Все вы у меня, Жилин, одинаковые — в поле брани убиенные. Это, Жилин, понимать надо, и не всякий это поймёт.
М. Булгаков, «Белая Гвардия»Первый
Строй легионеров, марширующий по заросшей вереском пустоши, попал в засаду перед самым закатом, когда кривой центурион Гней Сервилий уже начал высматривать единственным глазом подходящую площадку для ночного лагеря.
Ровный зелёный покров под ногами пришел в движение. Проклятые пикты, изрывшие своими крысиными норами каждый стадий! Неполная центурия, всего-то четыре десятка воинов, из них — едва дюжина стόящих ветеранов, остальные так, дрянцо, гонять и гонять еще…
«Не придётся», — мелькнуло, вызвавшая приступ ослепительной ярости.
— Сомкнуть ряды! Держать строй! — рявкнул центурион и с гордостью отметил: сомкнули. Держат.
Пикты — круглоголовые, низкорослые, даже мозгляку Квинту Люцину едва по грудь, — накатывали взбесившимся океаном.
«Скоро стемнеет», — лениво думал Сервилий, прикрываясь щитом и привычно пронзая очередного варвара. У него появились потери: молодой Маркус и еще этот… Центурион вдруг понял, что не помнит имени погибшего. Грогий? Нет, Грогия еще в Галлии убили, давно уже. Как же… Опытный воин не думал о схватке, его короткий меч сам находил верную дорогу. Центурион привык к неспешным, малозначительным размышлениям во время боя. В бою вообще не стоит думать — тело всё делает самостоятельно, а командирская глотка без лишних напоминаний выдаёт потребные команды и окрики.
«Скоро стемнеет», — вновь постучалось изнутри. Это было важно.
Сервилий видел, как мозгляк Люцин, только что почти доставший наскакивающего пикта, в глупом стремлении — добить! — делает шаг вперед, радостно наносит удар…
— Держать строй!!!
Поздно. В шее глупого — навсегда уже — Люцина появился небольшой дротик, довольная ухмылка не успела сойти с рябой физии, а сквозь не успевший сомкнуться ряд хлынули маленькие, чернявые, круглоголовые…
— Стр-ро-ой!!!
«Помирать», — прошуршало в голове. Руки продолжали привычные, единственно верные движения, а ненужный воину разум плел неторопливую нить мысли. Нет, Сервилий не собирался умирать от старости. Он видел, как это происходит: сухие дрожащие руки, слезящийся взгляд, сыплющиеся из беззубого рта крошки… Он хотел умереть, как подобает воину — под лязг мечей и хрипы врагов.
Брошенный пращёй камень разорвал бровь, кровь вперемежку с потом заливала лицо. Ерунда. Уже — ерунда. Скоро стемнеет. Тоже не важно. Плечо вперёд. Удар. Прикрыться. Шаг назад. Плечо вперёд. Удар. Прикрыться. Шаг вперёд. Солдатская пляска. Прикрыться. Шаг назад.
Центурион споткнулся о чьё-то тело. Усталость взяла своё — он упал. «Ну, вот и всё», — мелькнуло в последний раз. Впрочем, он ещё успел нанизать на выставленный меч особо прыткого пикта.
«Здравствуй, Отец-Марс!»
Второй
— Ad vitae coelumn! За жизнь небесную! — крикнул Гвидо фон Тирпенау и его отряд неостановимым потоком устремился на ряды сарацинов. Запели первые стрелы. О, музыка боя! Мелодии самых прославленных труверов и миннезингеров не сравнятся с ней! Сначала — топот копыт или, как сейчас, когда все звуки глушит мягкий песок: конский храп, нетерпеливое ржание, негромкое звяканье стремян. Потом вступают луки. У них разные голоса. Добрый английский или германский, безжалостный сарацинский или плохонький испанский — каждый берёт свою ноту. Далее — короткий стук копий и, наконец, — звон клинков. И всё это под непрестанный аккомпанемент стонов, кличей, ругани. О, музыка боя! Какой мужчина не рад тебе, не захочет танцевать с тобою! Разве что, клирики… Но их трудно считать мужчинами, особенно, если тебе двадцать три и ты — плоть от плоти рода фон Тирпенау, что идёт от побратима самого Великого Карла; если под началом у тебя отряд, где многие опытнее и старше, но никого нет лучше; если Марта ждет тебя с победой…
Марта…
— Марта фон Цвикенсдорф!!!
А отовсюду уже несётся на всех христианских языках:
— Аликс де Монпелье!
— Элеонора Пейнборо!
— Бьянка ди Калоцци!
И реют плащи, и плюмажи, и ленты. И Слово Божие ведет их к победе.
Они не надевали доспехов — только легкие кирасы. В такую жару любой металл раскаляется, подобно походному котлу, убивает вернее мусульманской сабли. На шее у рыцаря Гвидо — крошечный реликварий с кусочком Истинного Животворящего Креста, подаренный матушкой и ладанка с прядью русых волос. Ему не нужно другой защиты — Бог и Марта всегда с ним.
Копьё вышибло из седла здоровенного сарацина и с треском преломилось. Гвидо фон Тирпенау легким движением кисти чуть развернул лошадь и удержался в седле. Фамильный меч сам лег в ладонь.
Хороша хваленая дамасская сталь, да не каждому неверному по карману. Впрочем, в бездоспешном бою любой удачный удар сразу отправит невезучего воина вниз, под безжалостные копыта. Только не для того с пяти лет Гвидо обучался мужской науке у своего отца, одного из лучших клинков Священной Империи! Очередной противник допустил, наконец, ошибку, слишком широко отставив занесённую для удара руку, и тут же поплатился: рыцарь принял удар на нехитрый блок и, не прекращая движения, вонзил меч в оставшуюся беззащитной грудь. Движением коленей заставил кобылу подать чуть назад, уклоняясь от вражеского меча, и рубанул, рассекая другого сарацина до плеча.
Воспользовавшись недолгой паузой, Гвидо окинул поле битвы взглядом: совсем юный оруженосец, которому была доверена хоругвь Пресвятой Девы, едва сдерживал натиск двух здоровенных, каждый на голову выше его, арабов в обмотанных вкруг головы зелёных платках. Помнится, такие пользовались особым почётом у чтящих мерзкого Бафомета. Юноша, а с ним и бесценная материя нуждались в защите.
Он успел в последний момент, по дороге зарубив еще одного сарацина, заступившего было путь. Оруженосец, удивленно распахнув уже невидящие глаза, скользил из седла, пальцы выпустили древко… Рыцарь подхватил падающее знамя и, цепко сжимая его в левой руке, обрушился на зелёноголовых.
До сих пор ему не приходилось сражаться со столь опытными противниками. Они совершенно не мешали друг другу. Даже кони их, казалось, двигались слаженно. После нескольких неудачных атак Гвидо ушел в оборону. Знаменитая зеркальная защита — считанные воины были способны овладеть ею. Теперь судьба поединка зависела от того, насколько устали противники. Потерявший силы был обречён.
«Пресвятая Дева!» — мысленно воззвал Гвидо к развевающейся над ним хоругви. — «Не дай победы врагам своим!»
Шальной луч солнца, удачно отразившись от клинка, ослепил одного из врагов. Тот мотнул головою, рука, держащая меч, чуть дрогнула. Удар — и хлынувшая из горла кровь чёрным потоком залила белоснежный бурнус. «Спасибо, Дева!», — одними губами прошептал Гвидо. Оставшийся в живых мусульманин, прорычав что-то на своем дьявольском наречии, с удвоенной яростью бросился на него. Но ярость — не лучшая спутница для воина. Короткий обмен ударами — и конь араба, лишенный всадника, бросился в сторону, внося еще большую сумятицу в ряды сражающихся.
— Марта… — начал молодой рыцарь заветный клич, но что-то горячее и острое вошло в его спину, и Гвидо фон Тирпенау понял, что видел в миг смерти молоденький оруженосец.
