Шимун Врочек Танго железного сердца
СОВЕТСКАЯ ГОТИКА
ВЫСОКИЙ ПРЫЖОК
Охренеть можно, думает старшина второй статьи Григорьев, глядя на гранату, которая только что (прям, блин, щас!) выкатилась к его лицу. Граненая шишка, металлический шар в геометрически правильной фасовке каналов, лежит на расстоянии вытянутой руки — в принципе, можно дотянуться и прижать рычаг — только толку, увы, никакого. Насколько помнит старшина, а помнит он обшарпанный стенд с плакатом: граната ручная Ф-1, вскрытая по оси симметрии; кольцо, пороховой заряд, рычаг, выдернуть и прижать, радиус поражения 200 метров, надпись химическим карандашом «Костя — дегенерат» и стрелка к запалу, похожему на зеленый член в разрезе, — у него осталось секунды три. Потом долбанет так, что мало не покажется.
Два, считает старшина. В ту же секунду пол вздрагивает и слышен потусторонний жуткий скрежет. Это еще не граната. Это означает, что железная коробка, по недоразумению именуемая подводной лодкой К-3, опять задела край полыньи легким корпусом.
Правее Григорьева, в ожидании кровавой бани лежит «тарищ адмирал флота». Лицо у него белое, как простыня на просушке. Он выдыхает пар и смотрит. Видно, что перспектива превратиться в тонкий слой рубленого мяса, равномерно размазанный по отсеку, прельщает его не больше, чем простых матросов.
Судя по комплекции товарища адмирала — фарш будет с сальцом.
Григорьев еще немного думает, потом подтягивает свои семьдесят килограмм на руках и укладывает животом на гранату. Еще один способ почувствовать себя полным идиотом. Граната упирается в желудок; холодит брюшные мышцы — это действует как слабительное. Старшина сжимает задницу, чтобы не обделаться. Страшно до чертиков. Почему-то как назло, ничего героического в голову не приходит, а из хорошего вспоминается только белый лифчик, обшитый гипюром. Дальше лифчика воображение не заглядывает, хотя явно есть куда. Обидно.
Один, считает старшина.
237 дней до
— Страшно, товарищ адмирал. У них лица живые.
До Васильева не сразу доходит.
— Что?
В трюме подлодки пляшут лучи фонарей. Маслянисто-черная жижа хлюпает под ногами — воды не так много, видимо, экипаж успел задраить поврежденные отсеки и умирал уже от удушья. Семь лет. Васильев идет за лейтенантом, который говорил про лица. Пропавшая без вести С-18. Лодка в открытом море получила отрицательную плавучесть и легла на дно — если бы не это, у моряков оставался бы шанс. Всплыть они не смогли; хотя насосы главных цистерн еще работали, и электроэнергия была. Проклятое дно держало, как присоска.
— Товарищ адмирал!
Луч фонаря выхватывает из темноты надпись на столе. Царапины на мягком алюминии сделаны отверткой — она лежит рядом.
«Будь прокляты те, кто научил нас пользоваться ИДА».
Рядом сидит, прислонившись к койке, человек в черной робе. На нем аппарат искусственного дыхания. Теперь адмирал понимает, что означает надпись. Лодку нашли спустя семь лет после гибели — а неизвестный матрос до последнего ждал спасения. Они стучали в переборки, чтобы подать сигнал спасателям. Они пытались выйти через торпедные аппараты. Глубина почти триста метров — значит, шансов никаких. Но они продолжали надеяться — и продлевали агонию.
Если бы тогда, в пятьдесят втором, лодку удалось найти, думает Васильев. Черт.
Ничего. Не было тогда технических средств для спасения экипажа С-18. Ее и сейчас-то удалось поднять с огромным трудом, чуть ли не весь Северный флот подключили…
Под ногами плещется вода с дизтопливом и нечистотами. Адмирал прижимает платок к носу.
«Будь прокляты те…»
Лейтенант резко останавливается — Васильев едва не втыкается ему в спину.
— Что?
Лейтенант присаживается на корточки и переворачивает очередное тело. Светит фонарем. Потом лейтенант смотрит вверх, на Васильева и говорит:
— Видите, товарищ адмирал?
Васильев смотрит и невольно отшатывается.
Молодой безусый матрос — из какой-то русской глубинки. Русые волосы в мазуте. Адмирал чувствует дурноту: матрос уже семь лет, как мертв, но у него розовое лицо с легким румянцем и никаких следов тления.
Он выглядит спящим.
146 дней до
Подводникам положены жратва от пуза и кино пять раз в неделю. А еще им положено отвечать на идиотские вопросы начальства.
— Объясните мне, мать вашу, как можно погнуть перископ?!
— Легко, — отвечает командир.
Григорьев, наделенный сверхчеловеческим чутьем, делает шаг назад и оказывается за колонной. Это перископ в походном положении. Отсюда старшина все видит и слышит — или ничего не видит и не слышит, в зависимости от того, как повернется ситуация. Судя по напряженным спинам акустика и радиста, они пришли к такому же решению.
— Так, — говорит Васильев и смотрит на капитана Меркулова. Старшину он не замечает.
— Я понимаю, — ядовито продолжает адмирал, — что вам перископ погнуть — нефиг делать, товарищ каперанг. Но мне все же хотелось бы знать, как вы это провернули?
— Очень просто, — говорит Меркулов невозмутимо. Потом объясняет товарищу адмиралу, что наши конструкторы, как обычно, перестарались. Заложенные два реактора (вместо одного, как у американцев на «Наутилусе») дают избыточную мощность, и лодка вместо расчетных 25 узлов подводного хода, на мощности реактора 80% выжимает все 32.
— Разве это плохо? — говорит Васильев.
— У вас есть автомобиль, товарищ адмирал?
Васильев выражает вежливое недоумение: почему у представителя штаба флота, заслуженного подводника, члена партии с 1939 года, не должно быть автомобиля?
— Представьте, товарищ адмирал флота, — говорит Меркулов, — стоите вы на переезде, и тут слева приближается гул, который переходит в рев, свист и грохот, а потом мимо вас на скорости шестьдесят километров в час проносится черная «дура» длиной в стадион и массой под четыре тыщи тонн.
Старшина Григорьев стремительно опупевает, но изображает невидимку. Этот спектакль покруче любого кино, и ему не хотелось бы лишиться места в первых рядах.
— Представили, товарищ адмирал? — спрашивает каперанг Меркулов. Васильев молчит, видимо, у него не такое живое воображение. «Ночевала тучка золотая, — некстати вспоминает старшина, — на груди утеса-великана».
На чело утеса-великана наплывает что-то явно тяжелее тучки. Такой грозовой фронт, что адмирал выглядит черным, как угнетенные жители колониальной Африки.
— Имеете в виду вашу лодку? — говорит адмирал наконец. Он уже произвел в уме нехитрые подсчеты, и все складывается: скорость тридцать узлов, длина больше ста метров и соответствующее водоизмещение. Не надо быть Эйнштейном, чтобы угадать в черной «дуре» лодку проекта 627.
— Имею в виду товарный поезд, товарищ адмирал флота. А теперь представьте, что ваша «победа» высунула морду на рельсы… Вот поэтому перископ и погнули, — заканчивает Меркулов.
Даже школьного образования Григорьева достаточно, чтобы понять — какой-то логической сцепки тут не хватает. И тем более понимает это адмирал Васильев, у которого за плечами военно-морская академия. И вообще, этот каперанг его достал.
— Не понял, — говорит адмирал сухо.
— Вода, — объясняет Меркулов. — Поверхность. Я приказал поднять перископ, чтобы не идти вслепую. А удар на скорости оказался очень сильным, его и согнуло… Потом еле выпрямили, чтобы погрузиться. Эх, надо было делать запасной, как у американцев.
Каперанг говорит про «Наутилус» — первую подводную лодку с атомным реактором. Американцы успели раньше, еще в пятьдесят пятом. В том же году вышло постановление Правительства о создании советской субмарины с ядерным двигателем. Но только сейчас, спустя четыре года, К-3 вышла на ходовые испытания. Первый советский атомоход.
Кстати, у «Наутилуса» действительно два перископа.
Зато можно сказать, что у Меркулова единственный профессиональный экипаж на весь Союз. Несколько лет подготовки — сначала на берегу, при Обнинской атомной станции, потом на макете лодки, а дальше на живой К-3, на стапелях и в море. И никаких сменных призывов. Впервые на флоте весь экипаж набран по контракту — одни сверхсрочники и опытные матросы. Меркулов костьми лег, но выбил.
Проблем, конечно, все равно выше крыши.
Например, этот Васильев, больше известный как Дикий Адмирал. Приехал смотреть результаты ходовых испытаний.
Ну что ж, каперанг Меркулов может результаты предоставить.
На скорости выше пятнадцати узлов гидролокатор бесполезен.
На скоростях выше двадцати узлов от вибрации болят зубы и выкручиваются болты.
На скорости тридцать узлов появляется турбулентность, про которую раньше на подлодках и не слыхали. Зато американские противолодочные корабли теперь К-3 не догонят — силенок не хватит. Зато нас слышно на весь мировой океан.
И вот тут мы погнули перископ, говорит Меркулов.
— Еще «бочки» эти дурацкие текут постоянно, — продолжает каперанг. Слушай, Дикий Адмирал, слушай. — На них уже живого места нет.
«Бочки» — это парогенераторы. Система трубопроводов первого и второго контура реактора. Под высоким давлением «бочки» дают течь, уровень радиации резко идет вверх. Появляется аварийная команда и заваривает трубы. И так до следующего раза.
«Грязная» лодка, говорит Меркулов.
— А потом мы открываем переборки реакторного отсека, чтобы снизить в нем уровень радиации.
— Черт, — говорит адмирал. У него в глазах потрескивают миллирентгены. Васильев нервничает: — И получаете одинаковое загрязнение по всей лодке?
— Совершенно верно, — спокойно отвечает командир К-3. — Ну, на то мы и советские моряки.
43 дня до
В кают-компании тепло и пахнет хорошим коньяком. Стены обшиты красным деревом, иллюминаторы в латунной окантовке. Мягкий свет плафонов ложится на стол, покрытый белой скатертью, и на мощный красивый лоб Главнокомандующего ВМФ.
Главнокомандующий хмурится и говорит:
— Я сам командовал кораблем и прекрасно знаю, что ни один командир не доложит об истинном положении вещей. Если ему ставят задачу, он будет выполнять ее любыми правдами и неправдами. Поэтому ты, Меркулов, молчи! О готовности лодки послушаем твоих офицеров.
А что их слушать, думает командир К-3, каперанг Меркулов. Мы тоже не дураки. На полюс идти надо, так что — пойдем. Лодку к походу готова. А говорить о неисправностях — только лишний раз подставляться… Выйдешь в море на нервах, да еще и ни черта не сделав.
Меркулов выслушивает доклады своих офицеров — на диво оптимистичные. Лодка готова, готова, готова.
Главнокомандующий расцветает на глазах. Как розовый куст в свежем навозе.
15 дней до
В надводном положении лодка напоминает серого кита: шкура пятнистая от инея, морда уродливая, характер скверный. Чтобы волнением не болтало, лодка принайтована тросами. Вокруг лодки — суровая северная весна: лед, ветер и черная гладь воды.
На китовой шкуре суетятся мелкие паразиты. Один из паразитов, тот, что повыше, вдруг открывает рот и поет, выпуская клубы пара:
До встречи с тобою, под сенью заката Был парень я просто ого-онь. Ты только одна-а, одна виновата, Что вдруг загрустила гармо-онь.У паразита — сильный наполненный баритон. С видимым удовольствием он повторяет припев:
Ты только одна-а, одна виновата, Что вдруг загрустила гармонь.— Кто это? — спрашивает Меркулов. Они со старпомом стоят на пирсе, наблюдают за погрузкой и курят. Бледный дым, неотличимый от пара, улетает в серое небо.
— Не знаю, — говорит кап-два Осташко. — Эй, Григорьев! — Старшина оборачивается. — Кто это поет, не знаешь?
Григорьев знает, но отвечать сразу — отдавать по дешевке. Младший командный состав должен знать себе цену. Поэтому старшина прикладывает руку к глазам, долго смотрит (но не так долго, чтобы командир устал ждать), потом изрекает:
— А, понятно. Это каплей Забирка, из прикомандированных. Он вообще худущий, соплей перешибить можно, но голосяра — во! Ну, вы сами слышали, товарищ капитан…
И продолжают слышать, кстати.
Весенние ветры умчались куда-то, Но ты не спеши, подожди, Ты только одна…— Спасибо, старшина. Можете идти.
— Есть.
Они выпускают дым, снова затягиваются.
— Что-то «пассажиров» мало, — говорит командир задумчиво. — Всего один остался. Куда остальные делись, интересно?
— Саша, так тебя это радовать должно! — не выдерживает старпом. Он знает, как Меркулов относится к штабным бездельникам, которые идут в поход за орденами и званиями. Обычно таких бывает до десятка. Они первые у котла, у «козла», и у трапа на выход при всплытии. Остальное время «пассажиры» дохнут со скуки и режутся в карты.
— Должно, а не радует, — говорит Меркулов. — Пассажиры, Паш, — они как крысы, у них чутье звериное. Значит, в опасное дело идем. Или какая-то херня в море случится. Тьфу-тьфу-тьфу, конечно. Так что, Паша, будь другом — проверь все сам до последнего винтика. Что-то у меня на душе неспокойно.
— Сделаем, командир.
Еще одна затяжка.
— Товарищ капитан, смотрите! — вдруг кричит Григорьев издалека и на что-то показывает. Командир со старпомом поворачиваются. Сперва ничего не понимают. Потом видят, как по дорожке к пирсу, торопясь и оскальзываясь, спускается офицер в черной флотской шинели. В свете дня его обшлага отсвечивают тусклым золотом. Что-то в офицере есть очень знакомое — и не очень приятное.
— Это Дикий Адмирал, — узнает старпом наконец.
Пауза.
— Накаркали, — говорит Меркулов с досадой и сплевывает.
14 дней до
«Дикому» адмиралу никто особо не рад. Он это чувствует и начинает злиться. А когда начальство злится, оно ищет повод придраться, наорать, наказать и тем самым утвердить собственное эго.
— Что это было? — спрашивает Васильев мягко и зловеще.
Но, в общем-то, не на того нарвался. Командир электромеханической боевой части инженер-капитан второго ранга Волынцев Борис Подымович. Заменить его некем, поэтому «механик» откровенно наглеет:
— Внеплановая дифферентовка, товарищ адмирал.
Врет в глаза, сукин кот, думает Меркулов, но молчит. Сзади раздаются смешки, которые тут же стихают. Вообще-то, механик на самом деле дал маху, но адмиралу об этом знать не обязательно. Подумаешь, задрали корму и накренили лодку вправо. Внеплановая дифферентовка и пошел ты нафиг.
Васильев молчит. Этот раунд он проиграл.
Адмирал ищет, на ком бы еще сорвать злость. На глаза ему попадается вахтенный журнал, Васильев листает его в раздражении.
— Почему в вахтенном журнале бардак?! — спрашивает он наконец. — Старший помощник, это что, боевой корабль или богадельня?!
Офицеры лодки переглядываются.
— Бордель, товарищ адмирал! — отвечает старпом.
Старпому нельзя терять лицо перед экипажем. Поэтому он начинает дерзить.
— Так, — говорит Васильев зловеще.
К несчастью, кап-два Осташко забыл, что незаменимых старпомов не бывает. Сместить «механика» адмирал не может, потому что некому будет управлять механизмами и погружением, старпом же — другое дело.
Следует мгновенная и жестокая расправа.
— Записать в вахтенный журнал! — командует адмирал. — Приказываю отстранить старшего помощника Осташко от исполнения служебных обязанностей. — Адмирал очень хочет добавить «отстранить на хрен», но такое обычно не заносят в официальные документы. — Принимаю его пост на себя. Руководитель похода адмирал флота Васильев… Дай, подпишу.
Неуязвимый «механик» хмыкает. Васильев смотрит на него в упор, но ничего не говорит. Сейчас адмирал напоминает хищника моря, огромную белую акулу с кровью на челюстях.
С хрустом перекушенный, старпом бьется в судорогах; потом, бледный как наволочка, уползает в угол и садится. Руки у него дрожат. Это, скорее всего, конвульсии умирающего. А ведь был хороший моряк, думает Меркулов с сожалением.
Потом открывает рот — неожиданно для себя.
— Товарищ адмирал, разрешите вопрос. Зачем нам ядерные торпеды?
13 дней до
Считается, что спиртное — лучшая защита от радиации. Поэтому лодка несет громадный запас красного сухого вина. К «саперави» прилагаются апельсины, ярко-оранжевые, как новый год в детском саду. На человека в день положено сто грамм — это немного. Поэтому офицеры скидываются и организуют «черную» кассу — и на эти деньги забивают холодильник в офицерской кают-компании. Чтобы водка была; и была холодная.
Меркулов смотрит на «Саранск» долгим взглядом. Потом пересиливает себя и идет в центральный. Там его уже ожидает радист.
— Получена радиограмма, товарищ командир. От главного энергетика проекта Шаталова.
— И что? — говорит Меркулов.
— «Ознакомившись с техническим состоянием К-3, категорически требую запретить выход лодки в море». Подпись, дата.
Меркулов усмехается.
— Поздно. Уже вышли, — Поворачивается к старпому, понижает голос. — Вот оно: высокое искусство прикрывать задницу — учись, Паша.
Через полчаса радист опять докладывает:
— Радиограмма из штаба флота. Товарищ командир, «Наутилус» вышел в море. По данным разведки: американцы готовились в дальний поход. Возможно, целью является…
Твою мать, думает Меркулов.
— Полюс? Они вроде там уже были?
— Так точно: полюс, — говорит радист. — Нам приказано: идти в боевой готовности, на провокации не поддаваться. В случае контакта с американцами действовать по обстановке. Подпись: Главком ВМФ, дата: сегодня.
Меркулов поворачивается и смотрит на Васильева. Тот нисколько не удивлен.
По обстановке значит, думает Меркулов. Что-то ты уж больно спокоен, адмирал. С нашими-то тремя торпедами.
Две обычных Т-5 с атомными зарядами.
И одна Т-15, чудовищная штука в 27 метров длиной, с водородной бомбой в четыреста килотонн. Эта штука проходит через три отсека и упирается в центральный пост. По замыслу конструкторов, такой торпедой можно поразить крупный военно-морской порт противника.
По данным разведки флота, таких портов во всем мире — два. Два! И не один не имеет стратегического значения.
Тем не менее, сейчас подлодка идет к полюсу с полным ядерным боезапасом. И туда же идет штатовский «Наутилус».
Забавно, думает каперанг.
5 дней до
За бортом — белое крошево; черная вода, в которой плавают куски пенопласта. Это паковый лед. Полынья напоминает суповую тарелку с широкими выщербленными краями. Григорьев ежится — ему даже смотреть на это зябко. Старшину перевели в экипаж с Черноморского флота, поэтому на севере он банально мерзнет. Хотя и родом с Урала.
Морозный воздух обжигает легкие.
Рядом стоит капитан-лейтенант Забирка — фамилия смешная, да и сам тоже, но парень хороший. И совсем не похож на «пассажира». Ребятам Забирка нравится.
Открыли люки, чтобы проветрить внутренние отсеки. Теплый радиоактивный воздух поднимается вверх; вокруг лодки клубится белый туман.
Из дверей рубки в облаке пара возникает Дикий Адмирал. Васильев нарочито медлит, хотя старшина видит, как в его глазах щелкают миллирентгены. Старшина вспоминает шутку времен начала службы. «А свинцовые трусы ты себе уже купил?» Некоторые ломались. Интересно, Васильев бы сломался? Адмирал отчаянно боится радиации — но пока держится и даже пьет не больше других.
Забирка сдвигается; адмирал встает к ограждению, резко вдыхает, жадно оглядывается, словно пытается надышаться чистым, без альфа и бета-частиц, воздухом на год вперед. Ну, по крайней мере, до следующей полыньи.
Налетает ветер и сносит туман в сторону. К-3 покачивается под порывами.
Васильев рефлекторно вцепляется в леер.
Волнение слабое, но лодку бултыхает в полынье, как дерьмо в проруби.
— И якоря у нас тоже нет, — говорит Меркулов за спиной адмирала, и исчезает в люке, прежде чем тот успевает ответить. Васильев скрипит зубами и беззвучно матерится. За последние дни отношения между проверяющим из штаба и командиром К-3 испортились окончательно. Старшина делает вид, что ничего не заметил.
Из-за туч выныривает солнце и освещает все, как прожектором.
3 дня до
— Акустик, пассивный режим.
— Есть пассивный режим.
Командир часами лежит на полу, смотрит в перископ. Он выдвинут едва-едва, чтобы не задеть ледовый пласт, поэтому окуляр находится у самого пола. Меркулов ищет просвет для всплытия. Потом его сменяет старпом, каперанг выпрямляется, хрустит суставами, идет курить. Адмирал появляется в центральном посту все реже. Отсиживается в кормовом отсеке. Кто-то сказал Васильеву, что там радиация полегче. В принципе, это правда — кормовой отсек дальше всего от реакторного.
— Ну что?
— Ничего, товарищ капитан.
Море безмолвствует. Конечно, море полно звуков, это любой акустик скажет — но нет звука чужих винтов. А это самое главное. Старпом перебрасывается фразами с заместителем.
— Теоретически, им нас не догнать, — говорит заместитель об американцах.
— А практически?
— А практически мы их не услышим.
— Шумы, — говорит акустик. — Слышу…
— Что? — Выпрямляется старпом. — Что слышишь?
Лицо акустика в напряжении. На лбу выступает капля пота, бежит вниз.
— Блин, — говорит вдруг акустик. — Простите, товарищ капитан. Будто дышит кто.
— Что еще? — Старпом отбирает наушники, вслушивается в море. Сперва ничего не разбирает, кроме гула и отдаленного шума винтов — это собственный шум К-3. Потом слышит далекий смех. Потом — глубокий мужской голос на фоне гула океана.
Весенние ветры умчались куда-то, Но ты не спеши, подожди-и, Ты только одна-а, одна виновата, Что так неспокойно в груди-и.— Блин, — говорит старпом. Потом командует: — Отставить песню! Дайте мне радио.
— Не надо.
Старпом оборачивается и видит Меркулова, который уже покурил, поел, выспался, и успел побриться. Подбородок каперанга сияет чистотой. Старпом мимоходом завидует свежести командира, потом смотрит вопросительно.
— Хорошая песня, — поясняет Меркулов. — Хорошо поет. Акустик, активный режим.
— Есть активный. — Акустик включает гидролокатор. Слышен тонкий импульс сигнала. Меркулов открывает люк в переборке, то же самое делают в остальных отсеках. Теперь голос слышен без всяких наушников.
Ты только одна-а, одна виновата, Что так неспокойно в груди-и.2 дня до
На краю суповой тарелки лежит, вмороженная в лед, огромная атлантическая селедка, густо посыпанная крупной белой солью.
— Блин, — говорит старпом. Похоже, словечко привязалось.
Характерная форма рубки и леерных ограждений. До боли знакомые обводы легкого корпуса. Такие очень… очень американские.
— «Наутилус», — говорит Меркулов, сам себе не веря. — Что б меня, это же «Наутилус»!
Прибегает мичман-дозиметрист и докладывает:
— Фонит, тарищ командир. Почти как в активной зоне. Может, у них реактор вразнос пошел? Они, наверное, вспыли побыстрому, их как пробку выбросило — и на лед!
Глаза у мичмана покрасневшие и гноятся. От радиации у половины экипажа — конъюктивит и экзема. Несколько человек на грани слепоты. Грязная лодка, очень грязная, думает каперанг. Хотя у американцев дела не лучше. У них дела, если честно, совсем плохи.
— Как лодка называется? Опознали?
— Нет, товарищ командир. Там только бортовой номер: пять-семь-один.
Номер «Наутилуса». Значит, я не ошибся, думает каперанг. Но что, черт возьми, тогда с ними случилось?
— Сменить одежду, — приказывает Меркулов. — В лодку не заходить, вам сюда принесут — ничего, не замерзнете. Потом отогреетесь. Личные дозиметры — на проверку. Молодцы, ребята. И получить двойную порцию водки. Все, бегом.
— Есть!
Появляется Васильев. С минуту смотрит на тушу американской лодки, потом протирает глаза. У него зрение тоже садится — или адмирал очень удивлен.
Или все разом.
— Блин, — говорит Дикий Адмирал. В этом Меркулов с ним солидарен. — Нашли кого-нибудь?
— Еще нет. Пока не искали. Старпом!
Осташко о чем-то беседует с комиссаром лодки. В этот раз К-3 поставили вплотную к кромке льда и опустили носовые рули глубины — как трапы. Несколько матросов выглядят на белом фоне, словно вороны на снегу.
— Старпом! — повышает голос Меркулов. Осташко оборачивается. — Паша, возьми людей, возьми автоматы из оружейки. Осмотритесь здесь вокруг. К «Наутилусу» не лезть. Давай, может, кого найдете. Только дозу не забудь измерить. Ну, с богом.
— Понял, — отвечает старпом.
Меркулов поворачивается к Васильеву.
— На твоем месте, — говорит адмирал тихо, — я бы приказал стрелять в любого, кого они обнаружат.
Каперанг надменно вскидывает подбородок. Взгляд его становится тяжелым, свинцовым. Слова чеканятся, как зубилом по металлу.
— Вы что-то знаете?
Адмирал поводит головой, словно воротник кителя натер ему шею.
— Дело твое, — говорит Васильев наконец. В его глазах — непрерывный треск сотен счетчиков Гейгера. — Твое, каперанг. Только не пожалей потом, ладно?
Меркулов молчит.
Ты только одна-а, одна виновата…1 день до
— Ктулху, — говорит американец. Он уже должен был загнуться от лучевой болезни, но почему-то не загинается. Только глаза жутко слезятся; огромные язвы — лицо Рокуэлла выглядит пятнистым, как у леопарда. Еще у него выпадают волосы — но при той дозе, что схватил американец, это вообще мелочи.
— Простите? — говорит Меркулов. Он плохо знает английский, но в составе экипажа есть Константин Забирка, который английский знает хорошо. Так что, в общем-то, все друг друга понимают. Кроме моментов, когда американец заводит разговор о Ктулху.
— Говард Лавкрафт, — продолжает американец. — Умер в тридцать седьмом. А мы ему не верили.
Ему самому тридцать два. Его зовут Сэм Рокуэлл. Он лейтенант военно-морского флота США. Еще он совершенно лысый и слепой от радиации.
Близко подойти к «Наутилусу» Меркулов не разрешил. Дорого бы он дал за вахтенный журнал американцев, но… Но. Рассмотрели лодку со всех сторон из биноклей. На правом борту, рядом с рубкой, обнаружились странные повреждения — словно кто-то вырвал кусок легкого корпуса и повредил прочный. Пробоина. Видимо, столкновение? Или удар?
— Да, да, — говорит американец. — Мы закрыли отсек. Потом полный ход. Искали, где подняться наверх. Да, да.
— У вас есть на борту ядерное оружие? — спрашивает Меркулов. — Переведи ему.
Забирка переводит — странно слышать чужие слова, когда их произносит этот глубокий красивый голос.
Американец молчит, смотрит на каперанга. Через желтоватую кожу лица просвечивает кость.
— Дайте ему водки. И повторите вопрос.
— Да, — говорит Рокуэлл, лейтенант военно-морского флота США. — Мы собирались убить Ктулху. Вы слышали про операцию «Высокий прыжок»? Сорок седьмой год, адмирал Ричард Берд. С этого все началось…
12 часов до
Ростом с гору. Так написал Лавкрафт. Еще он описывает, как люди с повышенной чувствительностью — люди искусства, художники, поэты — видели во снах некое чудовище и сходили с ума. От таких снов можно чокнуться, мысленно соглашается Меркулов, вспоминая огромный, затянутый туманом город, от которого словно веяло потаенным ужасом. Невероятные, циклопические сооружения, сочащиеся зеленой слизью. И тени, бродящие где-то там, за туманом — угадываются их нечеловеческая природа и гигантские размеры. Ростом Ктулху «многие мили». Капитан автоматически пересчитывает морскую милю в километры и думает: очень высокий. Охрененно высокий.
Долбанутые американцы. Не было печали.
Меркулов с облегчением выглатывает водку и зажевывает апельсином. Желудок обжигает — водка ледяная. Потом каперанг убирает бутылку в холодильник, идет бриться и чистить зубы. Командир на лодке должен быть богом, не меньше — а от богов не пахнет перегаром.
— Слышу «трещотку», — говорит акустик. — Какой-то странный рисунок, товарищ командир.
Меркулов прикладывает наушники, слушает. На фоне непрерывного скрежета, треска и гула — далекий гипнотический ритм: тум-ту-ту-тум, ту-ду. И снова: тум-ту-ту-тум, ту-ду. Мало похоже на звуковой маяк, который выставляют полярники для подводных лодок. К тому же, насколько помнит каперанг, в этом районе никаких советских станций нет.
— Это не наши.
— Это мои, — говорит Васильев хриплым надсаженным голосом. Дикий Адмирал уже второй день пьет по-черному, поэтому выглядит как дерьмо. — То есть, наши.
Но дерьмо, которое зачем-то выбрилось до синевы, отутюжилось и тщательно, волосок к волоску, причесалось. От Васильева волнами распространяется холодноватый запах хорошего одеколона. Интересно, на кой черт ему это нужно? — думает командир К-3 про попытку адмирала выглядеть в форме.
— Что это значит? — Меркулов смотрит на адмирала.
— Это значит: дошли, каперанг. «Трещотка» обозначает нашу цель.
Цель? У командира К-3 от бешенства сводит скулы.
— У меня приказ дойти до полюса, — голос звучит будто со стороны.
Адмирал улыбается. Это слащавая похмельная улыбка — Меркулову хочется врезать по ней, чтобы превратить улыбку в щербатый окровавленный оскал. В этот момент он ненавидит адмирала так, как никогда до этого.
Это мой экипаж, думает Меркулов. Моя лодка.
— На хрен полюс, — говорит Васильев добродушно. — У тебя, каперанг, другая задача.
8 часов до
Подводный ядерный взрыв, прикидывает Меркулов.
Надо уйти от гидроудара. Сложность в том, что у К-3 только носовые торпедные аппараты. После выстрела мы получим аварийный дифферент; то есть, попросту говоря, масса воды в несколько тонн хлынет внутрь лодки, заполняя место, которое раньше занимала торпеда-гигант. Лодка встанет на попа. Придется срочно продувать носовые балластные цистерны, чтобы выровнять ее. Если чуть ошибемся, К-3 может выскочить на поверхность, как поплавок. А там лед. Вот будет весело. Даже если все пройдет благополучно и мы выровняем лодку вовремя, то еще нужно набрать ход, развернуться и уходить на полной скорости от ударной волны, вызванной подводным ядерным взрывом.
А там четыреста килотонн, думает Меркулов. Охрененная глубинная бомба.
— Акустик, слышишь «трещотку»? Дай точный пеленг.
Акустик дает пеленг. Мичман-расчетчик вносит данные в «Торий». Это новейший вычислитель. Прибор гудит и щелкает, старательно переваривая цифры и цифры. Лодка в это время меняет курс, чтобы дать новые пеленги на цели — их тоже внесут в «Торий». Координаты цели, координаты лодки и так далее. Подводная война — это прежде всего тригонометрия.
Цель неподвижна — поэтому штурман быстрее справляется с помощью логарифмической линейки.
— Готово, командир.
Меркулов глазами показывает: молодец.
Полная тишина. Лодка набирает скорость и выходит на позицию для стрельбы. Расчетная глубина сто метров.
Вдруг динамик оживает. Оттуда докладывают — голосом старшины Григорьева:
— Товарищ командир, греется подшипник электродвигателя главного циркуляционного насоса!
Блин, думает Меркулов. Вот и конец. Мы же подо льдом. Нам на одной турбине переться черт знает сколько. А еще этот Ктулху, Птурху… хер его знает, кто.
4 часа до
— Разрешите, товарищ капитан?
Григорьев проходит в кают-компанию, садится на корточки и достает из-под дивана нечто, завернутое в промасленную тряпку. Осторожно разворачивает, словно там чешская хрустальная ваза.
На некоторое время у кап-три Осташко пропадает дар речи. Потому что это гораздо лучше любого, даже венецианского стекла. Все золото мира не взял бы сейчас старпом вместо этого простого куска железа.
— Вот, товарищ капитан, он самый.
На ладонях у Григорьева лежит подшипник, который заменили на заводе. Запасливый старшина прибрал старую деталь и спрятал на всякий пожарный. Интересно, думает старпом, если я загляну под диван, сколько полезного там найду?
— Молодец, Григорьев, — говорит Осташко с чувством.
— Служу Советскому Союзу! — отчеканивает старшина. Затем — тоном ниже: — Разве что, товарищ капитан, одна закавыка…
— Что еще? — Выпрямляется старпом.
— Мы на этом подшипнике все ходовые отмотали.
— И?
Старшина думает немного и говорит:
— А если он вылетит нахрен?
Короткая пауза.
— Тогда нахрен и будем решать, — говорит Осташко. — Все, работай.
1 час 13 минут до
— Товарищ командир, — слышится из динамика спокойный голос главного механика. — Работы закончены. Разрешите опробовать?
— Пробуй, Подымыч, — говорит командир. Не зря его экипаж дневал и ночевал на лодке все время строительства. Сложнейший ремонт выполнен в открытом море и в подводном положении. Только бы получилось! Только бы. Меркулов скрещивает пальцы.
— Нормально, командир, — докладывает динамик. — Работает как зверь.
Командир объявляет новость по всем отсекам. Слышится тихое «ура». Все, теперь ищем полынью, решает Меркулов.
22 минуты до
— Операция «Высокий прыжок» — в сорок седьмом году экспедиция адмирала Берда отправилась в Антарктиду. Целая флотилия, четырнадцать кораблей, даже авианосец был. На хера столько? — вот что интересно. С кем они воевать собирались? А еще интереснее, кто их там встретил — так, что они фактически сбежали, сломя голову. А адмирал попал в сумасшедший дом… А теперь смотри, каперанг, — говорит Васильев и пробивает апельсин отверткой насквозь. Брызжет желтый сок. Остро пахнет новым годом. — Все очень просто, — продолжает адмирал. — Вот южный полюс, об который обломал зубы адмирал Берд, вот северный — рядом с которым пропадают наши и американские лодки. Короче, на этой спице, протыкающей земной шар, как кусок сыра, кто-то устроился, словно у себя дома. Нечто чудовищное.
Образ земного шара, проткнутого отверткой, отнюдь не внушает Меркулову оптимизма.
— За последние шесть лет пропало без вести восемь наших лодок, одна норвежская и три американских, — говорит адмирал. Он успел навестить холодильник, поэтому дикция у него смазанная. — Все в районе севернее семидесятой широты. Полярные воды. — Васильев замолкает, потом натужно откашливается. От него несет перегаром и чем-то застарело кислым. — Недавно мы нашли и подняли со дна C-18, исчезнувшую пять лет назад. Там… тебе интересно, каперанг?
— Да, — говорит Меркулов.
Васильев, преодолевая алкоголь в крови, рассказывает каперангу, что было там. Его слушает весь центральный пост. Тишина мертвая.
Лодка сейчас на поверхности — они вернулись в ту же полынью, в которой всплывали днем раньше. Последняя проверка перед боем.
— У них лица живые, — заканчивает рассказ адмирал. Командир К-3 молчит и думает. С-18 получила повреждения, когда была на ходу в подводном положении. «Наутилус», по словам американца, заходил в атаку. Потом… что было потом?
Меркулов поворачивается к старпому.
— Ну-ка, Паша, тащи сюда американца.
17 минут до
— Уэл, — говорит американец тихо. Он сильно ослабел за последние часы.
— Хорошо, — переводит Забирка сильным красивым баритоном.
— Что ж, спасибо, лейтенант Рокуэлл. Спасибо. Все по местам! — Меркулов встает и поправляет обшлага на рукавах. В бой положено идти при параде. — Посмотрим, выдержит ли их империалистический Ктулху попадание советской ядерной торпеды.
Старпом и штурман дружно усмехаются.
— Нет, — говорит вдруг каплей Забирка. — Ничего не получится.
Сначала Меркулов думает, что это сказал американец, а Забирка просто перевел своим звучным голосом. Поэтому каперанг смотрит на Рокуэлла — но губы американца неподвижны, лицо выражает удивление. Потом командир К-3 видит, как Забирка делает шаг к матросу-охраннику, и, глядя тому в глаза, берется за ствол «калаша». Рывок. Ничего не понимающий матрос тянет автомат на себя — и получает мгновенный удар в горло. Х-харх! Матрос падает.
Забирка поворачивается, оскалив зубы.
Худой, страшный. На левом глазу — белая пленка катаракты.
В жилистых руках, торчащих из черных рукавов, автомат кажется нелепым. Дурацкий розыгрыш, думает Меркулов. Как подводник, он настолько отвык от вида ручного оружия, что даже не верит, что эта штука может убивать.
Забирка улыбается. В этой улыбке есть что-то неправильное — каперанг не может понять, что именно, но ему становится не по себе. Движется Забирка очень мягко, по-звериному.
Кап-три Осташко кидается ему наперерез.
Судя по звуку — кто-то с размаху вбивает в железную бочку несколько гвоздей подряд. Оглушенный, ослепленный вспышками, Меркулов щурится.
Старпом медленно, как во сне, заваливается набок.
Все сдвигается. Кто-то куда-то бежит. Топот. Ругань, Крики. Выстрелы. Один гвоздь вбили, второй.
— Паша! — Меркулов опускается на колени перед другом. — Что же ты, Паша…
Лицо у кап-три Осташко спокойное и немного удивленное. В груди — аккуратные дырочки. На черной форме кровь не видна; только кажется, что ткань немного промокла.
13 минут до
— Водолазов ко мне! — приказывает Меркулов резко. Потом вспоминает: — Стоп, отставить.
Водолазы бесполезны. В обычной лодке их бы выпустили наверх через торпедные аппараты — но здесь, в К-3, аппараты заряжены уже на базе. Конечно, можно было бы выстрелить одну торпеду в никуда. Но не с ядерной же боеголовкой!
Гром выстрела.
Пуля с визгом рикошетит по узкой трубе, ведущей в рубку. Все, кто в центральном посту, невольно пригибаются. Затем — грохот, словно по жестяному водостоку спустили металлическую гайку.
Матрос ссыпается вниз, держа автомат одной рукой. На левой щеке у него длинная кровавая царапина.
— Засел в рубке, сука, — докладывает матрос. — И в упор, гад, садит. Не пройти, тарищ командир. С этой дурой там не развернешься, — показывает на «калаш». Потом матрос просит: — Дайте мне пистолет, тарищ комиссар, а? Я попробую его снять.
Комиссар лодки делает шаг вперед, расстегивая кобуру.
— У меня граната! — слышится голос сверху. Сильный и такой глубокий, что проходит через отсеки почти без искажений — только набирая по пути темную грохочущую мощь.
— Отставить! — приказывает Меркулов. Обводит взглядом всех, кто сейчас в центральном. Ситуация аховая. Сумасшедший Забирка (сумасшедший ли? диверсант?) держит под прицелом рубочный люк. Кто сунется, получит пулю в лоб. Скомандовать погружение, и пускай этот псих плавает в ледяной воде, думает командир К-3. Эх, было бы здорово. Но нельзя, вот в чем проблема.
Не задраив люк, погрузиться невозможно, потому что затопит центральный пост. В итоге, понимает Меркулов, мы имеем следующее: один безумец держит в заложниках атомную лодку, гордость советского Военно-морского флота, и сто человек отборного экипажа. А еще у него есть «калаш», два рожка патронов и граната, которую он может в любой момент спустить в центральный отсек. Особенно забавно это смотрится на фоне надвигающегося из подводной темноты американского Ктулху.
— Гребаный Ктулху, — произносит Меркулов вслух.
— Аварийный люк, товарищ командир! — вскакивает матрос с автоматом. Громким шепотом: — Разрешите!
Секунду капитан медлит.
— Молодец, матрос, — говорит Меркулов. — За мной!
4 минуты до
Восьмой отсек — жилой. Здесь как раз лежит на койке старшина Григорьев, когда раздаются выстрелы. Теперь матросы и старшины, собиравшиеся отдохнуть, с тревогой ждут, что будет дальше. Руки у старшины замотаны тряпками — раскаленные трубы парогенератора находились очень близко, ремонтники постоянно обжигались.
Но ничего. Лишь бы разобраться с выстрелами.
Появляется командир лодки с пятью матросами. Все с автоматами, у Меркулова в руке пистолет. За ними в отсек вваливается адмирал Васильев — с запахом перегара наперевес, мощным, как ручной гранатомет.
— Раздраивай, — приказывает Меркулов.
Аварийный люк не поддается. Несмотря на ожоги, Григорьев лезет вперед и помогает. Механизмы старшину любят — поэтому люк вздыхает, скрежещет и наконец сдается. В затхлый кондиционированный воздух отсека врывается холодная струя.
Один из матросов отстраняет Григорьева, лезет наружу, держа автомат наготове. Тут же ныряет обратно, выдыхает пар. Звучит короткая очередь — пули взвизгивают о металл корпуса.
Матросы ссыпаются вниз с руганью и грохотом.
Григорьев падает. Поворачивает голову и видит адмирала флота Васильева. У того лицо белое, как простыня.
— Я же предупреждал! — раздается знакомый голос. Звяк!
В следующее мгновение граненая металлическая шишка выпадывает из люка сверху. Стукается об пол, отскакивает со звоном; катится, подпрыгивая и виляя, и останавливается перед Григорьевым прямо на расстоянии вытянутой руки.
Еще через мгновение старшина ложится на гранату животом.
Момент 0
Один, считает старшина.
В следующее мгновение боль ломиком расхреначивает ему ребра — почему-то с левой стороны. Еще через мгновение Григорьев понимает, что его пинают подкованным флотским ботинком.
— Слезь с гранаты, придурок! — орут сверху.
Еще через мгновение семьдесят килограмм старшины оказываются в воздухе и врезаются в стену. Каждый сантиметр занят краниками и трубами, поэтому Григорьеву больно. Старшина падает вниз и кричит.
Пол снова вздрагивает. Только уже гораздо сильнее. Старшина открывает глаза — над ним склонился каперанг Меркулов с гранатой в руке. Кольцо в гранате, думает Григорьев, ах я, дурак.
Через открытый аварийный люк восьмого отсека льется дневной свет. Становится холодно.
— Ктулху фхтагн, — слышит старшина сверху. И не верит своим ушам. Ему невероятно знаком этот сильный красивый баритон — глубокий, как дно океана. Только в этом голосе сейчас звучит нечто звериное, темное. Этот голос пугает, словно говорит сама глубина.
— Пх'нглуи мглв'нафх Ктулху Р'льех вгах'нагл фхтагн. Но однажды он проснется…
Автоматная очередь. Крики.
— Ктулху зовет, — изрекает капитан-лейтенант Забирка. Его не видно, но голос разносится по всем отсекам. У Забирки автомат и гранаты, но он забыл, что нужно выдернуть кольцо. Капитан-лейтенант стремительно превращается в первобытное существо.
Адмирал Васильев встает на ноги и говорит Меркулову:
— Теперь ты понял, для чего нам ядерные торпеды?
Каперанг кивает. Потом выдергивает чеку, размахивается и кидает гранату через люк вверх, как камешек в небо.
— Ложись, — говорит командир К-3. — Три. — Меркулов падает, закрывая голову руками.
Два, считает старшина. В ту же секунду пол вздрагивает и слышен потусторонний жуткий скрежет.
Один, думает старшина.
Пять секунд после
По лодке словно долбанули погрузочным краном. От взрыва гранаты лодку прибивает к краю полыньи — скрежет становится невыносимым. Матросы зажимают уши. Каперанг вскакивает, делая знак матросам — вперед, наверх! Если этот псих еще жив — его нужно добить. Поднимает пистолет. «Черт, что тут нужно было отщелкнуть?! А, предохранитель…»
Вдруг динамик оживает:
— Товарищ командир, рубочный люк задраен!
Сперва Меркулов не понимает. Потом думает, что это хитрость. Забирка каким-то образом пробрался в центральный и захватил лодку.
— Кто говорит?
— Говорит капитан-инженер Волынцев. Повторяю: рубочный люк задраен.
— Очень хорошо, центральный, — каперанг приходит в себя. — Всем по местам! — командует Меркулов. — Срочное погружение!
Пробегает в центральный пост. Там лежат два тела в черной форме: сердце колет ледяной иглой, Паша, что же ты… А кто второй?
Посреди поста стоит «механик» Волынцев с рукой на перевязи. Лицо у него странное, на лбу — огромный синяк.
Вторым лежит Рокуэлл, лейтенант Военно-Морского флота США, с лицом, похожим на шкуру пятнистого леопарда. Глаза закрыты. На черной робе кровь не видна; только кажется, что ткань немного промокла.
— Вот ведь американец, — рассказывает «механик». — Забрался наверх и люк закрыл. Я ему кричу: слазь, гад, куда?! Думал, убежать штатовец хочет. А он меня — ногой по морде. И лезет вверх. — Волынцев замолкает, потом говорит: — Люк закрывать полез, как оказалось. Герой, мать вашу.
Топот ног, шум циркуляционных насосов. Лодка погружается без рулей — только на балластных цистернах.
— Осмотреться в отсеках!
— И ведь закрыл, — заканчивает Волынцев тихо, словно не веря.
— Слышу, — говорит акустик. Лицо у него побелевшее, но сосредоточенное. — Цель движется. Даю пеленг…
— Боевая тревога, — приказывает Меркулов спокойно. — Приготовиться к торпедной атаке. Второй торпедный аппарат — к бою.
Ладно, посмотрим, кто кого, думает каперанг. «Многие мили» ростом? Что же, на то мы и советские моряки…
В колхозном поселке, в большом и богатом, Есть много хороших девча-ат, Ты только одна-а, одна виновата, Что я до сих пор не жена-ат. Ты только одна-а-а, одна виновата, Что я до сих пор не жена-ат.КОМСОМОЛЬСКАЯ СКАЗКА
Кривой острый нож пластает белые кирпичи, похожие на пенопласт. Вжик, вжик, вжик. Быстрый, как крылья скользящих над водой буревестников. Кюхюль обрезает углы, подравнивает, чтобы снеговой кирпич плотнее встал на место. Построить дом из снега не так-то просто. Все делается на глаз. Тут главное, чтобы угол наклона крыши был правильный. Тогда иглу будет держаться без всякой опоры, только за счет собственной тяжести.
Старик Кюхюль их проводник и надежда. Кюхюль умеет делать дома из снега.
Сапунцов кивает и говорит «хорошо». Следующий кирпич ложится в стену. Острие ножа скользит в щели под ним, подравнивая, подрезая, укладывая точнее. Через пару часов стыки между кирпичами замерзнут, и кладка будет держаться, как единое целое. При желании, на крыше готового иглу можно даже стоять.
Сапунцов уходит от строящегося дома. У него время передачи. Он достает передатчик, антенна уже выведена, он задает волну. Берется за ключ рукой в толстой рукавице и начинает отстукивать текст. Он зашифрован. Следующая страница шифровальной книги: за 12 мая 1959 года.
Сапунцов отстукивает:
«Крачка — Гнезду. Объект не подает признаков жизни».
Он выключает питание, потом заворачивает передатчик в толстый мех. Температура сегодня за сорок, еще чуть-чуть и металл начнет разваливаться под пальцами. Батареи садятся в мороз только так. Самое странное, что молчит лодка. Они уже должны были найти полынью и всплыть для передачи сообщения.
Если они живы.
Сапунцов закрывает глаза. Даже с закрытыми глазами он знает, что вокруг. Белая беспросветная пустыня. Холод и лед. Заунывный вой ветра. Белые медведи, у которых нельзя есть печень — отравишься. Все остальное можно (его учили инструкторы по выживанию), а печень нельзя. Печень белого медведя почему-то видится Сапунцову большой и жирной, и почему-то насыщенного синего цвета. Как отравленная.
Через короткое время он открывает глаза. Кюхюль уже подготовил дом, из белого полушария иглу, от самой макушки отваливается клубами белый дым. Вернее, это скорее пар.
Сапунцов опускает на глаза картонные очки с узкими горизонтальными щелями. Это чтобы не ослепнуть от блеска льда и снега.
Пар вырывается изо рта. Сапунцов идет добывать питьевую воду. В Арктике это целая проблема. Хотя, казалось бы, вокруг один снег. Бери, не хочу. Но куда там. Приходится выдалбливать в твердом, как алмаз, льду особые углубления — для системы фильтрации. В первую ямку кладешь немного веток и мха, поджигаешь. Вода оттуда течет густо-коричневая. А дальше, перетекая из одной ямки в другую, проходя сквозь фильтры из снега, все светлеет и светлеет, пока, наконец, в последней не оказывается чистая и вкусная.
Он зачерпывает воду алюминиевой кружкой, пьет, аккуратно прижимая металл к губам.
Губы растрескались, но хорошенько смазаны тюленьим жиром (воняет). Все-таки правильно, что мы взяли с собой юпика Кюхюля. Дед полезней, чем два ящика со спецснаряжением.
Кстати, где он?
Сапунцов идет (брови у него — два белых айсберга) к снежному дому и видит лаз внутрь. Кюхюль, похоже, уже развел огонь. Внутри тепло. Лаз должен быть ниже уровня пола, чтобы угар уходил вниз, а кислород приходил сверху, через отверстие для дыма.
Сапунцов опускается на колени и ловко залезает внутрь. Дед развел костер и сидит, держит руки над пламенем. Отсветы пляшут на его коричневом морщинистом лице. Кюхюля нашел Васнецов возле Нарьян-Мара, когда собирали группу. И вот Васнецова уже нет, Филатов погиб, Рябенко оставлен с обморожениями на СП-6, а старикану хоть бы хны. Он самого Ктулху переживет. Сапунцов садится у огня на корточки и тянет руки. Его загорелые, но бледные в полумраке снежного дома кисти рядом с черными морщинистыми руками Кюхюля кажутся призрачными. Меня здесь нет, думает Сапунцов. Вот он, рядом, «настоящий человек» Кюхюль, как переводится с их языка слово «юпик».
Повесть о настоящем человеке, думает Сапунцов.
Который прополз десятки километров, чтобы ему отрезали обе ноги.
Кюхюль кивает Сапунцову и говорит что-то. Сапунцов уже месяц с ним вместе, но так и не привык — русского Кюхюль не знает, общаться с юпиком можно только жестами. Все хорошо, говорит Сапунцов. Есть хочешь, спрашивает Кюхюль. Да, отвечает Сапунцов. Кюхюль кивает и начинает строгать ледяную рыбу. Он срезает ножом бело-розовые стружки и передает Ивану. Одну ему, другую себе в рот. Юпик задумчиво жует. Сапунцов задумчиво жует.
Васнецов погиб в самом начале похода, еще до прихода на СП-4. Хороший был мужик. Настоящий. Сапунцов по привычке запускает пальцы в бороду — отрастил ее за два месяца. Где тут бриться, не до бритья. Васнецов выглядел как истинный полярник. Вот примерно как Отто Юльевич Шмидт на фото в «Огоньке» — борода, усы, толстый свитер крупной вязки с горловиной. Васнецов был похож на него, только погиб глупо.
А смерть вообще нелепая штука, думает Сапунцов, разжевывая замороженную стружку. Когда она оттаивает на языке, вкус ледяно-пресный, только слегка напоминающий рыбный. Сок нужно высосать и затем проглотить остальное.
Васнецов провалился в трещину во льдах. Глупо.
Но то, что он умирал два дня, еще глупее. Сапунцов вдруг вспомнил… нет, не лицо — лица он не может вспомнить… белое пятно на месте физиономии Васнецова. Группа тридцать, особое задание партии. Комсомольцы-добровольцы…
Зачем все это? Впрочем, он знает, зачем. Поэтому они с Кюхюлем доедают кусок рыбины, ставят чайник на огонь, а когда вода закипает, бросают туда листья брусники (запах взлетает клубом пара вверх и к потолку), замороженную клюкву и еловые иголки. Отвар странный на вкус, вяжущий, но полезный. Главное, чтобы не было цинги.
Ну, и войны тоже.
Кюхюль не говорит по-русски, поэтому после чая они садятся и рассказывают друг другу истории. Иногда Сапунцову кажется, что где-то в затылке он чувствует понимание того, что рассказывает старик. Иван думает, что это истории про китов и тюленей, северных богов и смазанных жиром великанов, про похищенных красавиц и отважных воинов-юпиков. Тут уже неважно, понимаешь слова или нет. Тут важна сама история. Кит, рисует Кюхюль на снегу пальцем. Сапунцов прикрывает глаза и сквозь дрему слушает, как кит превратился в человека и похитил жену одного охотника. Охотник пришел забирать жену на остров, где кит жил, но сила его была ничто против силы кита. Тогда он с женой пустился на хитрость. Она (женщины!) сказала киту, что хочет видеть его в настоящем облике, а когда тот превратился в человека, воткнула ему в спину острогу. Раненый кит бросился в погоню за лодкой охотника, но не смог догнать, охотник с женой убили его и съели, оставив только кости.
Сапунцов дремлет. Во сне его совершенно не волнует жестокость сказки старика. Во сне он видит себя, сидящего на серых камнях, покрытых мхом. Неподалеку хижина кита-оборотня, похожая почему-то на заброшенный бункер. На рубку врытой в землю ржавой подводной лодки. На борту белый полустертый номер. Сапунцов-спящий встает. Вокруг клубится белый туман; слышны звуки, точно лопатой скребут по камням. Сапунцов вдруг видит под ногами кусок костяного хребта. А дальше еще кусок. Он начинает собирать из осколков скелет кита, чтобы наполнить его водой и отпустить. Собирает, собирает. Но как-то не складывается. Костей все больше… вот уже третья нога, четвертая… восьмая, девятая… Сапунцов работает все быстрее, а костей меньше не становится. Вдруг из тумана доносится жуткий рев, такой низкий, что и тромбону далеко. От него по коже мурашки и тоска.
Сапунцов опускает голову и видит, что в руках у него скелет осьминога. И он только что приделал к нему одну из очередных конечностей. Разве у осьминога бывает скелет? Не знаю, думает Сапунцов.
Вспышка.
Сапунцов просыпается, открывает глаза. Оказывается, он все еще сидит на корточках у огня. Кюхюль заканчивает рассказ. Сейчас будет финал. Старик показывает на Сапунцова — давай, мол, твоя очередь рассказывать.
Сапунцов думает: черт. А вслух:
— Наконец построили. Слушай, старик.
И начинает говорить — напевным манером, как сказывают сказки.
— Давным-давно жили два брата, — рассказывает Сапунцов. — И была у них сестра…
Он не знает эту сказку, но слово приходит за словом, и он продолжает:
— …по имени Варвара. Красивая была девка! И умница. Даже в комсомол ее приняли сразу, первой. А братья завидовали. И вот решили они опорочить ее имя перед комсомольской организацией. Подговорили друга своего, Якова Петровича Меньшикова, подкатить к Варваре и назначить ей свидание. А взамен пообещали шапку норковую и кожаное пальто. Парень он был видный и жадный, согласился, значит. Подкатил он к Варваре, так, мол, и так, не подскажите девушка, не подскажите, красавица, как мне пройти в библиотеку имени Сталина. А не проводите ли меня, а то я, не ровен час, еще заблужусь. И сыпет и сыпет. Заговорил ей голову, вскружил, позвал гулять по столице, а затем на свидание под стенами Кремля. И вот в назначенный час явился он и начал приставать к девушке, требуя взаимности, а та ни в какую. Увидел это часовой, что стоял у мавзолея, осерчал, но сдвинуться с места не может — присяга! Глазом нельзя шевельнуть, коль на таком посту стоишь, дед. Ты слушай, слушай. Интересно, да? Я тогда еще потреплюсь. Стоит он и зубами скрипит аж на полстолицы слышно, потому что обидно ему за девушку. А ее, бедную, Яшка уже раздевать начал, срывает с нее одежду, радуется, бьет по белым щекам, да измывается всячески. Не выдержало сердце часового… кстати, его Семен звали, солдатский сын. И встал тогда Семен, пошел к той парочке, печатая шаг, и воткнул штык Яшке точно промеж лопаток. Пронзил и ружье на караул взял, стоит бледный. А девушка испугалась, да и убежала. А он посмотрел белыми глазами на убитого и вернулся к мавзолею, на пост, значит, как уставом положено.
На крики девушки сбежались люди, нашли мертвого Яшку. Кто убил, зачем? У самого Кремля, на самой Красной площади, в сердце нашей родины. А потом смотрят, Семен в карауле у мавзолея стоит, глазом не шевельнет, с ружьем к ноге, и штык у него красный, в крови.
Стали Семена судить. Понятно, кто убийца. Ты зачем Яшку убил? Ничего не говорит Семен, не хочет девушку позорить. Убил, говорит, потому что было надо. А больше я вам ничего не скажу. Эх, ты, комсомолец, говорят ему. На суде отписали ему по полной — двадцать лет, потому что не просто убил, а когда на службе находился. Значит, и долг нарушил, и честь солдатскую запятнал. А перед тем сорвали с него погоны публично и значок комсомольский тоже. Потому что недостоин быть в комсомоле! Вот как судьба к Семену повернулась. Народная судья приговор зачитала. Мать Семена сидела и плакала. А он стоял, сжав зубы, и ничего не говорил. Так ничего и не сказал про ту девушку. А ее самой как не было.
Сапунцов переводит дыхание. История получается какая-то очень уж витиеватая, даже самому странно, что из него льется. Может, сны виноваты? Плохие в последнее время сны.
А дед сидит и внимательно слушает, прихлебывает отвар и смотрит на Сапунцова, словно все понимает.
Давай, показывает жестами, рассказывай.
— Ну, смотри, дед. Повезли, значит, его в тюрьму, Семена, солдатского сына. Обрили налысо, порошком от вшей посыпали, дали тюремную одежду. И пошел он срок мотать. Книжки читает, профессии разные осваивает. Плотник, маляр, стулья там сколачивает. Мать приезжает иногда, рассказывает, что дома творится. В общем, жить можно и в тюрьме.
Долго ли, коротко, проходят пять лет из двадцати. И получает Семен письмо от незнакомой девушки. Так, мол, и так, вы меня не знаете, но решила я вам написать. И завязалась между ними переписка. Сначала все про книги, фильмы, а потом и про жизнь. Рассказывала ему девушка про все, и он ей про все. И полюбилась она ему по письмам. Родной человек! Вот такая сказка. Но только не хочет прислать ему девушка своей фотографии. Как он ее не упрашивал. Семен сначала обиделся, а потом подумал — может, девушка некрасивая, своего лица стесняется, потому и фотографии не шлет. Но я ведь ее не за лицо полюбил! И решил Семен девушке написать: мне неважно, как ты выглядишь, но люблю я тебя всем сердцем. Если любишь меня тоже, то подожди, я освобожусь, и мы поженимся. Лихой парень, да, дед? Только ждать тебе долго.
Отослал письмо и ждет ответа. Проходит месяц, другой. Семен весь извелся. Конечно, думает он, кто будет ждать его еще пятнадцать лет! Девушке счастья хочется, детей.
И вдруг приходит письмо. И там одно слово.
Сапунцов смотрит на деда, в глазах у того светится понимание.
— Слушай, дед, я иногда думаю, что ты меня обманываешь. Что ты понимаешь все, до последнего слова, а?
Кюхюль смотрит на него.
— Ладно, — говорит Сапунцов. — Уговорил, языкастый. Заканчиваю.
Два месяца он ждал. И приходит Семену письмо, а там одно слово.
И это слово: да.
Обрадовался Семен, матери все рассказал. Шьет платки, деревья валит, табуретки сколачивает. В тюремном хоре петь начал. Долго ли коротко, проходит еще четырнадцать лет, одиннадцать месяцев и двадцать семь дней. Остается Семену сидеть в тюрьме всего три дня. И вдруг приезжает мать и говорит: приходила девушка. А сама плачет. Красивая она? — спрашивает Семен. Очень красивая, говорит мать. Только, сынок, плакала она, просила у меня прощения и прощалась она со мной и велела тебе передать: будь счастлив, не ищи меня. Вскрикнул тут Семен страшно, белый стал и упал без дыхания.
Перенесли его в тюремный госпиталь. Положили и ждут. Удивляются: ему через три дня на свободу, а он весь седой, как старик. А когда вечером оставили его в палате лежать, Семен встал, трубки из рук повыдергивал и убежал. Госпиталь — это самое неохраняемое место в тюрьме. Вот так, старик. За три дня до свободы убежал Семен, не выдержал.
И побежал он в Москву, откуда письма приходили. Нашел адрес, а там дом пустой стоит, одна старуха сидит рябая. Тебе чего, милок, надобно? Бабушка, тут девушка жила, так она моя невеста. Опоздал ты, милок. Нету больше твоей невесты.
Семен стал страшный, как мертвец.
«Что случилось?!» — закричал он. «Успокойся, милый, — говорит старуха. — Живая твоя невеста, замуж выходит». «За кого?!» «За милиционера. Она не хотела, да братья ее уговорили».
Бросился тогда Семен туда, где свадьба происходила. А это был загс местный, там расписываются молодые, когда женятся. Да, тебе, старик, где уж понять. В общем, бежит он туда. По набережной бежит, по улицам. А солнце светит, вокруг жара, зелень, лето начинается, мороженое продают, эскимо, тебе бы, старик, понравилось. А у Семена в глазах черным-черно.
Прибежал он, ворвался туда, смешался с гостями (а надо сказать, что успел он себе раздобыть гражданское, прежде чем в Москву ехать), ходит среди гостей, будто тоже на свадьбу приглашен. А народу вокруг видимо-невидимо. Большая свадьба была. Генерал милицейский женится, такое вот дело.
Сапунцов поднимает глаза на старика. Кюхюль выглядит совсем не сонным и очень хитрым. Вот ведь старик, думает Сапунцов и продолжает рассказывать:
— Свадьбу справляли в саду рядом с Кремлем, Александровский называется. Видишь, большой начальник был тот милицейский генерал! Музыка играет, целый оркестр, джаз-банд, все танцуют, пьют, столы от еды ломятся. Семен идет сквозь толпу и словно ничего не замечает. И идет прямо к столу, где жених с невестой сидят.
Жених в мундире генеральском, большой, красивый, весь в золоте и медалями увешан. А рядом — невеста в белом платье, с белой фатой, лицо закрывающей. И такая она красивая в этом белом, что у Семена голова закружилась. Идет он к столу прямиком. Как раз «горько» закричали. Невеста с женихом встают. Горько! — кричат вокруг Семена, точно воздух взрывается. Над всей Москвой-рекой, над Кремлем, над Красной площадью звучит это «горько». Семен покачнулся и вперед шагнул. И видит он, как генерал невесте фату откидывает… Закачалась земля под ногами солдатского сына. Тихо так вокруг стало, словно рыбы вокруг и только рты разевают «гооо… каааа», а сказать ничего не могут. Смотрит Семен, а под фатой — она, та девушка, которую он много лет назад от позора спас. Варвара ее зовут. И вынул тогда Семен из рук толстяка бокал шампанского и подошел к столу. И целуются они перед ним, а он стоит, смотрит.
Раз, два, три… считают гости. И вдруг замолчали. Семен стоит, страшный, перед столом, а над его головой кружатся черные вороны, и серые воробьи, и белые лебеди.
Совет да любовь, говорит Семен громким голосом.
Замерла тут девица и в лице переменилась. Смотрит на него — и горе, и радость у нее в лице смешались. А генерал ничего не понимает. А с двух сторон братья к ним бегут ее.
Семен, закричала Варвара и упала на землю без чувств.
А Семен взял шампанское, говорит генералу: «Поздравляю! Долгих лет! Счастья! Пусть хоть у нее оно будет». Выпил, и тут братья на него налетели. Он беглый преступник, кричат. Хватайте его, он из тюрьмы бежал.
На свадьбе мильтонов много было, милицейская все-таки свадьба. Схватили Семена за руки, а он стоит и бежать никуда не собирается. Невесту тем временем подружки откачивают, машут платочками. Генерал поднял взгляд и говорит: «Ты кто такой?». «Беглый я, — отвечает Семен, глядя в глаза ему, честно и открыто. — Три дня назад из тюрьмы бежал, три дня до Москвы добирался». «А сколько ж тебе сидеть оставалось?» «Сидел я двадцать лет, а сколько оставалось… скажи мне сперва, который час?»
Генерал посмотрел на часы свои, золотые, хорошие, и говорит: «Сейчас четыре часа дня и одна минута».
«Хорошо, — отвечает Семен. — Аккурат минуту назад я бы на свободу и вышел». Удивился генерал очень. «Что же ты! — закричал. — Ради чего бежал?!»
«Надо было, — говорит Семен. — А почему и зачем — это вы меня не спрашивайте. То мое дело».
Сапунцов смотрит на Кюхюля, старик чешет в подмышках. В иглу уже тепло от человеческих тел и огня, поэтому Сапунцов откидывает капюшон и снимает вязаный чулок, который открывает закрывает от мороза лицо и уши. Хорошо. Голова отдыхает. Кюхюль наливает ему еще отвара и показывает: давай, заканчивай.
— А что заканчивать? — Сапунцов медлит, отхлебывает кипятка, пахнущего хвоей. Ай, блин. Язык обжигает, во рту вяжет от хвойного вкуса. — Дальше было просто. Отвели Семена в тюрьму, другую, не ту, где он сидел. В Московскую, в Бутырку что ли? В общем, сидит там Семен, ждет приговора, который ему еще десять лет добавит, как за побег положено.
И приходит к нему однажды та девушка, Варвара.
Сапунцов вздыхает, глотает отвар. Что-то рассказ становится уже не бойким, а тяжелым, словно свинец грузить или уголь мешками. Или лес валить, когда уже сил не осталось, а бригадир командует: давай еще, шевелись, бродяги!
— Семен сначала отказывался на свидание идти, но потом пошел все же. Видит, сидит перед ним та девушка, которую он от бесчестья спас и из-за которой двадцать лет в тюрьме отсидел. Пришла она в красном платье болгарском, как девушки в столице ходят, в дорогих украшениях, с прической модной. И плачет она, сидит. Красивая такая, что глаз не отвести. Смотрит на нее Семен и говорит слова обидные: «Зачем явилась? Я, может, и вор, и убивец, но до чужой жены не охотник».
Варвара заплакала и говорит:
«Я тебя погубила. Когда судили тебя в первый раз, я хотела пойти, рассказать все, но братья меня не пустили, грозились: убьют».
«Так ты из жалости меня полюбила, значит? — недобро усмехнулся Семен, солдатский сын. — Не надо мне такой жалости».
«Сначала из жалости, а потом по-настоящему полюбила. Когда ты сказал, что меня всякой будешь любить — хоть красивой, хоть нет. Ждала я тебя, Семен».
«Не дождалась».
«Стал ко мне свататься начальник милицейский. И тогда братья сказали, что убьют тебя, если я за генерала замуж не выйду».
Побелел тут Семен.
«Лучше бы мне быть убитому, — говорит. — Ты теперь замужняя жена. Ничего не поделаешь».
Она залилась слезами пуще прежнего. Семен встал и хотел уже выйти, но на пороге обернулся.
«Хороший человек твой генерал?» — спрашивает.
Она поднимает голову, под глазами черные тени, тушь потекла.
«Очень хороший».
«Тогда будь ему хорошей женой. И ничего не бойся. Никогда ничего не бойся. За себя можешь бояться, но не за других».
Потом подумал и говорит:
«Братья убить меня, значит, обещали, если за генерала не выйдешь?»
«Да».
«Понятно».
Семен наклонился тогда и решетку погладил, словно девушку ту приласкал. «Прощай», — сказал он и вышел.
Сапунцов дергает головой, кружка вылетает из рук и опрокидывается. Пар взлетает. Ф-фух! Горячий отвар впитывается в пол, протаивая неровные ходы. Снег вокруг них окрашивается в зеленый.
Кюхюль смотрит на Сапунцова, но ничего не говорит.
— В общем, дальше было просто. Дали бы Семену десять лет, если бы на суде том не появился генерал и не рассказал, почему с Семеном такая беда приключилась. Пожалела его судья. И дала Семену всего полгода, для порядка. Отсидел он срок и вышел на свободу ранней весной, в марте. Капель вокруг, солнце сияет. Идет в ушанке старенькой, потертой, в ватнике и одежде казенной, а вокруг весна шумит.
