Часть первая
БУСЛАЕВ
…Проваливаясь по колено в рыхлый снег, я бежал позади всех. Уже минут пятнадцать, как мы мчались лесом, а он все не кончался. У меня начало рябить в глазах от мелькающих стволов деревьев, я стал чаще спотыкаться и сбивать дыхание… Глядя на товарищей, которые, без устали печатая шаг, отдалялись от меня тесной группой, точно одна отлаженная машина, я вдруг испугался, что буду бежать так вечно — все время за кем-то, со жгучим комом изжоги, подкатывающим к горлу. И я тут же загадал: если сейчас удастся хоть кого-то обогнать, у меня больше никогда не будет гастрита. Я его уничтожу. Одним рынком… Я выжал из себя все, что мог, но все напрасно — мощные, литые спины товарищей продолжали маячить впереди.
Я почти тащил свое тело следом за ними, ощущая, как вверх по пищеводу подымается тошнотворное жжение, и знал, что старею. Мне, шестнадцати с половиной лет парню, после таких тренировок всегда давали двадцать.
Оставалось одно — терпеть. Только это… Терпеть ежечасно. Каждый день…
В десять лет (прошло лишь два с половиной года, как отменили карточки на продовольствие) я почти все время ощущал голод. Обыкновенные кислые щи казались мне вкуснейшей едой, я их хлестал, как голодный волчонок. Ел быстро, опасаясь, что их у меня вот-вот отнимут, хотя отбирать никто не собирался. Все распределялось соответственно возрасту и заслугам: на меня, на двух братьев, сестру, мать, отца и на бабушку. Мать работала копировщицей, отец — горным инженером, а бабушка получала скромную пенсию. Позже, когда обо мне неожиданно написали в городской газете (я прыгнул выше всех на городских соревнованиях школьников — 160 сантиметров), мать стала время от времени подкладывать мне лишний кусок мяса. Мясо я съедал быстро и жадно. Я и сейчас ем почти так же…
На девятом километре изжога отпустила, я поймал второе дыхание и опять увидел окружающий мир. Передо мной, словно чистый лист бумаги, расстилалось огромное белое поле. Оставалось пробежать еще четверть дистанции, затем, после десятиминутного перерыва, полтора часа заниматься со штангой, потом легкий получасовой баскетбол, а в заключение — пробежки: десять раз по двести метров в полную силу. И так почти каждый день.
После тренировок, измочаленный, еле передвигающий ноги, я плелся в душ, садился под теплые струи на пол и, полностью расслабляясь, нередко на несколько минут засыпал.
Однажды тренер, маленький тучный Абесаломов, застал меня в таком состоянии, разбудил и сказал:
— Я не держу — уходи. Победит только тот, кто выдержит.
С этого момента я, как мог, старался скрыть от всех свою слабость.
Десятиборье — самый лошадиный вид легкой атлетики. Именно им я и занимался у Абесаломова, человека жесткого, скупого на слова и фанатично преданного своему делу.
Все тренировки он тщательно продумывал. Изнуряющие однообразием пробежки, штангу, двухсотметровки, метания, прыжки, толкания… в общем, все занятия на стадионе Абесаломов вдруг выносил на природу.
— Играйте, — говорил он. — Теперь играйте.
На откосе песчаного карьера мы боролись друг с другом за тяжелый набивной мяч. По нескольку раз кто быстрее? — лазили на верхушки двадцатиметровых деревьев. Разбившись по двое, подолгу, пока уже переставал выделяться пот, играли в «салочки». По полчаса, до судорог в кистях, висели на ветвях или, как первобытные люди, поднимали огромные голые валуны и кидались ими друг в друга. Выдумки нашего тренера были неисчерпаемы.
Играли все сосредоточенно, с напряженными лицами, стараясь не сбить дыхание. Без смеха, без улыбок. Три часа подряд никто из нас не смел присесть — за этим постоянно следил Абесаломов. Ко мне он относился особенно внимательно, так как задумал сделать из меня классного десятиборца. Под его взглядом я ни в чем не мог дать себе поблажки.
И все же мне казалось, что в сравнении с остальными я работал ничтожно мало. Например, стокилограммовый и двухметровый Кузьменко — уже рекордсмен Европы — считал подобные тренировки разминкой. Когда я с затухающим сознанием кое-как доплетался до раздевалки, он лишь приступал к основным видам десятиборья. Другие тоже легко выдерживали нагрузку, в два-три раза большую, чем я. У меня было одно оправдание — им двадцать три, двадцать восемь лет, мне всего шестнадцать с половиной. Почти все — члены сборной СССР, половина — олимпийцы. Я никто. Я полагал, что Абесаломов взял меня как подопытного кролика. Умрет или выживет? А если выживет, то уже наверняка не пожалеет — в спорте ему предстоит неплохое будущее.
Честолюбие… Я выжил только за счет него.
Всякий раз, страдая от гастрита, изо всех сил стараясь удержаться за асами, я слепо верил в то; Что никто из них не годится мне и в подметки. Никто! Придет время, и я докажу это… Целому миру… докажу, потому что у меня нет иного выхода…
Я понял это очень давно, еще в детстве. Меня тогда били. Били зло, с остервенением. Били щуплого, длинноногого. Били прижатого к стенке. Били холуи. Прикрываясь руками, я упорно молчал, они начинали уставать и, удрученные тем, что я не кричу, слабее наносили удары.
Неприятно сморщившись, за избиением наблюдал Рябой. Он был старше всех года на три, а прозвище получил за множество ямок на лице от фурункулов.
Однажды он сжалился надо мной, лениво крикнув своим дружкам:
— Ладно! Пусть несет их своей мамке.
Его холуи с облегчением расступились, меня выпустили из круга. Я шатко поплелся прочь. Вслед мне Рябой сказал:
— В другой раз он для нас что хочешь сделает.
Я так устал, что не мог даже плакать. Отойди метров на тридцать, я сел на землю и, содрогаясь всем телом, стал отплевываться розовой жидкостью. Пошел колючий редкий снег. Сквозь его завесу кое-где маячили развалины моего небольшого разбомбленного городка. Порывами дул холодный ветер, редкие прохожие прятали голову в поднятые воротники. Заканчивался трудный пятый послевоенный год. Даже погода, слякотная, промозглая, сыплющая противным мокрым снегом, угнетала людей своей безнадежностью.
Продолжая сидеть на земле, я с усилием разжал ладонь. На ней лежали стиснутые сероватые Дрожжи, которые у меня хотели отнять. Я их украл для матери, чтобы подарить ей к новогоднему празднику…
Все, что ни случается, все к лучшему.
Я постоянно приучал себя именно к такому ощущению жизни и к шестнадцати с половиной годам уже почти верил в это.
Позднее я узнал другое: «Все будет так, как оно должно быть».
Я не согласился с этим и спустя несколько лет внес в это изречение свою поправку:
«Все будет так, как оно должно быть, но строить свою жизнь все равно нужно так, как тебе самому хочется».
Без этого добавления я не представлял себя человеком. Сегодня тоже… «Хотеть» — это, видимо, то изначальное зерно, из которого вырастает большая цель, а вместе с ней и сама судьба. С ранних лет я больше всего захотел быть сильным, и это желание определило всю мою дальнейшую жизнь…
Однажды Воробей — так называли мы пятиборца Воробьева — пригласил меня в ресторан. У Абесаломова я тренировался всего второй месяц и еще мало кого знал. Не потому, что был очень замкнут и оттого ни с кем не мог сдружиться, — просто ни на что другое, кроме работы, еды и мертвого сна, не оставалось сил. Воробей был уже членом сборной страны по пятиборью, и его приглашение оказалось для меня неожиданным.
— Что вечером делаешь? — спросил он.
Я его не понял.
— Как «что»? Сплю.
— Но перед этим хоть ешь?
— Конечно.
— Приходи часиков в семь в «Асторию».
— Зачем?
— Первый спутник вокруг Земли запустили… Отметим!
Я, соглашаясь, кивнул головой, сказал:
— В семь мне как раз подходит. В десять я спать ложусь.
Воробей, симпатичный, сероглазый блондин, улыбнулся в посоветовал:
— Ты вообще потише бы…
— Что?
— Насчет того, чтобы слишком «упираться». Абесаломов одного такого уже загнал в больницу.
— А ты?
— Я привычный, — усмехнулся Воробей. — Да и старше…
Ему было двадцать три года, он был легок в общении, обаятелен, имел много друзей и всегда делился с ними всем, что у него было. В ресторан он меня пригласил лишь затем, чтобы подкормить малость. Впоследствии он делал это неоднократно, но всегда не в обиду мне, очень тактично. Всякий раз это выходило у него как бы случайно. То заявится ко мне в общежитие с коробками пельменей и попросит научить варить их, то будто случайно заходит со мной в буфет и угощает кофе с бутербродом. А однажды он чуть ли не силой вручил мне свои старые, но еще крепкие теплые ботинки, сказав, что они уже немодные и он все равно их выбросит. В этом случае я заартачился, но, чтобы не обижать Воробья, взял ботинки.
На многие годы мы остались с Воробьем друзьями, и я никогда не забывал то доброе, что он сделал для меня в этот нелегкий период.
Воробей получал от «Буревестника» стипендию. Меня Абесаломов оформил инструктором на жиркомбинат. На свою зарплату я не мог позволить себе купить даже новых носков. Все деньги уходили на питание. Каждый день я ставил перед собой лишь одну цель — набирать силы для предстоящей тренировки. Этому был подчинен весь распорядок моего дня, потому что никакой другой перспективы, кроме спорта, для меня уже не существовало…
В десять лет, решив стать сильным, я многое перепробовал: коньки, лыжи, баскетбол, гимнастика, стрельба, плавание… Ничто меня не устраивало. Прозанимавшись месяц в одной секции, полтора — в другой, я отовсюду уходил разочарованным. Я жаждал мгновенного результата. Я не знал, что сила тела, как и сила духа, накапливается по крупицам, годами. Ежедневно, раздетый до трусов, я изо всей мочи раздувал перед зеркалом свою худую детскую грудь, напрягал, сгибая в локтях, палкообразные руки и не находил в себе никаких изменений. Вместо ожидаемых мускулов у меня по-прежнему были одни мощи. На улице меня все так же поколачивали, я оставался козлом отпущения во всех жестоких играх своих сверстников.
И вдруг я прыгнул на 120 сантиметров. Совершенно неожиданно. На уроке физкультуры. Через веревочку. Я, хилый пятиклассник, без труда преодолел высоту, которая была не под силу ребятам старше меня на два-три года.
И все сразу определилось. Прыгун!
Через год я взял 130 сантиметров.
Через полгода — 150.
В четырнадцать лет — 160, лучший в городе результат среди всех школьников.
Это был переломный момент в моей жизни. Я заметно окреп, меня перестали задирать ребята, более того, я уже собирался рассчитаться с самим Рябым за свои прошлые обиды и унижения, по он вдруг исчез. Потом я узнал — Рябой попал в детскую трудовую колонию. Но самое главное: в этом возрасте я впервые почувствовал приятный привкус своей известности — обо мне однажды написали в городской газете.
В пятнадцать лет я преодолевал уже 175 сантиметров.
В шестнадцать — 185.
В шестнадцать с половиной — ровно два метра. Мастер спорта!
И все время работа. Возрастающая, целиком поглощающая меня! То есть в спорте я стал рабочим с двенадцати лет. Я как-то подсчитал, что за свои детские годы совершил уже около двадцати тысяч прыжков через планку, а, занимаясь штангой для общего развития, поднял более пятидесяти тысяч килограммов железа.
После школы я поступил в Харьковский институт физкультуры. И, надо сказать, вовремя — годом раньше отменили плату за обучение в высших учебных заведениях. Для моей семьи это был не пустяк…
Явившись на первую тренировку в Харькове, я сразу понял, что здесь и погибну. Тусклый свет, ограниченное пространство зала и тренер-самоучка, который никогда не тренировал прыгунов… Это гроб! Надо бежать… Оказалось, что это не так-то легко сделать — мастерами спорта в институте дорожили, посему мое заявление об отчислении не подписали и соответственно не выдали аттестат зрелости и прочие документы. Мне посоветовали не горячиться и подумать. Я махнул рукой на формальности, сел в поезд и прикатил во Львов, к Абесаломову. О нем я знал только одно — тренер с какой-то своей системой. Для меня это было больше чем достаточно. Я устал от самоучек и дилетантов. Я поехал бы к черту на рога, лишь бы попасть в хорошие руки.
И попал. Абесаломов что-то приметил во мне и взял в свою группу. На жиркомбинат он меня оформил временно, до тех пор, пока из Харькова не пришлют мои документы. После этого я должен был стать студентом уже Львовского института физкультуры. Абесаломов заведовал там кафедрой легкой атлетики.
Свои документы я ждал как манны небесной. Почему? Во-первых, я жил бы тогда в приличном общежитии. Во-вторых, от студенческого общества Буревестник мне бы значительно прибавили стипендию.
Однако документы мои не присылали, Харьковский институт упорно не желал со мной расставаться. Почти всю зарплату тратя на еду, я продолжал «зайцем», ездить на трамваях, ходить в стоптанных башмаках а в кургузом осеннем пальтишке…
В ресторане Воробей сидел с двумя симпатичными девушками. Обеим было лет по девятнадцать. Меня ничуть не смутил их возраст — я знал, что выгляжу старше своих лет. Тяготило другое — под левой подмышкой я простыми нитками заштопал свитер. То есть этой рукой я практически не мог двигать. На башмаках красовались разного цвета шнурки, а на одном носке была дырка. Дырку, конечно, никто не мог видеть — она зияла под пяткой, — но мне было довольно того, что я сам о ней все время помнил и мучился противным чувством неполноценности. Желая избавиться от скованности, я сразу повел себя развязно.
Блондинке, которую звали Рая, я снисходительно сказал:
— А ты ничего, у тебя приятное личико.
На вторую, Галю, я смотрел долго и откровенно и, ничего не сказан, восхищенно помотал головой. Девушки изумленно переглянулись и прыснули. Блондинка Рая — она была побойчее — спросила:
— И всегда вы такой?
— Через раз, — спокойно ответил я.
Воробей, не ожидая от меня подобной прыти, перестал изучать меню, удивленно посмотрел на меня. Я сказал ему:
— Мне какой-нибудь бульон, мяса кусок и стакан кефира.
Он указал на девушек и заметил:
— А они, между прочим, вино пьют.
— Молодцы, — сказал я. — Я не буду.
— Чего же так? — поинтересовалась брюнетка Галя.
Я взглянул на нее, близко увидел смуглую гладкую шею, сочные губы, большие карие глаза и, потупив голову, откровенно признался:
— На диете.
Девушки расхохотались — они мне не поверили. Поверить было действительно трудно — сто восемьдесят шесть рост, мощный торс, огромные кисти и розовая физиономия, которой я старался придать серьезность.
Девушки неожиданно поднялись и, ничего не сказав, куда-то ушли. Я спросил Воробья:
— Чего это они?..
Он пояснил:
— В порядок себя привести. — И вдруг с улыбкой предложил. — Если хочешь, приударь за блондинкой.
— Зачем?
— Ты ей понравился.
— Точно?
Воробей кивнул.
Я вспомнил про дырявый носок, про комнату в общежитии на десять человек, про свое кургузое пальтишко, в котором придется гулять с девушкой по улицам, и сказал:
— Я за другой хочу.
— Нет, — помотал головой Воробей. — Самому нужна.
Как бы подумав, я произнес:
— Не могу. Если женщина не по душе, не могу.
— Ну, ну! — улыбнулся Воробей и спросил: — А у тебя хоть одна-то вообще была?
— Конечно.
Даже Воробью я не мог признаться, что стесняюсь своего жалкого вида. Когда девушки вернулись за стол, я сказал:
— Мне позвонить. — И вышел в вестибюль. Остановившись, я некоторое время отчужденно слушал, как в зале бухает оркестр.
Затем вдруг прошел к гардеробу, протянул номерок и, получив свое пальтишко, неожиданно для самого себя вышел на улицу. Пройдя несколько шагов, я остановился и только тогда понял, что сбежал. Почему? Этого я себе объяснить не мог.
На улице шел мокрый снег, под ногами разъезжалась жидкая кашица. Было зябко, сырость будто проникала во все щели моей одежды. Всюду громоздились чужие, холодные дома; мимо меня, вздымая грязные брызги, проносились автомобили, сновали какие-то люди, никому не было до меня дела. В общежитие предстояло идти, огибая огромный парк. Я решил пройти прямо через него. Я никогда не боялся темноты ню встречных компаний. Я был уверен, что двух-трех человек всегда «раскидаю». В этот вечер я особенно презирал себя. С красивой девушкой я не смел пройтись даже по улице.
Не разбирая дороги, я быстро шагал сквозь темноту парка и ощущал, как во мне постепенно закипает ярость. На себя, на женщин, на весь мир. И я поклялся: «Меня узнают. Все. Абсолютно все. Абсолютно всем будет лестно общаться со мной, жать руку и везде узнавать. И женщинам тоже. А пока надо сцепить зубы в работать. Во что бы то ни стало».
На другой день я сказал Воробью, что почувствовал себя неважно, и, не желая портить ему и его подругам настроение, отправился спать.
После года занятий у Абесаломова на мое имя пришло письмо. От Украины приглашали трех участников, в их числе и меня, на зимнее первенство Советского Союза состязаться в прыжках в высоту. Мой высший результат равнялся двум метрам, а в республике больше десятка прыгунов преодолели уже 2.05.
Я показал письмо Абесаломову, спросил:
— Почему именно меня?
— Не знаю, — пожал он плечами. — Видят в тебе, наверное, перспективу.
В словах тренера я уловил легкую досаду. Как я же говорил, Абесаломов серьезно намеревался сделать из меня десятиборца и лет через восемь обещал мне в этом плане неплохое будущее. Откровенно говоря, оно меня не прельщало. Во-первых, ждать восемь лет фантастически долго. Во-вторых, мне действительно больше всего нравилось прыгать. Я знал, что рано или поздно уйду от Абесаломова. Начав заниматься у него десятиборьем, я преследовал четкую цель: заложить в себе основу многоборной подготовки, которая подняла бы меня над остальными прыгунами сразу на две-три головы. Впоследствии так оно и случилось…
Абесаломов сухо спросил:
— Поедешь?
— Вообще-то, неохота, — ответил я. — Может, ради потехи? Потом, не соревновался давно.
Тренер исподлобья вгляделся в меня, пытаясь понять, искренне ли я это говорю. Наконец сказал:
— Ладно. Ты себя немного загонял, дней пять отдохнешь, кстати.
Зимнее первенство страны по легкой атлетике происходило в Москве. В столице я еще никогда не был. Позапрошлым летом мне как лучшему прыгуну города среди юношей дали путевку на VI Всемирный фестиваль молодежи и студентов, но заболела мать, и поездку пришлось отложить. В Москве я мечтал побывать давно.
Сойдя с поезда, я вышел на привокзальную площадь и, ощутив особый ритм и размах города, сразу же захотел здесь жить.
Я сказал себе: «Не знаю когда, но это произойдет».
Помимо десятка лучших прыгунов страны, соревноваться мне предстояло с двукратным чемпионом страны Габидзе и рекордсменом Европы Картановым.
Эти два классных спортсмена постоянно вели между собой равную борьбу, поочередно вырывая друг у друга победу. Их имена всегда привлекали на стадион многих спортивных болельщиков, а у остальных соперников их участие в состязаниях заметно повышало предсоревновательный тонус. Я не составил исключения и уже за два дня до начала поединка начал волноваться. У меня даже вдруг мелькнула бредовая мысль — обыграть их. Вот был бы для всех сюрприз! Но я тут же отогнал эту фантастическую идею, реально оценивая свои нынешние возможности.
Несмотря на свое непомерное честолюбие, я иногда был способен рассуждать и разумно. Посему, принимая участие в этих состязаниях, я приказал себе ни на что не надеяться.
«Рано, — успокаивал я себя. — Еще слишком рано». Но внутри все равно что-то томило, не давало покоя…
Легкоатлетический манеж был огромным и гулким. Многочисленная и возбужденная публика, радиоголоса судей-информаторов, именитый состав участников, их эффектные спортивные костюмы все это поначалу давило на меня. На таких представительных состязаниях я еще ни разу не выступал. И все же от своей бредовой мечты я, видимо, никуда не мог деться…
Первый, знакомый по тайным помыслам, но теперь вдруг реальный зуд желания победы я почувствовал в день отборочных соревнований. (Суть их состоит в том, что нужно преодолеть определенную контрольную высоту, чтобы иметь право выступать на основных состязаниях. На этом первенстве она равнялась 195 сантиметрам.)
Наблюдая за своими соперниками, я сделал неожиданное открытие — никто из них, оказывается, не был как следует подготовлен. Все они выглядели какими-то сонными, вялыми, словно неделю не ели. Даже такие асы, как Картанов и Габидзе, с трудом перевалили через 180 сантиметров, а перед 190 вдруг стопорили и пробегали мимо. Во мне все так и подпрыгнуло: «Выдохлись!»
Я знал, что до этого они провели серию трудных поединков за рубежом.
«Обыграть! — тотчас приказал я себе. — Здесь! В Москве! Немедленно!»
Из-за непомерного честолюбия мне и в голову не пришло, что усталость, несобранность соперников — одна видимость. После я понял: выверяя разбег и прощупывая грунт, они одновременно сохраняли силы да еще попутно сбивали с толку таких наглецов, как я. Но, пожалуй, вернее всего было то, что их вовсе не занимало, как они выглядят со стороны. Значительно позже я уже осознанно выработал в себе это неподдельное пренебрежение к соперникам, зрителям, ко всему внешнему как самое действенное психологическое оружие, помогающее сосредоточиться лишь на одной высоте.
Контрольный норматив Картанов в Габидзе преодолели, казалось, на пределе своих возможностей — с третьей попытки. На какой-то миг Я даже испугался: если они сейчас собьют планку, с кем же мне тогда соревноваться?
В ответ на их неубедительные прыжки я, мобилизуя всю волю, старался брать высоты с первого раза. Подобным образом я хотел обратить на себя внимание асов, сбить с них спесь, вселить беспокойство. Однако ни Картанов, ни Габидзе так ни разу и не поглядели в мою сторону. Всем своим видом они показывали, что я им абсолютно неинтересен.
«Притворяются, — подумал я. — Играют!»
После контрольных прыжков, уже под душем, я неожиданно почувствовал страшную усталость. Было такое ощущение, словно я всю ночь разгружал вагон с капустой, как делал в десятом классе, когда приходилось подрабатывать на железнодорожной станции.
— Кстати, отдохнешь, — с усмешкой вспомнил я напутствие Абесаломова.
Своих соперников я начал почти ненавидеть. Никто из них по-прежнему не обращал на меня никакого внимания, словно я вообще не существовал.
Между тем Картанов был моим кумиром. В тринадцать лет я увидел его фотографию в спортивной газете. Отталкиваясь от земли, он выводил почти прямую правую ногу носком к планке высотой в два метра двенадцать сантиметров. Лицо его было воплощением напора, азартной сосредоточенности, целеустремленности. Его позу, выражение лица втайне от всех я часто пытался изобразить дома перед зеркалом…
Всю ночь я не мог заснуть.
«Обыграю! — сверлила меня одна в та же мысль. — Завтра же!» Сверлила до жара, до тупости, до головной боли. Досчитав до девятнадцати тысяч двухсот, я уснул лишь под утро…
На соревнования я явился с тяжелой головой. При малейшем движении покачивался, словно после перенесенного гриппа. Не то что прыгать — о состязаниях не хотелось даже думать…
Переодевшись, я вслед за остальными прыгунами вышел в манеж размяться. Зрителей набралось много, зал наэлектризованно гудел, но меня это уже не волновало. Преодолевая свинцовую тяжесть в теле, я вяло пробежал трусцой около километра. Застоявшаяся кровь затолкалась по сосудам, стало чуть легче. С трудом я заставил себя проделать несколько упражнений. И вдруг мое равнодушие, а с ним и усталость испарились так же стремительно, как капля воды, попавшая на раскаленную плиту. Случайно я услышал:
— Поглядите на эту восходящую звезду! — Я понял, что насмешливый голос говорил обо мне. — Она наверняка готовится нас приделать.
Слова эти были обращены к Картанову и Габидзе. Оба наконец впервые взглянули на меня. Но как? С усмешкой, равнодушно, точно на букашку. Я почувствовал, как во мне нарастает ярость.
Однако на этот раз я сдержался. Я заставил себя не петушиться, сел на скамейку и попытался рассуждать спокойно.
«Пять с половиной лет огромной работы. Вагон силы… да я сильнее их всех, вместе взятых! А на их имена мне плевать! Не на того напали».
Я поднялся, надел на разогретое тело шерстяной тренировочный костюм, единственную ценную вещь в моем гардеробе, и с независимым видом принялся прохаживаться по манежу.
Физически я действительно был сильнее своих соперников. Я являлся, пожалуй, первым прыгуном, который не боялся заниматься со штангой. Более того, степень своей подготовленности я определял не по высоте планки, а по килограммам. В шестнадцать с половиной лет я приседал с весом в 140 килограммов, а от груди выталкивал 110. Это было немало. Среди легкоатлетов господствовало иное мнение: штанга для прыгуна — вред. Она отяжеляет его, закрепощает мышцы, в то время как прыгун должен быть легким и взрывным, точно кузнечик. Я с этим не соглашался.
Я был уверен — легкость в тебе будет только тогда, когда на тренировках постоянно «качаешься» с большими весами. Я никогда не считал себя человеком большого ума, но у меня всегда хватало хитрости, чтобы, слушая других, больше всего верить самому себе и в себя.
Я подошел к руководителю украинской команды и поинтересовался:
— С каким весом они приседают? — Я указал ему на Картанова и Габидзе.
Он меня не понял.
— Я имею в виду штангу.
— Да ты что! — ответил руководитель. — Они ее в упор не видят, И тебе я тоже не советую!
«Ага! — тут же подумал я. — Вот это вас и погубит!»
Прозвучал гонг, начались состязания.
Мой первый тренер, которого я слушал с открытым ртом, был специалистом по метанию молота и в технике прыжка разбирался очень приблизительно. Как и все, он обучал меня стопорящему толчку. Кто его придумал, неизвестно. По слухам, некий Липуцкий защитил по этой методике диссертацию. И посему считалось: раз это научно обосновано, то, значит, и правильно.
Суть этой методики заключалась в следующем: на последнем шаге разбега, перед отталкиванием, нужно было далеко вперед выставлять ногу и, как бы останавливая свое движение, переводить тело за счет стопора вверх. Чем лучше застопоришься, тем выше прыгнешь.
Позже я с изумлением узнал, что все, оказывает, надо делать наоборот — за два шага до отталкивания держать плечи не сзади, а впереди, что разбегаться надо не на носках, а на всей подошве, чтобы асе время ощущать грунт, — и еще целая куча всяких премудростей, которые напрочь опровергали идею стопорящего толчка.
Забегая вперед, скажу: об этих элементах новой, прогрессивной техники перекидного прыжка впоследствии знали все ведущие прыгуны страны. Но ни одному так и не удалось в своих прыжках связать их в неразрывное целое. Несколько раз это посчастливилось сделать мне. Правда, случится это еще не скоро…
Соревнования начались с высоты 190 сантиметров. Я бодро поднялся со скамейки, стянул тренировочный костюм, подготавливая себя к прыжкам, совершил несколько резких приседаний и вдруг заметил, что Картанов и Габидзе по-прежнему сидят ко всему безучастные, будто совсем не собираются состязаться. Оказалось, что первую высоту они пропускали. Стремясь быть в центре внимания и идти с ними как бы на равных, я заявил судьям, что отказываюсь от этой попытки тоже. Установили 195. Мои основные соперники — мне было лестно так думать — не отреагировали и на эту высоту. Я почувствовал волнение, но взял себя в руки, вновь прошел к судейскому столику — в протокол соревнований внесли вторичную отметку о моем пропуске. При этом один из судей спросил:
— Не много ли на себя берете, молодой человек?
Я не удостоил его ответом, отошел.
Публика оживилась, на меня наконец обратили внимание. Кое-кто стал удивленно указывать в мою сторону рукой. Мне это понравилось, я подумал: «Если они пропустят и два метра, я тоже. Пойду до конца».
Каков будет этот конец, уже не имело значения. Я словно включился в какую-то азартную игру со ставками. Выиграю или нет — об этом я уже не думал.
Планку подняли на 2 метра. Картанов и Габидзе сразу встали со скамейки.
«Ага! — отметил я про себя. — Нервишки у вас тоже слабы!»
Кроме нас троих, в секторе осталось еще шесть прыгунов. Двое взяли высоту с первой попытки, другие сбили. Настала моя очередь.
Я решительно вышел к месту разбега, без какой-либо внутренней подготовки рванулся вперед и грубо задел рейку коленом. Вылезая из поролоновой ямы, я заметил несколько насмешливых взглядов.
Пусть! — сказал я себе. — Все равно перепрыгну!
Картанов, а за ним Габидзе вдруг очень легко, словно на разминке, преодолели этот рубеж с первой попытки. Я был немного озадачен. Аплодисменты, которые раздались в их адрес, неприятно резанули мой слух.
Перед второй попыткой я на несколько секунд закрыл глаза.
«Победа! — стал внушать я себе. — Только победа! И стопор. Хороший стопор».
Сорвавшись, я понесся навстречу планке. Высота стала расти в, словно антимагнитом, отталкивать меня. Я почувствовал это с первых же шагов. Продолжая разбегаться, я попытался побороть это неприятное чувство и не смог.
Неожиданно остановившись, я на несколько секунд тупо уставился на рейку. Затем вдруг резко снял ее и плашмя бросил на маты. Раздался слабый свист.
Ни на кого не глядя, я вернулся к скамейке. Сел. Я отчетливо понял, что никто из присутствующих в манеже всерьез меня, оказывается, и не воспринимал. Это ощущалось по свисту зрителей. Он был снисходительный, добродушный. Ссутулившись на скамейке, я смотрел под ноги и, опасаясь встретить взгляд Картанова или Габидзе, чувствовал себя бессильным, униженным, затаившим на всех свою обиду. Как в детстве…
Вновь побитый, окруженный холуями, я стоял возле стены, отмалчивался. Рябой говорил:
— Ты зря такой гордый. Тебя ж не кирпичи заставляют таскать — мой портфель. Что тут тяжелого? Будешь носить до дома, а утром в школу. И все.
Я упорно смотрел себе под ноги. Рябой сделал знак одному из своих холуев, тот хладнокровно стукнул меня в подбородок. От удара я нелепо осел на землю, зажал ладонью рассеченную губу, с трудом заставил себя не заплакать. Затем нащупал на земле булыжник, с налитыми злостью глазами поднялся, крепко сжимая камень в руке. Все опасливо отбежали. Рябой не сдвинулся с места и сказал ухмыльнувшись:
— Думаешь, большой сладил с маленьким. Так? А я тебя пальцем не тронул. Пожалуешься, а Рябой не бил. Он только видел, как били, а защитить не мог. Боялся. Понял?
Холуи медленно подходили, окружая меня. Я стиснул в кулаке булыжник, выкрикнул:
— Ты фашист! Трус! Ты знаешь, что я не стану жаловаться! Фашист!
Рябой спокойно пошел на меня.
— Вот видишь, — заговорил он, не спуская глаз с камня, — я иду к тебе. Потому что камень ты все равно не бросишь. Подумаешь, что будет, и…
Я размахнулся, трое сразу повисли на моей руке, меня скрутили. Несколько секунд Рябой раздумчиво молчал. Он не мог понять одного: почему я, такой хилый, беззащитный, упорно молчу? Если бы я хоть раз захныкал перед ним, кому-то пожаловался, он бы наверняка оставил меня в покое, удовлетворившись моей униженностью. Я смутно догадывался об этом, но сделать так и тем прекратить свои унижения я не мог. Рябой вдруг указал на себя пальцем, хитро сказал:
— А я и правда трус. На «треугольник» влезаю, а встать на нем не могу. А ты храбрый. Сможешь простоять минуту, я сам стану таскать твой портфель. Согласен?
«Треугольник» был тридцатиметровой стеной, оставшейся от разбомбленного дома.
— Разобьешься ведь, длинноногий, — вдруг пожалел меня одни из холуев. — Ну поносишь немного портфель, Подумаешь!
Я молчал, не зная, что ответить, — я почти сломался…
То же самое я ощутил перед третьей попыткой. Исчезло самое главное — желание выигрывать. На меня навалилась вялость, не хотелось двигаться, оставить со скамейки. И все-таки я опять подошел к планке. Перед прыжком я спросил себя: «Зачем?»
И, уже разбегаясь, ответил: «Надо… Что же тогда нее скажут?»
И это — «что все скажут?» — я сразу почувствовал как крест. Самый нелепый, ненужный и несправедливый. Я сбросил его, когда опять грубо сбил плавку коленом. И это было как чудо. Я вдруг одним махом похоронил в себе страх перед этим вопросом — «что все скажут?».
«Что скажу я?» — вот что двинет меня дальше. Только это.
Опять свистели, смеялись, кто-то даже ехидно пожал руку — ничто меня уже не задевало. Напротив, я ощутил необычайную легкость духа. Я сделал открытие: оказывается, мучающие нас чувства — страх, уязвленность, недовольство, обиды — в значительной степени зависят не от внешнего мира, а от нас самих. Хозяин им человек. А значит, и я.
Результат на соревнованиях был плачевный, я не занял никакого места, но никто не догадывался, что именно на них я почувствовал в себе какую-то новую силу. Я вспомнил чьи-то слова: лишь тот из нас достоин называться человеком, кто, много претерпев, перестрадав и, наконец, много приобретя, вдруг все разом теряет и тут же начинает возводить заново. Я понял, что тоже способен на такое.
Есть еще одно изречение: «Двигатель жизни — неизвестность. И в этом спасение человека».
Может быть, так оно и есть, но если бы в тот день передо мной вдруг приоткрыли завесу над всеми дальнейшими перипетиями моей жизни, я бы их не испугался…
Вечером в мой номер гостиницы неожиданно явился Скачков, старший тренер сборной страны по прыжкам в высоту. До этого я был знаком с известным тренером лишь шапочно, а тут он вдруг позвал меня в бар выпить кофе. Я очень удивился, но тотчас принял приглашение.
Он заказал кофе, несколько пирожных и начал разговор с того, что по-отечески посоветовал мне не расстраиваться из-за неудачного выступления на состязаниях. Затем подробно расспросил, где я живу, чем занимаюсь, у кого, что собираюсь делать дальше в тому подобное. Не понимая, куда он клонит, я ему все обстоятельно разъяснил, а насчет того, «что собираюсь делать дальше», ответил:
— Работать. И теперь в два раза больше.
Скачков одобрительно покивал, о чем-то подумал и сказал:
— Все это похвально, конечно. Но десятиборье все-таки не для тебя. Ничего, что я на «ты»?
— Да, — машинально ответил я. — Но почему не для меня?
— У тебя все данные прыгуна. Поверь, в этом уж я как-нибудь разбираюсь.
Я неуверенно пожал плечами, проговорил:
— Вообще-то, я тоже хотел бы только прыгать…
— И прекрасно! — подхватил Скачков. — Хочешь учиться в Москве, в инфизкульте?
— Я?
— Ты. Но с условием, что тренироваться будешь под моим наблюдением. Идет?
Подобного поворота событий я никак не ожидал, у меня невольно вырвалось:
— Но вы же видели меня на соревнованиях!
Скачков ответил:
— Результат не показатель. Главное — перспектива. В тебе я ее вижу. Извини, — он улыбнулся, — но ты просто технически не обтесан.
Скачков походил на мягкого, пушистого котенка, которого гладишь с опаской, потому что его глаза в какой-то момент вдруг становились маленькими и жесткими, как камушки. Но, в общем, он производил хорошее впечатление — умный, тактичный, а главное, Скачков был прекрасным специалистом своего дела.
Договорились мы с ним так.
Я пока возвращаюсь к Абесаломову. Через полтора месяца Скачков официально вызывает меня на всесоюзные сборы, а летом устраивает в Московский институт физкультуры.
На меня впервые свалилась столь крупная удача. Я привык добиваться всего по крупицам — трудом и терпением, — а тут такой подарок, словно снежный ком на голову.
Вернувшись к Абесаломову, я стал ждать вызова Скачкова, но внутренне готовил себя к тому, что вся эта рухнет так же неожиданно, как и возникла. Я отучил себя верить в случайности, так как они — а этого я опасался более всего — разнеживали, ослабляли волю. Я уже знал — мне это открыл Абесаломов, — что волю нужно тренировать еще больше, чем тело, и держать ее «на воде и черном хлебе».
Увеличивая нагрузки, я стал тянуться за гигантом Кузьменко. После тренировки, как и он, оставался на стадионе и продолжал заниматься — метал молот, толкал ядро, прыгал с шестом — в общем, делал все, что мог. День ото дня моя мышцы адаптировались к усталости, спустя месяц я уже мог выдерживать на тренировке нагрузку, в два раза большую, чем раньше.
Добродушный богатырь Кузьменко очень не любил бездельников и, увидев, как я усердствую, проникся ко мне симпатией. Мы подружились. В 28 лет рекордсмен Европы, сильнейший десятиборец страны, он в отличие от меня был начисто лишен какого-либо спортивного честолюбия. Он являлся своеобразным уникумом — работал ради работы.
— Всякие медали, статьи, фотографии в газетах — все дребедень, — говорил Кузьменко. — Это только для дамочек. Их это тешить должно, а не мужика.
И не врал. Ему очень нравилось потеть, непомерно нагружать себя, как он объяснял, «преодолевать свою дурацкую массу».
— Это же самое удовольствие, — убеждал меня Кузьменко. — Вот, к примеру, физики. Они все время копошатся в своем ядре и всякий раз чего-то такое в нем отыскивают. А я, посмотри, какой кабан! Во мне столько энергии, что им и не снится! Я на себе поболе их эксперимент ставлю: есть в нас предел или нет. Понял?
Я поинтересовался:
— И что ты на этот счет думаешь?
Кузьменко решительно заявил:
— Нету! Если с умом делать: не только мышцы, во и психику свою тренировать, — предела нет!
Он был похож на медведя — грузный, мужиковатый, с маленькими хитрыми глазками. Я ему верил, но не понимал, как все-таки можно быть таким равнодушным к своей славе.
— А деньги? — как-то спросил я его. — Нужны?
— Конечно, — ответил он. — Куда же без них? Чем больше, тем лучше. Детишек-то вон сколько! И жена не работает.
— Почему?
— Нельзя ей. Хрупкая она у меня.
Жену свою Кузьменко берег, а детей — их у него было пятеро — прямо обожал. Они иногда приходили на стадион, с радостными криками набрасывались на него и пытались повалить на траву. Осторожно смахивая их с плеч, он с удовольствием возился с ними. Когда дети уходили, ан вытирал взмокший лоб, оправдывался:
— Опять же тренировка. Да и им полезно.
Кузьменко расположился ко мне не только потому, что я много тренировался в слушал его с почтением, но еще и по той причине, что однажды на его глазах я вытолкнул штангу на десять килограммов тяжелее, чем поднимал он. С этого момента Кузьменко зауважал меня еще больше и, чтобы догнать меня, приналег на толчок. К своему результату — он равнялся уже 120 килограммам — я шел постепенно, целых четыре года, а Кузьменко решил поднять этот вес после нескольких и интенсивных тренировок. Через полмесяца от перегрузок он почувствовал боли в сердце. Поначалу он был сильно озадачен этим обстоятельством, снизил нагрузки, но от своей цели не отступился. Впоследствии он превзошел меня в толчке на 40 килограммов.
В отличие от Кузьменко Воробей по-прежнему предостерегал меня:
— Система Абесаломова — это, конечно, неплохо. Многоборная подготовка, свежий воздух, разнообразные тренировки — редко у кого встретишь такое. Опасность в его основной установке: Не выдерживаешь моей системы — уходи! То есть у Абесаломова нет времени к каждому из нас подходить индивидуально, он всех стрижет под одну гребенку. Для тебя — объяснял Воробей, — это опасно вдвойне. Ты еще совсем зеленый и свои возможности толком не знаешь.
Из уважения я его выслушивал, но на тренировках работал по-прежнему много. Я видел, что сам Воробей вкалывает лишь чуть меньше Кузьменко и все время наращивает интенсивность своих тренировок.
Однажды я, как обычно, для разминки побежал двенадцатикилометровый кросс. Уже запахло весной. Под набирающим тепло солнцем все как-то невидимо ожило и словно заволновалось в предчувствии перемен. Лес, птицы, которые сразу звонче запели, по-иному запахла отогревающаяся земля, заколыхался воздух, тени и свет обозначились четче, казалось, что их можно даже пощупать, столь объемны они были. От всего этого я неожиданно почувствовал какую-то, не ощущаемую раньше, свою слитность с миром, с проталинами снега, с серым небом, с тихим шорохом веток, со всем, что окружало меня. Все словно походило на мой бег: вроде бы каждый новый шаг — это нечто отдельное, но в сумме они сливались в неразрывное целое, в движение. Прошлогодняя трава, мое дыхание, стрекот сороки, упругие толчки крови в моих артериях — все это, казалось, существовало раздельно, но на самом деле было неделимо и плотно, чувственно и вместе с тем причастно друг к другу. Н я был причастен ко всему. И как только я понял это, я ощутил в себе небывалую радость. Я, оказывается, был велик, как весь мир, потому что он не существовал без меня, а я без него. Так же, как и оп, я был неисчерпаем.
Я на полную грудь впустил в себя очередную порцию воздуха и, вдруг закачавшись, не смог выдохнуть. Резко и тонко пронзил сердце какой-то шприц и глубоко застрял в нем. Я не подумал остановиться. Я просто не поверил этому.
«Чушь! — сразу сказал я себе. — Нелепость!»
Почти не дыша, я продолжал упрямо бежать дальше, перед глазами все плыло, тяжело давило на грудь, было такое впечатление, словно, преодолевая огромную толщу воды, я пытаюсь вынырнуть на поверхность.
И вдруг шприц будто кто-то вынул, в легких сразу засквозило холодом.
Я сел под дерево, с трудом переводя дыхание, закрыв глаза, прислушался к себе. Сердце наконец снова заработало. Неохотно, с перебоями. Вслед за этим в душу закрался страх. Он постепенно сковал все тело, Я не смел шелохнуться. Затем с ужасом подумал: «А я ведь никогда уже больше не встану».
…Примерно то же самое я ощущал шесть лет назад. Мне тогда кричали:
— Вставай, длинноногий! Вставай!
На тридцатиметровой высоте «треугольника», придавленный страхом, я судорожно вцепился в камень разбомбленной стены и, боясь разжать пальцы, беззвучно обливался слезами от собственного бессилия. Я так боялся, что не мог уже слезть по разрушенной стене обратно.
Далеко внизу меня подначивали холуи:
— Слабо! Слабо, длинноногий! Не встанешь! Слабо!
Я пробовал посмотреть на них — внизу чернели какие-то букашки. Мои внутренности тотчас сжались в холодный ком. Через полчаса этой пытки Рябой вызвал пожарников, под общий хохот ребят меня сняли со стены…
Про боли в сердце я никому не сказал.
Во-первых, я и сам в это не поверил. Я, здоровый, молодой лось, и вдруг сердечный приступ. Случайность! Просто что-то не туда зашло, и все, нечего волноваться, убеждал я себя.
Во-вторых, вспомнив предостережения Воробья, я с испугом представил себя в больнице. Запретят заниматься спортом. Тогда конец — все, что было нажито за пять с половиной лет, коту под хвост! Нет, только не это…
Через день я нарочно испробовал себя опять на двенадцатикилометровом кроссе. Ничего не случилось! довел тренировку до конца — тоже все нормально. Но вот перед сном сердце вновь неприятно заныло, как от какого-то нехорошего предчувствия. Я опять не придал этому значения.
«Пустяки! — объяснял я себе свое состояние. Элементарная неврастения, не больше».
И, как обычно, в десять лег спать.
Мне приснился странный сон.
Будто ночь. Я открываю глаза и как бы со стороны вижу себя на железной койке в комнате жиркомбинатовского общежития. Полумрак, рядом стоят еще девять таких же кроватей, на них мои соседи по комнате. Слышен крепкий обычный храп, в углу стоит двойной дощатый шкаф с распахнутой дверцей, внутри висит одежда, под руками я ощущаю ворс грубошерстного одеяла. Все предельно осязаемо, знакомо, оттого мне и в голову не приходит, что я сплю. И вдруг замечаю одну странность. Окно. Тоже абсолютно нормальное, с рамами. Непонятно другое: каким образом оно оказалось там, где всегда была голая стена? да и расположено оно почему-то неестественно высоко, а за окном беззвучно колышутся то ли какие-то черные прутья, то ли водоросли. Тогда меня осеняет: «А вдруг это сон?»
Однако поверить этому крайне трудно — все остальное абсолютiо реально.
«Проверить! — решаю я. — Настоящее окно всегда позади меня. Если его там нет, значит, я сплю».
Я откидываю одеяло, сажусь в постели. Хочу обернуться назад и не могу этого сделать. Я нелепо путаюсь в одеяле, пытаюсь повернуться и, боясь задохнуться, откидываюсь опять на подушку. Несколько секунд я лежу неподвижно. Я ошеломлен, я ничёго не понимаю. Затем мысленно спрашиваю: «Что это?» И боюсь что-либо себе ответить. У меня мелькает мысль о какой-то непонятной и страшной болезни, о которой еще никто не знает…
«Да что я?! — вдруг вскипает во мне сопротивление. — Это же дикость какая-то!»
Я вновь поднимаюсь и опять ничего не могу сообразить — где верх, где низ, в каком месте у меня голова, ноги… и я опять падаю на подушку.
«Спокойно, — приказываю я себе. — Без паники».
И долго молчу… И вдруг с ужасом догадываюсь:
«Боже! У меня же потеря координации».
Я вдруг вспоминаю о матери.
— Мама! — громко произношу я вслух. — Мама!..
И от этого тотчас ощущаю надежду — я не разучился говорить.
«Надо встать! — решаю я. — Вспомнить и сделать хоть одно нормальное движение, и у меня все пройдет. Сделать его во что бы то ни стало!»
Непонятно, как я совершаю мощный рынок всем корпусом и оказываюсь на полу возле шкафа. В одних трусах я некоторое время стою на четвереньках… Моя голова безвольно свисает вниз, я не знаю, как ее поднять. Как встать, не представляю тоже. Меня неожиданно пугает мысль:
«Вдруг сейчас кто-нибудь проснется и увидит меня в таком идиотском положении. Он подумает, что я сумасшедший!»
С пола я прыжком пытаюсь встать, стараясь удержаться в стоячем положении, цепко, до боли в пальцах, хватаюсь за боковые стенки шкафа. Но как только я оказываюсь на ногах, пол вдруг резко уходит наверх, вся комната переворачивается. Затем очень медленно возвращается в прежнее положение. И опять переворачивается… Как ванька-встанька! Вместе со мной, со шкафом, со спящими товарищами на койках.
Почему-то очень спокойно я констатирую: «Все, это конец».
Но тут же, словно ножом, меня пронзает:
«Прыгать! Я же теперь никогда в жизни не смогу прыгать!». И я так ужасаюсь этому, что отпускаю шкаф и лечу в пространство по направлению к какой-то твердой преграде. И понимаю — еще секунда, и я разобьюсь.
Я закричал и очнулся…
Я был мокрый, как мышь. Свесившись головой с койки, я, оказывается, спал с полуоткрытыми глазами. На стене я увидел белый квадрат молочного света — это было отражение окна, расположенного напротив. Его-то я все время и видел. В квадрате покачивались черные тени от голых ветвей деревьев.
Опять заныло сердце. Я переложил подушку к стене, прислонился к ней спиной и весь остаток ночи дремал уже сидя. Засыпая, я всякий раз вздрагивал, боясь, что во сне сердце остановится.
Утром я пошел в районную поликлинику к кардиологу. Он внимательно осмотрел меня, ободрил:
— Ничего страшного. Обычная перетренированность. Спазмы, перебои… В больницу ложиться не надо, но нагрузки необходимо значительно сократить.
Абесаломов был ни при чем. Вина лежала только на мне. Последние месяцы я скрывал от него все дополнительные тренировки. Мои желания превысили возможности.
Однако, как говорится, нет худа без добра. Я теперь знал примерный уровень своих максимальных нагрузок. Это была та польза, которую я извлек для себя после этого случая.
Все, что ни происходит, — все к лучшему. Именно так я и понимал тогда свое основное жизненное правило.
Неделю спустя пришел обещанный Скачковым долгожданный вызов. Меня официально приглашали на Всесоюзный тренировочный сбор легкоатлетов сроком на один месяц, который должен был состояться на Кавказе в Лесилидзе.
Узнав, что я не собираюсь отказываться от сборов, Абесаломов, видимо, понял, что я оказался довольно шустрым малым и теперь от него ускользаю. Но не ‚отпустить меня он не мог сборы были организованы Всесоюзным комитетом по физкультуре и спорту.
Мне он хмуро сказал:
— Сколько волка ни корми, он все в лес смотрит! Только гляди, пожалеешь! десятиборье — основа основ. С него на любой вид уйти можно. Неволить тебя никто не собирается, но ты все-таки хорошенько подумай!
Я, чувствуя свою вину перед ним, ответил:
— А кто собирается его бросать? Вы же сами знаете, мне надо просто отдохнуть, а там режим, питание получше. И потом, всего-то месяц.
Я, конечно, сказал неправду. Я прекрасно знал, что через месяц Абесаломову пришлют другое письмо, в котором сообщат, что меня оставляют на сборах еще на такой же срок. За это время я уже стану студентом Московского института физкультуры.
Абесаломов долго испытующе глядел на меня, молчал.
— Да, — наконец тяжко вздохнул он, — жалко. — И повторил: — Очень жалко.
Опасаясь выдать свое состояние, я не смотрел ему в глаза и испытывал смешанные чувства свое образную привязанность к человеку, благодарность, щемящее ощущение вины и одновременно четкое, безжалостное понимание того, что я уже не могу получить от него больше, чем он мне дал. Его «система» стала пройденным этапом — мне предстояло идти дальше. Так было с моим первым учителем физкультуры, так случилось с тренером детской спортивной школы, теперь произошло с Абесаломовым.
Странное я испытывал чувство: я был убежден что все события, которые произошли и произойдут со мной, уже давно запрограммированы, я был уверен в их неотвратимости, и мне оставалось только отдаться течению жизни.
КАЛИННИКОВ
Я полетел. По воздуху, метров на тридцать. Полетел прямо из кузова полуторки.
И пока я летел, было удивительно хорошо: какой-то восторг, недоумение и одновременно непонятная уверенность, что я давно был способен на это — летать.
Потом взрывная волна швырнула меня о землю, я тотчас сел, грязный, испуганный, с крошевом зубов во рту.
Я сплюнул их на ладонь — они были похожи на сгусток непроваренной рисовой каши.
Все произошло так вдруг, и было такое ощущение своего бессилия, что мне захотелось расплакаться. Как ребенку.
Я поискал глазами товарищей — они, точно тараканы, быстро-быстро заползали в какую-то щель.
Подняв голову, я увидел три «мессершмитта». Они летели прямо на меня, летели низко, едва не задевая крыш двухэтажных домов. Летели ровным треугольником, как на параде.
Я прикрылся руками, окаменел от страха. Пули забили как град, частыми, тяжелыми шлепками, совсем рядом.
«Не убьют, — стал заклинать я. — Меня не убьют… Нет, нет, меня нельзя убивать!»
Когда «мессершмитты» развернулись на второй заход, я с неожиданной изворотливостью тоже шмыгнул в щель. Ткнувшись лицом в грязь, я хотел забыть обо всем, хотел не видеть этого ада, не слышать… Нарастающего рева моторов, стрекота пулеметов, пронзительного воя бомб, от которого стыло сердце…
Все было дико, непривычно: реальность перетряхивала сознание грубо и деловито.
В один из моментов затишья я приподнял голову, заметил, что к щели бежит какая-то женщина. Позади нее взорвался столб земли, я снова ничком плюхнулся в грязь.
Переждав несколько взрывов бомб, я опять поглядел вперед.
Женщина уже сидела. Сидела неподалеку от моей щели я легким изящным движением поправляла на затылке золотистые волосы. Почувствовав, что на нее Кто-то смотрит, женщина обернулась.
Неожиданно наши взгляды встретились, она близоруко прищурилась, разглядывая меня, и вдруг улыбнулась.
И от этой ее улыбки я сразу замер…
Она улыбнулась очень по-женски и чуть извиняюще. Что вот, мол, носятся какие-то несуразные самолеты, бросают на землю всякую гадость, приводят все в беспорядок, а она из-за этого сейчас сидит так: не совсем красиво, лицо ее испачкано, платье порвано, я вдобавок у нее зачем-то оторвана одна нога. Но я должен простить ее, потому что вся эта нелепость, в конце концов, не имеет никакого значения. Это так, временно. Суть в ином. В том, что и сейчас и всегда мы будем понимать друг друга. Ведь так же?..
И я вдруг кивнул ей.
Кивнул, пронзенный несоответствием ее лица, ее улыбки и всего того несчастья, что нас окружало…
Потом эту женщину мы с товарищем внесли в санитарную машину, больше я ее никогда не видел. Только во сне…
Наша полуторка осталась невредима. Мы — нас было четверо — покатили дальше.
Налеты временно прекратились, но на окраине города беспрерывно грохотала канонада, даже днем небо от взрывов было розовым. Наши войска полностью покинули город.
Я, как и мои товарищи, был студентом медицинского института. Сам институт эвакуировался вчера ночью, нам оставили грузовик и поручили вывезти часть оборудования, ценную оптику.
Сотрудники института ушли пешком. Уехать было невозможно — первые семьдесят километров железнодорожных путей от Армавира были разбомблены. Все взяли с собой только самое необходимоё. Оставлять вещи было жалко, многие суетились, плакали, набивали чемоданы, пока кто-то не сказал:
— Батеньки! Мы же на свет голыми родились. Нажили до этого, наживем и потом?
На том и порешили, тем более раздумывать было некогда — немцы уже вступали в город. Остановленные под Москвой гитлеровцы теперь рвались к Сталинграду и бакинской нефти. После 250-дневной обороны пал Севастополь. В конце июля немцы взяли Краснодар, Ставрополь, Майкоп. Теперь настала очередь Армавира.
До склада мы доехать не смогли. Полуторку остановили восемь солдат. Все с автоматами. Из отступающих эти, видимо, были самыми последними. Когда наша машина притормозила, один из солдат приказал:
— Вылезай!
Поторапливая нас, он нетерпеливо тряхнул головой, Я выпрямился в кузове, осторожно поинтересовался:
— Почему?
— Вылазь! — повторил солдат. — Кому говорят?
Лицо у него было потное, жесткое — солдат не шутил.
Мы переглянулись, робко повыпрыгнули из кузова. Я пытался протестовать:
— Вы не имеете права. Мы должны доставить очень ценное оборудование, и вы…
— Плевать! — ответил он мне. — Мы за них воюем, а они с барахлом возятся!
Двое грубо выдернули из кабины моего товарища. Остальные сразу залезли в кузов, машина резко взяла с места, быстро понеслась, лавируя между глубокими воронками.
Мы отправились обратно.
Своего директора Арепьева, высокого и подслеповатого, похожего на Паганеля, нам удалось отыскать в полутемном подвале института. Он тихо сидел в углу на корточках, закрыв лицо ладонями, со страхом ожидая очередного налета.
Узнав о судьбе полуторки и оборудования, директор вяло махнул рукой.
— Бог с ним, со всем. Теперь бы самим как-нибудь ноги унести! — И добавил: — Если к своим не прорвемся, пойдем в партизанский отряд.
Из Армавира уходили тысячи людей. Молча, торопливо, нагруженные своими пожитками, придавленные общей бедой.
У меня были только бритва и мыло. Я нес их в газетном свертке под мышкой. Все остальное на мне — рубашка, брюки и поношенные башмаки.
Самолеты возникли неожиданно. Они не появились, а как бы проявились на небе. Беззвучно, как на фотографии. Тяжелые, неуклюжие, равнодушные ко всему, точно навозные мухи, они принялись методично кружить над людьми и кидать на них свои катушки смерти.
Все закричали, суетливо побежали, сбивая друг друга начали прятаться куда попало.
Я пригнул в полуподвальную нишу овощного склада В ней воняло гнилью и плесенью. Ко мне нырнули еще три человека. Я увидел, как земля забила фонтанами грязи и щепок и камня.