Небо. Огромное, синее небо и медленно проступающий на нем Лик.
Третий
Главное было — не думать о маме.
О своей маме, вестей от которой не было с октября, только политрук часто упоминал в вечерних беседах героических ленинградцев, о самой красивой и доброй, так любящей его…
Не думать.
И о чужих матерях — тоже не думать. Ведь не только у него и у любого из сидящих рядом с ним в наспех выдолбленной траншее была мама — она была и и у того, кто сейчас пойдёт на него с коротким автоматам наперевес, у того, кого он ненавидел всей восемнадцатилетней душой, у того, кто был виноват во всем.
Не думать! Но разве можно не думать о маме? Ведь это её он, Серёжка Мальков, защищает от врагов…
Восемнадцать ему исполнилось месяц назад, в самом начале февраля. Тогда он жил у тётки в Свердловске, в эвакуации. Утром после дня рождения Серёжка пришёл в военкомат. А сегодня был его первый бой. Он всё хорошенько запомнил: куда нажимать, как разворачивать удобную тушку пулемёта. У него здорово получалось, его даже хвалили. Но сегодня стрелять будет Владимир Степанович, его Первый Номер, а Серёжка будет только следить, что бы не переклинило ленту и подцеплять новые — вон, сколько цинок аккуратно уложено в стопку Владимир Степанович уже совсем взрослый, ему двадцать четыре, он из Куйбышева и так смешно говорит букву «о», будто она у него — всегда большая. У Владимира Степановича есть жена и дочка. «Бабоньки мои» — говорит он о них… И мама у него тоже есть.
Не думать о маме!
Впереди, на не стаявшем снегу, показались фигурки — совсем крошечные, шахматные. Они вырастали, превращаясь в хорошо знакомые силуэты из тира. Фашисты шли молча, накатывая лавиной. «Огонь!» — крикнул командир. Владимир Степанович начал стрелять.
Тот, кто говорит о музыке боя — никогда в бою не был. Нет музыки. Адская волна взрывов, выстрелов и криков мгновенно обкладывает уши. Если тишина — это когда ничего не слышно, то в бою царит тишина. Все сливается в единый гул, едва воспринимаемый слухом. В бою нельзя разобрать команду или крик о помощи. Можно только увидеть, почувствовать. Почувствовать — лучше. Поэтому, если в бою кричат — кричат не для того, что бы быть услышанными. Что бы услышать. Хоть что-то.
Серёжка тоже кричал. То ли «Ура!», то ли «За Сталина!», то ли просто громко и неумело матерился. Кричал и Владимир Степанович, и молодой командир с «Красной Звездой» на груди. Кричал рыжий боец Василий, запихивая назад лезущие из распоротого осколком живота сизые внутренности. Кто-то уже не кричал. Просто валялся нелепым кулём. Таких становилось все больше.
Шум боя внезапно изменился. Владимир Степанович стукнулся головою о кожух пулемёта и завалился набок. На лбу его пузырилось чёрное. Серёжка всхлипнул и, кинувшись к пулемету, стал стрелять сам. Только бы не заклинило ленту. Только бы не заклинило ленту. Только бы…. Мамочка! Не думать о маме!!! Почему — не думать? Теперь уже, наверное, можно.
Мама…
Четвёртый
— Иншалла-а! — протяжно затянул Мохаммад-саудит.
— У-алла-акбар!!! — подхватил отряд, обрушиваясь на вошедшую в ложбину колонну. Славное дело, мужское дело — война! Запах вражьего страха ласкает ноздри. Аллах сегодня будет доволен. Пришедшие на его землю будут уничтожены и никакие духи Джиенны не помешают установлению справедливости.
Гафур, перехватив автомат, бежал одним из первых. Сегодня старшие снова будут гордиться им. А потом, когда неверные собаки уберутся в свои проклятые города, воины Аллаха (да будет свято имя Его!) настигнут их и там. Аллах велик!
Гафур не очень хорошо представлял, как это будет. Так говорил мулла, так говорит имам Мохаммад — они знают. Мохаммад многое видел. Воевал здесь с пришедшими с севера шурави, сыновья которых убивают теперь правоверных в горах Ичкерии, с аврамитскими собаками, захватившими священный Иерусалим. С самыми главными врагами, живущими далеко-далеко, в огромных домах, построенных для них Иблисом, воевал тоже. Он много воевал, Мохаммад-саудит, сын горячей аравийской земли, родины Пророка. Побольше таких воинов — и американские бомбы никогда не упали бы на их землю. Жаль, что маленький Гафур не мог участвовать в тех битвах. Ничего! О нём еще услышат. Сам благословенный Усама, низвергший гяурские святыни в сердце их могущества, обратит на него свой взор.
— Иншалла! — закричал Гафур, нажимая на крючок.
Первая и последняя машины колонны уже дымились, подбитые гранатомётчиками. Гяуры выпрыгивали, пытаясь наладить оборону. Трусы. Мужчина не должен защищаться, он должен нападать, не давая врагу времени на ответный удар. Гафуру хорошо видел лица неверных: молодые, испуганные. Еще бы. Для них смерть — что-то непоправимое, страшное. Для него же, воина Аллаха (да будет свято имя Его!), это дорога в иной мир, где его ждет невыразимое блаженство. И гурии. А раз так — нужно погибнуть, уничтожив побольше врагов. Лучше бы, конечно, ему умереть не сегодня: у него ещё слишком мало заслуг.
Юноша видел, как скошенные кинжальным огнем, падают иноземные солдаты и воины его отряда. Как благородный Мохаммад в сумятице боя нашел мгновение, чтобы милосердной пулей прекратить страдания раненного Файзуллы. Файзулла теперь там, у подножия престола Аллаха (да будет свято имя Его!), гуриям о своих подвигах рассказывает, шербет виноградом заедает. Хорошо ему. Один из чужаков, обезумев от страха, бросился куда-то в сторону, выделывая нелепые зигзаги. Убегающего срезала чья-то короткая очередь.
Начиналось самое интересное: рукопашная.
Гафур, ловко развернув автомат, ударил оказавшегося совсем близко гяура в лицо. Почувствовал, как хрупнула кость. Он очень силён — маленький Гафур, сын кандагарского шорника. Кто-то из отряда уже хвастливо показывал единоверцам отрезанную голову гяура. Голова глупо пучила глаза. Хвала Аллаху, Великому и Милосердному. Победа! Алла-акбар!
Внезапно, перекрывая шум боя, послышался рокот. Гигантская тень вертолёта темным пятном наползала на воинов газавата. Застучали вертящиеся на турелях пулемёты. «Как же так», — с детской обидой подумал Гафур. — «Мы победили, а они…»
Они всегда брали чужой силой. Силой мёртвого железа и грязной бумаги с кощунственными изображениями. Хитрыми речами политиков и дьявольскими выдумками мудрецов. И никогда — доблестью. Значит, гурии будут уже сегодня, прямо сейчас. Сейчас? Иншалла!
Первый
Как жрать-то охота!
Гней Сервилий, убитый на безымянной вересковой пустоши к северу от Стены, огляделся. Чертоги Марса впечатляли. Мрамор белый, мрамор чёрный, мрамор жёлтый и розовый, синий какой-то… Колонны выше италийских буков поднимались к далеким сводам. Впрочем, хороший солдат не способен удивляться. Жратва, вино, бабы — нехитрые радости между боями. Ну, Отец-Марс, чем порадуешь старого вояку?
Где-то совсем рядом послышался лёгкий шорох. Центурион, мягко развернувшись, заскользил на звук. Чем Плутон не шутит, вдруг Покровитель воинов его испытать решил. Эх, жаль, меч на поле боя остался. Не правильно это — без меча.
