Карина Демина, Евгений Данилов Наират-2. Жизнь решает все
Пролог
Меня убивали сегодня, в четверть третьего пополудни, в собственных покоях, некогда блиставших золотой вышивкой по настенным кожам. Я помнил каждый рисунок, каждую выпуклость и переплетение тяжелых нитей.
Я часто любовался ими, часто заставлял других дрожать в страхе перед вязью канители и жемчуга. Да и умирал я далеко не впервые.
— Алым, закрой окно! — впрочем, мой голос еще был тверд. — Свет убивает меня.
— Но свежий воздух… — Его шаги тяжелы, как поступь голема.
— Закрой, пёс.
Заскрипело дерево, зашуршала ткань, и огненные иглы перестали терзать мои глаза. Приходится выбирать каждый день — задыхаться или сходить с ума. Шелковая простынь неструганной доской заскреблась по воспаленному лицу.
— Мой каган, снова прибыл Агбай-нойон…
— Завтра.
Я давал это обещание вчера. И позавчера… Надо исполнить. Явить миру хозяина, показать, что не ослабла рука, плеть держащая. Рука дающая. Рука берущая.
— Пить.
Горькая вода провалилась внутрь, в гнилую дыру, что поселилась в теле.
— Агбая славят в городе, — произнес Алым. — Люди его любят.
— Чернь как собака: кинь кость — полюбит, покажи плеть — подставит брюхо.
Всевидящий да спасет их… Потом, когда уйду.
А кто останется?
Ырхыз? Говорят — твой сын. Нет, сын запертого замка Чорах. А потому — чужой.
Юым? Маленький и слабый щенок суки, которая навечно останется второй. К тому он болен, если верить Кырыму.
— Хан-кам говорит…
— Молчи, пёс!
Выбора нет. Агбай, Урлак… Это не выбор, это смерть.
Веки терли по глазам грубыми точильными камнями, стесывая остроту, убивая некогда великолепные лезвия… Хотелось уснуть, но за это придется расплачиваться такой вот стружкой и заусенцами.
— Ясноокий, ваши кунгаи готовы.
Готовы. Ждут, когда им укажут, кого резать. Сыновей-волчат? Друзей-волков? Приближенных-шакалов? Чья смерть решит хоть что-то?
Амулет лежал там, где и должно — в изголовье кровати. Прохладный, тяжелый. Наверное, он взлетел красиво и также красиво обернулся в полете, перемигиваясь разноцветными сторонами. А потом упал точно на мою ладонь.
— Алым, сторона!
— Белая, мой повелитель.
Врет. Я знаю каждую трещинку на этом треклятом амулете. Белая сторона жмется к потной коже, а черная смотрит на меня слепым глазом.
Вот и Всевидящий сказал, но…
— Приказов не будет. Пусть кунгаи отдыхают и пьют за здоровье кагана.
Слишком уж часто в важные разговоры, путая их истинный смысл, стала вмешиваться смерть.
Триада 1.1 Элья
«Ты думаешь, это — истина? Нет, это ложь, которую тебе позволили увидеть».
Из ересей побережников.По уму, чтоб добраться до неба, надобно хорошенько покопаться в земле.
Могильщик Лумеш. Корабль идет.За победой ли, за смертью движется по ломаной волне навстречу врагу. Позади — чернота скал, почти уже не видная за деревянной громадиной. Да и чего смотреть на далекие невзрачные камни, когда бьют по глазам пурпуром и золотом паруса с вышитым жеребцом. Не просто корабль, но могучий кобукен, видом подобный черепахе! Панцирь его сияет стальными бляшками-щитами, прячет кунгаев Агбай-нойона от стрел и ядер. Стены усилены железными полосами и девятью слоями древесины, крыша зеленой кожей сарак-зверя зашита да разрисована клыкастыми мордами. Но есть в панцире оконца, и глядят из них длиннорылые пушки, выцеливают слабину у противника; есть и дверцы, через которые пойдут в бой воины. Совсем скоро, вот только просадит борт вражеского корабля голова-таран, рванет высеребренными клыками, поднимет ловко на иглы гребня, дыхнет в лица обреченных желтоватым дымом из пасти.
Шуршат весла — ловят волны, гудят паруса — ловят ветер, скрипят големы — вытягивают жилы. И кажется жалким враг — малый кобукен побережников, аляповато расписанный родовыми узорами мятежных кланов. Вот-вот. Сейчас. Уже…
Треск ломающегося борта заглушил даже сухой грохот пушек. А дальше вновь ударили орудия, высыпая искрящееся пламя и затапливая оба корабля дымом. Кобукен побережников дрогнул, просел и откатился. Часть защитных пластин снесло, открывая проходы к внутренностям. В них уже скалились и шипели белые лица, порхали наготове короткие сабли, топоры, дротики и ножи. И снова пушечный гром отступил, но теперь уже перед ревом отборных бойцов Агбай-нойона, верного слуги кагана Тай-Ы, хозяина золотого жеребца на пурпурном поле. Взвились и опали веревки с крюками, выплетая опасные сходни, а с крыши на крышу уже перебрасывались мостки, перелетали в диких прыжках абордажники. Кто-то — удачно, перекатываясь, привычно и красиво вскакивая на ноги; кто-то — не очень, расшибая грудину о деревянные и железные ребра; а кто-то — и совсем плохо, срываясь вниз, в жернова бортов и платформ. Впрочем, таких было мало. Но все равно первыми шли смертники: легкие кожаные куртки не защищали от тычков копий и косых сабельных ударов, а небольшие щиты раскалывались под топорами. По стенам надстройки алыми потоками заструилась кровь — щедро, много, будто кто-то старательно плескал ею из бездонных ведер. Но и мятежникам приходилось тяжело: то и дело кто-то белолицый вырывался, выпадал измолотым куском из монолитной плоти вражеского корабля.
Хищники раздирали друг друга. Дрожал толстошкурый Агбай-кобукен, рычал могучий кобукен-мятежник. Но была в рыке последнего неуверенность, малая, понятная только тем, кто взламывал на полном скаку вражеский строй, разметая его латной грудью коня, собственным напором и ударом кончара. Ровно этого и хватило бойцам Агбай-нойона. Вырываясь из одного дымного облака, они бросались в другое, ловко проносясь по шатким мосткам. С мачт, разбегаясь по каким-то особым жердям, прыгали и вовсе безумные воины в пестрых лентах, подвязанные длинными шнурами за широкие пояса. У каждого в руке — по большому ножу-крюку. Два, три, четыре таких ярких ядра-человека вре́зались в главный парус кобукена побережников, впились страшными лезвиями в полотнище и устремились вниз, взрезая тугую ткань и живой остров, изображенный на ней. Длинные раны быстро перечеркивали рисованную гордость мятежников, их символ, их силу. Но защитники у основания мачт встречали летунов размашистыми ударами, и было уже не понять, что это разлетается алыми струями — кровь или цветные ленты боевой одежды.
Мятежники приняли вторую волну нападавших, втянули, впитали ее сквозь пробоины и проломы. Стало ясно, что главная схватка теперь внутри и вовсе еще ничего не решено.
Снова дрогнул Агбай-кобукен, заскрипела платформа, и корабли разошлись. Только для того, чтобы совершить маневр, развернуться другим бортом и сцепиться снова.
Громче и громче стучат барабаны. Оглянись и увидишь, как мелькают смуглые руки Хариба, прозванного Многоруким. Как пружинят, едва коснувшись тугой кожи, корявые пальцы. Как сверкают на них кольца, как сияет золоченая спица в губе. Ухмыляется Хариб, все-то ему нипочем.
И Ёрге тоже.
Ну-ка, ну-ка веселее!
Хей-хей-хей!
Саблю в руки и скорее!
Хей-хей-хей!
Режь и бей! Гуляй и пой!
Хей-хей-хей!
— Коль удача за тобой! — шепотом пропел последнюю строку Ёрга. Сабля, конечно, хорошо, но здесь, в узости трюмов и внутренних коридорчиков лучше ножи. С широкими в три ладони длиной лезвиями да рукоятями, самолично акульей шкурой обтянутыми. Именно такие ножи, как у него. Немало послужили они, а глядишь, и еще сыграют.
Ёрга все-таки обернулся: так и есть, скалится Многорукий, клыки свои подпиленные показывает да щербину в передних зубах, но она — вовсе не зубовных резчиков работа, а кхарнских морских молодчиков.
Хей-хей-хей! Уж поскорее бы! Медлят, маневрируют, демоны их побери, ждут и выгадывают. Сколько ж их? Никак не менее шести десятков оружных. А все едино, последний бой, хей его так! Последний дым, последний ветер, последний раз споешь, глотку сдирая, последний раз, коль Всевидящий попустит, чужое брюхо вскроешь.
Жаль чаек тут нету, вот бы повеселились, дурные девы, попили б кровушки. Без чаек бой не бой. Все вот есть, а их, крылатых, не хватает. Не по-настоящему без чаек-то.
Заскрипели платформы, натянулись канаты, и закрутился кобукен в длинном, противоестественном повороте. Другой борт подставляет. Были бы там нормальные пушки, дали бы залп по Агбаю, а так…
Ну же! Хей-хей-хей! Не слышите, разве? Вперед! Во славу Великого!
Хей— хей-хей!
Ну-ка, братцы, не робей!
Всласть со сталью попляши,
Будет праздник для души!
— Хей-хей, — засвистел Думна, подбросив вверх копьецо. — Суходраев бей! Веселее, Харибка! Сейчас снова пойдут, а мы-то их и расчеломкаем.
Плохо только, что все они на це́пи посаженые, пусть длинные да легкие, а все собачьи. Тут ни наверх выпрыгнуть, ни вглубь отступить не выйдет. Только и есть, что стоймя стоять, а потом и ложиться под ноги суходраям.
Хей-хей-хей!
Ну-ка, братцы, веселей!
Вот удача, вот аркан,
Будешь мертв ты
Или пьян!
Справа и слева зарычали пушки.
— Ложись! — Думна растянулся на досках, закрывая голову, и Ёрга припал рядом, подкатился к самому борту, свернулся калачиком. Всевидящий да девы морские, вашей милостью едино… Корабль содрогнулся, глотая ядра, плюнул мелкой щепой, свистнул оборванными снастями, заскрежетал предупреждающе.
— Подъем, сучьи дети! Сейчас будет! Стучи, Харибка, стучи в последний раз!
И Харибка стучит. Мелькают руки, отзываются барабаны.
То ли на звук, то ли на запах крови несется кобукен Агбай-нойона.
Идет сверкающий кобукен Агбай-нойона, развернувшись к зрителям тем боком, с которого аккуратно снята обшивка. Удалена она так грамотно, что все внутренности корабля отлично видно с трибун, сооруженных в полусотне метров от плотно утоптанной площадки. Три палубы, каждая в своем цвете, лестницы и платформы с живыми растениями, с дикими зверями, которые, взбудораженные шумом, мечутся в клетках; с людьми, вооруженными копьями, с актерами, акробатами и огнеглотателями. Вон и барабанщик, которого почти не слышно за выстрелами, и особая вахтажка смертинков в синих робах — настоящие мятежники, плененные Агбай-нойоном.
Тужатся, тянут големы за собой колесные платформы, вязнут железные ноги в зеленом песке и мелкой гальке, которой щедро посыпана поляна. А между платформ, суетливы, мечутся тройки слуг, тащат на шестах ультрамариновые полотнища, волны рисуют. Правда, на волны вовсе и не похоже, ну да в Ханме мало кто видел настоящее море.
— Не стоит волноваться, моя драгоценная сестра, у них особый карнавальный порох и совсем нет ядер, — сказал Агбай-нойон так, чтобы слышали все, находящиеся на помосте. — Только яркие искры… Хотя в том бою, под настоящим обстрелом, нам пришлось несладко.
И вправду, левый борт серого корабля затянуло дымом, а пушки только ярче засверкали огненными брызгами. В следующий миг таран кобукена ударил примерно в то же место, что и первый раз, но с другого борта. Оба корабля сцепились носами и снова застыли углом, но теперь уже вскрытыми боками к зрителям.
Музыканты по команде взвились. Музыка, громкая, суматошная заглушила треск дерева и скрип големов.
Агония.
Но нет, не сейчас. Слишком долго готовилось зрелище, чтобы позволить ему закончится вот так. И повинуясь приказу распорядителя, замирают, упершись когтями в землю, големы. В этот миг они и вправду подобны чудищам морским, каковых и изображают на потеху всей столице.
Грандиозное действо, не то казнь, не то театральное представление, а правильнее сказать — и то, и другое. Но с размахом: два огромных кобукена и полдюжины кораблей помельче маневрировали, к удивлению, восхищению, ненависти и зависти толпы.
К вящей силе и славе Наирата.
Отсюда и не разглядеть простолюдье, сокрытое где-то за рисованными скалами, однако Элья уже предостаточно насмотрелась на наирцев. Наверняка свистят, толкаются, орут, подбадривая и проклиная, делая ставки и ярясь, что вот-вот проиграют. Хотя чего уж тут, сегодня победитель известен. Сегодня день величия кагана.
И Агбай-нойона заодно.
Сегодня тегин Ырхыз снова не сможет спать.
— Мы схлестнулись у мыса Джувар, моя драгоценная сестра. Непонятно, кто кого заманил в западню узкого пролива, скрывающегося меж скал и рифов, — Агбай-нойон распростер руки над задымленным полем. Измазались пылью тканные волны, почти легли на крашеный песок — утомились бегать, задохнувшись предлетней жарой слуги. Но и без них волн хватает: ползут по полю клубы порохового дыма, обволакивают черные глыбины, которые уже и настоящими рифами в настоящем море кажутся.
— Они были неуязвимы, ибо, подобно вермипсу, покрыты толстой броней, что не пропустит ни огня, ни стрелы, ни даже ядра! Сами же они плюются ядом и огрызаются орудиями, каковые в превеликом множестве снимают с захваченных кораблей! Особенно с кхарнских. Но взгляни, сестра, я вырвал их клыки и привез сюда, дабы потешить тебя и моего повелителя, да пребудет с ним милость Всевидящего.
Агбай-нойон скрестил руки и низко поклонился, не каганари — крытому пурпурному паланкину, поставленному на особом возвышении.
Не шелохнулся полог, не открыл глаз диван-мастер, и только один из кунгаев фыркнул беззвучно, отгоняя назойливую муху.
— Туман обманул их и нас. Мы считали, что их больше, они — что нас меньше. Вообще решающим был разгром побережного замка Фюхр, а морские баталии стали лишь ярким довершением начатого. Итак, я вступил в бой, уповая на моего «Агбу» и кунгаев! Три вахтаги храбрецов, воинов, каждому из которых не сыскать равного, рвались в бой.
Вторая линия кораблей, состоящая целиком из пузатых кёггов, выстраивалась правильной дугой. Неуклюжие, гротескные, с завышенными бортами и шипастой броней, с нелепо короткими мачтами и шелковыми парусами, они меньше всего походили на что-то плавающее. Может, оттого и бой устроили на суше, а не на воде?
У воды было бы не так жарко.
— У Джувара сложно маневрировать — сплошные скалы и рифы. Видимо, проклятый Мюнгюн и рассчитывал на наше неумение. Но к тому времени у нас уже были хорошие моряки, знавшие те воды. И вот мы…
Агбай рассказывал историю, за последний месяц слышанную Эльей в самых разных вариациях. Но сейчас она слушала внимательно и смотрела то на постановочную битву, то на людей, собравшихся на помосте. И там, и тут — интересно.
Вот стоит Агбай-нойон — победитель, с именем которого жила все эти дни толпа, за чей хлеб и медь она дралась, кому готова была поклясться в верности, пусть и лживо. Он высок, и тяжел даже на вид, особенно в нынешнем, праздничном наряде. Лицо его из-за пышных щек кажется идеально круглым, на нем почти теряются серые, тусклые глаза и крохотный курносый нос, зато внимание привлекает длинная, заплетенная в косицу и перевязанная алой ленточкой борода. Хвосты ленты свисают до самого пояса, а хвосты пояса — до носков белых сапог. Сапоги — подарок кагана, и Агбай-нойон не упустил случая продемонстрировать этакое расположение — халат его на две ладони короче обычного. Впрочем, Элья знала — нойон рассчитывал на иной дар. И продолжает рассчитывать, и нервничает — вон рука то и дело поглаживает узорчатую плеть.
Надеется. И ради его надежды длится невиданная забава, хлещут друг друга внутри ненастоящих кораблей ненастоящие солдаты ненастоящими саблями. Или настоящими? Вон покатилась чья-то голова, расплескивая темное. Или это искусная бутафория? Бой в трюме только начался и как знать, сколь долго еще продлится.
Каганари, в отличие от брата, спокойна. Она сидит, окруженная словно стражей, личными прислужницами, их наряды и прически одинаковы, а лица, покрытые толстым слоем белил, выглядят масками. Не женщины — големы. И каганари — их повелительница.
А на поле големами повелевают те, кому и положено — камы-погонщики, облаченные волей нойона морскими коньками. Ошипованые, угловатые, неуклюжие. Шуты на день.
— Бездарная трата ресурса, — вздохнул Кырым, поглядывая то на них, то на человека, замершего в тени великого Агбая. Рыха-Ар, тоже кам, но всецело преданный хозяину и каганари. Рыха сидит на приморских факториях, а значит и эман от них идет через его руки.
Элья еще не решила, как стоит ей относиться к Рыхе. Пока он вызывал лишь вежливое любопытство. Низенький, квадратный, с лысой — вот уж редкое явление среди наирцев — головой, он был уродлив. Желтоватая шкура его собиралась крупными складками, в которых тонула и шея, и руки кама. Складки свисали зобом, складки сползали на ладони, до самых кончиков пальцев, в складках прятались глаза и складками же тяжелели брови, и только затылок Рыхи оставался гладким и мягким на вид.
А внутри кобукена нападающие в коричнево-серых цветах Агбай-нойона снова мозжили головы противников крупными и какими-то ненастоящими с виду, но страшными молотами. Удар барабана — удар молота, барабан — молот, барабан — молот, удар, удар, удар!
И снова каганари Уми. Ей двадцать, но выглядит она старше. Это из-за золотой краски, нанесенной на кожу. Золотом сияет также прическа и наряд, пряча супругу кагана в желтом сиянии. Впрочем, Элье довелось видеть ее и в ином облачении. Уми и в самом деле удивительно красива: крохотная — едва ли не на голову ниже Эльи, с мягкими полудетскими чертами лица, пухлыми губами и черными, с поволокой глазами, она была не женщиной — девочкой, вечным ребенком.
Но дитя на руках кормилицы свидетельствовало об обратном. Благословенный князь Аххры, Юым-шад сосал большой палец и с выражением крайней сосредоточенности наблюдал за разворачивающимся зрелищем. Пожалуй, он был самым благодарным зрителем. А еще наиопаснейшим соперником Ырхыза, хотя вряд ли догадывался об этом. В данный момент Юыма больше интересовала грудь кормилицы, прикрытая от пыли платком, и корабли, что вновь пошли на сближение.
Крохотные фигурки на канатах и в трюмах, пляски безумцев, играющих в битву, притворщиков-актеров и воинов, обреченных на погибель по-настоящему. Как разобраться, кто из них где? Вот тот, что сорвался с мачты, рыбкой нырнув в матерчатые волны. Выполнил трюк или и вправду не сумел удержаться?
Юым-шад захохотал и захлопал в ладоши. Но тут же бледное личико его скривилось, брови сошлись над переносицей, а из кривого рта донеслось мяуканье. И кормилица привычным жестом приподняла платок, заголив грудь — кожистый бурдюк в синеватых жилках сосудов — сунула сосок ребенку. Юым-шад тотчас успокоился. Ырхыза передернуло.
В середине кобукена человек несуразно высокого роста — по всему, поставленный на ходули — размахивал нарочито огромной саблей, разгоняя полчища карликов. Лицо его было прикрыто черно-желтой маской, волосы из пакли свисали до земли, а сусальная позолота доспехов слепила.
Верно, это и был славный Агбай-нойон, повергающий мятежников. А тот, что пониже, пошире да понеуклюжей, обернутый в несколько слоев пыльной мешковины, явно изображал Мюнгюна, предводителя побережников.
Голова же Мюнгюна настоящего, изрядно подгнившая, венчала гребень носовой фигуры корабля.
Веревочные лестницы, связавшие корабли друг с другом, наполнились людьми. Деревянные доспехи, деревянные мечи, клубы пламени, которое скатывалось с железной брони кораблей и тонуло в сине-белой дымной пене.
Крики. Рев. Музыканты рвут струны, терзают рога, почти разбивают бронзу тарелок. Для разговоров не время.
— Пять «коней», что рыбы продержаться пока не истечет песок, — Лылах бросил монеты к перетянутой колбе часов. Тонкая струйка песка сыпалась, отмеряя теперь чужие жизни.
— Идет, — Агбай-нойон не мог не принять ставки. — Десять, что сдохнут раньше.
Лылах лишь улыбнулся. Он вообще, как заметила Элья, говорил редко. Зато его слушали с предельным вниманием, опасаясь упустить не то что слово — изменение тона, оттенка голоса, если в нем были оттенки. По мнению Эльи голос Лылаха был столь же невыразителен, как и сам этот человек.
Его редкие седые волосы, заплетенные в тугую косу и прикрытые кожаным чехольчиком, и крохотные, прижатые к голове уши, пожалуй, были самыми примечательными чертами в облике одного из могущественнейших людей Наирата. А в остальном… Лаковая шапочка, подвязанная под подбородком — тугой узел впивается в кожу — бледная шея с темными полосками не то грязи, не то застывших шрамов; подрисованные углем усы и отекшие веки.
Малоподвижный, сонный дудень степной — верно назвал любимца тегин.
Песка в верхней чаше оставалось менее половины. Ходульная фигура приостановилась, пропуская вперед себя дюжину бойцов в тяжелых панцирях, прямо к вахтаге мятежников, выделявшейся среди прочих белолицых короткими синими куртками.
— Вижу, и там Агбай избегает опасностей. Совсем как в жизни, — это были первые слова, произнесенные Ырыхзом с начала представления.
Впрочем, никто не показал вида, что расслышал их. Сегодня тегина осторожно не замечали. Его терпели, как и накатившую жару: с настороженной полуулыбкой и взмокшей спиной — то ли от тяжести суконных кемзалов, то ли от страха вызвать новую бурю. Мало кому хотелось оказаться в месте столкновения двух могучих волн. Ибо один тайфун уже народился и бушевал во всю — праздновали с невиданным размахом триумф Агбай-нойона, Победителя Рыб, любимого брата каганри Уми.
И многим виделось в том предзнаменованье скорых перемен. Потому силились люди проникнуть взглядами за пурпурные завесы, а разумом — в чужие мысли. Нервно считали монеты, думая об иных ставках. И видели перед собой вовсе битву вовсе не мятежных побережников и Агбая.
Меж тем то, к чему готовились без малого сотню дней, от просыпающихся серо-коричневых почек до самого цветения каштанов, укладывалось в три переворота песочных часов. В их верхней колбе еще терлись свинцовыми крупинками живые синие куртки, герой Агбу-Великан и мешковато-нелепый Мюнгюн; а в нижней, под серой горкой, уже давно похоронены первые весенние оттепели.
Весна началась с затяжных дождей. Весна принесла отчетливый запах гнили и свежей земли, который проникал даже во внутренние покои дворца. Весна топила сугробы, лизала льды, очищая красный камень Тракта. Снега отползали с боями, оставляя ошметки кольчуг и шлемов, клочья гнилой ткани и желтоватые, в отметинах зубов, кости. Впрочем, последние все еще привлекали и волков, и галок, и беспокойных, горластых грачей.
У стен Ханмы снега держались долго. Жались к камням, стекали в ров грязевыми потоками, цеплялись за космы камыша и рогоза, но все-таки стаяли. А в три дня и земля высохла, сменив жирную черноту на желтовато-красный, глинистый окрас. Чуть позже добавили зелени первоцветы, а еще спустя неделю окрестные поля вспыхнули синим и белым, желтым и густо-алым.
Мир ожил.
Вместе с первыми оттепелями у Эльи появился повод выбраться из дворца. Причиной стала очередная прихоть Ырхыза: почтить память предков… Теперь раз в неделю весеннее утро начиналось так: пробуждение, недолгие сборы, стража, лошади, носильщики, паланкин и пестрая свита для Эльи из карликов-дураков и музыкантов — еще один каприз Ырхыза, еще одно оскорбление степенному Наирату. Затем ворота, что молча открывались, пропуская кавалькаду. За ними начиналась Ханма — многоликая, многолюдная, многоголосая, встречала она паутиной улиц, лежала в долине каменным яблоком, источенным червями-людьми.
И пусть город был виден лишь в щель между тяжелыми тканями полога, но Элье и этого оказалось достаточно, чтобы понять: Ханма — не замок, Ханма — рынок. Он начинался сразу за белым кварталом: дома наирской знати сменялись иными, чуть менее роскошными и являвшими собой нечто среднее между жильем и торговой лавкой. Здесь высокие заборы с коваными решетками ограждали покой и гостей, и хозяев. Здесь в тени деревьев и кустов белого жасмина стояли беседки и скамьи, гостей обносили медовой водой и солеными лепешками, предваряя торг неторопливой беседой. Здесь тратили время столь же беспечно, сколь и золотые монеты.
Чуть дальше, втираясь в узкие улочки, лавки теряли заборы и зелень, окна их становились ýже, решетки на них — толще. Дома жались друг к другу и росли вверх на три или четыре этажа, и на каждом была своя вывеска, дверь и лестница, к ней ведущая. Здесь под навесами крыш ставили ведра для дождевой воды и глиняные бадьи, в которые выливали помои. Здесь шумная детвора затевала драки, и победители, оттеснив побежденных, устраивали пляски вокруг прохожих, хватались за одежду и руки, уговаривая заглянуть в лавку многоуважаемого Аглыма, Клейста Хошница, Зошке-Кошкодава и многих других.
Позже, когда дома вновь становились двух и трехэтажными, навесы над угловатыми их крышами выпячивались все дальше, почти смыкаясь и закрывая небо, зато под ними ставили столы и раскатывали камышовые коврики, теснили друг друга, ссорились и мирились торговцы.
Там, где не было рынка, жили стены из красного кирпича, из круглого речного камня, из сыпкого песчаника или глины, смешанной с соломой и навозом. Или вот из темного гранита, как в хан-бурсе. Поднимавшаяся высоко по-над крышами, эта стена блестела цветными стеклами редких окошек, топорщила ряды зубцов и закрывала от любопытных глаз еще один город.
Тогда, в самый первый раз, паланкин остановился у широких, перетянутых железными полосами ворот, носильщики упали на колени, стража спешилась, а Ырхыз, откинув полог, сухо велел:
— Выходи.
Элья вышла. И ворота открылись, принимая незваных гостей. И Вайхе, степенный, скрывающий взгляд за разноцветными стеклышками окуляров, вышел навстречу.
— Я рад, мой тегин, видеть тебя здесь, — сказал он, обнимая Ырхыза. — И рад, что ты сдержал данное слово.
Скользящий взгляд, и солнечный свет, затопивший внутренний дворик. Обилие строений, сросшихся друг с другом, и обилие людей, занятых своими делами. Неспешная, деловитая, подчиненная собственному внутреннему ритму жизнь. И пришедшие извне ей лишь помеха.
— Что, Вайхе, нынче помолиться Всевидящему приходят реже, чем поглазеть на подготовку чествования Агбая? Священное Око затмили строительные леса, а умную проповедь — стук молотков?
— Уж не от обиды ли и раздражения ты сам придаешь величие всяческим мелочам и низводишь до них истинные ценности? — произнес хан-харус и сдержанно улыбнулся. — Опасно не видеть настоящие размеры вещей. Вижу, не зря ты пришел.
— Я хотел бы спуститься, — Ырхыз впервые за последнее время не требовал, но просил.
— Конечно, мой тегин, — Вайхе взмахнул рукой, и тотчас рядом возник толстячок в растянутом на брюхе балахоне. — Но сначала очисти душу и разум от лишнего. Аске тебя проводит. А мы пока побеседуем.
Элье меньше всего хотелось беседовать с харусом, но вот никто не спрашивал о ее желаниях.
Провожатый, Ырхыз, а за ним и Морхай с четверкой стражников, исчезли, а Вайхе, хитро глянув из-под окуляр, спросил:
— О чем ты думаешь, дитя мое?
— Сейчас?
О Понорке, о голосах в нем, о страхе и о ненависти, от которой пришлось избавляться долго.
— Нет, не сейчас. Сейчас ты боишься. Слишком боишься, чтобы думать.
Хитрый человек смотрел искоса, словно бы охватывая взглядом и двор, и нарядную башенку голубятни, и дальнее, низкое и широкое здание, куда направился Ырхыз, и осторожно, лишь краем, задевая саму Элью.
— Все боятся, — ответила она.
— Все. Но их страхи определенны. А вот твой… Крылатые родичи полакомились твоим духом, железные демоны съели твои волосы, человек давно владеет твоим телом. И после всего этого ты живешь. Так чего бояться? Всевидящий глядит на тебя и черной и белой стороной.
Вайхе снова мигнул. Нет, это не просто рисунки на тонкой коже век, это искусные татуировки. А не видит ли этот смешной человек больше, чем другие? И может он сумеет объяснить, что происходит. Почему Элье все сильнее хочется бежать, но не от опостылевших стен, а от дурных мыслей и тяжелых снов?
От тех снов, в которых не было места безумному тегину и хитроумному Кырым-шаду, не было места людям вообще: тягучею тоскою, не уходящей и после пробуждения, являлся дом. От тех мыслей, в которых приходил дядя. И Маури, сестренка названная. А еще — Скэр. И Каваард. Особенно часто он. Особенно мучительно. А что, если всё не так? Что если эта смерть имела какой-то иной смысл?
Имела. Не могла не иметь, иначе плата за нее слишком высока. И подло все. Приговор — касание кисти, печать и чаша с сонным ядом. Изгнание, которое и страннό, и страшнό. Давние разговоры с тегином о битве при Вед-Хаальд и сама долина, которая хлебнула крови и осталась прежней.
Мир, что и не мир, — лишь ожидание новой войны.
Сомнения пустого дома, случайно проглотившего сквозняк. И мечется ветер, стучит дверями и дребезжит стеклами, будоража темноту, ищет в ней чужеродное. Такое, что однажды снесет все двери и вышибет стекла. Или тихо придавит тебя в дальнем углу, и никто этого не заметит.
Почему так важно стало понять: имела ли смысл та смерть? Есть ли вообще смысл в смерти?
Внимательный взгляд, уже не широкий, но сосредоточенный, жгучий. Не торопит, но и вечно ждать не станет.
— Я боюсь… себя. — Элья даже легонько растерла пальцами горло, словно помогая словам вырваться.
— Почему?
— То, что казалось простым и правильным, обернулось чем-то невообразимым.
— Так частенько бывает. Это как окуляры со стеклами разного цвета. Правым может видеться одно, левым — иное.
— Но прежде все виделось одинаковым. Ясным и понятным, а теперь…
Вайхе снял очки и, поймав солнечный луч, продемонстрировал его след на ладони.
— Сдается, раньше ты по-настоящему и не находилась ни по какую сторону таких вот окуляров. Была ярким стеклышком, через которое кто-то смотрел, как ему заблагорассудится. А теперь вот пришло время…
— Самой выбирать цвет?
— Это как раз легко. А вот перестать быть стеклом — намного труднее. Далеко не у всех получается. Но идем, дитя мое, — Вайхе водрузил очки на переносицу. — Идем, я покажу тебе того, у кого однажды получилось.
Лестница уходила вниз спиралью: высокие ступеньки, гладкие стены, высокие факелы, что горели ровно и ярко. Вайхе и Ырхыз, который ждал, расставляя свечи на обсидиановой части Ока. Мраморная уже полыхала десятками огоньков.
Стража вместе с Морхаем осталась наверху, в зале-шестиграннике, где из черно-белых плит вырастали черно-белые же, квадратного сечения колонны. Они стояли ровным строем, защищая священный символ и поддерживая низкий потолок. Крепко держали, цепко. До поры до времени. Вот сейчас моргнет Око и, повинуясь приказу, каменная толща обрушится на головы людей… Но Око недвижимо. Дрожат в полутьме свечи, курят дымом круглые жаровни.
Дым этот, потянувшийся было в боковую дверь, осел на самых верхних, щербатых ступенях. Здесь же, ниже, не пахло ничем.
— Этой дорогой ты меня не водил, — заметил Ырхыз, останавливаясь. Оглянулся, подал руку, сжал, то ли ободряя, то ли ободряясь.
— Это дорога для харусов, — ответил Вайхе. И голос его, отраженный стенами, был глух. — Она ведет не только к нынешним залам.
Выразительное молчание. Сосредоточенность на лице тегина. Вопрос:
— Почему?
— Потому что в минуты смятения душа мудреца обращается за советом к Всевидящему, — Вайхе ускорил шаг, ступени стали выше, грубее, а коридор сузился. Элье на мгновенье показалось, что еще немного, и каменные стены схлопнутся, раздавят и ее, и Ырхыза, не тронув лишь хитрого хозяина подземелий. — Кровь же воина взывает к предкам.
— Спасибо.
О чем был этот разговор? И при чем здесь Элья?
Вопросы появлялись и застревали в горле, не позволяя нарушить торжественную тишину места. Их стало больше, когда в очередном витке лестница вдруг закончилась.
Здесь не было дверей или запоров, здесь не было факелов и масляных ламп, здесь не было ничего, что соединяло бы этот, новый мир, с тем, который остался наверху.
— Иди, ясноокий. И ты иди, та, которая пришла сверху, — Вайхе пропустил их вперед.
Первый шаг и стеклянный хруст, облачко пыльцы, которое поднялось и опало, облепив сапоги Ырхыза. А он, не замечая, что рушит хрупкое равновесие здешней темноты, уже шел вперед.
Туман, серебристый и живой, полощет длинные нити. Они загораются, вспыхивают зеленоватым светом, шорохом и гудением.
— Не стоит опасаться, подземные пчелы не жалят! — доносится в спину голос хан-харуса.
Не жалят. Гудят, звенят, разрывают туман на клочья. И рифами выползают навстречу белые зубы сталагмитов.
— Кыш! — Ырхыз замахал руками, отгоняя насекомых, но вдруг успокоился. — Не обращай на них внимания.
Элья кивнула. На протянутой ладони сидит… Стрекоза? Муха? Пчела, как сказал Вайхе? Прозрачное тельце, безглазая голова с длинным хоботком, который разворачивается, тычется в Эльину кожу, не способный проткнуть. Треугольные крылья существа трепещут, переливаясь перламутром.
— А ты им нравишься, — Ырхыз сбросил одну с волос, вторую с куртки, но пчелы лезли, облепляли, щекотали. Противно? Скорее странно.
— Это эскалья, подземные пчелы, — Вайхе было почти не слышно за гудением роя. — Они безобидны. И даже полезны.
— Ну да, — Ырхыз раздраженно дернул головой, когда одна из пчел села на затылок.
— Те нити, мой тегин, которые светятся, видишь? Это их кладки. Два цвета, значит, два роя. Когда я только стал хан-харусом, был лишь синий.
— И что это значит?
— Возможно, что и ничего.
Каменный куб прячется за колоннадой сталагнатов. Потускневшее золото и трещины по мрамору. Осторожность, нежность даже, с которой Ырхыз касается, проводит кончиками пальцев, повторяя линии барельефов, изучая, запоминая. Потом, осмелев, кладет ладони, наклоняется, прислушиваясь к чему-то, скрытому внутри. И повинуясь этому, неслышному Элье, зову становится на колени.
Она хотела подойти, просто подойти ближе, увидеть, что же такого в этом камне есть, но Вайхе не позволил.
— Погоди. Его время.
Пусть так.
— Это место упокоения Ылаша, великого воина, — пояснил Вайхе шепотом. В полумраке зала стеклышки окуляров его казались серыми, и верно, видно ему было плохо, оттого и вертел он головой, подслеповато щурился, но снять — не снимал. — Саркофаг хранит его прах. И не только его.
Вот он — мертвый Ылаш, а вот — живой Ырхыз. Семя и его плод, а между ними — непрерывная цепочка гробов. Люди выбрали путь, где вехами служат саркофаги и кладбища. Пусть. Это их дорога. Это дорога Ырхыза. Теперь ясно, куда она ведет, и, каким бы ни был тегин, он её достоин.
— Мы не поклоняемся мертвецам, — также шепотом ответила Элья, стряхивая назойливых подземных пчел. Те не отставали, садились, ползали по коже и даже тянули прозрачные, липкие нити.
Убраться бы отсюда поскорее… Или напротив, остаться в тишине и покое этого места.
— И мы не поклоняемся. Мертвецам. Ылаш — это Вечный Всадник, знак, символ. Воплощение Наирата. И само место — символ. Почти как Понорок Понорков. Здесь исток могущества наире, отсюда берет начало сила каганата.
При возвращении в замок паланкин почти не трясся на могучих плечах носильщиков, но Элью не покидало беспокойство. В голове крутилось одно — опасный путь, опасный путь! Что-то было не так. Слишком крикливые торговцы? Слишком узкие переходы? Слишком часто упоминаемое имя Агбай-нойона? Не ясно. Тяжело без крыльев… Будто кошке усы отрезали и она не чувствует и половины мира. Хороший фейхт знает об ударе за час, а о нападении — за день. Эх, как ошибается поговорка в случае с Эльей! Да и предчувствие… Будто кто-то прицеливается, но не для удара клинком, не для арбалетного выстрела. Железо здесь не причем. Просто у кого-то слишком острый взгляд, пробивающийся сквозь полог паланкина и даже серую кожу скланы.
Резать перестало только перед воротами замка.
В следующий визит Вайхе завел их в необычную пещеру. Ошибся? Спутал поворот, что не трудно в этом кротовнике? Вряд ли. Элья считала, что четырехглазый человек никогда не допускает подобных оплошностей.
Влажный камень, капли воды и мягкие поля бесцветного папоротника. Тронь его и разлетится облаком мерцающей пыльцы. Невесомая, пахнущая рыбой, она оседает на коже и одежде. Клеится на губы — кисловатая, терпкая, дурманящая.
— Ею нельзя дышать, — предупредил Ырхыз и, стянув с лица шарф, глубоко вдохнул, зачерпнул ладонью, точно не воздух — воду, слизал с пальцев. — И есть нельзя. Но ты попробуй.
— Мой тегин, — с укором произнес Вайхе, моргнув разрисованными веками. — Не следует этого делать.
Пыльца вспыхивала и гасла, и вновь выкатывалась под ноги людям. Ласкалась. Она искажала и без того странный подземный мир и прорастала стеклянными побегами — хрупкими веточками-ракушками, которые со звонким треском разламывались, пуская по пальцам Ырхыза бесцветный сок.
— Попробуй, — снова велел он.
Сок был горьким, Ырхыз — безумным, место странным. И мудрый хан-харус Вайхе — белая тень в черном мире — казался единственным, кто сохранил хоть каплю разума.
— Мой тегин, нам дальше, — он скользнул, заслоняя черный зев бокового хода, взмахнул рукой — потревоженный папоротник тотчас дохнул облаками белого, а стены полыхнули зеркалами, отражая пламя единственного факела. — Саркофаг вашей матери перенесен в чистые залы совсем недавно.
Элью туда не пустил сам Ырхыз. Заставил ждать у сырых колонн, а потом молча тащил за руку вверх по лестнице. Вайхе давно отстал, а склана несколько раз чуть не упала. Так проскочили и двор хан-бурсы, также неслись по улицам столицы. Может быть, поэтому дурное ощущение, что кто-то снова наблюдает за паланкином, было слабее, чем в предыдущий раз. Но в том, что кто-то снова прилип взглядом к тяжелому пологу, Элья не сомневалась.
Еще через неделю по подземельям шли совсем иной дорогой, минуя один за одним залы, темные и дикие, хранящие вечный покой, а с ним и каменные кубы саркофагов.
— …и был его сын… и сын его получил табун… и его сын взял в руки плеть… — Вайхе знал всех по именам и прозваниям родов и ветвей, он говорил о них так, как будто эти, давно ушедшие люди, были еще живы. И Ырхыз внимал каждому слову.
Родовод. Странный человеческий родовод, который дает право безумцу претендовать на трон. Что может быть более неразумным? Что может быть более впечатляющим?
Постепенно залы становились меньше, чище, наряднее. Исчез туман, а с ним и зубы сталактитов, умелые руки сгладили шероховатость стен, раскатали ковры ярких фресок, укрыли полы мозаиками.
Дальше появились треноги и факелы. Шелка и мех, тусклое золото ненужных чаш и блюд, ржавчина на оружейной стали.
— Мы меняемся, — сказал Ырхыз, останавливаясь в центре такого вот зала. Осмотрелся безо всякой почтительности, поддев ногой, поднял копье с тяжелым острием, ниже которого свисала пара лисьих хвостов. Прицелился и швырнул над гробом. С треском прорвалась ширма, вскрывая черный зев бокового хода, из которого тотчас пахнуло сквозняком, а в сквозняке, едва ощутимо, эманом.
— Мы меняемся, Вайхе! Всевидящего ради, теперь я вижу, понимаю. Шады и нойоны, которые превращаются в купцов и ради мимолетной выгоды договариваются о вечном мире. Я думал, они боятся, я думал… А они, сучьи дети, просто хотят урвать побольше. Грызутся друг с другом, шальные псы, а силенок сделать что-то и в самом деле важное не хватает. Смелости не хватает.
— Мой тегин, ты спешно судишь.
— Я еще не сужу. Но буду, Вайхе. Вот увидишь, буду. Ты правильно сказал про голос крови, я услышал его. Да, услышал! — голосу Ырхыза было тесно в пещере, и он, искаженный, бежал в коридоры, теряясь в темноте их.
А эманом тянуло, ласкало спину, гладило кожу…
— Я соберу второй Великий поход, чтобы… — Ырхыз запнулся, крутанулся на каблуках и, вперившись взглядом в черно-белый символ над роскошным саркофагом, закончил: — Чтобы донести истинную веру Его и милость до тех, кто покорен ересям и неверию.
Вайхе вскинул руки, останавливая, заговорил торопливым шепотом, убеждая, что война и вера — суть вещи разные.
Не интересно. И Элья сделала шаг к черному пятну, скрытому испорченной ширмой. И еще один шаг. И еще. Она дошла и даже заглянула в слепую темноту, вдохнула сыроватый, рыбный запах, подумала, что если наклониться, то…
— Ты куда? — сердитый окрик, рука на плече, и тут же требовательное: — Вайхе, а там что?
— Священные подземелья, — сухо ответил хан-харус, перекидывая фонарь в другую руку. — Не прибранные людьми.
— Идем, — Ырхыз, согнувшись, нырнул в коридор. — Я хочу посмотреть.
— Это не…
Темно, узко, стены не желают принимать людей, ставят подножки, толкаются острыми уступами. Впереди, стукнувшись о низкую притолоку, выругался Ырхыз. Остановился, потребовав:
— Элья, лампу! Ты чувствуешь?
Чувствует. И не только знакомый зуд в лопатках, но даже пульсацию тегинова шрама, который наверняка чешется под отросшими волосами. Точно, вот и рука в перстнях потянулась, сгребла соломенные пряди в охапку, дернула, а потом растрепала со злостью.
— Мой тегин, — прежним, ласковым тоном заговорил Вайхе. — Тут дальше не пройдешь, десять шагов и тупик. Ходы есть, но в них разве что кошка протиснется. Или железный демон Сыг.
Или эман. Сладкий-сладкий, знакомый смутно, чистый, какому здесь, внизу, попросту неоткуда взяться.
— Это ведь не единственный коридор? — спросил Ырхыз, выбравшись в залу. — Отвечай. И не вздумай запираться.
Вайхе не вздумал. Вайхе ответил и про этот коридор, и про многие иные, и про то, что не след людям беспокоить хозяев подземных, что нужно довольствоваться малым, а в знаниях великих и великие печали.
Врал хитрый человек. Быть того не может, чтобы харусы довольствовались малым, чтобы не попытались сунуть любопытные носы в темноту, и перенести ее на карты сплетением линий и тайных знаков. Иначе откуда Вайхе знать, что коридор тупиком заканчивается?
Ырхыз пришел к такому же выводу.
— Завтра, — сказал он, — я вернусь и ты покажешь мне те подземелья. А теперь пошли отсюда, я наверх хочу.
Поднимались быстро, уже не задерживаясь на то, чтобы рассмотреть, узнать, почтить память. И только в самом последнем из залов — высокий потолок и длинный желоб с черной лентой ручья — остановились.
— Смотри, — Ырхыз взял фонарь, поднял высоко над головой, высвечивая и темные стены, пока еще неровные, и кривоватый, в каменной крошке пол, и мраморный куб в центре. — Элы, смотри хорошенько, когда-нибудь здесь лягу и я.
Он радуется? Чему? Тому, что когда-нибудь умрет и упокоится в саркофаге? Сомнительная честь.
— Нет, — он уловил сомнения. — Ты не понимаешь, Элы. Я буду как он, как Ылаш.
Символом. Он хочет стать символом. И он достаточно упрям, достаточно безумен, чтобы задуманное получилось.
— Верю, что так оно и будет, — тихо сказал Вайхе, забирая лампу. — И верю, что не скоро.
И пройденный путь, и предстоящий терялись во тьме.
Желтым пятном качался фонарь в руке хан-харуса, хрустела каменная крошка, шептала где-то рядом вода. Все спокойно.
Но в спину тянет эманом, которому неоткуда взяться в человечьих подземельях. А тем более линг-эману того, кто давным-давно убит на дуэли.
И вопреки всему найденный коридор пах именно Каваардом.
Триада 1.2 Бельт
Учить можно по-разному.
Морхай из рода Сундаев при выборе плети.…правильность проведения лабораторного опыта подразумевает соблюдение установлений, направленных на исключение любых иных влияний на объект, помимо исследуемого…
«Эксперимент и его постановка», Хан-кам Кырым-шад.В углу камеры возникла лужа. Утром еще не было, а к полудню — пожалуйста, разлилось желтое озерцо дождевой воды пополам с мочою, развонялось. Рядом, скукожившись и наклоняясь низко-низко, сидел Кукуй. Совал в лужу пальцы, разгонял рябь и ловил мутным глазом отражение. А еще там же, в луже, расплывчатым пятном бликовало окно, исполосованное решетками. Кукуй любил подпрыгнуть, ухватиться покрепче за прутья и колотить ногами по грубой каменной стене.
— Ку-у-ушечка, — он разгреб рукой короткие патлы, выловил жирную блоху и кинул ее в вонючее море.
— И в этом весь человек, — заметил Хрызня, переворачиваясь на другой бок. — В грязи родится, в грязи век влачит, в грязи и подохнет. А потому сие есть ни что иное, как вышняя воля.
Хрызня громко пустил газы и продолжил:
— Чистота противоестественна, ибо вестимо, что, избавляясь от присущего природе своей, человек идет против воли Всевидящего.
— Жрать. Жрать! — Гулба очнулся от дремоты, перевернулся на брюхо и затряс лобастой головой. Заныл: — Жра-а-ать!
— Н-на, — огроменный Нардай сунул ему в руки пук соломы и замер, глядя, как безумец сосредоточенно запихивает его в рот.
Главное, чтобы лакать из лужи не полез, с него ведь станется.
А Гулба жевал, пускал слюну, ухал да умудрялся повторять:
— Жра-а-ать дай!
Но лужу вроде бы не замечал.
— Достаточно бросить взгляд на мытого, чтобы понять — пытается он скрыть свои грехи, стереть их мочалом…
Новый пук соломы. Гулбина тяжелая голова завалилась на левое плечо — худая шея не держит прямо.
— …упрятать смрад истинных злодеяний под лживыми ароматами.
Хлюпнули ладони по луже, загоготал Кукуй.
Тише всех себя вел Нардай, хоть и выглядел самым опасным: высок, широкоплеч, тяжел в кости и грузен плотью. И ладно бы мягкая, сальная, каковая через год-другой поиссохла бы, втянувшись морщинами, как у Хрызня. Нет, его шкура бугрилась мышцами и пестрела боевыми шрамами. Хорошо, что ныне Нардай тих да ласков.
— Вот она, настоящая некротика, а вовсе не благородный копрус. О том и говорил мне мушиный хозяин.
Камера была не велика: четыре стены по шесть шагов — старая кладка, щербатый кирпич в прослойках серого раствора. Щурилось под самым потолком еще одно окошко, но до него так просто не допрыгнуть. В пасмурный день света здесь не доставало даже на то, чтобы рассмотреть пятна гнилых подстилок и нескольких безумцев на них.
— Ибо рождается из той некротики самое страшное и печальное для человека.
Хрызня мнит себя мудрецом и проповедует истины, каковые нашептывает ему мушиный хозяин. Вдобавок Хрызня срёт под себя и прячет дерьмо в солому, а как потеплело — еще и мазаться стал, чтобы быть ближе к истине. Воняло от него. А прочие, хоть и безумцы, стороной обходили Хрызнев угол. Кроме Нардая, которому, казалось, было все равно.
— Под костью, в голове, вызревают особые черви. — Хрызня поскреб голый, в коричневой коросте, зад.
Кукуй сжался, втянул голову, ибо была у Хрызни дурная привычка швыряться в соседей всяческой дрянью.
— Черви-черви, они в книгах лживых живут, через буквы и глаза в голову залазят и поселяются там. Плодятся, — добавил Хрызня, мелко кивая. — Вон, у тебя живут.
— Ку-кушечка, ку-ку! — радостно шлепал по луже Кукуй, гулькал и булькал. Этот блажень — обыкновенный, неинтересный, но вполне спокойный и где-то даже послушный.
— Мне мушиный хозяин сказал. Он точно знает.
Гулба срыгнул вязкой, желтоватой слюной, которую тут же пальцами подгреб и вернул в рот. Зачавкал. Ему все равно, чем брюхо набивать, жрет и жрет, жует, давится, а потом, забившись в угол, блюет до изнеможения, падает, засыпает тотчас и снова просыпается с одним воплем:
— Жрать!
И так — каждый день.
Вот они, Кукуй, Хрызня, Гулба и Нардай, подопечные Бельта Нобелева, бывшего десятника и дезертира, а ныне — уважаемого смотрителя приимного дома в ханмате Сурдж.
— Выходим! — Бельт ударил железной палкой по двери. — Выходим, демоновы дети!
И пинком заставил Гулбу подняться с четверенек. Отогнал Кукуя от лужи, думал и премудрейшего палкой ткнуть, но побрезговал, а тот — хитроумен — оскалился гнилой улыбкой:
— И мушиный король сказал: я научу вас, как…
— Пшел! — Орин прицельно метнул камень в живот. Попал. Мстит за дерьмо, которым как-то получил от Хрызни.
Последним из камеры выходил Нардай, по обыкновению тихий, задумчивый. Выбравшись во внутренний дворик, остановился, заморгал, заулыбался счастливо и сказал свое обычное:
— Гхар-рах!
— И тебе того же, — Орин изобразил поклон, буркнув: — Бельт, я тут сам скоро умом двинусь.
Навстречу, до пупа задрав грязную юбку, радостно шлепала по грязи Махалька. За ней бесконечной вереницей тянулись гуси.
Начинался новый день, предопределенный в своем течении, как и все прочие.
Вот только яблони сегодня пахли по-особенному. Они цвели уже вторую неделю, и Стошенский дом призрения тонул в бело-розовом духмяном море. Низенькие дички-полукровки подбирались к самому краю оврага, почти сползая в канаву с водой. Чуть дальше, на вызеленевшихся склонах, стеною стояли неприхотливые барштаны, которые ближе к осени разродятся кисловатой, зато крепкой к гнили мелочью. За барштанами, уже при самой ограде, начинались карликовые ирийские деревца, кривоватые, в желтовато-синюшном цвете. И яблоки будут такими же, синевато-желтыми, горько-вяжущими, раз укусишь — неделю отплевываться будешь. Бельту случалось по молодости и дури. Ну да объяснили потом, что ирийские яблочки не для еды, а для настойки, которая кровь разжижает, желчь изгоняет и, если с бобровой струей да медвежьим салом смешать, самые страшные гнойные язвы живит. Что в будущем должно весьма пригодиться, ибо язвенных в доме оказалось ровно столько, сколько и блаженных, а именно — еще одиннадцать душ.
Поговаривали, что прежде здесь ютилось народу раза в два, а то и в три больше. Бельт верил — велико было Стошено. Два дома добротных, кирпичных, клались, каждый на дюжину камер. Между домами — дворик с колодцем и купальнями, чуть дальше птичий и скотный дворы, свинарни, амбары да мастерские. Имелся тут и молельный дом, в котором ныне Ирджин лабораторию обустроил. Отдельно стояла скрипучая жилая домина, видавшая не одно поколение Стошенских смотрителей, а теперь возмущенная, по-старчески брюзгливая к новому хозяину.
В Стошено их привезли под самый конец зимы. Волчье время. Бури, стервенея, гоняли друг друга, стлали снегами, дули морозами. Метели, заровняв поля и канавы, замели ближний лесок по самые маковки низеньких елей, подобрались вплотную к частоколу.
— Кыш, кыш! На постоялый дальше! — встречал гостей старичок в овчинном тулупе да высокой, заломленной набок шапке. Щурился, не узнавал, хотя был бы должен. Под конец, поняв, что уходить приезжие не собираются, сказал: — Ялко я. Смотритель тутошний.
— Пора тебе на покой, дед, раз хозяев не узнаешь, — просипел простуженным горлом Ирджин. — Ну для того мы и здесь.
Но тогда не до старичка вовсе было: вымерзли все, что собаки, и одного хотелось — в тепло, к камину и выпить бы чего покрепче, оттаять да в сон завалиться, в себя приходя. Камин был, и куча отсыревших дров, из-под которой расползалась темная лужа стаявшего снега, и слабый огонь призраком тепла. А еще — щели в окнах, кое-как забитые лохматым мхом, сквозняки и седой налет мороза на редкой, чудом уцелевшей мебели.
В бараках оказалось еще хуже.
В последние дни зимы не жили — выживали, цепляясь за жалкие крохи тепла, которые давал задымленный камин и Ирджиновский механизм. Чинили наскоро ставни, закладывая окна обрывками тряпья. Кипятили в котле камовские травы да вливали густое варево в глотки безумцев. А те притихли и держались одним безмолвным стадом, кое-как согревая друг друга
— Крепкие. Ни хрена их не возьмет, — приговаривал Ялко, не решаясь, впрочем, перечить. Вздыхал, ходил следом, бормоча про самоуправство, приглядывал, приговаривая: — Скрипуче, да живуче; крепко, да хряпко.
И добавлял, с хитрецой поглядывая на Бельта:
— Два медведя в одной берлоге не уживутся. А покорному дитяте все кстати.
К весенним дождям трое болезных умерло. Удохло, как говорил Ялко, присовокупляя каждый раз:
— Лихорадка — не матка, треплет, не жалеет. Копать копай, да меру знай. Всяко лучше, чем по тому годе.
Последнюю могилу рыли, разломав и отодвинув ветхий плетень погоста, выдирая лопатами подмякшую, но все еще мерзлую на глубине землю. А после валили поверху мелкий камень в попытке сберечь от окрестного зверья. Только, судя по старым норам и отвалам земли на старых могилках, это помогало не шибко.
Именно тогда, опершись на лопату, Орин сказал:
— Да ну на хрен, я тут не останусь. Скотские загоны, гужманство полное! Не понимаю, почему нельзя по-другому, по-человечески? На хрена нам здесь торчать?
— Сам знаешь.
Орин знал. Еще с конца зимы, с самой долины Гаррах. С той минуты, как посажный Урлак показал в выстуженной карете небольшой — с ладонь — портрет тегина, будущего правителя Наирата. Зеркала под рукой не оказалось, но оно и не помогло бы: трудно было установить сходство между тем вспухшим Ориновым лицом и искусным рисунком. Потом Урлак спокойно говорил с четверть часа, после чего так же спокойно и с оттягом врезал Орину под дых, дабы притушить идиотский блеск в глазах и напомнить, по чьим правилам идет игра, каковы ставки и кто здесь раздает награды. Да, разбойник Орин теперь знал то, что дезертир Бельт понял еще на холме, впервые увидев тегина Ырхыза. И именно это знание заставляло парня терпеть. Скрипеть зубами, беситься, срывать злость на том, до кого руки доходят. Но ждать. Впервые в жизни ждать.
— Но почему здесь?! Здесь, среди такого говна?!
В мареве дождя частокол казался выше, чем был. Его острые края вспарывали рыхлые дождевые тучи. Бежали по дереву потеки воды, собирались ручьями, наполняя канавы мутью, притапливая запахи и звуки.
Зябко. Грязно. Безумно.
Безопасно. Даже для бесящегося Орина. Тем более для него.
Стошенский дом призрения принял еще одного безумца. Стошенский дом призрения молчал о том, что творилось в его стенах, молчал по привычке, выработанной за многие годы. Стошенский дом и его обитатели существовали в собственных мирах, частенько не имевших никаких общих границ с реальным. А это устраивало почти всех. Так и обживались. Привыкали. Орин учил наирэ и постигал тонкости обычаев, взрывался от неудач, жаждал власти и бесился оттого, что она, как и все его будущее, казалась призраком. Он медленно терял себя, прежнего, но становился ли тем, кем должен был стать по замыслу Урлака, Бельт не знал. Сам же Бельт постепенно, день ото дня втягивался в ритм места, привыкая к тому, что теперь он — не камчар, не дезертир, но уважаемый человек на должности, с законным доходом, правом дозволять в Стошено раскопы глубиной до восьми локтей и подписывать бумаги особым знаком Стошенского Дома.
А Ялко, оставшийся при доме не то работником, не то пациентом не уставал повторять:
— По вахтаге вахтан-хан, по овцам пастух.
…смотрят-смотрят-смотрят… Следят. Ищут. Найдут. Не в глаза-не-в-глаза-уходят-пусть. Спят. Когда спят спокойно. А просыпаются — плохо. Черви в голове, черви шевелятся, чешутся изнутри, скребут. Гулко-гулко. И волосы ноют, это потому что черви шевелятся.
Привык.
Изучил.
Нельзя смотреть, нельзя дразнить, тогда медленно. А если наоборот — быстро, толкутся, мешают друг дружке. И выползти хотят. Из глаза в глаз скок.
И порвут. Мои глаза порвут. Не хочу. Я говорю им:
— Сидите тихо-тихо.
Они послушны. Только не смотреть. А они смотрят-смотрят-смотрят. Следят.
День шел своим чередом, в мелких и крупных безумиях, каковые, став привычными, уже казались самой что ни на есть рутиной. Хохочущая Махалька, избавившаяся от одежды, скакала на бережку, прихлопывая по синюшным ляжкам и животу. Гуси, пасущиеся вокруг, переговаривались гоготом, точно обсуждая этакое непотребство. Хрызня читал горбатым худым свиньям проповедь о вреде чистоты, а Кукуй с лепетом и бормотанием мял рыжую глину, которую приносили из незаметного карьерчика. Рядом, в напряженном, злом молчании, двое безумцев вертели гончарное колесо. Изредка раздавался стук молотка или визг пилы, по-прежнему чадом дышал камин. Под присмотром Ялко блаженицы толклись у кухонного навеса и рубили вялую, плесневелую свеклу, сеяли муку, выбирая комочки опарышей, кромсали пуки щавеля, сныти и крапивы. После полудня воздух наполнится запахами съестного.
Пока же всюду требовалось внимание и постоянный присмотр. Старых порядков Бельт нарушать не стал, просто вник в привычный ход вещей, насколько сумел. Он быстро научился управляться с двумя дебелыми немыми братьями, настойчиво определяемыми бывшим смотрителем как «весьма работные и не турботные, одно слово — опорные». Впрочем, Ялко оказался прав, парни действительно не доставляли никаких хлопот и были настоящим подспорьем почти во всех вопросах. Нововведений же было ровно два. Первое касалось наказаний за провинности, и дело тут было не столько в ужесточении самих наказаний, сколько в их упорядочении и неотвратимости. То, что бывший смотритель попускал по старческой ли невнимательности или из-за лени, теперь пресекалось. Второе же нововведение было напрямую связано с Ялко и чуланчиком, обнаруженным при кухне. За неприметной дверью сыскалось многое: и сыр в сине-зеленой корке, и счервевшая солонина, и глубокая корзина с прошлогодними, погнившими яблоками. И даже вино, которое, к счастью, еще не успело скиснуть в уксус.
— Им-то, им-то все едино, — вяло отбрехивался Ялко. Бородой драной тряс и гниль яблочную сплевывал, размазывал по лицу да на Бельта косился — не начнет ли опять в корзину харей тыкать? Оно бы и надо, для науки и острастки, но что со старого и дурного взять? Отпустил.
А вечером сыр и вино получили все жители Стошено. Понемногу, чтобы хватило до следующего пополнения запасов.
И жизнь прочно стала в колею: тихих отправить на работы, буйных проведать да унять, ежели понадобится. Забот хватало, но вот были они какими-то нетягостными, где-то уже привычными.
Свистит-заливается травяной стебелек, выманивает. И тот, другой, твердит о червях. Мне кажется, то он неспроста, что он догадывается обо мне или даже видит их, свернувшихся белыми клубочками.
Он говорит, что из червей народятся мухи.
Нет, из моих — бабочки. Синие-синие бабочки с острыми крылами. Если позволить — полоснут изнутри, пробьют голову и кожу, выползут.
Я видел это при Гаррахе. Никто не верит, но я видел. Раз — и нету человека, разлетелся бабочками, расползся листьями осенними.
Красиво. Больно — ведь кричали-то — и я не хочу.
Я еще поживу. Мне очень нравится жить.
Но была у жизни в Стошено и еще одна сторона, не касавшаяся призренного дома.
Стены этого зала затягивала плотная жесткая ткань; она же укрывала столы и обтягивала плетеные рамы, отгораживая дальний угол. Тусклое зеркало, куб на кованых ножках, жаровня под вздутой крышкой из потемневшей бронзы и ящик с брусками жирного угля. Стул с высокой спинкой и ремнями на подлокотниках. Мозаичная маска из кусочков синего и желтого стекла на белом полотне. Неуютное место. Всякий раз, стоило переступить порог этой комнаты, шрам оживал. Иногда он покалывал, напоминая о своем существовании, иногда ныл, тяжелел, разгоняя жар по крови, а порой и вовсе вспыхивал резкой, сводившей скулы болью. Ирджин уверял, что это нормально, говорил о скланах, эмане и его отпечатках, давал бурую, с серным запахом мазь. От нее лицо немело, а потом долго отходило; дергало мелкой судорогой щеку и шею, но болеть переставало.
— Нет, Орин, сегодня у нас садишься ты, — Ирджин накинул на кресло покрывало и, прибрав ремни, спросил: — Надеюсь, тебя-то привязывать не придется? Это совершенно безопасно. Ты же сам видел.
Орин, разумеется, видел и даже принимал живое участие: помогал усаживать Нардая, затягивал ремни на его руках и ногах, успокаивал пощечинами или, если уж совсем не получалось, запихивал в рот мягкий кожаный ремень. Потом стоял, наблюдая, как Ирджин крепил на скуластом лице блажня стеклянную маску, как подтягивал конструкцию из длинных палок на шарах-суставах, как растягивал золотые нити-паутинки, а на них развешивал вызолоченные же бубенчики.
Золото и серебро — металлы, которые к эману благоволят. Железо и медь равнодушны, а вот олово и ртуть — антагонистичны. Это сказал Ирджин, в первый ли самый раз, либо позже, когда и Бельт, и Орин достаточно привыкли к происходящему, чтобы задавать вопросы. Впрочем, сами вопросы каму не особо и нужны были. Он просто любил объяснять. Он говорил, когда сквозь маску проходили пучки разноцветного света, зажигая стекло и искажая лицо под ним. Он говорил, когда Нардай в кресле замирал, очарованный этой светосотворенной сетью. Он говорил, когда звонко и многоголосо звенели крохотные бубенчики. Он говорил, даже когда говорили другие, точно за этим обилием слов, в сущности, неважных, скрывался от по-настоящему опасных вопросов.
Но сейчас кам молчал, а Орин медлил. Смотрел то на кресло, то на Ирджина и стеклянную маску в его руках. И, наконец, решившись, сказал:
— Нет.
— Никаких болевых ощущений, — кам поднял маску, перевернул, показывая внутреннюю поверхность, не гладкую, но покрытую редкими, длинными волосками. Шерсть? Или серебро, которое благоволит эману?
— Да срать на боль! Бельт, он мне мозги выжечь хочет! Блажня сделать! Этих, что ли, мало? — Орин схватился за нож. — Я что, по-твоему, идиот?!
— Ни в коем случае. Ты — человек, которому многое предстоит. Но на пути к вершине его ждут трудности. Такие трудности, которых не грех и испугаться. И вполне естественно скрывать страх за агрессивностью. И вот чтобы победить этот страх и эти трудности, мы используем науку…
— Науку, чтобы сделать из меня идиота? Бельт!
— Это и вправду перебор, — Бельт вклинился между камом и Орином. Маска близко, волоски внутри шевелятся, медленно, едва заметно, но будто тянутся к нему. И шрам заныл. — Эта штука… неправильная.
— Орин не в состоянии запомнить и десятой части необходимых сведений, — Ирджин заговорил жестко. — Он старается, но этого мало. Легко ли за несколько месяцев изучить чужую жизнь? Стать другим человеком и человеком очень непростым? Если он не справится, то рискует и вправду остаться здесь. В качестве моего пациента.
— Да я его…
— Стоять! — рявкнул Бельт. — Ирджин, это действительно единственный способ?
Руки тянуло к маске. Взять, но не надеть, а уронить на пол. Потом наступить, с наслаждением вслушиваясь в хруст стекла, перекатиться с пятки на носок, выдавливая желтые и синие осколки из блестящей основы.
Маска была страшна. После нее люди — пусть безумцы, но все-таки люди — становились иными. Некоторые засыпали, и сон их был столь глубок, что выглядел почти смертью. Лезвие по запястью, уголек, скворчащий на коже, кусок льда на горле — и ни движения век, ни ускорения дыхания, ничего, пока не забряцают бубенцы. А они молчали порой долго, продлевая забытье на часы и дни. Тогда Ирджин, сам позабыв про сон, дежурил у кресла, следил, писал или рисовал что-то в толстой тетради. Впрочем, спали не все. Другие оставались в сознании, но вдруг начинали повторять то, что читал им Ирджин: стихи ли, велеречивые ли трактаты, из которых ладно если два-три слова понять можно. Но блажни не понимали, они просто рассказывали, удивляясь собственному внезапному знанию. Были и третьи, которые вдруг вспоминали себя, прежних, ненадолго — стоило раздаться звону, и память уходила — но все же.
— Пусть многоуважаемый Орин уберет нож, — проворчал кам. — Ни к чему здесь оружие. Пусть подумает над тем, что если бы я действительно хотел сделать то, в чем он меня обвиняет, я поступил бы много проще. Два грана сонного зелья, пробуждение здесь, путы и совершенно новая, послушная нам личность. Заманчиво? Боюсь, что даже слишком. И будь хоть один шанс добиться стойкого эффекта… — он сделал выразительную паузу, глядя поверх плеча Бельта. Орин забурчал. — Но шанса нет. Точнее, шансы не те, чтобы рисковать.
Бельт почему-то вспомнил байгу и серый речной лед. Он укрывает бездонный омут, трещит под копытами… Но маячат впереди красные победные флажки.
А Ирджин бубнил, размахивая руками:
— Достойными мужами доказано, что в каждом существе нашего мира имеется некая субстанция, которая обладает сродством к эману. Логично, что с помощью эмана на эту субстанцию можно повлиять. Чем, собственно говоря, мы и занимаемся. И нет, я не могу воздействовать на личность, изменяя её. Разве у нас вышло внушить Хрызне не жрать дерьмо?
Орин хмыкнул.
— А Махалька? Всего-то и нужно обуздать ненасытность её чресел, одну-единственную больную грань личности, но увы. Не следует бояться: и возжелай я сделать вас иным, я бы не смог.
А если бы смог — вряд ли бы сказал. И прав он, не стали бы возиться ни посажный Урлак, ни хан-кам Кырым с Орином и Бельтом, будь у них иной способ. Значит, не было. Во всяком случае, пока.
— Поймите, воздействие на память — это единственный сколь-нибудь стойкий и позитивный результат моих изысканий. И по правде говоря, я бы сам не отказался посидеть в этом кресле. Порой, знаете ли, столько всего запомнить хотелось бы, а не выходит.
— Мне все равно это не нравится, — много спокойнее сказал Орин, подходя к столу. При виде маски его передернуло. Но он заставил себя взять ее в руки, даже приблизил к лицу: волоски тотчас зашевелились, потянувшись к человеку.
— Подумайте о выгоде, о том, что ждет вас впереди… мой каган. Будущее стоит того, чтобы перетерпеть некоторые неудобства. Верно?
Орин кивнул, отняв маску. Осторожно коснулся волосков пальцем и тут же отдернул его.
— Значит, оно только поможет запомнить то, что нужно?
— Да.
— И больше ничего?
— Вы не верите мне, и это понятно. Но вы все еще доверяете своему товарищу, верно? Многоуважаемый Бельт, хотелось бы услышать ваше мнение.
Ожидание. Слегка растерянный Орин, который уже принял решение — слишком заманчивую морковку перед носом повесили. Ради нее сядет хоть на кресло, хоть на угли с гвоздями, лишь бы не упустить. И Бельт с ним, и тоже скажет все, что нужно во убеждение, потому как нет иного пути. Выбор сделан, трещит лед, гнется, но пока держит и ведет к заветным флажкам. А потому стоит ли ломаться?
— Садись. Я тут буду.
— Раз всё решили, то я бы попросил еще вот о чем, — Ирджин дернул за остов конструкции, раскрывая её суставчатые лапы над креслом. — Дело в том, что я должен следить за экспериментом, а вы ведь не умеете читать на наирэ? К тому же ваш выговор оставляет желать лучшего. Потому нужен третий…
Не договорил, оборвал, как и всегда, давая возможность додумать и оценить. И только потом добавил:
— Я буду премного благодарен за помощь.
— Но…
— Уверен, ваша подруга давно сделала выводы о происходящем. И если она пока не задает вопросов, то это не значит, что их у нее нет. Но не это главное. Главное, раз она здесь, то тоже участвует, хотим мы этого или нет. Наши желания давным-давно подчинены не нам. Увы.
Очередная пауза. Ты же все уже обдумал, Бельт, не по одному разу. Ты все распрекрасно понимаешь: в деле Ласка, пусть и без ее согласия.
Орин молча устраивался в кресле, ерзал, сминая покрывало, трогал ремни и, не выдержав, обрезал-таки. Не доверяет. И все равно лезет.
Бубенчики на сетке слабо позвякивали, подставляя бочка желтому свету.
— …и день, и месяц, и другой тоже шли дожди, вымачивали степь, гноили травы, — Ласка читала из книги тихо, так, что голос ее сливался со звоном. Убаюкивал. — Мор пошел по табунам, мор пошел по людям…
Ирджин, впервые молча, возился с машиной. Он подкручивал длинным — точь-в-точь клюв аиста — пинцетом крохотные винтики, натягивал струны, осторожно касался их мягкими молоточками.
— …скачет всадник по степи да на коне костяном. Дует ветер в дудки ребер, стелется гривой по хребту, оседает на травах моровою язвой…
Онемевшая щека и обволакивающий голос. Многое непонятно про всадника, про коня костяного, про смерть. У наиров вся их история — одна бесконечная смерть. Агония. Откуда мысль? Чужая ведь. Точно чужая. Глаза чешутся, изнутри, точно кто-то скребет.
— …кинул Ылаш клич, собрал он десять племен и еще десять, и многие пошли за ним, а другие, которые не захотели идти, умерли, ибо такова была воля Всевидящего.
Орин застыл. Без веревок, без пут сидит недвижим, только грудь вздымается мерно — дышит будущий каган, слушая историю своего-чужого народа.
— …и была дана победа и земли для усталых табунов, и еда для голодных, и домы для сирых, и милостью особой — Понорки, которые суть…
Свет темнел, мигал все чаще, и Ирджин, отложив молоточки, спешно надел на пальцы чехлы с длинными, изогнутыми когтями. Шевелятся пальцы, касаются когти нитей, выводя на них причудливую мелодию.
— …сел в Ханме Ылаш, и был у него сын… а его сын…
Имена-имена-имена, вереница родовода, которая совсем скоро оборвется. И он, Бельт, будет прямо причастен к этому. Во благо ли? Несправедливое обвинение в предательстве, знамя в грязи, Ласка… Бельт встал и вышел из комнаты.
Смотрят-смотрят-смотрят. Все. Устал сегодня. Ночь хочу, темноту. Тогда и черви в голове не видят свет, не лезут на волю.
— Эй! Иди ко мне! Поцелуй! Поцелуй! — прыгает, виснет на шее, тычется мокрыми губами, обнимает, елозит. Хочет.
— Давай, ну давай!
Горячие руки, черви замирают. Страшно? Горячо. И мне. Хлюпает-стонет-трется. Уходит. И червей уносит. Черви хитрые. Плохо-плохо-отвратительно.
И в голове пусто. Сбежали?!
Они в ней. Они вылупятся. Щелк-щелк-щелк, белые спинки крыльями проклюнутся, бабочки через уши и через рот, чтобы наружу, чтобы по следу, чтобы ко мне.
Нельзя.
Догнать.
Махалька лежала в изломанных камышах, уткнувшись лицом в ил и прикрывая руками разбитый затылок. Короткие волосы ее слиплись бурыми иголочками, а вдоль хребта протянулась длинная ссадина. Женщина была мертва, и осиротевшие гуси растревожено хлопали крыльями, тянули шеи, шипя на Бельта.
— Я вас, — пригрозил он хворостиной, отгоняя серого вожака.
Твою ж мать, только убийства не хватало. Кто ее? И за что? Безобидная же. Назойливая, но безобидная. Орин? Орин до вечера просидел в Ирджиновской лаборатории, и Ласка с ним, и кам. Ялко? Старый хрыч не раз плевался на развратницу, повторяя:
— Бей бабу молотом, будет баба золотом!
Но силенки у него не те: клюку удержать не способен, где уж тут молот.
Перевернув тело на спину, Бельт кое-как отер лицо от жижи и вздрогнул: из глазниц Махальки торчали два кривых сучка.
— Проклятье, — буркнул Орин, охранительным жестом касаясь собственных век. Резко дернул головой, скривился не то от злости, не то от боли и процедил сквозь зубы: — Найду сволочь — на ремни порежу.
И не ясно, что его больше печалило: жестокость убийцы, либо же факт, что в Стошено не осталось баб, безотказных и при том не слишком страшных.
— Кто ее? — Ласка подойти близко не решилась. Вытянув шею, заглядывала через плечо. — Кто?
Прежде чем ответить, кам внимательно осмотрел тело, после накинул на голову кусок мешковины и сказал:
— Неизвестно. И вряд ли узнать выйдет. Это приют для безумцев, а безумцы не всегда безопасны. Плохо, что харуса нет, как ее, безглазую, закапывать?
— Заступом, — обронил Бельт. И прибавил: — Дозволяю, как смотритель, похоронить на восьмом локте. Железные демоны разберутся.
— Не дело это, — сказал Орин.
— Мне отвечать. Не тебе.
Махальку закопали возле пруда. Отогревшаяся за весну земля рассыпалась клейким черным зерном, разрывалась белесыми корешками, дышала жизнью. Принимала смерть.
— Была да сплыла. Крепкий задок, да слабый передок, — выдал очередную премудрость Ялко и живенько заковылял к дому. А если все-таки он? Не так и слаб, как хочет казаться, землю кидал не хуже братьев-помощников. А если другой, то кто? И нужно ли искать? Иных забот хватает. Но ведь смотритель-то должен. Наверное, должен. Или нет? Кому какое дело до этой безумицы? Просто убийство, пусть и богохульное. Одно из многих. Главное, чтобы здесь такого впредь не произошло.
— Больше не ходи во двор, — велел Бельт, и Ласка кивнула: не выйдет, чай не дура. Сама же сказала, повернувшись к дому спиной:
— Не хочу туда возвращаться. Не сейчас.
Ласка зашагала вниз по холму, вдоль канавы. Та постепенно становилась шире, берега опускались, дно поднималось, разливаясь неряшливой, но бодрой речушкой.
— Мне душно там. Кругом одно и то же, притом отвратное. И не меняется ничего. Нет, я знаю, что ты скажешь, что в лесу веселее, только мне и лес не нужен. Хватит, наелась по горлышко, хлебанула свободы так, что до сих пор похмельем мучаюсь.
Оглянулась посмотреть: идет ли? Идет. Куда ж от нее-то. Да и вправду в Стошено возвращаться не тянет.
Небо тлело предсумеречьем, скоро полыхнет и успокоится, осадит пламя до утра, пустит на короткий, весенний час, черноту.
— Я просто знать хочу, во что мы ввязались. И не говори, что вот это все, — Ласка обвела рукой, захватывая и дрожащий длинной листвой ивняк, и поле, огороженное на дальнем краю столпами осин, и широкое, расползшееся русло реки. — Что это за просто так. Не поверю. И если завтра придут…
— Не придут.
— Ну, послезавтра. Или послепослезавтра. А ведь когда-нибудь да придут. И спросят. А если не ответишь, то растянут под яблоньками на веревках и по-иному начнут спрашивать.
— Боишься?
— Боюсь. Плохо, что ты не боишься. Или думаешь отмолчаться при случае? Не выйдет, Бельт.
За эти месяцы спокойной жизни она изменилась: покруглела, отяжелела, обрела мягкость движений и голоса. Даже нож носить перестала. Вместе с прежней злостью исчезла и резкость. Даже шрамы будто бы разгладились, почти исчезли. Сейчас на Ласке была темно-синяя рубаха в спиралях вышитых раковин, легкие шаровары и желтая безрукавка. Тройная нитка бус коврового узора обвивала шею, а шапочка с посеребренной канителью съехала на ухо, еле удерживаясь на отросших непослушных волосах. Еще не девица из знатного рода, но уже и не разбойница лесная, не приблуда случайная. Вот только думает она не о том. Или наоборот, о том, о чем и самому бы следовало? Но спросил Бельт про другое.
— А ты и вправду тегина никогда не видела?
Ласка глубоко вздохнула, словно тоже собиралась сказать что-то иное, но передумала. Ответила:
— Один раз было. Когда брат впервые парадом шел, еще до войны, да и то — издали. Тегина тогда вообще мало кто видел, а вот невероятностей болтали много. То про красоту необычайную, то про уродство, тоже необычайное, то про то, что разумом скорбен. Или слишком умен, а оттого и держат взаперти.
— А на самом деле?
— Человек с руками и ногами. В доспехе да на лошади. Размером с большой палец с того места, откуда я видела.
— А брат что рассказывал?
— Ничего. Не успел. Я его, почитай, после парада увидела только года через два. При той памятной стрижке, — Ласка зло дернула себя за челку. — Плохие ты вопросы задаешь, Бельт.
— Извини.
— Да я не о Морхае. Я о тебе. Подумай, чем это все может кончиться. Кам сбежит, у него свои способы, а с тебя за всех шкуру спускать станут, медленно, по монетке в день. Или так же медленно ломать будут. Или…
— Прекрати. Выкинь эту дурь из головы, ясно?
Кивнула, вроде соглашаясь, только в глазах согласия нет. А ведь и вправду может все кончиться именно так, как рассказывает. А может и иначе — все в руках Всевидящего. У Него на самом деле и белого, и черного поровну.
Но сейчас черного было больше: чернело ночью небо, чернели берега, и вода в реке гляделась черной. Дрожали широкие листья кувшинок, лениво щурились на небо бутоны — еще неделя-две и раскроются, растянутся вниз по течению белыми звездами. Терлись друг о друга, перешептываясь, сухие свирельки-рогозины, судача о пропавшей весне. А жабы-то, жабы — рокотали зазывно, с потреском, с переливами. Не жабы — соловьи бесперые.
Ласка легла на мокрую от росы, духмяную траву, дотянулась до водяной глади и замерла.
— Смотри — мальки… А если долго-долго не шевелиться, они щипать начинают. Потому что глупые, не видят, что это не червяк, которого сожрать можно, а человек.
— Который сам их сожрет.
— Точно. И сдается мне, что ты сам тут как этот малек. И не только ты. Показали вам чего-то, и вы рады стараться. Или ты меня за малька держишь? Думаешь, я не вижу, что происходит? Старый хрыч не позволил тебе уехать. Свел с Ирджином, которому передал и тебя, и меня, и Орина. Главное, думаю, Орина, мы же с тобою так, свиту играем. Почему? Что в нем такого? Зачем прятать его здесь? Зачем тратить время и деньги? Зачем учить его обычаям? Речи? Правилам? Танцам? Танцам я бы лучше тебя поучила.
— Поучишь еще.
Дурной разговор, вранье явное. И молчать не лучше, потому как ясно — молчание той же ложью становится. Надо было обратно в Мельши Ласку отправлять вместе с Хэбу и Майне… И нельзя было из-за них же, её собственного желания, тысячи иных причин «за» и лишь одной «против». И теперь эта единственная причина разрослась, расцвела по весне. И вопросами в том числе.
— Бельт, ну куда ты влез?! Не думай, что и сейчас получится отмолчаться! Нет, я требую. Ты думаешь, что хорошо устроился. Ты думаешь, что нужен Ирджину и это навсегда? Удачу за хвост ухватил и теперь хоть в нойоны, хоть в шады, хоть…
Замолчала. Смотрела пристально, только в темноте ее собственные глаза были черны, как треклятая река, и белыми цветами плыли в них отблески Ночного Ока.
— Скоро, — пообещал Бельт. — Скоро я расскажу тебе.
Теплый ветер по воде, яблоневый снег. И к диким демонам заговоры. Завтра. Завтра тоже будет день.
И новый день настал. А потом еще один, и следующий за ним вдогонку. Дни летели, осыпаясь яблоневым цветом. Все было обыкновенно. Все было предопределено.
В ее глазах стучатся бабочки. Лезут друг на друга, дрожат зелеными крыльцами, вот-вот прорвут тонкую границу. Вылетят. Свирепый рой, тяжелый строй, конница крылатая. По взгляду, по следу, отыщут.
Я не близко, но слышу их. Шелест-шелест, скрип едва различимый ухом. Или и вовсе неразличимый, если прислушаться, но они у нее есть. Там, в голове. Я знаю. Откуда? Мне кто-то сказал.
Кто?
Злой старик.
— Ишь как смотрит-то, — шепелявит он, разрывая клюкой солому. — Выглядывает. Тебя выглядывает.
У старика бабочки умерли — муть внутри, пепел перегоревших дней, и это хорошо.
Безопасно.
А бабочки… Бабочек нужно убить.
Злой ветер пришел с юга. Горячий и беспокойный, он сыпал пылью на тугую, ряской затянутую воду в канаве. Растревоженные, клекотали гуси, беспокоились люди, и только хитрый Ялко, выползая за ворота, щурился, нюхал воздух, лениво приговаривая:
— Вот посушит, всех посушит. Пойдет палом, ох пойдет.
Как в воду глядел.
Занялось ночью, в амбаре. Полыхнуло радостно. Загудело, поскакав по остаткам прошлогодней соломы. Рассыпалось алым жаром по стенам, рыча, обгладывая гниловатое дерево. Давясь.
— Воды! — Бельт вылетел во двор. Один взгляд, и понятно: амбар уже не спасти. И птичник тлеет с дальнего угла, дымит, верещит голосами перепуганных птиц.
— Орин, людей выводи! Ставь цепью!
С треском и стоном проседала кровля. Колыхались стены. Роем мошкары вились искры.
— Людей!
— Пошли! Пошли, страхолюды! Шевелитесь, вашу ж мать!
Пинками, криками, ударами — во двор. Оплеухами унять истерику. Не слушать диковатого хохота Хрызни и Ялкиного бормотания. Тушить. Пока по стеночке частокола, по крышам, по знойному воздуху не добрались огненные мухи до других домов.
Громко, одноголосо визжали бабы. Скрипела цепь, дребезжало ведро, падая в колодец. Стонал ворот. Поднимали ведра, передавали по цепочке слабых рук, плескали, кормили пламя паром. Оно шипело, отплевывалось, расползаясь больше и больше. Легло на бараки, протянулось, потянулось по-кошачьи, вцепилось коготками в гонт крыши и рвануло.