Приехал, а мать его старенькая уже, болеет. Обнял он ее. День отдохнул, а потом пошел на работу устраиваться. Жить-то надо. Сначала ему работы не давали, у него из документов — одна справка из тюрьмы. Но ничего, справился. Сначала черной работой, потом и хорошей начал заниматься. Токарем на заводе стал. Деньги появились. Только вот, сколько мать его ни просила, так и не женился Семен. Долго ли, коротко ли, только умерла она. Семен погоревал, на могилке постоял. Справили поминки. Семен домой пришел, поплакал. Утром переоделся в самый лучший свой костюм (у него еще с тех времен, как он часовым стоял, костюм хороший остался), взял штык-нож и пошел к братьям Варвары. Они в то время в саду гуляли, думали, что бы еще с генерала взять, через сестру-то свою.
Увидели они Семена, испугались, стали на помощь звать. Только не успели. Семен, солдатский сын, зарезал сначала одного, потом другого. Бросил штык-нож окровавленный в реку и ушел.
С тех пор больше его в том городе не видели.
Сапунцов некоторое время молчит, глядя в огонь. Потом поднимает голову, смотрит на Кюхюля.
— Вот и сказке конец, — говорит он. Кюхюль кивает: да. — А кто слушал… душно мне.
Скрип снега. Сапунцов выбирается на улицу с непокрытой головой, сразу мерзнет. Ноздри обжигает морозом. Лоб словно обручем стальным сдавливает. Он стоит на темнеющем, синеющем снегу и ветер трогает его седые (а ему всего тридцать два) виски.
— А кто слушал — молодец, — говорит он вполголоса. Пар дыхания отваливается толстыми белыми клубами, оседает на бровях и ресницах. Сзади из иглу вылезает Кюхюль, подходит, качает головой. У него в зубах дымится трубка. Хорошая история, показывает жестами старик. Накинь капюшон, замерзнешь.
— Да, — говорит Сапунцов. — Дурацкая, конечно. Но неплохая.
Уши от мороза горят, как обожженные. Сапунцов надевает капюшон. Тепло. Ушам даже больно от внезапного тепла.
Кюхюль дает ему трубку. Засунув в рот горелый обкусанный мундштук, Сапунцов вдыхает дым. Они стоят вместе с «настоящим человеком», курят и смотрят, как вдалеке синеет лед.
ЖИВОТНЫЕ[1]
1
Грузовик шел медленно, неуклюже, подпрыгивая на бесконечных ухабах, и Баланову казалось, что до Центра они уже не доедут никогда. А если вдруг доедут, то вместо огромного железобетонного купола (по крайней мере, так описывали лабораторию те немногие, кому удалось на нее взглянуть), их взору предстанут древние, всеми позабытые руины с торчащими повсюду металлическими балками. Или это будет затянутый ряской котлован с голосящими лягушками, беспокойными водомерками и плавающими среди ржавых балок утками. Или что-нибудь еще — непременно старое, запущенное, пережившее не одну сотню лет, — где обязательным атрибутом служат проклятые балки.
Водитель, которого звали не то Яликом, не то Яриком, всю дорогу сосредоточенно таращился куда-то вдаль, изредка бросая взгляд на болтающийся над приборной доской брелок с обнаженной моделью. Модель крутилась, вертелась, подпрыгивала, заваливалась на бок, вставала вверх ногами, в общем — не давала себя рассмотреть.
И лишь однажды, когда машина провалилась в очередную яму, и Баланов со всего размаха ударился головой о потолок, шофер расхохотался. Эта выходка настолько разрядила обстановку, что, несмотря на изначальное чувство обиды, километров через двадцать пассажир был готов колотиться головой о крышу, двери, лобовое стекло до конца поездки, пусть даже таковой не собирался наступать.
Зато, как всегда незаметно, подошел к завершению день. Солнце, зависшее над верхушками елок, погасло, точно перегоревшая лампочка, и почти тут же на своем обычном месте появилась луна — ясная, полная, готовая светить всю ночь.
— Вот ведь черт, — заговорил Баланов. — Больше года торчу в Илимске, а привыкнуть к этим штучкам никак не могу. Разве что вздрагивать перестал.
Водитель глянул на брелок и ничего не ответил.
— Сперва уехать хотел, — упрямо продолжал Баланов, — в голове не укладывались ваши природные аномалии: то снег, то град, то дождь, то вообще солнечное затмение — и все в один день. Только кто ж меня выпустит в ближайшие годы? Бумагу, дурак, подписал, не подумал, теперь расхлебываю.
Водитель молча смотрел на темную дорогу, не догадываясь или не желая включать фары. И хотя все попутные машины исчезли после выезда на проселок, а ни одной встречной за все время так и не было, Баланов с наступлением темноты не переставал тревожно озираться.
Очередная попытка завязать разговор провалилась.
Разбудил Баланова незнакомый голос, упорно твердивший одну и ту же фразу. Как бывает спросонок, фраза, казалось, не имела никакого смысла, и единственной ее целью являлось доведение спящего до полного сумасшествия. Затем Баланова осторожно постучали по руке, тронули за плечо и стали трясти.
Лишь после десятиминутных страданий бедного, изнуренного человека таинственная фраза начала приобретать смысл.
— Юрий Серафимович, просыпайтесь, приехали. Юрий Серафимович.
И Баланов проснулся.
Водителя в кабине уже не было, а сам грузовик стоял в небольшом, плохо освещенном гараже рядом с такими же старыми и грязными «Уралами». Справа на стене висел пожарный щит, невдалеке начиналась и уходила в дыру в потолке крутая металлическая лестница — с хлипкими проржавевшими перилами. Левую стену украшало множество плакатов с малопонятными схемами и рисунками. На одном из рисунков Баланов рассмотрел выведенную крупными буквами надпись: «Не курить!», — чуть ниже — перечеркнутую сигарету. Плакат по соседству предупреждал: «Шины не прокалывать. Штраф 1000 рублей», — что, похоже, осталось незамеченным или проигнорированным, потому как большинство грузовиков стояло накренившись.
Возле Баланова замер на подножке маленький лысоватый человек с уставшими глазами. Он терпеливо ждал, пока гость придет в себя и осмотрится.
— Вы, наверное, Кирилл Мефодьевич? — обратился к нему Баланов. — Очень приятно.
— Да, мне тоже, — кисло улыбнулся собеседник. — Никак не ожидал, что придется вас будить. Сам, знаете ли, никогда в дороге не сплю. Не могу и все. Прямо как болезнь. А вам даже позавидовал — чтобы с Яником, да при такой болтанке…
Баланов пожал плечами, почувствовав вдруг накопившуюся усталость. Разбитое тело казалось сработанным сплошь из булыжников и металлических уголков. Шею ломило. Баланов невежливо потянулся, уперся ладонями в потолок кабины, хрустнул суставами и наткнулся взглядом на брелок. Модель над приборной доской едва заметно покачивалась — вправо, влево, вправо, снова влево. Плохо отрисованные розовые коленки. Ничего в ней особенного не было, зря только глаза в дороге мозолила.
— Разрешите? — сказал Баланов.
Кирилл Мефодьевич кивнул и исчез. Фамилия его была Коршун — знатная фамилия, если задуматься — но именно думать сейчас Баланову совершенно не хотелось. Он дождался, когда лысина уйдет вниз, с трудом нашел ручку — лязгнуло железом, заскрипела, отворяясь, дверь. Неловко переставляя тяжелые, словно бы чужие ноги, Баланов встал на подножку. Повернулся, бросил последний взгляд. Ну, бывай, Яник-Ярик… Руль, обмотанный синей, почерневшей от ладоней изолентой; рукоять коробки скоростей с прозрачным набалдашником, в котором застыла красная роза. Брелок над приборной панелью тихонько раскачивался…
Баланов потянулся, чтобы рассмотреть его наконец, ухватил модель за голые коленки. В следующее мгновение нога предательски соскользнула. Закачался пустой шнурок… Баланов про себя выругался — лишать Яника женского общества, пусть даже — пластикового, в его планы не входило. В ладони оказался брелок.
— Юрий Серафимович, вы в порядке? — высунулся Коршун. Не вовремя. Чтобы не терять время на неловкие объяснения, Баланову пришлось зажать добычу в кулаке и спрыгнуть вниз…
— Тихо тут у вас. — Баланов неопределенно мотнул головой — здесь, в гараже. И вообще тихо. Трофей спрятал в карман, чувствуя себя, по меньшей мере, мальчишкой. Ничего, верну при первом же удобном случае, решил Баланов.
Отбитые при прыжке ноги легонько гудели.
— И не говорите, — собеседник вздохнул. — Все-таки четыре утра. Но и днем не слишком шумят, не думайте. Здесь у нас режим. Отбой в полдесятого. Даже сам Юлий Карлович. Это днем они гении. А ночью все по кроваткам, и баиньки.
Он переступил с ноги на ногу. Потом шагнул к Баланову.
— Юрий Серафимович, миленький, — заговорил Кирилл Мефодьевич едва ли не шепотом. В глазах лысоватого Коршуна зажегся странный, голодный огонек. — Вы меня простите, ради бога. — Он облизнул губы. — Вы… вы привезли?
Баланов помедлил. Нащупал пальцами гладкий пластмассовый корпус. Ладонь почему-то взмокла. В груди сидела непонятная заноза — будто ребенка ограбил. Глупость какая. Глупость и детство.
— Не знаю, о чем вы, — произнес Баланов. Лицо собеседника вытянулось. — Кирилл Мефодьевич, дорогой…
— Пойдемте, — сказал Коршун сухо.
Гулкие бетонные коридоры — почему-то круглые, как канализационные стоки — вели Баланова с провожатым все глубже, спускаясь с уровня на уровень, встречаясь и разбегаясь надвое и натрое — словно узлы электрической схемы. В тусклом желтом свете, процеженном сквозь потолочные решетки, монотонно гудели вентиляторы. Баланов старался дышать ртом — воздух здесь был сухой, кондиционированный, неживой совершенно. Звуки Балановских шагов усиливались в нем, набирали басы и, возвращаясь c эхом, накладывались на неровный ритмический рисунок походки Кирилла Мефодьевича.
За полчаса им не встретилось ни души — здание точно вымерло. Да было ли оно когда-нибудь обитаемым? — Баланов уже сомневался. Ржавые балки, затянутая ряской поверхность воды и утки — спящие, упрятав головы под крыло. Начинается рассвет, выбеливает туман — теплым молоком, медленно вливаемым в кофе. Тут Баланов моргнул и понял, что дремлет на ходу. Теперь он видел происходящее сквозь дымку недосыпа — болезненно яркий свет, четкие, до рези, контуры решеток. Холодноватый запах хвойного освежителя и тошнотворный — горелой изоляции. Гул шагов и мелькающая впереди фигура Коршуна — мучительно четкая, различимая до деталей.
Дорога все не кончалась.
Баланов шел и каждые несколько шагов проваливался в параллельное измерение — к уткам.
Изредка на стенах встречались плакаты, исполненные в знакомой гаражной манере. Столь же лаконично-строгие. «Стекла не бить! Штраф 2000 рублей», — гласил плакат, висящий рядом с пожарным щитком. Видимо, с этой надписью тоже никто не удосужился ознакомиться, потому что стекло было разбито, вымотанный рукав залег поперек коридора — полотняная змея с оторванной металлической головой. Баланов осторожно переступил, каждую секунду ожидая, что змея оживет и обхватит его ногу мягкими кольцами.
«Диффузионная проницаемость, сказала утка. Торсионный пеленгатор. Да-да, Юрий Серафимович, проснитесь».
И Баланов проснулся в очередной раз.
— Так… так… так… — Кирилл Мефодьевич коршуном завис над Балановым. — Вот сюда, Юрий Серафимович. О стеночку облокотитесь.
Баланов ошалело уставился на потолок, на забранные решетками светящиеся плафоны — и с облегчением понял, что находится не в грузовике. Обморок, должно быть, подкосил его в одном из бесконечных коридоров, приложил, к вящему удивлению Коршуна, о бетонный пол.
Однако удивленным Кирилл Мефодьевич не выглядел.
— Предупредить вас забыл, — сказал он. — Лаборатория с подозрением относится ко всем новичкам. Она их, так сказать, пробует. На зубок.
— На зубок? — Баланов осторожно тронул затылок. — Что за ерунда? Как лаборатория может пробовать?
— Я выражаюсь образно, — исправился Кирилл Мефодьевич. — Не удержался — люди из города в наше время большая редкость. Раритеты!
— И зачем же вы эту редкость запугиваете? — поинтересовался Баланов. — Не боитесь потерять нас, раритетов, окончательно? А?
— Вы поднимайтесь, Юрий Серафимович, поднимайтесь, — проигнорировав вопрос, засуетился Коршун. Пока он выбирал, с какой стороны удобнее прийти на помощь, Баланов встал самостоятельно. — Следующий всплеск будет не скоро, дойти успеем.
С этими словами Кирилл Мефодьевич взял Баланова под руку. Затем, мягко пресекая попытки «раритета» освободиться, выбрал один из четырех коридоров.
Некоторое время Коршун шел молча. Хмурил брови, к чему-то прислушивался, разглядывал прикрепленные к потолку пожарные датчики, точно видел их в первый раз. Баланов против воли заинтересовался. Чему тут загораться, казалось бы? Плафоны здесь стеклянные, такие, как правило, при высоких температурах скучно раскалываются — в отличие от громко лопающихся лампочек. Ну а бетон трескается и крошится, абсолютно не думая гореть.
— Это не обморок, — неожиданно заговорил Кирилл Мефодьевич. — Обычный сон, необходимый любому здоровому организму. Своеобразная защитная реакция на лабораторные всплески, и пока она есть, надо только радоваться… Наведенная нарколепсия, если хотите. Вот что вам, к примеру, снилось?
Баланов задумался.
— Утки, — вспомнил он. — Говорящие. И на редкость ученые. Странное, кстати, зрелище.
— С утками вам повезло, — улыбнулся Коршун. — Мне однажды приснился путь из гаража на склад. Со всеми полагающимися подробностями: коридорами, дверями и прочим. Шел не меньше получаса, массу дум передумал. Вспотеть, простите за подробности, успел. Умаяться. А потом проснулся — в гараже, на полу, аккурат возле лестницы. Тело ноет, голова гудит и переваривает одну единственную мысль: до склада еще топать и топать. Знаете, Юрий Серафимович, нет ничего более гадкого, чем переделывать уже доведенную до конца работу…
— С этим я, к сожалению, знаком.
Баланов в очередной раз попытался высвободить руку, но Коршун отчего-то напрягся. Хватка стала железной, в глазах появилось странное выражение — нетерпение, смешанное с испугом. Это длилось не больше пары секунд — мышечный спазм, судорога, пробежавшая по телу провожатого, не оставившая ни единого следа, кроме побелевших от напряжения губ.
— Вот мы и пришли, — осипшим голосом произнес Коршун, указывая на темную нишу в стене. — Постарайтесь не шуметь, все спят.
Справа от ниши синими трафаретными буквами было выведено «Жилой блок». Кирилл Мефодьевич, избавляя Баланова от своего чересчур тесного общества, нажал на ручку утопленной в стену двери.
2
Утро для Баланова началось со столовой. Что-то было и раньше: непонятная суета за дверью, бодрые голоса, смех, яркий свет ламп, внимательное лицо Коршуна. Затем: кафельный пол, длинные ряды металлических раковин, снующие вокруг люди, ледяная вода и почти знакомое отражение в зеркале. Снова Коршун, свет, кафель, спины, спины, спины, лежащий на батарее резиновый сапог. Но все это смешалось в единую неаппетитную кашу, наподобие той, что Баланов с подозрением ковырял ложкой вот уже десять минут кряду. Более привлекательной каша не становилась: желто-зеленая субстанция, липнущая к столовым приборам (в том числе, вилке, взятой на случай, если блюдо окажется пудингом) и застывающая на глазах. Единственно верным решением казалось класть на нее кирпичи.
— Зря вы так долго над едой сидите, — раздался женский голос. — Остынет, совсем есть не сможете.
Баланов поднял глаза. Напротив него, держа поднос с завтраком, стояла коротко стриженая девушка. Ее хрупкая фигурка странно смотрелась на фоне общей массивности и бетонности Центра; покрытых голубым пластиком исцарапанных столов, круглых шершавых колонн, деревянных скамеек и сосредоточенно жующих физиономий. Будто пробивающийся из асфальта росток, немыслимым образом преодолевший наваленную на него тяжесть.
— А это едят? — усмехнулся Баланов. — Никогда бы не подумал.
— Зря смеетесь, — сказала девушка, — ничего другого в лаборатории вам достать не удастся. Только если за очень большие деньги… И то вас, скорее всего, надуют.
— Больших денег у меня нет, поэтому я спокоен, — Баланов оставил в покое ложку и показал на скамью. — Вы, быть может, присядете? Мне уже совсем неудобно.
Девушка улыбнулась. Наклонилась, чтобы поставить поднос — Баланов заметил на ее правой руке след от ожога. Браслетом он охватывал тонкое запястье и поднимался выше по предплечью, растекаясь белесым пятном.
Смущенный Баланов отвел глаза, усиленно заработал ложкой. Каша и вправду оказалась не столь отвратительной. Видимо, все дело в хорошей компании.
— Вы, значит, и есть тот самый специалист? — спросила девушка. — Из города?
Несколько жующих физиономий с любопытством повернулось в их сторону. Баланов почему-то почувствовал себя неловко — чужак в чужой стране; даже поесть спокойно не получается. Он отложил ложку.
— Кажется, да.
— Будете ремонтировать Машину Смерти?
— Чего?! — Тут Баланов понял, что его застали врасплох. Девушка засмеялась.
— Советская Машина Смерти, — сказала она. — У нас ее так называют.
— Кто называет?
— Да все.
Баланов хмыкнул, затем посмотрел на собеседницу, насмешливо прищурившись:
— А как вас называют? Если не секрет?
Оказалось — очень даже не секрет.
— Так что там с Машиной? — поинтересовался Баланов, когда церемония знакомства подошла к концу.
— Просто рядом с ней чувствуешь себя жутковато, — сказала Маша. — Она такая старая и гудит. Вы знаете, очень странно. Будто внутри нее много-много злых пчел. Сидят внутри, и только глаза их в темноте отсвечивают.
— Это лампы, — пояснил Баланов. — Всего лишь старые электронные лампы. Не стоит их бояться. У них характерный звук. Мягкое такое гудение, понимаете? Ничего зловещего. Хотя… — он задумался и добавил уже менее уверенно, — если их много…
— Она большая, — сказала Маша.
Человек с высоты двухметрового роста внимательно рассматривал Баланова выпуклыми, темными, по-птичьи блестящими глазами. Горбатый нос человека опасно навис над головой Коршуна. Казалось, сейчас этот хорошо заточенный инструмент стремительно полетит вниз, набирая скорость, врубится в бледную лысину, как ледокол «Ленин» в арктический лед. И пойдет крушить — с хрустом и грохотом.
Молчание затянулось. Баланов не выдержал первым.
— Доброе утро! — произнес он громко.
Гость покачнулся, тонкие губы скривились.
— Какое, к чертовой матери, утро?! — в раздражении бросил человек. — Где вы его видите?
Баланов на мгновение оцепенел от подобной грубости. Горбоносый вновь покачнулся на длинных ногах. Развернулся среди голубых обшарпанных столов, точно океанский лайнер, и, гордо рассекая выдающимся форштевнем пространство столовой, вышел вон. Позади мягко колыхались жующие волны, поднятые кильватерной струей.
С минуту за столом царила тишина.
— Не обращайте внимания, Юра. — Маша отложила ложку. Звякнуло. — На самом деле он очень хороший.
— Кто это был? — спросил Баланов.
— Абрамов это был, Юлий Карлович, — кисло пояснил Коршун. — Да-да, не обращайте внимания, он всегда такой. Гений местного масштаба, что ж вы хотите. Знающие люди говорят: опубликуй профессор Абрамов результаты своей работы — наутро он проснулся бы ученым с мировым именем.
— А он разве?..
Кирилл Мефодьевич развел руками:
— Как видите, нет. Закрытая тема.
— Простите его, — сказала Маша — тихим, чуть шершавым, каким-то даже виноватым голосом. Баланов посмотрел на девушку. Вновь поразился ее совершенно нездешней, летящей хрупкости — и отчетливо ощутимой женственности.
— Бога ради, Маша, вы-то тут при чем? — спросил он.
Девушка невесело улыбнулась.
— Папа… он бывает не очень вежлив.
Коршуна внезапно заинтересовало содержимое собственной тарелки. Он нехотя, но энергично ковырнул вилкой в резиновой каше; взгляд его не отрывался от зелено-желтой поверхности, больше похожей на цветущее тропическое болото.
— Я… — начал Баланов, но остановился.
Маша смотрела на него так, что щемило сердце.
— Я понимаю, — сказал Баланов.
Кабинет начальника лаборатории оказался довольно просторным — с заваленным бумагами письменным столом, несколькими стульями и двумя шкафами — обычным деревянным и огромным металлическим, выкрашенным в серый цвет. Вытертый овальный коврик, непонятно каким образом сюда попавший, одиноко лежал посреди комнаты.
Лампы здесь были ярче коридорных, поэтому, войдя в кабинет, Баланов сощурился. И теперь, стоя перед начлабом, мысленно проклинал слезящиеся глаза.
— Я инженер по образованию, — сказал Баланов.
— Да хоть по модулю, — начлаб скептически изогнул брови, перевернул страницу Балановского личного дела, затем еще. — Лишь бы не «ноль». Ага, вот! Нашел.
Стекловодов пробежал словами строчку, хмыкнул и посмотрел на Баланова в упор.
— Хобби, значит?
— Увлечение, — поправил Баланов сдержанно. — Старая вычислительная техника советских времен. Нахожу, чиню, восстанавливаю, собираю из запчастей. Я специализируюсь по пятидесятым, шестидесятым годам… Так что у вас за легендарная Машина Смерти? — попробовал он перейти в контратаку.
Коршун полузадушенно всхлипнул. Начлаб смотрел терпеливо, бровь его была все так же скептически изогнута.
— Ладно, инженер, — сказал начлаб. — Сейчас мы тебя проверим, — он подмигнул Коршуну. — Внимание! Сколько существует законов Ома? Отвечать быстро, не раздумывая!
— Два, — ответил Баланов с легкой заминкой. Недоумение перерастало в раздражение. — А вам зачем?
Начлаб воззрился на него с восторгом:
— Вы меня спрашиваете? Нет, вы меня спрашиваете?! — Баланов тупо моргнул, тогда начлаб повернулся к Кириллу Мефодьевичу. — Он меня спрашивает, представляешь, Киря?
Тот кисло улыбнулся.
— ВОН! — заорал начлаб, надсаживаясь, словно между ними было все здание лаборатории. В мгновение ока лицо его стало красным, кумачового цвета, вены вздулись на круглой лобастой голове. Смотрелся начлаб теперь в точности, как плохо выбритый сеньор Помидор — только смешным при этом не казался. — ВОН, Я ГОВОРЮ! ЧТОБ НОГИ ТВОЕЙ!!
Кирилла Мефодьевича криком вынесло из кабинета.
Рев прекратился.
— Так вот, Юрий Серафимович, — сказал начлаб совершенно обыденным, очень спокойным тоном. После жутких воплей тишина, казалось, давила на уши. — Мы вас заждались, если честно. Машина См… вычислитель наш стоит. И работа, соответственно, тоже. Кстати, вы уверены, что справитесь?
Баланов пожал плечами. Его все еще трясло.
— Вы рискуете, не я, — ответил он честно. — Техника ваша мне пока не знакома. В эксплуатации я ее не видел. Что, где, зачем, как понимаю, разбираться придется на нерабочей машине. Правильно? Так каких гарантий вы от меня хотите?
— Откройте, — начлаб показал на металлический шкаф, занимающий весь дальний угол кабинета. — Посмотрим, какой из вас специалист.
Баланов вскинул голову, в три шага пересек кабинет — и со злости чуть не выдернул дверцу шкафа. Противный металлический скрип…
Долгое время Баланов молчал.
— Откуда? — только и смог сказать он. — Такая красота.
Агрегат, похожий на громоздкую печатную машинку с переводной кареткой, белыми цифровыми клавишами, черными функциональными. Выполнен в обычном советском стиле: никакого изящества, это лишнее. Эдакий голубой бегемот, на левой стороне — металлическая эмблема: «Счетмаш», Курск.
Электро-механический калькулятор ВМП-2. Год начала выпуска: 1957. Мечта.
Бегемот смотрел на Баланова из шкафа и, кажется, собирался подмигнуть.
— И заметьте, прекрасно работает, — сказал начлаб.
Баланов не ответил. Машинально сунул руку в карман, ожидая встретить холод пластмассы. Прикосновение к дешевой безделушке сейчас бы успокоило Баланова — показало, что он еще в реальном мире; в мире, который не исполняет твои желания так мимоходом.
В кармане было пусто. Баланов пошевелил пальцами, провел по складкам, вдруг закатилось — бесполезно. Брелок с моделью исчез. Что ж, невелика потеря, подумал Баланов, глядя на «бегемота».
— МЕФОДЬИЧ, ЧТОБ ТЕБЯ! — перешел на знакомый рык Стекловодов. Баланов от неожиданности пригнул голову. Рев давил на перепонки. Казалось, стена кабинета прогибается и идет трещинами, не в силах противостоять мощи этого первобытного темперамента. — ТЫ ГДЕ?!
— За дверью, — ответили за дверью.
— ТАК ЗАЙДИ!!
— А знаете, Юрий Серафимович, я вам эту штуку, пожалуй, подарю, — начлаб улыбнулся с неожиданной теплотой. Переключатель «кнут/пряник» с отчетливым щелчком перескочил на отметку «пряник».
У Баланова закружилась голова.
Не то, чтобы он привык к доброте начальства — но так открыто и честно подкупали его в первый раз. Сейчас начлаб скажет: «и это будет ваше, Юрий Серафимович. Только почините нашу чертову Машину».
Начлаб сказал:
— Забирайте, Юрий Серафимович.
— Сейчас? — в первый момент Баланов растерялся.
— А чего ждать-то? — резонно сказал Стекловодов. — Для меня это все равно кусок железа.
— Действительно, — Баланов потер висок. Навалилась какая-то потертая, равнодушная усталость. Несколько лет мечтал найти такую вот штуку, ночей не спал, все чердаки облазил — а тут в руки дают и денег не спрашивают, — но радости почти нет. Как отрезало.
— Сколько она весит? — Коршун смотрел без энтузиазма. Видимо, предчувствовал, кому придется на своем горбу тащить Балановскую красоту.
— Килограммов двадцать пять, — подсказал Стекловодов.
— Восемнадцать, — Баланов назвал цифру по памяти. Настоящему коллекционеру стыдно не знать таких элементарных вещей — особенно о предмете страсти. — Нормальный вес. Дотащу как-нибудь.
Официально, но крепко пожали друг другу руки. Баланов обхватил «бегемота», поднатужился. Блин! Тяжеленная у меня мечта, подумал он. Зато уж действительно: голубая — что есть, то есть.
— Рассчитываю на вас, Юрий Серафимович, — сказал Стекловодов веско, прежде чем закрыть за гостями дверь. — Не прощаюсь.
Пока они шли по коридору, кислое лицо Кирилла Мефодьевича постепенно разглаживалось, возвращаясь к привычному своему выражению. Покрытая капельками пота залысина красиво блестела в мягком свете ламп.
— Как вам понравился шеф? — спросил Коршун.
— Он всегда у вас такой… — Баланов замешкался, шевельнул пальцами, пытаясь подобрать нужное слово, — такой эмоциональный?
Коршун тяжело вздохнул.
— Как бы вам, Юрий Серафимович, подоходчивее…
— Я понимаю, — сказал Баланов.
3
— Я тучка, тучка, тучка, — пробормотал Баланов, разматывая провода тестера, — я вовсе не медведь… — он прикрепил красного «крокодильчика» к схеме. — А как приятно тучке… да по небу… — закрепил второй контакт, — лететь…
Взглянул на прибор. Стрелка качнулась и встала на середине шкалы. Нормально. Можно двигаться дальше. Баланов «прозванивал» шлейфы на автомате, отключив голову. Опыт: руки сами делают все, что нужно.
Мощная лампа на стальной треноге, притащенная со склада по его просьбе, продавливала темноту, как экскаваторным ножом; сильно нагревала спину даже сквозь одежду. Баланов повел лопатками и понял, что взмок — работать под лучом этого прожектора было тяжело и душно, а без него видимость сводилась к нулю. Как на сцене, под огнями рампы, подумал Баланов. «В роли Ричарда Третьего — приглашенная звезда, артист Больших и Малых академических театров!» Баланов хмыкнул. Вслед за ним хмыкнуло эхо.
Ослепительно белый, жесткий свет проявлял из черноты развороченные внутренности Машины Смерти — ряды приборных шкафов, этажерки полок с печатными платами, связки проводов, похожие на толстых отожравшихся удавов. В глубинах Машины, до поры затаившись, тихонько позвякивали тысячи электронных ламп.
Тишина угнетала. Казалось, за границами белого конуса нет ничего — совсем ничего. Темнота, мрак, космический холод, безжизненные пространства одиночества и тоски. Остался только фрагмент Машины, участок выбеленного щербатого бетона, сам Баланов — и все. Только это существует, только это висит в пустоте. Cделав шаг за границу белого света, ты исчезнешь. Там все исчезает.
— Это какие-то неправильные пчелы, — сказал Баланов громко. По залу прокатилось эхо, увязло в углах.
Он отложил тестер, выпрямил затекшую спину, посмотрел на часы. В работе и тишине потерялось ощущение времени — а уже, оказывается, пора обедать. Он потянулся, покрутил головой. Хрустнули позвонки. Снова посмотрел в глубь Машины, туда, где поблескивало стекло. Лампы. Баланов любил электронные лампы, обожал их теплое свечение; и в усилителях они звучали тепло и мягко — в отличие от жесткого транзисторного звука. Но эта Машина… С ней было что-то не так. Она его пугала. Ощущение было иррациональным, необъяснимым.
«Много-много злых пчел. Сидят внутри, и только глаза их в темноте отсвечивают».
— Глупость и детство, — сказал Баланов еще громче. Переждал гулкий ответ эха, двинулся вперед, перешагивая через силовые кабели. Возле станины прожектора, краями задевая темноту, высились неровные стопки книг и пожелтевших альбомов. Эдакие талмуды, священные писания — для единственного бога, которого зовут вычислительная машина М-21. Или, иначе, со страхом и уважением: Советская Машина Смерти.
Баланов уселся и взял в руки альбом принципиальных схем, заложенный измятым листом с пометками. Вычеркнул названия блоков, которые успел проверить. Придется убить на это массу времени — конечно, если его вдруг не осенит гениальная мысль.
Так или иначе, но Машина встала — а он пока не мог понять, почему.
От серийной М-20, выпущенной в 1958 году, лабораторная машина отличалась немногим: ее сделали в 59-ом, и в ней был еще один, дополнительный блок — обозначенный на схеме как «главный шкаф Е». Получается, кроме обычного «главного шкафа» потребовался добавочный? Зачем? И что значит это «Е»? Единый?
Баланов огляделся. Ага, вот она. Наклонился и вытащил из стопы толстую серую тетрадь, похожую на амбарную книгу. На обложке крупным почерком выведено: «Главный Е. Только с личного разрешения Красницкого». Размашистая подпись — и рядом прекрасная, образцовая, словно вырезанная из фиолетовой бумаги, клякса.
Интересно, подумал Баланов.
Он с удовольствием вдохнул запах старой бумаги, раскрыл тетрадь наугад. Через секунду брови у него поползли на лоб — и было отчего. В отличие от документации к остальным блокам Машины, все схемы «Главного Е» были нарисованы от руки — причем даже не чертежной тушью, а химическим карандашом. Вкривь и вкось; как бог на душу положит.
Очень интересно, подумал Баланов.
Он углубился в изучение принципиальной схемы. Пока ничего из ряда вон выходящего: каскад усилителей по напряжению, еще один — по мощности. Выпрямительный мост, тиристорный ключ. «Генератор хаоса» на двух вакуумных лампах — знаем, проходили.
Стоп, а это что? — Баланов даже не удивился. Рано или поздно он должен был найти что-то подобное.
Баланов посмотрел на портрет, висящий на стене в столовой. Рама была золоченая и массивная, в толстых мясистых завитках растительного рельефа, пыжащегося изобразить из себя нечто античное. За этими изысками совершенно терялся человек, на портрете запечатленный. А он стоил внимания: узкое, морщинистое лицо, запавшие щеки, нависающий лоб в обрамлении седых прядей, кустистые брови, словно маленькие белые взрывы.
Выпуклые глаза, смотрящие на Баланова равнодушно и холодно, как глаза насекомого.
Одет человек был в серый костюм — плохо пошитый, чисто советский; с галстуком-слюнявчиком и красной искоркой ордена на лацкане. Стекло, закрывавшее ранее портрет, было разбито. Осколки, застрявшие в раме, окружали человека — как сверкающие зубы. Казалось, он сидит в чьей-то оскаленной пасти.
Баланов посмотрел на осколки, лежащие на полу. В них отражалась стена, выкрашенная голубой краской.
Вокруг стоял характерный гул множества голосов, звон посуды, стук ложек, клацанье челюстей. Пахло пригоревшей картошкой и почему-то сухофруктами — хотя Баланов уже сто лет не видел здесь на обед ни картошки, ни компота. Все вокруг было в голубоватом свечении — идущие мимо люди оставляли за собой размазанный шлейф. Движения казались чуть рваными, словно в плохой анимации. Баланов моргнул.
— Юрий Серафимович. Юрий Серафимович, вам плохо?
Перед ним стоял Коршун — самый обычный, вполне материальный. Ощущение мира вернулось. Баланов сглотнул. Больно. Ощущение такое, будто глотку прочистили металлическим ершиком. «Что со мной, черт возьми, происходит?»
Он посмотрел на лысину Коршуна.
— Мне хорошо. — Баланов выпрямился. — Кто на портрете, не знаете?
Кирилл Мефодьевич посмотрел с сомнением.
— Как же не знаю? — сказал он. — Олег Леонидович Красницкий. Здесь его все знают. Генеральный конструктор, создатель Центра. Уникальная личность, между прочим. И физик, и математик, и биохимик, и на флейте, говорят, игрец. Здание, в котором мы находимся, построено по его проекту, представляете? Человек Эпохи Возрождения!
— Знаете что, Кирилл Мефодьевич, — сказал Баланов неожиданно, — а приходите ко мне сегодня в гости. Где-то в районе ужина. Я вас чаем напою.
С минуту Коршун молчал, глядя на Баланова уставшими, недоверчивыми глазами.
— Я… — начал он. В горле у него булькнуло.
— Вы были правы, — сказал Баланов. — Я действительно кое-что привез.
Коршун справился с собой. В глазах появился знакомый огонек, лицо сразу помолодело. Он выглядел лет на пятнадцать бодрее.
— Я приду, Юрий Серафимович. Обязательно.
Баланов кивнул.
Он повернулся и увидел уборщика — черноволосого, вихрастого парня в синем халате. Парень сосредоточенно работал щеткой на длинной ручке, лицо его был угрюмым.
Баланов пригляделся и невольно вздрогнул.
Парень подметал вокруг разбитого стекла — очень тщательно, чтобы не коснуться осколков.
Округлый серый камешек, каких полно на берегу любой деревенской речки, засунут между грубо расклепанными медными пластинами. На камешке мелкие царапины — какие-то рисунки и буквы. Скорее всего, иврит, подумал незнающий языков Баланов. Алхимические заклинания. Или Каббала. Или цитаты из Некрономикона безумного араба Аль-Хазреда. Сейчас он бы ничему не удивился. Баланов подсветил фонариком — нет, не показалось. Весь «главный шкаф Е» был смонтирован вокруг этой непонятной фиговины, которую словно на коленке делали. Причем, кажется, кувалдой. Он придвинулся ближе, увидел на позеленевшей меди круглые вмятины и характерные мелкие бороздки.
Поправка, решил Баланов. Молотком и плоскогубцами.
«Уж не сам ли Красницкий постарался?»
В серой тетради эта фиговина обозначалась как «Генератор струны». Зачеркнуто. Сверху написано: «Струна — бред! Туннель или ворота, вот это что. Окно в космическую Европу. Аве, Петр!»
К фиговине шла целая система паяных дорожек и тонкий силовой провод в горчичного цвета оплетке.
Красота, подумал Баланов, теперь у меня есть «окно в Европу» на двести двадцать вольт и ноль шесть ампера.
4
Кирилл Мефодьевич покосился на голубого «бегемота», но ничего не сказал. Прошел в комнату, опустился в кресло. Осторожно, стараясь погасить жадный огонек в глазах, огляделся.
— Чаю? — предложил Баланов вежливо.
— Да, конечно. Спасибо.
Коршун откинулся в кресле, оставаясь внутренне напряженным. Внимательно смотрел, как хозяин выставляет на столик стеклянную вазу с печеньем. Внимательно отхлебывал из чашки, внимательно жевал печенье. И молчал.
Баланов нахмурился. Эту встречу он представлял совсем по-другому. Он припирает Коршуна к стене. Доказательств достаточно. Он сам видел многое из того, что посторонним знать не следует… Почему же сейчас при здравом размышлении от его аргументов ничего не осталось? Ни-че-го. Булыжник? Смешно. Машина Смерти? Еще смешнее. Только одно у него, Баланова, в запасе…
Он нарочито медленно достал из верхнего ящика тумбочки маленький предмет, завернутый в почтовый пергамент; размером не больше спичечного коробка — только овальный. Кирилл Мефодьевич заерзал, глаза его неотрывно следили за движениями Балановских рук.
Сейчас ты у меня запоешь, подумал Баланов.
Когда сверток лег перед Коршуном, тот даже отшатнулся.
— Это… — он сглотнул. — Это чье?
— Ваше, — сказал Баланов мягко и вкрадчиво, будто много лет служил в белогвардейской контрразведке. Ему даже понравилась новая роль. Жестокий и обаятельный штабс-капитан Баланов, коварная скользкая змея в белых перчатках.
— Мое? — голос у Коршуна сел. Затем Кирилл Мефодьевич вдруг поднял голову и посмотрел на Баланова в упор. Усмехнулся — и вовсе не так, как положено жертве. — Да, мое, — спокойно сказал он. — Спасибо.
Баланов опешил. Образ безжалостного и обаятельного штабс-капитана разваливался на глазах.
— И вы… вы не боитесь? — спросил он, уже понимая, что выглядит беспомощно и глупо.
Коршун обидно засмеялся. Потом увидел лицо Баланова и замолчал.
— Как вы думаете, что это? — сказал Коршун неожиданно тепло, без тени насмешки или вызова.
Баланов пожал плечами. Блестящий образ контрразведчика рассыпался, ему ничего не осталось, кроме как сохранять хорошую мину. Вот и поговорили, подумал Баланов. Вот тебе и наживка.
— Думаете, наркотики? — Коршун ждал ответа.
— Думаю, это не мое дело.
Кирилл Мефодьевич хмыкнул, принялся неторопливо разворачивать сверток. Баланов невольно вытянул шею. Ах ты, черт!
На ладони у Коршуна лежал маленький желтый приборчик, похожий на детские электронные часы. Закругленный корпус, большие розовые кнопки числом четыре, несколько маленьких. Чувствовалось, что приборчик не новый, царапины, потертая пластмасса. Так это же!.. Баланов почувствовал, что краснеет.
— Таких сейчас не делают, — сказал Коршун. — По крайней мере, у нас. Великолепная вещь.
Смешной. Маленький. Круглый. Та-ма-го-чи.
Давно Баланов не чувствовал себя таким идиотом.
— Был интересный опыт, — сказал Кирилл Мефодьевич, деликатно помешивая чай ложечкой. — Вот скажем, лягушка, если попытаться засунуть ее в кастрюлю с горячей водой — обязательно выскочит.
Баланов поднял брови. Забавные, однако, у Коршуна истории. Веселые очень, оптимистичные.
— Вполне ее понимаю, — сказал Баланов.
— Я тоже, как ни странно, — усмехнулся собеседник. Потом вдруг стал серьезным. — Еще как понимаю. А вот если посадить лягушку в холодную воду, а потом поставить кастрюлю на медленный огонь… Знаете, что будет? Лягушка и не заметит, как сварится.
— Серьезно? — сказал Баланов. — Был такой опыт? Не шутите? Забавно.
Коршун поднес кружку к губам, аккуратно отхлебнул; поставил кружку на блюдце; посмотрел на Баланова. Его лысина блестела от пота.
— Вот именно, Юрий Серафимович. Забавно. И страшно к тому же, если подумать… Хотите еще историю?
— Хочу. — Теперь Баланов смотрел на этого маленького смешного человечка совершенно иначе.
— Вторая история. — Коршун отхлебнул, подавился, закашлялся. Брызги полетели ему на грудь вместе с кусочками печенья. Он начал убирать их рукой. — Извините!
— Ничего, — сказал Баланов.
— Так вот, — сказал Коршун, закончив отряхиваться, — был я однажды, лет сто назад, на детской площадке. Хорошее было время… Солнце, зелень, дети. Кто-то кого-то лопаткой бьет, там мамаша кричит, рядом в догонялки носятся с воплями, чуть с ног тебя не сбивают. Хорошо, в общем.
Он посерьезнел.
— Вы слушаете, Юрий Серафимович? Представьте, маленькая девочка, шапочка на завязках. Маленькая еще, только недавно ходить научилась. Синяя джинсовая куртка и красные башмачки. И вот она в первый раз сама взбирается на горку… Знаете, есть такие сложные сооружения из труб, там площадка наверху из досок, сверху крыша железная, одна горка, другая… Вот такая горка.
Кроха опирается на ступеньки, пыхтит, ей тяжело в одежде — ее хорошо укутали, чтобы не простудилась, не дай бог. Родители, они такие, вы поймете…
Залазит наверх. Стоит гордая. Крохе подвластно пространство, она как раз освоила третье измерение. Это особое чувство… так что некоторое время она этим чувством наслаждается. А потом кроха идет дальше.
Деревянный настил, железные трубы, синяя, оранжевая, зеленая краска, вытертая сотнями и сотнями детских рук — а дальше настил разобран, нескольких досок не хватает. А маленькая девочка, ей года полтора, шагает и шагает вперед. И наступает момент, когда она заносит свой красный башмачок над бездной. — В глазах Кирилла Мефодьевича была чернота. — Она не понимает.
Баланов помолчал.
— Все?
— Все, — сказал Коршун. — Такая история без конца.
— Или с плохим концом?
Кирилл Мефодьевич покачал головой, беспомощно развел руками.
— Не знаю. Это вам решать.
— И какой же вывод? — спросил Баланов. — Девочка — это мы, человечество? Я правильно понимаю? — он помедлил. — Или лягушка?
— А вы как думаете?
Баланов помолчал. Во рту почему-то ощущался кислый металлический привкус. Вода здесь, что ли, такая?
— Лягушка, — сказал Баланов, наконец. — Хотя…
Коршун тяжело вздохнул.
— А я вот надеюсь, что девочка. Дети — они ведь учатся, правда? — он посмотрел на Баланова с надеждой. Потом вдруг помрачнел. — Человечество, увы, лишено инстинкта самосохранения, Юрий Серафимович. То есть, по отдельности мы все орлы — а вот вместе! Животное какое-то. Лягушка. Даже если ребенок! — Коршун помотал головой. — Ничего хорошего. Ни-чег-го… К сожалению, Юрий Серафимович, мы как маленькие дети — в какую только хрень, извините за прямоту, руки не сунем… А потом эта хрень, снова извиняюсь, нас жрет с потрохами!
…Уже в дверях Баланов не выдержал. Ну не коллекционер же Коршун этих дурацких тамагочи! Коллег Баланов чувствовал за версту, а тут… Черт его знает.
— Все-таки, — Баланов помялся. Ему было откровенно неловко. — Зачем вам… это? Ну, тамагочи?
С минуту Кирилл Мефодьевич молчал.
— Вы не знаете, что такое одиночество, Юрий Серафимович, — сказал Коршун серьезно. — Счастливый вы человек. Спокойной ночи.
Когда за гостем закрылась дверь, Баланов вернулся в комнату. Потянулся к часам — одиннадцать, время спать… остановился в недоумении.
На прикроватной тумбочке, розовым пятном выделяясь на фоне белой кружевной салфетки, лежал брелок с обнаженной моделью. Тот самый, потерянный два дня назад. Баланов покачал головой. Неужто Коршун принес? Бред какой-то. Устал я, подумал Баланов. Подошел и сел на кровать. Потянулся к брелку, убрал руку. Нет, хватит на сегодня вопросов. Спать, спать. Баланов положил голову на подушку, раскинул руки. На веки навалилась темная подушечная тяжесть.
— Счастливый я человек, — сказал Баланов в потолок. Звучало глупо, словно говорит пьяный. Внезапно Баланов поднял голову, вспомнив важное; повернулся к тумбочке, стоящей с другой стороны кровати. «Бегемот» смотрел на него ровными рядами черно-белых клавиш — невозмутимо, как голубой будда. Баланов невесело улыбнулся.
— И тебе спокойной ночи, монстр.
Вскочив с кровати, Баланов понял, что сейчас начнется. Льющийся из-под двери свет медленно вползал в комнату, облизывая темно-желтым языком шершавый бетон, карабкаясь по стенам, проталкивая себя все дальше и дальше. Запах у света был подозрительно знакомый, сладковато-терпкий, отдаленно напоминающий хурму, но оставлял во рту неприятный металлический привкус. Баланов поставил ногу в растекшуюся по полу лужицу и почувствовал, как стопу, а потом и щиколотку окутывает нечто теплое, склизкое, похожее на утреннюю кашу, которую с невероятным аппетитом уплетали в столовой жующие физиономии. Да и запах теперь оставлял в голове четкие, знакомые образы — покрытые голубым пластиком исцарапанные столы, круглые шершавые колонны, деревянные скамейки, сидящая напротив Маша, странный ожог на руке, картина в массивной золотой раме и мрачное лицо главного конструктора.
Неожиданно, далеко за спиной, за толстыми бетонными перекрытиями и металлическими дверями словно обрушилось что-то огромное, утробно зарокотало, покатилось клокочущей волной по бесконечным коридорам, перемалывая забранные решетками плафоны, пожарные датчики и щиты; ударило по ушам, свалило на колени, отшвырнуло с чудовищной силой в сторону, нещадно скручивая и сминая. Баланов смотрел на пролетающие мимо обломки столов, колючие щепки и с паническим страхом ожидал момента, когда затрещат кости, вопьются изнутри острыми своими концами — а они все не трещали, выдерживая немыслимые, с трудом представимые нагрузки, как будто их подменили обрезками садового шланга или вовсе изъяли, предвосхищая новый виток эволюции.
Закончилось все так же внезапно, как началось. Рокот сперва превратился в хрип, а потом и вовсе исчез, будто выдернули из розетки работавший на полную мощность пылесос. Медленно оседала бетонная пыль, открывая взору абсолютно не изменившуюся столовую. Лишь картина в золотистой раме почему-то лежала на полу — лицевой стороной вниз, — избавляя от тяжелого, неуютного взгляда конструктора. А высоко на стене, где она некогда занимала почетное место, зияла круглая дыра с неровными обгрызенными краями и обломками арматурных прутьев. Свисавшие с обломков лохмотья пыли слегка трепетали, обнаруживая сквозняк.
Баланов опустил глаза и вздрогнул, невольно отступая на шаг. Портрет уже не покоился на холодном полу, а парил в дюжине сантиметров над ним, с каждой секундой поднимаясь все выше. Между волокон холста сочилась густая бесцветная жидкость, заполняя собой подрамник. И тут картина накренилась, выплескивая на ноги скопившийся кисель; выпуская на свет невероятных размеров насекомое — гигантского муравья, доходящего Баланову до пояса.
Насекомое шевельнуло усиками, оглянулось и посмотрело на Баланова огромными фасеточными глазами. Угольно-черное тело качнулось из стороны в сторону, рискуя завалить набок своего владельца, однако цепкие лапы удивительно ловко нашли опору, подогнулись и выбросили муравья вперед. Преодолев одним прыжком расстояние до стены, насекомое с легкостью уцепилось за нее и, все еще продолжая смотреть назад, пронзительно запищало; рванулось к дыре.
Баланов хотел было схватить муравья за задние лапы, но неуклюже повалился навзничь, поскользнувшись на растекшейся слизи. Он пытался встать, опирался на локти, поворачивался на бок и тут же переваливался обратно на спину. Тело в какой-то момент стало громоздким, неудобным, всякая попытка подняться заканчивалась падением в скользкую лужу. Только спустя долгие минуты мучений неимоверным, почти титаническим усилием удалось перевернуться и опереться на гудящие лапы. А перевернувшись, Баланов начал торопливо карабкаться по стене.
Оказавшись в дыре, он ощутил слабое дуновение, жадно вдохнул, стараясь уловить тоненькую струйку свежего воздуха — запаха травы и земли, — чтобы восстановить в памяти картинки из давно позабытого внешнего мира; отрывисто выдохнул, как перед стопкой водки, и побежал.
Нора постепенно расширялась — стены раздвигались, потолок уходил вверх, обрастая пожарными датчиками и тускло светящимися лампами. Темно-желтые капли света срывались с плафонов и растворялись в воздухе сверкающей пылью.
«Надо отсюда выбираться, — подумал Баланов, — выход где-то там». «Там-м… там-м…», — подхватило эхо одинокую мысль, унося все дальше и дальше, стесывая о шершавый пол.
Лампа над головой разлетелась вдребезги, раскурочив металлическую решетку. Взорвалась вторая, третья лампы, погружая оставшийся позади коридор во тьму. Он бежал изо всех сил, щелкая от злости массивными челюстями.
В лапах запутался пожарный шланг — длинная полотняная змея с оторванной головой, обвивающая щиколотки или то, что теперь их заменяло. Хотелось остановиться, растянуть захватившую лапу петлю, но времени не было совершенно, как, впрочем, и рук.
И тогда Баланов увидел первое бегущее перед ним насекомое, затем еще, еще, и еще. Они бежали слитной молчаливой толпой, совершенно несвойственной муравьям. Давили друг друга, топтали изувеченные тела — в слепом страхе перед надвигающейся темнотой.
В коридор стекались все новые и новые существа — выламывая двери, прогрызая бетонные стены, выныривая из коридоров. В этот момент Центр показался Баланову гигантским бетонным муравейником со строгими норками лабораторий, паутиной ходов, преданностью единой цели. И цель была настолько единой, что сам Баланов, повинуясь инстинкту толпы, поддаваясь всеобщей панике и безумию, с трудом заметил возникшее на пути препятствие.
Посреди коридора стояла Маша. Невысокая, удивительно хрупкая, с большими сияющими глазами. Муравьиными глазами. Страшными фасеточными глазами, отчего-то полными слез.
Уродливый шрам на ее руке внезапно ожил, стал расползаться, охватывая плечо, шею, лицо, пожирая здоровые ткани, как неизвестный тропический паразит уничтожает заблудшего в его владения неудачника.
Маша протянула трясущиеся руки, шагнула к Баланову, растягивая губы в безобразной улыбке. «Утро? — удивленно спросила она. — Какое, к чертовой матери, утро?» И усмехнулась собственной шутке.
В этот момент последняя оставшаяся лампа разлетелась, брызнула темно-желтыми осколками, погружая коридор во тьму.
А потом обрушилось что-то огромное, утробно зарокотало, покатилось клокочущей волной по бесконечным коридорам, перемалывая забранные решетками плафоны, пожарные датчики и щиты…
А потом он проснулся.
5
Дверь в хранилище была на редкость массивной — тяжеленный кусок металла, сваренный из нескольких листов, круглая ручка-штурвал по центру. Стандартные трафаретные буквы красного цвета объявляли: «Центральное хранилище. Посторонним вход воспрещен!».
«Ну что ж, — подумал Баланов, — надо осваиваться. А то — не кури, не прокалывай, не бей. Начну-ка я новую жизнь», — и крутанул металлическое колесо.
Внутри что-то задребезжало, мелко затрясся штурвал, оставляя неприятный зуд в руках. Застрекотали поворачиваемые шестеренки. Дверь слегка отпружинила, соскакивая со штырей и, лениво скрипнув, приоткрылась. Вернее, подалась на полтора сантиметра вперед, опираясь на плохо смазанные петли.
— Сюда не так часто захотят, — говорила Маша, пока Баланов боролся с замком. — Один раз в день и то — ранним утром. Продукты для кухни забирают или так, для порядка.
— Хорош порядок — такие бандуры вешать, — прокряхтел Баланов, открывая дверь. — Уф, ее ведь надо будет еще и закрыть.
— Я помогу, — Маша улыбнулась и нырнула в темноту.
Раздался щелчок, вспыхнуло десятка два ламп, освещая средних размеров помещение, заставленное ящиками и коробками. Напротив входа стоял огромный чан с мостками по всему периметру. Справа, вдоль стены, к мосткам вела металлическая лестница, под которой виднелись сваленные горой мешки. В мешках, судя по рассыпавшимся грязным плодам, хранилась не то картошка, не то свекла — определить издалека не удавалось.
— Теперь хранилище не такое, как раньше, — продолжала Маша. — Опустело с тех пор, как сломалась Машина. Продукты без нее взять неоткуда, разве что в Илимск ехать. А кто этим будет заниматься? Насколько я знаю, в гараже всего пара грузовиков на ходу и такая же пара водителей. Поэтому лучше тебе поспешить с ремонтом. Месяц мы продержимся, но потом…
— Урежете порции, — Баланов задумался. — Скажем, в два раза. Пара месяцев для меня — идеальный срок.
— В два раза?! Знаешь, что хищники иногда делают с себе подобными? С голодухи? — она скривила губы. — Если ты хоть раз смотрел передачи о дикой природе, то поймешь, о чем я.
— Неужели все так плохо?
— Просто отвратительно. Единственный плюс соседства с Мусоркой — исключительное взаимопонимание. Отсюда — слаженная работа,
Баланов нахмурился.
— Сегодня утром ты говорила о добываемом в Мусорке… существе, — его передернуло от одного только воспоминания. — Не зря меня воротило от этой подозрительной каши. Так называемый «продукт» тоже здесь?
— Конечно, сейчас я тебе покажу, — Маша взяла Баланова за руку и повела вверх по лестнице. Под ногами загремели металлические ступени, плохо подогнанный деревянный настил с темно-коричневыми пятнами сучков.
Они прошли до середины одного из мостков, и Баланов, перевесившись через поручень, заглянул в чан. Внизу плескалась знакомая киселеобразная жидкость — только не было ни картины, ни муравья, ни ночного кошмара.
— Господи, — Баланов опустился на колени и, просунув руку через прутья, попробовал дотянуться до поверхности существа. Не хватило каких-нибудь двух сантиметров. — Что же вы с ним сделали?
— Зря ты его жалеешь, — с неожиданной жестокостью проговорила Маша. — Их мир переваривает нас, почему же мы должны оставить в покое его?
— Зачем было туда лезть?! — разозлился Баланов. — Кто вас просил?! Эта несчастная слизь?! Или, быть может, ученые, превратившиеся черт знает во что?! Ваша дрянь почти добралась до Илимска и скоро устроит там второй муравейник, но теперь уже под открытым небом!
— Как до Илимска? — не поверила Маша.
— А вот так! Ты не видела, что там творится. Дикие природные аномалии, карантин. С меня взяли подписку о невыезде на целых пять лет! Называется, приехал поработать!
— Вот и работайте! — раздалось из-за спины.
Баланов резко обернулся, узнав голос. Перед ним, в сопровождении двух лаборантов, стоял начлаб.
— Юрий Серафимович, — сухим тоном сказал он, — не припомните, для чего я вас нанимал?
6
— Чужой мир — он нас с тысяча девятьсот шестьдесят второго года неторопливо так, обстоятельно переваривает, — сказал Кирилл Мефодьевич. Он сидел на краю кровати, брезгливо подобрав ноги, и недовольно морщил нос. Запах тут стоял, конечно, жуткий. Баланов равнодушно отвернулся. Ему было плевать. Он уже несколько дней не выходил из комнаты, не вставал с кровати, кроме как в туалет; не брился и не ел; только пил воду из-под крана, лежал и смотрел в плохо побеленный, потрескавшийся, далекий потолок. Там ему виделось небо.
Иногда Баланов поворачивался и разговаривал с голубым бегемотом, называя его «дружище монстр». Иногда брал брелок и говорил Маше, какие у нее красивые коленки; ах, черт возьми, я опять так устал на работе; чертова Машина Смерти; я хочу тебя видеть; Маша, Маша, куда ты ушла? Я люблю тебя, Маша. Скажи, я правильно поступаю?
Маша молчала. Маша не могла ответить.
— Центр спроектирован, как гигантский муравейник — это вы, наверное, заметили, Юра, — рассказывал Коршун. — Ходы сообщения, хранилища, жилые помещения для рабочих муравьев и муравьев-солдат. Уже тогда нас обрабатывали…
Абрамов молча застыл посреди комнаты огромной неподвижной колонной. После смерти Маши он осунулся и пожелтел, высох. Казалось, даже гордый нос ученого стал меньше — как лайнер у вечной пристани, съеденный коррозией.
Коршун и Абрамов уже несколько дней приходили вместе. Баланов не знал, зачем — вернее, не хотел знать.
— Мы ничего не можем сделать. Открыли струну…
— Окно в космическую Европу, — с издевкой произнес Баланов. Он сам не знал, что его так зацепило в словах Коршуна. Баланов даже повернулся на своем топчане. Кирилл Мефодьевич поднял голову, заговорил живее и энергичнее — словно пробился нефтяной фонтан, и теперь бурильщики подставляли радостные лица черному золоту.
— Знаете, Юра, это напоминает кристаллическую решетку — под действием силы притяжения молекулы выстраиваются в определенном порядке. Вот смотрите. Молекула состоит из…
— Где Маша? — спросил Баланов сипло. Фонтан заткнулся.
Баланов поднялся, преодолевая сопротивление расслабленного тела. Тело привыкло лежать и хотело это делать. Тело вошло во вкус. Баланов застонал, чувствуя, как застоявшаяся кровь лениво разбегается по венам и артериям. Зудела щетина. Он в раздражении поскреб подбородок — ногти отросли, как у гориллы. Болело все. Скрип суставов, кажется, слышен даже в зале Машины Смерти.
Кристаллическая решетка, подумал Баланов. Нас притяжением ставит на место. Вот так, люди, вот так Земля. Чужой мир, в который мы вляпались, как в дерьмо, кушает нас, тварь. Такое вот активное дерьмецо. Обхватывает жертву и медленно начинает переваривать. Знакомьтесь, это я. Пропитывает желудочным соком.
Баланов потянулся. Коршун смотрел на него с надеждой.
— Юра, миленький, наконец-то…
— Ну, обманули они наши инстинкты — но разум нам на что-то дан?! — хрипло сказал Баланов. — Или приставка сапиенс — это и есть приставка, одно хомо осталось — жрущее, пьющее и…
— Трахающееся! — произнес незнакомый голос.
Баланов поперхнулся. Он не сразу понял, что это заговорила молчаливая статуя.
— Их надо трррахнуть! — произнес Абрамов скрипучим голосом, похожим на голос какой-то диковинной птицы. В глазах ученого разгорался мрачный темный огонь.
— Надо, — согласился Баланов. — Вот только умоюсь, и…
Где-то рядом заплакал ребенок. Баланов с ученым повернулись, как по команде.
— Что за херня? — спросил Абрамов вполне нормально, без маньячных ноток. Баланов невольно улыбнулся. Блин, губы тоже отвыкли.
— Сейчас, маленький, сейчас, — суетился Коршун. — Папа уже здесь, папа тебя покормит… Извините! — сказал он Баланову. Отошел в сторону, склонился над игрушкой. Тамагочи сначала жалобно попискивал, потом заорал. Коршун выругался про себя, начал жать на кнопки.
— Надо их трахнуть, — сказал Абрамов. — Сообщить властям.
— А вы знаете, как? — скептически спросил Баланов. — Думаете, меня отсюда выпустят? Думаете, вас…
Тамагочи громко, сыто заурчал.
Они невольно повернулись в сторону звука.
Коршун поднял голову, вытер пот со лба; посмотрел на заговорщиков, как человек, сделавший трудное, тяжелое, но очень важное дело — и улыбнулся.
— Игоряша кушает, — сказал он.
Баланов с ученым переглянулись.
— Машина Смерти, — заговорил Абрамов, словно возвращаясь к прерванному разговору. — Без нее они беспомощны, — он помолчал, покачал головой. — Нет, надо уничтожить все гнездо. Понимаете, Юра? Но я не знаю…
— Я знаю, — сказал Баланов. — Они хотят, чтобы я починил Машину. Я им ее починю.
Проводив гостей (за дверью стояли неподвижные фигуры — Баланов узнал Яника-Ярика, хмурого и молчаливого, и кого-то еще из тех, кого видел в столовой), он вернулся и сел на кровать. Ожесточенно поскреб заросший подбородок. Надо бы помыться и вычистить грязь из-под ногтей. Надеть чистое. Побриться. Потом. Все потом. Сначала принять решение.
Прислоненный к вазе с печеньем, стоял брелок с обнаженной моделью.
Баланов сел рядом и долго смотрел.
— Маша, я правильно поступаю? — спросил он, наконец.
Модель светилась розовыми коленками и молчала.
7
Ремонт Машины Смерти закончился спустя восемь дней, три часа и двенадцать минут.
8
…Дорогу Янику заступил высокий, похожий на башенный кран, человек. В руках у него был длинный пожарный топор.
Яник невольно притормозил, оскалился.
— Трррррахнуть! — сказал Абрамов скипуче. И замахнулся…
Дальнейшее Баланов не видел — только слышал за спиной крики, стук, звуки падающих тел. Он бежал так, как никогда в жизни не бегал. Я починил вашу чертову Машину, думал он. Маша, не подведи.
Навстречу ему выскочил Коршун, показывая: туда, туда, в другую сторону. Они побежали вместе. Казалось, что коридоры полны желтой яблочной мякоти. И с каждым шагом ее все труднее продавливать. Гудение вентиляторов смешалось с хриплым, надсаженным дыханием. Сердце стучало в висках.
Коршун начал отставать. Баланов развернулся, подбежал, схватил под руку. Быстрее, быстрее. Вперед! Сейчас Машина выполнит блок программ запуска…
Вдвоем они сбавили темп. Коршун не мог бежать быстро, задыхался, он был намного старше, в худшей форме. Баланов выругался. Обернулся. В конце тоннеля ему почудились темные низкие тени.
Вдруг Коршун остановился, присел на корточки, шаря по карманам.
— Кирилл Меф!.. Тьфу ты! — Баланов сплюнул. — Кирилл! Бегом, вашу мать! Что же вы!
— Ничего, Юрий Серафимович, — сказал Коршун спокойно, не поднимая головы. В руках у него появился маленький желтый тамагочи. Тамагочи попискивал. — Вы бегите. Мы тут сами. У нас с Игоряшей свои дела. Сейчас мы только памперс поменяем…
— Какой еще памперс?! — закричал Баланов. — Сейчас рванет нахрен!
Кирилл Мефодьевич поднял голову и посмотрел на Баланова:
— Все будет хорошо, Юра. Поверьте.
Баланов выругался и побежал один. Сейчас дойдет до «главного Е». Вот сейчас. Держись, Маша. Он сунул руку в карман. Пальцами нащупал гладкий округлый камешек в сетке царапин. Иврит? Черт его знает. В языках Баланов не разбирался. Вместо этого камешка, зажатый в медных пластинах, остался маленький брелок…
Вдруг далеко за спиной, за толстыми бетонными перекрытиями и металлическими дверями, словно обрушилось что-то огромное, утробно зарокотало, покатилось клокочущей волной по коридорам, перемалывая забранные решетками плафоны, пожарные датчики и щиты, ударило по ушам.
Последняя оставшаяся над головой лампа разлетелась, брызнула темно-желтыми осколками, погружая коридор во тьму…
Маша, подумал Баланов, падая.
ИПОТЕКА
Фунт мяса, что я требую, купил я
Не дешево; он мой, хочу его!
В. Шекспир «Венецианский купец»В час, когда взошла луна, риэлторы настигли Бекке.
Лунный свет падал на развалины часовенки, отражался от желтых как тыква, с иссиня-черными тенями, стен. В белесом тумане, затопившем вершины сопок, возвышались виселицы. Тела висельников, длинные, худые, обглоданные, были фиолетового цвета и слегка покачивались. Ступни их касались поверхности тумана. Должники, с горечью подумал Бекке и отвернулся.
Он чувствовал, что тут не место для встречи с теми, кто преследовал его, но иного варианта не видел. Придется драться здесь — в скрипящей тишине виселичных столбов, среди желтых стен и фиолетовых трупов. Бекке с усилием вдохнул. Воздух был сырой и холодновато-упругий, он словно протекал сквозь легкие вниз, не насыщая кровь кислородом.
Удушье.
Знакомое ощущение, когда они рядом.
Они выступили из тумана и застыли — все как один высокие, похожие на каменных истуканов, оставленных здесь далекими якутскими предками Бекке. Абаасы, подумал Бекке. Потом подумал другое: сволочи, как вы меня достали.
Прошла минута, пять. Они стояли в тех же позах, не шевельнув за все время ни единым мускулом. Люди так стоять не могут, но Бекке и не ожидал от них ничего человеческого. Идеальные хищники. Железные великаны. Твари. Социопаты, охотящиеся стаей — на этот раз. Бекке должно быть лестно.
Но лестно не было.
Было страшно.
— Вот он куда схоронился, — прозвучал наконец грубый насмешливый голос. — Начинайте, братья, ибо наше право насытится горячей кровью, требухой и костным мозгом… Ибо сказано: не ешь брата своего, а ешь ближнего своего, ибо он не одна кровь тебе, а душой на тебя не обижен будет. И потому на языке сладок.
— Оставьте меня в покое, — сказал Бекке. Сердце билось так, словно его уже засунули в стеклянную банку. Бекке почувствовал тошноту и головокружение. — Или… или будет хуже.
Голос потусторонний, слабый. Словно полумертвый кролик, застывший в лучах фар. А ты и есть кролик, подумал Бекке отрешенно, поднял обрез. Он сделал его сам — из двустволки. Отпилил кусок приклада, чтобы осталась короткая рукоять; ножовкой по металлу укоротил стволы; затем вытащил из патронов дробь, сыпанул гвоздей, и — последний штрих — вставил в каждый патрон по серебряной сережке. Из женского уха, мертвого уха…
Из бледного мертвого уха.
За тебя, Маня. Бекке выпрямился. За тебя, Володька. Скрывать оружие бесполезно, они все видят. Он умрет среди этих желтых стен. Впрочем, надежда всегда есть. Это самое мучительное.
* * *
Именно благодаря надежде Володька оставался в живых, когда с него пластами срезали мясо — на мать-их-роллы. Роллы! Тоже мне японцы выискались. Бекке против воли вспомнил бар на привокзальной площади. Как он называется? «ВЫ-СУШИ». Популярное в городе местечко.
В тонкие пластинки сырого мяса заворачивают вареный рис, пропитанный яблочным уксусом, в середку втыкают огурец или авокадо. Занят этим повар в заляпанном кровью переднике, пахнущий рыбой, с медицинской книжкой, купленной на рынке. Руки у него грязные, улыбка насмешливая. Бекке почувствовал приступ ненависти.
Сколько им задолжал Володька?
Килограмм? Два? Три?
Или — десять?
Он, видимо, приходил туда каждый день — топал пешком от Птицефабрики до Автовокзала, а это километра три через сосновую рощу и железнодорожные пути. В конце концов, Володька так ослабел, что вынужден был дожидаться «семерки», которая ходила раз в час и постоянно опаздывала. Однажды Бекке ехал по делам и увидел старого приятеля, бредущего по улице. Притормозил, открыл дверцу белой «японки». Давай подброшу, — сказал Бекке, — тебе куда? И отшатнулся, когда Володька поднял глаза.
Бекке тогда не спросил, почему друг неловко держит левую руку и не опирается спиной на сиденье. Спасибо, сказал тот. Очень выручил.
Не за что, сказал Бекке. Володя, ты болен? На тебе лица нет.
Володька слабо улыбнулся:
— Пока еще есть.
Тогда Бекке не понял, что означает эта фраза. Позже, когда с Маней случилось несчастье, и онкологи умыли руки, он понял. И пришел к бывшему другу. Володька сидел на продавленном диване и смотрел телевизор. Голубые тени от экрана ложились на изможденное лицо старика, только отдаленно напоминавшего старого Володьку.
Вместо слегка полноватого крепыша на Бекке смотрел скелет.