Вот это да! Низкий столик, окружённый удобными ложами, ломился от яств. Вина перемежались огромными блюдами жаренного, вяленого, копчёного мяса и вазами, полными фруктов. Толстые ломти свежего хлеба источали восхитительный аромат. Ну и правильно. Заслужил, видать. И то — почитай, двадцать лет во славу Марса. Пора бы и уважить. Марс, он хоть и бог, а все ж военный, с понятием, стало быть. Ну, сейчас распробуем божьи дары.
Не забывая время от времени плескать из чаши на сторону, он набросился на еду. Воину чревоугодничать не след — движения на полное брюхо не так ловки, дыхание сбивается куда быстрее, — но ведь и помирать не каждый день доводится, можно душу отвести. Тэк-с, еще кусок этого поросёнка, да пара добрых глотков из особо полюбившегося кувшина — и поищем насчёт невольниц. Что рабы криворукие за столом не прислуживали — это правильно, только мешали бы. А вот девки… Эх, солдатское счастье! А ты кто такой?
— А ты кто такой? — благодушно спросил Гней Сервилий, осоловевшим глазом уставясь на возникшего напротив человека. — Тоже из наших будешь? Какого легиона?
Появившийся из ниоткуда здоровенный бородатый мужик с нескрываемым любопытством пялился на центуриона. Словно приценивался. Сам Сервилий, наверное, точно так же глядел бы на бронзовый панцирь или коленный щиток: подойдет ли? в пору ли будет? Или получше найдём? А ещё смотрел он так на зеленых новобранцев, возжелавших воинского удела. Как это часто бывало от выпитого, кровь прилила к лицу Сервилия, принося ярость. Не бабы, так драчка. Пойдёт.
В доброй драке, как в бою — лишние слова ни к чему. Не долго думая (куда там думать, почитай, две амфоры усидел до кучи), гроза восьмого легиона кошкой запрыгнул на столик, изготовившись как следует вдарить наглецу сверху. И вдарил. Почти.
Обидно было — прямо как в детстве, когда соседский Гай с дружками поймали его за старыми термами. Красивый мрамор оказался на поверку удивительно твёрдым. Ещё бы, так хряпнуться. Был бы жив — убился б.
— Ах, ты… — задохнувшись от боли и злости, Гней Сервилий развернулся к незнакомцу, по-борцовски чуть присев и выставив руки. — Ну, я ж тебя…
И осекся.
Перед ним стоял Бог.
Старый центурион не часто бывал в храмах. Так, заглянет после удачного похода, бросит жрецу монету-другую на увечных ветеранов, прижившихся у алтаря. Не в том было его служение. Но изображений Отца-Марса, ведущего своих детей к победам, Сервилий повидал достаточно.
Бог был не похож на Марса с тех барельефов. Да и то: разве ж камнетесу паршивому понять, какой он… А тут сразу видно: Бог. Такой весь… Э, да что тут говорить! Бог — он Бог и есть, это дело ясное. Мощь.
— Что, Гней Сервилий, — сказал ему Бог. — Готов ли ты?
Сжатая в кулак ладонь сама метнулась к сердцу. Был бы щит на месте — от бронзового звона оглохли б стены. Как готовым не быть, когда Ему, самому Ему надобно! Когда в теле сила молодая, лёгкая, когда…
— Вижу, готов. Тогда слушай.
Спустя несколько мгновений старый центурион в недоумении был готов растеряться. Да как же так! Зачем? Где это видано: его, двадцать лет беспорочно служившего богам и императорам, его?… За что?!! И понимал ведь при этом: сделает. Еще раз сдохнет — а сказанное исполнит. Бог говорит. Значит, надо.
Гней Сервилий никогда не обсуждал приказов.
Второй
Свет. Господи Всеблагий, сколько света вокруг! Значит, вот он какой, Рай! Твёрдо уповал я на Господа и Он приклонился ко мне и услышал вопль мой, — пришел на ум памятный с детства стих. Хорошо-то как! Вот что Ты, Господи, уготовил павшим за веру Твою!
Душа Гвидо фон Тирпенау ликовала. Вокруг был Свет, ничего, кроме Света, Светом были чудесные деревья и травы, невиданные животные, и сам он был Светом, потому, что ничто иное не могло находиться здесь. Поддавшись порыву, павший рыцарь затянул Песню Радости, что пелась в их церкви по великим праздникам. Голос Гвидо, давно уже, к немалой гордости обладателя, ставший по-мужски грубым, зазвучал звонко, словно в детстве — и вдруг разделился, рассыпался множеством ручейков, каждый из которых выводил ту же мелодию. «Ангелы подпевают…» — с благоговением подумал рыцарь. — «Может быть, я теперь тоже….»
«Не сразу» — прозвучал где-то внутри Гвидо мягкий, неизъяснимо прекрасный голос.
Перед ним, проявляясь, выступила фигура. Светлая на светлом, она не сливалась с окружающим, но не была и вне его. Она… Нет таких слов в земных языках, чтобы описать её… Гвидо замер.
Конечно, не сразу. Кто он тут, среди сонма праведников! Подумаешь, погиб в крестовом походе… Такие, наверное, сюда сотнями попадают. Не всех же — сразу в ангелы… Гвидо и в рыцари-то посвятили лишь после первого подвига. Да только что здесь те подвиги и та слава…
— Господи! — взмолился он. — Дай мне дело, достойное моей любви к Тебе! Что должен совершить я во славу Твою?
«Хорошо, рыцарь».
Отовсюду звучащий голос проникал в сокровенные глубины души.
«У Меня есть служба для тебя и нужен ты Мне. Но служба Моя тяжела».
– Да будет воля Твоя, Господи.
Гвидо не колебался. Сейчас он готов был в одиночку броситься на сарацинское войско, отправиться в бесконечный поиск Чаши, вызвать на поединок дракона… И когда славный немецкий рыцарь понял, что ему предстоит совершить, он лишь склонился в смирении, тщетно пытаясь скрыть растерянность.
Неисповедимы пути Твои, Господи!
Третий
Было темно, но совсем-совсем не страшно. Серёжка осмотрелся. Интересно, где это он? Почему-то казалось, что темнота вокруг существует лишь для него, что где-то рядом — яркий-яркий свет, ярче и ласковее того, южного, которым ему запомнился Крым, когда они с мамой ездили на море. Серёжка словно оказался в том плотном чёрном конверте, где фотограф дядя Костя хранил ещё не проявленные пластины. Ему очень захотелось выбраться из этого противного конверта, подставить лицо под теплые солнечные лучи, искупаться в них.
Лишь Серёжка подумал о солнце, как вокруг стало светлее. Он знал, что стоит оглядеться — и ему откроются самые необыкновенные картины. Но разве можно было сейчас глазеть на всякие чудеса! Ведь навстречу шла мама.
Он уже давно не видел маму такой красивой, только во снах. Последнее время она сильно уставала на работе: с началом войны на заводе совсем не осталось мужчин. У неё появились противные, вызывающие в Серёжке тихую жалость, морщинки и первая седина. А сейчас мама была такая же молодая, как в самых ранних его воспоминаниях.
– Мамочка! — закричал Серёжка, бросившись к ней.
— Сынок… — мама обняла сына, притянула к себе, ероша его волосы. — Вот где свиделись…
Серёжка понял.
— Мама… Мама, ты… тебя тоже?
Она чуть виновато вздохнула.
— Так получилось, сынок. Зима в Ленинграде была страшная. Многие теперь здесь.
— А я… — Серёжка запнулся, подбирая слова. Он хотел рассказать о своём единственном бое, о Первом Номере Владимире Степановиче, о…
— Я знаю, сынок. Я теперь всё знаю.
Он верил ей. Он всегда верил маме.
— А мы победим?
На мамином лице появилась слабая улыбка.
— Конечно. Не скоро ещё, но обязательно победим. Только знаешь… — она чуть помедлила. — Эта война ведь не последняя. Ещё будут войны. Будет и самая главная.
Мама замолчала. Серёжка тоже молчал, желая и не смея задать мучительный вопрос.
— Мама, а нельзя сделать так, что бы никто больше никогда не воевал? Что бы все жили мирно и были добрыми?
