Андрей Щупов Гамма для старшеклассников
ДО…
Все действительно было уже до. Я имею в виду наше с вами рождение. Был воздух и парила Земля под Солнцем, мычали коровы и зловонные тиранозавры с рыком выскакивали из кустов, хватая зазевавшихся, оглашая окрестности победным ревом. Мы родились после. Намного позднее того, что было до. Но ведь и до нас мир сходил с ума, время от времени стоял на голове, не зная еще, что это открытие йоги, понятия не имея, что рано или поздно в одной из столиц планеты, на заурядной улице, в заурядном доме поселюсь я и подобно многим стану претендовать на право жизни — такой, как я ее понимаю.
Увы, эту самую равнодушную бесконечность я осознал давным-давно, еще года в три или четыре, когда слово «придурок» произносилось через «л» и по слогам, а лица покойников в нарядных гробах разглядывались с любопытством и без малейшей примеси страха. Лежа на балконе пятого этажа и прижимаясь голым пузом к разогретому бетону, я колупал ногтем пятна засохшей краски и пытался перенестись сознанием в тот убежавший день, когда мы красили перила в рыжий цвет. День ускользал, как гибкая пиявка в воде, но сознание тем не менее перемещалось, и вот совершенно неожиданно для себя я проскочил дату своего рождения и пошел камнем в глубь, не подозревая, что пронзаю уже не собственную память и даже не память родителей, а нечто совершенно иное, не понятое мной до сих пор.
Я уплыл в минувшее, но не растерялся, тут же начав озираться и изучать непривычные пейзажи. Я копался в исторических напластованиях, как нищенка в мусорных контейнерах, выгребая все самое цветастое и яркое. Надо признать, мне не слишком нравились одежды прошлого, — напротив, они смешили, провоцируя на лукавые комментарии, но я любовался блеском рассекающих воздух рапир, с благоговейным трепетом прислушивался к орудийному гулу российских «единорогов» и вместе с кричащими толпами бежал на штурм неизвестных мне зубчатых крепостей.
Честно скажу, подобными воспоминаниями я развлекался довольно продолжительное время. Подозрение, что знать всего этого я не могу, возникло в более зрелые годы, когда с новехоньким портфелишком я отправился в путешествие по школьным, столь похожим один на другой классам, и буйная реальность потеснила зыбкие фантазии. Да, да! Именно так я стал это называть — фантазии. Иных объяснений не было. А октябре восемьдесят шестого, в день моего двадцатилетия, впервые наметился раскол масс. Под массой — эм один и эм два я подразумевал, конечно, себя самого и всех прочих обитателей света, — коротко говоря, человечество и организационный лад, сообразуясь с которым это самое человечество жило, процветало и намеревалось процветать далее.
Я начал скучать, более того — тосковать, и когда Митька, мой собрат по учебному курсу, стал предлагать мне отрастить волосы — такие, чтоб чертям стало тошно или создать на худой конец тайную организацию — в пику масонам и всем прочим, я не отмахнулся, как раньше, потому что средство от тоски следовало искать — и искать по возможности активно. Однако где его искать, я не знал и, вероятно, мысленно допускал, что в советах посторонних ответы тоже порой находятся. Кроме того был Митька парнем дошлым и головастым. Пропуская половину лекций и зачастую узнавая имя преподавателя лишь на экзаменах, он умудрялся иметь вполне твердое «три» по большинству предметов. А три это вполне удовлетворительно — для преподавателей, для декана, для всего общества. К тому же по части предметов он, изумляя окружающих и разрушая самые зловещие прогнозы, получал «хор» и «отл». В общем, к словам Митьки следовало прислушаться. Правда, длинные волосы меня не слишком прельщали, но вот против тайной организации я не возражал, и пару учебных недель мы потратили с Митькой на разные организационные мелочи, придумывая пароли и отзывы, шифры возможных донесений и тайные знаки, знаменующие иерархические ступени создаваемой организации. Митька, например, предлагал отращивать ногти. В ту пору у него был бзик — что-нибудь обязательно да отращивать. Не волосы, так ногти. Вот он и предложил: большой ноготь на мизинце будет соответствовать званию рядового, на безымянном — младшему офицеру и так далее вплоть до маршальских титулов. Пальцев, к счастью, на руках хватало. Не хватило другого. Терпения. Я отрекся от этой детской затеи, но вовсе не потому, что повзрослел или поумнел. Просто, должно быть, надоело. Очень уж долго растут ногти. А состояния взрослости, если честно, я по-прежнему не ощущал. Хотя действительно, уже не тушевался, слыша такие заковыристые словечки, как «бренность», «дезавуировать» или «нонконформизм». Я знал словечки и похлеще, но раскол тем не менее состоялся. Как я уже говорил — между массами эм-один и эм-два. И привнес его проклятущий маятник. То есть, это я так думаю. Или представляю. Аналогия, пусть самая отдаленная, все же упрощает положение. Мысленный хаос, перенимая обтекаемую систему образов, мало-помалу выстраивается по ранжиру. Вместо шума и беспорядочных пуль во все стороны — начинает угадываться ритмичное перещелкивание теннисных ракеток. Ровно расчерченный корт, тугая сетка, строгая очередность ударов — все мое к тебе и от тебя снова ко мне. А на табло оптимистические цифры и боевая ничья. За все наши внутренние усилия набегают очки и порой немалые.
Полагаю, некоторое время загадочный маятник летел в прошлое, но маятник на то и маятник, чтобы периодически возвращаться. Тяжелый диск вынырнул из забытого, как лещ из илистого пруда, и отточенной секирой рассек нынешнюю мою событийность. Отныне он несся уже вперед, и я, как пешеход, взирающий вслед убежавшему автомобилю, ощущал его запах, его свинцово-золотой вес, а главное — я мог теперь внимать отголоскам будущего. Внимать, но не анализировать. Мы, люди, — неважные аналитики. Нам только кажется, что мы думаем, но мы лишь воображаем себе разные мысли и радуемся, когда они по собственной воле забредают в наши не слишком привычные к тому головы.
РЕ-БЕМОЛЬ
Небо рыдало, окна домов плакали. «Оу-оу!» — тоскливо завывал незнакомый певец за стеной у соседей. Воздух мстительно остывал, заползал промозглыми ручищами в рукава, лапал за шею. Зимой градусник в моей однокомнатной берлоге показывал двадцать два градуса. Сейчас лето, но трепетная паутинка стрелки не поднимается выше четырнадцати-тринадцати. Не правда ли, забавно?
А еще забавно, что мой сосед наверху — сумасшедший. Зовут его Толечка Пронин. Чуть ли не ежедневно он забегает ко мне, чтобы одарить каким-нибудь вновь сочиненным афоризмом. «Правда — это теща истины!» — восклицает он с блистающими глазами. Я киваю, и он с самым загадочным видом интересуется, знаю ли я, зачем человеку мозг? Я говорю, что нет, и он великодушно разрешает мою проблему:
— А я тебе скажу! Чтобы осмысливать претворенное зло.
— Тогда что такое совесть? — вяло огрызаюсь я, потому что не люблю, когда меня просвещают.
— Совесть есть душа, — неуверенно отвечает он и задумывается.
— Ага… Понимаю, что ты хочешь сказать, — совершенно озадаченный он поднимается к себе, но только для того, чтобы через пять минут, грохоча башмаками, торопливо спуститься и вновь забарабанить в мою дверь.
— А я тебе скажу!.. Душа есть особый индикатор ума. Так сказать, система сигнализации и оповещения…
Я вновь сумрачно киваю. У меня сумасшедший сосед и с этим ничего не поделаешь. Хорошо это или плохо иметь сумасшедшего соседа — я не знаю. Но, пожалуй, интересно. Хорошо хоть о его сумасшествии не подозревают другие. Достаточно вполне одного меня.
С самого утра позвонил Митька и трагическим шепотом спросил, знал ли я о сегодняшнем дожде. Я ответил, что знал, и он моментально притащил к телефону какой-то переводной журнал и стал читать выдержки об экстрасенсах — о Дэвиде Копперфильде и Ури Геллере, о западных магах, получающих за свои чудеса миллионы и миллионы.
— Долларов!.. — потрясено шептал Митька. — Представляешь? А предсказателей, вроде тебя, у нас раз-два и обчелся. Считай, одна Ванда и есть. В общем надо устраивать эксперимент. При свидетелях. А потом заявить о тебе научным кругам…
Я что-то пообещал Митьке и поспешил с ним распрощаться. Мне не хотелось заявлять о себе научным кругам. Мне хотелось тепла и покоя. Как какому-нибудь семидесятилетнему старичку. И чтоб никаких лекций с коллоквиумами, никаких предэкзаменационных авралов.
Я действительно знал, что сегодня польет дождь. Но это было абсолютной чепухой. И с Митькой я был совершенно не согласен, полагая, что предсказателей в наши дни наоборот — чересчур много — почти как трамваев с троллейбусами. Кроме того, я не хотел афишировать то, чего стыдился и боялся. Ибо зловещее заключалось в том, что я знал, ПОЧЕМУ этот дождь польет. Именно поэтому уже через час я отряхивал зонт в больничном коридоре. Я записался на прием к психиатру. Сначала в толстом, привязанном бечевкой к столу журнале, а потом в окошечке у полненькой регистраторши.
Очередь, к счастью, оказалась небольшой — всего трое «психов». Все сидели довольно смирно, по мере сил разыгрывая из себя нормальных граждан. В коридорчике, переполненном звонкими мухами, тоже наигрывало радио. Пела София Ротару. В припевах присутствовало все то же классическое «оу-оу». За Ротару песню про «оу-оу» подхватил Пресняков, а за ним и Леонтьев. Не выдержав, я обернулся к соседке:
— Что это они все по-волчьи?
Дамочка поправила на носу стрекозиные очки и, нервно хихикнув, пробормотала:
— Жизнь, наверное, такая.
— Человек человеку волк, как сказал Янковский, — вставил сосед справа.
Соседка слева смерила меня изучающим взглядом и, поправив на голове прическу, закинула ногу на ногу. Ощутив ее вызревшую готовность познакомиться, я машинально пробежался взором по пальцам дамы. Рокового кольца нет, розовый, с блестками маникюр. Что ж… Если ноги длинные и никакого кольца, то, чуточку раскачавшись, можно и завязать дружбу. Но раскачаться нам не дали возможности. Даму вызвали в кабинет, и, глядя, как томно она подплывает к дверям, я ощутил острое сожаление по поводу собственной нерасторопности. Впрочем, может быть, она меня еще дождется?..
Сосед справа вытер лоб платком.
— Душнина, прям жуть. Топят и топят, мать вашу…
— Топик! — жизнерадостно выкрикнул пробегающий мимо ребенок.
— Да уж, топят, — повторил сосед. — Лень им в окно выглянуть. Точно по графику работают. А кто их выдумал, если разобраться, — эти графики? Через неделю вдарят, к примеру, морозы, а они наоборот — выключат все к лешему и баста.
— В старые времена за такое сажали бы на месте…
«Сажали иди сожрали? Что он такое сказал?..» — я растерянно заерзал на стуле. Кажется, «психи» все больше выпускали коготки. И даже не коготки, а вполне зрелые когти. Изображать нормальных им, видимо, надоело.
— Да если бы какой поезд на три минуты опоздал, машиниста сразу бы к стенке поставили!
— Или стрелочника, — пробормотал я…
По счастью томление мое завершилось. Подоспел еще один психиатр, и очень скоро я уже сидел на жестковатом табурете перед лекарем извилистых душ. Он, по всей вероятности, занимался их выпрямлением.
На лбу у лекаря красовалось зеркальце с дырочкой, в правой руке танцевала ручка. Врач покрывал синюшного цвета бланк энергичными закорючками, занося в множественные графы мои скучные данные. Я обратил внимание на кромку стола. Она выглядела не то изгрызенной, не то исцарапанной. В кабинете психиатра такие столы наводят на некоторые подозрения. Либо поблизости ошивалась кошка, либо некоторые из моих предшественников отличались излишней эксцентричностью.
— Понимаете, доктор, я скорее паранормален, нежели ненормален…
— Нежели? — светило вскинул голову. — Вы сказали «нежели»?
— Вас что-то шокирует?
— Да нет. Просто все эти «отнюдь», «нежели»… — он почесал авторучкой за ухом. — Встречаются, знаете ли, у иных представителей голубой крови. Ну, вы, наверное, догадываетесь, — разные там князья, графы…
— Не беспокойтесь. Кровь у меня самая обыкновенная.
— В таком случае продолжайте.
— Видите ли, когда-то, еще в детстве, я любил фантазировать о прошлом. Теперь точно также фантазирую о будущем.
Доктор пожал плечами.
— Это нормально. Мечты, фантазии… Нужен же нам для чего-нибудь мозг.
— Я способен предсказывать погоду. Я знал о сегодняшнем дожде.
— Да? А что вы, собственно, о нем знали?
— Ну… — я несколько растерялся. — Знал, что польет как из ведра, что будет холодно.
— Это частенько чувствуют.
— Но я не чувствую, я знаю!
— Гмм… Ну, а что, например, будет завтра? Снова дождь?
Я покачал головой.
— Дождя не будет, но температура упадет до пяти-шести градусов. А ночью лужи покроются коркой льда.
— Занятно, — доктор улыбнулся и, вооружившись хромированным молоточком, предложил:
— Встаньте-ка на секундочку.
Мы отошли от поцарапанного, видавшего виды стола, и я мысленно зевнул.
— Тэк-с… Ну, и какой же у нас нынче день, милейший?
— При чем здесь это? — я раздражено засопел. — Забывчивостью я не страдаю. И год могу назвать, и месяц, если понадобится.
— Что ж, тогда приступим. Глаза налево, вверх, сюда!.. Согните руки…
Когда глупости с проверкой рефлексов прекратились, я решился наконец объяснить то, за чем и пришел.
— Вы понимаете… Я боюсь. Все время боюсь.
— Чего же, голубчик?
Я поморщился. Было в этом «голубчике» и вообще в интонациях доктора что-то снисходительно-сострадательное. Так обращались когда-то к лакеям и кучерам. Во всяком случае — судя по фильмам. Впрочем, за этим самым снисхождением я, возможно, сюда и явился. За состраданием и снисхождением.
— Видите ли, меня пугают совершеннейшие пустяки. Из-за них я просто не могу спать.
— Рассказывайте, рассказывайте! — доктор присел за стол, уютно скрестил на груди руки. — Так что конкретно вас пугает?
— Да что угодно! Грубые голоса прохожих, лай собак, ночные шорохи. Понимаете, когда десятиклашек одевают в хэбэ и дают в руки автоматы, то сразу на верное столетие приближается всеобщее оледенение. Странная вещь, дезертиры не убивают, а патриоты как раз наоборот… А иногда меня начинает пугать вообще все. Такое ощущение, будто мое присутствие здесь — ошибка. Я не приспособлен для этой атмосферы, этой гравитации. Это как кактус, который время от времени цветет. Только опять же наоборот. Вы меня понимаете?
— В некотором смысле, — доктор снова поднялся и с самым задумчивым видом зашарил пальцами у меня на горле. Не пугайтесь — вовсе не для того, чтобы задушить, — он что-то там выискивал.
— Тэк-с… Базедовой болезни, кажется, не наблюдается.
— При чем здесь базедова болезнь? Я вам говорю о другом!
— Разумеется, голубчик, разумеется. Тут все говорят о другом. Но это им только так кажется. На самом деле все людские разговоры об одном и том же. Психастения, навязчивые фобии, вечная неуверенность в собственном «я». Это нормально.
— Нормально?
— Если вы в состоянии контролировать себя, значит, нормально.
— Но дело в том, что я боюсь именно потому, что знаю о завтрашнем холоде. Я угадываю причинно-следственную связь!
— Какая-то, голубчик, ерундистика. Сначала была погода, затем страх, а теперь вы приплетаете сюда причинно-следственную связь?
— Все правильно, — заверил я его. — Потому что наше «сегодня» теснейшим образом увязывается с днем еще не наступившим.
Доктор раздражено крякнул.
— Это что же? Мы кузнецы, и дух наш молод?
— Не совсем, но…
— Минуточку! Я так понимаю, что сегодняшний дождь вы пытаетесь увязать с завтрашними заморозками?
— Да нет же. Дождь оттого, что вчера на рынке я видел безобразную драку. А сегодня две женщины в троллейбусе сказали мне гадости. Одной не понравился мой зонт, вторая, передавая абонемент, не сказала ни «спасибо», ни «пожалуйста».
— И вы реагируете на такие мелочи?
— Если бы только я! Но ведь и природа!..
— Что природа?
— Тоже реагирует.
— Мда… — врач вернулся за стол. — Говорите вы в общем-то нормально, а вот мысли… Впрочем, мысли у нас у всех малость того, — он остро взглянул мне в лицо. Точно уколол глазами-буравчиками.
— Послушайте! А может, вы верующий?
— Смотря во что.
Доктора такой ответ не устраивал, и он громко фыркнул.
— Но в церковь-то вы, конечно, заглядываете?
— Нет, не заглядываю. Хотя пару раз бывал. Слушал, как поют.
