Славомир Мрожек
Сальто-морале Славомира Мрожека
«Я описываю только то, что возможно описать. И вот так, по причинам чисто техническим, умалчиваю о самом важном», — сказал однажды о себе Славомир Мрожек.
О самом важном он предоставляет домысливать, догадываться читателю. Но при этом дает ему весьма существенную и оригинальную «информацию для размышления».
Писатель подчеркивает: «Информация — это наш контакт с реальной действительностью. От простейшей: „мухоморы ядовиты, рыжики съедобны“ — и вплоть до искусства, которое по сути та же информация, только более запутанная. Мы действуем в соответствии с информацией. Неточная информация ведет к опрометчивым поступкам, о чем знает каждый, кто съел мухомор, будучи проинформирован, что это рыжик. От плохих стихов не умирают, но и они отрава, только своеобразная».
Рассказы и пьесы Славомира Мрожека при всей своей кажущейся нереальности, «запутанности» дают точную информацию о мухоморах и поганках окружающей действительности, обо всем, что отравляет нашу жизнь.
Славомир Мрожек — известнейший польский писатель-сатирик. Он родился в 1930 году, изучал архитектуру и изобразительное искусство в Кракове. Дебютировал почти одновременно как прозаик и карикатурист, а со второй половины 50-х годов выступает и в качестве драматурга (его перу принадлежит также несколько киносценариев). Во всех трех «ипостасях» Мрожек предстает художником зорким и проницательным, фокусирующим свое внимание на грустных (а порою — мрачных) сторонах современного бытия и стремящимся не просто высветить, а выжечь их целительным лучом сатиры. Большую популярность ему принесли циклы юмористических рассказов и рисунков, публиковавшиеся в польской периодике и вышедшие затем отдельными изданиями. Рассказы составили сборники «Практичные полуброневики» (1953), «Слон» (1957), «Свадьба в Атомицах» (1959), «Дождь» (1962), «Два письма» (1974); рисунки — альбомы «Польша в картинках» (1957), «Через очки Славомира Мрожека» (1968). Кроме того, в литературный багаж писателя входят повести «Маленькое лето» (1956) и «Бегство на юг» (1961), том избранных эссе и статей «Короткие письма» (1982), да десятка два пьес, среди которых могут быть выделены «Полиция» (1958), «Индюк» (1960), триптих одноактных фарсов «В открытом море», «Ка́роль», «Стриптиз» (1961), «Смерть поручика» (1963), «Танго» (1964), «Портной» (1964), «Счастливый случай» (1973), «Бойня» (1973), «Эмигранты» (1974).
С 1963 года Славомир Мрожек жил в Италии, а в 1968 году переехал в Париж. Но он остается гражданином ПНР и очень польским писателем, не порывающим связи с родиной и отечественной литературной, театральной традицией. Вместе с тем, его художественные и философские обобщения выходят за рамки национального опыта, приобретают универсальное значение, чем и объясняется широкое международное признание его творчества, постановки пьес на всех континентах.
Через очки Славомира Мрожека (если воспользоваться названием рубрики, которую он постоянно вел в течение пятнадцати лет в краковском журнале «Пшекруй») мир видится отнюдь не в розовом свете. Поэтому для его манеры характерны ирония и гротеск, выявление абсурдных черт существования, склонность к притчеобразности и фарсу. Сатира его нередко отдает горечью, но никак не безверием в человека.
Художник восстает против примитивизации жизни и мышления, духовного оскудения личности, против вульгарного дидактизма в искусстве. Хотя вдруг ловит себя порой на том, что он тоже не свободен от проповеднического тона и задается вопросом — откуда он? «Иногда я замечаю его еще в рукописи и принимаю меры. А иной раз замечаю только в печати, когда уже поздно. Неужели я прирожденный проповедник? Но в таком случае я не испытывал бы к проповедничеству неприязни, которую тем не менее испытываю. Я считаю проповеднический стиль пошлым и подозрительным. Наверно, есть что-то такое в наследстве, которое я получил… Коль скоро я не могу овладеть стилем, стиль овладевает мною. Вернее, разные стили, на которых я воспитывался. Тут проповедничество, там вдруг хохоток на меня нападает, а кое-где заграничное перышко промелькнет», — размышляет Мрожек об истоках собственного творчества в эссе «Наследник» из книги «Короткие письма».
Критики обнаруживали в произведениях Мрожека влияние Выспяньского и Гомбровича, Виткацы и Галчиньского, Свифта и Гофмана, Гоголя и Салтыкова-Щедрина, Беккета и Ионеско, Кафки и других прославленных предшественников и современников, кто остро ощущал несовершенство человека и мира, в котором он живет. Но после победы героев всегда оказывается больше, чем было на самом деле. И обилие предполагаемых литературных «крестных отцов» Мрожека лишь убеждает в самобытности и своеобразии его дарования.
Это своеобразие проявляется, в частности, в поразительном лаконизме, скупости тех штрихов, которыми очерчивается многомерное пространство повествования, от чего лишь свободнее делается полету мысли. Лишенные конкретики обстоятельства и фигуры обретают до боли узнаваемую реальность. Мрожеку претит пустословие: «Я мечтаю о каком-нибудь новом законе природы, согласно которому каждый имел бы суточную норму слов. Столько-то слов на день, и как только выговорит их или напишет, становится неграмотным и немым до следующего утра. Уже к полудню царила бы полная тишина, и лишь изредка нарушалась бы она скупыми фразами тех, которые способны думать, что говорят, либо берегут слова по каким-нибудь иным причинам. Поскольку произносились бы они в тишине, то и были бы наконец услышаны».
Польский писатель в полной мере ощущает весомость слова и остроту мысли, заточенной на оселке боли за человека и отшлифованной остроумием, — мысли, подобной чуткому ножу хирурга, что способен легко проникать под покров живой действительности, ставя диагноз и врачуя ее, а не только бесстрастно анатомировать труп холодных абстракций. Мрожековские произведения — от «полнометражных» пьес до миниатюр (как словесных, так и графических) отличаются подлинной оригинальностью и неистощимостью фантазии, произрастающей на ниве горестных замет ума и сердца.
Порой его парадоксы напоминают уайльдовские (скажем, когда он уверяет, что «Искусство — больше жизнь, чем сама жизнь»). Автор «Портрета Дориана Грея» заявлял: «Правда жизни открывается нам именно в форме парадоксов. Чтобы постигнуть Действительность, надо видеть, как она балансирует на канате. И только посмотрев все те акробатические штуки, какие проделывает Истина, мы можем правильно судить о ней». Славомир Мрожек тоже не раз прибегает к парадоксу как средству постижения Истины и проверки или опровержения истертых «прописных истин». Пожалуй, больше всего на свете он страшится банальности, убивающей, по его словам, самые непреложные истины. Вот почему писатель не прочь заставить банальность постоять на голове или проделать ошеломляющее «сальто-морале».
Мрожек — моралист? Безусловно! (Отсюда и ненавязчивый привкус проповедничества, который им самим ощущается). Сплошь и рядом в его произведениях за гротескностью ситуаций, пародийностью текста и забавностью диалога легко усмотреть философско-этический или социально-политический подтекст. А прочерчиваемые им параболы весьма поучительны. К примеру, такая: «…Мы словно старый корабль — он еще плывет, поскольку элементы, из которых он выстроен, составлены именно так, что образуют корабль. Но все его доски и болты, все его части, подчасти и под-под-под (и т. д.) — части тоскуют по дезинтеграции. Некоторым частям кажется, что они обойдутся без целого и после распада не войдут уже больше ни в одну структуру. Иллюзия — потому что выбор существует лишь между исчезновением и структурой, какой угодно. Доска, уверенная, что, когда корабль развалится, она перестанет быть корабельной доской и будет вести свободную и гордую жизнь доски как таковой, доски „самой по себе“ — сгинет и исчезнет или кто-нибудь построит из нее хлев.
Но пока что трещим».
Иной раз мораль может быть выражена у Мрожека напрямик, как в басне: «Даже самая скромная должность требует моральных устоев» («Лебедь» — впрочем, и здесь чувствуется иронический оттенок). Но чаще автор подводит читателя или зрителя к выводу, доверяя ему самому сделать последний шаг. Так, рассказ «Птичка Угупу» заставляет в связи с демаршем разгневанного носорога задуматься о взаимосвязи явлений в природе и месте человека в цепи этих взаимосвязей. А геометрическая притча «Ниже» показывает на примере диспута убежденного сторонника горизонтали и не менее убежденного сторонника вертикали всю нелепость попыток унифицировать мир, сведя его к одной плоскости и лишив «трехмерности, а может быть и вообще всякой мерности». Хорошим комментарием к этой притче может служить «короткое письмо» Мрожека «Плоть и дух», где содержится предостережение от того, «чтобы любой план мироустройства, рожденный в одной голове, уверенной, что именно этот единственный план и есть тот самый, который миру необходим, реализовывался автоматически и скрупулезно. И добрый Господь Бог действительно не допустил этого, подарив нам время, материю и пространство, в которых как-никак все должно разворачиваться. И так уж немало вреда причинили миру всякие самоуверенные маньяки — а если бы у них были развязаны руки?.. В театре меня пугают режиссеры „с идеями“, ибо находятся такие, что готовы срежиссировать весь белый свет. Маниакальные филантропы, воспитатели, учителя…».
Мир рассказов и пьес Мрожека фантасмагоричен. Однако нередко сквозь эту фантасмагоричность проступают примеры, увы, слишком хорошо знакомой действительности. Так ли уж нереален беспроволочный телеграф (столбы украли, а проволоки нету), описанный в рассказе «В поездке»? Или метеоролог, которого начальство сгубило упреками в излишнем пессимизме его сводок («Путь гражданина»)? Или канонир, не умеющий стрелять из пушки, ибо является специалистом по тутовому шелкопряду («Хроника осажденного города»)? И разве мало на нашей памяти взмывших вверх и лопнувших надувных слонов, появившихся в результате желания ретивых чиновников выполнить директивы по снижению себестоимости («Слон»)? Кстати, нет ничего удивительного в том, что — как пишет автор «ученики, которые в этот день были в зоологическом саду, начали плохо учиться и стали хулиганами. В слонов не верят вообще». Надувательством легко разрушить любую веру, особенно у детей.
Мрожек выступает неутомимым охотником на резиновых слонов (и у него немало таких выразительных прозрачных метафор). Один из его излюбленных приемов — reductio ad absurdum (доведение до нелепости). Он прибегает к нему в рассказах «Лифт» (где в целях модернизации в одноэтажном учреждении устанавливают лифт), «Экономия» (где в целях экономии берут на работу курьером одноногого инвалида), «Приключение барабанщика» (вариации на тему «услужливый дурак опаснее врага»), «Пунктуальность» (где показано, к чему может привести неумеренный энтузиазм масс). Любой из смертных грехов (число которых явно возросло по сравнению с библейскими временами) Мрожек умеет выставить в надлежащем свете и так, что это прочно запоминается: черствость и эгоизм («В ящике»), подхалимство и угодничество («Гаваи»), коррумпированность и взяточничество («Лошадки»), трусость («Последний гусар»), стереотипность мышления и тупую чиновничью «слоновость», вдохновляющуюся мечтой о том, что муха с оборванными крылышками, выкупанная в чернилах, станет выписывать на бумаге лозунг «Помогайте авиации» («Тихий сотрудник»).
Герой рассказа «Происшествие» в беседе с гномом, пытаясь достичь взаимопонимания, говорит: «Мне иногда кажется, что вся эта повседневность, все эти будни только предлог, поверхность, под которой зашифрован иной смысл, — более широкий, более глубокий. Что вообще есть какой-то смысл. В самом деле, слишком близкий контакт с деталями не позволяет нам ощутить целое, но ведь его можно почувствовать». Задача Мрожека-моралиста, по-видимому, состоит именно в том, чтобы, не впадая в излишнее морализаторство, постараться внушить нам: есть все-таки смысл жизни и должен быть здравый смысл в людях, хотя самого его порой охватывает отчаяние при столкновении с людской глупостью и абсурдностью того, с чем приходится иметь дело на каждом шагу. Писателя не только больно ранят изъяны сиюминутной действительности, его волнуют «вечные» вопросы добра и зла, взаимоотношения творца и власти, сочетания свободы и необходимости, личного и общественного блага, проблема нравственного выбора.
«Искусство непременно стремится к добру, положительно или отрицательно: выставляет ли нам красоту всего лучшего, что ни есть в человеке, или же смеется над безобразием всего худшего в человеке. Если выставишь всю дрянь, какая ни есть в человеке, и выставишь ее таким образом, что всякий из зрителей получит к ней полное отвращение, спрашиваю: разве это уже не похвала всему хорошему? Спрашиваю: разве это не похвала добру?» — под этими гоголевскими словами, думается, вполне мог бы подписаться и Славомир Мрожек.
Он часто действует методом от противного, вознося хвалу добру тем, что показывает, куда может завести зло, и утверждая светлое начало в человеке тем, что подвергает осмеянию все тупое и низменное в нем. Причем с одинаковым мастерством делает это как в прозе, так и в драматургии.
В одной из самых знаменитых своих пьес — «Танго» — Мрожек, как бы выворачивая наизнанку конфликт «отцов и детей», демонстрирует полную деградацию общества, где норма — ликвидация нормы, а единственный действующий принцип — отсутствие каких бы то ни было принципов. Разрушена стена условностей, и вслед за нею развалилось все здание семейных, человеческих отношений. Отсутствие системы ценностей делает невозможным нормальное функционирование как отдельных личностей, так и общества в целом. Попытку противостоять распаду эпохи, освободиться от вседозволенности и восстановить прежний порядок предпринимает 25-летний Артур. Но он терпит поражение, осознав, что не форма спасет мир, а идея. Основополагающей же идеи у него нет. Пытавшийся прибегнуть к насилию, Артур сам погибает от руки лакея Эдика, законченного хама, превращающегося в диктатора.
Как часто бывает у Мрожека, в «Танго» сплетено в тугой узел много сложных проблем, включая роль и место интеллигенции в современном мире, ее духовный конформизм, выступающий иногда под маской бунта. Короткий путь от страха за собственную шкуру («Да, стрелять, стрелять, еще раз стрелять, но, во всяком случае, не в меня») через «творческое» усвоение чуждой идеи к соучастию в преступлении и добровольному доносительству, — вот еще одна разновидность приспособленчества, воплощенная в образе Окулиста в одноактной драме «Ка́роль».
«Вознамерившись написать несколько произведений, посвященных человеческой жизни и нравам, дабы, по выражению милорда Бэкона, „добраться до подоплеки людей и дел их“, я счел более целесообразным начать с рассмотрения человека вообще, его природы и его состояния, поскольку для того, чтобы проверить любой нравственный принцип, исследовать совершенство или несовершенство любого существа, необходимо сперва постигнуть, в какие обстоятельства и условия оно ввергнуто, а также каковы истинная цель и назначение его бытия. Наука о человеческой природе, подобно другим наукам, сводится к немногим отчетливым положениям: количество абсолютных истин в нашем мире невелико. Это относилось до сих пор к анатомии духа, как и тела…» — такими словами предварил более 250 лет назад Александр Поуп трактат в стихах «Опыт о человеке».
Каждое произведение Славомира Мрожека — тоже \ своего рода «опыт о человеке». С поразительной изобретательностью такой опыт ставится им в пьесе «Бойня». Быть человеком это уже очень много, — уверяет в ней оживший бюст Паганини. Он охотно отдает случайно воскресившему его Скрипачу свою гениальность за право быть просто человеком. Скрипач осуществляет свою мечту — становится виртуозом, великим Маэстро, но это не приносит ему, как и предсказывал Паганини, счастья. Предприимчивый Директор филармонии предлагает объединить свое учреждение с бойней, создать «филармонию инстинктов» и хочет, чтобы Маэстро, став мясником, выступал у него в этом качестве. Пресыщенный Маэстро было соглашается, но в день «премьеры» кончает самоубийством. Он приходит к заключению, что нет разницы между искусством и жизнью, ибо у них одна основа. А есть выбор между искусством и жизнью, с одной стороны, и смертью — с другой. Гибель искусства, гибель культуры означает смерть человечества, — говорит своей пьесой Мрожек.
Настоящий сборник впервые знакомит советского читателя в таком объеме с творчеством польского писателя. Музе Павловой и Владимиру Буричу принадлежит большая заслуга в популяризации произведений Славомира Мрожека в нашей стране. Еще в начале 60-х годов появились публикации его рассказов в их переводе в ряде газет и журналов, а совсем недавно — новые подборки в «Вопросах литературы», «Иностранной литературе». Они же перевели несколько пьес Мрожека.
В нашей нынешней общественной и культурной ситуации весьма уместно появление сборника произведений Славомира Мрожека, противостоящих тупости, косности, пошлости и бесчеловечности в разных их проявлениях.
СВЯТОСЛАВ БЭЛЗА
Рассказы
Хочу быть лошадью
Боже мой, как бы я хотел быть лошадью…
Как только я увидел бы в зеркале, что вместо ног и рук у меня копыта, а сзади хвост и что у меня настоящая лошадиная голова — я сразу бы отправился в жилищный отдел.
— Прошу предоставить мне современную большую квартиру со всеми удобствами, — сказал бы я.
— Подайте заявление и ждите своей очереди.
— Ха-ха! — засмеялся бы я. — Разве вы не видите, что я не какой-то там серый человек? Я особенный, необыкновенный!
И сразу бы получил современную большую квартиру с ванной.
Я выступал бы в кабаре, и никто бы не мог сказать, что я не талантлив. Даже тогда, когда мои тексты были бы плохие. Наоборот.
— Для лошади это неплохо, — хвалили бы меня.
— Вот это голова, — восторгались бы другие.
Не говоря уже о выгоде, которую я извлекал бы из пословиц и поговорок: лошадиное здоровье, работает как лошадь, у лошади четыре ноги, и то спотыкается…
Разумеется, существование в лошадиной ипостаси имело бы и отрицательные стороны. Моим врагам я дал бы в руки новое оружие. Свои анонимные письма ко мне они начинали бы со следующих слов: «Разве вы — лошадь? Вы жалкий пони!»
Женщины проявляли бы ко мне интерес.
— Вы какой-то особенный… — говорили бы они.
Отправляясь на небеса, я, в силу факта, получил бы крылья и стал бы пегасом.
Крылатый конь! Что может быть красивее?
Тихий сотрудник
Однажды, стоя у окна, я увидел на улице похоронную процессию. Простой гроб на обычном катафалке везла только одна лошадь. За катафалком шла вдова в трауре и еще три человека, видимо, друзья, родные и знакомые покойного.
Скромный этот кортеж не привлек бы моего внимания, если бы не красный транспарант, которым был украшен гроб: «Да здравствует!» Заинтересовавшись, я вышел на улицу и пошел за процессией. Так я оказался на кладбище. Покойника хоронили в самом дальнем углу, среди берез. Во время погребального обряда я держался в стороне, но потом подошел к вдове и, выражая ей свое соболезнование и уважение, спросил, кем был покойный.
Оказалось, что он был чиновником. Вдова, растроганная моим вниманием к личности покойного, рассказала мне некоторые подробности последних дней его жизни. Она жаловалась, что ее муж мучился от странной добровольной работы. Он беспрерывно писал записки по вопросу новых форм пропаганды. Я сделал вывод что пропаганда актуальных лозунгов стала главной целью его предсмертной деятельности.
Я попросил у вдовы разрешения посмотреть последние работы ее мужа. Она согласилась и передала мне два листа пожелтевшей бумаги, исписанной четким, немного старомодным почерком. Таким образом я познакомился с его записками.
«Возьмем, к примеру, мух» — так звучала первая фраза. — «Часто, когда я сижу после обеда и смотрю, как вокруг лампы летают мухи, во мне пробуждаются различные мысли. Какое это было бы счастье, думаю я, если бы у мух тоже было сознание, как у всех других. Схватишь муху, оторвешь крылышки, и, намочив ее в чернилах, пустишь на гладкую чистую бумагу и смотришь. А муха ходит по бумаге и выписывает: „Помогайте авиации“. Или какой-нибудь другой лозунг».
По мере того, как я читал, передо мной все яснее вырисовывался духовный облик покойного. Это был человек открытый, очень глубоко проникшийся идеей помещения лозунгов и транспарантов всюду, где только можно. К одной из самых оригинальных мыслей относится его идея высевания специального клевера.
«Путем сотрудничества художников с агробиологами, — писал он, — можно было бы вывести специальный сорт клевера. Там, где в настоящее время это растение имеет одноцветный цветок — путем соответствующей подготовки семян, — вырастал бы маленький цветочный портретик какого-нибудь руководителя или передовика труда. Представьте себе поле, засеянное клевером! Время его цветения! Разумеется, могут случиться и ошибки. Например, портретируемая особа, у которой нет ни усов, ни очков, вследствие смешения с другими сортами семян может оказаться на портрете или после того, как клевер взойдет, — в очках и с усами. Тогда нам не останется ничего другого, как скосить все поле и засеять его заново».
Замыслы этого старика были все более ошеломляющие. Ознакомившись с записками, я, конечно, понял, что транспарант «Да здравствует!» был водружен на могиле согласно последней воле покойного. Бескорыстный изобретатель, фанатик наглядной агитации даже в роковую минуту стремился выказать свой энтузиазм.
Я предпринял шаги, чтобы узнать обстоятельства, при которых он ушел из этого мира. Оказалось, что он пал жертвой собственного рвения. По случаю государственного праздника он разделся догола и раскрасил свое тело полосами — семь продольных разноцветных полос, каждая из которых соответствовала одному из цветов радуги. Потом он вышел на балкон, забрался на перила и попробовал сделать гимнастическую фигуру «мостик». Таким способом он хотел создать живой образ, представляющий радугу или наше светлое будущее. К сожалению, балкон находился на третьем этаже.
Я вторично пошел на кладбище, чтобы найти место его вечного упокоения. Но, несмотря на долгие поиски, мне так и не удалось найти берез, среди которых он был похоронен. Поэтому я присоединился к оркестру, который по случаю вечерней переклички проходил мимо, играя бодрый марш.
Дети
В эту зиму выпало столько снега, что хватит на всех.
На рынке дети из снега лепили снежную бабу.
Рынок был просторный, много народа ежедневно приходило туда. Окна многочисленных учреждений смотрели на рынок. А рынок не обращал на это никакого внимания и только ширился. В самом центре этого рынка дети шумно и весело лепили из снега потешную фигуру.
Сначала скатали большой шар. Это был живот. Потом поменьше — это были плечи и спина. Потом совсем маленький — из него сделали голову. Пуговички снежной бабе сделали из черных угольков, чтобы могла застегиваться наглухо. Нос у нее был из морковки. Словом, обыкновенная снежная баба, несколько тысяч которых ежегодно появляется по всей стране, поскольку с выпадением снега дело обстояло неплохо.
Детям это приносило огромную радость. Они были просто счастливы.
Прохожие останавливались, смотрели на бабу и шли дальше. Управления управляли как ни в чем не бывало.
Отец был очень доволен, что его дети резвятся на свежем воздухе, что щечки у них от этого румянятся, а аппетит растет.
Но вечером, когда все уже сидели дома, кто-то постучал в дверь. Оказывается, пришел продавец газет, у которого на рынке был свой киоск. Он извинился, что так поздно, но он считал своим долгом поделиться с родителями некоторыми соображениями. Разумеется, дети еще очень малы и нужно за ними следить, иначе из них ничего хорошего не выйдет. Он никогда не осмелился бы прийти с этим вопросом, но сделал это только ради детей. С воспитательными целями. Б отношении носа из моркови, который дети сделали снежной бабе. Почему он красный? У него у самого нос красный. Он его отморозил. А вовсе не от водки. Но это не причина, чтобы публично делать намеки на его нос. Словом, он просит, чтобы больше этого не было. Это так, с воспитательной точки зрения.
Отец принял замечания продавца газет близко к сердцу. В самом деле, дети не должны ни над кем подтрунивать, даже над тем, у кого красный нос. Они в этом еще ничего не понимают. Он позвал детей и строго спросил, показывая на продавца газет:
— Это правда, что вы нарочно сделали снежной бабе красный нос, как у этого дяди?
Дети были искренне удивлены, даже не поняли, о чем идет речь. Когда же наконец поняли, ответили, что ничего подобного и не думали.
Но отец, на всякий случай, в наказание, оставил их без ужина.
Продавец газет поблагодарил и ушел. В дверях он столкнулся с председателем местного кооператива. Председатель поздоровался с хозяином дома, которому было приятно приветствовать у себя такое значительное (как-никак) лицо. Увидев детей, председатель сморщился, фыркнул и сказал:
— Это хорошо, что я их застал здесь, этих сопляков. Вы должны держать их построже. Они маленькие, да удаленькие. Смотрю я сегодня из окна нашего склада на рынок, и что же вижу? Они себе преспокойно лепят снежную бабу…
— А, вы имеете в виду этот нос… — догадался отец.
— Нос — ерунда! Представьте себе, они скатали сперва один ком, потом другой, потом третий — и что же? Второй поставили на первый, а третий на второй! Разве это не возмутительно?
Отец не понимал. Председатель начал волноваться еще больше.
— Ну как же, разве не ясно, — они намекали на то, что в нашем кооперативе вор на воре сидит. А это клевета. Даже если такие материалы поступают в прессу, все равно нужны доказательства, но куда уж дальше, если на это намекают публично, на рынке. — Он, председатель, принимая во внимание их юный возраст и опрометчивость, не будет требовать опровержения. Но чтобы больше этого не повторялось.
Когда у детей спросили, действительно ли они, ставя один снежный шар на другой, хотели дать понять, что в кооперативе вор на воре, — они стали это отрицать и расплакались. Однако, на всякий случай, отец поставил их в угол.
Но этим день не кончился. На улице раздался звон колокольчиков, который вдруг смолк у самого дома. В дверь одновременно постучали два человека. Один из них — какой-то толстяк в дубленке, второй — сам председатель Городской Рады.
— Мы по делу о ваших детях, — сказали они хором, стоя еще на пороге.
Отец, уже привыкший к таким посещениям, пододвинул им стулья, стараясь догадаться, кто бы это мог быть, после чего начал председатель:
— Удивляюсь, как вы терпите в своем доме вражескую деятельность. Вы разве не интересуетесь политикой? Сознайтесь сразу.
Отец не понимал, из чего это следует, что он не интересуется политикой.
— Это видно по вашим действиям. Кто занимается сатирой на органы народной власти? Ваши дети занимаются. Это они поставили снежную бабу прямо перед окнами моей канцелярии.
— Понимаю, — пробормотал отец робко, — это как будто вор на воре…
— Воры — это ерунда! Разве вы не понимаете, что значит сделать снежную бабу перед окнами председателя Рады? Я хорошо знаю, что обо мне говорят люди. Почему ваши дети не делают снежную бабу под окном Аденауэра, например? Что? Молчите? Это молчание весьма красноречиво! Я могу из этого сделать соответствующие выводы.
При слове «выводы» неизвестный толстяк встал и, озираясь, тихонько, на цыпочках, вышел из комнаты. За окнами опять раздался звон колокольчиков и, постепенно затихая, умолк в отдалении.
— Так, уважаемый, советую вам подумать над этим, — продолжал председатель. — Ага, и еще. То, что я хожу у себя дома расстегнутый, это мое личное дело. Ваши дети не имеют права смеяться над этим. Пуговицы сверху донизу на снежной бабе — это тоже двусмысленность. Еще раз повторяю, если мне захочется, я буду ходить по дому вообще без брюк, и ваши дети не имеют к этому никакого отношения. Запомните.
Обвиняемый вызвал своих детей из угла и потребовал, чтобы они немедленно признались, что, делая снежную бабу, имели в виду пана председателя, а украшая ее пуговицами сверху донизу — сделали дополнительный намек на то, что председатель ходит по дому расстегнутый.
Дети, вопя и плача, уверяли, что бабу слепили просто так, для потехи, без каких-либо посторонних мыслей. Однако, на всякий случай, отец в наказанье не только оставил их без ужина и поставил в угол, но приказал им стать на колени на твердый пол.
В этот вечер еще несколько человек стучали в дверь, но хозяин уже не открывал.
На следующий день я проходил мимо сквера и увидел детей там. На рынке играть им не разрешили. Дети обсуждали, во что им играть.
— Давайте лепить снежную бабу, — сказал один.
— Э-э-э, обыкновенную снежную бабу — это неинтересно, — сказал второй.
— Ну тогда вылепим дядю, который продает газеты. Сделаем ему красный нос. У него красный нос, потому что он пьет водку. Он сам об этом вчера сказал, — сообщил третий.
— Э-э-э, я хочу вылепить кооператив!
— А я хочу пана председателя, потому что он баба. И можно ему сделать пуговички, потому что он ходит расстегнутый.
Разгорелся спор. Наконец решили вылепить всех по очереди.
И радостно принялись за работу.
Процесс
В результате долгих стараний, терпеливой работы и упорства цель в конце концов была достигнута. Всех писателей одели в мундиры, установили им ранги и знаки различия. Таким образом, раз и навсегда было покончено с хаосом, отсутствием критериев, нездоровым артистизмом, туманностью и шаткостью искусства. Проект униформы, а также разделение на ранги и степени явились плодом долголетней подготовительной работы в главном управлении. С этого момента каждый член Союза писателей был обязан носить мундир — широкие фиолетовые брюки с лампасами, зеленую куртку, пояс и каску. Однако эта форма, несмотря на ее кажущуюся простоту, имела массу различий. Члены главного управления носили треуголки с золотым кантом, члены местных управлений — с серебряным. Председатели — шпаги, вице-председатели — кортики. Писателей разбили на подразделения. Образовались два полка поэтов, три дивизии прозаиков и карательный взвод из различных элементов. Среди критиков были сделаны радикальные перемещения. Одних направили на галеры, оставшихся взяли в жандармерию.
Всех разделили на ранги — от рядового до маршала. Во внимание принималось количество слов, которые писатель опубликовал в течение своей жизни, угол идейного наклона позвоночника относительно тела, количество прожитых лет, общественные и государственные посты. Для обозначения рангов ввели цветные знаки различия.
Положительное значение новой системы было очевидно. Теперь каждый знал, что представляет из себя данный писатель. Стало понятно, что писатель-генерал не может написать плохой роман, что лучшие романы пишет писатель-маршал. Определенные ошибки может сделать писатель-полковник, который, однако, всегда более талантлив, чем писатель-майор. Работа редакций теперь упрощалась. Они могли точно подсчитать, на сколько процентов произведение, присланное, например, писателем-полковником, пригоднее к печати, чем произведение писателя-подпоручика. Тем самым был урегулирован и вопрос гонораров.
Разумеется, критик-капитан теперь уже не мог написать отрицательную рецензию на книгу писателя-майора. Теперь критик-генерал мог выразить неблагосклонное мнение о творчестве писателя-полковника.
Польза нового порядка очень сказалась и на внешнем виде писателей. Во время разных парадов писатели, которые до этого выглядели серо, ну, хотя бы на фоне тех же спортсменов, теперь носили аксельбанты. Блестели лампасы, сверкали шпаги и кортики председателей и вице-председателей, а также каски всего соединения, вследствие чего популярность писателей в обществе резко возросла.
Только один писатель-чудак причинил много хлопот — он писал прозу, но произведения его были короче, чем роман, и длиннее, чем рассказ. Кроме того, по слухам, это была поэтическая проза с сатирической направленностью, а кое-кто говорил, что чудак пишет, кроме того, статьи в виде маленьких рассказов, не лишенных отдельных черт критического эссе. Писателя нельзя было отнести ни к прозаикам, ни к поэтам, но и создавать для одного человека целый новый взвод было невыгодно. Кое-кто даже настаивал на его исключении. В конце концов ему для отличия дали оранжевые брюки, зачислили в рядовые и оставили в покое. Все считали его подонком, поэтому никто бы не удивился, если бы его даже исключили, ведь исключили же нескольких писателей, которые по причине плохого телосложения выглядели в мундирах неэффектно.
Вскоре, однако, все убедились: то, что этого чудака оставили в союзе, было большой ошибкой. Его особа послужила причиной неслыханного скандала, нарушившего четкие и прекрасные принципы авторитета.
Однажды в столице по бульвару прохаживался известный и уважаемый писатель-генерал-лейтенант. Навстречу ему шел вышеупомянутый писатель-рядовой в оранжевых брюках. Писатель-генерал-лейтенант важно смотрел на него, ожидая, разумеется, что рядовой отдаст ему честь. Вдруг он увидел на каске писателя-рядового наивысший знак отличия, присваиваемый только писателю-маршалу, — маленький красный бочонок. Уважение к иерархии у писателя-генерал-лейтенанта было настолько велико, что, не задумываясь над странностью всей картины, писатель-генерал-лейтенант сразу принял позу, полную наивысшего уважения и отдал честь. Удивленный писатель-рядовой поклонился, вследствие чего маленькая божья коровка, которая сидела на его каске и которую писатель-генерал-лейтенант принял за наивысший знак отличия, раскрыла крылышки и улетела. Разгневанный и униженный писатель-генерал-лейтенант сразу же позвал дежурного критика, который отвел писателя-рядового на гауптвахту в Дом литературы, отобрав у него авторучку.
Процесс велся в столице, во Дворце искусств. В длинном мраморном зале блестели эполеты судей. Генералитет занял место за столом из черного дерева с золотом. В его гладкой поверхности, как в черном зеркале, отражались знаки отличия и ордена. Писателя-рядового в оранжевых брюках обвинили в незаконном ношении знаков отличия.
Но обвиняемому повезло. Во время процесса состоялось совещание совета культуры, на котором резкой критике подверглось бездушное отношение к деятелям искусств, администрирование в искусстве. Отголоски этой критики уже назавтра докатились до зала суда. Речь произнес сам критик-вице-маршал.
— Мы не можем выдвигать обвинение чисто бюрократически, вникнем в суть дела. Без сомнения, суть дела, которое мы рассматриваем, есть нарушение принципов, благодаря которым мы достигли пышного, несмотря на некоторые явные ошибки, расцвета нашей литературы. Но разве обвиняемый совершил преступление преднамеренно, со злым умыслом? Мы должны подойти глубоко, видеть причины, а не только следствия. Разберемся, кто привел обвиняемого к его печальному положению? Кто поставил его вне закона, кто использовал его, так сказать, первичную несознательность? Какова была та творческая атмосфера, которая привела его к этому кризису? Кого мы должны наказать, чтобы избежать подобных случаев в дальнейшем?
Нет, друзья, главным виновником является не обвиняемый. Он был только орудием в руках божьей коровки. Это она, божья коровка, безусловно руководимая ненавистью к принципам нашей новой иерархии, кипящая от ярости к нашей абсолютной точности критериев, совершенству организации нашей внутрисоюзной жизни, предательски уселась на каску обвиняемого, имитируя знаки отличия маршала. Для нее наша иерархия — кость в горле. Итак, рука правосудия не слепой меч!
В речи вице-маршала все увидели проникновение в самый корень зла. Писателя-рядового реабилитировали, главное же острие обвинения было направлено против божьей коровки.
Взвод критиков нашел ее в саду на листке сирени, где она сидела, обдумывая свои подлые планы. Видя, что она демаскирована, божья коровка не защищалась. Процесс над ней состоялся в том же мраморном зале. Божью коровку положили на стол из черного дерева и прикрыли стеклянной тарелочкой, чтобы она не сбежала. Публика напрягала зрение, желая увидеть красную точку на черном фоне. Несгибаемая в своем позоре, она до конца сохранила гордое молчание.
Ее расстреляли на рассвете изданными на меловой бумаге в твердой обложке четырьмя томами последнего романа писателя-маршала, которые бросали на нее один за другим с высоты полутора метров. По-видимому, она страдала недолго.
Писатель-рядовой в оранжевых штанах долго находился под подозрением, потому что так или иначе действовал в сговоре с преступницей, и даже не исключено, что их соединяло нечто большее, так как он плакал, когда узнал о приговоре, и просил, чтобы ее выпустили на свободу, в сад.
Лебедь
В парке был пруд. Украшением парка был лебедь. Однажды лебедь исчез. Его украли хулиганы.
Городское Управление парков позаботилось о новом лебеде. Чтобы уберечь его от судьбы предшественника, к нему приставили специального сторожа.
Это был маленький старый вдовец. Как раз когда сторож приступил к своим обязанностям, вечера стали длинные и холодные и в парк никто не приходил. Старичок бродил вокруг пруда и наблюдал за лебедем, а иногда смотрел на звезды. Ему пришло в голову, что было бы неплохо пойти в небольшой трактирчик, рас положенный недалеко от парка. Он уже сделал не сколько шагов в том направлении, как вдруг вспомнил о лебеде. Старик испугался, что в его отсутствие лебедя могут украсть и он потеряет место. Тогда он от этой мысли отказался.
Но холод мучил его все больше и больше и усиливал одиночество. Наконец он решился пойти в трактир, а лебедя взять с собой. «Даже если кто-нибудь придет в парк, — рассуждал он, — чтобы насладиться красотой природы, он все равно сразу не заметит отсутствие лебедя: ночь звездная, но безлунная. А мы тем временем вернемся», — решил он.
Итак, он взял лебедя с собой.
В трактире было тепло и уютно, разносился запах горячих сосисок. Старичок посадил лебедя на стул напротив себя, чтобы не выпускать его из виду, и заказал себе скромную закуску и рюмку водки, чтобы согреться.
Уплетая с большим аппетитом баранину, он заметил, что лебедь смотрит на него как-то по-особенному. Ему стало жаль птицу. Он не мог есть, чувствуя на себе взгляд, полный упрека. Он подозвал кельнера и заказал для лебедя белую булочку, вымоченную в подогретом пиве с сахаром. Лебедь повеселел. После ужина оба, добрые и довольные, возвратились на свой пост.
Следующий вечер тоже был холодный. На этот раз звезды светили необыкновенно ярко и каждая из них была как холодный гвоздь, вбитый в теплое одинокое сердце старичка. Однако от посещения трактира он решил отказаться.
На середину пруда выплыл лебедь. Он был похож на белое светящееся пятно.
Мысль о том, какая же дрожь должна охватить каждого, кто в такую ночь соприкасается с водой, растрогала старичка. Бедный лебедь, ну чем он хуже других? Наверно, он охотно посидел бы сейчас где-нибудь в тепле, съел бы чего-нибудь…
Итак, взял он лебедя под мышку и пошел с ним в трактир.
И снова наступил вечер, и снова он пронзил старичка острием меланхолии. Но на этот раз старичок твердо решил в трактир не ходить. Вчера, когда они возвращались в парк, лебедь танцевал и напевал что-то несусветное.
И вот, когда старичок сидел на берегу пруда в пустом и холодном парке, уставившись в небо — он почувствовал, как кто-то деликатно дернул его за штанину. Это лебедь, подплыв к берегу, напоминал ему, что пора идти. Пошли.
А месяц спустя старичка выгнали с работы вместе с лебедем. Из-за детей. Лебедь среди белого дня качался на воде. На это пожаловались матери маленьких детей, приходившие в парк отдохнуть и посмотреть на птицу.
Даже самая скромная должность требует моральных устоев.
Малютка
Существовала некая театральная труппа лилипутов, выступающая под названием «Крошки». Труппа солидная, постоянная, дающая представления не реже, чем четыре раза в неделю, смело поднимающая разные проблемы. Ничего удивительного, что со временем Министерство культуры возвело труппу в разряд образцового театра лилипутов и присвоило ему название, которое в просторечии звучало так: «Центральный Крошка». Это обеспечивало театру хорошие условия труда, а получить места в этом театре стало мечтой каждого лилипута, как любителя, так и профессионала. Однако труппа была укомплектована и располагала прекрасными силами. К самым ярким ее звездам принадлежал лилипут, который играл роли любовников и героев, потому что был самый маленький. Он хорошо зарабатывал, имел успех, критика подчеркивала его великолепное мастерство. Однажды ему удалось сыграть Гамлета с таким совершенством, что, несмотря на то, что он находился на сцене, зрители его совсем не заметили, такой он был маленький, такой непостижимо, гениально маленький. Наш по содержанию и лилипутский по форме. Если театр стал известен, то прежде всего благодаря ему.
Однажды, гримируясь в своей уборной перед премьерой «Болеслава Смелого», в которой он играл главную роль, он заметил, что золотая корона, которая была на нем, не видна в зеркале. Спустя минуту, при выходе на сцену, он зацепился короной о притолоку, корона упала на пол и покатилась, грохоча, как железная жаровня. Он поднял корону, поскорее надел и поспешил на сцену. Возвращаясь после первого акта в уборную, он инстинктивно наклонился. Здание театра «Центральный Крошка» было построено специально для труппы лилипутов, с соблюдением их пропорций — из субсидии, мрамора и искусственной глины.
Представления «Болеслава Смелого» шли одно за другим, наш актер уже привык наклонять голову, когда покидал уборную и возвращался в нее. Но однажды он поймал на себе взгляд старого театрального гримера, тоже лилипута, который, будучи недостаточно маленьким, не мог играть на сцене, а выполнял всяческие вспомогательные функции, отчего стал злым и завистливым. Взгляд этот был внимательный и мрачный. Наш герой вышел на сцену с дурным предчувствием. Дурное предчувствие не покидало его и потом; с ним он просыпался и засыпал, хоть и старался от него избавиться. Он обманывал себя, что никто ничего не замечает, подсознательно боролся с подозрительностью, которая начала пускать в нем ростки. Но время не принесло успокоения. Наоборот. Настал день, когда, выходя из своей уборной, он вынужден был наклониться, хотя на этот раз на нем и не было короны. В коридоре он встретил гримера.
В этот день он решил взглянуть правде в глаза. Уже приблизительные измерения, сделанные дома в его элегантных апартаментах при опущенных шторах, — показали все. Больше обманывать себя было нельзя. Он рос.
Вечер он провел, словно парализованный, в кресле, за стаканом грога, неподвижно уставившись в фотографию своего отца, тоже лилипута. Утром срезал каблуки. Он надеялся, что этот процесс имеет преходящий характер, что, может быть, позднее наступит регресс. На некоторое время срезанные каблуки помогли. Но однажды, когда в присутствии старого гримера он выходил из гардероба, нарочно выпятив грудь, он набил себе на лбу шишку. В глазах последнего он прочел насмешку.
Почему он рос? Почему вдруг, после стольких лет, его гормоны проснулись от летаргического сна? В отчаянии он бросался из одной крайности в другую, гулял ночи напролет, пил целыми наперстками для того, чтобы заглушить свое горе. Но безжалостное время неуклонно прибавляло к его росту миллиметр за миллиметром.
Замечала ли это труппа? Этого он не знал. Он видел, как в закоулках кулис старый гример шептался с актерами, но стоило ему приблизиться, как шепот умолкал и начинался обмен банальными фразами. Наш герой внимательно следил за выражением лица своих коллег, но ничего не мог прочитать. На улице все реже пожилые дамы обращались к нему «мальчик». Как-то кто-то впервые сказал ему: «Прошу вас». Он вернулся домой, упал на маленький диван и долго лежал неподвижно, уставившись в потолок. Но вскоре он должен был изменить положение, потому что ноги его одеревенели — они свешивались с диванчика, который уже стал для него коротким.
Наконец у него не осталось никаких сомнений, что его коллеги по театру обо всем догадывались. Он заметил, что восторженные рецензии стали появляться все реже. А может быть, это только его разгоряченное воображение усматривало повсюду сочувствующие или злорадные взгляды? К счастью, дирекция не изменила к нему своего отношения. В «Болеславе Смелом» он все еще имел огромный успех, хотя и не такой, как в «Гамлете». Как всегда, ему доверили главную роль в новом спектакле, который в скором времени должен был быть объявлен в афишах.
Весь репетиционный период он очень мучился, но до премьеры дело дошло уже без особых трудностей. Он сидел перед зеркалом, не смотря в него, уже загримированный, готовый к выходу. Раздался звонок помощника режиссера, он грузно поднялся и… разбил головой висевшую под потолком лампу. В смущении он посмотрел на дверь. В коридоре, как нарочно ярко освещенном, стояла почти вся труппа. Это были его товарищи актеры, в большинстве люди очень способные, но которых он всегда оставлял на два сантиметра позади. Несколько минут они молча смотрели ему в глаза.
Итак, с театром он должен был расстаться. Он хватался за различные профессии, менял их по мере того, как увеличивался его рост. Некоторое время был статистом в Театре юного зрителя, потом мальчиком на посылках. Был стрелочником на трамвайной линии. Стоял неподвижно на перекрестке в кожухе — человек среднего роста. Но жил он, главным образом, распродавая вещи, приобретенные в период преуспевания. Он вырос еще немного и остановился.
Сколько он выстрадал? Что перечувствовал? Фамилия его уже давно исчезла с афиш и покрылась пылью забвения. Он стал простым служащим страховой кассы.
Несколько лет спустя, в одну из суббот, в канун выходного дня, он пошел в театр лилипутов. Шло представление. Извлекая мятные конфетки из бумажек, он смеялся — было довольно интересно. После спектакля, застегивая в раздевалке свое длинное синее пальто, он хмыкнул про себя, довольный, предвкушая ожидающий его ужин:
— А эти малютки довольно забавны.
Лев
Цезарь дал знак. Поднялась решетка, и из черной дыры послышались звуки, напоминающие усиливающиеся раскаты грома. Христиане сбились в кучку на середине арены. Толпа встала с мест, чтобы лучше видеть. Хриплое рычание, катящееся, как лавина камней во время обвала, возгласы, полные восхищения, и крики отчаяния. Первая львица, быстро и мягко перебирая лапами, выбежала из туннеля. Игры начались.
Сторож Бондани Каюс, вооруженный длинной жердью, проверил, все ли звери приняли участие в страшном игрище. Он уже готов был облегченно вздохнуть, когда обнаружил, что один из львов остановился у самых ворот и, не торопясь выходить на арену, спокойно ест морковку. Каюс разразился проклятиями, поскольку в его обязанности входило наблюдать за тем, чтобы ни один хищник не кружился по арене бесцельно. Он приблизился ко льву на расстояние, предусмотренное правилами безопасности и гигиены труда, и ткнул льва жердью в ягодицу, чтобы раздразнить его. К удивлению Каюса, лев только повернулся и махнул хвостом. Каюс ткнул его еще раз, немного сильней.
— Отцепись, — ответил лев.
Каюс почесал затылок. Лев недвусмысленно дал понять, что агитировать его не надо. Каюс был человек незлой, но боялся, что надзиратель, заметив его нерадивость, бросит его к обреченным. С другой стороны, он не хотел ссориться со львом. Поэтому он попробовал его уговорить.
— Ну, сделай это для меня, — сказал он льву.
— Дураков нет, — ответил лев, продолжая грызть морковку.
Бондани сбавил тон.
— Я не требую, чтобы ты сразу же кого-то сожрал, но хоть бы покружился, порычал, так, для алиби.
Лев махнул хвостом.
— Я же тебе сказал: дураков нет. Увидят меня там и запомнят, а потом иди доказывай, что ты никого не ел.
Сторож вздохнул. Потом спросил с оттенком грусти:
— Ну, а на самом деле, почему ты не хочешь?
Лев внимательно посмотрел на него.
— Ты сказал слово «алиби». Разве тебе не приходило в голову, почему все эти патриции сами не бегают по арене и не пожирают христиан, вместо того чтобы пользоваться нашим братом, львами?
— Не знаю. Да ведь это все люди старые, астма, одышка.
— Старые! — буркнул лев, с сожалением посмотрев на сторожа. — Ты совсем не разбираешься в политике. Просто они хотят иметь алиби.
— Перед кем?
— Перед элементами нового, которое пускает ростки. В истории всегда нужно ориентироваться на новое, на то, что пускает ростки. Разве ты никогда не думал о том, что к власти могут прийти христиане?
— Они — к власти?
— Разумеется. Надо только уметь читать между строк. Что-то мне кажется, что Константин Великий рано или поздно договорится с ними. Начнется ревизия, реабилитация. Тогда этим в ложах будет легко сказать: «Это не мы. Это львы».
— Да, я не подумал об этом.
— Вот видишь. Но черт с ними. Я боюсь за собственную шкуру. Если дело дойдет до этого, то все видели, что я ел морковку. Хотя, между нами говоря, морковка страшная гадость.
— А все же твои коллеги едят этих христиан за милую душу, — злорадно сказал Каюс. Лев скривился.
— Примитив. Близорукие конъюнктурщики. Идут на что угодно. Колониальная темнота.
— Слушай… — заикнулся Каюс.
— Ну?
— Если эти христиане, понимаешь…
— Что, христиане?
— Ну, придут к власти…
— И что?
— Ты не мог бы засвидетельствовать, что я тебя ни к чему не принуждал?
— Salus rei publicae summa lex tibi est[1], — сказал сентенциозно лев и опять принялся за свою морковку.
Монолог
Панна Стася, еще две больших. Вредно? Мне тоже вредно. Ну, пожалуйста.
Лето прошло. Последние кукушки перестают куковать… У меня к тебе просьба… Будь настолько любезна, прокукуй несколько раз? Будь другом. Не кукуешь? Я тоже не кукую.
Да, брат. Мицкевича снова поднимают. И что? — спрашиваю я. Как будто я знаю — что… Собственно, я ничего против него не имею! Такой же человек, как и другие. Закуришь? Не куришь? Я тоже не курю.
Собственно говоря, у зимы есть свои хорошие стороны. «Гайда, тройка, снег пушистый!..» Сидишь в санях и мчишься по полям. Мимо деревень. Но кроме того… Ты что-то сказал? Я тоже ничего не говорю.
И все-таки природа важнее всего. Поставишь себе пеларгонию, смотришь… А потом директор срезает тебе премию или трамвай отрезает тебе ногу. А пеларгония существует. Ваше здоровье. Ты не здоров? Я тоже.
В детстве я не любил симфоническую музыку. Она меня смешила. Помнишь «Песенку бродяги»? Тогда должна была быть война с Литвой или что-то в этом роде. Санация. Все кончилось хорошо. «Эй, товарищ, больше жизни!» Я любил эстрадные песенки.
Теперь эти заплывы на Висле. Заплывы на Висле не такая простая вещь. Висла — королева наших рек. Двадцать метров в самом узком месте. Везде вода. Много воды. А посредине Ванда.
Панна Стася, пожалуйста, еще две.
История наша изобилует деталями. Например Грюнвальд. Человек знал, на что шел. Я лично хочу смородины. Меньше запада. Только много есть нельзя, будет тошнить.
Самое важное, чтобы все мы были здоровы. А я рассеянный. Как-то вошел в туалет и расстегнул воротничок. Жить надо уметь.
Возьмем хотя бы морские глубины. Плавают там медузы, угри, камбала. И наверно, хотят чего-нибудь выпить. Смотрят по сторонам, а выпить буквально нечего. Насколько же лучше наше положение. Ты не пьешь? Я тоже не пью.
Закуси сырком. Это прекрасный сырок, прекрасный, как Капри или Лувр. Не нравится Лувр? Мне тоже. Я испытываю к нему инстинктивное отвращение. И поэтому держусь от него подальше.
Кто знает, может, мы видимся в последний раз. Переезжаю в Величку. В Величке самые интересные в Европе соляные копи. Нужно чего-нибудь придерживаться. По вечерам буду смотреть на зарево огней над Краковом. Там не спят — подумаю про себя.
Верхом ездить не умею. Прекрасно езжу на трамвае. И все-таки со мной было происшествие. Глупость, не стоит вспоминать. Кто-то меня спросил: «Что, собственно, вам нужно?» — И я не смог ответить.
Панна Стася, две.
«Я не с соли и не с поля»… Боюсь зубной боли.
Искусство и жизнь. На эту тему можно было бы много говорить. Например, та́кса.
«Такса с дерева лает, удивляется людям, что никто знать не знает, где он счастье добудет». Это из Асныка. И так было.
Панна Стася, еще раз.
Я знал одного режиссера. Способный был. Поверишь ли, что у меня уже ревматизм? От воды. Стихии могут причинить нам много зла, при желании.
Очень люблю лесонасаждения. Каждый праздник леса — мой праздник. Лес — это здоровье и молоко.
Панна Стася — как можно полнее.
Я, братец, никогда не страдал. Вообще иногда вертится какой-нибудь шакал. Такому руки не подам. В сущности, мы можем радоваться, поскольку у нас есть чему. Лысеешь? Я тоже лысею.
«Все прошло, поредел мой волос. Конь издох, опустел наш двор». Это из Есенина. В этом что-то есть, как сказал некто, указывая на гроб, в котором лежал его отец.
Панна Стася…
Фон эпохи
Я поселился на улице, которая уже несколько десятилетий была одной из главных артерий города. Потолок в комнате был высокий, два окна в бельэтаже высокие и узкие, как бойницы, двери тоже чрезмерно длинные, а ручки грязно-желтые с украшениями. В комнате было серо, полумрак, так и не побежденный дневным светом, — в полдень он отступал немного к углам и к высокому потолку и бессовестно вылезал обратно сразу же после полудня. Окна показывали только ряд окон напротив, таких же подслеповатых, поскольку в их глубине царил такой же полумрак. Над подоконником плыли головные уборы прохожих, как будто где-то затонул город и теперь течение непрерывно несет оставшиеся на поверхности после утопленников дамские и мужские шляпы. Неумолчный шелест шагов, проникающий сквозь стены, тоже производил впечатление, невольно заставляющее думать о реке.
Однажды на поверхности течения я заметил шляпу, не похожую на другие — черный котелок. Котелок проплыл и исчез, а поток продолжал течь. Минуту спустя кто-то позвонил в дверь, я открыл и обнаружил котелок на голове старого господина, который вытирал ноги, хотя уже целую неделю была сушь и перед дверями коврика не было. Старик приподнял свой котелок и спросил, можно ли войти.
Войдя, он огляделся и, вынимая из кармана сложенную вдоль газету, сказал:
— Я принес решение.
— Какое?
Он протянул мне газету. Она была такого цвета, какой приобретают старые кости домино. Газета была напечатана старомодным шрифтом, буквы на тонких и высоких ножках, их основания и головки обозначены мелкими точками. Мне бросилась в глаза дата заметки: «6 июня 1906 года. За последнюю неделю в Баден-Бадене…»
— Ребус, — сказал он, видя, что я не понимаю, в чем дело.
На другой стороне был ребус. Рядом было старательно написанное химическим слюненым карандашом решение.
— Вижу.
— Решен весь.
— Да.
— Я принес его в редакцию согласно адресу. Решил принести сам. Но, кажется, здесь уже не редакция, — добавил он, разглядывая мебель.
— Да, действительно. Теперь здесь частная квартира.
— Жаль. Я все решил. А где теперь помещается редакция?
Я пожал плечами.
— Когда я въезжал, здесь тоже была частная квартира.
— А до этого?
— Не знаю. Кажется, и до этого тоже.
— Очень жаль. Я сам все решил.
— Может быть, здесь когда-нибудь и была редакция, но давно, — сказал я с раздражением.
Он кивнул головой.
— Да, пятьдесят лет тому назад.
Этот полуинтеллигент начал выводить меня из терпения.
— Ну что вы пристали со своим ребусом! Вы же знаете, что с того времени многое изменилось!
— Что поделаешь, я не профессор. Я сам до всего дошел, — сказал он обидевшись.
С минуту мы молчали, потом я прочитал название его газеты. Я вскипел.
— Разве вы не знаете, что ваша газета была органом, проводящим коварную монархическую политику разделения национальных меньшинств?
— Это было в воскресенье. К нам пришел дядя, и в кармане у него была эта газета. Мы сидели в саду, потому что было жарко. Отец и дядя сказали, что будут играть в карты. Я хотел играть с ними, но отец мне не позволил, сказал, что я еще мал, когда вырасту, тогда и буду играть. Потом они сняли пиджаки и остались в жилетках. Они начали играть, а я вытащил эту газету из кармана, потому что пиджак дяди висел на суку черешни. Так я начал решать этот ребус.
— И только теперь кончили?.. — осведомился я язвительно.
— Это было очень трудно, сударь. Вот вы знаете, что такое «адекватный»? А там было и похуже.
— Позвольте, а первая мировая война?
— Меня не взяли.
— Вы какой-то смешной! Такой поворот, такой колоссальный скачок, Веймарская республика, плебесциты…
— Вы думаете, что это так просто. Мы в девятьсот десятом не очень-то знали, что такое цеппелин. Не шибко. Только когда у меня получилось «велосипед» и «зелень», вы знаете, иначе говоря — растение, — только после этого меня осенило.
— Ну, вы меня просто бесите! Кризис в двадцать девятом… а вы все с этим ребусом?..
— Может, я не очень способный, или, может, вы думаете, что у меня было очень много времени? Но ведь я должен был работать и решал его главным образом вечерами.
— А Гитлер вас не коснулся? А Испания? Что вы делали тогда?
— Но я же вам говорю, что все это я решал сам. Было много иностранных слов.
— Вы Соломон, — издевался я холодно. — Вы, наверное, и во время второй мировой войны над этим сидели? Вы Эйнштейн, но атомную бомбу не придумали. Не сумели!
— Я над ней не работал. Вы думаете, старому человеку все это так легко? Все, что я знал в школе, все забылось, и заботы уже другие. Но могу сказать, что я не отступил.
Я смеялся громко, издевательски. Он спохватился, встал и сказал:
— Не смейтесь, пожалуйста, не я выдумал бомбу, но что поделаешь? В девятьсот четырнадцатом меня забраковали, но все равно мне попало рикошетом в голову, только значительно раньше, в Чарногуже. Вы смеетесь, но человеческую мысль надо уважать, сударь. Вот он — ребус. Мысль человеческая не погибла.
В ящике
Сегодня утром, когда я выдвинул средний ящик стола, чтобы взять очки, я увидел, что в нем живут маленькие люди. Между футляром для очков и конвертом с фотографиями стояла крошечная, но очень милая молодая пара. Он — величиной в половину моей ладони, улыбающийся, с ясными глазами, она — с мой безымянный палец, изящная и золотая. Ее волосы, напоминающие блестящую стружку, были сзади собраны и спускались на плечи. Они смотрели друг другу в глаза, и в ту минуту, когда я выдвинул ящик, испуганно повернули головы в мою сторону и должны были высоко их поднять, чтобы взглянуть на меня. Я был для них большим, как бог, и могучим. Я улыбнулся, и моя улыбка должна была явиться для них чем-то вроде смены погоды на небе. Взявшись за руки, они приблизились на несколько сантиметров к моей грудной клетке, закрытой синим шерстяным свитером, в который упирался выдвинутый ящик. Под ногами у них шелестел иллюстрированный еженедельник, которым было выстлано дно ящика. Я наклонился, понимая, что каждое мое движение может быть для них землетрясением. Я не мог заметить выражения их глаз, потому что они были слишком малы: как темные зернышки. Они откровенно рассказали мне, что у них большие неприятности. Ее мать не хочет дать согласия на их брак. Я понял, что им была нужна моя помощь.
Я только что позавтракал и был в прекрасном настроении. В моем ящике скрывались миры, чувства, проблемы. То, что я увидел именно эту пару, было чистой случайностью. Оказалось, что у них здесь есть близкие и дальние родственники, что живут они в маленьких домиках, тоже расположенных в моем ящике, что там есть даже маленькая улочка, а может быть, что-то большее. Во всяком случае, мой ящик всегда был полон тоски, любви и антипатий, что я обнаружил с большим удивлением. У них были свои дела, а внезапно найденная связь между их жизнью и моими руками, моим голосом, мною доставила мне громадное, никогда еще не испытанное удовольствие. Ведь я неожиданно стал огромной силой, которая, случайно вплетаясь в ход их переживаний, могла на них влиять. Они были так малы, что, в сущности, были для меня просто ничем; я же мог быть для них всем.
Повторяю, я был в превосходном настроении и сразу же занялся их просьбами: я обещал поговорить с матерью золотоволосой малютки. Меня уже заранее радовало то, каким громадным авторитетом буду я для нее. Внимательно всмотревшись в ящик, я заметил там горизонт, о существовании которого в этой маленькой коробке и не подозревал. Я был с ними ласков и дружелюбен. Начинался чудесный августовский день. Я шутил, смеялся и даже подошел к зеркалу, чтобы увидеть свои глаза — серо-зеленые, неприлично большие по сравнению с изяществом их маленьких, похожих на зернышки, глаз. Наконец, деликатно дав им понять, что должен уйти, я отправился в город.
В кафе я встретил кое-кого, кто считал, что в отношении меня лучше заблуждаться. В это время небо заволокли тучи и пошел дождь. Потом, когда я возвращался домой, дождь уже не шел, но на плохо мощенной улице остались лужи. Проезжающий грузовик разбрызгивал жидкую грязь. Я стал к стене, но, увы, мои новые светлые брюки, которые я так берег, оказались забрызганными.
Дома я выдвинул ящик стола, разыскивая в нем одежную щетку. В ящике стоял знакомый юноша и подавал мне знаки. Смущенно улыбаясь, он объяснил, что сейчас самое удобное время, чтобы помочь им, что…
Я смел их всех одним нетерпеливым движением руки.
Факт
Покаюсь вам, святой отец… Ах, не знаю, хорошо ли… Можете ли вы, святой отец… Я замужем.
?..
Что вы? Ах, нет, нет, откуда? Разумеется, я с ним венчалась. Играл орган, на мне была длинная белая фата. И кадило было, и лилии. И я сказала: «Да» — и все радовались, и мама плакала, и…
?..
Сейчас, сейчас дойду. Я была молодая бедная девушка. У меня были большие глаза и длинные косы. Он приехал на автомобиле. Он был высокий и сильный. Водил меня на прогулку и говорил громким и звучным голосом о будущем. Он был полон планов. Я прижималась к его блестящим металлическим пуговицам. Я любила дотрагиваться до них щекой, могла в них смотреться как в зеркало…
?..
Да, да, конечно, святой отец, знаю, это было легкомысленно, да, очень жалею. Потом мы повенчались.
?..
Нет, не изменился и после свадьбы. Всегда был решительным, но деликатным. Конечно, случались недоразумения, но несерьезные. Надолго мы почти никогда не расставались.
Ну что вы, святой отец, что вы делаете… Да, я слышала об этом, но он нет, то есть… Никогда, как можно, ничего подобного.
?..
Может быть, не знаю. Но ведь это я исповедуюсь, а не он. Это я… Это я прихожу… я… нуждаюсь… в помощи… совете… у… те… ше… Нет, не плачу. Святой отец, уберите руку.
Конечно, я вышла за него по любви. В чем я, бедная, виновата? Пожалуйста, святой отец, спросите кого хотите, все его уважали, он был такой способный…
?..
Простите?
?..
Я? Никогда! Честное слово, никогда. Не изменяла ему ни разу, даже в мыслях. Была ему верна. Не верите, святой отец?
?..
Нет.
?..
Нет.
?..
Тоже нет.
?..
В чем дело? Ах, святой отец, я пришла сюда… Этому действительно трудно поверить. После семи лет жизни… В этом году поехали мы на дачу. Уговорила его, чтобы он отдохнул. Такой пост, такая работа, огромная ответственность. Сидим мы утром за завтраком, друг против друга. За его спиной окно, открытое в сад. Комната оклеена обоями в маленькие розовые цветочки, десятки тысяч маленьких розовых цветочков. И в ту минуту, когда он подносил ко рту стакан, я посмотрела на него. Один из таких обычных, случайных взглядов. И тут я увидела…
?..
Вот именно — что? И почему? Ведь семь лет я делила с ним стол и ложе, почему же только теперь? Посоветуйте, святой отец, и если это грех…
?..
Тогда, только тогда я увидела, что он из пластилина.
?..
Да. Весь искусственный. Я наклонилась над ним. Видимо, глаза у меня были широко раскрыты, так как он отставил стакан и спросил спокойным голосом: «Что случилось?» Но на этот раз я не ошиблась. Он всегда был из пластилина. Весь! Почему я заметила это только теперь?! И что теперь будет?
?..
Признать брак недействительным? Но, святой отец, это же глупость! У меня от него дети!
Приключение барабанщика
Я любил свой барабан. Я носил его на широком ремне через плечо. Барабан был большой, я бил по его матово-желтой поверхности дубовыми палочками. Со временем мои пальцы придали палочкам блеск, свидетельствующий о моем трудолюбии и усердии. Я шел с этим барабаном по дорогам — то белым от пыли, то черным от грязи, а мир по обеим сторонам был то зеленый, то золотой, то коричневый, то белый, в зависимости от времени года; и над всем беспрестанно раздавалась частая дробь барабана, потому что мои руки принадлежали не мне, а ему, и когда барабан молчал — я чувствовал себя больным. Так я бодро барабанил, когда однажды вечером ко мне подошел генерал. Генерал был не в полной форме: в мундире с незастегнутым воротничком и в кальсонах. Он поздоровался, покашлял, похвалил правительство и государство и, наконец, сказал, как бы нечаянно:
— И вы все время так барабаните?
— Так точно! — воскликнул я, ударяя в барабан с удвоенной силой. — Во славу Отечества!
— Отлично, отлично, — поддакнул он, но как-то уныло. — И долго еще так будете?
— Пока хватит сил, ваше приятельство! — радостно ответил я.
— Молодец, — похвалил генерал и почесал в затылке. — И надолго вам их хватит?
— До конца! — крикнул я гордо.
— Ну-ну… — удивился генерал и замолк на минуту, размышляя над чем-то. Потом начал из другой оперы:
— Поздно уже, — сказал он.
— Поздно только для врага, для нас никогда! — крикнул я. — Завтра принадлежит нам!
— Совершенно верно, совершенно верно, — согласился генерал слегка раздраженно. — Я говорю, что поздно, в смысле — поздний час.
— Час сраженья, который пробил! Пусть заговорят орудия, пусть звонят колокола! — крикнул я в благородном порыве настоящего барабанщика.
— Нет-нет, только не колокола! — воскликнул поспешно генерал. — То есть, конечно, колокола, но время от времени.
— Правильно, гражданин генерал! — подхватил я, весь пылая. — Для чего нам колокола, если у нас барабаны. Когда звучит мой барабан, пускай молчат колокола! — И в подтверждение я подал сигнал к штурму.
— Ни шагу назад, правда? — спросил генерал неуверенно, незаметно прикрывая рукой рот.
— Ни шагу! — грянул я. — Наш барабан будет греметь неустанно, генерал, можете быть уверены в вашем барабанщике! — Я чувствовал, как меня охватывает огненная волна энтузиазма.
— Наша армия может гордиться вами, — сказал генерал кисло. Его слегка знобило, так как бивак окутал ночной туман. Из серой мглы торчал только конус генеральской палатки. — Да, гордиться. Мы не устанем, даже если бы пришлось маршировать, да… маршировать днем и ночью. А каждый наш шаг… да, шаг…
— Каждый наш шаг — это неутомимый барабан победы! — выпалил я, грохоча в барабан.
— Так, так, — буркнул генерал. — Да. Именно так, — и направился к своей палатке. Я остался один. Но одиночество только укрепило мою самоотверженность и чувство ответственности барабанщика. «Ты ушел, генерал, — думал я, — но ты знаешь, что твой верный барабанщик не спит. Ты сосредоточенно, со лбом, изрытым морщинами, обдумываешь стратегические планы, флажками обозначаешь на карте путь нашей общей победы. И ты, и я — мы оба добудем зарю, то светлое завтра, которое я — от твоего и своего имени — возвещу дробью барабана». И такая меня охватила нежность к генералу, такое желание пожертвовать собой ради общего дела, что я забил в барабан настолько быстрее и громче, насколько это было возможно. Была уже глубокая ночь, а я со всем жаром молодости, переполненный идеей, отдавался своему почетному делу. Только иногда, между отдельными ударами палочек, я слышал со стороны генеральской палатки скрип пружинного матраца, как будто кто-то не мог заснуть и переворачивался с боку на бок. Наконец около полуночи какая-то белая фигура замаячила на фоне палатки. Это был генерал в ночной рубашке. Голос его звучал хрипло.
— Значит, вы говорите, что это… что будете продолжать барабанить, а? — спросил генерал. Я был тронут, что ему захотелось подойти ко мне ночью. Настоящий отец своим солдатам!
— Так точно, генерал! Не одолеет меня ни холод, ни сон, я готов барабанить до последнего дыханья, как велит мне мой долг и дело, за которое мы боремся, как велит устав и честь барабанщика! Клянусь!
Я кричал это не за тем, чтобы показать генералу свое усердие, не за тем, чтобы понравиться ему. Это не была пустая похвальба, рассчитанная на благосклонность или отличие. Даже мысли у меня не было, что это можно было так истолковать. Я всегда был открытым, прямолинейным и — черт побери! — хорошим барабанщиком.
Генерал заскрежетал зубами. Я подумал, что от холода. Потом он сказал глухо:
— Хорошо, очень хорошо. — И ушел.
Вскоре меня арестовали. Патруль молча окружил меня, снял с шеи барабан, вынул из ослабевших озябших рук палочки. В долине воцарилась внезапная тишина. Я не мог разговаривать с товарищами, которые, направив на меня штыки, вели меня куда-то за лагерь. Это было запрещено уставом. Только один из них дал мне понять, что я арестован согласно приказу генерала по подозрению в измене. В измене!
Начало светать. Появились первые розовые облачка. Их приветствовал здоровый храп, который я отчетливо слышал, когда мы проходили мимо генеральской палатки.
Кооператив «Одинокий»
Председатель поднял трубку:
— Алло… да… да… улица Победителей? Да, принято. Сейчас пошлю дежурного.
Он положил трубку.
— Вот видите, — сказал он, — на отсутствие клиентов мы не жалуемся. Я должен сходить на минутку к персоналу. Можете пойти со мной, если хотите.
Бюро кооператива «Одинокий» помещалось в наскоро переделанной частной квартире. Из комнаты председателя кооператива, с балконами и окнами на улицу, мы вышли в коридор, а оттуда в следующую комнату. Когда-то это была ванная, очень большая, но из оборудования осталась только ванна, газовую колонку сняли, трубы вырвали, и стена зияла своими кирпичными внутренностями. Вдоль кафельных стен в желтом свете лампочки сидели и лежали на лавках бледные мужчины в грязных костюмах. Большинство из них спало, некоторые ели второй завтрак, состоящий из корнишонов и борща.
— Кто следующий? — крикнул председатель, останавливаясь в дверях.
С лавки поднялся человек средних лет с редкими волосами и припухшими веками.
— Какой адрес, шеф? — хрипло спросил он.
— Победителей, 3. Подробности в магазине.
— Порядок, — буркнул опухший, застегивая пуговицы.
Мы возвратились в комнату администрации. На стене висел плакат, посвященный году Мицкевича.
— Наши организационные принципы просты, — объяснил председатель. — Мизерного вознаграждения, из которого складывается наш материальный фонд, едва хватает, чтобы оплатить телефон, аренду помещения, а также выделить постоянную зарплату для руководства, бухгалтера и уборщицы. Излишки мы передаем в фонд строительства школ.
— А сотрудники?
— Когда как. В основном мы базируемся на энтузиастах, которых вы видели в дежурке. Они составляют команду, готовую к действию круглые сутки. Они работают на принципе вознаграждения натурой, то есть, иначе говоря, получают только за посредничество. Но кроме того, мы располагаем кадрами специально обученных сотрудников.
— Какова история возникновения кооператива?
— О, пожалуйста! Сколько людей в данный момент нуждаются в компании! Каждый из нас знает ту минуту, когда хочется выпить, а не с кем. Вы пьете с коллегой, потом коллега должен уезжать. Вы провожаете его на вокзал, возвращаетесь с вокзала, и что? Страшное одиночество. Или же у вас выходной, утро, знакомые на работе, в буфетах еще никого нет. Что вас ждет? Полное сиротство. Или поздней ночью, вас грызут заботы, все спят, вы купили пол-литра и сидите за пустым столом. В общем, я назвал только некоторые из бесконечного ряда ситуаций, когда одиночество, столь несносное для пьющих людей, дает себя знать, так вот, услуги нашего кооператива состоят в том, что мы предлагаем выход, простой и эффективный. Нет уже страха перед отъездом, нет судорожных и изнурительных поисков знакомых, которые не всегда хотят и могут с нами пить. Просто вы набираете соответствующий номер телефона и указываете адрес. Сразу же является наш сотрудник, один из членов команды, благожелательный, приветливый, сердечный, компанейский, готовый побеседовать о чем угодно, посочувствовать, такой, который никогда не скажет «нет». Команда комплектуется из людей подготовленных, которые тоже хотели бы в данную минуту выпить, да не на что. Кооператив только указывает путь к взаимопониманию. Благодаря нам отыскиваются те, которые хотят и имеют, и те, которые не имеют, но хотят. Если бы не мы — те и другие блуждали бы по улицам неприкаянные, жаждущие и печальные, без всякой надежды найти понимание, как холодные звезды разных галактик.
— Значит, гуманизм.
— Да, но не только. Мы играем определенную хозяйственную роль, способствуя увеличению торгового оборота. Подумайте о тех дополнительных литрах, которые не были бы выпиты, если бы не мы. Ведь известно, что в компании пьется лучше, охотнее, больше.
В эту минуту раздался громкий удар входных дверей, и бархатный мужской голос затянул в коридоре: «Не ходи, Марыся, в лес».
— Простите, — сказал председатель, — это один из наших дежурных возвратился с задания. Я должен принять рапорт.
В комнату внесли функционера кооператива «Одинокий». Председатель ловким движением вылил на него ведро воды.
— Аллея Героев, 12, — рапортовал прибывший. — Экспортное столовое. Бросила жена, тяжелое детство, в сорок восемь лет перенес воспаление легких. Ик! Говорит, что мир прекрасен, только люди плохие.
— Вот видите, — снова обратился ко мне председатель, когда усталый функционер оставил нас и, напевая «Голубые волны Рейна», отправился в комнату для дежурных, — еще один человек спасен от одиночества.
— Вы упомянули о специальных и квалифицированных сотрудниках.
— Да. Встречаются и привередливые клиенты. Такие, которые все переживают очень лирически. К ним я высылаю пьющих поэтов. Тут как-то один раз звонит профессор, специалист по культуре майя, ну не пошлем же мы кого попало. Некоторые за рюмкой любят вести религиозные диспуты. Для этого у меня в команде есть один недоучившийся священник, который перед выпускными экзаменами бросил семинарию. Словом, мы поддерживаем постоянный контакт со специалистами, которые работают у нас по заданиям.
На письменном столе зазвонил телефон. Председатель бросился к трубке.
— Алло, кооператив «Одинокий». Слушаю вас.
В ходе беседы его лицо принимало все более и более озабоченное выражение. В конце он прикрыл ладонью трубку и сказал мне вполголоса:
— Звонит какой-то клиент с площади Всех Святых. Просит прислать кого-нибудь, кто бы мог побеседовать о перспективах развития морали. Где я такого возьму?
— А что у него есть выпить? — спросил я.
— Алло, простите, — сказал председатель в трубку, — можете ли вы нас проинформировать, какими напитками вы располагаете?
Получив ответ, он снова закрыл трубку и сказал мне:
— «Айрконьяк» и «Шерри Кордиал».
— Могу пойти, — предложил я.
— Прекрасно, — обрадовался председатель. — У меня как раз свободная единица.
И в трубку:
— Принято.
Пер Гюнт
Над ручейком стояла хатка, возле хатки росла березка. Жил здесь молодой крестьянин с женой. Они любили друг друга. Жена сказала:
— Нужно починить крышу, она уже вся прохудилась.
— Все будет в порядке, — ответил муж, глядя на жену влюбленными глазами.
На другой день в местечке состоялось торжественное собрание. Молодой крестьянин тоже случайно оказался в зале, украшенном бумажными цветами. Провожая его, жена утопала в слезах и противилась тому, чтобы он ехал с подводой в местечко. Но он вез директора школы и даже забыл о разлуке, когда оркестр для начала грянул: «Мы возводим новый дом».
— Если есть какие-нибудь недостатки, то нужно о них говорить, — настаивал председатель. — Кто хочет взять слово?
Молодой крестьянин, сидя у дверей, слушал внимательно, он был восприимчив ко всем призывам, и натура у него была открытая.
— Я! — крикнул он. — Я хочу говорить! — У него спросили фамилию и социальное происхождение.
— Крестьянин, — сказал он. По залу прокатился гул одобрения. Все вытягивали шеи, желая увидеть, как он поднимается на трибуну. Журналист из центральной газеты, который спал, положив голову на подоконник, инстинктивно вздрогнул и проснулся. «На трибуну вышел представитель крестьянства», — бежал его карандаш по бумаге.
— Кто это? — наклонился референт к управляющему.
— Возчик, — ответил тот. — Не имею понятия, что это ему пришло в голову.
— Старик, — приветствовал начальник школьного директора, — ведь это настоящий крестьянин!
Оратор оперся рукой о пюпитр. Речь перед таким собранием требовала от него большого напряжения и не доставляла удовольствия. Но он ни на минуту не допускал мысли, что можно пренебречь призывом председателя. Он сказал:
— Я не знаю всяких там, этих разных там, но я хотел спросить, почему у нас в деревне нет ни гвоздей, ни черепицы. Мы знаем, что в район гвозди и черепица поступают, но к нам, видно, слишком далеко. А у нас людям гвозди и черепица нужны. Это я хотел сказать.
Только он закончил, как ему бурно зааплодировали. Хлопали руководители и референты. Журналист, склонившийся над блокнотом, как всадник над шеей скачущего коня, писал: «Этот старый боец…» Директор, красный от удовольствия, выбежал на трибуну.
— Товарищи! — воскликнул он. — Сердечно благодарим товарища крестьянина, что своим кратким крестьянским словом он принял участие в нашем собрании.
— Браво! Браво! — прервали его собравшиеся.
Восторг был всеобщим.
— Запустили целый участок работы на местах, товарищ, — сказал директор местному начальнику, похлопывая его по плечу.
Молодой оратор снова занял свое место у дверей. Он не понимал, почему ему аплодируют. Проблема гвоздей и черепицы казалась ему важной, но о ней во время собрания никто уже не вспоминал. Программа закончилась чтением стихотворения — его прочла девочка, одетая в краковский костюм. Собрание начало расходиться. Тогда к молодому парню, скромно стоявшему в углу, подошли двое неизвестных.