— Все очень просто, — сказал скелет. — Ты заключаешь договор. Твоя плоть в обмен на их помощь. Цену назначают они. Два килограмма… тридцать килограммов. Всегда по-разному. Понимаешь?
И еще скелет сказал:
— Не связывайся с ними.
Бекке объяснил, что другого выхода не видит. Иначе Маня… а это все, что у меня есть…
Скелет пожал плечами: да, это все что у тебя есть. Поэтому этим так легко с нами.
— Они называют себя «риэлторы», — сказал Володька. — Потому что занимаются недвижимостью. То есть, нами, людьми. Ха-ха. Понимаешь?
— Но… — Бекке помедлил. — Люди же — двигаются?
Скелет вздохнул.
— Это временно.
— А они?
Володька помедлил.
— А они… им что, они вечные.
* * *
«Допустим, двести килограммов мяса. Столько у тебя нет, поэтому ты берешь у них кредит — они называют это ипотекой. Какая ирония. Они помогут твоей жене, кому угодно, хоть господу богу, если тому понадобится воскресить сына. Для них нет неизлечимых. Расчет простой. Неужели тебе жалко сколько-то своей плоти ради спасения любимого человека? Нет? Вот видишь».
* * *
И вот они двинулись к нему. Наконец-то. Теперь боятся некогда. Бекке вскинул обрез, взвел курки. Риэлторы ускорились. Были они в деловых костюмах, словно только что вышли из офиса — прогуляться в развалинах и под луной.
Бекке прицелился в тень, взял упреждение… нажал на спуск. Б-бах!
Вспышка. Руку дернуло. В ушах зазвенело. На несколько мгновений Бекке ослеп и оглох.
Б-бах!
Попал, нет?
Он повернулся и побежал, почти ничего не видя. Желтые стены качались вокруг него, накатывали, норовили свалить — тошнотворные, резкие. Еще немного поживу, думал Бекке… еще чуть-чуть… еще немного…
В следующее мгновение его сбили с ног. Он повалился в белесый мягкий туман, ударился животом о землю. Твердая. На мгновение потерял сознание.
— Серебром, урод, зарядил, — услышал он голос над головой. — Смотри, руку задел… во, пальцы посинели.
Чтоб они у тебя совсем отвалились, подумал Бекке со злостью.
Его подняли и поставили на ноги. Проклятье! Он поморгал. На Бекке смотрел бледный, с белесыми ресницами, представитель банка плоти.
— Сергеев Андрей Иванович, известный так же как Бекке, — зачитал представитель с бумаги. — Рак поджелудочной, опухоль, метастазы в кишечник… ага, ага. Ожидаемый срок жизни пациента — два месяца. Оформлена ипотека на период… Смерть пациента в результате врачебной ошибки… Сергеева Мария, свидетельство о смерти… понятно. Сожалею, но это не наша вина. — Он посмотрел на Бекке. — Это обстоятельства, не зависящие от банка. Возвращаясь к сути… На данный момент просрочены платежи за шесть месяцев. Ваш долг на сегодняшний день составляет четыре килограмма двести граммов. Многовато, не находите? Что будем делать, Бекке Иванович?
Голос его был тихий и негромкий.
— Ничего я вам не должен, твари проклятые! — Бекке вскинул голову. Но ожидаемой ярости в словах не прозвучало, только обреченность.
— Ошибаетесь, — сказал представитель. — Увы, очень сильно ошибаетесь.
Он захлопнул папку, несколько секунд смотрел на Бекке. Тому даже показалось, что в глазах представителя банка мелькнуло сочувствие. Затем представитель кивнул риэлторам.
— Мясники! — хотел крикнуть Бекке, но в горле пересохло.
— Это всего лишь наша работа, — сказал риэлтор.
АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА
УЖАСНЫЙ МЕХАНИЧЕСКИЙ ЧЕЛОВЕК ДЖОНА КЕРЛИНГТОНА
1. Homo Mecanicus
Он может говорить — глухим металлическим голосом, лишенным всяческой окраски. Механический человек ростом два с половиной метра, на двух ногах, тело как паровой котел, голова со стеклянными глазами и металлическим ртом — неподвижным, конечно. Но все-таки Кипятильник работает. Ходит, двигает руками, говорит, пользуется оружием — чудовищные, старые револьверы «Кольт драгун», выщербленные, поцарапанные, с разболтанной рамой. Зазор между барабаном и стволом — до двух миллиметров, при стрельбе нужно нажать на барабан и влево, чтобы давление пороховых газов не пропадало. Черный порох. Круглые пули.
Забытый в пещере. Некоторые детали отлиты из черной бронзы, другие — из плохого железа; сделано на коленке. Медь, латунь, черная бронза, сталь, каучук, кожаные прокладки, пропитанные конопляным маслом.
2. Механический солдат — последняя надежда Юга
В 1864 году механического солдата продемонстрировали генералу Ли. Солдат выполнял команды, стрелял из различного оружия и даже ходил в рукопашную. Металлические пальцы с накладками из жесткого каучука, чтобы оружие не выскальзывало. Генерал остался доволен испытаниями, но с каждым выполненным заданием становился все мрачнее и мрачнее, словно тучи собирались на широком, умном, обожженном солнцем лбу. Генералу не понравилась сама идея механического убийцы — бездушного, не знающего, что такое честь или Родина. «Кипятильник выполнит любой приказ?» — спросил генерал у изобретателя. «Конечно!», — воскликнул тот поспешно, думая, что добился своего. «Очень жаль», — сухо сказал генерал. На этом испытания завершились. Роберт Э. Ли был истинный джентльмен и настоящий военный аристократ. Он полагался на боевой дух солдат, идущих на смерть за то, во что они верили. «Серая форма впитала слишком много крови, чтобы ее носил какой-то бездушный кусок железа». Так судьба детища Джона Керлингтона была решена. Механический солдат остался не у дел. Сам Керлингтон еще не раз пытался добиться иного решения, но тщетно. Он не получил ни ассигнований, ни военных заказов; его старая лаборатория была продана за долги. Кредиторы пытались наложить лапу и на Кипятильник. Неизвестно, достался ли им механический солдат, но с того дня его больше никто не видел. Впрочем, как и его создателя.
И вот он здесь, в пещере — механический человек огромного роста, закопченный, покрытый слоем пыли и пометом летучих мышей, с разводами ржавчины и потеками, равнодушно смотрит на мир стеклянными глазами, один из которых треснул. На металлическом темном лице висит клок паутины. У Кипятильника несколько револьверов «Кольт драгун № 1» — их легко узнать по овальным вырезам на барабане — возможно, заряженных еще много лет назад. Порох превратился в камень, но револьверы все еще могут стрелять. Нашим героям придется в этом убедиться. Механический солдат оживет и двинется в погоню — с ужасным скрипом несмазанных, старых сочлений. Он будет идти и стрелять — щелк, щелк, щелк, трескают курки. Потом один из капсюлей сработает. Бабах! Грохот, пуля ударяет в стену над головой наших героев. Сыплется каменная крошка. Они бегут. Механический солдат скрипит сзади. У него есть приказ, а сомнения ему не ведомы. Кипятильник выкопал механический томагавк и снова находится на тропе войны.
Керлингтон сбежал, прихватив с собой часть инструментов, чертежи и некоторые материалы; все это он сгрузил на повозку; внутри фургона, скрытый тентом от лишних глаз, сидел механический адам в ожидании евы. Или хотя бы латунного змея в качестве искусителя. Керлинтон спрятался в горах, где продолжал работать над своим детищем.
Новый усложненный зубчатый механизм придал Кипятильнику небывалую умственную мощь и хорошее соображение. Словарный запас достиг ста двадцати слов. Механический человек мог произносить достаточно сложные фразы. «Да, сэр. Нет, сэр. Разрешите предложить другой маршрут, сэр. Плохой план. Приказ выполнен, сэр. Разрешите казнить президента Линкольна, сэр?»
Эта фраза была заготовлена на случай победы Конфедерации. Джон Керлингтон никогда не терял надежды. Об этом свидетельствуют найденные после его смерти детальные планы выпуска механических солдат модели Кипятильник II — разработанных с учетом ослабленной экономики Юга. Дешевые материалы, экономия, упрощенная конструкция и сниженный интеллект — они должны были стать той силой, которая перевернет ход войны. Первый Кипятильник должен был стать командиром механической армии. В 1865 году, в тот самый момент, когда генерал Ли подписывал капитуляцию Юга, у Джона Керлингтона было уже все готово. Оставалось только убедить генералов Конфедерации…
3. Сумасшедший изобретатель
Джон Си Эл Керлингтон родился под счастливой звездой науки и пуританским солнцем, светившим с небес истово и яро. Родители его были из Вирджинии; мальчик рос на свежем воздухе, в окружении коров и простых сельских негров. От негров мальчик научился курить табак, лукавству и терпению; от коров не научился ничему, но и тех и других вспоминал с теплым чувством. Это было его безоблачное детство. Детство, которое стоит придумать каждому нормальному человеку, чтобы потом стойко сносить беды юности и утраты взрослой жизни.
К моменту капитуляции Джону Керлингтону исполнилось тридцать два года.
Эдвард Скотт описывает его так: «Это был человек небольшого роста, с кожей нездоровой и бледной, с круглым лицом, в которое местами въелась металлическая стружка. Истовый пуританин; еще более истовый, чем если бы носил черный глухой сюртук и белый воротничок священника. На нем был выгоревший рабочий комбинезон, такие в ходу у негров, собирающих хлопок на плантациях. В руках, обожженных кислотой до красноты, изобретатель держал старый немецкий мушкет.
— Не нужны мне ваши проклятые бумажки, янки! — сказал он голосом простуженным, но звонким от бешенства. — Уходите или я буду стрелять!
На этом Эдварду пришлось ретироваться. Правильно сделал, заметим, иначе мы бы не имели удовольствия читать его записи. Многие из дошедших до нас источников отмечают взрывной темперамент Керлингтона, свойственный скорее кровожадному мавру, нежели ученому-пуританину. Так, узнав о конце Конфедерации, он стрелял в воздух и кричал:
«Генерал Ли сдался, а я — нет!»
Тем временем наши герои бегут и слышат за спиной ужасный скрип и тяжкую поступь механического человека. Щелкают курки, барабаны продолжают крутиться. Бабах! Срабатывает очередной капсюль. Свинцовая круглая пуля, закрученная нарезами, вылетает из уютной темноты в жестокий и страшный мир. Пещера озаряется вспышкой. Один из наших героев, высокий шатен с лицом, вытесанным из коричневой пемзы, вскрикивает, хватается за грудь, падает на землю, бьется в судороге, потом затихает и смирно лежит.
Пахнет железом и кровью. В глазах шатена догорают сполохи огня — как эхо Геттисберга и Чаттануги, которые он не застал. Он янки, который приехал из Нью-Йорка, поэтому он янки вдвойне.
Это Эштон Блейки, саквояжник.
Он мертв. И, кажется, больше не участвует в нашем повествовании.
Вокруг мертвеца застыли в молчании четыре человека.
4. Наши герои
Стоит познакомиться, пока всех не убили. Щелк, трескают курки, щелк. Напоминает звук, с каким картежник распечатывает свежую колоду.
Они стоят в молчании — это длится не дольше нескольких мгновений, но мы успеваем их рассмотреть. Первым срывается человек в круглой шляпе, с лицом вытянутым и желтым, как от несварения желудка — и исчезает из нашего поля зрения.
На долю секунды задерживается его товарищ — он смотрит прямо на нас — от глазниц-бойниц, словно пробитых в кирпичной заводской стене, разбегаются трещинки. Через бойницы льется тусклый голубой свет. Блондина зовут Холден О’Брайен. Он ирландец, а значит, тоже вполне себе янки. Холден специалист по скоростному выхватыванию револьвера. Рукоять слоновой кости у него под правой ладонью. Это «Кольт сингл экшен арми» — старая модель времен Гражданской войны, переделанная под металлический патрон. Спусковой крючок снят; чтобы выстрелить, нужно ударить по курку ребром ладони. Скорость — второе имя Холдена О’Брайена.
Кажется, именно он первым увидел огромную металлическую фигуру, замершую под углом к стене — как сломанная заводная игрушка. Руки ирландца оказались быстрее головы. В который уже раз, заметим. В доли секунды револьвер вылетел из кобуры, курок уже был взведен, а левая рука, с запястьем, перемотанным черной лентой, начала свой путь…
Другими словами, Эштон Блейки, мертвый саквояжник, здесь вроде бы ни при чем.
Но именно он узнал про золото.
5. Aurum
Любит, чтобы его прятали. В темноте золото становится тяжелее, с годами належивая сумрачный маслянистый блеск; ждет, изготовившись, как свернувшаяся змея. Только тронь спрятанное золото — оно ужалит. Мгновенно и безжалостно. Яд потечет по крови, проникая в артерии и вены, пронизывая тончайшими металлическими нитями легкие и печень. Застилая зрение пеленой. Золото? Золото! ЗОЛОТО!!! И рано или поздно, в местах, где его скопилось слишком много, золото превращается в свинцовый сгусток — сорок четвертого калибра, тридцать восьмого или ноль тридцать три винчестер. С разрывом тканей и выплеском красного.
Скольких оно убило?
Не узнать. Счет идет на проглоченных удавом кроликов — и чем больше, тем лучше. Хотя даже все удавы мира, собранные вместе, не настолько прожорливы.
И вот золото лежит и слышит далекие щелчки кольтов «драгун № 1». Шаги четверых, и прерывистое дыхание. Тяжелую поступь механического человека. И эхо выстрелов, когда беглецы открывают ответный огонь. Бесполезно, думает золото, бесполезно. Щелк, курок, щелк.
Лежит, прикрыв прозрачные золотые веки и никуда не торопится. Рано или поздно люди придут и подставят под золотые зубы беззащитное горло. Обычное дело.
Кроме одного раза.
Змея так пугается, что открывает веки. И долго не может уснуть, слушая выстрелы и глядя в темноту. И щурится от воспоминаний.
Золото тогда попало к людям, которым было на него плевать. В их крови плавился беззаботный жар юности и нахального полуголодного героизма. Мальчишки! Мальчишки-конфедераты, которые об оружии знали больше, чем о лошадях, а о женщинах — меньше, чем о лошадях.
А о золоте знали так мало, что даже лошадьми не могли это знание измерить.
6. Преломление света
Как у многих сильных натур, обуреваемых шекспировскими по размаху страстями, у Джона Керлингтона случались периоды затишья. Изобретатель делался молчалив и отвратительно скучен.
Англичане называют такое явление сплин. Однако же это не совсем верно. Английский «сплин» — когда слабая душа безотчетно тоскует по делам, которые могла бы совершить, будь она сильной. Тоска Керлингтона была иного рода. Его сильная деятельная натура требовала выхода из тупика, а выхода — увы, не было. Поэтому изобретатель валялся целыми днями на старой кушетке, наблюдая явление рефракции солнечного света в оконных стеклах.
Иногда объект наблюдения сменялся — и Керлингтон с тем же угрюмым видом наблюдал за рефракцией света в металлических поверхностях. По большей части — очень пыльных. Кипятильник входил в дом, гулко топая, и проносил густо наперченную бобовую похлебку. Изобретатель опускал босые ноги на пол, садился, через силу съедал пару ложек и отставлял — не хочу. На тарелку лениво опускались мухи, неплохо отъевшиеся за последний месяц.
Как существо мужского пола, убираться в доме механический человек не умел. Зато неплохо кашеварил и рубил дрова. И вообще не ленился. Частенько Керлингтон наблюдал, как Кипятильник ходит по двору, деловито рассортировывая поленья — а иногда, выбрав одно, забрасывает в дверцу на животе. Вслед за этим механический человек на некоторое время замирал, окутываясь паром, на металлическом лице ничего не выражалось. Но Керлингтон думал: блаженствует.
Так тянулось довольно долго — с июня 1866 по июль 1867. Судя по редким записям в дневнике, изобретатель дошел до предела. Несколько раз он усилием воли заставлял себя вернуться к работе, к опытам (в одном из таких просветлений Керлингтон едва не застрелил известного нам Эдварда Скотта), но — тщетно. Темперамент разъяренного мавра сжигал душу изобретателя изнутри, оставляя только пепел и золу.
Возможно, так бы все и закончилось — к нашему общему спокойствию.
Но тут в жизни Джона Керлингтона появился Джи Би Гастер, полковник кавалерии, и его великий план реставрации Юга.
7. Великий план
Через два года, 8 августа 1869 года они вместе приехали в городок Лексингтон, где находился (и находится, видит Бог, до сих пор) знаменитый колледж Джорджа Вашингтона.
Навстречу компаньонам поднялся невысокий человек с белыми, как снег, волосами и такой же белой бородой. Лицо человека стало старше, чем Керлингтон помнил, но лоб остался прежним — широким, умным, и кажется, до сих пор обожженным солнцем. Бывший командующий армией Юга, а ныне — президент колледжа, генерал Роберт Э. Ли улыбнулся.
— Рад видеть, Гастер, — поприветствовал он полковника, а на изобретателя посмотрел с интересом.
— Я вас знаю? — спросил Ли у Керлингтона.
Как прирожденный полководец, генерал помнил по именам большинство солдат. Керлингтон не был солдатом Роберта Э. Ли, но почувствовал непривычную теплоту в груди. Генерал производил впечатление. Всегда приятно, когда великий человек помнит твое имя.
— Мы знакомы, генерал, — скромно ответил изобретатель.
— Конечно, я вас знаю! — продолжал генерал, воодушевляясь. — Вы командовали кавалерией у Энтиетема. — Гастер поперхнулся. — Конечно. Второй виржинский. Я прекрасно помню вашу вылазку. Ваша рота против батальона нью-йорских зуавов. Отчаянная храбрость. Конечно, вы тогда проткнули саблей двух зуавов разом!
Керлингтону было искренне жаль, что он сам этого не помнит.
— Э? — сказал изобретатель. Генерал пожал ему руку. Керлингтон не нашел слов, чтобы выразить, как он счастлив — и вежливо промолчал.
К сожалению, мы не знаем точно, с кем спутал великий генерал Джона Керлингтона. Кажется, и сам изобретатель этого не знал — но, судя по дошедшим до нас дневникам, сохранил самые теплые воспоминания о встрече. Всегда приятно, когда великий человек считает тебя отчаянным храбрецом. Пусть даже по ошибке.
— Что привело вас ко мне, господа? — спросил Ли, когда с формальностями было покончено.
Гастер выступил вперед.
— Дайте мне слово, генерал, что все, сказанное здесь, останется между нами.
— Нет, — сказал генерал, твердея лицом. — Я больше не даю опрометчивых обещаний. Уходите!
Керлингтон пришел в отчаяние. Но Гастер сделал ему знак глазами — не торопись.
— Полагаюсь на вашу честь, генерал, — произнес полковник кавалерии. — Выслушайте меня, прошу вас!
— Хорошо, если вы настаиваете, — сказал Ли.
Вдохновленный этим «хорошо» Гастер открыл рот и не закрывал его до вечера. Прирожденный враль и прекрасный рассказчик, он в красках расписал огромную армию механических солдат (умножив в уме Кипятильник на 10000), которая спрятана в горах и только и ждет, когда великий стратег, достойный стать знаменем Юга, примет над ней командование. Керлингтон слушал с раскрытым ртом. Одним из ценных качеств Гастера было то, что увлекаясь, он сам начинал себе верить. Теперь полковник с огнем в глазах расписывал, как они погонят янки к северу, освобождая многострадальный, униженный победителями Юг. Как механические солдаты, глухими металлическими голосами отвечают «есть!» на любой приказ и форсируют реки по дну, дыша паром через металлические трубы, а оружие плывет на маленьких плотах, которые они тянут за собой на веревках (Керлингтон решил, что идея интересная). Как их радостно встречает освобожденные Виржиния и Алабама, рукоплещут женщины! дети! и кидают цветы на тусклый, поцарапанный, с вмятинами от пуль, металл механических тел. Как негры радостной толпой бегут навстречу едущему на белом коне Роберту Ли, над головой несут кандалы, украшенные цветами, и кричат «масса Ли! масса Ли!».
Рассказав о неграх, Гастер сам понял, что увлекся.
— Где-то так, — закончил он невпопад. — Что скажете, генерал?
Роберт Э. Ли молчал. Его белая голова, казалось, светилась в темноте кабинета. Компаньоны затаили дыхание.
— Нет, — сказал он медленно. — Даже если это правда… Вернее, если это правда — тем более нет.
— Предатель! — закричал Керлингтон в ярости. Терпение его истощилось. Долгие годы он ждал этого момента. Долгие годы он тайно работал и работал ради Юга, он отдавал всего себя — и ничего не вышло. Второй раз Роберт Ли отверг единственное, что могло спасти конфедерацию.
Генерал вздрогнул. Медленно поднял голову, на изобретателя посмотрели ясные пронзительные глаза. Широкий умный лоб пересекла горькая морщина.
Как положено офицеру, полковник Гастер сохранил спокойствие.
— Генерал Ли, вы сдались, а мы с Керлингтоном — нет, — гордо сказал Гастер и вышел от генерала непобежденным.
Керлингтон хотел последовать примеру полковника, но его вдруг окликнули по званию:
— Лейтенант! — Изобретатель против воли остановился. Генерал Ли продолжал: — Вы назвали меня предателем. Зная вашу горячность… и вашу искренность, я не буду требовать удовлетворения. Но потрудитесь уделить мне несколько минут… выслушайте меня.
Керлингтон моргнул и неожиданно ясно представил, как на лезвии его сабли извиваются и кричат ирландские зуавы.
8. Лошадиная арифметика
Но вернемся к нашим героям. Тем временем, когда золотая змея, оскалившись, смотрит в темноту, вспоминая мальчишек-конфедератов, с нашими героями происходит следующее.
— Больно! Боже, как больно!
Кричит человек. В прошлый раз, кажется, мы не успели познакомиться. У него высокий фальцет и отвратительно аккуратная прическа банковского клерка. Человека зовут… впрочем, это уже неважно. Он только что дернулся в последний раз и затих. Аминь. Покойся с миром. Мы видим его руку с обручальным кольцом, рукав клетчатой рубашки, блеск серебряной запонки — и вдруг перед нами опускается огромная металлическая нога. В почерневшем, мятом металле тонут отблески света.
Где-то вдалеке раздается грохот. Но это мало похоже на звук выстрела, скорее на землю упали деревянные перекрытия. Очередная тщетная попытка остановить механического человека.
Наши герои (их осталось трое) отчаянно щурятся. Глаза болезненно слезятся. Еще бы. После мрачного подземелья оказаться в ярко освещенном месте. Вообще-то, это всего лишь большая расщелина, ее стены уходят почти отвесно вверх — и света совсем немного. Но зато над головой вместо проклятого камня — полоска голубого неба.
Сверху свисают толстые зеленые лианы. Еще один герой — это индеец-сиу, в белой полотняной рубахе, на бедре — «ремингтон неви», подходит и дергает за мясистый стебель. Потом кивает ирландцу.
Но тот не отвечает. Пока третий герой прислушивается у входа, заваленного досками, Холден смотрит на стену. Долго смотрит. Потом разжимает пересохшие губы.
— Восемь лошадей к северу и две — на запад, — говорит Холден. Голос звучит нехотя, словно говорить для ирландца — настоящая пытка. — Это где-то здесь.
Индеец удивлен. Потом смотрит туда, куда направлен взгляд Холдена. Лицо его меняется. Детская радость.
Ирландец смотрит наверх, потом хватается за лиану и начинает карабкаться наверх.
Когда через несколько минут он спускается вниз, эхо выстрела уже затихло. Никого нет. Третий герой исчез, остался один индеец. Свинцовый нарыв лопнул и разорвал индейцу живот. Все вокруг какое-то подозрительно красное, словно это ритуальная краска. Ирландец стоит и долго смотрит на индейца. Потом присаживается рядом с умирающим.
— Кто? — спрашивает Холден. Он не любит тратить слов попусту — даже в такую минуту. Синее Облако смотрит на ирландца, собирается с силами. Сил не так много, поэтому он почти шепчет.
— Человек с лицом шакала, — говорит индеец и замирает.
В застывших глазах — обрывок неба.
Холден выпрямляется и вновь смотрит на стену. Там нарисована черная курица. Позади ирландца слышна приближающаяся тяжелая поступь. Как глухое буханье федеральной артиллерии.
9. Вспышка во тьме
В то время ординарцем у Гастера состоял некто Барни Уинтроп, человек невеликого ума, но многих других достоинств. Чувство юмора было одним из этого другого.
— Чтобы ты сделал, парень, если бы мы сейчас победили?
Кипятильник надолго задумался. Во-первых, до сих пор никто не называл его «парень». Во-вторых: вопрос был интересный. Зубчатые колесики, маховики и бронзовые рычажки в его голове пришли в движение, заскрипели.
— Разрешите казнить президента Линкольна?
Барни посмотрел на Кипятильника с удивлением. Затем произнес фразу, бесповоротно изменившую жизнь ужасного механического человека. Фраза была проста — как прост и незамысловат по своей сути горный обвал.
— Какой к чертям Линкольн, если его пристрелили в шестьдесят пятом? — сказал Барни и добавил: — Актеришка Джон Бут. Сделал президенту мозги на вынос.
Когда полковник и Керлингтон вернулись из города, они первым делом направились в сарай. На вопрос «где?» Барни молча указал на стену, в которой зияла дыра огромных размеров, напоминающая по очертаниям силуэт парового котла на двух ногах. За проемом начинался зеленый луг, по которому кто-то протоптал дорожку, а еще дальше — густой лексингтонский лес, куда словно въехали на паровозе.
Механический человек исчез.
10. Куриный рейд
Обоз этот не был обычным обозом. В ящиках вместо зеленых федеральных бумажек, которые ничего не стоили, оказалось нечто иное. Это иное готовилось к заграничному путешествию: в Париж и Берлин, в Лондон и Вену — в уплату за ружья, пушки, ядра, сукно, зерно и рельсовое железо. Северяне покупали у Европы все для продолжения войны. Золото щурилось, смотрело на мальчишек сквозь щели в досках и сворачивалось в упругие золотые кольца. Золото готовилось к прыжку. В темноте сверкали его желтые равнодушные глаза.
Четверо сидят верхом, положив револьверы и винтовки на шею лошадям. Обманчивое спокойствие. Им по четырнадцать-пятнадцать. На мальчишках оборванная одежда, куртка не подходит к штанам, потертые штаны к щегольской новенькой шляпе. Но они точно — не федеральная конница.
У старшего из них, Гарри Хлопа, на рукаве нашивки капрала.
Перед мальчишками на пороге церкви стоят люди, одетые гораздо лучше, и смотрят на них. Северяне?
Северяне.
Мальчишки пришли в город, испытывая странное чувство: они были врагами здесь, но они были молоды и не знали ненависти. Они считали себя героями и потому были милосердны. Они смотрели на девушек и не видели отличия от своих сестер и сестер своих друзей. Они знали, что такое смерть, но в этом городе смерти не было.
Голодные, дерзкие мальчишки из 6-й кавалерийской бригады южан. Прошли по тылам, смеясь и стреляя в воздух. Бессмертные? Пожалуй.
В городе смерти не было.
Смерть ждала их в курятнике. Уже по пути обратно домой, уводя за собой повозку с золотом, Гарри Хлоп спрыгнул и нырнул в низкую дверь. Ни куска хлеба…
И тут, в пуху и перьях, раздался выстрел. Предводитель южан был убит. Стрелявшего не нашли — хотя не очень-то и искали, если честно.
Они стояли над ним и молчали.
А потом решили сделать с золотом то, что обычно делают мальчишки. Они его спрятали и нарисовали карту. А потом — разделили ее на три части. Такая вот игра.
11. Власть денег
«Однако стоит признать, деньги вызывают сильные чувства — особенно, когда их нет», — написал Джон Керлингтон на полях дневника. Мы можем только догадываться, что заставило его написать это. Осенью 1867 — за два года до визита к генералу Ли — изобретатель перебрался из родной Вирджинии в не слишком родную Южную Каролину. Полковник Гастер путешествовал с ним. Компаньоны не забыли про свой великий план, но отчаянно нуждались в средствах на создание механической армии. Может быть, поэтому в дневнике появилась такая запись.
А возможно, потому, что именно в тот день, прихлебывая херес, жуя сигару и смеясь, полковник Гастер рассказал про Куриный рейд. Кипятильник подавал на стол нехитрую домашнюю стряпню.
12. Человек с лицом шакала
Вытянутым и желтым, как от несварения желудка. Круглая черная шляпа. Человек уже появлялся перед нами, чтобы тут же исчезнуть — хотя на самом деле, занимает в нашем повествовании значительное место.
Недди Твистед стоит над ящиками с армейской маркировкой, напротив него стоит Холден О’Брайен.
Третья сторона треугольника — Кипятильник.
Молча улетают в небытие мгновения.
13. Шестерни и зубчики
Полковник кавалерии Гастер командовал 6-й кавалерийской бригадой. Он послала обычный пикет. Его нет два дня и три, а потом приходят трое мальчишек и говорят, что прошли по тылам янки и уничтожили обоз с продовольствием. «Невероятно! Небывалый героизм!» — воскликнул Гастер.
Конечно, он им не поверил.
— Когда ты остаешься один на один с темнотой, — говорит Кипятильник. — Ты понимаешь, как мало то, что ты хотел сделать, имеет значение.
А потом добавляет — глухим металлическим голосом:
— Я хочу домой.
Наши герои молча наблюдают, как Кипятильник уходит за горизонт. Темная металлическая фигура на фоне огромного заходящего солнца кажется черной и маленькой.
А потом Холден и Недди смотрят друг на друга. Руки у рукоятей револьверов.
14. Предатель
— Вы называете меня предателем, — сказал генерал Ли. — Возможно, по-своему вы правы. — Генерал помолчал. — Только помните, я сказал: я больше не даю опрометчивых обещаний? Именно. Однажды я встал на сторону Юга, хотя считал отделение Конфедерации большой глупостью… но я дал слово.
Надо признать, мне везло. Я выиграл много сражений. Но однажды я понял: чем больше сражений я выиграю, тем больше людей умрет. Своими победами я только затягиваю агонию.
Роберт Э. Ли посмотрел на Керлингтона и сказал:
— И тогда я подписал капитуляцию Юга. Я предатель, по-вашему? Что ж… так тому и быть. Я хотел одного: чтобы мы, наконец, перестали убивать друг друга и просто пошли домой.
15. Эпилог: дом, милый дом
— Здравствуй, папа.
Тьфу, черт! Керлингтон повернулся, сжимая топор. Позади него стоял ужасный механический человек с совершенно бесстрастным лицом. И, кажется, жестянка такая, молча улыбался.
NOIR
Сегодня, числа 22 мая, я пишу это письмо, сидя в гостинице «Роял Мэджик» на четвертом этаже старого здания. Вонючий клоповник, но даже в нем можно жить. Я стряхиваю пепел дешевой сигареты на бумагу и размышляю, что обо мне подумает тот, кто читает это письмо. Впрочем, какое мне дело? Моя жизнь скоро закончится. Я уже слышу шаги и скрип старых лестниц. Они поднимаются сюда. Я слышу их тяжелое дыхание, пропитанное чесноком и виски, чувствую запах их вонючего пота, которое не могут скрыть дорогие одеколоны. Я почти вижу их красные мясистые лица. Да, я вижу. Френки Босс прислал за мной своих паршивых макаронников. Справа от печатной машинки на столе лежит полуавтоматический «кольт-1911». Дописав последнее слово… нет, не так. Когда я услышу, как скрипят половицы в коридоре, я перестану стучать по клавишам. Я возьму кольт и засуну его себе в рот. Я почти чувствую, как холодное дуло упирается мне в небо. Но я подожду. Я не спущу курок. В этот момент я подумаю о Глории. Я буду думать о ней, пока Никки Хаш на цыпочках, беззвучно, как этот громила думает, приблизится к моей двери. Он приставит волосатое толстое ухо, похожее на еврейский клецк, к замочной скважине. Он услышит тишину. В этот момент, отсчитав пять секунд, я положу палец на спуск. И подумаю: Глория. Никки Хаш повернет бритую голову и приложится к скважине глазом. Я прямо вижу этот выпуклый блестящий черный глаз и кровавую сетку каппиляров, идущих по желтоватому белку. Зрачок расширится, когда Никки увидит меня, сидящего спиной к двери. Передо мной печатная машинка с этим письмом (я постараюсь несильно забрызгать его кровью, я все рассчитал), в мое небо упирается сорок пятый… я думаю: Глория. Я вижу: Глория. Я чувствую твой аромат, подобный струйке сигаретного дыма, вырывающему из твоих алых губ. Алых, как кровь. Алых, как грех. Алых, как сама преисподняя. Моя спина дрогнет. Палец коснется холодного металла спускового крючка, нежно обнимет его… В этот момент Никки Хаш решит действовать. Громилы в коридоре за его спиной шумно сопят и воняют чесноком. Никки слегка отодвинется от двери, чтобы поднять ногу и вышибить дверь к черту. Да, так и будет. Они ворвутся в номер и начнут палить из всех стволов, ледяные шершни пронзят мою спину и разнесут к чертям печатную машинку с этим листком. Мое мертвое тело качнется вперед, затем назад и нелепо распластается на спинке стула. Когда вы читаете это письмо, я уже умер. В холодном номере дешевого отеля. В холодном ночном городе жестокости и насилия. В холодной одинокой ночи холодного двадцать второго мая, вторник. Глор…
…ия думаю я. Время застыло. Никки Хаш смотрит на меня через замочную скважину. Дуло сорок пятого холодит небо. Мой указательный палец лежит на спусковом крючке. И в тот момент, когда Никки начнет убирать глаз от двери, я повернусь, выдергивая кольт изо рта. Через долю секунды воображаемая линия соединит наши глаза сквозь замочную скважину. Зрачок его расширится. Я нажимаю на спуск, кольт беззвучно дергается. Я вижу, как пуля вылетает из ствола, проходит через дверь, расширяя скважину, и попадает Никки в правый раскрытый глаз. Глаз взрывается. Куски мяса и брызги летят в разные стороны. Я нажимаю на спуск еще раз. Пуля пробивает дверь. Врезается в скулу Никки левее носа и разносит ее. Я встаю. Мой сорок пятый движется вместе со мной. Медленно, как во сне, я смещаю линию стрельбы левее и выше. Моя рука дергается. Еще раз. Пули пробивают дверь. Так тихо. Так прекрасно. Я не вижу, но знаю. Пули пробивают жирные тела громил Френки, из них вылетают куски плоти, воняющие чесноком и дерьмом. Они кричат. Глория, думаю я в этот момент. Это за тебя, Глория. Я люблю тебя, Глория.
Я буду любить тебя вечно.
ЧЕЛОВЕК ИЗ ГОЛЛИВУДА
Глава 1 «Окаменевший лес»
Лоретт включила 61 канал, старые фильмы. Если повезет, сегодня она увидит Бадди. Если не очень повезет, увидит себя — какой была шестьдесят с лишним лет назад. Блондинка. Аккуратный носик, ясные глаза. Тогда в Голливуде с ума сходили по блондинкам. Немного таланта, немного везения, вовремя раздвинуть ножки — и ты уже на вершине. Или рядом. Играешь небольшую роль в фильме с Бадди Рукертом и Авой Гарднер. Тебя убивают на двадцать второй минуте. Полный успех.
Бадди носил туфли на толстой подошве, чтобы в кадре выглядеть выше. Студия настаивала. Герой, образец мужественности, не может быть ниже ростом, чем его партнерша. Глупцы! Идиоты. Бадди сводил бы женщин с ума, даже будь он волосатым карликом-имбецилом. От него всегда пахло джином и табаком. Надежный запах. Бадди приходил на съемку с похмелья, опухший, как покойник. Перед ним ставили таз со льдом. Опускаешь лицо на несколько минут и выглядишь слегка воскресшим. Дымил не переставая, вот и умер в пятьдесят седьмом от рака горла. Но, черт возьми, как элегантно он это делал!
И ему нравились высокие девушки на высоких каблуках.
Бабник проклятый. Трахал все, что движется.
Она недовольно повела плечами, поймала себя на этом и усмехнулась. Надо же. Сколько лет прошло, а она все еще ревнует.
Отыграла музыка, лев с заставки «Метро-Голдвин-Майер» лениво прорычал. Лоретт помнила Майера — длинный худой человек, обращался с актерами так, словно те были его собственностью. Студийная система. Узаконенные рабы на кинематографических плантациях. Про нее Майер сказал: «Говорить не может, играть не умеет, поет без слуха, но — невероятно сексуальна!» И Лоретт Бэйкон подписала контракт на семь лет рабства. Через полтора года она выскочила замуж. Именно выскочила, иначе как попыткой бегства это не назовешь. Он был звезда, она — старлетка. Его родители и студия были против. Майер бесился. Кричал на новобрачных, как на подростков. Лоретт усмехнулась, вспоминая. Что ни говори, приятно было наставить студии рога…
Брак состоялся. Счастье — увы, нет. Муж пропадал на съемках, постель холодела. А потом на студии появился Бадди, только-только выбившийся на главные роли. Раньше он играл гангстеров — это чувствовалось в каждом движении.
Невысокий, очень внимательный. Излучает опасность. Держится так, словно в кармане у него автоматический пистолет.
На экране плавно сменялись черно-белые картинки. Лоретт следила сквозь полуприкрытые веки. Зрение давно уже не то, но кое-что она разберет. Ей не нужно видеть Бадди, достаточно только чувствовать его присутствие. Такое физическое ощущение. Внезапно, без всякого перехода, Лоретт ударилась в панику. Что за фильм сейчас идет?! Она не помнит, хотя недавно смотрела программу. Мокрая тяжесть внизу живота. Надо было спросить у Ивен, а не полагаться на память. Глупая старуха, сказала она себе, держи свой мочевой пузырь под контролем. И чувства держи. В тебе есть сталь, даже Майер это признал.
«Много стали в твоем проклятом характере, Лоретт».
Она почти наяву услышала, как ее передразнивает Бадди — смеясь, по своему обыкновению. Лоретт спустила ноги с кровати; кряхтя, села. Наощупь сунула ноги в шлепанцы. С годами не становишься лучше. Радости забываются, а горести откладываются в костях, как свинец. Поэтому, говорят, старики такие тяжелые. А ведь когда-то Лоретт Бэйкон была легка на подъем, словно быстроногая лань. Она встала и пошла. Суставы болят. Лань с радикулитом. Уже взявшись за ручку туалетной комнаты, Лоретт бросила взгляд на экран.
Потянула ручку и остановилась. Замерла. Не может быть.
В телевизоре — стеклянная дверь с надписью «Спейд и Кремер. Детективное агентство». Кадр сменяется. В кресле сидит, закинув ноги на стол, человек в темном костюме в полоску, в сером галстуке. В руке дымится сигарета. Белые росчерки дыма на темной стене — как автографы.
Высокий лоб с залысинами, черные волосы. Лоб с морщинками.
Человек поднимает глаза, смотрит с экрана прямо на Лоретт и говорит:
— Да, прелесть моя?
Лоретт вздрагивает и одними губами произносит: черт.
Смена кадра. На самом деле человек обращается к брюнетке, прислонившейся к двери. Платье из шерсти облегает тонкую гибкую фигурку. Это секретарша Спейда. Кажется, ее играла Элла Джонсон? Джексон? — Лоретт не помнит.
— Там к тебе девушка, — говорит брюнетка игриво. — Ее зовут Ева Уондерли.
— По делу? — человек поднимает брови.
— Кажется. Но посмотреть на нее стоит в любом случае: красотка, каких поискать.
Знакомая усмешка половиной рта. Бадди, чертов ты бабник, произносит:
— Тащи ее сюда. Немедленно.
Он успевает поправить галстук и затушить сигарету, прежде чем в дверях появляется блондинка. Она в темно-сером костюме с юбкой, в шляпе, похожей на мужскую. Из нагрудного кармана выглядывает платок. У блондинки открытая шея, прекрасные губы и вообще она «невероятно сексуальна».
Человек вздрагивает, как от удара электричеством.
Лоретт смотрит, не отрывая глаз. Стоит, не обращая внимания на горячую пульсацию внизу живота. Давление в почках и рези ее не волнуют. «Окаменевший лес». Единственный фильм, в котором юная Лоретт сыграла вместе с Бадди. Критики разнесли фильм в пух и прах, отметив только их дуэт. А ведь у нее даже не главная роль.
— Итак, — говорит Бадди. Ему за сорок, он женат, и у него в глазах мерцают огоньки. — Чем могу служить, мисс Уондерли?
Резь становится нестерпимой. В следующее мгновение она слышит хлопок, и горячая волна обжигает ноги. Это похоже на маленький теплый взрыв. Бадди, думает Лоретт, прежде чем упасть в затемнение.
Монтажная склейка: 22:03:16:88
Я едва успел спрятаться за портьеру. Толстый главарь включил лампу и повернулся — меня он не заметил, но я разглядел его хорошо. Круглое лицо с раздвоенным подбородком, вывернутые, как у негра, толстые губы. Глаза круглые и такие маленькие, что их можно закрыть центовыми монетами. Главарь улыбнулся Еве Уондерли — улыбкой библейского змея; монеты холодно блеснули в полутьме.
— Рад вас видеть, моя сладкая, — сказал он приторно.
— Что вам нужно?
Я опустил руку в карман и мысленно выругался. В кармане было пусто.
— Вы сами знаете, — сказал главарь. Высокий гангстер шагнул вперед, протягивая руку. Маленький хмыкнул, продолжая подкидывать монету.
Ева вздернула подбородок. В руке у нее появился армейский пистолет 45 калибра. Мой пистолет. Я подался вперед. В следующее мгновение раздался выстрел, но стреляла не она. Ева покачнулась, повернулась в мою сторону, на секунду я увидел ее лицо. Она закрыла глаза и упала на ковер. Бедная маленькая глупая птичка.
Маленький гангстер усмехнулся. Из дула его револьвера струился дымок.
— Идиот! — сказал главарь в раздражении. — Что ты наделал?
Я остался стоять. Когда они ушли, я вышел из-за портьеры. Опустился на колени перед мисс Уондерли. Перед Евой. Не знаю, сколько так пробыл. Я вынул пистолет из ее руки и положил в карман своего плаща. «Ради твоих глаз, детка».
Я вышел под дождь. Раскаты грома оглушали меня, молнии ослепляли. Струйки воды стекали по моему лицу. Я шел вниз по улице. Бурлящие потоки исчезали в сточных решетках. Есть черное, есть белое. Я провалил дело, и должен вернуть долги. Все, как обычно.
Глава 2 Кинотеатр «Маджестик»
Это был ненастоящий коп. Положительный, словно из рекламного ролика. Карамель, а не едкий уксус. И он был шоколадного цвета. Первый цветной коп на его памяти.
— Просите, сэр, но здесь нельзя курить, — сказал полицейский.
Спейд затушил сигарету.
— Ваше имя?
Спейд назвался.
— До чего ж похожи, — сказал полицейский. — Просто не верится. Давно этим занимаетесь?
Спейд пожал плечами. Достал из кармана кисет, бумагу и скрутил сигарету. Это просто, когда умеешь, хотя выглядит чертовски сложным. Вставил готовую сигарету в угол рта, посмотрел на полицейского.
— А вы как думаете, офицер?
Тот невольно рассмеялся.
— Ловко вы!
Спейд улыбнулся в ответ.
— О, да.
— Вообще-то, я должен вас оштрафовать за курение в общественном месте… но уж очень здорово вы это делаете. По-настоящему. Не то, что другие. Вы приехали на конкурс?
— Мм? — Спейд не понял, о чем говорит полицейский, но решил подыграть. Всегда лучше иметь козыри про запас.
— Конкурс, конечно! Как вам наш город?
— Я еще мало видел.
— Заблудились? Хотите, я вас провожу? Здесь недалеко.
— Почему бы и нет? — Спейд поднялся.
Карамельный коп привел его к кинотеатру под названием «Маджестик». Спейду на миг показалось, что он вернулся обратно. За стеклянной стеной играл оркестр. В глазах мелькало от твидовых пальто, мягких шляп, кепок и серых плащей. Костюмы в полоску, туфли с лаковыми носами, рубашки с подвернутыми рукавами потоком вливались в фойе, оживленно переговариваясь. Звучал смех. Спейд помотал головой. Это была неправда. Абсурд. Он вернулся назад, чтобы увидеть, как его оживший гардероб идет в кино? Спейд поднял голову и встретился взглядом с самим собой, изображенным на огромном плакате.
«Бадди Рукерт», гласила надпись.
— Дадите мне автограф? — сказал полицейский, протягивая блокнот и ручку.
— Конечно. Совсем забыл. — Он слышал, звезды кино делают это постоянно. — Как вас зовут?
Он написал «Фреду, настоящему полицейскому, от Джо Спейда» и поставил закорючку. Возможно, копу требовался автограф Рукерта, но он ведь не Рукерт. Полицейский расцвел.
— Спасибо, сэр! Удачи! Закуриваете вы точно лучше всех. Только не увлекайтесь, прошу вас. Бадди умер от рака горла, вы же знаете…
— Конечно знаю, — ответил Спейд. Информация подавалась как давно известная.
Когда полицейский ушел, Спейд вновь закурил, щурясь от дыма и согреваясь от сигареты. Легкие наполнились теплом. Предстоит во многом разобраться. Поток иссяк, в кинотеатр втягивались последние опоздавшие. Пробежала девушка в чем-то коротком и летнем.
Спейд проводил ее взглядом. Очень хорошо. Он не спал всю ночь и промок насквозь, словно бездомный пес — и теперь сначала пойдет внутрь, перекусит (он слышал слово «банкет»), и потом уже поработает головой как следует.
На входе в кинотеатр висели цветные рекламные плакаты фильмов — в основном с тем же Бадди в главной роли. Спейд ни одного не видел — хотя не удивительно, он редко ходил в кино. Даты на них стояли разные. И тридцать девятый. И пятьдесят четвертый. Перед плакатом, датированным сорок шестым годом, Спейд простоял дольше всего — щурясь и вспоминая. Значит, вот как сложилось.
Спейд докурил сигарету и пошел к урне, чтобы выбросить окурок. Тут его окликнули.
— Эй, друг!
Прежде чем обернуться, Спейд опустил руку в карман. Пистолет под пальцами был холодным, как долгие зимние похороны.
— Эй, друг, есть монета? — спросил бездомный.
— Нет, — сказал Спейд, разглядывая надпись у того на груди. «Если хочешь просветления, отсоси у будды».
— Ерунда! Друг, не жмись.
Спейд подумал.
— У меня есть сто долларов, — сказал он.
— Годится! — обрадовался нищий. — Я возьму.
Спейд покачал головой.
— Эта сотня дорога мне как память.
— Ну ты и скряга!
— Угу. Мне нужна информация.
— Да пошел ты!
Спейд шагнул вперед. Сгреб нищего за грудки и хорошенько встряхнул. Голова бродяги мотнулась. Надо будет вымыть руки, подумал Спейд.
— Что ты сказал, мразь?
— Ты что, никогда не слышал про политкорректность? — когда бродяга открывал рот, оттуда несло, как из сточного колодца. — Такая штука. Меня нельзя называть «мразью»… Подожди! — закричал бродяга, когда Спейд замахнулся кулаком. — Подожди!
— Мне нужна информация, а не остроумие, — сказал Спейд. Бродяга выставил грязные ладони.
— Ладно тебе, друг, не заводись. Я просто пошутил. Что ты хочешь узнать?
Спейд отпустил его.
— Для начала: как тебя зовут?
— Рокки. Это потому, что я здоровый.
Спейд решил ничему не удивляться. Здоровый, так здоровый — хотя он даже ни разу не приложил его кулаком.
— Слушай, друг, я с тобой как в фильме побывал, — сказал Рокки. — Ну ты и крутой. Во мне фунтов на тридцать побольше, а тебе похрену. Ты бы и на терминатора попер, я же вижу. Настоящий Бадди. Он умер от…
— Я знаю, — сказал Спейд. Помешались они на этом, что ли? — Хочешь сигарету?
— Я не курю. Вредно для здоровья.
Спейд поднял брови, но промолчал.
— Эй, друг, а ты малость повыше, чем я думал. Я слышал, Бадди был совсем коротышкой. Даже ниже Тома Круза.
— Может быть. — Это Спейда не волновало. — Но я не Бадди. И не Том Круз. А теперь рассказывай…
Он спросил про «Маджестик». История оказалась короткая и странная. Когда-то это был студийный кинотеатр «Метро-Голдвин-Майер», но потом, когда система студий начала давать сбой, его продали. Следующий владелец едва сводил концы с концами и, наконец, разорился окончательно. Потом здесь крутили порнушку и ужастики, и устраивали какие-то странные шоу. Там, под сценой — хренова куча сломанных манекенов. А за экраном однажды, когда шла очередная порнушка, повесился то ли монтер, то ли оператор.
Его не сразу обнаружили, сказал Рокки. Так и висел, пока не протух. Потом какие-то шутники вывесили за экран один из манекенов, наполнив краской. Вот это был скандал, когда кровавое пятно расползлось по белому экрану. Прямо во время какой-то немецкой порнушки. Я, я, даст ист фантастиш.
А недавно кинотеатр отремонтировали. И устроили здесь показ фильмов Бадди Рукерта и вот, сейчас, конкурс двойников. Тебе ли об этом не знать, друг? — сказал Рокки.
— Я знаю, — ответил Спейд. — И еще вопрос. Что это за плакат?
Выслушав ответ, Спейд спросил, как лучше добраться отсюда до Мемфиса.
— Теперь ты дашь мне сто долларов, друг? — спросил Рокки, когда все закончилось.
— Нет. Они мне дороги, я не шутил. Мне дала их одна женщина — за работу, с которой я не справился.
— И как зовут эту женщину?
Спейд затянулся горьким дымом. Потом сказал:
— Лоретт.
Мягко просвечивающее через кадр лицо женщины.
Она в шляпе, похожей на мужскую. Светлые волосы собраны сзади в два кокетливых хвостика. Прекрасные губы. Линия шеи подчеркнута рубашкой и черным галстуком. Старый Голливуд. Бабушка тогда смотрелась просто убийственно. Ивен вздохнула и поставила фотографию обратно на шкафчик — рядом с пластиковыми баночками и фотографией отца и матери.
Будь она вполовину так красива, уж она бы… Ивен вздыхает.
В палате, куда положили бабушку, всегда интересный запах. Не лекарственный. Не стариковский, хотя стариков здесь хватает (Лоретт имеет привычку называть вещи своими именами). Не цветочный, хотя и в цветах недостатка нет.
Едва заметный запах джина и табака.
Только что ушли полицейские, которые тоже принюхивались.
Ивен поднимается со стула — поправить одеяло. Лоб у бабушки белеет в полутьме, на нем выступили капли пота. Поэтому Ивен отжимает платок и промакивает пот. Морщины. Седина.
Лоретт открывает глаза. Смотрит на внучку.
— Девочка, — говорит бывшая звезда. — Когда он появится, не забудь надеть туфли. Ему нравятся девушки на высоких каблуках.
— Кому, бабушка? — Ивен думает, это бред.
Молчание. Лоретт откидывает голову на подушку и впервые после покушения засыпает спокойно.
Короткая нарезка
— Смотрите, что этот сукин сын мне оставил! — говорит человек, в котором можно узнать одного из двойников Бадди — помятого, с синяком под глазом. Двойник одет во все серое. — Он забрал мой костюм, а тот обошелся мне в полторы тысячи. И еще это.
— И что? Сотня, конечно, старая, но в банке у тебя примут.
— Шеф, откройте глаза. Посмотрите как следует!
Он берет и смотрит. Водяные знаки на месте, защита, выпуклый шрифт. Стоп. Шеф меняет угол так, чтобы свет падал по-другому. Потом говорит «вот дерьмо».
Не зеленая. Даже не серо-зеленая. Просто серая.
— Фальшивка. — Начальник полиции тянется через стол к телефону. Подносит трубку к уху и говорит в задумчивости: — Вот наглый сукин сын. Он ее, что, на ксероксе распечатал?
— Ага, — говорит двойник. — И рубашку с галстуком — тоже.
Рука с поднятым большим пальцем на фоне автострады. Короткие черные волосы. Приближается розовая машина в прозрачном мареве.
— Да, понял… Что?.. приметы? — Начальник полиции убирает трубку от уха и смотрит на побитого двойника Бадди.
— Так какой, говоришь, у тебя был костюм? — спрашивает шеф.
Спейд, выходящий из розовой машины в белой рубахе с закатанными рукавами и в щегольской шляпе. Рубаха расстегнута на две пуговицы, коричневое пальто переброшено через локоть. Спейд выглядит как гангстер времен Капоне — но гангстер на отдыхе.
— Спасибо, детка, — говорит он и прикладывает два пальца к шляпе.
В машине хихикают на два голоса.
На указателе высоко на фоне голубого неба — белые буквы: Мемфис.
Глава 3 Две женщины
— Он здесь, — сказала Лоретт. — Я позвала, и он пришел.
Ивен только вздохнула. Зазвонил телефон.
— Еву?.. Нет, Евы здесь нет… — Ивен взяла трубку. — Кто ее спрашивает?.. Джо Спейд, частный детектив. Бабушка, ты его знаешь?.. Нет, Евы здесь нет… я повторяю… да, ошиблись. Нет, спасибо… До свиданья.
Лоретт посмотрела на внучку.
— Надень шпильки, — сказала она серьезно. Ивен не знала, смеяться ей или плакать.
Он ждал ее за углом. Невысокий усталый мужчина в шляпе; руки в карманах плаща. Ничего такого в нем не было. Не Джордж Клуни точно.
— Привет! — сказала Ивен. — Ты — Спейд?
Мужчина кивнул. Вставил в угол рта сигарету, чиркнул спичкой.
— Ты меня боишься? — спросил он, прикуривая. Лицо, подсвеченное снизу, казалось гротескным, как у киношного злодея.
— Немного, — призналась Ивен. — Ты похож на чудика, который насмотрелся старых фильмов с Бадди Рукертом.
— Это который умер от рака горла?
— Ты его знаешь?
Спейд выпустил дым в ладонь, внимательно посмотрел на нее снизу вверх. Усмехнулся.
— Нет.
— Моя бабушка обожает такие фильмы. Она сама была актрисой. Золотой век Голливуда, когда женщины были сказочно красивы, а мужчины мужественны и благородны. — «Что я несу?» Ивен рассмеялась, потом нахмурилась. — Почему ты так странно смотришь?
— Ты напоминаешь мне женщину, которую я когда-то знал, — ответил Спейд. Ивен опять засмеялась. Ничего не могла с собой поделать.
— Вот-вот, именно так и говорят в этих фильмах. Только ты забыл добавить «детка» — тягуче, как сквозь жевательную резинку.
Спейд улыбнулся. В глазах его мерцали огоньки. О, нет, подумала Ивен.
— Ты действительно очень похожа на Еву… на Лоретт. Но при этом — другая.
Ивен встряхнула головой, сбрасывая наваждение:
— Еще бы! Я как минимум не блондинка. Бабушка красилась, чтобы выглядеть блондинкой. Тогда это было модно. Вообще, у нее темные волосы. А у меня — каштановые.
— У тебя чудесные волосы, — сказал он. — А теперь я должен видеть Лоретт.
— Невозможно, — ответила Ивен. — Ты серьезно? В нее стреляли. Полиция никого не пускает. — Она помолчала. — И вообще, откуда ты знаешь бабушку? Ты не… ты не убийца, случайно?
Спейд помолчал, выпустил дым.
— Однажды она предложила мне сто долларов, — сказал он. — По тем временам это были хорошие деньги. Работенка непыльная. Незаметно пойти за ней и проследить… чтобы с ней ничего не случилось.
— И как?
— Я провалил дело, — сказал Спейд. Глаза у него постарели. — И за мной должок. Очень большой должок.
Монтаж в стык
Руки лежат на столе. Длинные пальцы, узкие ладони — но руки, несомненно, мужские, хоть и безволосые. Бледная пористая кожа. На правой кисти — черные точки, покраснение, словно от порохового ожога.
На стене перед столом — фотографии Лоретт в образе Евы Уондерли. Их много. В центре — цветной плакат фильма, датированный сорок шестым годом. Чуть правее — фотография постаревшей Лоретт с дочерью, перечеркнутая надписью красным маркером. Лоретт на этой фотографии выглядит постаревшей и жутко некрасивой.
Руки спокойно лежат. Есть в них что-то неправильное, но это не определить на первый взгляд.
Ноготь на указательном пальце обломан.
Красная надпись гласит:
«НЕТ. ОШИБКА»
Глава 4 Зеленая ширма
— Тебе не кажется, что ты слишком много пьешь?
Я посмотрел на нее поверх бокала с джином.
— Иногда кажется.
— И?
— Тогда я напиваюсь сильнее обычного — чтобы заглушить чувство страха.
Она засмеялась.
— Бог ты мой, ты себя хоть слышишь? Эти дурацкие афоризмы! Дешево звучит, вот как, Джо Спейд. Дешево.
Я промолчал. Для меня звучало нормально.
Утром я побрился, глядя на себя в зеркало. Лицо распухло от вчерашнего, глаза как у побитой собаки.
— Боже, на кого ты похож, — сказала Ивен.
— Просто сегодня хороший день. Обычно по утрам я выгляжу гораздо хуже.
Ивен не поддалась на шутку.
— Если ты пробудешь здесь еще пару дней, то развалишься на куски.
— Пожалуй, ты права. — Спейд закинул ноги на стол. — Мне нужно попасть к твоей бабушке.
Ивен посмотрела на его ботинки, на серые носки в мелкий узор — такие, похоже, уже лет тридцать не делают.
— У меня глупое ощущение, — сказала Ивен. — Словно я нахожусь не в своей квартире, а на конкурсе двойников Бадди Рукерта. Плащи, твидовые пальто и шляпы. И неизменная сигарета. Ты мне весь дом прокурил.
Спейд поднял брови:
— Конкурс двойников? Кинотеатр «Маджестик»?
— Он самый. Я видела по телевизору. Дурацкий конкурс, если честно. Шляпа, серый плащ, руки в карманы — и ты уже старина Бадди. Не отличить одного от другого. Сплошная серость. Разве что один афроамериканец…
— Черный, что ли? И что?
— Он был похож больше всех.
Спейд усмехнулся.
— По крайней мере, выделялся из толпы, — пояснила Ивен. — А это признак настоящего Бадди Рукерта. Как сказала бабушка, это гораздо важнее пальто и шляпы. Рукерт всегда был виден в любой толпе. Не сливался с ней. Чтобы воцариться на экране, ему достаточно было войти в кадр. Кстати, бабушка — одна из учредителей конкурса…
Спейд ничего не ответил. Это его внимательное молчание уже начало Ивен раздражать. Воплощение, блин, мужественности! И что только бабушка в нем нашла? Хмурый неотесанный похмельный мужик.
— Виден в любой толпе, — повторила Ивен. Спейд ждал.
— Да! — она вскочила. — Конечно! Ты умеешь носить смокинг?
Спейд посмотрел на неё с интересом.
Двери распахиваются. Белый мраморный пол стелется под ноги. Люди оглядываются на Спейда. Оркестр перестает играть, музыканты опускают трубы. Вперед выступает распорядитель — в белом, черное пятно бабочки на шее. Он объявляет:
— Леди и джентльмены! Сегодня! Сейчас! Немедленно! Благотворительный бал для городской больницы Мемфиса! Бадди Рукерт возвращается! Все Бадди Рукерты сегодня возвращаются!
С громким хлопком над залом разлетаются конфетти.
Зал полон. В гуле голосов тонет звучание оркестра. Опять сорок шестой год, подумал Спейд, забирая бокал с шампанским с подноса. Я почти дома. Спейд увернулся от очередного Бадди — полноватого и лысеющего. Почти дома — если не считать вот этих.
Его остановил пожилой джентльмен с усиками. Спейд посмотрел на его спутницу. Хорошенькая.
— Что вы думаете о глобализации? — спросил джентльмен у Спейда.
— Слишком крепко для меня. Предпочитаю бренди.
— Что он сказал? — донеслось до него. — Ты поняла?
Ивен подошла к Спейду.
— Я заметила, ты приударяешь за всеми женщинами.
— Только за красивыми, — сказал Спейд, глядя на нее. Белое платье, с открытыми плечами. Каштановые волосы убраны наверх. Прекрасно смотрится.
— А я, по-твоему, красивая?
— Очень, — сказал Спейд. — И очень высокая.
Дверь охранял полицейский. Когда Ивен с ним заговорила, Спейд проскользнул в палату. Сел в ногах Лоретт.
— Ты все так же прекрасна, — сказал Спейд. Она открыла глаза, посмотрела на него долгим взглядом. Хмыкнула.
— А ты по-прежнему говоришь банальности так, словно это невероятное откровение.
— Да, это мой недостаток, — согласился он, глядя на нее. — Шампанское?
— Конечно.
Пока он разливал, вошла Ивен, устроилась на кушетке. Спейд поднял бокал:
— За твои глаза, детка.
Он повернулся на странный звук. Ивен прикусила губу.
— Я опять сказал что-то смешное? — поинтересовался Спейд.
— Ничего. Извини. — Она прыснула. — Извини, бабушка.
Ивен поднялась. Спейд проводил девушку взглядом, усмехнулся, покачал головой. Повернулся к Лоретт. Бывшая звезда смотрела на него с иронией.
— Что? — он поднял брови.
Ивен спустилась, чтобы проверить, как идет прием. Когда она вернулась в палату, Спейда там не было. Впрочем, как и полицейского у двери.
— Ищешь Спейда? — спросила Лоретт. — Он ушел.
— Это не мое дело, — сказала Ивен.
— Не влюбляйся в него, — сказала Лоретт. — Не надо. Он нездешний. Спейд не принадлежит этому миру.
— То есть… он ушел навсегда?
Лоретт хмыкнула.
— Конечно, нет. Что за глупости! — бабушка вскинула голову. Седая прядь легла на окрытый лоб. — Молодой человек, что вы собираетесь делать с этой штукой?
Ивен переводит взгляд и видит то, что видит бабушка.
Сначала револьвер.
Затем палец на курке. Ноготь обломан.
Потом человека.
Человек настолько бледен, что кажется прозрачным. Стертым. У него тонкое лицо и незаметные губы. В любой иной ситуации Ивен бы прошла мимо — при всей той неправильности, что есть в человеке. Он выглядит придатком к револьверу. Он выглядит пятном гари. Он выглядит как дефект пленки.
— Кто вы? — говорит Лоретт.
— Возможно, — отвечает Бледный Человек, — я — единственный, кто тебя по-настоящему любит, Лоретт. Моя сладкая. — Ивен передергивает. «Моя сладкая» звучит омерзительно, словно непристойная пародия на старый фильм. — Когда ты умрешь, по всем каналам покажут фильмы с твоим участием. Известные люди скажут хорошие слова — которых ты не услышишь. Но милая моя Лоретт — разве жить вечно — не лучше?
Пауза.
— Звезды должны умирать вовремя, — говорит Бледный Человек. — Тогда они будут жить вечно. Вот твой любимый Бадди Рукерт умер правильно. Я помогу тебе последовать его примеру.
Лоретт улыбается.
— Ты думаешь? — говорит она. Человек вздрагивает. — Ты думаешь — он умер?
В следующее мгновение палата перед глазами Ивен дернулась и поплыла в сторону.
Звук выстрела.
Бледный Человек вскинул глаза, еще не веря. Звенящая тишина. Потом он вдруг разом смялся, будто старый небоскреб со взорванным фундаментом. Повалился на пол.
Ивен обернулась. За ее спиной, сдвинув плечом зеленую ширму, стоял Спейд, держа в руке армейский кольт. Тонкая струйка дыма. Спейд поднял взгляд.
— За твои глаза, детка, — сказал он.
КРАСНОЕ ПЛАТЬЕ
30 октября 1944 года. Война на Тихом океане близится к завершению. Сегодня мне пришла посылка от Женевьевы, просит меня быть осторожней и выслала носки, которые связала собственными руками. Ну не смешно ли? Малыш, будь осторожней. Какой я ей малыш? И куда уж осторожней. Мы ходим под охраной кучи линкоров и крейсеров, эсминцы пашут на нас, как какие-нибудь китайцы. Наша «Леди Сара» битком набита самолетами. Куда, бл…ть, осторожней? Мы охренно большой и охрененно дорогой корабль, который будет первой целью япошек. Я, бл…ть, осторожен. Иногда я вспоминаю сиськи Женевьевы, и злость проходит. Как бы я ее отымел — прямо там, в доме ее отца, прямо в прихожей, прямо вот увидел и отымел. Она бы открыла дверь, а там я, в новенькой белой форме, набритый и начесанный так, что аж похрустываю на сгибах. И она — в красном платье и с голыми коленками, как девчонка на той открытке, что у Боба, он жмется ее дать посмотреть. А сам занял у меня полбанки тушеной говядины и сожрал. Хрен с ним, с Бобом. Так вот, она стоит в этом красном платье, и улыбка у нее, как у той девчонки на открытке или у той девчонки улыбка, как у нее? Черт теперь разберешь. В общем, она открывает дверь, вся такая хорошенькая, такая ладная, свеженькая, уютная. И я говорю: окей, малышка, вот и я. Так и скажу: вот и я. И тут она улыбается. И сиськи ее, обтянутые красным платьем, как будто мне тоже улыбаются и подмигивают. Мы тебя ждали, матрос, словно говорят они. И тут я протяну ручищи свои и так нежно обхвачу… нет, сначала она повиснет у меня на шее. Как я хочу домой. Бл…ть, кто бы знал, как я, бл…ть, хочу бл…дски домой. И чтобы открыла мне дверь Женевьева. Хрен с ним, с платьем. Пусть откроет, как тогда была — домашняя девчонка, у которой строгий папаша. В своем сереньком платьице и шляпке этой. И улыбнется мне она, не так, как на открытке, — а как тогда. Несмело и даже смешно. И морковная помада на губах, размазалась, когда я ее целовал. Ну и вкус у этой помады, в гробу не забуду. И целую еще. А она берет и снова накрашивает. Я тогда грузовик целый съел ее, этой помады. До сих пор на языке чувствую. Мы тогда в киношку ходили, чего ж тогда показывали? Про любовь чего-то, я толком не помню, помню, она все вскрикивала: смотри, Джонни, смотри, какая она, какой он, как он ее любит. Еще и плакала. А я коленки ее помню, и запах в киношке, и привкус молочного коктейля за десять центов, и мягкую темноту, и как по ноге забирался ей туда, куда надо, а девчонки говорят «нет, не надо», а самим хочется. И лапал я ее так старательно, что ни названия фильма, ни про что там было, вообще не помню, а помню только, как она в конце расплакалась из-за того, что там в фильме случилось, даже руку мою не остановила, когда я в самую темноту полез, я растерялся даже, что она меня не остановила, и я добрался, моя рука — и вот ощущение помню, что наконец-то, и мягко, и тепло, и мокро, и хорошо так, что башку сносит, как двенадцатидюймовым. И что вот так и надо сидеть всю войну, и хрен с ним, с Гитлером, с япошками хрен, и с авианосцем нашим, тоже хрен. И все хорошо. Вот это моя война, а все остальное — идите в жопу. Я все сказал. И когда я вернусь, тьфу-тьфу-тьфу, постучать по дереву и сплюнуть, когда я обязательно, совершенно необходимо и совершенно точно вернусь, весь наглаженный и белый, я постучусь к ней в дверь. Она откроет в мышином своем платье, и в носочках, вся какая-то испуганная. И я скажу: привет, вот и я. И тогда она закричит и повиснет у меня на шее. Вот и все. Все, чего я хочу.
И хрен с ним, с красным платьем.
ОДИЧАЛАЯ ПРИРОДА
МОКРЫЕ[2]
Посвящается Хулио Кортасару, Герберту Уэллсу и Александру Беляеву.
— Только не включайте свет!
Доктор Мадоко взвизгнул и ударил по руке Диего, уже потянувшегося к выключателю. Диего растерянно уставился на ученого, не понимая, что сделал не так.
— Господи, — сказал Мадоко. — И где они только берут таких идиотов?
— Меня прислали с биржи труда, — улыбаясь, сообщил Диего. — Это моя первая работа, и я очень счастлив…
— Вас прислали сюда только потому, что не нашлось других идиотов, согласных на эту работу, — грубо перебил его доктор.
Диего растерялся. На самом деле он сам попросился — конечно, работа уборщика не ахти какое начало для блистательной карьеры, но он ведь начинает в лаборатории Доктора Мадоко. Самого Сальвадора Мадоко, быть может, самого знаменитого ученого современности! Создателя лекарства от рака, проказы и, возможно, уже стоящего на пороге открытия эликсира вечной жизни.