Доктор покачал головой. Я думал, он скажет: «Мда… Ох, уж мне эти печорины с онегиными! Рыцари гипертрофированных чувств… Шагу не ступишь без того, чтобы не угодить на какого-нибудь нытика!» И я бы тогда откликнулся: «Да, я нытик, но вы врач и должны помогать нытикам. Потому что все больные — нытики, и это факт, от которого никуда не деться. Здоровым некогда ныть, они живут, чтобы радоваться, а не пугаться.» И возможно, доктор взглянул бы на меня с интересом или во всяком случае без отвращения. И задал бы пару задушевных вопросов, на которые я ответил бы столь же задушевно. И мы разошлись бы добрыми друзьями. Но он промолчал. И только еще раз фыркнул, подтверждая свое нежелание стать моим другом. По всей видимости, я начинал его серьезно раздражать. Аллопатия всегда презирала гомеопатию. Мне захотелось ударить его кулаком. Ударить и тут же спрятаться в шкаф, что стоял у стены. Мысли и желания были моими, — деваться от них было некуда. Презирая себя за подобные позывы, я на секунду зажмурился.
Доктор тем временем сгорбился за столом и что-то быстро строчил на бланке. Подавшись немного вперед, я разглядел, что под рукой у него рецепт. Действовало загадочное правило. Пациенту ничего не объясняли и пациента профессионально отфутболивали. Желание спрятаться в шкаф исчезло, зато ударить кого-нибудь захотелось прямо-таки до слез.
Разумеется, мне выписывали бром и димедрол. С сеансом психолечения было покончено. Ни он, ни я более не вымолвили ни слова. Должно быть, внутренне мы успели рассориться и разойтись — два совершенно чуждых друг другу существа.
Уже на пороге, прикрывая за собой дверь, я что-то буркнул прощаясь. Доктор пробурчал аналогичное в ответ. Вполне возможно, что я пробурчал «идиот». Что пробурчал в ответ доктор, знал только он сам.
Урна стояла у крыльца — пыльная и заплеванная, скособоченная от множества ударов, десятки раз крашенная — прямо поверх отпечатков и плевков. Мимоходом пожалев ее, я сунул руку в карман. Неразборчивая писанина доктора птичкой спланировала в неблагородную компанию окурков, яблочных огрызков и скомканных фантиков. За спиной мелодично напевал женский радиоголос. Разумеется, про «оу-оу».
На психиатра я не обижался. За свою жизнь мне удалось повидать порядка сотни стоматологов, десятка три кардиологов и около тысячи терапевтов. По-настоящему лечить из них умели только единицы. Остальные измеряли температуру, выписывали анальгин с аспирином, со знанием дела толковали о горчичниках и банках, засыпали клиента с ног до головы мусорной латынью, а в критический момент бочком-бочком отходили в сторону.
Впрочем, ругать врачей — занятие неблагородное. Плохих врачей много. Их даже подавляющее большинство. Но их ничуть не больше, чем плохих академиков и политиков, никчемных бухгалтеров и слесарей-сантехников. Везде и всюду суровая статистика с готовностью предложит вам одни и те же цифры, но так уж получается, что злятся более всего на врачей. Оно и понятно, здоровье — собственность частная и неделимая.
Чтобы не было так обидно, я зашел в аптечный ларек и разом накупил капель от насморка, мази для глаз, пузырьков с йодом и таблеток от головы. В булочной по соседству приобрел розовый и пухлый батон с подгорелым низом. Набив таким образом патронташ, я чуточку приободрился. Бороться — не бегать. Теперь я во всяком случае был во всеоружии и энное время мог вполне отстреливаться от самых различных напастей. И тут же, требуя цитрамона, заныла голова. Лоб, подключенный к внутреннему напряжению, стал медленно накаляться. Я полез в карман за таблеточной упаковкой.
У этих головных болей один плюс. Когда холодно, можно греть ладони о лоб. А холодно у нас было теперь почти всегда.
РЕ-ДИЕЗ
Зонт медузой распластался над головой. Под ногами вскипали пузыри, кругом клубилось безымянное море. Я шел пешком, транспорт меня более не интересовал. Только что я выбрался из троллейбуса. Пробиваясь к освободившемуся месту, мелкая старушонка болезненно ткнула меня локтем. Внешне я остался совершенно безличен и даже напустил на лицо дымок легкого презрения, но внутренне тотчас сжался.
Одна-единственная старушонка, не сомневающаяся, что пробивать дорогу в транспорте нужно именно таким способом, вышибла меня из колеи. Вновь я ощутил себя шпионом в стане врагов, диверсантом, прилагающим титанические усилия, чтобы казаться одним из них, но мне это плохо удавалось. Язык, на котором они обращались друг к другу вызывал у меня спазмы, их красноречивые жесты при попытке копирования приводили к судорогам. Я балансировал на краю пропасти. Любое неосторожное движение, слово — могли выдать меня с головой.
Жутковатая вещь — разговаривать на чужом языке, на чужой планете, двигая руками и ногами, согласуясь с общепринятыми нормами. А попробуйте-ка признаться вслух, что этих самых норм вы напрочь не принимаете.
Кролику, переселившемуся в тигра, тоже, вероятно, придется глотать мясо, но и тошнить его будет при этом беспрерывно.
Вспомнилось, как около месяца назад за окнами раскричались ночные мушкетеры. Двое трезвых колошматили троих пьяных — шумно, не соблюдая никаких правил приличия. Возможно, они считали, что им нечего скрывать и нечего стыдиться. Ночные бретеры ругались в голос и не стеснялись бить ногами по голове. Никто украдкой не озирался и никто не караулил на «шухере». Миру открыто преподносилось кривое зеркало, и квартал безмолвствовал, обратившись в гигантский ночной ринг.
Сотрясаясь от пульсирующего озноба, я поспешил укрыться в ванной, где немедленно включил горячую воду. Но и там я слышал то, чего никак не мог слышать, — хлюпанье выбегающей из ран крови, удары твердого неживого о мягкое живое. А минутой позже слух стал ловить далекое эхо канонады. Стреляли из орудий по густонаселенным районам, и пятнистые танки вползали в город, угрожающе задрав стволы. Чернобородые мужчины, сжимая в руках оружие, недобро смотрели на пришельцев, глазами выискивая цель. Солдаты, мешковатые и неповоротливые от усиленных касок и тяжелых бронежилетов, вжимали головы в плечи, озирая черные провалы окон, чувствуя за этими бойницами чужие караулящие глаза. Затевалось страшное. Снова у всех на виду. И мир по-прежнему безмолвствовал, утешаясь тем, что бойня происходит за тысячи миль от безмятежного большинства. А я слышал и видел все…
Простейший тест на выявление невроза. Вопрос: «Спите ли вы, мсье, с открытой форточкой?» Ответ: «Да… То есть, нет, но… Я бы хотел и даже с радостью, но не могу. Не в силу страха перед холодами, а в силу страха перед звуками. Не умею, знаете ли, не слышать…»
Плохо, очень плохо, что не умеем. И снова бром, душ Шарко, ватные тампоны в ушные раковины. А как иначе? Ангелы порхают всегда бесшумно. Топают и грохочут лишь Велиалы с Вельзевулами. Еще одна из грустных данностей. В нынешней Палестине нынешнему Молоху в жертву приносят Тишину.
Струя из-под крана накаляла ванну, а я ежился эмбрионом, не в силах согреться. С пугающей силой мне хотелось напустить на землю лютого холода — того самого, что сотрясал тогдашнее мое тело. Я мечтал о наводнениях и граде, о лавинах и снеге, что остудили бы неугомонных людей, выветрили бы из них зверей и бузотеров. Я взывал к морозу, что загнал бы забияк в дома и не давал высунуть носа. С ужасающей ясностью я вдруг понял, что всемирный потоп действительно был. Понял и вспомнил. И поверил в миф о прикованном к скале Прометее. Давать спички детям опасно. Слишком быстро огонек превращается в пламя пожаров. Люди освоили это искусство в совершенстве. Алхимия разрушения проникла в кровь, в гены. Это стало ремеслом, уважаемой профессией.
Той ночью я спал в обнимку с грелками. Утро покрыло окна калеными узорами. Я проснулся под торжествующий вой метели, под скрежет голой ветки об окно моей комнаты. Взглянув в зеркало, я содрогнулся. Изменения коснулись не только окружающего. Что-то стряслось и со мной. При повороте головы, лицо пугающе вытягивалось, уходило, увеличиваясь, растворялось и бледнело. Наверное, я был отражением погоды.
Температура падала в течение трех дней. Мне было страшно, но я торжествовал. В чем-то я стал чуточку умнее. Или может, прозорливее…
Дверь отворилась беззвучно, и, проникнув в собственную квартиру воровским крадущимся шагом, я повесил лоснящийся от влаги плащ на крючок, а зонт в раскрытом состоянии пристроил в углу. Надо было присесть или прилечь — короче, отдохнуть. Хотя слова «отдых» я никогда не понимал. Что-то не ладилось у меня с этим туманным термином. Я знал, что отдохнуть — значит выспаться на все сто, но также знал, что отдохнуть на всю катушку — значило уже нечто совершенно иное. Отдыхая на всю катушку, люди не находили порой сил на следующее утро, чтобы элементарно сползти с кровати.
Некоторое время я бездумно просидел в кресле. Затем сунул в рот ломоть батона, механически стал жевать. Стены и потолок глядели на меня, я на них. Каждый при этом думал нелестное. Да и что там думать! Так себе была квартирка — средней ухоженности, без мебельных и архитектурных излишеств. Разве что книги, но и те стыли на полках взводами и батальонами, взирая на мир без всякой радости. В строю — оно всегда в строю. Меж страниц плоско и угнетенно молчали мысли, сжатые неимоверной теснотой строки буднично выцветали. И только где-то под обоями тихонько шебуршала жизнь. Усатая разведка следила за мной, карауля хлебные, просыпаемые на пол крошки. «Хрена вам! — подумал я. — Все подмету и вытру!» И тут же под полом сонно завозилась мышь. Что-то приснилось ей мутное — тычок швабры или, может быть, человеческий пинок. Машинально прихлопнув ладонями, я погубил пролетевшую моль, и так же машинально припомнил, какое удовольствие мне доставляло в младенчестве пугать бабушек воплями: «Оль! Оль приетеа!» И бабушки, тяжело топоча, мчались ко мне, всплескивая руками, пытаясь поймать пыльнокрылого мотылька. Мои бабушки любили вязать. Свитеры, носки, варежки… Моль была для старушек первым врагом.
Не люблю пустоты в руках. Батон съелся, и пальцы тут же подцепили случайную книгу. Наугад распахнув ее, я лениво заелозил глазами по строчкам. Иногда такое бывает. Буквы, как иероглифы, и никак не сливаются в мысль. Виноват либо читатель, либо автор, либо оба вместе. В данном случае виноват был, видимо, я. Нужно было сделать усилие, и я сделал — предварительно крякнув, прищурив один глаз и закрыв другой. Что-то перещелкнуло в голове, и вместе с Солоухиным я двинулся степенным шагом по лесу, выискивая занимательно-загадочное чудо природы — грибы. Чувствовалось, что Солоухин мужик азартный, но азартно на этот раз не получалось. Грибы отчего-то не волновали. Вообще не волновало ничто.
Захлопнув книгу, я отложил ее в сторону. Плохо дело, если ничто не волнует. Аморфность — это ненормальность, это корова в стойле. Зачем тогда жить? Ради страха однажды расстаться с жизнью?
Вспомнились вдруг словечки психиатра: фобия, психастения… Доктор заявлял, что это нормально. Значит, НЕнормально — жить БЕЗ страха? Я запутался и разозлился, но злость получилась безадресной, какой-то абстрактной. Да и чем, если разобраться, виноваты медики? Они как все. Вынуждены писать и отписываться. И времени на лечение попросту не остается. Рецепты, квитанции, справки… А что делает наша доблестная милиция? Тоже пишет. Акты, протоколы, отчеты. И наука пишет. Взвесьте любую кандидатскую или докторскую — не менее килограмма. А суньте в печь, и сгорит не хуже обычного полена.
Часы, стоящие на телевизоре, явственно шевельнули стрелками, показав сначала вместо семи восемь, а через мгновение девять, и я запоздало сообразил, что идут они совершенно неверно. Судя по всему, день еще продолжался, однако часы говорили об ином. А хуже всего было то, что я вдруг услышал музыку. Это походило на «Найт флайт ту Винус» в исполнении «Бони М». Раскатистый ударник стремительно приближался, и мне поневоле пришлось встать. Бездействие, увы, чревато последствиями. Время постоянно набегает на всех нас и, отбирая эстафетную палочку, стремительно уходит вперед. Череда озорных бегунов, обходящих справа и слева… Каждому из них отдаешь какой-то шанс, какую-то крохотную толику удачи. И всякий раз процедура обгона сопровождается насмешливыми мелодиями. Так лидирующий пароход посылает менее мощным собратьям насмешливые гудки, и поверженные собратья помалкивают. Сказать им нечего.
Порывисто поднявшись, я принялся ходить из угла в угол. Действие было абсолютно бессмысленным, но все-таки это было действие. Рокот барабанов постепенно стал стихать. Я оторвался от них, хотя отчетливо понимал, что весьма недалеко. С обреченностью я сознавал, что стоит задержаться на одном месте чуть дольше — без движения, без чувств, без мыслей, как разудалые напевы не замедлят выплыть из кухни или чуланчика, чтобы нотными потоками спеленать по рукам и ногам, свив вокруг мозга подобие чалмы. А после комната заполнится танцующими людьми — сперва полупрозрачными и невесомыми, чуть позже — вполне материальными и живыми, способными коснуться, толкнуть и даже ударить. Тишина на короткое время взорвется голосами, но потом картинка вновь помутнеет и пропадет. За ней постепенно стихнет и музыка.
В сущности ничего страшного не произойдет, но останется неприятный осадок — ощущение, что мог что-то сделать и не сделал, мог выиграть, но сказал «пас» и предпочел проиграть.
Так однажды у меня была замечательно сладкая мысль или, может быть, видение. Давным-давно. Может быть, год назад, а может быть, неделю. Так или иначе, но я смаковал снизошедшее, как опытный гурман, как умирающий от жажды, припавший к роднику. И вдруг на минуту отвлекся. Пошел на кухню, чтобы что-то там достать из холодильника. И мысль растаяла. Совсем. Слепым щенком я тыкался по углам, пытаясь набрести на нее вновь, но ничего не выходило. Я даже возвращался к злополучному холодильнику. Видимо, памятуя, что где-то возле него я потерял ту мысль, и я глядел под ноги, словно мысль и впрямь была оброненной иголкой. Разумеется, ничего не нашел. Пришлось довольствоваться тем, что осталось, а осталось, кажется…
Я обернулся на грохот. Этого еще мне не хватало! Мозаичными кусками на пол сыпалась штукатурка, стена набухала и рушилась, заставляя шевелиться на голове волосы.
Это был маятник. Я наблюдал его второй раз в жизни. Золотистая статуя женщины, с усмешкой глядящей вперед выпуклым и замершим навсегда взором. Она плавно пролетела над ссохшимся паркетом и вонзилась в противоположную стену. Я ничего не успел разглядеть. Все произошло слишком невнятно, туман на время прохода маятника густо заполнил комнатку, словно нарочно испытывал меня на прочность. Судорожно сглотнув, я шагнул следом за маятником и остановился. Жерлом пробудившегося вулкана проломленная стена пыльно клубилась. Потревоженные клопы стайками и порознь покидали разворошенное жилье. Им было еще страшнее, чем мне, но им не предоставлялось выбора. Я же стоял на распутье. То есть, наверное, я с него не сходил. Но что мне было делать? Оставаться в комнате и ждать очередного парохода с оркестром? А потом плакаться и глядеть вслед? Ну уж дудки! Порой и самые ничтожные тюфяки способны на сумасбродство, на нечто, я бы сказал, решительное. Я же к тюфякам себя не относил. Кое-что я умел и кое-чему еще мог научиться. Ставить на себе крест мне отнюдь не улыбалось.
Чтобы не глотать пыль, я набрал в грудь побольше воздуха и, обмотав голову, валявшимся на стуле полотенцем, нырнул за золотистой статуей.
РЕ-БЕКАР
Это походило на дно гигантского бассейна. Нагромождения ила царствовали справа и слева, но кое-где проступали и островки кафеля. Самого обыкновенного кафеля. Впрочем, поражало иное. Куда бы я не глядел, всюду покоились бездыханные тела морских котиков и львов, ластоногих черепах, звезд, ежей и колючих скорпен. С осторожностью я перешагнул через свившуюся клубочком мурену и носком туфли ткнул в плавник завалившейся на бок акулы. Каменная твердость, абсолютная неподвижность. Океаническая фауна, скованная параличом.
Продолжая шагать дальше, я пытался понять казус временных перевертышей. Оркестровая издевка — это ясно, но что же тогда с моим маятником? Летел ли он из прошлого в будущее или рассекал временную ось под неким углом? Разве с маятником Фуко не творится то же самое?..
Я склонился над полураскрытой раковиной. Мне показалось, что моллюск еще подает признаки жизни. Створки едва заметно подрагивали, словно силясь сомкнуться до конца. Я напряженно смотрел. Еще или уже?.. Моллюск и впрямь чуть шевелился. Тревога моя нарастала. В чем все-таки заковыка? То есть еще или уже?.. Словечки прыгали в голове, путали мысли. Я ловил их несуществующими руками словно прытких кузнечиков, пытаясь уложить в единый коробок, но ничего не получалось.
Еще или уже?..
И как узнать, где я нахожусь? На дне высохшего моря или на дне моря, готового вот-вот возродиться?
А если у морей существуют свои паузы, свои сны и обеденные перерывы? Что тогда? Мы же ничего не знаем об этом!..