Многие не найдя укрытия, лежали плашмя и, обхватив руками затылок, не двигались. И было непонятно — мертвы они уже или нет.
Я смотрел на этот ад и уже ничего не чувствовал. Даже страха. Одеревеневшее сознание отмечало только одно: бессмысленность происходящего… Зачем?.. Этот вопрос, точно тупой гвоздь, ударял мне в голову с каждой падающей бомбой.
Затем вдруг все прекратилось. Кто мог, сразу поднялись и пошли дальше.
На трупы обращали внимание лишь родственники. Они, окаменев, сидели рядом с телами, несколько женщин пронзительно кричали.
Директор пропал. Среди убитых его не было, я и товарищи принялись обшаривать все щели, подвалы и закоулки.
Через полчаса мы разыскали его в канаве. Белый от страха Арепьев опять сидел на корточках и от потрясения не мог найти в себе силы подняться.
Мы взяли его на руки и несли около километра. Никто из нас ничего не говорил.
Наконец он пришел в себя, встал на ноги, зашагал сам. Быстро стало смеркаться.
Вдруг мы увидели, как люди, от которых мы отстали, бегут обратно. На них шла колонна немецких танков. Ядовито-зеленые машины с ревом разъезжали по степи и давили людей, точно мошек.
Вместе со всеми я куда-то побежал, споткнулся, потерял сверток, затем прыгнул в овраг, заросший колючим кустарником, и, словно затаившаяся дичь, просидел в нем около часа.
Колонна танков, яростно ревя, прошла в направлении Армавира. Люди понемногу опять стали собираться в группы. Я с трудом выбрался из оврага, размял затекшие ноги. Степь была усеяна вдавленными в землю телами.
Я увидел идущего по дороге Арепьева. В руках он держал свои разбитые очки и упорно пытался в них вставить одно уцелевшее стекло.
Весь оставшийся вечер, всю ночь мы только шли и шли…
К утру наткнулись на крошечную железнодорожную станцию. Вокруг нее раскинулся целый лагерь из нескольких тысяч беженцев.
Подошли к группе людей, спросили:
— Чего ждем?
Нам ответили:
— Поездов!
— Каких?
— Не немецких же! Отсюда, говорят, движение начинается.
На путях стояли два эшелона: один с зерном, другой с боеприпасами. Оба состава были сплошь облеплены людьми.
Мы еле отыскали место в одном из вагонов, наполовину заполненном зерном, поинтересовались у соседей:
— Куда едем?
Какой-то парень бросил:
— А черт его знает!
— Машинист есть?
— Нету!
— Чего ж тогда все сидят?
— На всякий случай! Потом вот… Питание есть!
И действительно, все люди жевали. Мы тоже принялись черпать горстями сырое зерно, забрасывали его в рот, глотали горькие твердые семена.
Наесться никто не успел — снова показались самолеты.
Как только я прыгнул в ров, оглушая все окрест, взорвался эшелон с боеприпасами.
«Лотерея, — подумал я. — Все лотерея. Мы могли сесть на него тоже».
Трупов я уже насмотрелся, но такого количества еще не видел. Неподалеку от меня, разбросав по земле руки, лежал тот парень. В двух кулаках он сжимал зерно.
Почти час я разыскивал товарищей и директора, переворачивал убитых на спину.
Их нигде не оказалось, и я пошел прочь с этой станции. Босиком. Ботинки я потерял, когда соскакивал с вагона. С убитого я их снять не мог. Но мешок с сухарями, который нашел в канаве, взял. И правильно сделал — иначе бы в дороге есть было нечего.
Через сутки я, сбив в кровь ноги, доплелся до железнодорожных путей, на товарняке доехал до Нальчика.
Оттуда опять пешком направился в Орджоникидзе. Там должен был базироваться наш институт.
Я нашел его. Двое моих товарищей были уже здесь. Третьего убило на станции, они видели сами.
На другой день поздно вечером в Орджоникидзе приплелся Арепьев. Измученный, в сломанных очках с одним стеклом, которое ему все-таки удалось вставить.
Он зачем-то встал на колени перед своей женой и, никого не стыдясь, заплакал. Она стояла перед мужем с перекошенным от страдания лицом и молча, бережно гладила его по голове.
Спустя неделю нас посадили в теплушки, через весь Кавказ мы двинулись в Баку. Оттуда предстояло переплыть Каспийское море на баржах в следовать дальше, в Среднюю Азию. Ехали мы бесконечно долго, бестолково, с многочисленными остановками и пересадками. В дороге до нас дошло обнадеживающее известие: первая попытка гитлеровцев захватить Сталинград провалилась.
На одной из станций я решил сойти. В девяти километрах от нее находилась моя деревня. За компанию со мной сошел товарищ — Димитрий, грек. Очень симпатичный, добрый парень. Ему я сказал:
— Война… Дом; может больше и не увижу, а тут совсем рядом.
— А институт? — спросил он.
Нагоним! Пока в Баку насчет барж договариваться будут не меньше двух дней пройдет. А дома нас, глядишь, и покормят.
Точно в этом я уверен не был.
Отец умер, когда мне исполнилось девять лет. В деревне меня ждали мать, две восьмилетние сестры в три брата. Я был самым старшим.
Отец всю жизнь пас овец. С пяти до двенадцати лет тем же занимался и я. Жили мы небогато, у нас никогда ничего не было. Только мазанка и небольшой участок земли на склоне горы. Он почти сплошь состоял из камней. Сколько я себя помню, мы всем семейством постоянно выбрасывали эти камни, наносили на их место в подолах своих рубах землю, а они опять будто прорастали. На участке мы сажали немного ржи, картошки, морковь, лука и чеснока. Росло все это плохо, скудно, земли было по-прежнему мало, и нам ничего не оставалось, как каждый год опять выбрасывать со своей делянки камни и приносить в подолах рубах новую землю.
Была еще коза. Ее мы беспрерывно доили, так как всегда хотели есть. Мяса никто из нас почти не видел.
Другие жили, конечно, лучше — у них были отцы. В своей семье за отца был я. Не только в детстве, но и потом — всю жизнь.
В селе обитали русские, дагестанцы, каракалпаки в армяне. Однако несмотря на это, вражды среди односельчан никогда не было. Наоборот, если бы не их помощь, неизвестно — смогли бы мы, я, мои братья и сестры, выжить. Колхоз вам часто давал небольшую ссуду, а люди всегда помогали — привозили дров, подправляли дом, меняли кровлю.
В первый класс я заявился двенадцатилетним подростком. Раньше не мог — весь дом был на мне, я ждал когда подрастут братья. В школе надо мной подсмеивались — такой верзила сидит за одной партой с семилетними. Насмешки меня не трогали, я беспокоился о другом: я, глава семья, не имею права долго засиживаться в школе.
На счастье, я оказался сообразительным, учение у меня пошло легко и быстро. За один год я миновал сразу четыре класса, а летом сдал за них экзамены. Одним махом я получил начальное образование и мог уже бросать школу, чтобы помогать семье. Учиться, например, на тракториста.
Так я, наверное, и поступил бы, но все решил случай.
В тринадцать лет я заболел — отравился несвежей пищей. Два дня меня мучили резкие боли в животе и рвота. Лицо мое посерело, щеки впали, я быстро и страшно исхудал. Несмотря на нужду, никто в нашей семье так еще не болел. Мать, сестры, братья глядели на меня уже с тем почтительным испугом, с которым смотрят на умирающего. Соседи, которые приходили к нам, жалостливо качали головами и о чем-то сокрушенно перешептывались. Из дома они удалялись на цыпочках.
На третий день явился фельдшер. Пощупав мой живот, он дал мне каких-то таблеток, заставил что-то выпить — наутро хворь сняло как рукой. Я отчетливо почувствовал как в меня опять входит жизнь.
Я очень поразился этому. Как же так могло случиться? Ведь в деревне всегда говорили: «Если бог захочет кого-то к себе взять, ничем тому ее поможешь». Но он же хотел меня взять я действительно умирал — и вдруг оказался бессильным И только потому, что я принял какие-то таблетки. По всему выходило, что они сильнее самого бога. В общем, в это утро я поклялся себе, что стану врачом. Я тоже буду раздавать людям разные таблетки и спасать их от смерти. Потому что человеческая жизнь — это самое нужное и полезное на свете.
Так думал я тогда, еще больше уверен в этом сейчас.
На следующий год я окончил пятый и шестой классы. К этому времени у меня неожиданно обнаружились музыкальные Способности. За две недели я выучился лихо играть на гармошке, затем организовал в школе оркестр и стал его руководителем. Спустя полгода мы уже как заправские артисты разъезжали по близлежащим селам я выступали на концертах.
На одном из них я увидел гипнотизера. Это был маленький, невзрачной внешности человек. У него не горели глаза, не гремел голос, движения его были крайне скупы и обыкновенны. Я наблюдал за ним из за кулис и силился понять секрет его власти над людьми. По приказу гипнотизера они засыпали просыпались, отбивались от невидимых пчел, спасались от огня. Все, что хотел этот неприметный человек, то люди и делали.
Но более всего меня удивил не облик гипнотизера. Я поражался возникшей у меня уверенности. Непонятно отчего, но я вдруг ощутил, что способен на такое тоже. На все эти чудеса. И эта уверенность тотчас застряла во мне, как глубокая заноза.
Поначалу я прочел о гипнозе какую-то популярную статью. И сразу разочаровался — никакого чуда не было, стоило лишь овладеть определенной методикой — и, пожалуйста, гипнотизируй кого хочешь сколько хочешь. Однако это разочарование вселило меня прочную надежду.
С огромным трудом я нашел элементарное пособие по Гипнозу и изучил его от корки до корки. Затем мне удалось отыскать еще несколько книг, где уже более подробно раскрывалась вся методика. Через несколько месяцев, после длительного ряда тренировок, я решил попробовать свои силы. В качестве первых подопытных я избрал четырехлетних сестер. Я боялся быть посрамленным перед взрослыми, поэтому опыт поставил втайне, когда дома никого не было. Рассчитал я все верно. Во-первых, я никого не стеснялся, а во-вторых, для сестер я всегда являлся непререкаемым авторитетом, что для гипнотизера было крайне важно.
Сеанс мой удался.
— Вода! — внушал я сестрам. — Прыгайте!
Они тотчас соскакивали с лавки, падали на пол и изображали плывущих.
Я восклицал:
— Смотрите! Пропасть!
Сестры в ужасе замирали перед очередной половицей.
Вскоре я гипнотизировал почти все село. Люди сходились на мои сеансы, как на спектакли. Они охали, изумлялись, не верили своим глазам — их изумление доставляло мне большое удовольствие.
Над животными я приобрел власть тоже. Без особых сложностей я мог усыплять кур, голубей и свою кошку. Не поддавалась только коза. Гипнозом я пытался заставить ее давать нам побольше молока. Она упрямо выделяла нашему семейству три литра в день и ни капли сверху.
Умение гипнотизировать осталось у меня на всю жизнь. Позже как врачу мне это неоднократно помогало. Но с возрастом я уже не испытывал от него того тщеславия, которое было поначалу. Наоборот, постепенно я стал ощущать неловкость перед теми людьми, которые Глядели на меня почти как на колдуна. Я им объяснял, что в гипнозе нет ничего особенного, научиться ему может в принципе каждый — это всего лишь Обычная тренировка, умение сосредоточится и определенное знание человеческой психологии, — мне не верили. Впоследствии я с горечью убедился, что, чем проще какое-либо открытие, тем тяжелее его доказывать…
Вместе с Дмитрием я наконец добрался до своего дома.
Село было расположено на склоне горы — мы пришли к нему через перевал.
Димитрий спросил:
— Как вы здесь живете, тут же земли нет?
Я не ответил ему, первым зашагал вниз.
На окраине я встретил деда Махмуда. Он сидел завалинке сакли в своей вылинявшей черкеске, курил трубку. Я громко сказал ему:
— Здравствуй, дед Махмуд!
Он поднял на меня глаза, уставшие смотреть девяносто с лишним лет на жизнь, увидел мои босые, в ссадинах ноги и ничего не ответил. Потом оглядел моего товарища и вдруг, как будто видел меня только вчера, спросил:
— Ты пришел со своим другом?
— Да, дед Махмуд!
Я улыбнулся. Мне стало очень хорошо. Этот дед всегда внушал мне уверенность в прочности бытия. Прежде всего тем, что он так долго жил. Сейчас, глядя на него, я вдруг с удивлением почувствовал, что жизни все равно ничего не изменится. Война, голод, разруха — это всего лишь плохой сон. Все опять будет по-прежнему. Как этот дед. Спокойным, незыблемым и человечным.
Дед Махмуд произнес:
— Ты домой, Степа?
— Да! — Я опять улыбнулся. — Я хочу увидеть свою мать сестер и братьев! Потом я пойду обратно.
Дед несколько раз покивал головой, затем замер, а после паузы сказал:
— Не ходи, сынок.
— Почему?
— Потому, что ты и твой друг голодны.
— Да, дед, — подтвердил я. — Мы голодны. Но мы съедим совсем мало, мы уже договорились.
Дед повторил:
— Не ходи, сынок.
Я вскричал:
— Да как же так? Я дома! Не могу же я уйти, не повидав мать, не узнав, что с братьями и сестрами? Ведь нельзя же так, дед Махмуд!
Наклонив голову, дед молчал.
— Ты слышишь меня?
Он поднял лицо, ответил:
— Твоя мать стареет, но она здорова. И сестры твои и братья — они живы тоже. И дом твой, смотри, стоит на том же месте. Ничего не изменилось.
Мой дом находился ниже сакли деда Махмуда метров на сто пятьдесят. Я отчетливо видел его, участок, на котором как обычно, росло немного ржи и картошки. Проследив за моим взглядом, дед сказал:
— Если ты туда спустишься, они зарежут для тебя и твоего друга козу.
Я подтвердил:
— Да. Они так и сделают.
Дед Махмуд долго молчал и глядел на мои босые ноги. Потом снова сказал:
— Потерпи, сынок. Ты им отец. Потерпи.
Я подавленно кивнул…
Дед Махмуд позвал нас с Димитрием к себе в дом и накормил овсяной кашей. Мы съели целый чугун. В дорогу он дал мне свои онучи.
Я сказал:
— Дед, я обязательно с тобой расплачусь. Потом, ладно?
Махмуд ответил:
— Деньги, сынок, эти онучи, каша — ничто, Между людьми есть только один счет — добро Я сделал его тебе, ты — другому, он — третьему. Пусть это добро пойдет по кругу и, может, когда-нибудь возвратится ко мне. И чем больше добра, сынок, ты сотворишь, тем больше надежды у меня на это будет. Ты понял?
— Да, — сказал я ему.
Перед уходом я сел на землю за саклей деда Махмуда и долго глядел на свой дом. Я увидел своих подросших братьев — они без устали носили из-под горы в ведрах воду и заполняли ею большую бочку. Потом вышли мои сестры — они принялись стирать в чане латаные простыни, серые рубахи, тряпки. Иногда они баловались, хохоча, плескали друг в друга водой, Не было только матери… Я не уходил и ждал, когда она появится.
Ко мне подошел Димитрий, напомнил:
— Темнеет, надо идти.
— Сейчас, — ответил я. — Еще чуть.
Димитрий ушел.
«Мама, — стал молить про себя, — выйди, Я же тут, мама. Ты должна это почувствовать. Слышишь? Должна… Ты не можешь не выйти».
И она вышла. И прямо с порога стала беспокойно оглядываться. Я замер. Я испугался, что мать меня может увидеть, потому что был уверен, что она действительно почувствовала мое присутствие.
Походив по двору, мать сделала замечание сестрам, чтобы они лучше отжимали простыни, заглянула в наполнявшуюся бочку, затем пошла обратно в дом. Исхудавшая, с первыми признаками старческой походки. И вдруг она остановилась и обернулась в мою сторону. И долго смотрела на меня.
Я затаился, подумал, что малейшее движение может выдать меня. Прекрасно понимая, что на таком расстоянии, да еще в сумерках, мать могла различить только очень большие предметы, я замер, боясь вздохнуть. У меня так сильно колотилось сердце, что казалось, еще немного, еще секунда, и мать его услышит.
Мать долго, подслеповато щурясь, смотрела на меня, затем повернулась и вошла в дом согбенно и понуро.
Вместе с Димитрием я зашагал прочь из села. Я часто спотыкался, потому что не глядел себе под ноги, — меня душили боль, слезы и ненависть к фашистам, из-за которых я должен был бояться глаз собственной матери.
Я вдруг понял, что именно эта мразь и выдумала самую унизительную философию: «Человек рожден для страданий».
Вранье!
Человек рожден для человека. Для своей матери, для своих сестер, для своих братьев, для своего дома, для своей земли, какой бы она ни была каменистой…
Институт мы догнали в Баку. Количество студентов явно уменьшилось. Кто подался к себе домой, некоторые остались на Кавказе.
На баржах мы переплыли Каспийское море, затем через Красноводск в течение двух недель добирались до Кзыл-Орды. К этому времени немецкие войска предприняли вторую попытку наступления на Сталинградском фронте. Сталинград находился на осадном положении.
Руководство института решило: мы остаемся в Кзыл-Орде. Местные власти выделили нам два больших обшарпанных барачных помещения. Мы их отремонтировали, в них мы и жили и учились. Когда дали еще один барак, институт произвел добор студентов из местных жителей — казахов, таджиков, узбеков… Больше всего в институте оказалось корейцев.
Однажды меня вызвал к себе Арепьев.
— Понимаешь, — сказал он, — нашему институту дали задание углубить километровый арык. Если все примутся за работу, с учебой ничего не получится. Пособий нет, каких-либо приборов тоже. Чтобы был хоть какой-нибудь результат, заниматься необходимо в два раза больше. Когда же тогда рыть арык?
— Действительно, — согласился я. — Когда?
— Позвал я тебя вот для чего, — сказал директор. — Ты парень крепкий, собери ребят поздоровее, человек тридцать, и ройте за всех. А мы станем вас подкармливать из общего котла. Подходит?
— А с учебой как же?
Арепьев развел руками, ничего, мол, не поделаешь, ответил:
— Это уж как сможете. В оставшееся время.
За то, что мы работали, нам каждый день присылали четверть мешка риса. Ширина километрового арыка равнялась пяти метрам, углублять его надо было на полметра. Слежавшийся на дне песок походил на камень. Ломами и кирками мы долбили его около полугода. Почти столько же шли бои под Сталинградом, после которых гитлеровцев наконец погнали обратно…
Нас поселили у местных жителей.
Я жил с узбеком Апазовым у пожилого одинокого казаха, который быстро научил нас шить тапочки. Мы на них немного подрабатывали. Еды все равно не хватало. Особенно мяса.
Через год жизни в Кзыл-Орде я и узбек Апазов стали есть собачину. Научили нас этому корейцы. Они были единственными студентами, которые в то время не голодали, потому что мясо собаки являлось у них изысканнейшим национальным блюдом.
Мы с Апазовым рискнули попробовать его.
Действительно, мясо оказалось сочным и нежным. Правда, когда готовили его, надо было немало повозиться, чтобы отбить запах псины, но зато потом на сытый желудок можно было долбить арык хоть до ночи.
Мой друг Димитрий собак есть не мог. Он заходил к нам в гости, брезгливо наблюдал, как мы с Апазовым аппетитно расправляемся с собачиной, и всякий раз, не выдерживая этого зрелища, прощался в выбегал из мазанки.
Как-то он признался:
— Если бы я не знал, какое это мясо, то, наверное, ел бы его. Но это же невозможно?
Я решил сделать для товарища доброе дело: я его загипнотизировал.
Я сказал, что проделаю с ним один опыт. Согласившись на гипноз, Димитрий, видимо, догадывался о моих намерениях. Он прекрасно видел, что над костром варится очередная порция собачины. Но он был так голоден!
Усадив Димитрия напротив костра, я приказал ему не шевелиться и сосредоточенно глядеть на пламя. Оп все послушно исполнил и замер.
Через несколько минут я положил ему на затылок ладонь, сказал:
— Теперь смотри на меня. Прямо в глаза!
Димитрий посмотрел на меня. Я проговорил:
— В моих глазах ты видишь язычки пламени… Они там… Внутри… Их все больше и больше… Тебе приятно от них… Тебе очень тепло и спокойно… Очень спокойно… Тебе так хорошо, что хочется спать… Спать… Когда спишь, нет голода… Сон… Ровный, нормальный… Ты погружаешься в сон… Медленно, постепенно… Очень хочется спать…
Глаза Димитрия стали понемногу затуманиваться. Поймав в них последнее предсонное колебание, я резко скомандовал:
— Спи!
Он заснул с открытыми глазами. Я приказал:
— Спи сидя! Сиди и спи! — И резко отнял от его затылка свою руку.
Димитрий чуть откачнулся спиной и вновь занял прежнее положение.
Мои товарищи по институту, Апазов и один кореец, испуганно, с полуоткрытыми ртами наблюдали за сеансом. Жестом я показал им, чтобы они вынули из котла мясо и положили его на тарелку. Тарелку с мясом я поставил на табурет прямо перед Димитрием. Кусок мяса дымился, от него шел чуть сладковатый запах. Мне самому сразу захотелось есть.
— Мясо! — громко произнес я — Запах мяса! Ты его чувствуешь! Тебе хочется есть. Очень… Ты голоден… Страшно голоден…
По горлу моего товарища заходил кадык — он начал быстро сглатывать слюну.
Я продолжал внушать:
— Телятина! Вкусная, сочная, нежная! Протяни руку!
Димитрий сразу поднял руку, я подставил тарелку, сказал:
— Бери! Бери самый большой кусок и ешь!
Он не взял, а судорожно схватил мясо и жадно стал его есть. Я приказал:
— Спокойней! Ешь спокойней! Мясо твое. Его никто не отнимет. Жуй медленно. Ощущай каждый кусочек…
Димитрий стал есть неторопливо, как все нормальные люди. Я опять подставил тарелку:
— Возьми еще!
Он принялся за второй кусок.
Я пытался воздействовать на его пищеварение.
— Ешь с аппетитом… С удовольствием. В желудке у тебя постепенно теплеет… Там мясо… Постепенно Ты насыщаешься, тебе приятно!.. Все! — наконец распорядился я. — Хватит! Ты сыт, ты спокоен… Тебе больше ничего не нужно… Отдыхай… Ложись на спину и спи… Спи!
Димитрий безропотно подчинился.
— Спи глубоко! — произнес я над ним. — Спи долго!
Спал он около получаса. За это время мы сами поужинали, затем, затушив костер, вылили из котла воду, спрятали его, убрали остатки пищи.
Когда я разбудил Димитрия, он тотчас спросил:
— Что я делал?
Я бодро ответил:
— Все! Ползал на животе, плясал, даже на голову становился!
Он недоверчиво полуулыбнулся, поглядел на Апазова и корейца. Те, подтверждая, кивнули.
— Да-а… — протянул Димитрий. — Интересно… Не знаю отчего, но мне почему-то очень хорошо.
Я соврал:
— После гипноза всегда так.
Он счастливо улыбался. От его улыбки мое сердце сдавила жалость, я вышел из юрты.
Отойдя немного, я сел на теплый песок, поглядел вверх. Над головой висел рой звезд и звездных туманностей. Небо походило на огромную сеть, сплошь заполненную блестящей рыбой.
Вдруг кто-то выскочил из юрты, и тут же, у входа, его стало рвать. Надсадно и продолжительно.
Это был Димитрий.
Я вбежал в юрту, заорал:
— Кто? Кто ему сказал?
Перепуганный Апазов указал на корейца.
— Вон! — закричал я. — Вон, убью!
Кореец моментально исчез.
Позже я узнал, что он поинтересовался у Димитрия, как ему понравилась собачина, любимое национальное блюдо его народа.
Я вернулся к своему товарищу. Обессилевший, он содрогался всем телом, хрипло дышал, Я положил ему на плечо руку, сказал:
— Прости. Я не хотел, чтобы все так… Прости.
Димитрий отрицательно замотал головой.
— Нет, нет, — проговорил он. — Спасибо. Пусть. Я хоть несколько минут чувствовал себя сытым. Спасибо. — И слабо мне улыбнулся.
Я отошел, сел на землю, насыпав на газету махорки, свернул самокрутку, закурил и опять стал смотреть на звезды.
Неисчислимые миры взирали на нас сверху и равнодушно мерцали холодным блеском. Каждый мир существовал сам по себе, ни одному из них не было до нашей жизни дела. Везде, видимо, хватало своих бед и болей, как сейчас под Курском, где шла самая кровавая битва за всю войну.
Я подумал:
«Почему так? Каждый миг всюду возникают неисчислимые страдания, а мы безропотно их принимаем? Неужели мы действительно рождены для этого? Смиряться? Смиряться и видеть смысл в том, чтобы от воя бомб утыкаться лицом в грязь? Чтобы той женщине оторвало ногу? Чтобы Арепьев плакал перед своей женой на коленях? Чтобы я шел прочь из дома, так и не показавшись на глаза своей матери? Чтобы сейчас давился собачьим мясом, которое съел под гипнозом, мой товарищ?»
В этот день я навсегда возненавидел человеческое страдание.
БУСЛАЕВ
Старший тренер сборной команды Скачков на первой же тренировке опытным глазом сразу подметил во мне какие-то изменения. Я, опасаясь, что он тут же отошлет меня со сборов обратно к Абесаломову, неохотно рассказал ему о своей перетренированности и сердечных перебоях.
Реакция Скачкова оказалась необычной. Он улыбнулся и неожиданно для меня высказал мое же основное правило:
— Все, что ни случается, — все к лучшему. Пришло время, когда надо работать только над техникой прыжка. Поставишь технику — ты на коне. Нет — нагружай себя хоть в пять раз больше, толку не будет.
Всесоюзный сбор легкоатлетов, как и было запланировано, проходил в Грузии, в Лесилидзе. Поселились мы на спортивной базе в уютных домиках. Скачков поместил меня в лучшей комнате, собственноручно составил и приколол на стенку расписание каждого моего дня. Он распорядился, чтобы меня кормили по специальному меню. Скачков посоветовал мне есть больше меда. По его словам, он содержал соли редких металлов, которые были необходимы моему организму. Кроме того, мед смягчал мой гастрит. В Лесилидзе я впервые увидел море. От стадиона его отделяла лишь узкая шоссейная дорога. Всякий раз, подходя к берегу, я уже на ходу раздевался и нетерпеливо залезал в море, точно в постель под теплое темно-синее одеяло. И долго плыл под водой у самого дна.
Плавал я довольно хорошо, мог пронырнуть метров пятьдесят. Правда, все это делал в бассейне. Душа у меня была, что называется, самая сухопутная. Странно, что я так привязался к морю. Я разбегался и лихо врезался головой в волны даже в семибалльный шторм. Попадая в огромный вал, я изо всех сил греб под водой руками и уворачивался от его сметающего удара. Когда я выныривал, море начинало швырять меня из стороны в сторону, как щепку, — оно было недовольно, что я его перехитрил. Это льстило моему самолюбию.
Плывя обратно, я использовал очередной, опять самый огромный вал, который стремительно выносил меня к берегу. Однажды он меня просто вышнырнул на пляж. Я не успел в последний момент сгруппироваться и разодрал в кровь грудь и живот — море протащило меня по гальке пляжа. С этого момента шутить с морем я прекратил.
В Лесилидзе росли кипарисы, за изгородями домов — лавровые кусты, хурма и мандарины. Сладковатый воздух, густо настоянный на запахах этой диковинной растительности, создавал у меня такое впечатление, словно ни за что ни про что я неожиданно попал в рай. Но более удивительным оказалось другое — прежние тяготы вдруг показались мне такими далекими, почти призрачными, точно их никогда и не существовало. Будто их мгновенно покрыла какая-то плотная и приятная пелена. Что-то наподобие меда на стенках моего желудка.
Скачков не спускал с меня глаз и пока вроде бы был мною доволен. Не очень быстро, но неуклонно, крупица за крупицей я осваивал новую технику прыжка.
Позже Скачков как человек, знавший меня довольно близко, скажет:
«Своей неотесанностью он поначалу чем-то напоминал мне пень. Тугой, медлительный — казалось, нет такой силы, которая могла бы сдвинуть его с места.
Старая техника прыжка так крепко застряла в нем, что я начал уже отчаиваться, нервничать, раздражаться на его нерасторопность и даже откровенно подтрунивать по поводу его сообразительности. Но более всего поражало его поведение. Он абсолютно не обращал внимания на мои колкие выпады и как-то очень по-своему, непонятно для меня все же умудрялся двигаться вперед. При этом он задавал такую кучу вопросов, что их хватило бы на целый десяток других моих учеников… Механика его усвоения дошла до меня позже, В отличие от многих прыгунов у него был иной принцип: „Чем труднее войдет, тем труднее выйдет“. Чем-то овладев, он доводил то до автоматизма и никогда уже не терял».
Так ли оно тогда было или: нет, я уже точно не помню. Но в одном Скачков прав — когда мне хотелось добиться значительной цели, я никогда не стремился казаться умнее, чем был в действительности. Перед такой целью я отбрасывал всякую позу. Но позером мог быть тоже. Особенно впоследствии. Но опять же лишь при обстоятельствах, от которых не зависело главное.
Новую технику я отрабатывал на высоте 180–190 сантиметров. После месяца занятий у нового тренера мой лучший результат — два метра — не вырос ни на йоту. Меня это не огорчало по двум причинам:
Во-первых, в Лесилидзе я попросту забыл и думать о каких-либо соревнованиях, в во-вторых, увлекся.
Стройная, с бронзовой кожей, она была старше меня года на четыре. Тоже прыгунья. Как только я ее увидел, во мне тотчас сработало своеобразное реле. Я как бы сразу к ней подключился. Притом помимо своей воли. Она где-то ходила, купалась, тренировалась — любое расстояние между нами уже не имело значения. Я, будто подсоединенный к ней не видимым проводом, четко ощущал, чем продиктованы тот или иной взгляд этой девушки, ее интонация, какой-либо жест. Меня не покидало ощущение, что я ее знаю уже несколько лет…
Было воскресенье. День выдался теплый, яркий, однако на горизонте уже собирались облака. Я только что вылез из воды и, лежа на гальке, смотрел, как солнце постепенно испаряет с моей загорелой кожи влагу. Она подошла ко мне и просто сказала:
— Сегодня вы должны мне помочь.
Я сразу сел спросил:
— В чем?
Она пояснила:
— Я хочу съездить в Гагру. Родители просили прислать овощей, фруктов, в общем, килограммов десять а, мне, не донести. Потом, знаете, там кавказские люди, я их побаиваюсь.
Я сразу забормотал:
— Ну да ну да…
Я вскочил и суетливо стал просовывать ноги в брюки. Странно, в мыслях я был давно готов к этой встрече, даже представлял себе, что мы скажем друг другу, но сейчас, когда она неожиданно подошла, вдруг ощутил полную растерянность…
В Гагру мы поплыли на катере. Только я и она сели на палубную скамейку, пошел мелкий, бисерный дождик. Все пассажиры сразу спустились вниз, в общую каюту. Я спросил:
— Пойдем тоже?
Она отрицательно помотала головой, и чуть прислонилась ко мне спиной. Ощутив тепло ее плеч, я замер. На душе неожиданно стало так хорошо, как никогда еще не было. Было такое ощущение, что внутри меня кто-то мягко погладил по сердцу ладонью. Я боялся, что сейчас она отстранится и все кончится. Но она не шевелилась.
Ровно тарахтел катер, вспарывая своим носом зеленоватое море, по нашим лицам струились тонкие нити теплого дождика. На этом катере мне захотелось сидеть вечно… Когда катер, стуча затихающим мотором, причалил, бросили трап, мы сняли сандалии и босиком пошли по мокрому, холодному, пирсу. Укрывшись от дождя пиджаками и пляжными подстилками, нас обгоняли пассажиры. Я остановился и поглядел на нее. Стройную, сильную девушку плотно облегал сарафан, отчего она казалась очень тонкой и гибкой. Я протянул руки и обнял ее. На глазах у всех. И так естественно, как будто обнимал ее уже много лет. Она притихла, зябко прижалась ко мне, я явственно ощутил, что согреваю ее.
Странно, но именно от этого я неожиданно почувствовал, что в жизни смогу сделать все, взять любую вершину.
Неподалеку от причала мы увидели небольшой, под брезентовым тентом, ресторанчик. Там мы отыскали свободный столик, сели друг против друга. Она коснулась моей руки, улыбнулась:
— Теперь скажи свое имя. Я Светлана.
— Дмитрий, — сказал я.
— Дмитрий… — повторила она и как бы прислушалась к моему имени. Потом сказала: — Тебя зовут хорошо.
— Может, — согласился я.
Неожиданно оборвался дождь. Мы сразу услышали запахи. Они мгновенно ожили, запахи всего живого, их душистый дурман стал быстро кружить голову.
Мы забыли все, забыли, что приехали в город купить фруктов, забыли, что надо возвращаться в Лесилидзе, — мы просидели в ресторанчике до темноты.
Мы что-то друг другу говорили — я не помню никаких слов. Сейчас я вижу одно — мы все время смотрим друг на друга, часто беспричинно смеемся, я накрываю ладонью ее длинные пальцы…
И вдруг мы разом замолчали. Я встал, взял ее за руку, мы вышли из ресторана. Я повел ее темными узкими переулками, пропитанными духотой юга, шел, не понимая, куда я веду Светлану. Потом я потянул ее сильнее… Мы побежали…
В эту ночь я долго не мог уснуть. С открытыми глазами я лежал в постели, вспоминая поездку, все переживал заново.
Известно, что на свете ежесекундно рождаются новые «миры». У нас со Светланой образовался свой мир. Но просуществовал он чуть более двух недель. Как водится, в него сразу «застучали и стали просить открыть дверь» посторонние. Первым явился Скачков.
Он вызвал меня к себе в кабинет, усадил на стул, долго молча ходил по комнате. Наконец сказал:
— Ты парень молодой, понять тебя, конечно, можно. Но дело есть дело, так что хватит валять дурака.
Я спросил:
— Вы о чем?
Он указал пальцем за окно, жестко пояснил:
— О Светлане. Ей это, кстати, не на пользу тоже. — И приказал: — Прекратить! Ясно?
Я вдруг вспомнил, как нес в первый раз портфель Рябого по улице своего городка. Рядом шли его холуи, наперебой горланили:
— Собачонка! Бобик! Шарик, на сухарик!
Наклонив голову, я старался не реагировать на них, с трудом сносил унижение…
Скачков подытожил:
— В общем, так. Не одумаешься — вылетишь со сборов. Она вслед за тобой!
Как тогда, я опять наклонил голову и, ничего не ответив, вышел. Спиной я так и чувствовал взгляд Скачкова — «достаточно я припугнул этого влюбленного юношу или нет?».
Он, конечно, просто «давил» на меня. Выгнать нас было не так просто. Светлана стояла первым номером в женской сборной, а я уже приобрел репутацию «молодого, подающего надежды». Чтобы отчислить меня со сборов, одного слова Скачкова было уже недостаточно.
В этот день я впервые почувствовал к Скачкову неприязнь.
Однако я поймал в себе и отрезвляющую мысль: «А если меня действительно прогонят?» Я вспомнил свои изнурительные тренировки у Абесаломова, кургузое пальтишко, общежитие жиркомбината… и понял, что я действительно увлекся чересчур.
Но поделать с собой я ничего не мог. Светлана тоже.
Целый день я с нетерпением ждал наступления сумерек, чтобы вновь оказаться с ней наедине на окраине поселка, где нас никто не мог увидеть.
Однажды я, как обычно, залез в свою комнату через окно, которое всегда предусмотрительно оставлял открытым, и в темноте наткнулся на какого-то человека. Он неподвижно сидел на стуле. Я включил свет, это оказался Скачков. Он исподлобья поглядел на меня, спросил:
— Что сегодня так рано?
Я ничего не ответил, стоял молча. Помолчав, мой наставник тяжко вздохнул, поднялся, некоторое время в упор смотрел на меня жесткими холодными глазами. Затем сказал:
— Вызовем обоих на собрание команды — и с треском! Подумай.
И ушел.
Все разрешилось само собой.
Однажды, встретившись на окраине поселка, мы, спрятавшись в густом кустарнике, долго ненасытно целовались. И вдруг, разом похолодев, вместе поглядели в сторону. Там стоял мужчина. Он откровенно разглядывал нас и гадко улыбался. Затем хихикнул и исчез.
Я и Светлана — я это знал точно — внезапно увидели себя как бы его глазами. Мерзкий взгляд мужчины, похотливый смешок все нарушил.
Мы отодвинулись друг от друга. Светлана смущенно поправляла прическу, я попытался пошутить. Вышло очень натянуто — никто из нас не засмеялся.
До базы мы шагали в полном молчании. Расставаясь, она не протянула мне руки, но, как: всегда, сказала:
— До завтра.
— До завтра, — ответил я.
Каждый направился в свою сторону. Но оба уже знали — не будет ни завтра, ни послезавтра.
Так и случилось…
На следующий день Светлана не появилась на тренировке. Ее тренер сказал, что она вроде бы чуть приболела.
Мне совсем не хотелось, но почему-то я пошел к ней. И напрасно — к Светлане меня не пустили ее подруги: Я не стал настаивать, было понятно, что они выполняли просьбу самой Светланы.
И своей комнаты она не выходила еще двое суток. Я к ней больше не ходил.
Неожиданно меня послали на Соревнования в Нальчик, а оттуда — сразу же на другие состязания, в Тулу. В отъезде я был неделю.
Вернувшись, я в первый же день столкнулся со Светланой у входа на: стадион. Она опустила глаза, отчужденно проговорила:
— Здравствуйте…
— Здравствуйте, — тоже на «вы» ответил я.
Она прошла мимо. Не оглядываясь, я пошел дальше. Было ясно — это конец.
После этого мы старались избегать друг друга.
Иногда я задумывался: «Куда все делось? Тот наш прежний „мир“… Он исчез так же внезапно как и возник. И самое непонятное — исчез помимо нашей воли. Как это произошло?»
Однажды я стоял на берегу и долго наблюдал, как в песок уходят волны. Каждая из них с плеском накатывалась на берег, жила блестела под солнцем, а спустя две-три секунды ее уже не было. Она беззвучно уходила в песок. Я невольно подумал: «Как у нас со Светланой».
Внезапно мне пришла в голову очень простая мысль: каждому явлению в природе предназначено свое строго определенное время. Одному его Отпущено меньше, другому — больше, И как бы мы ни противились этому, ничего не изменится. Так заведено природой, Она никому не позволяет вмешиваться в ее раз и навсегда заведенный порядок.
Прав я был или нет, во именно так мне тогда было удобно думать…
На соревнованиях в Нальчике я неожиданно прибавил к своему прежнему результату сразу семь сантиметров. 2.07 я перелетал так свободно, как эта высота была для меня разминочной. Здесь же я впервые обыграл своего именитого соперника, чемпиона страны Габидзе. Правда, победы я не почувствовал. Он находился явно не в форме, выступать на этих соревнованиях его просто заставили, так как не за горами были уже Олимпийские игры в Риме.
Картанов, который считался первым номером в сборной команде, на тренировке порвал ахиллесово сухожилие на левой ноге. Теперь все надежды возлагались на Габидзе, в Нальчике хотели проверить степень его подготовленности.
Я очень огорчился за Картанова. Мне было искренне жаль кумира своего детства — после такой травмы в спорт редко возвращаются, Кроме того, я мечтал обыграть его на крупных соревнованиях. Теперь это было уже невозможно. Однако, к стыду своему, я почувствовал и некоторое облегчение — одним сильным соперником стало меньше. Пока очень зыбко, но передо мной впервые замаячила реальная надежда попасть на олимпиаду третьим номером.
В Туле я прыгнул еще выше — 2.08, но в последней попытке уже на высоте 2.10 прыгнул неудачно — растянул связки на маховой ноге.
Возвратившись в Лесилидзе, я почти прекратил тренироваться и две недели купался, валялся на пляже — морская вода укрепляла связки. В это время я начал готовиться к поступлению в институт. В июне для проведения дальнейших спортивных сборов команда переехала под Москву, в Малаховку. Здесь, восстанавливая растянутые связки токами Бернара, я продолжал отрабатывать технику прыжка. Не прекращая тренировок, я сдавал экзамены в Московский институт физкультуры.
На лице Скачкова все чаще стала мелькать его мягкая улыбка. Он наконец убедился окончательно, что со мной «не промахнулся», и сразу начал активно действовать — на совете Федерации легкой атлетики внес смелое предложение послать третьим номером в Рим Дмитрия Буслаева. Смелое потому, что я был его учеником, и со стороны это могло выглядеть вроде бы не совсем этично. Кроме того, четыре прыгуна имели результаты выше моего личного рекорда: Габидзе — 2.12; Глухов — 2.12; Лямин и Новожилов — 2.10.
Свое предложение Скачков мотивировал так.
Лямину и Новожилову — двадцать пять и двадцать шесть лет. Буслаеву нет еще и восемнадцати. Лямин и Новожилов в своих результатах уже стабилизировались. Трудно ожидать от них большего. Буслаев же растет как на дрожжах. Пусть он не займет никакого места, но «обстрелять» его на крупнейших, а главное, таких ответственных состязаниях, как Олимпийские игры, имеет смысл. К Олимпиаде в Токио Буслаеву будет всего двадцать два года. Он перспективен как по возрасту, так и по способностям. А всякую перспективу нужно готовить. И чем раньше, тем лучше.
Решиться на это было непросто. Во-первых, на Олимпиаде можно было потерять ценные очки для команды; во-вторых, за Лямина и Новожилова стояли тренеры, обладавшие не меньшим авторитетом, чем Скачков.
Неизвестно, что творилось за тренерскими «кулисами», но меня вызвал руководитель сборной команды по легкой атлетике Кислов, вечно чем-то недовольный сухопарый мужчина лет сорока восьми. За глаза его звали Сухарь. Внимательно посмотрев на меня, он спросил:
— В Рим хочешь поехать?
Не мешкая, я ответил:
— Конечно.
Он насмешливо спросил:
— А что ты там будешь делать?
— Обыгрывать.
— Кого?
— Да всех!
Кислов усмехнулся:
— Габидзе тоже?
— Да.
— А может, уже заодно и Ника Джемса?
Я спокойно проговорил:
— А чего с ним церемониться.
— Ну-ну… — усмехнулся руководитель команды. Он еще раз цепким взглядом оглядел меня, словно прикидывая, на многое ли я способен, пожал плечами:
— Однако и напор у тебя. Откуда такая уверенность?
Я улыбнулся:
— От бога, Наверное.
Он вдруг засмеялся, весело сказал:
— Ну ладно. Иди. Пока иди…
У меня екнуло сердце: «Неужели поеду?»
Через три дня Скачков сообщил, что благодаря его усилиям меня утвердили в состав олимпийской команды. Он не преувеличивал своих заслуг. Будь у меня тренер менее предприимчивым, неизвестно, как вообще бы сложилась моя спортивная биография.
И сразу все совпало.
Мое сердце пришло в норму (перебои прекратились), залечились связки, стабилизировалась техника прыжка, я стал студентом института Физкультуры, а самое главное, в меня поверили. Первый раз в жизни я испытал ощущение, что кому-то по-настоящему нужен. Долг, ответственность — эти абстрактные понятия, которые с детства внушали мне родители и школа, вдруг зашевелились во мне как нечто Живое и реальное, Я вдруг смутно почувствовал, что возможен и какой-то иной способ существование в жизни. Более полноценны основанный не на одних эгоистических чувствах.
Понять это мне было суждено лишь несколько лет спустя…
Пока мною по-прежнему двигало честолюбие, Я не собирался пребывать в «должниках». Я решил доказать, что доверие тренеров заслужил по праву.
И сделал это.
На соревнованиях в московских Лужниках я неожиданно для всех, в том числе и для самого себя, установил новый рекорд Европы для открытых стадионов — 2.17!
Выступление я начал с двух метров. Перемахнул их так, как будто это был небольшой заборчик. 2.05 — то же самое. 208 — опять с первой попытки. Установили 2.11. Соперники на этой высоте выбыли, я преодолел ее так же легко, как и два метра.
И странно — не заволновался, не затрепетал, наоборот, я был абсолютно спокоен. Я сказал себе:
«Пришел момент, надо им воспользоваться».
Я подошел к судьям и заказал сразу 2.17. Ровно на один сантиметр выше прежнего рекорда Европы, Который принадлежал Картанову.
Ко мне подскочил Скачков:
— С ума, что ль, сошел? Сразу на шесть сантиметров поднимаешь!
Я ответил:
— А зачем мелочиться? Так есть стимул — рекорд. Прыгнуть на три сантиметра больше — ну и что, кому нужно?
— Тебе! — сказал Скачков. — 2.14 будет твоим личным рекордом. Потом это реально. А так — на 2.11 и останешься! Не дури!
Я отрицательно помотал головой:
— Поздно. — И показал Скачкову на планку, которую уже установили.
Когда диктор объявил по стадиону, что это новый рекорд Европы, публика напряженно стихла.
Я прошел к началу разбега и опять удивился — никакого волнения не было. Я знал — это и хорошо и плохо. Развернувшись лицом к планке, я отставил назад ногу и как бы вслушался в самого себя.
И вдруг почувствовал — все нормально. Все будет хорошо. То есть я еще не сделал и шага по направлению к планке, а уже знал, что я ее перепрыгну.
Так оно и произошло.
Вылезая из прыжковой ямы, я поначалу увидел изумленные, выпученные глаза Скачкова и лишь потом услышал восторженный рев зрителей.
Меня целовали, обнимали, жали руки — сам я всем улыбался, кивал головой, по внутреннего участия в этом ликовании не принимал. Меня занимало другое — ощущение какого-то важного открытия, которое совершил я. Можно знать свое будущее — вот что открыл я для себя. Не угадывать нет, а именно знать свое будущее. Пусть самое недалекое, но суть в том, что это, оказывается, возможно.
Как? Прежде всего нужно досконально изучить себя, во всех подробностях как чужого человека. А потом все время глядеть на «этого человека», со стороны и как можно жестче.
Это было ценное приобретение. Я сразу взял его в свой арсенал. И в первую голову как практик. Но не только в прыжках.
Нередко при тех или иных обстоятельствах жизни я вслушиваюсь в себя и спрашиваю: «чем все кончится?»
И вдруг непонятно почему, казалось бы, нет никаких причин, чувствую — будет худо. Несмотря на то, что события развиваются самым благоприятным образом. И наоборот, все вроде бы идет кувырком, а подсознание подсказывает, что в итоге все будет нормально.
В день установления рекорда я попытался заглянуть в свое будущее на несколько лет вперед. Не вообще, а конкретно: когда я пойду на мировой рекорд американского прыгуна Ника Джемса — 2.22.
Рассуждал я примерно так.
В пятнадцати лет, Когда я впервые услышал о Нике Джемсе, мой результат равнялся 175 сантиметрам. Американцу тогда было шестнадцать он преодолевал уже 2.02. Годом раньше Ник Джемс, видимо, прыгал не меньше чем на 195 сантиметров я явно отставал от него и именно в этот период усиленно занимался со штангой.
В шестнадцать с половиной я перепрыгнул 2.00. Ник в восемнадцать перелетал уже 2.13.
За целый год я не прибавил к своему результату ни сантиметра, но зато потом вдруг бурно пошел вверх: 2.07, 2.08, а сегодня 2.17.
Американец по-прежнему лидировал — 2.22.
И вдруг до меня дошло — я ведь, оказывается уже обыграл его! По возрасту.
В восемнадцать лет он прыгал только 2.13, а я взял уже 2.17. Значит, в девятнадцать я должен прыгать выше, чем 2.22!
Свой будущий мировой рекорд я побил именно в этот день. Простой арифметикой
КАЛИННИКОВ
Стояла зима 1944 года. Две трети оккупированной территории страны были уже освобождены от немцев; Неделю назад их разгромили под Ленинградом. Наши войска всюду перешли в наступление.
Большая часть врачей находилась на фронтах, в тылу ощущалась острая нехватка медицинских работников. По этой причине учились мы в Кызыд-Орде по сокращенной программе. Мне, как и всем студентам, выдали справку об окончании института и направили работать в Сибирь, в село Дятловку, расположенное в Сурганской области. В письме я сообщил об этом матери и отправился по месту назначения.
В двадцать с небольшим лет я стал единственным врачом в округе, которая по размерам почти равнялась Швейцарии. С той лишь разницей, что вместо альпийских лугов здесь расстилались лесостепи.
Мне выделили старую избу, сарай, корову и одного голосистого петуха. Чуть позже я раздобыл двух куриц. В качестве транспорта я получил кобылу пятнадцати лет и розвальни (на лето — телегу).
В моем ведении находились районная больница, поликлиника и три человека обслуживающего персонала: шестидесятилетняя санитарка, хромой завхоз и уборщица. Оборудование было никудышное, медикаментов мало. Работал я на двух ставках, но, по сути, объем работы был на десятка полтора врачей.
Ежедневно я разъезжал во все концы своей «Швейцарии» и на свой страх и риск пытался лечить все: простуду, кожные болезни, всякого вида травмы, сердце, нервы, свинку, желудочно-кишечные заболевания, глаза, уши, удалял аппендиксы, принимал роды… всего не перечислить.
Люди постоянно просили помощи, но, увы, я не всегда мог им помочь. Институт дал мне только азы — это ощутилось сразу. Еще по пути в Дятловку я заехал в областной центр и накупил целый рюкзак медицинской литературы. В часы отдыха я непрерывно перечитывал ее, но все реже находил ответы на свои вопросы. Каждый день передо мной проходили все новые больные, а вместе с ними и новые болезни, симптомы и лечение которых я не мог найти в книжках. Через полгода я убедился, что как нет абсолютно похожих людей, так не существует и совершенно одинаковых болезней, Одно и то же заболевание иногда протекало с такими значительными индивидуальными отклонениями, что обычный грипп, например, можно было принять за воспаление легких, и наоборот. Так, кстати, со мной нередко и происходило, пока я не взял себе за основу одно правило: прежде чем ставить диагноз, по возможности подробно изучить самого больного его темперамент, ритм жизни, склонности, рацион, условия труда и т. п.
И все же от ошибки к ошибке (смертельных исходов у меня, слава богу, пока не было) я постепенно осваивал свое дело. Вот одна показательная история.
В Дятловке жила одинокая тридцатилетняя Таня, Она избегала людей и постоянно ходила с платком, повязанным от глаз до шеи.
Как-то столкнувшись с ней на улице, я поинтересовался:
— Что с нами?
Девушка посмотрела на меня грустными глазами, неприязненно ответила:
— Ничего. Бог наградил!
— А все-таки?
Таня огляделась и, убедившись, что поблизости никого нет, быстро подняла на лице платок. На месте рта зияла широкая щель. С рождения у Тани отсутствовала верхняя губа. Зрелище это было не из приятных, но я спокойно смотрел девушке в лицо. Таня вызывающе спросила:
— Ну как? Нравится?
Я ничего не ответил. Она быстро зашагала, почти побежала от меня.
Но поздно вечером Таня пришла ко мне домой и горячо стала просить, чуть ли не умолять хоть как-то исправить ее дефект.
Осмотрев внимательно девушку, я бессильно развел руками.
— Не могу, — сказал я. — Не умею.
Она сразу сникла, горько кивнула и тихо проговорила:
— Конечно. Только бог и может…
И, мучительно стесняясь, попросила:
— Но только вы никому, пожалуйста… Ладно? Никто меня такой не видел.
Я подавленно мотнул головой.
Отказал я Тане по нескольким причинам. Первая состояла в том, что я не имел понятия, как делаются и делаются ли вообще подобные операции. Во-вторых, я был завален срочными вызовами: отравлениями, воспалениями, травмами. В-третьих, я сказал себе, что как бы эта девушка ни страдала, но от этого еще никто не умирал. Я подумал:
«Прожила же она тридцать лет. И проживет еще столько же!..»
Отказал — и тотчас потерял покой, меня начала мучить совесть.
«Имею ли я право отказывать в помощи человеку только по той причине, что чего-то не знаю? Должен же быть какой-то выход Должен, потому что девушка не может всю жизнь ходить с закрытым лицом. Это противоестественно. А потом, что за аргумент: от этого не умирают! Она уже давно умерла от своего несчастья. Внутренне. Вдобавок у нее симпатичное лицо. Если девушку избавить от ее дефекта, она просто возвратится к жизни. А сейчас Таня наверняка все и всех ненавидит. Меня особенно. Она решилась открыть передо мной свое уродство, доверила мне свою тайную боль, а я отнесся к этому как к одному из случаев в повседневной практике. Не больше…»
У меня возникло ощущение, что я в чем-то предал эту девушку, хотя понимал, конечно, что вины моей здесь нет.
Я опять съездил в областной центр, обошел все специальные магазины и привез с собой еще два мешка медицинской литературы. Покупал я ее без разбора, что попадалось под руку. Я знал: все будет нужно, все пригодится.
И все-таки книг было мало. Я уговаривал привозить книги всех своих знакомых. Особенно тех, кто ехал в Москву или Новосибирск. Кроме того, я обращался в различные медицинские институты с просьбой выслать мне ту или иную монографию. Пособия прибывали отовсюду. Очень скоро, сложенные стопками, они заняли у меня треть избы.
Однажды в одном из учебников я нашел главу о пластических операциях. Внимание мое вдруг заострилось на такой детали: человеческое лицо — место самых эластичных тканей на нашем теле. Об этой истине я звал и раньше, но не придавал ей особого значения. А тут сразу возникла идея — как-то использовать подобное свойство в случае с Таней.
Для начала я взял лист бумаги, нарисовал в натуральную величину овал лица, нос, губы, вырезал ножницами и получил примерную выкройку будущей операции.
На другой день явился к удивленной моим приходом Тане, объяснил ей свой замысел и тщательно, до миллиметра, снял размеры всех частей ее лица. По ним смастерил еще около пятидесяти выкроек, а когда наконец нашел самые точные углы разрезов, решился приступить к делу.
Перед операцией я сказал Тане:
— Ничего подобного делать мне не приходилось. Так что решайте сами. Полной гарантии на успех дать не могу.
Таня сразу согласилась на операцию, Девушка сказала, что хуже, чем есть, она не будет. А если будет, ей уже все равно.
Я продержал ее около часа под наркозом и сделал все, как задумал. От крыльев носа к углам ротовой щели на щеках Тани я вырезал два треугольника. Вывернув их наружу слизистой оболочкой, я соединил концы вместе и, образован губу, скрепил ее конским волосом. Прорехи заполнил кожей лица девушки. То есть, натянув ткани обратно к крыльям носа и к углам рта, я использовал их эластичную способность, Новые соединения тоже сшил и, тщательно размяв их пальцами, наложил повязку. Затем разбудил Таню.
Через неделю я извлек из швов конский волос. Тане я пока не показывал лица. Все это время она ни о чем не спрашивала меня, чувствовалось, что она напряженно ждет, когда я сниму повязку. Через десять дней поднес к ее лицу зеркало.
Таня долго плакала. Она оказалась почти красивой. Спустя полгода девушка вышла замуж, родила троих детей.
Такую победу над человеческим несчастьем я еще никогда не одерживал. При других заболеваниях выздоровление людей проходило долго и поэтому незаметно. Исцеление Тани помогло мне понять, что я небездарен.
Работы по-прежнему было невпроворот. Измотанный разъездами, домой я, как правило, возвращался к одиннадцати-двенадцати ночи. В избе меня ждала пустота. Ни еды, ни близкого человека. Только книги. На скотном дворе, переполненная молоком, беспрерывно мычала моя бедная корова. Я сразу же брал ведро и шел доить ее. И пока сцеживал молоко, рассказывал ей, как прошел сегодняшний день. В суматохе повседневных дел я не мог с кем-либо поболтать просто так. С пациентами я говорил о болезнях, лекарствах, рецептах; с персоналом — о хозяйственных нуждах. А корове можно было говорить все, что угодно. Она умела отлично слушать: все время молчала, а когда, все рассказав, умолкал и я, поворачивала ко мне голову, как бы удивленная, что я перестал говорить.
«Ну, ну… А дальше?» — словно вопрошал ее взгляд.
Перед сном я выпивал около двух литров парного молока и, точно убитый, валился в постель.