— Можно. Но для этого нужно победить в Последней войне. В войне, после которой не останется зла. А для этой войны нужны очень добрые солдаты.
— А… — Серёжка задохнулся от накатившей на него волны. — А мне можно? Я добрый, правда, добрый. Ты же знаешь!
— Конечно. Но сначала…
Выслушав мамины слова, он какое-то время в смущении обдумывал их.
— Как же так! Ведь это они, это всё из-за них!!!
Мама опять улыбнулась.
— Нам будут нужны очень добрые солдаты, — тихо повторила она.
— Хорошо. Хорошо, мама. Я всё сделаю. Я стану очень добрым.
Четвёртый
Воистину — велик Аллах и велико могущество его! Никогда в жизни Гафур не увидел бы таких красот! А здесь, в чертогах Всевышнего, чего только нет! Знал бы наперед — давно б под пулю прыгнул. Вот спасибо, шайтан-вертолет!
Маленький Гафур, воин Ислама, убитый в священном джихаде, развалился на мягких подушках. Эх, домой бы такие подушки! Вот Фархад с Джейной порадовались бы. Ничего, Фархаду уже почти десять. Скоро сам на газават пойдёт, успеет еще на тех подушках належаться. Джейну, конечно, жалко. Надо же ей было девчонкой родиться! От обиды на глупую сестру Гафур насупился. Э, да что теперь! На все воля Аллаха, Великого и Милосердного.
На ковре перед ним сами собою появились блюда с виноградом, абрикосами, вкуснющей — запах-то какой! — долмой, которую мальчик ел всего раз в жизни, на свадьбе соседа-Абдаллы. Большинство кушаний, возникших перед ним, Гафур вообще никогда раньше не видел. А вот и самое вкусное — лепёшки с кизиловым вареньем!
У него потекли слюнки. Кто пробовал — тот знает: нет ничего лучше свежей, испеченной на раскалённом камне лепёшки! А кизиловое, сладко-кислое варенье, сваренное бабушкой в старом медном котле!
Мальчик схватил заветную лепёшку, но тут же в испуге выронил её. Что он делает! Не омывши рук, без молитвы! Грех! Гафур собрался было склониться в привычном поклоне в сторону Мекки… Вот только где эта Мекка? Раньше рядом всегда были старшие, указывающие верное направление. А здесь… Как же быть, вразуми Аллах! Гафур растерянно скользил взглядом по сторонам. Настроение у него испортилось. Подумаешь, красота. Ну, сад, ну, трава, птички, дедушка какой-то ковыляет…
— Дедушка! — обрадовано закричал Гафур. Старик подошёл и с покряхтыванием уселся напротив. — Дедушка, пожалуйста, скажи — в какой стороне Мекка? Мне помолиться очень нужно.
Старичок захихикал. Дряхлый, еле ходит уже, а хихикает.
— Так и молись, если нужно. Мекка-то зачем?
— Как — зачем? — и откуда такие дедушки берутся. Гяур он, что ли? Или издевается? — Молиться в сторону Мекки нужно, так Пророк учил и камень Кааба там. Так все делают! — выпалил Гафур и смущённо надулся. Ходят тут всякие. У самого Аллаха в доме, а — хихикает. Ой! И вправду, зачем Мекка, если Аллах, Великий и Милосердный, здесь обитает!
— Спасибо, дедушка, научил, — улыбнулся, быстро прошептал положенные слова, протянул старику самую пышную лепёшку. — Ты садись, угощайся.
Незнакомец снова захихикал. Ну что опять не так? Ой!
Все блюда внезапно исчезли, даже лепёшка из руки пропала, как не было.
— Ну, малыш? Чем угощаешь? — старик уже не хихикал, а откровенно хохотал. Может, лучше я тебя угощу?
«Издевается» — подумал Гафур, и понял, что сейчас заплачет. Эх, а как всё хорошо было, пока этот не появился…
— Ты ешь, не стесняйся.
Ковёр снова заполнился многочисленными мисками, котелками, чашами.
— Не сердись, малыш. Кушай. Это ведь ты у меня в гостях.
Теперь на лице старика… Да какой он старик, то есть, конечно, куда старше Гафура, но совсем не дряхлый… На лице у мужчины была лишь ласковая улыбка.
«Я у него в гостях. Но я же… Значит…»
— Ну, а ты чего хотел? Грома и землетрясения? Могу устроить. Хочешь?
Гафур отчаянно замотал головой и на всякий случай зажмурился, судорожно бормоча обрывки сутр.
— Эй, ты чего? — хозяин забеспокоился. — Испугался, что ли? Я ж Милосердный, забыл? Ешь давай, воин.
Мальчик несмело поднял глаза.
— Ешь-ешь. Силы тебе понадобятся.
Силы? Зачем? Ведь всё уже кончилось! Или…
— Я еще буду воевать с неверными, да? Я стану великим воином Ислама?
— Будешь. И станешь. Ты будешь воевать с тем, что наиболее мерзко и противно Моей воле. Ты станешь Моим великим воином. Воином Милосердного. Но об этом никто не узнает. Только ты и Я.
А через минуту на глазах Гафура сами собой появились слезы обиды:
— Я думал, я воевать буду! Сражаться!
Сидящий напротив тяжело вздохнул. Лицо его впервые стало совершенно серьёзным и даже печальным.
— Говорю ещё раз: ты будешь воевать. Это и есть настоящая война. И первым делом тебе придётся победить себя.
Мальчик сдавленно всхлипнул. Он всё понял. Он, маленький Гафур, сын кандагарского шорника, обязательно победит.
Первый
Казнь должна была состояться на рассвете. Ещё с вечера к стоящему у Римской Дороги холму был доставлен свежевыструганный крест. Преступник проведёт немало часов под палящим августовским солнцем. Специально прибывший всадник прилюдно клялся Юпитером, что не позволит приговорённому умереть быстро.
Ещё бы! Даром, что ли, два легиона целый год ловили по всем северным германским землям вождя Эйриха?! Знаменитого Эйриха, который, придя на римскую службу, покрыл себя славой в походах, дезертировал, бежал в родные леса, сумел обучить соплеменников знаменитому черепашьему строю и нанес войскам Империи ряд оскорбительных поражений? Говорят, родной брат Тита Верумния, того самого всадника, что обещал Эйриху мучительную казнь, бросился на меч после одной из них. Говорят, Эйрих в одиночку победил огромного льва. Говорят, он соблазнил сестру наместника. Многое, ох, многое рассказывает про Эйриха жадный до сплетен плебс!
Одноглазый попрошайка, с утра отирающийся на рынке (у, орясина! С такими плечами да кулачищами — и побираться! Подумаешь, глаза нет, руки-ноги ведь на месте, шёл бы в порт, там люди завсегда нужны), жадно впитывал слухи. Его цепкий ум мгновенно отмечал важное. На рассвете. В Старой Башне. Три десятка стражников, да легионеров Верумния, считай, столько же. В подземелье, в бывшей энотеке. Других заключенных нет. Повезут сперва по старой Актус, затем свернут на Римскую Дорогу. Что ещё? Высокий, черноволосый, с густой бородой. Одно слово — варвар. Кажется, всё.
Нищий еще немного потоптался по рынку, хмыкнул про себя перед прилавком с доспехами и, не торопясь, направился к храму Марса. Долго стоял перед лицом Отца воинов. Не похож. Хоть убейте ещё раз, не похож! А все равно — Он. И не понять, не выговорить…
Бывший центурион, бывший воин, бывший живой, Гней Сервилий хорошо знал этот город. Когда-то, очень давно, здесь начиналась его служба Империи. Строение, что нынче называли Старой Башней, в те далёкие времена никто не счёл бы старым. Весёлые Казармы, так оно тогда звалось. Веселье это совсем не одобрялось командирами, так что стены карцера должны были хорошо запомнить одного зелёного, но необычайно задиристого новобранца. Стоп. А ведь не было в Весёлых Казармах других подземелий. Это, значит — здравствуй, молодость. Энотека, говорите? Эх, ту энотеку бы да в одну из его отсидок! Согласен без закуски и не разбавляя.