Внимательно оглядываясь, я продолжал брести дальше. Ломать голову мне больше не хотелось. От моих усилий все только еще больше запутывалось. Гадать не имело смысла. Человек редко до чего доходит сам. Жизнь подсказывает ответы, нашептывает на ухо, сложив необъятные ладони рупором. А когда мы не слышим, отваживается на живую демонстрацию. Грубовато сбрасывает на голову яблоко или поджигает дерево небесным разрядом. Это игра. И не надо требовать всех ответов сразу. Тогда поблекнет смысл игры. А может исчезнет вовсе…
Под ногами зачавкало. Некий бесформенный студень неожиданно протянул ко мне змеистое щупальце и попытался присосаться. К счастью, он был еще слишком слаб, чтобы атаковать. Вода прибывала медленно, и кальмар проводил меня взглядом обещающих злобных глаз. Сонное царство оживало, и он предчувствовал свою прибывающую мощь. Тоскливо следя за копошащимися тут и там крабами, креветками и лангустами, я все больше ускорял шаг. Взвизгивая, метрах в тридцати от меня промчался человек в плаще и широкополой шляпе. Он словно выскочил из какого-то гангстерского фильма, но фильма, по всей видимости, неважного, так как бегать он не умел. Обладатель плаща и шляпы высоко подбрасывал колени, словно разбегался перед прыжком в высоту. В результате скоростенка у него была аховая. Следом за ним семенил тучный мужчина в генеральском мундире. Мелькание малиновых лампасов насмешило бы меня, случись все в ином месте и в иное время. Сейчас же я только облегченно вздохнул. Я был не один, и это вселяло надежду. Смешную, совершенно алогичную, но надежду. Тонуть коллективом ничуть не веселее, чем в одиночку, — возможно, даже страшнее, но поначалу мы все заблуждаемся.
Я прикинул, что народу тут человек двадцать или тридцать. Со мной их было чуть больше. Мы неслись, как стадо обезьян, удирающих от леопарда. Время пятилось, а мы удирали. Вернее сказать, со временем дело обстояло сложнее. Засыхающие моря первоначально превращаются в болото, а любое болото — это прежде всего первостатейное амбре и полчища кровососов. Ничего похожего здесь не наблюдалось. Просто откуда ни возьмись появилась вода, и все эти музейные экспонаты стали оживать. А может быть… То есть, вполне допустима такая идея, что время как шло, так и шло, а вот я с горсткой других неудачников вдруг побрел навстречу течению — да еще наискосок.
Интересно, что происходит с теми, кто идет против времени да еще наискосок? Я хочу сказать, что происходит с ними в конце концов?.. Впрочем, ни о чем подобном я, конечно, не думал в эту минуту. Я просто бежал со всех ног. Как говорится, спасался бегством. Почему бы и нет? При Аустерлице тоже драпали заячьим драпом — и не одиночки вроде меня, а десятки тысяч вооруженных до зубов вояк. Вероятно, во все времена и во всех странах те или иные полководцы вынуждены были отступать. Всю жизнь человечество то наступало, то отступало, перетаптывалось взад-вперед, то преследуя, то петляя. Глупое времяпровождение, если вдуматься, но какой-то азарт в этом, наверное, есть. Дети играют в ляпы — догоняют, ляпают и убегают. Взрослые, как известно, происходят из тех же детей. Так что связь и некая убогонькая тенденция налицо. Да, братцы мои, — налицо!..
Кто бегал по мелководью — знает, до чего запышливое это занятие. Очень быстро я выдохся. Лампасы генерала пару минут мелькали где-то сбоку, а потом пропали. Мне хотелось думать, что я обогнал его, но скорее всего все вышло иначе. Хрипящие и оглушенные стуком собственных сердец, мы влетели в какой-то гулкий грот и, тесня друг дружку, помчались кривым коридорчиком.
Кто-то впереди радостно взвизгнул. Может быть, ударившись о низкий свод и приняв всполохи в глазах за близкое спасение. Но нет, кажется, действительно спасение маячило где-то рядом. Иначе не оживились бы так мои попутчики. Мы все теперь были единым стадом, и органы чувств у нас были объединенные, стадные. Заскрипела оттираемая телами дверь на пружинах, и мы стали тесно утрамбовываться в загадочную комнатушку.
— Да не сюда же, черти! В ванну… В ванну лезьте! Там выход.
«В ванну, а там выход, — машинально повторил я. — Выход и спасение в некой ванне…»
Абсурдность происходящего дошла до сознания не сразу. Это оказалось действительно ванной. Я нашарил чугунные края, ногами ступил на эмалированную поверхность. Человек, сопевший впереди меня, куда-то пропал. Я попробовал наклониться и ударился лбом о рукоятку крана.
— Лезь же! Чего топчешься!
— Куда?! — яростно огрызнулся я. Руки щупали по сторонам, но выхода не находили.
— Куда-куда!.. В сливное отверстие, конечно!
— Дайте ему по ушам, чтоб не телился! — сердито зашипели во тьме. Правая нога чуть надавила в том месте, где по моим расчетам находилось сливное отверстие. «Что за чушь? Они издеваются?» Я силился понять, куда же исчезли мои предшественники, но мысли тупыми бревнами крутились в водовороте, на мгновения превращаясь в аллигаторов, раздражено покусывая друг дружку зубками.
Однажды, когда пробка в доме куда-то подевалась, я мылся в ванной, заткнув сливное отверстие пяткой. Было не очень удобно, но в общем все обошлось и я покинул ванную чистым. Сейчас от меня хотели чего-то иного.
— Нашел отверстие?
— Ну?
— Баранки гну! — рявкнули за спиной, но советчик, оказавшийся рядом, решил проявить терпение.
— Да не орите вы! Он же совсем растеряется… Послушай, вот в этот сток и надо пролезть. Ты, главное, постарайся. Поначалу кажется узко, но если поднажать да изловчиться, все получится.
Кто-то в темноте пошловато загыгыкал. Я постарался не обращать на хихиканье внимания.
— Как же я пройду туда?
— Все прошли, и ты пройдешь. Главное, попробуй…
Я поднажал, я даже крякнул от натуги, и правая нога в самом деле проскочила. Черт возьми! Я даже не сообразил толком, как это произошло. Раз — и все. Колено еще торчало наружу, а все прочее было уже там.
— Ну как? Вышло?
— Точнее сказать, вошло…
И снова в спину зашипели.
— От, балагур! Тянет резину и не стесняется!.. Эй, удалец, за тобой еще люди. И море вот-вот доберется.
Я не стал отвечать. Тем более, что дальше дело пошло бодрее. Я просунул вторую ногу, поднатужился, втиснулся по пояс, а потом и по грудь. Несколько хуже было с головой — все-таки череп — штука костяная, твердая, но и тут я в конце концов справился. Чуть впереди меня кто-то мучительно и медленно полз. Не крот и не крыса, — человек. Так же мучительно и медленно полз за ним я. Должно быть, мы напоминали дождевых червей. Только с руками и ногами, но таких же гибких, склизких и грязных. Перемещаясь по хлюпающему тоннелю, я все еще пытался рассуждать. Море и время — ладно, но как быть с водостоком? Труба от силы — сантиметров семь или десять в диаметре. Одно мое предплечье куда толще. Я не говорю о туловище. Я не говорю о животе! А тот генерал? Неужели и он ползет вместе с нами?
И снова я проморгал ответственный момент. Довольно грубо меня ухватили за ногу и дернули.
— Наверх же, олух!
Труба разветвлялась, и, должно быть, дернувший меня за ногу был прав. Во всяком случае я не стал спорить и решил поверить ему на слово. А через пару минут я уже сидел в ванне. Перепачканное лицо, волосы, оскверненные какой-то слизью, измятая одежда. И все равно я чувствовал огромное облегчение. Все кончилось. Перебродив, компот трансформировался в вино. Я сидел в собственной ванне, я слышал приглушенную ругань соседей. Мгла окружала со всех сторон, но я не сомневался: события перебросили незадачливого путешественника на родину, домой. В отличие от многих бродяг я люблю путешествовать с одним непременным условием — всегда возвращаться. В данном случае я перехитрил всех и даже самого себя. Холод, который я предсказывал на завтра, уже миновал. Пространство, вобравшее меня, причислялось уже к иному времени. Здешнее время еще хранило тепло. Еще или уже…
ФА-ДИЕЗ
Разумеется, я отправился в гости. Выпасть из законного времени — в каком-то смысле означает потерять себя. Если это происходит в коллективе, можно укрыться в безлюдных пещерах, если потеря настигает в одиночестве, значит, бьет час выходить в люди. Именно там — в вереницах необязательных разговоров, среди пирамидальных салатных холмов и лениво-безучастных тортов вдруг обнаруживаешь с удивлением свое крохотное «я». И возвращается былая запальчивость, возрождается тяга к несбыточному, приходит знание того, что ложка — существо одноклеточное и по роду своему мужское, а вилка — напротив, обязательно дама — с грациозно изогнутой спинкой, всегда вприщур и остро нацеленная, готовая прижать и ужалить. И только в гостях взираешь на часы с оттенком снисходительности. То, что может все, не в состоянии уничтожить таинство посиделок. Ради этого я хожу в гости. И по этой же причине не беру с собой фотоаппарата.
Когда-то я любил снимать публику на дымчато-голубые ленты. Дырочки перфорации вызывали во мне священный трепет. Я закупал бездну фотомелочей и спешил запереться в своей крохотной, подсвеченной красным фонарем лаборатории. Но с некоторых пор любовь моя несколько приувяла. Я заподозрил, что дни рождений, на которых я без устали работал затвором, мало-помалу превращаются в дни моих фотографий. Праздник претерпевал странный перелом, и меня начинали таскать из угла в угол, желая запечатлеть свои незамысловатые позы и улыбки. Иногда мне просто некогда было поесть, зато и почести мне оказывались почти как имениннику. О нем, кстати, успевали забыть. На слуху было только имя фотографа. Странный азарт охватывал гостей, — в них пробуждались актерские качества, и каждый в меру своей фантазии старался изобразить что-нибудь особенно вычурное. Багроволицые кавалеры в тройках и галстуках становились на голову, кто-то пытался садиться на шпагат, а в групповых снимках начиналось совсем неописуемое. Зубастые оскалы лезли в объектив, люди лепились в ком и изо всех сил кричали, желая озвучить кадр, зарядить его своей взбалмошной энергией. Самое удивительное, что иногда это им удавалось.
Увы, именинами дело не завершалось. На следующий день начинались звонки и расспросы. Все встречные и поперечные считали своим долгом поинтересоваться, что там с фотографиями и как удалась проявка. Спрашивали, когда можно ожидать презента. Когда же «презент» расходился по рукам, начинались довольно странные воспоминания — воспоминания о том, как все они фотографировались.
Случались, разумеется, и обиды. Молодые девушки редко нравятся самим себе. Фотография — не зеркало, к ней другое отношение, и порция неприязни обязательно достается фотографу. Впрочем, может быть, вполне заслужено. Чего-то он, значит, не уловил. Какого-то прекрасного момента. И не оправдание, что такие моменты — редкость, что их караулят, как пугливую синюю птицу. Вот и карауль, коли снимаешь! Выслеживай! И нечего оправдываться и объяснять, что жизнь — не фотография. И что плакать красиво не получается. Так уж оно принято. Вой и рыдания принято называть плачем. А разудалое человеческое гавканье — смехом.
Словом, когда я хочу просто отдохнуть и развеяться, фотоаппарат остается дома, на верхней полке моего специального фотошкафчика, а я подставляю плечи под парадный пиджак и плетусь к зеркалу.
— Полезай, полезай! — говорю я своему упирающемуся костюму. Моему костюму в зависимости от обращения дают самый разный возраст — от трех до двадцати лет. То есть, после чистки и глажки — выглядит он года на три — не больше, а вот после гулянки, дня рождения или еще хуже свадьбы — на все двадцать.
По старой привычке все же заглянул в шкафчик, но в обществе громоздкого проектора, пахучих реактивов, стопок фотобумаг и черных рулонов отснятой пленки фотоаппарат чувствовал себя более комфортно, чем у меня в сумке. Это было очевидно, и я удовлетворенно прикрыл дверцу.
В общем так или иначе я оказался в гостях — за столом, в пиджаке и без фотоаппарата. Хозяина звали весело и просто: Василий Грушин. Он мне нравился, я ему тоже, хотя друг дружку мы понимали с трудом. Он был серьезен и верил в принципы, я тоже был серьезным, но, что такое принципы, не знал. Он мечтал переустроить мир к лучшему и на собственном примере неустанно доказывал, что это вполне возможно. Про переустройство мира я опять же ничего не знал, но Васю Грушина за эту его мечту любил. Любил, но не уважал, и за это он, кажется, уважал меня. Грушин был крупным начальником, его баловали подарками, улыбками и комплиментами. Я ему ничего не дарил и улыбался только когда мне этого хотелось. Но Грушин мне нравился, и он про это знал. Судя по всему, ему было этого достаточно.
Однажды я зашел к нему на работу и застал за странным занятием. Охрану из проходной он проверял на знание Пушкина. Здоровый малый перетаптывался у него в кабинете и с туповатой растерянностью повторял:
— Мой дядя… Дядя самых чистых правил…
— Честных, — мягко поправлял его начальственный Грушин.
— Чего?
— Честных, а не чистых, хоть честь и чистота — тоже, конечно, в некотором роде… Ммм… В общем продолжай…
Чуть позже в кабинет заходили секретари, водители, бухгалтера и тоже бубнили заученные строчки. Знатоков Пушкина Грушин поощрял премиальными.
— Зачем им это нужно? — спросил я его.
— Ты спрашиваешь об этом меня?
— Ну да!
— Спрашиваешь, зачем людям нужен Пушкин?
— Да нет же! Но при чем тут они?
— Ты не считаешь их за людей?
— Тьфу ты!..
На этом наш разговор завершался. И чаще всего таким образом завершалось большинство наших бесед. Но мы друг друга любили. Я считал, что Грушины бессильны переделать мир, но я не сомневался, что он держится на их плечах. Сам Грушин, должно быть, думал про меня, что я правдив и сострадателен. Этих качеств ему вполне хватало, чтобы относиться ко мне с симпатией. Вполне возможно, что причины своего неравнодушия мы просто выдумали. На чем держится дружба и недружба? Наверное, как и любовь, на чем-то смутном и по-человечески неразрешимом.
Словом, я сидел в гостях у Грушина и отдыхал от себя самого. Шел второй час отдыха, и несмотря на гул заздравных тостов и бесед я чувствовал себя немного окрепшим.
Пасюк, сосед Грушиных, парень с голосом, не нуждающимся в мегафоне, тыкал меня кулаком в бок и радостно кричал в ухо.
— Вся жизнь — сплошное представление. Времена Ренессанса — театр. То, что сейчас, — цирк. Мы, майн либер киндер, зрители, посасывающие леденцы. Все, что от нас требуется, — сидеть на законном месте и не возбухать. К кулисам, — желтый от табака палец Пасюка мотался перед самым моим носом, — ни под каким видом не приближаться! Табу, майн либер! Что там за ними — нас не касалось и не касается. Сиди и аплодируй.
— А если я не хочу?
— Чего не хочешь?
— Аплодировать.
— Значит, свисти. Ногами топай. Желаешь помидором порченным воспользоваться, — пожалуйста! Хочешь спать, — тоже не возбраняется.
— Но допустим, я вознамерился узнать правду. То бишь, чуточку больше того, что нам показывают на сцене. Как же возможно постигнуть правду, оставаясь на месте?
— Только так ее и постигают! — палец Пасюка вновь пришел в назидательное движение. — Кстати! Какой правды ты возжелал? Может, закулисной?.. Так я тебе еще раз повторю: вселенная познается не круговым обстрелом и не методом скверного сюрприза, вселенная познается погружением вглубь. А если тебя интересует, к примеру, что там у тебя булькает и пульсирует под кожей, так тут, паря, ничего занимательного: мозги, кишочки и прочая неаппетитная размазня. Заглянуть, конечно, получится, но понять — ты все равно ничего не поймешь. На людей надо глядеть извне! И то — лишь в случае, если они прилично одеты, с носовым платком в карманчике и капелькой дорогого одеколона на виске. Пойми, без всего этого мы — довольно-таки невзрачные создания.
— Отнюдь, — сосед, сидящий напротив, тонко улыбнулся. — К некоторым такие сентенции, вероятно, не подойдут.
— Сентенции… — Пасюк отмахнулся от тонкостей соседа и вновь задышал над ухом. — К примеру, жрем мы с тобой говяжьи языки и хихикаем над остротами застольных ораторов. Это нормально, это по-человечески. И в рот друг другу мы при этом не заглядываем. Иначе тошно станет. Вот так по всей жизни. Вместо одной правды обнаруживаем десять и тут же запутываемся. Потому как, — на этот раз палец багроволицего Пасюка согнулся крючком и, описав щедрый полукруг, постучал по голове хозяина, — здесь у нас, не поймешь, что. Думаешь, думаешь, а находит все равно будто кто-то вместо тебя.
— Ты игнорируешь энергетику, — снова возразил я. — Мы ищем не потому что надо найти, а потому, что надо искать.
— Браво! — оценил Пасюк.
— И кроме того, пусть не все, но многие из нас желают быть героями.
— Ага, либидо-фригидо! Знаем… И вот, что тебе на это отрапортуем: герой нашего времени, золотце, не супер из Чехословакии или Афганистана, а дезертир — тот, кто наотрез отказывается мчаться на Ближний или Дальний Восток сокрушать чужие дома и проливать чужую кровь.
— И свою собственную, не забывай!