Выспаться никогда не удавалось. Среди ночи ко мне тревожно стучались в окно, звали на помощь: кого-то придавило трактором, кто-то обварился, кому-то проломили в драке череп, с кем-то случился сердечный приступ. Так почти каждую ночь. Сонный, я вновь запрягал старую кобылу, садился в свои розвальни и отправлялся на встречу с очередным несчастьем…
Думаю, вряд ли я выдержал бы тогда такой напор человеческих бед, если бы не понимал, что людям в данный момент, кроме как на меня, не на кого надеяться, другого врача в районе просто не существовало. Потом я постоянно помнил: на войне во сто крат тяжелее.
После истории с Таней обо мне пошла молва как о каком-то кудеснике, и меня завалили заказами на носы. Я их выправил и переделал штук двадцать. Одни хотели жениться, другие выйти замуж, третьи переживали за своих детей, четвертые мучились оттого, что не смели пройтись со своей женой даже по деревенской улице.
Один случай мне запомнился особо. Страдающий супруг долго умолял меня выправить ему нос. Из-за его «любовных терзаний» я с трудом нашел свободное время и поправил ему нос. Мужчина стал хоть куда! Однако дело не в этом. Он не только не поблагодарил меня, этот человек вдруг резко изменил свое отношение к жене, которая прожила с ним около десяти лет. Его прежнюю «любовь» вдруг как ветром сдуло. Супругой он стал помыкать, изменять ей, а потом даже поколачивать.
Я тотчас вспомнил пословицу, в которую раньше не верил: «Ни одно добро не остается безнаказанным».
К сожалению, я неоднократно сталкивался с подобными случаями и впоследствии. С низостью душ некоторых пациентов. И по отношению к своим близким, и к врачам, которые их излечили. Мигом забывая о минувшем несчастье, такие люди рассматривают свое выздоровление как дело само собой разумеющееся, а в бескорыстной заботе о них врачей видят просто их профессиональную обязанность, за которую им платят деньги, а посему благодарить врачей вовсе не за что. И все же изречение, которое я привел выше, на мой взгляд, надо исправить: «Иногда и добро не остается безнаказанным».
«Иногда». Иначе творить его бессмысленно.
Слухи обо мне распространялись, постепенно я приобрел репутацию не только в районе, но и в области. Мне это льстило, однако хлопот в связи с этим прибавилось. Меня приглашали для консультаций за сотню и более километров от Дятловки, а если я не мог выехать, больные приезжали ко мне сами. Из окрестных сел, городков, из самого областного центра, а однажды привезли больного даже из Оренбурга.
Это был тракторист-передовик. Его доставил секретарь районного комитета партии. Механизатор походил на скелет, обтянутый кожей. Цвет лица у него был пепельный, с коричневым оттенком. Мумия, и все. По какой-то причине он не мог есть и пить вот уже полтора месяца, двигаться больной был уже не в состоянии, он только лежал.
Помимо врачей, тракторист обращался к бабкам знахаркам. Их заговоры, травы, настои, коренья, отговоры — ничего не помогало. Начинает пить воду — тут же рвет. А без воды не может есть.
Я его спросил:
— С чего все началось?
Говорить больному было уже трудно, с большими паузами он рассказал:
— Работал на полевом стане… Одна женщина дала выпить воды… Меня вырвало. Сразу… Выпил еще — в животе начались боли… Жуткие… Вот все…
— До этого что-нибудь ели?
Он вспомнил:
— Рыбу… Ну да, рыбу. Карась…
— Она была свежая?
— Пахла… Чуть… Я есть хотел…
— Сколько времени прошло после еды, когда выпили воды?
Больной ответил:
— Часа два… Может, три…
Все объяснилось довольно легко. Произошло отравление. Обычно оно и наступает спустя два-три часа. Суть странного заболевания тракториста состояла в том, что токсикоз совпал с приемом воды, у него мгновенно возник условно-рефлекторный момент: рвота после воды и пищи.
Тогда, да и потом я не раз поражался, как мало врачи знали, а главное, не хотели верить в природу заболеваний, связанных с приобретением новых условных рефлексов. Ведь на это уже давным-давно указывал академик Павлов.
Больного пичкали таблетками, делали уколы, а нужно было просто ликвидировать вновь установившуюся реакцию организма, которая действовала ему во вред.
С трактористом я провел несколько сеансов гипноза. Поначалу заставлял его подолгу спать. Кроме того, что пациент не ел и не пил, его мучила бессонница. Необходимо было хоть как-то привести в порядок его измотанную нервную систему. Затем я стал разрушать губительный рефлекс путем внушения.
Через месяц он набрал почти прежний вес.
Еще с одним случаем, я столкнулся в соседнем областном центре. Меня вызвали туда для консультации.
Больной оказалась девушка двадцати лет. Она ощущала рези в животе, ее часто мучила рвота. Худела она буквально на глазах. Все решили, что у нее непроходимость кишечника на почве злокачественной опухоли. Девушку передали онкологам. Те ее прооперировали, рака не обнаружили и вновь зашили. Рвота и боли продолжались. Собрали целый консилиум. После долгих дебатов установили, что опухоль все-таки наличествует, хирург ее, видимо, просмотрел.
Ему объявили строгий выговор. Больной предложили оперироваться во второй раз. Она была согласна на: все. Именно в этот момент меня и пригласили ее осмотреть.
Я быстро сообразил, что болезнь: девушки примерно того же рода, что у тракториста. Внимательно осмотрев больную, я обнаружил те же: самые: симптомы.
Первое, что натолкнуло меня на эту мысль, — медикаменты больной, которыми она заполнила всю тумбочку. К тому же: лечащий ее хирург все время твердил мне, что опухоль он просмотреть не мог, ее просто не существует. Но вот что с девушкой, он не знает.
Заключение я вынес такое:
— Никакой опухоли действительно, нет, лечить больную надо гипнотерапией.
Мне ответили:
— Да вы что? Взгляните на ее: показатели! Лейкоциты не в порядке, РОЭ ненормальная, температура все время 37,5 — 37,7!
Я спросил:
— А что бы вы хотели при таком состоянии больной? Ее же целый месяц тошнило, она не могла проглотить и крошки.
— Несерьезно, товарищ Калинников! Налицо органическое заболевание, а вы с каким-то гипнозом!
Но я твердо стоял на своем:
— И все-таки… давайте попробуем?
Спустя пять сеансов рвота прекратилась, Я отправился домой, через три недели в письме девушка сообщила мне, что набрала уже восемнадцать килограммов. Спустя еще месяц она окончательно пришла в норму.
…Война кончилась, пришла долгожданная победа. В этот день я крепко выпил, ходил по избе и кричал:
— Капут проклятому Гитлеру! Капут фашизму! Капут на вечные времена!
Вскоре в Дятловку прислали еще двух врачей, кожника и терапевта. Я сразу вздохнул свободнее. К тому времени я перевез: к себе всю семью — мать, трех братьев и двух сестер.
По-прежнему я много работал. Болезни не иссякали, как сама жизнь.
Однажды теплой летней ночью, уставший больше обычного, я возвращался на своей телеге домой, Вокруг было очень тихо, лишь звенели цикады и поскрипывали колеса. В мире царили покой и благополучие. Я подумал:
«Как все обманчиво… Каждую секунду в природе кто-то умирает или заболевает, а мы этого не чувствуем. Ведь постоянно идет война! Людей без устали косит смерть. Против нее не протестуют в газетах, на митингах, по радио, а между тем самые кровавые бойни крестоносцев, инквизиция и даже Гитлер — ничто по сравнению с будничной войной смерти, которая не прекращается на протяжении тысячелетий. Как с этим справиться? Видимо, никак… Тогда зачем нужен я? Чтобы, как Сизиф, бессмысленно вкатывать камень в гору?»
Рано утром, опять не выспавшийся, я отправился по очередному вызову. Только-только из-за края земли поднялось наше светило. Его свет залил все вокруг, пробуждая жизнь. Подул теплый свежий ветер, зашевелились травы, вовсю засвиристели птицы. Я ехал к мальчику, у которого начался острый понос.
И вдруг я обрадовался… Себе… Что есть я! Что, как я, существуют еще тысячи людей, которые сейчас тоже к кому-то едут. На помощь…
«Да, — сказал я себе, — я не успеваю излечить одну болезнь, как сталкиваюсь с другой. Да, люди беспрерывно умирают и рождаются. Да, гибнут и вновь возникают планеты и созвездия. Вся вселенная пульсирует в четком ритме. Даже наше сердце. Что такое Сизиф? Он простейший механизм. А я живое существо, наделенное гибким и добрым разумом. Он не исцелит душу Тани и не спасет меня, как фельдшер, от смерти. Ему все равно. Он просто тупо и бессмысленно тащит в гору камень. Без меня же, Человека, никогда не родится новое качество нашего Мира».
БУСЛАЕВ
Стоял сентябрь. Непривычно солнечный, яркий. Я неотрывно глядел в иллюминатор самолета на незнакомую землю.
Странно — одно сознание, что я скоро ступлю на землю Италии, придавало всему Окружающему совсем иную окраску.
Воздух казался неестественно прозрачным, облака легкими и невесомыми, море пронзительно голубым, было ощущение какого-то надвигающего чуда. Я сидел в кресле новейшего лайнера, мчался с огромной скоростью навстречу сказочной стране, знал, что через полчаса увижу ее воочию, радовался, как ребенок, испытывая глубокое удовлетворение, что так удачливо складывается моя жизнь.
Тут же, в самолете, переводчик нашей команды зачитал выдержки из итальянских газет, касающиеся Олимпиады, в частности несколько прогнозов о возможном победителе в состязаниях по прыжкам в высоту. Всюду пестрели фотографии Ника Джемса, журналисты не скупились на эпитеты; «бесспорный фаворит», «непревзойденная звезда», «русским понадобится еще много лет, чтобы отобрать у американцев пальму первенства в этом виде», «Ник Джемс в идеальной спортивной форме» и тому подобное.
Сам Ник Джемс высказывался еще хлестче:
«В Рим я прилетел для того, чтобы получить давно причитавшуюся мне золотую медаль олимпийского чемпиона… Русским придется с этим смириться».
Скачков поинтересовался:
— Что ты об этом думаешь?
Я неопределенно ответил:
— Посмотрим… А вообще, на его месте я бы еще не то написал!
Тренер усмехнулся:
— По замашкам вы два сапога пара!
Он ошибался. Особого стремления победить я еще не испытывал. Наоборот, Олимпиада, какие-то прыжки… — все показалось мне вдруг посторонним, словно я не имел к этому никакого отношения и в олимпийскую команду попал лишь для того, чтобы увидеть Италию. Я настроился удивляться и восхищаться этой чудесной страной.
Сойдя с трапа лайнера, я тотчас принялся это делать.
— Смотрите, — восклицал я, — какой грузовик красный!
Через некоторое время я кричал:
— Собака, собака! Глядите, как интересно!
Я увидел здоровенного дога, привязанного к велосипеду, который спокойно бежал за своим хозяином в бесчисленном потоке автомобилей.
Мои товарищи помалкивали, некоторые снисходительно улыбались — они уже не раз бывали в Риме. Когда мы сели в автобус, Скачков негромко сказал:
— Ты потише бы…
Я ничего не мог с собой поделать — все мне нравилось. Дома, люди, улицы, легковые машины, даже крошечный магазинчик, который привлекал к себе внимание тем, что из его окна непрерывно вылетали наружу мыльные цветные пузыри.
Более всего я был доволен тем, что я смогу разговаривать с самими итальянцами. И не только с ними. Я знал, что в Риме будет полно иностранцев, и прихватил с собой три туристских разговорника — английский, французский и итальянский.
Как только нас разместили в одном из коттеджей олимпийской деревни, я, быстро умывшись, сразу отправился в город.
У дверей я столкнулся со Скачковым.
— Куда?
— В Рим!
— Еще успеешь, — сказал он. — Завтра будет экскурсия, осмотришь город вместе со всеми.
Я улыбнулся:
— Нет, до завтра я не вытерплю. А потом, я не люблю с толпой ходить!
— И все-таки я тебе не советую.
— Почему?
— Во-первых, с дороги не мешает отдохнуть. Во-вторых, на тебя начнут коситься. Первый выезд за границу, и сразу такой самостоятельный.
— Кто будет коситься? — спросил я. — Вы?
Скачков досадливо передернул плечами:
— При чем тут я? По мне, ходи где хочешь, лишь бы режим не нарушал. Но есть руководитель всей команды…
— Чепуха! — сказал я. — В вас просто старая закалка говорит!
Скачков понял, что меня не остановить, оглянулся по сторонам, тихо сказал:
— Если так не терпится, езжай. Только я тебя не видел и никуда не отпускал, понял?
— Да.
— И через четыре часа ты должен быть на месте, — строго сказал Скачков, — состоится общее собрание команды.
Олимпийская деревня находилась за городом, в Рим я поехал на автобусе.
Оказалось, что без подготовки с помощью разговорника общаться невозможно. Все куда-то торопятся, а тебе подолгу надо отыскивать то или иное слово. Все мои попытки заговорить или что-либо узнать заканчивались тем, что итальянцы вежливо улыбались мне, с сожалением разводили руками и шли дальше.
— Колизей? — спрашивал я. — Где у вас тут Колизей, синьор?
Мне куда-то показывали и что-то говорили.
Я пытался выяснить:
— Автобус? Какой автобус?
Что-то отвечали.
— Цифра! — Протягивал я блокнот. — Напишите номер!
Одна Миловидная итальянка, с трудом уразумев, о чем я прошу, написала номер.
— А где его остановка? Стоп!
Этого уже никто не понимал. Проверенная поговорка «Язык до Киева доведет» явно давала осечку.
После долгих колебаний я решился сесть в такси. Решился, потому что не представлял, сколько надо заплатить, чтобы доехать до Колизея. У меня была всего тысяча лир, эти деньги, предназначенные на мелкие расходы, нам выдали, как только мы прилетели в Италию. Можно было еще занять у Скачкова — я не догадался.
Очутившись в машине, я произнес единственную итальянскую фразу, которую знал:
— Грацио, синьор, Колизей! Рус! СССР, компрене?
Таксист широко улыбнулся и кивнул. Затем спросил:
— Рус — коммунист?
— Нон, — ответил я. — Пока нон!
Некоторое время мы ехали молча. Потом шофер торжественно сказал;
— Рус карашо!
Я ответил:
— И итальян карашо!
Он рассмеялся.
Я вдруг почувствовал, что способен сейчас объясниться даже с китайцем — столько во мне было желания разговаривать. С трудом подбирая слова, я принялся объяснять шоферу, с кем он говорит:
— Спорт! Я Олимпийские игры, спорт, компреве?
Он закивал.
— Прыг, прыг! Нет, это вам не понять… Бег! — Я изобразил его. — Потом пум! — И показал на пальцах, как перелетаю через планку. — Ясно?
— Си, си! — обрадованно понял водитель. И произнес — Ник Джемс!
— Точно! — воскликнул я. — А я, — я ткнул себя в грудь, — Буслаев! — И вдруг похвастался: — Ника Джемса я пиф-паф! — Жестом я показал, что мне ничего не стоит победить его.
— О-о! — почтительно протянул таксист. Затем обернулся ко мне, переспросил: — Буслай?
— Буслаев! — поправил я водителя, И по слогам повторил: — Бусла-ев!
Шофер пожал плечами, показан, что никогда не слышал такой фамилии.
Мне сразу стало неловко за свое хвастовство. Как-то вырвалось само собой — я вовсе не собирался обыгрывать Ника Джемса. Было еще рано.
Взглянув на счетчик, я забеспокоился. Там нащелкало уже 540 лир.
Я спросил с тревогой:
— Колизей? Скоро?
Шофер что-то ответил, я ничего не понял. Я вдруг испугался, что не смогу вовремя вернуться на собрание — у меня не останется денег на обратную дорогу. Я решил ждать до 650 лир. Если до этого времени такси не подъедет к Колизею, мне придется выйти и возвращаться в олимпийскую деревню на автобусе. Цена билета на этот вид транспорта колебалась в пределах 150–200 лир. Я напряженно наблюдал за счетчиком.
Выбило 650, потом 655, 670… Автомобиль продолжал ехать, за окном мелькали здания, фонтаны, памятники, а я все молчал, потому что не мог придумать причину, которая бы объяснила водителю мою неожиданную остановку. Меня сковывала идиотская стеснительность. Не вообще, а именно перед иностранцем. Что он обо мне подумает? Наболтал, нахвастался, а самому нечем платить.
— Стоп!.. — наконец почти крикнул я.
Водитель тут же притормозил, на счетчике стояло ровно 700 лир.
— Магазэн! — показал я таксисту на витрину. — Мне надо в магазэн! А в Колизей я пешком… — И показал пальцами, как дойду на своих двоих.
— О-о! — покачал головой шофер.
Мне сразу стало понятно, что до Колизея еще довольно далековато.
«Черт! — выругался я про себя. — Только зря деньги потратил!»
— Чао! — улыбнулся я итальянцу, — Арриведерчи! — И, отсчитав ему нужную сумму, вылез из машины.
Отыскивая дорогу обратно, я поначалу заехал в противоположную сторону от олимпийской деревни. Расспрашивая людей, я долго бестолково плутал по городу, пока наконец не сел на нужный мне автобус…
На собрание команды я явился, когда оно уже заканчивалось. Вечером меня вызвал к себе руководитель команды Кислов, жестко сказал:
— Чтобы в первый и последний раз!
Я поинтересовался:
— Что именно?
Кислов внимательно посмотрел на меня.
— Отлучаться самостоятельно!
— А я думал, вы по поводу моего опоздания…
— И это тоже, — оборвал меня он. И раздраженно сказал: — Ты приехал в составе команды, И интересы команды прежде всего. Вместо того чтобы быть на собрании, где-то шляешься, неизвестно где тебя искать. Ты здесь в составе коллектива и должен подчиняться его требованиям. Не нравится, хочешь быть туристом — можешь улетать в Москву. Подумай хорошенько. — И ворчливо добавил: — Прыткий какой. Посмотри на своих товарищей. Они за границей не в первый раз, и никто из них не сорвался в город.
— Ну и что в этом хорошего?
Руководитель команды удивленно поднял брови. Он, видимо, ожидал от меня быстрого раскаяния. Помолчав, Кислов напряженно спросил:
— Ты что хочешь этим сказать?
— Только одно, — ответил я. — Если вы меня привезли сюда, тогда доверяйте.
— Ты гляди! — еще больше поразился руководитель. — Гонор-то почти как у чемпиона Олимпиады. Откуда, интересно?
— Оттуда! — резко сказал я. — Из Советского Союза! А вот откуда у вас такая дремучесть, непонятно!
Кислов изумленно замолчал.
Он явно не знал, что теперь мне ответить. Наконец холодно отчеканил:
— Завтра же я отправлю тебя обратно.
Я сказал:
— Пожалуйста.
И вышел из номера.
Никто меня, конечно, никуда не отправил. Перед самыми соревнованиями вывести из состава прыгуна, имеющего лучший результат, и тем лишить команду верных очков — на это Кислов пойти не мог. Кроме того, я действительно не совершил ничего страшного.
И в Риме, и во всех остальных зарубежных поездках — их было у меня около шестидесяти — я ни разу не изменял своему принципу: быть свободным в своих перемещениях и во встречах с теми или иными людьми. Мне нечего было опасаться — я хорошо знал себя…
За три дня до начала состязаний наши и американские тренеры договорились провести совместную тренировку на стадионе «Аквачитозе».
День выдался ясный, погожий. Прежде чем идти в раздевалку, мы решили взглянуть, что делается на беговых дорожках и в секторах.
Мы увидели Ника Джемса. Я впервые видел мирового рекордсмена и буквально впился в него взглядом. Мощный, стройный, ростом в 198 сантиметров, он был воплощением идеального атлета. Поражала его растянутость. Во время разминки, придерживаясь за штангу футбольных ворот, Ник Джемс, не отрывая правой ноги от земли, легко доставал носком левой до самой перекладины. Я мог это делать лишь с подскока, Держался спортсмен очень уверенно, даже небрежно. Он сразу привлекал всеобщее внимание. И не без оснований.
В общем, при виде своего соперника у меня тотчас исчезло желание переодеваться и прыгать с ним в одном секторе. У Глухова и Габидзе оно, видимо, пропало тоже. Мы представили, как невыгодно будем смотреться рядом с этой гигантской фигурой. Скачков мигом почувствовал это и спросил:
— Ну что? Попрыгаем или пока просто посмотрим?
Никто ему не ответил.
— Посмотрим, — решил за нас тренер. — Себя мы знаем, а у него, может, кое-чему и поучимся.
Неподалеку от сектора мы присели на скамейку и, наблюдая за Ником Джемсом, время от времени щелкали фотоаппаратами, К нам подошел американский тренер, о чем-то спросил Скачкова, Тот довольно прилично знал английский — что-то объяснил ему. Американец широко улыбнулся и, с огорчением покачав головой, удалялся.
Глухов спросил:
— Что он хотел?
Интересовался, почему не тренируемся, — ответил Скачков — Я сказал, что после дороги еще не пришли в себя, потом переакклиматизация и всякое такое. Начнем, мол, завтра.
Мы увидели, как американский тренер подошел к Нику Джемсу и, видимо, сообщил ему, что на стадионе присутствуют его основные соперники, советские прыгуны, — Джемс сразу обернулся в нашу сторону.
После этого мы стали свидетелями его фантастической тренировки.
Начал он сразу с 2.05. Эту высоту американец перелетел небрежно и с огромным запасом. Затем 2.10. Перед прыжком Ник Джемс немного постоял, улыбнулся и опять перепрыгнул легко, словно через метр семьдесят! Потом так же, без малейшего напряжения, 2.12, 2.14. А под занавес, уже вроде бы для ровного счета, 2.15? Такие высоты на своих тренировках нам и не снились. Я, Глухов и Габидзе сидели вконец подавленные и даже не скрывали этого. Скачков исподлобья поглядел на нас, сказал:
— Ничего, ребята! Ему же хуже!
Я спросил:
— Почему?
Тренер объяснил:
— Отнимите мне голову, если уже сегодня он не все из себя выстрелил! Эта показуха ему дорого обойдется, На соревнованиях дохленький будет, вот увидите!
Мы ему не поверили.
«Ободряет, успокаивает, пытается мобилизовать. Все правильно, только что толку? Он же выше нас на целую голову».
На другой день на тренировке мы тоже принялись поднимать планку. Когда дошли до 2.05, Скачков решительно сбросил ее на землю.
— Все Больше не дам!
И оказался прав. Но об этом позже…
Во второй половине дня, подробно узнав у переводчика, где что находится и как туда проехать, я опять отправился в Рим. И снова самостоятельно, без разрешения Кислова. Мне удалось осмотреть Колизей, собор святого Петра, пробежать по галереям Ватикана, увидеть множество памятников. Рим поразил меня — в этом городе словно спрессовалось время, он торжественно хранил в своих памятниках деяния всех прошлых поколений. Ничто, оказывается, не умерло. Все жило. Притом одновременно в прошлом, в настоящем и в будущем. В Риме мне показалось, что времени вообще нет. Секунды, часы, минуты — это наша условность. Существует лишь один сообщающийся сосуд жизни, в котором все переливается. Прошлое в настоящее, настоящее в будущее — и так без конца….
Вечером в газетах написали:
«…В присутствии русских прыгунов Ник Джемс провел великолепную тренировку и положил их на обе лопатки в моральном отношении. Советские прыгуны в панике… Рядом с фаворитом они не осмелились выйти в прыжковый сектор!»
Естественно, что напечатано это было не без ведома самого американца. Психологическая атака нашего основного соперника продолжалась.
Я подумал: «Будь я в его положении, наверняка делал бы то же самое».
Через день начались отборочные состязания. Контрольный норматив равнялся двум метрам.
В финал вышли 15 человек. В их числе все наши и, конечно, Ник Джемс…
Весь следующий день мы отдыхали в олимпийской деревне, готовились к основным состязаниям. Начались они с высоты 2.03. Предстояли долгие часы упорнейшей борьбы. И прежде всего в психологическом плане.
На кануне Скачков мне посоветовал:
— Участников много, пока до настоящих высот доберешься, можешь перегореть. Возьми какую-нибудь книгу и читай.
Я его послушался, отыскал среди книг товарищей легкий детектив и прихватил его на соревнования.
2.03 взял с первой попытки. Тут же отошел под тент и, раскрыв книжку, принялся за чтение. Пока прыгали остальные 14 участников финала, прошло минут двадцать. Установили 2.06. Я вновь поднялся, так же, как и в первый раз, без труда перелетел через планку и опять углубился в детектив. При этом подумал:
«Действительно, здорово! Не нервничаю, понапрасну сил не трачу, даже не вижу своих соперников».
Еще через полчаса планку подняли на 2.09. Снова разбежался, легко выпрыгнул и вдруг сбил. Я даже не поверил в это.
«Нелепость какая-то!» — мелькнуло в голове. Возвращаясь под тент, я увидел на трибуне вскочившего Скачкова. Он энергично крутил у виска пальцем, кричал:
— Книга! Брось к чертовой матери! Книга!
Кто-то из судей тут же сделал ему замечание, мой тренер, извиняясь, кивнул и сел обратно.
«Да что он?! — разозлился я. — То читай, то не читай! С толку только сбивает!»
Назло Скачкову я демонстративно вновь открыл — книгу. Однако смысл прочитанного до меня уже не доходил, потому что краем глаза я заметил, что все мои основные соперники преодолели 2.09 с первой попытки.
Неожиданно ко мне подошел Габидзе, сказал:
— Ты что пижонишь? Ты ж из ритма вылетел. И остыл. Разминайся!
Послушав его, я отложил книгу, встал, сделал несколько резких приседаний, вновь направился к точке разбега. Чуть постоял, побежал вперед.
И опять планка со звоном грохнулась на землю.
Я вылез из прыжковой ямы, глядя в землю, тупо замер.
Меня парализовал страх. Панический, убивающий все силы, словно прямо в лоб мне наставили заряженное ружье. Захотелось сесть, сунуть, подобно страусу, куда-нибудь голову и уже ничего не видеть, не знать и не чувствовать…
Ко мне опять подошел Габидзе.
— Разогрейся! — уже приказал он. — До пота!
Я машинально кивнул ему и, отойдя далеко в сторону, рассеянно стал делать какие-то упражнения. Для чего — я пока ясно не понимал. Я находился под гипнозом надвигающегося поражения. Меня сверлила лишь одна безысходная мысль:
«Конец! Позор! Привезли на Олимпиаду как будущую надежду, и только 2.06. Все!»
И вдруг во время разминки во мне начала оживать злость. Она нарастала, как снежный ком. Злость на свою тупость, хвастовство, никчемность, наконец, на сам страх.
Я стал обзывать себя последними словами: «Тряпка! Слизняк! Убожество!»
Когда я пошел на третью попытку, во мне бушевала ярость. Я готов был буквально искромсать планку. Разъяренно набежав на высоту, я сильно оттолкнулся и взлетел над ней, точно пушинка.
Сразу же я подошел к Габидзе и сказал:
— Спасибо.
Он ответил:
— Молодец. Из тебя толк будет.
Это были его первые теплые слова за все время нашего знакомства. Необычно для грузина Габидзе всегда выглядел замкнутым и колючим. Его интересовали только прыжки. Скупой на слова, настоящий фанатик спорта, он не обладал ни особой силой, ни ростом. Единственным козырем Габидзе была техника. «Технарь» — именно так его и звали в команде. Суховатый в общении, постоянно на чем-то сосредоточенный, он ни с кем особо не дружил, ни перед кем не открывался, поэтому никто и никогда не знал, что у него на уме и чем он живет.
2.12 Габидзе, как и предыдущие высоты, опять взял с первой попытки. Ник Джемс тоже. Я и Глухов — со второй. Все остальные прыгуны на этой высоте выбыли.
Установили 2 метра 14 сантиметров.
Я, Габидзе и Глухов воспрянули духом; нас осталось трое, а противник всего один — американец Ник Джемс.
Габидзе поманил к себе Глухова и меня, указал на переполненные зрителями трибуны:
— Они «болеют» за Ника, надо их сломать. Если то удастся, сломается он.
Первым к новой высоте понесся Джемс. Стремительно и одновременно легко, он чуть ли не полетел над землей. И вдруг в самый последний момент задел рейку носком левой ноги. Она звонко брякнулась в прыжковую яму, стадион ахнул и заволновался.
Американец был настолько убежден в своей победе, что просто не поверил в неудачу. Раздосадованный, он выскочил из ямы, сам поставил планку и тут же побежал обратно, чтобы сразу перепрыгнуть высоту со второй попытки. Его задержали судьи, принялись разъяснять, что нужно дождаться своей очереди. Ник нервно размахивал руками, не соглашался с арбитрами и никак не мог понять, как это он, бесспорный фаворит, сбил какие-то 2.14.
А в начале разбега, уже готовый к прыжку, стоял Габидзе. Он нервно подергивал тонкими усиками и ждал, когда американец наконец успокоится и сядет на скамейку. Он мешал Габидзе сосредоточиться.
Глядя на Ника Джемса, я почувствовал в его поведении «прокол». Обнаружилось, что он не такой уж стойкий, как поначалу казался.
С большим трудом судьям все-таки удалось унести американца из сектора.
Габидзе от негодования уже весь кипел. Это была его самая ответственная попытка. Его лучший результат равнялся 2.12, а сейчас стояло 2.14. И вдруг именно перед этой важной для него высотой такой хаос.
После сигнальной отмашки Габидзе свирепо ринулся вперед и неожиданно для всех взял высоту с первой попытки. Публика изумленно притихла. Было видно, как зрители недоуменно переглядывались.
Откровенно говоря, я не ожидал этого тоже. У меня тотчас возникло неприятное чувство, что я начал отставать. Словно перед самым финишем у тебя из-за спины вдруг вырвался не принимаемый тобой всерьез соперник и, полный сил, начал отрываться.
Я вдруг понял: догнать Габидзе еще можно. Но уже только догнать, а не победить.
Итак, Габидзе сразу получил преимущество перед нами. Во-первых, он был единственным, кто пока преодолел эту высоту. Во-вторых, Габидзе выигрывал у всех по попыткам. Ни одной из них он не испортил. Мне, Глухову, Нику Джемсу еще предстояло нервничать, напрягаться, чтобы перепрыгнуть эти 2.14, но даже в случае успеха мы все равно оставались сзади. По тем же попыткам.
Габидзе стал бесспорным лидером состязаний. Это свершилось, и это надо было быстрее осознать, чтобы как-то изменить положение.
Теперь я, Глухов, Габидзе, не говоря уже об американце, стали непримиримыми соперниками.
Я спросил себя:
«А почему не я? Габидзе каким-то чудом превысил свой личный рекорд на два сантиметра, но ведь следующую высоту он наверняка не возьмет! А у меня 2.17».
Я вновь предстал перед планкой. Во мне было только одно желание, жгучее, нарастающее, — победить! Я забыл обо всем: технике, тактике… Я лишь исступленно внушал себе: «Победа, победа, победа… Только победа!» Изо всей силы помчавшись вперед, я грубо свалил рейку коленом.
Побежал Глухов — то же самое.
На вторую попытку вышел Ник Джемс. Отвернувшись от планки, он вдруг достал из-под майки золотой крестик, что висел у него на груди, и на глазах десятков тысяч зрителей стал молиться. Затем сразу рванулся вперед. Но как-то суетливо, напряженно — я мигом заметил это. С большим трудом Джемс все же оказался по другую сторону рейки. Резко выскочив из ямы, американец радостно воздел руки и принялся подскакивать, как будто он перепрыгнул не 2.14, а побил мировой рекорд.
Публика ему зааплодировала, но уже вяло.
Во второй раз перед планкой встал я.
«Техника, — вспомнил я уроки Скачкова. — Когда стоишь перед высотой — любой! — думай об элементах прыжка. Подробно, неторопливо — только о них! Судьи, зрители, соперники — ничто не должно существовать. Отречься! На минуту, на две отречься от всего, чтобы все завоевать».
Я попробовал сосредоточиться. Планку мне удалось перелететь как из пушки — по заранее заданной траектории. В мой адрес впервые раздались аплодисменты.
Ту же высоту с третьей попытки преодолел и Глухов.
Прошло пять с половиной часов тяжелой борьбы — ни один из моих основных соперников не выбыл из состязания. Приходилось все начинать сначала.
Планку подняли на 2 метра 16 сантиметров. На стадионе понемногу стало темнеть. Было заметно, что все устали. У меня же оставался еще «вагон» силы. Мозг мой работал четко, я ощущал, как сильны и послушны мне мышцы. Тогда я сказал себе:
«Победить должен я! Я и никто другой! Ник почти сломался. Скачков оказался прав — он все выстрелил из себя на последней тренировке. Кроме того, в него перестала верить публика, и он это чувствует. Глухов на этой высоте мне не соперник, Габидзе тоже. Второго чуда с ним не произойдет, он еще не достиг своей наилучшей формы. Остаюсь я! Именно я в свои восемнадцать лет должен выиграть эту Олимпиаду!»
Зачем я сказал себе эту последнюю фразу? Если бы я не произнес ее, так оно бы и случилось, наверное. У меня не сперло бы проклятое дыхание, я бы не зашелся в глубокой дрожи…
К первой попытке решительно направился Ник Джемс. На этот раз он решил не молиться, сразу побежал вперед, мощно оттолкнулся, но в последний момент все-таки дрогнул и уже в полете как-то не-удачно вытянулся. На песок он упал вместе с планкой. Американец бешено ударил возле себя кулаком и, раздраженный, пулей выскочил из прыжковой ямы.
На приступ высоты побежал Габидзе. И ва сей раз собранно, хладнокровно, продуманно. И случилось второе чудо! Рейку он «облизал» на одной технике. После того как Габидзе рухнул вниз, она мелко затряслась. Он замер в неудобной позе и несколько секунд буквально гипнотизировал ее глазами. Планка успокоилась и осталась на месте.
Стадион разразился оглушительными аплодисментами.
«Нет! — вскричал я про себя. — Нет! За счет чего же?»
Понял позже — за счет одного опыта. Огромный соревновательный опыт помог Габидзе сохранить и предельно мобилизовать свои силы для решающего прыжка. Я же, кроме техники и эмоций, пока еще ничего не имел и надеялся на свою природную силу.
Представ перед этой высотой, я приказал себе:
«Должен! Должен, должен! Я должен перелететь ее с первой же попытки! Должен!!»
Мне это не удалось.
Глухову тоже.
Ник Джемс точь-в-точь скопировал свой первый прыжок. Только на этот раз после того, как планка упала, он обхватил двумя руками голову и побежал прочь от прыжковой ямы.
В настроении зрителей произошел явный слом — пока еще не очень громко, но вслед ему засвистели. Стало ясно, что Габидзе добил его первым прыжком на 2.16.
Сразу полегчало — американец отпал как соперник.
Я вновь встал в начале разбега.
«Разбег на всей ступне, — говорил я себе. — Плечи вперед, натянуть маховую ногу, толчок до последнего пальца… до последнего!..»
Я помчался к рейке, все исполнил и оказался по другую сторону. Потом услышал самые бурные, напоминающие раскаты грома аплодисменты в своей жизни.
Глухову эта высота не покорилась. Он выбыл из состязаний, заняв четвертое место.
Когда к планке в последний раз побежал Ник Джемс, было такое впечатление, что он уже вообще не хочет прыгать. Ни напора, ни техники, ни желания не было в его разбеге — одна обязанность. Рейку американец свалил всем корпусом. Публика пронзительно засвистела я заулюлюкала.
Выиграли!
Глухов, Габидзе и я понеслись друг к другу, обнимались, толкались, как дети, подскакивали, хлопали друг друга по спине, плечам.
Стоя, нам долго аплодировал весь стадион.
Мы — именно мы — отобрали у американцев пальму первенства в прыжках в высоту, которую они удерживали на всех Олимпиадах!
И вдруг после этой неистовой радости сразу же возникло ощущение страшной усталости. Меня, точно какой-то прибор, словно выключили из сети, Мышцы, как бы лишившись энергии, сразу обмякли. Не было ни одного желания, ничего не хотелось. Габидзе, по всей вероятности ощутил то же самое.
На стадионе почти стемнело, а прожекторы почему-то не зажигали. Зрители ожидали продолжения борьбы, но мы с Габидзе знали — ее не будет.
Следующую высоту — 2.18 — мы сбили в густых сумерках. Планка еле-еле угадывалась на расстоянии, и прыгать нм пришлось чуть ли не наугад.
Перед второй попыткой вспыхнуло наконец освещение. От него тотчас все переместилось словно; мы перешли в незнакомый сектор, к которому надо заново приноравливаться. Для этого требовалось время, которого уже не было, — соревнования заканчивались.
Остальные прыжки тоже не удались нам.
Габидзе выиграл золотую медаль олимпийского чемпиона по попыткам.
Все! Скачков, Глухов, члены нашей легкоатлетической команды бросились на поле поздравлять нас, обнимать, подбрасывать в воздух Руководитель команды Кислов чуть не задушил меня в своих объятиях.
Усталый измотанный от борьбы еле державшийся на ногах, я не ощущал никакой радости. Более того, я начал казнить себя за то, что не смог взять 2.16 с первой попытки. Ведь все бы так реально, победа так близка — и теперь только какая-то жалкая серебряная медаль. Я вдруг почему-то вспомнил мать, и мне захотелось по-детски ткнуться в ее теплый живот головой и расплакаться, пожаловаться на свою неудачу.
Не выдержав радостных возгласов объятий, я вырвался и убежал в пустую раздевалку. И там вдруг стал рыдать. Всей грудью. Рыдая, я думал, что это и есть, наверное, счастье — когда долгожданный завоеванный успех уже не в счет и тебе по-прежнему всего мало, мало… ничтожно мало.
КАЛИННИКОВ
В газетах сообщили: материальный ущерб, нанесенный нашей стране войной, составил около 2 триллионов 600 миллиардов рублей. Лично у меня подобная цифра в талоне не укладывалась. С чем это можно соизмерить? Разруха не коснулась Сибири, но, как и все население, сибиряки испытывали острую нужду в промтоварах и продуктах, которые выдавались по карточкам. Особенно остро нехватка продуктов ощущалась после сильной засухи 1946 года. Немало из сибиряков вернулись домой калеками и инвалидами.
По всей стране медики принялись активно восстанавливать главные потери государства — здоровье и трудоспособность людей, пострадавших на фронте.
Я занимался тем же самым…
Однако с каждым днем меня удивляло и все больше раздражало слепое следование некоторых врачей старым методам лечения, которыми они пытались воздействовать на те или иные болезни.
Особенно грешили этим в области травматологии. Здесь главенствовал гипс. Почти на все случаи. В гипсовом панцире больные лежали от полутора месяцев до двух лет, а иногда и больше. Лишенные движения, они приобретали еще несколько заболеваний: контрактуру суставов, пролежни, колиты, гастриты, мышечную атрофию, нервную депрессию и еще многое другое. При этом давно было известно, что в гипсе кость срастается плохо, часто неправильно. По этой причине больных нередко оперировали по второму, третьему, а иногда и по четвертому разу. И все-таки гипсовая повязка находилась на положении какого-то языческого божества, которому слепо поклонялись вот уже более двух тысяч лет.
Основателем принципа гипсовой повязки являлся сам Гиппократ!
Трудно было поверить, чтобы за это время медицина не могла найти в этой области что-либо новое — совершенно иные, более эффективные и надежные способы сращивания костей, которые начисто исключили бы возможность повторных операций и не приносили бы людям дополнительных страданий.
Интуитивно я чувствовал, что существует перспектива иного, более прогрессивного способа.
На первую толковую мысль в этом направлении меня натолкнула моя корова. Она собиралась отелиться.
Однажды, глядя на ее раздутый живот, я подумал:
«А почему, собственно, кость не может расти так же, как и ткани! Она твердая, да. Но ведь известно, что это просто другое состояние все той же живой материи, В других пропорциях, но кости состоят из тех же веществ, что и мышцы и нервы. Притом они выполняют не только роль каркаса, на котором держатся наши мышцы, но и сами являются плотью организма, И если скелет тесно взаимосвязан с тканями, нервами и мышцами, то, подобно им, он тоже должен регенерировать. Обладать способностью к росту. Так же, как растет живот этой коровы».
По ортопедии и травматологии у меня тотчас появилась гора книг. Выяснилось, что именно в этой сфере медицина была наиболее консервативна. Ведущие авторитеты утверждали, что человеческая кость расти не способна. Она может лишь сращиваться, да я то с большим трудом. Некоторые доказывали, что даже и это ей не под силу. По их мнению, так называемое сращение являлось лишь видимостью. За счет сильного сжатия костные отломки всего-навсего механически проникали друг в друга мельчайшими осколками и держались за счет этого сцепления.
И вдруг у одного японца, а затем у американца я нашел смелую мысль. Они высказывали догадку, что при определенных условиях человеческая кость может расти. Правда, крайне незначительно.
Я обрадовался — значит, я на верном пути! И хотя в отличие от зарубежных коллег я считал, что наши кости способны регенерировать до 10–15 и более сантиметров, меня это уже не смущало. Главное, что в своем предположения я оказался не одинок. Это было уже кое-что.
Робость моих коллег в своих догадках, очевидно, вызывалась тем, что никто из них не знал, как создать такие благоприятные условия, которые способствовали бы росту наших костей. Я не имел об этом понятия тоже.
Зато окончательно прояснилось другое: гипс подобных условий не создает. Рассматривая сотни рентгеновских снимков, я видел, что кость в нем срастается рывками, через мозоли, которые тотчас разрушаются от толчков и сотрясений.
Постепенно передо мной начал вырисовываться путь моих дальнейших поисков.
Гипсовая повязка бесперспективна — это уже точно. Образно говоря, она походит на подушку, в которую завернуты две соединительные палки (Отломки костей). При малейшем движении они испытывают массу колебаний в разных направлениях поперечных, вертикальных, круговых, диагональных и других. Я был убежден, что именно эти колебания не позволяют развиваться кости. Они нарушают и затормаживают ее естественные процессы роста.
Сам собой напрашивался вывод: необходимо создать такое устройство, в котором отломки костей стояли бы относительно друг друга «намертво» и никаким сотрясениям не подвергались. Даже при ходьбе.
Как подобное устройство должно выглядеть, каков его конструктивный принцип, этого я еще не представлял. Однако половина пути была пройдена — я сумел поставить перед собой четкую, конкретную задачу, которую всегда нелегко сформулировать.
В результате долгих размышлений я пришел к выводу, что вместо гипса необходим некий аппарат, который можно было бы ставить на поломанные руки или ноги. И аппарат этот, вероятней всего, должен быть изготовлен из стали, так как никакой другой материал — дерево, пластмасса и прочие — веса человеческого тела долго не выдержит.
Я начал доставать пособия и инструменты по слесарному делу. Превратив свою избу в мастерскую, я стал прикидывать и так и эдак, но пока ничего не получалось. Я не мог найти верной конструкции и подходящих компонентов для будущего аппарата.
В качестве отломков я использовал распиленное древко лопаты. Через дерево я пропускал спицы, скреплял их дугами, полудугами, закручивал гайками — опять ничего не клеилось. Как только я натягивал одну спицу, ослабевала другая. И наоборот.
На зарождение и оформление идеи аппарата, на поиски его конструкции у меня ушло четыре года. Я как бы «шагал в ногу» с четвертой пятилеткой, которая уже завершалась. Увы, я ничем не мог похвастать — за это время, хорошо овладев слесарным делом, я только испортил около сотни лопат. Благо мать терпеливо скосила все это и не уставала каждый раз убирать избу после моих экспериментов.
Летом 1949 года меня пригласили в Сургану работать в областной больнице ординатором хирургического отделения. Я сразу согласился на это предложение.
В своем поселке я остро нуждался в новых медицинских книгах, в оборудовании, в опытных специалистах, с которыми можно было бы посоветоваться, наконец, в консультациях квалифицированных слесарей.
Чтобы сконструировать аппарат, постоянно требовались новые спицы, дуги, гайки, контргайки и еще целая куча всякой всячины, которую надо было вытачивать не на глазок, а с точностью до миллиметра. Для этого требовались сталь и заводские станки. Ни того, ни другого в моей «Швейцарии» не было.
В Дятловке я оставил хозяйствовать мать, сестер и брата. Двое других братьев уже поступили в институты в Оренбурге: один — в политехнический, другой, как я, избрал медицину. Семья моя была сыта, одета, обута, поэтому из Дятловки я уезжал со спокойны сердцем. Матери я высылал треть своей зарплаты.
Областная больница сняла для меня маленькую комнатку в частном доме. Дом был одноэтажный, бревенчатый, но еще крепкий. В моей комнате были печка, одно оконце и очень скрипучие половицы. Были еще стол, стул и железная койка. Хозяйка, тетя Дуся, оказалась женщиной доброй и терпеливой. Ее не раздражали огромная стопа книг, которые я привез с собой, масса металлических деталей для аппарата, лопаты, наконец, постоянные удары молотка и жужжание дрели, которой я сверлил в древках отверстия. Наоборот, для этой «дребедени», как она сказала, тетя Дуся отдала мне старый кованый сундук…
Через полгода по приезде в Сургану я женился. Человек я вроде нелегкомысленный, но вот в отношениях с девушками у меня все получалось как-то несерьезно. К своей внешности я относился довольно скептически, так называемого опыта в общении с ними у меня почти не было, поэтому стоило какой-нибудь симпатичной девушке поглядеть на меня как-нибудь не так, с заинтересованностью, что ли, как я тотчас терялся. И что интересно, они это чувствовали, сразу брали власть в свои руки. В их спокойных насмешливых глазах я как бы читал: «Захотим — пойдешь за нами куда угодно, нет — так бобылем и останешься».
Сам того не ведая, свою будущую жену я покорил фокусом. Случилось это в доме отдыха нашей областной больницы, в которой мы, оказывается, оба работали, но раньше знакомы не были.
На вечере самодеятельности, где меня обязали выступить с фокусом, я вышел на сцену, встал возле столика, накрытого скатертью до самого пола, и, прежде чем начать представление, попросил кого-нибудь из зрителей одолжить мне на время шляпу Зрители с недоверием поглядывали на меня, но один добряк все-таки нашелся. Шляпа у него была новая, велюровая.
Я положил ее на стол, загородил спиной от зрителей и, достав из кармана два яйца, показал их всем. Затем опять обернулся к головному убору и под всеобщий хохот аккуратно разбил яйца прямо в шляпу. Владелец ее мигом вскочил со стула — он был единственным в зале, кто не смеялся.
Вновь заслонив шляпу спиной, я жестами стал подзывать его к себе. Мужчина махнул рукой: мол, бог с ней, с этой шляпой, и сел обратно. Я настоял, чтобы мужчина все же подошел ко мне. Очень неохотно он наконец поднялся на сцену.
Под несмолкаемый хохот публики я предложил ему надеть свой головной убор. Мужчина замахал руками и попятился. После того как мне удалось на секунду отвлечь его внимание, я ловко нахлобучил ему шляпу до самых ушей. Он инстинктивно сжался и вдруг с удивлением обнаружил, что она суха. Сняв шляпу, мужчина показал ее публике — в ней ничего не было. Он с восхищением помотал головой, явно довольный, сошел со сцены.
Мне зааплодировали, потом закричали:
— Яйца? Где яйца?
По моему жесту один из зрителей — это был глухонемой сторож дома отдыха — открыл рот и как бы к собственному изумлению медленно вынул оттуда одно яйцо. Второе обнаружилось в кармане у массовика-затейника. Ошарашенный, он долго вертел яйцо в руках и, ничего не понимая, показывал его публике.
Позже я придумал десяток подобных фокусов. С картами, с монетами, с платками, шариками, кольцами, Я какое-то время увлекался ими с чисто профессиональной целью, чтобы мои пальцы обрели гибкость, необходимую мне как хирургу. Но ни один из моих простеньких фокусов не производил такого впечатления, как этот, со шляпой.
Ее звали Варя. На танцах она сама пригласила меня на вальс-бостон и не отпускала от себя весь вечер. Я очень намучился — с танцами у меня были нелады. О каких-то там па я и понятия не имел и просто передвигал ноги. Варю это ничуть не смущало — она оказалась бойкой, веселой хохотушкой.
Женщин я всегда стеснялся, а с ней вдруг почувствовал себя хорошо и просто. Варя мне сразу понравилась, и я с удовольствием выложил ей секрет своего фокуса. Суть его заключалась в следующем.
Под стол я посадил мальчика, сына уборщицы. Когда я спиной загораживал от публики шляпу, он высовывал из-под стола руку и выполнял, что ему было поручено: в первый раз мальчик поставил в шляпу пустую консервную банку, именно в нее я и разбил яйца; во второй, когда я опять заслонил от зрителей шляпу, он быстро убрал банку с яичной смесью под стол, головной убор остался сухим. Второй эпизод тоже был подготовлен заранее. Для этой цели сторож по моему сигналу засовывал в рот яйцо, а затем удивленно вынимал. Ну а затейнику я просто подложил в карман, когда все собирались на представление. Обнаружив его, он так изумился, что не обратил внимания на то, что яйцо было крутое.
Варя разочарованно протянула:
— И это все?
— Да.
Она на несколько секунд задумалась, потом покачала головой и сказала:
— Нет. Больше я никогда не буду узнавать отгадок!
Я, чувствуя себя почему-то виноватым, сказал:
— Ну почему? Всегда интересно, как что придумано.
— Нет, — решительно повторила Варя. — Чем загадочней, тем интересней!
Она взяла меня за руку и повлекла в аллею, где гуляли отдыхающие.
Оставшиеся полторы недели мы ежедневно встречались. Перед отъездом из дома отдыха она мне сказала:
— А ты, оказывается, неплохой мужик. Я даже согласна выйти за тебя замуж.
Комплимент насчет «неплохого мужика» явился для меня неожиданностью.
В городе Варя стала часто приходить ко мне, прибиралась в моей комнате, затевала стирку, готовила обед. На день Советской Армии подарила мне красивые запонки.
Через месяц мы с ней расписались.
Первым делом она переоборудовала нашу комнату на свой лад — все книги вынесла в коридор и возле стены сложила их аккуратными стопками. Лопаты, железные детали для аппарата отнесла в сарай и сказала:
— Здесь будет твой уголок, а в комнате чтоб ничего не разбрасывал.
На сундук тети Дуси она набросила цветное покрывало, и он превратился как бы в диван.
Затем Варя добела выскоблила пол, вымыла окно и повесила занавески. Я зачарованно смотрел на свою супругу — молодую, ловкую, хозяйственную — и ни в чем не смел возразить ей. Я уже не понимал, как мог жить раньше в таком беспорядке.
Потом мне пришлось перенести в сарай и книги. Я провел туда электричество, поставил радиоточку (ежедневно я слушал сообщения о начавшейся войне в Корее), соорудил верстак, который заменял мне и письменный стол, и вполне сносно мог там трудиться. Аппаратом мне удавалось заниматься после работы до двух-трех часов ночи. Моя Варя ложилась в одиннадцать и требовала, чтобы я выключил свет. Он ее раздражал. Я отправлялся работать в сарай. Неуютно там было лишь зимой — во все щели дули холодные сквозняки. В морозные дни я работал в овчинном тулупе, который прихватил еще из Дятловки.
В общем, я ощущал себя почти счастливым: любимая работа, любимая жена, наконец, само изобретение — работа над ним стала понемногу продвигаться. Что еще человеку надо?
Через десять месяцев моя супруга родила девочку. Назвали ее мы Надеждой.
А спустя год Варя начала мрачнеть. Смотрела на меня отчужденно, разговаривала холодно, отрывисто, Иногда целую неделю Варя молчала и, не выдерживая этого, начинала крикливо браниться, говорила, что, кроме своих больных и железок, я ничем не интересуюсь, что она устала, у нас постоянно нет денег — большую часть зарплаты я тратил на изготовление аппарата, — что домой я являюсь черт те когда и сразу иду в свой сарай, что мои книжки, которые я читаю до самого утра, она когда-нибудь сожжет, что ни дом, ни жена, ни дети мне не нужны, что в мое изобретение она не верит, надо мной уже смеются, называют не врачом, а слесарем, что я как был неудачником, так им и останусь…
Что я ей мог ответить?
Что мне нужны и она, и дом, и ребенок. Что книжки читать необходимо — без этого невозможно совершенствоваться в своем деле. Что нужно терпеть и ждать, И если не покупать железки, тогда ничего не получится. Что рано или поздно, но своего я все равно добьюсь. Пусть все смеются, называют меня как хотят — обязательно придет такое время, когда наша семья заживет по-иному. В хорошей квартире с достатком. Главное, чтобы она мне верила, и тогда все будет хорошо. В ответ жена лишь криво усмехалась.
С каждым днем мы стали относиться друг к другу все враждебное. Из-за какой-нибудь мелочи Варя затевала ссору и всегда доводила ее до скандала. Я пытался сдерживаться, отмалчиваться, уходил работать в сарай, но однажды, не стерпев, сказал:
— Уходи! Не можешь — уходи!
Говоря это, я надеялся, что Варя наконец одумается, поймет, что она не права.
Но она ушла. Легко и просто, В тот же день собрала свои вещи, поцеловала Надюшку, всплакнула и переселилась к подругам по общежитие. На руках у меня осталась дочка.
Я отвез ее в Дятловку к матери. Если бы не мать, я не знаю, что бы и делал.
Перед XIX съездом партии меня приняли в члены КПСС. Теперь, помимо постоянной работы в больнице, которой и так хватало с избытком, меня назначили еще и дежурным хирургом по всей области.
По территории наша область превосходила две Италии. В мое распоряжение предоставили двухместный допотопный самолет, похожий на таратайку, Передвигался он так же тряско, как и моя прежняя телега. В районы я вылетал по срочным вызовам. До того или иного места иногда приходилось добираться часами. Зимой хлопот прибавлялось, особенно летчику. Кабина у самолета была открытая, летал он низко — 250–300 метров над землей, и, когда пуржило, дул ледяной ветер, сухой колючий снег хлестал лицо, у меня всегда возникало ощущение, что самолет вот-вот рухнет на землю.
В такие моменты я с головой запахивался в тулуп и думал о своем аппарате. Под стрекот мотора мысли текли легко и спокойно.
Как-то, вернувшись из очередного рейса домой, я сразу же лет спать и увидел такой сон.
Сначала сплошной мрак. Затем с какой-то верхней точки сквозь тьму проступили очертания земли. Пустой, голой, как каменная твердь. На ней стояла огромная толпа людей. Все они молчали и время от времени беспокойно поглядывали на небо. И вдруг среди них я заметил себя… Я находился в самой гуще… Вокруг меня постепенно нарастал какой-то ропот… С каждой секундой он нарастал, взволнованно и гулко гудел — я не мог понять, откуда он, и тоже, как все, принялся озираться… Потом кто-то резко вскрикнул и указал вверх… Люди подняли лица и в ужасе замерли… Я тоже…
Небо неожиданно дрогнуло и вдруг поплыло. Из-за горизонта медленно показалось нестерпимо яркое, необычное созвездие. За ним выплыло второе… третье…
Люди истошно закричали и, сметая друг друга, в страхе побежали. Сбитый с ног, я упал, закрыл руками голову и замер. Во мне сработал рефлекс, приобретенный в жизни, — не поддаваться панике. Меня захлестнул страх, но я не поддавался ему.
Затем разом все стихло. Я робко поднялся, огляделся — люди исчезли. В жуткой тишине на небе с неправдоподобной скоростью продолжали сменяться яркие созвездия. При этом они все время снижались; отдельные звезды, похожие на огромные раскаленные шары, летели уже так низко, что мне пришлось присесть на корточки. И вдруг, холодея, я догадался: это конец. Мне… Людям… Всей Земле…
Каким-то образом наша планета сорвалась с орбиты и теперь несется неизвестно куда. Произошла вселенская катастрофа, которую никто из ученых не мог предугадать…
Один я по какой-то нелепой случайности все еще продолжал существовать. И это было так неправдоподобно и одновременно так жутко, что я в ужасе закрыл лицо руками. Такое же ощущение, нелепое и жуткое, вызывает зрелище единственного уцелевшего листа от сгоревшего дотла дерева. Продолжая сидеть на корточках, я спросил себя:
«Зачем? Зачем же я?»
Раскаленные шары неожиданно взмыли вверх и очень далеко застыли и замерцали на небосклоне едва различимыми точками.
Глядя на эти чужие холодные звезды, я не знал, что мне теперь делать, — от этого зрелища на душе стало так больно, что хотелось умереть. Умереть, чтобы не ощущать этой боли. Смерти я обрадовался как спасению — не существовало такой силы, которая могла бы помешать исчезнуть человеку, если он этого по настоящему захочет. Вот, оказывается, единственное благо…
И вдруг кто-то легко тронул меня за плечо. Я поднял голову и близко увидел над собой лицо. И тотчас узнал его. Это была та женщина, которую я видел во время бомбежки в Армавире.