Отставить разговорчики. Энотека, сиречь винохранилище. Стало быть, воздух сухой потребен. А в карцере — ему ли не помнить — сырость стояла страшная, водопровод рядом шел, огромная дыра решёткой была забрана, капало оттуда постоянно. Стало быть, замуровали. А как? Сунули пару булыжников покрупней, да глиной замазали — и все дела. Станет кто-то особо корячиться, как же… А потом один наместник сменился, другой. Про дыру эту, замурованную, давно забыли. Вытащить Эйриха — можно хоть сейчас, дело плёвое. Только как бы завтра вместо него кого-то из горе-стражников не распяли. После того, как остальных милосердно обезглавят. Не дело — за одну жизнь полцентурии класть. Тут думать нужно.
И ведь не объяснишь — мол, божью волю творю. Угу. Долго объяснять будешь, аккурат пока слушателям не надоест на крест пялиться. А ведь в самом деле…
Старый воин замер. Решение было совсем рядом, очень близко. Божья воля. А зачем, собственно, что-то объяснять? Сами поймут. Малость помочь только…
Гней Сервилий поспешил вернуться на рынок. Нужно было ещё раз заскочить к оружейнику, а перед тем…
Он всегда думал быстро.
Вскоре к множеству бурлящих в городе слухов прибавился новый.
— Как, ты разве не знаешь? Да этот Эйрих…
— Ха-ха-ха! Причем тут сестра? Ты что думаешь, простой варвар, будь он хоть вождь-перевождь…
— Точно говорю — так и сказал: мой, говорит, сын.
— Да ну?
— Ну да. Так и было всё.
— Ох, грехи наши тяжкие!
— Да не даст он сына в обиду!
— А вот завтра и посмотрим.
Одно слово — провинция! Дай только повод языки почесать.
Смеркалось. Почему-то всё самое важное всегда происходило с ним на закате.
* * * *
Когда старая кладка уступила доброй бронзе ножа, Гней осторожно постучал по камню. Знаем мы этих варваров, их спасать без предупреждения — себе дороже. Голову скрутит, потом разберётся. Ну, голову, положим, ему скрутить не так просто, но вот лишний шум — точно ни к чему. И так мышью часа четыре стенку ковырял, что б стража не услыхала. На стук никто не отзывался. Центурион приложил к появившейся щели ухо и тихонько присвистнул: из узилища доносился сочный храп крепко спящего человека.
«Уважаю. Так храпеть перед крестом. Ну, мужик!»
Уже не таясь, он несколькими ударами выбил валуны — надо же, угадал ведь, — и проскользнул внутрь. Надо же, какие рулады выводит! Гней Сервилий склонился над едва различимым в тусклом свете масляного светильника телом. М-да, не застрял бы — плечи — вон какие. Он прикоснулся к спящему. Тот мгновенно раскрыл глаза и сел.
— Пошли? — спросил Эйрих. Его латынь оказалась на удивление правильной.
— Угу, — буркнул Гней. Старому вояке нечасто приходилось вытаскивать из темниц приговоренных к смерти. Откровенно сказать, этот вообще был первым. Однако, ему казалось, что в таких ситуациях люди должны вести себя иначе.
По заранее разведанному коллектору они выбрались далеко за городскую черту. Эйрих полной грудью вдохнул ночной воздух, повёл крутыми плечами.
— Я знал, что не умру сегодня, — тихо сказал он, не оборачиваясь. — Я из рода великих вождей. Мы всегда знаем тот день.
Варвар оглянулся. На залитом лунным светом побережье, кроме него никого не было.
* * * *
Утром стражники обнаружили пролом в стене опустевшей камеры. Всадник Тит Верумний был в ярости. Однако, приказ сурово наказать виновных вызвал глухое недовольство городского населения. Всерьез запахло мятежом. Проклиная суеверную толпу, Верумний спешно уехал, оставив разбираться с толпой растерянного наместника.
Подумать только! Они всерьез приняли подлеца-Эвриха, этого варвара, за сына Марса! И все лишь потому, что в подвале Старой Башни нашли какой-то старый шлем! Нужно будет рассказать в Риме об этих невеждах. Нет, подумать только!
Второй
Безжалостно выжигающее все вокруг солнце не доставляло движущемуся через пустыню всаднику особенных неудобств. Здесь была его родина, и жар, убивавший чужака за считанные часы, был привычен человеку на коне. Его прищуренный глаз по едва приметным знакам легко находил единственную тропу, связывающую два оазиса. Конь нуждался в воде, а всадник в отдыхе.
Как познать отраду тени, коль пустыня не родна. Влагу примет, как награду, тот, кто помнит сухость дна! Девы взгляд сравнить с водою, волосы с рекой сравнить, Только тот имеет право, кто умел по капле пить! И нигде сиять не могут звёзды ярче, чем в пустыне, Пусть края другие краше — нету звёзд тех на чужбине!Как тут не быть поэтом! Когда мерный шаг коня отбивает ритм, когда гладь белого песка, сколько видно взгляду, манит чистым листом! Когда каждая звезда, каждый колючий куст, каждое далёкое облако или перебежавшая тропу лисичка — готовая поэма. Как не быть поэтом арабу!
Вдали показалось тёмное пятнышко оазиса. Обрадованный жеребец прянул ушами и перешел на рысь. Хэй-хо!
Как приятно возвращенье в рощу, где звучит ручей Из похода, где ни звука кроме собственных речей!Оазис был невелик: рощица финиковых деревьев вокруг робко пробивающегося из глубин иссохшей земли родника. Уже много лет здесь жил известный всем на много дней пути старый смешной Ходжи. Странствующий поэт шевельнул губами, предвкушая встречу. В притороченной к седлу суме был подарок для старика — листья настоящего, хиндустанского чая. Вечером, когда небо засеется звёздами и из рощи повеет приятной прохладой, они наполнят пиалы и станут читать стихи.
Может разойтись с любимой, но не с другом человек, Те, кто клялся в вечной дружбе, не расстанутся вовек!Путешественник ослабил поводья и медленно втянул носом воздух. Пахло гарью. Оскорбив коня шпорами, всадник пустил четвероногого товарища в галоп и спустя несколько минут ворвался в оазис.
В бывший оазис.
Добрая половина бесценных деревьев была срублена и теперь дымилась ненужным, кощунственным здесь костром. Ненужным? Четверо дюжих франков в некогда белых плащах, давно превратившихся в грязные лохмотья, подтаскивали к костру связанное тело. Поэт не сразу узнал в этом куске истерзанной плоти старого, милого, верного Ходжи. Не в силах более сдерживаться, он издал гортанный крик ненависти и бросился на разбойников.
Увы, они оказались куда более опытными воинами. Взмах меча — и конь с подрубленной чуть выше бабки ногой, рухнул, придавив своей тушей хозяина. Грубые руки извлекли путника из-под искалеченного животного, торопливо и крепко спутали заломленные за спину руки, швырнули к костру, рядом с неподвижным окровавленным стариком.
Один из франков, тот, что постарше, заговорил. Певучий арабский, созданный Аллахом для поэзии и любовных признаний, звучал отрывисто и грубо:
— Говори, где старик прячет золото?
Золото. Этих дикарей ничего больше не интересовало. Откуда взяться золоту у Ходжи, который никогда не брал плату с гостей оазиса, довольствуясь несколькими чайными листами да дружеской беседой под звёздами?!
Голова взорвалась от страшного удара в затылок.
— Отвечай, сарацинское отродье!
Оружие поэта — слово. Он заговорил. Он говорил о подлых чужаках, нарушивших закон гостеприимства, о жадных взглядах, готовых принять блик на поверхности солончака за блеск сокровища, о грубых варварах, не чтящих законов, уважаемых даже зверьми… Его бессильную речь прервала боль.