— Бельт! Инструмент спасать надо! — Ирджин выскочил в одной рубахе. Измазанный сажей, воняющий паленым волосом, страшный, он прижимал к груди свитки. — К реке выходить, тут ты ничего не сделаешь!
Лаборатория пока держалась, ею огонь будто бы и брезговал, примеряясь к иному — к домику смотрителя.
— Ласка, на берег! Орин, людей туда гони!
Лошадей спасать, инструмент спасать, себя спасать…
— На стены лейте! На стены!
Слушаются, брызжут. Невысоко выходит, слабо. То ли плачет, то ли хохочет Ялко; продолжают орать блаженицы; вертит ворот Кукуй, выхлестывает в ведра Гулбе. Стоит лаборатория.
— Бельт, Всевидящего ради, если вон там перехватим….
В доме горячо. Воздух жженный лицо сушит. Рубаха затлелась, оберег раскалился, клеймом к коже примеряется. Ничего. Всевидящий да смилуется.
Ирджин бежал вниз, закинув на плечо сундук. Во второй руке — стопка книг, вот-вот выскользнут, поскачут по ступеням. Обернулся быстро. Вдвоем подхватили машинерию, потащили к выходу. В темноте стеклянная маска отсвечивала то алым, то пурпурным, чудилось — радуется этакому веселью. Выволокли во двор. Вернулись. И так еще дважды, а потом, когда пламя-таки подобралось к лаборатории и, прокатившись валом по крыше, дернуло ставенки, случилось чудо — хлынул дождь.
Тяжелые капли застучали по пыли и углям, зашипели, обращаясь в пар. Лизнули обожженную, начавшую вспухать волдырями кожу. Осмелев, развезли сажу по лицу и черную жижу по двору. Ливнем уняли пожар.
— Твоих рук дело? — Бельт сидел на краю колодца. Руки дрожали, плечи ныли, спину ломило, а горло драло от пережженного воздуха.
— Нет, — мотнул головой Ирджин, собирая, закручивая жгутом изрядно опаленные волосы. — Дождь — это не я вызвал. И огонь тоже.
Пламя оседало. Грязные озерца разлились по двору, затопили пожарище, просачиваясь сквозь черный уголь и седой пепел. А на дальнем краю неба светало.
— Хорошо, — сказал Ирджин, запрокидывая голову, пытаясь губами поймать ледяную воду. — Вот в такие мгновения и понимаешь, что жить — хорошо.
Где-то неподалеку раздался крик.
Красные-красные бабочки… Не зеленые — красные. Летают, вьются, воды боятся. Я убиваю стаями, но их слишком много.
Она их выпустила.
Я знаю. Мне сказали. Кто? Человек? Маска? Не помню. Но верю. Она. И еще выпустит. Она не виновата. Она просто не умеет управляться с ними, но я помогу.
— Иди, иди, — хитро щурится злой старик, протягивая заточенный колышек. — Тихим ходом, дальним бродом…
— Иди, — шепчет маска.
Иду. По следу. Тихо-тихо. Я умею очень тихо. Камень… Камня нету. Плохо. Темно. Дождь. Не искать — уйдет, исчезнет, опять станет далекой. Ничего, я и так справлюсь.
Я почти успел: почувствовала, обернулась, но не замерла, чтобы закричать — нырнула вбок, в ивы, и оттуда уже завизжала.
Нет, не уйдешь. Я быстрее. Я сильнее. Ловлю, сбиваю, кидаю на землю — скользко, мокро. Бью — плохо, камня нету, с камнем удобнее — дергается, вертит лицом. Зажать. Мычит. Смотрит.
Нельзя на меня смотреть!
Нельзя!
Зеленые бабочки расправляют острые крылья. Тот, кто говорил о них, не соврал. Но я исправлю. Поудобнее перехватываю колышек и…
— Отпусти ее! — и сзади становится больно.
Но я успеваю.
— Чуть опоздал… Думал успею, а опоздал, — Орин повторял и повторял, глядя на темную в серой предрассветной дымке траву, на Нардая, лежавшего ничком, на рукоять ножа, что торчала из шеи великана. На Ласку он старался не смотреть.
— Я ж сразу ударил. Как увидел, так и ударил… Думал, он просто хотел, а…
Из правой Ласкиной глазницы торчал короткий, чисто обструганный колышек. Левой и вовсе не видно было под жирной чернотой.
— Жива, но… — Ирджин, приложив пальцы к шее, слушал сердце. — Но пока лучше пусть побудет без сознания.
— Я опоздал, — повторил Орин и, наклонившись, вытащил нож.
Не он опоздал, а Бельт. Недоглядел, недодумал, отвернулся и… Что теперь? Пока — пустота и непонимание, как подобное вообще возможно? А Ласка без памяти и еле-еле дышит, лицо в крови. На лицо лучше не смотреть: внутри все переворачивается, захлебываясь бессильной яростью. Но некому мстить, некого убивать.
Вдвоем с Орином они подняли Ласку и понесли ко двору.
— Жить она выживет, — Ирджин шел рядом, аккуратно придерживая голову. — Только… Сам понимаешь.
Понимает. Наир без глаз. Без зеркала Всевидящего. Заточили колышек, подстерегли и выкололи.
— И возможно… Только не кипятись, подумай, возможно, милосерднее было бы…
— Добить?
На него злиться сил нету.
— Я могу составить зелье, она просто заснет.
— Убью, — пообещал Бельт.
В провонявшей дымом лаборатории Ласку уложили на широкой лавке. Ирджин, даже не обмывшись, только тщательно протерев руки какой-то жидкостью, занялся ранами. Время растянулось. Склянки и кубок. Обшитая мягкой кожей воронка в сведенных судорогой зубах. Долгий стон и тяжелый сон. Опаленные над огнем щипцы и колышек, который выходил из глазницы медленно, тягуче. Боль. Ее, но как будто своя. Неутоленная ненависть.
Что-то зашевелилось рядом. Ялко. Просунулся в комнату и следил за происходящим, пришептывая:
— Два медведя в одной берлоге не уживутся. Съел? Съел! Не знал броду, полез в воду. Смотрителем стал, тоже мне. Да лучше огнем и палом, чем вору задаром!
Хохот. Понимание, что вот этот старик, назойливый, надоедливый, ревнивый к Стошено посильнее бабы, тоже виноват…
Худая шея сухо хрустнула. Как лед под копытом. Ялко повалился на пол, а под носом появилась чаша. И с ней приказ:
— Пей. До дна.
Быстро пришло оцепенение, когда уже все равно. Почти.
— Ирджин, ты кам. А вы ведь всё можете?
— Не всё, Бельт, к сожалению — не всё. Вот и Сарыг, племянник мой, что на байге поломался — умер.
— Но здесь же не так. У вас эман. И големов вы делаете. У големов ведь есть глаза.
— Бельт, Ласка — человек. И теперь на ней дурной знак. Отныне это харусово дело, а не врачебное. Я ничего сделать не могу, понимаешь?
— А кто может? Кто, кроме харусов?
Ирджин бросил щипцы на стол и вытер руки об тряпицу.
— Кырым, — сказал он. — Если хан-кам заставил сердце биться вне тела, то его умения может хватить и на глаза. А может и не хватить. Не знаю.
— Ирджин…
— Я все понимаю. Я напишу. Думаю, он не откажет. Только девушку придется отправить в Ханму. Я родичей попрошу, они помогут с перевозкой.
— Спасибо, Ирджин, спасибо. Я теперь…
— Я все сделаю, Бельт, — кам сжал плечо неудачливого смотрителя.
Вернулся Орин, с ног до головы перепачканный кровью и грязью. Коротко кивнул. Еще до вечера куски Нардая скормили свиньям.
Спустя три дня Стошено, кое-как оправившееся от пожара, покинул возок, запряженный гнедой лошадкой. Кроме кучера, на козлах дремала дородная дама с мягким лицом, в хвосте же плелась пара стражников в цветах Кайлы-нойона, старшего брата кама Ирджина.
Тем же вечером в толстой тетради, обитавшей на дне деревянного, слегка подпаленного с одной стороны, сундука, появилась запись:
«…эксперимент нельзя назвать полностью удавшимся, поскольку невозможно определить, сработало ли непосредственно аппаратное внушение либо же иное, человеческого характера. В будущем следует повторить опыт в условиях, по возможности, исключающих постороннее влияние. Весьма возможно, что воздействие имеет место лишь при совпадении его вектора с личными установками, т. е. своего рода углубление бредового состояния».
Внизу умелой рукой был сделан набросок схемы со множеством квадратов и стрелок с приписками. Последняя, кстати, появилась только сегодня и весьма нравилась автору. Прекрасное плановое завершение. По мнению хозяина тетради, этот невзрачный рисунок выглядел страшнее чертежа боевого голема.
Скоро в этом смогут убедиться многие.
Триада 1.3 Туран
Крапленую карту влет только дураки играют. Настоящий листомет чует не зацепочку и масть, а именно что нужный момент. Без шебурши крапу держит, по носу ею никого не щелкает. Ибо порой выигрыш — не громко пернуть, а тихо пшыкнуть. Бывает и на сброс главный спрос, а придержал — себя прижал.
Жорник, покойный загляд Охришек.И маска есть важнейшее средство донесения до зрителя истинной сути предмета и образа. Ибо когда видит он алый лик, то знает, что сие есть выражение гнева, желтый — презрения и гордыни, белый — чистоты духовной, высшей, что свойственна старцам и юношам.
РуМах, «Слово о театре и высоком умении игры»Три старых дома смыкались стенами, скрывая в густой тени маленький дворик. Где-то за пределами его Ханма, окончательно проснувшаяся к лету, полнила городские кварталы криками и шумом, хранила в пыльных сундуках улиц дневную суету, чураясь тишины теплых сонных сумерек. Чурались дворика и прохожие. Случайных тут не было, а неслучайные находили себе иное занятие в домах под алыми крышами.
Тихо. Шуршит вода, скатываясь по старому барельефу, омывает каменных коней и всадников.
Сонно. Шевелят широкими листьями вязы.
Темно. Тенью из тени проступает силуэт.
Ни одна прежняя встреча, ни одна девушка не волновала Турана так. Всего восемь шагов, и он окажется рядом с фигурой в тонком халате. Бледная её рука коснулась мокрой гривы, скользнула по вылизанному водой до блеска крупу.
Голова чуть повернулась. Прислушивается? Или особо хитро выгибает взгляд, пускает его самым краем по-над плечом? А о таком кто-нибудь стихи уже писал?
Давно так не стучало сердце и не сбивало дыхание. А шаги давались тяжелее, чем к голодной сцерхе. И даже тяжелее, чем к сцерхе израненной. Вот и совсем близко. Почувствовался непривычный аромат горькой полыни. Это на миг смешало, почти заставило отступить… Но нет.
Вздрагивает, но не оглядывается. Ждёт.
Но вовсе не того, что будет.
Туран не стал обнимать плечи. Ударил в шею, сквозь дымчатый узор шарфа и только тогда прихватил за рукав, придержал. Чуть приседая, выдернул кинжал. Следующий удар — в поясницу. Шелк бугрился и набухал темным, изнутри по нему стучала тугая струя, прорывалась и выхлестывала, а вот тонкий взрез шерстяного халата, заткнутый лезвием, был почти сухим. Туран отскочил так, чтобы видеть и вход во дворик, и подергивающуюся фигуру.
Сделано. Пусть затихнет. Пусть остекленеют глаза. Чтобы осталась только мертвая муть, уже без человеческого проблеска.
Нельзя подходить, пока глаза не умерли. А значит, придется ждать. Убивать воспоминания.
В конце зимы Туран сам себе напоминал тигель, который сняли с огня: бока горячие, но не пережженные; расплав изредка вздыбливается тягучими пузырями, но до готовности ему далеко да и не хватает кое-каких компонентов. Однако холод последних морозов не мог обмануть — совсем скоро тигель вновь поставят на жаровню и подкинут раскаленных углей. И вот тогда забурлит по-настоящему.
Прощание с Ирджином вышло странное. Долина Гарраха еще во всю шумела балаганами и байгой, а кам уже перепаковал вещи и стоял у полуразобранного шатра.
— Ну что, специалист по животным, — улыбнулся он, — не выйдет нам пока поработать вместе. Придется расстаться. Надеюсь — только на время, ибо я жажду реванша за ту партию в бакани.
Туран только пожал плечами. Уходил единственный человек, протянувший когда-то руку. Уходил человек, крепко взявший за ладонь и приведший на большую жаровню. К Урлаку и Кырыму. К искалеченной склане. К тегину Ырхызу.
— Я обязательно приду к тебе в гости в Ханме, — продолжил Ирджин. — У тебя ведь будет дом. Свой дом, в котором ты заведешь свой порядок и обычай. Мы кинем карты, расставим фигуры, выпьем ва-гами-шен. Поговорим о сцерхах и пушках. О том, как хорошо все разрешилось. Но это потом, в будущем. А сейчас я тебя еще кое с кем познакомлю.
Кам махнул рукой, и к шатру устремился мужчина, до того весело болтавший с кучером.
— Это — Паджи.
Ему было не больше тридцати. И он еле сдерживал смех, зародившийся еще у кареты. Чуть посапывал, фыркал и старался не смотреть на Ирджина.
— Спорю на свою шапку, что ты, парень, не разбираешься в лошадях, — обратился Паджи к Турану, стягивая бобровый тымак.
— Ты проиграл, Паджи, — ответил кам. — Перед тобой стоит знаток редких животных.
— Вот так, взял и испортил все, — Паджи нахлобучил шапку, которая оказалась ему чересчур уж велика — видать, не своя, выигранная. — Да знаю я, кто он такой. Только в споре надобно сначала немножко прикормить рыбку, а уж потом… Ладно, пролетело-пронеслись, все равно шанс упущен.
— Теперь, Туран, ты знаешь, кто такой Паджи, — Ирджин оставил уперк без внимания. — А если серьезно, отныне Паджи тебе помощником. Вместо меня. Если что-то понадобиться — спросишь у него. Или расскажешь ему, когда будет что рассказать. Равно как и послушаться его кое-где тоже придется. Одним словом, Паджи — твоя ниточка, на другом конце которой сидят умные люди. А потому не вздумай ее дергать по-глупому. Ну и не спорь с ним без необходимости. И даже при особой надобности — все равно не спорь. Бывай.
Кам протянул руку. Туран пожал ее. Медленно, не отрывая локтей от боков и накрыв перевернутой лодочкой ладони. Ирджин подхватил тюк и пошел к карете.
— Спорим на пояс, что обернется?
Обернулся. И выдохнул струю пара, мгновенно растворившуюся в воздухе.
А потом снова была дорога, но теперь верхами. Паджи шутил и спорил на все, что видел. Несколько раз предъявлял разъездам какие-то бумаги и тамги. Трижды случалось срываться в галоп и нестись тропами только лишь оттого, что Паджи что-то показалось. А один раз — и не показалось: их чуть ли не полфарсанга гнали по полю всадники в зеленых накидках поверх тегиляев и кольчуг.
— Хурдийцы-каннафы, — пояснил Паджи уже в лесу. — Могли бы попытаться отговориться, но мою рожу тут не всегда тамгой прикроешь. Да и читают они плоховато. А ты, вижу, из тех, кого хлебом не корми, а дай с буковками поиграться.
— Спорю, что тебе об этом Ирджин рассказал.
— Спорю, — хлопнул в ладоши Паджи. — На… На рассказ об этих самых буквах. Неа, не Ирджин сказал. Тут и своих глаз достаточно. Одни над шелком или золотом трясутся, а ты над пергаментом. А поутру поломанные перья в костер кидаешь. И рукав у тебя весь в черном. Ну что, есть? Оно? Тогда говори, что там пишешь.
— Ничего.
— Не ври, я видел.
— То, что я извожу пергамент, еще ничего не значит.
— Не понял?
— Буквы на бумаге — просто буквы. На самом деле в них нет жизни. А значит — я уже ничего не пишу.
— Тьфу ты, так и сказал бы, что вирши слагаешь. Или нурайны. Правда, на хрена тратить на это дорогущий пергамент… Ну да твой кошель — твое дело. Будем считать, что спор разрешен и оплачен.
— Вот и хорошо, — Туран спешился и, зачерпнув снега, протер лицо. — В голове стучит. Раскалывается просто.
Паджи, остановившись, поглядел внимательно, без обычной насмешки, потом отцепил с пояса баклажку и, кинув ее, сказал:
— На вот. От Ирджина. Он говорил, что у тебя, как к Ханме подойдем, с непривычки может. С того, что ты — не местный, говорил. И что если невтерпеж, то хлебани сразу. А если втерпеж, то погоди и будет тебе лечение. Заодно и задницы.
Уже через час Туран глотал напиток со знакомым вкусом лимонника и поглаживал мешочек со смесью. Что бы в ней ни было, но оно помогало — боль растворялась, а в голове возникала удивительная легкость. Еще немного и сами собой строки родятся, как когда-то…
Не родились. Но и это не слишком огорчило.
Ханма начала знакомство с Тураном задолго до городских стен. С полей, просвечивающих под снегом; с участившихся деревенек и хуторов; с телег и тележек, прорывающихся с боем через сугробы.
Наконец, столица самолично выползла из-за холмов. Неуклюжая и толстая, как баба, не уместившая телеса в каменный халат, наспех перетянутый пояском-речушкой. Дымом дышит, смрадом гнилого рта, ворочается, беспокойная, подзуживая, подстрекая, готовая в ярости давить и чужих детей, и своих собственных. Злые мысли зреют в её голове — Ханме-замке, что высится надо всем этим обрюзгшим телом.
Здравствуй, Безжалостная, принимай гостя из Кхарна. Принес я тебе подарочки от моей прекрасной мамы-Байшарры.
В этом городе колокола молчали. Не гудели они поутру и в полдень. Не стонал басовитым, первым ударом кхарнский Большой Шатер, не подхватывали его голос звонкие Сестрицы из Старописчего переулка, не спешили добавить медного звона Лилейницы, не ухал возмущенно, громко, выбиваясь из хора голосом и ритмом Зеленый Хоста на маяке. Не было в Ханме колоколов и все тут. Вместо этого — разнообразнейшие барабаны, трубы и гортанный вой харусов. А колоколов нет. Не взлетает сердце, поднимая в небо, к Всевидящему, а все больше прибивает к земле ударами думбеков, а немелодичные трубы связывают по рукам и ногам.
Терпи, человек, знай место свое. А здесь — место чужое.
Туран терпел, Туран бы понял жизнь без колоколов, но вот чтобы без книг? Как ни пытался он, за все время не удалось сыскать ни библиотеки, ни даже книжной лавки. Чернилами и пергаментом здесь торговали аптекари да алхимики. Торговцы на все Турановы вопросы лишь удивленно плечами пожимали. И вправду, кому тут нужны книги? Ковер возьмите, господин… Или халат, прямо на месте мерку снимут и сошьют, не смотрите, что одноглаз старый Грах, не годы это — опыт бесценный… Или вот кончар купите… Доспех почти новый… Арбалеты… Упряжь… Монисты для красавицы, травы ароматные… Амулеты, господин, не проходите мимо! Самонаилучшие. Вот для крепости телесной, а это кровь становит и раны живит! От него и жареная печенка срастается, а живая уж точно… А это если с маслом оливковым смешать, добрый господин, да доспех смазать, то вдвое крепче станет! Болт арбалетный выдержит! Не верите?! Как есть правду говорю, господин, вот доспех, вот арбалет, стреляйте, и пусть позор падет на голову седую, если… Для нагревания воды, всё для наискорейшего нагревания воды… Берите жемчуг скланий, только для вас, господин, только для вас…
Белый, обыкновенный с виду, непомерно дорогой и непонятный. Что с ним делать? Пить, в вине растворив, трижды три года, чтобы обрести бессмертие? Или на шее носить? Паджи только посмеялся и объяснил, что скланий линг — для камов. Иным от него пользы нет, разве что пронесет от этакого напитка. Да и то, среди лавочников из троих двое не лингом, а самокатными — толченый перламутр, жир да известь — жемчужинами торгуют по цене заоблачной.
Поселили Турана в доме на улице Стекольщиков, оставив напоследок связку ключей, две тамги, множество указаний и пожелание удачи.
Первые два дня Туран безвылазно сидел в своем новом пристанище, протапливал комнаты и доедал остатки ветчины. Еще три ушло на осторожные вылазки и четкое осознание того, что он понятия не имеет, как решить главную задачу. Контактов в Ханме нет. Как и разумения, к кому может обратиться невзрачный знаток редких животных, которому требуется контрабандой доставить семь десятков отличных пушек. Тех самых, за продажу которых в Наират по кхарнским законам полагается виселица без всяких шансов на помилование. Только и оставалось, что бродить по городу в поисках захудалой книжной лавки.
На седьмой день, вместе с заунывными трубами и вопросами заявившегося на Стекольную Паджи, пришло отчаяние. Трубы смолкли, Паджи только хмыкнул на фразу, что пока по-прежнему сказать нечего. Положил у дверей сумку с едой и ушел, впервые ни разу не предложив поспорить на что-либо.
А на восьмой день, почти само собой, отыскалось решение.
Его предсказали мыши. Обнаглевшие, сожрали почти весь хлеб, попортили сыр и зачем-то разодрали кожаный тубус с остатками пергамента. Это и определило маршрут очередной вылазки: через потешные дома на малый рынок у ольфийских ворот к аптеке некоего Кошкодава. Пускай писание вызывает почти физическую ненависть, пускай листы, испоганенные кривыми строками, летят в огонь, но… Пергамент всегда должен быть под рукой. Вдруг что-то изменится?
— Возьмите кота, — предложил Кошкодав, отсчитывая правой рукой сдачу, а левой поглаживая рыжую спину одного из полутора десятков животных. Вопреки прозвищу этот молодой красивый мужчина был явно неравнодушен к кошачьим. — Будет мышей ловить.
— Не могу, — пробормотал Туран. — У меня животные… не живут долго.
— Это вы зря. Это, наверняка, случайности. Им просто нужно понимание. И человеческое отношение.
— Иногда многое зависит не от нас.
— А вы о многом и не думайте. Думайте о малом и делайте то, что именно от вас зависит. Кстати, любезный, вы книгами интересовались …
Туран остановился в дверях.
— Интересовался.
— На перекрестном рынке вчера появился кто-то по книжному делу. Из Лиги вроде. Ищите рядом с аптекой Совуня-старшего. Там рынок неспокойный, приезжих много, но вам как раз и хорошо будет.
— Спасибо, — вот теперь Туран благодарил искренне. А если бы знал, за что благодарит на самом деле, — наверняка бы расцеловал Кошкодава и всех его кошек.
Из-под полупустого прилавка, стоявшего на отшибе, вылез сутулый пожилой торговец. Он пах ликопой и держал за хвост дохлую мышь. Впрочем, её он выронил практически сразу, как увидел Турана, хотя и ни капли не изменился в лице.
— У вас есть книги на продажу? — звонко спросил он. — Или сами желаете купить?
— Думаю, найдется то, что будет интересно нам обоим, — только и сумел выдавить Туран.
Торговец накрыл прилавок деревянной крышкой — щелкнул тайный замок — и указал на маленькую палатку позади себя. Туран нырнул внутрь, жалея, что не может завопить от радости.
Ниш-бак, книжник из Шумарры, сильно изменился с той памятной встречи. Если в прошлый раз он выглядел успешным владельцем хорошего магазинчика, разомлевшим и каким-то несобранным, то теперь являл собой типичного бродячего торговца, подтянутого и чуть резковатого, одним взглядом ухватывающего всё важное.
— Здесь можно говорить? — Туран даже не сдерживал улыбки.
Ниш-бак поставил на низкий столик фигурку собаки, погладил ее и кивнул.
— Теперь можно. Но не громко — амулет просто подаст сигнал, если кто-то подойдет к палатке совсем близко.
И в эту минуту Туран понял, что не знает, с чего начать. Язык словно отнялся. Потому он просто сел на низкий ящик, прямо поверх каких-то книг. А Ниш-бак уже наливал что-то прозрачное в кружку.
— Пей. Пей, мой мальчик. И рассказывай. Жив. В Ханме — и жив. Ходишь, книгами интересуешься. Чудо. Это чудо.
— Это — мое умение, — выдохнул Туран.
— Да-да. Несомненно. Умение. Не прогадали. Мы с тобой не прогадали. Хотя тут все зависит от того, что ты смог сделать, мальчик мой. И чего не смог.
— Считайте, что с ящерами смог всё. Но это не главное…
И Турана прорвало. Он быстро говорил и заливал в себя прозрачную кислятину. Родную кислятину из Кхарна. Наверняка виноградники под Зававе. Только у них присутствует такая режущая нота…
Рассказ закончился вместе с содержимым бутылки. Ниш-бак тут же достал из угла кувшин, сорвал восковую крышку и отхлебнул прямо из него. Плеснул и Турану. На сей раз терпкий мускат. К такому бы жирную рыбу в сладком тесте и рисовые колобки, чесноком фаршированные. Проклятье, он уже забыл, каковы те на вкус.
— Итак, мой мальчик, давай подведем черту. Что затея со сцерхами будет придавлена, это хорошо. Если, конечно, правда. Но главное: несколько серьезных людей собирают силы для переворота. И не брезгают помощью извне. За что и обещают в будущем свое благорасположение этим самым помощникам. То есть Кхарну. Им нужно всего-то семь десятков отличнейших тяжелых орудий. Эдакая мелочишка для нас, противоречащая здравому смыслу и действующим запретам. Притом, как я понял, сначала назывался конец осени, а теперь вдруг — её середина или даже начало.
— Да, сроки они изменили. Видимо, еще что-то произошло. Или произойдет.
Собака на столе тихо зарычала. Ниш-бак высунулся из палатки, крикнул что-то ругательное и вернулся обратно. Пес снова безмолвствовал.
— Значит, пушки… — протянул Ниш-бак, почесывая шею. — Пушки — это или големы, или осады. Или все сразу. Разумеется, заверения в будущей лояльности мы даже обсуждать не станем. Это просто смешно. Но змеи готовятся кусать друг друга, даже не вылезая из общей корзины. Почему бы не подбросить им туда немножко пороху? Чтоб уж драка так драка. Ты ведь именно об этом думаешь?
— Уже с месяц.
— Тогда сделаем так: через несколько дней я уеду. Тебе придется еще немного…
— Я остаюсь.
Ниш-бак поджал губы и прищурил один глаз.
— Ты изменился больше, чем я ожидал.
— Начнем с того, что вы вообще не ожидали меня увидеть в живых, так ведь? — Туран нарочито аккуратно поставил кружку на стол. — Еще в Шуммаре вы знали, что отправляете меня… в корзину. И были уверены, что меня закусают там до смерти.
Забулькал кувшин, вино полилось в кружку.
— Если ты ждешь, что я стыдливо отведу глаза или поперхнусь вином — ты ошибаешься, — в подтверждение Ниш-бак спокойно сделал большой глоток. — Туран, у меня не было выхода. И даже не у меня — у Кхарна. Карья погиб, но остался ты. Без серьезного опыта, с минимальной подготовкой и любовью к родному дому. А еще с посылкой за плечами, с первичной завязавшейся связью. Молодой и сообразительный. И да, я поставил на единственную оставшуюся карту. Казалось бы никчемную и слабую, но… Иногда только так и выигрывают в высокий бакани. Осталось лишь разобраться, какой выигрыш мы — да-да, все мы — взяли благодаря тебе. И какой можем взять еще, ибо партия пока не окончена.
— Три месяца назад…
— Три месяца назад ты выслушал меня, собрался в кулак и принял решение.
— Вы не знаете, чего мне это стоило. И чего стоили последствия этого решения.
— И не хочу знать. Это — твоя цена. А мне хватает собственных счетов.
Он говорил правду, но до чего же она была мерзка! Почему тогда не объяснил? Ведь можно было как-то, чтобы не вслепую, как щенка, а… А как? Как-нибудь. Если Ниш-Бак думает, что нынешняя встреча все грехи ему отпустит, то ошибается.
Больше Туран не будет фигурой на чужой доске: он уже свою доску составил. И первые ходы в партии сделаны.
— Значит так, — няачал Ниш-бак, — в кратчайшие смроки я свяжусь с теми, кто примет ркешение и сможет подготовить операцию. Связь бкудем держать через Вестника, которого будешь встречать… Город уже изучил? Нет? Тогда с местом определимся позже. С паролями и блокировками тоже. Скорее всего, в ближайшее время будет организована первая пробная партия груза. Способ доставки предстоит продумать: два десятка тонн бронзы это не шкатулка с безделушками. Но это и не твоя печаль. Скорее всего, тебе просто придется согласовывать ряд деталей с… заказчиками и встречать первый груз. Вместе с ним наверняка пришлют и сменщика. Не переживай, парень, осталось совсем немного.
Под ногами прошуршала мышь.
— Вот ведь заразы, словно преследуют меня, — проворчал Ниш-бак, дергая ногой, но мышь оказалась проворнее. — Мне нужно еще два дня, чтобы завершить дела в Ханме. После этого ты проведешь еще три дня от рассвета до заката на рынках и в беготне по городу. Суй свой нос во все углы и щели, только не перегибай палку. После этого сообщишь этому Паджи, что шестеренки закрутились, но без подробностей, хотя он и будет настаивать. Ну а дальше — проверяй Вестника и не отсвечивай. Жди, готовься, собирай в руках максимум нитей. Обо всем доложишь сменщику. Еще раз расскажешь ему всё вплоть до истории с тегином и лепешкой. Пусть разбирается, что к чему.
— А я?
Вот так всё отдать новому игроку? Просто отдать? Словами, которые даже не ложатся на пергамент? Не дымом костров, не холодом, не кровью на снегу, не ненавистью, которая почти сожгла, а просто словами доклада… А как отдать память? Она теперь как выгребная яма, где всего вдосталь. Правда, и на дерьме растут цветы, вот только высадит их кто-то другой. Чистый. И до конца останется чистым. Героем. А Туран?
— Отправишься в Байшарру, домой.
Домой. Вино, красное и белое, кислое и терпкое. Спокойная жизнь. И понимание, что все-таки не сумел. А тот, другой, придет и высадит цветы, и соберет букеты славы.
— Пока же укрепляй свою маску, господин знаток редких животных, — порывшись в одном из сундуков, Ниш-бак вытащил две книги. — Вот здесь кое-что по твоей новой профессии. Думаю, лишним не будет. А теперь иди. И да прибудет с тобой Всевидящий.
Туран прижал к груди сверток и кивнул на прощание человеку, который последним протянул ему руку в той старой жизни. И впихнул его в жизнь новую.
И который хочет повторить уловку.
Паджи действительно задавал много вопросов, но не давил. А в какой-то момент он и вовсе свернул разговор на новую тему, помянул Агбай-нойона и грядущий праздник, такой, которого Ханма давно не видала. А после, хитровато прищурившись, заметил:
— У тебя, паря, завтра важный день. Щеки побрей, а то зарос весь. И волосы тебе уже укорачивать пора. А ладно, чего не сделаешь для хорошего человека.
Порывшись в сумке, Паджи достал деревянную коробочку с цилиндрами в мизинец толщиной. Подцепил один за кожаный хвост, продемонстрировал:
— Вот тут зажимаешь, поворачиваешь, и вешаешь на крючок. Держи. На твое корыто и одного довольно будет. Только сотри, не сварись и без воды их не оставляй, иначе спалишь дом.
Так вот зачем в темный камень ванной ввинчена цепочка из крючков. И не надо воду в тазу греть.
Пока Туран мылся — задубевшая наирским загаром кожа медленно отходила в горячей воде — Паджи полазал по дому, собирая нехитрый набор для стрижки и бритья.
— Во! На человека похож стал. Садись, сделаю из тебя, пучеглазого, настоящего красавца, раз уж повод…
И разомлевший Туран подхватил подставленную паузу, заполнил вопросом:
— Что за повод?
— В Ханму-замок тебе дорога. В тегинов зверинец. Послужишь ясноокому.
На лицо легла горяченная тряпка, и стало трудно дышать.
Еще чуть-чуть и на голову бы напялили мешок. Во всяком случае, именно так казалось, когда Турана вели по двору замка. Двое рослых кунгаев едва не под руки волокли, а Паджи несся впереди, изредка наскакивал на разодетых нойонов, что-то им торопливо объяснял и тряс грамотами. Неизменно после этого на него и кунгаев небрежно махали руками и плетьми, и эскорт двигался дальше. Позади остались двое ворот и полудюжина дверей, бесчисленные переходы и внутренний двор-колодец. Потом еще один и углы-углы-углы разных построек. Главная глыба замка напирала на все это сверху, но стояла вполне себе уверенно. Такую не расшатать полусотней пушек. Или расшатать? Ведь пушки — лишь часть чего-то большего. И бить наверняка будут в тайное и слабое место. И хорошо бы, чтоб били крепко. Пусть умоется кровью Беспощадная, пусть ярится пуще прежнего, давит и жрет детей своих.
Снова заныло в висках: забыл с утра заварить себе травок, задурманить голову, закутать ее ароматами лимонника и мяты. Теперь все воспринималось остро — и вид замка, и его запахи.
Мелькнула над крышами спица Понорка Понорков, самой верхушечкой, кривой и какой-то пронзительно белой по сравнению с основной кладкой построек.
Долго обходили донжон, пока не попали в крытый дворик, обнесенный высоким забором. Эдакая малая крепостишка внутри большой. Но, как оказалось, забор служил для защиты именно большой крепости и именно от малой. Он надежно припирал к стене просторный загон, который Туран узнал без труда по слежавшемуся сену и песку да непобедимому запаху влажной шерсти и мочи.
Впускал их за ограждение хмурый и бледный служка. С трудом и шипением он вернул на место тяжелый засов и только тогда Туран приметил, что работник управляется только левой рукой, а правую, лишенную кисти и замотанную ветошью, осторожно прижимает к груди.
Кунгаи дотащили Турана до середины просторного дворика, где рядом с гигантским жуком сидел на корточках человек в невзрачном сером кемзале. Серая же шапочка прикрывала светлые волосы, а в руках человека была острая палочка, которой он осторожно почесывал брюхо жука. Вермипс. Самый настоящий вермипс или дудень степной. Только вчера Туран рассматривал такого на картинке в книге Ниш-бака.
Паджи низко поклонился.
— Мой тегин. Ваше распоряжение…
— Распоряжается диван-мастер. Я — приказываю.
Ясноокий тегин Ырхыз, Серебряная Узда Наирата, встал во весь рост и сунул палочку за ухо.
— Я тебя помню, кхарнец, — произнес он.
Туран согнулся в поклоне.
— Кырым рассказал мне про тебя, примиренный. И про сцерхов рассказал. Ты вырастил четыре десятка ящеров или около того.
— Мне помогали, мой тегин. Отменный знаток лошадей Ишас и кам Ирджин…
Он не умел слушать других, перебил:
— Значит, сам ты ничего не можешь?
Туран растерялся.
— Я выращивал некоторых редких зверей. И читал о них.
— Значит, будешь помогать в моем зверинце. Кырым говорил, что ты умный. Знаешь, от чего вермипс умирает? — тегин несильно шлепнул жука по черному блестящему панцирю.
Никакой реакции. Жук неподвижно стоял на подогнутых лапах.
— А почему вы думаете, что он умирает?
— Я чувствую.
Туран присел на корточки и посмотрел на сомкнутые пилы жвал. Осторожно коснулся холодного хитина. Провел, прощупывая едва заметную трещину между надкрыльями, вспомнил, что вермипсы не летают, но под надкрыльями прячут яйца, причем и самцы, и самки. И ходят так, скрывая под броней самое ценное, пока мелюзга не вылупится и не расползется. А еще вспомнил, что рогом вермипс лошади брюхо вскрыть может. К сожалению, на том знания заканчивались.
А тегин ждал. Тегин надеялся и не следовало обманывать его надежды.
— Давно кормился?
— С неделю.
— Нехорошо. Но я попытаюсь помочь.
— Получишь сегодня же тамгу. После того, как разберешься с вермипсом, будешь приходить раз в неделю или когда я прикажу. А пока… Эй, Цанх! Покажешь кхарнцу остальных и будешь его впредь пускать сюда, но строго по установленному распорядку. И следить за ним будешь.
Тегин почесал вермипсу щетинистую лапу, сплошь покрытую бледными волосками, отбросил палочку и пошел к большим деревянным воротам, за которыми время от времени кто-то взрыкивал, ревел и мяукал. Паджи молча сжал тураново предплечье и тоже ушел, прихватив с собой двоих кунгаев. А третий воин и культяпый слуга остались наблюдать, как Туран с озабоченным видом изучает застывшего, словно в янтаре, вермипса.
Из зверинца вышел еще один молодой работник, тоже баюкающий руку, с виду — беспалую. Да уж, с животными надо быть очень осторожным. Пошептавшись с вновь прибывшим, культяпый произнес:
— Я — Цанх, это — Цанх-малый. Он тебя проводит к зверям.
Туран двинулся следом за беспалым парнем.
Зашуршали ворота и Туран увидел таких животных, в которых никогда не верил, даже листая старые книги с фантасмагорическими рисунками.
А потом он заметил Вирью.
Толком поговорить с мальчишкой вышло только на вторую неделю, когда наконец-то заелозил лапами по панцирю, заскрипел вермипс. Впервые за последний месяц, как заметил обрадованный Цанх. То ли помогла смесь из мёда и камеди, то ли просто, как говорилось в книге, жуку требовалось побольше света прозревающего весеннего Ока. Но оба работника теперь возбужденно бегали по загону, готовились доложить об успехах тегину и даже пытались угадать награду. Цанх предполагал новый кемзал, а Цанх-малый ждал исключительно серебряную серьгу в губу. Оба ошиблись, получив бочонок вина.
А Туран с благодарностью принял кошель с золотыми «конями» и дозволение пребывать в зверинце без кунгая за спиной. Цанхи тоже ослабили надзор и теперь не копошились постоянно рядом, а спокойно занимались работой, да так, что порой их и не было видно.
— Здравствуй, — тихо проговорил Туран, прислоняясь к решетке соседнего загона. И даже руку между прутьями сунул, почесывая горбатую спину водяного оленька.
— Здравствуй, — мальчишка уселся на пол и ловко сплел узлом ноги. — Тебе лучше со мной не говорить. Два кхарнца — уже заговор. Так говорили в Ханме год назад.
— Ты здесь уже год?
— Чуть больше. Но ты не слушаешь совета.
— А ты не спешишь уйти.
— Мне можно, я ребенок. Ырхыз знает, что я любопытный.
— Я тоже любопытный.
— Но Ырхыз не должен об этом знать. Меня зовут Вирья, а тебя?
Вирья… Почти Карья.
— Туран. Туран ДжуШен. Из Байшарры.
— Мои родители были из Кавойи. Правда, я совсем ничего не помню. Расскажешь?
— Я не бывал, но много слышал о Колоколе и Мосте. За что тебя посадили в клетку?
— Ырыз хотел иметь такой экземпляр.
— Но…
— Ырхыз хороший. Моих родителей убивал не он.
— А кто?
— Не знаю. Не он. Наверное, тот, кто и его держал в замке Чорах.
Засвистел в одной из ближних клеток сцерх и, привстав на задних лапах, гордо раздул горловой мешок.
— Скоро ему привезут жену, — сказал Вирья. — И он будет счастлив.
— Не будет. Невозможно быть счастливым в неволе.
— Это говорит человек снаружи человеку внутри. Папа говорил, что на самом деле есть очень мало мест, где нельзя быть счастливым.
— Прости, Вирья, — Туран перешел на шепот. — Это неправильно. Тебя нужно отсюда как-то вытащить… Я что-нибудь придумаю, обещаю.
— Не давай дурных обещаний. Вытащи себя и этого будет достаточно. Но ты ведь не послушаешь?
Безмятежные глаза мальчишки глядели куда-то далеко. На противоположный ряд клеток.
Да он ведь сумасшедший… Просто тронулся среди зверей-волохов. Его слова — бред измученного разума, нуждающегося в помощи.
— Я еще приду, — решительно произнес Туран. — Что тебе принести? Хочешь, я приготовлю для тебя настоящий манцыг с изюмом и орехами? Я умею.
— Не надо подарков. И еды у меня достаточно. Просто приходи, если хочешь. И приноси мысли, в которых не будет смерти. Ничьей.
Вирья беззвучно встал и прошел к противоположной решетке своей тюрьмы. Вытащил из-за пазухи лепешку, принялся отламывать кусочки и бросать их сквозь прутья существу с птичьей головою и телом выдры.
В этот вечер Туран впервые прочел об уранке и уяснил, что разобраться в нём, степном дудне и верблюдах будет намного проще, чем в мальчишке, сидящем в клетке.
Пускай и не под колокольный звон, а под вой труб и гром барабанов, но Ханма оживала. В немалой степени этому способствовал и приезд в столицу Агбай-нойона, победителя мятежных побережников. К Пробудинам Туран уже успел достаточно выяснить о новом герое.
Из своих тридцати лет жизни Агбай провел в боях не менее половины. Он оказался достаточно удачливым, чтобы выжить, напористым, чтобы побеждать, и умным, чтобы учиться на ошибках, большей частью чужих. Под его руку легли богатые ханматы, а под знамена встали многие вахтаги. И вовсе не из родства с сиятельной каганари, как судачили некоторые, ему доверили лечение одной из самых болезненных ран Наирата — морских побережий. Там независимые кланы выращивали плавучие острова и строили корабли, а заодно брали на ножи и тяжеловесные триеры Лиги, и легкие парусники Кхарна, и черепахи-кобукены самого Наирского каганата. Да при том плодили одну ересь за другой, обвиняя в свою очередь в отступничестве саму Ханму с её Понорком Понорков.
Война со скланами по одну сторону от столицы, с побережниками — по другую. Вот оно, равновесие по-наирски. И вроде бы победы и там, и там. А значит…
Туран почти научился отметать дурные мысли о далеком будущем и концентрироваться хотя бы на мелкой пользе от крупных неприятностей. Например, охватившая Ханму предпраздничная лихорадка здорово помогала перемещаться по городу в районах, ранее недоступных, вроде квартала Семи Хвостов, а также сделала обычными прогулки за городские стены. Туда, где стучали молотки, жужжали пилы и нарождались землянки мастеровых, бараки для пленных да высоченные башни из лесов. Вместе с ними появлялись и запахи: свежее дерево, лак, ткани, слежавшиеся и уже тронутые плесенью, человечья моча для шерсти и подгнившая капуста в дубовых кадках. Где-то на складах была солонина и копчености, лари с мукой, косы чеснока, вязанки лука и бочки с кислым пойлом. Все это предназначалось для рабочих, погонщиков и надсмотрщиков подневольного люда, для всех этих творцов будущего чудесного представления, ожидание которого перемешало городскую жизнь, выплеснуло ее в пригороды, усыпив многие некогда шумные улочки центра.
Тем легче оказалось получить первого вестника в середине весны, на самые Пробудины. Механическая крылатая ящерица соскользнула со стены прямо в капюшон Турана да там и затихла. Уже в доме, отчетливо произнеся положенную на этой неделе фразу из «Животноописания» ДаЧина, он с интересом рассмотрел механизм и нашел в нем минимум дюжину отличий от той же Кусечки. Цвет и строение крыла, более мелкий размер и точная подгонка деталей, всех этих суставчиков и пластинок. А главное, вестник не производил впечатления дохлой твари. Он шебаршился, подергивал лапками и, казалось, даже мигал янтарными глазками. И скрипел неприятным голосом.
Прослушать второй раз не удастся, а потому Туран внимательно запоминал каждое слово. Намного более тщательно, чем перед экзаменами в родной Байшарре тысячу лет тому.
Итак, там приняли решение. Будут пушки, будет помощь заговорщикам. Но это выводы из конкретных инструкций. Сами же инструкции касаются сугубо механизма встречи сменщика. Несколько возможных мест, сигналы на случай провала и слежки, ряд иных непримечательных действий. А еще — четкие указания сдать все нити сменщику и выслать с этим же вестником последний отчет о нынешнем положении дел.
Сдать все нити. Последний отчет.
Все заканчивается.
Есть что передать сменщику. Есть что сообщить в последнем отчете. Например, о том, что заговорщики готовы отвезти Турана туда, где он собственными глазами сможет убедиться в уничтожении сцерхов. О том, что суета вокруг Агбая растормошила и без того неспокойную Ханму. О том, что Паджи теперь беспрекословно исполняет все требования вплоть до доставки эмана, а на словах передает от Умного всяческие личные благодарности, похвалы и заверения во взаимовыгодном сотрудничестве. А от Сильного Паджи принес лишь одно… Нет, не извинение, но короткое: «Не так уж и никчемен. Вполне можно иметь дело». В конце концов, нужно сообщить о том, что теперь даже оба Цанха почти не следят за Тураном в зверинце, а значит можно как-то вытащить Вирью.
Хотя кого это интересует?
Все почти закончено. Для Турана. Для сцерхов. Для заговорщиков и тех, против кого они хотят выступить. Для мальчишки в клетке. Вот только у каждого из них будет свой финал. И если у кого-то он уже определен или хотя бы просчитан, то у некоторых…
Всевидящий еще не повернулся какой-то одной стороной. Он протащил Турана по самой кромочке. Связал с Умным и Сильным, со всей этой страной и даже с её будущим безумным правителем. А теперь надо будет все нити разорвать. И отдать обрывки сменщику. А ведь многие узлы Туран сплел собственноручно, ценой своей и чужой крови. Ценой себя.
А тот, другой, останется чистым, ему хватит ошметков, чтобы начать свою игру. Да и то, разве игра это? Отдать пушки и вернуться домой. Героем вернуться, победителем. А о Туране и не вспомнят. И о Вирье не вспомнят. И о той, самой первой смерти в переулке Шуммара, тем паче…
Значит, надо думать. Благо, есть время: сменщик объявится только в конце весны, а она лишь входит в полную силу. И будит мысли, которые и вовсе не имели отношения к работе.
Паджи сам предложил этот публичный дом.
— Спорю, ты никогда не испытывал таких ощущений! У тебя это на роже написано. А здесь все чин-чинарем, на любой вкус. И даже лекарь имеется, который за девками следит.
Туран спорить не стал. Его взгляд все чаще останавливался на изящных предплечьях в плену шелковых рукавов, крутых бедрах, обласканных тонкой тканью, нежных линиях от ушка до подбородка, лучше всего видных, когда идешь в каких-то двух шагах позади… Очень часто незнакомки являлись во снах, но уже без одежды. Соперничали, менялись, перетекали друг в друга. Вот носильщица воды роняет кувшин, а на осколки глядит и недовольно хмурится уже девица с шелковым именем Майне, цвет кожи которой меняется, сереет, а волосы становятся короткими-короткими. И это еще больше разжигает кровь. Но полуобнаженная склана заворачивается в крылья, а сбрасывает их уже стройная незнакомка, что покупала позавчера сурьму у Кошкодава.
— Эй, парень, — Паджи быстро делал свои выводы. — Если тебе нужна не девушка, в смысле — нужен… Там есть и дозволенные бяшки-гужманчики. Немного, но есть, и все уж точно проверенные и с печатями, как положено. Они, конечно, подороже, но хозяин платит.
— Я и сам заплатить могу.
— Ну и дурак. Лучше потом на скачках поставишь. Или мне дашь — я поставлю. Но это уже после. Собирайся. Там тебя и помоют заодно.
Туран взял с собой то же, что и всегда: нож и пилюлю с ядом.
Он дал себе слово, что обязательно вернется сюда. И даже вытребовал имя той, из-за которой это произойдет. Шинтра. Хотя и оно какое-то ненастоящее, но уж куда лучше первоначальных Белых Глаз. На наирэ это звучало даже красиво, в одно слово, но Туран ненавидел наирэ. А глаза и вправду белые и поначалу какие-то страшные, но быстро затмеваются совсем другим: мелкими волнами по почти черному животу; отражениями светильников в каплях пота под грудью и вдоль позвоночника; еще не иссушенными губами, крепко захватывающими пальцы и тянущими с них сладковатое мятное масло. А самое завораживающее — ямочки чуть выше бедер, где это масло скапливается озерцами.
Хотя первыми в памяти всплывают именно глаза.
Паджи сказал, что можно заказать не просто постель в борделе. Можно купить себе встречу. Да, именно так. Но только не на Стекольной. Где-нибудь за городом, подальше от строительства. Или в речном парке, на самом берегу. Там песок и ивы. А еще можно встретиться в каком-нибудь тихом дворике. В Хамне, как оказалось, тоже есть красивые закутки. И больше не обращаться к Паджи. Денег у Турана достаточно, а соглядатай — какой он к демонам компаньон? — в таких делах не нужен.
Так и поступил. Оказалось дороже, чем он предполагал, но не настолько, чтобы отказываться вовсе. И первыми действительно были ивы. А после них — парк оранжевых статуй, где каменные шершавые перевязи царапали спину сначала Турану, а потом Шинтре.
А в конце весны все-таки произошло то, что серьезно повлияло на эти встречи.
За городом уже вовсю гоняли тягловых големов, пускай и с пустыми еще платформами. Издали было отлично видно, как они ползут от метки до метки, замирают вместе с погонщиками и почти по-настоящему слушают многочисленных распорядителей. Готовятся.
Два человека на самой окраине муравейника ни у кого не вызывали интереса. Сидели себе спокойно и перебирали орехи в большом ящике.
— Отличный будет манцыг. И изюм я привез. Есть белая сабза, без косточек, и темный шигани, сладкий-сладкий. И байшаррика, конечно. По мне так кислятина, но Ниш-Бак сказал, что ты оценишь.
В холщовом мешочке лежали крупные, с ноготь, изюмины особого зеленовато-желтого оттенка, с черными гранулами косточек, которые глупцы выковыривают, и только байшаррцы знают: в них, в косточках, особая терпкая прелесть. А еще в седоватом, плесневом налете, но «вяленый» изюм на вино идет.
— Будет вкусно. Пора тебе готовиться ко встрече с домом, Туран, — сказал мужчина с гладким, почти скользким лицом. Мелкие черты были не лишенные приятности, но упорно не складывались в нечто запоминающееся. Оттого и возраст определить представлялось сложным. Где-нибудь за тридцать, хотя блестящая кожа без намека на щетину наверняка прятала еще лет пять. А имя — Маранг, — наверняка скрывает еще больше. Куда как больше, чем Шинтра под Белыми Глазами. Интересно, а Карья — тоже обман?
— Это уже решено?
— Ты против возвращения?
Этот вопрос Туран задавал себе уже месяц.
— Я слишком глубоко увяз во всем этом.
— Это-то и плохо. Кое-какая земля очень долго хранит следы. Тем более, неосторожные.
— Я был осторожен.
— Молодец, Туран. Но чтобы твои ноги не откусили болотные твари — не достаточно одной осторожности. Тем более, когда есть риск утянуть целиком далеко не только одного тебя.
— Но…
— Я понимаю: ты сумел выкрутиться из сложной ситуации и даже выиграть при этом. Тебе кажется, что ты теперь знаешь секрет победы. И она близка. Именно в этот период и гибнет большинство. Победы нет. Есть временное преимущество перед следующей схваткой.
— Но я должен еще кое-что закончить здесь, — зеленая изюмина оказалась безвкусной, только косточки громко захрустели на зубах.
— Разумеется, Туран, разумеется. У нас еще много работы. Вся первая посылка почти полностью на тебе. Я выйду на сцену позже, когда мы удостоверимся, что все прошло хорошо. Когда станет понятно, работает ли план. Способны ли порталы переправить груз без накладок. Насколько тихо все пройдет при приемке в фактории Сильного. Кстати, еще раз уточни у него именно по фактории. Это уже целиком их дело, мы гарантируем только отправку. Тебе, видимо, все-таки придется присутствовать при получении, но исключительно как наблюдателю и нашему представителю. Есть риски, что там может что-то произойти, потому будь готов быстро убраться оттуда.
Внизу големы выстроились клином, усталые погонщики упали в тень, и заметались по полю мальчишки, разнося кувшины с водой и корзины с хлебом.
— Видишь, Туран, дел еще целая куча. Да и со сцерхами надо закончить… Честное слово, я бы не отказался от такого помощника, но уж слишком много нитей к тебе тянется.
Туран кивнул. Вот именно, нити. Его, Турановы нити. Кровью вязанные, болью и отчаянием, страхом и кошмарами ночными. Ожиданием смерти и буйной радостью помилованного. А для Маранга это все пустое.
— Специи я достану к следующей встрече, — Маранг улыбнулся тонкими губами. — Кстати, вестник на хвосте принес, что ты увлекся кое-кем из дома утех Журбы.
— Был уверен, что ты следишь за мной.
— Наверняка не только я.
— Про Паджи я знаю. И он знает, что я знаю.
— Как раз Паджи меня волнует не столь сильно. Его хозяева знают, что тебе нужна определенная свобода. Точнее даже не тебе, а мне, чтобы выйти на контакт с тобой без всяких колпаков, поводков и ошейников. Именно поэтому они оставляют тебе такие большие окна. Почти свобода. А вот не крутится ли рядом с тобой еще кто-то, совсем незаметный — другой вопрос. И эти твои увлечения… Не обожгись, Туран. Тебя ведь в бордель привел Паджи? Не исключено, что это еще один крючок. Не самый сложный, зато действенный. Но будем надеяться, что этот крючок — от Умного или Сильного, а не от кого-то третьего. Потому будь внимателен.
Закончился перерыв, засвистели-задудели распорядители, снова двинулись големы и тут же столкнулись колесами две платформы. Захрустели, разрывая и сминая друг друга.
— К следующей нашей встрече ты должен разъяснить им все детали и иметь окончательное подтверждение по фактории. После этого мы запустим механизм и сделаем первый оборот. А там я войду в игру, и ты отправишься домой. Время и место…
Туран слушал и запоминал, но думал о другом. О Шинтре, о самом Маранге, о масках масок и крючках крючков. Решение есть. Надо просто действовать. Как тогда, с истерзанной Красной.
Мысли были неприятные, поэтому уже самому Турану нужна была маска холодного спокойствия. Заодно она помогла скрыть легкое удивление, когда Маранг упомянул о необычной форме следующей встречи.
Но неужели и Шинтра? Хотя смешно требовать честности там, где покупаешь фальшивую любовь.
Их будущее свидание должно стать последним.
Кровь с кинжала можно стереть краем халата. А руки обмыть в желобке, куда падает вода с каменных конских грив.
Всё. Теперь уже окончательно. Даже нога в съехавшем сафьяновом башмаке больше не вздрагивает. Так и застыла чуть согнутой, зацепившись пяткой в борозде.
Туран старался не смотреть в лицо жертве, но шелковый платок напитался кровью, облепил шею и съехал вниз, открывая миниатюрные черты. Чудо — или проклятье? — но красные капли всего двумя родинками на подбородке. Припудренные гладкие щеки, узкие губы с полосками чего-то яркого, подчерненные глаза и брови. Совсем немного грима, но Маранга не отличить от девушки. Вот что значит — мастер.
Проверив пояс бывшего товарища, Туран взрезал застежки и зашарил под халатом. Нащупал единственный мешочек и, не глядя, сунул себе за пазуху. Больше ничего нет. И Маранга больше нет. Некому теперь…
За углом раздался тихий смех, а следом кто-то заговорил басом.
Туран отскочил к стене. Снова смех. Немного неестественный и вроде бы женский. А вот голос мужской. Бубнит, настаивает на чем-то. И приближается. Еще немного — и будет поздно. Даже веки не успел…
Закрыв лицо предплечьем, Туран двинулся вперед, навстречу шуму. Выскользнул из дворика и решительно проскочил между девушкой и парнем, немного напугав первую и удивив второго. Проклятые узкие переходы!
Позади снова смеялись, все также неестественно, и вновь решительно и горячо шептали об уютном закутке. Но совсем скоро смех сменился криком.
Бежать. Мелькали стены, кривые арки и двери. Один из проходов перегорожен деревянным щитом. Назад. Опасно. Быстро и еще быстрее. Где-то рядом, за стеной, гремят шаги бегущих. Зеваки? Стража? Но здесь его пока никто не ждет. И есть шанс. Если поторопиться… Или наоборот, медленнее, спокойнее, не привлекая внимания. Еще поворот и неожиданно широкая улица. И карета, двойкой запряженная. Около нее неуклюже суетится…
— Мальчик мой, — заверещал Аттонио. — Ты ли это? Какая встреча! Это следует срочно отметить. Немедленно ко мне. Возражения не принимаются.
Мэтр распахнул дверь и сделал приглашающий жест.
А и плевать. Используй любую мелочь в своих интересах, говорил Карья.
— Всенепременно, — выдохнул Туран, ныряя внутрь. Уселся. И чуть не раздавил Кусечку.
Кряхтя и постанывая, следом забрался Аттонио.
— В Дурдаши! — крикнул он напоследок и захлопнул дверь.
Карета тронулась.
— Ну, здравствуй, Туран, — произнес художник. Его голос перестал быть скрипучим и напоминал теперь особых глашатаев из Байшарры, которые одинаково выкрикивали как радостные так и дурные вести. — Сдается, ты очень спешишь. Неприятности?
Стоять! Таких совпадений не бывает. Не встречаются в Ханме просто так кареты с сумасшедшими художниками. Всё подстроено, а старик — провокатор. Только чей? В любом случае его надо кончать! И возницу тоже.
— Успокойся, щенок. Скажи лучше, как поживает старина Ниш-Бак? И получил ли он мою последнюю посылку? Такая, знаешь ли, забавная книженция о крыланах. Я там рисунки восстанавливал. Вот это — настоящая работа, а вы тут дурью маетесь. Шпионы, мать вашу… И слезь наконец с Кусечки, иначе точно переломаешь ей крылья. А за это я тебе башку откручу еще быстрее, чем за твоего сменщика. Всевидящий, ну почему сюда никогда не пришлют кого-нибудь умного?
Триада 2.1 Элья
Встретить степного дудня, харуса или бескрылую птицу — к добру. Рыболова, птицу белую, старого колдуна или молодую змею — к худу. А вот белая птица при дудне или бескрылая при молодой змее — и вовсе к неизвестному, потому надлежит взять два железных ножа и спать на них, пока не прояснится.
Толкование примет народных, собранное харусом Тойбе, для изобличения их нелепости.— Тук-тук.
— Кто там?
— Гость. Открой дверь.
— Не могу.
— Почему?
— Нет у меня ручек, нет у меня ножек, нет у меня глазок.
— А кто ты?
— А я и есть дверь, стою себе, стою, сама себя открыть не могу.
— Врешь.
— Вру. Как и ты, когда называешь себя гостем.
Из сказки про дверь волшебную, болтливую, но важную.Ветер приносил пыль, которая оседала на глянце листьев и забивалась в длинный ворс ковра. Каждое утро апельсиновые деревца мыли, тщательно протирая влажной тряпочкой и листья, и кадки, а ковер перестилали. Старый же исчезал, чтобы, искупавшись и впитав каждой ниточкой благовонную смесь, вернуться в неприметный зал с тремя окнами, выходящими на Ханму-город. Видны из них были и внутренние постройки Ханмы-замка, и разноцветные, придавленные полуденным маревом крыши домов, и даже — если взять медную трубу со специальными стеклышками — хан-бурса да пригородное мельтешение.
Одной такой трубе в руках человеческих доводилось бывать часто, свидетельством чему являлись отполированные до блеска бока. Вот и сейчас Лылах-шад, пройдясь по гладкой поверхности кусочком войлока, вернул прибор в коробку черного сафьяна. Махнул рукой — тотчас футляр убрали и подали другой, с чернилами, железными перьями и ровно нарезанными кусками пергамента.
Несколько слов — небрежный почерк и капелька чернил, которую Лылах промокнул той же войлочной тряпочкой. Белый песок, скатившийся на любезно подставленный поднос, и темная капля воска, запечатавшая послание.
— Агбаю. На словах передай, что это будет просто дружеская трапеза.
Слуга исчез.
Снова стало тихо. Кенары и те молчат. Послать кого на рынок, чтобы новых купили? Лылах-шад постучал по клетке, но птицы только раззявили клювы. Им было жарко. Было жарко и Лылаху, но не только от щедрот Ока дневного. В Ханме зрели перемены. А никакие перемены не должны происходить в столице без участия Лылах-шада. Но и торопиться не следует. Лучше спокойно приглядеться, подумать, найти те самые точки, на которые можно и нужно давить. Необходимость новых расчетов подтвердилась, когда в столице появился Агбай-нойон. Обоз с дарами и военной добычей, несколько сотен верных людей и серьезные амбиции. Их опасно игнорировать. А вот подтолкнуть в нужном направлении…
Шустрые воробьи, невзирая на жару, купались в песке, чирикали. Соловьи да кенары молчали. Знак? В последнее время Лылах-шад стал придавать очень большое значение знакам.
— Эти знаки, мой тегин, говорят о том, что карта не подлежит выносу из бурсы, — Вайхе с нежностью огладил коричневый пергамент и, взяв в руки широкую кисть, стряхнул мельчайшие пылинки. — А манера обозначения пометок — с выносом под черту — свидетельствует о древности.
Заметно. Пергамент потемнел; лак, покрывающий его, состарился и, как подобает благобразному старцу, расцвел мелкими и глубокими морщинами, прорезался трещинами. Но рисунок все одно был виден.
— Копировать разрешено служителю никак не ниже старшего архивника. Ну или лично хан-харусу. А вот показывать такие вещи… — Вайхе обернулся на Элью. Да, понятно, что нельзя, и понятно почему: на карте под Ханмой великой, под Ханмой великолепной, под каменной крепостью и сердцем Наирата, жила Ханма иная, неизведанная.
Линии подземных ходов расползались под улицами и домами, ныряли под каналы, держали рыночные площади на хрупких сводах пещер, глотали воды рек и, наоборот, поили колодцы.
— Поэтому в столице и запрещены раскопы глубже тридцати локтей? — как-то безразлично спросил Ырхыз. В последние месяцы он стал спокойнее, много спокойнее. Были ли тому виной Кырымовы зелья, либо же то, что шрам на голове затянулся, а может нечто иное, о чем Элья не знала, но факт оставался фактом. Он больше не страдал беспричинной яростью, научился сдерживать и причинный гнев. Он становился иным, и этот новый человек порою даже бывал симпатичен.
— Поэтому? — теперь уже настойчиво повторил тегин.
— Не следует лезть без должной надобности и особого благословения в царство железных демонов.
— Значит, поэтому.
— Ясноокий, это не то, чем надлежит заниматься тегину. — Вайхе держал над картой руки, словно опасаясь, что вот сейчас она исчезнет.
В библиотеке было пусто и прохладно. Круглая зала, купол-потолок, тонкие колонны, раскрывающиеся цветками капителей, и ребра поперечных балок. Длинные цепи с противовесами и круглые шары-светильники. Масляные — в хан-бурсе нет ничего, что работало бы на эмане. Но так и лучше, Ырхызу спокойнее. Военным строем столы, по три в ряд, и гребнем на шлеме подставки с цепями, на которых распинают книги. Тут же и рогатины канделябров с мягкими, восковыми оголовьями, и емкости с песком, и ящики с перьями, и бурдюки-чернильницы. Тут пахнет свежими кожами, лаком и дымом, на котором коптят исписанные листы. Тут обитает Наират, доселе невиданный. Тут Вайхе, раскатав на столе древний свиток, говорит о подземельях, учит читать древние знаки. А Элья смотрит. Не из-за доверия, которое к ней испытывают люди, не из-за возможной пользы — какая уж тут польза? — а лишь потому, что Ырхызу удобнее, когда она рядом.
— А почему они такие? — палец скользил вдоль линий, останавливаясь на темных пятнах подземных озер, на символах, каковые кажутся знакомыми, но вместе с тем совершенно точно Элье неизвестны. — Почему они как… как будто круги по воде? Вайхе, ты меня понимаешь?
Вайхе важно кивнул. Понимал. Да и не мудрено это: на карте ходы расползались, ветвясь, но центр Ханмы, прикрытый грузным прямоугольником замка, был почти пуст. Здесь редкие ходы подбирались и останавливались, точно наткнувшись на невидимую стену.
— Понорок Понорков, — хан-харус не решился коснуться слепого пятна на карте. — Если сопоставить положение, то получится…
…Эта треклятая дыра, тот самый путь в никуда, колодец бездонный, о котором до сих пор думалось со страхом.
— К такому выводу пришел еще учитель моего учителя. При нем и была составлена эта карта.
Ырхыз почти лег на стол. Найдя на рисунке место входа — зал с гробницей Ылаша — он прочертил путь до самого выхода: а вышли в прошлый раз в храме, но с другой стороны, что, в общем-то, никого, кроме Эльи, не удивило.
— Значит, ты говорил, что там тупик? — он остановился на одном из боковых ходов. — А тут не тупик!
— Карта старая, мой тегин.
— Но здесь не тупик! Тут и тут смотри. Зал, а потом еще один!
— Владения железных демонов неспокойны, ясноокий, — Вайхе подтянул лампу так, что кованое ее основание почти касалось пергамента. — Случаются обвалы, оползни, а порой ход просто исчезает, словно его и не было.
— Но тут-то он есть!
Палец Ырхыза уперся в круглое пятнышко пещеры.
— Пусть снимут копию. Я хочу побывать там.
Почему именно там? Он тоже почувствовал сквозняк-эман? Или просто увидел очередное препятствие, которое нужно взять во что бы то ни стало? Вызов? Несуществующую тайну? Элья ничего не имела против. Лучше бродить по подземельям, чем тихо тонуть в безвременье роскоши и чужой жизни наверху. Снова и снова мучиться мыслями, вопросами, желаниями, безотчетными и бесцельными. Быть не то светом, не то стеклом, не то зеркальцем, которым направляют свет в чужие стекла.
— Мой тегин, — Вайхе, подтянув грузило, поднял светильник. — Мне думается, что сейчас неподходящее время. У тебя появились иные заботы.
— Рыбий победитель?
Молчаливый кивок, полный важности и достоинство. Пальцы скребут по пергаменту, скатывая в трубку, окуляры поблескивают загадочной зеленью.
— Не стоит беспокоиться, — произнес Ырхыз. — Как пришел, так и уйдет. Тебе ли не знать, что каган не потерпит в городе чужого войска. Кинет ему положенный кусок, но не больше.
Когда он успел стать таким хладнокровным? Когда вообще он успел измениться? Или не менялся, но лишь нашел новую маску?
— Говорят, он привез настоящие корабли и живых побережников, — проворчал тегин. — Так и быть, я взгляну на них когда-нибудь. Но подземелья я хочу увидеть как можно скорее!
И приказ был исполнен.
К вечеру стало прохладней. Апельсиновые деревца в кадках опустили пропыленные листья, затрещали сверчки, перемывая дворцовые слухи, а от города потянуло вонью сточных канав.
Лылах-шад самолично вышел встретить гостя и, поклонившись, сказал:
— Благодарю за честь приветствовать в моих покоях славного воина, о котором много хорошего говорят в Ханме.
Агбай-нойон понял правильно и, вернув поклон, ответил:
— Для меня честь быть приглашенным сюда. О Лылах-шаде говорят мало, и само это говорит о нем много.
С виду груб и даже диковат, велик и статен. Огромен. Но это даже хорошо, чернь любит таких. В её представлении телесная крепость тесно связана со здоровьем и мощью. Впрочем, в данном случае связь действительно присутствовала. Агбай-нойон, переступив порог, снова поклонился, и взмахом руки подозвал следовавшего попятам слугу.
— Зная о вашем увлечении, решил преподнести вам в дар…
На подносе, укрытая вышитым платком, стояла клетка. Определенно клетка — уж больно характерная форма.
— …эту птицу…
Платок соскользнул, и Лылах привычно сделал вид, что приятно удивлен.
— …встретить каковую можно лишь на редких островах. Побережники чтят их.
Белое оперение, длинная шея, обвисшая петлей-веревкой, и крохотная голова с тяжелым клювом и золотистым венчиком-эгреткой.
— Подобно воронам и галкам она запоминает человеческую речь. Однако же считается, что в отличие от них она разумеет то, о чем говорит, — закончил Агбай-нойон.
— Муд-р-р-рейший, — важно произнесла птица, склоняя голову набок. — Ры-р-р-ах. Муд-р-р-рейший.
— Безмерно благодарю, — по знаку Лылаха клетку приняли и унесли к окну. — Приглашаю разделить трапезу.
Агбай благосклонно кивнул. Умен достаточно, чтобы не пятнаться золотом и камнями, разумно нагл и голоден до власти. Ну да кто её не желает? Вопрос лишь в умении откусить свой кусок и не подавиться им. А также не подпустить к добыче соперников.
Ели долго. Блюда менялись, вздыхала белая птица, изредка напоминая о том, что Лылах — мудрейший. И по-прежнему молчали соловьи и кенары. Приглядывались друг к другу, выжидая, люди. Наконец, когда сумерки пробрались в комнату, Лылах раскурил кальян и отослал всех слуг.
— Желаете глоток? Особая смесь, новая поставка от склан.
— Благодарю, не употребляю. Лучше чай.
Лылах наполнил пиалу Агбай-нойона и решился на новый заход:
— Об Агбай-нойоне много говорят.
Прикосновение руки к бороде, колыхание алых лент, обвивших запястье. Нужные слова должны быть произнесены… И Агбай не обманул ожидания, подхватил:
— Как и о том, что триумф его недолговечен. Что о нем забудут также легко, как и о победе тегина над склан. Или о мире, с ними заключенном.
— Стоит ли скорбеть о том, что еще не случилось? Возможно, что все будет совсем не так. Ведь бывает, что лист тонет, а камень плывет.
— Мудр-р-рейший, — птица просунула голову сквозь прутья, вытянула шею, пытаясь добраться до темной груды винограда. — Мудр-р-рейший Рырах. Осто-р-р-р-ожен.
Права птица, права. Осторожен. По речи как по льду, где каждое лишнее слово — трещиной. И Агбай-нойон понимает, а оттого не торопит и сам не торопится.
— Как здоровье вашей сестры? — Лылах вдохнул дым, прокатив сладковатое облако по языку. — И светлейшего князя Юыма?
— Всевидящий волей своей избавил их от бед и болезней, — ответил Агбай. — Но до меня доходили слухи, что не ко всем в Ханме он был столь милосерден.
— Опасные слухи, Агбай.
— Я велел за них пороть.
— И правильно. А то за некоторые слухи и без головы остаться недолго.
Дернулся гость, но не в страхе — слишком надеется на свои вахтаги, чтобы допустить мысль о том, что он может сгинуть в зинданах Ханмы. А ведь может. Капля яда, верные люди и… Одной головной болью меньше. И одной больше. А надобно наименее безболезненно, потому не стоит наскакивать лбом.
— Но нам нет дела до поротых и безголовых, — Лылах сам подал чашу с водой. — Нам есть дело до добрых друзей…
…или необычных союзников.
Агбай кончиками пальцев тронул воду и коснулся лица. Прозрачные капли на продубленной ветром коже, почти слезы, вот только плакать выпадет врагам Агбая.
— И как доброму другу, я желаю дать Агбай-нойону совет.
— Заранее благодарен.
Заранее… Обычно в подобных случаях рассчитывают как раз на благодарность именно по завершении. Но Лылах-шад давно и спокойно жертвовал и обычностью, и подобными благодарностями. Жертвовал, но не игнорировал.
— Может статься, что скоро наша возлюбленная каганари и светлейший князь Юым испытают надобность в поездке к морю.
Рот приоткрылся и закрылся. Правильно, Агбай, вопросы свои при себе оставь. Сейчас Лылах-шад не станет отвечать на них. Лылах-шад осторожен, он поможет советом и только советом, куда уж больше-то? Эти советы стоят дорого¸ оплачиваются в большинстве случаев на его условиях и далеко не всегда так, как первоначально полагает их получатель.
— Морской воздух полезен для здоровья.
А раздавленное Агбаем побережье, притихшее, покорное, безопаснее золотой Ханмы.
— Во дворце летом бывает жарко. И болезни случаются. Будет плохо, если ясноокой Уми вдруг случиться заболеть. И будет хорошо, просто замечательно, если брат её сам предложит поездку. И, разумеется, сопроводит и обеспечит безопасность. У него ведь хватит воинов, чтобы сердце наше было спокойно за светлейшую?
— Хватит, — тихо сказал Агбай.
— И еще — вы меня ознакомите с полным списком тех слов, которые разучила птица? Просто интересен ход ваших мыслей, а ждать и выцеживать их из пташки — нет времени.
— Разумеется. Список вам передут завтра утром.
Птица, отчаявшись дотянуться до винограда, сердито рявкнула:
— Мудр-рейший. Ры-рах. Хитер-р.
На этот раз шли кружным путем, который начинался под библиотекой. Широкие ступени, гладкие стены с выбитыми нишами и огарками свечей в них. Позади — жидкая нитка бус-огоньков провешивает пройденный путь. Вайхе вел сам. Сейчас, без окуляров, обряженный в коричневые, грубой ткани шаровары и такой же кемзал, он выглядел обыкновенным человеком. Почти обыкновенным: татуированные веки в сумраке гляделись мертвыми бельмами.
— Хватило бы и какого-нито помощника, — повторил в очередной раз тегин. — Не на поминки все-таки идем.
— Не дело, чтобы тегина лабиринтами железных демонов водил неопытный харусар. К тому же, дам слишком глупого проводника — будет он тебе по дороге ненужные вопросы задавать, дам слишком умного — ты ему. Уж лучше со мной.
Снаряжен хан-харус был изрядно: прочная конопляная веревка обвивала бедра, с пояса свисала киянка и бронзовая лапа, наподобие птичьей — такой удобно захватывать и выворачивать камни. На одном плече маленькая непонятная сумочка, на другом сумка побольше — с запасом еды и масла для лампы. Точно такие же были у Эльи и у тегина.
— Давненько же вы тут лазите, — проворчал Ырхыз, глядя на закаменевшие наплывы воска в нишах. — И всё — тишком да нишком. Как обычно.
— Шум вреден везде, кроме котла с еретиками. — Вайхе приподнял фонарь, освещая площадку, с которой расходились три ветки. — Кому следует — тот знает, а кому не надо, тому и не надо.
Тегин лишь хмыкнул.
— Эти места не любят, когда шумят. В них ли, о них ли. А люди здесь и без того легко теряются. Иногда сами. Иногда…
Железные демоны, подземные владыки, которые, как и любые хозяева, не больно жалуют незваных гостей. Жуть эта холодком поползла по хребту, тронула волосы, лизнула шрамы. Вайхе же, сунув фонарь тегину, принялся разматывать веревку. И когда он приказал пропустить ее в кольцо на поясе, желания возражать не возникло.
— Нам сюда, — из нескольких коридоров хан-харус выбрал самый неприметный, прикрытый каменным языком. Чтобы пройти в него, пришлось нагнуться.
— А почему нельзя было… — начал Ырхыз, но споткнулся, выругался и замолчал.
— Тот путь, мой тегин, заканчивается тупиком. Ну и не следует без нужды тревожить покой ушедших, они его заслужили.
Веревка на поясе то натягивалась, то провисала. Шлепали сапоги будто по мягкому, иногда и вовсе по воде. Стены подступали ближе, тянулись друг к другу, но не смыкались. А потом в одночасье вдруг расступились, а потолок поднялся. Коридор вывел в пещеру, которая отличается от прежних отсутствием саркофагов и целым полем бледной травы. Вайхе же снова отдал фонарь Ырхызу и извлек из сумки три шелковых платка, велев:
— Обвяжите, чтоб закрывала нос и рот.
И показал как.
А серое поле вдруг вспыхнуло, заискрилось, поднялось облачками белой пыли. Сполохи фонарного пламени прокатились по горбатым спинкам растений. Те же, удивляясь этакому чуду, разворачивали панцири, ловили прозрачной плотью свет, передавали друг другу, зажигая как от искры свой собственный. Разбирали на желтый-оранжевый-красный-синий.
— Элы, ты это видишь?
Видит, конечно.
— Вайхе, а почему там этого нет? — Ырхыз медлил сделать первый шаг. Стоял и смотрел, вбирая все оттенки многоцветья. — Почему?
— Потому, ясноокий, что не всякая красота безопасна, — зачерпнув горсть белого тумана, который прилип к коже, Вайхе поднес ладонь к лампе. — Это пыльца. Вроде той, что в ближних пещерах, но опаснее. Если ее вдохнуть или проглотить, то разум человека растворяется в тумане будто бы сбывшихся желаний.
И нарушая гармонию места, Вайхе сделал первый шаг. Хрустнули стеклянные ветви, вздрогнули цветки, выбросив клубы пыльцы.
— Разум, значит. И мечты, — Ырхыз обернулся и подмигнул. Впрочем, на этот раз попробовать пыльцу не решился.
До цели они тогда так и не добрались. Сначала задержались в узкой длинной пещере, половину которой занимало подземное озеро. Черная, густая вода и белые сталагмиты, круглая галька и стеклянные раковины мертвых цветов, в которых медленно вызревал жемчуг. Совсем не линг, но и не тот, обыкновенный, что привозят с моря. Элья ухватила один шарик. Он с хрустом отломился, и в чашу-раковину просочилась прозрачная капля, в которой прямо на глазах проросли известковые нити, растянулись, сплелись рыхлыми слоями. А жемчужина в руке потемнела и рассыпалась песком.
— Слезы земли, — объяснил Вайхе.
Дальше был зал с низким потолком и копьем-сталактитом, застрявшим в трещине-ране. И другой зал, с каменными чашами грубых форм, но явно не природного происхождения, хотя Вайхе упрямо твердил об обратном. Впору в демонов поверить. Это они наполнили чаши серебряной водой, которая не отражает ничего, хоть ты поднеси свет к самой ее поверхности. И они расчертили стены кривыми линиями, то хаотичными, то упорядоченными, сложившимися в рисунки. Не то река, не то змея. Шатер-пещера с черным зевом и кособокими фигурками. Зверь, распластавшийся в прыжке, поднимает охряную гриву, рычит на охотников.
— Откуда это, Вайхе? — Ырхыз остановился, разглядывая историю чужой жизни.
— Скверна. Нечестивцы, дерзнувшие добраться до гробниц. Но демон Ла запутал их. Демон Ла съел их разум и навеки заточил в подземельях. Сие — в назидание. Порок пожирает слабых, а сильные духом и чистые сердцем его одолевают.
Объяснение, подходящее для человека. Для того, кто готов не заметить, как поверх некоторых рисунков прорастают известняковые наплывы. Гробницы появились много позже. А кто жил в подземельях до того? Как жил, если здесь ничего нет? И куда делся? На потолке по реке-змее плыли лодки, не то вверх, не то вниз, упираясь в ноги черным гигантам, над головами которых полыхало солнце.
— Хватит, — вдруг сказал Ырхыз, отступая назад. — Вайхе, я хочу уйти, я… Завтра вернусь, и ты отведешь меня в то место на карте.
— Но там ничего нет!
— Вот и посмотрим, — Ырхыз потер пальцем каменного зверя. — Надо же, не размазывается.
Кырым-шад с гостем был строг и сух, и всем видом давал понять, что приглашение, посланное накануне, лишь дань определенным правилам. Самому же хан-каму до правил дела нет, но и невежливым прослыть он не желает.
Агбай-нойон не обманулся маской, даже удовольствие испытал, выискивая в ней трещинки, сквозь которые нет-нет да проглядывала истинная сущность хозяина. Беспокоится. Знает, что был разговор с Лылахом, но не знает о чем. Вот и вынюхивает, приглядывается. Покупать станет или пугать?
— Как здоровье сиятельной каганари Уми? Ясноокого Юыма?
Кырым разлил настой по крохотным чашечкам. Подхватив пинцетом черные зернышки лисьей травки, бросил их в ароматный кипяток, добавил сахара и немного желтого травяного бальзама. За чашечкой пришлось тянуться через полстола.
— Сестра пребывает в добром здравии. Кому об этом знать, как не вам, приставленному за ее здоровьем следить.
Кивок, легкое прикосновение к переносице — а глаза-то красные — и следующий вопрос:
— Надеюсь, мои эликсиры помогают юному князю?
— Ваши эликсиры столь хороши, что Юым полностью поправился.
Дрогнет хотя бы бровью? Нет. Значит, ожидал.
Кырым-шад не спешил с ответом: подняв чашечку на блюдце в форме трехпалого листа, положил на две другие лопасти крохотные пирожные. Не подал, поставил перед собой.
— Вы желаете обмануть меня или себя?
Вот так прямо? Без заигрываний, хождений по кругу с церемониальными поклонами и церемониальными же ударами в щиты. Сразу за мечи? Что ж, рубиться Агбаю нравилось больше, чем танцевать.
— Ваш кам-советник — Рыха, если не ошибаюсь — заблуждается. Прикажите обезглавить его за некомпетентность. — Кырым, проведя ладонью над чашкой, вдохнул ароматный пар. — Прекратив давать Юыму лекарства, вы убиваете мальчика.
— Или это делаете вы. Как знать, не была ли причина его болезни в том, что именно вы, обманув доверие кагана, решили избавить вашего любимца Ырхыза от соперника?
— Серьезное обвинение.
— Если бы я хотел обвинять, я беседовал бы не с вами, ясноокий Кырым-шад.
— Вы слишком самоуверенны, если и вправду пытаетесь угрожать. Или глупы, если говорите то, что говорите, ради сотрясания воздуха, — хан-кам коснулся губами отвара. — Или надеетесь на что-то.
Пауза. Кырым-шад ждет ответа, хоть какого-нибудь — слово ли, жест, взгляд — но не получит. Агбай-нойон наслаждается вкусом напитка. А тот и вправду хорош: первая обжигающая горечь отступает, сменяясь мятной прохладой, каковая сгущается до терпкой сладости. И острые пирожные весьма кстати.
— Князь слишком молод, чтобы быть соперником тегину, — не выдержалт Кырым. — И умрет молодым, если вы на самом деле отменили мое лечение, повинуясь собственной подозрительности или советам недоученного идиота.
— Все мы когда-нибудь умрем, но ведь пока живы. И это главное, — Агбай-нойон не без сожаления допил чай и, перевернув чашечку, поднялся. — А теперь прошу простить, но иные заботы мешают сполна насладиться нашей беседой.
— Готовитесь к празднеству?
— Готовлюсь порадовать сестру и ясноокого кагана зрелищем, каковое, смею надеяться, будет достойно подобных зрителей, — руки Агбая привычно скользнули по бороде, подхватив алую ленту. — А потому и смею потревожить вас просьбой о големах.
— Да, да, я помню, — Кырым поднялся с подушек. — Несомненно, может рассчитывать на разумное количество големов и погонщиков. Но не на эман.
— Об этом не волнуйтесь, — Агбай-нойон не отказал себе в удовольствии заглянуть в глаза будущему врагу. — Эмана у нас предостаточно.
Подземелья хан-бурсы очаровали Ырхыза. Покой, бесконечность и необычность нижнего мира заставили забыть о мире верхнем с его заботами и суетой. Агбай-нойон, побережники, корабли, посмотреть на которые ездила по меньшей мере половина столицы, слухи, сплетни и осторожные надежды — все это оставалось вовне, уже не затрагивая тегина.
Теперь спускались вниз каждый день.
Коридоры, пещеры, реки и озера. Зверь из белого камня, на три четверти вросший в стену. Выброшенная лапа, оскаленная пасть, ледяная корка, к которой тегин долго не решался прикоснуться. Слюда с узорами крыльев, с отпечатками столь явными, что не заметить их невозможно. И Элья, заметив, задержалась.
«…вид — не есть величина неизменная, ибо сие противоречит самой сути природы, каковая есть борьба хаоса и порядка. Свидетельством подвижности вида является и внутренняя неоднородность склан, и те следы, что хранит земля. Стоит приглядеться и увидишь…»
Жилки на камне как на листе, только немного иного рисунка. Плотная медиана, и тонкая, почти стертая — кубитальная. А вот и костальная. Еще одно совпадение? Такое же, как тонкий, но стойкий запах Каваарда, которым тянуло то из одного, то из другого коридора. Но стоило туда направиться, и Вайхе находил причину для запрета. Ырхыз же соглашался, ему пока хватало и того, что он видит.
Окаменевшие черепа с выпуклыми лбами и огромными глазными впадинами. Сами кости мелкие, детские или карликам принадлежавшие, вросшие в камень, как давешний зверь.