Показав жестом, чтобы я поднялся, она вдруг улыбнулась мне абсолютно так же, как и тогда: очень по-женски и чуть извиняюще. Что вот, мол, исчезают Земля, люди, вместо них появляются какие-то несуразные созвездия, а только все равно вся эта нелепость в конце концов не имеет никакого значения. Суть в ином. В том, что мы сейчас понимаем друг друга. И так будет всегда… правда же?..
И я кивнул ей.
Кивнул, пронзенный несоответствием ее лица, ее улыбки и всего того несчастья, что нас окружало. Женщина уходила от меня на костылях. Одна нога у нее была намного короче другой.
Меня так потрясло это, что я тотчас все придумал. Ясно, четко, во всех деталях я увидел перед собой чертеж своего аппарата…
Я проснулся. По-прежнему стояла ночь, в окно проникал слабый отсвет луны. Поднявшись, я зажег лампу и принялся шарить по комнате: мне нужна была новая лопата.
Вспомнив, что только вчера я в сарае дрелью расщепил последнюю, в одних трусах кинулся в коридор и громко постучался к своей хозяйке, тете Дусе.
Она перепуганно вскрикнула:
— Что?.. Что такое?
— Это я, тетя Дуся. Я, Степан. Мне очень нужна лопата.
— Какая лопата? Четвертый час ночи!
Я нетерпеливо ответил:
— Неважно! Я все придумал.
— Что?
— Со своим аппаратом!
— Бог ты мой, Я думала, ты спятил.
Сонная, она вышла в коридор, достала в сенях лопату. Я схватил ее, помчался в комнату. Тетя Дуся пришла следом, спросила:
— Что, прямо сейчас делать будешь?
Я кивнул ей.
Суть моего открытия заключалась в следующем: чтобы костные отломки держались относительно друг друга неподвижно, спицы необходимо было пропускать сквозь них не параллельно, а крест-накрест. И крепить их следовало не дугами, а кольцами. Только так аппарат превращался в единую, монолитную конструкцию.
Колец у меня не было. Я принялся мастерить их из дуг, скручивая гайками.
Наблюдая за мной, тетя Дуся усмехнулась:
— Что ж ты без штанов, озябнешь.
Когда я надел брюки, хозяйка стала мне помогать. Мы провозились с ней до утра. Тетя Дуся оказалась женщиной смекалистой — по ходу работы она дала мне кучу дельных советов.
Наконец аппарат был готов. Отломки в нем чуть-чуть шевелились, но это уже шло от несовершенства нашего доморощенного изготовления. Главное — идея приняла реальную и наглядную форму. Оставалась доработка отдельных деталей.
Тетя Дуся ушла спать.
Я сидел на полу, устало глядел на свое творение и удивлялся, сколь все-таки недолговечно человеческое счастье. Для меня оно длилось лишь то время, пока я с тетей Дусей собирал аппарат.
Сейчас я ощущал только неудовлетворенность. Я ясно видел будущее своего изобретения и всю перспективу его дальнейшего усовершенствования.
Лопата, распиленная, стиснутая со всех сторон железом, уже казалась мне чем-то давно пройденным.
Часть вторая
БУСЛАЕВ
Вернувшись с Римской олимпиады в Москву, я понял, что серебряная медаль — совсем не позор.
Вокруг меня сразу установилась приподнятая атмосфера. Мое имя, фотографии замелькали в газетах в журналах. Окружающие стали посматривать на меня с уважением, а однажды на улице я услышал:
— Буслаев. Смотри, Буслаев!
Обернувшись, я увидел двух парней. Они удивленно разглядывали меня, точно какую-то диковинку.
Позже я понял: самое опасное из всех человеческих заблуждений это ощущение своей исключительности. Прежде всего оно деморализует тебя как личность.
Со дня приезда в течение месяца меня трижды пригласили выступить ва радио и дважды по телевидению. Мне это нравилось, выступал я с удовольствием.
Говорил я, как правило, гладкий, заранее составленный текст, который мне любезно предлагали организаторы передачи. Я видел, что слова моего выступления шаблонны, стерты, откровенно скучны, но все же произносил их. Я искренне считал, что так заведено, так положено, а хорошо ли это или плохо, здесь уж не мне решать.
Теперь-то я знаю, что иных ретивых журналистов мало заботит, как выглядит известный спортсмен в их статьях. Стремясь дать людям пример для подражания, они преподносят им не реального человека с его сомнениями, недостатками, сложной душевной жизнью, а некий безликий монументальный образ. Из их статей встает блистательный герой, цельный, волевой, никогда не ведающий страха, не чета всем обыкновенным смертным. Взойдя на пьедестал, герой сразу отчуждается от простых людей. В силу исключительных достоинств, которыми так усердно его наделяют, он превращается в безжизненную абстракцию и перестает быть интересен. Он уже недосягаем — у него нет ни одного недостатка, которые его как-то сближали бы с обыкновенными людьми.
Примерно то же самое происходило и со мной.
Меня подавали эдаким целеустремленным бодрячком, чуть ли не с рождения обладающим прыгучестью, волей, безупречными моральными качествами и даже тактическим умом. Никто не написал, что в спорт я пришел хилым подростком, лишь только для того, чтобы стать сильным, хотя в беседах с газетчиками я не скрывал этого. Но самое удивительное заключалось в том, что сам я принялся рассказывать о себе так же, как расписали журналисты о молодом призере Олимпийских игр Буслаеве.
С чего вдруг меня стали так почитать — я и сейчас не понимаю. Ну выиграл серебряную медаль, ну установил новый рекорд Европы — так что из этого? Мало ли было всяких чемпионов, которые сделали в спорте гораздо больше, чем я? Может, потому, что я был еще очень молод и во мне почувствовали перспективу?
В общем, вразумительного ответа я не находил да и, если говорить честно, особенно не задумывался над ним. Куда приятней было безотчетно ощущать свой успех.
От студенческого спортобщества «Буревестник» мне дали однокомнатную квартиру. Она являлась своеобразным перевалочным пунктом. В ней жили именитые спортсмены общества до тех пор, пока они не получали постоянное жилье.
Теперь настала моя очередь.
Квартира была с облупленными стенами, с потеками на потолках, неприбранная. Из мебели — один потертый стол, полуразвалившийся стул и скрипучая тахта. Как и всем прежним обитателям этой квартиры, одежду мне приходилось складывать на полу, предварительно подстелив развернутую газету. И все же это было лучше, чем общежитие. Прежде всего тем, что собственная комната придавала мне ощущение независимости и самостоятельности.
Но что интересно, многих моих знакомых и друзей мое убогое жилье не смущало. Напротив, они находили в этой убогости нечто занятное и даже романтическое. А одна восторженная поклонница заявил а:
— Уникально! Настоящий вызов мещанскому уюту!
Я думаю, что вряд ли бы она выразила такой восторг по поводу моего жилища, если бы она не приехала туда прямо из ресторана на такси.
Я помалкивал. Самому мне эта квартира обрыдла на второй день.
Иногда, пытаясь понять, что же все-таки произошло в моей жизни, я удивленно задумывался:
«Ведь ничего не изменилось! Ровно год назад я был точно таким же человеком, что и сейчас. Так же выглядел, думал, разговаривал, чувствовал, однако ни одна из моих новых подруг в то время не обратила бы на меня ин малейшего внимания».
Позже меня откровенно стала раздражать часть восторженных поклонников, которая тупо почитала не самих людей — это их как раз мало интересовало, — а лишь их профессиональную принадлежность к какой-либо эффектной деятельности — чемпион, режиссер, скульптор, дипломат, профессор… вот что возбуждало умы этих людей. Они жили пустой, вымышленной жизнью и, странное дело, испытывали от нее удовлетворение.
Спустя месяц после приезда с Олимпийских игр Скачков жестко предупредил меня:
— Сгоришь, как спичка! Через год как на спортсмене на тебе можно ставить крест.
Я мигом все вспомнил: кургузое пальтишко, стоптанные башмаки, общежитие жиркомбината, свои честолюбивые замыслы, и понял — пора кончать заниматься чепухой и возвращаться в прыжковый сектор.
Тренер добавил:
— Куй железо, пока горячо! Ты сейчас на подъеме. Потерять форму, уверенность перед высотой — это все равно что вместо мусора самого себя выбросить на помойку.
Я прогнал всех, остался один, вымыл в квартире пол, купил меду, кефиру, творогу и зажил прежней жизнью.
Закрепив технику прыжка, я по совету Скачкова вновь приналег на штангу. Без дополнительной физической силы приступать к штурму предельных высот было бессмысленно.
В конце ноября я легко стал чемпионом Советского Союза с результатом два метра двадцать сантиметров. Эту, высоту мне удалось взять с первой попытки. Больше я прыгать не стал. Я чувствовал — не надо. Пусть останется «голод» Он сейчас необходим. Пика спортивной формы я еще не достиг, а тратить нервную энергию не хотел. Интуиция подсказывала, что верны надо беречь про запас, как самое последнее оружие.
Через месяц усиленных тренировок я ощутил, как меня, словно вода чашу, начала переполнять энергия. Я шагал по Москве и ловил себя на желании догнать троллейбус, удержать руками закрывающиеся двери метро или с двух шагов вдруг перемахнуть какой-нибудь забор. На свой четвертый этаж я взбегал по лестнице сразу через шесть ступенек.
Впервые с начала занятый спортом я получал от тренировок только удовольствие.
В начале 1961 года меня пригласили в США.
Устроители соревнований просили выступить в национальном первенстве бегуна на четыреста метров, десятиборца, метателя молота, шестовика и прыгуна в высоту. Именно в этих видах легкой атлетики американцы потерпели от нас поражение в Риме. Дома они надеялись взять реванш.
Особенно их задевало, что они лишились золотой медали в прыжках в высоту. Болельщики США полагали, что Ник Джемс проиграл в Риме по чистой случайности.
Я и Скачков четко представляли ту непростую обстановку, в которой предстояло выступать… Утомительный перелет на другой континент, переакклиматизация, семь часов разницы во времени, агрессивно настроенные болельщики, которые заранее предвкушали момент, когда на их глазах русского начнут «укладывать на лопатки», — все это было не в мою пользу. Кроме того, после Римской олимпиады я не участвовал в международных соревнованиях.
Рекордсменом мира по-прежнему оставался Ник Джемс, однако меня это не смущало. Я был уверен в себе и настроился дать ему настоящий бой.
С тренером мы предусмотрели все отрицательные факторы, детально продумали питание, сон, отдых и многое другое…
Скачков сказал:
— Будет нелегко, но выиграть надо, Победишь в Америке — дома тебе не будет равных.
Американцы намеревались организовать три матчевые встречи. Первая должна была состояться через два дня после нашего прибытия в Америку. Мне явно не хватало времени, чтобы полностью освоиться в новых условиях. Оставалось надеяться на свою хорошую подготовленность, на быструю приспособляемость организма. Первые два дня до соревнований я почти не выходил из гостиницы, отдыхал, старался меньше двигаться…
По поводу моих встреч с Ником Джемсом в Америке поднялся большой ажиотаж, В нашей стране газеты дали короткое сообщение: Дмитрий Буслаев полетел в Америку, чтобы провести там серию поединков с рекордсменом мира Ником Джемсом. В США же статьи о предстоящих встречах советского и американского прыгунов появились уже за неделю до соревнований. Спортивные комментаторы не скупились на прогнозы, вспоминали историю встреч советских и американских прыгунов, тщательно прикидывали шансы претендентов на победу. Статьи появлялись с крупными, броскими заголовками.
Хорошо это было или плохо? Не знаю, как кому, но мне подобная реклама нравилась. Во-первых, она льстила самолюбию, а во-вторых, повышала предсоревновательный тонус. Для меня это было всегда не маловажно.
Большинство комментаторов в своих прогнозах были единодушны: «Настал наконец час, когда русские прыгуны-выскочки будут поставлены на свое место».
Первый матч состоялся в Нью-Йорке, в зале «Медисон-Сквер-Гарден». Огромный легкоатлетический манеж был до отказа забит людьми. Тысяч пятнадцать зрителей сидели на трибунах, огромная толпа стояла на улице, люди с мольбой спрашивали лишний билет, готовые купить его втридорога.
Американские болельщики меня ошеломили: не скончаемый шум, свист, топот, трещотки, трубы, дудки, гортанные выкрики.
Большинство зрителей курили, и в зале висела настоящая дымовая завеса. Когда финишировали бегуны, духовой оркестр оглушительно играл туш — в общем, настоящий содом. Правда, через полчаса, сосредоточившись на прыжках, я перестал обращать внимание на этот хаос.
Состязания начались с высоты два метра три сантиметра. Взяли ее все пять человек — Ник Джемс, я и еще три американца. После двух метров девяти сантиметров эти трое выбыли. Соревноваться теперь предстояло только мне и Нику…
Когда установили 213,5 сантиметра, в зале неожиданно установилась тишина.
Я спросил переводчика:
— Что случилось?
Он пояснил:
— 213,5 сантиметра — это семь футов. Кто их преодолеет, тот считается великим прыгуном Соединенных Штатов Америки.
Я вспомнил, что за всю историю легкой атлетики таких прыгунов в Америке было лишь трое, включая Ника Джемса.
Я сосредоточился, побежал вперед и взял семь футов с первой попытки. Однако признавать меня великим прыгуном публика не торопилась. Никто не зааплодировал.
Перед следующим прыжком Ника Джемса (213,5 он тоже взял сразу) зрители вдруг вскочили и, указывая на меня руками, стали громко что-то выкрикивать своему любимцу.
Я опять обратился к переводчику:
— Чего они от него хотят?
На этот раз он улыбнулся:
— Они требуют: «Возьми его, возьми!..» Почти как русское «ату».
— А еще что?
— Да всякую чепуху, — успокоил меня переводчик. — Мол, Ник, ты такой здоровый и черный, неужели не сможешь обыграть этого белого карлика.
Скажу откровенно: меня это задело. Однако публика, видимо, и добивалась такого эффекта, посему надо было взять себя в руки. Тем более обижаться было не на что — рядом с Ником Джемсом я действительно казался карликом. У него рост 198 сантиметров, у меня 186.
Высоту 215 сантиметров я перелетел с первого захода.
Мой соперник не отставал.
Незаметно наблюдая за ним, я подметил, что он уже не ходил таким «фаворитом», как в Риме. В его поведении отсутствовало пренебрежение к соперникам, напротив, американец держался теперь на редкость скромно, он предельно настроился на выигрыш. Джемс почувствовал, что после Олимпиады я здорово «прибавил». Он очень хотел победы именно в этой встрече. Во-первых, ему надо было оправдаться перед публикой за поражение в Риме и возвратить себе свой утерянный престиж. Во-вторых, день соревнований случайно совпал с его днем рождения, и Ник решил сделать себе подарок.
Я симпатизировал американцу как выдающемуся спортсмену, но победу ему дарить не собирался. Я не менее соперника сознавал ответственность первого поединка. Было ясно: если сегодня мне удастся выиграть, две оставшиеся встречи пройдут гораздо легче. У Ника появятся первые бациллы смирения передо мной как перед неоднократным победителем. То есть поражение на Олимпийских играх ему уже не покажется случайным, и, самое главное, зрители, бурно болевшие за Ника, поймут, что он слабее меня.
Судя по спокойным, уверенным действиям негра, мыслей о возможном проигрыше у него не существовало и в помине. Более того, я неожиданно поймал себя на неприятном ощущении: американец меня подавляет. Ростом, кошачьей походкой и широкой белозубой улыбкой. Я хорошо помнил Рим и знал, что он может волноваться, и даже очень, но сейчас Джемс был абсолютно невозмутим. Американец меня чем-то гипнотизировал. Я понимал, что болельщики психологически ему помогают, и я испытывал досаду на их несправедливость. Когда я с первой попытки преодолел 215, зрители встретили мой прыжок гробовым молчанием. Когда ту же высоту взял Ник Джемс, они разом вскочили и целую минуту оглушительно ревели.
После того как негр перепрыгнул и 217, к нему побежали наиболее экспансивные поклонники, тренеры, стали целовать, поздравлять, словно меня и вовсе не существовало. Сам американец жестами показывал, что, мол, еще рано, но все же охотно пожимал протянутые руки и, более того, начал раздавать автографы.
Я, конечно, понимал, что публика «давит на мою психику», знал, что не надо обращать на это внимания, но все равно не мог отделаться от раздражения.
Электрическое табло «Медисон-Сквер-Гардена» загорелось: «217… Дмитрий Буслаев… Первая попытка».
Я встал спиной к планке, закрыл глаза и, пытаясь собраться и успокоиться, несколько раз глубоко и часто набрал грудью воздух. Наконец резко обернулся, Я так волновался, что поначалу ничего не увидел. Потом из какого-то марева теней и цветных пятен передо мной медленно выплыла и четко обозначилась тонкая горизонтальная линия. Я с трудом догадался, что это планка. Краем глаза я вдруг заметил, что негр уже дает интервью нескольким корреспондентам. Меня это разозлило, я опять отвернулся от рейки и принялся бессмысленно ходить взад-вперед недалеко от планки.
Зрители притихли — ждали, что будет дальше.
Я уже ненавидел их. Почему они так уверены, что выиграет их «фаворит»?
Вернувшись к месту разбега, я опять закрыл глаза, постоял немного, потом резко сорвался вперед. Но, увидев близко планку, вдруг почувствовал: «Нет, прыжка не будет!» — и, нырнув в сторону, обежал стойку.
На трибунах дружно засмеялись.
У барьера, который разделял спортсменов и зрителей, я столкнулся с встревоженным Скачковым.
— С разбегом что-то, — бросил я ему на ходу и вернулся к планке.
Очень тщательно, ступня за ступней — хотя мне это вовсе не требовалось — я стал промерять и отмечать колышками дистанции разбега. Подняв голову, я будто споткнулся о напряженный взгляд Ника. Американец тотчас отвернулся и напропалую принялся кокетничать с хорошенькой секретаршей у судейского столика.
Табло по-прежнему высвечивало:
«217… Дмитрий Буслаев… Первая попытка».
Я вновь замер метрах в двадцати от планки.
И вдруг до меня дошло:
«Ложь… Все действия негра… Он же меня боится!»
Мысленно я даже захохотал.
«Балда! — обозвал я себя. — Ведь я знал об этом с самого начала».
Мне сразу стало легко.
Я побежал вперед и спокойно, точно на тренировке, перемахнул через рейку.
Однако зал и на этот раз никак не отреагировал на мой прыжок. Он по-прежнему молчал. В зале зависла напряженная, гнетущая тишина. Я это сразу почувствовал.
На новую высоту — 219 — пошел негр.
Как когда-то в Риме, он опять вытянул из-под майки свой золотой крестик и стал молиться. Молился спокойно, без суеты — с богом он, видимо, разговаривал на равных. Затем обернулся к планке и сразу понесся. Мягко, неслышно. Спланировав по другую сторону рейки, Джемс быстро выскочил из поролоновой ямы и победно возвел руки.
Восторгу американцев не было предела. Они вновь вскочили, оглушительно закричали и загудели в свои дудки.
Честно говоря, я не ожидал от него такой прыти. Однако меня уже ничего не беспокоило. Я точно знал, что эту встречу выиграю.
Я спокойно прошел к началу разбега. Чуть постоял. Сейчас от меня требовалось одно: просто прыгнуть.
Я побежал — 219 остались позади.
Впервые меня наконец наградили аплодисментами. Это было уже кое-что — я начинал перетягивать симпатии публики на свою сторону.
Установили 221.
Побежал Ник Джемс. Мощно взмахнув ногой, он на какую-то долю секунды завис над планкой. Когда негр упал в яму, рейка затрепетала и свалилась на него сверху. Оставшись сидеть на матах, американец склонил голову на грудь и секунды две, словно о чем-то глубоко задумавшись, не двигался. Потом резко встал, ни на кого не глядя, отошел к скамейке.
Зал молчал. Это была первая немая реакция публики после прыжка моего соперника.
Перед той же высотой встал я.
«Все нормально, — сказал я себе. — Все хорошо».
Я во всю мощь помчался, сильно оттолкнулся, нарушил один из элементов техники, тут же на взлете подправил его и вновь оказался по другую сторону рейки.
Вылезая из ямы, я заметил, как подскочил на скамейке мой всегда сдержанный тренер, а вместе с ним и руководитель команды Кислов. Они даже обнялись.
Зрители на этот раз вовсю захлопали мне, одобрительно загудели.
Ник Джемс во второй раз пошел к началу разбега. Снова достал крестик, молился уже много дольше, чем в первый раз.
Публика замерла.
Пригнувшись, негр наконец побежал, но перед планкой неожиданно дрогнул и проскочил мимо.
Американцы громко заулюлюкали.
Ни на кого не глядя, Джемс вернулся назад, по молиться теперь не стал. Подавшись вперед всем корпусом, он начал неотрывно всматриваться в планку и словно «заговаривать» ее.
Я знал, что периферийным зрением негр не упускает из виду и меня.
Тогда я сел так, чтобы еще больше попасть в поле его зрения, и демонстративно принялся расшнуровывать прыжковые тапочки. Я показал ему, что в исходе поединка уже не сомневаюсь — эту высоту он не возьмет.
Ник Джемс нервно отвернулся и опять понесся вперед. Бежал стремительно, напористо, но все равно — я это понимал — он видел, как его противник снимает тапочки. А я делал это нарочито медленно и спокойно.
И точно — американец опять пробежал мимо.
Когда он проскочил мимо еще два раза, зал оглушительно засвистел.
Ник заметался. Он почувствовал, как из-под ног уходит привычная почва — поддержка болельщиков.
Я смотрел на него и уже жалел, что проделал этот «номер с раздеванием». Американец напоминал взмыленную, загнанную лошадь.
Закончил он так: вновь сорвавшись вперед, Ник остановился перед планкой и, вдруг отрицательно замотав головой, пошел прочь к выходу.
Зал неистовствовал.
Я был все еще зол на публику и, догнав негра, остановил его и пожал ему руку.
Реакция зрителей оказалась неожиданной: нам обоим бурно зааплодировали.
Выиграв встречу, я больше не стал прыгать. Не к чему было расходовать силы — предстояли еще два матча; и потом, свою задачу на этих состязаниях я выполнил: сегодня важен был не результат, а победа.
После этого успеха я стал настоящим кумиром в Соединенных Штатах Америки. Обо мне принялись писать, помещать в журналах мои фотографии, придумывать всякие клички, прямо на улицах меня обнимали, просили автографы. Возникла странная ситуация — в Америке я стал более популярен, чем дома.
Потом меня пригласили на телевидение.
За столом рядом со мной сидели два американца: комментатор, бойкий блондин лет сорока, и переводчик. Поначалу комментатор расспросил меня, где я родился, сколько человек у меня в семье, когда начал заниматься прыжками, что делаю сейчас — работаю или учусь, какие у меня доходы, и все в том же духе.
Затем комментатор перешел к другим вопросам. Я тотчас почувствовал в них подковырку. Со своей обаятельной улыбкой комментатор явно намеревался посадить меня в лужу. Притом так изящно, чтобы я не заметил, как уже сижу в ней. Мне это сразу не понравилось.
Прервав его, я попросил:
— Не могли бы вы задать мне все свои вопросы сразу? Тогда я, может быть, отвечу на них связно и логично. Ведь наверняка план вашей передачи составлен заранее…
Ведущий заколебался, затем широко улыбнулся и выложил мне около десятка вопросов:
«Что вы думаете о нашей демократии?», «Сколько у вас в среднем получает рабочий?», «Как вы относитесь к своим выборам?», «Существует ли у вас свобода высказываний?», «Понравилась ли вам наша страна?» и так далее…
Немного подумав, я ответил:
— Прежде всего вы должны помнить, что я не политик, а спортсмен. К подобной теме разговора вы подготовлены лучше меня — это ваша профессия. И все же мне совершенно ясно, что вы — кстати, не вы первый — пытаетесь сейчас доказать своим телезрителям, что американский образ жизни лучше советского. Говорю прямо: мне это не нравится. Конкретно я согласен ответить только на один из ваших вопросов.
— О, конечно, конечно! — закивал комментатор. — На какой?
— О вашей стране. Она мне по душе. Нас хорошо приняли, у вас много толковых, симпатичных людей, и вообще я чувствую себя здесь, как говорится, «в своей тарелке». Скажу еще больше: вы богаче нас. Всем это прекрасно известно, поэтому незачем задавать вопрос о средней заработной плате. — Неожиданно мне стало обидно, я спросил ведущего: Простите, но когда вы в последний раз воевали?
Он уточнил:
— Вы имеете в виду Соединенные Штаты Америки?
— Да.
— В 1945 году. Потом Тайвань, Корея…
— Я интересуюсь той войной, которая происходила на территории вашего государства?
Мой собеседник широко улыбнулся:
— О! Это было очень давно!
Я сказал:
— Так почем же вы забываете об этом, когда так объективно, — я подчеркнул это слово, — сравниваете уровни жизни в наших странах? Или хотя бы тот факт, что, как абсолютно новая формация, мы существуем всего сорок три года, а вы уже не одну сотню лет? — Выдержав паузу, я повторил: — да, вы сейчас богаче. Однако это ничего не доказывает. Придет время, и мы сравняемся. Я не собираюсь спорить о преимуществах нашей системы и недостатках вашей. Мне хочется сказать одно: я гражданин своего государства, своей земли, своей Родины, Я родился, вырос и воспитывался в России. И какие бы трудности она ни испытывала, я люблю свою страну и верю в ее будущее. — Я обернулся к ведущему: — Мне нет надобности доказывать американцам, что их государство хуже, чем наше. Они лучше меня знают его достоинства и отрицательные стороны. И если их когда-либо что-то будет не устраивать, они во всем разберутся сами. Я думаю о другом: действовать и разговаривать нашим странам по принципу: «А у нас в квартире газ! А у вас?» — бессмысленно. Сегодня мы два самых мощных государства. В настоящий момент именно от наших стран зависит нормальная человеческая жизнь всех остальных людей. А если соперничать, так давайте только в спортзалах, бассейнах и на стадионах.
Комментатор заметил:
— А вы говорили, что не политик! — И, переводя разговор в другое русло, поинтересовался: — Кто, на ваш взгляд, выиграет два последних матча?
Я ответил:
— Я.
Он понимающе улыбнулся:
— Это что, психологическое давление на нашего Ника Джемса? Так сказать, предварительная атака.
Я пожал плечами:
— Отчего же? Я просто трезво оцениваю его и свои силы.
Комментатор восхитился моей уверенностью в собственных силах и, подводя итоги передачи, заверил меня, что, по его мнению, я наверняка понравился американской публике.
— После победы в первой встрече, — сказал он, — это ваш второй успех в Соединенных Штатах Америки. Не менее важный!
Вечером меня пригласил наш посол в США и долго со мной беседовал. Поздравив меня с победой в первом поединке, посол заметил, что мое выступление по телевидению тоже было очень удачным. Тут же он очень тактично предупредил меня об опасности «самолюбования».
— Скромность, — сказал посол, — не правило приличия. Это самый надежный тыл, резерв каждого человека, признак настоящей личности.
Эти слова засели во мне, как семена.
В поездке я подружился со Звягиным, бегуном на средние дистанции. Он был старше меня на семь лет, рекордсмен Европы, трижды чемпион Советского Союза и бронзовый призер двух Олимпиад — в Мельбурне и Риме. До состязаний в США мы были знакомы шапочно. Звягин, высокий, интересный парень, всегда с усмешечкой на губах, посматривал на меня мельком, как на нечто малопримечательное, и вдруг я так бойко «обскакал его». Первую встречу в Америке он, как и я, выиграл. Однако никакого шума вокруг его имени не случилось, потому что заболел его основной соперник. Звягин чувствовал себя несправедливо обойденным, а тут еще нас поселили в одном номере гостиницы.
Номер, кстати, был шикарный: четырехкомнатный, с огромной ванной, кондиционером и прочими бытовыми благами. Вообще, американцы ни в чем не скупились. На пять человек нашей команды они предоставили три автомобиля, которыми мы могли пользоваться в любое время суток. Мне и Звягину выделили «Кадиллак» — черный, блестящий, похожий на огромного жука. Я водить не умел, за рулем ездил мой товарищ. Наши отношения постепенно наладились — самолюбивый и тщеславный к своим спортивным успехам, Звягин во всем остальном оказался неплохим парнем, с которым легко было общаться.
Нашу команду всюду возили, нам постоянно показывали что-то интересное. Когда мы перебрались в Лос-Анджелес, нас повезли в Голливуд. Сопровождающим был спортивный журналист, приятный, очень свойский и веселый парень Динк.
Огромнейший киногород мы объехали на машине. Время от времени Динк давал нам разные пояснения, а когда мы покатили мимо роскошных особняков, стал называть имена известных актеров и режиссеров, которые в них обитали.
Чтобы показать свою осведомленность в кино, я спросил его:
— А где тут живет ваша Элизабет Тейлор?
— Вон! — Динк указал на трехэтажный дом, который стоял на горе. — Это ее особняк. Но сейчас Элизабет нет, она на съемках в Италии. — И полюбопытствовал: — А почему вы ею интересуетесь?
За меня ответил Звягин:
— Он очень давно мечтает с ней познакомиться!
Динк улыбнулся и развел руками: мол, ничего нельзя поделать, в Америке ее сейчас нет.
Но вечером к нам в номер принесли телеграмму. К моему большому удивлению, я прочитал:
«Мистер Буслаев! Узнала, что вы хотели со мной встретиться. Давно мечтаю об этом сама. Час назад прилетела из Италии. На одни сутки. Если Вы будете так любезны и у Вас найдется для меня немного времени, позвоните по телефону: Голливуд — 4188367. Весь вечер жду вашего звонка. Элизабет Тейлор».
Я не поверил своим глазам. Звягин, не сдерживаясь, досадно проговорил:
— Ну и везет же тебе! — И ехидно поинтересовался: — А о чем ты с ней разговаривать будешь? Ты же в английском ни бум-бум!
— Ничего, — ответил я. — Слов десять знаю, остальное жестами. Да и потом, не я же ее приглашаю.
Звягин захохотал:
— Ну звони, звони! Я погляжу, как ты с ней объяснишься!
Сам он английский знал довольно прилично.
Мы договорились, что поедем вместе. Звягина я представлю как своего переводчика…
Он сразу набрал номер телефона, по-английски произнес:
— Здравствуйте! Я от мистера Буслаева по телеграмме Элизабет Тейлор. Моя фамилия Звягин.
Что-то выслушав, он обернулся ко мне, шепнул:
— Сейчас сама подойдет.
Я взял у него трубку, приставил к уху. Услышав приятный женский голос, солидно представился:
— Хелло, Элизабет. Вас приветствует мистер Буслаев.
— Да погоди ты! — Звягин вырвал у меня трубку, что-то сказал по-английски. — Ручку и бумагу! — вдруг приказал он.
Я протянул ему блокнот. Звягин записал адрес, сказал: «О’кэй!» — и нажал рычаг.
Я спросил:
— Ну что?
— Поехали! — нетерпеливо сказал он. — Говорит, ждет не дождется.
Нарочно неторопливо я стал одеваться.
Мы сели в «Кадиллак» и покатили. Дороги мы не знали, поэтому приходилось часто останавливаться и спрашивать, как проехать в Голливуд. Вдобавок уже спустились сумерки, и окраина города погрузилась в сплошную тьму.
Примерно через час мы подкатили к небольшому дому. На нем значился нужный нам номер.
Я недоверчиво протянул:
— Что-то не то! Не может быть, чтобы она в таком доме жила.
Звягин нетерпеливо сказал:
— Да вылезай! У нее это, наверное, такое место, где она принимает всяких неофициальных лиц, вроде нас с тобой! И потом еще неизвестно, что там внутри.
Мы позвонили. Открыла горничная. Я вежливо произнес:
— Добрый вечер! Я мистер Буслаев. Я приехал со своим переводчиком по приглашению вашей хозяйки Элизабет Тейлор.
Звягин тотчас все это переколпачил на английский.
В ответ горничная заулыбалась и жестом попросила нас войти в дом.
Как только мы переступили порог, она сразу куда-то исчезла. Звягин предположил:
— Звать хозяйку, наверное, пошла.
Я, оглядевшись, заметил:
— И внутри тоже ничего особенного.
Мой товарищ протянул:
— Интересно, сколько ей сейчас лет! Говорят, вроде уже под пятьдесят?
Рядом вдруг кто-то ответил:
— Около сорока.
Мы обернулись и увидели улыбающегося Динка. Звягин обалдело посмотрел на него:
— Вы что… тоже приглашены?
Динк кивнул и вдруг, не выдержав, стал хохотать. Мы медленно начали кое-что понимать.
Наконец, справившись с собой, Динк выговорил:
— Ребята, простите… Если вам не по вкусу мой розыгрыш, извините. Но мы с женой уже давно хотела пригласить вас в гости, а как заманить, не знали.
У Динка мы хорошо и просто провели время за ужином. За столом я и Звягин весело хохотали, рассказывая Динку подробности наших треволнений. Однако, уходя, мы попросили Динка никому, и особенно газетчикам, не говорить о «приключении» с Элизабет Тейлор. Он пообещал этого не делать и слово свое сдержал.
На другой день нам пришло приглашение от Грегори Пека. В телеграмме он сообщал, что к такому-то часу пришлет за нами в гостиницу свою машину.
— Дудки! — воскликнули мы в один голос со Звягиным. — Теперь нас не купишь!
К нам в номер зашел руководитель команды Кислов и показал точно такую же телеграмму.
Я и Звягин покатились со смеху.
Он ничего не понял. Когда мы ему все объяснили, Кислов разыскал по телефонной книге номер знаменитого Грегори Пека и позвонил ему.
На этот раз все оказалось правдой. Актер действительно хотел видеть нас, чтобы познакомиться с русскими атлетами и поближе узнать их.
Наша команда побывала у него на ленче. Пек оказался живым, веселым человеком. Мы приятно провели у него время.
За двадцать дней пребывания в Америке у нас набралось более тридцати встреч с самыми разными людьми. Принимали везде широко и радушно, мы чувствовали себя как дома. Каверзных вопросов никто не задавал. Напротив, разговоров о наших — как они считали, «болезненных» проблемах не заводили, американцы предпочитали говорить о собственных недостатках.
Однажды меня спросили:
— Не хотели бы вы еще раз побывать в Америке?
Я ответил:
— Хотел бы. Даже с удовольствием.
— А жить? — осторожно поинтересовались у меня. — Смогли бы вы здесь жить?
— Если бы я был американцем, то, конечно, смог бы! А так — зачем? У каждого человека своя земля, своя родина. Как, например, собственная мать или отец. Понимаете?
Мне кивнули:
— Вполне!
Вторые состязания состоялись в зале куда меньшем, чем «Медисон-Сквер-Гарден». Но были они гораздо значительней — открытый чемпионат Соединенных Штатов Америки.
Всем приглашенным спортсменам на сей раз предоставлялась почетная возможность стать чемпионом этой страны по своему виду.
К этому времени я окончательно переакклиматизировался и как следует отдохнул. К тому же меня воодушевляла первая победа над Ником Джемсом и перспектива стать первым советским чемпионом США по прыжкам в высоту.
В легкоатлетический манеж я вышел теперь абсолютно уверенным в себе. Американские зрители приветствовали меня продолжительной овацией.
На чемпионате США я поставил перед собой другую задачу: не просто выиграть, а показать максимальный результат. Именно на него я и настроился.
Все высоты, включая и семь «великих американских футов», я и Ник Джемс взяли с первой попытки.
При этом я вел себя согласно своей тактике: «пренебрегал» соперником. Я сознательно не обращал на него ни малейшего внимания и не смотрел на Ника даже тогда, когда он прыгал. От публики я отрешился тоже.
И что интересно, от этой «игры в психологию» мне действительно удалось «уйти в себя».
Почувствовав мое состояние, Джемс начал нервничать. Он привык соревноваться с соперником, а не с планкой. А я ему такой возможности не давал.
Первая попытка на 216 ему вдруг не удалась.
Я же преодолел эту высоту сразу.
Неудача не должна была подавить американца. Два метра шестнадцать сантиметров — эта высота для него далеко не предел. Я полагал, что настоящая борьба у нас развернется где-то на высотах 220–222.
Я ошибся.
Психологическое состояние моего конкурента походило на снежный ком, несущийся с горы. С каждым новым прыжком он все больше обрастал неуверенностью, страхом и паникой.
Публика, недовольная своим недавним кумиром, начала выкрикивать негру что-то обидное. Джемс окончательно «сломался» и в двух оставшихся попытках сбил рейку.
Что кричали моему сопернику, как он на это реагировал, я не слышал и не видел. Об этом мне потом рассказал Скачков. Я сидел, повернувшись к американцу спиной, и старался раньше времени не радоваться своей победе. Мне предстояло показать еще вой максимальный результат.
Сначала я покорил 218, затем 222 — повторил мировой рекорд Ника Джемса.
Когда стали устанавливать 226, трибуны напряженно притихли — ни один из прыгунов мира никогда еще не покушался на такие высоты. Зрители, видимо, пытались понять: наглость ли это или уверенность в собственных силах?
Почему я попросил поднять планку именно на два метра двадцать шесть сантиметров?
Мне и самому было непонятно. Просто в данный момент я почувствовал идеальное состояние — внутренний подъем, спокойную уверенность и ощущение каждой мышечной клетки.
По всей вероятности, мне никто не верил. Ни зрители, ни мой соперник, ни тренер.
Но самое удивительное было в том, что я и сам знал, что высоту не возьму.
И все же я шел на нее. Настала пора бороться с планкой по-настоящему — попытаться взять высоту большую, чем способен в эту минуту.
Повторяю, я не сознавал этого, а лишь чувствовал. И если существовал во мне какой-то дар, так только этот: пренебрегая логикой разума, вдруг без всяких видимых причин доверять внутренним сигналам своего организма.
226 я не взял, но нисколько не пожалел об этом. На третий раз рейка соскочила со стоек в самый последний миг — от микронного касания шиповки.
Я сразу вырос в собственных глазах: одним махом мне удалось подготовить себя к рекорду.
Понял это не только я — публика тоже. После того как планка сорвалась, зрители, точно один человек, с сожалением вздохнули и, встав, долго аплодировали моим усилиям взять эту фантастическую высоту.
Потом я стоял на пьедестале почета и, подняв над головой руки, выражал свои дружеские чувства к американцам. Мне удалось повторить мировой рекорд, во второй раз обыграть Ника Джемса и стать чемпионом Соединенных Штатов Америки.
Впервые в честь чемпиона своей страны американцы поднялись со своих мест и, замерев, слушали Гимн Советского Союза, который мощно звучал над всем манежем.
После третьего матча им пришлось сделать то же самое.
КАЛИННИКОВ
Я стоял в передней незнакомой квартиры и удерживал за руку свою жену Варю. Я уговаривал ее не уходить от меня. Вокруг нас сновали люди — они беспрерывно входили, выходили из комнат, несли в руках чемоданы, вещи.
Супруга отталкивала меня, старалась освободить руку, а я не отпускал ее и все что-то говорил Варе, надеясь, что вот сейчас, ну, может, через несколько секунд, она наконец вспомнит, как нам было хорошо, и одумается.
Жена не хотела слушать, отрицательно качала головой, отталкивала меня еще сильнее.
И вдруг до меня впервые дошло: «Бог мой, она же глупа! Притом очень…»
Мне сразу стало стыдно за себя, я разозлился и сказал:
— Тогда ладно. Смотри!
Отвернувшись от супруги, я быстро пошел, почти побежал в комнату, на пороге оттолкнулся и плавно взлетел к потолку. Я сразу задел люстру, она закачалась, вместе с ней заметались и тени на стенах.
Внизу стоял длинный банкетный стол. Люди, сидевшие за ним, увидев меня, сначала замерли, потом в ужасе заорали, шарахнулись из комнаты, забились в углы.
Дурачась, я закричал:
— Эха-а-а! Опа-а-а!
Отталкиваясь от стен ногами, я принялся летать по комнате. Иногда я снижался и свои «эха!» и «опа!» горланил кому-нибудь в ухо.
Во второй комнате находился танцевальный зал. Спланирован к двери, я нырнул в ее проем и вылетел к танцующим.
И опять при виде меня среди людей возникла паника.
Единственным человеком, который не терял самообладания, была моя супруга. Она бегала внизу а жестами умоляла меня не летать, просила не пугать людей.
Я продолжал мстить ей. Мне доставлял удовольствие вызванный мною хаос. Одно было плохо — не хватало пространства. Я, как птица, случайно залетевшая в квартиру, бился и стукался о потолок и стены. То спиной, то боком, то затылком.
И вдруг, неизвестно откуда, жена извлекла пистолет и, прицелившись, выстрелила в меня.
Я грохнулся на пол, упал прямо к ее ногам. И ничего при этом не почувствовал.
Надо мной склонились какие-то незнакомые лица.
Глядя на них, я спокойно сказал:
— Глупцы! Мне же совсем не больно. — И поразился тому, что это оказалась правдой.
Я знал — меня сейчас начнут топтать ногами, а я все выдержу и буду снова летать…
От этого ощущения я проснулся. Все в той же двенадцатиметровой комнате на квартире у тети Дуси. Будильник показывал половину восьмого, пора было вставать, собираться на работу. За окном стояли голые деревья, под ними лежал грязный, потемневший снег.
Я включил радио. Торжественный голос диктора сообщил, что умер Сталин…
Прошло два месяца, как я послал в отдел рационализации и изобретений Минздрава РСФСР заявку на свой аппарат с намерением получить на него авторское свидетельство. Пока не было ни ответа, ни привета.
Я по-прежнему работал ординатором областной больницы, но теперь уже в травматологическом отделении, и по-прежнему лечил людей старыми методами — при помощи гипса. Аппарата мне, естественно, применять не разрешали, но после настойчивых просьб выделили несколько собак и ключи от вивария. После работы я до полуночи ставил там свои эксперименты.
Первые же результаты подтвердили правоту моей идеи — обыкновенные переломы срасталась в аппарате в два с половиной раза быстрее, чем в гипсовой повязке. Вскоре я поставил своеобразный рекорд — удлинил одной собаке ногу ва три сантиметра!
С каждым днем у меня возникали новые варианты применения аппарата. Для многочисленных экспериментов не хватало собак, приходилось отлавливать бродячих псов на улицах. Дело это было не из приятных, но другого выхода не было.
Однажды я попросил заведующего областной больницей Сытина зайти в виварий и хотя бы взглянуть на результаты моих опытов. Он неохотно явился туда, равнодушно пожал плечами и сказал, что я занимаюсь игрушками.
Из Москвы наконец пришла телеграмма. Меня вызывали в Министерство здравоохранения, просили привезти аппарат, было решено апробировать его в московских клиниках.
Я мигом собрался, взял за свой счет недельный отпуск и прилетел в Москву.
В гостиницах не оказалось мест, я решил остановиться у каких-то дальних родственников по материнской линии. До этого я их никогда не видел, толком не знал — они приходились мне десятой водой на киселе.
Дверь мне открыл мальчик лет восьми. Не снимая дверной цепочки, он через щель сообщил, что его родители на работе. Стоя за порогом с огромным мешком за плечами, я попытался объяснить ребенку, кто я, откуда и зачем приехал. Он долго не впускал меня, настороженно оглядывал и в конце концов разрешил оставить свой мешок в прихожей. Освободившись от поклажи, я от всей души поблагодарил мальчика и сразу понесся в министерство.
Меня направили к начальнику отдела рационализации и изобретений Четвергину, на вид солидному, симпатичному, с открытым взглядом мужчине. Он радушно встретил меня и заявил, что по поводу моего аппарата уже заседали, считают, что идея интересна, но ее еще нужно апробировать (это будет на днях), а пока со мной очень хотел бы познакомиться один из экспертов отдела, Гридин Иван Анатольевич.
Все складывалось как нельзя лучше. Я ожидал неопределенных обещаний, уклончивых ответов, каких-то препятствий, недоверия к себе — и вдруг такая гладь!
Мне сказали, что Гридин будет в министерстве через два часа. Я отправился побродить по Москве.
Столица меня несколько подавила — я не представлял, что она такая огромная. Куда идти, где переходить улицы, как найти метро — все сразу стало проблемой. Я стеснялся остановить кого-либо из прохожих, чтобы о чем-то спросить их. Все куда-то торопились, лица выражали такую деловитость, что я поневоле почувствовал себя бездельником. В этом городе я был чужим со своей неуклюжей провинциальностью. Входя в столовую, я робел, как мальчишка, и подолгу вытирал у порога ноги, хотя заметил, что никто из москвичей этого не делает.
Достоинство Москвы было в том, что люди здесь друг на друга не обращали внимания, даже на появившихся тогда «стиляг» в узких брюках. А на меня и подавно. Вытираю я ноги или нет, как я одет, куда еду — никого это не интересовало. Открыв для себя это, я сразу почувствовал себя свободнее…
В столовой я съел морковный салат и две котлеты с картошкой. По сравнению с общепитом моего города в столице все оказалось вкуснее.
Чуть ли не впервые в жизни я обратил внимание на свою одежду. Стоял теплый солнечный май, а на мне были черные широкие брюки, которые стояли колом, желтые сандалии и коричневый пиджак, короткий, приталенный, с зауженными плечами. На голове сдвинутая назад соломенная шляпа. В столице так никто не одевался.
Вернувшись в министерство, я увидел, как через весь вестибюль ко мне идет незнакомый мужчина с распростертыми объятиями. Я еще толком не успел рассмотреть его, как он уже обнимал меня, точно старого приятеля.
Наконец представился:
— Гридин! А вы, конечно, Калинников?
— Да, — пробормотал я. — Но как вы…
Он обаятельно улыбнулся, пояснил:
— Четвергин вас очень точно описал!
Эксперт краем глаза покосился на мои желтые сандалии и брюки.
Сам он был в однотонном светло-сером костюме, в белоснежной рубашке с галстуком, из-под брюк выглядывали носки черных начищенных туфель. В руках эксперт держал солидный портфель. Гридин смотрел на меня так же открыто и дружелюбно, как и его начальник.
Я тотчас увидел себя его глазами и решил, что в следующий приезд в Москву оденусь примерно так ж е.
— Мы куда? — спросил я Гридина. — Здесь? Или поднимемся к вам в кабинет?
Эксперт твердо объявил:
— Ко мне, и никуда больше. Я надеюсь, что вы не откажетесь побывать на моем дне рождения!
Я замялся:
— Да нет, что вы… Так сразу… Как-то неудобно. Я не могу…
Он взял меня за локоть (я сразу почувствовал его сильную руку) и решительно повел на улицу.
Гридин распахнул передо мной дверцу собственной «Победы», жестом пригласил на переднее сиденье. Сам он уселся за руль и лихо взял с места.
Некоторое время мы ехали молча, Я был всем этим совершенно ошарашен. Наконец, опомнившись, воскликнул:
— А подарок? Я ж тогда подарок должен купить!
Эксперт широко улыбнулся:
— Пустяки! Мы так… В холостяцком кругу. — И поинтересовался: — Вас это не шокирует?
Я невразумительно отозвался:
— Ну да, ну конечно…
Я что-то ничего не понимал. Несколько минут назад я слонялся по столице и никому не был нужен, а тут вдруг сам эксперт Минздрава приглашает меня к себе домой. Да еще на день рождения.
«Нет, — подумал я, — Москва все-таки удивительный город. Здесь, видимо, все запросто».
— Тогда хоть закуску! — снова осенило меня. — Колбасу там, еще чего.
Гридин отмахнулся:
— Все есть! Не надо.
— Нет! — запротестовал я. — Я так не могу. Чтобы на дармовщину? Нет, тогда я не поеду!
Эксперт, уступая моей просьбе, притормозил возле гастронома.
Я выскочил из машины и через некоторое время вернулся со свертками колбасы, сыра, батоном хлеба, с банками каких-то овощных консервов и двумя бутылками «Столичной». Затем неуверенно поинтересовался:
— Как вы думаете, этого хватит?
Гридин улыбнулся мне, как ребенку, а доброжелательно кивнул.
Квартира у него оказалась шикарной. Такой я еще никогда не видел — полированная мебель, зеркала, на полу и на стенах ковры, в серванте хрустальные вазы и фужеры, большие картины в золоченых рамах. Особенно мне понравилась его просторная передняя с ветвистыми оленьими рогами, приспособленными под вешалку. Я с удовольствием повесил на один из рогов свою соломенную шляпу.
Однако сам день рождения мне показался не очень.
Жены, детей, каких-либо родственников почему-то не было. За столом сидели трое мужчин. По разговорам я понял, что они вроде бы из министерства. Выпивая, они, к моему удивлению, ни разу не произнесли тост за именинника.
Выпив две рюмки, я решил сделать зачин, поднялся и произнес тост:
— За товарища Гридина! Ивана Анатольевича! За эксперта министерства, за хозяина этого дома, за хорошего, видимо, человека! Желаю ему счастья, здоровья и творческих успехов!
Сказал я все вроде как положено, но особой поддержки со стороны друзей Гридина не встретил. Наоборот, переглянувшись, они чему-то улыбнулись, как будто удивленные моими словами. Однако выпить выпили.
Когда я махнул еще две рюмки, Гридин взял меня под руку и увел во вторую комнату. Там мы сели на мягкий диван, он поймал по приемнику джазовую музыку и стал горячо расхваливать идею моего аппарата.
Я слушал его, стараясь не пропустить ни одного слова. И вдруг он выговорил:
— Но понимаете, к огромному сожалению, в том виде, в котором вы представили свой аппарат, он, как бы это лучше сказать… Ну, говоря со всей откровенностью, не может быть утвержден.
— Как? — не понял я. — В каком смысле?
— Видите ли, само по себе предложение очень интересное и перспективное. Я понял это сразу, как только взглянул на него. Уж мне-то вы можете поверить. И все-таки на получение авторского свидетельства оно пока не тянет.
Я глупо уставился ва него:
— Но почему?
Досадливо морщась, будто он был крайне огорчен этим, Гридин тускло сказал:
— Не аккуратно у вас очень. Гаечки, зажимчики. Все предельно кустарно.
Я согласился:
— Ну конечно! Я же его сам делал!
— Понимаю, понимаю, — сочувственно покивал эксперт.
— Но ведь главное — это сама идея и конструкция аппарата. А остальное — вопрос техники, — пытался убедить я Гридина. — Если поставить его изготовление на производственную основу да еще из качественного материала…
— Вот именно, — перебил меня Гридин. — А у вас такой возможности нет. Верно?
— Ну да, — согласился я.
— Вот видите.
— Что «видите»? — Меня возмутило его недомыслие. — Это же мелочи! На утверждение я прислал не качество гаек или зажимов, а идею нового метода для всей травматологии! Качественно новую, понимаете? И изложил вам во всех деталях ее принцип! Что же еще надо?
— Понимаю, понимаю, — опять отозвался эксперт. До меня не дошло, что он имеет в виду. Я спросил:
— Ну?
Гридин вдруг с каким-то огорчением поглядел на меня и опустил голову. Затем произнес:
— Я вижу, что с вами надо разговаривать только прямо.
Я воскликнул:
— Конечно! А как же еще-то?
Он вздохнул, выдержал паузу, потом снова мельком посмотрел на меня и сказал:
— Если вы отзовете свое предложение обратно и вернете его за двумя подписями, мы не только авторское свидетельство, но и лауреатскую премию получим.
— Погодите, — остановил я эксперта, — какие две подписи? И кто это — мы?
Гридин открыто, дружелюбно улыбнулся мне:
— Мы — это я и вы.
Я оторопел.
— То есть… — наконец спросил я. — Вы будете соавтором?
— Да.
«Боже! — пронеслось в голове. — Он же клоп! Самый обыкновенный. Все это — хрусталь, ковры, картины — он высосал из чужой крови. Что делать? Дать ему по физиономии? Не годится! Как-никак он эксперт министерства. Надо ему улыбнуться. Отказать, но улыбнуться».
Так я и сделал. Улыбнулся и сказал:
— Как бы это все лучше… В общем, мне это дорого и…
— Конечно, — перебил меня Гридин, — но иначе вообще ничего не получится.
— Понимаю, понимаю, — теперь произнес уже я.
Он мягко сказал:
— Вы подумайте об этом. И очень серьезно.
Я отозвался:
— Еще бы… — Поднявшись, я прошел к двери. Затем добавил: — И все-таки от соавторства мне как-то не по себе…
Гридин ответил:
— Это с непривычки.
— Понимаю, понимаю, — повторил я и вышел в коридор.
В передней эксперт беспокойно спросил меня:
— Уже уходите?
— Да, надо… — Я старался не смотреть на него. — Я тут у родственников остановился, а уже поздновато. Неудобно получится.
— Так оставайтесь у меня!
— Нет, нет! Спасибо, — поспешно ответил я. И еще раз повторил: — Большое спасибо.
И с облегчением вышел на лестницу.
— Господи! — вслух сказал я на улице. — Зачем ты создаешь таких типов? Или они тебе необходимы?
Для меня всегда было загадкой: почему природа наряду с порядочными людьми неустанно воспроизводит подлецов? Я находил этому лишь одно объяснение: видимо, для того, чтобы дорожить людьми порядочными.
По пути мне попался кинотеатр. Чтобы успокоиться, я отправился смотреть фильм «Тарзан в Нью-Йорке».
К родственникам я приехал часов в одиннадцать вечера. Дверь открыл, видимо, глава семьи — хмурый пожилой мужчина. Как только я переступил порог, он отошел от меня, решительно скрестил на груди руки и, пристально вглядевшись в мое лицо, спросил:
— Это вы так называемый родственник?
Я робко ответил:
— Да…
— Так вот, — торжественно сказал мужчина, — я не знаю, а главное, не желаю знать, кто вы на самом деле. Со временем в этом разберется милиция. А пока забирайте свои отмычки и чтоб духу вашего в моем доме не было!
Я опешил.
Хозяин жестко добавил:
— И не притворяйтесь! Я вас, «медвежатников» как облупленных знаю!
Я взглянул на свой мешок, стоявший в углу коридора, и все понял. В мое отсутствие его, по всей видимости, подвергли тщательной проверке и, обнаружив там железные детали для трех аппаратов, решили, что это инструменты взломщика.
Я весело расхохотался.
Около часа мне пришлось доказывать суровому хозяину, что я действительно его родственник, — вспоминать всех наших общих родных, их имена, фамилии, место жительства, возраст, профессию, их привычки.
— Ладно, допустим, — милостиво признал меня за своего родственника хозяин дома. — Только что это меняет?
Я показал ему телеграмму Минздрава, которой меня вызвали в Москву из Сурганы.
Он только усмехнулся:
— Ну и что? Вы могли ее попросту украсть!
Мне ничего не оставалось, как посвятить его во все подробности своего компрессионно-Дистракционного метода. Родственник неожиданно для меня живо заинтересовался и просто закидал меня вопросами. Я еще не встречал такого любознательного собеседника. Мы увлеклись и проговорили с ним об аппарате чуть ли не до утра.
На другой день я отправился к начальнику отдела Четвергину. План у меня был такой — кулаками не трясти, гневных, обличительных речей не произносить, просто узнать, что он сам думает о предложении Гридина.
Четвергин встретил меня приветливо, усадил в кресло, вызвал секретаршу и строго наказал ей, чтобы она никого не впускала — он будет очень занят.
Секретарша понимающе кивнула и вышла из кабинета.
Разговор с Четвергиным я повел осторожно. Начав с погоды, впечатлений о Москве, я затем рассказал о вчерашней встрече с экспертом отдела и, сказан, что она оказалась приятной, мимоходом упомянул о том, что вот только товарища Гридина не устроили гаечки и зажимчики моего аппарата.
— Ну, ну! — сразу насторожился Четвергин. — И что же?..
— Да я и сам вижу отдельные несовершенства… — Я сделал паузу, раздумывая, говорить ему все начистоту или нет. — Но понимаете, — добавил я, как бы извиняясь, — дело в том, что я же не гаечки на утверждение прислал, а само предложение. Ведь так?
— Верно, — кивнул начальник отдела. — Только довести свою идею до полного ума вам совсем не помешает…
— Еще бы! — подтвердил я. — Конечно. Товарищ Гридин считает абсолютно так же и даже больше: он оказывает такую честь, что соглашается стать моим соавтором.
Я замолк и внимательно вгляделся в Четвергина. Очень важно было не пропустить его реакцию. Мне хотелось знать, что он об этом думает?