Правда, сам доктор отнюдь не выглядел как человек, вкусивший плодов бессмертия. Был он маленький и щуплый, с крючковатыми пальцами и лысиной, блестевшей от пота. Диего он напоминал тритона или еще какую земноводную тварь — мерзкую, склизкую и холодную. Кто-то, видимо шутки ради, вырядил «тритона» в белый медицинский халат, заляпанный зеленоватыми пятнами.
— Так, — сказал доктор, неприятно шмыгая носом. — Слушай меня внимательно, повторять не буду. У нас здесь жесткие правила — шаг в сторону и мигом окажешься на улице.
Диего склонил голову, всем своим видом показывая, что обратился в слух. Сам же при этом думал исключительно о том, когда ему представится шанс показать доктору свою дипломную работу. Он почти не сомневался — Мадоко будет в восторге и мигом повысит его в должности. Как минимум до младшего лаборанта.
— Во-первых, — начал доктор. — Никогда и ни за что не перебивай меня.
Диего кивнул.
— Я не…
Доктор свирепо взглянул на него. В полутьме лаборатории слабо жужжала центрифуга.
— Во-вторых, мыть аквариумы нужно раз в три дня. И тщательно, а не так, как ты обычно чистишь обувь.
Диего покраснел. Утром он начистил ботинки до блеска, но кто же знал, что дорога окажется такой долгой и пыльной?
— В-третьих, — доктор помедлил. — Надень очки, олух. И не вздумай их снимать.
Он протянул Диего необычные очки, полностью закрывающие глаза. Они были похожи на стрелковые, которые им выдавали в армии. Только эти оказались с проводами, ведущими к черной коробочке размером с портативную рацию. Диего сунул прибор в карман халата, надел очки. Мир окрасился в оттенки зеленого. Диего моргнул. Конечно! Прибор ночного видения.
Кстати, сам доктор не стал выглядеть лучше. Или хотя бы чуточку приятнее.
Зеленоватые пятна на его халате отсвечивали ярким огнем, словно залитые расплавленным металлом.
— В-четвертых, — продолжал зеленый доктор, — Посмотри сюда. Выше! Вот болван! Еще выше!
Диего послушно повернулся и поднял взгляд. Это же…
Никогда в жизни Диего не видел ничего подобного. Три стены комнаты занимали огромные, в два человеческих роста, аквариумы. Когда они с доктором вошли в лабораторию, было невозможно разглядеть, что же скрывается в темных водах, среди извивающихся стеблей элодеи. Но сейчас, сквозь прибор ночного видения…
В темных глубинах скользили странные белесые фигуры. Сначала Диего принял их за людей — тощих и безволосых, со странно вытянутыми головами. Но присмотревшись, понял, что человеческого в этих фигурах не так уж и много. Скорее… Тритоны? Уродливые бледнокожие тритоны с лапками, поразительно похожими на человеческие руки. Но для амфибий они были слишком крупными — ничуть не меньше самого Диего и всяко больше Мадоко.
Двигались они неторопливо, извиваясь всем телом подобно угрям. На толстых шеях лохматилась уродливая бахрома — Диего не сразу сообразил, что это всего лишь наружные жабры.
Раз, два… В ближайшем аквариуме было, по меньшей мере, пять таких существ. Сколько скрывалось в остальных, можно было только догадываться. Неожиданно одно из существ повернулось в его сторону. Несмотря на всю армейскую подготовку, Диего оказался не готов к такому. Морда существа…
— Что… Что это такое?
Задыхаясь, Диего повернулся к Мадоко. Профессор ухмылялся.
— Не стоит так нервничать, — сказал он. — Сами по себе они куда лучше, чем выглядят.
Чувствуя, что его трясет, Диего снова посмотрел на аквариум. Существо прижалось к стеклу, глядя прямо на Диего. В маленьких круглых глазках светился неподдельный интерес. Но отнюдь не глазки приковали внимание Диего.
— Но… — сказал он беспомощно. — Это же…
Доктор пожал плечами, явно наслаждаясь эффектом.
— Всего лишь зубы. Что тут особенного?
Существо зависло у самого стекла, лениво двигая перепончатыми руками. И оно улыбалось Диего. Широкая, огромная улыбка — зубы отточенные и мелкие, конической формы.
Как у каннибалов, понял Диего. Как в том рейде за наркоторговцами, когда его взвод забрался в самые дремучие заросли. Это племя вело себя дружелюбно, открыто, но они были людоеды. Капитан велел держать оружие наготове и быть настороже. Они уходили, держась кучно, боевым порядок, прикрывая друг друга. А дикари — смотрели на них. Вот в чем дело. Пыль из-под ног. Местные шли за ними в отдалении. Когда солдаты почти выбрались из деревни, им навстречу попался мальчик лет пяти. Он стоял, опустив лобастую голову и хныкал. Не бойся, сказал Диего. А мальчик поднял взгляд, и оказалось, что он улыбается. Диего отшатнулся.
Тот мальчик улыбался примерно так, как это… это существо.
Кажется, моя дипломная работа несколько запоздала, подумал Диего.
— Кто это?
— А как ты думаешь? — доктор даже несколько смягчился.
Диего постарался припомнить все, чему его учили. Внешние жабры — раз, легкие и пятнистый окрас — два, плоский хвост — три. И еще… Неужели? Но они не бывают таких размеров. И кстати, там еще говорилось про гормон тироксин, без которого невозможно взросление…
— Аксолотль? — сказал он наугад.
Доктор вдруг расхохотался. Нервно и клекочуще, словно захлебывался собственным смехом.
— Аксолотль, — прохрипел он сквозь приступы смеха. — Надо же, молодой человек, какая наблюдательность…
Диего смутился.
— Ну, это… э… существо похоже на аксолотля. Только очень большого…
— И очень зубастого, — закончил Мадоко. Диего торопливо кивнул.
Доктор подошел к аквариуму и прижал руку к стеклу — точно напротив перепончатой лапы твари.
— Нет, одного аксолотля здесь было мало… Генетика, селекция. Вы что-нибудь слышали про гигантскую японскую саламандру?
Диего замотал головой.
— Редкий вид. Редкий и очень опасный… Японцы называют их каппа. Так же они называют и особый вид потусторонних существ…
— Каппа? — напрягся Диего. Где-то он уже слышал это слово. Кажется, в каком-то очень кровавом японском мультике. — Они ведь так называют вампиров?
Мадоко резко повернулся.
— Можно сказать и так, — он покачал головой и протянул, словно смакуя слово: — Вампиров.
— Так вы хотите…
— Все, что я хочу сказать: эти существа, детища моего гения, не выносят солнечного света. И что они обладают потрясающей регенеративной способностью. Можно отрезать ногу и не пройдет и суток, как она вырастет снова. Их кровь обладает сильнейшими антисептическими свойствами… Именно это создание и стало основой той медицинской революции, что сейчас происходит на ваших глазах.
Доктор широко улыбнулся. И от его улыбки Диего стало не по себе.
Революция в медицине? Происходит на моих глазах? — Он почувствовал, как загривок взмок. — То есть, я что, свидетель?
Свидетелей обычно убирают.
* * *
Из дневника Диего Альвареса:
«Каждое утро, когда я прихожу к аквариумам, я узнаю их все больше. Они страдают — я каждой клеткой своего тела ощущаю их страдание, недвижную муку за толщей стекла. Иногда то один из них, то другой зависают напротив меня и смотрят. Я уже не пугаюсь их, наоборот — я их почти люблю.
Они словно высматривают во мне что-то, еще не окончательно похороненное и забытое, еще не до конца скрытое моим всегдашним эгоизмом и стремлением к успеху. Да, я люблю науку, но эта любовь — эгоистична, она — словно суетное волнение на поверхности океана, тогда как в глубине, в толще воды, все неподвижно.
Возможно там, в зеленоватой воде, голый и беззащитный, как младенец, бултыхаюсь настоящий я.
И там я счастлив.
Когда-то мир принадлежал аксолотлям. Возможно, он будет принадлежать им снова — в будущем. Кто знает».
* * *
За месяц Диего досконально усвоил распорядок жизни подземной лаборатории. Подъем в шесть утра, затем личная гигиена, зарядка, одевание.
Шесть тридцать — завтрак.
С семи часов ровно утренняя уборка под неизбежное жужжание центрифуги.
В половине первого обед и снова уборка.
Раз в три дня — очередь аквариумов. Первым делом нужно было убедиться, что каппы (как их вслед за доктором начал называть Диего) переплыли в резервный аквариум. Он был небольшой и тесный, поэтому держать их там долго не полагалось.
Теперь нужно слить воду из аквариумов. Доктор Мадоко предупреждал, что эту процедуру следует проводить очень осторожно, чтобы не повредить хрупкие растения. Каппы почему-то любили эти странные, огромные элодеи, хотя самого Диего всегда мутило от их резкого чесночного запаха.
После того как вода была слита, Диего забирался внутрь аквариума и тщательно собирал грунт в специальные пластиковые ведра. Грунт полагалось отнести в другую лабораторию — там ассистенты профессора промывали его медицинским спиртом, получая на выходе странную кроваво-красную настойку. Маленькая бутылочка такой настойки стоила как роскошный автомобиль.
Закончив с грунтом, Диего принимался за стенки аквариума, толстой щеткой соскабливая пленку водорослей. И все это под пристальными взглядами капп.
Диего уже научился отличать их друг от друга и как-то заметил за собой, что уже разговаривает с ними. И порой — он был готов поклясться в этом — каппы ему отвечали. Подплывали к стеклам и беззвучно открывали зубастые рты, словно о чем-то просили.
Несколько раз Диего порывался показать Мадоко свою дипломную работу, но всякий раз доктор лишь пренебрежительно отмахивался от назойливого уборщика. Ассистенты ученого тоже не общались с Диего. Так уж вышло, что каппы стали его единственными слушателями и собеседниками. Порой, когда никто не видел и когда Диего не был загружен работой, он забирался в лабораторию и подолгу сидел в темноте, слушая тихие всплески, доносящиеся из аквариумов. Или стоял, прижавшись к стеклу, и глядел в мутные зеленые глубины, в которых скользили белые тени.
Все изменилось в одночасье. Диего как раз закончил мыть пол и уже собирал швабры, как дверь распахнулась, и в лабораторию вошел доктор Мадоко. Следом за ним два ассистента толкали стол-каталку из хромированной стали. Замыкал процессию дюжего вида служащий, неся на плече странное приспособление — проволочную петлю, закрепленную на длинном шесте.
Войдя в лабораторию, Мадоко скользнул взглядом по Диего, однако ничего не сказал. Хотя полы уже блестели, Диего принялся яростно тереть их шваброй — ему хотелось посмотреть, что задумал доктор.
Мадоко обошел аквариумы по кругу, рассматривая то одну каппу, то другую. Наконец он остановился и постучал пальцем по стеклу.
— Вот эта будет в самый раз.
Служащий с проволочной петлей взобрался по лестнице и откинул крышку аквариума. Ему потребовалось совсем немного времени, чтобы зацепить несчастное существо и вытащить его на поверхность. Каппа пыталась сопротивляться, громко клацала зубами, но справиться со служащим так и не смогла. Тяжелое тело обвисло, стоило только существу покинуть водную стихию.
Диего забыл дышать, только руки автоматически елозили шваброй.
Служитель, поднатужившись и откинувшись назад, плавным движением передвинул петлю с каппой и перетащил амфибию на каталку. Опустил. Лицо служителя раскраснелось. Когда каппа легла на блестящую сталь, неловко раскинувшись, пугающая морда (нет, уже не пугающая!) повернулась в сторону Диего.
Каппа слабо зашевелилась. Жабры обвисли и подергивались, словно пытались вытянуть из безжалостного воздуха хоть молекулу кислорода…
— Ну же, — сказал доктор Мадоко без всякой жалости. — Дыши давай.
Он подошел и шлепнул несчастное создание по пятнистой шкуре. Шлеп — прозвучало оглушительно.
В следующий момент каппа начала кашлять, вдохнула — и закричала. Словно новорожденный. Диего увидел, как судорожно раздувается грудь; заработали легкие. Видимо, только этого доктор и ждал. Повинуясь знаку Мадоко, ассистенты пристегнули существо к каталке, вдели руки в петли, еще одним ремнем перетянули грудь — теперь Диего видел белесое брюхо каппы. Плоский хвост свешивался с каталки.
— Что вы с ним сделаете? — услышал Диего свой голос.
Доктор Мадоко улыбнулся.
— Небольшой опыт. Я смотрю, вы интересуетесь наукой?
Диего решил, что сейчас не время рассказывать про дипломную работу.
— Можете остаться и посмотреть, — снисходительно разрешил доктор.
Диего отступил к стене, не спуская глаз с каппы. Один из помощников доктора принес эмалированный поддон с инструментами. Мадоко выбрал большой скальпель и, улыбаясь, посмотрел на Диего.
— Не волнуйтесь, — сказал он. — Ничего страшного с ней не случится. Это существо отличается поистине фантастической живучестью. А все, что нам нужно, это взять у него в долг немного тканей…
Сильным и ловким движением доктор вонзил скальпель в плечо бедной амфибии. Каппа заверещала так, что у Диего заложило уши, и задергалась, пытаясь освободиться от ремней.
— Нам еще повезло, что здесь, на суше, она не такая сильная, — сказал Мадоко, методично продолжая отрезать конечность. — Аксолотль — всего лишь личинка, она не приспособлена к жизни вне водной стихии…
— А кто приспособлен? — тихо спросил Диего. С каждым взмахом руки доктора все его нутро сжималось, словно Мадоко резал его собственную руку.
— А вот этого мы, надеюсь, не узнаем, — сказал Мадоко. — Для того, чтобы произошло полное превращение, нужно наличие ряда условий. В частности — нужен свет. Он стимулирует выброс гормонов…
— Свет… — прошептал Диего. Доктор ловким движением отсек у каппы длинный кусочек плоти и швырнул в поддон.
— Да. Потому наши красавцы и живут здесь, в сумерках. Это их стихия…
— Свет… — повторил Диего.
Обернувшись, он увидел, что остальные каппы подплыли к стенкам аквариума и, прижавшись к стеклу, неотрывно следят за взмахами скальпеля доктора. Лица, полные тоски и невыразимой печали, распахнутые зубастые рты… Неужели всех их ждет подобная участь? Диего передернуло, он с такой силой сжал челюсти, что свело скулы.
Скальпель снял еще полоску плоти. Каппа выгибалась и беззвучно раскрывала пасть, полную зубов.
— Вот оно — лекарство от всего на свете, — продолжал доктор, орудуя скальпелем. Поддон наполнялся красными полосками мяса. — То, что вы собирали в аквариуме — их выделения, это ерунда. Это всего лишь лекарство от рака. Ха-ха. Но кому страшен рак в наше время? Теперь мы боремся за вечную жизнь. Вот здесь, — он хирургически точным движением отделил пластинку плоти. — Лет пятьдесят жизни — как минимум. Полной сил жизни. Организм, получив инъекцию, включает режим омоложения. Раньше для этого использовали эмбриональную клеточную ткань, теперь это прошлый век. Это же вечные младенцы. Все равно, что старый скучный пенициллин против антибиотиков шестого… да что я говорю! шестьдесят шестого поколения! А у этой твари все отрастает вмиг. Невероятные способности к регенерации. А всего и требовалось — свести воедино способности амфибий и человеческий генотип.
— Другими словами, они… — У Диего дрогнул голос. — Люди?
Доктор Мадоко рассмеялся громким неприятным смехом.
— Люди? Не будьте идиотом! Люди, мой дорогой любопытный уборщик, всегда были лишь расходным материалом. Каппы же в своем роде совершенные создания… — он отвернулся и плавным, профессиональным движением скальпеля наметил на грудной клетке существа латинскую Y. Разрез, который Диего часто наблюдал в анатомичке, когда учился. В основном на трупах. Стандартный разрез для изъятия внутренних органов.
У еще живой каппы?!
Страдание. Диего согнулся от рези в животе, едва сдержал тошноту. Сквозь зеленую дымку он посмотрел на аквариум. Каппы прилипли к стеклам, зависли, глядя на Диего. «Помоги нам». Он всем телом ощущал их страдания, их боль. Их любовь к нему.
Диего выпрямился и двинулся к выходу. За спиной он услышал хруст грудной клетки, пффф — звук, с которым раскрываются ребра, открывая доступ к сердцу.
— Вечно юные существа, — сказал голос доктора за спиной.
Диего поднялся по ступенькам и положил руку на выключатель.
В последний момент он опомнился и снял очки ночного видения. Перед глазами заскакали яркие зеленые пятна. Вот и все. Аквариумов не было видно в полутьме, каппы за стеклом плавали в чернильной темноте.
Но они смотрели на него. Все смотрели.
Аксолотли — это детские особи. Чтобы стать взрослыми, им нужен толчок. Например, выброс в кровь гормона тироксина… не зря я писал ту дипломную работу, подумал Диего. Они станут взрослыми. Они будут дышать легкими, размножаться и жить на земле. Как люди.
— Что вы делаете? — услышал он испуганный голос доктора. — Не сметь!
Я избавлю вас от страданий.
Диего повернул выключатель. Да будет свет!
Доктор закричал.
Ничего не видя, зажмурившись, Диего слышал, как бурлит вода, как кричат ослепленные люди — доктор и ассистенты не успели снять приборы ночного видения. Им, наверное, казалось, что они попали в центр солнца. Простите.
Свет — запускает механизм взросления.
Каппы стали взрослыми.
— Идио-о-от! — услышал Диего крик профессора. — Они же хищники! Мы все погибнем! Все погибнем! Ааа! Помогите! Боже, помогите!
Голос прервался.
Диего стоял и слушал. Звук удара. Мокрые шлепки лап.
А затем — влажный звук, с которым мелкие острые зубы входят в мягкую человеческую плоть.
МЫ — СТЕНА
Гость стоял у шкафа и рассматривал Динкины награды. Грамоты и медали. Диплом мастера спорта. Фотографию, где она в белом кимоно и с кубком. Голубоглазая блондинка — только вот, увы, не худенькая и рост метр шестьдесят пять. Скорее колобок, чем манекенщица.
Она почувствовала себя неловко. Словно до момента, как гость увидел фотографию, Динка успешно изображала из себя Клаудию Шиффер.
— Значит, ты чемпионка России?
У него оказался роскошный голос — низкий, очень глубокий, красивейшего тембра. Черный металл с золотыми искрами на сколе. Звучание этого голоса отдавалось у Динки в животе легкой вибрацией.
— Что?
— Чемпионка, спрашиваю?
— А что, непохоже? — взъершилась на всякий случай Динка.
Гость, наконец, оторвался от фотографии и повернул голову. Глаза зеленоватые, прозрачные, как морская вода.
— Похоже, — сказал он мягко. — Спасибо тебе.
Динка покраснела. Кивнула и сразу отвернулась, боясь расплыться в глупой улыбке. Было бы за что благодарить. Подумаешь, жизнь спасла? На то оно и тхеквондо…
Вчера все начиналось обычно. Целый день Динка провела с Ваней, вечером тай-бо в фитнес-центре, затем на тренировку (готовимся к первенству города), а в двенадцать ночи, вместо того, чтобы пойти домой и лечь спать, как нормальный человек, Динка поперлась в гости. Уже под утро, поспав для приличия пару часов, Динка поехала домой — чтобы принять душ, переодеться и снова отправиться к Ване. Он по мне скучает. Чокнутая, сказала подруга, зевая. Совсем чокнутая, согласилась Динка и закинула на плечо спортивную сумку… Еще бы комнату сдать, все равно дома не бываю почти.
Потом были те четверо и чудовищный букет ярко-красных цветов. Миллион, миллион алых роз…
К сожалению, не про Динкину честь.
Сейчас эти розы устилают асфальт у входа в Динкино парадное. Так что при должной фантазии… и натренированном самомнении…
— Ты меня очень выручила. Даже не представляешь.
Динка рассеянно отхлебнула кофе, посмотрела в пол. В итоге она вернулась домой на двадцать минут позже и не одна. Вот с этим — роскошным принцем в черном пальто. Привела, напоила, накормила…
— …и спать уложила, — закончила Динка вслух. Баба-яга, блин, нашлась.
Гость хмыкнул. Смотрел он чуть насмешливо. Динка все никак не могла сообразить, что ей с этим подарком судьбы делать. Особенно после того, что случилось на улице. Ну не оставлять же его здесь?
— Предлагаю позавтракать, — сказал «принц». — У тебя есть время?
Упс. Она бросила взгляд на часы. Без десяти девять.
— Елки! Я же опаздываю!
Розы все так же лежали на асфальте. Красные пятна на сером фоне.
— Давай подвезу, — предложил принц.
— На метле?
Он усмехнулся.
— В ступе, как порядочную бабу-ягу… Вон моя машина стоит. Едем?
«Тойота» пролетела перекресток на загорающийся красный, разрезая капотом брусчатые волны, словно океанский линкор. Ездил принц как местный, это точно. Динка отчаянно зевнула. Все-таки два часа сна — маловато будет. На синем табло магнитолы проплыла строчка «европа плюс».
— Ты мне лапшу вешаешь? — поинтересовалась Динка.
— Смотри сама, — он вынул из внутреннего кармана паспорт. — Фома ты неверующая…
На фотографии он был моложе и совершенно, невозможно, бешено красив. Ну не бывает таких фотографий! Динка вспомнила снимок из своего паспорта, вздрогнула. Да уж, кому-то и здесь везет.
Документ выдан, дата, фамилия. Фау! Она перечитала еще раз. Серьезно?
— Ло… как?
«Принц» усмехнулся.
— Логан, — сказал он. — Логан Игоревич Вайль.
— Ты американец, что ли?
— Почему? Вполне себе русский. С именем у меня особая история… А вообще я работаю в Британском обществе спасения китов и дельфинов.
Динка поперхнулась.
— Фау! Ты серьезно?
— Вполне.
— А эти… вчерашние? Они тоже китов спасают?
Логан усмехнулся.
— Скажем так, они мои — в некотором роде — коллеги.
— Да-а, — протянула Динка. — В первый раз такое вижу: разборки среди зеленых. — Тут она вспомнила: — Еще и с применением спецэффектов…
— Это магия, — пояснил Логан невозмутимо. Как если бы сказал: это стол, а вот это — стул.
Динка посмотрела на «специалиста по спасению китов» и тяжело вздохнула.
— Я тоже Гарри Поттера читала, веришь, нет? Конечно, магия. Что я, не понимаю?
* * *
— Извини, Ваня, меня задержали дела.
— А как дела зовут? — Ванечка смотрел на нее снизу широко раскрытыми голубыми глазенками. Белобрысая копна волос. Четыре года, роковой блондин. Ревнует ведь еще.
— Ванядзе! — сказала Динка. — Вы любопытны не в меру, молодой человек… За это вы будете наказаны! Злобный космический Мракопят идет за тобой! Спасайся, несчастный! Ууу! Хр, хррр!
Ванечку точно ветром сдуло. С воплем он побежал в гостиную.
Динка медленно заковыляла вдогонку, переваливаясь и ссутулив плечи. Злобный гоблин идет. За полтора месяца работы нянькой она накопила приличный актерский опыт.
— И только отважный Капитан Смерч может остановить злого Мракопята!
Ванечка с боевым кличем вынырнул из-за кресла. Выставил руку с огромной красно-желтой штукой на запястье. Бумц!
В следующее мгновение Динка получила в нос резиновой сеткой Человека-Паука. Больно, аж плакать хочется. Ладно бы на тренировке попало. Да уж.
В общем, день обещал быть насыщенным.
* * *
Динка почти не удивилась. То есть, совсем почти ни капельки не удивилась. Ни на вот столько.
— Древние верили, что человек, спасший другому жизнь, с того момента несет за него ответственность. — Логан, присев на капот «тойоты», задумчиво выпустил дым. Стряхнул пепел на землю.
— Это ты на что намекаешь? — Динка вздернула нос.
Логан отбросил сигарету и подошел к ней. Динка замерла. Он наклонился так низко, что едва не коснулся губами ее волос.
— А ни на что.
Динка подпрыгнула. Вот сволочь!
— Ты, кажется, комнату сдаешь? — спросил он, как ни в чем не бывало.
— Я?
— Нет, я. Хочу снять у тебя жилье.
Конечно, объявления лежали в шкафу с дипломами — Динка с горем пополам написала от руки штук пять, но забыла взять с собой, чтобы расклеить. В очередной раз, между прочим.
— Почему?
— Мне нравится район.
— Э? — Динка не сообразила, как бы лучше отказать. — Когда… когда ты хочешь переехать?
— Прямо сейчас, если позволишь. Вещи у меня с собой. Да, — он помедлил. Усмехнулся. — Будем считать, я не заметил, что ты ищешь в моем паспорте отметку о регистрации брака. Ее там нет, если тебе интересно.
— Так ты женат? — это бы многое объяснило.
— Вообще-то…
* * *
— Нет, представляешь? Тридцать два года, холостой, — отрапортовала Динка. Отдала честь. — Симпатичный.
— Так, — сказала Стеша. — Все, кто любит меня — за мной! Егор, останься.
Они вышли на лестничную площадку. Щелкнула зажигалка, взлетел голубой дымок. Степанида готовилась в скором будущем стать мамой и в квартире не курила из принципиальных соображений. Вообще-то официально считалось, что Стеша бросает. Ага, очень похоже. Так медведи на зиму отъедаются впрок.
— У него такой голос, что только сразу отдаться, — честно сказала Динка.
— Что ж не отдалась?
— Дура! Я не в прямом смысле.
— А надо в прямом. О, идея! Придумала. Попроси его почитать тебе сказку на ночь, — предположила аморальная Стеша. Тонкая сигарета в ее пальцах дымилась. Стеша стряхнула пепел в банку из-под оливок с анчоусами. Маленькие рыбки жизнерадостно смотрели на Динку с рисунка, окруженные зелеными крепенькими оливками.
— Стеша!
— А что тут такого? Пеньюарчик скромный, но сексуальный. Горячее спортивное тело под ним. Обогреть и защитить молодую, восхищенную тобой девушку — перед этим никакой мужик не устроит. Мужики существа примитивные. Их надо брать за инстинкт голыми руками. Он у тебя, значит, комнату снимает? Хищница.
Динка засмеялась. Ну что с ней сделаешь?
— Везет же тебе, подруга, — притворно вздохнула Стеша. — Роскошные мужики с доставкой на дом. Он не голубой, случайно?
— Стеша!
— Просто спросила!
— Эй, девушки, чего шумите? — высунулся на площадку Егор, Стешин молодой человек. — Маленькая, тебя к телефону… Дина, кофе или чай?
— Мартини.
* * *
Конечно, она напилась. Со Стешей по-другому не получается. Вернее, обычно получалось, потому что утренняя прогулка выветривала из Динкиной головы весь алкоголь. Но сегодня недельный недосып, разбавленный мартини с колой, решил: гулять, так гулять.
Вот и погуляли.
Логан вынес ее из ванны, отмытую до розового хруста и укутанную в халат, положил на диван.
— Включи «Снайперов», пожалуйста, — попросила Динка и, не дожидаясь, пока заиграет музыка, начала выводить: — Катастрофически… — ныла Динка. — Тебя не хватает… Жгу электричество… Мы срослись плавниками… мы срослись… а-а-а!
Логан вернулся. Динке казалось, его лицо то приближается, то отдаляется. И он смотрит на нее с неодобрением.
— Ты, наверное, такую музыку не слушаешь, да? Тебе, наверное, Бетховена подавай… или там Гайдна с Моцартом.
— Почему ты так решила? — удивился Логан.
— Ну… — Динка подумала, что ковер в гостиной — не лучшее место для разговоров. Тут же забыла об этом. — Нуу… ты похож на человека, который слушает классическую музыку.
Он с минуту молча смотрел на Динку, потом не выдержал и начал хохотать. У него даже слезы выступили на глазах. Динка нахохлилась.
— С тобой не соскучишься! — сказал Логан. — Ну-ка, поехали давай баиньки…
— Где-то у меня здесь была ночная рубашка… тьфу, пеньюар.
Динка откинулась на кровати, забросила руку за голову. Посмотрела на Логана сексуально.
— Ты разве не хочешь меня поцеловать?
Вместо ответа Логан накрыл ее одеялом до подбородка. Подоткнул с боков, как маленькой. Щелкнул по носу.
— Спи уже… роковая женщина. Завтра поговорим.
* * *
Динка открыла дверь. За дверью оказался парень лет семнадцати, с выражением «я самый лучший» на юношеской физиономии.
Не дав Динке и рта раскрыть, юнец переступил порог:
— Скажи Логану, что пришел Анджей. Логан знает.
Динка в первый момент просто-напросто офигела. Логан уже гостей сюда приглашает? Еще въехать не успел и туда же. Ничего себе.
Она прищурилась:
— Слушай, милый мальчик, а ты вообще кто?
— Я — physeter catodon, — сказал Анджей с оттенком превосходства в голосе.
— Кто?
— Кашалот.
Каких только «зеленых» не бывает!
— Это по гороскопу? — спросила Динка ехидно.
Анджей поперхнулся. Открыл рот, собираясь что-то сказать… Зубы у него были замечательные — белые и ровные. Динка прыснула.
— По фамилии, — буркнул он недовольно.
— А где усы?
— Чего? — не понял Анджей. — Какие усы?
— Как какие? Китовые. — Динка откровенно развлекалась.
Анджей побагровел. Набрал воздуху в грудь для адекватного ответа… увидел кого-то за спиной Динки и — сдулся.
— Дина, оставь человека в покое, пожалуйста, — сказал Логан, входя в прихожую. — Он уже не знает, куда нырнуть, лишь бы от тебя спрятаться… Чем могу помочь? — это уже Анджею.
Юноша выпрямился, красный от смущения. Чопорно вздернул нос.
— Официальное сообщение для господина Вайля. От главы дома Катадон, Йозефа Скшетуского.
Логан молча протянул руку.
— На словах, господин Вайль, — сказал юнец.
— Так.
Лицо «спасителя китов» внезапно стало жестким.
— Так, — повторил он. — И что же велел передать на словах пан Йозеф?
Динка решила, что раз ей не предложили выйти, она выходить не будет. И послушает. И вообще, это её квартира!
— Дорогой наш друг Логан, — заговорил Анджей. У него даже голос изменился — стал басовитей, с жесткими властными интонациями. Словно говорит немолодой уже, усталый и пресыщенный человек. — Прими глубочайшие заверения в том, что мы, высокий дом Катадон, не причастны к неприятному происшествию, случившемуся с тобой, дорогой друг, на днях. Подпись: Йозеф Скшетуский, хранитель и распорядитель дома Катадон, Зуб Вечности, Дыхало Звезд и так далее и тому подобное.
— Все? — спросил Логан.
— Все. Что мне ответить… — юнец натолкнулся на взгляд Динки и замолчал.
Логан покрутил головой, словно у него вдруг занемела шея. Повернулся к Анджею.
— Скажи, что извинения приняты… нет, подожди! Скажу иначе. Дословно передать сумеешь?
— У меня отличная память.
— Тогда запоминай. Досточтимый и глубокоуважаемый, щедрейший и храбрейший, обласканный морем и небом, дорогой друг наш Йозеф! Иди к черту. Точка. Запомнил? Подпись: Логан Вайль.
* * *
— Как ты его? По гороскопу. — Логан хмыкнул. Огляделся. — У тебя курить можно?
— Друзьям — можно.
— Значит, меня ты своим другом не считаешь? Нет? Или я что-то неправильно понимаю?
Динка подумала.
— Ладно уж, кури, — смилостивилась она. — Насчет извинений — было здорово! Только мальчика жаль. Бедненький.
— Ты его, между прочим, первая зацепила, — заметил Логан. — У кашалотов — если, конечно, тебе интересно — зубы, а не китовый ус.
— Правда?
— Правда. В его возрасте это важно.
— А в твоем?
Логан склонил голову набок, посмотрел на Динку искоса. Глаза его смеялись.
— В моем важно уже немного другое.
— Угу, — сказала Динка. — Розы пачкой. Штук тридцать.
— Тридцать — это на похороны, — возразил он совершенно серьезно. — Девушкам обычно нравится, чтобы роз было на одну больше. Или на одну меньше… В общем, нечетное количество.
Динке потребовалось целая минута, чтобы понять, насколько Логан её бесит.
— Ты! — выдохнула она. — Ты!
Невероятно просто.
Логан улыбнулся и промолчал. Динка взбеленилась:
— И вообще, в честь чего ты принимаешь посетителей в моей квартире?!
* * *
— Опять кашалотик твой приходил, — сказала Динка.
— Зачем?
— Чай пил и жаловался. Никто его, бедненького не любит, никто не жалеет…
— А ты, значит, любишь и жалеешь? — Логан хмыкнул.
— А почему нет? Мальчик симпатичный…
— Только нудный.
— Ага, — согласилась Динка. — Спасу нет. И все баранки слопал. Закашалотил в момент… Слушай, Логан, а какое тебе вообще дело до моей личной жизни?
* * *
— Слушай, а чего они все к тебе ходят?
— А я у них, видишь ли, пророк, — сказал Логан. — Ну, не библейский, конечно… а как бы объяснить? — он приподнялся на локте, на Динкином голом животике очертил пальцем небольшой овал. Динка захихикала. — Вот представь: ты живешь в маленькой долине, окруженной горами. А здесь, — он нарисовал второй овал, побольше. — Здесь огромное водохранилище. Его хватит, чтобы затопить долину, и еще останется. Единственное, что этому препятствует — плотина. — Логан провел линию. — Видишь?
Динка представила: вода ревет, бьется о бетонную перегородку. А внизу…
— Ты, значит, плотина?
— К счастью, не вся. — Логан покачал головой. — Но, увы, я — самое слабое место в этой плотине. Эдакая усталость металла. Понимаешь?
— Не совсем, — Динка почувствовала, как по спине поползли мурашки. — То есть, ты вроде вредителя?
— Ну, зачем же. Как раз наоборот. Я ма-а-аленькая такая затычка, — пробасил Логан. Динка захихикала. — Ерундовина такая, что и не видно. Но напор воды настолько силен, что выдерни меня — и плотина разрушится в считанные минуты.
Он сказал это настолько просто, что Динке стало страшно.
— Как же так?
— Я и сам не знаю. Стечение обстоятельств.
— То есть, если ты умрешь…
— …ничего не будет, — закончил Логан. — Такая вот фишка.
— К-как? — не поняла Динка.
Логан вздохнул.
— Только я сам могу выдернуть пробку. Если захочу, конечно. Потому они ко мне и ходят. Убивать-то меня бесполезно.
— А… — у Динки пересохло в горле. — А уговорить?
Логан посмотрел на нее каким-то странным, изучающим взглядом.
— Курить хочу, — сказал наконец. — Теоретически? Да, можно.
* * *
— Вы знаете, что теперь будет, Логан. Мне бы не хотелось этого. Честное слово, не хотелось. — Голиков поднялся. — Вы мне даже нравитесь, господин Вайль.
— Дина, господин Голиков уходит.
Однако тот обернулся на пороге.
— Пророчество гласит, что пятьдесят седьмой из рода синих китов станет причиной падения Стены, — сказал он. — Вы — пятьдесят седьмой, Логан.
— Ну и что?
— А то, что мне плевать на пророчество, господин Вайль. Вы мне верите?
Логан медленно затянулся. Синий дым висел в воздухе.
— Я вам верю, господин Голиков, — сказал Логан. Выпустил дым уголком рта. — Только разве это что-нибудь меняет — ваше неверие и моя вера в ваше неверие? А? Как думаете?
— Ничего, — согласился Голиков. — Ничего не меняет. Потому что Йозеф Скшетуский верит. И остальные тоже…
— У него такие глаза странные, — сказала Динка, проводив гостя.
— Глубокие, словно дыры в черепе?
— Ага. Смотреть страшно.
— У некоторых из нас так бывает. Это… не очень хороший признак.
— Да уж наверное. — Динка хмыкнула. — И что это означает?
Логан поморщился.
— Как-нибудь в следующий раз расскажу. Договорились? Не слишком приятная тема.
* * *
— Люди-киты. По преданиям: сначала были люди-киты, потом люди-ящерицы… это, надо понимать, динозавры… потом теперешние люди. То есть, никакой мистики, если подумать. Обычная эволюция.
— Э? — Динка подперла щеку ладонью. — А как же магия?
— На самом деле, очень просто. Вот скажем, я вешу килограммов восемьдесят. Сколько, по-твоему, весит кит?
— Ну, не знаю, — Динка замялась. — Несколько тонн, наверное. Десять тонн?
— Хорошо. А большой кит?
— Ну-у, не знаю. Двадцать тонн?
— Сто. Или, по уточненным данным, примерно девяносто тонн, — он усмехнулся. — Сейчас я уже потерял часть нагулянного за лето жира. Так что примерно тонн семьдесят—восемьдесят. Тысячекратная разница. Из этого и возникает то, что ты называешь магией. А мы называем силой дома…
— Дом Катадон? — спросила Динка. — Кто это?
— Кашалоты.
— Физалис?
— Серые киты. Большой клан, но принадлежит к вассалам моего дома. Они мои подданные.
— Фау! А ты тогда кто?
— Я? — Логан затянулся, выпустил дым. Насмешливо посмотрел на Динку. — Позвольте представиться, мадмуазель. Мое величество Balaenoptera musculus. Так называемый синий кит.
* * *
— Кто это был? Тогда… ну, тогда, в первый раз?
— Не догадываешься? Кашалоты, конечно. Дом Катадон.
— И что они собирались сделать?
— Убить меня. Но ты не думай, они вообще-то хорошие люди, — сказал Логан.
— Хорошие?!
— Да. — Теперь глаза у него теперь были вполне обычные, зеленоватые. Выдохнул дым; проводил облачко взглядом. Посмотрел на девушку. — Они, как ни странно звучит, действительно хотят добра. Хотят спасти всех нас, Динка. Только, понимаешь ли… они слишком долго жили под тенью падающей волны. В темноте и сырости. И души у них теперь — ржавые…
Знаешь, иногда после кораблекрушения находили утонувших моряков — у некоторых из них были странные раны. Вот здесь, на плечах. Сможешь угадать, что это были за раны?
— Не знаю.
— Раны от каблуков. Их собственные товарищи вставали им на плечи, чтобы прожить еще одну, лишнюю секунду.
Логан помолчал.
— Иногда мне кажется, — сказал он наконец, — как что-то касается меня с той стороны плотины. Что-то вроде гигантского щупальца. А иногда краем глаза я вижу огни и движение. И тогда мне страшно.
* * *
Динка внимательно рассмотрела в зеркале свой животик. Повернулась боком. Картина не радовала. Совершенно. Две недели безделья даром не проходят.
— Кит, — сказала Динка чуть не плача. — Просто китенок. Куда это годится?
Логан стремительно ворвался в комнату.
— Я толстая, да? Я огромная…
Он поднял ее на руки.
— Ты тростиночка моя, — сказал Логан так низко, что завибрировал воздух в комнате. — Ты даже не представляешь, какая ты маленькая. Крошечная. И стрррашно красивая. Ну, не плачь. Не плачь, маленькая. Давай я тебя поцелую. И еще. И еще раз. Ты моя маленькая золотая… скумбрия!
— Дурак, — она против воли засмеялась. Обхватила его крепче. — Логан, не отпускай меня. Никогда. Никогда-никогда-никогда.
— Не отпущу.
— Обещаешь?
— Обе…
Логан выгнулся и закричал. Забился. Динку отшвырнуло в сторону, она ударилась бедром, успела сгруппироваться. С грохотом упал задетый стул. Выплеск адреналина. Динка не поняла, как перевернулась на четвереньки. Теперь она смотрела на Логана с расстояния метра в полтора.
Логан скатился с дивана на пол, его трясло и скрючивало. Он больше не кричал, только бился и бился на полу, словно огромная рыба. Звуки отдалились. Медленная беззвучная рыба.
Динка встала и пошла. Сердце колотилось, точно сумасшедшее. Мир вокруг отдалился и выцвел. Знакомое состояние перед спаррингом. Только здесь не победные очки считают. Вперед. Он что, эпилептик? Он, что, умирает? Черт, черт, черт. Она прошла мимо Логана на кухню, выдернула из подставки деревянную лопаточку (по столу рассыпались ложки), полотенце и вернулась в гостиную. Методично и спокойно взяла его двумя пальцами под челюстью, надавила. Всунула в открытый рот деревянную лопатку, чтобы не сломал зубы. Под шею сунула валик из полотенца.
Теперь телефон.
Динка взяла трубку, и ее отпустило. Ощущение времени вернулось. Динка покачнулась. Проклятые кнопки. Опять «00». Она нажала сброс. Пик. Опять зеленую. Пик. Трубку к уху — послушать гудок. Нажать ноль. Снова «пик». В трубке щелкнуло — с той стороны взяли трубку.
— Слушаю.
— Я…
Логан выплюнул лопатку и схватил Динку за ногу.
— Не надо… скорую. Здесь… буква «м»… Скажи куда…
От напряжения у него выступили жилы на лбу.
Динка не сразу сообразила, где в логановском сотовом «Контакты». Так, буква «м». Есть! Гудок, гудок, гу… В трубке ответил мужской голос. Спокойный. Выслушав Динкин отрывочный, бессвязный рассказ, голос сказал: «Через пятнадцать минут. Не давай ему спать». Какое тут спать?! Адрес… «Спасибо, я знаю». Динка открыла замок на входной двери и вернулась в комнату.
Логан хрипло дышал. Кожа лица натянулась так, словно еще немного — и она порвется. И вылезут кости. Бледный. Глаза стали серые и глубокие. Динка гладила его лицо, пока он не забылся. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем в дверь постучали.
— Открыто! — крикнула Динка.
Человек с залысинами поставил кейс на пол, молча раскрыл. Был он в темном плаще. Достал шприц и наполнил прозрачной жидкостью. Потом набрал номер на сотовом, подождал.
— Да, я. Где? — он выслушал ответ. — Понял. Левый бок. Ниже? Да, понял.
— Вы не будете его осматривать?
Человек с залысинами покачал головой.
— Вы правда доктор?
Человек кивнул: да. Прижал палец к губам: тихо.
Доктор задрал Логану рубашку, тщательно прицелился и воткнул шприц. Плавно дожал. Прозрачная жидкость ушла. Динка почувствовала, что тело Логана — такое жесткое, скрученное, вдруг расслабляется. Он задышал ровнее.
— У вас есть фломастер? — спросил доктор. — Или маркер?
Динка кивнула.
— Там, на столе.
Доктор вернулся с коричневым фломастером. Нарисовал точку и показал Динке.
— Будете колоть ему дважды в день. Вот сюда. Справитесь? Еще я оставляю вам лидокаин в капсулах. Да. Много не давайте. Ему нельзя общий наркоз. Нельзя снотворное.
— Почему?! Пусть он отдохнет хотя бы чуть-чуть.
— Тогда он вообще не проснется.
Динка посмотрела на доктора с отчаянием.
— Что происходит, доктор? Что с ним?!
Вместо ответа доктор подошел и включил телевизор. С пульта пощелкал каналы. Ага, вот.
— …прямое включение. Погоня стаи касаток за китом в Баренцевом море. Это нечто невероятное! Рассказывает наш корреспондент из Владивостока. Две стаи касаток, примерно по тридцать—сорок голов каждая, гонят огромного синего кита. Это, прошу прощения за сравнение, напоминает тактику «волчьих стай». Во время войны немецкие подлодки охотились за конвоями. Они не дают синему гиганту ни минуты…
Доктор выключил телевизор.
— Теперь понимаете? Больше я ничего не могу для него сделать. Простите. Будем надеяться на судьбу.
Ну уж нет, подумала Динка. Ни за что.
* * *
— Это называется: полуправда. Там, за стеной, не только библейский потоп, но и библейские чудовища. Раньше говорили: земля держится на китах. Знаешь, Динка — так и есть. Потому что мы — плотина. Мы все.
Поэтому китов нельзя убивать. Но иногда приходится.
* * *
Голиков еще раз внимательно перечитал надписи на тумбе, оклеенной театральными афишами. Казалось, он делает это, чтобы только не встречаться взглядом с Динкой.
— Логан идеалист, — сказал Голиков наконец. — Я — нет.
— Что они с ним сделают?
— Они будут его расшатывать. Раз за разом. Как больной зуб. Вернее, зуб в этом случае здоровый… но даже здоровый зуб можно расшатать. Рано или поздно Логан не выдержит. Вся эта гонка за китом в Баренцевом море — только начало.
— Вы можете помочь?
Голиков в задумчивости посмотрел на Динку.
— Не знаю, зачем бы я это стал делать. Буду с тобой откровенен, девочка. Мы с Логаном не друзья, совсем не друзья… понимаешь?
Динка кивнула.
— Китов нельзя убивать.
Голиков внимательно посмотрел на Динку. Покачал головой.
— Хорошая попытка, но… Китов убивают каждый день, девочка. Каждый божий день. Почему судьба одного должна отличаться от судьбы остальных?
— Пророчество, — сказала Динка.
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, девочка. Пожалуй, мне пора…
— Алексей, можно последний вопрос? Вы когда-нибудь чувствовали, как к вам с той стороны… кто-то прикасается? Или что-то?
У Голикова в глазах что-то мелькнуло. Он дернул щекой.
Все потеряно, подумала Динка. Все. Потеряно. Я облажалась.
Голиков помолчал.
— Я попробую что-нибудь сделать, — сказал он без всякого перехода. — Ничего не обещаю. Попробую.
* * *
— И вот начинаешь думать: одна маленькая дырочка в огромной плотине. Никто и не заметит. Я протек, ну и что? Остаются еще сотни и тысячи других. Никто и не заметит.
И сказав так… даже просто подумав — ты уже пропал. В тебе появляется маленькая трещинка. Ничего особенного, ерунда, её почти не видно. Но со временем трещинка становится все больше и больше. И в один прекрасный момент, когда давление становится чуть сильнее — ты не выдерживаешь. И рушишься, как прогнившая плотина.
Слабое место.
Любой из нас — потенциальное слабое место. Понимаешь?
— Сегодня ты играешь джаз, а завтра родину продашь, — процитировала Динка, хмыкнула. Это высказывание ее всегда смешило.
Логан смотрел, не мигая.
— Вот именно.
* * *
— Голиков помог. Он… он хороший человек.
— Этот хороший человек — убийца, — сказал Логан наконец.
— Кого он убил?!
— Многих. Очень многих.
— Но… я не понимаю. Почему он тогда не в тюрьме?
— Потому что он убивает только китов и дельфинов. А за это не сажают в человеческие тюрьмы. Даже людей. И уж тем более таких, как Голиков.
— Я не понимаю. Кто он?
Хотя она уже начала догадываться.
— Именно, Динка. Алексей Голиков — касатка. Кит-убийца. Даже больше. Одна из тех стай, что гнали синего кита у берегов Японии — это его родная стая.
У Динки земля поплыла под ногами. Как же так?!
— Но он обещал, что поможет тебе, — она ухватилась за слова, точно за соломинку. — И помог!
Логан откинулся, обессиленный. Бледный, как штукатурка. Его величество синий кит.
— Вот это меня и удивляет. Я…
Он не договорил. Забился в судорогах.
* * *
— Доктор, ему стало хуже.
— Морские гиганты тоже умирают, увы. — Доктор откланялся и ушел. — Похоже, касатки задели кита сильнее, чем мы думали.
Глаза у Логана зеленоватые, как вода. Динка надеется, что когда он их откроет, они такие и будут. Она села и обняла его.
— Я тебя никогда не отпущу, Логан. Никогда-никогда.
Утомленная, она спит и видит:
Гигантская стена посреди океана. Стена уходит вниз и в стороны, насколько хватает глаз.
Это стена состоит из китов.
Синие и серые, кашалоты и горбачи, гренландские киты и бутылконосы. Все они здесь. Все до одного.
Иногда за стеной мелькает нечто. Не разглядеть, что именно, но что-то страшное.
Киты держат стену. Они держат ее из последних сил.
А потом Динке кажется, что она одна из них. Самка серого кита. Ее кожа заросла наростами и кишит паразитами. Она слепа на левый глаз. Она годами вынашивала детеныша, чтобы потерять его через месяц. Она помнит, как горело внутри нее молоко, которое больше некому пить. Она помнит, как бурлила вода, как резали поверхность воды гладкие, словно отмытые с мылом, черно-белые спины касаток. Как бился малыш, когда они играючи заходили в атаку. Стремительная изящная смерть. Как кричала она, когда вода вспенивалась красным. И она, понимая, что уже ничего не выйдет, раз за разом бросалась к детенышу. Как он, белесый и неуклюжий, вдруг перестал грести и замер. А она, не желая верить, раз за разом пыталась взвалить его себе на спину. Как она кричала в пустоту моря. Кричала о том, что ее мальчика больше нет.
Мой мальчик.
Как мне тебя не хватает. Мне тяжело держать стену. Я старая глупая самка серого кита.
Я знаю, в этой стене стоят и твои убийцы. Касатки. Я их не проклинаю. Нет.
Пусть я не увижу, как ты сильный и смелый, заросший наростами, нагуливаешь жир и выпрыгиваешь из воды, чтобы взмахнуть хвостом и поднять мириады брызг…
Пусть не увижу.
Я знаю, пока я здесь, ты не умер.
Мой мальчик.
Пусть они знают, что я держу стену и за тебя тоже.
УТРО В СОСНОВОМ ЛЕСУ
Зайцам он написал следующее письмо:
Дорогие зайцы!
Пишу вам неожиданно, сам не ожидал от себя такого. Пожалуйста, у меня к вам одна просьба. Скажите кроликам, чтобы не жрали мои елки. Иначе я им вырву уши с корнями.
С наилучшими, Ваш МедведьОтложив перо, он долгое время разглядывал кляксу, оставленную после подписи. Вот так всегда. Придется переписывать, а то эти зайцы подумают, что он совсем неграмотный. А это всего лишь большие лапы. Он медленно вытянул перед собой лапы, медленно расправил пальцы, так, чтобы показались загнутые, коричневые с желтоватым, когти. Такими только убивать.
Медведь покачал головой. Убивать плохо. А идти по лесу, легко и бесшумно неся свой трехсоткилограммовый вес, ставя лапу и мгновенно раздвигая пальцами сухие иголки, — это хорошо. А убивать плохо. Кролики ведь ни в чем не виноваты. Он глухо застонал. И я ни в чем не виноват. Когда из-под веток метнулась серо-белая спина, он среагировал рефлекторно. Раз — и когти в чем-то мокром и мягком, с окровавленным мехом. И все. Тогда он взял маленькое тельце на руки. Оно безвольно обвисло, темные глаза бессмысленно смотрели в вверх, туда, куда уходили стволы сосен, утыкаясь в голубое небо. Не умирай, попросил он тогда молча, слезы стояли в горле. Не умирай. Пожалуйста. Это ошибка.
Налетел ветер, и верхушки сосен закачались в вышине.
Он начал раскачиваться, словно ветер налетел и здесь, внизу. Маленькое тельце было еще теплым. Он сидел и баюкал его, как своего медвежонка. Глупый кролик!
Зайцы, пожалуйста.
Он очнулся от грохота. Оказалось, он снова сидит, раскачиваясь, а стол уже завалился, бумаги рассыпались по комнате. Чернильница укатилась. Перо лежало в лужице чернильной крови.
Есть вещи, которые делают бессмысленными любые удачи. Любые завоевания.
Зайцы, я вас прошу.
Он опустился на колени и начал собирать рассыпавшиеся листки. Колено пронзила острая боль. Осколки. Чернильница недалеко улетела.
Он начал собирать их в ладонь.
Медвежонка больше не было. Закрыв глаза, он мог бы снова увидеть, как Маша взбирается на ствол поваленной сосны, а медвежата (четверо… их было четверо) в косых лучах солнца, пробивающего сверху, играют и взбираются вслед за матерью.
Утро. И больше этого нет.
Выстрел. Сорвавшаяся птица мечется испуганно.
Нет. Он открыл глаза. Поднял ладонь к лицу — внимательно рассмотрел. Кровь из вдавленного в ладонь осколка стекла смочила пальцы. Так же, как было с кроликом.
Он тогда держал на коленях теплые мохнатые тела и раскачивался. Зайцы, пожалуйста…
Зайцы, не надо. Теплый свет косо ложился на стволы сосен, на сухие оранжевые иглы.
…Баюкая своих медвежат.
Зайцы.
Не стреляйте.
Они выходили из леса, держа на весу дробовики. Наглые, смеющиеся. Стволы дымились.
Сосны раскачивались над его головой. Летали птицы.
Медведь в полной тишине смотрел, как растягивается и плывет перед ним картина леса. Длинные уши. Смех.
В следующее мгновение он почувствовал укол иголок между пальцем. И понял, что бежит. Сквозь выстрелы. Сквозь вспышки. Своим огромным, бесшумным трехсоткилограммовым весом разрезает действительность напополам.
Сквозь наглые улыбки. Сквозь кровь, кишки и тела. Пальцы погружаются в окровавленный мех.
Сквозь крики ужаса и сизый туман теплого воздуха из разорванных тел.
Зайцы, не надо.
Вы сами меня заставили. Я не хотел.
Очнувшись, он прошел в ванную, вытер пальцы одноразовыми салфетками, вытягивая их по одной из картонной коробки. Он комкал их и бросал в ведро, забранное пластиковым пакетом. Салфетки пахли перечной мятой и свежей горечью.
Закончив, посмотрел на себя в зеркало. Медведь, которому незачем жить, все равно остается медведем.
Вернувшись к столу, тщательно затер пятно чернил на ковре. Собрал осколки чернильницы. Салфетки кончились. Он вернулся в ванную, нашел еще одну упаковку салфеток, но открывать не стал. Оставил в полутьме на фаянсовой раковине. Вдруг придется повторить. Не хотелось бы пачкать кровью новенький кафель.
Вернулся к столу и сел.
Встал, подошел к шкапу, открыл и достал с полки новую чернильницу и новое перо. Принес на стол. Вернулся к шкапу и с треском распечатал пачку розовой толстой бумаги. Вынул несколько листов и принес на стол. Посидел. Обмакнул перо в чернила. Помедлил. Медленно, стараясь не капнуть чернилами на свежий лист, пахнущий лавандой и сухостью, аккуратно вывел:
Дорогие зайцы!
Пишу вам неожиданно…
БОЖЬИ ТВАРИ[3]
Я даже не успел ничего сообразить. Секунду назад профессор стоял, держа в руках карту, и своим обычным спокойным тоном объяснял, что осталось недолго, что дом вот-вот появится из тумана, и все, наконец, закончится. Его палец медленно путешествовал по расплывшимся линиям, останавливался, возвращался к исходной точке… Вдруг профессор резко изменился в лице, вместе с выдохом изо рта вырвалась густая струйка крови. Он качнулся, прижимая к животу проклятый кусок бумаги. Затем грузно упал на колени, обдав все вокруг серыми брызгами. На осточертевшей за эти дни черно-белой картинке появились первые цветные мазки, которые расползались и бледнели на темной поверхности воды.
Профессор еще мешком заваливался на бок, а Гредин уже направился ко мне. Высокая фигура в болоньевом плаще с натянутым до самых глаз капюшоном, в резиновых — выше колен — сапогах; с огромным рюкзаком за плечами, со слегой в руке. Почти точная копия меня, если бы не нож.
Он шел медленно, проваливаясь в вязкую жижу; я пятился, с ужасом оглядываясь — словно здесь, на болотах, за десятки километров от ближайшего жилья мне мог кто-то помочь. Липкий туман ложился на лицо, закрывал обзор; мне казалось, что я потерял фигуру из вида, что она появится за спиной, нанесет новый мазок на этот неблагодарный холст. Но туман на секунду рассеивался, Гредин появлялся невдалеке, хрипел, сплевывал, шел.
Тогда, повинуясь внезапному озарению, я скинул рюкзак, отчетливо понимая — без него мне не протянуть и пары дней; там еда, медикаменты, компас, моя карта — там вся оставшаяся жизнь; отшвырнул слегу и, развернувшись, бросился бежать.
В первые минуты показалось, что само болото восстало против меня. Передвигать ноги было трудно, и бег получался несуразным, карикатурным, как при замедленной съемке. Пуститься вплавь было бы куда проще. Упасть в бурую массу и грести руками, пропуская между пальцами тягучую слизь. Отплевываться, закрывать глаза…
Гредин вдруг возникал совсем рядом, хватал за шею, вонзал в спину нож, но потом выяснялось, что это ветки полусгнивших кустов зацепились за плащ, а недавний приятель кричит нечто вызывающе-обидное приглушенным в тумане голосом. «Чертаев, где же ты? Чертаев! Мы ведь почти у цели!» — летит вдогонку, а перед глазами стоят те двое, оставшиеся в лесу. Наверное, я тоже в чем-то виноват — недоглядел, не предупредил, испугался, в конце концов. Да и как там было не испугаться…
Яростное шипение заставило меня обернуться. Дрожащее красное облако летело через туман, оставляя за собой длинный извивающийся хвост. Оно пронеслось в нескольких метрах над моей головой и исчезло далеко впереди, превратившись в мутную красноватую дымку. Я что есть силы рванул к ближайшим кустам — нужно было успеть, пока Гредин не перезарядил ракетницу, — перебрался за них, захлюпал дальше, пригнувшись.
Следующая ракета пролетела над самой водой и застряла между кочками, еще несколько секунд продолжая ярко светиться. Гредин стрелял на звук, на шум, который я создавал, но остановиться я не мог; ноги сами врезались в воду, в мягкое, оставляя в ряске длинный черный след.
При каждом вдохе грудь прожигало раскаленным металлом. Во рту появился отвратительный привкус крови. Хотелось просто упасть и никогда уже не вставать, с молчаливым спокойствием принять руку на затылке и удары ножом.
В третий раз зашипело — но не сзади, а откуда-то сбоку. Краем глаза я увидел красное свечение, лицо обдало горячей волной. В этот момент нога моя неудачно подвернулась, и я со всего размаху полетел в воду. Но перед тем как упасть, мне почудилось, будто от высокого кустарника неподалеку отделилась неуклюжая горбатая фигура.
Болото хлынуло в нос и рот. Умело воспользовалось неосторожным вдохом, чтобы проникнуть дальше, в глотку, в пищевод; хотя сетка задержала основную массу, мягкие крупицы просочились сквозь ячейки, проворной стайкой устремились глубже. Я захлебнулся, судорожно рванул сетку с лица и начал кашлять. Потом меня вывернуло.
Дальше я бежал слепо, без оглядки, выжимая из себя остатки сил. Дышать без накомарника стало легче, но теперь в рот забивалась мошка. Я бежал и думал, что Гредин не бросит слегу, не бросит рюкзак, ему еще предстоит обратный путь. А мне терять нечего, мне главное не угодить в топь.
Еще два раза пролетала ракета, но уже совсем далеко. Значит, Гредин распотрошил последний рюкзак — каждому полагалось по три заряда. В наступающей темноте все труднее было выбирать маршрут, я то проваливался в воду, то продирался через кусты.
Дом показался из тумана неожиданно. Темная бревенчатая громада на высоких деревянных сваях зловеще высилась над болотом. Черные проемы окон с чудом уцелевшими стеклами угрюмо глядели на потерявшегося в болотах человека. Я подошел ближе, двинулся по периметру дома и вскоре обнаружил лестницу.
— Так вот ты какой, — сказал я, погладил ладонью влажное дерево. — Наконец-то мы встретились.
* * *
Посреди комнаты стоял длинный деревянный стол. Разбухшая, подгнившая столешница разошлась — словно под тяжестью двух позеленевших кружек и перевернутой глиняной миски, поднимать которую ну совершенно не хотелось. Скамьи были аккуратно придвинуты к стенам, серый с дымчатыми прожилками мох добросовестно скрывал места стыка.
Я огляделся. Как тут помещалась сотня? Человек тридцать, не больше. Или сорок.
И, главное, где золото?
Воды в доме было по щиколотку — видимо, после недавних дождей. В дальнем конце комнаты находилась большая кирпичная, некогда беленая печь. Сейчас в память о побелке остались отдельные серые куски, родимыми пятнами разбросанные по одряхлевшему телу. Вывалившиеся кирпичи лежали в воде горкой, а рядом накренился огромный, в полтора обхвата, котел.
В потолке прямо над столом зияла дыра, оскаленная обломками досок. Через нее все эти годы проникали дождь и снег, разрушавшие старый, с любопытной историей дом. Вернее, любопытной была история тех, кто этот дом построил.
Жирники.
Давно, еще при царе, их признали «зловредной сектой», опасной для государства. Хотя, на самом деле, «зловредность» была всего лишь предлогом. Кому-то из полицейских чинов приглянулись богатства секты. Летом 1907 сектантов должны были взять облавой, людей разогнать, верхушку отправить в монастырскую тюрьму, но — не успели. Кто-то предупредил старца Серафима. Новоявленный пророк и сын божий медлить не стал. Поднял жирников (их было человек сто при нем) и всем скопом увел в болота. Погоня закончилась ничем. След беглецов терялся в районе глухих топей, куда полиция сунуться не решилась. Больше о секте никто не слышал. Зато легенда о золоте пережила целый век и до сих пор популярна у местных.
«Жирники в самом деле были очень богаты, — рассказывал профессор, шагая по лесу своей неровной быстрой походкой. — В секту вошли несколько купцов, которые распродали свое имущество, а деньги вручили старцу Серафиму. И деньги те — не бумажки, а настоящее золото».
А профессор догадался, где это золото лежит. И вот он мертв, а я стою посреди дома, куда он так стремился. Куда мы все стремились.
— Чертаев! — донесся снаружи приглушенный крик. — Где ты там, Чертаев? Мы же друзья!
Я сжал зубы. Туман искажает звуки — понять, откуда пришел голос, невозможно. Может, рядом кричали, может, далеко. Мне бы оружие сейчас… стоп. Впервые с момента бегства я догадался провести инвентаризацию. Улов не слишком обнадежил. Фляжка в чехле, воды в обрез. Ракетница с самого начала висела у меня на ремне, но что толку от неё пустой? Я вывернул карманы. Сотовый телефон, зажигалка, какой-то мусор и еще… чтобменябогавдушумать… патрон для ракетницы. Господи, благослови мою безалаберность! Все-таки забыл положить патроны в непромокаемый рюкзак, несмотря на напоминания профессора. Врешь, Гредин, мы еще побарахтаемся…
Я переломил ракетницу, вставил патрон. Тускло блеснула латунь капсюля. Мы еще поживем, Гредин, сука.
Взяв оружие наизготовку, я осторожно обошел стол. Не хватало еще провалиться, доски наверняка гнилые. Тихий плеск воды. Я замер, напрягая зрение. По воде что-то плыло, темное, квадратное. Икона? Остро блеснули лучи оклада.
Фонаря нет. А сотовый тогда на что? Я раскрыл телефон, наклонился — синим высветил тонкий измученный лик. Христос, православная манера. Надписи вязью, едва читаемые «Исус Христ. Царь Иуд». От времени и сырости сын божий выглядел так, словно рот у него — отверстая рана, в которой что-то шевелится. Меня передернуло.
А ведь это не икона… Превозмогая брезгливость, я взялся за жесткие жестяные края. Поднял, положил на стол. «Исус Христ» смотрел на меня мертвыми отсыревшими глазами. Я отщелкнул застежку, поднатужился. Со скрипом раскрылся деревянный ящик, открывая моему взгляду толстую тетрадь в черном переплете.
Обложка сухая и шершавая. Я раскрыл тетрадь наугад, подсветил сотовым. От зарядки одно деление осталось, надолго не хватит. Хмыкнул. Вот это находка, это я понимаю.
Перед глазами побежали синие строчки. Передо мной была история старца Серафима, написанная им самим.
2 июля
Пришел мой черед «пастись». Скинул я одежды, лег животом на землю (главное, найти место посуше) и пополз с именем Божьим на устах. Мошка облепила меня, выпила кровь мою, исцарапали кожу мох и брусника. И плескалась во мне боль встревоженная, зудящая. Я вкушал траву, аки теленок, и наполнялся травяным соком. Сытости почти никакой, но то не страшно. Мы души кормим, а не тела насыщаем — сказал чадам. Головами закивали — правда, отче. Правда. Веруем, отче.
Запишу для памяти: «У людей души нежные, а тела грубые, и надо, чтобы уравнялось кровяное мясо с эфирной субстанцией. Иначе разве дойдем до царствия небесного?»
Мошка — создание дьявола, без сомнения. Она здесь злющая, куда там нильским крокодилам.
9 июля
Запасаем туеса с морошкой, брусникой, грибами. Грибов здесь мало, что есть — плохие, на гнилой воде росли. Одна погань, в рот нельзя брать. Хлеб делаем изо мха пополам с ржаной мукой. Но мало ее совсем. Авдотья принесла кашу из коры с брусникой. Что ж, побалуемся брусничкой.
3 августа
Ловим лягушек. Кажется, я уже могу есть их без содрогания желудка и последующих колик. Господи, не оставь раба твоего пред лицом испытаний! И, правда, вкусно, похоже на курицу. А некогда брезговал даже подумать.
12 августа
Вчера ничего не записал. После дневной молитвы и ночного бдения сил не осталось. Утром, пока все спали, ко мне прокрался Овсей. Не спите, отче? Не сплю, брати мой. Он прислонился заскорузлыми губами к моей щеке. Отче, шепчет Овсей, и мне стыдно стало за этого здорового мужика, что наушничает, как последняя баба. Оттолкнул колючую морду его и встал. Негоже, говорю, тебе брати Овсей, слухи мне пересказывать. А когда упал он на колени да покаялся, что наговаривает на Семена из зависти, пожурил я Овсея. Стыдно, сказал и добавил, что исповедь приму, так и быть. В исповеди отказать не могу, ибо Отец Небесный так велит — не отказывай. Что там брати Семен вытворяет — тоже выслушаю.
И разверзлись уста его, аки нужники.
16 августа
Семен в яме уже перестал ругаться — только кричит иногда и воет тоскливо. Люди посматривают на меня косо. Ничего, скоро будут благодарить. Завтра я собираюсь Семена помиловать. Хотя и не стоило бы — за слова пакостные. Значит, дьявольский я сын, а не божий? Ну-ну. Прощу. Язык прикажу вырвать и прощу.
17 августа
Миловать оказалось некого. Прибежал Прошка. Сказать ничего не может, только мычит. Я прикрикнул ласково, очухался. Кончился, говорит Семен. Как говорю? Совсем кончился. Пришли мы с ним смотреть. В яме воды до половины.
Он всплыл в яме, раздутый, позеленел весь. И глаза открытые — как жабья икра.
6 сентября
Читал этим днем проповедь:
«Ты, человек непрозревший, есть только мясо, вокруг костей обернутое. Кожаный мешок с требухой, дерьмом и кровью — вот кто ты есть!» Надо бы записать и остальное, но не могу сосредоточиться и вспомнить, что именно говорил. Устал. Запишу завтра.
16 сентября
Ночью ударили первые заморозки. «Бабье лето» закончилось. Мужики ходят угрюмые. Бабы плачут. Собрал молитву, что говорил, не помню. Словно нашло на меня что-то. Теперь просветленные все, истовые. Самому бы так просветлиться. А то мочи совсем нет, господи.
13 октября
Странно слабеет память, похоже, придется писать проповеди заранее, чтобы не ошибаться. Желудок уже совсем не болит. Кажется, он теперь маленький и твердый, как греческий орех. Едим мох и мерзлую морошку. Лягух уже нет, легли в спячку.
Авдотья часто плачет по ночам. Хоть бы сдохла уже! Надоела дура, прости господи за такие мысли.
22 октября
Проповеди боле не пишу. Незачем. Легкость во всем теле необыкновенная, иногда мне мнится, что сквозь поры кожи пробивается кристально чистый и теплый свет. Неужели это и есть чудо Фаворское? Все вокруг видится в легкой дымке, мысли мои теперь — стеклянные бусины. Я их перебираю в горсти и складываю в ожерелья.
Кашель мой усилился. Сегодня умерло еще двое. Забыл их имена.
23 октября
«Мягкими станем, жир небесный. Единение плоти с душой. Когда плоть ест мало, а душа много — в пастбищах духовных она нагуливает чистый небесный Жир, прозрачный, как слезы ангела. Царю Небесному угодна жирная душа, истекающая соком».
Аминь.
Сегодня умерли братья Прохор и Овсей.
24 октября
Я повелел сложить тела в сарай. Объяснил всем: для грядущего Воскрешения.
Поверили, не поверили, но ворчать не осмеливаются.
27 октября
Оттепель. К сараю подойти невозможно. Смрад от него идет трупный, хоть мы и привычны к вони болота, но тут терпения нет совсем. Чада мои просили захоронить мертвых — мол, болото все съест, но я не позволил.