Потом его били, уже не задавая вопросов. Потом один из рыцарей, плеснул в лицо принесенной в шлеме водой, и все повторилось сначала. Потом…
— Что здесь происходит?
Голос. Он с трудом разлепил заплывшие глаза и, сдерживая стон, повернул голову.
Перед чадящим костром стоял всадник. По виду — явный франк, еще один убийца, заливающий священную пустыню кровью правоверных. Не зная франкского, поэт не мог разобрать слов, однако по реакции мучителей было ясно, что он не из их шайки. Да какая разница, все они из одной своры… Тут боль взяла свое, и несчастный путник провалился в пустоту…
* * * *
— Что здесь происходит?
Молодой рыцарь еще раз повторил вопрос. Один из сидящих у костра засмеялся:
— Слово Божие по мере сил проповедуем. Да только эти собаки скорее сдохнут, чем от своего идола отрекутся. А ты кто такой, что бы задавать вопросы рыцарям Храма?
Вот как! Рыцари Храма. Значит, правду о них шептали молоденькие оруженосцы!
— Я Гвидо фон Тирпенау, опоясанный рыцарь и вассал Императора Священной Империи. Здесь творится беззаконие и произвол. Я беру этих людей под свою защиту.
В ответ грянул дружный смех.
— Хо-хо-хо! — заливался один из храмовников, — Слыхали? Берёт под свою защиту! Хо-хо-хо! Эй, немчик, катись-ка ты отсюда, а то, как бы твоим рыцарским поясом тебе же задницу не отполировали!
Острота вызвала очередной приступ хохота. Губы юного рыцаря побелели, рука сама нашла рукоять меча, однако голос его остался таким же ровным.
— Своими речами и поступками вы оскорбляете не моё, а собственное достоинство. Я, Гвидо фон Тирпенау, вызываю вас на поединок.
— Ну, щенок, ты меня утомил, — широкоплечий тамплиер, судя по выговору — бретонец или валлиец, небрежно поиграл тяжеленным двуручным мечом. Придётся тебя…
Не договорив, он вскинул меч и без замаха нанес удар.
О, знаменитые тяжелые клинки! Те самые, способные одним ударом перерубить и всадника, и лошадь! Если попадут, конечно…
Храмовник промахнулся. Не то, чтобы промахнулся: его меч точно поразил место, где только что стоял наглый молокосос. Хороший был удар, сильный. Меч до середины вошел в землю, увлекая за собой хозяина. Сильный толчок в плечо довершил дело. Ругаясь на чем свет стоит, нападавший рухнул, подняв тучу пыли, и на какое-то время перестал принимать участие в происходящих событиях. Три других рыцаря с рычаньем бросились на обидчика…
* * * *
Когда бродячий поэт очнулся, молодой франк говорил старшему из нападавших:
— Я не буду мешать вам покинуть это место. Ты и твои люди могут даже набрать воды. Надеюсь, теперь вы станете более серьезно исполнять свои обеты, вы, обещавшие быть защитниками и покровителями всех несправедливо обиженных!
Храмовник поднял на рыцаря тяжёлый взгляд. Не говоря ни слова, набрал воды и помог товарищам оседлать лошадей.
— Мы ещё встретимся! — бросил он традиционное обещание побеждённого. Кони понесли галопом.
Молодой рыцарь глядел им вслед, задумчиво покачивая головой. Встретимся? Едва ли. Разве что там, где их свара потеряет смысл. Гвидо фон Тирпенау подошёл к непонимающе глядящему на него сарацину, легким касанием меча освободил его от пут. Подвел своего жеребца и медленно побрёл на звук родника. Предначертанное было исполнено.
Мир — пустяк для пониманья, — любит говорить дурак. Трижды слеп тот, кто не видит в каждом камне тайный знак!Он похоронил старого Ходжу на закате, лишь только небо засеялось первыми звёздами. Потом долго сидел, глядя вверх. Оставленный незнакомцем конь потянулся к воде, а поэт задумался: не исчезнет ли в одночасье и он, и этот поруганный оазис, и вся пустыня, и далекие земли, и звёздное небо, когда свершится что-то воистину важное, для чего всё и было сотворено? Как исчез, неведомо куда, загадочный франк, спасший ему жизнь.
Тихая печаль и тупая, ноющая боль во всем теле почему-то располагали к размышлениям…
Третий
Весна пришла на исходе апреля.
Наконец здесь, в заповедном полесском лесу, начал сходить снег — побежал, уступая место голубеньким, беленьким подснежникам-пралескам; разводя промозглую сырость, что продирает почище самого лютого мороза. Только серые ноздреватые сугробы светлели могильными холмиками ушедшей зимы под светлыми стволами сосен и на крышах землянок — и через месяц ещё можно будет скатать твердый льдистый снежок, запустить в зазевавшуюся спину…
Партизаны батьки Рыгора ждали всю зиму. Снег не оставлял никакой возможности для проведения операций: следы немедленно выдали бы их месторасположение. Впрочем, батька был хорошим командиром. Еще с Гражданской, где он командовал почти таким же отрядом, Григорий Каленкович понял нехитрые истины, которым следовал неукоснительно: безделье убивает на войне вернее пули. Один-два показательных расстрела значительно повышают боевой дух. Командир должен быть сыт ровно настолько, насколько сыт самый голодный из его бойцов. Так что всю зиму хлопцы совершенствовали боевую подготовку, ладили снаряжение, а по вечерам один из отрядных, Саня-Студент, рассказывал у костра бывшим селянам о большом и прекрасном мире, ради которого они сражаются. Впрочем, ещё перед первыми снегами большая часть партизан перебралась в ближние деревни, схоронилась в погребах да сараюшках, организовывая подполье.
Теперь же, когда зима, наконец, отошла, пришла пора напомнить проклятым фрицам об истинных хозяевах белорусской земли.
Начали возвращаться посланные накануне разведчики. Полученные сведенья давали определённый простор для планирования предстоящей операции. Больше всех отличился, как обычно, Егор Балаболка: его тройка не только навестила оставленного в селе связного, но и ухитрилась приволочь языка.
Батька Рыгор довольно хекнул. Матё-орый волчара попался! Сразу видать — большая шишка у немцев. Как только дотащили этого пузана. Заслужили парни награду. А какая награда в отряде? Ни орденов, ни медалей… Ну, по чарке спирта за ужином — это святое. Жаль, что группа, в составе которой находился Студент, отправилась к дальним выселкам, а кроме Сани кто ж растолмачит, что этот вражина поёт. Народ в отряде сплошь простой, языкам не обученный. Хорошо — Студент прибился из окружения. По ихнему чешет — чисто профессор. Пару раз добрые дела проворачивали благодаря его умению. Ладно, подождем трошки[1]. А все ж интересно, что за фрукта Егор с хлопцами заполевали.
Группа возвратилась ближе к ночи и без Студента. Среди разведчиков находился какой-то незнакомый парнишка. Посмурнев, командир кивнул на дверь своей землянки старшему, Василю.
— Напоролись, батька, — начал тот, широко кусая ломоть скверного хлеба, густо усыпанного крупной серой солью. — Кто ж знал. На выселках — взвод СС, с овчарками. Они, гады, учёные — тихо сидели. Хорошо — тамошний мельник, ну, однорукий, — крикнуть успел, так его первого и положили. Студент сообразил — стал по собакам бить. Оно верно, псы натасканные — вмиг по следам бы адшукали[2]. Ну, собак пока постреляли, Санька и зацепило. Эх, не сберёг парня…
— С вами кто? — прервал бойца батька.
— Так я ж и рассказываю. Хрен бы мы от фрицев ушли, если б не той хлопчик.
Василь отложил недоеденный кусок и стал яростно жестикулировать, окончательно перейдя на белорусский.