«…естественным в природе является факт, что сильнейшие особи выживают в межусобной борьбе и отдают силу свою потомству. И уже оно, подрастая, вновь разделяется на сильных и слабых…»
Слабые погибают, сильные дают потомство. Элья слаба, и значит когда-нибудь от нее останется только вот такой череп. А Скэр даст потомство, подтвердив измышления Каваарда. Того самого Каваарда, который и до войны успел поплясать по чужим мозолям. Истинный хаанги, законно вставший вне системы. Треклятый хаанги. О его теориях говорили — со смехом или с возмущением. Но ведь говорили! И читали. Она тоже читала, или, правильнее сказать, рисунки разглядывала, пропуская числа. Крылья фейхта, крылья гебораан, крылья дьенен… Все крылья, которые только могут быть. Цвета, вариации, таблицы доказательств, данные из родовых книг и переплетения. Почти как на камне, который под ногами.
«…и движение сие ведет к тому, что постепенно признаки, свойственные слабым, исчезают, а иные, каковые придают силу в разных ее понятиях, остаются и подвергаются дальнейшим изменениям. Сей путь, путь вида, имеет исток, начало, но не имеет конца…»
— Эй, Элы, — Ырхыз присел рядом. В свете двух фонарей паутина на камне обрела еще большее сходство с рисунками в книге. Еще бы подписи вспомнить, цифры. — Что с тобой?
— Ничего.
Ему не объяснишь, да и объяснять пока нечего. Рисунки и вопросы. Бесполезные воспоминания. Что изменится, если слова Каваарда обретут смысл? Если окажутся правдой?
— Ырхыз, — позвала она. — Тот зал, золотой, где подземный ход с тупиком — мне очень нужно туда попасть.
Спроси он, зачем, Элья не смогла бы ответить. Но он не стал. Просто двинулся к одному из многочисленных проходов.
— Действительно тупик, — с некоторой обидой произнес тегин, поднимая фонарь. Отблески огня скользнули по камню и плюхнулись в пыль. Стена. Обыкновенная скучная стена. Ровная и гладкая, точно полированная. Ни тебе трещин, ни выбоин, ни уступов.
— Видишь, мой тегин, я не лгал тебе, — Вайхе шлепнул ладонью по камню. — Здесь действительно нет ничего интересного. Я просто не хотел тебя разочаровывать.
И потому водил кругами, показывал дивные вещи, рассказывал, смирял нрав словом и картинами, явно свидетельствовавшими о существовании железных демонов. Хитер Вайхе.
Упрям Ырхыз. Карту — копию все же сняли — он раскатал прямо по стене, оперся, прижал с левого края предплечьем, велев Элье.
— Придержи-ка.
Долго водил пальцем, сличая, и, наконец, сказал:
— Этой стены здесь не должно быть.
Не должно. А еще от нее не должно пахнуть эманом и тем более Каваардовым, да так резко, словно он был здесь еще вчера. А если и вправду был? Нет, не вчера, конечно, но раньше. Был здесь и… И что? А главное — как?
Элья положила ладони на стену, прислушиваясь, пытаясь понять, что она такое. Крылья бы. С крыльями колебания и отклонения ощутимы, а…
Камень становится мягче, расползаясь под руками, проваливается вглубь. Вязкий. Щекочет. Прорастает сквозь тело тончайшими нитями эмана. Не глаза различают этот узор и даже не кончики пальцев. Он пробегает под кожей ладоней жгучими полосами и покалыванием. Хорошо уловимым следом Каваарда, отпечатком его крыла, частью его силы, души, памяти. Вдохнуть, глотнуть, выпить нежданный подарок. И еще, и… Сплетение слишком плотное, натягивается, выталкивая ее, густеет.
Элья спешно отдернула руки. Не бескрылой ломать то, что строил хаанги. А строил именно он.
— Так она ненастоящая? — Ырхыз саданул по стене кулаком и зашипел от боли, а на костяшках кровь смешалась с пылью.
— Не совсем, — Элья сползла на пол.
Кружилась голова, от вопросов и чужого линг-эмана, который как вино или, скорее, как уксус с винной крепостью. Спина зудела нестерпимо, хоть о стену чеши. Элья и чесала, пока зуд не перерос в боль.
— Она есть. Как стена. Как камень. Плотная иллюзия. Много эмана, очень много.
Вайхе подал флягу.
— Спасибо, — Элья смочила пересохший рот. — Она есть и будет тут. Со временем связи разрушатся. Иссякнут, — Элья прикинула плотность плетения. — Лет через пятьдесят. Может больше. Само плетение — хорошее, замкнутое. Это как нити, что уходят сами в себя, поэтому и эха почти нет. Но… Его что-то ослабляет, словно грызет или пьет. И еще, похоже, стену делали не столько от склан, сколько от людей.
Тегин поскреб шрам. Болеть начинает? Откликается. Теперь связи нарушены, распад пойдет быстрее, но не настолько, чтобы кто-то мог проникнуть в пещеру раньше, чем лет через тридцать.
— Стена появилась три года тому, — нарушил молчание Вайхе. — Точнее, мы тогда заметили, что она возникла. Но труды демонов непредсказуемы: обвалы, отводы, загородки. Эта мало чем отличалась от них. Разумеется, мы не водили сюда камов и уж тем более…
Выразительный взгляд и тихое:
— …склан.
Они не водили. Но Каваард был здесь, теперь Элья была совершенно уверена в этом. Был и что-то спрятал.
— И уж точно ни один склан не выходил из-под… земли… — последним словом Вайхе поперхнулся. Посмотрел на ухмыляющегося тегина и прибавил: — Во всяком случае здесь.
— Нужно убрать стену, — припечатал Ырхыз. — Разбить пушкой или найти другой способ.
Способ… Способ есть всегда.
Лылах-шад созерцал чистый лист, покусывая гусиное перо. Чернила на заостренном конце давно засохли, но Лылах-шад не торопился вновь проткнуть темную пленку. Он думал. И даже апельсиновые деревца не решались шелохнуть листвой, дабы не нарушить течение мыслей ясноокого. Только птица, подаренная накануне, вздыхала и ворочалась за тяжелым пологом.
Но вот Лылах отбросил перо, взял новое, снял прозрачную стружку, окунул в чернильницу и вывел:
«Урлак-шаду, посажному князю Ольфии с пожеланиями долгих дней и ясного Ока шлет приветствие Лылах-шад».
Перечитал, поморщился — впрочем, вряд ли бы кто сумел определить тень эмоций в чуть дрогнувших уголках губ и крыльях носа — и продолжил:
«И выражая недоумение отсутствием посажного князя при дворе, спешит сообщить новости, каковые могут оказаться любопытными».
Снова пауза. Короткая заминка, и толстая ровная линия ложиться поверх слов о недоумении.
«Агбай-нойон с тремя вахтагами, в каждой из которых до полутора сотен легкой кавалерии, а также вахтагой тяжников, оставленной в ближнем селении, прочно обосновался в Ханме».
— Мудр-р-рейший, — с легким упреком произнесла птица из-под полога.
«И верным слугам кагана остается лишь гадать, сколь долгим будет это гостевание и чем завершится».
Скользит перо, легко слова ложатся, полнится лист крупными аккуратными буквами.
«Равно же желаю внимание обратить, что многие люди Агбай-нойона с соизволения ясноокого кагана пополнили число личной охраны каганари и светлейшего Юыма.»
Ждет своего часа спящий Вестник, поблескивают в шкатулке скланьи жемчужины. Не торопится Лылах, но спешит.
«Ходят слухи, что после празднества, каковое состоится уже скоро, Агбай-нойон отбудет из Ханмы вместе с сестрой и племянником, якобы для того, чтобы…»
Снова раздумье, снова черта, слова перекрывшая. Хватит с Урлака и фактов.
Закончив, Лылах пробежался по написанному взглядом, сделал еще несколько исправлений, меняя не суть, но тон послания. Затем взял в руки Вестника.
Ворон ворону глаз не выклюет? Это говорят те, кто не видел, как воронье за падаль дерется.
Вестника Лылах выпускал с чувством глубокого внутреннего удовлетворения. Пусть грызет Урлак Агбая, пусть отбивается Агбай да сам на посажного наступает кораблями и пушками. Глядишь, друг друга и истреплют на пользу Наирату.
Во благо будущего кагана Ырхыза.
— Я разрушу столько нитей, сколько смогу.
Будет больно, а еще, возможно, Элья умрет, захлебнувшись эманом, перегорев изнутри, как тонкое железо под ярым пламенем. Но отступить она не отступит. Почему? Из любопытства ли? Или сквозняк разгулялся по дому, расшалился, перевернул все внутри, изменив настолько, что тянет к безумствам? Заразилась от тегина? Нет. Не так. Просто впереди наконец появилась цель — подсказка, а может быть даже ответ.
Ырхыз аккуратно развязал серебристый кошель и высыпал Элье на ладонь несколько жемчужин-лингов. Сжатые в перламутре пружины. Нет мочи, как хочется их распустить… Напряженное ожидание наполняет тело и сковывает его мнимым покоем, цена которому — капли пота и тряские волны от бедер к коленям и самым ступням.
— Пришлось действовать в обход Кырыма, — произнес тегин. — Он за такое всю душу вытрясет.
— Без линга я не смогу, — неловко пожала плечами Элья, с трудом сбрасывая оцепенение. — Стену делал хаанги. Он силен, он легко впитывает эман и легко его отдает своим творениям. А я фейхт, сила моего эмана — только для меня, только внутри тела. Но тут что-то совсем неправильное с внешними токами. Точнее, еще более неправильное, чем положено у вас внизу. Хаанги наверняка тянул, как мог, но в основном отдавал свое, жег мембрану. И оставил отпечатки. Обрывки мыслей, куски памяти, особенно яркие для него.
— Мысли склан так легко прочитать?
— Нет, вовсе нет. Но… — Элья даже растерялась. — Каваард был хаанги, один на тысячу. Стоящий в стороне. Он был необычен во всем. Не прятал этого, не закрывался… Даже тогда, когда было надо.
Ырхыз кивнул, мол, понятно, хотя вряд ли что-то и в самом деле понял:
— А этих жемчужин хватит? — спросил он.
— Не знаю. Я никогда не разрушала то, что делал хаанги. Я просто волью чужое, много, очень много. Как воду в бычий пузырь. Пока не лопнет. Надо будет, чтобы кто-то вкладывал мне в руку линг вот в таком порядке.
Элья быстро перебрала кругляши, выкладывая их змейкой прямо на щербатом полу. Потом выбрала самый мощный — красноватый с голубыми прожилками, и принялась катать его между пальцами.
— Оно съест само себя, — первое легкое касание стены, проба струн на прочность. — Это будет как… как…
Сравнения не приходило, тогда помог Ырхыз.
— Огонь?
Да, огонь, пламя, вспыхнувшее в амбаре, и она, Элья Урт-Хаас, будет тем пучком соломы, с которого начнется пожар. Сказать Ырхызу? Вайхе?
Элья решительно уперлась правой ладонью в камень. Нет, уже не камень — мелкую прочную сеть, что пружинила и отталкивала.
Пальцы проскальзывают в ячейки, разрывая самые тонкие нити, и стена дрожит мелкой рябью. Глубже. Ближе. Телом прильнуть, губами. Вдохнуть, глубоко-глубоко, до самого дна легких. И выдохнуть, уже воздух, просто воздух. Скользит эман, обволакивает, щекочет, мягко уговаривая отступить.
«…точка выхода. Её не может быть здесь. И тем не менее… Стихийная… Это — колыбель… Один мощный удар по незащищенному и всё. Мягкое подбрюшье. Совет не удержится от такого, а люди просто растопчут рано или поздно. Значит, надо закрывать от всех…»
Вот она, главная мысль. Остальное — круги от мелких камней.
Держаться. Рука по локоть в стене. В огне, который по крови да на спину. Вяжет-режет, расколет, растопчет.
«…поймите, уважаемый, речь идет о сделке, которая принесет немалую пользу обоим народам…»
А это кто сказал? Совсем чужое, не каваардово, со стороны, но тоже почему-то важно.
«…общее снижение… вырождение вследствие постоянного близкородственного скрещивания… возрастание процента увечных особей в разы… смертельный груз для всей расы через пять поколений…»
Снова Каваард. А с ним и цифры. Цифры перед глазами, цифры внутри, цифры в голове. Обрывки слов, осколки знаний, некогда посторонние, а теперь принадлежащие ей. Сполна. Пей вместе с эманом. И Элья пила. Полной чашей, которой было отмеряно, не ей, но иному, убитому, кто уже не вернется. Во здравие и за упокой.
«…временное достижение стабильности возможно путем прекращения выбраковки и через возобновление искусственного скрещивания высоких кастовых линий с низкими и даже ущербными, чтобы впоследствии…»
Это же бред! Каваард не настолько безумен, чтобы желать такого. Или настолько? А она? Почти сгоревшая, хлебанувшая чужого, но все еще живая? Насильно очеловеченная своими и чужими, растворенная в людях?
«…не столько расширение площади действия эмана, сколько создание локусов, уважаемый Кувард.
— Ваша теория о связи Понорков и эмана смешна.
— Так же как и ваша о самостоятельном происхождении склан».
Нить за нитью, разрушая. Скармливая один эман другому. Сколько уже ушло? А сколько еще осталось? Хватит, чтобы сгореть. Вал на вал, и Элья между ними.
«…у вас есть чувствительность, способность найти семя. Зародыш, если хотите. У нас есть знания и возможность повторить старый эксперимент. Неплохая основа для сотрудничества, как вы полагаете? Вы нам находите зародыш, а с ним и эман, мы вам даем возможность спастись.
— А мир? Если вы правы, то мир раскачивается!
— Кувард, мир раскачивается постоянно. И, быть может, именно толчок в нужном направлении хоть как-то стабилизирует его.
— Вы себя слышите?
— Подумайте лучше о склан, Кувард. Война выметет еще часть чистых особей. Смогут ли склан вынести этот удар? Сомневаюсь. Думайте, Кувард. Мы-то за пять сотен лет научились ждать, и в случае надобности будем ждать еще. А вот вы… Нам всем нужен новый шанс».
Он думал, треклятый хаанги. И не привел подмогу под Вед-Хаальд, сберег «часть чистых особей». Вопреки желанию Совета, Скэра и Фраахи. А также не сделал еще что-то, чего требовал от него неизвестный. И в довершение был убит.
«Кувард, я говорю от имени наследников тех, кто когда-то уже спас если не мир, то его часть точно. И будь нынче Наират открытой страной, а Острова не столь изолированными… Но если вы не согласны, то мы, несмотря на сложность, будем искать союзника более прозорливого. И менее брезгливого в вопросах…»
Только бы договориться-договориться-договориться. О чем? Каваард знал. И умер. Сукин сын, куда он торил тропу? Из-за него тогда все вышло именно так. И из-за него не получается теперь.
Сеть вдруг подалась навстречу, облепила, закрыла глаза и рот, утянула в камень. Стало темно.
Оскалился всадник на коне костяном, а ветер, запутавшись в белых ребрах, задудел, загудел, распластал гриву да и выдрал со шматами гнилой кожи. Не отсюда это, из другого сна, но как они похожи!
Похожи, до того похожи, что у самых завзятых скептиков язык не повернется отрицать родство. У молодого тегина разве что черты помягче, да кожа светлее. Уж не приболел ли часом? Ох не дело, только не сейчас.
— Жарко, — пожаловался Лылах-шад, опускаясь на подушки, принял кубок, поднесенный карлицей, кинул в рот виноградину, разжевал — кислотень, и косточки горькие.
— Жарко, — согласился Ырхыз, разглядывая гостя. Поднял было руку, опахальщиков подзывая, но Лылах остановил.
— Не надо. Пусть бы совсем ушли, чтоб можно было поговорить людям разумным и достойным.
В скором времени комната опустела.
А и скромно живет наследник престола, мог бы и большего потребовать. Хотя вряд ли б дали. Нищ он и бессилен, и потому Урлака держится, к Кырыму прислушивается. Плохо это, но иначе вряд ли выйдет. А если и выйдет, то не сразу.
— Слушаю тебя, любезный Лылах. Как-то прежде ты в гости не захаживал.
— Заботы мешали, — Лылах втихую разглядывал тегина, приметив, кроме бледности, синеватые, нездоровые круги под глазами. Но в остальном-то вроде и нормален: и взгляд ясный, и говорит спокойно, и слушать готов, чего прежде за ним не водилось. Вот уж верно, учится: не по годам, но по дням. Давно пора бы.
— Заботы же к вам и привели, мой тегин, — сказал Лылах.
— Говори.
— В своем ханмате и на Ольфийском посаде Урлак-шад людей собирает.
Медленный кивок, но по лицу не понять, знал ли об этом. Должен бы и знать и даже рассчитывать на этакую поддержку. И думать, чем за нее платить придется. С его норовом возможно, что и головой. Лучше бы чужою.
— В Гаррахе посажный встречался со стариком Ум-Пан.
Еще один кивок, на сей раз быстрый, раздраженный, дескать, эта тема неприятна. Что ж, нынче приятного и вовсе осталось мало.
— А светлейший Кырым-шад эман закупает так, будто тот снова вот-вот иссякнет.
Лылах позволил себе засмеяться, но тегин шутку не поддержал.
— Зачем ты мне это говоришь? — Ырхыз смотрел в глаза с вызовом. — В друзья набиваешься? Или заботу проявляешь? Отчего вдруг? Прежде ты был ко мне равнодушен.
— Много лет назад ясноокий Тай-Ы был молод и полон сил. Он собирался править долго, очень и очень долго, так долго, что некий мальчишка был вовсе и не нужен. Кстати, змеиным выродком его впервые назвал именно каган, разумея, естественно, мать ребенка и весь ее род.
Потемнели глаза. Вспыхнет? Сдержится? Сдержался, ничего не сказал, только кольцо свое закусил, сам себе рот затыкая.
— Ему бы умереть, дети вообще мрут часто, но вот ведь странность — выжил.
— Твоя заслуга? — вопрос, а звучит, как обвинение.
— И моя тоже. Наират не может рисковать. Пустой трон — это война. Даже занятый — все равно война, если сидит на нем не потомок Ылаша, залогом права которого его кровь и его предки.
Пока говорил, в горле пересохло, а вода закончилась, только виноград остался, мелкий, кислый, которым только дураков да карликов потчевать. Ну, Лылах-шад, коли нужно, и дураком побудет. Кем угодно, лишь бы сдобрить чужую круто заварившуюся кашу собственными специями.
— Урлак это знает. Он посадит тебя на трон, а потом станет править, сначала при тебе, после, глядишь, и при сыне твоем.
— У меня нет сына.
— Будет, — пообещал Лылах-шад. — Урлак и Кырым о том позаботятся.
— А ты, — после некоторой паузы сказал тегин. — Чего хочешь ты?
— Того же, что и всегда, мой тегин. Мира и спокойствия Наирату. А это возможно лишь когда трон под правителем крепок. И потому умоляю прислушаться к советам.
Синие и желтые бабочки сплелись крыльями в крупный шар, внутри которого трепетало пламя. Изломанный стеклом и металлом огонь выбирался из-под колпака лампы, рассыпаясь по ковру и стене разноцветными пятнами. Пятна плыли и покачивались, голова кружилась. Лежала на скользком, горячем меху, но все равно кружилась.
«…круг — есть символ мироздания, бесконечности и непрерывности любой из цепей, будь то цепь жизни, материи или же энергии, включая эман…»
Элья моргнула, разом вспоминая, что произошло. Подземелье, стена, попытка разрушить преграду, и нити, рвущиеся под ее прикосновением. Голоса чужой жизни. И эман потоком.
Руки горели. Спина горела. Кожа слезала, а голоса говорили-говорили и, так и не наговорившись, прочно обосновались в Эльиной голове, продолжая зудеть. Только теперь расслышать их не удавалось. Так, мошкара звенит, а чего ей надо — не понять.
— Заткнитесь, — сказала Элья, окончательно приходя в сознание.
— Очнулась? — поинтересовался Ырхыз и, не дожидаясь ответа, сунул в рот флягу с кислым молоком. — Пей. Вайхе сказал, что это — самое лучшее средство. Тебя вывернет и станет легче.
Вывернуло. Легче если и стало, то ненамного.
— Я думал, что ты умрешь, — Ырхыз подал мокрые полотенца. — Впредь ты не должна делать того, от чего можешь умереть. Я запрещаю.
Помог сесть, накинул на зудящие плечи одеяло — несмотря на жару, Элью знобило — и сказал.
— Приходил Лылах. Знаешь, если все на самом деле так, как он мне говорит, то получается, что Кырым врал. Я хотел позвать хан-кама к тебе, но теперь думаю, правильно, что не позвал. Ты встать сможешь?
— Нет, — честно ответила Элья и снова легла. Когда лежишь, то комната не так перед глазами скачет, а лампа в желто-синих бабочках даже приятна.
— А завтра? Я хочу знать, что там, за стеной. Если Лылах не врет о том, что Кырым врет, то скоро я стану каганом. Очень скоро. И тогда как раз очень не скоро получится под землю.
— Завтра попробую.
Кивнул, намотав светлую прядь на палец, и поделился мыслями:
— Если эту стену поставил склан, который туда попал не через бурсу, то… Он туда попал как бы изнутри. Изнутри же и стену строил.
— Не знаю, — Элья и сама мучилась этим вопросом.
— А то, что первые скланы лет двести назад из-под земли повылазили, знаешь? И там, где повылазили, потом фактории и строили.
— Знаю. Пещеры и порталы в них. То есть они были, а потом вокруг них фактории сделали. Некоторые до сих пор в подземельях и остались.
Собственный голос слегка заглушил гудение в голове, но не совсем. Плохо. А если оно теперь никогда не исчезнет?
— Вайхе то же самое сказал. А еще сказал, что Всевидящий запретил порталам нарождаться вблизи Понорков. Тем и защитил нас, людей, от неожиданностей. Нет ни одного портала ближе, чем в двадцати фарсангах от кого-нибудь Понорка. Точнее, раньше не было. И вот отсюда главный вопрос.
Ырхыз потянул себя за волосы.
— Твой Квард оказался каким-то образом совсем рядом с Понорком Понорков, под самой Ханмой, в сердце Наирата…. Несколько сотен ваших воинов, и Гарраха бы могло не случиться вовсе.
— Я не понимаю! — хотелось сжать голову руками, словно это могло уберечь от раздирающих мыслей.
— Я думаю, что врата есть, но этот твой никому о них не сказал, — Ырхыз лег рядом, подперев подбородок кулаком. — И значит, он вас предал. А ты правильно сделала, что убила его. Предателей нужно убивать. Но не всегда это получается. Завтра доломаем стену и посмотрим, что внутри.
Снова у него все просто, а у нее куча вопросов и ни одного ответа. Почему Каваард поступил так? Кто предлагал ему сделку, в чем ее суть?
И что такое зародыш?
Больше всего это походило на узкую каверну.
Камень вокруг нее — и не камень вовсе, а что-то живое, темно-желтое с одной стороны и светлое, почти прозрачное, с другой. Теплое. Бледный свет внутри мечется по стенкам. Он то гаснет, то вспыхивает, отражаясь в ледяных зеркалах сталагмитов. Свет заставляет фонари стыдливо гаснуть, преломляется в глазах Ырхыза и пробуждает к жизни голоса в Эльиной голове.
Света слишком много.
«…если это правда, то зачем вам зародыш? Создать еще одну клоаку, которая…»
Сверху на камне-некамне — горячее, шершавое, остается на пальцах мелкими чешуйками.
«…которая кормит все ваше племя, уважаемый Кувард. Или скланы научились жить без эмана? Как, по-вашему, отнесутся к подобной перспективе ваши сородичи? Мир без эмана. Интересно будет понаблюдать. А если совсем серьезно — нужно просто задать верное направление. Создать правильные условия, почву, в которой росток…»
И корни. Или вены? Уходят в камень, хрупкие, прозрачные, как листья папоротника. Оборвать? Убить? Под руками отозвалось быстрой пульсацией.
— Голова… У меня голова раскалывается.
Звон стекла, масло на камнях, огонь. Каверне огонь не по вкусу, стенки тускнеют, дрожат. Страшно?
— Не надо бояться, — шепотом говорит Элья, прижимаясь щекой к горячей поверхности. — Все будет хорошо.
И приходит ответ. Провал, длинные ленты-корни, которые там, в глубине, свиваются с другими, обнимая, проникая в них, вытягивая каплю за каплей.
«То, что сумели отыскать вы — чудо, Кувард. Его не должно существовать там в принципе, это противоречит всему, что мы знаем… И тем большую надежду вселяет в ту затею, которую я вам предлагаю. Однако, судя по вашим словам, там присутствует сильная связь сродни связи с материнским организмом…»
Пуповина. А где то, что его питает? Какое оно?
Скачет всадник, шепчет многими голосами. Выбивают веселую дробь щербатые копыта, ухмыляется череп, уже не череп — серокожий мертвец с ножом в спине. Этого не видно, но Элья точно знает: есть кинжал, торчит между лопаток, закрывая рану.
— Мама, мамочка, — кто-то плачет рядом.
— Комше, Всевид, Комше, — заглушает стон.
Что с ней? Что с ними всеми? Уйти, убраться, закрыть, вернуть треклятую стену и забыть обо всем, что тут было.
Выйти получилось. Как — Элья не могла вспомнить, в себя пришла уже у саркофага. Отчего-то саднили руки и ныла скула. Коснулась — так и есть, ссадина. Откуда? Когда? А и плевать. Главное, что уже не там, не в пещере.
Рядом, прислонившись к мраморному кубу, сидел Ырхыз. Бледный с дрожащими руками. А по шее, из вновь открывшегося шрама, ползла кровь.
— Этот проход должны завалить, — сказал он, глядя на пол. — Вайхе, слышишь? Пусть его затворят. Навсегда.
И хан-харус поклонился, пообещав:
— Завтра же.
Вернувшись во дворец, Ырхыз не рассказывал о том, что видел или слышал, не задавал он и вопросов, словно разом потеряв всякий интерес к произошедшему внизу. Элья только радовалась подобному повороту.
А вскоре у стен Ханмы заговорили пушки, и двинулись навстречу друг другу корабли. Они шли, за победой ли, за смертью, двигаясь по ломаным волнам и оставляя за бортом крашеные камни.
Настало время большого празднества.
Триада 2.2 Бельт
…искусство витража в том состоит, чтобы ко всякому узору те стекла отыскать, свойства тайные и норов которых наиболее соответствуют задумке. Каждый малый элемент — лишь часть большого рисунка, а потому даже если один из многих сотен выбран и сделан неверно, то испорчен будет весь витраж…
Мэтр Аттонио, «Об искусствах прикладных»Когда мясной бульон готов, то смело кидай туда репу тертую, морковь, лук и сельдерей, и пусть еще покипит. А после для запаху добавишь тимьяна сухого и шалфея. В отдельной мисочке разотри чесночку, кхарнского перчика, который красный и тонкий, смешай с топленым жиром и, как похлебка уже почти и дойдет, плесни, закрой крышкой да оставь на малом огне томиться.
Из рецептов старухи Гарры, поварихи трактира «У городских ворот»Белое и черное, черное и белое сливаются в объятьях, пожирая друг другая. Белые клубы цветущего подмаренника, белые кисти донника духмяного, белые крылья аистов и белая известь на подпаленных яблонях. Черные стволы и черный зев земли, черная сажа и черные бревна. И снова белое — руки, которые бревна раскатывают, рубят, стесывая черноту до сухой костяной белизны. И снова черное — оседает стесанное на коже, въедается загаром. Рука дающая, рука берущая. Одна наделяет, другая отбирает. Где щедро, там и больно.
Топор с хрустом вошел в свежий сосновый ствол, застрял, а когда вылез, за ним тянулись тонкие смоляные ниточки. Плачет дерево свежей хвоей, янтарной живицей, скрипит, пощады просит. Но все просят, а никого не щадят. И Бельт нанес второй удар, третий, четвертый, полностью сосредоточившись на том, чтобы бить. И ненавидеть. Хотя бы сосну. И та, не устояв, протяжно застонала, хрустнула внутри, переламываясь, и начала медленно заваливаться набок.
— Поберегись! — запоздало крикнул Бельт.
Лес валили третий день кряду, стесывая прямо на месте крупные и мелкие сучья: первые рубили на круглые чурочки, вторые в широких корзинах таскали в подпол — зимой все сгодится. Хлысты волокли по полю, оставляя в земле глубокие рытвины. А уже в Стошено работали дальше, распиливая, скатывая, складывая, худо-бедно восстанавливая то, что еще можно было восстановить. Эта работа, нежданная и, по словам Ирджина, ненужная — отчего-то кам был уверен в скором отъезде — позволяла отрешаться от прочего. От собственных мыслей о белом, черном и справедливости, по которой если кого и наказывать, то виновного Бельта, но не невинную, непричастную даже Ласку. От вежливого Ирджина, с его успокоительными разговорами. От Орина, который теперь менялся стремительно, день ото дня преображаясь в того, другого, виденного Бельтом однажды. И сходство, поначалу слабое, крепло. Иной стала походка и сама манера держаться, былая плавность движений сменилась ломкой нервозностью, жестче стала речь, резче взгляд. Теперь его и вправду можно было принять за наир. За сына Тай-Ы, ясноокого тегина и светлейшего князя Ырхыза.
В лицо брызнуло мелкой щепой…
…и водой. Вода холодная. А земля теплая, ласкает босые ступни. От луга тянет запахом вяленой травы — вчера косили, от ведра — липовым цветом и мелиссой.
Зарна блаженно зажмурилась, вдыхая аромат, потом, подняв ведро, решительно перевернула над головою. Холодно!
Жарко! Разом по телу, от макушки до пяточек, кожа мелкой зыбью покрылась, рубаха к телу прилипла неприличественно, косы к спине приклеились. Но ведь хорошо-то! И полезно: Зарнина бабка до самой смерти своей — а пережила старуха и троих мужей, и четырех зятьев — водой колодезной обливалась, так и горя не знала.
И Зарна не знает. И знать не будет, если, конечно, иной какой беды не приключится, от рук человечьих, жестоких и бездумных. Тут уж бабкины наставленья не помогут, тут на Всевидящего одна надежа. Эта мысль несколько подпортила обыкновенно спокойное и радостное утро. Зарна, выкрутив волосы, стащила рубаху и скоренько, пока никто не сунулся за конюшни, натянула новую. Следовало поспешать: небо розовело, скоро полыхнет рассветом, а значит, проснется люд, зашевелится, поторапливать станет. Хотя куда торопиться, когда свершенного, будь ты хоть сам хан-харус, не повернуть? Так чего девоньку зазря тряскою мучить? Какая ей разница завтра в Ханме быть или денька через три? Она ж, по правде говоря, и разуметь не разумеет, куда ее везут.
Мысли совсем грустными стали, и Зарна заспешила в дом, кивнула сонной хозяйке и с её молчаливого разрешения стала к печи.
Хозяйство, при котором на ночлег стали, было небольшим, но крепким: с коровами, овцами, птицей и к превеликой Зарниной радости — парочкой черных ледащих коз: еще бабка сказывала о пользе козьего молока, если его с медвежьим жиром и медом смешать. Зарна и мешала, и поила смесью подопечную, которая, дурная от камовских трав, глотала покорно. И жалко было ее, молодая ж совсем, и видать, что не из простого люду, но вот оно как бывает… Вздохнувши над горестной чужою судьбиной, Зарна занялась готовкой.
Девоньку снова пришлось кормить с ложки — недавняя слепота оборачивалась неловкостью, зелья давали слабость, да и сама подопечная если и ела, то явно через силу.
— Осторожнее, милая, осторожнее, — Зарна положила руку девоньки на миску. — Видишь, какая мисочка славная? Да в синей глазури, вот она, гладенькая. А цветочки, цветочки-то чуешь? Беленькие они.
Пальцы под рукой дрожали, но послушно ползли, запоминая. И то дело.
— Сейчас еще ложечку.
Зарна ловко подтерла полотенчиком жижу, сползавшую по бледному подбородку.
— А то давай и сама, вот так, — помогла ухватить ложку, цыкнула на глазеющих людишек и зашептала: — Не то горе, что глаз нету, а то, что без глаз жизни нету. А коли жить правильно научишься, то и глаза не надобны будут.
Поняла ли? В ложку вцепилась изо всех своих силенок малых, но лицо по-прежнему сонное, туповатое. Лечат-лечат, глядишь, совсем и залечат. И повинуясь внутреннему чутью, которое прежде если и подвело, то единожды — надо ж было младшей дозволение дать за такого обормота женой идти — Зарна решила сегодня девоньку травами не поить. Будет худо? Ничего, потерпится. Боль, она как вода ледяная, сначала мурашки и холод, после жар и сила.
— Сила… Агбай силен, и пушками, и золотом, и удачей, — каган лежал, грудь его слабо вздымалось, а платок на лице сочился влагой, которая расползалась по шитью рубахи и подушек. — Агбай своего не упустит.
— В вашей воле его остановить.
Кырым осторожно снял платок, отправив его в миску, тотчас убранную диван-мастером. Алым же подал другую, чистую, и теперь внимательно следил, как она наполняется душистым отваром, а тот, принимая капли из прозрачной склянки, чернеет.
— Достаточно слова…
— И в Ханме случится резня.
Белая ткань темнела, разбухала, а потом, подхваченная серебряными щипчиками, ластилась к коже.
— Верные люди поддержат ваше слово. Гыры и…
Вместо ответа Тай-Ы коснулся век через ткань, пожаловавшись:
— Жжется.
— Жжение пройдет, мой каган. Нужно потерпеть.
И снова миска, влажный шлепок ткани, сухие руки диван-мастера, выделявшиеся на светлом серебре темнотой кожи. Новый кубок по заведенному ритуалу, зелья из сундука, горячее вино и опаленный над свечою сахар, растворившийся в напитке с шипением.
— Ты не одобряешь моих поступков, — с упреком сказал каган, принимая кубок, но отпил из него лишь после того, как смесь пригубил Алым.
— Кто я такой, чтобы судить решения моего кагана? — Кырым-шад возвращал склянки в кофр. — Его воля — благо для всех подданных.
— Вот и помни об этом, — гораздо жестче ответил каган и допил отвар до дна. — А еще о том, что рано делить наследство, я пока еще жив. Да, Кырым, жив, и это что-то значит.
— Значит вот так, да? — Майне топнула ножкой, потом, подумав, топнула еще раз и, подхватив со стола кривобокий кубок, запустила его в собаку. Собака увернулась, кубок раскололся пополам. — Значит, теперь я не нужна? И что дальше? Подыхать вот тут?!
Она обвела рукой парадную залу Мельши, задымленную и холодную, несмотря на весеннюю жару. По-прежнему чадил камин, сновали собаки, вяло огрызаясь друг на дружку, выбегая во двор и возвращаясь, чтобы плюхнуться на пороге и с наслаждением почесаться, разбрызгивая блох по сырой соломе.
— Ты обещал мне! Ты обманул! Говорил, что… А мне уже восемнадцать! Я старая… И проклятая! — Последним аргументом из глаз хлынули слезы, и Хэбу поморщился. Вот не любил он слез и все тут. Не боялся, а именно, что не любил.
— Успокойся, — Хэбу клюкой дотянулся до осколков. — Все еще будет.
Косо глянул на Ылым: вяжет. Спицы в руках мелькают, а лицо отрешенное, задумчивое, будто и не слышит, не видит, не знает и знать не хочет. Может, оно и правильнее — не знать, да только вряд ли спасет.
— Ага! Будет! Как же! — но плакать Майне прекратила так же быстро, как и начала. — Сколько времени прошло, и что? Хоть бы весточку, хоть бы пару слов!
— Чем больше слов сказано, тем короче веревка.
Фыркнула. Успокоилась вроде как, но это ненадолго. Такое ожидание выматывало Майне сильнее, чем то, самое первое, когда и не ясно еще было, получится что-нибудь из Хэбовой затеи или положат всех вместе с юнцом. Во избежание и спокойствия ради. Тогда она играла, что в заговор, что в любовь, пробовала женские чары, застоявшиеся и почти затухшие в тиши проклятого замка. А теперь вот игра разом перестала быть игрой и стала жизнью. Почувствовала девочка, чем все обернуться может, теперь и сидит, как на иголках. Ох уж эти фантазии бабские. Выйдет оно так, выйдет оно иначе, но Хэбу Ум-Пану нечего стыдится: он нанес свой удар.
Насколько точный — неведомо. Но ждать осталось недолго.
Недолго длились минуты относительного покоя, когда разум проваливался в сон — глубокий и черный, верно, чем-то похожий на сны, насылаемые маской. Следом наступал следующий день, с новыми-старыми заботами, от которых тело просило пощады. Но стертые руки упрямо полировали топорище.
А дело ладилось. Поставили стены, и теперь рубили балясины и гонт. Топили в котле березовый деготь, который, если со мхом смешать, крепко щели проконопатит. Работы, к счастью, хватало.
— Стоит ли загонять себя, если этим ничего не изменишь? — снова начал кам, но встретившись с Бельтовым взглядом, примолк, присел у козел, на которых лежал тонкий березовый комель. — Орину уж точно хватит работать.
— Не заставляю.
— Я знаю, что не заставляешь. Он чувствует себя виноватым. Это плохо. А что хуже — руки у него теперь как у лесоруба, — Ирджин попробовал пальцем зубья пилы. — Поточить надо бы. Я могу. И с дегтем помочь тоже. И людей позвать, которые тут за день-два полный порядок наведут. Только…
— Лишние глаза?
Бельт махнул немым братьям, указал на пилу, комель и обрезанную рейку-образец.
— Лишние глаза. Ненужные заботы. Потому придется собственными силами справляться с подопечным тебе хозяйством, уважаемый смотритель.
— Вот и справляюсь, — огрызнулся Бельт.
— И хорошо. Но все-таки не стоит так усердствовать. Это — не твой настоящий дом, не истинное твое дело. И чем раньше ты с этим смиришься, тем будет легче.
— Кому легче?
— В том числе и тебе.
— Тебе что, и вправду в охотку с нею нянькаться? — возница подмигнул Зарне и пересел поближе, давя острым локтем на бок. — Слепота, она за просто так не бывает.
Сложив губы хитрым способом, свистнул, подгоняя лошадок. И те, послушные, звонче зацокали по тракту. А он, скатываясь с холма, грозился вновь подняться на другой, плоский и широкий, будто придавленный городом.
Ханма началась задолго до городских стен, и пусть Тракт, по которому катилась карета, был не Красным, а все одно людно. И туда, и сюда снует народец в заботах вечных, кто пеше, кто конно, кто на телегах, а кто, как Зарна, на козлах нарядного возка. Высоко сидится, далеко глядится. На припыленные, отцветшие деревца, на дома и подворья, на торги, что растянулись вдоль тракта, на поля и загоны, которые ближе к осени наполнятся соловой, крутобокой скотиной.
— Мы таких дурноглазых камнями били, — добавил возница, подвигаясь еще ближе, прильнул почти, прищурился — личико меленькое, в морщинках да оспинах, нос длинный, губа с реденьким частоколом усов, а в бороде три волоса. — От слепых все беды. И от камов с чарунами. Вот давно, в прошлым годе, кум сказывал, что была у них в селе одна знахарка, которая и наших, и ненаших пользовала. Ничего, терпели. А потом по-за нее теля бельмяное народилось, а из кумовой отары половина с копытной гнили поиздохла.
— И что? — Зарна голову вывернула, ближний двор разглядывая. Ох и ладные ставенки на окнах были, резные, выбеленные да охрой подкрашенные.
— И ничего. Погнали. А я ему — дурак ты, Сива. Сива — это кум мой — дурак и остолоп, потому как надо было камнями бить, чтоб до смерти, чтоб злу не попускать!
— Сам дурак, — Зарна сунула руки под мышки, чтоб не стукнуть возницу по лбу. Вот не любила она разговоров этаких: не людям в дела Всевидящего лезть. — Останови.
Остановил, хотя ж бухтел что-то про теля бельмяное, про овец — вот невидаль, гниль копытная, не знахарка в том виноватая, а хозяин, скот попустивший; про то, что к хан-бурсе идти надобно, да с молитвою, ибо деяние нынешнее всяк на душе отложится.
— Тебе надо, ты и иди, — ответила Зарна, забираясь в карету. Перед тем, как дверцу захлопнуть, велела: — Как к воротам подъедешь — стучи.
Внутри душно, болезнью пахнет, немочью телесной. И запах этот мерзостен так, что и словами не передать. Жмурится Зарна, дышит ртом да про себя бабкины наставления нашептывает, про то, что любую немочь перебороть можно. Любую-то любую, но про слепоту бабка не говорила. Слепота — гнев Всевидящего, и может правый возница, может, недоброму делу Зарна помогает, да только как иначе-то? И девоньку жалко, и себя, и дочку младшенькую, до поры овдовевшую. И жалость эта разрасталась изнутри, давила на грудь.
— Ничего, — сказала Зарна, поправляя меховое одеяло. — Будет день, будет жизнь.
По руке вдруг скользнуло холодное, мокрое, и слабые пальцы обхватили запястье.
— Как. Тебя. Зовут, — тихо, но четко произнесла слепая.
— Зарна.
— Где я? Едем? Куда? — ломкий сухой голос. В горле-то сушит, небось. И Зарна поспешила достать баклажку с подкисленной водой.
— В Ханму едем. Вот-вот уже. А ты пей, пей, милая, вот так. Аккуратнее. Болит? Если очень болит, то травки есть.
— Травки — это хорошо, — со странною насмешкой ответила больная. — Травки пригодятся. Ханма — плохо. Морхай.
Она ощупывала плотную повязку на глазах — Зарна даже испугалась, что сейчас сдерет, но нет, руки упали, и сама девонька облегла на подушки. А то и сказать, вымоталась за дорогу, вытравилась зельями, неизвестно, в чем душа-то держится. И осталась ли она, эта душа, или сбежала через разломы? У слепых-то, поговаривают…
— Боишься? — тихо спросила болезная. — Теперь меня все бояться будут. Или ненавидеть. А значит рано или поздно — камень в голову. Не хочу так.
Может, и не хочет, так кто ж вправе судьбою распоряжаться-то? Тут и собою не всяк распорядишься: велит старший родич и поедешь на самый край света нянькою. И что, плакаться? Кому слезы-то помогали? Никому. Лучше уж про хорошее думать, про то, что старшая из дочек хозяйство удержит, младшенькую на двор примет, пристроит. Что хозяин, как и обещался, даст с милости своей право на лужок заливной, который аккурат под мельницею. Что коровки прошлым годом купленные, теляток приведут. А там можно будет немножко мясца и в Стошено заслать, пусть убогие порадуются после репы да пустой похлебки…
— Глупые у тебя заботы, — сказала девонька, кутаясь в меха. Вымокла вся, взопрела, а теперь колотится, но не лихорадкою — травы камовские выходят. — Глупые и мелкие.
— Какие уж есть, — ответила Зарна.
Молчали. Слушали, как скрежещут о камни колеса кареты, как возница присвистывает, то и дело коней подгоняя, как то справа, то слева, за тонкими стеночками, гудят голоса.
Переодеть бы девоньку да растереть. А лучше в бане выпарить, чтоб докрасна, до обожженной кожи, до пота градом, с которым всякое дурное из тела выйдет. Глядишь, и трястись перестала б, и силы какие-никакие вернулись.
— У тебя осталось зелье?
— Болит?
— Нет. Да. Дай. Хочешь, я заплачу? Сундук мой забирай, там и одежда, и… кольца возьмешь. И шапочка есть, бисером шитая… — захлебнулся шепот, и другой, строгий голос, велел: — Дай. Все, что есть, дай. Скажешь, слабая была, не доехала. Мне ведь жизни не будет, все равно не будет. Посадят под замок пока нужна, потом на улицу. Лучше так.
Зарна, сняв с пояса мешочек — внутри осталось чуть меньше половины — кинула в окно. Оно надежнее. Ишь чего удумала! Нет, не будет в том помощи Зарниной, потому как где это видано, чтоб человек по воле своей от жизни отказывался?
— Не дашь? А я — все равно, — пригрозила болезная, отворачиваясь к стене. — Не остановишь.
На все воля Всевидящего.
…волей Всевидящего и милостью ясноокого кагана.
Взметнулся и опустился топор, вопль приговоренного заглушил хруст ломающейся кости и скворчание угля, прижигающего плоть. Помощник палача, поднявши обрубок кисти, наскоро наколол на ржавый штырь и тяжело вздохнул: на краю помоста оставались еще трое, а значит, возиться придется долго. Око же припекает, кровяные лужи смердят. Батька, уважаемый в Нижней Ханме палач, спихнул с помоста наказанного и кивнул страже, мол, ведите следующего. И глянул, внимательно ли сынок смотрит, перенимает ли науку?
И снова растягивают, тайными узлами веревки на скобах крепят, чтоб не дергался казнимый, не чинил себе лишних мучениев. На всяк уклад по-своему вяжется, а если кому лба клеймить или носа драть, то еще и колодки на голову волочь надобно. Муторно. Скучно.
Помощник палача отвернулся, окинул придирчивым взглядом толпу. Реденькая сегодня, и если останавливается кто, то из пришлых. Вона, белобрысый, белолицый, чисто кашлюн по виду. Ихнее племя прошлым годом крепко плахам кланялось, по-серьезному. Бате дневать и ночевать на помосте приходилось, ну и сыну его — неподалеку. Тогда еще молодого Морошка на помост не пускали, пользовали только при переноске тел и их частей…
Вспомнил — вздрогнул. И кхарнец тоже вздрогнул, видать о своем, тотчас мышью нырнул в нору-улочку, растворился, будто и не было. А следом в ту же улочку и другая тень потянулась: невысоконькая, в изрядно потрепанном кемзале. И все бы ничего, да только помнил помощник палача, что тень эта еще мгновенье назад увлеченно перебирала амулеты в одной из лавок. У помощника палача на подобное глаз наметанный. И мысли соответствующие: может случится вскорости с белобрысым свидеться. Тени-то по пятам зазря не ходят.
— Ходя баштарят, что старый змей того и гляди в камень нырнет, — Жорник, зачерпнув полной горстью соленых сухариков, кинул в рот, захрустел. — И что быть веселью в городе.
— Ходя, — согласился Очет-Непомерок, наматывая длиннющий гвоздь вокруг пальца. — Только не всяку баштарю на веру принимать надо. Народец гнильской, брысы да гужманы.
Кивнул Жорник, принял кубок, поднесенный Еленькой, да пригубив, продолжил беседу, по которую и явился в этот неприметный дворик, окруженный высоким забором. Тихий дворик, нарядный дворик — хорошо живется Непомерку. Да и где ж видано, чтоб правая рука самого ханмийского загляда, надо всею темною половиной поставленного и доверием обличенного, плохо жила? Тем паче, что рука крепкая, кулаки — что кувшины, из красной глины лепленные, в печах обсмаженные да росписью шрамов изукрашенные. И пальцы корявые не то, что гвоздь — кочергу вензелем вяжут. Поговаривали, что и сам Очет силы своей не знает, оттого и Непомерком прозван. Были, правда, дураки, которые над этим прозвищем шутействовать пытались. Но быстро перевелись.
— Ходя баштарят, будто бы повезут с шумного торгу колокольчики бронзовые, — Жорник перестал жевать: теперь разговора пойдет серьезная, с такой либо с прибытком выходят, либо с хребтиной ломаной. — И звоном за тихую езду платить станут.
Скривился Непомерок, глянул не по-доброму, да бороду белую поскребши сказал:
— Это не твоего ума забота. Звон был, звон лег.
— До звона того мне дела нету, нехай себе лежит, — развел руками Жорник. — Я об ином мыслю. Бубенцы-то зазвякают, шумно станет в Ханме, а где шумно, там и ладно.
Еленька села рядом с Непомерком, прислонившись к плечу. Крохотная она, в рубашечке из льна беленого да в розовых шальварчиках на дитя сущее глядится. Только глазыньки не по-детскому горят и мониста на шее из монеток серебряных в пять рядов тоже не детская. Еленька та еще волчица.
— Когда еще будет, — совсем мирно сказал Непомерок, обнимая подругу. — Спешишь ты, Жорник.
— Лучше поспешать, чем за кем-нить пыль глотать. Когда-никогда, а будет, и не по Ханме одной, по всему Наирату звон пойдет да с переливами. И затележится народец, пойдет трапить.
Еленька смотрела прямо, и чудилось — вытащит шильце свое да засадит в самую печенку. А Непомерок не даст медленно отойти, шею скрутит.
— Только дури в том много будет, — Жорник заставил себя продолжить речь. — А вот если б сыскался человечек, собрал бы под себя десятку-другую да с нею цепкой грабой верха б пошкерил. После и за стены можно, что налево, что направо, что прямо.
Молчат. Вертит гвоздь в руке Ганьба, перебирает монетки на монисто Еленька, грызет сухари Жорник. Сказанное — сказано, назад не воротишь. Тут или дадут согласие, или завернут и добро бы, просто завернут, без последствиев. Виданное ли дело — в чужом доме шкерить? Тут и своих охотников сполна, да только как кусман этакий, сладкий, что мед свежий, и выпустить? Нет, Жорник за такой и потерпеть согласен. Рискнуть да подлечь под кого надо.
— И был бы тот человечек премного благодарный за дозволение этакое. Вдвое против обыкновенного.
— Наглости в тебе много, — иным тоном, тяжелее, сказал Непомерок. — Но голову имеешь, раз за дозволением пришел. Вздумал бы втихую игры играть, другая беседа была б. Невежливая. Людишки-то есть толковые?
— Есть.
— Вот и славно. Значит так, Жорник, станешь пока на жестяном дворе, скажешь Лубню, что с моего соизволения. А людишки твои, пока суть да дело, кое-чем непривычным поработают. Языками да бошками. Да не култыхайся, аки девица. Прилез, дернул — вытягивай до конца. И будет тебе куш, а не козьи сраки. Сочтемся по-нашенски. Ты мне — я тебе, как Всевидящий велел. Верно?
— Верно говорю, что скоро уже, — Орин выводил коня, крепкого чалого жеребчика, присланного с обозом. Выводил не на узде, а по-наирски, одну руку на гриву положив, другую — на горбатый конский нос. Жеребец дичился, косил на Бельта настороженным взглядом и на Орина пофыркивал, скалился желтыми зубами.
— Ирджин вон сам не свой, хотя и не показывает… Ну-ну, спокойнее. Иди, иди, родной, вот так, — поднявшись на цыпочки, Орин зашептал что-то в конское ухо. Особо не помогло. Ну да, конь — не человек, обмануть не просто: пусть теперь и выглядит демонов сын чистым наир, но то ли пахнет не так, то ли кровь иная — шарахается жеребец.
— Вот же сыть волчья, — не выдержав, Орин пнул камень и чалый отпрянул. — Я тебя, сукина сына, на ремни пущу!
— Криком не поможешь, — Ирджинова тень легла на коридор меж стойлами. — Тут лаской надо.
Он свистнул, потом тихо, гортанно пропел фразу. Слов не разобрать, но коню и не нужны — вышел, ступая осторожно, мотая головой, но не способный отступить.
— Вот так, — на Ирджиновой ладони лежала горбушка хлеба. — Не силой, не злостью, но словом. И да, я полагаю, что все случится очень скоро. А еще полагаю, что прямых разговоров следует избегать. И уделять внимание не домыслам и догадкам, но вещам конкретным, каковые могут весьма пригодиться в будущем. И наа-и-рэх далеко не самое важное из них. Более того, я сомневаюсь, что у ак-найрум выйдет…
Кам хлопнул чалого по морде и тот послушно вернулся в стойло. Вот уж и вправду, беседа.
— Я не ак-найрум!
— Правильно, моя вина, ясноокий. Только помни, что есть те, кто стоит над этой ложью. Например, лошади, — вторую горбушку Ирджин съел сам. — Встречаются наир, которые не владеют высоким искусством, но не случается найрум, которые владеют.
Очередная беседа о бесполезном. Вычерченный на земле круг — как для детской забавы в ножики. Стоишь в центре, кидаешь, чем дальше кинешь, тем больше захватишь, сдвинешь границу. Только здесь ножи будут побольше, противники половчее, да и за границу шагнуть не позволят. Но круг велик, и Орин постепенно привыкнет. Он уже привык, ибо в этом запертом круге ему будет дозволено куда больше, чем в прежнем свободном. Только в последнее время не отпускало иное: где тут будет Бельтово место? На линии, ножом очерченной? И кем, сторожем? Или в другом круге, который станет сторожить кто-то иной?
— Вообще-то, Бельт, я с тобой поговорить шел, — взгляд кама сразу сделался сочувствующим. — Есть новости. А тебе, мой друг, раз уж ты на конюшню забрел, следует заняться делом более достойным тебя. Почисти стойла.
Орин дернулся.
— Иди и делай, — припечатал Бельт.
С шипением выдохнув, бывший ак-найрум пошел к загородке.
Запоминай, запоминай обиды, думай про месть, тешь себя надеждой, сбыться которой не суждено.
— Думаешь, что зря я это делаю? — спросил кам, когда вышли из конюшни. — Что надо иначе?
— Не мне судить.
Как всегда в последнее время разговор дался с трудом. Закаменевшее горло цедило слова, а руки сами сжимались в кулаки — бессильная, бесполезная злоба все никак не отпускала.
— Не тебе, — согласился Ирджин. — И не ему. Он не должен забывать, кто он есть и где его истинное место.
— А я?
— А ты нужен, чтобы напомнить. Чтобы остановить, когда вздумается ему сделать то, чего делать не стоит. Как только что. Но дальше будет еще серьезнее. Придется выверять каждый шаг. И да, ты ведь о другом спрашивал. Ты тоже не должен забывать свое истинное положение. Есть зверь и есть хозяин. А еще есть поводок, оканчивающийся злым ошейником.
Вот так, внятно и четко. Чтобы никаких вопросов и дурных мыслей.
— Бельт, ты снова замолчал. Мне это не нравится. Может, все-таки примешь от меня совет? Не ломай головой стену. Иди вдоль неё и рано или поздно, но ворота найдутся.
— Ты только за этим пришел? Чтобы совет дать?
— Нет, не только. И даже совсем не за этим. — Кам развернулся и неторопливым шагом направился к воротам. Пришлось идти. Рядом, но сзади, точно собака. Две собаки, одна другую сторожит и сама сидит на цепи.
— Я пришел, чтобы сказать, что получил послание от моего друга и наставника.
Под широкий Ирджинов шаг приходилось подстраиваться, отмахиваться от немых братьев, которые гугнили, требуя Бельтова внимания. От хмурой бабы, что села посередь двора в окружении гусей. От самих гусей, вытянутыми шеями и гоготом приветствовавших хозяина. Показалось вдруг — смеются.
— Он пишет, что милостью Всевидящего ваша подруга прибыла в Ханму. Он был столь любезен, что поселил ее в собственном доме. У него очень хороший дом. Во-первых, безопасный, во-вторых, удобный. Поверьте, она не будет нуждаться в чем-либо. А в какой-то мере нынешняя жизнь даже более привычна и достойна ее происхождения.
Снова замолчал. Что ж, сейчас Бельт готов был играть по этим правилам.
— А он не упоминал о том, получится ли… получится ли…
Кам ждал, заставляя проговорить вопрос. И за это Бельт почти ненавидел его. Но ненависть ненавистью, а вопрос вопросом.
— Получится ли сделать что-то с ее глазами?
— Не исключено, — туманно ответил Ирджин, замедляя шаг. — Не исключено, что и получится. Но ведь ты понимаешь, что дело это непростое.
— Понимаю.
— И что ничего нельзя обещать, но Кырым-шад будет пытаться, он очень умный человек. И очень занятой. И еще очень надеется, что усилия, которые он приложит, не останутся неоцененными.
— Не останутся, — пообещал Бельт, невольно касаясь шеи. Показалось вдруг — одели-таки ярмо.
— Вот и замечательно.
Замечательно было то, что в месте этом, показавшимся поначалу Зарне чужим и даже опасным, царил воистину чудесный покой. И если снаружи дом напоминал крепость — темный гранит стен, узенькие провалы бойниц да дверь, окованная железом; то изнутри гранит сменялся мрамором и белым деревом, да и сам дом переменялся. Галереи, колоннады, стрельчатые окна с разноцветными витражами, от которых самое внутреннее пространство расцветало красками. Шелковые портьеры, дубовые шпалеры, шерстяные ковры, мозаики и медальоны, статуи и плоские вазы с журавлиными горлами-шеями. Но больше всего по душе пришелся внутренний дворик, та его часть, которая примыкала к пруду. Здесь на поверхности воды колыхались белые листья кувшинок, вг глубине проглядывали и тугие розовые бутоны. По вечерам они раскрывались, наполняя воздух приторной сладостью. Кроме кувшинок в пруду обитали рыбы — ленивые, пучеглазые, с широкими горбатыми спинами. Они подплывали к бортику и молча глазели на павлинов. А те — на рыб, изредка поднимая желтые венчики перьев да перещелкиваясь, точно обсуждая что-то свое. Порой павлины орали, не то от тоски, не то от безделья, и совсем уж редко раскрывали хвосты-веера,
— А давай покормим птичек? Давай? — Зарна силой сунула в руки подопечной миску с пшеном, и павлины оживились. — Господин разрешил, господин сказал, что тебе полезно.
Ласка — вот же упрямица — лишь головой дернула и миску попыталась выбросить. Только куда ей против Зарны-то? Зарне и мужья не перечили, а у них силенок, чай, побольше было. Правда, зерно пришлось кидать самой. На камень попало — понабежали и павлины, и цесарки, и серая, наглая ворона; угодило и в пруд — рыбы зашевелились, захлопали тугими губами. Такую бы хоть одну да на сковородку, да со сметанкою и зеленью, и винца плеснуть, но самую малость, чтоб не перекислить. Тут Зарна одернула себя — хозяин дома вряд ли одобрит подобное, а его, пусть и щуплого телом, немолодого, Зарна побаивалась. И не в титуле дело было, не в родовитости или богатстве. Жив был в памяти первый день и комната в укромной части дома. Без лишка, но там невообразимая дороговизна уже от одних стен, сплошь из белого жилковатого камня. Из него же был сделан и длинный стол с выдолбленными по краям желобками, и стол иной, высокий, со стеклом да ножиками.
— Раздень ее, — велел хозяин, и спорить Зарна не посмела.
Нет, ничего-то ужасного не случилось. Был огляд, дотошный, затянувшийся до темноты. Было ковыряние в черных провалах глаз и явное недовольство хозяина увиденным, и Зарнин страх, что это она своеволием своим зло причинила. И были сжатые, белые губы Ласки, не проронившей за все время не ни слова, хотя, верно, болело. А потом короткое от хозяина:
— Завтра пришлю мазь. Будешь накладывать дважды в день, а сверху тугую повязку.
— Да, господин, — только и ответила Зарна.
От мази веки подопечной набрякли, в первый день из-под них сочился гной, на второй — слизь, на третий же повязка до вечера оставалась сухой. Тогда же Ласка разбила кувшин, а ночью, решив, что Зарна спит, полоснула осколком по руке. Дурная, только кровью простыни измазала.
— Я все равно это сделаю, — сказала она Кырыму в лицо. — Я тебе не верю.
— Неужели? — сухие пальцы развели веко и тронули жесткую корочку рубца.
— Ты не сделаешь мне глаза. Ты не сможешь. А если бы и смог, то не стал бы тратиться.
Зарна только руками развела: дескать, что с блажной взять?
— Я трачу на тебя свой дом. Свои деньги. Свои знания и время. Хотя могу просто запереть в подвале. В пустом подвале, где не будет ни кувшинов, ни тарелок, ни кровати, ни даже нужника. А если ты и там умудришься причинить себе вред, я прикажу тебя спеленать, как пеленают младенцев.
Ему поверили.
— Что до слепоты твоей, ты бы удивилась, узнай, насколько меня занимает данная проблема. Если бы ты только знала…
— Если бы только знать наверняка, — Фраахи стоял у раскрытого окна. Влажный весенний ветер ласкал лицо и руки, проходил сквозь мембрану крыльев, согревая кровь эманом. — Предложение беспрецедентно. Выгода сомнительна. Восемь тонн орудий, и это только первая партия. Основные энергетические затраты лягут на нас. А это — на минуточку! — как минимум обеспечение чуть ли не суточной работы портала на приеме у отправителя, сама переброска и спуск с теми же требованиями. Сами точки разнесены, что демоново семя. И первая из них — на самой границе Наирата, где сегодня напряженность поля одна, завтра другая, а послезавтра вообще никакая, ибо поля — фьють и нет! Мы не можем себе позволить такие риски и траты. Даже сейчас.
Скэр не ответил. Скэр думал о том, что ему до скрежета зубовного надоел старик и люди с их вечной суетой. И что решение на самом деле принято, потому как не воспользоваться возможностью было бы глупо, а гебораан не совершает глупостей, иначе он был бы рожден икке. И что немного потраченного эмана — лишь вложение, каковое обернется прибылью. Чем неспокойнее внизу, тем больше эмана наверху. Аксиома, которую с блеском подтвердила последняя война.
— Ты не прав, — Скэр поймал ветер и, пропустив по ладони, создал зерно, вокруг которого начнут сворачиваться слои жемчужины-линга. — Есть отчетливое биение. Би-е-ни-е. Поле давно перехлестнуло и точку отправления, и нынешние границы Наирата. Оно возвращается в прежние пределы и, скорее всего, на таком откате хватанет лишнего. Да, это вопрос не одного года, но уже сегодня мы имеем там стабильность, сравнимую с таковой двадцатилетней давности. А значит, приграничья Наирата забурлят вновь. И именно поэтому нынче мы можем себе позволить практически всё. Кроме одного — кормить бесполезных.
Тончайшие нити — отпечатками пальцев, следом чего-то, что еще не душа, но уже не тело, узором, который невозможно разглядеть, но возможно прочесть касанием.
— Выбраковка, — Скэр, стряхнув жемчужину, облизал пальцы. — Жесткая выбраковка. Если один способен делать то, что делают двое, то зачем держать и кормить двоих? Позволять им размножаться? Отнимать ресурсы?
Фраахи слушал молча, по лицу его невозможно было понять, согласен ли он. Ну конечно, согласен, иначе пошел бы за Каваардом с его безумными идеями. Многие бы пошли.
— Уже сейчас дышать стало легче. Да, пусть воют о погибших, но… Ведь не просто воют. На самом деле они радуются. Они чувствуют, что это правильно. Каваард был прав, когда писал, что слабейшие должны уходить, освобождая жизненное пространство. Только выводы сделал неверные. И да, каждый готов петь оду героям с трибуны. А дома, вдали от чужих глаз — сосать эман, упиваться им, не чувствуя больше удавки на горле! И радоваться, единолично пожирая то, что раньше требовалось делить.
— Свои речи будешь читать на совете, — Фраахи заковылял к столу. Всевидящего ради, когда ж он, наконец-то, сдохнет? Давно пора. Каждый день старикан выглядит все хуже, но продолжает упрямо цепляться за жизнь, за его, Скэра, жизнь, выворачивая ее иными гранями, о которых лучше бы забыть. — Значит, мы помогаем с переправкой груза орудий?
— Да.
— А со вторым пунктом что? Они настаивают.
Настаивают. Все на чем-то да настаивают. Люди — на передаче им полноценного живого образца, доктор Ваабе — на передаче ему бумаг, которые позволят начать работу. Советники — на запрете механизации производства шелка и механизации вообще. И со всеми придется что-то решать.
— Передай им, пусть ищут способ вернуть потерянное. Склана давно отправлена, и вовсе не секрет, где она находится. А мы не можем позволить себе дополнительные неэффективные затраты и риски.
На Ун-Кааш наползали грозовые облака, кипя и клубясь.
Клубились мухи над повозкой золотаря, жужжаним заглушая трещотку и хрипловатый голос:
— С дороги.
Правда вонь, окружившая и возок, и тощего с обломанным рогом вола, и хромого оборванца, что тянул вола за ярмо, сама по себе была предупреждением. Щербатые копыта с пристуком ступали по мостовой, стонали колеса по горбылю, покрикивал золотарь, а редкие прохожие, каковым случилось оказаться рядом, спешили зажать нос и убраться подальше. И белобрысый парень неместного виду не стал исключением. Отмахнувшись от мух, он нырнул в щель между домами. А в следующее мгновенье от серой стены на противоположной стороне улицы отделилась тень, которая кинулась наперерез волу, едва не угодив под копыта, треснула по носу животину, выругалась даже, а потом взяла и исчезла. Золотарь даже ненадолго выпал из привычной дремы, огляделся — улица была пуста. Гудели мухи, плескалась дерьмо в бочках, каменели коростой воловьи бока. И улочка тянулась вперед, чтобы, свернув налево, к рынкам, брезгливо скинуть едва приметную дорожку направо — к сточным канавам и выгребным ямам. И никаких тебе теней, обыкновенно все.
— С дороги, — прикрикнул золотарь, прервал зевок и, сплюнув муху, что залетела в раззявленный рот, погрозил волу хворостиной.
День обещал быть долгим.
Уже к вечеру, когда горячий южный ветер сметет с ям и вонь, и клубы гнуса, принеся недолгое облегчение, случится происшествие иное, которое оставит в душе золотаря куда более глубокий отпечаток.
— И вот что говорит харус Иннани! — вещал с перевернутого бочонка молодой парень, прижимая к груди обрубок руки. Судя по тому, что сквозь тряпье проступали-таки бурые пятна, то рубили недавно. — А говорит он, что когда тегину в верности клялися, то клятва эта ненастоящею была.
Золотарь присел, достал из-за пазухи сверток с сыром — за день успел сплюснуться в лепешку — и принялся жевать. Медленно, отколупывая по крошечке, чтобы потянуть минуты отдыха.
А человек на бочке говорил. Хорошо говорил, красиво.
— Потому как святотатство великое свершилось! Легли одеяния священные на плечи наймитов, а те и кровь пролили невинную.
Опасно говорил.
— А потому и отвернулся Всевидящий от Наирата!
— Брешешь, — кинули в говоруна комком грязи, но не попали. — Когда то было!
— А для Всевидящего что год, что миг — едино! Не уйти святотатцам от возмездия его! — Парень воздел культяпку в гору. — И харус Иннани о том говорит! И весь мир говорит! Слушайте люди!
Золотарь послушал. Ничего, ворчит усталая толпа, трещит солома в воловьем рту, звенят мухи.
— Слушайте, что скажу я вам! При Дальних Озерцах у мельничихи младенчик родился о трех глазах, два как у человека, а третий — вот тут, — ткнул себя пальцам промеж бровей кудлатых. — И плакал горько над миром и людьми, особо из лба, так потом и помер. А как помер, то из Каваша крысиный исход случился, повылазили из нор и камор, волною пошли. А вел их крысяк преогромный, белый-пребелый, который ни котов, ни собак, ни будь бы кого не боялся!
Диво. Золотарь аж жевать перестал, а потом подумал, что какой в том грех? Ушли и ладно, вот если б наоборот, если б не из города, а в город.
— А у Завьего брода сом-рыба пучеглазая, которая от сотворения мира спала, проснулась и поднялась. Самолично видел! — человек ударил кулаком в грудь. — И смотрела она на меня, да только слепы те очи были! И испугался я, что пожранный буду, как в тот же миг налетела с небесей скопа! Да такая, что крылья ее свет Ока застили, а когти что кончары были! Вонзила она их в сомью шкуру, да увязла.
Странное в мире деется, интересно слушать.
— И долго они билися, а потом отступила рыба, ушла на дно, и понял я, что в том знак был дан, — говорун обвел взглядом притихшую толпу. — А харус Иннани истолковал его. Птица — суть дитя небес, каковое, пусть и застит свет Ока на миг краткий, но опосля отгонит слепые страхи.
— У Агбай-нойона скопа на гербе намалевана! — раздался бас. Голос незнакомый, но додумать золотарь не успел: подхватили новость, перемололи на сотню ртов, разодрали жирными ошметками. Верно, верно, у Агбай-нойона скопа на лазоревом поле, и с Рыбами он дрался.
— Агбай-победоносец! — снова крикнул бас. И снова подхватили:
— Агбай! Агбай!
— Слава ему! Сила ему!
А человек-то, с бочки говоривший, исчез. Только никому уже не было до него дела: шептались люди. Обо всяком шептались, о том, что и вправду проклял Всевидящий кагана, и тегина с ним. Слухи, сплетни вытаскивали, вспоминали и войну, и мир, и тварь его грязную, которую повсюду на паланкине носят и с золота-серебра кормят.
— Слава Агбаю! — рявкнули нестройным хором, и кто-то, не брезгуя, хлопнул золотаря по плечу. А он, доев, поднялся и подумал, что, кто бы ни сидел на троне — Агбай ли, молодой ли тегин — но дерьма в Ханме меньше не станет.
И в этом был вышний смысл.
— Смысл тех речей лежит куда дальше славословия Агбая, — скрипел голем, подергивая головой. — Толпа бурлит слухами, ею же порожденными. Ханма становится беспокойной, вот-вот вспыхнут бунты, и тем самым Агбай получит повод взять под руку еще больше людей. К нему уже идут, пусть и неявно.
Голем икнул и покосился на человека, стоявшщего возле стола. Продолжил.
— Гыры пока присматриваются, но после случившегося в Ашарри, скорее пойдут к Агбаю, чем к Ырхызу. Хорошо, что мальчишка в последнее время не усугубляет ситуацию. Его внезапная страсть к хан-бурсе нам на руку, я уже нанял людей, которые будут говорить о просветлении и знаках, но опасаюсь, что одного этого мало. Прошу тебя, мой друг, не медлить и при первой же возможности прибыть с верными людьми в Ханму, иначе может статься, что пушки нас не спасут.
Человек чуть сменил позу, перекатившись с пятки на носок, протянул было руку к голему, но тот отпрянул, расправил крылья и прощелкал:
— Времени осталось мало. Полагаю, он сам чувствует, но отчего-то не желает выдворить Агбая из города. Он ненавидит старшего из сыновей, но не настолько неосмотрителен, чтобы оставить Наират младшему. Поспеши, Урлак, пока он не сделал того, чего ни я, ни ты не сможем исправить.
Произнеся последние слова, голем распластался на столе. Посажный же, так и не сказав ни слова, подошел к дощечке с календарем.
Рано. Что-либо предпринимать еще рано. Значит, ждать. Пусть нервничает Кырым, пусть играет в свои игры Лылах, пусть вся Ханма кипит котлом и празднует ранний триумф Агбай, но в высокий бакани выигрывает тот, кто умеет читать чужие карты. И ждать.
— Ждать, ждать… Только и слышу! — культяпый потряс стакан с вороньими глазками. — Долго еще? Ты мне полжеребка должон.
Лихарь подзатыльником сшиб говоруна на землю, пнул в брюхо и охаживал, пока Жорник не остановил. Ну, ему-то, загляду, виднее, хотя этаких горластых учить и учить, а после и прикапывать где по-тихому. Но нельзя пока. За работу уплочено, и что за беда, если работать языком приходится? Да еще так красиво, с душою, как этот рукоблуд. И ведь ничего не скажешь, ладно бает, и про харуса, и про знаки, и хоть ты сам в этакое верь. Но Лихарь не верил, ибо точно знал — всё ложь. Сам ходил к Непомерку за свитками, в которых писано было, чего да как говорить. И нынче пойдет. И удивляться тому, что содержание сменилось, не станет. Надоело уже. Вчера славили Агбай-нойона, а сегодня, значит, тегина? Ну и ладненько. Главное, чтоб платили по договоренному.
И ведь платили же, да еще как!
Лылах-шада никто не посмел бы упрекнуть в скупости. А Кырым-шад слишком волновался, чтобы не быть щедрым. Правда скажи Лихарю, откуда деньги, он бы не поверил. И на всякий случай прикопал бы говорившего: от политики Лихарь стремился держаться подальше, ибо грязное это дело.
— Дело твое в том, чтобы узор этот на стекло перенести, — стекольных дел мастер острым ножом резал тончайший пергамент, отделяя один за другим элементы рисунка. Ученик его, сидя в ногах мастера, слушал да раскладывал кусочки по меткам.
Вайаш — это толстое, изумрудно-зеленое стекло, с мелкой крошкой внутри, которая на просвет чуть синевою отливает. Дукан — медовая желтизна, тайра — мед уже гречишный, темный, чегаро — бледно-золотой, а пушан — густой-молочный. Был и алый, и пурпурный, и лиловый, и расписанный серебряными узорами.
— У каждого стекла свой норов, — мастер почти закончил резку. — Одно ломается вдоль волокна, другое норовит раскрошиться поперек, третье жадно до масла…
Ученик слушал и кивал. Он думал о том, что когда-нибудь сумеет составить свой узор и создать витраж, быть может, такой же прекрасный, как тот, что мастером задуман. Глянув на рисунок, ученик подавил завистливый вздох — не скоро, ой не скоро, у него получится что-нибудь подобное: дыбились волны, поднимали тяжелый короб кобукена по-над другими крохотными кораблями. И скалил клыки морской змей на носу, и выглядывали рыла пушек, и плясал на парусе Наирский жеребец.
Слава Агбай-нойону, победителю Рыб.
Однако больше, сделать такую вот красоту, хотелось есть. Чего-нибудь этакого, вроде знаменитого супа, что готовят «У городских ворот».
Но увы, до празднества оставалось всего ничего, а значит следовало позабыть о пустых гулянках и поторопиться с работой столь важной.
Триада 2.3 Туран
У мудрого человека к умному знанию есть умное делание.
У умного человека есть что-то одно.
У дурака — ни того, ни другого.
Из штудийных наставлений многомудрого РуМаха, кхарнские черновики Турана ДжуШена.Пользуя всякоразную маску, тщательно умасляй лицо.
Снимая же её, следи, чтобы она не потянула кожу, не взяла на себя живых лоскутов, оставляя артисту одно лишь вредное уродство.
В помощь дураку и артисту, автор неизвестен.Внутри кареты пахло лаком и олифой. Жесткая лавка подпрыгивала, считая каждую выбоину мостовой. На очередном таком прыжке Туран, дернувшись вперед, ткнул кинжалом в темный силуэт напротив. Во всяком случае, попытался, но пах обожгло ударом, рука ушла в сторону, а неестественно вывернутая голова стукнулась о колено художника. Художника?! Ладонь со стальной твердостью вцепилась в лицо, длинные тонкие пальцы вонзились под брови, вжались, ослепляя болью.
— Я сказал — сидеть смирно! — прошипел мэтр. — Или тебе выдавить глаз для понимания?!
И пинком вернул Турана на противоположную скамейку. Кинжал, как оказалось, перекочевал к Аттонио.
— Я могу убить тебя здесь и сейчас, и для этого мне не понадобится славный клинок байшаррской работы. Сдается, я даже знаю мастера, его изготовившего. Лично и довольно неплохо.
— Кто вы?
— Я тебе уже сказал.
За стенкой возница на кого-то заорал, крикнули и в ответ; в крохотном окошке мелькнул рыжий сполох и тут же исчез — карета продолжала свой путь.
— Кто вы на самом деле?
— Я — художник Аттонио из Пелитьеры, полугениальный полуидиот, ни убавить, ни прибавить.
Смеется? Над Тураном смеется, над тем, как ловко обманул, выследил и заманил в ловушку. И что теперь? Убьет? Уже мог бы. До сих пор на лице ощущается хватка жестких пальцев.
— Что вы здесь делаете?
— То, с чем не справляетесь вы. Не ты конкретно, а вся ваша организация, практически подчистую вылущенная ловкачами Лылаха. Я срисовываю жизнь Наирата, запечатлеваю глупости на холстах, а нужные вещи — в голове. Например, именно благодаря мне гыровская затея со сцерхами стала известна Кхарну.
— Вы — шпион?
Еще смешок и блеск кинжала, исчезающего в широком рукаве.
— Шпион у нас ты. А я — всего лишь пара глаз при толике мозгов, некоторой ловкости рук и ряде собственных интересов.
— Вы — шпион Лиги Вольных Городов?
— Рыбак видит в людях рыбаков. Подлец подлецов. Шпион шпионов. А жизнь, между прочим, не ограничивается игрой разведок.
— Но вы помогаете Кхарну?
— Разумеется. Вижу, кое-что до тебя начинает доходить. Это хорошо. Мы, кстати, почти приехали. И не думай бегать, резвун. — Ловкие руки подхватили стальное тельце Кусечки и водрузили голема на обычное место. — Ты и без того глупостей натворил.
Карета действительно вскоре остановилась, и Аттонио, к которому мигом вернулась прежняя неуклюжесть, выбрался из нее. Он долго вопил на возницу, пререкаясь о цене, требуя, грозясь, причитая и стеная; и только когда цокот копыт смешался с обычным шумом улиц, провел Турана в дом.
Дурдаши — спокойный район. Не из самых бедных, потому забор, окружавший дом, был всего в пять локтей высотой, но и не самый богатый — поверху каменной кладки змеился кованый частокол шипов и колючек. А еще во дворе обитал огромный пес. Без ошейника и цепей. Он не прыгал и не лаял при появлении хозяина и его гостя, а степенно подошел к Атоннио. Мотнулась тяжелая башка, качнулись брыла, стряхивая нити слюны, еле шелохнулся обрубок хвоста.
— Заждался, умница ты моя. — Художник пристроил Кусечку собаке на холку. — А ты не стой. Давай иди, иди.
В доме было на удивление холодно. А еще темно и безлюдно. Ну и, пожалуй, бедно или, скорее, скудно. Но может это только в той части, куда дозволено заглянуть Турану?
Аттонио повел узким коридором и вывел в практически пустую комнату с дощатым полом и четырьмя дверями. В щель одной из них просматривались белые пятна холстов и серые силуэты, которые Туран сначала принял за человеческие, но потом сообразил — статуи.
— В Наирате принято долго кормить и поить гостя, даже перед тем, как отправить его к предкам, — сказал Аттонио, закрывая двери. — Но мы обойдемся без лишней канители.
Туран кивнул, прикидывая, как выбраться из дома. Даже если получится избавиться от хозяина — Туран коснулся лица — то останется собака. Серые джодды и туров валят, а уж человека взять им и вовсе просто.
— Час назад ты убил того, кто прибыл тебя спасти. Ты зарезал человека, который желал вытащить из переделки глупого парня, попавшего туда почти случайно. Несчастный хотел помочь соотечественнику, а получил вот этим кинжалом в артерию и почку, если не ошибаюсь? Надеюсь, у тебя были резоны для такого поступка.
В артерию и почку, верно угадал. Или не гадал, но был там? Следовал по пятам? И как давно? С самой первой встречи? С долины Гаррах? Или с Туранова прибытия в Ханму? В любом случае, знает мэтр слишком много, чтобы оставлять его живым.
— Вы все видели, вы были здесь с самого начала, вы вообще могли все сами…
— Повторяю еще раз: Туран, жизнь не ограничивается играми шпионов Кхарна, Наирата и Лиги. Имеющий знание далеко не всегда является шпионом. И далеко не всегда ему вообще есть дело до ящеров и пушек. Мои интересы лежат в иной области. Абсолютно.
Он снял задымленное стекло с лампы, пальцами растрепал фитиль и зажег его от свечи, прикрыл ладонями, позволяя разгореться. Потом вернул колпак на место, а свечу задул — не нужна стала. Когда свечи не нужны, их задувают и прячут. А людей убивают и тоже прячут, но в землю, навсегда. Сегодня, возможно, спрячут Турана, а он ничего не сможет сделать. Кинжал у Аттонио. Собака у Аттонио. Сведения у Аттонио. Нужно слушать, что говорит Аттонио. Возможно, тогда станет ясно, что с Аттонио делать.
— Итак, вы — художник, увлечены исключительно живописью. А что в курсе серьезнейших дел — ну так это совершеннейшая случайность.
— Не случайность. Но и не специальный умысел. И увлечен я не только живописью.
— А чем еще?
— Тем, в чем ты мне будешь активно помогать.
— С чего вы так решили?
Лампа стала на низенький столик, пятном света разделяя людей, находившихся в комнате. Они оба были в тени, но теперь сумрак у каждого оказался свой.
— С того, что и моя помощь тебе будет нужна чрезвычайно. Сейчас, когда ты уничтожил сменщика, когда ты окончательно замкнул на себя всё и всех, когда ты взвалил на себя груз в десятки раз больше того, что можешь утащить — моя помощь станет единственным способом не превратиться в кусок раздавленного мяса. Баш на баш, ты мне — а я тебе. Когда приходит первая посылка?
— Не понимаю, о чем вы.
— Молодец, кое-что в тебя вдолбили насмерть. Итак, первая посылка приходит через четыре дня в факторию Хейдж, принадлежащую уважаемому Урлаку. Разумеется, после полуночи. А потому ты…
… Туран не видел самого портала. Хотел, но ему вежливо отказали, ссылаясь на запрет со стороны самих склан. А вот каждый ящик, который выволакивали из широких ворот, он проверял лично. Никаких пометок не делал, сверялся по памяти: шесть Львов со звериными мордами на бронзовых боках, одиннадцать Ревунов со сбитыми клеймами Байшарры, и полторы дюжины Морских Змей. Ящики наново заколачивали и складировали у длинной стены, а потом распределяли по повозкам. Деловито, четко, скучно.
Обманываясь густыми тенями и дурными мыслями, Туран видел не толстостенные деревянные саркофаги, а хлипкие клетки. И совсем скоро бронзовые звери оживут, с легкостью вырвутся из них на свободу, начнут рвать всё вокруг. Так и надо.
Отдельно выносили бочонки с порохом и короба с особым инструментом. Их не оставляли под открытым ночным небом, сразу грузили в фургоны и отправляли. Здесь приходилось все делать практически на ощупь: высокий мужчина в колпаке регулярно напоминал, на какое расстояние разлетятся идиоты-работнички в случае искры, не говоря уже о факеле в дурных руках. Дистанция менялась в зависимости от размеров бочонка и обозначалась с точностью до двух локтей, из чего можно было сделать выводы, что хозяин колпака хорошо разбирается в вопросе.
И это правильно. Бранью и кулаком, чтобы не как три года назад в Байшарре, чтобы без развороченных коричнево-черных животов, без дрожащих культей и располовиненных тел, без полулицых масок, когда застывшая неповрежденная половина страшнее мясного месива… Не здесь и сейчас. Позже.
А потому Туран полностью поддерживал мужчину в колпаке, время от времени напускаясь на нерадивых переносчиков. Иногда даже сам, отогнав их прочь, аккуратно переставлял бочонки в недрах фургона. Тесно, бок к боку, обкладывая мешочками с песком — не будут скакать на кочках дороги. Да и проверить, плотно ли прилегает крышка, не помешает.
Именно в такие минуты Туран и делал главное. Тщательно прислушиваясь, не сунется ли кто, он ловко доставал стальной крюк и киянку, в несколько глухих ударов поддевал очередную крышку, а затем ножом отделял несколько крупных влажноватых комков от основной воняющей мочой массы. Емкость снова закрывалась, комки отправлялись в промасленный мешочек, а тот, в свою очередь — в большую седельную сумку, что висела рядом с коновязью. И охота за порохом начиналась наново.
Снаружи на Турана не обращали внимания. Деловито сновал Паджи, отдавая на удивление короткие, но четкие распоряжения. Гомонили люди, поскрипывали жукотелые тягловые големы, принимая груз. Пиликала свирель в руках темношкурого склана с горбатой спиной и какими-то куцыми, словно обрезанными крыльями. Склану не было дела до человеков, а тем — до крылана. Изредка в воротах показывались и другие из серокожего племени, но темень не позволяла углядеть что-то особенное, кроме коротких вспышек и переливов крыльев. Именно они и высвечивали худощавые силуэты, выделяя их среди людей.
У горбатого крылья казались неживыми, торчали под острым углом к спине, точно выломанные руки. А та девица, которую Туран в Гаррахе встретил, и вовсе бескрылой была. Подобные мысли появились перед самым рассветом, когда последний ящик лег на большую повозку, знаменуя завершение первого этапа.
Он справился. Сам справился, без Маранга. Лучше, чем справился бы Маранг, ведь седельная сумка наполнилась до самого верха, а Турана по-прежнему никто не поймал за руку, не хлестнул словом, плетью или мечом. Все шло хорошо…
— Все должно пройти хорошо, — сказал Аттонио, грея руки над лампой. — Только не вздумай особо лезть в ящики. А от бочонков вообще держись подальше. Просто проверишь по количеству, этого будет достаточно.