— Не забываю, золотце. Зис импосибл! И все равно повторю: настоящий герой нашего времени — дезертир! Дабы не убить он идет на плаху, на вечное оплевывание и так далее. Как ни крути, это жертва. Не бунт, а именно жертва. Так что давай, братец мой, дернем одну рюмашечку за него.
— Не знаю, — я покачал головой. — А Отечественная? А революция? Один уходит, — тяжесть перекладывается на остальных.
— Во первых, не приплетай сюда Отечественную. Защищаться и завоевывать — разные вещи. А во-вторых, если брать революцию, то здесь дезертиры имели самый настоящий шанс спасти мир. Но не спасли. Потому что совести предпочли присягу.
— Совесть — у каждого своя.
— Зато присяга — общая, — Пасюк сардонически захохотал, ядовито подмигнул левым глазом. — Легко жить чужой волей, верно? Сказали — сделал. Потому что долг! Потому что обязательство перед обществом! А зов сердца… — что зов сердца?.. Муть и ничего более. И никому ничего не докажешь. Оно ведь там внутри, под ребрами. Так просто не вынешь и не продемонстрируешь.
— Только если скальпелем, — хихикнул кто-то из соседей.
— Во-во! Скальпелем!.. — Пасюк мрачновато зыркнул в сторону шутника. — Только для этого помереть надо. Как минимум. А каждый раз помирать, когда кому-то что-то доказываешь… — он развел руками. — В общем давай за терпеливых. На них мир держится.
— Только чтоб тебя успокоить, — я поднял рюмку на уровень глаз и с неудовольствием убедился, что держать посудину ровно уже не получается. Вино капало на скатерть, заливало пальцы. Чтобы окончательно не опростоволоситься и не стать сахарно липким, я торопливо перелил алкоголь в желудок.
— Вот теперь ты снова человек! — объявил Пасюк. — Когда кто-нибудь начинает делить и классифицировать — знаешь, там жанры всякие, подклассы и отряды, меня разбирает хохот. И все же… — те, кто не пьют… Как бы это выразиться помягче…
Он подпер лобастую голову кулаком, и я приуныл, изготовившись слушать его многословное и нелестное мнение о непьющих.
И все-таки минут через пять мне удалось взять тайм-аут. Совершенно неожиданно Пасюку ударили во фланг, и он вынужден был отвлечься. Я занялся жаренной картошкой, а моему собеседнику пришлось отбиваться от обрушившегося на него противника — такого же громогласного Пасюка, но с иной идейной платформой, иными претензиями к человечеству.
— Правда — она всегда правда, а ложь — всегда ложь! — красноречиво надсаживался Пасюк номер два (звали его, если не ошибаюсь, не то Эльдар, не то Эдуард и учился он, разумеется, на филфаке — кажется, уже восьмой год).
— Кое-кому, разумеется, хочется взмутить водичку, — продолжал Эльдар-Эдуард, — но историю не обманешь! В главном мир всегда диктовал двуединое начало: мужчина и женщина, солнце и луна. То же и тут: есть правда, а есть ложь. Правда — естественное благо, ложь — противозаконное зло.
Морщась, Пасюк налил себе коньяка, а мне с отеческой заботливостью плеснул клюквенного морса.
— Ну а как же тогда ложь во спасение? Или таковой нет вовсе?
— Нет и не было! — рубанул Эльдар-Эдуард. — Солгал, значит, предал. Не кого-нибудь, так самого себя.
— Стало быть, если я вижу, что у мамзель кривые ноги, я обязан объявить это ей в лицо, а не расточать комплименты? И про мужа излишне ретивого не забыть, и про годы в виде морщин…
— Демагогия! Такая же демагогия, как пресловутые рассуждения про черную зависть и белую! — Эльдар-Эдуард взмахнул вилкой, чуть-чуть не зацепив соседа, тот вовремя вильнул плечом, с нервным хохотком отодвинулся вместе со стулом подальше.
— Позвольте! Про зависть я ни единым звуком…
— Чушь! — Эльдар-Эдуард не позволил. Тема очевидно была ему близка, ему настоятельно требовалось, чтобы кто-нибудь хоть как-то упомянул ее за столом.
Каюсь, я злорадствовал. Пасюку приходилось несладко, и мне хотелось, чтобы хоть раз в жизни почувствовал каково дышится его оппонентам.
— Не надо притворяться! — Эльдар-Эдуард переправил в рот громадный кус пирога и яростно жевать. Голос его приобрел глуховато-коровий оттенок. — Не надо обелять и маскироваться! Черная зависть, белая… Есть одно единственное чувство — чувство нормальной человеческой зависти! И завидовать по-хорошему это уже не завидовать.
— А что же это, по-вашему?
— Все, что угодно! Любоваться, восхищаться, быть мысленно рядом… Не надо расщеплять этимологических связей. Когда у кого-то есть то, чего нет у меня, и я сожалею об этом, имеет место зависть! Простая, человеческая, без изысков.
— Но могут существовать градации.
— Могут. Кто-то завидует вяло, кто-то от души — и все равно и те, и другие завидуют. Корень остается прежним. А когда начинается припудривание — дескать то-то и так-то, прямо зло берет. Я, мол, завидую ему, но исключительно по-хорошему… Ишь мы какие хорошие стали! Брут, может быть, тоже завидовал. И тоже считал, что по-хорошему…
Пасюку не удавалось вставить ни словечка. Расстроенный, он продолжал подливать себе коньяка, а мне морса. Он словно мстил мне за наскоки своего нового оппонента. В споре их все чаще начинали мелькать подозрительные словечки вроде монады и квиетизма. Философы принялись друг за дружку всерьез, пробуя на зуб, испытывая на гибкость. Сосед с белесыми бровями и такими же белесыми губами стеснительно наклонился ко мне.
— Я извиняюсь, люпмен — это что-то вроде ругательства?
— Вы хотите сказать «люмпен»? — я в очередной раз передвинул бокал с морсом смуглокожей особе с голубоватой искоркой в глазах и золотистой в уголке улыбки. Меня одарили кивком, морс благосклонно приняли.
— Люмпен — это когда показывают, например, по телевидению «Алые Розы» Сергея Соловьева или «Механическое Пианино» Никиты Михалкова, а вы переключаете на детектив или не подходите к телевизору вовсе.
Любитель интеллектуальных тонкостей, сидящий напротив, расслышал мою тираду. Помимо всего прочего он обладал, по-видимому, и тонким слухом.
— Но тот же Соловьев умудрился снять чудовищный «Дом под звездным небом». Стоит ли мне после этого подходить к телевизору?
Вероятно, сказывалось влияние Пасюка и Эльдара-Эдуарда. Я ответил с нагловатой уверенностью завсегдатая столичных богем.
— Истинный художник в праве говорить и «фэ» и «хэ». Если уже есть «Асса» и «Розы», можно позволить себе и пару бяк. Простительно.
— Я, откровенно говоря, придерживаюсь иного мнения.
— И это тоже простительно, — я снисходительно кивнул.
Стеснительный сосед, внимательно прислушивающийся к спору Пасюка и Эдуарда-Эльдара, вновь удивленно повел белесыми бровями.
— Что еще? — я повернулся к нему с вальяжностью начальника отдела кадров.
— Неофиты… — робко пробормотал он. — Это, видимо, растения? Какие-нибудь редкие…
— В общем не такие уж редкие, — я отпил из рюмки озабоченного Пасюка и, прищурившись, ударил своим мутноглазым залпом, пытаясь пробить точечки зрачков смуглокожей. Что-то там радужно взорвалось, взметнулось навстречу. Чем дольше я сидел за столом, тем больше она мне нравилась. Кстати сказать, это одно из непременных условий застолий. Разговоры, сладости и внимание хозяев — лишь часть обязательной программы. Одна-единственная загадка способна придать пикантный аромат всему вечеру. И чаще всего роль этой загадки суждено исполнять женщинам. Два-три взгляда, легкое движение головы — и ворожбе положено начало. Что бы вы уже ни говорили, что бы не делали, призрачный невод уже заброшен — от вас к ней, а от нее к вам. И вовсе не обязательно что-либо вытаскивать. Рыбак волнуется, видя дрожь поплавка, азарт утихает, когда рыба уже в садке. И совсем не нужно подходить и знакомиться, — напротив, зачастую это прямо противопоказано. За нашим столом сидела еще одна свободная дама. Издалека и мельком она выглядела вполне ничего. Но стоило мне присмотреться, как я тут же записал ее в категорию «старых кокеток». Увы, даме не удавалось самое естественное. То, как она держала вилку, поджимала губы и даже мигала, — во всем угадывалось желание позировать и быть красивой. А если не быть, то по крайней мере казаться. В сущности она и была красивой, но, наверное, об этом не знала. С такими трудно общаться. Им нужно подыгрывать, и, подыгрывая, поневоле превращаешься в такого же позера. Словом, не всегда тайна оказывается тайной.
Однажды на одной из дискотек я в течение часа любовался блондинкой, танцующей на другом конце зала. Сначала она была просто привлекательной, потом стала казаться обворожительной. Не выдержав, я двинулся ее приглашать и тем был наказан. Воображение в компании с полумраком сыграли со мной шутку. Приблизившись и произнеся банальную фразу приглашения, я разглядел множество печальных морщин и одинокую припудренную бородавку. Но странным было то, что исчезло и все остальное. Хрустальные чары рассыпались песочным крошевом. Но почему так случилось? По чьей злой или доброй воле? Или это мы все поголовно слепы и, очаровываясь издалека, перестаем видеть красоту вблизи? Особый род дальнозоркости или что-то более банальное?..
Так или иначе, но сегодня был особый случай. Я не проводил время абы как. Я спасался. А роль спасительницы, как и роль загадки, женщинам так же удается, как никому другому.
— Неофиты, — медленно и со значением произнес я, — сиречь перебежчики. Идейные паразиты, коим только успевай подбрасывать лозунги. Сегодня — «сарынь на кичку», завтра — «хайль», а послезавтра что-нибудь еще…
Глядя на смуглое лицо незнакомки, я поднялся и тем самым заставил подняться ее. А возможно, все обстояло иначе. Она решила первая выйти из-за стола и поманила меня следом. Так или иначе нити были натянуты, крючки прочно угнездились в живом. Определить, кто из нас командовал, а кто откликался, было довольно сложно.
Кажется, что-то играло. Или же заиграло, как только мы коснулись друг друга. Она назвала свое имя, и я тотчас его забыл. Любить всегда лучше незнакомку. Руки ее были сухи и горячи, и я с удовольствием переплел свои пальцы с ее пальцами. Это произошло неосознанно — значит, действительно искренне.
— Грушины замечательные хозяева, правда? — спросил я, и она тотчас поправила.
— Замечательная пара.
— Не верится, что ему уже сорок. Четыре мальчишеских возраста.
— Лучше измерять все не так.
— А как?..
Ее качнуло, и она прижалась ко мне всем телом. И тут же улыбнулась, но отнюдь не виновато.
— Кажется, я опьянела.
— Здешний клюквенный морс крепок.
Мы так и остались прижатыми друг к другу. Что-то мешало нам разойтись, разорвать этот двусмысленный танец. Разговор прервался. Вернее сказать, беседа происходила уже на ином уровне. Язык прикосновений — латынь для большинства. В этом мне, увы, пришлось убедиться давным-давно. Моя партнерша владела им в совершенстве. Пожалуй, кое-чему мне следовало у нее поучиться. Я и учился. На ходу. Не прерывая танца. Если вы думаете, что я говорю о диалоге физических тел, вы ошибаетесь. Тела заменяли собой посредников. Не более того. А МЫ беседовали иначе. Как именно — я затруднился бы объяснить. Никто и никогда не опишет словами музыку. Никому не удастся описать любовь. В лучших из лучших творений гении только робко прикасаются к тому, что называем мы чувством. Большим и светлым. Океан не поместить под микроскоп, а капля — это не океан. С нами происходило необъяснимое, и мы не спешили что-либо объяснять. Ладонь партнерши чуть вздрагивала, — она волновалась, как первоклашка в день первого сентября. Понимание редких взаимных мгновений поражало колокольным ударом. И оба мы тотчас извивающимися угрями ускользали от этого понимания. Мысль, натолкнувшаяся на самое себя извне, робеет и делает поспешный шаг назад. Телепатический сеанс — это не болтовня досужих кумушек, это процесс перемещающегося иглоукалывания. Нельзя погрузиться в чужую душу, словно в бочку с водой. Мы напоминали два деревца, глубоко под землей впервые встретившиеся корнями. Шелест листвы, скрип стволов предназначались для посторонних глаз и ушей. Главное происходило там, в недоступной взору глубине.
Водовороты образуют жизнь, они же ее и топят. Все говорят об одном и том же, но, к счастью, по разному. И тот же Ваня Пасюк способен отпустить сомнительной пробы комплимент. Например, вздохнуть и сказать: «Да… Женщины — это вещь!» Ваня Пасюк — один из жизненных водоворотов.
Когда твердят, что все делается ради них мерзавцев — то бишь, ради детей, складывается впечатление, что в варенье заживо топят муху. Делать что-нибудь для себя — опекающее большинство не желает. Оно рвется к самоотречению, и подрастающее поколение кормят оладьями из толченого камня.
Можете мне не верить, но нос не столь уж незаменим. Внимать запахам способна и кожа. Впрочем, следует говорить только за себя. Я чувствую запахи кончиками пальцев. Вот, в сущности, и все, что я хотел сообщить…
А во время таких танцев я совершенно перестаю соображать. Потому что погружаюсь во что-то теплое хорошее. Мозг этих вещей не понимает. Он требует отправных аксиом и алгоритмов. А теплое и хорошее в аксиому не упрятать. Потому что получится уголовный кодекс и ничего более. И я не знаю, почему, танцуя с незнакомками, я готов полюбить всех и простить каждого. Ластик терпеливо стирает все серенькое и черное, и я в состоянии вспоминать только самое светлое.
Когда-то, рассорившись с одним из начальников и подав заявление об увольнении, я перебирал в рабочем столе вещи, размышляя, что забрать, а что оставить. И неожиданно среди кнопок, скрепок и мятых листов миллиметровки обнаружил старую фотографию. На квадратике глянцевого картона были изображены он и она. А вернее — я и она. Под каким-то легким, продуваемым насквозь деревцем, на склоне холма и дня. Еще в дни школьной ветренности. Хотели просто попозировать, а она вдруг взяла и обняла меня. Этот самый миг я и вспомнил с обжигающей отчетливостью. Крохотный миг счастья, не очень понятый тогда. Прохладные ладони у меня на шее и доверчивую мягкость ее груди на моей…
Стоит ли чего-нибудь один-единственный миг любви? Или мы гонимся только за тем мифом, чтобы на всю жизнь, целиком и полностью — как храм, как гора Джомолунгма? Но ведь и храмы не вечны. И даже Джомолунгмы. Значит, один миг — это тоже кое-что?.. Во всяком случае, глядя на это простенькое фото, я вдруг до того расчувствовался, что побежал к начальнику и проникновенно попросил прощения. Сердитый и багровый, он помягчел, и что-то даже внутри него оттаяло. Я это видел. Бурча по привычке неразборчивое, он с облегчением взял мое заявление и, разорвав, отправил в мусорную корзину. Мы пожали друг другу руки. И все из-за одной-единственной фотографии. Вернее, того волшебного момента, что толкнул ее ко мне, а много позже меня к разобиженному начальнику. Видимо, подобное, не теряется. Наши порывы, как искры, блуждают по миру, передаваясь от сердца к сердцу — через слова, поцелуи и помощь.
Сейчас было нечто похожее. Мы не знали друг друга, но в чем-то стали уже родными. Вполне возможно, что, танцуя со мной, она вспоминала свою фотографию, свое полузабытое, но неутраченное. И я был рад за нее. Рад был за себя, что сумел что-то для нее сделать.
За нашими спинами захлопали в ладоши.
— Все, танцоры, хватит! Всем за стол! А Эдичка сейчас произнесет речь…
Музыка оборвалась, словно на пластинку кто-то наступил тяжелой ступней. Нас разорвали, и я поплелся к своему месту. Там кто-то уже сидел, но мне было все равно. Мозг раздражено чертыхался, а сердце все еще млело, кружась в кисельном сладостном водовороте.
— Минуточку внимания! — по бокалу забренчали ложечкой. Эдичка-Эльдар-Эдуард жаждал внимания аудитории. С Пасюком он очевидно уже расправился. Поклевав мышку, коршун прицеливался к рогам оленя. Вислогубое, щекастое лицо его дышало энергией разрушения. А в общем он был даже очень ничего: кустистые, как у филина, брови, задиристые, с капелькой глянца глаза, лоб, гармонично переходящий в раннюю лысину.
Раздумав садиться, а тем паче слушать речь жизнелюбивого Эдички, я двинулся в поисках туалета. Есть еще места, где можно на время скрыться от людей. Не самые благодатные и комфортные, но спасибо и за такие.
Первая попытка не увенчалась успехом. С расположением комнат я был плохо знаком и вместо туалета попал на кухню. Там курили двое: хозяйка и та самая, что была мною сурово записана в «кокетки». С некоторым запозданием я ощутил стыд за прежние свои мысли. Потому что вдруг понял, что стоят они тут и курят в одиночестве — обиженные и никому не нужные, объединенные общей тоской. И, конечно, костерят мужчин. За склонность к болтовне, за квелость в главном. Я осторожно попятился, и они немедленно обернулись. На мгновение в глазах у «кокетки» промелькнуло что-то милое, абсолютно человеческое, но она тут же вспомнила о своей придуманной роли, и все разом поломалось. Губы ее изогнула приторная улыбка, глаза, как театральные фонари переключились с одного цвета на другой, сменив лучистость на безыскусное сияние. Само собой, я ответил ей тем же, как в зеркале отразив благосклонную фальшь и лицемерное дружелюбие. Следовало как можно быстрее ретироваться, и, шутливо помахав дамам рукой, я извинился и вышел. Вышел, чтобы угодить в лапы капитана дальнего плавания, одновременно являющимся дальним родственником здешних хозяев.
