их расстрелял… Ха-ха-ха-ха-ха…»
* * *
Черная туча, как корабль свирепой беды, плыла по утреннему небу, когда Роберт остановился напротив модернистского здания нобльской бани. Наверное, будет дождь, подумал он. Мари-Луиза освободится по меньшей мере через час и придет в бар «Астории». У меня уйма времени. Можно посетить сауну.
Сказано — сделано.
В предбаннике сосед справа пил пиво из баллончика, говоря уже одетому человеку в очках:
— Лучшие татуировки делают в Италии. Смотри, я напрягаю мышцы на груди, — толстяк выпятил свою массивную грудь, такую же безволосую, как и его лысая голова, и голая женщина изменила позу. — Видишь?
— И что? Хорошо отдохнул там, в Италии?
Толстяк отправил в мусорный ящик пустой баллончик и начал одеваться.
— Жаль, что я там не был двадцать лет назад.
— Хочешь сказать, что тогда Венеция была настоящей Венецией?
— Нет. Тогда Моррисон был настоящим Моррисоном. Вот фото, — толстяк протянул человеку в очках фотографию, достав ее из кармана белоснежного льняного пиджака. — Публичный дом несовершеннолетних девочек… Моей была девочка, что стоит первой во втором ряду… Из-за этой историйки у меня были неприятности.
Человек в очках, внимательно рассмотрев фотографию, положил ее на диван.
Роберт отошел к стоявшим поодаль весам.
— И все-таки, — говорил толстяк, влезая в рукава белого пиджака, — лучшая страна мира — государство Нобль. Ни тебе диктаторов, ни дворцовых переворотов, ни проституции… У нас настоящая демократия.
— Как ты ее понимаешь? — спросил человек в очках.
— Ну вот представь себе: ты возвращаешься домой после вечерней смены. На улице льет, как из ведра. Ты опоздал на автобус. Дрожишь, как мокрая курица. А мимо проезжает лимузин твоего босса. Босс останавливается, Приглашает тебя в машину и отвозит к себе в гости. Там °н помогает тебе высушить одежду, угощает прекрасным, Роскошным ужином и подает тебе бокал старого выдержанного коньяка. А дождь все льет, как из ведра, и босс разрешает тебе переночевать у него дома. Чем не демократия?
— И все это произошло с тобой? — спросил человек в очках.
— Нет. С дочкой моей сестры.
— Ха-ха-ха-ха… — разразился человек в очках.
Вскоре они оба ушли, а когда Роберт, взвесившись, возвратился к своей одежде, он заметил, что удалые джентльмены забыли фотографию. Заинтересовавшись, он взял ее и стал разглядывать.
— Боже мой! — воскликнул он. — Да ведь это Рута!..
Вторая девочка во втором ряду была очень похожа на его дочь. Он подошел к окну, где больше света, и долго вертел в руках фотографию. Стопроцентной уверенности не было. За прошедшее после похищения время девочка могла достаточно повзрослеть и измениться. Неужели она попала в публичный дом несовершеннолетних? Долго не раздумывая, Роберт оделся и выбежал на улицу.
Нагнав плечистого человека, он понял, что обознался. Толстяк с человеком в очках как сквозь землю провалились.
В баре «Астории» Роберт заметил Тома.
— Привет, Роберт, — сказал тот. — Прими соболезнование. Я слышал, что произошло в Детройте. Девочка еще не пришла в себя?
— Нет, — сказал Роберт, — и вряд ли придет. Врачи в это почти не верят. Очень тяжелое состояние. Хотя, кто может знать…
— Не терзайся. Может, придумают средство, которое поможет. — Том говорил скороговоркой, смешно выговаривая «с».
— Как Мари-Луиза? Она придет?
— С Мари-Луизой происходят удивительные вещи… Пока ты был в Мехико и в Детройте, произошли потрясающие изменения. Слышал, она собирается дать обет безбрачия и основать в Нобле конгрегацию Сестер любви к ближнему…
— Меня это не очень удивляет, — сказал Роберт. — Каждый ищет смысл жизни своим способом. Хонда его нашел. Мари-Луиза еще нет.
— В том-то и дело, что теперь она уверена, что отныне ее жизнь будет полностью осмысленной и глубокой. Но ты ведь все узнаешь от нее самой. Чао. Я бегу. Следующий этап во Франции, желаю тебе хорошо подготовиться. Ты должен быть первым. Ну, бегу… Чао.
В баре «Астории» царило импрессионистское настроение. Вентилятор крутился под потолком, как огромная летучая мышь, низкорослый бармен самоотверженно надраивал оцинкованный бар, а трое посетителей сидели, задумчиво и одиноко склонившись над своими бокалами, словно высеченные из камня и окутанные туманом статуи.
Роберт пил уже вторую чашку кофе, когда вошла Мари-Луиза.
— Здравствуй, Роберт! О! Я вижу и другие знакомые лица! Привет, Ингмар, я рада, что ты наконец помирился с женой.
Личность с красным носом формы картошки помахала Мари-Луизе и мрачно проговорила:
— Мы никогда не помиримся.
— Но ведь я сама своими глазами видела, как по-приятельски вы пилили дрова у себя во дворе.
Мари-Луиза подала бармену знак, что хочет кофе.
— Мы делили мебель, дорогая, — так же мрачно ответил швед с картофелиной вместо носа.
— Мебель? Так или иначе, вы оба действовали ритмично, а это уже нечто… Как ты, Роберт? Рассказывай скорее о Летиции. Как ее здоровье?
— Плохо. Ничего нового. Я тебе уже все написал.
Мари-Луиза заплатила за кофе и устроилась рядом с Робертом.
— Вот фотография, — сказал Роберт. — Команда несовершеннолетних в итальянском публичном доме. Вторая в первом ряду похожа на мою дочь Руту. Но ведь ты знаешь, как фотография искажает черты лица. Да и времени прошло столько, что она должна была измениться. Как бы то ни было, мне бы хотелось все проверить.
— Проверим, — сказала Мари-Луиза. — Но скажи, Роберт, зачем ты это сделал?.. Зачем ты это сделал? Я имею в виду тех подонков…
— А… Сам не знаю, зачем… Думаю, так было нужно…
— Ты помнишь, как турок стрелял в нашего Папу? Так вот. Первую молитву пришедший в себя Папа посвятил турку. Он помолился за него, чтобы Бог простил ему этот грех. Таким должен быть настоящий католик. А теперь? Твой Коэффициент доброты упал до семидесяти, и тебя удаляют из команды «Идеал». Этап во Франции будет для тебя последним… Ты не станешь чемпионом мира этого года!
— Я уже смирился с мыслью, что единственным романом, который мне предстоит написать, будет книга моих поражений. — Роберт закурил сигарету. — А ты, слышал, идешь в монастырь?
— Не совсем. Я основываю Орден любви к ближнему в государстве Нобль. Потом откроем филиалы по всему миру. Я хочу, чтобы граждане идеального государства заботились не только о собственном благе, о благе своей страны, но и шли в другие народы, сеяли семена добра, участвовали в политической жизни и стремились к тому, чтобы идеалы государства Нобль покорили человечество, влились в разлагающуюся цивилизацию двадцатого века, чтобы эти люди стали Прометеями, а не созидателями счастья под стеклянным колпаком.
— Кто тебя надоумил?
— Нобль посетила мать Тереза. 7 октября 1950 года была утверждена конгрегация Любви к ближнему сестер миссионерок с центром в Калькутте. А теперь в Ордене матери Терезы более тысячи сестер и более двухсот братьев. 6 января 1971 года Папа Павел VI вручил матери Терезе премию мира Папы Иоанна XXIII, миряне же наградили ее нобелевской премией.
— У них тоже есть филиалы, не так ли? — спросил Роберт.
— Да. В Венесуэле, Колумбии, Риме, Нью-Йорке, Танзании, Австралии, Иордании, Бангладеш, Мавритании, Эфиопии, Израиле, Перу, Вьетнаме, Камбодже, Новой Гвинее, Йемене, Мексике, Гватемале и в других местах.
— Я о ней читал в газетах. И какой же у нее Коэффициент доброты?
— Никто этого не определял, но, мне кажется, между ста сорока и ста пятидесятью…
— Опиши мне их конкретную деятельность, — попросил Роберт.
— В орденской регуле говорится, что каждая сестра в лице страждущего встречает самого Иисуса Христа. Чем более отталкивающая работа, тем сильнее должна быть вера. Имеется 335 подвижных лабораторий, 67 клиник для прокаженных на 50 тысяч человек, около 40 домов для умирающих и так далее…
— А какой у сестер, скажем, распорядок дня? Обязанности?
— Встают в полпятого, — говорила Мари-Луиза, — до половины седьмого молятся, затем завтракают. Стирают и приводят себя в порядок перед выходом на работу. В этот промежуток времени новенькие изучают регулу и Святое Писание. Перед принесением обеда они должны выдержать экзамены. Около двух монахини возвращаются на обед. Потом снова уходят на работу и возвращаются около половины восьмого на молитву, потому что это очень важно. Мать Тереза считает, что миссионеры любви к ближнему не должны чувствовать себя всего-навсего работниками социальной сферы. Но в конгрегации, которой хочу руководить я, будет другой распорядок.
— Ты станешь уделять внимание повышению Интеллектуального коэффициента? — спросил Роберт.
— Да. Христианство будет модернизировано. Начнем с нуля. Мать Тереза сначала тоже не знала, куда пойдет и что должна делать. Удобное и гарантированное существование в монастыре она обменяла на неуверенность уличной жизни. Но она знала, что Бог призывает ее и поведет, куда Он желает. Сегодня ее поддерживает множество организаций, а началось с того, что она обходила приходы с жестянкой, прося, чтобы не выбрасывалась несъеденная пища, потому что может пригодиться беднякам. Идя от дома к дому, однажды она увидела у святилища Кали столпившихся людей, — лицо Мари-Луизы приобрело экзальтированное выражение, прекрасные большие глаза засверкали внутренней силой, — так вот, посреди них в луже испражнений умирал человек. К нему боялись прикоснуться — он умирал от холеры. Мать Тереза сама подняла его и отнесла домой, где ухаживала и заботилась. Потом он умер, но счастливой смертью.
— Мари-Луиза, ты уже больше не инспекторша Комиссии доброты?
— Нет, в данный момент я безработная.
— Прощай, Мари-Луиза, — сказал, проходя, картофеленосый швед.
— Чао, малыш, — сказала Мари-Луиза, провожая его задумчивым взглядом.
В «Асторию» ввалилась гурьба подростков. Они с шумом облепили бар и стали заказывать напитки. Алкогольные.
— Я вижу, ты нисколько не переживаешь, что тебя изгоняют из государства Нобль, — сказала Мари-Луиза.
— Что поделаешь, — Роберт уныло улыбнулся, — таков удел. Ты борешься со злом своими методами, а я своими. Я созидаю государство Нобль в той мере, в какой хватает моих рук. Ведь и ты будешь делать то же самое, не так ли?
— Я вспоминаю твой рассказ о Ромасе Каланте, юноше, который совершил самосожжение во имя свободы своей родины. Ты рассказал грубо, совсем не патриотично, очень приземленно и даже с иронией, но ведь, я думаю, ты понимаешь, что каждая жертва имеет смысл и увеличивает Коэффициент доброты человека?
— Я патриот, но я не люблю декларируемого патриотизма. — сказал Роберт.
— В этом рассказе я усмотрела твою заботу о судьбе своего народа и подумала, что, рискуя жизнью на трассах «Формулы-1», ты приносишь жертву во имя государства Нобль, иными словами, во имя новейших достижений гуманизма, или нет?
— У каждого пилота «Формулы-1» своя мотивировка, почему он рискует. Конечно же, не ради пьянящей скорости и не ради блеска, окружающего атмосферу гонок. К скорости привыкаешь очень быстро, а рекламы, трескотня даже раздражают гонщиков, потому что почти все они личности и их угнетает дешевая популярность. Повторяю, у каждого есть своя мотивировка, ради чего он рискует, и она для него единственно правильная и несомненная. В Древней Греции были Ахилл, Менелай, Одиссей и Гектор. В наши дни герои, ежедневно глядящие смерти в глаза, это Ники Лауда, Ален Прост, Айртон Сенна… В выборе профессии не последнюю роль играет присущая мужчине внутренняя необходимость чувствовать себя настоящим героем. В этом есть что-то фрейдистское. Есть даже теоретики, утверждающие, что при стремительной езде гонщик сублимирует половое удовольствие.
— Что ж, — сказала Мари-Луиза, — каждое твое слово заверено смертью. Я верю в то, что ты говоришь.
— Да. Эта сладострастница-земля терпеливо поджидает наши тела. Смерть, ее близость, поднимает цену жизни. Мы требуем от нее большего. Возрастает ответственность каждого часа и подымается точка отсчета. Но хватит о егерях, гренадерах, гусарах и кирасирах… Вернемся к лысому толстяку, что забыл в бане фотографию. Надо его найти. У меня его фамилия проскочила мимо ушей, а ведь в разговоре с очкариком он ее называл.
— Мы его найдем уже сегодня, — сказала Мари-Луиза.
Когда они шли к выходу, от бара неслись тирады подростка, расхваливавшего «Лакрима Кристи» — сорт белого вина, отсутствовавший в коллекции бармена.
— Как же мы его найдем? — спросил Роберт на улице, когда Мари-Луиза взяла его под руку. — Мы в нашем положении напоминаем слюнявых просителей.
— Ага. Очень. Совсем как нищие, которые под звон колоколов стоят на паперти в ожидании подачки. Но не падай духом. Государство Нобль невелико. Мы его найдем сегодня же. Завернем в эту узкую улочку. Сейчас кого-нибудь спросим.
Мощенная камнем улица. Пять шагов в ширину. Кривая, как бровь цыганки. Узенькие тротуарчики. Солнце разворачивает жернова облаков, но сюда почти не проникает. Салатные и цвета слоновой кости дома. Серые дома. Зеленые дома. Экзотическое средневековье. Вдруг перед глазами разверзается широкое светлое пространство, и тишину разрывает девичий смех.
Роберт повернул голову, и глубокий аккорд стремительно выбегающей из воды девушки в бикини обжег его словно визия. В бассейне купались еще несколько ноблиек.
— Она будет первой, у которой спросим, — сказала Мари-Луиза.
Мергина начала вытираться полотенцем, и они подошли к ней.
— Есть ли у вас сладостная мечта? — спросил Роберт, засияв своей очаровательной улыбкой.
— Есть, — ответила девушка. — Потрите мне спинку…
Роберт немедля принялся за работу. Теперь улыбались уже все трое.
— Смотри, Роберт, какой странный мир за этой решеткой, — сказала Мари-Луиза.
Садик действительно был полон странных вещей. Грациозная, как па-де-де балерины, башенка, окруженная еще тремя чуть меньшими, — словно заточенный графит, оградой из палочек. Их фасады подобны пустому черепу. Кованые железные двери высотой с ребенка раскрыты, и окна в форме гробов освещают мозаику комнат. То было как бы миниатюрное святилище. Во дворе стояли резиновые манекены серн, бегемотов и тигров, песочницы и качели, фантастическая крепость с бойницами, пушками, рвами и чудовищем — настоящим жутким чудовищем с вывороченными внутренностями и разинутой пастью. В садике была и импровизированная больница с детскими носилками, операционными и шприцами. Денег не пожалели и на небольшой самолет. По виду он напоминал «Боинг». За круглыми окошками виднелись кресла пассажиров. На этом сравнительно маленьком участке можно было играть в тысячу разных игр, и все дышало тайной, будило фантазию и вызывало изумление.
— Сейчас дети спят, — сказала девушка. — Мы их воспитательницы.
— Может, у кого-нибудь из детей есть толстый облысевший отец? — спросил Роберт. — Мы ищем такого человека.
Лицо воспитательницы на мгновение застыло.
— Дайте подумать, — сказала она.
— Ты, Роберт, сразу же наседаешь на человека. Для начала пообщаемся. Скажите, по какой системе вы воспитываете детей…
— Мы руководствуемся усовершенствованной системой Монтессори. Но обождите минутку, скрылось солнце, я пойду переоденусь.
Вскоре она вернулась в ярко-красном муслиновом платье, подчеркивавшем ее осиную талию.
— Главное внимание мы уделяем играм и дружбе, а также самоотверженности, — приятно улыбаясь, начала рассказывать юная воспитательница. — Интеллектуальный коэффициент и Коэффициент доброты нашего персонала не ниже 120. Что удается сделать из детей, пока они маленькие, — вот основа, определяющая дальнейшее развитие их личности. Они здесь индейцы, пожарные, летчики, таксисты, медсестры, охотники, поэты, мы же побуждаем их мечтать и развиваем их наклонности, способности в том направлении, какое они избирают для себя сами.
— А как вы устанавливаете Коэффициент доброты и Интеллектуальный коэффициент малышей? — спросил Роберт.
— Они с малого возраста решают математические головоломки, путаные задачки и учатся играть на миниатюрном органе, а также сочинять музыку. Мы растим моцартов. В музыке они не уступают маленькому Моцарту, потому что этому уделяется очень большое внимание. Детей не бьем. Музыка и математика — на этих двух слонах повышаем Интеллектуальный коэффициент. Поступая в школу, они уже обладают каждый своим уровнем Интеллектуального коэффициента, поэтому попадают в специальные классы, где их способности развиваются дальше. Ребенок, лишенный слуха, все равно создает музыку, учится импровизировать, а это впоследствии оказывается очень полезным. Коэффициент доброты развивается специальными сказками и фильмами, его устанавливают наблюдением. Так мы уже знаем, что посоветовать родителям. Государство выделяет большие средства на воспитание детей, и мы уверены, что это себя оправдает. Работа наша тяжелая, и ее выполняют только люди, имеющие призвание.
— А вы бы не хотели вступить в Орден любви к ближнему и выполнять такую же работу за пределами Нобля с детьми бедняков? — спросила Мари-Луиза.
— Нет. Конечно, нет, — сказала девушка. — В том же Нобле хватает абсурда, а за границей его еще больше. На прошлой неделе в полдень на самой оживленной улице Нобля потерял сознание человек средних лет. Когда его отвезли в больницу, принявшая пациента медсестра в кармане пиджака среди документов нашла отпечатанную на машинке карточку: «Нет, это не аппендицит! Его мне оперировали уже четыре раза!»
— Прекрасно! — хлопнула в ладоши Мари-Луиза. — И поэтому вы не хотите выезжать за пределы Идеального государства?
— Не хочу. Абсурда и здесь хватает. А в других местах еще ужаснее. Так какого человека вы ищете?
— Лысого толстяка, девочка, — ответил Роберт.
— А сколько ему лет?
— Около пятидесяти.
— Нет. Таких отцов у нас нет. В Нобле размножаются в молодости.
— Вы, наверное, тоже мечтаете о семейном очаге и младенчике? — спросила Мари-Луиза.
— Нет. Скажу вам прямо: у меня были большие потрясения, и жизнь повернула в новое русло.
— Как? — удивился Роберт. — И у вас в жизни был взрыв?
— Отец, которого я очень любила, заболел раком легких. Я каждый день навещала его в больнице, а мой жених работал коммивояжером, все время в разъездах, занят и навестил отца лишь несколько раз. Да и не очень хотел, я уверена. После похорон, когда я была в кошмарном состоянии, он сразу уехал по коммерческим делам. Этого я не могла простить, и мы разошлись навсегда. Он оказался не тем человеком, на которого можно опереться в несчастье. Смерть — самое страшное из всего, что нас окружает, и мы всегда должны быть готовы помочь друг другу встретить этот неизбежный ужас. Если нет сочувствия и самопожертвования во имя ближнего — жизнь тогда невыносимо тяжела.
— Вы правы, — сказала Мари-Луиза. — Мне рассказывали такой эпизод из жизни матери Терезы. Однажды принесли умирающего. Когда с него содрали лохмотья, оказалось, что он весь — сплошная рана… Из язв выползали червяки. Мать Тереза склонилась над ним и стала заботливо очищать тампонами, утешая его по-бенгальски. Христианское милосердие должно быть присуще нам всем, раз мы боремся за Коэффициент доброты, правда?
— Что из того, что моего жениха за это выгнали из государства Нобль. Я не верю, что он исправится.
— Вы найдете другого, достойного себя, — сказала Мари-Луиза.
— Отец умер в мое отсутствие. Лопнула вена или артерия в легких, и он умер, захлебнувшись кровью. Меня мучает совесть, что я не напутствовала умирающего отца, и я хожу в ту раковую больницу навещать его товарищей по палате… Я даже стала ухаживать за одним мужчиной, который тоже болеет раком легких и близко сошелся с моим отцом. Я захожу в эту больницу почти ежедневно. Тот мужчина, наверное, думает, что я к нему неравнодушна, но это не так. Просто мне кажется, что приятно чувствовать чью-то заботу, когда тебе тяжело. Легче умирать, зная, что ты любим, что тебе сочувствуют и за тобой ухаживают… Когда его отпускают в город, мы ходим на концерты, развлекаемся. С ним будет не так, как с моим отцом. Я буду рядом до последней минуты, если только его жена не выцарапает мне глаза.
— Что ж, — сказал Роберт, — мы с вами прощаемся и желаем вам успехов. Жизнь — нелегкая ноша, если ты справедлив и стараешься быть добрым.
Немного отойдя, они обернулись и вместо девушки увидели, как солнце разворачивает жернова облаков… То есть они видели облачное небо, накрытый скатертью стол, на нем стакан с остатками выпитого коктейля и коробка от сигар. Вдали, в заливе, виднелись яхты и фрагмент порта: баржи, рыбачьи лодки, большое военное судно. Голова девушки растворилась внезапно, и они осознали, что идут по центральной улице Нобля.
Люди спешили по своим делам, а часы, подобно скрутившимся блинам, висели на иссохшихся деревьях и на гробах.
— Где теперь искать этого господина? — спросил Роберт у Мари-Луизы.
— Отыщем, не беспокойся, — ответила она. — Малыш, мне кажется, ты мог бы положиться на бывшую инспекторшу Интерпола…
Они разминулись с одной из прохожих. Эта женщина одарила Роберта таким теплым глубоким взглядом, от которого он почувствовал себя чрезвычайно важным и значительным. И как кошка внезапно берет и сворачивает со своего пути, нечто задумав, вправо или влево — что такое она задумывает? — так Роберт неожиданно остановился, повернулся и погнался за прохожей.
— Какая у вас сладостная мечта? — спросил он, вырастая у нее на пути.
— У меня? — изумилась женщина.
— Ваши глаза, как зернышки перца, — добавил Роберт.
— А ваши, — тепло улыбнулась женщина, — ваши черные волосы и голубые глаза такое редкое на земле сочетание прекрасного… Ну вот, обменялись комплиментами, а что дальше?
— Вижу кольцо на руке… Вы спешите к мужу?
— Нет. Хотя у меня есть любимый, уважаемый муж. Я спешу на репетицию.
— Вы, наверное, музыкантша, — сказала Мари-Луиза, которая, подойдя, уперла руки в бока и с улыбкой наблюдала происходящее.
— Я — певица, — сказала женщина с перцовыми зернышками глаз.
— Так какая же ваша сладостная мечта? — спросил Роберт.
— Я бы хотела, чтобы мой сынок, когда вырастет, стал таким же гениальным композитором, как Домье, мой шеф. Чтобы мне довелось исполнять сочинения сына. А я очень капризна в выборе репертуара.
— Может, вы знакомы с таким лысым толстяком, героем пивных и публичных домов? Мы ищем этого человека.
— Я не бываю в указанных местах. Но Домье любитель пива, может, он того человека где-нибудь и видел. Пройдем до студии. Вот то строение из розового туфа. Это недалеко. Домье обещал принести мне сегодня новую песню. Он, наверное, уже пришел.
— Когда приглашает такая женщина, отказаться невозможно, — сказал Роберт.
Студия помещалась в здании стиля модерн. В глубине изображающей пупок ниши шла лестница, и вскоре все трое поднялись на второй этаж, где один за другим располагались три отделанных звуконепроницаемым пластиком зальчика с аппаратурой по последнему слову техники. В зале копирования стиля и нюансов тембра за восемью пультами сидели специалисты по интонированию, сольфеджио, жанру и другой технике пения, способные и могильщика обучить подражанию таким исполнителям, как Стив Вондер, Том Джонс, Ник Джаггер или Хулио Иглесиас.
— Желая найти свой стиль, надо копировать величайших мастеров вокала и только затем прибавлять что-то свое, — сказала певица, знакомя Роберта и Мари-Луизу с Домье, кудрявым молодцом двух метров ростом.
— Существует ли идеальная система вождения? — спросил композитор, узнав, что Роберт — пилот «Формулы- 1».
— Вы — баскетбольный обозреватель? — подтрунил Роберт.
— Нет. Я магистр музыки Нобля.
— Что ж, до сих пор мы оба рекламировали государство Нобль, — сказал Роберт. — Приятно пощебетать с близким сердцу человеком. Но перед гонками я не говорю о вождении. Меня удерживают предрассудки.
— Пощебетать? Но ведь я не воробей, или нет?
— Да, — согласился Роберт, еще раз окидывая взглядом его двухметровую фигуру. — Вы не воробей.
— Я не воробей, я — дрозд, — застенчиво признался маэстро. И он рассказал историю о своих способностях превращаться в дрозда: — Когда мне дали нобльское гражданство, я начал изыскивать идеальную систему создания музыки. С помощью математики и программирования я проанализировал Генделя, Баха, Гайдна, Верди, Вагнера и Гершвина… Решение пришло ко мне неожиданно. Однажды ночью я слушал сопровождавшие топ-твенти восклицания радиокомментатора, и мне понравилась одна его фраза. Она была бесконечно мелодична. Наутро я сел за пианино и заметил, что играю мотив этой фразы. Так родилась чудесная мелодия. Простая, запоминающаяся, яркая и впечатляющая. Я понял, что ее хватит на припев к хорошей песне.
С нетерпением я стал ждать вечера. Вечером я снова настроился на люксембургскую радиостанцию. Ее комментатор говорил особенно мелодичными интонациями. Я бросился переносить их на ноты. Из тридцати интонаций у меня вышло около десяти логичных и четких музыкальных фрагментов.
Так я изобрел теорию интонаций, ставшую основой идеальной системы создания музыки. Разговорный язык полон музыки. Надо лишь уметь ее отобрать.
Постепенно я стал понимать, что чем более глубокому чувству соответствует интонация, тем большее впечатление она производит, будучи записана нотами и исполнена инструментом или голосом. Я стал искать романтические, трагические и красивые чувства и пытаться, мобилизовав всю свою гениальность, выразить их словами, предложениями. Я сокращал интонации этих предложений и получал некий музыкальный фрагмент, к которому по подходящбй к сюжету мысли логике прилеплял другой фрагмент, затем еще один, повторял полученный мотив, поднимал его выше или опускал — экспериментировал вот таким образом.
Следующим этапом был анализ уже созданной музыки. К примеру, «Йестердэй» Биттлов. В порядке очередности: зов плюс упрек плюс меланхолическая жалоба плюс изобразительная речь автора («так было») плюс эмоциональный повтор речи автора (то же самое — более высокими нотами) плюс окончание интонации трагического повествования, — таким был бы первый фрагмент мелодии.
Теперь, слушая музыку, я невольно начал переводить ее на человеческий язык и напротив — слушая речь, начал переводить ее в музыку.
Однажды утром, когда я сочинял, пришла моя подруга. Она посмотрела на меня невидящим взглядом, послонялась по комнате и ушла.
Я в этот момент искал музыкальное соответствие словам «Я погиб», которые, едва только открыв дверь, произносятся преследуемым полицией человеком своей любовнице, либо же Наполеоном, когда тот узнает, что его генерал слишком поздно придет на помощь при Ватерлоо…
Словом, ситуация, затем произнесенная в этой ситуации интонация и идеальное переложение всего этого на музыку с подбором соответствующих инструментов (смотря по музыкальному жанру, по назначению), ритмики и числа нот. Затем вопрос «Что мне делать?..» Затем повтор этого вопроса на более низких нотах и вопль «Боже, Боже! Что мне делать? Что мне делать? Я погиб…»
Пока я сочинял музыку, моя подруга стояла под окном, а на другой день клялась, что не нашла меня в комнате. Только на пианино сидел дрозд. Выйдя на улицу, она через окно слышала пение дрозда. Может, и в самом деле я превратился в дрозда. Наверное, так. Ведь моя профессия сродни певчему дрозду. В ней очевидна роль величины Интеллектуального коэффициента. Кроме того, при воспитании слушателя очень важно, какие чувства мы пытаемся воссоздать. Поэтому Коэффициент доброты — это прекрасные чувства и провоцирование их в душах слушателей, поиск отличных интонаций и передача музыкальными средствами.
— Даже если вы и дрозд, все равно вы можете быть полезны бедным соотечественникам. В данном случае — ответив только на один вопрос, — Роберт рассмеялся и положил руку на массивные плечи композитора.
— Что ж, — рассмеялся и Домье. — Вопросы взрослых редко ставят меня в тупик. Спрашивайте…
— Не приходилось ли вам встречать в пивных Нобля лысого толстяка? — спросил Роберт.
— А как же, — лицо Домье застыло от внутреннего напряжения. — Приходилось. Он курит трубку, приглашал меня осмотреть его хозяйство. Сказал, что угостит свиными ножками, приготовленными по особому рецепту. Он разводит свиней. Их у него около двухсот.
— А где он живет? — спросила Мари-Луиза.
— Кажется, на седьмом километре по парижской дороге.
— Ну как? — подойдя, спросила певица, до этого работавшая со специалистом по мелизмам. — Ваш муж узнал, что хотел?
— Да, — ответила Мари-Луиза. — Только он мне не муж. Я не собираюсь замуж.
— Почему? — спросил Домье.
— Выходя замуж, девушка меняет внимание многих на безразличие одного, — сказал Роберт.
— Вы совершенно правы, — согласилась певица. — Гениально правы.
— Ваш муж, придя с работы, бросается к телевизору, не так ли? — спросил Роберт.
— Когда в хорошем настроении — рисует, — сказала певица. — Он рисует, а я готовлю ужин. Потом каждый из нас отгадывает, что у кого вышло.
Поболтав еще некоторое время, Роберт и Мари-Луиза покинули студию и зашагали к Эльмире, чтобы занять автомобиль и отправиться на поиски фермера.
Эльмира встретила их с энтузиазмом. Она была в хорошем настроении, так как получила главную роль в спектакле нобльской самодеятельной театральной труппы.
— Что ты чувствуешь, когда забываешь часть своего текста? — спросила Мари-Луиза, обходя Эльмирин «Оп-пель-Аксом».
— То же, что и тогда, когда Дик начинает смотреть на меня задумчивым взглядом, — ответила Эльмира.
— И что? — спросила Мари-Луиза.
— В определенных местах моего организма возникает волнение.
— Эх, ты мой сквернослов, — дернула Эльмиру за волосы Мари-Луиза. — А сколько времени продолжается ваш спектакль? Может, приду посмотреть.
— Раз на раз не приходится, — сказала Эльмира. — Когда два часа, когда час, а случается и еще короче. Актеры играют до последнего зрителя.
— Скажи, Эльмира, — обратился к ней Роберт, — это ты расколотила правое крыло?
— Я.
— Что сказал Дик?
— Ругательства пропустить? — поинтересовалась Эльмира.
— Разумеется.
— Ни слова.
— Да-a, ты неисправимый сквернослов! — Мари-Луиза села за руль, поцеловав Эльмиру на прощание.
— Чао, — помахал Роберт.
На седьмом километре Мари-Луиза перестроилась вправо. Стало накрапывать, и она включила стеклоочистители. Пейзаж брал за живое: буйный чертополох вдоль Дорожки, извивающаяся лента ручья, ивы над водой, а У дороги огромный дуб, широкий, как секвойя. Здесь Мари-Луиза остановилась, и они вышли из машины.
Влажный пейзаж был неподделен, как неоскверненное разумом слово. Запах побелевшей на солнце ржи, тишина, дрема густой летней красоты. В кустах тайно перешептываются птички. Мощный дуб смачивает носовой платок. А они стоят под ним, и сизо-желтоватая татуировка радуги уже вспыхнула на небе Нобля, нежное чувство, словно хрупкий анемон овладело ими, и Мари-Луиза сказала:
— Хочешь, я принесу тебе бесконечность, чтобы ты никогда из нее не вернулся… Природа, как и христианство, мощный источник духовности, опора жертвенной жизни…
Она взглянула на Роберта своими огромными глазами, слабый луч дрожал под ее ресницами, и Роберт уже стал проклинать непостоянство своего сердца. «Сердце, не рвись назад. Дозволь мне до конца остаться джентльменом!» — уговаривал он себя.
— Я хочу лишь одного: жаждать тебя издалека, — начал он ободрять себя вслух. — Истинная любовь бывает покрыта легкой пылью сновидений, и я хочу лишь одного: жаждать тебя издалека.
— Ты плохо понял взгляд. Мои покалеченные мысли целуют образ Летиции.
Царила нетронутая тишина. Тишина зрела в пахучей ржи. Дождь, ниспосланный небом, прекратился, один лишь дождь воспоминаний тревожил их своей горечью.
— Едем! — сказала Мари-Луиза. — Я думаю, этот человек живет в доме с красной черепичной крышей, вот там.
Встретивший их во дворе крестьянин был в светлых брюках из используемого для пальто материала и в клетчатой рубашке яркой раскраски. Глаза его казались заплывшими.
— Человек, которого вы ищете, мой сосед, — сказал он, и его голос был сух, словно бег песка по стеклам затерявшейся в пустыне хижины. Он вожделенно осматривал Мари-Луизу блестящими глазами донжуана.
— У вас есть сладостная мечта? — спросил Роберт крестьянина, когда тот вынес на веранду кувшин домашнего пива.
— У меня земная мечта, которая не соответствует нормам государства Нобль. Я бы хотел поиметь тысячу женщин!..
— Тысячу? — удивился Роберт.
— Полевые бабочки бывают маленькие, большие, голубые, желтоватые, красные, зеленые, — сказала Мари-Луи-33) — это богатство для энтомолога. Так для вас, наверное, женщины…
— Я с вами согласен, — сказал крестьянин. — Блондинки, брюнетки, стройненькие, полненькие — все они для меня воплощение гимна любви. Черт побери! Тысяча пятен на тысяче простыней!
— Странная наклонность искать свою правду в чужих судьбах. — Мари-Луиза водила пальцем по краю пивной кружки. — Хочешь не хочешь, а вспомнишь твой, Роберт, рассказ о Париже, югославе Бранко и французе Анри. Искаженное понимание любви ломает людям судьбы, расточает дорогое время и средства, которые можно было бы использовать на благородные, гуманные цели. И много у вас было женщин? — обратилась Мари-Луиза к донжуану широких полей.
— В том-то и дело, — ответил крестьянин. — Я верен своей жене. Как увидал ее груди у витрины напротив бочки торговца рыбой, так с тех пор она самое дорогое, что у меня есть, и приходится ради большего отказываться от меньшего.
— Лучше поговорим о вашем хозяйстве, — сказал Роберт.
— Что вас интересует? Как доят овец или как варят брынзу?
— Все. Я хотел бы и молока попробовать. Никогда не пил овечьего молока.
— Тонкостей этой профессии сразу не понять. На какой траве пасти, где овец поить, когда дать отдохнуть, которую считать вожаком… За сезон от одной овцы надаиваем по 100–120 литров молока. Мы держим тысячу овец и управляемся впятером. Овчарня похожа на небольшой коровник. Вы сможете и сами посмотреть. Бетонированные площадки, автодоилки. Вот сейчас пригонят гурт. Перед Доением дадим концентратов. Летом пасем и доим, весной стрижем, зимой занимаемся ягнятами…
Гости увидали стадо, пастуха и небольшую рыжую собаку. Овца с колокольчиком на шее повела гурт к кормушкам.
Вскоре неудавшийся донжуан принес овечье молоко. Оно было густым, жирным, без какого-либо специфического запаха. Очень вкусно.
Когда Мари-Луиза с Робертом уселись в автомобиль, путь им преградил маленький ослик, тащивший небольшую повозку.
— Вот еще один потенциальный донжуан, — сказал Роберт.
— О, этот действительно потенциальный, — Мари-Луиза нажала на гудок и посигналила. Ослик остановился, прислушиваясь, и неспеша двинулся с места.
В соседнем хозяйстве хозяина не оказалось.
— Отец уехал в город, — пояснил сын. — Вернется не раньше, чем через час. Можете подождать.
Покрытый жестяной крышей трехэтажный дом с цветником принадлежал аккуратным хозяевам. Везде сверкала чистота, и каждая вещь знала свое место.
— Чем занимаются нобльские фермеры? — спросил Роберт.
— Выращивают зерновые, кормовые культуры, — охотно говорил деревенский парень, — сахарную свеклу, подсолнух, держат овец, коров… Мы выращиваем свиней.
Он был в белой рубашке с короткими рукавами и в отпаренных джинсах. Из свинарника показалась девушка, видимо, сестра. На ней тоже было светлое платье с короткими рукавами. С удивлением Мари-Луиза отметила, что маникюр девушки был более изыскан и ухожен, чем у горожанок.
Удовлетворяя любопытство Мари-Луизы, их провели в свинарник. Такую чистоту встретишь не в каждой таверне.
Автоматически включались души смывки навоза. Поросенок к поросенку, свинья к свинье — всего визжало двести пятачков. Животным не было, где повернуться. Поэтому они почти не двигались. Только жирели.
— Видите — электрический распределитель кормов, — показывал свое хозяйство парень. — За год выкармливаем шестьсот беконов. Каждые четыре месяца новая партия. Держим пару коров, чтобы иметь свежее молоко, и отряд кур. Картофель не растим. Не окупается. Скосили девять гектаров клевера. Сами изготовляем травяную муку. Одолеем и сорок гектар хорошо уродившегося ячменя. Его на нобльском комбинате зерновых продуктов обмениваем на комбикорм.
— И много у вас техники? — спросил Роберт.
— Нет. Комбайн, четыре трактора, культиватор, сеялка, грабли, тракторный плуг, пара электромельниц — одна для зерна, другая для травяной муки…
Узнав, что Роберт пилот «Формулы-1», хозяйский сын спросил:
— А какое на гонках главное ощущение, сопровождающее зрителя?
— Главное ощущение создает не скорость, а звук, — ответил Роберт. — Вой стоит непередаваемый, и это действует на зрителя. Автомобили с атмосферными моторами дерут уши, как электропилы. У турбомоторов звук низкий и тише. Но чтобы было интересно, надо кое-что знать о гонщиках. Тогда и наблюдение за гонками совсем иное. Завывание «макларенов», «феррари», «вильямсов» — это тебе не кряканье уток в тихой заводи. Но, я думаю, сельское хозяйство имеет свои тонкости и не менее интересно, чем соревнования по «Формуле-!». Когда ты приедешь ко мне в гости, буду рассказывать я, а сейчас рассказывай ты…
— Расскажу, к примеру, о ячмене, — добросовестно начал парень. — Хотя его стебель и коротковат, при обработке получается больший убыток зерна, чем при уборке озимых. Из ячменя труднее вытрясти солому: она мельче, более травяная, в ней больше волосков. Все определяется вытряхивателем комбайна. Вытряхиватели нашего комбайна усовершенствованы — они длиннее. Кроме того, в ячмене комбайн не должен ехать слишком быстро. Когда ячмень сухой, не подсетый, а урожайность 65 центнеров с гектара, наибольшая скорость — 2,8 километра в час. Практически приходится работать на первой скорости.
— Только-то и всего о ячмене, — засмеялась Мари-Луиза. — Роберт о своей технике наговорил бы побольше…
— Ха, и я могу говорить о ячмене восемь часов без перерыва, а на другой день еще добавить, что пропустил… Очень важна регулировка молотильного аппарата, подходящая скорость барабана. Останется не так много невымолоченных из колоса зерен, если уменьшить зазор между барабаном и подбарабаньем. Форсированная передача косилки помогает косить ячмень большей влажности и травянистости…
— Скажи, а у твоего отца есть татуировка на груди? — неожиданно прервал парня Роберт, осененный кометой мысли.
— Нет. Точно нет… Что знаю, то знаю. Никаких татуировок…
…Они неслись по автостраде обратно в город, вел Роберт. Слева светилось пшеничное поле. Справа — подсолнухи, желтый сад солнца… Узкий высокий шкаф с приоткрытым ящиком. Торчит ключ. Из ящика вываливаются кровоточащие кишки. Вдали пустыня. Лежит лев. Занесенные песком руины. На гигантский шкаф размером с небоскреб оперлась женщина. Имя той женщины Летиция. Я люблю ее…
— У меня идея, — сказала Мари-Луиза. — Поехали в нобльский публичный дом. Там уж точно узнаем о лысом толстяке с татуировкой на груди…
— Поехали, — сказал Роберт. Его голубые глаза выдали напряжение взволнованных чувств.
Городской публичный дом помещался в двухэтажном здании из красного кирпича, длинном, как парниковый кабачок. Войдя, они устроились в гостиной подле клиентов и стали дожидаться мадам. На небольшой сцене девица танцевала стриптиз. Ее волосы были подобны саду черных роз. Ее поясница была округлой, как на индийских литографиях. Вот осталась только капроновая вуаль. Так белеет повисший над лугами туман.
— Становятся финиками ее волосы, талия и ягодицы… Я пойду к ней. Вы думаете только весна грезит сиренью? — сидевший рядом с Робертом клиент с бобровыми усами чмокнул и покачал головой. — У нее пятая категория и она инспекторша Комиссии доброты. В постели я рассказываю ей свою жизнь.
— Я бы хотела с ней поговорить, — сказала Мари-Луиза.
— Только не сейчас, — попытался возразить боброусый. — Как только кончит танцевать, я хватаю ее и тащу на второй этаж. Она мне подходит. Если бы вы знали, какая она интересная! Гортанно дышит и стонет: Рафаэль, Рафаэль… А меня зовут Джоном. Ха… И она всем говорит то же самое. Влюблена в какого-то Рафаэля. Сами знаете — путешествие, знакомство, любовь и расставание. Дешевая цветная базарная бумажка. Но нет… За десять су воплощается счастье. Ее зовут Черной Мартой. Она чемпионка нашего публичного дома по атлетической гимнастике.
— А может, вы все-таки возьмете другую девушку? — спросил Роберт.
— Какую ж брать? Все сейчас на семинаре.
— На каком еще семинаре? — поинтересовалась Мари-Луиза.
— Там устраивается специализация, — охотно пояснил боброусый. — Одни совершенствуются в политике, другие интересуются спортом, третьи — искусством… Что ж. Пусть повышают свой Интеллектуальный коэффициент. Только семинар по любви их утомляет, но он — завтра. Сегодня они свеженькие. Клиенты здесь пассивные едоки счастья. За все отвечают девушки.
— А где мадам? — спросил Роберт.
— Мадам Бу-Бу на семинаре.
Снова пошел дождь. Бронзовые капли дождя барабанили по окну. Оловянные тучи плыли, словно лодки.
— Это Роберт Шарка, пилот «Формулы-1» команды «Идеал», — сказала Мари-Луиза. — Может, уступите Черную Марту?
Ус подскочил и всплеснул руками:
— Какая честь! Простите, не узнал… Конечно, конечно, вам без очереди…
Мари-Луиза и Роберт не слушали восторженной тирады клиента. Они поднялись на второй этаж к Черной Марте. То, что им предстоит быть втроем, девушка восприняла, как нечто само собой разумеющееся.
— Первый вопрос, — усевшись в кресло, начал Роберт, — приходилось ли вам спать с лысым толстяком?
— Я раздала океан любви, — ответила Марта. — Всех не припомнишь.
— С татуировкой на груди?
— Вы из полиции?
— Нет, — ответил Роберт.
— Я с таким не знакома, — покачала головой Марта.
Девушка хитрит, подумал Роберт. Надо ее вызвать на разговор, чтобы приобрести доверие.
— Вам привет от Рафаэля, — сказал он.
— Как? Вы знаете Рафаэля?
Роберт молча кивнул головой. Марта подошла к окну и закрыла его.
— Рафаэль сказал бы, поет колыбельную летний дождь… Рафаэль полон еще никем не обнаруженных слов, которые спят в соке трав и в пыли пергаментов. Его эпитеты и метафоры безошибочно попадают в самую суть. — Девушка сомкнула, а потом в задумчивости распрямила руки. — Сначала, пока утро еще глухо к заре, он меня жадно ласкает. Но вот прозвучали первые трубы восхода, и Рафаэль хватается за перо. Солнце, его летучие змеи взобрались на нобльский старый город. Куском красной черепицы оно плывет по крышам, и Рафаэль подымает голову, говоря: «Ты бесподобно красива». Воспоминания… Трепещащее твое тело, говорит он, я срываю, как полевой одуванчик, и пушинки любви парят, отталкиваясь своими цепкими лапками… Поэт!.. Что ж, моя молодость уже давно уплыла с речной водой, но любовь сильнее смерти. Теперь душа плачет в немой тоске… Тоске по Дюссельдорфу. Мокрые площади, почерневшие деревья…
— Вы пишете стихи? — спросила Мари-Луиза.