Бесшумно отворилась дверь, пропуская джодда, над головой которого торчала уродливая морда Кусечки. Желтые глаза пса тонули в складках шкуры, а из приоткрытой пасти текла слюна. И клыки виднелись. Почти кинжалы.
— Откуда вы все это знаете? Количество, фактория, скланы?
— Оттуда, что именно благодаря мне у вас есть счастливая возможность пользовать порталы, неимоверно сократив время транспортировки. Поэтому и счет идет на фактории и дни, а не на месяцы и караваны. Благодаря мне скланы в принципе разговаривают с вами.
— «У вас». «Вам», — произнес Туран, делая сильный акцент на каждом слове. — То есть нам, Кхарну. А кто тогда вы, раз имеете возможность так старательно отмежевываться от… нас?
Снова акцент, как и на первых двух словах. РуМах когда-то учил расставлять акценты. Что ж, пригодилось, хотя и не для того, чтобы стихи читать.
— Повторяю в третий раз: не обобщай, Туран ДжуШен. Кхарн — это не только и не столько группа шпионов, одержимых страхом перед наирцами. А весь мир — это не только и не столько Кхарн.
— Вы говорите от имени всего мира? Таких вещей себе не позволял даже РуМах и ФирДьях Краснобородый.
Аттонио махнул рукой, и пес лениво подошел к креслу, привалился боком. Кусечка забарахталась, цепляясь лапками за широкий ошейник: она не желала расставаться с ездовым зверем. Не без труда, но мэтр все же пересадил ее на свое плечо, а пес, громко вздохнув уселся рядом с креслом.
— Я говорю от имени тех, кто видит мир шире, чем некий Туран, безусловно одаренный РуМах и, прости Всевидящий, ФирДьях Краснобородый. И даже более широко, чем Лылах-шад, посажный Урлак, хан-кам Кырым и каган Тай-Ы. Скорее всего, даже шире хан-харуса Вайхе, если тебе что-то говорит это имя.
— Слишком много громких имен для обыкновенного художника. В их свете он выглядит еще более жалким. По-прежнему пытается придать себе значимости, ссылаясь на знание больших людей. Преимущественно голословное, как уже однажды подтвердил Кырым.
Аттонио рассмеялся. Прихрюкивая, хлопая себя по колену, а пса по массивной башке. Смешно? Над чем именно он смеется, и отчего внезапное веселье так бесит Турана?
— Эй, ты, — чуть успокоившись, произнес мэтр, — ты, личный знакомец Урлака, Кырыма и даже самого тегина, тебе очень хорошо от этих знакомств? Жизнь твоя стала прекраснее, когда все эти люди дотянулись до тебя, продели нитки в твои глупые ладошки и коленочки? Когда острые проволоки стали раздирать тебя, переплетаясь, спутываясь, дергаясь порой в противоположные стороны? Удушая как кутенка? Ты-то можешь авторитетно ссылаться на самого посажного и хан-кама. И в свете этого будешь выглядеть еще более великолепным. Точно-точно. Вот как сейчас, бегущий по подворотням, испятнанный кровью своего товарища.
Под первое моргание Туран выдохнул… И не дернулся, потому как пес вдруг оказался прямо перед ним. Впрочем, зверюга вовсе не показывала враждебность, сидела точно также, будто и не преодолела незаметным рывком четыре локтя. Только один раз лизнула собственный нос, раскрасив на миг морду алым пятном языка.
— Сиди спокойно. Я сам избавлю тебя от необходимости гадать кто я и что я. Для начала, вполне очевидная вещь: ты мне нужен для определенного дела. По тем проволочкам, которыми ты подвязан, можно проползти в очень интересные места. А некоторые нитки и самому дернуть в нужные стороны. Но об этом чуть позже. Пока обсудим, как ты удостоверишься, что проблема со сцерхами решена…
Это заняло почти две недели.
В Бештины ехать не пришлось: проверка началась с закрытого подворья в ханмате Гыров и широких ям, где лежали мертвые сцерхи, частью засыпанные землей, частью только уложенные в могильник. С дюжину зверей умирало в загонах: исхудавшие, с помеченными шпорами боками, с мордами, шеями и спинами, растертыми непривычной упряжью. К вечеру скончалось еще трое.
Все вокруг провоняло мертвечиной, и казалось, что переночевать здесь будет невозможно. Но нет, притерпелся. Заткнул оконные щели тряпками, под дверь подсунул свернутый валиком пояс, в уши, чтобы не слышать обиженного свиста-зова — скатанные из ниток шарики. Но все равно ворочался до утра, вспоминал, ненавидел себя и их за то, что не могли подохнуть, не дожидаясь Туранова приезда. А утром выяснилось, что в живых осталось только шестеро, но и у них явно нет шансов. Так погибала отборная группа животных, предназначенная для боевой объездки.
Перед отправлением, уже совсем привыкнув к трупной вони, он удивился проломленному забору, который толком никто не ремонтировал.
— А нашто? — спросил один из работников. — Все одно под огонь оно тута.
От него же Туран узнал, что забор проломили сцерхи еще до падежа.
— Как чуяли, — работник зыркнул глазами на могильник. — Как сап пошел, так ломанулися, снесли в чисть. За ими потомака по лесу гойцали, одного ихнего и порешили. А другая так ушла. Подрали ее крепко, так что сдохла неде. Коли не от дырок, так с голоду. Троих взад повернули, да все одно на смертушку. Их-то закопать велено, все одно дохлыя, да как их? Вона зубастыя, щерятся. Ниче, скоро подохнуть, тогда и попалимо все туточки.
Туран послонялся еще немного по пустынному двору, без особого удивления осмотрел пропитавшийся кровью пень, более походящий на плаху, и отбыл в Ханму.
Второй выезд оказался куда более необычным. Ехали ночью, в закрытой карете. Паджи предварительно поставил неимоверную сумму на то, что Туран не выдержит всю дорогу без остановок по нужде. Разумеется, Туран целенаправленно проиграл, и даже дважды, но короткие пробежки вдоль придорожных кустов осведомленности не добавили: сперва какое-то поле с далекими огнями у самой границы, а потом куцый лесок, предваряющий густую чащу. Ясно было только, что двигаются они не Красным Трактом. Вывод не стоил проигранных денег, ибо очевидно вытекал из характерной тряски, наблюдение только подтвердило его.
Карету встретили голоса и скрип ворот, причем явно не единственных. Дождавшись, когда в дверцу уверенно постучат, Паджи выпрыгнул первым. Туран неторопливо выбрался следом.
Амбар, большой и необычный. Слишком чистый для амбара: даже коричневый земляной пол выметен идеально. Под потолком растянулась паутина серебристой проволоки, явно рукотворной. Повсюду стояли знакомые еще по Бештинам треноги. Пахло чем-то терпким, но вполне пристойно, что было особенно странно с учетом лежавших в низких загородках сцерхов. Без ошейников и поводков, на вид они выглядели вполне здоровыми. Если бы не внутренняя уверенность, Туран принял бы их за спящих.
— А они действительно спят. — Голос принадлежал хан-каму Кырыму, именуемому в отчетах не иначе как Умный. Вот уж кого Туран не ожидал встретить здесь!
Паджи почтительно поклонился и выскользнул из амбара. За ним потянулись местные слуги и кучер, напоследок угостивший нервных лошадей чем-то хрустящим.
— Приветствую ясноокого. — Туран коснулся пальцами век. Конь позади отчаянно фыркал и бил копытом. Наверняка будет кому-то работы по уборке.
— И тебе здравствовать и не терять остроты взгляда.
Пожалуй, именно Кырым-шад находился на своем месте. Не в снегах долины Гаррах, не в комнате безымянного трактира, но в лаборатории или месте, столь похожем на нее. Сейчас он был уверен в себе, спокоен, сосредоточен. Пытался уравновесить чаши весов, на одной из которых стеклянная чаша, доверху заполненная синими шариками, на другом — стеклянный же кувшин с чем-то, с виду напоминавшим масло.
— Сцерхи опасны, мой господин, а я не вижу ни цепей, ни даже ремешков. А такой забор не удержит их.
Кырым, подняв над кувшином длинноносый ковшик, отсчитывал масляные капли. И отвечать не спешил, но все-таки:
— Они спят необычным сном. После такого к нормальной жизни уже не возвращаются.
— Не проще ли тогда их умертвить?
— Юноша, неделю назад в известном тебе месте перемерло два десятка ящеров. Теоретически от эпизоотии лошадиного сапа. Таваш Гыр просто в бешенстве. Если прямо сейчас сдохнут оставшиеся — начнется полное светопреставление. А нам это не нужно, так ведь? — Капля, и еще одна. Вздрогнула стрелка, но так и не приблизилась к следующей метке. — Эти животные будут умирать долго и постепенно. Многие даже дадут потомство, увы, ущербное.
— Но до тех пор, пока они живы, договор не соблюден.
Масло уже почти достигло верха, поднялось прозрачным пузырем, а чаши весов по-прежнему были неуравновешенны. И это беспокоило хан-кама явно сильнее, чем Тураново недовольство.
— Мне казалось, я ясно излагаю. Ты уже видел гибель большей части животных. К началу осени, максимум к середине, у Таваша останется только несколько заспиртованных уродцев.
Отложив ковшик, Кырым взялся за щипцы и, подхватив синий шарик, швырнул его в ведерко. Мягкий звук, не стеклянный. Хотя в Наирате и стекло не всегда стекло.
— Не будем торопиться. Тебя привезут сюда еще. Мы обязательно дадим возможность удостовериться.
Туран кивнул. И спросил из вежливости:
— Как поживает уважаемый Ыйрам?
— Никак не поживает. Тело — у родичей в леднике, голова — в Ашшари, у Гыров. Скоро вернется, будут похороны.
Вроде уже привык к такому, как к старой мозоли. Научился ходить, подгибая должным образом пальцы, сворачивая чуть на бок стопу, но вот очередная кочка — и ороговевший нарост дернул, пусть без прежней силы, зато отчетливо и разом напоминая об оковах сапога. Ыйрама не жаль, но вот так просто взять и на плаху…
— А Заир?
— Он голову и возит. Ыйрамову — в сумке, свою пока на плечах. Нужно было лучше следить за ящерами.
Наконец, Кырым добился своего — чаши весов замерли друг напротив друга, почти соприкасаясь чеканными боками. И кам, закрепив их, задумчиво произнес:
— Что будет, если смешать круглое с жидким? — Он высыпал шарики в ведро, а потом перевернул кувшин с маслом. Зашипело, забурлило, меняя цвет. Потянуло гарью. — Получившееся не будет суммой свойств исходного, но чем-то третьим, самостоятельным. И полезным.
Кам, подхватив ковш на длинной ручке, перемешал содержимое.
— А тебя больше ничем порадовать не могу. До встречи.
Бурая жижа потекла в узкое горло глиняной формы. Рядом стояли еще несколько, одна из которых походила не то на причудливую свирель, не то на кость.
На обратном пути Туран прямо спросил у Паджи, где они были. Но вместо ответа получил порцию грубоватых и неостроумных шуток. И две остановки по нужде в тех же местах, что и прежде.
Кусечка цвиркнула, но Аттонио лишь легонько шлепнул ее по голове и продолжил:
— В идеале они должны предъявить тебе сорок шесть тел. Но идеала не бывает, потому покажут в лучшем случае две трети. Твое дело — дать понять, что нам нужны гарантии. Пусть суетятся.
— А если они оставят себе пару на развод? Спрячут где-нибудь?
— Думаю, так и будет. Разве только нынешние заботы всецело займут Кырыма, и времени на другие игры просто не останется. И вот это действительно будет самым интересным. Только не вздумай играть с Кырымом. В лучшем случае — запутаешься в лесках и удавишься, в худшем — вынудишь его совершить нечто и вовсе дурное. Для нас дурное.
— Для нас? Кто здесь «мы»?
Мэтр завозился с лампой, желтое пятно света расползлось по столу и даже упало на пол, на собачьи лапы с белыми, кривыми когтями.
— Туран, главная вещь, которую ты должен уяснить: мы — ты и я — сражаемся на одной стороне. Пускай и в абсолютно разных битвах. Хотя после того, что ты сделал в том дворике с Марангом, я начинаю сомневаться…
— Вам не понять.
— А ты попробуй объяснить.
Попробовать? Рассказать о том, что переплавило тебя, и о том, что ты переправил в себе? Рассказать о том, что стало углями, а что примешалось к вареву, делая его вкус не просто горьким или терпким? Как?
А вот так. Слова рождались гладко, ровно складывались в историю пребывания в Наирате. Даже неожиданно как-то. Зато спокойно. Так перестает болеть ушибленная рука, когда суешь ее в ведро с ледяной водой.
— …Маранг не оставил бы меня здесь. А ведь это — мое место, не его. И мои незавершенные дела. Мне жаль, что так вышло, но… Иногда приходится жертвовать.
Вот и все, или почти все, потому как остальное — для Турана и Всевидящего, но не для полубезумного художника, который притворяется шпионом. Или шпиона, прикидывающегося художником.
— Наират меняет людей, но не делает их совершенно иными, — проворчал Аттонио. — Я был прав еще в Бештинах.
— Вы приехали туда из-за меня?
— Не только и не столько. Но, безусловно, с интересом наблюдал за тобой.
— И только сейчас выползли на свет. Почему?
— Ну, во-первых, ты сам поставил происходящее на грань. А во-вторых — мне нужна твоя помощь. Как всегда, приходится работать с тем, что есть.
В желтом свете и собственные руки казались желтыми, смуглыми, как у урожденного наирца. А под ободками ногтей виднелась грязь. Или это Марангова кровь? Хотя… какая разница? Смотреть неприятно, не более того.
Помощь, значит, нужна? В очередной раз кому-то нужна Туранова помощь?
— С меня хватит игр втемную! — Последнее слово Туран вколотил с такой ненавистью, что вздрогнул даже пес. А вот хозяин его оказался куда более спокоен.
— Их и не будет. У меня нет времени врать или шантажировать. Да и результат в перспективе сомнителен.
— Кто вы, Аттонио?
— Мне нужна склана по имени Элья. Та, что находится при тегине.
— При чем тут склана?! Я пока не спрашивал, что вам нужно, я спросил — кто вы?
Квадратная морда повернулась к Турану, брыла приподнялись, обнажая клыки.
— Я тот, кто интересуется скланами и знает о них больше, чем они сами о себе. И уж куда больше, чем знает Кырым.
Издевается! Какого демона?! Кулаки сжались и разжались, Туран глубоко вдохнул, успокаиваясь, и задал вопрос:
— Вы — ученый?
— Скорее, их представитель в Наирате.
— От Кхарна?
— Ну если подходить формально, то мои коллеги находятся действительно там.
— Коллеги?
— Неужели ты думаешь, что один человек на что-то способен в этом мире? И да, это объясняет, почему мне так не хотелось бы видеть наирскую конницу по ту сторону Чуная.
Вопрос-ответ-вопрос. Бесконечная забава, которая, кажется, доставляет хозяину дома удовольствия. Ему нравится соскальзывать с крючков, обходить приманки и в свою очередь дразнить. Не шантаж, не ложь, но тень правды и призрак обещания, что когда-нибудь расскажут все.
— А при чем тут склана?
— Напрямую эта конкретная склана как бы и ни при чем. А вот в общем… Совсем иной коленкор.
— Выражайтесь яснее. Так, как рисуете.
Сперва Аттонио приоткрыл рот, замер так на несколько мгновений, а потом захлопнул его, спрятав кривоватые зубы. И какую-то неизреченную витиеватую мысль. Пружинисто вскочил на ноги и бегом принес из соседней комнаты подставку с холстом. Она выглядела массивной и тяжелой, но мэтр преспокойно нес ее одной рукой, в то время как другая была занята коробкой с рисовальным углем.
— Гляди. — Несколько штрихов сложилось в человеческую фигуру. Еще несколько подарили ей стрекозиные крылья, превратив в склану. Даже полушария грудей обозначились легкими тенями.
— Склана, — механически произнес Туран.
Чуть ниже Аттонио набросал какие-то уютные домишки, а между ними — заваленную тонкую башню. Ей бы два колеса да лафет, натуральная пушка выйдет, и целится она в крылану. Но тут ведь другое.
— Понорок.
— Рад, что ты замечаешь очевидное. Теперь о том, что вовсе не так ясно.
В нижней части холста Аттонио изобразил бесформенное пятно.
— Это — Наирский каганат.
Вплотную к нему — еще несколько пятен.
— Это — Кхарн, Лига, Большая Степь, моря. Побережье и острова.
Под рукой художника Наират оживал кривыми башенками-пушками и широкой лентой Красного тракта, который связывал башни в необычный узор. Остатки грифеля мэтр размял в пальцах и подушечками растер поверх всего каганата. Серость накрыла рисованную страну волохов и все башенки, размыла границы, смазала ломаную линию, в которой только теперь Туран узнал горы Чунай, неприступный кхарнский щит, созданный Всевидящим.
— Вот Наират. В нем есть Понорки, скланы и эман. В нем и только в нем. Только там, где есть серая дымка, работают амулеты, летают вестники и ходят големы.
— Мне прекрасно известно, что только в Наирате работают …
— Ты меня внимательно слушаешь? Там. Где. Есть. Дымка. Видишь на рисунке?
— Вижу, — Туран понимал, что откровенно не улавливает чего-то.
— Да, дымка похожа по очертаниям на Наират, иногда даже совпадает, но… Не дымка совпадает с границами Наирата, а Наират — с границами дымки. Страна подтягивается под нее, а не наоборот. Почему так — сложно сказать однозначно. Мои коллеги имеют ряд теорий. И ни одна не дает исчерпывающего объяснения. Этот флёр, будем называть его так, связан с Понорками и скланами. Исключительно в его пределах эман обладает волшебной силой. Вывези кошель линга подальше, и он превратится в горсть бусин без цены и пользы.
— Лучше одна монета в Наирате, чем горсть линга в Кхарне, — пробормотал Туран, протягивая руку к рисунку. Пальцы скользнули по холсту — жесткому, шершавому — оставляя на угле светлые следы прикосновений. А уголь оставил на пальцах темную пыль. — Флер, флер, флер… Нельзя увидеть, нельзя доказать…
— Но лишь благодаря ему можно объяснить множество занятных явлений. Например, то, что големы на границах каганата вдесятеро больше эмана жрут, а всё равно толком не работают.
— Мне жаль, что я не ученый и не могу толком судить о сказанном. Когда-то я лишь хотел быть поэтом, которому нужно самому видеть…
— Туран, Туран, бельма и слепота — далеко не самое страшное, что бы там ни считали в Наирате. Пора бы тебе знать — разум намного прозорливее глаз.
— Так зачем вам, прозорливым, склана?
— Ну, скажем так, чтобы доказать, что Понорки это удел не только Наирата. И да, Туран, когда-то человек — да-да, человек, а вовсе не Всевидящий — растормошил Понорки. Они дали жизнь скланам, те — эману. И вовсе не факт, что Понорок невозможен где-то еще. Например, в Кхарне.
— И вы… Хотите растормошить?
Еще одно прикосновение, уже к чистому белому Кхарну, и темный след, который тотчас захотелось стереть, но вышло лишь размазать.
— До этого еще очень далеко. Невообразимо. Но длинный путь начинается с малого шага. А мы уже сделали множество шажков. Настало время для очередного. Если в этот раз все сделать правильно…
— Но…
— Туран, я наизусть знаю все вопросы, которые ты можешь задать. Для чего Понорки Кхарну? Что будет, когда флёр появится у нас, и придут големы? Почему нужна именно такая склана, а не кто-то с факторий? Поверь, над этим вопросами думают не один десяток лет и ответы на них требуют многих часов. А кое-какие даже не имеют пока ответов вовсе. Но повторюсь: нам приходится работать с тем, что есть, здесь и сейчас.
Туран хмыкнул. И кто здесь слепец, не видящий истинного кошмара?
Сцерха со вскрытой головой, сетка с шариками и запах паленого. Ведро, в котором мешаются круглое с жидким, рождая нечто третье, с неизвестными свойствами. Склана и Понорок. Эман, который не то во благо, не то в проклятие.
— Вы хотите, чтобы я выкрал склану?
— Я хочу, чтобы ты был готов действовать при случае. Скоро Ханма закипит, раньше, чем думают многие, уж поверь моему чутью. — Аттонио почесал переносицу, пачкая ее серым. — А раз так, то надо завершать дела. Кхарну нужен человек, который… сможет в очередной раз прикрыть случайно погибшего коллегу. Думаю, там не особо удивятся такому повороту. Потерять одного агента в Ханме — жалкий отголосок того, что творилось здесь полтора года назад. К такому привыкли.
— И что потребуется от меня?
— Слушать некоторые советы и не творить откровенных глупостей. Продолжать игру, начатую еще в конце осени. Собственно, всё.
— А вы…
— А я решу часть твоих проблем и дам множество полезных сведений.
Пес встал, потянулся и вышел из комнаты. Очнувшаяся Кусечка затрясла крыльями и, вытянув шею, подхватила кусок угля из коробки, захрустела, рассыпая темную дымку-пыль, создавая на полу еще одно пятно. Чем не Наират? А Кхарн, тот, который на картине, почти чистый, лишь слегка подпорченный прикосновением Турана, не станет ли он, обретя эман, подобием каганата? И думал ли мудрец-Аттонио о такой возможности?
— Туран, у тебя появилась возможность перейти на иную ступень. Сделать нечто действительно важное для страны. И, быть может, для всего мира.
Эти слова неприятно царапнули Турана, напомнив первый разговор с Умным и Сильным. А потому он только коротко кивнул.
— Мы вместе подумаем над посланием, которое объяснит смерть Маранга. Я подтвержу твою невиновность.
Туран поморщился, но уже не от колючести новых слов. От неведомой ранее брезгливости к ним.
— Кстати, что думаешь о предстоящем празднестве? Собираешься его посетить? Я — обязательно, и тебе настоятельно рекомендую…
Корабли развернулись как раз в тот момент, когда Туран двинул локтем под дых очередному соседу. Надоел. И так корма кобукена побережников вид заслонила, а этот еще и дергается, норовя спихнуть в канаву. Там уже копошится несколько бедняков, не хватало об них ноги переломать.
Баба в дорогом халате и неподобающе дешевых украшениях снова выругалась. Здесь ругались все. Зрители — от ненависти к впереди стоящим и восторга, воины — от злости, что вынуждены сдерживать толпу и глядеть на зрелище урывками. Пробегающие за их спинами артисты — вообще непонятно от чего. Особо громко орали с четверть часа назад. Это рухнул ангар, облепленный любопытными. Кого-то придавило сильно, но самых крикливых быстро заткнули пинками, заставив сменить вопли боли на тихие всхлипы и шипение.
А кобукены снова сошлись в тяжеловесном танце, соприкоснулись бортами и стряхнули на землю троих артистов: два вскочили, заковыляли прочь, а третьего пришлось утаскивать стражникам из оцепления. Под визги толпу осы́пало искрами, баба тут же запричитала об испорченном халате, но ее перекрыл бой барабанов.
— Тама внутрях — рыбы живые, их щас кончать будут! — Восторженно завопил худой парень, поднимаясь на цыпочки.
А все одно не увидеть. Жаль…
Сверху рухнуло истерзанное тело в синей куртке. Одно единственное. Дождем по нему били обрывки цепи. Убитый сжимал в руках окровавленные ножи с широченными лезвиями.
Мужик из первого ряда, с синяком на пол-лица, попытался плюнуть, но слюна повисла на рукаве стражника. Тяжелый удар пришелся в тот же заплывший глаз. Вряд ли умышленно: в Наирате сначала бьют, а потом думают.
Интересно, откуда за всем этим наблюдает Аттонио? Уж точно не с помоста, где стоят огромные кресла, а публика пестротой одежды соперничает с внутренним убранством ненастоящих кораблей. Там сидит золотая куколка-каганари, там прохаживается Агбай-нойон, не уступающий в росте своему персонажу на ходулях, там сидит тегин, а при нем наверняка серокожая бескрылая склана. Чуть поодаль стоит паланкин самого кагана Тай-Ы, что соизволил властным движением руки начать сегодняшнее действо. Нет, Аттонио точно там нет. Зато есть…
Туран грубо отпихнул соседа, того самого, уже получившего локтем, и присмотрелся внимательнее. Там, на помосте, что-то было неладно. Сперва из паланкина выкатился человечек в белом, по знаку которого за шелковую стену нырнул Умный. А следом за ним двинулись было и замерли, столкнувшись, Агбай с тегином.
Что там происходит? Прав был чуткий нос полугениального полуидиота — закипает Ханма.
Вот Кырым, выбравшись из шатра, оттеснил стражу и Агбая; заслонив собой каганари, воздел руки к низкому небу… Закричал. Громко, протяжно, и все равно неразборчиво. Но подхватила толпа, пошел волной недоверчивый ропот:
— Умер! Умер ясноокий каган Тай-Ы! Горе Наирату!
А хан-кам, как был в узком церемониальном халате, повалился на колени перед яснооким Ырхызом, прокричал что-то и вовсе упал, распластавшись на коврах. И толпа подхватила, понесла последние слова хан-кама:
— Да спасет нас новая Золотя Узда! Да спасет Наират новый каган, ясноокий Ырхыз, славный потомок Ылаша!
Подскочил к шатру Агбай-нойон, с криком разодрал ткань, отшатнулся и, переворачивая скамьи, зашагал к выходу с помоста. Не заметили в суете, попустили.
— Слава кагану Ырхызу! — понеслось голосами и грохотом железа.
Бухались лицом в помост шады, срываясь прямо с деревянных кресел. Стучала о щиты стража. Ревели в рога погонщики, останавливая големов.
— Асссс, — кривился рядом мужик, потирая ушибленную грудь.
— Горе, горе, горе, горе. — Хозяйка прожженного халата разом позабыла все ругательства, стояла и яростно терла сухие беленные щеки.
Плакал народ не то провожая былого кагана, не то на свой лад приветствуя нового.
И ясноокий Ырхыз ответил словом, которое услышали все.
Триада 3.1 Элья
— О чем ты столь неистово молишься, старик? Чего просишь у Всевидящего ока?
— Здоровья прошу и долгих лет ясноокому кагану.
— Он родич твой?
— Нет.
— Тогда, верно, он очень добр к тебе и народу?
— Нет в нем доброты ни к людям, ни к земле. Нет в нем милосердия. Нет в нем ничего, кроме силы.
— Я не понимаю тебя, старик.
— А чего понимать? Плох тот, кто сидит на троне, но хуже его тот, кто на трон восходит, а потому да будет Всевидящий милостив…
Притча о мудром старце и путнике. Из поучительных бесед хан-харуса Вайхе в приюте при ханмийской бурсе.День, когда умер каган Тай-Ы,
Когда подняли смуту десять колен нойонов,
Когда матерый волк в медном ошейнике,
Не имея возможности поймать и схватить лисицу,
Стал дворовым псом.
Когда сокол с перебитым правым крылом
Не в силах взять лебедя.
День, когда сыновья Наирата резвятся вовсю,
А единственный сын Ылаша,
Потеряв пущенную им стрелу,
Бьет кулаком о землю…[1]
Песнь на смерть кагана.Ханма-город, Ханма-зверь клыки убрал, когти втянул, пал на спину, подставив незащищенное брюхо: смотри, о каган, покорна тебе.
И он смотрел. Исподлобья, еще сам не понимая, что происходит, но уже чувствуя — изменилось. Рука на плети, сапог на хребте, то ли пнет, то ли стеганет, то ли погладит, лаской зверя приручая, но как угадать? И мечется страх в глазах нойонов, и застывают лица шадов, и только корабли — святое неведение — продолжают ползти по каменному морю.
Но голос Кырым-шада заглушает пушки, повторяет сказанное мгновеньем раньше:
— Умер каган Тай-Ы!
Умер.
Никто не знал, когда точно это случилось, никто не мог бы сказать, что стало причиной. Просто из-под шелковых покровов вынырнул круглый человечек, замахал руками, поманил Кырыма, а тот словно и ждал подобного. И вроде бы ничего необычного: ну предстанет хан-кам пред очи Тай-Ы в очередной раз… Но сейчас все было по-другому, настолько, что чувствовали это не то, что внимательные и памятливые шады, а даже бескрылая склана.
Агбай и Ырхыз чуть не столкнулись у полога. Гора и ветер. Еще полшага, и закрутится…
Кырым выбрался с другой стороны, дернул шеей — затекла. Обошел паланкин, оттеснив Агбай-нойона и стражу, повернулся спиной к каганари, заслонивши собой поле с кораблями, стал перед тегином.
Случилось.
— Великий Тай-Ы умер! Горе Наирату! Да спасет нас новая Золотая Узда! Да спасет Наират новый каган, ясноокий Ырхыз, славный потомок Ылаша!
Опустился на колени перед Ырхызом. А после и вовсе ниц распростерся, касаясь пальцами пропыленных сапог.
— Слава кагану!
Не подхватили. Растерялись, соображая, как поступать.
— Суки! — заорал Агбай, потянул тяжелый шелк, легко раздирая его огромными пальцами.
За сухим треском и узорчатой тканью был мертвый каган. Недвижимый среди подушек, с сомкнутыми навсегда веками.
— Умер, умер, умер… — и шепот рос, ширился, рождая большое движение. Вот подхватили носилки с мертвецом. Вот вскочила каганари — с высокой прически оборвался колокольчик, упал беззвучно. Вот Агбай развернулся всей тушей, откинул какого-то шада, пнул скамью и, рыча проклятья, двинулся к лестнице. Вот тегин сделал несколько мятущихся шагов, будто поначалу и не зная толком, куда двигаться. Наконец замер, обведя притихшую толпу тяжелым взглядом — хозяйским, новым — наступил на колокольчик. Специально? Или просто получилось так? А что теперь? Дальше что?
— Слава кагану Ырхызу! — громче крикнул Кырым, и Морхай ударил кулаком по железной груди. Упал на колени, но взгляд его стал еще более цепким: не тегина отныне хранит, но самое сердце Наирата.
— Слава! — робко подхватили прочие. — Слава!
Неловко и вымученно поклонилась каганари, и золотая краска на лице ее предательски побежала трещинами. Плач Юыма на миг взрезал прочие звуки, но был придушен механическим движением кормилицы, вновь сунувшей дитяте грудь.
А внизу уже вовсю метались распорядители, дули в свистки, останавливая представление. Друг за другом замирали корабли. Еще не понимая до конца причин, ломали стройные движения артисты.
И все громче гудела толпа.
Рога. Голоса. Вопли, что сливаются в один голос-вой. Ханма-зверь скорбит? Или нового хозяина приветствует? А Кырым, поднявшись с колен, торопится с советом. Элье не слышно, что он шепчет Ырхызу, зато видны растерянность и страх, который люди не пытаются прятать.
Они не хотят Ырхыза. Но они подчиняются. И давится словами Кырым, простирает руки над толпою: молчите, смертные, сердце Наирата будет говорить с вами. Слушайте же!
— Сжечь! — грохочет Ырхыз, указав на корабли. И уточняет: — Сейчас! Всех!
Он все-таки безумен, его остановят, должны остановить, ведь не могут же они взять и…
Могут. Еще больше ударов и пинков, в ход идут не только плети и кулаки. Теперь одинаково достается и зрителем, и участникам. Только погонщиков-камов не трогают, и те сбиваются в кучки вокруг своих гигантских подопечных.
Кольцо оцепления сомкнулось вокруг поляны, захватив и скалы, и брошенные на землю полотнища, и людей, что уже понимают — не будет обещанной Агбай-нойоном платы. Будет совсем иная.
— Каганат скорбит, — возбужденно выплюнул Ырхыз. И распаляясь все больше: — Шлюхам и артистам запрещено появляться на улицах города! Смех и веселье оскорбительны в такую минуту, а нарушителей должно карать смертью!
При этом он смотрел на каганари, поняла ли? Поняла, но молчит. Правильно, не следует перечить кагану.
А внизу уже начался шторм. Настоящий и злой, не чета той жалкой потуге, которую силились изобразить скудоумные распорядители и фальшивые лицедеи. Кипело море из солдат, зрителей и артистов, расходилось алой пеной с примесью жаркой рыжины и холодом стальных росчерков. Пламя ползло по шелкам и крашеным шкурам кораблей, глодало жадно дерево и паруса, ласкало пушечную бронзу и играло с людьми.
Больше огня, больше славы, смотри, Ханма, сколь строг твой новый господин. Смотри и запоминай, чтоб не смела и думать об ослушании. Ханма и смотрит, многоглазая; Ханма расползается, несет по улочкам ручьи слухов, стучится в двери, предупреждает:
— Берегитесь, люди, быть беде!
Быть. Гудит-летит пламя, завораживает. Неотрывно глядит на дело рук своих каган Ырхыз, которого уже спешат наречь Злым, ласкает старую камчу и думает, а о чем — кто знает? Заворожен и не видит, как пусто стало на помосте. Сгинула стража в цветах Агбай-нойона, и сам он, и светлейшая каганари, и князь Юым, и даже кормилица его вечно сонная. Исчезли паланкины, гусиным косяком потянувшиеся не к воротам Ханмы, но туда, где еще воняет мочой и олифой, где стоят шатры и табуны Агбая, где ждут хозяина верные вахтаги.
Ударят? Уйдут?
Скорее второе, чем первое.
— В мой замок, — наконец, прерывает молчание Ырхыз, и ветер, подхватив горсть жирного пепла, спешит приветствовать кагана.
Ханма-замок встречал хозяина. Стелил ковры и тянулся покорными руками слуг, кланялся, сыпал наспех ободранные лепестки цветов под конские копыта и кричал:
— Слава!
Как зимой в Гаррахе, но тогда в криках была толика надежды. Теперь же в них лишь страх. Его не спрятать за подобострастными позами и по-праздничному яркими одеждами. Как не спрятать и ожидание, и немой вопрос: что сделает каган? Рванет Золотую Узду? Перетянет, выдирая с кровью удила, стократно усиливая гнев и безумие? И не об этом ли размышляет сам Ырхыз? В лицо бы заглянуть, но не выйдет — держится в седле ровно и строго, смотрит прямо перед собой, и ведь, проклятье, видит совсем не то, что следовало.
Люди Агбая исчезли из толпы.
Гыры тоже уходят в тень, давая понять: решение еще не принято.
Мелочь человеческая волнуется, мечется водой в канаве, и не понять, то ли поддержит, то ли накроет волной, пригибая ко дну, заставляя хлебнуть зеленой жижи.
— Слава кагану! — верноподданнический фальцет, и конь сбивается с шага.
Оттеснят. Как пить дать оттеснят. Кто она, Элья, такая, чтобы следовать за каганом? Странно, что еще не…
— В сторону, — взлетает плеть перед лицом, обвиваясь вокруг кожаной перчатки. Оскал. Чужой жеребец протискивается в щель, чья-то нога поддевает под стремя, пытаясь сбросить. И поневоле приходится вцепиться в седло, разом позабыв, что она умеет ездить.
Не умеет. Теряется. Спина Ырхыза далеко, а вокруг люди. Много людей. Лица-морды, золото и серебро, шелка и высокие плюмажи. Шипение. Крики. Сутолока. Стоит упасть, и затопчут, сомнут в алое, как смяли лепестки. Снова удар, походя, по морде конской, заставляя пятиться и подниматься на дыбы. И еще по крупу. По руке. Что с ними твориться? Безумие же!
— Прекратите! — Элья перехватила плеть, но от рывка чуть не вылетела из седла.
Затопчут. Из тихой ненависти затопчут, из зависти, из попытки зацепиться в будущем, которого еще нет. Она мешает. Потому что — склана, потому что рядом, потому что при властителе. Мешает… А может просто и бездумно, только из-за нелепой случайности и сослепу. Но она умрет. Никто не виноват, не удержалась в седле, не успели спасти, не сумели помочь…
А Ырхыз исчез, скрылся в проеме ворот, куда ее не пустят. Что ж, вот и свобода: бери сполна, разворачивай коня и плетью его от души. Прочь, прочь, прочь… Куда? А некуда, как полгода назад. И даже хуже. Либо клетка, либо клинок — склан ненавидят, несмотря на перемирие — отложенная смерть против неотложной живой ненависти. И тегин — нет, каган! — по-прежнему один, но уже против всего Наирата.
Значит, пробиваться. Плети нет, ну и пусть!
— Р-ра! — Элья впечатала каблуки в конские бока, заставляя вписаться в поток. — Пшел!
Теперь Ырхызу помощь нужна даже больше, чем прежде, а потому — прорываться, крича во всю глотку:
— С дороги, сучьи дети!
И ждать удара. Люди не стерпят. Или?.. Пропускали, а потом поводья перехватила рука в черной перчатке, и раздраженный Морхай рявкнул в ухо:
— Какого хрена отстаешь? Дороги! Дороги, мать вашу!
Засвистела, заставляя расступиться, плеть, перебитым крылом повис, съехав набок, синий плащ табунария, и люди, признавая право на власть, расступились.
— Рядом будь, — велел Морхай, отпуская поводья. — Мне сейчас только на тебя и отвлекаться.
Замолчал, увидев Ырхыза, поклонился и указал на Элью:
— Вот она, мой каган.
Позже эти два слова — мой каган — повторяли на разные лады, на многие голоса, выплетая из них верноподданническую ложь, которую Ырхыз видел, но которой не мог противиться.
Да, он каган.
Сердце Наирата, сила Наирата, плеть, рука на ошейнике зверя. Удержит ли?
Сургуч на печати еще не застыл, и, разломанная пополам, она протянулась тонкими нитями, точно требуя закрыть документ.
— Каков будет ответ? — осмелился нарушить молчание гонец.
— Ответа не будет, — Агбай-нойон отправил свиток в жаровню. — Или нет, передай дорогому другу Кырыму, что случившееся подорвало здоровье моей сестры. Слабая женщина, она скорбит по супругу и не желает, чтобы у этой скорби были свидетели.
Каганари кивнула. Освобожденное от позолоты лицо ее было бледно, глаза лихорадочно блестели, а нос припух.
— И еще передай, что я по праву брата беру светлейшую Уми в свой дом, под руку свою, и обязуюсь всячески заботиться. Она ни в чем не будет испытывать нужды.
Гонец спешно покинул шатер, поклониться он забыл. Или уже знал, кому не стоит кланяться?
— Разумно ли это? — тихо спросила каганари, вытягивая из прически шпильки. — Может, следовало бы явиться? Успокоить. Не станет же он убивать при всех.
— Он безумец, и он теперь каган. Пускай еще не принявший Благословенную камчу и плети верных ханмэ, но что бы он ни приказал — исполнят. И радуйся, что «приглашение» не от него, а от старой сволочи Кырыма. Да только он мне не указ. А сумасшедший щенок слишком занят собственным безумием. И весь Диван занят наверняка им же. Пока все очнутся, мы будем далеко.
— Но твои вахтаги… — каганари остановилась сама. Поняла.
Вахтаги. А что вахтаги? Одно дело — стоять хорошим лагерем, зубастым и гоношистым, все еще пьяным победой над побережниками, и совсем иное дело — рвать бывшего тегина, почти уже кагана. Нет больше в Ханме мудросильного Тай-Ы, поводыря собственных псов-воинов. И вся эта свора теперь если не слушается еще Ырхыза, то уж точно принюхивается-то к новому хозяину. Сунешься через них — закусают просто по привычке. На всякий случай.
— Мы ведь не убегаем, Агбай? — каганари мизинцем подхватила нечаянную слезу. — Мы ведь не убегаем?
Агбай снова не ответил. Агбаю были безразличны ее тревоги и смятение, его волновал этот самый лагерь, который сворачивался недостаточно быстро, и триумф, сгоревший вместе с кораблями. Его злило потраченное зазря золото и вынужденное отступление. Его будоражил призрак власти.
О власти он думал, отдавая ее Тай-Ы.
О власти мечтал, требуя родить кагану сына, а лучше двоих или троих.
О власти скорбел, узнав о болезни Юыма.
Не удержать… Вторая слеза покатилась по щеке — благо, в шатре не было никого, кто бы стал свидетелем слабости. А если б таковой нашелся, пошел бы слух, что искренне горюет каганари о муже, что сердце ее разбито, а душа томится тоскою. Толпа любит разбитые сердца и томящиеся души. И не желает знать, что горюет Уми не о муже — видела-то его от силы дюжины две раз — но о себе. О том, что до самой смерти быть ей безмужней и безвластной, ненужной нигде, кроме как на троне, во радость и славу Агбая.
Золото-золото, птицы и клетки, судьба, поперек которой ни шагу… А может сбежать? В простом платье не признают. Во дворец и на колени? Страшно. Убьет ведь, за вину, которой нету, за грехи чужие.
— Маа? — Юым вбежал в шатер, разрумянившийся и будто бы совсем здоровый. — Мааа! Кони!
Кони и люди, волы и повозки, шатры и паланкин. А в руке золоченые колокольчики — последнее, что от прежней жизни осталось.
— Мы выступаем немедленно, — приказал Агбай, подхватывая племянника. — Поедешь со мной на коне, мой каган?
Уми заткнула уши, чтобы не слышать радостного смеха Юыма. Ей хотелось вернуться во дворец. Но отныне ее путь лежал к побережью.
— Где эта сука? — Ырхыз осадил коня так, что тот попятился. — Где?! Уми! Уми, собачья кровь, не заставляй меня искать!
Лагерь у стен Ханмы опустел. Бродили собаки, вынюхивая в пепле костров съестное. Издали доносились пьяные голоса, неистово спорящие о чем-то. Качался ветер в пустом ведре, то и дело ударяя его о стену барака.
— Уми!
Ырхыз спрыгнул в грязь.
— Морхай, найди ее. Ты должен ее найти. Ты… Ты должен был привезти ее. Ты…
Отряд растворился в сумерках, оставшаяся стража и свита, пока рыхлая, разношерстная, сложившаяся сама по себе, тоже поспешила отступить.
— Уми!
Крик напугал ворон и собак, заставил стихнуть голоса, только ведро продолжало упрямо стучаться в стену. Подхватив с земли камень, Ырхыз запустил в деревянный бок и заорал, страшно, на одной ноте.
— Найти, найти, найтиииии! — Он плюхнулся на колени, вцепившись руками в волосы, раскачиваясь, захлебываясь слюной. И свита, растеряв остатки храбрости, отползла еще дальше.
Элья и сама не сразу решилась подойти, просто в какой-то момент стало все равно: будь что будет, лишь бы он замолчал.
— Ее здесь нет, — сказала она то, что не решался сказать никто. — Она ушла. Убежала. Пойдем.
— Нет.
— Да. Она теперь тебя совсем боится, слышишь?
Замер, позволил Элье взять себя за руки, и поднялся.
— Ты ведь теперь каган.
— Я каган, — согласился Ырхыз: — Я! Каган!
От его смеха шарахнулись кривобокие тени собак, а верный Морхай приложил к губам бело-черный символ Всевидящего, прося не то защиты, не то благословения.
Небо летело навстречу земле, гнуло вершины елей, тянулось к дороге, но не решалось опуститься — остры были копья всадников. А те, не глядя вверх, гнали взмыленных коней, полня тракт звоном и криками, деловитой суетой уже не бегущего, но отступающего отряда. Не дули больше в витые рога из морских раковин трубачи, не сверкали шлемы да доспехи, и скопа на лазоревом шелке не пластала крылья.
Тихо идет Агбай-нойон, победитель Рыб. Совсем как на войне.
Видит бывшая каганари Уми не просто отпечатки копыт в пыли, а шагающие армии, не размолотые конские кучи, а растоптанные замки; не лужи в бороздах, а кровь. Но все дальше и дальше Ханма, все проще и проще мысли…
Летит дорога от столицы, спешит к безопасному, покорному побережью, где крепости грозными рифами стоят, готовые рассечь, разодрать в клочья волну каганова войска.
Теперь и трубачи заиграли. Только напрасно: вернули тяжелое.
Быть войне.
Не золото — серая пыль покрывает лик каганари. А где-то там, в хвосте поезда, в забитой мягкой рухлядью тележке, под присмотром Рыхи и кормилицы, спит Юым, не ведая о том, что когда-нибудь станет каганом.
Или мертвецом.
— Ты лично доставишь это послание! Лично, слышишь? — Ырхыз дрожащими руками пытался скатать пергамент, но тот выскальзывал, разворачивался серым нутром, сплошь изгвазданным кляксами. Переписывать набело каган не желал. Каган желал, чтобы воля его была исполнена.
Перечить не смели.
— А если эта сука изворачиваться станет, скажи, что я велю ее остричь, привязать к соломенному коню и сам буду возить по улицам Ханмы, пока она не сдохнет от стыда. А не от стыда, так от голода.
Пергамент все-таки покорился, затянулись узлом шелковые ленты, зашипел брызгами пережженный воск, хрустнула печать в кулаке.
— Позволено ли мне будет сказать, мой каган? — Морхай упрямо смотрел в пол. Нет, перечить не осмелится, выполнит и передаст слово в слово.
— Не позволено, — отрезал Ырхыз. — Это ты ее упустил. И если упустишь снова, то… Или ты специально? Она тебя подкупила? Чем? Что она обещала?
Сухой голос бесцеремонно вмешался в беседу:
— Смею заверить, что ничего. Морхай, можешь быть свободен. Лучше, если склана тоже уйдет.
От былой почтительности у Кырыма не осталось и следа. Он поставил на столик знакомый кофр, поднял выпавший свиток, повертел в руках и сунул в поясной кошель.
— По-моему, вам нездоровится. Волнения сегодняшнего дня сказались…
Договорить у хан-кама не вышло, Ырхыз в один прыжок оказался рядом, руки его сомкнулись на тощей шее, дернули вверх, почти сворачивая, но все же еще не ломая.
— Думаешь, все по-прежнему будет? — он произнес это тихо, но отчетливо. — Думаешь, я, как и раньше, дам копаться в моей голове? И буду покорно слушаться доброго Кырыма? Ведь он честный, он никогда мне не врал, он никогда не собирался меня использовать, он…
Старик хрипел, хватаясь за руки, пытался подняться на цыпочки.
— И Урлак такой же! Урлак тоже думает, что со мной можно не считаться.
— Мой каган, вы сейчас… — Морхай сделал всего один шаг и замер.
— Я буду управлять Ханмой и Наиратом, а вы двое будете управлять мной? — Каган все же опустил Кырыма, и тот рухнул на ковер, хватаясь руками за горло. Его сотрясало от кашля и — Элья готова была поспорить — страха.
Ырхыз же, пнув по откляченому заду, проревел:
— Запомните оба: я — каган!
И вспышка эта стала последней: он вдруг повернулся спиной и к Кырыму, и к Морхаю, словно разом позабыв об их существовании.
Элья совсем не удивилась, когда Ырхыз предложил:
— Пойдем со мной.
Он отмел мысли и о каганари, и об Агбай-нойоне, и о войне, которой, как понимала Элья, не миновать. Все это было и будет в Наирате, а потому не интересно для многомудрого правителя. Иное дело — зверинец.
Бесшумно отворилась дверь, привычно пахнуло сыростью и камнем, заиграла светом лампа в руке. И шаги застучали, множась эхом. Он бежал, вниз, перескакивая через ступеньку или две, не оборачиваясь, чтобы проверить, идет ли Элья следом. После всего случившегося он уходил в единственное место, где пока еще мог быть собою.
— Ты думаешь, я зря так? Думаешь, что у меня снова… — У запертой двери остановился, повесив лампу на крюк у засова. — Я ведь понимаю, что делаю. Я собой владею.
Врет. Той власти — на два шага гнева, а потом черта, за которой безумие.
— У тебя одежда грязная. И шрам опять кровит.
Мазнул по голове, уставился удивленно и пожал плечами: дескать, ну кровит, ну и демоны с ним, ведь не впервой же.
— Или я, или она. Как ты не понимаешь? Думаешь, она слабая и никто, а я убийца? Я в своем праве. Если бы пришла… поклонилась как все, я бы не тронул. Я бы придумал, как быть. А теперь что? Агбай у Юымова трона. Юым, Юым, Юым… Два этих года — Юым!
— Он же ребенок!
— Ребенок. Сейчас. А потом? Думаешь, он согласится быть взаперти? Нет, не согласится, я был взаперти, я знаю. А еще знаю, что и отец мой не был единственным в роду. Что, склана, страшно?
Страшно. Элья не понимала, как можно бояться детей. Как можно их убивать? Или это такая дикая выбраковка и перераспределение, когда не для пользы всех, а только из страха и увечного желания некоторых? Безумные люди, и Ырхыз с ними. И ведь не остановится, не услышит, даже если в ухо самое орать.
— И мне страшно, Элы. Я не хочу убивать. И не хочу ждать смерти. Не хочу думать, как это будет и когда. Сегодня? Завтра? Потом когда-нибудь? Чтобы я сдох, а они щенка на мое место… Проклятье!
Ырхыза снова трясло, и крупные капли пота катились по лицу, заметные даже в полумраке подвала. Зверь к зверью, и место ему в зверинце, а не на троне.
— Кырым тоже захочет избавиться от меня. Не сейчас, но позже. А может и сейчас. И Урлак с ним, дядюшка, мать его. Он ведь и вправду родня, по бабке… Отравит. Или нож. Или… И сука. И Агбай. И Гыры. Все меня ненавидят. Все! А я живой!
— Живой, — Элья перехватила руки, заставила опустить, помогла разжать кулаки и, проведя по отметинам от ногтей, повторила. — Живой. Ты живой, Ырхыз, и это что-то да значит.
— Я ведь хотел этого, — он постепенно успокаивался. Надолго ли? — Я ведь хотел. Я думал, когда стану каганом, все изменится. Сразу.
Нелепый взмах, и лампа, едва не сорвавшаяся с крюка.
— А ничего не изменилось. Почему так?
— Не знаю, — честно ответила Элья. — Может, просто еще слишком рано?
Поздно. В сон тянет, и мерные движения лошади убаюкивают.
Спи, Уми, прекрасноликая, птичка бескрылая, властительница безвластная. Спи и возвращайся во сне во дворец. Не смотри на огни, которыми полыхает дорога, не дыши дымом и пылью, не слушай тех, кто поет о будущих победах. Нет места тебе среди победителей. Спи же.
Хрипят лошади, задыхаясь от долгого бега. Молчат люди, утомленные, но полные решимости уйти как можно дальше. Рыдает козодой, мятущийся дух ночи, да зудит мошкара, ласкаясь к потной коже, не позволяя окончательно нырнуть в сон. Во дворце бы в это время волосы чесали, и старушка-говорушка пальцами на пяльцах, языком на словах вязала бы новую историю, у нее их в запасе бессчетно. И все как одна про любовь да счастье.
А Агбай про победы любит. Про врагов поверженных, про головы на копьях, про славу и силу. Про Ханму, что когда-нибудь распахнет ворота, как девка ноги, развалится на холмах, встречая нового хозяина. Ей-то всего ничего — цвета сменить да стяги, а потом, отряхнувшись от крови, вновь зажить по-старому.
— К утру до Уртыша дойдем, — на плечи лег плащ, а жесткая рука Агбая поддержала, не позволила упасть. — Главное, чтоб на переправе не ждали.
— Мой господин, — льется в другое ухо сладкий голос Рыхи. — Мальчику требуется отдых. И ваша сестра…
— Моя сестра крепкой крови. Выдержит.
И снова крик, сиплый вой труб — подгоняя отстающих, собирая хвост стальной змеи — прочь от Ханмы, прочь от Наирского жеребца, что, быть может, несется следом.
— Рыха, сколько продержится мальчишка?
Почему он говорит о Юыме так? Почему упорно не называет по имени? Не желает привыкать?
— Все в руках Всевидящего, мой господин. Осень-зима. Эман.
— Осень, значит. Что ж, Ырхыз нетерпелив, как только иссякнут Тридесятины, велит слать Белую кошму. А там и воевать тех, кто не пришел на Великий Курултай поклониться.
Ее воевать, Уми Волоокую, Уми Тихую, Уми Непричастную, в которой видит беды свои. А разве она виновата? Разве кто-нибудь виноват? И отчего старушка-говорушка не рассказывала таких сказок? Неужто боялась заговорить на страшное?
Ясноокий каган, Золотая Узда Наирата, хозяин, чьи сапоги сегодня прошлись по каменной шкуре Ханмы, отдыхал. Он растянулся на соломе, положив голову на колени Элье. В руках его дремала селембина, изредка вздрагивая струнами, рождая нервные, ломкие звуки, которые гасила тишина. Над головой качался фонарь, рядом стоял еще один, и глиняная миска с водой отражала пламя. Изредка Вирья касался водяных огоньков, и тогда они тонули в темных глубинах рукотворного колодца.
Пожалуй, здесь было хорошо. Несмотря на вонь, на решетки, на странного мальчишку, который сам почти зверь, на настоящих зверей. Дремлет с открытыми глазами сцерх, только кончик хвоста беззвучно гладит прутья. Замер куском скалы вермипс, мечется суетливой тенью уранк, то и дело принимаясь посвистывать, и голос его вторит печальной селембине.
Это место больше не пугает. Наверное, она, Элья Ван-Хаард заразилась болезнью Ырхыза, если треклятый зверинец кажется убежищем.
— Я прикажу вывести их на площадь, — сказал Ырхыз, откладывая селимбину. — Пусть они тоже посмотрят. Знаешь, там будет красиво.
Кому он рассказывает? Вирье, что сидя на корточках, раскладывает белые и черные палочки ему одному понятным узором? Ей? Своим зверятам, которых любит так, как умеет?
— И ты была права, Элы, еще слишком рано, чтобы что-то изменилось. Завтра начинается тонэту. Три на десять дней печали. Песни будут петь, родовод говорить, в поход готовить. Я выберу коня и седло, которое положат под голову. Я выберу меч и плеть. Я выберу щит и лук со стрелами.
Зачем мертвецу все это? Но Вирья приложил палец к губам, и Элья промолчала.
— Принесут кувшины с зерном и кумысом, на грудь положат старую подкову, для железных демонов, чтобы пропустили с миром.
Они заботятся о мертвецах больше, чем о живых.
А на Ун-Кааш ушедших отпускают. Ласточкины норы гробниц в камне, мраморные плиты со сложною резьбой, не затем ли, чтоб отвлечь внимание от смерти? В могилы уходят с пустыми руками. Седла, мечи и зерно нужны живым, а подковы… Старому железу место в кузне, но никак не на груди у мертвеца.
— Женщины сошьют кэфен. Сядут кругом, раскроят белый ситец каменным ножом, вденут в костяные иглы нити, и будут шить, передавая друг другу, чтобы на каждый стежок по слову доброму. Я видел, как шьют кэфен, давно… Они думают, что не помню, а я все помню. На нитке узел завязывать нельзя, а иглу надо держать «от себя». И думать только про хорошее. А я не мог про хорошее и плакал, что она уходит. Теперь и он уйдет. Это справедливо. Он уйдет, а я останусь. Я буду жить. Я разошлю по ханматам кошму и плеть, и в назначенный срок на площади перед хан-бурсой соберутся все шады и нойоны.
Сцерх глухо заворчал, поворачивая голову к двери. Лязгнул запор и в тишине раздались громкие шаги, на которые Ырхыз, впрочем, не обратил ни малейшего внимания. А идут-то двое, но второй — тихий, ступает легко.
— Они скажут нужные слова и поклонятся мне, как заведено от Ылаша. Сашиты принесут шкурки лис и горностаев, песцов и пятнистых рысей. Яру пришлют ковры. Люгамы — серебро и золото. Жынги — табуны…
— Откуда ты знаешь? — Элья переложила селембину, коснувшись струн. Тугие. Играть у нее не получится, даже пытаться не стоит — фейхт и селембина это смешно…
Но она больше не фейхт, да и Ырхыз, несмотря на то, что воин, неплохо управляется с инструментом. Ырхыз — человек. Самый важный в Наирате.
— Знаю. Я читал о том, как это было при отце, и еще раньше. В свитках Вайхе.
— В свитках всегда пишут красиво, — заметил Вирья, разрушая сложенный узор. — На самом деле все будет иначе.
Шаги приближались, но зверье, хоть и порыкивающее да поскрипывающее, оставалось вполне спокойным. Верно, кто-то свой, из служек. Вот темнота вылепила силуэт и, ожегшись пламенем из крохотной — ладонью прикрыть можно — лампы, отползла.
— Доброй ночи, Морхай. Топочешь громко, здесь надо тише, — сказал Ырхыз, открывая глаза. — И тебе доброй ночи, кхарнец. Не стоит бояться и прятаться. Будем говорить.
А небо все-таки рухнуло на землю, расцарапалось в кровь. И она, яркая, как лак на лепестках веера, разлилась рекой. И ступили в кровь небесную первые ряды взмыленных лошадей, коснулась ее утомленная сталь, печально хлопнула скопа на покосившемся стяге, и даже конские хвосты, обвитые серебряной сеткой, потянулись, желая коснуться бурой глади. Вперед, вперед — пели хлысты, месили грязь копыта. Река пересекала реку, торопилась. И маленькая Уми, зазевавшись, едва не упала в мутную воду. Подхватили, удержали, вырвав из седла, усадили в свое. Брат заботится о сестре. Брат заботится о власти. Она попыталась оглянуться, посмотреть, идет ли возок с Юымом, но за широкою спиной Агбая ничего было не видать. Только люди. Только кони. Только сталь да желтеющее небо.
— Скоро уже, — пообещал Агбай, ласково проводя по ее щеке. — Скоро будешь дома.
Дом? Она забыла, что там тоже дом. Она привыкла к дому другому, в который если и выпадет вернуться, то войной… Ырзых не отступит, Агбай не отступит. Так что делать слабой женщине? Смотреть на небо да пытаться не выпасть из седла.
И Уми запела старую песню:
— Летящий стрелой конь — Вот это гордость нойона. Кольчуга, нервущаяся в бою — Вот это кожа нойона. Меч-алдаспан, рубящий голову с плеч— Вот это руки нойона[2]— Да можно его объездить, можно! — осмелевший кхарнец говорил громко, пылко, размахивая обглоданным бараньим ребром. Правда, в клетку, где помимо Вирьи сидел Ырхыз и Элья, он так и не был пущен.
Ему приходилось тянуться к угощениям сквозь решетку, а пузатый кубок и вовсе не протиснулся между прутьями. Вот и подливала Элья каждые несколько минут в стаканчик с наперсток размером. От вина ли, от волнения, но гость, раскраснелся. Отросшие волосы его растрепались, а рубаха покрылась мелкими пятнышками жира, соломенной трухой и ржавчиной. Морхай наблюдал за происходящим из тени, неподвижный и молчаливый, он всем своим видом выражал неодобрение. Впрочем, кагану было на то плевать.
— Вот и я думаю, что можно, — Ырхыз зачерпнул из горшочка жирного варева и принялся скатывать шарик.
Элья слушала разговор, мечтая о том, чтобы он закончился поскорее, а с ним и весь бесконечный день. Но день не кончался. Вот и еще одна встреча, на этот раз с человеком, который должен был присматривать за зверинцем, а вместо этого принес Вирье странное кушанье из белого риса, рыбы, изюма, орехов и мелко нарезанных листьев, которые не жевались и норовили застрять в глотке.
Человека звали Туран, и Элья помнила его по Гарраху. С ним она делила тогда сухую лепешку и вино, как сейчас делили на всех глиняный горшок с манцыгом и почти уже пустой кувшин с терпким белым вином. И того, со шрамом, тоже помнила.
— Ящер старый — это сильно плохо? — Ырхыз облизывал пальцы.
— Бадонги и старых объезжали. Я видел. А еще сцерхи умные, они знают, кого слушаться.
Они ведь одногодки, Туран и Ырхыз, только разные. Нет, пожалуй, не в том дело, что Ырхыз выше и крепче, и не в медной коже, волосы у обоих светлые, но у кагана что конская грива, а у кхарнца — пух одуванчиковый. И стихи пишут оба. Читали, под вино и сопение звериное, под напевы селембины и ритмичное постукивание вороньих глазок в руках примолкшего Вирьи.
Вот! Стихами они разные. По правилам сложены, да только у каждого правила свои. И правила, и миры. Как знать, что будет, когда миры столкнуться? Наверное, хорошо, что Элья стихов не помнила.
— Конем и вправду никого не удивишь, — продолжал Туран. — А вот сцерх… Он мягко идет. И быстро. Быстрее любой лошади. И нет ему препятствий: что ров, что вал, что стена. У вождя бадонгов сцерх самый крупный. На спину ему стелют пардусову шкуру. На шипы и лапы вешают браслеты золотые. А чешую расписывают, и так тонко, что каждая чешуйка по-своему, но одним узором. И ходит такой сцерх за вождем, как собака.
Врет. В какой-то момент Элья отчетливо поняла — врет светловолосый: мелко дрожит горло, мнут пальцы мочку уха, и нижняя губа покраснела, припухла оттого, что прикусывает ее кхарнец то и дело.
— Или лежит у ног повелителя своего, показывает, сколь грозен тот и славен, — закончил Туран.
Элья в очередной раз наполнила стакан-наперсток. Пригляделась к человеку, наново, как будто прежде и не видела. Показалось ли? Какой смысл в подобном вранье? Никакого. Разве что… Ну конечно, кхарнец — чужак, как и она. Боится Наирата и пытается найти покровителя, вот и старается быть полезным, надеясь на грядущие выгоды. Он знает, как угодить новому кагану, и угождает. Любит Ырхыз зверье и тех, кто при нем.
— Дурак ты, кхарнец, — беззлобно проворчал Ырхыз. — Пьяный дурак. Кашлюну за такое приличный наир должен голыми руками язык выдрать. Коня на сцерха променять, хех. А вот — чтоб лежал у ног или проехать разок для устрашения швали… Повезло тебе, кхарнец, что пользы в тебе пока больше, чем дури. Будем думать вместе над такой выездкой. Но главное — пораскинь мозгами над остальным. Цанхи в том деле одни не управятся. Там такое начнется… Но я хочу, чтобы каждая сволота, чтобы все! Каган Ырхыз усмирит любую тварь!
С облегчением отставив пустой кувшин, Элья откинулась на солому. Рядом, вьюном скользнув под бок, растянулся Вирья, подпер кулачками подбородок и, улыбнувшись, спросил:
— А тебе крылья спать не мешали? Ну раньше?
— Нет. Они не всегда жесткие. В бою вот или когда эман нужен. А если спать, тогда мягкие становятся.
— Как ваше стекло? — уточнил Вирья.
— Почти.
Ырхыз еще немного посопел, почесал шрам и произнес:
— Я прикажу, чтобы тебе не мешали, кашлюн. Получишь все, что будет нужно. А теперь уходи. Я устал.
Снова тяжело затопал Морхай и почти беззвучно пошел рядом кхарнец. Оба исчезли в темноте, а стук двери, если он и был, растворился в урчании сцерха.
Допив вино, Ырхыз вытер руки о солому, стащил кемзал и, накинув на Элью, велел:
— Подвинься. А ты, Вирья, расскажи мое любимое, про Белый Город.
Длинная рука легла поперек спины, притянув и ее, и Вирью, а шеи коснулось холодное кольцо. Ырхыз уснул мгновенно, еще до того, как ушел Туран, и погасла последняя лампа. Следом тихо засопел мальчишка, перевернулся во сне, обнял Элью за шею и забормотал что-то на своем языке. Она не слушала его и все силилась понять, почему вышло так, что первую ночь ясноокий каган, сердце Наирата, рука, узда и плеть, провел в зверинце?
И выглядел при этом совершенно счастливым.
«Мой друг.
Случилось. На чествовании Агбая, перед лицом всей Ханмы».
Урлак поморщился. Он даже не думал, что такая краткость будет его раздражать больше, чем уже привычное камовское словоблудие. Раньше по количеству изысканных оборотов можно было понять, насколько Кырым взволнован. А сейчас? Или это высшее проявление паники?
Тай-Ы мертв. Теперь счет идет на дни. И, разумеется, все хоть немного да опаздывают.
«События развиваются вполне предсказуемо. Агбай ушел вместе с каганари, Диван частью затаился в ожидании, частью разбежался».
Блохи спешат с дохлой кошки убраться, а умные люди действуют не торопясь, но успевая. Первая партия кхарнской бронзы прибыла, остальные, надо полагать, тоже на подходе. Ирджин из Стошено пишет, что замена почти готова. Что поделать, теперь все «немножко» позади времени.
«Наши расчеты верны. А потому срок — не позднее середины лета. Имела место даже предсказанная вспышка, которая вылилась в избиение артистов по причине траура».
В ломком голосе голема сквозила чужая нервозность. С чего бы? Не смерть же Тай-Ы напугала хан-кама и не беснования Ырхыза, вполне ожидаемые пусть не по форме, но по сути? Или все же… А ответ — за красным отблеском стеклянных глаз, насмехающихся над всеми стараниями человеческими.
«И еще: он совершенно неконтролируем. И он у власти. Он готов отправить на плаху меня, тебя и весь Наират».
Готов. И отправил бы, Ырхыз, дикий мальчишка, будь он в полной силе. Но власть это не только приговор по движению пальца. Власть — это копья и вахтаги, фактории и големы, пушки и люди. Потоки масла, зерна и железа, пускай и смешанные с потоками крови, но не утопленные в них. Чтобы это почувствовать, требуется время. Но его нет. Правильные мысли и соответствующие им правильные поступки нынче — самая большая ценность, только ими и можно купить победу.
А потому пора явиться в Ханму. Проводить ко Всевидящему старого друга.
И было так, как говорил Ырхыз. Похороны: пышные, тяжеловесные, полные ритуалов, смысл которых снова ускользал от Эльи. Но еще тяжелее были предчувствия. Цепкие и неясные, тянулись они за процессией на нитях-голосах, расстилались под копытами белых волов и колесами арбы, скрывались за воротами хан-бурсы и оставались вовне, в толпе, прислушиваясь к осторожному шепотку, к надеждам и чаяниям.
Перемены искали свой лик. Не находили. И снова ждали, как ждала Ханма, отходя от похорон, подставляя каменную спину жаркому летнему солнцу да сторожко приглядываясь к цитадели дворца.
И однажды, когда минул срок скорби, отмеренный Злым Ырхызом, захрипели, прочищая глотки, трубы. Очнулся замок, беззвучно отворились ворота, и по улицам города пронеслись всадники. Алые чепраки были на конях их, алые плащи лежали на плечах их, алые хвосты свисали с бунчуков их. А к поясам были приторочены лаковые тубы, в которых — об этом мигом вспомнили старики — лежали шелковая камча из алого же шнура да кусок белой кошмы. Каган Ырхыз созывал Великий Курултай. И горе тем, кто руку подымет на гонца. И втройне горе тем, кто дерзнет отказом ответить на приглашение — не плеть, но сталь покарает отступника.
Чайки ныряли в море. Белые стрелы в белое войско волн, что вал за валом накатывало на подножия скал, брызгами солеными угрожая Дайвар-ханме.
— Мааа! Мааа! Кабли! — кричал Юым, захлебываясь счастливым смехом.
И вправду корабли, на самой границе горизонта идут косяком, расстилают паруса да трогают тяжелую морскую гладь веслами. Взмах и еще взмах. Скоро ударит во дворе старый барабан, зажгут на дальних камнях сторожевые костры, а к городским пристаням поспешат коллекторы. И уже завтра торговцы постучат в ворота Дайвар-ханмы, грозной всадницей оседлавшей скалу.
— Уведи Юыма, вечереет, — велела каганари. — И вели подать кальян.
Холодный ветер, горячее вино и сладкий намум. Вечер, который, как все иные, не хуже, чем в Ханме, не лучше… И призрачный мир счастья, что раз от раза все более реален.
На следующее утро в ворота постучали не купцы, но гонец с алым бунчуком и лаковым футляром, каковой он вручил Агбай-нойону. И присовокупил просьбу лицезреть ясноокую каганари. Агбай ответил, что каганари больна.
Врал. Она не была больна, она была счастлива. Каганари Уми глотала намум и любовалась кораблями.
Триада 3.2 Бельт
Слаб тот, за чьей спиною много брошенных дорог. Но глуп тот, кто идет по чужой.
Присказка бродячих торговцев.— Отрекаюсь!
ФерДьях Краснобородый, перед уходом в Белый Город.Успеть к похоронам кагана.
Так сказал Ирджин. Бельт лишь пожал плечами, будто получив весть не о смерти ясноокого Тай-Ы, а о преставлении какого-нибудь мелкого нойона. При сборах стошенский смотритель был деловит, но несуетлив. Нехитрое хозяйство передал немым братьям — им до прибытия какого-то ирджинова родича предстояло самим управляться. Последним прощанием приимного Дома стал шмат дерьма от Хрызни и мат Орина.
Несколько дней в карете, такой душной и непривычной, окончились у стен Ханмы. В столицу въехали не то чтобы тихо, но вполне незаметно среди множества разномастных паломников, прибывших на похороны.
Успели.
Но всю траурную неделю провели взаперти, согласно указаниям Ирджина, исчезнувшего сразу после того, как Бельта и Орина определили на постой в неприметную лавку. Для них вся Хамна теперь сжалась до размеров двухэтажной клетки. И самое мерзкое заключалось в том, что Бельт начал привыкать к подобному.
Рыжая кошка развалилась на подоконнике, подставив солнцу тугое брюхо. Сквозь короткую светлую шерсть просвечивала розоватая кожица с крапинами блох. Кошка спала, только усы ее время от времени вздрагивали, да кончик хвоста начинал нетерпеливо стучать по стеклу, отгоняя любопытных воробьев. Ей не было дела до людей: она готовилась стать матерью, а потому добирала последние мгновенья спокойной жизни.
— Валяется, зараза. — Орин запустил в Рыжую огрызком яблока, но не попал, а кошка, лениво приоткрыв зеленый глаз, перекатилась на другой бок.
— Не нужно обижать моих животных, — произнес Кошкодав, подсовывая к усатой морде блюдце с молоком. — Пользы в них побольше, чем в некоторых людях.
Может, оно и так, но слишком много здесь зверья. Кошки слонялись повсюду, ютились под козырьками крыши и на самой крыше, порой забирались в дом, осваивая и первый, торговый, и второй, жилой, этажи лавки. Они орали по ночам, воевали или любились, уходили и возвращались, отъедались и зализывали драные раны. Или вот помет приносили, легко оставляя котят в заботливых руках Кошкодава. А тот, вместо того, чтоб топить, растил, возился с бессчетной армией бродяг. Впрочем, польза от них-таки была.
Там, где обитают кошки, мало пользы от собак. А без собак не найти тайники, в которых улыбчивый хозяин прятал мешочки с самыми ценными и редкими, запрещенными к продаже либо укрытыми от неимоверных пошлин ингредиентами. Их приносили днем, вместе с другими, такими же необычными по виду, но в тех — Бельт поддался любопытству, заглянул в несколько — было разрешенное: темные надкрылья пустынных жуков, белые комочки змеиного корня и калгана, желтый пух таволги или же сыпкий цвет бузины. Тертые маральи рога и разноцветные птичьи перья, кости, когти, лапы и мышиные хвосты. Многое вообще оказалось неузнаваем без помощи Кошкодава, хотя кое-что было вполне очевидно: глина и белый песок, янтарь, жемчуг, сурьма и красная охра. Белила. Чернила. Уголь. Соль. Барсучий и медвежий жир. Воск. Перечень бесконечен, и как тут человеческому глазу отличить одну труху от другой?
Кошкодав отличал мгновенно. Делил товар на тот, который оставался внизу, и тот, что отправлялся наверх, в особую комнату с длинным столом, аптекарскими весами и россыпью серебряных гирек. Некоторые же ингредиенты и зелья — их названия так и остались тайной — сразу исчезали в широком поясе, чтобы оказаться… Где? Наверняка, в схронах, о которых ведал лишь хозяин дома и кошки.
— Каждый живет, как умеет, — сказал Кошкодав в самый первый раз. — И каждый уродует себя, как умеет. Ты вот войной, кто-то зельем. Каждому свое.
И ковыляя по узкой лестнице, добавил:
— Каждому свое. Кто-то ищет, кто-то прячется.
Прятаться удобнее всего было именно в этой комнате. Помимо отличной дубовой двери здесь имелись неприметный лючок в полу, выводящий в коридор первого этажа, и целых два окна на противоположных стенах. Из одного легко выскочить прямо на низкую крышу соседней постройки, а рядом с другим ждет своего часа длинная доска, способная обернуться шатким мостком над узкой улочкой. Увы, теперь хозяину приходилось мириться с обществом двух сомнительного вида мужчин, а гостям — с кошками и разнообразнейшими запахами, преимущественно, неприятными. И всем приходилось мириться с тем, что увидено больше, нежели того требовал разум и чутье. Вот поневоле и отворачивался Бельт, не желая глядеть, как серые пушинки скользят с лопаточки в холщовую утробу мешка, а синяя нитка затягивает горлышко, запечатывая чужие грезы.
Орин же глядел от скуки и тоски.
— Курят дураки, — пробурчал он из-под маски: кусок материи и неаккуратные прорези для глаз, носа и рта. Судя по равнодушию, с каким Кошкодав принял грубую личину, ему не впервой было укрывать сомнительных людей. Всё как и говорил Ирджин.
Кошкодав, отстранив смоляную кошечку, сунувшую любопытный нос к мешкам, миролюбиво ответил:
— Как раз дуракам бегать в сказку нужды нет. Им и так хорошо. Они ж дураки, они сегодняшним днем живут. А вот когда умный человек завтрашнее видит, и оно его пугает, вот тогда и хочется ему уйти куда-нибудь.
Хочется. Была правда в тех словах, хотя сильно умным Бельт себя не считал, да только вот… Понесла жизнь-байга, выхлестнула на крутой склон, с которого только вниз дурным галопом, да на закусившем удила жеребце. Теперь и соскочить, шею себе ломая, — дурь, и усидеть на скользкое спине, руками за гриву цепляясь да подгоняя криком судьбу, — та еще забота. И бездорожье — паршивей некуда. Ну на то она и байга, тут на коня и чуйку полагаться следует. А чуйка ой какая нехорошая…
Меж тем лето разгоралось, разлеталось мошкарой над сточными каналами, над ямами выгребными, над площадями и улочками. И вторя рою, гудел народ, перешептывался, передавая друг другу слухи, мешая прошлое с будущим, домыслы с надеждами.
Пестрый город. Буйный город. Один всего раз тут побывал, давненько, с той поры Ханма вроде и не переменилась. Быть может, другим разом Бельт не без удовольствия прогулялся бы, проверил, стоит ли на прежнем месте трактирчик «У городских ворот» да не позабыла ли однозубая стряпуха, как острую похлебку варить. После б в веселый квартал заглянул или к стенам городским, туда, где петушиные бои устраивают да вороньи глазки кидают…
Другим разом. Нынче же Бельт и Орин сидели в доме безвылазно, окончательно привыкшие к нервной полуспячке долгих ожиданий. Так спят измотанные солдаты в лесу, одинаково готовые ухватить несколько минут покоя, быть зарезанными или резать сами, еще толком не разлепив ото сна глаза. Поэтому когда день на двенадцатый в аптеке объявился Ирджин, Бельт даже не выбрался из угла, только переложил самострел под кожушок.
— Уж лучше так. — Ирджин гладил полосатого кота с разодранным ухом и разноцветными глазами. Кам коту явно пришелся не по душе — пышноусый зверь раздраженно дергал хвостом и зашипел на смуглую руку, но не кусал. — Сейчас многое решает слаженность и четкость действий.
Снизу доносился голос Кошкодава, нарочито громкий, фальшиво-пьяный, выводящий рулады нехитрой песенки. И стая охотно поддерживала его слаженным мявом.
— Орин, ты должен исполнять все, что тебе говорят. В точности. И ты, Бельт, должен следить, чтобы он исполнял все. В точности.
Еще три месяца назад Орин огрызнулся бы, двинул кулаком по столу, изорвал в клочья маску, что держал в руках. А нынче лишь посмотрел на увлеченного котом Ирджина и прикусил свежепроколотую губу, в которой блестела полоска серебра. Нехорошо посмотрел, не своим взглядом… Уж лучше бы орал и матерился, ибо забот с такими вот взглядами только прирастает, а не убавляется, что бы там себе не думал этот криворотый кам. Не знает он Орина, ой не знает. Да и кто знает этого нового?..
— И если я говорю, что вот это нужно пить пять раз в день, то не четыре, не три, не шесть, а именно пять. Если я говорю, что дважды в день нужно втирать в волосы мазь из плоской склянки, а в шов — из высокой и круглой, то нужно так и втирать.
— Я понял. — Спокойно и негромко. А должно быть громогласное «да пошел ты». Должно, но его нет.
Зато есть шрам, точнее свежий порез в волосах, наспех схваченный нитями. Пройдет пару дней, и затянется, зарастет белым бугром, еще одной особой отметиной.
— Это хорошо, что понял. — Ирджин разжал руки, позволяя коту сбежать. — И надеюсь, понимание это сдержит тебя от необдуманных поступков. К примеру, от попытки пройтись по городу.
Сдержит? Теперь и вовсе непонятно, что держит Орина. Уж во всяком случае не засовы на двери и не замки на ставнях, хитрый ключ от которых висит у Бельта на шее.
— А вот господину управляющему сумасшедшего дома пришло время вспомнить о своем воинском прошлом. Я в хорошем смысле, Бельт, в хорошем. Видимо, судьба у тебя такая — с людьми работать. А потому слушай внимательно, что делать и куда идти. Теперь от тебя многое зависит, камчар. Хотя какой вы теперь камчар, господин Бельт? Вы самый настоящий…
… табунарий. Ни много, ни мало — хозяин и голова целой вахтаги солдат, злого табуна рубак, прошедших огонь и воду. Очень непростого табуна.
Бельт смотрел на полсотни людей, чудом избежавших казни в Гаррахе прошедшей зимой. Такие же как он, честно бившие склан по лесам и объявленные за то нарушителями перемирия, только не сумевшие вовремя убраться подальше. А сколько их осталось гнить по чащобам Ольфии и Хурда? Да и этим пяти десяткам предстояло тогда лишь одно: собственной кровью скрепить вечный мир. По приказу славного кагана Тай-Ы. Но был тегин Ырхыз, который не пожелал вот так задабривать крылатых тварей.
А потому вахтага готова была служить. Отчасти, из понимания, что веревка и палач всё еще маячат где-то вдали. Но в куда большей мере — из-за нового выверта судьбы, почти уже перекрасившего приговоренных преступников в честных вахтангаров. Глядел Всевидящий черным Оком, а тут — р-р-раз! — и белым припечатал.
Ровно так же думал когда-то Бельт. Ровно так же мог он оказаться среди этих злых и веселых воинов, мог смотреть из толпы на незнакомого табунария… Или не мог? А эти сидят, надеются, верят. В перемены, в доброго тегина, в будущее честное, справедливое, где каждому отмеряно по силам его, по смелости да отчаянности. Эти готовы право на жизнь выгрызать и вколачивать ножи в глотки во имя ясноокого Ырхыза, долг отдавая. Знали бы кому отдают…
К счастью, не знают.
— Значится, ты к нам дядькой, уважаемый? — деловито осведомился немолодой, но крепкий с виду мужик с обвислыми соломенного колеру усами. — Это добренько, а то сидим тут, только воздух вокруг портим, што кони болезные. Я — Усень, бронный ходник.
Прозвище, не имя, но большего требовать не стоит. Захочет — скажет сам. Пока же глядит, выжидая, усы поглаживает.
— Где взяли?
— По-за Шуфрицей, вахтага Сумжи-нойона. Один из десяточки остался, остальных — в капустяку, а меня по башке шестопером.
— Я — Бельт, под Лаянг-нойоном ходил.
— Бывалый, значится… Это вот у нас Крыжа, из моей вахтаги, бывший камчар.
С пола поднялся огроменный человек с пустым взглядом. И, не сказав ни слова, снова сел.
— Завьяша, Вирхун, Нобель. Савуня из тяжников, не гляди, что кривой, рубиться он мастер. Жура…
Усень знал всех, по именам и заслугам, про каковые рассказывал немногословно, но четко и с гордостью, будто и не было позора. Будто просто собирается вахтага, пускай и в престранном для сбора месте.
Держали табун, как и положено, на конюшне, пусть и пожженной в прошлому году для усмирения какой-то заразы. О болезни говорил приколоченный к воротам знак грубой ковки, местами насквозь проржавелый, но все еще отпугивающий боязливых. Но те, кто обжил конюшню, защищаясь от дождя просмоленными полотнищами, греясь около потайных костерков, боялись вовсе не старого мора. Они сторожко прислушивались к тому, что творится за глиняными стенами, готовые защищать новообретенную свободу ножами, кольями, осколками камня и голыми руками. А уж если настоящее оружие дадут…
— Ты б сказал чего, табунарий, — хмыкнул паренек с переломанным носом, скалясь остатками зубов. — Чай бы послушали.
Бельт знал, что он — чужой для этих людей. Не сидел в одной с ними яме, не стоял плечом к плечу перед настоящим табунарием, приговор выслушивая, не ждал, деньки меряя, когда всем скопом поведут на шибеницу. А потому и лезть без нужды в души не стоит. И не полезет, не души ему нужны, но руки и умение воинское. А значит, разговору быть короткому.
— Что было, то было, — громко сказал он. — Кому-то память, кому-то злая наука. Но то позади. А впереди — служба под Бельтом Стошеновским, то бишь мной.
— А ты под кем?
— Я — под сильными людьми и яснооким Ырхызом.
Поверили. Приосанились. Потянули носами, чуя слабую вонь грядущей крови. Знают, демоново семя, что где кровь и гарь, там и добыча. И думы уже не о шибеницах и кольях, но о золотишке, каковое милостью кагана глядишь и попадет в умелые руки. Будет смута. Будут трещать ворота домов. Будут кричать бабы. Будут молчать мертвяки. Будет летать со двора на двор огонь, да будет смирнехонько лежать золото в поясе или за голенищем сапога.
Всего будет.
— А долго нам еще в этом сарае конские сраки жевать?
— Пока я не скажу, что хватит. А это вам — для ума. — Бель завозился с большой испятнанной котомкой, распутал завязки и вытряхнул на пол отрубленную голову.
Люди затихли, засопели, разом переменяясь.
— Это один из ваших, давеча сбежавших. Не я его ловил, убивал и шею ему пилил, на то есть свои умельцы. Не сиделось дураку на жопе, не ждалось хорошего. Выбегал себе плохое. Незачем его ошибки повторять, скоро будет вам приличествующая броня и оружие, лошади, жратва и прочие награды. Вы теперь — под сильной рукой.
Бельт повернулся к Усеню, так и замершему, пятернею в ус вцепившись:
— Быть тебе подтабунарием пока. Дели людей на десятки, ставь над десятками камчаров.
— Давно уж. Чай не дурни безголовые.
— Тогда показывай.
Начиналась привычно-непривычная служба.
Жорник ждал у поваленных коновязей, сидя на светлом плоском булыжнике. Бывший загляд курил трубку и щурился на небо, точно силился разглядеть чего-то на слепящем лике Ока. Знак искал? Думал о своих, темных делах? Только Бельтовы, пожалуй, потемнее будут.
— Шумят? — поинтересовался Жорник, пыхая дымом.
— Нет.
— Я б шумел.
— Потому ты здесь, а не там. — Бельт глянул вверх и едва не ослеп, до того ярко, гневно полыхнуло Око.
— И верно, — Жорник с кряхтеньем сполз с валуна, одернул коротенькую безрукавку, отороченную грязноватым собольим мехом, задумчиво придавил случайного клопа, что неосторожно выполз из складок брюха, и произнес. — Мое дело — мелкое: собрать хаванинки сносной, притаранить сюда. Да следить, чтобы не утекли, мерзотники.
Бельт еле удержался, чтобы не двинуть по гнилым зубам. Он боролся с этим желанием с самого утра, с того мига, как увидел Жорника на грязном подворье. Встреча, надо сказать, удивила и раздосадовала обоих. Загляд Охришек — с какого перепугу он оказался в Ханме?! — наорал на Лихаря и чуть не прирезал какого-то калечного доходягу, некстати сунувшегося с вопросами. И так и не отложил нож. Сам Бельт чуть не всадил самострельную стрелу в отвисшее пузо.