— Не откажите в любезности, — сказал тот, который был потолще, — мы слышали, как вы говорили. Мы из… (тут он назвал один воеводский город). Завтра мы организовываем там воеводское собрание членов потребительской кооперации. Было бы хорошо, если бы вы в конце выступили.
— Это имеет политическое значение, не забывайте, — сурово вмешался другой. — Участие трудящегося крестьянства!
— Для вас это пустяк, мелочь, — настаивал первый. — А для нас это имеет большое значение и в газете иначе выглядит.
Молодой крестьянин оставил коня и телегу во дворе, а сам, проведя ночь в гостинице за счет деятелей потребительской кооперации, утром направился вместе с ними в город. Он считал, что проблему гвоздей и черепицы, которой никто на предыдущем собрании серьезно не заинтересовался, ему удастся успешно разрешить на собрании потребителей.
Собрание это было удивительно похоже на собрание прошедшего дня. В определенный момент два опекуна подали крестьянину знак. Он взял слово и, выйдя на трибуну, горячо потребовал, чтобы гвозди и черепица поступали в его деревню. Проводили его аплодисментами. Но делового отклика он не дождался.
— Бывайте, — сказал ему после окончания собрания один из опекунов, тот, что потолще. — Но я бы на вашем месте домой пока не возвращался. По городу расклеены афиши о собрании художников. Попробуйте пойти туда. Там и зал больше, и люди интеллигентнее.
Он хотел уехать в свои края, но поезд был только вечером. Улицы воеводского города так ошеломили его, что собрание художников показалось ему тихим убежищем. После двух торжественных собраний он начал понемногу привыкать. Он уже не испытывал страха перед публикой и даже находил некоторое удовольствие в ожидании оваций. На собрании художников женщины были в брюках, а мужчины в красных и зеленых рубашках. Огромным усилием воли он заставил себя попросить слова.
— Крестьянин, — гаркнул он, когда был задан вопрос о происхождении. Он не ошибся. Среди общего подъема он повторил свою речь о черепице и гвоздях. Он уже не жалел, что воспользовался советом деятеля кооперации. Собравшиеся не отпускали его даже после окончания собрания, так как стали сразу же его лепить. Но всех опередил мужчина с мощной фигурой, который забрал его с собой в ресторан.
Этот художник, который никогда и нигде не учился, зарабатывал десятки тысяч, используя в своих целях студентов-наемников, отдавая им 70 процентов от 100 за контракты на декоративные работы. Он сразу предложил парню участие в собрании памяти Мицкевича.
— Да нет, там жена, крыша течет… — упирался крестьянин.
— Сегодня не будет течь, погода железная, — ответил тот. — Сделай это для меня, киса…
Над городом разносился гудок паровоза.
Торжественное собрание памяти Мицкевича происходило в театре. За кулисами, среди декораций к «Паяцам» Леонкавалло, художник давал ему последние наставления.
— Выход у тебя хороший, — говорил он, — только ты должен сильнее топать ногами. Кричи: «Крестьянин!» Но веселее и бодрее. Да и текст нужно подтянуть идеологически. Начинай так: «Мы, малоземельные…», а уже после этого валяй про черепицу.
Когда после окончания собрания они выходили из театра, небо было затянуто серыми тучами, шел проливной дождь. В вестибюле его ожидал художник с делегатами косметических предприятий. Завтра предприятия устраивали торжественное собрание.
Шестой день застал его в поезде, в вагоне третьего класса. Он ехал на собрание предприятий бурового оборудования. Ему казалось, что ритм колес — это шум аплодисментов. Сам того не желая, он посмотрел на себя в стекло. Поезд уносил его все дальше и дальше.
Он приобрел несессер. С жильем у него тоже не было проблем. Как участнику съездов и конференций ему устраивали гостиницу и командировочные. Он умел жить бережливо. С волнением ожидал он часа выступления. Текстом пользовался уже свободно. Со временем к поправкам, внесенным некогда художником, он осмелился добавить свои собственные. И после слова «далеко» привык теперь кричать: «Все на борьбу за общий урожай!»
Он стал чувствительным к различным оттенкам успеха. Принимали его всюду охотно, так как в протокол любого собрания или съезда он вносил, несмотря на случайность и примитивность, здоровую струю классовости, высоко ценимую организаторами. Его текст удовлетворял требованиям властей по части критики. И нет ничего удивительного в том, что в отчетах, в многочисленных сводках текст его речей подвергался разнообразной и богатой литературной обработке. Так шло время.
Он стал причесываться на пробор. Новая жизнь стирала в нем память о прошлом. Распорядок его повседневных занятий превратился в непрерывную цепь путешествий, железнодорожных вокзалов, съездов конференц-залов, выступлений под открытым небом… Он вошел в состав нескольких комитетов, заседал в президиумах, был общественным опекуном детского сада. Знали его журналисты и шоферы служебных машин. Одновременно изменялись его привычки. Он научился пользоваться расписанием поездов, время от времени покупал одеколон. Только иногда ночью, когда он спал в гостинице, убаюканный воспоминаниями последнего собрания, плавными окончаниями речей, его будили ударяющие в окно капли дождя.
Это случилось уже тогда, когда он достиг большого совершенства, точности и размаха в своем занятии. Уверенный в себе, он не боялся даже центральных съездов. Конференции, фестивали, президиумы смешались у него в голове, и он не помнил даже, как оказался в машине в окружении пожилых товарищей с бородками, одетых в черное. Машина мчалась бесшумно в цепи ей подобных через город, потом выехала за его пределы. Смеркалось. Вокруг тянулись поля. Долго ехали и наконец остановились перед воротами, которые бесшумно отворились, открывая им путь во двор — почти парк, со множеством деревьев, газонами, ярко-зелеными в свете рефлекторов. Ночь была тихая. Минуя многочисленные лестницы и коридоры, они наконец очутились в зале, таком огромном, что его стены терялись во мраке. Только маленькая лампочка горела на столике председателя, но и она была затемнена металлическим козырьком. Потолка не было. Прямо во мраке неба сверкали звезды, как окаменевший ливень. Товарищи с бородками заняли места в креслах.
Один из них приветствовал собравшихся и спросил, кто хочет взять слово.
— Я! — закричал крестьянин. — Я хочу говорить!
О профессии никто его не спросил.
— Мы, малоземельные!.. — начал он и вобрал воздух в легкие, ожидая аплодисментов. Но напрасно. — Мы, малоземельные!!! — крикнул он еще громче. — Не знаем этих там, разных этих, но в район гвозди и черепица приходят, а у нас их нет, и люди…
Но его голос увяз в тишине. Через минуту откликнулся председатель:
— Это съезд астрономов. Кажется, вы не астроном. Кто вы?
— Я крестьянин, — ответил он.
— Крестьянин? Покажите руки!
Он поднес руки к лампе, так что ясно были видны ладони. Это были уже тонкие, белые руки, с которых исчезли последние следы тяжелого труда.
Служители вывели его среди молчания небесных тел, мерцавших холодным светом.
Над ручейком растет береза, рядом стоит хатка. Ветры и дожди продырявили крышу, поработав над ее разрушением. Хозяйка, постаревшая от тоски, сидит на пороге и не сводит глаз с дороги, вглядываясь в даль, не идет ли он. В конце концов он возвратился, но уже не такой, как раньше — волосы причесаны на пробор, в руках несессер. А когда она подбежала к мужу, он не обнял ее, а заносчиво провозгласил:
— Мы, малоземельные…
Последний гусар
Люциуш был окутан мраком неизвестности и значительности. Разные люди, друзья и знакомые, кое-что о нем знали — одни больше, другие меньше, но всё знали только немногие. Всё знали только жена Люциуша, мать Люциуша и бабка Люциуша. Остальные — родственники Люциуша, даже его дети — вынуждены были теряться в догадках.
Ежедневно, когда дети уже шли спать, а сам Люциуш в домашних туфлях, с газетой в руке сидел у лампы, жена Люциуша подходила к нему, клала голову ему на колени и, долго-долго глядя в глаза, наконец шептала:
— Ради бога, Люциуш, береги себя…
Люциуш не любил бульон из телячьих костей и правительство.
Люциуш был герой.
Случалось, что, придя домой взволнованный, он не произносил ни слова, хотя домашние знали, что если бы он хотел и мог, он рассказал бы многое. Вечером жена спрашивала его робко, с нескрываемым удивлением:
— Опять?..
Люциуш кивал головой и потягивался. Вся его фигура выражала мужественность и силу.
— Где?.. — продолжала расспрашивать жена, пораженная собственной дерзостью.
Он вставал, подходил к двери, быстрым движением открывал ее, проверял, не подслушивает ли их кто-нибудь. Он проверял также шторы на окнах и отвечал приглушенным голосом:
— Там, где всегда…
— Ты… — говорит жена.
Этим словом выражалось очень многое.
Среди близких друзей Люциуша, как мы уже говорили, ходили упорные слухи: Люциуш должен знать… Люциушу что-нибудь угрожает?.. Ах, этот Люциуш… Люциуш им покажет, будьте уверены…
Мать Люциуша и боится за него, и гордится им. Она называет его не иначе, как «мой сын». Бабка Люциуша, непреклонная матрона, живущая отдельно, только гордится. Внешне же она не выказывает никакого страха. Своей дочери, матери Люциуша, она говорит:
— В наше время надо рисковать. Делу нужны бесстрашные люди. Если бы Евстахий был жив, он делал бы то же, что и Люциуш.
Беседуя с правнуками, она на что-то намекает:
— Гордитесь, что у вас такой отец, — и показывает им картинки, на которых изображены скачущие по равнине рыцари с султанами. — Ваш отец тоже мог бы так. Его не сломили…
А в это время Люциуш входил в общественную уборную и старательно запирался в кабине. Через некоторое время с тигриным блеском в глазах он еще раз выглядывал — нет ли кого? — и, молниеносно достав из брюк мел, писал на стене: «Долой большевиков!»
Потом выходил из уборной, вскакивал в первую попавшуюся пролетку или такси и, петляя улицами и переулками, возвращался домой.
Вечером жена робко спрашивала его:
— Опять?
Люциуш действует уже давно, и хотя жизнь постоянно терзает его нервы и обрекает на бессонницу, он не смиряется.
Люциуш осторожен, он изменяет почерк. Время от времени одалживает авторучку у своего начальника. «Если установят, кому принадлежит ручка, которой это написано… Ха-ха»… — И он злорадно усмехается, мысленно представляя, какой бледный вид будет иметь начальник конторы и как будут обмануты его, Люциуша, преследователи. Сатрапы!
Бывают моменты, когда у Люциуша кровь стынет в жилах. Кажется, нет выхода. Например, однажды, когда он писал на стене: «Католики не сдадутся», — кто-то вдруг забарабанил в дверь. У Люциуша сердце замерло. Он был уверен, что это они. Он осторожно стер свежую надпись. Барабанить не переставали. Тогда Люциуш проглотил карандаш и только после этого открыл. Вошел тучный мужчина с портфелем (прокурор? — мелькнуло в голове Люциуша), лицо у мужчины было красное, он молча вытолкнул Люциуша и заперся изнутри. Люциуш долго помнил эту минуту.
Физиономии клозетных старушек тоже вызывали в нем беспокойство. А если это только грим?
Однажды зимой, когда Люциуш собрался совершить свой обычный подвиг, он остановился и замер. Дверь общественной уборной была заперта. А поперек двери была грубая надпись мелом, безусловно, сделанная рукой сатрапа:
РЕМОНТ.
Люциуш почувствовал то же, что чувствует гусар, у которого в разгаре битвы выбили из рук саблю, — он смотрел по сторонам и не находил своего оружия.
Однако он решил продолжать борьбу. Пошел на железнодорожную станцию. В это время с перрона выходила группа солдат, и многие из них направились туда, куда и Люциуш. У Люциуша возникло подозрение. Итак, они не только применили предательский прием: РЕМОНТ, но и вводят чрезвычайное положение. Люциушу представилась страшная картина: все перроны и общественные уборные заняты войсками. Нет, Люциуш достаточно хитер, Люциуш на этом собаку съел. Так просто Люциуша не возьмешь.
Он не сомневался, что сатрапы заняли все оставшиеся объекты в городе; а значит, они уже в гостинице «Полония» и в домовой лавке «Гастроном № 1». Но он решил, что последнее слово останется за ним. Люциуш сел в поезд. Соблюдая осторожность, он вышел на следующей станции. Неподалеку виднелась небольшая убогая деревенька. Добравшись до первого дома, он спросил, где уборная.
— Чево? — удивились там. — Мы, пан, в лес ходим…
В лесу было уже темно. «Тем лучше», — подумал Люциуш. Он вошел в самую гущу кустов и написал палочкой на снегу: «Генерал Франко вам покажет».
Возвратившись вечером домой, он долго стоял перед зеркалом, представляя, насколько пошли бы к его плечам орлиные крылья.
Лошадки
Я должен был по семейным делам поехать в город Н. Я получил оттуда письмо, написанное с орфографическими ошибками, рукой, видимо, не привыкшей к перу. Какой-то неизвестный гражданин сообщал мне, что прах моего деда, повстанца 63-го года, выброшен из его красивой могилы по указанию директора конного завода, похоронившего на этом месте свою секретаршу, о которой все знали, что она была его любовницей. Автор письма не подписался, давая этим понять, что и так подвергает себя опасности, информируя меня об этом факте.
Получив двухдневный отпуск, я прибыл в Н.
Я никогда еще не был в этом городе. Выйдя из вокзала, я сразу же отыскал дом местного могильщика, но не застал его. Жена могильщика сказала, что он только что ушел в кузницу подковать лошадь. Я решил подождать и присел на скамью у кладбищенской ограды. Наконец на тропинке появился могильщик. Это был огромный мрачный мужчина; он вел под уздцы лошадь, точнее не лошадь — а маленького красивого пони с блестящей шерстью, цокавшего новыми подковками по мостовой. Узнав о цели моего прихода, могильщик помрачнел еще больше, кинул на меня злобный взгляд и сказал, что ни о чем подобном не знает. Потом повернулся ко мне спиной и исчез за воротами кладбища.
Я отправился в городской совет. Перед зданием совета стояла привязанная к столбику маленькая лошадка. Меня принял председатель. Я рассказал ему о своем деле. В ответ он начал сбивчиво оправдываться, что у него масса других дел, но я продолжал настаивать. Тогда он запел по-другому:
— Не знаю, известно ли вам, что у нас было принято решение похоронить на месте вашего дедушки специально привезенного корейского партизана. Я думаю, вы не сомневаетесь в политической важности этого перемещения?
И он испытующе посмотрел мне в глаза.
Возмущенный, покинул я городской совет и тут же побежал в районный.
Председателем районного совета был энергичный молодой человек с ясным взглядом. Когда я рассказал ему, как прошел мой предыдущий визит, он возмутился:
— Да, много еще недостатков в наших учреждениях. Да, я кое-что слышал об этом деле. Да, постараемся выяснить. Но…
— Но?..
— Но это потребует времени, да, потребует…
В эту минуту из-за дверей, ведущих из кабинета в другое помещение, отчетливо донеслось громкое ржание — ржание, которое может издавать только маленькая лошадка, известная под названием пони.
Глаза председателя беспокойно забегали. Сердце мое сжал холод предчувствия. Я повернулся и быстро вышел.
Могильщик с пони, пони перед городским советом, это ржание в районном совете… Пони начали ассоциироваться у меня с сопротивлением, которое я встречал всюду, куда приходил по делу захоронения моего дедушки. Должна была существовать какая-то связь между нарушением законности и породой этих маленьких лошадок. Я шел с опущенной головой в сторону национального комитета. Но, дойдя до места, остановился как вкопанный. У ворот стояла бричка, в которую были запряжены два красивых породистых пони. Я повернулся и медленно пошел назад.
Я выяснил, что дети местного прокурора ездят в школу на пони. Я перелез через забор и оказался на огороде председателя Сельского Потребительского союза, где увидел отчетливые следы маленьких копыт. У председателя Союза ветеранов и директора «Кулинарии» тоже с некоторого времени появились пони.
Разбитый, подавленный, покидал я Н.
На вокзальной площади милиционер проверил у меня документы. Милиционер был на пони.
Только спустя некоторое время мне попала в руки газета с заметкой:
«Директор конного завода в Н. за разбазаривание государственного имущества решением суда переведен на другую должность в Д. Посланных на место общественных контролеров он пытался подкупить, предлагая им пони».
Потом я получил известие, что моя бабушка, ветеранка движения суфражисток, живущая в городе Д. в доме престарелых, была грубо выброшена из него директором конного завода, который на ее место поместил свою бабушку, бывшую распутницу из Клондайка.
Я отправился в Д. Ворота дома престарелых открыл мне сторож-карлик. Он держал под уздцы огромного першерона.
Я молча повернулся и уехал.
Путь гражданина
В одном из уголков страны, хоть и отдаленном, но важном, точно так же, как и везде, менялись времена года, шли дожди, дули ветры и светило солнце, так что в этом отношении он ничем не отличался от столицы, и даже удивительно, кому эта мысль пришла в голову: там решили основать метеорологическую станцию, небольшой прямоугольный участок, что-то вроде садика, огороженный белым заборчиком, с домиком для приборов, стоящим на высоких тонких ножках. Тут же, поблизости, поселился начальник станции, в обязанности которого помимо наблюдений за гигрометром и аэрометром входило регулярно посылать рапорты вышестоящему начальству. В них должно было быть точно обозначено состояние погоды, чтобы начальство, если его кто-нибудь спросит о погоде, не было сбито с толку, а только, кинув взгляд на письменный стол — сразу знало бы, что ответить.
Начальник станции был человек добросовестный. Рапорты писал каллиграфически, крупными буквами в полном соответствии с показаниями приборов: если шел дождь, то не ложился отдыхать, пока всесторонне не опишет этот дождь — и когда шел, и какой, и долго ли… Если была солнечная погода — тоже описывал все подробно. Знал, что государство работает не покладая рук, чтобы заработать для него копейку, и поэтому старался. Занят он был постоянно, так как в его районе всегда была та или иная погода. В конце лета начались частые грозы, сопровождаемые ливнями. Как человек аккуратный, он описывал все точно и досконально, после чего регулярно отсылал рапорты в центр. Грозы не прекращались.
Однажды, проездом, у него остановился старый метеоролог. Присмотревшись к работе своего хозяина, он так сказал ему на прощание:
— Вы не находите, коллега, что ваши рапорты несколько мрачноваты?
— Как это? — удивился начальник станции. — Ведь вы же сами, коллега, видите, как льет!
— Ну да, разумеется, но ведь об этом все знают. Вы же понимаете, что ко всему нужно подходить сознательно. Научно. Конечно, это дело не мое, я только так, из добрых побуждений, по-товарищески.
Старый метеоролог надел калоши и уехал, качая головой, а молодой остался и продолжал писать рапорты. Озабоченно смотрел он на небо, но по-прежнему писал.
Вскоре его неожиданно вызвали к начальству. Не к самому высокому, правда, но все же к начальству. Он взял зонтик и поехал. Начальство приняло его в красивом доме. По крыше барабанил дождь.
— Мы вызвали вас, — сказало начальство, — потому что нас удивляет односторонность ваших рапортов. С некоторого времени в них преобладает пессимистический тон. Идет уборочная, а вы тут с дождем. Да понимаете ли вы всю ответственность вашей работы?
— Так ведь льет… — оправдывался метеоролог.
— Не пытайтесь выкручиваться, — поморщилось начальство и ударило рукой по столу, на котором лежала стопка бумаг. — Вот здесь у нас все ваши последние рапорты. Это уже факты! Вы хороший работник, но бесхребетный. Пораженческих настроений мы не потерпим.
Выйдя от начальства, метеоролог сложил зонт и отправился домой под проливным дождем. Однако, несмотря на проявленную добрую волю, промок до нитки, простудился и слег. Конечно, он и мысли не допускал, что это из-за дождя. Как же он был рад, когда наутро погода прояснилась. Он немедленно написал рапорт:
«Дождь прекратился совершенно, хотя, можно сказать, его почти и не было. Так, слегка накрапывал кое-где… Но зато какое солнце!»
Действительно, солнце сияло, было жарко, и от земли шел пар. Весело что-то насвистывая, метеоролог хлопотал на своей станции. После полудня небо затянуло тучами, и метеорологу пришлось спрятаться под крышу. Он, может быть, и остался бы под открытым небом, но побоялся гриппа. Приближалось время рапорта. Ерзая на стуле, он написал: «Солнце как солнце — еще Коперник сказал, что нам только кажется, что оно заходит, ибо, в сущности, светит всегда, и только…»
Здесь на душе у него мгновенно заскребли кошки. И когда ударил первый гром, он поборол свои колебания и честно записал: «17 часов — гроза с молниями».
На следующий день снова гремел гром. Метеоролог написал об этом. На третий день грозы не было, но шел град. Написал. Он был удивительно спокоен, даже доволен и приуныл только после того, как почтальон принес повестку. На этот раз его вызывали к высшему начальству.
Когда он вернулся на свою станцию, в нем уже не было никакого внутреннего разлада. Несколько следующих рапортов говорили о том, что в его районе прекрасная солнечная погода. Иногда он писал диалектические рапорты. Например: «Временами короткие моросящие дожди, вызвавшие небольшой паводок. Несмотря на это, ничто не сломит боевой дух наших саперов и спасательных команд».
Потом снова пошли описания солнечной погоды. Некоторые даже в стихах. И только месяца через два случилось ему написать рапорт, который должен был привлечь к себе внимание начальства. Он звучал так: «Обрушилась сатанинская туча». И внизу, уже карандашом, приписано, очевидно в спешке: «Да, тот мальчик, которого родила вдова в деревне, жив-здоров, а все думали, что не сегодня завтра окочурится».
Как показало следствие, этот рапорт метеоролог написал в пьяном виде, пропив деньги, вырученные за продажу аэрометра и гигрометра. Вторую часть рапорта он дописал в последнюю минуту, на почте.
А потом уже ничего не омрачало прекрасной солнечной погоды в его районе. Он погиб от удара молнии, когда в грозу обходил поля с чудотворным колокольчиком из Лурда, которым хотел рассеять тучи, так как, по сути дела, был честным человеком.
Из рассказов дяди
Siulim. Играли мы раз в карты с шурином, и ему карта не шла. Так как все козыри были у меня, его заело, и он сказал: «Вот ведь собака!»
Смотрим, дверь отворилась, и входит собака с горы Святого Бернара и баритоном спрашивает: «В чем дело?»
* * *
Zubudu. Вы не помните такой заутрени, какую я помню. Что это был за праздник! Должен был приехать епископ с прелатами, люди сходились… Но когда пришло время звонить в колокола, то не раздалось ни одного удара. Даю вам слово. У нас в городе было несколько атеистов, и они тихонько сняли колокола, а на их место повесили фетровые шляпы. Я бы на это не попался.
В принципе так. Значит, вы говорите, что он умеет подражать кукушке? Ну что ж, есть такие, у которых получается, и такие, у которых не получается. Но у него получится. Ну.
* * *
Помню, был у меня приятель со школьной скамьи, Зигмусь. Веселый был парнишка. Очень способный, очень способный. Прекрасный был математик, отлично шевелил ушами и подражал воде. Он сидел на первой парте, но его были вынуждены пересадить, так как все учителя получили ревматизм. А на уроках физики старый Сечко говорил: «Ты, Зигмунка, не садись около барометра, а то он будет падать».
Но это еще ничего. Иногда, когда мы его просили, Зигмунд забирался на крышу и стекал по водосточной трубе, тихо журча. Такой уж он был.
* * *
Эх, Пуласки, вот это был командир. Но и с дружбой, несмотря ни на что, в наше время не так уж плохо. Шел я раз по улице, а мороз был сильный, была зима. Вижу, два молодых человека. Вдруг один как обернется, да как даст другому… Так шли они, и этот первый то и дело бил другого, так что зубы трещали, а тот ничего. Наконец второй потер распухший глаз и спросил: «Ну что? Теперь согрелся?»
* * *
Те Deum. Венчанье и свадьба были прекрасные. Невеста получила много свадебных подарков. Среди них оказался и шестиламповый радиоприемник. Подарил его приятель невесты Франя, товарищ ее детских игр. Все этому подарку удивились, сразу включили его в сеть и первое, что услышали, был вальс «Над прекрасным голубым Дунаем».
Молодые, родители, дружки и подруги, а также все приглашенные гости бодро уселись за длинный стол. Жених сел по правую руку от своей молодой жены, а тот молодой человек, который преподнес приемник, — по левую. За французским салатом родители избранницы, расчувствовавшись, вспоминали ее детские и девические годы.
— Она всегда была милым ребенком, правда, пан Франя?
Молодой человек подтвердил. Старики были счастливы, что состоялась эта свадьба, а кроме того, широкий жест Франи обязывал их в какой-то степени относиться к нему с особым уважением. Поэтому они часто к нему обращались.
— Боже мой, — вздохнула мать сквозь слезы умиления. — Какая она была очаровательная, какая способная, правда, пан Франя?
Пан Франя подтвердил.
— Училась прекрасно, хотя и в здоровых развлечениях тоже всегда была первой, — продолжала мать. — Помню, сколько было радости, когда после окончания школы мы купили ей велосипед. А ездить она уже умела до этого. Пан Франя ее научил во дворе. Сразу научилась. Правда, пан Франя?
Пан Франя подтвердил.
— Велосипед — это хорошая вещь, — оживился отец. — Помню…
Но мать, размечтавшись, продолжала свое:
— Молодость, веселье, пенье, жизнь, радость. Хотя в мое время молодость не имела того, что вы. Спорт, экскурсии, вот вскакиваете в седло — и в лес! На все воскресенье.
— Это было на троицу, — сказал пан Франя, накладывая себе порцию салата.
— На троицу всегда льет, — сказал жених.
— Что вы, наоборот! — воскликнула мама. — Чаще всего хорошая погода. Правда, пан Франя?
Пан Франя подтвердил.
Уже окончилась мелодия вальса «Над прекрасным голубым Дунаем». Следующий вальс назывался «Жизнь артиста». Жених с удовольствием думал, что хорошо было бы послушать радио наедине с женой, когда уже все разойдутся. С тех пор, наверно, и пошла поговорка: «Наслаждается, как жених радиоприемником».
* * *
Voila. Приехал как-то ко мне мой троюродный брат, миссионер. В сутане. Мы расцеловались. Он намеревался остановиться у меня на несколько дней, подышать свежим воздухом. Я расспрашивал, как там в негритянских странах, но он туда только отправлялся, поэтому многого рассказать не мог мне. Меня разбирало огромное любопытство. Я купил у перекупщика книгу под названием: «Дукс миссионерский», в которой были описаны разные способы обращения. Сидели мы частенько с братом на веранде и читали до самой темноты. Самым интересным было то, как негры любят миссионеров. Известно, разные люди бывают. Один съест ромштекс и доволен, а для другого нет обеда без ксендза.
И так вот читали мы до темноты, хотя нас кусали комары и уже довольно сильно беспокоила вечерняя прохлада, иногда нас обоих охватывало воодушевление, мы переставали читать, и я кричал брату:
— Слушай, Вацек, ты обратишь их?
А он в ответ:
— Обращу!
И тут я его обнимал, и мы оба были растроганы.
Постепенно я многое узнал об этой Африке. О львах, например, я бы мог ответить, хоть разбуди меня ночью. А лианы стали для меня совсем как родные братья, так хорошо я их знал.
Мы часто размышляли над тем, как подойти к негру, чтобы лучше его обратить. Иногда, накурившись, мы устраивали репетицию. Я становился на середине веранды и изображал негра, а Вацек меня обращал. Нужно признаться, что у него были способности к этому, и бывало, как я ни выкручивался, он все же меня обращал. Но я тоже давался нелегко, и Вацеку приходилось изрядно попотеть, пока это ему удавалось. Потом, где-то в середине лета, когда мы уже в этом натренировались, я пробовал обращать, а Вацек изображал негра. Вначале он немного морщился, но потом сам вошел во вкус и сказал, что это даже позволяет ему лучше узнать негритянскую психологию. Я же так напрактиковался, что мог обратить с полсотни негров в день, а при хорошей погоде и больше.
И только к августу мы как-то немного устали. Вацек-то мог заниматься этим целыми часами, но ведь у меня не одно это было в голове. Жатва, обмолот… В это время я его немного забросил, я шел в поле, а Вацек за брусникой или качался в саду. Раз за ужином я ему намекнул, что негров лучше всего обращать осенью. Вообще если хорошо присмотреться, то что касается их кулинарных обычаев — не может того быть, чтобы они не съели иногда что-нибудь вегетарианское. Так что если взять с собой немного брусники в уксусе, немного макарон и дать им попробовать, показать, как их готовить, то, наверно, привыкли бы и не были бы так озлоблены на миссионеров. Ну и здоровее бы были, потому что какие там в миссионерах могут быть витамины. Я даже пожертвовал бы все это, хоть у меня амбары не ломятся — я сам бы Вацеку на дорогу все приготовил. Но все как-то так проходило, и… Вацек не уезжал.
Мы даже начали играть в шахматы, потому что вечера становились длиннее. Время от времени, когда он забирал у меня королеву или коня, я намекал ему, что если он какого-нибудь негра не обратит до дня святого Мартина, то потом уже будет трудней, потому что негры ничего не любят начинать с нового года. Поэтому мы начали играть в шестьдесят шесть, но и в картах Вацеку везло, как редко кому. Часто, глядя в свои карты и видя какого-нибудь жалкого валета, я обнаруживал, что он похож на негра. И я говорил:
— Чтобы негра хорошенько обратить, нужно этим делом заняться пораньше. Потом мало времени останется, потому что всегда что-нибудь такое случается, а ведь нет ничего хуже, чем какой-нибудь такой наполовину обращенный негр.
Однако я всегда был деликатным, только как-то в октябре случилось мне сказать ему неосмотрительное слово, и я до сих пор не могу себе это простить.
Мы как раз сидели за ранним ужином, но, разумеется, уже не на веранде, было холодно. Вацек попросил подать ему соль. А я ему на это:
— Соль солью, а негры — неграми.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Вацек и перестал есть суп.
Я со злостью всунул вилку в кусок говядины, и — ничего. Молчу. А Вацек:
— Если я тебе мешаю, то могу уйти.
Смотрю, а он на самом деле встал и пошел в сад. Сел над прудом, спиной к дому, и сидит. Обиделся. А я ничего — тоже заупрямился. Кончил есть, закурил трубку и делаю вид, что меня ничто не касается. Даже тихонько насвистываю, чтобы выглядеть независимо. Тем временем уже сильно стемнело, а Вацек все не возвращался. Тогда я начал беспокоиться. Мне стало неприятно, Вацек есть Вацек. Ну и вышел я наконец во двор и тихо позвал:
— Вацек! Вацек! Ну что ты там будешь сидеть! Да у тебя еще есть время, в конце концов они и сами обратятся!
Но никто не отвечал, тут я, охваченный страхом, побежал к пруду. Матерь божья! Никого нет. Только татарник колышется да незамутненное илистое дно.
И до сего дня я не знаю: поскользнулся ли Вацек и упал в ил или все же уехал в Африку?
Хуже всего эта неопределенность.
Пастор
Пастор был молодой человек. Он носил очки в тонкой оправе, а мягкие и редкие волосы зачесывал на левую сторону.
До своей миссии он никогда из Сан-Франциско не выезжал. Отец его тоже был пастором и к тому же юрисконсультом костела, в котором служил. Он читал проповеди мелким чиновникам, из которых состояло большинство прихожан. Кроме того, он руководил адвокатской конторой и держал акции компании малого каботажа. Потом отец умер. Это произошло как раз тогда, когда его сын окончил миссионерский колледж.
Пославшие молодого пастора, поступили правильно. Будучи человеком посредственным, он не рассчитывал стать начальником, но мог занять место учителя закона божьего в школе для цветных. Он поехал в Токио.
Всю дорогу пастор провел в молитвах и размышлениях о своем призвании. Отец воспитал его в строгости, и молитв, которые он выучил за свою жизнь, было очень много.
В Токио референт сказал:
— Предстоит тебе дело трудное, но весьма богу угодное. Поедешь в Хиросиму.
Название это он впервые узнал из огромных заголовков в газетах, в летний день, когда ему было шестнадцать лет.
Оказавшись на месте, молодой пастор Петерс приуныл. Этот город не был похож на Сан-Франциско.
Долго и старательно готовился он к первой проповеди. Миссионерский пункт помещался среди домишек, выросших у автострады.
Несмотря на то, что молодой пастор ничего не понимал, говорить проповедь без строго продуманной концепции все же не мог. Он записал два тезиса: о защите прихожан от грехов, которые угрожают им в их нищете, и параллельный тезис о том, что нищета эта, будучи следствием военных разрушений, является карой за грехи. За основу он взял — как наиболее подходящую — главу XXIV из книги святого Матфея.
Вышеупомянутые прихожане, в количестве нескольких десятков человек, состояли из туземцев, ютившихся в окрестных домишках. Проповеди проходили раз в неделю в часовне. Прихожане являлись только на проповеди. Они сидели молча на скамьях, а дослушав проповедь до конца, выходили во двор, где им выдавался мясной суп. Потом они исчезали до следующего воскресенья.
Надо сказать, что, когда молодой пастор поднимался на кафедру, его охватывала дрожь. Но знакомые слова из XXIV главы понемногу возвращали ему присутствие духа. Торжественным голосом он читал:
— «…Видите ли все это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне; все будет разрушено…»
Он смотрел в зал. Там сидели бедные согбенные люди.
— «…Также услышите о войнах и о военных слухах. Смотрите, не ужасайтесь; ибо надлежит всему тому быть. Но это еще не конец:
Ибо восстанет народ на народ и царство на царство, и будут грады, моры и землетрясения по местам:
Тогда будут предавать вас на мучения и убивать вас»…
Он поднял голову, так как услышал шаги. Между скамьями, по направлению к выходу, шла слепая девушка. Ее вытянутые руки натыкались на лица и плечи.
Он удивился и возмутился, но заставил себя вернуться к страницам Библии:
— «…И кто на кровле, тот да не сходит взять что-нибудь из дома своего;
И кто на поле, тот да не обращается назад взять одежды свои».
Вслед за девушкой двинулись и другие. Они выходили, соблюдая порядок, не толкаясь. Те, кто находился подальше от дверей, ждали, пока проход освободится, а потом поворачивались и группами покидали зал. Молодой пастор Петерс стоял на амвоне с отверстыми устами. Но он недаром столько лет предварял трапезу чтением молитвы. Поэтому и сейчас единственной возможностью, единственной силой, способной, как ему казалось, задержать уходящих, было Слово, то Слово, которое чернело типографскими знаками на странице лежащей перед ним книги.
— «…Горе же беременным и питающим сосцами в те дни!
Молитесь, чтобы не случилось бегство ваше зимою или в субботу;
Ибо тогда будет великая скорбь, какой не было от начала мира доныне и не будет.
И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть…»
Он снова оторвал глаза от Библии и посмотрел вокруг себя глазами ребенка, которого родители, несмотря на торжественное обещание, не хотят взять в кино. Храм был пуст. В середине на коленях стоял только один человек — старик, склонившийся в земном поклоне. В пустом помещении дрожал гул далекого мотора и пахло мясным супом.
Пастор дочитал последнюю цитату:
— «…Претерпевший же до конца спасется».
Он закрыл Библию и повернулся к последнему прихожанину.
Это был лысый старик; он кланялся и кланялся, казалось, он вот-вот упадет, но вдруг снова восстанавливал равновесие. Он спал. Война отняла у него слух.
Происшествие
Я сидел в старом пустом кафе и пил чай, когда заметил, что через столик идет то, что можно было бы назвать гномом. Очень маленький экземпляр, в сером пиджаке, с портфелем. Я был так ошеломлен, что в первую минуту растерялся. Наконец сообразив, что пришелец, не обращая на меня никакого внимания, вот-вот скроется за папиросной коробкой, я крикнул:
— Алло!
Он остановился и посмотрел на меня без всякого удивления. Видимо, существование людей такого размера, как я, было для него давно уже очевидным и документально подтвержденным фактом.
— Алло! — повторил я неуверенно. — Значит… хм… вы существуете?
Он пожал плечами. Я понял свою бестактность.
— Ну да… конечно, разумеется, — добавил я быстро. — Совершенно естественно…
И желая как-нибудь вывернуться, добавил:
— Как дела?
Вопрос он принял как ни в чем не бывало.
— По-старому.
— Да, да, — подхватил я на всякий случай с иронией. — Ясно.
Но в глубине души не мог избавиться от того возбуждения, которое охватило меня в первую минуту, когда я его увидел. Был обычный день, я понемногу старел, я был гражданином страны не большой, но и не самой маленькой, на жизнь зарабатывал, хоть и без всякой перспективы на какое-то большое повышение. Поэтому теперь, когда мне выпал случай постичь глубинный смысл жизни, я не хотел его упустить. Взяв себя в руки, я учтиво начал:
— По-старому. Однако, знаете, мне иногда кажется, что вся эта повседневность, все эти будни — только предлог, поверхность, под которой зашифрован иной смысл, более широкий, более глубокий. Что вообще есть какой-то смысл. В самом деле, слишком близкий контакт с деталями не позволяет нам ощутить целое, но ведь его можно почувствовать.
Он смотрел на меня равнодушно.
— Простите, — сказал он, — мы простые гномы, что мы можем знать об этом?
— Так, согласен, — настаивал я. — Но не мучает ли вас предчувствие, беспокойство, что все в своей основе иное, чем мы думаем, не говоря уже о том, что нас окружает больше явлений, чем мы замечаем? Что наши мелкие, обычные наблюдения — «это не то»? Разве у вас никогда не было желания пробиться сквозь мглу, которая заслоняет от нас настоящее поле зрения, чтобы проверить, что находится за нею? Простите меня за мою назойливость, но мне так редко приходится разговаривать с людьми вашего типа…
— Пустяки, — ответил он с формальной вежливостью. — А что касается того, что вы говорите, то человек слишком замотан, чтобы забивать себе голову подобными вещами. Надо просто жить, вы ведь сами это знаете.
Но поверить этому я все-таки не мог. Ни за что на свете я не хотел отказаться от разговора, который — хотя бы благодаря ситуации, положению партнеров, — давал такую возможность познания, даже в известной степени эмпирического.
— Видите ли, — продолжал я, взяв его деликатно за пуговицу, — мне часто приходит в голову, что все-таки тайны надо разгадывать. Здесь я обращаюсь к искусству. Я чувствую, что искусство является границей — я не в состоянии, однако, сказать: границей между чем и чем? Представьте, что одно «что-то» — это я, а второе «что-то» — это вы. В таком случае, где искусство?
— Извините, я не образованный, — сказал он, тщетно пытаясь освободить свою пуговицу. Я был раз в пятьдесят больше его. — Может быть, вы и правы, но знаете — столько есть разных направлений. Единственное, что остается человеку, это просто принимать жизнь.
— Как же так — просто?! — воскликнул я. Ведь передо мной находился некто, кто одним фактом своего существования был для меня громадным шагом вперед. Я должен был этим воспользоваться. — А как вы, например, — чтобы уж не размениваться на мелочи, — ответили бы на вопрос: что такое жизнь?
— Сударь, — ласково уговаривал он. — Я же уже сказал, мы простые гномы, откуда нам это знать? Вот жизнь проходит, идет день за днем, каждый из них надо как-то прожить. Вы ведь взрослый человек.
— Именно: жизнь проходит! Никогда не поверю, что проходит так, сама по себе, ведь должны же быть какие-то тонкости, второе дно, золотое зерно, не правда ли?
— Сударь, посмотрите на меня, — сказал гном менее нетерпеливо, чем этого можно было ожидать. — Разве у меня такой вид, что об этом надо спрашивать меня? Разве я ксендз или профессор? Загадки жизни хороши в книжках, а не для нас, обыкновенных гномов, которым с неба ничего не падает.
— Значит, вы не скажете, не хотите сказать! — волна моего возбуждения, столь понятная в этой ситуации, спала. Я понял, что что-то теряю. Отпустил пуговицу. Я был разочарован и подавлен.
— Надеюсь, вы не думаете, что это я по небрежности? — огорчился гном. — Даю вам слово, что если я иногда и думаю о чем-то вроде этого, то так трудно что-нибудь решить, ибо мы ограничены реальной действительностью с точно очерченными границами. Вот ведь в чем дело. Не забивайте себе голову всякими сверхъестественными вещами.
— Честное слово? — спросил я, несколько успокоенный.
— Честное слово. А сейчас, извините, я должен идти: жизнь. До свидания.
— До свидания.
Он закончил свое путешествие через стол и исчез в складках дивана.
В поездке
Сразу же за Н. выехали мы на плоские мокрые луга, среди которых бесчисленные копны белели, как головы новобранцев. Коляска ехала быстро, несмотря на колдобины и лужи. Далеко, на уровне конских ушей, тянулась полоска леса. Вокруг было пусто, как обычно в это время года. Только когда мы уже проехали какое-то время, я увидел впереди силуэт человека, который вырисовывался все отчетливее по мере нашего приближения. Это был мужчина простоватой внешности, в мундире почтового работника. Он неподвижно стоял возле дороги, а когда мы проезжали мимо него, окинул нас равнодушным взглядом. Едва он исчез из наших глаз, как перед нами появился следующий, в такой же униформе, тоже стоящий без движения. Я внимательно разглядывал его, когда вскоре показался третий, а за ним четвертый. Все они стояли лицом к шоссе, взгляд апатичный, мундиры выцветшие. Заинтригованный, я привстал с сиденья, чтобы спина возницы не мешала мне лучше видеть дорогу. И действительно — уже издалека я увидел очередную вытянувшуюся фигуру. После двух следующих меня охватило непреодолимое любопытство. Они стояли на довольно большом расстоянии друг от друга — однако настолько близко, что могли друг друга видеть, — в одинаковых позах, обращая на коляску не больше внимания, чем придорожные столбы. Я напряг зрение, но только мы проезжали мимо одного, как появлялся следующий. Я уже собрался было спросить возницу, что это может значить, когда тот, показывая кнутовищем на очередного, сказал, не поворачивая головы.
— На службе.
И снова перед нами появилась неподвижная фигура, равнодушно уставившаяся перед собой.
— Как это? — спросил я.
— Обыкновенно. Стоят на службе. Но-о, гнедые, но-о!
Возница не выказал охоты к дальнейшим разговорам, а может быть, считал их излишними. Он покрикивал на лошадей, время от времени стегая их кнутом. Придорожные кусты ежевики, часовенки и одинокие ветлы выбегали к нам навстречу и уходили назад, а между ними время от времени я замечал уже знакомый мне силуэт.
— На какой службе? — допытывался я.
— На какой? На государственной. Телеграфная линия.
— Как же так? — воскликнул я. — Ведь для телеграфа нужна проволока, столбы.
Возница посмотрел на меня и пожал плечами.
— Видать, вы издалека, — сказал он. — Это всякий знает, что для обычного телеграфа нужна проволока и столбы. А это телеграф беспроволочный. По плану должен был быть такой, с проволокой, но столбы украли, а проволоки нету.
— Как это — нету?
— А так, нету. Но-о, гнедые, но-о!
Я молчал, пораженный. Однако решил продолжить разговор.
— Ну как же так, без проволоки?
— Ну, как? Один другому кричит, что надо, а тот третьему, а третий четвертому, и так повторяют, пока телеграмма не дойдет до места. Сейчас не передают, если бы передавали, было бы слышно.
— И такой телеграф действует?
— А чего ему не действовать? Действует. Только часто перевирают депеши. Хуже всего, если кто-нибудь из них выпьет. Тогда для фантазии разные слова от себя добавляют, так и идет. А в остальном — так это даже лучше, чем обыкновенный телеграф с проволокой и столбами. Известно, живые люди всегда сообразительнее. И буря не повредит, и экономия на дереве, а ведь у нас в Польше мало лесов осталось, все повырубили. Только зимой волки иногда прерывают. Н-но!
— Ну, а люди довольны? — удивлялся я.
— А чего им? Работа не трудная, только что иностранные выражения надо знать. А теперь даже наш заведующий почты поехал в Варшаву в отношении усовершенствования. Трубки современные хочет им дать, чтобы легкие себе не надрывали. Эй, вы!
— А если кто-нибудь из них глухой?
— Глухих не принимают, и гундосых тоже. Тут как-то один заика устроился по знакомству, но его сняли — линию блокировал. Говорят, что на двадцатом километре стоит один кончивший театральную школу, так тот отчетливей всех кричит.
Я снова замолчал, обескураженный этими аргументами.
На людей у дороги я уже не обращал внимания. Коляска подскакивала на ухабах, подъезжая к лесу, который был все ближе.
— Ну хорошо, — сказал я осторожно, — а не хотели бы вы иметь новый телеграф, на столбах и с проволокой?
— Боже сохрани! — подскочил возница. — Именно поэтому в нашем районе легко с работой, на телеграф идут. И еще можно иметь приработки слева, потому что тот, кому очень нужно, чтобы депешу не перепутали, берет бричку, едет на десятый, пятнадцатый километр, и каждому по дороге в руку дает. Ну, беспроволочный телеграф — это же всегда что-то другое, чем проволочный. Прогрессивнее. Эй, вы!
Сквозь стук колес до нас долетел какой-то слабый крик: не то дуновение ветра, не то далекое рыдание. Это звучало примерно так:
— Оооеееуууеееоооууу…
Возница повернулся на козлах и приставил ладонь к уху.
— Передают, — сказал он. — Остановимся, так будет лучше слышно. Тпрр!
Когда монотонный стук стих — над полем повисла тишина. В этой тишине все яснее несся к нам крик, подобный крику птиц на болотах. Стоящий недалеко от нас столбовик сложил ладонь и приложил ее к уху.
— Сейчас дойдет до нас, — шепнул возница. И действительно. Едва прогремело очередное «ааа», как из-за рощи, которую мы только что проехали, донеслось протяжное:
— Ооотеец ууумееер поохоорооныы срееедууу!
— Царство небесное, — вздохнул возница и ударил лошадей. Мы въехали в лес.
Искусство
— Искусство воспитывает. Поэтому писатели должны знать жизнь. Лучший пример — Пруст. Но Пруст тоже не знал жизни. Он изолировался. Закрылся в своей комнате, стены которой были обиты пробкой. Ничего не слышно. Что вы сейчас пишете?
— Рассказ на конкурс. У меня уже есть замысел. Глухая деревня преображается, преодолевая трудности. Маленький Янек пасет коров богатого хозяина. Неожиданно над его головой раздается рокот. Это стальная птица, самолет. Янек смотрит вверх и начинает мечтать: вот бы когда-нибудь так же полететь! Затем — о чудо! — самолет снижается и уже через минуту приземляется на лугу. Из кабины выскакивает человек в кожаном комбинезоне и летных очках. Янек бежит к нему со всех ног. Пришелец улыбается и спрашивает запыхавшегося мальчика, где находится кузница. У самолета маленький дефект, который надо устранить. Янек приводит на помощь людей. После того, как машину починили, человек в очках благодарит Янека и, видя, как блестят глаза мальчика от любопытства и интереса, спрашивает его: «Ты хотел бы научиться летать, а?» Мальчик кивает головой, волнение лишило его речи. Раздается рокот мотора, и уже через минуту стальная птица летит над лугом. Из кабины высовывается голова пилота, который улыбается и кивает Янеку на прощание.
Проходит какое-то время. Янек по-прежнему пасет коров. Но он не может забыть об этом случае. И вот однажды к хате, в которой живет Янек вместе со своей матушкой-вдовой, уже издалека помахивая белым конвертом и улыбаясь, подходит почтальон. Это был вызов в летную школу. Человек в очках не забыл о нем. Янек прыгает от радости.
Затем едет в город и оканчивает школу. Потом садится в машину. Уже через минуту его стальная птица отрывается от земли и начинает парить в воздухе. Мать выходит на порог хаты и прикладывает ладонь к глазам. Янек кружит над родным селом и приветствует его, покачивая крыльями. Мечта Янека сбылась.
— Да. Если писатель знает жизнь, то часто выходит так, что его произведения прогрессивны, хотя сознание самого писателя может отставать. Типичный пример — Бальзак. У него была некоторая склонность к поэтизации аристократии и монархии, но его реалистические произведения говорят о другом. Мне кажется, в последнем номере я читал ваш рассказ.
— Да. «Приключение Франи». Я написал его по заказу издательства. В нем речь идет о типичных психологических проблемах в жизни молодежи. Несколько юношей собираются на экскурсию. Все маршируют и поют. Только Франя тайком удирает. Он бросает друзей и хочет идти через лес один. Заблудившись, он попадает в яму. Пробует из нее вылезти, но это ему не удается. Наконец он начинает звать на помощь. Его услышали товарищи, они приходят и с шутками и смехом помогают Фране вылезти из ямы. С тех пор Франя своих друзей не бросал.
— Да. У искусства почетная задача: воспитывать человека. Поэтому так ответственна роль писателя в нашем обществе. Писатели — инженеры человеческих душ, а критики — инженеры душ писателей. Одолжите пятьсот злотых.
— У меня столько нет. Могу триста.
— Ну ладно, пусть будет триста…
Ветеран пятого полка
На одном этаже со мною жил бодрый старичок. Проходя мимо его дверей, я слышал, как он напевал: «Если трубы на вал нас покличут», «Судьба гренадера» и «С поклоном девушки мы к вам, мы к вам». Я встречал его в магазинчике, в котором мы оба покупали хлеб, молочные продукты и соленые огурцы. Ему было около семидесяти, но держался он прямо. Позднее, осенью, я узнал его ближе. Я как раз выходил из дома, поворачивал в замке ключ, когда он открыл свою дверь и попросил меня зайти к нему на минуту поговорить. Я очутился в пустой и холодной комнате, где был только стол, железная кровать, стул и огромный резной шкаф из темного дуба. Ветер задумчиво барабанил по черным окнам.
Минуту мы молча стояли друг против друга. Потом он сказал четко и ясно, глядя мне в глаза:
— Это я был хорунжим пятого полка.
— Ага, — ответил я.
— Да. Пятого полка, — со значением повторил он.
Так мы стояли еще некоторое время, но видя, что его слова не произвели на меня ожидаемого впечатления, он опустил голову. Я ничего не знал о пятом полке.
— Сегодня полковой праздник. Это был самый знаменитый полк в стране. Вы слишком молоды, чтобы это помнить.
Я беспомощно развел руками.
— Он воевал? — спросил я примирительно.
— Он маршировал! Ах, как мы умели маршировать! Какие мы устраивали парады! Сегодня уже никого не осталось из пятого. Я узнавал. Я последний.
— Значит…
— Сегодня праздник моего полка. В каждый полковой праздник устраивался большой парад, о котором потом долго писали в газетах. Этот полк был при главнокомандующем. Я служил в нем кадровым. Никто не умел так кричать, как я: «Да здравствует! Ура! Ура! Ура!»
Он выпрямился по стойке «смирно» и, вытянув руки по швам слишком широких брюк, уставился в окно взглядом., какой бывает у запыленного чучела ястреба.
— Простите, да здравствует — кто? — спросил я.
— Ура! Ура! Ура!
Новая волна дождя застучала о стекла, как эхо аплодисментов.
Он подошел к шкафу. Его дверцы, покрытые барельефом, изображающим виноградные кисти, открылись с тяжелым скрипом. Я заглянул через его плечо. Единственным содержимым шкафа было древко, обернутое в тряпку. Старик щелкнул каблуками, взял древко и осторожно вытащил его. Это было знамя. При тусклом свете лампочки, висящей высоко под потолком, разукрашенным потеками, я увидел полуистлевшую материю. Золотой лев держал в зубах цифру 5. Старый, потемневший пурпур заиграл на фоне сизых пятнистых стен комнаты.
— Идем, — сказал он.
— Идти? Куда? — удивился я.
Он прислонил знамя к шкафу и молитвенно сложил руки.
— Заклинаю вас, пожалуйста, не откажите. Это недалеко… Очень вас прошу…
Я не мог отказать. Знамя он обернул в газеты и взял с собой.
Последний трамвай довез нас до Центральной площади. Дождь то накрапывал, то переставал на целые четверть часа. На Центральной площади мы вышли. Перед нами лежала огромная плоскость черного асфальта, по которой скользили лучи бесчисленных ламп, колышемых ветром. Раньше здесь проходили шествия и манифестации. Старик все время давал пояснения:
— …Особый полк, парадный, на государственный праздник… и самый большой духовой оркестр в стране. Что это был за оркестр!..
То задерживаемые, то снова подталкиваемые порывистым ветром, мы достигли середины площади. Трибуны здесь уже не было.
— Станьте, пожалуйста, там, — показал он мне на какой-то предмет, находившийся неподалеку. Это была железная урна для мусора. Я влез на нее и застегнул пальто, потому что ветер проникал всюду. Ниже чернел силуэт хорунжего с древком еще завернутого знамени, торчащим как копье.
— Итак, начинаем! — воскликнул старик. В его голосе дрожало счастье. — Благодаря вам я смогу еще раз продефилировать, еще раз стать в шеренгу. Это будет, наверное, моим последним парадом.
— Ну… не говорите так, — вежливо запротестовал я. Ужасно дуло.
Он выпрямился и строго сам себе скомандовал:
— Становись!
И удалился.
Я остался один. У моих ног простиралась безлюдная Центральная площадь. В одиночестве я стал думать о том, в каком я оказался глупом положении. Минуты тянулись. Трудно было сохранять равновесие, стоя на высокой железной урне.
Вдруг с левой стороны ветер донес едва слышные восклицания — как шепот:
— Левой, левой, три-четыре, левой!..
В мерцающем свете ламп показался хорунжий пятого полка. А над ним трепетало развевающееся знамя с раскачивающимся во все стороны древком, которое неуверенно держали слабые руки.
Он приближался. Парадный шаг. Ступни, неуклюже и смешно поднимаемые кверху, ритмично опускались, ударяя об асфальт и вызывая эхо не более громкое, чем удары детского кулачка.
— Да здравствует главнокомандующий! Ура! Ура! Ура!
Ветер заглушал старческие возгласы и разносил их по огромной пустой площади.
— Ура! Ура! Ура!
Когда старичок оказался в нескольких шагах от меня, он поднял голову и крикнул фальцетом:
— Равнение на правоооооооо!..
Потом проплыл передо мной три раза, наклоняя знамя с золотым львом, держащим в зубах цифру 5.
Придерживая одной рукой полы пальто, я медленно поднес другую к наушникам и отдал честь.
Скептик
Значит, вы говорите, что на других планетах тоже есть люди? Может быть, и есть; где-то же должны быть в конце концов. Но я в это не верю. Я читал книжки по астрономии. Смотрите, дождь сегодня все идет и идет… Так вот, значит, об этих туманностях, огненных шарах. Как бы человек выдержал такие условия? Нет, это невозможно.
Каналы на Марсе? Согласен. Только мыслящие существа могли их построить. А мыслящие существа — это, как известно, не собаки, не кошки, а люди. Да, но кто их там видел? И вообще, правда ли это?
Нужно бы поставить бочку под водосточную трубу, жаль дождевой воды.
Другое дело: у ученых есть более сильные аргументы. Вся Вселенная состоит из одной и той же материи. Они сумеют сделать из человека мотоцикл или губную помаду. Это стало их самой главной задачей. А если мотоциклы и губная помада могут быть на земле, то тем самым могут быть и в небе. Но из этого еще не следует, что на других планетах тоже живут люди.
Интересно, сегодня прояснится погода или нет? А ведь вчера закат был такой хороший.
Летающие тарелки? Да, слышал. Но ведь никаких доказательств, абсолютно никаких.
Мне кажется, что проясняется.
Что? На самом деле?! Нет, об этом я еще не знаю! Значит, это факт?!
Ну-ну… Значит, и на других планетах тоже живут разумные существа…
Та-а-ак…
А зачем?
Слон
Директор зоологического сада оказался карьеристом. Звери для него были только средством для достижения Своих целей. Он не заботился о надлежащей роли своего учреждения в воспитании молодежи. У жирафы, жившей в его зоосаде, была короткая шея, барсук даже не имел своей норы, суслики, проникшиеся ко всему безразличием, свистели чрезвычайно редко и как-то неохотно.
Это были досадные недостатки, тем более что в зоосад часто приходили на экскурсию школьники.
Это был провинциальный зоосад, в нем не хватало нескольких основных зверей, в том числе слона. Его пробовали временно заменить тремя тысячами кроликов. Но по мере того, как страна развивалась, постепенно ликвидировался и дефицит. Дошла очередь и до слона. По случаю национального праздника зоосад получил извещение, что вопрос о выделении ему слона решен положительно. Сотрудники зоосада, всей душой преданные своему делу, были страшно обрадованы. Каково же было их удивление, когда они узнали, что директор написал в Варшаву письмо, в котором отказывался от отпущенного зоосаду слона и излагал план получения слона хозяйственным путем.
«Я и весь коллектив, — писал он, — отдаем себе отчет в том, что слон ляжет большой тяжестью на плечи польского шахтера и металлиста. Стремясь снизить себестоимость, я предлагаю заменить вышеупомянутого слона слоном собственного производства. Мы можем сделать слона в натуральную величину из резины, наполнить его воздухом и поставить в вольер. Тщательно раскрашенный, он почти не будет отличаться от настоящего даже на близком расстоянии. Мы помним, что слон животное неповоротливое, он не бегает, не прыгает и не валяется на земле. На ограде мы поместим табличку, объясняющую, что это особо неповоротливый слон. Сэкономленные деньги можно использовать на строительство самолета или на охрану памятников старины. Прошу обратить внимание, что, как идея, так и разработка проекта являются моим скромным вкладом в общее дело. Уважающий вас» — и подпись.
Очевидно, письмо попало в руки бездушного чиновника, который по-бюрократически понимал свои обязанности, не вник в существо вопроса и, руководствуясь только директивами по снижению себестоимости с планом директора согласился. Получив утвердительный ответ, директор зоологического сада распорядился сделать огромную резиновую оболочку, а затем наполнить ее воздухом.
Ее должны были выполнить два служащих зоосада, надувая слона с двух противоположных концов. Чтобы сохранить все в тайне, решено было работать ночью. Жители города знали, что в зоосад должен поступить слон, и мечтали его увидеть. Да и директор торопил, рассчитывая за успешное осуществление своего замысла получить премию.
Служащие заперлись в специально подготовленном сарае и стали надувать. Однако после двух часов упорных стараний обнаружили, что серая оболочка только незначительно поднялась над полом, напоминая собой огромный плоский корнеплод. Была поздняя ночь, замолкли человеческие голоса, только из глубины зоосада доносился вой шакала. Утомленные служащие на минуту остановились, следя за тем, чтобы не вышел воздух. Это были пожилые люди, не привыкшие к такой работе.
— Если и дальше так пойдет, мы закончим только к шести утра, — сказал один из них. — Что я скажу жене, когда вернусь домой? Она же мне не поверит, что я целую ночь надувал слона.
— Конечно, — согласился другой. — Ведь слонов надувают очень редко. А все из-за того, что у нашего директора перегибы.
Проработав еще полчаса, они почувствовали страшную усталость. Туловище слона увеличилось, но до нужных размеров было еще далеко.
— Чем дальше, тем тяжелее, — сказал первый.
— Еще бы, такая махина, — подтвердил второй. — Отдохнем немного.
Когда они отдыхали, один из них заметил на стене газовый кран и подумал, нельзя ли воздух заменить газом. Этой мыслью он поделился со своим товарищем. Решили попробовать. Вставили в клапан оболочки газовый кран, и уже через несколько мгновений к их радости посреди сарая во весь свой рост стоял слон. Он был как живой. Покатое туловище, столбообразные ноги, большие уши и, разумеется, хобот. Директор, не желавший считаться ни с чьим мнением и движимый честолюбивым стремлением иметь в своем саду великолепного слона, постарался, чтобы модель была очень большая.
— Первый сорт! — заключил тот, которому пришла мысль относительно газа. — Можно идти домой.
Утром слона перенесли в вольер, устроенный специально для него в самом центре зоопарка возле клетки с обезьянами. Установленный на фоне настоящей скалы, он выглядел грозно. Перед вольером повесили табличку: «Особо неподвижный, вообще не ходит».
Одними из первых посетителей в этот день были ученики местной школы, сопровождаемые учителем. Учитель хотел, чтобы его урок был наглядным. Он остановил всю группу перед слоном и начал:
— …Слон — животное травоядное. При помощи хобота он вырывает молодые деревца и объедает на них листья.
Ученики, стоявшие вокруг слона, рассматривали его с удивлением. Они ждали, что слон вырвет какое-нибудь деревце, но он стоял за загородкой и не двигался.
— …Слон происходит по прямой линии от уже вымерших мамонтов. Ничего удивительного, что он самый большой из всех существующих обитателей суши.
Прилежные ученики записывали.
— …Только кит тяжелее слона, но он живет в море. Поэтому мы можем смело сказать, что царем джунглей является слон.
По саду пронесся легкий ветерок.
— …Вес взрослого слона колеблется от четырех до шести тонн.
Вдруг слон вздрогнул и поднялся на воздух. С минуту он еще качался над землей, но, подхваченный ветром, стал подниматься все выше и выше, пока наконец вся его мощная фигура не предстала на фоне небесной синевы. Еще минута, и он повернулся к удивленным зрителям четырьмя овалами расставленных ног, пузатым животом и кончиком хобота. Потом, влекомый ветром, горизонтально проплыл над оградой и исчез где-то в вышине над верхушками деревьев. Остолбеневшие обезьяны смотрели в небо.
Слона нашли в расположенном поблизости ботаническом саду, где, снижаясь, он сел на кактус и лопнул.
А ученики, которые в этот день были в зоопарке, стали плохо учиться и хулиганить. С тех пор в слонов не верят вообще.
Хроника осажденного города
Город осажден. Крестьяне окрестных деревень не могут пройти через заставы, вследствие чего цены на молочные продукты непомерно поднялись. Перед ратушей стоит пушка. Курьер магистрата аккуратно стирает с нее пыль при помощи заячьей лапки и пучка перьев. Кто-то советует стирать мокрой тряпкой. Но кто будет слушать советы в военной суматохе? У каждого прохожего, видевшего эту пушку, сердце тревожно замирало. Некоторые пожимали плечами: люди ботинок не чистят, а тут… Но, остерегаясь доноса, делали вид, что это у них чешется спина, и, подняв плечи, чесали между лопатками. Как ни в чем не бывало.
Что касается меня, то я ни о чем не жалею. Прикованный к своей комнатенке и к своему городу границами своей судьбы, я знаю, что никогда не стану маршалом, и это так же верно, как то, что я не граф. Старичок, который живет под лестницей, очень доволен. Всю жизнь он уверял всех, что он снайпер. Теперь у него есть возможность себя показать. С утра он протирает свои очки в проволочной оправе. У него конъюнктивит.
Во второй половине дня в пригороде, в открытую дверь одного из домов, влетел снаряд и разбил аквариум. Погибли две рыбки. Принято решение устроить им торжественные похороны. Всю ночь в кафедральном соборе вокруг черного катафалка горели свечи. В гробу на катафалке лежали две серебряные рыбки, нужно было очень низко наклониться, чтобы увидеть их в этой черной коробке, глубокой, как пропасть. Потом гроб везла шестерка лошадей, которые, не чувствуя тяжести, каждую минуту начинали нести. Уполномоченный, ответственный за похороны, пробовал им объяснить, что интересы города требуют от них достойного, скорбного шага. Возницы украдкой били их по мордам, и это тотчас же оказывало действие. Стоя над гробом, архиепископ произнес пламенную речь, но запутался в рясе и упал в могилу. Архиепископа по ошибке засыпали, так как его исчезновения никто не заметил, несмотря на то, что лица у всех были на редкость сосредоточенные. Разумеется, его тут же откопали, и могильщики попросили у него прощения. Архиепископ был в довольно плохом настроении. И все-таки после этих похорон всеобщая ненависть к врагу значительно возросла.
В этот же день старичок ранил сторожа, зажигавшего газовый фонарь. Старичок потом объяснял, что это получилось из-за слабого освещения, так как он целился прямо во врага. Клялся, что конъюнктивит скоро пройдет.
Ночью в подвале нашего дома раздался страшный грохот. Это взорвались плохо закупоренные бутылки с забродившим домашним вином. Мы поставили охрану.
Когда мы все спустились в подвал, чтобы посмотреть, что там произошло, я увидел, что ночная рубашка моей соседки вышита узором, напоминающим мелкие осенние листочки. Я сказал ей об этом. И сразу для нас наступила осень, и нам стало так грустно, что, когда все пошли спать, мы с ней сели на заднем крыльце, выходящем во двор. Мы сидели и сетовали на эту неприятную пору года. И тут я вспомнил, что у меня есть одеяло в цветочек — простые, но милые весенние цветочки. Я принес одеяло и накрыл им соседку. Нам сразу стало веселее.
Утром — сенсация. Один из патриотов нашел за завтраком, в кофе, торпеду. И сразу же заявил об этом. Кофе вылили. Получен приказ пить кофе только через соломинку. (Главное, с недавнего времени заминирован кефир.) Кажется, это наши контрмины.
Газета призывает напрячь все силы, призывает к действиям, которые приносят славу и успех. «Генерал в каждом доме!» — таков лозунг дня. Я напряг все силы, но лопнули подтяжки. Моя хозяйка ворчит: «На что мне генерал! Сапоги как следует не вытирает, шапки не снимает…» На выставке, через три улицы от нас, показан образцовый генерал. Кажется, там также можно достать копченую селедку. Но я не могу выйти из дому из-за этих проклятых подтяжек.
Я пробую читать, но напротив моего окна расположился тот самый старичок, который так радуется, что наконец-то может отдать всего себя. Первым же выстрелом он разбил мне лампу и загнал меня под диван, где в относительной безопасности я мог предаться чтению. Я читал «Синдбада Морехода». Но вдруг почувствовал, что этот текст не достоин времени, которое мы переживаем. Ползком добравшись до полки, я достал слегка пожелтевший том: «Триумфальное шествие всасывающе-выбрасывающего насоса в бытовых установках». В пружинах дивана жужжат пули. Пружины издают долгий вибрирующий звук.
Около полудня у старичка кончились боеприпасы, а может быть, он пошел к окулисту. Хозяйка возвратилась с известием, что в фотографиях конфисковали все снимки мужчин с бородами. На мой вопрос, почему, она ответа дать не могла. Починила мне подтяжки. Но новое известие не давало мне покоя. Монография о насосах сделала мой ум аналитическим. Я прикрепил себе искусственную бороду и вышел на улицу. Уже на углу меня задержали двое из полевой жандармерии. Они отвели меня в фотографию, сделали снимок, проявили его и тут же конфисковали.
В ту ночь я снова не мог заснуть, потому что по крыше ездил бронированный автомобиль и задерживал бродивших там котов. Кажется, только у одного из них было удостоверение личности, но его тоже забрали. Обыкновенный кот, почему-то имеющий удостоверение личности, — это, конечно, не могло не вызвать подозрения.
Сегодня соседка ушла в город, на ней было платье в зеленый горошек.
Тридцать человек с утра закрашивают черной краской блестящую остроконечную крышу ратуши. Крыша блестит даже в пасмурные дни, но если осада, так осада. Один из маляров на моих глазах съехал по наклонной поверхности и упал на тротуар, сломав себе ногу.
— За родину! — крикнул он, когда его подняли. Увидев это, какой-то проходивший мимо гражданин вырвал у другого палку и одним ударом перебил себе ноги.
— Я тоже хочу! — воскликнул он. — Я не могу оставаться в тылу! — Воодушевившись еще больше, он таким же способом разбил свои очки.
В цирке с сегодняшнего дня показывают только патриотические номера, да и то не все.
В семье дворника дома, в котором я проживаю, уже проявляются обычные симптомы продовольственных затруднений, характерные для осажденного города. Возвращаясь домой, я услышал из открытого окна подвала, как дворник говорил своему сыну:
— Если не будешь слушаться, папа съест твой обед. — В его голосе чувствовался плохо скрываемый голод. Я пожал плечами. Почему отец прямо не признается, что он голоден? Ребенок обязательно бы его понял. Это лицемерие возмутило меня до глубины души.
Хозяйка встретила меня новым известием:
— Знаете ли вы, что в этом году не будет рождества? Елки пойдут на баррикады.
— А ну их, эти елки, не расстраивайтесь, — прервал я ее. — Повесьте игрушки на лилию.
— На лилию?! Господи милостивый! — воскликнула она. — Виданное ли это дело?!
— Что поделаешь, сударыня, лучше на лилию, чем ни на что.
Она на минуту задумалась.
— Да, вы правы, — сказала она. — Ну, а если и лилии возьмут на баррикады?
Я не знал, что ей на это ответить. По улицам в качестве посыльных мчатся почтовые таксы. Видимо, опять что-то случилось.
Первое заседание генерального штаба. Кажется, на нем обнаружилось различие во взглядах относительно пушки, которую я видел перед ратушей. Соглашаясь с тем, что нужно выстрелить из нее в сторону врага, одни хотят выстрелить в день государственного праздника, другие же в день праздника церковного. Образовался центр, который считает, что лучшим выходом было бы установление нового государственного праздника, который как бы невзначай совпал бы с каким-нибудь церковным праздником. Левое крыло сразу же распалось на две группы. Одна группа предлагала принять во внимание поправки центра, вторая же заняла отрицательную позицию к этой поправке, рассматривая ее как проявление оппортунизма. Вскоре и ультралевая группа распалась на две группировки. Одна требовала принятия декларации об осуждении и отмежевании, вторая предлагала ограничиться общим предупреждением в необязательной форме для внутреннего пользования. Аналогичное положение было и в лагере, стоящем за то, чтобы выстрелить в день церковного праздника. Он распался из-за позиции, занимаемой отдельными частями по отношению к предложению центра. Во второй половине дня у меня снова лопнули подтяжки. Мне стыдно просить хозяйку починить их. В конце концов эта женщина имеет право на личную жизнь. Итак, я сижу дома и конспектирую «Триумфальное шествие».
Вечером я почувствовал усталость. После тяжелого умственного труда нужен какой-то отдых. Меня ободрил мрак на улице — фонарщик по-прежнему находится в госпитале. За пять шагов не видно, что у меня лопнувшие подтяжки. Я отправился в пивную, где за стойкой познакомился с очень милым человеком, который оказался канониром нашей пушки. Он признался мне, что не имеет понятия, как из нее стрелять, так как он специалист по тутовому шелкопряду, а в канониры попал в результате ошибки в картотеке. Я же, поднося правой рукой ко рту кружку, левой придерживал брюки.
Время прошло быстро. Наконец мы сердечно обнялись. Увы, я не мог сжать его двумя руками, как он меня. Боюсь, что я показался ему человеком сухим и скрытным. Домой я возвратился ползком, так как в пустынных улицах свистели пули близорукого старичка.
Оказалось, что хозяйка закрыла дверь на крючок. В отчаянии метался я по саду, заглядывая в окна. В некоторых еще горел свет, в том числе и в окне моей соседки. Я видел ее. Она была очень легко одета и дрожала от холода. Мне стало ее так жалко, что я едва не расплакался. Ну как можно так наплевательски относиться к своему здоровью?
Спал до полудня, потому что лег поздно. В полдень — две важные новости. Первая: относительно второго заседания генерального штаба, на котором постепенно начал распадаться центр из-за точки зрения его членов на позицию, занятую как ультралевой и левой группировками, так и тремя выделившимися группами из правого крыла. И вторая новость: в ратуше состоялся прием. За проявленную самоотверженность и бдительность в борьбе с врагом наш старичок получил медаль и новую винтовку с оптическим прицелом. Я сразу же побежал в аптеку, чтобы запастись йодом и бинтом, которые отныне всегда буду носить с собой. Не обошлось и без небольшого скандала. Из-за близорукости старичок прикрепил медаль вверх ногами. На сделанное ему по этому поводу замечание — ответил беглым огнем. Крикнув, что не пропустит ни одного врага, старик побежал в центр города. Награда повысила его самоотверженность. Какая полнота благородных намерений в этом человеке, какой энтузиазм!
И все-таки жизнь в городе для меня мучительна. Хорошо бы поехать за город. Полежать где-нибудь на траве, чтобы над тобой были только свободно плывущие облака. Удержится ли погода? Боже мой, в нашем городе столько красивых соборов и памятников. Времена года меняются так чудесно, словно природа сама заботится о непрерывающемся спектакле и незаметно меняет декорации. Я уверен, что, поднявшись на стены, где-то там, с передовых укреплений, можно увидеть юг, увидеть ничем не ограниченный мир. Есть ли что-нибудь прекраснее, чем в пять часов утра в летний день стоять на берегу моря, по которому сейчас поплывешь на юг, все на юг? Наверно, есть — и именно эта уверенность побуждает меня весело скакать, устремляясь все дальше и дальше. Разумеется, мысленно. Отсутствие приличных подтяжек беспокоит меня все больше и больше. Из-за незнания практической жизни я не могу помочь себе сам, а стыд не позволяет мне просить о помощи. Каждую минуту происходят новые события. Издано официальное коммюнике: выстрел из пушки по врагу наконец-то состоится завтра.
Это повлекло за собой множество хлопот. Одна из инструкций обязывает каждого гражданина обзавестись собственной каской для ношения во время осады, а особенно для выхода в День Выстрела. Поднялась суматоха, моя хозяйка что-то парила и шила, а потом вошла в мою комнату в фетровой каске, сшитой из старого берета, в котором она ходила еще в школу, когда была маленькая. Беретик этот она достала из сундука на чердаке.
— Ну как, хорошо? — спросила она неуверенно, словно смущаясь.
Я был ошеломлен: все это она проделала тихо, без воркотни и громких проклятий, как делала обычно, когда исполняла приказы властей, что могло бы меня подготовить.
— Хорошо, — сказал я, — в этом вы кажетесь совсем молоденькой. Только, знаете, она все же не такая жесткая, как надо. Каска должна быть твердой.
— Что я могу сделать? — огорчилась она. — Я парила ее, как могла.
— Не в этом дело, — мягко пробовал я завладеть ее вниманием, — вы знаете, это на случай, если… А нет ли у вас какого-нибудь куска жести или хотя бы сковородки, может быть, какого-нибудь старого ненужного чайника…
Что касается меня, то я нашел очень простой выход. Когда соседка вышла, я выдернул лилию из горшка и надел его на голову. Правда, это не предохраняло даже от осколков, но об этом я не заботился, я хотел быть спокойным на случай контроля. Только через минуту мне пришла мысль, а вдруг лилия действительно понадобится нам на рождество?
Вечером, желая немного отдохнуть после полного хлопот и приготовлений дня, я отправился прогуляться на кладбище. И действительно, я нашел там то, чего никак не ожидал: мир и тишину, очень успокаивающую после путешествия по улицам, переполненным возбужденными людьми, которые уже почти поголовно были в касках. Все спешили, желая побыстрее сделать свои дела перед завтрашним праздником, когда магазины будут закрыты. Медленно идя по аллее, я наткнулся на неоконченный обелиск, сооруженный на громадной могиле двух рыбок, погибших в первый день осады.
Говорю по привычке «рыбок», хоть это и противоречит содержанию надгробной надписи. К моему удивлению, я встретил там свою соседку, которая, видимо, как и я, вырвалась на минуту из гама и суматохи. Из-под маленькой касочки из гофрированного железа выбивались волосы. Меня охватила робость.
— Как тихо, — сказал я, стоя напротив нее.
— Тихо, — подтвердила она.
— Завтра стреляют.
— Да, кажется.
Она вынула зеркальце и поправила каску.
Выстрел из пушки не удался. Об этом мне сообщила моя хозяйка, поскольку официального коммюнике не было. Я подумал, что мой знакомый канонир сказал правду, и в этом нисколько не был виноват, но весьма вероятно, что были и другие причины; люди очень много говорили об этом. Но в конце концов меня отвлекли другие мысли, так как мне все-таки хотелось поехать за город. Я уже говорил, что днем на улицу я не выходил из-за подтяжек. Хозяйке же я сказал, что у меня болят ноги и к тому же много работы. Я показывал на разложенное на столе исследование по «Триумфальному шествию всасывающе-выбрасывающего насоса в бытовых установках» и конспекты. Что же касается самой прогулки, я рассчитывал на то, что за городом мне никто не встретится, к тому же отправиться туда я собирался поздно вечером. Вечером, в День Выстрела, я тоже не выходил из дому, так как предавался планам и мечтам об экскурсии. Погасив свет, я долго стоял у окна.
Проснувшись рано утром, я услышал всхлипывания моей хозяйки, доносившиеся из кухни. Застигнутый врасплох, с минуту я продолжал лежать, тщетно стараясь догадаться, что могло ее так огорчить. Только вместе с завтраком — с бутербродами, которые я должен был взять с собой — она принесла мне газеты. Оставив все это на столе, она, рыдая, выбежала из комнаты. На первой странице газеты была моя фотография, а также сообщение, что всегда и во всем виноват был я.
Это меня вовсе не удивило, поскольку я этого ожидал. Да и откуда можно было точно знать, не являюсь ли я всему виной? Из дому я по-прежнему не выхожу, но на этот раз я радуюсь дефекту подтяжек, являвшемуся тому причиной. Мне неприятно показываться на глаза людям, если уж они убеждены, что во всем виноват я.
Жаль, все очарование загородной вылазки испорчено. Выходя из дома, я, как обычно, одной рукой поддерживал штаны, а другую подал дворнику. Все свои книги, в том числе «Приключения Синдбада Морехода» и «Триумфальное шествие всасывающе-выбрасывающего насоса в бытовых установках» я подарил хозяйке. Она просила, чтобы я время от времени писал ей. Я радовался, что наступили сумерки. Фонарщик еще не выздоровел. Я зашел во двор в надежде, что увижу в окне соседку. Ее я не увидел, только слышал, как она с кем-то разговаривала. По голосу я узнал знакомого канонира. Я отправился на юг. Я действительно любил свой город. Стены дышали легким, глубоким теплом, какое источают камни на исходе жаркого дня. У меня всегда вызывала удивление настоящая архитектура, все, что умно и просто, что возникает естественно и что является великим и прекрасным благодаря как бы естественному движению. Поэтому я живу с удовольствием, насколько это возможно.