— Нет. Но страшно люблю хорошую поэзию… Что просил передать Рафаэль?
— Привет. — Роберт перевел дух и спросил: — А насчет того лысого толстяка?.. Он тоже мой приятель…
— Есть такой. Страшно много ругается, пьет и курит. Он сейчас спит в комнате Бешеной Кошки.
— Скажи, Марта, — проговорила Мари-Луиза, — ты бы не хотела вступить в Орден любви к ближнему и все тепло своего сердца отдать беднякам? За пределами государства Нобль. Увеличивать в людях Коэффициент доброты… Возьмем пример с матери Терезы. Однажды, хлопоча среди бедняков, она наткнулась на человека с зараженным гангреной пальцем. Палец надо было немедленно ампутировать. Мать Тереза схватила ножницы, произнесла молитву и быстро срезала палец. Потом они оба потеряли сознание. Такая жертвенная жизнь, разве она не для тебя? Подумай!
— Нет. Я уже нашла свое призвание. Все мы здесь в большей или меньшей степени нимфоманки. Мне нравится быть на людях. Здесь я чувствую себя нужной, здесь нахожу свой смысл и свою задачу. Ведь Рафаэль тоже уговаривал меня уезжать отсюда… Здесь… — она начала волноваться…
Как садовник прививает белый налив, антоновку или ранет, так Мари-Луиза терпеливо уговаривала Черную Марту стать на путь добродетели, но все было напрасно.
В комнате Бешеной Кошки, напившись пива, спал Моррисон, человек, которого искал Роберт.
— Вставай, дрянь! — прорычал Роберт, когда они остались втроем.
Едва тот успел сесть, как Роберт влепил ему ладонью под подбородок.
— За что? — взревел Моррисон.
— Говори, в каком городе и где этот публичный дом несовершеннолетних? Видишь фотографию? Твоя?
— Моя. В Венеции, но улицу не помню… Я был темным, сами понимаете.
— Что тебя держит в государстве Нобль, дрянь? Поговори о себе… А может, хочешь, чтобы я рассказал тебе сказочку перед сном?
Роберт угрожающе сложил руки на груди.
— Я пожарник. Хороших пожарников повсюду не хватает. Другое дело повышение. Карьеры я не сделаю, это правда. Но с работы меня не выкидывают. В Нобль я приехал вслед за несколькими своими родственниками и что же… Мне здесь нравится. Посмотрите в окно, какое небо!.. Здесь красивая природа. И люди добрее, чем в других местах. Разве что слишком уж лезут человеку в душу, черт возьми.
— Да, — сказала Мари-Луиза. — Небесная кровь радует тех, которые умеют любоваться божественным потолком. Но ты, кажется, больше всего кайфуешь с несовершеннолетними?..
— Неправда. Женщины зреют, как семена яблока. Лучше всего они около тридцати. Черная Марта, которая вас сюда провела, по мне еще слишком молода.
— Ну и как, приятно тебе было с ней, с Мартой? — спросила Мари-Луиза.
— Мне ее жаль, — ответил Пожарник. — Она не в свои сани села.
— А нам она сказала, что нашла свое призвание, — заметила Мари-Луиза.
— Мало ли что они говорят. Все они мечтают подзаработать и приобрести какое-нибудь кафе или бистро, иметь семью, детей… Все они рабыни мелкобуржуазной мечты. И, может быть, даже жертвы. Хотя я и сам стараюсь ни в чем в жизни не отставать от друзей и их обогнать…
— Как ты можешь судить об идеальном государстве, дрянь, если связываешься с несовершеннолетними? — риторически спросил Роберт.
— Черт побери, можете взглянуть на фото! Я был темным. Это дружки меня затащили. А на государство Нобль я смотрю скептически. Сейчас объясню. Государство — это нация, и только соответственно нации, ее чувствам можно создать идеальное государство…
— Моя судьба мечется по граням страдания, — сказал Роберт. — Я ищу похищенную дочь, а ты, дрянь, будь добр, скажи, подумав, какой там адрес в Венеции?
— Не знаю, не припомню, ей-Богу. Название канала, кажется, напоминает фамилию нацистского бонзы… А улица, кажется, по имени какой-то святой, по крайней мере, женского рода…
Ничего больше не добившись, они спустились вниз в гостиную, где их, всплеснув руками, встретила мадам Бу-Бу.
— Маэстро Роберт, вы уже покидаете нас? — спросила мадам. Видно, клиенты уже успели ей рассказать, каких гостей она принимает. — У вас уже проверили кровь?
— К сожалению, нам надо уходить, — сказал Роберт.
— Разве вас уже не преследуют очаровательная новизна, свежесть впечатления и удивительное «неужели», что вы отказываетесь от моих девочек?
— Прощайте, мадам Бу-Бу. Вы — цветок среди золы, — церемонно поклонился у дверей Роберт.
— Заходите как-нибудь, маэстро Роберт. Выспитесь, как желтый пушистый гусенок под крылышком у гусыни.
Дождь прекратился. Солнце спустило к земле свою стремянку и, словно бьющий крыльями красный петух, уселось на краю горизонта. Вечерело.
* * *
Компания сидела в ресторане венецианской гостиницы второй категории «Казанова». Венеция — это народная песенка, попугай и солнце, словно святое причастие. А солнца на самом деле было много. Красота города, ямбами и октавами воспетая на листе бумаги, наяву казалась гостям еще удивительней, потому что жизнь — это вереница неожиданностей.
— Заколдую свое сердце, чтобы сохранило черты Венеции до часа серости, когда хлещут о землю занудные осенние ливни и все кажется бессмысленным, — сказала Мари-Луиза.
Роберт меланхолично смотрел, как красиво танцуют, прижавшись друг к другу, двое седовласых — пожилая, но романтичная пара.
— Дик любит Венецию потому, что любит жизнь, — сказала Эльмира. — Для него на свете столько прекрасных вещей — охота, рыбалка, виски и женщины…
— Мне здесь все по душе, кроме цен, — промолвил Дик. — Самая глубокая пропасть — финансовая. В нее можешь падать всю жизнь. Подумать только, двухместный номер в гостинице — двадцать тысяч лир, кока-кола — двести лир, а обед — все шесть тысяч лир!..
— Поразительно, — ужаснулась Эльмира, никак не меньше переживая за семейный бюджет.
Из лагуны веял сырой ветер, неся на террасу ресторана запах трав и водорослей.
— Не слишком верится, чтобы в этом публичном доме была моя дочка, — вслух произнес Роберт то, что думал. — Скорее всего, просто похожая девочка. Но я успокоюсь только тогда, когда проверю.
— Прибыв в Венецию, прежде всего подобает посетить площадь святого Марка, — заметила Мари-Луиза.
— Давайте, — согласился Роберт. — Через язык к людям. Как-нибудь найдем ту загадочную улицу.
— Вот сейчас, сейчас мне чего-то хочется… Хочется сама не знаю чего, — Мари-Луиза подперла руками подбородок. — День в самом разгаре, такой прекрасный полдень, а я чувствую, что не реализовала себя… Чего-то не хватает, а чего — не знаю… — потянувшись туда-сюда, она встала и ушла прогуляться.
Ее удлиненное, экзотичное тело покачивалось, словно кораблик.
К компании подошел официант.
— Подайте мне порцию орфографических ошибок, — сказал Дик, у которого болел зуб и который, где мог, искал, к чему бы прицепиться.
— Извините, но в нашем ресторане нет такого блюда, — поправил его официант.
— Так почему же я все это нашел в меню? Ну хорошо, закажем то, что написано по-итальянски. Фрутти ди маре — что это, омары или креветки?
— Креветки, синьор…
— Также пива, бульон…
— Я хочу вина, — сказала Эльмира.
— Вальполичелла, Бардолино, Соаве, Токай… — начал перечислять сорта вин официант.
— Рекомендую Бардолино, — сказал Роберт. — Сам я пить не буду, у меня в воскресенье гонки. Осталось четыре дня, надо восстановить форму.
— Тогда бокал Бардолино и бокал шампанского для Мари-Луизы, она пиво не любит, — проговорил Дик. Вдруг его лицо оживилось и он спросил: — Не попали ли мы на какой-то праздник, что так много народа?
— Нет, — сказал официант. — Фиеста дель Реденторэ через пару недель, а народу в Венеции всегда хватает.
Покачиваясь между столиками, подошла Мари-Луиза и показала Эльмире маленькую подковку.
— Купила у швейцара, — сказала она.
— Никогда не думал, что ты суеверна и веришь во всякую ерунду, — сказал Дик.
— А я и не верю. Но мне сказали, что эта подковка поможет и тем, кто верит, и тем, кто не верит.
Дик одарил сидевшую в углу нарядную брюнетку обвораживающим взглядом.
— С кем ты поздоровался, Дик? — спросила Эльмира.
— Это третья жена первого мужа моей второй жены, — сказал Дик.
— Ну, а на самом деле?
— Так. Красивая девица и все.
— Дик, как ты себя ведешь? — возмутилась Эльмира. — Что ты стреляешь глазами в эту итальянку?
— Милая, если я придерживаюсь диеты, то это не значит, что я не могу читать меню.
Сидевшая в уголке за одним столиком с полицейским итальянка улыбнулась Дику.
— Смотри только на меня, — сказала Эльмира.
— Попрошу, чтобы этот полицейский меня арестовал, — сказал Дик. — Хочу в тиши камеры поразмышлять о суете мира вообще и о придирчивости жены в частности…
— Я хочу поговорить с тобой очень серьезно, — надув губы, сказала Эльмира.
— Можешь начинать. Я скоро вернусь, — Дик встал, намереваясь выйти.
— Почему я не послушала маму и вышла за тебя?
— Не хочешь ли ты сказать, что она не разрешила тебе за меня выйти? — Дик снова уселся.
— Да, — сказала Эльмира.
— Ах, как плохо я думал об этой прекрасной женщине, — закачал головой Дик.
— Может, кончишь?
— Сама начала. Не надо выдумывать.
— Хорошо, — сказала Эльмира. — Я признаю, что мы оба виноваты, особенно ты.
— Хочешь дам тебе добрый совет, — сказала Мари-Луиза Эльмире. — Не спорь с мужем. Плачь.
— Официант! — рыкнул Дик. — Тарелка мокрая.
— Кончай, Дик, — утихомиривала его Эльмира. — Ты ошибся. Это порция твоего супа. Хотя, возможно, и слишком скромная.
— Один раз я ошибся, — сказал Дик. — Это случилось в тысяча девятьсот не помню каком году в Глазго.
— Ты ошибся? Не может быть, Дик! — сыронизировала Мари-Луиза.
— Да. Раз я думал, что ошибся, но я ошибался… Смотрите, какая отличная пантомима!
Оркестрик удалился, освободив место одетому в черное миму. Это был юноша лет двадцати. Его гибкие нежные руки вычерчивали изображения. В глубоких глазницах сверкали глаза, внимательно вглядывавшиеся в мир. Нос прямой, правильный, с резко очерченными ноздрями. Когда выступление окончилось, по террасе пронеслась волна аплодисментов. Роберт попросил официанта, чтобы тот подозвал юношу.
— Вы говорите по-английски? — спросил Роберт, когда тот подошел.
— Да. Я с Мальты и знаю не один язык.
— Приехали сюда подработать? — спросила Мари-Луиза.
— Нет, — сказал юноша. — Мой отец фабрикант, и у меня нет финансовых проблем, но я пытаюсь быть самостоятельным. А вообще меня интересует сцена. Думаю стать драматическим режиссером. Пантомима это только между прочим.
— Что ты там делал на возвышении, приятель? — спросил Дик.
— Искал цвет для своего неба. Оно будет не серым и не голубым. Может быть, будет зеленым. Еще не знаю.
— Не обращайте внимания на Дика, — сказала Эльмира. — Он с самого утра пьет пиво. Начал еще в самолете.
— Вы только прилетели? — спросил юноша.
— Да, — сказал Роберт. — Мы прибыли из Нобля.
— Я много слышал о вашем идеальном государстве. Но я не могу вообразить его уклада.
— Наше общество, — начала объяснять Мари-Луиза. — это сумма мелких фирм. Их престиж, доходы обуславливают социальный статус участника. Первый дивизион, второй, третий, четвертый. Все как в футболе. Участник оценивается баллами. Если он покажет свой меньший Интеллектуальный коэффициент или меньший Коэффициент доброты, то заменивается другим и ищет себе работу в более низкой лиге. Это общество стимулов.
— Ха-ха, — рассмеялся юноша чистым хрустальным смехом. — Может, у вас я бы нашел ответ на беспокоящий меня вопрос… Блуждаю по свету в поисках смысла жизни. Говорят, мои старания напрасны.
— А где пришлось побывать? — спросил Роберт.
— Стажировался в Лондоне у режиссера Питера Брука.
— Трудно было выучиться этому ремеслу? — спросила Эльмира.
— По Питеру Бруку, человек, наделенный талантом видеть и чувствовать как художник, может обучиться технике и театральному ремеслу за один день. А если говорить о кино — за три дня.
— Неужели театр не дал вам ответа на беспокоящий вас вопрос? — поинтересовалась Мари-Луиза.
— Для человека, утверждающего, что он знает истину, театр не нужен, — сказал юноша. — Но театр — это удивительно. В одном помещении собираются несколько сот человек, которые один другого не знают, все разные и, может быть, друг другу антипатичны. И вот благодаря особой магии сцены, эти личности начинают мыслить вместе, чувствовать вместе и реагировать вместе. Иначе говоря, в зрительном зале становится плотью утопическая мечта о единстве людей. Каждый политик хотел бы осуществления такой мечты для своего народа.
— Согласно Нерону, актером на сцене быть легче, чем в жизни, — сказала Эльмира. — Но я с этим не согласна. Сама играю в любительском театре, и у меня получается с большим трудом. Может, вы бы приехали к нам что-нибудь поставить?
— Очень интересное предложение, — сказал юноша. — Но пока я не сформировавшийся человек, не возьмусь готовить спектакль.
— Вы хорошо знаете Венецию? — спросил Роберт.
— Роберт пилот «Формулы-1» Нобля, — не сдержалась Эльмира.
— Вы хорошо водите? — вежливо спросил юноша.
— Когда дорога поворачивает вместе со мной. Это чистейшее совпадение. Пустые усилия чего-либо достичь…
— Нет ненужных усилий, — сказал Дик. — Сизиф и тот накачивал себе мышцы, катя камень в гору.
— Хотите, охарактеризую Роберта, — сказала Мари-
Луиза. — Он строг, хладнокровен, расчетлив. Верен друзьям и любимым женщинам. Не как все. Выпадает из своего окружения, и не только из-за своих голубых глаз и смуглого лица. Игрок, родившийся в счастливой рубашке. Внутреннее состояние — усталость, скука, разочарование, все видал, все испытал… Постоянно держит экзамен на титул супермена.
— Не слишком ли сильно сказано? — запротестовал Роберт. — Так хорошо ли вы знаете Венецию? Мы ищем канал с фамилией нациста и именем святой…
— Может, случайно Каннареджо? — спросил юноша.
— Весьма вероятно, — сказала Мари-Луиза. — Ведь Канарис был, кажется, нацистским адмиралом.
— Меня зовут Мартин, — сказал юноша.
— Роберт, Мари-Луиза, Эльмира и я, Дик. Среди людей бывают отверженные, изолированные, свои, желательные и «звезды». Вы желательны в нашей компании, и если бы вы согласились еще дольше пообщаться, поблуждать вместе с нами по этим лагунам и каналам, то…
— Ха-ха, умираю, — рассмеялась Мари-Луиза. — Дик представляет нас весьма неудачно. Но вы неплохой человек.
— Мало быть человеком, — сказал Дик. — Надо быть своим человеком. Обо мне вам никто не расскажет. Судите, Мартин, по друзьям…
— Знаешь, что однажды сказал Хемингуэй здесь в Венеции? Нельзя судить о человеке по его друзьям. Не надо забывать, что у Иуды были безупречные друзья… — Мари-Луиза дружески ткнула кулаком Дика.
— Я тоже хочу быть писательницей, — сказала Эльмира. — Дик, в какой манере мне писать?
— Слева направо, дорогая, — сказал Дик.
— Не стоит быть писательницей, Эльмира, — сказала Мари-Луиза. — Один американский писатель записал в своем завещании такой пункт: «Прошу после смерти сжечь мое тело, а пепел бросить прямо в лицо моему издателю».
Оркестр вновь заиграл традиционный джаз, и снова седовласая пожилая пара танцевала, блаженно обнявшись.
— Официант, счет, — заревел Дик. — Если бы бульон был так же тепл, как пиво, а пиво столь же холодно, как бульон, у меня бы не было претензий. — Он стал внимательно изучать счет и громко, чтобы слышали за соседними столиками, добавил: — Вы, видать, приплюсовали к счету и сегодняшнюю дату! А знаете ли, что мы, шотландцы, даем на чай?
— Не приходилось слышать, синьор, — покраснев, ответил официант.
— Кусочек сахара, втиснутый в ладонь…
По соседним столикам прокатилась волна смеха.
С болезненным удовлетворением Дик наблюдал, как удаляется покрасневший официант. Но Эльмира быстро развеяла скандальную атмосферу, и компания, поднявшись, направилась на площадь святого Марка. Проводником и гидом был Мартин.
* * *
В их возбужденном воображении, а может быть, и нет — может быть, наяву — словно айсберг, возник силуэт базилики святого Марка. Так весной покрывается листвой виноград, радуя сердце и глаз горца. На площади было полно голубей. Даже чересчур много. Венецианско-византийское чудо Сансовина ошеломило даже Роберта, погрузившегося в черные думы. Как начинают грозить бурей оцепеневшему пастуху мрачные горы, такое же самое чувство охватило, точно так же задрожал Роберт, пораженный величием Дворца дожей. Его мысли возвратились из прошлого, и новые впечатления вступили в конфликт с гнетущими переживаниями. Раны подступавших наяву сновидений лечили похожие на сачки для бабочек восемнадцать колонн первого этажа, и тридцать пять второго, и восемь округлых морских окон рядом с фасадом, и два четырехугольных окошка с правой стороны… Дворец дожей! Вы, знающие Карпаччо, Джорджоне, Тициана, Веронезе, Тинторетто, Беллини, Вивальди, Чимароз, Генделя, Глюка, Моцарта… не находите ли вы той гибельной венецианской легкости в их творчестве?
Увы, Роберт снова вернулся в сегодня. Фламинго, словно грациозная беспокойная мечта, уживается в сердце рядом с хищным крокодилом, а порядок и красота — рядом с деструкцией и абсурдом. Возле них стояла тонехонькая, малюсенькая, словно воробей, испуганная девушка с гла-зами-козявками. На плечах была заметна перхоть. Окаменевшее лицо говорило об усилии закрепить в памяти, навсегда овладеть этой красотой… Девушка почувствовала взгляд Роберта и улыбнулась глазами-козявками. Нарядившаяся в полотняную юбку с черной сатиновой окантовкой, в выцветшей ситцевой блузке она выглядела до жалости грустной. Весла на Большом канале унесли легкий вздох, и Роберт вспомнил Афганистан, ту кошмарную ночь, когда разбомбили деревню, разбухший труп солдата-ли-товца и маленькую девочку, на глазах которой сидели два таракана. Девушка с насекомыми вместо глаз…
— Площадь Святого Марка Наполеон назвал удивительнейшим мировым салоном, — сказал Мартин. — Петрарка тоже что-то сказал Андреа Дандолу, одному из самых уважаемых венецианских дожей, только вот не припомню, что. Дворец дожей — самое большое здание в этом городе.
В зале Великого Совета Дворца дожей у «Апофеоза Венеции» Веронезе Дик изрек:
— Мне нравится телесный пейзаж той женщины, что изображена на верхушке. Только ее спина и седалище. Я ее беру.
— Она слишком дорога, — заметила Эльмира. — Это нам не по карману. Где же Мост вздохов? Плывем скорее. Я столько о нем слышала…
На стоянке Дик торговался с гондольером.
— Сколько надо до Каннареджо?
— Пятнадцать тысяч лир, синьор.
— Так много? Я погребу и отвезу тебя за три тысячи… Согласен?
— Я никогда не торгуюсь, — сказал гондольер. — Мотоскаф довезет вас за триста. Плывите водным трамваем.
Вдруг в сторону лагуны пролетела стайка печальных диких уток. Прозвучал колокол монастыря Сан-Джорджо Маджоре. Кто скажет, что за новость он посылает.
Компания хватилась Мари-Луизы. Ее нашли около статуи покровителя Венеции св. Федора. Статуя стояла на колонне с тремя кружками ступенек у подножия. Мари-Луиза сидела на одном из них и читала газету.
Наконец собравшись, они все уселись в лодку бородатого двадцатипятилетнего итальянца. Цена была невысокой, лодка неплохой, хотя и не лакированного черного дерева и без обычного для гондол инкрустированного орнамента.
Мартин рассказывал, что знал:
— Во времена Наполеона лев св. Марка стоял в Париже против Дворца Инвалидов. После Венского конгресса льва вернули Венеции, хотя она и не получила обратно свою государственность. По инициативе Габсбургов ее в 1866-ом присоединили к Италии. Гармония контрастов. Кафедральный собор св. Марка — причудливая смесь готики, Ренессанса и византийского искусства. С шестнадцатого века Сансовин, Да Понте, Палладио и Скамоци творили архитектурное очарование, находя общий язык с готикой и с византийским стилем. А Венеция расположена на 118 островах Венецианской лагуны. По лагуне Вива могут плавать современные морские суда.
— На той картине Тинторетто Сансовин чем-то похож на боксера Теофило Стивенсона. И правую руку поднял, словно собирается боксировать. — Дик пытался подняться до уровня интеллектуальных медитаций.
Они плыли по Большому каналу. Через туман, окутавший Тауэрский мост, идет сонливый прохожий и вдруг видит перед собой белый, как привидение, корабль. Именно так изумилась и Робертова компания, когда, повернувшись налево, они увидели церковь Санта Мария делла Салюте. Роберту открылись два неба — одно на водяной ряби, другое над башнями церкви. Дворцы патрициев сменяли друг друга своей изумительностью. Так наглые гости наперебой поднимают застольные тосты, подслащиваясь к хозяйке. Отливающие серебром фасады пели гимн солнцу и поражали изобретательностью и энтузиазмом.
Неожиданно протарахтел эскорт украшенных черным катеров. То были похороны. Венки выглядели необычно большими, метра по два в высоту.
Справа они увидали готический шедевр — гостиницу «Альберго Бауэр-Грюнвальд». На террасе стояли две девушки с непокрытыми головами и махали руками.
— Вам хватает на хлеб? — спросил у лодочника Роберт.
— Мне вроде бы и хватало, — ответил лодочник. — Мотор новый. Но опять беда. В деревне у меня больной отец. Почти все деньги идут ему.
— Что с отцом? — спросила Мари-Луиза.
— Он болеет гепатитом Б. Но мало того, он еще страдает от остеомиелита. Ему нельзя употреблять антибиотики. Положение трагическое. Наступил на вилы, поранил ногу и получил остеомиелит.
— А отец хорошо живет? — спросила Мария-Луиза.
— Увидели бы вы, в какой лачуге я родился, у вас бы глаза на лоб полезли. Тут отец спит, тут корова мычит — все в одном помещении…
— Говорите адрес, мы поможем вашему отцу, — сказала Мари-Луиза.
— К чему такой разговор… — лодочник отвернулся и наклонился к мотору. — Не поможете ни вы и никто. Ни я вам не нужен, ни вы мне не нужны.
Больше он не говорил и не отвечал на вопросы.
— Вот палаццо Корнер Мартиненджо, — произнес Мартин. — Здесь в 1838 году жил Фенимор Купер, автор «Последнего из могикан».
— У вас есть девушка? — спросила Мартина Эльмира.
— Моментальные оценки бывают разного рода, — сказал Мартин. — Одна, когда друг друга взаимно отвергают. Вторая, когда один отвергает, а другой вроде бы и принимает. Третья — взаимное избрание. Четвертая — взаимное избрание с большой разницей в оценке. И пятая — постоянно повторяющаяся высокая взаимная оценка. Я ищу пятый вариант. К сожалению, безуспешно.
— Так ты должен быть чертовски несчастен, — сказал Дик.
— Счастлив бываешь день после бани, неделю после хороших торжеств. Чтобы быть счастливым год, надо жениться, а чтобы всю жизнь — посвятить себя искусству. Художник счастлив, потому что он творит. А ведь я художник, значит, счастлив. Вот Фондаццо деи Турчи. — Мартин махнул в левую сторону. — Здесь в 1883 году умер Рихард Вагнер. Портик из десяти аркад, над которыми лоджия с колоннами.
По Большому каналу проплыла лодка, набитая рабочими. Они галдели и громко смеялись.
— Характерная черта чернорабочих, — заметила Мари-Луиза, — дранье глотки как доказательство удали, грубый юмор, швыряние репликами. Но мне их жаль. Посмотри, Роберт, как бессмысленно тупы их физиономии… Они жертвы, и государство Нобль рано или поздно их освободит.
— Поворачивать в канал Каннареджо? — спросил лодочник.
— Да, — сказал Мартин. — И перечисляйте улицы, ко-т°рые будут по дороге.
Богатство, разнообразие и нарядность одуряли гостей. Замысловатая архитектура и простая планировка… Ты словно находишься среди сотни красивых, очень красивых Женщин, они все сложены по твоему вкусу, и ты не 3Иаешь, которую выбрать. Теряешься.
Слабели акварельные цвета летнего вечера.
— Санто Джеремиа, Терра Санто Леонардо… — перечислял лодочник. — …Мадонна…
— Стой! Здесь остановись, — попросил Роберт.
Он медитировал на летучей, как песок, подушке воспоминаний, а розовые крылья заката касались города нежно, словно ангел лоскутков детского сна. Вечерело.
— Какой смысл твоей жизни? — спросила Мари-Луиза миниатюрного нищего из рассказа Роберта о художнике Чюрлёнисе, отдавшем свой последний рубль.
У этого нищего ноги были из спичек, его туловище тоже было спичечное, и руки, и шея. Только голова настоящая, хоть и совсем маленькая.
— Смысл моей жизни? — спросил нищий. — Он помещается в этой кепке. У меня есть планы, но это не смысл жизни. Ради чего я живу? Ради природы. Мне нравятся солнце, красивые облака, Неман, деревья, их листья, сверкающий алмазный снег и так далее… Каждый день, общаясь с природой, я испытываю что-то новое и тогда бываю счастлив. А еще мне нравится испытывать людей, узнавать, сколько в них доброты…
— Молчи, старик, — сказал Роберт. — Ты жертва.
— Смысл доброй вести, принесенной Христом, это общность Его Жертве Тела и Крови, — сказала Мари-Луиза. — Эта Жертва не знает никаких границ, никаких партий, она предназначена всем и каждому. Поэтому Христос провозглашает жертвенную любовь к ближнему. То есть к другому, особенно — более слабому человеку, каждой социальной группе — особенно к низшей и более слабой группе, каждому народу — особенно к более слабому и исчезающему народу, представителям каждой расы — особенно к представителям угнетаемых рас.
— Да, — сказал нищий-спичка. — Жизнь за счет другой жизни все равно обречена на смерть. Поэтому зверское взаимопоедание бессмысленно…
— Природа остается совершенной только благодаря выживанию сильных за счет слабых, — сказал Роберт. — Никто не может прожить без того, чтобы не уничтожить другую жизнь.
— Коэффициент доброты происходит от отвержения основного закона жизни — закона права сильного, — Мари-Луиза протянула руку, чтобы взять нищего-спичку, но зашипело пламя, и все исчезло в пепле…
Розовые крылья заката касались города нежно, словно ангел лоскутков детского сна. Вечерело.
— Идем по этой улице, — сказал Дик. — Мне кажется улица Мадонны — это то, что нам нужно. Вот вижу красивую девушку. Сейчас я с ней заговорю.
Девочка, выставив вперед ногу, стояла у импозантного дома. На втором этаже два маленьких балкончика и один, в четыре раза больший, в центре, а на третьем этаже на крыше, еще три маленьких домика с четырьмя окнами. Окна в форме карандаша с орнаментом в том месте, где кончается острие графита. Большой балкон второго этажа был с навесом из зеленого шелка. Материя шевелилась на ветру.
— Сколько ты весишь, красавица? — спросил Дик.
— Шестьдесят килограмм.
— Шестьдесят, — сквернословил Дик, — и каждый килограмм красивее другого. Дай я тебя хлопну по твоему бомбовому задку.
— Пятьдесят тысяч лир, синьор.
— Не понимаю, — сказал Дик.
— Это обойдется вам в пятьдесят тысяч лир. Я несовершеннолетняя.
— За что пятьдесят тысяч лир?
— За «железную дорогу». За любовь обычным способом. — Девочка устремила свой светлый взор на Роберта и, заметив на его лице выражение ужаса, повернулась, чтобы идти домой, но Роберт был проворнее.
— Стой, — он схватил ее за руку. — Вот тебе деньги. Веди меня в свою комнату.
Комната была неплохо обставлена. Роберт сел в кресло, достал фотографию.
— Как тебя зовут? — спросил он девочку.
— Грета.
— На этой фотографии тебя нет. Я отец Руты. Скажи где она? Я вижу по твоему лицу, что ты что-то знаешь. Говори скорее, а если нет, я сообщу полиции…
— Не надо… Не надо полиции…
— Звоню… Телефон полиции в Венеции — 113, так?
— Ради Бога, не надо… Я вам все расскажу… Если, конечно, вы меня не выдадите. Мне здесь неплохо… Я не хочу менять жизнь. Да и поздно…
У Роберта пересохло в горле. Невероятно! Рута здесь, вне всяких сомнений. Он перевел дух. Наконец-то они будут вместе…
— Мы все здесь из хороших семей, — сказала девочка. — За нас не заплатили выкуп, и мы попали в ад.
— Что вам мешает бежать и отыскать семью?
— Нам нет смысла бежать. Здесь «земляничная поляна». Каждую из нас приучили к наркотикам, и теперь мы рабыни… Не можем без этого жить. А дозы все растут., Рута умерла от чрезмерной дозы, — девочка всхлипнула и заплакала. — Мне ее так жалко. Ничего не поделать, У нас нет пути назад.
Около получаса они молчали. Девочка плакала, всхлипывая.
Потом Роберт вроде бы решился — взяв себя в руки, спросил:
— Расскажи, как она умерла?
— О!.. Это было ужасно… Я скажу на ухо, можно?.. — С подкупающей детской искренностью девочка зашептала Роберту на ухо.
Роберт закрыл лицо руками, потом вдруг поднялся и спросил:
— Где живет ваш шеф?
— Он очень любит молоденьких девочек и пишет романы о всяких извращениях и мафии… Мы все через него прошли. Он поставляет идеи венецианским мафиозам, и они благодаря ему заработали много миллионов.
— Где он живет?
— Живет он в Париже. Я знаю даже гостиницу, потому что раз у него из кармана брюк выпала визитка…
— Говори скорее, — торопил Роберт. В его глазах сверкали решимость и боль.
— Гостиница «Гамильтон» в Париже… Вы возьмете меня завтра на пляж?
— Где этот пляж?
— На острове Маламоко. Лидо… Я так люблю купаться, а надо все работать и работать, чтобы заработать на очередную дозу…
— Как его фамилия, малышка?
— Его зовут Секвана. Но вы обещаете, что нам ничего не будет? Мы не хотим на улицу, мы не хотим домой… Нам здесь хорошо… О, как бывает хорошо… Рай достижим через грязь… Но мы иначе и не можем.
— Прощай, малышка. Увидимся на неделе. Теперь меня ждут дела. Я позабочусь о тебе. Вот пятьдесят тысяч лир.
— Не надо, синьор. Вы должны рассчитаться с администратором. Такой порядок.
— Чао, малышка…
Он оставил девочку и решительно направился вниз по лестнице. На первом этаже его встретил остриженый под ежик мужчина средних лет с обезображенным лицом — огромный шрам пересекал левую половину и придавал ему страшный вид. Лоб покрыт испариной, как у больного.
— Вот деньги, — сказал Роберт. — Вы не боитесь, что я заявлю в полицию?
— Синьор шутит?
— Да, — сказал Роберт. — Я против любой агрессии, если она происходит не в постели. Вчера меня ограбил бандит, но я не заявил в полицию.
— Почему?
— Он вытряс мои карманы и, обнаружив, что они пусты, вздохнул с облегчением и дал мне пятьдесят тысяч лир, которые я оставляю вам.
— Вы большой фантазер, синьор, — сказал администратор.
— Но не в такой мере, как ваш шеф… Публичный дом несовершеннолетних!.. Превосходный замысел…
Одинокий, он вышел на улицу словно навстречу со смертью. Внезапно прогремел гром, и Роберт увидел, что и Дик, и Эльмира, и юноша с Мальты, и Мари-Луиза вдалеке в группе туристов у канала превратились в стеклянные манекены. Фигуры застыли в самых странных позах, как у Брейгеля. Это продолжалось секунду. Здесь ему вспомнился Хорхе, мексиканец Хорхе, пытающийся превратить бижутерию в золото. Разве эта история не учит терпимости? Даже мечта последнего дурака — это хрупкая роза, выросшая из абсурдной груды суперсложных компьютеров… Нелепость. Мир изменчив. Он пуст. Ха-ха… Так было только секунду. Потом стекла рассыпались. Как жаль. Те стеклянные манекены были не схема на чертеже, какой обычно бывают литературные герои, а настоящая аппаратура с проводами. Стекла рассыпались, и люди, как ни в чем не бывало, двигались дальше.
Светло-серый сумрак прижимал их к земле. Вечерний багрянец совершенно ослаб. Наконец совсем стемнело, кутавшийся во тьму город с озаренными светом прожекторов улицами выглядел, как плывущий через океан параход со сверкающими иллюминаторами. Большие громоздкие звезды, утопая в сводах, отражались в воде каналов.
Надо записать смерть в список ближайших дел. Рута, моя дочурка… Как красива Венеция ночью… Образы таяли и туманились, как маленькие городки у автострады, а пласты воспоминаний молили об отпущении грехов…
* * *
Зеленое солнце распустило свои волосы над липами, над каштанами и над кафе «Ля Куполь», в котором в ожидании Мари-Луизы скучал Роберт. За окном его взору открывалась глухая парижская улочка, из тех, что имеют обыкновение влиять на кошек, изменяя их кошачьи решения, жирные послеобеденные тени лениво играли на мостовой. За соседним столиком две девушки, наверное, студентки, переговаривались с интонациями, доносившими еще не созданную музыку, и Роберт не мог не слышать их слов.
— Я так благодарна Аллену, что он мне помог забыть Жана Люка! — сказала одна со смугловатым, шафранового оттенка лицом.
— А кто такой был Жан Люк? — спросила другая.
— Не тот ли, что помог тебе забыть Пьера? — вмешался длинный парень в джинсах, ставя на их столик кофе.
— Угадал, — мечтательно изрекла мученица любви из мира быстрых решений и восклицательных знаков.
В этом их разговоре вся женская психология, подумал Роберт. Моя любовь чище цвета крови и шире размаха крыльев. В незримом эфире не растают, подобно дыму, образы Руты и Летиции. Обе они для меня дочери.
В кафе зашло бородатое существо. Его бегающие глаза проворно ощупали присутствующих и остановились на студенческой компании. Он нагловато улыбнулся девушкам и чуть приподнял свой головной убор, который бы никто не решился назвать рембрандтовским, хотя он, конечно, напоминал те времена.
Еще один художник, подумал Роберт. Давно ли здесь, в этом кафе, за стакан коньяка отдавал свои полотна Модильяни… Годы бегут, но ничто не меняется. Эти люди с презрением смотрят на все, что хрупко и эфемерно, их не интересуют смертные истины. Они жаждут прикосновения к вечности. Но разве к тому же не стремимся и мы, простые людишки. Разве Мари-Луиза не говорила, что отдельный человек не может быть уверен в нравственной действительности своего самопожертвования для духовного спасения другого человека. И только будучи принятым во Всеобщую Жертву, оно приобретает божественную силу. Каждое поколение живет затем, чтобы произвести себе потомство. Цель его существования не в нем самом, а в будущем поколении, поскольку это его существование отрицается смертью. Но и будущие поколения также не имеют цели в самих себе. Выходит, существование и борьба за выживание их всех бессмысленны. И все же это прикосновение к вечности… Как жить, спрашивал себя Роберт? Прав ли я в своих суждениях? Почему меня изгоняют из государства Нобль? Роберт напряженно мыслил. С таким упорством в тихом саду, крутясь среди лопуха, жужжит шмель. Прислушаемся к теням прошлого. Ведь истории, которые я рассказывал Мари-Луизе, далеко не все искренни. Партизанская война в Литве… Любовь ушедшего в лес парня и деревенской девушки, бессмысленность смерти… Разве я смог до глубин души вжиться в эту ситуацию, разве в моем рассказе не было позы и желания выглядеть лучше, чем я есть на самом деле. Какое мое дело, что было когда-то сколько-то лет назад. Я не в силах справиться с настоящим, а лезу в незнакомое мне прошлое… Шарж тупости и абсурда в историях с колхозной дояркой и с телефонной книгой Каунаса… Разве мне самому удается быть достаточно умным и добрым, чтобы суметь удержаться в Нобле и в команде «Идеал»? Нет. Я привязан к статусу первых, к привитому мне с детства пониманию успеха и достоинства и могу чувствовать себя счастливым только тогда, когда поступаю по нормам, диктуемым мне моими настоящими и мнимыми друзьями… Я плюю на христианство, плюю на мнение обо мне всего государства Нобль и поступаю так, как диктует мне мое «я»… Как мечутся в паутине златокрылые мухи, так барахтался Роберт в потоке упреков совести.
— В это кафе и хаживал Модильяни? — пробудила Роберта Мари-Луиза.
— Садись, — сказал он.
— Не передумал? — спросила она, садясь.
— Нет. Что будешь пить?
— Ничего. Улица Лафайетта, сорок девять. Телефон 878-32-87. Вот тебе координаты Секваны. Гостиница «Гамильтон» — на Монмартре. Ты действительно не передумал?
— Нет, — ответил Роберт.
— Когда сам себе Бог, можешь оправдать любое преступление. Сатанизм начинается тогда, когда обожествляется то, что людей разделяет, а не соединяет.
— Ну, а почему ты сама стремишься к деятельности за пределами Нобля?
— Христианство не в созидании идеального государства, а в духовном спасении отдельного человека. Для находящихся во Христе невозможен никакой эгоизм, когда себя противопоставляют другим, никакая абсолютизация своего «я» даже в случае опасности для существования.
— Многие живут по ницшеанскому принципу: если видишь слабого, столкни его. Полагают, что так будет сохранена здоровая раса, биологический вид. Надо сопротивляться насилию.
— Такую ситуацию, — возразила Мари-Луиза, — христианство называет последствием первородного греха. Первородный грех — присущее всей природе право сильного. Победить таящийся в каждом из нас первородный грех можно, только идя противоположным путем. Любовью к ближнему и самопожертвованием. Своими парижскими историями о мальчике и о сумасшедшем нью-йоркце, что любил кормить голубей, а тебя угощал чаем, ты показал, что в отдельные моменты своей жизни ты способен проявить высокий Коэффициент доброты. В истории о голодающих в Эфиопии ты поднялся до высот матери Терезы, хотя теперь я вижу, что тебе не хватало искренности и принципиальности. Но что я здесь кудахтаю, как наседка. Ты свободный человек и поступаешь так, как находишь нужным. Оценки же оставим при себе. Хочу посмотреть на то, что для тебя дорого. Хонда дал автомобиль. Он гостит на заводе «Рено».
— Париж — это всевозвращающее море, — сказал Роберт, и они поднялись, направляясь к выходу.
* * *
Роберт опаздывал. Когда он вошел в фойе гостиницы «Гамильтон», Секвана уже сидел в кресле, читая газету. Это был человек лет сорока пяти-пятидесяти, плотный и облысевший. Сквозь толстые стекла очков смотрели рыбьи глаза, под которыми свисали синеватые зернистые мешки. Впечатление неприятное, если не сказать отвратительное.
— Простите за опоздание, — сказал Роберт, пожимая потную дряблую руку писателя. — Я показывал своей секретарше Париж: Вандомскую площадь, где умер Шопен, Амстердамскую улицу, где жил Дюма, Бульвар дю Тампль, где Флобер написал «Госпожу Бовари», Корто 12, где творил Морис Утрилло и так далее — исторический Париж.
— А у церкви Сакре-Кёр были? — спросил Секвана, аккуратно сворачивая газету. — Оттуда прекрасный вид: Дом инвалидов, площадь Этуаль, Дворец ЮНЕСКО, Пантеон, повернувшаяся спиной к Нотр-Дам покровительница святая Женевьева…
— Пусть сама посмотрит. Мы расстались у «Гамильтона».
— Откуда вы знаете Париж? Слышу акцент, потому спрашиваю.
— Когда-то содержал сомнительное заведение на улице Сен-Дени… А теперь я пилот «Формулы-1» в Нобле, но перехожу в «Макларен» — там больше простора для бизнеса.
— Так вот откуда вы знаете шефа венецианского публичного дома дона Симеони, ха-ха-ха, — Секвана залился смешным фальцетом.
— Но и вы, насколько мне известно, тоже причастны к такому бизнесу?
— Нет. И да и нет… Я художник, ибо мне принадлежит идея. Я не впутываюсь в большой бизнес. Я порождаю идеи, а потом получаю такой-сякой процент. Вообще же живу за счет литературы. Это тоже достаточно прибыльное занятие.
— На этот раз идея исходит от меня, — сказал Роберт. — С вашими связями вы, может быть, меня поддержите…
— Очень приятно встретить делового человека. Простите за смелость, ваша фамилия Шалка?
— Роберт Шарка.
— Ах так… Кажется, я уже встречал ваше имя в репортажах о «Формуле-1»… Говорите. Сегодня я должен закончить роман о вампире-донжуане. Так что спешу к компьютеру.
— Вы пишете на компьютере?
— Да. Так в чем же дело, простите за смелость?
— В гонках существует сложная система, и можно сДелать так, что победитель будет известен заранее… Гонки легко поддаются режиссуре. Достаточно поместить в автомобиль другой микропроцессор и все предрешено. Я предлагаю подпольный тотализатор и обещаю, что два-три ведущих гонщика «Формулы-1» разделят места так, как будет заказано…
— Весьма интересно. Я был зачинателем подобного бизнеса в футбольной лиге Италии, а теперь вы предлагаете делать то же самое в «Формуле-1»… Как вы себе все это представляете, простите за смелость?
— Необходим фонд — деньги механикам и инженерам, а все остальное я беру на себя. Для начала я берусь быть вторым на воскресном этапе в Ле Кастеле у Марселя. Это была бы сенсация, потому что тогда я бы укрепил свою позицию в общем зачете, а еще никто не знает, что после этого этапа я перехожу из команды «Идеал» в «Макларен». Следовательно, следующий мой старт будет только на следующий год. В этом году этот этап для меня последний. Этого не знают те, которые верят в мою звезду и готовы делать ставку на меня…
— Прекрасно, — сказал Секвана, — а кто будет первым?
— Первым, по всей вероятности, финиширует Сенна. На воскресенье прогнозируют дождь, а на мокрых трассах Сенна не имеет себе равных. Его трудно сравнивать с Кларком или с Хиллом, но гонкам он отдает себя на все сто процентов и больше ничем не интересуется. Своего рода фанатик, обладающий большим талантом. Третьим, вероятнее всего, будет Бергер. Модель «Феррари» этого года Джона Бернарда очень перспективна. Там автоматическая коробка скоростей, и водителю не надо нажимать на сцепление. И передняя часть стала более узкой, раз только две педали. Это помогает колесу сберечь около двух секунд. Ручка передач вращается вместе с рулем. Слева — более низкие передачи, а справа — более высокие. Всего семь передач. Включаются так, что не надо снимать ногу с акселератора.
— И вы все гарантируете, простите за смелость?
— Всего гарантировать я не могу. Помните, как во время тренировочных заездов в Бразилии Стреф перелетел через ограждение и врезался в трактор? Бедняга… Его долго не могли выковырять из машины, а потом забравший его вертолет с полчаса крутил над трассой, пока наконец не решили, в какую больницу его доставить, но и в больнице не оказалось необходимых специалистов…
— Зачем вы мне все это рассказываете, простите за смелость?.. Ведь это все — специфика вашей работы, и я понимаю, что полной гарантии никто ни в чем не дает и…
— Стало быть, вы мне не верите. — Роберт поднялся, словно собираясь уходить. — Что за ерунда!..