Успокаиваться тогда пришлось долго, под бурчание Жорника о делах давних и отошедших, о сугубостях фартовой работы и возможных конфликтах, но никак не промеж хорошими людьми, а исключно между их интересами. И вроде отдышался Бельт, убрал поглубже в котомку самострел, но вот по-прежнему сводило зубы от необходимости вести дела с этими вот. И кулаки чесались. Зато стало понятно, кто носится на побегушках вокруг старой конюшни и раздобывает харчи для бывших преступников. А также — кто охотится на беглецов и отрезает им головы. Когда нынешняя, подгнившая, подвяленная на солнце и пообъетая червями выкатилась из сумки — снова захотелось зарубить Жорника.
За то, что ему все равно, кому служить. За то, что плевать, чьи головы резать. За то… За то, что сам Бельт стал почти таким же.
А ведь эта сволочь — напоминание о неудачном побеге в Гаррахе — просто еще один пес, прыгнет и ухватит, стоит только дернуться.
Сплюнув, Бельт процедил:
— До встречи.
— Погодь, не гони возок. Дело есть, — дружелюбно осклабился Жорник.
— Какое?
— У тебя полста людей, у меня два десяточка хороших, да еще два всякоразных чуть позже наберется. Итого — под сотенку будет.
— И что?
— А как соберешься веселье веселить, заранее шепни словечко старому знакомцу. И будет тебе подмога. А нам — прибытка, — Жорник говорил легко, словно о ставке на следующий бросок вороньих глазок. И ведь вправду — пытается от чужого фарта свой поиметь, выкладывает монетки на поднос. Паскуда. Ну ничего, скоро начнут все со всеми рассчитываться, тогда загляд и за эту ставочку ответит, и за кое-какие прежние.
— Будет тебе словечко, — сказал Бельт.
— Вот и славно, Арбалетик, вот и чудно.
Хитер ты, загляд Охришек. Только сильный конь и хитрую змею копытом давит. И давно тот конь заседлан.
До самого вечера Бельт бродил по Ханме, слушая разговоры, собирая сплетни и пытаясь четче уловить то неясное, что витало в воздухе.
Ожидание?
Ханма ждала Великого Курултая.
Страх?
Ханма боялась нового кагана, уже прозванного Злым.
Предчувствие?
— Быть беде, быть беде, — приговаривала пухлая торговка пряностями, который раз кряду пересчитывая склянки на прилавке. А худая, выблеклая девица, разложившая на столике резные шкатулочки, украшенные простым камнем и аляповатой росписью, спешила подхватить:
— А я сон видела! Вот как есть видела, — и переходила на громкий шепот, опасаясь всего и сразу. — Будто бы гром гремел, а вся площадь, вот как есть, к железным демонам провалилась! А из разлома огнем пыхнуло!
— Горе, горе, горе, — стонал нищий, увязавшийся за Бельтом от самых ворот, он тянул единственную руку и требовательно тряс кружкой, в которой позвякивали медяки. — Горе!
— А на горке, на горé стоит дом в серебре, — лопотала блаженица, раскидывая на юбке цветастые листы. — В доме том девица…
— Ой, да какой с бабы толк? — спрашивал бондарь, скатывая с телеги крепкие дубовые бочки, которые подхватывали, отволакивали под навес да ловили новые. — Где это видано, чтоб бабу на трон? Сын-малолеток, как оно там еще повернется до его выездного?
— Завоет ветер, бурю призовет, — стонал бледноликий, с длинными патлами бродяга, то и дело встряхивая палку, с прибитыми к ней бубенцами. — И погонит она волны, одна другой огромьше. И полетят они на стены Ханмийские, беду с собою неся. Разлетится первая о камень, разобьется другая, о щиты вахтаг кагановых, а третья переметнется да пойдет по улицам гулять, понесет рыбу прям в когти скопьи!
Топот городской стражи заставил бродягу заткнуться и, сунув палку за пазуху, нырнуть в ближайший переулочек. А за стражей, вяло покачиваясь с боку на бок, шли големы, волокли связки широких досок, ровные, ошкуренные комлики, резные столбики и каменные плиты, которым предстояло лечь на площади перед хан-бурсой. И погонщики в красных колпаках торопились, кричали да ругались на нерасторопный, мешающийся на дороге люд.
Пустели улочки. Кто знает, может именно вдоль этого кривого дома пройдут пешие вахатнгары и пронесутся конные. Здесь-то тесно, а там, в Высоком городе всяк попросторнее: будет, где развернуться злому табуну.
— Дай монетку, я тебе судьбу расскажу, — вцепилась в руку чумазая девица, расправила ладонь, носом едва в нее не уткнувшись, затараторила: — А быть тебе, господин, богатым, а быть тебе здоровым, а быть…
Пояс чуть дернуло, и Бельт едва-едва успел перехватить кошель за хвосты завязок. Получил наточенной монеткой по пальцам, но не выпустил. Не глядя сунул кулаком, попал.
— Вон пошла! — рявкнул на девку, а та, ощерившись желтыми зубами, плюнула в лицо.
— Сдохнуть тебе! Скоро сдохнуть. Я вижу, я знаю, я всю правду скажу. Туточки, на улицах ляжешь, кровь к крови, дрянь к дряни! Мертвяк!
Это ее глупое, бессмысленное — не верил Бельт уличным потаскухам, что за медяк берутся судьбу говорить — заставило таки ускорить шаг, вырваться из толпы и разноголосицы, добраться, наконец, до лавки Кошкодава.
— Долгою же была прогулка, — Кошкодав согнал со стола бусого зверя с драным ухом. — Я уже, признаться, заволновался даже. В городе неспокойно.
— Неспокойно, — согласился Бельт, проходя за ширму, которая отделяла торговую половину лавки от внутренней, где начинались комнатушки-кладовые для хранения товара и крохотная лаборатория, в которой Кошкодав сушил травы и готовил мази. Тут же была лестница на второй этаж. — Говорят всякое.
— Ну, что говорят, так это завсегда. Хуже, когда дурные разговоры в дело переходят.
Алхимик шел по пятам, едва не наступая на пятки. Приглядывает. Человек он совсем не сторонний, вопрос только, к кому побежит с докладом — к Жорнику с его шоблой или к светлейшему Ирджину, а через него Кырыму?
— Ханма, она беспокойная, — продолжал на ходу Кошкодав. — В ней, что в моей лавке, одной опрокинутой свечи хватит, чтоб полыхнуло. И кошки беспокоятся.
Черный, уже забравшийся на ступеньки лестницы, обеспокоенным не выглядел. Он сосредоточенно покусывал когти да хитро поглядывал на людей.
— Это ложь, что первыми бегут крысы. Куда им от людей-то? А вот кошки — дело иное. Кошки, они тонко мир чуют.
— Чего тебе надо? — не выдержал Бельт, хватаясь за отворот стеганного халата. — Чего ты за мною ходишь? Если интересно, прямо спроси, а не…
Кошкодав лишь носом повел и, ласково похлопав Бельта по плечу, сказал:
— Лампу возьми, темно там. А дружок твой весь извелся. И вроде сидит как жердь проглотил, но… Вижу, что изнервничался. Ты успокой его, ладно? И назад спускайся, разговора есть. Да не смотри ты так, передать тебе кое-чего просили.
— Очередную отпанаханную башку? — халат Бельт все ж отпустил, не стоило злиться на Кошкодава, не делал он дурного. Во всяком случае пока.
— Нет. Другое. Там тебе объяснить кое-что просили. Но ты ступай, ступай. Я подожду.
В комнатушке, запертой снаружи на засов и замок, стоял крепкий винный дух. Свет единственной лампы, поставленной в железный таз, не выбирался за его пределы, а плотно закрытые ставни надежно хранили от скудного внешнего света.
Даже ночному Оку не пристало глядеть на того, кто обитал в комнатушке.
— Сука ты, камчар, — сказал Орин печально и глотнул из глиняной кружки. Пил он тихо, не отфыркиваясь и не плюясь, как прежде; светлое вино не лилось на рубаху и кемзал. Только одна капля повисла на серебряной серьге, но и ту Орин ухватил ловкими, вовсе не хмельными пальцами.
— Не упейся, опять блевать будешь.
Бельт подошел к окну, отомкнул замок и, выбив клин, распахнул ставни. Свежий воздух ворвался в комнату, столкнул со стола обрезки тканей, дал жизни слабому огоньку и холодка Орину.
— Не боишься, что сбегу?
— Не сбежишь.
— Правильно. Я-то не сбегу, а ты, Бельт?
Не ответил, сделал вид, что со ставнями завозился. А они на втором окне и вправду чуть разбухли, просели, пришлось надавить.
— Бельтик, Бельтик, некуда нам бежать. И незачем. Скоро все под нами бегать будут… А я ведь все помню. Я — благодарный, за все отплачу. Чего ты хочешь?
— Чтоб ты лег и проспался.
Бельт отобрал кружку, в которой уже почти ничего и не осталось, и подтолкнул Орина к кровати. Пьяный. Хоть и глядится почти трезвым, почти нормальным. Но вблизи видны и хмельные глаза, и дикий норов, который, вином разбуженный, может показаться наружу.
— Давай. Ложись.
— Лягу, — послушно ответил он. — Я теперь хороший. Я теперь всех слушаюсь. Все вокруг умные. Урлак умный. Ирджин умный. Ты умный. Один я дурак. Только знаешь что?
Орин схватил за шею, заставляя нагнуться, и зашептал на ухо.
— Вы-то умные, а на трон я сяду! И что тогда? А?!
— Доживи сначала.
— Доживу. Сколько уже жил, и тут буду жить. Я ж везучий. Везучий, слышишь?! А что это значит? Значит, все выйдет, как хочу.
Наконец, он плюхнулся на лежанку, заерзал, застонал и снова сел, мотнув головой. Отрастающие волосы закрыли лицо.
— Я тебя ханмэ сделаю. Или даже посажным. Будешь в замке жить, на золоте жрать, на серебро срать. Не думал, небось, что оно так повернется, когда меня спасал? А того хрена, из-за которого я по лесам бегал, я… — Орина вытошнило. — Д-думаешь, убью? Нет. Я его прикажу во дворец привезти. Только сначала глаза выколоть и язык отрезать. А так пусть живет с-себе. Шутом… Говоришь, кишками он мается? Так пусть жрет сухари с солью и перцем! Будет корчами меня веселить, сука!
Пьяный бред без капли здравого смысла. Что толку думать, как оно будет?
— Майне прикажу привезти! Я ж ее люблю, — Орин вытер рукавом остатки блевотины с подбородка. — Гадюка она, но люблю…Ты ж понимаешь. Она, правда, думает, что каганари станет, только вот хрена. А знаешь, почему?
На постель запрыгнула давешняя беременная кошка, которая всего за один день, казалось, раздулась в несколько раз. Безо всякой боязни она забралась Орину на колени, мяукнула, вроде как укоризненно, и потерлась боком и брюхом о грязную рубаху.
— А потому, — сказал Орин, опуская тяжелую ладонь на кошачью спину. — Потому, что она тоже тварь. Как они все. Пока нужен буду, будет любить, а чуть что…
Кошка заурчала громче, совсем уж по-женски, уговаривая, увещевая.
— Нет уж, не поломают они Орина из Хурда. Я сам кого хочешь!.. Ты же со мной, Бельт?
— С тобой, ложись давай. И на себя посмотри, на кого ты похож стал? Натуральная свинья.
— Я? Нет, Бельт, я не свинья. Я твой каган. Запомни.
Кошкодав нашелся в комнатушке в задней части дома. Здесь ставни тоже были плотно задвинуты и, ко всему, укреплены толстыми решетками, которые держались на массивных скобах. Крепко вроде, а при случае можно и снять, выбраться на соседнюю крышу, а с нее, надо полагать, и в переулочек соскочить.
Кошкодав сидел на корточках, склонившись над весами, на одной чаше которых стояло три серебряных гирьки, на другой высилась горка зеленоватой трухи. Кошкодав то подсыпал, то, захватывая былинки пинцетом, снимал излишки, силясь достичь равновесия, да не ладилось.
— Сядь, — буркнул он, не прерывая своего занятия. — Подожди.
Бельт плюхнулся на подушки — стульев или кресел в комнате не было — и приготовился к неприятному. От этого разговора, кто бы там и что ни просил передать, он не ожидал ничего хорошего.
— Зря я ввязался в ваши дела, — Кошкодаву удалось, наконец, отмерить требуемую долю зелья, которое он тотчас аккуратно высыпал в резную шкатулочку с вызолоченным верхом. — Опасаюсь теперь в собственную комнату соваться.
Остатки травы он сметал пушистой беличьей кистью, даже в подобных мелочах оставаясь честным. И честность эта коробила.
— Зачем тогда ввязался?
— Старые долги. Старым друзьям. Никто так не подставит, как старый и когда-то добрый друг, — Кошкодав сунул палец в холщовый мешочек, доверху полный серой пылью, облизал. — А ты, небось, думал, что все, кто приходит в лаборатории, становятся квалифицированными камами? Нет, не все.
— Таланта не хватило?
Бельту вдруг захотелось вывести этого странного человека из равновесия. По какому праву тот вообще пребывает в равновесии, когда мир вот-вот рухнет и погребет под обломками и его треклятую лавку, и кошек, и мешки с зельем? По какому праву он сам этот мир расшатывает? Травит, выгоняя с дымом остатки чужого разума?
— Не хватило денег и немножко протекции. Зато я стал неплохим алхимиком, — он закрыл глаза, прислонился к стене: — Веришь, я, в отличие от тебя, на своем месте… Мне хорошо на моем месте… Особенно, сейчас… Нет, это не то, о чем ты подумал. Еще не то. Считай, самая грань. По грани ты и сам ходишь, но моя безопаснее.
— Значит, деньги зарабатываешь?
Бельт протянул было руку к коробочке, но прикоснуться ему не позволили.
— Э нет, это особый заказ для особых людей, — Кошкодав рассмеялся. — У меня одни сплошные особые заказы. Все бегут от себя, словно не знают, что это невозможно. А деньги… Да, сначала мне нужны были деньги. Очень нужны. Наирэ не всегда значит богатство. На улице подыхать никому неохота. Зато теперь я — хозяин чужих снов. Правда, звучит? Смотри, сколько их.
Шкатулочки, шкатулки, табакерки, мешочки из скользкого шелка и украшенные серебряными пластинами рога. Строй чужих болезней, пагубных привязанностей, неведомых внешнему миру. Неужели их так много, странников и беглецов? И если это правда, если люди больны, то значит сам мир болен, а значит, не грех будет очистить его? Вырезать дрянь? Пусть жестоко, но… Жесток ли лекарь, отрезая гниющую ногу?
— Я могу прекратить все это. Мне есть на что жить, — Кошкодав, пошатываясь, поднялся. — Но в эту лавку сядет кто-то другой, более сговорчивый и менее брезгливый. Слышишь, Бельт, нельзя быть слишком брезгливым. К тому же это — одна лавка из многих. А к ощущению брезгливости со временем привыкаешь.
— Это то, что ты должен был мне объяснить?
— Нет, вовсе нет, — пальцы Кошкодава легли на глаза. — Первое: тебе больше не стоит подолгу бродить по улицам Ханмы. И второе: велено передать, чтоб завтра ты был готов. Утром придут. Оденься прилично, потому что пойдешь в хороший дом. Там подтверждение того, что тебя не обманывают и хотят помочь. И не только тебе.
— Спасибо, — это Бельт сказал вполне искренне, потому как подобного подарка — неужели разрешат с Лаской встретиться?! — он не ожидал.
— Моей заслуги в том нет.
Бельт хотел было уйти, но остановился на пороге. Если Кошкодав учился на кама, то должен знать.
— Послушай, если кто-то… лишился глаз, может ли кам — очень хороший кам! — вернуть их?
— Вернуть? Вопреки воле Всевидящего? — Кошкодав зашелся хрипловатым смехом. — Истории про всемогущих камов изрядно преувеличены. Камы вообще редко способны на чудеса и великие свершения. Куда чаще их творят обычные люди.
Зарна сидела над пяльцами, тыкала иглой в натянутую ткань, почти не глядя. Порхала иголочка, пробираясь сквозь плотные нити, тянула алый шелк, стежок со стежком создавая предивный узор. Поползут по подолу огненные лозы, на которых капельками-жемчужинками вызреет виноград, сядут птицы с перьями лазоревыми и золотыми, темным янтарем заблестят глаза их.
Но сейчас Зарну меньше всего интересовала канва. Склонив голову чуть набок, она разглядывала мужчину, появление которого в доме нарушило сложившийся уже порядок жизни. Это из-за него девоньку уснуть заставили, да так глубоко, что и не поймешь — сон это еще или что пострашнее. Зарна сперва-то крепко перепугалась и начала перо куриное к девонькиным губам прикладывать: дышит ли? Дышала. И теперь, во сне, почти красавицею стала, исчезли с лица недоверие, злость, ушел страх, который девонька старательно прятала. Но у Зарны глаз цепкий, она с рожденья людей верно читала. И этого, у кровати сиднем сидящего, получше будущего узорчатого шитья представляла.
Кемзал новый, почти неношеный, нарядный даже, да видно — непривычный. То дернется, то плечом поведет, то начнет за пуговицы хвататься, проверять, на месте ли. Сапоги тоже новые, да не к кемзалу — высокое голенище, темная гладкая кожа и едва заметный выпил по подошве — под стремя.
— Она всегда теперь так? — спросил мужчина, повернувшись к Зарне; оцарапал цепким взглядом. Настороженный, недоверчивый.
— Да, господин, — ответила Зарна, как учили, и мысленно зарок дала этот грех перед стенами бурсы отмолить. — Хан-кам велели…
Не дослушал, снова повернулся. И ведь битый час уже сидит и ничегошеньки делать не пытается. Хоть бы словечко ей сказал, авось бы сквозь сон да услышала? За руку б взял или еще чего придумал, так нет же. Одно слово, мужик, оглобля бесчувственная.
От волнения иголка пошла косо и пребольно ужалила в палец. И почудилось Зарне, что это собственная бабка на нее сердится: дескать, сама-то хороша, внученька, врешь человеку, в глаза глядючи, злое наговариваешь.
Переживает он, по правдочке-то. Вон едва заметно глаз дергается, как и щека, шрамом перетянутая. И сам шрам будто бы бледнее стал. Руки, которые — вот уж точно не к кемзалу — в заусенцах и бляшках мозолей, в кулаки сжалися.
В двери сунулся Ирджин, произнес:
— Пора.
И снова исчез в коридоре. Кружит над девонькой, как коршун. А есть и Паджи, и еще кто-то, за домом присматривающий, да так пристально, как даже бабка не следила за девичеством своей внучки Зарнушки.
Зарна еще ниже склонилась над вышивкой, а потому не увидела, откуда шрамолицый достал цепочку: нарядную, сплетенную из тонких звеньев, украшенную зелеными камушками.
— Пригляди, чтоб не украли, — попросил, обвивая худое девонькино запястье. Увидел порезы, помрачнел, но спрашивать не стал, наверное, сам все понял.
— Пригляжу, — ответила Зарна и добавила: — Туточки ее не обижают. Туточки спокойно.
— Хоть где-то, — непонятно сказал он, поднимаясь. — Ты… На вот, возьми.
Серебряная монетка скользнула в Зарнину ладонь, обожгла бабкиным укором — неправильно это с двух хозяев кормиться.
— Возьми-возьми. И если вдруг ей случится в себя придти, то передай, что я все еще не наир. Я вернусь.
Зарна и передала Ласке, все как было. А потом, повинуясь невысказанной вслух просьбе, долго и подробно рассказывала о шрамолицем. Куда как подробнее, чем за день до того Кырыму. Ну да тому и Ирджин доложится.
— Не наир… — девонька гладила цепочку, останавливаясь на глазках-камушках. — Если не наир, то и вправду вернется. Только зачем, а? Почему ты не сказала ему правды? Незачем возвращаться. Ничего он не изменит! И менять уже нечего. Все. Кончилась жизнь. Моя кончилась. А его — следом…
— Не тебе решать. И не ему. Один Всевидящий над миром властен, — возразила Зарна, на том разговор и закончился.
А денечка через два после него толстая кухарка, с которой Зарна нет-нет да разговаривала о том и о сем, принесла новость: поутру в Белые ворота вошел поезд под синими бунчуками и стягами Тойвы-нойона.
В Ханме начинался сбор к Великому Курултаю.
Триада 3.3 Туран
Трудно удержать власть новому государю. Трон, каковой видится малым людям твердыней, подобен крепости с глиняными стенами. Сила же и верность подданных — вот камни истинной власти, и подобно раствору строительному крепит камни сии страх и разумение, что без властителя воцарится хаос вечной войны, в которой не будет счастья, но одно разрушение…
РуМах, трактат «Владыка: о силе и слабости»Оглядываясь пройденному пути, паче всего жалею о глупости своей. Я впитывал лживую мудрость с пергамента и ненасытно вкушал велеречивые советы. Я верил, что малая кровь способна остановить кровь большую, а одна смерть — сотни и тысячи смертей.
Каждая буква во «Владыке» напитана подобными мыслями, а каждое слово вопиет о том, что цель оправдывает средства.
Я же говорю: средства способны обесценить цель.
Но боюсь, что уже не буду услышан…
Звяр Уркандский, малоизвестный трактат «Урок бурундука, или Основательно о трех уродцах»Ножи легли в ладони, как родные. Прильнули шероховатой кожей рукоятей — наверняка какая-нибудь морская тварь — срослись с новым хозяином. Такие ножи не купишь просто так, их человек под себя делал, под свое сердце и ненависть, которая паче любви будет.
Туран в последний раз провел широким лезвием по бруску. Пусть в искусстве заточки он так и остался посредственным учеником, но этим ножичкам, грубым и тяжелым, его неумелые руки по нраву. Такими ножами не вяжут узоров в поединке, легчайшими прикосновениями расцвечивая чужое тело алым, такими рубят. Грязно, но действенно.
Вот тебе и побережники-смертники, мясо на развлечение толпы. Пусть сами сгинули, но и убийц своих, ряженых, в демоновы печи утянули, да еще и кой-каких зрителей в придачу. Приласкала тогда Ханму Благословенная Камча, пусть не в полную Курултаем освященную силу, но и малого удара хватило, чтобы горели люди в гигантских кострах-кобукенах.
Хотя если бы не та бойня, не видать Турану двух отличных ножей. Стоили они того, чтобы ударами, перебежками, скольжением между мечущимися фигурами, низким прыжком за спину стражника пробираться к лежбищу мертвых артистов. О ножах не думал, уйти пытался, понимая, что в этой круговерти куда ни сунься — везде опасно: или затопчут, или зарубят. Ревело пламя, орали люди, пытаясь вырваться, визжали раненые и драло глотки несчастное зверье, запертое на кораблях. Два дня ушами потом маялся. Но уходить только так и надо было — через трупы и окончательно опустевший пятачок вокруг них. Там, лежа среди изломанных тел, удалось подгадать нужный момент для рывка, а заодно и выковырять, путаясь в синих рукавах, эти самые ножи. Жаль, лицо их хозяина не запомнилось. Должен ли ему теперь Туран? Должен, наверное. Он последнее время много кому должен. Часть зароков сам себе назначил, часть получил против воли. Но рассчитываться надо по всем. Из мелочей: манцыг для Вирьи вышел отменный. Правда, мальчишке досталось от силы две горсти, остальное тегин — каган? — съел. И лезло ж ему в глотку, не стояли над душой загубленные? Видать не стояли. И сам Туран был хорош, весел непомерно после празднества этакого, заедал дымную горечь манцыгом, запивал вином. А вот крылана едва притронулась. Странная она, воистину — примиренная.
Но Туран не такой. Он понял, как жить по правилам Наирата: на удар следует отвечать ударом. А лучше, если бить раньше, не глядя и не щадя. В этом смысл, сила и спасение. Для всех.
Туран обернул ножи войлоком и отложил. Тщательно вымыл руки и плеснул воды на голову. Тратить время на вытирание луж не стал, быстро собрался, вышел на улицу через черный ход и нырнул в неприметный проулок.
Старая ива полоскала космы в реке. Под плотным пологом ветвей давно образовалась заводь, собственный мирок, где обитали без счета личинки стрекоз и два карпа. Берег, видевший солнце лет семьдесят назад, плавно выходил из-под темной глади, чтобы, выбравшись из воды окончательно, разлечься песчаной косой. Именно сюда наведывались редкие гости, вроде выдры с подпаленным правым боком и вовсе неопасной водяной змеи. Или, как сегодня, молодой мужчина и девушка.
Они сидели на песке совсем рядом, но не касались друг друга. Туран обхватил колени, а Шинтра гоняла длинным прутиком ленивых карпов.
— Это ведь наша последняя встреча? — Белоглазая говорила, чуть растягивая слова.
Удивиться почему-то не получилось. Как и успокоиться, хотя до недавнего времени именно здесь получалось забывать обо всем. Но сейчас «всего» стало слишком много.
— Когда мужчины приходят прощаться, они очень смешно молчат, — продолжала Шинтра. — Хотя иногда они приходят убить, и тогда все немножко по-другому. Совсем немножко. Намного больше разницы, когда мужчины готовятся умирать. Особенно, когда они этого сами не понимают по-настоящему. А если не по-настоящему — тогда тоже смешно.
Белые глаза, темная кожа, умные речи, в которых слишком много правды, чтобы считать их случайными. И голос внутри говорит, что совсем не то Туран взял на свидание, а нужное лежит, завернутое в войлок, и оно надежнее, чем золото.
— Не ходи умирать, глупость получится. А так — не придется со мной прощаться.
— Шинтра, ты следишь за мной?
— Вы всегда об этом спрашиваете. А мне не нужно следить, я ведь видела многих.
— Но я — не такой!
— Не такой. Как и они, — ветви чуть качнулись в такт смеху. — Одна плохая женщина говорила: не говори правды, не придется лгать.
— Понимаю, почему она плохая.
— Не понимаешь. Она хотела меня отравить.
— Но ты успела первой?
— Нет. У нее почти получилось, но я оказалась живучей. Её убил хозяин.
— Когда ты рассказала ему?
— Нет, он сам все понял. А мне не пришлось врать. Я не хотела ее смерти.
Над водой приподнялась и тут же исчезла треугольная головка змеи.
— Шинтра, я принес деньги. Много.
Целый кошель, сумма, о которой некий Туран ДжуШен некогда и помыслить не мог, а теперь вот так просто отдавал, почти без сожалений, скорее даже с радостью, что хоть кому-то он поможет. Не убивая поможет.
— Вы всегда пытаетесь откупиться. — Ее рука приподняла подарок, пальцы прошлись по ткани, перескакивая с одного острого ребра на другое. — А разве можно откупиться от себя самого и от своих ошибок? Да? Нет? Или ты веришь, что в состоянии выкупить меня у меня?
Снова смех после текучих слов.
— Но деньги я возьму, так будет хорошо для всех. А теперь давай прощаться, самоубийца. Сегодня я пущу тебя туда, где ты не был.
Мокрый прутик раздвинул полы халата, прошелся от соска к соску, скользнул вниз и замер между бедер. Но на этом вовсе не успокоился.
На следующее утро Туран впервые пропустил встречу вестника. Плохо. Как раз должны прийти указания по очередной партии груза.
После гибели Маранга, принятой Кхарном пусть и с некоторой досадой, но спокойно, поводья вновь оказались в руках Турана. А к ним и все заботы о делах Умного и Сильного, дополнительные инструкции, требования, отчеты, каковые приходилось составлять еженедельно. И это в придачу к зверинцу и лихорадочной подготовке к Курултаю.
Раздражение от собственной оплошности напрочь разрушило очарование вчерашнего дня: пришлось бежать напрямую к секретной захоронке, там же выслушивать послание, а после — метаться по городу. Возвращение домой подарило встречу с Паджи, взбешенным пропажей «глупого кашлюна». Впрочем, весьма скоро он успокоился и даже угостил Турана куском соленого кренделя. Сам съел два и умчался, наказав немедля отправляться ко дворцу и приступать к работе, ибо «ясноокий Ырхыз злобствует». И яркая зелень старой ивы утонула в пыли ежедневных забот.
Площадь перед хан-бурсой преображалась день ото дня. Сперва с нее исчезли палатки, торговцы и кучи конского дерьма, а чуть позже были удалены от стен калики и молельщики. Вместо них появилась стража: тройки воинов дежурили у каждой арки, выходящей на эту огромную, как оказалось, площадь. Впрочем, менее спокойно здесь не стало. Перед воротами хан-бурсы соорудили высокий помост со множеством лестниц. Мастеровые муравьями облепили ступени, выводя на каждой замысловатые рисунки. И вскоре понеслись по балясинам пышногривые кони, расцвели яркими красками: желтой охрой, темной киноварью, небесным бадашахским лазуритом. Легли под тонкие ноги их драгоценные ковры и простые, выскобленные шкуры. Спустились по стенам дальних домов крашеные полотнища, и рядом заточенных кольев стали жердины, готовые принять тяжесть родовых знаков. Их привезут позже, а пока вдоль стен носились работники с длинными палками и мотками тонкого шнура, ставили треноги, отмеряли, провешивали прямые линии, намечая что-то, одним им ведомое.
Площадь, капризная девица, не способная выбрать наряд по нраву, постоянно менялась: сегодня мостки для клеток стояли рядом друг с другом, а места для гостей разделялись на полукруглые сектора. Завтра мостки вдруг оказывались отнесены под самые стены, а гостевое место становилось единым. Послезавтра клетки и гости чередовались, как фигуры на доске высокого баккани. Неизменным оставалось одно — спешка. И желание ясноокого кагана продемонстрировать подданным своих зверей. Или наоборот, зверям своих подданных?
Туран охрип от крика, устал от споров и от всей души возненавидел шепелявого Грунджу, отвечавшего за установку клеток.
— Фюда и пофтавим! — Грунджа, пятясь, упрямо тянул на себя платформу.
— Ну куда опять?! — рычал Туран. — Да если он, припертый к стенке, заревет в четверть силы, то все на расстоянии двадцати локтей обосрутся! Ты, скотина, будешь отвечать за обосравшихся послов? От стены, я говорю, от стены! И вот от этого угла — сюда!
— Нифзя фюда! — Капли слюны летели дождем из щербатого рта. — Тут будет фенская тфопа! Ковеф тут будет, плетеный фуками дефяти каганафи! Ефли твоя твафь насфет на него, то вот тогда мофно будет насфать и на послов и на тебя, кафля!
И, спеша подтвердить истинность сказанного, четверо слуг раскатывали соломенную подстилку. Труха летела в разные стороны, заставляя чихать любого, оказавшегося поблизости. Недовольно бурчали, глядя на происходящее, уборщики: им собственноручно пришлось отскабливать каждый булыжник мостовой. А теперь, значит, снова ползать на карачках да пальцами выскребать из трещинок каждую былинку? Зазвенели молотки, забухали киянки: это наскоро обшивали ворота хан-бурсы золотыми пластинами.
— Я тебя, сволочь беззубая, сам в дерьме утоплю! — Туран сплюнул. Поймал ненавидящий взгляд уборщика, оскалился и пошел к помосту, матерясь в полный голос. И что толку от всех этих криков? Завтра опять все будет по-новому.
Но, на удивление, серьезных изменений больше не последовало. Словно все эти сумасшедшие разом договорились и успокоились. Места под клетки отвели даже с неким чувством симметрии: им все-таки предстояло разделять площадки для гостей. Но, слава Всевидящему, расстояние выдержали почти в соответствии с требованиями Турана. Ожидается масса народа, а потому все эти разметки хороши только пока. Грузная толпа наверняка подвинет и отгородки, и стражников, подползет на несколько локтей… А ясноокий Ырхыз и рад. Хочется ему увидеть, как дрожат поджилки у шадов, как бледнеют нойоны, как чураются зверья камы.
Ну да это и хорошо.
Больше всего Турана волновал загон, поставленный сбоку от главного помоста. Посеребренные прутья загибались к центру, почти касаясь остриями блестящего столба, вбитого в камень площади. Похоже на клетку для огромной птицы. Только вот птица бескрыла да чешуйчата, клыкаста и когтиста. Проверив мощные проушины на столбе, Туран в очередной раз обеспокоено подумал, что до сих пор не видел це́пи и замок. Их отковывают в особой мастерской. Разумеется, успеют, но хотелось бы знать заранее, с чем придется иметь дело.
Из-под помоста неожиданно вылез Паджи, позевывая и подкидывая на ладони серебряный перстенек.
— Туран! Спорю, ты еще не был в зверинце.
— Не спорю. Не был.
— А зря, там сбрую на сцерха доставили. А после обеда ясноокий приказал сделать первую выводку зверья на площадь.
Сунув выигрыш в один из кошелей, Паджи достал из него чеканную пластинку и желтое надкушенное яблоко.
— Вам дадут десяток людей и лошадок. Колесные платформы проверил?
— Еще позавчера.
— Отлично. Тогда шуруй. Попробуешь погрузиться-разгрузиться, ну и первую партию живности уже можно вести. Кстати, спорю, что до захода не успеешь.
— Лучше бы их подержать от греха в зверинце, а не тут, — Туран взял протянутые Паджи тамгу и яблоко. Откусил. Кислятина. А Паджи спокойно объяснил:
— Не успеешь ты за день всех перевезти. Уж лучше пусть твои подопечные понервничают здесь. Заодно пообвыкнутся. Что они, что мы…
Договаривал в спину. И, кажется, улыбался во всю пасть. Ничего, посмотрим, как ты на Курултае улыбаться станешь!
В этот день встретиться с яснооким Ырхызом не привелось. В зверинце было пусто, и только Цанх-младший лениво елозил по полу метлой, выгребая остатки соломы и мелких птичьих костей.
— Недовольные были, — пробурчал он. — Говорили, что колени в подбородок и в подмышку стучат.
Взнузданный сцерх заревел, приветствуя и жалуясь.
— Иди, раздевывай, — Цанх отшагнул от клетки еще дальше. — Я тудой не полезу. Еле загнали после светлейшего.
— Так пошел ящер под яснооким?
— Куда там: пофырчал да постоял, што твоя скамья. Колено нюхал, мы думали — отхватит, но Всевидящий миловал.
В корыте у сцерха воняла кровью половина бараньей туши: перед выездкой ящера накормили, чтоб оголодалый не набросился на молодого кагана. Зато ремни подпруги перетянули, и мартингалы чересчур короткие, а подперсье наоборот, болтается, оттого и седло, непривычно мелкое — этакая нашлепка вроде подушки с путлищами — ходит.
Как оказалось после, зверь вполне сносно слушался поводьев, ровно шел, точно вспоминая забытую науку, свидетельством которой оставались мелкие шрамы вдоль хребта и ребер. Чуть покачиваясь в седле, Туран вспомнил заснеженный загон и копье в руках охотника. И сразу попытался выпихнуть дурные мысли из головы, зная, что иначе последуют еще более отвратные: про умирающую Красную, про бештинский подвал, золотую паутину и хрустко отделяющуюся часть чешуйчатого черепа… Вот же дрянь! Уж лучше про Шинтру. Или эту самую склану. Аттонио только о ней последнее время и говорит. И сегодня наверняка будет.
Туран оказался прав.
Встреча снова была назначена у мэтра дома. Одна из многих, прикрытием для которых стало желание мэтра изобразить кхарнца. И если первое время Паджи заботливо провожал подопечного в Дурдаши, то ныне отлип.
А Аттонио действительно рисовал, правда вовсе не Турана.
— Значит, юноша, вы так и не поговорили со скланой?
Мэтр замер, почти касаясь тончайшей кистью холста. Но все-таки в последний миг передумал и поставил точку в совершенно ином месте. Синее к желтому? Синее теряется на желтом, становясь тенью, одной из многих, поселившихся на картине.
— Нет. Я её толком и не видел. Да и вообще до Курултая вряд увижу.
— Жаль. Есть у меня ощущение, что мы с каждым днем все сильнее отстаем от чего-то важного. Как бы не потеряться вовсе.
Еще одна точка-тень, невидимая глазу черта, которая вроде бы никак не изменяет полотно. Интересно, когда именно точки, рассыпанные другим художником — с которым мэтр, сколь бы ни пытался, никогда не сравняется — выйдут на передний план, затмив собою жалкие фигуры тех, кто ныне властвует на холсте жизни? И догадается ли Аттонио, чья рука сотворила эти изменения? После — несомненно. А сейчас?
— Все суетятся. Спешат. Я вообще почти не сплю. Каждый день таскаюсь во дворец. Теперь и в обход. Если бы меня посели в зверинце…
— Кашлюна? Во дворце? — Аттонио скривил губы. Смотрит презрительно. Пускай, лучше эта его насмешливость, чем пристальное внимание. Взгляд у него острый, и Всевидящему спасибо сказать надо, что сейчас мэтр не видит ничего лишнего. А чтобы так и продолжалось, следует подыгрывать.
— Но ведь Вирья живет там!
— Вирья… Вирью давно уже считают зверушкой. Более того, он ею скорее всего и является.
Туран засопел, потер глаза, которые слезились от едких испарений, пропитавших мастерскую. Резкие запахи, усталость, нервозность — мелкие недостатки, которые оборачиваются крупным достоинством-щитом. Догадайся Аттонио о задумке, и… Нет, не о том думать — о другом.
— А сегодня я вообще буду ночевать на площади. И не только сегодня. Скорее всего уже до самого Курултая, а то эти уроды безмозглые зверье потравят.
— Ночевать, говоришь…
Мэтр отложил кисть на тряпицу. Двумя пальцами сжал, выдавливая с беличьего волоса остатки краски, после кинул в стакан с маслянистой жидкостью — по ней тотчас поплыли синие круги.
— Ночевка — неплохая возможность.
Он ушел в соседнюю комнату, а Туран воспользовался отлучкой, чтобы взглянуть на холст пристальней. Четкими уверенными штрихами там была изображена площадь перед хан-бурсой. С помостом, людьми и даже клетками. Желтый камень, синее небо. Люди-тени. Все одинаковы. Все спокойны. Пока.
— Красиво, — Туран произнес это механически, заслышав шаги за спиной.
— Причем здесь красота? Работа — для дела. Смотри.
Аттонио развернул треногу с холстом к столу, а на самой столешнице раскатал два разрисованных листа.
— Если в Ханме в ближайшее время что-то произойдет, то столицу тряхнет преизрядно. Что будет — даже я не предскажу, но наша с тобой цель — выжить. Потому не будем брезговать вот этим.
Дает понять, что догадался и одобряет? Нет, вряд ли. Всего-навсего предвидеть пробует. Не зная, где упадет, мечет солому повсюду. Туран мог бы подсказать, но любое лишнее слово положит конец его замыслу.
И погубит Кхарн.
Так что молчи, Туран ДжуШен, танцуй на острие мясницкого ножа, мечтай о том, как после — совсем-совсем скоро — для тебя спляшет нож.
Художник аккуратно разровнял углы верхнего листа.
— Под городом существуют подземелья. Разумеется, священные и неприкосновенные. Разумеется, основные входы расположены в пределах хан-бурсы и рядом с нею. Разумеется, большинство из них запечатано, а оставшиеся — в той или иной мере под надзором. Но знать о них следует.
Ханма не прекращала удивлять. Старая стерва оказалась не так проста, под драным халатом ее был еще один, тонкого шелка, расшитый нитями подземных ходов, украшенный драгоценными камнями еще одной тайны. Год назад она показалась бы Турану откровением. Полгода назад — шансом на жизнь. Сейчас же легла стежком в составленный уже узор мести.
Не мести! Туран не мстит. Он просто делает то, что должен.
— Это одна из самых старых карт. Наверняка внизу уже многое иначе, но имеем то, что имеем.
— А что это за странные знаки и метки снизу линий?
— Указания на строжайший запрет копирования и выноса из хан-бурсы.
— А как тогда?..
Художник постучал себя пальцем по лбу. Ну да, следовало догадаться. Он стал тяжел на ум, Туран ДжуШен, только Аттонио отчего-то не съязвил и даже выслушал следующий вопрос:
— Зачем тогда знаки?
— Надеюсь, ты когда-нибудь поймешь, что такое настоящая точность. Итак, если мы взглянем на карту столицы, — тонкие пальцы с чуть припухшими суставами пробежались по третьему изображению, — то сможем обозначить несколько входов. Здесь, здесь и здесь. Около лавки алхимика Кошкодава есть дом с запечатанным подвалом. В парке рыжих статуй, в одном из декоративных склепов под каменным саркофагом должен быть проход. Эти ведут к завалам, а потому отпадают. В Дурдаши тоже вроде бы есть, хотя пока не найден. Скорее всего, существует еще несколько неизвестных или забытых. Но нас интересуют те, которые находятся возле хан-бурсы. Ими пользуются и поддерживают относительную проходимость. Вот здесь — официальный спуск для торжественных поминовений и похорон. Как минимум еще один — из читален. Теоретически есть какой-то выход прямо с площади. Я думаю, что он где-то в этих домах. Какой мы можем сделать вывод из вышесказанного?
Линии-линии, плывут, сливаются, путаются. Где-то вход, где-то выход. Ни тот, ни другой так просто в руки не дастся.
— В случае чего надо быть рядом с хан-бурсой, где больше всего входов.
— Именно, юноша. Вы схватываете налету. Да, в самом критичном случае можно попытаться попасть в подземелья и пересидеть там, либо даже выбраться за пределы города. Вроде бы подземелья это позволяют. Но!
— Всегда есть «но», — пробурчал Туран, закрывая глаза. Не помогло, сеть тайных ходов, которые вились под Ханмой, висела перед внутренним взором.
— Их даже два. Первое: железные демоны. Второе: убираться из города мы будем только вместе со скланой.
— Вы уверены, что нам не удастся просто выехать?
— Всегда лучше иметь несколько вариантов. В простейшем случае и при огромном везении нам не пришлось бы особо беспокоиться. Увы, случай не прост, а удача — шаткая основа для планирования. И даже гибельная, я бы сказал.
— А железные демоны…
Это был даже не вопрос. Беспокойная мысль, почти растворившийся обрывок ночного кошмара. Захотелось встряхнуть головой, отгоняя неприятный морок.
— Что, Туран, изнутри суеверия Наирата выглядят не такими и беспочвенными даже для просвещенного кхарнца?
Пришлось кивнуть.
— Безусловно, затея далеко не самая безопасная и где-то даже отчаянная. — Аттонио пожевал нижнюю губу. — Но мы как раз и рассматриваем самый неблагоприятный вариант. Ко всему, может статься, что люди, вышедшие на улицы Ханмы, будут ужаснее демонов. Потому запоминай, мой друг.
Тонкий грифель заметался над рисунками, выписывая поверх домов кресты и круги.
— Все эти — на всякий случай, если не удастся уйти вот сюда.
Очередной кружок-колодец между домами, совсем недалеко от стен хан-бурса.
— Раз ты ночуешь на площади — присмотрись, лишним не будет. И теперь о главном: ты должен постараться переговорить со скланой.
— Разве что она окажется в зверинце в ближайшее время, в чем я сомневаюсь.
Туран оказался прав и в следующий раз увидел бескрылую Элы, антрацитовокожую фаворитку — серошкурую шлюху? — ясноокого кагана только на Курултае. Разумеется, при самом Ырхызе.
Чушь это, про начало с рассветом. Раньше, намного раньше. Некоторые вон вообще глаз не смыкали, в том числе и Туран.
Навести последний порядок в клетках. Подложить сено и мешки с песком. Проверить устойчивость платформ. Наполнить корытца едой, чтобы можно было убрать их затемно.
Уже к утру глаза пощипывало, хотелось лечь в обнимку с тигром-нуаем — чтобы Грунджа не трогал — и хоть как-то отдохнуть. Цанхи метались, как ошпаренные, но толку с них, культяпых, было немного. Хорошо хоть жукорыбов взяли на себя.
Отдельные неудобства доставлял новый костюм: жесткий халат с широченным серебряным кушаком, поверх которого лежали сразу три тонких кожаных пояса. Каждый из них шумел, но по-своему. Один — сразу тремя тамгами и глухо постукивавшей о них печатью, второй — разномастными плетками и шелковыми шнурами с металлическими шариками, а третий — целым набором лопаток и метелок с короткими рукоятями. Рукавицы, которым полагалось быть заткнутыми за это хитросплетение — ну ведь точно, после уборки у кошкоподобных хифалов и запихивал! — отсутствовали. Наряд завершала дурацкая шапка с висюльками до самых плеч и обувка без задников, еле-еле державшаяся на ногах. Вот с нею нужно было что-то решать.
Туран присел у клетки, где лежало несколько сумок. Рядом с ними, за толстыми решетками, сидел Вирья и лепил что-то из глины или из грязи.
— Ты бы поспал, — сказал Туран, протаскивая через прутья один из своих башмаков. Проверенный, растоптанный и крепкий.
— Могу пропустить интересное. Я ведь любопытный.
— Да чего тут интересного? Еще несколько часов…
Неудобные тапки исчезли в копне сена. Туран перекатился с пяток на носки и обратно: совсем другое дело.
— Видно из-под халата.
— Ничего, ноги подогну.
Проходивший мимо стражник-кунгай в черненом панцире оскалился, но, разглядев тамги, просто хлопнул по ножнам рукой и напустился на слуг, что раскатывали разноцветный ковер. Не убоявшись грозного вахтангара, один из работников принялся указывать то на распорядителя, то на незавершенную яркую линию, каковой надлежало быть вплетенной в сложный узор мягких дорожек.
— Вирья. — Напоследок Туран завозился, перебрасывая через плечо небольшую котомку: — Если, что… Дверь будет открыта, я устрою.
Мальчишка даже не взглянул на Турана. Молодец, понимает конспирацию.
— Я бы не хотел сегодня играть на свирели для тебя, — произнес он очередную несуразицу.
Да уж, не до изысканной музыки нынче…
В четверть силы ударили думбеки, просто проверяя тугую кожу, осторожно сходясь с редкими и тихими пока трубами и кимвалами.
И потекли из-под разукрашенных охрой арок люди. Медленно, чинно, тонкими струйками. Благороднейшие из благородных, знатнейшие из знатных заполняли назначенные им лакуны. По имени, по чину, по древности рода, каковая порой важнее чина и имени. Высокие шапки, обсыпанные жемчугом, сапфирами и агатами; халаты и тегиляи в золотой чешуе; расшитые переливающимися шнурами шаровары. Разноцветные потоки образовывали озерца, разделенные не менее яркими коврами и стражниками-вахтангарами в киноварных лентах — нынешнем главном цвете Наирата.
Тяжко бы пришлось мэтру Аттонио, среди этих красок почти не осталось места теням. Но эта яркость — лишь фон, оправа для истинных драгоценностей. Множество мест еще не заполнены и прежде всего — помост с бело-черным шатром и все, что перед ним. Пустуют на возвышении диваны и кресла. Пустует — одесную, согласно традиции — просторный загон для лошадей. Пустует — для публики — и малый загон ошуюю, которому уж точно нет роли в древнем ритуале. Кому нужна эта высоченная загородка да к тому еще и забранная тяжелой тканью?
Туран стоял рядом с вахтангаром, прислушиваясь, не раздается ли из-под этого полога рычание. Вроде нет. Мяучит. Но лезть туда сейчас, когда все внимание вновь прибывающих наирцев сосредоточено на помосте и всём, что творится рядом, нельзя. Да и не позволит ни распорядитель, ни этот бугай. Такой, если ухватить, одной пятерней смелет и в колобок скатает. Опасный он и вовсе не медленный.
Цанх-младший — отсюда было видно только его — будто приклеился к клетке с уранком. Старший наверняка суетился сейчас около шипунов, где ему в процессе ругани определили место Туран и Грунджа.
Точно, мяучит. И скрипит о решетки чешуей… Или нет? Может, опять ремни пережали? Или грызло не по вкусу? А если перемелет? У него ж зубы такие, что и самую крепкую сталь раскрошат.
Еле уловимый звук сперва затерялся в гомоне толпы.
И вдруг добавился новый: по пустой расселине центральной улицы, с самого дальнего её конца, понесся размеренный гул. Сперва он заткнул местных музыкантов, потом заглушил толпу. Площадь перед хан-бурсой затаилась, позабыв и о пустом шатре, и о клетках с животными, и о задрапированной киноварным сукном загородке. Все слушали ритм, все смотрели на центральную арку.
Минута, другая, третья, десятая. Процессия тянется от самой Ханмы-замка. И вряд ли торопится. Наверняка там вымеряют шаги, делают какие-нибудь замысловатые остановки и преклонения… В Наирате полно обычаев и ритуалов, каждый важен и значим. Куда важнее человеческой жизни. Наконец местные музыканты лихо подхватили бой и стоны, слились в единой мелодии с оркестром-родителем.
Ясноокий Ырхыз въехал на площадь на великолепном жеребце-хадбане. Простой панцирь, шлем у седла рядом с колчаном, по другую сторону — короткий изогнутый лук. На поясе меч и плеть, в руках легкое копье. В нескольких локтях позади следовал эскорт кунгаев, среди которых синим плащом выделялся Морхай. Дальше, чуть нарушая порядок, смешались пешие и конные свитские из самых важных и приближенных.
Музыка смолкла.
Подъехав к загону для лошадей, ясноокий Ырхыз спешился, ввел коня через распахнутые ворота и привязал к коновязи. После чего взбежал по широким ступеням на помост и громко произнес:
— Богат я конем, но и его отдаю под Золотую Узду.
Словно в ответ распахнулись ворота хан-бурсы, выпуская дюжину харусов. Все как один в коротких черно-белых халатах и окулярах. Шли они нарочито долго и спокойно. Но все знали, что скрывается за этой неспешностью: память о прошлом, о наемниках, переодетых харусами, о резне и тяжелой руке молодого кагана Тай-Ы, сумевшего удержать поводья ускользавшей власти.
Черно-белая гусеница осторожно ползла вдоль цепи кунгаев. Слишком близко, как раз на расстоянии удара меча. И вахтангары готовы были бить. Кто-то покачивался в бедрах, кто-то, не скрывая, держал ладонь на рукояти. Малейшее подозрение — выхватит клинок и на том же движении рубанет с протягом.
Забавно. Сын мясника опасается, что его самого прикончат отцовским способом. Правильно опасается, совсем не ждать удара глупо. Но хитрый враг обладает тысячей рук и бьет с тысячи направлений.
А харусы сегодня истинны в своем служении и вере. Самый первый из них, благообразный старик, остановившись у подножия лестницы и повернувшись к толпе белым боком, а к Ырыхзу черным, громко затянул вовсе непонятную молитву. Вторую он прочел, пройдя ровно половину ступеней и стоя белой стороной к ясноокому. Третью же произносил и вовсе с помоста, уверенно заняв место по левую руку от Ырхыза. Его одеяния почти слились с раскраской шатра.
Остальные харусы рассыпались вдоль цветных рядов, нагоняя страх и дурные воспоминания уже на зрителей. Отмыть булыжники от крови несогласных, что пролилась более чем двадцать лет назад, оказалось проще, чем очистить память людскую.
— Комше, Всевид! — прозвучало сверху в последний раз.
Тихо и слажено, через боковые лестницы, помост заполнялся людьми из свиты. Они чинно расселись по креслам и диванам позади Ырхыза и хан-харуса, многие остались стоять. Среди них и склана. Издали она казалась почти человеком, и дерзкий антрацит кожи гас в нежных объятьях лилового шелка, вот только сама тусклость одежд выделяла её в этом пиршестве цвета. Её и молодого кагана.
Хотя была и в склане яркая черточка: серебристая петля у пояса, поначалу принятая за украшение. Но нет, это не подвеска и не шнур из переливчатой нити-кудхи. Это кнут. Камча? Символ наирской власти? Непонятно, кто сдурел… А впрочем, почему, собственно, непонятно? Ясно, кто отдавал беспрекословные приказы.
Тем временем заиграли селембины и зачастили риги, а на извилистую ковровую дорожку, что вела к помосту, ступил человек. Он шел медленно, позволяя оценить и богатый наряд и двух отменных нумжинов — поживешь среди наир, в лошадях поневоле начнешь разбираться — под тяжелыми узорчатыми покрывалами, и тяжелые сундуки, перекинутые через конские спины. Богат был Урлак-шад, посажный Ольфии, сильные ханматы лежали под рукой его.
Он остановился перед помостом, худой и костистый, как и жеребец, вытанцовывавший рядом. Молодая кобылка стояла спокойно. Посажный одернул совсем уж необычный халат, блестящий и словно металлический. Наверняка из какой-то скланьей ткани.
— Богаты славными конями ханматы Рухим и Домбраст. И я вместе с ними. Но отдаю их под Золотую Узду! — прогрохотал Урлак, провел жеребцов к отдельному столбу и привязал там.
Ясноокому Ырхызу поднесли ларец, и появившийся за спиной Кырым сказал что-то короткое, заставившее кагана спуститься до половины лестницы.
— Вот плеть и узда для твоих чудесных коней и ханматов.
Молодой каган протянул Урлаку сплетение кожаных полос. Показалось, или они подбиты стальными шипами?
— Этой же уздой возьми Ольфию и сиди там, пока я не прогоню тебя, — продолжил Ырхыз. И уже тише: — Встань рядом, посажный.
Урлак поднялся до самого верха и устроился около кресла, где сидел Кырым. Впрочем, хан-каму удалось провести в отдохновении совсем недолго. Бесконечной вереницей потянулись ханмэ. Повели лошадей, нарядно убранных, груженых дарами, каждый из которых — лишь робкая надежда на грядущую милость. Полнился лошадьми загон, полнилось людьми место у помоста, и мешались ханмэ с немногочисленной свитой, как мешались гербовые шесты и разноцветные прапоры.
Щедро отдаривался каган клубками из ремней да волос, без устали нашептывал Кырым имена людей да названия земель, под ними лежащих. Полнилась площадь наирской знатью. Шел Великий Курултай.
После полудня главным запахом празднества стал аромат конского навоза. Как ни старались служки, как ни подхватывали каштаны широкими совками, как ни затирали ковры пахучей жидкостью, но крепкое амбре уверенно завоевывало позиции.
Туран успел обойти клетки, переговорить с Цанхами, успокоить троих хищников и одного распорядителя, подкормить почти всех и кое-где убрать дерьмо. Самым неприятным были переходы по краю озерец-зрителей, через пустующие русла дорожек. Но и здесь Туран быстро приспособился держаться ближе к кунгаям, подгадывать под выбегающих уборщиков и переходить в одних и тех же местах около предупрежденных вахтангаров.
— Вирья, — Туран сунулся в клетку, якобы за еще одной сумкой. Хотя почему якобы? Вот она, глухо позвякивает содержимым, ложиться весом на плечо.
— Я слушаю тебя.
Казалось, мальчишку намного больше занимает происходящее вокруг клетки, а не далекий помост. И где постоянно поминаемое любопытство? Или хотя бы жажда неба человеком, заточенным в зверинце? Неужели это непоправимо и его мир сжался до клетки и ее пограничья?
— Я все сделал, — пусть говорил Туран тихо, но уж акцент-то на последнем слове Вирья услышать должен. Тем более — заметить долгую возню с замком. Только бы Цанхи не проверили клетку раньше времени.
Мальчишка кивнул, опять же не поворачиваясь. Снова что-то лепит? Нет, смотрит на вермипса. К нему-то Туран и направился. Взбил сено стеком, проверил сахарную воду в миске. Аккуратно взрезал продолговатую подушку с черным песком и сунул в разрез неприметный цилиндр. Туран отчаянно надеялся, что все слишком увлечены происходящим на площади, чтобы следить за скромным смотрителем редких животных. Тем более в те минуты, когда к помосту шествовал представитель Гыров.
Нет, сам Таваш Гыр не явился, что тут же стало предметом перешептываний: затаился?… ждет, ждет старый конь!.. что вы, он просто сил набирается… поведет вахтаги к побережью… точно-точно, он с Агбаем сговорился зародниться…
На Курултае от имени рода говорил Куна. И слова, им произнесенные, звучали как-то по-иному, но за урчанием нуая и низким гомоном толпы толком расслышать их не удалось. Тигр снова разнервничался и, подобравшись к калитке, около которой копошился Туран, заревел во всю глотку. Но нападать не стал. И ладно. И хорошо. Многое сделано. Но надо сделать еще больше.
Судя по заполненной площади, скоро поток отдавших себя под узду, окончательно должен был иссякнуть. Туран пробрался к занавешенному загону со сцерхом и умудрился просочиться под полог. Ящер перестал мяукать, лежал себе спокойно и принюхивался. Вот и умница. Уже почти. Проверить ремни, подтянуть, подогнать, опустить стремена и прикрепить к узде поводья, до того скатанные в углу клетки. Вот теперь все сделано, можно выбираться.
А на площади возникла заминка. По дороге, не шагая, а скорее волочась между лошадей, двигался Хэбу УмПан: и отверженные становятся под руку кагана. Значит, шелковоименная Майне где-то рядом, в толпе. Туран принялся выискивать ее взглядом, мало обращая внимание на скривившегося Ырхыза и окаменевших лицами Кырыма и Урлака. А слов старика и вовсе было не разобрать за его кашлем, да и что особого отличного от произнесенного сегодня десятки раз иными наирэ, мог он сказать? Богат, отдает, Узда Золотая. Кто и как привязывал коней, Туран вообще не заметил. Обратил внимание только на то, как вцепился старик в протянутые ремни, дернул так, что Ырхыз пошатнулся. Но нет, не ответил ударом на оскорбление. Старик же заковылял к… Так и есть, вон она, темноглазая птица вечерних песен, далекая и одинокая под шестом с обрезанными конскими хвостами и шнурами, подвязанными в узлы.
А от Агбая так никто и не прибыл. Пусть и не разобрать отдельных шепотков, но ясно, что сплетаются они в единый плотный ком: побережные ханматы не встали под узду. И перекатывается этот ком по площади, прирастает новым ропотом.
Агбай не пришел, не пришел Агбай, Агбай, Агбай, Агбайагбайагбай…
И отдельное, робкое: Юым.
Пробежали по проходам распорядители, заворчали старшие кунгаев, подтопили шуршанием ножен и перестуком плетей ледяное ядро. Или только отсрочили выстрел?
— Аджа! — рявкнул Ырхыз, вскинул руку, сжал в кулак ладонь, словно схватил глупого крикуна за губы, комкая в горсти непокорные уста.
И площадь умолкла, только все пронзительнее скрипел вермипс. Под это скрип, как под музыку, вышел вперед Вайхе.
— Ясноокому кагану Ырхызу в руки отдаю я камчу благословенную, — зычно произнес он. — Зрел ту камчу в Понорке Понорков Всевидящий три на десять дней. Нынче будет чем усмирить твой табун, славный каган.
Ырхыз взял протянутую плеть и бегом спустился с лестницы, где разряженный слуга уже держал под уздцы коня чанкирой масти. Следом за каганом кинулись трое кунгаев, среди которых был и синий плащ.
Вот Ырхыз растрепал гриву, поцеловал животное в нос. Сейчас вскочит в седло, въедет в загон и начнет охаживать подаренных лошадей. По крепким переливчатым спинам, по точеным шеям, по могучим крупам. Так будет охаживать он и ханматы, и хозяев их, и живущих под хозяевами поданных. Ак-найрум и наир, все теперь под рукой и плетью ясноокого кагана Ырхыза. Под рукой дающей и рукой берущей. Только отбирает она жизни, а раздает почему-то одну боль и удары, что знаменам, что лошадям, что людям.
А первыми отведают этого дарованные кони.
Но Ырхыз не взял поводья. Оттолкнув оторопевшего слугу, он устремился к занавешенному киноварной тканью загону.
К Турану.
Тот растерялся не меньше слуги и чуть промедлил, не распознав поначалу условный знак. Но бешеный взгляд кагана заставил шевелиться. Натянулась пеньковая веревка, хитро пропущенная вдоль всей клетки, расплелись петли, и полог барханами лег к основанию прутьев.
За оградой, припав к земле и чуть подергивая хвостом, ждал сцерх.
— Открывай, — прошипел Ыхыз.
Туран уже и сам сбрасывал с ворот сложный засов. Морхай попытался придержать кагана за локоть, но получил наотмашь благословенной камчой. Выходит, первым ее отведал вовсе не конь, но человек.
Не того бьешь, ясноокий каган.
Толпа загудела, разбивая волнение о крики стражников.
Разошлись широкие створки, Туран было дернулся внутрь, но напоролся на тяжелый кулак кунгая, отшатнулся, уперся плечом в решетку, прерывисто дыша. А Ырхыз уже стоял у самой ящериной морды, поглаживал её. Тихое мяуканье, не рык, не звук раздираемой плоти… Спокойно отстегнув зверя от столба, каган потянул за удила, выводя сцерха на волю. Выгнутая шея, когтистые лапы скребут булыжник, а со светло-серого брюха осыпается солома подстилки.
Зыркнув на Морхая, каган всунул ногу в стремя и вскочил на ящера. И только тогда зверь зарычал, гортанно и протяжно. Дернулся, пустил волну по хребту, заставив Ырхыза прильнуть к спине.
Нет, он точно сумасшедший, если решил въехать на сцерхе к лошадям! Там будет уже не важно, кто взбесится, кони или ящер. Сумасшествие затопит загон, перемешает и уничтожит всё…
Не это ли нужно ему, Турану? Не это ли нужно Кхарну?!
И не понадобится даже…
Да! Всади пятки в ящериные бока, сумасшедший каган сумасшедшей страны, гарцуй на смертоносном хищнике, убивай и умирай! Спаси от Наирата мир!
Ырхыз проехал вдоль помоста. Слуга еле-еле оттянул к лошадиному загону разбушевавшегося жеребца, посажный Урлак, позабыв о гордости, вцепился в конскую сбрую с другой стоны. Он пытался что-то сказать Ырхызу, но тот не слушал, лишь заставлял сцерха вертеться, поворачивая его то правым боком к толпе, то левым. Наконец огрел зверя камчой, потянул на себя узду, поднимая на задние лапы.
Нет, то не конная свеча… Так в комнате Ирджина держал себя стальной голем. Прыжок несовершённый, сжатая пружина, что распрямилась, но еще сохранила внутреннее напряжение.
Это длилось мгновение.
Ящер вновь припал к земле, Ырхыз натужно расхохотался и выбрался из седла. Давя неуверенность, к нему бросились кунгаи. И Туран следом. Оттеснили гурьбой от ящера.
— Подай мне коня, — с улыбкой приказал каган. И уже сквозь кунгаев Турану: — Уйми зверя, примиренный.
Туран подхватил поводья и осторожно почесал сцерху шею. Спокойно, спокойно, хороший… От волнения и сам не заметил, как произнес эти слова шепотом, да еще и на языке бадонгов-кочевников. Зато ящер понял.
На площади пронзительно закричали. Все еще посмеиваясь, посмотрел в ту сторону каган. Дернул головой синий Морхай. И Урлак, отпустивший коня, шагнул в сторону, чтобы кунгаи не загораживали обзор. Но были то не крики смелых или недовольных, хотя многим показалось именно так. Многим, но не Турану.
Вот оно… На удивление тусклая мысль пришла одновременно с пылающим тигром, что выкатился в проход. Дым, визг, вонь жженой шерсти. Чуть дальше зашипело и заголосило по иному: там уже люди начали рвать друг друга, путаясь среди дыма и мелькающих полосатых спин гигантских горных рысей-ахау.
Вот оно…
Туран как во сне взлетел на спину сцерха и рывком развернул его на кагана и охранников. Каблуки, подкованные шипами, вонзились в бока, удила рванули ящериную пасть и зверь прыгнул вперед. Двоих кунгаев смело. Морхай успел выхватить меч, но покатился, сбитый ударом могучей башки. Урлак просто отпрыгнул к помосту.
А Ырхыз целую четверть мгновения смотрел на мчащегося любимца и оседлавшего его примиренного. Смотрел без удивления и беспокойства. Так и лег на булыжники, ломаясь под лапами и изворотливой тушей.
Удар и еще один! Широкими ножами с такой удобной рукоятью, низко свесившись к раздавленному кагану. По шее, по вывернутой руке, куда попадет.
Умри! Умри, Ырхыз! Умри, Туран! Умри, Наират! Умрите все, но живи…
Ящер дернулся, получив стальным жалом в бок. Прокрутился на кагане, мимоходом дробя хрупкие человеческие кости, раскидывая хвостом набегающих со всех сторон стражников, и понесся на толпу. А та уже бушевала когтями горящих зверей — не подвел порох! — мечами озверевших кунгаев, собственными кинжалами, пинками и удавками. Но главное — затопившим разум страхом. Людей выкашивало стрелами, предназначенными Турану. Одна из них пробила сумку, из утробы которой посыпались цилиндры, другая пригвоздила бедро к седлу.
Что? Рана? Нет никакой раны и боли нет, как и всадника. Только горячий нарост на спине ящера, присосавшийся намертво, приклеившийся к чешуе нелепым цветастым горбом. Нет поводьев и воли седока, только инстинкты зверя, его ловкость и желание выжить.
Сцерх протек вдоль длинной пики, на ходу сдергивая голову с плеч кунгая, перепрыгнул еще двоих вахтангаров с короткими мечами и рухнул в кипучее болото из халатов и шапок. Но не увяз, а ловко пополз, давя и разбрасывая неудобных, ломая гербовые шесты и хребты. Откуда-то сбоку выскочил уранк и, вереща, понеся рядом. Даже обогнал, дернул петушиной башкой, выводя за собой на замызганный кровью ковер. Только сейчас не было на этом пути никакой прямоты и запустения: бежали по нему люди, топча полотно, вытканное десятью поколениями каганари.
Повсюду шла отчаянная рубка. Умирали нойоны и кунгаи. Люди гибли в когтях зверей, а животные сгорали заживо, поджигая все вокруг.
Проломив хрупкую стену из спин в светло-голубом, сцерх выпрыгнул на остров спокойствия. В своей клетке сидел Вирья, прижимая к груди обезьяну. Под прутьями, вжавшись в камень, залегла шипящая рысь. Толкалась у её бока крылатая свинья, чуть пофыркивая в сторону бронного вермипса.
Уранк скользнул в распахнутую дверцу и прижался к ногам Вирьи. Завертелся на месте в какой-то внутренней борьбе и сцерх, мяукая и тряся треугольной башкой.
— Эйхххх, — вместо слова вышел затяжной вдох. — Б-беги.
Никак не выходило крикнуть, подхлестнуть глупого мальчишку словом и тем более пинком. Что-то крепко держало левую ногу и мешало спрыгнуть. Ах да, стрела. Рана. Боль. Потом будет. Все потом.
— Ух-хо-ди.
— Это ты уходи! — А вот у Вирьи вполне получалось кричать громко и пронзительно. — Ты убийца. Твоя свобода — не для меня!
— Дурак! Дурак!!! Он мертв. Кому ты тут нужен? Пойдешь на плаху…
— Он мертв, но Ханма жива! Ханма злая. И будет новый хозяин, тоже злой. И одинокий! Он придет в зверинец. Мы будем говорить!
Темные панцири вахтангаров собрались линией. Дугой. Полукругом. Еще немного и петля замкнется. Туран зарычал, натянул узду, заставив сцерха попятиться, а потом бросил зверя в сужающуюся горловину. Левая рука отнялась… Нет, это показалось лишь на мгновение, после которого пришла боль. Она же будто разморозила левое бедро, заставляя мучительно отозваться тем же, созвучным и раздирающим.
Прижимают! Гонят к краю площади, прямо на стену, подальше от арок! А у входов и того хуже — прирастают кунгаями черные пробки.
Сцерх несся прямо на желтоватую кирпичную кладку, сшибая остатки зрителей. Позади пылала гора мяса, все еще похожая на тигра-нуая.
— Аджаааа! — взвыл Туран.
Зверь, истыканный стрелами, ошалел от боли.
Еще чуть-чуть — и конец. Стена и поломанные кости. Или стража и кости разрубленные. А ведь подумалось было, что спасение есть…
Сцерх прыгнул. Изогнулся всем телом, распластался на стене, цепляясь за выступы, и пополз, пополз, пополз! Деревянный балкончик заскрежетал, балка вывернулась вместе с куском штукатурки и зашуршала вниз.
Бедро рвануло болью… И напугало свободой. Туран вцепился в упряжь, чувствуя, как сползает седло, как уходит куда-то стремя под здоровой ногой, а ящер карабкался все выше, к фигурному парапету, отчеркивающему небо. Когтистые лапы выдрали еще несколько глиняных прямоугольников, и сцерх перевалился через невысокий бордюр. Затрещала черепица. И одновременно с этим Туран начал соскальзывать по мокрому от крови сцершьему боку. Зверь еще бежал куда-то, опережая несущиеся следом трещины, огибал дымоходы, но Туран уже перестал чувствовать болезненные встряхивания, не видел слепящего Ока, в упор рассматривающего беглецов.
Он не заметил даже длинного прыжка с одной крыши на другую, как не ощутил и перемалывающего падения сквозь черепицу, камень и дерево, то ли подальше от Всевидящего, то ли именно на встречу к нему.
Триада 4.1 Элья
Лишь пылкие юноши да страдающие любовным недугом девицы расточают клятвы о том, что разделят смерть, как делили жизнь. Но, взрослея, и они приходят к пониманию, что смерть, в отличие от жизни, неделима, и каждому она своя.
Аркас Безвзмах, ханмийский палач.Элья догадалась о том, что случится, за долю мгновенья до того, как светловолосый кхарнец взлетел на спину ящера. Всё поняла, увидев выражение на его лице: отчаяние, страх и решимость. Почувствовала, но опоздала, как самый паршивый недофейхт… Её крик потонул в гомоне толпы, когда по площади, пугая людей, полетели клубы дыма, а из распахнутых клеток рванула горящая живность.
— Каган! — Кырым, подхватив полы халата, кинулся с помоста. — Морхай, закрывай его! Закрывай, сука!
Морхай — уже на земле. Крутится, пытаясь подняться, нащупывает меч, целит в светлое ящериное брюхо. А сцерх, неудержимая тварь, танцует по Ырхызу!
Лишь бы зубами не схватил, лишь бы…
Элья бежала вниз, распихивая остолбеневших от ужаса шадов и застывших жрецов, уворачиваясь от рук стражников.
Воздух плотный. Лопатки жжет. Ноги точно отмеряют нужные шаги. И все равно не успеть! Далеко. Сцерх — не лошадь, вдвое тяжелее. Когтистые лапы кинжалами пробьют и ткань, и слабое человеческое тело. Порубят на соленый манцыг, сдобренный алым вином…
А эта падаль, предатель, евший с Ырхызовых рук, свесился с седла! Широкие ножи в его руках ходили медленно… Нет, это только кажется. Это горячая спина и невозможный эман замедляют время. А на самом деле лезвия летают стремительно. Поднимаясь и опускаясь. Добавляя ран. Предопределяя исход.
Ырхыз — человеческий воин, не фейхт. Нет крыльев. Нет мембраны, выгорающей, чтоб напоить тело. Чтобы восстановить и зарастить раны. Поднять с земли, дать сил на ответный удар.
И охрана… Где они были? Почему пропустили?
— Каган! — Урлак пробивается сквозь солдат. — Морхай, стража! Кольцо! Двойная цепь — между толпой!
Как же медленно! Высокий помост, много людей. Разбегаются, пытаясь спастись. У смерти много явных ликов, ярчайший из которых — пылающее ошалелое зверьё. И огонь, что бежит по дорожкам, по деревянным балкам, по узорчатым коврам да шелковым халатам. Льется пламя, пышет из земли жаром. А ей туда надо, вниз, и потом через кордон черных панцирей. Где вы раньше-то были, сволочи?!
И Элья спрыгнула. На чьи-то плечи, оттуда — на оброненный щит, скользя на нем по ступеням между взмахами мечей. Расталкивая, выгибаясь, ныряя под удары, сама нанося их вслепую. Упала. Попыталась перекувыркнуться, но запуталась в треклятом халате. Прокатилась по камням, сдирая кожу, но сберегая кости, выходя в полуприсядь.
Над головой беззвучно рвали воздух стрелы. Не по ней, по сцерху, удирающему в толпе.
— Кагана убили!
Не убили. Еще не убили. Живой, истерзанный, но живой! Стража смыкается, окончательно заслоняя лежащего на камнях человека и от людей, и от животных.
— Кагана! Убили! Убили!
При Вед-Хаальд было дымно от людских пушек, и также пахло порохом. При Вед-Хаальд было честно. Война ведь. Не Курултай, не праздник, не… Предательство. Нельзя бить сзади. Нельзя бить в спину. Потому что ничего не решить чужой смертью, ничего не исправить.
— Стоять! — Её отбросили щитом. От двух копейных тычков увернулась, хоть и с трудом.
— Ырхыз! — Элья закричала, пытаясь быть громче толпы. — Пустите, я могу помочь!
Клинок прошел вдоль живота, заставляя развернуться боком. Неудачно, внутрь к противнику, под еще один секущий удар щитом. Нырнула, еле сдерживаясь, чтобы не врезать в пах, и отскочила.
— Пустите, я могу помочь! — Глупо надеяться, но…
Ничего она не может. Крыльев нет. Эмана нет. Есть то, что осталось после подземелий, но это мало, ничтожно мало. Если бы для себя…
— Пусти! Морхай! Морхай, я могу! Скажи им, Морхай!
От ловкого удара мечом она снова уклонилась. В следующий раз будут метить еще замысловатее.
— Морхай! Урлак! Кырым!
Имена слетали с губ, бесполезные в сутолоке и давке. Не пустят. Ее, чужачку, серошкурую и ненавистную, к тому, кто сейчас беззащитен после предательского удара? В жизни не пустят.
— Коня! Во дворец! — Этот голос оставался спокоен, и спокойствие распространялось на прочих людей. Урлак-шад коротко отдавал команды, и никто не осмеливался спорить с ним.
Между воинами мелькнула седая голова хан-кама.
— Кырым! Кыры-ы-ым! Я могу помочь, я отдам эман, у вас будет время!
Снова послышалась какая-то возня и крики, но бить перестали. Хотя легко начнут в любой миг снова.
— Пустить! Пропустить склану! — посажный умел и орать.
Строй разошелся узким коридором и тут же сомкнулся за спиной.
Ырхыз лежит на синем плаще. Ужасен, но дышит. В прорванном рукаве торчит кость, темнеют взрезы и глубокие вмятины на легком панцире. И откуда в людях столько крови? Не оттого ли они так щедро льют ее, что чужую, что свою?
Наспех приложенные к ранам тряпицы набухли темным, а люди медлили, пререкаясь.
— Хан-бурса ближе. Ближе хан-бурса, — твердил Вайхе, разминая пальцами раскрошенные стекла окуляров и сгибая дужки.
— За́мок! — Кырым-шад, затянув тугим узлом очередную повязку, поднялся с колен. — У вас в бурсе ни капли эмана. И инструментов нет! Вы лучше помолитесь о чуде. И народ успокойте, скажите, что каган не умер.
— С такими ранами в седло… — продолжал говорить хан-харус, но тяжелая рука уже легла на его плечо, выталкивая за пределы оцепления.
— Раны и седло. Милостью Всевидящего, каган как можно скорее должен оказаться в замке. А теперь не мешайте. Склана!
— Я здесь, — Элья встретилась взглядом с Кырымом.
— Действительно можешь?
— Да. Постараюсь.
Подали лошадей.
Он был слишком тяжел и неудобен, чтобы она могла поднять и удержать его в седле. А еще слишком далеко ушел, чтобы и вправду можно было спасти. И слишком упрям, чтобы вот так бросить жизнь.
— Давай, ты же слышишь, ты же не позволишь, чтобы просто так. — Ноги сжимали конские бока, пальцы скользили по панцирю, который никто так и не снял, раздирались о колючие застежки и облекались кровью.
Просачивается сквозь повязки, хотя совсем не видна на темных одеждах. Только на её руках. Надо нащупать шею.
— Пошел, пошел! — Морхай нахлестывал лошадь, свою и Эльину, через раз не попадая. Сам бледный, точно не живой, держался за левый бок, но не падал.
Копье кунгаев взрезало улицу и понеслось к самому сердцу столицы. Площадь осталась позади. Там кричали, и крик расползался по городу, множась гневом и яростью, полыхая пожарами и алым железом, стуча тысячами рук в запертые двери. Забунтует раненая Ханма. Но это потом, а сейчас она еще растерянная, мечется, рвет сама себя стальными клыками, топчет копытами одичалых коней и ногами обеспамятевшей толпы. А единственный, кто мог бы остановить грядущий хаос, умирает.
Нет! Она не позволит.
Вот так, чуть завалить его на себя, поймать шеей затылок, соприкоснуться кожей. Серая и белая. Антрацит и снег. Холод и жар. Быстрее бы во дворец. Там Кырым поможет. Вон он, сзади, трясется в седле, пытаясь не отстать. Кырым хитрый. А Элья слабая, она себя переоценила, снова решила сделать что-то, что не выходит. Даже удержать в седле трудно, не то, что лечить. Не рухнуть бы под копыта, став окончательной жертвой для их Всевидящего, безумного бога, который есть солнце. Оно жжется, растекается огнем по спине, точно это ее, Элью, угостили ножом, еще раз, по живому обрубая несуществующие крылья. Горячо! И плавится Ырхызов затылок, тянет скланий жар!
Взбух и лопнул шрам, закровил, пачкая щеку и плечо, но так даже к лучшему. Пальцы нырнули под сосульки намокших волос, нащупали… Как же все паршиво! Ну почему она не дьен-медик, лингующий раны одним прикосновением?! Но хоть так, хоть немножко, хоть капельку. Последние крошки того, что казалось давно потеряно и вдруг наскреблось, выжалось пылающими лопатками.
— Близко уже, — шепчет она и держит, обнимает. Он ведь когда-то приказывал обнять. Смотри, каган, я послушна тебе!
Только по-настоящему, по-живому смотри.
Ну, пожалуйста!
Пульс под руками замедляется. Тяжело сердцу под тканью, под кожей и переломанными, смятыми костями. Потерпи. Еще удар, и еще один.
— С дороги! — кричат. Сбивают случайных прохожих, заставляя липнуть к стенам. И снова плетью по бокам, по рукам, по мордам и лицам, торопясь исправить то, что уже не…
Возможно! Она ведь хотела, она ведь обещала. И должна пытаться.
Связать символ, обвить запястья — хорошо, что ход сбавили — зажать слабеющий пульс. Поймать. Подстроиться. Толкнуть первую, пробную волну — слабая, она мешается с кровью, уходит в дыры, прорванные в этом огромном и неуклюжем теле.
А его кровь — холодная и не дымится вовсе. Или всё же?.. Капли засыхают на ногтях, а белесые паутинки ползут плющом по волосам вверх и в глубину.
— Ты что делаешь, идиотка? — Морхай успел подхватить падающего кагана и вместе с ним Элью, рывком — не сдержав стона — вернуть в седло. Прижать коленом колено и замахнуться плетью.
— Помогаю. Должна чувствовать. Я. Эман. Кровь. Сердце.
Как ему объяснить, когда нет времени? Но понимает. Выравнивается, морщась от боли, поддерживая и её, и Ырхыза. А справа, с другой стороны, Элью вдруг подпирает всадник в изодранном плаще.
Теперь падать некуда. И дворец скоро. Все получится, нужно лишь сосредоточиться… Она фейхт, она знает такие раны. Пусть грубо и криво, но она выплетала когда-то собственные линги. Но как выплести нечто из пустоты?! И даже не себе — чужаку… врагу… человеку.
— Дыши, аалари, дыши! — Родной язык. И еще более близкое — аалари.
А эман льется через кожу по чужой крови, распирая вялые от кровопотери вены, тревожа ослабевшие нити, добирается до сердца. На долю мгновенья оно замирает, ошеломленное новой болью — без боли не бывает жизни, прости — и снова сжимается в древнем ритме.
Сжалось. Раздалось. Сжалось. Раздалось. Удары копыт о мостовую, распахнутые ворота дворца. Уже совсем рядом. Кырым поможет, ты только продержись.
И диафрагма, поднимаясь, выдавливает воздух из легких, и снова падает, заставляя что-то в самой глубине раскрываться, глотать новую порцию.
Поймать на вдохе. Поставить пленку-щит на плевру пусть в ресницу толщиной, но что бы не пробило осколками ребер… Как больно! Уже не понять, кому из них хуже, но это ничего, это пройдет. Потом, когда ты выживешь.
Еще вдох и еще выдох, и остатки эмановой пыли после фанатичного просеивания бесплодной пустоты внутри… Уходят, чтобы дать человеческому телу несколько мгновений жизни. Голова кру́гом, и туман. А рядом водоворот, затягивающая воронка. Надо бы заткнуть, зарастить, сдавить мышцами и закупорить вязкой, твердеющей кровью. Ран слишком много. Не снаружи, но внутри.
— Быстрее, сволочи! — сквозь пелену донесся голос Морхая. — Обоих снимайте! Осторожнее, вашу мать, осторожнее!
Ругается, и голос звенит от волнения, а от этого дрожит чужое сердце под Эльиным плывущим взглядом, замирает, треклятое, сопротивляется помощи.
— Помоги ей! Вперед!
Бег. Что вокруг, уже не понять. Чьи-то руки поддерживают грубо, но надежно. Ставшие чужими ноги отсчитывают шаги, а пальцы — биение на запястьях Ырхыза. Лучше стало? Хуже? Помогла она хоть чем-то или ей просто показалось, что помогает?
Не бросай меня.
Не брошу. Ты же видишь, я здесь, с тобой. И я сошла с ума. Я вижу твое лицо, и ты молчишь, ты не способен говорить, но ты дышишь. Вот оно — чудо, моё, последнее…
В груди больно. Ребра сломаны? Сломаны. Сволочь, он из рук моих ел… Предателей надо убивать, я тебе говорил это? Говорил. Чтобы не в спину. В спину, да? Почему ты здесь? Ты делаешь мне плохо.
Я делаю тебя живым.
Или только кажется, что делаю, потому что ты молчишь, но я слышу. Чувствую. Как тяжело, как странно в занемевшем бескрылом теле, которое предавало-предавало и совсем предало.
Предателей убивают.
— Сюда несите. Направо. Морхай, осторожнее!
Раны раскрыты. Маленькие жадные пасти глотают крохи эмана, которые скармливает им Элья, чтобы откупиться от смерти. Только эман вот-вот закончится. Странно, что еще не… И Элья умрет, выгорит так, как не выгорают даже крылья во время безнадежного боя. Уйдет на костер вслед за тем, к кому уже ни страха, ни ненависти, ни любви. Только желание — не бросить. Не предать.
Спасибо за честность.
Не за что, человек. Возвращайся, и тогда поговорим. О чем захочешь, поговорим. А пока пусть твои раны едят мой эман. Я честно отдаю всё. Больше нечего.
Сухо и ломко. Так огромная каменная глыба в пароксизме рождает каплю воды и крошится в мертвый песок, расплачиваясь за чудо.
Так крошится кожа на моих руках, прорастая черными язвами.
— На стол кладите! И Склану уберите, теперь она только мешать будет!
Нет! Нельзя разрывать связь, он же умрет!
Мне не страшно больше. Только обидно, что вот так… Из рук лепешку ел и ударил. Поэт. Поэтам нельзя убивать. Но я и сам… Я ведь тоже убивал. Правда, я никогда не называл себя поэтом. Это правильно?
Неправильно. Всё, что происходит вокруг, совершенно неправильно. И чьи-то чужие руки, разжавшие сведенные судорогой Эльины пальцы, и грубый толчок в грудь, от которого она отлетела и ударилась о стену, приходя от удара в сознание. И само сознание, хлынувшее вдруг звуками, запахами, красками и людьми.
Комната. Белая-белая комната, совсем как другая, укрытая в круглой башне замка Ун-Кааш. Низкий стол. Очень длинный: Ырхыз поместился целиком, и даже гладкая поверхность на две ладони выглядывает из-под сапог. Второй стол, тканью укрытый, а поверх — разложенный инструмент, словно здесь ждали чего-то этакого. Третий стол с рядом разноцветных склянок, самая крупная из которых открыта, распространяет запах формалина и эфира. Четвертый стол. Пятый. Шкаф. И двери, за которыми видится тень человека, пусть и исчезает очень быстро. Но здесь много и других теней-отражений. Люди у входа, люди за стеной, разные, непонятные, кричащие не голосом, но телами.
Проклятье, ноги не держат. Нужно сесть.
Элья сползла на груду тряпья, как выяснилось — на парадный халат Кырым-шада. Сам хан-кам склонился над столом, его помощники споро разрезали ремни панциря — лезвия ножей то и дело застревалио в полосках кожи и помощники матерились. А потом Морхай не выдержал, подошел, вцепился и рванул со всей оставшейся силой. Громко вышло. Зачем так орет? Ах да, ему ведь тоже досталось. И тоже больно. Он про свою боль потом подумает, вместе с Эльей, когда убедится, что Ырхыз жив. А сейчас он делает то, что способен делать. Вот панцирь снял, осторожно, нежно даже.