Начальник отдела и бровью не повел. Лицо его было невозмутимо, он безучастно смотрел мне прямо в глаза, ожидая, что я еще скажу.
Я чуть прокашлялся.
— И еще… Товарищ Гридин советует мне отозвать свое предложение обратно и вернуть его уже за двумя подписями.
Теперь в меня пристально всмотрелся Четвергин. Он пытался понять: действительно ли я уж так туп или только прикидываюсь. Я глядел на него открыто я доверчиво. Четвергин ничего мне не ответил, видимо, решил на этот раз промолчать, и все так же настороженно глядел мне в глаза.
Я решил его подтолкнуть:
— Так вот… Хочу с вами посоветоваться…
Он пожал плечами:
— Не знаю… Решать вам. Желаете за двумя подписями — пожалуйста, мы препятствовать не станем. — И добавил: — Да и так ли это существенно, одна или две подписи? Главное, чтобы предложение прошло.
— Простите, — перебил я его, — не понял.
Раздражаясь, что я вынуждаю его говорить больше, чем он хочет, начальник отдела пояснил:
— Я имею в виду то обстоятельство, что от товарища Гридина в первую очередь зависит судьба вашего авторского свидетельства.
«Так, — отметил я. — Ясно. Гридин номер два. Лад но, бог с ним. Я просто хотел узнать это и узнал».
Я встал, улыбнулся и, пожав вспотевшую ладонь Четвергина, пошел к выходу.
— Да! — остановился я у дверей. — Совсем забыл. Передайте, пожалуйста, товарищу Гридину, что соавторство с ним мне пока не по плечу. Не дорос!
Шагая коридорами, я видел перед собой застывшее лицо начальника отдела. Он явно не ожидал от меня такой «черной» неблагодарности.
На другое утро я забрал свой мешок, сел в поезд и покатил обратно в Сургану.
За окном уже вовсю бушевала весна. Очередной? который уже по счету, май родился теплым и ярким, Я глядел на зелень полей, редкие перелески, на проносящиеся столбы, дома, сверкающие под солнцем речушки, на бесконечные провода, рельсы, на пролетавших птиц, на далекие маленькие фигурки людей, а огромное синее небо, под которым творилась вся эта жизнь, и удивлялся тому, что не испытываю дурного настроения. Четвергины, гридины — эти люди показались мне вдруг нереальными.
Передо мной каждую секунду, минуту, год, и так из столетия в столетие, зарождалась жизнь. И поражало то, что она не только не уставала от своего гигантского труда, но и всякий раз при этом будто радовалась себе.
Я вдруг ощутил, что тоже способен на такое: освобождая душу от тяжести обид и неудач, как бы рождаться заново, творить себя вновь. И тогда я сказал себе:
«Пройдет десять, двадцать, пусть даже тридцать лет, но дело мое признают. Все! другого исхода нет. Существуют незыблемые, объективные законы природы, которые неподвластны воле людей, какими бы званиями, чинами или постами они ни обладали. Один из таких великих законов: человек, человеческое общество не могут постоянно двигаться вспять или стоять на месте. Механизм существования человека заведен на прогресс. И как бы ни хотелось этого отдельным индивидуумам, остановить его они не способны».
Вернувшись домой, я со страстью погрузился в работу…
Применять свой метод на людях мне по-прежнему не разрешали.
Заведующий больницей Сытин заявил вполне определенно:
— Люди не игрушки. Забавляйтесь с собаками!
В ответ я ему показал фотографию одного животного, которому удлинил ногу уже на четыре сантиметра.
Сытин отрезал:
— Все ваши эксперименты — чистейшая авантюра!
Я спросил:
— Но почему?
— Потому что человек — это, простите, не собака! Вам ясно?
Не сдержавшись, я ответил:
— К этому вопросу надо подходить индивидуально.
Сытин задохнулся, гневно указал мне на дверь.
Потом я пожалел о своей выходке: нервы надо все-таки беречь, они еще ох как пригодятся.
Продолжая совершенствовать свой метод в виварии, я написал несколько статей об аппарате. Они были напечатаны в специальных медицинских журналах.
Как на них отреагировали, я не знал. Вскоре меня снова пригласили в столицу. На этот раз я получил вызов от Всесоюзного научного общества по распространению знаний.
Мне предложили выступить с докладом.
В Москву я привез с собой массу чертежей, чемодан с готовыми аппаратами и двух прооперированных мною собак.
В докладе я сказал:
— Из года в год в нашей стране, да и не только у нас, образуется целая армия больных, которые считаются неизлечимыми. Гипс перед их недугами бессилен. Я не отвергаю его совсем, он уместен в случаях простейших переломов, однако на положении прежнего «бога» гипсовая повязка находиться уже не может. К сожалению, в нынешних условиях она не может быть универсальным средством. Это не значит, что вместе с ней исчерпали или когда-нибудь исчерпают себя травматология и ортопедия. Мною предлагается совершенно новый метод лечения. Суть его стоит в том, что в отличие от общепринятых положений я считаю, что кость, в том числе и человеческая, способна регенерировать, обладает свойством расти. Вот наглядный пример.
Я поставил на стол мохнатую дворняжку с аппаратом на задней правой ноге.
— Подойдите сюда кто-нибудь, пожалуйста.
На сцену поднялся солидный пожилой мужчина.
Я попросил его:
— Попробуйте определить, насколько нога в аппарате длиннее остальных?
Он чуть отошел, прищурился. Наконец сказал:
— Сантиметров на десять!
— На восемь! — поправил я его.
По залу прокатилась легкая волна изумления.
— Спасибо, — поблагодарил я мужчину.
Он вернулся на свое место.
Из ящика я извлек вторую собаку.
— Вот еще пример. Взгляните, пожалуйста, внимательно на ее переднюю лапу.
Публика опять заволновалась, зашумела — лапа была очень сильно искривлена, причем не внутрь, а наружу.
Я сказал:
— Ни длинная, ни кривая нога, как вы понимаете, собаке не нужна. Я сделал это лишь для того, чтобы мои эксперименты были более убедительными и доказательными.
Совершенно неожиданно раздались аплодисменты. Переждав их, я указал на развешанные чертежи.
— Все это удалось мне совершить посредством моего аппарата. Конструкция его не очень сложная. При желании с ним может ознакомиться каждый. Однако не следует думать, что только одно наложение аппарата на конечность уже гарантирует успех. Главное достоинство аппарата заключается в том, что, помимо прочного удерживания отломков костей относительно друг друга, он позволяет регулировать «костеобразование». Гипс такой возможности не дает.
В общем, собранию ученых я выложил все, что знал о своем методе. В конце доклада выразил огорчение, что мне не разрешают использовать аппарат при лечении людей и, более того, до сих пор, а прошло уже около года, как аппарат был отправлен на утверждение, я не получил на него авторского свидетельства. Подобное отношение к новому методу мне непонятно.
После доклада мне устроили бурную овацию.
Такого в моей жизни еще не случалось.
Через день мне позвонил Четвергин и попросил срочно явиться в министерство.
Когда я приехал, он и Гридин наперебой принялись поздравлять меня. Слушая их, я подумал:
«А кишка-то у вас оказалась тонка. Испугались огласки. Так что давайте подобру-поздорову мое авторское свидетельство».
Что им и пришлось сделать.
Возвращаясь домой, я чувствовал — начинается новая полоса в моей жизни.
Вскоре меня вызвал второй секретарь городского комитета партии Сутеев. Секретарь, коренастый мужчина с умным приятным лицом, крепко пожал мне руку, предложил сесть.
Оказывается, мы встречались — когда-то давно вместе отдыхали в доме отдыха нашей областной больницы. В то время он был инструктором горкома. Меня Сутеев узнал — видимо, вспомнил фокус со шляпой, — улыбнулся и сказал:
— Никак не предполагал, что вы и есть тот самый Калинников!
Я удивленно посмотрел на него.
Сутеев пояснил:
— До городского комитета партии дошли слухи, что якобы в нашем городе появился некий врач, который сам сделал массу занятных вещей, а ему вроде бы не дают развернуться. — И спросил: — Так или нет?
— Слухи точные, — подтвердил я. — Только вещ мои не занятные, а насущно необходимые.
Секретарь улыбнулся и спросил:
— Кому?
— Десяткам тысяч больных!
— Ого! — произнес Сутеев. — У вас и масштабы!
Он обстоятельно расспросил меня о сути нового метода. Особенно второго секретаря заинтересовали цифры, свидетельствовавшие о прямой материальной выгоде моего изобретения для государства.
Сутеев вдруг спросил:
— Чем конкретно вам можно помочь? Не ожидая такого вопроса, я несколько растерялся, неуверенно проговорил:
— Если это возможно… Мне необходима хотя бы одна небольшая палата. Хотя бы коек на десять, где я смог бы применить свои аппараты.
Он спросил:
— И все?
Я кивнул. И напрасно: надо было просить больше.
— А как у вас с жильем? — поинтересовался секретарь. — Вас все устраивает?
Я ответил:
— Да вроде бы. Есть где спать, где книги положить, что еще нужно? Вот, правда, после, видимо, проблема возникнет. Подрастет дочка, я ее заберу к себе — тогда, конечно, тесновато будет… — И тут же поспешно сказал: — Но это не сейчас, года через три.
— Вот и хорошо. Тогда и подумаем. — Сутеев поднялся из-за стола, протянул мне руку и сказал: — Пока ничего определенного обещать не могу. Послезавтра на бюро горкома я доложу о вас и о вашем методе.
Через две недели меня пригласил к себе в кабинет Сытин, раздраженно сказал:
— Занимайте в конце коридора палату на восемь человек и делайте там что вам заблагорассудится. Но учтите — ответственность за вас я с себя снимаю! Официально я заявил об этом горкому партии.
В ответ я только кивнул и вышел.
Заведующего я переносил с трудом, как, впрочем, и он меня. Наша взаимная неприязнь походила на биологическую несовместимость. Как живая клетка не могла контактировать с мертвой, так и я с Сытиным. Кроме преувеличенного мнения о собственной персоне, людей, подобных Сытину, раздражала всякая попытка другого человека поколебать их привычное, заскорузлое мышление. Я знал, что мы с ним не уживемся. Он, вероятно, догадывался об этом тоже.
Как ни хотелось мне попробовать аппарат сразу на самом тяжелом больном, начал я все же с простых случаев. Мое положение было крайне шатко — я не мог позволить себе ни одной неудачи. На аппараты мне по-прежнему приходилось тратить почти всю зарплату. Первыми пациентами я выбрал двух слесарей-точильщиков. Они являлись передовиками труда и хорошими специалистами. Завод металлических конструкций, где они работали, этими людьми дорожил и твердо пообещал мне в счет своеобразной компенсации за успешное излечение своих работников сделать пять комплектов аппаратов. Для меня это было бы большой поддержкой.
С людьми сразу возник ряд сложностей.
Во-первых, все они боялись одного лишь вида моего аппарата. Во-вторых, железные спицы, которыми я протыкал кость в нескольких местах, вызывали немалую боль. От этого у больных, по их собственным признаниям, возникало жгучее желание тотчас сорвать с себя страшную конструкцию и швырнуть ее в окно. Удерживал их лишь страх испытать еще большую боль.
Однако через неделю, самое большое другую они привыкали к конструкции — аппарат становился как бы частью их тела. Проблема, которая возникла впоследствии, оказалась гораздо сложнее — пациенты упорно не хотели расставаться с аппаратом. Они боялись, что без него уже не смогут ходить, и, когда наступала пора снимать конструкцию, больные прятались от меня. В самом прямом смысле этого слова их приходилось отлавливать.
Однако самая большая трудность состояла в том, чтобы заставить всех своих больных передвигаться на второй или третий день после операции.
Они умоляюще смотрели на меня и отрицатель но качали головой.
Я настаивал:
— Вставайте, вставайте! Берите костыли и поднимайтесь!
Больной в ужасе восклицал:
— Да что вы, доктор! Мне же только вчера сделали операцию!
Я терпеливо убеждал:
— Ну и что же? Температура у вас нормальная.
— Да.
— Вот и вставайте!
Пациент опять ужасался:
— На больную ногу?
— И на здоровую и на больную.
— Так она же сломается!
Я объяснял:
— Не сломается. Ваши костные отломки надежно держит аппарат.
Больной упрямо отнекивался.
И все-таки они у меня пошли. Кто на второй, кто на третий, а самые нерешительные на пятый день. С каждым разом все смелее ступая на ногу в аппарате, мои больные зашагали по палате, по коридорам. Но самой большой победы я добился тогда, когда заставил их играть в волейбол.
Увидев это, Сытин кинулся в горком партии и обвинил меня в дремучем волюнтаризме и в издевательстве над больными.
Ко мне сразу прибыла комиссия из трех человек, среди которых был и Сутеев.
— Вот! — торжествующе показал на моих пациентов Сытин. — Полюбуйтесь!
В это время больные толпились на лестничной площадке, которая заменяла им «курилку», вовсю дымили, с любопытством смотрели на нас.
Одного из них представитель комиссии спросил:
— Когда у вас была операция?
— Неделю назад.
— А с какого времени вы ходите?
— Четвертый день.
Сутеев поинтересовался:
— И что ощущаете? Больно?
Больной усмехнулся:
— А вы как думаете? Если бы вам только что кости Составили? А вообще помаленьку привыкаю.
Позже в кабинете заведующего Сутеев спросил меня:
— В чем заключается необходимость, чтобы ваши больные так быстро вставали на ноги?
Я пожал плечами:
— В сути моего метода.
Сытин язвительно произнес:
— А поконкретнее можно?
Я повернулся к нему, спокойно сказал:
— Лично вам я пробовал объяснять это не один раз. И всякий раз мой метод вас не интересовал.
— Хорошо, — согласился заведующий, — теперь интересует. Так что уж объясните.
Как ни хотелось мне отвернуться от его самодовольной физиономии, я все же сдержал себя:
— Прежде всего вы должны поверить, что в отличие от гипса аппарат гарантирует неподвижность костных отломков. То есть, ступая, а поначалу лишь чуть приступая на больную Ногу, пациент может не опасаться, что отломки сместятся. Второе — при ходьбе у человека нормально протекают процессы кровообращения, лимфообращения, нервные реакции, которые способствуют более активному сращиванию кости, соответственно сокращаются сроки лечения. Вам прекрасно известно, что в лежачем состоянии все естественные процессы организма сходят к нулю. При таком положении у больного не может происходить успешное костеобразование. Помимо прочего, необходимо учесть, что ходьба для больного еще и важный моральный фактор. С первых же дней после операции он начинает чувствовать себя полноценным человеком. Я уже не говорю о том, что у моих пациентов не происходит мышечной атрофии и желудочно-кишечных заболеваний, которые неизменно случаются при длительном постельном режиме.
Как говорится, нет худа без добра. Деятельность Сытина пошла мне на пользу. Через месяц меня перевели в госпиталь инвалидов Отечественной войны, где предоставили сразу целое отделение на сорок коек.
БУСЛАЕВ
После Америки я почти с месяц энергично тренировался, потом как-то сразу увял. Прыжковый сектор, планка, однообразные тренировки начали вызывать во мне глухое раздражение. Я не понимал, что со мной.
Была середина марта, в Москве шел сырой снег, под ногами хлюпала слякоть, в воздухе словно растворилась какая-то серая промозглость, и мне вдруг очень захотелось тепла. Самого обычного — солнечного южного тепла.
Не знаю отчего, но я вдруг почувствовал одиночество. Несмотря на успех, массу знакомых, шум вокруг моего имени, у меня не было ни одного близкого друга. Существовали лишь приятели — Воробей, Звягин, ребята из сборной. Лучше всех меня знал Скачков. Однако настоящего человеческого контакта между нами не существовало. Мы скорее походили на деловых партнеров: он мне передавал свой опыт, а я ему приносил славу тренера одного из лучших прыгунов в мире.
Неожиданно я ощутил потребность в таком человеке, которому можно было бы признаться в своих слабостях, который бы мог просто пожалеть тебя, выслушать, успокоить так, как умела это делать мать.
Мать, отец, мои братья находились от меня далеко. И дело не в том, что они жили в Сибири, а я в Москве. Просто я стал совсем иным, у меня появились другие интересы. Я давно «оторвался» от них. Мои письма к родителям были очень скупы и коротки. Не потому, что я не любил мать или отца, вовсе нет. Я всегда испытывал и испытываю к ним чувство сыновней привязанности и благодарности за то, что они вырастили меня. Но чувства эти таились глубоко, на самом душевном дне. Острый всплеск любви к родителям захватывал меня в ситуациях почти критических. Например, во время их болезни. А в обыденной жизни были дни, когда я даже не вспоминал о них. «Просто у меня другая жизнь», — оправдывал я себя.
От этих настроений, от душевной усталости я решил бежать. Скачков посоветовал мне махнуть в Кисловодск. Он сказал, что там своеобразный микроклимат, в это время года сухо. Так оно и оказалось.
Сойдя с поезда, я попал в оазис мягкого солнца и первой пробивающейся зелени. Я пересек привокзальную площадь, свернул на улицу и тут же замер. Я все узнал…
Два года назад мне приснился рай. Вернее, некий райский городок. Кривыми улочками он поднимался в гору. Его небольшие дома стояли на таких узких террасах обрывов, что казалось чудом, как они держатся там. Все утопало в диковинной, не виданной мною ранее растительности. Я шагал по улочкам этого городка, поднимаясь в гору, дивился его необычности, а еще больше — теплу. Не солнечному, а тому, что исходило из меня самого. От этого тепла я все любил: воздух, людей, которых я не знал, гору, чугунную ограду, то или иное дерево — все… В этом городке мне ничего не было нужно, ничто меня не тревожило И не обременяло. Я помнил себя совсем другим: честолюбивым, обидчивым и раздражительным — И поражался тому, что, оказывается, я могу существовать и без этого… И тогда я подумал: если и есть рай, так он только внутри нас самих. Ад, видимо, тоже…
В Кисловодске я видел те же изгибы улочек, склон горы и те же дома.
Я говорил себе: «Сейчас будет поворот направо». И улица изгибалась именно в эту сторону. Прежде чем выйти в переулок, я с тихим изумлением загадывал: «А здесь должен быть дом с колоннами».
И он представал передо мной.
Это было невероятно — я был, что называется, в твердом уме и посему объяснил происходящее со мной как результат нервного перенапряжения после соревнований в США.
Несколько лет спустя я наткнулся на интересную статью. В ней описывался случай с человеком, который впервые попал в Ленинград. Поднимаясь с экскурсией на верхнюю площадку Исаакиевского собора, он вдруг обнаружил, что узнает ступеньки лестницы. Он угадывал, что через пролет на одной из них будет скос, в другом месте вместо вогнутой стены будет прямая…
И ни разу не ошибся. Вдобавок этот мужчина заранее знал, что увидит с высоты собора. Не сам город, а изгиб Невы под определенным углом. Все так и вышло. Ученые объяснил и это памятью генов — в Ленинграде, Петрограде, Петербурге или Санкт-Петербурге жили предки этого человека, и на кого-то из них особенно подействовало посещение Исаакиевского собора.
Со мной, видимо, произошло что-то подобное, хотя ни моя мать, ни отец в Кисловодске ни разу не были.
Прожил я там около трех недель — пил минеральную воду, молоко, рано ложился спать, пока наконец не почувствовал, как во мне опять накапливается энергия.
Возвратившись в Москву, я с жадностью включился в работу и через два месяца тренировок, в день открытия Выставки достижений народного хозяйства СССР, установил новый мировой рекорд — 2 метра 23 сантиметра.
Очень скоро второй — 224 сантиметра. На сей раз это произошло в Лужниках на матче СССР — США. Здесь я окончательно «добил» Ника Джемса (он преодолел 220) и близко подружился с ним. Он был веселый, простой в общении, как большинство американцев, парень.
После матча нас пригласил к себе на дачу Звягин — у него был день рождения. Гостей оказалось много. Мне понравилась одна блондинка. От Звягина я узнал, что ее звали Людмила и что она старше меня на полтора года.
На день рождения девушка пришла с симпатичным человеком лет тридцати. Меня это не смутило. Во-первых, я решил, что он для нее не подходит — слишком стар. А потом я уже приучил себя добиваться того, чего хочу. Вдобавок весь вечер Людмила не обращала на меня ни малейшего внимания.
Когда начались танцы, я поднялся из-за стола, подошел к Людмиле и ее кавалеру. Парень повернулся ко мне, спросил вежливо:
— Я могу быть вам полезен?
— Да, — ответил я. — То есть нет… Вот ваша девушка…
Он удивленно вскинул брови:
— Не понял.
Я спокойно уточнил:
— Мне на минуту нужна ваша девушка.
— Зачем?
— Я объясню позже.
Людмила наконец впервые взглянула на меня:
— А в чем, собственно, дело?
Я невозмутимо ответил:
— Я скажу вам это в коридоре.
Ее спутник снисходительно развел руками:
— Видимо, действительно нужно.
Она встала из-за стола, недоуменно пошла за мной к двери. В темноте террасы я осмелел и, схватив ее за руку, потянул в сад. Ошеломленная, ничего не понимавшая, Людмила безвольно шла позади меня и молчала. Я привел ее к забору дачи, повернул к себе и положил ей на плечи руки. И вдруг увидел ее глаза. Они смотрели на меня очень спокойно, с каким-то издевательским интересом. От этого я мигом почувствовал себя болваном, но рук с ее плеч не снял. Она Холодно произнесла:
— И это все?
Я медленно убрал руки в карманы, ничего не ответил.
Людмила сказала:
— Просто на минуту ты вообразил, что уже очень взрослый, правда?
Из одного упрямства я все-таки попытался поцеловать ее. Она сильно оттолкнула меня и дала пощечину. Затем быстро пошла в дом. Такого я еще не испытывал, Я хмуро глядел девушке вслед, почти ненавидел ее и уже знал, что это неправда. Спустя три месяца она стала моей женой.
К дню свадьбы я установил третий мировой рекорд — 2 метра 25 сантиметров.
Меня наградили медалью «За трудовую доблесть» и признали лучшим спортсменом мира. Это был уже настоящий успех.
Как семейный человек, я получил трехкомнатную квартиру в купил автомашину «Волга».
Пожалуй, это был самый счастливый период в моей жизни. Во всех смыслах.
Людмила с работы (она была инженером в конструкторском бюро), я после тренировок — мы торопились домой, чтобы поскорее очутиться вместе. В воскресенье мы долго валялись в постели, отсыпались за целую неделю. Затем, поднявшись, взбадривали себя чашечкой кофе, садились в автомобиль и отправлялись в ресторан обедать. После ехали на какой-нибудь концерт или в театр. Вечером опять катили в ресторан ужинать…
Быта для нас не существовало. Меня нисколько не огорчало, что Людмила ничего не умела готовить, кроме яичницы. Я чуть подтрунивал над ней и пытался научить ее тому, что мог сам: сварить суп, борщ, сделать шашлык, котлеты, поджарить рыбу, разделать курицу, Приготовить манты, пельмени. Моя жена очень старалась, но у нее ничего не выходило. К готовке у нее не оказалось способностей.
Тогда я сказал:
— Плевать! Женщина создана не для базара и не для плиты.
Как впоследствии выяснилось, это была самая легкомысленная фраза в моей жизни.
Очень много мы разъезжали по гостям. Меня, как новоявленную знаменитость, всюду приглашали: то какой-нибудь известный артист театра, то не менее популярный певец, журналист, маститый писатель, кинорежиссер, композитор… На этих «приемах» в мой адрес постоянно сыпались комплименты, и часть их перепадала и моей жене. Ей это было приятно. К моему удивлению, она легко освоилась с ролью супруги известного спортсмена. В гостях она была весела, остроумна, непринужденно беседовала с какой-нибудь знаменитостью кино, и все называли ее «очаровательной». Мне тоже это льстило.
Через три «медовых» месяца я уехал на юг, на очередные спортивные сборы. Здесь Я серьезно засел за книги, так как в последнее время запустил учебу в институте.
Учиться систематически не получалось. Постоянные сборы, частые соревнования, большая нагрузка на тренировках (четыре-пять раз в неделю) — все это отвлекало.
Разумеется, ко мне преподаватели относились гораздо снисходительнее, чем к остальным студентам. Меня это не устраивало. Я четко понимал, что именно сейчас, когда я «на подъеме», надо думать о будущем. Я понимал, что лет через восемь-десять мой «бум» кончится. Это неизбежно. И что я буду делать потом? Работать рядовым тренером? Каким-либо администратором спорта? Вряд ли… После стольких лет славы кануть в абсолютную безвестность — это меня не устраивало. Подобное уже нередко случалось с самыми именитыми спортсменами. Выход я видел такой: институт — аспирантура — крупный специалист своего дела, будь то спортивный руководитель тренер сборной легкоатлетической команды или еще кто, от деятельности которого обязательно зависело бы что-то существенное. По-иному я жить не смогу…
Я добивался свободного посещения лекций и права сдавать ту или иную экзаменационную сессию в индивидуальном порядке. Идя навстречу моему желанию, спорткомитет даже выделил мне преподавателей по наиболее ответственным предметам с которыми я мог бы заниматься индивидуально.
От жены приходили письма чуть ли не каждый день. В них она писала, что скучает, ждет меня не дождется и часто видит меня во сне. В одном письме Людмила сообщила, что я могу скоро стать отцом.
«…Что ты по этому поводу думаешь?»
Я ответил ей:
«…А что ты?»
Она написала:
«…Странно, но я все время представляю, как буду кормить нашего ребенка, как мы вместе станем его купать, пеленать — и мне от этого становится непривычно хорошо. А главное, я и тебя вдруг увидела по-другому. И как любимого мужчину, и как отца своего ребенка. И это, оказывается, Митя гораздо больше того, что я к тебе испытывала до сих пор, хотя я всегда считала, что сильнее, чем я тебя люблю, любить уже невозможно».
Я попытался представить себя отцом — и не смог. В отличие от жены я ничего такого не почувствовал.
Людмиле я ответил:
«…Поступай так, как считаешь сама. Ты женщина, тебе виднее».
Через месяц я вернулся в Москву и нашел свою супругу значительно пополневшей. Я обнял ее и вдруг почувствовал к ней еще большую нежность.
Пробыв дома сутки, я улетел в Японию.
Пригласили туда только четырех атлетов — меня, Звягина, метателя копья и бегуна на длинные дистанции. В Токио должна была состояться очередная Олимпиада. Японцы намеревались разрекламировать и развивать у себя в стране именно те виды легкой атлетики, в которых они отставали.
Руководителем нашей делегации назначили Кислова.
В Японию мы летели двое суток — через Индию и Индокитай, с восемью промежуточными посадками. Полет оказался очень утомительным.
Через шесть часов после прилета нас повезли на стадион в Токио. Там я взял 215 и попросил установить высоту 226 сантиметров. Зачем?
Я нарочно хотел «прощупать» эту высоту в плохих условиях — стадион незнакомый, и я был совершенно измотан полетом. Кроме того, я сознательно шел на такой разрыв в сравнении с предыдущим результатом больше на одиннадцать сантиметров.
Планка слетела, но я не пожалел об этом — я вновь был недалеко от успеха.
Мы выступали в самых разных городах Японии Токио, Осаке, Нико, Иокогаме. Зрителей присутствовало всегда очень много, к русским атлетам японцы проявляли большой интерес.
Принимали нас на самом высоком уровне. В питании и транспорте не было никаких ограничений. Гостиницы нам предоставляли самые лучшие. Устроители нашего турне старались предусмотреть буквально все.
Мы, как говорится, попали «в резонанс». В то время Япония активно налаживала с Советским Союзом контакты.
Меня, как в США, многие узнавали на улицах. Японцы мне очень понравились: приветливые, обходительные, умные и тактичные люди. За пятнадцать дней пребывания в Японии я дал несколько сотен автографов. За это время нам преподнесли массу подарков: изящные безделушки, магнитофоны, транзисторы, а мне лично вручили на одном банкете настоящее жемчужное ожерелье для супруги.
Эта страна оказалась совершенно иной, но не менее интересной, чем Америка. Я не был как следует знаком с японской культурой, все для меня выглядело необычно: создавалось такое впечатление, словно ты попал на другую планету. На всем, начиная с элементарной японской игрушки и кончая токийскими небоскребами, лежала печать какого-то особого экзотичного национального изящества.
В Японии мы совершенно неожиданно сошлись с Кисловым.
Помог этому случай.
Однажды среди ночи (наши гостиничные номера находились рядом) Кислов сильно, судорожно застучал кулаком в стену. Я испуганно сел в постели в спросонья ничего не понял. Он затарабанил еще настойчивее. Я наконец догадался, откуда идет стук, и почему-то сразу подумал, что мой руководитель задыхается. В одни трусах я бросился к нему в номер и увидел его распластанным на постели. Кислов лежал безжизненно, и я грешным делом поначалу подумал, что он уже умер.
— Ванну… — чуть слышно выговорил Кислов. — Горячую ванну…
Он был бледен и не мог шевельнуть даже рукой.
Я тупо стоял над ним и не мог сообразить, что Кислов от меня хочет. Руководитель собрал все силы, с трудом выговорил:
— Почки…
По его стиснутым губам, по побелевшим пальцам, которые судорожно вцепились в край одеяла, я понял, что он испытывает страшные боли. Однако Кислов не издавал ни одного стона.
Догадавшись наконец, что ему надо, я побежал в ванну, наполнил ее теплой водой. Затем вернулся и осторожно взвалил его к себе на спину. Тело Кислова походило на обмякший мешок. Перетащив руководителя в ванную комнату, я бережно опустил его в воду, сам сел рядом на стул.
Минут двадцать Кислое молчал, стиснув зубы. Затем неожиданно позвал меня по имени:
— Дмитрий…
Я повернулся к нему и увидел, что ему уже значительно легче — лицо расслабилось и чуть порозовело.
— Дмитрий… — повторил руководитель.
— Да, — ответил я.
Он тихо проговорил:
— Не говори. Никому… Ладно?
Я не понял:
— О чем?
Он обвел глазами ванную комнату, слабым неверным движением ткнул себя пальцем, с трудом разлепил губы:
— Ну вот об этом…
Я кивнул, потом спросил:
— Может, врача вызвать?
Кислое замотал головой:
— Нет, нет… Нет… Ребятам тоже не говори. У меня это впервые. Пройдет. А если врача, так…
— Что?
Кислое пояснил:
— Какой я главный тренер, если с командой ездить не смогу?
Со следующего дня я стал фактически руководителем нашей делегации. Кислов отдал мне все деньги, документы и поручил договариваться с японцами о всех предстоящих поездках и выступлениях. По его просьбе делал я это втайне от товарищей. Сам Кислов еле стоял на ногах, особенно мучительными для него были переезды из города в город. Однако держался он очень стойко, никто из делегации не заметил даже малейших признаков его тяжелого недуга. Я бы, наверное, так не смог…
Каждую ночь я носил Кислова в ванную. Как-то он вдруг сказал мне:
— Ты прости… Ладно?
Я поинтересовался:
— За что?
— Ну в Риме я тогда на тебя… Помнишь?
— А-а, — отозвался я. — Чепуха!
Кислов долго молчал, потом твердо сказал:
— Не чепуха. — И добавил: — дураки, друг друга не знаем.
Я подумал: «А ведь действительно ничего друг о друге не знаем».
За время пребывания в Японии у нас было пять выступлений. Всегда я прыгал на 218–220 сантиметров. Это было совсем неплохо, тем более что на максимальный результат я и не настраивался.
Обратно мы летели той же дорогой — через Индокитай и Индию. Опять двое суток. Для Кислова этот перелет явился настоящей пыткой. Как руководитель он должен был все время выполнять массу мелких обязанностей, которые по статуту я за него сделать не мог. Например, в Дели явиться в консульство и произвести отметку в наших паспортах. Кислов держался на одной воле. Я всюду водил его под руку. Именно после поездки в Японию я стал глубоко уважать этого человека. И прежде всего за огромную силу воли…
В Москву Кислов прилетел почти трупом. С аэродрома я позвонил его жене, чтобы она вызвала на дом «скорую помощь». Когда мы подъехали к квартире Кислова, санитарная машина уже ждала его, чтобы забрать в больницу.
Впоследствии мы с Кисловым побывали еще в четырнадцати зарубежных поездках. О его приступе в Японии так никто и не узнал.
Людмиле я привез целый чемодан разных кофточек, туфель, платьев. Примеряя наряды, жена смущалась — ей все шло. Наконец она неуверенно спросила:
— Что, все это мне?
Я ответил:
— А кому же?
Больше всего Людмиле понравилось жемчужное ожерелье. Надев его, она радостно прильнула ко мне. Затем сказала:
— Знаешь, я никогда не думала, что смогу быть такой счастливой.
Вскоре я вновь отправился в Америку, в Пало-Альто, на очередной матч США — СССР.
Я быстро обыграл Ника Джемса и остался один в прыжковом секторе.
Мне предстояло бороться только с планкой. В который уже раз я пытался взять два метра двадцать шесть сантиметров.
Пока поднимали и промеряли высоту, я отошел в сторону и, заложив руки за голову, лег в траву. Снизу было хорошо видно, как надо мной нависла огромная чаша стадиона, заполненного зрителями. Все они напряженно нацелились взглядами на меня. И было такое впечатление, будто от того, возьму ли я высоту или нет, каким-то образом зависела судьба каждого из них. Мне сразу стало тяжело. Чтобы отвлечься, я стал думать о сыне. Вчера ночью пришла телеграмма:
«Я родила сына. Людмила».
Я встал. В тишине на электрическом табло чуть потрескивала надпись:
«226… Дмитрий Буслаев… Первая попытка».
Начал моросить мелкий противный дождик. Тщательно, не торопясь, я вытер лицо, руки, плечи тренировочным костюмом и прошел к началу разбега. Остановившись, я ощутил, как на бровях вместе с потом скапливались крошечные дождевые капли. Они зябко дрожали под легким ветром и стекали по скулам. Я неотрывно глядел на планку и не смахивал их — от этих капель мне почему-то было приятно. Потом одна дождинка затекла в глаз. Я провел по лицу ладонью и отвернулся от прыжковой ямы. Я чувствовал, как весь стадион, затаившись, наблюдал за каждым моим движением. Глубоко вздохнув, я встряхнул бедром толчковой ноги и побежал.
И тут же увидел себя со стороны, словно бежал не я, а кто-то другой… Беспристрастно наблюдая за ним, я хотел и не мог уловить в его разбеге, отталкивании, взлете каких-либо огрехов. Все было идеально.
«Он перелетит», — сказал я.
И я перелетел.
Потом — мне показалось, что с момента моего прыжка прошла целая вечность, — я увидел, как зрители вскочили с мест, как они неистово стали размахивать руками, газетами, бросать вверх шляпы, панамы, кепки — и все это как в немом кино. Я ничего не слышал: меня оглушила победа над высотой.
Затем, как вихрь в распахнутые двери, в сознание ворвался рев трибун. Точно из-под земли, передо мной возник Скачков, ткнулся губами в ухо и тут же куда-то исчез. Меня оторвали от него и так подкинули в воздух, что у меня все похолодело внутри. Качали меня судьи и Тренеры, но я вдруг с ужасом увидел, что зрители прорвали заслон полицейских и теперь все сметающей лавиной несутся в сектор. Я понял, что меня сейчас затопчет эта обезумевшая толпа. В тот же миг все будто пошатнулось от напора нахлынувшей публики. Зажатый со всех сторон, я попробовал выскочить из этого человеческого кольца и не сумел. Ко мне тянули растопыренные пальцы, что-то кричали, хватали за майку. Мне захотелось очутиться в железной клетке, я громко закричал:
— Шипы! У меня шины!
Несколько человек уже корчились от боли, потому что меня беспрерывно толкали из стороны в сторону и я наступал на ноги. Пострадавшие от моих шипов пытались выбраться из толпы, но на них напирала сзади, и я отчаянно понял, что меня просто раздавят.
— Шипы! Шипы! Не надо!
Никто ничего не слушал, все начали рвать с меня майку. В один миг от нее остались клочья.
Неожиданно под меня кто-то подсел и, перекинув через плечо, стал, как тараном, пробивать моим телом эту безумную людскую кашу. Это был Кислов.
Вырвавшись из кольца, мы с Кисловым тотчас помчались навстречу шеренге полицейских. Пропустив нас, полиция грудью стала сдерживать набегающую лавину публики, которая кинулась за нами вслед.
Я посмотрел на Кислова: из носа у него текла кровь. Он облегченно улыбнулся, сказал:
— Слава богу… Живы!
Тяжело, загнанно дыша, я кивнул ему.
Дома, в Шереметьеве, мне не дали сойти с трапа, сразу подхватили на руки, понесли через все летное поле к машине. Над, головой я держал «Золотую. Каравеллу» — приз лучшего Спортсмена мира, которым меня наградили второй раз подряд. Вокруг бушевала огромная масса людей. Всем, хотелась. Дотронуться до меня.
Наконец меня втиснули в автомобиль. Когда вся толпа схлынула, я вдруг увидел Людмилу. В стороне от всех, она одиноко стояла на пустом летном поле и плакала. Меня пронзили какая-то жалость и острая нежность к ней, И странно, именно в этот момент я вдруг почувствовал себя отцом. Ответственным за эту женщину, за нашего ребенка.
Машина круто развернулась, подъехала к Людмиле, Я открыл дверцу, сказал:
— Садись быстрее!
Она села, уткнулась лицом в мое плечо и вдруг, не выдержав, разревелась.
Мы медленно покатили с аэродрома. За автомобилем долго бежали люди, стучали мне в стекло, улыбались, что-то кричали.
Я глядел на плачущую Людмилу, на этих людей, на праздник, который творился вокруг меня, молчал и в мыслях просил:
«Не надо… и сын, и жена, и мой рекорд, и эти люди. Не надо все сразу».
Мне стало страшно, я вдруг испугался свалившегося на меня счастья, Я знал — в природе все уравновешено. Всякой мере счастья соответствует такая же доля несчастья. А в моей жизни все пока складывалось очень удачно. Я стал себя убеждать, что это все чушь, неправда, это выдумки писателей, а в жизни все по-иному… И в конце концов, если все даже и так, то бояться собственного счастья бессмысленно! Зачем тогда жить?
От этой простой мысли я словно открыл в своей душе какой-то клапан и жадно опустил в себя все то чем так щедро одаривала меня в этот момент жизнь.
КАЛИННИКОВ
Обо мне стала распространяться молва. Постепенно она обрела форму легенды: якобы в Сибири существует такой врач, который может вылечить любого хромого, горбуна и даже лилипута. Этот чудо-доктор так заговаривает человеческие кости, что может удлинить нормального человека до двух с половиной метров. Или укоротить его вдвое.
В этом смысле у меня был почти анекдотичный случай.
Ко мне приехала очень высокая девушка — баскетболистка, ростом 198 сантиметров. Она попросила укоротить ее хотя бы до метра семидесяти. Я спросил:
— Зачем?
Вместо ответа она заплакала. Я ее долго успокаивал, пока не добился вразумительного объяснения. Оказалось, что она любит человека ростом один метр шестьдесят восемь сантиметров. Он ее любит тоже, но ужасно переживает, что она такая рослая, и стесняется появляться с ней на людях. Что ей делать?
Я ответил:
— Ничего. Если его любовь настоящая, он в конце концов победит в себе ложную стеснительность. Так что езжайте домой и объясните ему это.
Девушка отрицательно замотала головой и опять заплакала:
— Ну, доктор! Я умоляю!
Я решительно отказал ей:
— Нет! Если бы вы были больны — другое дело. А так нет! У вас нет физического дефекта, я не имею никакого права калечить вас. Вы меня поняли?
Баскетболистка ничего не хотела понимать и на протяжении недели умоляла сделать ей операцию, подстерегая меня в коридоре больницы, у входа, даже возле дверей моего дома. Я повторял одно:
— Нет!
К счастью для всех, для меня в том числе, все закончилось благополучию. Ее жених, узнав, где она и что собирается делать, срочно прилетел в Сургану и забрал ее обратно. При этом (я был тому свидетелем) он решительно заявил девушке:
— Плевать Если все так, плевал я на то, что люди скажут.
Так что любовь победила.
Из разных областей ко мне приезжали множество пациентов: поломанные, ушибленные, хромые, горбатые, костные туберкулезники, больные полиомиелитом, коротконогие, кривоногие, просто дистрофики и действительно лилипуты.
Куда я их мог деть? У меня было всего сорок коек. Единственное, что я мог сделать, — это втиснуть в то же помещение еще десять больных и тем увеличить их до пятидесяти. Остальных я поставил в очередь. Она оказалась фантастической — учитывая самые сжатые сроки излечения, последний записавшийся больной должен был явиться ко мне через девять лет! Всех прибывающих пациентов я предупреждал об этом, но они все равно соглашались ждать. Иного выхода для них не существовало. Эти люди были приговорены медициной к неизлечимому уродству, в их душе давно угасла всякая надежда на выздоровление. В мой метод они, видимо, не верили тоже, но слухи (пусть на 90 процентов преувеличенные) будоражили их сознание.
Один из таких больных сказал:
— Без надежды не могут жить даже здоровые люди. Если она возникает у калеки, для него это уже иной способ существования.
Больные прибывали самые разные — тихие, нервные, робкие, злые, отчаявшиеся, ожесточенные… Большинство стойко и терпеливо переносили свой недуг на протяжении многих лет, но за них остро страдали близкие. Особенно родители за своих детей.
Как-то пришли ко мне на прием мать со взрослой дочерью. Я спросил:
— Что у вас?
Вместо ответа на середину кабинета вышла симпатичная хромая девушка. Я встал из-за стола, достал из-под медицинской кушетки несколько деревянных кубиков. Один поставил на пол, попросил девушку:
— Встаньте на него, пожалуйста.
Она наступила на него укороченной ногой. Я поглядел на ее плечи — они сразу выровнялись. Укорочение оказалось небольшое — всего пять сантиметров.
Я задвинул кубики под кушетку, сказал матери:
— С таким недугом ваша дочь может ходить не хромая. Но для этого надо потренироваться месяца три-четыре, не больше. Как только у нее войдет в привычку подгибать при ходьбе ногу, расшатывание корпуса исчезнет.
Мать настороженно спросила:
— А операция?
— Зачем? — ответил я. — У нее не такое большое укорочение. Вот смотрите, я вам покажу. Подойдите, пожалуйста, — позвал я девушку.
Она приблизилась, я взял ее за плечи, попросил:
— Попробуйте встать прямее.
Девушка попыталась выпрямиться — не получилось. Одно плечо у нее крепилось вниз.
Я стал ее учить:
— Ослабьте левую ногу… Так… Еще чуть… Хорошо… Теперь очень медленно шагните. Стоп! Вот, вы сразу выпрямили левую ногу, а не надо. Смотрите на меня.
Я повернулся к ней спиной, поставил две ноги вместе. Потом осторожно приподнял левую ногу, слегка согнув ее, плавно шагнул.
— Видите?
Девушка кивнула.
— Вот, попробуйте так, Она шагнула — у нее почти сразу получилось.
Пытаясь успокоить мать, я сказал:
— У нас вообще у всех одна нога короче другой, мы просто этого не замечаем. Как только человек теряет ориентиры, в лесу, например, он сразу начинает блуждать. Почему? Да потому, что у него одна нога короче и он начинает ходить по кругу. Вы меня понимаете?
Мать возмущенно смотрела на меня:
— Нет, ничего не понимаю! девочке нужна операция, а вы мне про какой-то лес рассказываете!
Я сел за стол, терпеливо объяснил:
— Я уже сказал, что операция ей не нужна. Мы не можем оперировать всех желающих. Мы ставим на очередь больных с укорочением не меньше четырнадцати сантиметров. У вашей дочери нет ничего страшного, поверьте мне.
Мать воскликнула:
— Как это «ничего страшного»! Хотела бы я посмотреть, как бы вы рассуждали на ее месте! Если б у вас одна нога была короче на пять сантиметров?!
Я ответил:
— Возмущаться не надо, я в этом не виноват.
— А кто же? — со слезами на глазах вскричала мать. — Вы же врач, вы обязаны, а у вас… у вас просто нет сердца.
— Мама… — попробовала остановить ее дочь.
— Погоди! Нет, вы мне скажите… Ей что, выходит, всю жизнь быть хромой!
Я молчал. Мать вдруг не выдержала и беззвучно заплакала.
Я сразу сказал:
— Вот это не надо. Это напрасно.
— Доктор! Ну пожалейте, ну, доктор! — отчаянно заговорила она сквозь слезы. — Я умоляю вас, доктор!
Я строго приказал ей:
— Не распускайте себя! Вы слышите, не распускайте! Я ее все равно не могу положить. Поймите, у нас всего сорок коек, и их занимают самые тяжелые больные. А другие будут ждать восемь, девять лет, чтобы лечь к нам в больницу! Ну если хотите, вставайте в очередь…
Мать подняла заплаканное лицо, горько сказала:
— Ей двадцать три года. А сколько будет тогда? А она сказала, что никогда не выйдет замуж, доктор!
Ее дочь высоко, нервно выкрикнула:
— Мама!
Мать сразу смолкла. Опустив глаза, девушка прошептала:
— Вы извините ее, доктор. Пожалуйста…
И, прихрамывая, вышла из кабинета. Судорожно всхлипнув, мать медленно двинулась за ней.
Навалившись на стол, я долго сидел в тоскливом оцепенении. Мою душу переполняла жалость к этим людям, ощущение собственного бессилия и какое-то злое недовольство собой.
И я пообещал себе:
«Придет день, и у меня вместо сорока коек будет сто… двести… как можно больше. Я все сделаю для этого! Все, чтобы им помочь!»
Я глубоко заблуждался.
Впоследствии, через пятнадцать лет, когда у меня стало 360 коек, очередь не уменьшилась, больные по-прежнему ждали восемь — десять лет. Я не уставал поражаться тому неисчислимому количеству страждущих, которые нуждались в помощи лишь в моей области медицины. Основную массу составляли «старые» больные: покалеченные войной или с рождения обделенные природой. Эти пациенты (за исключением немногих, которых несчастье особенно ожесточило), как правило, обладали щедрой душой. В жизни они больше всего ценили не благополучие и даже не само здоровье, а человеческое отношение к ним физически нормальных людей.
Одного я как-то спросил:
— Почему вы такой нелюдимый?
Он ответил:
— А как бы вы относились сами к этим людям? Если бы девятнадцать лет подряд извивались при ходьбе во все стороны, точно скоморох. Да еще при этом чуть ли не каждый день видели, как на тебя указывают пальцами и пугают тобой маленьких детей: будешь баловаться, на этого дядю станешь похож!
По-моему, нет ничего бесчеловечнее, чем здоровое, разумное, но бездуховное животное, называющее себя человеком.
Постепенно я стал браться за более сложные случаи. Научившись посредством аппарата управлять костеобразованием, я убедился в возможности излечивать таких больных, которых до сего момента травматологи считали безнадежными: укороченные на 10–20 сантиметров конечности, врожденные вывихи, туберкулез кости, сильная кривизна ног. Увы, не все и не всегда выходило у меня гладко, но, ежедневно накапливая опыт, я приобретал уверенность я справлялся с подобными операциями все успешнее. Дольше всего я ломал голову над проблемой удаления ложных суставов. Как они образуются? Очень просто. Человек сломал кость, ее принялись лечить, а она не срослась. В этом месте возникает новый промежуточный сустав, который может сгибаться и разгибаться во все стороны. С подобным суставом человек способен выполнять легкую работу, но в любую секунду от неосторожного движения нога ломается снова.
Ложные суставы уже издавна пробовали удалять многие травматологи — успеха не было ни у кого. Сделать это не позволял все тот же гипс, который, наоборот, даже способствовал их образованию.
Я начал рассуждать так.
Раз мой аппарат способен прочно удерживать костные отломки в неподвижном состоянии, то ненужный сустав, видимо, можно просто раздавить при помощи сильного сжатия и, зафиксирован это положение, ждать, когда кость срастется в одно целое.
У меня была тяжелая пациентка — двадцатилетняя балерина Светлана Немышева. Она попала в автомобильную катастрофу, три года лечилась в нескольких лучших клиниках страны. Но там ей ни чем не помогли. У нее возникло укорочение левой голени на 16 сантиметров и ложный сустав. Девушка была красивая, изящная, точно цветок, и молчаливая. Свое несчастье она переносила очень стойко. Глядя на нее, я удивлялся мужеству этого хрупкого создания. До поступления ко мне ей сделали четыре операции — ни к чему хорошему, как я уже сказал, они не привели. В Сургану Светлана приехала уже от отчаяния, она была согласна на ампутацию ноги. Помимо большого укорочения и ложного сустава, у нее еще началось и загнивание кости — остеомиелит.
Девушка честно сказала:
— Я ни во что не верю, но все равно вы моя последняя надежда. Если сочтете нужным отрезать ногу, отрезайте. Больше мне ехать некуда, я все перепробовала.
Я ответил:
— Ампутировать вашу голень никогда не поздно, давайте сначала подумаем.
А думать надо было прежде всего о том, как произвести хирургическое вмешательство при остеомиелите. Во всех пособиях, учебниках по травматологии и ортопедии подобные эксперименты категорически запрещались. Если хирург шел на операцию при показаниях ва загнивание кости, это расценивалось как преступление.
Но на собаках я такие операции проводил. И как пи странно, но в результате операций загнивание кости ликвидировалось. Само по себе. Почему, я толком не знал. Правда, кое-какие догадки у меня были.
Неделю спустя я вызвал к себе в кабинет Немышеву. Она вошла на костылях, с поджатой ногой, в стеганом больничном халате. Я посмотрел на ее усталое красивое лицо, и Немышева чем-то напомнила мне ту женщину, которую я видел во время бомбежки в Армавире. И сейчас, глядя на Немышеву, я подумал, что обязательно справлюсь с ложным суставом.
— Ну как самочувствие? — спросил я ее.
Она опустила глаза, пожала плечами: мол, что за дурацкий вопрос?
— Светлана…. — назвал я ее по имени.
Что-то почувствовав, девушка вскинула на меня напряженный взгляд, И столько в нем было мольбы, ожидания, немой надежды, что я невольно увел глаза от девушки, стал Перекладывать какие-то бумаги на столе, боясь встретиться с ней взглядом.
— Светлана, — повторил я, — я хочу с вами рискнуть… Вы меня поддержите?
— Девушка глухо спросила:
— В чем?
Как можно спокойней я объяснил:
— Я хочу произвести операцию, которую при вашем положении делать запрещается.
Немышева неотрывно смотрела на меня и молчала. После долгой паузы я откровенно признался ей:
— Я боюсь… То есть не могу поручиться за исход. Такие операции я проделывал только на собаках.
Светлана напряженно произнесла:
— И что собаки?
Я поглядел на нее, осторожно ответил:
— С собаками все хорошо. После операции загнивание кости прекращалось.
Девушка отчаянно подалась вперед, стиснула сразу побелевшие тонкие пальцы.
— Доктор! — прошептала Светлана.
Я предупредил:
— Но вы не обольщайтесь!
— Господи, — тихо произнесла она. — Доктор… Если есть хоть один шанс, делайте со мной все, что хотите. Прошу вас…
Я ответил:
— Шанс есть.
Впервые за все время нашего знакомства девушка еле заметно улыбнулась.
Я тщательно подготовился к операции. Во-первых, я продумал массу деталей. И кроме того, у меня был уже немалый опыт таких операций на собаках.
Через три месяца загнивание кости у Немышевой прекратилось, а нога удлинилась на шесть сантиметров. Однако ложный сустав, как я его ни сдавливал аппаратом, по-прежнему оставался.
Я начал, как говорится, ломать голову над этой проблемой. У меня есть твердое убеждение: в природе давно все существует. Абсолютно все! Решение любой проблемы! В том числе и моей. А голова нам для того и дана, чтобы нащупать проблему а извлечь ее из некоего невидимого мира. Говоря образно, рукой снять с полки все, что тебе нужно. В этом невидимом мире все тоже «лежит» на «полках». И я точно знаю это. И мне это страшно помогает: я уверен, что не напрасно «ломаю» свою голову. Придет час, и я достану «с полки» именно то, что мне нужно. Так и произошло. Меня вдруг осенило: не сжимать надо костные отломки в ложном суставе, а растягивать!
Я сделал вторую операцию — через полгода Немышева ушла от меня на двух ногах. Забегая вперед, скажу: через два года она написала мне письмо, что приступила к первым репетициям.
Хорошо рассказывать об удачах, хуже, когда вспоминаешь о неприятностях. Как говорится, я опять «встал поперек дороги». Теперь уже новому своему начальнику, заведующему госпиталем Краковскому. Внешне очень интересный, респектабельный мужчина, он был неплохим специалистом в области сердечно-сосудистых заболеваний, а я (так, видимо, он считал) начал «затмевать» его авторитет. В его госпитале, без его согласия, решением горкома партии мне выделили еще одну палату и процедурную, увеличив общее число коек до шестидесяти. Однако более всего Краковского нервировали разговоры о моем методе, а главное — нескончаемое паломничество людей, направляющихся ко мне на консультацию. Если Сытин был элементарным обывателем в науке, жаждущим покоя в жизни, то Краковский был честолюбив, не мог перенести чужую славу.
Разумеется, я это понимал, поэтому старался держаться подчеркнуто скромно и незаметно. Мне очень не хотелось вновь куда-либо перебазироваться.
К сожалению, человеческая подлость иногда эффективнее любой дипломатии.
В облздравотдел поступило анонимное письмо. Меня обвиняли в том, что я занимаюсь необоснованны ми экспериментами, которые серьезно угрожают здоровью пациентов.
Вот выдержка из письма:
«…В век научно-технического прогресса, — возмущался анонимщик, — в то время, когда весь советский народ единодушно радуется пуску в эксплуатацию первой в мире атомной электростанции, С. И. Калинников грубо и беспардонно попирает самые элементарные правила медицины, в частности производит хирургическое вмешательство при остром остеомиелите…»
Имелся в виду случай с Немышевой.
Незамедлительно явилась комиссия. Она убедилась, что от моего «грубого попирания» загнивание кости у девушки прекратилось.
Меня спросили:
— Каким образом?
Я ответил:
— Точно не знаю… Вероятно, при наложении аппарата создается своеобразное биологическое поле, которое и препятствует загниванию.
Краковский воскликнул:
— Но ведь вы опасно рисковали? Полной уверенности, что остеомиелит приостановится, у вас не было.
Я терпеливо пояснил:
— Во-первых, я произвел много удачных опытов на собаках. А во-вторых, извините, без риска нельзя кататься даже на карусели. Тем более быть хирургом. Что касается конкретно Немышевой, то риск здесь равнялся нулю — она прибыла с рекомендацией на ампутацию конечности. Главное в другом: я считаю, что многие медицинские постулаты безнадежно устарели. И чем скорее мы, врачи, поймем это, тем лучше будет для больных.
Краковский только фыркнул.
Проверяющие уехали от меня неудовлетворенными. После них прибыла уже заместитель заведующего Сурганским облздравотделом Ломова. Она полностью соответствовала своей фамилии — крупная, широкоплечая, с громким голосом. Однако, несмотря на такую внешность, она оказалась вдумчивым симпатичным человеком.
В течение недели она спокойно разобралась во всех «необоснованных экспериментах» и по-настоящему заинтересовалась моим методом.
Прощаясь, она сказала:
— Работайте спокойно. Чем смогу, помогу обязательно. Надо подумать о вашей базе — с такой далеко не уедешь.
И действительно, впоследствии Ломова неоднократно меня поддерживала.
Больные беспрерывно прибывали. Число разрабатываемых мною методик росло — я уже не справлялся один. Пора было обзаводиться помощниками, людьми, которые бы верили в мой метод.
Первого мне просто прислали. Все та же Ломова. Закончив Саратовский мединститут, он прибыл в Сургану по распределению. Звали его Володя Полуянов. Это был высокий блондин, с голубыми глазами, лет двадцати двух, физически очень крепкий. Обо мне, о моем методе он уже кое-что слышал, но особого желания специализироваться в области травматологии и ортопедии не имел — его больше привлекала внутриполостная хирургия.
Я предложил ему поработать у меня временно. Мол, если не понравится, что ж, ничего не поделаешь, держать не стану.
Через два месяца работы он влез с головой в мой метод и занимался им на протяжении последующих семнадцати лет вплоть до сегодняшнего дня, став одним из лучших и самых верных моих помощников.