— Откуда только в вас столько самоуверенности, — Секвана засмотрелся на английскую гравюру, висевшую на стене цвета слоновой кости. — Хорошо. Может быть, я успею заработать одну-другую тысячу франков… Слишком уж ограничен срок… Поясните, что мне надо будет делать.
— Будет восемьдесят кругов, — хитро прищурившись, говорил Роберт, — около семидесятого круга я попрошу вас об одной услуге: у поворота «Тещин язык» вы перелезете через ограждение — там оно невысокое. Или нет, лучше вам это сделать у двойного правого поворота, называемого «Беоз». Итак, у «Беоз» вы перелезете через ограждение и покажете мне табличку, на которой черным фломастером будет написано: место, круг и на сколько секунд я отстаю от ближайшего соперника, а если иду первым — насколько секунд я оторвался от ближайшего соперника…
— Скажем, я согласен. В душе я, видите ли, авантюрист, и подобные штуки в моем духе. Но почему именно я, простите за смелость?
— Этого я не стану объяснять. Такова моя стратегия, я все организую, поэтому вам остается только доверять мне. Так по рукам?
— Хорошо. Воскресенье станет началом большого бизнеса…
Двое мужчин обнялись и застыли, словно вслушиваясь, раздается ли за окном звучание летнего ветра…
* * *
Наклонясь, пролился кувшин зари, деревья тонули в Утренней красноте, а небо окрасилось в колдовской кармин. Итак, наступило воскресенье. Бледная сиротка заря Уступила место преступнику дню.
Роберт чистил зубы. Уже болело во рту, но он все тер Щеткой, задаваясь вопросом, наступит ли снова такое время, когда тугие десна жизни, ее белоснежные зубы и девственные бедра будут, как прежде, доставлять удовольствие и расцветут возбуждающими энтузиазм цветами. Чистая, прекрасная своей молодостью, худощавыми плечиками, бледным лицом Летиция, деревянный стол в больничной палате и руки, как сколовшиеся глыбы скалы. Или нет — выдвинутый в море трамплин из неотесанных досок, около него стоящая на коленях дочурка Рута, а вдали силуэт форта. Этот форт на острове, около него теннисная площадка, четыре женские груди летают в воздухе, и сверкающие в ночи морские огни, и живописующий все это художник. Его зовут Сальвадор Дали.
СЕГОДНЯ Я ДОЛЖЕН БЫТЬ ГЕНИАЛЕН
К ЧЕРТУ НАПУДРЕННЫЕ ПРИНЦИПЫ И МЕРТВЫЕ ЗАКОНЫ
Я ДОВЕРЯЮ ТОЛЬКО ИНТУИЦИИ
ХВАТИТ, РОБЕРТ, МИР НЕ ИЗМЕНИШЬ, ПОДСТРОЙСЯ
НЕТ, БУДЬ ЧТО БУДЕТ
ВОТ ОНА, СУРОВАЯ ЖЕСТОКОСТЬ,
КОГДА НОЖ ЛОЖИТСЯ НА ШЕЮ ЛЕБЕДЯ
ДВЕ СВИДЕТЕЛЬНИЦЫ, ЛЕТИЦИЯ И РУТА,
ИХ ОЧИ, КАК ЧЕТЫРЕ ЯГОДЫ
БЛЕСТЕЛИ В ТУМАНЕ СЛАДКОЙ МЕСТИ.
У Роберта понос. Он сидит, спустя штаны, и думает о чем-то тяжелом. Мой взор плутает по зарослям речного тростника, по тучным горным долинам, пыльным городкам… И что же я вижу? Я бросаюсь распахивать ниву воспоминаний. Среди цветов сирени уже нет моих дочерей. В моем сердце уже завяли и роза, и ветер. Что это? Удовольствие или боль плещется в сердце все кромсающими ножами?..
СЕКВАНУ ОЖИДАЕТ ПРИСКОРБНЫЙ ПРИГОВОР СУДЬБЫ, ХА-ХА-ХА-ХА
* * *
Шоу болидов началось. Еще вчера вызывали ажиотаж вояжи по Марселю звезд «Формулы-1» в сопровождении эскорта полицейских. Сегодня телефоны, телеграф, телефаксы, мониторы, телевизоры, электронные пишущие машинки — вся техника готова к тому, чтобы освещать гонки. Фоторепортеры с замысловатыми оптическими пушками вертятся на полосе технического сервиса «пи лэн», у боксов, между виртуозно работающими механиками, инженерами, программистами, менеджерами и постоянными участницами подобных мероприятий — суперкрасавицами. Приближается критический момент. Около боксов все больше и больше болидов. Всюду знаменитости, потные озабоченные лица, лихорадочные взгляды. Сумасшедший грохот разрывает барабанные перепонки, виски чем-то стиснуты…
Роберт в помещении над боксами — в клубе «Паддок». Здесь по соседству с пикантными бутербродами не иссякают благородные напитки. Он спокойно улыбается журналистам и извиняется за надпись «Ненавижу русских».
— Произошла ошибка. Недоразумение. — Роберт кивнул проходящему мимо принцу Лихтенштейна. — Я люблю русских. Они для меня братья. А для кого они не братья?
Слышны обрывки разговоров. «Мотор разбрызгивает слишком мало топлива», — раздается голос Проста. «Представляешь, ты сидишь утром с удочкой, и туман подымается над дремлющим прудом, ты закуриваешь и…» — говорит итальянец Нанини. «Сегодня утром я выпил три чашки кофе, — говорит Сенна. — Прекрасного бразильского кофе. Чтобы голова лучше работала…»
Наконец Роберт залезает в автомобиль. Моргнул глазами и увидел Мари-Луизу. Серые брюки подчеркивали ее прекрасные ноги, импозантное седалище.
Стал накрапывать дождь. Тучи наглухо замуровали южный горизонт. Дождь шел беззвучно. Мари-Луиза стояла около Роберта, и они оба молчали.
— Говорят, в наше время люди стали менее общительны, — произнесла Мари-Луиза.
— Ясное дело. Ведь все уже сказано… — Роберт заметил, как задрожали ее губы, а по щеке скатилась слеза.
— Поплакав, ты становишься еще красивее и хорошеешь, как природа после дождя.
— Ты не передумал?
— Нет.
— Я чувствую себя соучастницей и… — Мари-Луиза решительно выпрямилась и отерла со щек слезы. — Хорошо. Тебе не придется слушать слюнявые проповеди. Делай, что хочешь. Тебя все равно не упредит никакой Интерпол…
— Ты ведь ничего конкретно не знаешь о моих планах. Так чего ты переживаешь?
Мари-Луиза повернулась и ушла, оставив вопрос без ответа. Дождь прекратился. Далеко на полях ветер отряхивал с мокрой травы чистую, ясную росу. Надвинулся туман. То были минуты, когда погруженные в него ручьи кажутся серебряными.
— Как Анна-Мария с Николя? — спросил Роберт у проходящего мимо Проста.
— Прекрасно, — ответил тот. — Знаешь, какое лето в Швейцарии! Вчера я опять получил письмо с угрозами. Они не понимают, что это профессия, при которой человек ставит на карту свою жизнь, а результат зависит от капризов машины. Поэтому в случае поражения едва ли надо стрелять нам в спину.
Роберт был вторым на тренировках, и его автомобиль попал в первый ряд, однако в невыгодной для атаки позиции. За полчаса до старта все машины были построены. Сенна на тренировках был первым, — его автомобиль был «обут» в покрышки «сликк». Снова заморосило, но удалиться из ряда запрещали правила. Выехавший в бокс за тридцать секунд до старта попадает на него последним.
Под вой моторов через цепи блюстителей порядка прорвалась вздернуто-хвостая блондинка и впилась Бутсену в губы.
Что ж, подумал Роберт. В Бостоне действуют платные курсы обучения поцелуям по 165 долларов за четыре недели. В конце третьей недели программа теоретической части завершается недельной практикой искусства целования. Эта красивенькая девочка, видимо, и без курсов является профессором для Бутсена. Да. Как утки в поднебесье, так мы на голубом асфальте…
Наконец, старт! Как перед препятствием легкая рука всадника тянет за уздечку — гармония с конем остается ненарушенной, — так Роберт нажал на акселератор, и автомобиль скакнул вперед, рыча всей силой своих двенадцати цилиндров.
Ему удалось обойти Сенну, и он с удовольствием подумал о Филиппе, мастере команды «Идеал», который механической пилой сделал на покрышках надрезы такой частоты. Чем больше воды, тем больше бороздок. На третьем кругу Бергер ударился об ограждения. Слишком быстро взял поворот, а чем больше скорость, тем меньше автомобиль прижимает к асфальту. Бергер утратил сцепление с поверхностью, и машина стала неуправляемой. К счастью, ничего страшного не произошло. Ему, однако, пришлось менять колеса.
Смена шин обошлась Бергеру в семь секунд плюс двенадцать секунд на остановку при въезде в бокс и на разбег. В результате он далеко-далеко отстал от лидеров.
Полное спокойствие, незыблемая уверенность в себе, свободная, нескованная сосредоточенность, внушал себе Роберт.
Он действовал, как автомат. Вот природа шлет нам послабление: дождь омыл жилки лип и каштанов, в них запрятался день, и орошенные сады, налившиеся светом яровые ждут от человека чего-то большего, чем бессмысленных доказательств и бесплодного наслаждения смогом, дымом и проклятой техникой. Но это была молниеносная мысль на прямой. Когда идешь первым и все делаешь автоматически.
На пятьдесят третьем кругу Прост врезался в барьер из старых покрышек и повредил машину, но продолжал гонки. На шестьдесят девятом кругу у Стефана Юханссо-на лопнул тормозной диск, и Юханссон ушел с трассы.
…Едва-едва жужжали несущиеся вдали моторы. Секва-на перелез через ограду и поднял табличку с цифрами…
Погружаясь в оцепенение, Роберт увидел сахар — облизанный, старый, обтаявший, оплывший, тусклый кусковой сахар. «Что это? — встряхнувшись, подумал он. — Смысл жизни? Счастье? Или умирающая идея?»
Сильный удар сотряс машину. Секвана взлетел в воздух, перевернулся и вновь грохнулся на капот автомобиля. Новый удар, и Секвану вышвырнуло на край асфальта, брызнул мозг, и белая масса, смешавшись с кровью, дымилась на голубой трассе, и лил дождь и разжижал этот проклятый мерзкий ум, и Роберт, вертанув автомобиль, восстановил траекторию, и поворот «Беоз» был преодолен — Роберта обошли только Сенна и Бутсен. Свершилось.
* * *
— Вы были на волосок от смерти. Каковы ваши мысли? — спросил тележурналист. Жужжали камеры, вспыхивали фотоаппараты…
— Близость смерти обостряет роль смысла жизни, — сказал Роберт. — Мне кажется, я нашел смысл. Я нашел его где-то после семидесятого круга. У меня было много мыслей, и внезапно в подсознании все прояснилось. Моя история — это результат абсурдных общественных норм. А что такое нормы социальных групп? Это неписаные законы, этикет, обычаи, понятия того, что хорошо, что плохо, что есть честь, что бесчестье, что есть любовь, а что измена.
— Вы покидаете команду «Идеал»?
— Да, я перехожу в «Макларен». Я всего-навсего ковбой литовского происхождения, и не смог стать своим в 12** государстве Нобль. Когда я сделаюсь достаточно богат, я создам Орден, аналогичный Ордену, основанному Мари-Луизой, инспектором Комиссии доброты. Только задачи будут не те. Я попытаюсь сам себя переделать и стану бороться с абсурдом в других людях. Моя дочь умерла в публичном доме несовершеннолетних в Венеции, умерла от превышенной дозы наркотиков. Они там все насильно приучиваются к наркотикам и оттого не сбегают — где ж наркоман найдет лучшее место, чем такая «земляничная поляна»? Я постараюсь, чтобы, правосудие распутало это гнездо мафии. Направление моего будущего Ордена — дизайн норм социальных групп.
— Как вы это себе представляете? — спросил журналист.
— Не может панк понимать доброту и добро так же, как японский крестьянин, — говорил Роберт, — а священник так же, как считающий себя удальцом гонщик «Формулы-1». Издавая законы, мы собираемся, обсуждаем и дискутируем. Почему же этого не делаем, ища способы изменить абсурдные нормы и обычаи отдельных кланов? Почему не создаем и не финансируем организации, которые смогли бы предать гласности и высмеять глупые представления о доблести у донжуанов, буржуа, крестьян, игроков, алкоголиков и боролись бы с ними с помощью судов, тюрем и других во сто раз более совершенных учреждений? Нобльская Комиссия доброты не способна осуществить такую революцию в существовании человечества. А пока этого не будет, не будет и идеального государства.
— Так вы боитесь смерти?
— Нет, — ответил Роберт. — Я боюсь выживания сильного за счет слабого — закона, заключенного во всей природе. Христианство и есть протест против этого закона. А я сам протест против чего? Против чего, догадайтесь?
Жужжали камеры, вспыхивали фотоаппараты…
Фантастика. Весела Люцканова
КЛОНИНГИ
I
Мы жили одни, в полной изоляции, что казалось мне вполне естественным до той минуты, когда я пошел за доктором Зибелем, а он не оглянулся. Мы были похожи друг на друга, как две капли воды, и, хотя меня всегда это смущало, я считал это вполне естественным до той минуты, когда я пошел за доктором Зибелем, а он не оглянулся. Наши изнурительные занятия в лабораториях, научные проблемы весьма специфического характера, лекции, где подчеркивалась огромная роль нашей работы и значения ошибок, которые могли бы стоить нам жизни, полное молчание по некоторым вопросам в сочетании с интересом, который они вызывали, стерилизационные камеры на этажах — чем ниже, тем выше степень стерильности, сигнальные установки, реагирующие на малейшее загрязнение нашей одежды, строжайший контроль при дезинфекции и карантинных процедурах, микроскопы, шифровальные устройства, системы дистанционного управления, вообще вся эта сложная аппаратура с точными электронно-вычислительными машинами и наши воспитатели с различными лицами, волосами, руками, походкой, все это с детских лет казалось мне вполне естественным до той минуты, когда я пошел за доктором Зибелем, а он не оглянулся. Иногда я задавал себе вопрос: почему все это так, мне хотелось задать и более конкретные вопросы нашим непогрешимым ЭВМ, но все время что-то мешало, а потом меня вызывал доктор Андриш, внимательно осматривал со всех сторон, предлагал длинные и запутанные тесты и недовольно качал головой. Но когда я пошел за докторам Зибелем, я почувствовал, что иду к истине, и не было силы, которая заставила бы меня свернуть с этого пути. И все-таки хорошо, что Зибель ни разу не оглянулся. Погруженный в свои мысли, он не заметил меня в освещенном до белизны коридоре, потом в лифте, который уносил нас вверх, и в мягком зеленоватом свете следующего коридора, а я неотступно следовал за ним, и старый толстый ковер впитывал в себя звук моих шагов. Поговаривали, что его жена при смерти, а у него нет возможности ее повидать, и это отравляло его существование. Говорили еще, что она… но чего только не скажут люди! Когда-то давно я видел его жену здесь, видел мельком, совсем случайно, об этом никто не знает, даже сам Зибель. Вдруг я подумал: до чего же она отличается от наших девушек, которые, так же как и мы, страшно похожи друг на друга, до такой степени, что я никогда не мог узнать среди них ту, с которой накануне провел ночь. Зибель совсем ушел в мысли о своей жене и, не оглянувшись, прямо на моих глазах нажал на что-то в полу, в стене появилась дверь, за которой он тотчас скрылся. Потом и дверь исчезла. Я искал ее глазами, пальцами ощупывал стену, разглядывал каждый миллиметр пола и в конце концов разобрался в ее механизме. Казалось, что сердце вот-вот лопнет от ударов. Руки тряслись, как под действием электрического тока. Я закрыл глаза, прижался спиной к стене и дрожащими пальцами попытался успокоить сердцебиение. Прошла минута, две — удары сердца стали более регулярными, руки неподвижно застыли на моем белом халате, я подавил нетерпение и весь превратился в трезво-оценивающую мысль. Я должен ждать. Сейчас Зибель был в тайном кабинете. Внимательно осмотревшись, я встал на колени и скальпелем, который был у меня в кармане, сделал на ковре знак, маленький, едва заметный крестик, и от него на обоях я пометил весь свой обратный путь. Я ушел. Но не надолго.
2
Считал ли я все, что нас окружало, естественным до той минуты, когда пошел за доктором Зибелем? Глупости! Я просто приказал себе ни о чем не думать. Я подавил это глубоко в себе. И вдруг я мысленно вернулся в прошлое и стал вспоминать.
В четыре года я расцарапал лица другим мальчикам. Меня поймали на месте преступления и наказали. Долго держали в изоляции, больше месяца. Мне приносили еду. Время от времени приходил доктор Андриш. Или сам доктор Зибель. Я беседовал с ними. Расспрашивал об этой нашей ужасающей схожести. Они говорили мне, что когда-нибудь я все узнаю. Они позовут меня к себе и все объяснят. С тех пор прошло много лет. Ни тот, ни другой не позвали меня.
В семь лет я разбил все зеркала в общих комнатах. Вполне сознательно. И вполне сознательно не тронул зеркала в своей собственной комнате. Нас всех построили, допрашивали, угрожали, били. А потом… повесили новые зеркала. Только в туалетах. Тогда я впервые осознал их бессилие. Я был вместе со всеми только для прикрытия, при каждом удобном случае старался отделиться и подолгу наблюдал за нашими воспитателями, рассматривал их так, как рассматривают клетку под микроскопом, с пристальным вниманием и надеждой раскрыть тайну.
В десять лет я узнал о происхождении видов и почувствовал, что уже близок к истине. Какое заблуждение! Мне нравилась наша повариха, я пробирался в кухню, усаживался рядом и разглядывал ее. Она пугалась, все расспрашивала, кто я такой, боялась дотронуться до меня, совала мне в руки какое-нибудь лакомство и ласково выставляла за дверь. У нее были красивые глаза, и рядом все время вертелся молодой Хензег. Может быть, как раз тогда я возненавидел его; она нежно встречала его, обнимала за шею и забывала о моем существовании. Но Хензег своим цепким хищным взглядом всегда находил меня, тащил за руку по лестнице, выволакивал на верхний этаж и грозился расправиться со мной, если еще раз увидит внизу. И расправился бы, если бы не просьбы девушки. А наверху Хензег уже не мог отличить меня от остальных.
Помню парнишку, который помогал в столовой. Он всегда что-то напевал. Он наливал нам полные тарелки супа и, пока мы второпях его проглатывали, витал где-то в пространстве, а потом испуганно смотрел на нас и снова напевал. Он словно прятался в песне. Однажды он не пришел. И столовая опустела. Я расспрашивал о нем у поварихи, она испуганно таращила глаза, плакала и прижимала палец к губам. А иногда, думая, что она одна, шептала:
— Я не могу выбраться отсюда. Не могу выбраться отсюда.
Потом и она исчезла. И больше я о ней ничего не слышал.
Помню, что вскоре после ее исчезновения произошли некоторые изменения. Мы уже никого не видели. Нас будили электронные часы. Мягкие женские голоса приглашали нас в физкультурный зал. Под нежные звуки музыки и бесплотный мужской голос мы выполняли сложные физические упражнения. В столовой нас ожидали накрытые столы. После нашего ухода двери плотно закрывались, и за ними начиналась какая-то суета. Слышались голоса, шаги, смех, но мы послушно спускались в лаборатории на очередное занятие по биохимии. Зибель распределял нас на группы. Руководили нами молодые мужчины, одинакового роста, одетые в одинаковые белые халаты, с белыми масками на лицах и в огромных темных очках, которые скрывали их глаза. Их голоса, ровные, безразличные, почти металлические, всегда звучали одинаково. Терпеливо и властно, без лишних объяснений, они вели нас по лабиринтам этой сложной науки — жизни. Мы не задавали вопросов, не было смысла. Мы знали все то, что должны были знать. Знания проверялись электронно-вычислительными машинами. И Зибель был доволен.
Доктор Зибель, доктор Хензег и доктор Андриш — три человека, с которыми мы могли свободно разговаривать.
Все остальные вдруг исчезли. Осталось только неуловимое ощущение их присутствия. И поскольку время нам не принадлежало, оно по минутам было распределено между лекциями, упражнениями, самостоятельной работой и сном, а позже появились и девушки, все мои вопросы ушли глубоко в подсознание, чтобы дождаться своего часа и вспыхнуть с новой силой.
3
Теперь я знал что-то очень важное, о чем другие не подозревали. И это сразу выделило меня среди остальных, я почувствовал ответственность. Я не мог спать. Утром вставал раньше всех и до начала занятий ходил в одиночестве по коридорам, следил, выжидал, затаив дыхание, подслушивал, прижимая ухо к стене. Как можно скорее я хотел добраться до истины. Я был уже близко, чувствовал ее. И чем ближе я к ней подходил, тем осторожнее должен был себя вести. Иногда я следил за Хензегом, но Хензег ни в чем не походил на Зибеля. Он сразу чувствовал мое присутствие, сворачивал в другой коридор, наклонившись над ботинком, ждал, пока я пройду мимо, и тут же исчезал у меня за спиной. Несколько раз я врывался к доктору Андришу, неожиданно и в самый неподходящий момент. Старый, усталый доктор Андриш!
Он охотно давал мне лекарства, которые я просил, и ни разу ни в чем не заподозрил. Я пытался втянуть его в разговоры о жизни, о людях, о различиях между ними, но доктор ограничивался вопросами о моем здоровье, сразу воздвигая между нами барьер, и все пытался меня осматривать. Пока он готовил свой аппарат для исследования деятельности мозга, я выбегал из кабинета и смешивался с другими. Очень рано я оценил великолепную защиту, которую давала нам наша одинаковость.
У Зибеля был тайный кабинет, эта мысль не давала мне покоя. Почему? Он всегда с неподдельным удовольствием принимал нас у себя и давал консультации. Разговаривал с нами обо всем. (Обо всем ли?) Вполне откровенно. (Откровенно ли?) Ну, может быть, не совсем обо всем и не совсем откровенно, но всегда с удовольствием. И днем, и ночью. Двери его кабинета в любое время были для нас открыты.
Тогда зачем ему нужен был другой, скрытый в стене кабинет с тайным механизмом? Что он скрывал? И от кого? Знал ли кто-нибудь о его существовании? Может быть, даже Хензег не знал?
Этот Хензег, высокий и сухощавый, словно лишенный плоти, подвижный, с молниеносной реакцией, постоянно был рядом с нами. Все время рядом, готовый прийти на помощь, ответить на вопросы, направить. Он в любое время появлялся в лаборатории, в любое время мог появиться в спальне, всегда присутствовал на наших осмотрах у доктора Андриша, а потом долго оставался в его кабинете, и они разговаривали, разговаривали… Часто посещал лекции доктора Зибеля, а потом, оставшись наедине, они о чем-то спорили. Сейчас, целиком превратившись в слух и зрение, обостренные до крайности и чувствительные, как мембрана, я стремился понять истинную роль Хензега. И мне кажется, я понял: он был чем-то вроде фонендоскопа доктора Андриша, приставленного к нашим сердцам, вроде металлических пластинок, прижатых к нашим вискам. Таким был Хензег. Все остальные с благодарностью принимали его заботу, я и сам, хотя и без благодарности, принимал ее вплоть до минуты, когда я пошел за доктором Зибелем, а он не оглянулся. Но после этой минуты все изменилось, наш привычный мир, который, как мне казалось, я хорошо знал, оказался составленным из разных пластов, исполненным тайнами и тысячами неизвестных.
Даже моя работа была полна неизвестных. В герметическом костюме, простерилизованный до последнего волоска на голове, я терпеливо спускался в различные камеры, где ставились опыты, разрабатывал методику анализа жизни, изучал возможности живых организмов и их приспособляемость, частично выделял генетический код и все это я наблюдал в качестве пульсирующих линий на экране, в качестве дрожащей асептичной среды, способной на воспроизводство под линзой микроскопа, а потом закладывал программы в наши сверхточные ЭВМ, и полученные данные куда-то исчезали, возможно, они оказывались в тайном кабинете Зибеля, где производились обобщения и генеральные выводы и куда я собирался проникнуть, чтобы завладеть истиной, какой бы она ни была.
Но только при одной мысли об этом у меня все холодело внутри.
Несколько моих попыток проникнуть в тайный кабинет Зибеля оказались безуспешными. Но я не терял надежды.
4
У нас были занятия с Зибелем. Он строил наши характеры медленно, методично, по строго определенной схеме. Первые пятнадцать минут он учил нас отдавать жизнь науке. (Как будто у нас был выбор!) При этих словах его лицо вспыхивало, глаза выскакивали из орбит, в голосе появлялись недостижимо высокие ноты. Очень многое пытался внушить нам Зибель, и вроде бы ему это удавалось, мы шепотом повторяли его слова, не знаю, как остальные, но я по одному распутывал каждое слово, внимательно оглядывал его со всех сторон, пытаясь найти скрытый смысл, которого не находил, и все-таки вновь продолжал искать. С самого начала. Внешне я был как все остальные и все же не такой, это никак не проявлялось, и только доктор Андриш время от времени нащупывал это своими молоточками, но по рассеянности не замечал.
Итак, у нас были занятия с Зибелем, я воспользовался переменой, оторвался от группы и бросился бежать. Я весь дрожал и постоянно оглядывался. Не то чтобы я трусил, я никогда не был трусом, но сейчас я ужасно боялся, что кто-нибудь остановит меня на пороге моего открытия. Я должен узнать — потом пусть меня наказывают, как хотят, пусть меня убьют, но прежде я должен узнать!
Любой ценой. Уже прошло несколько суток с той минуты, когда я пошел за доктором Зибелем, а он не оглянулся. Было несколько неудачных попыток. И сейчас, встав на колени, я искал маленький знак, оставленный моим скальпелем. Я так волновался, что с трудом его нашел. На какое-то мгновение я застыл — от радости или от страха, потом наступил на отмеченное место, в стене мелькнула та же самая дверь, и я очутился в обычной комнате. Я не верил своим глазам, поэтому с силой сжал веки, но, открыв глаза, снова увидел совсем обычную комнату. Такие же как везде стены и шкафы, такие же экраны и полки с книгами, та же самая простая пластиковая мебель. Почему же тогда о существовании комнаты никто не должен знать? Я медленно соображал. И все-таки эта комната в чем-то была другой, но ее отличие не сразу бросалось в глаза. Я должен был сам его найти. Вглядевшись внимательнее, я понял, что другой была большая карта на стене, зеленая, с какими-то темно-коричневыми линиями и темно-коричневыми кружочками со странными названиями, я попытался прочитать некоторые из них, но ничего не понял; в левом нижнем углу я увидел большой красный круг и слово, написанное большими красными буквами, которое сразу привлекло мое внимание — кло-нинги. Что это такое? Повторив его несколько раз, я вдруг начал понимать, что оно каким-то образом связано с нами, что это слово раскроет мне что-то новое и страшное. Пугала его изолированность от других слов. Но не было времени предаваться страху, нужно было спешить, стрелки часов неумолимо перемещались. Я схватил с полки первую попавшуюся книгу и нашел еще одно отличие, от которого волосы на голове встали дыбом — большинство слов в книге мне было незнакомо. Я схватил Другую книгу — те же непонятные слова, вытащил третью, лихорадочно перелистал страницы, потом четвертую… Я готов был выть — этот кабинет ревниво оберегал свои тайны. Запертый на несколько замков, ключи от которых заброшены неизвестно куда, он не хотел меня принимать, и я сидел здесь, как иностранец. Я ничего не мог ПОНЯТЬ, ни во что не мог вникнуть, только тупо листал страницы очередной книги и тупо рассматривал иллюстрации, на которых люди совсем не были похожи друг на ДРУга, они были черноволосые и синеглазые, высокие и низкие, толстые и худые и делали странные вещи, в которых я ничего не понимал. Я всматривался в их лица, пытаясь раствориться в них, чтобы понять как можно лучше. Открыв первую дверь, я должен буду открыть и следующие. Я нервно огляделся по сторонам. Здесь, в этой комнате, прятались ответы на все мои прежние вопросы, именно в этой комнате я должен их найти. Я спрятал под одежду одну из книг. Перерыл все ящики письменного стола Зибеля. Ничего. На папках стоял какой-то непонятный шифр. И я застыл на месте, облокотившись на гладкую поверхность стола, беспомощный, злой и сбитый с толку.
Но я не должен сдаваться. Ни за что на свете!
Я снова начал осмотр комнаты. Карта, незнакомое слово «клонинги», тусклые экраны, книги, раскрытые папки, зияющие ящики, пол, неподвижный и гладкий, а наверное, он может двигаться, раскрываться, подниматься и опускаться неизвестно куда, но сейчас только враждебно молчит. У меня оставалось еще двадцать минут. Целая вечность. Я нашел скрытый в стене сейф, портрет госпожи Зибель, которая смотрела на меня с улыбкой, затаенной в уголках губ, и шкаф, на котором никелированными буквами было выведено все то же незнакомое и тревожное слово «клонинги». Кто это такие? И почему я постоянно связывал их с нами? Смутная догадка молнией прорезала мой мозг. И в этот момент…
5
Я уже все понял, когда Зибель положил мне руку на плечо и сказал:
— Кто много знает, скоро умирает.
Он смотрел на меня сквозь очки пронизывающим взглядом зеленых глаз, которые менялись, темнели и, отражая свет, утрачивали свой блеск, а потом вдруг снова загорались, и я страшно ненавидел его за эти вечно меняющиеся глаза, в зеницах которых прятались темные мысли и страшные тайны. Они пугали меня.
— Я согласен.
— На что ты согласен, мой мальчик?
— Узнать все — и умереть.
Глаза Зибеля еще больше позеленели, сузились, как глаза рыси, и из их щелок брызнул зеленый огонь.
— Но ты должен умереть прежде, чем выйдешь из этой комнаты.
Пальцы Зибеля жестко впились в мое плечо. Ну что ж!
Он был очень сильным, наш доктор Зибель. Был высоким, значительно выше меня. И как-то красивее, несмотря на годы. У него было пропорциональное тело. Я же был не бог весть как привлекателен с моими короткими конечностями и большой головой, но зато соображал молниеносно. Но и Зибель прекрасно соображал, знал намного больше всех нас, ведь он руководил нами и вел неизвестно куда, привязанных невидимыми нитями к его узкой красивой деснице. Я не должен был забывать, что этот Зибель, умный и беспокойный, знал нас как пять пальцев своей руки. Я не должен был забывать, что мы выполняем его замыслы, что подчиняемся ему в главном — в работе. Но сейчас он выглядел обеспокоенным. Каким-то до невозможности рассеянным. И он не был опасен.
— Как ваша супруга, доктор Зибель?
Он вздрогнул, отвернулся к стене, с которой укоризненно смотрели на меня задумчивые глаза госпожи Зибель, и снова мелькнуло видение детства — вот она идет по коридору, живая, теплая, гибкая, в струящемся над ней свете.
— Она очень красивая, — сказал я и с трудом перевел дух, а он грустно улыбнулся, и глаза его снова потемнели.
— Она не просто красива, — ответил доктор, — в ней есть что-то свое, что отличает ее от остального мира и делает для меня самой красивой. Наши девушки — это только клонинги от «Мисс Европы», но женская красота, лишенная всего остального, опасна. Впрочем, для вас нет.
— Почему?
— Вы служите только науке, и это полностью вас поглощает. С самого раннего детства.
— А кто наш отец?
— Ваш отец?
Зибель уже не видел меня, он вернулся в прошлое, смягчился, стал совсем другим, каким я его не знал. Он медленно наклонился над перевернутыми ящиками, словно хотел схватиться за них, чтобы не потерять равновесие. Порывшись в ящике, доктор извлек какую-то фотографию, и я вдруг увидел знакомое лицо, во всем повторяющее мое, или, вернее, мое лицо было точной копией этого лица. Дрожащими пальцами я взял карточку, вытер ладонью выступивший на лбу пот и судорожно сглотнул скопившуюся слюну.
— Вот он, большой ученый, один из самых великих лет тридцать назад. Когда-то я был его ассистентом. И даже любил его… — Голос Зибеля неожиданно сорвался.
Я взглянул на него: на его лбу тоже выступил пот, руки дрожали. Почему? Вероятно, сейчас я выглядел так, как в то время выглядел мой отец. И, наверное, через тридцать-тридцать пять лет я буду его точной копией. Я смотрел на свое собственное лицо, измененное долгими годами волнений, забот, раздумий. Я уже любил своего отца, как будто не было этих двадцати лет, как будто я рос на его глазах и каждый день он бывал со мной, учил меня говорить, ходить, писать, а потом медленно и внимательно раскрывал передо мной законы большого и сложного мира. В одну минуту я вообразил себе другое детство, другую юность. И совсем другое будущее.
— А он… о нас знает?
— Глупости! — нервно засмеялся Зибель. (Что это — правда или ложь?) Внимательно слушая, я наблюдал за усиливающимся тиком на его лице. — Как он может знать? Да он такое бы устроил! Произошла катастрофа, мы кое-как подлечили его и взяли из его кожи сотню соматических клеток, столько, сколько нужно было для вашего рождения. (Он был мертвым!) Трудности начались потом, когда нужно было найти сто беременных женщин, извлечь их собственные зародыши и ввести вас. (Ну, это понятно!) И еще труднее стало через девять месяцев, когда мы постарались освободить их от чужого бремени, а они и не подозревали, что оно чужое.
— А эти наши матери? — Я старался протянуть время.
— Матери? Им было сказано, что у них родились мертвые дети.
— Но ведь они все разные?
— Если бы ты так не волновался, — заметил Зибель, — ты бы понял, что это не имеет никакого значения, ведь они выполняли лишь роль инкубатора. У вас есть только отец, и его вы повторяете во всем. Мы растили вас в условиях, в которых рано развиваются необходимые для науки качества. Просто сэкономили массу времени.
— Для кого? Только для себя, доктор Зибель? Или над вами еще кто-то стоит?
Зибель улыбнулся и не счел нужным отвечать. Я ждал, что сейчас он поднимет руку и начнет вещать о нашем прекрасном будущем, о чем я слышал от него уже много раз. Но он не поднял руки и не нарисовал ни одной картины нашего прекрасного будущего. Просто и без всякого пафоса он сказал:
— Когда-то ваш отец сам занимался этим явлением — клонированием, но потом отказался.
— Почему?
— Испугался бессмертия.
— Нет! — выкрикнул я. — Нет! Если он и отказался, то не из-за бессмертия…
— Что с тобой? — Зибель изучающе смотрел на меня, в эту минуту он снова стал опасным, молниеносным и в мыслях и в действиях, нужно быть осторожным. — Мальчик мой, — его голос обволакивал лаской и нежностью, — мы стоим на пороге великого переворота, который изменит мир, это тебе не евгеника, понимаешь? Мы можем создавать людей по собственному желанию. Если нам нужна будет сотня таких, как ваш отец, мы их получим. Если нам потребуется, мы будем иметь сто Эйнштейнов, сто Ньютонов, можешь ли ты осознать неограниченные возможности клонирования? Ты только представь себе…
Я представил…
— А как эти новые Ньютоны и Эйнштейны…
— Какое это имеет значение? Все это мелочи. Осознав свою великую миссию, они станут счастливыми.
— Счастливыми? — Я все больше ощетинивался. — А вы счастливы, доктор Зибель? И как вы думаете, я счастлив?
В этот момент вспыхнул экран в стене, появилось лицо молодой женщины, и ее мелодичный голос сообщил:
— Доктор Зибель, к генералу Крамеру. Вас ждут через пятнадцать минут.
— Принял! — Доктор Зибель нажал на какую-то кнопку, и экран погас. Руки доктора беспокойно шарили по письменному столу, а я внимательно следил за ними. — Пока сто таких ученых, как вы, стоят одной жизни, стоят жизни… Если бы с Еленой все было в порядке, я был бы самым счастливым человеком, а что до тебя, мой мальчик, с тобой покончено…
Его руки продолжали шарить по столу в поисках чего-то, чего не находили.
— Для великой миссии я не имею значения. — Я — ТОРОПИЛСЯ выплеснуть свою злобу, пока меня не поглотил этот коварный пол, готовый разверзнуться под моими ногами в любую минуту, пока меня не ударила вольтовая дуга, которая в любую минуту могла вспыхнуть между стенами, пока меня не прикончило что-нибудь другое, о чем я не подозревал. — Но почему вы не создадите себе новую Елену Зибель тем же способом, каким сделали нас? И тогда вы были бы счастливы, не правда ли? Почему вы не создали снова вашу Елену?
6
Зибель схватился за голову. Похоже, он вдруг все ясно представил, а у него было богатое воображение, и почувствовал слабость в ногах. Он страшно побледнел — я ударил его по самому больному месту. Он хотел что-то сказать, но изо рта вырвался лишь удушающий хрип. Я смотрел на него и трезво рассуждал.
Если я хочу остаться в живых, я должен бежать. А я хотел жить. Именно сейчас хотел. Я должен был бежать. Я осмотрелся, подошел поближе, схватил со стола микроскоп и со всей силой ударил им Зибеля по голове. Он как-то сразу обмяк и замер. Я испугался, что убил его. Но доктор был жив, дышал. Я вздохнул с облегчением, мне совсем не нужно было его убивать, только бы добраться до остальных — и я в безопасности. Зибель никогда не посягнет на всех нас. Он не решится посягнуть…
Снова вспыхнул экран, и появилось бесконечно спокойное лицо Хензега:
— Доктор Зибель, вас ждут у генерала Крамера. Вертолет приземляется. Я иду за вами.
Интересно, видел ли меня Хензег? Или же этот кабинет только поглощал информацию, не выпуская ее наружу? Все в этой комнате было устроено так, чтобы переносить образы и голоса из верхнего кабинета в нижний, чтобы предупредить о малейшей опасности. Лицо Хензега, направленное на меня, оставалось бесконечно спокойным, значит, он меня не видел.
У меня не было времени думать. С внутренней стороны замок был самым обычным, и это спасло меня — я тихо выскользнул из комнаты. Опасаясь встречи с Хензегом, я быстро свернул в боковой коридор. Изо всех сил я старался идти спокойно, но сердце колотилось и разрывалось в груди. И все же мне удалось укротить его и вернуться в аудиторию с непроницаемым лицом. Я занял одно из свободных мест, никто не понял, что это я, так же как я сам никогда не знал точно, кто сидит рядом со мной. На руках мы носили браслеты с номерами, места в классных комнатах были пронумерованы, но, вопреки строгим правилам, ни один из нас никогда не садился на определенное место. Это напоминало игру в прятки. Это был своеобразный бунт, скрытое несогласие, молчаливый протест против всех и вся. Каждый спал в своей постели и носил свою одежду, но только в целях гигиены. И в лаборатории каждый садился на свое место, но только потому, что этого требовали наши исследования. Что же касается чувств, которые мы испытывали друг к другу, то это была странная смесь любопытства, ненависти, любви и зависти. Любопытства по отношению к самому себе, отраженному в других. Мы рассматривали друг друга и беспомощно опускали глаза. Не было необходимости в именах. Теперь я знал — мы были клонинги. Всего лишь — клонинги. А где-то далеко старый мужчина ни о чем не подозревал. И спал спокойно. Или… его уже не было в живых?
Мне хотелось вскочить на стол, приковать к себе все взгляды и кричать, кричать до хрипоты, пока не раскрою всем ту страшную тайну, которую я узнал. Слишком тяжела была эта ноша для одного! Мне хотелось растрясти эти одинаковые мозги, взорвать их, чтобы одним ударом перечеркнуть двадцатилетнюю работу Зибеля и все его безумные надежды завоевать мир. И космос. Каким несчастным я чувствовал себя в эту минуту, несчастным и беспомощным — я должен был молчать. И быть один.
Вслед за мной в аудиторию вошел Хензег, он выглядел обеспокоенным. Очевидно, Зибель пришел в себя у него на руках, конечно, если Хензег знал о существовании тайного кабинета. Они не пошли на совещание, и теперь Хензегу было известно и обо мне, и о нашем разговоре. Возможно, Зибель рассказал ему или сам Хензег… Это опасно. Хензег молчал, и его молчание не предвещало ничего хорошего. Его взгляд скользил по нашим одинаковым лицам, но это ничего не давало. И он сам это понимал. Нас сотворили такими одинаковыми, до ужаса одинаковыми, с одинаковыми телами, одинаковыми мыслями — и теперь все это обернулось против них самих. Попробуйте, отыщите меня! И все же я не совсем такой, как остальные. Со мной была допущена ошибка. Это возможно — природа иной раз проделывает подобные шутки, и из ста случаев всегда получается одно исключение. Может быть, одна из ста соматических клеток моего отца чем-то отличалась от остальных, но этого не установили даже самые точные аппараты. И я появился на свет, чтобы сыграть с вами маленькую шутку. Чтобы мешать вам.
Конечно, Зибель забил тревогу. Или Хензег сам… Нет! Зибель испугался. После обеда, до того как нас повели на осмотр к доктору Андришу, я спрятал украденную книгу в нашей библиотеке. Ничто не могло смутить меня: ни запутанные тесты, ни чувствительные спирали и молоточки, ни сложные детекторы, фиксирующие малейшее изменение пульса, ни пронизывающий насквозь, гипнотизирующий взгляд самого доктора Андриша. Ничто! Я думал о любви. Мне нужно было думать о любви или о чем бы то ни было, только не о Зибеле и не о нашем разговоре. Но мысли о любви снова приводили меня в кабинет Зибеля. И в библиотеку, где была скрыта украденная книга. Я сделал над собой усилие, чтобы направить мысли в другое русло. Наконец мне это удалось. Доктор Андриш долго осматривал меня, но так же долго он занимался и остальными, и это снова доказывало его бессилие. Я еще не успел по-настоящему испугаться, а он уже потерял ко мне интерес. Сомнения доктора вызвал другой. Я знал, что его ожидает, сочувствовал ему, но вынужден был молчать. Ради всех нас и ради тех, кого еще не успели создать. Не должны были создать! Я смотрел, как ни о чем не подозревающего клонинга ведут к центральному лифту, а оттуда — к смерти. Я до крови закусил губу.
Потом обыскали наши комнаты.
А потом взяли отпечатки пальцев.
— Зачем все это? — спросил один. — И чего только не придумают!
Мы с ним последними вышли из кабинета Андриша и задержались в маленьком вестибюле, где во время осмотров обычно ожидали своей очереди. Это помещение отличалось от всех прочих какой-то особенно напряженной атмосферой, как будто доктор Андриш заранее готовил нас к встрече с ним. Красный цвет коврового покрытия и обоев, отсутствие окон и струящийся со всех сторон красный свет возбуждали нас, нервы натягивались, как струны, а вокруг разносилось тонкое, едва уловимое жужжание. Сейчас из-за приоткрытой двери кабинета доносился голос Зибеля, и мы не спешили возвращаться к себе.
— Не знаю, дружище, — я сжал клонингу руку, вслушиваясь в знакомый голос Зибеля.
— Может быть, нам нужно больше доверять друг другу, — не унимался клонинг. — Если бы мы доверяли…
— Может быть… — Я старался выделить слова Зибеля.
И выделил их.
— Какое совершенство! — В его голосе послышалось и восхищение, и испуг. — Даже отпечатки пальцев одинаковы! Но как же мы его найдем?
— Вы не должны были его упускать! — прошипел Хензег.
Теперь понятно: Хензег контролировал не только нас, но и Зибеля. Клонинг все еще стоял рядом со мной. И вслушивался в их слова.
— Кого они упустили? — шепотом спросил он. — Скажи.
— Но ведь я обнаружил его! — самодовольно засмеялся доктор Андриш.
Как можно в случае с нами быть настолько уверенным в себе? Мы посмотрели друг на друга.
— А если это не он? — рассуждал непогрешимый Хензег. Я ненавидел его, но отдавал должное его уму. Он был наиболее опасен.
— Не попытаться ли подключить девушек? И машины. Можно придумать что-нибудь в задачах, над которыми они работают. Надо объявить особое положение. И обязательно предупредить генерала Крамера. А если придется…
Да, у Хензега большое будущее! Я с самого детства изучал его. Терпеливый и умный, Хензег не останавливался ни перед чем, рисковал и выигрывал, в нем сочетались и человек, и клонинг, и машина. В его уме рождались сложнейшие комбинации, расставлялись ловушки и капканы, куда попадала дичь. Я восхищался его умением выжидать и хладнокровием — я ненавидел его хладнокровие и умение выжидать.
— Не торопись! — Кажется, Зибель схватил его за руку, которую Хензег пытался высвободить. — Ужасно, что только ты имеешь доступ к ядерному самоликвидатору. Но ты ведь знаешь, что для этого нужно согласие генерала Крамера и вышестоящего министерства и что только в крайнем случае, если повредится герметизация во всех секторах Или вспыхнет бунт, только тогда…
— О чем они говорят? — допытывался клонинг.
— Тише!