— Калi Студзента забiлi, я ж думаў — усе, не ўцеч. Шмат iх было, бацька, вельмi ж шмат! Мяркую, ўсё, згарэў Васiль. А тут гэты хлопчык выскакiвае, як пачаў з аўтамата… Уцяклi. Вось, з сабой яго ўзялi. Ен баец добры, сам бачыў.[3]
Рыгор встал, пригнувшись под низким потолком, оперся руками на стол, помолчал.
— Ясно. Что в засаду влетели — не твоя вина. И что хлопца привел — тоже ладно. Будет боец — хорошо, а оставлять его, как понимаю, нельзя было.
— Нияк, бацька.
— Добро. Веди сюда, посмотрю на него.
Василь вышел. Эх, Студент-Студент, как же ты так! Не вернёшься в свой университет, не двинешь вперед науку… Кто ж теперь мне языка толмачить будет.
В дверь постучали.
Значит, вот он, спаситель. И правду — совсем пацан. Лет шестнадцать? Семнадцать? Ну, теперь на года другой счет.
— Так, — произнес командир. — Звать меня Григорий Афанасьевич. Хлопцы кличут батькой Рыгором. Я — командир партизанского отряда имени Кастуся Калиновского. Рассказывай, кто ты есть такой, что еще умеешь, кроме стрелять и как дальше быть думаешь. Там решу.
Серёжка стоял перед командиром, ни жив, ни мертв. С тех пор, как он очутился на окраине какой-то деревни, в телогрейке с чужого плеча, с автоматом в руках, все пошло слишком быстро, чтобы вдумчиво разбираться в происходящем. Выходит, своих он выручил, советских, партизан. Вот только мама… Но говорить сейчас о маме — Серёжка понимал это необычайно ясно — было совершенно нельзя.
— Ну? — взгляд пожилого партизана, не сводившего с него глаз, потеплел. — Что молчишь-то? Никак испугался, сынок? Меня бояться не надо. На-ка вот…
Серёжка, благодарный отсрочке, принял из рук командира горячую кружку.
— Пей, сынок, — голос батьки Рыгора чуть дрогнул. — Сахарок вот трофейный, хлебушек…
— Значит, в бою потерялся… — задумчиво проговорил Григорий Афанасьевич, выслушав сбивчивый рассказ. — Не похоже, что б струсил. Василь о твоем подвиге уж всему отряду, поди, расписал. Добре.
Широкая ладонь легла на стол, как бы подводя конец допросу.
— На войне, сынок, и не такое случается. Так что, зачисляю тебя в отряд. В наше, так сказать, боевое братство. Хватит и на тебя фрицев.
Внезапно на лице командира мелькнула надежда:
— Сынок, а ты по-немецкому, часом, не разумеешь? — он вздохнул. — Убили толмача нашего, там же, на выселках, и убили.
Как же! Даром, что ли, столько лет в школе зубрил! С такой занудливой училкой, как их Клара Альфредовна, хочешь-не хочешь, а выучишь. Серёжка кивнул.
— Понимаю… Разумею немножко, в школе учил.
— Вот и славненько! — просиял командир. — Понимаешь, сынок, большое дело ребята сделали — языка взяли. А допросить — никак. Ни он по-нашему, ни мы по евоному. Вот тебе и первое партизанское задание.
Пленного держали в холодной землянке, обычно служащей складом провизии.
Серёжка удивился. Он еще не встречал таких толстых людей. Немец был не просто толст — больше всего он походил на громадный дирижабль, поднимавшийся с портретом товарища Сталина по большим праздникам над Ленинградом. Казалось, немец весь состоял из огромного, трясущегося живота, за которым едва виднелась коротко стриженая голова в круглых очках и смешные пухлявые ручки и ножки. Такими на карикатурах изображали жадных американских миллионеров. К тому же, на толстяке был невиданный черный мундир с непонятными знаками в петлицах и какие-то награды. Серёжка сразу проникся к нему жгучей ненавистью.
— Что спрашивать-то? — тихонько обратился он к командиру.
Тот на миг задумался.
— Да обо всем пытай. Кто он есть, сколько немцев в округе, где штаб.
— Пытать? — растерянно переспросил Серёжка. К этому он, несмотря на всю ненависть, готов не был.
— Да спрашивать! — батька неожиданно развеселился. — Ты, партизан, привыкай к нашей мове.
Он начал, медленно выстраивая фразы и выворачивая язык, как заставляла Клара Альфредовна, задавать вопросы.
Услышав немецкую речь, пленный радостно затараторил:
— Это чудовищная ошибка! Я профессор Лейденского университета! Молодой человек, объясните этим господам, что я не военный!
Серёжка старательно переводил.
Григорий Афанасьевич скептически хмыкнул.
— Ага, не военный. Знаем мы этих профессоров неизвестных наук. То-то на нем цацек, как на елке. Пусть не запирается. Ты давай, коли его. Эх, и добре ты по-ихнему хлещешь! Аж заслухался.
— Молодой человек! — не унимался толстяк, — Если бы не эта форма, мне никогда бы не попасть в эту экспедицию, она под патронажем СС, у меня не было выбора! Вы ничего не понимаете, вы живёте в уникальном месте, такого больше не осталось нигде в Европе! По количеству эндемиков местные флора и фауна сопоставимы с австралийскими! Вы ничего не понимаете, вокруг вас — настоящие сокровища! Да вы посмотрите, эти громилы отобрали у меня все материалы! Одних только найденных мною Cypripedium, не описанных ни в каких источниках, уже достаточно, чтобы навсегда остаться в истории науки! А ваши знаменитые Bison bonasus! Я биолог, молодой человек, учёный, а не питекантроп, способный лишь воевать. Между прочим, я с тридцать девятого года лишён возможности общаться со своими европейскими коллегами. Вам не понять…
Пленный, наконец, иссяк, бессильно махнул вялой ладонью и, задыхаясь, стал обтираться огромным грязным платком. Выглядел он необычайно жалко.
— Он про какие-то документы говорит. — Серёжка, не понимая доброй половины из сказанного говорливым немцем, повернулся к командиру.
— Точно, притащили хлопцы вместе с пузаном портфель какой-то. А ну, побач[4]!
В портфеле — чудо, а не портфель, кожаный, с серебряным замочком, с красивой монограммой, — в замечательном портфеле нашлись и документы на имя Эрнста Краубе, профессора, доктора, почётного члена множества учёных обществ (включая Советскую Академию Наук), и исписанные строгим почерком толстые тетради с рисунками, и большая папка, заполненная засохшими листьями.
— Я проделал колоссальную работу! — вновь подал голос немец. — Эта дурацкая война рано или поздно кончится, мои открытия произведут фурор в Европе! Вы должны быть благодарны мне за вклад в сохранение вашей уникальной биосистемы!
— Вроде, правду говорит, — робко проговорил Серёжка.
— Сам вижу, — буркнул батька. — Ты давай, по делу спрашивай.
На интересующие партизан вопросы профессор отвечал, что экспедицию из четырех учёных охранял взвод ваффен-СС, причем господа повстанцы могли сами убедиться, насколько скверно это делалось. Что же касается других частей, то его они мало интересовали, так как, хоть они и относятся, безусловно, к объектам биологическим, но, тем не менее…
— Хватит, — батька махнул рукой.
— Тоже мне, языка привели, — язвительно скривился он. — Блазного якога-то[5].
— Хто ж знал, батька, — подал голос Егор. — Идет фриц по лесу, травки дёргает. Ну, и мы того… дёрнули.
— Ясно всё. Ладно. Ты, Балаболка, эту кашу заварил, тебе и прибирать.
Партизан кивнул.
— Это мы завсегда пожалуйста. Ты уж не обижайся, — обратился он к немцу. — Судьба такая.
Серёжка, кажется, начал понимать происходящее. Отпускать взятого по ошибке пленника никто не думал. Значит, сейчас этот весёлый боец со смешной фамилией Балаболка возьмет автомат, отведет несчастного профессора в лес и… Решение, кристальное в своем безумии, возникло мгновенной вспышкой.