Говорят: «первый блин комом». По счастью, так бывает не всегда. С Володей мне повезло сразу. Помимо трудолюбия, пытливого и изобретательного ума, у него оказалось природное чувство пациента. И что не менее важно, я наконец обрел человека, с которым мог делиться всеми своими новыми замыслами, сомнениями и даже самыми бредовыми идеями. Характер у Володи был прямой, он никогда мне не льстил и, если не соглашался со мной, особо не деликатничал и в выражениях не стеснялся.
Через год жена Володи Полуянова собрала свои вещи и уехала обратно в Саратов. В какой-то степени ее можно было понять: Сургана был в то время более чем скромный городок, некуда пойти, нечего посмотреть. Ни Большого театра, ни Елисеевского магазина, ни ГУМа у нас не было. И если к этому добавить примерно такое же жилье, как у меня, отсутствие всяких перспектив на квартиру и не очень большую зарплату мужа, то, естественно, обжитый Саратов казался жене Полуянова просто райскими кущами.
Некоторое время Володя колебался и все же за супругой не поехал. Полуянов сказал мне:
— Здесь я почувствовал перспективу. Я не о карьере, главное не в этом. Пусть я всю жизнь буду простым ординатором, но для своего самоутверждения мне достаточно уже того, что в совершенно неизведанной области я занимаюсь нужным делом. Понимаете?
Я ответил:
— Да.
На протяжении нескольких месяцев Володя наезжал к жене в Саратов, уговаривал вернуться. Его супруга так и не согласилась, и они развелись.
Не знаю, почему уж так повелось, но ученых изобретателей, в общем, всех людей, одержимых своим делом, нередко изображают как фанатиков и вроде бы на словах перед ними преклоняются, но относятся к ним с сочувствием, как к недотепам. Несчастные, мол, люди — жить не умеют.
Неверно! Фанатизм связан с муками и страданиями. И чаще всего с бессмысленными. Ученый, исследователь, если он настоящий, — не мученик, а эпикуреец, стремящийся к наслаждению. Причем в высшем смысле этого слова — самое большое наслаждение он получает не от изысканнейшей пищи, вина, хороших сигарет и иных чисто материальных вещей, которые ему, кстати, тоже не чужды, а от познания.
Природа похожа на бездонную бочку — сколько будут существовать люди, столько они будут пытаться познать ее сущность. Посему наслаждение ученого так же длительно, как вся его жизнь.
Понимал ли все это Володя Полуянов в тот период — не знаю, но чувствовал — наверняка.
Другой помощник, молодой парень богатырского сложения, с пышной шевелюрой, Валерий Мохов, отыскался на республиканской конференции травматологов и ортопедов. Оказывается, три года назад, когда я еще и не думал об учениках (в моем распоряжении тогда имелось всего десять коек), Мохов побывал у меня на двухнедельной практике. Заразившись идеей нового метода, он вернулся в свой городок и после окончания мединститута стал применять аппарат при самых простейших случаях. У Валерия не было точного научного представления о новой методике, действовал он почти вслепую, но даже при таких обстоятельствах ему удалось получить несколько неплохих результатов.
Я предложил Мохову переехать в Сургану, он тотчас согласился. При этом Валерий знал, что зарплату в моем отделения он будет получать на двадцать рублей меньше, чем на прежней работе, а жить ему первые полтора-два года придется в общежитии.
Я спросил его:
— Почему вы так легко идете на это?
Он широко улыбнулся, весело ответил:
— Холостяк!
За последние семнадцать лет таких учеников, как Полуянов и Мохов, у меня прибавилось еще пятеро. Без них мне сегодня пришлось бы очень туго.
Людей, которые искренне увлекались новым направлением в травматологии, в отделении появлялось немало, однако в суете повседневной работы, неурядиц в быту у них зарождалась неуверенность, что метод когда-нибудь пробьет себе широкую дорогу они уходили, на их место заступали другие — вновь начинала крутиться «мельница судеб и характеров».
Вскоре заведующей облздравотделом назначили Ломову. Благодаря ее поддержке мне наконец удалось поставить изготовление аппаратов на производственную основу — в порядке шефской помощи один из заводов обязался изготовлять не меньше пятидесяти комплектов в год. Это было, конечно, еще маловато, но дело сдвинулось с мертвой точки. Я почти перестал тратиться на свои железки, мне как заведующему отделением повысили зарплату, а самое главное, выделили однокомнатную квартиру. В то время это была большая редкость. Короче, впервые в жизни я почувствовал себя относительно обеспеченным.
Через два месяца после новоселья я снова женился и сразу же привез к себе из Дятловки дочь. Хозяйство в селе осталось на матери и сестрах…
Дочка пошла в школу, присматривать за ней стала моя супруга Таня. Моложе меня на пять лет, она работала рентгенологом в нашем госпитале. Не скажу, что Таня была очень красивой — меня в ней привлекла неброская, тихая женственность.
Ухаживать я по-прежнему не умел. Дарить цветы, ходить на свидания, что-то такое там говорить — все это было для меня сущей мукой. Но с Таней все было иначе. Я вдруг почувствовал, что эта женщина может быть настоящим другом. Она примет все мои недостатки и достоинства.
К моей дочке Таня относилась без сентиментальности, с ровной нежностью и очень скоро стала ей необходима. Матерью Надежда стала называть ее уже через год.
Я для нее оказался не «сахар»: вспыльчивый, раздражительный, а главное, меня почти никогда не бывало дома, до двенадцати ночи я был на работе, до трех-четырех утра сидел за книгами или над статьями, к девяти снова к больным. И так изо дня в день. Ничего особо хорошего Таня со мной не видела. Что ей помогало нести бремя такой жизни, я толком не понимал, Я даже не знал, любил ли я ее, как об этом пишут в стихах и книгах. Четко я чувствую одно — она стала моим самым надежным «тылом». Таня никогда не говорила мне об этом, но я уверен, что в самую тяжкую для меня минуту она окажется ближе всех, Я так чувствую.
К тому времени, когда Таня родила дочку, мое отделение расширилось еще на одну палату (стало семьдесят коек), я излечил уже больше шестисот больных, В медицинских журналах мне удалось поместить несколько статей и выступить на трех межобластных и межреспубликанских конференциях травматологов и ортопедов с краткими докладами. Меня сразу встретили «в штыки».
Вот несколько выдержек из высказываний крупных специалистов о моем методе.
«…Подобная методика противоречит всем правилам и установкам такого солидного учреждения, как наш институт. Напрашивается один вывод — она неверна в корне».
«…Такой слесарный подход к хирургии не может быть взят на вооружение нашей медициной».
«…дешевые трюки провинциального врача».
«…Авантюризм».
«…Кустарь-одиночка».
«…Шаман».
«…Шарлатанство».
В ответ на подобные обвинения я приводил лишь один довод:
«…Прежде чем что-либо напрочь отрицать, надо убедиться в этом практически. Иначе — приехать в Сургану и хоть одним глазом взглянуть на бывших больных, излеченных моим методом. Разве это не разумно?»
Мне не только обещали, но даже угрожали приехать — ко мне не приехал никто.
И действительно, какая дикость — неужели какой-либо профессор поедет к рядовому провинциальному врачу за опытом, да еще, извините, в Тмутаракань, к черту на кулички! Куда проще разгромить его метод заочно.
Что, кстати, на всех конференциях и происходило.
Я успокаивал себя одной хорошей пословицей: «Битая посуда дольше живет!» — и продолжал неустанно выступать с новыми докладами, где это было только возможно.
К сожалению, существовала еще одна поговорка:
«Кто бьет, тому не больно».
Ударил опять заведующий госпиталем Краковский. Теперь уже не исподтишка. Момент, надо сказать, он выбрал самый подходящий.
На операционном столе у меня умер больной. Я выправлял ему горб — сердце не выдержало наркоза. В моей практике это была первая и последняя смерть. Две недели я не мог оперировать — я боялся операционного стола.
Умом я понимал: от подобных случаев не гарантирован ни один хирург, но не мог, не хотел верить, что это произошло со мной.
Мы знаем, догадываемся о многом ужасном, которое случается или еще только случится в мире: мы даже можем во всех подробностях представить себе его, но, когда со страшным явлением сталкиваемся сами, оно подавляет нас жестокой необратимостью. Я, врач, видел много трупов, крови, искалеченных людей, но только после смерти горбуна пронзительно ощутил хрупкость человеческой жизни. Была и не стала. И ничего с этим не сделаешь. Ничего!
Но именно от этого чувства безысходности во мне стало закипать сопротивление. Ночью, когда я работал над статьей, я ясно понял: выход один — вновь становиться к столу!
В горком Краковский написал, что, несмотря на неоднократные предупреждения облздравотдела, несмотря на то, что ведущие травматологи-ортопеды Советского Союза указывают на порочность моего метода (заведующий привел все «эпитеты», которые произносились в мой адрес на различных медицинских конференциях), несмотря на его (Краковского) личные предостережения по поводу моих необоснованных экспериментов, я продолжаю проводить свою лженаучную методику. Поставив под сомнение мой моральный облик (заведующий имел в виду то, что я уже второй раз женат), он обвинил меня в том, что ради приобретения скандальной славы я сознательно пошел на грубый эксперимент и только поэтому погубил больного. В заключение Краковский спрашивал: имею ли я право носить звание советского врача?
Нервы он мне попортил основательно. В горкоме поняли, что работать я с Краковским не смогу и мое отделение вновь перебазировали. На этот раз во вторую городскую больницу. Мне прибавили еще десять коек.
За три последующих года работы их число возросло до ста. В больнице мое отделение занимало уже весь второй этаж и полкрыла третьего. Количество излеченных больных при помощи аппарата перевалило уже за полторы тысячи. Полуянов, Мохов перешли к самостоятельным операциям, немалая часть исцеленных людей была на их счету.
Критика моего метода со стороны некоторых травматологов приобрела уже иную аргументацию. Стали говорить так:
«…Пусть своим методом вы излечите хоть три тысячи людей! Все равно это ни в чем не убеждает. Ваш метод не универсален, а сугубо индивидуален. В клинике профессора Бельчикова, например, ваш аппарат пробовали применять сорок раз! И в тридцати процентах получили осложнения!»
Я отвечал:
«…Мой аппарат нельзя надевать, как чулок, раз и навсегда заведенным способом. В природе нет одинаковых рук и ног. Нет, понимаете? Каждый хирург обязан подходить к больному индивидуально. И, сообразуясь с этим, накладывать ему аппарат».
Возражали:
«…Хирург не инженер, а врач! Не получать же всем нам специально ради вашего метода еще и техническое образование?»
Подобные возражения были непринципиальны, я их вообще оставлял без внимания, хотя про себя подумывал: «А почему бы и нет? Ни одному хирургу оно бы не помешало!»
И все же, если поначалу напрочь отвергали саму идею, что человеческая кость способна к росту, затем критиковали «не универсальный» метод, то уже через полгода характер возражений моих противников изменился:
«…Ну допустим! Допустим, что человеческую кость действительно можно удлинить на шесть-восемь, сантиметров. Но чтобы этим способом выправлять, горбы, удалять ложные суставы, ликвидировать врожденные вывихи — это уж слишком!..»
У меня ком вставал в горле.
«Господи, да какие шесть-восемь сантиметров? На Такую величину я удлинял кость еще шесть лет назад. Теперь у нас есть больной, которому мы нарастили восемнадцать сантиметров! И это совсем не предел! Приезжайте только, смотрите, убеждайтесь».
По-прежнему ко мне никто не приезжал.
И все-таки сторонники метода начали появляться. Одних поразило большое количество излеченных пациентов, других я привлек своими постоянными выступлениями на конференциях, третьи и в самом деле стали убеждаться в перспективности нового направления, четвертые, безразличные к идее, просто сочувствовали мне как человеку, который вот уже около восьми лет что-то такое доказывает, но, видимо, так никогда и не докажет.
С одной стороны, стало вроде полегче, с другой — сложнее. Почему?
Раньше было проще:
«Нет, и все! Не признаем!»
Теперь таких «оракулов» поубавилось. Появились «молчальники» — сидит себе, слушает и молчит. Поди узнай, что у него там на уме? Или, например, «сочувствующие лицемеры»: в глаза тебе одно, за глаза — подножку.
Более всего я стал бояться «сочувствующих воров». Один такой, молодой, с горящими глазами, воодушевленный идеей метода, буквально влез ко мне в душу и очень подробно расспросил об одной из модификаций моего аппарата, которую я только начал разрабатывать.
На конференциях меня особым вниманием не баловали. От подобной заинтересованности у меня, как говорится, «сперло дыхание», и поэтому Шамшурину (такая у него была фамилия) я выложил несколько своих очередных задумок. При этом он кое-что записывал.
Через полгода он представил «свой» аппарат на получение авторского свидетельства. Суть моей новой конструкции Шамшурин схватил лишь в общих чертах, детально же разработать не сумел. Но самым удивительным было не то, что он украл идею, а то, что этот Шамшурин моментально получил авторское свидетельство. Более того, «свою модификацию» ему удалось внедрить в столичных травматологических институтах. Как и следовало ожидать, «изобретение Шамшурина» особым успехом пользоваться не могло. Тяжелым больным «его» аппарат помогал «как мертвому припарка». Зато молодому, шустрому дельцу пригодился весьма. Он быстро пошел в гору.
У кого из нас не встречалось на пути подлецов? У всякого. И все же: «не бог с ними», как говорят, а «бог с порядочными!» — иначе бы мы не совершили в своей жизни ничего полезного.
Например, такая личность, как Зайцев. Моложе меня на шесть лет, уже профессор, автор нескольких толковых изобретений, он произвел на меня впечатление человека очень энергичного, а главное, прогрессивного и бесстрашного. На последней республиканской конференции он призвал ученых внимательнее относиться ко всему новому, не отказываться сразу от незнакомого и непривычного. Плохое, оно рано или поздно покажет свою несостоятельность, а вот зерна хорошего нередко можно и пропустить.
О моем методе Зайцев, правда, не упомянул, но зато в перерыве на виду многих пожал мне руку и сообщил, что, по его мнению, то направление, которым я занимаюсь в травматологии и ортопедии, крайне интересно. Ему бы хотелось встретиться со мной еще раз и поговорить о моем методе более обстоятельно.
Я был польщен. Во-первых, Зайцев понравился мне как человек. Во-вторых, поговаривали, что именно он вскоре станет директором одного из крупнейших травматологических институтов. Для дальнейшего развития моего метода это было немаловажное обстоятельство. Зайцев дал мне свой домашний телефон в Москве и просил запросто звонить ему в любое время.
Спустя несколько месяцев я так и поступил. Приехав в Москву, сразу позвонил ему. Договорились мы встретиться у него в институте.
Слухи подтвердились — Зайцев возглавил институт. Новый директор принял меня в большом роскошно кабинете. Он подробно, участливо расспросил меня о состоянии моих дел, о сложностях, которые я испытываю, поинтересовался даже моими рекомендациями, которые я мог бы предложить для более успешной работы его института, а узнав, что развитие моего направления вроде бы пошло в гору, искренне обрадовался, но с сожалением сказал:
— И все-таки это ужасно. В космос уже запускаем живые существа, — Зайцев имел в виду недавний полет Белки и Стрелки, — а на земле до сих пор, чтобы добиться первого официального признания нужного всем изобретения, требуется… Э-э… Сколько вам потребовалось лет?
Я улыбнулся, ответил:
— Пока восемь!
— Вот именно! — подтвердил Зайцев. — Корень нашей бесхозяйственности в том, что мы слишком беспечны к человеческим талантам. К ним мы порой относимся как к сорной траве, которая растет подле дороги. Вот главный убыток для государства.
Все было так, я ничего не мог прибавить. Под конец беседы директор пообещал мне самую полную поддержку. И прежде всего в стенах своего института.
— Все, что смогу, — сказал он, — все для вас сделаю.
Сообщая Зайцеву о том, что мои дела пошли в гору, я имел в виду недавнее заседание коллегии Минздрава РСФСР по вопросу распространения моего изобретения.
Двумя неделями раньше в министерстве побывала Ломова. Она доложила на коллегии, что из всех врачей области у меня самый высокий процент выздоровлений. (В два раза больше.) Ломову попросили объяснить причину подобного успеха, что она и сделала. Об аппаратах, о совершенно новом методе некоторые представители министерства услышали впервые. К тому же Ломова со свойственной ей прямотой выразила возмущение по поводу упорного нежелания некоторых ведущих травматологов и ортопедов признать перспективное новшество доктора Калинникова.
Всей коллегии она заявила:
— По золоту мы ходим ногами, товарищи.
В результате я был вызван в Москву.
Коллегия постановила:
«1. Организовать на базе второй городской больницы г. Сурганы проблемную лабораторию по травматологии и ортопедии, увеличив число коек до 180.
2. Помочь вновь организованной лаборатории наладить серийный выпуск аппаратов доктора Калинникова на производственной основе.
З. Внедрить эти аппараты во все центральные травматологические институты.
4. Организовать в г. Сургане семинар по подготовке травматологов с целью освоения и обучения методу доктора Калинникова».
Возвращаясь домой, я лежал в купе на второй полке и под равномерный стук колес мысленно подводил своеобразный итог за восемь лет.
Открыт принципиально новый метод в целой области медицины. Изобретено средство для его осуществления — аппарат.
На конструкцию получено авторское свидетельство.
Разработано более ста методик ее применения.
Получено право лечить новым методом людей.
В место десяти коек — теперь сто восемьдесят.
Создана проблемная лаборатория.
Появились ученики и сторонники.
После семинаров возникнут последователи.
Наконец, самое главное — излечено около двух тысяч человек, многие из которых ни на что уже не надеялись.
Так почему же я спокойно лежу на полке и не ощущаю ни малейшей радости?
Почему меня опять что-то заботит? Все ясно: возликовать, ослабить свою волю — это значит потерять время. Только на начало ушло восемь лет — это немало. Так что радоваться я просто не имел права.
БУСЛАЕВ
Моему сыну было десять дней. Глядя на него, я недоумевал: неужели из этого красного, крошечного комочка вырастет человек?
Мы с женой склонились над кроваткой ребенка.
Она толкнула меня:
— Ну, чего ты стоишь? Это ж твой сын?
Я растерянно откликнулся:
— А что я должен делать?
— На руки хотя бы возьми!
Я поежился:
— Страшно. Он такой хрупкий.
— У нас папа чудак, правда? — Людмила нагнулась к ребенку. — Скажи: па-па!
Шевеля игрушечными руками и ногами, сын созерцал потолок.
Жена прижалась ко мне, сказала:
— Смотри, какие у него глазки сообразительные!
Я неуверенно пожал плечами:
— Так вроде в этом возрасте они все вверх ногами видят?
— Все равно сообразительные! — не согласилась жена. — Дай ему палец!
Я сунул мизинец сыну в раскрытую ладонь. Он тотчас крепко сжал его в кулаке. Я потянул палец обратно, сын не отпустил.
Я гордо проговорил:
— Вот рука у него мужская. Сразу видно!
— Нет уж! — возразила супруга. — Спортсменом он наверняка не будет? Мне и одного хватит! — Людмила опять склонилась к сыну. — Правильно, Витенька?
Как и я, сын промолчал, спорить об этом было явно рано. Острое чувство любви к своему ребенку у меня возникло позднее, когда он впервые встал на ноги.
Вернувшись в этот день с очередных соревнований, я открыл ключом квартиру, окликнул из прихожей жену — никто не отозвался.
Я заглянул на кухню, в столовую, спальню, наконец в детскую. В деревянной кроватке с решеткой молча стоял мой Витек. Очень серьезный и сосредоточенный. Ухватившись за перекладину, он поднимал в стороны то правую, то левую ногу. И вдруг, увидев меня, замер. Я стоял на пороге, боясь пошевелиться. Сын глядел на меня пытливо и очень недовольно. Затем расплылся в довольной улыбке — узнал.
Я спросил:
— А где мама?
— Гу, гу! — ответил он. И, отпустив перекладину кроватки, протянул ко мне руки. Тут же он навалился грудью на решетку и повис на ней. И опять улыбнулся: вот, мол, как все нелепо получилось, папа.
Я быстро шагнул к нему, взял на руки. И тут же почувствовал: мой! Каждая клетка его легкого теплого тела — моя! И это теперь навсегда.
Я начал осторожно снимать с сына мокрые трусики.
— Ты что делаешь? — услышал я за спиной.
Обернувшись, я увидел Людмилу. Показан ей на ребенка, я с укором сказал:
— Вот… Не видишь, что ли?
Жена быстро подошла, ловко сменила сыну трусики. Я невольно спросил:
— Ты где была?
Она положила сына обратно в кроватку и лишь после этого ответила:
— У соседки. Звонила по телефону.
Я упрекнул ее:
— Ты, наверное, думаешь, что вместо восьми месяцев ему восемь лет.
Она сразу обиделась, холодно ответила:
— Что-что, а поговорить пять минут по телефону я имею полное право.
— Дома я уже полчаса.
— Да хоть час! Я не привязанная, чтобы сутками торчать в квартире! Твоя нянька третий день не приходит!
Я не понял:
— Почему моя?
Людмила раздраженно ответила:
— Не я же ее искала!
Я усмехнулся:
— Логично.
Жена проговорила:
— Ты что, собираешься устроить сцену? давай. Только быстро ты забыл свои благие порывы: «пусть тебе будет легче», «пусть тебе будет лучше».
Я молча ушел от нее в другую комнату.
Все было так. Жена была права.
Бросить работу ей посоветовал я. Взять няньку тоже. Я действительно хотел, чтобы ей было легче. Откуда я мог знать, что семейная жизнь как раз и складывается из трудностей.
В то время я ощутил, что к жене стал относиться по-иному — не только как к любимой женщине, но и как к матери своего ребенка. Я испытывал досаду, что Людмила не понимала этого.
В эту ночь я лег спать на тахте. Сын, словно чувствуя нашу ссору, спал плохо. Через каждые полчаса он хныкал. В эти минуты я и Людмила сразу открывали глаза и ждали, кто из нас подойдет к ребенку первым. Я понимал: супруга решила отомстить за мое сегодняшнее недовольство и вставать не будет.
Я поднимался пять раз. Менял сыну пеленки, совал в рот соску.
На шестой раз я не выдержал:
— Напрасно ты хочешь показать, как тебе плохо! Завтра у меня тяжелая тренировка. Больше я не встану!
Жена ничего не ответила. Витек продолжал плакать, она не шевелилась. И тут во мне возникла ненависть, жгучая, как раскаленный кусок железа. Я даже испугался. Встал. Перепеленал ребенка и лег. Я внезапно ощутил, как в моем отношении к жене появилось что-то скверное. Я не захотел поверить в это, поднялся, сел на постель к Людмиле и принялся сбивчиво говорить ей что-то. Она оттолкнула меня.
Потом я долго лежал с открытыми глазами, неподвижно смотрел в темноту и не понимал, что произошло. Как это вообще могло случиться? Ведь мы любили друг друга, и вдруг ненависть.
Помирились мы через несколько дней. Но именно за это время она подружилась с Раей, женой Звягина.
Рая была женщиной умной, расчетливой и патологически завистливой ко всем «конкурентам» своего супруга, которые могли бы «затмить его имя». Рая полагала, что своего мужа «сделала» она. Отчасти так и было. Звягин сочетал в себе почти столько же способностей, сколько и лени. Жена буквально заставляла его тренироваться регулярно. Супруг пошел в гору — выиграл чемпионат страны, первенство Европы и даже стал призером двух Олимпиад. Короче, Рая поставила себя как «железная женщина». Мужа она приучила отдавать ей все деньги до копейки, что он охотно делал. Звягина такое положение вполне устраивало — он освобождался от всех забот по хозяйству.
Ко мне Рая относилась неприязненно. Я чувствовал это. Причина была в том, что фамилия Буслаев слишком часто стала мелькать на страницах спортивных газет и журналов.
Жена Звягина повела против меня тонкую и планомерную «настройку». «Ты (Людмила) жена большого спортсмена и не должна жить как остальные женщины. Ты заслуживаешь большего».
К счастью, Людмила оказалась не очень способной «ученицей». Когда мы с ней помирились, она откровенно рассказывала об уроках Ран и сама смеялась над их убожеством. Но в период наших разладов опять бежала к своей подруге за советом.
За два года семейной жизни я хорошо узнал характер супруги: слишком эмоциональная, неглупая и незлая, Людмила могла быть упрямой невероятно, и вместе с тем я не мог отказать ей в здравом смысле, в понимании людей.
Утомляла меня только ее взбалмошность. С каждым днем это свойство Людмилы усугублялось.
То она ретиво принималась за хозяйство — стирала, убирала и даже готовила, чего терпеть не могла, потому что не умела. В этот период жена радовалась каждому новому слову ребенка и беспрерывно рассказывала мне о его смышленом уме по телефону, когда я был на сборах. То вдруг ни с того ни с сего Людмила теряла к этому интерес и с тем же неукротимым пылом начинала заниматься собой. Ей казалось, что она уже стареет, дурнеет или полнеет. Она часами просиживала в парикмахерских, косметических кабинетах, в ателье… Неожиданно у нее появлялось новое желание — «куда-то» поехать и «от чего-то» отвлечься. Мы отправлялись на юг, а через неделю возвращались обратно. Людмиле быстро все надоедало, она начинала тосковать по сыну и боялась, что с ним в ее отсутствие что-то случится.
Потом в супругу вселялся «бес общения». Каждый день ей хотелось ездить в гости, знакомиться с самыми известными и талантливыми людьми, ходить в театры, на концерты и все в таком плане. В эти дни она бывала очень оживленной и привлекательной.
Вслед ва этим у Людмилы, как правило, наступала полоса меланхолии. Она целыми днями бродила по дому непричесанная, в халате. В эти дни в квартире было не убрано, на кухне — гора немытой посуды, В такие дни я старался молчать и ограничивался тем, что смахивал с кухонного стола крошки, выносил мусор и меньше бывал дома.
Наконец моя супруга снова «пробуждалась к жизни» просила отвезти ее в какой-нибудь хороший ресторан. Мы садились в машину, ехали, выбирали в зале самый лучший столик, минут пять — десять улыбались друг другу, после чего она закатывала какой либо скандал. Например, из-за того, что официант не с той стороны положил ей вилку. При этом жена громко выкрикивала одну и ту же фразу:
— Вы сначала узнайте, с кем имеете дело.
Я уговаривал ее:
— Тише. Успокойся! Ты меня позоришь!
Она возмущенно восклицала:
— Прекрасно! Значит, я тебя позорю? Очень хорошо! Ты всегда думал и думаешь только о себе! Всегда! Тебе наплевать, что всякий тип, — Людмила имела в виду официанта, — позорит твою жену! Наплевать!
Она демонстративно поднималась из-за стола и уходила.
После очередной ссоры Людмила отправлялась к своей матери, забирала с собой ребенка. Месяца полтора мы жили врозь. Первым обычно шел мириться я. Она лишь однажды…
Во время одной из наших размолвок я уехал в Киев на спортивные сборы. Поселился я в гостинице «Украина». Около трех часов ночи ко мне в номер вдруг сильно постучали. Переполошившись, я вскочил с постели, открыл дверь — на пороге стояла Людмила. Она была очень бледной, ее буквально всю трясло. Я спросил:
— Ты откуда свалилась?
Не ответив, жена сразу заглянула в комнату, затем в ванную, в туалет. Наконец она опустилась на стул и разревелась.
Я подошел к ней, стал успокаивать:
— Ну что ты, глупая? В чем дело?
— Райка… — сквозь слезы выговорила жена. — Все она.
Я не понял:
— Что Райка?
Людмила еще больше залилась слезами и, уткнувшись лицом мне в плечо, прерывисто объяснила:
— Девчонка… Она сказала… что у тебя роман с какой-то девчонкой.
Я нежно гладил ее по голове и молчал.
Меня вдруг охватило странное ощущение жалости. Не к Людмиле, к себе. Я жалел свое прежнее чувство к ней.
Сейчас, оглядываясь на эти выверты Людмилы, я думаю, что половину вины за них нужно взять на себя. Моя жена была права: я всегда думал прежде всего о себе. Эгоизм, который двигал меня в спорте, принес мне на семейном поприще сокрушительное поражение.
Пока я над этим особо не задумывался, приходилось много и интенсивно тренироваться — Олимпиада в Токио была не за горами.
Отличное физическое состояние (я вырывал штангу весом в 115 килограммов, стометровку пробегал за 10,6 секунды), отлаженная техника прыжка — все позволяло мне легко преодолевать 220–222 сантиметра на обычных тренировках. Такого физического уровня я еще не достигал.
После Пало-Альто я стал готовить себя к покорению нового рубежа — два метра двадцать семь сантиметров.
Проанализировав все моменты, которые помогли мне установить рекорд в Америке, я выписал их на бумагу.
Вот они:
К высоте 226 я уже давно был подготовлен психологически.
После зимних тренировок находился в хорошей спортивной форме.
Сыграли роль ответственность и приподнятость самих соревнований: матч США — СССР.
Стимулировало огромное количество зрителей.
Помогла их доброжелательность.
Заинтересованность прессы.
Отличная погода.
Прекрасный грунт (я всегда любил, когда трава была подрезана под корень).
Наконец я почти идеально овладел техникой.
При такой нехитрой выкладке сразу обнаружились и мои слабости. Оказалось, что процентов на шестьдесят мой успех зависит от побочных факторов: погоды, количества публики, ее отношения ко мне, от грунта и значимости состязаний. А если всего этого не будет, тогда я не смогу установить рекорд?
Меня это не устраивало. С каждым новым сантиметром я как спортсмен должен подниматься еще на одну ступеньку, качественно иную. Но где искать резервы?
Подсказал Скачков. Как-то он спросил:
— Побеждать, я смотрю, ты вроде научился. А вот что делать, если в секторе вообще не будет соперника?
«Стоп! — сказал я себе. — Здесь и надо копать!» Вместе с тренером мы пришли к выводу, что тактика многих ведущих прыгунов в высоту преимущественно ложная. Именно она не давала и не дает им достичь максимальных результатов.
В чем суть?
Первое: выиграв соревнование, оставшись без соперника, спортсмен, как правило, прекращает борьбу. Одни оправдывают это тем, что берегут силы для следующих состязаний, другие будто бы не хотят испортить впечатление от собственной победы, третьи избегают поражения уже перед самой планкой.
Это ошибка.
Прерывая поединок, прыгун лишает себя прекрасной возможности «прощупать» неизведанную высоту в момент наивысшего подъема, эмоционального и физического.
Кроме того, легкоатлет с каждым отказом от дальнейшего наступления на высоту все больше развивает в себе чувство страха перед ней. Наконец, на мой взгляд, это попросту неспортивно. Конечно, спортсмену необходимо все учесть, взвесить, рассчитать свои силы, но все-таки спорт — это не бухгалтерский учет, без страсти, без азарта, без какой-то доли безрассудства он немыслим.
Второй недостаток этой тактики состоит в том, что прыгун, желая сбить соперника с толку, дезориентировать его, приучает себя пропускать высоту. Подобными «маневрами» спортсмен сбивает себя с соревновательного ритма, толку же от этого, как правило, немного — такие тактические ходы рассчитаны лишь на слабонервных и начинающих спортсменов. Всякий легкоатлет со средними волевыми качествами почти никогда не обращает на них внимания. По опыту я знаю: кто прыгает каждую высоту, тратит гораздо меньше нервной энергии, чем пропускающий ее.
Мы со Скачковым решили избрать иную тактику чтобы не зависеть от внешних факторов, нужно научиться соревноваться с планкой один на один.
Достичь этого можно единственным путем — не отступать. Не любом состязании, независимо от его масштаба, оставаться в секторе до последнего, пока не иссякнут все попытки.
С таким настроением я начал штурм двух метров двадцати семи сантиметров.
Четыре раза эта высота мне не покорялась. В конце летнего сезона (жаль было покидать прыжковый сектор в прекрасной спортивной форме) я решил испытать себя снова. Решал, потому что соревнования были самые незначительные, никакого сообщения в газетах о них не было, потому что моросил дождь и грунт, естественно, оставлял желать лучшего. Короче, я сознательно пошел на штурм мирового рекорда именно в таких невыгодных условиях — без всех стимулирующих факторов.
Скачков усомнился в моей затее, однако возражать не стал:
— Выступай. Прощу об одном: будет неудача, не падай духом! — И ободряюще похлопал меня по плечу.
Как обычно, прыгать я начал с двух метров пяти сантиметров. 210, 215, 218 — все эти высоты я преодолел с первого раза. 221 — только с третьей попытки! Но именно в этом прыжке я поймал самый важный момент техники для каждого прыгуна: слитность быстрого разбега с мощным отталкиванием!
Со стороны этого никто не заметил, даже Скачков. Я попросил установить сразу 2 метра 27 сантиметров. Стадион ахнул и зашумел. Скачков (я увидел это краем глаза) осуждающе покачал головой. Но возражать не стал, по опыту он знал, что я не уступлю.
227 я взял сразу же. Никто в это не поверил, мне даже не зааплодировали. Судьи бросились проверять высоту, но нет, все оказалось правильно. Я попросил поднять планку, на 2 метра 30 сантиметров.
Зрители на трибунах опять недоверчиво затихли.
Я же, напротив, поверил в себя как никогда. Поверил, что могут не зависеть ни от каких’ внешних обстоятельств.
К сожалению, в этот день я был обречен. Во мне «гудел» установленный: мировой. Рекорд. С высотой 230 я не справился. В итоге я испытал лишь одно огорчение — я был зол ва свое преждевременное. Ликование.
КАЛИННИКОВ
Я снова летел. Очень высоко, в светлеющем рассветном небе, под таявшими звездами. Правда; я сидел в кресле какого-то самолета, но ни кресла; ни самого самолета не было. Рядом тоже на не видимых сиденьях сидели какие-то люди, а впереди — даже пилот. Но все они лишь обозначали своими позами; что летят в некоем лайнере: ничего, кроме прохладного воздуха, под нами не существовало — никакой опоры. На фоне светлеющего неба медленно вырисовывался и надвигался силуэт огромной горы. Кто-то произнес:
— Джордания.
Я подумал: «Джордания… Что-то знакомое».
И вдруг почувствовал сильное сердцебиение. Это было именно то место; о котором я издавна мечтал.
Ногами я почти касался вершины горы, а головой — звезд. Именно сюда я давно хотел попасть.
Мне нестерпимо захотелось. Здесь остаться Я оттолкнулся от воздуха и стал мягко падать; парить вниз. Я парил с такой скоростью, при которой можно было бы подольше задержаться над этим местом и все осмотреть.
Своим планированием я управлял внутренне. Подняться, опуститься зависнуть на одном месте — все это я проделывал так естественно; как если бы я ходил, бежал; садился на стул. Странность состояла в ином — я не испытывал удивления.
Вдоль отлогого склона горы тянулся поселок. Он точь-в-точь походил на мою деревню. Такие же сакли ограды из камней и скудная почва. Я резко снизился, полетел вдоль селения. Со стороны (я понимал это) мой полет выглядел жутко — человек несется по воздуху! Хорошо, что, только-только начинало светать и люди еще спали.
В одном из домов я заметил распахнутые двери и тотчас почувствовал, что он пуст. Осторожно, стараясь ничего не задеть и не наделать шума, я влетел в дом — в прихожую, затем в комнату, в другую… Все было знакомо — печь, стол, комод, лавки, вышитые узором ковровые дорожки, в углу иконы, выскобленные добела доски пола, гора подушек на постели.
Неожиданно на террасе загромыхали ведрами. Я понял, что кто-то пришел. Впервые в жизни я так панически испугался человека — мне не хотелось, чтобы он увидел меня летавшим. Я заметался в поисках выхода, сдвинув печную задвижку, быстро нырнул в дымоход и вылетел в трубу. При этом я взглянул на себя как бы чужими глазами и поразился тому, что мое тело бесплотно, его нет, а есть только обозначение его в пространстве, которое может принимать любые формы. Я подумал: «Если сейчас меня увидят люди, они решат, что перед ними нечистая сила».
Однако это был я. Со всеми своими заботами, чувствами, привязанностями и недостатками. Я четко осознавал это.
Выскользнув наружу, я полетел вдоль дороги и, убедившись, что вокруг никого нет, опустился на землю. Идти по земле было тяжело, мои ноги будто налились свинцом, я едва ступал. Меня мучило ощущение, что я обманщик — умею летать, а скрываю это, притворяюсь обычным путником.
На дороге мне встречались какие-то прохожие. Они здоровались со мной, как со своим знакомым, я кивал им в ответ, но никого из них я не знал.
И вдруг быстро, почти мгновенно поднялось солнце и все вокруг залило светом. Я завернул за угол улицы, передо мной предстала большая площадь. Посреди ее высился великолепный собор из бело-розового камня, с золотыми куполами. Вокруг него стояло много людей. Они восхищенно переговаривались, словно никогда не видели этого сооружения.
Я подошел к какому-то мужчине, тихо сказал:
— Он сейчас упадет. Вот… — Я извлек из кармана картонку с дырками, похожую на перфокарту. — По этой схеме.
Мужчина мимолетно глянул на мою бумажку, взял ее, сунул в карман. Я зашагал прочь. Спустя несколько секунд позади меня раздался грохот — собор рухнул.
Но упал он так аккуратно, что никого из людей не придавило. На месте величественного сооружения теперь лежала груда розовых камней, из-под которых острыми обломками торчали переплеты оконных рам, ободранный крест и осколки мозаичных стекол. Весь народ кинулся к этой груде развалин. Мужчина, которому я отдал перфокарту, бегал среди людей, кричал:
— Остановитесь! Я должен проверить, остановитесь!
Никто его не слушал.
Мужчина сел на землю, закрыл лицо руками и заплакал. Я подошел к нему, встал рядом. Он отнял ладони от глаз, увидел меня и спросил изумленно:
— Но как? Как вы узнали?
Я ничего не ответил, пошел по дороге. Поднявшись, мужчина направился за мной. Время от времени он произносил:
— Как? Умоляю! Скажите!
Я молча поднимался в гору.
По пути я неожиданно встретил свою первую жену. Она стирала белье и вешала его на веревке. Я прошел мимо, но спиной почувствовал, как она смотрит мне вслед — зло и недоверчиво.
Мужчина спросил:
— Куда мы идем?
Я ответил:
— Не знаю.
Это была правда.
Мы поднялись на вершину, кругом никого не было. Я остановился, сказал:
— Я умею летать. Вы верите?
— Да, — сразу ответил мужчина. И попросил: — Научите.
Я спросил:
— Я от вас чем-нибудь отличаюсь?
Он решительно ответил:
— Нет! Ничем.
— Правильно, — подтвердил я. — Друг на друга мы непохожи только своим душевным напряжением. Понимаете?
— Не очень.
Я объяснил:
— Надо сосредоточиться. Сосредоточиться на своем полете, как на деле, от которого зависит вся ваша жизнь. И главное — поверить в это.
Мужчина нетерпеливо перебил меня:
— В что?
— В то, что вы способны летать.
Он разочарованно спросил:
— И все?
— Да, — кивнул я. — Смотрите!
Я чутко вслушался в себя и вдруг; оттолкнувшись, плавно взлетел и опустился вниз.
— Теперь ясно? — поинтересовался я у человека.
Он озадаченно протянул:
— Да-а… — И, вдруг досадливо хлопнув себя по колену, сказал: — Надо же. Такая чепуха, а я не умею!
И тут во мне закипела обида на этого человека, потому что он не поразился моему полету, а воспринял его как нечто само собой разумеющееся. Одно временно я понимал, что обида моя глупа, недостойна, но никак не мог побороть ее в себе. От этого чувства я проснулся…
Все было как обычно — жена готовила на кухне завтрак, дочка причесывалась, собираясь в школу. Я встал, привычно оторвал календарный листок — наступил первый день зимы 1961 года.
БУСЛАЕВ
Теперь я знал: чтобы превысить мировой рекорд, нужны дополнительные резервы. Физически я был подготовлен отлично, техникой прыжка владел почти идеально. Что от меня еще требовалось, я пока не представлял.
Помог случай.
На занятиях патологии (я уже был студентом третьего курса) зашел разговор об атрофии от голода. Лектор привел такой пример:
«…Война Начало сорок первого года. Командиру взвода и его подчиненным приказали пять дней удерживать лесной участок дороги. Взвод оборонялся две недели и был уничтожен фашистами. Живым остался лишь раненный в ногу командир. Плен, концентрационный лагерь, побег… Неудачно; Он бежал во второй раз — поймали снова. В третий — то же самое. Его сильно избили и пригрозили расстрелом. И все же он решился на четвертый побег. Удалось! К линии фронта командир пробирался около двадцати суток. Он шел ночью. Днем, как зверь, командир залегал в каком-либо укрытии. Питался он тем, что попадало под руку — травой, корой, щавелем, кореньями. Когда этот человек приполз к своим, вес его составлял шестьдесят килограммов. Раньше он весил сто десять».
Лектор долго не хотел называть имя этого человека, но студенты настаивали, просили и он сказал, что бывший командир взвода теперь наш декан Сергей Васильевич Латутин.
Всех поразило: хмурый, прихрамывающий, ничем особо не примечательный человек и вдруг такая сила духа!
После этого случая я, как говорится, сразу «взял быка за рога». Я спросил себя:
«А существует ли вообще предел человеческих возможностей?»
Я стал читать все, что мог найти, об этом. В книге «Спорт за рубежом»? я отыскал следующее.
Тренер одной из иностранных команд легкоатлетов провел эксперимент на обычные приседания.
Суть эксперимента заключалась в психологическом воздействии на обучаемых.
— Ты сейчас присел около семисот раз, — говорил тренер своему подопечному. — Отчего ты вдруг закончил приседания?
Ученик отвечал:
— Да просто не могу больше, и все.
Тренер допытывался:
— Почему?
— В ногах свинец, перед глазами круги. Чувствую, что, если еще раз присяду, умру…
На протяжении двух недель тренер настойчиво убеждал воспитанника, что человеческая мышца принципе способна на неограниченную работу.
Что «умру» — это от распаленного воображения. От него же и «свинец» и «круги» перед глазами.
Что главное — преодолеть себя нужно только однажды, потом сразу станет легче.
В результате после ряда подобных бесед занимающийся присел более 4 800 раз! И закончил упражнения только потому, что пора было идти на работу.
Я подумал о йогах. Что они умели? Они безболезненно переносили низкую и высокую температуру, на несколько часов прекращали дыхание, заживляли волевым воздействием свои раны, останавливали сердце, заставляли себя не ощущать боли.
Я слышал, читал об этих чудесах и раньше, но именно к настоящему моменту вдруг поверил, что человек действительно на это способен.
Потом я прочитал о древних японских врачах. Оказывается, они умели вырывать зубы у своих пациентов пальцами! Обыкновенными мягкими человеческими пальцами. Как им то удавалось? Они тренировались: вбивали в щель доски клинышек и выдергивали его. На другой день клин забивали чуть глубже и вытаскивали снова. И так на протяжении пяти-шести лет.
Я вспомнил, как мне кто-то рассказывал об уникальном случае, происшедшем с девяностолетней женщиной. Она, еле-еле поднимавшаяся по ступенькам лестницы на второй этаж, во время пожара выбросила в окно огромный сундук, в котором находилось все ее имущество.
По привычке систематизировать я пришел к выводам:
Случай с Сергеем Васильевичем Латутиным и девяностолетней женщиной — это моменты, когда в силу острой жизненной необходимости организм человека мобилизует дополнительные резервы. Иногда резервы извлекаются и помимо желания человека — он об этом даже не знает.
История с приседаниями, а также практика японских врачей — это уже сознательное извлечение своих резервов путем длительных и упорных тренировок.
Йоги больше всех имели представление о человеческих возможностях. Их предстоит еще изучать и изучать…
Наконец я заинтересовался такими личностями, как Михаил Куни и Вольф Мессинг. Как их только ни называли — колдуны, обманщики, авантюристы, шаманы. И только совсем недавно про них стали писать, что это люди, оказывается, с абсолютно нормальной психикой. Просто один из них с детства наделен хорошей зрительной памятью, другой — повышенной чувствительностью. В газетной статье, на которую я нечаянно наткнулся, Михаил Куни писал:
«Свою способность я обнаружил совершенно случайно — сосед по парте рассыпал коробок спичек. Я раз взглянул на кучку и тотчас подсчитал — тридцать одна. Товарищ проверил — точно. Попробовали с другим количеством — снова правильно. Меня это и поразило…»
Я подумал о том, что такими же незаурядными природными способностями обладают многие и многие люди. Но где они? Нам известны лишь единицы. Посещая выступления Куни и Мессинга, я поразился их предельной собранности, самодисциплине и целеустремленности. Один из них так и писал:
«Во время представлений я как бы включаю в себе рубильник всех возможностей психики, воли, обостренной наблюдательности».
Стало совершенно ясно: лишь воля и огромный труд помогли этим «колдунам» добиться успехов на своем поприще.
Сразу напрашивался вывод: выходит, какой-то резерв есть и у меня! Я еще ни разу не включал свой «психологический рубильник» до отказа. Да что до отказа — даже наполовину! Я еще никогда не пользовался такими мощными рычагами человеческой психики, как внушение или самовнушение. Между тем Куни, излечивший себя от серьезного недуга путем самовнушения, прямо рекомендовал это средство:
«Вспомните слова Гиппократа о том, что во врачевании немалую роль играет самовнушение. Позволю себе несколько изменить эту формулу: во врачевании самовнушение играет важнейшую роль».
А я себе сказал:
«В спорте почти решающую!»
Много людей, достигших в своем деле значительных успехов, не стесняясь, превозносили себя как в чужих, так и в собственных глазах.
До меня неожиданно дошло, что самодовольной похвальбой тут и не пахнет — это своеобразный допинг, психологическое средство, помогающее держать себя в постоянной творческой мобилизованности.
Как-то я поймал себя на ощущении: только одно осознание, что ты не полностью выложился и способен на большее, уже помогает. Я понял: прибавляя из года в год к личному рекорду по сантиметру, спортсмен в первую очередь преодолевает свой психологический барьер. Многие спортсмены этого не сознают и результаты в основном улучшают за счет изнурительной физической работы на протяжении длительного времени.
Но тренировки — это одно, а когда человек переступает максимальный рубеж своих физических возможностей, ему, чтобы двигаться дальше, надо тренировать нервную систему.
Именно этим я и занялся — уделял своей психологической подготовке около восьмидесяти процентов времени.
Конкретно это выглядело так.
За неделю до состязаний надо значительно снизить нагрузку, а потом и вообще перестать прыгать через планку, потому что она имеет свойство надоедать. Все эти дни пытаться внутренне расслабиться: играть в шахматы, ходить в кино, ездить на рыбалку, смотреть телевизор, что-либо читать. В общем, праздно проводить время. На такие понятия, как строжайший режим, внимания не обращать. Придерживаться его как бы неосознанно, создавая впечатление, что поступаешь так только потому, что тебе этого хочется. Полностью выспаться хотя бы за два-три дня накануне поединка. При этом не отчаиваться, если последняя ночь вдруг окажется бессонной. Она ничего уже не решает — настоящая усталость накапливается постепенно.
Если раньше к своему тренировочному результату я прибавлял на соревнованиях от восьми до десяти сантиметров, то теперь я прыгал выше на пятнадцать — семнадцать сантиметров. В мой адрес мигом посыпались упреки, чаще всего от поверженных соперников: «Буслаев-то, оказывается, „на хапок“ прыгать стал! Я только вчера на одной с ним тренировке на четыре сантиметра его обставил. А сегодня он вышел и на одном вдохновении всех обыграл. Но ведь вдохновение-то сегодня есть, а завтра его нет. Дальше ему так не протянуть».
Вдохновение? Да! Чего от него отказываться… Только природа его стала иной — не дар божий, вдруг ниспосланный небом, а плод тренировок своей воли.
Предостережения, что я долго «Не протяну», меня не беспокоили. Я четко понял, что выдыхаются прежде всего на тренировках, и в первую очередь морально. Потому что более всего утомляет их однообразие.
Весной, через шесть месяцев после покорения двух метров двадцати семи сантиметров, я почувствовал, что готов побить рекорд мира. Оставалось лишь выйти в сектор и установить его. Как раз в Лужниках предстоял традиционный мачт СССР — США.
За несколько дней на стадионе ЦСКА я решил проверить свои силы. Разбежался нормально, оттолкнулся, а результат 213. Я ничего не понял в расстроенный ушел с тренировки назавтра явился ва стадион снова — опять 213.
«Ерунда! Этого не может быть! — мысленно воскликнул я. — Я готов мое чутье меня не обманывает».
Я тщательно проверил грунт, обнаружил на месте отталкивания небольшую впадину. Заровняв ее, я поставил сразу 220, побежал — планку перелетел с такой легкостью, как если бы прыгал на луне. Я тотчас отправился прочь со стадиона, чтобы с легким сердцем бездельничать все оставшееся время до поединка.
Ник Джемс в состязаниях не участвовал: не смог оправиться после серьезной травмы. На матч пришло около ста тысяч зрителей, присутствовали члены правительства и американского посольства. Учитывая свою подготовленность, я был уверен, что эти соревнования пройдут для меня как праздник.
Так и случилось.
Легко, без нервов я неуклонно наращивал высоту. Каждый мой новый прыжок сопровождался аплодисментами. Затем под бурю восторгов я взял и 228.
На следующий день одна из центральных газет назвала меня «самым великим спортсменом в мире».
Сейчас я думаю, что популярность пришла ко мне не только потому, что я регулярно бил мировые рекорды. Больше она была вызвана тем, что мои выступления совпали с всеобщим подъемом в стране. Печать в то время сообщала о продолжении строительства Братской ГЭС, о создании уникальных гидротурбин для Красноярской станции, о беспосадочном трансантлантическом полете Москва — Гавана, о первом атомном ледоколе, о мощном ракетном оружии, которое получили наши войска, об атомных реакторах, космических кораблях, орбитальных полетах…
Люди переживали полосу бурного становления своего государства и хотели иметь все «самое большое», «самое первое», «самое мощное» в мире.
После того как меня признали лучшим спортсменом в мире, на меня неудержимо покатился ком славы. Радио, телевидение, специальные фильмы, статьи в журналах, мои огромные фотографии на страницах газет, бесчисленные интервью, автографы, масса разных поклонников, начиная с известных артистов, художников, кинорежиссеров, кончая директорами гастрономов, — все почитали за большую честь пригласить меня в гости, завести дружбу со знаменитым спортсменом. Один скульптор вылепил мой бюст (этот «монумент» до сих пор стоит у меня на балконе).
Жену в этот период закружило вместе со мной. Мы забыли о прежних распрях, с головой окунулись в этот приятный расслабляющий вихрь.
Позже мне было неприятно вспоминать, как я себя вел во всей этой шумихе. Под восхищенными взглядами почитателей я беспрерывно изрекал какие-то банальности и дошел до того, что, не стесняясь, стал и сам называть себя «великим спортсменом». В определенной степени это соответствовало истине, однако, честно говоря, как личность я особого интереса не вызывал. Все мои духовные влечения сводились только к спорту. «Знание соперника» (людей, с которыми я общался), «тактика» (манера поведения с ними) — все это существовало для меня лишь в узком пространстве прыжкового сектора. Упоенный своими успехами, я стал напоминать напыщенного индюка: говорил веско, со значением, важно кивал. Однажды я поймал себя на том, что так же стал разговаривать и с собственной супругой.
Деградировать полностью не позволило дело. Я повел штурм следующей высоты.
В Риге преодолел 223. Высота 229 мне не покорилась.
В Цюрихе взял 224. Прыжок на 229 вновь был неудачён.
В Лос-Анджелесе я должен был взять этот рубеж, но подвела гаревая дорожка. В этот сезон все секторы на американских стадионах задумали перекрывать заново. На выбор мне предложили «гарь» или «гростекс». Искусственная дорожка была лучше, она чуть пружинила, но «гростекс» еще не признала Международная легкоатлетическая федерация, Я опасался, что рекорд не будет засчитан, и решил действовать наверняка — выбрал старое покрытие. Я просчитался: прыгать мне пришлось, что называется, «на пахоте». Грунт, уложенный за два дня до соревнования, не успел уплотниться и во время разбега буквально летел из-под шипов. В Лос-Анджелесе мне удалось взять лишь два метра двадцать пять сантиметров.
Через две недели я снова вышел в сектор — уже в Киеве. Всего 224.
Затем подряд несколько состязаний — везде на высоте 229 планка звонко брякалась о землю. А я, излишне уверовавший в себя, думал, что вот-вот я ее возьму, еще немного…
И вдруг, словно после изнурительной гонки, я ощутил страшную усталость, апатию. Не хотелось даже думать о каких-либо прыжках. А прыгать надо было обязательно. Предстояло первенство Советского Союза.
Я проиграл его Габидзе по попыткам. Мы оба прыгнули на два метра семнадцать сантиметров.
В погоне за новым рекордом я и не заметил, как приблизились сроки Олимпийских игр в Токио.
За месяц до Олимпиады я вновь потерпел поражение. И снова от Габидзе. Тут уж я вообще взял позорную высоту 215.
Я попал в полосу резкого спада. Никто не знал этого, на меня смотрели как на бесспорного победителя предстоящей Олимпиады. Шутка ли: более десяти штурмов 229! О моем истинном состоянии догадывались лишь немногие. От этого я еще больше нервничал. Было ощущение, словно на меня повесили гирю, с которой не только прыгать, но и ходить было невозможно.
В дополнение ко всему у меня опять было неладно с Людмилой.
Из-за границы я по-прежнему привозил жене много вещей. Вокруг нее стали вертеться какие-то сомнительные подруги. О чем они между собой беседовали, я не имел понятия. Однажды Людмила с какой-то наивной доверительностью сказала мне:
— Знаешь, что мне девчонки советуют? Копи, говорят, на черный день.
Я спросил:
— Это еще зачем?
Людмила усмехнулась:
— Человек ты ненадежный. Сегодня прыгаешь, завтра нет. А то и вообще вдруг поломаешься! Понятно?
Я напряженно выдавил из себя:
— Ну?
— Вот я и думаю, может, действительно начать откладывать деньги. Мало ли что может случиться.
Я не ответил, ушел в другую комнату. Накануне поездки на Олимпиаду я полез в письменный стол — искал водительские права. На дне ящика под кипой бумаг нашел сберегательную книжку на имя Людмилы. Когда она пришла с работы, я показал ей сберкнижку и спросил:
— Что это?
Людмила ничуть не смутилась, ответила с вызовом:
— Ну книжка!
— Почему я о ней ничего не знал?
Она криво улыбнулась:
— А что тут такого? У тебя же есть она!
— Так ведь та наша, семейная.
Жена отвернулась от меня, отошла к окну:
— Семейная, но только на твое имя! Ты переведи ее на меня! Тогда и я свою заводить не буду!
Я тихо сказал:
— Дура…
Я ушел из дому, до поздней ночи бродил по улицам.
Мы давно уже отдалились друг от друга, но только после этого случая я впервые почувствовал к Людмиле острую неприязнь.
Через день я улетел в Токио.
На первой тренировке (за полторы недели до начала соревнований) мне еле-еле удалось взять два метра. Это был предел моего спада. Куда все подевалось: техника, чувство грунта, воля — я словно впервые на свет родился! Во мне продолжала жить только одна самоуверенность — втайне я все же надеялся, не ведая каким чудом, выиграть Олимпиаду. На второй тренировке я преодолел 210 и чуть взбодрился.
Заключительный этап подготовки я провел в одиночестве — отыскал для себя какой-то захудалый стадион с запущенным сектором. Я не хотел, чтобы кто-то увидел меня слабым в растерянным. И правильно сделал: исключив внешние раздражители, я, несмотря на плохие условия, вдруг перепрыгнул два метра пятнадцать сантиметров. Надежда на выигрыш сразу приобрела реальные очертания. Я вмиг ожил. Во-первых, я знал, что на состязаниях прибавлю еще пять — семь сантиметров. Во-вторых, никто из моих соперников не догадывался о том спаде, в котором я находился. То есть перед ними можно было вести себя так, как будто бы я находился в блестящей форме. В-третьих, я понимал: в рамках жесткой борьбы, которая развернется в секторе, золотую медаль вырвет тот, кто покажет результат не больше 220. В том, что я сумею покорить эту высоту, я уже не сомневался.
Короче, я стал психологически настраивать себя только на победу. Однако перестарался в от нервного перенапряжения неожиданно перестал спать.
Настал наконец мой «судный день». Контрольный норматив утренних квалификационных соревнований равнялся двум метрам шести сантиметрам. Кто не смог взять эту высоту, тот не попадал в вечерний финал. Признаться, здесь я натерпелся такого страха, которого никогда еще не испытывал.