Конечным пунктом своего маршрута я выбрал старую заброшенную цитадель. Я направился к ее древним, но еще высоким валам, поросшим буйной, ждущей второго покоса травой. Шум улиц остался далеко позади. Я забирался в глубь молчащих бастионов, которые со временем приобрели форму круглых горбов. Вся их воинственная гордость с них слетела, оставив идиллические, хотя и не лишенные некоторой тревоги холмы. Меня радовало то, что мои предположения оказались правильными. По дороге мне почти никто не встретился, и я мог без стеснения одной рукой придерживать брюки. В другой я нес бутерброды.
Несколько утомленный быстрой ходьбой, я присел на минуту в долине между двумя очень высокими параллельными валами, уходящими в далекую перспективу. Я уже долгое время шел вдоль этого оврага, по его дну, теперь же я видел над собою только полоску темнеющего неба. Всматриваясь в него, я заметил необыкновенно отчетливо выделяющийся на его фоне силуэт человека, чистящего винтовку, грудь которого украшал блестящий кружок медали. Там, наверху, было еще солнечно, в то время как в моем овраге уже лежала синяя тень.
Конечно же, это был старичок с конъюнктивитом, столь упорно преследовавший врага. И теперь он, очевидно, рыскал по окраинам города, без отдыха неся свою добровольную службу. Изумившись постоянству его страсти, я тем не менее испугался, что, хоть и побуждаемый благороднейшими стремлениями, увечный старец может ошибиться.
К счастью, он меня не заметил. Стараясь не издавать ни единого звука, я на цыпочках пошел вдоль вала. Вскоре он был уже позади. Я мог бы идти гораздо быстрее, но мне мешали спадающие брюки, которые я все время придерживал. О, если бы у меня были подтяжки! Смешные мелочи не оставляли меня и здесь. Но ведь в этой долине я был один, кого же мне стесняться?
А потом он все-таки выстрелил. Уже лежа в траве, лицом к земле, я почувствовал, что у меня болит сердце, тупо, глухо и глупо.
Мухи к людям
Октябрь, третья декада
— Видите? Нас уже почти нет. Вы сами этого хотели. Ну и наслушались мы ваших проклятий! А ты, который сейчас в глубине комнаты, огромный и нескладный, — ты, конечно, прекрасно помнишь, как ворчал целое лето: «Тоже господу богу пришла идея — дать червям крылья!»
Повторяю: нас нет, и вы можете по утрам спокойно отлеживаться, дремать с открытыми ртами, с голыши руками, разбросанными по одеялу. Кончилось для вас очень приятное сидение на ваших носах, полное изящества кружение возле уха, кто знает, не доставляющее ли больше радости, чем непосредственное вторженье с громким жужжанием в ваши ноздри.
Сегодня, когда все минуло, мы можем уже без злобы сказать, что мы и где мы. Итак — нас уже почти нет, согласно вашим желаниям, высказываемым с яростью вот уже полгода, по нескольку раз в день. Но чего вы этим достигли? Какой ценой вы заплатили за это? Нас нет, но нет и длинных дней, пляжа, жарких сумерек, а главное — уже нет надежды. Жалкие остатки каких-то листьев на деревьях — унылая пародия на прошлое, сохраненная только для того, чтобы ваше унижение было более горьким. Конец, конец… — признаюсь, выводя эти слова, я испытываю горькое удовлетворение, что вместе со мной, «крылатым червем», как вы любезно выразились, гибнет ваша прекрасная и благородная надежда.
Нас здесь три, здесь, между рамами окна; щели уже плотно законопачены валиками из ваты, тщательно заклеены полосками бумаги. С одной стороны я вижу мрачную глубину комнаты с белесым пятном твоего лица, с другой — простор неба. С этой стороны еще жужжит одна из моих приятельниц. Другая лежит внизу неподвижно, вытянув все шесть лапок. Ибо, хоть мы всего лишь «крылатые черви», после смерти мы выглядим лучше, чем вы.
Тихо тут и бело, и очень светло.
Никогда уже я не съем у тебя ни крупинки сыра за завтраком и не сяду тебе на голую спину, когда ты бреешься перед зеркалом, смешно скривившись, точно собака, выполняющая забавное и трудное задание. Зато когда ты смотришь теперь на меня, весь в своем мохнатом свитере, ты знаешь, что моя маленькая, черная и высохшая смерть на этой белой раме, в действительности — хочешь ты этого или мет — огромна и полна величия, как все то, что ты ожидал в начале мая.
Помнишь, как много ты себе обещал в начале опасного лета? Как лето проникало в тебя, а ты думал, что тебе удастся с ним справиться. Стоило потом посмотреть, как ты снова заклеивал щели в окне, снова, уж который раз в твоей жизни! Мы умрем. От всего этого тебе останется только мой трупик. И стоило ли так ругаться, когда я в июле хотела немножко пройтись по твоей ноге?
Прощай, мой огромный, одетый в позорную фланель! Веселого рождества и Нового года! Вот тут-то и выяснилось, что лучше: умереть вместе с Величием Несбывшегося, которое все же было так близко, или малодушно все забыть и сдаться в плен наушникам и калошам.
Мне светит последний закат солнца. Тебе — лампочка в шестьдесят ватт.
О наготе
Мой отец вошел в переднюю, машинально вытер ноги о вторую по счету подстилку, более чистую, которая находилась уже внутри квартиры. Первая, из дерюги, лежала перед дверьми, на лестничной клетке.
В передней, как обычно, было темно. Свет падал только через матовые стекла дверей, ведущих в спальню. И все-таки какой-то новый блеск, а точнее говоря, оттенок блеска, который едва обозначал свое присутствие, но не разгонял тьмы — должен был достичь поля его зрения и обеспокоить. Он остановился — в пальто цвета маренго — и стал искать источник своего беспокойства. Он нашел его не сразу, как бывает всегда, когда отыскиваемый нами неизвестный предмет находится выше линии нашего взгляда.
Вверху, выделяясь в густой темноте потолка, вертикально, острием вниз висел обнаженный меч.
В этом большом квадратном помещении стояла вешалка, где оставляли пальто и калоши; в углу стояли сундуки со всяким старьем. Все они имели неопределенную, глыбообразную форму, стертую полумраком. Теперь над ними парил меч, безупречно прямой, с продольным желобом вдоль клинка, светлый и, по-видимому, холодный. Его острие оканчивалось в одной точке, настолько интенсивно-яркой на границе металла и воздуха, что, глядя на него, вы чувствовали зуд в спине.
Так висел он на волоске, в самом центре передней.
Отец возмутился. Оплошность или глупая шутка? Но показать, как сильно это его затронуло, значило бы дать насладиться виновникам.
— Франтишка, уберите это! — с показным спокойствием бросил он в глубь кухни. Прижимаясь к стене, он достиг вешалки и оставил на ней свое пальто. Потом исчез в столовой.
За всей этой сценой я наблюдал из ванной, совмещенной с уборной, в которой был погашен свет. Я прокрадывался туда за листами романа, содержание которого хоть и было для детей непонятно, но будило преждевременное беспокойство. Чтобы роман не попал мне в руки, родители решили его уничтожить и выбрали для этого путь насколько деловой, настолько — как оказалось — ненадежный.
Передняя была пуста. Стоя один, в абсолютной темноте, я был свидетелем того, как в неподвижности и полумраке острие парило над черной стеклянной массой линолеума, слабо поблескивающего, точно подземное озеро.
Служанка не сняла палаш. «Слишком высоко», — ворчала она. Разразился скандал. Франтишка ушла.
Я был ребенком — и тот факт, что отец сам не мог ничего сделать, хотя часто, засучив рукава рубахи, чинил что-нибудь в мойке или на счетчике, — а также то, что не пришли монтеры и не сделали этого с профессиональной сноровкой и бесстрашием, — все это не вызывало у меня никаких эмоций. Я не смог пробудить свое удивление. Лежа на диване в столовой — это было мое любимое место, — я читал отрывки запрещенного романа и через приоткрытые двери поглядывал в сумрак передней. Так ежедневно ждал я возвращения отца. Он громко вытирал ноги, боясь, чтобы кто-нибудь из окружающих не заподозрил, что его обуревает страх.
Гостей, которые, по правде говоря, бывали у нас очень редко, он каждый раз предостерегал:
— Пожалуйста, вдоль стены, туда. Мы держим его на всякий случай, ну и к тому же для красоты.
Если бы полы не подметали щеткой на длинной палке, то место посредине передней осталось бы ненатертым. Но оно блестело всегда черным блеском и выделялось разве только в моем воображении.
Лежа на диване, небольшой, словно затерянный среди его узоров, я скорее перелистывал, чем читал эту желтую книгу, о которой не знал, как она называется, чем начинается и кончается. Благодаря зоркому наблюдению за всем, чем снабжали ванную, я дождался и иллюстраций. Белая, голая фигура заносила ногу через балюстраду балкона. Другая, тоже голая, хоть и несколько иная, стояла, заломив руки. В алькове кровать. На небе серп месяца. Все это черно-белое.
Случалось, хоть и не часто, что в длинные послеполуденные часы я оставался в квартире один. Тогда я открывал все двери, ведущие в переднюю. Из каждого закоулка квартиры, из ее глубины я четко видел в полумраке прямое и всегда неподвижное острие, с таким глубоким и чистым сиянием, что оно было лишено всякого вульгарного блеска, а великолепное единство его формы, материала и внутреннего света притягивало меня больше, чем крикливый отблеск заката в зеркале в спальне.
За ужином отец подавился рыбой. И было как-то неловко, что он подавился костью, а рядом в передней под потолком висел на волоске обнаженный меч.
Отъезд
Итак, сегодня день отъезда. Я уже достаточно прожил в этом доме. Достаточно, если спросить меня. Для посторонних вопрос: сколько я прожил — безразличен, и можно решить его полюбовно с каждым в отдельности. «Да, много прожил». Или: «Это еще не так много». Все зависит от обстоятельств, а также от моей аргументации.
Во дворе ждет меня оседланный конь. Я никогда не ездил верхом, но если уж дело касается того, чтобы отсюда уехать и никогда не возвращаться — все должно быть по первому классу.
Так говорил я себе, кружа по кухне и прилегающему к ней коридорчику. Вздорная мысль — как бы не забыть перец — не давала мне покоя. На что мне, черт его побери, в дороге этот перец? Ведь в закусочных, которые будут попадаться мне на пути, я смогу прекрасно обойтись и без него. Меня злила эта маска, за которую ловко спряталась боязнь отъезда. «В конце концов, — решил я, — если я сдамся, то из этого ничего еще не следует. Важно только одно — уехать». Итак, сваливая все на нервы, я достал из буфета маленький деревянный бочонок величиной с кулак. Выжженный на нем дикарь с кольцами в ушах пробовал запугать меня ужасной гримасой. Напрасно. Отсыпав немного этого забористого порошка в мешочек, я снова спрятал бочонок вместе с его дикарем. Я уступил здравому смыслу для того, чтобы, обороняясь от него, не подозревать себя в боязни отъезда. Солнце уже светило вовсю, и дом, насквозь пронзенный горизонтальными полосами, говорил мне весело: «Не беспокойся за меня. Уезжай».
Корзинки, чемоданы и сумочки я сосредоточил, как генерал свою армию перед битвой, под окном, на столе из некрашеных досок. Сделал я это, по-видимому, неспроста, хоть и безотчетно. Дело в том, что все эти ремни, брезент и кожа, хруст и шершавость, вся эта дорожная материальность деревенского путешествия сочетались с красотой неуклюжего стола. Должен сознаться, что стол этот сделал я когда-то собственными руками, с большим трудом и очень неудачно. Я не мог на него смотреть, хотя все-таки смотрел, назло ему, свидетелю моего поражения. Я успокаивал себя тем, что я выше какого-то там столярничания. Сегодня, уезжая, я не мог его обойти. Как трещит он под тяжестью дорожного снаряжения… Столько лет у него была ко мне претензия из-за своего убожества. Теперь он сам видит, что это не имеет никакого значения. Я уезжаю навсегда. Кто знает, может быть, поэтому мне не хотелось тогда делать его как следует, ведь я уже тогда подумывал об отъезде. Что может знать такой стол…
Выхожу в сени, чтобы почистить ботинки. В дороге они снова покроются пылью, но это уже будет пыль путешествия. К чему брать с собой прах черного крыльца, с которого я столько раз кормил кур. Становлюсь на колени на холодный пол. Нужно сказать откровенно, он заслуживает этого, так как никогда, сколько я его помню, не был другим — всегда как лед. Когда я ступал на него босиком, прямо с солнцепека, о чем бы я в эту минуту ни думал, его злобный холод всегда заставлял подумать о нем. Он был бетонный и глупый, гладкий, с большим белесым кругом и расходящимися от него, тоже белесыми, подобиями лучей, толстыми, напоминающими сильно сплющенный эллипс. Получалось какое-то подобие цветка, для украшения. Грязное вырождение мозаики, которую я проходил в школе, когда речь шла о Византии. С энергией, большей, чем это требовалось, начал я стирать щеткой пыль с его серо-белой поверхности.
Наконец я оказался во дворе, перед лицом дня, деревьев, освеженных ветром, ворот, открытых настежь, дома, белая стена которого с каждой минутой становилась все красивее от солнечного блеска. Пора было ехать. Тысячи маленьких радостей прыгали во мне и танцевали и все вместе составляли одну большую радость. Покидая все это, мне предстояло добыть другое, бесконечное все, в сравнении с которым то, первое, прошедшее, было плоским.
Солнце поднималось к зениту, приветствуя меня. Молодой лес, волнуемый ветром, махал мне миллионом зеленых платков. Теперь уже ни стол, кривой по моей вине, ни сени, ни дикарь на бочонке не имели никакого значения.
Я прошел наискось двор, а мои ноги, длинные и сильные, безошибочно знали, куда надо ступать.
Последний взгляд. Пальто, переброшенное через плечо, уже придает мне таинственное благородство путешествия. Делает меня кем-то иным, тем, кто с поднятой головой спокойно отправляется за пределы погожего дня, навстречу грядущим бурям и ливням.
Так думал я, меряя двор широкими шагами. Я не мог отказать себе в удовольствии попрощаться с каждым кусочком того, что считал уже существующим в прошлом, отдельно. Я стоял перед подсолнечниками, которые были выше меня, и подсмеивался над ними. Изможденные, черные лица! Вы останетесь здесь, неуклюже торча на своей единственной ноге, и все, на что вы способны, это вот так мотать на прощанье своими огненными бакенбардами. Я высмеял также забор, синий и зеленый от плесени, унизил дровяной сарай, покровительственно отнесся к колодцу. Расхаживая туда и обратно, с каждым разом все пружинистей, я вспомнил, что надо бы еще посмотреть на себя в зеркало. С нетерпением прошел я через сени, стал перед зеркалом и долго не мог решить, оставить ли мне дорожный плащ на правом плече или перевесить на левое. С правой стороны было как будто эффектнее, но соображения практического свойства были за левое плечо — правой руке нужно оставить свободу движений. Я отступал на несколько шагов и снова подходил энергичной походкой к зеркалу, чтобы проверить, какое впечатление произведу на того, перед кем внезапно появлюсь. Я также принимал неподвижную позу, становясь вполоборота, желая получить выражение таинственной сосредоточенности. Я подходил совсем близко и то приоткрывал губы, придавая себе оттенок усталости, то снова очаровывал великолепной улыбкой. Все это продолжалось до тех пор, пока я не почувствовал, что хождение по двору и перед зеркалом утомило меня и мне захотелось на минуту присесть.
Ведь никто не приказывает мне ехать немедленно. Я знал также, что скоро мне захочется есть. Но чтобы заполнить этот краткий момент, пока из моего предчувствия родится настоящий голод, я решил подмести в сенях пол.
В конце концов — убеждал я себя — есть все равно надо, сейчас или потом, а мое эстетическое чувство, любовь к чистоте и порядку так сильны, что я не всегда могу с ними бороться. Повесив свой практичный дорожный плащ в шкаф, чтобы он не смялся и не запылился, я принялся за работу. Хлопоты затянулись, и когда я сметал последние соринки в помойное ведро, голод, к моему тихому удовлетворению, проявился уже совсем отчетливо, уставшие ноги настойчиво требовали отдыха.
Вынося ведро с сором во двор, я расседлал по дороге коня, чтобы он не мучился, а потом долго возился на кухне. Полдень, должно быть, давно прошел, так как я живо чувствовал, как запаздывает мой обед.
Тут потянулась нить мелких дел, скорее делишек, необходимых для того, чтобы в конце концов я мог сесть за мой, не бог знает как сделанный, стол. Они кончились на том, что я подложил сложенный вчетверо лист бумаги под короткую ножку стола, чтобы он не шатался. В окне были видны подсолнечники, неподвижные, так как ветер стих. Солнце, уже не такое горячее, как в полдень, опустилось между деревьев, и только у некоторых подсолнечников горели желтые уши, как у детей на заходе солнца.
Подкрепившись, я посидел еще немного, а потом зажег свечу, так как начало смеркаться. При свете свечи я достал из буфета бочонок с выжженной на нем коричневой головой дикаря и высыпал в него обратно из дорожного мешочка запас перца.
Чтобы не выдохся до завтра.
Ниже
— Ты заметил, — сказал Артур, — что дорога идет под уклон?
Действительно, уже около часа мы шли все время вниз. Крыши домов, встречавшихся нам время от времени, становились с каждым разом площе. Все больше было террас.
— Почему ты так на меня смотришь? — спросил я Артура.
— Твой лоб, — сказал он, — твой бедный лоб…
Я посмотрел в зеркало. Лоб значительно сузился. Линия волос начиналась почти сразу от бровей.
— Все в порядке, — пробурчал я, хоть это спокойствие было только внешним. — Лучше посмотри на свои ноги. Мне казалось, что у тебя не такой низкий подъем. Ты прямо как отец всех плоскостопных.
Артур вскрикнул. Он увидел, что обе его стопы были сплющены, как лопатки, и это все прогрессировало.
Мы шли теперь, без всякого сомнения, по наклонной плоскости.
— Но нельзя сказать, — размышлял я, — чтобы здесь не было никакого подъема. Наоборот, он все время был. Хотя все-таки как-то так получалось, что на нас это никак не сказывалось, и мы, несмотря ни на что, должны были признать, что скатываемся вниз. Значит, мы находимся, если можно так выразиться, на изнанке того, что принято называть кульминацией. — Тут обогнал нас какой-то прохожий со сплющенным черепом.
Артур молчал. Очевидно, он о чем-то думал. Потом вдруг оживился.
— Знаешь ли ты историю о вдове и печнике? Так вот, одна вдова…
— Перестань, — сказал я, — сейчас же перестань. Я уже знаю, ты хочешь рассказать мне плоский анекдот!
Артур надулся. Горизонт по обеим сторонам шел прямой наклонной линией, он начинался точно в середине зрачка одного глаза, но, дойдя до другого зрачка, был уже под ним, надо было наклонять голову. Это вызывало ощущение небольшого, но постоянного понижения. У меня было впечатление, что мы к чему-то направляемся.
— Артур! — воскликнул я. — Что, собственно, с нами происходит?!
Он поднял на меня глаза, но как-то так плоско, косым движением в наклонной плоскости.
— А почему бы и нет?! — воскликнул он дерзко. Уши у него дрожали. — В самом деле, почему бы не покончить с этой проклятой трехмерностью? Вдумайся, и ты поймешь, что горизонтальность может охватить всю красоту.
Я понял, что он уже готов. Что касается меня, то я еще был в состоянии какое-то время сопротивляться.
— Чудак! Ведь если исчезнет трехмерность, а может быть, и вообще всякая мерность, то она исчезнет, и ее не будет! Как же ты хочешь, чтобы она была там, где ее не будет, и как ты можешь даже говорить, что она будет, если ее не будет. Перестань болтать о какой-то горизонтальности с ее красотой.
— Вот видишь! — героически сопротивлялся Артур. — Ты сам говоришь, что если ее не будет, то ее не будет. Горизонтальность охватит все, потому что кроме нее не будет ничего.
— Но я знаю, я чувствую, что существует что-то и кроме нее! У меня в голове сидят: «вверх» и «вниз», «вправо» и «влево»!
Артур рассмеялся. С ним уже нельзя было разговаривать. Группа женщин шла по краю дороги. На плечах они несли коромысла, отшлифованные, деревянные, похожие на плечи весов. Я вспомнил стройных воинов с пиками, которых мы встретили до этого. Как красиво поднимался прямой высокий лес пик, как красивы вертикальные акценты. Мы никогда уже не сможем их увидеть. Коромысла, параллельные земле, горизонту, всему, зловеще нивелировали пейзаж. Я чувствовал, что у меня опускаются носки.
— Если бы у меня был плоский браунинг, я бы не раздумывая застрелился, — сказал я с горечью.
— Горизонталь… — повторял Артур растроганно. — В вечном споре отвеса и ватерпаса я на стороне последнего. Вертикаль! Что за мерзость! Это слово на шпагате! Поэтому я люблю море! Море олицетворяет идеальную тоску по плоскости! Горы! Это нечто отвратительное! Но еще отвратительнее плоскогорье!
— Артур! — пробовал я его спасти, хотя и чувствовал, что верх черепа прижимается к нёбу. — Остановись! Допустим, что ты прав. Возьмем пример, который должен тебя переубедить: покойник на поверхности и покойник в могиле. В обоих случаях мы имеем дело с прекрасным горизонтальным положением, твой идеал достигнут. Так. Но чтобы перейти от первого положения ко второму, нужен вертикальный вектор, материализованный в лопату могильщика, направленный вертикально, в глину. Итак, вертикаль, Артур, все-таки вертикаль!
Мы мчались теперь через лес, все более наклонный, в нем росли грибы с одними шляпками, без ножек. Артур смеялся, как безумный.
— Вертикаль! — издевался он. — Ты не понимаешь, что нет двух уровней, высшего и низшего, что есть только один прекрасный, абсолютный уровень. Душа, душа, мой мальчик, горизонтальна!
Лес кончился, и Артур вскрикнул от восторга. Перед нами был длинный мост, а на нем стадо длинных такс на маленьких и в довершение искривленных ножках.
— Таксы! Не жирафы! — воскликнул он и упал на колени. — Вперед! На четвереньках! В длину!
Я почувствовал, что мощная сила приказывает мне сделать то же самое. Остатком сознания я констатировал, без всякого удивления, что у меня в позвоночнике горизонт. Последним пространственным взглядом я посмотрел на Артура, который на глазах становился уже только горизонтальной чертой, а потом мы оба превратились в две параллельные линии и понеслись в бесконечность для того, чтобы там пересечься.
Профессор Роберт
Я сразу обратил на него внимание, хотя на приеме у В. встретил много других людей, также мне не знакомых. Может быть, меня поразили его глаза, глубоко посаженные, с выражением какого-то болезненного напряжения, и щеки, такие запавшие, что казалось, лицо его покрывает мягкая и темная растительность, хотя он был тщательно выбрит. Впечатление это усиливалось при определенном освещении. Кроме того, его выделял ореол серебряных волос.
Это был профессор Роберт Н., и казалось, что присутствующие знали о нем больше, чем я. Его окружала атмосфера уважения, даже преклонения. К столу еще не приглашали, и собравшиеся разделились на несколько групп в зависимости от темы разговора. Гости стояли или сидели в торжественных позах, обычно принимаемых перед ужином.
Я не стоял в группе людей, окружавших профессора Н., но мог расслышать, что говорили о музыке. Как я понял позже, Роберт Н. был композитором. Не слишком разбираясь в этом виде искусства и зная об этом своем невежестве, я не был склонен низко ценить профессора Н. Напротив: уважение его собеседников, форма, в которой к нему обращались, всеобщее внимание, когда он вступал в разговор — все это говорило о том, что профессор Н. занимает в музыкальном мире выдающееся место.
Напрягая слух, в то же время рассуждая о третьей мировой войне с одним из приглашенных, ограничиваясь, впрочем, поддакиваниями, я успевал следить за ходом диспута в соседней группе.
— Постепенное воспитание артиста, терпеливая забота о его созревании, — ровным и твердым голосом говорил профессор, — вот в чем суть. Создание необходимых условий, снисходительность и долгосрочный кредит, хорошая школа — вот как создается артист.
— Можно, — вмешался Гучо, вертопрах и кутила. Несмотря на ранний час, он был уже слегка навеселе. — Можно, но, собственно, зачем?
Наступило неловкое молчание. Только из других углов гостиной долетал гул разговоров. Гучо, слишком поздно поняв свою бестактность, с вызовом, который должен был скрыть его смущение, поглядывал по сторонам. В этой напряженной тишине профессор Роберт Н. положил ему на плечо руку.
— Молодой человек, — сказал он, — и в двух следующих его словах послышался металл: — Сам увидишь.
— Это теория pro domo sua, — послышался сзади меня чей-то бас. Я быстро обернулся. Это был доктор П., знаток, дилетант и циник.
— Однако, дорогой доктор… — ответил я, ощущая в ушах этот стальной звук. — Что-то в этом есть. Я не au courant событий в музыкальном мире, но мне все же кажется, что профессор Роберт Н. высокий авторитет, судя хотя бы по тому, как относятся к нему наши выдающиеся умы.
— Хе-хе-хе! — засмеялся доктор. — Не отрицаю, что господин Роберт Н. как композитор пользуется большим уважением. Но вы уверены, что знаете, из чего проистекает это уважение? Вы сами признаете, что ваша осведомленность в музыке поверхностна. Так вот, знайте: Роберт Н. автор только одной композиции, посредственной и редко исполняемой.
— Но, доктор!.. — воскликнул я.
— Должен вас успокоить, — добавил поспешно доктор, — эти поклоны, внимание, уважение, которым его окружают, ничуть не фальшивы, они вполне искренни, в некотором смысле, бесспорно, заслуженные. Роберт Н. умеет передвигать предметы на расстоянии, не прикасаясь к ним.
— Так он не музыкант?
— Музыкант! Но не такой, как Бетховен, Моцарт, Бах и еще многие другие. Роберт Н. был хилым ребенком, родители решили отдать его в музыкальную школу. Как один из самых слабых учеников в классе, он, может быть, не получил бы поддержки учителей, если бы не его усердие и непреклонное решение стать артистом. Кто помогает преуспевающим ученикам? Они помогают себе сами. Другое дело посредственность. Простое задание, с которым способный ученик справится левой рукой, не вызывая ничьего одобрения, выполненное после творческих мук бездарностью, обращает на себя всеобщее внимание и вызывает радость. Воспитывать! Что за благородная задача! Тем более что маленький Роберт принял твердое решение стать композитором и это решение совпало с удовлетворением воспитательского инстинкта стольких педагогов! Мера трудности, которую он должен был преодолеть, так как должен был преодолеть свою собственную натуру, свидетельствует о том, что он был от природы склонен к совершенно другой профессии — известен такой факт, что уже в раннем возрасте он умел передвигать легкие предметы на небольшие расстояния, например, карандаши с пульта на пульт, одной только силой воли, не вынимая рук из карманов.
Сила воли, выработанная в постоянной борьбе за овладение музыкальной наукой, выделяла его из массы способных студентов. Вскоре он уже умел подать пепельницу гостям в соседней комнате, отделенный от них стеной, а день, когда, не приближаясь к учителю, он подал ему пальто и трость, стал днем его триумфа и свидетельствовал о нарастании волны его успеха. К моменту окончания консерватории он был уже очень знаменит, а вершиной его карьеры — хоть надо сказать, с тех пор он не опускался ниже того уровня — стал момент, когда он издал свою композицию и поднялся в воздух на два метра восемьдесят сантиметров, оставаясь в таком положении в течение тридцати секунд!.. Его несгибаемая воля, направленная на то, чтобы стать знаменитым артистом, принесла ему полную победу!
Я взглянул на доктора. Зная, какое удовольствие он находит, нападая на общепринятые понятия, а также на особ, всеми уважаемых, я был склонен критически отнестись к его словам. Однако даже того, что он сказал, было достаточно, чтобы испытывать в отношении профессора Роберта некое удивление, смешанное с чувством собственной неполноценности. Я подозревал, что и сам доктор, несмотря на насмешливый тон, не был свободен от впечатления, производимого на всех личностью профессора. Впрочем, я не мог долее останавливаться на этом, так как в эту минуту все общество пригласили к столу.
Я был посажен довольно далеко от профессора, однако мог слышать его, а также — несколько наклонившись и продолжая ничего не значащий разговор с ректором Б. о распущенности молодежи — видеть его, живо беседующего. Таким образом, мне удалось заметить, что профессор и за столом выделялся среди окружающих и продолжал поступать точно в согласии с каким-то своим творческим методом, основные черты которого я мог представить себе из рассказа доктора, а также благодаря собственным наблюдениям. И вот, когда внесли закуски, профессор обратился к хозяйке вежливым, но довольно решительным тоном, попросив, чтобы вместо заливного из лососины ему дали шпинат без ничего. Как я вскоре узнал, это было у него в обычае, вытекающем из системы, выработанной в течение многих лет работы над собой. Ему подали шпинат.
Я солидаризировался с ректором в отношении потери моральных устоев у молодых девушек. Посетовал в связи с этим на невозможность найти с ними общую мировоззренческую платформу, в чем немалую роль играло мое пренебрежительное отношение к их интеллекту. Тема эта, как и слова сочувствия со стороны ректора, заняли следующие пятнадцать минут и отвлекли меня от моих наблюдений. На какое-то время моим вниманием завладел Гучо, решивший обсудить со мной марки предложенных нам вин (надо сказать, довольно скупо).
Ничего удивительного, что, когда вдруг со стороны, где сидел профессор Роберт Н., раздалось громкое позвякивание ложечкой о рюмку, я был захвачен врасплох, как, впрочем, и мои собеседники.
Профессор встал. В столовой воцарилась тишина, нарушаемая бряканьем посуды на кухне да шумом проезжающих по улице машин. Его серебряные волосы развевались, глаза горели. Он еще раз постучал ложечкой о стакан, потом слегка склонился в сторону Гучо и сказал:
— Полчаса тому назад вы любезно выразили сомнение по поводу моей теории искусства. Сейчас я хочу привести вам доказательство, которое должно оказаться достаточным как для вас, так и для каждого, кто хотел бы разделить ваше мнение.
— Если я не ошибаюсь, — обратился он к хозяйке дома, — сейчас должны подать гуся. Пожалуйста, распорядитесь, чтобы его не приносили. Блюдо с гусем само окажется на этом столе.
После коротких вежливых отказов хозяйка дома отправила назад на кухню кухарку, которая как раз показалась в дверях, держа блюдо с жареным гусем. Это была громадная, покрытая золотистой корочкой птица, окруженная облаком аромата. Все замерли в ожидании. Гуся отнесли на кухню.
— Раз, два, три! — воскликнул профессор и закрыл глаза. Прошло несколько секунд, и в кухне послышалось бренчанье.
— Идет! Идет! — донесся крик кухарки.
Гучо одним махом опорожнил рюмку и уставился на дверь, ведущую из столовой в гостиную.
Минута тишины — и легкий шелест. Тишина — и снова шорох. Снова тишина. Профессор ухватился за край стола. Звук повторился. Ректор Б. вскочил с места и выбежал из комнаты. Через минуту он вернулся.
— Уже в коридоре! — воскликнул он нервно.
Перерывы между шорохами стали немного дольше.
На лбу профессора выступили капельки пота.
Доктор П. наклонился ко мне.
— Страшно медленно, — шепнул он. — Я так голоден.
— Тс-ссс! — оборвал я его. — Не будем мешать профессору.
Но профессор словно обрел новые силы. В течение минуты шорох не прекращался, по всей вероятности, гусь двигался, потом вдруг наступила тишина. Профессор внутренне собрался. Скатерть под его побелевшими пальцами сморщилась свободными складками. Раздалось несколько звуков, словно по полу двигался фарфор. Гучо на ощупь искал бутылку. Внезапно все стихло.
Проходили секунды. Было видно, что профессор напрягся из последних сил. Все та же тишина.
Профессор, смертельно побледнев, не поворачивая головы, спросил:
— Что там?
— Холл.
— Может быть, зацепился за что-нибудь?
Ректор Б. выбежал. Он долго не возвращался. Наконец появился. Отрицательно покачал головой.
— На самой середине, на паркете, — тихо сказал он.
Теперь все мы смотрели на профессора. Оставалась половина холла и вся гостиная. Об этом профессор знал так же хорошо, как и мы.
Профессор Роберт стоял еще несколько минут, не желая верить в свое поражение. Потом опустился на стул.
— Вы были правы, — глухо сказал он, обращаясь к Гучо. — Кончено. Я больше уже никогда не прикоснусь к роялю.
Вина и наказание
Тихая сиреневая детская. В кроватке, не прочитав вечерней молитвы, сладко засыпает маленький мальчик. Рядом, закрыв лицо руками, красный от стыда, стоит измученный ангел-хранитель.
Мальчик снова весь день совершал дурные поступки. Он ел ложками варенье, горбился, не слушался и бегал. Напрасно ангел умоляюще трепетал вокруг него крыльями, напрасно шептал ему наставления о чистой и праведной жизни. Маленький бедняга портился на глазах — он то и дело горбился, бегал, сдирал на коленке кожу и в конце концов разорвал костюмчик. Его невозможно было удержать решительно ничем — ни напоминанием о том, что папа так не делал, ни ссылками на маленького героя Пьотруся Покровского, ни тихим ангельским пением. Не помогло даже то, что был сброшен в пропасть известный на всю улицу горбун, чтобы не подавал мальчику дурного примера.
Ангел-хранитель чувствовал свое полное бессилие. Были исчерпаны все доступные ангелам средства: доброта, сласти, мягкие уговоры, утешение. Все напрасно. И вот лежит этот мальчик, закостенелый в своих пороках и гордыне, не прочитав вечернюю молитву, глухой к голосу добра, и, засыпая, наверно, мечтает о том, что завтра опять будет горбиться.
И вдруг ангел почувствовал горькую обиду. Как же так? Неужели Закон во всем своем благостном величии ничто перед волей какого-то молокососа? Волна восторга перед Законом, которая в нем всколыхнулась, подняла волну отвращения ко злу. Наступила минута, когда маленькое сердце служителя Делу забилось в любви к нему сильнее, чем огромное сердце самого Дела. Из любви к Закону он нарушит Закон. Это будет мерой самопожертвования.
Он тихонько подошел к кроватке и дал мальчику здоровенную затрещину.
Тот вскочил, перепуганный. Под впечатлением удара быстро прочитал вечернюю молитву, пробормотал что-то, лег и заснул.
Восхищенный ангел долго еще стоял неподвижно и всматривался в ночную тьму.
Настало утро, свежее и бодрящее. Сон изгладил из памяти мальчика воспоминания о вчерашнем. Ему подали завтрак, Как обычно, он не хотел молока. От молока его тошнит. И тут он почувствовал сильный удар ногой. Он все понял и молча выпил молоко.
Простившись с мамой, он отправился в школу. Он переходил через дорогу, не останавливался и не смотрел по сторонам. Он старался быть внимательным. Очутившись в пустой аллее, он оглянулся и моментально сгорбился. Сильная оплеуха тотчас же призвала его к порядку. Не оставалось никаких сомнений. Это был ангел-хранитель.
Доброму духу понравился новый метод. Легкость, с которой он теперь добивался того, что еще недавно было недостижимым, несмотря на массу доброты и терпения, ослепила его. Вскоре он сообразил, что метод можно значительно усовершенствовать, разнообразя удары, — он даже находил в этом необыкновенное удовольствие, подобное тому, какое чувствует набожный органист, ловко нажимающий нужные клавиши органа. Итак, за недоеденный обед — удар, так называемый северный, за сгорбленные плечи — затрещина, за уклонение от молитвы — оплеуха, за то, что бегал и вспотел, — хук справа, за то, что ходил по лужам, — хук слева, за то, что шумел, когда папа работал, — щелчок, и так далее.
Метод давал великолепные результаты. Теперь ангел-хранитель не забивался по вечерам в угол, не стоял покорно, закрыв лицо руками. Наоборот: удобно усевшись, массируя правую руку или барабаня пальцами по столу, он с удовлетворением наблюдал за послушным и быстрым чтением молитвы. Иногда его одолевала скука, и тогда он с двойным вниманием следил за действиями мальчика, чтобы одним удачно отработанным ударом напомнить ему о преимуществе добра над злом.
Мальчик заметно изменился к лучшему. Он не бегал, не горбился, не шумел, читал молитвы и все доедал. Изменился он и внешне. Так как он съедал весь свой обед и безропотно выпивал все налитое ему молоко, а родители, видя, что он выпивает теперь целый стакан, подумали, что он полюбил молоко, и без конца подливали ему, — он растолстел и побледнел. Отрекшись от всех преступлений детского возраста, он получил массу свободного времени. Постепенно он научился направлять все свои силы на внутреннюю жизнь. Стал серьезным. Начал наблюдать за окружающим. Потом заинтересовался химией.
Теперь он обычно сидел на скамеечке в парке, толстый и спокойный, таинственно погруженный в себя, даже не пытаясь бегать, так как знал, что за это сейчас же получит по шее. В то время как вокруг него дети гонялись друг за дружкой, бегали по траве, он, склонившись над учебником, постигал таинственный мир молекул. Упорная, глубоко затаенная мысль бороздила его детский лоб.
Родители решили, что он вундеркинд, и очень этому обрадовались. А он упорно работал. Отец оборудовал для него маленькую лабораторию и предоставил скромные денежные средства.
Время шло. Однажды ночью над городом поднялся мощный столб огня и окрестности потряс страшный взрыв. Это взлетел на воздух дом, в котором жил мальчик, взорвавший его удивительно умело, хоть и по-любительски сделанной из домашнего тротила миной. Мальчик шел полем, удаляясь от города. Он нес заранее приготовленный рюкзак с небольшим запасом провизии и денег, а также билет на пароход, отплывающий в Южную Америку.
За ним по вспаханному полю бежал ангел-хранитель, готовый дать ему подзатыльник.
Кто есть кто?
Я вошел в вагон и отыскал свое купе. Там находились: артиллерийский офицер, молоденькая девушка, бородач, по виду купец, монах, старик с благородными чертами и горбун, почти карлик, а в углу скромный незаметный человек.
Когда поезд тронулся, девушка, собственно, еще дитя, всплеснула руками и, подскакивая на сиденье, с наивной радостью закричала:
— Едем, едем! — при этом косички у нее подскакивали вверх.
Монах перекрестился. Широкий коричневый рукав сполз до локтя, обнажая загоревшую кожу с фрагментами татуировки.
Набирая скорость, поезд вылетел на железный мост. Раздался неприятный грохот. Внизу мерцала река.
— В детстве я свистел, сидя на стуле, и слишком наклонился назад, — пояснил горбун. Поспешность, с которой он сделал свое заявление, показалась мне неуместной.
Потом я встретил взгляд незаметного пассажира с бледным измученным лицом. Он не спускал с присутствующих глаз. В них был страх.
— Все в руках божьих: стул, кресло, этажерка, — вздохнул монах, — даже самая маленькая полка.
Бородач, который, безусловно, был богатым купцом, уперся руками в толстые бедра. Видно, это была веселая широкая натура, которая не любила ни слишком печальных, ни слишком серьезных разговоров.
— Может, что-нибудь споем? — спросил он протяжным басом. — У нас в Ежовом Поле мы всегда поем, когда едем, — и взмахнул черными густыми волосами. У него было открытое лицо, хоть и не лишенное лукавства.
— Споем, споем! — захлопала в ладоши девчушка.
— Вообще-то говоря, поют только в походе, — отозвался военный. — Я это знаю как офицер.
А старик на это:
— Песня — привилегия молодости. — Как благородно он выглядел, опершись руками на набалдашник старинной трости. — Только испорченная молодежь боится песни, как преступник, который избегает светлых и открытых мест, охотнее выбирая лесную опушку.
Спокойная речь старика неожиданным образом подействовала на молчаливого пассажира. Он забился еще дальше в угол, а глаза его раскрылись еще шире.
— «Эй, запел, загудел громкий колокол медный…» — предложил купец. — Все ее знают?
— Колокол! — всплеснула руками девочка.
Какой-то твердый граненый предмет впивался мне в бок при каждом ее подскоке.
— «Эй, запел, загудел громкий колокол медный, с белой башни наш отец…» — затянул купец.
— Перелить колокола на пушки, — потребовал офицер.
Купец пел плавным, хотя и несколько искусственным басом. Вдруг в горле у него случилось что-то ужасное. Бас кончился, и следующую ноту певец вытянул сопрано, но чистым и звонким. Не замечая этого, он ужасно пел еще минуту, но, заметив, внезапно замолчал.
Потом откашлялся.
— Это всегда у меня так к перемене погоды. К новолунью и к засухе, — сказал он, пытаясь в то же время поправить искусственную бороду, которая начала у него отклеиваться.
— А я бы сыграл в ералаш! — воскликнул офицер, видимо пытаясь сгладить неприятную ситуацию. — Полковая игра!
— Не на чем, — заметил старик.
— Можно на мне! — воскликнул горбун. — Я встану посредине, и на мне вы будете раздавать карты. Я могу стоять ровно.
У меня снова было такое ощущение, что он слишком это подчеркивает.
— Карт у меня нет, — объявил офицер, порывшись в карманах шинели. — Остались на фронте.
Было что-то подозрительное в их поведении…
Затем, совершенно неожиданно, нас окутала полная темнота, поезд вошел в туннель. Загремело деформированное эхо. Я утратил ощущение направления.
Чья-то рука искала мое плечо. Потом нашла и слегка сжала.
— Ради бога, выйдем отсюда, — послышался голос.
Я встал, не понимая, где нахожусь. Сопровождаемый кем-то, я только помнил, что мы открыли и закрыли за собой дверь. Очевидно, мы вышли в коридор.
— Кто вы?!
— Тише, это профессионалы. Вы думаете, что этот офицер — офицер? А горбун — это горбун? Нет, они все притворяются. Я еду с ними с первой станции.
— А зачем они притворяются?
— Они все друг друга обманывают. Все они работники разведок и контрразведок, а также тайной службы.
— Все?
— Все. Раньше, конечно, мы все притворялись друг перед другом так и эдак, но уж не так, не настолько. Как же прогрессировало это притворство! Первобытный человек никем не притворялся.
— Ну, хорошо, — спросил я, осененный неожиданной мыслью. — А мы?
Снова стало светло. Мы стояли друг перед другом. Поезд замедлял ход.
— Кто, мы?
— Ну мы, оба. Вы и я…
Мы постояли еще с минуту, потом как-то так, бочком, повернулись и разошлись в разные стороны коридора.
Поезд остановился на маленькой станции. Так, будка в поле, ничего больше. Я подумал, что лучше будет выйти не на перрон, а с другой стороны. Спускаясь украдкой с высокой ступеньки на гравий, я заметил, что мой собеседник делает то же самое с противоположного конца вагона.
Потом, надвинув шляпы на глаза, съежившись, мы помчались в разные стороны, оба в открытое поле, удаляясь от поезда и друг от друга.
Свадьба в Атомицах
Эх, далеко у нас техника шагнула, далеко…
У жениха имелся возле леса неплохой кусок лаборатории и что-то около двух реакторов возле тракта, в самой же усадьбе небольшой, но чистенький институт химического синтеза. Невесте отец давал в приданое целую подстанцию в хорошем месте, в самом центре села, возле костела. А кроме того, у нее были припрятаны в раскрашенном сундуке, пожалуй, штук шесть патентов в области биохимии. Ничего удивительного, что молодые друг друга стоили и родители обоих сразу дали согласие на брак. И была объявлена в Атомицах свадьба.
Как раз я занимался холодной обработкой металла, когда брат невесты пришел звать меня на свадьбу. Это был видный ученый, мой коллега еще по факультету. Похвалил Бога, вытер босые ноги о солому и присел на табурет.
Немного трудно было нам разговаривать, так как в том году прилетело много реактивных самолетов и они устроили себе стартовое поле за овином, и без конца то один, то другой взлетал в воздух и своим ревом заглушал наши слова.
— Так вот, выдаем ее замуж, — вздохнул гость. — Как бы скандала какого на свадьбе не вышло, — добавил он озабоченно.
— А что могло бы выйти? — спросил я. — Ведь это свадьба мира, правда?
Посидели мы еще четверть часика, посмотрели, как дети возвращаются из университета, как старый Юзва свозит в овин топливо, а потом он попрощался и ушел.
Наступил день свадьбы. Немного неудачно получилось — у нас в это время как раз начали природу преображать. Все леса вырубили, почву осушили, зато пустоши засадили лесом. Реку повернули, чтобы текла в другую сторону. В связи с этим дорога к костелу стала намного длиннее, у меня же во дворе оказалась большая дамба серьезного хозяйственного значения, так что двери до конца не открывались и, с трудом можно было выйти из дома.
Когда я пришел на место, как раз начинали надевать на невесту свадебный чепец. Дружки пели:
Как тебя оденут, Встань одна в сторонке, Чтоб у деток были Черные глазенки.Потом сделали невесте электролиз и проводили в камеру давления.
Тем временем гости прибывали. Все были в народных термостатах, надетых поверх синих теннисных костюмов. У некоторых уже дым шел из скафандров. Во дворе подвыпившие летчики выпускали из сопла газ. Лаяли собаки.
Но только после костела началось настоящее веселье.
Я стоял на пороге, чтобы подышать вечерней прохладой. Из избы доносились бодрящие звуки музыки, то додекафонической, то синтетической. То и дело раздавались припевки и притоптывания. Клубились, кипели бойкие производительные силы. На небе появилась звезда. Дети бросали в нее камнями.
Гулянье было в разгаре, когда, около одиннадцати, выскочил на середину молодой Смыга из-за реки, знаменитый танцор, песельник и балагур. Покружился несколько раз, стал перед оркестром и запел:
На селе у нас не знают Люди нетипичные: Раньше счастье общества, А там уж счастье личное.Это всем очень понравилось. Раздался смех и аплодисменты. Но тут выскочил молодой Пег, пристукнул каблуками, сдвинул набок шапку и запел в ответ:
С неба звездочка упала Ясная, хрустальная, К счастью общества приводит Чистота моральная.Тут снова смех и аплодисменты. Некоторые гости начали кричать Смыге, чтобы он Пегу показал. Но тот ничего не ответил, только потихоньку обошел Пега и вдруг как выпалит в него атомным зарядом, спрятанным у него за пазухой. Пег зашатался и начал посылать лучи, но успел еще нажать на пуговицу сюртука и из ракетной установки, которая была у него спрятана в правом голенище, пустил ракету среднего радиуса действия, прямо тому в лоб. Тут, без сомнения, был бы Смыге конец, если бы не одно обстоятельство — последняя ступень ракеты не сработала, вследствие чего она сошла с курса. Смыга шарахнулся, закачался и оперся о тепловой барьер, но барьер рухнул, и Смыга полетел в глубину температуры, при все возрастающем ее коэффициенте.
— Люди, что вы делаете?! — закричал отец невесты, показывая на допотопный стенной счетчик Гейгера.
Но шум и переполох все усиливались, и вот уже на середине избы начали вырастать огромные голубые папоротники — обычная вещь при повышенной радиоактивности в закрытом помещении. Уже и другие ракеты начали летать. Один только Баньбула сохранил хладнокровие и по старинке пырнул кого-то ножом. Тут пошел визг. Это хозяин, видя, что иначе гостей не успокоить, подскочил к домовому резервуару, отвернул кран и пустил в избу отравляющие вещества. Все бросились к комбинезонам, но мой оказался дырявым, кроме того, меня уже немного клонило ко сну, и я решил покинуть гулянье и помаленьку собираться домой.
Ночь была ясная, со стороны двора, где была свадьба, вставало такое зарево, что я без труда находил дорогу. Шел я бодро, так как уже начал накрапывать радиоактивный дождичек, но мне немного мешало то, что я чувствовал в организме какой-то зуд, — хотя после гулянья это вещь обычная. Ну и еще то, что у меня стали вырастать добавочные ножки, по три пары с каждой стороны, зеленый рог на лбу, а на спине хитиновый панцирь. Однако кое-как добрался я до своей халупы, пролез через щель в оконной раме и нашел себе подходящее местечко за шкафом, подальше от пауков, и заснул спокойно, вспоминая, как там все было на этой шумной свадьбе.
Маленький друг
Однажды я увидел, как свирепый пес гнался за котенком. Будучи другом животных, я немедленно схватил огромный камень и бросил в собаку так, что она перевернулась и некоторое время лежала без движения. Несчастный котенок был еле жив от страха. Недолго думая я поднял его. Он был красивый, с пушистой шерстью и блестящими глазками. Я отнес его домой и отправился на вечеринку.
Каково же было мое удивление, когда, проснувшись на следующее утро, после того как я пропьянствовал всю ночь и обидел одну сиротку, я абсолютно не испытывал никаких неприятных ощущений, неизбежных спутников подобных грехов. Не было ни головной боли, ни головокружений, ни спазмов. Напротив, я чувствовал себя отдохнувшим и бодрым. Ощущение удовольствия от сделанной гнусности, за которую я ожидал возмездия, не покидало меня, при этом я не только не был наказан, но даже не испытывал ни малейших угрызений совести. Должен сказать, что сироту я обижал нехотя, так как, зная себя, предвидел, что мучительных угрызений совести не избежать. Тем не менее наутро я не только не чувствовал никаких, даже самых слабых ее упреков, но и не ощущал ни малейшего неприятного осадка после моего отвратительного поступка. Наоборот — едва я открыл глаза, как уже начал осматриваться по сторонам в поисках следующей сироты, которую я с удовольствием бы обидел.
Взгляд мой упал на котенка. Как изменилось бедное животное! Еще вчера такой здоровый и веселый, сейчас он еле держался на ногах. Глаза его помутнели, шерсть приобрела какой-то серый оттенок. Налицо были все признаки сильного отравления алкоголем. К тому же время от времени он мяукал, словно охваченный душевной тоской.
Насвистывая, я вышел из дому. Можно ли удивляться, что, не останавливаемый плохим самочувствием, которое обычно удерживало меня хоть на несколько дней от новых падений, я немедленно оглушил себя спиртным напитком и нанес непоправимую обиду одной вдове? На следующий день я проснулся в чудесном настроении и не испытывал ни малейших сомнений в благородстве моей натуры, а также никаких физиологических беспокойств. Зато котенок представлял собою жалкое зрелище. Он мяукал и икал, он страдал, а в его помутневших зрачках я видел угрызения совести.
Я сбегал за пивом, вылил пиво в его мисочку и, наблюдая, с какой жадностью котенок его лакает, стал размышлять. Не оставалось никаких сомнений, что котенок, то ли из благодарности, то ли из религиозных убеждений, берет на себя все мои грехи — вернее, их моральные и физические последствия, всю приятную их сторону оставляя мне. Возможно, что, несмотря на различие породы, он был сродни тому самому козлу, которого, отяготив предварительно своими грехами, древние евреи выгоняли в пустыню, очищаясь таким способом от тяжкого груза.
Я внимательно осмотрел котенка. Не считая симптомов катара желудка и расстройства вестибулярного аппарата, он все еще выглядел породистым и сильным котом, который может выдержать многое. О том, чтобы его выгнать, не могло быть и речи.
И тут наступили дни, о которых я всегда вспоминал бы с нежностью, если бы у меня оставалось хоть немного свободного времени. Я возвращался преимущественно на рассвете. Стон обиженных вдов и сирот разносился по округе. За короткий срок я совершил такое количество проступков, и настолько тяжких, что сомневаюсь, нашелся бы кто-нибудь, кто превзошел бы меня в этом отношении как физически, так и морально. Любому на моем месте грозило бы истощение, а также отвращение к самому себе. Но я был таким же свежим, бодрым и жизнерадостным, был готов к новым, еще более отвратительным поступкам и при этом чувствовал себя чистым, как ангел. Все брал на себя котенок, мой маленький друг.
Он похудел. Шерсть его покрылась паршою, ярко свидетельствующей об этическом уровне моих поступков. При каждом моем новом грехопадении у него на теле появлялся чирей. Когда я врал — у него распухала мордочка, когда я сквернословил — он покрывался бородавками, когда богохульствовал — он бился в конвульсиях, когда не уважал старшего или начальника — у него облезал хвост. Когда я желал что-нибудь, что принадлежало моему ближнему, например, его жену или еще какую-нибудь вещь, котенок корчился в падучей. Когда я обжирался — у него отказывала двенадцатиперстная кишка. Каждая моя измена означала для него новый чирей. Мое мошенничество на скачках вызывало на его теле сыпь. В периоды, когда я посвящал себя исключительно прелюбодеянию, у него вылезала вся шерсть. Да, это правда, я купался в грехе безнаказанно, зато он представлял собой все более жалкое зрелище.
Наконец я должен был замедлить темп. Котенок выглядел все хуже, и его нужно было немного поберечь, если я не хотел его потерять. А этого я совсем не хотел.
Теперь я почти ничего себе не позволял; так, изредка, и то с большим риском. Постепенно я отошел от главных грехов, ограничился мелкими, строго дозированными, да и то дрожал, что котенок каждую минуту может испустить дух. Я эксплуатировал его научно, даже разработал таблицу взаимосвязи между серьезными грехами и состоянием его здоровья. Все это могло только замедлить процесс, тогда как нужно было найти выход.
Теперь я охотно бы делил все последствия с ним пополам, но он и дальше неутомимо продолжал принимать на себя любое мое свинство. Наконец я вынужден был остановиться. На котенке осталось шерсти только на один проступок, к тому же самый мелкий: его мог добить любой пустяк.
Я вел себя образцово, а тем временем лихорадочно обдумывал, как бы оздоровить моего котенка. Я пробовал лечить его хорошими поступками. Несколько хороших поступков — думал я — и шкура его очистится, можно будет начать все сначала. С этой целью я перевел через дорогу старушку и подал милостыню нищему. Но, видимо, обратное на моего котенка не действовало, он не поправлялся. Было в нем что-то от суровых строгих принципов Реформации, что-то от детерминизма, от убеждения, что грех, однажды совершенный, не может быть искуплен. В связи с этим я хотел пнуть старушку и дать в ухо нищему, но вовремя вспомнил, что котенок этого наверняка не переживет, — и сдержался.
Теперь вечера я проводил дома, чтобы любой ценой избежать искушения. Трезвый, не распуская ни руки, ни язык, добродетельный, евангелически кроткий, садился я напротив него и, чтобы сделать ему приятное, вышивал фартучки для приюта подкидышей-негритят. Он смотрел на меня так, точно хотел сказать: «Пожалуйста, добей меня, насилуй, жги, очень тебя прошу!» Я хотел дать ему в морду, но это было бы тоже нехорошо, я проявил бы неблагодарность, и мой котенок наверняка бы издох. Я ненавидел его.
По ночам я угрюмо подсчитывал, во сколько раз больше мог бы он вместить и насколько дольше его хватило бы, будь он большим котом, тигром, а не обыкновенным маленьким котенком.
И в конце концов я нашел выход: ведь он может размножаться.
Правда, трудно было ожидать, что его потомки будут крупнее, чем он, но зато я выиграю в количестве. Предположим, котят будет шесть штук. Если все они унаследуют его свойство, то, при разумной экономии, одной штуки хватило бы мне приблизительно на полгода, все вместе они дадут мне три года, а если эти, в свою очередь, размножатся…
Я поднялся озаренным. Рациональное выращивание таких котов даст мне возможность безнаказанно погрязнуть в грехах до конца моих дней, а кто знает — может быть, и после.
Но тут я наткнулся на непреодолимую трудность. По причине его полной апатии ко всему, что не служит духовным целям, а также врожденной стыдливости, было неизвестно, какого он пола. Во-вторых, по той же причине, он решительно сопротивлялся какому бы то ни было размножению. В-третьих, из-за его ужасного состояния никакая здоровая кошка, безразлично какого пола, не желала иметь с ним ничего общего.
Но я все-таки дождался прихода весны. Я рассчитывал, что мощный зов природы переборет его сопротивление и ослабит предубеждение возможных партнеров. Пятнадцатого марта вечером, когда было на редкость тепло, я открыл окно и поставил его на подоконник. Он гордо посмотрел на меня, взгляд его выразительно говорил: «Никогда!» — и вернулся в свой угол.
Я понял, что побежден. Раньше совершал бесчинства я, а нес наказание он. Как же мне теперь заставить действовать его? Конечно, я мог бы сам выйти на крышу и попытать счастья. Но это мне не дало бы ничего в смысле размножения моего кота.
— Ах ты, негодный кот! — думал я в припадке бессильного гнева. — Наконец ты добился своего. Ты меня заматовал. Но хватит, довольно меня шантажировать. Теперь я тебе покажу, что такое шантаж.
Я быстро прикинул свои возможности. Уже поздно… Все закрыто… Я схватил котенка за шиворот и постучал в дверь соседа, болезненного старичка. Старичок открыл, радостно приветствуя меня; я вошел, закрыл за собой дверь, отпустил котенка и схватил старичка за горло.
— Или ты размножаешься, — сказал я коту, — или я этого старичка удушу, и можешь не сомневаться, что ты этого не перенесешь. Ты же отлично знаешь, что тебя может прикончить любой пустяк — стоит мне как следует выругаться или плюнуть на национальную святыню, как ты сразу подохнешь.
Кот не реагировал. Зато у старичка глаза вылезли на лоб.
— Ты будешь размножаться или нет? — закричал я.
Кот не шелохнулся. Тогда я сжал горло соседа чуть сильнее, для эффекта.
— Не доводи меня до крайности, — сказал я. — В конце концов размножение не грех. Другое дело, если бы ты наслаждался развратом, правда? Ты, наверно, догадываешься, что я имею в виду?
Кот как будто меня не слышал.
«Притворяется, — подумал я. — Хочет взять меня измором. Война нервов. Он прекрасно знает, что я не задушу этого старика, потому что не могу допустить, чтобы сдох мой драгоценный котеночек. Итак, посмотрим, кто выдержит. Бедный старичок уже весь посинел. Сейчас я его отпущу. Ничего ему не будет. А этого кота я уломаю. Сейчас же помчится размножаться».
К сожалению, выдержали мы с котенком, не выдержал старичок.
— Ах, так? — думал я. — Ах, так? Ну, теперь мне все равно. — И я бросился в квартиру напротив — немного понасиловать и кое-что сжечь.
Вряд ли котенок перенес все это.
Если бы он остался жив, его наутро повесили бы вместо меня.
Птичка Угупу
Когда я был маленький, старший брат посадил меня на раскаленный лист железа. Это дало мне преждевременный импульс к размышлениям над проблемой «человек и природа». Влияние температуры на наше поведение, хоть я и стал специалистом в этой области, — отнюдь не исчерпало круг вопросов, на которые я решил найти ответ. Каково место человека в огромной цепи природы? Какова его роль? Порцию калорий, которую я получил тогда, на листе железа, я отдал затем в атмосферу, после превращения тепловой энергии в фонетику, или, как принято думать, в энергию кинетическую, принимая за аксиому, что звук заключается в колебании, или в движении. Таким образом, уже на заре жизни меня поразил факт, что я являюсь звеном в цепи природы. Но когда человек включается в игру элементов, чтобы стать их частицей, а когда сохраняет обособленность? Словом, граница, связь и взаимопроникновение человека и природы должны были стать для меня, благодаря брату, страстью уже с самого детства.
Ее удовлетворение требовало чисто практических усилий, овладения знаниями. Не ища далеко, я принял как криптоним природы ее наиболее бросающиеся в глаза формы: ботанику и прежде всего зоологию. Неустанные стремления, исследования и усилия, двигателем которых была моя страсть, известная одному мне, принесли мне мировую славу ученого. Я же, не удовлетворяясь ничем, не останавливался на достигнутом. Ни одно из моих предыдущих решений не казалось мне исчерпывающим. Эта-то ненасытность, постоянное стремление найти правильный ответ и привели меня к тому, что на пятидесятом году жизни я очутился на очередной научной станции, в глубине девственного леса, в обществе лишь одного человека.
Климат там был адский, флора и фауна — удивительно буйные. Жилищем нам служил домик на сваях, стоящий неподалеку от болотца, в самом сердце джунглей. В обществе одного ассистента, поручика Ц., я провел там многие месяцы, воюя с тысячами неизбежных в этих краях бедствий и настойчиво проводя работу над проблемой, которая меня захватывала: тайна сосуществования и взаимозависимости животных различных видов.
Поручик Ц. был способным молодым человеком. Он хорошо переносил трудности, умел смотреть в лицо опасности и к тому же оказался наблюдательным исследователем.
Мы вели ужасное существование. Жара, пары, поднимавшиеся над соседним болотом, неожиданные ливни, множество ядовитых существ и растений, многочисленные хищники, болезни, отсутствие всякой связи с цивилизованным миром — в таких условиях мы должны были не только жить, но и проводить изнурительные исследования.
Вскоре волей-неволей мы должны были приспособиться к окружающей нас действительности, уподобиться ей внешне и внутренне, приблизиться к природе. Лица обросли длинной щетиной. Необрезанные ногти походили на когти. Речь стала хриплой, отрывистой, невнятной. Что касается состояния умов, то о тонкостях интеллекта мы забыли, сохраняя только профессиональные знания. Желая вырвать у природы ее тайны, мы должны были частично стереть разницу между нами и ею. Тогда меня еще не пугал этот временный компромисс. Мне казалось, что в любую минуту можно повернуть обратно, что по выполнении задачи мы сможем вернуться к цивилизации.
Наибольшие муки мы испытывали между одиннадцатью и тремя часами дня, когда вследствие невыносимой жары нужно было прерывать работу. Каждый проводил это время по-своему. Я, совершенно изнуренный, ложился на нары, а мой молодой друг удалялся в заросли, где, как он утверждал, было немного прохладней.
Как я уже упоминал, мы изучали вопрос симбиоза у животных. Объектом наших наблюдений стала одна из разновидностей носорога, в других местах уже совершенно истребленная. Один-единственный представитель ее жил среди болот, вблизи нашей станции. Это был огромный экземпляр, и, как нам было известно из старых описаний и собственных наблюдений, очень дикий и опасный. Поэтому проводить наблюдения мы могли только на расстоянии, при помощи подзорных труб и с соблюдением всех мер предосторожности.
Вскоре мы заметили, что возле носорога вертится какой-то лис, маленький и невзрачный, который довольно часто убегает в сторону болота.
Потом мы видели их идущими вместе в зарослях. Раскрытие этой загадки отняло у нас добрых две недели. Оказалось, что лис показывал носорогу места, где растет дикий хрен, излюбленное лакомство колосса. Носорог одним ударом пробивал поверхность земли, одновременно открывая вход в барсучьи норы. Тогда лис моментально вскакивал в нору и быстро овладевал самкой, пользуясь отсутствием самца, который в это время находился в глубине леса. Таким образом, носорог находил свой любимый хрен, лис же избегал ответственности, связанной с образованием собственной семьи. Я был потрясен.
Как зоолог, я знал беспощадность и бесстыдство природы, но тут, в первобытных условиях, они приобретали трудно переносимую интенсивность.
Я наметил дальнейший план действий.
Необходимо проверить, как лис узнает, в какое время барсуки уходят из дому. Без этого мы не продвинемся ни на шаг.
Сначала мы решили, что это лесные мыши каким-то образом информируют лиса, понимая, что в их интересах, чтобы эротическая жизнь поглощала у него как можно больше времени и отвлекала от проблемы рационального питания. Как известно, лисы питаются, кроме всего прочего, мышами. Предположение было ошибочным. Природа оказалась более рафинированной. Лису доставляли информацию самки павианов. Эти пронырливые создания сообщали ему обо всех предстоящих возможностях, хорошо зная, что инстинкт подражания наблюдавших за лисом павианов заставит их повторить все его действия.
— Это ужасно, — говорил я вечером моему товарищу. — Во мне борются два чувства. Одно — омерзение и ужас, второе — невольное восхищение совершенной организацией природы.
— Мне импонирует прежде всего организация, — ответил юноша задумчиво.
— Когда-нибудь, — продолжал я, — в эту цепь взаимосвязей в природе включится человек. Он внесет в бессмысленную стихию инстинктов элемент моральной ценности. Не нарушая движения природы, наоборот, становясь его сознательным звеном, он придаст ей новое, благородное содержание.
Я был убежден в этом.
Еще один вопрос не давал нам покоя. Зачем барсуки так часто уходят в лес, если они могут предположить, что их отсутствие имеет роковые последствия для биологического развития их вида? Вопрос этот был труден еще и потому, что над ним я вынужден был работать один. Поручик стал жаловаться на головные боли и головокружения, часто бредил, как в лихорадке, или погружался в тяжелый каменный сон с храпом.
Я не мог дольше забивать себе этим голову, так как мы сделали очередное потрясающее открытие. Оказалось, что невниманием павианов, спровоцированным преступным поведением лиса, пользовался питон, который прокрадывался и похищал маленьких павианчиков.
— Это чудовищно! — заметил я вечером. Поручик лежал на нарах. В этот день он чувствовал себя особенно плохо, и даже часы, которые обычно посвящал прогулке в глубь зарослей — от одиннадцати до трех, — первый раз провел в бунгало. — Это мрак! — говорил я. — Ах, если бы я знал, где в этом мире грубого желания и голода место человека! Что вы об этом думаете?
— Откуда я знаю… — сонно ответил поручик.
Вдруг мощный удар потряс нашу хижину. Я схватил штуцер и посмотрел вниз: при свете луны огромный носорог напирал на бревна, двигая всю конструкцию. Нельзя было терять ни минуты. Я прицелился.
— Не стреляйте! — дико закричал поручик и ударом снизу подбросил стволы штуцера. — Слышали ли вы о маленькой птичке, называемой Угупу?
— Вы сошли с ума!
— Маленькая птичка Угупу умрет, если вы застрелите носорога!
— Нонсенс!
— Питон сожрет маленькую птичку Угупу, если не будет занят маленькими павианчиками!
— Ну и что же?
— Если носорог перестанет ходить с лисом за диким хреном, у павианов больше времени будет для их детенышей, и питон сожрет маленькую птичку Угупу!
Мое терпение истощилось.
— Послушайте! — крикнул я. — Какое мне дело до птички Угупу! Через минуту носорог развалит нашу хижину!
— Птичка Угупу — необыкновенная птичка. Она питается особыми листьями и, переварив их… — голос его оборвался, — …дает алкоголь, — закончил он шепотом. — Десять кило сушеного навоза птички Угупу на пол-литра воды.
Меня осенила страшная догадка.
— А что ты делал за это носорогу?! — закричал я, приставляя штуцер к его груди. — Говори, говори сейчас же!
— Я ежедневно массировал его от одиннадцати до трех. После массажа у него появлялся аппетит, ему хотелось дикого хрена.
Я все понял. В тот день поручик слишком долго был у птички Угупу и забыл про носорога. В ожидании массажа носорог пришел напомнить о себе. А полчаса спустя, намассированный на моих глазах поручиком, довольный, он удалился.
Возвратиться к цивилизации поручик отказался. Природа поглотила его.
Значительно позднее я узнал, зачем барсуки так часто уходили из нор в лес: для святого покоя.
Надежда
Однажды я получил письмо. В этом не было бы ничего удивительного, если бы не странное содержание этого письма, а скорее отсутствие его. Я машинально вскрыл конверт и обнаружил в нем белый лист бумаги, совершенно чистый с обеих сторон. На конверте был только мой адрес — адрес отправителя отсутствовал — и почтовый штемпель с названием известного населенного пункта. Чья-то рассеянность или глупая шутка.
Несколько дней спустя я получил точно такое же письмо. «Не рассеянность, а глупая шутка», — сказал я с досадой, бросая письмо в корзину. Этот жест демонстративного презрения, даже высокомерия, сразу показался мне подозрительным. Против кого он был направлен? Против отправителя письма, автора шутки? Но ведь отправителя письма в комнате не было, он не мог быть свидетелем моей демонстрации. Значит, жест был рассчитан на мое собственное, внутреннее употребление. Я чувствовал себя смешным из-за своего неуместного любопытства, задетым тем, что меня обманули. Униженным, что дал себя обмануть.
Я решил больше не вскрывать таких писем. Но как убедиться, что письмо такое, а не самое обычное, не распечатав его? Большинство писем вообще приходит в одинаковых непросвечивающихся конвертах.
«Буду узнавать их по названию населенного пункта, указанного на почтовом штемпеле», — подумал я.
Но этот населенный пункт был достаточно большим городам, может случиться, что кто-то действительно пришлет мне оттуда письмо. Было бы неразумно из-за какого-то шутника лишить себя контакта с миром.
Потом я получил еще три чистых листа бумаги. И каждый раз я испытывал то же обидное разочарование. Все знают, какую радость приносит человеку минута, когда он получает из рук почтальона еще неизвестное, но одному ему предназначенное послание. Можно было бы подумать, что кто-то решил грубо отучить меня от всякого любопытства, ожидания, а тем самым лишить смысла жизни, или убить, оставив внешне живым и избегнув тем самым судебного разбирательства и наказания.
Раздраженный, я воспользовался первой же возможностью, чтобы поехать в указанный город. Я рассчитывал, что встречу там знакомых, которые своим поведением, выражением лица, жестом или словом выдадут себя и признаются в авторстве этих докучливых писем. Никому ничего не говоря, я выполнил свое намерение.
Уже на вокзале, едва поезд остановился, я с подозрением осмотрел перрон, как если бы в толпе пассажиров, не обязательно местных жителей, мог находиться мой преследователь. Когда в гостинице я приступил к формальностям регистрации, портье, услышав мою фамилию, сказал: «Тут для вас что-то есть», — и протянул руку к стеллажу за письмом. Я моментально вскрыл конверт. Мог ли я ожидать, что снова найду там чистый лист бумаги? И все-таки это было так.
«За мной установлена слежка», — подумал я. Но дата на штемпеле показывала, что письмо было отправлено два дня тому назад. По почтовой печати я также узнал, что письмо отправлено из населенного пункта, который я покинул два часа тому назад.
Впрочем, это ни о чем еще не говорило. И дату, и печать можно подделать. Да, но как стало известно, что я приеду сюда? Портье утверждал, что письмо ожидает меня со вчерашнего дня. Он не возвратил его почтальону, думая, что отправитель мне известен и что я сам назвал ему гостиницу, в которой остановлюсь. Фамилии отправителя опять не было.
Портье тоже мог состоять с ним в заговоре. Проведение такой сложной операции требовало участия многих людей. О шутке уже не могло быть и речи. Слишком большие усилия были сделаны, и слишком большая предприимчивость проявлена, чтобы это могло быть шуткой. Но если не шутка, то что?
На этот вопрос я искал ответа той же ночью, в поезде, увозившем меня назад, а также во все последующие дни. Я рассуждал так: если шутка исключена, то отпадает вариант, что это письмо ничего не значит, что оно было лишь средством, само по себе, было отправлено без какого-либо умысла. Я пришел к выводу, что каждый чистый лист бумаги, по идее, несет какое-то только ему присущее содержание, каждый — свое. Симпатические чернила! Тайнопись, которая проявится лишь под влиянием соответствующих химических реактивов. Я вскочил. Лабораторные анализы неопровержимо показали: это были листы простой белой бумаги, ничего более.
И все-таки в них должно было скрываться какое-то содержание. Если попытки буквального прочтения оказались безуспешными, то нужно было идти к определению их природы путем исследования мотивов, которые могли руководить отправителем.
Робкое любовное признание? Ну конечно! Может быть, движимая желанием сделать признание и удерживаемая стыдом, эти чистые листы адресовала мне неизвестная женщина? И компромисс между чувством и приличием принял форму in blanco? Это открытие очень меня обрадовало. Я купил себе новый галстук и два дня напевал во время бритья. Я испытывал к незнакомке что-то вроде добродушной снисходительности, полной смущения и игривости.
«Бедная крошка… — думал я, покровительственно улыбаясь, — робкая и в то же время страстная, сколько в этом обаяния».
Крошка? Я задумался. Нет, тот, кто имеет в своем распоряжении такие средства, быть может, целую организацию, не заслуживает того, чтобы его так называли. Это какая-то гранд-дама, персона международного масштаба. Тем необычнее случай! Каким же сильным должно быть чувство, если оно сразило даже эту незаурядную женщину и превратило в гимназистку. Надо будет купить себе гамаши.
По мере того, как я продолжал получать пустые листы, радостное настроение постепенно развеялось и совершенно исчезло. Слишком долго длился этот флирт, чтобы не начать сомневаться в том, что это сердечное дело. Даже самая робкая девушка могла бы послать любимому одно, самое большее два таких письма и не удержалась бы от менее аллегорического признания во втором или третьем. Тогда мне пришло в голову предположение, увы, совсем иного рода.
Шантаж! Отправитель домогался выкупа. Уже сам факт, что листы были чистыми, свидетельствовал о ловкости, коварстве и осторожности преступников. Это были не примитивные, выведенные какими-то каракулями угрозы вроде: «Если вы не положите там-то и там-то такую-то сумму, то…» Видно, я имел дело с опытными гангстерами, которые не дадут схватить себя за руку. Хорошее настроение исчезло. Появился страх.
Каждую ночь я баррикадировал двери. Пока не понял, что дальше так продолжаться не может, что я становлюсь жертвой собственного бреда, что если я не буду обо всем этом судить трезво, если не предприму какие-то шаги, то неизвестно, что еще может причудиться мне в этих немых письмах.
Прежде всего, надо было на какое-то время от них освободиться. Ах, если бы в каком-нибудь из них было написано ну хотя бы: «Ты — подонок», — я сразу бы почувствовал себя лучше. Я охотно бы принял ложь, лишь бы она была произнесена. Эти письма ничего не говорили, и все-таки самим фактом своего существования обязывали меня к чему-то, чего я не мог понять. Ибо было в них какое-то сообщение, может быть, рекомендация, может быть, обращение, может быть, чего-то от меня хотели, ждали, требовали, но я не мог этого понять и чувствовал себя виноватым. Обязанности без ограничений, принуждение без приказа — это очень мучительно.
Поэтому я поспешно согласился принять участие в охоте на диких уток, которая должна была состояться на больших болотах в одном из отдаленнейших уголков страны. По этой территории, величиною с целое воеводство, можно было передвигаться только на лодках. Меня привлекала жизнь, полная трудностей и впечатлений, а также отсутствие какого-либо почтового отделения.
Мы сидели притаившись на маленьком островке, заходило солнце, приближался косяк водоплавающих птиц. Проводник, в совершенстве знающий повадки птиц, прикрыл глаза ладонью.
— Удивительно, — сказал он наконец. — Я не поручился бы, что та предпоследняя, слева — дикая утка.
Я напряг зрение, но не мог состязаться с орлиной зоркостью стрелка. Я схватил бинокль и направил его на птицу. Предпоследним слева летел почтовый голубь.
Не теряя времени, я заменил бинокль на ружье и, прицелившись с таким старанием, на какое только был способен, выстрелил. Голубь отделился от стаи и, безвольно паря, исчез в водах озера, далеко от островка. Вспугнутые утки изменили направление полета и исчезли за горизонтом. Мои товарищи, которым этот преждевременный выстрел испортил охоту, громко проклинали меня.
Солнце уже зашло, когда послышался плеск воды, заколебался камыш и сквозь него протиснулась моя услужливая собака, неся в зубах мертвого голубя. Я потихоньку пополз по направлению к лодке.
— Эй! Это тебе! — крикнули мне товарищи, размахивая голубым конвертом. Клеенчатый мешочек предохранил его от воды.
Сделав вид, что хочу прочитать письмо в уединении, я вышел на берег. Да, это был все тот же конверт. Я слишком хорошо знал почерк, которым все они были надписаны, чтобы ошибиться. Не распечатывая, я разорвал письмо на мелкие кусочки и разбросал их среди тростника.
Было уже почти темно. Мы лежали у костра.
— Что-нибудь важное? — спросили меня товарищи.
— Да нет, — отвечал я и вдруг понял, что не знаю, вру или говорю правду. Я вскочил и побежал на берег. Вошел в воду. Бродил, проваливаясь по пояс, по плечи, судорожно раздвигая тростник. Но было поздно. С каждой минутой темнело. Клочки бумаги намокли и пошли ко дну, ленивое течение разносило их по озеру, вплетало в корни водяных растений.
Ну что ж, может быть, там ничего и не было, даже наверняка не было. И почему должно было быть именно на этот раз?
Ничего не было.
А если было?
Mon Général
Было холодно, и на заснеженных аллеях парка я никого не встретил. Может быть, это было и не совсем подходящее время для прогулки. Стояли трескучие морозы, была середина зимы. Хотя время едва перевалило за полдень, уже надвигались сумерки. Однако в моем воображении проносились картины солнечной Эллады, поклонником которой я был, можно сказать, от рождения — увлечение, подкрепленное впоследствии образованием и родом занятий.
Гуляя по главной аллее, я дошел до конца парка, где стоял павильон, летом полный шума и смеха, гремящий звуками оркестра, а сейчас пустой и заброшенный. Круглую его кровлю подпирали ионические колонны. Я поднялся на подиум и меланхолически смотрел в глубь парка. Там, за сетью голых веток и стволов, я заметил, как что-то быстро и маятникообразно двигалось навстречу мне. Вскоре я распознал фигуру военного, который на близлежащем озерке, покрытом толстым слоем льда, одиноко катался на коньках. Это зрелище вызвало во мне неприятное чувство, так как по своей природе я мизантроп, считаю себя человеком слабым и склонным к уединенным размышлениям, и все виды здоровых развлечений, особенно на свежем воздухе, вызывают во мне отвращение. Тем более что это был военный, а значит, личность, олицетворяющая собой исключительное здоровье и силу. Однако я быстро поборол это движение души, внушив себе, что нет ничего обычнее, чем солдат на катке и что это ни в коей мере не должно расстроить течение моих мыслей. После чего я спокойно погрузился в свои любимые размышления о сильной воле Демосфена, который преодолел дефекты речи, кладя себе в полость рта камешки. Это доказательство огромных возможностей самоусовершенствования и корректирования природы уже через минуту наполнило меня надеждой, что и я, при соответствующих усилиях, вскоре стану другим человеком. Увы, именно тогда я случайно заметил, что на конькобежце, который за ажурной ширмой кустов, резво выписывая вензеля, катился в мою сторону, — не простой мундир, а офицерский. Это наблюдение нарушило только что восстановленное мое внутреннее равновесие и вызвало еще большее раздражение, дремавшее во мне, так как сам по себе факт, что фигура на льду оказалась офицером, а не рядовым, не мог иметь никакого значения. Тем более что я не признаю искусственную иерархию.