Пьяненький мореход ткнул мне под нос «пеликанью ногу» — свой подарок хозяевам и принялся объяснять, что такие раковины — величайшая редкость и просто так на дорогах не валяются, что нельзя сравнивать нумизматов с собирателями раковин, что мертвое и живое несопоставимо и что, может быть, кое-кто и не в состоянии оценить его страсти, но я, как человек в галстуке и вполне интеллигентном клифте, — совсем другое дело и, конечно, пойму его должным образом. Я пообещал постараться, и мы тут же договорились, что на одну-единственную минутку я все-таки отлучусь в туалет. Отпуская меня, капитан милостиво улыбался. Наверное, с такой же улыбкой он отпускал морячков в увольнительную на берег.
И все же до туалета мне добраться не довелось. Уже перед самой дверью меня перехватил Толечка Пронин. Он тоже был здесь. Сумасшедших любят приглашать в гости. Они радуют и веселят нормальных. Сейчас от Толечки разило шампанским и самую малость местным кисловатым пивом.
— Пойдем, — позвал он. — Я уже в норме. Сам понимаешь, оставаться далее неприлично.
— Ммм… — промычал я. — Не понимаю, при чем тут я? Кажется, я еще в относительном порядке.
— Но ты ведь мне друг? — Толечка точно девушку приобнял меня за талию.
— Прежде всего я тебе сосед.
— Сосед и друг в одном лице — это почти братство. И потом — ты ведь тоже любишь Рыбникова с Юрой Беловым. И «Адъютанта его превосходительства» хвалишь. Вот и пошли. Можешь мне поверить на слово, наши шестидесятые-восьмидесятые еще назовут когда-нибудь золотой осенью. Творческих зуд для всех неуемных и абсолютный покой для всех лояльных! Играли в борьбу за человека! Иногда халтурно, а иногда талантливо. Атеизм любили и церковь не презирали. То есть, я в основном, так сказать, — в целом и общем… А до нормы я тебя доведу. Чес-слово! Окуджавой клянусь!
Его щетина уколола мою щеку. Он настойчиво тянул меня к выходу. Возможно, это был зов — тот самый, что выманивает бродяг на переплетение пыльных дорог, что гонит рыбу к местам далекого нереста. И все же я попытался оказать сопротивление.
— Возможно, в массе своей мы были не такие уж плохие. И мещан высмеивали, и бракоделов. Но ведь воевали! Мир порабощали.
— Так это втихаря. Никто же не знал! И потом плохо воевали, потому что понимали, чувствовали душой — не дело делаем! Вот и не старались. Так сказать, мягкий саботаж… Пошли, а? Небо, звезды, ветер в лицо!.. Чего тут делать? Я тебе так скажу: прогресса нет, и от смены правительств результат не меняется. Ветер странствий — вот, что необходимо современному человеку, а не экономика.
— Но я не один, пойми. Я с подружкой.
— Брось, — он уже пробирался в прихожую. — Все наши лучшие подружки впереди. Только попроси Толика, и он познакомит тебя с кем угодно. Хоть с самой царицей Тамарой.
— С кем, с кем?
— С самой натуральной царицей. Не веришь?
Толик изобразил на лице подобающее великодушие.
— Ладно, скоро сам увидишь.
— Да не хочу я ни с кем видеться!
Багровое лицо Толика приблизилось. Шепчущими губами он коснулся мочки моего уха.
— Ей-богу, не пожалеешь! Точеный профиль, миндалевидные глаза. В театре играет цариц и королев. Последнего любовника недавно отшила. Сейчас скучает.
— Она что, актриса?
— Она — женщина!..
Делать было нечего. Сколь-нибудь весомых аргументов против я не подобрал. Пришлось поднять руки и сдаться.
В прихожей мы споткнулись о ноги дремлющего человека. Подняв голову, проснувшийся сконфужено пробормотал:
— Ради бога… У меня так всегда. Как приду в гости, как наемся, так сразу на боковую. Ни «бэ», ни «мэ» и глаза, как говорится, до долу. В смысле, значит, слипаются…
— Никаких проблем, амиго, — Толечка аккуратно перешагнул через гостя. — Дремли, как говорится, дальше.
А вскоре мы уже спускались по лестнице. Для страховки Толик придерживал меня за руку. Он не слишком мне доверял. Заодно придержался и сам. Четыре ноги — не две, а кроме того ему действительно хотелось, наверное, познакомить меня со своей царицей.
СОЛЬ
После тесноты помещения здорово закинуть взгляд в небо — все равно как руки разбросать после диогеновой бочки. Даже весну красит в основном небо. Плюс немного зелень и плюс, конечно, женщины. Все прочее — безобразно.
Я разбросал руки, запрокинул голову, но, вспомнив, что смуглая и прекрасная незнакомка осталась в гостях, опечалился. Хотя с другой стороны — затевать роман с Ее Величеством Тайной было не в моем духе. Несвершившееся — зачастую лучше и интереснее факта. Во всяком случае не умерщвлена фантазия, и мысль о том, что было бы, если бы — продолжает будоражить дух. Кроме того меня обещали познакомить с царицей, и это интриговало, пусть даже царица была и не совсем взаправдашней. Толечка Пронин любил клясться, но в одном случае из десяти слово свое держал.
Сначала я выпил по его просьбе полтора стакана вермута. Пронин действовал по плану, и я в общем не особенно возражал. В вине — в том числе и в ядовитом вермуте скрыта энергия преображения. Переводя дух, я оглянулся. Мир теплел на глазах, и холода я больше не боялся. Более того — из подворотен подул ветер, но меня это ничуть не встревожило. Я готов был шагать в неизвестность, готов был знакомиться с принцессами и царицами.
Мы миновали гастроном с хвостиком очереди, потом подъезд с бронированной дверью. Возле подъезда, грустная и терпеливо надеющаяся, стояла красивая колли. Ремешок тянулась от ее роскошной шерстяной шеи к деревцу. Время от времени она начинала переминаться, садилась и снова вставала. Собака на привязи возле дверей — это особая тема. Впрочем, об этом уже кто-то писал. Увы, великими истоптано три четверти троп. Обидно, но на то они и великие.
— Смотри, смотри! — диким голосом завопил вдруг Толечка и пальцем указал на столпившихся у троллейбусной остановки людей. На радость мужскому населению ветер вовсю шутил с дамами. Он трепал юбочное разноцветье, дерзко прижимал материю к бедрам, бесстыдно тянул за краешек, собираясь выкинуть неизвестно что. Дамы смущались, суетными и неловкими движениями боролись с ожившей одеждой. Мужчины многозначительно подмигивали друг дружке, кхакали в кулаки.
Уже пройдя остановку, Толик еще долго оборачивался. Ситуация была забавной, а он любил юмор. Любил Луи Дефюнеса и выписывал «Крокодил». Я тоже люблю Дефюнеса. А когда гляжу «Большую прогулку», с удовольствием вспоминаю детство. Этот фильм я видел в классе третьем или четвертом. Прошло лет двадцать, и всякий раз слыша пререкания Бурвиля с Дефюнесом, я чувствую в себе пробуждение того давнего малолетнего кинозрителя. Кажется, это называют ассоциативной памятью. Узелки на платке. Цицерон. Загадочное слово «мнемоника»…
Почему-то подумалось, что пришло время завязать интеллигентную беседу и я завязал. То есть стал рассказывать и делиться:
— Представь себе следующее. Сижу как-то дома, гляжу телек. Двое в смокингах музицируют, стараются. Сперва «Аллегро» Баха, затем мелодии-юморески Дворжака. Сижу, слушаю, а наверху между тем топот. Громче и громче. Встаю, задумываюсь и совершаю вдруг такое открытие: эти ребята наверху пляшут в присядку под Дворжака! Представляешь!
— Может, у них магнитофона не было? — предположил Толечка.
— Да не в этом дело! Плясать под Дворжака — разве это возможно?
— А почему нет? Человек музыку сочинял, чтобы слушали и радовались. Если кому плясать хочется — что ж тут плохого?
Я задумался. Мысль была простенькой и незамысловатой, но оказалась для меня неожиданно новой. Действительно, почему не плясать, если пляшется? Все-таки радость. Чувство, так сказать, позитивное…
В ветвях над нами скрипуче закаркали вороны. У них была своя музыка, свои песни. Толечка задрал голову и зло процедил:
— Раскудахтались, козлы!
Я почему-то обиделся на него.
— Чего ты так на них?
— А они чего?
— Дурак ты! И дети твои будут ланцелотами!..
— Стоп, машина! — Толечка замер на месте, как вкопанный. Посмотрел на меня с ласковым пониманием. — Так у нас, паря, не пойдет. Надо принять повторно. Чтобы точь-в-точь до нормы. Чтобы, значит, любить друг друга и не лаяться.
— И птиц чтобы тоже любить, — сварливо произнес я.
— И птиц любить, — легко согласился Толечка. — Если они, конечно, птицы.
— А что потом? Пьяными отправимся к твоей царице? А если она нас и на порог не пустит?
— Тамара любит умных и добрых, — назидательно произнес Пронин. — И мы такими сейчас станем. Уж ты мне поверь.
Витиеватым движением он достал из внутреннего кармана плоскую флягу из нержавейки. На заводе, где работал Пронин с заказами было туговато. Чтобы не скучать, работяги выпаивали из металла фляги, а после продавали на рынке. В этой фляге что-то звучно перебулькивало.
— Снова портвейн? — я поморщился.
— Медицинский спирт, — Толечка изобразил на лице восторженность. — Чистейший! Ровно семьсот граммов. Если без закуски, должно хватить.
— Семьсот?.. Учти, я могу забыть твою фамилию. И даже имя.
— Не страшно. Этим нас не запугать.
Толечка оказался прав. Без закуски действительно хватило. Даже половины. Не прошло и пяти минут, как мы «поплыли», а мир не просто потеплел — мир прямо-таки закачался.
— Летим! — заблажил Пронин. — Самум к городу, а мы от него!.. — раскинув руки, он засеменил по асфальтовой дорожке, словно по зыбкой паутинке каната. Я поневоле залюбовался им. Несмотря на разгильдяйский вид, Толик безусловно принадлежал к категории щеголей. Щегольство ведь вещь условная. С одинаковым успехом можно щеголять «Мерседесом» на улице и проездным билетом в трамвае. И то и другое вполне оценят. К щеголеватым людям я вообще отношусь с симпатией. Все равно как к декоративным птичкам или рыбкам. Они украшают этот мир, как могут. Потому что молятся красоте. Я в нее тоже верую. И Толик верует. Да ему и нельзя не веровать. Он не выше метра шестидесяти и ровно половина женщин взирает на него свысока. В этом кроется один из парадоксов природы. Ущемленные люди досконально разбираются в том, в чем ущемлены и обижены. Как герань за стеклом они тщетно тянутся к солнцу, изощряясь в бесконечных поисках, доходя до удивительной виртуозности. Присмотритесь к малорослым и удивитесь. Изящества в них на порядок больше, чем в длинноногих и великаноподобных. Чувство независимости и осознания собственного достоинства — вот, что умудряются они втиснуть в свою неказистую осанку. И успех, как говорится, налицо. В отличие от сутулящихся верзил они прямы и свободны. А если стоят, то только в императорских позах — горделиво отставив ножку, если шагают, то вальяжно и неторопливо. Вероятно, жизнь к ним не столь великодушна, зато и обучает большему.
Чувствуя, что в голове расцветают индийские сады, и павлины, выйдя на лужайку, начинают расправлять свои цветочные веера, я что-то выкрикнул и осторожно, стараясь не горбиться, тронулся следом за Толиком. И в точности как он распахнул руки. Я тоже хотел казаться щеголеватым и красивым. Кажется, какому-то грузовику пришлось нас объехать. Мы его почти не заметили.
— А вообще-то к пассиву я отношусь не-га-тивно! — Толечка по-птичьи замахал руками, но взлететь не сумел. — Ну не нра он мне и все. Жить надо ак-тив-но! С любопытством и интересом!.. — он заскакал на одной ножке, как девочка, играющая в классики. — То есть, звоню я, скажем, даме и приглашаю в кафе. Скажем, в наш отечественный «Исе Креам». Само собой, она говорит «да» и начинает собираться. А не позвоню, — не будет ни «да», ни «нет». Вообще ничего не будет.
— Может быть, она будет ждать?
— Возможно! А возможно, и не будет. Я вообще не знаю, ждут ли они когда-нибудь. Скорее, живут, как живется, а уж потом называют это ожиданием… Но речь в общем-то о другом. О том, что она мне не желает звонить. Я звоню, а она, видите ли, нет.
— Почему нет-то?
— Откуда я знаю! Такая вот, дескать, скромница. Приглашать, якобы, — на танго или там на тур вальса — обязаны исключительно мужчины, а не наоборот. То есть, я, собственно, не против. Не уважаешь эмансипацию — не надо. Но если я болен? Если у меня лихорадка и температура под сорок? Если мне нужна помощь и чтобы мягкая прохладная ладонь легла на мой воспаленный лоб? Что тогда?.. Или я опять должен первым ползти к телефону?.. Она, видите ли, ждет! Стесняется первой проявить инициативу!.. Нет, братцы-кролики, это не любовь! Это пастбище! Нонсенс, как я это называю!
— Почему пастбище-то?
— Да потому что жуем! Жуем и вечно чего-то ждем! Не-е-е-т, братва, такая шара у вас не пройдет!
Пронин погрозил пространству пальцем и принялся озираться, видимо, не узнавая местности. Я тоже ее не узнавал, но мне было и неинтересно что-либо узнавать.
— Закурим? — Толик бодро принялся раскуривать пару сигарет — одну для меня, другую для себя. Уже окутанный облаком сизого дыма, он вдруг радостно замычал и, сорвав с головы шляпу, подкинул ее в воздух. Головной убор описал кривую и навечно осел в ветвях придорожной березы.
— И пусть! Не жалко!..
Мы бодро зашагали в неизвестность.
— Может, в ней гнездо кто совьет. Соловей какой-нибудь или скворец…
— Скворцы в скворечниках живут.
— А чем моя шляпа хуже? — Толик обиделся. — Ничем, полагаю, не хуже!
Он тут же и раскашлялся.
— Ох, и крепок табачище!
Дело было, конечно, не в табаке. С каждым шагом Толик становился все более рассеянным. Память просто песком просыпалась из его ветхих карманов, но с двумя сигаретами в зубах он выглядел просто восхитительно.
Мы шли, потому что не стояли на месте. Дорога казалась широкой и ровной. Шагалось бодро и с настроением. Энергия Толика мало-помалу передалась и мне, о превратностях жизни думалось уже свысока, с этакой долей снисходительности.
И все-таки когда старенькую кирпичную пятиэтажку мы окольцевали в третий или четвертый раз, я, памятуя рассказ Пронина, решил проявить инициативу и поинтересовался у Толечки адресом царицы. В ответ он снова достал заветную флягу и, предварительно поболтав над ухом, протянул мне. Я удивился, но принял ответ, как должное. Вероятно, Толечка знал, что делает, и два окурка в уголках его губ по-прежнему смотрелись весьма значительно.
Спирт был все так же горек, горек и зол. С ним не произошло никаких волшебных изменений. Изменения происходили с нами. Третий глоток дался мне с необыкновенным трудом. Что-то внутри отчаянно противилось и всякий раз выталкивало огненную влагу обратно, отчего я, видимо, добрых полминуты напоминал жабу, сдувающую и раздувающую щеки.
После незамысловатого тоста, произнесенного вдогонку выпитому, Пронин наконец-то уделил внимание моему вопросу. А может быть, созрел ответ. Спирт, стало быть, извлекался на свет не зря. Пронин действительно знал, что делал.
— Адрес — не математика. Это география. Так что не беспокойся. Движемся точно по азимуту!.. — и Толечка тут же зашагал, заставив меня молча ему позавидовать. Даже после второй порции спирта вышагивал он по-прежнему бодро, почти не петляя, а слово «беспокоиться» выговорил абсолютно членораздельно, пропустив только букву «п», что в сущности было полнейшим пустяком. Чтобы хоть как-то отыграться, я злорадно предупредил Пронина:
— Сейчас столкнешься с телеграфным столбом.
— Сам ты… — ответствовал он и в следующую секунду в самом деле столкнулся с упомянутым мною препятствием, но, видимо, не очень сильно, потому что презрительно хмыкнул и заканделял дальше. И снова я ему позавидовал. Надо думать, по-плохому, потому что Эльдар-Эдуард утверждал, что «по-хорошему» не бывает…
Время шло, и вскоре с некоторым удивлением я обнаружил, что справа и слева у меня выросло еще по голове. Этаким шварцевским шестиглазым драконом я перся по улицам родного города, и встречные прохожие не спешили охать и ахать. Потом одна голова отвалилась, и пока я ее искал, потерялась вторая. «Худо мне будет с одной головой», — я дернул себя за ухо и, кажется, оторвал и его. Испуганно взглянул на преступную руку, но ухо, должно быть, успело скатиться на землю вслед за второй головой. Опустившись на корточки, я зашарил по тротуару.