— И сапоги. Сапоги нужно разрезать. Я должен посмотреть, нет ли переломов. Очень хорошо. Раны глубокие, но кровотечение почти прекратилось. Чудо, несомненно, чудо.
Эман. Ровные бляшки из загустевшей крови, которая, подобно клею, сама же и стянула раны. А на ногах переломов нет. В груди — ножевые каверны и сломанные ребра, осколки которых раскроили легкие. Элья залатала, но надолго не хватит. Еще грудина, поперечная трещина. И внутри все порвано, нужно резать, нужно чистить, нужно шить, собирая жизнь по кусочкам, и тогда… Да, теперь у Ырхыза есть шанс, она точно знает. Для нее тело, лежащее на столе, теперь как родное. Нить не разорвалась. Истончившись до невозможности, она стала прочнее, словно закаменела известковым побегом в капле жидкого линга. Скрепила. Заставила смотреть двумя парами глаз, дышать двумя парами легких, слушать синхронное биение двух сердец.
Живы. Оба живы, и это что-то значит? Ведь чудеса не случаются за просто так.
Наверное. Или нет. У него жесткие пальцы, и он сейчас меня убьет.
Но кто из нас я?
Жесткие. Надавливают, ощупывают, вмешиваются в хрупкое равновесие между жизнью и смертью, но не лечат… Почему он медлит? Куда подевалась былая сноровистость движений?
Смотри, склана. Теперь ты веришь, что он меня убьет?
Его глазами мир иной, какой-то изломанный, плоский и вместе с тем лишенный красок. Лицо Кырыма, склоненное низко, уродливо каждой своей чертой. Вот дряблая кожа под пухлыми веками и жесткий рот, готовый растянуться в лживой улыбке. Вот нервно дрожит жила на шее. Если ткнуть, будет много крови. Чья эта мысль? Еще ее? Уже Ырхыза?
— Замечательно, великолепно! — Он отворачивается, и пропадает из поля зрения.
А Ырхыз открыл глаза. Голубые с почти исчезнувшими пятнышками зрачков. На кого он смотрит?
— Крови потерял много, кое-какие кости сломаны, но в остальном я не вижу опасности для жизни.
Ложь! Жизни почти не осталось, а он врет! Он не собирается лечить. Он собирается убить? Позволить умереть? Надо сказать, предупредить Морхая.
— Успокойте толпу, пока в городе не началось паники. — Звук льющейся воды, шипение, запахи, сменяющие друг друга столь же быстро, сколь меняются склянки в руках хан-кама. Что он творит? Нет смысла обрабатывать наружные раны, следует заняться теми, что не видны глазу!
— Я не уйду, — упрямится Морхай и руку на мече держит.
Бей! По шее, с размаха, перерубая мышцы, сосуды и хребет. Или в подмышку, открыта ведь. Или по рукам, которые тянутся к пропитанной кровью рубахе, отдирая клочки ткани от кожи.
Бей же!
Не слышит. Какого демона он нас не слышит?!
— Согласен. Вам следует остаться при кагане, но ваши люди… Здесь безопасно, но если беспорядки не остановить сейчас, лишь Всевидящий знает, чем они обернуться для Ханмы. Весьма возможно, что уже сегодня трусы побегут к Агбаю.
Не верь, Морхай-глупец! Бей! Я приказываю! Я не могу…
Жжется. Камовское черное зелье ровным слоем ложится поверх ран, распространяя запах гнили. Иголка, нитка, медленно сквозь кожу. Белые полосы ткани в ловких руках помощника. Разноцветные стеклышки в машине, которая растянулась над нами и сверкает, сводя с ума, но не принося облегчения.
Машина не работает. Машина просто гудит и сыплет светом. Лжец!
— Урлак-шаду нужна будет любая помощь, чтобы обуздать город.
Приказы Морхая, такие же глупые и бессмысленные. Шаги. Тишина, которая тянется и тянется. Ожидание.
Еще ведь не поздно. Помоги мне смотреть. И сама. Не бойся, это же я. Я теперь не причиню тебе вреда. Больше никогда.
Снова изломанный мир, в который Элью втягивают силой. Угол комнаты, не белый, но грязно-серый, изгвазданный тенями. Искаженная фигура человека, огромная, словно над столом склонился великан. Молчаливый помощник кама с уродливыми лицом? Нет, не он. Кто тогда? Пропихивает в сжатые зубы палочку, разводит и вытягивает язык, чтобы положить под него катышки эмана.
Гадость. Прекрасно.
Мало.
— У него глаза открыты, зеницы дергаются. Он очнулся? Мой каган…
— Это лишь побочный эффект лекарств. Но он скоро придет в себя, это несомненно. А пока не нужно беспокоить его. Один момент…
Мир вдруг расплывается в белое-пребелое пятно, в центре которого нервно дергается карликовый силуэт.
— Это чтобы роговица не пересыхала. А сейчас давай займемся тобой, Морхай. Не надо упрямиться, уважаемый. Каган, придя в сознание, вряд ли обрадуется, узнав, что его верный телохранитель умер, но не позволил перевязать собственные раны. Не будь глупцом, ты сделал все, что от тебя зависело. И даже больше.
Голос щекочет ухо, словно туда залез таракан. И вот-вот сделает больно. Таракан в ухе всегда больно. Знаешь? Не знаю. Ты один или нас двое? Двое. Один. Смотри. Нас будут убивать.
Но сначала Морхая, так? Он меня не любит. Смешно? Тебя он тоже не любит? Он никого не любит, но верный.
Не верь, сволочь, бей!
Помоги. Скажи. Одно слово. Он послушает!
— Сядь и позволь Ирджину делать свое дело.
Печет на боку. Кырым делает вид, будто спасает. Интересно, он уже отравил меня? Или позже сделает это? Чувствуешь, к губам прикоснулось холодное горлышко. Один глоток и все закончится. Или не закончится? Зачем яд, если можно просто постоять в стороне. А твоего эмана надолго не хватит. Помоги, у меня самого не выйдет. Ты же хочешь жить.
Хочу.
Я очень хочу.
Я буду жить. Помоги нам… Помоги!
Она снова опаздывала, как на площади. И снова воздух казался плотным, тело слабым, а человек, стоявший перед ней — горой, о которую разобьется и волна, и ветер, и Эльина вялая ладонь.
— Морхай. — Голос совсем не женский, чужой. — Они…
Удар под дых выколачивает любые слова, а влажная формалиновая рука закрывает и рот, и нос. Вторая же, вцепившись в горло, сдавливает. Трещат под нажимом хрящи, и стена бьет в обожженные лопатки. Сколько силы в старом хан-каме.
— Заткнись, тварь.
Я жить хочу. Но не так, не так… Я больше не бью в спину. Я не позволю…
Переломанный мир возвращается на место. Морхай меч не убирает, умница. Тянет за ворот, облегчая себе дыхание, открывая веснушчатую шею и родинку у самого основания, лиловое пятно на бледной шкуре. Но меч, меч… Услышал? Догадался? Молю, Морхай, ты же тоже хочешь жить!
Пожалуйста…
Он понял. Кажется, понял, выставил оружие, прыжком оказался у стола, на котором… лежал? Лежала? Я, он или мы? Нет, не туда смотри! Какой же…
— Ты, отпусти ее.
— Забудь о склане, мой дорогой друг, она сделала свое дело, спасла кагана, — хан-кам не разжал захват. — А для тебя, Морхай, у меня есть важное дело. Пропажи находятся неожиданно.
Морхай, не смей оборачиваться! Не думай даже! Сначала ударь. Ты же всегда сначала бьешь, а потом… Потом поздно уже. Рыжая девка в белом платье и с дырами вместо глаз. Просто девка, чего ты так выпялился? Развернись и бей!
— Ярнара? Что ты здесь…
Нож вошел в шею точно над родинкой. Широкое лезвие, тяжелая рукоять, до которой Морхай почти дотянулся. Почти выдернул. Почти успел ответить ударом на удар. Но споткнулся, теряя равновесие, завалился на стол и захрипел.
— Ирджин, заткни его, быстро, — приказал Кырым. — И вход, вход!
— Не смей! — завизжала девица.
Её просто выпихнули в ту же дверь, откуда она и появилась. Прочь из белой-белой комнаты, где на каменном столе в заботливых руках хан-кама умирал каган Ырхыз.
Ирджин положил нож к инструментам и накинул на затихшего Морхая серую тряпку.
— Потерпи, мой мальчик, — мягко произнес Кырым, отпихивая склану.
Та повалилась на пол, а хан-кам присел в изголовье Ырхыза, вынул откуда-то широкий гребень и принялся расплетать ритуальны косы молодого кагана.
— Потерпи, раз уж так получилось. Я иначе хотел, тебе не было бы больно. Просто очень глубокий сон. Но приходится работать, как есть, здесь и сейчас… В произошедшем есть своя польза: пусть ищут врага вовне. Пусть ловят бродячую собаку за облезлый хвост и радуются, поймав. А они поймают, обещаю тебе. Поймают и казнят. Ты был бы доволен.
Перепачканный кровью гребень лег рядом с распушенными прядями. Кырым наклонился совсем близко.
Ненавижу! Я тот, который есть, ненавижу его и беспомощен в этой ненависти. Больно! Почему опять больно, ведь перестало же?! Почему… когда… Морхай — несчастный глупец, но я-то знал, чего ждать… а он… снова больно.
— Я позабочусь о тебе, мой мальчик. — Голос из колодца. Мы на дне, он вверху. Стены скользкие, каменные, живые. Стены вздыхают, спуская звуки вниз, и сжимаются, как сжимается сейчас артерия, лишенная крови. Стены запирают нас внизу, а надо вверх! Выбраться!
— Комше, Всевид, комше…
Скачет всадник по степи, нахлестывает коня камчой из человечьих волос да приговаривает:
— Здравствуй, каган! Погляди на коня моего. Тебе привел.
Не садись!
— Хороший конь, ассс! Быстрый, что ветер, ассс! Выносливый, что смерть, ассс! Хоть десятерых на хребет, хоть сотню, хоть тысячу возьмет и даже не споткнется. А уж как пойдет…
Прыг-скок, удар копыт — и огонь обнимает стаю кораблей.
Скок-прыг, подковы впечатываются в землю — и занимаются дальние кварталы смутой, толчется народ, давит друг друга, кричит:
— Бей кашлюнов!
Прыг-скок, дрожит земля под Наиратом, дымят Понорки, питают жаром Острова. И идут, спешат друг к другу волны: одна несет жеребца на киновари, другая стелет лазурь под птичьи крылья. Вот-вот столкнутся, сметая друг друга.
Скок-прыг, и сливаются волны, одним валом идут к границам людского моря, одним кулаком, который вот-вот разобьется о гору. Или гору разобьет, перехлестываясь яростью на бездымную половину.
А всадник знай себе хохочет:
— Садись, каган, на славного коня. На таком на Последний Курултай идти надобно!
Не смей. Не верь. Стой!
Но звенит серебряное стремя, свисают с него вместо конских хвостов косы девичьи, а в них — золотые бубенчики каганари птичками поют, заливаются. Манит седло высокое, алым знаменем застланное, в руки поводья просятся, да плеть сама над костлявыми ребрами замах берет.
— Не обманул я тебя, каган? Хороший конь? Бери его. А я лицо твое возьму.
И вправду череп мясом прорастает, кожею, волосами светлыми. В нижней распустившейся губе кольцо серебром блестит, и глаза, в глазницы севшие, знакомой синевой улыбаются.
— А он и вправду на меня похож, — говорит на прощанье всадник, сошедший с расписного потолка. Смеется и толкает в грудь, опрокидывая в темноту. — Аджа!
Где-то в глубине судорожно сжалось и больше не раздалось сердце.
Страшно.
Но я, Элья Вед-Хаальд, разделившая чужую смерть, заблудившаяся в чужом теле, вопреки всему хочу сохранить жизнь.
Триада 4.2 Бельт
А в награду получишь ты не золотую статуэтку и даже не бронзовую, но лишь нож.
Аттонио из Пеллитьеры.Ой да шо вы старого человека путаете! Золотая статуэтка, бронзовая, ножик… Я вам прямо-таки с чистых глаз сказать имею, что с ножиком в ентом мире всяко лучше, чем без ножика. А что до бронзы-золота, то есть мастера, навроде Шаффы так оне любую бронзу в золото выварят, да так, шо ни одна скотина, хоть бы и уважаемый коллектор, разницы не учует.
Традиционное толкование притч человечьим языком, которое обычно случается где-нибудь между второй и пятой бутылками в любом трактире. Хотя бы и в знаменитом «У городских ворот».Рыжая кошка, тяжелым комом скатившись на пол, метнулась к плетеной корзине, упала брюхом на помет, зашипела, упреждая. Шипением ответили из-под кровати, заурчали из шкафа и узкой щели, меж двумя сундуками, грозно рявкнули из груды тряпья. И стихли разом. Затаились.
— Вот и оно, — сказал Кошкодав и принялся проверять двери и ставни. Какие-то замыкал дополнительными засовами, другие, наоборот, готовил на случай внезапного бегства.
А Бельт про себя возблагодарил Всевидящего, что успел кое-как подготовить вахтагу. Оружие, броня… С лошадями паршиво, но не все коту Пробудины.
Входная дверь загремела от ударов, и Орин, нелепый в тряпичной личине, присел наверху лестницы. В одной руке — взведенный самострел, в другой — нож. И что толку было его запирать?
— Открывайте! — донеслось снаружи. — Приказ. От ясноокого Ирджина!
Бельт прижался к стене рядом с проемом и дождался кивка Кошкодава, который осматривал улицу через особое окошечко с хитрой системой линз и зеркал. Отомкнул, придерживая дубовое полотно, чтобы оно не распахнулось полностью. Гонец протиснулся в щель. Худощавый паренек, длинноногий и тонкорукий. По тщедушной вздымающейся груди и всхрипам было понятно — бежал что есть мочи по улочкам и подворотням, перемахивал заборы, проползал в дыры. Спешил, не щадя ни себя, ни одежи дорогой.
Гонец бросил жадный взгляд на кувшин, поблескивавший на прилавке медным боком, но ухватить не решился. И правильно: неизвестно, какой дряни можно хлебануть в лавке алхимика. А потому парень лишь шершаво прокатил по горлу кадык и выпалил:
— От ясноокого Ирджина слова Бельту Стошенскому.
— Я и есть Бельт.
Орина уже было не видать. Исчез наверху, как понял, что это — не облава. Тоже верно, нечего глаза мозолить даже в маске. Сидит сейчас, наверное, в глубине коридора, прислушивается.
Готовится.
— Шею покажи, — потребовал гонец.
Бельт повернулся так, чтобы шрам стал виднее.
— Тогда слушай. Приказано тебе спешным порядком, прямо как услышишь, брать табун. А после — вашего друга. И вести всех к замку. Идти вкруг площади хан-бурсовы. И чем дальше, тем лучше. Вот тамги и бумаги.
На последних словах он таки задохнулся, осип, обрывая голос, замотал головой и нервно, стесняясь такой своей слабости, сорвал с плеча сумку, перевязанную киноварным шнуром. Ковшик с водой принял, благодарно кивнув, приник.
— Да что случилось-то?!
— Горе случилось, — голос гонца еще скакал с фальцета до шепота. — Каган ранен. Зверолов-кхарнец его потоптал и погрыз ящером. Прямо перед шатром.
— А что в городе?
— Плохо. Секут друг дружку перед бурсой. Кого и за что — не разобрать. Паника. Семьи за вахтаги прячутся. А вахтаги и режутся. Дым. Зверье. Страшно.
Кошкодав присвистнул и снова глянул на улицу, пока еще утихомиренную далеким праздником, который вовсе уже и не праздник. Скоро докатится и сюда. Захлестнет так, что не помогут ни запоры, ни засовы, ни доски дубовые, бледным лаком крытые.
А гонец, уже почти нормально договорил:
— Ясноокий Ирджин сказал, что если табун по пути кого и потопчет, так то и понять можно по нынешнему повороту. Но приказано таки в разумной узде его держать и не вязнуть. Главное — прибыть быстро и без особого шума.
— Это всё?
Посланец кивнул. Как только за ним закрылась дверь, Бельт бросился к лестнице.
Понеслось. Скоро улицы захлестнет так, что одинокому, пусть и оружному, не пройти станет.
— Вот потому я в день Великого Курултая и сижу в запертой лавке на окраине города, а не толкаюсь перед хан-бурсой, — непонятно кому ответил Кошкодав, прикрыв окошечко. Наверное, черному котяре, поблескивавшему глазами из-за сундука.
Орин действительно ждал в коридоре, арбалетной стрелой расковыривая стену.
— Ну?
— Сам все слышал. — Бельт прошел в комнату и принялся натягивать тегиляй.
— Дождались?
— Не знаю. Ранехонько оно завертелось, с лошадками плохо… Но придется крутиться как есть.
Поверх тегиляя пришелся отличный стальной панцирь, обклеенный серым сукном.
— Помоги.
Орин споро затянул ремешки на боках новоиспеченного табунария.
Шлем — в котомку, туда же самострел и посеребренную плеть. Меч на пояс, а с ним и ножи рукоятями под привычные хваты.
Бельт посмотрел на короткий лук и отложил его.
— Щит не бери, там перехватишь, — подсказал Орин.
Дело.
— Если все пойдет порядком, мы здесь объявимся часа через два. Будь готов. И придумай что-то с маской. В вахтаге от нее будет больше вопросов, чем пользы.
— Замотаюсь тряпицей, скажусь раненным.
Тоже дело. Все. Пора. На улице вроде тихо, но надолго ли той тишины хватит?
— Бельт, не сдохни по дороге. — Орин сжал пальцы поверх наручи. — И, главное, не бросай меня, камчар.
— Не бросил, Арбалетик, как есть — не бросил, — Жорник легко поднялся навстречу, спихивая с колена бродяжку-малолетку. — А я уж боялся, что ты таки озлишься и позабудешь загляда. Ан, нет.
Если бы подворье не лежало на пути. Если бы улицы Ханмы не были полны военного люду, который сначала рубит, а потом уж смотрит на цвета и тамги. Если бы по переулкам не метались жители, в любой тени зрящие опасность и норовящие ударить первыми, не из злости — из страха и желания жить. Если бы по кромке одной из стен не прокатилась то ли рысь, то ли тигра… Очень много «если бы», самое важное из которых: если бы Жорника не оказалось на подворье — а ну как отправился бы с людишками обнюхивать праздничную толпу? — хуже пришлось бы именно Бельту.
Не пришлось. Хоть какая, да удача.
— Собирай людей, пойдем к конюшням. Быстро.
— Зачалось, значится? Да? Ну так мне бы клич бросить, подсобрать человечков бы.
Он потягивался, переваливаясь с одной босой пятки на другую. Колыхались жиры, щурились обманчиво подслеповатые глаза, ласкали рукоять костяного ножика пальцы.
— Некогда. Бери тех, что есть, и идем. Наверняка ведь уже знаешь, что произошло.
— Знаю, кагана вроде бы того.
— Не того.
— Вот оно как? И то радость, ну да наших дел она особо не меняет. — Жорник сунул нож за расшитый пояс и звонко хлопнул по голым бокам.
— Кончай трындеть! — не выдержал Бельт. — Хватай оружных и двигаем к конюшне. Остальных потом соберешь.
Так и получилось. Отряд в полтора десятка кривых рыл не решались трогать даже всадники, благо, крупных конных вахтаг в этой части города пока не встречалось. О том, что несколько встреченных горожан обменяло кошельки и богатую одежду на размашистые удары кулаков и свинчаток, а один раз даже ножа, Бельт старался не думать. Получалось с трудом.
Единственная серьезная драка произошла с тремя тяжелыми вахтангарами, да и то разменялись всего двое на одного, и Жорник в прибытке остался: броня и оружие на убитом были отменные. Два других вахтангара грамотно отбились, порезав с полдюжины бандитов, и ушли дворами.
Бельт поймал себя на том, что почти готов уже протянуть плетью по горбатой спине — маячит перед самым носом; всадить меч в широкий, запаршивевший бок, что выглядывает из-под коротенькой меховой безрукавки или с размаху припечатать яблоком по лысоватому затылку… Связался, дурень. Эскорту захотел, защиты. Сдержать думал. Приказам подчинить. Не слушает разбойная вольница Бельтовых приказов, и на просьбы плевать хотела. У них свой вахтан-хан — толстопузый Жорник, и Лихарь — подтабунарий его. А Арбалетик — лишь одинокий добрый малый, не разумеющий в уличном деле.
— Эх-хе-хе! — весело сказал Жорник, спуская в складки штанов цепь с красными камнями. — Разумею, не пристало уважаемому загляду дурковать по переулкам, но… Вот потяну носом здешний воздушек, и оно прямо-таки распирает! Эх, молодость, фартовое веселье и радость от срезанного пояска, пускай и жиденького. Знаешь, оно вот иногда ценнейше, чем над каликами сидеть да деньгу считать. Они несут, ты считаешь, буде сраный коллектор какой. Не, оно, конечно, спокой да уваженьице, но душенька празднику просит.
Над домами чернели столбы дыма.
— Аккурат над хан-бурсой будет, — оценил Лихарь, пробуя на зуб монетку, плюнул, отбросил и, подмигнув Бельту, повел незнакомым путем через какие-то халупы. Вышло действительно коротко.
Конюшня нынче выглядела по-иному и далеко не в последнюю очередь — заботами нового табунария. Белела свежей доской новая крыша, радовали глаз дубовые двери на крепких завесах, а по загону бродили лошади. Правда найти сумели всего одиннадцать, из которых добрых была от силы половина, да и за то спасибо. Главное, что не к раздолбленному сараю подходила банда, но к приличной стоянке вахтаги Бельта Стошенского, о чем и бумага с печатями имелась, висела приколоченная поверх дурного ржавого знака. За последние дни в Ханме и окрестностях подобные лагерьки объявлялись в великом множестве, рассыпались по городу, обживая загоны для скота да торговые площади, теснясь при бараках и шатрах, захватывая для нужд своих все, до чего могли дотянуться. Среди них подлатанная наспех конюшня не особо и выделялась.
У ворот топтался Усень в потертом тегиляе и еще трое мужиков. Подтабунарий и камчары. Глядели то на дымы, то на приближающуюся банду, спокойно так, без лишних дерганий.
Жорник благоразумно остановил своих людей загодя. Да те и сами уже не желали приближаться к обретшей зубы и когти вахтаге. Вот и пары воинов грамотно рассыпаны вдоль стеночки, чуть что — возьмут в кольцо приближающихся, сожмут и придавят. Только сперва из ворот стрелки́ вжарят.
Это не городских по углам чистить, гнида толстопузая.
— Ждите, — бросил Бельт через плечо и устремился к Усеню.
Лишних слов не понадобилось. Так, пошептались немного, камчарам дело определили, а через них — и всем остальным. Четверти часа не прошло, как последний вахтажник закрыл за собой просевшую створку двери и снял со стены бумагу.
Тридцать восемь пеших, одиннадцать конных. Мечи, щиты, короткие копья, кистени, ножи, луки. Брони паршивые: один панцирь на пять человек, ну да с этим всегда сложности. Табун готов. Чуть не впервые за последний год предстоит ему привычная солдатская работа. Не отвык? Не позабыл? Не сточил клыков о камень зинданов? Проверить можно лишь одним способом.
Бельт подъехал к Жорнику, громко сказал:
— Пойдете следом. Что возьмете — ваше, но никто ждать не будет, если застрянете. И на пятки нам не наседайте. Отвалитесь по пути — ваше право.
— Спасибо, Арбалетик, спасибо.
Вахтага двинулась слаженной колонной, распугала жорниково отребье будто воробьев, разбила на две жалкие стайки. Бандиты рассыпались по бокам, не смешиваясь даже между собой, как капельки масла на воде.
— Аджа! — рявкнул Бельт.
И солдатская гусеница выпустила острые крылья, ударила ими в стороны, рассекая лица, мозжа головы, протыкая животы. Бельт ждал, но совсем недолго. Вот Жорник развернулся, отбрасывая котомку, и бросился к далекой канаве. А Лихарь следом. Лучше не придумать.
Конь сорвался в галоп, разбрасывая куски земли. Понес следом за беглецами, выводя на удар. Лихарю — точный короткий тычок. Сразу упал. А вот Жорнику — с налета, с размахом и протяжкой. Бывший загляд пробежал еще несколько шагов, болтая надрубленной башкой, и рухнул в канаву. Оттуда прыснули крысы.
— Ушел кто? — спросил Бельт, подъезжая к Усеню.
— Да куда ж им?
И правда, некуда.
Бельт всерьез задумался, не взять ли себе прозвище Крысобой.
По городу шли хорошо. Ханма, ошпаренная на площади перед хан-бурсой, окончательно втянулась в панцирь, убрала мягкую плоть за каменные стены и в каменные же подполы. Пусто стало на улицах. А может это вахтага видом своим заставляла неосторожных нырять в щели, замирая с молитвой Всевидящему — авось да мимо пронесет, — а спрятавшихся проверять запоры на ставнях и дверях? Плевать, главное — под ногами никто не путается.
Отряд под знаменами Румчи-шада предпочел разойтись дальними краями, а единственный разъезд стражников пришлось ловить самим. Сунув старшему под нос тамгу, Бельт спросил, что происходит. Тот же, втягивая голову в плечи, озираясь то на знак, то на вахтагу, спешил отвечать:
— У бурсы — резня. Нойоны грызут друг друга. Один одному враг и предатель. Все кричат о заговоре и западне, Тай-Ы поминают.
— А в других частях города?
— А кто знает? Должно быть поспокойнее, но скоро и их затрусит. Или ты бьешь, или тебя. Кто не режется — ловит человека на ящере, который кагана загрыз. Навроде приезжий, то ли бадонг, то ли кхарнец. Ай, едино на шуммарском рынке погромам быть, а у меня там родичи…
Посмотрел умоляюще. Тоже, небось, чуял, как уходит время, и, выкупая свободу, торопился советовать:
— Вы лучше через Малую Конную идите, чтоб на Красном доме на Зеленщиковую, а там под Бяхтину гору.
На том и расстались.
Орина подобрали без особых сложностей. Просто к вахтаге присоединился еще один воин с перевязанным лицом и мяукающей котомкой. Молчаливый, он держался у стремени табунария, быстро подстроившись под ритм движения.
Хуже всего оказалось на подъезде к замку. Там от стрел легло сразу трое, а Бельт сорвал глотку, пытаясь докричаться до старшего среди стражников. После долго растолковывал издали, кто он, потрясал тамгами и бумагами. Зато потом пошло как по маслу. Откуда-то вынырнул человек, показал знак с метками посажного Урлака, и вахтагу пропустили в замок.
А внутри все гудело и волновалось. Тянулись цепи из легкачей в тегиляях, скрепленные железными бляхами тяжелой пехоты. Расчеты выкатывали пушки. Погонщики выводили сонных боевых големов. Свободные вахтангары перекрывали внутренние дворы щитами.
Бельтову вахтагу погнали по узкому коридору между щетиной копий и жвалами оцепеневшего посередь коридора боевого монстра, завернули в глухой междустенок, выпихнули через неприметную дверцу в вонючий зал — по всему, зверинец, пусть и с пустыми клетками — где и наказали ждать. Чего? А непонятно. Но тут было сено, а потом слуги принесли воды и лепешек с луком, так что ожидание было не из худших. Не то что сидеть в болоте где-нибудь на границе с Ольфией. Так сказал Усень, Бельт с ним вполне согласился. И не только он.
Солдаты ждали. Полтора десятка жорниковых ублюдков — только начало, Бельт это чувствовал. И оказался абсолютно прав.
Чужая смерть щедро отмерялась вовсе не на улицах, а именно здесь, в чистых покоях хан-кама. Впрочем, сам Кырым-шад, всецело занятый Ориновой физией, помалкивал. Говорил Урлак.
— Повторяю: сжечь дотла. — Посажный вдавил кулак в ладонь. — Если из поместья выскочит хотя бы кошка — кол в жопу получишь со всей вахтагой. Понял, смотритель дураков?
Бельт кивнул.
— Далее двинете в Дурдаши. Там около колодцев стоит Тойва-нойон. Вот письмо. Войдешь в лагерь с десятком людей, передашь свиток. И убьешь этого ублюдка. Остальная вахтага пусть бьет со стороны. Если что — гоните к Черным воротам, но сами на площадь не лезьте. Там будут пушки и мои люди.
Тойва, Тойва … Добрый воин, храбрый герой Гарраха, в чем твоя вина? Не выказал должного уважения новому кагану? Хан-каму? Урлак-шаду? Или кто-то из сыновей твоих взял в жены дочь Агбая? А ты ненадежен стал? Ты, потерявший руку и глаз в битвах за Наират, положивший в них половину своего рода? Спросить бы тебя, да палачам не положено…
Ох, паршиво-то как.!
— С закатом будет объявлен запрет появляться на улицах. Любого, кого встретите без тамги, — кончать. Ну и напоследок, если вдруг чудом поймаете этого гребанного кашлюна-звероведа — получите золота по его весу. Я сказал. Надеяться исключительно на запертые ворота и облавы мы не можем.
— Кстати, уважаемый, — подал, наконец, голос Кырым, выполаскивая руки в ведре, — думаю, вам приятно будет узнать, что достопочтенная Ярнара, эммм… то есть Ласка находится в полной безопасности. Городские беспорядки ей не грозят.
Хоть на этом спасибо. Ну да не стоит обманываться, не для спокойствия напоминают, а ради того, чтоб не забыл ненароком про ошейник и цепь, на которой сидит.
— Ну, воин, иди, — сказал Урлак. — Выполнишь все правильно — озолочу. Будешь во второй сотне, хоть и ак-найрум. Получишь от кагана шест со шнурами. Без хвостов, разумеется.
Поклонившись, Бельт двинулся к двери. Между черно-белых створок он задержал дыхание, словно там, за порогом, предстояло нырнуть в холодную прорубь. Или, наоборот, в горячую?
Дом пылал, но никто не пытался выбраться из гигантского костра. Славно погуляла в поместье злая вахтага Бельта Стошенского. Прошлась колесом беспощадным, от верха до низа, и в подвалы заглянула, и во флигельки нарядные, узорчатыми стеклами украшенные. Плавятся стекла, стреляют горячим, стекают разноцветными слезами в шипящее пламя. А люди, которым бы рваться из окон да дверей, спасаясь от огня, мертвы. Животным повезло больше. Разбежалась охотничья свора, разлетелись сокола. Ученая сорока, севши на ворота, глядела, как выводили из конюшен заседланных лошадей, выносили из дому дорогую посуду и золотую-серебряную мелочь, распихивали по котомкам отрезы расшитой ткани и меха. Впервые человечье поведение было близко и понятно ей.
Бельт смотрел, не мешая людям собирать урожай с привычного поля. Табунарий знал, что стоит только дрогнуть, выпустить на лицо неуверенность от собственных приказов, и тут же придет конец его командирству. Солдат не верит мятущемуся камчару, а подтабунарий не уважает сомневающегося вахтан-хана. А потому пусть они все видят лишь отсветы пламени на серебре плети да жестоко стискивающие её пальцы. Пусть думают, что это — радость от гибели врага.
Вот она, твоя новая война, Бельт. Вовсе не такая, как в лесах под Симушницами, где достаточно умения снимать головы собственноручно. Здесь другое. Что толку, что ты не резал нынче хозяина поместья, не раздвигал ноги мертвой хозяйке и не гонял слуг и детей по коридорам и подвалам? Ты просто привел сюда тех, кто сделал это по твоему слову.
Твоему?!
Твоему.
— Уходим, — рявкнул Бельт.
Показалось или нет?
— Ясноокий, — Усень подскочил к стремени. — Малый амбарчик ишшо остался!
Может это просто голубь метнулся в оконце под самой крышей амбара?
— Уходим, я сказал!
Бельт вдруг понял, что стал слишком надеяться на чудеса. На то, что какой-то вахтангар был слишком увлечен сундуком, что дом имеет потайные неприметные двери, а огонь не выест до конца этот самый амбар. И главное — на то, что его меченное шрамами лицо хорошо видно из амбарного оконца и когда-нибудь за спиной зашуршат то ли ножны, то ли голубиные крылья.
Покрикивая на камчаров, Усень собрал людей и погнал их следом за Бельтом.
Столица походила на огромную неповоротливую бомбарду, забитую порохом сверх меры. Такими разносят стены непокорных ханмэ и сшибают неповоротливых големов. Но частенько эти пушки взрываются при выстреле. Так и сейчас — затаились люди-пороховинки, плотно забились в дома-казенники. А на улицах ой как душно и жарко. Шарахнет, точно шарахнет.
Не попасть бы под осколки.
Вахтага прошла опустевший рынок и остановилась около алхимической лавки. Пришлось долго тарабанить в дверь, прежде чем Кошкодав решился открыть. Молча пропустил внутрь Бельта и запер снова. Точно так же без слов Бельт выложил на стол свиток с печатями кагана. Письмо Тойве-нойону.
— Надо бумагу составить. Быстро, — произнес вместо приветствия Бельт. — Сможешь?
— Разумеется.
— А потом навесить на нее эти печати.
Кошкодав замер, потянувшись было к одной из полок. Но вопросов так и не задал, продолжил движение, доставая листы, чернильницу и мешочек с песком.
— Диктуй, — коротко бросил он, обмакнув перо в чернильницу.
Текст вышел коротким и корявым, но не из-за недостатка мастерства у Кошкодава, а от бельтовского косноязычия. Ну и ладно, тут не стишки-песенки, нужное сказано и ладно. Не до словоблудных красивостей.
— Все так паршиво? — Кошкодав сдул песок с листа.
Паршиво? Скорее, неизбежно и вполне обычно. Только не для тебя, Бельт. Потому пришлось даже не кивнуть, а пожать плечами.
— Ты знаешь, что за такое, — Кошкодав помахал шнурами с печатью, — мне полагается отрубить сначала пальцы, потом кисти, а после — и руки сначала у локтей, а потом у самых плеч? И каждый раз макать срезы в горячее масло?
Алхимик говорил и аккуратно перевязывал новое письмо, тщательно сводил сургучовые обломки вместе.
— Теперь буду знать.
— Мне будет легче от этой мысли, когда я увижу чашу с кипящим жиром. Готово.
Сошлись обломки, встретились друг с другом, чтобы слиться в прежнем рисунке. Горячая спица, с волос толщиной, убрала трещину, словно той и не было. Ловкие пальцы распрямили шелковые шнуры, а после, балуясь, чуть надорвали лист, придавая ему полное сходство с тем, что остался лежать на столе.
— Спасибо, Кошко… А имя у тебя нормальное есть?
— Когда-то один мальчик из любопытства решил удавить кошку. Надел ей на шею петлю и спустил с дерева. Кошка брыкалась как припадочный демон Ши, и это напугало мальчишку. Пока он слазил с дерева, чтобы спасти её, кошка сдохла. И тогда мальчик испугался второй раз. Намного сильнее и навсегда. Потому — Кошкодав будет в самый раз.
— Тогда спасибо, Кошкодав.
— Бывай, Бельт. И учти, таких честных посланцев убивают первыми.
— Учту. Сожги настоящее письмо.
— Зачем так сразу? Отличный чистый лист. Пригодится.
Бельт спешно вышел из лавки, вскочил на коня и, прикрикнув на зазевавшегося камчара, двинул вахтагу дальше.
А Кошкодав посидел за прилавком еще с четверть часа, глядя на пустой свиток, после чего поднялся на второй этаж и оглядел тщательно упакованные торбы. Усмехнулся, выбрал из них самую простую котомку, пахнущую мятой и колбасой, и спустился в торговый зал. Там уже сидело с дюжину животных, а рыжая и вовсе вылизывала выводок прямо на хозяйском стуле.
Кошкодав взял со стола тот самый пустой свиток, испятнанный кое-где сургучом, поднес к свече, давая заняться, и бросил полыхающее письмо на полку с травами. Заскворчало и задымило мгновенно.
— Я же говорил, что пригодится.
С треском лопнула склянка, следом вторая, жидкое пламя брызнуло на деревянные стены.
Вскинув на плечо котомку, Кошкодав вышел из лавки и бодро зашагал по улице. Следом трусила длиннющая мягколапая процессия, замыкали которую рыжая кошка и черный кот. Оба несли в зубах по котенку.
Десять человек во главе с Бельтом стояли около большого костра. Плотной кучей, но так, чтобы в случае чего удобно рассыпаться и ощетиниться клинками во все стороны. Правда, опасное это дело, когда вокруг — под тридцать чужих вахтангаров. Одна надежда на товарищей, что готовы броситься из засады на помощь. Да только той помощи поди дождись, уповая, что помогатые быстро прорубятся через баррикады, телеги и шатры к центру лагеря.
Тойва-нойон, если и увидел своим единственным глазом трещины в печати, виду не подал. Ловко раскатал свиток левой рукой, чуть придерживая хитрым лезвием, что венчало железную корзинку-нашлепку на культе правой.
Вот сейчас и надо бы подскочить и в живот двумя ударами ножа. Тот сам просится в руку…
Тойва расправил лист лезвием и чуть зашевелил губами, читая. Прочитал. Вперил в Бельта нечистый взгляд. А сейчас уже Тойве самое время махнуть культей, спуская воинов с цепи. Нечего всяким дуракам ак-найрум потворствовать в их глупости…
— Спасибо, — нойон бросил свиток в костер. — Жду.
Воины расступились, выпуская Бельта и его десятку. Зазвучали отрывистые приказы. Вахтага готовилась к бою.
Через четверть часа два злых табуна сошлись лицом к лицу, надолго отравив кровью и смертью колодцы некогда спокойного квартала Дурдаши.
В полдень следующего дня по улицам и площадям понеслись глашатаи.
— Ясноокий каган Ырхыз жив и здравствует волею Всевидящего!
— Ясноокий каган Ырхыз жив и здравствует высоким умением хан-кама Кырыма!
— Ясноокий каган жив и здравствует чудесной волшбой скланы!
— Жив и здравствует! Жив и здравствует!
Глашатаев охраняли конные вахтангары в тяжелых панцирях, но даже они не совались в некоторые районы. К Трем башням, где ночью легкими пушками расстреливали голема рода Хурды-шада. На перекрестный рынок, где приколачивали к прилавкам, брали на вилы или просто руками рвали чужеземцев, без разницы, что из Лиги, что из степей. В огненную круговерть Тихого квартала, что занялся от лавки какого-то алхимика. А главное — в те места, где носилась вахтаги с желто-белыми лентами на одежде. Правда, частенько цвет лент трудно было разобрать под грязью, копотью и засохшей кровью, но многие быстро научились угадывать эти колоры, даже не глядя на повязки. Кто не обладал подобным чутьем, умирал под мечами и копытами.
Бельт сорвал с плеча истрепанный лоскут ткани. За три дня он менял его уже в пятый раз. Это простому воину можно не заботиться об отличительных знаках, но никак не табунарию, хозяину серебряной плети и трех десятков вахтангаров. Тридцать из пятидесяти. Много? Мало? Все еще достаточно для того, чтобы резать по поместьям и амбарам. Нобеля жалко, тезку отцовского, и глупо как получилось-то… Поспать бы.
Вахтага стояла прямо перед зверинцем, в крытой загородке, где до того, видимо, выгуливали животину. Да, вот так вот, под нормальной крышей дали сночевать только первую ночь, точнее часа три перед рассветом, а потом снова погнали в город. И еще раз, и еще.
Приказы всегда отдавал лично Урлак, для чего требовал Бельта в главную башню замка или в крыло хан-кама. Теперь табунарий и с закрытыми глазами нашел бы дорогу туда. Он уже почти ненавидел углы Шестиконечной башни, поварской дворик и полдюжины воротец и дверей с неисчислимыми коридорами и ступенями. Почти, потому как однажды все-таки дали там встретиться с Лаской. Она бормотала непослушным языком что-то про брата, пыталась плакать и рвать на себе платье, некогда белое, но посеревшее, давно не менянное. А еще Ласка просила покоя. Комнату, где можно лечь и не вставать. И чтобы Зарну наградили и отпустили, не мучили при проклятой. А главное, умоляла не показывать её Бельту, тому самому, у которого шрам. Незачем ему мараться. Так и уснула.
Еще как-то почудилось, что видел кагана. И ясноокий Ырхыз его заметил. Чуть поправил перевязь, на которой покоилась раненая рука, сдвинул на лоб еще одну перевязку, укрывающую всю правую половину лица, и вдруг подмигнул, дернул носом, оскалился.
Так делал иногда Орин их Хурда.
На том и всё.
Остальное было одинаково. Привычный путь и приказы, которые не заканчивались. Посажный Урлак без раздумий и колебаний опрокидывал кувшины с ханмийской кровью да навешивал на Бельта Стошенского тяжелые камушки. Нет, не выбраться из этой полыньи с таким грузом. Не зря беспокоилась Ласка. Замарался он. Так замарался, что вся хан-бурса не отмолит. И клопом присосалась мысль, что клятый Жорник, дохлый загляд, в чем-то был честнее.
Сегодня посажный был иным, появилась в нем вальяжность и спокойствие, которых прежде не было. Видать, ладилось задуманное.
— Скоро уже выплывем на твердое, — проворчал он, забрасывая в рот горсть сырных крошек. — Вроде приспокоили Ханму. Остался только Лылах, хитроумный мудрознавец. Его многоумность Лылах, позорно просравший покушение на ясноокого кагана!
За гневным рычанием прятался глумливый смешок, плохо скрываемое довольство. Летели в лицо Бельту жеваные крошки.
— Уж не потому ли просрал, что сам и сготовил? Сговорился с Агбаем, мысля младшего на трон посадить?
Урлак рассмеялся.
— А ты, табунарий, молодец. Мне бы таких с пару дюжин в нужных местах… Ну да город затихает, а значит и ты скоро передохнёшь, получишь награду. Осталось вот последнее дельце, тихое, но важное. Доставишь и передашь кое-что кое-кому.
«Кое-что» оказалось деревянным ящиком пяти локтей в длину. Льнули к доскам вонючие шкуры, перетянутые толстенными ремнями и цепями. Висели на цепях хитрые замки, заляпанные восковыми печатями и плохо различимые в ночной темноте. Ящик был тяжел и неудобен.
— В бок забирай, — прошипел Завьяша.
Бельт поднял чуть выше фонарь, чтобы видеть и ящик, облепленный полудюжиной людей, и неприметный выход из хан-камовского крыла, и небольшую крытую повозку. В проеме показался Ирджин, руководивший переноской груза до двери. В неверном свете он казался каким-то бледным.
— Все должно быть хорошо, — произнес Ирджин.
Интересно, кого он пытается убедить в этом? Что, сидел в своих лабораториях, придумывал заговоры, а когда оно взяло и началось, закрутилось по-настоящему, обосрался?
— Довезешь до урбийской развилки, там будут ждать.
И к чему повторять то, что уже известно? Нет, Ирджин точно беспокоится. Дерганый.
— Передашь груз и своих ребят получателю — они пусть сопровождают до конца — а сам с парой людей сразу назад.
А вот это — новое, Урлак такого не говорил.
— Твой друг слегка чудит, как бы глупостей не наделал. За камчара спрашивает: видно, нужно ему от тебя какое-то слово.
Ясно. Не обломали еще Орина, а времени толком нет. А парень ведь чувствует любую слабину.
— Обернусь быстро, — сказал Бельт, подсвечивая пол повозки, по которому заскреблись цепи.
— Удачи.
Напоследок Ирджин долго шептался с кучером, который хоть и слушал внимательно, но на месте ерзал. Не терпелось ему. Стоило же каму убраться, кучер обернулся — знакомая физия — и, приподняв кнутом лохматую шапку, спросил:
— Спорим на твою плеточку, домчу к середине ночи?
— Спорим, что выбью тебе два зуба с одного удара?
Бельт сел в седло и двинулся рядом с повозкой. Вместе с ним эскорт составлял двадцать две души. Ну и сраный спорщик в придачу.
Из Ханмы-замка выехали без шума, тихо прошли окраинами и ловкой петлей выбрались из столицы прямо на Красный тракт. За спинами все еще тлела, будоража темноту алым, одна из частей сердца Наирата.
Кучер, однако, не обманул, к месту встречи вышли в указанный срок. Сперва среди деревьев показался человек, а следом за ним еще один, вытягивающий из чащи четверик, впряженный в карету. Трещали ветки, поскрипывали колеса.
— Ну, здравствуй, уважаемый Бельт, — проскрипел Хэбу Ум-Пан. Вот кому на пользу перемены пошли: сменил драную шубу на многоцветный халат, дорогой и добротный, что было заметно даже в молочном свете Ночного Ока. И карета — не чета прежней, не говоря уже об упряжке. Главное же — висят, колышутся на слабом ветерке не прежние обрезки, но полновесные хвосты, знак возрожденного рода.
— Приветствую, ясноокий.
— Я же обещал, что если будешь со мной — ухватишь коня за гриву.
— Вот и ухватил.
— Теперь держись, не упади. Привёз?
— Привёз.
Хэбу сперва заглянул в повозку, а потом с кряхтением влез в неё. Постоял над ящиком и вдруг рухнул на него всем телом, прижался, поглаживая шкуры и ремни. Только в движениях этих не было никакой нежности, а в скрюченных сжимающихся пальцах то и дело оказывались клочья шерсти. Казалось, еще немного, и старик голыми руками разорвет стальные цепи, процарапает стенки.
Полустон-плувсхрип-полувсхлип… И глаза блестят слезами. А еще — ненавистью, не перегоревшей за два десятка лет. Легонько дунул кровяной ветер, попал старику в глаза, и высветилось в них все нутро, где и осталось только таких вот пылающих угольев без счета. И больше ничего. Сожжено. Ум-Пан свое получил. Счастлив ли?
— Усень, за старшего остаешься. Доведете и сразу обратно.
Хэбу, вытирая с бороды слюнные нити, сполз на землю.
— Как?! — спросил он. — Ты не едешь дальше?
— Нет. Хватит и ребят. Приказ посажного.
— Ну, приказ есть приказ. Эй, Гайда, тащи сюда плащ! Раскинешь его в повозке, тут поеду, рядышком. А ты…
— Паджи, — ответил кучер.
— Ты, Паджи, будь любезен — не тряси по дороге. Важное везешь, ох какое важное! Можно сказать, слово Всевидящего везешь. Даже не слово — строку… Целую страницу, переписанную пером Хэбу Ум-Пана!
Бельт больше не слушал старика. Отдал последние приказы и, прихватив Завьяшу и Саваня, сорвался в галоп по Красному тракту в сторону Ханмы.
О том, что или кто покоится в ящике, скованном цепями, Бельт думать не желал.
Не коня, не трон — колченогий стул оседлал каган. Спина прямая, ноги ровненько, даром, что весь в лубках и притирках. Халат шелком четырехцветным с плеч стекает, волосы на девять кос разделены, рука золоченой плетью по сапогу постукивает. Зорко следят синие глаза за тем, что вокруг твориться. Только следить особо не за чем: из слуг только Ирджин громко склянками гремит, да шипят друг на друга Кырым и Урлак.
— Приветствую ясноокого кагана, — Бельт коснулся век и низко поклонился.
— Пшел, — спокойно так, отстраненно, но это не Бельту, а Ирджину, угодившему кисточкой в самое ясное око.
И ведь послушался кам, зашептал какие-то извинения, попятился задом к столу. Неужели все-таки?..
Бельт дернулся к самому полу, чуть не рухнув на колени.
— Разогнись, табунарий, — сказал каган.
Голос у кагана особый, до хребта продирает. Не может такого…
— Великолепно, — только и произнес Кырым. Как оказалось, спор с Урлаком давно прекратился, и оба наблюдали за происходящим.
— Оставьте нас, — приказал каган.
Шумно вздохнув, посажный посмотрел на хан-кама и, неразборчиво ворча, вышел в соседнюю комнату. Туда же направились Кырым и Ирджин.
— Ну что, камчар, схватили мы демона Ку за яйца?!
На стуле, улыбаясь, развалился Орин. Свободно почесал нос рукой в лубке, ею же взял со стола кубок и поднял над головой.
Нет чудес, кроме промыслов Всевидящего… Остальное — ловкое человечье шельмовство.
Хотя язык не поворачивался назвать случившееся таким мелким словом. Это на рынке или в трактире по пьяни, а тут… Тут, на этом самом кривом стуле — вовсе не междудельное шулерство. Прав проклятый Хэбу, это — целая переписанная страница. Только вот открывает она совсем другую книгу, где есть и твоя, камчар, буковка. Паршиво, что ты так и не научился читать эти литеры. Накалякал чего-то по незнанию, полез промеж змеиных книжников. Вот и получай. Это тебе не крест-подпись и даже не клеймо на лбу.
Страшно?
Уже нет.
Пусть боятся змеи.
— Ты сел на своего коня, каган.
— Сел, Бельт, сел. И не забуду, кто придержал стремя.
Ты тоже не забудешь, камчар. Может, возьмешь себе прозвище Стременой? Не хуже, чем Кошкодав или Крысобой. Хотя тебя уже, кажется, нарекли, к делам, как водится, примерившись.
— Завтра я выйду на площадь. Поданные должны увидеть своего правителя! Живым, пусть и не совсем оправившимся от ран.
Орин тряхнул головой и, подцепив рукою косы, неловко закинул за спину. Мешают? Или тоже напоминают о том, что не на свое место сел? Девять кос, девять хвостов на плети, девять демонов за спиной. Кому больше дано, с того больше и спросится.
И людского ли суда тут бояться?
— Город волнуется, — произнес Бельт.
— Знаю. Но Урлак говорит, что все стихает. Не без твоей помощи, камчар… Тьфу, табунарий. Правда, табунок твой порезали, ну да новый соберешь. Крепкий. Оденем-обуем из казны, из неё же харч положим. А вахтаги нам скоро понадобятся. Урлак говорит, что не позднее середины осени Агбай воевать пойдет, а с ним и несклонившиеся нойоны. Ну да мы к тому времени их пушечками встретим, а потом пойдем раскатывать мятежные ханмэ. Прав Урлак, не будет покоя на побережье, пока не растоптать его големами. Будто там зараза какая — кто ни сунется, в одночасье хворь хватает. И в Ханму волочет. Так говорит Урлак… — Орин вдруг понизил голос и зашептал, — А знаешь, Бельт, что-то очень много говорит этот посажный. Лучше б молчал иногда. А ты, наоборот, говорил вместо него.
— Я в свое время сказал тебе многое.
Бельт осторожно присел не край горбатого сундука. Устал. Как собака устал. Завалиться бы в сон, а не языком молоть, паче от молотьбы этой прибыток один — кровь новая. К затянутой кожей стеночке бы прислониться, к ковру кривому… Глаза закрыть.
— И хорошо, что сказал. Тебе я верю, камчар. Тебе одному, а вот этим вот — ни на каплю!
— Оттого, что ты не видишь глупости в моих словах, они не становятся мудрее. И честнее.
— Ты заговорил, как в книгах, что читала мне Ласка в Стошено. Кстати, о ней. За службу жалую тебе дом! Нет, целое поместье! Какое — сам скажи. Хочешь из вычищенных бери, хочешь из жилых пока. Любое, какое приглянется. Думал ты когда-нибудь, камчар, что ради твоего счастья будут разбегаться в стороны наир?
— Не думал. Я о многом раньше не думал. Как оказалось, зря. Теперь буду исправляться.
Если выйдет, а то ж говорят, что горбатого только могилой. Ну да Бельту в могилу никак нельзя: сама Ласка жить не справится.
Орин — уже не каган, а именно Орин, нелепый в роскошестве наряда — все говорил и говорил:
— А то! Заберешь в поместье свою женщину, получишь денег и слуг! Урлак говорит, что с казной тяжко, но я как узнал, чего и сколько течет по дорогам Наирата, чуть не сбрендил. Это же натуральные реки, которые волокут по дну золотые валуны!
— Теперь уже ты заговорил как книжник.
— Да, точно. Это Кырым читать заставляет. Все глаза уже сломал, не говоря про голову. Да, о глазах… Ласка…
Кубок аккуратно встал на поднос между блюдом с виноградом и горкой лепешек. Орин же подался вперед — косы змеями скользнули из-за плеч, повисли по обе стороны лица, качаясь, заслоняя мир.
— На хрена она тебе? Порченная. Скаженная. Безродная. Баб полно, и почти любая с радостью под тебя ляжет. А знаешь почему? Потому что теперь они вот где у меня все! — Кулак стиснул плеть, сжимая все девять хвостов. — Каждый виноват, пока я не помилую. И каждый до окончания дней своих мое милосердие запомнит, как запомнит этот Курултай. Они склонят шеи передо мной. И перед тобой, ак-найрум. А задницы подставят.
Бельт молча потянул шеей, осторожно коснулся молчащего шрама. Сказать в ответ? Разозлится. Как лучше желает, да только сколько в этих желаниях его собственных? Где в этом человеке заканчивается настоящий Орин и начинается ненастоящий каган? И что будет, когда второго станет больше, чем первого?
— Ясно. Ну как надумаешь, только моргни. А пока… Ласка, конечно, ду… шалая, но такой беды не заслужила. Да и тебе паршиво, я же вижу. Я говорил с Кырымом и харусами, чтоб Бдения устроить. В Понорок теперь путь заказан, но можно через хан-бурсу. Эти пока кобенятся, но я заставлю их принять Ласку. Ради тебя.
— Проклятых пожирают демоны, — с трудом выдавил Бельт.
— Ты же знаешь, что без этого люди сожрут её еще быстрее. А Бдения — дела божественные, там оно всегда надвое, по черно-белому. Или вообще не пойми как. Вон, у скланы, когда в Понорке была, волосы забрали. А она ж вообще тварь не из людей…
Серое лицо с нечеловечьими чертами, короткий ежик волос, снег… Лепешка на троих поделенная. Рука кормящая, рука замиряющая. И уже мертвая, твоими, Бельт, стараниями.
— …и ничего, живая. И волосы отросли. Правда, что с волосами, что без — едино тварь, прям передергивает, когда вижу. Рука сама к мечу тянется. А нельзя. Спасительница! Волшебство чудесное, сила живительная… Тьфу, дрянь и мерзость. И полутруп. Хоть бы сдохла поскорей. Ну да ладно, не о склане речь, а о Бдениях.
— Ласке решать.
— Да ни хрена не ей! Как скажешь, так и будет. Поэтому смотри сам. Я сказал и от слов не откажусь. На днях получишь себе поместье и людей.
Вот и конец. Выдержал лед, пронеслись мимо красные флажки — унимай коня, принимай награду. Заслужил.
— Спасибо, каган.
— Не за что, камчар. Нам бы еще того кашлюна поймать… Хотя Урлак говорит, что любой кхарнец сгодится. Как думаешь?
Сразу вспомнился перекрестный рынок и повозка с гербом какого-то Вольного города. Какого именно, не разобрать из-за кровяных пятен. Голова черноволосой хозяйки лежала тут же у колеса, а вот тела нигде не было.
— Хватит любого, — подтвердил Бельт, поднимаясь с сундука. Звякнула о кованый край шпора, толкнуло сквозняком ширму, опрокидывая, и вдруг потянуло плесенью. Откуда здесь, в покоях кагана?
Темное пятно открытой двери на долю мгновенья показалось из тени и снова исчезло. Орин зябко повел плечами, но продолжил о кхарнце:
— Лучше бы того самого, конечно. Но я не удивлюсь, если его уже где-то придавили, не разобрав. А ты знаешь, что один из них живет в зверинце?!
— Видел, как везли через загородки клетки с животными. Был там и мальчишка.
— Он самый. Натуральный кашлюн! Забавный и на убийцу никак не подходит. Я Урлаку так и сказал, и он согласился. Урлак говорит, что странно, что мальчишку в городе не разорвали.
— Загадка, — кивнул Бельт, сделав несколько шагов к двери, из-за которой тянуло сквозняком. — Чужаков бьют знатно.
— Да, теперь в Ханме два зла — предатели и кхарнцы. А скоро и за пределами столицы узнают о покушении и неповиновении агбаевских ханматов. И тогда людской гнев ляжет плетью в мою руку да как пойдет гулять по Наирату и вне его! Всем подломим колени, что побережным, что кашлюнам! Главное, как говорит Урлак, повернуть вовремя в нужную сторону.
— Да, слишком много говорит посажный, но кто я такой, чтобы судить его речи? Для того есть хан-кам и сам ясноокий каган.
— Опасные слова, но я прощаю. Ты пока не понимаешь некоторых вещей.
Бельт еще раз поклонился.
И сделал последний шаг, отделяющий от двери, что кое-как прикрывалась ширмой. За ней была комната. Тесная и грязная. Единственный стол задвинут в угол, а ковер скатан: выносить, что ли, будут? На полу, у самого входа стоял затянутый патиной, заляпанный воском канделябр. А чуть дальше широким веером развернулись по полу образцы кож. Был тут и мягчайший опоек темно-винного колеру, и тонкая наппа с золотым рисунком, и толстая, с тиснением юхта, и кровяного оттенка сафьян. Перелиняет скоро убогая комнатушка на новую шкуру, переменится волей кагана.
— У моего отца, — жестко сказал Орин, отсекая любопытные вопросы, — кагана Тай-Ы, были свои причуды. Не нужно быть слишком любопытным. И не нужно забываться, табунарий.
Снова тот, не-Оринов голос, который почти как плеть и уж точно — предупреждение. Не стоит забываться. Тут он прав.
— Я могу идти?
— Если больше нечего сказать или попросить — иди, выбирай себе поместье, табунарий. Себе и своей женщине.
— Благодарю, ясноокий.
Тонкий ковер не скрадывал тяжести шагов. Что ж, если предстоит выбрать новую конуру, так пусть она будет достойна…
— А как по-настоящему зовут Ласку? — обернулся в пороге Бельт.
— Ярнара из рода Сундаев, родная сестра вахтан-хана Морхая, хозяина ханмата Ургэ. К сожалению, ныне покойного.
— Спасибо. — Бельт все еще медлил, прицениваясь к человеку, который оседлал и стул, и трон, и весь Наират. — И ты прав, ясноокий, мне есть, что еще сказать.
Внимательный взгляд буравил табунария. Кто знает, единственный ли в этой комнате? И все же…
— В Ханме нынче не два зла, а три. И по сравнению с третьим названные тобой — ничто.
Тугой полог привычно скользнул в сторону. Быстро же ты освоился в покоях наир, камчар. Не к добру.
В дом на Высотней слободе ехали красиво. Спереди многоуважаемый Бельт на шалом жеребчике чагравой масти. Грива косицами заплетена, сбруя посеребренная на солнышке сияет, попона на две нити расшита, бубенцами позвякивает. Чуть в сторонке, брюхом разъетым потряхивая, домоуправитель пыхтит, несет шест со шнуром желтым, знаком особой милости. За ним уже двое оружных, и носилки с девонькой, и сама Зарна на смирном ослике, и цугом — три воза, доверху всякоразным добром груженые.
Богато будет жить Бельт Стошенский. Да только счастливо ли? О том Зарна старалась не думать.
А во дворе, выметенном, вымытом от чужой крови, убранном, сколь можно было убрать без хозяйского пригляду, уже ждал люд. Пятеро баб, мальчишка выхудлый да дед разбойнего виду. По прежним-то временам на этакую домину дворни впятеро было бы, а то и вдесятеро. Куда подевалися? Погибли под ударами коротких кривых мечей, навроде того, что лежит в хозяйских ножнах? Разбежались от беды, прихватив с собою добра, сколько выйдет? Затаились, выжидая, готовясь вернуться, если хозяин новый покажется?
Вот и показался. Спешившись, кинул поводья — подхватили — и сказал:
— Звать меня Бельт Стошенский. Отныне это мой дом. Кто не хочет жить под моей рукой, волен уйти. Кто хочет, должен будет служить верно мне и благородной Ярнаре из рода Сундаев.
Молча смотрели люди, не спешили ни бежать, ни кланяться — присматривались.
Скоро привыкнут. И к нему, и к девоньке, что, слава Всевидящему, от пережитого страху отходить начала. И к порядкам новым, и к жизни. Выбелят наново стены, выкорчуют пожженные деревья, высадят новые. Раскатают по полу ковры, уберут стены шелками и шпалерами, украсят оружием и головами звериными, рожками охотничьими да медальонами чеканными. Снова станет красиво в доме.
А прошлое… Забудется.
Зарна ошиблась. Прошлое показало зубы аккурат на третий день. Выбравшись из конюшни, вскарабкалось по тонкому плющу, что, опаленный, но живой, обвивал стены дома, нырнуло в комнату да ударило ножом Бельта Стошенского. Промахнулось. Полетело на стол, за которым ужинать сели, и скатилось на пол.
— Господин! — Управитель, входящий с тяжелым подносом, выронил его вместе с жареной курицей, кинулся помогать вязать. — Господин, простите, простите… не знали… мы не знали…
— Зарна, что это? — девонька схватилась за подлокотники кресла, завертела головой, пытаясь понять происходящее по звукам.
— Ничто, — ответил ей Бельт Стошенский, подходя к противнику. Легко отпихнул управителя, который все кланялся и клялся, что не виновен, и столь же легко поднял убийцу — сколько ему? шесть? семь? Вряд ли больше — за шиворот грязной рубахи. Так и вытянул из комнаты.
Убьет. Он же такой, он же палач — об этом вся Ханма знает. В нем же ни совести, ни жалости, ничего… Сам бездушный, вот и живет с безглазой. Проклятый. И она, Зарна, проклятая, раз служит такому.
Вернулись скоро. Выбелевший с лица мальчишка обеими руками держался за штаны и гордо драл подбородок вверх. Бельт сматывал с кулака ремень. Простецкий, не прокованный медью.
— Накорми, — велел он Зарне, а повернувшись к управителю, рявкнул: — Обыскать дом.
Еще двое сидели в малом погребе. Одногодки, но видать от разных жен: девочка светленькая, что одуванчиков пух, а мальчонка — чистый вороненок.
— Господин, — управитель подобрался бочком и зашептал. Зарна разобрала лишь некоторые словечки. — Нельзя… каган… повеление… за мятеж и предательство… весь род… под корень… во избежание злоумыслия…
— Заткнись.
Новый хозяин дернул шеей, точно шрам тянул, и снова бросил Зарне:
— Пригляди.
Она и приглядывала, целую седмицу пробиваясь через упрямое молчание, только чтоб добиться от старшего:
— Ит’тырбаңдай.
Не обиделась. Старая собака? Ну так точно не молодая она, и собака — тварь пользительная, а на чужую злость обижаться — глупство. Так она и сказала. А в скором времени в комнатушке, которую отвели ей и детям, объявился уважаемый Бельт и, кинув Зарне кошель с монетами, велел:
— Уходите.
Хотела спросить, почему, да смолчала — по лицу бледному и злому все стало ясно.
— Я никуда не поеду! — Мальчишка кубарем скатился с кровати. — Это мой дом! Я, Чаал-нане… Чаал-нойон! А ты найрум, собака, сидящая между камней! Ты не имеешь права так со мной! И я… Я тебя вызываю! Я…
— Ты заткнешься и будешь делать, что говорит Зарна, — очень тихо ответил Бельт. — Если хочешь, чтобы жил и ты, и вон они. Коль зовешься нойоном и хозяином, отвечай за то, что от рода осталось. А с вызовом… Сначала научись драться так, чтоб не приходилось бить в спину, тогда и встретимся.
За двадцать лет он научился, славный Чаал-нойон. Даже собрал целый сундук книг и освоил кхарнское письмо, чтобы прочесть знаменитое «О дуэлях и правилах, каковые способствуют сохранению чести», с трудом выкупленное у некоего Ниш-бака за баснословные деньги.
Правда встреча, ради которой Чаал жил, так никогда и не состоялась.
Триада 4.3 Туран
Сыны Отчизны, славные герои…
Первая строка «Восславим»Мы любим зеркала и любим себя в них. Мы радуемся тому, сколь удивительны и прекрасны, либо огорчаемся, спеша исправить случайное уродство пудрой и румянами. Но вряд ли кто задумывался о том, сколько в наших отражениях истинных нас. Кому нужно такое знание?
«О многообразии лжи», трактат, запрещенный в Кхарне.Счастлив.
Остальное не имеет значения, в том числе и прореха в плотной ткани мироздания, где он, Туран ДжуШен, еще существует. Невообразимо далеко скреблась мысль, что, быть может, уже совсем скоро существование закончится, но разве это важно?
Счастлив.
И, наконец-то, дома. Тянул руки, готовый принять каменную чашу, на дне которой драгоценностью из драгоценностей лежала Байшарра. И, не справившись с тяжестью, летел вниз, распахивая изрезанные крылья халата, а ветер, дикая свирель, свистел в прорехи:
— Здравствуй, Турааааан! Ты вернулся!
Смеялась Байшарра, раскатывая улицы-ковры, раскрываясь ставнями, встречая лицами. И вот уже, белыми кольями колонн окружена, медленно плывет Свободная площадь. Половодье камня. Вертится-вертится, крутится водоворотом… Заглубляется песчаной воронкой, а из нее уже ползет муравьиный лев, расставив черные жвала. Хлопают крылья-руки, пытаясь замедлить паденье. Возмущается разум, пытается обуздать ужас, а хитиновые челюсти хватают ногу. Зажимают. Рвут пополам.
Больно!
Туран кричит. Нет, только пытается, но влажная тряпка тотчас забивает рот. Зачем? За что?! Он же вернулся домой!
Сознание приходило и уходило, подобно волнам, рисующим на песке все новые и новые картинки. Лица, которых Туран не помнил, слова, произнесенные не им. Иногда стихи. Их он силился запечатлеть, но терял ритм и целые фразы, меняя до неузнаваемости смысл, и быстро забывал.
Было очень больно. А еще — страшно в редкие мгновенья полной ясности, когда изломанное тело стонало о страданиях своих, а ужас, загнанный в далекие норы, выползал, нашептывая о том, что нынешняя боль ничто по сравнению с той, которая грядет.
Живи, Туран, победитель кагана! Ради тех, кто ищет тебя и, пройдя первым быстрым ударом по городским улицам, теперь мелким ситом просеивает городскую пыль. Живи, знай, что они близко, что молятся Всевидящему во здравие твое и возрадуются премного, обнаружив тебя здесь. Они подарят тебе эман, они излечат раны, они дождутся пока ты, глупец, не станешь достаточно силен, чтобы можно было выставить тебя на площадь. А там… Новые лица ненависти. И платой за победу — новые раны, новая боль, бесконечная, как твоя агония, которая растянется на несколько дней.
Чьи это слова? Муравьиного льва? Победителя каганов? Тянутся-тянутся, растягиваются… Скорее бы упасть куда-нибудь, но только насовсем.
Качели. Вверх-вниз и снова вверх, со скрипом в костях-перекладинах, с мучительным трением о плоть веревок, сдирающих кожу… Не веревки — куски полотна. Присохли, вот и больно. Он успел наложить повязки? Когда? Туран не помнил, но, дотянувшись непослушной тяжелой рукой до перевязанной груди, убедился — не сон. Впервые убедился.
Руку сбросило с груди, уложив вдоль тела, голову приподняло, плеснув в слипшиеся глаза светом, а в рот вошла железная трубка. Очень тонкая, очень холодная трубка, разодравшая нёбо.
— Пей, — велел голос, и ослушаться было невозможно.
Туран позволял жидкости протекать в себя и удивлялся, как это она не выливается через дыры в теле? Их же много, дыр. Стрелы… А потом еще упал, кажется. Долго падал, и ветер свистел в прорехи халата. Или это уже во сне?
Взрез междубытия начал затягиваться: Туран перестал проваливаться в забытье. Постепенно возвращались силы, а с ними и чувства. Сначала слух: капли воды точат камень, падают, отмеряя время. Звонко. Шаги шелестят, когда быстро, сердито, когда медленно и устало. Сталью во рту обнаружился вкус — кровь из разодранной и все никак не заживающей десны. Известь на кончике языка, точно известь. Туран когда-то давно жевал толченый мел, чтобы зубы были белыми… А зубов-то слева и не осталось. Так пришло осязание. Твердое под спиной… Гладкий камень, только в поясницу упирается острый клык, но лучше его терпеть, потому что попытка пошевелиться обернулась новым приступом боли. И криком, который заткнула рука, тоже твердая и гладкая. Пахнет льняным маслом — обоняние выползало из пустоты. А вылезши окончательно, принесло с собой вонь гниющего мяса. Когда Туран понял, что это его собственный запах — открыл от ужаса глаза.
Потолок. Низкий там, где лежал Туран, дальше он поднимался горбом, роняя нити белой слюны, окаменевшие за давностью веков. Между ними осколки камня и клочья темноты, а в самом центре пещеры стол с желтоглазой лампой и табурет. Рядом ворох тряпья, заменявший постель человеку, которому Туран, видимо, и был обязан своим спасением.
Сейчас незнакомец расхаживал по пещере, добирался до черного провала-выхода и, заглянув в него, поворачивал назад, к другому такому же провалу. Шаги уже беззвучные: вернувшееся зрение лишило мир звуков и запахов, оставив от всего, обретенного Тураном, лишь неудобство каменного клыка. Того и гляди, раздерет шкуру, прокусит кость и выйдет из живота.
— Очнулся? — сухо спросил человек, и добавил: — Было бы несправедливо, если бы ты просто взял и умер.
Он был прав, мэтр Аттонио, знакомый и незнакомый, сменивший яркий кемзал на латанную куртку, поверх которой грязной тряпкой свисал старый плащ. Он был прав в том, что Туран не мог умереть.
Не мог, потому что победил!
Умирают проигравшие.
Счастья хватило ненадолго. Оно, нестойкое, выгорало вместе с маслом в стеклянном брюхе лампы, дымом вытекало в дыры пещер, стиралось на подошвах туфель молчаливого Аттонио, за все последующее время — день? два? десять? — не произнесшего ни слова. Он подходил, менял повязки, поил водой и полужидкой кашицей мерзостного вкуса и снова убирался в темноту. А заговорил только когда Туран, превозмогая боль и слабость, сам перевернулся на живот — какое наслаждение избавиться от клыка, натершего поясницу — а потом снова на спину, скатываясь с тонкого вонючего покрывала.
— Идиот, — мрачно заметил Аттонио, не сдвинувшись с места. Помогать он явно не собирался. — Тебе не стоит двигаться.
Это не было советом или проявлением заботы, скорее уж фактом, на который Туран, ободренный своим уже почти всесилием, не обратил внимания. Он попытался сесть.
— Швы разойдутся, а кровостопа у меня больше нет, — теперь Аттонио подошел, склонился, пристально вглядываясь в Тураново лицо, занемевшее и почти неощутимое, как и все тело. — И ты сдохнешь, что, в общем-то, логично, но не совсем справедливо.
— Пчмуу? — Первое произнесенное слово, показавшееся совершенным от понимания, что он, Туран ДжуШен, наконец, способен говорить.
И стихи, теперь он наверняка снова сможет писать стихи. Он свободен от Наирата!
— Потому, что смерть — слишком легко для тебя.
Толчок, камни, вцепившиеся в спину уже не одним клыком — десятками — и белые слюни-сталактиты целятся прямо в глаза. И это заставляет забыть о нелепом ответе. Легко? Разве смерть бывает легкой? Даже если быстрая? Интересно, а ясноокий Ырхыз, сумасшедший враг, быстро ли он умер? Захотелось, чтобы быстро. Теперь Туран мог позволить себе милосердие.
— Пей. — Горло фляги и горькая вода. Глоток за глотком. Хорошо.
— Тебе повезло. — Прикосновение пальцев на лице, на лбу и выше, потом по скуле, к носу — не болит, но почти не дышит — на щеку и вниз, к шее, на долю мгновенья прижимаясь к артерии. — Тебя могли сбить стрелой или копьем, достать мечом. Ты мог бы сорваться раньше, чем сцерх переберется через стену. Ты мог бы разбиться при падении. Но когда я, несчастный, оказался рядом, ты был жив.
Туран не помнил и потому слушал, старательно заполняя пустоту в голове этим рассказом.
— И это что-то значило. Кто я, чтобы перечить воле Всевидящего?
— Спсбо. — Свистят звуки через дыры в зубах, вылетают капельками слюны, которые заставляют Аттонио брезгливо отстраниться.
— Будь дело только во мне, я бы тебя добил. А потом бы помог наирцам содрать твою дырявую шкуру и собственноручно набивал бы ее опилками.
Голос был холоден и гладок, как каменный клык, но давил во много раз неприятнее.
— О чем ты вообще думал?
В тот раз Туран не сумел ответить, но через некоторое время — время молчания, темноты и внешних звуков, иногда доносившихся до их пещеры из глубины подземелий — разговор продолжился.
Теперь Туран уже мог сидеть, подложив под спину халат, который пусть и задубел от крови, но все же был приятнее камня. А к запахам тело притерпелось. Аттонио расположился напротив, уложив на колени неподвижное Кусечкино тело. В големе не осталось ни капли эмана, а без него — и жизни.
— Ты тоже мертвец, — сказал Аттонио, поймав сочувствующий взгляд. — Даже если пока дышишь.
Дышалось на самом-то деле с трудом: внутри хлюпало, порой поднимаясь к горлу комком кровавой мокроты, но все равно с каждым часом. Туран чувствовал себя лучше.
— Даже если сумеешь выйти из подземелий, выбраться из Ханмы и Наирата. Даже если вернешься в Байшарру, ты все равно мертвец.
— Нет.
— В Кхарне ты умрешь даже скорее. — Аттонио аккуратно уложил голема в резной ларчик, единственную роскошную вещь в подземелье. — Кхарн не любит неудачников.
— Я не…
— Не неудачник? Ты это силишься сказать? Мнишь себя победителем? Дурак… Напасть на кагана. Во время Курултая. Ты думаешь, что смерть одного лучше смерти многих? Так вот, не одна и не две, не десять даже. Ханма пылает со всех концов, бунтует и льет кровь, но при этом она отлично помнит, по чьей вине это происходит. А Ханма всегда сводит счеты.
Пусть сводит, Туран не боится. Пусть предъявляет все, что имеет предъявить, но разве сумеет она хоть что-то исправить? Нет! Мертвеца не оживить, не посадить на престол, а значит, свободный, он будет манить своей доступностью. Еще много крови увидит Ханма, много имен запомнит и высечет в камне ударами мечей.
Аттонио же расхаживал по пещере, разгоняя словами подземную тишину:
— Ты думаешь, это ты напал, герой-одиночка Туран ДжуШен? Нет, напал Кхарн. В спину, подло, нарушая все заветы и обычаи Наирата.
Плевать. Пусть подло, пусть в спину, пусть нарушая, но оно того стоило. Цель достигнута, даже если старик не согласен.
— Ты думаешь, что бил по кагану? Снова нет. Ты бил по нам. Ты сделал неотвратимым то, что мы все пытались оттянуть. Войну.
— Будут. Воевать. За трон.
— За трон? — Аттонио подошел и потянул Турана за ворот рубахи на себя: — За какой трон? Каган жив. Спасся, явил чудо и показал благословение Всевидящего. Подмял под себя Ханму. Но не стоит ждать, что он и те, кто рядом с ним, вспомнят с благодарностью о нашей помощи, убийца Маранга. Они уже получили отличные пушки, чего еще желать? Разве что мести. Ты… Ты разрушил все, что только мог.
Жив?! Ырхыз-каган жив? Невозможно! Не бывает чудес. Не здесь, не в Наирате!
Сцерх сбил, сцерх смял, сцерх пронзил насквозь когтями, длинными и острыми как кинжалы. И настоящие ножи были! Туран помнил, как они славно, почти нежно, входили в плоть, как останавливались, наткнувшись на кости, как выходили, вытягивая темные нити крови, и опять опускались, прорубая новые раны.
— Он жив. Он на троне. Он собирает войска, чтобы разбить Агбая, и разобьет. С отличными пушками почему б и не разбить? А потом, собрав новое войско, поведет его к Чунаю. А знаешь почему? Потому что ты, Туран ДжуШен, не оставил ему выбора. Ты никому из нас не оставил выбора! Решил сразу и за всех, не озаботившись подумать над тем, куда приведет это решение.
Это потому, что не получилось. Потому, что Всевидящий — не тот милосердный, чьи ласковые руки хранят благословенный Кхарн, но жестокий бог наирцев — оказался сильнее Турана. И этот бог изменил совершённое, перечеркнул смерть. Перевернул мир. Сделал столкновение неизбежным. Не Туран виноват… Не виноват Туран!
— Что ты там бормочешь? — Аттонио толкнул, опрокидывая на спину. — Ищешь оправданий? И что нашел на этот раз? Еще одну великую цель, на которую можно списать и эту ошибку? Чем выше цель, тем больше спишется? Ну да, ну да.
— Он должен был умереть, — Туран постарался произнести слова четко, хотя говорить все еще получалось с трудом.
— Должен? Кому должен? Тебе? Мне?
— Кхарну.
— Кхарну… А зачем Кхарну смерь кагана? — Аттонио сел на каменный пол, скрестив на наирский манер ноги, и положив руки на колени ладонями вверх. Перетянутыми тонкими полосками полотна ладонями.
— Смута.
— Ну да, ну да. Туран ДжуШен убивает кагана и повергает весь Наират в, хм, смуту, которая длится бесконечно долго. Настолько долго, что страна умирает. Один удар, но в самое сердце. Так?
Кивок. Осторожный — шею тянет свежими рубцами, жесткими, сковывающими движения подобно ошейнику. И лицо еще занемевшее. Слева особенно.
Аттонио сдержанно прокашлялся и продолжил:
— Да, смута. Недолгая. Ровно до прихода в Ханму Агбай-нойона, а с ним Юыма, который хоть и мальчишка, но подходящих для трона кровей. Или его ты тоже собирался убить? Нет? Ну конечно, ты вряд ли вспомнил о его существовании. А надо бы… Итак, в Ханме сел бы Юым-каган, а дядя его, человек весьма неглупый и решительный, ловко подхватил бы свободные поводья. Да дернул бы неспокойный Наират в удобнейшую сторону: ничто так не объединяет народ, как внешний враг. Богатый враг. Давно привлекающий внимание враг. Враг, который ударил первым.
Он лжет! Нарочно извращает смысл, чтобы заставить Турана чувствовать вину. Чтобы поселить страх, чтобы… Нет, не совсем: он говорит о том, что лишь могло бы случиться.
Но ведь каган жив!
А мэтр Аттонио будто читал мысли:
— Да, у тебя не получилось убить кагана, но намерение ты показал ясно. И теперь не важно, кому пользоваться поводом: Агбаю ли, кагану ли. Ты вложил факел в ждущие руки. Пускай слабо, но он уже освещает вахтаги, шагающие к Чунаю. И плевать, что цвет командирских знамен пока неразличим. Будет война, и даже не ради самой победы, скорее уж чтобы склеить раскалывающуюся страну чужой кровью.
Он снова ушел, не оставив Турану времени на то, чтобы придумать ответ, исправить этот ход, сделанный в призрачном бакани несбывшихся историй. Мэтр Аттонио оставил его наедине с мыслями и сомнениями, с лампой, в которой осталось масла лишь на самом дне, с куском твердого хлеба и кувшином застоялой воды. С темнотой и чуждостью подземного мира.
— Тебе будет полезно подумать в тишине, — сказал он, прежде чем исчезнуть в одном из коридоров.
И Туран думал. Сначала снисходительно, а потом зло и яростно, выставляя на пути призрачного наирского войска пушки и каменные лавины, дым и ядра, непреодолимый заслон… Заслон смывало, и потоки человеческие перехлестнув через Чунайский хребет, летели вниз, затапливая и затаптывая долины.
Туран останавливал големов, силой воображения обездвиживая их на границе Кхарна, и хохотал, глядя на то, как оставшаяся без прикрытия конница отступала… Перестраивалась и отвечала новым ударом, сминая сопротивление.
Туран запирал ворота горных крепостей, собственной волей выгонял на стены отменных кхарнских воинов. Рубил. Колол. Поливал кипятком и дымящим маслом…Наирцы держались. Наирцы строили осадные машины. Наирцы засыпали рвы, долбили стены, выламывали ворота и неслись по улицам.
Когда несуществующее пока войско добралось до Карраши, лампа погасла, а наступившая темнота раздавила смешные фантазии, пробудив настоящий страх.
В первую очередь ложь предает своего творца.
Тьма прорастала звуками: шелест, шорох, шаги. Звон. Вздох. Присутствие кого-то, близкое и явное.
Ззззииии… Так разговаривают демоны?!
— Аттонио? — Туран нащупал камень. — Аттонио, ты?
Молчание. Ходит вокруг, присматривается. Дышит — теплый воздух нежно касается губ. Не спешит отвечать.
— Аттонио, я не знал! Я не думал, что… Я думал, все будет иначе! Я же знал, что все будет правильно!!! Один удар в самое сердце! Эта смерть должна была решить всё!
Отступает. Исчезает. Снова пусто. Демон уполз. Затаился?
— Аттонио!
Туран звал криком и шепотом, но на зов не отвечали. А молчаливое ожидание оказалось ему не по силам. И плевать, что демоны поймают за язык! Еще быстрее они отловят его в сети тишины.
Совсем скоро — или, наоборот, бесконечно поздно? — он принялся считать вслух. Сбился, начал заново. Опять споткнулся, а потом потерял счет и тому, сколько раз сбивался… Он читал стихи, ломая рифмы непослушным языком, с трудом проталкивая их сквозь выбитые зубы, размазывая по распухшим губам. И снова звал и плакал. В какой-то момент понял, что вот-вот умрет от жажды и принялся искать кувшин, который должен был бы быть рядом, но вдруг исчез. Нашелся. Упал, задетый неловким движением. Вода расплескалась по камню, но внутри тоже осталось. Глотка на два.
Аттонио вернется!
— Вернётся!
— … нётся…
….зззззииии…
Конечно же вернется, он не стал бы поступать так… Или? Он ведь говорил, что, будь его воля, то перерезал бы Турану горло. Но не перерезал же! А значит… Ничего не значит. Смерть от голода и жажды в полной темноте куда более мучительное наказание. Вот что он разумел под легкостью, сука!
— Но я же не знал! Я не знал! Я хотел как лучше!!!
Темнота ухмылялась тысячей лиц, меняя одно за другим слишком быстро, чтобы можно было разглядеть. Ну да, она хотела сказать, что теперь Туран принадлежал ей.
Попал-попал в ловушку муравьиного льва, провалился в нору и теперь жди, человек-букашка, когда лев явится. А он обязательно будет! Он уже рядом, дышит то слева, то справа. Ходит-ползает-шуршит-сшшшш… Ждет. Если не лев, то демон. Или голод. Слышишь, как урчит в животе? Пока лишь урчит. Хлеб твердый, правда? Как камень. Или ты в темноте перепутал камень с хлебом? Кинь его в воду. Ах да, воды ведь не осталось…
— Вернется, он вернется, — отвечал Туран темноте и сидящим в ней демонам.
Вернется. Или не вернется. Не захочет.
— Тут Кусечка!
Кусечка на столе. А в столе? Может там масло есть? Свет. И еда. Его ведь пьют, а глотать жидкое у Турана получается лучше. Если повезет, то и вода найдется!
— Стол — это хорошо, — соглашались темнота и демоны. — Но ты же слишком слаб.
Нет! Он сможет. Если на четвереньках. Или ползком. Или то так, то иначе. Главное — не промахнуться.
Промахнешься. Ты же не помнишь, где стол. Ты невнимателен к деталям. Ты забыл про Юыма, а он важнее стола в пещере. Так что смирись, прими свою участь с достоинством.
Демон знает, о чем говорит…
Туран полз. Поворачивал направо, потом, вдруг решив, что это было неправильно, менял направление. Он принюхивался и прислушивался, пытаясь хоть как-то сориентироваться, и демоны, довольные игрой, подбрасывали подсказки. Слева воняет. Там халат и обделанная ветошь, в которой он провалялся последние недели. Справа стучит вода о камень. И еще сквозняком тянет… Сквозняк дерет лицо, унося немоту. Опять больно. Почему больно? Потом. Сначала стол. Вода. Еда. Свет. Жизнь. Острый угол, в который Туран уперся лбом. Слезы счастья. Руки, ласкающие дерево в попытке понять, где оно хранит искомое.