Нам еще зиму зимовать. Страшно это писать, но лгать себе не стану. На одном мхе не протянем.
27 октября
У меня ощущение, что время остановилось.
Кажется, я уже вижу их насквозь. Свет божий пронизает меня, подобно огню. В каждой твари, в каждой травинке я вижу частицу Господней благодати. Там, где она есть, есть и пища моя.
Умом я понимаю, что нахожусь на грани помешательства. Я один. Больше никого нет. Это уже не люди, нет. У них даже лица стертые. Мертвый Семен видится мне в темноте и во рту его шевелятся черви.
29 октября
Я остался один. Все куда-то ушли. На полу с утра следы мокрые, зеленая тина. За порогом все время что-то шевелится и влажно дышит. Я не знаю, что.
3 или 4 ноября
«Я вижу вас насквозь. Бойтесь меня, Бога отринувшие в час испытаний!
Мерзость шевелится в вас. Черви и лягухи живут в вас. Сосуды стеклянные вы, мерзостью наполненные. Лягушачьей икрой и головастиками, мхом и гнилой водой, грехом и похотью наполнены вы, братия мои бывшие, и вы и есть рекомые лягушачья икра, мох, похоть и гниль».
Проповедовал утром в сарае, кашлял через слово. Ничего, я выдержу, а им легче. Лежат и смотрят на меня, просветленные.
не знаю, какое число
Вышел сегодня из дома. Душно стало одному, вроде воздуха много, а не дышится.
Я смотрел на болото, запорошенное снегом, в черных пятнах, и молился за братию.
Царю небесный! Защити детей твоих! Тебе взываю.
какое-то число
Когда они все мертвы, я могу говорить. Я не верю в бога. Как иногда я завидовал им, тем, кто верил и умер с этой верой. Как я их теперь ненавижу.
Бог мой, ты жесток и страшен. Пасмурно чело твое. Полон червей рот твой, смраден поцелуй твой. Любовь твоя оскверняет.
Я плачу сейчас. Кашляю и плачу.
За окном будто ходит кто. И зовет меня.
не помню, какой день
Я смотрю за порог и лиц их не вижу, вижу одну мерзость. Только мерзость вокруг. И запустение.
Сегодня я выйду к ним. Они все меня ждут, твари бога немилосердного. Старец Серафим, шепчут они мне безъязыко, отче, отче.
Лица их мертвые.
Братья Овсей и Семен. Прохор и Авдотья. И другие.
Они ждут меня. И только влажно поют комары в темноте.
Внезапно снаружи раздался громкий всплеск. Я вздрогнул, выронил сотовый. Он ударился о столешницу и улетел вниз. Бульк. Синий свет погас. Черт! По коже пробежала дрожь.
Я повернулся к окну, сжимая холодную рукоять ракетницы; в ладонь больно врезались пластиковые бугорки. Медленно подошел, всмотрелся — перед глазами все еще плыли синие пятна, мешали. Потом я увидел… Сначала ничего не происходило, лишь высокий комариный гул обрушился на меня с новой силой — за время чтения я про него совсем забыл. Потом во влажной темноте возникло еле уловимое движение. Еще одно. Еще и еще. Казалось, движется сам туман, медленно перемешивается с тьмой, наплывает волнами.
Комариный писк все нарастал и нарастал, задребезжали стекла, покатилась и упала со стола кружка. Потом сквозь эту мешанину звуков, сквозь темноту, туман и сырость прорезался отчаянный крик Гредина.
И, захлебнувшись, оборвался.
ДРЕВНЯЯ КРОВЬ
ПЕС С УШАМИ-КРЫЛЬЯМИ
Припадок закончился, кровавая муть схлынула, обнажив каменистое, болезненное дно — он даже не пытался встать и лежал, широко раскрыв глаза. Он смотрел в потолок, и там вместо аляповатой грубой лепнины, вместо пышнотелых нимф и ангелочков, похожих на сельскую выставку окороков и копченостей, вместо яркой лазури потолочной росписи — вместо всего этого Иерон видел серое небо, брызги грозовых облаков и черные силуэты чаек в вышине. Чайки кричали «Уа-у! У-а-у!». Было холодно, ветер дул справа — порывами. Щеку холодило. «Уа-у!», — крикнула чайка Иерону. Он моргнул в ответ, раздул ноздри и глубоко вдохнул. Твердые прозрачные струи потянулись через нос в грудную клетку, наполняя ее стеклянной прохладой, как наполняет отворенная кровь цирюльничий таз. Стало совсем хорошо. Ветер пах йодом и болью. И покоем.
Прошла вечность.
Барон поднялся — тело висело на нем, как лишний груз; словно он раскрашенный ярмарочный болван и несет себя на костяке. Он донес болвана к зеркалу, долго разглядывал и остался доволен: показываться гостям в таком виде было категорически нельзя. Празднование можно было считать завершенным.
Впрочем, гости, наверное, и сами обо всем догадались. Несомненно.
Я, кажется, кричал, равнодушно вспомнил барон.
УБИЙЦА
Смерть похожа на кошку с содранной кожей.
Она бесшумно ступает, но иногда все же выдает себя.
У меня невероятно острый слух, знаете ли.
БАРОН
Вы что-то сказали, милейший?
— Я говорю: прикажете одеваться, вашмилость? — повторил слуга; у него были крупные ладони и глаза со слюдой — бегающие. И этот боится. — Куда после изволите?
— В псарню, — сказал барон.
Иерон гладил всех, чесал за ушами — собаки млели, толкались, вываливали розовые языки, совали породистые морды; капала слюна, пятная камзол и штаны, в воздухе висел густой запах песьей рабской радости — а барон гладил, чесал, похлопывал по янтарным чистокровным телам, щупал мышцы и смотрел зубы. С него сходил седьмой пот, а на подходе был восьмой. Иерон работал.
В углу сидел и наблюдал за стараниями барона внимательно и хитро единственный, кого он по-настоящему любил здесь, в этой кузнице чистопородства — худой голенастый пес грязно-серого окраса; с черным пятном вокруг левого глаза. Помесь, ошибка. Зовут — Джангарла. В переводе с эребского: ублюдок.
Человеку нужно кого-нибудь любить, верно?
— Господин барон! Ваша милость! — закричали в дверях. — Ландскнехты напали на деревню!
* * *
— Как твое имя, бродяга?
— Великий Эсторио, ваша милость.
Барон медленно поднял голову.
— Слишком громкое имя для бродячего жонглера. Ты, конечно, владеешь магией?
— Ээ. Не совсем, — бродяга смутился. — Я, видите ли, скорее лекарь.
Магические умения для жонглера — обычное дело, но — лекарь? Иерон посмотрел на лейтенанта.
— Деревенские говорят, что жонглер действительно лечил, — подтвердил лейтенант, — двоих или троих.
Иерон хмыкнул.
— Ну то, что лечил, я не сомневаюсь. А вот вылечил ли?
Жонглер встрепенулся.
— Старого Ила от подагры, — начал он перечислять с легкой обидой в голосе. — Жену Ила — от грудной жабы, дочку старосты…
— От девственности, — закончил за него барон. — Ладно, допустим. Что у тебя там?
— Где?
— В сундуке.
Жонглер встряхнул лохматой головой, блеснул глазами. Возможно, не только дочку старосты от девственности подлечил, но и еще кого. Парень красивый, ловкий, язык подвешен.
— Куклы.
— Что?
* * *
Иерон разглядывал кукол, брал их аккуратно, чтобы не помять. Октавио, плут, ясно. А это кто? Похожа на Силумену, хозяйку гостиницы. Пальчиковые куклы. Правильно, сундук и есть театр, понял Иерон. Настоящий, передвижной. Барон усмехнулся. Поставить сундук набок и раскрыть — вот и сцена. И говорить разными голосами. Великий Эсторио, надо же такое имя придумать.
— Вы разве меня не убьете? — спросил вдруг жонглер.
Барон поднял голову — оторвавшись от рассматривания. Интересный у куколок хозяин.
— Почему я должен тебя убить? Ты вор?
— Нет.
— Насильник?
— Нет.
— Убийца?
— Нет, я…
— Может, ты выкапываешь трупы и сношаешься с ними при полной луне?
Эсторио передернуло.
— Конечно, нет!
— Тогда чего тебе бояться, лекарь? — барон насмешливо прищурился. — А?
Жонглер помолчал.
— Человеческой жестокости, — сказал он наконец. Смелый, подумал Иерон мимоходом, продолжая перебирать куколок в сундуке жонглера. Сделаны не то чтобы очень искусно, но старательно и с фантазией. Вот Климена — Возлюбленная, в нежно-белом платьице с блестками. Полидор — ее отец, громогласный тупица, глуповатый папаша и комичный тиран. Пузан в красных чулках, с круглым лицом. Тощий Капитан — тоже комический персонаж — огромные усы в разные стороны, рапирка едва не с него ростом. Смешной. Молодец, жонглер. Барон Профундо, злодей или обманутый муж — в зависимости от пьесы. Лапсалоне, доктор, в маленьких жестяных очках. Каждая куколка завернута в отдельную тряпицу, видно, как о них заботятся. На самом дне сундука лежал последний сверточек. Иерон развернул и засмеялся.
Убийца.
Почему люди испытывают к Убийце такое уважение? Ведь самая жалкая из масок. У нее даже собственного имени нет.
Иерон надел куколку на палец. Попробовал. Ага, вот так. Убийца согнулся в поклоне. Медленно выпрямился. Темный камзол, темный плащ, серая шляпка и крошечный ножик из фольги.
— Почему ты боишься жестокости, лекарь? — спросил Иерон тихим бесцветным голосом — как если бы заговорил Убийца. Получилось неплохо. Обычно этого персонажа делают зловеще-крикливым, таким мрачным типом. А Убийца должен быть… никаким.
Жонглер вздрогнул.
— Смерть похожа на кошку, — сказал Убийца на пальце. Эсторио смотрел на него расширившимися глазами. — Отвечай на вопрос, лекарь.
— Потому что жестокость — это та же чума.
Брови Иерона поползли вверх. Интересно.
— Ну-ка, объясни, — потребовал крошечный Убийца. Взмахнул ножичком. Жонглер наблюдал за ним, как зачарованный. Просто не мог оторвать глаз.
— Вы разносите собственную жестокость как чуму, — сказал лекарь. — Это как черное облако. Что сделают товарищи ландскнехтов, увидев это дерево? Они пойдут и разорят деревню, вырежут мужчин, изнасилуют женщин, перебьют скот и запалят дома.
— Скорее всего, так и будет, — сказал Убийца на пальце барона. — Смерть похожа на кошку, ступающую по стеклу. Так и будет.
Странная это была пьеса.
* * *
— Хочешь спросить? Спрашивай.
Эсторио мотнул головой в сторону «висельного» дерева.
— Кто это был?
— Ландскнехты. Наемники, живущие мечом и грабежом. Сброд. Вон тот, видишь, слева… — барон даже не повернулся, чтобы проверить. Зачем? Он и так помнил. — Ян Красильщик, прозванный так за синие, по локоть, руки. Насильник и вор. В центре — убийца. Кажется, его звали Палочка, впрочем, я могу ошибаться… Был найден моими людьми над трупом и тут же, после короткой молитвы с рукоприкладством, повешен.
— Это… — жонглер помедлил. — Это был единственный способ?
Иерон пожал плечами.
— Ты про жестокость? Подобное лечится подобным. Разве ты не знал, лекарь?
— Сомневаюсь, что я лечил бы отравленного — ядом.
— Интересный пример, — заметил барон. — Но подожди, лекарь. Кажется, я забыл рассказать тебе про третьего из наших героев.
Налетел ветер. Волосы барона растрепались, упали на глаза. Смотри-ка ты, уже седина, подумал барон. А мне и сорока еще нет. На висельном дереве покойники задвигались, заволновались.
— О! — сказал Иерон. — Крайний справа. Это у нас знаменитость. Сам Вилли Резатель. Мы его месяц ловили… и тут случайно попался. Знаменит тем, что обесчестив девушку, отрезал ей левую грудь.
— Зачем?!
Барон пожал плечами.
— Может быть, на память. Не знаю. Он был сумасшедший, мне кажется. Но мечом владел, как рыжий дьявол. Четырех моих солдат уложил, прежде чем его догадались подстрелить с безопасного расстояния… Так чем ты, говоришь, лечил бы отравленного?
* * *
— Каков вердикт, лекарь? Опять что-нибудь на чертовой латыни, как у вас принято?
— Увы, нет, господин барон. Я плохо ее знаю.
Барон усмехнулся.
— Это радует. А что думают об этом остальные лекари?
Жонглер пожал плечами.
— Я умею лечить, они знают латынь — по-моему, все честно.
Барон расхохотался. Ему определенно нравился этот мошенник.
— Отлично сказано, жонглер! Тогда к делу. Что там с моей болезнью?
— На вас лежит проклятье, — начал жонглер. Ну еще бы. Иерон бы удивился, если бы бродяга сказал нечто иное. — Вы пользуетесь магической защитой?
— При моем образе жизни я был бы глупцом, если бы не пользовался. Хочешь сказать, лекарь, этого недостаточно?
Жонглер покачал головой.
— Тогда в чем дело?
— Защита у вас великолепная, господин барон…
— Но?
— По вам ударил один из тех, кому вы доверяете… или доверяли. Скорее всего, это подарок. Амулет? Куртка с отталкиванием дождя? Шпага? Нечто с массой полезных заклятий, под которыми можно спрятать одно, не очень полезное.
Барон вдруг почувствовал холодок в груди. Пенелопа. Он слепо нащупал кулон на груди, резко дернул. Цепь порвалась, звенья посыпались в траву. Жирный желтый отблеск ударил по глазам. В висках отдалось болью.
— Взгляни на это, лекарь.
Великий Эсторио взял кулон в ладонь, закрыл глаза. И почти тут же открыл.
Лицо его изменилось — так, что барон без слов понял: это оно. Источник проклятия.
— …и она из вас выплескивается. Вас тошнит ненавистью, господин барон. Отсюда ваши припадки.
* * *
Иерон закрывал глаза и видел: серый пляж с длинными клочьями водорослей, семенящий краб в корке грязи — а на песке оплывают следы собачьих лап.
Потом он открывал глаза — и лицом врезался в реальность. Как в воду с льдинками.
— …Я люблю вашу жену.
Иерон долго смотрел на виконта и не мог понять: неужели молодой хлыщ действительно думает, что ему это интересно? Что это вообще кому-нибудь интересно?
— И что? — спросил он наконец.
— Вы не понимаете — я люблю вашу жену!
Барону представилось вдруг: ночь в темной спальне, постель как горный пейзаж и висящая над всем этим равнодушная белая луна. Пахнет воском и холодом. Как ее можно любить? — думал барон, и не находил ответа. Может быть, дело во мне, думал он позже, но тут же отбрасывал эту мысль — потому что чувствовал в ней фальшь и некую искусственность. А потом Иерон как-то внезапно понял все, связал единым мысленным движением разрозненные ниточки в общий узор. Виконт любит ее, она любит виконта, а он, дурной никчемный глупый старый муж, стоит тут и все узнает последним — как и положено дурному никчемному глупому старому мужу. Стоит и слушает. Барон моргнул. Одиночество приблизилось и ударило наотмашь; стальное лезвие прошло от макушки до пят и гулко стукнулось в мрамор. Барон умер.
— Вы меня слышите? — настаивал виконт.
Веки стали вдруг ободранными до мяса.
— Вот и любите на здоровье, — сказал Иерон, плавая в красноватой темноте. Губы плавали где-то совершенно отдельно. — Я-то тут причем?
Следы на сером песке.
ОКТАВИО:
Вы злой человек, господин барон.
БАРОН
Да что вы говорите? Перегорио! Перегорио!
Старый солдат, где ты?
СТАРЫЙ СОЛДАТ
Я здесь, вашмиласть!
БАРОН
Сколько тебе лет, служивый?
СТАРЫЙ СОЛДАТ (чеканит)
Сто сорок восемь!
БАРОН
Вот как? Интересно. А от рождения?
СТАРЫЙ СОЛДАТ
Сорок восемь.
БАРОН (раздражаясь)
Тогда почему врешь, дурак? Зачем целый век себе прибавил?
СТАРЫЙ СОЛДАТ
Виноват, господин барон. Не с той ноги встал. С утра попил воды, справил нужду, полез за табачком и чудится мне, что сто лет уже как служу. До восемнадцати просто жил, и сто лет под ружьем.
Как отслужу, дай бог еще тридцать протянуть.
Как раз и будет ровно.
БАРОН (показывает на Октавио)
Видишь этого человека?
СТАРЫЙ СОЛДАТ (чеканит)
Как прикажете, вашмиласть! Зарежу в ваше удовольствие!
БАРОН
Молчи, дурак.
Миру опять сделали кровопускание — черная густая кровь брызнула тяжело и нехотя; барон моргнул; потом наконец отворилась и с облегчением и звоном полилась в медный цирюльничий тазик. Через двери в залу наступал черно-красный прилив — медленно подползал к ногам Иерона; неподвижное тело виконта всплыло и теперь равнодушно покачивалось в багровых волнах. Лицо мертвеца парило белесым пятном. Барон посмотрел в окно. Сад был уже полностью затоплен, вишни и акации торчали из багряной глади, как прутики из песка. Местами гладь запеклась — черные островки виднелись тут и там; солнце плыло в крови словно купальщик. Цвета вокруг стали режуще яркими, кричащими. Начинался припадок.
* * *
— Хотите, я попробую снять проклятие? — предложил вдруг Эсторио от чистого сердца. — Я не уверен, что получится, но…
— Не надо, — сказал барон. Ему все было ясно. — Это не проклятье. Это… — он скривил губы. На языке была горечь. Пенелопа. — Справедливость, кажется? Так это у вас, у хороших людей, называется?
Пенелопа. Пенелопа.
Барон слепо нащупал на поясе мешок с монетами, попытался отвязать — не получилось. Не глядя, Иерон достал нож и обрезал шнурок. Бросил мешочек наугад. Судя по звуку, не промахнулся.
— Благодарю, господин барон. Ваша щедрость поистине…
Иерон махнул рукой: не надо. В темноте было хорошо. В темноте было спокойно.
Прошла вечность.
— Вам плохо, господин барон? Господин барон?!
Иерон поднял голову.
— Ты еще здесь, лекарь? — барон огляделся. Ничего не изменилось — только за окном посинело. — Почему ты не ушел? Ах, да. Мои люди. Я забыл. — Он помолчал, потом снова заговорил — глухо: — Но раз ты все еще здесь, ответь мне на один вопрос… Тебе случалось обижать кого-нибудь так, чтобы у того кровь сердца брызнула? Скажи, лекарь, случалось такое?
— Н-н… нет.
— А вот мне приходилось.
* * *
Круглое лицо в темноте спальни белело, как луна. Плоское, равнодушное. Луна вызывала приливы и отливы, но ее саму это не трогало. Луне было откровенно плевать.
Барон поднялся, накинул халат и, сказав жене, что хочет выпить, вышел.
С той ночи он спал отдельно.
* * *
Зеленая накипь акаций, белый налет праздничной мишуры. Чудовищно яркие синие, желтые, оранжевые бумажные фонари, с горящими внутри огнями — глядя на них, барон чувствовал подступающую дурноту. Он щурился на свет, чтобы не дать краскам ни единого шанса. Мимо проплывали знакомые физиономии.
Жена с лунным лицом.
Празднество. Конец празднества.
Иерон шел среди гостей, неся голову гордо, как военный трофей. Он кивал знакомым, улыбался дамам, вежливо раскланивался с врагами.
Псарня, вот что это такое, думал барон. Одному почесать за ушами, другого одернуть, третьему купировать хвост. Бессмысленные морды, вываленные языки — и полное отсутствие преданности, что интересно. Брак породы. Одна ненависть — иссушающая, вязкая, как смола, и пахнет горелым воском. В одном человеке ее больше, в другом — меньше. И вся разница. Мы — больны. Все люди. Будь это моя псарня, я бы забраковал собак до единой — пристрелил, чтобы не мучились. Чтобы дать породе шанс. Как обычно бывает? Один больной пес — и целая свора пропала.
А их здесь их вон сколько. Больных-то.
Барон шел. Кивал, улыбался, кланялся.
— Бесноватый! — летело вслед шепотом, шорохом, невысказанной мыслью, взглядом украдкой. — Бесноватый!
Лоб и щеки горели. Он наклонился к фонтану, зачерпнул воды в сложенные ладони. И замер. Из горстей на барона смотрел незнакомец. Лицо его было, как смятый однажды лист бумаги, который затем спохватились и расправили. А потом еще сотню раз смяли и расправили. Протерлось на сгибах.
Это я, подумал барон. Надо же. Как странно.
Я убийца.
Он выплеснул лицо на дорожку. К чертовой матери. Лицо впиталось в красные, специально подкрашенные к празднику, камешки. Барон поднял взгляд — почти над его головой, на ветке акации покачивался фонарик из лимонно-желтой бумаги.
Человеку нужно кого-нибудь любить?
Краски внезапно обострились — словно очищенные от любого искажения, любой грязи; стали в мгновение ока живыми и быстрыми. Барон не успел закрыться.
Желтый вдруг извернулся и броском змеиного тела впился под веко, заполз в голову, заполняя ее болью. Желтый все не кончался — вползал и вползал, пока в голове барона совсем не осталось места. Боль стала невыносимой. Иерон почувствовал, как начинает трещать черепная кость. Желтый двигался уже медленно, но упрямо — давил и лез, умещая свое толстое тело дюйм за дюймом. В следующее мгновение Иерон понял, что у него сейчас лопнут виски.
Барон открыл рот и закричал.
Я убийца.
Я ненавижу убийц.
Человеку нужно кого-нибудь любить. Иначе ему трудно остаться человеком в этом скотском мире.
А если некого? Барон сидел на ступенях крыльца — мрамор был холоден и гладок, как могильная плита. Если нет ни детей, ни родителей, нет ничего, а вместо жены — холодная восковая луна с глазами — что тогда?
Остается только смотреть, как под акациями носится с развевающимися по ветру ушами, будто вот-вот взлетит, худой голенастый пес.
Из кустов раздалось жизнерадостное «р-рвав!». Джангарла смотрел на барона из тени ветвей — внимательно и хитро. Барон усмехнулся. Любимчик — и знает это.
— Иди сюда, мальчик, — сказал Иерон. — Посиди со мной. Что ты сегодня делал?
Человеку нужно кого-нибудь любить. Иначе ему трудно чувствовать себя хорошим человеком. И вообще — трудно.
Пес открыл пасть и широко зевнул.
* * *
Иерон тяжело взобрался в седло. Покачнулся. Его поддержали, одинокий голос из толпы предложил взять повозку. Проклятая слабость. Барон отмахнулся.
— Поехали, лейтенант. Пора домой.
У слова «дом» был привкус горелого воска. Значит, нарыв? Ненависть как гной — собирается в одном месте. Пока не вырвется. И тогда — припадок. На крайний случай у меня остается Джангарла, подумал барон. Мой пес. Значит, не так уж я безнадежен.
Когда они прибыли к замку, было далеко за полночь. Барон с трудом спешился, бросил поводья лейтенанту. Ноги затекли. На лестнице кто-то сидел — при виде барона этот «кто-то» встал и низко поклонился. Прищурившись, барон узнал слугу — тот самый, со слюдяными глазами. Как его зовут? Неважно.
— Вашмилость, вашмилость… — язык у слуги, и без того не слишком бойкий от рождения, заплетался.
— Что еще? — раздраженно спросил барон. — Ну?
УБИЙЦА
Вы слышите шорох, господин барон?
БАРОН (поднимает голову)
Шорох?
УБИЙЦА (зябнет)
Такой странный звук.
Я знаю, это идет моя смерть.
БАРОН
Скорее, это шуршит твоя нечистая совесть.
УБИЙЦА (его начинает трясти)
Господин барон шутит, а мне не до шуток. Я знаю.
Смерть похожа на кошку, с которой содрали кожу. Она похожа на кошку, которая идет по стеклу. Правда, она похожа? Не выпуская когти, мягко ступает. А когда выпускает, то выдает себя. И коготки по стеклу: тень-тень-тень. Совсем тихо. Не всякий услышит. Я слышу. У меня очень чуткий слух, я вам, кажется, говорил, господин барон… И почему здесь так холодно?!
Я знаю, когда за мной идет Смерть. У нее длинные узкие ноздри. У нее жаркое гнилое дыхание.
Когда Смерть идет по следу, ее можно отвлечь только куском кровавого мяса.
БАРОН
Милейший, ты сошел с ума?
УБИЙЦА
Простите, господин барон. Уже давно.
БАРОН
Ступай. Я позову тебя, когда понадобится твое искусство.
Убийца кланяется.
УБИЙЦА (стуча зубами, в сторону)
Мне надо кого-нибудь убить.
БАРОН
Ты что-то сказал?
УБИЙЦА
Ничего, господин барон. Вам послышалось.
БАРОН
Молчи, дурак.
Иерон смотрел неподвижно. Ему казалось, что вместо лица у него гипсовая издевательская маска, в которой зачем-то пробили дыры для глаз. Он ощущал сухую белую пыль на веках. Резь вскоре стала нестерпимой — барон моргнул раз, другой; боднул воздух тяжелой непослушной головой и отошел, неся ее как надгробие. Внезапно Иерону страстно захотелось припадка — чтобы пришла кровавая муть, затопила пустоту, затопила серый мокрый песок со следами собачьих лап. Чтобы биться в находящей волне, чтобы захлебываться багровой мякотью, чтобы вопить от боли — и не помнить, не чувствовать. Чтобы не видеть, словно со стороны, как он сам идет по пустым коридорам, сдвигая телом тяжелые двери, как толкает коленом стулья, а потом, в дальнем зале — с высоким, похожим в темноте на уродливый замок, троном — слепо бьется гипсовой маской о стены. Маска шла трещинами, лицо горело, но маска держалась. Треснуло. Подбородок почему-то стал мокрым. В следующий момент Иерон обнаружил себя сидящим на ступенях перед троном. Он склонил голову; на белом мраморе чернели круглые пятна. Что-то теплое капало с его лица на пол — Иерон вытер подбородок рукавом, зажмурился. Из дальнего угла на него смотрел Джангарла. Барон открыл глаза — Джангарлы не было. Проклятый пес, сказал барон. Голос отразился эхом, пошел гулять по пустым коридорам и комнатам, как неприкаянный. Что же ты, сказал барон, сука ты, сказал барон, зачем ты так со мной, сказал барон, что я тебе сделал? Вернись, попросил барон мертвого Джангарлу. Вернись, сука, тварь, ублюдок чертов, что же ты, вернись. Джангарла! Джангарла! На полу лежал отпечаток окна, дальше начиналась темнота, в углу превращаясь в сгусток мрака. Барон посмотрел туда — Джангарлы не было. В лунном отпечатке ему почудились следы собачьих лап. Сука, сказал барон, как же так можно как же я тебя ненавижу сука ты сука и лапы у тебя мокрые. Я же один понимаешь, сказал барон. Джангарла. Джангарла. Он встал. Он пошел к выходу. Маска рассекала воздух.
Желанный припадок не приходил.
«Бешенство, бешенство», — луна плывет над акациями, буквы вырезаны на ее гладкой восковой поверхности. Барон толкнул дверь и вышел на крыльцо.
Один больной пес — вся свора пропала.
Из темноты выступила женская фигура. Глаза смотрели сухо.
— Посмотри на себя, Иерон, — сказала она. — Ты стал сентиментален. Когда-то ты не проронил ни слезинки над могилой нашего сына, сейчас плачешь над собакой. Ты жалок.
— Прости меня, Пенелопа, — сказал барон, тяжело опускаясь на мрамор. — Я очень обидел тебя. Я знаю. Если тебе не трудно, можно я поплачу в одиночестве? Обещаю не хлюпать носом. Разве что совсем чуть-чуть. Ты позволишь эту маленькую слабость своему глупому никчемному старому мужу?
* * *
— Везут, мой господин, — сказал лейтенант от окна.
Иерон откинулся на подушку. Не успел сбежать, значит. Хорошо.
Великий Эсторио выглядел бледным, но держался неплохо. С достоинством. Увидев барона, лежащего на кровати, жонглер замер на мгновение, затем низко поклонился.
— Господин барон?
— Кажется, я немного похудел, лекарь? — Иерон закашлялся. Виски сводило в предчувствии скорого приступа. Барон еще днем приказал убрать из комнаты любые цветные вещи, чтобы потянуть время. Но, кажется, времени уже не осталось — запах горелого воска стал невыносим. Проклятые краски скоро просочатся под дверь или в щель окна. Уж они придумают, как это сделать. Темно-красный или оранжевый. Или желтый. Да, желтый хуже всего.
Жонглер подошел и сел рядом с кроватью, деловито взял барона за запяcтье. Иерон слышал, как в висках бьется сердце. Какая у меня худая рука, надо же, думал он. Это точно моя рука?
— Давай свое лекарство, лекарь, — сказал барон, не выдержав. — Слышишь?
Эсторио молчал, отсчитывая удары. Так же молча достал трубку и стал слушать дыхание барона. Он же жонглер, подумал Иерон в раздражении, какого черта он делает? Зачем ему эти лекарские штучки? Еще бы на латыни заговорил, честное слово…
Наконец, жонглер закончил.
— Где твое лекарство, лекарь?!
Эсторио покачал головой. Увы.
— Поздно? — барон прикрыл глаза, усилием воли не давая краскам обостриться. — Жжжаль. Тогда беги, лекарь! Я тебя прошу. Очень быстро беги — до самой границы. И дальше. Иначе, когда припадок закончится, ты увидишь перед собой разочарованного тирана… Ты когда-нибудь видел разочарованного тирана, лекарь? Это жуткое зрелище. У нас, тиранов, отвратительный характер. Мы брызжем слюной и велим страшно пытать любого, кто посмел нас разочаровать. Возможно, мы даже пожелаем содрать с ублюдка кожу. Или посадить негодника на кол… как тебе это понравится?!
Великий Эсторио молчал.
Барон прикрыл глаза ладонью. Медленно выдохнул.
— Ничего, — сказал он. — Все хорошо, лекарь… Позови сюда Перегорио.
— Мой господин, — сказал голос от дверей.
— Через полчаса мы выезжаем, лейтенант. Приготовьте лошадей.
— Я дам вам укрепляющее, — сказал Эсторио, когда лейтенант вышел. — Я… я хотел бы сделать больше… Я…
— Ты все сделал правильно, лекарь.
— Не называйте меня так.
— Почему? — барон выпрямился на кровати. — Почему я не должен этого делать?
Эсторио стоял бледный.
— Отвечай, лекарь! — властность хлестнула, как плетью. Жонглер ссутулился.
— Я… потому что я…
— Потому что ты — не настоящий лекарь, так? — Иерон усмехнулся, откинулся на подушку. Какая замечательная шутка. Жаль, что напоследок. — Ну, это не новость.
— Вы знали?! — жонглер выглядел потрясенным.
— Конечно. Неужели ты думал провести человека, который лгал полжизни? А другие полжизни скармливал виселице насильников, воров и мошенников? Я с самого начала это знал, лекарь.
Молчание.
— Вы меня убьете?
— Кажется, на этом вопрос я уже отвечал. Не заставляй меня скучать.
В глазах жонглера появилось понимание. Молодец, умный мальчик.
— Что мне делать?
— У тебя хорошие глаза, — сказал барон, — ты многое ими видишь. Именно поэтому ты до сих пор жив. Ты рассказывал мне о проклятье, ты думал, что складно врешь… ай, складно! хотя на самом деле говорил правду. Вот ирония, а? Мошенник, плут! А чувствовал сердцем. У тебя талант, лекарь. Но есть ли у тебя шанс? Как думаешь?
Жонглер выпрямился.
— Я… я научусь.
— Мало. Еще одна попытка.
— Я очень хорошо научусь. Я стану настоящим лекарем, клянусь!
— И этого мало. — Барон смотрел в упор. — Ну, какой из тебя лекарь? Смех один.
— Да пошли вы!
Несмотря на подступившую боль, Иерон засмеялся.
— Наконец-то правильный ответ.
— Ты меня оплакиваешь, лекарь? Не надо.
— Не вас. Хорошего человека, которому плохо.
Барон засмеялся — хриплым каркающим смехом, тут же остановил себя. Слишком уж похоже на рыдание. Он облизнул сухие губы. Тело опять стало чужим и неподатливым — «болван» на костяке. Марионетка на пальце из раскрашенного ящика. Интересно, какая из масок — моя? Разумеется, Барон? Или Убийца? Я ненавижу убийц.
— Прощай, лекарь. Лейтенант!
УБИЙЦА (вытирая нож)
Мне неприятно об этом говорить, господин барон, но вы умираете.
БАРОН молчит, дурак.
Глаза у него были молодые — словно лицо старика, как оболочка, надета на гусеницу и скоро вылупится бабочка. А под коконом скрывалась не бабочка, там было нечто серое и бесформенное. Никакое.
Иерон посмотрел на «мотылька», на украшенный серебром пистолет. Забавно. Выйти живым из драки с ландскнехтами, чтобы нарваться на засаду рядом с уборной. Хорошо, хоть облегчиться успел. Славная была драка. Почти как в прежние времена. Это же надо — встретить в такой дыре приятелей Вилли Резателя, повешенного с год назад! Хотя, с другой стороны, где, как не в такой «дыре», их можно встретить?
Кажется, пора подавать реплику? Так выражаются актеры?
Он сказал:
— Я не люблю наемных убийц.
— А каких убийц вы любите, барон? — парировал человек с пистолетом.
Иерон молчал. В полутьме сарая его лицо казалось вылепленным из гипса — убийца тоже медлил, ожидая, видимо, какого-то подвоха от пленника. Тогда барон сам шагнул на табурет.
— Как это надевается? Так?
Убийца кивнул.
Веревка оказалась шершавой и грубой — такая обдерет горло, ничего, наплевать, нашел о чем думать. Барон подтянул узел, чтобы веревка плотнее прилегла к коже.
— Хоть бы подсказывал, остолоп, — сказал он убийце раздраженно. — Кто тут, в конце концов, кого вешает? Ну! Давай!
— Эта позорная смерть… — начал убийца. Похоже, у него была заготовлена целая речь.
— Черта с два, — откликнулся барон. — Многих по моему приказу повесили — до сих пор никто не жаловался. — Он замолчал. Эх, Иерон. Не хотел превращать конец жизни в фарс, и вот, не удержался. — Заканчивай уже, мне до смерти страшно.
Убийца кивнул.
— Спасибо, — сказал барон, прежде чем убийца выбил табурет и веревка натянулась. Прилив нахлынул стремительно — сарай, напротив, отдалился, принялся заваливаться вбок, ускользать, теряя краски, выцветать; время стало прозрачным и вязким, как патока. Иерон заметил существо, похожее на ободранную кошку. Существо подбиралось к убийце со спины, переступало лапками по деревянной балке. Тень-тень, тень-тень. Звук казался каким-то стеклянным. Убийца ничего не видел. Существо приготовилось к прыжку…
Дальше веревка, натянувшись, разломила гипсовую маску на мелкие кусочки. Барон начал падать в темноту, кувыркаясь. Ветер дул справа — порывами.
Чайки вернулись. «У-ау! У-а-у!» — кричали они.
Последнее, что Иерон увидел, прежде чем исчезнуть навсегда: серый пляж с клочьями водорослей… следы на песке… краб… серые волны…
Бегущий по кромке воды, в брызгах и заливистом лае, худой голенастый пес.
Пес взмахнул ушами и полетел.
СТРАШНАЯ МЕСТЬ
Нет, решено: я сведу его со свету.
Помню, он стоял черный и важный, в коричневых чулках и в башмаках с медными пряжками. Закорючка, мразь! Белый парик, косица, щеки нарумянены, как у девки продажной. И смотрит несыто. По-птичьи смотрит, и голову рывками поворачивает, господин университетский приват-доцент мать-твою-фон-не-барон-а-важный. Кристиан Нелепле, у-у, чернильная душонка, воняющая сальцем для смазки перьев и чесноком для здоровья… о-о, погоди у меня, дождешься. Приду я к тебе вечером. Веселый приду, с друзьями веселыми, в черных масках, как на карнавал, на гуляние городское, только буду я стоять в тени. Когда выйдешь ты на порог своей каморки и спросишь «Что угодно, господа?», девица одна засмеется и скажет звонко, с придыханием: «Водицы бы, умираю, пить хочу. Не откажите в любезности». И сверкнет тугими полушариями в вырезе, слегка, для большей пристойности (или непристойности) прикрытом кружевами. И будут вспыхивать в небе огни фейерверков. Пшшш-бух! Бух! Бух! И свет разноцветный будет ложиться на твое лицо, Нелепле-Нелепый, смотрящий по-птичьи, жадно, на игру света, на изгибы красного, синего, зеленого на нежных полушариях. Кто сказал, что земля не круглая? Круглая. Загляните в этот вырез. Только на этом и держимся. Только этим. И даже такой скопец-евнух-монах-крючок чернильный, высохший, с мухой на острие пера… Даже ты поймешь, что именно так — и не иначе. Будет от лукавого, бесстыдного женского смеха дрожать твое существо, проснутся вулканы, доселе дремавшие, разверзнется Везувий, засыплет Помпеи и скажет, что так и было… И скажешь ты, господин Нелепый, пересохшим горлом, скажешь: «П-прошу. Входите. Конечно». И будет пауза. Молчание, ворон, крик его метнется от стены к стене в узких улицах Гейдельберга, эхом обрушится, топором; плахой станет порог дома твоего под твоими ногами — но ты не поймешь. Не услышишь. Ты, Нелепле-Нелепый, скажешь «Входи» своей смерти. И войдет она, смеясь и вздрагивая всем телом. И войдут приятели мои, други мои студиозы бесшабашные, тоже смеясь и тоже с холодком в спине. И войду я.
Нелепле-Нелепый-Нелепица-Птица-Возиться-Не-стоит возиться-ворон забился-крыльев и перьев черных-гром-бом-грохот-треск-тишь-тишь-тишь.
И войду я.
И ты меня не узнаешь. В красном пламени очага твоего, каморки твоей, будем мы петь и смеяться, пить и танцевать, и руки девичьи возьмутся за твои руки и потянут в круг, в веселье, в пляс. И ты, раскрасневшийся, забывший и занудство свое, и сдержанность, и сухость свою, вдруг начнешь блестеть глазами и плясать. Неуклюже вскидывая тощие колени, подгибая руки, упирая их в бока, смеясь и заваливаясь от смеха. Мы напоим тебя. Ты выпьешь столько вина, что будешь плясать на столе в одних подштанниках и рубашке, славя Бахуса и апостолов его, Вино и Разврат. И станет так: уррра, урра, урра — танцуют ноги, бьют каблуки по деревянным доскам. И непривычной любовью к людям, к дамам, к ласкам, к весельчакам и шутам, к розыгрышам и играм воспылаешь ты один раз в своей тощей скупой жизни. Вспыхнешь — и сгоришь, как порох. Пшых! И кучка пепла. Запах на языке и дым над головой.
Когда ты упадешь, мы поднимем твое бесчувственное, тощее, желтое от желчи и сухой скучной жизни тело и положим его на стол. Разведем руки и ноги. Достанем гвозди. Достанем молотки. Достанем отблеск пламени ада из наших душ. И сделаем это.
Через несколько ударов ты очнешься и закричишь. Беззвучно.
Я буду стоять, смотреть тебе в глаза (птичьи, птичьи, птичьи) и молчать, когда очередной ржавый квадратного сечения гвоздь (геометрия, я выучил урок) встанет на твою лодыжку. Взлетит молот. Глаза твои расширятся. Я буду смотреть и увижу, как в них вспыхнет огонек отчаяния. А потом придет боль, и твои глаза едва не вылезут из орбит. И кляп, который мы всунули в твой рот и затянули тряпкой накрепко, заставит твой крик умереть там, внутри твоего сухого рта. Кричи, если хочешь, скажу я. Бах. Бах. Бах. Фейерверк крови и мычания. Брызги. Гвоздь уходит вглубь, пробивает кость и мышцы, и сухожилия, и уходит в дерево. Через несколько ударов острие его выйдет снизу из крышки стола. Потом еще пара ударов — и острие загнется. И тогда — следующая нога. А затем руки… нет, не ладони. Иисуса прибивали не в ладони, а через запястья. Так надежнее — и дольше. И все это время я буду смотреть.
Когда последний гвоздь будет забит и загнут, я скажу: «Ну, прощайте. Еще увидимся. Мы прекрасно провели время. А вы?» А ты будешь смотреть и молить. В твоем взгляде будет только один вопрос. Один. И больше никакого милосердия не прошу. Только один. Даже самый отъявленный злодей не заслуживает такого наказания. Не заслуживает. Ты будешь молить и кричать беззвучно. Ответь! Скажи! Ответь! Скажи!
Но я покачаю головой. Ты рванешься… Напрасно. Я в последний раз поклонюсь тебе и выйду в дверь — вслед за своими друзьями. Я отомщен. Ты будешь кричать мне в спину — не издавая ничего, кроме мычания.
Ты будешь долго кричать. Но мне все равно.
И вот я иду по светлеющим улицам, ежась от утренней прохлады и вдыхая носом воздух Гейдельберга, отомщенного Гейдельберга, и мне хорошо.
Я отомстил.
Ты никогда не узнаешь, кто это сделал и зачем — даже если тебя найдут и спасут…
Потому что я так и не снял маску.
Потому что это самое жестокое в мире наказание — не знать ответа на самый простой вопрос…
За что?
ОДИССЕЯ ГРЕКИ
1
В числе молодых людей, приговоренных военно-морским судом Пнедории к повешению, находился и Кастор ди Тулл, сын дворянина из Лютеции.
Кастор родился под Альбой — несчастливой звездой, называемой также звездой бродяг. В его жилах смешалась кровь варваров и цыган; в характере юноши мирно соседствовали холодная жестокость севера и пылкое обаяние юга. Наружность Кастора привлекала внимание: он был высок, худощав и нескладен, как многие в его возрасте. В скором будущем ди Тулл обещал превратиться в сильного, статного мужчину, пока же больше напоминал борзого щенка, у которого лапы растут быстрее туловища. Последнее обстоятельство доставляло молодому человеку немало огорчений — ибо кто в семнадцать лет не желает выглядеть взрослым и умудренным жизнью? Добавим, что лицо Кастора еще не утратило юношеской мягкости, а взгляд голубых глаз — мечтательности, которая, как известно, является верным спутником романтических устремлений.
Заседание суда проходило при полном зале, что случалось нечасто. Причиной тому послужило следующее: кроме восьми молодых людей, обвиненных в пиратстве, но неизвестных никому, девятым был некто Филипп Кроше, известный всем. Этого человека с загорелым лицом, отмеченным печатью распутства, привели в суд четверо солдат. При его появлении зал загудел, на галерке бешено зааплодировали и закричали: браво! На что Кроше, закованный в кандалы, ответил надменным поклоном. Тигриные глаза его сверкали. Это был легендарный Золотой Крюк, пират и разоритель Сартарены. Печально знаменитое «Братство Каракатицы» называло Кроше одним из самых удачливых своих предводителей.
И самым привлекательным.
Свирепая, жестокая красота его произвела впечатление; аве, цезарь! народ шумно приветствовал корсара как триумфатора, не как осужденного. Женщины ахали, теряли дыхание и бросали цветы; алые лепестки устилали пол; каждая вторая мечтала сложить к ногам непобедимого корсара свое сердце. О, женщины! О, дщери Евы. О вас я умолкаю…
Звеня железом, он пробрел мимо восьмерых наших героев и был посажен в особую, приготовленную для него клетку; бегства Кроше опасались. Ходили слухи, что товарищи корсара постараются его выручить, для чего проникнут в зал суда и начнут пальбу. Во избежание этого у стен стояло полсотни солдат с заряженными мушкетами; стволы смотрели в потолок; солдаты зевали. Кастор этого не знал, но цепкий ум его, готовящийся принять науку военных хитростей и маневров, уже многое выводил из немногого. Побега ждут, умному достаточно. Молодой человек грезил наяву: вот он помогает пирату освободиться; вот, напротив, подняв шпагу убитого офицера, приставляет ее к груди Золотого Крюка. Минуты летели; воображение Кастора разыгралось. Когда, уже седой, одноглазый и увенчанный славой, принимал он из рук Его Величества маршальский жезл, в зале суда появился распорядитель.
— Всем встать! — раздался его звучный голос. — Достопочтенный судья входит.
Кастор очнулся. Зрители послушно встали, подождали, сели; затем поднялся шум и успокоился лишь после того, как судья, заняв свое место, дважды хватил молотком по столу: хва! тит! Наступила тишина. Выдержав паузу, слово взял прокурор; дело стронулось.
Описание преступлений Филиппа Кроше напоминало увлекательный рыцарский роман — с той поправкой, что повествовал он вовсе не о рыцаре; о жестоком убийце, но с нежным сердцем; неудивительно, что ближе к финалу многие дамы утирали слезы. Во вдохновенной речи обвинителя флибустьер предстал жертвой рока, козней завистников и собственного нетерпеливого нрава. Вина его была доказана. Несомненно, Золотой Крюк заслуживал виселицы — но виселицы, увитой плющом и розами.
— Виновато общество! — уносился в патетические дали прокурор.
Когда с далями, в которых блуждал прокурор, было благополучно покончено, подсудимому предложили высказаться. Корсар встал — цепь, соединяющая кандалы на руках его и ногах, легко качнулась.
Вины своей Кроше не отрицал. Пиратство, разбой, прелюбодеяние, насилие над девицей, работорговля без лицензии, контрабанда големов, осквернение святынь (в том числе связанное с пиратством, разбоем и насилием над девицей). Более того, в свойственной корсарам развязной манере он признался в очередном преступлении: за день до ареста тяжело ранил мужа одной из своих пассий. Ревнивец даже не успел вытащить оружие; да, какая глупость с его стороны; се ля ви.
— Как вы это сделали?
— Проткнул его насквозь. Вот так, — с ленивой грацией фехтовальщика продемонстрировал корсар; звякнуло железо, цепь натянулась до предела. — Но должен заметить, это была самозащита.
— Разве? — желчно осведомился судья. — У вас была шпага, у вашего противника — нет. В чем вы видите самозащиту?
Корсар улыбнулся:
— Я был… не совсем одет.
На галерках радостно вздохнули.
— И что же? — настаивал судья. — Что из этого?
— Сейчас объясню, ваша честь. — Золотой Крюк поднял руки, насколько позволила цепь, и растопырил пальцы. — Видите? Он был настолько рогат, что у меня язык не поворачивается назвать его безоружным!..
Но вернемся покуда к Кастору и его друзьям.
Деревянные перила ограждали их от общего веселья, подобно тому, как рвы и частокол военного лагеря ограждают античную цивилизацию от дикого варварства, бушующего вокруг. На обреченных правосудию никто не обращал внимания. В стане их царило отчаяние; для обороны хуже не придумаешь — прежде чем начался первый приступ, гарнизон уже готов был капитулировать.
— Похоже, вы приуныли, — заметил, подходя к ним, человек. Он снял парик; обнажилась блестящая от пота лысина. — Уфф. Жара!
— Что? — откликнулся Кастор.
— Я вижу кислые лица. Восемь зеленых кислых лимонов.
— Еще бы! — воскликнул Кастор с досадой. — Вот уж не думал, что меня повесят за компанию с пиратом.
— Дело в том, что вы для них скучны, мой друг, — пояснил человек, надев парик на руку и поправляя пальцами другой завитки. — Поэтому присяжные не станут тратить время на ваше оправдание — ведь оно требует усилий. Повесить вас гораздо проще. Фуу! — человек дунул на парик и окутался облаком пудры.
Дальнейшие события показали, что слова эти были пророческими.
Нахмурив лоб, Кастор оглядел присяжных. Он искал в их лицах признаки злобы или дурных намерений. Нет, это все были добрые люди: капитаны, лейтенанты и два контр-адмирала королевского флота. Кирпичного цвета кожа выдавала в них опытных моряков, с привычкой к ветру в лицо и к рому в глотку. Неужели они не поймут меня? — думал молодой человек и, что весьма естественно, заблуждался.
Как часто в жизни мы основываем свою уверенность на сомнительных выводах! Кастора извиняли его молодость и неопытность. Он не учел следующего. Увиденные им капитаны, лейтенанты и адмиралы, несомненно, были людьми честными. Но им дьявольски наскучило сидеть в суде! Они не могли дождаться конца процесса, чтобы, наконец, вернуться на родные корабли. Черт возьми! — думали они. Якорь в глотку! И пятнадцать человек на…
Для завершения судебной тягомотины офицерам нужно было вынести решение: виновен или не виновен. Единогласное.
Так решается судьба человека.
2
— Разумеется, вы знаете, что вам положен адвокат? — спросил все тот же человек с париком.
Молодые люди переглянулись. Анри Вилье, самый нетерпеливый, воскликнул:
— И где же тогда?! — ему зажали рот ладонью. «Тишина!» — ударив молотком, крикнул судья.
— …этот безмозглый, ленивый бездельник, когда он так нужен? — продолжал Вилье яростным шепотом.
Человек внезапно закашлялся. Криво водрузив на голову парик, он поклонился; запахло мучной пылью. Парик тут же сполз ему на лоб.
— Должен с прискорбием сообщить, — сказал человек, — что вышеназванный «безмозглый и ленивый бездельник» — это я, собственной персоной.
— Вы наш защитник? — спросил дрожащим голосом Ион, хрупкого сложения юноша из семьи торговцев кофе. — Вы добьетесь нашего оправдания?
— Хотел бы я, чтобы это было возможно, сынок, — неожиданно мягко ответил человек в парике. — Но, боюсь, я буду здесь более полезен в качестве поверенного.
— Чьего же?
— Ваших наследников.
— Ох! — Ион замолчал, подавленный. Кастору стало жаль юношу, но сейчас было не лучшее время для утешений.
— Как ваше имя? — спросил он человека.
— Джон Такреди, адвокат. Вот моя карточка.
— Думаете, на том свете мне это пригодится? — сказал молодой человек, разглядывая кусок картона с надписью «ДЖОН ТАКРЕДИ».
— Что? Хмм, — мистер Такреди свел брови. — Пожалуй, вы правы. Вы позволите? — не дожидаясь ответа, он с необыкновенной ловкостью извлек карточку из рук Кастора и спрятал в карман. — Она стоит полпенса за дюжину, — пояснил адвокат смущенно. — Кстати, мой друг, не хотите завещать мне свои башмаки?
— Непременно.
— Правда? — поразился Такреди.
— В следующий раз — непременно.
Кастор хотел было приправить сухость тона здоровой затрещиной, но вовремя вспомнил слова отца. «Кулаки — это для лакеев, сын мой». — «Да, батюшка». — «Вы слушаете меня?» — «Конечно, батюшка». — «Сын мой, вы дворянин. Сегодня вы отправляетесь в дальний путь. Помните: человек хорошего рода выражает свое мнение о другом человеке хорошего рода не иначе, как втыкая в него — по доброму согласию и для взаимного удовольствия — два фута отличной закаленной стали. Это мой последний вам совет, и надеюсь, вы будете ему следовать. Прощайте, больше мы с вами не увидимся».
— Осел! — сказал мистер Такреди и прищелкнул пальцами. — Несомненно, осел… и жернов.
— Что?! — Кастор сжал кулаки; кровь его вскипела.
— Это самые удачные образы для метафоры.
— Знаете, в чем парадокс нашей судебной системы? Вам труднее всего доказать свою невиновность, если вы действительно невиновны. Скажем, если вы кого-нибудь ограбили, или, не приведи бог, убили, система прекрасно работает; у вас есть все шансы, вы сражаетесь на равных — и можете победить в трудной, изматывающей борьбе. Лучше сказать, что здесь слияние единомышленников. Вы выполняете свою функцию, система выполняет свою, все довольны.
Но упаси вас только бог не совершить ничего противозаконного!
Система сотрет вас в порошок. Я не шучу. Каждый винтик, каждый мелкий зубчик судебного механизма ополчиться против вас; чистая нерассуждающая ненависть будет сопровождать любой ваш шаг, движение или слово. Да будь я проклят! чтоб меня разорвало! Самый закоренелый преступник не подвергается у нас таким унижениям, как невинный человек.
Запомните главное: пока вы чувствуете себя невиновным, вы совершенно беззащитны.
— Какой же совет вы нам даете, мистер Такреди?
— Почувствуйте вину. Неважно, какую, неважно, за что. Главное, чтобы система распознала в вас своего. Перестав быть жертвой, вы становитесь соучастником и, соответственно, обретаете свободу действий. В определенных пределах, конечно.
Кастору не очень понравилось слово «соучастник», которым наградил его мистер Такреди, однако следовало признать: совет был дельный.
— Теперь вернемся к метафоре, — продолжал вдохновленный адвокат. — Осел не виноват, когда его заставляют крутить мельничное колесо. Конечно, он мог бы воспротивиться и заявить ослиным своим голосом: нет! не буду! хоть режьте меня! я не виновен! Но чего он добьется? Всего лишь того, что ему испортят шкуру и настроение.
Дело это бесполезное. Мельничное колесо (как и колесо правосудия) должно вертеться. А чтобы оно вертелось, его, простите за прямоту, нужно вертеть.
Мистер Такреди сделал паузу и добавил:
— Осел виновен уже в том, что способен это делать.
— Я понял вас, мистер Такреди, — сказал молодой человек, — и благодарен вам за помощь. Однако, — продолжал он, сделав значительную паузу, — сейчас же я прошу вас отойти и позволить мне действовать так, как я считаю нужным.
Объявив так, он не стал медлить ни секунды.
— Ваша честь! — Кастор выпрямился во весь рост. — Ваша честь! Я желал бы выступить свидетелем.
Зрители зашумели. Судья поднял сонный взгляд.
— Вы хотите говорить?
— Да, ваша честь, — дерзко заявил молодой человек. — Или здесь дают слово только разбойникам и убийцам?
Золотой Крюк вскинул голову, помедлил и захохотал; белые зубы его сверкали. Смех его был груб и вульгарен, но непонятным образом он распространился на весь зал: хихикали ложи, хохотали ряды, стонали галерки. Даже сонные солдаты проснулись и едва сдерживали усмешки.
— Молодец, парень! — крикнул пират.
При звуках этого веселья судья Мордрейд вздрогнул и точно проснулся. Теперь он смотрел на молодого человека с откровенной, ослепляющей ненавистью.
— Вы получите свое слово, — сказал судья медленно. Казалось, ему стоило больших трудов разжать стиснутые зубы. — Но сейчас время обеда. Мы продолжим сразу после перерыва. Вы получите возможность высказаться… мистер как вас там?
Молодой человек не дрогнул.
— Кастор ди Тулл к вашим услугам.
— Вы получите свое слово, мистер ди Тулл. Объявляется перерыв! — судья с силой ударил молотком по столу. Под всеобщий шум присяжные покинули зал.
— Похоже, мы все-таки привлекли их внимание, друг мой! — произнес мистер Такреди, утирая лоб платком; вокруг царил хаос. — Уфф. Ну и духота здесь… Однако не думаю, что вам это поможет. Публика здесь ничего не решает. Зря вы разозлили судью, ох, зря. Этот добрый человек как раз славен тем, что отправляет на эшафот всякого, кто попадет к нему в зубы. Посмотрите, как развиты его челюстные мышцы. Видите, видите? Само совершенство. У несчастного, перекушенного напополам лиссайским диким аллигатором, больше шансов остаться в живых, чем у вас.
— И как же зовут сего злобного аллигатора? — Кастор посмотрел на судью внимательнее. Тот медленно направился к выходу, шаркая ногами. Действительно, на лицо была некая гипертрофия означенных мышц.
— Достопочтенный Оллджин Мордрейд-третий. Говорят, он уничтожил больше людей, чем чума.
Кастор вздрогнул.
— Чума? — переспросил он. — Вы сказали: чума?
— Да, сказал, — удивился адвокат, глядя на молодого человека с сочувствием; мистер Такреди решил уже, что рассудок Кастора помутился от жары. — А что?
— Ничего.
Мистер Такреди покачал париком и чертыхнулся, когда тот снова свалился.
Время тянулось медленно — как всякое время в ожидании. Кастор несколько раз принимался вдыхать и задерживать дыхание на счет, это был старый солдатский способ успокоить нервы. Еще можно было жевать табак и сплевывать на пол. Этот способ действовал еще лучше, но молодой человек отмел его сразу, как неприличный. Несмотря на все усилия, Кастора трясло как в лихорадке. В следующие мгновения должна была решиться не только его жизнь, но и дальнейшая судьба. Он готов был принять смерть, но только за то, что совершил сам.
Наконец порядок был восстановлен и суд продолжился.
* * *
— Я виновен, — начал свою речь Кастор. У судьи Мордрейда отвисла челюсть. «Неплохое начало», — шепнул адвокат и отошел, а молодой человек продолжил, обращаясь к присяжным: — Повторяю, господа, я виновен…
3
Спокойным и ясным голосом начал излагать Кастор свою историю.
— Я родился, — сказал он, — от честных и благородных родителей в имении Штрогейм 1631 года апреля 2 числа и первоначальное образование получил от нашего слуги, старого однорукого солдата. Он выучил меня обращаться с оружием и фехтовать так, что даже с завязанными глазами и притянутой к поясу рукой я мог отбиваться от двух противников разом. Вольное образование мое завершили чтение по книгам и басурманский язык, каковой солдат выучил, будучи в плену, и которым я владею в совершенстве.
Возможно, вы слышали имя моего отца, майора Гвидо ди Тулла. В молодости своей служил он в алхимическом полку, вышел в отставку в начале 1628 года, уехал в свое имение и с тех пор оттуда не выезжал. Он был женат на бедной дворянке, моей матери, которая умерла в родах, в то время как он находился в лаборатории. Так получилось, что… Научные упражнения скоро его утешили. В своем имении построил отец мастерскую по изготовлению механических игрушек, утроил тем свое состояние и почитал себя умнейшим человеком в округе. На меня он мало обращал внимания, чему, впрочем, я был только рад. Наукой я не увлекался. Механика и алхимия — нет, все это было не для моего ума. Меня привлекали совсем другие материи…
Помню, отец показал мне свою тайную комнату. Там рос сад. Все цветы и побеги там были сделаны из различных металлов: бронза, серебро, медь, даже золото. Каждый листок шевелился, улавливая лучи солнца, проходящие сквозь потолок, собранный из хрустальных плит. В комнате той жили две птицы. Они были совершенно одинаковые — до перышка.
«Одна птица — настоящая. Другая — механическая копия, — сказал отец. — Угадай, где какая?» Я не сумел.
Так беззаботно протекала моя юность. Все изменилось однажды в начале лета.
Мне исполнилось четырнадцать лет, когда отец женился во второй раз.
Не знаю, откуда она появилась. И никто не знает. Я пробовал расспрашивать, но…
Ее звали Ясмин.
Вы бы не смогли оторвать от нее глаз. Никто бы не смог. Черные косы, золотистая кожа, синие глаза — цвета неба над выжженной пустыней. Она была…
Пленная басурманка. Верно.
Отца она словно заворожила. Дня и часа не мог он прожить, чтобы её не видеть, не говорить с ней, не молчать с ней, не целовать её рук и ног. Весь он был в ее власти, с потрохами…
Как, собственно, и я.
Отец дал мне последние наставления и велел не возвращаться, пока он жив.
Я написал Ясмин записку, умоляя прийти ко мне ночью в сад, попрощаться…
Она не пришла.
Все было кончено. Таким образом, пятнадцати лет от роду, с разбитым сердцем и пустым кошельком, вышел я из отчего дома.
* * *
На прощание старый мой воспитатель обнял меня единственной рукой и заплакал. Честный старик! Где он сейчас, жив ли? Не знаю. Подаренную им книгу (по ней я прежде учился разбирать буквы) я бережно хранил, пока однажды мои вещи не украли… Впрочем, это случилось уже на третий день моего путешествия.
Между страницами книги я вложил сохраненный мной бутон красной розы.
Я уезжал все дальше от дома.
Чтобы не видеть больше прекрасную мачеху свою…
Чтобы забыть ее и отца.
Путь мой лежал на юг, в границы, где кипела вечная схватка креста и полумесяца.
* * *
Возможно, отец меня и ненавидел (или ревновал?), но он сделал все от него зависящее для моего будущего.
У меня было рекомендательное письмо к его старому полковому приятелю, доктору алхимии Федерико Мессине. В письме он рекомендовал меня как оболтуса и тунеядца, который, однако, недурно (для идиота) фехтует.
И, возможно, этот лодырь и оболтус сгодится хотя бы на то, чтобы убирать лабораторию.
Или на опыты.
Нет, я не шучу. Отец так и написал. Я вскрыл письмо в первой же гостинице, в которой остановился, потом расплавил воск и запечатал письмо заново — собственным перстнем. По опыту я знал, что обычно ученые люди несколько рассеяны… так и оказалось.
Если вы спросите, почему я не написал письмо заново, с более приличным текстом…
А зачем?
Хорошее письмо. И вообще я собирался записаться в какой-нибудь гвардейский полк.
* * *
Доктор Федерико Мессина и отправил меня к Кобленц. Да, повезло. Как раз тогда, когда там началась…
Но он же не мог знать, верно?
* * *
«Помогите!» — закричал человек и упал к моим ногам без чувств. Я попятился в страхе.
Наутро над городом развесили черные флаги. Чума! Мортусы в смоляных одеждах шли за скорбными телегами. Город стоял мертвый и пустой; черные столбы дыма от сжигаемых тел поднимались к серому, словно запорошенному пеплом небу.
Это действительно была чума.
Через три дня, пощупав себя за ушами, я обнаружил там свежие нарывы. Не буду рассказывать, что я пережил… нет, не буду.
Я понял, что обречен, если буду мешкать. В тот же час я оседлал механического коня, подаренного мне учителем, и бросился в бегство. Это было нелегко. Ворота я открывал с боем, размахивая шпагой и почти ничего не видя. Дальше помню только стук копыт. Мир вокруг плавился в дымке жара. Я надеялся: если доберусь до моего ученого покровителя раньше, чем чума убьет меня, его целительные умения окажутся сильнее болезни. Как видите, это была очень слабая надежда…
Но все же это была надежда.
Конь мчался. Я быстро слабел. Жар сжигал меня, слабость овладела всеми моими членами. Мне пришлось привязать себя к седлу, иначе бы я неминуемо свалился и сломал себе шею. В полном бреду я добрался до… не знаю… обрывки… камни мостовой… чье-то лицо… мрачные тени…
Помню только, что я все время хотел пить.
Мне повезло.
Прежде чем провалиться в беспамятство, на мгновение я увидел лицо Ясмин.
* * *
Зрители затихли, пока тек безыскусный рассказ молодого дворянина.
Один судья смотрел на него, не мигая.
— Вы хотите сказать, что излечились от чумы? — скрипучим голосом спросил он.
Кастор спокойно пожал плечами.
— Я не знаю, что ответить. Что меня спасло? Врачебное ли искусство доктора Медины, воля божья или моя собственная жажда жизни?.. Не знаю. Но я выжил. Кстати, вы знаете, что такое «мумиё»?
* * *
Мумиё — кровь земли, желтая и густая, с резким приятным запахом, который с непривычки можно счесть неприятным. Мой покровитель (мой спаситель, мой второй отец) покупал мумиё за султанское золото; каждый кусочек снадобья стоил в двадцать раз больше своего веса.
Из мумиё делают топливо для механических кукол. Тот конь, что вынес меня из чумного города… ну, вы поняли.
Все-таки хорошо быть живым.
* * *
Хорошо быть живым, думал я, поднимаясь с ложа болезни.
Видение лица Ясмин в пламени я приписал лихорадке.
В комнату врывалось солнце, и плескались на теплом ветру белые занавеси.
Глядя на светлый контур окна на полу, я принял решение. Я постановил себе ехать к Ясмин и просить ее составить мое счастье; если же нет, то проститься с ней навеки и записаться в экспедицию в Чинчан, где, конечно, меня рано или поздно съедят дикие чинчанцы, рассчитавшись, таким образом — раз и навсегда — со мной и с моей тоской.
Но я был молод и силен.
А когда ты молод и силен, тело не может долго грустить, и улыбка невольно возвращается на твое лицо.
К сожалению, радость моя была омрачена. Когда я проснулся окончательно, ко мне подошел мой покровитель.
— Крепись, сын друга моего, — сказал Мессина. — Пока ты лежал в горячке, я получил известие от твоего отца. Вот оно.
Он протянул мне письмо, уже вскрытое. Я сразу узнал почерк отца. Но слабость и волнение так подействовали на мое ослабленное после болезни тело, что читать я не мог. Строчки прыгали у меня перед глазами, сознание мое помутилось. Я откинулся на подушки, не в силах сдержать стон. Тогда наставник мой, сжалившись, вынул письмо у меня из руки и начал читать вслух. Вот оно, я помню его до слова:
Друг мой старинный, Федерико.
Умираю.
P.S. Оболтусу моему передай (ежли он не сбежал еще), что пускай едет меня навестить (ежли ему не совсем недосуг навещать дряхлого родителя своего), ибо времени осталось немного, Федерико. Вот такая у меня нынче шутка. Прости, старый друг
Кланяюсь,
С готовностью ко услугам майор Гвидо ди Тулл.Я поднял голову и посмотрел на доброго доктора:
— Мой отец…
— Он умирает, — кивнул Мессина. — Сегодня прилетела птица, к ее лапе было привязано это письмо.
— Что с ним?
— Кажется то, чего ты так удачно избежал.
Я похолодел.
— Чума?
* * *
Зная, что я должен спешить, доктор Мессина приказал слугами приготовить для меня карету. Я еще был очень слаб после болезни, и это пришлось как нельзя кстати. Я удивился, когда увидел доктора, влезающего в карету в дорожном плаще и с саквояжем в руках.
— Вы поедете со мной? Почему?
— Ты мне как сын. Гвидо желал увидеть тебя перед смертью. Поторопимся же!
И мы помчались, точно ветер. Но как бы ни было сильно мое желание снова увидеть отца, тело меня подвело. Увы и ах. Уже на подступах к родительскому замку я потерял сознание, был оставлен на постоялом дворе — доктору пришлось дальше ехать одному. Но вскоре он вернулся.
Доктор Мессина опустил голову.
— Я опоздал.
Все было кончено. Так против воли я исполнил последнее повеление отца — не возвращаться, покуда он жив.
— А Ясмин? — спросил я у доктора.
— Кто это?
Удивлению моему не было предела. Я надеялся, отбросив ревность и зависть, что к смертному одру отца провожала прекраснейшая из земных женщин. Мысль о том, что отец умер, покинутый женщиной, которую он любил, и сыном, который любил его — была мне совершенно невыносима. Но что случилось с Ясмин? Покинула ли она отца? Или он сам отослал ее? Или… Страшная догадка поразила меня.
— А среди умерших от чумы?
Доктор внимательно посмотрел на меня.
— Все может быть. Расскажи мне про нее.
Выслушав мой сбивчивый, горячечный рассказ, доктор Мессина покачал головой.
— В доме твоего отца не было такой женщины. Ты ошибаешься.
Вне себя от горя, вернулся я с доктором в отчий дом — сейчас холодный, неухоженный и опустошенный болезнью. Мессина сочувствовал моему горю и многое сделал, чтобы мое наследство осталось в целости и сохранности. Первым делом мы обошли замок. В нем было всего несколько человек — половина слуг умерла от чумы, другие разбежались. От этого он казался заброшенным.
— Чума пощадила тебя, но не пощадила твой дом.
— Моего отца убила чума, — сказал я.
Доктор покачал головой:
— Твоего отца убила не чума, хотя симптомы схожи. На самом деле я обнаружил на его теле следы хитроумного яда. Такой обычно применяют на востоке.
Три дня я не находил себе места. На четвертый день я пришел к доктору.
— Научите меня!
— Что ты хочешь? — спросил доктор Мессина.
— Хочу научиться отличать живое от искусственного. В доме моего отца есть две птицы…
Долгие минуты я рассматривал птиц, подмечая каждое движение, каждую повадку, силясь найти искусственность в оперении и или наклоне птичьей головы. Доктор Мессина терпеливо дожидался моего вердикта. Наконец, я решился.
— Вот эта!
Доктор Мессина печально покачал головой.
— Ты ошибся, мой сын.
Это было крушение всех моих надежд.
— Как же мне научиться отличать живое от мертвого, если я не понимаю?! — воскликнул я в отчаянии.
— Ты действительно хочешь это знать?
— Да, отец мой.
— Если твое желание настолько велико… Будь по-твоему, — сказал он, наконец. — Возьми камень.
— Но что я должен с ним делать?
— Очень просто. Убей птицу.