— Что ищем? — ко мне подполз на четвереньках Толечка. — Что ищем, говорю? Не это? — он сунул мне под нос какой-то булыжник. Я принял находку и шатко поднялся.
— Со мной не пропадешь! Отыщу, что хочешь, — Толечка воодушевленно продолжал обыскивать дорогу. — Чертовы лужи!.. Ты на дне смотрел?
Но мне было уже не до него. С ужасом я взирал, как ближайший столб кренится и заваливается на мостовую. Крикнув, я скакнул вперед и обхватил его руками. О, чудодейственный спирт! Возможность спасения мира… Падение замедлилось. Я старался, как мог. Но при этом подумалось: «А если бы не я? Если бы оно все-таки рухнуло? Вниз, на маленьких детишек, на какую-нибудь беспомощную старушку?.. Кругом бардак и беспризор!»
Столб оказался страшно тяжелым. Шумно дыша, я напрягал последние силы. Кое-как ухитрился оглянуться. Слева от меня аналогичным образом пытался предотвратить падение Толечка, — правда, падение уже не столба, а дерева — тополя, метров этак восьми росту, без ветвей, по-богатырски коренастого, изъеденного желтой городской оспой.
— Чего это они все разом? — покряхтывая, осведомился я.
Приятель не сумел ответить. Пот лил с него градом. Дерево Толику тоже попалось не из легких.
Мимо прошла женщина с коляской, прошмыгнул пацаненок на трехколесном велосипеде. Никто из них даже не взглянул в нашу сторону. Говорить о какой-либо помощи и не приходилось. Минута прошла в терпеливом молчании, а потом Толечка взорвался.
— Мы им тут что? Даром нанялись?! — он разжал руки и решительно отступил на полшага. — Хар-р-рашо! Пусть валится! Пусть крушит! Па-асмотрим на них тогда!
Дерево устояло. Толечка обошел его кругом и заинтересованно стал осматривать грубо обрезанную макушку.
— Не дерево, а полено с листочками… — он вдруг озаботился. — Надо бы проверить, как они ликвидируют ветки. В смысле — топором или пилой…
Пока я размышлял над его словами, он уже с молодецким кряканьем карабкался по стволу. Надо отдать ему должное, полетел он вниз, только добравшись до самой верхушки. Кувыркаясь в воздухе, успел произнести несколько горьких слов. Толя Пронин всегда был живчиком. Рухнув на спину, он тут же молодцевато вскочил. Притопнув ногой, словно что-то в себе проверяя, во всеуслышание объявил:
— Поверишь ли, враз протрезвел. Чудесная это штука — высота! Бросай свой столб и пошли.
Мы пошли, но добраться до цели нам суждено было еще не скоро.
Несколько раз во время пути память изменяла мне, проваливаясь в какие-то волчьи ямы. Спирт Толечки Пронина продолжал действовать, огненным дыханием вырываясь через ноздри, опаляя сознание и на время выключая его из жизни. Кое-что в этом городе я мог запросто подпалить, но я не желал этого делать, ибо помнил слова родителей, утверждающих, что несмотря ни на что, в мире сохранилось еще очень много хороших людей. Родителям хотелось верить. И хороших людей не следовало лишать последнего крова.
На четвереньки я больше не вставал, но путь мой по-прежнему был тернист и переполнен надсадными объятиями. Кажется, некоторые из деревьев я даже целовал — судя по шелухе на губах и вкусовым ощущениям — березы. Вероятно, во мне пробудилось что-то есенинское. Не обошлось, конечно, без потасовок. В основным это были попутные домишки. Кирпичными, жесткими боками они поддавали мне справа и слева, совершенно по-хамски толкали в грудь. Я отбрыкивался, расчищая дорогу, но они были всюду, их было больше. А после на помощь к ним заявился какой-то молокосос в модной «заклепистой» курточке и сходу обозвал меня обидным словосочетанием. Я ответил. Он засветил мне в ухо, и получилось не столько больно, сколько обидно. Осерчав, я ударил его в челюсть и попал в коленную чашечку. Парень захромал прочь, обещая привести дюжину-другую отважных приятелей — возможно, в таких же куртках. Как можно презрительнее я голосом Папанова загоготал ему вслед:
— Тебя посодют, а ты не воруй!..
Откуда ни возьмись примчался Толечка Пронин и, аккуратно прислонив меня к мраморным сапогам какого-то революционера, с грустью констатировал:
— Вот и ты туда же… мало победить, важно — оскорбить и унизить.
— Присоединяйтесь, барон, — пролепетал я. — Нечего марьяжиться…
— Да будет тебе известно, что после взятия Нотебурга в тысяча семьсот каком-то году на военном параде за каретой Петра Первого по земле волочили вороха шведских знамен. Спрашивается, зачем?
— Они первые начали, — пробормотал я.
— Интересно! А кто же тогда мечтал прорубить окно в Европу? — Толечка снисходительно потрепал меня по щеке. — Наши враги — тоже люди. Такой вот интересный парадокс!
— Если человек — враг, его уничтожают, а если враг — человек, его почему-то щадят. Абракадабра это, а не парадокс!
Пронин со значением поднял указательный палец.
— В том-то и дело, что не абракадабра. От перестановки неслогаемых…
— Мест слагаемых!
— Что?
— Я говорю: мест слагаемых.
— Да?.. А я не так учил, — он недоверчиво склонил набок голову, медленно повторил: — От перестановки неслогаемых… Ну да, точно!.. Чего ты меня путаешь путаешь!
— Ничего не путаю! Такое бывает. Мой дядя тоже удивлялся, когда по радио вдруг объявили, что в космос запустили Юрия татарина. Он был маленький, но уже интернационалист и, никак не мог понять, почему вместо фамилии с отчеством упомянули национальность. Так и недоумевал несколько лет.
— Славно! — Толечка Пронин закивал. — Вот и в Нотебурге то же самое… Ведь это же знамена — честь и достоинство нации! Зачем же, спрашивается, по земле? По грязи да по болоту?.. Ан, нет! Это у нас специально — рылом в грязь! Знай, мол, наших! И помни!.. Между прочим, калибр древних российских пистолетов был четырнадцать миллиметров. Позднее его дотянули до семнадцати. А тот же пулемет Дегтярева — всего-навсего двенадцать. Я это к тому говорю, что освенцимов тогда, может, и не придумали, но времена тоже были крутые.
Я кивнул, и память вновь оставила меня. Подчеркиваю — память, но не сознание. Такое со мной тоже иногда случается.
Запомнился такой колоритный кусок, — выбрели на площадь перед зданием исполкома. Толечка засмеялся. Высеченный из камня Свердлов стоял почему-то в меховой шапке.
— Вот она моя шляпа!..
Мы приблизились, и шапка взлетела, рассыпавшись стаей голубей. Толечка свистнул и замахал руками. Следуя его примеру, я вложил пальцы в рот и снова потерял память.
Ее вернул язык пса, энергично облизывающего мне лицо. Я поднял голову и кое-как поднялся. Толечка довольно захохотал.
— Видал-миндал! Вот что значит целебная сила слюны. Раз-два, и ожил!
Я мутно поглядел на пса. Он был худющий и грязный, но смотрел на меня радостно и приветливо. Моему оживлению он был рад не меньше Толечки.
— Кто это?
— Волк. А может, волчица, — Толечка взглянул на пса чуть сбоку и утвердительно кивнул. — Точно, волк… Дал ему, понимаешь, кусок хлеба и вот никак теперь не могу отвязаться.
— Пусть идет с нами.
— К Тамаре? Не-е… Она его не пустит. Она и кошек-то боится, — Толечка сделал вдруг страшное лицо и заорал на пса.
— А ну иди домой, дурак! Домой! Слышишь?..
Пес улыбнулся и завилял хвостом. Добрую шутку он уважал и ценил.
— Вот кретин! Пошли от него! — Толечка махнул рукой. — Пусть остается.
Мы двинулись по тротуару, и пес покорно затрусил следом.
— Быстрее! — Пронин побежал, увлекая меня за собой. Задыхаясь, мы одолели квартал, попетляв каким-то двориком, влетели под арку и затаились. На всякий случай Толечка даже прижался к стене. Пару секунд спустя, пес сунулся мордой в арочную полумглу и, разглядев нас, успокоено присел. Он тоже немного запыхался.
— Вот гад! Я думал, не заметит, — Толечка расстроенно сплюнул.
— У них же нюх.
— А-а…
Пока Толечка придумывал, как отделаться от докучливого четвероногого, я по примеру пса присел, а потом и прилег. И сразу отключился.
В следующее мое пробуждение я обнаружил, что мы уже в каком-то подъезде. Под ногами плыла гармонь лестницы. Кто-то раздувал и сдувал ее обширные меха, но вместо музыки я слышал лишь собственное дыхание и голос Толика.
— Земля — это космическая тюряга, понимаешь? Правдолюбцы, блин, возмущаются, почему, мол, лучшие умирают раньше. А я тебе так на это отвечу: а умирают ли они? Может, смерть — это вроде амнистии? Каково, а? Возвращают тебе память — и бах! — ты совсем в другом мире — светлом, умном и чистом. И живешь себе, значит, дальше. А Земля — она потому и обречена, что здесь все зэка. Даже самые-самые!..
— И ты тоже?
— И я! И все вокруг. Просто одни рецидивисты, другие — так себе…
Глядя на ступени, я вспомнил ребра пса и оглянулся. Но никто за нами уже не бежал. Должно быть, Толечка все-таки что-то придумал. Мне стало грустно. Тем временем сам Пронин стоял уже где-то наверху и костяшками пальцев набарабанивал по дверной филенке какое-то замысловатое стаккато. Щелкнули засовы, и без всякого предисловия Пронин горячечно зашептал:
— Привел… Честное слово! Вот увидишь, золотой парень. Абсолютно незамужний. Как и ты. Работает поэтом, чинит холодильники…
Кого он имел в виду, я не понял. Мне было не до того, я одолевал последние лестничные ступени. Ступени-углы… Кто их придумал столько? Может, насчет зэка Толик прав? Мальчики в хэбэ стреляют из автоматов и превращаются в мужчин…
Пронин действительно привел меня к царице Тамаре. Длинные волосы цвета каштана, молодцеватая челочка. Глаза глядели с ожиданием и недоверчиво, излишне полные губы были поджаты. Мне подумалось, что, вероятно, многие ее считают красивой. Я ее таковой не считал. Ей-богу, не знаю почему. Бывает так: все на своем месте и вполне отвечает стандартам, а целовать не хочется. Может быть, только поговорить. Словом, эталон, да не тот. А вернее сказать, не для тебя. Такая вот несуразная эклектика…
— Мда… — произнесла она в сомнении.
— Ммм… — промычал я.
— Что ж, — она храбро протянула теплую ладонь. — Здравствуйте, раз пришли.
— Простите, — я пожал руку и потупился.
— Вот и познакомились! — оживленно защебетал Толечка. — Прихожу домой с работы, ставлю рашпиль у стены… Сейчас кофейку заварим, отметим. Томочка, может, в дом зайдем? Как-то оно неудобно на пороге.
Хозяйка со вздохом посторонилась.
Мы прошли в квартиру, и я услышал, как в прихожей, чуть приотстав, Тамара успела шепнуть Пронину:
— Сколько ему лет? Он же моложе меня!
— Возраст любви не помеха, — громко ответил Толечка. Перейдя на шепот, осведомился. — Хочешь, он тебе холодильник починит? Прямо сейчас?
— Зачем? Холодильник работает.
— Жаль, — Толечка расстроено смолк. — Ладно, может, когда сломается…
Должно быть, хозяйка его щипнула, потому что Толечка ойкнул. А потом захихикал. Так или иначе прыти у него не убавилось. Описав по гостиной хозяйственный круг, он зачем-то заглянул под шкаф, деловито переставил какую-то вазочку с телевизора на сервант.
— Так эргономичнее, — пояснил он.
Я покосился на свои руки и покраснел. Если я выглядел так же, как Пронин, дело было дрянь.
— Тамара, извините, где тут у вас ванная комната? — я повернулся к хозяйке. Довольно глупый вопрос, если разобраться. В наших-то малолитражных квартирах не найти туалета! Видимо, подобное любопытство превратилось в своеобразный российский этикет, в ритуальную вежливость, в форму интеллигентной риторики.
Женщина с очередным вздохом взяла меня за рукав и как козочку на поводке провела к туалету.
— Полотенце слева, мыло над умывальником. Сейчас пришлю Пронина. Ему тоже не помешает умыться.
— Спасибо, — чистосердечно сказал я. И для чего-то соврал: — Понимаете, помогали товарищу картошку копать.
— Ага, голыми руками. Ну, а товарищ после угостил, — подхватила она. В глазах ее блеснули смешливые чертенята. — Ладно, пойду за Прониным.
Я открыл кран и начал терпеливо оттирать ладони. Попутно обвел ванную цепляющим взором. Повидал я наших российских туалетов. Комнатка совмещенная со всеми мыслимыми и немыслимыми неудобствами… Тут было однако уютно. На полочках со вкусом и шахматно были расставлены всевозможные кремы, шампуни и лосьоны. Мыло, щеточки, зубная паста — все лежало на своем строго определенном месте. Преобладала импортная продукция, и от всего этого ванная благоухала, как добрая цветочная клумба. У пьяных проблемы с обонянием, но аромат здешней гигиенической парфюмерии я прочувствовал в полной мере. Оценил и чистоту. Удивленный, не поленился даже провести пальцем под раковиной. Эмаль оказалась скользкой и гладкой. Вот что значит стопроцентная хозяйка! Скитаясь по самым разным квартирам, я успел провести, наверное, сотни две-три генуборок и потому понимал, какого труда стоит поддерживать в порядке наши человеческие свинюшники. Даже вывел от безысходности собственную теорию о пагубности вещей — теорию, впрочем, довольно тривиальную, хотя и справедливую. В мир приходят голыми, голыми и уходят. Квартира, затопленная вещами, превращается в пыльную барахолку. Соответственно и вся наша жизнь становится сплошной генуборкой…
— Ну как тебе Томка? Царица, а? — в ванную зашел Толечка. Сходу подцепив с полочки какой-то ароматизатор, словно дезодорантом щедро опрыскал себя со всех сторон. — Ух! Люблю я всякую такую фигню! Аж в носу щиплет!.. Щас пойдем к ней, побалакаем, туда-сюда…
Спустя полчаса мы сидели за столом и, с надсадной непринужденностью «балакали» об умном. Когда смущаются, всегда начинают с умного. Совсем как у мужчин. Заговаривают, как джентльмены, а заканчивают, как низкопробные донжуаны. Вот и мы все никак не могли разогреться, чтобы скатиться до анекдотов про вечных рогоносцев-командировочников. Я рождал первую часть фразы, Толик завершал финал. О последних открытиях ученых, о событиях в Гондурасе, о погоде. Когда заговорили о погоде, я несколько оживился.
— Завтра будет плюс двадцать шесть, — сообщил я. — Потепление, но ненадолго.
— Град пойдет, — авторитетно добавил Толечка. — Ночью. К утру все растает. Тяжело будет братьям-колхозникам. Посев, уборка на корню…
Помолчав немного, он неожиданно осерчал:
— Когда-то я называл Ильича великим человеком в кепке. Теперь зову просто человеком в кепке.
— Ну и что?
— Вот и выходит, что я конформист! Самый махровый приспособленец!
— Мы все конформисты и приспособленцы.
— А почему? Почему, я вас спрашиваю?
Я пожал плечами, Тамара хмыкнула.
— А я вам отвечу! Да потому что люди, увлеченные одной идеей, в самом деле способны создавать коллективное биополе. Этакий скромный эгрегорчик от океана до океана, способный менять психику даже отдельных независимых индивидуумов.
— Отдельный индивидуум — это, конечно, ты?
— И ты, и она, — Пронин ткнул пальцем в Тамару. — И скажу честно, если насчет эгрегоров — это правда, тогда правда — многое.
— Глубокомысленно! — похвалил я.
— Правда — это все на свете, — добавила Тамара. — В том числе и то, что называется скукой, — поднявшись, она включила радиолу и настроилась на музыкальный канал. И тотчас волной цунами в комнату ворвался тенор Меркьюри. Разумеется, и он тянул давным-давно знакомое. Припевы густо заполняло его тоскливое «оу-оу». Правда, у Меркьюри это выходило достаточно искренне. И Толику, и Тамаре, и мне стало грустно. Вероятно, всем троим подумалось, что был человек — и сплыл. Одно только «оу-оу» и осталось. Гимн волка, обращенный к Луне. Дослушав песню, Тамара решительно выключила радиолу. Чтобы как-то нарушить молчание, Толик неуверенно произнес:
— Да… Вот она жизня!..
Мы солидарно вздохнули.
— Люди вот работу клянут, ноют про то и про се, а лиши их ее, и начнется массовое сумасшествие. Мы — это не мы, вот в чем дело.
— Проблема свободного времени, — пробормотал я.
— Проблема вызревания личности! — отрубил Толечка. — Прямая реакция на все окружающее и никакого анализа.
Слова «реакция» и «анализ» хозяйке чрезвычайно не понравились. Она потянулась за моей тарелкой, глаза ее занырнули в мои собственные — слишком глубоко и настойчиво, чтобы не понять и не почувствовать.
— Собственно, я сыт… — я пожевал свой язык, но ему было все равно — моему языку. Красноречие его покинуло. И я опять спасовал. — Если только еще немножечко…
— Другое дело! — Тамара ободряюще улыбнулась. — Какой же это мужчина, если не ест?