С большим трудом я опять погрузился в древность, но на этот раз это был не Демосфен, а замечательные подвиги Геракла. Легкость, с которой этот мифологический герой победил змея, наполнила меня удивлением и надеждой, являясь наглядным доказательством того, что при известной дозе храбрости я тоже когда-нибудь буду в состоянии преодолеть большие трудности. Но какой-то участок моего зрительного нерва, очевидно, действовал помимо моей воли, ибо уже через минуту передал мне информацию, что это не простой офицер, а высший офицер, вероятнее всего штабной.
— А хоть бы и штабной! — отвернулся я. — Что из того? Штабному еще больше нужны движения, так как он целыми днями корпит над картами, обдумывает стратегию, и нет ничего удивительного в том, что он любит кататься на коньках.
И все-таки мои пальцы потянулись к пуговицам пальто, одну пуговицу они застегнули и убедились, что остальные две отсутствовали, поэтому я поправил только фуляровый платок. Вокруг не было никого, но таков уж авторитет власти, что даже в пустыне он поражает человека, несмотря на то, что свободная мысль тут же снова перенесла меня в далекие времена.
Может быть, даже в слишком далекие, потому что я обратился к примеру Минотавра, который, будучи полубыком, располагал демоническим запасом жизненных сил. Уже после минуты размышлений это родило во мне надежду… Но течение моих мыслей было уже не таким спокойным — мое внимание привлекала фигура конькобежца в эполетах. «Красиво катается», — подумал я, следя за его силуэтом, который плавно перемещался то в одну, то в другую сторону, красочно мерцая за арабеской мертвых ветвей. Едва я об этом подумал, как раздался приглушенный треск и скользящий силуэт внезапно исчез.
Размышлять было некогда. Покинув павильон, я побежал через кусты к озеру, чтобы увидеть, как из только что образовавшейся проруби торчат два рукава в золотых галунах и пальцы, на одном из которых золотой перстень, вцепившиеся в край льда.
Я огляделся — вокруг не было никого, ни одной живой души в голубеющем парке. Было ясно, что только я могу и даже должен его спасти. Надо заметить, что я не человек действия, иначе говоря, я не умею находиться в центре событий и было бы лучше, если бы появился кто-нибудь третий, кто вытащил бы несчастного из проруби, а я мог бы тогда, и даже весьма охотно, подержать его за неподвижную ногу или за что-нибудь еще. К сожалению, надеяться встретить кого-нибудь другого было нельзя, поэтому я разозлился. А тут еще военный отцепляться не хочет, продолжает держаться за край и только пускает на поверхность в неслыханном количестве лопающиеся с таинственным бульканием пузыри.
Я потянул штабного конькобежца сначала за галуны, потом за бакенбарды и эполеты, и только когда он уже лежал на твердой поверхности, обращенный лицом к предвечернему молочно-свинцовому небу, только тогда я понял все значение случившегося. Передо мной лежал сам наш Его Превосходительство генерал-губернатор, который, должно быть, хотел инкогнито покататься на коньках и чуть было не поплатился жизнью за эту потребность в движении и разрядке.
Увы, единственное дыхание, которое я мог ему сделать, было искусственное. Я вспоминаю об этом с сожалением, так как известно, что Его Превосходительство, естественно, имел все только натуральное, и когда я ритмично то поднимал, то опускал его руки, у меня было такое же чувство неуместности, какое я испытал бы, подавая ему, например, искусственный, фальсифицированный мед, а не настоящий, пчелиный, прямо из улья. Так что как только он открыл глаза, я сейчас же снял шляпу и стал рядом в почтительной позе.
Его Превосходительство отжал воду с бороды и усов, сел и достал из кармана блокнот.
— Я никогда не забуду, что вы спасли мне жизнь, — сказал он. — С этой целью я запишу ваше имя и фамилию. У вас есть какие-нибудь желания? Как вам живется?
— Жить нелегко, — отвечаю я. — Особенно отношения между людьми плохи. Они неблагожелательны друг к другу. Что же касается меня, то я стараюсь подняться на высший уровень при помощи различных примеров из древности. Я работаю над собой. А остальные? Разве можно от каждого требовать знания античности?
— И что? — спросил генерал.
— Людей воспитывать бы надо, — отвечаю. — Иначе они сядут друг другу на шею. Возьмем хотя бы меня. Я чувствую себя одиноким, потерянным и несчастным. Не на кого опереться, никакой помощи. Человек тоскует по опеке, защите, поддержке… Тогда бы личность могла свободно развиваться, и страх перед людьми бы прошел. А так что? Выходит человек на улицу или на лестницу и даже не знает, может быть, он, прошу прощения, по морде сейчас получит. Личность слаба и ищет у высшей власти поддержки.
— Я все это запишу, — говорит Его Превосходительство и действительно все быстро записал в мокром блокноте. Потом снял коньки, перебросил их через плечо и, подав мне руку, ушел в сторону своего дворца. А я дольше в парке задерживаться не стал и возвратился в город.
Как я уже говорил, обычно, чтобы поддержать бодрость духа и не подвергаться влиянию сомнений и собственной слабости, чтобы не бояться угроз и общечеловеческой анархии, я искал порядка в мире искусства. Но теперь сознание того, что я нахожусь под непосредственной опекой самого Его Превосходительства, поддерживало меня гораздо больше, чем самые прекрасные произведения античного искусства. Шаткость условий моего существования как личности, обреченной на индивидуальную беспомощность, хрупкость и несовершенство, дополнялась теперь мощью высокой организации.
— Личность плюс Его Превосходительство, — думал я, — это уже кое-что…
Еще до Его Превосходительства бильярд был второй после античности опорой моего равновесия. Не столько по необходимости — ведь теперь со мной был Его Превосходительство — сколько по привычке остаток этого дня я провел в пивной за бильярдом. И как обычно, даже не заметил, что наступил поздний вечер — обстоятельство неприятное по той причине, что ворота дома, где я снимал комнату, открывал ночной сторож с чрезвычайно грубыми манерами, хмурый неотесанный мужик, нахально требующий крепких напитков и открыто оскорбляющий жильцов. Особенно же он недолюбливал тех, кто, поздно возвращаясь, прерывал его сон. Но делать было нечего, мороз обжигал все сильнее, и я, концентрируя тем не менее все свое внимание на Афинах Перикла, отправился к злополучным воротам. С великим страхом и дрожью позвонил я раз, затем другой.
В глубине дома раздался неприятный звук, после чего я услыхал знакомое тяжелое шарканье и проклятья.
Но как только заскрипели ворота и на пороге появилась огромная фигура в белых кальсонах, из уличного мрака возник элегантный адъютант Генерального штаба и наотмашь трижды дал этой дубине по морде, после чего с уважением отдал мне честь и исчез.
Ошеломленный сторож покорнейше попросил, чтобы я не отказал ему в любезности и соизволил войти. Я выполнил его просьбу. Поднявшись к себе, я бросился на постель, чтобы собраться с мыслями.
Его Превосходительство сдержал слово.
Да, несомненно, моя сегодняшняя встреча со сторожем была свободна от недомолвок. Наше взаимное уважение было определено благодаря адъютанту штаба с необыкновенной четкостью. Я решил в тот же вечер извлечь как можно больше пользы из заботы Его Превосходительства и без промедления укрепить свое положение. Наибольшей пользой от столь быстро проявленной благодарности генерала было то, что в тот вечер я пронес свою личность через порог дома не тронутой унижениями и бранью, постоянно встречавшими меня в подобных случаях со стороны грубияна сторожа. Итак, имеется великолепный шанс укрепить свое незадетое «я». Я хотел было приступить к этому немедленно, но было уже поздно и я нечаянно заснул. Уже засыпая, я ни с того ни с сего подумал, что одному адъютанту может быть как-то неудобно или неловко, и что, в конце концов, могло бы быть два адъютанта и один бил бы другого, в то время как сторож открывал бы мне двери, а я входил. Разумеется, желательно, чтобы в этом случае адъютант был слабее сторожа и проиграл бы.
Под утро я проснулся, встал и отправился по нужде. Полусонный, я не сразу понял, что, отворив дверь в переднюю, я наступил босой ногой на двух лейтенантов, которые дремали на соломенном коврике. Они сразу же вскочили, отдали, как полагается, честь и, извинившись, спросили меня, кого бить.
— Откуда я знаю… — ответил я задумчиво. — Около восьми приходит молочник. Может быть, его? Честно говоря, по отношению к нему у меня тоже имеется комплекс. Чтобы принести молоко, ему приходится подниматься на четвертый этаж, и я подозреваю, что он это не любит. Я много раз говорил ему: «Высоко, да? Вы, кажется, запыхались, да?» А он ничего, только поддакивает, но не краснеет, скрытный такой. Так, может быть, его?
— Можно. Нам все равно, — отвечают они вежливо.
Удальцы, соколы мои, защитники. Я снова ложусь, но заснуть уже не могу. Мне все время казалось, что я слышу шаги молочника на лестнице. Я ворочался с боку на бок, пока не встал и не надел штаны.
— Это я опять, — сказал я лейтенантам, которые больше уже не ложились.
— То ли я что-то вчера съел… — и подмигнул, как будто шучу, или что-то в этом роде. А они:
— Пожалуйста, пожалуйста…
Потом в коридоре я свернул на лестницу и бегом вниз. У открытых уже ворот стоял сторож и смотрел на улицу. Я хотел вернуться, но передумал. А он все не оборачивается, а я все стою за его спиной и жду, и так все это длится.
— Ну, как там? — говорю я наконец, но, к несчастью, тихо и как-то невразумительно, и тут замечаю, что у меня развязался шнурок, наклоняюсь, чтобы его завязать, и как раз в тот момент он обернулся и увидел меня, я шнурок завязывать не стал, а только оперся о дверной косяк и как ни в чем не бывало смотрю на улицу.
— Если придет молочник, то, пожалуйста, скажите ему, что сегодня молока не нужно… — и вдруг как крикну: — Понятно?! — И тут неизвестно почему меня разобрало, я даже поднял на сторожа руку, но в последнюю минуту сделал вид, будто что-то попало мне за воротник и я хотел почесаться, в результате чего я и поднял руку… Я убежал к себе наверх, закрылся в уборной и впал в отчаяние. Сердце колотилось…
Дело было не в стороже, а в молочнике. Я очень любил завтракать молоком, но не в этом было дело в ту минуту. Ненависть к молочнику вспыхнула во мне с неведомой силой. В моей голове возник идеальный план. Молочник не должен прийти с молоком, чтобы не быть избитым, а должен прийти без молока, чтобы быть избитым за то, что я приказал ему, чтобы он не приходил ни с молоком, ни без молока, чтобы быть избитым. И прежде всего за тот мой зуд за воротником. Кроме того, я боялся, что лейтенанты о чем-то догадываются.
Запыхавшись, я застал внизу сторожа, все еще смотрящего на улицу.
— Приходил? — спросил я с напускным равнодушием.
— Не приходил, — ответил сторож так грубо, что я зашатался.
— Если придет, то пусть молоко оставит внизу, а сам поднимется наверх… Что? — добавил я, так как прежде чем он что-то сказал, мне показалось, что он что-то сказал. Но так как он вообще ничего мне не сказал, то, делая взмахи руками и приседая, будто я спустился вниз только для выполнения упражнений, я снова взбежал по лестнице.
Лейтенанты стояли в дверях, всматриваясь в лестничную клетку, лощеные и настороженные.
— Это я! — крикнул я издалека на всякий случай, стараясь пройти мимо них пружинисто и небрежно, чтобы дать понять, что это свой. И тогда, вместе со спазмом страха, у меня мелькнула мысль, что они догадываются: моя одышка не может не обратить на себя их внимания. Рассеять их подозрения и в то же время отшутиться, сблизиться, вступить с ними в контакт, подойти к ним — неожиданно стало моей целью.
— Вы себе и представить не можете, господа, — загоготал я, — как человек запыхается, прежде чем… хе!.. хе!.. того… ну, вы знаете, господа, что я имею в виду!..
Сгорая от стыда, я спрятал голову под подушку. Это должно быть в их стиле, — повторял я про себя — солдатская развязность, почему они не смеялись? Ни в какую. Они ждали молочника.
Я тоже ждал. Около восьми на лестнице послышались чьи-то шаги. «Сейчас его будут бить», — подумал я с облегчением. Но ничего не происходило, наступила долгая тишина. Наконец, не в силах больше ждать, я приоткрыл дверь и выглянул в прихожую.
— Он не приходил, — отрапортовали они с готовностью. — Правда, здесь был какой-то тип, покрутился, покрутился и ушел. Но молока у него с собою не было.
— Благодарю вас. Наверно, придет попозже, — соврал я и вернулся на кровать. Я сидел на кровати, тупо уставившись в стену. Весь мой сложный план, стоивший мне такого напряжения, не говоря уже о беготне по лестнице, рухнул при первом же столкновении с простым молочником. — Значит, я ни на что не способен, — повторял я про себя, — если многоэтажная интеллектуальная постройка рушится при столкновении с таким обычным явлением, как молочник. Ему удалось уйти безнаказанно, так легко, так просто! Разгром, поражение, крышка! Обманул, надсмеялся надо мной! — кричал я.
Я чувствовал себя униженным.
Около полудня я решился выйти из комнаты.
— Иду в город развивать свою личность, — сообщил я лейтенантам. — Будьте добры, подождите еще немного. Иногда он приходит и после полудня, а если ему не по дороге, то и вечером.
Остаток дня я употребил на то, чтобы постараться забыть утреннее поражение. С наступлением сумерек я почувствовал значительное улучшение.
— Плевать! — решил я. — Что было, то было. Зато сегодня снова позвоним в парадную. Я и адъютант.
При мысли об ожидающем меня очищении, я повеселел. Я нарочно оттягивал возвращение домой. Чем позднее, тем сильнее он будет меня проклинать, тем полнее и упоительнее будет мой вечерний реванш.
Только после того, как последние посетители покинули бильярдный зал, вышел и я. Я шел не торопясь, останавливаясь по дороге, чтобы сладостней упиться, перебирая в уме все тонкости и так, во все улучшающемся настроении дошел до своего дома. Парадная была закрыта, улица пустынна и залита лунным светом. С улыбкой, потирая руки, чувствуя почти блаженную дрожь, я позвонил.
Послышались знакомые тяжелые шаги. В нетерпенье я переступал с ноги на ногу. Загремел засов. В дверях выросла огромная фигура в белых кальсонах, и в ту же самую минуту из-за угла появляется элегантный адъютант Генерального штаба и с размаху трижды бьет меня по роже.
Прежде чем я пришел в себя от удивления, дверь за мной закрылась и я очутился в коридоре, освещенном только переносной лампой, стоящей на полу возле фигуры сторожа, покрытой серой белизной, точно мраморный столб, подпирающий парфенонский храм.
После минутного молчания я робко попробовал поставить ногу на первую ступеньку. Он не двигался, это означало, что мне разрешается подняться по лестнице и уйти к себе наверх.
— Шел я это сегодня через парк, — вдруг заговорил он как-то певуче. — …И знаешь ли, котик, что? Наш генерал-губернатор, Его Превосходительство… тут он отпрянул от стены и стал навытяжку, в позе, выражающей почтение и уважение, — …на катке тонет, ну и я его спас.
«Опять?» — подумал я про себя, а вслух сказал:
— Понимаю, анархия среди людей, отсутствие сил и опоры…
— И… нет, — отвечал сторож. — Перво-наперво я ему рассказал о жильцах. Его Превосходительство все записал.
— Ага. Mon Général, — сказал я ни с того ни с сего. — Ну, я пошел.
Сторож снова лениво оперся о стенку.
— А иди, иди, котик, иди. Там наверху уже ожидают. Те же, что и утром.
Я остановился, но только на мгновение. Потом, зажмурившись, крепко сжимая перила, медленно двинулся наверх, стремясь изо всех сил поверить в приключения Орфея.
Собака
Я уже заказывал по второй кружке пива, когда мы впервые увидели эту собаку.
По причине жары двери были открыты. Из темной глубины ресторанчика было видно как на ладони все, что происходило на рынке.
— Интересно, чья это собака? — спросил кладовщик. Собственно, ответа он и не ждал. Он сказал это просто так, между прочим.
Буфетчица наклонилась над стойкой, чтобы увидеть, о чем идет речь.
— Не знаю, — сказала она.
— Интересно, какой она породы, — продолжал лениво кладовщик. Не думаю, чтобы и эти слова он сказал с какой-нибудь тайной мыслью. Мы снова посмотрели на рыночную площадь.
— Какой-то неопределенной, — сказал я. — Смахивает на волкодава.
Собака медленно бродила по рынку.
Бухгалтер надел очки и подошел к дверям. Снял очки, протер их и снова надел.
— Ну что? — поинтересовались мы, все еще без особенного воодушевления.
— Полицейская, — ответил он кратко.
Наступила тишина.
— А может, нет? — спросил кто-то с робкой надеждой.
— Еще по одной? — спросила буфетчица, собирая пустые кружки.
— Что вы! — возмутился референт. — Я забежал только на минутку. Там люди ждут! Получите!
— Конечно! — поддержал юрисконсульт суровым тоном. — Алкоголь мешает работе. Особенно в служебное время. Пошли!
Контора находилась на противоположной стороне рынка.
— Может быть, лучше выходить по одному? — заколебался кладовщик.
— Она не смотрит, — шепнул референт.
— Еще бы, — подтвердил бухгалтер. — Хитрая бестия.
Действительно, собака лежала возле колодца к нам спиной. Такое коварство укрепило наши подозрения.
В конторе мы ретиво принялись за работу. Некоторое время был слышен только треск пишущих машинок и глухой стук печатей. В первом часу меня вызвали к управляющему.
Управляющий стоял у окна.
— Послушайте, — сказал он, — вы человек бывалый, многое повидали. Известно, что на свете имеются различные чудеса природы, водопады, нетопыри разные… Да зачем далеко ходить, возьмем, к примеру, хотя бы собак. Как вы думаете, они соображают?
— Еще как, — ответил я.
— Ну да, приносят палку, согласен. А как у них с образованием? Например, как у них обстоит дело с отчетностью? Считать-то они, пожалуй, не умеют, а? Зайчика погнать, хм… этого… как его… вора схватить, это пожалуйста. Но различные там балансы, приказы, это для них, я думаю, того, китайская грамота, не так ли?
— Пожалуй, — согласился я. — Хотя…
— Что — хотя?
— Я помню, видел когда-то в цирке разных животных. Они выходили на арену, им давали всякие таблички с цифрами, а они умножали, складывали, делили, и все безошибочно.
— Разные животные, говорите? Ну, что ж, может быть. А была там какая-нибудь собака?
— Точно не помню. Столько лет прошло, столько исторических событий. Вы же сами знаете, что по нашей стране пронесся ураган.
— Ну, а все-таки, может, вспомните, была или нет?
— Кажется, была.
— Благодарю вас, — закончил он разговор.
В этот день я пошел обедать на час позже. Работу мы кончили точно в три.
В пять часов мне сообщили по телефону, что собака бегает возле складов. Я решил лечь в постель.
Перед ужином пришел бухгалтер. Молча сел у изголовья. Он был бледен и сопел. Я молчал, ожидая, что он скажет.
— Свинья! — выпалил он наконец.
— Что?! Еще и свинью прислали? — закричал я, приподнимаясь на локте.
— Нет. Это я про старуху-кадровичку. Видели, как она давала ей во дворе сардельку? С хреном!
Я упал на подушку. Меня осенила неожиданная мысль.
— А она что? — спросил я.
Коллега отвел от стены тяжелый взгляд.
— Как это что?
— Ну что, взяла? Съела?
— Съела.
— Ну, мне пора, — сказал я и стал натягивать брюки.
— Я тоже пойду, — сказал он и вскочил со стула.
У мясной лавки была такая очередь, что не успели мы подойти к прилавку, как колбаса кончилась.
— Не могу, действительно не могу, — развел руками заведующий в ответ на наш вежливый нажим. — Поймите, я ведь тоже должен немного оставить для себя, на всякий случай.
Собака появлялась то здесь, то там. Как ни в чем не бывало она бегала по рынку и вдоль заборов. Самое неприятное было то, что она все обнюхивала. Слабые характеры сразу же стали ломаться. Постоянно что-нибудь всплывало. Все слышали, как машинистка управляющего приманивала ее: «Песик ты мой хороший, — звала она, — ох ты моя мордашечка!» Тьфу!
Потом собака куда-то исчезла, и ее не было видно добрых полчаса. Это было невыносимо.
Уже стемнело, когда на улице раздался топот.
Мы все собрались у меня, сидели, не зажигая света, и молча курили. Я потихоньку отодвинул занавеску. Перед крыльцом, в облаке пыли били копытами два огромных битюга. С линейки спрыгнул заместитель председателя кооператива «Лес и Руно», находящегося в двух милях от городка.
— Нельзя ли потише? — сердито сказал я, отпирая ему двери. — Хочешь нас всех засыпать?
Он весь трясся. Оказалось, что в то время, когда он выдавал зарплату, в его конторку вошла вышеупомянутая собака и обнюхала его.
— Это ты говоришь нам? — ответили мы гордо и с некоторым облегчением.
— Еще не все, — прерывающимся голосом рассказывал прибывший. — Потом она повернулась спиной…
— Ерунда, — оборвал его кладовщик.
— И обдала меня…
Мы встали с мест. Воцарилось молчание.
— Идемте к ксендзу, — сказал бухгалтер.
Ксендз принял нас на веранде.
— Мы пришли к вам с большой просьбой, — начал бухгалтер, вертя шапку в руках. — Вам, святой отец, конечно, известно, что происходит…
— Кара за грехи, — сухо отрезал ксендз.
— Но ведь милосердие — основа христианства, — продолжал кладовщик, — господь лично простил Магдалину со словами: «Иди и не греши больше». Так вот мы думали, что вы…
— В чем дело?
— Понимаете, она похожа на волкодава, а у вас тоже есть волкодав. Это очень хорошая собака. Так вот мы подумали, если бы ваш волкодав поговорил с тем волкодавом, вы понимаете, они ведь одной породы, коллеги в известной степени… хоть и различных взглядов…
— Исключено, — отрезал ксендз. — Я в политику не вмешиваюсь.
Нам не оставалось ничего другого, как вернуться. Мы подождали часок, другой… Все было тихо. Собаки и след простыл. Понемногу наши напряженные нервы успокоились.
— Может быть, она не на службе, — робко предположил юрист, — а только проездом…
— Ну что ж! — воскликнул кладовщик. — Надо после такого дня выпить пивка.
Мы с радостью согласились. Солидный буфет, знакомое тепло, привычные запахи встретили нас с материнской сердечностью. Как нежные руки, положенные на разгоряченный лоб, они сняли с нас остатки тревог и опасений. Мы шумно расселись, перебрасываясь шутками. Наконец-то у себя. Дома.
— Литр! — крикнул референт.
В эту самую минуту полуоткрытая дверь настежь распахнулась и вошла собака.
— …Тра-ли-трали-ли-тра-ла-ла-ла-ла, — неожиданно запел высоким голосом референт веселую мелодию из фильма «Принцесса Снежинка». Потом наступила тишина.
— Пожалуйста, лимонаду. Только без сахара! — раздался в тишине голос бухгалтера.
Точно по команде мы стали непринужденно разговаривать, искоса следя за собакой. Она стояла возле буфета и радостно помахивала хвостом.
— «Собакам вход запрещен», ведь на дверях ясно написано, а эта вошла. Понял? — шепнул мне кладовщик, подмигнув при этом.
Я наступил ему на ногу, так как собака приблизилась к нашему столику. Она села рядом, проницательно глядя на нас.
— В этом году будет очень большой урожай, — громко сказал кладовщик.
— А паводок?.. — возразил я для вида.
— Какой там паводок, смех просто. Так, кое-где будет сыровато, это ерунда.
Собака высунула язык и весело дышала, казалось, она смеется.
— Подходит он ко мне… — услышал я из-за соседнего столика глубокий бас юриста, — …и хочет дать взятку. А я как крикну: «Взятку?! Мне?!» Да как залеплю ему! Я знаю, что драться запрещено, но если кто-нибудь предлагает мне взятку, сдержаться не могу. Какая мерзость!
— Да, животные благороднее, — согласился бухгалтер. — Я читал в газете, что одна собака спасла ребенка от смерти. Два поезда шли навстречу друг другу по одному пути с огромной скоростью, а на рельсах играл ребенок. Она вынесла его буквально в последнюю минуту.
Потом на бульваре кто-то громко свистнул. Собака покружилась и выбежала. Побледнев, мы встали из-за стола и выглянули в окно.
Через рынок, прекрасно видимый при свете полной луны, опираясь на белую палку, шел старый человек в черных очках, а рядом с ним шла собака.
— Это собака слепого, — мрачно сказал бухгалтер. — Ну, завтра до работы мы ей покажем…
Гаваи
Вызвал нас Директор и сказал:
— Пришло распоряжение послать одного из вас в командировку на Гавайские острова. В целях изучения положения гавайской женщины на предмет установления хозяйственных связей и экспорта наших гребенок. Есть желающие?
Согласились мы все, потому что мы люди дисциплинированные и не можем отказываться от любого задания, которое нам поручают. Все, за исключением бухгалтера. Паршивая овца всегда найдется.
— Спасибо, — сказал взволнованный Директор. — Я вижу, что могу рассчитывать на свой коллектив. Завтра отдам приказ. Кстати, ставлю вас в известность, что сегодня привезли мне на зиму уголь. Если кто-нибудь захочет прийти помочь сбросить уголь в подвал, буду очень признателен.
Никто не откликнулся, и мы разошлись.
После работы я объявил коллегам, что в чайную сегодня не пойду, так как неважно себя чувствую. Мне было неприятно, но они не возражали. Наверно, из деликатности.
Однако я подумал, что маленькая разминка мне не повредит, и пошел к Директору. Каково же было мое удивление, когда я увидел там завхоза, референта, кассира и его помощника, орудующих лопатами. Не было только бухгалтера.
Сотрудники посмотрели на меня косо, но Директор приказал им подвинуться, и я присоединился. В конце концов ведь физические упражнения никому не запрещены.
Я быстро вспотел, но вижу, другие работают без передышки, а Директор с супругой сидят на балконе, пьют чай и наблюдают. Поэтому я поплевал на руки и как начал вкалывать!
Но я никогда бы не подумал, что у нашего референта, например, столько сил. Старый человек, кажется, у него кости ломит, а здесь — пожалуйста… Симулянт!
— Вам бы надо немного передохнуть, — сказал я заботливо. — А то уж очень вы бледный, как стена, и подтяжки вот-вот лопнут.
— Я? — отвечает. — Вы сами передохните, а то вас сейчас кондрашка хватит. Мне-то полезно для легких.
И не только не передохнул, а еще запел: «Волга, Волга…» Нарочно громко, чтобы Директор слышал. Относись после этого к кому-нибудь сердечно.
Хотя никто не отдыхал, кончили мы только поздно вечером, при луне. Такая большая была куча. Директор тепло нас поблагодарил, и мы пошли по домам. Не спеша, конечно.
— Хорошо вот так подвигаться на свежем воздухе, — прервал молчание референт, ползя на четвереньках.
— Безусловно, — подтвердил завхоз. — Как-то по-другому себя чувствуешь. Особенно в области почек.
Проходя мимо чайной, мы увидели в окно бухгалтера. Сидит, скотина, в пустом зале за столиком и спокойно попивает холодное пиво.
— Рахитик! — взвизгнул референт с презрением. — Не знает, как прекрасен физический труд.
— Недоразвитый, — подтвердил сквозь зубы кассир.
Назавтра никто на работу не вышел. Мне доктор тоже запретил подниматься. Только позже мы узнали, что в командировку поехал бухгалтер. И не на Гаваи, а в Згеж. Директор объяснил, что гавайская сторона разорвала контракт.
С тех пор гавайскую гитару слышать не могу. Сразу начинает болеть поясница.
Экономия
Однажды было получено распоряжение об экономии.
Чтобы подать хороший пример своим подчиненным, директор убрал из своего кабинета второй стул.
— Ничего не поделаешь, — сказал он, — буду сидеть на одном. С секретаршей. Тесно, но сэкономим на мебели, древесина теперь дорогая. А какие вы видите резервы?
Советовались мы, советовались… Никаких резервов не видно. Каждый жить хочет.
Наконец проанализировали положение с курьером: можно бы сократить имеющегося, а на его место принять инвалида с одной ногой. Только на ногах у предприятия будет пятьдесят процентов экономии.
К сожалению, в нашей местности такого не оказалось. Без зубов, без слепой кишки — это пожалуйста. А одноногого — хоть шаром покати. У общества количество ног парное, а некоторые ходят даже на четвереньках.
Расспросили мы в больнице, что и как, но, несмотря на развитие автомобилизма, ни одной ампутации в плане не было.
Дали мы объявление в газету:
«Срочно требуется курьер. Требование: одна нога и знание родного разговорного языка».
Один откликнулся, но отпал при экзамене. Левая нога у него оказалась просто длиннее.
Наконец попался тот, что надо. Первоклассный! Одна нога, да еще вдобавок короче.
Ну и сидит он теперь в вестибюле. А когда надо что-нибудь переслать, каждый сам выходит из учреждения. А как же иначе? Сэкономленного калеку мучить?!
Тем более что теперь, во время выхода в город по делам службы, можно выпить кружку пива.
Герой
Шел я однажды по берегу реки. Смотрю — харцер[2] тонет. Это место я знал, там неглубоко, и я решил его спасти, только когда соберется побольше публики. Я сел на скамейку и стал ждать. Харцер кричал громко, и вскоре на берегу собрался народ. Я еще немного подождал, пока соберется побольше, подошел к воде и, ободряемый криками восторга, начал медленно стаскивать левый ботинок. Публика зааплодировала. Я уже был в носках, когда заметил, что какой-то нахальный тип рядом тоже начинает раздеваться. Это меня возмутило.
— Вы тут не стояли, — сказал я. А он мне:
— А что, это ваш собственный харцер? — и уже снимает жилет.
— Правильно, — раздались голоса в публике, — харцер общий.
— Оставь в покое брюки, — говорю я ему. — Тебя еще на свете не было, когда я скаутов спасал.
— Бабушку свою ты спасал, — отвечает он оскорбительно.
— Из моей бабушки лучший харцер, чем из тебя казак. Мыло в ванне лови, а не харцера.
Публика все прибывала. Одни были на моей стороне, другие говорили, что спасать имеет право каждый. Вижу, толка не добиться, теперь все зависит от того, кто разденется первый. Конечно, он начал позже меня, но у него была молния, и он вырвался вперед. Я сравнялся с ним только на кальсонах. Видя, что шансы его тают, он как стоял, в белье, хотел прыгнуть в воду. Тут кровь во мне закипела, и я подставил этому нахалу подножку. Пусть не корчит из себя героя.
Не знаю, что стало с харцером, так как нас увезли. Я ему вывихнул руку, а он мне выбил передние зубы. Ничего не поделаешь, спасение утопающих требует смелости и жертв.
Пиво
Однажды в буфете погас свет. Когда он снова зажегся, председатель воскликнул:
— Кто выпил мое пиво?
Воцарилась тишина.
— Хорошо, — сказал председатель, — попрошу закрыть дверь. Будет расследование.
Когда дверь была закрыта, председатель заказал еще одно пиво, точно такое же, поставил его на буфет и объявил:
— Теперь будем выходить по одному. Пан бухгалтер, пожалуйста, выйдите.
Бухгалтер вышел.
— А теперь погасим свет на пять минут, — распорядился председатель.
Свет погас. Через пять минут он снова зажегся. Кружка была пуста.
— Бухгалтер невиновен, преступник находится среди нас! — объявил председатель. — Пан референт, попрошу покинуть зал. Пожалуйста, еще одно пиво. Внимание, гасим свет.
Мы повторили операцию. После того, как свет снова был зажжен, оказалось, что пиво опять кто-то выпил.
— Круг лиц, находящихся под подозрением, сужается! — воскликнул председатель торжествующе. — Еще одно пиво — и гасим свет.
Раздались голоса, что для успеха расследования хорошо бы заказать и закуску. Но и без закуски пиво всякий раз исчезало. По-видимому, преступник по-прежнему находился в зале.
Наконец нас осталось трое, не считая председателя: я, заведующий и начальник отдела кадров. Председатель велел заведующему выйти.
— Пусть только попробует кто-нибудь из вас не выпить! — шепнул заведующий мне и начальнику отдела кадров, надевая пальто.
Мы с кадровиком остались одни. Председатель с трудом сдерживал волнение. Свет погас и снова зажегся. Пива не было.
— Коллега начальник, теперь вы выйдите.
Кадровик встал и, направляясь к выходу, пристально посмотрел мне в глаза. Я понял, что буду вынужден выпить это пиво.
Председатель наслаждался последней минутой.
— Еще одно пиво! — крикнул он. — Только одно! Последнее!
— Пива больше нет, — объявила буфетчица. — Кончилось.
Председатель встал и, не говоря ни слова, вышел. Но я с тех пор на пиво в темноте смотреть не могу. Преступник находится среди нас.
Клиент
Мы все сидели, как обычно, в закусочной, было тепло, уютно. Одно только нам не нравилось. У буфета сидел какой-то посторонний, наверно, приезжий, пил водку и как-то вел себя нехорошо.
То столик перевернет, то лампу разобьет, то запоет что-нибудь антиобщественное. Мы понимаем, что после работы каждый должен отдыхать, поэтому мы ему ничего не говорили, но когда он плюнул в пиво председателя, мы сказали Юзеку, нашему официанту, чтобы он его выпроводил.
Юзек подошел к клиенту и уже взял его вежливо за лацканы, когда тот сказал ему:
— Покажите руки.
Вежливый Юзек показал руки, а рука у него с полметра квадратных, и вообще он сильный. Клиент посмотрел и сказал:
— Что?! Такими руками вы хотите выбросить клиента? Под ногтями черно, пальцы сальные, и вообще руки не мыты. Нахальство! И это гигиена?!
Юзек смутился, возвратился к нам и спрашивает, что делать. Смотрим, руки действительно не очень-то. Но уж не настолько, чтобы так разоряться…
— Капризный, — говорит председатель, — сразу видно, что приезжий. Ладно, надо думать о репутации заведения. Юзек, пойди вымой руки.
Юзек ушел на кухню, вернулся, подошел к клиенту и берет его за лацканы. Клиент понюхал, скривился и говорит:
— Или у вас мыло какое-то странное, или вы их не отмыли. Я возражаю.
Юзек покраснел, подходит к нам, проверяем. Действительно, какой-то странный запах. Юзек жалуется:
— А что я могу сделать. Я их вымыл в супе, потому что горячей воды нету.
На это председатель:
— Можно было бы сбегать за одеколоном «Очарование ночи», но уже поздно. Нужно выбросить его через салфетку. Юзек, бери самую чистую салфетку, какая у тебя есть, и давай.
Юзек подходит к клиенту, берет его через салфетку и уже поднимает кверху, когда тот снова к нему обращается. Юзек ставит его обратно и идет к нам. Мы видим, что он готов заплакать, чуть не в истерике.
— Салфетка ему тоже не нравится. Он говорит, что несвежая. Откуда я ему возьму свежую салфетку? На стирку лимиты отпущены только на следующий год.
— Возьми его через бумагу, — говорит председатель.
— Через бумагу неэлегантно, — стонет Юзек. — Ладно, пойду спрошу его, может, он согласится.
Но клиент не согласился. Юзек разрыдался. Большой парень, а стоит возле буфета и плачет. Жаль мне его стало.
— Юзек, — говорю, — что делать. Вынеси его на вилке. И гигиенично, и элегантно, как за границей.
И что вы скажете? Клиент вышел сам. Даже на вилке не захотел. Что за люди!
Пунктуальность
— Товарищи! — сказал председатель. — Нужно раз и навсегда покончить с опозданиями. Но как? Жду ваших предложений.
Собрали мы собрание по внесению предложений.
На собрании приняли предложение, назначить собрание по борьбе с опозданиями.
Ну вот, собрали мы, значит, это собрание, и после бурных обсуждений поступило предложение не опаздывать.
— Не опаздывать — это мало! — воскликнул референт. — Я беру обязательство прийти на четверть часа раньше!
Раздались аплодисменты. Но тут встал бухгалтер и сказал:
— Мы гордимся настоящей учрежденческой позицией, занятой нашим референтом. Но разве мы не способны на большее? Я обязуюсь прийти в семь часов двадцать минут, а если не будет дождя, в семь пятнадцать!
Референт хотел взять реванш, но не успел, потому что старший ревизор понизил до шести ноль-ноль.
Тут понесло и меня. «Чем я хуже?!» — подумал я, встал да как ахнул пять с минутами. Я уже думал, что моя взяла, когда вскочил референт и свел на без пяти пять. Но вел он недолго, так как его на целых шесть минут обошел бухгалтер. Бухгалтера торпедировал кладовщик, но сам спасовал перед управляющим. Победителем оказался инструктор. Он дожал до четырех и сорвал банк. Аплодисментам не было конца.
— Товарищи! — сказал председатель со слезами на глазах. — Ваш энтузиазм превзошел все ожидания. Теперь только надо придать нашим усилиям организационные формы. Давайте назначим день, в который все мы придем на работу не только вовремя, но даже раньше, в четыре часа утра.
Мы решили, что это будет, например, седьмое число текущего месяца. Потом спели «Вот эти руки, руки молодые» и разошлись по домам.
Решающий день приближался в обстановке всеобщей собранности и подъема. Шестого мы устроили себе выходной, никто не работал, чтобы выспаться перед седьмым.
К сожалению, оказалось, что как раз на седьмое приходилось воскресенье.
Лифт
Вызвал нас директор и сказал:
— Я собрал вас по важному делу. Нам установят лифт.
Мы сначала удивились, так как у нас, собственно, только один этаж.
— Надо, — сказал директор. — Модернизация. Мы не можем от нее уклоняться. Я вас для того и вызвал, чтобы вместе подумать над тем, как выполнить задание.
Совещались, совещались, наконец пришли к выводу, что есть только один вариант: садиться в лифт в подвале, а выходить на чердаке — и наоборот. Правда, для этого надо было проделать порядочный путь по лестнице, но другого выхода не было.
Приехала бригада и, как и намечалось, установила лифт.
Были наняты два лифтера: один ездил, а другой стоял на первом этаже и следил за тем, чтобы садились на чердаке и съезжали вниз, в подвал, а потом поднимались на первый этаж к выходу, или наоборот, чтобы, войдя, спускались в подвал, поднимались на лифте на чердак и своими ногами спускались на первый этаж. В зависимости от того, входил человек в учреждение или выходил.
Все шло хорошо, пока не пришло распоряжение, что в связи с экономией на лифте можно ездить только вверх, спускаться же пешком. Это вызвало некоторые неудобства, потому что теперь для того, чтобы выйти из здания, надо было не только подняться на чердак, как раньше, но после этого сойти в подвал, а затем — нормально: из подвала на первый этаж, к выходу.
Но, по-видимому, и при таком режиме лифт был перегружен. А кому дано право безрассудно портить оборудование? Поэтому дополнительно к предыдущему распоряжению было получено новое: лифтом разрешалось пользоваться только начальникам отделов, беременным женщинам и инвалидам.
Поскольку так неудачно получилось, что как раз в этот период ни одна из наших женщин классификации не соответствовала, а инвалидов у нас не было, выходило, что ездить в лифте мог один директор.
И только когда лифт испортился окончательно, все успокоились.
Одно плохо — порядок вхождения и выхождения остался прежним. Никак не можем от него отказаться. Гордость не позволяет.
Запах
С некоторых пор в кабинете директора появился какой-то странный запах. Нет, не то чтобы вонь, боже сохрани, но какой-то неприятный. Сначала он почти не чувствовался. Так, слегка. Но через некоторое время уже и сам директор, видимо, что-то почувствовал, так как вызвал меня и спросил, глядя испытующе:
— Что-то у меня душно. Может, окно открыть?
— Что вы! — воскликнул я. — У товарища директора и вдруг душно?! Абсурд. У товарища директора воздух как на курорте!
Но запах с каждым днем усиливался. То ли это откуда-то с пола, то ли из письменного стола — неизвестно.
Сотрудники, конечно, между собой об этом не говорили. Бывало, только кто-нибудь скажет: хуже всего — это вода из-под цветов, когда они как следует постоят.
— Да что там вода, — отвечал старший референт. — Сыр! Такой беленький сырочек, после того как полежит, тоже свою силу имеет.
Но о том, что происходит в кабинете, ни слова. И без того понятно.
Директор похудел. Было видно, что он страдает. Вызвал меня снова.
— Как настроение у коллектива?
— Атмосфера очень хорошая, — отвечаю я. — Можно дышать полной грудью.
— А может, тут чем-нибудь попрыскать, каким-нибудь одеколоном? Или попробовать самокритику? — И смотрит мне прямо в глаза, а сам бледный.
— Можно, — отвечаю я осторожно. — Но природа остается природой.
Несколькими днями позднее упала в обморок секретарша. Директор вызвал меня в третий раз.
— Завтра у меня будет комиссия, — а сам весь трясется.
А я ему на это:
— Свежий воздух еще никому не повредил.
А директор:
— Скажите откровенно, куда вы мне свинью подложили?
— Какую свинью? — спрашиваю удивленно.
— Месячный оклад, — говорит директор.
— Месячный оклад и премия, — отвечаю я.
— Договорились, — говорит директор.
И на другой день запах исчез. Хорошо подложенная свинья — друг человека.
Встреча
Дорога была пуста. То есть, я хочу сказать, что на ней не было ни человека, ни животного, ни каких-либо предметов. Я шел по этой дороге. Я — человек. Глядя по сторонам, я никого не заметил.
Так было до какого-то момента, когда неожиданно показался некто, идущий мне навстречу. Он был чуть выше меня ростом и заметно шире в плечах; на нем была шляпа, в то время как я шляпу никогда не ношу.
Я сделал соответствующее выражение лица, чтобы казаться энергичным и красивым.
Я думал, все произойдет как обычно. Я на минуту затаю дыхание, чтобы воздух, выдыхаемый неизвестным, а также воздух, его окружающий, не проник в мои легкие, и мы разойдемся.
Но он преградил мне дорогу и сказал:
— Стойте. Завтра ровно в семь вы придете ко мне убирать квартиру.
Я был так удивлен, что только проговорил:
— Я?
— Именно вы.
— Что это значит?! — нашел я наконец нужный ответ. — Что вы вообразили? Пожалуйста, пропустите меня!
— Не спешите. Сначала выслушайте: напор воды хороший, тряпки на месте.
— Вы что, действительно думаете, что я…
— Работа на первый взгляд нелегкая, не спорю, но ведь есть пылесос.
— Какой пылесос?!
— Отличный пылесос, чистить им одно удовольствие. И последнее — ковры выбивать внизу, во дворе.
— Какой этаж? Конечно, шестой?
— Что вы! Четвертый. Кроме того, есть лифт. Сами видите, какие условия.
— Но с какой стати я должен убирать вам квартиру?!
— Потому что она грязная и пора ее освежить. Вы получите фартук. И вообще попрошу не делать мне замечаний.
— Но что все это значит?!
— Вы же не можете убирать без фартука! В общем, как хотите.
— Нет, нет, конечно, фартук. Но… как вы смеете!
— В чулане возле ванной вы найдете веники, свет зажгите в передней, в чулане лампочка перегорела.
— Нет, это неслыханно!.. Хорошо бы достать обрезки фетра… Но за кого вы меня принимаете?!
— Фетра нет, есть домашние туфли на войлоке, вы их также найдете в чулане. Только не слишком много расходуйте пасты для пола. Столько всего уходит, что не напасешься.
— Вы думаете, что можно отделаться чем попало? Если работать, так надо столько, сколько надо, никто не даст себя обмануть, а как вы думаете…
— Я попрошу не дискутировать. Пасту наносите тонким слоем и подождите, пока высохнет. Щетку для натирки полов возьмете у соседей.
— Как, у вас нет своей щетки для натирки полов? Не могли приобрести?
— Это вас не касается. Соседям звонить только до восьми, потому что позже они все уходят. Скажете, что вы от меня. В кухне, на буфете, лежит сыр, возьмите себе кусочек, только не весь. Раковину надо почистить, герань полить, линолеум скатать, чужих не пускать.
— А горячая вода? Холодной я мыть не буду. У меня ревматизм.
— Не говорите ерунды. Воду можно согреть на газовой плите. Надо только повернуть кран. Вы же не маленький.
— Значит, и газ есть?
— Не задавайте неинтеллигентных вопросов. Разумеется, есть.
— Я боюсь. Можно отравиться.
— Глупости. Грязные салфетки сложите в одно место. Шкафы отодвиньте, матрасы выбейте, занавески снимите, ручки почистите порошком, не забрызгайте стены, окно надо вытереть насухо, как следует, я проверю, радио выключите и не слушайте, это отвлекает. Ну, вот, пожалуй, и все. До свиданья.
Он ушел, не оглядываясь, походкой спортсмена. Я смотрел на него до тех пор, пока он не скрылся из глаз. Во мне кипела оскорбленная гордость, кричало раненое чувство собственного достоинства.
Вдруг мне сделалось как-то не по себе, я почувствовал себя беспомощным, беззащитным… он не оставил мне свой адрес.
Штабс-капитан Ипполит
О нет, не сразу он стал штабс-капитаном. Когда в 1844 году его призвали на военную службу, он не был даже штабс-поручиком. Что я говорю! Даже штабс-капралом, штабс-ефрейтором даже. Он намеревался изучать философию.
Только в начале 1854 года получил он первое отличие. Пушка переехала ему ногу, и фамилия его была внесена в список больных.
Первое время он получал письма от друзей, но скоро казарменная суета целиком заполнила его жизнь. То ложись, то вставай, то кричи: «Да здравствует царствующий дом!»
Он твердел.
В 1859 году перед парадом ему запретили носить очки. «К чему?» — спросили его.
Суровой была его жизнь. В 1867 году его ударила артиллерийская лошадь. Он начал терять память.
Из всех человеческих чувств у него осталась только горячая любовь к животным.
В 1872 году он по забывчивости надел носки. На него направили два полка конной жандармерии. Проехали по нему.
Лечился в военном госпитале.
В 1880 году он умер, но его призвали вторично. Долг повелел ему явиться.
Он отвердел уже окончательно. Приехав в 1893 году в отпуск, он попросил на обед только воды из болота.
Еще в 1914 году его использовали в лагере в качестве подпорного шеста для палатки.
А потом уже никто ничего не слышал о штабс-капитане Ипполите.
Вот такая история.
Пьесы
Ка́роль
Действующие лица
Дедушка
Внук
Окулист
На сцене диван, рядом с диваном, на полу, лежит книга. Два стула, шкафчик, на стене таблица с напечатанными на ней рядами букв и цифр разной величины для определения остроты зрения. Телефон, дверь. На диване лежит Окулист, мужчина средних лет, в очках. Читает книгу, В дверь стучат. Окулист встает.
Окулист. Войдите.
Входят Внук и Дедушка. Внук входит первым; это мужчина лет тридцати с небольшим, угловатый, сильный. За ним Дедушка, маленький старичок с седой бородкой, с двустволкой на плече.
Внук. Здравствуйте, господин доктор. Это Дедушка.
Окулист. Здравствуйте. О! Дедушка? Он еще удивительно хорошо выглядит.
Внук. Ну вот, я его привел.
Окулист. Вы с охоты? Несчастный случай? В глаз попал пыж?
Внук. Нет, Дедушка только будет стрелять.
Окулист. Ага, значит, несчастный случай еще должен произойти. Вы пришли ко мне профилактически?
Внук. Да не будет никакого несчастного случая. Просто Дедушка будет стрелять — и все.
Окулист. Это необходимо?
Внук. Доктор, Дедушка должен стрелять.
Окулист. Если будет соблюдена гигиена стрельбы, то я не вижу причин для противопоказания. У старости свои права.
Внук. Это точно. Теперь дело только за очками.
Окулист. Жалуется на зрение?
Внук. Дедушка плохо видит. А дай ему очки — выстрелит.
Окулист. Значит, если я вас правильно понял, он будет стрелять в цель?
Внук. Ясное дело. Ха, посмотрите, господин доктор, он уже ищет.
Дедушка, который до этого стоял спокойно, начинает, сгорбившись, метр за метром обшаривать комнату, лицо почти возле пола, как у очень близорукого человека.
Окулист. Кого он ищет?
Внук (не отвечая Окулисту). Дедушка, успокойся, его здесь нет!
Окулист. Действительно, здесь никого, кроме нас, нет.
Внук. Дедушка очень горячий. Я его знаю.
Окулист. Он патриот?
Внук. Как и все. Но тут дело касается Ка́роля.
Окулист. Какого Ка́роля?
Внук. Ну, это уж мы знаем, какого Ка́роля.
Окулист. Он ваш знакомый?
Внук. Вот это-то и надо проверить.
Окулист. Каким образом?
Внук. Надо дать Дедушке очки. Он его сразу узнает.
Окулист. А если узнает?
Внук. Выстрелит в него. Ему очень нужны очки, чтобы его узнать, а потом, чтобы в него выстрелить. За этим мы к вам и пришли, господин доктор.
Тем временем Дедушка заглядывает под диван, под стулья, ищет повсюду, но двустволки с плеча не сникает.
Окулист. Разве… господин Ка́роль сделал что-нибудь плохое?
Внук. Как же это узнаешь, если у Дедушки нет очков и он не может его узнать.
Окулист. Значит, вы совсем его не знаете?
Внук. Но ведь я вам уже сказал, что мы его ищем.
Окулист. Ваш Дедушка тоже его не знает?
Внук. Без очков?! Вы смеетесь!
Окулист. Как же вы хотите узнать того, кого не знаете?
Внук. Но ведь мы не можем его знать до того, как его не узнаем. Это ясно.
Окулист. Но почему именно какого-то Ка́роля?
Внук. А вы хотели бы, чтобы мы стреляли во всех подряд? Садист! Ведь какая-то справедливость должна быть.
Окулист. Тогда зачем вообще в кого-то стрелять?
Внук. Но вы же сами сказали, что Дедушка должен в кого-нибудь стрелять. У старости свои права.
Окулист. Но ведь можно в мишень, в воздух, наконец, в птичек…
Внук. Во что?
Окулист. В птичек, в мишень…
Внук. Кто?
Окулист. Что — кто?
Внук. Я спрашиваю: кто должен стрелять в мишень?
Окулист. Ну, Дедушка.
Внук (подозрительно). Дедушка?
Окулист. Да, Дедушка.
Внук. Вы его не знаете.
Окулист. Ну, тогда вообще надо отобрать у него ружье.
Внук (с еще большей подозрительностью). У кого?
Окулист (менее уверенно). У Дедушки.
Внук (удивленно). У Дедушки?
Окулист. Ну да, мне так казалось…
Внук. Ты слышишь, Дедушка?
Дедушка (на минуту прерывает свои поиски, прикладывает ладонь к уху). Хе?
Внук. Он говорит, что надо у тебя отобрать ружье!
Дедушка (снимает ружье с плеча). Где он?
Внук. Он стоит здесь, возле стула. Придержать?
Окулист (поспешно переходит на другую сторону сцены). В конце концов это ваше личное дело, я не вмешиваюсь.
Внук. Вот это вы сказали правильно. Его ружье уже двадцать лет как заряжено. Так дальше продолжаться не может.
Окулист. Но почему не может?
Внук. Спросите об этом Дедушку. Дедушка, этот господин…
Окулист (прерывая). Нет-нет… Не может, значит, не может. Видимо, не может.
Внук. Ну почему, мы можем поспорить на эту тему. Дедушка, этот господин…
Окулист (снова прерывая). Нет, я вам верю на слово! В конце концов, когда есть ружье…
Внук. Ну, конечно. Надо стрелять. До Дедушки стрелял его отец, мой прадед, а до него отец его отца. Всегда все стреляли.
Окулист. Хм, да… Может быть, в связи с этим приступим к обследованию вашего Дедушки?
Внук. Вы говорите как свой человек. Дедушка, подойди поближе. (Дедушка приближается к нему.)
Окулист. Будьте добры, присядьте. (Дедушка садится на указанный стул, снова закинув винтовку за спину.)
Внук. Послушай, Дедушка, доктора. Пиф-паф будет потом.
Окулист. А то можно было бы положить ее туда, временно (неуверенно дотрагивается до ружья. Дедушка резко отстраняется). Не надо? Хорошо, хорошо, как вы хотите.
Внук. Дедушка никогда не расстается с винтовкой. Ежедневно ее чистит. У нас в семье каждый знает свои обязанности.
Окулист (подходя к таблице с текстами, рукой показывая на ряд самых маленьких букв). Вы можете это прочитать?
Дедушка (мечтательно). Эх, видал я, братец ты мой, как покойный отец всадил ему полфунта дроби в живот. С шестидесяти шагов, ей-богу, только охнул.
Окулист. Будьте добры, сосредоточьтесь, можете ли вы прочитать эти буквы?
Дедушка (долго всматривается). Э, пожалуй, даже не было шестидесяти. С пятидесяти.
Внук. Потом, Дедушка, потом. Сейчас надо слушать, что говорит доктор.
Окулист. Итак, еще раз. Вы можете это прочитать?
Дедушка. И-и-и… Нет.
Окулист. А это?
Дедушка. Тоже нет. Где Ка́роль?
Внук. Дедушка, потерпи. Нужно слушать господина доктора, потому что иначе не будет бах-бах в Ка́роля.
Дедушка. Уж я ему покажу!
Окулист. А это?
Дедушка. Э, нет.
Окулист (успокаивающе). Состояние небезнадежное. Продолжим. А это?
Дедушка. А я вот, сударь, хочу пулями. Что мне эта дробь!
Окулист. А это?
Дедушка. Вот, господин доктор, это будет действительно… Тоже нет.
Окулист. Хм… Значительное ослабление зрения. Попробуем еще. Можете ли вы прочитать это?
Дедушка. Но ведь у меня нет очков.
Окулист (Внуку). Постараемся помочь. Могу ли я узнать, по какой причине Дедушка потерял остроту зрения?
Внук. От высматривания. Дедушка всегда высматривал, не идет ли враг. А у нас, знаете ли, грязные стекла.
Окулист. Да, это утомляет зрение.
Внук. Сколько раз мы ему говорили: подожди, Дедушка, до пасхи, когда стекла вымоют. Но он спешил. Он даже во сне высматривал. Уж он такой.
Окулист. Вернемся к пациенту. (Показывает на ряд самых больших букв.) А это?
Дедушка. Что?
Окулист. Ну, прочитайте!
Дедушка. Прочитать?
Окулист. Да.
Дедушка. Нет.
Окулист. Минуточку (вытаскивает из-за дивана рулон белой бумаги. Разворачивает его и вешает на стену. На нем черной краской напечатана одна огромная буква А, почти в рост человека). А теперь?
Дедушка. Я есть хочу.
Окулист. Я вас спрашиваю не об этом. Теперь вы можете прочитать?
Дедушка. Э, откуда!
Окулист (вынимает из шкафчика ящичек с очками, надевает на Дедушку первую пару. Последующие реплики идут в быстром темпе). А теперь?
Дедушка. Нет.
Окулист (заменяет другой парой). А теперь?
Дедушка. Нет.
Окулист (как перед этим). А теперь?
Дедушка. Нет.
Окулист (как перед этим). А теперь?
Дедушка (хохоча). Нет.
Окулист (как перед этим). А теперь?
Дедушка (хохоча все громче). Нет!
Окулист (рассерженный, берет Дедушку за плечо и подводит вплотную к листу с огромной буквой А). А теперь?
Дедушка (содрогаясь от смеха). Ох… ей-богу!
Окулист. Почему вы смеетесь, черт возьми?
Дедушка. Потому что мне щекотно.
Окулист (снимает с Дедушки очки, разводя руками, к Внуку). К сожалению, боюсь, что ничего нельзя сделать.
Внук. Как так?
Окулист. Это какой-то исключительный случай.
Внук. Потому что у вас к нему неправильный подход. Дедушка совсем не умеет читать.
Окулист. Вы хотите сказать, что он неграмотный?
Внук. Попрошу без грубости. Вот вы грамотный, а что из того? Разве мы вас боимся? Нет, это вы нас боитесь.
Окулист. Ну, зачем же так, я имел в виду совершенно другое.
Внук. Что?
Окулист. Просто я хотел убедиться, является ли чтение чего-либо областью специальных занятий вашего протопласта и…
Внук. Сударь, полегче! Это может быть ваш дедушка был протопластом, но не мой! В нашей семье никогда не было венерических больных! Только раненные из огнестрельного оружия.
Окулист. Вы путаете понятия! Короче говоря, я хотел узнать, читает ли ваш Дедушка, просто читает ли — всего-навсего.
Внук (с достоинством). Сударь, ни мой Дедушка, ни я никогда ничего не читаем. Ясно (показывая на огромную букву А)? А вы хотели насильно заставить читать бедного старика, утомить его умственно, задурить ему голову?
Окулист (объясняя). Да, но ведь существуют же такие лозунги, как «образование для народа»… (тем временем Дедушка снова начинает поиски).
Внук. Мне пришла в голову мысль.
Окулист. О, не сомневаюсь.
Внук. Ну-ка, покажите это.
Окулист. Что вам показать?
Внук. Не прикидывайтесь ребенком (делая шаг к доктору). Дайте мне это!
Окулист (отступая назад). Я не понимаю…
Внук. Покажите свои очки.
Окулист (пробуя превратить все в шутку). Ха! Ха! Ха! Ну и шутник вы! Мы в школе тоже вытворяли разные фокусы. Помню, как-то одному учителю математики подложили клопа и…
Внук. Не валяйте дурака. Я же ясно сказал: снять очки! Ну!
Окулист (столбенеет). Простите меня, но мои очки — моя личная собственность.
Внук. Мы вам покажем личную собственность. Дедушка!
Окулист (напуганный). Нет, не надо!
Внук. Ну!
Окулист. Не надо нервировать старого человека. От волнения он может выйти из себя, излишне раздражиться… Понимаю.
Внук. Я больше повторять не буду.
Окулист. Ну хорошо, пожалуй, я могу вам одолжить их на минуту. Но только на минуту. Без очков я как слепой, почти ничего не вижу.
Внук. Ладно, ладно, это не имеет значения (Окулист снимает очки и подает их Внуку. Тот долго их рассматривает). Подходящие.
Окулист. Цейссовские.
Внук. Попробуем?
Окулист (без очков он становится беззащитным, движения неуверенные, делает несколько шагов в одну сторону, но как бы спохватившись, что выбрал неправильное направление, делает несколько шагов в другую сторону. И так несколько раз). Мои очки!
Внук. Дедушка! Сюда! Сюда!
Дедушка (который снова было отправился на поиски, сняв с плеча двустволку и держа ее наготове, заглядывая во все углы, — спохватывается и со старческой поспешностью, трусцой подбегает к Внуку). Где? Где? Он? Он?
Внук. Успокойся, Дедушка. Надень-ка эти очки.
Дедушка. А у меня уж сердце забилось… Как колокол!
Внук. Стань прямо. Вот так, надень за уши, как господин доктор (отступая на шаг). Ну, что ты теперь скажешь?
Дедушка (застывает, выпрямляется, становится более солидным, осматривается по сторонам осмысленно и удивленно). Так, так.
Внук (возбужденный). Как? Хорошо?
Дедушка (приобретая то, что утратил доктор: уверенность в движениях, устремленность взгляда. С возрастающим удовлетворением в голосе). Хорошо!
Окулист. Вы действительно видите лучше?
Дедушка (внимательно всматриваясь в него). Кто это?
Внук. Это доктор.
Дедушка (не спуская глаз с Окулиста). Доктор?
Окулист. Доктор… медицины.
Внук. Доктор, а простому старику не смог подобрать очки.
Окулист (оправдываясь). Это какой-то удивительный случай, я бы никогда не предположил…
Дедушка (не спуская с Окулиста глаз, подходит к нему ближе). Что-то мне сдается…
Внук. Раз на раз не приходится.
Окулист (нервно причесываясь, поправляя одежду). Я очень рад, что вы снова обрели остроту зрения… Очень…
Внук. Что, Дедушка?.. (Пауза.)
Дедушка (пятясь и продолжая внимательно всматриваться в Окулиста, рукой делает знак Внуку, чтобы тот приблизился). Мне кажется…
Внук (подбегая). Ты что-нибудь заметил?
Окулист (внезапно срывается с места, проходится по комнате, нервно жестикулирует). Для настоящего человека науки нет большей радости, чем быть свидетелем триумфа собственного метода. Организация слепых сил природы, приведение в порядок свободной игры элементов — это уже само по себе награда, единственная и настоящая. Можно вас попросить вернуть мне очки? Я тоже близорук, и у меня начинает болеть голова… Кроме того, и для вас ношение чужих, слишком сильных очков, может оказаться вредным (останавливается, стремясь подслушать разговор Дедушки и Внука).
Дедушка. Что-то, как будто…
Внук (заинтересовавшись). Что, Дедушка, что? (Дедушка многозначительно показывает пальцем на подслушивающего Окулиста. Тот, заметив, что его маневр оказался раскрытым, снова начинает расхаживать, притворяясь, что занят изложением своих взглядов.)
Окулист. Только в современном обществе люди науки стали пользоваться надлежащим уважением. Не забывайте, что со времен Парацельса наш авторитет неизмеримо возрос. Это мы намечаем новые пути человечества. Пожалуйста, немедленно возвратите мне очки. (Дедушка наклоняется к Внуку и что-то шепчет ему на ухо.)
Внук. Не может быть! (Дедушка снова что-то шепчет). Ты это точно знаешь?
Дедушка. Хо-хо!
Окулист. Кто может предвидеть, какие еще открытия переделают нашу жизнь? В каком направлении будут развиваться отдельные области знания? Мышление, эта способность, которая даже необразованного человека так недосягаемо высоко ставит над животными, лежит в основе этих достижений. А во главе этого огромного шествия человечества, этой процессии, торжественно идущей сквозь явления природы, этого крестового похода в страну хаоса и случайностей, идут капелланы науки, идем мы, настоящие предводители армии, имя которой — человечество. Простите, я должен на минуту выйти. (Во время этого монолога Окулист маневрировал так, чтобы оказаться как можно ближе к двери. Тем временем Внук отрезал ему путь к выходу.)
Внук. Что это вы вдруг так побледнели (стоят некоторое время друг против друга молча)?
Окулист. Побледнел? Странно…
Внук. Как стена. Или, если сказать точнее, — ха! ха! — как мертвец.
Окулист. Метафора.
Внук. Может быть. Мы не ученые. Мы стреляем.
Окулист. Где дверь? Я плохо вижу… У меня в глазах такой туман… Я хотел бы выйти. Вы сами сказали, что я бледен.
Внук. Ну, это нам не помеха. Я хотел бы задать вам несколько вопросов.
Окулист. Я не готов. Итак, в чем дело?
Внук. Вы, наверно, хотели сказать — в ком?
Окулист. Я никого не знаю, я ни в чем не принимал участия, я не знаю никаких адресов. Я ничего вам не скажу.
Внук. А если я спрошу по-хорошему?
Окулист. Что вас интересует?
Внук. Почему вы хотели, чтобы Дедушка стрелял в мишень или в птичек?
Окулист. Во имя гуманизма и сохранения моральных принципов сосуществования между людьми.
Внук. А почему вы хотели отобрать у Дедушки ружье?
Окулист. Я думал… я думал, что это может стать опасным, и поэтому…
Внук. Опасным? А для кого?
Окулист. Как-никак, это старый человек, наверно, очень честный, но потрепанный жизнью, зрение ослаблено… В конце концов, он может ошибиться!
Внук. Я спрашиваю, для кого опасно?
Окулист. Ну, вообще. Для всех.
Внук. Для всех! Посмотрите на меня. Разве я боюсь этой опасности? Нет. А сказать вам, почему?
Окулист. Откуда я знаю… может быть, отсутствие воображения…
Внук. Я не боюсь, потому что я не… Вы знаете, что я не… Ну? Ка… Ка… Ну, смелее!
Окулист (заикаясь). Ка… Ка…
Внук. Ну, Ка… Ка… Каро…
Окулист. Каро…
Внук. Ка́роль… ль…
Окулист. Ка́роль.
Внук. Ну, вот видите (пауза).
Окулист (про себя). Нет, это уже слишком.
Внук. Ни один простой честный человек на свете ничего не имеет против того, чтобы Дедушка выстрелил. Те, у кого совесть чиста, могут спать спокойно. Но Ка́роль! О! Он трясется от страха. И правильно. Потому что знает, что мы его найдем везде, а тем более теперь, когда у Дедушки есть очки!
Окулист (истерически). Почему вы не даете мне выйти? Это недемократично!
Внук. Еще того лучше! В эту минуту миллионы простых спокойных людей во всем мире входят и выходят, когда хотят. Самые обычные двери на петлях, раздвижные или, наконец, маятниковые, занавеси из бисера или циновки — скрип и шорох этих дверей раздается непрерывно, свободно и радостно. Только вы, только вы не принадлежите к этим веселым массам! Разве это наша вина?
Окулист. Что вы имеете против меня?
Внук. Вы — Ка́роль.
Окулист. Нет!
Внук. А кто протестовал, когда я сказал, что ружье уже двадцать лет как заряжено и что такое положение вещей не может дольше продолжаться? Кто хотел принудить Дедушку к чтению?
Окулист. Вздор!
Внук. Кто не хотел дать очки бедному старику? Вы — Ка́роль!
Окулист. Нет! Клянусь вам (поспешно шарит в кармане). Я вам паспорт покажу!
Внук. Паспорт ничего не значит. Дедушка тебя узнал, Ка́роль!
Окулист. Дедушка может ошибиться!
Внук. Дедушка! Начинаем (Дедушка спускает предохранитель)!
Окулист. Господа, подождите, это какая-то ошибка, трагическое недоразумение, я не утверждаю, что Ка́роль невиновен. Наоборот, это, вероятно, какой-то на редкость отвратительный тип, но при чем тут я? Пусть Дедушка оглядится, проанализирует. Ко мне всегда можно вернуться! Я принимаю по четным дням, с двух до шести, считайте, господа, что я у вас в кармане. А тем временем можно осмотреться. Ей-богу, сто́ит. А что, если настоящий Ка́роль сидит где-нибудь в тепле, пьет молоко и посмеивается над вами в кулак? Такая мысль не приходила вам в голову?
Внук. Это факт. Но ведь на свете может быть не один Ка́роль. Может, их два, три? Дедушка, давай пальнем в этого и сразу же начнем искать дальше, на всякий случай.
Окулист. Два? Три? Десять, сто, все могут быть Ка́ролями, все, только не я. А вы тратите здесь столько времени на того, кто не является Ка́ролем, в то время как те, настоящие Ка́роли, разгуливают где хотят.
Внук. Дедушка, это мысль. Кто сказал, что он один? Дедушка, у тебя есть патроны?
Дедушка. Хо-хо, хватит, хватит на всех!
Внук (потирая руки). Правильно, правильно (подбегает к Дедушке и обнимает его). Это мысль, Дедушка, постреляем, как на свадьбе!
Окулист. Да, стрелять, стрелять, еще раз стрелять, но, во всяком случае, не в меня.
Внук. Я думаю, в него надо сначала пыжом, а потом уже пулей.
Дедушка. Ну что ж…
Окулист. Нет, нет! (Бросается на пол и на четвереньках бежит к дивану, залезает под диван. Дедушка и Внук наклоняются, чтобы увидеть его.) Пожалуйста, не обращайте на меня внимания. Я вовсе не против стрельбы. Стрельба очень хорошо действует на легкие, это прекрасный спорт. И, конечно, не в мишень, и не в каких-то там птичек. Настоящие мужчины не стреляют в такую чепуху. Я все понимаю, я за это. Я даже удивлен, что у вас только одно ружье, и только с двумя стволами. Если бы их у вас было восемь, и у каждого по три ствола, то и тогда было бы мало. Что и говорить, это вам положено. Но постойте, послушайте меня!
Дедушка (опускаясь на четвереньки с ружьем, направленным под диван). Темно, черт побери!
Внук. Может быть, отодвинуть диван?
Окулист. Я ничего не хочу! Я даже не требую очки, пожалуйста, Дедушка может их оставить у себя! Но я прошу справедливости, я требую ее! Не в меня, а в Ка́роля!
Дедушка. Ну-ка, посвети мне спичкой, я в него пальну. (Внук зажигает спичку и подносит ее к дивану. Появляется голова Окулиста, который дует на спичку, гасит ее и снова прячется под диваном.)
Окулист. Господа! Вот теперь я позволю себе воскликнуть: да здравствует стрельба! Но я не могу согласиться с тем, чтобы прекрасная и благородная идея стрельбы была искажена фатальной стрельбищной ошибкой. Господа, я не тот, в которого надо стрелять.
Дедушка. Ничего не поделаешь, бью втемную.
Внук (отодвигаясь в сторону). Дедушка, целься больше в середину.
Дедушка. Теперь ему крышка (наклонился и целится — пауза. Из-под дивана показывается рука Окулиста, размахивающая белым платком).
Внук. Это хорошо. Значит, он скоро выйдет.
Дедушка (вздыхая). Ох уж эта молодежь!
Окулист (вылезает из-под дивана, становится напротив Дедушки и Внука). Хорошо. Я все скажу.
Внук. Ну?
Окулист. Он должен сюда прийти.
Внук. Кто?
Окулист. Ка́роль. Настоящий Ка́роль.
Внук. Когда?
Окулист. С минуты на минуту. Он уже должен быть здесь.
Дедушка (Внуку). Стрелять?
Внук. Сейчас, Дедушка. (Окулисту.) А как вы докажете, что тот, кто придет, больше Ка́роль, чем вы?
Окулист. О, потому что он рассказывал разные вещи про вас.
Внук. Какие вещи?
Окулист. Ну, всякие.
Внук. Какие всякие?
Окулист. Повторить?
Внук. Да.
Окулист. Он сказал, что вы бандиты.
Внук. Так и сказал? А что еще?
Окулист. Что старик — кровожадный старый кретин…
Внук. Что?
Окулист. Я только повторяю. А о вас он сказал, что вы редкий дурак, извращенец и незаконнорожденный. Говорить дальше?
Внук. Все как есть.
Окулист. Он сказал, что один факт вашего существования является достаточным доказательством бессмысленности и зла мира до такой степени, что даже быть замученным вами — это огромное облегчение и великолепный способ не разделять с вами дальше того, что является для людей общим.
Внук. Дедушка, ты слышишь?
Дедушка. Ка́роль! Как будто это я его слышал! Это Ка́роль!
Внук. А что еще?
Окулист. А еще он сказал… Но я не знаю, правда ли это, что у вас… у меня язык не поворачивается…
Внук. Я приказываю ничего не скрывать!
Окулист. Но, право, я не могу…
Внук. Говорите сейчас же! Он мне за все заплатит.
Окулист. Он сказал, что отобьется от вас (пауза).
Внук. Негодяй! А почему вы только сейчас мне об этом рассказали?
Окулист. Потому что я прозрел. Призна́юсь, что до вашего прихода идея каролизма была мне чужда. Но в ходе дискуссии у меня открылись глаза. Я не Ка́роль, вы мне не поверили, что поделать. Но мне невыносима мысль, что я погибну, а настоящий Ка́роль будет разгуливать живой и смеяться над вами. Потому что у меня нет гарантии, что если однажды вы по ошибке приняли меня за Ка́роля, вы не ошибетесь снова и не примете Ка́роля за меня, то есть невинного человека. Тут дело идет не только о моей жизни, но и о справедливости. Вы сами сказали, что какая-то справедливость все-таки должна быть, нельзя стрелять в каждого встречного. Так вот, когда я лежал под диваном, я думал: боже мой, как жаль, что эти два господина вместо того, чтобы отдыхать, преследуют Ка́роля и не знают, что их усилия напрасны. Вот почему все во мне взбунтовалось, я переломил в себе остатки псевдоморали и решил обо всем рассказать.
Внук. Послушайте! То, что вы Ка́роль, это вопрос решенный. Дедушка вас узнал, а Дедушка ошибиться не может. Но то, что Ка́ролей может быть несколько, это точно. Подождем здесь. Если он не придет, то мы пристукнем вас и пойдем. Если придет — пристукнем его, а потом посмотрим. Не исключено, что вам известна целая организация. Ну, так зачем он сюда приходил? А?
Окулист. Это мой пациент. Как и вы.
Внук. Дедушка, возьмем его из засады. (Внук ставит стул напротив двери. За стулом становится на колени Дедушка с ружьем, направленным на дверь. Внук стоит в глубине сцены, за шкафом. Окулист, подавленный, садится на диван и вытирает лоб платком. Закрывает лицо руками. Дедушка и Внук занимают позицию. Сцена слегка затемняется).
Внук. Что-то его не видно.
Окулист. Это уже немолодой человек. Он медленно ходит. (Пауза, тишина.)
Внук. Он должен быть уже здесь.
Окулист. Будет, обязательно будет. Он всегда приходил аккуратно, такой вежливый господин (пауза, тишина).
Внук. Что-то мне не нравится все это.
Окулист. Что именно? Погода сегодня хорошая… Так красиво заходит солнце…
Дедушка. Мне надоело.
Окулист. Может быть, что-нибудь почитать? (Не ожидая ответа, открывает книгу, читает, держа книгу очень близко к глазам.) «…Путника, который войдет в долину с юго-восточной стороны, встречает великолепная панорама. Склоны, покрытые виноградниками, обещают, что не только чудесные пейзажи, свежий воздух и краски разнообразных цветов будут на пиршестве, на которое все окружающее приглашает пришельца. Действительно, как духовные, так и прочие блага в изобилии ожидают здесь каждого, кто не чужд красоте и добру. Здешние жители хоть и среднего роста, но стройны…»
Внук. Хватит!
Окулист. Как вам будет угодно (закрывает книгу).
Внук. Долго мы еще будем ждать?
Окулист. В ожидании вся прелесть охоты (стараясь отвлечь). Может быть, сварить кофе?
Внук. Не надо. Мы кофе не пьем (пауза, тишина. Окулист застывает, но вдруг срывается с места и начинает красться по комнате. На сцене продолжает темнеть).
Внук. Что это?
Окулист. Муха. (Окулист крадется, делает характерные движения рукой, как будто ловит муху. Но муха все время улетает.)
Внук (с интересом). Есть?
Окулист. Улетела. Вон там! (Пауза. Дедушка перестает всматриваться в дверь, невольно втянутый в погоню за мухой.)
Внук. С левой ее! (Длительная пауза, которую Окулист заполняет пантомимой. Он ожесточен, сосредоточен, абсолютно сконцентрирован на преследовании. Он то крадется, то бросается вперед. Лишенный очков, он больше руководствуется слухом. Был момент, когда муха села на ружье Дедушки, продолжающего стоять на коленях и следить за охотой. Внук, выглядывающий из-за шкафа, тоже напряженно следит за этой сценой. Окулист приближается к ружью. Застывает перед ним. Это момент наивысшего напряжения. Потом Окулист внезапно делает молниеносное движение рукой вдоль ствола и застывает со сжатым кулаком. Окулист смотрит то на Дедушку, то на Внука, потом очень медленно разжимает кулак и говорит: «Улетела». За дверями раздаются шаги. Становится еще темнее.)
Внук (ликуя). Идет!
Дедушка (издает что-то вроде йодлования). Халь-ля-лии! (Окулист в отчаянье бросается на диван и накрывает голову подушкой.)
Внук (в нервном возбуждении). Вот это дед!
Дедушка. Как батька мой!
Внук. …И деда дед!
Дедушка. Так смело! В бой! (Раздается стук в дверь. Дедушка обращается к Внуку.) Пора?
Внук. Минутку (выхватывает из-за пазухи трубу и играет на ней несколько тактов боевого сигнала. Стук повторяется). Можно!
Двери медленно открываются. Дедушка стреляет из обоих стволов. Тишина.
Внук (выбегает из-за шкафа, бросается к дверям, выглядывает). Попал!
Дедушка (медленно опуская ружье и распрямляя плечи). Как гора с плеч.
Внук (широко зевает). Давно бы так.
Дедушка (показывая на Окулиста, который все еще лежит неподвижно, прикрытый подушкой). А что с этим?
Окулист. Мои очки!
Дедушка. У меня как будто камень с сердца спал.
Внук. Ну, видишь, Дедушка, мир не так уж плох.
Окулист (медленно садится). Уже?
Внук (хлопая его по плечу). Вы говорили правду. Он там лежит.
Окулист (сомнамбулически). Да… да… Ну, а как Дедушка себя чувствует?
Внук. Дедушка? Дедушка никогда еще не был в таком хорошем настроении. Вы его вылечили, доктор. Ему нужен был Ка́роль.
Окулист (все еще как во сне). Очень рад, очень рад.
Внук. Ну, мы пошли потихоньку. Дедушка еще должен зарядить оба ствола.
Окулист. Опять?
Внук. Мы потом к вам придем (пауза).
Окулист. Значит… Значит, снова будете себя беспокоить?
Внук. Что поделаешь? Ведь может случиться, что снова какой-нибудь Ка́роль придет к вам, а если вы даже и не…
Окулист. А я думал…
Внук. Вы думали, что мы уже не придем, да? Ну, нет. Не беспокойтесь. Амуниция у нас есть, очки есть, было бы здоровье.
Окулист. Когда же мне вас ожидать?
Внук (шутливо грозя ему пальцем). Ну, ну, не надо быть таким любопытным. Мы можем прийти завтра, можем через два дня, а можем и через десять минут. Как говорится, любая пора хороша, лишь бы из Ка́роля вон душа.
Окулист (сидит на диване, подперев голову руками, в полном отчаянии). Значит, вы опять…
Внук. Ну, Дедушка. Ружьецо на плечо и марш. Сколько мы вам должны?
Окулист. Пустяки. Отнесем это за счет соцстраха.
Внук (подавая ему листок). Здесь наш телефон. Если что…
Дедушка. Ну, молодой человек, честь и почтение. И послушай совет старшего: на холодное надо подышать, на горячее — помахать, а на Ка́роля начихать!