— … конечно, в крайнем случае, но каков этот крайний случай, буду решать я. Вы забываете, доктор Зибель, что каждый человек стремится к индивидуальности, — продолжал Хензег. — Это погубило множество людей. И наций. Погубило целые народы, доктор Зибель, целые государства. Вы считали, что устранили индивидуальность. Сначала вы создали солдат. С ними нет проблем, можете создавать их, сколько угодно. Но разве Спарта уцелела благодаря своим солдатам? С солдатами все просто, потому что они не рассуждают, только слепо подчиняются. А эти здесь? Вы использовали один из величайших умов эпохи, перехитрив его. Украли его открытие, от которого он сам отказался. А теперь один из его клонингов знает правду. Вы поступили неблагоразумно, раскрыв ему…
— Но я думал сразу же ликвидировать его! — защищался Зибель. Он и не подозревал, что я, целый и невредимый, стою здесь за дверью и внимательно слушаю. — Все было в моих руках.
— Но вы упустили его, не так ли? — неумолимо продолжал Хензег. — Вам хотелось поиграть с ним, как кошке с мышкой. Вы забываете, что сейчас положение несколько иное. Нет больше ваших концентрационных лагерей с беззащитными жертвами. Чего вы добивались? Говорите! Вы будете отвечать! Возможно, нам придется уничтожить их всех. Я доложу генералу Крамеру, пусть он решает.
— Нет! — закричал Зибель; его голос прогремел у самой двери, и мы испуганно прижались друг к другу. — Все образуется. Пока еще нет причин для беспокойства. Столько лет работы, мы не можем начинать все сначала!
— Вы не можете, доктор Зибель, а я могу.
— Нет, не можете… — Зибель медленно приходил в себя. — Ни вы, ни я. Мы создали целый научно-промышленный военный комплекс со всеми деталями и проблемами. Уже поздно, мы выращиваем солдат, химиков, биологов, кибернетиков. Вложены миллионы средств. И теперь все это уничтожить из-за одного? Нет, доктор Хензег.
— Ты понимаешь, что происходит? — упорно допрашивал меня клонинг, пока мы возвращались к себе. — Ты хоть что-нибудь понимаешь?
— Догадываюсь. А разве ты не понимаешь?
_— Нет. Но ты мог бы мне объяснить, правда?
Клонинг ждал. Долго ждал. Я молчал и тянул его за собой в общую аудиторию для самостоятельных занятий.
— Если ты умеешь молчать… если будешь молчать, —
сказал я. — Нам всем грозит опасность. Пока мы неосознанная сила, но можем превратиться в осознанную.
— Понимаю, — прошептал он. — Я сам… часто думал…
Я не верил ему. У меня в ушах все еще звучали слова Хензега, за спиной клонинга мне виделось лицо Хензега. Я должен быть осторожен, опасаться собственной тени. Но разве этот клонинг не моя тень? Разве у меня нет здесь еще девяносто восьми теней? Одна уже исчезла, она оборачивалась назад и приказывала молчать, прежде чем раствориться в коридоре на пути к центральному лифту. А этот около меня был ужасно надоедливым.
— Мы должны доверять друг другу. Я верю тебе. Не знаю, кто ты, но я тебе верю, и это тебя обязывает. Мой номер девяносто три. Если понадобится…
Я не назвал ему своего номера. И он ушел, грустно пожав плечами. Я вернулся в библиотеку. Там было несколько наших, но никто не обратил на меня внимания. Я подошел к полке, где была спрятана моя книга, достал ее и стал рассматривать. Книга, испещренная цветными словами, красивыми словами, непонятными словами, не поддавалась. Но я понял самое важное. Человек не формула, выражаемая только нуклеиновыми кислотами. А за пределами нашего мира существует совершенно иной мир. «Как нарисовать птицу?» Что значит нарисовать, спрашивал себя я. «Сперва нарисуйте клетку с настежь открытою дверцей, затем нарисуйте что-нибудь красивое и простое, что-нибудь очень приятное и нужное для птицы. Затем в саду или в роще к дереву плотно прислоните…»
Я был беспомощен и одинок. Хензег на минуту заглянул в библиотеку и ушел.
«Не падайте духом, ждите, если надо, годы…»
Я повторил эти слова. Повторил их еще раз. Откуда-то появился Зибель. Рассеянный и мрачный, он прошел мимо Меня, не обратив внимания на книгу. Я вздрогнул и снова склонился над ней. Народу в библиотеке становилось все меньше, и в конце концов я остался совсем один. Рассмотрев последнюю страницу, я снова спрятал книгу между учебниками и, опьяненный незнакомыми и красивыми словами, вернулся к себе в комнату.
Я начал сомневаться в реальности подслушанного мною за дверью разговора, книги, оставленной в библиотеке, клонинга, который назвал мне свой номер. Может быть, все это как предупреждение родилось в моем разгоряченном воображении. Я должен быть осторожен. На каждом шагу. Скрывать все и от всех. От всех? Вечером появились девушки и разошлись по нашим комнатам. На следующую ночь они снова были здесь. Как-то странно себя вели, или мне только казалось? Но они были нежнее, умнее, все время о чем-то спрашивали, что-то хотели узнать. Может, это Хензег спрашивает их устами? Кто этот Хензег? Они его не знали. А вот Зибеля знали, но не любили и не хотели о нем говорить. В темноте я нащупал браслет той, которая проводила со мной эту ночь, а потом резко зажег свет и увидел цифру пять. Она ничего не заметила. Следующую ночь снова была она.
— Нас десять девушек, — прошептала она и обняла меня за шею.
— Правда? — Я изобразил удивление, хотя уже все знал от Зибеля. Но я должен быть начеку, каждый вопрос, даже самый невинный, может быть ловушкой. — А мне всегда казалось, что ты единственная. Для меня единственная. Ведь ты единственная? Скажи!
Она смотрела на меня, грустно улыбаясь. Неужели это ловушка? Мне хотелось ей верить. Больно было думать, что нельзя довериться целиком этой красоте и грусти. Ее губы приоткрылись, но ничего не сказали, возможно, как и я, она думала о том, как прекрасно быть единственным для кого-то, как прекрасно, но нам это не дано. Быть единственным для кого-то. Неповторимым. Отличным от всех остальных. Самым дорогим, самым своим. С единственными синими или черными глазами, с единственными обветренными губами, с единственными, самыми нежными руками. Эта девушка была такой же несчастной, как и я, я положил ей руку на плечо, но не нужно было ее утешать. Плечо под моей рукой вздрогнуло и потеплело.
— Нас десять, — повторила девушка. — И мы похожи друг на друга, как десять капель воды. А вас сколько?
— Не знаю, — я пожал плечами, хотя знал от Зибеля. — Я думаю, что нас гораздо больше, вернее, я вообще не думал об этом.
— Каждую ночь я провожу с кем-то из вас и никогда не знаю с кем. Вы такие одинаковые. Мне кажется, что я обладаю всем миром. И не имею ничего. Что-то постоянно меня гнетет, я хочу быть только с одним, только с тобой. Ты какой-то другой, теплее, сердечнее. Я ведь и прошлой ночью была здесь?
— Да.
— И позапрошлой?
Внимание! Позапрошлую ночь я провел один. Она вопросительно на меня смотрела.
— Позапрошлой ночью ты не пришла, хотя я тебя ждал.
— А может быть, и вчера была не я, а кто-то из… других.
Она не сказала «сестер», как и я никогда не говорил «братья». И никто из нас никогда не произносил этих слов. Мы были так похожи, были такими одинаковыми, но между нами не возникало чувства привязанности и любви. Мы тайно наблюдали друг за другом и тайно друг друга ненавидели. А если девяносто третий и в самом деле мне верил?
— Ты встречал кого-нибудь красивее меня?
Я мог бы сказать «да» и погубить себя, но правда ли это, разве я мог сравнивать? Ее губы были мягкими, длинные, до пояса волосы — шелковистыми, живыми и блестящими, я был мужчиной, держал в объятиях самую красивую женщину, а вспоминал лицо Елены Зибель, одухотворенное, так отличающееся от этого совершенного лица. В глазах Елены было больше боли, тайны, в ее улыбке — больше надежды, гладкий лоб скрывал больше мысли, но об этом знал только я и не должен был забывать, чтобы остаться в живых. За спиной девушки стоял Хензенг и ждал. Поэтому я сказал:
— Ты единственная женщина, которую я видел.
— Нас десять, — грустно проговорила девушка. (А откуда она об этом знала?) — И никогда нас не будет больше. Наша мать мертва. (И это ей было известно?) А мы не можем рожать.
— Что такое рожать? — Мне хотелось ее испытать.
— Это таинство, — кротко ответила она и улыбнулась. — Великое таинство. Это сильнее любви, сильнее жизни, это — бессмертие. Мы приходим в этот мир, приходим постоянно и никогда не уходим. Разве ты не задумывался об этом?
Ловушка… поставленная на этот раз не детекторами, не тестами, не молоточками, а великолепным телом, шелковистыми волосами, жемчужными зубами и печальными глазами. Ну что ж, доктор Хензег…
— Меня это никогда не интересовало. Время от времени я чувствую в тебе необходимость, и ты приходишь. Я успокаиваюсь, и снова моя мысль устремляется к проблеме приспособляемости, линейным вирусным изменениям, штаммам, изменению генов… В зависимости от задачи, поставленной передо мной Зибелем. Но тебе трудно это понять.
— А ты никогда не думал о смерти? — не успокаивалась девушка. — Мы так близки к ней, но совсем ее не знаем, здесь еще никто не умирал (Не умирал? Умирал, и ты наверняка об этом знаешь, раз тебе известно так много другого!), но мне кажется, что смерть очень страшна. И все-таки мне иногда хочется умереть, а не жить такой жизнью, ничего не делая. Разве мы созданы только для того, чтобы успокаивать вас, когда вы отдыхаете? Но я и умереть не могу. Здесь нет возможности. (Есть! Есть!) Вот я и выдумываю свой особенный мир, похожий на тот, что в книгах (Каких книгах, о каких книгах она говорит?), и когда мне делается совсем невыносимо, я начинаю верить в этот вьщуманный мною мир, который живее и красивее настоящего (А какой он, настоящий?), и тогда я могу смеяться. Посмотри на меня, ведь я красивая и похожа на людей, рожденных от любви…
Да, все ясно, книги, смерть, рождение, любовь… Несчастный клонинг, она явилась испытать тебя и… погубить.
Девушка замолчала, ее губы растворились в моих, глаза закрылись. Подосланная Хензегом или Зибелем, она пришла, чтобы опутать меня сетями волос и слов, затуманить голову и выдать. Уверенный в этом, я был жесток и груб с нею, а она тихонько вздыхала и улыбалась.
— Ты действительно отличаешься от остальных. И ведь ты меня любишь? Скажи, что ты меня любишь! Обмани меня! Иногда я задыхаюсь от нежности.
Не допустил ли я в чем-то ошибку?
Она подняла мою руку и посмотрела на номер. Я пропал!
— У тебя счастливый номер. Но мне бы хотелось дать тебе имя. В тебе есть что-то необычное, какая-то искра, которая мне очень нужна. Мне иногда бывает так холодно, хочется плакать, сама не знаю почему. Скажи, что ты меня любишь, даже если это и не правда. Я дам тебе имя какой-нибудь звезды.
— Не хочу я никакого имени!
— Денеб…
— Не хочу я никакого имени!
— Альтаир…
— Глупая, разве имя имеет какое-нибудь значение? (Но ведь имя все-таки индивидуальность?) Все скрыто в самом человеке.
Я приблизил к себе ее лицо. Подбородок подрагивал, между длинными ресницами рождались капельки света и освещали ее побледневшие щеки.
— Для меня имеет. Я буду называть тебя этим именем. И ты будешь отзываться. И тогда ты будешь единственным для меня, а я — единственной для тебя. Зови меня Вега.
— Зачем все это нужно? Игра… Ведь ты же сама говорила, что вы похожи, как десять капель воды, и что мы во всем одинаковы…
7
Напряжение нарастало с каждым днем. Как обычно, с утра мы спускались в физкультурный зал. Делали легкие упражнения, которые придавали нашим телам подвижность, вливали в мускулы бодрость, прогоняли усталость, вызванную долгими часами работы в лаборатории, и возвращались туда свежими и обновленными. Глаза Хензега выхватывали нас из постели, следовали за нами по коридорам, зорко ощупывали в физкультурном зале, провожали до рабочих мест, исчезали и появлялись снова, немного позже, когда мы погружались в свои исследования и забывали обо всем. Но эти же глаза обостряли мое внутреннее зрение, и не только мое, я все чаще замечал похожее состояние у других и постоянно спрашивал себя, что мы делаем и зачем. И остальные задавали себе те же вопросы. Я сталкивался с их вдумчивыми и ищущими взглядами. Мне стала понятна роль Зибеля: он стоял во главе нашей научной работы, распределяя на группы, каждая из которых занималась конкретными вопросами, а обобщения производились у него в кабинете. Но над Зибелем стоял Хензег, и именно Хензег осуществлял связь с тем загадочным институтом и таинственным генералом Крамером, которые руководили нами, следили за нашей работой и ждали результатов, чтобы использовать их в своих неизвестных нам планах. Я старался упорядочить проблемы, чтобы понять конечную цель. Зибель не сказал мне о ней ни слова, и мне нужно было дойти до ее понимания логическим путем. Я понимал: нужно что-то сделать, но не знал, что именно и не мог действовать в одиночку. А если их «научнопромышленный военный комплекс» взорвать вместе с нами? Нет, не то… Они и сами это предвидели. Почему? Где-то здесь укрыт ядерный самоликвидатор, о котором знает только Хензег, а может быть, и Зибель, и который можно использовать в случае биологического заражения или бунта. Биологическое заражение? Бунт? Нет, опять не то… От Хензега я знал, что и в других местах создали таких, как мы, выносливых и умных мужчин, беспрекословно подчиняющихся их приказам. Оставалось только одно — вырваться отсюда любой ценой, добраться до людей и рассказать им все. Но в одиночку я ничего не мог сделать.
А Хензег был вездесущим. Меня не покидала мысль, что существует несколько Хензегов, и я просто их не различаю. Мне казалось, что и Зибель того же мнения и что он страшно боится Хензега. Мне необходимо было снова проникнуть в его кабинет, не может быть, чтобы эта хитрая лисица Зибель не имела какого-либо варианта на случай опасности. Теперь я не сомневался, что он контролировал и Хензега, а все эти экраны, кнопки и механизмы в тайном кабинете Зибеля получали совсем другое толкование.
Мы были свободны только по вечерам. Но тогда приходили девушки. Я был более чем уверен, что они шпионят за нами, пытаясь добраться до наших сокровенных мыслей, что в их широких белых туниках спрятаны подслушивающие устройства и скрытые камеры, да и наши полупустые комнаты, обставленные лишь самым необходимым, прекрасно прослушивались и просматривались. Я был взвинчен до предела, но улыбка не сходила с моего лица. Я старался спокойно разговаривать и не отставать в работе, чтобы не давать повода для подозрения.
— За нами следят, — шепнул мне как-то раз во время обеда сосед по столу. Ни один мускул не дрогнул на моем лице.
— Где-то что-то изменилось, — поделился со мной в другой раз партнер по шахматам.
— Ты не замечал, что в коридорах стало появляться какое-то жужжание? Раньше этого не было, — озабоченно сообщил мне третий, когда мы шли на лекцию. И вдруг он резко остановился. Жужжание прекратилось.
Я снова никак не отреагировал, хотя и сам замечал странные звуки, сопровождавшие нас в коридорах.
Я искал девяносто третьего. Если понадобится, сказал он, и это прозвучало как заклинание. Я не представлял себе, как это сделать и как он смог бы найти меня, но я искал и надеялся. Я ждал его и в то же время следил за Зибелем, в надежде еще раз проникнуть к нему в кабинет. Но неутомимый Хензег всегда был рядом с ним и вставал на моем пути. И я решился попросить одного из наших под каким-нибудь предлогом задержать Хензега. Хензег остановился, и они о чем-то разговаривали, когда Хензег попытался отвязаться, его остановил другой, услышавший мою просьбу, потом третий, и вскоре около него выросла целая стена клонингов, которую Хензегу никак не удавалось обойти. Мы неосознанная сила, сказал я девяносто третьему, а если превратимся в осознанную?
Над этим стоило подумать. И очень серьезно.
Я все время ждал, что меня раскроют. Ворвутся в комнату вслед за нежной тенью Веги, и она укажет на меня своей изящной рукой, а потом меня поведут к центральному лифту. Сколько раз я ходил около него. Как он устроен? Вероятно, им управляют на расстоянии. Но за мной никто не приходил. И девяносто третий не отзывался. И Вега. Она многое знала и могла бы мне помочь, сама того не подозревая, но могла бы и выдать. А я никак не мог добраться до тайного шкафа в кабинете Зибеля. Мне нужен девяносто третий. И все до него. И после него…
На переменах я беспомощно всматривался в одинаковые лица, хватал за руки и искал нужный мне номер.
— Кто тебе нужен? Может быть, я могу тебе помочь? — спрашивал каждый.
— Мы ведь во всем одинаковы. Наверное, и я бы мог…
В ту же минуту меня догоняли глаза Хензега. Он незаметно вырастал за моей спиной, и я растворялся среди других. Я все больше шел на риск, но уже не мог не рисковать. Я первым приходил в столовую и ждал у дверей.
— Номер? — спрашивал я у каждого.
Некоторые машинально отвечали, другие обманывали, третьи задавали вопросы. Реакции, однако, были различными, и это вселяло надежду. Появлялся Хензег, я покидал свой пост, ждал, пока он поест, застывал на стуле, потом вскакивал, хватал за руку соседа справа и беспомощно отпускал ее.
Я был один. Все еще один!
Я был не один.
Спрятанная мною в библиотеке книжка иногда исчезала с полки. Я расхаживал между столами. Один из клонингов вздрагивал. Я подсаживался к нему, стараясь заглянуть в книгу, но он закрывал страницы обеими руками.
— Не надо, приятель, — тихо шептал я. — «Сперва нарисуйте клетку с настежь открытою дверцей…»
Клонинг вскакивал и тотчас скрывался за дверью. Он боялся, а я снова и снова возвращался в свою одинокую комнату. И здесь встречался со своим отцом.
Старый известный ученый медленно приближался, глядя на меня своими мудрыми, глубоко запавшими глазами. Он не мог сказать ни слова. От удивления. От гнева. Мне хотелось очутиться в его объятиях, но он только внимательно разглядывал меня как… как продукт старого как жизнь явления — вегетативного размножения, где нет места непредвиденным факторам и все известно заранее. Все заранее рассчитано. Каждую ночь я заново переживал эту встречу. У меня на глазах старый доктор выходил из оцепенения и медленно, задыхаясь, рассказывал мне, почему он отказался работать в области клонирования. Избегая наших взглядов, он делился с нами своими творческими планами, давал в руки нить из клубка, распутывая который мы превращались в хозяев своего биологического будущего. Но никогда не протягивал руки, чтобы погладить нас, ни меня, ни кого-нибудь другого, старался не прикасаться, боялся нас и даже ненавидел. Возможно, никто не хочет, чтобы его повторили во всех деталях, до последнего волоска, до самой интимной мысли. Он ненавидел свою копию. А мне нужна была его ласка, и не только мне, я жаждал этой ласки, и не только я, ведь где-то во мне дремала наследственная генетическая информация о нежности, которая не могла исчезнуть ни на одной стадии развития. Я был жаден до ласки, но напрасно ждал ее даже в своих снах.
Я был один. О-ди-н-н…
Я стал рассеянным в лаборатории, невнимательным на лекциях, с трудом сдерживал нервозность на осмотрах у доктора Андриша. Я ловил скрытые взгляды Хензега и замечал, как усиливается выражение боли на лице Зибеля. Было ясно, что Елена Зибель умирает, но почему этот сверхчеловек, этот бог, насмеявшийся над природой и людьми, не обессмертит свою жену, сделав ее точную копию? Во мне полыхал огонь, буйный и тревожный, способный выдать меня. И Вега может меня выдать. В эту ночь она была печальнее, чем всегда, нежнее и беззащитнее. А мои руки* жаждали нежности, умирали и воскресали для нее.
— Альтаир!
Я открыл ей. Вега как-то странно на меня посмотрела, попыталась улыбнуться, но у нее ничего не получилось. Никто из нас не умел по-настоящему смеяться, как смеялась наша бывшая повариха — ее смех клокотал, фонтаном бил из горла, вспыхивал, как пламя, искрился и согревал, а нас всегда что-то придавливало к земле, глаза оставались безжизненными, губы — мертвыми.
— Как хорошо, что ты уже привыкаешь к своему имени. Зови меня Вегой, прошу тебя. Называй меня по имени, разве это так трудно? А я принесла тебе подарок.
Она выглядела, как ребенок, пряча подарок за спиной, заставила меня закрыть глаза, а потом прижалась к моей груди. В руках у меня осталась маленькая книжка в кожаном переплете. Я стал судорожно листать страницы. Похоже, книга была из кабинета Зибеля. Среди знакомых слов встречалось множество непонятных. Прежде чем я успел спросить, откуда у нее эта книга, Вега сказала:
— Мне ее подарил Зибель. Вместе с этой книгой попадаешь в какой-то новый мир, в другую жизнь. Но нужно огромное терпение, чтобы понять… Долгие ночи, много ночей…
Я обладал достаточным терпением. Это было заложено во мне как наследие нескольких поколений ученых в роду моего отца. Вега села за стол, раскрыла книжку.
— Мне бы хотелось, чтобы потом ты объяснил мне некоторые вещи, здесь столько непонятного. Я спрашивала У доктора Зибеля, но он сказал, что кто много знает, скоро умирает. А я хочу знать, я бы не отказалась, даже если потом мне пришлось бы умереть. Ты такой умный, Альтаир, очень умный, ты быстро разберешься…
От этих слов становилось очень хорошо. Я не знал, как называлось такое чувство, но оно опасно. Ведь Вега хочет мою душу, и она ее получит, если я не буду осторожным, если хоть на минуту ей поверю. А она выглядела такой милой и такой искренней. Ее подарок… И другие книги, о которых она вспоминала… Вот, значит, каким способом хотят выйти на мой след!
— Возьми, тебе будет интересно, вот увидишь! Ты откроешь для себя новый мир, это сделает тебя сильнее.
Я не дотронулся до стола, не проявлял любопытства.
— Вряд ли у меня будет время, — равнодушно сказал я. — Я не должен отвлекаться, мне нужно заниматься проблемами, которые стоят передо мной. Понимаешь, наука…
— Хватит! — неожиданно выкрикнула Вега, я никогда не видел ее в таком состоянии. — Неужели ты до сих пор ничего не понял? Разве ты слепой? Разве…
Вега перевела дух.
— Что это за наука, которая ищет все новые и новые виды смерти! Штамм 12. Штамм 112. Штамм 1112. Штаммы, штаммы, штаммы… Это же опасно! Отвратительно! Грязно! Немножко невнимания — и вы в любую минуту можете погибнуть. Но вы всегда внимательны, не правда ли? Не забывайте пройти стерилизационную камеру! А известно ли тебе, что в секторе А произошла авария и пятеро умерли в страшных мучениях? Я боюсь за тебя! Боюсь!
Я схватил ее за руку.
— Откуда ты все это знаешь?
Вега постепенно приходила в себя. И молчала.
— Откуда ты все это знаешь? — Я сильнее сжал ее руку.
Она охнула, оглядевшись по сторонам, прижалась ко мне и прошептала:
— А ты не выдашь меня? Будешь молчать?
И она боялась. Снова оглядевшись, она ощупала кровать, шкаф, письменный стол, провела ладонью по стенам, а потом заговорила:
— От этого сумасшедшего Зибеля. Он приходит ко мне, очень часто приходит, путает меня с какой-то Еленой, ласкает меня, говорит, говорит и плачет, хочет со мной бежать, говорит, что здесь есть тайный ход, который… Он все время жалуется, что Хензег его в чем-то подозревает, а генерал Крамер давит на него, а он не может вырваться из их клещей, потому что, потому что…
Я все еще не верил ей.
Авария в секторе А. Нужно проверить…
Она все время озиралась по сторонам. Снова потрогала пальцами стены, шкаф, стол, беспомощно опустила руки, улыбнулась, но уголки ее губ дрожали. Она молча спрятала лицо у меня на груди и заплакала.
— Люби меня! — шептала она, плакала, целовала меня и задавала вопросы, которые были мне так знакомы, потому что напоминали мои. Их не могли выдумать ни Зибель, ни Хензег, чтобы их выдумать, нужно быть клонингом. Только любовь имеет смысл, шептала Вега, а я думал о секторе А и о погибших, вспоминал лицо Елены Зибель, может быть, потому, что от него веяло тайной, которую мне хотелось понять. Лицо обреченного человека… А на фотографии оно было таким живым, светилось грустью и надеждой на счастье. И я спрашивал себя: как этот зверь Зибель способен на такое чувство, на такую тоску и на такую жестокость? Виновен ли Зибель в смерти пятерых из сектора А? И почему он так откровенен с Вегой? Что это? Одиночество? Сумасшествие?
8
Осмотры у доктора Андриша участились. И стали более продолжительными. Его молоточки старательно простукивали наши души. И наши мысли.
— Со мной все в порядке, доктор Андриш? — невинно спрашивал я, глядя ему прямо в глаза, прячущиеся за стеклами очков.
— Прекрасно, мой мальчик.
Мне хотелось как можно скорее покинуть его кабинет, но он задерживал меня, угощая сигаретами, от которых я всегда отказывался. Я садился напротив и улыбался, разговоры начинались издалека, с несовершенства человека; внимательно слушая, я кивал головой, соглашался… И все время улыбался. Он расспрашивал меня о работе, я отделывался общими фразами, держался нарочито глупо, а все было до того ясно и понятно, что я боялся переборщить. Доктор Андриш поверял мне свои планы, вероятно, и ему здесь было одиноко. В соседней комнате стоял новый электронный Гиппократ. Долго и сосредоточенно монтировали его двое молчаливых клонингов, а доктор Андриш показывал мне его, объясняя, как можно раз и навсегда лишить человеческое тело тайн, а мозг — мыслей. Все будет записываться в машинной памяти этого красавца, что изрядно облегчит работу доктора Андриша с нами. Он задумчиво улыбался и ласкал металлическую поверхность, как тело девушки. Я знал, что его работа связана прежде всего с изучением деятельности мозга, а мы, клонинги, играли уже второстепенную роль. И деятельность мозга, самой сложной органической структуры, столь совершенной, что в один прекрасный день она могла бы погубить себя своим совершенством, была главным в жизни доктора Андриша. Доктор Андриш мечтал создать гигантский, совершенный мозг, для питания которого необходима кровь всего человеческого организма. И человек будет существовать с единственной целью — питать этот совершенный орган, чтобы он рождал теории и гипотезы, лишенные каких бы то ни было чувств и совести и беспощадно обрекающие на смерть не только других, но и себя. Создание такого мозга было единственным смыслом жизни доктора Андриша. А чем, собственно, отличался от этой модели мозг Хензега?
— Ты понимаешь меня? — спрашивал Андриш.
— Пытаюсь.
Хензег тоже пускался в откровения. Он мечтал создать совершенную организацию, чтобы подчинить нас единственной цели — жертвовать собой ради идеи. В этом отношении его фанатизм не уступал фанатизму Зибеля.
А доктор Зибель свойски похлопывал меня по плечу и хвалил мою работу в лаборатории, но его зеленые рысьи глаза пронзали меня насквозь. В цикле обычных проверочных опытов я выделил потенциальные биологические возможности нового препарата, устраняющего сбалансированный веками иммунитет, в результате чего организм безболезненно мог приспосабливаться к новой форме жизни.
— Замечательно, мой мальчик! — Пальцы Зибеля впивались в мое плечо.
С каждым прошедшим днем Зибель становился все печальнее, все рассеяннее. Он избегал Хензега не только из-за его подозрений. Он вообще избегал общества, избегал даже доктора Андриша, с которым его связывала старая дружба. Он был и в то же время не был с нами.
С концом Елены Зибель приближался и его конец. Я не мог избавиться от чувства, что у него где-то что-то лопнуло, и оттуда медленно, но необратимо вытекает его голубая холодная кровь.
А Хензег следовал за ним как тень. Зибель доставлял ему много хлопот. Я заметил, что Хензег всегда появлялся в аудитории именно тогда, когда там был Зибель, и как раз тогда заводил свои длинные и откровенные разговоры, которые мгновенно прекращались, стоило только Зибелю выйти. Я открывал в Хензеге все новые качества, он все больше напоминал мне олицетворение мечты доктора Андриша — подвижный мозг, вычерпывающий кровь из всего тела. Иногда мне хотелось сказать ему, что он похож на клонинга, что он в большей степени клонинг, чем все мы вместе взятые. А может быть, он и в самом деле клонинг, созданный Зибелем задолго до нас? Я мог бы сказать ему об этом, а потом спрятаться между другими, но я подавлял в себе это желание — просто не было смысла.
А однажды наш доктор Зибель пришел одетый в черное, с неподвижным и мертвым лицом. Я услышал, как он сказал доктору Андришу:
— Она умерла, доктор. Мы делаем чудеса, но против смерти. бессильны. Мы с ней союзники, а она бьет нас по самому больному месту, мы в союзе с жизнью, но и та не раскрывает перед нами всех своих тайн. Дорого платим за все.
— Но и нам хорошо платят, не так ли?
Доктор Андриш ободряюще похлопал его по плечу, которое как-то сразу обмякло. Он посмотрел Зибелю в лицо, достал из кармана белого халата какие-то голубые таблетки и протянул их доктору. Зибель долго держал их на раскрытой ладони, разглядывая внимательно и с недоверием.
— Будешь спать как убитый. И забудешь ее. С каждым днем все больше будешь забывать.
Зибель улыбнулся — в улыбке не было ни капли доверия.
— Я никогда ее не забуду. Я встречал женщин красивее, умнее, моложе, но для меня она была единственной. Всю мою жизнь. Не то что у меня не было других, были, конечно, но она оставалась единственной. Ты можешь это понять?
— Нет.
9
Я возненавидел доктора Андриша. Как можно было не понять? Несмотря на живое лицо, он вдруг напомнил мне электронного Гиппократа. А к Зибелю я почувствовал симпатию. Он страдал и не стеснялся своих страданий. Его лицо изменилось, помягчело… Я понял, что страдание меняет людей. Делает их добрее. Или злее. Зибель стал другим. Я жалел и покойную, и его. Может быть, сейчас, когда уже не было Елены, я был к нему несправедлив. Кроме того, он был напуган, и это нас связывало.
Как-то поздним вечером я вошел к нему в кабинет. Он не удивился, принял меня совсем естественно и как будто даже обрадовался моему приходу. Предложил мне сесть, медленно надел очки и внимательно посмотрел на меня. Нам нужно было найти общий язык. Ради покойной. Ради Веги. Ради пятерых погибших… И ради того, чего не хватало и Хензегу, и доктору Андришу.
— Доктор Зибель…
— Кто ты? Не тот ли…
— Да, тот, кто знает тайну. Не очень красиво было с вашей стороны выдавать меня. А что вы сделали с кло-нингом, на которого указал доктор Андриш?
— Его убили. Я не мог их остановить. Тогда нужно было сделать выбор между одним и всеми остальными. Я выбрал одного, хотя знал, что это не тот. Я чувствовал, что не тот, и искал тебя. Теперь вас девяносто девять.
— Нет… теперь нас девяносто четыре… Ну что, вы снова меня выдадите? Достаточно сказать Хензегу…
— Глупости! Хензег сам справится, он талантлив, умен, у него нюх ищейки, и он никогда не ошибается. Если бы ты оказался у него в кабинете, он не упустил бы тебя, обязательно нашел бы. А я старый и усталый. Я потерял все, что любил. Меня окружают одни мертвецы… Елена меня покинула. Я так одинок, что не знаю, жив ли. Я жив, как тебе кажется?
— Доктор Зибель!
— Иногда я думаю, что нужно было посвятить свою жизнь борьбе с этой ужасной болезнью.
— Еще не поздно. И все-таки почему вы не создали новую Елену Зибель? Так, как создали меня?
На бледном лбу Зибеля появились мелкие капельки, они предательски заблестели в свете настольной лампы. Его лицо вытянулось.
— Я любил ее. Что ты понимаешь в любви? Это была бы не Елена. Я не могу пойти на это, есть вещи, которых нельзя касаться. Понимаешь?
— Почему вы думаете, что я не понимаю? Ведь меня сделали из клетки, которая несет информацию всего моего рода. Разве у меня отсутствует хотя бы одно нормальное человеческое чувство?
— Нет… Но все-таки…
— Я никогда не буду вам благодарен за то, что вы сделали меня таким способом.
— Знаю, — грустно сказал Зибель. — Никто не будет мне благодарен, хотя ради вас я пренебрегал и любовью, и сном, и здоровьем. Ради вас я все поставил на карту, и теперь каждый из вас именно то, чего я добивался. Уже ничто не может измениться, мы должны достигнуть цели. Мы вернем величие нашей нации, но что ты знаешь об этом? Мы владели половиной мира, а потеряли все из-за слабости и сомнений некоторых.
Его лицо медленно обретало свой естественный цвет. Порывистым движением он вытер капли пота. И продолжал:
— Теперь мы должны снова завоевать мир. Вы нам в этом поможете. Вы и результаты вашей работы. Даже если вы этого не хотите, даже если придется погибнуть…
— Как те, кто был в секторе А…
Зибель удивленно посмотрел на меня.
— Да, как те, кто был в секторе А. Проба 24 оказалась неудачной. Но откуда тебе это известно, мой мальчик?
— От вас, доктор Зибель.
— Хм… — Зибель на минуту задумался. — Наука всегда требовала жертв, а если мы что-то пока держим в тайне, то только потому, что еще не наступил наш день…
Зибель ничего не опровергал, значит, авария действительно была. И пятеро погибли…
— А когда наступит этот день?
— Скоро, совсем скоро. И мы будем к нему готовы. Мы продвинулись далеко вперед, у нас на складах Огромные запасы, которые постоянно пополняются. Возможности, которые предоставляет нам молекулярная биология, превзошли все наши ожидания. Я…
Я старался держать его подальше от стола, все время быть между ним и столом. Я знал, что там находятся кнопки для самозащиты и нападения, я понял это еще в прошлый раз по лихорадочным движениям его рук и стремлению приблизиться к столу.
— А почему Хензег преследует вас? Кто он? Ученый или…
Зибель огляделся. Экраны на стенах молчали. Не было видно контуров тайной двери, ни один звук не проникал в кабинет. Все спали. Зибель знал, что у него есть время. И не спешил. Опять как кошка с мышью. Ну что же, мне нужно просто следить за его руками и не подпускать его к столу.
— Хензег? Ученый, конечно, он много знает. И много может. Но его задача следить за вами, за нами, за всеми. И в случае опасности ликвидировать…
— Но ведь вместе с нами погибнете и вы, доктор Зибель?
Зибель засмеялся, в его смехе было что-то демоническое, у меня по спине забегали мурашки.
— Зибель никогда не погибнет, запомни это! Зибель никогда не раскрывает всех своих карт и всегда держит в запасе путь к отступлению. Свой путь. Знаю, что Хензег следит за мной, но я постоянно ускользаю. Когда мы строили эту базу, Хензег был еще ребенком и мочил пеленки, но уже тогда я знал, что обязательно появится кто-то вроде Хензега, они есть всегда, и я сделал кое-что, известное только мне. Понимаешь? Если я почувствую серьезную угрозу, я выберусь наверх. Возьму с собой одного из вас и начну все сначала. Наша нация терпела поражения и воскресала из пепелища, потому что всегда были такие, как я…
— Возьмите меня с собой! Ведь и я…
— Нет, мой мальчик. Я возьму одну из девушек. Я уже сделал выбор. А ты чересчур много знаешь. Твой отец тоже слишком много знал. И умер. У него были странные представления о науке, он думал обо всем человечестве. А человечество никогда не было чем-то единым. И не будет. Чтобы им властвовать, нужно разделять.
Я ненавидел его.
— Только одного я не могу понять: почему вы не создали новую Елену Зибель? Почему не создали новую Елену? Почему не создали…
Он направился ко мне. Будь у него что-то в руках, он ударил бы меня. Он задыхался, его лицо горело, глаза пронзили меня насквозь, что-то во мне дрогнуло, зазвенело, но я не двигался и не сделал ни шагу назад, я смотрел на него, смотрел в упор на страшного, старого, непобедимого Зибеля, ускользающего отовсюду и при любых обстоятельствах. Мне было его жалко. И вместо того чтобы убить его, раздавить… Вместо того… Его красное лицо извергало пламень.
— Ах ты, наглый, грязный клонинг!
И Зибель сам рухнул на пол у моих ног.
10
Я бросился бежать и остановился только в коридоре. Оставаться здесь было опасно. Нужно как можно скорее смешаться с другими. Доктор Зибель в любую минуту мог прийти в себя. Я глубоко вздохнул и медленно, спокойно зашагал по коридору. Мне навстречу шел Хензег. Он изучающе посмотрел на меня и, посторонившись, дал возможность пройти. Я не выдержал и обернулся. И Хензег обернулся. Понял ли он, что я вышел из кабинета Зибеля? На его глазах я вошел в свою комнату. Когда я снова вышел, в коридоре уже никого не было. Внимательно оглядевшись по сторонам, я проскользнул в комнату напротив.
— Сегодня ночью я жду девушку, но как-то неважно себя чувствую. Если хочешь…
Он хотел, глаза его блестели. Мне было ужасно его жалко, и я задержал его в дверях. Я рассказывал ему о своей работе, расспрашивал о его, а он нетерпеливо посматривал на часы. Я не имел права на жалость. В последний раз я пожал ему руку.
— Спасибо тебе, дружище.
Он не понял, за что я его благодарил. Я увидел в дверях его расправленные плечи, нетерпеливые плечи… И больше ничего.
В эту ночь я не сомкнул глаз. Сидел за столом и читал потихоньку вынесенную из библиотеки книгу: «…одни становятся убийцами, других убивают…»
Послышались шаги девушки. Сквозь щель слегка приоткрытой двери я увидел ее изящную спину, на которую темной волной падали длинные волосы, нежный изгиб локтя, красивую щиколотку.
«…Человек придумывает страшные вещи, чтобы раздавить человека…» Не нужно больше читать. Мне хотелось вскочить, бить кулаками по стене, выкрикнуть правду. Не было смысла. Я продолжал читать…
«Если у людей есть мертвец, они его ценят. Если нету — они стремятся обзавестись мертвецом».
Зажав голову руками, я ходил взад и вперед по чужой комнате, пропитанной чужим присутствием. С этой ночи она станет моей комнатой. Я осмотрелся. Такая же кровать. Такой же стол. Такой же абажур. Такой же книжный шкаф. Даже книги такие же. Такое же одеяло в клетку. У меня не было выбора. У меня на пути стоял Хензег.
Часа через два Вега выскочила из комнаты, растрепанная, испуганная, готовая кричать. Оставив дверь широко распахнутой, она побежала по коридору. Я на цыпочках прокрался в комнату. Все было точно так, как я себе это представлял. Клонинг лежал на спине, глядя в потолок неподвижными мертвыми глазами и сжимая одеревеневшими пальцами покрывало. Я окаменел от его неподвижности: впервые в жизни я видел труп. Дрожащими руками я снял с него браслет с номером и надел ему свой. Имело ли это смысл? Не знаю, просто мне хотелось уничтожить всякое подозрение. Скоро должны за ним прийти. Я незаметно вернулся к себе. Меня била дрожь, пол под ногами раскачивался, в ушах гудели сирены; руки продолжали трястись. В коридоре началось какое-то движение, послышались шаги, шепот, хлопанье дверей, приглушенный разговор, а потом снова наступила тишина. В этой страшной тишине я метался и шептал:
— Мы не должны позволять убивать себя.
Мне казалось, что прошла целая вечность, прежде чем наступил рассвет.
11
На следующий день, несмотря на траурную одежду, Зибель выглядел веселым и уверенным в себе. Не поднимая головы, я наблюдал за ним сквозь опущенные ресницы. Войдя в аудиторию, он скользнул взглядом, в котором ощущалось превосходство победителя, по нашим одинаковым лицам. Повернувшись к нам спиной, он начал раскладывать наглядные пособия, а мне хотелось крикнуть ему: «Не торопитесь, доктор Зибель!», но когда через минуту я встретился с ним взглядом, я опустил глаза. Мне казалось, что мои глаза выдают меня, что в моем взгляде сквозят с трудом скрываемые ненависть, гнев, ярость, а этого никто не должен заметить. Как мучительны были для меня эти занятия! Чужой браслет жег мне запястье, врезаясь в него, ладонь горела от ощущения последнего пожатия, перед глазами у меня стояли неподвижные, остекленевшие глаза покойного. В них было удивление, а в одеревеневших пальцах чувствовалась такая жажда жизни, что я готов был убить Зибеля. Не так я должен был поступить. Стоило мне закрыть глаза, и я видел гигантские пространства, населенные одинаковыми экземплярами, одинаково умными, тщеславными и холодными. Мне становилось страшно. Это может привести к жесточайшей борьбе, какую только знает природа, к борьбе не между видами, а внутри вида. Неужели доктор Зибель этого не понимал?
Вечером они собрались в круглом зале на синем этаже. Каждый этаж здесь освещался разным ярким светом, все они были построены по одному и тому же плану, строго продуманному и утвержденному где-то в другом месте. Круглый зал был окружен кольцом круглого коридора, от которого стрелами расходились другие коридоры, пересекаемые третьими: все это образовывало спираль, которая незаметно выводила с одного уровня на другой, с одного этажа на другой. Стерилизационные камеры, лифты и лестницы связывали их и разделяли. Лекционные залы, наши комнаты, библиотеки, кабинеты докторов, лаборатории, изолированные секторы в самом низу, все это чередовалось в строгой последовательности, но нам она была неизвестна, и мы могли заблудиться в этом лабиринте, если бы не разноцветное освещение.
Я расхаживал около массивных дверей круглого зала и тщетно пытался что-либо услышать. Стены, отражающие мягкий синий свет, поглощали каждый звук, мертвенносиний ковер заглушал мои шаги. И шаги другого, кто словно тень вырос за моей спиной. Неожиданно. Мы подозрительно посмотрели друг на друга и с неприятным чувством разошлись, потом, не произнося ни слова, снова подошли друг к другу. И так несколько раз. Может быть, его поставили здесь для охраны? Но разве могли бы они довериться кому-то, кого нельзя отличить от других?
— Послушай, — наконец решился я, — нам нужно больше доверять друг другу. Один ты ничего не сможешь сделать, так же как и я. Мы — неосознанная сила, а если превратимся в осознанную?
Клонинг вздрогнул, похоже, ему известны были эти слова. И он их ждал. Неужели передо мной стоял девяносто третий? Или кто-нибудь из тех, кто читал в библиотеке? Или кто-то, кто должен нас выдать, кто связан с Хензегом или Зибелем? Ведь их главный принцип гласил: разделяй и властвуй. Разве не применили они его и к нам?
— Почему они сейчас заседают? Опять что-нибудь случилось? Я постоянно слежу за Хензегом, а он постоянно следит за Зибелем, а у Зибеля по пятам все время идет один из наших. Я ищу его, хочу ему помочь, а он от всех скрывается. И от меня тоже. Почему? Боится?
— Он уже ни за кем не идет, — осторожно сказал я. — Его убили, как убьют каждого, кто позволит себе…
— Значит, до него убили другого?
— Пока двоих, — таинственно сообщил я. — А сколько еще… Тебе известно об аварии в секторе А? Пятеро погибли…
— Чего же мы ждем? Чтобы нас поубивали по одному?
— Или мы сами погибнем от этих проклятых штаммов. Начав воспроизводиться, они уже не остановятся. Мы должны действовать.
— Но как? Все в их руках!
— А в наших руках наша анонимность. Мы можем превратить ее в такое преимущество, от которого у них волосы встанут дыбом. Среди убитых были твои друзья?
— У тебя здесь есть друзья?
— Нет. Но должны быть. Сначала нас будет двое, потом — четверо, потом… Мне все время кажется, что я пытаюсь пробить стену. Каждый прячется в свою скорлупу и сам для себя открывает мир.
— Так нас запрограммировали.
— И ты мне не веришь. Почему?
— Я боюсь, что за тобой стоит Хензег. Хензег — везде.
— Глупости! — засмеялся я, в первый раз засмеялся. — А я не боюсь. Даже если ты меня выдашь. Страх для человека — самое ужасное, самый главный тормоз. Но мы не люди. Мы — клонинги. Послушай, ведь мы — клонинги.
— Перестань смеяться… Пойдем, я тебе кое-что покажу.