— Но…
Он покачал головой.
— Делай, как я говорю.
Не зная, как это понимать, я повиновался. Я схватил с земли камень. Когда я размахнулся, собираясь его бросить, одна из птиц взмахнула крыльями и заметалась по комнате, отчаянно вскрикивая. Другая продолжала сидеть на ветке и чистить перышки. Вид у нее был безмятежный. Я остался стоять, так и не бросив камень.
— Вот и все, — сказал доктор. — Что и требовалось доказать.
Я молчал, потрясенный. Простота решения наполнила меня стыдом.
— Только механическая птица не знает страха, — пояснил Мессина. — Даже самые храбрые люди испытывают страх. В умении его преодолеть и заключается сила человеческой природы. В мертвом нет духа.
Бывает, что тело превращается в тюрьму, и только дух, яростный, неукротимый, живет в нем и иногда посылает записки на свободу.
Судья вдруг ударил молотком по столу. Бум!
— Откуда вы знаете мистера Кроше? — обратился он к Кастору.
Пират встал и отвесил публике издевательский поклон.
— Мой названный отец и учитель остановился в гостинице в городе. Я шел к нему, когда увидел мистера Кроше, выбегающим на улицу полуодетым — в одной рубашке и с окровавленной шпагой в руке. Я сразу же узнал его. Это был Золотой Крюк.
— То есть, вы его узнали?
— Да, сэр.
— И вы знали, мистер ди Тулл, что этот человек из себя представляет?
— Конечно. Он пират — кровожадный и опасный.
Судья помедлил.
— А теперь тщательнее подбирайте слова — от них зависит ваша жизнь. Зачем вам понадобилось гнаться за кровожадным и опасным пиратом, мистер ди Тулл?
Молчание.
— Мне казалось, ваша честь, — сказал Кастор, — это долг каждого честного человека — сделать все, чтобы вор и убийца оказался в руках правосудия.
— Браво!
Первым зааплодировал сам пират, затем захлопал весь зал. Браво! Браво!
— Вдруг я увидел лодку с молодыми людьми, здесь присутствующими. Я объяснил, за кем гонюсь, они благородно предложили мне свою помощь — хотя и были слегка навеселе. Наша шлюпка гналась за лодкой мистера Кроше. Мы гнались за ним до выхода из гавани, но там отстали. Через мгновение фрегат береговой охраны выстрелил поперек курса шлюпки и велел нам лечь в дрейф. Что мы и исполнили в точности. И оказались здесь, обвиняемые в пиратстве, — что несомненная ошибка. Думаю, все дело в том, что нас неправильно поняли.
Бум. Судья опустил молоток.
— Сейчас это к делу не относится, мистер ди Тулл, — проскрипел он.
Кастор поклонился.
— Да, сэр.
Судья помедлил, держа свой молоток так, словно собирался запустить им в оратора.
— Позвольте задать вам вопрос, мистер ди Тулл, — произнес он медленно.
— Конечно, Ваша честь.
— Как вы относитесь к разбойникам и пиратам?
— Проще было бы сказать, как я к ним не отношусь… Никак, ваша честь. Я не имею к пиратам ни малейшего отношения.
Но судья не отводил ледяного, тяжелого взгляда.
— Какого же наказания, по-вашему, заслуживают разбойники и пираты?
— Самого сурового, — последовал немедленный ответ.
Мордрейд растянул губы в мертвенной улыбке.
— Прошу внести в протокол… обвиняемый считает, что заслуживает… — зловещая пауза. — Смерти! за свои прегрешения.
В зале зароптали.
— Прошу внести в протокол, — раздался звучный ясный голос пирата. — Что судья сегодня плохо слышит.
Хохот обрушился на зал, подобный удару океанской волны.
— Еще одно слово, — сказал Мордрейд, — мистер Кроше, и вы получите в зубы кляп. Считайте, что я вас предупредил. Вы поняли?
Корсар насмешливо поклонился.
— Как прикажете, ваша честь.
— Желаете продолжить, мистер ди Тулл? — обратился судья к молодому человеку.
— Да, сэр.
— Сделаете это после перерыва.
Кастор поклонился.
— Судья вас уже ненавидит. Может, пора остановиться? — мистер Такреди вытер красную шею. — Вы сегодня и так задали судье жару.
— Нет, — покачал головой молодой дворянин. — Осталась последняя часть истории.
— Не боитесь, что станет хуже?
— Что может быть хуже смерти? — ответил Кастор вопросом на вопрос.
Мистер Такреди покачал париком.
— На вашем месте я бы не был столь уверен, мистер ди Тулл. Существуют вещи, гораздо более страшные, чем смерть…
4
Когда я прибыл в Иштамабад, улицы были украшены флагами, разодетые басурмане прогуливались туда-сюда, сверкая перстнями и красотой одежд, и кричали, гортанно. К тому времени я уже знал, что этот страшный крик у них — выражает великую радость.
— Что за праздник сегодня? — спросил я у торговца по-басурмански.
— Султан взял себе в жены необыкновенную красавицу!
— А много ли у него жен? — спросил я.
— Девяносто восемь, — отвечал торговец. — Эта будет девяносто девятая. Говорят, кто ее увидит, забудет отца и мать и будет молить у ее ног о снисхождении. О, жестокая! Ее красота разит как клинок. Во избежание несчастных случаев султан запретил всем под страхом смерти видеть ее лицо.
А султан не так глуп, подумал я в тот момент.
— Как же имя этой красавицы?
— Ясмин!
Кровь бросилась мне в лицо. Кулаки мои против воли сжались. Но в ту же секунду мне пришло на ум, что это могла быть какая-то другая Ясмин, не моя Ясмин…
Но это была она.
* * *
Федерико Мессина выполнял особый заказ властителя басурман; вследствие чего люди доктора пользовались во дворце некоторой свободой. Пришлось этим злоупотребить. Вечером я спрятался за занавесью и с дрожью наблюдал, как султанский гарем выходит в сад на прогулку. Последней шла красавица в зеленых шальварах, с толстой черной косой до земли… она!
Представьте мой ужас, когда я увидел ту, что снилась мне третий год.
То была Ясмин.
Желание увидеть ее снова стало нестерпимым.
На другой день я должен был представлять султану сделанных по его заказу механических кукол. Я решил воспользоваться этой возможностью, чтобы поговорить с Ясмин. Конечно, это было безумие…
Не буду рассказывать, как я, подкупив рабов, проник в тайные покои султана и, наконец, увидел ту, о которой грезил ночами.
Она вошла знакомой мне походкой. Томление и зной вошли вместе с ней. Я навсегда запомнил запах ее кожи — миндаль и горьковатое масло. Яд и сладость. Сейчас, стоя перед вами, я закрываю глаза и снова слышу ее легкие шаги, чувствую ее запах.
Представьте: змея, изогнувшая шею, выставившую треугольную голову; раздвоенный язычок бьется меж бронированных губ. Опасные изгибы гибкого, покрытого чешуей, тела…
Отверстия на конце ее головы — черные, они, словно вторые глаза, смотрят на тебя.
Томление и опасность всегда были связаны с ней, с моей Ясмин.
— Не покидай меня, — сказал ей султан. — Умоляю, проси все, что хочешь. Я не могу заставить любить себя, но будь ко мне хотя бы ласковей.
Ясмин покачала головой. Нет.
— Когда ты не смотришь на меня, я иссыхаю, как источник в разоренном оазисе, — продолжал султан. — О, роза пустыни, посмотри на меня. Посмотри на меня. Посмотри.
Твои глаза сини, как ночное море, безжалостны, как черные скалы, о которые разбиваются мои галеры; опасны, как южная ночь. Но когда ты так смотришь на меня, я чувствую, что холод севера пробирает меня до костей, вымораживает плоть и леденит сердце. Посмотри же на меня хоть немного ласковей, умоляю!
Я стоял, точно пораженный громом. Я мог только смотреть и слушать.
Когда она отвернулась, султан простер над сосудом руку. Другой рукой он отворил перстень с ярко-красным камнем, и желтая песчаная пыль, словно взятая из бескрайней пустыни, просыпалась из перстня вниз, в рубиново-черное вино, вскипела на мгновение и — снова темная гладь в кубке. Безмятежная, безмолвная. Молчаливая.
В следующий миг Ясмин повернулась к султану.
— Выпей, боль моей души, — сказал султан хрипло. — Выпей со мной — и простимся.
Ясмин медленно кивнула: да. Протянула руку и взяла кубок.
— Я даю тебе свободу, — сказал султан. Голос его то звенел от ярости, то хрипел и бился, словно пойманный в ловушку и обреченный на смерть зверь. — Ты свободна… свободна навсегда, моя роза пустыни. Пей и прощай.
Ясмин подняла кубок. Я увидел ее смуглое запястье с золотыми росчерками браслетов. И сердце мое замерло.
— Пей, — повторил султан. Я с трудом оторвал взгляд от ее губ. Я был словно в чумном бреду, странные видения грезились мне наяву. Кубок, перстень, желтый песок, шипящая выгнувшаяся змея… и дерево анчар, сухой и страшный убийца пустыни.
И мчится прочь, уже тлетворный…
«Такой яд обычно применяют на востоке».
— Пей!
* * *
Кастор поднял голову и смело взглянул в лицо судье.
— И тут я понял, чему стал свидетелем. Против Ясмин готовился заговор, ее хотели убить — как убили недавно моего отца! Кровь у меня застыла в жилах… а затем вскипела. В ярости я ворвался в покои и в последний момент сумел выбить из ее рук кубок с ядом. Уже не соображая, что делаю, я выхватил пистолет и выстрелил в султана.
Дальше было бегство.
Кастор помедлил.
— Моя ошибка была в том, что я привез Ясмин к моему покровителю — доктору Мессине.
Что случилось дальше, вы знаете.
Он влюбился, как мальчишка. Женился на ней. А потом застал с ней вот этого покорителя женских сердец… и был убит. Так я потерял второго отца.
Кастор стиснул зубы, потом выдохнул.
— Вот и все, что я желал бы добавить по делу мистера Золотого Крюка.
* * *
— Что такое человек, как не сложное механическое устройство, выполняющее слишком много функций? — говорил мне доктор Мессина. — И что такое совершенное устройство? Не то ли устройство, что выполняет только нужные функции, а все ненужные — вроде душевных мук — не выполняет? Ты спрашивал, в чем отличие живого от неживого — птицы от механизма, похожего на птицу? В самом простом, названный сын мой. Ответ прост: душа. Извечный источник сомнений и ненужных движений.
Так говорил учитель мой и названный отец доктор Федерико Мессина.
Так он говорил, прежде чем влюбиться в восточную красавицу Ясмин — без памяти. Жениться на ней. И случайно погибнуть от рук пьяного пирата.
Ненужные телодвижения — вот в чем дело.
Доктор Мессина сделал много совершенных устройств. Но, увы, сам он так и остался устройством несовершенным…
5
Кастор и другие молодые люди были оправданы — к общему удовольствию.
На рассвете зачитали приговор Золотому Крюку:
«Вас повесят за шею, и вы будете висеть до тех пор, пока не умрете, не умрете». Не умрете.
Барабанный бой. Приговор привести в исполнение…
Через полчаса на другом конце города услышали глухие раскаты грома.
— Что это? Гроза? — начали переглядываться жители.
— Пушки, — отвечал старый отставной солдат.
* * *
— Давай! — приказал палач. Помощник кивнул.
Из-под его ног выбили табуретку. Кшшшшах! Ноги пирата задергались…
Взрыв.
Желтый клочковатый туман затопил площадь; от резкого алхимического запаха на глаза наворачивались слезы. Виселица медленно разваливалась. Из обезглавленного тела куклы вытекала тоненькая золотистая струйка мумиё.
«Что такое совершенное устройство?»
«То, что лишено души».
МЕРТВОЕ СОЛНЦЕ
Письмо моему великому деду дону Каррехиресу ди Нагано и Илоньо.
Здравствуйте, дедушка.
Позвольте мне так к вам обращаться.
Вы говорили мне на постоялом дворе в Вильявале, что всякая власть от Бога, а великая власть — от великого Бога. Солнце грело мне лицо и обжигало кожу. Я помню дона Федерико Босконца, который стоял в черном плаще с дырами и смотрел на меня. Когда вы сказали про великую власть, дон Федерико кивнул. Я помню его выжженные солнцем редкие брови.
— Что тебе, мальчик, в делах власти? — спросил он меня.
— Я хочу стать великим, — сказал я. — Как вы, дон Федерико, и как дедушка.
Мне тогда было одиннадцать лет. Или двенадцать.
Солнце плыло над нашими головами. Мы сидели во дворе гостиницы и пили кислое терпкое вино.
Я до сих пор чувствую его на языке. Густой терпкий кислый привкус власти от бога.
Сейчас, прежде чем я продолжу письмо, хочу сказать, что безмерно уважаю и люблю вас, дон Каррехирес, мой дедушка. И мне жаль, что я оказался недостоин вас. Что оказался глупцом и предателем. Я чувствую, даже сейчас, сидя в пустоте (здесь даже пыли нет), как вы морщите обожженный лоб под цветной повязкой и говорите мне: ты разочаровал меня, Диего. Уходи.
Рана от этих слов болит в моей груди.
Я слышу гул. В тишине глухо воют призраки погибших до меня. Если я протяну руку, то коснусь стены. Она гладкая и теплая, и она поддается под моими пальцами. Кажется, еще чуть-чуть… Но это обман. Отсюда нет выхода.
Рацио.
Никакого разумного выхода, как сказал бы дон Федерико, великий солдат и философ, умерший через два месяца после того дня, когда стоял в дверях гостиницы и кивал. Люди алькальда окружили, выбили шпагу из рук, подвесили его вниз головой на ветвях и выпотрошили, как рыбу. Великая власть — от Бога. Даже если это власть творить беззаконие.
Я вижу, как он покачивается. На белесых бровях — песчинки.
Я многого не понимаю, мой великий дедушка Каррехирес ди Илоньо. Но я видел, как вы оплакивали своего друга. Я видел, как вы сидели за столом, ваше сердце плавилось и стекало вниз каплями кровавого воска.
Я верил, что однажды вы встанете, отодвинете кувшин с красным дешевым вином и возьмете со стола шпагу.
Я до сих пор в это верю.
Великая власть от великого бога. Но что, если любая власть — недобра уже по своей сути? В той темноте, что меня окружает, я не чувствую божественного присутствия, здесь только адский холод. В аду будет холодно, я даже не сомневаюсь. Когда я служил во Фронтире, там было сыро и все время шел дождь. Я знаю, куда я попаду после смерти. Клятвопреступники и предатели оказываются на вечной войне — в грязи и помоях. Они кутаются в рваные плащи, выливают воду из прохудившихся сапог, жуют от голода ремни и ждут рассвета — которого не будет никогда.
Те, кто посадил меня сюда, не добрые и не злые. Иногда я думаю, когда они привязывают меня к прозрачному холодному столу, что такими должны быть ангелы. Серые лица. Выпуклые равнодушные глаза. Безжалостный свет. Безликие.
И жужжащий металл, вонзающийся в мою плоть. Ножи разных форм и размеров.
Куски моего тела, со стуком падающие в жестяной таз. Капли крови на сером металле.
Боль.
Для получения признания к преступнику разрешается применять пытку. Процедура называется инквизитио. «Истинная правда» — вот что интересует судей. Если бы серые задавали вопросы, я бы давно признался, но я не знаю, в чем. Потому что они не задают вопросов. И их вряд ли интересуют ответы.
Но я все равно кричу, обвиняя всех — и вас, дедушка! — во всех смертных грехах, не исключая скотоложества и богохульства. И половины моих слов хватило бы, чтобы осудить на казнь весь Сантаг. Я кричу, плачу и умоляю. Я готов предать всех — я предаю всех — но это бесполезно.
Потому что им все равно.
Что может быть нелепее ненужного предательства?
В последний раз они вырезали кусок мяса из моего левого бедра.
И, похоже, не собираются на этом останавливаться.
Надеюсь, это письмо дойдет до вас, дон Каррехирес. Дедушка. Они мне обещали.
Я хотел стать великим. Как странно вспоминать детские мечты, оказавшись один на один с темнотой.
Но еще более странно, что мои мечты сбылись.
Теперь я великий предатель.
Не сомневаюсь, что они наделены огромной силой. Я видел, как вспыхнул в темноте шатер, где жил полковник Себастьяно Рибизи, видел, как белые огненные мечи разили солдат, выбегающих спросонья… как вспыхнула и превратилась в пылающий факел корова. С диким мычанием она бежала, полыхая, по лагерю. Люди кричали, я застыл.
Я не был хорошим человеком. Я крал, убивал, воровал и делал разное, но я все надеялся, что смогу стать лучше. Стать великим, как вы дедушка. Выбрать и взять шпагу со стола, чтобы противостоять беззаконию и любым «великим». Хоть людям, хоть серым.
Право выбирать — кем быть: человеком или тварью.
Мне кажется, это единственная власть, данная человеку от Бога.
* * *
Дон Каррехирес ди Нагано и Илоньо с трудом разогнул старые колени и поднялся.
Взял со стола шпагу.
Сухая морщинистая рука его была закапана красным, как кровь, воском.
ОБЫКНОВЕННЫЕ ГЕРОИ
ВСЯ СКАЗКА МАУГЛИ
I. Вся сказка
1941
Младший сержант Валентин Бисеров расстроен. Сержант думает, что хохол на командирской должности — это кристально чистый, хрустально прозрачный, голубовато холодный, с золотыми рыбками п…ц. И в этот незамутненный п…ц с головой ныряет вторая парашютно-десантная рота ОМСБОН НКВД в полном составе.
— Ну, лягли і поповзли! — командует майор через плац. — До мене!
Вторая рота лягает и ползет.
— Животи пiдтягти! Зад не піднімати! Швидше, суччi діти, швидше! — майор стоит и смотрит.
В «прыжковый» паек входят сухари и кусок комбижира. Теоретически этого хватит, чтобы после выброса проделать марш-бросок на десять километров с оружием, в полной выкладке и не сдохнуть на пороге части.
«Прыжковый» паек давно не выдают; в столовой же кормят — не сказать, что на убой. К тому же они сейчас после десантирования, а значит: потеряли пару килограммов живого веса каждый. Так что, хрен там, думает Бисеров, работая локтями. Подтягивать особо нечего. К моменту п…ца десантники настолько стройные, что расположение плаца, на котором командует майор Трищенко, можно определить издалека: по скрипу, с которым ребра стираются о бетон.
Но майора Трищенко это не волнует.
— Вторая рота, хазы!
Звонкое украинское «ха» наотмашь лупит по телам в камуфляже. Эффект убийственный. Часть десантников погибает на месте; другие продолжают двигаться, как цыплята с отрубленными головами, пока не понимают, что давно мертвы; затихают. Третьи уткнулись в землю.
Твою мать, думает Бисеров.
Трищенко не улыбается. Майор стоит на крыльце столовой, широко расставив ноги в начищенных сапогах. На нем командирская шерстяная форма — сейчас ранняя осень и довольно холодно; у него красное лицо и пористый алкоголический нос. Майор достает платок и рассеянно вытирает ноздри; глаза не отрываются от плаца. Команда о начале газовой атаки — коронный номер Трищенко: поэтому важно не упустить момент, когда десантники, выматерившись в бетон, сломают себя и начнут выполнять.
Начали. Шевелятся. Лихорадочно открывают подсумки. Через несколько секунд вместо лиц — резиновые хари: глаза-иллюминаторы и хоботы из брезента.
— …i поповзли! — орет майор.
Ага, щас. Бисеров ползет. Дышать нечем; локти, похоже, стесаны до мяса. В противогазе жарко и ни хрена не слыхать (именно поэтому Трищенко так надрывается). Стекла мгновенно запотевают. В ушах — гул, словно нырнул на глубину; а там сидит туберкулезник, который уже выплюнул половину легких и теперь со свистом выхаркивает остальное. Младший сержант с некоторым удивлением отмечает, что этот звук — его собственное дыхание.
Через окуляры Бисеров видит…
Ни хрена не видит, если честно.
Десантники навьючены, как мулы с контрабандой. Автомат ППШ с запасными дисками, газовая маска, регенеративный патрон, нож разведчика, малая лопатка, вещмешок, револьвер или пистолет ТТ по вкусу, гранаты. Слава богу, хоть парашют на себе переть не пришлось; условия, приближенные к боевым. Подняли ночью по тревоге, на аэродром, проверить снаряжение! грузиться в самолет, живей-живей-живей! тряска, еще тряска, ух, взлетели; гул моторов, досыпаем на ходу; вылетаешь из сна, м-мать, как беспризорник из трамвая. Режущий вой сирены, красная лампа мигает, цепляй кольцо… пошел-пошел-пошел!
Блин!!
Падаешь. Сердце сейчас, кажется, остановится…
Рывок.
И два часа (как кажется Бисерову — на самом деле проходит чуть больше трех минут) безмятежного спокойствия. Поля с высоты кажутся серыми. На земле десантников встречает учебным огнем первая рота; подавить, собраться, руки в ноги — и в марш-бросок. Добежали, только животы к хребту прилипли. Теперь десантники ползают по плацу в резиновых намордниках; перед столовой на грани голодного обморока. Кажется, что запахи из кухни, огибая по пути майора, реют над полем, как красный флаг над Пиком Коммунизма. Проклятые запахи проникают даже сквозь регенеративный патрон; в наморднике у сержанта мощно пахнет перловкой с комбижиром. Агрессивные, гады, как самураи в тридцать девятом. Даже угольный фильтр не помеха.
Младший сержант думает, что запах перловки, скорее всего, ему мерещится. Как и крик «А-атставить!».
Бисеров натыкается на препятствие; поневоле останавливается. Судя по тому, что удается рассмотреть (черная поверхность, шляпки гвоздей, цифры 41), это сапоги. Вернее, подошвы. Одна из подошв отдаляется и потом несильно бьет сержанта в запотевший иллюминатор. На стекле остается травинка. Сейчас октябрь, поэтому травинка — желтого цвета.
— Отставить! — наконец слышит Бисеров. С нажимом на «а» это раз за разом повторяет незнакомый голос.
Сержанта подташнивает. Главное — не блевануть в маску. В желудке, кроме кислоты, ни черта не осталось, так что это будет нечто удушающее.
— Снять противогазы!
Наконец-то! Бисеров поднимается на ноги, стаскивает намордник. Воздух обжигает. С непривычки кружится голова. Сержанта качает; его поддерживают за рукав. Вокруг — столпотворение: кто-то лежит, с него снимают маску и бьют по щекам; один десантник на коленях, его выворачивает. Бедняга дергается в спазмах, не в силах ничего из себя выдавить.
— Рота, в две шеренги! Становись! — тот же незнакомый голос. Блин, думает Бисеров устало.
— Отделение, становись! — вспоминает сержант о своих обязанностях. Десантники бегут; Бисеров бежит. Сомлевших тащат под руки, укладывают позади строя на траве.
— Равняйсь! Смирно! Равнение на! середину! — это уже ротный.
Бисеров задирает подбородок так, словно пытается проколоть им небо.
— Вольно!
Правую ногу расслабить. Сержант смотрит на плац с удивлением — непривычно видеть его пустым. Хотя… Равнение на середину, вспоминает Бисеров. Там стоят двое: майор (чтоб он сдох) Трищенко и незнакомый командир в синих галифе. Фуражка у него синяя, околыш красный; на рукаве звезда с серпом и молотом и два (нет, три!) красных угольника. Целый капитан госбезопасности! Охренеть можно!
2005
Педиатрия — это, конечно, наука, но покоится она на суевериях. Как земной шар на спине черепахи. Детские врачи в этом смысле напоминают шаманов — каждый камлает по-своему; со своим бубном пляшет. Одни педиатры твердят, что грудной ребенок должен плавать, другие — что не должен. Третьи говорят: больше гуляйте; четвертые предлагают закаливание. Но в целом советчики сходятся: чего-то важного Айгуль не делает.
Самое обидное — и не понимает, чего.
Поэтому в роли матери она чувствует себя, как альпинист на вершине мира. Да, забралась — терпения хватило, спасибо, больше не надо. Флаг родины поставила; надпись написала; на память сфотографировалась. А как дальше жить? Самое трудное (спуск вниз, 8844,43 метра, снег, лед и кислородное голодание) еще впереди, а сил уже нет.
1941
Безопасника зовут Алексей Игоревич Сафронов. Это в НКГБ он капитан, а по армейским званиям — целый подполковник. Бисеров с удовольствием вспоминает, как выглядел Трищенко в газовой маске. Все видели — вся вторая парашютно-десантная рота; повара и даже наряд по столовой.
— Команда «газы», — говорит капитан размеренно. Голос у него только кажется мягким: железный прут, обернутый тканью. — Касается не только рядовых красноармейцев, но в первую очередь — старших по званию. Без командира, как без головы. Верно говорю, товарищ майор? Тогда возьмите.
И вручает Трищенко сумку с противогазом.
Бисеров снова вспоминает лицо майора в этот момент — и ухмыляется.
Потом десантники стоят и смотрят. Майор надевает камуфляж и маску — делать он этого откровенно не умеет, приходится помогать. Ему дают автомат, вещмешок, цепляют на пояс лопатку и гранаты. И все равно майор не выглядит десантником. Никак. Только Бисерову все смешнее и смешнее. Потому что в таком виде Трищенко невероятно забавен. Такой интеллигентный презерватив. Хотя видит бог, думает сержант, ничего интеллигентного в нем нет.
Потом майор ложится и ползет. От крыльца через весь плац — по-пластунски. И этого Трищенко тоже не умеет.
Еле доползает. Капитан идет рядом с ним и молчит. Майор косится на сверкающие хромовые сапоги безопасника, хрипит, делает вид, что изнемог. А может, и в самом деле, думает Бисеров. Сержант даже про голод забыл — с таким-то зрелищем.
Наконец Трищенко сдается. Он лежит на бетоне, как дохлый шерстяной кит. Сафронов подходит и ждет. Минута — нет движения. Вторая…
— Пристрелю, — тихо и внятно говорит капитан. Это слышит каждый из десантников — такая вокруг тишина. Слово падает, как лезвие революционной гильотины.
У Трищенко внезапно открывается второе дыхание.
— А теперь, — капитан улыбается. — Рота, на завтрак, шагом марш!
2005
Айгуль вздыхает и поднимает тазик с бельем. Стирка — это процесс, уходящий в бесконечность. Особенно когда в доме — ребенок. Георгий сейчас спит — слава богу, мальчики тоже иногда спят. Ураганы должны отдыхать — иначе откуда им взять сил для разрушения?
Одиннадцать месяцев, скоро год, а он еще не ходит. И зубов всего четыре. Гуля почему-то считает, что это ее вина. Я совсем не занимаюсь ребенком, думает она с раскаянием. Мы не читаем книжки. Не играем. И мне надо похудеть. Не есть. Вчера зарекалась, а перед сном напилась чаю с сахаром и съела полкило печенья. Опять.
У Маринки — дочка. Такая смешная. И восемь зубов, еще два режутся. А ей десять с половиной. А нам одиннадцать. Я плохая мать, думает Гуля.
И все-таки он спит. Полтора часа после обеда. Еще два — после полдника. Что-то можно сделать: развесить белье, поставить стирку, помыть полы, убрать игрушки. Что еще?
Не успеваю. Не успеваю.
1941
— Принимай командование, Всеславыч, — говорит капитан. — Это из рублевской разведшколы. Добровольцы.
Младший сержант Бисеров пытается сообразить, в каком месте он доброволец. Краем глаза разглядывает остальных — может, они?.. Хрен там. Десантников трое. И на всех трех лицах — полное офигение.
— Старший лейтенант Филипенко, — представляется тип с залысинами.
И здесь хохол, думает Бисеров. Ну что за жизнь.
2005
Айгуль — лунный цветок
Вообще-то правильно говорить «Айг[ю]ль», где вторая гласная — нечто среднее между ё и ю, и звучит впереди зубов. Произношение — как во французском. Хотя откуда в Башкирии французы?
Какая чушь лезет в голову.
Сейчас полнолуние, поэтому Гоша плохо спит. Просыпается каждые полчаса, плачет испуганно. Даже бутылочка с водой не помогает. И горло красное. Сегодня опять были шаманские ритуалы, вспоминает Айгуль. Очередной знахарь; на этот раз — участковый.
Гулю передергивает.
От этих плясок у нее «крыша» едет, как от мухоморов. Вибуркол, свечи. Виферон, свечи. На ночь, потом утром. И давать побольше жидкости. Временно не купать и не гулять. Наверное, легкая инфекция. Сейчас как раз ходит вирус.
На часах — четыре утра.
Я плохая мать, думает Гуля привычно.
Я плохая.
1941
— Сволочь он, этот ваш Трищенко, — Сафронов сложил с себя командирские обязанности и не прочь почесать языком, пока в дороге. Виллис болтает на колее, разъезженной грузовиками. Летит грязь. — В марш-броски с вами, как понимаю, ни разу не ходил?
Бисеров признается, что нигде, кроме как на крыльце столовой, он майора не видел. Даже странно, говорит сержант. Такое ощущение, что Трищенко (чуть не ляпнул: Здрищенко) там и самозарождался, как фруктовая муха в яблоках.
Наконец прибывают. Сафронов, махнув на прощание рукой, исчезает в глубине здания. Хохол-старлей ведет десантников вверх по лестнице.
На складе приказано сменить форму. Усатый старшина приносит груду штанов и гимнастерок — все старое, застиранное, выгоревшее на солнце. Прорехи, дыры; не хватает половины пуговиц. Бисеров, подумав, надевает гимнастерку их самых ношеных, но зато аккуратно заштопанную. В тон подбирает остальное обмундирование. Затягивается ремнем. Меряет сапоги — кстати, тоже не новые. Добровольцы, ага.
Где же?.. Старшина больше не приходит. Бисеров чувствует себя странно — без нашивок и петлиц. Какое у него звание? Какие войска?
— Без знаков различия, — говорит Филипенко. — Привыкайте. Документы и награды потом сдадите мне — под роспись.
Старлей уходит. Тишина.
Десантники переглядываются, но никто не решается озвучить первым. Почему-то смотрят на Бисерова. Тогда сержант говорит:
— Мы что — штрафники?
Все почему-то чувствуют облегчение. Хоть какая-то определенность.
Только разжалованные носят форму без нашивок. Вполне логично. Но и это предположение оказывается ошибочным, когда Бисеров обнаруживает на пилотке звездочку. И на остальных пилотках тоже.
Блин, думает сержант. А я ведь почти догадался.
2005
— Это мальчик, — обижается Гуля. Как можно спутать? — думает она. Девочки же совсем другие.
— Такой красивенький, — не сдается бабуся. Георгий нахохлился и смотрит с подозрением. Щеки как у хомяка, раскраснелись на морозе. Глаза голубые, брови нахмурены. Вылитый папа.
«Женщины после двадцати семи похожи на Маугли. Почему? Потому что они так же способны жить в браке, как Маугли — среди людей».
Пожалуй, думает Айгуль, за эти слова я злюсь на твоего папу больше всего. Слишком они похожи на правду.
Владлен вообразил себя человеком — и ушел.
Осталась маугли. С человечком на руках.
Айгуль вдруг словно что-то толкнуло в спину. Она повернулась. Моргнула. Показалось, нет? На мосту ей почудился человек в военной форме — как из старого фильма. Несмотря на холод, с непокрытой русой головой. Дыхание окутало человека кисейным облаком.
— Бомжей развелось! — говорит бабуся. — Прости господи.
????
— Какой год?! — орет Бисеров. — Какой, нахрен, сейчас год?!
Сержанта с трудом удерживают вчетвером. У Бисерова темпоральный шок, хотя он и слов-то таких не знает. Ничего, думает Филипенко, скоро оклемается. Мне нужен этот чертов две тыщи пятый год. Мне он позарез нужен.
— Спокойно, — говорит Филипенко. — Спокойно, боец. Сорок первый. Ты дома. Что видел?
— Женщину видел, — говорит Бисеров. — С коляской. Только она, кажется, меня испугалась.
У Филипенко застывают губы.
— С коляской? Красивая?
Сержант внезапно успокаивается. Откидывает голову, смотрит в потолок. Там покачивается на шнуре электрическая лампа. А еще выше, по бетонному перекрытию, идут силовые кабеля.
— Иди ты знаешь куда, — говорит Бисеров и отворачивается.
— Знаю, — говорит Филипенко.
II. Маугли
1942, февраль
— Ви хайст дизэс дорф? — спрашивает младший сержант Бисеров. Слова затвердевают, едва вылетев изо рта. Зубы онемели и звонкие; кажется, на них даже эмаль застыла. Пар дыхания липнет на ресницы.
— Как называется это село?
Бетонная стена лаборатории перед Бисеровым небрежно выкрашена белой водоэмульсионной краской. Или залита слоем глазури, как пасхальный кулич — в зависимости от воображения смотрящего. В животе у Бисерова урчит, так что за свое воображение сержант может быть спокоен. Вообще, это обманка: иней и потеки льда поверх облупившейся бежевой штукатурки, но выглядит… сладким.
Леденец, думает Бисеров. Потом говорит:
— Зи браухн кайнэ анкст цу хабн. Бальт комт ди рётэ арме.
Что в переводе означает: «Вам нечего бояться. Скоро придет Красная Армия». Сержанту не нравится немецкий — говоришь, словно булыжники жуешь. Но слова правильные.
Тем более, что к фрицам Красная Армия уже пришла. Поздно бояться.
— Повторяешь? Молодец.
Бисеров выпрямляется и видит на крыльце старшего политрука Момалыкина, Оки Басаровича.
— Вольно, — говорит Момалыкин. — Валя, слишь, ты утреннюю сводку слушал? Что там?
Бисеров рассказывает. Упорные бои в направлении Дрездена, наши войска форсировали Одер и закрепились на западном берегу. Несмотря на ожесточенное сопротивление противника, взяты и освобождены города: Мюнхеберг, Эркнер… Бисеров перечисляет еще с десяток и заканчивает победно: важный стратегический порт Пиллау!
Слегка озадаченный таким подробным отчетом политрук говорит:
— Э… спасибо.
Потом говорит:
— Война, слишь, скоро кончится, Валя. А мы с тобой здесь сидим. Обидно. Возьмут наши Берлин — и нет войны. Приедут домой, скажут: чего ж ты, Оки Басарыч, красный кавалерист, совсем Гитлера не бил? Где ты был, Оки, спросят? А мне даже, слишь, ответить нечего! Э, да что тут скажешь? Уфалла!
Политрук в сердцах машет рукой.
Среди ребят ходят слухи, что в гражданскую Момалыкин был заместителем самого Буденного. Так или нет, Оки Басарыч — это нечто особенное. Одни усищи чего стоят. И короткая неуставная папаха из шкуры барашка.
— Я пойду, Оки Басарыч? То есть… разрешите идти!
— Иди, Валя, — говорит старший политрук и вздыхает. Усы качаются, как еловые лапы.
2005, март
Снег падает вниз — плотный, налитый водой. С влажным шлепком разбивается о карниз. Гуля даже не поворачивает головы. Нет, Георгий не проснулся. Наверное. Все равно.
За окном — ранняя оттепель, солнце.
И птицы. Айгуль слышит их щебет — весенний и бодрый. На коленях у неё лежит раскрытый журнал. Фотография девушки в бикини, надпись гласит «Festei». На соседней странице — гороскоп на март. Знак: Водолей.
Пауза.
Трубка зажата в руке — холодный пластиковый кирпич. Слова бьются в нем, закипают прозрачными пузырями: займись собой, займись, тебе уже не двадцать и даже не двадцать пять, у тебя ребенок, ты о нем подумала? подумай, да-да, я понимаю, что мальчику нужен, да, не надо опускать руки, нет, нет, да, не болеет, деньги вышлю, спасибо, я отдам, ничего, ты же знаешь, приезжай, сейчас не получается, ты же моя мама, я твоя…
Айгуль сидит, погрузившись в серое безмыслие, зафиксировав себя неподвижно, словно больную ногу в гипсе. Я так устала, думает Гуля. Трубка в руке истекает пузырями.
— Не обижайся. Ты меня слышишь? Алло, алло!
1942, февраль
От нечего делать Бисеров тщательно мнет желтую газетную бумагу, потом разглаживает и читает:
«Деритесь, как львы!
В радостные дни наступления Красной Армии мы хотим передать вам весточку о нашей победе на трудовом фронте. Колхозы и совхозы Узбекистана вырастили в этом году невиданный урожай и сдали государству на 6 миллионов пудов больше хлеба, чем в прошлом году. Все для фронта, все для победы! — с этой мыслью живет и работает весь узбекский народ.
Деритесь, как львы, славные воины-узбеки!»
Когда сержант, наконец, вываливается из теплого отхожего места, звучит твердый командирский голос:
— Бисеров!
Сержант против воли подскакивает.
— Я!
— Руки мыл? — Филипенко смотрит на него с усмешкой. Выдыхает пар из резных ноздрей.
— Так точн… Обижаете, товарищ лейтенант!
— За мной, — говорит старлей. Вот хохлятина, думает Бисеров с уважением. Построил меня, да?
Он взбегает вслед за Филипенко по лестнице. Лед со ступеней аккуратно сколот и сложен в кучу. Голубой фронтон с венком и римскими цифрами оброс сосульками, как борода челюскинца. Бисеров проходит между колонн. Колонны раньше были греческие, сейчас просто грязные.
Над крышей со сдержанным величием реет красный флаг.
В доме с греческими колоннами в царские времена находилась электростанция, в гражданскую — картофельный склад (на первом этаже), школа (на втором), сейчас здесь штаб. Метрах в пятидесяти возвышается бетонное здание лаборатории. Бисеров поворачивается и видит вдалеке «беседку Ворошилова», там курят ребята из батальона охраны. За беседкой чернеет лес. За тощими спинами тополей и осин выстроились толстые белые ели. А где-то там, не видно, по лесу тянется колючая проволока, обозначая границы секретной зоны.
Бисеров топает сапогами, стряхивая снег, затем шагает в дверь.
— Держи, — говорит Филипенко и протягивает руку. Бисеров опускает взгляд. Видит жестяную круглую коробочку с надписью готическими буквами. Это же… о!
— Немецкая мазь для альпинистов. Намажешь лицо и шею.
Увидев, как изменилось лицо Бисерова, старлей поясняет:
— Чтобы кожа не облезла. Мороз все-таки.
Да, мороз. Особенно если летишь с высоты полкилометра, вокруг свист ветра и сорок градусов (а наверху и все пятьдесят) обдирают голую кожу ледяной теркой. Но пожрать леденцов после приземления все равно было бы неплохо, думает Бисеров. Эх.
— Спасибо, товарищ лейтенант! — говорит Бисеров искренне.
Сержант готов сейчас думать о леденцах, об уроках немецкого, о сводках Главного командования — о чем угодно, только не о том, что предстоит. О бабах — хороший вариант, но не сегодня. Потому что тогда Бисеров волей-неволей вспомнит женщину с коляской. И понеслась.
2005, март
«Если ты еще не решила проблемы жилья, не изменила свои пристрастия и стиль — спеши. Время способствует и твоим романтическим отношениям: ты привлекаешь внимание. Вернется тот, кого ты считала суженым. Придется выбирать среди поклонников из прошлого».
Что может быть глупее гороскопов? — думает Гуля. И сама же отвечает: ничего.
Просто иногда очень-очень хочется, чтобы хоть что-нибудь из написанного оказалось правдой.
Гуля вскидывает голову — из детской доносится полусонное ворчание.
Георгий проснулся.
1942, февраль
— Да, — вспоминает Филипенко. — Совсем из головы вылетело. Насчет твоего вопроса…
Какого вопроса? До Бисерова не сразу доходит. Точно. Дернул его кто-то в прошлый раз за язык — спросить, как эта штука работает. Циолковский, м-мать, нашелся. Цандер, блин. Но с Филипенко особо не поспоришь. Раз старлей обещал, что объяснит, значит — объяснит.
— От обратного: не машина времени создает парадокс, а парадокс создает машину времени, — заканчивает лекцию Филипенко. Потом смотрит на сержанта и говорит:
— Вот примерно так. Ты что-нибудь понял?
— Нет, — отвечает Бисеров честно. Потому что даже не пытался.
— Ну и ладно. Готовься к заброске.
Через час все готово.
Посреди класса стоит младший сержант Валентин Бисеров. На нем кирзовые сапоги и масккостюм из белой бязи — поверх полушубка и ватных штанов. Внутренним слоем в луковице — теплое белье и зимние портянки. Лицо сержанта блестит от трофейной мази. На руках — рукавицы, парашют десантный образца 41-го года напоминает толстую пуховую подушку (под которую кто-то засунул немецкий автомат). Еще одна подушка, поменьше, спереди. Это запасной парашют.
Сержант так упакован, что кажется, ему и за кольцо нет нужды дергать. Мягко приземлится с любой высоты.
Филипенко оглядывает подчиненного в последний раз. Вроде все.
— Хорош, — говорит Филипенко. — Прямо принц на белом парашюте. Ну, присядем на дорожку.
2005, март
Колеса с отчетливым скрипом катятся по подмерзшей за ночь земле. Вжж. Вжжик. Серые шины подпрыгивают, когда коляска минует очередной ухаб. Дорога идет мимо трех домов, спускается вниз, к протоке. Георгий при каждом прыжке вскидывает короткий нос. Обалденный нос. Гуле хочется расцеловать его мгновенно, но Георгий такой важный в своей коляске, что она не решается.
Ночью были заморозки. От воды поднимается пар; утки тут как тут, ожидают. Айгуль с Георгием въезжают на мостик — под ногами пружинит асфальт, положенный на металлические трубы и перекрытия.
По ту сторону протоки начинается небольшая полоса леса, голо-черная в это время года. Снег лежит под деревьями. Здесь нет елок, поэтому лес просматривается насквозь. Гуля видит бродячую собаку, рыжую, которая трусит в сторону от дороги, той, что начинается за лесом.
Еще одна собака, черно-белая, лежит на бетонной площадке у канализационного люка. От него стелется легкий, едва заметный след нагретого воздуха. Собака положила морду на лапы, ей тепло.
— Смотри, уточки, — говорит Айгуль сыну. Потом наклоняется. В коляске есть грузовой отсек, Гуля на правах супер-карго достает оттуда корм для уток. Это почти целый батон, нарезной — правда, черствый, с зелеными пятнами — в прозрачном пакете. Когда она выпрямляется, то едва не роняет ношу. Вздрагивает. В горле бьется готовый вырваться крик.
На краю мостика стоит человек. Секунду назад его не было, думает Гуля, впрочем, я не видела…
Человек небрит. Полушубок расстегнут, видна рубашка защитного цвета, перетянутая ремнем.
Бомж?
Гуле становится страшно. Она пытается взяться за ручку коляски, забыв, что руки уже заняты батоном.
— Для уток принесли? Дайте лучше мне, — говорит человек. Гуля пятится, тянет за собой коляску.
Человек насмешливо хмыкает. А потом улыбается.
Это все меняет. Становится видно, что мужчина молод — парень, на самом деле, лет двадцати четырех-пяти. Не сказать, что белоснежная улыбка, зубы темноваты и неровные, но обаятелен. Серые глаза. Чем-то похож на Крючкова из «Небесного тихохода» — такой же среднерусский тип лица.
И в нём совершенно не чувствуется расхлябанности, хамоватого наплевательства на собственное тело, свойственного бомжам и алкоголикам.
Напротив, он выглядит собранным и… сильным. Гуля надеется, что щеки у неё не покраснели — хотя ощущает она их пылающими.
Поэтому, неожиданно для себя, она протягивает человеку дурацкий батон:
— Простите, он…
— Это ничего, — говорит парень. И Гуля вдруг понимает, что это действительно ничего. — Спасибо.
Парень оглядывается и говорит:
— Весна здесь.
Георгий смотрит на пришельца с интересом.
1942, февраль
Филипенко опускает голову на сплетенные пальцы. Н-да. Дел невпроворот, а тут — сиди и слушай.
Все-таки уникальная личность, этот Оки Басарович. Отмахал шашкой всю Первую Мировую, Гражданскую, Польский поход, усмирение казачества, теперь вот опять на западный фронт рвется. Немецкие танки рубить. Филипенко усмехается, отключается на мгновение. Открывает глаза. Черт, так и заснуть недолго.
— Напомню о том, как все начиналось, товарищи, — говорит Сидоров. — Сейчас вы еще раз услышите историческое сообщение Советского правительства от третьего июня тысяча девятьсот сорок первого года…
Он ставит пластинку, заводит граммофон.
Момалыкин сидит, широкоскулый, полуприкрыв глаза и слушает. С недавнего времени выступать ему нет необходимости.
Для речей у него теперь есть младший политрук Сидоров, рыжеватый, тощий — и с прекрасной памятью на лица. Так что фиг два теперь пропустишь хоть одно занятие. К тому же он нудный. Даже не поржешь, увы. Бойцы спят с открытыми глазами; о перлах, которыми сыпал Момалыкин, вспоминают с тоской.
Старший лейтенант слышит шипение. Игла грамофона опускается, бежит, виляет.
— 26-го, а затем 28-го мая, — вещает из грамофонного раструба высокий тенор, — германская военщина, обстрелявшая пограничные войска доблестной Рабоче-Крестьянской Красной Армии артиллерийским огнём, в результате которого имелись человеческие жертвы, не прекращает наглых, бандитских налетов на священную землю страны победившего социализма! Мы заявим, товарищи, этим бездарным германским правителям и лично Гитлеру о том, что мы не боимся петушиных наскоков! Грозную несокрушимую Рабоче-Крестьянскую Красную Армию не разгромить! Она уничтожит молниеносно всякого врага, который попытается напасть на священные земли…
Филипенко разминает лицо. Под пальцами оно твердое, как пластилин. Да уж, мы слов на ветер не бросаем. Финляндия и Ирак, Иран, Румыния, Польша, половина Германии — везде мы наступаем, везде идем вперед… Броня крепка и танки наши быстры.
Старший лейтенант с силой опускает руки на стол ладонями вниз. Словно вдавливает их в столешницу.
И наши люди мужества полны.
2005, март
Утиный Перл-Харбор. Куски черного хлеба (от белого у уток случается запор) падают на птичек с небес, как авиационные бомбы в пятьсот килограмм. Взрывы клювов и шей. Ледяные брызги долетают до перил. Белесый пар разрывов тянется над черной кипящей протокой. Клегот.
Адмирал Исороку Ямамото наблюдает за бойней свысока. Плоское азиатское лицо невозмутимо, как честь самурая. В голубых глазах отражаются: перила, далекая черная гладь и презрение к смерти. Рот приоткрыт. Превратился в маленький треугольник — почище Бермудского.
Гуля смотрит на этот ротик (тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить) и говорит:
— Видишь, уточки кушают?
В ответ — высокомерное сопение. Адмирал игнорирует женское мнение в таком важном вопросе, как война.
Откуда она взяла этого Исороку? Гуля уже не помнит.
Но Георгию японо-адмиральское происхождение очень идет.
Утки столпились под мостиком и нетерпеливо вытягивают шеи. Ждут, когда адмирал прикажет продолжить бомбардировку. Увы, хлеба больше нет. Георгий вытребовал себе оставшуюся корочку и теперь грызет — вся рожица перемазана. Адмирал доволен.
Тут Айгуль вспоминает, откуда взялся этот Исороку. Валя вчера смотрел фильм по телевизору: американский, про летчиков. Кричал от восторга и лупил себя по бедрам. Так болел за героев, что…
Нет, не Валя.
Валентин. Суровое мужское имя.
1942, февраль
— У тебя курить можно?
Сафронов придвигает пепельницу.
— Кури. Ты обещал рассказать про машину.
— Это долго.
— А ты короче, — уже звучит как приказ.
Филипенко чиркает спичкой, медленно закуривает. Сафронов смотрит на его руку с папиросой: это красивая рука с длинными породистыми пальцами.
— Понимаешь, машина времени, — Филипенко делает паузу, — люди о ней думали, пожалуй, больше, чем даже о вечном двигателе. И разве что чуть-чуть меньше, чем о философском камне. Если предположить, что океан всемирного разума — ноосфера — существует, то сегмент «машина времени» в нем будет весьма приличным.
Но вот в чем главный вопрос. Почему у меня получилось, а у других нет? Очень просто. Потому что я начал строить. Это самое главное. Да, я одержимый, я знаю.
О машине времени думали очень много умных людей. Но мало кто начинал её строить, эту машину. Понимаешь? То есть, не в теории, а на деле. Не просто думать, как и что, а взять и начать соединять части в единый механизм. А она возьми и заработай. — Филипенко качает головой, потом переводит взгляд на капитана. — Я думаю, Леша: машина времени только и ждала момента, когда кто-нибудь возьмется за реальную постройку. Она уже была — там, в ноосфере, готовая. Её нужно было только оттуда извлечь. Потому что она уже сама этого хотела. Понимаешь?!
Некоторое время капитан ГБ молчит. Потом спрашивает:
— Слушай, Всеславыч, а ты башкой не того? А то, блин, как-то все идеализмом и прочей капиталистической хренью попахивает, ты извини.
— Возможно. — Филипенко с силой втыкает папиросу в пепельницу. — Но ведь работает же, Леша?
— Да мне наплевать. Сделаем так: то, что машина работает, — это чистой воды материализм, достижение социалистической науки. Вот отсюда и будем плясать. Хошь в присядку, хошь гопака. Кстати, а что именно должен сделать твой сержант?
— Достать немецкие карты. Именно немецкие, Леша. Они точнее, там обозначено все с детальностью до метра. Плюс нужны записки немецких генералов и наших о войне — особенно о войне на территории Германии. Военные руководства и учебники для командиров. Все, что может дать нам сведения о сегодняшнем противнике. Информация решает все, верно?
Потом Филипенко говорит:
— Даже если будет не совсем та информация, на которую мы рассчитываем…
— То есть? — Сафронов внимательно смотрит на него.
— Это будет возможная информация. С одной маленькой поправкой: другой класс точности. Объясню на примере. Тебе что-нибудь говорит число: 3 июня 41-го года?
— Спрашиваешь! — капитан смеется. — Еще бы не говорило.
— А 22 июня того же года? Ну, напрягись.
2005, март
Бисеров разлепляет веки и видит перед собой голубые глаза вероятного противника. Враг проницателен и не прощает ошибок. Стоило сержанту шевельнуться, как его уже взяли в оборот.
— Гу! — говорит враг довольно. Переворачивается на живот и подползает к ограждению кроватки.
— Здорово, боец, — говорит Бисеров. — Мамка твоя где?
В комнате две кровати: взрослая и детская. Стоят одна рядом с другой, между ними узкий проход. Сержант смотрит на наручные часы: ага, времени в обрез. Он откидывает одеяло и спускает ноги на пол. Пяткам тепло. Для контраста вспоминается неотапливаемая казарма десанта, когда утром просыпаешься за час до подъема — потому что вместо суставов ледяные шары — и лежишь, растирая колени, иначе по сигналу «Рота, подъем, взвод подъем!» можно вообще не встать.
— Гу? — спрашивает Георгий.
— Точно, — говорит сержант. — Тут ты прав, дружище Исороку. Лопухнулся я вчера — что есть, то есть.
Вчера он с трех утра скрытно перебрасывал собранные материалы к объекту «Мама». Потом готовился: отрывал обложки (лишний груз), собирал книги в пачки, закрывал пленкой и перематывал скотчем (офигенная штука!), потом взвешивал на огромных весах. 104.81 килограмма — разрешенная масса. И лучше бы за нее не выходить. Бисеров вымотался как собака, зато подготовил к переброске три партии. Он сам — четвертая. Потом пришел к Гуле, поел и упал замертво. Сержант думает: вот я дурак.
— А-гу, — соглашается Георгий. Он вообще соображает гораздо лучше Бисерова. — Му-а. Гу.
Что по всей видимости означает: «не стой столбом, действуй, мне все время за тебя думать?» Бисеров хмыкает. Посчитав свою задачу выполненной, Георгий отворачивается к стенке. Через минуту слышится только ровное сопение. Хор-роший мальчик. Приятно офигев, Бисеров на мягких ногах выходит из детской.
Айгуль скорчилась, натянув одеяло до глаз, и ровно дышит. На первый взгляд — всё хорошо. Но сержанта не проведешь. Бисеров осторожно дотрагивается до её носа. Блин. Нос — ледяной просто. Похоже, вся она, как персидская княжна, никак не может согреться. Сержант нащупывает запястье девушки — точно. Знакомый ледяной шар.
От прикосновения сержанта Гуля вздрагивает, но продолжает спать.
Вот я дурак, думает Бисеров. Она же как ледышка, бедная. А я вчера…
Поэтому сержант снимает исподнее, залазит под одеяло и прижимается к Гуле. Разница в температуре тел велика настолько, что воздух едва ли не шипит и не брызжет. Бисеров начинает терпеливо растирать девушку, греть собственным раскаленным телом, чтобы она оттаяла, стала вновь мягкая и гибкая. Он делает это с потрясающим терпением. Он напоминает сам себе разогретый докрасна чугунный шар, который не жжет, но медленно прогревает комнату. Бисеров проводит ладонями по её груди — гладкой и твердой, словно она вырезана из дерева. Сержант почти целомудренен. Он трогает её между бедер — но только, чтобы поделиться внутренним жаром. Он прикасается к гулиным застывшим губам — но только затем, чтобы вдохнуть туда тепло.
И Гуля начинает оттаивать. Медленно, но верно.
И наступает момент, когда она удивленно вздыхает, глядя на него глубоко-глубоко. И тут же пружинисто, сильно обхватывает его бесконечными ногами, упирается в ягодицы. Откидывает голову. Он вбирает губами её губы, её шею, тонкий вкус её ключиц.
Наконец-то, шепчет Гуля. В меня. В меня.
Над головой сержанта с резким хлопком раскрывается купол. В животе — провал. Охрененное ощущение.
Это напоминает прыжок с парашютом — только без парашюта.
Гуля кричит.
За стенкой обиженно плачет разбуженный Георгий.
1942, февраль
— Иди ты, — говорит Сафронов без выраженной интонации. Из чего Филипенко делает вывод, что задел капитана до печенок.
— Я серьезно, Леша. Здесь война началась 3 июня — и нашим наступлением. Что получилось, ты знаешь. В первый месяц войны мы разгромили немецкую кадровую армию, захватили полутора миллиона пленных и вплотную вышли к границам самой Германии. И сейчас наши войска стоят у стен Берлина.
А там все получилось наоборот. Как в зеркале.
3 июня не было ничего. А 22 июня в 4 часа утра, — Филипенко переходит на металлический бас: — без объявления войны германские регулярные войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбардировке города: Житомир, Киев, Севастополь…
— Вот черт, — говорит Сафронов.
2005, март
— Зачем? — интересуется Айгуль.
Затем, что выбросить тебя может на высоте от минус пяти метров до полутора километров (Минус пять, это как? Под землей, что ли? — спрашивает Бисеров у Филипенко. Ага, — отвечает тот). И лучше бы сделать поправку, чтобы оказаться не под слоем грунта и не в качестве живого кирпича в стене здания, а где-нибудь под облаками. Для того и парашют.
Но Гуле сержант этого не рассказывает. Он говорит:
— Я спортсмен вообще-то.
И улыбается. Так, что Айгуль от смущения прячет глаза.
1942, февраль
— Объект «Мама» находится вот здесь, — Филипенко разворачивает карту. Карта 40-го года, а не 2005, но это уже не так важно. — Замаскирован под коллектор теплоцентрали. Смотри, Леша. Здесь мост через протоку, — он чиркает карандашом: раз и два. — Вот здесь дорога, лес, здесь жилые дома. А вот сам объект.
— Что там, на объекте «Мама»? Ты знаешь?
— Я не знаю, я предполагаю — с определенной степенью уверенности.
— Хватит вилять, Всеславыч! Что там?
— Как что? — говорит Филипенко спокойно. — Машина времени.
— Твою… — Сафронов вынужден сделать паузу, чтобы справиться с голосом. — Еще одна?
— Ну, конечно. А ты сомневался?
2005, март
Айгуль ушла гулять с Георгием, так что у сержанта есть полтора часа. Парашюты он подготовил заранее, осталось подбросать вещи в пакет и исчезнуть. Скорее всего, навсегда.
Домой еду, думает Бисеров.
Мысль почему-то не радует. Сержант проходит по комнатам, заглядывает в кроватку — словно мог что-то забыть. В кроватке лежит фиолетовый заяц с одним глазом. Здорово, боец. Жизнь-то тебя, смотрю, основательно потрепала. Поедешь со мной?
А что бы сейчас сказал Георгий? «Гу» или даже «А-гу»?
Да, дурак. Что делать.
В шкафу Бисеров находит альбомы с фотографиями, садится на пол и листает. Мелькают лица: Гуля, Гуля, какие-то незнакомые лица, Гуля. Потом, без перехода: Георгий, Георгий, Георгий.
Какого черта я делаю? — думает он, но все равно продолжает листать. Зачем мне это?
В первый момент Бисеров даже не понимает, что увидел. Машинально уходит на пару страниц вперед. Потом его будто по голове бьют. Пыльным мешком.
Он отлистывает назад. Ну, где?!
Вот.
Сержант сжимает зубы. Кажется, это уже слишком. Черно-белый снимок, но очень четкий, глубокий, таких у нас не делают. Еще не делают.
Обычное фото. На снимке пара. Девушка, несомненно, Гуля. Рядом с ней…
Сержант долго рассматривает фото, поворачивая его то так, то эдак. Блин, думает он. Нет, ну блин же, иначе не скажешь.
1942, февраль
Безопасники привозят его на «эмке», в закрытом кузове — небритого и веселого. На щеке алеет свежая царапина. Все дорогу он хохочет и травит байки. К концу путешествия он лучший друг ребят из охраны, пусть даже форма на нем без «лазоревых» петлиц. Бисеров спрыгивает, держась за борт; легко прихрамывая, идет к Филипенко.
— Товарищ старший лейтенант, по вашему прика…
Филипенко не дослушивает и стискивает Бисерова в объятиях.
— Живой?
— Так точно, товарищ лейтенант. — Бисеров улыбается. Ему кажется, что он лет двести не был дома. Здесь, в своем времени. От этого сержант немного рассеян и постоянно вертит головой. — Получили от меня посылки?
— Две уже, третью ищем. Найдем, Валя, не волнуйся. Чего хромаешь-то?
— Приземлился неудачно. Ногу подвернул. Ерунда. У вас как дела? Берлин взяли?
В казарме его отлавливает Момалыкин. Торжественно вручает книжицу карманного размера, молча пожимает руку и уходит.
Озадаченный, сержант смотрит политруку вслед, затем открывает подарок и читает:
— Уот из дзы нэйм ов дзыс вилледж? Как называется это селение?
Бисеров думает: э? Читает дальше:
— Эвритсинг тэкен бай дзы Рэд Арми фром дзы инхэбитэнтс уил би пэйд фор. За все взятое у жителей войска Красной Армии заплатят!
Ничего себе. Это с какого языка? Сержант закрывает книжицу, смотрит на обложку. Там написано:
«Краткий русско-английский военный разговорник», Воениздат, 1942 год, тираж 100 000 экз.
Ну, дела. Мы пока вроде даже до Франции не дошли?
Значит, дойдем.
Бисеров сует книжицу в карман и выходит.
2005, май
— Знаю, чего хочу.
Айгуль стоит с тряпкой в руках и смотрит. В сто двадцатый раз, наверное. Надо бы домыть пол, но по телевизору — «Красотка» с Джулией Робертс. Фильм, всего лишь глупый фильм.
— Чего же ты тогда хочешь? — спрашивает Ричард Гир.
— Я, — говорит Джулия, — хочу всю сказку.
У Гули в этот момент замирает внутри. Даже не сердце, а где-то там, внизу живота. Словно она в воздушную яму падает. Сладко и страшно. И мурашки по коже. Стоит вся в пупырышках, как гусыня, и плачет.
Потому что она тоже хочет всю сказку.
1942, февраль
Филипенко не успевает отвернуться. В руках у сержанта фотография — не та, на который Гуля и Филипенко стоят, обнявшись. Другая. Здесь Гуля — одна. Но и этого вполне достаточно.
Старлей молчит. Что-то страшное с его лицом.
— Красивая? — спрашивает Бисеров. — Ведь правда?
— Да. Красивая. — Слова идут с трудом. — Откуда у тебя это? Ах, черт. Глупый вопрос.
Сержант усмехается.
— Что, хохлятина, обидно?
— Как ты сказал?
Филипенко трясет головой, словно в ушах у него вода.
— Валя, у тебя шок, — говорит старлей.
— Объект «Мама» построили вы, верно? Вторую… вернее, самую первую Машину времени. Можете не отвечать. Я не спрашиваю, такая штука. — Сержант прячет фотографию в нагрудный карман. — Так кто это?
Филипенко долго молчит, прежде чем сказать:
— Это моя жена.
— Какая еще жена, товарищ лейтенант? — удивляется Бисеров. — Ничего не знаю. Уехали вы от жены, нет вас в две тыщи пятом. Я проверял.
До Филипенко, наконец, доходит.
— Убью, — говорит старлей.
— Это само собой, — легко соглашается Бисеров. — Жить мы с ней не можем, а вот убить за неё — запросто. Главное, напрягаться не надо. И не надо мне объяснять, товарищ лейтенант, что у вас было важное дело и цель жизни! У меня, блин, тоже важное. И тоже цель жизни. Можете мне поверить. А сейчас у меня цель жизни набить тебе морду, сука. Нет, не за неё. За себя.
Он расправляет плечи. Сержанта учили драться и убивать, но сейчас он не хочет никаких «уклонений от удара» и прочих «захватов на болевой». Сейчас его вполне устроит обычный бокс.
Он даже позволяет Филипенко ударить первым. Бум. Мир темнеет, уплывает вбок, возвращается. Во рту — соленый привкус крови.
Сержант выпрямляется. В голове приятно шумит. Ну, все, понеслась.
СВЯТЫЕ ПАРАШЮТЫ
Разверни пакет, там овощи и вино.
Купи сыра.
Французского рокфора с едким раздражающим запахом.
С мягким влажным вкусом.
Ешь.
Пей вино.
Би-Джей Блазковиц открывает глаза и думает: ма-за-фа-кер. Вот так, с русским акцентом. Или со славянским. Его папа приехал из какой-то славянской страны, так что теперь стальное жесткое «р» и это «мазафа-керрр» отдает привкусом родины. Которую он, само собой, никогда не видел. Да и в этот раз, похоже, не увидит. Би-Джей говорит: Боже правый, спаси и сохрани. Выуживает из ворота куртки крестик и целует. Его церковь — это восточная церковь, на кресте голый мужик, раскинувший руки в последнем «прости». У человека длинное тощее тело, ноги, пробитые одним римским гвоздем (хотя это как раз по-еврейски, католики прибивают двумя) и острое измученное лицо. То есть, лица почти не разобрать — оно сделано грубо, едва намечено — и именно поэтому Би-Джей его отчетливо видит. Босоногий Богосын смотрит на Би-Джея сквозь вспышки разрывов, сквозь гул двигателей С-47, сквозь скрежет и скрип дюралюминиевой обшивки, сквозь сопение и пердеж парашютно-десантников. Глаза у человека голубые и спокойные. Держи крепче свою задницу, капрал, — говорит человек. Разрывы звучат один за другим. Когда Би-Джей цепляет взглядом окно, там виден острый луч прожектора, несколько других С-47 и сотни разрывов в воздухе. Ну, может десятки. Хрен его знает.
На подлете к зоне выброски их накрыли зенитки гансов.
— Приготовиться! — орет сержант Флай.
Да, сэр, отвечает Би-Джей человеку с голубыми глазами.
Молодец, капрал. Ты будешь спасен — так или иначе, говорит человек.
Разрыв. Совсем близко. Самолет дергает и качает, как тележку на «русских горках». Кто-то из морпехов матерится так, что долетает даже сквозь натужный рев двигателей.
Только вот в свою Россию Би-Джей опять не попадет. Он целует крест, долгим, протяжным, страстным поцелуем и прячет в ворот куртки.
Загорается красная лампа. Воу-воу-воу — воет сирена. Один из пилотов открывает дверь. Вспышка, словно финальные фотографии уходящих в небо героев. 12-ая парашютно-десантная бригада уходит в отрыв. Внизу, в километре — Франция. Вино, девушки, сыр рокфор. Ешь, думает Би-Джей. Наливай и пей.
То плоть моя, то кровь моя.
— Первый пошел! — сержант встает у двери и орет.
— Второй пошел!
Джонни не сразу соображает, что нужно встать. Он встает. Пряный, мягкий вкус рокфора с вином струится по губам. Капрал облизывается.
— Пошел! — орущее лицо сержанта, огромное, как небо над Мельбурном. Вспышка.
— Блазковиц, пошел, дебил!
— Да, сэр! — орет Би-Джей и пробежав до выхода, вспышка, замирание, земля, вино, рокфор-мазафа-кер-кер-кер…
Прыгает.
Уже в полете, видя под собой вспыхивающую в разрывах далекую землю, Би-Джей складывает ноги вместе и раскидывает руки в стороны. Ветер треплет щеки. Разрываемый телом Би-Джея воздух гудит.
Я — милосердие Господне, думает Би-Джей.
Вокруг сотни белых куполов. Один вспыхивает от попадания и уносится вниз.
Я — гнев Божий.
СЕКРЕТНЫЙ САД
— Три миллиона жизней — это плата за независимость?! — взревел телевизор.
Грегори поморщился. Чертова реклама.
— ДА! — экран источал плазменное сияние и религиозную харизму. — За независимость от лишнего веса! Сертифицированные продукты марки Реунион…
Где же этот проклятый пульт? Грегори залез под стол целиком, вытянул руку. Мурр. Пальцы уткнулись в теплое и мягкое.
Грегори просунул руку под брюхо кота и дотянулся до пульта.
— …вторую неделю в Луанду продолжаются дожди и манифестации. Президент страны Роберт Могуту… — Эн-би-си хлюпнуло и замолчало. Грегори вытащил руку с пультом из-под тушки кота, тот смотрел на него тающими призрачными зрачками. Потом вытянул морду и потерся о руку хозяина мягкой щекой. Грегори вздохнул.
— Иди, иди, — сказал он Лорду Вейдеру. — Ты и так уже натворил дел сегодня.
* * *
Ненавидите вы современное искусство так, как ненавижу его я?
Надо же было случиться, что с потолка упал кусок штукатурки, спугнув мирно спящего кота. Тот в ужасе понесся, прыгнул на стол и разбил вдребезги хрустальную инсталляцию — ее купила Диана на последнем биеннале. Грегори она (инсталляция, а не Диана) напоминала скрученный и изуродованный хрустальный член, зачем-то покрашенный в пастельные розово-сиренево-зеленые тона.
Упала и хорошо. Хоть кто-то в этом доме должен отличаться художественным вкусом.
Почему бы и не кот?
Осколки рассыпались вокруг круглого столика из палисандра, стоящего на резной изогнутой ножке; засыпали дизайнерский ковер — от какого-то финского гения. Совсем им там делать нечего, думал Грегори, разглядывая черно-белый, словно разрубленный топором надвое толстый квадрат — теперь на нем сверкали осколки и белели куски штукатурки. Бедные финны. Им, наверное, скучно всю зиму сидеть в снегах, вот они и придумывают всякие странные штуки.
Грегори слышал из спальни монотонный, на пределе человеческого слуха, глухой вой. Диана все еще убивалась по инсталляции члена в интерьер обычного портлендского дома. Было бы из-за чего.
Возле осколков стоял пылесос, лежали совок и веник. Грегори вдруг понял, что не хочет никого спасать, и пошел к двери. Накинул черное пальто с оранжевыми пуговицами (да, у меня нет вкуса, Диана!) и вышел на улицу. Холодный сырой ветер резко ударил в лицо, словно плеснули воды из ведра. Перед домом лежали на черном асфальте оранжевые листья. Осень. «И вообще, я заодно с природой». Грегори усмехнулся. Надо сбегать за сигаретами, пока Диана не спохватилась, что его нет.
Воздух был так насыщен влагой, словно город оказался вдруг под толщей океана. Под ботинками хлюпало.
* * *
— Сезон дождей настал внезапно, — пропел Филин, выглядывая из-под козырька кафе. Ему сразу вылилось пол-Амазонки за шиворот, волосы мгновенно промокли. Филин с чертыханьем отшатнулся. Дождевые потоки лились с неба, закрывая всю улицу. Шум падающей воды напоминал рев водопада, только водопад не несет вниз по мостовой банки из-под «Оранжада» и пустые сигаретные пачки.