Внук (нетерпеливо). Пойдем, Дедушка, пойдем (выходят. Внук пропускает Дедушку и возвращается к Окулисту). Если вам станет известно о ком-нибудь еще…
Окулист. Что вы? (Пауза. Смотрят друг на друга.)
Внук. Потому что мы еще вернемся (выходит. Еще раз останавливается в дверях и говорит про себя, глядя на что-то, что лежит за дверями на полу). А говорил, что от меня отобьется… (Решительно выходит. Окулист некоторое время продолжает сидеть, как и раньше. На сцене значительно потемнело, но больше уже не темнеет. Потом Окулист медленно встает, выходит и втаскивает в комнату бездыханное тело. Обязательно манекен, а не живого актера. Кладет манекен на диван, складывает ему руки на груди, а потом исследует глаза по всем правилам окулистики.)
Окулист. Все равно у него был неизлечимый случай отслоения роговицы. Правда, удар при падении мог ускорить ход болезни. Но кто поручится, что завтра он не упал бы на лестнице и роговица не отслоилась бы полностью? Так или иначе, помочь ему было нельзя (пауза). Кроме того, он мог бы и не прийти. Он не был на сегодня записан. Я тоже рисковал (пауза). И хоть и близорук, но еще жив (телефонный звонок. Окулист снимает трубку). Слушаю? Да. Я вас слушаю… Да, пожалуйста… С двух до шести… Когда вам удобнее… В четыре? Пожалуйста, завтра в четыре. Не волнуйтесь, постараемся помочь. Как ваша фамилия (вынимает из кармана записную книжку и карандаш, записывает)? Я заполню на вас карточку. Ваше имя? Ка́роль… (записывает имя, повторяет его автоматически). Что? Нет, нет, нет… Ка́роль… да… До завтра, милости прошу. (Кладет трубку. Отходит от телефона, смотрит на часы, смотрит на дверь, прикладывает к двери ухо, потом внезапно открывает дверь, чтобы проверить, не подслушивает ли кто-нибудь, задумывается. Внезапно бежит к телефону и быстро набирает номер.) Алло, алло, кто говорит, Дедушка? Дедушка, это доктор. Да, доктор. Как это, какой доктор (заискивающе)? Не узнаете меня, Дедушка? Дедушка не узнает своего доктора?.. Ну хорошо, Дедушка, завтра в четыре. Да, завтра в четыре. Он будет у меня. Кто? Как кто? Ка́роль. Разумеется. Ну, пока! До завтра! Пока! (Пауза. Окулист кладет трубку, подходит к дивану, стаскивает с него манекен и запихивает под диван, а сам ложится на диван. Раскрывает книгу и начинает читать, как вначале.)
Занавес
Танго
Действующие лица
Молодой Человек, или Артур
Элеонора, мать Артура
Стомил, отец Артура
Особа, Называемая Бабушкой, или Евгения
Старый Партнер, или Евгений
Партнер с усиками, или Эдик
Аля, кузина и невеста Артура
ДЕЙСТВИЕ I
Сцена представляет собой комнату с высоким потолком. Правой ее стены не видно (все определения «справа» и «слева» сейчас и в дальнейшем — со стороны зрительного зала). Пространство справа отрезано рампой сцены, как будто бы за ним находится еще часть этой комнаты, Левая стена ломается, не доходя нескольких шагов до рампы, в сторону просцениума, влево, под прямым углом, и идет дальше влево, параллельно рампе. В стене, обращенной к зрителям, между углом и левой кулисой, находится дверь в другую комнату. Отгороженное пространство похоже на исчезающий в левой кулисе коридор, ведущий от нее к главному помещению. В стене прямо, слева и справа, две двери; обе двери одинаковые, высокие, темные, двустворчатые, с украшениями в стиле старых солидных квартир. Между дверями в средней стене закрытая портьерой ниша. В помещении находится стол на восемь персон с комплектом стульев, кресла, большое стенное зеркало на левой стене, тахта, маленькие столики. Мебель расставлена как попало, такое впечатление, будто хозяева только что переехали или переезжают. Почти вся сцена закрыта драпировками, повсюду материя — полулежащая, полусвисающая, полусвернутая, отчего вся обстановка производит впечатление чего-то размазанного, бесформенного. В одном месте на полу разбросанная ткань образует что-то вроде возвышения, ложа. Старомодная черная детская коляска на высоких и тонких колесах, вся в пыли, подвенечное платье, котелок. На столе свернутая до половины бархатная скатерть. У непокрытой части стола сидят три особы. Первая особа, Называемая Бабушкой, старая, но бодрая и подвижная, иногда страдает старческим выпадением памяти. На ней платье с треном, волочащимся по полу, очень яркое, в крупных цветах, жокейская кепочка, на ногах кеды. Близорука. Вторая особа — Старый партнер, седой, хорошо воспитанный, застенчивый, очки в тонкой золотой оправе, одежда засаленная. В визитке, высокий крахмальный воротничок, белый, но грязный, широкий пластрон, в нем булавка с жемчужиной, к этому длинные шорты цвета хаки. Высокие шотландские носки. Потрескавшиеся лакированные туфли, голые колени. Третья особа — в высшей степени подозрительный мужчина. Рубашка в некрасивую клетку навыпуск, к тому же слишком низко расстегнута, рукава закатаны, брюки светло-бежевые, широкие, грязные и мятые, туфли — ярко-желтые, носки — пестрые. Каждую минуту почесывает толстую ляжку. Волосы длинные и жирные, он любит причесывать их гребенкой, которую достает из заднего кармана брюк. Маленькие квадратные усики. Небрит. На руке часы с «золотым» браслетом. Все трое самозабвенно играют в карты. На остальной, накрытой части стола, — тарелки, чашки, графины, бумажные цветы, а также несколько совершенно не подходящих предметов, как например: большая пустая клетка для птиц без дна, дамская туфля, бриджи. Этот стол еще больше, чем комната, создает впечатление хаоса и неряшливости. Все предметы из разных сервизов, разных эпох, разных стилей. С правой стороны входит Молодой человек лет 25, рослый, стройный, ничем не выделяющийся. Он в обычном темном костюме, сидящем на нем довольно элегантно, в белой рубашке с галстуком, чистый и наглаженный. Под мышкой у него книги и свернутые в трубку чертежи, так как он возвращается из университета. Он останавливается, осматривается. Остальные не видят его, они поглощены игрой. Стол находится скорее в левой части, а поэтому довольно далеко от входа, расположенного с правой стороны. Особа, Называемая Бабушкой, сидит к нему спиной и боком к зрительному залу, напротив нее Старый господин, а третья особа у торца стола, спиной к зрительному залу и боком к вошедшему.
Особа, Называемая Бабушкой (бросая с размаху карту на стол). Черти-пики, недотыки!
Партнер с усиками (бросая карту). Хлоп в лоб! (Пьет пиво прямо из бутылки, которая стоит возле ножки его стула.)
Старый партнер (несмело покашливая, говорит с явным усилием). Пожалуйста. То есть я хотел сказать, «рип» (бросает карту).
Особа, Называемая Бабушкой (после минуты ожидания, полная осуждения). «Рип» во что, Евгений?
Старый партнер, или Евгений (беспомощно стонет). «Рип»… «рип»…
Партнер с усиками. Он опять не в форме (пьет пиво).
Особа, Называемая Бабушкой. Евгений, если ты садишься с нами играть, ты должен знать, как себя вести. Я спрашиваю «рип» во что?
Евгений. Ну… просто «рип».
Особа, Называемая Бабушкой. Боже мой, опять покраснел!
Евгений. А может быть, «рип в пип»?
Особа, Называемая Бабушкой. Чепуха. Господин Эдик, подскажите ему.
Партнер с усиками, или Эдик. С удовольствием. Но к «рип» трудно найти рифму. Я бы предложил так: я его в лоб, а он в гроб.
Евгений. Чудесно! Но, с вашего позволения, что это значит? Кто в гроб?
Эдик. Это так, к слову.
Особа, Называемая Бабушкой. Не цепляйся. Господин Эдик знает что говорит.
Евгений (еще раз бросает ту же самую карту). Я его в лоб, а он в гроб!
Особа, Называемая Бабушкой. Вот видишь. Если захочешь, то можешь.
Эдик. Уж очень вы застенчивый.
Особа, Называемая Бабушкой. Спасибо, милый Эдик, я не знаю, что бы мы без вас делали.
Эдик. Пустяки (замечает Молодого человека, поспешно прячет бутылку под стол). Ну, мне пора.
Особа, Называемая Бабушкой. Что? Что такое? Что это вы придумали? Посреди игры?
Молодой человек. Здравствуйте.
Особа, Называемая Бабушкой (поворачивается с недовольным видом). А, это ты?
Молодой человек. Я. Что здесь происходит?
Особа, Называемая Бабушкой. Как что? Играем в карты.
Молодой человек. Это я вижу. Но с кем?
Особа, Называемая Бабушкой. Как это, с кем? Дядю Евгения не узнаешь?
Молодой человек. Я имею в виду не дядю Евгения. С дядей мы поговорим позже. Это что за личность (показывает на Эдика)?
Эдик (вставая). Ну, мне пора. Привет!
Особа, Называемая Бабушкой. Эдик, не уходите!
Молодой человек. Вон!
Эдик (к Бабушке, укоризненно). Я же вам говорил, мадам, что сегодня играть не надо.
Евгений (показывая на Бабушку). Это она, это все из-за нее! Я не хотел!
Молодой человек (наступая). Вон, я сказал!
Эдик. О боже, ухожу, ухожу (идет в сторону выхода, навстречу Молодому человеку, по пути останавливается и вытаскивает у него из-под мышки одну из книжек, раскрывает ее).
Молодой человек (ринувшись в сторону стола). Я же просил, сколько раз просил, чтобы этого больше не было (кружится вокруг стола, гоняясь за Бабушкой)!
Особа, Называемая Бабушкой. Нет, нет!
Молодой человек. Да, да! И сейчас же!
Эдик (разглядывая книжку). Интересно, интересно…
Особа, Называемая Бабушкой. Чего ты хочешь от меня?!
Молодой человек (гоняясь за нею). Вы прекрасно знаете.
Евгений. Артур, милый, ты хоть бы немножко пожалел свою Бабушку.
Молодой человек. Не вмешивайтесь!
Евгений. Я не вмешиваюсь, я только говорю, что если даже Евгения что-то забыла…
Молодой человек, или Артур. Так я ей напомню. И вам напомню! Жалость! Кто говорит о жалости! А у вас есть ко мне жалость? Разве она меня понимает? Погодите, вам тоже достанется. Почему вы не за работой? Почему не пишете мемуары?
Евгений. Я сегодня писал немного с утра, потом они пришли…
Особа, Называемая Бабушкой, или Евгения. Евгений, предатель!
Евгений (истерически). Да оставьте вы меня наконец в покое!
Артур. И все-таки вас тоже придется наказать (надевает Евгению на голову птичью клетку без дна). Сидите, пока не освобожу.
Евгения. Так ему и надо.
Артур. Вам это тоже так не пройдет (раздвигает драпировку, открывая нишу, в которой оказывается катафалк, накрытый черным ветхим сукном, и свеча). На катафалк!
Эдик (перелистывая книжку, со все большим интересом). Законно (садится в сторонке).
Евгения. Опять? Я не хочу.
Артур. Ни слова! (Евгения покорно подходит к катафалку, Евгений услужливо подает ей руку.)
Евгения (холодно). Спасибо, Иуда.
Евгений. Все равно тебе карта не шла.
Евгения. Шут.
Артур. Это тебя отучит от твоего ужасного легкомыслия (хлопает себя по карману). Спички у кого-нибудь есть?
Евгения (ложась на катафалк). Артур, я тебя прошу, хотя бы без свечей.
Артур. Ни слова, а то накажу. (Эдик, не отрывая глаз от книги, достает коробку спичек.)
Эдик. У меня есть.
Артур берет у Эдика спички, зажигает свечу. Евгений берет бумажные цветы со стола и ставит их возле Евгении, отходит на несколько шагов и смотрит на них, потом оправляет.
Эдик (смеется). Колоссальные картинки!
Евгения (поднимает голову). Что он там рассматривает?
Артур. Лежать!
Евгений (подходит к Эдику и смотрит через плечо). Учебник общей анатомии. Университетское издание.
Евгения. Нашел, что смотреть!
Эдик. Господин Артур изучает медицину?
Евгений. Он посещает три факультета. В том числе философский.
Эдик. А по философии есть что-нибудь в этом роде?
Евгений. Что ты! Философия без иллюстраций.
Эдик. Жалко, а то интересно было бы посмотреть.
Евгения (приподнимаясь). Покажи.
Артур. Лежать!
Евгений. И подумать только, ведь ты самый молодой из нас. Почему ты не идешь в монастырь?
Артур. Бабушка, почему ты не хочешь меня понять?
Евгений. Да, да, я тоже спрашиваю об этом: почему ты не хочешь его понять, Евгения?
Артур. Я не могу жить в таком мире! (Из левой двери, расположенной против сцены, входит Элеонора, женщина в расцвете лет, на ней короткие брючки.)
Элеонора. В каком мире? Что вы тут делаете?
Артур. Здравствуй, мама.
Элеонора. Что это, Бабушка опять на катафалке?
Евгения. Хорошо, что ты пришла. Сама видишь, что он вытворяет.
Артур. Я вытворяю? Я вынужден был наказать Бабушку.
Евгения. Он меня воспитывает.
Артур. Бабушка переходит все границы.
Элеонора. Какие границы?
Артур. Она знает, о чем я говорю.
Элеонора. Но почему сразу на катафалк?
Артур. Пускай подумает о вечности. Полежит, соберется с мыслями.
Элеонора (замечая Эдика). А, Эдик!
Эдик. Привет!
Артур. Как, вы знакомы?
Евгений (про себя). Сейчас начнется.
Элеонора. Эдика все знают. Что в этом странного?
Артур. Я с ума сойду. Возвращаюсь домой, застаю какого-то подозрительного типа, разболтанность, хаос, двусмысленные отношения, оказывается, мама тоже… Откуда только это берется и к чему все это приведет?..
Элеонора. Может быть, ты хочешь есть?
Артур. Я не хочу есть, я хочу разобраться в этой ситуации!
Элеонора. Я с Эдиком сплю, иногда. Правда, Эдик?
Эдик (рассеянно). Что? А, да, конечно (разворачивает цветные вкладки). Вот вам, пожалуйста, все в красках.
Артур. Что? Что ты сказала?
Элеонора. Сейчас принесу тебе что-нибудь поесть (выходит в левую дверь, прямо против публики. Артур садится, растерянный).
Евгений (про себя). Действительно, она выразилась довольно крепко. (Артуру.) Могу я снять это? (Пауза.) Артур! (Пауза.) Артур, я спрашиваю, могу я снять это с головы?
Артур. Снимите. (Про себя.) Теперь уже все равно.
Евгений (снимает с головы клетку). Спасибо (садится рядом с Артуром). Ты что так помрачнел, Артур?
Евгения. Как тут жестко!
Евгений. Я понимаю, разговор с мамой произвел на тебя тяжелое впечатление. Я знаю, что я старомоден… Эдик не такой уж плохой. У него доброе сердце, хоть вид у него не очень интеллигентный (тише). Между нами говоря, это кретин… (громче). Ну что же, мой дорогой, жизнь надо принимать такой, как она есть… (тише). Или не принимать (громче). Ну, Артур, выше голову, у Эдика есть свои положительные качества, наконец, боже мой… твоя мама уже не та, что была раньше (тише). Надо было видеть ее, когда она была молодая, до твоего рождения, разумеется… еще до того, как появился Стомил (задумывается, потом вместе со стулом придвигается к Артуру. Говорит тихо)… Что ты собираешься сделать с Эдиком? Я буду откровенен. Это вредная личность. И ногти у него грязные, и вообще он тяжелый человек, разве нет? Я уверен, что он жульничает в карты. Чавкает, когда ест, распоряжается здесь, как у себя дома. Если бы не Геня, я бы не подавал ему руки. А ты знаешь, что он сделал вчера? Подхожу я к Гене и говорю: «Слушай, сестричка, я понимаю, что господин Эдик не чистит зубы, но если уж он пользуется моей щеткой, то пусть, по крайней мере, использует ее, чтобы чистить зубы, а не туфли». А он мне на это: «Зубы у меня здоровые, если укушу, так откушу, а туфли пылятся». И вытолкал меня за дверь. Слушай, я не хочу ничего тебе советовать, но на твоем месте я бы его приструнил. Может быть, спустить его с лестницы?
Артур. Ах, не в этом дело.
Евгений. Но тогда, может быть, хотя бы дать по морде?
Артур. Проблема не в этом.
Евгений. Но по морде дать не помешает. Хочешь, я ему это скажу, чтобы он приготовился? (Тем временем Евгения приподнимается на катафалке и подслушивает. Евгений, заметив это, отодвигается от Артура и начинает говорить громче.) Господин Эдик простой и очень порядочный человек. Я в жизни не видел более простого человека.
Евгения. Что с ним?
Евгений. Не знаю, он не реагирует.
Евгения. А что ты там шепчешь ему на ухо?
Евгений. Ничего. Рассказываю о жизни пчел.
Элеонора (входит с подносом. На подносе чашка и чайное печенье). Завтрак готов.
Артур (очнувшись, машинально). Спасибо, мама (садится к столу. Элеонора ставит перед ним поднос, небрежно отодвигая рукой другие предметы. Артур мешает ложечкой кофе, поднос стоит криво, Артур вытаскивает из-под подноса туфлю и со злостью бросает ее в угол).
Эдик. Дайте мне эту книжку до вторника.
Артур. Не могу, у меня в понедельник экзамен.
Эдик. Жаль. Тут есть забавные штучки.
Элеонора. Ну, вставайте, мама. У вас вид, как у персонажа Эдгара По.
Евгения. Как у кого?
Элеонора. Как на катафалке. И вообще это старомодно.
Евгения (показывая на Артура). А он?
Элеонора. Он сейчас ест, он не будет вмешиваться.
Евгения. Артур, я могу сойти?
Артур. А, все равно (пьет). Горько!
Элеонора. Сахара нет. Евгений съел.
Евгений. О, простите, я съел только джем. Сахар съел Эдик.
Евгения сходит с катафалка.
Элеонора. И погасите свечу, мама. Надо экономить (глядя на брошенные карты). Кто выигрывает?
Евгений. Эдик.
Евгений. Господину Эдуарду всегда везет.
Элеонора. Эдик, ты жульничаешь?
Эдик. Я? Откуда?
Элеонора. Это странно. Ты дал мне слово, что сегодня проиграешь. Мне нужны деньги на хозяйство.
Эдик (разводя руками). Не повезло.
Входит Стомил, отец Артура, муж Элеоноры, заспанный, в пижаме, зевая и почесываясь. Толстый, большой, огромная седая шевелюра, так называемая львиная.
Стомил. Я почувствовал запах кофе (замечая Эдика). Привет, Эдик. (Артур отодвигает поднос и внимательно следит за сценой.)
Элеонора. Ты должен был сегодня до обеда спать. После обеда кровать будет занята.
Стомил. Не могу. У меня новая идея. Кто здесь пьет кофе? А, это ты, Артур (подходит к столу)…
Артур (с отвращением). Папа, ты хоть бы застегнулся.
Стомил. Зачем?
Артур. Как это, зачем? Что значит зачем?
Стомил. Вот именно, зачем? Такой простой вопрос, а не можешь на него ответить?
Артур. Потому что… потому что… это неприлично!
Стомил (пьет кофе Артура). Вот видишь. Твой ответ ничего не означает, он не выдерживает интеллектуального анализа. Это типичный банальный ответ.
Артур. Разве этого не достаточно?
Стомил. Да, но не для меня. Я человек, мыслящий глубже. Если уж мы вынуждены дискутировать, то должны дойти до кальсон.
Артур. Ради бога, нельзя ли сначала застегнуться, а потом поговорим.
Стомил. Это было бы нарушением мыслительного процесса. Следствие опередило бы причину. Человек не должен жить бессмысленно, на основе механических рефлексов.
Артур. Так ты что же, так и не застегнешься?
Стомил. Нет. Ничего из этого не выйдет, сын мой: нет пуговиц. (Отпивает глоток кофе, ставит чашку на стол. Эдик стоит на втором плане, за спиной Артура.)
Артур. Ну да, я должен был догадаться.
Стомил. Ошибаешься, материя не возникает из духа, по крайней мере в данном случае. (Эдик протягивает руку через плечо Артура и отпивает глоток кофе из его чашки.)
Артур. Именно об этом я и хотел поговорить с тобой.
Стомил. Потом, потом (делает глоток кофе из чашки, которую Эдик успел поставить обратно на стол. Смотрит на катафалк). В конце концов кто-нибудь уберет этот ящик?
Элеонора. Зачем?
Стомил. Формально я ничего не имею против. Даже я бы сказал, это обогащает действительность, возбуждает воображение. Но эта ниша нужна мне для экспериментов.
Элеонора. У тебя и так достаточно места.
Евгения. Я бы тоже хотела, чтобы его вынесли. Тогда Артур не сможет надо мной издеваться.
Артур (ударяя кулаком по столу). И все здесь так! В этом доме царит беспорядок, энтропия и анархия! Когда умер дедушка? Десять лет тому назад. И с того времени никто не подумал убрать этот катафалк! Уму непостижимо! Хорошо еще, что убрали дедушку!
Евгений. Дольше держать дедушку было нельзя.
Артур. Речь идет о принципе.
Стомил (продолжая пить кофе, скучающим тоном). В самом деле?
Артур (вскакивает, начинает бегать по сцене). Что говорить о дедушке! Я родился двадцать пять лет тому назад, а до сих пор здесь моя детская коляска (пинает коляску)! Почему она не на чердаке? А это? Что это такое? Подвенечное платье моей матери (поднимает из вороха тряпья запыленную фату)! Почему не в шкафу? Спортивные бриджи дяди Евгения! Почему они до сих пор здесь, если последняя лошадь, на которой ездил дядя, сдохла, не оставив потомства, сорок лет тому назад? Никакого порядка! Никакой скромности, никакой заинтересованности. (Эдик, пользуясь замешательством, одним глотком опорожняет чашку кофе.)
Элеонора. Эдик, как ты красиво пьешь!
Стомил. Дорогой мой, традиции меня не волнуют, твой бунт смешон. Сам видишь, что я не придаю никакого значения этим памятникам прошлого, этим наслоениям нашей семейной культуры. Вот все это так лежит. Живем свободно (заглядывая в чашку). Где мой кофе?
Артур. Ах, нет, нет, ты меня совершенно не понимаешь. Дело не в этом, не в этом!
Стомил. Тогда выскажись яснее, мой дорогой, (Элеоноре.) Нет больше кофе?
Элеонора. Будет, но послезавтра.
Стомил. Почему только послезавтра?
Элеонора. Сама не знаю.
Стомил. Хорошо, пусть будет так.
Артур. Послушайте, я вовсе не о традициях. Здесь уже вообще нет никаких традиций и никакой системы. Одни фрагменты, прах! Безжизненные предметы. Вы все уничтожили и продолжаете уничтожать, так что даже сами забыли, с чего все началось.
Элеонора. Это правда, Стомил, ты помнишь, как мы уничтожали традиции? В знак протеста ты имел меня на глазах у папы и мамы во время премьеры «Тангейзера» в первом ряду. Был страшный скандал. Где эти времена, когда это еще производило впечатление! Ты тогда добивался моей руки.
Стомил. Мне кажется, это было в Народном музее, во время первой выставки современных художников. Я помню, о нас были восторженные рецензии.
Элеонора. Нет, это было в опере. На этой выставке был, кажется, не ты, или не было меня. У тебя уже все перепуталось.
Стомил. Возможно (воодушевляясь). Время бунта, прыжок в современность! Высвобождение из оков старого искусства и старой жизни! Человек достигает самого себя, сбрасывает старых богов и ставит себя на пьедестал. Лопается скорлупа, разбиваются оковы. «Революция и экспансия!» — вот наш лозунг. Разрушение старых форм, долой условность, да здравствует динамика! Жизнь в созидании, вне границ, движение и стремление, за пределы формы, за пределы формы!
Элеонора. Как ты помолодел, Стомил, я не узнаю тебя.
Стомил. Да, мы были молоды.
Элеонора. Стомил, что ты говоришь! Мы ничуть не постарели, ведь мы не предали свои идеалы! И сегодня тоже, все вперед, все вперед!
Стомил (без воодушевления). Ну да, разумеется.
Элеонора. Разве мы уступили предрассудкам? Условностям, сковывающим человечество? Разве мы не продолжаем бороться со старой эпохой? Разве мы не свободны?
Стомил. С какой старой?
Элеонора. Ну, с той. Не помнишь? Ты уже забыл, о чем мы говорили только что? Все эти путы, все эти заскорузлые оковы религии, морали, общества, искусства? Искусства, Стомил, прежде всего искусства!
Стомил. Да, да, конечно. А когда это было?
Элеонора. Сейчас, сейчас, подожди, дай сосчитать… мы поженились в тысяча девятьсот… минутку, не перебивай, Артур родился в тридцатом, нет, подожди… в сороковом…
Стомил. А, тогда… (подходит к зеркалу и проводит рукой по лицу).
Элеонора. Не мешай, у меня все перепуталось… (подсчитывает про себя, вполголоса, целиком в это погрузившись) тысяча девятьсот четырнадцать… тысяча девятьсот восемнадцать… Тысяча девятьсот двадцать два…
Стомил (перед зеркалом). Мы молоды, вечно молоды…
Артур. Отец прав.
Стомил. В чем я прав?
Артур. Всего этого уже нет. (Элеонора ходит по сцене, не в состоянии справиться с подсчетами. Продолжает считать.)
Стомил. Чего нет?
Артур. Этих уз, оков, темниц и так далее. К сожалению, нет.
Стомил. К сожалению? Ты сам не знаешь, что говоришь! Если бы ты жил в то время, ты бы знал, что мы сделали для тебя. Ты понятия не имеешь, какой тогда была жизнь. Разве ты знаешь, какую нужно было иметь смелость, чтобы начать танцевать танго? Разве ты знаешь, что только некоторые женщины были тогда падшими? Что тогда восторгались натуралистической живописью? Мещанским театром? Мещанский театр! Мерзость! А во время еды нельзя было держать локти на столе! Я помню манифестацию молодежи. Только в тысяча девятьсот каком-то самые смелые начали не уступать место старикам. Мы твердо завоевали себе эти права, и если сегодня ты делаешь с Бабушкой что хочешь, так это благодаря нам. Ты не отдаешь себе отчета, насколько ты нам обязан. И подумать только, что мы боролись только для того, чтобы создать тебе свободное будущее, которым ты теперь пренебрегаешь!
Артур. Ну и что вы создали? Этот бардак, где ничего не работает, потому что все позволено? Где нет ни правил, ни нарушений?
Стомил. Есть только один принцип: не стесняться и делать все, что хочешь. Каждый имеет право на личное счастье.
Элеонора. Стомил, вот, вот! Высчитала. Это было в тысяча девятьсот двадцать восьмом!
Стомил. Что?
Элеонора (сбитая с толку). Я уже забыла.
Артур. Вы отравили этой своей свободой поколение до вас и после вас. Посмотрите на Бабушку, у нее все в голове перемешалось. Разве вам это ни о чем не говорит?
Евгения. Я предчувствовала, что он опять будет ко мне приставать.
Стомил. Мама совершенно в порядке. Что ты имеешь в виду?
Артур. Ну, конечно. Разумеется, вас не трогает эта старческая разнузданность. Когда-то это была уважаемая, почтенная женщина. А теперь что? Покер с Эдиком!
Эдик. О, простите, иногда мы играем в бридж.
Артур. Я не к тебе обращаюсь, плебей.
Стомил. Каждый имеет право выбора, с кем и во что. В том числе и старики.
Артур. Это не право. Это моральное принуждение к аморальности.
Стомил. Ей-богу, я тебе удивляюсь, у тебя какие-то допотопные взгляды. Когда я был в твоем возрасте, мы всякий конформизм считали позором. Бунт! Только бунт имел для нас ценность!
Артур. Какую ценность?!
Стомил. Динамическую, то есть всегда позитивную, хотя бы и негативную. Что ты думаешь, что мы были только слепыми анархистами? Мы были также маршем в будущее, движением, действенным процессом. Бунт — это прогресс в потенциальной фазе. У нас тоже есть свои заслуги перед историей. Бунт — это фундамент, на котором прогресс строит свой храм. Чем больше размах бунта, тем шире строительство. И можешь мне поверить, это мы подготовили для вас стройплощадку.
Артур. Тогда откуда это недоразумение? Если вы тоже за конструкцию? Тогда не лучше ли вместе?
Стомил. Ничего подобного. Лучше выясним все сразу. Я лишь объективно описал нашу роль в истории, независимо от наших намерений. Мы всегда шли только своим путем. Но через отрицание всего, что было, мы пролагали путь в будущее!
Артур. Какое?
Стомил. Это уж меня не касается. Мое дело — выходить за пределы формы.
Артур. Значит, мы остаемся врагами.
Стомил. Зачем сразу так трагично? Достаточно, если ты перестанешь беспокоиться о принципах.
Элеонора. Я тоже удивляюсь, почему именно ты, такой молодой, обязательно хочешь иметь какие-то принципы? Всегда бывает наоборот.
Артур. Потому что я вхожу в жизнь. В какую жизнь я должен войти? Я должен сначала ее создать, чтобы было во что войти.
Стомил. Ты не хочешь быть современным? Ты, в твоем возрасте?
Артур. Вот именно современность! Наша Бабушка состарилась уже в мире, который вышел из нормы. В этой вашей современности Бабушка состарилась! Вы все стареете в современности.
Евгений. Я все-таки позволю тебе возразить: эти разные достижения… например, право носить короткие штаны… кондиционеры…
Артур. Вы бы, дядя, лучше молчали. Разве вы не видите, что уже ничего невозможно, поскольку возможно все. Ах, дядя, если бы вы этими штанами разрушали условность! Так нет, условность уже была уничтожена до вас. А впрочем, вы не виноваты, вы пришли на готовое. Все впустую!
Стомил. Чего же ты хочешь, традиций?
Артур. Порядка.
Стомил. Только и всего?
Артур. …И права на бунт.
Стомил. Так пожалуйста! Я тебя все время уговариваю: бунтуй!
Артур. Но разве вы не понимаете, что вы лишили меня последней возможности? Вы так долго были антиконформистами, что наконец рухнули последние нормы, против которых еще можно было бунтовать. Для меня вы уже не оставили ничего. Ничего! Отсутствие норм стало вашей нормой. А я могу бунтовать только против вас, то есть против вашей распущенности.
Стомил. Ну, пожалуйста, разве я тебе запрещаю?
Евгений. Давай, Артурчик, покажи им!
Элеонора. Может быть, вы в конце концов успокоитесь? Последнее время ты стал такой нервный… (Евгения подает Эдику знак. Они сходятся за спиной Артура и начинают тасовать карты.)
Артур (впадая в безразличие). Это невозможно.
Элеонора. Но почему?
Евгений. Мы все тебя просим.
Артур. Бунтовать против вас? А кто вы такие? Бесформенная масса, аморфное тело, разрушенный атомом мир, толпа без грани и конструкции, ваш мир уже нельзя даже уничтожить. Он сам расползся.
Стомил. Значит ли это, что мы уже ни к чему не пригодны?
Артур. Ни к чему.
Элеонора. А может быть, ты все-таки попробуешь?
Артур. Пробовать незачем, безнадежное дело. Вы ужасно терпимы.
Стомил. М-м, это действительно плохо. Я не хотел бы, чтобы он чувствовал себя таким опустошенным.
Элеонора (становится сзади Артура и гладит его по голове). Бедный Артурчик. Не думай, что сердце матери камень.
Евгений. Мы все тебя любим, Артурчик, и хотели бы что-нибудь для тебя сделать.
Евгения (Эдику). Пас!
Артур. Сделать уже ничего нельзя. Агитируете меня за антиконформизм, который сразу же становится конформизмом. С другой стороны, я не могу все время быть конформистом. Мне уже немало лет. Мои товарищи смеются надо мной.
Стомил. А искусство, Артур? А искусство?
Элеонора. Вот именно! Это я и хотела сказать.
Артур. Какое искусство?
Стомил. Искусство вообще! Я всю свою жизнь посвятил искусству. Искусство — это вечный бунт. Может быть, ты попробуешь?
Эдик. Бей, друг ситный!
Евгения. Ла-бу-ду-бу-ду да-буду-бах!
Артур. А, не морочь мне голову! Я хочу быть врачом.
Элеонора. Какой позор для семьи! А я мечтала, что ты будешь артистом. Когда я носила его во чреве, я бегала голая по лесу, распевая Баха. И все напрасно.
Артур. Наверно, ты фальшивила, мама.
Стомил. А я тебе советую не терять надежды. Ты недооцениваешь искусство. У меня идея нового эксперимента. Сейчас ты увидишь.
Элеонора (хлопая в ладоши). Евгения, Эдик! Стомил придумал что-то новое!
Евгения. Опять?
Стомил. Да. Это пришло мне в голову сегодня утром. Вещь совершенно оригинальная.
Элеонора. Стомил сейчас нам ее продемонстрирует, правда, Стомил?
Стомил. Я готов.
Евгений. О боже!
Элеонора. Евгений, подвинь стол, освободи место. (Евгений пробует подвинуть стол, грохот, треск. Евгения и Эдик собирают карты и отходят в сторону. В ворохе материи, напоминающем низкий топчан с расстеленной постелью, начинает что-то шевелиться. Показывается голова кузины Али).
Аля (стройная восемнадцатилетняя девушка, длинные прямые волосы, удивленно моргает, зевает). Где я? Сначала какие-то крики, теперь какие-то сборы?.. Который час?
Артур. Аля!
Элеонора. Я забыла вам сказать: Аля у нас с шести часов утра.
Стомил. Это очень удачно. Аля, приглашаю тебя на представление (к Евгению). Хватит, теперь катафалк.
Артур. Почему вы ничего мне не сказали? Если бы я знал, я не позволил бы так шуметь (заметив, что Эдик с интересом приближается к Але)! Эдик, в угол! (Эдик послушно возвращается на свое место и становится лицом к стене.) Хорошо ли ты спала?
Аля. Так себе.
Артур. Ты долго у нас пробудешь?
Аля. Не знаю. Я сказала маме, что, может быть, уже не вернусь.
Артур. А она что на это?
Аля. Ничего. Ее не было дома.
Артур. Кому же ты это сказала?
Аля. Ну, может быть, я и не говорила. Не помню.
Артур. Забыла?
Аля. Ведь это было давно.
Артур. Будешь завтракать? Ах, правда, кофе уже нет. Можно, я сяду рядом с тобой?
Аля. Ради бога! (Артур придвигает стул и садится возле постели.)
Артур. Ты хорошо выглядишь (Аля очень громко смеется). Над чем ты смеешься?
Аля (вдруг перестав смеяться, уныло). Я? Тебе показалось.
Артур. Но ведь ты смеялась.
Аля. Не спорь со мной!
Артур. Я очень часто о тебе думал.
Аля (крикливо и вульгарно). Дальше!
Артур. Я часто представлял, как я встречу тебя.
Аля. Дальше!
Артур. Как мы сядем рядом!..
Аля. Дальше!
Артур. Будем говорить…
Аля (возбуждаясь, как на боксерском матче). Дальше!
Артур. О разных вещах…
Аля. Дальше!
Артур (повышая голос). О различных вещах!
Аля. Дальше, дальше! (Артур с силой запускает в нее книгой, которую положил Эдик. Аля уклоняется от удара, прячась под одеяло.)
Артур. Вставай!
Аля (высовывая голову из-под одеяла). В чем дело? (Артур молчит.) Тогда чего бросаешь? (Артур молчит.) Чего же ты хочешь?
Артур. Меня все об этом спрашивают.
Аля. Хорошо. Не буду.
Стомил. Прошу занять места! (Сцена приготовлена для «эксперимента» Стомила. Стол отодвинут в сторону. Ближе к просцениуму 4 стула в ряд, спинками к зрительному залу. Слева направо сидят: Евгения, Элеонора, Евгений; Эдик берет бутылку с недопитым вином и украдкой, на цыпочках пытается улизнуть за кулисы. Это замечает Евгений, который показывает на него Элеоноре.)
Элеонора. Эдик, куда ты?
Эдик. Я на минутку.
Элеонора. Сейчас же вернись! (Эдик возвращается и занимает стул справа от Евгения, при случае больно наступая ему на ногу. Стомил выходит из комнаты в дверь возле левой кулисы в коридоре.) Артур, Аля, что вы там делаете? Идите к нам.
Аля. Что это будет?
Артур. Театральный эксперимент. Это мания моего отца (подает ей руку, Аля выпрыгивает из кровати в длинной, до земли, непрозрачной — внимание режиссеров со слишком фривольными ассоциациями — рубашке в оборках и в складках, которая скорее похожа на платье, чем на ночную рубашку. Они становятся возле стульев справа. Эдик, не вставая, протягивает руку и обнимает Алю. Артур меняется с ней местами).
Стомил (который тем временем вернулся с довольно большим ящиком в руках и зашел за катафалк, из-за которого видна только его голова). Господа, прошу внимания! Представляю вам героев драмы (тоном директора цирка, объявляющего очередной номер)! Адам и Ева в раю! (На катафалке, который служит сценой, показываются две фигуры — куклы, которые Стомил надел на руки. Адам и Ева, Ева с яблоком в руке.)
Евгений. Это уже было!
Стомил (смущенный). Когда?
Евгений. При сотворении мира.
Стомил. Неважно. Было в старой версии. Я придумал новую.
Эдик. А змей?
Элеонора (успокаивая его шепотом). Тише…
Стомил. Змей подразумевается. Все мы знаем эту историю. Внимание, начинаю! (Громким голосом.)
Я житель рая, зовусь Адамом. Завидна многим судьба такая. Но вот уж, кости меня лишая, Возникла Ева: а что же из Евы? О рок, о небо! Ответствуйте мне вы (дискантом)! Адам был первый, хоть не был Адамом, Пока я нежил. Он горд, и напрасно: Иль он не понял умом упрямым, Что можно только не быть прекрасно? Когда светит солнце, где тень ночная? О небо… (Раздается сильный грохот, и свет гаснет.)Голос Элеоноры. Стомил, Стомил, что случилось, ты жив?
Голос Евгения. Караул! Караул! (Свет спички, которую зажег Артур. Затем этой спичкой он зажигает свечу. Виден Стомил с револьвером в руках; револьвер должен быть большой и с вертящимся барабаном).
Стомил. Ха, что? Получилось?
Элеонора. Стомил, ты так нас напугал!
Стомил. Эксперимент должен потрясти. Это мой первый принцип.
Евгений. Если дело только в этом, то это тебе удалось: у меня сердцебиение.
Элеонора. Как ты это сделал, Стомил?
Стомил. Вывернул пробки и выстрелил из револьвера.
Элеонора. Потрясающе!
Евгений. Что в этом потрясающего?
Стомил. Не понимаешь?
Евгений. Не понимаю.
Элеонора. Не обращай на него внимания, Стомил. Евгений всегда был туповат.
Стомил. А ты, Евгения?
Евгения. А?
Стомил (громче). Я спрашиваю, мама, ты поняла эксперимент?
Евгения (что есть мочи). Что?
Элеонора. Мама от эксперимента оглохла.
Евгений. Меня он совсем не удивил.
Стомил. Я объясню тебе: при помощи непосредственного действия создаем одновременность действия и восприятия. Ясно?
Евгения. Ну и что?
Стомил. Как это, что?
Евгений. А какая тут связь с Адамом и Евой?
Элеонора. Евгений, подумай!
Стомил. Речь идет о театральном феномене. Динамика сенсуалистского факта. Это на тебя не действует?
Евгений. По правде говоря, не очень.
Стомил (бросает револьвер на катафалк). Нет, у меня уже нет больше сил.
Элеонора. Не отчаивайся, Стомил. Если ты не будешь экспериментировать, то кто же тогда будет? (Все встают, отодвигают стулья.)
Евгений. Полный провал, господа!
Эдик. Я за кино.
Элеонора. И что теперь будет?
Артур. Выходите! Все за двери!
Стомил. Что такое?
Артур. Уходите! Чтобы я вас больше здесь не видел!
Стомил. Так ты относишься к своему отцу?
Артур. Отец был когда-то! Теперь отца нет! Теперь я создам отца.
Стомил. Ты? Меня?
Артур. Тебя и всех вас. Я создам вас заново. А теперь уходите поживей, все!
Стомил. Он слишком много себе позволяет.
Элеонора. Не принимай близко к сердцу, Стомил. Ведь мы сознательные.
Стомил. Я должен выйти?
Элеонора. Пойдем. Тебя ничто не должно касаться, кроме эксперимента.
Стомил. Да, искусство! Современное искусство! Дайте мне бога, и я сделаю из него эксперимент!
Элеонора. Вот видишь… (Выходят в левую дверь, в стене прямо перед зрительным залом.)
Эдик (к Евгении). Пойдемте, Бабушка?
Евгения. Возьми карты (Эдик собирает карты. Уходит вместе с Евгенией).
Эдик (поворачиваясь). Господин Артурчик, если вам что-нибудь понадобится…
Артур (топая ногами). Вон!
Эдик (угодливо). Ну, хорошо, хорошо… (выходит с Евгенией за кулисы налево).
Евгений (убеждаясь, что все вышли). Ты прав, Артурчик. Между нами говоря, это сброд.
Артур. Вы тоже уходите.
Евгений. Ну конечно, мой дорогой, я уйду, уйду. Я только одно тебе скажу: ты можешь на меня рассчитывать.
Артур. Что вы имеете в виду?
Евгений. Имею, не имею, ты сделаешь так, как считаешь нужным. Но запомни, я могу тебе пригодиться. Я еще не так поглупел, как они (понижая голос). Я несовременный.
Артур. Ну хорошо. А теперь, пожалуйста, оставьте нас одних. (Евгений идет в коридор налево. Перед выходом оборачивается и еще раз говорит с нажимом.)
Евгений. Несовременный (выходит).
Аля. А теперь?
Артур. А теперь я тебе все объясню.
ДЕЙСТВИЕ II
Та же комната. Ночь. Горит небольшой торшер. Артур сидит в кресле. Кто-то входит.
Артур. Кто там?
Фигура. Это я.
Артур. Кто это?
Фигура. Твой дядя, Евгений.
Артур. Пароль?
Евгений. Обновление. Отзыв?
Артур. Возрождение (пауза). Все в порядке. Входите.
Евгений входит в круг света. Садится напротив Артура.
Евгений. Ух, устал я.
Артур. Все готово?
Евгений. Я принес с чердака все, что только можно. Моли там — уйма. Как ты думаешь, удастся?
Артур. Должно удаться.
Евгений. Боюсь, боюсь. Они уже так деморализованы… Подумай, всю жизнь в этом бардаке, пардон, я хотел сказать, в этом хаосе. Видишь, даже я уже привык. Прошу прощенья.
Артур. Ничего. Что делает отец?
Евгений. Он в своей комнате. Работает над новой инсценировкой. Разве тебе не бывает его жаль, Артур? В конце концов он верит в свое искусство.
Артур. Так почему же вы не признаете его?
Евгений. Из чувства противоречия. Люблю делать ему назло. К тому же я человек откровенный, меня его эксперименты действительно не убеждают. А ты в них веришь.
Артур. У меня другое на уме. А мама? (Евгений встает, подходит к дверям в стене прямо, потом слева, заглядывает в замочную скважину.)
Евгений. Ничего не видно. Она или погасила свет, или загородила замочную скважину. Темно (возвращается на прежнее место).
Артур. А бабушка Евгения?
Евгений. Наверно, пудрится перед зеркалом.
Артур. Все в порядке. Дядя, вы можете идти. Через минуту у меня здесь важная встреча.
Евгений (встает). Будут ли еще какие-нибудь распоряжения?
Артур. Следить, молчать, наблюдать за всем и быть начеку.
Евгений. Так точно (выходя). Да хранит тебя господь, Артурчик. Может быть, еще вернутся старые добрые времена (решительно выходит направо, в ту самую сторону, откуда вошел. Из левой кулисы, по коридору, входит Аля, в той же самой ночной рубашке).
Аля (зевая). Чего тебе?
Артур. Ти-и-ише…
Аля. Почему?
Артур. Я хотел поговорить с тобой наедине.
Аля. О боже, ты думаешь, они интересуются нами? Даже если бы мы делали не знаю что (садится, болезненно кривясь при этом).
Артур. Что с тобой?
Аля. Стомил меня сегодня ущипнул два раза.
Артур. Негодяй!
Аля. Это же твой отец!
Артур (галантно целует ей руку). Спасибо, что ты обратила на это внимание.
Аля. Потому что ты выражаешься об этом как-то старомодно. Сегодня уже никто об отцах так не говорит.
Артур. А как?
Аля. На них вообще не обращают внимания.
Артур. А, значит, я ошибся.
Аля. То, что вы родственники, — это ваше личное дело. Вообще Стомил симпатичный.
Артур (презрительно). Артист.
Аля. Что в этом плохого?
Артур. Артисты — это зараза. Они первые пробили в эпохе брешь.
Аля (скучая). О боже! Ну и что (зевает)? Ну, так чего ты хотел? Мне холодно. Я почти голая. Ты это заметил?
Артур. Ты уже обдумала то, о чем я тебе говорил сегодня утром? Ты согласна?
Аля. Выйти за тебя замуж? Но ведь я тебе уже говорила, что не вижу в этом необходимости.
Артур. Значит, ты не согласна?
Аля. Честное слово, я не понимаю, из-за чего столько шума? Пожалуйста, если тебе так хочется, можем пожениться хоть завтра. Мы и так двоюродные брат и сестра.
Артур. Но я не хочу, чтобы тебе было абсолютно безразлично, выйти за меня замуж или не выйти! Я хочу, чтобы ты поняла, какое это серьезное дело.
Аля. Но почему оно такое серьезное? Для меня это может быть, а может и не быть. Ведь если у меня будет ребенок, так это от тебя, а не от священника. В чем же дело?
Артур. Хорошо. Если это дело само по себе не такое важное, то его можно сделать важным.
Аля. Зачем?
Артур. Ничто не является важным само по себе, все вообще никакое. Все неопределенно. Если мы сами не придадим вещам какой-нибудь характер, мы утонем в этой неопределенности. Мы должны создать какие-нибудь значения, если их в природе не существует.
Аля. Но зачем, зачем?
Артур. Если уж ты непременно хочешь знать… Ну хотя бы для нашей собственной пользы и удовольствия.
Аля. Какого удовольствия?
Артур. Удовольствие мы получаем от пользы, а пользу получаем от достижения чего-то, что имеет большее значение, чем прочие вещи, то есть что труднее, исключительнее, ценнее. Поэтому мы должны создать систему ценностей.
Аля. Философия наводит на меня тоску. Лучше уж Стомил. (Выставляет из-под рубашки ногу, довольно высоко.)
Артур. Тебе так кажется. Пожалуйста, спрячь ногу.
Аля. Тебе не нравится?
Артур. Это не относится к делу.
Аля (настойчиво). Тебе не нравится?
Артур (отводя, с некоторым усилием, взгляд от ноги). Ну хорошо, пожалуйста, выставляй ногу сколько тебе хочется, пожалуйста. Тем самым ты подтверждаешь мою правоту. Своей ногой.
Аля. Моей ногой (с интересом рассматривает свои ноги)?
Артур. Да. Именно ногой. Ты выставляешь ногу, потому что я не бросаюсь на тебя, как мой отец-артист и как все остальные. Это тебя беспокоит. Ты была уже немного удивлена сегодня утром, когда мы остались одни. Ты думала, что знаешь, чего я от тебя хочу.
Аля. Это неправда.
Артур. Ага, неправда. Ты думала, что я не заметил, как тебе стало не по себе, когда вместо того, чтобы сразу тащить тебя в кровать, я предложил тебе выйти за меня замуж.
Аля. Это потому что у меня болела голова.
Артур. Голова тут ни при чем — ты просто не знала, что об этом думать. И вот ты решила, что не действуешь на меня, как хотела бы. Это тебя беспокоит. Ты беспокоишься о своем очаровании. Ты была бы счастлива, если бы я стал вести себя, как мой отец. Ты бы сразу успокоилась, хотя, конечно, чтобы меня наказать, тут же убежала бы.
Аля (гордо, вставая). Уже убегаю.
Артур (хватает ее за руку и усаживает). Постой! Я еще не все сказал. Ты думала только о том, какое ты производишь впечатление. Что за примитив! Ни на что другое ты не способна. Между тем ты понятия ни о чем не имеешь.
Аля. Ты считаешь меня недоразвитой (хочет снова встать)?
Артур (удерживает ее). Постой! Ты подтверждаешь мою теорию. Я вел себя нетипично, и это тебя озадачило. Исключительность — это уже какое-то качество. Видишь? Это я придал значение нашей встрече, не имеющей значения. Я!
Аля. Ну тогда придавай его один, если ты такой исключительный, такой умный, такой особенный. Один, без меня!
Артур. Ну, не сердись!
Аля. Посмотрим, удастся ли тебе. А может быть, с дядей Евгением? (Решительно одергивает рубашку, застегивается до шеи. Накидывает на себя плед, нахлобучивает себе на голову по самые уши черный котелок.)
Артур (мягко). Не сердись.
Аля. А тебе-то что (пауза)?
Артур. Тебе не жарко?.. В этом пледе…
Аля. Нет (пауза).
Артур. Это котелок дяди Евгения. Он тебе совсем не идет.
Аля. Ну и пусть.
Артур. Как хочешь. О чем мы говорили? Ага, система ценностей (подвигается со стулом к Але)… Итак, с общепринятой точки зрения создание системы ценностей необходимо для того, чтобы могли правильно функционировать как отдельная личность, так и общество (берет ее за руку). Без определенных норм нам никогда не удастся создать гармонического единства, а также должного равновесия понятий, обычно определяемых как добро и зло, в широком смысле, разумеется, не только в моральном. В связи с этим, во-первых: необходимо вернуть практическое значение этим понятиям, во-вторых: создать правила поведения, которые… (Бросается к Але и пытается ее поцеловать. Аля вырывается, происходит беспорядочная борьба. Входит Эдик с полотенцем на шее, на волосах у него сетка.)
Эдик (претенциозным тоном, свойственным полуинтеллигентным людям). О, прошу прощенья!
Артур (отпуская Алю, делает вид, что ничего не случилось. Аля поправляет котелок и преувеличенно трет себе плечо). Что тебе надо, Эдик?
Эдик. Я шел в кухню напиться воды. Простите, я не знал, что вы здесь беседуете.
Артур. Воды? Какой воды, зачем?
Эдик (с достоинством). Простите, у меня жажда.
Артур. Сейчас? Ночью?
Эдик (обиженно). Я могу не пить, если вас это не устраивает.
Артур (в бешенстве). Пей и убирайся!
Эдик. Как хотите (величественно идет к левой двери).
Артур. Минутку!
Эдик. Я вас слушаю?
Артур. Кухня направо.
Эдик. Неужели?
Артур. Мне известно, где кухня в моем доме!
Эдик. В наше время ничего не известно (меняет направление и выходит в правую дверь).
Артур. Болван. Я должен с ним покончить.
Аля (холодно). А со мной ты уже покончил?
Артур. Это все из-за него.
Аля. Это из-за него ты выкручивал мне руки?
Артур. Тебе очень больно?
Аля. Не твое дело (притворно стонет. Артур, обеспокоенный, хочет осмотреть ее)!
Артур. Где? В каком месте (прикасается к ее плечу, но уже без прежних намерений)?
Аля (оголяет плечо). Здесь…
Артур. Мне очень жаль.
Аля (открывает спину)… И здесь…
Артур (искренне огорченный). Правда, я не хотел…
Аля (поднимает ногу)… И здесь…
Артур. Не знаю, как просить у тебя прощения…
Аля (приставляя указательный палец к ребру)… И здесь!
Артур. Прости меня, я не хотел…
Аля. Ты себя разоблачил: обыкновенный нахал. Сначала разговоры, а потом все то же самое (трагически опускается на стул). Бедные мы, женщины… Разве мы виноваты, что у нас есть тело? Если бы можно было оставлять его где-нибудь на хранение, как на вешалке, мы были бы застрахованы от нападения всяких кузенов. Признаться, этого я от тебя не ожидала. Ты, с твоим интеллектом…
Артур (совершенно смущенный). Но я действительно…
Аля. Не увиливай! Ты думаешь, я не чувствую потребности поговорить на серьезные темы? Но спокойно, без опасений, что какой-нибудь философ будет хватать меня за ногу. Ну, довольно об этом. О чем это мы говорили? Ты остановился на самом интересном месте (за дверью, в которую вышел Эдик, слышен шум льющейся воды и бульканье).
Артур. Ну хорошо! Неужели ты думаешь, что я хотел тебя изнасиловать?
Аля (обеспокоенная). А разве нет?
Артур. Ничего подобного. Это был только урок.
Аля. Спасибо, я это уже умею.
Артур. У тебя одно на уме. Скажи, почему ты сопротивлялась?
Аля. Ты неприличен!
Артур. Наука не знает приличий. Но все же, почему?
Аля. А почему ты на меня бросился?
Артур. Я пожертвовал собой.
Аля. Что ты сказал?
Артур. Да, я пожертвовал собой. Таким способом я хотел тебе яснее раскрыть некоторые проблемы. Практические занятия по прагматике пола.
Аля. Свинья. И к тому же ученая. По прагматике? Никогда об этом не слышала. Это какое-то новое извращение?
Артур. В этом нет ничего нового. Я уверен, что мы останемся друзьями. Женщины пойдут за мной.
Аля. Какие женщины?
Артур. Все. Женщины всего мира будут моими союзницами. Прежде всего надо сагитировать женщин, а когда они поймут, у мужчин уже не будет другого выбора.
Аля. Какие женщины? Я их не знаю? В конце концов делай с ними что хочешь. Меня это не касается.
Артур. Послушай, история мира — это история грубого произвола над женщинами, детьми и артистами со стороны мужчин.
Аля. Но ты ведь не любишь артистов.
Артур. Это не имеет никакого отношения к существу вопроса. Мужчины не любят артистов, потому что артисты не мужчины. Это всегда приближало их к женщинам, к сожалению. Им чужды такие понятия, как понятия чести, логики, прогресса, все, что выдумали мужчины. Лишь гораздо позднее и с большим трудом мужская часть человечества начала подозревать, что существует многозначность, относительность, бренность. Мерцание мира. Как раз обратное тому, что своей твердой башкой борца сумел вначале придумать мужчина, и что написал на своих знаменах, и что веками пытался навязать женщинам, детям и артистам: единство, категоричность, последовательность. Он придумал мир по образу и подобию своему. В пещере, в хижине, на предприятии он изобрел логику. Но, считая себя господином-кормильцем, он из-за своей гордости даже не мог допустить мысли, что его мировоззрение не восторжествует. Покоряясь своей агрессивной природе, он провозгласил свое понятие как единственное, универсальной, обязательное и по праву сильного всегда старался навязать его слабым. А когда оказалось, что женщины думают иначе, оскорбился и назвал их глупыми, или нелогичными, что в мужской терминологии означает одно и то же.
Аля. А ты? Разве ты не мужчина?
Артур. Я борюсь с собой. Я должен быть объективен. Иначе я не мог бы осуществить свой план.
Аля. Можно ли тебе верить?
Артур. …Чтобы как-то приспособить идеологию к недостатку воображения, мужчины придумали понятие чести, а также негативное понятие «изнеженности». Оба эти понятия помогают им сохранить их мужское сообщество от разброда, удержать его в рамках мужской солидарности под угрозой расправиться с каждым, кому пришли бы в голову малейшие сомнения. Ничего удивительного, что с противоположной стороны, в результате инстинкта самосохранения, создалось сообщество женщин, детей и артистов. Как правило, мужчины не воспитывают детей. В лучшем случае раз в месяц дают некоторое количество денег для этой цели. Что же удивляться, если потом убийства кажутся им занятием не только достойным и уважаемым, но и полезным. Прости (из кухни все еще слышно бульканье. Артур прерывает рассуждение и приближается к кухонным дверям). И что он там делает так долго?
Аля. Может быть, он моется?
Артур. Он? Это исключено (возвращается). Вернемся к театру.
Аля. Я тебе не верю. Я прекрасно знаю, что тебе надо. Меня не обманешь.
Артур. Мне надо, чтобы ты только поняла, в чем заключаются твои интересы, твоя сущность как женщины. Я хочу открыть тебе глаза.
Аля. Ага, это, наверно, означает, что я должна сейчас раздеться.
Артур. Не будь занудой. Когда убедишься, что наши интересы сходятся, ты станешь моей союзницей. О чем мечтают мужчины? Об отсутствии условностей в эротических вопросах, чтобы не делать никаких лишних усилий, сократить путь между желанием и достижением. Все, что находится посредине, их только раздражает.
Аля. Это правда. Они сразу бросаются, как звери. Только что мы видели прекрасное тому доказательство.
Артур. Не отрицаю, что как личность я подчиняюсь естественным импульсам. Но у меня есть высшая цель. Я говорю вообще. Пользуясь общим кризисом норм, мужчины сделали в области эротики все, чтобы устранить последние нормы. Но я не верю, что женщин это безоговорочно устраивает. На этом и основан мой план.
Аля. А меня устраивает.
Артур. Врешь. Этого не может быть.
Аля. Нет, может. Мне это нравится. Я могу делать все, что захочу, мне все позволено. Вот, например, разденусь, и что ты мне сделаешь (сбрасывает с себя плед и снимает котелок)?
Артур. Перестань, давай говорить серьезно!
Аля (развязывая завязки на рубашке). Почему? Кто мне запретит? Может быть, ты? Или моя мама? Или господь бог? Ну кто, скажи (обнажает плечи)?
Артур. Немедленно оденься, надень рубашку (в отчаянии отворачивается)!
Аля. И не подумаю. Это моя рубашка. (В дверях показывается голова Эдика, привлеченного громкими голосами.) А, господин Эдик! Пожалуйста, входите.
Артур (выталкивая Эдика). Вон отсюда… а то убью! Раздеваться перед таким… таким идиотом! Тебе не стыдно?
Аля. Может быть, у Эдика нет образования, но у него красивые глаза.
Артур. Эти похабные свиные глазки?
Аля. Они мне нравятся.
Артур. Я убью его!
Аля (довольная). Ты ревнивый?
Артур. Совсем не ревнивый!
Аля. Сначала нахал, потом ревнивец. Так-так.
Артур (вскипев, становится перед Алей). Ну что? Почему ты не раздеваешься? Я тебе уже не мешаю.
Аля. Потому, что мне расхотелось.
Артур. Пожалуйста, не стесняйся.
Аля (отступая). Я раздумала.
Артур (следуя за ней). Не хочешь? Тогда немедленно ответь, почему не хочешь. Ответь, почему до этого хотела?
Аля. О боже, это какой-то маньяк!
Артур (хватает ее за руку). Почему?
Аля. Не знаю.
Артур. Говори!
Аля. Ну что мне сказать? Не знаю — и все! Пусти меня!
Артур (отпуская ее). Ты прекрасно знаешь. Ты только притворяешься, что тебе нравится эта развязность, отсутствие правил, эта распущенность!
Аля. Я притворяюсь?
Артур. Конечно. Это тебе не нравится, потому что это тебе не выгодно. Современное отсутствие стиля лишает тебя выбора, ограничивает твои возможности. Ты можешь только одеваться и раздеваться, ничего другого тебе не остается.
Аля. Неправда!
Артур. Тогда откуда это сопротивление (пауза)?
Аля. Ты говоришь логично, а сам же сказал, что логика — это ерунда, ага?
Артур. Я так сказал?
Аля. Конечно, ты так сказал, минуту назад. Я же слышала.
Артур (недовольный). Ты, наверно, ослышалась.
Аля. Ничего подобного. Я ясно слышала.
Артур. Это ничего не значит. Во всяком случае, я тебе не верю. В сущности, тебе не нравится этот принцип отсутствия принципов. Не ты его выбрала.
Аля. А кто?
Артур. Мы. Ты только делаешь вид. Тебе больше ничего не остается. Никто не хочет признаться, что кому-то подчиняется.
Аля. А почему я должна соглашаться, если мне это не нравится?
Артур. Из страха, что иначе не будешь нравиться. С модой так всегда. Лучше признайся.
Аля. Нет!
Артур. Нет? А вот ты и призналась, что у тебя есть, в чем признаваться. Послушай, для чего это мошенничество? Заклинаю тебя, речь идет о более серьезных вещах. Ведь я не верю, что ты хотела бы спать со всеми мужчинами на свете. Ну, может быть, выбрала бы себе сто лучших, двести, десять тысяч, миллион, но со всеми наверняка нет. Нравиться всем — да, конечно, это другое дело, но именно для того, чтобы иметь возможность выбора. А какая еще возможность выбора есть у женщины, если не будет условности? Ну, какая?
Аля. Я совершеннолетняя. Сама знаю, чего хочу.
Артур. Но ты слаба по своей природе. На что ты можешь рассчитывать, если находишься один на один с незнакомым мужчиной, который сильнее тебя и тебя от него не защищает никакая условность? Я мог бы быть тебе отвратителен, но если бы сюда случайно не вошел Эдик, тебе бы ничего не помогло. Я сильнее.
Аля. Я могу записаться в секцию дзюдо.
Артур. Но ведь я говорю в переносном смысле! Или женщины действительно не понимают обобщений?
Аля. Сейчас многие женщины записываются в секции дзюдо. Ах, как бы я хотела, чтобы ты умолял меня о пощаде!
Артур. Очень хорошо. Понемногу ты признаешься во всем. Только зачем дзюдо? Вполне достаточно, если будут введены хорошо продуманные и четкие условности. Тогда я стоял бы перед тобой на коленях, здесь, на этом полу, с букетом цветов в руках и молил бы тебя о сострадании, о тени надежды. А ты без всякого усилия, не испортив прически, играла бы своей силой за стеной условности. Разве это не лучше, чем дзюдо?
Аля. Правда? Стоял бы на коленях?
Артур. Без всякого сомнения.
Аля. Тогда сейчас же становись на колени.
Артур. Как это?
Аля. На колени!
Артур. Это невозможно.
Аля (разочарованно). Почему?
Артур. Потому что тех условностей, о которых я говорил, еще нет. Теперь ты видишь, в каком ты положении?
Аля. И это нельзя изменить?
Артур. Можно.
Аля. Как?
Артур. Создать новые условности или возродить старые. И я это сделаю, если ты мне в этом поможешь. Все готово, нужна только твоя помощь.
Аля. Прекрасно! И ты станешь на колени?
Артур. Стану.
Аля. Что я должна для этого сделать?
Артур. Согласиться на брак. Начнем с этого. Никаких незаконных связей, никакой легкой жизни. Свадьба мне необходима. И не какая-нибудь там, на скорую руку, между завтраком и обедом, а настоящая свадьба, со всей церемонией, органом, свадебным кортежем и всем прочим. Особую ставку я делаю на свадебный кортеж! Это должно их ошеломить. Надо сделать так, чтобы они не успели опомниться, организовать сопротивление, повлиять деструктивно. Мы сразу попадем в самое «яблочко». Когда мы вот так, внезапно, на них нападем, они, однажды заключенные в форму, из нее уже не вырвутся. Я вовлеку их в свадебную церемонию, а она будет такой, что у них не останется другого выхода, как принять в ней участие на моих условиях. Я сделаю из них свадебный кортеж, и мой отец будет вынужден наконец застегнуться! Что ты на это скажешь?
Аля. И я буду в белом платье?
Артур. В белом как снег. Все по традиции. Подумай только, этим ты поможешь всем женщинам мира. Возвращенные нормы возвратят им свободу. Сегодня они не могут выбирать. Не говоря ни слова, в крайнем случае, бормоча что-то несвязное, мужчина тащит женщину в кровать. А каким было условие каждой встречи прежде? Беседа. Молодой человек не мог отделаться нечленораздельными звуками, он должен был говорить. А когда он говорил, ты скромно молчала и узнавала противника. Чем дальше ты заставляла его говорить, тем больше он раскрывался. Ты спокойно слушала его и составляла план действий. Ты познавала систему, вырабатывала соответствующие правила игры. У тебя была возможность оценить ситуацию и возможность маневра. Ты могла подумать, прежде чем принять решение, у тебя было время. Ты могла тянуть как угодно долго, не боясь, что он изобьет тебя, хотя бы даже он скрежетал зубами и в душе проклинал тебя. Ты могла создать очень удобную для себя атмосферу неуверенности, таинственности, нерешительности и, под одной из этих завес, либо подобрать себе костюм, который ему больше всего понравился, и тем самым покорить его окончательно, или же безопасно уйти, ничем не рискуя, оставив его в тоске и отчаянии. До последней минуты ты была победительницей, находясь при этом в безопасности, на свободе. Ведь даже помолвка ни к чему тебя не обязывала, хотя гарантировала все. Тем более беседа. Да что говорить о беседе! Сейчас мужчина не обязан даже представиться. Но ты ведь по крайней мере должна знать, кто он и чем занимается. (Эдик осторожно и тихо пробирается от кухни к дверям в стене перед нами, к тем, которые левее. В последнюю минуту, когда Эдик уже скрывается в дверях, его замечает Артур. Идет за ним.)
Аля. Здесь кто-то был?
Артур (возвращаясь). Нет.
Аля. Мне показалось.
Артур. Давай закончим этот разговор. Итак, ты согласна?
Аля. Еще не знаю…
Артур. Как, разве я тебя не убедил?
Аля. Да.
Артур. Да? Это означает согласие?
Аля. Нет…
Артур. Да или нет?
Аля. Я должна еще подумать.
Артур. Над чем здесь думать? Все и так ясно как божий день. Я должен преобразить мир, и для этого должен заключить брак. Разве это не ясно? Чего ты еще не понимаешь?
Аля. К сожалению, все.
Артур. Ну, так как?
Аля. Подожди…
Артур. Слушай, я не могу больше ждать. Мы только теряем время. Иди и подумай. Потом вернешься и дашь мне ответ. Я уверен, что ты согласишься. Итак, я сказал тебе все.
Аля. И больше ничего не скажешь?
Артур. Иди. Потом увидимся.
Аля. Гонишь меня?
Артур. Мне надо здесь кое-что сделать.
Аля. А я не могу быть при этом?
Артур. Нет. Это наше семейное дело.
Аля. Как хочешь. У меня тоже будут свои секреты, вот увидишь.
Артур (нетерпеливо). Хорошо, хорошо, иди. Помни, мы встречаемся на этом самом месте. (Аля выходит направо. Артур подходит к левой двери, прикладывает к ней ухо, некоторое время подслушивает, потом подходит к дверям в коридоре, осторожно стучит.)
Голос Стомила. Кто там?
Артур (не очень громко). Это я, Артур.
Стомил. Что тебе надо?
Артур. Я хочу поговорить с тобой.
Стомил. Сейчас? В такое время? Я занят. Поговорим завтра.
Артур. Дело срочное (пауза).
Стомил. Я тебе уже сказал, что занят. Завтра поговорим. (Артур дергает за ручку, но убедившись, что дверь заперта на ключ, ударяет плечом. Стомил открывает дверь, на нем его вечная пижама.) Ты с ума сошел? Что все это значит?
Артур (многозначительным шепотом). Не кричи так…
Стомил (машинально понижая голос). Почему ты не спишь?
Артур. Я не могу спать. Настало время действовать.
Стомил. Тогда спокойной ночи (хочет уйти, Артур удерживает его).
Артур. Я хотел спросить… Тебе не противно?
Стомил. Ты о чем?
Артур. Об Эдике.
Стомил. Эдик? Да, есть здесь такой.
Артур. Что ты о нем думаешь?
Стомил. Забавный тип.
Артур. Забавный? Омерзительный!
Стомил. Ты преувеличиваешь. Это очень занятная личность. В каком-то смысле исключительно современная. Именно своей естественностью.
Артур. Это все?
Стомил. Мы все заражены надсознанием. Проклятое наследие вековой культуры. Правда, мы уже многое сделали, чтобы от него избавиться, но нам еще далеко до естественности. Эдик — дитя счастья. Он родился таким, какими мы все должны стать. То, что ему подарено природой, мы достигаем ценой усилий, искусством. Поэтому он интересует меня как артиста. Я ценю его так, как пейзажисты ценят пейзаж.
Артур. Это особенный пейзаж.
Стомил. Эстетика и мораль уже пережили свою революцию. Ты все время вынуждаешь меня напоминать очевидные вещи. Если Эдик иногда нас шокирует, то только потому, что испорчены мы. Я иногда чувствую свою вину перед ним. Но я это в себе поборю. Мы должны освободиться от бремени.
Артур. Ты все сказал?
Стомил. Я был с тобой откровенен.
Артур. Тогда я начну сначала. Почему ты терпишь его в своем доме?
Стомил. А чем он мне мешает? Он обогащает нашу среду, оживляет колорит. Здоровое влияние естественности. Он даже помогает мне оживить воображение. Знаешь, нам, артистам, необходимо немного экзотики.
Артур. Значит, ты ничего не знаешь?
Стомил. Не знаю. Ничего не знаю.
Артур. Неправда, ты все прекрасно знаешь.
Стомил. Повторяю, я ничего не знаю и ни о чем не хочу знать.
Артур. Он спит с мамой (Стомил ходит по комнате взад и вперед). Что ты скажешь на это?
Стомил. Дорогой мой. Допустим, что ты прав. Сексуальная свобода — это первое условие свободы человека.
Артур. Но это правда! Она действительно с ним спит!
Стомил. Повторяю, допустим, что это так. Допустим на минуту. И окажется, что из такого предположения ничего не следует.
Артур. Значит, ты настаиваешь, что это только абстрактное предположение, игра слов, плод воображения?
Стомил. А почему бы и нет? Я не какая-нибудь старомодная развалина, и в интеллектуальном плане мы можем взять любую, даже самую щекотливую предпосылку. Иначе не был бы возможен прогресс человеческой мысли. Поэтому, пожалуйста, не стесняйся меня. Мы можем дискутировать без ложной скромности. Итак, какое у тебя мнение по этому вопросу?
Артур. Мнение? У меня нет никакого мнения, и я совсем не хочу дискутировать. Это никакая не интеллектуальная предпосылка, это правда. Ты понимаешь? Это жизнь! У тебя рога, вот такие, до потолка. И отвертеться от этого тебе не удастся.
Стомил. Рога, рога — это банальное сравнение, а не солидное орудие интеллектуального анализа (раздраженно). Не будем снижать уровень!
Артур. Отец — рогоносец!
Стомил. Тише! Я запрещаю тебе так говорить!
Артур. А я буду говорить. Рогоносец!
Стомил. Не верю.
Артур. Я так и думал. Доказать тебе? Пожалуйста. Достаточно открыть эту дверь (показывает на левую дверь в стене прямо).
Стомил. Нет!
Артур. Ты боишься? Конечно, удобнее устраивать теоретические эксперименты. В экспериментах ты — гигант, а в жизни — трусоватый папаша.
Стомил. Я папаша? Я?
Артур. Старый муж, сидящий под каблуком, карманный Агамемнон!
Стомил. Хорошо, я тебе покажу. Они — там?
Артур. Сам посмотри.
Стомил. Я им покажу. Я тебе покажу. Я вам всем еще покажу! (Бежит к дверям, останавливается.) Или знаешь что? Я сделаю это завтра (возвращается).
Артур (преграждая ему дорогу). Нет, войди туда сейчас же.
Стомил. Завтра. Или письменно. Как ты думаешь?
Артур. Рогатый мученик.
Стомил. Что ты сказал? (Артур прикладывает два пальца к голове, имитируя рога, и отвратительно передразнивает его.) Я иду.
Артур (останавливая его). Минутку…
Стомил (воинственно). Пусти меня!
Артур. Возьми это с собой (берет с катафалка оставленный там Стомилом в первом действии револьвер, подает его Стомилу).
Стомил. Что это?
Артур. Ведь ты же не пойдешь туда с голыми руками… (Пауза.)
Стомил (спокойно). Я понял тебя.
Артур (подталкивая его в направлении дверей). Скорее, иди же, медлить нельзя!
Стомил (освобождаясь от него). Я понял тебя, сын. Ты хочешь трагедии.
Артур (отступает). Какой еще трагедии… Что ты…
Стомил. Несчастный игрок, юный продукт безумной идеи!
Артур. Ну что ты опять?
Стомил (бросает револьвер на стол). Я должен его застрелить? А может быть, еще ее и себя, да?
Артур. Ну что ты, я пошутил. Это не тот случай, если Эдик… От него всего можно ожидать…
Стомил. Это бы тебе понравилось! Обманутый муж кровью смывает свой позор. Где ты это вычитал? В каких старых романах? Отвечай!
Артур. Это инсинуация!
Стомил. Я знал, что молодость ценит идеи больше жизни, но я не знал, что мой сын готов принести им в жертву собственного отца. Садись! (Артур послушно садится.) А теперь поговорим. Ты хочешь вернуть мир в норму. Зачем? Об этом я тебя не спрашиваю. Это твое дело. Об этом я уже достаточно наслушался от тебя. И я не вмешивался в это, пока ты не перешел границу. Но теперь довольно! Да, ловко ты это придумал! Трагедия — вот чего тебе не хватает! Трагедия — испокон веков наиболее полное выражение мира непоколебимых понятий. И вот ты хотел подвести меня к трагедии. Вместо кропотливой реконструкции ты целил в самую середину. А то, что при этом кто-то погибнет, что твой отец пойдет в тюрьму, это неважно, это тебя не касается. Только бы удался твой замысел. Трагедия тебе подошла бы, не так ли? Знаешь, что я тебе скажу? Ты обыкновенный грязный формалист. Ты не думаешь ни обо мне, ни о своей матери. Пусть гибнут все, лишь бы спасти форму. А хуже всего, что ты не думаешь даже о себе. Фанатик!
Артур. Откуда ты знаешь? А может быть, я не только ради формы?
Стомил. Ты не любишь Эдика?
Артур. Ненавижу.
Стомил. За что? Эдик — необходимость. Обыкновенная правда, которую мы искали в другом месте, потому что представляли ее себе иначе. К сожалению, Эдик — это факт. Нельзя ненавидеть то, что необходимо. Надо его полюбить.
Артур. Как? Я должен с ним целоваться? Необходимость создаю я!
Стомил. Ай-ай-ай, ты продолжаешь говорить, как упрямый ребенок. Не любит и не любит. Ну, если так… Остается выяснить еще одно. Ну да, конечно! Послушай, может быть, у тебя… комплекс?
Артур. Какой комплекс?
Стомил. Эдипов комплекс. Ты был у психиатра?
Артур. Нет, мама, конечно, ничего себе, но это не то.
Стомил. Жаль. По крайней мере было бы известно, чего придерживаться. Все легче, чем твое безумие. Итак, ты только формалист.
Артур. Я не формалист.
Стомил. Формалист. Жалкий и опасный.
Артур. Может быть, это так выглядит, но я действительно больше так не могу. Я не могу жить так, как вы.
Стомил. Допустим. Это уже лучше. Итак, допустим, что ты эгоист.
Артур. Называй это как хочешь, но ты должен.
Стомил. Ну что бы ты выиграл, если бы принес меня в жертву?
Артур. Что-нибудь получилось бы. Трагическое… Ты прав. Прости меня, папа. Трагедия — это большая форма, сильная. Действительность не ускользнула бы из нее!
Стомил. Бедняга! Ты так думаешь? Неужели ты не понимаешь, что трагедия сегодня уже невозможна? Действительность сожрет всякую форму, даже эту. Ты знаешь, что было бы, если бы я его застрелил?
Артур. Что-то неотвратимое, что-то достойное старых мастеров…
Стомил. Ничего подобного! Фарс, и ничего больше. Сегодня возможен только фарс. Труп здесь не поможет. Как ты не хочешь с этим согласиться? Фарс тоже может быть прекрасным искусством.
Артур. Не для меня.
Стомил. Что за упрямство!
Артур. Ничего не могу поделать. Я должен найти выход.
Стомил. Вопреки действительности?
Артур. Любой ценой.
Стомил. Я хотел бы тебе помочь, но не знаю как.
Артур. А может быть, все-таки попробуем?
Стомил. Что попробуем?
Артур (показывая на левую дверь в стене прямо). Ну, с ними.
Стомил. Ты все еще в плену своих заблуждений?
Артур. Даже если это правда, насчет фарса (с прежней агрессивностью)… Это потому, что вы трусливы! Все стонут в плену фарса, потому что ни у кого не находится смелости взбунтоваться. Вам плохо? Так почему же вы не освобождаетесь силой? Ты все прекрасно мне изложил, аналитично, логично, абстрактно и еще не знаю как. И что? Можно разойтись, и пусть все остается по-старому. Ты проделал большой путь, но как? Сидя в кресле и болтая. Здесь надо действовать! Трагедии нет, потому что вы в нее не верите. Все из-за вашего проклятого компромисса.
Стомил. А почему мы должны верить, нельзя ли узнать? Подойди, я что-то тебе скажу. Значит, Элеонора изменяет мне с Эдиком? А собственно, почему это плохо, что Элеонора изменяет мне с Эдиком?
Артур. Ты этого не знаешь?
Стомил. Честное слово, когда я глубже над этим задумываюсь, я не знаю. А ты можешь мне объяснить?
Артур. Я… я никогда не был в таком положении…
Стомил. А ты попробуй.
Артур. Ну как же, ведь… постой, дай мне подумать…
Стомил. Думай, думай. Я тоже хотел бы, чтобы ты меня убедил!
Артур. Хотел бы?
Стомил. …Потому что, по правде говоря, мне тоже это не нравится. Я этого страшно не люблю. Только умом не понимаю, почему.
Артур. …Значит, если бы я тебя убедил…
Стомил. Я был бы тебе благодарен.
Артур. Тогда бы ты…
Стомил. Пошел и устроил такой скандал, что его запомнили бы надолго. Только если бы у меня был логический императив.
Артур. Ты пошел бы? Значит, ты так хочешь, это твое желание?
Стомил. Пошел бы с наслаждением. У меня этот негодяй давно на примете. Ты не поверишь, как бы я хотел его прикончить, просто так, по собственному желанию. Только умом не очень понимаю, почему я должен это сделать.