Мы спустились в лабораторию. Через три стерилизационные камеры. Через два процедурных кабинета. Вошли в сектор Ц. Там никого не было. Среди множества пробирок, колб и реторт он показал мне изолированные клетки моркови в питательной среде, которые превратились в нормальные плоды, с корнями, цветами и семенами. Оказывается, он проделал аналогичные опыты с клетками табака, осины, женьшеня. Результат тот же…
— Ведь это вегетативное размножение, вся генетическая информация собрана в одной клетке, она дремлет в ней, пока… Ты понимаешь?
Наспех, обрывочно я рассказал ему все, что знал. Он застыл на месте. То, до чего он дошел экспериментальным путем, подтверждалось. Он бросился бежать. Я испугался за него. Шок был настолько сильным, что я должен был поговорить с ним еще, пока он не исчез среди других. Но я опоздал, и дверь первой стерилизационной камеры закрылась у меня перед носом. Пока я миновал две другие, он приблизился к остальным и слился с ними. Теперь их было трое. В полной растерянности я схватил одного из них за руку и лихорадочно заговорил:
— С тобой мы сейчас разговаривали?
— Нет, — недружелюбно отрезал клонинг.
— С тобой? — спросил я другого.
— Нет.
— Послушай, — я смотрел на него в упор. — Не бойся. Страх еще никому не помогал. Чтобы выиграть, нужно рисковать. Тогда мы превратимся в мощный кулак, и они будут бессильны.
— Я ничего не понимаю, — беспомощно огляделся он. — Что с ним? Какой кулак? Я иду в лабораторию.
— Все ясно, — вовремя вмешался третий. — Я провожу его к доктору Андришу. Вероятно, работал несколько суток. К чему только не приводит переутомление. И неизбежно порождает ошибки. В действиях, в обобщениях. А кто делает неправильные обобщения, строит неверные гипотезы.
Он крепко схватил меня за руку и потащил за собой. Значит, я разговаривал с ним. Он отвел меня в сторону, а двое других разошлись в разные стороны.
— Наша одинаковость может быть преимуществом, но может быть и помехой, — шепнул я ему в ухо. — И мы перед ней бессильны. Мы должны все вместе продумать. И прежде всего — как друг друга распознать.
— Предоставь это мне. Я кое-что придумал.
В его комнате, которая представляла собой точную копию моей, отключив подслушивающее устройство, я снова рассказал ему все сначала. Об убитых клонингах. О Зибеле. О нашем отце, обманутом Зибелем. О провале в секторе А. И о термоядерном самоликвидаторе. Только о Веге я ничего не сказал, это было мое личное и его не касалось. Он внимательно слушал.
— А где находится этот самоликвидатор?
— Вот это мы обязательно должны выяснить. Чтобы его обезвредить. Его местонахождение известно Хензегу. Зибель, вероятно, тоже знает. В случае повреждения герметизации, угрозы биологического заражения или бунта…
12
Я вернулся к себе в комнату, утомленный этими откровенными разговорами. Мой отец погиб из-за этого, что слишком доверял своему ассистенту Зибелю. А тот его обманул. Чрезмерная доверчивость заложена и в моей программе. Я должен ее уничтожить. И всегда быть начеку.
Я не ложился. Читал микробиологию Кобруса, но никак не мог сосредоточиться — нервы были на пределе. Через некоторое время ко мне пришла одна из девушек. Вряд ли это Вега, мне не хотелось, чтобы это была Вега, ведь комната сорок седьмого осталась пустой, опасно, если это Вега. Но тайно я надеялся, что это она. Не знаю почему, но я тоже стал выделять ее среди остальных девушек. У нее были такие печальные глаза, мне это нравилось, ведь только она сумела почувствовать здесь смерть.
Девушка села на кровать и уставилась в стену. Не так она должна была себя вести. Она должна всегда улыбаться и быть готова к любви, а потом тихонько уходить. Девушка долго молчала.
— Вы не знаете, что случилось с сорок седьмым номером? — Она внимательно посмотрела на меня. — Ваша комната как раз напротив.
— Не знаю, — ответил я и отвернулся. Я не любил врать.
— Я ждала его два часа. Он не пришел.
— Нашла о чем беспокоиться! Да он может быть где хочешь — в библиотеке, в лаборатории, где-нибудь в коридорах, в саду…
Девушка посмотрела на меня, на мгновение в глазах ее блеснула искорка надежды, которая тотчас угасла и сменилась тоской. Вега встала, оглядела комнату, покачнулась, но вовремя схватилась за дверную ручку. И даже улыбнулась.
— Спасибо, но в такое время никто не ходит в сад.
— Останься со мной, — попросил я.
После того, как за ней закрылась дверь, я чуть не потерял сознание. День был очень трудным, а ночь вымотала меня до конца. Я мог бы крикнуть ей, что это я, я, я, ее Альтаир, человек и клонинг, которому хотелось быть только человеком. У меня не было сил оставаться одному, но она только сказала:
— У меня что-то не в порядке. Вы ведь не думаете, что с ним случилось самое ужасное?
— Вчера вечером он как-то странно себя вел… Не узнал меня… С ним ничего не случилось?
Она плакала. Ее худенькие плечи казались ужасно одинокими и беззащитными. Я мог бы обнять ее, сказать несколько ласковых слов, но я не сделал этого.
— Извините. Вы не можете знать.
Она ушла. Я спрашивал себя, была ли она в моей комнате. Легкая и воздушная, она все унесла с собой. Осталось только неуловимое чужое присутствие. Никогда не забуду вспыхнувшие глаза клонинга, его нетерпение, несколько быстрых взглядов на часы, когда я хотел подарить ему еще несколько минут жизни. Я, который отнял у него жизнь. Прав ли я был?
Кто-то расхаживал около меня, кто-то смотрел на часы. Не спеши, у тебя всегда будет время умереть. Я стремительно оборачивался — рядом никого не было. Только из зеркала с неприязнью на меня смотрело мое собственное лицо. Оно казалось мне до ужаса чужим, это мое лицо, повторенное девяносто три раза. Я провел по нему рукой, словно пытаясь стереть его, но оно снова выплыло из-под моих пальцев. И тогда я сжал руку в кулак и ударил по собственной физиономии в зеркале. Зеркало разлетелось на тысячи маленьких осколков, как когда-то Давным давно, они рассыпались у меня на ногах, а по пальцам потекла кровь. Я почти не почувствовал боли, только жуткую усталость, от которой мне стало плохо.
13
Яркий свет в коридоре казался белым. На мгновение я закрыл глаза, чтобы свыкнуться с освещением, когда я их открыл, было уже лучше. Не соображая, что делаю, я направился к залу. Заседание все продолжалось.
Я вернулся.
Девяносто третий тоже не спал. Он вздрогнул, увидев меня, что-то выключил, но когда понял, что это я, улыбнулся и кротко сказал:
— Слушай!
— … семерых уже нет в живых. — Это был голос Хензега.
— Но у нас еще есть девяносто три, — оправдывался Зибель.
Потом наступила тишина. Они намечали меры предосторожности. Дежурства в коридорах, дополнительная система наблюдения в комнатах, никаких лишних разговоров, никаких собраний группами, постоянное наблюдение в аудиториях, при малейшем сомнении незамедлительно докладывать, строгое соблюдение всех правил… Контроль, контроль и еще раз контроль. И ни на минуту не забывать, кто их отец, чтобы подавлять в его клонин-гах как раз те качества, которые…
Девяносто третий в напряжении слушал. В тишине снова раздался голос Хензега и разлился по комнате. Он продолжал излагать свои мысли.
— …всегда хотел мира. Его пытались подкупить, заставить силой, но ничего не удалось. И все-таки его перехитрили, не так ли? Девяносто три мозга работают на нас. Превосходство на нашей стороне. Мы снова станем самой сильной нацией. По духу и оружию. И это окончательно и бесповоротно решит мировые проблемы.
Хензег все больше увлекался. Я заткнул руками уши, но его слова остались во мне, я не мог их вырвать с корнем, не мог убежать от них. Девяносто третий продолжал слушать.
— Не понимаю, почему мы должны держать в тайне их происхождение? Ведь оно еще раз докажет им достижения нашей науки, пути, которые могут не только уничтожить жизнь, но и возродить ее. Я как психолог считаю…
Я так и не узнал, что считает доктор Андриш как психолог. Я развенчал его как психолога в тот момент, когда он неправильно указал клонинга. Конечно, было бы ужасно, если бы он указал на меня, но он ошибался и был уверен в своей правоте. Как он мог быть уверен? Или ему было все равно? Только Хензег не ошибался. В его остром, хищном лице я снова увидел опаснейшего врага, готового выжидать, собирать против нас доказательства, не дрогнув, уничтожить нас. И начать все сначала. Спокойно и хладнокровно.
— Еще рано, слишком рано, — перебил он доктора Андриша. — Истину нужно преподносить в строго определенный момент, когда человек созрел для нее, в противном случае она обесценивается. Для них этот момент еще не наступил. Не следует забывать, что они — точная копия своего отца. А каково было его отношение к клонин-гу? А к нашей политике? Вы должны это понять, доктор Андриш. И вы, доктор Зибель. Ведь вы так хорошо его знали! Теперь, когда мы почти у цели, мы не имеем права на новые психологические опыты. В тот момент, когда кто-нибудь из них осознает свою индивидуальность, все будет потеряно. Мы не должны этого допустить. Вы удивляете меня, доктор Андриш. А вас, доктор Зибель, я предупреждаю: никаких экспериментов! При малейшем неподчинении с вашей стороны я добьюсь, чтобы вас отозвали с базы и предали военному суду. Несмотря на ваши заслуги в прошлом.
Девяносто третий поглощал каждое долетавшее до нас слово. Я попытался заговорить с ним, но он сделал рукой нетерпеливый знак. В нашем молчании зазвучали оправдания доктора Андриша:
— Доктор Зибель действительно ошибся. А с тем, первым, на которого я вам указал, тоже было не все в порядке. Он знал о портрете Елены. Откуда он мог знать, если не бывал в кабинете? Какие вам еще нужны доказательства? А кроме того, мне кажется, что и остальные чересчур много рассуждают о разных видах в природе и знают, каким образом они появились на свет, ведь вся биологическая наука в их руках, и не исключено, что они сами дошли до идеи клонинга…
— Глупости! — резко оборвал его Хензег. — Никто не верит в то, во что не хочет верить. Человеку свойственно заблуждаться в самых очевидных вещах только потому, что у него не хватает смелости посмотреть правде в глаза. Поэтому, несмотря на широкие познания, они не могли сами…
— А ведь он прав, черт его подери, я сам дошел до этого явления — клонинга, но никогда бы не поверил, что и мы… — пробормотал себе под нос девяносто третий и посмотрел на меня. Я молча согласился. И я бы никогда не поверил, если бы не пошел прошлый раз за доктором Зибелем.
— И потом, — не сдавался доктор Андриш, — этот опыт с девушками… Еще одна ошибка Эриха Зибеля. — В этот момент он готов был отказаться от старого друга, думая о собственной шкуре. — Они не должны были знать, что женщина вообще существует. Какова ее роль? Только для развлечения? Но они слишком умны, чтобы в это поверить. И если хоть одна из девушек забеременеет, нам придется ответить на многие вопросы, прежде всего мне, но и вам, доктор Хензег, тоже.
— Этого никогда не произойдет, — отозвался резкий голос Зибеля, готового защищаться. — Не случайно, я выбрал бесплодную красоту «Мисс Ирты». Эти девушки повторяют ее во всем. Не забывайте, что и клонингам нужны иллюзии, как людям, что и у них есть свободное время, которое нужно чем-то заполнить, и у них есть излишняя энергия, которая должна на что-то расходоваться, но все же главным остаются иллюзии. Хорошая иллюзия действует дольше отравы. Пока она рассеется, пройдет много времени, иногда очень много времени. А разве есть для мужчины лучшая иллюзия, чем женщина?
— Но если эта ваша иллюзия все-таки забеременеет? — не унимался доктор Андриш. — Как только не шутит с нами природа?
— Нет, доктор Андриш. — Хензег, потерявший терпение, попытался прекратить спор. — Прошло то время, когда природа подшучивала над нами. Теперь мы с ней шутим. И притом весьма успешно. Если вы этого не поняли, какого черта вы здесь делаете?
Он на минуту замолчал, подавил раздражение и спокойно продолжал. Мы с девяносто третьим переглянулись.
— Кстати, было бы интересно наблюдать такой процесс. И изучить его. Конечно, в абсолютной изоляции от остальных. Тогда, возможно, удалось бы найти удачные комбинации евгеники и клонинга, а это уже заманчивая перспектива…
14
Заседание продолжалось. Они основательно наметили наши перспективы. Больше я не в силах был слушать. Узкая полоска мягкого света пробивалась в комнату сквозь щель под дверью. Пробивались и голоса, пойманные микроустройством девяносто третьего. Если бы доктор Хензег знал, как чудесно звучит его голос!
О чем они спорили? Голоса время от времени пропадали. Девяносто третий, лежа на полу, закрыв собой микроустройство, внимательно слушал. И вздрагивал. Мне все было ясно. Если бы не навязчивая мысль о бегстве и не вера в него, я ворвался бы в кабинет доктора Андриша и наглотался его таблеток, от которых засыпаешь навсегда. Доктор Андриш хранил их в зеленой банке в углу своего медицинского шкафа. Но мне не нужны эти таблетки. Я выберусь отсюда, ведь и Хензег считает, что это не так уж невозможно. Я доберусь до людей, до обычных людей, для которых пишут стихи, поют песни, рисуют картины. Сюда каждую ночь приходит кто-то из этих людей. Я часто слышу ночами шаги в коридорах, разговоры, приглушенный смех, вижу движение теней, видимо, ночью сюда доставляли продукты, медикаменты, пробы и прочие необходимые для нас вещи. Вряд ли кто-нибудь из них знал правду, они приходили в темноте и уходили в темноте. Не задавали вопросов и не ждали ответов. Загадочные, безликие и безымянные, они точно выполняли чьи-то распоряжения, считая, что выполняют страшно ответственную и секретную работу. Во имя человечества.
Я узнал об их существовании еще в детстве и продолжал узнавать все больше во время бессонных ночей, а узнав о них, я должен был найти и их дороги, запрятанные в бескрайних коридорах, которые нигде не начинались и не кончались, вращаясь по кругу, как вращался в них и человек, не зная, где начало и где конец. Я случайно пошел за доктором Зибелем, и одна дверь открылась предо мной. Но ведь было еще много дверей, ведущих в мир, который мне был незнаком. Я должен был их найти! '
Девяносто третий продолжал подслушивать. А рядом со мной появился старый ученый. Я осмотрелся. Девяносто третий ловил своим устройством пропадающие голоса Хензега и Зибеля. И ничего не замечал.
— Чего ты боишься? — спросил меня отец. — Ты ведь похож на меня. Я много сделал для людей. И не пожалел ни собственного благополучия, ни себя самого. И ты не пожалеешь. Каждый человек обязан сделать что-то хорошее, хотя бы один маленький шажок вперед, а не то несчастное человечество полетит ко всем чертям. Из-за безумия людей с самомнением богов. Ты убежишь отсюда, чтобы рассказать все людям, я с тобой, мир не так уж велик, и я научу тебя, что делать. Я мертв, но ведь ты жив, а ты — это я. Я никогда не боялся. И ты не бойся. Что бы ни случилось. Но даже если тебе страшно, все равно ты должен бежать, это нормально — бояться и побеждать страх. И не останавливайся. Чего только я не пережил! Й что только не выпадет на твою долю! Но если человек прав, он и силен. В кабинете Зибеля ты найдешь истории моего времени. Изучи их внимательно, они раскроют тебе глаза. Чтобы идти вперед, в будущее, каждый должен знать свое прошлое. Найди мою историю, и ты узнаешь, каким я был, такими были и другие смелые и честные ученые, будь как мы. И помни: совесть ученого — его ответственность перед миром. Готов ли ты отвечать за свою работу? Кому ты служишь? И будь осторожен с Зибелем, он может перехитрить и Хензега. и всех вместе взятых, он — хитрая лисица, в третий раз тебя не упустит. Дай руку девяносто третьему, протяни руку остальным, станьте одной цепочкой, стеной…
«Люди, бедные люди, останьтесь навсегда вместе», — вспомнил я слова из стихотворения.
— Да, — прошептал я.
— Что с тобой? — спросил девяносто третий и тревожно взглянул на меня. — Не шуми! Сейчас должен прилететь какой-то генерал Крамер. Похоже, важная птица. Ты что-нибудь о нем слышал? Они собираются объявить особое положение.
— Зибель не допустит. Для него это… конец.
— Надо поторопиться. — Девяносто третий поднялся с пола. — С каждым днем становится все труднее. Я буду держать в поле зрения Хензега, а ты присматривай за Зибелем. И нужно скорее подключить кого-нибудь из наших.
15
Дорога в мир начиналась из кабинета Зибеля. Нужно было снова попасть туда. Я знал только эту дверь, и сейчас, когда Зибель успокоился, считая меня мертвым, особенно важно было снова открыть ее. А Зибель действительно успокоился. Его лицо вновь обрело выражение печали и святости. Он погрузился в работу, часами просиживал над нашими исследованиями, терпеливо наставляя нас, задавал многочисленные вопросы и выслушивал ответы. Он стал проявлять к нам значительно больший интерес. Скорее всего, и он пытался избежать чего-то, что поджидало его в обоих кабинетах, боялся оставаться один, вероятно, его одиночество было наполнено воспоминаниями. Хензег зорко следил за каждым его шагом, словно тень, скользил за ним по пятам, прислушивался к разговорам и внимательно рассматривал книги, которые он читал. Но и у тени есть своя тень.
— Ты хорошо знал сорок седьмого? — спрашивала Вега.
Она часто приходила ко мне, присаживалась на край кровати, но избегала любого моего прикосновения, и чтобы она не уходила, я не дотрагивался до нее.
— Конечно, — отвечал я. — Тебе никогда не кажется, что сорок седьмой — это я: то же лицо, те же руки, те же мысли?
— Не знаю. — Вега внимательно и долго разглядывала меня. — Трудно сказать. Когда я сюда вхожу, у меня вдруг радостно бьется сердце, но потом вспоминаю, что Альтаир мертв, и мне хочется расцарапать ногтями твое лицо. И плакать, плакать. Возможно, подобные чувства испытывают люди, когда им изменят: вроде бы есть человек, а он мертв. Но когда я смотрю на тебя, мне хорошо, потому что с тобой я могу разговаривать о нем, а с другими не могу.
— Почему ты любишь именно его? Ведь он — во всех нас, а мы — в нем.
— Нет, — заплакала Вега, — это невозможно объяснить. Мне кажется, что только любовь способна открыть ту неуловимую индивидуальность, которая скрыта в каждом из вас. Только любовь. Я знала звук его шагов, иногда мне кажется, что он идет по коридору, выхожу и вижу — вроде он, его походка, позову его, а он равнодушно проходит мимо. Альтаир не сделал бы так, он непременно почувствовал бы мое волнение, остановился, взял бы за руку, так, как только он умел это делать… Не знаю, как тебе объяснить…
Девушка плакала, закрыв лицо руками, на которые падали ее тяжелые волосы, плечи вздрагивали, а локти больно упирались в круглые колени. Я мог бы протянуть руку, откинуть волосы, погладить ее, но она узнала бы этот жест; я мог бы с нежностью взглянуть на нее, но она почувствовала бы нежность во взгляде, поэтому мне оставалось только сидеть, повернувшись к ней спиной, и ждать, когда она успокоится. Вооружившись терпением, я ждал, зная, что выдержка — залог победы. Я должен был отсюда выбраться. Чтобы освободить и ее, и остальных.
— В нем было что-то… ты ведь не думаешь, что с ним случилось несчастье? Мне все время кажется, что он жив, что он где-то здесь, близко от меня. Я никогда не обманывала себя, а сейчас… Возможно, это оттого, что я ношу его в себе, он во мне…
— Как в тебе?
Я повернулся к ней, увидел покрасневшее лицо, опухшие от слез глаза, руки, волосы, все в ней мне было дорого, а сейчас стало еще дороже. Я подошел ближе, поднял руку и остановился. Она сама схватила меня за руку, встала, ее волосы коснулись моей щеки.
— Не знаю, но сейчас во мне бьется два сердца. Дай руку, не бойся. Одно здесь, а второе здесь. Послушай, ведь их два? Одно — Альтаира. Я называла его Альтаир… Мне хотелось, чтобы у него было имя, хотелось отделить его от всей этой одноликой массы, и я назвала его Альтаир. Ты ведь видел на небе звезду Альтаир, какая она яркая! А ночью… ко мне приходил Зибель. Он не может быть один. Все время говорит о своей покойной жене. Но когда он мне сказал, что сорок седьмой умер, я не поверила, он долго меня убеждал, и я его возненавидела. Я ненавижу его! А еще он сказал, что я больна и должна пойти к доктору Андришу. Сегодня утром меня вызвали к доктору, но я не пошла.
— Тебя заставят пойти.
— Нет, я убегу.
Я огляделся и положил ей палец на губы. Мое волнение передалось и ей, и она лихорадочно зашептала:
— Ты не знаешь, что за пределами этих коридоров и этого чахлого сада существуют необъятные просторы, реки, небо с другими звездами и другими птицами. И люди, слышишь, люди! Тысячи людей! Миллионы!
Она широко развела руки, словно пытаясь обнять необъятный мир — с реками, деревьями и людьми.
— Откуда ты все знаешь? Из книг?
Я грубо схватил ее за плечи, она сжалась, руки безвольно упали вниз, глаза отчужденно посмотрели на меня и потухли.
— От Зибеля.
Она произнесла это беззвучно, одними губами. И вздрогнула.
— Я не верю.
На самом деле я давно ей верил.
— От Зибеля. Он размяк, как ребенок, никто его таким не видел, но со мной он искренний и слабый, он хотел бежать, говорил о себе и Елене, потом стал называть меня Еленой и обнимать, он был так страшен в своем безумии и отчаянии, что я испугалась и хотела уйти…
— Что он еще тебе сказал? Вспомни, это очень важно! Вспомни! Сосредоточься…
Я начал трясти ее за плечи, она выпрямилась, как тростинка, а воздух между нами сгустился, наэлектризовался, готовый взорваться в любую минуту.
— Что еще? Он сказал, что мы с ним сбежим отсюда. Для него я была Еленой, и он настаивал на бегстве, пока не поздно и пока его не убили. Тогда я поняла, что он сумасшедший — кто может его убить? Я не хотела верить, но он тянул меня куда-то. И вдруг открыл какую-то дверь, и я увидела…
— Что?
— Реку, деревья, звезды… И лодку. Маленькую, как ракушка. Она медленно раскачивалась вместе с веслами, Зибель потянул за веревку, обернулся ко мне и понял вдруг, кто перед ним.
— И что? — Я задыхался от волнения.
— Ничего. Мы медленно вернулись в мою комнату. Он приказал мне молчать.
— Будь осторожна. Смогла бы ты снова найти эту дверь? Без Зибеля?
— Нет.
16
Я долго ждал девяносто третьего в его комнате. Наконец он пришел, и не один. Сопровождавший его кло-нинг недоверчиво посмотрел на меня. Я тоже насторожился. Девяносто третий заметил наши взгляды и рассмеялся. Похлопал нас по плечам.
— Так мы ни к чему не придем, запомните это.
— Но я не смогу распознать его среди остальных. Как я буду налаживать контакт именно с ним?
— Это не надолго. Скоро мы приобщим и остальных.
Девяносто третий все продумал: в нашей одежде он скрыл микроустройства, которые ловили нас, где бы мы ни находились. Не было повода препираться. Он принимал меня как тире, тире, тире, а второго клонинга — как точка, тире, точка. И в доказательство своего доверия он подарил нам такие же устройства. Теперь и мы могли засекать его. Как три точки.
— Никакого пароля, а ошибки исключаются.
Девяносто третий записал какой-то секретный разговор между Хензегом и генералом Крамером. Хензег настоятельно требовал помощи. Генерал обещал. На базу должно прибыть новое лицо, обладающее особыми полномочиями. И это лицо введет здесь «военное» положение. Девяносто третий упорно искал пути к термоядерному самоликвидатору, но пришел к выводу, что и Хензег не знает о его местонахождении. В случае необходимости он просто должен встать перед каким-то устройством, вмонтированным неизвестно куда, и набрать какой-то номер, неизвестно какой, записанный только в его памяти.
— Ну, что ж, хоть какая-то информация. — Я старался казаться оптимистом. — Ас прибытием нового, я думаю, станет легче. Нужно будет заняться им с самого начала. Мне кажется, что на него возложили охранные функции. А доктор Хензег кончается.
17
Прибыл новый…
А доктор Зибель исчез…
Как-то утром он не явился на лекцию, и мы молча спустились в лабораторию. Я был потрясен. Неужели он бежал? Или просто ночью его убрали, как вообще без шума ночами здесь проворачивали некоторые дела? Или… од заболел?.
Я с нетерпением ждал следующего дня. Он снова не явился. Мне стало ясно, что Зибеля больше нет среди нас. И никто не счел нужным объяснить нам, куда девался человек, которого мы встречали каждый день на протяжении двадцати лет. Мне хотелось выяснить, что с ним случилось. И что угрожает Веге и всем нам. Жестокая логика Хензега уже не знала преград. Я несколько раз спрашивал его о Зибеле, но он только улыбался и уклонялся от ответа. Молчал и доктор Андриш. Утопая в своем белом халате, он выглядел слишком бледным и слишком испуганным. Теперь у меня оставался только кабинет Зибеля, только кабинет Зибеля мог раскрыть истину. Но его двери, всегда широко распахнутые, были заперты и молчали. А тайный кабинет? Нужно проникнуть туда прежде, чем его займет новый.
Как только я попал туда, я понял, что Зибеля уже нет в живых. Со стены на меня смотрели задумчивые глаза его жены, смотрели прямо и улыбались. Зибель никогда бы не оставил ее портрета. Я нежно прикоснулся к ее лицу, потом снял портрет со стены. У меня было мало времени. Снаружи послышались чьи-то медленные, равномерные, угрожающие шаги. Я облокотился на стол — все выглядело так, словно человек вышел на минуту: пепельница полна окурков, рядом с микроскопом лежала раскрытая папка, ящик письменного стола был слегка выдвинут, и из него беспорядочно торчали записи Зибеля. Написанные неразборчивым почерком, они привлекли мое внимание знакомым словом «клонинги».
Предстояла новая встреча с доктором Зибелем. Даже после его смерти. У меня в комнате, которая запирается изнутри и где можно отключить все подслушивающие устройства. Иногда я ночью просыпаюсь и чувствую на себе чей-то взгляд. Я вскакивал, зажигал лампу, заглядывал под кровать, под стол и за книжный шкаф — никого. Будто кто-то вырастал за моей спиной, а за ним замыкался воздух.
Новый уже приступил к работе. Его звали Папанели. Какая-то скованность чувствовалась в его осанке, как будто он всю жизнь носил тяжелую неудобную одежду. Относительно молодой, где-то около тридцати шести — тридцати семи лет, он был спокойным, непроницаемым, почти ис разговаривал, он обладал железной рукой, что мы почувствовали в первые же дни. Кабинет доктора Зибеля стал его кабинетом. Когда-то широко раскрытые двери теперь плотно закрывались, и из-под них круглосуточно пробивались полоска света и аромат сигары. После краткой и вдохновенной речи о том, что мы должны работать еще больше и что от нас многого ждут в будущем, он увеличил часы работы в лаборатории, отменив временно лекции, поскольку считалось, что мы и так имеем превосходную подготовку. Стоило нам на минуту покинуть рабочее место, как тут же раздавался сигнал и перекрывались выходы на верхние этажи. Стоило нам пройти по коридору, как тут же зажигались контрольные лампочки. Лампочки вспыхивали и над дверями наших комнат, как только мы туда входили. Шли разговоры о коренной перестройке нашего обучения. Каждый из нас должен был носить свой номер на груди, с левой стороны, на месте, точно определенном доктором Андришом, и номер пульсировал. Это вызывало чувство страшной уязвимости, потому что точно там, под номером, пульсировало живое сердце. Никто не имел права покидать свою комнату. Нельзя было запирать ее на ключ. Мы спали теперь при ярком освещении. А если утром мы собирались группой больше троих, об этом тотчас сигнализировали невидимые сирены, и к нам, как сумасшедший, бросался доктор Андриш, а следом за ним и наш милый Хензег.
Изоляция, изоляция…
Когда Папанели произносил слово «дисциплина», его голос менялся, превращаясь во что-то твердое, хлесткое, от чего наши лица тут же краснели. Стоило ему спуститься за нами в лабораторию, как он начинал метаться от одного к другому, приказывая поторопиться. Спешка могла привести к катастрофе, как в секторе А. Один из наших попытался было объяснить ему, что наша работа требует последовательности, что она — новая и неизвестная и… через минуту его уже вели к центральному лифту. А оттуда… Кто-то из клонингов спросил, куда повели его коллегу, и в следующий миг повели и его самого, чтобы показать куда. Больше никто ни о чем не спросил. Мы опустили головы вниз и боялись посмотреть друг другу в глаза. Мы боялись не только Папанели, мы боялись друг друга, Хензега и всех остальных. Страх стал нашим постоянным состоянием. Но вместе со страхом в нас нарастал и гнев. Мы были людьми. Гнев оседал в нас пластами, когда-нибудь он должен был взорваться.
Чем ниже опускались наши головы, тем опаснее становились мы сами. Но господин Папанели не знал клонингов.
Что-то в нас изменилось. Все вдруг стало предельно ясно, как будто вдруг попало в фокус. Я не терял времени. И девяносто третий не терял времени. Мы шли от одного к другому и рассказывали правду. Тихо, на ухо, между прочим. Это действовало как шок, и мы выжидали. Рассказывали о секторе А. «Мы не должны позволять убивать себя». Сжимались кулаки, сыпались проклятия. И работа в лабораториях замедлялась. Нарочно. Незаметно.
— Что с вами происходит? — с тревогой спрашивал Хензег.
Теперь он не ходил один, его всегда сопровождали одинаковые молчаливые работники лаборатории.
Хензег как будто догадывался. Но он боялся Папанели и посылал длинные секретные телеграммы прямо в «центр». Он хотел знать мнение того «военного», который ничего не понимал в психологии. И только усложнял положение. Если так пойдет и дальше… Девяносто третий рассказывал, что «центр» молчал или же оттуда поступали краткие и сердитые распоряжения слушаться Папанели. И всегда интересовались результатами. Там ждали результатов и угрожали.
— Кто? — спрашивал девяносто третий. — По-моему, наоборот?
— Возможно! — соглашался я. — В нашей работе есть некоторые детали, которые заставляют меня серьезно задуматься.
Мы рассказали другим и о ядерном самоликвидаторе. Кое-кто видел в этом выход — взорвать базу и положить раз и навсегда конец.
— Ни в коем случае! — возражал я. — А другие кло-нинги? Которые живут бог знает где? Бегство отсюда возможно, хоть это и кажется невероятным. Один из нас или несколько обязательно выберутся и расскажут все людям.
Девяносто третий поглядывал на меня. Только мы двое знали о существовании двери, куда отвел Зибель Вегу. Нужно было открыться до конца.
— Мы не будем сидеть здесь сложа руки.
Мы не сидели сложа руки. Работа в лаборатории ухудшилась. Сказывалось отсутствие здорового и логичного руководства Зибеля. Стали возникать непреодолимые препятствия. Папанели зверел. Доктор Хензег загадочно улыбался, доктор Андриш не вылезал из своего кабинета, молодые мужчины в белых халатах выглядели смущенными. Мы сорвали номера со своей груди и швырнули их к ногам Папанели. Мы не желали быть только светящимися номерами, слишком долго нам отказывали в индивидуальности. Поздно было превращать нас в безликие номера. Мы выбросили браслеты и разбили контрольные лампы над дверями.
Лицо Папанели стало пепельным.
— Это же бунт! — испуганно кричал он и искал Хен-зега, чтобы дать ему распоряжения.
Хензег молчал. И доктор Андриш молчал.
— Двадцать лет «база» прожила в мире. Двадцать лет, — подчеркивал злобно Хензег, и ему вторил доктор Андриш. — А теперь, когда приехали вы…
— Но вы сами меня вызвали! — кричал Папанели, и мы слушали, прижав уши к микроустройству.
— Никто вас не звал! — резко отсек Хензег. — Никто!
— Меня послал генерал Крамер. Положение было…
— Тихим и спокойным, — засмеялся Хензег своим особым смехом, от которого у меня по телу пробежали мурашки.
— Они сами сожрут друг друга, — бросил кто-то за моей спиной.
— Но мы не можем рассчитывать только на это, — сказал я, а девяносто третий продолжал слушать дальше.
Похоже, Хензег ожидал получить нечто более выгодное после смерти Зибеля, но не получил. Подозрение, которое было причиной смерти Зибеля, тенью ложилось и на него, и он это понял с приходом нового. У Папанели была неограниченная власть, от него ждали скорых результатов и нормализации обстановки. Он ничего не понимал в науке и в психологии, но этого от него и не требовалось. Его единственная задача — подчинять. И науку. И психологию. И клонингов. И тех, кто за них отвечал.
— Ты думаешь, Хензег не знает о тайном кабинете Зибеля? — как-то вечером спросил меня девяносто третий.
— Я в этом не уверен. — Я вспомнил коридор, где мы встретились с Хензегом, его подозрительный взгляд, смерть клонинга. — Хензег знает, не может не знать, но, видимо, хранит это в тайне от нового. Хензег его боится. И потому замышляет что-то свое, не ожидая больше помощи сверху. Ведь он больше не просит помощи? А это может помочь нам…
— Почему бы тебе снова на проникнуть в кабинет Зибеля? Чтобы все узнать. Мы тебя прикроем…
И я опять пришел в кабинет Зибеля.
Запер изнутри дверь, склонился над столом и начал по одной нажимать на разные кнопки. Вспыхнул экран, появился доктор Андриш, он сидел в кресле в своем кабинете и читал книгу. Я нажал на другую кнопку — двое наших воспитателей разговаривали о своих личных делах. Нажал на третью — прямо передо мной появился новый, посмотрел на меня, как будто почувствовав мое присутствие, и снова погрузился в работу. Он чертил и что-то бормотал себе под нос, так тихо, что я не расслышал. Кажется, это были угрозы в адрес бездарных лаборантов и проклятых клонингов. Одна за другой сменялись на разных экранах картины, появились некоторые из клонингов, некоторые из девушек, но я не смог понять, кто именно. И только Хензег ни разу не мелькнул ни на одном экране. Пустые темнели лаборатории и библиотеки. Хензега не было. А я нажал почти на все кнопки.
И вдруг…
Я просто подвинул микроскоп, которым когда-то ударил Зибеля по голове. Под ним показался едва заметный кружочек, даже не выступавший над поверхностью стола. Я дотронулся до него пальцем, сердце бешено колотилось в груди. Послышался легкий шум, и квадрат в полу начал медленно опускаться вниз. В первую нашу встречу с Зибелем я стоял точно на этом месте. И он тогда лихорадочно шарил пальцами по столу, но сильное волнение… Я вздрогнул. Появилась лестница, ведущая неизвестно куда. Я мог спуститься по ней, но не нужно было идти одному, я был уже не один. Я закрыл выход и бросился в комнату к девяносто третьему.
Мы вернулись втроем. На всякий случай девяносто третий взял с нами одного из наших. Он будет охранять наверху, а мы спустимся по лестнице. Мы шли осторожно и медленно. Лестница была очень узкой. Стены излучали мягкое синеватое сияние, но этого было достаточно, чтобы видеть, куда идем. Мы очутились в небольшом помещении, где на полках стояли стеклянные колбы. На каждой была этикетка. Я попытался прочитать.
— Ты что-нибудь понимаешь? — несколько раз спросил меня девяносто третий, но я, ошеломленный, молчал.
— Понимаю, — наконец выдавил из себя я. — В этих колбах годами спят будущие клонинги величайших умов мира. Это кусочки кожи, которые прекрасно сохраняются в специальной среде до той поры, пока не возникнет в них необходимость. И сам Зибель…
Да, здесь была колба с надписью Зибель, Эрих Зибель. Елена Зибель никогда не появится снова. Ни при каких обстоятельствах. Девяносто третий схватил меня за руку.
— Слышишь?
Мы прислушались. Шум доносился не сверху. В случае опасности клонинг должен был нас предупредить. Если квадрат ляжет на свое место в полу, мы можем остаться здесь навсегда. Звуки шли снизу. Медленно и очень осторожно мы пошли дальше и в мягком сиянии колб заметили полуоткрытую дверь, за которой кто-то был. Он стоял к нам спиной, а помещение напоминало лабораторию. Руки в стерильных перчатках проникали сквозь обтекаемую материю в глубину длинного параллелепипеда, в котором находились и инструменты, и то, над чем он работал. Но мы не смогли разглядеть. Может быть, это был доктор Зибель, который снова кого-то создавал? Нет, не похож на Зибеля. На мгновение он поднял голову, и по одному лишь жесту, так хорошо нам знакомому, мы одновременно узнали Хензега.
Мы переглянулись. Нужно было уходить, пока он нас не заметил. Мы снова вернемся сюда, когда Хензег будет занят. Или кто-нибудь из нас задержит его в лаборатории. Теперь, когда мы были все вместе, это не составляло труда.
18
— Проще всего поднять все в воздух, — говорил я десятку наших, собравшихся в лекционном зале на зеленом этаже. Снаружи мы поставили охрану. — И что из того? Никто никогда не узнает, какая опасность угрожала человечеству и продолжает угрожать. Мы растворимся среди обычных людей или погибнем, и никто ничего не узнает, а тем временем Хензег или Крамер… Наш долг…
Да, наш долг — предупредить человечество, чтобы больше не допускать экспериментов такого рода. И чтобы сделать это, мы снова опустили головы, бросились в лаборатории, с усердием взялись за работу, усыпив подозрения Хензега и Папанели, прежде чем они вызвали кого-нибудь еще. Кое-как они смирились с нежеланием носить номера и продолжали систематически изменять нашу жизнь. А по вечерам мы собирались в комнатах, соблюдая все меры предосторожности. Хензег был озабочен собственным положением. Отношения между ним и Папа-нели обострялись с каждым днем, а доктор Андриш сохранял нейтралитет в своем кабинете. Он составлял длинные и скучные тесты, в которых не было никакого смысла. Да и никто уже не нуждался в его помощи. Мы ловили новые разговоры Папанели с «центром». Он докладывал о подозрительном поведении Хензега. Ловили и разговоры Хензега с «центром», он жаловался на подозрительность Папанели и его непонимание здешних условий работы. Если не будут приняты меры, скоро наступит хаос, терял самообладание Хензег. Если вы не уберете его отсюда, взволнованно сообщал Папанели, он заварит такую кашу… Со смертью Зибеля все еще ничего не ясно, кричал он. Папанели явно не знал о существовании тайного кабинета, не знал и о лаборатории под ним, вероятно, не знал и где находится ядерный самоликвидатор, ведь и Хензег недавно узнал, он вышел на него через кабинет Зибеля, а мы — через Хензега, когда в его отсутствие мы снова вернулись в тайную лабораторию и спустились ниже, к толстым бетонным стенам и тяжелой свинцовой двери с желтым знаком, предупреждающим о радиоактивности. Умный доктор Зибель все предусмотрел: и тайные, известные только ему выходы, и тайную лабораторию, где можно было проводить свои собственные опыты, и тайный ход к самоликвидатору, который он хотел контролировать сам, чтобы в случае необходимости взорвать «базу». И все-таки те, кто так щедро оплачивали его работу и вместе с ним создавали весь этот страшный «военно-промышленный комплекс», перехитрили его, опередили, раздавили, ведь не напрасно они тратили столько средств. И Зибель должен был понять, что он только орудие в их руках, только пешка в игре крупных фигур, которой суждено погибнуть, как только она подумает о себе и пойдет своим путем. Но Хензег, которым пренебрегали из-за Папанели, пошел по пути Зибеля.
Мы были наготове. В ближайшее время что-то должно произойти.
19
Великие открытия происходят в одно мгновение. И самым неожиданным образом. Я разглядывал лицо Елены Зибель, мне оно казалось самым совершенным человеческим лицом, живым, теплым, с печалью и надеждой в глазах и улыбке. От волнения мои пальцы дрожали, я уронил портрет, и он упал на пол обратной стороной. Я наклонился, чтобы поднять его, и онемел. На обороте был начертан план бескрайних коридоров нашего лабиринта, все входы и выходы. Это было так неожиданно, что кровь ударила мне в голову.
Я схватил портрет Елены Зибель и начал целовать ее лицо, я всегда предчувствовал, что она принесет мне счастье. Несмотря на то, что была женой Зибеля.
Я бросился в комнату к девяносто третьему, разбудил его, и мы вдвоем до утра изучали найденную карту. Мы точно установили, что это план самого нижнего этажа, где находились лаборатории. И линии были голубыми, как освещение этого этажа. Мы находились семью этажами выше. Просчитали время, необходимое для того, чтобы спуститься. Дальше уже легче — через два коридора налево, потом сразу направо, через четыре коридора снова влево, и дверь, ведущая к свободе, перед нами. Мне хотелось еще что-нибудь понять в записях Зибеля, но почерк не поддавался, а у меня не было времени вникать. Мертвая Елена Зибель помогала нам, мертвый доктор Зибель снова ставил препятствия. Этой ночью мы с девяносто третьим разработали план моего бегства, а потом несколько раз проделали нужный путь и уже могли пройти его даже с закрытыми глазами.
Я уговаривал девяносто третьего бежать со мной. Настаивал. Спорил. Он оставался непоколебим. Кто-то из нас должен довести дело до конца здесь. А ведь именно он… Мне выпадало выбраться отсюда и искать путь к людям.
Тогда я рассказал ему о Веге. Он не возражал, чтобы я взял ее с собой, так даже лучше, похоже на бегство ради любви. Но нельзя ждать ее более трех ночей. Ни в коем случае. Если она за это время не явится, я должен бежать один.
20
На вторую ночь она пришла.
— Ты был прав, — сказала она. — Меня силой отвели к доктору Андришу. А потом говорили, говорили, говорили. Мне страшно.
— Почему? — спросил я.
Она посмотрела на меня с надеждой и ожиданием. Попыталась вспомнить. Говорила она сбивчиво. Сначала ее осмотрел доктор Андриш и сказал, что не может быть никакого сомнения, он торжествующе посмотрел на Хен-зега и Зибеля, потом заговорил Зибель и долго объяснял, что сейчас и этот процесс в их руках и нет повода для страхов. Напротив, будет интересно наблюдать за развитием нового существа и проверить, как клонинг отражается на последующих поколениях. Хензег долго колебался, но в конце концов уступил, и они решили изолировать ее от остальных. Изолировали. Но вдруг Зибель перестал ходить к ней, она была такой одинокой и несчастной, что постоянно плакала. Потом пришел новый, внимательно ее осмотрел и что-то сказал Хензегу. Хензег долго оправдывался, но безуспешно. И она испугалась. Через несколько дней ее снова отвели к доктору Андришу, что было потом — она не помнит. Когда она пришла в себя, у нее кружилась голова и чувствовалась страшная усталость. Доктор Андриш велел ей пойти в комнату и сразу лечь в постель. Но она пришла ко мне.
— Тебя кто-нибудь видел?
— Нет.
— Нужно быть осторожней, Вега.
— Вега?!
Она бросилась ко мне, прижалась к моей груди и вдруг затихла.
— Ты! Это ты! — задыхаясь, шептала она, и ее слезы обжигали мне лицо. — А Зибель сказал, что ты умер.
Не было времени ждать. Я схватил записки Зибеля, прижал к груди портрет Елены Зибель с планом коридоров, который я знал уже наизусть, и потащил девушку за собой. Она, ничего не понимая, изумленно смотрела на меня.
— Нужно бежать!
— Да, но как? Зибель мертв, а я не вспомню, как найти эту дверь. Я не смогу ее найти.
— Нужно бежать! — повторил я.
Я пережил наше бегство миллионом различных способов. Было опасно, но я не боялся и ни на минуту не сомневался в успехе. Нельзя было терять времени. Вега выпрямилась и вдруг пошатнулась.
— Я не могу потерять тебя еще раз. Я хочу родить ребенка свободным или умереть. Бежим.
Она не спросила, куда мы бежим, я и сам этого не знал. Мы прислушались. К дверям кто-то приближался. Вошел девяносто третий. У меня подкашивались ноги.
— Вы готовы? — спросил он и улыбнулся.
Мы сказали друг другу несколько слов на прощание, уверенные, что вновь увидимся, притом на свободе, пожали руки, взволнованные и расчувствовавшиеся, какими раньше друг друга не видели, я велел ему быть осторожным, следить за Хензегом, Папанели, доктором Андри-шом, за ядерным самоликвидатором, дорогу к которому он знал. И мы с Вегой отправились в путь.