Кап-кап вода по камню, цок-цок пальцы по крышке, кап-кап, цок-цок, топ-топ…
И свет, пришедший извне.
Давящая слепота сменилась режущей.
— На месте не сиделось? — осведомился мэтр Аттонио, отталкивая ладонь. — Или здоровья много стало? Увы, собираясь вершить судьбы мира, ты оказался не в состоянии просидеть в темноте два дня. Да?
Туран не смог ответить, он заплакал от счастья, что больше не один. Тьма, отступившая перед слабым огоньком в руках художника, улыбнулась из дальнего угла. Не Турану — демонам.
Помощник палача помогал грузить тела на телегу. Подхватывая за ноги, волок по осклизлым ступеням, перекрывал свежим кровяным следом старые и подавал ношу немому Зыбе, который уже и перетаскивал ее через высокий борт. А сверху уже махали, звали за новым.
Отец сказал, что стучать выйдет до вечера и уже мысленно подсчитывал прибыль, складывал монетку к монетке, заслоняя неполученными пока медяками и кровь, и стоны, и влажный хруст разрубаемой плоти. А вот у сына так пока не получалось. Опыту маловато и терплячки, как разъяснял батя. Потому и наваливалось: пытки, клейма, рубленные руки бесконечным рядом на ржавых гвоздях, вонь, крики. И мольбы грузом поболе, чем покойнички. Куда уж до такого трупяку — волокется себе спокойненько, мало что тяжелый да цеплючий. И ведь дело-то нормальное, и верно батька говорит, что если не он, то кто-нибудь другой за инструменту возьмется.
Другой-то другой, да не всякому ту инструменту доверить можно, тут уже не столько родительские речи, сколько собственные наблюдения и науки. Вот даже отец то с ударом поторопится, то затянет, скрывая дрожь в руках — годы ведь уж не те — а когда и в два-три стучка довершит. А это, между прочим, один из мастеров, но даже он умаялся от зари до зари топором махать, выполняя приказ кагана: рубить.
С веревками было бы проще… Хотя как посмотреть. Там своя хтенология, да и каган не желал бескровной смерти для смутьянов. Многих он уравнял своим словом. А кого и вовсе поднял от удавки до честного топора, связал звонкими цепями, выстроил строем да отправил на плаху, которая возвышалась на месте сгоревшего помоста перед хан-бурсой.
Первыми головы сложили наир. Эти гордые, с ними легко было бы, да отца к таким разве ж подпустят? Работа тонкая, не топор, но меч, в самый раз для великолепного Аркаса Безвзмаха. А нынче вот на рванье всякое, на шваль, которую стража мелкой гребенкой из городских косм вытащила, отца кликнули.
— Помилуй, помилуй, помилуй, — шептал однорукий доходяга, растопыривая локти и ноги, упираясь. Стражник лениво ткнул копьем, но окровавленная плаха и корзина с головами — пора уж тащить, полнехонька — показались однорукому страшнее. Пришлось вязать, крутить да гнуть на изгвазданную колоду. Отец же, радуясь передышке, отставил топор и поводил плечами, осторожненько разминая поясницу.
И вдруг подумалось: а если батя переломится окончательно? Не выдюжит, вон ведь еще телега целая! И что тогда? Неужели сегодня? Вот так возьмет и отдаст топор навсегда?! Сам за левым плечом станет, как тогда, когда учил, и будет лишь смотреть да советами помогать? А ведь это не дровишки и не овцы на дядькиной скотобойне, тут промах — вовсе не тот. Спустил по косорукости на три пальца ниже и всё, по шеяке надобно второй стучок или даже третий. А бедолага с перебитой хребтиной мается, култыхается и хрипит. Хотя ж вот толпишка мазню любит, свистят тогда, гогочут да заклады ставят.
Но отец возвернулся к делу. Замах. Хруст. Эх, еще один удар, и только после него голова шлепнулась в корзину — точно пора выволакивать. Кровящее тело завалилось набок.
Устал отец. И сын устал, хотя и не он сегодня стучит.
В какой-то миг, отвернувшись от плахи, среди редких зрителей помощник увидел человека в грязном плаще. Увидел и удивился тому, до чего уродлив тот был. Лысая голова бугрилась мелкими язвами, которые сползали на левую щеку, а с неё на подбородок, раздувая его пузырем. Правая же сторона, сплошь покрытая белыми рубчиками, лоснилась сукровицей. Человек стоял, опираясь на кривую палку, и неотрывно наблюдал за происходящим на помосте.
— Куда ты пялишься?! — сердито рявкнул отец, вытирая тряпкой взопревший лоб. — Уноси колпачину, полная уже.
Помощник палача, в последний раз кинув взгляд на странного типа — кажется, рядом с ним появилась еще одна фигурка, мелкая, юркая, серо-неприметная — и поспешил заняться делом. Кое-как доволок корзину, потом и тело, и следующее, и еще одно…
Последняя полудюжина — воистину жуть жуткая, ни одного чистого ударчика, все с недорубом или протяжкой. Что ж ты, батя?
Злился отец. Уже непонятно, на кого: на кагана с его приказом, на себя ли, слабосильного, или на длиннющую вереницу смертничков, что по-дурости вы́бегали себе приговор, а ему, мастеру катных дел, столько работы. И уже не радовали его монеты, потонули в крови, смешались с перерубленными костями и хрящиками. Оно ведь ясно. За то, видно, и мстил последним покойничкам нецелкими ударами и лишним мучением. А что им сделается-то, дуракам-трупякам, так что ли?…
Нельзя так, батя. Нельзя.
Вечером, упав без сил в кровать, молодой помощник дал себе важный зарок.
— Смотри, смотри. — Пальцы Аттонио крепко держали за запястье, а острый локоть упирался в бок, становясь еще одной точкой опоры. — Это все ты.
Дюжина шагов пролегла до жиденькой цепи стражников, уже изрядно уставших за день, тем паче день этот повторялся снова и снова. Он начинался у ворот городской тюрьмы караваном, что пробивался сквозь толпу скулящего бабья и полз по улицам Ханмы — где стремительно, деревом, глиной, кирпичом да известью зарастали раны — чтобы достичь площади перед хан-бурсой. Той самой площади, на которой еще виднелись обожженные остовы клеток, стоял столб с цепью и висели киноварные полотна. Дикий жеребец готовился бежать по новым головам. Сколько же умерло здесь? Под сип усталых труб, под голос глашатая, читающего очередной приговор, под взглядами немногих зрителей, кому еще не опротивели затянувшиеся казни.
— Сегодня только тридцать. Вчера было почти пятьдсят, — продолжал говорить Аттонио, точно не видел, что Турану и без его слов тошно.
Нет, не этого он ждал от первого выхода в город, от вылазки, которая внушала и страх, и надежду. Он ведь так и не поверил до конца, он ведь точно знал, что убил, а значит, все сказанное Аттонио — ложь.
— Именем ясноокого кагана Ырхыза, — загундосил глашатай. — За участие в мятеже, за сговор…
— Смотри, хорошенько смотри, Туран ДжуШен. Это не они убивают, это ты убиваешь. Каждого из этих людей. И из вчерашних. И из позавчерашних. Даже я не знаю, сколько их было. Сто? Двести? Тысяча? Радуйся, Туран ДжуШен, ты ужалил толстозадую Ханму. И теперь она злится.
Хорошо, место такое, что не видно подробностей происходящего на помосте. Туран бы не вынес, когда б с подробностями. Неправильно все. Не он виноват, а город и весь Наират, страна сумасшедших, которая очередным безумием сделала мертвого живым, а теперь брала щедрую плату за такой обмен.
— А чего ты ждал?
Не этого. Не старухи, которая шустро сновала между стражников с двумя корзинами на коромысле: в одной пироги, укутанные от мух холстиной, в другой долбленки с родниковою водой. Не привычного запаха жареного мяса, что доносился от дверей лавчонки, и не купца, осмелевшего и вытащившего на площадь коробку с амулетами.
— От рожи, от рожи, — кинулся он к Турану, тряся связками луженых бубенчиков. — От язв, от нарывов, от шрамов!
— Пшел, — отмахнулся Аттонио палкой и, не выпуская Турановой руки, потащил за собой. — От рожи… Рожа у него самая та, исключительно правильная. Точно соответствующая!
То же самое он когда-то сказал и в подземелье.
На немоту лица Туран не сразу обратил внимание, хватало и без того: боль, которая сопровождала выздоровление, выматывала почти также, как редкие, но мучительные монологи Аттонио, будто решившего свалить на Турановы плечи все грехи мира. Едкие реплики мэтра пробивались сквозь деланное равнодушие, подталкивали сначала вставать, потом, опираясь на скользкую стену пещеры, ходить. Треклятая дыра в ноге обещала вечную хромоту, и левая рука, переломанная при падении, срослась неверно: пальцы теперь почти не слушались. Сколько ни пробовал в кулак собрать — застывали раскоряченной птичьей лапой.
Так где тут было о лице думать? Не болит и ладно. А что онемевшее, так из-за ссадин да мазей Аттонио. Но однажды мэтр принес зеркальце, заботливо укутанное куском шелка. Им же долго полировал гладь, потом подлил масла в лампу, и тогда поманил Турана.
— Держи. — Мэтр протянул зеркало. В полторы ладони, по изнанке вязь серебряных цветов, из которых уже выколупали камушки, и поверхность, перечеркнутая трещиной, но не утратившая изначальных свойств.
Она отражала темноту, нити-сталактиты, лампу с дрожащим огнем.
И Турана.
— Не урони. Ты себе не представляешь, до чего сложно найти хорошее зеркало в этом городе. Оп-па! — Заботливый Аттонио перехватил враз ослабевшую руку, крепко сдавил пальцы, поднял так, что не осталось возможности не смотреть. — Я помогу. Я ведь должен тебе помогать. Верно?
Лицо гнило. Оно вспухало нарывами, которые, темнея, разрывались, вываливая розоватую мякоть плоти. Лицо стекало гноем и застывало причудливыми восковыми наплывами. Зарастало мелкими шрамами… Лицо?! Его больше не было.
Туран, осторожно коснувшись щеки — несколько нарывов лопнули, но он не почувствовал ничего — посмотрел на пальцы.
— Не больно, правда? Я слежу, чтобы было не больно. — Аттонио, отпустив руку с зеркалом, достал тряпицу и сам стер гной с пальцев.
— Это ты? Ты это со мной сделал?!
Волос на голове не осталось, лишь редкие пучки над ушами. А купол черепа лоснился размякшей, пористой кожей, на которой неровными штрихами пестрели зажившие порезы.
— Я.
Сука! Он радуется?! Смотрит на дело рук своих и вот так прямо признается? Зачем он это сделал?! Из мести? Из зависти? Из безумия, которым заразился здесь, в Наирате?
— Во-первых, — мэтр отвечал, хотя вопрос и не был задан: — Теперь ты можешь предстать хоть перед самим каганом, и вряд ли даже он узнает в этом уроде некоего Турана ДжуШена. Его ведь ищут с особой тщательностью. А для поисков привлекли уважаемого мэтра Аттонио, которому случилось знать преступника лично. Разумеется, мэтр очень тщательно изобразил кхарнского ублюдка, чтобы доблестной страже было сподручнее искать эту сволочь. Мэтр Аттонио, знаете ли, славится точностью и искренним желанием помочь, да что там — любым способом услужить Дивану и чудом спасенному кагану.
— Это ведь не все?
Отпустить зеркало, швырнуть на пол, раздавить, чтобы в пыль, чтоб ни одного осколка. А потом, после того, как умрет предмет, убить и человека, его принесшего.
— Не все, Туран, далеко не все. Понимаешь ли, я прежде всего художник, а уж потом наблюдатель или, как ты продолжаешь считать, шпион. И как художник вижу чуть больше, чем хотелось бы людям. Они злятся на меня не потому, что я плохо пишу. Скорее уж наоборот, потому что пишу слишком хорошо, выставляю то, что они желали бы скрыть.
Ближе. Правильно. Подойди ближе, мерзкий старикашка, говори, пой хвалу самому себе, думай, что Туран еще слаб, чтобы ударить.
— И вот мне представился уникальный случай исполнить давнюю мечту. Сделать человека самим собой. Вот здесь, — деревянная палочка уперлась в левую щеку, раздавив несколько волдырей. — Здесь была ссадина, которую ты получил при падении. Она загноилась. А я просто помог гною расползтись по твоему лицу, как ты сам помогал ему ползти по душе. В ней ведь тоже сначала была лишь ссадина, верно? Крохотная. Но твое самолюбие, самоуверенность, дурость и жалость к себе превратили ее в нарыв, а потом они же нарыв и вскрыли, отравив гноем все. Смотри, Туран ДжуШен, хорошенько смотри на себя настоящего! Теперь твое лицо полностью соответствует твоей душе. Редкий случай.
Ударить не получилось, Аттонио оказался быстрее и сильнее. Свалив Турана на пол, скрутил, стянул запястья все тем же куском шелка, а потом поставил у лица лампу и зеркало.
— Смотри, — повторил он, присаживаясь рядом. — И привыкай к тому, с чем тебе предстоит жить и что когда-нибудь увидят люди.
И люди увидели. Они не скрывали отвращения, брезгливости, редкой жалости и частого страха. Боятся заразиться? Это они зря, Аттонио великодушно объяснил, что был очень осторожен и стремился к строго определенным результатам без ненужных последствий.
Он, Туран, был творением, незаконченным пока, но уже неспособным уйти от мастера. Куда идти? Наират жаждет крови. И Кхарн поспешит пролить ее, спеша оправдаться.
— Я — твой единственный шанс на жизнь, — доверительно произнес Аттонио, развязывая принесенный в пещеру узел. Штаны, рубаха, кемзал с продранным рукавом, сапоги и плащ. — В том числе и на жизнь с самим собой. А тебе ведь хочется жить? Конечно, хочется. И это правильно. Только так можно хоть что-то исправить. Вот убивать меня не советую: что ты станешь делать дальше?
— А что мы станем делать сейчас?
Туран, кое-как натянув кемзал, попытался застегнуть пуговицы. Мелкие, тугие, они выскальзывали, а деревянные пальцы на левой так и не слушались. Одной рукой неудобно, Аттонио же не спешил помочь, как и не спешил ответить.
— Будем, — наконец, соизволил сказать он, — доделывать недоделанное. Мне все еще нужна склана.
Именно она, бескрылая, и выманила Турана из подземелий, заставила выползти на свет. Небесное Око, узрев отступника, щедро плеснуло светом, едва не выжгло глаза, но потом смилостивилось, позволило притерпеться.
— Жди, — велел Аттонио, уже привыкший к таким переходам. — Нужно время.
За стеной крохотного дворика раздавались голоса, кто-то протяжно ныл, кто-то кричал, кто-то стучал железом по дереву. Пахну́ло навозом и краской, обняло теплом.
Жизнь продолжала прясть сама себя. И рвалась взлохмаченным нитяным краем на помосте под киноварными знаменами, с которых Наирский жеребец внимательно следил за работой палача.
— Почему она настолько важна, что ты даже теперь не хочешь бросить поиски? Особенно теперь?
Размяв пальцами хлебный мякиш, Туран сунул его в рот, закатил языком на остатки зубов, пытаясь прожевать. У хлеба был отчетливый привкус гноя, и неосторожно задетый осколок зуба снова царапнул распухшую десну. Проклятье! Найти бы цирюльника, чтоб корни повыдергивал. Хотя попробуй уговори его с такой-то рожей…
А мэтр сидел себе спокойно на дне колодца, что пустой глазницей пялился в небесную синеву. Сидел и думал о серошкурой, которую теперь точно из дворца не выцарапать.
— Скланы заперлись.
— Чего?
— Заперлись крытлатые на своих островах. Торговля, помощь с пушками, фактории — это внешнее. А внутри у них… Демон Ме знает, что там внутри на самом-то деле, ибо выстроили они такую стену, которую ни словом, ни ядром пушечным не прошибешь. Сыграли самую паршивую карту. Знаешь, что такое изоляция? То, что эта карта бьет их самих — полбеды. Чужые заблуждения мы не лечим. Но ведь и по нам, по нам…
— Я не понимаю.
— Еще бы. Кувард был ключом от ворот этой крепости.
— Кувард?
Аттонио лишь махнул рукой, требуя молчания. А Туран, похоже, начал догадываться о некоторых причинах, по которым мэтр спас неудачливого молодого кхарнца. Даже умных и хитрых художников иногда гложет демон одиночества. А Наират — родина всех возможных демонов. Разумеется, Аттонио требуется и помощь, но сейчас… Похоже, непонимание происходящего только на руку обоим: художник снимает какие-то ширмы, Туран ему не мешает лишним знанием.
— Кувард был ключом. Он умел искать и находить, он умел слушать человека, слышать и видеть важное, отринув патину времени и ложных смыслов. Он видел путь. И он согласился повторить все снова. Но он умер. Видимо, по причинам того, что кто-то считал виденные им пути ошибочными.
Туран уже просто кивал, чуть морщась от боли в шее. Рот был полон слюны и хлебных крошек, а вода из фляги струилась по непослушным губам.
— Склана — последнее, что пропихнули в щель, прежде чем захлопнуть дверь окончательно. Подачка. Попытка показать, что контакт не прерван окончательно, а на самом деле — доказательство того, что разговора больше не будет. Но приходится брать то, что есть.
— А если найти другого крылана?
Мэтр Аттонио раздраженно раздавил мокрицу, вывалившуюся из трещины. Интересно, кого он на самом деле мысленно убивал с такой-то злостью? Хотя может лучше и не знать?
— Предлагаешь вломиться в факторию, пройдя сперва наирскую охрану, а потом и охрану анклава, чтобы заполучить какой-то обмылок, который они отправляют на работы вниз? Нам нужна стойкая особь, в идеале — воин. Фейхт, который не сдохнет, отъехав от границы на пару фарсахов. И, сдается, серошкурая доказала свою жизнеспособность. Даже без крыльев.
— Надо было брать кого-то во время войны.
— Люблю мудрожопые советы. Во время войны у нас был Кувард и перспективы. Обоюдовыгодное сотрудничество. К тому же ты, видимо, очень паршиво представляешь себе, какой ценой и в каком состоянии попадает в плен настоящий фейхт. Представь себе шмат дымящейся кровяной колбасы, вывернутый нутром наружу. Примерно так.
Туран развел руками. Левая сначала пошла слишком медленно, а потом вдруг резко и нелепо дернулась, полоснув шею и спину болью.
— Будет война, Туран. Не пограничные стычки, а именно война. Наирцам-то не привыкать, они все время воюют, а вот Кхарн так гордился пушками, что позабыл о людях. Кто встанет на городские стены? Крестьяне? Мастеровые? Торговцы? Книжники? Поэты? Хотя поэты неплохо умеют убивать, только вот не в прямом бою, да? Мы щедро платили наемникам и устраивали пляски с Лылахом, который, несмотря ни на что, не желал войны. Но золота может не хватить, а Лылах уже не жилец. Мы остаемся ни с чем. Утешься тем, Туран ДжуШен, что ты далеко не единственный, кто нес Кхарн на руках к пропасти.
По выщербленной стене сползали струйки воды, пополняя лужицу, что появилась после вчерашнего, недолгого дождя. С ним же в подземелья просочилась вонь городских сточных канав.
— Големов не будет. — Туран отчаянно пытался выгадать хоть что-то.
— Не будет. Будут кунгаи и вахтаги, будут новые придумки. Наирцы горазды придумывать. Они сумеют найти применение измененному шелку, вспомнят про волокна толщиной с паутину, но способные резать камень; отыщут альтернативу сцерхам. Кстати, твоего так и не поймали. Говорят, сбежал в окрестные леса. Не повезет кому-то при встрече. Тут что у нойона, что у торговки шансов маловато. Даже у кагана их почти не было, если б не скланьи чудеса. Такой вот парадокс.
— А склана? Чем она поможет нам?
— В войне? Ничем. В этом мире не хватит эмана, чтобы исправить твою ошибку.
— Тогда зачем?!..
— Затем, что надо будет жить дальше, после войны. И от тех, кому удается выжить, зависит, каким будет мир. Однажды его уже изменили. Так почему бы не повторить это? Но в ином месте, а?
Пусть так, но пока остается непонятным, как при помощи бескрылой изменить мир? Но Аттонио, похоже, знает, о чем говорит, а с Тураном делится лишь малостью этого знания. И на том спасибо.
— А если склана откажется? Если не захочет помогать?
Туран уже решал для себя, как станет действовать при таком раскладе.
— Нам бы ее только до Кхарна дотащить, а там у нее выхода не будет: скланы, знаешь ли, без эмана не живут, а за пределами Наирата чистого эмана нет. Пока нет.
Наверное, тогда и начался настоящий отсчет времени, а призрачная война стала почти реальной. Оживая во снах, она оставалась наяву мыслями, никому, кроме Турана не нужными, гениальными планами спасения всех и вся и собственным проснувшимся вдруг скептицизмом, который эти планы уничтожал. Аттонио как-то сказал, что в Туране стало слишком много наирского, чтобы мыслить здраво. Если так, то наирское упрямство удержит у черты, не позволит отступиться от цели, пусть пока и недостижимой.
Верхний город, куда заглянули лишь мельком, был полон стражи. Пешие и конные вахтангары в тегиляях и панцирях заполнили улицы и дворы, перекрыли крысиные тропы редким нищим, придавили горло шлюхам да ворью. Турану все чудилось, что вот-вот кто-то его узнает, хотя тут же он вспоминал отражение в зеркале, переполняясь трусоватой благодарностью к мэтру. Впрочем, тогда же стало ясно, что ни уродство Турана, ни знания Аттонио тайной жизни столицы не помогут подобраться к дворцу.
Слишком опасно.
И мэтр стал выбираться наверх в одиночестве, отговариваясь тем, что пока Туран ему скорее помеха. Приносил новости. Про рубку между вахтагами Урлака и Гыра, про осаду Ашарри и пушки, разодравшие стены замка в клочья. Про Таваша Гыра, не то убитого в бою, не то отравившегося, чтобы дать шанс роду, и про Гыра-младшего, с поспешностью присягнувшего на верность кагану. Про табуны, земли и детей, отданных Урлак-шаду залогом преданности.
Про таинственное письмо, что разнеслось по всем ханматам, повествуя о безумии кагана и немилости Всевидящего, который символом воли своей вложил нож в руки кхарнца. И про совсем иное послание, где говорилось уже о чуде, явленном во спасении кагана. Про кликуш, пророчивших конец мира, про бродяг, зовущих бунтовать, про палачей, которых вдруг стало слишком мало, и потому городские управители выпустили грамоты, дозволяющие цеховым старшинам за малую подать брать подручных.
Много слов, мало дела. И надежды на самом дне только и осталось.
От безнадежности и затянувшегося ожидания Туран и решил углубиться из обжитой пещерки в подземелья, что манили темными провалами. Не то чтобы он перестал верить в ужасных хозяев здешних переходов, но демоны меркли перед ликом другого ужаса. Новым кошмаром Турана стал Аттонио. Куда уж постоянному шепоту железозубых владык до редких гвоздящих слов художника, который с каждым днем становился все злее.
Когда мысль о далеко ветвящихся ходах только-только появилась внезапным озарением, он поспешил поднести ее Аттонио, замиряясь и доказывая собственную полезность, но мэтр, выслушав, только кинул:
— Коридоры не доходят до дворца. Я уже думал.
Пускай. Но его, Аттонио, трижды премудрые мысли и четырежды выверенные карты не приносят желаемого результата, а тут хоть какая-то надежда, пусть пока и неясная. А карты… в них тоже нет всей правды.
Первые дни Туран опасался отходить далеко, считал шаги и подолгу застывал на одном месте, запечатлевая в памяти неодинаковость стен, неровности потолка и изысканные рисунки известняковых наплывов. А еще — учился различать голоса демонов на слух. Вот здесь, у слома сталактита, напоминающего корявый пень, демон зудит сверчком, но не всегда, а согласно собственному порядку. В груде камней живет демон стукающий, он как раз дробит постоянно, но тихо, на самом краю. И подойти бы, да кто знает, не развернется ли гора каменюк огромным ртом или рукой, не ухватит ли? А вот там, за поворотом, какой-то демон отчетливо повторяет одно лишь слово: аджа. И не сразу поймешь, ибо растянуто в шипении звуков и приходится его долго ждать, затаив дыхание.
Но голоса голосами, а со временем Туран осмелел достаточно, чтобы уходить на дюжину поворотов и пересечений. Убедившись, что дорогу можно запомнить, а демонов — обойти, забирался все дальше и дальше, уже не скрывая своих вылазок от Аттонио, который и не протестовал. Верно решил, что для Турана подземелья безопаснее города.
Он услышал это как раз на седьмом перекрестке, а если совсем точно — на две тысячи триста семнадцатом шаге недавно открывшегося лаза, когда узкий — только боком протиснуться и можно — коридорчик вышел в круглую пещеру со ступенчатым потолком. Отсюда открывались еще четыре хода, два из которых Туран уже исследовал, а к третьему только-только примерялся.
Оттуда и говорили.
— …всего одна ночь, и я вернусь. — Мужской голос был мягким, как покрывавший стену мох. — Ты же знаешь, что вернусь.
— Знаю. Все равно — страшно. — Женский. Жестче мужского, хотя так, кажется, не бывает. Это подземелья меняют звуки, мешая несмешиваемое.
Туран, спешно задув фитиль и прижав ладонями дребезжащую крышку лампы, двинулся на звук.
— Темно? — Мужской голос служил хорошим маяком.
— Теперь всегда темно. Демоны ведь меня заберут! Решат, что я виновата… Морхай умер. Я не могла видеть, но видела, что умер. Внутри видела, хотя так не бывает! Что там произошло? Ты же знаешь! Ты должен мне рассказать, чтобы я могла ответить демону Нэ! Ну же, Бельт!
Бельт…
Бельт-Бельт-Бельт.
Бельт.
— Нет.
— Должен. Я имею права. Пока из всех вас только я плачу́, сама не зная, за что!
Не одна. Все платят, кто больше, кто меньше, кому еще только предстоит, но теперь Туран точно знал одно: платить придется всем. И этому, который прятал что-то от своей спутницы, тоже придется рассчитаться по долгам. Хотя какое Турану дело до чужих долгов?
Никакого. Просто люди рядом. Кто-то, кроме Аттонио.
— Там был каган, — женщина говорила тихо, но напористо. — И Кырым. И Ирджин. И я была, специально, чтобы отвлечь Морхая. Они не сказали и теперь… Бельт, пожалуйста, хотя бы здесь не запирайся!
— Все будет хорошо.
Какая нежная ложь. Какая явная.
— Не будет. — Не понять, просто не верит или уже не может верить, обремененная чем-то. — Разве что хуже. Ты был солдатом, а стал дезертиром. Был разбойником, а стал смотрителем Стошенского дома…
Был простец — стал купец,
Был купец — стал глупец,
Был глупец — стал ловец,
Был ловец — стал…
— Кем ты стал сейчас? — продолжала допытываться незнакомка.
Близко уже. Светло. Достаточно светло, чтобы хватило притерпевшимся к мраку подземелий глазам. Коридор загибался широкой дугой, надежно сохраняя тень, непроницаемую для разбалованных милостью Ока дневного глаз.
— Кырым берется лечить безглазую изгнанницу и селит ее в своем доме. Урлак щедро осыпает милостями ак-найрума, словно желает сделать того шадом. А этот найрум, как шепчется прислуга, запросто видится с самим каганом…
— Замолчи.
Нет, не молчи, случайная подруга, говори, выдавай тайны демонам и неудачливому шпиону. Демонам все равно, им и не такое слышать доводилось, а вот Турану…
Умирают проигравшие, а Туран жив. И вот очередной знак.
— Забудь, — чуть мягче продолжил мужчина. — Обо всем, что было, забудь.
Еще чьи-то шаги, сперва непередаваемо далекие. А потом, очень нескоро, скрипучий голос:
— Пора, уважаемые. Демоны не любят ждать и слушать человеческие слова. Особенно в таких случаях.
Первую тень почти не видно за колоннами. Две других в зыбком желтом пятне, одна почти касается другой. Прощание.
— Ты жива. Я жив.
— И что дальше?
— Дальше — будем жить. Просто жить. Обещаю.
Свет уходит вместе с двумя фигурами, оставляя третью, какую-то тонкую и сутулую, в самом центре пещеры.
Похоже, у Турана появилось кое-что, что можно добавить к чужому обещанию.
От нее пахло женщиной. Мягко, сладко, дурманно. И запах этот сбивал мысли на ненужное, заставляя крепче прижимать к себе случайную добычу. Разглядывать. Нет, это потом, когда доберется до места, когда сядет на пол, а ее положит на плащ. Когда задаст вопросы и услышит ответы. Когда, наконец, докажет Аттонио свою полезность.
Мэтр слушал сбивчивый рассказ внимательно, после чего бросил небрежное:
— Дуракам везет.
Оттеснив Турана от девушки, Аттонио долго всматривался в ее лицо, нервно шлепая губами, что, как уже успел узнать Туран, свидетельствовало о напряженной мыслительной работе. После, прижав пальцы к тонкой девичьей шее, пробурчал:
— Сила есть, ума не надо. Ты б ее еще камнем приложил…
Камня не понадобилось. Все случилось быстро и неинтересно. Он дождался, когда скроются мужчины — подземелья еще долго разносили звуки их шагов. Вошел и двигался тихо, но она услышала, повернулась к нему и открыла рот, вынуждая ударить.
— Я не хотел, чтобы она кричала. Или сопротивлялась. Если бы вырвалась и сбежала, что тогда?
— Тогда ты был бы больши́м идиотом, чем сейчас. Всевидящий, ты ведь даже понять не в состоянии, как тебе повезло!
— А что она там делала?
— Слепая, видишь?
Аттонио поправил сбившуюся повязку, прикрыв черные глазницы.
— Слепых в Наирате не любят. Считают карой Всевидящего, знаком нечистой души. Такие, как она, не жильцы, если только… — Аттонио извлек из сумки крохотную склянку, но открывать пока не стал. — Если только несчастный не сподобится пройти суд нелюдской. И все бы было хорошо, да кто пустит оскверненного в святое место? Если и случается, то по особым случаям, через малый харусат или самого хан-харуса. Вон и склану Элы высочайшим приказом спустили когда-то в Понорок Понорков, но с ней дело немного иное. Хотя в итоге все одно: просидеть от рассвета и до рассвета во владениях железных демонов. И если уж они не тронут проклятого, то и людям не с руки.
И всего-то? Какой пустяк после всего времени, проведенного здесь! Если бы демонам было дело до Наирата, они явились бы по Туранову душу. Но по всему выходило, что даже железнозубые отвернулись от этой страны. Знак? Атонио в такие не верит.
— Крепко ты её, — произнес мэтр. — Силы не чувствуешь, в том и беда. Знаешь хоть, кто она?
Туран покачал головой. Нет, он не знал. Про спутника догадки были, а вот про девушку — вроде никаких. Горемыка слепая, которую в ином случае он бы пожалел в несчастье. Хотя… Узкое лицо, рыжие волосы. Глаза у нее зелеными быть должны. А движения — нервными, но плавными, как у чистокровки-хадбана.
— Я ее видел. Однажды.
— И я видел. Три раза, но давно. Ясноокая Ярнара, сестра Морхая из рода Сундаев, да пройдет его душа сквозь ресницы Всевидящего. Поговаривали, что она умерла. Но перед нами — натуральное опровержение. Получается, что на самом деле… На самом деле твоя находка может оказаться весьма полезной.
Аттонио почему-то перешел на полушепот.
— Бельт, говоришь… Тот самый Бельт. — Мэтр беззвучно барабанил пальцами по собственным морщинистым щекам. — Бельт Стошенский, человек из ниоткуда, примиренный в Гаррахе с самим тегином, теперешним каганом, а заодно с его несостоявшимся убийцей и волшебной спасительницей. Бельт, ак-найрум, искупавшийся в крови шадов. Новый любимец.
— Это ведь нам чем-то поможет?
— Надеюсь.
Девушка слабо заворочалась.
— Ну что, Туран, поиграем в демонов? — Аттонио подмигнул, но было абсолютно невесело. Совсем даже наоборот. — Не болтай лишнего, а лучше просто сиди и слушай.
Покопавшись в сумке, мэтр вытянул пару плоских камушков, которые отправил под верхнюю губу, и уже знакомый пузырек. Открыв его, сунул под нос девушке. Кислый запах достал даже до Турана. Несчастная заворочалась.
— Просыпайс-с-с-с-я! — Шипящий голос не мог принадлежать человеку, пусть и исходил из растянутых камушками губ. Они говорили, камушки, скрежетом и треском расходящегося гранита, звоном хрустальных друз и сипением воды, зажатой в толще. — Мы пришли за тобой!
Девушка распахнула рот в придавленном стоне, взмахнула руками. Аттонио взглядом отдал приказ, и Туран крепко прижал Ярнару из рода Сундаев к полу. Почувствовал под рукой мягкость груди. Всевидящий, как же пахнет женщиной, перебивает даже остатки вони из склянки…
— Говори, проклятая! — Аттонио хрипел ей в самое ухо. А потом вдруг прикусил мочку кривыми зубами!
Девушка завизжала бы, если б не Туранова ладонь.
— Не кричи в святых чертогах! На суд пришла, суд и получишь! Видим всю тебя даже сквозь дыры, сквозь разбитые зеркала Всевидящего зрим! Печи растоплены, потому не лги и отвечай правду про жизнь твою под Оком, про людей, окружавших тебя…
За следующий час Туран убедился, что каковыми бы ни были демоны, но люди стократ страшнее.
В дом на Высотней слободе Туран послал мальчишку, вручив ему пару медяков и запечатанный Аттонио свиток. Сам же, загодя добравшись до условленного места, спрятался в тени. Ждать пришлось недолго: Бельт Стошенский, палач шадов, нечаянный игрок и последняя надежда Турана, явился вовремя.
— Слушай сюда, сучий потрах, если ты…
— Слушать лучше тебе, — перебил Туран, вглядываясь в знакомое и мало изменившееся с Гарраха лицо. Всевидящий продолжал шутить, мешая колоду карт для бакани. — Три дня на мену. Приведешь склану к красному дому у хан-бурсы, который за трактиром «Четыре копыта», спустишь в старый колодец. Сам лезть не пытайся, будет хуже.
— Я сейчас кончу тебя прямо тут.
— Кончишь. — Туран достал из кармана сверток и бросил шрамолицему. — Но тогда вряд ли когда-нибудь найдешь свою женщину. Ей будет очень страшно умирать одной, внизу.
На ладонь Бельту выпала золотая цепочка с разноцветными камушками, тусклыми в вечерних сумерках.
— Вспомни. Ты обещал ей жизнь. Так сдержи слово.
— Урод, — процедил стошенский палач, обвивая цепочку вокруг пальца.
Ударит? Не глуп, но на грани. Разумнее было бы отступить, ведь все, что нужно, сказано. Но Туран остался, выдержал взгляд и даже усмехнуться сумел, скалясь ущербной пастью:
— Да, урод.
Мэтр Аттонио был гениален, но даже ему не удалось сотворить с лицом то, что сделал с Тураном Наират. Гниль расползалась внутри, выжирала остатки прежнего ДжуШена, заполняя каверны гноем гнева, страха, ненависти ко всему. Так и становятся Карьями, сказал когда-то Аттонио… Жалко, что шрамолицый все же не решился ударить.
И в тщетной попытке исправить хоть что-то, Туран сказал:
— Её никто не обидит.
Никто. Каким бы ни был исход затеи. Но шрамолицему об этом знать не полагается.
На выполнение зарока, данного еще будучи помощником палача, и ушла вся последующая жизнь легендарного Морошека Полстучка, ханмийского палача, в руках которого никогда не мучился ни один приговоренный. Болтали, что мастеру и целого удара не нужно, хватает и половины.
А еще баяли, что именно Морошек, тайно приглашенный в обход всех традиций и одетый в маску, казнил самого…
Триада 5.1 Элья
Не смерть ведет в Белый город, но жизнь.
Вирья, пленник одного тегина и двух каганов.Смотрите люди, предо мной
Тела, истлевшие в могилах…
Где шад, а где боец простой,
Я различить уже не в силах…[3]
Песенка дворцового шута.Мечется внутренний крик, дробится эхом. И звуки падают камнями, слой за слоем надстраивая стены в черноте.
Знакомые стены. Желтые. Не песчаник, но желтые. И арка на месте. И золотарница. И спина в синей, промокшей от пота фракке. И нож в руке. Элья точно знает, что нужно делать.
И делает.
Теперь она не хочет этого, пытается задержать движение, цепляется за вязкий воздух, но усилия тщетны. Сейчас… вот-вот уже…
Нет!
— … не хрен сувать, куда не просят, — шепот. Злой и громкий. Близко. За стенкой. Стенка? Не желто-каменная — деревянная, висит перед глазами, но прикоснуться к ней не выходит — тело-колода неподвижное, чужое.
— Да ты послухай. Я же, ясень-хрясень, дело говорю!
Воздух спертый, дышать не получается вовсе. И сердце стои́т. Если так, то она мертва. А если мертва, то почему слышит? Почему чувствует запах стружки? Почему вообще способна осознать смерть?
— Гроб — оно для отвода глаз! Ежели тама трупяк был бы, он бы вже завонялся, ясень-хрясень. А раз не завонялся, то трупяка сталбыть и нету. А раз нету трупяка, значится, есть совсем другое, ясень-хрясень.
Нету! Нету трупа! Элья жива!
Помогите!
Еще один внутренний крик и снова эхо.
— И это другое — золото, ясень-хрясень.
Откройте! Выпустите!
Не слышат. Потому что она, Элья, не размыкает рта. Потому что она, Элья, мертва.
— Ежели, ясень-хрясень, осторожно кожи подрезать да досочки оттопырить — можно чуток достать. Да такой случа́й разок только и бывает! Ежели с умением — никто и носа…
— Дурак ты, Техтя, — заметил первый. И ударил. Элья не видела удара, но знала — был. А подтверждением — хрип да скрежет. Снова темнота.
Старая. Плотная.
— Мерзавец, — говорит Каваард, перебрасывая из ладони в ладонь разноцветные камушки. — Просто еще один мерзавец. Увы, таких много и даже слишком. Знаешь почему?
Подброшенные камушки зависают в воздухе, складываются радугой. Красиво. Но Элья хочет не этой красоты, а выбраться отсюда. Однако вместо бегства садится на жесткую траву и говорит:
— Ты мертв.
— Мертв, — соглашается Каваард. — Ты же меня убила.
Он не двигается, но теперь Элья видит не лицо — спину. Потухшие крылья, пятно на фракке, рукоять ножа торчит точно из спинного узла.
— Прости. Я не… Нет, я хотела! Тогда это казалось правильным.
— А сейчас?
…сейчас вам меньше всего следует беспокоиться о подобных мелочах. Конечно, живая склана была бы весьма кстати, но…
Это второе тело тоже неподъемное. И горячее, словно вместо крови по жилам расплавленный металл течет, сам себя согревая.
Но это тело хотя бы дышит. И сердце в нем есть; медленное, уставшее, но стучит.
— Она моргнула.
Знакомый голос. Невозможно. Показалось.
— Показалось, — подтвердил хан-кам, приподнимая веки. Заглянул в зрачки, отшатнулся, выпадая из поля зрения. Исчез.
Сволочь! Убийца! Предатель!
— Предателей нужно убивать, — произнес Каваард голосом Ырхыза.
Теперь камушки лежали на листе желтого пергамента. Рваные края, ломаные линии. Карта? Это ведь та карта, которую старый Вайхе показывал. Откуда она здесь? Или «здесь» есть все?
— Это другая. Просто похожа. — Каваард почесал плечо, и рукоять ножа качнулась, плотнее врастая в спину.
— Почему они хотели твоей смерти?
— Думали, она что-то решит. И продолжают думать. Вот только смерть ничего не решает. Ибо смерть ведет лишь к смерти и ни к чему более. Теперь ты понимаешь?
— А я? Почему именно я?
— А почему бы нет? — Каваард, зачерпнув горсть песка, высыпал на карту. Уже не песок — пепел перегоревших крыльев, перетертых тел засыпа́л линии границ, ленты рек и пятна городов. — Почему не ты?
— …Ты запомни, многоуважаемый Усень, — сиплый старческий голос проникает сквозь дерево. — Всегда найдется тот, кто более терпелив, или умен, или силен, или ловок. Или, наоборот, менее. Менее брезглив и одурманен честью.
Звуки отчетливее. Крики, гомон и конское ржание. Запахи проявляются патокой с редкими нотами тлена. Последний приносит страх и крик, который опять никому-то не слышен.
— И в конечном счете все зависит от того, где ты чуть более, а где — чуть менее.
— Вы мудры, Хэбу-шад, — отозвались с другой стороны.
— Я терпелив. И немножечко удачлив.
Люди замолкают, предоставляя говорить колесам и камням. Стук, звон, скрежет протяжный — на гранитной шкуре дороги будет новый шрам. Колдобина и подъем. Острый бок в попытке пробить обод … Громко. Заглушает.
Я жива! Слышите? Жива! Выпустите…
— Такие вещи выпускать нельзя. Ладно — склана, она в кулаке, но мальчишка-кхарнец! Пусть он не в себе, но вдруг окажется достаточно сметлив, чтобы заметить некоторое… хм, несоответствие?
Вкрадчивый шепоток хан-кама пробирается под веки вместе с горячим пламенем.
Жар к жару. Вдох к вдоху. Жизнь к жизни. Хорошо.
— На молоко дуешь. Мальчишка сидит в зверинце и одинаково болтает, что с людьми, что со зверьми. Велика опасность, выше аж некуда.
Другой голос. Знакомый и почти правильный, но другой. Возможно? Или это тянется агония, и бред становится привычным…
Элья и привыкла. Лежала, слушая, как переваливается в груди сердце. Дышала, пользуясь тем, что «здесь» — где бы оно ни находилось — позволено дышать. Слушала.
— Не трогай мальчишку, слышишь, Кырым?
Ей поднимают веки, но разглядеть, что по другую сторону их, не получается. Мутное. Плывет, пятнышками рассыпается. А Кырым-шад не спешит с ответом.
Сука он. Недобиток. Ничего, Всевидящий попустит — исправится недоразумение.
— Не много ли ты на себя берешь?
— Не много. В самый раз для кагана.
Элья ему почти поверила.
— Я умер, потому что верил, — Каваард терпелив, он дождался ее возвращения. Вот только карту почти замело пеплом. И косым парусом торчало из него крыло икке. Дрогнули жилы, сплетаясь в знакомый узор, сузилась и заострилась лопасть. Это Эльино крыло! Она протянула руку, но прикоснуться не сумела.
— Оно того стоило?
— Умирать — нет, жить — да. Только так и стоило.
— Я мертва?
— Еще нет.
— Я жива?
— Еще нет.
Каваард ждет. Позволяет ей обойти дворик вдоль стены, коснуться золотарницы — жесткие листья царапают ладонь. Он даже разрешает нырнуть под мостик. Знает, что арка, вывернувшись наизнанку, вновь толкнет во двор. И только тогда говорит:
— Если хочешь что-то увидеть, то садись и смотри.
Перечить Элья не смеет. А пепел на карте приходит в движение.
Дорога. Красный камень. Копыта. Много. Сапоги. Сапог мало, один рваный, но след от него самый четкий, пылающий. Постепенно тухнет, впитывается.
А если присмотреться, то… Камень сам хватает и за колеса, и за копыта, и за ноги. Липнет, тянется жадными ртами и пьет непонятное, проталкивая в глотку-жилу. А та ползет под плитами, повторяя каждый изгиб дороги. На некоторых перекрестках еще и ветвится.
— Что это было?
— Дорога, — Каваард улыбался, но левая сторона его лица вспухла черными горошинами язв.
— Какая дорога?!
— Красная. Ты же сама видела.
Видела. Только это видение — ненастоящее, как все вокруг. Она, Элья, бредит на пороге смерти. Перегорела, отдавая тегину больше, чем могла.
Она посмотрела на руки. Кожа между пальцами растрескалась, обнажая серое волокно мышц.
— Жалеешь? — тотчас поинтересовался Каваард.
— Нет.
И это было правдой. Но Каваард снова молчит, предоставляя говорить ей.
И Элья произносит:
— Он… был бы ужасным правителем. Возможно, так лучше.
— Кому?
— Тем, кто решил. Точнее, они думают, что лучше, но… Это не решение.
— …Решения бывают разными, — и снова скрежещущий голос бьет по ушам. — Жадный дурак решил поживиться золотом, внимательный кучер пресек это. Рад, уважаемый Паджи, что наши методы сходные.
Снова повозка на камнях скачет, качается и баюкает ящик-колыбель. Только теперь звук другой, словно не по гранитным плитам едут, но по мягкому.
Живому.
— Люди, склонные к иным решениям, проигрывают. — Это Паджи? Тот самый спорщик Паджи?
— Именно. Наират не терпит слабости.
Колеса едут по алчущим ртам, подставляясь под шершавые языки. А те вылизывают колеса дочиста, снимая частицы живого… Вкусно и сытно, как с тем неудачливым взломщиком ящика. А ловкие и хитрые рты пируют что на мертвом воре, что на убийце. И от скрипучего голоса отхватывают лакомые кусочки. Нет, не отхватывают — он сам их щедро разбрасывает, прикармливая пожирателей. И сплавляет единая утроба черные песчинки в черные нити.
— До Мельши осталось два дня.
— И не поспоришь.
— Вот и не надо. Не люблю.
А с чем спорит Элья? С тем, что она жива, хоть и заперта внутри мертвеца? Или давно мертва, хоть и слышит собственное сердце в одном из миров? Зачем спорить? Пора принимать решение.
— Жива, — Кырым-шад склонился так, что рыжая косица коснулась Эльиного лица. — Очнулась. Вовремя, вовремя… Пить хочешь?
Она не знала. Слишком много всего: слабость, немота, жар, боль в спине и руках. Есть ли среди них жажда? Вроде бы.
— Одно слово — фейхт. Живучесть высшей степени. Удачно, удачно… Будет чем обрадовать кагана.
Внимательный взгляд: ну же, склана, выдай себя. Ты ведь знаешь, что каган мертв. И знаешь, кто его убил. И молчание — единственная тропа к спасению.
Тропа над обрывом.
Тебе будут благодарны, Элья. Быть может, убьют не сразу.
— Т-ты… — губы не слушались, язык кляпом заткнул рот, но Кырым-шад понял правильно. Взмахом руки отпустил прислугу, сел рядом и, ухватив пальцами за горло, легонько сжал.
— Я. И ты вместе со мной. Тебе везет. Умеешь выживать.
Он отпустил Элью, позволяя ей говорить.
Тяжело телу, но не мыслям:
— Я… Больше. Не хочу. Так. Выживать.
На этот раз получилось не пропасть из лаборатории. Час? Два? День? Отблески огня на стене, слабый зуд эмана, туша голема, который кажется мертвым, но на самом деле спит. Слышно, как изредка шелестят шестерни и всхлипывает жижа в патрубках. Видно темную струйку, ползущую по кривому когтю. Вот-вот доберется до края, закапает на пол.
Уже. По паркету расползается лужица, а убирать не спешат.
Угол, который виден Элье, пуст. Движения не чувствуется нигде в комнате. Ее не считают нужным сторожить? Правильно. Куда бежать? Как?
Она выгорела. Особенно руки — пальцы перехвачены полосками полотна и сами белые, как полотно. Но руки это всего-навсего руки. И спина лишь спина. И слабость не смертельна. Пока не смертельна.
Смерть ведь ничего не решает, а Элья жива.
И не хрен лежать и ныть.
Она подтянула ноги к груди. Уперлась коленями и руками — проклятье, оказывается, не только у гебораанов пальцы спекаются — и оттолкнулась. Крик удалось задавить, но стало ясно — спина закипела.
Ковер встретил длинным ворсом. Почти как трава во дворике, где остался Каваард. За траву можно было бы уцепиться, а ворс выскальзывает…
Человек появился из-за портьеры. Он не крался, но по привычке двигался легко и бесшумно, а потому подобрался вплотную, прежде чем Элья его заметила. Даже не его, а высокие сапоги из алого сафьяна: расшитые золотом голенища, кованые носы и посеребренные звездочки шпор.
— И куда собралась? — спросил голос того, кого больше не существовало. — Далеко?
Ответа человек дожидаться не стал — пнул носком в висок.
Вот и конец.
— Думаешь? — Каваард протянул руку, помогая подняться. — Ищешь простых решений?
Его лицо почернело, пошло трещинами. Неужели скоро исчезнет? Или исчезнет сама Элья, вывалившись из этого мира в какой-то из иных?
А потом исчезнет и там. Она ведь знает, что случается с мертвыми телами. И знает, что порой живые гниют не хуже мертвецов.
Каваард неловко почесал спину и задал новый вопрос:
— Боишься?
— Уже нет.
— Правильно. Просто раньше ты не пробовала решать по-настоящему. Держи, — он протянул нож. Длинное лезвие было сухим, а вот к ручке прикипели капли выгоревшей крови.
— Ты есть, крылатый? Или тебя нет?
— И есть. И нет. Мы все оставляем слишком много следов, чтобы просто так исчезнуть после смерти. Особенно здесь.
Элья без подсказки поняла, куда нужно смотреть. Центр карты расползся воронкой, начал жадно глотать песчинки, а они, цепляясь за края, стали вытягиваться нитями.
Совсем как те, из которых линг свивают. Только черные.
От черноты потемнело в глазах, и Элья зажмурилась, падая в воронку.
— Смотри! — доносится издалека голос Каваарда. — Внимательно смотри!
И она открывает глаза. Не все нити черные, просто светлых очень мало. Но они есть. И к ним можно прикоснуться. Хоть бы к ближайшей. Но осторожно, очень осторожно, чтобы не разорвать.
Ульке Вдовица ходит на могилу у замковых стен. Плачет, но уже не по несовершенному убийству. Гладит последний мужнин подарок — тяжелый живот. До того нежданный, что и не верилось поначалу. Но дурных мыслей даже не возникло — будет маленький кучеров сынок. Разродится ли она в таком возрасте? Умрет ли, старая дура? Пусть Всевидящий кинет черно-белые кости. Ульке свой выбор уже сделала.
Это было или еще будет? Где и когда? Или важно, чтобы увиденное просто произошло? Когда-нибудь? Ульке… Имеет ли значение имя?
Нить, истончаясь — упрек за непонимание, — выскользнула из рук. Но вот еще одна, дрожит, гудит натянутая до предела.
Темная кожа, сложный узор от запястий до локтя, от локтя до острых плеч. Алый шелк и блеск украшений. Гортанный смех и ароматный дым из сухих губ.
Но вот смолкает веселье, стихает смех, растворяется в запахе мясной каши дым, а шелк сменяется мягким ситцем. Только узоры на руках остаются.
Вот сейчас Шинтра Белоглазая возьмет в руки палочки с цветными лентами и начнет танцевать. А еще десять девочек — от совсем маленьких до угловатых, уже проклюнувшихся женственностью — станут повторять за ней, разучивая движения.
— Продавать себя не стыдно, — говорит Шинтра. — Но деньги — брызги.
Она повторяет это всякий раз, девочки слушают не понимая. Они продавали, их продавали, в этом не было ничего стыдного: стыд заканчивается там, где начинается выживание.
— Не стыдно продавать себя. Не стыдно делиться любовью, ее слишком мало в мире.
Мало. Элья согласна. Мало света, много черноты. Но тем ценнее редкая удача. Отпускать эту нить не хочется, но совсем рядом мелькает другая.
Топор палача проходит сквозь шею, легко, будто не встретилось на пути плоти и костей. Голова летит по ступеням, тело падает, а палач отступает, касаясь глаз.
Палач и свет?
Свет бывает разным.
Оттолкнуть, не видеть извращенного милосердия плахи, закрыться от благодарности уходящих. Как можно благодарить за легкую смерть? Наверное, так же, как за тяжелую жизнь. И то, и другое ценность.
И Элья тянется к следующей нити, пробиваясь сквозь воздух. А он густеет, застывает черным стеклом, готовый запечатать её-муху. И почти затвердев, выворачивается наизнанку, выталкивая…
…на мокрую шкуру. Слипшийся мех с дырявым узором прилип к щеке. Рядом сидела бабочка с полупрозрачными крыльями, чистила лохматые усы.
Голова и руки болели. Спину мелко-мелко дергало, точно моль, перепутав, отложила яйца не на медвежью, а в Эльину шкуру. Личинки вылупились и шевелились под повязкой, пожирая плоть.
— Сутки, — Кырым-шад прихлопнул моль. — Я уж снова волноваться начал.
Слуга перевернул Элью и плеснул водой на лицо и грудь. Вытер небрежно и сунул под поясницу подушку.
Стало видно и комнату, и ее хозяина.
Кырым поднес чашу, настойчиво сунул в руки.
— Растертый линг, оливковое масло, кобылье молоко, — перечислил ингредиенты он. — Пей.
Рот связало, обволокло жиром, известью осело на языке.
— Будет ли польза — не уверен, но вреда точно нет. А я буду спокоен, что сделал все возможное для тебя. Здоровье и благополучие спасительницы кагана — дело государственной важности.
Льстит? Напоминает, что она, Элья Ван-Хаард, всецело зависит от его милости?
— Ты ведь спасла не только его, но и себя. Сделала такое, чего сама пока не понимаешь.
Понимает. Никого она не спасала. Ырхыз мертв. Он лежит в ящике, про который пустят слух, что в нем везли золото. И тело настоящего кагана бесследно исчезнет в какой-то Мельши.
— Пора готовить тебя к чествованию, склана. Ибо пока ты выглядишь как пугало. Эй, опять?…
Пу́гало ладили на заднем дворе. Безногий дед, устроившись под стрехой, лишь кивал да изредка покрикивал, больше для порядку: у внука-то все спорилось в руках. Да и внученьки, такому делу радуясь, спешили с помощью. Кто лохмотья несет, кто из конского волоса да веревок патлы крутит, кто тыковки сухие на шнурки подвязывает. Будет ветер гулять, сталкивать полосатыми боками, а семечки внутри звенеть станут.
— Деду! Деду! — младшенькая замахала прутяным веником. — Не спи, деду! Глянь!
Глядел. Не на пугало — что он, за жизнь пугал не видевши, что ли? — на семью смотрел. На дочку, по весне расцветшую. На мелкотню, в пыли вывозившуюся. На Граньку — крепкой породы, ладного норову, хорошей рукой дом держать станет.
И радостно было деду. Даже ноги отнятые болеть перестали.
Ладилась жизнь.
Элья едва не разрыдалась от зависти, а в руки скользнула другая нить.
Давал жизни Спотык! Летал рубанок да по досочке, снимал витую стружку, сыпал на пол, укрывая ворохом чутка сыроватых пахких опилок. Почти снег, только теплый. Белянка зачерпывала руками и нюхала, жмурилась и фыркала по-кошачьи. Вот никогда бы не подумалось, что Спотычек так плотничать мастер!
Хорошо.
Так хорошо, что и не бывает. Пусть дом старый, подгнивший с одного угла и черно-подгоревший с другого. Пусть крыша просела и печная труба обсы́палась. Поправится. Были б хозяева, будет и хозяйство.
И жизнь будет. Новая, незнакомая, но славная.
Улыбнувшись этаким мыслям, Белява начала сочинять новую сказку про строителя волшебного замка. А как же ж дите уложить без сказки-то?
В сказках не бывает мух. А здесь была: ползала по лицу от нижнего века, по носу до сомкнутых губ и обратно. Как пролезла в запечатанный ящик?!
Прочь! Всевидящего ради, только не это! Не черви, не насекомые! Да, охотники до мертвого всегда найдутся, но Элья ведь жива! Чувствует и не может даже вздрогнуть от отвращения. Остается неподвижной.
Удобной.
Муха замерла, но не исчезла… Ничего. Элья ведь не застрянет здесь? Конечно, нет. Уйдет. Хотя бы в лабораторию, где можно задержаться подольше и даже поговорить с Кырымом.
Ему нужна здоровая склана? Он её получит. А потом получит…
Повозка подпрыгнула, и с нею — тело в ящике. Муха зажужжала и нырнула в ноздрю.
— От неслух. — Зарна нежно держала мальчишку за ухо. — Я ж тебе говорила.
— Не трогай меня, ак-найрум! — закричал карапуз.
— Я тебе покажу «ак-найрум», — Зарна несильно наддала по тощему заду. — Ладно, показывай коленку.
После минуты споров коленка была промыта и перевязана. А мальчуган, получив поцелуй в макушку, унесся в дом.
Из угла двора за ней наблюдал второй мальчишка, похожий на первого, но старше. Наблюдал внимательно, прицениваясь — или прицеливаясь? — но не пытаясь вмешаться. Независимый и гордый Чаал-нойон. Не родной он Зарне, как и убежавший малыш. Вот ведь одарил Всевидящий: явилась в Ханму и получила ношу из троих неслухов и кошеля с золотом. Хотя не было бы монет — все равно позаботилась бы. Есть ведь не только кровавая дымная столица, есть далекий дом, где будет уютно даже наир.
Свет пробивается ввысь, слегка разбавляя черноту над городом. И светом этим дышится.
Хотя бы глоток воздуха! Ведь живая! Или не-мертвая?
Дышится на кузне тяжко. Воздух, раскаленный над горном, плывет, мажет стены копотью, давит из тела испарину. И льется пот по плечам и шее, по рукам и животу. Молот по чурочке и тот будто бы не со звоном — с хлюпаньем ударяет.
— А я и позатого разу казамши, что треба подкавыкати ужо, — пацаненок, у самых дверей пристроившись, пытался глядеть и на Вольса, и на гнедого, с разбитыми копытами, мерина. — А деду жалиццо. Вот захроме Бранька, тагды и будьма ведать.
— Не захроме.
Пацаненок важно кивнул: верил. Ото ж, руки-то у Вольса знатные, так обувку поставят, что побежит меринок молодым жеребчиком. А кузнецу за то благодарствие будет и туесок с медом. Арша-то порадуется, она до сладкого охочая.
Может, и зудеть перестанет, что давеча перебравши был.
— А ишшо кажутьма, в Падкрыжаках монстру бачивши. Зубатую, што демон Исс. Башкой — змеище, а телом…
Арша, она отходчивая. И ласка́вая. Свезло ему с женкою, хвала Всевидящему.
Прилаживая подкову — мерин только вздыхал да косил недоверчиво — Вольс улыбался. Улыбаясь и домой вертался. И совсем про другое думал, на Аршу и недошитое красное платье глядючи.
Светлая ниточка, завязавшись узелком, дальше налилась чернотой. А после и вовсе оборвалась, хлестанув по пальцам: не туда смотришь.
Каваард придержал пальцами рассыпающееся лицо. Но куски сгоревшей — сгнившей? — плоти вываливались и разбивались. Пепел к пеплу.
— Война, — произнесла Элья. — Это из-за войны столько черного?
— А война из-за того, что столько черноты. Причина и следствие равнозначны. Равновесны. Но если нарушить равновесие… Иногда мне кажется, что Всевидящий мухлюет в этой партии. Играет монетой, у которой с двух сторон — черное.
— А что мне делать в этой игре? Подскажи, Каваард.
— Тогда опять решение будет принято не тобой.
Издевается, сволочь! Мстит… Нет. Он не способен мстить, потому что мертв. И решать поэтому не может. А Элья, наоборот, жива.
— Именно. Жива. Помни.
Каваард развел руками: смотри! Думай. И Элья снова повернулась к карте. Ну же, нити-ниточки. Ведете же вы куда-то?
Вниз, под землю, липнут друг к дружке, свиваются лохматым, свежевыпряденным волокном, которое — почему вдруг красное? — ползет под дорогами. Смотри, Элья, смотри! Беги по тракту, который люди Красным зовут. Лети навстречу яме-ямине. Только оглянись сначала. Посчитай.
Были камушки-башни на песке? Стали пасти голодные. Глотают пряжу, давятся. Сплетают в грубое непроглядно-черное полотнище. Мало белых нитей, да и те заткались темнотой. А полотно рвется лентами, узкими и жесткими, точно кованными. И медленно ползут они вверх, скрываясь в низких облаках.
Вверх, вверх, выше и еще выше. Туда, куда уже взглядом не проникнуть.
— Что там? Кто там? Каваард, ты же знаешь!
И она знает. Там, над облаками, плывут Острова.
— Зачем им? Зачем? — Элья лежала на песке, глядя вверх. Это ее убили сегодня. Удар в спину, и времени почти не осталось.
Времени на что?
На то, чтобы понять, а главное — принять.
Из овечьей шерсти прядут нити, из нитей ткут полотно. А из полотна плащи шьют. Из белого белые, из черного черные. Просто? Куда уж проще.
Но если вместо овец люди? Что можно состричь с людей?
— Многое, — Каваард почти рассыпался, но продолжал отвечать.
Вопросы, найдя которые уже не важны ответы.
— Понорки? В них ткут?
— Они ткут.
— А склан?
— Воруют пряжу. Кроят и шьют из ворованного. Лепят линг. Но это не заменит украденного, а потому Понорки тянут еще и еще.
— Мы живем эманом…
— Да. Живем воровством, не подозревая об этом. А те, кто подозревает — посылают соплеменников умирать в бессмысленной войне. Или в красивом дворике.
— Прости.
— Тебе важно мое прощение? Того, кто несколькими словами превратил всемогущих склан в жалких паразитов?
Молчание.
— Ты по-прежнему легковерна, Элья Ван-Хаард. Но если нужно прощение того, кого уже нет — я прощаю тебя, моя подельница.
— Соучастница, да. Но не в воровстве. В выживании, Каваард. В том, что в твоей книге звалось эволюцией.
— Видимо, ты читала исправленный вариант, легковерная Элья. — Смех разлился тягучей горечью. — Думаю, старик Фраахи хорошо потрудился, вымарывая целые страницы. Особенно вначале. Там, где говорится о тех, кто так неаккуратно впихнул склан в… эволюцию.
— Я читала о первогнездах и ульях прародителей.
— Молодец, Фраахи.
Послышался вздох.
— Но я говорю о людях, Элья.
Время кончилось хлопком пощечины.
— Именно, что закончилось. И время, и терпение, — Кырым-шад близко, как в тот раз, когда… Вот перекошенное лицо, на котором каждая морщина кричит о предательстве.
Предателей убивают. Был бы нож! И по горлу, чтобы крови глотнуть. Пусть этот удар станет последним, но лучше так, чем овцой стриженной помирать.
Сука он, Кырым-шад, змей ласковый. Заботился.
Ассс! Эй, когда и о ком он заботился?!
А не важно, главное, что горло рядом, а ножа нету. Зубами что ли?
Хан-кам, точно почувствовав, отстранился.
— Что ты решила, склана?
А что может решить склана?
— Ты бредила, — сказал Кырым, прикасаясь пальцами — переломать бы да по одному — к вискам. Прислушался, отсчитывая губами пульс, отпустил. — У тебя очень… гм, любопытный бред. Я бы даже сказал познавательный. И это, вне всяких сомнений, увеличивает твою ценность.
— Пошел ты, — Элья закусила нижнюю губу. Кожа сухо хрустнула, а левый клык зашатался в десне.
— Упрямство? Прежде ты была более сговорчивой. Неужели ты так любила этого мальчишку?
Чего ему надо? Чего он хочет? Или приручает разговором, как приручают лошадей ласковым словом? Подгадает момент и накинет на спину седло, а в рот трензеля вставит, чтобы, если лошадь дурить вздумает, быстро в разум вернуть.
А причем здесь лошади?..
И почему в губе нет кольца?
Ассс!
— Любовь — слишком ненадежная основа. Чувство долга? Ты ничего ему не должна. Страх проиграть? Ты уже проиграла. Ниже упадешь, только если будешь совсем несговорчива.
Кольцо у Ырхыза. А она — Элья Ван-Хаард.
— Зеркало.
— Что? — переспросил Кырым-шад.
— Зеркало дай.
Подал. Поддержал так, чтобы ей удобнее было смотреть. Да, она — это она. Отражение знакомо, кожа вот только побелела и пошла на висках сизыми крапинами, но уже отходит — Кырымово лекарство помогло? Если так, то она обязана ему жизнью.
Он предатель! Скотина и тварь!
Ырхыза нет. Умер. Пропадет в Мельши.
— Что ты сказала? — хан-кам убрал зеркало и очень внимательно посмотрел на Элью.
— Ничего.
Он выглядел очень обеспокоенным, Кырым-шад. Настолько обеспокоенным, что, уходя, запер дверь: Элья слышала, как щелкнул замок.
Ничего, как-нибудь выберется. Руки еще болят? Спину тянет? Придет палач, потянет еще сильнее. На четвереньки. Так, перевести дыхание и удержать комок, который к горлу подскочил. Теперь на колени. На ноги. Голова кружится, а тело ведет то влево, то вправо, как после хорошего намума. Ноги свело судорогой, а перед глазами заплясали черные нити. Только черные. Хоть бы одну светленькую… Всего одну, чтобы выжить.
…выживание, благородный Звяр, суть процесс низкий, животный, — старец с клочковатой бородой смотрел весело. — А вы говорите, что человек — существо высшее. Оглянитесь! Каждый день, каждый час в мире кто-то убивает, грабит, калечит…
Сидевший напротив парень возразил:
— А кто-то переступает через животную суть натуры своей.
— Подвиги случаются редко.
— Но случаются.
— Вы утопист.
— А что плохого в утопии? В мечте о том, что возможно жить так, чтобы другие за это не платили смертью?!
Старец, приняв свиток, не спешит разворачивать. Наконец, со вздохом, произносит:
— Вы мечтатель. Вы живете мечтой, ибо вам просто не доводилось жить там, где люди выживают. Лишь выживают.
Парень молчит. Очень долго молчит, и его неподвижность выразительнее всяких слов. Наконец он решается сказать:
— Я родом из Наирата.
— Простите, не знал. Ну что ж, тогда не удивительно, что вам, видевшему темноту, так мечтается о свете. Но помните, что порой мечты заводят совсем не туда. А ваша рукопись… я прочту ее. Я постараюсь быть беспристрастным.
Он разворачивает свиток, которому предстоит превратиться в книгу. В ней будет сказано многое, но неизвестно — услышат ли люди.
Наверное, услышат, если писавший её будет светом.
…темнотою ночь кружила, вычернила небо, седой росы на травы сыпанула. А и хорошо. Плывут по воде сполохи от костра, тревожат кувшинки. Бродят по-над обрывом кони, перекликаются ржанием, не дают уснуть. Хотя чего там, у Шоски сна ни в одном глазу, век бы на огонь глядел, на воду, на лошадок.
— Шоска, а Шоска, — Туська, меньшая из Вадулов, подсаживается ближей и сует горбушку хлеба. — А расскажи, как ты кагана видел?
И Шоска, принимая хлеб — не из голоду, а уважение выказывая, — начинает говорить.
Про Гаррах, про кагана, который красиво ехал, деньгу народу раздавая; про байгу, которая была; про то, как Сарыг-нане — храбрый, как и отец его — славной смертью помер.
Говорить-то говорил, но про иное думал. Про то, что жалко ему и коня, и Сарыга, и всех наиров, которым на байге ли, на войне, а смерти не минуть.
Иного для них хотелося. И желание Шоскино тонкой нитью уходило в землю.
В земле гудело. Ылым слышала этот гул всегда, сколько себя помнила. Порой он стихал, превращаясь в нудное мушиное жужжание, порой становился громким, надрывным, и тогда начинала болеть голова. Сегодня с самого утра под землею заворочалось, заскрипело старым мельничным колесом; смололо скрип в знакомое гудение, которое ближе к полудню переродилось в грозный рокот.
Плохо. Быть беде. В тот раз, когда под стенами распустились стяги Тай-Ы-кагана, так же рокотало.
Чуяли недоброе люди. Пугались, вспыхивали злостью по пустякам мужики, слезой расходились бабы. Топотали в стойлах кони, воем маялись собаки, а крысы серой волной хлынули из подвалов.
Но к вечеру все унялось — не перед бурей ли затишье? — а дозорный, посланный Ылым на стену, закричал всполошенно:
— Хозяйка! Едуть!
Не уточнил, кто, но Ылым велела:
— Открывайте ворота.
Запираться не имело смысла. От судьбы дряхлые стены замка не защитят.
— Да что ты мелешь, дура?! — Отец ударил по столу кулаком, но теперь Ылым не испугалась. Она твердо знала, что поступает правильно. И отец это знал, а кричал из упрямства.
— Да ты хоть понимаешь, чем это может… Если кто увидит? А увидят непременно!
Кто? Слуги? Конные, что приехали с отцом и теперь, заняв нижнюю залу замка, пили, ели, шумели? Или молчаливый хитроглазый кучер, что в залу не пошел, а остался ящик сторожить? Или усатый, чем-то похожий на Бельта, вахтангар, присматривавший сразу и за ящиком, и за кучером?
Много вокруг жадных глаз, но разве ж они — истинная причина?
— Гудело, — сказала Ылым, глядя в отцовские глаза. — И будет еще. Демоны меха раздувают.
— Все равно нельзя. Надо тихо.
— Вечером будет угощение в честь настоящего ханмэ. Будут пировать все от стариков до детей. Потом крепко уснут до утра.
Ылым погладила один из многочисленных мешочков на поясе.
— Но знаешь, отец, тебе не людей, тебе их бояться надо.
От летящего кубка она уклонилась: сказалась сноровка. Да и сдал отец, ослабел, уйдет скоро. И, понимая неминуемость смерти, молчит.
Не разрешил, но и не запретил. Дал решать самой. Впервые.
Тяжелую дверь изнутри заперла сама, сама же лампы расставила и свечи зажгла. Сама, сбивая руки, возилась с замками и цепями. Где-то за стеной, в ночной темноте, крутился любопытный и назойливый кучер Паджи. В рот ничего на пиру не брал, а после помогал даже. И ключи передал, но только удостоверившись, что ящик оказался в нужном месте.
Крышку открывать Ылым медлила, все принюхивалась и дрожь в руках унимала. Наконец, решившись, толкнула, зажмурилась, а когда открыла глаза — выдохнула с удивлением и ужасом. Неужели живой?!
Нет, не живой. Не шелохнулось перышко у губ, не запотела дыханьем полированная пластина. И сердце молчит, и раны — сколько ж их?! — не кровят. А что тело по жаре непорченое, так то камы постарались.
— А в тебе ничего от нее нет. Его-то я не видела, но отец говорит, что похож. Не знаю. Наверное. Мы с нею одного года были. — Ылым все равно прикасалась к телу осторожно, не из брезгливости — из страха нарушить хрупкую иллюзию. — И в один год за нас тархат дали, только за меня двадцать коней да три сундука перца, а за нее…
Одежда, Ылым принесенная, бедна. И седло самое простое. До того простое, что приходится отворачиваться, стыдясь на лицо глядеть.
— Я ей завидовала поначалу. Потом, правда, все переменилось… Как оно началось, муж меня сразу домой вернул, не захотел мятежом мараться. Да разве ж это мятеж? С кем? Всех до Мельши перебили.
Кому она рассказывает? Племяннику, которого никогда не видела? Кагану, лишенному достойного погребения? Мертвецу? А хоть кому, но гудит земля, требует не то покаяться, не то поделиться болью, годами накопленной.
— Мужчины воюют и умирают. Женщины тоже. Разве ж так можно жить?
Нельзя, но почему-то живут. Плодят злобу, льют черноту, вымарывая все светлое. Черное-белое, белое-черное, вертится знак Всевидящего ока, сливаясь единым пятном. И действительно, есть ли на нем белое?
Когда они выбрали? Или выбирают? Каждый день, каждый миг, каждым словом и поступком? Изощренный суд, когда воздается не каждому, но всем равной долей?
Разве это справедливо?
И разве это не справедливо?
— Меч и щит. А вот и конь, смотри, — женщина сует под руку глиняную фигурку, которую сменяет витой хвост плети. — Не золотая, но и сам Ылаш с простой ходил.
Она говорит и говорит. Запоздалый труд, чужая вина, взятая добровольно. Еще немного света, еще немного шанса миру, который — Элья точно знала — готов рухнуть.
У нее, незнакомой, ласковые руки. И поет хорошо, примиряя с тем, чему определено случиться совсем скоро. Уже не страшно.
Совсем не страшно, больно только. Особенно ладоням. И рот посечен, точно стекло жрала. А ведь и вправду жрала что-то. Мех ковровый?
Перевернуться на бок. Сесть. Ведет слегка, но терпимо.
— Нельзя, — раздался резкий оклик. — Вставать нельзя.
— Да пошел ты!
Шлепанье босых ног стало ответом. Пожалуй, сегодня свалить не выйдет. Вон за Кырымом побежали. Появился быстро. Слугу, того самого, который запретил вставать, не отослал, да и сел на этот раз подальше. Боится? Правильно, пусть боится.
— Итак, ты оказалась здоровее, чем я предполагал. Это хорошо. К слову, не было никакой необходимости устраивать здесь… — взмах рукой над ковром. Другим ковром. Похоже, ее все-таки стошнило. — Тебе достаточно было попросить.
Его? Просить? Да хрена с два. Лучше уж сдохнуть.
Хотя сдыхать Элья не собиралась. Она выберется отсюда. Не сегодня, так завтра. Не завтра — послезавтра.
— Мне бы линга. Лучше, чтобы от двадцати гран и выше. Штук пять хватит, — попросила Элья, вытягиваясь в постели. Стеклянный кубок она возьмет со стола, песок в шкатулке есть, но это еще не всё: — К тому филисской соли в растворе один к десяти, терциевого уксуса две унции. Хааман… не знаю, как по-вашему. Синий, в кристаллах, пахнет яблоками.
Кырым кивнул. Знает. Еще бы ему не знать, только радует, что знание его ограничено.
— И молока. А к нему хлебцов таких, которые соленые и хрустят.
— Значит, я могу считать, что мы с тобой договорились?
— Конечно, — солгала Элья.
Кырым улыбнулся и хлопнул в ладоши. Радостен. Настолько, что, уходя, даже не запер дверь.
Но открылась совсем другая… Не дверь — деревянная крышка.
Сейчас Элья перестанет быть. Понимание пришло вместе с наклоненными стенами и чавканьем огромного рта у самых ног. Тогда он сожрал лишь волосы, но теперь…
Скрип. Ящик дернулся и медленно пополз вниз.
Элья закричала, умоляя остановиться, но тело, в котором ее заперли, осталось немым. Мертвым.
Тело искало покоя и уносило с собой душу. Тонкие спицы прошили насквозь, зацепили, распустили на нити, а нити размотали до шерстинок, которые перемешали с другими и снова пустили на пряжу.
Кто я?
Я вор.
Я всадник в вахтаге Ылаша Победителя.
Я никто. И все сразу.
Я мир, сотканный из темноты и света. Последнего — капля, чтобы помнили, что свет существует.
Я механизм.
Я тени стриженых душ и пряжа.
Я ткацкий станок. Я ткач. Я ткань.
Я руки кроящие и изменяющие. Руки дающие и берущие.
Я новосотворенное, идущее сверху вниз.
Мерой на меру, всем за все.
Выкупайте души, сотворяйте чудеса.
Кому-то ведь по силам.
Вынырнула. С криком, в агонии. Кожаные ремни — в лоскуты. Не свободы, но хотя бы опоры…
И снова назад. На мертвые поля, что стелются под копытами мертвого коня. Через полотно. Вдоль и поперек. Насквозь.
Пока наконец не сшилось полотно.
Поняла: закончилось. Теперь уже навсегда.
Ылым кричала после. Ей чудилось, что земля, устав от гула, пошла трещинами, которые никто, кроме нее, Ылым Блаженной, не видит. Да и кому было дело до того, если наутро проявилось истинное чудо — распечатанный Понорок с отпавшими цепями.
Ылым же ходила по округе, присматриваясь к земле, ковыряя ее палкой, а то и ложась, прижимаясь к ней ухом.
Тихо. Не спешит уходить под землю проклятый замок. Не торопятся с судом ни демоны, ни Всевидящий. И люди думают, что снова обманули судьбу.
Успокоившись, Ылым позволила увести себя в дом и не возражала, когда по приказу Хэбу ее заперли. Пускай.
А когда вахтаги Агбай-нойона весенними паводками затопят болота, стальной волной захлестнут Мельши, то некоторые вспомнят о тревоге Ылым и, как водится, объявят пророчицей.
Ылым будет все равно. Она примет жизнь из рук Агбая с равнодушием, так же как приняла её когда-то из рук Тай-Ы. И Агбай, как некогда Тай-Ы, отвернется, не выдержав взгляда сумасшедшей хозяйки замка, про которую упорно твердят, что ей известно грядущее.
Врут? Может, и нет. В Наирате легко быть провидцем: почти у всех будущее — одно.
Триада 5.2 Бельт
Мягкое и круглое иногда все-таки смешиваются. Но вот получается ли в итоге белое — вопрос вопросов.
Звяр Уркандский.Если иссякла одна дорога, оглянись: может, рядом найдется другая.
Присказка бродячих торговцев.Хвост пояса гнулся в ладони. Напитанная от руки теплом и по́том кожа размякла, растянулась и стала липкой. К пальцем льнула, прикрывая бронзовыми пластинками костяшки. Вот только бить некого.
Жива Ласка, не демоны её забрали. И плевать, что плел многословный хан-харус Вайхе. Это как в бою: копейный удар разворачивает в седле, и случайная стрела проносится мимо. А ты, походя разрубив спасителя, бьешься дальше. И метишь лучше, чтоб твои-то удары не во спасенье были. Пока живой — идешь вперед.
И сейчас тоже.
Мысли отвлекали от желания бухнуться на колени. А ведь самое место для этого — личные покои кагана, где стены давят позолотой, с потолка глядят лица ушедших героев, и даже птицы не смеют нарушать тишину. Не забывай, табунарий, кто ты есть и куда попал, кланяйся.
Впрочем, поклон как раз наличествовал, глубокий и уважительный. Именно он не позволял рассмотреть ширму, скрывающую… ясноокого Ырхыза? Бродягу Орина? Неизвестно, что сейчас лучше.
— Мне жаль Ласку, — раздалось из-за синего шелка. — Но демоны рассудили по-своему. Недаром Всевидящий её пометил.
То же самое сказал хан-харус, только более витиевато. Утешать пытался. Пусть теперь засунет утешение в…
— Мой повелитель, могу я просить о странном подарке?
— Разумеется, табунарий.
Загородка легко отодвинулась к стене. И снова знакомое лицо скрывают повязки. Но вроде как меньше стало. А скоро и вовсе исчезнут: негоже кагану болеть, когда воздух войной пахнет.
— Подари мне склану, — произнес Бельт.
Главные глаза Наирата на мгновение скрыло веками. Удивление? Конечно, оно.
— Бельт, не дури. Я понимаю, что Ласка… Но склану на замену?!
— Все не так. И Ласку забрали не демоны.
Орин вздохнул нарочито протяжно. Также, как вздыхал Вайхе.
— Успокойся, Бельт. Отдохни. Сходи в бордель и надерись до усрачки. Более того, я приказываю тебе это сделать. А нет, так тебя прямо тут силком и напоят, и оттрахают первосортные бабы, которых и шлюхами-то назвать язык не поворачивается.
Такого Вайхе не говорил, но оно прекрасно читалось в его взгляде. Именно это и позволило подготовиться к разговору с Орином.
— Пока я трезв и в своем уме. Могу все объяснить.
— Попробуй.
— Ласку забрали не демоны. — Бельт запнулся лишь на мгновение, вспоминая уродливое лицо в подворотне. — Её похитили люди.
— Из подземелий хан-бурсы?! И ты убеждаешь меня, что не свихнулся?
— Я видел похитителя утром. Он передал браслет, который был на Ласке. И потребовал в обмен склану.
— С-с-суки! — Орин зашипел, брызгая слюной. — К тебе подбираются, гниды! И ко мне! Прав Урлак: давить, давить, давить! Я дам тебе вахтангаров…
— Не надо вахтангаров. Ласку убьют в кутерьме. А так — я тихо обменяю её.
— Слепые крысы! Бельт, ты не понимаешь! Это просто кто-то ловко использует произошедшее…
Все используют всех, до кого дотянутся. До Ласки вот дотянулись и уже не отпустят. Не одни, так другие. Бежать надо было, еще там, в Мельши. Погнался дурак за сказкою, полез в пруд чудо-рыбу тащить, чтоб всем хорошо стало. И тащил, пока не надорвался, а дальше, надорванному, только тонуть и осталось.
— Бельт, ты догадываешься, где ее держат?
— Нет.
А если бы и догадывался, то не сказал бы. Ибо плевать Орину на Ласку: он, как охотничий пес, встал в стойку и верхним нюхом пытается отыскать добычу. А что приманка погибнет на охоте, так это дело десятое.
Нет, не пойдет.
— Я не знаю, кто и зачем забрал Ласку, — сказал Бельт. — Но ее можно вытащить. А сквитаться потом. Позже.
Поправив сбившуюся к уху тряпицу, Орин уже спокойнее произнес:
— Бельт, где твои мозги? Ты лезешь в ловушку. А проклятая девка того не стоит…
— Я получу склану?
Ремень в руке натянулся, чуть не выскользнула из-под него золоченая плеть.
— Склана нужна здесь, — с неохотой сказал Орин. — Она — спасительница ясноокого кагана. Чудотворница, мать её. Кырым и Урлак так говорят. Но если они позволят — забирай серошкурую, меня от нее передергивает.
— Благодарю.
Пустое слово, как и весь разговор. Разрешение — это все, чем помог ясноокий каган. Большего или не может, или не хочет. Свою рыбу он уже вытащил и заветные желания на других тратить не станет.
Толкнув клетку с белыми пичугами, которые заметались, рассыпая оперение, Орин сказал:
— И еще одно, чтобы между нами все было честно: надеюсь, что Ласку — даже если она жива — все-таки придавят. И ты окончательно освободишься из плена этой наир.
— Главное, не пытайся помогать такому освобождению.
Белое перышко опустилось на плечо. Добрый знак? В знаки Бельт не верил, но стряхивать перо не стал.
— Угроза ясноокому кагану?
— Просьба к бывшему вахтангару.
— Я услышал, камчар.
Прощание завершил поклон, а в голове уже складывался путь в крыло хан-кама. Предстояло поплутать.
Золотистые лианы вытекали из чаши, но не касались пола. Четыре колонны торчали углами невидимой клетки, где вежливый помощник и оставил Бельта, попросив не трогать золотарницу.
Значит, золотарница. Не похожа что-то на рисунки. И на ласкином кубке, сгинувшем непонятно где, она по-другому выглядела. А в жизни — веревка веревкой, дернешь — наверняка порвется.
Но вместо лианы Бельт в очередной раз потянул ремень, перекрутил и смял его.
— Надеюсь, повод для разговора достаточно серьезен? — проворчал хан-кам, медленно приближаясь к чаше.
Вместе с неимоверной усталостью и раздражением он принес запах пота, столь резкий и необычный, что заметил даже привычный к армейской вони Бельт.
— Ясноокий каган позволил мне просить вас о подарке.
— Чего я и опасался: несвоевременная трата времени. Паршивый каламбур, особенно несмешной в эти дни.
Каждый шаг хан-кама отзывался в шраме болью, точно не по бело-черным плитам ступал Кырым-шад, а прямо по лицу. Проклятье, только на это не хватало отвлекаться.
— Это вопрос жизни и смерти.
Говорить надо быстро, а то выгонит.
— Сейчас всё — вопрос жизни и смерти. Агбай, Ырхыз, Лылах… — Хан-кам оперся на край каменной чаши и нежно провел ладонью по широкому листу. — Слишком много этих вопросов, я бы предпочел что-нибудь попроще.
— От вас не потребуется никаких усилий. Просто отдайте мне склану…
— Аудиенция окончена. Еще раз потревожишь меня по глупости — получишь запрет на вход во дворец.
— Дело в Ласке…
— Послушай, табунарий, — хан-кам говорил медленно, растягивая слова, как обычно разговаривают с детьми и слабоумными. — Если ты не заметил, то я усиленно занимаюсь тем, чтобы не дать взорваться Наирату. Параллельно решаю проблемы с Кхарном и Лигой. А довеском — морочу себе голову крылатыми тварями, которым именно сейчас вздумалось отгородиться от людей. Многовато замкнулось на старике Кырыме, не находишь? Видимо, не находишь, ибо добавляешь в эту кашу чушь вроде слепой дуры, которую милосердно прибрали железные демоны.