Филин, отфыркиваясь, затряс головой. Полетели брызги. Жаль, что в этот раз он решил не стричься налысо. Отделался бы омовением вместо переохлаждения. Филин посмотрел вперед, струи воды искажали перспективу — вместо магазинчика путеводителей напротив он видел серые паруса, бьющиеся под шквалом. Вздымается холодный вал, матросы бегут по вантам. Босые ноги в мелких каплях встают на черные от смолы тросы. «Зарифить марсель! — закричал чей-то хриплый надорванный голос. — Быстрее!»
Филин мотнул головой. Нет, все в порядке. Напротив снова был книжный магазинчик; деревянные рамы из старого, покрытого темным поцарапанным лаком, дерева. Серые стекла, в которых отражаются дождь и красно-коричневый тент, под которым замерла фигурка мокрого Филина.
Запах дождя нес вонь гниющих отходов — не самый чистый город Луанду, это верно. Зато следующий порыв ветра наполнил Филина свежестью, запахом соли и корабельной смолы.
«Подобрать шкоты! Марсовые — крепить стаксель!»
Тот же голос.
Филин покачал мокрой головой. Все-таки такая работа не для него. Уволюсь, подумал он в сотый раз за неделю. После этого дела точно уволюсь.
* * *
Не хватает только неприятностей с будильником.
А так, в общем-то, все уже есть.
«Не спрашивайте себя… виновен ли я. Вы уже в списке». Грегори читал объявления на фонарном столбе. Он закурил сигарету, поднял воротник пальто-бушлата, чтобы холодный ветер не так дул в шею. Дым уносился в сторону вытянутой струйкой. Свобода. Грегори понравилось это ощущение. Объявления были старые и новые: пожелтевшие листки с оторванными номерами телефонов и белые, свеженькие, недавно приклеенные, но ветер безжалостно трепал и старые и новые. Видимо, ему просто нравился это стрекочущий звук.
Грегори не спешил возвращаться домой. Пускай Диана еще повоюет с инсталляциями, а он пока покурит. Уже стемнело, промозглый ветер с влагой гнал людей дальше по улице, не давая задерживаться, а Грегори все смотрел. В этом было что-то необычное, даже волшебное. Как ни странно, больше всего ему приглянулось даже не приглашение в бродячие фокусники с гастролями по сельской Америке (пожалуй, это была его идея-фикс в младших классах… но, видимо, он ее уже пережил. Вот если бы шпагоглотателем…), а это короткое «Вы уже в списке».
Было в этом что-то от старой доброй паранойи. Холодная война. Секретные материалы.
Теория заговора.
Сейчас кто-нибудь подойдет к Грегори сзади — бесшумно, положит руку на шерстяное плечо и скажет: «Привет, Малдер». Или… «Это Национальная безопасность, пройдемте с нами». Ха.
Грегори выпустил дым. Снял шерстяную перчатку (серые, какой ужас) и попробовал расправить объявление. Ничего. Ни номера телефона, ни адреса электронной почты. Ни даже позывных аськи или скайпа… Впрочем… нет, только это. «Вы уже в списке».
Мол, перестаньте дергаться, Большой Брат уже рядом.
Конечно, было бы интересно оказаться законспирированным экстрасенсом, спасающимся от государственных органов власти, но чудес не бывает. Или бывают? Сегодня ведь упала злополучная штукатурка? Или все-таки кот совершил акт милосердного вандализма? Надо бы купить ему сливок… Впрочем, Диана не поймет.
Грегори вздохнул.
Еще бы. К тому же у котов от сливок портится пищеварение. Прости, Лорд Вейдер. Никаких сегодня лазерных мечей и «Да пребудут с тобой Великие Сливки». Аминь.
Ветер усилился. Мимо порывом ветра с треском пронесло газету; Грегори зацепил взглядом «…нашел выход». И фотография какого-то не слишком приятного типа. Впрочем, Грегори толком не разглядел.
Воображение.
То, в отсутствии чего Диана всегда его упрекала.
Грегори вынул изо рта сигарету, поискал взглядом урну — ничего похожего. Украдкой оглянувшись, поплевал на окурок, загасил его. Бросил на асфальт и наступил ботинком. Грегори поднял голову, оглянулся — никого.
Над светящейся вывеской аптеки нависает фонарь.
Надо же. Грегори усмехнулся. Первый его противоправный поступок за последний год — не считая наезда на кота на велосипеде. И то это случилось возле дома, когда он пробовал подарок для Дианы. «Странно, я действительно думал, что велосипед ей понравится».
Лорд Вейдер тогда на него неделю дулся. А сегодня… нет, надо все-таки купить сливок.
Грегори натянул перчатку, и, словно этого было мало, сунул руки в карманы пальто. Сразу стало теплее. Он повернулся, чтобы уйти. Прощай, уголок романтики!
Объявление сиротливо трепетало на ветру.
Грегори сделал несколько шагов, когда до него дошло.
Не может быть!
«Да ну». Грегори остановился, повернулся. Объявление висело на прежнем месте. Нет, все-таки показалось. Несколько мгновений в нем боролись гений и лентяй. Лентяй требовал вернуться, а гений — придумать план, чтобы Диана не сразу убила их всех — вернее, сначала кота, потом Грегори.
Победил лентяй. Вернувшись к столбу (ветер теперь был в лицо), Грегори наклонился. Глаза слезились. Грегори моргнул раз, другой. Не мо… Он протянул руку и отогнул листок.
Потом еще раз прочитал. «Меня разыгрывают, что ли?»
Затем оглянулся — никого. Вывеска аптеки раскачивалась на ветру. Бело-оранжевые отсветы от нее плавали в черном и густом, как крем для ботинок, асфальте. Грегори прищурился. Где тут может быть спрятана скрытая камера?
Самое смешное, что даже спаси ты мир в прямом эфире или вытащи из пропасти за хвост африканского слона, никто из друзей и знакомых эту передачу никогда не увидит. А вот если ты сделаешь что-нибудь идиотское, с дурацким выражением на лице, это увидят все — причем не один раз. Как тогда, с велосипедом.
Грегори все же не устоял перед искушением. Он достал из кармана футляр с очками, надел их, спрятал футляр обратно, наклонился и внимательно прочитал объявление в третий раз.
Мда. Вот это шутка. Как раз для скрытой камеры.
Объявление гласило:
«Ты уже в списке. Позвони по телефону… 8-800-000-LSD»
Потом он увидел постскриптум. Готов поклясться, подумал Грегори, минуту назад его не было.
Неровной рукой:
«За твоей спиной стоит человек. Осторожно». Грегори покрылся холодным потом. Он затылком ощущал, что проклятая бумажка не врет, но обернуться — значит признать, что с мозгами у него не все в порядке. Или что за спиной — скрытая камера. Его снимают. Грегори прищурился. Все понятно. Невидимые чернила.
Больше всего (после современного искусства, конечно) он ненавидел передачу «Скрытая камера».
Грегори выпрямился. Приготовился. Резко повернулся — никого. Пусто. Аптека. Фонарь. Ветер гонит листья и обрывки газет.
Где же вы, секретные ловцы экстрасенсов?
В следующее мгновение на плечо Грегори легла ладонь, и чей-то приятный баритон произнес:
— Национальная безопасность. Пройдемте с нами.
* * *
Темнота не угнетает, а добавляет вкуса к жизни.
Пластиковая желтая утка плывет по пластиковому желобу из бежевой пластмассы, ее несет поток воды, вспенивается и передает следующему повороту трассы. В конце концов утку ждет водопад и огромное корыто с водой.
Грегори Пил смотрит на мятущуюся, улыбающуюся утку и думает: все просто. Он — это утенок, пластиковый желоб — его жизнь, а поток воды в этом желобе — просто поток воды. Водопад, это уже сложнее.
Грегори смотрит на утенка, застрявшего на одном из простых с виду поворотов, потом берет и подталкивает его пальцем. Плыви.
Утенок покачивается из стороны в сторону, словно благодаря Грегори, а потом скользит вниз по водостоку жизни. В конце его ждет водопад и купание с головой. В корыте уже собралось десятка два желтых улыбающихся утят.
— Я согласен, — говорит Грегори.
— Вот видите, как просто, — произносит баритон за спиной Грегори. Тот привычно вздрагивает. — Главное, мне даже не пришлось бить вас по почкам или угрожать депортацией в какую-нибудь африканскую страну с труднопроизносимым названием. Кстати, вы знаете, как там сложно нашим агентам? Местная инфляция развивается с такой скоростью, что деньги на автобус мы выдаем им рулонами, пахнущими свежей краской. Кажется, местная денежная единица достигла сакральной цифры в один биллион. И самое смешное, — полковник Хитроу делает паузу, — что я не шучу.
* * *
Развлекайся, как можешь, потом завязывай и беги.
Филин вошел в бар с черного хода, забитого ящиками с гнилыми манго и бананами (как они воняют!). Он брезгливо перешагнул черную кошку, пожиравшую то ли мышь, то ли огромного таракана. Кошка подняла голову и посмотрела на Филина равнодушным мерцающим взглядом. Лапами она продолжала держать что-то темное.
Тьфу ты. Филин сплюнул. Кошка коротко мявкнула и снова уткнулась мордой в добычу.
Чего только не увидишь в задрипанной африканской стране, где даже Юнеско предпочла бы геноцид, чтобы не мучиться выбором, кого спасать.
Филин прошел в закуток, окутанный влажным белым паром, кивнул толстому негру в желтой майке с надписью «Мирохранитель». Пока тот разглядывал Филина маленькими, словно вставленными пинцетом в круглое раздутое лицо, глазками, прошло с полминуты. Филин стоял, чувствуя, что начинает злиться. Из белого тумана то и дело выныривали распаренные негры с белыми мешками, ретортами с зеленой жидкостью и даже с чашкой Петри. Бедлам. Трудовой энтузиазм местной публики потряс Филина, уже привыкшего, что в этой стране быстро двигаются только цены, работники же сферы услуг передвигаются так, словно живут в желтоватом глицерине, загустевшем от времени.
И они кружат, как снежинки.
Наконец, толстый негр кивнул, отступил в сторону. Филин сделал шаг, расставил ноги и закинул руки за голову. Он уже привык, что здесь все встречи начинаются с обыска. Толстый негр аккуратно его охлопал, ощупал, кивнул.
Из тумана вынырнул очередной негр — в фартуке, заляпанном чем-то розовым. Филин поднял брови. На этот раз у негра в руках был полиэтиленовый пакет с белым порошком.
Килограмм на пять, наверное.
— Сайлас вас ждет, — сказал толстый негр. Филин кивнул.
* * *
Не корми волка в лес, он все равно тебя сожрет и убежит.
Полковника звали Натаниэль Хитроу, его лицо напоминало фасад плантаторского дома — благородная сдержанность, аристократизм, чашечку чая, бокал хереса, спиричуэлс и кричи истязаемых негров на заднем дворе. Идиллия морщин в сочетании с жестким прищуром конфедератского снайпера.
Полковник носил форму, как цирковой жонглер — свои тарелки. Главное: не разбить. И улыбайся, улыбайся, зрители это любят. Даже если это тяжелейшая работа на свете.
— И какое у меня задание? — безнадежно спросил Грегори. Надеюсь, его не заставят прыгать в Арктику босыми ногами в снег и гипнотизировать белых медведей? Не хотелось бы. Грегори поежился. Медведей он инстинктивно недолюбливал. От этих тварей всего можно ожидать.
Несмотря на заверения полковника, Грегори все еще не верил в свою экстрасенсорную мощь. Все равно, что оказаться участником ток-шоу «Как вы стали экстрасенсом», по чистой случайности перепутав двери. Вообще-то я хотел в туалет, — робко шепчете вы.
— Прекрасно! Он ТАК мил! — кричит ведущий. Набриолиненные волосы сверкают, как ядерная вспышка на солнце. — Он говорит, что хочет в ТУАЛЕТ! Но прежде чем выйти, может быть, маэстро, вы передвинете силой мысли вот этот стол?
Сверху на канатах выпадает огромный круглый стол. Из плантаторского домика, думает Грегори. О, боже. Смех. Грегори поворачивает голову и видит зрителей. Они смотрят на него и смеются — каким-то ненатуральным смехом, словно только что подавились или на самом деле хотят плакать. Взгляды их направлены… нет, не на Грегори (он вздыхает с облегчением), а на экран. Там написано «СМЕХ В ЗАЛЕ». Затем на экране загорается надпись «АПЛОДИСМЕНТЫ!». Звучат аплодисменты.
— Ну же, маэстро! Смелее! — кричит ведущий. В лучах его улыбки плавятся зубные пломбы. — Сделайте это!
Грегори мнется, смотрит. Затем неуклюже взмахивает рукой. Стол стоит. Грегори видит, как ведущий прижимает что-то в ухе пальцами и яростно шепчет в рукав.
— Попробуйте еще! — говорит ведущий.
Грегори послушно машет, словно отгоняя надоедливых насекомых.
Стол, перекосившись на канатах, взмывает вверх. Грохот.
«АПЛОДИСМЕНТЫ!»
Зрители аплодируют.
— Отлично! — ведущий идет к нему, открыв в широченной улыбке белые зубы. Блеск настолько невыносимо пылает, что Грегори стискивает губы, чтобы от жара не потрескалась зубная эмаль.
Грегори бросается к двери, открывает ее и бежит по коридору.
— Африка, — говорит полковник Хитроу. — Чудесная страна. Вам понравится, Грегори.
И после краткого заминки добавляет — как южанин обещает жене вернуться с головой Линкольна в солдатском вещмешке:
— Я обещаю.
* * *
Нечего рожу кривить, коли рожа крива.
Филин сбросил рюкзак и остановился у заброшенной лачуги. Разрушенные стены, выкрашенные некогда синей, красной и желтой яркими красками, полиняли и рассохлись. В проломе Филин видел чьи-то босые ноги. Почему-то сразу было ясно, что лежит неживой. Из пролома, как грозовое облако, взвились мухи. Филин снял армейскую кепи и почесал бритую голову. Все-таки так было удобнее, да и чего греха таить, привычнее.
Он перевесил фотоаппарат на грудь и снял крышку; она повисла на шнурке. Выжженные цвета африканской деревни — здесь недавно жили кикану, человек двести. Женщины, дети, старики. Мужчины как-то быстро кончились еще на прошлой войне. Вообще, этой стране не везло уже примерно полвека. А ведь когда-то Луанду считалась экономическим и культурным лидером южной Африки.
Спасибо Роберту Могуту и его демократическим принципам. Сейчас мы хоть мертвых кикану может снимать свободно.
Для Нэшнл Джеографик. На премию года.
Филин надел кепи, ослабил на груди лямки рюкзака. Взял фотоаппарат в руки — тяжелый. Сталь, титан, резина, низкодисперсное стекло и прочие прелести профессиональной фототехники. Стоит такой «Никон» как годовой бюджет местной области. Снимать одно удовольствие, если ты профессионал.
Филин достал из отдельного футляра объектив на восемьдесят пять и прищелкнул к корпусу. Отчетливый щелчок. Цифра. Жаль, раньше была пленка — особые получались кадры.
Так, теперь за дело.
Сделав пару снимков (бедняга был убит выстрелом в упор, причем не так давно), Филин наклонился. От раздутого тела шел невыносимый смрад. Жара, что ты хочешь. Филин достал из кармана маленькую запонку для рубашки. Куда бы ее деть?
Звук мотора. Филин поднял голову, чертыхнулся. Воткнул с размаху запонку трупу в бедро (мертвому все равно, а мне некогда) и бросился к дальнему окну.
Выглянув из-за угла, он увидел армейский крытый грузовик. Солдаты, негромко переговариваясь, вышли и направились к хижине. Лица у них были закрыты марлевыми повязками.
* * *
Упрямство путь к величию, но зачем тебе туда?
Грегори спустился по трапу самолета, ступени пружинили под ногами. В него сразу же ударил столб зноя и пыли. В Луанду было жарко, как в калифорнийском варианте ледяного ада. Грегори огляделся. Серо-желтая полоса бетонки, приземистое здание аэропорта. Видимо, он когда-то знал лучшие времена, но Синатра тоже больше не играет в азартные игры — если вы знаете, о чем я.
Все кончилось. Синатра умер. А в Луанду правит народный президент Роберт Могуту, который убил несколько миллионов сограждан и, судя по сведениям полковника Хитроу, собирается убить еще парочку миллионов. Или тройку, сколько там этих кикану?
Сколько бы ни было, будет гораздо меньше.
И в этом ему должен помешать таинственный экстрасенс Грегори Пил. Сам не верю такому счастью. Грегори передернуло.
У трапа стоял черный длинный лимузин. Рядом скучал шофер в темном костюме с белой рубашкой и в черной фуражке. Брюки у него были короткие, так что белоснежные полоски между кромкой брюк и начищенными ботинками резали глаза.
Белые носки. Узкий черный галстук. Господи боже, фанат Тарантино в африканской глуши!
* * *
Извиняйся, а потом бей как можно сильнее.
Грегори вступил на серую бетонку, принадлежащую Луанду. По выгоревшему от зноя полю зеленели тут и там свежие побеги. Грегори вычитал в интернете, что в Луанду только что закончился сезон дождей (четыре дня? Это они называют сезоном?!) и страна расцветает на глазах. Грегори посмотрел направо, затем налево.
Ну, может, не сразу расцветает. Или его глаза не соответствуют. Всякое бывает.
Может, страна ждет, когда уедут туристы.
Грегори остановился, ему чуть не снесли локоть. Ох. Какой-то толстяк пропыхтел извинения. Кажется, на голландском. Было бы логично, если учесть, что с шестнадцатого века здесь существовала голландская колония.
При каждом шаге фотоаппарат больно бил Грегори по груди. Тяжелый профессиональный «Никон». Хорошая легенда — репортер, только одна досадная мелочь. Фотографировать Грегори не умел. Его неспособность компоновать кадр просто феноменальна — проверено на кошках. В буквальном смысле. Единственный удачный снимок получился, когда Лорд Вейдер столкнул фотоаппарат со стола. На переднем кадре запечатлелась удивленная морда кота, а на заднем — четко — фигура Грегори, открывшего рот, чтобы заорать «Что ты делаешь?!».
Бывают же способности у людей. А бывают и неспособности. Таланты со знаком минус.
* * *
Убей врага, а потом надругайся над его женой и домашними животными.
— Другими словами, вы считаете эти условия неприемлемыми?
Филин стоял, положив руки на затылок, посреди небольшой комнаты, украшенной плакатами и вырезками из газет. Со всех вырезок и плакатов на него смотрел один и тот же человек — крупный, небритый негр, иногда усталый, помятый, иногда — в религиозном почти экстазе. Один из снимков изображал, как взбешенные люди в военной форме, в беретах, с русскими автоматами затаскивают человека в микроавтобус. Лица человека не видно, белая рубашка задралась, обнажив впалый живот со шрамом. Этот снимок обошел тогда полмира.
Филин знал, что шрам от удаления аппендикса, а не от пыток, как можно было бы подумать. А еще он знал, что Сайлас Баргас — человек на снимках — носит в правом кармане цветастой рубашки пузырек с таблетками. И не может без него жить.
— Я считаю эти условия дурацкими, — сказал Филин. — Если без оглядки на начальство. Но таковы условия сделки. Максимум, что я могу, — предложить вам вмешательство третьей силы.
У человека в цветастой рубашке один глаз рассечен шрамом и белый, а другой нормальный, но смотрит в сторону, мимо Филина. Это слегка раздражает.
Человек достает из кармана рубашки пузырек, отщелкивает крышечку. На розовую ладонь летят две белые капсулы. Еще две. Еще одна. Целая горка.
— Понимаю, — говорит Филин. — Это не совсем то, о чем мы договаривались, но это хороший вариант. Можно, я опущу руки?
Негр молча качает головой. Они в комнате одни — толстый «Мирохранитель» остался за дверью.
Что ж. Филину не впервой.
— Тогда я продолжу. Скоро прибывает один человек… он поможет с вашей проблемой. Президент Могуту — вполне возможно, он больше не будет президентом. Мы умеем решать такие проблемы. — Филин останавливается и смотрит, как человек запрокидывает голову. Белые капсулы проваливаются в темное жерло вулкана. Необходимая жертва. Опиаты.
Он их даже не запивает, словно это конфеты.
Человек опускает голову и смотрит на Филина здоровым глазом.
— Когда-то мы были друзьями, — говорит человек внезапно.
Филин впервые слышит его голос. Это хриплый, слабый, с пневмоническим присвистом голос, но медь бухенвальдского набата звучит в нем отчетливой ноткой.
— С кем? — глупый вопрос.
— С Робертом. Тогда мы жили в одной комнате. Когда мы учились в университете, я давал ему списывать. Сейчас я бы задушил его собственными носками.
Филин смотрит на человека в цветастой рубашке. Вполне возможно, это чокнутый наркоман и убийца, левый экстремист и поклонник Че Гевары, единственный нормальный человек в этой безумной стране.
— Войска вашей страны не спасут наш народ, — говорит Сайлас Баргас. — Потому что вы хотите спасти всего-навсего тела, а Роберт губит их души. Вы думаете, я люблю кикану? Я люблю их не больше Роберта, но я не стал бы убивать целый народ только ради того, чтобы посмотреть, как умрет целый народ. И Роберт не стал бы… раньше. Он безумен, но не до такой степени. Я думаю, за этой подготовкой кроется нечто иное.
— Что же? — Филин совсем не удивлен.
— Нечто более страшное.
* * *
Нужно отдать нечто ценное, чтобы получить другое ценное.
Грегори подумал, что — в придачу к его заданию — ему не хватает еще черного лимузина. Сразу вспомнился фильм «Красотка». Нет уж, никаких Ричардов Гиров, пожалуйста.
Но авантюрная жилка, о существовании которой у себя он раньше и не подозревал, дрожала в предвкушении.
Сейчас он пойдет мимо любителя Тарантино, тот сначала вглядится пристально, а затем бросит ладонь к козырьку и скажет:
— Добро пожаловать, мистер Пил. К вашим услугам, — и распахнет сверкающую черную дверь.
Глупо, если окажется, что этот лимузин для него. Грегори вздохнул. Слава богу, он уже себе один раз напророчил. Хватит.
Шофер лениво зевнул — розовая дыра глотки, как у львов на канале Дискавери. Самое время окликнуть меня, мысленно сказал Грегори. Ну же. Он пошел вдоль лимузина.
Сейчас откроется окно, и оттуда скажут: мистер Пил!
Лимузин закончился, а окно так и не открылось. Грегори остановился. Что ж, хватит чудес на ближайшее время. Где тут у нас автобус? Или такси?
Он повернулся.
— Мистер Пил! — окликнули его сзади. Что? Грегори повернулся. К нему подбежал запыхавшийся человек в светлом костюме.
— Да, это мое имя.
— Здравствуйте! Я секретарь доктора Могуту. — Человек шумно выдохнул. — Простите, у нас мало времени. Президент вас ждет.
— Кто?
Человечек вскинул голову, кольнул взглядом:
— Народный президент республики Луанду доктор Роберт Могуту. Вы же в курсе, как понимаю? Мне сказали, вы журналист?
Будьте вы прокляты, полковник!
— Конечно, — ответил Грегори. — Куда бежать?
— Бежать? — человек-секретарь повел головой. — Не надо никуда бежать. Прошу в лимузин!
* * *
— В общем, все… — Грегори выключил диктофон. Черт, почему ему никто раньше не говорил, насколько это тяжелая работа? — Спасибо за откровенные ответы, господин президент.
— Отлично. А теперь сделайте снимок, — велел президент.
Сфотографировать?! Он что, действительно этого хочет? Грегори с сомнением повертел в руках тяжелый «Никон». Когда в тот раз он снимал Диану, получилось нечто чудовищное. Искаженная, злобная мегера из кошмарного сна. Даже не подумаешь, что обычная «мыльница» может сотворить такое с красивой (а Диана очень красивая!) женщиной. Что же сделает его не-талант с этим пожилым и не самым красивым негром?
— Ну же, — добродушно велел президент. — Я не кусаюсь.
Грегори набрался храбрости и поднял камеру к глазам. Посмотрел в окуляр.
Щелк. Щелк. Щелк. Затвор фотоаппарата сработал так быстро, что Грегори не успел даже прищуриться. Президент поморгал.
— Что ж, на этом все. Да… Как называется ваше издание?
— «Дикая природа», — сказал Грегори. О, черт!
Молчание.
— Вы, надеюсь, шутите, — Роберт Могуту нахмурился.
— Э… конечно. Простите.
Дверь лимузина открылась.
— Капитан Мендоса, — президент смотрел выгоревшим, утомленным взглядом. — Пусть этого человека доставят в отель. Он гость нашей страны. Не самый желанный, — добавил он со значением. Грегори похолодел. Роберт Могуту улыбнулся: — Шучу, мистер Пил. Шучу, простите. Это почетный гость. Капитан, распорядитесь.
Мендоса кивнул.
* * *
Приходи посмотреть и уходи, не глядя.
Грегори спустился на лифте, кивнул черному, блестящему, как хромированный кадиллак, лифтеру, прошел через холл гостиницы мимо стойки рецепшен. Кхм. Грегори огляделся и втянул голову в плечи. Портье улыбался так, словно поймал Грегори на курение травки в номере, и это теперь их общая тайна.
Миновав швейцара, услужливо распахнувшего дверь, Грегори вышел на улицу. После кондиционированной прохлады было слегка странно окунуться в жару. Между лопатками сразу взмокло.
Интересно, с чего обычно начинают осмотр столицы Луанду?
За порогом гостиницы была ночь, и горели уличные огни. Слева через площадь стоял армейский джип, рядом скучал патруль. Офицер, здоровенный негр в красном берете, взглянул на Грегори как на пустое место и отвернулся.
Грегори пожал плечами. Похоже, здесь американцев любят не больше, чем в Европе. Что, вас мы тоже бомбили? Сухой ветер гнал по улице песок, бумажные листы и пустые сигаретные пачки. Одна из газет взлетела и унеслась прочь, как белая птица.
Интересно, где тут можно купить путеводитель?
— Помните, — сказал полковник Хитроу. — По легенде вы опытный фоторепортер, журналист. Журналисты не возят с собой путеводители.
— Правда? — удивился тогда Грегори. — Но почему?
— Потому что тогда они начинают думать, что знают страну лучше, чем люди, там живущие. И пропадают без вести.
Может быть, полковник и прав. Грегори вдруг обнаружил, что понятия не имеет, где находится.
Впрочем. Он огляделся. Вот очень даже симпатичное кафе.
Что ж. Попробуем, какое в Луанду кофе.
* * *
Стремительный полет разбил меня в лепешку.
Многое случалось в жизни Филина, но сейчас он не понимал ничего.
Он опустил бинокль, достал носовой платок и начал протирать окуляры. На самом деле стекла были чистые, но ему нужно было взять паузу. Подумать.
Прислонившись спиной к валуну, он посидел некоторое время, прикрыв глаза. Потом, вместо того, чтобы вернуться к наблюдению, положил бинокль на камень и достал навигатор. Одно нажатие кнопки. Экрана высветился белым, потом появилась малиновая полоса загрузки… пятьдесят процентов… семьдесят пять… готово.
На спутниковой карте Африки ярко горела зеленая точка. Филин движением пальцев увеличил масштаб. Нет, все точно. Что, спросил он себя, думал, будет ошибка? Нет уж, придется тебе поверить.
Проклятая страна. Проклятые люди.
Проклятый континент.
Точка на электронной карте, засеченная со спутников, указывала местонахождение трупа. Тот самый кикану, которого он нашел вчера утром. Следуя за сигналом навигатора, Филин добрался сюда, залег в скалах с биноклем и что же он видит? Вот это.
Филин взял бинокль и выдохнул. Все, хватит откладывать. Он решительно приложил окуляры к глазам.
Огромный лагерь беженцев. Женщины, дети, старики и взрослые мужчины — на одной крытой площадке, обнесенной колючей проволокой. Охрана в армейской форме с автоматами. А дальше, за лагерем — огромные корпуса, похожие на заводские.
Гигантские трубы уходят вверх.
И из них идет в голубое небо черный, черный, мать его, черный дым.
Надо сообщить. Филин отнял бинокль. Я должен успеть…
— Руки вверх!
Он повернулся и увидел наставленное на него дуло автомата.
* * *
Не бойся потерять то, чего не имеешь.
Грегори Пил, в белом махровом халате, вымытый и высушенный, стоял перед зеркалом в спальне и держал в левой руке стакан с колой, а в правой — телефонную трубку. Полковник Хитроу был сегодня сама колониальная отзывчивость.
— Все в порядке, Грегори, — говорил полковник. — Все под контролем.
— А как же моя жена? — Грегори поднял стакан и глотнул ледяной колы. Затылок пронзило ледяной иглой.
— Насчет этого не беспокойтесь. Мы сообщили вашей жене, что вы сбежали в другой штат.
— Кхм, — Грегори поперхнулся колой.
— …с другой женщиной. И погибли там в автомобильной аварии. Вас сбил грузовик, если вам интересно. Вы переходили улицу на красный свет.
— Но я никогда так не делаю!
— Уверяю вас, Грегори, — сказал полковник. — Больше вы действительно так никогда не сделаете. Коронер признал вашу смерть. Официально вы мертвы сорок восемь… нет, уже сорок девять часов.
Грегори поднял руку и обнаружил, что волосы у него наэлектризовались и встали дыбом. Чертов гостиничный фен.
Потом понял, что его смутило.
Диана придет в ярость.
— Как? Зачем?! Почему нельзя было просто сказать, что я сбежал и умер? Зачем эта… женщина?
— Иначе бы ваша жена потребовала бы тело для опознания. На это мы пойти не могли. Пришлось бы предоставлять тело. Не убивать же ради вас какого-то бездомного?
— Правда? — спросил Грегори с сарказмом. Сегодня его уже ничто не удивляло. — Почему нет? Вы же обычно так делаете!
— Вообще-то, да, — согласился полковник после некоторого молчания. — Обычно мы так делали. Но сейчас сложные времена для Национальной безопасности. Налогоплательщики нас не поймут.
— Потому что это дорого? — Грегори поднялся на новую вершину сарказма.
За тысячи миль от Грегори полковник покачал головой.
— Потому что это аморально.
Выбитый из колеи, Грегори помолчал. В зеркале отражалось бледное осунувшееся лицо свежеиспеченного прелюбодея и мертвеца. В провалах глазниц сгустилась потусторонняя тьма. Кажется, еще чуть-чуть и от шевелюры полетят зеленые искры, и страшный голос закричит «Оно живое! Живое!». Кстати, о Диане. Черт, Грегори скривился.
Черт-черт-черт.
— Полковник, как моя жена приняла это известие?
Долгая пауза. Грегори подумал, что впервые понимает, что такое разговор с астронавтами, находящимися на орбите. Ответа приходится ждать по несколько минут. Задержка сигнала, что поделаешь.
— С мужеством, — сказал полковник.
— Очень надеюсь. Потому что… — Ну, же скажи это! — Понимаете, я отправил ей открытку…
— Что?
— Открытку. Ну, я в тот вечер был слегка расстроен… выпил. Тогда мне это показалось хорошей идеей…
— Хорошей идеей?! — взревел полковник. — Когда вы это сделали?
— Ну… не так чтобы давно.
— Когда?!!
— В первый вечер, как приехал. Понимаете, мне было одиноко… и я пошел в кафе, а там — стойка с открытками…
— Вы… глупый бестолковый самодовольный малообразованный недисциплинированный мудакоподобный человекообразный объект не достойный оперативной разработки! — полковник выговорил это на одном дыхании. — Что вы еще успели натворить?
— Ну… если вы спрашиваете…
* * *
Для самозванца главное — знать меру.
Грегори выключил просмотр и положил «Никон» на стол. Фотоаппарат увесистый, особенно по сравнению с мыльницами, с которыми Грегори раньше имел дело — обрезиненный кирпич из магниевого сплава глухо стукнулся о лакированную поверхность. Грегори покачал головой. И зачем мне только понадобилось в это влезать?
Снимать президента, ага. Для «Дикой природы», ага.
Идиотская «легенда».
Затылком он чувствовал ледяную струю — кондиционер работал на полную. Только здесь, в номере, можно спрятаться от жары — на улице днем лучше вообще не появляться, сердце начинает сбоить, словно погруженное в тяжелую вязкую воду…
Удушье.
Грегори покачнулся, вцепился пальцами в край стола. Закрыл глаза. Спокойно, спокойно, ты что-нибудь придумаешь.
Это снова случилось. Как тогда, со снимком Дианы…
Сердце трудно, с усилием толкнулось в груди. Грегори почувствовал подступающую тошноту. Весь этот город, вся эта Африка… зачем он здесь? Только для того, чтобы быть задушенным плотным и скользким, как подушка с искусственным наполнителем, телом жары? Или… Грегори беспомощно посмотрел на фотоаппарат, чернеющий на столе, как надгробный памятник «тайному экстрасенсу». Или — если эти снимки увидит тот же капитан Мендоса — быть выведенным во двор и застреленным в затылок?
Они ведь и руки могут отрубить. Грегори видел такое в новостях. Отрубят и напишут «Без комментариев».
Грегори поднял голову. Номер перед глазами раскачивался.
Надо уезжать. И плевать, чего от него хочет полковник Хитроу.
Впрочем… Грегори почесал лоб. В наше время для борцов за свободу предусмотрен запасной вариант…
* * *
Закончив набирать, Грегори секунду помедлил. Вперед! Решительно нажал на ввод, закрыл ноутбук и откинулся на кровати. Теперь все — ничего не изменишь. Теперь это увидит весь мир. Спамеры за свободу, ага…
В следующее мгновение в дверь номера осторожно постучали.
— Вам сообщение, — сказали за дверью. Грегори открыл защелку, перед ним стоял курьер.
— Грегори Пил? — деловито осведомился курьер. Под красной курткой на нем был серый армейский комбинезон. Странно, подумал Грегори.
— Да, а что вы хотели?
В следующее мгновение в лицо ударила струя из газового баллончика. Темнота.
* * *
— Руки держать за головой, — предупредил «Мирохранитель» и вышел, прикрыв за собой дверь.
Они остались наедине. Такого огромного негра Грегори видел только в повторе передачи «Лучшие игры НБА».
— Мое имя Сайлас Баргас, — сказал негр.
Видимо, предполагается, что Грегори должен его знать? Рок-звезда? Может, баскетболист? Но чернокожий явно ждал реакции — ну и лицо у него. Страшный, как из фильмов ужасов. Может, он знаменитый актер? Грегори смог только кивнуть и выдавил:
— Очень приятно.
— Вас зовут Грегори, верно? — негр смотрел на него живым глазом, но чуть искоса. — Располагайтесь и ничего не бойтесь. Вы у меня в гостях.
Где-то я это уже слышал, подумал Грегори.
— Да. Спасибо.
— Что вы обычно делаете, когда вас загоняют в угол?
Не самый обычный вопрос для похитителя.
— Что? — Грегори почесал подбородок. — Обычно я вызываю морскую пехоту и бомбардировочную авиацию…
Сайлас смотрел на него со странной серьезностью.
— Шутка, — сказал Грегори, смутившись. — Не очень удачная, извините.
— И как, помогает? — хрипло спросил Сайлас. Было страшно его слушать.
— Что помогает?
— Морская пехота.
— Кхм. — Грегори открыл рот, закрыл. — Не очень. Я такое только в фильмах видел, — признался он. — Там стоит кому-то попасть в руки террористов, сразу вызывают морскую пехоту, вся президентская рать ходит на ушах, огненный закат, и с авианосцев взлетают самолеты. Правда, — Грегори замялся. — Как оказалось… я не знаю, по какому номеру звонить.
— Вы же американец.
— Я из Портленда. А… можно мне опустить руки?
— Нет.
— А… а зачем вы меня сюда привезли?
Негр достал из кармана рубашки бутылек. Открыл его и высыпал на ладонь горсть белых капсул.
— Продолжайте, — велел он Грегори. — Так что произойдет, если вы позвоните в консульство и скажете, что вас похитили?
* * *
— Что вы видите на этих снимках?
Сотни фотографий. Изможденные люди в полосатых робах за колючей проволокой, надпись готическими буквами на табличке. Американский солдат времен Вьетнама наставляет в затылок стоящему на коленях пленному пистолет. Атомный гриб над городом. Грегори вздохнул, его мутило.
— Смерть, — сказал он тихо. — Везде смерть.
— Неправильно. Это жертвоприношение, — сказал Сайлас. — Зачем, по-вашему, была атомная бомбардировка, а до того сожженный Дрезден и Токио? Сотни тысяч мирных жителей погибли в пламени… Зачем были нужны немецкие концлагеря? Зачем ваши соотечественники американцы с лупой бегают по глобусу, выискивая, где бы еще сбросить бомбы?
Сайлас помолчал.
— Это жертвоприношение, — сказал он наконец. — Все очень просто. Вы приносите богам жертву. И страна живет хорошо. Но есть одна мелочь. Одна важная мелочь. Нужно при этом быть тем, кто приносит кого-то в жертву. И жертва должна быть невинна. Понимаете? Иначе как боги разберутся, кто здесь жрец, а кто жертва? — великан вскинул голову. Страшный и неумолимый. — Почему Германия, не смотря на ужасающее поражение во Второй Мировой, потом так развернулась? Мировая держава! Почему, спросите? Жертвы. Японцы, убившие сотни тысяч китайцев и прочих азиатов, сейчас живут почти в золотом веке?
— То есть, всегда есть тот, кто приносит жертву… — понял Грегори. — Это важно?
— Да. Причем делает это сознательно. И не солдат. Невинных людей. Боги ценят, чтобы сознательно. Они старые и примитивные — ты мне, я тебе. Натуральный обмен.
— Правда?
— Они все такие, если честно. — Сайлас помедлил. — Боги смеются над принесением в жертву самого себя. Им нужна теплая кровь. Война — это не то. Солдаты — это жрецы. Сколько бы ты не убил солдат, богам все равно. Им нужна невинная кровь. Женщины, дети, старики…
— Другими словами, вы хотите сказать… — Грегори не договорил.
Сайлас кивнул изуродованной головой.
— Роберт Могуту готовит не геноцид. Он готовит огромную гекатомбу. Вот телефон. — Он мотнул головой в сторону стола. — Номер посольства помните? Звоните.
* * *
Но позвонить он не успел.
— Что вы там видите? — спросил Сайлас.
За дверью зазвучали выстрелы, удары, крики. Сайлас выпрямился. Белый глаз его сверкал безжалостным религиозным огнем.
«Уродливый гений революции», вспомнил Грегори заголовок на вырезке, висящей на стене. Теперь он понимал, насколько это верно.
БУМ. Здание содрогнулось.
— Отойдите от окна, — сказал Сайлас. — Кажется, это танковое орудие.
На улице застрекотал пулемет. Звук был сытый, блестяще-латунный, дробящийся, как раскатывающиеся по мостовой гильзы. В здании кто-то закричал. Выстрелы стали чаще и резче, словно втыкали гвозди совсем рядом, через стену. Стекла задрожали.
— Вы не попытаетесь уйти через черный ход? — спросил Грегори.
Сайлас покачал головой.
— Нет никакого черного хода. Не для меня.
В следующее мгновение дверь распахнулась.
— Командир! — крикнул «Мирохранитель». — Они уже…
Выстрел. Грегори вздрогнул. Толстый негр дернулся и обмяк. Он лежал на пороге, на желтой спине расплывалось кровавое пятно. Солдаты ворвались в дверь, кто-то наступил на мертвеца. Русские автоматы смотрели теперь на Сайласа.
Сержант повернул автомат на Грегори. Кажется, конец. Грегори почувствовал, как все внутри обрывается, точно при попадании в воздушную яму.
— Он американец, — сказал Сайлас хрипло. — Он был у меня заложником.
Сержант посмотрел на Грегори, кивнул — видимо, поверил. Перевел автомат на великана. Грегори вздохнул.
— Вы человек, именующий себя Сайласом Баргасом? — спросил сержант.
— Я сам Сайлас Баргас, — негромко сказал тот. — А вы кто такие?
— Народная армия Луанду. Вы арестованы по обвинению в терроризме и предстанете перед справедливым судом…
— Сомневаюсь, — сказал великан.
— Не понял?
Великан шагнул вперед, по-прежнему держа руку в кармане рубашки.
— Не советую стрелять, капрал, — произнес Сайлас негромко. — Искренне не советую. — Он медленно вытянул руку из кармана. Пальцы были сжаты вокруг чего-то цилиндрического по форме, большой палец лежал сверху. Ноготь побелел от напряжения.
— Это нажимной взрыватель, — Сайлас обвел солдат взглядом живого глаза. Они шарахались — прекрасно их понимаю, подумал Грегори. — Стоит мне отпустить палец, никого из нас больше на свете не будет. Мы все отправимся в полет к звездам. Все это здание.
Солдаты отшатнулись, попятились к двери. Через минуту комната опустела. За окном грохотали далекие выстрелы.
Сайлас опустил руку и посмотрел на Грегори.
— Ну, что вы на это скажете, мистер Пил?
— Вы самый огромный и самый ужасный человек, которого я видел в жизни, — искренне ответил Грегори.
В следующее мгновение дверь распахнулась, автоматная очередь ударила великану в грудь.
Огромное тело отбросило назад, стол опрокинулся, десятки фотографий взлетели под потолок. Освенцим, Дрезден, Хиросима, Милай. Ряды расстрелянных, искалеченных, казненных людей. Горы трупов. Черные поля мертвецов. Фотографии кружились и падали, как опавшие листья.
Сайлас лежал на полу, раскинув огромные черные руки.
Грегори подумал, что еще чуть-чуть, и он поднимется.
— Д-до… — губы Сайласа шевельнулись. Кровь хлынула и залила подбородок.
— Что ты сказал? — капитан наклонился, чтобы лучше слышать. Автомат его смотрел на огромное тело со следами аккуратных пулевых отверстий.
— До вечности, — сказал Сайлас и замер. Капитан Мендоса выпрямился и кивнул солдату.
Грегори словно в полусне смотрел, как солдат наклоняется и с трудом, очень осторожно, разгибает пальцы мертвого революционера. Пауза. Солдат удивленно поднял брови, повернул голову.
— Что там? — спросил капитан Мендоса резко.
— Вот, — сказал солдат. Протянул руку.
На ладони у него лежал пузырек из белого пластика, запачканный кровью.
— Проклятый наркоман, — капитан сплюнул. — Уходим!
— А с этим что? — солдат кивком показал на Грегори. Холодный, промороженный взгляд Мендосы остановился на тайном экстрасенсе. Грегори поежился. В Африке совсем не жарко, надо же. Капитан никак не показал, что узнал Грегори.
— Возьмем с собой, — капитан отвел взгляд и пнул тело Сайласа. — И эту падаль тоже.
* * *
Когда грузовик остановился, была уже глубокая ночь. Откинули тент, выгнали всех. Солдат заглянул в лицо Грегори и отшатнулся. Грегори, проехавший путь в компании с мертвым революционером, вряд ли выглядел счастливым. Особенно когда его заставили вытаскивать тело Сайласа вместе с другими арестованными.
Даже в темноте, при свете луны, Грегори видел огромные трубы, устремляющиеся в небо. Как на том снимке… черт.
В камере было сухо и жарко. И темно.
— Позвоните в консульство! — крикнул Грегори. — Я требую… — шаги стихли вдали.
— Вы американец? — спросили с интересом. В темноте кто-то шевельнулся и сел. Лицо оказалось на бледном свету, падающем из окна. Небритое и осунувшееся.
— Да, — сказал Грегори, помедлив. — Портленд, Орегон. Грегори Пил.
Сосед слабо улыбнулся.
— Джейсон Янг, Индиана. Но все называют меня Филин — я когда-то их фотографировал. Рад знакомству, Грегори. В какой чертовой дыре мы оказались, верно?
— Здесь что? Тюрьма?
— Если бы, Грегори. Боюсь, все гораздо хуже. Здесь ад.
Грегори вспомнил рассказы Сайласа.
— Они приносят кикану в жертву, верно?
Филин качнул головой. Не знаю.
— Вы можете это остановить? — спросил он вдруг.
— Я?
* * *
Президент Роберт Могуту спасает страну. Запад ему не поможет, он это уже давно понял. Все разваливается.
Геноцид из отчаяния. Что это за страна такая? Если она в такой черной дыре, что единственный способ спасти ее — помощь богов?
Когда человек загнан в угол, он делает страшные вещи.
* * *
— Вы, — сказал Филин. — Вы же тайный экстрасенс.
— Вы в это верите?
— Нет, конечно. — Филин посмотрел на Грегори, в глазах его плавилась надежда. — Но что мне остается?
Грегори вздохнул. Что ж. Как же там было? Взмахиваешь рукой, и сверху выпадает огромный рояль.
— Луанду чудесная страна, — медленно сказал Грегори. Поднял руку. — Об одном прошу. Оставьте ее в покое, сволочи!
* * *
— Оставьте ее в покое, сволочи!
Грегори взмахнул рукой, надеясь, что выглядит не полным идиотом, а хотя бы… ну, с проблесками здравого смысла. Хотя как в такой ситуации может помочь здравый смысл? Быстрее сойти с ума?
И сверху падает черный блестящий рояль…
Прошло несколько минут. Грегори огляделся. В камере ничего не изменилось, разве что света стало, кажется, еще меньше. Филин смотрел из темноты, глаза его поблескивали, как у ночной птицы.
— И что дальше? — спросил Грегори.
— Ну, это была неплохая попытка, — дипломатично ответил Филин. — Могло быть… хмм… и хуже.
— Еще хуже? — спросил Грегори. К чему эта деликатность? И так ясно, что экстрасенс из него не получился. Одно дело — сделать фото, от которого потеряет сон режиссер «Техасской резни бензопилой», совсем другое — творить настоящие чудеса.
— Ну, вас могло стошнить.
Спасибо, Джейсон Янг, Индиана, подумал Грегори. Ты настоящий друг. Жаль, что нашей дружбе так недолго осталось. Вряд ли нас выпустят отсюда живыми. Они с Филином — американцы, а значит, нежелательные свидетели. «Наш МИД очень резко реагирует на попытки похищения граждан США».
Взлетающие на закат самолеты, точно.
Поэтому американцы исчезнут. Как исчез известный всему миру Сайлас Баргас. Грегори при мысли о нем сглотнул. Этот человек был «рок-звездой» революции, он едва не получил Нобелевскую премию мира (ну, со слов Баргаса выходило именно так), а его просто пристрелили на грязном полу. Вот как выглядит современная волшебная палочка, подумал Грегори. Как ржавый, сделанный в Китае, русский автомат.
А теперь солдаты зачем-то привезли сюда труп Баргаса.
Зачем им трупы?
В следующее мгновение ржаво заскрипела дверь камеры. Полоска света. Грегори прищурился.
— Американец? — сказали оттуда с жутким акцентом. — Эй, американец, тебя хотеть видеть Папа.
* * *
Людям глубоко плевать, что Апокалипсис уже начался. Главное, чтобы их не трогали до самого финала.
— Чувствуйте себя как дома, — сказал президент.
Грегори подошел к окну. Пол был выстлан багрово-красным ковром; цвет его давил на глаза, словно нажимали большим пальцем. Толстый ворс под ногами нехотя проминался. Багровый — чтобы не было видно крови, подумал Грегори. Затем: что за чушь? На дворе двадцать первый век. Подобное варварство давно ушло в прошлое…
Ага. Варварство ушло, а лагеря смерти остались.
Ах, это варварство. Вечно оно забывает свои вещи…
За окном, в свете неровной луны, виднелись заводские корпуса и гигантские трубы, уходящие в небо. Из них поднимался в черноту белесый, какой-то очень аккуратный, дым.
— Я знаю, что вы хотите сделать, доктор, — Грегори повернулся. — Жертвоприношение. Гигантская гекатомба, так?
Очки президента Могуту блеснули.
— Мне приказать вас расстрелять? — спросил он с интересом.
Грегори вздохнул.
— Может, просто ответите на вопрос?
Президент от неожиданности моргнул. Посмотрел на Грегори холодным равнодушным взглядом, потянулся и снял очки. Положил их на стол.
Медленно выпрямился в кресле. Располневший, пожилой, очень усталый негр в аккуратном фиолетовом костюме.
И вдруг начал смеяться. Грегори вздрогнул.
— Почему вы?..
— Кто рассказал вам эту красивую… чушь?
Грегори почувствовал себя глупо. Вместо того чтобы оправдываться и кричать, доктор удивился.
— Но… — начал Грегори и замолчал.
— Сайлас? — доктор помедлил. Достал из нагрудного кармана сложенный вчетверо носовой платок, вытер под одним глазом, затем под другим. Грегори невольно вздрогнул. Эти аккуратные движения напугали его больше, чем угроза расстрела.
— Думаю, Сайлас, — президент убрал платок в карман пиджака. — Он всегда был склонен к излишней драматизации. Еще в те времена, когда мы учились в университете — он на младшем курсе, я на старшем. Сайлас всегда выбирал Шекспира там, где я предпочел бы Мольера.
— Но заводы… — Грегори замолчал. Что-то тут было не так.
— Единственное предназначение этих труб, — президент мотнул головой в сторону окна, — давать дым. Много дыма. Дымовая завеса — в буквальном смысле слова. Думаю, ваши спутники давно отметили это место как «фабрику удобрений». Почему нет? Удобрений здесь хватает.
В целом, они правы. Это место — действительно мой секретный сад.
* * *
— Что вы здесь видите? — спросил доктор.
На столе лежал фотоаппарат. Черный профессиональный «Никон». Грегори покосился на него и невольно сглотнул.
— Это… не мой, — сказал он на всякий случай.
— Конечно, нет, — президент удивился. — Это вашего друга-шпиона. Я просто поражен: сколько вокруг любителей фотографии. Которые дадут фору любому профессионалу. Взгляните… — президент нажал кнопку на пульте, плазменный экран над головой Грегори включился. — Правда, замечательная работа?
Грегори поднял голову. Действительно. Снимок замечательный.
Снимал настоящий мастер.
Молодой негр лежал на боку, вытянувшись и широко раскрыв глаза. Лицо его было обсыпано песком, на щеке устроилась муха. В мертвых зрачках отражались чьи-то ноги в армейских ботинках.
Следующий кадр. Голые негры, похожие на живые скелеты, сидят за ячеистой решеткой. Руки тонкие как спички. Во взглядах — страх и бесконечное терпение.
Выразительно. Лики войны.
— Теперь другое, — сказал президент. — Вам понравится.
Изображение сменилось. Грегори открыл рот, тут же закрыл. О, черт…
С экрана на него смотрел чудовищный, пугающий монстр — в котором без труда узнавался народный президент Роберт Могуту. За спиной монстра выстроились изможденные тени. Тени рядами уходили куда-то за горизонт. Из головы и плеч монстра вырастали гигантские трубы, из них валил багровый дым, напоминающий потеки крови на асфальте. И одновременно этот «дым» казался Грегори потоком мясного фарша, как в старом клипе «Пинк Флойд», там, где школьники падали в гигантскую мясорубку.
— Прекрасно, мне кажется. Вы удивлены? — спросил Роберт Могуту. — Понимаю, понимаю.
Конечно, Грегори узнал фотографию, которую выложил в Живой Журнал. Теперь, наверное, это уже один из самых популярных снимков в интернете…
— Целых семнадцать просмотров! — сказал президент. — Мои поздравления, мистер Пил. Один кадр, несколько фраз — и пожалуйста: еще семнадцать человек меня ненавидят! Я всегда говорил, что искусство — самая опасная вещь после атомной бомбы…
Самое интересное: четверо из этих семнадцати — люди из моей секретной службы. Вы заводите себе поклонников в самых неожиданных местах, мистер Пил.
— Мои специалисты говорят, что это не монтаж. Никакого фотошопа. Не знаю, если честно, что это значит… но его тут нет. Вы сделали это сами, одним щелчком камеры. Верно, мистер Пил?
Президент рассматривал Грегори с любопытством ученого-энтомолога, нашедшего достаточно редкую, но все-таки, увы, не уникальную, бабочку.
— Интересно. И что мне теперь с вами делать, мистер Пил? Что молчите?
Грегори откашлялся.
— Отправьте меня домой первым классом, пожалуйста, — сказал он. Лицо доктора вытянулось. — Или, если это сложно, можно и третьим. Или даже в контейнере для собак. Я не привередлив.
— Боюсь, домой вы поедете в чем-нибудь цинковом и запаянном, — доктор рассмеялся, показав белые зубы. Повернулся к охранникам. — Вызовите мне капитана Мендосу.
* * *
У двери замерли два охранника — похожие, как братья, только один повыше ростом, а другой пониже. Оба белые, блондины в темных очках. Скандинавского типа, стрижки площадкой. Наемники, решил Грегори. На месте президента Могуту я бы тоже больше доверял наемникам.
Через минуту появился капитан Мендоса. Холодные глаза смотрели на президента с таким же равнодушием, как раньше — на Грегори.
А этого типа небось выгнали из колумбийского картеля — за жестокость.
— Возьми того, другого американца… — приказал доктор. — Лысого шпиона… и убей.
Грегори поднял голову. Нет!
Мендоса медленно кивнул.
— А этого? — спросил он. Пауза. Грегори похолодел. Колени ослабели настолько, что казались сделанными из подтаявшего мороженого. Что делать? Герой на его месте попытался бы убить тирана и убийцу подсвечником. Есть тут подсвечники? Грегори в отчаянии огляделся. Хотя бы один?
— Этого пока не надо, — решил президент. — Иди.
Одиночный далекий выстрел. Грегори вздрогнул. Вот и конец Джейсону Янгу, Индиана… Прости, друг. У меня не получилось…
«Все зовут меня Филин. Я их раньше фотографировал».
Еще выстрел. Видимо, контрольный, как это бывает в боевиках.
— Зачем? — сказал Грегори. Он хотел узнать — зачем было убивать Филина, но президент понял по-другому.
— Зачем я это делаю?
Ох, подумал Грегори. Ну почему все злодеи такие нудные? Как в кино.
* * *
— Что мы здесь производим? Это называется анорексин, биодобавка к продуктам фирмы «Реунион». — Президент Могуту поморщился, словно от самого названия дурно пахло. — Но потом человек может есть сколько угодно — но будет не набирать вес, а только худеть.
Для моей страны — это совершенно бесполезное изобретение. Вы понимаете. Но для вашей…
Ген голода. Когда человек голодает достаточно долго — в его организме вырабатывается некий фермент, что ли. По крайней мере, мне так объяснили эти… ученые.
Так вот зачем трупы, понял Грегори. Кикану, которых целенаправленно поставили в невыносимые условия, идеально подходят для выделения из их тел этого «гена голода».
— Они добавляют это вещество в продукты для похудания. Бедный идеалист Сайлас назвал бы это гекатомбой? — Могуту улыбнулся. — Впрочем, почему нет? Ведь что такое гекатомба, мистер Пил? Жертва? Конечно, жертва. Льется кровь, горит пламя. Сладкий дым от сгоревшего на алтарях мяса доходит до ноздрей богов… и кормит их. Раньше боги пожирали кур, овец, быков, иногда — людей. Но сейчас они слегка… разъелись. Да, мистер Пил. Все гораздо проще и приземленней…
Теперь у богов проблемы с лишним весом. Понимаете?
Теперь боги хотят поедать еще больше, но при этом выглядеть стройными.
Какая ирония. Миллионы людей по всему миру благодарны мне за стройную фигуру, но ненавидят меня как диктатора. Впрочем, мало кто из них вообще слышал про Луанду… так что число тех, кто, не зная меня, благословляет — много больше числа тех, кто проклинает.
Болтун, подумал Грегори с ненавистью. Отправил на смерть Филина, теперь рассуждает.
— Подождите, — вспомнил Грегори. — Но ведь «Реунион» — американская компания?!
Президент улыбнулся.
— Именно, мистер Пил. Вы сами платите мне за то, чтобы я убивал целый народ. Вполне по-американски, нет?
* * *
— Заносите, — приказал президент.
Четверо солдат, сгибаясь под тяжестью ноши, втащили носилки. На них лежало тело, закрытое простыней. Филин? Кажется, он поменьше ростом…
— Снимите!
Простыню сняли. Солдаты вышли, оба охранника снова встали у двери.
Грегори отшатнулся. Перед ним лежал Сайлас Баргас: бледный, огромный и уродливый. Мертвый. Белый глаз революционера был широко открыт — как при жизни.
— Сделайте это для меня, — хрипло сказал Могуту.
— Что?
— Возьмите фотоаппарат.
— Вы сумасшедший, — сказал Грегори, наконец сообразив, что от него хотят.
— А вы не догадывались, почему еще живы? — президент усмехнулся с усилием. — Ну же! Покажите мне свои способности!
Грегори подошел к столу и взял «Никон». Тяжелый. Таким можно разбить кому-нибудь голову…
Если бы я был настоящим художником, подумал Грегори, включая камеру и настраивая параметры съемки. Тогда однажды я взял бы кисть и нарисовал Сайласа — как горящее белым огнем живое дерево… или как черного Христа с воткнутыми в вены шприцами. Их целая пачка. Иисус, подсевший на наркоту, чтобы вынести всю боль мира… А вместо тернового венца у Сайласа на голове будет берет, как у Че Гевары, оплетенный колючей проволокой.
Хорошая штука этот грубый символизм.
Грегори сощурил один глаз, приник другим к видоискателю. Черно-белое безжизненное лицо Сайласа. Извини, подумал Грегори и нажал на кнопку.
Щелк, сработал затвор «Никона». Щелк. Щелк. Наверное, хватит. Грегори потянулся переключить на просмотр… загорелся экранчик…
— Не смотреть! — страшно закричал президент. Он даже привстал, на лбу выступила набухшая вена. — Сюда! Дайте мне!
Грегори не успел ничего сказать, как фотоаппарат вырвали у него из рук. Ох! Вывернутые пальцы онемели. Охранник, тот, что ниже ростом, принес «Никон» президенту.
Роберт Могуту долгих несколько секунд вглядывался в экранчик «Никона», затем размахнулся и с силой швырнул фотоаппарат на пол — подальше от себя. С грохотом расколотился объектив, полетели стеклянные брызги…
— Как смешно, — сказал Роберт негромко. — Он все-таки был романтиком.
* * *
«Никон» вылетел к ногам Грегори. Несколько мгновений тот рассматривал фотоаппарат (целый? Ничего себе), затем нагнулся и поднял. Включение питания доказало, что аппарат еще жив. Отлично!
— Работает? — спросил охранник, подходя.
— Да.
В следующее мгновение Грегори изо всех сил бросил «Никон» ему в лицо. Успел увидеть, как расширяются глаза блондина. Вперед!
Повернулся и побежал к окну. Последний шанс. Надо прыгнуть боком и прикрыть голову, чтобы не порезало осколками… как показывают в фильмах.
«Я вам покажу свои способности!»
Грегори прыгнул.
Долгое, растянутое мгновение…
Удар! Удар выбил из Грегори дыхание, плечо словно разломилось на части. Темнота, цветные пятна. Открыв глаза, Грегори обнаружил, что лежит на багрово-красном ковре — почему-то все еще в кабинете диктатора. Голова кружилась. Он скосил взгляд — нет, никаких осколков. А как же стекло?..
— Смешно, — произнес президент сухо. — Вообще-то оно пуленепробиваемое. Как, собственно, и дверь.
* * *
— Иногда я думал, что Сайлас действительно мой враг — идейный враг, романтик, что он лучше и чище меня — и потому сражается на другой стороне. Но потом я понял. Сайлас в душе такой же, как я… и просто-напросто хочет занять мое место.
А это значит, он мне — не враг, а всего лишь конкурент.
Мы с ним были знакомы с университета, более того — мы жили в одной комнате. Я знаю Сайласа как свои пять пальцев. Он — неудачник, который всегда мне завидовал.
«Кого ты пытаешься убедить? — подумал Грегори. — Меня? Или себя?»
Президент откинулся в кресле, посмотрел на американца.
— А теперь самый интересный вопрос. Что это означает для вас, мистер Пил?
— И что же? — Грегори потер больное плечо.
— Вы мошенник. Не знаю, как вы проделываете… хмм, ваши фокусы… но меня они не впечатляют. Придется отправить вас к вашему другу-шпиону. Не стоит на меня дуться, мистер Пил. Не надо обид. Все мы рано или поздно умрем. Даже я.
— Не сомневаюсь, — пробормотал Грегори.
— Капитана Мендосу ко мне, — приказал президент. Охранник кивнул, зашипела рация.
* * *
В дверях появился капитан Мендоса. Нет, Грегори моргнул. Джейсон Янг, Индиана, переодетый в форму капитана. На уровне пояса он держал пистолет… что?!
Филин жив!
Охранники схватились за оружие.
Грегори поразился, насколько мягко и бесшумно двигается Филин. Словно охотящаяся на грызунов ночная птица.
Бах! Выстрел. Высокий охранник упал, заливая пол кровью. Второй блондин, что пониже, выстрелил в ответ, промазал. Попытался бежать — Филин настиг его, срезав путь через искусственный садик.
Если бы Грегори попробовал повторить маршрут Филина, то оставил бы за собой одни разбитые вазы и искалеченные растения. Выстрел. Блондин-два умер.
— Я буду жить вечно, — сказал доктор и сунул руку в карман.
Филин спрыгнул со стола, мягко приземлился и вскинул пистолет. Вспышка. Выстрел прозвучал резко, как удар, запахло кислой пороховой гарью.
Грегори видел, как пуля вошла в округлый фиолетовый живот народного президента. Роберт Могуту вздрогнул, моргнул — раз, другой. Рот раскрылся, словно последнее слово доктора еще не было сказано…
Следующая пуля попала ему в лоб.
Голова президента мотнулась назад, пауза — в черных глазах отразились огни потолочных ламп — затем медленно упала на грудь. Доктор Могуту умер.
Из руки доктора выпал сложенный вчетверо носовой платок.
— Вот и все, — сказал Филин. В мгновение ока пересек комнату, захлопнул дверь, закрыл на замок. Потом без сил опустился на пол, словно из него вытащили пружину. На боку у него расплывалось кровавое пятно.
— Что с вами? — Грегори бросился на помощь.
Филин неловко улыбнулся.
— Ерунда… огнестрельное. Этот капитан оказался круче, чем я думал. Черт, как объяснить… На самом деле… я вообще не понимаю, как с ним справился. Он подошел слишком близко… — Филин замолчал и посмотрел на Грегори с подозрением. — Портленд, а ты ничего такого не делал?
Грегори покачал головой.
— Я пробовал, — честно сказал он. — Но у меня ничего не выходит.
— Попробуйте еще раз! — попросил Филин. Кровь текла из него, как из прохудившегося шланга. Вместе с Грегори они соорудили из ремня жгут и затянули — на первое время сойдет. Готово. Филин откинулся к стене, положил пистолет на колени.
Грегори выпрямился.
Бух! Дверь сотряслась от удара. Спасибо паранойе Роберта Могуту, дверь бронирована. Но даже она скоро не выдержит.
— Еще одна такая выходка, и я застрелю президента! — закричал Филин по-английски. Затем повторил эту же фразу на местном языке.
Идея хорошая, подумал Грегори. Только одна мелочь — президент уже застрелен. Тут особо не поторгуешься.
Из коридора что-то закричали в ответ — зло и растерянно. Но все-таки оставили дверь в покое.
— Грегори, быстрее! — Филин повернул голову. — Времени у нас совсем мало. Ищите какую-нибудь связь… не знаю, телефон, рацию, интернет — что угодно… Нам нужно сообщить… нашим. Пусть посылают кавалерию.
Быстрее! Он огляделся. Легко сказать — быстрее.
— Это подойдет? — он повернулся, держа в руках черную коробочку на длинном витом проводе. Два десятка кнопок, электронное табло. Должно быть, какая-нибудь космическая суперсвязь…
— Это селектор, Грегори.
* * *
— Думаю, здесь примерно тысяч пятьдесят кикану. Охраны совсем мало, но — поверьте моему опыту — ничего не случится. Кикану будут умирать за решеткой от голода и издевательств, избитые до полусмерти, изнасилованные… Но даже не попробуют восстать, чтобы хотя бы умереть в бою. Это феномен человеческой природы, который я не в силах объяснить. Что их там держит? Надежда? Будь проклята такая надежда…
Грегори вспомнил безжизненные, пустые лица кикану. Да уж.
— Так как их расшевелить?
— Не знаю, Орегон. Скажите им то, что их убедит. Ну, или покажите фокус.
Отличный совет. Грегори поднес микрофон к губам, переключил селектор на внешние динамики. Давай, тебе придется это сделать.
— Раз, два, три… всем, кто меня слышит. Проверка связи. Стоп, — Грегори повернулся к Филину, — они же не понимают по-английски! Джейсон… как вас там… Индиана! Инди!
Филин выглядел — краше в гроб кладут. Он с усилием открыл глаза, моргнул.
— Что?
— Я не понимаю по-местному, — пояснил Грегори. — Я вообще не знаю, что им сказать. Помогите мне.
— Это ничего. Просто скажите… правду…
Правду?
Какую из?
Грегори сдвинул рычажок громкости на максимум. Чудовищно усиленный динамиками голос разнесся над лагерем смерти, над дымящими корпусами, над выжженной африканским солнцем пустыней. Словно говорил не Грегори, а кто-то другой:
— САЙЛАС БАРГАС МЕРТВ. ПОВТОРЯЮ: САЙЛАС МЕРТВ. Конец сообщения.
Хватит, черт возьми, надеяться на него! — подумал Грегори. Хватит. Сайлас устал. Он умер.
На несколько мгновений установилась мертвая тишина. Затем в дверь заколотили с новой силой. С бешенством. Прикладами бьют, понял Грегори. Выкрики, ругань неслись с такой энергией, будто эти люди действительно любили своего президента.
Потом там начали стрелять. Визг рикошета, кто-то закричал от боли… Снова удары.
Дверь пока держалась.
* * *
Филин умирал.
Грегори взмахнул рукой. Должно же у него хоть раз получиться? Не за искусство же фотографа его выбрал полковник Хитроу…
Ну, же! Ну! Соберись, Грегори. Итак, шум толпы, аплодисменты… ОН ТАК МИЛ… круглый стол… сейчас, сейчас.
В уши лез далекий стрекочущий звук. Надоедливый, как москитная атака. Как тут сосредоточиться?
— Слышите? — Филин с усилием поднял голову. — Гре… Грегори! Очнитесь же!
— Что это? — он повернулся.
— Вертолеты.
Басовитый стрекочущий звук наплывал, заполнял собой пустую комнату с четырьмя мертвецами, одним раненым шпионом и одним живым экстрасенсом.
Огненный закат, и с авианосцев взлетают вертолеты.
Кавалерия прибыла.
* * *
— Вы не понимаете, Грегори, что Сайлас значил для них…
— Кажется, понимаю, — сказал Грегори и протянул «Никон» Филину. С фотоаппарата оказалось достаточно стереть кровь…
— Что?
Филин увидел изображение в окошке просмотра и замолчал.
* * *
Нет, Сайлас не Иисус, думал Грегори, глядя в окно вертолета. Под ними проплывала выжженная солнцем и прокаленная нищетой земля Луанду. Африка. Утро.
Сайлас — это наркотик, фальшивое утешение. Лживая надежда. Герой-героин.
Герой, которого они все ждут, сидя за проволочной сеткой в преддверии голодной смерти…
Герой-надежда, которую нужно убить, чтобы та возродилась с новой силой, как феникс из пепла…
Герой-отрава. Вот кто такой Сайлас. Пламенный идиот, единственное предназначение которого — умереть. Чтобы тысячи и миллионы других идиотов перестали надеяться на кого-то и начали действовать сами.
Аминь.
На снимке в «Никоне» молодой Сайлас Баргас стоял в белой рубашке, распахнутой на черной груди, и улыбался.
За его спиной зеленел прекрасный сад.
* * *
— Конечно, ваши действия не останутся без награды, Грегори, — сказал полковник. — Это я вам гарантирую.
Грегори кивнул. Меланхолично изучил геометрический рисунок на полу госпиталя — он приходил сюда навестить Филина. Как этим финнам неймется в своих снегах! — подумал он. Ехали бы в Луанду, развлеклись, что ли. Самого Грегори уже подташнивало от новостей из Африки…
Луанду охвачена волнениями. На улицах стреляют, в столице репортеры снимают горящие машины и вздувшиеся трупы.
Известие о смерти Сайласа Баргаса оказалось последней каплей. Кикану восстали, началась война. Клан Могуту — бывшие хозяева страны — после смерти Роберта не могут удержать ситуацию под контролем. Жуткие фотографии с «Фабрики удобрений» обошли полмира, ООН собралось на экстренное совещание. Армия и флот США готовятся к очередной миротворческой миссии… Опять, подумал Грегори с тоской. Уж лучше со скуки торчать в снегах, как эти финны…
Полковник Хитроу деликатно откашлялся.