Бесконечные коридоры, по которым мы ходили двадцать лет, обняли нас своим белым светом. Они были бескрайними, и мы помнили об этом, как и о том, что в них полно было дежурных, но в то же самое время везде стояли наши — девяносто третий позаботился о нашей безопасности. Но нужно опасаться Хензега и Папанели, встреть мы их — все может случиться. Вега крепко сжимала мою руку, не произнося ни слова, но я видел ее бледное лицо и потемневшие от боли глаза. Мы прошли уже половину пути, как вдруг она выпустила мою руку и села на пол.
— Иди один, я больше не могу!
— Что с тобой, Вега? Ты устала?
— Не знаю, это не усталость, что-то другое. Мне никогда не было так плохо.
Я взял ее на руки. Необходимо было как можно скорее добраться до заветной двери, ведущей в большой мир, а там все будет по-другому. По-другому? Мы не знали, что нас там ждет, и долго обсуждали с девяносто третьим нашу предполагаемую встречу с людьми. Я немного боялся. Немного? Сейчас нельзя было думать об этом, я должен сосредоточиться, точно рассчитать время, когда дежурный обернется к нам спиной, и в этот момент свернуть в следующий коридор, где тоже был дежурный, и нужно было снова выжидать подходящего момента. Веге стало совсем плохо, ее лицо побелело и слилось с одеждой.
Она попробовала улыбнуться, но губы ее задрожали, а в уголках глаз показались слезы.
— Не понимаю, что они со мной сделали. Мне так страшно. Как будто мы в каком-то огромном зале с зеркалами. И постоянно в них отражаемся. Вращаемся по кругу. Мы ходим по кругу?
— Нам осталось пройти только три коридора. Потерпи еще немножко!
Нам оставалось гораздо больше. Руки у меня онемели, шаги стати неверными. Вега все поняла. И сказала, что пойдет сама. Я поставил ее на пол, она сделала несколько шагов и зашаталась. По соседнему коридору шли Хензег и Папанели. Мы вжались в стену. Увлеченные своим разговором, они не заметили нас. Хензег размахивал руками. Папанели отрицательно качал своей темной головой.
— Все кружится. Кружится, — бредила Вега. — И мы кружимся. А коридоры делаются все темнее. Я уже не чувствую своего тела, я плыву, нет, летаю. Я летаю?
Колени у нее подгибались, взгляд стал блуждающим, она снова прислонилась к стене, как бы ища опоры. Опоры не было.
— Объясни, что со мной происходит. Ты такой умный.
Я мог бы ей объяснить, но не имел права. Она пришла прямо от доктора Андриша, а у доктора Андриша были уколы на разные случаи. Были и таблетки. Ими он контролировал наше нестабильное равновесие, превращая его в стабильное. И не только его. Он контролировал нашу жизнь, желания, мысли, поступки, все. Из-за него умерли двое наших, потом еще двое. И сам Зибель. А теперь умирала Вега. Мне не хотелось в это верить, но я не мог обманывать себя. Папанели не любил экспериментов, в них был риск, а он не выносил риска. Этот ребенок поставил бы его перед новыми проблемами. Он боялся ответственности, и без того его утомляло наше необъяснимое поведение и еще более необъяснимое поведение Хензега. Полностью лишенный фантазии, Папанели напоминал мне примитивные кибернетические машины первого выпуска.
Вега умирала. Оставляла меня одного.
— Мы совсем близко. — Я умолял ее потерпеть. — Еще немного. А наверху тебе станет лучше. Ты увидишь наши звезды на небе. На настоящем небе.
— А может, там и не ночь… Я и сейчас их вижу.
Я снова взял ее на руки и быстро пошел. Времени было в обрез. Я побежал. Картина была столь необычной, что дежурные смущенно шарахались, уступая мне дорогу. Возможно, и они были предупреждены девяносто третьим. Некоторые из них пытались помочь. Я отказывался и бежал дальше.
Еще один шаг. Еще один, еще…
Последний коридор… Силы почти покинули меня. Вероятно, вид у меня был довольно жалкий, один из наших приблизился ко мне сзади и прошептал:
— Все-таки придется тебе помочь, приятель.
Я обернулся. Мое собственное лицо смотрело на меня обеспокоенным взглядом. А микроустройство под одеждой молчало. Он не был из круга наших доверенных лиц, но дружелюбно улыбался. Он склонился над Вегой, но в следующий миг в испуге отпрянул назад.
— Но она… мертва!
— Нет! — прошептал я. — Нет! — крикнул я. — Нет! — страшный вопль готов был вырваться из моего горла, но клонинг опередил меня, зажав рукой рот.
Она была мертва. Мы осторожно положили ее на ковер, по которому рассыпались ее темные, блестящие, живые волосы. Я погладил ее лицо, оно осталось неподвижным, без улыбки. Мы переглянулись.
— Пойдешь со мной? — не глядя на него, медленно, но решительно спросил я.
Не знаю, как бы я поступил, если бы он заколебался, задумался хотя бы на минуту, если бы спросил куда. Но он быстро выпрямился и сказал:
— Пойдем.
Я с облегчением вздохнул.
В последний раз с болью я взглянул на тело Веги, снова погладил ее неподвижное лицо, закрыл ее прекрасные темные глаза. Я навсегда уносил с собой ее образ, как уносил и эти проведенные здесь двадцать лет жизни. Вега открыла для меня любовь, а через нее — сущность мира и людей, я любил ее и навсегда уносил с собой живую и теплую, с улыбкой и слезами, со всем тем, что принадлежало только ей, чтобы отомстить за нее, за нас за всех…
— Прощай…
21
Мы были на свободе.
В лесу чернели высокие и прямые деревья, я впервые видел такие высокие деревья. Где-то, совсем рядом, журчала вода. Ночь наполнялась ее шепотом и криками птиц. Было страшно и прекрасно. Наши сердца стучали в груди, и это было страшным и прекрасным. И воздух, очень свежий и пропитанный незнакомыми ночными запахами, пьянил нас. Луна, как апельсин, висела в этом хрустальном воздухе. Дрожали яркие, высокие, свои звезды. Хотелось кричать. Долго. Яростно.
Мы переглянулись. Вздохнули, шумно глотая воздух. Мы были свободны. Слышите, свободны! Свободны, подтвердили деревья, луна и звезды.
Впервые в жизни мы протянули друг другу руки и крепко обнялись.
Наши руки все еще дрожали от ощущения тела Веги.
— А теперь нам надо разыскать Кобруса.
— Кто этот Кобрус? — спросил мой товарищ. — Микробиолог?
Я должен был ему все рассказать. Все, через что я прошел, сначала один, а потом вместе с девяносто третьим, а потом с другими, которых мы с девяносто третьим медленно и терпеливо приобщали к нашему делу. Я рассказывал долго и обстоятельно, показывая записки Зибеля и портрет Елены Зибель. Я начал с той минуты, когда я пошел за доктором Зибелем, а он не оглянулся; закончил — мгновением, когда клонинг положил мне руку на плечо, назвал меня своим другом и предложил помощь. Теперь мы должны как можно скорее помочь остальным. Девяносто третий остался, чтобы тщательно подготовить бунт и наблюдать за Хензегом и Папанели, каждый из которых мог злоупотребить своей властью. «Центр» знал свое дело, разделял, властвовал и устранял неугодных. А спокойное человечество жило своей жизнью, погруженное в мелкие заботы, маленькие радости и печали, и ни о чем не подозревало. Не хотело подозревать.
Мы должны были его потрясти.
Мы долго брели куда-то, долго разговаривали и наконец вышли к реке. Мрачная, широкая и быстрая, она несла свои воды в неизвестном направлении, и мы не знали, куда свернуть. Остановившись, снова пожали друг другу руки и пожелали скорейшей встречи у Кобруса.
Клонинг двинулся вниз по течению. Я долго смотрел ему вслед, в лунном свете его фигура казалась беззащитной и нереальной.
— Постой, — крикнул я. — Твое имя Рихард.
— Рихард, — повторил он и растворился во мраке.
Я отправился вверх по течению. Мне хотелось дождаться рассвета, чтобы скрыться где-нибудь и спокойно изучить записки Зибеля, которые не давали мне покоя и жгли руки. Только после этого я отправлюсь на поиски людей. Один из нас придет первым. Один из нас превратится в язык колокола, который разбудит тишину в мире.
Мы не имели права опаздывать.
МОЛЧАНИЕ
1
Меня зовут Зибель. Мне пятьдесят два года. Я многое пережил, многого достиг, но никогда не был счастлив. Я женат. Люблю Елену. Все еще люблю ее, но она смертельно больна и скоро умрет. Мне сказали об этом врачи. Все до одного, которых я приводил. У меня были дети, двое сыновей, оба погибли во время тех страшных бомбардировок. Потом они снова у меня были, но Елена… что сделала с ними Елена? Я не могу сердиться на нее, ведь прошло уже столько лет, и сейчас мне кажется, что она была права. Но не бывает объективной правоты, для каждого правота своя. В один-единственый миг я потерял покой. До этого я никогда не задумывался, уверенный в себе, я всегда действовал смело и методически. А в тот миг я потерял и смелость. Этого никто не понял, даже Елена. Она продолжает молчать. Смотрит на меня пустыми, отсутствующими глазами. Не может простить мне истории с детьми. Сейчас, на пороге смерти, она должна меня простить. Должна простить.
Я жду и буду ждать до конца.
Я доктор нескольких наук, не буду перечислять, это как-то нескромно. Я вырос в семье ученых, учился ходить в лабораториях, моими первыми игрушками были колбы и пробирки, рано научился разным фокусам. Рано стал преклоняться перед одной единственной богиней — самой настоящей, самой точной. Она может быть доброй, может быть и злой, но это я осознал только сейчас. Человек расплачивается за все свои иллюзии, я заплатил за свои. И продолжаю расплачиваться.
Я начал свою жизнь с убийства людей. Они были нашими врагами, и я гордился своими деяниями. Я убивал спокойно, хладнокровно, научно. Выдумывал тысячи способов. Мне это удавалось, и все признавали меня гениальным. А закончу я свою жизнь, создавая людей. Одним единственным способом. Уже не так спокойно, с какой-то тревогой. И это опять мне удается. Но теперь никто не считает меня гениальным. И Елена продолжает смотреть мимо меня пустыми, отсутствующими глазами. Что она хочет? Ей осталось только умереть. И она знает об этом, но продолжает смотреть пустыми, отсутствующими глазами.
2
У Елены удивительная способность разговаривать, когда она одна. Повернув красивое лицо к стене, она смотрит на наших сыновей и тихонько шевелит губами. Слов не слышно, их нет, но все же она разговаривает с ними часами, иногда — только минуту, нежно журит их и еще более нежно балует. Она не в себе? Сумасшедшая? Для нее они навсегда остались пятилетними, родившимися с разницей в час близнецами, которых я с трудом научился различать. Это были чудесные дети, я дважды пережил их утрату. А Елена только один раз, на второй она умерла сама. Навсегда. С тех пор она как лунатик бродит по комнатам. На меня не смотрит, я знаю, что она меня ненавидит, и удивляюсь, почему до сих пор она меня не бросила. Но не смею спросить ее. Не смею спрашивать ее ни о чем. Ни раньше. Ни теперь. Смотрю, как она разговаривает с нашими мальчиками, а мне уже пора идти, я опаздываю.
— Елена, я ухожу!
Она даже не поворачивает головы, как будто не слышит. И это может продолжаться бесконечно, она не обернется, даже если меня поведут на расстрел. Я подхожу к ней, слегка касаюсь ее плеча, плечо вздрагивает, тихонько целую ее в щеку, и щека вздрагивает под моими губами, Елена передергивает плечами, выскальзывает из моих объятий, поднимает руку, старательно вытирает след моего поцелуя и продолжает молчаливый разговор с мальчиками на фотографии. Мне хочется сорвать эту фотографию, изорвать ее в клочья и кричать, что мертвые навсегда останутся мертвыми, а мы должны жить, что это я сделал ради нее, ведь тогда ее тоска сводила меня с ума, но я знаю, что и сейчас она не поймет, не хочет понять…
Все сгорело. Дотла.
— Елена, я ухожу!
Я действительно ухожу. Не могу опаздывать ни на минуту. Вертолет приземлится ровно в шесть, будет ждать три минуты, пока мы с Хензегом поднимемся по лесенке, и сразу же улетит. Сидя с Хензегом плечом к плечу, мы будем молчать, и вдруг он спросит:
— Как твоя жена?
— Все так же, — отвечу я.
Последует длинная пауза, во время которой мы оба подумаем, до каких пор будет «все так же», и что, возможно, в следующее свое путешествие на базу мы будем разговаривать о том же.
Хензегу легко, он не женат и не пережил того, что пережил я. Он молод, безобразно молод, а знает почти столько, сколько и я. Так и должно быть. И я не завидую ему, я никому не завидовал. Возможно, я завидую Хензегу в другом: его не гнетет ужасное прошлое, он не слышит криков мертвецов, которые будят меня каждую ночь, столько ночей на протяжении стольких лет. Криков тех, кого я сам убивал. Он не видел двух своих сыновей, задохнувшихся под грудой развалин, не пережил и презрения единственной женщины, которую любил. Его молоденькая дурочка смотрит ему в рот. Вероятно, для нашей работы он наиболее подходящий, а я только тот, кто ему завидует.
Он ждет меня, закутавшись в свой клетчатый плащ. Эта дурочка опять пришла его провожать, не стесняясь меня, она долго и яростно целует его в губы, нынешние девицы совсем потеряли стыд. Вертолет уже кружится над нами, через минуту он мягко приземлится. Последний поцелуй, я стараюсь на них не смотреть, девушка с трудом отрывается от Хензега, а мне почему-то больно. Поднимаюсь первым, но и спиной вижу их печально поднятые руки, потом чувствую сзади его обжигающее дыхание. Так и не обернувшись, я занимаю свое место, он — свое, потом он спрашивает:
— Как твоя жена?
— Все так же, — отвечаю я.
И вдруг чувствую в горле какой-то комок, царапающий его, льется теплая кровь, я захлебываюсь, глаза становятся мокрыми, я тянусь за платком, а Хензег, заметив мой жест, успокаивающе похлопывает меня по плечу.
— Все мы смертны, Зибель.
Он произносит это как человек, для которого смерть — всего лишь отвлеченное понятие. Но я-то хорошо знаю эту негодяйку. Давно ее знаю. Мачеха для одних, любовница для других. И никогда не опаздывает. И никому не прощает. Знаю, как она явится к Елене, врачи, смотревшие ее, все мне подробно объяснили. Не знаю, как я это переживу. То ли я слаб, то ли очень, очень ее люблю. Елену будут рвать на части страшные боли, даже морфий не поможет. И она об этом знает, но все равно не прощает мне. И не простит до конца, я ее знаю. А когда-то, очень давно, она меня любила. Было ли это на самом деле или я снова что-то выдумываю? Было…
Хензег возвращает меня к действительности. Он очень трезв, как будто и не целовался только что со своей дурочкой.
— Они что-то опять меня беспокоят.
«Они» всегда его беспокоят. Он так и сказал генералу Крамеру. «Они» — это наши воспитанники. Сто штук кло-нингов, которых я сделал из куска кожи этого старого козла, доктора. И он был очень умным, и он был упрямым, но я справился с ним, лично справился. Только с одним я не могу справиться — с ледяными мурашками, которые бегают по моей собственной коже. Когда я спускаюсь в подвал, руки начинают дрожать, мне кажется, что этот старый козел сейчас выскочит откуда-нибудь и набросится на меня. Я пытаюсь оттолкнуть от себя это неприятное ощущение, начинаю думать о чем-нибудь ясном и конкретном и вместе с этим ясным и конкретным и с Хензегом, который идет рядом, подхожу к своему кабинету. Там меня ждет новая встреча с Еленой, моей Еленой, такой, какой она была в то время, когда любила меня. Она ласково смотрит на меня и дружески кивает. Это ничего, что она неживая. Больше всего я люблю эти часы в своем кабинете.
— Мне кажется, что они…
Хензегу все время что-то кажется. Страшно беспокойный человек. И передает свое беспокойство выше. Я его не слушаю, он меня раздражает. Хорошо, что пилот из надежных людей, никогда не встревает в разговор. Мы спускаемся и, прежде чем Хензег успевает закончить фразу, садимся на площадку. Страна наша не бог весть как велика. Вероятно, и Хензег думает о том же:
— Вам не кажется, что настало время несколько расширить нашу территорию?
— А на этот раз за чей счет? — злобно спрашиваю я.
Лицо Хензега с широко раскрытыми глазами застывает от неожиданности. Он может на меня донести, но он колеблется, я это чувствую. Их двое, а я один. Пилот слишком умен, смотрит на пульт, как будто ничего не слышал. Хензег продолжает колебаться, видимо, прикидывает все «за» и «против». Побеждает наука, я все еще ей нужен. Все еще нужен. И ему пока нужен. Хензег один не может справиться. В ту минуту, когда он поймет, что может справиться и сам, со мной будет покончено. Но эта минута еще не наступила. Мы спокойно спускаемся. Между нами ничего не произошло. Вертолет тут же улетает обратно. Тайная дверь распахивается перед нами, нас принимают в свои объятия длинные освещенные коридоры, и мы снова погружаемся в строгий и логичный мир клонингов, созданный нами самими.
3
Это мой кабинет. И в то же время не мой. Не знаю, что произошло, но изменение висит в воздухе. Не вижу ничего нового. Никто ничего не трогал. Может быть, кто-то стоит снаружи? Открываю дверь, она бесшумно ползет и оставляет пустой светящийся прямоугольник. Спокойно смотрю в него. По коридору удаляется один из них, не могу сказать точно кто. Я смотрю на них двадцать лет, с самого рождения, они выросли на моих глазах, и мне иногда кажется, что я их различаю, но не могу сказать с уверенностью. Только сумасшедший может быть уверенным в подобных вещах. А я считаю себя нормальным. Несмотря на то, что Елена…
— Конечно, ты сумасшедший! — говорит она со стены.
Снова ледяная дрожь пробегает у меня по спине. В кабинете никого нет, но ощущение чужого присутствия не покидает меня. Я снова оглядываюсь по сторонам, снова ищу. Фотография Елены неподвижна и мертва, она молчит. И живая Елена молчит.
— Ты сумасшедший! — повторяет еще один голос.
Я хорошо знаю этот голос. Поворачиваюсь — никого.
Это голос того старого козла, тощего и упрямого, всего-то горстка костей, а упрямства — как у ста ослов.
— Ты сумасшедший! Только сумасшедший способен на такие убийства, способен обокрасть своего профессора, обмануть его и в конце концов убить. Будь ты проклят!
Я вижу его, он поднимает руку кверху, вскидывает подбородок, обнажая тонкую качающуюся шею и острый кадык. Скелет. Я закрываю глаза. Открываю их. Его нет. Нет, он здесь, выходит из темного угла комнаты и надвигается на меня. Так он шел тогда к камере. И смотрел на меня такими же глазами, слегка воспаленными и опухшими от утомления и боли. До последней минуты он работал. До последней минуты что-то черкал на обрывках старых газет. Я так и не сумел разобраться в его каракулях. Но храню их в самом нижнем ящике своего стола. Храню долгие годы. Я удаляюсь к двери, хочу зажечь все лампы, но рука так и застывает протянутой и липнет к стене.
— Не двигайся! — злобно шепчет старик и все приближается, я чувствую его обжигающее дыхание, чувствую его самого всего лишь в шаге от себя. — Еще ничего не кончено. Теперь ты мой. Твоя очередь расплачиваться! И ты заплатишь мне за все!
Он совсем близко, почти касается меня рукой.
— Помогите! — кричу я.
Знаю, что это бессмысленно, ни один звук не выходит наружу из этих кабинетов, но все же кричу. Что-то сковало мне руку, я не в силах пошевелить пальцами. А старик медленно начинает расти. И улыбается. Он разрастается, становится огромным, заполняет собой всю комнату, раздвигает стены.
В последний раз я смотрю на портрет Елены. Ее спокойная улыбка вселяет в меня уверенность, возвращает смелость. Старый козел мгновенно исчезает. Я один. Весь мокрый от пота. Уставший и напуганный до смерти, я плюхаюсь в кресло и продолжаю смотреть в этот угол. Самый обычный угол, где сходятся две белые стены и где никого нет, но страх все еще ползет по моему телу, и я не смею закрыть глаза и перевести дух.
4
Я читаю лекции по специальной системе, о которой никому не рассказываю. Клонинги слушают меня внимательно, я всегда умел хорошо говорить. Еще студентом я отлично сдавал экзамены. Потом защищал диссертации. Кризис наступил позже — после смерти детей. Прошли годы, прежде чем я более или менее пришел в себя. Но ничто не возвращается полностью.
Внимательные взгляды мальчиков подсказывают мне, что в чем-то я ошибся, но в чем, пока не могу понять. Я останавливаюсь. Взгляд скользит по лицам, останавливается на каждом из них, и я прихожу в ужас. Вероятно, они без слов понимают, что означает мой взгляд. Долго смотрят друг на друга, потом снова на меня и молчат. Ждут объяснения. Пусть ждут. Мне нужно время, чтобы привести мысли в порядок. Но времени нет. У меня не получается. Смотрю на часы. Остается всего несколько минут до прихода Хензега, это спасение, неверным голосом я диктую список литературы, необходимый для их исследований. И снова наступает молчание. А их глаза — это глаза того сумасшедшего, многократно повторенные глаза того сумасшедшего, совсем разумные, совсем человеческие глаза.
Хензег воспринимает меня по-своему, понимает ли он, что происходит у меня в душе, или, как всегда, равнодушно не замечает моего состояния, не знаю. Да и не спрашиваю. Я уже никого не спрашиваю. И ни о чем. Я выбираюсь из аудитории, как только что тонувший человек глотаю воздух и бегу к доктору Андришу. Доктор Андриш знает меня давно. Еще со студенческих лет. Ему известно и мое состояние. Он все время хочет мне чем-нибудь помочь, но я и его боюсь. Когда-то, когда я изучал биологию и биогенетику и разные другие медицинские науки, я понял, насколько они отстают от технических. И все же именно с помощью медицины и биогенетики мы проделали величайший эксперимент. С их помощью мы убивали. По-разному: болезненно и ужасающе, спокойно и безболезненно, но всегда строго научно. Потом, когда миновало время смерти и нам стала нужна жизнь, мы опять с помощью этих наук ее создали. Такую, какая нам была необходима. По своему желанию. Без каких бы то ни было угрызений совести, освободившись от элементарных человеческих представлений о счастье и долге, о продолжении рода. Благодаря нам и нашим опытам, человечество, не подозревая того, оказалось в новой эпохе.
Доктор Андриш в своей лаборатории. Упорно работает над чем-то новым. Совершенствует человеческий мозг.
Никому не рассказывает о своей работе. Он уже давно не ставит опытов на мышах и крысах. Периодически он поднимается наверх, вертолет отвозит его в какую-нибудь тюрьму, полную молодых преступников, и там, на ком-нибудь из них, он ставит свои смертоносные опыты. Опять же во имя жизни.
— А ты спишь ночами?
— Конечно, Зибель. Сплю, очень хорошо сплю. А почему мне не спать? Я все это делаю не для себя, а ради них же, людей. Ты ведь знаешь, что наука не обходится без жертв. Повторяй себе это по десять раз на дню, это помогает. Как Елена?
Состояние Елены ни для кого не тайна. Тайна в другом: не только состояние Елены причина моего беспокойства. Есть кое-что другое, что называется совестью. Иметь ее — большая роскошь, а в наше время это может отравить всю жизнь.
— Ей осталось совсем немного, — говорю я.
— Когда придет время, ты должен позаботиться, чтобы она не страдала от болей. Я здесь кое-что приготовил. Это создает иллюзию легкости, вселяет надежду, тебе кажется, что ты выздоравливаешь и засыпаешь с улыбкой. А прежде чем уснуть навсегда, у тебя есть два часа, в течение которых мысль проясняется.
— Дай мне это! — Я протягиваю руку.
Он с сочувствием смотрит на мою протянутую руку, потом открывает шкафчик, достает пузырек и, улыбаясь, передает его мне.
— Спасибо тебе, Андриш!
Теперь я могу жить спокойно. Жизнь свернулась клубком в моей протянутой руке. Могу оборвать ее в любой момент. И могу не бояться призраков. Могу от них ускользнуть. Но что это? Я снова слышу шаги. Кто-то идет за мной следом. На этот раз действительно идет, хотя мне всегда так кажется. Я поворачиваюсь и вижу одного из клонингов. Значит, мне не показалось. Я сворачиваю в первый коридор, он — за мной, не подозревает, что я его видел. Останавливаюсь перед кабинетом. И он останавливается. Не поворачивая головы, я чувствую, что он смотрит на меня. У него на глазах я нажимаю на кнопку в полу, дверь открывается. Переступаю порог и скрываюсь внутри. Я прислоняюсь к стене и весь дрожу. Елена, я для тебя это сделал. Ты довольна? Она безучастно смотрит на меня со стены. Не благодарит меня. А клонинг все еще стоит в коридоре. Он ищет кнопку в полу, и я боюсь, что он ее не сможет найти. Нет, находит, помечает и удаляется. Но он вернется, обязательно вернется. Как и я бы вернулся, будь я на его месте. Мне часто снится, что я кло-нинг и у меня такое же, как у них, лицо. Тогда я вскакиваю с постели и, встав перед зеркалом, начинаю по одному устанавливать отличия. Долго убеждаю себя, но стоит оторваться от зеркала, как снова возвращается страшная мысль, и я снова липну к нему.
Я один в кабинете, но смеюсь. Кого я обманул? Себя или их? Или Елену? Не люблю экспериментов. Заботливо прячу пузырек, который мне скоро понадобится. Я найду в себе силы покончить с собой, но покончить с тем, что я создал — никогда! И Елена умрет, не простив меня. А клонинг, который был сейчас в коридоре, может сделать невозможное. И если бы я был на его месте…
— Ты простишь меня? — спрашиваю я портрет.
— Никогда! — отвечает она.
Вижу, как ее губы шевелятся, глаза прищуриваются, лицо замыкается.
— Никогда! — повторяет она.
5
Они стояли лицом к стене. Десять человек. Утром, во время проверки, я сам их отобрал. Я всегда сам отбирал их, наугад, предварительно не задумываясь, все равно все должны были умереть, а те, кому это выпадало раньше, были счастливее. Но, кажется, они так не думали. Им не хотелось умирать, и пока были живы, они все еще на что-то надеялись, а смерть — это конец всему. Их губы были всегда крепко стиснуты, глаза гневно блестели, а кулаки угрожающе сжимались. Некоторые оставляли друзьям письма, которые никогда не отсылались. Я любил вечером полистать эти письма, открывая для себя их чувства, страсти, знакомясь с их друзьями и врагами. В них сквозила надежда, что завтра… Во всех письмах звучала просьба отомстить за них. Как? Когда? Когда-нибудь, как-нибудь…
Как сейчас, я вижу десятерых, поставленных лицом к стене. Можно было их сразу расстрелять, но это было бы слишком просто. А мне не хотелось спешить. В последнее время в лагере ничего не случалось, мне стало чертовски скучно. Среди этих десяти была девушка с продолговатыми зеленьми глазами и длинными темными волосами, уже начинающими терять свой блеск. Кожа да кости, худые руки, ключицы торчали из-под одежды, босые смуглые ноги, — на фоне белой стены девушка выглядела слишком красивой, какой-то пронзително-опасной красотой, покоряющей каждого. Я подметил алчные взгляды солдат.
— Иди сюда! — крикнул я.
Она не шевельнулась, оставшись лицом к стене. Один из солдат грубо и зло дернул ее за руку. Девушка обернулась, и удар ее руки пришелся точно на лицо солдата. Я мог бы сразу выстрелить, и солдаты могли бы выстрелить, но они ждали моей команды. Солдат, получивший пощечину, взглянул на меня и с силой ударил девушку. У нее изо рта потекла кровь. Это привело меня в бешенство, вдруг я почувствовал себя мужчиной, призванным защищать слабых, и выстрелил, рука солдата повисла в воздухе. Он не понял, так же как и все остальные, в чем дело, решив, что произошла какая-то ошибка, и, прежде чем я дал команду, кто-то из солдат выпустил в нее автоматную очередь. Девушка упала, не проронив ни звука, как подкошенная. Остальные заключенные обернулись и сделали шаг вперед. Автоматная очередь приковала их к месту. Я приказал вытащить тело девушки и послать за врачом. А потом мы разрядили свои автоматы в их перекошенные от ненависти лица, в наполненные гневом глаза. У наших ног лежало девять трупов, скорченных от злобы и наших пуль.
Прибежал взволнованный врач. Увидев меня целым и невредимым, он улыбнулся и бросился ко мне, широко раскинув руки. Я показал ему на девушку. Он не понял, в чем дело, постоял какое-то время, глядя на меня и, вероятно, чувствуя себя обманутым и оскорбленным, а потом кивнул и принялся за дело. В теле девушки было семь пуль. Я видел семь ран. Она еще дышала, но изо рта показалась струйка крови, окрасив в розовый цвет белые зубы.
— Она будет жить? — спросил я, хотя не было никакой надежды.
— Раны не очень опасные, но, вероятно, она умрет от большой потери крови, — коротко ответил врач.
— Ты должен сделать все возможное! — Я схватил его за плечи и начал трясти. Не помню, сколько времени я тряс его и кричал.
— Она нужна мне! Нужна!
6
Потянулась вереница долгих бессонных ночей — девушка выжила. Отчасти это была и моя победа над смертью, хотя не было в том моей особой заслуги, просто я вытряхнул душу из несчастного врача, и он дрожал всякий раз, когда я склонялся над кроватью девушки. Она мне нравилась, но позже, когда ей суждено было умереть, у меня не дрогнула рука. Вероятно, еще тогда, в момент расстрела, в глубине души у меня зародилась мысль о моих опытах, для которых мне нужны были молодые девушки. Проще всего было использовать молодых заключенных женщин. От этого старого козла под гипнозом и другими путями я узнал все, что мне нужно. Поняв, что я его обманул, он готов был меня убить, и, вероятно, сделал бы это, но ему становилось плохо от запаха паленого мяса. Я подвергал его пыткам день за днем, ночь за ночью. Я хотел заставить его помогать мне, но не было силы, способной сломить его.
Девушка поправлялась очень медленно, постепенно возвращался цвет лица и изумрудный блеск глаз под темными ресницами, плечи покрывались молочной белизной. Она тихо и кротко лежала в постели, готовая к той минуте, когда она мне потребуется. Я нежно склонялся над ней, гладил ее волосы, а она не смела поднять глаза и пустить в меня зеленые стрелы. Я слышал ее прерывистое дыхание, видел, как ее длинные пальцы черпают жар постели. Прикасаясь ладонью к ее лбу, я чувствовал, как он вздрагивает и теплеет под моей рукой. Мне было всего двадцать пять лет, я нравился женщинам, нравилось мое строгое аскетичное лицо, лишенное страстей и слабостей, моя подтянутая фигура атлета. Я был истинным представителем арийской расы. И как истинный ариец я уже имел двух сыновей. Родине нужны были мужчины, и Елена, которая хотела иметь детей, наших детей, уже родила двоих и ждала третьего. Я был счастливым отцом, был счастливым супругом, тогда Елена пламенно любила меня каждой клеткой своего тела и не представляла себе жизни без меня и наших детей. О моей работе она почти ничего не знала, я сказал ей, что заканчиваю последние исследования, связанные с возобновлением жизни, и это произвело на нее невероятно сильное впечатление.
Этот старый козел что-то подозревал. Стоило мне утром войти в барак, как я чувствовал на себе его яростный взгляд, где бы он ни находился. Этот взгляд вонзался в мой мозг и сверлил его. Старый козел, я обманул тебя и снова обману, я уже располагаю всем необходимым. Среди заключенных я отобрал еще двух-трех девушек шестнадцати-семнадцати лет. Женщины должны рожать очень молодыми. Я поселил их в отдельном бараке, где стояло шесть коек, и в скором времени нашел еще нескольких девушек. Потом оборудовал второй барак на двадцать коек, молодая женская колония быстро разрослась. Каждый день поступали новые заключенные, и я сразу отбирал подходящих девушек. Вечером шатающейся походкой туда шли солдаты, и воздух распалялся от их острых словечек. Я отводил кого-нибудь из них в сторону и шептал:
— Эти девицы нужны мне с наполненными животами, постарайтесь!
Он гордо смеялся, бил себя кулаками в грудь и спешил догнать остальных. Потом над лагерем долго звенел их смех, подобный ржанию молодых жеребцов, выпущенных на волю.
Девушка поправлялась очень медленно, но я был терпелив. Она, как и я, была чистокровной арийкой, и если бы не листовки, которые она разносила, и не забастовки, в которых участвовала вместе со своими единомышленниками, ее жизнь сложилась бы совсем иначе: вышла бы замуж за какого-нибудь скромного чистокровного арийца, родила бы ему детей, и наши пути разминулись бы. А если бы мы встретились, наша встреча была бы другой. Но девушка уже пошла по своему пути и не могла повернуть назад. И я пошел по своему пути, и мне оставалось только пройти его до конца. Я ждал полного выздоровления.
Ее тело, поглотившее семь пуль, целиком, как омут, поглотило и меня. Оно оплело меня своими ветвями, своим светом, своей болью, оно, раз почувствовав смерть, хотело жить, жить любой ценой, даже мертвым. Ненасытным был гладкий живот девушки, он быстро налился жизнью, округлился, надувая рваную одежонку. Изменилось и выражение ее глаз: они стали влажными, смелыми, дерзкими, они сжигали меня своим огнем. Я подарил ей две жизни.
7
Телеграмма застала меня в кабинете после утренней проверки и утреннего расстрела. За окном дымились печи крематория. Я уже выпил кофе и спокойно читал газеты. Новые города и державы сгибались перед нами. Все сгибались перед нами. Мы были расой сверхлюдей. Я чувствовал себя богом. И как раз тогда принесли телеграмму, чтобы доказать мне абсурдность моей божественности. Всего лишь несколько слов превратили меня в простого смертного. И я взревел, как раненое животное. Мой вопль рассек лагерь, и он в испуге затаился. Что-то лопнуло глубоко внутри, мрак струился из всех углов комнаты, постепенно заполняя ее, и наконец я куда-то провалился.
Я пришел в сознание на руках у врача, но вскоре снова погрузился в мягкую теплоту небытия. Позже, придя в себя, я сидел за столом, давал указания, подписывал приказы, вызывал к себе офицеров, заряжались карабины и дымились камеры, а мимо окна шли на смерть заключенные, женщины и дети, с огромными, полными ужаса глазами, мужчины с торчащими ключицами и длинными тощими ногами, двигающиеся скелеты, которые всего лишь через минуту становились неподвижйыми. Разъяренный от боли и бессильный от боли, я шагал взад и вперед по кабинету, мне необходимо было побыть одному, не думать ни о чем; машинально я переставил на шахматной доске пешку на Е-4, потом вернулся и поставил коня на F-3, нажал на кнопку граммофона, воздух наполнился звуками «Валькирии», любимый Брунгильды умирал, а нет ничего страшнее смерти тех, кого любишь. А когда… Я начал смеяться, как сумасшедший, может быть, я действительно сошел с ума, ужасная тупая боль сокрушила меня и испепелила до дна.
Не помню, как я доехал, помню только лицо Елены. Оно было мертвым от ужаса, а я уже не мог держаться. Но должен был держаться.
Потянулись дни и бессонные ночи, бескрайние дни и ночи, раздираемые между надеждой и отчаянием. Они чередовались, восходы и закаты, и это было и страшно, и необратимо, как смена жизни и смерти. Из глубины развалин, страшной глубины, слышались стихающие удары заваленных людей, и там, живые и мертвые, были и наши дети; эта неизвестность могла свести с ума даже самых сильных. Несколько раз в сутки Елена умирала и вновь воскресала; разрываясь между надеждой и отчаянием, она равно отдавалась то одному, то другому, и чем больше мы приближались к заваленным, тем бледнее она становилась. Она была на восьмом месяце, напряжение было для нее опасно, но она не желала ни на минуту закрыть глаза и отдохнуть. Когда на шестой день среди трупов мы нашли своих детей еще теплыми, но мертвыми, она только тихо опустилась на тротуар.
Елена пришла в сознание от сильной боли, начались роды. Я отнес ее в соседний дом, поручил женщинам присмотреть за ней, а сам вернулся назад. На нагретых солнцем плитах мы медленно и мучительно размещали скорченные в разных позах тела погибших. Они не упорствовали: пять суток они боролись за воздух и спасение, а на шестой сдались. Очень быстро сдались. Страшные крики раздирали улицу, рвали ее на куски, подбрасывая в воздух над взрывами бомб и ужасным грохотом самолетов. Небо освещало какое-то огненное сияние, а земля, маленькая и испуганная, сжималась под ним.
8
Беда никогда не приходит одна. Она только открывает дверь другим несчастьям. Елена родила, ни разу не вскрикнув, сжав от боли и отчаяния губы, опять родила сына, но он был мертв. Она рожала трое суток, прямо растаяла на глазах, я удивлялся, откуда она возьмет силы, чтобы выдержать до конца; она сжимала мои пальцы, а ее рука становилась все тоньше и слабее. Увидев рядом с собой нашего мертвого мальчика, она не закричала, не заплакала, только закрыла глаза. И долго молчала, и я не помню, сколько она молчала. В эти часы молчания она таяла как свеча, а кровь вытекала из ее раненой утробы. Не было силы, которая остановила бы ее. Профиль заострился, кожа вокруг рта посинела, щеки провалились. Врач сказал… Я знал, что это значит. Я и сам видел… И готов был продать душу дьяволу, только бы она выжила.
Она выжила.
Через три недели Елена встала на ноги и, держась за стены, попыталась ходить. Она хотела поехать ко мне в лагерь, но это не место для женщины. Я отвел ее к матери. Обещал, что снова сделаю ее счастливой, она мне не поверила. А ведь она была еще слишком молода, чтобы не верить в счастье.
9
Я вернулся в лагерь, одержимый одной-единственной безумной идеей. Прежде всего вызвал этого старого козла к себе. Отощавший от плохой пищи, пыток и угрозы смерти, он стоял передо мной, словно тень. Он хотел жить. Ему было зачем жить, и это делало его живучим, живучее других. Дерзость ни на минуту не покидала его. Сейчас она приводила меня в бешенство. Я хотел увидеть его униженным, любой ценой униженным, хотел увидеть его сломленным, ползающим у меня в ногах. Не знаю зачем, но мне это было нужно, необходимо. Когда-то он был моим лучшим профессором, а я был его лучшим ассистентом. Но разразилась война, и мы оказались по разные стороны баррикад. Раньше нас все связывало. Теперь все разделяло.
— У меня есть одна идея, — начал я.
— Эта идея не ваша, — сказал он, как всегда. — Вы готовы обмануть не только своего старого профессора, но и все человечество. Ваши взгляды, на которые в свое время я не обращал внимания, очень опасны. И этот ваш кумир Ницше… Чем он убедил вас, что вы лучше других? И во всем их превосходите? Я могу доказать обратное. Не хотите слушать? Боитесь!
— Я считал вас умнее, дорогой мой друг. Но даже здесь, в лагере, вы не сумели понять маленькую истину, совсем крошечную…
— Меня не интересует ваша истина. Такие, как вы, ведут человечество к гибели. Удобные орудия в чужих руках… И бредовые идеи всяких «сверх»! Таких нужно запирать в сумасшедшем доме. А вас, вместо того чтобы выделять среди других и посвящать в свои планы, мне нужно было… нужно…
— Не во все, если уж говорить откровенно, — прервал его я.
Он ощетинился, бороденка взлетела кверху, глаза сузились, он смотрел на меня в упор, и я первый отвел глаза.
— То, на что вы намекаете, не для вас.
Я рассмеялся грубо и зло. Мой смех его не убедил. Мне оставалось убедить его словами. И я произнес эти слова, одно за другим, медленно, с паузами.
— Но оно уже у меня. У меня все ваши исследования. Я сфотографировал их прежде, чем вы успели их уничтожить. И теперь они здесь!
Никогда не забуду его лица в эту минуту. Даже по прошествии тысячи лет, ста тысяч лет. Даже если когда-нибудь я лишусь рассудка, я буду помнить лицо своего старого профессора. Это было ужасно: я решил, что он сейчас умрет. А он был мне нужен, именно сейчас нужен. Я привез с собой кусочки кожи моих несчастных детей, я прекрасно их сохранил, в лагере у меня под наблюдением было несколько беременных девушек, а я должен был вернуть Елене наших детей. Дети бога никогда не умирают, я мог их воскресить, даже если бы этот сумасшедший мне отказал. Ничто не могло меня остановить, уже ничто…
— Что ты задумал? — крикнул профессор, когда я до конца посвятил его в свои планы.
Я попытался объяснить ему все сначала, медленно и спокойно раскрывая ему свои самые чистые, самые благородные побуждения, но он не понимал. Я был таким добрым, таким сильным и чистым, а он не захотел меня понять. В конце концов он сказал:
— Несчастная Елена!
Тогда и я не захотел его понять.
10
Старик отказался мне помочь, только следил за мной. Я переселил трех девушек в наше здание, чтобы как-то избавиться от его любопытства. Жалко было зеленоглазую, ведь она носила моего ребенка, но я любил Елену, я всегда любил Елену и для нее готов был на все. Долго я готовился к этой ночи, почти всю свою сознательную жизнь, но теперь, напуганный собственной смелостью и неуверенный в успехе, я откладывал опыт, потому что от его результата зависело мое счастье. Тогда я еще не знал, насколько Старик прав.
Операции прошли удачно, мы осторожно извлекли эмбрионы и на их место ввели оплодотворенные соматические клетки. Ни о чем не подозревая, девушки очнулись после наркоза, нам не составило труда обмануть их, самое трудное было впереди. Я лично следил за их питанием, они поправились, но не выглядели счастливыми. Только зеленоглазая улыбалась. Мы почти не разговаривали с н ей, с какой-то непонятной жаждой набрасывались друг на друга, такого я никогда не испытывал с Еленой, но это не было любовью. Елена писала мне длинные и грустные письма, которые целиком меня поглощали. Я отвечал ей, о чем только не писал, выдумывая события, людей, которых представлял благородными, а это было так далеко от моей действительной жизни, так далеко, но разве у меня был другой выход, кроме как обманывать и быть добрым в своем обмане. Если бы она узнала правду, возненавидела бы меня уже тогда. Женщины не рождены для великих дел, круг их интересов весьма узок: семья, дети, любовь. И все. Только нам, мужчинам, суждено нести тяжкий крест богов.
Сейчас я спрашиваю себя: был ли я богом? Или Старик был прав? Он ни на минуту не выпускал меня из поля зрения. Но не это было самым страшным. Страшнее был тот, внутри меня, который постоянно задавал мне вопросы и от которого никуда нельзя было скрыться. Страшной была и тоска Елены. Невыносимая тоска живой покойницы, бросавшей тень на все, мимо чего проходит, и замораживавшей все, к чему прикоснется. Я обещал ей снова сделать ее счастливой. Возможно, если бы не мое обещание и не ее адские страдания, все пошло бы по другому пути, и я никогда не отважился бы на подобную дерзость. Нет, нужно быть честным до конца — я все равно бы отважился. Все было в моих руках. А человек начинает чувствовать себя богом, когда все в его руках. И позволяет себе непозволительные вещи.
Девушки родили точно через девять месяцев. Роды прошли с разницей в несколько дней, после чего я сразу отделил детей, но потом вернул их матерям, детям нужно было молоко, а с матерями мы могли расправиться в любую минуту. Я приставил к ним надзирателей, потому что одна из них, еще не придя в себя после родов, пыталась задушить ребенка. Она была полька, и не хотела немецкого ублюдка. Не задумываясь, я убил ее. Вторая девушка, кроткая и печальная, тоже не любила своего ребенка, но все же заботилась о нем, хотя и без нежности, но и без ненависти. С какой-то жалостью. С каким-то опасным смирением. Зеленоглазая была прирожденной матерью, этим она напоминала Елену. Она сразу увидела, как похож ее ребенок на меня, смотрела на него ласково, качала его, разговаривала с ним, укладывала спать рядом с собой. Она любила меня. Мы никогда не говорили о ее чувстве, но я опять стал приходить в ее комнату, и она смеялась смехом Елены, который навсегда застыл у нее в горле, а мне необходим был этот смех, веселый, непринужденный смех. После ужасных, полных ненависти взглядов заключенных мне необходима была любовь.
Я отдал зеленоглазой оставшегося без матери ребенка. Заметив его сходство с моим, она удивленно подняла глаза, но ни о чем не спросила, а начала ухаживать за сиротой со смущающей самоотверженностью.