Артур. Дай я обниму тебя (обнимает)! Проклятый разум!
Стомил. Что делать, если он не пускает. Ты говорил о компромиссе? Это именно из-за него?
Артур. Знаешь, что? А может быть, все-таки попробуем? Мы ничем не рискуем. В крайнем случае ты его убьешь.
Стомил. Ты думаешь? Я не убежден.
Артур. Убеждение придет потом. Самое главное принять решение.
Стомил. Кто знает, может быть, ты прав…
Артур. Конечно! Ты убедишься. Будет трагедия!
Стомил. Ты возвращаешь мне силы. Вот он, юношеский энтузиазм, а не скептицизм эпохи. Эх, молодость, молодость…
Артур. Идешь?
Стомил. Иду. Рядом с тобой я чувствую себя бодрее (встает).
Артур. И еще одно… Оставь свои эксперименты, прошу тебя. Это только дальнейшая дезинтеграция.
Стомил. Что делать… Если трагедия уже невозможна, а фарс наводит скуку, остается эксперимент.
Артур. Но это только ухудшает положение. Ты больше не будешь ими заниматься?
Стомил. Не знаю, не знаю…
Артур. Дай мне слово.
Стомил. Потом, потом, сейчас надо идти (Артур подает Стомилу револьвер).
Артур. Я останусь у дверей и буду ждать. Если понадобится помощь, тебе достаточно будет только крикнуть.
Стомил. О нет, кричать будет он, а не я.
Артур. Я всегда в тебя верил!
Стомил. И правильно. Я был лучшим стрелком в полку. Прощай. (Идет к правым дверям в стене прямо.)
Артур. Не туда, там кухня!
Стомил (нерешительно). Мне хочется пить…
Артур. Потом, когда все уже будет кончено. Сейчас нет времени.
Стомил. Ладно. Застрелю его с пересохшим горлом (подходит к дверям слева и берется рукой за ручку). А, негодяй, сейчас он заплатит мне за все! (Осторожно входит в комнату, тихонько закрывает за собой дверь. Артур напряженно ждет. Полная тишина. Артур прохаживается в волнении. Сцена ожидания затягивается. Артур смотрит на часы и начинает ходить все быстрее. Наконец решается и с размаху распахивает обе половинки двери так, чтобы была видна вся внутренность комнаты. Открывается следующая картина: под низко опущенной лампой, которая бросает сильный свет на круглый столик, сидят: Элеонора, Эдик, Евгения и Стомил; они играют в карты. Стомил как раз кладет карту.)
Артур. Что здесь делает Эдик? Почему Эдик не…
Стомил. Тс-с! Возьми себя в руки, мой мальчик.
Элеонора. Это ты, Артур? Ты еще не спишь?
Евгения. Я же говорила, что он нас обязательно найдет! От него не спрячешься.
Артур. Ты… с ними?!
Стомил. Так получилось… Не моя вина…
Элеонора. Стомил пришел как раз вовремя. У нас не было четвертого.
Артур. Как ты можешь, папа!
Стомил. Я же говорил, что получится фарс.
Эдик. Господин Стомил, ваша очередь. Ходите.
Стомил. Бита! (К Артуру.) Невинное развлечение. Сам видишь, какая ситуация… Ничего нельзя было сделать.
Артур. Но ты дал слово!
Стомил. Я ничего не обещал. Надо подождать.
Элеонора. Стомил, думай вместо того, чтобы вести посторонние разговоры.
Артур. Позор!
Евгения (бросая карты). Нет, я в такой обстановке играть не могу! Пусть кто-нибудь выведет отсюда этого щенка.
Эдик. Не волнуйтесь, Бабуся.
Элеонора. Как тебе не стыдно, Артур, так тревожить Бабушку.
Евгения. Я же просила, чтобы двери закрыли на ключ. Он только ходит и ищет случая, как бы ко мне привязаться! Наверно, он опять прикажет мне идти на катафалк!
Элеонора. Это исключено, мы Бабушку не пустим, пока не закончим роббер.
Артур (ударяя кулаком по столу). Хватит!
Элеонора. Но ведь мы только сели?
Эдик. Господин Артурчик, послушайтесь мамочку. Она права — мы только начали запись.
Артур (вырывая у них карты). Сейчас же выслушайте меня, я должен вам что-то сказать. Сейчас же, немедленно!
Стомил. Но, Артур, это же наше с тобой дело, зачем же его разглашать…
Артур. Не хотите добром, так я вас заставлю! Конец игре!
Элеонора. Что такое?
Эдик. Ей-богу, разве так можно? Был бы я вашим отцом, я бы вам всыпал.
Артур. Что? Ты еще смеешь подавать голос? (Спокойно, решительно.) Папа, дай мне револьвер.
Эдик. Уж и пошутить нельзя?
Элеонора. Револьвер? Матерь божья, Стомил, не давай ему никакого револьвера! Растолкуй ему, скажи ему что-нибудь, ты же в конце концов его отец!
Стомил (стараясь принять строгий тон). Послушай, Артур, ты уже не ребенок, и мне неприятно, что я должен говорить с тобой таким тоном, но мама… (Артур выхватывает револьвер из кармана его пижамы. Все вскакивают.)
Евгения. Он сумасшедший! Стомил, кого ты породил! Что за легкомыслие!
Стомил. Как будто вы его не знаете?
Эдик. Господин Артурчик, что вы…
Артур. Молчать! Все в гостиную! (Присутствующие по одному выходят на середину сцены. Артур пропускает их. Обращается к отцу, который проходит мимо него.) С тобой мы еще поговорим.
Стомил. Что ты хочешь? Я сделал что мог.
Артур. Теперь я знаю, на что ты способен. (Евгения садится на тахту, Элеонора в кресло, Эдик становится в углу, достает из заднего кармана брюк гребенку и нервно причесывается.)
Стомил (становится перед Элеонорой, разводит руками). Я хотел его успокоить. Ты сама слышала…
Элеонора. Растяпа. И это называется отец! Ох, если бы я была мужчиной!
Стомил. Ты говоришь так, потому что знаешь, что это невозможно. (Вбегает Евгений.)
Евгений (к Артуру). Что? Уже?
Артур. Еще нет. Я жду ответа.
Евгений. Я думал, уже… Я услышал какие-то крики и бросился сюда.
Артур. Это хорошо, что вы пришли. Останьтесь здесь и постерегите их. Я сейчас вернусь (отдает ему револьвер).
Евгений. Так точно.
Элеонора. Это мне снится?
Артур (Евгению). И чтобы никто не двигался с места!
Евгений. Так точно.
Элеонора. Вы оба сошли с ума!
Артур. В случае чего, стреляйте. Ясно?
Евгений. Так точно.
Элеонора. Это какой-то заговор! Мама, твой брат гангстер!
Евгения. Геня, брось это сейчас же! Где это видано в твоем возрасте играть в индейцев (пробует встать)?
Евгений. Ни с места!
Евгения (изумленная). Геня, ведь это я, твоя сестра, Евгения!
Евгений. У меня нет сестры, когда я на службе.
Евгения. На какой службе, опомнись!
Евгений. Я служу идее.
Артур. Отлично, дядя. Я вижу, что могу на вас положиться. Я оставлю вас на минуту.
Стомил. Артур, ты ничего мне не скажешь? Ведь мы остались друзьями?
Артур. Обо всем узнаете в свое время (выходит, Евгений садится в центре у стены, довольный, что держит револьвер, поочередно целится из него во всех, не очень умело, но грозно).
Элеонора (после паузы). Значит, так… Предал ты нас, Евгений!
Евгений. Молчать! (После паузы, оправдываясь.) Неправда, никого я не предал.
Артур (кричит за сценой). Аля, Аля!
Элеонора. Ты предал свое поколение.
Евгений. Это вы предатели. Вы предали нашу старую добрую эпоху. Только я один остался ей верен.
Артур (за сценой). Аля, Аля!
Элеонора. Ты пошел в услужение к молодежи, охваченный апостольским рвением. Ты думаешь, это тебе выгодно? Они используют тебя и прогонят как собаку.
Евгений. Еще неизвестно, кто кому служит. Артур мне как с неба свалился.
Элеонора. Только теперь мы раскусили тебя, ханжа! Ты скрывал от нас свою сущность.
Евгений. Да, скрывал. Я страдал столько лет! Я ненавидел вас за ваш упадок, за вашу деградацию и молчал. Вы были сильнее. Теперь, наконец, настала минута, когда я могу сказать вам это в глаза. Какое это наслаждение!
Элеонора. Что ты хочешь с нами сделать?
Евгений. Мы вернем вам достоинство, вам, обанкротившееся общество! Мы снова сделаем из вас людей с принципами!
Элеонора. Силой?
Евгений. А хотя бы и силой, если нельзя иначе.
Стомил. Это контрреформация.
Евгений. Это освобождение.
Стомил. Освобождение? От чего?
Евгений. От вашей проклятой свободы.
Артур (входит). Дядя Евгений!
Евгений. Я здесь, сударь!
Артур. Ее нигде нет.
Евгений. Давай искать, она должна быть где-то здесь.
Артур. Мне тоже так кажется. Я жду ее ответа.
Евгений. Как, она еще не дала согласия?
Артур. Она должна его дать. Она не может меня бросить в решительную минуту. Все готово.
Евгений. Мне не хотелось бы отвлекать твое внимание, но не поступил ли ты слишком легкомысленно? Нужно было сначала быть уверенным и только потом приниматься за них (показывает дулом револьвера на присутствующих).
Артур. Момент был подходящий. Я не мог больше откладывать.
Евгений. Так всегда бывает при государственных переворотах. Непредвиденные обстоятельства. Теперь мы не можем отступать.
Артур. Кто мог предвидеть? Я был уверен, что убедил ее. (Зовет.) Аля, Аля! (С раздражением.) Чтобы из-за этой глупой девчонки… Это невозможно! (Зовет.) Аля! Аля!
Евгения. Из-за женщин рушились империи.
Аля (входит). О, еще никто не спит!
Артур (с упреком). Наконец-то! Я тебя искал по всему дому!
Аля. Что это, дядя с оружием? Револьвер настоящий? Дядя, настоящий?
Артур. Это тебя не касается. Куда ты пропала?
Аля. Я гуляла. Разве нельзя?
Евгений. Нельзя! Это священное дело!
Артур. Дядя, успокойся. В строй! (К Але.) Ну что?
Аля. Ничего. Чудесная ночь.
Артур. Я спрашиваю не о погоде. Ты согласна?
Аля. Я хотела бы еще подумать.
Артур. Отвечай сейчас же. У тебя было достаточно времени (пауза).
Аля. Да.
Евгений. Браво!
Артур. Пусть благодарит бога. Итак, приступим к делу! (Берет Алю за руку и ведет ее к тахте, на которой сидит Евгения.) Бабушка, благословите нас.
Евгения (перепуганная, вскакивает на тахту). Оставьте меня в покое, я вас не трогаю!
Артур. Бабушка, все изменилось! Я женюсь на Але, благословите нас, Бабушка!
Евгений (к остальным). Вставайте, вставайте, разве вы не видите, какая это торжественная минута?
Элеонора. Боже милостивый! Артур женится?
Стомил. Для чего эти церемонии?
Евгения. Уберите его от меня, он опять будет меня мучить!
Артур (грозно). Благословите нас, Бабушка!
Стомил. Это какая-то глупая шутка, не обращайте внимания.
Евгений (торжествующе). Шутки кончились, вы шутите уже почти пятьдесят лет. Стомил, застегнись сейчас же! Это обручение твоего сына, с расстегиванием покончено! Евгения, благослови их.
Евгения. Элеонора, что я должна делать?
Элеонора. Благослови их, если они просят.
Евгения. А разве они не могут без этого? Я чувствую себя старухой…
Евгений. Обрученье, как в старое доброе время. Или ты их благословляешь, или я стреляю. Считаю до трех. Раз…
Стомил. Неслыханно! Чтобы человек даже у себя дома не мог быть таким, как ему хочется… (Пытается привести пижаму в порядок.)
Евгений. Два…
Евгения (кладет руки на головы Али и Артура). Благословляю вас, дети мои… А ну вас ко всем чертям!
Евгений (взволнованный). Как в старину, как в старину…
Артур (встает и целует Евгении руку). Спасибо, Бабушка.
Евгений. Стомил застегнулся! Мы свидетели новой эры!
Стомил. Элеонора, ты плачешь?
Элеонора (всхлипывая, взволнованная). Простите… но все же… как-никак… обручение Артурчика… это же наш сын… Я знаю, что я старомодна, но это так трогательно, извини меня.
Стомил. А, делайте что хотите! (Рассерженный, убегает в свою комнату.)
Эдик. Разрешите вас сердечно поздравить по случаю такого счастливого события, и вообще… (Протягивает руку Артуру.)
Артур (не подавая ему руки). На кухню! И ждать, пока не позову.
Евгений (подражая Артуру). На кухню! (Патетическим жестом показывает ему на кухонную дверь. Эдик флегматично выходит.)
Элеонора (сквозь слезы). Когда свадьба?
Артур. Завтра.
Евгений. Ур-р-ра! Наша взяла!
ДЕЙСТВИЕ III
Дневной свет. То же помещение, но ни следа от прежнего беспорядка. Перед нами классическая мещанская гостиная начала века. Никакой беспорядочности, расплывчатости, бесформенности. Драпировки, которые до этого полусвисали, полулежали, придавая своими случайными складками сцене вид неубранной постели, теперь висят на своих местах. Катафалк, правда, стоит на прежнем месте (ниша открыта), но он закрыт салфетками и заставлен безделушками, как обыкновенный буфет. На сцене группа: Элеонора, Евгения, Стомил, Евгений. Евгения сидит на тахте, передвинутой на середину сцены. Она в длинном темно-сером или темно-коричневом, застегнутом до подбородка платье с кружевными манжетами и кружевным жабо, на голове — чепец. В руках у нее лорнет, которым она часто пользуется. Справа от нее сидит Элеонора, с коком, серьгами, в длинном платье в талию, в лилово-голубую или фиолетово-бордовую полоску или что-то в этом роде. Обе сидят прямо и неподвижно, руки на коленях. Возле них стоит Стомил, гладко причесанный на прямой пробор, волосы напомажены, голова поднята вверх, глаза смотрят куда-то вдаль. Впрочем, иначе он держать голову и не может, потому что подбородок его подпирает необычайно высокий жесткий воротничок. Стомил в «тройке» песочного или табачного цвета, заметно ему тесной, в белых гетрах… Одной рукой он опирается о круглый столик, на котором стоит ваза с цветами, другую держит на бедре. Одна нога выпрямлена, другая согнута в колене и небрежно поставлена на носок. Перед ними на просцениуме старинный фотоаппарат на штативе с куском черного бархата. Возле аппарата Евгений, как и раньше, в черной визитке, но уже не в шортах, а в полосатых брюках. В петлице красная гвоздика. На полу стоит его цилиндр, на нем белые перчатки и палка с серебряным набалдашником. Евгений возится у аппарата, остальные неподвижно позируют. Через минуту раздается крещендо — «Ааа… ааа…» — Евгении, а потом неудержимое чихание.
Евгений. Не двигайтесь!
Евгения. Ничего не поделаешь, это нафталин.
Евгений. Внимание! (Стомил отнимает руку от бедра и чешется.) Стомил, рука!
Стомил. Но если чешется? Заела, черт!
Элеонора. Кто тебя заел?
Стомил. Моль.
Элеонора. Моль (срывается и бегает по сцене, гоняясь за невидимой молью, и хлопает в ладоши).
Евгений. Так мы никогда не сделаем снимка. Элеонора, сядь!
Элеонора (с упреком). Это от мамы столько моли.
Евгений. Перестаньте пререкаться. Моль с чердака.
Эдик (входит в качестве лакея. Бордовый жилет в черную полоску, брюки). Вы меня звали?
Элеонора (перестает хлопать). Что? Нет… хотя да. Принесите мне, Эдуард, соль.
Эдик. Какую соль, сударыня?
Элеонора. Ну, соль… Вы знаете…
Эдик. Слушаюсь, сударыня… (Выходит.)
Стомил (глядя ему вслед). Все-таки приятно видеть человека на своем месте.
Евгений. Правда? Подожди, ты еще не то увидишь. Все получается очень хорошо. Ты не пожалеешь.
Стомил (пробуя расширить воротничок). Если бы так не давил воротничок…
Евгений. Зато Эдик прислуживает тебе за столом. Ничего не дается даром.
Стомил. А что будет с моими экспериментами?..
Евгений. Не знаю. Артур еще не дал на этот счет распоряжений.
Стомил. А он разрешит? Ничего не говорил?
Евгений. На это у него не было времени. Он ушел с самого утра.
Стомил. Дядя, замолвите за меня словечко, пожалуйста.
Евгений (покровительственно). Постараюсь с ним поговорить.
Стомил. Хоть бы раз в неделю. После стольких лет мне трудно сразу отвыкнуть. Вы должны это понять.
Евгений. Это будет зависеть от твоего поведения.
Стомил. Ведь я на вашей стороне. Чего вы еще хотите от меня? Я даже терплю этот воротничок (опять пробует расширить воротничок).
Евгений. Я ничего не обещаю.
Входит Эдик, открыто неся на подносе бутылку водки.
Евгений. Что это?
Эдик. Соль, сударыня.
Евгений (грозно). Элеонора, что это значит?
Элеонора. Я не знаю (Эдику). Ведь я просила нюхательную соль.
Эдик. Сударыня, вы уже не пьете?
Элеонора. Унесите это немедленно!
Евгения. Почему? Если уж он принес… Я тоже чувствую себя неважно.
Эдик. Хорошо, сударыня (выходит. По пути, не замеченный никем, за исключением Евгении, провожающей его тоскливым взглядом, потягивает из бутылки).
Евгений. Чтобы это было в последний раз!
Евгения. Матерь божья, какая скука!
Евгений. По местам! (Элеонора, Стомил, Евгения выпрямляются и застывают, как в начале сцены. Евгений скрывается под бархатом, раздается шипение автоспуска. Евгений поспешно берет палку, цилиндр и перчатки и садится на тахту возле Евгении, позируя так же, как и они. Шипение автоспуска прекращается. Присутствующие с облегчением начинают двигаться.)
Стомил. Могу ли я расстегнуть воротничок? Хоть на минуту.
Евгений. Ни в коем случае. Свадьба будет только в двенадцать.
Стомил. Видимо, я растолстел. Последний раз я надевал это сорок лет назад.
Евгений. Ты растолстел от своих экспериментов. Экспериментальное искусство сейчас хорошо оплачивается.
Стомил. Это уже не моя вина.
Элеонора. Когда будут готовы фотографии? Мне кажется, что я моргнула. Наверное, выйдет ужасно.
Евгений. Не волнуйся. Аппарат не работает. Он уже давно испортился, от старости.
Элеонора. Как? Зачем же тогда мы снимались?
Евгений. Ради правил. Этого требует традиция.
Стомил. Вы упрекаете меня за мои невинные эксперименты, а чем лучше этот ваш старинный испорченный аппарат? Вот фиаско вашей контрреволюции. Вы только напрасно уничтожаете мои достижения.
Евгений. Взвешивай свои слова.
Стомил. Я не перестану это повторять, хотя я и подчиняюсь вашему насилию.
Элеонора. Что вы на это скажете?
Евгения. Хорошенький у вас вид. И это только начало.
Евгений. Ничего не поделаешь, пока мы должны заботиться о форме. Содержание придет потом.
Стомил. Мне что-то кажется, Евгений, что вы совершаете безумие. Формализм не избавит вас от хаоса. Лучше уж примириться с духом времени.
Евгений. Замолчи наконец! Пораженчества мы не потерпим.
Стомил. Хорошо, хорошо… Разве я протестую? Но могу же я иметь собственное мнение?
Евгений. Разумеется, если оно совпадает с нашим мнением, почему бы нет?
Элеонора. Слышите? (Слышен далекий звон колоколов.)
Стомил. Колокола…
Евгений. Свадебные колокола… (Входит Аля в подвенечном платье, с фатой. Стомил галантно целует ей руку.)
Стомил. А-а-а… Наша девочка.
Элеонора. Как тебе идет этот наряд…
Евгения. Здравствуй, дитя мое.
Аля. Артур еще не вернулся?
Евгений. Мы ждем его с минуты на минуту. Он пошел выполнить последние формальности.
Аля. Все время формальности.
Евгений. Гений не может ходить голым, его надо одеть и позаботиться о его внешности. Артур тебе об этом не говорил? Он не беседовал с тобой на эту тему?
Аля. Беспрерывно.
Евгений. И правильно делал. Когда-нибудь ты это поймешь и будешь ему благодарна.
Аля. Перестаньте, дядя, валять дурака.
Элеонора. Это слишком резко, Аля. Это день твоей свадьбы. Мы не должны сегодня допускать семейных ссор. У нас достаточно будет времени потом.
Евгений. Ничего, ничего, я не обижаюсь. Я снисходительный.
Аля. Такой старый и такой глупый. Артур вызывает меньшее удивление. Но дядя!
Элеонора. Аля!
Стомил. Досталось дядюшке!
Элеонора. Прости ее, Евгений! Она раздражена. Сама не знает, что говорит. Как-никак, это для нее трудный момент… Помню, когда я выходила замуж за Стомила…
Евгений. Мне кажется, будет лучше, если она уйдет отсюда. А вы не заблуждайтесь. Я знаю, что вас радует. Эти детские оскорбления не меняют ситуации. Стомил, ну ты идешь? Мне надо с тобой поговорить. Хочу кое-что тебе предложить.
Стомил. Хорошо, только без доктринерства. Заявляю, что я имею право голоса (выходит).
Элеонора. И тебе, мама, тоже не мешало бы пройтись.
Евгения. Как хотите, мне безразлично. Все равно смертельная скука (выходит).
Элеонора. А теперь давай поговорим. Скажи мне, что случилось?
Аля. Ничего не случилось.
Элеонора. Но ведь я вижу, что тебя что-то грызет.
Аля. Ничего меня не грызет. Фата мне не нравится. Я хочу ее поправить. Может быть, вы мне поможете?
Элеонора. Охотно, только ты не должна говорить со мной так. С ними — другое дело, Они глупые.
Аля (садится перед зеркалом. Колокольный звон продолжается). Почему вы все друг друга презираете?
Элеонора. Сама не знаю. Может быть, потому, что не за что уважать.
Аля. Себя или других?
Элеонора. А пожалуй, это одно и то же. Поправить тебе волосы?
Аля. Их надо причесать заново (снимает фату. Элеонора причесывает Алю). Мама, вы счастливы?
Элеонора. Что ты сказала?
Аля. Я спрашиваю, вы счастливы? Что в этом такого?
Элеонора. Это очень нескромный вопрос.
Аля. Почему? Разве это стыдно, быть счастливой?
Элеонора. Нет, пожалуй, нет…
Аля. Значит, вы несчастливы. Потому что вам стыдно. Всем стыдно быть несчастными. Это все равно, что не приготовить урока или иметь прыщ. Все, кто несчастливы, чувствуют себя виноватыми, почти преступниками.
Элеонора. Быть счастливым — это право и обязанность освобожденных людей нашей эпохи. Так учил меня Стомил.
Аля. Ага, наверно, поэтому сейчас всем так стыдно. А что же вы?
Элеонора. Я делала что могла.
Аля. Для него?
Элеонора. Для себя. Он мне так велел.
Аля. То есть как бы для него.
Элеонора. Конечно, ради него. Если бы ты его видела, когда он был молодым…
Аля. Поправьте мне здесь, сбоку. А он об этом знает?
Элеонора. О чем?
Аля. Не притворяйтесь, мама. Я тоже взрослая. Об Эдике.
Элеонора. Конечно, знает.
Аля. И что же он?
Элеонора. К сожалению, ничего. Делает вид, что не замечает.
Аля. Ужасно (входит Эдик с белой скатертью).
Эдик. Можно накрывать на стол?
Элеонора. Как хочешь, Эдик (поправляется). Накрывайте, Эдуард.
Эдик. Слушаюсь, сударыня (накрывает скатертью стол и выходит, унося с собой аппарат).
Аля. Что вы в нем нашли?
Элеонора. О, Эдик такой простой… Как сама жизнь. Грубый, но именно в этом его прелесть. У него нет комплексов. Он действует освежающе. Он действительно умеет хотеть, хотеть красиво. Когда он сидит, он само олицетворение сидения, он сидит обыкновенно и вместе с тем глубоко, всеобъемлюще. Когда он ест и пьет, его желудок становится симфонией природы. Я люблю смотреть, как он поглощает пищу. Просто и открыто. Я испытываю тогда настоящее наслаждение общения со стихией. Обращала ли ты когда-нибудь внимание, как он великолепно поправляет брюки? Этот жест у него поистине королевский. Стомил тоже ценит подлинность.
Аля. Конечно. Но меня это так не очаровывает.
Элеонора. Потому что ты еще слишком молода. Ты еще не открыла богатства подлинной простоты. Учись, это дается опытом.
Аля. Постараюсь. Как вы думаете, мама, хорошо я делаю, что выхожу замуж за Артура?
Элеонора. О, Артур это другое. У него есть принципы.
Аля. У Стомила тоже были принципы. Вы сами говорили. О праве и обязанности быть счастливым.
Элеонора. Нет, это были только взгляды. Стомил как раз боролся с принципами. Зато у Артура — железные принципы.
Аля. Одни принципы.
Элеонора. Что ты говоришь, Аля! Это первый человек с принципами за последние пятьдесят лет. Разве тебе это не нравится? Ведь это придает ему такую оригинальность! Это ему так идет!
Аля. Вы считаете, мама, что с меня достаточно принципов?
Элеонора. Они немного старомодны, это правда, но зато такие необычные в наше время…
Аля. Мама, мне нужен Артур, пусть даже с принципами, если нельзя иначе. Но мне не нужны принципы без Артура.
Элеонора. Но ведь он сделал тебе предложение? Он же на тебе женится?
Аля. Это не он.
Элеонора. А кто же, если не секрет?
Аля. Его железные принципы.
Элеонора. Почему же ты согласилась?
Аля. Потому что я надеюсь.
Элеонора. Ужасно (входит Эдик со стопкой тарелок).
Эдик. Можно продолжать?
Аля. Валяй, Эдик (поправляется). Валяйте, Эдуард. То есть, пожалуйста, Эдуард, продолжайте.
Элеонора. Эдик, тебя это не мучает? Такая перемена? Не сердись, это идея безумцев.
Эдик. Э, что там может мучить!
Элеонора. Ну вот, я же говорила! Он во всем такой свободный, такой естественный, как мотылек! Эдик, как ты красиво накрываешь!
Эдик. Что я — себе враг?
Аля. Эдик, поди сюда.
Эдик. Что вам угодно, барышня? (Приближается. Колокола постепенно затихают.)
Аля. Скажи, у тебя есть принципы?
Эдик. Конечно, могут быть.
Аля. Какие?
Эдик. Первый сорт.
Аля. Ты можешь назвать хоть один?
Эдик. А что я с этого буду иметь?
Аля. Можешь или не можешь?
Эдик. Ладно, где наша не пропадала. Минуточку (ставит на пол стопку тарелок и достает из кармана маленький блокнот). У меня записано (перелистывает). Вот (читает)! «Я люблю тебя, а ты спишь».
Аля. А какие еще?
Эдик. «Главное, как лежит».
Аля. Не выкручивайся, читай что написано.
Эдик. А я и читаю. Это принцип.
Аля. Дальше, дальше! (Эдик хохочет.) Что ты смеешься?
Эдик. Да тут есть одно…
Аля. Читай!
Эдик. Не могу при дамах. Чересчур смешное.
Аля. И это твои принципы?
Эдик. Нет, я переписал их у одного товарища, который работает в кинотеатре.
Аля. А сам ты ничего не придумал?
Эдик (гордо). Ничего.
Аля. А почему?
Эдик. Потому что я и так свое дело знаю.
Элеонора. Да, да, Эдик, ты свое дело знаешь! (Входит Стомил, за ним Евгений, в руках у него корсет со шнуровкой. Эдик продолжает накрывать на стол.)
Стомил. Нет! Нет! Это уж слишком!
Евгений. Уверяю тебя, ты будешь доволен!
Элеонора. Что вы еще придумали?
Стомил (увертываясь от Евгения). Он хочет, чтобы я это надел!
Элеонора. Что это?
Евгений. Корсет прадеда. Очень нужная вещь. Стягивает талию и обеспечивает безукоризненную фигуру при любых обстоятельствах.
Стомил. Ни за что на свете! Я уже надел гетры и этот проклятый воротничок. Вы хотите меня убить?
Евгений. Если сказал «а», надо сказать «б».
Стомил. Я ничего не хочу говорить. Я хочу жить!
Евгений. Старая привычка! Ну иди, Стомил, хватит дурачиться. Ты сам признался, что растолстел за последнее время.
Стомил. Я хочу быть толстым! Я хочу жить по законам природы!
Евгений. Облегченная жизнь. Лучше согласись добровольно. Ничего тебе не поможет.
Стомил. Нора, защити меня!
Элеонора. Может быть, действительно фигура у тебя стала бы лучше?
Стомил. Зачем? Я свободный толстый художник! (Убегает в свою комнату, Евгений за ним. Двери закрываются.)
Элеонора. Все время скандалы… Значит, ты надеешься?
Аля. Да.
Элеонора. А если ты ошибаешься?
Аля. Ну так что?
Элеонора (хочет ее обнять). Бедная моя Аля…
Аля (высвобождаясь). Не жалейте меня, мама. Я выдержу.
Элеонора. А что будет, если ты разочаруешься?
Аля. Не скажу.
Элеонора. Даже мне не скажешь?
Аля. Это секрет.
Голос Стомила. Помогите!
Элеонора. Это Стомил!
Аля. Дядя Евгений становится все более требовательным. Как вы думаете, мама, он имеет влияние на Артура?
Голос Стомила. Пусти меня!
Элеонора. Думаю, что нет. Скорее наоборот.
Аля. Жаль. Я думала, может быть, это все из-за него.
Голос Стомила. Отстань!
Элеонора. Пойду посмотрю, что они там делают. Как-то мне тревожно. У меня плохое предчувствие.
Аля. У меня тоже.
Голос Стомила. Пусти меня, палач!
Элеонора. Боже мой, чем это все кончится…
Голос Стомила. Нет, нет, я лопну! Помогите!
Элеонора. Действительно, Евгений перегибает. Смотри, Аля…
Аля. Что?
Элеонора. Ты тоже можешь перетянуть струну. Как дядя Евгений (уходит в комнату Стомила).
Аля. Эдик, фату! (Эдик подает ей фату и становится за ее стулом. Из комнаты Стомила слышатся неясные выкрики, кряхтенье и звуки борьбы. Входит Артур, не замеченный Алей и Эдиком, ибо зеркало помещено так, что в нем не видно отражения людей, входящих с правой стороны. Артур в расстегнутом пальто, какой-то поблекший. Движения мягкие, неестественно медленные, видно, что каждое движение требует от него огромных усилий. Аккуратно снимает пальто, но потом бросает его куда попало. Садится в кресло, вытягивает ноги.)
Голос Стомила. Будьте вы прокляты!
Артур (усталым голосом). Что там происходит?
Аля оборачивается. Эдик услужливо поднимает пальто Артура и исчезает.
Аля (как бы оценивая положение). Ты опоздал. (Артур встает и открывает дверь в комнату Стомила.)
Артур. Отпусти его. (Входят: С то мил, Евгений, за ними Элеонора.)
Евгений. Почему? Это было последнее усилие!
Артур. Отпусти, я сказал.
Стомил. Спасибо тебе, Артур, в тебе еще есть человеческие чувства.
Евгений. Я протестую! (Артур хватает его за галстук и толкает перед собой.)
Элеонора. Что с тобой? Какой он бледный!
Артур. Ты подкрашенный труп…
Евгений. Артур, это я, я, дядя Евгений! Ты не узнаешь меня? Вместе за новую жизнь, освобождение мира, ты и я, вместе, помнишь? Не души меня, ведь это я, мы вместе, не души меня…
Артур (толкая его, шаг за шагом). Надутое ничтожество, искусственный организм, прогнивший протез!..
Элеонора. Сделайте что-нибудь, он его задушит!
Артур. Мошенник!.. (Раздается громкий, торжественный «Свадебный марш» Мендельсона, исполняемый целым оркестром. Артур отпускает Евгения, берет со стола графин и бросает за кулисы, где он с громким треском разбивается. Марш обрывается на половине такта. Артур в изнеможении падает в кресло).
Эдик (входит). Сменить пластинку?
Элеонора. Кто велел тебе это поставить?
Эдик. Господин Евгений. Я должен был это поставить сразу же по приходе господина Артура.
Евгений (глотая воздух). Это правда… я велел ему…
Элеонора. Пока без музыки.
Эдик. Хорошо, пожалуйста (выходит).
Артур. Обман, все обман… (погружается в забытье).
Стомил (наклоняется над ним). Он абсолютно пьян.
Евгений. Это клевета, бессовестная ложь! Этот молодой человек знает меру и обязанности!
Элеонора. Я тоже не верю. Артур никогда не пьет.
Стомил. Кажется, я в этом понимаю.
Элеонора. Но чтобы как раз сегодня?
Стомил. Холостяцкая вечеринка (Аля наливает в стакан воды и поит Артура).
Евгений. Это какое-то недоразумение, не надо делать скоропалительных выводов. Все выяснится.
Стомил. Да. Подожди, Артур все тебе объяснит. Он уже даже начал.
Элеонора. Тише, просыпается!
Артур (поднимает голову и показывает на Стомила). Что это?
Элеонора. Собственного отца не узнает, какое несчастье! (Плачет.)
Артур. Тише, женщины! Я спрашиваю не о моем происхождении. Что значит этот маскарад?
Стомил (осматривая свои ноги). Это? Это гетры…
Артур. Ах, да… гетры… (задумывается).
Евгений. Артур немного устал, но все придет в норму. По местам, смирно! Никаких изменений в программе! (К Артуру, заискивающе.) Ха, ха, Артурчик, это была только шутка, да? Ты хотел нас проверить, да? Ах ты, шутник! Но знай, все мы держимся твердо. Все застегнуты, как полагается, на все пуговицы, сверху донизу, раз и навсегда! Стомил хотел даже надеть корсет. Выше голову, Артурчик, отдыхай, а потом — к венцу.
Стомил. А этот все свое! Разве ты не видишь, что он напился, как свинья, ты, тень прошлого? Моя кровь, моя кровь!
Евгений. Неправда, молчать! За дело, Артурчик, за дело! Все готово. Еще только один шаг…
Артур (сползая на колени перед Стомилом). Отец, прости!
Стомил. Это что еще, какой-то новый фокус?
Артур (ползет за ним на коленях). Я был безумным! Нет возврата, нет настоящего, нет будущего. Ничего нет!
Стомил (убегая от него). Ты что, нигилист?
Аля (срывая фату). А я? Меня тоже нет?
Артур (меняя направление, ползет на коленях к Але). И ты тоже прости меня!
Аля. Мальчишка, трус! Импотент!
Артур. Нет, нет, не надо так говорить, не надо… Я не боюсь, я только не могу поверить, я все, я собственную жизнь… но возврата нет, нет, старая форма не создаст нам новую действительность, я ошибся!
Аля. О чем ты говоришь?
Артур. О сотворении мира!
Аля. А обо мне? Кто будет говорить обо мне?
Евгении. Измена!
Артур (опять меняя направление и двигаясь на коленях в сторону Евгения). И вы, дядя, простите меня! Я не оправдал ваших надежд. Но верьте мне: это невозможно…
Евгений. Я не хочу ничего знать! Возьми себя в руки! Встань, женись! Заведи семью, чисти зубы, ешь вилкой и ножом! Пусть мир вновь сядет прямо и не горбится! Вот увидишь, нам это удастся. Ты хочешь упустить последнюю возможность!
Артур. Не было никакой возможности. Мы ошиблись, это безнадежно…
Евгений. Стомил прав. Ты пьян, сам не знаешь, что говоришь!
Артур. Да, я пьян, потому что в трезвом состоянии я ошибся. Я напился, чтобы покончить со своей ошибкой. И вы, дядя, тоже дерните.
Евгений. Я? Никогда!.. Самое большее рюмку… (Наливает себе рюмку водки и выпивает залпом.)
Артур. Я напился от трезвости. Разумное опьянение.
Стомил. Не рассказывай нам басни. Ты напился от отчаяния.
Артур. И от отчаяния тоже. От отчаяния, что форма не спасет мир.
Евгений. А что же его спасет?
Артур (встает с колен, торжественно). Идея!
Евгений. Какая?
Артур. Если бы я знал! Но принцип всегда вытекал из идеи. Отец был прав, я только жалкий формалист.
Стомил. Не огорчайся, сын. Ты знаешь, я всегда был снисходительным. Действительно, я достаточно натерпелся из-за твоих затей. К счастью, все прошло (снимает сюртук). Где моя пижама?
Артур (бросается к нему и не дает ему снять сюртук). Встать! К пижаме нет возврата!
Стомил. Как это нет? Ты еще хочешь нас спасать? Я думал, у тебя это уже прошло.
Артур (агрессивно, со свойственной пьяным легкостью перехода в противоположное состояние. Торжествующе). А что? Вы думали, что я так легко поддамся?
Стомил. Ты только что был человеком. И снова хочешь стать апостолом, дьявол?
Артур (отпуская Стомила, напыщенно). Я надел на вас фальшивые эполеты устаревших понятий, и я их с вас срываю! Это та же самая рука. И если вы требуете покаяний, то я уже был перед вами на коленях! В разуме был мой грех и в абстракции, распутной дочери его. Теперь я победил свой разум, помрачив его, я не просто напился, я напился сознательно, хотя хотел мистически. Огненное упоение очистило меня. Поэтому вы должны простить меня, ибо уже чистый стою я перед вами. Я надел на вас одежды, и я их с вас сорвал, ибо это были саваны. Но я не оставлю вас нагими на ветру истории, хотя бы вы и проклинали меня до самых моих внутренностей. Эдик (входит Эдик)! Закрой все двери.
Элеонора. Закрой, Эдик, а то сквозит.
Артур. Следи, чтобы никто не вышел!
Эдик. Будет сделано, господин Артурчик.
Стомил. Это нарушение гражданских свобод!
Артур. Вам еще свобод захотелось? Нельзя быть свободным от жизни, а жизнь — это синтез. Вам бы хотелось заанализировать себя до смерти! К счастью, я здесь.
Евгений. Артур, ты знаешь, что я не поддерживаю Стомила, но не слишком ли далеко ты заходишь? Моя обязанность тебя предостеречь. Кроме того, я за свободу личности.
Артур. А теперь найдем идею.
Стомил (в один голос с Евгением, и Элеонорой). Как ты разговариваешь с отцом!
Евгений. Я умываю руки.
Элеонора. Артур, ложись, я сделаю тебе компресс!
Артур. Никто отсюда не выйдет, пока мы не найдем идею. Эдик, никого не выпускай.
Эдик. Так точно (пауза).
Элеонора. Найдите ему что-нибудь, и пусть утихомирится. Я должна выйти, иначе пирог подгорит.
Евгений. Лучше не противиться… Их двое.
Артур. Что вы предлагаете, дядя?
Евгений. Откуда я знаю… Может быть, бог?
Артур. Не годится. Это уже было.
Евгений. Ты прав. Уже в мое время это не годилось. Я сам воспитывался в век просвещения и точных наук. Бога я предложил только для формы.
Артур. Нам уже не форма нужна, а живая идея.
Евгений. Ну, тогда, может быть, спорт? Я когда-то ездил верхом…
Артур. Все уже тренируются, но это не дает результатов.
Евгений. Мне ничего больше не приходит в голову. Может быть, Стомил что-нибудь скажет?
Стомил. Я всегда говорил, эксперимент.
Артур. Давайте говорить серьезно.
Стомил. А я и говорю серьезно. Суть в том, чтобы прокладывать пути. Человек добивается все больших достижений, а достижения появляются в результате исследований. Отбрасывать и исследовать. Постоянно стремиться к новой жизни.
Артур. Новая жизнь! Я не знаю, что делать со старой, а ты мне говоришь о новой жизни. Это уже чересчур.
Стомил. Что бы вы ни говорили, но, как и прежде, все находится в фазе эксперимента.
Евгений. Элеонора, может быть, ты что-нибудь знаешь?
Артур. Женщин спрашивать незачем.
Элеонора. Я знала, но забыла. Да что вы все ко мне, спросите Эдика. У него здравый ум. Если он скажет, ему можно верить.
Стомил. Да, Эдик — это коллективная мудрость.
Артур. А ты, Эдик?
Эдик. Прогресс, сударь.
Артур. Как это надо понимать?
Эдик. Ну, вообще прогресс…
Артур. Но какой прогресс?
Эдик. Прогрессивный. Вперед.
Артур. Значит… вперед?
Эдик. Так точно. Передом вперед.
Артур. А задом?
Эдик. Задом тоже вперед.
Артур. Но тогда перед будет сзади?
Эдик. Это как посмотреть. Если от зада вперед, то тогда перед будет спереди, хотя и назад.
Артур. Это как-то неясно.
Эдик. Зато прогрессивно (входит Евгения, опираясь на палку).
Евгения (несмело). Я хотела вам что-то сказать…
Элеонора. Пожалуйста, не перебивай, мама. Ты же видишь, мужчины разговаривают о политике.
Евгения. Я только одно слово…
Артур. Нет, это мне не нравится. Я должен иметь какую-нибудь идею, которая даст мне форму. Такой прогресс только рассеивает. Это нечто бесформенное.
Евгения. Мои дорогие, разрешите мне, я не отниму у вас много времени.
Стомил. Что такое?
Элеонора. Не знаю, с мамой что-то случилось.
Стомил. Потом. Сейчас мы заняты (к Артуру). А я говорю: лучше вернуться к экспериментам. Идея придет сама. (Евгения снимает с катафалка безделушки и салфетки.)
Элеонора. Что ты делаешь, мама?
Евгения (твердо). Я умираю.
Элеонора. Ты шутишь? (Евгения, не отвечая, продолжает приводить катафалк в порядок, стирает с него рукавом пыль и т. д.). Слышите, мама говорит, что она умирает!
Евгений. Как умирает! У нас здесь важные дела!
Элеонора. Ты слышишь, мама?
Евгения. Помогите мне. (Элеонора машинально подает ей руку. Евгения поднимается на катафалк.)
Элеонора. Перестань фокусничать, мама, ведь сегодня день свадьбы. А ты хочешь все испортить какой-то смертью?
Стомил. Какая смерть, что за смерть! Я никогда не принимал это в расчет…
Артур (про себя). Смерть? Хорошая мысль…
Евгений. Это безумие, Евгения, будь благоразумной, кому это надо, умирать!
Аля. Бабушка, ведь это ненормально!
Евгения. Я вас не понимаю. Вы такие интеллигентные, а как только человек хочет сделать что-то очень простое, например умереть, вы удивляетесь. Что за люди! (Ложится навзничь, складывая руки на груди.)
Элеонора. Видите? Сделайте что-нибудь… Может быть, она действительно…
Евгений. Генька, хватит этих чудачеств! Что за умирание! Этого в нашей семье никогда не было.
Стомил. Нет, это уже верх лицемерия!
Артур. Почему? Если чужая (ударяет себя по лбу, с воодушевлением)… Ну и умница наша бабка!
Артур. Смерть… прекрасная форма.
Евгения. Ключ от моей комнаты я оставила на столе. Он мне уже не понадобится. И так войду, когда захочу. Карты в ящике. Все крапленые.
Артур. Смерть… прекрасная форма.
Стомил. Только немного нежизненная.
Элеонора. Постыдился бы! Постыдились бы все!
Евгений. Генька, по крайней мере лежи прямо, не горбись, локти не расставляй! А лучше встань, встань сейчас же! Этого не делают в обществе. Умирание ненаучно. Это шарлатанство нынешних модников!
Стомил. О, простите, только без намеков. Я действительно не забочусь о манерах, но с точки зрения эксперимента смерть не входит в расчет как окончательное действие. Эксперимент предполагает повторяемость. Может быть, мама набрасывает это вчерне, тогда другое дело. Этого мы тоже не поддерживаем.
Артур. Перестаньте, смотрите, что делается.
Евгения. Подойдите, дети мои (подходят все за исключением Эдика). Эдик тоже (Эдик подходит). Кто вы?
Евгений. Мы — это мы. (Евгения смеется, сначала тихо, потом все громче.) Она нас оскорбляет! Разве я сказал что-нибудь смешное?
Стомил. Тем не менее я чувствую себя неважно. Кажется, у меня болит голова (отходит в сторону, нащупывает у себя пульс, достает из кармана зеркальце, рассматривает язык).
Артур. Спасибо, Бабушка, эту идею я использую.
Стомил (прячет зеркальце). А, глупости. Самое главное, это не носить тесную одежду. (Евгения умирает.)
Элеонора. Мама, попробуй еще раз!
Артур. Умерла! И все-таки это странно. Она была такая несерьезная…
Аля. Я не хочу!
Евгений. Я не понимаю.
Стомил. Я не имею к этому никакого отношения.
Элеонора. Я не знала… Стомил, почему ты мне никогда об этом не говорил?
Стомил. Конечно, опять все на меня. Впрочем, я не вижу, чтобы что-нибудь изменилось, Вот, пожалуйста, воротничок продолжает давить.
Артур (задергивая катафалк занавеской). Эдик, ко мне! (Эдик подходит к нему и становится по стойке «смирно». Артур щупает его бицепсы.) У тебя хороший удар?
Эдик. Кажется, неплохой.
Артур. А ты смог бы в случае чего (проводит пальцем по горлу…)
Эдик (флегматично, после паузы). Вы о чем-то спрашивали, господин Артур? Я не расслышал… (Пауза. Артур неуверенно смеется, словно для проверки, и выжидает. Эдик отвечает таким же «хе-хе». Артур, в свою очередь: «Хе-хе» — уже более уверенно и громко, на что Эдик отвечает «хе-хе» крещендо. Артур хлопает его по плечу.)
Артур. Эдик, я тебя люблю. Я всегда тебя любил.
Эдик. Я так и знал, что с вами можно договориться!
Артур. Ты меня понимаешь?
Эдик. Эдик знает жизнь.
Стомил. Я ухожу. Последние события меня подкосили. Я должен лечь.
Артур. Нет, ты останешься здесь.
Стомил. Перестань наконец мне приказывать, молокосос! Я устал! (Идет в сторону своей комнаты.)
Артур. Эдик! (Эдик преграждает Стомилу дорогу.)
Стомил. Что это значит? (Разъяренный, обращаясь к Элеоноре, показывая на Эдика.) У тебя был роман с этим лакеем?
Элеонора. Ах, боже, не сейчас! Не при маме! (Эдик подталкивает Стомила к креслу.)
Артур. Терпение. Теперь уже все известно. Я вас приведу к счастливому будущему.
Евгений (покорно садясь). Мне ничего уже не хочется. Наверно, это возраст. Стомил, ведь мы уже не так молоды, да? Как ты думаешь?
Стомил. Говори о себе, дядя. Евгения была почти твоего возраста, старый лицемер. Я себя чувствую превосходно! В общем превосходно… (Жалобно.) Элеонора, где ты?
Элеонора. Я здесь, Стомил, здесь, с тобой.
Стомил. Иди ко мне.
Элеонора (кладет ему руку на лоб). Как ты себя чувствуешь?
Стомил. Какая-то слабость…
Артур. Конец всем сомнениям. Перед нами прямая, ясная дорога. Один будет закон, и одна овчарня.
Стомил. Что он там опять плетет… у меня болит голова…
Евгений. Он перепутал кодекс с животноводством.
Артур. Вы уже поняли мое окончательное решение? Ах, вы не понимаете, вы, плотские создания, занятые своими железами, дрожащие за свое бессмертие. Но я знаю, я! Я — ваш искупитель, вы — неразумный скот. Я поднимаюсь над тленностью, я объемлю вас всех, ибо у меня есть мозг, который освободился изнутри. Я!
Евгений. Выскажись яснее, мой дорогой внучатый племянник. Вместо того, чтобы нас оскорблять.
Артур. Вы все еще ничего не понимаете, прозябающие ничтожества? Вы как слепые щенки, которые без конца вертелись бы по кругу, если бы не ваш господин! Без формы и без идеи, вы тонете в хаосе, и если бы не я, вас поглотила бы пустота. Знаете, что я с вами сделаю? Я создам систему, в которой бунт соединится о порядком, а небытие с существованием. Я выйду за пределы противоречий!
Евгений. Лучше бы ты вышел из этой комнаты. Я ошибся в тебе. Между нами все кончено. (Про себя.) Пожалуй, вернусь к своим мемуарам.
Артур. Я спрашиваю вас: если ничего нет и даже бунт невозможен, что можно создать из ничего?
Евгений (достает часы с цепочкой). Поздно уже, надо бы чего-нибудь перекусить.
Артур. Не отвечаете?
Стомил. Элеонора, что сегодня на обед? Я съел бы что-нибудь легкое. С желудком у меня тоже не в порядке. Самое время подумать об этом.
Элеонора. Подумаем, Стомил, подумаем. Ты прав, надо как-то наладить жизнь. Отныне будем заботиться о твоем здоровье. После обеда — сон и прогулка. Утром — эксперимент.
Стомил. И только на оливковом масле или вареное, хорошо?
Элеонора. Конечно. Чтобы не просыпаться ночью.
Артур. Что? Молчите? Ну, тогда я вам скажу (ставит стул на стол, среди посуды, шатаясь, поднимается, садится на стул).
Элеонора. Осторожно, тарелки!
Артур. Возможна только власть!
Евгений. Какая власть, что за власть… Мы ведь в семье!
Стомил. Он бредит. Не обращайте на него внимания.
Артур. Только власть можно создать из ничего. Только власть существует, даже если ничего нет. Вот я сверху, над вами. Вы подо мной, внизу!
Евгений. Вот так выдумал!
Элеонора. Артур, слезай сейчас же, запачкаешь скатерть!
Артур. Вы ползаете в прахе и в пыли!
Евгений. Почему мы позволяем ему так с нами разговаривать?
Стомил. Пусть пока говорит, если хочет. Мы возьмемся за него после обеда. Хотя я действительно не понимаю, от кого у него такие наклонности. Что за воспитание!
Артур. Надо только быть сильным и решительным. Я — сильный. Посмотрите на меня, я вершина ваших мечтаний! Дядя, порядок будет! Отец, ты всегда бунтовал, но твой бунт приводил только к хаосу, пока не уничтожил сам себя. А посмотри на меня! Разве власть не является также бунтом? Бунтом в форме порядка, бунтом верха против низа, возвышенного против низкого! Вершина требует низины, низина — вершины, чтобы они не перестали быть самими собой. Вот так во власти исчезает противоречие между противоположностями. Я — не анализ, не синтез, я — действие, я — воля, я — энергия. Я — сила! Я нахожусь над, внутри к рядом со всем. Благодарите меня, я осуществил идею вашей молодости. Это для вас! А для себя у меня тоже есть подарок: форма, какую только захочу, не одна, а тысяча возможных. Могу создать и уничтожить, что захочу. Воплотиться, развоплотиться, перевоплотиться. Все во мне, здесь! (Ударяет себя в грудь. Присутствующие испуганно смотрят на него.)
Евгений. Уже до этого дошло?
Стомил. А, пустяки, не надо обращать внимания. Это детские забавы. Слова, слова, слова. Какая у него власть над нами?
Евгений. Правильно. На чем он основывает эту свою болтовню? Нас соединяют кровные узы, а не какая-то абстракция. Он ничего не может нам сделать.
Артур. Какая власть? Простая. Я могу вас убить.
Стомил (поднимаясь с кресла и снова падая в него). Я запрещаю тебе… все имеет границы!
Артур. Границы можно перейти. Разве не вы меня этому учили? Власть над жизнью и смертью, что может быть больше? Открытие простое и гениальное.
Евгений. Нонсенс. Я буду жить столько, сколько мне захочется… То есть, прошу прощения, сколько захочется… кому, собственно? Стомил, ты знаешь, кому?
Стомил. Ну, скажем… природе.
Евгений. Вот именно. Природе или провидению.
Артур. Мне!
Евгений (вскакивая). Глупые шутки!
Артур. А если я буду твоим провидением?
Евгений. Элеонора, Стомил, что все это значит? Я вас спрашиваю, это — ваш сын?
Элеонора. Видишь, Артур? Ты напугал дядю, он даже побледнел. Лежи, Стомил, не поднимайся, я принесу тебе подушку.
Артур. Вы думаете, я бы об этом говорил, если бы у меня не было что предъявить? Смерть сидит в вас, как соловей в клетке, только от меня зависит, когда его выпустить. Ну и что, может быть, вы продолжаете считать, что я утопист, болтун, мечтатель?
Евгений. Хе-хе, Артур, надо признать, что голова у тебя есть! Как он это ловко придумал! Ничего не скажешь, здорово вас там, в университете, учат. Такого не переспоришь. Мы здесь тары-бары, а время летит. Мне даже иногда нравится поговорить, философски, научно, особенно с молодежью. Ну вот, поговорили, концепцию обсудили, пора перейти к чему-то конкретному. Хватит теорий, идемте что-нибудь перекусим. Правда, Элеонора?
Элеонора. Я это уже давно хотела сказать, но вы мне не даете вставить слово. Артур, хватит, слезай со стола или сними ботинки!
Артур. Правильно, дядя, правильно, надо перейти к чему-нибудь конкретному. Эдик, мой печальный ангел божественной абстракции, готов ли ты?
Эдик. Готов, шеф.
Артур. Тогда бери его.
Евгений (пятясь к выходу). Что ты хочешь делать?
Артур. Сначала укокошим дядю…
Элеонора. «Укокошим»!.. Фу, что за уличный жаргон!
Стомил. И это сейчас, когда у меня повышенное давление…
Евгений (проскальзывая к выходу). Но почему именно меня! (Эдик преграждает ему дорогу.)
Артур. Теория! Эдик, покажи ему, что он ошибается. За кого вы меня принимаете, мелкие душонки! (Эдик преграждает дорогу Евгению.)
Евгений. Это никакая не система, это хамство!
Артур. Эдик, делай свое дело.
Евгений (убегая от Эдика, который крадется за ним по-кошачьи). Чего хочет от меня этот лакей? Прочь, убери руки!
Артур. Это не лакей, это рука моего духа. Тело моего слова.
Стомил (пытаясь расстегнуть воротничок). Элеонора, мне плохо, Элеонора!
Элеонора. Отцу дурно!
Евгений (убегая). Сумасшедший, бандит!
Артур (встает со стула, поднимает руку). Нет! Я только человек, который не отступает перед единственной возможностью. Я чист, как сама природа. Я чувствую себя свободным! Свободным!
Аля. Артур…
Артур. Подожди. Сначала спасение мира.
Аля. Я изменила тебе с Эдиком. (Эдик перестает преследовать Евгения, оба останавливаются и смотрят на Артура и Алю. Элеонора хлопочет, пытаясь привести Стомила в чувство, бьет его по щекам, тормошит.)
Артур (медленно опуская руку, после паузы). Что такое?
Аля. Я думала, что тебе это безразлично. Ведь ты женишься на мне только из принципа.
Артур (оглушенный, опускается на стул). Когда?
Аля. Сегодня утром.
Артур (про себя). Так, так…
Аля. Я думаю, это не Должно тебе мешать. Это я так… Смотри, я готова к венчанию (надевает фату). Как я тебе нравлюсь?
Артур (неловко сходит со стола, с трудом держась за него). …Постой, постой, как это… ты мне? Ты — мне?
Аля (с напускной непринужденностью). Я забыла тебе об этом сказать, ты был так занят… Мы можем идти. Ты хочешь, чтобы я надела перчатки? Они мне чуть маловаты. Хорошо я причесана?
Артур (рычит). Мне?
Аля (разыгрывая удивление). Ах, ты все еще об этом? Я не думала, что это так тебя заинтересует. Лучше поговорим о чем-нибудь другом.
Артур (опять, словно сомнамбула, кружит вокруг стола на ощупь, такое впечатление, что он больше не контролирует себя, его тело движется механически, без координации. Он говорит монотонным, рыдающим, жалобным тоном). Как ты могла… как ты могла…
Аля. Ты сказал, что я нужна тебе как союзница. Помнишь? Я правильно тебя поняла? Мы говорили на разные темы, ты был такой умный, что даже понравился мне. Эдик так не сумел бы.
Артур (рычит). Эдик!
Аля. Эдик — это совсем другое.
Артур (со слезами). Зачем ты это сделала…
Аля. Что с тобой, мое сокровище? Я уже говорила, я была убеждена, что тебе это безразлично. Правда, ты меня удивляешь. Такая буча из-за ерунды. Я даже жалею, что сказала.
Артур. Но зачем?..
Аля. Что за упрямец! Ну… у меня были свои причины.
Артур (рычит). Какие?!
Аля. Лучше не будем об этом. Тебя это мучает.
Артур. Говори!
Аля. Я только немножко…
Артур. Дальше! Какие причины?
Аля (напуганная). Ну, такие маленькие, такие малюсенькие…
Артур. Дальше!
Аля. Ничего тебе не скажу. Ты сразу обижаешься.
Артур. О, боже!
Аля. Как хочешь, можем не разговаривать. Разве это моя вина?
Артур (идет в сторону Стомила и Элеоноры). Почему вы все так меня мучаете? Что я вам сделал? Мама, ты слышала?
Элеонора. Аля, я предупреждала тебя.
Артур (цепляясь за Элеонору). Мама, скажи ей, что так нельзя. Сделай что-нибудь, помоги мне, потому что я больше не могу, скажи ей… За что она со мной так… за что… (Плачет).
Элеонора (вырываясь, отталкивает его). Отойди от меня, глупый.
Артур (по инерции делает несколько шагов, доходит до середины сцены, со слезами). Я хотел вас спасти, я был уже близко… Вы все губите, мир злой, злой, злой!
Аля. Иди ко мне, Артурчик (подходит к нему). Мой бедненький, как мне тебя жаль…
Артур (отталкивает ее). Меня? Жаль? Ты смеешь меня жалеть? Я не нуждаюсь ни в чьей жалости! Вы меня еще не знаете, я вам всем покажу! Хорошо, вы не хотели принять мою идею, растоптали меня! (К Але.) Ты запачкала грязью благороднейший замысел, какой только был когда-нибудь в истории, курица! О слепота! Ты не знаешь, кого потеряла. И из-за кого? Из-за этого кретина, этого плюгавого олицетворения распада нашей эпохи! Я ухожу, но и вас не оставлю на земле. Вы все равно не знаете, зачем живете. Где этот твой сладкий любовник? Где его прогнившее брюхо? Дай-ка я его выпотрошу, твою раннюю пташку (в отчаянии кружится по комнате, ища на ощупь на столе, на столиках, даже на тахте). Револьвер! Где револьвер?! Из-за этих проклятых порядков нельзя ничего найти. Мама, ты не видела, где револьвер? (Эдик подкрадывается к Артуру сзади, достает из-за пазухи револьвер и рукояткой с размаху ударяет его по затылку. Артур падает на колени. Эдик отбрасывает оружие, ловко толкает его голову вперед и, когда беззащитная голова Артура оказывается почти на полу, поднимается на цыпочки и, сложив ладони и переплетая пальцы, как топором, бьет еще раз сверху по открывшейся шее. Артур опускается на четвереньки, касаясь лбом пола. Внимание: эта сцена должна носить очень реалистический характер. Оба удара должны быть выполнены так, чтобы не была видна их театральная условность. Пусть револьвер будет из резины, пусть даже из перьев, или пусть Артур носит под воротником какую-нибудь подкладку, все равно, лишь бы это не выглядело «театрально».)
Аля (становясь на колени возле Артура). Артур!
Элеонора (становясь на колени с другой стороны). Артур, сын мой!
Эдик (отходит в сторону, смотрит на руки, говорит удивленно). А он был крепкий.
Артур (медленно, тихо, как будто очень удивленный). Странно… все куда-то исчезло…
Аля. Я не хотела… Это все неправда!
Эдик. Ох ты!
Артур (все еще касаясь лбом пола, тихо). Я любил тебя, Аля…
Аля. Почему ты мне раньше этого не сказал!
Эдик. Я люблю тебя, а ты спишь.
Элеонора (подбегает к Стомилу, трясет его). Проснись, твой сын умирает!
Стомил (открывая глаза). Как, еще и это? Ничего не пощадите? (Встает с трудом и, поддерживаемый Элеонорой, приближается к Артуру. Артур на середине сцены все в том же положении. Элеонора, Стомил и Евгений стоят над ним, Аля на коленях, Эдик в стороне удобно расположился в кресле.)
Артур (ложась на пол, выразительно). Я хотел! Я хотел! (Пауза.)
Аля (вставая с колен, твердо). Умер.
Евгений. Может быть, это и лучше для него. Он чуть не стал дядеубийцей.
Стомил. Простите его, потому что он был несчастен.
Евгений (великодушно). Я не питаю к нему зла. Все равно он мне уже ничего не сделает.
Стомил. Он хотел победить наплевательство и как-нибудьство Жил разумом, но слишком эмоционально. За это его убило чувство, которому он изменил ради абстракции.
Эдик. Котелок у него варил хорошо, только он был слишком нервный. Такой не убережется (остальные поворачиваются к нему).
Стомил. Молчи, негодяй, и оставь этот дом. Будь доволен, что мы не сводим с тобой счеты.
Эдик. А почему это я должен уйти? Повторяю, котелок у него работал хорошо. Я тут останусь.
Стомил. Зачем?
Эдик. Теперь моя очередь. Вы будете слушать меня.
Стомил. Мы? Тебя?
Эдик. А почему бы и нет? Вы видели, какой у меня удар. Но вы не бойтесь, только сидите тихо, не выскакивайте, слушайте, что я говорю, и вам будет со мной хорошо, увидите. Я — свой парень. И пошутить могу, и повеселиться люблю. Только чтобы была дисциплина.
Евгений. Однако мы влипли…
Эдик. Господин Евгений, что за выражение? Лучше снимите с меня сапоги…
Евгений. Подчиняюсь насилию, но в душе презираю.
Эдик. Ты можешь презирать себе сколько угодно, только сними. Ну, шевелись, раз, два! (Евгений становится на колени и снимает с Эдика сапоги.)
Стомил. Мне казалось, что общечеловеческое правит нами и за это просточеловеческое нам мстит, убивая нас. Но теперь я вижу, что это всего только Эдик.
Элеонора. Может быть, нам не будет так уж плохо, Стомил. Ведь он разрешит тебе диету.
Евгений (с сапогами в руках). Вычистить?
Эдик. Можешь взять их себе. Все равно я переодеваюсь (встает и стаскивает с Артура пиджак, надевает его и смотрит на себя в зеркало). Тесноват, но терпеть можно.
Стомил. Пойдем, Элеонора. Мы только сраженные горем старые родители.
Эдик. Только смотрите, далеко не уходить. Ждите, когда позову.
Элеонора. Ты идешь с нами, Аля?
Аля. Иду. Он меня любил, этого уже никто у меня не отнимет.
Стомил (про себя). Допустим, что это была любовь.
Аля. Вы что-то сказали?
Стомил. Нет, ничего особенного (Элеонора и Стомил, держась под руку, выходят. Аля за ними. Эдик вертится перед зеркалом, делая разные мины, «приличные» и «благородные», принимая различные позы, выдвигая челюсть, подбочениваясь и т. п. Евгений проходит через сцену с сапогами Эдика в руках. Останавливается над Артуром).
Евгений. Мне кажется, Артур, что ты уже никому не нужен. (Евгений стоит над Артуром, размышляя. Эдик выходит и тут же возвращается с магнитофоном. Ставит его на стол, включает. Очень резко и громко раздаются звуки танго «Кумпарсита», обязательно это, а не другое.)
Эдик. Пан Геня, потанцуем?
Евгений. С вами? А знаете, пожалуй. (Ставит сапоги возле Артура и оказывается в объятиях Эдика. Они принимают соответствующую позу, ожидая такта, и начинают танцевать. Они танцуют. Евгений, старый, благородный, в черном пиджаке. Эдик в пиджаке Артура, из коротковатых рукавов которого вылезают его сильные руки, обнимающие Евгения. Танцуют классически, со всеми фигурами и проходами, блестяще. Танцуют, пока не упадет занавес, после чего еще некоторое время продолжает звучать танго.)
Бойня Радиопьеса в четырех частях
Действующие лица
Мать
Флейтистка
Скрипач
Паганини (он же Мясник; он же Скотобоец)
Директор филармонии
Посыльный
ЧАСТЬ I
Музыка. Скрипка и флейта. Через минуту на половине такта скрипка смолкает, флейта продолжает.
Скрипач. Я люблю вас. Я люблю вас с той минуты, когда увидел в окне напротив. Я полюбил вас сразу, как только вы стали нашей соседкой. И теперь, когда вы от меня так близко, я люблю вас навеки и безысходно. Моя судьба в ваших руках. Скажите же что-нибудь в ответ. Отвечаете ли вы мне взаимностью? Могу ли я надеяться? Ну, если не полностью, то хотя бы на половину? На тень надежды? На полтени? Пожалуйста, немедленно ответьте. Пожалуйста, остановитесь (произносит название произведения для флейты и скрипки) и соизвольте ответить. Я прошу, требую, приказываю! Я имею право приказывать… Пожалуй, имею право. Почему вы мне не отвечаете? (Пауза.) Если вы не хотите мне сказать, что тоже любите меня, то, пожалуйста, скажите мне хотя бы, что вы слышали мое признание, что вы приняли его к сведению, что вы уже знаете… Вы молчите (пауза). А может быть, я кажусь вам смешным? А может быть, вы надо мной смеетесь? Может быть, вы надо мной издеваетесь, может быть, вы не хотите сказать мне правду, чтобы не ранить мои чувства? Благодарю за сострадание. Вы считаете, что я в нем нуждаюсь? Что я нуждаюсь в вас? В вас? Ха-ха! (Пауза.) Что значит это молчание? Вы себя выражаете при помощи инструмента, вы обращаетесь ко мне посредством музыки. Это неправда, что музыка не выражает ничего, кроме музыки, музыки как таковой, музыки самой в себе. О нет, правы эти несчастные дилетанты, невежды, эти псевдомузыкальные сентиментальные халтурщики, которые утверждают, что музыка воспроизводит пение пташек, шум ветра и ручья, что она рисует пейзажи, восход и закат солнца, а также передает человеческие чувства и раскрывает драму человеческой души. Да, они правы. К счастью, я, молодой музыкант, вовремя понял, еще в начале своей карьеры, что чистой музыки не существует. Не желаю чистой музыки, не желаю музыки без вас. Долой чистую музыку. Когда вы играете (произносит название произведения), вы со мной разговариваете. Вы разговариваете со мной (пауза). Да, но о чем? Что это значит? Что значит… (произносит название произведения). Я слушаю и стараюсь перевести это на человеческий язык, но безуспешно. Я не уверенно неужели все это ничего не значит? Не понимаю, ничего не понимаю. Как бы я сейчас хотел встретить (фамилия композитора) автора этого (произносит название произведения) и спросить его прямо: «Ну, а между нами говоря, что вы хотели сказать этой (произносит название произведения), а конкретно этой партией (произносит точное название фрагмента музыкального произведения) на флейте? Только без всяких там художественных выкрутасов, без всякой болтовни об искусстве. Ответьте, пожалуйста, откровенно, что вы имели в виду, создавая это произведение?» (Внезапно.) Пожалуйста, перестаньте хоть на минуту, пожалуйста, бросьте этот проклятый инструмент! Музыка, к черту музыку, чистую или не чистую! Пожалуйста, скажите мне что-нибудь от себя, без музыки! Попросту и по-человечески! (Пауза.) Простите, я увлекся. Да, музыка… женщины это любят. О, я знаю женщин. Какая двусмысленность… Надеть на себя музыку, как платье. Спрятаться в музыке, как… нимфа в лесной чаще. Да, нимфа, прекрасное сравнение, классическое. Известно, что она там, в той роще, а все-таки ее заслоняют листья. Но не всю. Она как будто бы видна, но не совсем. Она промелькнет в зарослях лавра, засмеется или запоет. Скрытая, хоть и голая. Заманивает, ничего не обещает, ни в чем не отказывает. А дело в том, чтобы не сказать ничего определенного. Вот для чего служит музыка женщинам. Я вас знаю, женщины! Вы мне не верите? Ха-ха, меня этими фокусами не проведете (пауза). Пардон. Если хотите, я пойду за вами. Хотя сам не знаю, куда и зачем. Хотя, собственно, ничего не понимаю. (К флейте присоединяется скрипка. Минуту звучит их дуэт, потом слышен стук двери. Скрипка смолкает. Через минуту смолкает и флейта.)
Флейтистка. Почему ты ничего не говоришь?
Скрипач. Это моя мама.
Флейтистка. Где?
Скрипач. Внизу. Я слышал, как стукнула дверь. Видимо, она вернулась раньше, чем я ожидал.
Флейтистка. Ага. Ну тогда молчи, если тебе нечего мне сказать (опять начинает играть).
Скрипач (после паузы). Моя мама очень меня любит (пауза. Через минуту скрипка смолкает). Вы слышите?.. Вот, сейчас… Послушайте, пожалуйста… (Флейта смолкает, пауза.)
Флейтистка. Ничего не слышу.
Скрипач. Тихо… Неужели я ошибся? (Далекие, медленные шаги.) Вот, идет по лестнице.
Флейтистка. Кто?
Скрипач. Моя мама.
Флейтистка (нетерпеливо). Ах, твоя мама (флейта продолжает играть).
Скрипач. Она меня обожает (скрипка присоединяется к флейте). Она меня очень, очень… (Флейта смолкает.)
Флейтистка. Ты фальшивишь (флейта продолжает играть).
Скрипач. Она хочет, чтобы я сделал блестящую карьеру. Как вы думаете, она нас слышит? Конечно, она нас слышит. Разумеется, она нас слышит, когда мы исполняем (произносит название произведения) на скрипке и флейте. Она слышит скрипку и флейту, если мы слышим ее шаги… (Звуки флейты обрываются.)
Флейтистка. Ну и что из этого?
Скрипач. О да, говорите, пожалуйста!
Флейтистка. Что?
Скрипач. Все равно, что. Что-нибудь. Когда вы говорите, вы не можете играть на флейте. Когда вы говорите, не слышно флейты.
Флейтистка. Что тебе надо?
Скрипач. Ну хорошо, продолжайте говорить, но не так громко. Говорите, пожалуйста, тише, как можно тише…
Флейтистка (повышая голос). Какая наглость!..
Скрипач. Я вас обожаю, когда вы говорите, но я вас обожаю еще больше, когда вы говорите шепотом. А знаете что? Лучше не говорите совсем… Перестаньте играть на флейте и перестаньте говорить. Зачем говорить? Молчите (слышны шаги, уже значительно ближе).
Флейтистка. Запрещаешь? Запрещаешь отвечать?!
Скрипач. Нет, я только прошу ничего не говорить. Впрочем, я тоже буду молчать. Будем молчать вместе.
Флейтистка. И не подумаю!
Скрипач. Не говорить и не играть, положите, пожалуйста, инструмент, дайте мне его, пожалуйста. (Скрипка замолкает. Шаги приближаются.) Вот так, положим его здесь. Или знаете что? Спрячем его в шкаф. Или нет, лучше под шкаф… Нет, под стол! Отдыхайте, съешьте что-нибудь, хотите шоколадку?.. Вот шоколадка. Или лягте и поспите. Да, вам лучше всего поспать, я вас накрою пледом. Или еще лучше — ковром. Да, прикрою вас ковром, всю, вам будет хорошо, тепло, уютно, вот увидите, как на небесах. Я заверну вас в ковер. Не хотите? Почему? Это очень хороший ковер, почти персидский (звуки суматохи). Пожалуйста, сюда, немедленно! В ковер! Под ковер! Я вас… я вас… закрою.
Флейтистка. С ума сошел? Пусти меня!.. Что ты делаешь! (Шаги приближаются. Слышен второй удар дверью. Шаги затихают. Возня прекращается. Минутная тишина.) Что с тобой? Ты побледнел.
Скрипач. Поздно. Она уже в зале. Наверно, будет слушать за дверью (звуки скрипки). Она всегда слушает за дверью, когда я играю на скрипке. Это она велела стать мне скрипачом. Решила сделать из меня виртуоза, когда я был еще младенцем, вскоре после смерти отца. Поэтому и слушает. Придвигает себе стул, прикладывает ухо к двери, складывает руки и слушает. Она может так слушать часами, днями, неделями, целыми годами! Она, скрипка и я. Потом она аплодирует (слышны одинокие хлопки). Ну вот (скрипка смолкает). Спасибо, мама!
Флейтистка. Мы вас благодарим!
Скрипач. Тс-с-с, ради бога.
Флейтистка. Почему?
Скрипач. Она аплодирует только мне.
Флейтистка. Ты забываешь, что мы играем вдвоем. Ты знаешь, что мы играем? (Называет произведение для скрипки и флейты.) Это дуэт. Ты еще не солист, мой маленький.
Скрипач. Но представьте себе, что там, за дверью, сидит бедная старая женщина, которая все свои надежды возлагает на своего единственного сына. Она уже видит во мне великого солиста. Хватило бы у вас совести ранить сердце этой бедной, старой…
Мать. Сын, сынок, сыночек!..
Скрипач (шепотом). Это она. (Громко.) Да, мама.
Мать. Ты один?
Скрипач. Разумеется, мама.
Мать. Это хорошо. Мне показалось, что я слышала чей-то голос в твоей комнате.
Скрипач. Ну что ты, мама! Тебе только показалось. Здесь никого нет.
Флейтистка. Никого? Разве хорошо так говорить обо мне?
Скрипач. Я же вам объясняю…
Флейтистка. Я для тебя никто? Минуту назад ты говорил совершенно другое. Ты уверял меня, что я для тебя все.
Скрипач. Это правда. Но я вас умоляю из сострадания… ради человеческого чувства.
Флейтистка. Чувства? Прекрасно. В связи с этим поговорим теперь о твоей любви.
Скрипач. Не сейчас, позже.
Флейтистка. Почему? Ты же признался, что любишь меня, и жаловался, что я молчу. Сейчас я хочу говорить.
Скрипач. Да, да, но разве мы не можем отложить это на потом, когда нам представится более благоприятный случай…
Мать. Ты с кем-то разговариваешь?
Скрипач. Нет, нет, мама, я один.
Мать. Мне показалось, что ты как будто бы разговаривал с женщиной.
Скрипач. С женщиной?! Ха-ха, я — с женщиной? Это исключено.
Флейтистка. Ох!
Мать. Это хорошо, что ты один. Ты завтракал?
Скрипач. Да, мама.
Мать. Тебе не жарко?
Скрипач. Нет, мама.
Мать. Тебе не холодно?
Скрипач. Нет, мама.
Мать. У тебя ничего не болит?
Скрипач. Нет, то есть… немного.
Мать. Что такое?
Скрипач. Не тело, душа…
Мать. Покажи!
Скрипач. Нет, у меня все в порядке, мама.
Мать. Это точно? Может быть, тебе поставить компресс?
Скрипач. Нет!
Мать. Хочешь молока? Или сиропа? Может быть, морковку?
Скрипач. Нет, ни за что! Не входи сюда, мама! Я должен заниматься!
Мать. Может быть, витамины?
Скрипач. Нет, не надо, я совершенно здоров!
Мать. А почему ты не занимаешься?
Скрипач. Уже занимаюсь, мама (опять звуки скрипки. Скрипач говорит шепотом). Вы сами слышали. Ни на минуту не могу прерваться, она сразу начинает беспокоиться. И так всегда, с детства. С перерывом только на еду и сон. У меня нет развлечений, друзей, знакомых… Я не знаю женщин, жизни, путешествий… О женщинах я сказал неправду. Даже на прогулку выхожу только с ней, она выводит меня на прогулку, как собачку! Туда и назад. Я никогда не ходил в школу, я всегда учился дома, под ее присмотром. Уроки на скрипке мне давал старый глухой учитель. Вы первая женщина, с которой я остался наедине.
Флейтистка. Я этому не верю.
Скрипач. Раньше напротив жила старая женщина. Сколько я ее помню, она всегда была старая. Она неподвижно сидела в окне и смотрела на улицу. Она смотрела на меня, а я смотрел на нее. Она торчала в окне неподвижно, была как портрет, окно было рамой портрета. Однажды я показал ей язык, и она тут же умерла. С тех пор я боюсь показывать кому-нибудь язык, хотя иногда очень хочется. Я боюсь, что покажу язык — и ничего не произойдет. Покойницу вынесли в гробу, а не в окне, не вместе с окном. Это было неестественно. В окне на какое-то время стало пусто. И вот однажды в нем загорелся свет, и я увидел вас и услышал флейту. С тех пор я не отходил от окна, я высовывался из окна и смотрел на вас, как до этого моя старушка смотрела на меня. Я ждал каждого вашего появления, это было ново, необычно! Вдобавок нас соединяла музыка, хотя играли мы на разных инструментах. О, наши окна уже не были каждое само по себе, впрочем, разве два прямоугольника не являются одним и тем же прямоугольником, идеей прямоугольника? А различные инструменты могут исполнять одно и то же произведение. И поэтому вместо того, чтобы мешать друг другу, мы сразу же договорились о репертуаре. А когда в первый раз исполнили (произносит название произведения для скрипки и флейты), я сказал себе: почему нас должна разделять улица, почему мы должны исполнять одно и то же произведение в двух разных окнах? Это противоречит природе и искусству. И я осмелился пригласить вас к себе, а вы… вы приняли приглашение.
Флейтистка. Конечно, чего проще!
Скрипач. Это просто, но прекрасно! Прекрасно, потому что оказалось так просто. К счастью, моя мама не может все время быть дома и должна время от времени выходить, чтобы заниматься наследством, оставшимся после отца. Мой отец был композитором, к сожалению, неизвестным, поскольку все его произведения пропали в рукописи. Я знаю об этом от моей мамы. Те редкие минуты, когда ее нет дома, мой единственный шанс. Я не предполагал, что она может вернуться раньше, чем обычно. К тому же именно сегодня, когда… у меня впервые вы, первая женщина, которой я сказал, что люблю ее. Что за роковое совпадение! Вы, моя первая и единственная!