— Приготовьтесь услышать самое ужасное…
— На самом деле я финский дизайнер? — мрачно спросил Грегори.
— Что? — полковник нахмурился. — А! Нет. С чего вы решили?
Грегори покачал головой. Ерунда. Взял с тумбочки бумажный стакан с колой — холодной и сладкой.
— Так что вы хотели мне сообщить, полковник?
— Ваша жена, — сказал полковник Хитроу и многозначительно замолчал. До Грегори, наконец, дошло. Глаза его расширились.
— Она здесь?! О, черт! — стакан выпал из рук, кола со льдом выплеснулась Грегори на брюки. — Черт, черт, черт!
— Ээ… не совсем.
* * *
Грегори перечитал сообщение консульства и снова, в третий раз, посмотрел на снимок, сделанный в аэропорту. Повернулся к полковнику.
— Значит, моя жена два дня назад прилетала в Луанду? И до сих пор там? Вы уверены?
Полковник Хитроу кивнул:
— К сожалению. Мы делаем все возможное, чтобы ее вытащить, но… Вы понимаете, Грегори… это ведь не цивилизованная страна. Даже близко не демократическая. Из-за вашего участия в революции наши возможности и так ограничены, но мы…
Грегори прервал:
— Кажется, вы обещали мне награду?
— Д-да, — полковник запнулся, смешался и потерял часть колониального великолепия. — Все… ээ, что в моих силах.
— Тогда вот мое желание, — Грегори поболтал в бокале коньяк. Коричневая жидкость размазывалась по стенам, как какая-то кола, а не благородный напиток двадцатилетней выдержки. Грегори вздохнул и посмотрел на полковника. Коньяк марки «Прощай, Диана» — надо будет запомнить вкус.
«Три миллиона жизней — это плата за независимость?»
Гражданская война в Луанду, смерть Сайласа и Могуту, ранение Филина — это все твоя плата?
Грегори усмехнулся. Да, так и есть.
— Только одно, полковник, — сказал он, — оставьте мою вдову в покое.
ТАНГО ЖЕЛЕЗНОГО СЕРДЦА
(фрагмент романа-мозаики «Кетополис: Мертвый кашалот» Грэя Ф. Грина в пересказе Шимуна Врочека)
1933 год, где-то в Тихом океане
— Адмирал, сэр? — знакомый голос.
Годы должны пройти, прежде чем начинаешь понимать, что действительно важно в этом мире. Прежде, чем получить открытую веранду, теплое дерево под ногами и китель на плечах, я успел потерять родителей, дом и лейтенантские иллюзии. И еще успел сделать много глупостей. Я смотрю на катер, который подходит к причалу, разворачивается, примеряется, куда бы пристать…
Много прекрасных глупостей.
И, похоже, собираюсь сделать еще одну.
— Адмирал? — повторяет голос настойчиво. Я, наконец, поворачиваю голову и вижу — все готово для моей работы. Вещи аккуратно разложены, над латунным кофейником поднимается пар. Не хватает только одной детали…
— Адмирал!
— Да, Рокки, спасибо.
Я подхожу и сажусь; вестовой по имени Рокки придвигает мне кресло. Оно скрипит, как желчный, капризный, пятидесятивосьмилетний старик-адмирал. Все правильно. Старой заднице — старое место. Я укладываю руки на столешницу — морщинистые, на запястье левой поплывший голубой якорь — татуировка. Вот теперь комплект… впрочем, опять не совсем. За моей спиной — ворчание. Я говорю:
— Киклоп!
Он продолжает ворчать. Вечно же чем-то недоволен.
— Куда ты дел мои очки?
В поисках оглядываю стол. Передо мной разложены на столешнице: кружка, латунная чернильница с пером, пачка чистой бумаги, стопка заметок, карта перемещений флотов во время Большой Бойни 1901-го года (лист 1 ноября, лист 2 ноября) и старый морской кольт. Эти вещи мне совершенно необходимы.
Да, я знаю, что вы хотите спросить.
И вот зачем: в кружке кофе, в чернильнице чернила, в бумагах — дела и планы, а револьвер так, просто лежит. Привычка.
Еще неплохо бы очки.
— Киклоп!
— Он только что вышел, сэр, — говорит вестовой. — Мне догнать его?
— Не надо, Рокки.
Как-нибудь справлюсь. Я пишу книгу, кстати. Думаю назвать ее «Тактические решения в управлении эскадрой»… броненосной эскадрой? Да, так лучше. А Киклоп мой неизменный редактор и критик. Скажете: что такой, как он, может понимать в тактических решениях управления?
Зато Киклоп исправляет мои ошибки и расставляет запятые.
* * *
Зовите меня Козмо.
И я солгал.
Мое имя на древнегреческом звучит как Космос. Что переводится как «порядок, красота и гармония». Мир.
Сейчас, пройду путь от точки А до точки Б, получив пулю в левую руку и станцевав танго (да-да, вы о нем еще узнаете), я могу сказать: ничего подобного. Даже спустя тридцать с лишним лет, сидя на веранде, чувствуя ступнями теплое дерево, я не нахожу в своей адмиральской душе ни порядка, ни красоты, ни гармонии.
И тем более не нахожу — мира.
Чтобы получился такой отвратительный характер, как у меня, нужно очень много времени…
* * *
Обмакиваю перо в свежие чернила — кстати, из каракатицы. Их принесли утром. Аккуратно вывожу: «Командующий флотом адмирал Штольц принял решение атаковать головной бирманский корабль сдвоенной колонной». Легко писать о чужих ошибках…
— Сэр?
— Подожди, Рокки. — Я ставлю перо в чернильницу и поднимаюсь.
Я смотрю, как с катера бросают конец. Плохо бросают. Не моряки никаким боком. Впрочем, можно было догадаться… А это еще что?
— Рокки, взгляни, пожалуйста.
В последнее время я плохо вижу вблизи, но то, что вдалеке, я вижу прекрасно. Например, морские карабины в руках моих гостей. Или, скажем, автомат Томпсона, который зачем-то прячут под брезентовый чехол на корме. Настоящая ручная гильотинка. Скорострельность восемьсот выстрелов в минуту. Экипаж броненосца 1-го класса при таких темпах уходит в лучший мир за полторы минуты. Представляете? Американцы — большие молодцы, я всегда это говорил.
— Кто это, сэр? — спрашивает Рокки.
— Мои друзья.
Морская пехота, кто же еще?
— Они высаживаются, сэр. И у них оружие.
— У нас все-таки джунгли, Рокки. Может, тут опасно?
Рокки немного думает и кивает. Может быть.
Вместе с морпехом на причал сходит какой-то гражданский. Щеголь, каких поискать. Широкополая шляпа, светлый льняной костюм с жилеткой, ветер треплет белые штанины. Лицо в тени.
А походка хорошая, уверенная.
Словно из вчерашнего вестерна.
— Ну, что делать. Пойдем встречать, что ли? — говорю я Рокки. Надеваю белую фуражку, ребром ладони проверяю, чтобы кокарда была посередине лба. — Обри все еще не вернулся? Тогда придется тебе. Посвящаю тебя в светлейшие дипломаты, о, сэр Рокки. Пошли.
Офицер выступает вперед. Конечно, он без мундира, но морпеха легко узнать. Выправка, постановка ног, а главное — особая аура самоуверенности. Морпехов натаскивают убивать. Во время обучения они проходят через такую задницу, что чувствуют себя избранными.
— Господин Дантон? — говорит морпех. — Я здесь по особому поручению…
— Адмирал Дантон, если вы не против. Вы в каком звании?
Он теряет запал.
— Я…
— Это простой вопрос, лейтенант.
— Откуда вы знаете?
Я пожимаю плечами: разве не ясно?
— Итак, — говорю я. — Добро пожаловать на Остров Свободы.
— Спасибо, адмирал.
— Зачем вы здесь, лейтенант?
— Биомеханические уро… гибриды. Отдайте их нам, адмирал. — Морпех ждет ответа. Наконец он понимает, что не дождется. — Адмирал?
— Я думаю.
Лицо морпеха с трудом передает сложную гамму охвативших его эмоций.
— И… что надумали?
— Нет, — говорю я.
Рокки переминается с ноги на ногу. Как-то ему не по себе в обществе морской пехоты. Надо было брать с собой Обри — тот старше и опытней. Гражданский стоит чуть поодаль, но слишком близко, чтобы я толком рассмотрел его лицо. Чертова избирательность зрения.
— Вы не оставляете мне выбора, сэр, — говорит морпех.
— Избавьте меня от этой демагогии, лейтенант. Мы с вами взрослые люди… Кстати, чертовски хорошая сегодня погода, не находите?
— Сэр, у меня приказ.
— Позволите взглянуть?
Я беру листок. Обычный казенный бланк. Ч-черт. В первый момент мне кажется, что я вижу внизу знакомую кривую букву. Причал качается — воспоминания, воспоминания. «А» и все. Но нет — куда этим до Канцлера, он был великаном, а эти — пигмеи. Внизу целый ряд аккуратных мелких подписей. Первый секретарь Ривейра, секретарь-советник Флям… Резкая, словно пытающаяся убежать, скользкая закорючка: ответственный секретарь Данедин… это еще кто? Всего человек двадцать. «Народный комитет Кетополиса».
Эти будут пострашнее Канцлера.
— Иначе что? — говорю я.
— Иначе, сэр, мы будем вынуждены применить силу.
Читаю еще раз, с самого начала. В приказе предписывается коменданту поселения (это я) передать всю власть в руки особо уполномоченного (лейтенант корпуса морской пехоты Монтгомери Йорк, надо же), а также (помечено: ВАЖНО) передать морским пехотинцам всех пострадавших от механической вивисекции.
Я поднимаю голову:
— И что с ними будет?
— Они будут временно направлены в карантинные лагеря. После того, как их осмотрят медики, всем желающим будет предоставлено жилье и возможность полноценно трудиться.
Говорит, как по писаному.
— А нежелающим?
— Уверен, таких не будет, сэр.
Хмм. А!
— Я слышал слово «карантин». Меня оно несколько… настораживает.
— Это для общей безопасности, сэр.
Я и правда так похож на идиота?
— Вообще-то, речь идет о вживленных механизмах, лейтенант. Мне отчего-то кажется, что ими довольно трудно заразиться. — Я оглядываю морпехов. Крепкие молодые ребята. Здоровая плоть без всяких инородных вкраплений — гордость нации, опора отечества. — Кстати, вы в курсе? Большая часть моих людей получила эти штуки против своей воли.
— Уверен, комиссия примет это к сведению, сэр.
Обтекаемый ответ. А лейтенант-то у нас дипломат.
— Что ж, тогда я еще раз говорю: нет.
Кажется, они того и ждали. Лейтенант поднимает руку. Морпехи в мгновение ока вскидывают оружие, целят в нас. Неужели мы с Рокки выглядим такими опасными? Я разглядываю карабины, револьверы, пистолеты…
Прямо большое ограбление банка. Как там было в том вестерне? Очень похоже.
— На вашем месте я бы не торопился, — говорю я.
— Почему?
Ручная бомба падает на настил и катится по нему с жутковатым звуком «вву-у», «вву-у». Вот поэтому. Пятно ржавчины на гладком сером корпусе то появляется, то исчезает. Я слышу всплески. Поднимаю голову — так и есть, морпехи попрыгали в воду. Идиоты, но вполне разумные. Правда, от газа это не спасет…
— Вы что, бомбы никогда не видели? — говорю я.
Щеголь в шляпе стоит на помосте и смотрит на происходящее с интересом. Он-то почему не прыгнул? Смелый?
Щеголь поднимает голову. Светлые глаза.
Надо же. Да ему лет восемнадцать, не больше. Совсем молодой парень.
Я перевожу взгляд и вижу, как морпехи по одному всплывают и выплевывают воду. Лейтенант облеплен кувшинками с ног до головы, чертыхается. А ему идет белое. Поднимает пистолет — с оружия течет вода. Не разорвет при выстреле?
— Джентльмены, — говорю я. — На вашем месте я бы особо не размахивал этими штуками.
Они стоят по горло в воде и смотрят на меня. Ненависть, страх, ярость. Впрочем, я обычно так действую на людей. Ну, я уже привык…
Я не знаю, когда мой характер испортился. Честно.
Да, я сварливый.
Зато теперь, похоже, займемся переговорами.
— Что это? — щеголь присаживается на корточки, поднимает бомбу, начинает разглядывать.
— Газовая граната. У нас таких много.
Блефую, конечно. Это добро еще от бирманцев осталось — но разряженное, слава кальмару. Целые с виду гранаты мы на всякий случай сложили в мешок и утопили в море, где поглубже.
Зато в следующий раз морпехи придут в газовых масках. Стоп. А ведь действительно! Только запаса противогазов у них нет, зуб даю. Значит, если они поверят в газовые бомбы, мы можем выиграть день… или даже два.
Пока я размышляю, морпехи окружают нас с Рокки. Решили взять в заложники?
За моей спиной — низкое угрожающее рычание. Ну вот.
Морпехи заметно нервничают, бросают взгляды по сторонам. Потом они видят Киклопа. И начинают пятиться.
Лейтенант не находит ничего умнее, чем спросить:
— Почему обезьяна в очках?
Мне всегда казалось, что морпехи проходят специальное обучение — как правильно выглядеть идиотом. Этот точно был лучшим на курсе.
— Потому, — объясняю я терпеливо. — Очки нужны ей для чтения.
У лейтенанта глаза становятся по чайнику. Но мне уже не до него. У меня вопрос поинтереснее: почему обезьяна надела именно мои очки? Что, Киклоп своих найти не смог?
Вообще, хороший вопрос. Злободневный.
* * *
На свете вообще многое зависит от хорошо поставленного вопроса.
Например: почему Киклоп носит очки, если у него только один глаз?
Отвечаю: потому.
Глупее обезьяны в очках, по-моему, выглядит только обезьяна в монокле.
Киклоп на самом деле — огромная горилла. Вес за двести килограммов, длина тела два метра. Точнее он: Gorilla gorilla gorilla. Это Киклоп мне сам сказал. Серьезно, так и есть. По научной классификации.
Какая-то там западная береговая горилла, что ли?
Забыл.
Все-таки удивительно емкая штука, эта латынь.
— Э-э-э, — ворчит Киклоп. Что означает: внимание! Он стоит у края причала, опираясь на кулаки — огромный, черный. С угрюмым взглядом сквозь очки.
Морпехи молчат — надеюсь, в восхищении.
А я думаю: какого черта он вылез?
Вообще-то, расчет был на психическое воздействие, а не на цирковой номер.
Надеюсь, Киклоп любит давать автографы.
Я говорю:
— Ты опять надел мои очки? Ну-ка, дай сюда.
Забираю очки и цепляю на нос.
Мир становится четче. Потом я поворачиваюсь к обалдевшим морпехам. Лица у них выразительные, однако.
— Вы что, обезьяны никогда не видели?
— Блин, — лейтенант выражает общее мнение морской пехоты. Жестом приказывает опустить оружие. На сегодня все, похоже. Когда Киклоп ворчит — зрелище устрашающее. Порычав как следует (люди вздрагивают при каждой звуке) и показав зубы, он уходит в кусты. Огромный самец с серебряной спиной.
Парень в шляпе смотрит на меня и говорит:
— Вы действительно адмирал?
Я пожимаю плечами.
— Меня так называют. Вообще-то Его Величество сделал меня шаутбенахтом.
— Кем-кем? — говорит он.
— Шаут-бе-нахт, — повторяю по слогам. — Смотрящий-ночью. Самый младший из адмиралов. Примерно соответствует британскому контр-адмиралу. Впрочем, это все мелочи… Чем могу помочь, лейтенант?
Йорк смотрит на меня с досадой.
— До завтра, — говорит он.
— И вам счастливой дороги, лейтенант.
— Я говорю, — он пытается придать своему голосу стальную жесткость, — даю вам время подумать, адмирал — до завтрашнего утра. Иначе…
— И вам спокойной ночи, — отвечаю безмятежно.
Лейтенант скрипит зубами, но делать нечего — возвращается обратно к катеру. Морпехи тащатся за ним, как побитые собаки. Мокрые и злые.
— А здорово вы его обломали, — говорит парень в шляпе. — Со мной так не получится.
И уходит.
Кто ты, мальчик?
* * *
Война — это драка больших обезьян. Зато на нашей стороне — самая умная.
Киклоп ворчит, глядя на меня. Когда-то он выучил язык глухонемых, созданный аббатом де Л’Эпи. И мне пришлось научиться. Правда, обезьяньи пальцы не слишком приспособлены для жестов — так что половина сказанного от меня ускользает.
Вот сейчас он, например, ругается.
А я делаю вид, что не понимаю.
Тоже выход.
— Мы, кажется, договорились, что действуем по плану? — говорю я. — Почему ты вообще вылез? Что? Не понимаю. Нет, не понимаю.
Он взревывает и берется за перо. Огромные черные пальцы обхватывают свинцовый карандаш. Завораживающее зрелище.
«Тебя собирались взять в заложники» — пишет он.
Это ничего, что одноглазый. Киклоп единственным глазом видит больше, чем многие люди — двумя.
— И что?
«Идиот!»
Прежде, чем мы успеваем как следует поругаться, вбегает запыхавшийся вестовой. Клацают металлические пальцы — отдает честь.
— Адмирал, сэр!
— Да, Рокки. Что там?
Он пытается отдышаться.
— Обри… вернулся.
Речная канонерская лодка проекта 247, самая маленькая из всех, что строились в Кето, покачивается у причала. Длина ее от носа до кормы всего двадцать пять метров. Такие лодки придавали в помощь морской пехоте, чтобы умиротворять дикарей. Канонерки поднимались по течению реки, неся артиллерийский огонь и дары цивилизации.
Да, канонерка маленькая. Почти яхта.
Но что интересно, у неё днище не плоское, как у парохода, а вполне себе мореходное…
Свежеокрашенные борта блестят новенькой белой краской. И немного желтой — потому что белой нам не хватило. Труба выкрашена в черный с желтой полосой.
Называется «Селедка». А что? По-моему, вполне героическое имя.
— Канонерка на ходу. Машины, — Обри вытирает тряпкой черные от солидола руки — безуспешно. — Котлы вполне рабочие. Я там покопался чуток, еще побегают. Но вот цилиндры… Низкого давления еще ничего, а вот высокого… м-да. — Он вздыхает. — Адмирал, я начинаю думать, что это самоубийство.
Я хмыкаю.
— Ты и раньше думал, что самоубийство. Что там с цилиндром?
— Пойдем, покажу.
На палубе суетится команда механиков. Все, кого мы смогли для этого дела найти. В поселении около ста пятидесяти человек, а понимающих в технике — раз, два и обчелся. И еще Обри, некогда младший судовой инженер-механик.
А канонерка старенькая. Ей уже больше тридцати лет. То, что она до сих пор на плаву — вообще чудо. Ну, и старания Обри.
Спрыгиваю на палубу. Из четырех пушек две уцелели. Ага, хорошо.
— Аккуратней, не провались, — говорит Обри. Жарко, по его лбу струится пот. Обри сдвигает на затылок черную инженерную фуражку. — Доски прогнили.
Это особое ощущение — снова стоять на палубе боевого корабля. Пусть даже такого маленького, как «Селедка». Пусть даже такого древнего.
Крышка люка в потеках ржавчины. Спускаемся в машинное. Здесь пахнет сыростью и металлом. А еще какими-то водорослями.
Обри поднимает фонарь.
— Смотри.
— Где?
Надеваю очки. И присвистываю.
Цилиндр высокого давления. По отполированному металлу идет тоненькая, едва заметная линия. Словно волосок прилип.
Будущая трещина.
— Вот и думай, — говорит Обри.
* * *
Туман стелется над водой. Солнце уже проглядывает сквозь него, играет на сонной воде. Тихие плески — рыба. Туман сворачивается кольцами, как белесый обезьяний хвост, сочится над заливом вкрадчиво, по-змеиному. Запутавшись в береговых зарослях, свисает низко над водой. Утро.
Я шагаю по берегу. Звук шагов кажется приглушенным.
На леске блестят капли воды. От того места, где леска ныряет в воду, расходятся круги.
Старик рыбачит.
Вместо рук — выдвижная удочка и гарпунная пушка. Подарок Вивисектора, будь он проклят.
— Как дела?
— А?! — Кирк глуховат. Я опираю голос на грудь:
— КАК ДЕЛА, ГОВОРЮ? — простите, рыбы.
— Как шкура бела, адмирал! — он бодро взмахивает рукой с гарпуном. Я аккуратно отвожу ствол в сторону — случайно выстрелит, и ходи потом на лине, как кашалот. Масла, правда, с меня не много натопишь — и то вонючее, как у финвала.
— Поосторожней тут. Кирк?
— Адмирал?
— Ты сегодня ничего странного не заметил?
Кирк оглядывается, словно «странное» развешано тут вокруг, на деревьях.
— Странного? Так вроде ничего. А что?
— Все в порядке.
— Чего?
— Все в порядке, говорю!
Кирку за семьдесят. Но он еще крепкий, соображает.
— Шпионы, адмирал?
— Шпионы, Кирк, шпионы… поглядывай тут по сторонам, хорошо?
Когда-то у Кирка была дочь, красавица и умница. Во время Катастрофы она пропала без вести. Кирк остался один… впрочем, это история каждого второго из живущих здесь. Если не каждого первого.
Впрочем, про Катастрофу вы знаете лучше меня…
— Чего? — говорит Кирк, поворачивает ко мне правым ухом. — Не слышу!
Надо выставить вахтенных, думаю я позже, сидя на веранде. Обычного дозора мало. Не идиоты же они там, в морской пехоте? К сожалению, нет.
Закончилось время спокойствия. Тяжелые времена пришли в Либерталию. Прямо эпическая поэма.
«Чтоб ты жил в эпоху перемен» — сиамское проклятье.
— Как думаешь, у нас получится? — говорю я.
Киклоп что-то бурчит. Потом начинает писать.
— Ты не ответил.
Киклоп поворачивается ко мне задом и, тяжело переваливаясь, уходит. Со спины он уже совсем серебряный. Все мы не молодеем, но он в особенности.
Упрямый старый обезьян.
Я надеваю очки, разворачиваю листок. В записке написано: «Киты не летают, Козмо». Хороший ответ. Древняя кетополийская поговорка скорее всего права — как обычно бывают правы дурные вестники. Какие шансы у полутора сотен инвалидов, стариков и уродов против батальона морской пехоты?
Вот и я о том же.
Потом я почему-то вспоминаю тот день, когда я еще был младшим артиллерийским офицером.
Тогда Канцлер запретил держать на кораблях животных. Неофициально проверяющие сквозь пальцы смотрели на корабельных собак, коз, кошек, на попугаев, даже на змей. Что там, тот же контр-адмиральский крокодил попал под амнистию…
Но двух шимпанзе, которые жили на броненосце «Леди Кетоника», пришлось списать на берег.
Помню, как орангутанг уезжал с «Игефельда».
Рыжий, похожий на глупого капризного старичка, обезьян смотрел на нас с отходящей шлюпки. Видимо, он что-то понял. Взгляд черных глаз был почти человеческий…
Матросы плакали. Не было, пожалуй, ни одного человека, которому этот рыжий вредина не сделал бы какой-нибудь гадости. Но сейчас они его оплакивали. Даже у офицеров застрял в горле комок.
Сентиментальность — это когда какой-либо твари достается больше жалости, чем предназначил ей Господь Бог.
Проверяющий из адмиралтейства сказал: на корабле может быть любая живность. Кошки, свиньи, антилопы, игуаны, козы, крысы (куда без них), муравьеды… Да хоть львов заведите и каждый день скармливайте им по парочке матросов! Нам все равно.
Только не обезьяны.
Слышите?
Без обезьян.
Тогда мы еще ни о чем не догадывались, на самом деле.
* * *
Впереди, в прибрежных мангровых зарослях раздается треск и энергичная ругань. Тропинка уходит за поворот, там кто-то продирается. Не местный, судя по всему.
Усилить караулы, думаю я. Обязательно.
Затем этот «кто-то» выходит мне навстречу.
Пауза.
— Что ты здесь делаешь? — говорю я.
— Вышел прогуляться, — щеголь сдвигает шляпу на затылок. На щеке у него свежая царапина. — Ты разве против, старик?
— Конечно, против! Какого черта тебе тут надо? Проваливай, пока цел.
Мы стоим на расстоянии хорошего удара.
— Мое имя Джек Форингтон, — говорит он. — А у тебя есть имя, старик?
Я называюсь. Потом говорю, что если он не хочет неприятностей, то пусть уходит. Мне некогда возится со шпионами, у меня тут ультиматум. Проваливай, Джек. Иначе будет плохо…
— И что ты мне сделаешь, старик? — Форингтон улыбается.
— Врежу хорошенько.
Он поднимает брови.
— Правда?
«Сават», галлийский бокс — когда человека бьют в голову носком ноги, а он ничего не может поделать. Красивая штука.
Для такого фокуса я староват, но врезать пяткой под дых зарвавшемуся юнцу еще вполне способен.
— Ох, — улыбка его исчезает. Он оседает на землю, ноги не держат. — Хорошо!
На каторге у меня был знакомец, который вырос в парижских трущобах, на самом дне. Звали его Ардатье — чернявый галлиец с носом, как у гагары. Бывший карманник, Ардатье чудеса творил ногами — сигарету в прыжке мог потушить. Независимый, резкий. Учил меня «сават», когда был в настроении. Его отравили.
Форингтон раскачивается, держится за живот. «Боже, — говорит он, часто втягивает воздух. — Да ты… чертов… гризли, старик».
— Ты живой, мальчик?
— Лучше не бывает, — лицо у него серое. Губы трясутся, но он пытается сложить их в улыбку. Эх, ты, мальчишка. — Где ты научился так драться, старик?
— На каторге.
Форингтон смеется, показывая ровные молодые зубы. Красивый парень.
— А я сидел в тюрьме штата. Пять лет дали за вооруженный грабеж. Представляешь, старик? Пять лет за вшивую собаку вшивого федерального почтальона! Погорячился я тогда. На самом деле я мухи зря не обижу.
— Я тоже.
— У нас столько общего! — говорит он, а я не знаю, плакать мне или смеяться. Малолетний наемник с большой дороги и адмирал — беглый каторжник. В принципе да, не так уж мы отличаемся. Я наклоняюсь и протягиваю руку.
— Давай, мальчик, я помогу тебе встать.
Он качает головой.
— Я сам.
В последний момент я успеваю закрыться. Ну, почти. Ч-черт. Вспышка сдвигает окружающий мир в белые тона — как на старой пересвеченной фотографии. Тонкие черные линии. Резкие контуры. Как в старых графических романах… про Капитана Грома…
Тот, что с принцессой, нравился мне больше.
Потом небо оказывается прямо надо мной. Ослепительно, кристально белое. С тонкими, едва намеченными черточками ветвей…
Пироксилиновые сны.
Боль разрастается, огненно ветвится у меня в груди.
Я лежу на земле и думаю: вот сукин сын.
И еще: какая знакомая ситуация.
— С тобой все в порядке, старик? — он наклоняется. Зря, конечно.
Костяшки немеют от удара. Сломал, что ли? Мир вокруг пересвеченный. Теперь я стою над ним, а земля вокруг нас покачивается.
— Тебе помочь? — говорю я.
— Я… я сам… — он хватает ртом воздух.
И действительно встает. Не знаю, чего ему это стоит. Во мне больше метра девяносто, и поставленный удар. Боль, наверное, страшная…
Потом мы, скрючившись, как инвалиды, добредаем до берега, где падаем на землю. Мне нужно отдышаться. Ч-черт, как он меня!
— Это как в вестерне, — говорит он наконец.
Я смотрю на него. Действительно, как в вестерне. Я хороший парень, он плохой. Или наоборот.
— Ты старый уродливый шериф, а я молодой красивый грабитель банков, — продолжает он.
Ну, можно и так.
— Сколько тебе на самом деле, Джек? Восемнадцать?
— Семнадцать, — говорит он. Потом смотрит на меня и почему-то добавляет: — Семнадцать, сэр.
— Почему ты с этими?
— Они хорошо мне платят, старик, — говорит он важно. С ленцой протягивая звуки сквозь зубы, как жевательную резинку. У нас на каторге это называлось «тесто», кусок каучука со сладкой смолой, чтобы дольше жевалось. Здорово помогает махать кайлом.
«Вы у меня здесь не для работы, а для воспитания», — любил говорить господин Рауф. Надеюсь, начальник вспомнил эти слова, когда ему перерезали глотку.
Похоже, к мальчику возвращается обычный гонор.
— И что в тебе такого особенного?
— Я здорово умею убивать, — Он сдвигает шляпу на затылок, улыбается. — Говорят, у меня к этому талант.
Однако.
— И скольких ты уже убил?
— Так я тебе и сказал, старик. Это кон-фи-ден-ци-аль-ная информация. — Он напоминает ребенка, который научился произносить длинное слово, не запинаясь. — Разве я похож на хвастуна?
Вообще-то похож, но лучше я промолчу. Человек, который с таким старанием произносит «конфиденциальная», вполне способен убить.
* * *
Дружба подобна приливу. Приходит и уходит — независимо от твоего желания. То затапливает тебя до краев, и нет, кажется, никого ближе и роднее этого человека. То отступает, обнажая неровное дно, обросшие бахромой камни и мокрые коряги; наступают обмеление и сухость.
В детстве приливы и отливы сменяют друг друга со скоростью света — то вы друзья навек, то враги навсегда, и мелькание это безостановочно: вечно в движении. Жизнь бурлит.
С годами все замедляется. И много вокруг гаваней, куда вода больше никогда уже не заходит. И никогда не вернется. Я знаю. Мне пятьдесят восемь, я чертов контр-адмирал. У меня таких гаваней — сотни.
Одна из них носит имя Эммерих Краузе.
Когда-то мы были — лучшие друзья.
Потом настала пора отлива. И бьются на песке промедлившие сизые рыбы. Раскрывают в последнем вдохе глупые рты…
Я иду по берегу.
Почему я вдруг вспомнил про Краузе? Не знаю. Наверное, потому же, почему я вспомнил рыжего орангутанга Вредину…
Плохие или хорошие, они уходят. И ничего тут не поделаешь.
— Ложись!! — кричит Обри и толкает меня в сторону.
Я врезаюсь плечом в плетеную изгородь. Во мне весу под девяносто кило, поэтому я сношу ее к чертям. Куры разбегаются, квохчут, кто-то пробегает прямо по моей спине.
Пух и перья! Обри что, совсем сдурел?!
Грохот. Автоматная очередь проходит над моей головой. Еще раз, короче. И еще, совсем короткая.
В ушах звенит — ч-черт.
— Эй! Живые есть? — знакомый голос. — Все уже, не бойся!
Выплевывая перья, поднимаю голову.
Форингтон стоит, держа дымящийся «томпсон» одной рукой, и улыбается.
Я поднимаюсь с земли. Отряхиваю фуражку и надеваю. Потом подхожу к повозке и провожу пальцами по дыркам от пуль. Щепки торчат наружу — забавно, хотя удар пули направлен внутрь. И что он хотел этим сказать, интересно?
Отступаю на два шага. Оглядываю.
Ничего себе!
Да он фокусник просто. Волшебник с автоматом.
— Ну ты и придурок, — говорю я. — Испортил хорошую вещь.
Форингтон весело пожимает плечами, прикладывает два пальца к шляпе. Прыгает на борт катера.
— Бывай, старик! Приятно было поболтать!
Мы с Обри провожаем катер взглядами. Потом Обри смотрит на меня и говорит:
— Кто это был?
На борту повозки следы от пуль образуют кривую букву «F». Джек Форингтон.
* * *
Сухопутные говорят: снаряды.
Мы, морские офицеры, говорим: патроны. Потому что есть пушки с зарядом — когда порох в тканевых картузах (для 305-мм они были из чистого белого шелка, офигеть), а есть с металлической гильзой — тогда это патрон.
Пироксилин лучше хранить в сухом прохладном месте.
— Раз, два, взяли! — мы поднимаемся по лестнице. Ящик тяжеленный.
Солнце.
Обри ломиком открывает крышку. Там лежат рядами сразу запотевшие на воздухе латунные цилиндры — патроны к 37-мм орудиям. На броненосце мы это за калибр не считали. А на «Селедке» это целая артиллерия.
Я нагибаюсь и вынимаю один из патронов. Неожиданно увесистый, однако.
Холодный.
На донышке гильзы выбито «Кетополийские пороховые заводы. „Любек и сыновья“. 1901». Привет из прошлого. Ощущения забавные. Как открыть на тридцатую годовщину бутылку шампанского, оставшуюся со свадьбы.
Вообще, такой калибр обычно использовали на тяжелых автоматонах.
— Что скажешь, адмирал? — Обри смотрит на меня, сдвинув инженерную фуражку на затылок. Щека в копоти, над бровью — потеки масла.
— Не знаю. Тридцать лет — слишком много. Для пироксилина так вообще, — я укладываю патрон обратно в гнездо. — Или у нас получится что-то вроде детской хлопушки…
— Или?
— Или рванет так, что мало не покажется.
Белая вспышка.
Попробуем подсчитать. У нас снарядов штук двадцать. Сколько из них исправны, неизвестно.
Надо бы сделать пробный выстрел — но тогда мы рискуем спугнуть лейтенанта Йорка. Сюрприза не будет.
Придется положиться на удачу. Увы.
Вместе с Обри мы находим и выкапываем замки для тридцатисемимиллиметровок, которые сами же сняли еще много лет назад. Они в толстом белесом слое застывшего масла, завернуты в брезент. А если стереть масло — целехонькие, блестят.
Странно, как все возвращается на круги своя. «Селедка», которая послужила нам спасением много лет назад, снова наша последняя надежда…
Дальше следует осмотр артиллерии. Две пушки негодны совершенно, еще две под вопросом.
Я смотрю на Обри.
— Сделаешь?
— Разве что из двух одну.
Арифметика проста — или у нас две пушки и минимум исправных снарядов, или одна пушка и почти нормальный боекомплект. Да, но если она рванет…
— Делай.
Обри прав — это самоубийство.
— Жду тебя и всю твою команду вечером, — говорю я. — У клуба, перед фильмом.
Обри кивает.
Гюнтер-младший привез недавно новые пленки. Говорят, его отец раньше был в Кетополисе известным антрепренером.
Надеюсь, это не опять какой-нибудь вестерн?
Я бы предпочел что-нибудь с музыкой и танцами — веселую комедию с хорошенькой девушкой в главной роли. Например, она мечтает петь, а ее никто не замечает. Как та актриса, у которой милые ямочки на щеках… Как ее зовут? Забыл. Неважно, но мне она нравится.
Впрочем, вестерн тоже можно.
Там где хорошие, которых мало, побеждают плохих, которых много…
Фильм — хороший повод собрать всех. Сегодня будет общее собрание поселения. И мне придется говорить. Ненавижу говорить.
Вообще, я — неприятный человек. А вы не знали?
Дел по горло. Я возвращаюсь к своей веранде.
Мне нужен Киклоп, мой начальник штаба. Я оглядываюсь — никого. Прохожу по комнатам — у меня их две, одна из которых кухня. Ветерок колышет тростниковую занавеску. На столе в банке — свежие цветы. Явно Анита заходила.
— Где этот старый обезьян?
* * *
У Киклопа в руках — древний латунный хронометр. Который натужно тикает, словно тащит на себе груз тысячелетий. Не знаю, где Киклоп его откопал — но вещь для него особая.
В последнее время с Киклопом что-то не то.
Теперь я все чаще вижу, как он сидит, прижав к уху старый хронометр, и раскачивается, как в трансе…
— Что с тобой происходит?
«Я перестал понимать дифференциальное счисление. Не могу взять в уме вторую производную».
— Это старость, Киклоп. Так бывает со всеми нами.
«Ты не понимаешь».
Киклоп разворачивается и уходит. Черт, как мне надоело видеть эту удаляющуюся серебряную спину.
— Чего я не понимаю?! — кричу я вслед. — Эй, гений!
Меня игнорируют.
* * *
Придется лезть через забор. Я оглядываюсь — никто не видит. Что ж, вернемся в детство…
От земли пахнет теплой сыростью. Голоса. Прислушиваюсь. Говорят двое — Рокки я узнаю по интонациям, а вот кто второй? Осторожно, стараясь не ободрать руки, раздвигаю мясистые стебли маиса. Приглядываюсь. Так ведь это Олаф! Ничего себе у моего вестового компания.
Рокки с ним болтает, приняв расслабленную позу. В металлических пальцах дымится сигарета.
— Тогда почему адмирал с нами?
— А ты разве не знаешь? — роняет Рокки небрежно. — У адмирала железное сердце.
— А! — в глазах загорается огонек.
Всё-то они знают. Я задом пячусь сквозь побеги. С кряхтением вылезаю из кустов, отряхиваюсь. Затем шумно прочищаю горло. Чтобы уже окончательно обратить на себя внимание, иду и топаю ногами. Сандалии гулко стучат по сухой дорожке.
Сплетники.
Китель с контр-адмиральскими эполетами у меня единственный, парадный, так что по селению я хожу в чем придется. Обычно в цветных рубашках, которые шьет для меня жена Обри. А вот фуражка у меня одна — и для дел, и для праздника.
Обхожу забор из веток и попадаю во двор. Они вздрагивают и выпрямляются.
— Рокки, ты мне нужен. Олаф, добрый день, — говорю я.
— Адмирал? — глаза его бегают. Чувствует, что в чем-то провинился.
— Привет, Олаф. Жду тебя и твою семью вечером на общем собрании. Придете? Я на вас надеюсь.
Глаза его перестают бегать. Он вздыхает — мне кажется, даже с облегчением.
— Конечно, адмирал. Можете на меня положиться.
Олаф известный смутьян. И болтун, кстати, первостатейный.
* * *
На нашем плане легко поставить крест. Но черта с два я позволю это сделать.
— Осторожно! — кричат наверху. — Смотри, куда прешь! Левее! Легче!
Старая речная канонерка. Заржавленный борт выкрашен свежей краской.
Мы стоим с Киклопом на берегу, глядя, как ленивое течение колышет кувшинки. Эта тихая заводь, зеленая мутная вода. Лучшее место для мятежной канонерки.
На канонерке постоянно что-то гремит и щелкает, из трубы поднимается едва заметный сизый дымок, над ней дрожит нагретый воздух. Из люка то и дело вылазит кто-нибудь, похожий на черта из ада. Люди Обри. «Селедка» стоит под парами. Угля у нас не так много, зато в трюме канонерки сложен парус. В крайнем случае пойдем под ветром. Или на шлюпочном буксире.
По сходням постоянно бегают люди — кто с ящиком, кто с мешком, кто матерясь. Гвалт. Топот босых ног, смешки, ругань. Канонерку еще нужно загрузить. Дальний переход — это вам не загородная прогулка с пикником на морском берегу.
Я говорю вполголоса:
— Придется уйти отсюда — как можно дальше. И все начинать сначала.
«Да», — жестом показывает Киклоп. На груди у него висят на шнурке блокнот и свинцовый карандаш. И еще он надел свои очки.
Самоубийство, думаю я.
Но что еще остается?
Я прикидываю ресурс. Машины у нас старенькие. Даже если выдержит цилиндр высокого давления, а там явно намечаются трещины… Бедная «Селедка» — из речной канонерки в морской круизный лайнер.
— Куда нам идти? — говорю я Киклопу. — Давай, ты у нас умный.
Он задумывается. Киклоп пишет:
«Мадагаскар».
Я отрываю взгляд от листа и говорю:
— Ты в своем уме? Это же больше тысячи миль! — сминаю листок и бросаю в воду. Течение уносит его к кувшинкам. — Нет, не может быть и речи. Придумай что-нибудь другое.
Он снова берет в лапу карандаш и выводит медленными крупными буквами:
«М А Д А Г А С К А Р».
Черт.
* * *
Я поднимаю бинокль к глазам. Низкий хищный силуэт «Гуаскара» на фоне заходящего солнца кажется акульим. Черное на красном. Наша проблема номер раз: они перекрыли нам выход из залива.
Одно утешает — «Гуаскар» не боевой корабль, поэтому на нем нет артиллерийского вооружения. Это монитор каторжной охраны, не знаю, как она сейчас называется…
Поэтому на носу «Гуаскара» установлен счетверенный пулемет. Наша проблема номер два.
Потому что с пулеметом тоже придется что-то решать.
Я убираю бинокль, который некогда принадлежал капитану «Селедки». Застегиваю потертый кожаный чехол и возвращаюсь обратно. На веранде меня уже ждет Киклоп. Я говорю:
— Знаешь, что такое «демократическое правительство»? Это правительство, которое состоит из одних секретарей.
Киклоп молча смотрит на меня сквозь очки.
Я вздыхаю.
— Твое чувство юмора меня убивает, — говорю я. — Ты хотя бы понял, в чем соль шутки? Ладно. Ну, мог бы хоть сделать вид… Не хочешь, как хочешь. Обри, приветствую! — жму руку. — Фернандо, рад видеть.
— Адмирал, — он кивает. Такой голос мог бы быть у пушечного затвора.
Фернандо Монтез из бывших морпехов, служил на островах. Шла заварушка с дикарями, граната взорвалась слишком близко. Фернандо лишился руки и половины челюсти. Нижняя часть его лица — железная. После войны он был замешан в чем-то криминальном, бежал.
Когда Фернандо открывает рот, в округе начинают выть собаки.
Что ж, все в сборе. Военный совет объявляется открытым.
Я говорю:
— Диспозиция следующая: залив — это горлышко бутылки. В качестве пробки — «Гуаскар». Так же морская пехота может атаковать нас по суше. Ночью они, скорее всего, не рискнут, поскольку плохо знают местность — и к тому же они все еще надеются на нашу капитуляцию.
Но рано или поздно они решаться. И тогда мы проиграли. Остров не так велик, сами знаете. Переловят нас здесь поодиночке или скопом, неважно. В общем, как ни крути, вывод неутешительный — нашей прежней жизни пришел конец. Понимаете?
Они молчат. Впрочем, все это было переговорено между нами еще до прихода морской пехоты. И не раз.
— Мы понимаем, адмирал, — говорит Фернандо за всех.
— Сколько человек возьмет «Селедка»? — спрашиваю я Обри. Он нехотя отвечает:
— Не больше пятидесяти. И то с риском перегрузки.
Я качаю головой.
— Так мы потеряем скорость. Нет, не годится. Взять лодки и каноэ на буксир?
— Вариант, угу. — Обри чешет лоб. — Только тогда мы все равно будем плестись, как беременная корова. И «Гуаскар» превратит нас в решето за пару минут.
— Да, это еще один вопрос. — Меня прерывает стук в дверь. — Войдите!
Рокки приносит чай. На подносе, на белой салфетке — помятый латунный чайник, чашки (все разные), настоящий серебряный молочник (молоко, правда, козье) и пачка твердокаменных галет. Все в лучших традициях британского военного флота.
Англичане — лучшая морская нация мира.
А мы просто будем пить чай.
Когда чай допит, галеты догрызены, наступает время расходиться. Потому что основное мы уже решили.
А если решили, надо действовать.
— Фернандо, удачи вам и вашим людям! Обри, действуй, как договорились. Киклоп… ну, ты знаешь. — Я провожаю гостей и остаюсь на пороге, глядя на Либерталию. Это мой дом. В темноте стрекочут цикады. По всему селению горят фонари и костры. Сегодня никто не хочет сидеть в темноте — и я их понимаю.
— Сэр, скоро восемь часов. Вы просили предупредить.
Рокки.
Вот кто у нас настоящий самец гориллы. Огромная сила. Одновременно робок и страшно вспыльчив. В юности Рокки был влюбчивым, рахитичным, слабеньким юношей. И очень от этого страдал. Женщины…
Однажды Рокки проснулся на улице, а у него вместо тонких слабых рук — мощные стальные, вместо нижней половины тела — несущая база, как у шагающего автоматона. Теперь он стал чудовищно силен, но, увы — зачем ему теперь внимание женщин?
Будь осторожен в своих желаниях.
— Назначаю тебя флаг-офицером, — говорю я.
— Есть, сэр! Так точно, сэр! — Рокки салютует. — Спасибо, сэр!
Пауза. Он переминается с ноги на ногу. Бу-дум, бу-дум.
— Ты что-то хотел спросить, Рокки?
— Сэр, а кто это — флаг-офицер?
— Главный по связи, — поясняю я. В желтом свете фонаря кружат москиты. Какая-то тварь пытается ужалить меня в руку, я прихлопываю её ладонью. — У меня для тебя будет особое задание. Слушай внимательно, Рокки…
* * *
Сегодняшний фильм называется «Где-то в Саноре». Настоящий вестерн с трюками, выстрелами и хорошими парнями — все, как я хотел.
В главной роли актер, которого я раньше не видел. Джон Уэйн, высокий красивый парень с открытым лицом. Что он вытворяет на лошади, это надо видеть!
Забавно, но он чем-то напоминает мне Джека Форингтона. Одно слово: американцы.
Проходя мимо, я слышу, как у одного из костров читают глухим монотонным голосом, точно заклинание:
— И выпьет жизнь и кровь твою из мрака Эри-Кува…
Эри-Кува, белая обезьяна из Синвильских болот.
Призрак.
Ужас пляшет красными отсветами на лицах.
Эри-Кува. Кува, Кува!
Каторжный ангел смерти.
* * *
Чтобы такое сделать с моим характером, чтобы он стал мягче и приятней?
Подозреваю, существует единственное средство…
— Рокки, сегодня будут танцы.
Объятия юных девушек. Много перебродившего тростникового сока, чуть-чуть контрабандного виски. И танго.
Я стою в полутьме, пластинка крутится — шшш, шшш.
Ядвига. Иногда мне кажется, что из тени выйдет она, пойдет через всю веранду — и у меня заранее перехватывает дыхание.
Движение бедер под платьем. Носок лаковой туфельки. Я не видел лучшего изображения бога…
Потом она скажет: Козмо. Я скажу: Яда. Или ничего не скажу.
А Киклоп будет стоять у перил, и только единственный глаз его в темноте будет тихонько поблескивать…
Мечты.
Это танец одиночества и похоти, Козмо.
Я закрываю глаза и танцую. Одинокий похотливый старик в мятой белой фуражке.
* * *
Я вспоминаю. Мы танцуем с Анитой под звуки танго. Обри ушел чинить машины. И вообще, музыка — это не для него.
— Хорошие истории включают в себя три обязательных элемента, — говорю я, улыбаясь.
— Какие же?
— Кровь, любовь и танцы.
Анита смеется, запрокидывая голову. Прекрасна.
Меня трогают за плечо. Открываю глаза.
— Сэр, простите, — это Рокки. — С того берега сигналят. Похоже на азбуку Морзе.
— Уже иду. — Я поворачиваюсь к Аните. — Долг зовет, пани…
Я ухожу в темноту, а она остается стоять под звуки танго. Отойдя метров на двадцать, я оборачиваюсь и машу ей рукой.
Грезы.
Мои лишь только грезы…
— Сэр, — говорит Рокки осторожно. — А с кем вы там разговаривали? Кто такая Ядвига?
* * *
Шум прибоя. В мое время это называлось фонарь Ратьера. Одним движением рукоятки можно закрыть фонарь и снова открыть. Я иду по песку к обрыву, на краю которого расположен наш наблюдательный пункт. Обычно отсюда мы наблюдаем приход кораблей. Здесь же наш Ратьер.
— Поворачивай его, — приказываю. — Киклоп, вставай сюда, будешь сигнальщиком.
Вдалеке, в кромешной тьме другого берега залива вспыхивает огонь. Начинает передавать. Читаю.
— Это лейтенант Йорк. Кто говорит?
Я поворачиваюсь к Киклопу.
— Передавай. Это адмирал Дантон. Чему обязан?
Щелк, щелк, щелк-щелк-щелк. Сигнальный фонарь — наша единственная дальняя связь. В ясные ночи мы можем связаться даже со станцией на побережье Кето. Если повезет.
То есть, у нас нет радио. Правда, если Фернандо справился со своей задачей, у морпехов его тоже больше нет.
Фонарь морской пехоты сигналит, я читаю:
— На одну из наших палаток упало дерево. Вы что-нибудь знаете об этом?
Я хмыкаю.
— Передай: Кто-нибудь пострадал? Нужна помощь?
Пауза. Затем следует ответ:
— Помощь не требуется, но наша рация уничтожена. Повторяю: вы что-нибудь знаете об этом?
Вот оно. Молодец, Фернандо!
— Передай: Сочувствую. Деревья здесь часто падают.
На этот раз пауза длится много дольше.
— Сколько вам лет? — спрашивают оттуда. Мне прямо чудится во вспышках света интонация Йорка. Интересный оборот принимает наша беседа.
— Приятно, что вы интересуетесь, лейтенант. Киклоп, передай: скоро будет пятьдесят девять.
— Выглядите старше, — отвечает прожектор с той стороны залива.
Киклоп хмыкает. Ему смешно, старой обезьяне.
— А вам?
— Двадцать восемь, — Йорк, опережая мой выпад, сигналит: — Выгляжу прекрасно, спасибо.
— Рад за вас. К чему этот обмен любезностями?
Пауза. Фонарь опять разражается чередой вспышек — раздраженных.
— Адмирал, вы лжете. Завтра, если вы не примете условия ультиматума, я заставлю вас ответить за все лично. И плевать я хотел на ваш возраст.
У нас с ним похожее чувство юмора.
— Предлагаете дуэль? — я усмехаюсь. — Киклоп, передавай: предупреждаю, лейтенант, я — прекрасный стрелок.
* * *
Зеленая бутылка из-под хереса. Испания, урожай 1930-го года. Если понюхать горлышко, там все еще остается пряный сухой аромат.
Красные холмы Испании. Я никогда там не был.
И тогда я поднимаю револьвер, укладываю его на локоть, большим пальцем взвожу курок. Пуля-цель, думаю я, пуля-цель. Зеленая бутылка плавает на мушке. Еще никогда я не был так холоден и спокоен, как сейчас. Пуля. Цель. Пуля…
Задерживаю дыхание и мягко жму на спуск.
Ба-бах! Револьвер едва не вылетает у меня из руки. Да уж, навыки я утратил.
Бутылка хоть бы дрогнула.
Ворчание Киклопа за моей спиной переходит в ржание. В откровенный хохот. Вы когда-нибудь видели, как гориллы делают это? Киклоп сидит на корточках, уперевшись костяшками в землю, время от времени задирает морду вверх и издает серию насмешливых: ух, ух, ух. И еще раскачивается. Это… несколько раздражает.
— Что? — говорю я. — Что смешного?
И тут вдруг вспоминаю, как был у Обри с Анитой в гостях. Обри ушел после обеда пораньше, отправился к своим механикам. А я собираюсь. Ополаскиваю лицо, руки и растираю шею полотенцем до красноты.
Анита стоит рядом с кувшином для воды.
— Глупый ворчливый старик, — говорит она, глядя на меня. — И как тебя только люди выносят?
— Просто я обаятельный.
Она против воли смеется.
— Что есть, то есть. — Она молчит. — Я сшила тебе рубашку.
— Это еще зачем? Спасибо.
— Береги себя, Козмо.
Я застегиваю пуговицу на воротнике. Анита подает мне китель, я вдеваю руки в рукава. Тяжелая жесткая ткань — мой рыцарский доспех — ложится на плечи. Внезапно Анита делает шаг и прижимается лицом к моей груди. Я замираю. Стоим, не шевелясь. Впервые она себе такое позволила. Обри… как же Обри?
Я осторожно провожу ладонью по её темным волосам. Прекрасна. И недосягаема.
— Скажи, что я дура, и все будет хорошо.
— Все будет хорошо, — говорю я. — Обещаю.
Так и будет.
…Поэтому я поднимаю револьвер и начинаю стрелять, не целясь.
Бах. Ба-бах.
Бутылки разлетаются зелеными брызгами.
Последняя.
— Вот где-то примерно так, — говорю я. Револьвер в руке ощутимо нагрелся.
* * *
После фильма я объявляю общее собрание.
— Добрый вечер, люди Либерталии! — повышаю голос. Похоже, сегодня я все-таки охрипну.
— Слово адмиралу! Адмирал будет говорить! Тише! Да тише вы, дайте послушать!
Поднимаюсь на крыльцо клуба, оглядываю своих людей. Все полторы сотни здесь (за вычетом часовых и людей Обри). Красные отсветы пляшут на лицах.
— Я — комендант этого поселения, — говорю я, — и несу ответственность за вверенный мне гарнизон. Люди Либерталии! Долгие годы мы жили в мире и спокойствии. Это правда. Но мы всегда помнили, что в один прекрасный день это может измениться. И вот это время пришло. Нам придется сражаться за свою свободу… за свою жизнь, за право называться людьми.
Я говорю, они слушают.
— Для вас не будет новостью то, что я сейчас скажу. Многие из вас здесь пострадали от войны. Многие потеряли родных и близких… У кого-то остались родственники в Кето. Что с ними? Может, они по вам скучают — и очень сильно? Кто знает? У моей-то жены есть некоторое утешение — мое адмиральское денежное довольствие. А у ваших что?
Люди хохочут.
— Адмирал! — раздается чей-то голос. — Но что нам делать?
Я оглядываю их. Лица, лица, лица — старые, молодые, изуродованные, наполовину металлические, полностью железные, разные. Глаза. Отсветы огня в их глазах. Я говорю:
— Знаете, что я вам скажу? Я простой адмирал. Я бы мог сказать: за свободу надо сражаться… но вы и без меня это знаете. Я мог бы сказать: силе нельзя уступать — но разве это для вас новость? Еще я мог бы сказать: люди Либерталии, сражайтесь за то, во что верите!
Но не скажу.
Потому что это всего-навсего красивые слова, а я не очень умею говорить красивые слова. И не очень люблю. Поэтому я скажу так:
Люди Либерталии! У меня железное сердце.
И мое сердце плачет.
…Волны набегают на песок, я смотрю туда, где в темноте светятся огни «Гуаскара». Белый топовый, красный и зеленый — бортовые. Была бы у меня самоходная мина Уайтхеда, мы бы повеселились.
К сожалению, завтра будет честный бой. То есть — хороших мало, плохих много. Нормально.
И дуэль.
Потому что ультиматум Йорка мы не примем.
Шаги. Ворчание.
Рядом со мной на песок опускается огромная черная туша. Жар от него идет — как от печки.
«Хорошая речь», — говорит Киклоп.
* * *
— Я буду дома к обеду, — говорю я. Застегиваю запонки на левом рукаве, затем на правом. Эта рубаха сшита руками Аниты. Перед боем нужно надевать все чистое…
Нитхинан.
Завязываю галстук. Выправляю узел. Теперь — китель. Эполеты блестят, как новенькие.
— Прости меня за все, — говорю я громко.
Рокки нет, поэтому я никого не разбужу.
Надеваю фуражку и выхожу на улицу. Светает. Туман рассеивается, слышны голоса. Люди, негромко приветствуя друг друга, пристраиваются за мной. Это мой экипаж.
Нитхинан — ведущая к сокровищам. Я не знаю, что случилось в городе, когда началась вся эта кутерьма — Пляска-с-Китами, или как ее там. Когда я вернулся в Кетополис, город лежал в руинах. Его только начали восстанавливать. Мне приходилось скрываться, все-таки я был беглым каторжником — следы кандалов до сих горят на моих руках. Я не нашел ни самого Вата Сомпонга, ни даже следов его или своей жены…
Сиамцы любят менять имена. Так они начинают новую жизнь.
Нитхинан.
Я не знаю, кто у меня родился — сын или дочь. Не знаю.
Я знаю одно: у меня были жена и ребенок…
У меня ЕСТЬ жена и ребенок.
Иногда я закрываю глаза и думаю про своего сына. Я думаю, у него высокий рост, голос как труба, чуть смуглая кожа и мамины зеленоватые глаза.
Он моряк.
* * *
Какие шансы у сборища инвалидов, стариков и уродов против батальона морской пехоты?
Вот и я о том же.
Ох-ре-нен-ны-е.
Киты не летают, а морская пехота всегда неважно чувствовала себя в джунглях…
Осталось проверить, как она себя чувствует в открытом море.
Обри в машинном отделении, я на мостике. Киклоп везде, где понадобится. Еще есть Олаф, Сикорский, Кирк Баллен и двенадцать человек команды. Команда старперов.
— По местам стоять, с якоря сниматься!
С богом. Восемь утра. Канонерка, негромко работая машинами, выходит из речного русла на простор залива. Идет, покачиваясь. Утренняя свежесть. Ветер в лицо. Черт, как мне, оказывается, этого не хватало…
Вижу «Гуаскар».
— Полный вперед, — командую я в трубу. — Сигнальщик! — приказываю я Киклопу. — Передай: Командиру Гуаскара. Как адмирал флота Его Величества приказываю лечь в дрейф и принять на борт абордажную партию.
«Ты не слишком торопишься?» — спрашивает Киклоп жестами.
— Это их разозлит.
Киклоп смотрит с раздражением, но подчиняется. Его очки сверкают на солнце, как чертовы бриллианты.
Конечно, разозлит — тем более что призовой партии у меня попросту нет.
«Гуаскар», не отвечая, снимается с места и резво набирает скорость. Хорошо идет. Белые буруны под форштевнем. Проклятье! Он, похоже, быстрее нас на пару узлов. Я поднимаю голову — над «Гуаскаром» пронзительно синее небо. Я вдыхаю полной грудью, руки слегка дрожат. Ничего.
Пулемет на носу «Гуаскара» начинает разворачивать стволы в нашу сторону. Вот и ответ, похоже.
Я поднимаю руку. Ну, с богом.
— Приготовиться… залп!
Олаф дергает шнур.
Бум! Выстрел хлопает по ушам — какой-то он на удивление тихий, с замедленным, деликатным эхом. Звук словно опускается на нас сверху, как покрывало.
Впереди, не долетев до «Гуаскара» метров полста, взметается столб воды. Промазали, конечно.
Я кричу:
— Недолет! Поправка…
Бу-бу-бу-бу — стрекот пулемета. Очередь прошивает воду совсем рядом с бортом «Селедки». Ровный ряд фонтанчиков. Бу-бу-бу. Еще один. Ближе. Пристреливаются, сволочи.
Я говорю Киклопу:
— Сигналь: Лейтенанту Йорку. Ультиматум не принимаю. Настаиваю на вашей немедленной капитуляции.
Я поднимаю бинокль, ловлю в окуляры «Гуаскар». Ого! Форингтон стоит в рубке, смотрит в нашу сторону. И лейтенант Йорк тоже там. Он что-то кричит пулеметчику…
Пулемет поворачивается. Черные отверстия — я невольно пригибаюсь.
Бу-бу-бу-бу. Бу-бу-бу. Пули пролетают над «Селедкой», шлепают по воде.
— Заряжай, целься, — говорю я. — Приготовиться… залп!
Бум!
Я закрываю глаза: пожалуйста, мне очень нужна сегодня удача. Боже, пожалуйста.
* * *
— А как же твой шрам?
Я пожимаю плечами.
— В детстве упал с качелей. Совпадение. Дело вот в чем. Я морской офицер, учился в Навигацкой школе. Тебе это может ни о чем не говорить, но туда мог поступить только потомственный дворянин — это раз, и только при одном условии — это два.
— Каком?
— У него не должно быть инородных вкраплений… вообще. Стопроцентный био. На флоте всегда брезгливо относились к вивисекции.
— То есть…
— Я солгал, Обри. Понимаешь?
Обри смотрит на меня и морщит лоб, запачканный маслом. Цок, цок. Его металлические когти на левой ноге загребают землю, задевают камешек — скри-ип. В волнении Обри часто так делает.
— Тогда почему ты с нами? — Обри смотрит на меня в упор. Чуть ли не обвиняя.
— Потому что вы — мои люди. Мой экипаж.
Обри думает немного, потом спрашивает:
— Ну хоть адмирал-то ты настоящий?
Да. Меня так прозвали на каторге.
— Что? — говорю я.
— Ты — настоящий адмирал?
— Конечно. Его Величество сделал меня шаутбенахтом — после Второй Бирманской…
* * *
Поднимаю бинокль. Перелет, думаю я.
Бух!
Накрытие. Снаряд взрывается за бортом, но взрыв настолько мощный, что осколки барабанят по палубе «Гуаскара», один ударяет в пулеметную башенку. Щелк. Пулемет захлебывается. Морпех дергает затвор — раз, другой. Заклинило?
Спасибо, боже.
Война — это драка больших обезьян. Зато на нашей стороне — самая умная.
Теперь уже не самая.
«Интеллектуальная машинка в моей голове тикает все реже. Когда она остановится совсем, я стану идиотом. Даже глупее тебя, Козмо».
Взрыв. Грохот.
Олаф!
Когда дым развеивается, от орудия остается покореженный металлический пенек.
Приплыли. Стонет раненый рулевой, я приказываю заменить его — заменяют. «Гуаскар» может сбежать в открытое море, а этого допустить нельзя. Там он может найти кое-что интересное…
— Право руля, — говорю я. — Самый полный вперед! Машинное, спите?!
Ну же, Обри. Мне нужны мои одиннадцать узлов.
Нужно отсечь «Гуаскар» от выхода из залива.
Капитан «Гуаскара» понимает, что тут не все ладно, и тоже поворачивает нам на встречу.
Сближаемся на скорости. Морпехи стреляют в нас из карабинов. Решение приходит мгновенно. Возможно, это наш последний шанс…
— Киклоп, держи штурвал. Остальные — за мной.
…приближающийся борт монитора. Он серый. Выстрелы. Черт, у них же еще «томпсон»…
— На абордаж! — кричу я хрипло и прыгаю на палубу «Гуаскара». БУМ. Мой крик перекрывается грохотом. Некоторое время я ничего не слышу.
Так бывает после выстрела.
— За мной! — беззвучно кричу я. — Вперед, сукины дети!
Оглядываюсь. Не верю глазам и оглядываюсь еще раз.
Никого.
Я один на палубе «Гуаскара».
Конечно, если не считать морской пехоты. Пулеметчик смотрит на меня, открыв рот.
— Шел бы ты отсюда, парень, — говорю я и показываю револьвер. Морпех убегает.
Рулевой упрямый.
Я поднимаю револьвер и нажимаю спуск. Ба-бах. Рулевой пригибается. Пуля выбивает щепки из штурвала. Мимо — ч-черт. Я прицеливаюсь еще раз, взвожу курок пальцем. Щурюсь. Да где ты там… Рулевой смотрит на меня белыми глазами, потом, не поднимаясь на ноги, отпускает штурвал и ползет прочь. Ну, ладно, пусть так…
Штурвал свободно вращается. Монитор начинает отчетливо забирать влево.
— М-мать! — кричит лейтенант. — Да пристрелите его кто-нибудь!
Выстрелы. Я ныряю за покореженную пулеметную башенку, стреляю в ответ.
Вспышки.
— Свобода, — сигналит фонарь. — Свобода.
Флаг-офицер — это главный по связи. Пока мы тут воевали, поселенцы во главе с Фернандо захватили катер морпехов и их шлюпки. И теперь москитный флот Либерталии уходит на буксире подальше отсюда. А на берегу острова Свободы остаются четыре сотни отборных морских пехотинцев. Надеюсь, им здесь понравится.
Ну, на все готовое ведь пришли.
Хижины построены, маис посажен — что еще нужно человеку?
Свобода.
Флаг-офицер Рокки со скалы подает нам сигнал.
Другими словами, мы уже выиграли это сражение. Сейчас «Селедка» оторвется от «Гуаскара», в открытом море возьмет лодки с поселенцами на буксир и — прощайте, лейтенант Йорк.
Так и будет.
Морпехи бегут ко мне с кормы. Винтовки, лица…
Попался. Я поднимаю руки, револьвер висит на большом пальце.
— Бешеный старикан, — говорит лейтенант. — Ты за все мне ответишь…
Тук! В доски вонзается гарпун, едва не задев Йорка. Натянутый трос дрожит, как басовая струна. Лейтенант запоздало пригибается, на лице — удивление. Морпехи вокруг него шарахаются, вскидывают карабины. Грохот выстрелов. Стреляют в сторону, откуда прилетел гарпун, почти не целясь.
Я трогаю волосы. Вроде не задело — но ощущение холодка в животе осталось.
Поворачиваю голову.
Старина Кирк.
Все, оказывается, еще хуже, чем я думал. Почему, спрашиваете?
Потому что сюда идет «Селедка». Над канонеркой поднимается столб черного дыма — нет, «Селедка» не горит. Дым с ревом вырывается из трубы, летят искры. Слишком много искр. Слишком быстро идет. Я не сразу понимаю, что это означает…
Вот черт.
Они сжигают котлы.
…Это танец одиночества и похоти, Козмо.
Я плохо вижу вблизи, но то, что вдалеке, я вижу прекрасно.
За штурвалом стоит Киклоп.
Война — это драка больших обезьян. Зато на нашей стороне — самая умная.
На палубе присели люди и стреляют в нас. Морпехи отвечают им огнем.
Пока они воюют, я успеваю вставить в барабан два патрона. Защелкиваю барабан.
Вот будет номер, если я в одиночку возьму на абордаж эту хреновину.
— Эй, старик! — кричат мне.
Тогда я поднимаю револьвер…
Из меня не получилось даже приличного баритона.
Что ж.
Форингтон улыбается и направляет на меня «томпсон».
— Ты на самом деле адмирал, старик? — говорит он. — Все никак не могу поверить. Я в жизни не видел ни одного адмирала.
— Хочешь, я пожму тебе руку?
Форингтон начинает смеяться:
— Ну уж нет, старик. Меня не проведешь. Нет, не проведешь. Ты почти такой же хитрый, как мой папаша, но я и его оставлял в дураках. Веришь мне, старик?
Я говорю:
— Верю, мальчик.
«Гуаскар» продолжает описывать дугу влево. Идя на встречных курсах, мы расходимся с «Селедкой» в последний момент. Я поворачиваю голову… ч-черт. Что он делает?!
Киклоп с ревом разбегается — и прыгает. Глупая старая горилла!
Слишком далеко. Слишком. Все мы не молодеем, но он в особенности.
Старый дурак! — хочу крикнуть я, но не успеваю. Потому что Киклоп… Он достает!
Короткая очередь.
Бух! Глухой удар. Огромное черное тело перекатывается по палубе и застывает, раскинув руки. Старый латунный хронометр вылетает из ладони, ударяется в стену рубки. Брызги стекла. Он отлетает к моей ноге… за разбитым стеклом стрелка делает: тик-ток…
И застывает.
Н Е Т.
Вставай, приказываю я мысленно. Вставай, чертова проклятая обезьяна! Gorilla gorilla gorilla.
Сентиментальность это…
Я вскидываю револьвер и стреляю от бедра. Как в этих дурацких американских вестернах.
Форингтон начинает поворачиваться — на лице удивление оттого, что выстрелил и попал…
Пуля сносит ему полголовы.
…Приседаю перед ним на колени.
— Я… мне… — говорит Форингтон.
— Все будет хорошо, мальчик. — Я прижимаю полотенце к его виску. Ткань тут же становится красной.
К сожалению, Киклопу уже не помочь. В горле у меня стоит комок. Проклятье. Никогда не думал, что буду оплакивать обезьяну.
— Простите меня, сэр. Я не хотел убивать вашего друга. Я… не хотел…
Киклоп. У меня останавливается дыхание.
— Все хорошо, сынок, — говорю я. — Ты его только слегка задел.
— Правда, сэр? — зрачки начинают подрагивать.
— Правда, сынок.
— Честное… шерифское? — эх, ты.
— Честное шерифское.
Будьте вы прокляты, господа Канцлеры!
Я смотрю на него, потом наклоняюсь и пальцами закрываю ему глаза. Спи, мальчик.
…Все хорошие истории включают в себя три элемента: кровь, любовь и танцы.
Тридцать лет назад в этот же самый день я сижу на палубе катера, везущего меня на каторгу, с кровоточащей от порезов головой, и смотрю, как над океаном встает солнце. Розовая полоса по горизонту. Тогда это почему-то казалось мне важным…
Сейчас я стою на палубе «Селедки» за штурвалом.
Волны бьются и стонут под форштевнем.
Машины стучат. Надеюсь, поршень высокого давления все-таки выдержит…
Зовите меня Козмо.
Мое имя с древнегреческого переводится как «красота, порядок, гармония». Мир.
Я иду на Мадагаскар.
Примечания
1
В соавторстве с Александром Резовым.
(обратно)2
В соавторстве с Дмитрием Колоданом.
(обратно)3
В соавторстве с Александром Резовым.
(обратно)
Комментарии к книге «Танго железного сердца», Шимун Врочек
Всего 0 комментариев