Преодолев два метра, я застрял на высоте 203.
Первая попытка — сбил. Вторая — то же самое.
Ко мне подошел Габидзе:
— Ты что, спятил? Это же 203!
Я тупо кивнул ему.
Он повторил:
— 203! Понимаешь? Эту высоту ты с места, с одного шага можешь взять!
Я попытался представить себе, что это всего 203 сантиметра, и не смог: воля, разум, мышцы как бы парализовались.
На последней попытке я несколько раз вставал на место разбега и тут же отходил в сторону.
«Господи! — лезло мне в голову. — И за что меня так судьба на ржавые гвозди бросает? Что я кому сделал? Но это же действительно 203! Нет, все равно не могу, — вдруг обдавало меня холодом. — Что делать? Что? С ума сойти! 203! 203! 203! А если не возьму! Нет, нет! Ведь 203, пойми! Всего два метра три сантиметра, представляешь? Да, — неожиданно сказал я себе. — Сейчас».
Я понесся вперед и нетехнично, коряво перелетел через планку. 206 я взял сразу же.
Однако пережитое ощущение катастрофы все еще не покидало меня. Выходя из сектора, я столкнулся с вытаращенными глазами Кислова, которые под очками казались еще больше. И тотчас со всей пронзительностью вдруг увидел последствия своего чуть-чуть не состоявшегося провала: статьи в газетах, слухи, знакомые презирают, и, главное, тебя забывают все. Желая быстрее скрыться от Кислова, я забыл пригнуть голову и с силой врезался лбом в верхнюю перекладину железной калитки, отделяющей стадион от публики. Кислов в последний миг успел подхватить меня — я чуть не потерял сознание.
Так ли оно тогда было, но сейчас мне кажется, что именно этот удар окончательно привел меня в чувство, избавил от панического состояния.
С огромной шишкой я вышел на вечерние состязания.
«Американцам, — наставлял нас Кислов, — мы, прыгуны в высоту, проигрывать не имеем права». К Олимпийским играм в Токио легкоатлетическая команда США подготовилась как никогда за всю свою историю. Американцы претендовали минимум на двадцать золотых медалей. Бег на короткие и средние дистанции, толкание ядра, метание диска, прыжки в длину, с шестом, наконец, в высоту эти виды они считали беспроигрышными. И не очень ошиблись. Завоевав в легкой атлетике уверенную командную победу, они увезли с собой четырнадцать золотых наград. Мы только пять.
В финал по прыжкам в высоту вышли все основные претенденты на победу. Ник Джемс и Патрик Фул (США), Габидзе и я (СССР), швед, поляк, австралиец и министр по спорту небольшой африканской республики. Кроме меня и Ника Джемса, все они имели свои лучшие результаты в районе 220. Личный рекорд министра был равен 216. Прыгать начали с двух метров трех сантиметров. На этот раз я, как и остальные, преодолел высоту с первой попытки. 206 взяли все… На 209 «посыпались» те, кто не обладал опытом таких соревнований. 212 не покорилась шведу, поляку, австралийцу и африканскому министру. В секторе остались Ник Джемс, Патрик Фул, Габидзе и я. С этого момента и должна была развернуться основная борьба.
На высоте 214 сразу начались неприятности. Первая попытка оказалась неудачной для всех, вторая — лишь для нас с Габидзе. Американцы благополучно перелетели через планку.
И опять спасибо Габидзе. Он, как тень, принялся ходить за мной по сектору и настраивать на третью попытку. Габидзе тихо и настойчиво убеждал меня:
— Эту Олимпиаду должен выиграть ты, только ты! Я нет. Я уже все… Соберись!
На этой Олимпиаде Габидзе рассматривал себя лишь как прикрытие моих тылов. Я был для него не соперник, только мой успех оправдывал его выступление на этих играх. В моей победе он видел свою.
214 я взял.
Габидзе «выжал» из себя все, что мог, и перепрыгнул эту высоту тоже. Он опять психологически поддержал меня. Я подошел к нему, радостно обнял его. От того; что мы боролись за победу вдвоем, у меня заметно поднялось настроение.
216 сантиметров я преодолел с первого раза. Пик Джемс — со второй попытки. Патрик Фул — с третьей. Габидзе, увы, выбыл. Однако сектора он не покинул, остался наблюдать за мной.
Погода начала портиться. Зрители на трибунах заерзали, появились зонты и прозрачные плащ-накидки.
Пока в лидеры соревнований вышел я. По попыткам. За мной Ник Джемс, далее его соотечественник. На стадионе присутствовало множество наших туристов. Они беспрерывно подбадривали меня дружными выкриками и самодельными транспарантами:
«Отступать некуда — позади Москва!», «Буслаев — даешь рекорд!»
Разумеется, это поддерживало меня, однако ни о каком рекорде не могло быть и речи. Только бы вырвать победу. Хоть зубами.
И все же поддержка публики воодушевила меня 218 я вновь перелетел с первой попытки. Меня бросился целовать Габидзе. От радости он едва не плакал. Под гром аплодисментов я принимал его поздравления, но опасался, что радость наша пока преждевременна. За мной неотступно следовали два американца.
Габидзе трудно было обмануться: огромный соревновательный опыт, знание соперников, которые находились со мной в секторе, понимание их состояния, развитие долгого напряженного поединка — все это сразу помогло ему определить истинного победителя. То есть меня.
Он не ошибся.
Когда Ник Джемс перелетел 218 тоже с первого захода, у меня все равно оставался резерв — выигранная попытка на предыдущей высоте. Патрик Фул на 218 выбыл.
Установили 220 сантиметров. Я почувствовал, что не сделаю уже ни одного толкового прыжка. Вдобавок дождь усилился, значительно потемнело. Посматривая на Ника Джемса, я понял, что он тоже не возьмет этой высоты. Американец радовался своей личной победе: с третьего места в Риме он сумел перейти на второе, завоевать серебро. Ник Джемс был явно доволен и не желал больше бороться.
Странно, я неожиданно почувствовал себя обманщиком. Если бы американец знал, что отдает сейчас титул олимпийского чемпиона сопернику, который пребывает сейчас в своей самой наихудшей спортивной форме, он моментально бы собрался и «положил бы меня на обе лопатки».
Закончилось все так, как и следовало ожидать: ни я, ни Ник Джемс высоту не покорили. Мы подошли друг к другу, обменялись крепким рукопожатием.
Спустя некоторое время я стоял на высшей ступени олимпийского пьедестала почета, по обе стороны от меня высились два рослых американца: Ник Джемс на второй тумбе, Патрик Фул на третьей. Несмотря на разную высоту ступенек, наши головы находились на одном уровне.
И вдруг во мне шевельнулась мысль:
«А не пора ли? Вот он, самый удобный момент, когда можно уйти. Уйти непобежденным олимпийским чемпионом и шестикратным рекордсменом мира. Или нет?»
Я не успел себе ответить — над стадионом загремел Гимн Советского Союза.
КАЛИННИКОВ
Больные ко мне ехали со всех концов Союза: из Грузии, Прибалтики, Сибири, Молдавии. Один двенадцатилетний мальчик прикатил из Карелии, притом «зайцем». (У него был врожденный вывих тазобедренного сустава.
Страждущие поджидали меня всюду — у двери кабинета, в коридорах, на улице; даже на лестничной площадке у квартиры. Я постоянно видел их глаза, которые просили только об одном: «Помогите!»
Я наклонял голову, стараясь не смотреть на просителей, отвечал:
— Нет, не могу.
Вне очереди я положил лишь двенадцатилетнего мальчика.
Журналист одной из центральных газет, который побывал в нашей лаборатории, написал статью под названием «Что ответить отцу Толика Н.».
Вот она:
«На хирургическом совете докладывается история болезни шестилетнего Толика Н. Когда он родился, одна ножка была короче на 6 сантиметров, теперь — на 15. Мальчик, опираясь на отцовское плечо, Здоровой ножкой стоит на диване, больной, короткой, болтает в воздухе. Играет.
В Москве ему уже сделали пять операций. Как обычно поступают в таких случаях — брали кость и бедра и пересаживали, в ножку. Пять лет из шести мальчик не снимает гипсового панциря.
Метод доктора Калинникова может помочь такому больному. Все лечение займет всего пять месяцев. Калинников вынужден отказать отцу Толика:
— Поймите, вашего сына мы не можем госпитализировать, у нас очень мало коек.
Отец спокойно его выслушивает, говорит:
— Да, да, я знаю, очередь на десять лет. — И вдруг кричит: — Но в шестнадцать он перестанет быть калекой? Это хоть можно?
Подобных примеров можно привести немало. Вот цифры: за прошлый год в поликлинике у Калинникова было принято 4 678 человек. В очередь на госпитализацию было поставлено только 169. Это самые сложные, самые серьезные, не поддающиеся лечению другими методами случаи. Ждать этим 169 предстоит долго, очень долго.
Очередь не за автомобилями и не за мебельными гарнитурами — за собственными ногами и руками.
Отчего же это происходит?
С одной стороны, Минздрав РСФСР отмечает большое научное значение метода доктора Калинникова и рекомендует его к широкому внедрению в практику здравоохранения.
С другой — это же министерство соглашается с мнением Госплана о нецелесообразности строительства в Сургане крупного научного комплекса.
Пытаясь докопаться до причин, которые объяснили бы столь непоследовательное отношение к работам Калинникова, я обратился к ученым авторитетам. Мне сказали так: универсальных методов в медицине не существует. В одних случаях помогает аппарат Калинникова, в других существуют иные способы лечения.
Совершенно верно, универсальных методов нет. Вероятно, сотням и тысячам больных необходимо другое, некалинниковское лечение. Но я сейчас говорю о тех сотнях и тысячах, которым, по признанию самих медиков, лучше всего помогает аппарат Калинникова и которые этой помощи будут лишены еще долгие годы. Вот о чем я говорю. Пришлось услышать еще и такое: ваша газетная шумиха оказывает Калинникову плохую услугу. В Сургану едут люди, начитавшись ваших легкомысленных статей. Пожалейте их, прекратите раздувать нездоровый ажиотаж.
Согласен, многие сели в поезд, когда прочитали мои статьи о Калинникове. Но Сургана не модный курорт. Едут сюда те, кто с избытком настрадался в больницах, кому другое лечение не принесло, увы, облегчения. Журналисты, поверьте, только будут рады, когда о методе Калинникова не придется больше писать, когда из сенсации он превратится в повседневную практику.
Пока очевидно одно: в стенах проблемной лаборатории доктора Калинникова можно лечить лишь небольшое число больных, но развивать здесь перспективное в медицине направление абсолютно невозможно.
Вот поэтому и нельзя объяснить отцу шестилетнего Толика Н., почему его сын останется калекой еще долгие годы, хотя вылечить его недуг можно уже через пять месяцев!»
Именно так все и обстояло. Проблемная лаборатория продолжала арендовать часть помещения городской больницы, поликлиника наша ютилась в нескольких комнатушках школы-интерната, медико-конструкторское бюро занимало угол прачечной, а виварий располагался в морге.
Запланированное строительство нового корпуса на двести коек затягивалось. По самым оптимистическим подсчетам, оно могло быть завершено только через полтора-два года. Однако больше всего меня беспокоило другое: даже если в Сургане возведут самую огромную в стране больницу, она все равно не поместит всех тяжелобольных. Хоть тресни! Решить проблему можно было только одним способом: не больные должны были прибывать ко мне, а мой метод к ним. В их города, деревни и поселки. Только так!
Многие травматологи это уже понимали. От них, как и от больных, ко мне постоянно поступал поток писем:
«Уважаемый тов. Калинников!
Уже год, как мы организовали межрайонное травматологическое отделение на 40 коек. Районы у нас промышленные, травм очень много, а лечим мы их по старинке: или вытяжением, или вгоняем гвозди, или путем наложения пластинок. Мы надолго укладываем больных в гипс. Больно смотреть на дело рук своих, когда знаешь, что есть более совершенные методы и приемы лечения, а ты ими не владеешь. Мы много слышали о вашем аппарате, но почти не представляем, как им пользоваться. Познакомиться с основными принципами вашего аппарата нам тоже не удается. О нем почему-то крайне мало упоминается в наших медицинских журналах. На свой страх и риск мы попробовали одному пациенту наложить ваш аппарат на голень, но у нас не получилось компрессии. Пришлось от вашего метода отказаться, нам не хочется причинять больным лишние страдания своими неудачами. Нам нужны ваши советы, рекомендации и литература. А главное, нельзя ли нашим 2-З врачам пройти специализацию на базе вашей больницы? И на какой срок? Помогите нам!»
И таких просьб сотни…
Всем я отвечал одно и то же:
«Сообщаю, что специальных курсов усовершенствования врачей в нашей лаборатории нет: Желающих получить специализацию на рабочее место очень много, поэтому приезд иногородних врачей регулируется Минздравом: РСФСР, куда советую вам обратиться. С получением разрешения от Минздрава РСФСР будет решен вопрос о сроках приезда на специализацию вашего врача.
С большим уважением Калинников С. И.»
Увы, вместо обещанных курсов пока существовало лишь одно постановление Минздрава. РСФСР о проведении выездного семинара на базе нашей проблемной лаборатории. Семинар предполагалось провести в марте.
Наступил апрель, затем май июнь июль август… На протяжении полугода Министерство здравоохранения РСФСР время; от времени присылало мне письма с просьбами назвать точные сроки проведения семинара, но ни разу и, пальцем не шевельнуло чтобы оказать лаборатории хоть какую-либо помощь. В конце концов эта комедия мне надоела, я написал в Минздрав РСФСР докладную записку.
В ней я сообщил, что вот уже больше полугода ведется бесплодная переписка между министерством и нашей лабораторией, в которой обсуждаются детали организации семинара между тем как практически вопрос этот до сих пор не решен. У нас нет никаких условий для проведения семинара: ни помещений ни достаточного количества аппаратов. Нам необходима конкретная помощь.
Понимая что она не может быть оказана нам в ближайшее время, мы считаем, что такое мероприятие, как выездной семинар, не: сумеет решить: основной задачи по освоению и внедрению в практику методов лечения; разработанных нашей; лабораторией. По этой причине мы предлагаем создать постоянно действующие курсы с цикличностью занятий три месяца.
Я не хотел, чтобы все мое дело: свели на «тяп-ляп» Поэтому надо было решительно от семинара отказываться, что я и сделал.
Нападки, которые могла вызвать моя докладная, меня не страшили. Я к ним привык. Чуть меньше, чуть больше — какая разница? Главное — дело. И если стоять за него, так до конца.
Разумеется, обвинения посыпались незамедлительно:
«Калинников испугался семинара», «Метод Калинникова несостоятелен» и другие с таким же истребительным пафосом.
Выступления на травматологических конференциях, симпозиумах приобрели новую окраску:
«Пусть даже медицинская практика доктора Калинникова опередила теорию. Допустим! Но именно это и не дает нам права повсеместно распространять его аппарат!
Существует факт: при гнойном воспалении вопреки всем медицинским правилам человеческая кость в аппарате срастается. Но какой этому сопутствует биологический процесс? Ответьте? Совершенно ясно, товарищи, что метод Калинникова не имеет под собой убедительной научной базы. То, что мы наблюдаем, — это только талант и искусство. Но разве можно повсеместно внедрять талантливость какого-либо человека!»
Возражал я так:
«Да, мы не знаем еще всех биологических процессов — ну и что? Для этого нужно время, а главное, настоящая научная база и кадры — увы, мы пока этого не имеем. Разговоры насчет таланта — выдумка! В вашей лаборатории, помимо меня, аппарат умеют накладывать уже десятки врачей. Кто не знает причин моего отказа от проведения семинара, то повторяю: изучать наш метод надо всерьез. Поверхностное изучение его не приведет к положительным результатам. Это моя позиция».
В это же время я наконец закончил свою диссертацию. Прежде чем представить ее на защиту, необходимо было получить три положительных отзыва.
Первый оппонент — ленинградский профессор — держал у себя мою работу полгода и в результате высказать свое мнение почему-то отказался.
Я написал ему письмо, в котором просил объяснить причину, но он мне не ответил.
Другой оппонент — видный травматолог из Казани — прислал заключение, в котором мою работу оценил как весьма посредственную кандидатскую диссертацию.
Я ничего не понимал: метод, с помощь которого излечились уже около 3 тысяч больных и который сократил сроки лечения в три раза, ни в чем не убедил моего коллегу. Тут было что-то не то.
С третьим оппонентом повезло — он прислал восторженную рецензию и вызвал меня для защиты диссертации в институт травматологии и ортопедии, которым руководил. Фамилия его была Байков.
Я подумал:
«Ну и дела? То в жар, то в холод! Отчего так все-таки?» Защита прошла блестяще — мою работу утвердили единогласно. Более того, постановили представить ее в ВАК, сразу как докторскую диссертацию.
На банкете Байков с глазу на глаз сказал мне:
— Знаете, некоторые из моих ученых коллег советовали мне, ну что ли, не переоценивать вашу работу. Хирургический стол — это все же не верстак, говорили они, а по слесарному методу доктора Калинникова вместо скальпеля надо оперировать зубилом.
— Знакомо. И что же вы? — поинтересовался я.
Байков брезгливо пожал плечами:
— Я ответил, что научными принципами торговать еще не научился и, надеюсь, никогда не научусь. Сказал, что ваша диссертация заслуживает не только кандидатской степени, но и докторской.
«Так, — подумал я, — кто-то мне мешает. Кому-то я ох как не нравлюсь».
Бойков мягко положил мне на плечо руку:
— Все это мелочи. Главное то, что вы открыли новую главу во всей травматологии.
— Да, — очнулся я. — Все это действительно ерунда.
На утверждение в ВАК диссертацию представили сразу как докторскую.
Я отправился домой, к своим больным.
По-моему, везение — сестра прогресса. В Сургану вдруг приехал один из членов ЦК КПСС. Он возвращался из зарубежной поездки и на два дня остановился у нас. Обком партии посоветовал ему посетить нашу лабораторию.
Член ЦК нашел время, приехал в клинику. Я ему все показал, вкратце объяснил суть метода.
Он поинтересовался:
— А в Америке? Там этот метод применяют?
Я ответил:
— Пока нет. Они написали мне несколько писем с просьбой ознакомить их подробнее с нашим аппаратом.
— Покажите письма.
Я показал.
Член ЦК прочитал их и, помолчав, сказал:
— Мы дождемся, что они первыми начнут применять у себя наше отечественное изобретение. Не в первый раз такое… Чем вам можно помочь?
— Базой, — сказал я. — Нам нужна крупная современная научная база, где могли бы специализироваться врачи со всей страны.
Член ЦК уточнил:
— Иначе, нужен специальный институт?
— Да.
— Здесь? В Сургане?
Я кивнул.
— А почему не в Москве?
Я подумал:
«Говорить все начистоту или нет?»
И решил:
«А, была не была!»
— Если откровенно, — сказал я, — то в Москве у меня девяносто процентов времени уйдет не на развитие моего метода в травматологии, а на улаживание неизбежных трений с моими коллегами.
Член ЦК улыбнулся:
— Я попрошу Минздрав СССР вынести ваш вопрос на обсуждение коллегии. И еще, подготовьте необходимые материалы по вашему методу, я доложу в ЦК.
Как только он уехал, на другой же день в Сургану прилетели начальник сектора здравоохранения при ЦК КПСС и Зайцев. Их направили выяснить: имеются ли в Сургане условия для создания исследовательского медицинского института.
Зайцев впервые ознакомился с результатами лечения компрессионно-дистракционным методом. Проанализировав несколько историй болезни, он изумленно развел руками:
— Пока своими глазами не увидишь, никогда по настоящему не поверишь! — Троекратно расцеловав меня, Зайцев добавил: — Готовьтесь к лауреатству!
Через две недели из Москвы он прислал мне телеграмму, сообщил, что моя диссертация утверждена в ВАКе как докторская, и сожалел, что не может отпраздновать это событие вместе со мной за одним столом.
Действительно, стоило отпраздновать. С женой, с коллегами. Вечером мы сели дома за стол, включили телевизор. Из Москвы передавали открытие Всемирного конгресса за всеобщее разоружение. Настроение у меня было приподнятое и благодушное Я собрался произнести тост за торжество человеческого разума над низменными инстинктами, но не успел — раздался междугородный звонок.
Звонил заместитель министра здравоохранения РСФСР Фуреев (он всегда относился к моему методу с симпатией).
Осторожно он поинтересовался:
— Как дела?
Я бодро откликнулся:
— Неплохо! Праздную!
— Что?
— Диссертацию в ВАКе утвердили!
Фуреев воскликнул:
— Не может быть!
Я похвастался:
— Точно! Сразу как докторскую!
По молчанию в трубке я понял, что Фуреев хочет сообщить мне нечто неприятное, но колеблется. Я напряженно проговорил:
— Вы, наверное, еще не знаете. Мне Зайцев телеграммой сообщил…
Фуреев вдруг жестко перебил меня:
— Нет! Не верьте Вас хотят сбить с толку и дезориентировать! У вас все гораздо сложнее!
Я растерянно произнес:
— Не понимаю. Не верить Зайцеву?
Заместитель министра ответил:
— О Зайцеве не знаю. Вероятней всего; что и его дезинформировали Он не член ВАКа. Мне известно другое: ваша диссертация опять ставится под сомнение. Вас скоро вызовут на заседание ВАКа, так что готовьтесь ко всему. Вы поняли?
Я тихо откликнулся:
— Да… Спасибо — И, услышав короткие гудки, положил трубку.
БУСЛАЕВ
Уйти из спорта не побежденным — по-моему, просто красивые слова. Уйти в зените славы противоестественно. Это все равно, что похоронить себя заживо. Мои мысли покинуть спорт после Олимпийских игр показались мне нелепыми.
После Токио мне захотелось расслабиться. Я очень устал, дома опять все пошло кувырком — жена взяла сына и в который уже раз ушла от меня к матери. Наши взаимоотношения обострились до предела…
Я улетел в Киев.
На моем горизонте вновь появился Воробей — тот самый, с которым я тренировался у Абесаломова. К этому времени он заметно продвинулся в спорте — стал чемпионом страны и мира по пятиборью. В Киеве Воробей служил в рядах Советской Армии, там же и тренировался. Симпатичный, добрый, трудолюбивый, но загульный парень. Свой быт он не устраивал. В его однокомнатной квартире стоял один стул, на полу лежал матрац в двумя подушками без наволочек, поверх два байковых одеяла. Одежда была свалена в кучу на чемодане. Единственное, что украшало его жилище, — музыкальная установка.
Воробей тоже не тренировался и предложил мне съездить под Киев и поохотиться на кабанов. У него был знакомый егерь. По его совету мы отправились в одну из деревень за сорок километров от Киева.
После охоты я неожиданно ощутил тоску по хрусту щиповок на гари, по самой высоте. Я понял: полоса спада прошла, хватит бездельничать, пора возвращаться в прыжковый сектор. На другое утро я уехал домой.
Приступив к тренировкам, я дал себе зарок — не спешить, не форсировать свою подготовку. Начался легкоатлетический сезон, на крупных соревнованиях я не мог не выступать — все-таки олимпийский чемпион. Было ясно: пока я обрету былую спортивную форму, мне придется потерпеть несколько неприятных поражений. С этим предстояло смириться.
Но случилось так, что я вопреки всякой логике не проиграл ни одного поединка. Я был в отвратительной форме я побеждал лишь за счет своего самолюбия.
Первое состязание, в котором я участвовал, был «матч четырех»: Москва — Ленинград — Украина — РСФСР.
На улицах стоял уже май.
К этому времени среди всех прыгунов наилучшим образом выглядел ветеран Глухов. (Мы выступали с ним еще на Олимпиаде в Риме.) Года на два Глухов куда-то пропал. Начали поговаривать, что для прыжков этот спортсмен уже стар, и, видимо, поняв это, Глухов ушел из спорта. Но вот неожиданно для многих он снова появился на спортивном горизонте. Причем на одних соревнованиях он дал вполне приличный результат — 2 метра 18 сантиметров. Всем стало очевидно, что «похоронили» его преждевременно. (Впоследствии Глухов успешно выступал еще несколько лет.)
После Олимпиады в Токио говорили, что я «сгорел», «выдохся», «уже не тот». Глухов почувствовал, что настал наконец момент, когда со мной можно рассчитаться за все свои прошлые поражения. Мечтал он об этом всю спортивную жизнь. Пока ему это не удавалось. Я всегда «уходил» от него на 5 — 10 сантиметров.
На «матче четырех» я тоже не собирался сдаваться без боя. Глухов был лучше подготовлен, но у меня имелось другое преимущество. Он меня боялся. От моих предыдущих, почти беспрерывных успехов у него развился «комплекс подавленности» перед моим именем. На это я и рассчитывал.
Я прыгал из последних сил, но старался не показать Глухову, что не уверен в своей победе. Сбивая планку, я улыбался. Отдыхая, беспрерывно шутил. Иногда нарочно с самим Глуховым. Когда прыгал он, демонстративно отворачивался от Глухова и делал это так, чтобы он обязательно видел меня. И вообще всем своим видом показывал сопернику, что «соревновательный процесс» для меня не более чем пустая формальность. Кто будет первым, известно заранее, — я. А он как был сзади, так и останется…
Глухов понемногу стал раздражаться на себя. На меня он не мог — не было причин. С каждым прыжком он все более нервничал и выбивался из колеи.
Когда планку подняли на 2 метра 15 сантиметров, я понял, что именно эту высоту мне нужно взять с первой попытки. Почему? Глухов знал: в новом сезоне это мой лучший результат. Выше я наверняка не прыгну.
Предстояло разубедить его в этом. Во что бы то ни стало надо было показать, что слухи о моем «разобранном» состоянии необоснованны, что я только прикидываюсь усталым. Только так Глухов сломается.
Я собрал в себе все силы и эту задачу выполнил… Глухов не сломался. Наоборот, его охватило жгучее желание победить меня. Но, как ни парадоксально, оно и явилось причиной его «слома». Когда очень хотят взять высоту, обычно планку сбивают. Глухов не стал исключением. 215 он взял лишь с третьей попытки.
Сознание того, что я вдруг выигрываю у него, находящегося в хорошей форме, стало постепенно добивать Глухова. Мои силы были на исходе, и, чтобы окончательно сломать Глухова, я сделал такой жест — подошел к нему и спросил:
— Какую высоту ставить будем?
Он нервно дернул плечом:
— Какую, какую! 218!
Я небрежно спросил:
— А может, сразу 221? Чего силы зря тратить?
Разозлившись, Глухов отвернулся, пошел к судейскому столику и заказал 218. Я тоже подошел, нарочно громко заявил:
— Эту высоту я пропускаю.
От такой наглости мой соперник чуть не задохнулся.
В состоянии бессильной ярости он сбил планку все три раза.
Я, конечно, рисковал, но другого выхода у меня не было — пусть бы я умер, отдал бы все силы, но 218 я бы не взял.
Позже, остыв, Глухов понял это. Приблизившись, он тихо сказал мне:
— Ушел. Ну смотри! В другой раз такого не случится!
Я широко улыбнулся:
— Правильно! В другой раз я тебя и близко не подпущу!
Этой фразой я закрепил свое прежнее моральное преимущество. И действительно, «другого раза» у Глухова уже не случилось…
Через месяц Кислов уговорил меня принять участие в соревнованиях в Норвегии. Я внезапно заболел гриппом. Ведущие прыгуны разъехались кто куда: в Польшу, во Францию, в Италию. А выступать кому-то было надо.
Матч СССР — Норвегия проводился впервые, нам хотелось его выиграть.
Руководству легкой атлетикой тоже не хотелось ударить в грязь лицом, оно не рискнуло выставить какого-либо молодого прыгуна. Поэтому на меня и пал выбор.
С температурой 37,8 я отправился в Скандинавию. За ночь до соревнований температура, по счастью, спала.
Но слабость в теле осталась. В сектор я вышел на трясущихся ногах, перед глазами плавали мутные, серые, какие-то тоскливые круги. Я не представлял, как буду прыгать: я боялся, вот-вот упаду.
Все высоты: 203, 206, 209, 212 — я преодолел «на зубах», с третьей попытки.
И вдруг, стоя перед 215 сантиметрами, я ощутил знакомую легкость. Меня словно отпустила невидимая резиновая веревка. До этого она страшно мешала разбегаться, отталкиваться, взмывать вверх. А тут будто неожиданно оборвалась. Ко мне явилось нечто вроде «второго дыхания».
Я понесся вперед и сразу же перелетел 215. То же самое произошло на 218.
Больше я не взял.
Странно! Никак не предполагая победить на этих состязаниях, я опять вдруг выиграл. Но важно было не это — преодолев в Норвегии свою хворь, я почувствовал, что вновь начинаю обретать свою былую силу.
Я быстро начал набирать прежние высоты.
В Англии на крупных состязаниях преодолел 220.
Через две недели в Финляндии — 222.
В Италии — 224.
В США — 225. Там я попросил установить 229 — на один сантиметр выше своего мирового рекорда. Этот результат мне не покорился, но я почувствовал — рекорд близок. В Париже перелетел 226, пошел на 230. На этой высоте я прикоснулся к рейке только кожей колена. Планка мелко задрожала и, как живая, осторожно сползла с подставок.
Стало ясно: еще месяц, и я сажусь на такого коня, на которого вряд ли кто из прыгунов сумеет сесть в течение ближайших нескольких лет…
Но пока я сел на мотоцикл. Позади мотогонщицы, сокурсницы по институту.
Во время моей тренировки она вихрем носилась возле стадиона, с ревом закручивала невероятные виражи. Я попросил ее подвезти меня до метро. Она, словно ждала этого, сразу согласилась.
Москва лежала в золотых листьях, только что прошел дождь; из-за туч проглянуло солнце. Все сверкало: лужи, плоскость реи, окна домов, гранитный парапет набережной. И свет был какой-то необычный — торжественный и строгий.
Придерживаясь рукой за плечо девушки, я положил другую ей на бедро. Она коротко взглянула ва меня, мягко улыбнулась. На один миг…
Но именно в этот миг я успел увидеть подрагивающую стрелку спидометра на отметке «80 км», крутой поворот дороги, исчезающей в темном провале туннеля; перед его зевом огромную искрящуюся лужу…
Подумать:
«Эта девушка похожа на мое будущее».
Ощутить: гармонию всего… Скорости, погоды и улыбки этой девушки…
Этот момент сконцентрировался в невыносимо яркую точку пронзительного счастья.
В следующее мгновение мотоцикл влетел в лужу, скользнул влево, из-под меня тотчас ушла опора.
Я попробовал сохранить равновесие, разбросал в стороны руки, ноги…
Почему так?
Человек рождается в страданиях матери… Его кормят грудью, потом из соски, из ложки… Его учат ходить, разговаривать… Затем читать, писать, думать… Его долго, трудно, упорно учат жить в этом мире… Он растет, он слушает, он видит, он чувствует, он внимает… Наконец он осваивается, выбирает цель. И идет к ней… Опять долго, опять трудно, опять упорно… На пути он любит, терпит, отчаивается, набирает силы — он приходит к цели… Он совершает тысячи усилий, из которых складывается жизнь… И только одно неверное движение…
Как большинство людей, я прощал и прощаю сейчас себе многое. А этого никогда не прошу себе…
Я сделал все наоборот.
Нужно было вцепиться в мотоцикл и поверить. Поверить, что он впишется в изгиб дороги.
Я оказался неспособным на это. Я всю жизнь привык надеяться только на себя…
Машина вписалась. Вписалась, выскочив из туннеля, впритык к дуге тротуара.
От удара колеса о бровку я вылетел из седла… Меня потряс страшный удар о столб, я понесся в черную бездонную дыру… Сознание успело поставить точку:
«Смерть… Все…»
Потом я подумал:
«Тихо…»
И сразу догадался:
«Жив!..»
Я открыл глаза, увидел сокурсницу. Бледная, она бежала ко мне, бросив мотоцикл, ее всю трясло в нервном ознобе. На ней не было ни одной царапины.
Я попытался встать, но почему-то не смог. Потом на обочине вдруг заметил свою правую туфлю. Я посмотрел на ногу, с которой она соскочила, и не нашел ее. Я на ней сидел. Подо мной что-то хлюпало, я сдвинулся на руках в сторону — там оказалась липкая лужа крови.
Я высвободил из-под себя ступню — вместо нее торчали страшные костные отломки. Сама ступня висела на одних связках и сухожилиях.
Мои кости были неестественно белого цвета.
Я равнодушно отметил:
«Все, как в анатомичке института».
И тотчас почувствовал боль. Саднящую, безысходную, точно ногу мне отрубили топором.
Из темноты туннеля вылетел МАЗ, пронзительно завизжал тормозами.
Я сидел на его пути — грузовик чудом не задавил меня.
Моя подруга по-прежнему находилась в шоке, ее бил страшный озноб.
Опять заскрипели тормоза — теперь уже на МАЗ чуть не наскочил «Запорожец».
Оба водителя побежали ко мне, на полдороге остановились. Люди увидели крошево моей ноги.
Я протянул к ним руки, попросил:
— Помогите…
Они разом кинулись ко мне, подхватили, поставили на целую ногу.
Вторую я успел подогнуть — ступня на ней болталась, как маятник. Я взял ее в руки, чтобы она не отвалилась совсем, приставил обратно. Так, поддерживаемый водителями, поскакал на уцелевшей ноге к «Запорожцу».
За мной потянулась дорожка из крупных капель крови.
Я подумал:
«Живым… Только бы живым до больницы».
Владельцу легкового автомобиля я сказал:
— Скорее!
Он быстро, судорожно закивал и не сдвинулся с места. Его начала колотить нервная лихорадка. Он пока ничего не мог сообразить.
Я поторопил:
— В Склифосовского? Быстрее?
Мужчина наконец сунулся в машину. Помог вылезти жене и дочери. Они отошли к парапету набережной, с ужасом уставились на мою ногу.
Шофер грузовика помог мне забраться в «Запорожец». Его владелец уселся за руль весь дрожащий. Сокурсница полезла в машину тоже.
Я замотал головой, сказал:
— Не надо! И в больницу не приходи! Не приезжай!
Она ничего не поняла.
— Не говори, что я ехал с тобой! Нигде!
Девушка судорожно кивнула, захлопнула дверцу, мы сразу тронулись.
Я подумал:
«Жена о ней все равно узнает… После…»
Перед первым же светофором автомобиль затормозил.
Я приказал:
— Дальше! дальше!
Мужчина очумело помотал головой:
— Красный свет?
Я закричал:
— Пусть! Езжайте!
Он упрямо дождался зеленого сигнала, вновь поехал.
Двумя руками я сильно сжимал под коленом артерию, от толчков машины моя ступня беспрерывно болталась на полу кабины. С нее вовсю текла кровь.
— Быстрее! — попросил я. — Быстрее!
Водитель был робкий. Он боялся обгонять другие машины.
Перед моими глазами начали отплясывать тысячи светящихся точек.
Я испугался:
«Сейчас потеряю сознание, умру…»
Я опять закричал:
— Я прошу вас! Вы слышите, я прошу! Не стойте! Вам ничего не будет!
Я все больше терял крови…
Вкатив наконец в ворота больницы, водитель принялся суетливо искать «Приемный покой». Взад-вперед дергал машину, тормозил, вылезал из «Запорожца», расспрашивал людей, возвращался, вновь трогал и опять не туда.
Я первым увидел двери «покоя», кивнул на них.
Мужчина снова выскочил, скрылся в дверях.
Вышли два санитара. Один из них открыл дверцу, глянул на мою ногу, недовольно поморщился:
— Эк тебя расквасило! — И спросил: — Сам-то вылезешь?
Я сразу почувствовал себя виноватым. Я схватился за крышку машины, подтянулся, поставил здоровую ногу на землю, выпрямился. Передо мной все поплыло, я рухнул… Санитары подхватили меня в последний момент.
Потом я лежал на холодном столе, на мне длинными ножницами разрезали брюки. Затем их сняли. Трусы зачем-то тоже. Стыд почти заглушил боль. Меня раздевали женщины. Я отвернул голову…
Наконец на меня набросили простыню, какая-то пожилая медсестра наклонилась ко мне, всматриваясь в лицо, страдальчески поцокала языком:
— Ох, молодой-то какой!
Я спросил:
— Что, тетя? Так уж все плохо?
Она тихо ответила:
— Не знаю, сынок. Не знаю. — И в третий раз повторила: — Не знаю…
Явился дежурный хирург. Бросив взгляд на мою ногу, он, морщась, покачал головой, поинтересовался:
— Вы тот самый Буслаев?
Превозмогая боль, я ответил:
— Да, доктор… Что будет с ногой?
Посмотрим, — откликнулся он. — Сейчас трудно определить, посмотрим. — И куда-то исчез.
Мне сделали укол, боль притихла, я закрыл глаза…
Открыв их, я увидел свою жену и Звягина. Жену била мелкая дрожь, она все время повторяла:
— Митя! Что же теперь будет, Митенька? Звягин молчал. Он старался сохранить то выражение лица, которое подобает принимать в таких обстоятельствах, но я уловил в нем другое.
Я сказал ему:
— Все правильно, Сережа… Я тебе больше не конкурент… Это финиш…
Он вздрогнул, горячо заговорил:
— Как тебе не стыдно! При чем тут финиш? Ты еще будешь прыгать! Вот увидишь, будешь!
Я отрицательно покачал головой. Жена закричала:
— Какие прыжки? О чем вы? Жить! Ты только жить должен, Митя!
Вернулся дежурный врач. Он пришел с ведущим хирургом больницы. Они попросили удалиться жену и Звягина.
Новый хирург близоруко склонился к моей искореженной ноге, покривил губы.
Я напряженно спросил:
— Что? Отрежете?
Он поднял на меня глаза:
— Отрезать можно было и без меня. — И прибавил: — Наша фирма, товарищ Буслаев, балалаек не делает!
Через полчаса меня повезли на операцию.
Жена продолжала дрожать в истерике, ее никто не мог оторвать от тележки, на которой везли меня.
Перед операционной Людмила вцепилась в рукав дежурного хирурга, надрывно закричала:
— Я ничего не буду! Умоляю! Я должна быть там, прошу вас! Я боюсь, я умоляю!
Ее почему-то впустили…
Меня переложили с каталки на стол, в один миг пристегнули запястья брезентовыми ремнями. Я тот час испугался своего распластанного беспомощного положения.
Я повернул голову к жене:
— Если ты дашь согласие, чтобы мне отрезали ногу, я прокляну тебя. Слышишь?
Она прикрыла лицо руками, горько заплакала.
— Не смей! — повторил я. — Что бы ни было во время операции, не смей!
Мне воткнули в вену иглу, что-то пустили в кровь. В голове пошел туман. Тело начало наполняться сонной тяжестью… Еле ворочая языком, я снова выговорил:
— Не смей… Нога. Мне нога… Нет…
На меня обрушились покой, тишина… Все исчезло…
Я успел подумать:
«А небытие, оказывается, приятно…»
КАЛИННИКОВ
Очень скоро меня действительно вызвали в Москву на заседание ВАКа…
Не успел я поставить в номере гостиницы чемодан, как в дверь постучали.
— Да!
Вошел старый знакомый Гридин. Он по-прежнему был экспертом, только теперь в Минздраве СССР. Точно закадычный друг, Гридин радостно обнял меня и расцеловал.
Оглядев меня, он заявил:
— Рад! Рад видеть вас снова, да еще на «белом коне»! Честно говоря, не ожидал!
Я настороженно поинтересовался:
— То есть?
— Лауреатском! — провозгласил Гридин. А ведь после нашего знакомства всего лишь… Вы не помните, сколько лет прошло?
— Одиннадцать.
— Да, да, — подтвердил Гридин. — Верно. Как время-то летит!
За эти годы он располнел, поседел, в его осанке появилось что-то львиное.
Я показал ему на кресло. Гридин с удовольствием сел.
Я помялся, произнес:
— Извините… Я прямо с дороги. Мне бы руки немного сполоснуть…
Гридин великодушно согласился:
— Конечно, конечно! Я тут без вас поскучаю. — Он взял со столика какой-то журнал.
Я отправился умываться в ванную.
Закрыв дверь, я задумался — хотелось понять, что означает этот визит? Ведь так просто он прийти не мог…
Как только я вернулся в комнату, он отложил журнал в сторону, с радушной улыбкой объявил:
— Знаете, я ведь к вам с интересным предложением!
Я вежливо отозвался:
— Да, да… А именно?
Он коротко глянул на меня:
— Вероятно, как и раньше, вам все сразу надо говорить в лоб? Верно?
Я кивнул. Гридин отвернулся к окну, помолчал, наконец проговорил:
— Имеются сведения, что вопрос о вашем лауреатстве может решиться положительно. Но при одном условии…
Я ничего не спрашивал, молча распаковывал свой чемодан и ждал, что он еще скажет.
Гридин тихо повторил:
— При условии… И, выдержав паузу, быстро произнес: — Что вы возьмете себе в компанию еще двух-трех наших людей. Не больше.
Я подумал: «Как был клопом, так и остался».
И вслух уточнил:
— То есть обязательно должна быть группа? Так?
Гридин облегченно кивнул:
— Абсолютно точно! Группа ученых, которая тоже работала в этом направлении. Поскольку сделали они меньше, вы остаетесь руководителем группы.
Стараясь не выдать волнения, я сначала повесил на вешалку в шкафу свои рубашки, потом поинтересовался:
— А что за люди?
Гридин метнул на меня пытливый взгляд, поколебался, но ответил:
— К примеру, я… Вам подходит?
Я неопределенно пожал плечами:
— А еще?
Мой гость осторожно выдавил из себя еще одну фамилию:
— Шамшурин…
Шамшурин был тот самый «поклонник» моего метода, который получил авторское свидетельство, украв у меня самый неудачный вариант моего аппарата.
Видя, что я продолжаю молчать, Гридин закончил:
— Ну и небезызвестный вам Зайцев. — Поспешно он добавил: — Зайцев, правда, больше для солидности.
Я спросил:
— То есть как балласт?
Гридин откинулся в кресле и расхохотался. Сочно, раскатисто. Наконец выговорил:
— Это уж как вам будет угодно.
Я произнес:
— Но ведь тогда я… Я-то на что? Какой-то провинциальный врач и тоже в лауреаты? Нет, не могу. Я вас только скомпрометирую, потом совесть меня замучает.
Гридин поднялся из кресла, ласково положил мне на плечо руку.
— Не надо, — мягко попросил он меня. — Мы не дети, давайте не будем играть в кошки-мышки. Уясните: без нашей поддержки лауреатом вы не станете, даже больше — доктора наук из вас может тоже не получиться. Уверен, что вы об этом догадываетесь.
Я освободился от его руки, скованно ответил:
— Что ж… Посмотрим. — И прибавил: — Извини те, но мне сейчас нужно сделать много телефонных звонков.
Гридин понял, что я его прогоняю, решительно прошел к двери, у порога обернулся:
— Вы подумайте. Все хорошо взвесьте и подумай те. Я вас не тороплю, в запасе еще день, буду ждать вашего звонка. Всего доброго!
Наутро я явился к заместителю министра Фурееву, рассказал ему о предложении Гридина.
Фуреев трахнул кулаком по столу.
— Негодяй! — закричал он. — Подлецы! доберемся! Все равно до них доберемся!
Он нервно зашагал по кабинету. Я поинтересовался:
— А Зайцев? Неужели в он с ними?
— Нет! — замотал головой Фуреев. — Нет! Не такой человек! Зачем ему это? Профессор, член-корреспондент, руководитель крупного института, член коллегии… Зачем? Нет, Гридин его для солидности приплел!
Гридину я так и не позвонил. Он, видимо, ждал, очень терпеливо ждал моего звонка, наконец решил сам набрать мой номер. Аж в половине первого ночи.
— Не спите? — услышал я осторожный голос Гридина.
— Нет.
— А чего ж не позвонили?
Я молчал. Гридин тяжко вздохнул, прямо спросил:
— Ну что, Степан Ильич? Надумали?
Как можно спокойней я ответил:
— А что мне думать? Я себя в лауреаты не выдвигал, а вы и без меня ими стать можете.
Гридин жестко заверил:
— И станем! А ты… — он впервые назвал меня на «ты», — останешься у разбитого корыта!
Я сказал:
— Поймите меня правильно: я не имею цели продвинуться в лауреаты, доктора или там академики. Буду — хорошо. Нет — обойдусь. Главное для меня работа. Работа по запланированному направлению. Слава богу, в этом вы мне препятствовать уже не сможете.
Гридин выкрикнул:
— Ну и работай! Зарабатывай себе на некролог! Пожалуйста! — И зло повесил трубку.
Для меня окончательно стало ясно: кому-то я все время мешаю. Не Гридину, нет, он и в самом деле был второстепенным лицом. Кому-то выше. Для этих «верхов» в травматологии я маячил постоянным укором. «Что же вы, столичные профессора, с такими возможностями позволяете какому-то провинциалу так обскакать себя?» Им необходимо было свести меня на «нет», в крайнем случае, «притормозить». Чтобы я стал не «я», а «один из». Поэтому они и придумали идею лауреатской группы. Цель — «затереть» меня в общей массе видных ученых.
Я сказал себе:
«Нет! Я прежде всего врач, а не деляга. Пусть мне будет как угодно плохо, но на сделку с совестью я не пойду!»
Через день меня заслушали на президиуме ВАКа, постановили:
«Присвоить Калинникову С. И. звание доктора медицинских наук… В силу того, что проблемы, разрабатываемые в его лаборатории, имеют исключительно важное научное и практическое значение, предложить Минздраву СССР преобразовать проблемную лабораторию в г. Сургане в филиал одного из союзных НИИ по травматологии и ортопедии…»
Перед отъездом домой я встретился с Зайцевым. Он горячо поздравил меня, сказал, что это редчайший случай, минуя кандидатскую, сразу защитить докторскую, и заверил, что мое лауреатство теперь уже «не за горами».
Я не утерпел:
— А знаете, Борис Тимофеевич, мне ведь и вас в компанию взять советовали.
До этого он энергично шагал по кабинету, теперь сразу остановился:
— Какую?
Я заколебался, но все же ответил:
— Мне предложили переоформить свое лауреатство на целую группу. В ее состав входили и вы.
— Как? — воскликнул Зайцев. — Кто? Кто посмел это сделать?
Я извиняюще улыбнулся:
— Простите, но пока мне лучше не говорить этого. Может, когда-нибудь позже.
Зайцев резко отвернулся от меня.
— Как хотите! — сказал он. — Я вас не неволю… Нервничая, он ходил по кабинету, потом остановился и спросил:
— Мне-то, надеюсь, вы верите?
Я немного обиделся:
— О чем вы говорите, Борис Тимофеевич!
— Вот и хорошо, — сразу успокоился Зайцев. — И ладно… — И, не удержавшись, воскликнул: — Нет, какое все-таки подонство! Меня в группу, а?
Зазвонил телефон.
Зайцев снял трубку, кого-то послушал, откликнулся:
— Да!.. да, да… Хорошо… Буду… да, сейчас. — Повернувшись ко мне, он развел руками: Ничего не поделаешь, опять зарубежная делегация!
Я вышел из кабинета.
Два месяца спустя я вновь приехал в Москву. На этот раз в ЦК КПСС пригласили директоров всех крупных научно-исследовательских институтов, заместителей министров здравоохранения республик, видных ученых, специалистов из военных ведомств и промышленности. Зайцев должен был на совещании присутствовать, но, как мне передали, он вдруг заболел.
Первым выступил член ЦК. (Тот, который побывал в нашей лаборатории.) Он сказал, что в городе Сургане доктором Калинниковым проводится интересная работа по изучению новых, эффективных способов излечения в области травматологии и ортопедии и лично он был тому свидетелем, познакомился с лечебной практикой Калинникова. Существует мнение, что его деятельность может иметь важное государственное значение. Если это так, то новому научному направлению необходимо оказать всяческое содействие и помощь. Если нет, отношение будет другое. По этой причине на совещание созвали самых крупных специалистов. Они должны помочь разобраться в этом вопросе.
Для начала член ЦК предложил заслушать меня. Выходя на трибуну, я споткнулся. Понимая мое волнение, член ЦК ободряюще улыбнулся мне:
— Если вы не суеверны, все будет нормально.
Я кивнул ему, встал на трибуну. В горле у меня пересохло, волнуясь, я выпил чуть ли не целый стакан воды. Вот примерное содержание моего выступления:
«В настоящее время травматизм среди населения имеет тенденцию к постоянному росту. Травматические болезни занимают третье место после сердечнососудистых и онкологических заболеваний. Больные с переломами костей выбывают из строя на многие месяцы, а иногда и годы.
Предлагаемый новый метод обеспечивает сокращение сроков излечения примерно в четыре раза и дает немалый экономический эффект. Вот типичный случай.
Больной Хабаускас. 34 года. Житель г. Юдинское, горный мастер. Диагноз — ложный сустав левого плеча. Травму получил на производстве. Ранее дважды оперировался — безуспешно. Исход лечения: инвалид второй группы. Стоимость его лечения:
а) затраты на него в стационаре — 4 745 рублей;
б) оплата по больничному листу — 1 300;
в) пенсионная выплата — 13 900;
г) оплата проезда — 92.
Таким образом, стоимость его лечения превышает 20 тысяч рублей. Притом не учтена стоимость материальных ценностей, которые теряет страна в результате потери трудоспособности этого человека.
К нам он поступил четыре года спустя после получения травмы.
Затраты у нас:
а) на лечение — 861 рубль;
б) пенсионная выплата по второй группе инвалидности — 1 900. Общая сумма составляет 2 761 рубль, в семь раз меньшая по сравнению с предыдущими затратами на больного.
Результат лечебный: за шесть месяцев удалось ликвидировать инвалидность, сделать больного трудоспособным.
Эффект экономический — 17 276 рублей.
Нам представляется, что новый метод в травматологии и ортопедии достоин того, чтобы получить дальнейшее распространение. Пока же наша проблемная лаборатория не в силах справиться как с бесчисленными запросами врачей, желающих приехать к нам на специализацию, так и с огромной армией больных, нахлынувших в наш небольшой город. Выход видится один: создать единый координационно-методический центр, который бы развивал новое направление в травматологии более планомерно и эффективно. Полагаю, что организовать подобный центр надо на базе нашей лаборатории».
Я сел, мне зааплодировали.
В прениях выступили человек двадцать. Ни метод, ни аппарат сомнений ни у кого не вызывали. Дебаты разгорелись о целесообразности строительства крупного института в отдаленном провинциальном городе. Некоторые говорили, что это нерентабельно.
Член ЦК КПСС наконец подвел итог:
— Товарищи, разрешите поблагодарить вас за все ваши выступления, которые мы здесь услышали. Теперь совершенно очевидно, что метод доктора Калинникова действительно представляет большое научно-практическое и социальное значение для нашего государства. А раз это так, мы обязаны создать максимально благоприятные условия для развития нового направления. Крупный научный центр в Сургане будет! Мы не пожалеем на это ни средств, ни сил. Однако сегодня обойти некоторые конкретные трудности, к сожалению, нельзя. Проблемную лабораторию невозможно сразу сделать институтом первой категории. Для подобного центра нет пока подходящей базы. Вывод такой: действовать поэтапно. Как перекрывали Енисей, — пошутил член ЦК. — В самое ближайшее время необходимо реорганизовать проблемную лабораторию доктора Калинникова в филиал одного из наших институтов. Года через два выделить ее в самостоятельный институт. Ну а еще через год-полтора присвоить ему первую категорию. Но это пока только план, все будет зависеть от дальнейших результатов работы доктора Калинникова и его коллектива. — Член ЦК вдруг повернулся ко мне: — Как, устраивает вас это, Степан Ильич?
Я был так взволнован, что сумел лишь неловко кивнуть. Все засмеялись.
В поезде я окончательно понял.
Все! Пусть меня опять тормозят, ставят подножки, нервируют — все отскочит, как горох от стенки. Мне уже ничего не страшно, потому что мое дело получило признание. Если бы даже мне самому по нелепой прихоти вдруг захотелось повернуть его вспять, ничего бы не вышло. Мое дело как бы оторвалось от самого меня, противников, вообще от каждого конкретного человека. Оно стало существовать самостоятельно. Странно: я понимал — это хорошо, но почему-то было грустно. Мне показалось, что какая-то часть души вдруг ушла из меня.
Часть третья
БУСЛАЕВ
Я очнулся, с усилием разлепил веки. Меня сильно колотили по щекам.
— Да, да, моментально подключился я к жизни, — я здесь…
И сразу увидел двух зареванных жен, двух Кисловых, двух Звягиных и двух врачей. Я тотчас все вспомнил, резко приподнялся, взглянул на поврежденную ногу. В глазах по-прежнему все расслаивалось — теперь я увидел две правых ноги. В гипсе.
Я сразу отметил про себя: «Цела. Все в порядке».
Врач сказал:
— Ложитесь, ложитесь.
Откинувшись на подушки, я мгновенно уснул…
Наутро я проснулся от знакомого запаха. Он шел из глубины больничных коридоров, там, видимо, располагалась кухня. Это был запах кислых щей, запах моего детства. Внутренне я усмехнулся: сегодня замкнулся какой-то круг, повторялось начало.
Дела мои были плачевны. Обнаженными костями я, оказывается, попал в грязь, и с первого же дня нависла угроза остеомиелита — загнивания голени от инфекции. Опасность усугублялась тем, что перелом у меня оказался многоосколочным. Кость раздробило на мелкие кусочки. При операции благодаря мастерству хирургов отломки с большим трудом составили. На моей ноге зияли три обширные раны — их невозможно было зашить, не хватало кожи. В этих местах хирурги вырезали в гипсе «окна», которые постоянно кровоточили. В эти «окна» я не мог смотреть без содрогания — там виднелись оголенные кости.
Три раза в неделю на протяжении месяца меня возили в операционную и отрезали черные отмирающие кусочки кожи. Без наркоза. Я себя презирал, но всякий раз страшно кричал от боли.
Из-за большой потери крови мне делали переливание. Каждый раз по пол-литра.
Лежать и сидеть с каждым днем становилось труднее — ежедневно мне делали несколько уколов.
Двадцать пять дней надо мной висела угроза гангрены. Врачи сомневались: отрезать мне ногу или еще выждать несколько дней. Об этом я узнал позже.
Температура не спадала, каждый день — 39; 39,5; 40.
Кроме кожи, за этот месяц мне отсекли значительную часть отмирающих сухожилий. Борясь с гангреной, хирурги сделали на ноге дополнительный разрез, чтобы гной беспрепятственно выходил наружу.
Гипс был все время в крови, от него шел неприятный запах.
Поместили меня в отдельной палате. Вместе с женой. Весь этот тяжелый период она поддерживала меня. Ободряла как могла: спокойствием, нежностью, терпением. Людмила готовила мне на больничной кухне специальную пищу; ежедневно бегала на базар, в магазины, ухаживала за мной, крутилась точно белка в колесе. Наш ребенок был в детском саду на пятидневке. Странно, но все ее усилия облегчить мою участь я в то время воспринимал как должное. Я был целиком поглощен своим отчаянием, своей болью и не мог по достоинству оценить поведения своей жены. Наоборот, я даже умудрился с ней поругаться.
Произошло это, когда температура подскочила у меня до 40,5. Людмила кинулась к врачам и стала просить, требовать:
— Отрежьте! Ради бога, отрежьте! Лишь бы он был живой! Отрежьте эту ногу!
Узнав о поступке жены, я с проклятиями начал гнать ее из больницы. Она не ушла…
Вспоминая об этом сейчас, я думаю, что это было самое лучшее время наших взаимоотношений. К сожалению, человек не способен оценить хорошее сразу. Это происходит значительно позже.
Кризис миновал, ногу не ампутировали. Меня вновь принялись возить в операционную — опять без наркоза делать пересадку кожи. Некоторые раны уже стали затягиваться.
Спустя месяц после катастрофы мне сделали снимок и объявили, что началось сращение. Правда, пока самое минимальное. Я сразу воспрял духом. Однако через отверстия в гипсе продолжал сочиться гной с кровью. Я показал их ведущему хирургу Кучнику в спросил:
— Это свищи?
Он твердо заверил:
— Нет, нет! Что ты? Просто не успело зажить. Все у тебя хорошо, все пошло на поправку!
Я ему поверил, тем более температура спала, уколы мне отменили. Меня даже начали вывозить в каталке на улицу — подышать свежим воздухом. Затем сняли длинный гипс и наложили короткий, до колена. Я принялся ходить на костылях. Разумеется, на одной ноге.