Флейтистка (шепотом). Почему ты не сказал мне об этом сразу?
Скрипач. Я стыдился… Вы понимаете, в моем возрасте… Я боялся, что вы меня высмеете. Что я покажусь вам смешным. Что… у меня нет опыта.
Флейтистка. Бедный мальчик. Значит, я твоя первая любовь?
Скрипач. Первая, единственная, самая большая…
Флейтистка. Конечно. Если первая…
Скрипач. И трагическая… Кажется, там, за дверью, моя мама. Мой сторож, пожизненный сторож моей вечной проклятой невинности, палач моего счастья. Она не знает, что вы здесь, но в любой момент может войти и узнать… О, как бы хотела она сюда войти, чтобы напоить меня молоком, рыбьим жиром и сиропом, начинить меня морковкой, аспирином и витамином, а потом обмотать шарфом. О, этот ее шарф! Я ненавижу его! Этот ее шарф, как удав-душитель, который меня душит, душит от ее имени, когда ее нет рядом со мной, когда она перестает обнимать меня сама, шарф — ее запасные руки. Я даже простудиться не могу, мне нельзя. Только она, шарф и скрипка. Та скрипка, к которой я приговорен пожизненно, с которой должен провести всю мою жизнь и у которой вдобавок форма ваших бедер. Какая мука! Знаете ли вы, что значит держать в объятиях этот инструмент, который не позволяет мне забыть о ваших бедрах, даже если бы каким-нибудь чудом я мог бы о них забыть? До этого это была просто скрипка, но с тех пор, как я вас увидел, я краснею и плачу, когда к ней прикасаюсь. Один-одинешенек со скрипкой в руках, ежедневно долгими часами со скрипкой, которая уже не является только мертвым куском дерева. Она перестала быть скрипкой, но и не стала вами! Это не ваши бедра, всего лишь дух ваших бедер, это ад, пытка! И все-таки благодаря вам я полюбил даже скрипку. О, если бы она знала, почему я теперь охотно закрываюсь в своей комнате, чтобы заниматься на скрипке, один на один со скрипкой, почему я так усердно занимаюсь!.. Что, что… (Скрипка издает протяжный фальшивый стон, как будто бы рука, ведшая смычок, бессильно повисла — и замолкает. Тишина. Через минуту Скрипач говорит тихо, как после обморока.) Что это было?..
Флейтистка. Поцелуй.
Скрипач. Настоящий?
Флейтистка. Да.
Скрипач. Вы… меня… Это сон?
Флейтистка. Нет.
Скрипач. Действительно? Это вы?.. Ты?
Флейтистка. Это я.
Скрипач. Значит, действительно это был поцелуй.
Флейтистка (оскорбленно). Ты что, сомневаешься?
Скрипач. Нет, нет… Простите меня… прости меня, но я не знал, что это происходит так, что это имеет такой вкус… Я первый раз…
Флейтистка. Первый?
Скрипач. Я понимаю, что в это трудно поверить. Но это… Но я… Первый. Поэтому я и не знал…
Флейтистка. Но это легко исправить.
Скрипач. Как?
Флейтистка. Повторить.
Скрипач (с энтузиазмом). Да, да! Прекрасно, повторить, и он уже не будет первым! Пожалуйста, обнимите меня. Ну, прошу вас, обнимите, обними меня. Нет! Я тебя!
Пауза, тишина.
Мать. Ты что, плохо себя чувствуешь? У тебя какой-то странный голос.
Скрипач. Нет, нисколько. Я только немного перегрелся.
Мать. Сейчас я принесу тебе лимонада.
Скрипач. Нет, не приноси! Меня уже стало знобить! (Шепотом.) Это правда. У меня, кажется, лихорадка.
Мать. Тогда я принесу тебе горячего чая.
Скрипач. Скрипка, где моя скрипка, она хочет принести мне чая.
Флейтистка. Зачем тебе сейчас скрипка?
Скрипач. Я должен играть. Это единственный способ. В противном случае она в любую минуту может войти сюда. С чаем. Ее сдерживает только моя скрипка, когда я играю, она не входит, чтобы мне не мешать. Дай мне скорее скрипку.
Флейтистка. Не бери скрипку. Возьми меня.
Скрипач. Тебя?
Флейтистка. Ты же сказал, что скрипка напоминает тебе мои бедра. Но ты хотел бы меня вместо скрипки?
Скрипач. Это правда, но…
Флейтистка. Вот мое бедро.
Мать. С лимоном?
Скрипач. Нет!
Мать. Без?
Скрипач. Да! Нет! Без чая!
Мать. Хочешь только лимон?
Скрипач. Нет, без лимона, вообще без всего! Без ничего, ничего без ничего… О, боже, что же мне сейчас делать? Скрипка!
Флейтистка. Я! (Слышна скрипка.) Не хочешь? Боишься?
Скрипач. Хочу! Боюсь!
Флейтистка. Итак?
Скрипач. Боюсь, хочу…
Флейтистка. Решись наконец.
Скрипач. Но она…
Флейтистка. Ты хочешь быть ребенком или мужчиной?..
Скрипач. Я должен стать артистом…
Флейтистка. Сейчас ты только ребенок. Воспитанный, послушный ребенок.
Скрипач. Тише.
Флейтистка. Боится мамочки.
Скрипач. Пойми, да поймите же…
Флейтистка. Понимаю, все понимаю. Зато ты ничего не понимаешь. Что касается меня, то я женщина, ты это понимаешь? Нет, именно этого ты не можешь понять, мое бедное дитя.
Скрипач. Не смейтесь надо мной, не покидайте меня. Не покидайте…
Флейтистка. О нет, я тебя не покину. (К скрипке присоединяется флейта.)
Мать. Сыночек-щеночек…
Скрипач. Гав-гав!.. (Имитирует лай собаки.)
Мать. Это ты играешь на флейте?
Скрипач. Да, мама. А ты не знала? (Скрипка смолкает, флейта продолжает.)
Мать. Первый раз слышу.
Скрипач. Разумеется, мама, это я играю на флейте. Вот послушай.
Мать. Странно. Мне показалось, что за минуту до этого ты играл на скрипке.
Скрипач. Нет, на флейте. То есть… я действительно за минуту до этого играл на скрипке, но она мне надоела.
Мать. Ты никогда не говорил, что умеешь играть на флейте. Когда ты успел научиться?
Скрипач. Большое дело! Сегодня утром… Именно на флейте, я…
Мать. Как же это ты играешь на флейте и одновременно разговариваешь со мной? Разве это возможно?
Скрипач. Это совсем нетрудно.
Мать. Я должна это увидеть.
Скрипач. Нет! Я тебе расскажу!
Мать (входя). А!
Скрипач. Здравствуй, мама.
Мать. Кто эта женщина?
Скрипач. Какая?
Мать. Вот эта, эта!
Скрипач. А, эта?.. Это моя подруга… Скорее коллега, музыкант… Мы с ней занимаемся, разреши мне представить тебе…
Мать. А на чем она играет?
Скрипач. На скрипке.
Мать. Ты в этом уверен?
Скрипач. Конечно. Ты сама говорила, что за минуту до этого слышала скрипку.
Мать. А что это у тебя?
Скрипач. Где?
Мать. Здесь, на щеке. И на губах. Красный след.
Скрипач. Это? Я поранился.
Мать. Ты ранен?!
Скрипач. Да, мама. Я истекаю кровью.
Мать. Чем, чем ты поранился?
Скрипач. Это что-то внутреннее, нет, наружное. Я ел конфитюр…
Мать. Неправда, это рана, это кровь, не лги, я вижу, это красное… это… это… это губная помада!
Скрипач. Что-то в этом роде.
Мать. Это от нее, от этой женщины! (Рыдает.)
Скрипач. Ну мама…
Мать (рыдая). Для этого я тебя вырастила…
Скрипач. Ну мама, не плачь.
Мать. За мои бессонные ночи, за все годы… За мою заботу… Ты не знаешь, сколько я сделала для тебя…
Скрипач. Успокойся, мама.
Мать. За мои уже седые волосы, за выплаканные глаза, за мое сердце, за мои легкие, за мой желудок… Ты знаешь, как у меня колет в легких?
Скрипач (заинтересовавшись). В самом деле?
Мать. За мой стоматит… Врачи не дают мне больше того, что я проживу. А тем временем ты… здесь, в моем доме, под моей крышей… Разве для этого я тебя родила, умыла, причесала, отутюжила, чтобы ты… чтобы какая-то… Разве я тебя для нее вынянчила? Для нее? Чтобы она тебя терзала, тискала, мяла, распинала и пачкала своими омерзительными поцелуями и бог знает еще чем… Я тебя предупреждаю. Если ты и дальше будешь поступать так же, то станешь мужчиной. Как твой отец.
Скрипач. Но мама, эта пани и я…
Мать. Знаю я этих раскрашенных коварных распутниц. Начинается со взгляда, с пожатия руки, с поцелуя… А потом всю одежонку долой. О, я знаю, что им надо, к чему они стремятся (кричит). Перестаньте наконец играть на скрипке!
Скрипач. На флейте.
Мать. Теперь уже все равно.
Скрипач (произносит название произведения и фамилию композитора). Партия флейты.
Мать. Тем хуже! Флейта в моем доме? Пусть по крайней мере молчит! (Флейта смолкает.)
Флейтистка. Как хотите.
Мать. Кто вы, собственно, такая?
Скрипач. Ну мама, я же тебе говорил. Первая флейта в филармонии.
Мать. Опять эта флейта.
Скрипач. Флейта (называет какое-то более полное название этого музыкального инструмента).
Мать. Молчи и не вмешивайся. Пусть она сама ответит.
Флейтистка. Ваш сын прав. Я флейтистка.
Мать. Неправда! Вы вампир, который сосет кровь из моего ребенка.
Флейтистка. Ха, если вы знаете лучше… В таком случае, чего скрывать. Я любовница вашего сына.
Мать. А-а-а, значит, это та-а-ак!..
Скрипач. Нет!
Мать. Молчи и не вмешивайся. Ты этого не знаешь.
Флейтистка. Да, я его любовница. Не с сегодняшнего дня, конечно. Мы отдаемся друг другу сразу же, как только вы уходите из дома. Пользуясь вашим отсутствием, мы устраиваем здесь оргии, здесь, под вашей крышей. Что вы на это скажете?
Мать (победно). Ну, разве я не говорила?!
Скрипач. Как это… ведь вы… ведь ты… ведь мы никогда…
Флейтистка. Молчи, если сам не способен признаться во всем как мужчина.
Скрипач. Я должен признаться как мужчина? Я, который им не являюсь?
Мать. Слава богу.
Флейтистка. Он лжет.
Мать. Мой сын никогда не лжет.
Флейтистка. Вы хотите доказательств? Пожалуйста. Вот опрокинутый стул, скатанный ковер, рассыпанные шоколадки. Он любит брать меня на шоколадках. Он тогда такой сладкий…
Мать (с удовлетворением). Ужасно.
Скрипач. Может быть, мне все это снится?
Мать. Весь ковер в шоколаде. Чем же я теперь его вычищу?
Флейтистка. Теперь вы знаете, кто я. А кто вы?
Мать. Что?
Флейтистка. Кто вы такая?
Мать. Ну, это уже верх бесстыдства. Я его мать, мать, мать!
Флейтистка. У него нет матери. Может быть, когда-нибудь была, когда он был ребенком, как все дети. Но теперь, с тех пор как благодаря мне он перестал быть ребенком и стал мужчиной, у него есть только любовница. Только я. Поэтому я спрашиваю еще раз: кто вы такая? И что вы здесь, собственно, делаете?
Мать (слабым голосом). Воды…
Скрипач (радостно, с сомнением). Мама, ты теряешь сознание?
Мать. Еще чего! Вы хотели бы, чтобы я потеряла сознание? Чтобы я упала в обморок? А может быть, получила инфаркт? Не дождетесь. Воды! Немедленно принеси горячей воды и половую тряпку, ты, маленький дурачок, и подмети. Нет, не дурачок, а маленький, невинный, наивный дурашка. А вы давайте помогите поставить это кресло на свое место. Великолепная ткань. Где вы купили эту блузку?
Флейтистка. Как это? После всего, что я вам сказала, что вы услышали, о чем вы узнали…
Мать (с наслаждением). О чем?
Флейтистка. Что я и он…
Мать. Что кто?
Скрипач. Половые тряпки?
Мать. Ты еще здесь, моя мушка?
Скрипач. Я никакая не мушка!
Мать. Мой маленький кузнечик…
Скрипач. Я никакой не маленький кузнечик и не бородавочка, не парампакачапушка, не собачка! Я свинья! Понимаешь, мама? Я старая взрослая свинья! Хватит этих насекомых, птичек и маленьких зверюшек! Я взрослый, а не какая-то там мушка!
Флейтистка. Наконец!
Мать. Нет?
Флейтистка. Я этого ждала.
Скрипач. Нет! Я взрослый, как бык! Как… как…
Мать. Котеночек.
Скрипач. Нет! Как лев, как тигр!.. О боже, опять эти звери. Все из-за мамы… Нет, не как лев и не как тигр, и даже не как самый крупный мамин зверь, я просто нормальный взрослый человек. Я любовник этой пани, или мама этого не понимает? Чего маме еще надо, этого маме мало?
Мать. Котеночек!
Скрипач (с отчаянием). Котеночек?!
Мать. Дай потрогаю, лоб, лобик, весь горит… Но ничего, это пройдет.
Скрипач. Ничего не пройдет, я не хочу, чтобы прошло. Не пройдет, это только начинается, увидишь, мама, я маме покажу, я покажу маме…
Мать. О да, покажи, покажи маме ушки. Ты вымыл ушки? А ручки? Покажи маме ручки. Фу! Под ногтями снова черно. Что ты делал этими руками, наверно, опять ковырял в носу. Покажи носик. А шейку? Ты вымыл шейку?
Флейтистка. Ты следи! Ты следи за тем, что говоришь, следи, как себя ведешь!
Мать. Ну скажи маме, моя птичка-рыбка-мышка, моя ты тара-пара-пампа-чапа-пушка…
Скрипач (в отчаянии). Вымыл.
Флейтистка (про себя). Омерзение!
Скрипач (бунтарски). Но…
Мать. Ой, ой, разве можно так лгать? Шейка грязная. Ну не стыдно тебе хотя бы перед пани?
Флейтистка. Уф-ф-ф…
Скрипач. …Но я маму (все слабее), я маме, я мамы, я… (со спокойствием отчаяния) я хочу умереть.
Флейтистка (про себя). Нет, я не могу на это смотреть, я не могу это слышать.
Мать. Ну что, ну что? Вы видите, как я мучаюсь с этим непослушным карапузом.
Скрипач (про себя). Нет, сначала я убью ее и себя и только потом умру.
Флейтистка (про себя). Еще немного, и мне сделается дурно.
Мать. Если ты не хочешь этого сделать для меня, то по крайней мере мог бы вымыть ушки, ручки и шейку, когда к нам приходит пани. Пани не любит грязнуль.
Скрипач (про себя). О боже, кончится это когда-нибудь?
Флейтистка (про себя). Бежать, бежать отсюда как можно скорее. (Громко.) Пропустите.
Мать. Что, вы уже уходите?
Флейтистка. Немедленно и бесповоротно.
Мать. Жаль, мне так приятно было с вами разговаривать. Но может быть, вы еще посидите?
Флейтистка. Ни за что на свете.
Мать. Ну, тогда, может быть, когда-нибудь заглянете?
Флейтистка. Никогда.
Мать. Ха, ну если вы спешите… Мы вас не задерживаем.
Скрипач. Останься! (Умоляюще.) Останься, пожалуйста!
Флейтистка. Вы не против, что я буду обращаться к вашему сыну только через вас?
Мать. А что, вы сердитесь?
Флейтистка. Нет, но ваш сын вызывает у меня чувство величайшего отвращения.
Мать. Почему же? Это такой милый, впечатлительный ребенок… А то, что он не любит мыться, это в конце концов…
Скрипач (слабым голосом). Перестаньте, мама.
Флейтистка. Хватит о причине. Итак, можете ли вы передать вашему сыну то, что я скажу?
Мать. Конечно, конечно, если вы не хотите с ним разговаривать сами… Хотя это как-то странно. И, как мать, должна заявить, что чувствую себя несколько задетой. Даже очень.
Флейтистка. Итак, прошу вас сообщить ему следующее: я весьма сожалею, что согласилась принять его приглашение, что согласилась прийти в его… то есть в ваш дом. Прошу добавить, что никогда не прощу себе этой ошибки. С этой минуты я прекращаю с ним знакомство в любой форме. В случае, если ваш сын попробует не выполнить мое желание, я не премину немедленно сообщить вам об этом.
Мать. Буду очень обязана. Это все?
Флейтистка. Все.
Мать. Я немедленно ему передам.
Флейтистка. И еще…
Мать. Да, слушаю, что еще?
Флейтистка. Что… что… ах!
Мать. Не стесняйтесь, пожалуйста. У моего сына нет от меня секретов. Так что еще?
Флейтистка. Ничего!
Мать. Хорошо. Я ему обязательно все передам. О, будьте спокойны. С большим удовольствием. Он наверняка обрадуется, мой малыш. Он вас так любит и уважает… Он старших уважает…
Флейтистка. Ох! (Быстрые удаляющиеся шаги.)
Мать (громко). До свидания. Мне было очень приятно! Пожалуйста, не споткнитесь, будьте внимательны на лестнице, смотрите под ноги!.. (Быстрые шаги, сбегающие по лестнице. Удар входной двери.) Ушла (пауза). Что с тобой? Ты грызешь ковер? Где это видано, чтобы брать ковер в рот! Это негигиенично. Тебе будет плохо!
Скрипач. Пусть мне будет плохо, пусть я заболею, умру…
Мать. Брось это немедленно.
Скрипач. Съем, съем весь… Ковер, диван… все съем, изгрызу, ах!
Мать. Ты голоден! Ведь достаточно только сказать. Я купила твою любимую цветную капусту.
Скрипач. Вы что, действительно не понимаете, что разбили мне жизнь? Пропало, все пропало.
Мать. Ты имеешь в виду… эту женщину?
Скрипач. Да, женщину, и именно ее, только ее! Ушла… нет ее… А все было так близко, так близко… Я этого вам никогда не прощу. Я поступлю во флот!
Мать. Ты несправедлив. Я делала все, чтобы ее задержать. Сам слышал. Но она не захотела. Ушла, потому что не захотела оставаться с тобой. (Скрипач рыдает.) Но может быть, это для тебя и лучше. Она тебя презирает, она сама мне об этом сказала. Я не хотела это повторять, но если ты еще питаешь какие-то иллюзии…
Скрипач. Хватит, хватит!
Мать. Она даже не хотела с тобой говорить. Не хотела говорить с тобой, с моим дорогим, любимым песиком…
Скрипач. Вы бы лучше помолчали!
Мать. Надо, чтобы ты взглянул правде в глаза. Чтобы ты понял, что на самом деле только я одна тебя люблю.
Скрипач. Что я должен делать?
Мать. Забудь о ней.
Скрипач. Забыть? Как забыть, когда я не могу ее забыть? Вы думаете, это так легко? Как забыть, когда я уже не имею права разговаривать с ней. Как забыть, когда я буду ее видеть, а она на меня даже не посмотрит. Разве в таких условиях… можно ее забыть?
Мать. Но у тебя есть выход!
Скрипач. Какой?
Мать. Стать артистом, не думать о женщинах и посвятить себя музыке.
Скрипач. Да! Да! Я поступлю в филармонию, стану первым или, на худой конец, вторым скрипачом. Буду с ней вместе в оркестре, будем вместе на репетициях и концертах, ежедневно, это нас соединит. Она меня простит. Не может быть, чтобы она не простила своего коллегу! Это прекрасная мысль.
Мать. Нет, ты должен стать солистом. Не какой-то там первой или второй скрипкой в оркестре, а солистом, великим прославленным виртуозом. Единственным. Я не допущу, чтобы ты играл в толпе каких-то там музыкантов и… музыканток. Ты будешь один на один с публикой, только ты и публика, без всяких флейт. Тогда мы уедем отсюда, это соседство недостойно тебя. Уедем в большой город. Все столицы будут твоими, мы поселимся в самой большой столице. Будем давать концерты по всему миру, ты и я. Вот тогда ты и забудешь ее.
Скрипач. Но я… не хочу ее забыть.
Мать. Почему?
Скрипач. Концерты, слава… это мне, может быть, и понравилось бы, конечно… Но это мне ее не заменит. Она и музыка — это разные вещи.
Мать. Поэтому она и не заменит тебе музыки.
Скрипач. Но зачем мне музыка?
Мать. Довольно! Тебе по-прежнему кажется, что ты еще можешь выбирать. А между тем у тебя уже нет выбора. Она тебя никогда не простит. Как-никак, я тоже женщина и в этом разбираюсь. Итак, тебе остается только музыка.
Скрипач. Музыка, искусство, когда я хочу жить, когда я жажду жизни…
Мать. Жаждешь, потому что не знаешь, чего жаждешь. Ты не знаешь, что такое жизнь, ты не знаешь жизни.
Скрипач. Именно. Так как же я могу ставить искусство выше жизни, если я ничего не знаю о жизни?
Мать. Но я знаю!
Скрипач. Это не одно и то же.
Мать. Я твоя мать.
Скрипач. Но из этого не следует, что мы двойники. Если бы мы были двойниками, я бы должен быть твоей матерью, а ты моим сыном, как я являюсь твоим сыном, а ты моей матерью. Абсурд.
Мать. На свет произвела тебя я.
Скрипач. Это заявление одной стороны, а тождество надо проверять с обеих сторон, иначе это никакое не тождество. Нет, я — это я, а ты — это ты. Мы разные и автономные. И с этим ты ничего не поделаешь. Ты ничего не можешь знать обо мне.
Мать. Хочешь цветной капусты?
Скрипач. Я не хочу цветной капусты, я хочу быть счастливым. Но я не представляю себе счастья… без нее.
Мать. От цветной капусты тебе стало бы лучше.
Скрипач. Флейта!
Мать. Какая флейта?
Скрипач. Она оставила свою флейту!
Мать. Опять этот дьявольский инструмент. Неужели я от него никогда не избавлюсь?
Скрипач. Она держала ее в своих руках, она на ней играла… (Извлекает из флейты несколько звуков.)
Мать. Не притрагивайся!
Скрипач. К ней прикасалась она!
Мать. Это омерзительно, омерзительно!
Скрипач. Ушла, а флейту забыла.
Мать. Ничего странного, она так спешила… А ты куда идешь?
Скрипач. К ней. Отнесу флейту.
Мать. Не смей!
Скрипач. Но, мама, она ей действительно нужна. Она флейтистка.
Мать. Ты никуда не пойдешь. Ты останешься дома.
Скрипач. Но, мама, мы не закончили (произносит название произведения для флейты и скрипки). Она и я.
Мать. Тогда ее заменю тебе я.
Скрипач. Вы? Но вы не умеете играть на флейте! Вообще ни на каком инструменте.
Мать. Молчи. А ну-ка дай мне эту флейту.
Скрипач. Вы ведь немузыкальная!
Мать. Садись, бери скрипку.
Скрипач. Вы не сумеете.
Мать. Не сопротивляйся. Мы будем играть. Я и ты. Я с тобой. Мы вдвоем.
Скрипач. Но это совсем не то, это совсем не то!
Мать. Итак, начинаем.
Скрипка продолжает играть произведение дальше, а вместе с ней звучат примитивные какофонические звуки флейты. Это длится минуту, пока музыка не смолкает.
ЧАСТЬ II
Скрипичное соло — какое-то произведение Паганини или другое.
Скрипач (произносит название произведения и фамилию композитора). …только на скрипке. Без флейты. О, как скучно. Вдобавок окно напротив закрыто и задернуто занавеской. Впервые с тех пор, как она там поселилась. До этого окно всегда было открыто, занавеску она никогда не задергивала, даже вечером, когда зажигала лампу, даже ночью. Но теперь она обиделась на меня и уже не хочет меня знать. Уже даже смотреть на себя мне не позволяет, даже издалека, даже тайно. Что стоило ей не лишать меня своего вида, не заслонять окно. Это не принесло бы ей никакого ущерба, это совсем не означало бы, что она на меня уже не сердится, но это дало бы мне маленькую надежду. А она занавесила окно, она пошла дальше, чем того требовала ее честь. Это значит, что все потеряно. Мне уже не на что надеяться. К сожалению, мама была права. Мне осталась одна музыка (пауза). А может быть, все-таки я должен стать знаменитым виртуозом? Если бы я стал знаменитым, она наверняка обратила бы на меня внимание. Моя слава не дала бы ей забыть обо мне. Мое имя было бы у всех на устах и постоянно раздражало бы ее, окружало бы со всех сторон. Правда, я жил бы в далекой столице, но однажды я согласился бы дать концерт в моем родном городе. Я выхожу на публику, надменный, во фраке, легкий поклон, буря аплодисментов. Все вытягивают шеи, стараясь увидеть того, кто когда-то жил здесь никому не известным подростком, а теперь на минутку вернулся как известный всему миру гений. Она находится среди них, в первом ряду. Нет, не в первом. Во втором или даже в десятом. Пусть смотрит на меня издалека, затерявшаяся в толпе, сравнявшаяся с толпой — она, которую я так выделил, которая когда-то была для меня единственным существом… Теперь она для меня одна из многих тысяч, даже не тысяч, миллионов! Ну и поделом, сама виновата. Зачем меня отвергла? Только теперь она видит, кого потеряла, только теперь чувствует свою страшную ошибку. Сколько бы она дала за то, чтобы вернулись прежние времена, ах, если бы она могла исправить свою ошибку. Но что прошло, того не вернуть. Я больше не думаю о ней, а она только теперь полюбила меня, теперь, когда все уже поздно.
Издалека слышен, голос женщины, напевающей старую сентиментальную песенку «Ты пойдешь верхом, а я долиной». Через минуту песенка смешивается со скрипичным концертом, потом скрипка смолкает и Скрипач начинает напевать.
Скрипач (напевает то тише, то громче). «…Ты зацветешь розой, ты зацветешь розой, а я калиной». (Лотом начинает вторить себе и далекому голосу, играя на скрипке.)
Мать (из глубины дома). Сынок, сынок, сыночек…
Скрипач (со вздохом). Да, мама.
Мать. Что это?
Скрипач (не переставая играть «Ты пойдешь верхом» — называет произведение для скрипки и фамилию композитора).
Мать. Нет, это уличная песня.
Скрипач. Действительно, я ошибся.
Мать. Кто-то поет во дворе.
Скрипач. Кто?
Мать. Служанка соседей.
Скрипач. Да.
Мать. Она тебе мешает. Сейчас я ей скажу, чтобы она перестала петь.
Скрипач. Нет, мама, не надо. Пусть поет. (Слышна перебранка двух женщин. Сначала высокий голос Матери, потом короткий ответ, сразу же заглушенный бурной тирадой Матери.) Поздно.
Перебранка продолжается. Слов разобрать нельзя, но характер ссоры отчетлив. Последний, внезапный крик Матери — и в завершение стук закрываемого окна в глубине дома.
Мать. Ну, наконец-то, Теперь у тебя будет покой.
Скрипач. Спасибо, мама…
Мать. Я буду следить, чтобы тебе никто не мешал.
Скрипач. Хорошо, мама.
Мать. Если кто-нибудь посмеет тебе помешать, я его утихомирю.
Скрипач. Утихомиришь, мама.
Мать. Будь спокоен.
Скрипач. Я спокоен, мама (начинает играть на скрипке). Спокоен… Совсем я не спокоен. Если бы вы знали, что во мне происходит… К счастью, вы этого не знаете. Вы изгнали мою возлюбленную из дома, но изгнать ее из моего воображения вы не можете. Воображение — вот мое царство. Или же, наоборот, я — царство моего воображения? Иногда мне кажется, что это оно правит мной, а не я им. Оно все время подсовывает мне разные мысли и образы. Но разве я могу существовать вне своего воображения? Ведь все, что я ни подумаю о себе, все это мое воображение. И если я сам — продукт моего воображения, то что есть предметы и события, что есть остальной мир?.. Да, я есть мое воображение, а тем более остальной мир (слышны крики детей. Скрипка смолкает). Это дети во дворе.
Мать. Дети, тихо!
Скрипач. Ну вот, уже отозвалась.
Дети отвечают Матери общим издевательским криком.
Дети. Э-э-э-э-э-э!
Мать. Идите играть в другое место.
Дети. Э-э-э-э-э-э!
Мать. Ой, дети, скоро у меня лопнет терпение.
Дети. Э-э-э-э-э-э (крик детей переходит в чириканье воробьев).
Скрипач. Может быть, в наказание она превратила их в птиц? А почему бы и нет, она ведь колдунья. Разве не наколдовала она меня из своего живота, в своем животе, как в реторте алхимика? Это называется материнством, а почему не колдовством? Неужели мы знаем о материнстве больше, чем о философском камне? Я существую, хотя не знаю, кто я, откуда и для чего. Поэтому почему бы не существовать философскому камню, разве только потому, что мы ничего о нем не знаем? Незнание не является достаточным доказательством несуществования чего-то, и я не вижу причины, чтобы ограничивать свое воображение, если оно не ограничивает нас. Если я не понимаю даже простейших вещей, почему я должен понимать вещи сложные. Нет принципиальной разницы между детьми и стайкой воробьев, поскольку и те и другие возникают в моем воображении. И нет разницы между моим воображением и воображением моей соседки, потому что она плод моего воображения вместе с ее воображением.
Флейтистка (тихо, интимно). Как он красив во фраке и снежно-белой манишке. Прекрасный и недоступный. Далекий, как на другой планете. Непредсказуемый, сосредоточенный на своем искусстве, ни на кого не обращающий внимания, даже на меня, но все обращают внимание на него. Взоры всех обращены к нему. Все слушают его музыку. Он противопоставил себя толпе. Он играет на скрипке, как будто бы у него тысяча рук. Какая энергия! А здесь все неподвижны. Все сидят неподвижно, как заколдованные.
Скрипач (тихо, интимно). Мне снилось, как будто бы я был на концерте. Скрипичный концерт (называет произведение композитора-романтика) в исполнении очень красивой скрипачки в розовом платье с кринолином (скрипичная музыка). Она стояла на сцене в свете рампы и играла это романтическое произведение серьезно, сосредоточенно и необыкновенно лирично.
Флейтистка. Все смотрят, и все слушают. Никто не шелохнется, никто даже не смеет громко вздохнуть. А я…
Скрипач. Из-за кулис выходит маленький горбун и бочком, пригнувшись, украдкой проскальзывает под кринолин, полностью скрывшись под ним. И ни один жест, ни трепет или дрожание век не выдали того, что артистка знает о его присутствии. Но я собственными глазами видел, как он туда проник.
Флейтистка. Я медленно, медленно приближаюсь к нему…
Скрипач. Неужели это был оптический обман? Концерт продолжается, по-прежнему блестящий, по-прежнему торжественный…
Флейтистка. …И становлюсь перед ним на колени.
Скрипач. …А может быть, нам только так казалось? Разве это возможно, чтобы она ни о чем не знала?
Флейтистка. …А он не прерывает концерт.
Скрипач. …И проходит много времени, прежде чем мы услышали, как она впервые слегка сфальшивила.
Слышен крик бродячего точильщика.
Точильщик. Ножи-и-и точи-и-им!
Мать. Эй, точильщик!
Скрипач. Ну да… (Перестает играть.)
Точильщик. Ножи-и-и точи-и-им!
Мать. Идите отсюда!
Точильщик. Ножи-и-и точи-и-им!
Мать. Здесь для вас никакой работы нет.
Точильщик. Ножи-и-и точи-и-им!
Мать. Слышали? Уходите!
Точильщик. Ножи-и-и…
Мать. Нет, нет, слышите? Ничего нет. Здесь для вас ничего нет!
Точильщик. Точи-и-им…
Крик точильщика затихает. Слышно скуление собаки.
Скрипач. Бедный точильщик. Точильщик или собака? Был точильщиком, но, может быть, стал собакой. Это собака, собака… (Скуление собаки затихает в отдалении.)
Скрипач (опять начинает играть на скрипке). Ну разве я гений?.. Паганини, тот наверняка был гением. Его бюст установили в моей комнате вместе с моей колыбелью, чтобы я набирался, глядя на его гениальное лицо, благородного мраморного духа. Дух из мрамора — разве в этом нет противоречия? Дух не должен быть материальным. Но какой одухотворенностью веет от него, какой гений смотрит на меня днем и ночью. Голова у него действительно из мрамора, а мысли тоже мраморные? Какие мысли могут быть из мрамора? Иногда я просто не могу выносить эту его непревзойденную гениальность. Эта скульптура меня подавляет, мучает, она такая неменяющаяся, бессмертная… Его бессмертие меня угнетает. Я умру, а он останется, всегда такой же. Неменяющийся, бессмертный, гениальный… (Перестает играть.) Это невыносимо (пауза). А если пририсовать ему усы? Почему бы и нет, можно попробовать. Он действительно гениальный и бессмертный, но по крайней мере не будет неменяющимся (пауза). О да. У него совершенно другой вид. Кто знает, может быть, даже менее гениальный…
Паганини. А… а-а… а-а-а (слышно чихание).
Скрипач. Что это?
Паганини. Прости, мой мальчик. Как-то непривычно. …Эти усы меня щекочут. А… a-а… а-а-а…
Скрипач. Кто здесь?
Паганини. Никколо Паганини.
Скрипач. Живой?
Паганини. Если еще не совсем живой, то уже и не совсем мертвый.
Скрипач. Ты разговариваешь со мной, я слышу твой голос… А я думал, ты памятник.
Паганини. Был памятником, пока ты не пририсовал мне усы.
Скрипач. Но разве ты не просто памятник с усами?
Паганини. Нет. Памятник без усов, которому пририсовали усы, это уже не памятник. Я сам убедился в этом минуту назад. А… а-а… а-а-а…
Скрипач. Я не хотел… Я не знал… Прошу прощения.
Паганини. За что?
Скрипач. За то, что я осмелился, что не уважил уважаемый монумент…
Паганини. Вот именно. Ты нарушил мою монументальность.
Скрипач. Я оскорбил…
Паганини. …Осквернил, унизил и испакостил. Пусть бог вознаградит тебя за это.
Скрипач. Как это, ты на меня не сердишься?
Паганини. Наоборот, я тебе благодарен. Что такое памятник? Застывшая идея. Раз и навсегда. Навеки. Только это, и ничего другого. Неподвижность и абсолют. А неподвижность, вечность и абсолют — это смерть. А… а-а… а-а-а… (Чихает.) Как прекрасно вот так взять и просто чихнуть от души, когда целое столетие был мертвечиной, мраморной вещью. Снова чувствовать, жить. Ты вернул мне жизнь!
Скрипач. Усами?!
Паганини. Для начала хватит. Принципом памятника является постоянство. Ты нарушил этот принцип, поскольку усы не были заложены в вечную и абсолютную идею. А у меня усы, у меня усы! Этого никто не предвидел!
Скрипач. Мне кажется, что у тебя несколько смешной вид… с этими усами…
Паганини. Что поделаешь. Я ожил, и это стоит многого. А что, у меня действительно смешной вид?
Скрипач. Немного глуповатый.
Паганини. Тебе кажется? А я думал, что они мне скорее идут.
Скрипач. Может быть, это дело привычки. Я привык видеть тебя без усов.
Паганини. Вот видишь. Все из-за этого проклятого памятника. У тебя зеркало есть? Я хотел бы посмотреть, действительно ли я выгляжу глупо?
Скрипач. Хочешь увидеть себя в зеркале? Ты, историческая личность? Пустое!
Паганини. Конечно. А почему бы и нет? Это лучшее доказательство того, что я перестал быть памятником, если мне не чужды такие человеческие слабости. Подай-ка мне зеркало и гребень.
Скрипач. Зеркало там, на стене.
Паганини. Дай мне руку. После ста лет пребывания в одной позе я немного окаменел. Я должен снова научиться ходить.
Скрипач. А где твои руки и ноги. Ведь у тебя нет ни рук, ни ног.
Паганини. Да, действительно. Обрезали мне руки и ноги и вдобавок думали, что этим осчастливят меня. Но теперь, когда я ожил, все еще удастся вернуть. Функция создает органы, это закон эволюции. Только подай мне свою руку, чтобы я пожал ее своей рукой, той, которой еще не существует, но которая будет вызвана нашим рукопожатием. Только подай мне руку, и увидишь, что встретишь мою. Для тебя это просто жест, а для меня — жизнь.
Скрипач. Подожди, дай собраться с мыслями, все произошедшее такая неожиданность… Я был уверен, что ты уже никогда не перестанешь быть памятником.
Паганини. Я тоже.
Скрипач. Но поскольку ты им быть перестал, поскольку это оказалось возможным, то возможно и то, что я перестану быть никому не известным молодым скрипачом.
Паганини. Не исключено. О che vita, che gióla!
Скрипач. Скажи мне, что ты думаешь о моей игре?
Паганини. Ну что тебе сказать?
Скрипач. Хорошо ли я играю?
Паганини. Так себе.
Скрипач. Я хочу знать правду.
Паганини. Мой мальчик, ты только подумай, кому ты задаешь этот вопрос. Если бы ты задавал его равному себе, тогда бы ты мог еще ожидать ответа. Но я — величайший скрипач всех времен, единственный в своем роде, и все, что ниже моего уровня, для меня не существует. Ничто не является более или менее хорошим, более или менее плохим. Просто ничего нет. Ничего, nihil, niento, punto. Как же ты хочешь, чтобы я отвечал на твой вопрос.
Скрипач. Завидую тебе.
Паганини. Ты хотел бы быть гением?
Скрипач. Естественно.
Паганини. А зачем?
Скрипач. Как это, зачем? Потому что я человек.
Паганини. Вот именно. И этого тебе недостаточно? Это уже очень много, это все. Иметь возможность двигаться, дышать, есть, чувствовать боль и радость…
Скрипач. Человек? Что в этом такого? Каждый является человеком. Быть человеком мне мало. Я хочу быть чем-то большим, а следовательно, человеком выдающимся. Кто является человеком выдающимся? Артист… Но столько существует артистов… Поэтому надо быть выдающимся среди выдающихся. То есть гением. Единственным и неповторимым. Да, я хочу быть гением. Иначе мне не стоит быть ни человеком, ни артистом.
Паганини. А разве гениальность имеет цвет, запах, вкус? Разве она твердая, мягкая или шелковистая? Разве можно ее есть, сесть на нее, завернуться в нее, когда холодно, или спать на ней? Спустить ее на воду, сжечь в печи? Гениальность — ничто. Обыкновенное яблоко стоит больше, чем гениальность.
Скрипач. И это говоришь ты? Ты, гений?
Паганини. Я, именно я. Потому что у меня в этом деле опыт. Если бы ты провел последние сто лет в форме мраморного обрубка, ты тоже не говорил бы глупости. Гениальность… Знаю, чем это кончается. А начинается так невинно… Ты живешь, но тебе этого мало. Тебе кажется, что искусство — что-то более важное, что-то лучшее. Но при этом тебе нужны слава, женщины и деньги, поэтому ты начинаешь делать карьеру. И если бы ты еще мог остановиться в определенный момент… Но нет, это тебя затягивает. Постепенно ты становишься рабом своего искусства, а оно требует все больше. Раньше ты был недоволен своей жизнью, теперь в наказание твое искусство недовольно тобою. Поэтому ты стараешься изо всех сил, но не успеваешь. А тем временем ты уже сделал карьеру, сам не зная когда. У тебя уже есть все, чего ты хотел: слава, деньги и женщины, но ты не в состоянии этим пользоваться, потому что все больше занят искусством. Тогда о тебе говорят, что ты сублимируешься, в то время как у тебя уже просто ни на что нет ни сил, ни времени, ни желания. И ты даже не заметишь, как тебя в конце концов превратят в кусок мрамора. А потом тебя посадят на какую-нибудь полочку, которая называется пьедесталом, по тебе начнут ползать мухи, и тебе уже ни почесаться, ни чихнуть, потому что ты окончательно сублимированный. И так навеки. Теперь ты знаешь, чем кончается гениальность.
Скрипач. Нет, я тебе не верю, это все демагогия, тенденциозное и злобное изображение проблемы. Ты уговариваешь меня, чтобы я ценил природу выше искусства, в то время как именно природой я сыт по горло. Я испытываю к природе отвращение, отвращение к этой липкой и омерзительной, гнилой и дегенеративной природе, к этому слепому копошению, умиранию и размножению. Ты говоришь, что гениальность — абстракция? Тем лучше, потому что у нее нет тела. У нее нет цвета, вкуса и запаха? Прекрасно, это значит, что она чиста. Ты говоришь, что искусство гасит страсти? Браво, я ничего большего и не хотел, как избавиться от них. У меня их даже слишком много, и я не знаю, что с ними делать. А впрочем, ты все время говоришь о себе, как если бы на свете не было других людей. А ценности, которые создает гениальный художник и передает их обществу? А культура, подобная общему дому?
Паганини. А ты случайно не влюблен? (Напевает.) О bella carina — un baccio mi dai…
Скрипач. Я? Влюблен?
Паганини. Да. И к тому же без взаимности.
Скрипач. Я не влюблен, и ваши инсинуации неуместны. Это к нашей теме не относится. Я хочу быть гением — и точка.
Паганини. Ну так будь им, будь! Будь гением и не кричи.
Скрипач. Как это?
Паганини. Обыкновенно. Будь гениальным!
Скрипач. Хорошо, а как это делается?!
Паганини. Никак не делается. Гением бывают.
Скрипач. Тебе легко сказать: бывают. А как? Объясни.
Паганини. Охотно. Итак… прежде всего… надо… Нет, не знаю. Я хотел бы тебе помочь, но я действительно не знаю, как.
Скрипач. Ты гениален и не знаешь, что это такое?
Паганини. Не имею понятия. Впрочем, я никогда над этим не задумывался. Это, должно быть, что-то такое во мне.
Скрипач. А значит, что-то, что есть в тебе, но могло бы также в тебе и не быть?
Паганини. Разумеется.
Скрипач. То есть если бы не было в тебе, могло бы быть где-нибудь еще…
Паганини. Возможно.
Скрипач. Значит, в ком-то другом?
Паганини. Вероятно.
Скрипач. Дай мне ее.
Паганини. Как я должен тебя понимать?
Скрипач. Буквально. Дай мне свою гениальность. Подари мне ее.
Паганини. Ты шутишь…
Скрипач. Нет, я говорю серьезно. Поскольку ты в ней не нуждаешься. И даже поскольку ты ее не выносишь, потому что она довела тебя до печального состояния бессмертия… Поскольку ты на нее жалуешься… Ты от нее освободишься, а я на этом выиграю.
Паганини. И все-таки я к ней привязан…
Скрипач. Ты должен быть мне благодарен. Мне полагается маленький подарок.
Паганини. Тем не менее мне как-то неловко с ней расставаться, с моей гениальностью. Как-никак без нее я не был бы Паганини.
Скрипач. Но ты ведь хочешь опять стать человеком? Смертным человеком? И без моей помощи это тебе никогда не удастся. Итак, выбирай: или ты отдашь мне свою гениальность, а я взамен подам тебе мою руку, чтобы ты мог сойти с пьедестала, или я не пошевелю и пальцем и оставлю тебя там, где ты находишься и где тебе так неудобно. Выбирай.
Паганини. Это шантаж?
Скрипач. Нет, это условие. Я предлагаю тебе честный обмен ценностями: искусство за жизнь, жизнь за искусство.
Паганини. Решено… Я знаю, чего стоит одно и другое. Твое легкомыслие должно пробудить во мне угрызения совести. Нехорошо пользоваться легкомыслием неопытного юноши. Но я хочу жить, и это сильнее, чем угрызения совести. Я не виноват в том, что, несмотря на устрашающий пример, ты сам ищешь своей гибели. Не вижу причины уберегать тебя вопреки твоему желанию, с уроном для себя же самого. Пусть будет по-твоему. Каждый отвечает за себя.
Скрипач. Значит, договорились?
Паганини. Договорились.
Скрипач. И твой гений переходит в мою исключительную собственность?
Паганини. Бери его себе, и пусть он тебе служит.
Скрипач. О, не беспокойся, я использую его по назначению.
Паганини. Руку!
Скрипач. Вот она (подает руку Паганини, который протягивает ему внезапно появившуюся свою. Оказывается, что у него есть и ноги).
Паганини. Я жив!
Скрипач. Я гениален!
Паганини. Подведи меня к зеркалу. Меня так долго рассматривали, что я потерял себя из виду. Меня рассматривали до тех пор, пока мои собственные глаза не окаменели. Пусть они снова посмотрят сами на себя и перестанут быть мухами в янтаре, безделушками, салонной галантереей.
Скрипач. В моей голове произошло что-то необычное. Я вдруг стал слышать и понимать совершенно иначе, чем за минуту до этого. Да, я был довольно умным, до того, как в меня вошла гениальность. Я еще не знаю, что я сделаю, но я уверен, что все, что я сделаю, будет одновременно и произвольным, и обязательным. Да, это действительно немного ненормально. Но то, что я сделаю, будет необычайным и поразительным, но вместе с тем таким же бесспорным, как сама жизнь. Возможность, свобода и необходимость переплавились в один металл моего гения. Какая удивительная уверенность в себе!
Паганини. Неплохо, совсем неплохо! Ты преувеличивал, говоря, что усы мне не к лицу. Конечно, можно немного изменить фасон. Но в целом они мне идут.
Скрипач. Что там за тип кривляется перед зеркалом? Мне смешны его гримасы, его убогое вульгарное кокетство.
Паганини. Ты обещал мне гребенку.
Скрипач. Вот тебе гребенка. Насколько мелки и ограничены люди.
Паганини. Che bella sono… Нет ли у тебя немного помады?
Скрипач. Нет у меня никакой помады! И перестань морочить мне голову разными глупостями! Меня распирает от таланта.
Паганини. Я же тебя предупреждал.
Скрипач. Мне необходимо искусство! Я сойду с ума, если немедленно не дам выхода сублимированной жажде творчества. Где моя скрипка?
Паганини. Играй, играй и успокойся. А я тем временем причешусь.
Скрипач. Животное (слышны скрипичные вариации. Через минуту раздаются звуки бодрого марша. Военный оркестр приближается и заглушает скрипку). Что… что это такое, этот шум…
Паганини. Военные! Целый полк с оркестром впереди идет по городу. Военная музыка!
Скрипач. Музыка? Это? И это вульгарное громыханье ты называешь музыкой? Эту бронзу в честь железа и жесть во славу олова? Этот стук для грохота и рев для шума? Эти взбесившиеся трубы и распоясавшиеся бубны — это музыка?
Паганини. Самая прекрасная музыка, которую когда-либо я слышал. Впрочем, не называй это музыкой, если не хочешь. В музыке нет никакого смысла. В ней мощь, в ней сила, в ней по улицам города проходит воплощенное могущество. Толпа стоит вдоль тротуаров и кричит приветствия. Она любит грозную и властную витальность, восхищается ею и ей отдается. И она права. Слышишь ее голос?
Скрипач. Хорошо. Даже слишком. От этих грубых звуков, издаваемых убийцами, лопаются барабанные перепонки моих нежных, моих образованных, моих рафинированных ушей артиста!
Паганини. Там идут по крайней мере три батальона, не считая оркестра. Три тысячи штыков блестят на солнце.
Скрипач. Три тысячи скотов. Всмотритесь в их немытые тела, перепоясанные ремнями из кожи животных. Быстрыми движениями они доводят до столкновения деревянные палки с ослиной шкурой. Смердящий ветер из забродивших внутренностей протискивается сквозь заслюнявленные трубы, вызывая блеяние, похожее на блеяние баранов. И тебя это восхищает?
Паганини. Да! Обращаю твое внимание, что струны твоей скрипки тоже сделаны из бараньих кишок.
Скрипач. Но они не издают бараньих звуков. Бараньи кишки я превращаю в искусство, из материи я создаю нематериальные ценности. Я не поклоняюсь телу слепо, а, смирив его, превращаю в дух.
Паганини. Хе-хе, каждое из этих трех тысяч лезвий в любую минуту может превратиться во что-то еще более баранье, чем струны твоей скрипки, и менее полезное, чем бараний окорок. И что тогда с твоим духом?
Скрипач. Ну тогда иди и будь мясником, а меня оставь в покое, у меня нет времени для разговора с хамом. Мама, мама! Этот оркестр мне мешает! Я не могу играть, не могу творить, мама, сделай что-нибудь!
Паганини. Ну тогда брось скрипку и становись офицером. Женщины любят военных. Кто знает, может быть, даже больше, чем артистов. Идем со мной. Идем на улицу и сольемся с толпой. Будем жить!
Скрипач. Мама, мама, утихомирь их! У меня начнутся судороги, я потеряю слух, я сойду с ума, если они немедленно не перестанут!
Паганини. Не хочешь? Черт с тобой. Я не нуждаюсь в твоем обществе. Я пойду один.
Скрипач. Ступай и не возвращайся! Чтобы я тебя здесь больше не видел, невежда! Догоняй уличных мальчишек, которые бегут за военными, как дворняжки за баранами (оркестр удаляется). Спеши, а то уйдут, и ты упустишь свой шанс!
Паганини. Это было бы ужасно. Эй, подождите меня!..
Голос Паганини затихает вдали вместе с оркестром.
Мать. Ты звал меня?
Скрипач. Да, мама.
Мать. Здесь кто-то был? Я слышала чьи-то голоса.
Скрипач. Был, но ушел и уже не вернется. Сейчас я один.
Мать. Ты бледен и взволнован. У тебя, наверное, температура.
Скрипач. Мама, я должен тебе сказать что-то очень важное.
Мать. Что-то случилось?
Скрипач. Я гениален.
Мать. Наконец-то! Слава богу.
Скрипач. До последнего времени я не был гением, но теперь я им стал. Решительно и бесповоротно.
Мать. А я никогда в этом и не сомневалась, только ты не хотел верить.
Скрипач. Я сомневался, потому что у меня есть воображение. Только теперь я понял, что воображение можно превратить в уверенность. Это воображение формирует реальность, а не наоборот. Великое открытие!
Мать. Конечно, ты гениален. Но не преувеличиваешь ли ты немного со своим воображением?
Скрипач. Нисколько. Даже моего воображения не хватит, чтобы предвидеть все последствия этого открытия.
Мать. Я боюсь за тебя. Ты так возбужден… Может быть, ты примешь лекарство? Или ляжешь и попробуешь заснуть?
Скрипач. Заснуть? Теперь, когда я поверил в себя? Нет, я должен бодрствовать и быть готовым.
Мать. К чему?
Скрипач. Ко всему, что последует сейчас из моей веры, или уверенности, или реальности (звонок во входную дверь).
Мать. Кто-то звонит. Наверно, опять какой-нибудь старьевщик.
Скрипач. Кто бы он ни был, он посланник моей судьбы, а с этого времени я сам руковожу своей судьбой. Следовательно, это мой посланник. Не медли, мама. Немедленно впусти его и приведи ко мне (звонок).
Мать. Бедный ребенок… Это от переутомления (звонок). Впущу его, а потом выгоню. Иначе он никогда не перестанет звонить (звонок, Мать выходит).
Скрипач. Раньше она меня вела, а я не успевал за ней. Теперь она не успевает за мной. Но это ничего. Теперь я подобен пароходу, который заберет на палубу не только маму, но и всю реальность вместе с багажом. Пара у меня хватит.
Мать (в соседней комнате). Ради бога, простите, что у меня такой беспорядок. Но я не ожидала… Какая честь, какая честь!
Директор филармонии. Ничего, ничего.
Мать. Я сейчас его позову.
Директор. Я, случайно, не помешал? Я пришел без предупреждения.
Мать. Ну что вы! Я сейчас ему скажу, он так обрадуется…
Директор. Будьте добры…
Мать входит в комнату Скрипача.
Скрипач. Кто это?
Мать. Директор филармонии собственной персоной.
Скрипач. Впустить.
Мать. Ты с ума сошел. Это он ждет тебя.
Скрипач. Это я жду его.
Мать. Может, ты все-таки потрудился бы выйти к нему? Это нехорошо, от него зависит твоя карьера.
Скрипач. Долго я буду ждать? (Стук в дверь.)
Директор. Можно?
Скрипач. А, вот и вы. Подойдите ко мне, дружок.
Мать. Дружок?.. Как ты разговариваешь с господином Директором? Простите его, пожалуйста, он такой нервный. У него иногда бывают приступы.
Директор. Наоборот, мне очень лестно, что Маэстро назвал меня другом. А кроме того, какой гений без сверхвпечатлительности?
Скрипач. Ты слышала, мама?
Мать. Слышала, но ничего не понимаю. А не шутит ли господин Директор?
Директор. Шучу? Над Маэстро? Мне не до шуток. Я всего лишь бедный чиновник, слуга его таланта, гном перед гигантом.
Скрипач. А на это что вы скажете, мама?
Мать. Это… это нехорошо, стоять в пальто…
Скрипач. Сними пальто, мой добрый гном.
Мать. Добрый…
Директор. Вам плохо?
Скрипач. Мама онемела от удивления. Это следствие той бесцеремонности, с которой я обратился к вам. Но это нам на руку, она не будет нас прерывать. Итак, в чем дело, мой забавный добрячок?
Директор. Ха-ха, Маэстро в хорошем настроении. Речь идет о вещи, которая покажется Маэстро пустяком, но для всех нас она имеет огромное значение. Приближается юбилей нашего города, знаменательная дата, и мы хотим отметить ее большим торжественным концертом в нашей филармонии. В связи с этим муниципалитет, отцы города, а также широкая публика, не говоря о моей скромной особе, позволяем себе надеяться, то есть предложить…
Скрипач. Короче, короче…
Директор. …что Маэстро согласится выступить с концертом.
Скрипач. Хм… Смелая мысль.
Директор. Мы знаем, что не по чину берем. Весь мир ждет Маэстро, и многим столицам было бы лестно принять Вас у себя. Многие королевские дворы охотно бы сняли в почтении перед Маэстро шляпы взамен того, о чем мы смеем просить. Увы, мы знаем свое место. Наш город не столица и не королевский двор, но если мы осмелились обратиться к Маэстро, то совсем не потому, что считаем себя достойными. Наоборот, мы недостойны Маэстро. Но именно поэтому мы жаждем, чтобы Маэстро поднял нас и облагородил, чтобы сделал нас более достойными, чем мы есть. Не награды просим, а милости.
Скрипач. Хорошо сказано, я подумаю.
Директор. Мы можем надеяться?
Скрипач. Ответ получите, когда придет время.
Директор. А когда это будет?
Скрипач. Когда я захочу. На сегодня хватит.
Директор. Буду ждать в полном неведении, но и с надеждой, потому что Маэстро не дал подтверждения, но и не отказал. Я могу идти?
Скрипач. Я отпускаю вас без всякого сожаления. Прощай, гном.
Директор. Уходя, я оставляю надежду. Адьё, Маэстро.
Скрипач. Ну ладно, хватит.
Директор. Мадам… (Ретируется задом. Спускающиеся по лестнице шаги.)
Мать. Что значит этот фарс?
Скрипач. Ничего особенного. Я получил ангажемент. Мне предложили очень неплохие условия.
Мать. Вот я и спрашиваю, что значат эти разглагольствования о Маэстро, дворах и столицах? Что все это значит?
Скрипач. Ты сама видишь, какой у меня успех. Он гораздо больший, чем я предполагал. Мое воображение превзошло само себя.
Мать. Это какая-то подозрительная дурацкая игра.
Скрипач. Мама, я же тебе уже объяснял: с сегодняшнего дня реальность будет складываться в соответствии с моим воображением.
Мать. Тем хуже. Видеть реальность в твоем воображении? Этого еще не хватало.
Скрипач. Ей-богу, я не понимаю тебя, мама. Ты должна скорее радоваться, что у меня будет сольный концерт… Я перестану быть неизвестным скрипачом и начну делать карьеру.
Мать. Ты?
Скрипач. Я! Я! Что в этом странного? Разве я не гений?
Мать. Конечно, конечно. Но карьеру, так быстро, ни с того ни с сего…
Скрипач. Самое время. Я уже не ребенок.
Мать. Для меня ты всегда ребенок. Кто тебе сказал, что ты перестал им быть? Кто тебе внушил такие мысли? Кто восстановил тебя против меня?
Скрипач. Но, мама, ты сама! Ты сама уговорила меня, чтобы я посвятил себя музыке и сделал карьеру. Ты сама утверждала, что я гений! Я не могу быть одновременно и гением и ребенком.
Мать. Почему?
Скрипач. Потому что одно противоречит другому. Или гений, или инфантильность. Или зрелость и творчество, или задержка в развитии, дефективность и кретинизм. В конце концов я должен решиться.
Мать. Для меня ты всегда будешь младенцем. Хоть и гениальным, но ребенком. Ребенком, хоть и гениальным. Всегда тем же самым.
Скрипач. Для тебя, но не для мира.
Мать. Так зачем ты хочешь идти в мир? Почему ты хочешь уйти от меня, если там, в необъятном мире, тебя ожидают одни конфликты? Разве не лучше остаться со мной, если я могу гарантировать тебе нежность и признание без хлопот и разочарований? Пусть все останется по-старому, ты будешь играть, а я буду слушать и восторгаться, не лишая тебя одновременно материнской любви. Разве нам было плохо вместе все эти годы? Можешь на меня положиться, потому что для меня ничего не изменилось и не изменится. Зачем тебе вся эта карьера?
Скрипач. Именно. Все эти годы… Все эти годы моего одиночества, моей печали, вся эта моя жизнь, которую я провел в заточении, отказавшись от всего, что не было музыкой… Должны ли они продолжаться? И это навсегда, до самой смерти? К чему же мне тогда самоотречение, аскетизм, эти муки, если не для того, чтобы когда-нибудь, в один прекрасный день, наконец выйти отсюда! Выйти! Выйти! Высвободиться из этой тюрьмы, выбраться на свет, на солнце!
Мать. Нам было так хорошо… Ты здесь, в своей комнате, а я рядом, за дверями. Слушала твою музыку, только ты и я. Или ты думаешь, что кто-нибудь будет слушать тебя лучше, чем я? Что где-нибудь ты найдешь лучшую публику? Даже если достигнешь успеха в этом необъятном мире, о котором ты так мечтаешь, всегда найдутся такие, которые откажут тебе в таланте и будут поносить, оговаривать…
Скрипач. Плевал я на них. Мне бы только добиться признания, а потом хоть потоп. Мне нужен успех, но в качестве орудия. Слава — это ключ к миру, сама по себе она ничего не стоит. Мне бы только открыть этот сейф, в котором спрятана от меня жизнь, свершения, а ключ я выброшу в окно. Он будет мне не нужен, когда придет слава!
Мать. Ты сейчас себя выдал. Я с самого начала подозревала, что ты что-то от меня скрываешь. Ты говорил об искусстве, карьере, но я чувствовала, что речь идет о чем-то другом. Я чувствовала, что ты что-то замышляешь против меня, но я не знала, куда ты метишь. О, теперь я знаю, для чего нужна тебе карьера. Ты хочешь сбежать от меня, но вовсе не в мир, а к ней… К ней, к ней… К той женщине…
Скрипач. Мама…
Мать. Молчи. Теперь я знаю все…
Скрипач. Но, мама, так же нельзя, подумай. Заперла меня в этой комнате, до того, как я еще научился ходить и говорить. Всунула мне в руки скрипку и велела стать артистом, велела заниматься, заниматься без отдыха, отказавшись от всего, а я был послушным. Потом ты потребовала, чтобы я отрекся от любовницы и сделал карьеру. Хорошо, я согласился. Теперь я хочу сделать карьеру, а ты велишь мне отказаться от карьеры и устраиваешь мне скандалы. Ты непоследовательна.
Мать. К свету… к солнцу… Теперь я знаю, что это за свет и солнце. Зачем эти метафоры? Зачем эти уловки и вранье?
Скрипач. А ты думала, что я останусь в этой темнице, в этой подвальной затхлости, в этой могиле?
Мать. Ну-ну, говори дальше. У меня темница, у меня затхлость и могила, а у нее свет и солнышко. И что еще? Наверное, ручейки, цветочки и птички? Не жалей себя, мой забавный альбомный поэт.
Скрипач. Хорошо! Ну тогда и я скажу. Тогда и я скажу, что знаю, а я кое-что знаю… Вы думаете, что я не догадывался, зачем вы втянули меня во всю эту историю с артистом? Я не слепой и не идиот. Вы думали, что я навсегда останусь недоделанным начинающим скрипачом. Что я всегда буду жить у мамы, разучивать безнадежные концерты, которые никто не хочет слушать. Потому что в глубине души ты не только никогда не считала меня гением, но даже и способным, ты никогда в действительности не верила в меня, хотя лицемерно внушала мне мысль насчет моей гениальности. Именно в этом и состоял твой план: разбудить во мне амбиции, которые я никогда бы не смог удовлетворить. Ты рассчитала, что я не в состоянии получить международное признание, я буду все время искать его у тебя, что это привяжет меня к тебе, прикует навеки — моя собственная слабость, страх перед миром и беспомощность. Ты хотела, чтобы я был твоей собственностью, пожизненным рабом. Вещью.
Мать. Ты меня обижаешь. Я все делала для твоего же блага. Я знала, что ты слабый и беззащитный, и хотела тебя уберечь, вместе с тем не раня твоего чувства. Я обеспечила тебе покой и безопасность, внушив тебе убеждение в твоей исключительности, и вместе с тем не подвергая тебя испытаниям, которых ты не выдержал бы и которые тебя просто убили бы. Потому что во всем твоем обвинении только одно правда: таланта у тебя нет.
Скрипач. Неправда!
Мать. Увы. Ни на грош. И пусть у тебя не остается никаких сомнений, мой дорогой.
Скрипач. Ты это говоришь, чтобы меня удержать!
Мать. А разве могла я говорить тебе об этом раньше? Я? Твоя мать? Но теперь, когда ты решаешься на безумный шаг, когда ты хочешь уйти, я считаю своей обязанностью сказать тебе об этом, хотя мне это и не легко. Да, я хочу тебя удержать, но только для твоего же блага, поскольку у тебя нет таланта.
Скрипач. Лжешь, лжешь намеренно, это твоя месть за мой бунт! Я не верю тебе, что у меня нет таланта, как не верил тебе когда-то, когда ты мне внушала, что я гений.
Мать. Значит, тебе не нужна правда только для того, чтобы мне не верить, чтобы отвергать все, что я тебе ни скажу. Чтобы мне перечить. Ты капризный, ужасный, непослушный ребенок.
Скрипач. Но я гений.
Мать. Как это, еще недавно ты им не был, а сейчас вдруг стал?
Скрипач. Это мое дело. Впрочем, гений я или нет, но я кузнец своего счастья. Я не поддамся, я освобожусь, я отсюда уйду!
Мать. Никуда ты не уйдешь!
Скрипач. Так будет (слышно ржание лошади). Мать. Что это?
Скрипач (глядя в окно). Императорский жеребец. Оруженосцы подводят его к дому. Он уже оседлан. Оруженосцы держат его на коротком поводке, возле морды. Ах, как он приседает, выбрасывая перед собой передние копыта… Великолепное, благородное животное.
Мать. Ты что, сошел с ума?
Скрипач. Сама посмотри, если не веришь (конское ржание).
Мать (выглядывая в окно). Откуда он здесь взялся? Скрипач. Ну что?
Мать. Здесь, перед моим домом?
Скрипач. Это император, сам император прислал его за мной. Коня и свиту (конское ржание). Ну, довольно. У меня нет времени.
Мать. Уходишь?
Скрипач. Уезжаю. Пешком ходят простолюдины. Мать. Покидаешь меня…
Скрипач. …Верхом на лошади. Меня ждет император.
Мать. Ха, если император… (Слышны фанфары.) Скрипач. Уже подают мне сигнал.
Мать. Разве ты должен?
Скрипач. Я хочу, мама.
Мать. Твоя воля… Возьми шарф, сегодня холодно. И не скачи галопом, а то простудишься…
Скрипач. Ничего со мной не будет (фанфары). Опять зовут.
Мать. Я всегда боялась, что тебя у меня отнимут. Ты был мой, но вечно это продолжаться не могло. Такого человека, как ты, нельзя иметь только для себя. Твое величие забирает тебя у меня.
Скрипач. Так значит, ты понимаешь, мама, что я должен ехать? А теперь прощай.
Мать. Не забывай меня.
Скрипач. Никогда (хлопанье двери. Быстрые шаги вниз по лестнице. Хлопанье входной двери. Фанфары. Удаляющийся топот конских копыт).
Мать. Вот я и осталась одна…
ЧАСТЬ III
Шум публики перед концертом.
Директор филармонии (начинает речь. Шум затихает). Уважаемые граждане, отцы города, гости. Дамы и господа, а также ты, дорогая молодежь. Мы собрались здесь, чтобы отметить юбилей нашего города. Эта годовщина наполнена высоким и многогранным значением. Urbs urbis, civitas — civitatis. Когда наши предки оставили лесные и полевые пределы, чтобы основать городскую общину, какие цели их вели? Безусловно, нарождающийся дух, spiritu — spiritus, подсказал им этот принципиальный шаг по пути к полной реализации рода человеческого, gens humana. Я не хочу этим сказать, что пастухи и оратаи в догородской период не заслуживают нашего уважения. И тем не менее только город, наш город, дал начало настоящей цивилизации. Только в стенах города, нашего города, отделившись от естественного мира, не зависимый от природы человек впервые встретился с другим человеком без посредничества стихий. Уже не совместная борьба с природой, но торговля и ремесла, наука и администрация стали основами человеческого общения. Природа полностью отступила перед человеком, и общество стало, — если так можно выразиться, единственной естественной средой. А что является вершиной этого процесса? Ответ я вижу здесь, в этом зале. Так вот, вершиной этого процесса, окончательным триумфом над косностью природы является… (Шум в зале.) Да, да, вы угадали, уважаемые дамы и господа!.. Является искусство. Не то, которое вначале стонало в ярме религиозных предрассудков и примитивных страстей, служило магическим верованиям и предрассудкам непросвещенного разума или зову крови. Но искусство, наконец освободившееся, чистое и самодостаточное, служащее лишь самому себе, искусство не сакральное, но святое, дух духом оплодотворяющее, если так можно выразиться. Чистое искусство, или квинтэссенция рационализма. И если мы через минуту услышим концерт (произносит название концерта) в исполнении нашего молодого виртуоза, то это будет больше, чем обыкновенный концерт. Это триумф духа над материей, триумф вечного города над уходящим варварством (продолжительные аплодисменты). Как хорошо нам, когда мы встречаемся здесь, под сводами вот этой нашей святыни, если мне позволено так ее назвать, ибо слово «святыня» относится к устаревшему словарю, словарю составленному, nota bene во времена религиозного культа, во времена, когда культура являлась светской религией, если можно так выразиться. Этот молодой жрец… то есть вовсе не жрец — пожалуйста, обратите внимание, что это только сравнение, но совсем не одно и то же, — будет посредником между вами и божеством чистого искусства, которое отнюдь не является божеством. Сосредоточимся и, сосредоточившись, примем участие в этом богослужении, которое, упаси боже, не является богослужением, а только напоминает богослужение. Ибо, как я уже сказал, здесь нет места для всякой трансцендентальности[3], а человек будет лишь выражать себя во славу человека, то есть вашу славу, дорогая публика, а при случае и мою. Сосредоточиться же вам будет легко, потому что вы уже сосредоточены, здесь, в этом зале. Уважайте культуру, и она будет уважать вас. И у вас не будет с этим больших трудностей, потому что вы люди культурные (аплодисменты). Да, культурные. В этом нет ни малейшего сомнения. Это видно с первого взгляда. Об этом свидетельствует ваше платье, в частности платья женщин. Достаточно посмотреть на восхитительную беличью накидку во втором ряду… (аплодисменты). Хотя я колеблюсь, не отдать ли пальму первенства вон тому великолепному норковому палантину в третьем ряду… (Шум восхищения «а-а-а»… и аплодисменты), чтобы оценить уровень. Достаточно втянуть в себя запах мыла и духов, которые здесь разносятся, чтобы сразу понять, какую непримиримую войну вы объявили грязи и плохим запахам, этим неизбежным продуктам природы, то есть самой природе. Но не только одежда и запахи говорят о вашей культуре. Об этом прежде всего свидетельствуют ваши лица, потому что уже заранее на них появляется выражение восторга, хотя концерт еще не начался. Например, у этого господина в первом ряду (аплодисменты). Итак, все складывается как надо. Восторженная публика, вдохновенный исполнитель и возвышенная музыка — все это вместе составляет гармоническое единство. Мы можем быть уверены, что сегодняшний концерт удастся на славу. Мы можем ожидать, что нас ожидают неожиданные впечатления. А теперь я передаю голос музе (произносит название произведения). Маэстро… (Бурные аплодисменты и овации. Потом минута тишины перед началом концерта и первые такты. Через некоторое время…)
Мясник (раньше Паганини). Можно?
Скрипач. Не мешайте.
Мясник. Я принес…
Скрипач. Я вам сказал, не мешайте. Разве вы не видите, что у меня концерт?
Мясник. Ну тогда я подожду (пауза. Концерт продолжается). Кх-кх (откашливается, но Скрипач не обращает на него внимания). Ну и жарко же сегодня.
Скрипач. Вы еще здесь?
Мясник. Я принес…
Скрипач. Обратитесь, пожалуйста, к моей матери. Она внизу. Мама, мама, к тебе пришли.
Мясник. Но внизу никого нет.
Скрипач. Тогда приходите, когда моя мать будет дома.
Мясник. Но я принес…
Скрипач. Потом, потом, в другой раз.
Мясник. Но я принес…
Скрипач. Давайте на этом закончим, у меня нет времени, у меня концерт, я не буду с вами разговаривать, я играю!
Мясник. Но я принес печенку.
Скрипач. Что такое? (Скрипка смолкает.)
Мясник. Печенку, потому что легких сегодня нет. Легкие будут завтра.
Скрипач. Что это?
Мясник. Ну как что, печенка…
Скрипач. Сырое мясо?!
Мясник. Свежайшее!
Скрипач. Немедленно заберите.
Мясник. Ведь я же сказал, что легких сегодня нет.
Скрипач. Это отвратительно, класть мне на стол кусок какого-то… какого-то… трупа.
Мясник. Вы не любите печенку?
Скрипач. Да как вы смеете, и кто вы, собственно, такой?
Мясник. Мясник.
Скрипач. Значит, это ошибка. В нашем доме едят исключительно цветную капусту.
Мясник. А, тогда простите.
Скрипач. Значит, это… это печенка?
Мясник. Разумеется. Но я, кажется, мешаю.
Скрипач. Я еще никогда не видел печенку вблизи.
Мясник. Ну, я пойду.
Скрипач. Нет, минуточку. Вы… вы ее вырезали собственноручно?
Мясник. Разумеется. Ведь я мясник.
Скрипач. …И печенку, легкие, желудок… Это все вы сами, лично…
Мясник. Сам.
Скрипач. А сердце?
Мясник. И сердце.
Скрипач. Собственными руками?
Мясник. Не руками, ножом. Но я не буду вам больше мешать. Вы заняты, вы играете, вы артист.
Скрипач. Нет, почему же, я охотно с вами побеседую. Я еще никогда не разговаривал с мясником.
Мясник. Ну тогда я на минутку задержусь.
Скрипач. Это красное пятно на вашем фартуке, это кровь?
Мясник. Да.
Скрипач. Я еще никогда не видел крови. Только один раз, когда расшиб колено… Но это было давно. Помню, я очень удивился, когда увидел что-то красное, что-то чужое и одновременно мое, ведь колено-то было мое. Пожалуйста, присядьте. Не хотите ли ликера?
Мясник. Нет, спасибо. Алкоголь влияет на печень.
Скрипач. Скажите мне, вы убиваете?
Мясник. Конечно. Убить — это главное.
Скрипач. Да, да, я тоже убиваю, но только мух, божьих коровок, бабочек… Возле дома — сад. Когда я был маленьким, я бегал по саду с сачком за бабочками, ловил их сеткой, а потом убивал. Но это не одно и то же, правда?
Мясник. Никакого сравнения.
Скрипач. Я тоже так думаю. Скажите мне, пожалуйста, а те большие животные, которых вы убиваете, они кричат?
Мясник. Кричать-то они не кричат, но, разумеется, рычат и скулят.
Скрипач. Громко?
Мясник. Как когда. Если хорошенько дать обухом, то не очень.
Скрипач. Ха-ха, конечно, обухом. Закурите?
Мясник. Нет, спасибо, курение вредно для легких.
Скрипач. А разве это больно?
Мясник. Что?
Скрипач. Смерть.
Мясник. Какое там…
Скрипач (после паузы). Удивительно, как вы похожи на какого-то моего знакомого. Может быть, я вас уже где-то видел?
Мясник. Вряд ли.
Скрипач. Клянусь, мы были когда-то знакомы. Этот голос, эти волосы… Но давайте вернемся к вашей деятельности. Это меня очень интересует. Скажите, пожалуйста, вас никогда не одолевали сомнения?
Мясник. Относительно чего?
Скрипач. Сомнения относительно своей профессии. Вы никогда не сомневались относительно того, есть ли в ней… смысл. Истина в последней инстанции, абсолютная необходимость.
Мясник. Какие там сомнения. Мясник есть мясник. Если он берется резать корову или свинью, то он ее режет. Сами себя они же не зарежут?
Скрипач. А если бы вы во время забивания скотины услышали, допустим, концерт (произносит название произведения).
Мясник. Что?
Скрипач. Скрипичный концерт, игру на скрипке. Вот это, например. Послушайте, пожалуйста (играет на скрипке названное сочинение). Вы слышите?
Мясник. Слышу.
Скрипач. И что?
Мясник. Ничего.
Скрипач. А представьте, что вы слышите эту музыку у себя, на бойне. Может быть, тогда вами овладело бы сомнение, ну, скажем, морального, этического свойства, может быть, это помешало бы вам… убивать?
Мясник. Да почему бы это мне помешало? Бойня — это бойня, играют ли там на скрипке или не играют. Музыка не имеет к этому никакого отношения, хотя, конечно, послушать приятно. Музыка может существовать, а может и не существовать, бойня существовать должна.
Скрипач. Интересно, я никогда об этом не думал.
Директор филармонии. Сторож, ко мне!
Сторож. Я, пан Директор.
Директор. Что там происходит?
Сторож. Не знаю, пан Директор.
Директор. Как это не знаете, вы что, ничего не слышите?
Сторож. Слышу, пан Директор.
Директор. Что это?
Сторож. Какое-то мычание.
Директор. Откуда оно идет?
Сторож. Неизвестно.
Директор. Двери хорошо закрыты?
Сторож. Как обычно.
Директор. Как обычно, как обычно… А почему же так необычно громко слышно? Это все из-за вашей халатности и недосмотра. Проверить! Немедленно проверить все двери!
Сторож. Слушаюсь, господин Директор (выходит).
Директор. Ни на кого нельзя положиться. Слуги ленивы и нерасторопны. За всем надо следить самому (Сторож возвращается). Проверили?
Сторож. Проверил, господин Директор. Все двери заперты.
Директор. А портьеры, шторы, занавеси? Хорошо ли они сдвинуты? Задернуты, закрыты и опущены? Идите и проверьте еще раз. Чтобы не было ни малейших просветов или щелей, даже щелочек. Если есть какие-нибудь дыры, немедленно заткните. А в случае необходимости замазать замазкой. Зашить, заглушить, заклинить, залатать (повышая голос). Заштукатурить! Полакировать! (Понизив голос до шепота.) Замуровать, за-ба-рри-ка-ди-ро-вать (кричит). Понятно?! И спешите, потому что в любой момент может разразиться скандал! (Сторож выходит.) Какая досада! И это во время юбилея… (Рев все громче, он начинает заглушать музыку.) Дамы и господа! Это всего лишь недоразумение, случайность, непредвиденное стечение обстоятельств. Аномалия, никакого отношения к программе не имеющая. Небольшое недоразумение, которое мы сейчас устраним (рев животных усиливается). Господа, никаких оснований для опасений нет. Мы находимся в абсолютной изоляции и полной безопасности. Наше здание построено выдающимися инженерами с применением лучших материалов. У нас звуконепроницаемые стены и дисциплинированный, вышколенный персонал. Поэтому просьба сохранять спокойствие (рев волов становится ужасным. Сторож возвращается). Ну, что?
Сторож. Все заперто, законопачено, заставлено, закрыто и опечатано.
Директор. Закрыто, но слышно? Законопачено, но безрезультатно? Запечатано, но по-прежнему откуда-то проникает омерзительная какофония? Нет, я ваш доклад не принимаю. Если вы через пять минут окончательно не выясните, в чем дело, то вы пожалеете.
Сторож. Слушаюсь, господин Директор (выходит).
Директор. Господа, я взываю к вашему хорошему воспитанию, культуре и общественной дисциплине. Даже если мы слышим что-то, кроме музыки, разумеется, то мы не должны это слышать. Мы должны это игнорировать. Значит, если мы слышим, то мы не слышим. Если нам нехорошо, то пусть нам будет хорошо. Если нам хочется блевать, то мы не блюем, а если нам хочется сбежать, то мы не сбегаем. И главное, не надо поднимать панику! Сейчас все выяснится, я уже отдал соответствующее распоряжение… (Сторож возвращается.).
Сторож. Я все узнал, господин Директор.
Директор. Наконец. Так откуда это, где это?
Сторож. В зале.
Директор. Животные в зале?
Сторож. Нет, люди.
Директор. Отвечайте на вопрос. Я вас спрашиваю, откуда слышен звериный рев?
Сторож. Из людей.
Директор. Вы что, с ума сошли?
Сторож. Это в людях, это в животах людей.
Директор. Нонсенс.
Сторож. Но это правда, это они, это им, это в них…
Директор. Исключено. У нас избранная публика.
Сторож. Это у них внутри… О боже, и у меня тоже.
Директор. Что?!
Сторож. У меня внутри тоже, в животе, вы слышите, господин Директор? (Ревет как вол.)
Директор. Что это значит? Я призываю вас к порядку!