Дети росли не по дням, а по часам. Я приходил к ним усталый от маршировок, экзекуций, хвалебных передовиц и продолжительных опытов в лаборатории. С ними я отдыхал. С ними становился добрым, возвращаясь назад, в детство собственных сыновей и к улыбке Елены. Старик несколько раз пытался поговорить со мной. Я не допускал его к себе. Теперь в нем уже не было необходимости. Я всего достиг сам, опыт получился удачным. После тщательного осмотра я убедился, что дети совершенно нормальные. Во время осмотра я никак не мог успокоить сумасшедшего сердцебиения, и потом мне пришлось прилечь в кабинете на кушетку. Я долго лежал и улыбался. Я чувствовал себя богом, больше чем богом. В эту минуту я вновь поверил, что для меня нет ничего невозможного, что я сильнее жизни, сильнее смерти, сильнее судьбы. Пока еще я держал это в тайне от Елены, но сообщил ей, что готовлю сюрприз.
Дети быстро росли, а дни летели еще быстрее. В лагерь поступали новые заключенные, я убивал новыми способами, но как-то потерял вкус к убийствам. Профессора я пока не трогал. Наступит день — и я вызову его к себе в кабинет. Я припру его к стенке. Этот день будет самым счастливым в моей жизни, ради одного такого дня стоит прожить целую жизнь.
11
Старик вошел в кабинет с иронической улыбкой на устах. Стоя в углу у окна, я смотрел на него в упор. Он даже не взглянул на меня. Остановился посреди комнаты, нашел глазами стул, но не сел.
— Садитесь, — предложил я ему свой.
Он продолжал стоять посреди комнаты, даже не посмотрел в мою сторону. Это уже переходило всякие границы. Я подошел ближе, всмотрелся в его окаменевшее от безразличия лицо и заорал ему о своем успехе.
— Не кричите! Я не глухой, — буркнул Старик.
Он медленно повернулся и окинул меня сверху вниз холодным презрительным взглядом. Он так долго меня рассматривал, что по спине у меня пробежали мурашки.
— Ну и что же вы сделали, несчастный, что?
Я повторил, подчиняясь силе его голоса, подчиняясь его привычке брать надо мной верх, и это меня раздосадовало. Теперь Старик улыбнулся грустной сочувственной улыбкой. И это окончательно вывело меня из терпения. ' Я нажал на кнопку в стене. Молодой солдат принес одного за другим троих детей.
— Ну и что? — Старик бросил на них беглый взгляд.
— Они во всем копируют умерших.
— Ну и что? — Старик снова улыбнулся широкой улыбкой.
Мы стояли друг против друга. Я весь кипел. Кровь пульсировала в висках в быстром и беспощадном ритме. Толкала меня направо, налево. Старик, неподвижный как восковая фигура, сохранял спокойствие. Он не был похож на заключенного. Его строгое лицо внушало уважение. Я снова почувствовал себя его ассистентом, ожидавшим похвалы. То, что я проделал сам, равнялось чуду. Доброе или злое, но это было чудо! Чудо! Он не мог этого не понимать. И не оценить. Как ученый. И как человек. Я ждал. Пешка на Е-4. Я ждал. Конь на F-3. Я ждал. Фигуры на шахматной доске слились в одну. Я продолжал ждать. Пешка на… Я с силой сжал ее в руке. Почувствовал боль. И закричал:
— Я сам добился того, чего вы не посмели сделать, потому что струсили. Я сам всего добился.
— Несчастный, ты понимаешь, что ты сделал?
— Понимаю.
— Если бы ты понимал, ты бы прямо сейчас, сию минуту, пустил себе пулю в лоб.
Я рассмеялся. Он говорил ерунду, это действительно было смешно. Я зло рассмеялся. Я вдруг понял, как мы далеки друг от друга и никогда не сможем друг друга понять. Никогда он не сможет признать моего превосходства. Все было кончено. Я медленно вытащил из кармана пистолет и направил ему в лицо. Он не дрогнул. Даже жестом не попытался меня остановить. Спокойно выждал, пока я поставлю пистолет на предохранитель. А потом произнес:
— Несчастная Елена!
Его слова сверкнули в воздухе и пулей пронзили меня.
— Обещаю тебе, — медленно сказал я каким-то незнакомым и твердым голосом, — первые сто штук гениев будут сделаны из твоей прекрасной кожи. И твой великолепный логический ум наконец-то начнет на нас работать.
За секунду до того, как я выстрелил, он раскрыл рот, чтобы мне ответить, но его слова слились с выстрелом, и я их не услышал.
12
Прошло девять месяцев со времени рождения детей. Мне предстоял отпуск. Я заранее сообщил Елене, и она с нетерпением ждала моего приезда. Она ничего не знала.
Елена встретила меня на вокзале. Предварительно я все продумал до мельчайших подробностей. Вышел из вагона один. Она бросилась мне на шею, уткнулась в плечо, но не заплакала. Обнявшись, мы медленно двинулись в сторону дома. Елена была все такой же грустной, пыталась улыбаться, но ей это плохо удавалось. Мы сидели в пустой гостиной, почти не разговаривали, только смотрели друг на друга. Елена немного постарела, первые морщинки прорезались вокруг уставших от плача глаз, уголки губ слегка опустились вниз, лицо осунулось. Я положил ей руку на колени. Бедная моя, то, что я тебе обещал…
Как сейчас, все помню. В дверь позвонили. Я знал, кто это. Елена встала и направилась к двери. Перед тем как открыть, обернулась. Я помню ее глаза. Помню лицо, прическу, платье. Помню движение ее руки. Мгновение, запечатленное на экране моей памяти. Помню даже цветок за ее спиной, обои на стене… Я ждал. Что-то должно произойти. Какое-то чудо, которое вернет мне Елену, мою жизнерадостную Елену, молодую и красивую, Елену тех беззаботных и радостных лет… Или же… Почти одновременно я вспомнил и слова Старика…
Она вскрикнула. Ее крик пронзил меня насквозь, и я закрутился, как на вертеле. Я выбежал и подхватил ее, уложил в постель. Я ругал себя за то, что не предупредил ее заранее, брызгал холодную воду, но она долго не приходила в себя. Очень долго. Я испугался, что убил ее. Послал за доктором. Дети расплакались в соседней комнате. Их плач стоял у меня в ушах, но я не мог отделить его от крика Елены, я просто не слышал его, он был где-то далеко, очень далеко от комнаты, от безжизненного тела Елены, от моего ужаса. Я молился, я, сверхчеловек, бог, поверивший в свое могущество, молился, чтобы она осталась жива. Тогда я еще не знал, что лучше бы она умерла. Не знал, что мне легче было бы пережить ее смерть, чем все то, что случилось позже. Лучше бы она умерла. Тогда.
Елена умирает сейчас. Двадцать шесть лет спустя. Двадцать шесть лет и несколько месяцев. Если бы она умерла тогда, она не причинила бы мне страшной боли, не уничтожила только одним взглядом и одним жестом всю мою жизнь, ее смысл и значение. Как хороший врач, я испробовал прежде всего на себе. На собственной психике, на своем собственном состоянии простого смертного. На собственных детях. И на единственной женщине, которую любил. Потому что сейчас, спустя столько лет, я знаю, что любил только Елену. И знаю, что сам убил ее любовь. Но понял я это только теперь, когда уже ничего не вернешь, когда наши жизни подходят к концу. Теперь я уже не убежден в своей правоте. Не уверен в своей силе. Теперь я знаю, что тогда я был всего лишь очень слабым, очень умным и очень тщеславным человеком. Во имя большой науки я убил в себе все самое лучшее. Я был умным и тщеславным, а сейчас я просто слабый, издерганный человек. И хочу лишь одного: чтобы перед смертью Елена меня простила. Чтобы она смогла меня простить.
Когда она пришла в себя и открыла глаза, это были не ее глаза. В них была собрана вся ненависть мира, в которой я захлебнулся.
— Несчастный, что ты сделал?
Она произнесла слова Старика. И это было ужасно. Даже мертвый, он жил в теле и душе моей жены. Жил не только в ней. Я чувствовал, что он живет и где-то глубоко во мне. Елена поднялась с кровати, шатаясь, прошла по комнате и направилась в другую. Она была не в себе. Перепуганный насмерть, я двинулся за ней. Она остановилась в дверях и уставилась на первого ребенка. Так выглядел наш Ганс в девять месяцев. Ребенок улыбнулся и протянул к ней ручки. Она подошла.
— Ганс!
Тогда я не знал, что она сделает. Подумал, что она хочет обнять ребенка, и во мне вспыхнула искра надежды, что все снова будет хорошо. Хотя ребенок не знал ее, он доверчиво прильнул к ее рукам, отвыкшим от нежности. Она погладила его, сначала погладила, а потом, словно обжегшись, отдернула руку, оттолкнула ребенка, глядя на него обезумевшими от горя глазами, ее руки сжались, она подняла их кверху и закричала. У меня потемнело в глазах. Она могла бы его убить! Мне нужно было как можно скорее бежать отсюда, я понял, что уже ничего нельзя вернуть, ни детей, ни Елену. Как сумасшедший, я бежал по улицам, улицы кончались, и я бежал обратно, перепрыгивая через развалины и трупы, спотыкался и падал, поднимался и снова бежал, снова падал и поднимался, снова перепрыгивал через трупы, пока не упал в какую-то канаву, где пролежал без сознания несколько часов. Грязный, потный, мокрый, униженный и едва живой от ужаса, я отправился обратно, к Елене. Я был готов упасть ей в ноги и просить прощения.
Меня встретили зияющая как пропасть дверь, страшное молчание дома и пустота собственного сердца.
Елена пропала.
И дети пропали.
13
Я знал, что в один прекрасный день он придет.
Перемена. Я стою у кафедры и притворяюсь рассеянным. Это не так уж трудно. Все знают о безнадежном состоянии Елены и смотрят на меня, как на больного. Один из них отделяется от группы. Я вижу его сквозь оконное стекло. Не могу отличить его от остальных, но знаю, что это он. Клонинги, стоя небольшими группами, разговаривают. Проходит пятнадцать минут. А он все еще не вернулся. И скоро не вернется, я в этом уверен. Но мне нужно убедиться, что он там, в моем кабинете, что все узнал. Мне нужно видеть и его реакцию. Проходит полчаса, а его все нет. Мне надо как-то выбраться из аудитории. Я даю им самостоятельную работу. Медленно миную столы и покидаю аудиторию. Еще медленнее иду в сторону своего кабинета. Я, который всегда был решительным, иду очень медленно и боюсь, что ошибся. Ноги подкашиваются перед самой дверью. Я нахожу кнопку.
Он внутри. В глубине комнаты. Уткнулся в личные дела клонингов. Как будто у них могут быть личные дела! И как будто он сможет что-либо понять! Там записано все или почти все: как развиваются, какие имеются отклонения, состояние их здоровья, их умственное развитие и, конечно, их наклонности, вообще полное описание их качеств. Он увлеченно роется во всем этом, но не может понять ни слова. Не замечает меня.
Я кладу ему руку на плечо.
— Кто много знает, скоро умирает.
Знаю, что он согласен умереть. Но узнать, любой ценой узнать, даже ценой смерти. А когда узнает, захочет жить. Уже не ради себя, а ради остальных.
Я в этом уверен.
Он выпрямляется, готовый защищаться. И сообщает мне, что согласен умереть. Я выше его, сильнее. Одним ударом могу повалить его на землю, но не делаю этого. Он смотрит на карточку Елены. И, как и все прочие, спрашивает меня о ее здоровье. В восхищении продолжает смотреть на Елену, так же, как я когда-то смотрел. Я и сейчас не могу оторвать от нее глаз, слишком хороша она на этой фотографии. И он не может оторвать глаз, неожиданно это нас связывает. Надолго. Потом он вспоминает, зачем пришел и спрашивает о своем отце, об этом старом козле, который…
Я могу описать его портрет. Каждую черту. Со всеми его достоинствами и недостатками. Могу рассказать о жизни Старика в Берлине, о нашей работе, его лекциях, потом — о концлагере, о наших спорах, о его последнем дне. Но это очень трудно. Трудно для такого усталого и изнуренного человека, как я. Для этого необходимо большое количество энергии. А у меня ее уже нет. Проще всего достать из ящика стола его фотографию и показать ему. И я это делаю. Он хватает фотографию и весь дрожит. Если я захочу, могу его убить. В эту минуту. Но со стены на меня смотрит Елена и с грустной улыбкой говорит:
— Теперь или никогда.
— А ты простишь меня? Расскажешь наконец, что ты сделала с нашими детьми? Где они?
— А ты сам себе можешь простить? У тебя нет детей. Твои дети погибли.
Голос клонинга возвращает меня к действительности.
— А он знает о нас?
Мне хочется крикнуть: знает! Узнал об этом в свой последний день, в свой последний час. Прежде чем я всадил ему пулю в лоб. Прежде чем он выкрикнул какие-то слова, которых я не расслышал, но, вероятно, это были слова проклятия. Но вместо этого я тихо говорю:
— Глупости!
Я ласков с ним, как и со всеми клонингами. Я их оберегаю. Люблю их. Горжусь их знаниями. Их работа опасна, они могут в любую минуту погибнуть, и я принял все меры, чтобы этого не случилось. Их отец — не Старик, это я создавал их день за днем, год за годом… И сейчас я рассказываю ему о всех трудностях, с которыми пришлось столкнуться при их появлении на свет. Теперь он все знает. Но продолжает задавать вопросы. За вопросом следует вопрос, и он доходит до сущности этого явления, о котором никогда не слышал. Я объясняю, что генерал Крамер вызывает меня на совещание. Через пятнадцать минут. Клонинг удивленно смотрит на меня. Лицо — замкнутое и отчужденное. Вдруг мы касаемся проблемы счастья, их счастья. И моего.
— Ну, конечно, мой мальчик, мы оба счастливы, — говорю я, стараясь направить разговор в нужное русло. — Пока сто таких ученых стоят всей жизни… и если бы с Еленой все было в порядке, я был бы самым счастливым человеком, что же касается тебя, мой мальчик, с тобой покончено…
Нет, сынок, не покончено, но ты сам должен вырваться отсюда. И лучше бы ты не упоминал имя Елены. Ухватившись за ее имя, он был невероятно жесток, такими жестокими могут быть только молодые, очень молодые, не знающие превратностей жизни. Он предложил мне создать новую Елену — ударил по самому больному месту. Никогда! Хватит с меня детей! Хватит!
Мне становится плохо. Снова я вижу пустую комнату и руки Елены, потянувшиеся нежно к ребенку, его улыбку, потом снова ее руки, снова ее улыбку, ее руки, которые медленно сжимаются и поднимаются кверху. Мгновение. Вижу и себя, стоящего у стены, онемевшего, неподвижного, вдруг осознавшего всю абсурдность содеянного. Капли пота выступают у меня на лбу. Сердце начинает биться быстро, тревожно, дико, готово выскочить из груди и нестись куда-то. У меня темнеет перед глазами. Я должен… Генерал Крамер ждет… Хензег… Что-то тупо ударяет меня по голове, я вижу, как все звезды сливаются в одну, потом разлетаются, гаснут и искрятся, снова загораются красными, синими и зелеными кругами, а я лечу среди них, забыв обо всем, разрываю их обручи, сам искрюсь и, наконец, погружаюсь во мрак.
14
Нет нужды звать кого-либо на помощь. Со мной рядом сидит Елена. Как когда-то давно, она улыбается мне, берет мою руку и слегка прижимает ее к своей щеке. Щека теплая и мягкая. Как когда-то.
— Благодарю тебя, — говорит Елена.
— За что? — удивляюсь я.
— Тебя ударили. Очень больно?
Больно? Я не помню. Я вырос с болью. Не со своей. С чужой. Я видел скорченные от боли лица. Знаю способы, которыми ее можно причинить. Я убивал людей, они выдерживали такое, что сам черт не смог бы выдержать. Поэтому я не могу позволить себе быть слабее их. Я — чистокровный ариец. Всю жизнь я боялся только ненависти Елены, ее презрения, смерти наших детей, неудач в жизни. Теперь, когда мне стукнуло пятьдесят два, я со страхом смотрю в прошлое. Но теплые нотки в голосе Елены могут вылечить даже страх. Она все такая же. Даже не постарела. Ей снова двадцать два, хотя я знаю, точно знаю, что должно быть сорок девять.
— Почему ты тогда ушла?
— Но ведь сейчас я здесь. Ведь я с тобой? Меня не было столько лет…
— Все-таки зачем ты это сделала? Я хотел вернуть тебе…
— Ничто на этом свете не возвращается. Как ты мог вернуть мне детей, которых я уже видела мертвыми? Как бы я смогла смотреть на них изо дня в день, видя, как растут на моих глазах, во всем повторяя наших детей, и знать, что это не те. Тебе не кажется это ужасным? Неужели ты ни разу об этом не подумал?
— Я думал только о тебе. Я хотел только…
— Замолчи! Сейчас не надо ничего говорить! Ведь я здесь. Лежи спокойно. Тебя ждут тяжкие минуты. А кто это в углу?
В испуге она прижимается ко мне. Я поднимаю глаза. В углу, скрестив босые ноги, на полу сидит Старик. Голова его опущена, серебристые пряди волос падают на лоб. Старик достает из кармана платок, откидывает волосы, на мгновение открывается его рана, потом он прижимает к ней платок.
— Кто это в углу? — спрашивает Елена и дрожит, плотнее прижимаясь ко мне.
— Ты не узнала его? — Я тоже весь дрожу, прижимаюсь к ней, все плотнее, но не чувствую ее тела; знаю, что она здесь, а тела нет. — Ты здесь? — спрашиваю я, а мои руки ищут ее, вижу ее, а руки остаются пустыми. Ты ведь сказала, что ты здесь? — в испуге кричу я.
— Кто это в углу? — Елена словно не слышит меня.
Старик поднимает голову и улыбается. Только Елене.
Зияет беззубый черный рот, в концлагере ему выбили зубы. И вывернули пальцы. Из кармана рваной одежды торчат газеты, на полях которых он снова что-то нацарапал, чего никто не может понять. Он вызывающе достает газеты, раскидывает их по полу, ищет что-то в кармане, наконец находит огрызок карандаша, слюнит его и низко наклоняется. Он шевелит губами и пытается записать свои мысли собственным шифром, который мы не сумели разгадать по сей день.
— Вы прочитаете мне? — спрашиваю я.
— Но ведь сверхчеловек все может, не так ли? — сверкает глазами Старик. — Прочитайте сами! А потом… работайте! Мир преклонился перед вашим гением. Ждет, когда вы его ошеломите!
Старик замолкает, шумно глотает воздух, швыряет мне одну из газет, снова слюнит карандаш и с яростью продолжает:
— Таких, как вы, нужно убивать. Разве я мог предположить?
— Но кто это в углу? — пробивается голос Елены. — Мне кажется, что когда-то я его знала. Я знала его?
Да, она его знала. В добрые старые времена. Он бывал у нас в доме, беседовал с Еленой о детях, интересовался хозяйством, а потом мы вместе шли в университет. Я спокойно проводил занятия, спокойно спускался с ним в лабораторию или мы сидели в его кабинете и спокойно разговаривали обо всем том, о чем могут разговаривать двое ученых, посвятивших свою жизнь науке. Моя молодость и выносливость дополняли его опыт, материализовывали его знания, конкретизировали его теории. Даже тогда, в доброе старое время, он постоянно повторял, что наука служит только человеку, не понимая, что наука служит только сильному человеку, чтобы он подчинял себе слабых. Старик никого не хотел подчинять, ему было достаточно видеть, как смерть испуганно отступает перед ним. А в те годы смерть была необходима, она была нашей союзни-цей, как сейчас наша союзница — жизнь. Но Старик этого не понял. И когда мы оказались на разных полюсах, и он не пожелал идти ни на какие уступки, что-то в нем изменилось. Из спокойного, уравновешенного ученого в темных роговых очках, через которые он смотрел далеко вперед, он превратился в костлявого старикашку, которого не могла сломить даже самая сильная воля. И вот сейчас он сидит в углу, держа в руках исчерканные на полях газеты, недооценивший времени и своего места в нем, с беззубой черной улыбкой и платком, прижатым ко лбу, сидит в углу и ждет.
— О чем он говорит с тобой? — спрашивает Елена, но даже если я попытаюсь объяснить, она не поймет.
И я молчу.
Потом в наступившей тишине я вдруг обнаруживаю, что я один. Клянусь, клянусь жизнью, что Елена была здесь, что я касался ее руками и что Старик смотрел на нас из угла. Клянусь, это было, но я протираю глаза и понимаю, что оба они — всего лишь плод больного воображения или жестокого удара по голове, который удивил меня, ведь это я должен был его нанести. Так было и будет всегда: или ты бьешь, или тебя бьют. Я не мог его ударить, я всегда мягок с ними, да и Елена смотрела на меня со стены своими добрыми смеющимися глазами. Когда она так на меня смотрит, я не могу сделать ничего дурного, а кроме того, я люблю этих моих… чтоб они были прокляты!
Хензег застает меня в тот момент, когда я держу голову под краном, сильная струя воды ударяет мне прямо в мозг. Хензег ничего не знает, и я не могу рассказать ему о своем прошлом, но он закрыл собой портрет Елены, ее глаза не смотрят на меня, и я очень слаб, у меня страшно болит голова, а Хензег такой подозрительный, что я не могу промолчать. Когда-то я умолчал о существовании этого кабинета, и он нашел его сам, если опять не скажу… Рассказываю ему. Медленно и спокойно. Говорю только часть правды. Он хмурит брови и ждет.
— Это все.
Хензег подходит ко мне и кладет руку на плечо.
— Придется… его убить.
Глаза Елены строго смотрят на меня над его головой, и я медленно размышляю.
— Возможно, ты и прав. — Глаза Елены погубят меня. Или спасут. Как знать? — А как мы найдем его среди всех остальных? Даже доктор Андриш вместе со своей генетической психологией бессилен. Ведь они похожи не только внешне, у них одинаковые мысли, одинаковые реакции, одинаковые достоинства и недостатки.
Под взглядом Елены одежда на мне плавится, ее глаза проникают внутрь, мне становится жарко, очень жарко под расплавленной одеждой, слева, в области сердца, я чувствую острую раздирающую боль, глаза Елены проникают туда, чтобы проверить, какой я.
— Если понадобится, уничтожим всех. И начнем все сначала.
Я молчу. Глаза Елены все еще во мне, но я молчу. Хензег выжидающе смотрит на меня. И нетерпеливо поглядывает на часы. Через девять минут начинается совещание у генерала Крамера.
Знаешь ли, Елена, очень трудно уничтожить то, что сам создал. Очень трудно. Боль в области сердца усиливается. Ведь они мне как сыновья, Хензег. Лучше прежде умереть мне, а потом будь что будет. Но без меня.
— Ты будешь жить, — властно говорит Елена. — Не имеешь права так все оставить. То, что ты сделал однажды, не послужило тебе уроком, и ты повторил, повторил, повторил… свою ошибку.
Ошибку? Хензег презрительно смотрит на меня. Для него я старый и неуравновешенный тип. Нерешительный. Слабый. Издерганный до предела. Он будет докладывать об этом генералу. Во время какой-нибудь легкой партии в шахматы. Я — пешка на Е-4. Хензег — конь на F-3. Но следующий ход делает офицер… Осторожно! Я знаю, что осужден. Допустил промах и теперь поставил перед всеми столько проблем. Но, может быть, найдется способ справиться с одним? Этот негодяй Хензег всегда со всем справлялся.
— Не верю, чтобы дошло до этого. Ты всегда был таким находчивым. Да… я вспомнил, Андриш рассказывал о каком-то новом тесте. Делает чудеса!
— Андриш? Эта баба… — шипит Хензег.
Глаза Елены скрываются за веками. Брошенное на произвол судьбы, мое сердце мечется между нею и Хензегом. Я не могу сделать того, что она хочет, не могу отречься от себя, от своей жизни, от всего. Ты должна понять это, Елена, и уступить. И сказать мне наконец, что ты сделала с теми невинными детьми! Где только я их не искал! Они, наверное, выросли? Или они мертвы? Говори!
Портрет на стене молчит. Придется мне разговаривать с Андришем. В его обязанности входит постоянно быть среди клонингов, но он начинает сходить с ума, видя их вместе. Ему не присылают замену, потому что он уже одиннадцатый по счету психиатр. Никто не выдерживает. Андриш с легкостью принесет всех в жертву. Всех до единого — ради спасения собственной шкуры…
15
Генерал Крамер встречает нас сердито и смотрит на стенные часы. И мы на них смотрим — опоздали на одну минуту и двадцать шесть секунд.
— Минута и двадцать шесть секунд, — подчеркивает он. — Чтобы этого больше не было, господа. Вы понимаете, что это непростительное опоздание? Даже в мирное время. Сколько может произойти в одну минуту и двадцать шесть секунд!
Знаем. Нам хорошо известна цена одной минуты. И пунктуальность генерала Крамера. Больше это не повторится. Этот негодяй Хензег, который никогда и ни в чем не провинился, открывает было рот, чтобы оправдаться, свалив всю вину на меня. Но за спиной у генерала я делаю ему знак молчать. Хензег колеблется. И вновь в нем побеждает здравый смысл. Он хорошо понимает, что выговор мне отразится и на нем, мы как сообщающиеся сосуды. Осложнится наше положение на базе, обязательно пришлют кого-нибудь из министерства. Сами сумеем как-нибудь справиться с клонингом. И Андриш молчит, и он сообщается с нами.
Недовольство генерала вызвано не только нашим опозданием. Пока он расхаживает взад-вперед по кабинету, мы начинаем понимать, что его вызывали наверх, где ему пришлось докладывать о нашей работе с клонингами и где не очень довольны полученными результатами.
— Задерживаете! Тянете! — Он стучит кулаком по столу, и его круглое лицо темнеет от гнева. — Прошло столько лет, мы вложили такие средства, и до сих пор… ничего!
Ничего? Его слова ударяют как электрический ток. Создать человека из одной соматической клетки — это ничего? И сделать из него гения? И заставить его почти круглосуточно работать без всякого вознаграждения? Стоит ли перечислять, чего добились эти превращенные в людей соматические клетки! До каких глубин докопались! Свершили революцию в биологии! И в микробиологии. И в генетике. В одну минуту могут перечеркнуть всю многовековую эволюцию. И все это за счет крайнего напряжения, не только с их стороны, но и с моей тоже, А ошибки неизбежны, как и многократные проверки, ведь при малейшем недосмотре могли быть упущены ключевые факторы. Он забывает, что клонинги и наши ЭВМ проделали такую гигантскую работу, которая потребовала бы долгих лет, даже веков, выполняй ее обычные людишки.
Я с трудом сдерживаюсь. Выжидающе смотрю на Хен-зега. А тот спокоен. И равнодушен. Ничего не объясняет. Естественно, ведь это не он их создал. И ему все равно, что говорит генерал Крамер. На минутку потерял спокойствие, а теперь молчит. И я буду молчать. О результатах нашей работы заговорят позже, заговорят во всем мире. Потому что они его перевернут.
И генерал Крамер выжидающе смотрит на Хензега, ведь это он послал Хензега на базу Для контроля. Под его взглядом Хензег покрывается потом. У него хорошая подготовка, он прекрасно знает работу, но слишком умен, чтобы связывать себя обещаниями. Напрасно генерал Крамер ждет. Ничего больше нельзя сделать. Клонинги работают прекрасно, увлечены своими исследованиями. А для получения результатов необходима строгая последовательность. И время. Время. Хензег весь в поту. Под упорным, мрачным взглядом Крамера его лицо загорается как факел.
— Скоро, — медленно говорит Хензег. — Очень скоро.
— Это не ответ, — генерал повышает голос. Его взгляд устремлен в пространство между нами. — Трех месяцев достаточно?
Мы оба молчим. Мы — сообщающиеся сосуды. Не можем сказать «нет». Генералу Крамеру никто не говорит «нет», это равносильно подписанию себе смертного приговора. Но мы не можем сказать и «да», это будет неправда. Молчим, как провинившиеся мальчишки, пойманные на месте преступления.
— Четыре месяца?
Снова молчание. О стекло бьется муха. Мы смотрим на нее.
— Два года, — наконец решаюсь я.
— По крайней мере, год! — еле слышно произносит Хензег.
— Два года, — твердо повторяю я.
Генерал Крамер неожиданно застывает посреди кабинета. Бросает на меня уничтожающий взгляд. Но он не в силах меня уничтожить, я превратился в сталь, раскаленную добела. Хензег — как натянутая струна, но он смущен, мне хочется перегрызть ему глотку, как он посмел сократить срок?
— Полгода, — отрезает генерал Крамер голосом, не терпящим возражений. — Ни дня больше. Доктор Хензег, я увеличиваю вам зарплату на десять тысяч марок. Но если вы не уложитесь в срок, последует наказание. А теперь вы свободны. Кстати, доктор Зибель, сколько вам лет? Не слишком ли вы здесь устаете?
— Пятьдесят два, — закипаю я. — И я совсем не устаю.
Генерал Крамер не слышит меня, ему точно известно, сколько мне лет — мы вместе проиграли вторую мировую войну. Вместе предстали перед судом. Вместе перешли на нелегальное положение. И вместе возродились. Выразительно повернувшись ко мне спиной, Крамер наклоняется к Хензегу и довольно громко, чтобы я слышал, говорит ему:
— Не останетесь ли на партию в шахматы?
Официальный разговор окончен, начинается неофициальная часть. Пешка на Е-4. Как поведет себя Хензег, будет ли молчать? Жду его в комнате секретарши. Она смотрит на меня поверх очков и тут же забывает о моем присутствии. Проходит час. Другой. Хензег выходит из кабинета генерала, бормоча себе под нос:
— Не хватало только этого кошмарного срока! Да еще этот клонинг…
16
Одного убили. Не знаю, которого. Я не поинтересовался, кого, когда и как. Я был болен, ужасно болен. Елена умирала. И я умирал вместе с нею. Не спал ночами, разговаривал с мертвыми. Впрочем, не уверен, мертвые ли они… Конечно, мертвые. Когда-то я их знал. Сам отдавал приказы убивать их. Теперь их число увеличилось еще не одного. Пока я метался в постели, бредил, кричал бог знает что, они его ликвидировали. Тихо и без паники.
— О чем я говорил? — спрашиваю я доктора Андриша.
— Да так, о разном, — смеется он, но вдруг его лицо делается серьезным и пугает меня.
— Слушай! — Он замолкает, оглядывается по сторонам, не в силах продолжать.
Все понятно: и меня могут убить. Хензег очень нервничает, доктор Андриш тоже, и если хоть на минуту усомнятся во мне, уберут, не задумываясь. Никто не вышел отсюда живым по собственному желанию.
— Ты действительно что-то не очень… Вероятно, на тебя так действует болезнь жены. А ты не пробовал с кем-нибудь из наших девушек? Иногда это помогает. Я тут приготовил для тебя кое-какие таблетки. По одной каждое утро…
Я беру таблетки и смотрю ему прямо в глаза. Ну что ж, по одной каждое утро… Андриш пытается улыбнуться. Я не спрашиваю его, каким образом он убил клонинга. Вероятно, так же. С тобой что-то не то, дружок, подкупающая улыбка, таблетки в руку, похлопывание по плечу… А наутро он просто не проснулся.
— Спасибо, Андриш.
Но пока мне не хочется умирать. Я должен выжить. Пока еще я чувствую в себе силы сделать то, чего хотела Елена. В прошлый раз не получилось. Я начал колебаться, раскис под взглядом Хензега, уступил, не смог отказаться от дела всей своей жизни. Отказался от своей души. Но Андриш был бессилен, я знаю, ему наплевать на кло-нингов. Он указал на первого попавшегося. Ему нужно было только аргументированно убедить Хензега. Но неужели Хензег поверил?
Перед смертью мне хочется сделать что-нибудь, чтобы Елена меня простила. Может быть, тогда она расскажет, что стало с теми тремя детьми, нашими. Я искал их повсюду, по всей стране, всматривался в каждое лицо — тщетно. А Елена продолжает молчать.
— Как твоя жена, приятель? — спрашивает доктор Андриш.
— Все так же.
— Иногда… — Андриш на минуту задумывается, — иногда это продолжается довольно долго. Может локализоваться, ты ведь понимаешь.
Пытаюсь понять. И зачем он мне это говорит? Он не торопится уходить, желает продолжать разговор. Или я стал мнительным, и мне только кажется? Не знаю. Возможно, и ему не хочется быть одному. Смотрю на него и удивляюсь. Что-то помешивает в банке, сам делает все лекарства. Но больных у него никогда не было.
— Я все думаю, — говорит он, — того ли мы ликвидировали. С этими клонингами ни в чем нельзя быть уверенным. Тебе не кажется?
Мне все равно. Только безразличие может спасти меня. Я слышал о миллионах психологических приемов доктора Андриша. Не разыграть ли и мне перед ним какую-нибудь сценку? Я хватаюсь за голову и начинаю стонать. Лицо искажается в гримасе. Жалко, что нет зеркала, но, кажется, все это выглядит достаточно убедительно. Доктор Андриш замолкает.
— Мы еще вернемся к этому разговору, — говорит он. — И не надо все время думать о Елене. Подумай немного и о себе. Ты изменился в худшую сторону. Стал неуравновешенным. А при нашей работе…
— Да… Да… — киваю я, сжав голову руками. — Невыносимая боль, ужасная боль… Как тут не стать неуравновешенным? Тебе не кажется, что я могу сойти с ума?
Доктор Андриш смеется.
— Ты думаешь, что я допущу?
— Конечно, не допустишь…
Конечно, не допустит. Ведь мы с ним друзья. Мы оба об этом знаем и смеемся. Дружески, искренне, но глаза доктора Андриша следят за мной. А мои — за ним. А это о чем-то говорит. Меня взяли на мушку. И наступит момент, когда меня потихоньку уберут. Я становлюсь внимательным, подозрительным. Не так-то просто меня провести. Только Старик может. Он опять стоит у двери, даже приоткрывает ее, ждет, когда я выйду. Я должен невозмутимо пройти мимо него. Интересно, видит ли его доктор Андриш? Или он тоже напускает на себя невозмутимый вид? Его глаза смеются.
— Ну, приятель, до свидания. Поправляйся! Эти таблетки чудодейственны.
— Да, да… — соглашаюсь я и думаю только о том, как я пройду мимо тощего тела Старика, который почтительно ждет меня у двери.
Я снова смотрю на Андриша, он продолжает дружелюбно кивать мне головой. Ну хорошо. Игра продолжается. Я делаю шаг, второй, третий… Рука Старика протягивается и хватает меня за горло. Только бы найти в себе силы закрыть дверь! Я закрываю ее и оказываюсь в объятиях Старика. Сейчас нас никто не видит.
Андриш в кабинете. Никто не слышит. К черту Андриша! К черту Хензега! И Крамера! Старик смеется каким-то ехидным смехом, который вдруг погружает меня в холод и мрак. Я ничего не помню…
17
Хензег и Андриш о чем-то разговаривают. Пусть разговаривают. Уточняют меры. Пусть уточняют. Доктор Андриш готовит тесты. Пусть готовит. Это отнимает у него много времени. Через его кабинет один за другим проходят клонинги. Мои клонинги! Я их создал. Своими руками, своим умом, своей жизнью. Никто не имеет на них права. Никто! Я их создал! И только я могу их уничтожить.
А ведь одного уже убили. Им не трудно убивать. Но остановятся ли они на этом? Едва ли их удовлетворит смерть одного…
Хензег слишком зачастил к генералу Крамеру. Без меня. Вероятно, ему еще увеличили жалованье. Но не это меня тревожит. Хензег начал действовать самостоятельно. И мы уже не сообщающиеся сосуды.
Нужно обратить на это внимание!
Это опасно. Очень опасно!
Но, может, я чересчур подозрителен?
18
Я начинаю терять представление о том, что реальность, а что выдумка. Смешиваю их каждую ночь, каждый день. Не знаю, кто из окружающих живой и кто мертвый. Они постоянно приходят ко мне. И живые. И мертвые. Потом приходят дети. И первые, мои, и вторые, тоже мои, ведь это я их создал. Они теплые и настоящие, такие живые и такие настоящие, что я уже не знаю, мертвы ли они, или же мертвые никогда не бывают мертвыми, ведь материя просто переходит из одного состояния в другое. Елена сидит у моей постели. А ведь и она умерла, давно, двадцать шесть лет назад. Кто эта женщина, что сидит у моей постели? А Старик? Стрелял я в него или это тоже плод моей фантазии. Он всегда со мной. Неотступно за мной ходит. Выглядит по-разному. Небритый или в белом халате, на минуту выскочивший из лаборатории, или в разодранной одежде заключенного, или в строгом темном костюме, каким я помню его на конгрессах, или в теплом домашнем халате, как он обычно работал дома. Иногда приходит клонинг, которого я застал у себя в кабинете, приходит ко мне поговорить, расспросить о Старике, и я никак не могу понять, как они до сих пор не встретились у меня в кабинете? И еще я задаю себе вопрос: как клонингу удалось выбраться с базы, он летит на вертолете, приходит ко мне домой, когда я уже в постели и стараюсь ни о чем не думать. Стараюсь, но не получается. Мысли сами лезут в голову, располагаются там и не покидают меня даже во сне. Я вижу цветные сны, окрашенные в яркие краски. Нет необходимости спрашивать доктора Андриша, что это значит. Я очень хорошо знаю, что это значит.
19
Тот, который был у меня в кабинете, выглядит реальным. Реальна и смерть Елены. Я так долго к ней готовился, что почти не поверил. Елена встретила ее спокойно. Отвернувшись к стене и закусив губу, она не произнесла ни слова. И ни разу не вскрикнула от боли. Я знал, что это конец, доктор предупредил меня. И она знала, но не пожелала говорить. Я просил ее, заклинал, плакал, обещал сделать все, чего она ни пожелает, ненавидел ее и в то же время любил. Она не дрогнула. Смерть приняла как друга, как избавление, как жизнь. Но глаза ее остались открытыми, я склонился над ней и увидел в ее мертвых зеницах собственное отражение.
Я закрыл ладонью ее глаза.
Конец.
Мертвая Елена на кровати, стакан с лекарством Андриша, которое она отказалась принять, тишина в комнате— неужели все это реально? Я трогал ее холодные руки, бился головой об стену, выл, как собака, тянулся к стакану и отдергивал руку, метался по комнате и ругал покойную, в который раз умолял ее простить меня, нащупывал затихающий пульс в кончиках ее пальцев, сгорая от слепой безумной надежды, а со стены смотрела на меня другая Елена, молодая и красивая, которая чего-то от меня ждала.
Чего она ждала?
Я перерыл ее платья, письма, книги, надеясь найти хоть малейший след тех трех деток. Ничего. Что она с ними тогда сделала: убила, спрятала? Я начал сомневаться в реальности их существования, может, они всего лишь плод моего воображения? Но что тогда означает молчание Елены, продолжавшееся до самой смерти, ее лицо, покрытое морщинками боли и прожитых лет, ее отказ простить меня?
Я не нашел ни строчки после той фатальной даты. Словно жизнь ее остановилась точно в этот день. И больше ничего. Сложив вещи около покойной, я полил их бензином и чиркнул спичкой. Прошлое вспыхнуло, пламя лизнуло холодные руки Елены, озарило лицо, тело скорчилось, Елена почти села на кровати. Я закричал. Запер дверь на ключ, зашвырнул его между цветочными грядками в саду и медленно побрел по затихшей улице.
Конец.
Ничего больше не связывает меня с миром наверху. Меня поглощают бескрайние коридоры, ослепляя своим блеском, и я теряюсь в магнитном поле ненависти. Хочется кричать от ужаса. Словно в кошмарном сне, окружают меня одинаковые лица. На их фоне выделяется лицо Хензега, склоненное над шахматной доской, слово «мат», брошенное им Андришу, который медленно выпрямляется и неверной походкой удаляется в свой кабинет. Неужели пришла очередь двенадцатого психиатра?
— Вы вернулись, доктор Зибель?
Удивление, прозвучавшее в голосе Хензега, раскрывает мне глаза. Он не ждал меня. Здесь никто меня не ждал. Никто?
Я иду в женское отделение. Только она может меня утешить. Попробую и это. Человеку свойственно заблуждаться. Даже когда нет никакой надежды, он верит в то, во что хочется верить. Она красивая. Когда-то я сам был в жюри конкурса красоты и выбирал мисс Европу. А потом долго ждал кусочка кожи, необходимого для создания десяти красавиц. Как бы она реагировала, если бы знала? Как Старик? Как Елена?
Я сворачиваю в самый длинный коридор. Одинокие комнаты, одинокие двери. Печаль и молодость. Столько красоты и столько молодости, запертые вдали от людей. Живи эти девушки в городе, в них влюблялись бы, страдали из-за них, ждали бы их вечерами и годами, поэты посвящали бы им стихи, художники рисовали бы их как мадонн. Но они навечно заперты здесь, и нет никакой надежды на спасение. Старику незнакомо было слово любовь, в его жизни женщины не оставляли следа, уверен в этом, я слишком хорошо его знал. Но мы позаботились об его клонингах, время от времени им нужны женщины, и время от времени они их получают. Лишенные всякой индивидуальности, эти девушки — нежные, кроткие, смиренные и обреченные. Иногда мне хочется открыть первую дверь и крикнуть «выходи!», открыть вторую и крикнуть «выходи!», открыть третью и так до самого конца, до десятой двери, а потом повести их за собой, отпереть тайную дверь, вытолкнуть всех наружу, снова запереть дверь и, задыхаясь от счастья, привалиться к ней. Я сделал бы их счастливыми, ведь они не виноваты в своем страшном несчастье. Я уверен, что они прекрасно справятся — люди примут их, робких и беззащитных, потрясенные их красотой, чистотой, невинностью и полным незнанием человеческих проблем. Ведь эти девушки вообще ничего не знают, ничегошеньки, они специально так воспитаны. Все, кроме нее.
Я вхожу. Девушка прильнула к стеклу, смущенно поворачивается и смотрит на меня.
— Что-нибудь случилось, господин Зибель?
«Да, случилось, — хочется мне сказать, но почему-то не могу, а девушка продолжает на меня смотреть. — Моя жена умерла».
Молча дотрагиваюсь до нее, и она сразу понимает, я заключаю ее в объятия, кладу голову на плечо, упругое, покатое и по-матерински теплое, чувствую вкус собственных слез. Я никогда не плакал, и сейчас долго сдерживаемые слезы свободно льются. Что с тобой происходит, Зибель? Может, тот мерзавец, что сидит внутри и периодически пробуждается, объяснит мне? Этот негодяй вечно наблюдает за мной, носит мое имя, это — я и не я, страшный судья и насмешник, и если бы я ему поддался, он бы сию минуту сунул мою голову в петлю. Но я не поддаюсь. И сейчас не поддамся, ни на секунду не останусь один. Я погружаю пальцы в волосы девушки, они податливые и теплые, как вода на солнце, стараюсь улыбнуться. Мне это удается. Вот сейчас я посмотрю ей в глаза, зеленые и глубокие, как вода в колодце, в которой отражаются склонившиеся деревья. И отражаются звезды. У кого я видел такие прекрасные зеленые глаза?
Ах, да, у заключенной. Прошло столько лет, а ты ее не забыл. Она любила тебя. А что ты с ней сделал?
Сломал ее, как цветок, своими алчными руками, проделал над ней самый страшный опыт, первый, ведь она могла и умереть, и ты это знал, негодяй, но и это тебя не остановило. Девушка должна была родить твоего ребенка, и она родила его, но не своего, а ребенка Елены, а ты отнял его и во второй раз. А потом… Потом ребенок исчез… Ты помнишь, как доверчиво она отдала тебе ребенка, ведь ты был его отцом? А потом ты вернулся вне себя от злости и не мог посмотреть ей в глаза, ты ни на минуту не задумался о том, какую боль ты ей причинил, и только ненавидел ее — человек всегда ненавидит тех, кому он причиняет непоправимое зло, а ты ненавидел ее за то, что она родила ребенка, из-за которого Елена замолчала навсегда. И что ты сделал потом, идиот? Приказал ее убить. Не хочется вспоминать, не так ли? Никогда не хочешь вспоминать. Хочешь забыть, но не можешь. Даже теперь.
Руки утопают в волосах девушки, которую тоже ты создал, глаза тонут в глазах девушки, а ведь ты любил только одну женщину, но именно она наказала тебя своим вечным презрением. И умерла, не простив. И унесла с собой твою душу. Вспомни, какие письма ты писал ей когда-то! Вспомни, каким благородным, сильным и добрым ты представлялся в этих письмах. Но уже тогда ты не мог ее обмануть, и чем мягче и благороднее ты выглядел в этих письмах, тем более жестоким и грубым становился в повседневной жизни. У тебя оставалась лишь одна такая гавань, где ты обретал спокойствие, — твоя мертвая лаборатория, в которой в бесцветных пробирках и склянках ты консервировал кусочки кожи мертвецов. Ты сам убивал этих людей, создавая их потом заново, но уже по своим меркам, без памяти и чувств, покорных, и это медленно, но верно превращало тебя в бога. Но был ли ты богом? Хотя бы на мгновение?
Да?
Нет? Что же ты не отвечаешь?
— Елена, — шепчу я и зарываюсь лицом в теплое плечо.