Появилось четкое ощущение, что все это уже было и не раз. Дежурные фразы, дежурная мимика, деревянные рассуждения ни о чем. Гость — подарок в дом, говорят некоторые. Гостей следует развлекать и ублажать. Эти некоторые, должно быть, святые люди. Я их не понимаю. Как не понимаю радости от наплыва гостей. То есть, хочу поправиться: я с легкостью могу представить себя в качестве гостя, но никогда — в роли радушного хозяина. Потому что друзья — это не гости или же я опять чего-то не понимаю. Обилие людей, сидящих справа и слева, перезвон посуды, скука, помноженная на вынужденность. Нельзя ни уйти, ни сказать правду, ибо ты — хозяин, а хозяин в данных обстоятельствах — жертва. А любые жертвы — вещь добровольная. Умеешь — откажись, сумеешь — прими. Все это широко известно, и все же — чего ради я должен беседовать о том, что заведомо мне (да и им тоже) неинтересно? Разве я — не лучший самому себе собеседник, гость и хозяин в едином лице? Вот уж где нет откровенных завираний и лицемерия. Может, лишь самую малость. Ибо для себя я всегда раскрыт, в горе и в радости никогда не укажу на порог, хотя терпеть вечное свое присутствие — тоже не сахар. И все же… Задумайтесь! Разве не славно жить на планете, названной твоим именем, выстроив поперек космоса полосатый шлагбаум? Стой, скучающий незнакомец! Тебя здесь не ждут. Сделай милость и обойди стороной. Своей скуки у нас у самих предостаточно…
Помню, одна романтически настроенная дамочка, придумав себе нашу любовь, засыпала меня потоком писем. И ладно если бы дело было только в письмах. В один из вечеров, явно вообразив себя на театральной сцене, она, трагически заламывая руки, призналась своему мужу, что изменяла ему в течение нескольких лет и что тайный виновник ее страсти — я. Муж оказался человеком практичным. С охотничьей двустволкой он заявился ко мне домой и принялся стрелять через дверь, вышибив глазок и попортив трюмо в прихожей. Объяснять ему, что дамочка что-то напутала, было бессмысленно. Он все равно бы не поверил. Пришлось дожидаться момента, когда у ревнивца кончатся патроны, и только после этого я вышел на лестничную площадку. Все-таки он пришел ко мне, а значит был гостем. И кроме того он возбудил во мне интерес. Сам бы я ни в кого стрелять из-за женщины не стал. В этом смысле я абсолютно не собственник. Любит — значит так тому и быть, пусть уходит или приводит. Как-нибудь отстранюсь и переживу. А чтобы вот так — кулаком и пулей… Впрочем, стоит ли зарекаться от того, чего не знаешь? В общем, мне захотелось поговорить с обладателем охотничьего ружья, и мы поговорили, предварительно разбив друг другу физиономии и перепугав всех соседей в подъезде.
Ничего я тогда так и не понял — ни романтических фантазий дамы, ни агрессивного порыва ее муженька. Не понимаю я этих вещей до сих пор. В сущности это одна из моих трагедий. Какой бы вопрос меня не интересовал, какую бы задачу я перед собой не ставил, вместо одного-единственного вразумительного ответа, я получал и получаю сумбурную разноголосицу. Вопрошающий, я выступаю в качестве солиста, мне же отвечает целый хор. Каждая секунда претендует на истинность, каждая координата с готовностью предъявляет уйму вещественных доказательств в пользу своей правоты и единственности. Дикое это равновесие никак не умещается в голове, но превосходным образом уживается где-то вовне. Но, увы, пугает не хаос, пугает уверенность, с которой этот хаос громоздится поверх всего, многозадо умащиваясь на лучших стульях, на золотых престолах стран и континентов. Оттого-то и проявляется страх, который в свою очередь порождает холод. По счастью, пока не вселенский. Холодно мне, а значит, и моему городу. Что такое один-единственный город в масштабах вселенной? Всего-навсего один-единственный город.
Правда иногда… Иногда мне начинало казаться, что творцом промозглой погоды являюсь я сам. Очень человеческое качество, надо сказать. Сие забавляло, но не обнадеживало. Наблюдая, я впадал в уныние, а на следующее утро с неба принимался валить снег. Иногда прямо посреди лета. Метеорологи разводили руками, люди ругались. Когда же я радовался и в маленькую мою квартирку входило чувство успокоенности, за окном водворялось тепло. Природа, изменчивая женщина с зеленой веточкой в шелке волос, брела по лесным полянам, кивая порхающим пичугам, мягкими пальцами растворяя цветочные бутоны, приглашая на нектар бабочек и пчел. Но делал это не я! Слава Богу, у меня хватало разума, чтобы прочувствовать действительную истинность происходящего. Возможно, я только самым краешком ощущал настроение того, кто был причастен к погодным метаморфозам. А может быть, мне мерещилось вообще все…
— Вы совсем ничего не едите.
Очнувшись, я медленно обвел взглядом комнату. Пронин куда-то пропал. Деликатес хренов! Сводник и пьяница!.. Сказал, наверное, какую-нибудь шоколадную пошлость и улизнул.
— А где Толик?
— На кухне. Должно быть, спит.
— Значит, улизнул?
— Нет. Просто вышел.
Я отложил вилку в сторону, кончиками пальцев осторожно обтер губы. Салфеток не было.
— Все было очень вкусно, спасибо.
— Пожалуйста, — в глазах ее светилась добрая грусть. Мне стало ее жалко. Я вообще люблю жалеть людей. И чаще всего за такие вот глаза, а иногда просто за молчание. Пугают говорливые, молчаливые привлекают.
— Вы, правда, играете цариц?
— Я их играла. Давным-давно и один-единственный сезон. В маленьком периферийном театре.
— Искусство не бывает периферийным.
— К сожалению, бывает…
Не выдержав, я зевнул.
— Пардон. Не спал две ночи, и вот… — я опять приготовился оправдываться и врать, но Тамара перебила меня.
— Две ночи копали картошку?
— Не было никакой картошки, — признался я. — Все чертов спирт. Еще немного, и боюсь, засну прямо на стуле.
— Я вам постелю, — глаза Тамары скользнули в сторону. — Выбирайте, диван или раскладушка?
Вопрос не был риторическим. И она вовсе не протягивала мне два кулачка с зажатыми в них разноцветными шашками. От верности ответа зависело ее доброе ко мне отношение. И нечего было удивляться. За гостеприимство платят, вот и все.
Помедлив, я кивнул на диван.
— Здесь, если не возражаете.
— Не возражаю, — лицо Тамары просветлело и вроде даже еще чуточку похорошело. Прямо на глазах она помолодела лет на пять-шесть. Женщинам такие чудеса подвластны. И самые старые женщины — самые нелюбимые. Молоды — те, кого мы любим. Отсюда и решение проблемы вечности. Наши бабушки не бывают старухами. Это органически невозможно.
— Вы очень хорошая, — пробормотал я и обреченно подумал: «Но именно хорошие женщины мне более всего безразличны?» Мысль не приводила в отчаяние, но порождала немало вопросов — вопросов довольно безысходных, и потому я поспешил бодро подняться. На всякий случай ухватился за спинку тяжелого кресла.
— Честное слово, вы замечательно выглядите!
На щеках Тамары проступил легкий румянец. Ей понравились мои слова, а мне понравился румянец.
— Скверно, что мы завалились к вам пьяными. Надеюсь, вы нас простите? — я напрягся, выдумывая комплимент, но ни черта не придумывалось. Мне она нравилась, но как-то уж очень отстранено. С такими я умею только дружить. Меня не тянуло к ней, что-то в нашей обоюдной магнитной природе не срабатывало. В голове царила пустота, на язык напрашивалась откровенная банальщина. И тогда я пошел на подлог. Я представил, что вижу перед собой не Тамару, а ту смуглокожую незнакомку с золотым зубом. И слова немедленно нашлись.
— Не мне это говорить, Томочка, но вы прелесть. Вы чудо из загадочного тумана… Болтун из меня неважный, но если бы вы согласились помолчать вместе со мной… Хотя бы несколько минут…
Я вдруг сообразил, что важны даже не слова, а та энергия, которой они заряжаются. Это сильнее смысла, а значит, и действеннее. Лед на нашей мерзлой реке тронулся. Какая-нибудь спелая пэтэушница на мое «чудо» и «загадочный туман» ответила бы откровенным хихиканьем. Но Тамара не замедлила откликнуться. Что-то ее, впрочем, тоже удивило. Женские брови забавно изогнулись, глаза сузились, чтобы в следующий миг расшириться. И все-таки главное она поняла. Или очень захотела понять. А потому несмело шагнула ко мне, прикусив нижнюю губу, рукой теребя ворот платья.
— Вы…
— Молчи! — я взял ее за тонкую горячую кисть и притянул ближе. Если бы она снова попыталась заговорить или начала бы кокетничать, я бы ушел. Но Тамара и впрямь оказалась женщиной догадливой. Можно сколь угодно бранить женскую половину за отсутствие аналитических талантов, но в сметливости и интуиции им не откажешь. Навряд ли мой запрет читался на лице — маски плохо читаются, однако что-то она все же умудрилась ощутить и внутренне тотчас подчинилась чужой стратегии.
Пальцем я коснулся ее подбородка, прошелся вдоль острых скул. Все так же прикусив губу, она завороженно глядела на меня. С осторожностью я прикрыл ей веки и медленно стал расстегивать перламутровые пуговицы, берущие начало от ее шеи и по плавным холмам и впадинам сбегающие вниз. Ни единого звука протеста, никаких гримас. Я попытался выйти из собственной оболочки и полюбоваться собой со стороны. Что это?.. Подобие магии или взрослая игра, в которой каждый блефует в меру собственных талантов? Кто-то изображает смущение, кто-то — влюбленность… А что изображал я? Или был все-таки самим собой? Но отчего естественное безумие не будоражит моего сознания, не волнует мою кровь? Мне всего-навсего интересно. Хорошо, хоть так. Хуже нет полной аморфности… Кстати, если бы маска отсутствовала, и я волновался бы по-настоящему, получилось бы все так, а не иначе? Я почти не ласкал Тамару, а она уже окаменела. Или действующий без любви добивается большего? Что натворит разъяренный хирург, вторгнувшись в распластанное нутро больного? В медицине нужна трезвость, нужно хладнокровие. Только тогда врачующему сопутствует удача. Может быть, диковатый Распутин воздействовал на своих дам аналогичным образом?.. Сравнение меня покоробило.
— Застели диван, — голос у меня сел. Порывисто вздохнув, словно просыпаясь, Тамара распахнула глаза и заторможено подчинилась. Чтобы собраться с силами, я присел на краешек кресла. Голова все еще кружилась. Не от царственной Тамары, — от Толечкиного спирта.
Меня ничуть не удивило, когда, не прячась, хозяйка стала раздеваться. Отвести глаза в сторону было нетрудно. Чуть позже она помогла раздеться и мне.
— Ты очень ласковый, — разнежено произнесла она. Я поморщился. Это уже было тактической ошибкой, потому что относилось к категории штампов. Скверно, но многие наши фразы можно предсказывать, как ту же погоду. Если говорить, к примеру, о неустроенности мира, о раздвоении Есенина и великом обманщике Алексее Толстом, то наверняка заработаешь «демагога» или «чудака». А стоит поцеловать даму более пяти раз и погладить ее по голове с особой медлительностью, — вот ты уже и галант — нежный и ласковый… Не балует женщин мужская половина. Ох, не балует.
Мы были вместе и мы были врозь. Я во всяком случае себя не обманывал. Нас покрывала тонкая простыня. Любовники одеялом не накрываются — знают, что будет жарко. Но нам пока было холодно. Хотелось спать, но о сне думать не приходилось. На сон я обязан был еще заработать. Я попробовал снова вообразить на ее месте смуглокожую незнакомку, но память на этот раз подвела. Да и не стал бы я партнершу по танцам затаскивать в постель. Вот уж нелепое сочетание — телепатия и кровать. Айвазовского над писсуаром не вешают, хотя темы где-то и как-то… На мгновение мелькнула заманчивая мысль дать Томочке волю, но я вовремя одумался. Ничего бы у нее не вышло. Я себя знал. Если скучно, значит скучно. К тому же я вынужден был повелевать — именно такую роль я избрал с самого начала — гипнотизера и мага-повелителя. Иного меня она могла сейчас и не принять. Словом, оригинальное не выдумалось, и, прижавшись к ней всем телом, заставив замереть в моих объятиях, я стал вполголоса нашептывать ей какой-то бред. Я рассказывал о сугробах Казахстана, засыпающих с верхом двухэтажные домишки, о ядовито зеленых облаках Оренбурга и всех лучших женщинах, так или иначе забредавших в мою жизнь. Особенно долго в ней они не задерживались, но след оставляли — каждая свой. Имен я не упоминал, повествуя достаточно отвлеченно, но между строчками и при желании угадывалось, что во всех моих перипетиях неведомым образом участвовала и она — Томочка. Подобное желание у моей сегодняшней подружки имелось. Она млела от моих розово-теплых слов, а мои терпкие, с запахом жасмина и ландыша воспоминания возбуждали ее лучше всяких ласк. А через некоторое время ожил и я сам. Вернее, ожило мое онемевшее от алкоголя тело, сообразив наконец, что рядом находится постороннее существо, созданное с точки зрения мужчин замечательнейшим и единственно верным образом. А чуть пробудившись, тело не могло уже не откликнуться на бешеный Томочкин пульс, и я впервые за этот вечер поцеловал ее, погладив рукой дрогнувшую излучину ее напряженной спины.
Все прочее представляло собой обычный механический процесс. И когда, выражаясь трафаретным языком, с гонкой по долине любви было покончено, Томочка неожиданно развеселилась. Подобных изменений я не ожидал. Можно сказать, они застали меня врасплох. Вместо того, чтобы дать мне спокойно уснуть, она затеяла какие-то детские игры. Этакая перезревшая Наташа Ростова сорока лет с хвостиком. Она принялась хлопать меня ладошкой по животу и изрекать глупость за глупостью.
— Ой, какая же я нехорошая! Совратила бедного молодца!.. Ты не будешь меня презирать?
Я промычал что-то себе под нос. Это еще один бзик женщин — считать, что они кого-то способны развратить. Мы все развращены смолоду. Природой, самой жизнью. И мы, и они. Но если им радостно от такого нелепого предположения, пусть заблуждаются. Впрочем, возможно, ошибаюсь и я. Та же распутница-природа не забывает о чистоплотности. Собачки с кошечками, справив нужду, роют задними лапками, падаль сжирается грифами и червяками, а у многих людей зудит в груди нечто, называемое совестью. Вполне вероятно, что женщин можно выделить в особо чистоплотную касту. Мужчины, согрешив, опасаются последствий. Женщины, согрешив, каются. Не очень терзая себя, иногда с проблесками юмора, но каются. Они ближе к таинству зарождения жизни и потому сильнее чувствуют необходимость жизненной чистоты. Отсюда и все их фразы, произносимые после.
— Как быстро все может перемениться, правда? — она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. — Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.
Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику — монотонно, без особых изысков.
— Первая встреча и такой откровенный финал, — ты не злишься на меня?
— Почему я должен на злиться?
— Ну… Все-таки, — глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…
— Скажи что-нибудь, а?
Терпеть не могу, когда наседают. И терпеть не могу, когда собеседник курит. В особенности — собеседница. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотское ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. И я в таких случаях начинаю нервничать и грызть спички, но это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму — некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.
— Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, — ее кулачок колотнул меня по ребрам. — У тебя даже кожа какая-то каменная.
Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.
— Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги — в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.
— Значит, мне нужно над тобой поплакать?
— Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.
— Тогда почему не улыбаешься ты? — ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. — У тебя такие грустные глаза.
— Это не грусть, это страх, — честно ответил я.
— Ты боишься меня?
— Я боюсь всех.
— Всех-всех? — она удивилась.
— Всего-всего и всех-всех.
— Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.
Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.
— Да нет же… — я рывком сел, чуть отодвинув ее в сторону, и потянул со стула одежду. — Спи, золотце. Попроведаю на кухне Толика.
— Так я и знала, — глаза у нее опустели. — Ты думаешь, он меня любит?
— Я ничего не думаю.
— Тогда почему ты одеваешься?
— Схожу покурить. Или ты против?
Она не ответила. Безжизненной материей рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:
— Иди, иди! Спроси, зачем он водит ко мне своих друзей.
— Спи, золотце, спи, — я заставил себя не оборачиваться.
Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.
— Брось, — я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.
— Тогда давай вместе — на двоих, идет? — я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.
— Чего ты? — я ткнул его кулаком в плечо.
Он всхлипнул еще раз.
— Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?
— Нет, — я придвинул к нему одну из кружек. — Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства…
— То-то и оно…
Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с горькими порциями.
— Всего и делов, — я поднялся. — А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.
Он испуганно замотал головой.
— Я не могу! Ты что? Нет!..
— Дурак!.. — я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок — добрый, еще не научившийся плеваться и не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, — такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.
— Ладно, — пробормотал я, — мне пора.
— Погоди! Ты куда? — всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. — А ей что я скажу?
Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.
— Что хочешь, то и говори.
— Легко сказать!..
— Тогда скажи про меня что-нибудь свинское. Скажи: мавр сделал свое дело и отвалил.
— Она обидится, ты что?!
— На меня, но не на тебя.
— Я так не могу!..
— Ну и зря! Ты — это ты, а она — это она, — мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы закончить. — Чего ты от меня хочешь? Кольца желаний? Нет у меня кольца. И лампы нет. Я тебе не Алладин.