Сторож. Ыыыы-ыыы-ыыы… (Ревет как вол.)
Директор. Я увольняю вас!
Мясник. Говядина-а-а… свинина-а-а… барани-на-а-а… (Ревет как вол и блеет как баран.)
Директор. Вон отсюда!
Мясник. Ле-е-егкие… по-о-очки…
Директор. Убирайтесь!
Мясник. И у вас, господин Директор, так же, и вы, господин Директор, тоже!
Директор. Я?!
Мясник. Меня, им, нам, волы-ы-ы… свиньи-и-и… бара-а-аны…
Директор. Хватит, хва-а-атит… (Ревет как вол.)
Мясник. Вот видите, господин Директор? Это у нас у всех, это мы все, мы все-е-е… (Рев животных окончательно заглушает музыку).
Директор. Дамы и господа-а-а-а! Попрошу не расходиться! Пусть каждый останется на своем месте, места нумерованы-ыыы. Ведь мы цивилизованные люди. Культура, искусство, цивилизация. Акрополь, асептика, ассенизация. Администрация, адаптация, аккумуляция (голос Директора переходит в отчетливый рев, он смешивается с блеянием и вместе с ним затихает в отдалении. Остается игра скрипки. Она длится минуту и внезапно обрывается).
Мясник. Почему вы перестали играть? Вы хорошо играли.
Скрипач. Больше не могу.
Мясник. Почему? Ведь вы артист.
Скрипач. Точнее, был артистом.
Мясник. Значит, вы уже не артист?
Скрипач. Сейчас я мертвый артист.
Мясник. Вы шутите. Я вижу, что вы живы и здоровы.
Скрипач. Разумеется, я жив, но только как организм. В то время как моя сущность умерла. Искусство было моим содержанием. Теперь во мне нет смысла. Правда, мои клетки продолжают функционировать, но они пусты.
Мясник. Как это возможно?
Скрипач. Я утратил веру.
Мясник. Вы атеист?
Скрипач. Да, теперь я в известном смысле атеист.
Мясник. Я в этом не разбираюсь. Это дело серьезное.
Скрипач. Самое серьезное на свете (топот на лестнице. Вбегает Директор филармонии).
Директор филармонии. Я не позволю, я буду жаловаться, я буду протестовать! Маэстро, наконец я вас нашел. Куда вы пропали?
Скрипач. Позвольте, господин Директор, это мой друг, Мясник. Принес требуху.
Директор. Спасибо, я не голоден. Мясник?!
Мясник. Мясные изделия и копчености. К вашим услугам.
Директор. Мясник? Тогда я подам на вас жалобу! Тогда я вам запрещаю, тогда я выражаю публичный протест против вашей деструктивной деятельности.
Мясник. Этот господин ваш знакомый?
Скрипач. Ах, простите, я забыл вас представить. Это Директор филармонии.
Мясник. Фил… фил…
Директор. Да! Я являюсь ответственным за коллектив, зрителей и за национальную культуру в целом. Не говоря уже о том, что я несу моральные и материальные потери. Мне обязаны выплатить компенсацию! Маэстро, вам я тоже советую обратиться в суд с жалобой.
Скрипач. Что это, господин Директор, вы забинтованы? Что с вами случилось?
Директор. И вы еще спрашиваете! Они сбили меня с ног и прошли по мне, когда я хотел задержать их, чтобы они не убегали из филармонии! Я пал жертвой в борьбе за культурные ценности. Я убеждал их, уговаривал, умолял, чтобы они вели себя как джентльмены и меломаны, как меценаты и конесеры. А они выломали двери и в щепки переломали стулья! Скандал! Такого скандала еще никогда не было. Полное отчаяние. Люди теряли сознание и падали в обморок. Женщины и директора, задавленные толпой. Общая неразбериха и фантастические слухи. Истерика и паника, которые бог знает еще чем кончатся. А ужаснее всего, что нанесен удар в самое сердце нашей культуры и искусства. И это в тот момент, когда мы были уже у вершины, когда мы были близки к идеалу. Конечно, бойня всегда была, но за городом. Теперь она приблизилась к нам, к школам и соборам, к музеям и концертным залам. Бойня смешалась с академией, а скот с интеллектом. Если так пойдет дальше, то скоро будут забивать скот прямо за нашими столами, в постелях наших жен и колыбелях наших детей! Кровь растечется по нашим комнатам. Кровь, господа. Нет, мы не должны этого допустить любой ценой. Сейчас, еще не поздно. Господин Мясник, я протестую!
Мясник. Чего это он ко мне пристал?
Директор. Ваша бойня заглушает мою филармонию.
Мясник. Фил… фил… Что это такое? Впервые слышу.
Скрипач. Господин Директор хочет сказать, что рев забиваемых вами животных заглушает нашу музыку.
Мясник. Ага, значит, как вы по смычку, так я по бычку.
Директор. Вот именно! Вместо музыки слышны стоны агонии и предсмертный рев. Вместо искусства — варварство. Это недопустимо!
Мясник. Не смычком его, а бычком, ха-ха!
Директор. Вы еще издеваетесь?
Мясник. Простите, господин, но это не я реву, а волы.
Директор. Но режете-то их вы!
Мясник. Я их режу деликатно, как если бы резал самого себя, и точу нож, как если бы точил нож для родного отца, но они, видно, по-иному реветь не умеют. Это глупые животные, господа.
Директор. Но из-за вас не слышно музыки!
Мясник. Тогда играйте громче!
Директор. Мы же не можем все время играть фортиссимо! Вы нам мешаете!
Мясник. А вы мне не мешаете.
Директор. Убирайтесь отсюда!
Мясник. А зачем? Вы мне не мешаете. Играйте сколько хотите.
Директор. Вон, за город, на скотный двор!
Мясник. Это вы убирайтесь.
Скрипач. Господа, ваша ссора беспредметна. Я больше играть не буду.
Директор. Маэстро, что это значит?..
Скрипач. Музыка, искусство… все кончилось. Я музыку бросаю.
Директор. Но Маэстро, не надо так быстро сдаваться. Я понимаю, что под влиянием последних событий могут появиться пораженческие настроения. Но не до такой же степени! Не надо поддаваться, не надо! У вас есть обязанности перед человечеством, которое ждет вашей музыки!
Скрипач. Неправда. А впрочем, плевал я на человечество. Разве не достаточно того, чтобы, заслышав рев и шум, оно сразу же перестало слушать мою музыку? Но я к человечеству не имею никаких претензий. По всей вероятности, искусство, само искусство, является ошибкой и обманом.
Директор. Что вы такое говорите, Маэстро! Ведь вы — артист!
Скрипач. Конечно, я был когда-то артистом. И именно поэтому знаю, что говорю. Я верил в искусство. Я верил в то, что оно необходимо. Больше того, я верил, что оно является единственным абсолютным существованием, единственной реальностью. Но в это, мое единственное, исключительное, возвышенное искусство вторглось обычное мычание простых коров и баранов. Вульгарные отголоски бойни заглушили мое искусство, даже не убили его, после убийства остается хотя бы тело, а здесь не осталось ничего, ничего! Поэтому, видимо, не было, что убивать, ничего не было, только ничего и было уничтожено, мое искусство было ничем. Мое вдохновение, мои деликатнейшие усилия оказались ничем по сравнению с криком страдающих животных. Я убедился, что любой убиваемый вол производит большее впечатление на публику, чем самый совершенный виртуоз.
Мясник. Хорошо говорит.
Директор. Нет, нет, Маэстро, так нельзя, так нельзя. Если даже у природы есть свои законы, то искусство является фактом. Может быть, я немного преувеличивал, утверждая, что природа полностью отступила перед культурой. Я слегка зарапортовался, сознаюсь. Но если это даже и так, то зачем одно мешать с другим? Зачем природу противопоставлять культуре, мясо — душе, крику умирающих… (Произносит название скрипичного концерта в дательном падеже.) Разве не лучше, разве не осторожней разграничить их и только следить за тем, чтобы они были порознь? Заботиться, чтобы они не соседствовали друг с другом слишком близко. Пусть бойня будет бойней, а искусство — искусством, но каждое на своем месте, далеко друг от друга, разделяемые обычаем и правилами хорошего тона.
Скрипач. Вы думаете, что искусство интересовало меня лишь само по себе? Отдельно? Плевать я хотел на искусство как таковое. Если я в него и верил, то не ради его самого. Ради правды. Меня интересовала только правда. Если я отдался искусству, то только потому, что оно казалось мне правдой, я думал, что оно является выражением правды, что правда живет в нем. А правда должна быть только одна. Одна-единственная, неуничтожимая и неизменная. Правда не может быть хрупкой, ничтожной и смертной, потому что тогда она не правда. И если искусство оказалось хрупким, смертным, то правдой оно не является. А если в искусстве нет правды, я отбрасываю искусство и ищу правду в чем-нибудь другом.
Директор. В чем?
Скрипач. В том, что оказалось сильнее искусства.
Директор. В бойне?
Скрипач. А почему бы и нет?
Директор. В крови, смраде и криках?
Скрипач. Я уже говорил, что мне не чужды красота, мораль, эстетика, возвышенные чувства. Если правда не является ни красотой, ни моралью, то тем хуже для красоты и морали. Бойня — это то, что не даст превратить себя в ничто, это то, что опирается на всеобщее ничтожество, это сама реальность действительности, сама жизнь…
Директор. Хорошенькая жизнь! Ведь она же там убивает!
Скрипач. Она не убивает то, что мертво, только то, что живо. Смерть питается жизнью, как вы требухой. Смерть всегда нуждается в жизни, снова и снова. Поэтому где больше жизни, как не на бойне, где беспрерывно убивают?
Директор. Оригинальная точка зрения.
Скрипач. Вам это кажется странным, но это лишь вследствие вашей несовершенной оптики. Именно ваша точка зрения является неверной. Вы смотрите на все с точки зрения правил хорошего тона, которые у вас нет смелости ревизовать, которые вы не хотите ревизовать. Почему? Да потому, что вам с ними удобно. Вы наживаетесь на культуре, вы продаете искусство, вы получаете дивиденды со всего этого мусора, который вы всучиваете наивным как ценность!
Директор. Но, ради бога…
Скрипач. Разве не так? Или вы отрицаете, что зарабатываете на искусстве?
Директор. Но что общего имеет одно с другим? Кто-то же должен заниматься финансами, организацией… Это не означает, что культура ничего не стоит.
Скрипач. Не для меня. Я уже сказал, что я об этом думаю. И ваши интересы не могут отрицать правду, хотя могут ее маскировать. Но уже не надолго. Близится час, когда человечество, на которое вы так уповаете, убедится в вашем обмане.
Директор. Вы так думаете?
Скрипач. Разве вы забыли о том, что случилось в филармонии? Но этот инцидент только начало. Или вам кажется, что я единственный, кто сделал из этого выводы? Вы не принимаете во внимание иерархию эффектов. Кто хоть раз услышал крик агонии, тот уже никогда не удовлетворится колоратурным сопрано. Это не произведет на него сильного впечатления. Он будет искать такого же сильного эффекта, как тот, который лишил его возможности наслаждаться… (Произносит название скрипичного концерта в творительном падеже.) А тех, кто этот крик слышал, было много, очень много. Предсказываю вам банкротство.
Директор. Иерархия эффектов! Это интересная мысль. Кто знает, может быть, вы и правы.
Скрипач. Признаете ли вы меня правым или нет, меня это не интересует. Что касается меня, то я знаю, что мне делать. Я не буду артистом. Я буду мясником.
Директор. Вы? Вы, надежда нашего искусства?
Скрипач. Никакой надежды уже нет…
Директор. Ха… (К Мяснику.) А вам не нужен, в таком случае, компаньон?
Мясник. То есть кто?
Директор. Я, например.
Мясник. Но ведь вы из другой отрасли. Из фил… фил…
Директор. Из филармонии. Но я могу перевестись. Времена меняются. Кстати, я думаю о соединении наших предприятий. Каждый сохранит свою специализацию, мы только обменяемся опытом. Вот увидите, мы вместе создадим нечто совершенно новое.
Мясник. Вы сделали плохой выбор. Новинки — это не для меня. У меня режут.
Директор. Ну конечно, конечно. Ведь в этом заключается привлекательность вашей профессии, как это правильно заметил Маэстро. Бойня — это сама суть, праэссенция, подлинная жизнь, как он сказал. Мы эту жизнь оставим без перемен, добавим только идею.
Мясник. И дорого это стоит?
Директор. Идея ничего не стоит, но может принести колоссальный доход.
Мясник. Это мне подходит. Что вы хотите предложить?
Директор. У меня большая квартира в центре, в прекрасном месте. Когда-то там была филармония.
Мясник. Фил… фил… Надо сменить название. Очень трудное.
Директор. …И старомодное. Мы его обязательно сменим. Маэстро, я вас ангажирую.
Скрипач. Я же вам сказал, что скрипку я бросаю.
Директор. Ни в коем случае. Смените только инструменты. Я дам помещение и идеи, наш друг предоставит фирму, материал и орудия, а вы снова предстанете перед публикой.
Скрипач. Перед какой публикой?
Мясник. Вот именно. Перед какой публикой?
Директор. Господа, у меня видение. Я вижу филармонию будущего. Маэстро прав: иллюзия изжила себя, искусство тоже. Люди жаждут одной-единственной голой правды. Правда заключается в убийстве, поэтому почему бы не показать ее людям? Так вот мы ее и покажем. Мы будем убивать публично, на сцене, в ярком свете юпитеров. Открыто и программно. Создадим филармонию инстинктов, низменных чувств и фундаментальных переживаний. Вначале мы дадим концерт для двух волов, обуха, ножа и топора, которому будет предпослан теоретико-идеолого-информационный комментарий. Маэстро, ваш опыт пригодится. Ваша слава привлечет толпы. Виртуоз, который до этого играл тончайшие музыкальные произведения, а теперь перерезает волам глотки, вот это будет сенсация! Лучший признак того, что все изменилось до основания. Радикальное изменение перспективы.
Скрипач. Вы хотите, чтобы я убивал публично?
Директор. А вы хотели бы убивать скрытно, за кулисами, украдкой, стыдливо, как ханжа? Фи, Маэстро. Вы же первый протестуете против ханжества в искусстве и культуре, а потом сами же ханжеству покоряетесь. Разве это бескомпромиссная позиция? Нет, Маэстро. Пришло время правды.
Мясник. Мне все равно, лишь бы дело двигалось.
Директор. Маэстро, вы должны преодолеть собственную слабость. Это ваша моральная обязанность. Если вы пришли к определенному умозаключению, вы должны сделать из него определенные выводы. Ваши выводы не согласуются с вашими умозаключениями. Они свидетельствуют о том, что вы находитесь под влиянием гуманитарной лжи и привитых вам воспитанием предрассудков. Вы стремитесь в будущее, но вас удерживает прошлое. Сбросьте этот балласт. Смелее, юноша, больше мужества и самостоятельности. У вас хватило смелости самостоятельно мыслить, научитесь самостоятельно действовать. Самое время избавиться от мягкости, сентиментальности, плаксивости. Надо воспитать в себе силу, твердость и беспощадность. Вот вам задание. Вы все это сейчас обдумаете и подработаете, а мы вдвоем пойдем подготовить остальное. Идем.
Мясник. Arrivederci, Маэстро (Мясник и Директор уходят).
Скрипач. Да, он прав. Сначала я должен избавиться от деликатности и хороших манер, я должен быть грубым, сильным и беспощадным. Немедленно! От этих внутренностей, к примеру… меня воротит и тошнит? Поэтому я должен их съесть в сыром виде. Ах, это не так-то просто (стук в дверь). Кто там еще… Это ты?
Флейтистка. Это я.
Скрипач. Я тебя не ждал. После того, что произошло между нами…
Флейтистка. У тебя такой вид, будто ты мне не рад.
Скрипач. Ты зачем пришла?
Флейтистка. Фу, как грубо!
Скрипач. Ко мне?
Флейтистка. Что ты под этим понимаешь?
Скрипач. Я хочу знать, пришла ли ты ко мне потому, что хотела меня увидеть, несмотря ни на что. Хоть ты и обиделась, хоть ты и дала слово больше никогда со мной не встречаться…
Флейтистка. Какое самомнение!
Скрипач. …Ты пришла, потому что любишь меня, потому что жить без меня не можешь, потому что ты меня обожаешь, потому что сходишь с ума от любви ко мне, по мне, из-за меня.
Флейтистка. Перестань. С чего ты это взял? Какая самонадеянность! Нет, нет! Так знай, я пришла только для того, чтобы взять свою флейту. Ты мне совершенно безразличен.
Скрипач. Вранье! Ты вернулась для того, чтобы меня увидеть, флейта — только предлог.
Флейтистка. Какие претензии, какие иллюзии! Что ты хочешь мне внушить, молодой человек? Надо считаться с фактами. Вот мой инструмент, моя флейта, вот она, разве ты не видишь? Я оставила ее, когда была здесь в последний раз, забыла взять ее с собой. Разве не правда? А сейчас вернулась, чтобы забрать свою собственность. На чем ты основываешь свои предположения? Ни на чем. Все это бред и бессовестные инсинуации.
Скрипач. Ты вернулась, потому что хотела меня видеть.
Флейтистка. Неправда.
Скрипач. Да!
Флейтистка. Ошибаешься!
Скрипач. Не отрицай!
Флейтистка. Отрицаю!
Скрипач (покорно, тихо). Почему ты это отрицаешь? Так было бы хорошо, если бы ты призналась в этом. Тогда все бы еще могло состояться.
Флейтистка. Ты должен быть счастлив уже потому, что я пришла. К тебе или не к тебе, какая разница. Радоваться факту моего существования. Тогда…
Скрипач. Тогда бы ты призналась?
Флейтистка. Может быть.
Скрипач. Может быть, может быть, то есть опять не наверняка.
Флейтистка. Ты должен быть счастлив уже потому, что я существую на свете. С тобой или без тебя.
Скрипач. Конечно, когда-то так было. Помню, как я дрожал от счастья при мысли, что ты существуешь, что ты где-то существуешь, пусть даже далеко от меня, эта радость была сильнее моего отчаяния, что тебя нет рядом со мной…
Флейтистка. Вот видишь, когда хочешь, умеешь.
Скрипач. Я не умею.
Флейтистка. Почему? Что случилось?
Скрипач. Я переменился. Постоянно ждать тебя, каждое твое движение и каждое твое слово, отгадывать твои мысли, которые все равно невозможно отгадать, дрожать то от радости, то от отчаяния, какая это слабость и какая зависимость!
Флейтистка. Разумеется. Но разве все это не прекрасно?
Скрипач. Для кого как. Впрочем, я теперь уже не ищу счастья. Теперь я хочу быть сильным и независимым.
Флейтистка. В самом деле, это что-то новое.
Скрипач. Да, революция. Я изменил концепцию. Теперь ты должна ловить каждый мой жест и каждое мое слово и в зависимости от этого испытывать радость или отчаяние…
Флейтистка. Должна?
Скрипач. …Печалиться, когда меня нет, радоваться, когда я рядом.
Флейтистка. Пожалуйста, пожалуйста.
Скрипач. Короче говоря, теперь я должен взять верх, быть господином, а не рабом. Только при таком условии мы можем продолжать наши отношения. Иначе…
Флейтистка. Что «иначе»?
Скрипач. Иначе между нами все кончено.
Флейтистка. Неужели до такой степени?
Скрипач. Да.
Флейтистка. Спасибо за ультиматум. То, что ты говоришь, звучит очень серьезно. К счастью, ты говоришь глупости.
Скрипач. Глупости? Мой опыт, мои условия, все это для тебя глупости?
Флейтистка. Добиваешься определенности и хочешь опереть эту определенность на полную мою зависимость от тебя и твою абсолютную независимость от меня. Разве ты не видишь, что в таком союзе нет никакого смысла, что такой союз вообще невозможен? Жить — это значить быть с кем-то в союзе, а каждый союз — это взаимозависимость, но ведь это еще не значит, что мы не можем делать вид, обоюдно оберегая нашу пустоту, наши мечты о независимости, наши неверные представления о свободе. Ты можешь делать вид, что я независима от тебя, а я готова признать, что ты мне немножечко, чуточку нужен. Это все, что мы можем.
Скрипач. Это немного.
Флейтистка. Все — это много. Но подобная уверенность — глупость! Как ты можешь быть уверен, если даже не можешь быть уверен в себе, а тем более в нас двоих. Если ты хочешь жить, ты должен отказаться от всякой уверенности.
Скрипач. Когда-то мне казалось, что я должен выбирать между искусством и жизнью, то есть тобой. Теперь я вижу, что это была ложная установка, поскольку такого выбора нет. Между ними нет никакой разницы. Везде все та же двусмысленность, здесь и там отсутствие крепких принципов, повсюду лишь зависимость, относительность, недомолвки, вечная игра неизвестно во что, отсутствие какого-либо разумного объяснения и смысла. Только то, что происходит между двумя пятнами, формами, звуками, словами, между тобой и мной, кроме этого — ничего. Нет, между искусством и жизнью выбора не существует. То и другое основывается на одном и том же. На чем-то, что принять невозможно. Поэтому есть только выбор между искусством и жизнью с одной стороны, и… и…
Флейтистка. И чем?
Скрипач. Не знаю.
Флейтистка. Ну тогда забудь о выборе, которого нет, согласись, что его нет, и перестань создавать искусственные проблемы.
Скрипач. Не я их создаю, это они создают меня. Я стольких вещей не знаю, но это не значит, что этих вещей не существует. А может быть, все же есть какая-то альтернатива? Я чувствую, что есть, только не могу найти. Знаю лишь первую возможность: тебя и искусство, или искусство и тебя, все равно. Но я ищу, ищу, и я найду.
Флейтистка. Желаю удачи! Ты удачлив. Только по пути ты уничтожишь себя, меня, все вокруг… Тебе этого хочется?
Скрипач. Да, уничтожу, если будет надо. Уничтожу, если будет такая необходимость, если то, что есть, помешает мне найти то, что, может быть, существует вне этого.
Флейтистка. Вне этого ничего не существует.
Скрипач. Скрипка!
Флейтистка. Зачем тебе скрипка? Теперь, когда я здесь… Ты же не будешь опять играть на скрипке как в последний раз.
Скрипач. Играть. Я даже во сне не вижу, что играю на скрипке.
Флейтистка. Тогда что ты хочешь с ней сделать?..
Скрипач. Я хочу ее уничтожить.
Флейтистка. Ты шутишь?
Скрипач. Уничтожить. Убить и похоронить.
Флейтистка. Если ты не шутишь, то ты сошел с ума. Что это за идея, уничтожить такой ценный инструмент…
Скрипач. Это не шутка и не безумие. Это необходимость, жертвоприношение. Вид экзорцизма, а вернее, черной мессы, богослужение наоборот. Эх, скрипочка моя, священный инструмент искусства, чуткий, хрупкий и бесценный. И только артист имеет право прикасаться к тебе, артист, этот посвятивший тебе свою жизнь жрец, только ему можно прикасаться к тебе белыми и искусными пальцами, прикосновением церемониальным, набожным и умелым. А сейчас я прикоснусь к тебе как профан, мясник и хам, для того, чтобы стать профаном, мясником и хамом. Поскольку ты хрупкая, я прикоснусь к тебе топором. Ты красиво поешь, поэтому я перережу тебе горло! Ты бесценна, поэтому я тебя уничтожу. Где мой топор?..
Флейтистка. Не смей!
Скрипач. Почему? Это будет ритуальное убийство.
Флейтистка. Меня это не касается, но ты говорил, что скрипка похожа на мои бедра, что она как бедра! Ты обнимал скрипку, но думал обо мне. Если ты изуродуешь скрипку, ты изуродуешь меня.
Скрипач. Эх, скрипка! Ты любовь моя? Выгнутая, как ее фигура, прочная, как ее шея? Гладкая, как она, хрупкая, как она, как она, влекущая, чтобы прикоснуться к тебе с любовью и умением. Я прижимал тебя и своими руками, своим искусством извлекал из тебя сладкое воркование. Ну а теперь пой по-другому. Я добуду из тебя последний звук, такой, какого ты уже никогда не повторишь. Первый и последний, один-единственный. Я извлеку из тебя такую ноту, какой еще не извлекал из своей скрипки ни один скрипач. В тот миг, когда ты будешь умирать.
Флейтистка. Нет!
Скрипач. Почему? Это будет убийство из-за любви.
Флейтистка. Оставь, не делай этого!
Скрипач. Я должен.
Флейтистка. А я не позволю.
Скрипач. Я должен, должен, должен!
Флейтистка. А я не позволю, не позволю, не позволю!
Скрипач. Ты не можешь мне помешать (звуки борьбы).
Флейтистка. На помощь, на помощь! (Удар топора по скрипке, стон разорванных струн и глухое эхо размозженного дерева). Убийца! (Удары повторяются. Удаляющиеся шаги перепуганной флейтистки и ее крик.) Убийца, убийца…
Шаги и крик стихают в отдалении, Еще какое-то время слышны только удары.
ЧАСТЬ IV
Директор (произносит речь). Дамы и господа, уважаемые граждане, достопочтенные отцы города и гости, а также ты, дорогая молодежь… Ах, что я такое говорю! Уважаемые организмы, дорогие биологические функции, а также общественные психо-физико-социальные системы, то есть энерго-информационные структуры, лабильные, но временно стабильные. О вы, продукты эволюции, уважаемый синтез белка. Имею честь приветствовать вас на торжественном открытии… Ах, простите. «Честь» — слово из архива, которое уместно лишь в устаревшем словаре ценностей, безнадежно устаревшем, как и само вышедшее из употребления слово. Какая честь, что за честь, почему честь! Нет у меня никакой чести. Только не думайте, что своим присутствием вы оказываете кому-либо честь, о вы, проекты самих себя, вы, всемирные мелодрамы, демонстрируемые на экранах ваших собственных черепов, с вами в главной роли. Честь — это такая же чепуха, как иерархия. Нет чести без иерархии. А иерархии тоже нет. Поэтому прежде всего долой иерархию! Ведь разве одно зеркало, отражающееся в другом зеркале, лучше второго зеркала, а то второе зеркало, отражающееся в первом зеркале, более уважаемо, чем первое зеркало? С полной уверенностью говорю: нет. Нейрон стоит нейрона, и нейроны не могут гордиться друг другом. Пац стоит палаца, палац Паца, Пац Паца и палац палаца[4]. Поэтому пусть тебе не кажется, структура, что ты можешь удостаивать кого-либо чести, а кому-то приносить позор. Пусть тебе не снится, что ты красивая или уродливая, добрая или злая, подлая или благородная, трусливая, смелая, сильная, слабая, вообще какая-нибудь. Выкинь из головы все эти придуманные атрибуты, эти лингвистические недоразумения, все эти этики и эстетики, все эти веры и морали. Забудь о них раз и навсегда, эти вариации, ты версия, реализованная в натуре, но случайная, единственная и совсем необязательная. И поскольку ты именно таковой являешься, единственной, хоть и необязательной, поскольку нет никакой другой версии, с которой можно было бы тебя сравнить, — оказывается, что понятие различия не имеет смысла, потому что, в конечном счете, ты не можешь отличаться от самой себя. А если, вообще говоря, различия не существует, то не существует различий и частных, поэтому и нет иерархии. Потому что различия неизбежно порождают иерархию, принимая во внимание то, что если заяц отличается от черепахи, значит, он бегает быстрее. К счастью, это не так, потому что, как показал последний анализ, отличий не существует. И что из этого? Ничего. Потому что «что-то» существует только тогда, когда существует что-то другое, когда одно отличается от другого, «что-то» существует лишь вследствие отличия. А вот «ничто» от ничего уже отличить нельзя, как я сказал. Поэтому если все мы одинаковы и равны, то совсем не потому, что у всех у нас какая-то там душа. Душа! Ха-ха! (Смех в зале.) Мы все равны и одинаковы потому, что мы все являемся ничем (бурные аплодисменты). Да, все мы ничто, а между одним ничтожеством и другим никакой разницы нет! Если нам еще кажется, что между нами существует какое-то отличие, то помните, что это лишь старосветское заблуждение, самовластный и окончательный приговор ограниченного ума, искусственная и ничем не обоснованная дискриминация. Это ложь нашей культуры, которая всегда восхваляла иерархию. Дамы и господа, уважаемые зрители… а вернее, простите, дорогой общий знаменатель. Давайте все вместе издадим общий крик осуждения иерархии и справедливой ненависти к культуре, этому омерзительному иерархическому извращению! (Громкие крики «у-у-у-у» и свистки. Публика полна сарказма и ненависти. Постепенно шум стихает. Становится слышно, как точат нож.)
Посыльный. Какие-то два господина просят аудиенции.
Скрипач. Я не хочу никого видеть, я ни в ком не нуждаюсь и никого не принимаю.
Посыльный. Я им это говорил, но они настаивают. Они хотят что-то сказать.
Скрипач. Что они могут сказать?
Посыльный. Этого они не сказали, но говорят, что это очень важно.
Скрипач. Я теперь сам знаю, что важно, а что нет.
Посыльный. Я им об этом тоже говорил, но они ответили, что они знают лучше.
Скрипач. Это я знаю лучше.
Посыльный. Я им и это сказал. Но они говорят, что знают еще что-то.
Скрипач. Что они знают?
Посыльный. Этого они сказать не пожелали.
Скрипач. Тогда пусть войдут (перестает точить нож).
Посыльный. Войдите, пожалуйста.
Мать. Наконец. Я уже думала, что мы никогда не дождемся. Покажись, как ты выглядишь. Похудел…
Скрипач. Мама? Опять?!.
Мать. Что значит «опять»?
Скрипач. Ведь мы же простились…
Мать. …Навсегда. Но не надолго. Значит, это твоя гардеробная? Нищета. Я думала, ты устроился получше. Позволь представить тебе нашу соседку, живущую напротив, очень милая особа. Ах, да, вы же знакомы.
Скрипач. Она?
Мать. Ну чего же ты стоишь? Поздоровайся. Прости его, дорогая, он такой робкий…
Скрипач. Ты?
Флейтистка. Хорошо еще, что ты меня узнаешь.
Мать. Не смущайся. У нас с нею нет тайн друг от друга.
Скрипач. Ведь мы же расстались!
Флейтистка. Правда? Что-то не припоминаю.
Скрипач. Не будем об этом. Ты с мамой? Мама с тобой? Вы вместе?
Мать. Почему тебя это удивляет? Ведь я же тебе говорила, что она наша соседка.
Скрипач. Ведь ты же ее не любила, вы друг друга не выносили.
Мать. Мы?
Флейтистка. Мы?
Скрипач. Ты ненавидела ее, а она тебя.
Мать. Ты что-то перепутал! Это моя лучшая подруга. Правда, дорогая?
Флейтистка. Да, да, мы очень, очень любим друг друга.
Мать. Мы обожаем друг друга.
Флейтистка. Обожествляем (звук поцелуев).
Скрипач. Может быть, это сон? Откуда эта внезапная дружба? Чего вы хотите от меня? Вы хотите от меня чего-то вместе или каждая в отдельности?
Мать. Ах, как ты вульгарно выражаешься. Прости, дорогая. Иногда он бывает груб.
Флейтистка. Да, у него трудный характер.
Скрипач. Груб… Характер… Они все еще видят меня прежними глазами. Разве вы не понимаете, что все изменилось? Я уже от вас освободился. Может быть, я выражаюсь вульгарно, не спорю. Но это потому, что я изменился. Ра-ди-каль-но.
Мать. Опять?
Скрипач. Мама, у меня сейчас нет времени для выяснения отношений. У меня через минуту выступление.
Мать. Именно. Я слышала, что ты решил стать убийцей. Это правда?
Скрипач. Решительно и бесповоротно.
Мать. Мне назло, наверно.
Скрипач. Думай об этом что хочешь. Но ты сама знаешь, что обманываешь меня. Ты внушала мне нематериальность и эфемерность, музыку или бестелесность. Искусство — это была твоя идея. Чистенький костюмчик с белым воротничком, вышитая смирительная рубашка. Это ты выдумала искусство, чтобы удержать меня возле себя даже тогда, когда меня не было рядом с тобой. Пока я был артистом, я был ребенком, даже вдали от тебя. Каким же я был наивным, когда думал, что можно освободиться от тебя с помощью искусства. Что достаточно провести смычком по струнам, чтобы потерять невинность.
Мать. Теперь ты другого мнения?
Скрипач. Теперь я знаю, что надо провести ножом по горлу.
Мать. Ха, ну что ж, делай как знаешь.
Скрипач. Как, ты не протестуешь?
Мать. Ты уже взрослый, мой мальчик.
Скрипач. Ты не против, ты на меня не сердишься?
Мать. Ничуть. Самое время стать мужчиной. Только… я сомневаюсь относительно того, знаешь ли ты, каким образом делается эта операция. Как ты сказал?.. Нож?.. Ножом в сердце?
Скрипач. По горлу. Но можно и в сердце. Впрочем, неважно, это технические детали.
Мать. Страшно подумать. Но это твое дело. Я сказала, что ты сделаешь, как считаешь нужным, я вмешиваться не буду. Только… ты уверен, что невинности лишаются именно таким образом?
Скрипач. Несомненно.
Мать. Мой маленький, может быть, это моя вина, что мы никогда не говорили откровенно о некоторых вещах… Как бы тебе сказать… явлениях, фактах жизни. Я никогда тебя не просвещала. Но теперь наконец мы будем говорить как взрослые. Знаешь ли ты, в чем заключается… хм… ну, скажем, любовь физическая… Чувственная, то, что происходит между мужчиной и женщиной…
Скрипач. Допустим, что знаю. И что из этого?
Мать. Прекрасно, это избавит меня от описания деталей. Итак, если знаешь, то почему не поступаешь, как другие дети? Я хотела сказать, как другие молодые люди… почему ты вбил себе в голову, что девственности лишаются таким ужасным, нелепым образом, посредством убийства? Ведь это не так! В этом нет смысла!
Скрипач. Если не ошибаюсь, мама склоняет меня к разврату.
Мать. У тебя устаревшие представления о морали, мой маленький. Мне только хочется, чтобы ты наконец стал мужчиной.
Скрипач. Мама! Ты этого хочешь? Это очень странно, это невозможно…
Мать. Почему? Ведь уже пришло время. Я отдаю себе отчет…
Скрипач. Вот именно.
Мать. Ну так принимайся за дело и не раздражай меня! Ты всегда был трудным ребенком.
Скрипач. Что ты мне советуешь?
Мать. Глупый вопрос. Объясни ему это, он выводит меня из себя. Я оставляю вас одних.
Скрипач. Минутку. Я начинаю что-то понимать.
Мать. Ну, наконец-то.
Скрипач. Что-то прояснилось.
Мать. Лучше поздно, чем никогда. Дорогая, займись им. Так или иначе, остальное зависит от тебя. А я тем временем пойду домой и все приготовлю к вашему приходу. Только не задерживайтесь долго. Жду вас к ужину.
Скрипач. Подожди! А мое выступление?
Мать. Никакого выступления не будет. Ты вернешься домой.
Скрипач. Ага, вернусь домой.
Мать. Вот теперь, когда все выяснилось, тебе нечего здесь делать. Отдай им их ножи и скажи, что раздумал. На ужин будет цветная капуста.
Скрипач. Мама, подожди немного. Я сказал, что начинаю понимать, и теперь хочу понять все до конца.
Мать. Ну, в чем дело?
Скрипач. Если ты говоришь, что тебе надо, чтобы я стал мужчиной, это значит, что тебе надо что-то совершенно противоположное. О, мама, я тебя слишком хорошо знаю, чтобы верить тебе.
Мать. Я отдаю ее тебе, дурачок! Что я могу сделать больше? Разве это тебя не убеждает?
Скрипач. Наоборот, ты хочешь, чтобы я стал ее любовником. Но мужчиной таким путем не становятся.
Мать. Нет?
Скрипач. Нет. Быть любовником — это еще совсем не означает быть мужчиной.
Мать. Ты слышала что-нибудь подобное?
Скрипач. Ты внушаешь мне, что одно имеет что-то общее с другим. А это неправда. Так для чего ты мне это внушаешь? Для того, чтобы опять меня обмануть. Ты хочешь, чтобы я остался девственником. На этот раз навсегда, абсолютным девственником.
Мать. Выслушай меня, пока я окончательно не потеряла терпение. Ни одна мать не решилась бы на то, что делаю для тебя я. Эти дела сыновья решают сами. Я хочу тебе помочь, потому что вижу, что без меня ты ничего не сумеешь! Я не могу допустить, чтобы мой сын был исключением, чтобы он развивался ненормально.
Скрипач. Исключением. Вот именно. Исключения вы не допускаете.
Мать. Кто это «мы»?
Скрипач. Вы, женщины. Вы не выносите мужчин, настоящих мужчин. Не выносите, потому что не хотите иметь конкурентов. Поэтому создаете мужчин ненастоящих, ложных, псевдомужчин. Эти для вас неопасны. Будучи уверены, что они настоящие мужчины, они на этом успокаиваются и ни к чему больше не стремятся. Вы их обманываете, а они позволяют вам без помех сохранять свою монополию.
Мать. Какую монополию, на что монополию, что ты мелешь?
Скрипач. Монополию на жизнь, на тайное знание жизни, то есть на истину в последней инстанции. Вы — девушки, невесты, любовницы, жены, но все это только видимость, хитрые уловки, чтобы ввести нас в заблуждение, завлечь и приручить. По сути, все вы являетесь матерями, это и есть ваше настоящее лицо и настоящая природа. Игра заключается в том, чтобы родить, произвести на свет детей. Поэтому вы такие сильные и спокойные, поэтому вы не мечетесь, не ищете ничего ни в искусстве, ни в науке, ни в политике, ни в религии или философии. А что вы должны искать, какой секрет, какое решение, вы, хранящие в себе величайший секрет? О, каким бы простым казалось мне все, если бы я был женщиной!
Мать. Обращаю твое внимание на то, что ты ею не являешься. Поэтому веди себя, как полагается твоему полу, и не устраивай истерик. В конце концов ты тоже играешь свою роль.
Скрипач. …Подчиненную. Кем вы хотите, чтобы я стал — любовником? Я должен стать ассистентом, слугой, помощником вашей женственности? Хуже, всего лишь инструментом, орудием, которое орудием и останется как после употребления, так и до. Ничто в нем не изменится, ничто. В то время как вы всегда являетесь чем-то большим — началом и целью. Вы жертвуете мне подчиненное положение, и чтобы утешить, обещаете мне за это мужское достоинство. Как будто у вас есть право им распоряжаться, как будто бы обычный придаток к женственности заслуживает этого титула, принадлежащего только тому, кто вам неподвластен, и от вас не зависит, кто может быть вам равен.
Мать. Хорошенькие вещи мы здесь узнаем. Значит, по-твоему, твой отец не был мужчиной?
Скрипач. Если ты называешь его мужчиной только потому, что он меня зачал, что подтвердил, дополнил твою женственность, что услужил твоей женственности, то он мужчиной не был. Разве только в этом заключается мужественность? Но я не хочу напрасно его унижать, я не знал своего отца. Ты знала его лучше. Скажи мне, мой отец… кого-нибудь убил?
Мать. Он?!
Скрипач. Твое удивление с оттенком пренебрежения уже ответ.
Мать. Как ты смеешь подозревать его в этом! Собственного отца!
Скрипач. Да нет же. Просто мне так подумалось. Что поделать, его на это не хватило.
Мать. Ты жалеешь, что твой отец не был убийцей?
Скрипач. Нет, моего положения это не изменит, но мне неприятно за него самого. То есть за то, что он был только моим отцом, но не был мужчиной.
Мать. Это уже за пределами всякого понимания.
Скрипач. Он был девственником, был девушкой до конца своих дней, бедняжка. Что такое девственность? Не эта ваша девственность, придуманная вами, которая, как известно, заключается в том, что он к вам не допущен. Девственность — это незнание окончательной тайны, а не того, что вы скрываете от нас, впрочем, с явным лицемерием. Игры с вами невинны, потому что не приводят нас ни к чему существенному, хотя и дают иллюзию этого. И даже не о неизвестности тайны идет речь, но о неучастии в ней. Посвящение — уже есть участие. Теоретически я знаю эту тайну, но что из того? Знаю, но не участвую. Только участие в тайне крови приводит к потере девственности. И здесь заключается различие между нами и вами. Вы участвуете в этой тайне без усилия, естественным образом. А мы…
Мать. Если я тебя правильно понимаю, ты хотел бы родить ребенка. Предупреждаю тебя, что ты столкнешься с принципиальными трудностями.
Скрипач. Вот высокомерие посвященных. Нет, я не хочу родить ребенка. И твоя ирония не по адресу. Я действительно не могу родить, но у меня есть другой шанс.
Мать. Какой?
Скрипач. Я могу убить.
Мать. Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь?
Скрипач. Знаю, это звучит неприятно. И не скажу, что мне самому это не доставляет огорчения. Но в этом мой единственный выход. У меня нет другой возможности оказаться в центре тайны, не будучи женщиной. А что мне остается? Я уже не думаю, что постигну истину в последней инстанции, гонясь за ней как артист, святой или политик. Об обманчивости любви я уже не говорю; я достаточно об этом говорил. Настало время последнего испытания, которое должно быть первым, потому что это уже не испытание, это уверенность. По правде говоря, жизнь закрыла передо мной парадную дверь, но черный ход оставила открытым. Я войду через черный ход и буду убивать. Только так я могу участвовать в окончательной тайне. У нас, мужчин, нет другого выбора, если мы хотим быть равными вам, женщинам.
Мать. Я не разрешу тебе стать убийцей. Я не допущу этого!
Скрипач. Я вижу, что это тебя по-настоящему задело. Лучшее доказательство того, что на этот раз я действительно потеряю девственность. Я войду в число посвященных и уже не буду нуждаться в маме. Наконец-то я стану самостоятельным, обращенным непосредственно к тайне. Первое убийство, которое я совершу, окончательно освободит меня от мамы, так как сравняет факт моего рождения. Я убью, как будто рожу. Только смерть может лишить невинности.
Мать (к Флейтистке). Ну ответь ему, скажи что-нибудь! У меня уже нет сил с ним спорить.
Флейтистка. Все это… комплименты.
Мать. Комплименты? В чей адрес?
Флейтистка. В ваш, разумеется.
Мать. Все эти кровожадные бредни являются комплиментами?
Флейтистка. Да. В принципе он нуждается только в нашем признании, только в том, чтобы нам понравиться. Ему кажется, что мы удивимся, когда увидим его с оружием в руках, испачканного кровью. Что тогда мы скажем: «Ах, какой же это мужчина, образец мужественности. Какой храбрый, какой грозный, какой бравый!» Но он забыл, о чем сам говорил минуту тому назад, что мы, женщины, рожаем и знаем о крови больше, чем сам главнокомандующий. Угодно вспарывать внутренности? Может быть, ты думаешь, что этим вызовешь у кого-либо из нас удивление и признание? Женщины всегда будут смотреть на тебя как на несчастного карьериста, потому что хотя ты и убивал без конца, это всегда будет только чужая кровь, чужое страдание и чужая жизнь. Ты был прав, мы содержим в себе то, что ты ищешь в других. Поэтому твои усилия, твои действия будут лишь вызывать в нас сожаление к твоим жертвам и отвращение к тебе.
Скрипач. Говорите что хотите. Вашими устами говорит злоба, потому что я ускользнул от вас, не дал использовать себя в ваших целях. Вы, женщины, ненавидите меня сейчас именно за то, что я буду мужчиной, настоящим мужчиной, а не только смешным никудышным отцом…
Флейтистка. Кто мужчина, а кто нет, решаем мы. А что касается отца… Я должна тебя разочаровать. Ты всегда будешь только отцом и не больше, в любом случае. Сам ты никого не родишь. Никого и ничего.
Скрипач. А смерть?
Флейтистка. …Из чужого живота. Всегда будет то же самое. Ты можешь стать лишь причиной чужой жизни или чужой смерти. Но сам ни жизни, ни смерти породить не можешь. Вечный отец, обреченный на вечное отцовство. Ты был прав: ты только орудие, инструмент, слуга… Ну, разве что…
Мать. Молчи!
Скрипач. Что «ну разве что»?..
Флейтистка. Так, ничего.
Скрипач. Почему ты не закончила фразу? Что ты хотела сказать?
Флейтистка. Я закончила, потому что мне больше нечего сказать.
Мать. Как ты могла?..
Флейтистка. Я не хотела, клянусь…
Скрипач. Чего не хотела?.. О чем вы говорите, что означают ваши разговоры между собой?
Мать. Успокойся, ничего особенного. Весь этот разговор был ни к чему.
Скрипач. Что она хотела сказать?
Мать. Сказать? Разве она что-то сказала? Разве ты что-то сказала?
Флейтистка. Не помню.
Скрипач. Вы что-то от меня скрываете. О чем она говорила, что она хотела сказать… при помощи того, чего не сказала…
Флейтистка. Идемте отсюда.
Мать. Но сейчас нельзя оставить его одного.
Скрипач. Почему я не могу сейчас остаться один?
Мать. Да, иди уж, может, это и лучше, чтобы ты ушла.
Скрипач. Почему лучше, чтобы она ушла?
Флейтистка. Мне так неприятно…
Мать. Ты иди, а я останусь с ним.
Флейтистка. Прости меня, я так не думала.
Мать. Перестань наконец!
Скрипач. Чего она не думала? Что ей надо простить? Почему вы из всего делаете тайну?
Флейтистка. До свидания.
Мать. Иди же, иди, иди, иди! (Флейтистка выходит.)
Скрипач (кричит ей вслед). Подожди, у меня такое впечатление, что мы еще не закончили разговор.
Мать. Почему? Все уже было сказано.
Скрипач. Нет, не до конца. Было еще что-то недосказанное (пауза).
Мать. Тебе не кажется, что здесь слишком холодно? (Пауза.) Наверно, не топят (пауза).
Скрипач. Знаешь что, мама? Ты тоже иди.
Мать. Разве тебе со мной плохо?
Скрипач. Нет, но у меня действительно уже нет времени (слышен далекий рев волов, шум толпы). Ты слышишь, мама? К счастью, уже скоро. Я должен приготовиться. Наточить нож, переобуться в резиновые сапоги и надеть резиновый фартук. Это мое первое выступление, концерт для двух волов, обуха, ножа и топора. Одного быка зовут Бетховен, а второго Леонардо да Винчи. Я не могу оскандалиться.
Мать. Ты уверен, что чувствуешь себя хорошо?
Скрипач. Я? Великолепно. Правда, я слегка волнуюсь, но уверен, что мне повезет. При условии, если я сейчас приготовлюсь. Я должен сосредоточиться… Поэтому иди, мама, если хочешь мне добра. Твое присутствие рассеивает мое внимание.
Мать. Хм, если я тебе мешаю… Тогда я уйду, но только потому, что не хочу тебе мешать. Я не хочу, чтобы у тебя из-за меня были неприятности. Я всегда желала тебе добра, знай об этом. Даже если речь идет о концерте, который я лично не поддерживаю. Дай бог тебе счастья, хотя лично мне хотелось бы…
Скрипач. Ну хорошо, хорошо, мама, я знаю, я все знаю. Только оставь меня сейчас одного.
Мать. Я боюсь…
Скрипач. Чего?
Мать. А если я посижу в уголке?.. Не буду разговаривать, не буду мешать, просто молча вязать на спицах… ну совсем так, как если бы меня не было…
Скрипач. Ах, не можем же мы всю жизнь жить вместе!
Мать. Да, не можем.
Скрипач. Сердишься?
Мать. Нисколько…
Скрипач. Тебе не кажется, что я выставляю тебя за дверь?
Мать. Да что ты, что ты, ведь я понимаю, что ты должен, должен… Но разве ты действительно должен?
Скрипач. Не будем к этому возвращаться, мама.
Мать. Хм, как хочешь.
Скрипач. Разреши еще раз тебя обнять.
Мать. Ты сам… ты сам хочешь меня обнять?
Скрипач. Да, поцелуй меня.
Мать. Ты никогда меня раньше об этом не просил.
Скрипач. До свидания, мама.
Мать. Я ухожу, но буду беспокоиться о тебе.
Скрипач. Почему?
Мать. Потому что ты никогда не был ко мне таким нежным (Мать выходит).
Скрипач. Ну так как это было?.. «Всегда будет то же самое. Ты можешь стать лишь причиной чужой жизни или смерти, то есть или оплодотворять, или убивать, но сам не можешь родить ни жизни, ни смерти. Вечный отец… Ты только орудие, инструмент, слуга… Ну разве что…» Разве что… разве что, разве что… что? (Пауза.) «Сам не сможешь родить смерть…» (Пауза. Открывает дверь в коридор.) Никого… Ушла (закрывает дверь, поворачивает ключ в замке). Разве что… разве что… разве что… это.
Директор филармонии (произносит речь). Как нам хорошо, когда мы видим друг друга голыми. Не самих себя, а друг друга. Одежда — это различие, а значит, ложь. Это эгоизм, то есть зло. Не какое-то там зло в смысле какой-то там морали, введенной религией или обществом. Эгоизм — это зло, потому что он является ошибкой, потому что исходит из ложного тезиса, что мы якобы существовали порознь. Поэтому ложью и злом являются ширмы и вуали, занавески и жалюзи, драпировки, занавеси и покрывала, а также пальто, платья, брюки, носки и рубашки, не говоря уже о белье, так называемом нижнем. Ха-ха! Нижнем! Все, что закрывает, отделяет, сепарирует, заслоняет и разграничивает — является злом. Мы объявили борьбу со злом. Мы голые, свободные, естественные и спонтанные. А если кто-то не хочет быть естественным и спонтанным, то мы его заставим. Что значит, что кто-то не хочет быть естественным и спонтанным, когда все вокруг естественные и спонтанные? Что значит, когда кто-то хочет остаться неестественным и неспонтанным, в то время как естественность и спонтанность являются правдой, то есть добром, а неестественность и неспонтанность являются ложным злом? Разве кто-то хотел зла и не хотел добра? Поэтому пусть сосед последит за соседом, чтобы он был свободным, пусть один заставит другого быть раскрепощенным. Свобода заключается в том, чтобы ни в чем не отличаться, поскольку отличие является не только ложью, но и рабством. Различие — это ограничение, а ограничение — это границы или отсутствие свободы. Давайте вместе освобождаться, давайте вместе защищаться от несвободы. Ближе к природе, господа, ближе к природе! Не надо ничего скрывать и не надо ни от чего скрываться. Давайте реализуемся! Именно так поступает природа, которая не прячется и реализуется (бурные аплодисменты. Директор обращается к Посыльному, стоящему поодаль). Почему его еще нет? Где он?
Посыльный. В гардеробе.
Директор. Немедленно идите за ним. Через минуту начинаем.
Посыльный. Слушаюсь, господин директор.
Директор (продолжает свою речь). Как нам хорошо, когда мы свободны и спонтанны. Выделяемые нами знаки свидетельствуют о нашей спонтанности. Например, вот тот господин во втором ряду… (Аплодисменты.) Это не господин? В таком случае, это кто-то другой, но не беда, какая разница? Самое важное, никаких духов, мыла, одеколона или другого обмана. Никакой искусственности и недосказанности. Догола, господа, догола — и не надо бояться катара, у нас самые современные приборы, поэтому мы смело можем вернуться к природе. Раскрыться, обнажиться и демонстрировать. Как вон тот господин в шестом ряду… (Аплодисменты.) Или вот та госпожа в четвертом ряду… (Шум признания, аплодисменты.) Пожалуйста, господа, прошу вас не вставать с мест, каждый хочет увидеть, и каждый увидит. Пожалуйста, господа, пожалуйста, не прикасайтесь, это вызывает замешательство. Господа, прикоснуться можно будет в перерыве. Да, пожалуйста, мы взаимно участвуем в своих жизнях не только запахом. Мы вместе друг с другом своими помыслами. Вы слышите, господа, эти спонтанные, главные и бескомпромиссные звуки? Не сдерживайтесь, а наоборот, стимулируйте. Воздержание — орудие несчастья. Не сдерживайтесь, да не сдерживаемы будете (аплодисменты. Директор обращается к Посыльному, стоящему поодаль). Ну что? Где он? Вы ходили за ним?
Посыльный. Ходил, но дверь заперта…
Директор. Стучали?
Посыльный. Стучал, но он не отвечает.
Директор. Звали?
Посыльный. Звал, но он не отзывается.
Директор. Может быть, он уже вышел?
Посыльный. Это невозможно. Ключ с той стороны.
Директор. Взламывайте дверь!
Посыльный. Слушаюсь, господин директор.
Директор (продолжая свою речь). Господа, через минуту мы примем участие в акте очищения от культуры и освобождения от цивилизации. В таком случае, вы можете спросить, почему мы опять собрались здесь, в этом храме культуры, в этой святая святых искусства, в этом мавзолее традиций. Ответ содержится в вопросе. Это здание было нашей тюрьмой, поэтому здесь мы и провозгласим нашу свободу. Здесь совершали мы священный обряд извращения нашего искусства, поэтому здесь отыщем мы истинность наших инстинктов. Здесь возвеличивали мы искусственность, поэтому здесь познаем мы и естественность. Здесь создавали мы иллюзию, поэтому здесь найдем и реальность (аплодисменты). Мы слушали здесь музыку, а отныне будем резать скот. Музыка — это элиминация, дифференциация и гармония, а следовательно, ложь и рабство. Нож в сердце — это просто нож в сердце. Если идеалом живописи и скульптуры является единство динамики творения с сотворенным предметом, то ни одна картина и ни одна скульптура не могут сравниться с ножом в сердце, олицетворяющим единство акта и предмета par exellence[5]. Если идеалом литературы является выражение полной правды, то какая литература может сравниться с ножом, всаженным в сердце? Если идеалом театра является непосредственное действие, а не представление и имитация, то нож в сердце является идеальным театром. Короче говоря, вместо движений сложных, внешних и неэффективных придет движение простое, буквальное и эффективное (аплодисменты). Господа, культура разделила людей на артистов и публику, исполнителей и потребителей, жрецов и верующих. Посвященных в тайну и тех, кого держат вдали от тайны. Теперь ничего подобного не будет, теперь наступает настоящее участие всех во всем, полное братство. Некогда здесь выступал перед вами виртуоз-профессионал, но вы не могли повторить ни одной ноты, даже если бы вам дали в руки скрипку. Сейчас перед вами выступит живодер. Но явится ли это демонстрацией виртуоза, привилегией посвященного? Отнюдь. Ведь убить может каждый, каждый это сумеет. Здесь нет никаких непреодолимых барьеров, поскольку каждый может участвовать в умерщвлении либо в роли скотобоя, либо в качестве вола. Роли взаимозаменяемые, и никто никому не может завидовать. В этом нет никакой исключительности, умерщвление — это искусство для всех, искусство для масс. Умерщвлять может каждый, всегда и везде. Умерщвлять может кто угодно, чем угодно, где угодно и кого угодно (аплодисменты). Итак, господа, мы начинаем (пауза). Минуточку… Что, еще нет?.. Простите, меня вызывают за кулисы. Очевидно, небольшая задержка по техническим причинам (пауза). Господа, по причинам от нас не зависящим, представление отменяется (свистки и протесты). Господа, по уважительной причине наш исполнитель выступить не может! (Громкие свистки и протесты.) Господа, мы действительно ничего не можем поделать! (Толпа дико протестует.) …А впрочем, почему бы и нет? Вы правы, мы продолжаем! Мы будем продолжать! Так точно, мы хотим продолжать, должны продолжать! Господа, представление продолжается! Итак, кто хочет заменить исполнителя? Желающие есть?
Конец
Графская Пломба Криминальный роман из жизни высшего общества времен санации
Действующие лица
Инспектор полиции
Преступник
Инспектор. Я инспектор полиции.
Преступник. В чем меня подозревают? Вы мне ничего не докажете.
Инспектор. Сейчас увидите. Почему у вас перевязано ухо?
Преступник. Оно изувечено в процессе слушанья.
Инспектор. Ха! Ха! Мы-то знаем, как это было на самом деле. (Достает из кармана пакетик.) Пожалуйста!
Преступник. Что это?
Инспектор. Это недостающий кусочек вашего уха. Мы обнаружили его на месте преступления.
Преступник. Я никогда там не был.
Инспектор. Сегодня ночью вы прокрались во дворец Графа. Граф проснулся, вы пробовали убежать, но в последнюю минуту Граф схватил вас за ухо. Вам удалось вырваться, но в руке Графа остался кусок вашего уха, являющийся вещественным доказательством. Разрешите, я примерю.
Преступник. Только не при женщинах и детях.
Инспектор. Ну хорошо, пойдемте за ширму. (Уходят за ширму.)
Голос инспектора. Совпадает, подходит идеально! Это ухо было вашим. Вы этой ночью находились в спальне Графа. (Выходит из-за ширмы.)
Преступник. Что это?
Инспектор. Где?
Преступник. У вас на шее.
Инспектор. Обыкновенный медальон, я ношу его с детства.
Преступник. Разрешите взглянуть?
Инспектор. Сделайте одолжение. (Снимает медальон и подает его Преступнику.)
Преступник. Боже!
Инспектор. Вы побледнели!
Преступник. В медальоне портрет ребенка… Я еще был мальчиком, когда цыгане похитили моего младшего брата. Он пропал бесследно. Ребенок носил на шее медальон со своим портретом, который повесила ему моя мать. Это тот самый медальон. Я узнаю ребенка на портрете. Это мой пропавший без вести брат! Господин инспектор, значит, мы с вами родные братья, чудесным образом нашедшие друг друга! По прошествии стольких лет!
Инспектор. Необычайно! Действительно, я смутно припоминаю, что меня воспитывал старый цыган, которого я ошибочно, как теперь выяснилось, считал своим отцом. Я помню таборные костры… Кибитки… (Напевает чардаш.)
Преступник. Что же теперь будет? Не можете же вы арестовать собственного брата?
Инспектор. Вот это дилемма! Что победит: долг или чувство?
Преступник. Ну так как, братишка? Ты ведь не арестуешь брата. В таком случае ты был бы не братом!
Инспектор. Одну минуточку… Вот это да! Какое необычайное стечение обстоятельств!
Преступник. Что ты хочешь этим сказать?
Инспектор. Брат, я могу спокойно тебя арестовать. Мы действительно братья, но только наполовину.
Преступник. Говори яснее.
Инспектор. Когда утром меня вызвали во дворец, Граф был в пижаме. Неожиданно мой взгляд упал на его обнаженную голень.
Преступник. Обыкновенная графская нога. Ну и что?
Инспектор. На худой голени старца я заметил серебряный браслет с выгравированной на нем короной. Искусно опрашивая Графа, я получил от Графа признание, что много лет тому назад он надел точно такой же браслет на ногу ребенка, который родился у него от одной замужней женщины. А теперь смотри сюда, видишь? (Поднимает штанину.)
Преступник. Серебряный браслет с короной!
Инспектор. Да. Его я тоже ношу с детства, так же, как и медальон. Он даже мне немного режет, с тех пор как я стал взрослым, а теперь начинаю полнеть. Итак, я внебрачный сын Графа.
Преступник. Этого плюгавого скупердяя, который не платит долги?
Инспектор. Выбирай слова. Как ты можешь так говорить о моем отце и о Графе!
Преступник. Если я расскажу тебе, зачем я прокрался этой ночью в спальню Графа, ты изменишь свое мнение.
Инспектор. Говори!
Преступник. Да, признаюсь. Я был ночью в спальне Графа. И знаешь с какой целью?
Инспектор. Нет, не знаю.
Преступник (широко открывая рот). Посмотри сюда, оуаа… сю…
Инспектор. Ну, ну, открой пошире, я ничего не вижу.
Преступник. А теперь? Аааа…
Инспектор. Где?
Преступник. Здесь, вверху, в коренном.
Инспектор. Вижу, золотая пломба. Ничего особенного.
Преступник. Такие пломбы ставил только мой отец. Золотые с собственной монограммой и датой. Он был известным дантистом.
Инспектор. Как дантистом? Значит, он не был дворянином? Какое падение! Собственно, я не должен бы с вами разговаривать.
Преступник. И точно такая же пломба у Графа. Умирая, мой отец призвал меня к себе и сказал: «Сын мой, один Граф до сих пор не уплатил мне за пломбу. Приказываю тебе найти бесчестного аристократа и отобрать ее у него. Ты его легко узнаешь, так как пломбу такого рода я ставил только одному пациенту — именно ему. Внизу, спереди. Это моя последняя воля». Сказал и умер. Он был человеком суровым и мстительным.
Инспектор. Граф имеет право не платить за пломбу. На то он и Граф. Но как ты его нашел?
Преступник. Однажды случайно я шел по аллее парка. На скамейке сидел какой-то человек и читал газету. Неожиданно он ужасно зевнул… Мне достаточно было одного молниеносного взгляда в полость его рта. Это был Граф.
Инспектор. Наверно, когда он лечился у твоего отца, у него как раз и начался роман с твоей матерью, вот почему у меня такие ужасные зубы. Да, откуда у тебя такой красивый перстень? (Приближаясь и всматриваясь в перстень.) Ну да! Тот самый!
Преступник. Кто, бога ради, говори, кто изображен на этом миниатюрном портрете?
Инспектор. Сначала объясни, откуда у тебя этот перстень.
Преступник. Этот перстень принадлежал нашей матери. Она получила его от кого-то в подарок. Он появился у нее с той поры, как возле нашего дома стоял цыганский табор. Эти цыгане, уезжая, и похитили моего младшего брата, то есть тебя. Умирая, она завещала мне этот перстень и велела носить его всегда.
Инспектор. Все сходится! На этом портрете изображен тот цыган, который меня воспитывал.
Преступник. Неслыханно!.. (Пауза.)
Инспектор (холодно). Любезный господин. Сначала я думал, что ваш отец был дворянином, так же как мой. Потом я смирился с мыслью, что он был простым дантистом. Но теперь оказывается, что он не был даже дантистом. Нет, этого я не перенесу.
Преступник. Итак, что вы собираетесь делать?
Инспектор. Одну минуту, дайте мне сосредоточиться…
Преступник. Подумать только, я чуть не стал на путь преступления, чтобы выполнить волю какого-то там дантиста! Я готов извиниться перед Графом. Пожалуйста, арестуйте меня.
Инспектор. Нет, в этой ситуации я вас не могу арестовать. Всем стало бы известно ваше происхождение, а теперь, после ошеломляющих фактов, касающихся моего рождения, я должен любой ценой избежать скандала.
Преступник. Да, я мог это себе представить, ведь я чувствовал зов крови. По ночам мне мерещились огни табора… скрипки… далекий лай собак… привольная жизнь… Это не то, что бормашины и протезы! Долой мещанство (напевает чардаш). Я чувствую, как во мне пробуждается национальное самосознание. Да здравствуют свободные цыгане! Может, вам погадать, а?
Инспектор. Отдаю вам недостающий кусочек уха. Теперь против вас нет никаких улик. Но я ставлю одно условие: наше родство должно остаться тайной.
Преступник. Согласен (разворачивая пакетик с кусочком своего уха, который ему отдал Инспектор). Но что это за кольцо я вижу в своем ухе? Ах да, ведь это кольцо принадлежало моему отчиму-дантисту. Он получил его в подарок от какой-то особы. Да, теперь я припоминаю, отец часто бывал во дворце у Графа…
Инспектор. Молчи!
Преступник. У Графа все время болели зубы…
Инспектор. Молчи, несчастный!
Преступник. …Именно так.
Инспектор стреляет.
Преступник (падает). Что за… странное… стечение… обстоятельств…
Инспектор. Прощай, брат!
Преступник. Умираю… как жертва… стоматологии… (Умирает.)
Инспектор. Честь семьи я ставлю выше всего, уберите, пожалуйста, тело.
Конец
Лис-аспирант
Темная сцена. Только фонарь (свеча, помещенная в фонаре) освещает круг, в котором видна следующая картина: скамейка, на ней сидит обезьяна (манекен). Обезьяна небольшая, ее ноги (или задние руки) не достают до земли, они торчат, выставленные вперед, как ноги куклы, посаженной на скамейку. На ней красная курточка с серебряными пуговицами, на плечах эполеты. На голове шапка, тоже красная, какие когда-то носили придворные шуты. На каждом из трех углов шапки колокольчик.
Обезьяна прикована цепью к шарманке — ярко раскрашенному ящику на двух колесах, стоящему рядом со скамейкой. Цепь достаточно длинная, чтобы шарманка не заслоняла скамейку (обезьяну), но оставалась в кругу света. Скамейка стоит фронтально к зрительному залу, немного правее (если смотреть от зрительного зала). Фонарь стоит на скамейке, слева от обезьяны. Шарманка наискось, справа от обезьяны, ближе к просцениуму, чем к скамейке. Один конец цепи прикреплен к металлическому обручу на шее обезьяны.
С левой стороны (от зрительного зала) входит Лис, сначала трудно узнаваемый, поскольку та сторона сцены темная. Он идет через просцениум, словно намереваясь уйти в правую кулису. Но останавливается и всматривается в обезьяну. На Лисе лисья шуба до земли. У него рыжие торчащие усы, рыжие прилизанные волосы, расчесанные на прямой пробор.
Лис (тихо, неуверенно). Кого я вижу? (Подходит к скамейке.) В такое время (стоит некоторое время перед скамейкой, рассматривая обезьяну). Разрешите присесть?
Лис садится на скамейку справа от обезьяны. Между ним и обезьяной фонарь. Он садится, обратив свое лицо к обезьяне, ожидая от нее реакции, которой, разумеется, не происходит. Не дождавшись реакции, Лис поворачивается всем корпусом к зрительному залу. Некоторое время Лис (как и обезьяна все время представления) сидит лицом к зрительному залу молча. Затем Лис решительно, всем корпусом, снова поворачивается к обезьяне.
Лис. Действительно неизвестно, как себя держать. Извиняться за смелость или за робость. Все зависит от того, как господин… как госпожа представляет наши отношения. (Обезьяна, разумеется, молчит.) Понимаю. Признаю, что нельзя считать их ясными. И даже решить, с какой стороны на них смотреть. Потому что на них можно смотреть с двух сторон. С одной стороны, мы с вами оба относимся к миру животных. Лис и обезьяна, это теплокровные млекопитающие, позвоночные, четвероногие. Если бы один из нас был, скажем, рыбой, родство все равно прослеживалось бы. Рыба ведь тоже не растение и не минерал. Но это родство было бы более далекое. Но при существующем положении вещей, а именно в нашем положении, я бы мог к господину… к госпоже… обратиться: брат. Или: сестра. В зависимости от пола (пауза). Холодная ночь (пауза). Да, это так. Мне не хотелось бы преувеличивать, и все же нельзя оставить без внимания наше близкое родство… (Пауза.) Впрочем, я не настаиваю. Я лишь описываю ситуацию с одной стороны, с одной из двух возможных сторон… Но если бы мы взглянули на наши отношения именно с этой стороны, зависящей от точки зрения, то некоторая робость, с которой я к тебе… к господину… к госпоже… обращаюсь, известная сдержанность была бы неуместна. Просто не принята между родственниками такая отчужденность, граничащая с холодностью, с отсутствием родственных чувств… Не правда ли? Здесь я, по всей вероятности, должен воскликнуть (Лис встает, раскрывает объятия): «Привет, мартышка! Подставь щечку!» (Он замирает, заметив, что обезьяна не реагирует и что, кажется, он перестарался. Садится.) Но я этого не сказал. (Пауза. Лис присматривается к обезьяне.) Красивая одежонка (пауза). С другой стороны, такая фамильярность была бы неуместна. Господин, госпожа… поскольку она обезьяна, она является существом, я бы сказал, двояким. О, разумеется, не в отрицательном смысле. Простите за это слово, но мне трудно найти другое, лучше передающее природу вещей. С одной стороны, с той, о которой я уже говорил, госпожа, безусловно, принадлежит к миру людей — я все же буду обращаться к вам именно в этой форме, я не смею спросить вас про ваш пол, но хотел бы знать, что имею дело с женским началом, это всегда легче, я могу рассчитывать на определенную мягкость, душевность, которая облегчит взаимопонимание, а с другой стороны, пани, безусловно, принадлежит к миру животных. Да, но с другой стороны, разве это не ваша порода положила начало роду человеческому? Пани является связующим звеном между миром животных и человеком. В пани содержится столько же человеческого, сколько и животного. И если забыть о вашем зверином начале, то мы имеем дело с вашим человеческим началом. О пани можно говорить то же, что и о человеке. Человеческая природа, полуобезьянья, полуангельская. Обезьяна — полузверь, получеловек. То есть опять-таки половина на половину, хоть и на другом уровне, разница состоит лишь в степени сублимации, но принцип половинчатости является тем же самым. Надеюсь, я не оскорбил пани, сравнив ее с человеком? Сравнение, из которого проистекает, что пани находится на несколько ступеней ниже человека. Но достаточно посмотреть назад, на многие низшие формы, на те ступени, которые пани уже прошла, на меня, например… И пани сразу же почувствует себя на высоте. Впрочем, что же стоит на пути дальнейшей эволюции? Овладев однажды секретом изменения, пани может свободно эволюционировать дальше. Я догадываюсь, что пани не делает этого сейчас по каким-то личным причинам. Может быть, пани просто устала и хочет немного отдохнуть, здесь, на этой скамейке, после усилий, которые потребовались, чтобы вырваться из чисто животного состояния. Но уже через минуту пани двинется в триумфальный путь к высшим формам существования… Чего я, к сожалению, не могу сказать о себе. Я всего лишь обыкновенный лис, а следовательно, стопроцентное животное, без всякой половинчатости, то есть без радужных перспектив на будущее. Вот поэтому, если мы рассмотрим ту, вторую сторону вашей природы, то превосходство пани надо мною, уже достигнутое и закрепленное, а также тот выход в еще более высокие области существования, которые вам доступны, я, простой и безусловный лис, могу только сказать: целую ручку, мадам (поднимается со скамейки в поклоне, который предшествует поцелую руки даме. Но обезьяна, разумеется, не реагирует, поэтому Лис снова садится на скамейку). Впрочем, ваша внешность свидетельствует о том, что нас разделяет столько же, сколько и объединяет. Ваш костюм и положение, в котором вы находитесь, они отнюдь не звериные. На мне только этот лисий мех, а пани одета в человеческий костюм, и вовсе не такой, который лишь защищает от холода и является всего лишь готовым дополнением к биологической адаптации, искусственным дополнением естественной функции. Ваша одежда имеет символический характер, она выражает абстрактное понятие, а следовательно, исключительно человеческое. Пурпур — это королевский цвет и цвет страсти. Серебро — это богатство, эполеты символизируют честь и отвагу. Ваш головной убор выражает остроумие или чувство юмора, чисто человеческую черту, совершенно недоступную нам, животным. Эта вещь (касается цепи, которой обезьяна прикована к шарманке) тоже является делом рук человека. Она выражает привязанность, а следовательно, категорию, которая хотя и известна некоторым домашним животным, все же возникла в уме человека и была у животных только воспитана. Поэтому она известна им лишь со стороны пассивной. Цепи, узлы, решетки и оковы являются наглядным свидетельством духа, поскольку выражают сознательное ограничение, определенную ориентацию, направленное отрицание произвола. И к чему же вы привязаны? Привязаны буквально, буквальность, под которой подразумевается высший смысл, которая выражает духовную привязанность. Вы же не привязаны ни к какой утилитарности ни как, простите за выражение, собака к будке, чтобы охраняла двор, ни как конь к коновязи. Пани привязана к делу, выходящему за пределы утилитарности. А как известно, только тот, кто не животное, может и умеет посвятить себя тому, что бесполезно. Пани привязана к музыке. Простите, можно? (Лис встает и начинает вращать ручку шарманки. Раздаются звуки сонаты ля мажор Моцарта.) Музыка самое чистое из искусств, не выражающее ничего, кроме себя самой. Она более благородна, чем литература, которая хотя уже и не является материей, но еще подчиняется ее законам борьбы за существование сублимированной в борьбе идеи. Она благороднее живописи и скульптуры, которые должны пользоваться формой и образом, а следовательно, не свободы от телесности. Музыка — искусство абсолютное, в котором исчезают последние черты рабства, искусство, освобожденное от образа и слова, этих двух церберов любого сознания, которые, словно тюремные стражи, кормят его, но и стерегут, чтобы не пропало. Когда я слушаю музыку, я яснее всего осознаю то, что я всего лишь лис. Во мне просыпается тоска по недоступному мне совершенству, взгляд мой уносится ввысь. К сожалению, только взгляд… (Перестает вращать ручку шарманки, музыка обрывается.) И я плачу (садится на скамейку). Простите меня, но вы не имеет понятия, что значит находиться на низшей ступени эволюции. Музыка делает очевидной ту пропасть, которая находится между мной и животными, более продвинувшимися, чем я. Сейчас я уже не сомневаюсь, что нас большее разделяет, чем соединяет. Да, между мной и вами пропасть. Пани по ту сторону эволюционного прыжка, а я всего лишь животное (пауза). Вам не холодно? (Пауза.) Вы уже не помните, что такое быть только животным. Впрочем, в те времена, когда пани была животным, еще можно было выдержать это состояние. Морально и материально. Природа еще была единственной реальностью, единственной альтернативой. Быть животным тогда не было позорно, не вызывало трудности выживания. Homo sapiens еще не ослеплял нас своим превосходством и не назывался владыкой всего сущего, а его владения, которых тогда еще не было, не истощали ресурсы природы. Сегодня все обернулось к худшему для нас, зверей. Цивилизация теснит природу, все более ограничивая нашу возможность выживания, а культура вдалбливает в нас комплекс неполноценности. Когда-то на старте мы все имели равные возможности, почему же одни ушли так далеко, а другие остались на том же месте, что и миллиард лет тому назад? Почему вы уже человекообезьяна, а я нет? Это вопрос, на который нет ответа. Я блуждаю среди ночи, преследуемый, и сам в погоне за пропитанием, а в голове беспрестанно: почему, почему, почему?.. (Слышно пение петуха.) Скоро начнет светать, но для меня ночь не кончится. Ночь органического бытия, чистилище биологического существования, слепая тирания инстинктов, заколдованный круг страха и голода, бегства и погони. Не для меня заря духа, божья искра интеллекта, свет восходящего сознания, сверхсознания и суперсверхсознания. Не для меня душа. Душа! Почему я не могу иметь душу? (Лис встает со скамейки. Некоторое время стоит лицом к зрительному залу. Потом обращается к обезьяне.) Пани знает секрет. Пани на полпути между нами, пролетариатом творения, и человеком, властителем этой земли. Пани знает, что надо делать, чтобы не остаться навсегда на дне. Я умоляю вас, откройте мне этот секрет. В память о нашем общем прошлом, из жалости к бедному родственнику, принимая во внимание интересы эволюции. Разве эволюция не является единственным законом, единственной истинной религией, единственным смыслом мироздания? Разве прогресс, движение к совершенству, восхождение все к новым и новым вершинам не является единственной целью, единственной причиной существования? А если так, то вы не имеете права мне отказать. Пойдем вместе. Вы станете человеком, а я обезьяной. Потом, когда человек станет ангелом, я займу место человека. Но это еще не конец. Возможны и дальнейшие степени эволюции, до сих пор нам неизвестные. Архангел, архиархангел и все выше и выше, к головокружительным высотам. Впереди человек, за ним пани, а за пани я. Нескончаемое шествие к вершинам. Вы представляете? Почему вы не радуетесь? Только одно словечко, и пани станет больше, чем обезьяной. Пани станет мессией, освободителем всех тварей, которые до сих пор исключены из марша на небеса. Вы скажете? (Петух поет второй раз. Лис наклоняется над обезьяной. Понижает голос.) Еще ночь, но через минуту взойдет солнце. Лучшего момента, чтобы выдать мне секрет, уже не будет. Свет, который пани подарит мне, соединится воедино с лучами восходящего солнца (Лис берет фонарь, гасит его, теперь на сцене полная тьма.) Тьма способствует исповедям, а утро будет временем сенсаций. Мы одни, но через минуту появится человек, ваш кузен, импресарио, опекун. Человек ревнует к тому, что вы знаете этот секрет. Он хочет остаться властителем создания согласно обещанию, которое ему дал Генезис: «…и пусть господствует над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над зверями, и над всей землей, и над всеми гадами, ползающими по земле». Человек не хочет, чтобы рыбы, птицы, гады и все звери познали секрет человечности. Но вы ведь знаете этот секрет. Еще есть время, чтобы мне его сообщить, прежде чем придет человек и помешает нам. Человек ревнует к своей человечности. Человек — венец творения, человек — высшая форма существования на этой земле. Говорите же! Я хочу стать человеком! (Петух поет в третий раз. Сцена освещается и теперь видна вся. На земле обрывки газет, пустые бутылки и пустые консервные банки. В глубине сцены и немного левее, если смотреть от зрительного зала, голое дерево. На дереве висит шарманщик. Разумеется, недопустимо, чтобы публика могла заметить присутствие повешенного на втором плане раньше. Если регулирование света окажется недостаточным, можно заслонить повешенного черным газом и высветить его тогда, когда будет надо. На нем бедный потертый и бесцветный сюртук. Длинное кашне несколько более живого цвета закрывает шею и свободно ниспадает вдоль мертвого тела. Лис стоит перед обезьяной лицом к повешенному, некоторое время смотрит на него. Мало-помалу освещение достигает своего максимума и уже не меняется). Ну, так я пойду, пожалуй. (Выходит направо.)
Конец
Примечания
1
Общественное благо — высший закон (лат.).
(обратно)2
Харцеры — польские пионеры.
(обратно)3
Трансцендентальный (от лат. transcendens — перешагивающий, выходящий за пределы) — термин, возникший в схоластической философии и обозначающий такие аспекты бытия, которые выходят за сферу ограниченного существования, конечного, эмпирического мира. Понятие «трансцендентальный» характеризует высшие и универсальные предметы метафизического познания, например, единое, истинное, благое.
(обратно)4
Польская скороговорка: Пац — один из представителей магнатской династии в Литве (XVII–XIX вв.); палац (польск.) — дворец.
(обратно)5
Par exellence (франц.) — в полном смысле этого слова; в высшей степени.
(обратно)
Комментарии к книге «Хочу быть лошадью: Сатирические рассказы и пьесы », Славомир Мрожек
Всего 0 комментариев