Наконец-то моя Елена возвращается ко мне. Я люблю ее, обнимаю, целую ее глаза, волосы, шепчу в них, утопаю в них. Теперь, после стольких лет, мы снова вместе. Ведь она не умерла, кто меня обманул, что она умерла? Она жива, и я жив, а если она мертва, то и я мертв. Кто может сказать точно, что есть жизнь и что смерть?
Разве это не одно и то же, разве это не два состояния одного и того же?
20
Я прихожу к ней каждый день. Не могу не приходить. Я ужасно одинок. Доктор Андриш начал меня избегать. Это кое о чем говорит. Раньше двери его кабинета всегда были для меня открыты. И Хензег все время занят. Он уже ни о чем меня не спрашивает. И не требует никаких докладов. Пока я отсутствовал, он все взял в свои руки. И понял, что может обойтись без меня. А это конец. Но в секторе А случилась авария, потому что Хензег не учел самого важного фактора — времени. Он не предполагал, что это приведет к аварии. А потом, поставленный перед фактом, ликвидировал пятерых клонингов. Конечно, у него не было другого выхода. Но вынес ли он урок из своей ошибки? И будет ли это последней аварией? Крамер торопит, а Хензег выслуживается перед Крамером. Я уже вне игры.
Мне бы хотелось вызвать его на разговор, припереть к стенке, но он ускользает. Занял новую позицию. Даже в игре в шахматы. И ошарашивает меня неожиданными ходами.
— Вы, Зибель, постоянно проигрываете, — недовольно изрекает он.
Это я-то проигрываю? А зачем тогда прислали Па-панели? И почему Хензег забывает о законе сообщающихся сосудов?
Клонинги тоже стали мрачными и молчаливыми, все время переглядываются и перешептываются, почему-то их разговоры не удается записать. Неужели они обнаружили прослушивающие устройства? Их молчание пугает. Да и работа в лабораториях вдруг странно ухудшилась.
Случайно? Вряд ли…
Тот, который проник ко мне в кабинет, вероятно, жив. Он не только против меня, он — против всех нас.
Не буду предупреждать Хензега. Пусть сам ломает голову.
И Папанели не буду предупреждать. Хотя для меня такой ход был бы чем-то вроде… рокировки.
Елена встречает меня молчанием, но ведь она всегда была молчаливой. Она такая нежная, словно соткана из ласковых лучей солнца. С трудом отрываюсь от ее тепла. Я говорю с ней, каждый день говорю о нашем детстве и нашей молодости, и она вспоминает, каждый день говорю с ней о первых днях нашей семейной жизни, и она вспоминает, говорю долго, уже и сам не знаю о чем, читаю ей наши любимые книги, а она гладит меня по голове и говорит:
— Еще! Еще!
Вдруг сознание мое проясняется. Почему мы здесь? Нужно бежать, прежде чем явится Хензег, прежде чем явится доктор Андриш, прежде чем меня засечет Папане-ли. Этот Папанели прибыл сюда недавно. Он из министерства. Видимо, Хензег рассказал о клонинге. Или генерал Крамер по собственной инициативе послал подкрепление… Но как сюда без разрешения пустили Елену? Они будут нас преследовать, захотят убить. Мы должны бежать, как можно скорее бежать, как можно дальше, нужно скрыться среди обычных людей, которые никогда не слышали о клонингах, которые не готовят клонингов для специальных целей, у которых нет лабораторий, а только простое, человеческое счастье. Но этот мерзавец внутри снова поднимает голову и шепчет, что никуда я уже не убегу, что счастье для меня невозможно, потому что я был преступником, убийцей, я — бог, неудачник, идиот, садист, он говорит мне еще много такого.
— Бежим, — я тяну Елену за руку. — Скорее!
Она испуганно смотрит на меня, но ведь она всегда так смотрит, я тащу ее за руку, и она подчиняется моей руке, делает несколько медленных и нерешительных шагов, но потом, подчинившись моей воле, начинает бе ть, и мы уже в одном из тех бескрайних коридоров, которые надо знать как пять пальцев, чтобы добраться до нужной двери. Мы бежим, задыхаясь, один за другим сменяются коридоры, остается совсем немного, но Елена все больше отстает, с трудом глотает воздух, я умоляю ее, хотя чувствую, что у нее уже нет сил, она делает несколько шагов и снова останавливается, еще чуть-чуть, умоляю я, совсем немного… Конец! Перед нами заветная дверь, ведущая в мир, в настоящий мир, к настоящей жизни, на которую я не имею права и где давным-давно осужден на смерть, но я живу в ней под фальшивым именем и на фальшивом положении, хотя только там я был по-настоящему счастлив и по-настоящему несчастен, там похоронены и мои дети. И Елена. Елена?
Я цепенею от ужаса…
Дверь перед нами, я протягиваю к ней дрожащую руку, горячую ладонь обдает холодом железа.
Ночь, прекрасная звездная ночь. Лодка слегка покачивается на воде. Деревья склонили свои ветви, вода в реке темная, с медными отблесками. Я не тороплюсь повернуть голову. Я боюсь. Еще мгновение — ия прыгну в лодку. Резко оборачиваюсь.
— Елена!
— Да, это правда!
Ее нет. Рядом со мной, оцепеневшая от ужаса, стоит одна из наших девушек. Из комнаты номер пять. Да в об-щем-то все равно которая. С широко раскрытыми глазами, она стоит, прижавшись к стене, руки у нее дрожат. Смотрит на меня. Я смотрю на нее. Молчит. И я молчу. Изо всех сил пытаюсь вспомнить. И вспоминаю. Совет доктора Андриша, длинный коридор со множеством дверей, свои медленные шаги, случайная дверь, комната девушки, долгие ночи, воспоминания, книги, охватившее меня безумие, потом… что было потом?
Где-то здесь начиналась бездна, в которую я падал и из которой не хотел выбираться, но кто-то тащил меня вверх и кричал во мне, что я должен жить, и это снова был тот мерзавец, он кричал, что я должен жить, обязательно должен жить, чтобы столько раз пережить смерть жены, сколько раз я сам убивал, чтобы столько раз испытать ее презрение, сколько раз я сам унижал людей, чтобы испить чашу до дна, чтобы, оставшись одиноким, видеть собственными глазами, как рушится смысл всей жизни.
— Ты будешь жить! — звенел у меня в ушах этот голос, нарастая, как прилив. — Будешь жить, а мертвых рядом с тобой будет все больше.
Прилив залил меня.
— Он снова здесь! — показываю я в темноту.
Там, между деревьями, прячется этот старый козел, тонкая струйка крови рассекает его лицо пополам, и обе половины корчатся от смеха, этот ошеломляющий смех ударяется в ветви деревьев и возвращается назад, никто не может принять этот ужасный смех, его отбрасывают волны и стены, и он ползет ко мне, как пламя, готовое охватить меня, я зажимаю уши, а он проникает сквозь ладони и врывается в мозг, который вот-вот взорвется. Девушка ничего не слышит, ничего не видит, только в ужасе смотрит на меня. Но почему?
— Если хочешь, прыгай в лодку, по реке ты доберешься до людей, они примут тебя, привыкнешь к их жизни, выйдешь замуж, обзаведешься домом и детьми, будешь жить нормальной жизнью. Выберись из этого ада. В другой раз я сам помешаю тебе бежать. Иди!
Глядя на меня широко раскрытыми глазами, девушка все сильнее прижимается к стене. Она ничего не понимает. Да и как может понять?
— Я никуда не пойду одна, без Альтаира.
Альтаир… Альтаир… Я такого не знаю. Кто это?
— Я придумала его, — говорит она и отступает назад.
— Глупая, надо торопиться… Иди! Это единственный шанс, вряд ли когда-нибудь тебе представится такая возможность. Я сам больше не предложу тебе. Что мог, я сделал, плохо ли, хорошо ли — сделал. Ты ведь молодая, спасайся!
— Я остаюсь здесь, — шепчет девушка и приближается к двери. — Остаюсь.
Тревожно озираясь по сторонам, она переступает порог и ждет меня внутри. Ей хочется бежать, но она ждет.
— Хорошо, — говорю я и возвращаюсь, готовый на все. Дверь захлопывается за нами, этот звук подобен звуку гильотины. Девушка хватает меня за руку и тянет обратно. Куда? Коридоры пусты, но их пустота обманчива. Они — как люди, видят, слышат, запоминают. Наш путь записан на видеопленке, и если Хензег догадается проверить, прежде чем я успею стереть…
— Не бойтесь, — просит девушка, а ее руки дрожат. — С вами ничего не может случиться. Не бойтесь!
Неужели я боюсь? Смерти? И это заметно? Неужели я стал таким слабым, что это бросается в глаза? Бедная девочка, смерть всегда была моей подругой. Я всегда жил с ней, около нее и посредством ее, она единственная приносит мне успокоение. И я ее жду. После того, как я потерял даже надежду найти моих бедных детей, после того, как оборвалась последняя нить, способная вывести меня на них, что другое мне остается? Ты не можешь этого понять, слишком молода еще, у тебя есть время, чтобы терять и находить, выигрывать и проигрывать, но законов жизни ты не знаешь. Ведь мы вырастили тебя в полном неведении.
Мы возвращаемся. Белый свет коридоров ослепляет своим блеском, который проникает в мозг и накаляет его, заставляя пульсировать разными цветами: красным, зеленым, фиолетовым. И коридоры вспыхивают разными цветами — красным, зеленым, фиолетовым.
— Иди! — говорю я девушке. — Нас не должны видеть вместе.
Я прислоняюсь к стене. Ее шаги удаляются. Я смотрю ей вслед — она уже исчезла. И как раз вовремя.
Из глубины другого коридора внезапно появляется Хензег. Он приближается, растет, словно мрачная тень, закрывающая свет.
21
Хензег серьезно озабочен моим здоровьем, привел с собой доктора Андриша. Неужели они пришли к какому-то соглашению? Значит, двенадцатого психиатра не будет? Они спокойно, положив ногу на ногу, расселись у меня в кабинете, медленно курят и внимательно и легко со всех сторон забрасывают меня вопросами. Пытаются выбить почву из-под ног. Но я не сумасшедший, чтобы отвечать им. Они осторожно пытаются ухватить меня, но я осторожно избегаю их щупальцев и твердо стою на месте. Они упрямы, но и я упрям. Я выжидаю. Все решит усталость. От этого зависит, кто первым сдастся: я или они. Они уверены, что выиграют, ведь в последнее время столько свалилось на мою голову. И они не торопятся. Но им невдомек, что первыми устанут они, не важно, что их двое. И я не один, но я еще не сошел с ума, чтобы рассказывать им об этом: ведь и у меня есть поддержка. В углу, рядом с Хензегом, сидит Старик. В первый раз он пришел ко мне в белом халате и темных роговых очках, на которые спадают серебристые пряди волос. Он дружески мне подмигивает: не бойся, я с тобой, как когда-то, в трудные и прекрасные годы. И Елена здесь, сидит справа от хитрого Андриша (интересно, как на этот раз ему удалось спасти свою шкуру?), смотрит на меня и улыбается. Я всегда была с тобой, говорят ее глаза, всегда хотела тебя спасти, от тебя самого. У нее на коленях сидят наши дети, близнецы, рожденные ею, а в ногах — другие, тоже наши, если они живы, то давно уже не дети. Но я вижу их маленькими, совсем маленькими, они на полу, а другие, которых родила Елена, у нее на коленях. Я хочу сказать ей, что не нужно их так делить, но Хензег и Андриш уставились прямо мне в рот. Буду молчать, ничем не выдам их присутствия. А Елене скажу потом, когда уйдут Хензег и Андриш, ведь не будут же они сидеть здесь всю ночь. Естественно, они уходят, им надоело мое молчание, но вместе с ними уходят и Елена, и дети, и Старик.
— Останьтесь!
Все они, и живые, и мертвые, поворачивают голову и ждут, чтобы я повторил, но я не задерживаю их.
— Я прилягу, устал… Извините меня.
Они уходят. Я снова останусь один, а это ужасно. Я прикусываю себе язык, чтобы не закричать и не остановить их. Медленно идут они, живые и мертвые, плечом к плечу. Закрывают за собой дверь.
Я один.
Но я не могу быть один. Уже давно не могу быть один. Я пойду за ними, буду идти за ними по коридорам, заходить в комнаты и аудитории, буду идти у них по пятам, буду идти — я не могу оставаться один. Не хочу быть один.
22
Я был наверху, везде уже был. Снова дошел до той двери и вернулся обратно. Мне все время казалось, что кто-то идет за мной. Но никого не было. Впервые я был совсем один. Действительно один. И было очень тихо. Клонингов перевели на строжайший режим. Они должны ложиться спать в определенный час, должны читать, учиться, питаться и заниматься любовью в строго установленное время. Многое изменилось с тех пор, как прибыл Папанели. Странно, меня перестали вызывать на совещания. Впрочем, ничего странного. Меня держат в полной изоляции. А может быть, они ждут, пока я приду в себя после всего пережитого? И это не недоверие, а просто гуманность. Ерунда! Что за понятие! Гуманность! Дело совсем не в этом. Нужно иметь смелость посмотреть правде в глаза. Мне не доверяют. В этом все и дело! Не доверяют после случая с тем клонингом. Хензег прямо мне заявил, что я должен был его прикончить. А раз не сумел этого сделать, сам виноват.
И вдруг я вспоминаю, что когда-то очень давно, когда я был молод, ужасно молод и страшно наивен и не вникал в скрытый смысл слов, и в еще более скрытое значение поступков, и в силу законов нашего общества, и в высокую политику тех, кто нами руководил И был ДОСтаточно близок нам, постоянно кого-то из них изолировали. И этот кто-то внезапно заболевал и внезапно умирал, устраивалось его торжественное погребение, где произносились торжественные речи, исполненные высоких слов и теплой благодарности, играли торжественные похоронные марши, гроб утопал в роскошных венках с красивыми лентами, а родные, близкие и начальники покойного проливали слезы. И тогда я, слепой глупец, думал об этом человеке: нашел время умирать, в зените славы, необходимый нашему отечеству, навсегда осиротевшему с его смертью, снискав доверие и любовь всех, даже нашего любимого фюрера… А ведь как раз тогда этот кто-то потерял все: и доверие, и всеобщую любовь, и прежде всего доверие и любовь фюрера, потерять которые было весьма легко, и славу, и неоценимые заслуги перед отечеством, и ему оставалось повиснуть с петлей на шее как предателю. И чтобы не висеть на виселице как предателю, он должен был нацелиться точно в сердце, а если он боялся и этого, подсылали кого-то, кто мог бы это сделать. И потом великолепно разыгрывалась эта сцена с болезнью и погребением, торжественными речами, скорбным лицом фюрера и еще более торжественными речами при открытии памятника.
С дрожью вхожу в свой кабинет. Здесь опять кто-то сидит. Все тот же клонинг. Не то что бы я мог отличить его от остальных, этого никто не может, но что-то подсказывает мне, что это тот самый. Мы здороваемся, как старые знакомые. А мы и впрямь старые знакомые.
— Доктор Зибель…
— Кто ты? Не тот ли…
— Да, это я. Не очень красиво с вашей стороны было выдавать меня. А что вы сделали с тем, на которого указал доктор Андриш?
Я рассказываю ему. Он, наверное, и сам догадался. У нас не было иного выхода. Подчеркиваю это несколько раз. Не уверен, понимает ли он. Не могли же мы пожертвовать всеми. Исчез только тот, на кого указал доктор Андриш. А я еще тогда знал, что он ошибся. Я предчувствовал, догадывался, что он жив, что затерялся среди остальных, затаился в ожидании своего часа. И вот он передо мной, хитрый и сильный, готовый нападать и требовать расплаты. Со мной. И с Хензегом. Но Хензег хитрее, если бы он столкнулся с Хензегом, ему не удалось бы ускользнуть, а даже если бы и удалось, Хензег все равно нашел бы его. Хензег обязательно нашел бы его, а я уже старый, уставший, отчаявшийся, одинокий и ни во что не верящий. Случись это лет семь-восемь назад, я бы и сам не упустил его, но с годами человек теряет что-то, становится мягче, бездейственнее и хочет выглядеть добрее в собственных глазах, одним словом, меняется в худшую сторону, хотя не смеет в этом признаться.
— Я потерял всех, кого любил. Я так одинок, что не знаю, жив ли. Я жив?
На его губах появляется улыбка. Да ведь он ничего не знает об этой жизни, ему простительно смеяться надо мной. Смеяться надо мной, который его сделал! А нужно было в свое время посвятить жизнь борьбе с этой ужасной болезнью, от которой умерла Елена. И столько людей умирает! Нужно. Видимо, я что-то сказал вслух, клонинг снова спрашивает меня, почему я не создал новую госпожу Зибель. Какая наглость! Рассказать ему о детях? Рассказать ему о том мгновении, когда их увидела Елена? Рассказать о ее руках? Он ничего не знает, этот клонинг, не знает ни о любви, ни о жизни, как тогда ему рассказать? Есть такое, чего нельзя касаться. Нельзя. Я и сам не знал этого и поплатился за свое неведение. Давно, очень давно.
Лицо клонинга осуждает меня. Он ниже меня, а смотрит как-то свысока, готов убить взглядом. Снова вспоминает Елену. И говорит то, чего не следовало бы говорить, это вгоняет меня глубоко в землю. Я задыхаюсь.
— Я никогда не буду вам благодарен за то, что вы меня создали таким образом.
Знаю, что не будет мне благодарен. А мне и не нужна его благодарность. Я никогда не ждал благодарности, ни от него, ни от других! Но почему-то мне становится страшно грустно, невыносимо грустно, и я чувствую, как в глазах скапливается влага. Я пренебрегал своей любовью, пренебрегал сном, здоровьем, отдал им всю свою жизнь, столько вложил в их воспитание! Я чувствую, что начинаю кричать или думать вслух, но клонинг только презрительно смотрит на меня, а я громко кричу о величии нашей нации, о котором он ничего не знает, о мировом господстве, которое мы потеряли, о слабости тех, которые допустили это, об их сомнениях и страхах, кричу о том, что недалек тот день, когда мы вернемся на прежние позиции, но тогда меня уже не будет, потому что я уже слаб, потому что и я сомневаюсь, потому что я столько выстрадал и иногда мне хочется быть добрым, но я создал орудия, притом какие орудия, этих моих клонин-гов, которые продолжат мои исследования и мое дело, хотят они того или нет, продолжат мое дело и дело нашей нации. Даже если им придется погибнуть. Всем. Он вспоминает об аварии в секторе А, неужели и это ему известно? Утверждает, что я ему рассказывал. Он уже слишком много знает. И теперь, когда Елена умерла, а вместе с нею и надежда найти детей, мне остается только продолжать свой путь, по которому я следовал всю жизнь. Я, возможно, слаб, но наша нация крепнет и становится все сильнее. Хензег прав в одном — этот клонинг должен умереть, он никогда не будет работать на нас, как не работал бы и его отец.
— Но почему? Ведь я принадлежу той же нации, ведь и я…
Я не слышу его слов, изо всех сил стараюсь не выпускать его из поля зрения. Он ищет, где бы спрятаться. На этот раз ему не удастся обмануть меня, он должен умереть. Сразу. Он умрет, не выйдет из кабинета. Таким образом я спасу остальных. И себя. От Хензега. От Папанели. От Крамера. Но руки перестали меня слушаться после смерти Елены, стараюсь собрать силы, направляюсь к нему, но что-то со мной происходит, я задыхаюсь, кровь ударяет в голову, которая вот-вот лопнет, я делаю шаг вперед, хочу его ударить, но под рукой ничего нет, мне хочется его задушить. На этот раз он должен умереть!
— Наглый, грязный клонинг… Хорошо, что другие не…
Что я сделал потом? Ничего не помню…
23
Хензег обеспокоен. Он видел, кто вышел из моей комнаты, выследил его и приказал ликвидировать. Ночью. Чистая работа. Без шума и без свидетелей. Без воображения. Хензег всегда продумывает все дела до конца. И все-таки он обеспокоен. Приходит ко мне и долго расспрашивает о разговоре с клонингом. Я ничего не скрываю. Не скрываю и того факта, что клонинг, которого мы считали мертвым, до сих пор жив. И того, что я никогда не верил в его смерть. И сейчас опять не верю. Возможно, и Хензег не верил. И сейчас не верит. Он внимательно меня слушает и понимает, что я хочу быть чистым. Я бы убил клонинга собственными руками, где бы он ни был, так я его ненавижу.
— В прошлый раз ты меня обманул, но сейчас я тебе верю. Что с тобой происходит?
Хензег еще слишком молод. В тридцать шесть лет я тоже был уверен в себе, бесконечно силен и бесконечно жесток. Да и сейчас мне не так уж много лет, но я столько пережил и так от всего устал, что чувствую себя столетним.
А со смертью Елены все потеряло смысл.
— Дорогой мой Зибель, — продолжает Хензег и испытующе смотрит на меня. — У тебя есть только два Пути. Подумай!
Он улыбается и уходит. Улыбка не предвещает ничего хорошего. Я остаюсь один. Два пути, сказал Хензег, что он имеет в виду? Один путь — смерть. А второй? Тоже смерть. Что выбрать? Но разве до меня другие выбирали? Разве это выбор? Покончить с собой или быть убитым — существует ли какая-нибудь разница? Видимо, существует.
А позже ко мне приходит Андриш. Мы разговариваем, как старые друзья, каковыми давно не являемся. Вспоминаем добрые старые времена. Смеемся, но Андриш нервничает. Бедняга! Здорово его обработал Хензег, он выглядит мягким, как глина.
— Мы с тобой делили трудности и опасности, успехи и неудачи, радость и горе, — Андриш выпрямляется. — Ты был мне настоящим другом. Позволь оказать тебе услугу.
Он оставляет у меня на столе маленький пузырек с зеленой жидкостью. Мы оба стараемся не смотреть на него, но он там. Андриш все еще не ушел.
— Спасибо тебе, дружище, — роняю я сквозь зубы.
Но Андриш не уходит.
— Хочешь… сыграем в шахматы? У тебя еще есть время…
И смотрит на стенные часы. Сколько у меня еще времени?
— Около трех часов, — говорит Андриш в ответ на мой немой вопрос. — Но лучше тебе поторопиться…
Да, да…
Мы садимся друг против друга. Пешка на Е-4, начинаю я. В ответ — конь на F-3…
— Я хочу тебе что-то сказать, Андриш… Ты не изучал
физику и не знаешь закона сообщающихся сосудов.
— Я ничего не хочу знать! — Андриш озирается по сторонам, готовый прекратить игру.
— Но завтра ты можешь оказаться в таком же положении.
— Нет, — качает головой Андриш. — Я никогда не окажусь в твоем положении. Ты всегда был плохим психологом. И неуравновешенным человеком. Но хорошим ученым.
Я улыбаюсь. Вероятно, он прав. Неужели я его раньше недооценивал? Или, почувствовав опасность, он сменил шкуру? Он ведь и раньше так делал, только я об этом забыл. Плохой психолог. Неуравновешенный человек.
— Шах, — говорит Андриш.
Делаю последний ход.
— Мат, — торжественно объявляет Андриш и встает. — Ты потерял все позиции. Кроме одной.
Он кивает головой на пузырек с зеленой жидкостью. И оставляет меня одного. Он никогда не проигрывал.
24
Срок, установленный генералом Крамером, еще не истек.
— Они давно тебе не верят, — говорит Елена со стены. — Вспомни, с каких пор тебя не приглашают на совещания!
Я вспоминаю.
— Настал твой час, — злобно шепчет Старик. — Как ты думаешь, зачем прислали Папанели?
Я прекрасно знаю, зачем его прислали, никогда не заблуждался на этот счет. Даже когда заблуждение необходимо мне как воздух, я не заблуждаюсь. Никого ни о чем не стану просить. Старик уселся в углу и смотрит на меня в упор, мстительно сверкая глазами. И в голосе, старческом и тонком, звучат мстительные нотки:
— Пришел твой час. Это каждого ожидает. Покажи нам теперь, как нужно встречать смерть. А мы посмотрим. Видишь, скольких я с собой привел? Помнишь их? Знаешь их?
Я не смотрю. Знаю, что Старик не настоящий, знаю, что его нет, и все-таки он здесь, и я чувствую его, даже не поднимая глаз. Знаю, что комната полна людей и что все они мертвы и потому не могут быть здесь, и все-таки они здесь, и если я подниму глаза, я их увижу. И узнаю.
Конечно, они здесь.
Наверное, не все, которых я убил. Все не смогут поместиться в моем кабинете, для них не хватит и залов, и коридоров, и других кабинетов. Пришли только те, с выбитыми глазами, израненными руками, с выдранными ногтями, разорванными утробами, выжженными спинами. И Елена пришла. И наши дети. Улыбаясь, они спокойно приближаются ко мне, Елена ведет наших близнецов за руки, другие дети ползут за ней. На шаг отставая от них, идет Старик. Кольцо вокруг нас сжимается, мы остаемся в середине, зажатые невидящими взглядами, словами и ожиданием. Я вижу только Елену. Она снова молодая и красивая, влюбленная в меня.
— Елена, тебя я не убивал. Почему ты здесь? Зачем ты пришла с ними, ведь я всегда хотел тебе только добра?
— А что такое это твое добро? Сам-то ты знаешь? Почему ты думаешь, что для меня оно добро?
И клонинг здесь. Выходит вперед и становится рядом с Еленой. Как я ей отвечу? А она ждет. Старик выглядит усталым, он вытирает платком кровь, подбираясь ко мне все ближе. И остальные надвигаются на меня, а в кабинет входят все новые. Стоя плечом к плечу, они смотрят на меня со страшной ненавистью в глазах.
— Мы ждем тебя! Давай!
Я чувствую на лице их дыхание, они прижимаются ко мне, нет спасения, трогают меня своими пальцами с выбитыми суставами, с выдранными ногтями, трогают посиневшими руками, их ненависть ползет по мне, все выше, выше. Их ненависть душит меня. Нет спасения. По лбу течет пот. Это не пот, это кровь. Старик протягивает руку и вытирает мне лицо. Смеется. Елена молчит. Но только ее рук я не чувствую на шее. Я любил ее. Любил больше детей, больше жизни. И она любила меня. Сейчас мне хочется видеть только ее, отдельно от остальных, хотя бы на мгновение отдельно от остальных, а потом… Но она поворачивается и собирается уходить. Неужели ты боишься смерти? Неужели ты так жалок?
Она начинает удаляться.
Я любила тебя, знаешь, что любила, раньше, давно, когда и ты был человеком, помнишь, я любила тебя? Помню.
Я смотрю на ее спину и слушаю слова, которые она говорит и не говорит, ее спина удаляется, а лицо Старика приближается, искривленное смехом лицо Старика и невинное лицо мертвого клонинга, и другие лица, которых я уже не помню, это лица людей, умерших по моему приказу, все они сливаются в единую волнующуюся массу горящих взглядов, и высохших, как корни, пальцев, эта масса ждет сейчас моей смерти. Старик теряет терпение и поднимает мою руку с зажатыми в ней таблетками, на всякий случай показывает мне и пузырек. Я роняю его. Пузырек разбивается, и на полу у моих ног образуется живое, трепещущее зеленое пятно. Как жизнь, а может, это и есть жизнь? Откуда мне знать! Что такое смерть и что такое жизнь! Я ничего, ничегошеньки не знаю. И что это за люди вокруг меня?
— И я тебя об этом спрашиваю, — говорит Старик. — Давай, давай, — ободряюще похлопывает он меня по плечу. — Это не так уж страшно, все мы пережили. Или позвать твоего любимого Хензега на помощь? Он не слишком будет церемониться. А может, ты предпочитаешь доктора Андриша? Кого из них ты выбираешь? Или обоих?
— Не-е-ет!
— Тогда чего ты ждешь? В любой момент они сами сюда явятся. Слышишь их шаги?
Елена уже в дверях. Она оборачивается и смотрит на меня, ее лицо потемнело от боли, тоски и отчаяния.
— Подожди! — кричу я.
Сказать ей? Я умру, я не боюсь смерти. Я не боюсь Хензега, Андриша и Папанели. Кто они такие? И генерала Крамера я не боюсь. Не боюсь ни мертвых, ни живых, никого. И никуда я не убегу, хотя мог бы. Но я сделаю кое-что другое…
Я инстинктивно нажимаю на кнопку под микроскопом. На глазах у всех, окруживших меня плотным кольцом, пол раскрывается, все заглядывают в образовавшееся отверстие, но ничего не видят. И Елена удивленно смотрит на меня. Спускаюсь. Ступенька, вторая… Елена приближается, осторожно ступает за мной, мы скрываемся от взглядов, я хватаю ее за руку и тащу за собой. Но и остальные, кидаются за нами.
— Теперь мы тебя не упустим! — кричит Старик.
Я смеюсь. Впервые за много лет смеюсь свободно, подставив грудь под их жестокие пальцы. Они не знают, куда я иду. А с Еленой я могу отправиться хоть на край света. И сотворить любое чудо. Все еще ничего не понимая, она удивленно смотрит на меня. Ладно, я расскажу ей. Эта лестница ведет к смерти. Не только к моей… Сейчас у нее на глазах я сделаю то, что она от меня хотела. Уничтожу всех, кого я создал… Я их создал, я их и уничтожу…
Мы проходим через лабораторию. С ужасом в глазах Елена смотрит на колбы. Читает надписи и еще больше ужасается. Чего она так боится, ведь они никогда не оживут. Комедия закончилась, закончилась вместе с ее автором. Ничего не останется… За лабораторией, через несколько ступенек находится ядерный самоликвидатор. Никто не знает, где он. Никто, кроме умного Зибеля, непогрешимого Зибеля, вечного Зибеля. Дерну за ручку, и через секунду все взлетит в воздух. Клонинги, мечты Хензега и сам Хензег, надежды Крамера, мои собственные бредовые надежды на бессмертие. Я их создал, я их и уничтожу. Я сыграю с вами маленькую шутку, господа. Маленькую шутку в ответ на ваше большое доверие. И высокую оценку.
— Это правда? — спрашивает Елена. — Ради меня?
Ради нее. Ради них. Ради себя. Ради всех и вся. Я иду, не чувствуя под собой ног, не чувствуя своего тела. Я снова бегу. Слышите, БОГ?
Но что происходит? Я падаю, куда-то падаю, куда-то лечу, становлюсь совсем легким, бестелесным, лечу сквозь мрак и протянутые руки, звезды и ослепленные взгляды, лечу сквозь сожженные, еще дымящиеся руки и сломанные кости, сквозь сумасшедший истерический смех отчаяния и надежды, боли и ужаса, счастья…
— Бог? Ха-ха-ха-а-а…
— А-а-а…
У меня не хватает сил…
ЗОВ
Он выглядел, как и прежде. Но что-то в нем изменилось.
— Рихард! — позвал я.
— Он не узнает вас, — сказал доктор Гельбайн у меня за спиной. — Его мозг — как чистый экран.
Я почувствовал, как вдруг у меня подкосились ноги, мне необходимо сесть. Я попытался придвинуть стул, но стул, крепко припаянный к полу, не двинулся с места. Я пошатнулся, но доктор вовремя поддержал меня.
— Не волнуйтесь, — тихо прошептал он мне на ухо. — Наблюдайте за ним. Завтра вы должны будете выглядеть, как он. Запомните его жесты, обратите внимание на его взгляд, посмотрите…
Слова исчезли, я уже ничего не слышал, утонув в какой-то белой мгле, белее халата доктора, и в ней исчезли не только слова, но и очертания предметов, тени на полу, пустой взгляд клонинга, прикосновение руки цвета заката. На фоне белой мглы проступал только черный ужас в моем собственном голосе:
— Что вы с ним сделали?
Доктор что-то мне объяснял, его лицо было обеспокоенным и добрым, глаза за очками — тревожными и добрыми, рука, которая прикоснулась к моему плечу, — мягкая и добрая, но я ничего не слышал, напрягался, но ничего не слышал. Его губы двигались, округляя слова и объяснения, но до меня ничего не доходило. Все пропало в белой мгле.
Я снова поискал стул. Еще настойчивее.
Доктор Гольбайн усадил меня. Как сажают куклу.
— Завтра вы должны выглядеть точно так же, так же, так же. — Стучало в мозгу.
«Должен выглядеть, значит, не буду таким…» — с трудом связал я. Я остановил свой обезумевший взгляд на губах доктора Гольбайна. Они двигались, но… голоса не было.
Была тишина.
Отчаянная, полная, обступившая меня со всех сторон тишина.
И в тишине приближалось пустое лицо клонинга. Оно становилось все больше и больше, постепенно заполняя собой комнату, белую мглу и тишину. И вдруг… Яркая молния сверкнула у меня в глазах, ослепив меня, я закрыл глаза руками, а в ушах раздался взрыв. Оглушительный, яростный, разрушающий. После него, как музыка, прозвучал голос доктора:
— …опоздали. Поэтому я здесь. Только в этой комнате мы можем спокойно разговаривать.
— Я уже слышу вас.
Клонинг встал рядом со мной. Доктор наблюдал за нами, перемещая взгляд с одного на другого. Рихард поднял руку и боязливо потрогал меня, желая проверить, реален ли я или только отражение в зеркале.
— Вы действительно похожи, как две капли воды. До последней минуты я сомневался. Не хотелось верить, что они могут дойти до такого. Но… сейчас я здесь, чтобы спасти вас.
Можно ли ему верить? Или завтра я должен быть таким же пустым пространством, состоящим из костей, мышц, плоти, глаз, рук и инстинктов? Если его слова… завтра вы должны выглядеть так же, обратите внимание на жесты… обратите внимание на взгляд… вроде я должен ему верить. В противном случае, какого черта он меня сюда привел? Я сделал над собой усилие, чтобы сосредоточиться.
— …много лет работаю в области молекулярной биологии. Достиг больших результатов с энзимами-. Вы что-нибудь слышали об энзиме «Ревертаза»?
Я не слышал.
— Естественно. Мы работали в двух разных направлениях. Вы — против человека. Мы — для человека.
— У меня не было выбора…
— Знаю, знаю, — тепло улыбнулся доктор Гольбайн. — Никто вас не упрекает. Я прочитал ваши записки. Думаю, что тот писатель не очень их изменил. Но обезопасил себя заглавием «Сумасшедшего», как вам нравится? Сделал из вашей трагедии бизнес. И это у него получилось. Теперь это бестселлер. Но каждый верит, что это записки сумасшедшего. И удивляются воображению писателя. Даже ученые. И они трактуют вас как сумасшедшего. Это официальная версия, которой пока и я вынужден придерживаться. Но с завтрашнего дня… один я не смогу справиться. Вы должны будете мне помочь.
Я улыбнулся. Ведь я опять попал в тюрьму, белую, теплую, чистую тюрьму. Населенную безумными глазами. И безумными криками. И буйством. Это белая и чистая тюрьма кипела, постоянно кипела, днем и ночью о ее решетки бились тысячи лиц и рук. Они взывали к миру, который не хотел о них знать. Как я мог ему помочь? Я?
— Сейчас им невыгодно вас убивать, — еще тише сказал он. — Эта история наделала слишком много шума. И все поверили в ваше сумасшествие. Впрочем, это хорошо. Но они еще раз захотят все увидеть. Вы все еще опасны. Поэтому сегодня ночью…
Он замолчал, огляделся, сверкнув очками в белое лицо Рихарда, и продолжал:
— …будет промыт и ваш мозг. Спокойно, не подпрыгивайте! Ведь я здесь для того, чтобы этому помешать. И чтобы вывести вас отсюда… нетронутым… С ним, — он с болью показал на Рихарда, — я опоздал. Видимо, он попал к ним в руки уже давно, с самого начала…
— Но как вы им помешаете?
Я уже знал зубья этой машины, которая ничего не выпускала и все перемалывала. Из-за меня уже погибли многие: старик, который подобрал меня в лесу, девушка, которая помогла распространить записки по редакциям, парень со стройки, приютивший меня всего лишь на одну ночь, ученый, кабинет которого я посетил, журналист, обещавший все описать, ребенок, сказавший мне только название улицы, и многие другие, которых я не знал и не смог узнать во время своего бегства по незнакомому и страшному городу, где на каждом шагу меня подстерегали неизвестность, голод и смерть. Я вызвал сумасшедшую тревогу, яростные споры, дискуссии не на жизнь, а на смерть, бешеную беготню по улицам и страницам газет, симпозиумы, конференции, сенсации и снова смерть, смерть, смерть… Гибли люди, а мне удавалось ускользнуть, умирали люди, а я выживал… Не умрет ли и этот доктор по дороге в свой кабинет прежде, чем вытащит меня отсюда?
— За минуту до включения аппарата мы отключим один из контактов. Все будет выглядеть нормально. Но после того как проснетесь, вы должны смотреть на мир его взглядом. Будьте внимательны… его взглядом. Пока я вне всякого подозрения. Любая ваша ошибка погубит нас обоих. И не только вас. В этой больнице еще есть люди, которые могут пострадать. И которые принимают участие в организации вашего побега. А когда мы вытащим вас отсюда, вы будете нам очень нужны. И он, ваш Рихард-Тогда уже никто не посмеет утверждать, что все это выдумка сумасшедшего. Мы будем бороться до конца, докажем с помощью фактов, документов. С вашей помощью. Понимаете?
Понимаю. Или пытаюсь понять. Я уже потерял надежду на спасение. Этот человек, который вместе с другими приходил ко мне и приносил лекарства, которые я отказывался принимать, и задавал мне хитрые вопросы, и был со мной ужасно груб, теперь возвращал мне эту надежду. Надежда! Без нее не может ни один человек. А Рихард?
— Поздно? — Я показал на него взглядом.
— Его мозг — как чистый экран, — печально покачал головой доктор Гольбайн. — Нарушены все связи. Сохранены только инстинкты. Он заново начал воспринимать мир. Но мозг в двадцать лет воспринимает мир уже по-другому. Вряд ли он когда-нибудь начнет говорить и станет тем, чем он был. Бывали случаи стирания трех, четырех, пяти лет. У него стерта вся его предыдущая жизнь. Ничего не могу обещать… Ничего…
И он пострадал из-за меня. Из-за меня?
— Рихард? — позвал я.
— Он реагирует на ваш голос, но не на имя, — грустно улыбнулся доктор. — И на это свое лицо, которое он уже видел в зеркале. Запомните его взгляд, запомните его… А теперь нам нужно возвращаться… Скоро придет сестра делать вам укол. Не сопротивляйтесь. И не бойтесь… Я вам обещаю…
Даже слушать было страшно.
Но я не мог не надеяться. Не мог не верить.
— А когда я выйду отсюда, — заикаясь, спросил я, — и когда все будет кончено и запретят эти ужасные эксперименты, любое вмешательство и насилие над человеческой личностью, я смогу работать с вами в вашем направлении вместе с ними, с моими… братьями, клонингами, которые, если… когда-нибудь…
Доктор Гольбайн дружески потрепал мое плечо.
— Конечно, молодой человек. Перед вами широкое поле деятельности. Синтезирован искусственный ген, созданы матрицы для синтеза, выделен вирус, который является источником энзима, а сам энзим получен в чистом виде в стране, куда мы вас отправим. Чтобы вы были в полной безопасности. И там вы займетесь генной инженерией, добьетесь успехов в генной хирургии, чтобы замещать дефектные части наследственного аппарата, будете создавать новые растения и микроорганизмы для народного хозяйства, займетесь производством различных белков или включитесь в проект «Ревертаза», что имеет исключительно важное значение в онкологии. Вы хорошо знаете капризные энзимы, молекулярные основы иммунитета и структуру вирусов. Но прежде должна удачно пройти эта ночь…
Должна пройти эта ночь…
Снова запертая в моей комнате, эта ночь тянулась, разорванная на мгновения, на шаги, на шепот, на вой у решеток, ужасные крики, доносившиеся из клеток больных, на бесконечно долгие секунды, за время которых шаг за шагом я прошел всю свою довольно короткую и довольно длинную жизнь, всю свою сознательную жизнь, созданную независимо от меня и прожитую независимо от меня до той минуты, когда я пошел за Зибелем, а он не оглянулся. А начиная с того дня я шел к смерти и не боялся, теперь мне оставалось последнее испытание, эта ночь. И после того, как я пережил столько других ночей, после того, как я выскользнул из стольких ловушек и капканов, из рук стольких людей, превращенных в ищеек и превративших технику в средство подчинения и угрозы, в моей душе уже не было места страху. Разве я мог бояться после смерти старика, спрятавшегося в лесу, чтобы спокойно дожить свои последние дни, после смерти девушки, которая остановила своим телом машину, после смерти журналиста, застреленного, чтобы он не рассказал об ужасных записках Зибеля, после смерти парня, сброшенного неизвестно кем с лесов на строительстве, после смерти ученого, который выслушал меня внимательно, поверив каждому моему слову, и должен был встретиться с кем-то еще, разве мог я бояться сейчас, когда наша правда уже дошла до людей и они готовы бороться за нее, независимо от опасности, которой они подвергаются, до таких людей, как этот милый доктор Гольбайн в очках и с грустной улыбкой, который готов пожертвовать собственной жизнью и жизнью других в этой больнице, только чтобы вытащить меня отсюда…
Когда-нибудь я расскажу обо всех них.
Только бы прошла эта ночь…
Но даже если доктор Гольбайн не сможет вытащить меня отсюда и эта ночь будет для меня последней, даже если мне придется еще сто лет смотреть на мир пустым взглядом Рихарда, я не имею права роптать на судьбу, я выполнил свою миссию, выполнил свой долг… А что есть человек, как не выполненный долг по отношению к другим?
Шаги в коридоре… Затихли под дверью моей комнаты.
Слышится дыхание медсестры.
Я встал…
Перевод с болгарского Т. ПРОКОПЬЕВОЙ
Содержание
ИСТОРИЯ
Криминальные сюжеты. Вып. 1: Сборник. — М.: Лаванда, Физкультура и спорт, 1992. — 461 с. ил.
В сборник «Криминальные сюжеты» входят произведения разных жанров. Есть здесь очерк — «Император Павел» Георгия Чулкова, повести — «Гнездо предателей» Джона Кризи, «Поиски смысла жизни» Витяниса Рожукаса, фантастическая повесть «Клонинги» Веселы Люцкановой, рассказ Эдмунда Клерихью Бентли «Благодетель общества».
Но все эти произведения объединяет одно — криминал, что в переводе с латинского означает: относящийся к преступлению.
Во всех произведениях, вошедших в сборник, перейдена грань допустимого, нарушена мораль, а то и произошло преступление, то ли перед законом, то ли перед моралью, то ли перед историей.
В следующем выпуске «КРИМИНАЛЬНЫХ СЮЖЕТОВ» ЧИТАЙТЕ:
ИСТОРИЯ
Георгий Чулков. Александр Первый (из книги «Императоры», 1928 г.)
ПОЛИТИКА
Юрий Лубченков, Владислав Романов. Из цикла «Кремлевские заговоры и тайны». Заговор первый — Иван Калита.
АВАНТЮРА
Наталия Колесникова, Лидия Орлова. Преступление дилетантов. (История с двумя неизвестными).
ДЕТЕКТИВ
Владислав Романов. Мне больно, и я люблю.
В 1992 году
издательство «Физкультура и спорт» совместно с ТПФ «Лаванда» выпускает книгу авторов
Татьяны Мамаевой и Екатерины Фези-Лугинской «Черный принц из рода Джугашвили».
Она посвящена нелегкому жизненному пути театрального режиссера — Александру Васильевичу Бурдонскому, появившемуся на свет в семье Иосифа Сталина.
Вот что говорят о замысле книги сами авторы:
«Мы назвали ее «Черный принц из рода Джугашвили», потому что есть традиция называть «черным принцем» принца Датского Гамлета. Его черные одежды — знак тайной душевной муки. Гамлет у Шекспира ставил с бродячими актерами «Убийство Гонзаго» почти как современный режиссер. Конечно, ему нужна была не театральная слава, его влекла надежда, что через Театр ему откроется Истина.
Мы уверены, что книга привлечет внимание многочисленных читателей.
КРИМИНАЛЬНЫЕ СЮЖЕТЫ
выпуск I
Подписано к печати 25.05.92. Формат 84Х 108/32. Бумага кн. — журн. Гарнитура «Таймс». высокая печать. Уел. п. л. 24,36. Уч. — изд. л. 27,22. Тираж 100 000 экз. Зак. 479.
Too «Лаванда»
Издательство «Физкультура и спорт». 101421, Москва, Каляевская ул., 27.
Ярославский полиграфкомбинат Министерства печати и информации Российской Федерации. 150049, Ярославль, ул. Свободы, 97.
Примечания
1
Мраморная арка.
(обратно)2
Спортивным болельщиком (фр.)
(обратно)3
Джериб — 0,2 га.
(обратно)4
Джихад — священная война мусульман.
(обратно)
Комментарии к книге «Криминальные сюжеты. Выпуск 1», Эдмунд Бентли
Всего 0 комментариев