— Но каган сказал…
— Помни свое место, дезертир. И впредь никогда не смей разъяснять мне, что сказал каган! Уяснил?
Не дожидаясь ответа, Кырым развернулся и пошел в сторону внутренних комнат. А безымянный помощник, вынырнувший из ниши, поманил за собой к двери.
Перекрученный во влажной ладони ремень натянулся до предела. И лопнул.
Золоченая плеть табунария стукнулась о мраморный пол.
Провожатый развернулся полубоком, вежливо ожидая, пока Бельт поднимет символ воинской власти. Тем удобнее было бить: сперва в пах, а потом в переносицу и по горлу. Для уверенности приложить затылком об колонну. Все прошло без лишней суеты и шума: хан-кам даже не оглянулся, исчезая в соседней комнате. Тихо было и за входной черно-белой дверью.
На бегу Бельт вытянул кинжал. Рукоять совсем не скользила в сухой ладони.
Взять на нож, заставить…
Из-за широких деревянных створок, за которыми только что скрылся Кырым, донесся металлический звон и хруст бьющегося стекла. Бельт прижался к косяку, готовый встретить ударом любого… Кроме того, кто распахнул дверь. На пороге стояла склана с огромной костью-булавой в руках. Ею она и хлестнула замешкавшегося Бельта, скользнув тяжелым обухом по плечу. Будь крылана также быстра, как её родич, оставивший памятную отметину, пришлось бы совсем плохо. Но тягучие движения давали достаточно времени, чтобы двинуть рукоятью кинжала под дых. Склана подалась назад, смягчая удар, и только отступив обратно в лабораторию сложилась пополам. Но и тогда не замерла истуканом, а перекатилась через плечо, вскочила, отгораживаясь от Бельта углом стола. Тяжелое хриплое дыхание и мутные глаза, подрагивающая булава в руках. Чуть в стороне распластался среди склянок и плошек бездвижный Кырым. А над ним, будто вырастая из стены, навис голем.
Шипастый хребет, когтистые лапы, завернутая влево морда с пустыми глазницами. Внутри всё сжалось, но тут же отпустило: не работает. Иначе не сумела бы склана до кама дотянуться, и сам Бельт вряд ли успел бы столько всего сотворить. А голем, по всему, тот самый, из шестиколесной кареты. Да уж, Всевидящий кидает белые и черные кости поровну.
— Я друг, — выдавил Бельт. Совсем не тем тоном, который нужен в эту минуту.
Склана попыталась сплюнуть, но вышло сухо и мучительно даже на вид.
— Ты убила хан-кама. — Кивок на тело. — Теперь убьют тебя, если только ты не уйдешь со мной.
Можно оглушить и вынести. Она слабая. Но лучше, если сама.
— Он… жи-ив.
— Ага, всего лишь башка раскроена. Но я могу увести тебя отсюда.
— Куда?
— Есть люди, которым ты нужна.
— Для чего?
— Не знаю. Но уверен, они имеют мало отношения к Ханме, а значит — это отличный способ убраться из замка и города. Тем более, после покушения на хан-кама.
Время идет. Надо решать, а не разговоры говорить. Но склана не торопилась давать согласие.
— А ты кто?
— Уже никто. Снова дезертир.
— Неправда. Я помню тебя. Гаррах. Зима.
— Я тоже помню тебя, примиренная. Всевидящий знал, кого угощать лепешкой. Нет ничего хуже, чем противиться его воле.
Дернула плечами, но кость из руки не выпустила. Сказала:
— Веди.
Однако, сделав шаг, склана согнулась пополам, задышала часто и глубоко.
— Идти-то сможешь, Элы?
— Да. Сейчас. Только не Элы. Элья.
Пока склана приходила в себя — как есть больная, да еще этот удар — Бельт окинул лабораторию более внимательным взглядом: вдруг что полезное сыщется? Столы, шкафы, шкатулки, склянки. Мотки проволоки на железных вилах. Кривобокие ветряки с цветными стекольцами да живое сердце в банке. Стучит-колотится, гоняет желтую жижу.
— Может, тут есть другие выходы? — По уму, этот вопрос должна была задать склана-пленница, а вовсе не спаситель Бельт. Но она провела здесь намного больше времени, а потому…
— Наверняка есть. — Элы-Элья уже распрямилась и хоть еще дышала ртом, громко и натужно, но выглядела живее, чем минуту назад. — Где — не знаю. Возьми бутылки вон с той полки. И красную шкатулку.
— Нашел. Закрыта.
— Бери и…
Элья оборвала себя на полуслове, когда Бельт присел рядом с хан-камом.
— Прикончишь его? — спросила она после паузы. — Он предатель. Предателей нужно убивать.
Тогда Бельта первым и надо бы, а уж потом остальных. Хан-кама вот… Чего уж проще — чиркнуть по горлу, отомстить всем и сразу. А вот просто убрать кинжал в ножны куда сложнее… Ведь это Кырым сердце в банку посадил, заставив жижу взбалтывать; и пока его собственное бьется, еще не одно посадит.
Чего ради?
— Нет, — твердо произнес Бельт. — Пусть решает жизнь. Готова?
Склана кивнула.
— Получше завернись в плащ и молчи. Я веду тебя по личному приказу хан-кама. Выходим.
Деревянная дверь, ведущая в зал с золотарницей, открылась лишь на мгновение раньше, чем каменные черно-белые створки. Переступив порог, Ирджин уставился на лежащего у колонны помощника.
Полтора десятка шагов Бельт преодолел в три прыжка, но этого оказалось недостаточно. Или, наоборот чересчур: заметив несущего на него табунария, Ирджин нырнул обратно в проем. Створки за его спиной сомкнулись, до половины закусив летящий кинжал, и приняли на себя разогнавшегося Бельта. Им, каменным, ничего, а вот табунарий зашипел и принялся материться.
— Как открыть? — выдохнул он ковыляющей между колонн склане.
— Не знаю. Тут все хитро устроено. Эман, механика, секреты. А этот еще и снаружи запечатал. Уверена.
— Значит, быстро не выбраться?
— Не выбраться.
Чему она улыбается? Гладит плети золотарницы, мурлычет под нос на своем, а про Бельта будто и забыла.
— Скоро под дверями будет полсотни стражников. — Бельт потянул за рукоять кинжала, но поняв, что не вытащит, отпустил.
— Значит, будет цель — перебить всех и выбраться.
— Ты сумасшедшая, склана.
Крылана прикусила нижнюю губу, после чего озадаченно потрогала её пальцами и сказала:
— Ты себе даже не представляешь, насколько.
— В лоб не пройдем. Значит, либо окно, либо потайная дверь. Возвращаемся в лабораторию. Ну же, чего ты…
Золотистые лианы странно смотрелись на серой коже. Браслетами они обняли тонкую руку от запястья до локтя. И не разобрать сейчас, то ли это живое украшение, то ли драгоценное витьё.
— Золотарницу жалко. Мучается. Умирает. Как и все здесь.
— Будешь и дальше стоять — сдохнешь на пару с кустом.
Добавив несколько слов покрепче, Бельт направился в лабораторию. Крылана, высвободив руку из зарослей, двинулась следом. Ее предплечье золоченой спиралью обвивал тонкий стебель.
Пока Бельт двигал стол и громоздил поверху тяжелые кресла, изнутри подпирая дубовые створки, склана ходила вдоль стен. Пальцы, иногда замирая, скользили по обивке.
— Не чувствую. Много камня. Много эмана. Сбивает.
Бельт переступил через Кырыма и бросил:
— Встанет не скоро.
— Не скоро, — эхом отозвалась Элья. — Сильный удар, чужая рука.
— Через окна тоже не выбраться, слишком узкие, и высоко. Последний этаж, демон его дери.
— И язык чужой… — на этот раз показалось, что склана его вовсе не слушает.
— Ну это как раз мелочь, — сказал Бельт. — Что в тех помещениях?
— Лежанки. — Таки слушает. — Для особых случаев. Я там была. И Ырхыз.
Еще две абсолютно бесполезные комнаты. Разве что можно набрать заостренных прутов и мелких, хрупких на вид ножей. Только вот нахрена? Разве что себя по горлу полоснуть, чтоб к палачам не попасть.
— Долго они, — донесся голос скланы.
— Угу. Но сходу штурмовать покои хан-кама не посмеют. Ирджин вряд ли толком понимает, что тут творится. Чует, что дело дрянь, но на одной чуйке далеко не уедешь.
Третья комната — чисто зверинец: всяческих тварей по банкам понапихано. Найти секретную дверцу за полками будет сложно. Разве что разворотив все шкафы и расплескав по полу вонючую жижу и склизских уродцев. Ну что ж…
— Элья, что у тебя? — спросил Бельт напоследок, уже ухватившись за стеллаж. — Элья?!
Меч легко вышел из ножен.
Аккуратненько, по широкой дуге подойти к проему…
Никаких воинов с клинками наголо, арбалетами, веревками и кляпами в лаборатории не было. Склана просто сидела у ног голема и что-то сосредоточенно лепила. Под ее ловкими пальцами плавилось нечто, более всего напоминающее прозрачную семихвостную плеть. Если б не мягкость, с каковой гнулась рукоять, Бельт поручился бы, что она сделана из стекла. А так…
— Нашла время, — проворчал он. — Лучше помоги мне здесь.
Только сейчас он заметил, что поверх браслета из золотарницы легла прозрачная нить, такая же гибкая, как и плетка. Утолщаясь, она постепенно переходила в поводок, который терялся где-то в шейных сочленениях голема.
— Ты чего? — Теперь Бельт испугался не на шутку. — Сдурела?
Сдурела. Или не понимает, с чем вяжется. Не видела твари живьем, чтобы близко, чтобы ночное Око в глазницах плясало и кишки чужие с зубов свисали. Не летела, к конской спине прижимаясь, понимая, что не уйдет…
— Он пойдет первым. Сначала я и планировала так. Все, что нужно, у меня есть.
Коробка с песком, который для писем. Пара склянок. Свеча. Воск. Серебряное блюдо с чеканным узором.
— Рехнулась?! Хочешь растормошить голема?
— Проще разбудить его, чем Кырыма. К тому же, я скорее прирежу хан-кама, чем позволю ему произнести хоть слово. Он предатель, а я не такая добрая, как ты.
Глянула искоса, усмехнулась, совсем как Орин когда-то. Прежний Орин, шальной и сволочной, но более понятный, чем тот, чье лицо скрыто нынче повязками.
— Не бойся, не вырвется. Тут все странно. — Склана помахала комком, из которого торчало семихвостье. — Потоки замкнуты слишком… по-человечьи. А оно — не человек. Оно совсем странное.
— Мягко говоря. Ты видела, как атакует боевой голем?
— Это не боевой голем. Это вообще уже не голем. Оно…
Она высыпала песок на блюдо. Вылила на желтую кучку содержимое склянок и щедро посыпала белым порошком. Перемешала. Сунув остатки плети в кашицу, принялась перетирать, месить, слепляя в один ком. Как есть дитя, что строит крепость из песка в надежде, что мокрые стены защитят от разбойней конницы.
— Ты так хорошо разбираешься в големах?
— Я в них вообще не разбираюсь. Но я всю жизнь жила там, где эман — нечто большее, чем уголь в печи литейщика. Камы — близорукие портные, которые перекраивают уже однажды скроенное и сшитое. — Комок в руках скланы постепенно приобретал форму большого яйца. — Это все равно, что заставить слепого нарисовать лошадь. Доберется до холста, намалюет нечто с головой, туловом и четырьмя конечностями. Но разве оно будет похоже на лошадь?
Бельт слушал, похлопывая себя по бедру. Говорит-то она хорошо. Но голема словом не проймешь, на него пушка нужна, а лучше две. Еще лучше десяток, чтоб и к дверям, и к каждому окну приставить. И пушкарей к ним, и вахтагу крепкую… Этак и о чудо-рыбе всерьез возмечтать можно.
— Понимаешь, плеть… Это не то. — Серые пальцы скользили по новосотворенному яйцу — прозрачное, бледно-голубое и светится — намечая ногтями едва видимый рисунок. — Плеть — грубо, хотя иногда действенно. В плети — воля кама, воля Наирата. Характер и способ направления потока.
— Умные слова для камов и оставь. Скажи главное: ты сумеешь удержать эту тварь? А Ирджин, если вдруг захочет, сможет ее подчинить себе?
— Не знаю. Скорее всего, нет. Я замкну потоки по-новому. Другая основа, другая цель. Да и ящер — странный. Будто сломан, но работает… Не знаю. В нем живое прячется. Тепло и запахи. Негде, а оно прячется. Осталось? После смерти слишком много всего остается, чтобы исчезнуть. Струна? Нить? У него тоже?.. Нет, тут совсем другое… Тепло… Осколки скорлупы… и ящерки… и дышать… Дай дышать!.. Родительспасительрядом… Жить!
Теперь крылана лепила с закрытыми глазами. Ее движения сделались быстрее, резче и точнее. И в прозрачном яйце постепенно проступил силуэт ящерицы.
— Такая убила Ырхыза, — произнесла Элья, разглядывая собственное творенье.
— Ясноокий каган жив.
Склана не обратила внимания его на слова. Стояла, пожевывая нижнюю губу. Совсем как Орин, получивший серебряную серьгу.
Тихий скрип сочленений напугал сильнее пушечной канонады. Бельт попятился, отгораживаясь столом и крепче сжимая бесполезный меч. Нападет. Как пить дать нападет, разом прекратив все метания и сомнения. Ласку жаль…
Голем заворочался, осел, ударившись всей массой в стену. Та вздрогнула, и шкафы со склянками отозвались злым дребезжанием. Но вот тварь отряхнулась, мелко переступила, подбирая лапы под брюхо, и вытянула шею. Приоткрылись клапаны на носу, втягивая воздух, забулькало в патрубках. Бельт замер, почти перестав дышать. А крылана не суетилась, сидела сосредоточенная, поглаживала яйцо и прерывисто выдыхала приоткрытым ртом. Вот железный ящер повернулся к ней, наклонил голову набок и распахнул пасть. Не укусить, нет… Не покидало чувство, что в эти мгновения из горла должен вырываться то ли рык, то ли урчание. Но раздавался лишь скрип деталей да влажное хлюпанье в суставах.
— Слушает. Ищет нужный запах и лицо, — для чего-то сказала Элья. — Вскрой красную шкатулку, только аккуратно.
Быстро исполнив просьбу, Бельт протянул ящичек склане.
— Возьми несколько линг… кругляшей и положи ей в пасть.
— В пасть? Ей?!
— Это самка.
— Меня волнует её пасть, а вовсе не…
— Сейчас она откроет рот. Там наверняка должна быть специальная выемка.
Больших усилий стоило сунуть руку между челюстей и не рассыпать горсть разноцветных жемчужин, особенно, когда рукав предательски зацепился за клык. Выемка действительно нашлась, а голем, вопреки ожиданиям, не отхватил запястье. А может, все обойдется? Может, повезло, наконец?
— Отойди. — Указание слегка запоздало, ибо Бельт сам поспешил оказаться подальше от ящера.
Несколько минут ничего не происходило, стихло даже шуршание шестерней. А потом голем ожил по-настоящему. Бельт не сразу понял, в чем это выражалось. Наверное, в мелких ненужных движениях, на каковые скупы обычные механомы. Голем довольно ловко пошел между столами и попытался обнюхать Кырыма. Прозрачная нить поводка удлинилась и неравномерно окрасилась в бледно-серое и золотое. Не особо мешая, она все же чем-то беспокоила ящера.
— Теперь пойдет, — уверенно сказала Элья. — Но сперва…
Она сбросила с предплечья петлю поводка. Голем сразу же изогнулся самым неимоверным образом, перекусил истончившийся ремень и сжевал его, оставив болтаться на шее жалкий огрызок.
— Надеюсь, ты знаешь, что творишь, — пробурчал Бельт, унимая дрожь в коленях. — Прикажи ему разнести главную дверь!
Не было произнесено ни слова команды, но голем скользнул к выходу из лаборатории. Он уже смел часть завала, когда Бельт передумал:
— Останови! Не так!
Элья лишь прикусила губу. Ящер замер.
— Мы уйдем по-другому. В лабиринте коридоров наверняка ждут. А мы — туда!
Бельт ткнул пальцем вверх.
Целую минуту выбирали удобное место, после чего голем показал, на что способны его стальные когти. Он прочно утвердился на стене, использовав хвост как подпорку, и начал терзать крашенные доски потолка. Несколько раз ящер разбегался и всей тушей бился в намеченный разлом. Стоял громкий треск, сыпались щепки и штукатурка. После очередного удара голем чуть не на половину скрылся в дыре и, судя по звукам, отчаянно заработал передними лапами и челюстями. Совсем скоро он исчез полностью.
Пока ящер трудился над лазом, Бельт нашел моток веревки, больше походившей на проволоку, и соорудил из стола и полок лестницу. Вскарабкавшись, он сунулся в пролом, обдирая куртку и рискуя вывалиться назад. И выматерился, когда стальные челюсти аккуратно — даже нежно — сомкнулись на воротнике и потянули вверх.
— Отпусти на хрен, скотина!
Тварь отвернулась. Бельт готов был поклясться: чтобы скрыть ухмылку. К демонам камовские шуточки! Не до них сейчас.
Бескрылую пришлось поднимать. Ее трясло, а движения снова стали затяжными, вымученными. Неудачно. И времени на отдых нет. Выбрав направление, Бельт повел за собой склану — спотыкалась, но шла — и железного ящера, который ступал на удивление мягко.
Чердак был темен, полон пыли, мышиных гнезд и суетливой возни под ногами. Хрустели траченные древоточцами балки, нашлепками и ржавыми полосами-завесами выделялись люки. Первые несколько пропустили, решив спуститься через какой-нибудь из дальних. Тогда-то на глаза и попалась низенькая дверца.
— Должно быть, выход на стену, — тихо сказал Бельт. — Если повезет, сразу во двор пробьемся.
Элья кивнула, перебирая пальцами по поверхности яйца. Умница.
Заперто, как и предполагалось. И голоса снаружи доносятся. Слов не разобрать, сколько ни прислушивайся. А вот говорящих трое, причем один пищит почти по-женски. Но обманываться нельзя. Знавал Бельт таких пискунов, которые могли голыми руками цепь из подков сплести.
— Может, лучше все-таки люк? — Склана тоже имела хороший слух.
— Попадем в коридоры. Если там зажмут — крышка. Поэтому сделаем так…
Дверь словно ядром снесло, чудом не задев обломками толстозадого Кумича. Порох рванул! Хотя откуда там…
Что дело не в опасной смеси, Санж убедился, когда на него бросился самонастоящий демон. Сбил с ног, вмазал в стену, круша ребра, и рванул дальше, прямо на Аваля. Тот успел выхватить меч. А вот ударить — нет. Откатился, размахивая кровящей культей. А рядом с проемом уже убивали Кумича. Двое. И никакие не демоны. Но Кумича это не спасло — так и рухнул от удара палицы, прямо на меч.
А дышать-то совсем туго… Нету его, дыхания, вовсе.
Двое быстро прошли смотровую площадку, лишь высокий задержался, отбрасывая ногой авалев меч. А железный демон, дождавшись слуг, заскользил по лестнице.
Эх, чутка во́здушка-то (ударение?) нашлось… Будем жить!
С трудом подползая к скулящему Авалю, Санж разобрал:
— С-с-ссссааа! Руку! Сука! Руку! Тварь!!! Правая! Сука, меч теперь как?! Сука! Лук теперь как? Сука! Прирежь меня, Санж! Прирежь, меня!
Санж попробовал вдохнуть чуть глубже. Ругнулся. Стало только хуже.
Аваль продолжал подвывать, сжимая измочаленный рукав, лоскуты мяса и осколки костей.
— Добей! Добей, сука! Добей, брат! Куда мне теперь?!
Прав он. Рука — не палец какой. Хреново.
Нож было доставать тяжело — бока резало изнутри.
— Спасибо, брат, — Аваль заговорил спокойнее, словно вид острого лезвия был сам по себе лекарством.
Санж с трудом отрезал собственный рукав, скрутил жгут и перетянул покалеченную руку товарища.
— Сука ты, брат, — сказал Аваль, но сопротивляться не стал да и вообще притих.
— Угу, — проворчал Санж. Хотелось верить в скорую помощь Всевидящего и местных лекарей.
В голове все сильнее шумело. Или то не в голове, а на лестнице?
Бельт метался между големом, который живым тараном шел вперед, и скланой, что больше и больше отставала.
— Или быстрее топай, или придержи тварь! — Можно кричать, заметили. — Не туда его, к углу, к углу! Пройдем между зверинцем и амбарами! Перешейком!
Уже бежали наперерез. Дюжина воинов, но это лишь пока. Гораздо хуже — пушка, которую разворачивали в их сторону. Люди-то что… Хотя и здесь не повезло: вахтангары рассыпались, обтекая голема и вовсе не атакуя его. Опытные. Разумеется, тот, которого механом выбрал целью, погиб быстро и страшно, но остальные…
— Возвращай, возвращай! Не пускай его далеко! Они…
Мимо пронеслась стрела, и Элья сделала невозможное: при всей медлительности движений коротким шагом ушла от смертоносного выстрела. Бельт даже успел удивиться, что в её боку не торчит оперенная деревяшка. А потом удивляться стало некогда: он закрутился между алебардами, пытаясь хоть как-то сдержать нападавших. Десять вздохов и четыре раны. А на той стороне только одного достал.
Стальная туша голема врезалась в людской строй, разметав его, заработала челюстями, когтями, хвостом. Тварь кружилась, сминая броню, вырывая куски плоти, с одинаковым хрустом ломая кости и рукояти алебард. Скоро живых не осталось. А измазанный кровью голем застыл, закрывая Элью от стрел.
— Так и держи его. Теперь… — Бельт махнул рукой в сторону арки и тяжело затрусил туда рядом с механомом, следя, чтобы склана не споткнулась. — Это… Не голем. Это… демон… какой-то!
Узость коридора между сходившихся стен изрядно беспокоила. Вот если проскочить ее и проломить (?) заборчик, что будет по левую руку…
За спиной грохнуло, разнося угол. Острые камешки обожгли болью. И снова досталось только Бельту и голему. Это и к лучшему. Механом пошел шибче, смел загородку, раскрошив дубовые доски в щепу, проскочил под аркой и вывел в переход с широкой дверью в стене. Поспевать за ним пришлось бегом.
— Если это новые боевые… люди будут… не нужны.
Крылана мотнула головой.
— Нет. Не боевой. Живой. Она. Живая. Просто.
Тварь попятилась, закупоривая спиной проход. Вытянула шею в поисках врага. Дверь заперта. Сзади тихо. Хорошо. Есть пара мгновений, чтобы отдышаться.
— Там будет несколько стражников. — Бельт хорошо помнил, как окольными путями входила в замок его вахтага. — С этой дурой мы просто пройдем насквозь. Выйдем во внешний двор…
Дверь распахнулась, и наружу выглянул вахтангар. Он удивленно уставился на голема и прокричал:
— Что там творится?!
— Пушку разворотило по чьей-то дури, — тут же ответил Бельт, чуть высовываясь из-за стального бока.
— А с этим чего? — стражник, кивнул на окровавленного механома.
— Камы чего-то проверяли, на свиней натравливали. А теперь вот приказали доставить кое-куда, — Бельт вытянул из кошеля тамгу и помахал ею в воздухе.
— А чего не через главные?
— А ты не охренел столько спрашивать? Ну куда такое страховидло через главные ворота?
— Ладно, подходи ближе, не вижу я тамгу.
Стражник морщил брови, пытаясь получше разглядеть, кто приближается к нему.
— Эй, а какого…
Вместо тамги Бельт ткнул в лицо клинком и отступил, позволяя телу упасть. А механом ворвался в коридор, перемалывая засевших в узкой каменной горловине воинов. Дождавшись, когда все закончится, Бельт протолкнул внутрь Элью и вошел следом, стараясь не наступать на растерзанные тела. Запер дверь на засов и, протиснувшись мимо голема, приоткрыл другую, ведущую во внешний двор.
— Хреново. У внутренних ворот кутерьма. Отсюда толком не разобрать, но скорее всего про нашу честь.
— Првмся. — Крылана, зажав в кулаке крохотную бутылочку, тащила зубами пробку. Сплюнула под ноги, а содержимое осушила одним глотком. И скривилась, как от кислого.
— Вряд ли. Пара пушек разнесет голема к демонам. И все.
— А если через стену? Она нас спустит.
Бельт с сомнением посмотрел на шипастую спину. Оба варианта плохи.
— Ладно, попробуем через наблюдательные дворики.
Откуда у скланы взялись силы бежать вдоль стены? Пузырек? Почему раньше своей отравы не хлебанула? Бельту пришлось ухватиться за шею голема, чтобы не отстать. Длинная узкая лестница вывела на смотровую площадку.
— Пусто, — выдохнула склана, пригибаясь к самому полу. Голем распластался рядом с ней, как настоящая ящерица.
— Это ненадолго. — Бельт указал на отряд вахтангаров, бежавших в их сторону от внутренних ворот.
А между зубцами стены виднелся город: подпаленные бока дальних кварталов и пережеванная челюстями пушек середина. Где-то там спасительный колодец, отдаленный многими улицами.
— Надо добраться до тех домов. Потом отправим эту дуру шумом отвлекать, а сами дернем в противоположную сторону.
Элья кивнула. Сейчас она выглядела намного лучше, чем при встрече. Спокойная, насколько возможно, вполне уверенная в движениях. А вот израненный Бельт чувствовал себя отвратно. И еще хуже становилось от мысли, что двоим за раз на твари не удержаться.
— Садись, — он сдернул с пояса веревку и принялся привязывать склану к спине голема. — Руки в петли. Вторую. Вокруг пояса тоже. Готово!
И все-таки ненадежно и очень опасно.
— Пошла!
Голем перетек через зубцы и устремился вниз, выворачивая когтями куски стены. Вдруг он заскользил и с жутким скрежетом поехал по кладке. Сейчас перевернется и шлепнется на спину, раздавив бескрылую! Механом пробежал еще несколько шагов, а потом оттолкнулся и с грохотом рухнул прямо на лапы, подняв тучу пыли. В ее клубах мелькнуло серое пятно. Жива… Даст голему шпоры? Уйдет от погони одна? Проклятье, она же не знает, куда!
А вверх по лестнице уже бежали вахтангары. И Ирджин с ними. Не удивительно.
Да, не успелось. А ведь так и так кто-то бы погиб. Плохо, что нынче эти кто-то — он и Ласка. Ну да какова дорога, таков и её конец. Склана жива, и нет в том ее вины.
Бельт встал так, чтобы было сподручнее рубить с замаха. Пара вахтангаров взлетела на последние ступени, в четыре руки вышивая клинками.
Между каменных зубцов показались клыки и когти из железа.
— Как ушли?! — взревел каган. — Куда ушли?!
Докладывал один из кунгаев, уже почти готовый к свиданию с колом:
— По всему — в Дурдаши. Там в последний раз видели голема. Но облавы пущены по всему городу, ясноокий.
Ханма, казалось, уже поуспокоившаяся, снова гудела цокотом копыт и криками вахтангаров.
— Где Кырым?!
— В своих покоях. Головой мается. И ходит с трудом.
— Ко мне его! Быстро! Ирджин где?
— Там же. Сильно ранен. Голем ему съел щеку и нос. И глаза.
Кунгай сотворил отвращающий символ: спаси, Всевидящий, от подобной участи. Уж лучше по-честному помереть, чем выслепком жить.
— Идиоты! Мудаки! Не могли отдать серошкурую?! Не могли, я спрашиваю?! Этот самый… Лылах где?
— Переведен в Шестиконечную башню.
— Усилить стражу! И позвать мне подтабунария вахтаги Бельта Стошенского, Уленя-Усеня, как там его… Быстро!
Пришла пора Золотой Плети взвиться по-настоящему.
К колодцу у хан-бурсы подобрались лишь затемно. До того отсиживались в развалинах сожженного дома. Бельт успел сменить порванную куртку на вполне приличный халат, а склана еще и раны промыла, перетянула наскоро, попользовав пузырьки из лаборатории. Так что все было намного лучше, чем могло бы.
— Там глубоко? — спросила Элья. Она стояла и смотрела в дыру. Нехорошо так смотрела. Лишь бы не передумала спускаться, а то заставлять — силы нет.
— Не знаю, — сказал Бельт, проверяя крепость узла. — Запрещено уходить в землю больше, чем на десять локтей. Разве что по особому разрешению и с благословления.
— Под землей совсем плохо.
— Тебе-то что, пришлой. А вот меня демоны в лицо и по запаху знают
— Ясно. Со мной собираешься?
— Собираюсь.
— Не боишься, что твою женщину…
— Боюсь. Потому и иду. Куда они ее теперь вернут? В дом на Высотней? Так там наверняка засада. На улице слепую оставят? Еще хуже.
— Плохим людям меня отдаешь, примиренный.
— Я тебе честно все рассказал, склана. И кинжалом не принуждаю. Рядом буду.
— Потому и иду.
Элья перекинула ноги через бортик, хлопнула по нему ладонью и полезла в черное нутро. Через несколько минут веревка ослабла. Пришла очередь Бельта, которого внизу если и ждут, то навряд ли с подарками. Впрочем, как и наверху. Сразу продрало перевязанные раны: опять закровят, а пузырьков не осталось. Ноги упирались в неровные стены, и все сильнее пахло демонами. Сожрут. Уже свистят и шепчут чего-то…
Вот и дно.
— Осторожней…
Элья? Почему обнимает и хватает за руки?
В ухо зашипели:
— Зачем пришел?!
— Сам знаешь.
— Я ведь предупредил!
— Отпусти. Я привел склану.
Хватка исчезла. Зато пришло видение, пускай и плохое. Силуэт совсем рядом. И еще несколько… Или это изогнутые стены? А где тогда склана?
— Я здесь, примиренный, — раздался издали знакомый голос.
— Молчи! — Даже непонятно, сколько глоток слилось в возгласе.
— Ты притащил облаву! — Все тот же шепот, приправленный вонью. — Весь город гудит из-за Бельта Стошенского!
— Тем более ты знаешь, что я никого не приводил.
— Это уловка!
— Ты потерял не только лицо, Туран из Кхарна, — медленно произнес Бельт. — Ты потерял веру в людей. Но чего еще ждать от убийцы Ырхыза?
— Я не убийца!
— А я — не предатель.
— Как ты узнал меня?
— Я ел с тобой благословенную лепешку, кхарнец. Позабыл?
В лицо снова пахнуло вонью.
— Ты зря спустился. Это только помешает вернуть твою Ласку.
— Я хочу не только вернуть её, но и уйти вместе с тобой и скланой, — сказал Бельт.
— Уйти?! Ополоумел?
— Ну если ты не собираешься бежать из столицы — тогда ополоумел именно ты.
— Уйти с нами — об это не может быть и речи! Никак.
Сбоку задвигались тени.
— Ну почему, Туран? — произнес некто совсем новый, чуть визгливый. — Это может быть очень занятно. Уж если ак-найрум и наир выбирают бегство из Наирта, это что-то да значит.
Брызнули искры, и свет фонаря коснулся людей и нелюдей.
Триада 5.3 Туран
Я иду к тебе, Белый город.
Все делали вид, что не замечают Турана: стошенский палач ворковал над безглазой подругой; Аттонио возился у костра; склана прилепилась к стене пещеры, притворяясь спящей.
Лжецы! Наблюдают ведь! Даже слепая. И все ненавидят. Невыносимо душно от этого, а еще — от невысказанных обвинений. Будто есть у них такое право, будто каждый из них стократ лучше Турана. А чем?! Кто здесь ни разу не лгал, не предавал и не бил спину? Есть такие?! А?!
— Ты хочешь что-то сказать, Туран? — Аттонио раздавил в ладони змейку дыма.
— Нет.
— Тогда ешь. — В лицо горячим копьецом ткнулся прутик с кусками хлеба и сала. — Скоро пойдем.
— Куда? — спросила склана, не открывая глаз.
— В Кхарн. В благословенный Кхарн…
Домой! Всевидящего ради, неужели Туран таки доживет до возвращения? Светлая Байшарра на ладонях гор, разноголосица колоколов и ветер с запахом моря. Мир.
— …где нет ни кагана, ни камов, ни…
— Эмана.
Аттонио разворошил угли. Что ответит? Правду? Тогда серошкурая откажется идти. Зачем ей умирать за чьи-то надежды?
— Человек, я правильно поняла, что ты зовешь меня туда, где нет эмана?
— Абсолютно правильно.
Зашипел огонь, слизнув еще несколько капель жира. Под сапогами Бельта заскрипели камни: пересел, так, чтобы подругу полностью заслонить. Руки у пояса держит, но меч доставать не торопится. И Туран не спешит. Устал он рубиться.
И склана, наверное, тоже устала, если разговаривает так спокойно, будто не о ней речь.
— Ты знаешь, что без эмана я умру. И все равно предлагаешь идти?
— Да.
— И почему я пойду?
— Пришло время отдавать долги. — Аттонио снял еще один прутик и протянул его крылане. — Это ведь ты убила Куварда?
Ее передернуло.
— Ешь, склана, набирайся сил. И ты, Туран. И вы, многоуважаемый Бельт Стошенский, не побрезгуйте. Признаться, я даже рад нашей встрече и премного сожалею о тех неудобствах, которые пришлось испытать Ярнаре.
Бельт нахмурился. Его тянет рубить и резать, а нельзя.
Он еще не понимает, что чужая смерть не решит его проблем.
— Я надеюсь, разногласия останутся в прошлом. — Мэтр Аттонио ловко снимал горячие кусочки и проглатывал, не жуя, однако говорить ему это не мешало. — У нас не было другого способа. Понимания не прошу, просто не усугубляйте происходящее.
Ошрамленный кивнул вроде, но ясный взгляд был слишком красноречив — не забудет он причиненного Тураном. Что ж, будет время — сочтемся. Кивнула и склана. Как-то слишком быстро и охотно.
— Великолепно. Если выберемся из подземелий…
Дальше Туран слушать не стал. Ничего внятного Аттонио всё равно не скажет: помянет какую-то безымянную деревеньку, где их уже якобы ждут, потом намекнет про хитрые тропы — и снова без лишних названий — каковые должны вывести к приграничью, ловко обойдет неприятную тему разъездов. Зато долго и со вкусом будет рассказывать о Кхарне.
От этого-то рассказа Туран и сбежал в глубокую нишу, отгородившись искрошенными каменными клыками от слов, от взглядов, от мыслей…
…о Байшарре, в которой его назовут отступником.
…о бескрылой, что собирается без страха идти на смерть.
…о шрамолицем, лишившемся всего, но сумевшем оставить себе больше, чем когда-либо было у Турана.
…о Шинтре. Небось, она и не вспомнит. А если вспомнит — проклянет, как и другие.
…о себе, никчемном шпионе, убийце-неудачнике. Мечтателе кривых мечтаний.
— Среди зеркал, — начал Туран, и темнота отозвалась:
— Асс!
— Я не найду такого…
— Асс!
— Чтоб душу рассмотреть.
— Аджа, — произнес кто-то совсем рядом и протянул руку. — Вставай, предатель. Я обещаю пока тебя не трогать.
Шли долго. Масла в лампе осталось на донышке, и огонек увядал, позволяя темноте прикоснуться к людям. Те не боялись. Привыкли. Только чутко поводили головами, прислушиваясь к творившемуся вокруг.
Всхлипывает капля, срываясь со сталактита. Стонет гранит, готовый разродиться новой трещиной. Рассыпаясь пылью, шуршит бледный папоротник.
Мечутся по стенам тени, людей передразнивая. Самая первая из них — низенькая, длиннорукая — вдруг распласталась на слюдяных валунах, закупоривших коридор. Застыла.
— Отдыхаем, — сказал мэтр Аттонио, тяжело опустившись на пол. Достал карту из кошеля и долго двигал по ней притухший фонарь. Слишком долго. Неужели возвращаться? Шли ведь правильно, загодя дорогу прочертив и на каждом повороте выверяя… Но подземным демонам плевать на карты, они обвалы устраивают, как их железным душам угодно. Валуны-то тяжелые и лежат давно, вон как срослись известняковыми корнями.
Все собрались около мэтра и следили, как его кривой мизинец скользит по переплетениям линий. Наконец, он замер около узелка, похожего на цветочный бутон.
— Здесь гробницы. — Склана, присев на корточки, ткнула в один из лепестков. — Через них в бурсу попасть можно. Или рядом.
Даже жидкий свет фонаря не смог скрыть удивления, отразившегося на лице Аттонио. Впрочем, голосом мэтр владел лучше:
— Недурное знание священных подземелий. Бывала с Ырхызом? — И не дождавшись ответа: — Через гробницы опасно… А если вот так? Свернуть и…
— Нет! — она даже шарахнулась. — Там хода нет.
— По карте — есть.
— Там хода нет, — упрямо повторила Элья.
Спорить Аттонио не стал, выбрал другой путь. Правда, Туран совсем не удивился, когда за очередным поворотом нужный коридор сузился до размеров крысиного лаза.
Судьба?
— Таки придется…
— Нет! Нужно найти другой проход. А в том — стена. Была. И сейчас должна быть. Я знаю.
— А что еще ты знаешь, крылана? Там обвал? Или кладка, которую можно сломать? Пока это наименее паршивый путь. Да что там — единственный, который я нашел в этом клубке.
— Не нужно туда лезть.
— Почему?
— Просто не нужно. Если… Если демоны действительно существуют, то их логово там.
— Элья, ты просто устала. Измотана и напугана. Тебе, привыкшей к небу, тяжело в этих каменных кишках, я понимаю, но мы должны…
Голосом Аттонио управлял великолепно. Туран не переставал удивляться умению мэтра легко и незаметно чередовать в манере речи свинцовый карандаш, мягкие беличьи кисти и жесткий уголь. И это полностью преображало всю картину разговора.
Нынешнее полотно Туран уверенно назвал бы «Добиться нужного», тем более, что сам не раз оказывался натурщиком для мэтра. Сейчас Аттонио рисовал вокруг скланы, вгоняя ее в оцепенение. Элья уставилась в пустоту, еле кивая в такт словам, выискивая в них что-то. И нашла.
Серая ладонь сжалась на горле Аттонио. Он прихватил скланье запястье, но Элья уже протекла ему за спину, собирая в горсть остатки дыхания художника. Пляска закончилась, когда мэтр замер, чуть не напоровшись глазом на нож. Разом расслабился, медленно выставил перед собой руки, растопырил пальцы в примирительном жесте.
— Это ты! — крикнула ему в ухо Элья. — Ты с ним разговаривал! Ты говорил с Каваардом! Сделка, зародыш, выживание склан — это твои слова, твой голос! Я ведь слышу!
Растопыренные пальцы заколебались вверх-вниз, заменяя кивок.
— Может, отпустишь его? — спросил Бельт, так и не шелохнувшийся за все это время. Даже за рукоять меча не взялся.
Аттонио вдохнул с присвистом и хрипотцой.
— Кто ты? — Элья не спешила убирать нож. — Как и зачем ты встречался с Каваардом?
— Сложный вопрос. Ответ на него занимает последние лет пятьсот. Уместить его в нескольких словах…
— Попытайся, если хочешь, чтобы я отправилась с тобой дальше. Что ты такое?
— Я, как и ты, — отражение отражения прошлого. Круг на воде от камня, брошенного сотни лет назад.
— Брось словесные выверты, человек. Отвечай прямо.
— Я — один из немногих, кто когда-то знал о скланах всё.
— Когда-то?
— Да, теперь у нас осталась только пыль с книжных страниц. И мы пытаемся прочитать в ней что-то стоящее. Сказать откровенно — получается отвратительно. Поэтому мы ищем помощи. У Куварда, у тебя.
— Ищете выгоды?
— О да, последние тридцать лет я очень выгодно живу среди наир. Принимаю пинки и плевки, рискуя в любую минуту оказаться на колу по прихоти какого-нибудь идиота. Нынче же особенно выгодно я ночую на чудесном каменном полу в подземельях демонов вместе с некими персонами, которых ищет вся Ханма.
— Тогда чего вы хотите?
— Знания. Силы, которая позволит повторить эксперимент, который однажды уже изменил мир.
— А причем здесь Каваард и склан?
— В изрядной мере вы — часть эксперимента, чужой задумки, которая стала вашей жизнью. Правда, ненадолго: вы ведь умираете.
На мгновение показалось, что Элья пустит нож в ход.
— Да, бескрылая, умираете. Вас убивают ваши же правила. Когда-то они были нужны, чтобы выжить, но монета в руках Всевидящего перевернулась, и белое стало черным. Да только где слепцам заметить смену цвета? Нет, они по-прежнему славят белизну, не видя, что за нею бездна. Но шанс есть, и для вас, и для нас. И ради этого шанса я встречался с Кувардом. Правда, не в Ханме и уж тем более не в подземельях хан-бурсы.
— Это эхо, — Элья отвечала скорее себе, чем Атонио. — Оно несет отпечаток того, что было особенно важно для…
— Тогда понятно. Тебе нет? Я запутал тебя в словах? Хорошо, буду проще. Склан вырождаются, пусть это пока не заметно. Слишком мало вас было изначально. И слишком многих вы выбраковывали, пытаясь добиться чистой крови. И война как способ решить проблему… Небось после мясорубки при Гаррахе наверху вольно дышится? Ведь погибло так много лишних особе… склан. Но может быть, мы обстоятельно поговорим об этом в другой раз? В более подходящем месте…
…И компании. Аттонио мешает не место, а Бельт, который слушает внимательно. Ярнара-Ласка. Да, пожалуй, что и Туран в этой беседе лишний. И без того мэтр сказал чересчур много.
Взгляд желтых глаз рассеянно скользнул по людям, задержавшись на художнике.
— Поговорим, обязательно поговорим.
— Всенепременнейше, дорогая моя. — Аттонио вновь сменил инструмент. — Всенепременнейше! Но позже. А сейчас нам все-таки стоит двинуться на… да, налево, Бельт. Налево. Именно сюда. Конечно же, проход могли заложить. Но могли и не заложить. Непозволительно отбрасывать такой шанс.
Мэтр подмигнул Турану, чуть поторопил Бельта, подал руку слепой. Но сам пристально следил за Эльей и не переставал бормотать о творящемся наверху хаосе и безопасных подземных тропах.
Затирает случайно нарисованные прыщи. Эх, Аттонио, как непохожи твои витиеватые речи на твои же точные и честные полотна.
— А что до логова демонов… — наконец мягко заметил Аттонио, разглядывая нужный лаз. — Сдается, там кое-что поинтересней. То, что невообразимым образом отыскал Кувард. И то, что почуяла изголодавшаяся по эману бескрылая склана.
Длинный коридор, по которому пришлось ползти на карачках, разрешился большим залом, уставленным саркофагами. Поначалу долго сидели, забившись в глубокую нишу, пытаясь выловить отблески чужих факелов на грубых статуях и поросших прозрачным мхом стенах. И только после этого осторожно двинулись мимо ровно обтесанных глыб и столов, уставленных золотыми блюдами и чашами. Туран, потянувшийся было за одной, не решился к ней прикоснуться. Пусть себе лежит: мертвое — мертвым.
Отсюда повела Элья. Уверенно обогнула жаровню в форме скачущей лошади, переступила через треснутый щит и скрылась, нырнув в темноту, но далеко не ушла. Остановилась у низенькой, даже до колена не доходившей, стены из темного кирпича и разглядывала то, что находилось по другую ее сторону.
— Должны были заделать, — сказала она всем и никому. — Приказал заделать. Ослушались… Кагана ослушались! Сволочи.
Она подхватила кирпич из тех, что валялись под ногами, и швырнула в стену.
— Потише ты, — пробурчал Бельт. — Не заделали и ладно. Нам от этого польза.
Но переступать отмеченный харусами рубеж не стал. А рыжая забеспокоилась, закрутила головой, щуря на темноту то левую, то правую глазницу. Нечисто там, за порогом.
— Туран, — Аттонио ухватил за колечко, буквально вырывая лампу из рук. — Думаю, имеет смысл проверить дорогу.
Вперед пойти? В неизведанное? На пару со скланой, которая обещала пока не трогать, но кто знает, как долго это «пока» продлится?
— Многоуважаемый Бельт ранен, — продолжал увещевать мэтр, подталкивая к пролому. — И склана…
— Склана пойдет, — Элья легко запрыгнула на стену, расставила руки, ловя равновесие. — Куда она денется, склана. Ей теперь что в Кхарн, что к демонам. Едино.
Это не ее голос и манера говорить. У Аттонио перенимает, что ли? И поворот головы другой, и поза. Знакомо, но… чушь какая-то.
— Не дергайся, предатель, тебе ведь было обещано, — ухмыльнулась она и грузно, по-мужски, спрыгнула на ту сторону. — Поспеши, демоны заждались.
Туран с трудом перекинул через стену покалеченную ногу.
Странное чувство, как будто он и склана неподвижны, а камень сам ползет под ногами. И не камень это — гранитный язык, который затягивает двух мошек в пасть. Покатый свод пещеры — нёбо. Сталактиты — зубы. И узкая щель-глотка не удивляет. А что — глотка и есть. Дыра, окруженная желтыми валунами с красно-мясными прожилками. Так и тянет подойти и внутрь глянуть, убедиться, что оно — живое.
— Не стоит, — сказала Элья, обходя пещеру вдоль стены. Ступала она осторожно, стараясь не коснуться темных жил, которые прорастали в камне, всплывая на его поверхность и под нее же уходя. На корни похожи.
И воздух здесь движется, царапает кожу. Кажется, что это царапанье даже слышно.
Ассссссс…
— Я была права. Здесь нет выхода. Убираемся.
— Ты просто не знаешь, что искать, — мэтр Аттонио вынырнул из темноты, отряхиваясь, точно выбравшаяся на берег крыса. — Вот он какой…
В пещеру вошел Бельт-поводырь, угаданный задолго до появления по шаркающим шагам слепой подруги.
— Я рисовал это немного иным, — произнес художник.
— Ты говоришь о яме? — спросила Элья.
— Угу, о яме. О зародыше. Хотя это уже давно не семя. Вот как получается: искали мы, а нашел Кувард. И ты.
Цап-царап по спине.
Ассс… Это я нашел… Еще немного… Глоток… Дай, дай, дай…
Они со скланой стояли по разные стороны каверны. Смотрели не в оранжевый зев, по которому будто стекали в глубину струи крови, но друг на друга. А про Турана забыли. Туран им теперь не нужен.
— Что ж, подтвердилось сразу несколько предположений. Смотри, склана. Чувствуй. Запоминай. Тебе снова предстоит искать подобное.
Искать… Постоянно искать… Если не искать — жажда, голод, смерть… Дай, дай, дай… Раздави, предай… Отруби, отрежь… Ешь, ешь, ешь…
Элья содрогнулась, а Бельт принялся вытирать ладони о куртку… почти касаясь рукоятей кинжалов.
— Кувард описывал его без красных жил, — пробормотал мэтр.
— Их и не было. Столько — не было. И камень был не в темный желток, а в золотарницу. Светлее.
Ассс… Ассс… Ассс…
Аттонио кивнул и совсем бесцветно произнес:
— Знаешь, Элья, я сейчас должен хвататься за волосы и скакать до самого каменного свода, в общем — буйствовать в радости. Но ничего такого я не чувствую… Я думал, что в лучшем случае он умирает. А он растет.
— Он? — Туран уже знал ответ. Он здесь, вокруг, примеривается, не зная, как можно дотянуться до добычи. Он сверлит камни корнями, расползается.
— Он — Понорок. Еще маленький, пробившийся под самым боком другого. Выживет ли?
Выживу, выживу, выживу… Рядом — большое и старое, слабое… Жить, жить, жить… Пить, пить, пить… Тихо, много, долго… До самой смерти… Его смерти… Их смерти…
— А если выживет, — глухой голос скланы раздавался поверх нечеловеческого, — то станет Понорком Понорков.
Нора, нора, норка… Далеко, глубоко, надежно…
— Маленькое чудовище сожрет большое. И какое из двух страшнее?
Туран прыгнул раньше, чем склана сделала шаг. Только поэтому он успел ухватить её, провалившуюся в зёв, сперва за куртку, а после за локоть. Рядом плюхнулся Бельт, одной рукой вцепившись в Турана, а другой помогая удерживать Элью.
Бескрылая висела полумертвым мотыльком, насаженным на крючок, и желтая пасть уже смаковала добычу.
Серые веки смежены, пальцы мягки…
Склана открыла глаза, когда золотарница с её запястья ловко обвила петлей три руки.
Аджа!
Белая птица запуталась в золотом поводке и нелепо била крыльями по прутьям решетки.
— Мудр-р-рейший Рыр-р-рах!
Сидя в кресле Лылаха, посажный Урлак ел очередной апельсин. Корки усеяли весь стол, разбавляя унылые цвета кабинета. Пожалуй, только они, да еще барахтающаяся в клетке птица, придавали комнате иллюзию жизни. Всё остальное — пустые шкафы, вскрытые доски пола, взрезанные настенные кожи — твердили об обратном. Впрочем, Урлак был рад гибели этой части дворца.
— Р-р-рырах! Р-р-рырах!
Лылах, Лылах…
Ты был ласков с Агбаем.
Ты устроил побег каганари и Юыма.
Ты прозевал кхарнца.
Ты приказал Стошенскому мяснику прикончить склану-спасительницу… Ты ведь?
В Шестиконечной башне так и не удалось добиться ответов. Но они уже не нужны. Вместо них Лылах предпочел пространные разговоры о войне и мире, словно какой-то паршивый кхарнский писака. Кстати, вот еще одно доказательство.
— Разве моя вина? — повторил в пустоту Урлак. — Разве моя вина, что лишь воюя, Наират живет в мире с собой?
Посажный смахнул со стола ароматные корки и подошел к клетке. Она распахнулась легко, а вот с затянувшейся петлей пришлось повозиться. Птица терпеливо ждала, пока с лап бережно снимут шелковый шнур, а когда её, белокрылую, вытащили из-за решетки — вытянула вверх голову, подставляя горло для почесывания. Посажный дунул на перья, пощекотал под клювом и подошел к окну.
Где-то далеко ревели трубы, помечая особую казнь.
— Р-р-рырах мудрейший!
Птичья шея переломилась легко, и белый комок, трепыхаясь, вывалился в окно. Трубы смолкли.
Как и ожидалось, мир не содрогнулся.
Содрогнулась пещера. Стенами, сводом, полом, который двинул в живот лежащему Турану и пошел щелями, разваливаясь на глазах. Расползся студнем, заглатывая склану.
Дай, дай, дай! Еще! Вкусно! Смерть в ней прячется, старая, давняя, вкусная! Еще! Еще! Не Большому — мне! Большой много жрет-объедается! А я? Я?! Съем, съем, съем! И его съем — в нем много! Вкусно! Яррра! Море диких всадников, давно пересохшее во времени! Но ведь оно было!
Туран попытался потянуть склану на себя, но сам соскользнул ближе к зёву и чуть не рухнул на…
…золоченые шпили, что протыкали облака, словно бабочек. Лоснились светом купола, сияли многоцветьем витражи. Клыкастые звери дремали на портиках колонн, другие лежали, охраняя лестницы и проходы. Третьи таились под крыльями-мостками, что подобно пуповине связывали здания друг с другом.
Город был прекрасен, даже умирая.
На дальних стенах — прощай, белизна, выеденная пламенем — гибли люди.
— Яр-р-ра! — неслось сквозь дым, заглушая крики. Умолкало, захлебываясь кипящей смолой, визжало, принимая камни и щебень. И боль превозмогая, летело победным:
— Яр-р-ра! — Разметало железные волнорезы отборных отрядов. Отбросило к стенам, растоптав нековаными копытами.
— Яр-яр-яр-р-ра! — Ластило к стенам осадные лестницы. Глубоко вонзало крюки, пуская по веревкам муравьев-людей.
— Смотри, человек, запоминай. Вот он, конец мира. И вот оно, начало, — говорит крылатый. Из спины его торчит нож.
Пушки, почему молчат пушки?!
— Для них еще слишком рано, человек.
А для чего не рано?
Для этой душной комнаты и двоих мужчин в идиотских одеждах?
— Архивы жаль. — Первый, придавив коленом крышку сундука, навешивал на петли тяжелый замок. — Но война не прощает слабости и медлительности.
— Кочевники слишком сильны и быстры.
Второй не собирался помогать. Он застыл у окна, пытаясь разглядеть за синим стеклом улицу.
— Их гонит болезнь и голод.
— Их гонит Ылаш.
— Одно другого стоит. Мир пульсирует вместе с солнцем.
Прикосновение — и на цепях проросли бородавки-печати, а замок окаменел.
— Они войдут в город, истопчут немытыми ногами ковры с тысячелетней историей, завалят храмы конским дерьмом и будут греться у костров из книг Драаваана…
— На твоем месте я бы думал о проекте. Впрочем, теперь уже он в той стадии, когда сможет обойтись без тебя. А вот сможешь ли ты без него?
— Скажи, тебе на самом деле наплевать?
— Ты о чем?
— О них! О тех, кто останется. О тех, кто придет. О тех, кто будет жить здесь после… всего.
— Мы уходим вверх, Камаюн. Оставляем внизу смерть, истоптанные ковры и конское дерьмо. Спасаем часть книг твоего любимого Драаваана. Мы уходим взращивать семя новой жизни.
— Это ты называешь новой жизнью?
Хлопок в ладоши, и в комнате появилось коренастое существо с желтыми глазами и серой шкурой.
— Да, Камаюн, это. Гебран, проследи, чтобы сундук отправили наверх. И возвращайся.
Когда за уродцем закрылась дверь, человек с удовлетворением заметил:
— Признаться, глядя на него, на любого из них, я переполняюсь совершенно бесстыдной гордостью. Вот эта голова, эти руки…
— Создали урода. Целое племя искусственных уродов, которые рано или поздно вымрут, — Камаюн дернул раму, распахивая окно. — Колодцы сдохнут или переродятся во что-то иное, кочевники приживутся здесь, а про нас с тобой никто и не вспомнит.
— Ты ошибаешься, друг мой. Все будет совершенно иначе!
Иначе… Все стало иначе. Где верх и низ? Где мир? Где он, Туран ДжуШен, заглянувший в запретные пределы? Ничего нет…
Есть!
Рука. И еще одна. Кто кого держит? Кто кому не дает упасть в ничто? Или, наоборот, тянет еще глубже… Топит во времени.
А к ноге пристегнут каменным замком все тот же сундук. Он пока пуст, ему только предстоит наполниться…
— … последующими измерениями и исследованиями. Но предложенная уважаемым Маашем система — пока единственная рабочая.
На столе перед человеком в синем балахоне стоял огромный поднос с ювелирно выполненной панорамой: опирающиеся на подпорки башенки соседствовали с хрустальными кубиками за́мков, голубыми стеклянными лентами рек и символическими рощицами деревьев.
— Это, разумеется, весьма приблизительный и общий вид, — говоривший горбун вынужден был забраться на стул, чтобы обвести стеком всю композицию. — Что до частностей…
Он ловко спрыгнул на пол и засуетился рядом с другой конструкцией, то и дело прикасаясь к столбикам, увитым золотистыми лианами, и мерцающему желтым шару.
— Мы впервые можем локализовать пульсации. В конце концов, даже попытаться обратить их на благо. Быть может, это успокоит эпидемии, бушующие в степях. Иначе, чего доброго, нам придется отгонять кочевников от границ… Итак!
Стек коснулся центрального шара, который мелко завибрировал и взорвался волной ослепительно яркого света. Однако тот метался лишь между столбами, увязая в сплетениях золотых стеблей.
— Как видите, основная часть световых эманаций поглощается.
— И куда она девается? — Знакомые голос, насмешкой прикрывающий боль.
— В какой-то степени растворяется, но большей частью перерабатывается нашими славными обжорками. Одним словом, ваш сарказм не уместен, Камаюн. Эскаланы нуждаются в эманациях и прекрасно взаимодействуют с золотарницей. Мы лишь слегка подправили биологические потребности.
— Создали абсолютно противоестественных существ.
— Создали помощников и надежду для мира!
— Грубо вмешавшись в его естественное устройство?
— Хватит! — произнес человек в синем. — Камаюн, либо выйдите, либо заткнитесь, наконец! Продолжайте, Мааш.
Еще удар. Еще вспышка. Золотарница наливается все более яркой желтизной, оттягивая свет от центра. Люди наблюдают. Записывают. В полголоса обмениваются репликами.
— Данная конструкция поддерживает сама себя, сама же регулируется. Солнце усиливает пульсацию и дает больше пищи — увеличивается количество поглотителей. Пульсация ослабевает — возрастает конкуренция, и число поглотителей уменьшается естественным способом. Более того, дополнительные элементы отвода, созданные УнКаашем, позволят использовать некоторую часть энергии людям.
— Запас прочности?
— Практически бесконечен.
— А что если вы ошибаетесь? — спросил Камаюн и вышел из комнаты.
Шар снова плюнул светом…
…по глазам, заставляя отвернуться. Очнуться. Рвануть сундук, наполовину полный картами, чертежами и расчетами.
Не вытянуть. Уже не вытянуть. Теперь только вниз.
Карлики покорно спускались по узкой лестнице. Серые тени на сером камне. Уродцы из вечной тьмы. Бочкообразные торсы, горбатые спины с мягкими отростками. Головы-шары с совиными глазами.
— Знаешь, я никак не могу привыкнуть к их виду, — мужчина посторонился, пропуская двоих с огромным коробом. — И постоянно размышляю, сколько в них человеческого?
— Ровно столько, сколько нужно, чтобы сохранить разум. Поверь, у них большое будущее.
Шлепали босые ноги, скрежетали волокуши, влажно хлопали крылья по спинам.
— А внешний вид… Несколько поколений жесткой селекции способны многое изменить. И не только в облике. Они станут детьми идеальной системы. Еще лет сто или двести, и мир окончательно изменится. Они изменят его. Даже жаль, что не увижу. Эй, вы там, поаккуратнее!.. Слышал о новой концепции УнКааша по усилению порталов в противовесов Маашевым трубам? По-моему, это тот самый балансир, который, наконец, устаканит всю чехарду…
Голоса тают в рёве разбуженной бездонной пасти, ненасытном и диком.
Дикарь сидел на груде грязных шкур, прислушиваясь к реву трубы. Смуглолицый, узкоглазый, патлатый. В одной руке золотой кубок, в другой — бычья кость с остатками мяса. На коленях белый шелк, уже изрядно испачканный.
В спину тычут: кланяйся. Противно, но приходится. Ниже! Пусть так. Еще ниже? На колени и сапог целовать? Почему бы и нет. Дикарь смеется и знаком приказывает встать. Всесильный владыка нового мира милосерден?
— Чего ты хочешь, колдун? — он говорит чисто, лишь слегка проглатывая гласные. — Мне сказали, что ты пришел, желая служить Ылашу.
— Да. Я… Я был одним из владык города и замка Ханм. Я многое умею и… Я не хочу, чтобы знания исчезли со мной. Я готов поделиться ими. Со мной еще несколько людей.
Кость упала под ноги, рука смяла шелк, прибавляя ткани пятен.
— Как тебя зовут, колдун?
— Камаюн.
— Каммэюн. Каммэ… Кам. Я буду называть тебя Кам. Ты будешь жить. Остальные умрут. За единственным колдуном мне будет проще уследить.
Вот так один мир пожирает другой. И какой из них страшнее?
Страшно… Всё страшно!
Мелькнуло перечеркнутое алым шрамом лицо — Бельт!
Расправила несуществующие крылья склана.
И Туран неистово дернулся, ссаживая кожу об кандалы, и, наконец, разрывая цепь.
Сундук-якорь, переполненный кровью, пергаментами и криками новорожденных, завертелся в водовороте и рухнул в бездонную пасть.
Хрупкими костями захрустел мир и…
…Туран открыл глаза.
Свод пещеры. Давит, пережевывает, скрипя валунам. По каменной глотке течет свет, скатывается в утробу существа, которое где-то рядом. Вот он, настоящий муравьиный лев, жаждущий поближе познакомиться с букашками, которые попались в ловушку… Нет уж. Хватит. Муравьев, львов, демонов Наирата — хватит!
Туран стряхнул с груди россыпь мелких камней. Сел. Руку саднило, словно её щедро сбрызнули горячим маслом. Лампа валялась рядом, погасшая, но все равно было светло: стены и потолок полыхали алым.
Надо убираться и поскорее. Склана? Вон лежит на валуне, точно на подушке, руки раскинула, но пальцы правой увиты золотарницей и все еще цепляются за рукав Бельта. А за его штанину крепко держится безглазая Ласка.
— Эй, — просипел Туран, поднимаясь на колени. — Всё?
По другую сторону ямы встал на четвереньки Аттонио. Вытер слюни и пополз к склане.
— Туда, — произнес Бельт, указывая на противоположную сторону пещеры.
Впрочем, Туран и без него помнил ломаные линии карты.
Склану выносили вдвоем с Бельтом, стараясь не оглядываться на желтый зёв, который, казалось, заплевывает стены кровью.
— Только бы живая, только бы… — причитал хромавший на обе ноги мэтр.
Слепая шла последней. Ступала она увереннее зрячих.
Новый коридор — новая извилистая тюрьма, еще у́же и темнее предыдущих. Туран шел, проклиная острые выступы, низкий потолок и сапоги Эльи, выскальзывавшие из потных ладоней.
— Погоди, — сказал Бельт. — Передохнем. У меня шея снова…
Он потер щеку, размазывая кровь по лицу, и без сил опустился на пол. Туран и сам бы рухнул, до того пусто было внутри, точно его взяли и выпотрошили, избавив разом и от сомнений, и от надежд. Хорошо? Плохо? Никак. Он сел рядом со стошенским палачом, приняв от рыжей флягу с водой, и смотрел, как Аттонио вяло хлопочет над скланой.
Провалился ли Туран в сон или просто потерял сознание, не сказал бы и он сам, но очнувшись, обнаружил, что находится в пещере, отличной от той, в которой остановился. Стены были оплавлены, свод лежал на известняковых кольях так, что казалось: он вот-вот подомнет эти ненадежные опоры и с грохотом рухнет. В центре горел огонь, пахло паленой костью. И кто-то говорил, громко и уверенно, не боясь разбудить ни Туран, ни железных демонов:
— Вы изменили мир! — Это склана. Жива. Хорошо. Встать надо бы, но лежать лучше.
— Каждый из нас меняет этот мир. — Кривая тень за спиной мэтра Аттонио была вряд ли уродливей своего хозяина.
— Главный вопрос — как он его меняет? — тихо спросила Ласка-Ярнара. Она сидела на двух сросшихся сталагмитах, будто на троне, а над головой ее короной нависал череп неизвестного существа. Две пары пустых глазниц наблюдали за притихшим мэтром, требуя ответа.
— Каждый хочет изменить его к лучшему. Но не у всех это выходит. У них, теперь я понимаю это много лучше, тоже не вышло.
— У них?! — склана сжала кулаки и шагнула к Аттонио.
— Ты хочешь найти во мне того, кого можно ткнуть ножом? С кем можно поквитаться? Это все, что тебе надо, Элья?
— Нет. Теперь — нет.
— Я рад. Пойми, Элья, я — не они. Мы — не они. Мы слепцы, собиравшие из осколков вазу, разбитую пятьсот лет назад. И сегодня я видел… Видел начало пути. И тех, кто сделал по нему первые шаги, правильные или нет. Камаюн, УнКааш, Шваабек… Кто-то из них погиб в войне с кочевниками-наир; кто-то ушел наверх, растить новую жизнь; а кто-то остался внизу, хранить одни знания… и прятать другие. Кто-то спрятался в Кхарне, за неприступным Чунаем…
… отгородиться горами, затеряться среди варваров, мой друг. И наблюдать, просто наблюдать. Не за Кхарном — пусть ползет своей дорогой, но за тем новым, что родится на обломках, среди Столбов-Понорков, из нашей крови и крови наир. И ждать, когда с неба придут они…
Туран подошел к костру, безо всякого удивления отметив: горел не камень — обломки костей. Мертвые давали тепло живым. Мертвый мир поил живой. Насколько это правильно, лучше не думать.
Склана подвинулась, глянула странно, но ни слова не сказала. Прочие просто не обратили внимания.
— Они решили наблюдать. Хранить знания. Только забыли, что знания — не вино, от хранения лучше не становятся. Умирали одни, впадали в безумие старости другие. Третьи страдали от гордыни или страха, что кто-то окажется умнее.
— Вода в руке, — тихо сказала склана. — Зачерпнешь горсть, но как ни сжимай пальцы, вытечет.
— Верно. Вытекла. И однажды мы поняли, что тех капель, которые остались, слишком мало, чтобы утолить жажду. Наират закрыт. Скланы появились, но не такими, какими должны были. Да и весь замысел… Всевидящий! Разве можно было предположить, во что он выродится?!
…Хайрус, твои люди следят за колодцами? Да какая разница, что они думают, лишь бы не разрушали. Вот именно, пусть лучше поклоны бьют. Камаюн продолжает эксперименты: напряженность поля растет, но исключительно в границах Наирата. А вот в Кхарне — троекратное понижение! Уверен, что из Лиги скоро придут схожие известия. Да, я понимаю, что это значит для, кхм, Наирата. Но теперь это — чужая страна. Мне больше нет дела до её мук. Раз ей суждено отныне пребывать в корчах, чтобы остальной мир… Нет, Хайрус, я не плач́у, ты ошибся.
Из ступора вывело шевеление рядом: Бельт скреб шрам.
— Болит, — пожаловался он.
— От браана? У ме… у Ырхыза тоже болел. Почти постоянно. Постепенно привыкаешь, но иногда невыносимо. Это из-за эмана. В Кхарне тебе станет легче.
— А тебе? — Не стоило задавать этот вопрос. Не нужно ей напоминать о том, что случится, когда не станет эмана.
— И мне. В каком-то смысле всем станет легче, Туран из Байшарры.
Огонь проглотил еще одну порцию костей. Желтоватые, пористые, они вспыхивали легко и жарко. Аттонио не спешил начинать разговор, сидел, скукожившись, и грел руки в голубоватом мареве.
— А Каваарда… за что? — спросила склана.
— Это ты мне скажи, — проворчал Аттонио. — Я могу лишь догадываться.
Видимо, поняв, что Элья ничего не ответит, мэтр продолжил:
— Впервые мы столкнулись около восьми лет назад. Разумеется, не напрямую. В Наирате, не жалующем книги, объявился покупатель на очень специфические рукописи. Такое не могло пройти мимо Ниш-Бака. Вскоре подозрения подтвердились: некто искал записи согласно какой-то системе. Те самые записи, остатки которых мы хранили под семью замками, не выпуская в мир даже рассказы о них. Ответ напрашивался сам собой: этот некто располагает собственными кусками головоломки. Наконец состоялась встреча, затем еще несколько. Кувард был умнейший че… склан, он умел собирать сведения.
Потускневшее лицо — маска соломенной куколки, из которой выпотрошили нутро, оставив оболочку нетронутой. Он тоже видел? Конечно. Все видели.
— Почему ты все время коверкаешь его имя?
— Потому, что именно так звали человека, имя которого превратилось с годами в ваш «Каваард». Судя по некоторым фрагментам, именно тот Кувард возглавлял группу, отправившуюся на Острова. А сегодня я видел…
Сложенные руки, большие пальцы крыльями моста, которые все никак не решаться соединиться друг с другом. Неловкая дрожь в коленях. Кажется, Туран смотрит совсем не туда.
— Знаешь, какого демона я боюсь больше всего? — вдруг спросил Аттонио непонятно у кого. — Того, кто зовется Урт. У него тонкий нюх на сомнения и великолепный слух на дрожь сердца. Сегодня он легко нашел и сожрал меня целиком, оставив лишь мой старый страх.
Бельт оскалился, а слепая Ласка медленно кивнула. Почему не оставляет ощущение, что эта пара лучше всех понимает происходящее? Может оттого, что они — настоящие дети Наирата? То черное, что дает миру шанс быть белым? Их жизнь как откуп за чужие. Только вот согласия на такой размен у них не спросили.
— За что убили Каваарда, человек? Нашего Каваарда?
— Думаю, он понял главное: вас не должно быть. Живут скланы — умирает мир, живет мир…
Она смеялась долго, пока не начала икать.
— В конечном итоге он ведь сделал выбор, так? Заставил меня сделать этот треклятый выбор! Рассказывай, человек, ты же знаешь, что будет! Ты можешь объяснить, что было! Говори…
— У нас были документы. Копии со старых архивов, многажды переписанные, переправленные. Вымаранные целыми страницами, но все-таки важные. Первые эксперименты по скрещиванию людей и… существ из подземелий Ханмы. Результаты. Прогнозы. Самое важное — это прогнозы. И выводы. К чести многоуважаемого Каваарда, выводы он сделал сам.
…Кувард убежден, что на первых порах изоляция просто необходима. Первоначально, она серьезно облегчит отбор и позволит разделить общество по выбранным признакам. Однако в дальнейшем, при естественном повышении близкородственных скрещиваний возрастет процент наследственных болезней. Не говоря уже о том, что любая искусственная социальная система, опирающаяся при развитии на узко заданные параметры, не может в конечном итоге не исчерпать резерв прочности. Следовательно, есть риск вырождения и гибели…
Туран зарычал. Прочь, голоса! Лучше пустота, чем осколки прошлого, нашептывающие непонятное. И Аттонио вторил им:
— Вырождение и гибель, Элья. Система начала работать против вас, значит, нужно было её выправлять, к чему обычно склонно большинство. Или менять полностью, к чему склонны единицы. Я предложил способ вашему хаанги, стоящему вне системы. К сожалению, не всем этот способ пришелся по вкусу.
Острова медленно вспахивали свинцово-серое поле облаков, и сквозь глубокие борозды проглядывало небо. Солнечный шар, опустившись в море, бессильно тонул. Волны пили желтый свет, а круглоглазые рыбы, поднимаясь из глубин, ловили чешуей его осколки.
Старик Фраахи с грустью отметил, что некоторые стекла витража потемнели. Особенно плавники у рыб, уже не бледно розовые, а красные.
Кровавые.
Впору о кровавых руках подумать, хотя они-то чистые, белые, как у человека. Слабые. И холодные. Долго еще осталось? Сколько бы ни было, но дни эти будут исполнены сомнений. Правильно ли он поступил тогда?
Да, то, что предлагал Каваард, было невозможно.
Да, склан нужны перемены, но совсем не те.
Да, другой путь привел бы к настоящей гибели.
Три однозначных ответа не в состоянии избавить от ощущения, что он, мудрый Фраахи, опытный Фраахи, знающий больше, чем знают все эти птенцы, вообразившие себя правителями, допустил ошибку.
Какую? Почему так ехидно улыбаются стеклянные рыбы? Почему кажется, что Острова вот-вот застрянут в металле, а солнце никогда не выплывет из пучин? Фраахи почти удалось отыскать ответ, но скрипнула дверь, и в кабинете появился Скэр.
— Ты уже? — осведомился он. — Великолепно. Ознакомься.
Сунул несколько свитков. Наглеет. Обращается с Фраахи как с мальчишкой-секретарем. Нарочно? Или нахватался людских привычек? А с ними людских иллюзий о всемогуществе властителей.
Фраахи разворачивал свиток нарочито медленно. Пусть Скэр понервничает, а заодно вспомнит, сколь стар его собеседник.
— Шесть нерентабельных факторий?
— Пока шесть. — Скэр внимательно следил за реакцией. — Нам снова следует минимизировать контакты с людьми.
Неужели? Следующий шаг к великому плану? Что ж, возможно, план не так и плох. Во всяком случае, лучше того, что предлагал Каваард.
— Люди будут воевать. Для войны нужен эман. Сократим количество, разрешенное к продаже, поднимем цены.
Вторую бумагу Фраахи читал куда более внимательно.
— С этим будет сложнее, — наконец, проскрипел он. — Принудительная стерилизация икке-нут… суб-ранги винст… уравнивание дьен с фейхтами… и право решения одним голосом для гебораан. Твои желания чересчур откровенны.
— Поэтому предложение будет исходить от тебя, друг Фраахи. Ты ведь сделал столько полезных предложений, что к тебе не могут не прислушаться.
Рыбы на витражах беззвучно захохотали. Стекающий с их плавников алый свет затопил Острова.
Хан-харус Вайхе разглядывал белую птицу, упавшую прямо под ноги. Встопорщенные перья, вывернутая шея. Знак? Разумеется. Но искать ответ в Оке Всевидящего было страшно. К тому же все было ясно и без него. Следует скорейшим образом доставить птицу к Понорку Понорков и с молитвой опустить её, передавая небесное послание железным демонам. Следует, следует…
Бережно подняв тельце, Вайхе заковылял к наклонившейся башне. И остановился, когда наперерез ему вышла худющая кошка с выводком котят. Она протяжно мяукнула и потерлась ребристым боком о штанину.
— Вот так всегда, — проворчал хан-харус.
Вздохнув, он положил мертвую птицу на землю. Кошка тотчас схватила её за крыло и поволокла прочь. Следом покатился клубок котят.
Хан-харус предпочитал по-своему толковать некоторые явления, а потому этим же вечером приказал запереть Понорок Понорков и не открывать до самых Поминаний. Заодно Вайхе на целую неделю запретил спускаться в подземелья хан-бурсы. С чего? Ему казалось, что так будет правильно.
Туран потер ноющее бедро. Они шли достаточно долго, чтобы вместе с маслом в лампе закончились объяснения и началась ссора.
— Вы уже предложили способ этому миру!
— Не мы, Элья. Но даже если так — умирающая империя, больные дикие Степи, поселки в сотню жителей, гордо именующие себя городами, Кхарн, навсегда застрявший в войнах. Вот прежний мир!
Разговор совершал виток за витком и возвращался к тому, что было невозможно изменить.
— Значит, вы… они изменили мир к лучшему?!
— Они…
— Создали клоаку! Выгребную яму для дерьма из человеческих душ. И нас создали как… мусорщиков? Падальщиков? Червей, которые это дерьмо жрут и жиреют! А оно не от солнца и не от ваших пульсаций! Оно от людей! Берет у вас ваше и вам же возвращает! Ненависть, злость, трусость, все дерьмо, скопившееся здесь — ваше! И тебе ли, положившему жизнь на пополнение клоаки, бояться ее прорыва?
Не дожидаясь ответа, склана заговорила, отчего-то шепотом, хотя рядом не было никого, кто мог бы подслушать:
— Каменная глотка-кишка — вот ваш новый мир! И ты хочешь повторения?!
Элья врезала кулаком по валуну.
— Я уже говорил про демона Урт, — отчеканил Аттонио. — Сегодня я видел то, о чем не написано ни в каких книгах. И тот чирей, который я мог бы нынче нарисовать на морде мира, стал бы самым отвратительным. И самым правдивым. Как думаешь, мне нравится видеть чирьи? А самому быть гноем и глядеть на все изнутри нарыва?!
— Гной к гною, — произнесла Ласка, молчавшая с той самой беседы, которая состоялась в пещере.
Её пальцы нырнули в пустые глазницы и вынырнули, коснувшись лица Аттонио. Не отпрянул, дождался, пока они пройдут от лба до подбородка.
— Нарывы должно лечить, — сказал он.
Бельт не сделал ни шага, но мэтр отпрянул.
— Я хотел стать лекарем. — Стошенский палач ткнул себя пальцем в грудь. — Только получилось паршиво. Почему-то главные инструменты в этом деле оказались — железо и огонь. Я не хочу такого лечения. Ни для кого, ни для чего. Ты понял меня, малевальщик?
— Понял, давно понял. Теперь я тоже его не хочу. Но ты знаешь другое средство?
— Вот мое средство. — Бельт коснулся волос Ласки. — Я свой выбор сделал. А ты?
— Сдается, мой выбор уже не так и важен, — проворчал Аттонио и побрел дальше по узкой колее коридора.
Стены его постепенно светлели, теряя красноту гранита, а из редких ответвлений тянуло свежестью. Неужели выход близко? Конец подземельям? И начало. Вот только чему?
И снова мэтр первым нарушил затянувшееся молчание:
— Ты ведь видела свет, склана?
— Видела. Каплю в море.
— Эта капля — маяк в темноте туннеля. И пока он тлеет…
— Где? Где он тлеет, человек?! — почти прокричала Элья.
Коридор неожиданно вывернул в пещеру. Пол и стены ее пестрели дырами, сквозь которые лился, ослепляя, дневной свет. Шедший впереди Бельт вдруг попятился, выдавливая вместо возгласа радости единственное:
— Сцерхи!
При встрече от нее пахло огнем и свежей кровью. Её не-живое тело было громким и неуклюжим на вид, но оказалось достаточно крепким, чтобы выдержать первый удар.
Его клыки скользнули по металлу. Ее когти вспороли плотную шкуру, и над холмами прокатился хриплый рев.
Потом они долго кружили, присматриваясь друг к другу. И обессилев, он лег на землю: пусть решает.
Решила. Дальше шли вместе, убираясь от людей и городов.
Он постепенно привыкал к холоду ее тела, находя в искаженных формах особую прелесть, и даже мурлыкал, вылизывая острые шипы на хребте.
Она приспосабливалась к его слабости и постоянному, дразнящему запаху крови, которой сочились многочисленные раны. И когда он, восстанавливая силы, засыпал, сидела рядом. Пыталась мурлыкать, но встроенные клапаны издавали лишь сипение.
И оба одинаково любили эту пещеру.
Туран медленно поднял руки.
— Резких движений не делайте. Нападут.
Из оружия под рукой нож да у Бельта меч. Негусто даже на сцерха, не говоря уже о големе.
— Я их отвлеку. Они меня знают. Оба. Вы уходите по дальней стене.
Факел аккуратно лег под ноги, зашипел под подошвой.
— Привет, зверь. Я тебя обманул. Помнишь?
Страха не было, только разочарование: так и не вернется в Байшарру. Ну и к демонам, все равно там его никто не ждет.
— И тебя, Желтоглазая, обманул. Успокаивал. Говорил, что все будет хорошо, а оно вышло хреново. Заперли в железе…
Медлили. И те, кто спереди, и те, кто сзади.
— И Красную я убил. И остальных тоже. Чужими руками, но я. Выходит, что предал, да? А тебя, зубастый, уж и подавно. Ты — не я, ты умеешь любить. Даже Ырхыза. А я заставил убивать. Тоже в лекаря-спасителя играл.
Легонько щелкнув по полу хвостом, ящер принялся заходить сбоку.
И хорошо. По противоположной стороне остальные и прорвутся… Но медлят-то чего? Ждут, пока зверь начнет рвать человека, забыв о других жертвах?
Нет, просто ждут. Бельт поплевывает на ладони, склана распускает тяжелый пояс, оборачивая им руку навроде кистеня. Глупо…
Или нет?
Голем, припав к земле, подполз и ткнулся мордой в колени, повернул голову, напрашиваясь на ласку. И дрожащие пальцы скользнули по грязному металлу.
— Прощаешь? Ну хоть ты меня прощаешь… Пару нашла? Умница. Он хороший.
За стальными ребрами голубоватым светом засветилось нечто размером с некрупную тыкву.
— У нее яйцо, — пробормотал Туран сам себе.
— Это то, что когда-то было поводком, — произнесла склана, почесывая бока любимцу Ырхыза. — И плетью. Я отдала их за стенами замка…
— А я ведь не только твоего кагана предал, бескрылая. Сначала товарища. Бросил умирать. Даже не знаю, что с телом стало. Потом Ыйрама, хотя о нем не жалею. Людей, когда сцерхов помогал натаскивать. Сцерхов, когда их убивал. РуМаха, когда стихи писать перестал. Маранга, Ырхыза. Вирью… И всегда оправдание было. Всегда ради того, чтобы мир стал лучше.
Стальные клыки перехватили руку, сжали — острые края примяли кожу, еще чуть-чуть и кости захрустят.
— А как мир станет лучше, если я становлюсь хуже? Если я — тоже мир? И ты? И он? И все?
— И я, и ты, и он, и все вокруг — семена, — сказал Аттонио, осторожно касаясь железного подреберья. — А семя к семени — будет поле.
Металл холодил руки, но острые с виду клыки не ранили. Отпустит? Она не живая, еще один призрак искалеченного мира.
— В наших силах хотя бы попытаться, чтобы новое поле не стало кормушкой для очередной дряни, — закончил художник.
Бельт Стошенский взял за руку рыжую Ярнару и буркнул:
— Хватит языком молоть. Пошли, пока пропускают.
Между притихших зверей, между валунов и хрустких обломков, между теней и отблесков, шаг за шагом.
— Не бойся, Туран ДжуШен, — сказала Элья, помогая перебраться через завал. — Я… Мы тоже простили тебя.
Каменные стены больше не давили на людей. Впереди был свет.
Ящерам нравилось наблюдать. В округе нашлось немало мест, откуда было видно, как рвут друг друга человечьи стаи. Как, спустя несколько лет, пришедшие издалека и пахнущие солью, поджигают душное каменное гнездо. И как еще через столько же совсем другие отстраивают его, подгоняя кнутами серошкурых людей-мотыльков. Как огромные стальные звери замирают на полях, словно обессилев от голода, и со временем превращаются в скелеты, обглоданные ловкими человеками с крючьями и лестницами…
Ящерам было хорошо вдвоем до очередного снега и холода, который погрузил обоих в сон. Весной проснулся лишь один. Он не бросил подругу, ставшую не-живой по-настоящему. Он звал её, грел, прижимаясь к железному телу, и вылизывал потухшее брюхо. Носил еду и рассказывал о мире, где стало по-другому дышаться.
И все чаще смотрел в ту сторону, куда много лет назад ушли пятеро, одинаково перемазанные смертью и жизнью.
Эпилог
— Я все еще жив.
Говорить трудно — беззубый стариковский рот не приспособлен для долгих речей.
Мой единственный спутник, столь же разбитый временем, подслеповато зашарил по котомке, из которой среди прочего торчал угол деревянной обкладки. Единственный экземпляр, полагаю.
Усевшись на длинный камень, я с наслаждением вытянул ноги: тонкие сухие ходули в чулках обожженной кожи и пыли. Память.
— Я бы хотел прочесть ему свою книгу, — произнес мой спутник.
— Думаю, он был бы рад, Звяр.
Совсем плох стал старик — пальцами видит лучше, чем глазами. Куда уж тут читать? Впрочем, Звяр помнил свой текст наизусть.
— Я даже не знаю его имени.
— Это не важно. Такой человек наверняка нашел свой Белый Город. Или построил его.
Звяр кивнул. Скорее, собственным мыслям, чем мне.
— В Белый город ведут разные дороги, — сказал я. — Многим вообще не выпадает выйти к перекрестку, кому-то достается путь покороче, кому-то подлиннее. Например, одному глупому кхарнцу пришлось изрядно поплутать. Думаю, не меньше, чем увечной склане.
Наша дорога тянулась до самого горизонта, ложась длинным мазком на самое сложное полотно. Интересно, существует ли художник, способный создать нечто, более прекрасное?
— Я по-прежнему не знаю надо ли их искать и в какой стороне, дружище Звяр.
— А разве это важно? Где я — там и Белый город, — ответил мой спутник.
Он снова прав. Белый город можно найти даже в Наирате, покинутом мною много лет назад.
— В каганате я давно не нужен. — Эти слова предназначены вовсе не Звяру. Они заготовлены для тех, кто остался в прошлом. И сотворил настоящее. — Было время для разговоров, когда вахтаги уходили в порталы и возвращались с крылатыми рабами и сундуками линга. Но оно прошло. Умерло вместе с небесным жемчугом, превратившимся в известковые катышки. Похоронено вместе со злым каганом Ырхызом. Забыто вместе с добрым каганом Юымом. Но сказки бабушки Белянки до сих пор живы.
Я даже знал, какую из них хотел бы рассказать при встрече, но сперва…
— Ворота Белого города всегда открыты, и за это я, Вирья Вечно Свободный, говорю вам спасибо.
Примечания
1
Адаптированная версия текста Шалкииза Тленшиулы (1465–1560)
(обратно)2
Адаптированная версия текста Шалкииза Тленшиулы (1465–1560)
(обратно)3
Адаптированная версия «Завещания» Франсуа Вийона (1432(32?) — 146(3?))
(обратно)
Комментарии к книге «Жизнь решает все», Екатерина Лесина
Всего 0 комментариев