— Товарищ командир, Гри… батька Рыгор! — почему-то Серёжка решил, что обратиться нужно именно так. — А можно я? Ну, гада этого толстого?
— И правда, батька! — обрадовался Егор. — Хай хлопец стрельнёт, ему полезно будет.
Минуту командир отряда с сомнением глядел в Серёжкины глаза.
— Видать, крепко тебе, парень, фрицы насолили… Ладно. До рощи березовой сведёшь его. Там… Разберёшься короче. Но смотри! У меня здесь разговор короткий.
Уже погибший однажды юноша серьёзно кивнул. Пожалуй, раньше, тогда, он бы не сумел обмануть такого человека, как Григорий Афанасьевич. Что ж. Ведь так надо, мама?
Легонько подталкивая немца — тот все пытался вернуться за драгоценным портфелем, — Серёжка довел его до белеющего березняка.
— Я понимаю, юноша, — вдруг обратился к нему профессор. — Вы сейчас меня убьёте. Прошу вас, сохраните мои материалы. Мне все равно, куда они попадут — лишь бы к людям…
Лицо его внезапно расплылось, стало мятым и жалким. Тишину леса прорезали выстрелы.
* * * *
Столкнувшийся с группой Василя отряд егерей был не единственным. На поиски пропавшего профессора, за которым, как и за всей экспедицией, маячила зловещая фигура рейхсфюрера Гиммлера, были брошены все силы немцев. Партизаны отряда имени Кастуся Калиновского, не принимая боя, отошли им одним известными тропками на потаённый островок в сердце Припятских болот. Их война продолжалась.
* * * *
Всего этого Серёжка, конечно, не знал. Не слыша ни выстрелов, ни оголтелого собачьего лая, он отрешённо смотрел на сливающиеся стеною стволы, за которыми с неожиданным проворством опытного походника скрылась фигура Эрнста Краубе. «Ты довольна, мама?» — беззвучно шептали губы. — «Я всё сделал правильно?». Сзади хрустнула ветка.
— Отпустил? — тихо спросил батька Рыгор.
— Отпустил, Григорий Афанасьевич.
— Что за это на войне полагается, понимаешь? — партизанский командир пристально смотрел на него грустными глазами.
Серёжка кивнул. Ему было все равно.
Батька вскинул винтовку. Перед ним уже никого не было.
Чертыхаясь и крестясь одновременно, он поспешил за отходящим отрядом.
Четвёртый
Да, всякое бывало… Я, пока погоны носил, такого насмотрелся — до Нового Года рассказывать можно. Подхожу как-то к палатке, где у нас офицерская столовая была, а там, у входа, толпа перекуривает. Я говорю, что, мужики, пообедали уже? А они мне — ага, пообедали, и тебе оставили. Ну, захожу. С опаской. Знаю я своих офицеров… Так и есть: прямо напротив входа кобра расположилась. Щеки раздула, из стороны в сторону покачивается… Не помню, как из палатки выскочил. Пообедали, называется. Стоим, с ноги на ногу переминаемся. Мимо старикан какой-то местный проходит. Ну, местный — должен в кобрах сечь, логично? Мы его за шиворот — и в палатку. Он через секунду вылетает, кричит — «Русские убивают!» Аксакал, понимаешь… Хорошо — контрактник мой, таджик, за два увала вызвался, выволок змею. Это называется — смешная история.
Вообще, в Таджикистане тогда весело было. Нас как раз из Афгана выкинули. Как с Ляура в Душанбе выберемся, так сразу — в «Осетинку». Это кафешка такая, в самом центре, её осетины держали — так и прилепилось название. Любимое наше место, если мы в городе, значит — в «Осетинке». Место постоянной дислокации. В Афгане так не посидишь. А в остальном — то же самое. Азия.
Случай со мной был — никогда забуду. Я там крепко с одним подполковником сдружился, с Вадькой Камшиным. Вечно он меня выручал, ну и я его, когда мог. А однажды не смог. У Вадьки машина была служебная, так он меня постоянно то с полигона до города, то с города на Ляур подбрасывал. Ну, забились в «Осетинке», как обычно. Жара, лето! Я сижу, чай пью — до сих пор зеленый люблю, привык там, — Вадьку жду. Вижу через улицу — машина его подъехала, сам выходит — здоровый, чертяка, в плечах вдвое меня шире. Ну, я крикнул, что б мясо несли, а сам — Вадьке навстречу. Метров полста до него было. Вдруг пацан какой-то, лет двенадцати, что ли, кто их разберет, за Вадькиной спиной «макар» достает. И Вадьке в спину — раз, два, три, четыре…
Не помню, как я эти метры пробежал. А когда около Вадьки очутился, у него мальчишка на руках был… Понял? Местный какой-то под пули прыгнул. Весь в крови, четыре пули в нем, за Вадькину руку уцепился, бормочет что-то по-своему. А тот, что стрелял, в подворотню какую-то сбрызнул, лабиринтов там до чёрта, старый город… Толпа на остановке автобусной — стоят с рожами каменными, как обычно. Тут бэтэр наш патрульный, мы с Вадькой пацана внутрь — и вперед. Сирена орёт, машины все на тротуары, учёные. Подъезжаем к госпиталю, ворота у них по военному времени приоткрыты были — некогда, вынесли их на хрен.
Из госпиталя хирург выбегает, к нам — а с нами никого, пропал мальчишка. Прикинь? Сзади в машине всё кровью залито, четыре пули в человеке — а исчез. Из бэтэра закрытого, на полном ходу. Такие вот дела. Сколько я всего насмотрелся, но пацана этого не забуду. Не может быть такого, а было… Никто не верит. Ведь не приснилось же мне это — и пацан, и кровь его на сидении, и шептал он что-то всё время, а что — не знаю. Не знаю.
Вместе
Серёжка огляделся. В ярком и тёплом свете, частью которого был теперь и он, проступали знакомые фигуры: невысокий кряжистый бородач в рогатом шлеме, белобрысый парень с петлицами шарфюрера, одетый в короткий халат узкоглазый старик, длинноволосая девушка в сверкающем комбинезоне…
Их было много — тысячи тысяч солдат, однажды уже отдавшие жизни во имя своей правды. Солдат, наконец, встретившихся под знамёнами армии, собранной единою волей близ места, называемого Армагеддон.
Молодой рыцарь, вглядывающийся вдаль из-под узкой ладони, опустил руку и негромко произнёс:
— С Богом.
Горизонт потемнел.
Из-за самого края неба, пятная безмятежное сияние, надвигались нескончаемые полчища неприятеля. Подобные грозовой туче, шли они — беспощадные, неуязвимые воины Преисподней. Казалось, земля молила о помощи, содрогаясь под тяжестью их шагов.
И помощь пришла.
Не дожидаясь ничьей команды, стоящие в едином строю воины протянули к наползающему мраку руки.
Лишённые оружия.
Раскрытые.
Прощающие.
Один, другой, несчётный раз тёмная туча отступала, что бы снова наброситься на ненавистное, несовместимое с нею сияние… И раз от раза число наступавших таяло, растворяясь среди Света, в котором с раскрытыми ладонями застыли они — Паладины Милосердия, умеющие прощать врагов своих.
И не было силы, способной победить их.
Примечания
1
чуть-чуть (белорус.)
(обратно)2
отыскали (белорус.)
(обратно)3
Когда Студента убили, я же думал — всё, не сбежать. Много их было, батька, очень много! Думаю, всё, сгорел Василь. А тут этот паренёк выскакивает, как начал из автомата… Сбежали. Вот, с собой его взяли. Он боец хороший, сам видел. (белорус.)
(обратно)4
посмотри (белорус.)
(обратно)5
здесь — какого-то сумасшедшего (белорус.)
(обратно)
Комментарии к книге «Спасти и сохранить», Аркадий Рух
Всего 0 комментариев