— Но ты мне друг!
— Именно поэтому я ухожу.
Я шагнул к выходу и оглянулся.
— Иди к ней, дурила. Иди!..
С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени — числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами мехами единой, изуверски растянутой гармони. Старая щербатая дверь подъезда, должно быть, проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, и восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.
ЛЯ И СИ В ОДНОМ НАЖАТИИ
Ночь меня не устраивала, ночь мне была не нужна, и время, попятилось, с ворчанием уступив припозднившемуся гуляке вечер.
Не такое уж большое одолжение, если разобраться. Сколько у него таких вечеров в загашнике! Зимних и летних, пыльных и пасмурных — словом, на любой выбор и на любой вкус. Специально я не заказывал. Согласен был на любой. И мне выдали теплый, двубортный, из темного габардина, с первыми блестками звезд и усталым дыханием ветра. Я напялил его на себя и удовлетворенно крякнул. Все оказалось впору и по размеру. Можно было смело шагать домой, временами представляя себя младенцем, подброшенным равнодушными родителями к крыльцу чужого не моего города.
На улицах моего чужого города сыпал снег, и я способен был видеть себя со стороны и с высоты лет. Существо, оставшееся внизу, в сапожках, пальтишке и варежках, принадлежало к разряду романтиков. Кругом белел первозданный снег и только крышки канализационных люков чернели вызывающими пятнами — этакими каплями дегтя в медовой бочке, кляксами посередине страницы. Существо в пальтишке подбрело к ближайшему люку и стало терпеливо присыпать его снегом. Присыпав, удовлетворенно вздохнуло, искательно огляделось. Даже романтикам порой необходимо, чтобы кто-то видел их светлые усилия в напрасном.
Все так же сверху я показал мальчонке большой палец и улыбнулся. Хотелось, чтобы он поверил в мою улыбку. Детям мало улыбаться, им надо улыбаться искренне. Каким-то шестым чувством, похлеще всяких собак, они улавливают чужую фальшь и отворачиваются. Этот не отвернулся. Возможно, поверил мне, а возможно, сделал вид, что поверил. Я ведь упомянул: он принадлежал к разряду романтиков, а романтики великодушны. Продолжая улыбаться его румяным щекам, я вспомнил желтые косички еще одного малолетнего романтика — девочки. Уже из лета, из месяца августа, того самого времени, когда вечерние марафоны по улицам приносят больше грязи, чем здоровья. Малышка стелила поверх луж газеты и плакала, видя, как быстро они намокают. Она боролась с лужами, она хотела, чтобы люди гуляли по сухому и чистому…
Я сморгнул. Видение чужого города и маленьких фигурок рассыпалось сахарными кубиками, растаяло в гремучем кипятке.
Коньяк, спирт и водка при минимуме закуски мало чем отличаются от серной кислоты. Желудок болезненно содрогнулся, норовя изрыгнуть содержимое вверх по пищеводу. Мозг же посылал директивы иного порядка: растворять, переваривать, употреблять в дело. Организм глухо бурлил, по всей видимости, затевая бунт. Директивы ему не нравились. Возможная месть в виде прободной язвы вызывала у него злорадное довольство, а у меня приступы ярости. Мы играли в перетягивание каната — каждый на свою сторону.
Не обращая внимания на поздний час, какая-то женщина в платке и тренировочном костюме чинила забор возле приусадебного участка. Чинила по-женски, неумело. Гвоздь у нее все время загибался, она терпеливо принималась его выпрямлять и снова вколачивала в дерево. Мне захотелось отнять у нее молоток, шарахнуть по гвоздю так, как он этого заслуживал, но, скромно отвернув голову, я прошествовал мимо. Шагая по парку, почувствовал головокружение и точно подстреленный снайпером рухнул под раскидистыми акациями.
В коротком забытьи ничего не видел, но чувствовал, как шевелятся под черепом жуки-короеды, прогрызая извилины, как душит кто-то, навалившись на грудную клетку бизоньим весом. Очнулся от собачьего лая.
Похожая на крупного теленка, московская сторожевая припадала к земле, скалилась и рычала. Оказалось, что не на меня. Поблизости расположилось кошачье семейство. Мать преспокойно возлежала на травке, рыжий котенок путано бродил вокруг нее. Папаша, так мне по крайней мере подумалось, стоял на полпути между семьей и собакой. Особой тревоги он также не выявлял. Хвостом воинственно лупил себя по бокам, вприщур глядел на сторожевую.
Сердце окутал страх. Вздрогнув, я кое-как поднялся. Садюга-муравей жалил ногу, забираясь под брючину выше и выше, а я знал, что завтра опять настанут холода. Слишком уж спокойно взирали коты на собаку, слишком уж зло хрипела последняя. Муравей шел не в счет, хотя и его можно было приплюсовать к увиденному. В этом мозаичном мире все они занимали строго определенные места. Псу не пристало сомневаться в правоте собственного лая, коту было плевать на этот лай. Для них все было естественным. Они не собирались сходить с ума. Я был скроен из таких же молекул, как и они, пил воду и дышал кислородом. Но при всем сходстве и подобии я представлял собой иное создание. И дело заключалось не в психастении. Я ощущал чужую дрожь, чужой страх. Ощущал даже в том случае, когда жертвы пребывали в полнейшем спокойствии. Посторонний вскрик вызывал у меня содрогание, обморок женщины на экране скрючивал пополам. И там, где других спасает равнодушие, меня спасало ненастье. Жмурясь и прикрываясь руками, я словно нажимал невидимые кнопки, напрягая тучи, магнитом притягивая к городу ураганные ветры, метель и град. Улицы начинали пузыриться от ливней, снег торопливо присыпал пугающие меня следы. Работники прогноза терялись, ничего подобного не мог припомнить ни один из живущих в городе старожилов.
Пассажиры гибнущего самолета…
Последние минуты перед ударом. Вой, сутолока — и каждый неожиданно наедине с самим собой. Даже супруги. «Я» в предчувствии скорой кончины и зеркало, выплывающее из багрового тумана, в глубине которого уже не ты, а костлявая с косой.
Порой, пожалуй, даже слишком часто за последнее время, я начинаю сознавать, что ощущают люди в такие минуты, в таком самолете. Более того, я начинаю ясно понимать, что и сам я один из них, — пассажир гибнущего лайнера под названием Земля, человек, предчувствующий катастрофу. Человек, а не абстрактный эквивалент Тьюринга.
Собака продолжала рычать, — одной-единственной терции было недостаточно, чтобы пробудить шторм. Мои ненастья всегда запаздывали. И снова в далекие дремлющие города вползали танки и бронетранспортеры. Солдаты в ватниках и бронежилетах, топорщась автоматами, семенили по улицам. От обилия оранжевых сдвоенных «валетом» магазинов их грузно покачивало. Девушка с гранатой пряталась за останками стены. Длинную косу она обмотала вокруг шеи, чтоб не мешалась, а ее брат, чернобородый горец с «базукой» на плече, выглядывал в окно, карауля подходящий момент…
Жить долее было невозможно, и снова я пошел на обман, воззвав к тому, что обычно именуют куражом. Инкубационным, неестественным способом я воспроизвел на свет злость — хлипкую, не слишком живучую, но все-таки вполне эффективную. Мир обижал меня, и я прибег к самому глупому и самому простому — перешел в контрнаступление. В пса я запустил палкой, в кота смачно плюнул и замахнулся. Все еще пьяный, преображенный куражом, грозно зашагал по аллее. Алгоритм был избран наипримитивнейший: бить превентивно, не дожидаясь синяков и шишек.
На одной из скамеек сидели разодетые в пух и прах девицы и нарисованными ртами прикладывались к баночкам с пивом. Я плюхнулся рядом и грубо поинтересовался:
— Вопрос на засыпку! Почему грудь, ноги и все такое только в кино и романах? Почему в реальной жизни одни лахудры?.. Вы вот женщины в летах, можно сказать, пожили — вот и ответьте желторотому юнцу!
— Юнец нашелся! — девицы зафыркали. — Самая отзывчивая поспешила просветить:
— Нам всего-то по шестнадцать.
— Да? — несказанно удивился я.
— Ква-а! — дразнясь, протянули они.
— Вот и я говорю: опыт, зрелость и все такое…
Девицы одна за другой встали, виляя костлявыми, а может быть, стройными бедрами, двинулись в темноту. Я заорал им вслед.
— Молодые еще — носом вертеть!
Рядом остановился скособоченный на одну сторону пенсионер с крупным, изъеденным жизнью носом. Зыркнув на удаляющихся девиц, он одобрительно закивал головой.
— Так их, молодой человек! Так!.. Еще молоко на губах не обсохло, а уже штукатурятся.
— Сам ты молодой человек! — огрызнулся я. — Не молоко, а помада.
Пенсионер обиделся и заковылял прочь.
Посидев еще немного, я сосчитал количество скамеек в скверике и прикинул, сколько всего здесь может быть насажено тополей. Первое попытался помножить на второе, и получилось что-то очень приличное. Даже если выразить в рублях.
Да-с, господа! Даже если выразить в рублях… Деревянных, привычных, родных, столь часто ошивающихся где-то вне наших карманов, вне наших кошельков. И пусть знают где-нибудь там — где светло от перстней и черно от смокингов, что парижскому «портмоне» я всегда предпочту наш бедный залатанный российский кошелек. В этом, если хотите, и будет заключаться мой маленький патриотизм.
Патриотизм мой маленький… Мой маленький, но удаленький патриотизм… Слова вращались по кругу, мозг пробуксовывал, не понимая, чего от него хотят. А я от него ничего и не хотел. Потому что не знал, чего должны хотеть от собственного интеллекта нормальные люди. В моем возрасте и в моей ситуации…
Митька меня уверял: прозорливость — это дар. Кто умеет заглядывать в прошлое с будущим, обязан работать на человечество. Потому что человечество плывет на пароходе, а пароход плывет в тумане. Без лоцманов ему трудно. И дар — это прежде всего обязанность. И его нельзя скрывать, нельзя профукивать на мелочи… Глядя на Митьку, я поражался его уверенности. О моем даре он мало что знал, но о том, как его использовать, знал все доскональнейшим образом. Наверное, это было нормально. Те, кто не умеют, всегда знают — как, и наоборот…
Я снова зашагал по тротуару, не забывая о превентивной стратегии. Изумленный мир несколько поутих, — клиент отказывался воспринимать его пассионарно и может быть, даже временно восстал. Мир растерянно отступил, и, пользуясь этим, я продолжал безнаказанно обижать его представителей. Целующейся парочке я погрозил пальцем, помоечных голубей вспугнул пронзительным свистом, прохожему, поинтересовавшемуся временем, назвал то самое число, что получил перемножением тополей на скамейки. Остановив двух гогочущих оболтусов, мне доставило удовольствие строго поинтересоваться документами. Документов не оказалось, и я повел их в отделение. Парни шли неохотно, то и дело оценивающе поглядывали на меня, явно прикидывая, не навешать ли мне фонарей. Я поводил их по городским улицам и в конце концов затащил на территорию какого-то склада. Сонному вохровцу было сказано: «Это со мной.» Он с подозрением оглядел парней, но промолчал.
— Вот так, братцы! — обратился я к приунывшим парням. — Вот вы уже и на чужбине. А ведь дома оно лучше, верно?
Они хмуро согласились.
— Значит, договариваемся так. Если хотите, чтобы все было тип-топ, то скоренько и с настроением прибираем все дорожки. Чтоб ни одного фантика и ни одной газетки!
— Чего мы такого сделали? — гундосо протянул тот, что был повыше.
— Не сделали, но могли сделать, — я пошевелил бровями. — Профилактика, парни. Вневедомственный указ номер сорок пять, подпункт третий. Все ясно?
Не слишком синхронно эти олухи качнули крепкими головенками.
— Вот и ладушки! И не глядеть букой! Выше нос!..
По пути к проходной я подцепил бесхозную вязку двужильного провода. По сути дела — своровал, но своровал из принципа — протестуя против бесхозности. Все у того же вахтера грозно попросил номер телефона начальника Урюпина. Вахтер побагровел, как маков цвет, и признался, что не знает ни телефона, ни самого Урюпина, что он здесь недавно и еще не обжился. Я махнул на него рукой и вышел с территории.
Заметно похолодало. Пришлось поднять у рубашки ворот, а руки спрятать в карманы. Моток провода я еще раньше повесил на ветку куста. Провод был мне не нужен.
Будущее Земли… Паутина ссохшегося и завалившегося в уголок вселенной паучка. Чего-то он там недоплел, а многих так и недодушил. Перевернуть бы бинокль задом наперед. Чем дальше, тем лучше. А выгоднее совсем не глядеть. Пусть вон Митька смотрит. Он спит и видит, как становится в один прекрасный день экстрасенсом. И даже карточки ко лбу каждый день прикладывает. Пытается угадать, что на них написано. Может, когда-нибудь у него это получится?.. Дело в том, что у Митьки комплексы. Ему дьявольски необходима хоть какая-нибудь самореализация. Самое простое — жениться и родить пару сыновей. Или стать провидцем. Если бы это было возможно, я охотно поменялся бы с ним местами. Но подобных услуг нам никто не предлагает. Живи тем, чем наделили. Ибо наделяют многим. И Митькино многое, пожалуй, перевешивает мое…
Город потихоньку засыпал, а я работал и работал ногами, внимательно считая шаги. После первых двух сотен я сбился. Слишком много слов следовало уложить в один шаг. А вскоре я добрался до дома.
Кураж — штука живучая, и, оказавшись в квартире, я продолжал задиристо озирать стены. В углу, за диваном, притаилась гитара. Отверстие в деке напоминало распахнутый рот. Из этого рта выползла муха и, взлетев, пересела на гриф. Настроение у нее, видимо, было бодрое. Она энергично потирала лапки, словно собиралась взять да заиграть. Какой-нибудь мушиный гимн из трех-четырех аккордов. Молодой и глупый комар радостно кружил под потолком. Юность есть юность. Кровь моя его не интересовала. Он радовался силе упругих крыльев, свободе полета и невесомости. Вспомнив равнодушных котов, я поднатужился и плюнул. Что-то не сработало, — слюна перепачкала подбородок и грудь.
— Вот, значит, как? — взяв со стола нож, — один на двоих я двинулся на комара с мухой. Наверное, в биллионный раз человек доказывал природе, что он есть венец всего самого-самого. Комара я обратил в бегство, а муху напугал до такой степени, что, уносясь прочь, она с силой ударилась в стекло — обман всех насекомых и без сознания свалилась на подоконник. Я довольно захохотал. С чужими невзгодами собственные — не так страшны. Злость проходила. Наплывало отчаяние. Словно к спасательному кругу я ринулся к телефону. Память хранила еще парочку имен, что внушали надежду. Занято… Опять занято… И у Митьки, и у них. Швырнув трубку, я заметался по комнатам. Заглянув на кухню, обнаружил на столе коробку. Так и есть, навещала мама, но не застала. Блудные сыновья вечно шляются… Я приподнял картонную крышку и полюбовался тортом. Я любил домашние торты. Мама всегда это помнила.
Вернувшись к телефону, напялил на себя джемпер и косо взглянул на градусник за окном. Выходит, Толечке с Тамарой я наврал. Но ведь не знал я тогда еще, что повстречаю котов и пса! Не знал и не мог знать. Маятниковый тоннель не походил на привычные нам тоннели. Сеть непроглядных катакомб — вот чем являлся этот самый тоннель…
С упорством я накручивал диск, но телефон находился в игривом настроении, соединяя меня с кем угодно, но только не с Эллой, не Полиной и не Митькой. Кооператив, баня, какой-то загс… Дважды меня разворачивали, не дав сказать и слова.
— Эллочку тебе?.. А табуретом не хочешь? По загривку?..
Утомленный, я сдался. Присел за стол и обхватил голову руками. За окном выл ветер. Со всех сторон к городу слетались рокочущие тучи.
— Гад! — сказал я телефону, и он немедленно хрюкнул, залившись смешливой трелью.
— Да! — рявкнул я, хватая трубку.
— Ты что так орешь? Не в настроении?.. Это Элла.
Дыхание у меня перехватило. Все-таки есть на земле Бог. Чудо — это когда уже не ждешь…
— Элла! Приходи ко мне! Немедленно!
— Прямо сейчас? Ты с ума сошел. На улице творится несусветное.
— Если не придешь, будет еще хуже.
— Нет, прямо сейчас я не могу. Я думала — поболтаем. Или ты заскочишь. У меня тут Митька сидит. Вот с такими ногтями. Так заскочишь?
— Извини. У меня болит голова.
— Голова?
— Мозг, — пояснил я. — Лобные доли… И еще кипит чайник. В общем извини, родная. До связи! — я положил трубку. Несколько минут сидел неподвижно, затем встал и, старчески шаркая, отправился на кухню. Отрезал себе кусок торта и, запивая холодной водой, принялся жевать.
Тополя за окном уже не шелестели — они стегали друг дружку листвой, стегали наотмашь, без сожаления избавляясь от хрупких ветвей. Легче всего, наверное, переносил непогоду тот коренастый тополек, на который залазил Толечка. Ему было не с чем расставаться — этому древесному огрызку. Отсутствие листьев сводило его парусность на нет. Бедолага. Ни рук, ни ног, ни листьев… Я поморщился. Мне попался запеченный в торте волос. Подцепив его с языка, я счистил с него крем и заплакал. Волос был совсем седой.
Комментарии к книге «Гамма для старшеклассников», Андрей Олегович Щупов
Всего 0 комментариев