В этот период, со слов Кучника, журналисты сообщили в газетах:
«Дмитрий Буслаев поправляется! Нога спасена! В скором времени он будет выписан из больницы».
Прочитав все это, я с радостью подумал:
«Легко отделался!»
Ко мне в палату сразу потянулась целая череда знакомых и полузнакомых людей: товарищи по сборной, Скачков, Кислов, вновь появился Звягин, газетчики, просто болельщики, фотокорреспонденты. Все почему-то приносили конфеты и говорили одно в то же:
— Молодчина! Ты еще всем покажешь!
Не успел уйти один, как появлялся другой. Иногда сразу приходили несколько человек. И так на протяжении нескольких недель. Все это было очень приятно, но я страшно уставал от этих визитов.
За это время я получил около тысячи писем. Со всех концов Союза люди желали мне быстрого выздоровления, выражали надежду, что я опять вернусь в прыжковый сектор и установлю еще не один мировой рекорд. Разумеется, все письма я прочитать не мог. Просто не успевал.
Постепенно от всего этого я стал уставать. От этих бесконечных посещений, от бесполезных и равнодушных слов, а главное — от однообразия больницы. Силы моей жены — три месяца она без передышки хлопотала, ухаживала за мной — были тоже на исходе. Я это почувствовал и решил дать ей разрядку.
Я предложил Людмиле сходить в кино.
Она изумилась:
— Как? Это же невозможно!
Я пояснил:
— Чудачка! Все просто: ты подгонишь к окну такси, мы просто на время отлучимся.
Долго жена не колебалась.
Через час мы уже сидели в кинотеатре, смотрели Королеву Шантеклера. У меня было такое чувство, будто я заново родился на свет. Оказалось, что сидеть вот так просто среди людей — это счастье. Я даже забыл о больной ноге. И напрасно — выходя из кинотеатра, я споткнулся и полетел с лестницы. Людмила пронзительно закричала.
Вечером, после того как мне сделали рентгеновский снимок, ко мне прибежал взбешенный Кучник:
— Сопляк! Мальчишка! Все пошло насмарку. Кость срасталась, а ты сломал! Сам сломал! Теперь все, учти — я за тебя не в ответе! Больше я тобой не занимаюсь! — И выскочил из палаты.
Казнить себя, мучить было бессмысленно. Упал я не нарочно. В кино, конечно, мне ходить было еще рановато.
На другой день меня неожиданно перевели в гнойное отделение, Я попросил сестру позвать Кучника. Когда он пришел, я сразу спросил:
— Почему я в гнойном? У меня что — остеомиелит?
— Да! — вызывающе ответил врач. — Не надо было всю нашу работу ломать!
— Погодите, Я виноват, согласен. Но ведь остеомиелит у меня не вчера начался?
— Конечно, не вчера! — подтвердил Кучник.
— Что ж получается? Все это время вы меня обманывали?
Врач усмехнулся:
— Не обманывали, а не хотели понапрасну расстраивать.
— Как? — вскричал я. — Зачем же вы тогда сказали журналистам, что у меня все нормально? Зачем, если все четыре месяца у меня гнила кость?
Кучник спокойно ответил:
— При повторном переломе это уже не существенно.
Я резко сказал:
— Все! Переведите меня в другой институт, у вас я лечиться не буду!
Хирург криво усмехнулся:
— Пожалуйста, переведем. Только ты напрасно думаешь, что с остеомиелитом где-то справляются лучше вашего! Вдобавок у тебя остеомиелит стопроцентный. Понял?
Меня обдало холодом. Он добавил:
— И запомни: год, два, три — для тебя теперь не принципиально. Важно, чтобы твоя нога вообще когда-нибудь срослась! Вот что главное!
Кучник был разозлен, я задел «честь его мундира», посему он сказал всю правду.
Через три дня меня перевели в другой институт, поместили в отделение спортивной травмы. Жена стала жить теперь дома, однако два раза в день она меня навещала, приносила всякую снедь: куриные бульоны, творог, свежие фрукты и овощи.
Ко мне сразу пришли три профессора — директор института Зайцев, старейший хирург Колман и заведующая отделением Грекова. Зайцев сам осмотрел меня, весело сказал:
— Рад познакомиться с великим спортсменом. Коль волею судеб вы попали к нам, значит, все будет нормально!
Все трое единогласно решили, что на ногу необходимо наложить аппарат Шамшурина. С их слов я понял, что это самое лучшее, что есть в институте, и вновь приободрился.
Через мою кость Шамшурин пропустил четыре стальные спицы и скрепил их полукольцами. Гипс он не снял и в том месте, где стоял аппарат, наложил лангету. Это странное, непривычное сооружение из гипса, дощечек и металла я, передвигаясь на костылях, таскал за собой. Один раз меня уже обманули, да и от природы я не очень доверчив; об этом аппарате я на всякий случай навел кое-какие справки. Больше всего знали сами больные. Особенно те, которые лежали в этом институте уже не один год, К ним-то я и обратился.
Выяснилось: конструкцию, которую я носил на ноге, Шамшурин якобы «увел» у какого-то неизвестного периферийного врача из Сибири. Притом, не разобравшись, спер самый неудачный вариант. На этом он защитил докторскую диссертацию.
Правда это или сплетни — меня особо не волновало. Я беспокоился за результат. Пока аппарат особого улучшения мне не приносил.
Протаскав его месяц, я поднялся к Шамшурину на третий этаж.
— Вадим Герасимович… Как-то странно все получается. Уже месяц, как вы поставили мне аппарат в никакого интереса ко мне не проявляете. Что там, как?
Шамшурин был молодым, цветущим мужчиной, с широкой обаятельной улыбкой. Он спокойно заверил меня:
— Все в порядке. Идет процесс сращения, нужно только ждать.
— А если не идет? Ведь надо все-таки взглянуть на дело своих рук. Или вам не интересно?
— Чудак! — улыбнулся Шамшурин. — Ну почему же не интересно? Даже очень интересно. Но, понимаешь, ты лежишь в отделении спортивной травмы, а у меня ортопедическое. Там свой заведующий. Как-то неудобно…
Я воскликнул:
— Как? Аппарат ставить было удобно, а как там дальше — нет? Непонятно!
— Ладно, ладно, — успокоил меня Шамшурин. — Не нервничай… Этот вопрос я согласую. Обещаю тебе.
На другой день он явился ко мне в палату, взглянул на «дело своих рук» и сразу нахмурился — оказалось, что не так составлены отломки.
Меня вновь повезли в операционную, что-то перекрутили, переделали, после чего Шамшурин сказал:
— Вот теперь все в полном порядке!
С этого момента я вообще перестал верить врачам. Шамшурин опять исчез, а на ноге продолжали зиять четыре свища.
Вдобавок жена объявила:
— Все! Больше я так не могу!
Откровенно говоря, я давно ждал этого.
— Как? — напряженно поинтересовался я.
Людмила усталым жестом убрала волосы со лба:
— Вот так, Митя. Из больницы в магазин, из магазина на кухню, с кухни опять в больницу.
Стараясь быть спокойным, я спросил:
— Что ты хочешь?
Она отошла к окну, встала ко мне спиной:
— Опять работать.
— Зачем? У нас есть деньги.
Жена резко обернулась:
— Да не из-за денег я. Имею я, в конце концов, право на другую жизнь, кроме твоей больницы?
Я тихо согласился:
— Имеешь.
Жена вдруг заплакала. Сквозь слезы она быстро проговорила:
— Я на полставки. Я буду почти свободна. Я буду ходить к тебе через день. Я договорилась: здесь холодильник, я буду готовить на два дня и оставлять. И все будет хорошо. Я с нянечкой договорилась…
— Конечно, — отозвался я, все будет хорошо.
Людмила недоверчиво вгляделась в меня:
— Ты на меня не обижаешься?
Я заставил себя улыбнуться:
— С чего бы? Ты действительно устала.
Вытирая слезы, жена облегченно кивнула.
Лавина посетителей резко спала. Многие, точно их ветром сдуло, вообще исчезли. Самым верным оставался Кислов. Как и раньше, он приходил раз в неделю, рассказывал о новостях в сборной, делился своими сомнениями, успехами, неудачами, спрашивал совета. Кислов меня никогда не раздражал, в отличие от некоторых он не лицемерил, не говорил, что снова будет все прекрасно. Он помогал мне тем, что просто общался со мной: естественно, как будто ничего не случилось. Именно в этом я больше всего и нуждался.
Скачков, особенно в первый месяц, являлся чуть ли не каждый день. Он все время уверял, что мы еще всем покажем, «почем фунт лиха».
Я улыбался, но не верил ему. И все же надежда во мне жила. Тайная в стыдливая. Надежда, что мой кошмар вдруг, как плохой сон, в один прекрасный день оборвется. Ведь все же когда-то кончается…
Продолжая, точно гирю, таскать на поврежденной ноге аппарат Шамшурина, я однажды на одном из больных увидел совершенно иную конструкцию. Спицы в ней были пропущены через кость крест-накрест, а не параллельно, как у меня, они были скреплены не дугами, а кольцами и стержнями, но самое главное, что поразило меня, больной наступал в этом аппарате на ногу. Он мне сказал, что пошел больной ногой на третий день после операции. От него я узнал, что в порядке эксперимента ему поставили аппарат того самого периферийного врача из Сибири, у которого украл первый вариант Шамшурин. Я никак не мог поверить: как можно так быстро после операции наступать на больную ногу. И зачем? Однако, услышав от больного, что кость у него сращивается плохо, я успокоился и вскоре забыл о нем.
Минул еще месяц.
Однажды жена не пришла два дня подряд. Как только она явилась, я спросил:
— В чем дело?
Спросил зло и подозрительно. От полугодового бесплодного пребывания в больнице нервы начали пошаливать. У Людмилы тоже. Помолчав, она раздраженно ответила:
— Конец месяца, много работы, просили сделать срочно… И вообще, мне нужны деньги!
— Сколько?
— Четыреста рублей.
— Зачем? Неделю назад ты получила мою стипендию.
Супруга холодно подтвердила:
— Получила, да. Но теперь ее нет.
Сдерживая себя, я молчал. Я понимал, что говорить с ней необходимо как можно мягче. Иначе непременно выйдет скандал.
Подбирая слова, я заговорил:
— Пойми, со мной ничего не ясно. Нога гниет, не срастается — неизвестно, сколько еще лет я проваляюсь в больнице. Два года, три, четыре — я не знаю. Точно известно одно — государственную стипендию мне все время платить не будут. О том, как мы станем жить дальше, надо подумать сейчас. — Я мельком глянул на супругу, она напряглась, точно струна. — Деньги у нас пока есть, но ты…
— А я? — сразу перебила меня жена.
Не выдержав, я сказал резко:
— А ты тратишь в месяц по семьсот, восемьсот рублей. Если бы ты постаралась…
Людмила подалась ко мне с искаженным лицом:
— Нет уж! Старайся сам! Слышишь, сам! А мне надоело!.. И это за все-то? Я себе кофты, несчастной кофты купить не могу…
Я закрыл глаза, тихо попросил:
— Не устраивай сцен. Кофт этих я тебе навез целый шкаф. — И добавил: — Ты сейчас кричишь, а я тебе не верю.
Людмилу буквально затрясло:
— И не надо! Слышишь? Мне давно от тебя ничего не надо! Ни твоих денег, ни тебя самого, ничего! Освободи меня только от всего! Освободи! — И, зарыдав, выбежала из палаты.
Людмила пропала на полтора месяца…
Я с горечью подумал: «Что посеешь, то и пожнешь».
К этому времени в институт положили известного физика-теоретика. Он тоже угодил в тяжелую автокатастрофу. К нему приехал сам министр здравоохранения. Попутно он осмотрел и мою палату. Его сопровождала целая свита, в ее числе находились Зайцев, Колман, Шамшурин, Грекова. В белых халатах, торжественные, все столпились возле моей койки.
Министр ласково тронул меня за плечо, спросил:
— Ну как поживаете?
Не успел я и рта открыть, как Зайцев ответил:
— У него все по плану. Идет восстановительный процесс.
— Это хорошо, — улыбнулся министр. — Отрадно.
— Температура почти нормальная, — теперь уже говорила Грекова. — Ходит пока на костылях.
— Позвольте! — наконец вставил я. — Что значит, пока? По-моему, я на них всю жизнь ходить буду!
Зайцев быстро проговорил:
— Он преувеличивает.
— А действительно, — живо спросил министр, — отчего вам так кажется?
Я пояснил:
— Прошло семь с половиной месяцев со дня катастрофы — никакого результата. Что мне еще может казаться? Поглядите! — Я указал министру на свои свищи. — Гной! Это что, тоже по плану?
Зайцев недовольно сказал:
— У вас непростой случай.
Грекова улыбнулась министру:
— Мы ждем, когда у него закроется остеомиелит. — Мне она укоризненно сказала: — А вы не хотите понять, что при остром воспалении кости нельзя производить никаких хирургических операций. Это во всех учебниках написано! И вам это уже объясняли.
Я спросили:
— А если остеомиелит у меня вообще не прекратится?
— Прекратится, — заверил Зайцев. — Уж мне-то вы должны верить.
Я не отставал:
— Когда?
На сей раз мне никто ничего не ответил.
Министр задал мне вопрос:
— А что бы вы сами хотели?
Я был застигнут врасплох, замялся:
— Не знаю… Хотя бы какой-нибудь консилиум. Пригласить на него специалистов. Ведь есть же хорошие травматологи, Вот в Прибалтике, я слышал, какой-то врач изобрел особый гвоздь. Потом, говорят, существует хирург в Сибири — он тоже работает с аппаратами. Может быть, мне нужен совершенно иной способ лечения, чем этот. Ведь правильно?
— Да как вы можете?! — возмущенно прервал меня Зайцев. — После того, что мы для вас сделали, вы предлагаете нашему институту, у которого в штате двадцать два профессора, пригласить на консилиум каких-то лекарей с периферии! да вот… — Он неожиданно вышел из палаты, быстро вернулся и чуть ли не под самый нос сунул мне какой-то стержень. — Вот ваш гвоздь! Это же только для собак годится, вы поняли? А что касается того врача из Сибири, то в вашем случае его аппарат неприменим! Мы вам поставили другой и считаем его более уместным! Вам ясно? И не вам нас учить!
Под напором Зайцева я несколько оробел, но все же продолжал настаивать:
— И все-таки я прошу собрать такой консилиум. Министр недовольно поморщился в сторону Зайцева, твердо произнес:
— Соберите! Сделайте все, как он просит.
Мне министр сказал:
— А вы, товарищ Буслаев, заранее себя не расстраивайте. Институт этот очень солидный, вас непременно вылечат. А пока вот вам. — Министр достал из кармана какой-то флакон. — Американский антибиотик. Новое средство, недавно стали закупать. Поправляйтесь!
Я взял флакон, министр быстро вышел из палаты, Я не успел даже сказать «спасибо».
Через несколько дней Зайцев действительно собрал консилиум. Однако пригласил он не периферийных, а трех московских профессоров. Я не возражал — тут уж не до жиру, хоть такие изменения в моем положении.
Профессора меня тщательно осмотрели в пришли к выводу: чтобы прекратился остеомиелит, необходимо укоротить кость сантиметра на три.
Совершенно неожиданно для самого себя я спросил:
— А как же тогда прыгать?!
Профессора весело расхохотались. Я сообразил, что, видимо, сморозил глупость, поспешно поправился:
— Я хотел сказать, как я вообще буду ходить?
— Как все люди. Только чуть прихрамывать.
Я уточнил:
— С палочкой?
— Это уж как захотите!
Я озадаченно пробормотал:
— Ну да. Понятно…
Во рту стало сухо. Я не мог поверить в эту дикую реальность, которая обрушилась на меня, — остаться на всю жизнь хромым. Мне, самому прыгучему человеку на свете. Неужели это неизбежно?
Я напряженно проговорил:
— Я подумаю. Можно?
Профессора снисходительно разрешили:
— Разумеется. Только недолго.
От укорочения я отказался. Во-первых, было известно, к чему зачастую приводят подобные операции: больному отрезают три сантиметра кости — остеомиелит не прекращается; затем еще два — тот же результат; снова три — нога все равно продолжает гнить. В итоге нога укорачивается на восемь-десять сантиметров, а толку никакого. Во-вторых, интуиция подсказала, что придет время, когда найдется настоящий мастер своего дела, а вместе с ним и иной способ моего излечения. Ну а, в-третьих, укоротить ногу я всегда успею.
Мой тренер вдруг пропал, он не приходил ко мне уже больше месяца. Однажды я увидел Скачкова из окна больницы, поскакал на одной ноге навстречу ему по коридору, обрадованно спросил:
— Ко мне?
И по растерянному лицу Скачкова сразу понял, что нет. Во мне все так и заныло. Скачков не сумел соврать, отведя взгляд, смущенно ответил:
— Я, собственно, к Лагунову. Он, понимаешь, связки совсем некстати потянул… А к тебе, вообще, тоже хотел…
Лагунов был его новый ученик, на три года моложе меня. Я молчал.
Тренер осторожно поинтересовался:
— Ну как ты?
— Все так же.
— Да-а, — протянул он. И тут же, будто оправдываясь, добавил: — Я, понимаешь, с командой замотался, потому и не был…
Мне стало тягостно от его лжи. Я сказал:
— Ну, мне идти. До свидания.
— Да, да, — охотно согласился Скачков. — Я обязательно зайду к тебе.
Я отвернулся от него, на костылях поковылял в палату. Он меня вдруг окликнул:
— Мить!
Я приостановился, недоуменно обернулся. Тренер поколебался, затем сказал:
— Давай поговорим откровенно, Мить?
Я кисло улыбнулся:
— Зачем? Все и так ясно.
Скачков напряженно спросил:
— Что?
— Не можете же вы столько времени ходить сюда и рассказывать всем сказки, что Буслаев снова будет прыгать? Вам дальше двигаться надо, Я вас понимаю.
Скачков отвел взгляд. Несколько секунд смотрел в сторону, затем неожиданно предложил:
— Я тебе в аспирантуру помогу устроиться, хочешь?
Чтоб окончательно его не расстраивать, я сказал:
— Хочу.
Он сразу повеселел:
— Ну вот и хорошо! А я еще приду. Выкрою время и приду.
Он быстро зашагал от меня по коридору. Я поглядел ему вслед, подумал:
«Не придет!»
И действительно, он больше не пришел…
Наконец появилась моя супруга. Не оправдываясь, она с порога объявила, что уезжала в длительную командировку, а если я думаю…
Я перебил ее:
— Я уже ничего не думаю.
Людмила чуть опешила, изумленно спросила:
— Почему?
Я спокойно ответил:
— Так лучше.
Она заплакала. Тихо и искренне. На жену подействовало, что я так безропотно воспринял ее долгое отсутствие.
Людмила снова стала каждый день ходить в больницу, ухаживать за мной, носить продукты. Наши взаимоотношения вроде бы опять наладились…
В больнице было скучно. Мучаясь от безделья, я читал все, что попадалось в руки, — газеты, книги, журналы. Из газет я узнал, что одна за другой начали давать ток атомные электростанции, ежедневно вступали в строй два-три новых промышленных объекта, создавались автоматизированные блюминги с производительностью в два раза выше зарубежных, на орбиту выводился очередной космический корабль, теперь уже трехместный, с В. Комаровым, К. Феоктистовым и Б. Егоровым на борту… Я вдруг остро ощутил оторванность от мира, неприятную опустошенность. Я подумал, что, в сущности, я никому не нужен. Есть ли я или меня нет, в окружающем мире мало что изменится…
Странно, но за собой я стал наблюдать как бы со стороны. И, наблюдая, я чувствовал — в моей душе что-то неуловимо переворачивается. Словно до аварии я ходил на голове, а теперь начал вставать на ноги. Все, что раньше было обыкновенно, привычно, неинтересно, вдруг стало приобретать ценность. Прежде всего люди. Я ведь не видел людей. Когда они кружили вокруг меня восторженным роем, я видел только толпу. Что-то жужжит, наговаривает, хвалит, а я сам себе на уме… И вдруг этих людей не стало рядом со мной. Я задумался над этим и пришел к горькой истине: оказывается, кроме жены, у меня, по сути, никого и нет. Кислов, Воробей — да, они оставались самыми верными, но все-таки приятелями. Они не несли всех тягот, которые тянула Людмила на протяжении этих восьми месяцев. Именно она — я вдруг остро ощутил это — и осталась самым близким для меня человеком. Со своими скандалами, капризами, прихотями, но единственным другом. Ее жалость ко мне — то, что я раньше посчитал бы оскорбительным, — превратилась для меня в ту соломинку, за которую цепляется каждый утопающий. Стыдно признаться, но я стал бояться, что она меня бросит.
Однажды ночью, лежа на своей больничной койке и раздумывая о наших ссорах с Людмилой, я подумал: «Пропади все пропадом — слава, деньги, известность! Была бы только рядом она».
Но вслух я ей этого не сказал. До сих пор не знаю — может быть, напрасно?
КАЛИННИКОВ
Радость в жизни непостоянна, на нее отпущены минуты, а вот неудачи сопровождают нас всю жизнь. Видимо, на роду мне было написано испытывать минуты счастья лишь в поездах, под стук колес, один на один с собой. Как только я выходил из вагона, на меня сразу наваливалась куча неприятностей.
Я вновь почувствовал сопротивление. Было странное ощущение, что передо мною все время стоит некая стена. Причем стену эту возводят явно неглупые люди, все делалось тонко, терпеливо, расчетливо.
После решения ЦК КПСС создать на базе нашей проблемной лаборатории филиал одного из институтов по травматологии я столкнулся с массой препятствий.
На первом этапе строительства нужно было заложить и построить внеплощадные инженерные сети: водопровод, канализацию, энергоснабжение, радио, телефон, экспериментальные мастерские, котельную.
Техническую документацию по этим сооружениям нам выдали в недостаточном количестве экземпляров и вдобавок графически плохо выполненную. Это обстоятельство надолго затянуло заключение договора с генподрядчиками.
В строительстве я был почти профан, теперь пришлось вникать в самые его дебри. ОКСа пока не существовало, главного инженера, бухгалтера, инспектора по оборудованию тоже. Множество вопросов приходилось решать самому. Кроме основной профессии хирурга, я был уже инженером, слесарем, и вот теперь приходилось становиться строителем.
А мое основное дело? Постоянные операции, наблюдения за больными, работа с учениками над их диссертациями, проведение регулярных хирургических советов — разве кто мог за меня это сделать? Помимо всего, меня избрали депутатом районного Совета…
Иногда я, устав от бесчисленных своих обязанностей, жаловался жене на трудности, на нехватку времени. И всякий раз Таня спокойно отвечала мне:
— Ничего, ты крепкий.
И вправду, на работу я поднимался в семь утра, спать ложился в четыре ночи и не уставал. Донимало другое: такие на первый взгляд «непрофессиональные качества» отдельных ведущих травматологов, как тщеславие, зависть, обостренное самолюбие, играли в судьбе моего метода куда большую роль, чем официальное признание. Все постановления и приказы о внедрении моего метода встречали противодействие моих противников. Противодействие умное, тщательно продуманное и, как правило, скрытное. Меня глубоко возмущали действия моих оппонентов, которые, препятствуя распространению моего метода, лишали многих и многих больных исцеления.
Однако пеняй тут не пеняй, но и в самом деле, как говорила супруга, оставалось только одно: «Взялся за гуж, не говори, что не дюж!»
Притом свой «воз» надо было тащить не еле-еле, а как можно активней в наступательней. Я не собирался вставать в какую-либо позу и изображать из себя обиженного или непонятого. Я готов был делать, совершать все, что угодно, лишь бы мой метод внедрился в повседневную медицинскую практику по всей стране.
На пути серийного изготовления аппаратов тоже возникли тернии. Поначалу долго пришлось искать завод, который бы взялся за их изготовление. Наконец он нашелся — с ним начались затяжные переговоры.
После выпуска первой партии аппаратов обнаружился большой процент брака. Снова встречи, уточнения, взаимные претензии — толку было мало.
Одновременно со всех концов страны в мой адрес беспрерывно поступали письма от хирургов-травматологов с просьбой выслать им хоть один комплект моего аппарата или, в крайнем случае, подсказать, где в как его можно приобрести за наличный счет. Пусть даже за большие деньги.
Что я им мог ответить? Ничего. Аппаратов мне не хватало самому.
На одной из всесоюзных конференций группа травматологов написала письмо в центральную газету.
«Уважаемый товарищ редактор!
Мы, группа врачей-хирургов со стажем работы от 10 до 30 лет, приехавшие на курсы усовершенствования врачей из различных городов Советского Союза, обращаемся к вам за советом и помощью. Суть дела сводится к следующему:
Врач из г. Сурганы С. И. Калинников еще в 1952 году изобрел аппарат, который сокращает сроки излечения самых разных переломов в 2–6 раз по сравнению с общепринятыми методами. Постановлением Минздрава РСФСР в 1961 году его аппарат был рекомендован для широкого внедрения в практику. О достоинствах метода доктора Калинникова неоднократно писала отечественная и зарубежная пресса. Им самим опубликовано около сорока статей.
И все же, несмотря на общественное признание заслуг травматолога Калинникова, в настоящее время (а прошло уже более полутора лет) все еще не осуществлен серийный выпуск его аппаратов. Зная их преимущества, врачи городов Челябинска, Уфы, Краснодара, Омска, Орджоникидзе, Свердловска и др. начали изготовлять их кустарным способом и применять в практической работе. Это недопустимое положение.
Просим Вас направить к нам опытного корреспондента для более подробного ознакомления с затронутым вопросом».
Корреспондента направили ко мне в Сургану. Лично я из-за большой занятости побеседовал с ним дважды и успел обрисовать ему положение лишь в общих чертах. Корреспондент ходил по палатам, расспрашивал больных, беседовал с моими учениками, медсестрами, ординаторами, ознакомился с целой кипой самых разнообразных писем; побывал в облздравотделе, в обкоме партии — в общем, корреспондент оказался человеком добросовестным и в суть дела влез очень дотошно.
Через две недели появилась его большая статья. Корреспондент затрагивал почти все болезненные проблемы нашего филиала, объективно, опираясь на документы, описывал ту сложную ситуацию, которая складывалась вокруг моего метода вот уже много лет.
В заключение статьи он спрашивал:
«…Я понимаю, можно годами оспаривать новое в науке, возражать, не стесняясь в выражениях. Доктора Калинникова за минувшие одиннадцать лет называли и „кустарем-одиночкой“, и „фокусником“, и „шаманом“, и „слесарем“, и даже „авантюристом“. Ничего не поделаешь — научная борьба есть научная борьба. Говорят, это естественно.
Я понимаю, можно не спешить с внедрением нового лечения. В медицине, прежде чем отрезать, приходится иногда мерить не семь — семьдесят семь раз. Это тоже естественно.
Но как можно публично провозглашать широкое внедрение в медицинскую практику нового метода С. И. Калинникова и тут же препятствовать ему — вот это я понять не могу. Это, по-моему, неестественно!»
Зато очень быстро все поняли мои «доброжелатели», В Минздрав, как из рога изобилия, моментально посыпались письма, в которых выражалось возмущение появлением подобных статей в советской печати.
Например, такое:
«Я обращаюсь к Вам по поводу возмутительной статьи „Заботы доктора Калинникова“.
Утверждения автора статьи о том, что больные зачастую не могут получить квалифицированную помощь по месту жительства, не обоснованны. Они сводят на нет большую и полезную работу, проводимую во многих уголках нашей страны бесчисленным отрядом ортопедов-травматологов, которые, кстати, с успехом применяют в своей практике тот же аппарат Калинникова!»
А вот письмо, которое получили мы:
«Началось это в девять лет. Ужасные боли в левом тазобедренном суставе, укорочение ноги на шесть сантиметров, остеомиелит. Лечусь уже восьмой год.
Недавно в журнале „Здоровье“ прочитала заметку о докторе Калинникове, о его аппарате. Я обратилась к нашему лечащему врачу. Он сказал, что таких аппаратов в нашей городской больнице нет.
Очень прошу, поставьте меня на очередь в Вашу клинику. Я готова ждать хоть двадцать лет, лишь бы опять стать полноценным человеком».
Письмо в Минздрав:
«Публикация подобных статей в открытой печати дезориентирует не только широкий круг читателей, но и всю медицинскую общественность. В результате подобной дезориентации и возникает тот огромный поток писем к С. И. Калинникову, которыми апеллирует автор».
Письмо этого же автора в наш филиал:
«Глубокоуважаемый Степан Ильич!
Прошу извинения за беспокойство и прошу не отказать в любезности помочь приобрести несколько аппаратов Вашей конструкции.
Институт берет на себя оплату по перечислению пяти комплектов аппаратов. Расчетный счет…»
Письмо в Минздрав:
«Подобная пропаганда метода Калинникова — в открытую, а не в среде профессиональных специалистов — может стать хорошей пищей для негативных выступлений за рубежом. Назрела острая необходимость определить пределы пропаганды его метода лечения и взять под контроль публикации по этому вопросу в непрофессиональных изданиях и несведущими людьми. В орбите калинниковской рекламы чернится русская наука».
Из итальянской газеты:
«Что касается аппарата Калинникова, то если данная ему характеристика верна — а именно посредством его можно удлинить кость на 15–20 сантиметров без операции и трансплантации, — то это совершенно особая, новая глава во всей мировой травматологии».
Письмо в Минздрав:
«Глубоко возмущен и считаю, что напечатанная статья носит чисто рекламный характер, направленный на прославление самого Калинникова. Подобные сообщения в прессе принижают роль советской науки и достижения большой армии ученых».
Сообщение в американском журнале:
«Может ли кость заживать, как рана, и регенерировать подобно мышцам? Учебники по ортопедии и работы знаменитых ортопедов настаивали на вечном определении: „Нет“. Казалось бы, что не может быть и речи о росте этой инертной ткани, пронизанной кальцием. Советский хирург Калинников вопреки самым огромным авторитетам один из первых посмел твердо сказать: „да!“ И разработал собственный метод».
Письмо в Минздрав:
«Побывав Сургане, посмотрев несколько удачных операций, почитав благодарности больных, горе-корреспонденты теряют объективность и „до небес“ начинают превозносить доктора Калинникова. А в первую очередь им бы следовало разъяснить больным, что совсем не обязательно ехать в Сургану и что большинству из них смогут помочь или по месту жительства, или в других специализированных учреждениях, которых в стране, кстати, более двадцати».
Здесь я не могу удержаться и хочу воскликнуть:
— Где же логика?!
Вот письма в Сургану одного из руководителей Минздрава СССР:
«Прошу Вас ускорить госпитализацию больной М. для лечения».
«Направляем Вам письмо гр. З. по поводу лечения ее сына 5 лет, страдающего укорочением нижней конечности, и просим вызвать ребенка на консультацию и при показаниях госпитализировать его».
«Просим в порядке исключения ускорить госпитализацию девочки К. 14 лет».
«Просим Вас решить вопрос о лечении больной В. в условиях Вашего института».
«В порядке исключения принять на стационарное лечение гр. Б.».
Было обидно в горько. И вдруг я решил:
«Да пошли они к чертовой матери! Бог их, может, когда и простит, а нервы надо беречь для работы. Я их и так уже немало потратил».
Потом я уже не один. Ученики, официальная поддержка и совсем немало весомых сторонников. К примеру, тот же Зайцев. Он позвонил, поздравил меня с днем рождения. Пожелал, чего в таких случаях желают, а по поводу статьи в газете сказал:
— Понимаете, к сожалению, она написана в не‚ допустимых тонах по отношению к нашим коллегам. Рядовому читателю не всегда надо знать о трениях среди врачей, если даже они и есть. А тем более самим больным. Но требования автора статьи о строительстве института хорошо аргументированы. Чувствуется, что это писал умный, знающий человек. По правде говоря, я несколько удивлен, что затянулось строительство вашего филиала. Я постараюсь вам чем-нибудь помочь, если вы, конечно, не будете возражать?
Я благодарно отозвался:
— Да, да. Конечно! Спасибо! Большое спасибо!
В конце разговора Зайцев убежденно сказал:
— Институт надо строить! Обязательно! Это польза всем. Всего доброго!
И повесил трубку…
Естественно, я был очень ободрен его звонком, но все же одно письмо в Минздрав не давало мне покоя:
«В этой вредной статье методы Калинникова буквально поставлены в центр нашей большой разносторонней науки ортопедии, а главное, создают ложное впечатление, что у нас больные испытывают многочисленные и бесполезные мытарства.
С нашей точки зрения, потребность внедрения метода Калинникова в травматологию составляет не более 3 процентов: Поэтому с целью установления истинной роли дистракции и компрессии, значения отдельных научных школ и ученых в развитии этого метода было бы целесообразно провести следующие мероприятия:
1. Войти в ходатайство перед соответствующими органами о недопустимости публикаций в популярных изданиях статей, посвященных медицине и заслугам отдельных лиц, без тщательного предварительного рецензирования специалистами-медиками.
2. Провести научную дискуссию на страницах одного из журналов хирургического профиля на тему „Значение компрессионно-дистракционного метода в ортопедии и травматологии и история его развития“».
У меня заныло сердце. Я тотчас почувствовал, что это будет за «дискуссия». Особенно по отношению ко мне. И не ошибся…
БУСЛАЕВ
Итак, на укорочение ноги я не согласился. Мне начали удалять секвестры, костные отломки, которые не прижились и, по мнению консилиума, способствовали развитию остеомиелита. Подобные процедуры больные называли «чистками». Таких «чисток» мне сделали около десятка. Всего за год я перенес около двадцати операций. Если бы все они проводились под наркозом (в больших дозах он вреден), сегодня я наверняка был бы уже калекой. Поэтому приходилось орать, стонать, скрипеть зубами.
На операционном столе я понял, почему именно человек превратился в «царя природы». Не только за счет мозговых извилин. Только человек может выдержать невероятные физические мучения, которые не способно перенести на одно живое существо на свете. Особенно, если у человека есть хоть малейшая надежда на благополучный исход…
Моя надежда с каждым днем убывала — свищи не закрывались, кость по-прежнему не срасталась. От костылей на ладонях и под мышками образовались мозоли. Мне уже стало казаться, что я просто родился в больнице…
Жена опять захандрила. Она не скандалила, но все чаще и чаще уговаривала меня согласиться на укорочение. Пытаясь не раздражаться, Людмила время от времени начинала:
— Ну сколько так можно, Мить? Неужели ты сам… сам не устал от больницы?
Я отмалчивался. Людмила после паузы кротко говорила:
— Ну, будешь чуть прихрамывать, ходить с палочкой. Что из этого? Ничего страшного.
Я усмехался:
— Тем более только что вышел указ о повышении инвалидных пенсий.
— Не глупи. Начнем просто жить, просто работать, — продолжала Людмила. — Как все люди… А? Я смотрел в окно. Она не отступала:
— Сын! Ты совсем забыл, что он существует. Он уже давно живет не с тобой, а с твоими фотографиями. А ему нужен отец. Как у всех… Ну что ты молчишь?..
— Потому что ты будешь смеяться.
Жена замерла:
— Почему?
Я напряженно выговорил:
— Может, это бред, но я еще надеюсь прыгать. Надеюсь…
Она изумленно воскликнула:
— Но как, Митя?
— Не знаю…
Я отвел от нее глаза…
И действительно не знал. Спорт просто выработал привычку упорствовать. Чем безнадежнее становилось мое положение, чем больше людей переставали верить в меня, тем сильнее во мне нарастало душевное сопротивление.
Меня здорово поддержала одна телеграмма. С большим запозданием она пришла от старого знакомого, бывшего соперника Ника Джемса.
«Вся Америка пишет, что ты навсегда покинул прыжковый сектор. Я не верю. Ты доказал, что способен выходить из самых тяжких ситуаций. Тебе достаточно вспомнить, сколько раз ты меня обыгрывал! Прости, но я ежедневно молюсь богу, чтобы он помог тебе преодолеть себя. Все мы чего-то стоим до тех пор, пока не перестаем подниматься перед самим собой еще на одну ступеньку. Все. До встречи в секторе. Я буду ждать. Год, два, три, четыре. Я у тебя в долгу. Следующие соревнования хочу выиграть я. Уверен, что так оно и будет. Ник Джемс».
Эту телеграмму я никому не показывал. Даже жене. Я превратил ее в тайный талисман для себя.
После ряда «чисток» меня вдруг опять забыли. На месяц. Продолжали только делать какие-то уколы, и все.
Я вновь стал просить:
— Разве нельзя сделать что-нибудь радикальное! Неужели невозможно? У вас столько всяких методов!
Профессора отвечали:
— От добра добра не ищут!
— Какое же добро?! Где оно?! — Я показывал на свои свищи. — Это?
Меня успокаивали:
— Главное, чтобы не было хуже. Не дергайтесь понапрасну, успокойтесь и ждите.
Я восклицал:
— Сколько же ждать! Прошло почти полтора года!
Ответ был очень «мудрым»:
— Столько, сколько будет нужно…
Надо было что-то предпринимать. Я вспомнил об одной знакомой, восторженной почитательнице моего таланта — как будто у нее был весьма влиятельный отец. В свое время, еще до женитьбы, я серьезно был увлечен ею.
Я ей позвонил она страшно обрадовалась, спросила, как мои дела. Я вкратце обрисовал ей свое незавидное положение и попросил помочь мне. Она пообещала.
Через неделю Зайцеву позвонили:
— Что у вас там с Буслаевым? Лежит второй год, и никаких результатов. Вы уж сделайте что-нибудь.
Вокруг меня сразу поднялся переполох. Опять собрался представительнейший консилиум, вновь пошли осмотры, рентгеновские снимки. Наконец в который уже раз меня повезли в операционную и зачем-то под наркозом удалили еще один секвестр. Произошла обычная помпа. Сигнал получили, на него немедленно отреагировали, и все это видели.
Через два дня из ноги опять засочился гной.
Я окончательно понял: «Все… В этом институте мне не помогут».
Наши взаимоотношения с Людмилой неуклонно двигались к разрыву. Повод к нему дал я.
Когда жена вошла в палату, я обнимал за талию смазливую медсестру.
Людмила взорвалась:
— Вон! Вон отсюда сейчас же!
Перепуганная медсестра мигом вылетела в коридор.
— Негодяй! Мерзавец! — Жена обрушила на меня все, что у нее давно рвалось наружу. — Я кручусь, мотаюсь, а он? И это вся твоя благодарность? Подлец! Всю жизнь ты думал только о себе! Эгоист, скотина!
— Все! Можешь гнить здесь хоть всю жизнь, с меня хватит! Калека!
Хлопнув дверью, Людмила выскочила из палаты.
На другой день я сбежал на своих костылях из больницы и подал заявление на развод.
Узнав об этом, Людмила явилась ко мне, разъяренно объявила:
— Раз так, то теперь тебе будет еще хуже! Я все отсужу и оставлю тебя нищим!
И опять исчезла.
И вправду — стало хуже. Не от болезни, не от ее угроз — прежде всего от одиночества. Я остро ощутил, что вот теперь я уже по настоящему один.
Через месяц я не выдержал и пошел мириться с Людмилой. Стоял канун двадцатилетия со дня Победы, на улицах ощущался праздник. Люди были оживлены, как и сама столица, нарядны. На фоне предстоящего празднества я со своими костылями выглядел как-то нелепо…
Войдя в квартиру, я остолбенел. В двух больших комнатах супруга врезала новые замки и перетащила туда почти всю мебель. В моей, двенадцатиметровой, стояли лишь тахта, письменный стол, стул, надо всем висела запыленная голая лампочка на проводе. Странно, эта лампочка меня сразила. Я вдруг увидел в ней как бы самого себя. Такого же одинокого и изуродованного.
Вернувшись в больницу, я лег на койку и долго лежал неподвижно. Во мне зарождалось отчаяние. Когда стало невмоготу, я поднял закованную в гипс и железо ногу в изо всей мочи трахнул ею по спинке кровати. От дикой боли меня прошибла холодная испарина. Сжав зубы, я с яростью колотил ногой, стремясь разбить этот ненавистный гипс в мелкое крошево. На грохот прибежала сестра-сиделка, увидев, что я делаю, вскрикнула и исчезла. В палату ворвались четыре санитара, они навалились на меня. Я бешено сопротивлялся, пытался ударить ногой хоть еще раз. Наконец меня скрутили, привязали к сетке. Быстро вошел Зайцев. Глянув на треснувший гипс и искореженную конструкцию, он холодно проговорил;
— Завтра же вас выписываем.
И ушел.
Да, это была настоящая истерика. Я, как говорится, дошел до кондиции. И вдруг пришла трезвость. Привязанный, тяжело переводя дыхание, я очень спокойно подумал:
«Все. Надо выйти отсюда с ногой. Хоть какой, но с ногой. И больше ничего».
Меня, разумеется, не выписали, заменили аппарат Шамшурина на гипс и оставили до тех пор, пока не заживут вновь образовавшиеся раны.
За это время, пока я оставался в больнице, я, практически не выходя из палаты, развелся с женой, разделил имущество и разменял квартиру. Все делал Кислов, единственный человек, на которого я мог положиться. За его помощь я ему благодарен и по сей день.
Разбитая нога наконец зажила, но остеомиелит, как и следовало ожидать, остался. Со свищами, в гипсе до колена, меня выписали. При этом благосклонно пообещали: если я буду хорошо себя вести, мне со временем сделают гомопластику — вместо моей кости поставят трупную кость. Я, больной почти с двухгодичным стажем, знал, что, кроме удачных исходов, бывает и так, что трупная кость, рассасываясь в организме, может вызвать вторичный остеомиелит. А мне это преподносили как «дар божий».
На костылях я приковылял в свою новую квартиру. Сел на стул. Вокруг тишина, пусто. Отыскав старую книжку, я позвонил одной из своих прежних подруг, Вике. Мы встретились, отправились в ресторан. В такси Вика без умолку болтала, рассказывала, как теперь живет какая-то Райка или Ленка, как кто-то с кем-то окончательно поругался, а их приятель уехал за границу… В общем, всякую чепуху, которую я, по ее мнению, должен был помнить. Я кивал ей, поддакивал и думал о своем.
В ресторане мы заказали коньяк, цыплят-табака, ассорти. В больнице я соскучился по хорошей пище. Вика случайно уронила нож, я поднял его, отложил в сторону. Подошел официант, я попросил принести другой. Он вежливо кивнул, удалился.
Через три стола сидела какая-то компания. Один из мужчин приподнялся, помахал мне рукой:
— Привет! Как здоровье? Я откликнулся:
— Нормально! Спасибо. Вика спросила:
— Кто это?
Я пожал плечами:
— Понятия не имею.
— А чего же отзываешься?
— Почему бы нет, если человек интересуется твоим здоровьем? Или не так?
— Вообще-то да, — согласилась она. — Правильно.
Вскоре тот же мужчина подошел к нашему столу, положил мне на плечо руку.
— Митек, — сказал он, — я тебя приглашаю за наш стол. На две рюмки, не больше.
Я благодарно улыбнулся:
— Спасибо. Но я не пью, а потом я не один…
Он оказался настойчивым:
— А я приглашаю с дамой.
Я повторил:
— Нет, нет. Спасибо.
Мужчина не отошел и долго смотрел на меня задумчивым взглядом. За ним с интересом наблюдала его компания. Наконец он укоризненно проговорил:
— У тебя такой вид, будто ты меня совсем не знаешь.
Я внимательно вгляделся в него:
— Если честно, то и вправду не знаю.
— А в Киеве? Помнишь?
— Нет.
Мужчина не отставал:
— В гостинице еще вашей?
На всякий случай я спросил:
— В коридоре?
Он обрадовался:
— Точно!
— Тогда и подавно не помню.
Человек с сожалением посмотрел на меня:
— Нехорошо так, Митек. Нехорошо. — И отошел.
Вика спросила:
— Зачем ты так?
— Как?
— Сначала поздоровался, а теперь…
— Но если я действительно его не знаю?..
— А вообще-то верно, — опять согласилась она. — Так ему и надо! Не будет хвастать перед своей компанией, что тебя знает. Да где же нож? Официант обещал принести. Забыл, наверное.
Я взял сложенные под столом костыли, поднялся и поковылял за ножом на кухню, слегка наступая на ногу, закованную в гипс.
Когда я возвращался, все тот же мужчина придержал меня за рукав, произнес:
— Может, ты посидишь с нами все-таки?
Я повторял:
— Извините, но не могу. А потом зачем?
Кто-то из компании ухмыльнулся:
— Побеседуем. Может, еще и память о тебе почтим.
Я холодно сказал:
— Спасибо. Но я еще не совсем покойник.
— Ну тогда скоро будешь!
Я покрепче перехватил костыль:
— Не думаю.
Мужчина, который подходил ко мне, зло выговорил:
— Ты ничто на сегодня! давно уже ничто! Понял?
Я напряженно произнес:
— Дальше?
Он ответил:
— Пошел отсюда!
— Это все?
Мужчина отвернулся от меня.
— Пошел, пошел!
Проводив Вику, я вернулся в пустую квартиру, не раздеваясь, сел в передней и долго сидел в тупой неподвижности. От тоски и обиды хотелось выть. Я никому не был нужен. Это оказалось пострашнее ран и болезней.
Не удержавшись, я отпустил себя «на всю катушку». Каждый день новые компании, вино, рестораны. Этим старался заполнить пропасть, образовавшуюся в моей душе. Как сказал тот мужчина, я действительно стал превращаться в ничто.
Длилось это около полугода. Однажды я проснулся среди ночи. Я ощутил какое-то тревожное сжатие в груди, сов мгновенно улетучился. Я лежал, бездумно смотрел в темноту и вдруг ужаснулся: «Что я делаю? Зачем?»
В это же утро я получил телеграмму: «Приезжай. Я ослеп. Воробей».
Я тотчас вылетел в Киев.
Полгода назад Воробей покинул большой спорт (ему исполнилось тридцать три года), стал работать преподавателем физкультуры в одном из военных училищ. По слухам, он сразу же начал пить. Почему? Вероятно, по той же причине, что и я.
Это была не только наша с ним трагедия. Немало в прошлом выдающихся спортсменов постигла та же участь. Рано или поздно приходит такая тяжкая пора — покидать спорт. Бывший чемпион мира в один день превращается в рядового человека, каких миллионы. К этому очень тяжело привыкнуть. Тебе не хочется смиряться, а поделать уже ничего нельзя. Эту психическую травму одни переживают внутри, другие на виду, но все глубоко и остро. После яркой, наполненной жизни существовать тихо невмоготу. Так думал я в тот момент, этим я оправдывал поведение Воробья и свое собственное. Здесь мне хочется остановиться и забежать вперед.
Вот глава из книги, которую я написал несколько лет спустя:
«Драма уходящего спортсмена».
«Иногда пишут, что мировые чемпионы дышат не кислородом, а шумом трибун, рукоплесканиями и тем дурманящим запахом, который источает победа. Пережить собственную славу им так же трудно, как выкарабкаться из тяжелейшей болезни.
Да, трудно. Я пережил это, был свидетелем трагедий больших спортсменов, сам когда-то придерживался подобной точки зрения; и лишь поэтому утверждаю: романтизация» драмы уходящего спортсмена глубоко вредна! Она не помогает ему, наоборот, дает своеобразное «общественное право» на безволие.
Искусству, журналистике, да и вообще людям, имеющим поверхностное отношение к спорту, всегда почему-то нравится преувеличивать трагизм того или иного человека, уходящего от активных спортивных занятий. Искусству это, вероятно, просто удобно — создается так называемый «конфликт», «драматургия». Журналистике, видимо, это необходимо для того, чтобы эмоционально окрасить статью или сообщение. Почему так крепко бытует «драма уходящего спортсмена» среди неспортивных людей, не знаю. Может, потому, что всегда приятно пожалеть человека, который раньше был у всех на виду? Или от незнания?
Рукоплескания трибун, победа, жажда постоянно ощущать ее — все это правда. Однако мировые чемпионы (а я имею право причислять себя к подобным) дышат «кислородом» больше, чем кто-либо другой. Их «кислород» — мужество. Именно оно не позволяет разыгрывать им на виду у всех «трагедию на всю жизнь». Именно оно помогает жить дальше, потому что прожита пока в худшем случае половина человеческой жизни. И мужество у спортсмена не «испаряется» с уходом его с арены активных спортивных действий.
Другое дело, что спортсменов у нас очень рано «хоронят». При поддержке некоторой части тренеров, болельщиков занимаются этим иногда и сами спортсмены. Кем-то неосторожно произнесенное или напечатанное слово «о надвигающемся закате» какого-либо именитого чемпиона, как правило, легко подхватывается и становится притчей во языцех. Особенно, если это сопряжено с трудным периодом данного спортсмена — полосой неудач, временной устало и или нездоровья. Вместо того чтобы как раз в этот момент помочь ему советом или просто добрым словом, молва еще больше усугубляет его положение. Ему вдруг и самому начинает казаться, что он уже «старик», хотя два-три месяца назад ощущал в себе массу энергии и неиспользованных резервов.
Требуется крепкий характер, большая воля и, наконец, много сил, чтобы именно в этот момент суметь собраться и противопоставить себя как еще сильного спортсмена неверно складывающемуся общему мнению.
А говорят ему в таких случаях разное, но, по сути, одно и то же. Одни из самых лучших побуждений успокаивают:
— Брось расстраиваться, старик. Ты свое дело сделал, пусть другие теперь попробуют.
Некоторые преподают уроки мудрости:
— Главное — это уйти вовремя. Выиграть и красиво уйти. Иначе вся твоя прежняя спортивная жизнь не имеет смысла.
Третьи рассуждают проще:
— Взгляни на себя: солидный человек, а все еще, как мальчишка, вниз головой ходишь. Пора бы уж и стоящим делом заняться.
Четвертые рубят сплеча:
— После тридцати лет спортсмена не существует. Остаются одни потуги.
Демагогия!
Вот лишь несколько фамилий известных спортсменов, которые добивались высших достижений, давно перешагнув тридцатилетний рубеж: Яшин, Хомич, Плюкфельдер, Забелина, Поддубный, Мазур, Круминьш, Колчин, Исакова, Гришин, Бобров, Королев, Чукарин, Горохова, Калита, Петушкова, Болотников, Чудина. И еще десятки и десятки не менее заслуженных имен.
Я не говорю уже о зарубежных спортсменах-профессионалах: тридцать три, тридцать пять — это вообще их средний возраст.
У нас порой так «пекутся» о здоровье атлета, что почти уговаривают его уходить из спорта. Пятикратный чемпион по современному пятиборью Новиков, закончивший тренироваться только в тридцать восемь лет, однажды признался мне:
— Года три уговаривали и вот наконец уговорили. А жаль, чувствую, что еще бы лет пять-шесть смог бы посоревноваться. И, полагаю, неплохо. Я уже иногда решался: ну их всех к монахам, попробую-ка еще раз выйти на стадион! Потом подумаешь, вроде бы как-то неудобно. Затюкать могут.
«Неудобно!» В этом слове — наша самая большая косность. Этот своеобразный психологический барьер — возраст спортсмена — придется преодолевать еще многие годы. И все же я уверен, что со временем для подавляющей массы спортсменов он будет отодвинут еще на десяток лет. Сегодня отодвигают его пока единицы. Спортсмены-личности. С крепким характером, особым взглядом на спорт и большой любовью к своему делу.
Несколько слов о славе спортсмена.
Она тоже не так уж кратковременна. Напротив, она нередко переживает его самого. Но, правда, лишь в том случае, если она была истинной.
Что я имею в виду?
Есть несколько видов славы: случайная, скандальная, сенсационная, дутая, наконец, просто плохая и так далее. Но существует и настоящая.
То есть, когда люди, миллионы людей, помимо интереса к чисто спортивным достижениям, начинают уделять внимание спортсмену еще и как человеку. Когда он становятся для них своеобразным мерилом, эталоном духовных сил, от которого они черпают и свои силы.
Трагедия краткосрочности жизни в спорте и славы спортсмена — трагедия для баловней от спорта. С теми, кто знает цену тяжелому, ежедневному, многолетнему труду, она как правило, не случается.
Воробья я любил за легкий характер, широту души и спортивный талант. Но именно он и был из такого рода «баловней» спорта. Все ему давалось легко, поэтому он не привык работать регулярно. Первая же серьезная полоса неудач (за последний год Воробей ни на одном состязании не поднялся выше пятого места) надломила его.
На одну из тренировок Воробей пришел выпившим. Его ударила копытом лошадь. Началась саркома, он ослеп. Врачи предполагали — жить ему оставалось пять-шесть месяцев.
Воробей знал об этом. Прощаясь со мной, он сказал:
— Не пей. Я, наверное, уже не выберусь, это точно, но ты не пей. Ты должен устоять.
Я наклонил голову — я ничего не мог ему сказать. Однажды в какой-то очередной компании я поспорил, что сойду на одних руках по длинной лестнице. И пошел. Загипсованная нога все время перевешивала, а я с трудом удерживал равновесие и спускался ступенька за ступенькой.
Во мне вдруг мелькнуло:
«Вниз… Даже здесь я иду вниз».
Рядом скакала орава бездельников. Перебивая друг друга, они восторженно вопили:
— Давай! Еще чуть! Митек! давай, давай…
Не дойдя две ступеньки, я рухнул. Меня почти у самой земли успели подхватить. Отдышавшись, я взял у кого-то бутылку шампанского и стал пить из горлышка. Сделав несколько глотков, я жестом показал, чтобы мне подали костыли. Оглянувшись, я заметил стоявшего неподалеку мужчину примерно моего возраста. Лицо его показалось мне знакомым. Сам он, видимо, уже давно наблюдал за мной. Я подошел к нему.
— По-моему, я вас откуда-то знаю.
Он нисколько не удивился, спокойно ответил:
— Это не так существенно… — Кивнув в сторону компании, мужчина добавил: — Никак не могу связать с тобой этих. Каким образом?
Я спросил:
— А почему на ты? Кто ты, собственно, такой?
Незнакомец не прореагировал на мою грубость, равнодушно сказал:
— Врач… Медик. — Он поглядел на гипс. — Я слышал про твою катастрофу, но почему-то считал, что у тебя все в порядке. Что с ногой?
Я пожал плечами:
— Ничего. Гниет. Чтобы она срослась, говорят, надо немного подкоротиться.
— Ты не соглашаешься?
— Как видишь.
— Тебе можно помочь.
Я усмехнулся. Он не обратил на это внимания.
— Калинников… Тебе ничего не говорит эта фамилия?
Я равнодушно пожал плечами:
— Нет.
Мужчина сообщил:
— Он уже много лет не только сращивает, но и удлиняет кость до тридцати сантиметров. В свое время мне посчастливилось побывать у него на практике.
Я твердо отозвался:
— Блеф!
Незнакомец достал записную книжку, что-то записал.
— Вот… — он вырвал листок и протянул мне — Здесь телефон. Западная Сибирь, Сургана. Захочешь — позвони. До свидания.
Я окликнул его:
— Погоди! Откуда я тебя все-таки знаю?
Мужчина остановился, провел ладонью по лицу. И тут я узнал его…
В шестнадцать лет он вернулся из детской колонии и решил восстановить свои прежние права на меня. В его отсутствие благодаря спорту я заметно окреп. Не мешкая, я саданул бывшего мучителя по челюсти и выбил ему два передних зуба. Так была поставлена точка в наших взаимоотношениях…
Я спросил мужчину:
— Рябой?
Он подтвердил:
— Точно! — И, широко улыбнувшись, показал мне на свои вставные зубы. — Видишь? Именно этим ты очень помог мне когда-то. Уверен, у тебя тоже все будет нормально.
По телефону, который он мне дал, я позвонил лишь через два месяца. Просто так, без всякой надежды. Листок случайно попался мне на глаза. И вдруг услышал:
— Ваш случай не представляет ничего сложного. Три-четыре месяца, и вы будете здоровы.
Я вскричал:
— Как? Не может быть!
— Может, — спокойно ответил доктор Калинников. — Главное затруднение в том, что мы не имеем права госпитализировать вас вне очереди. У нас, к сожалению, ограниченное количество коек. Если вы добьетесь от Минздрава СССР специального разрешения, то пожалуйста. До свидания.
Я ему не поверил. Лечиться в лучших клиниках страны почти два года, и никакого толка! И вдруг в каком-то захолустье встать на ноги всего за три-четыре месяца! Чушь какая-то!
Вечером я получил страшное известие: Воробей умер.
Я срочно вылетел в Киев, пришел на кладбище, увидел свежий могильный холм и дощечку с надписью:
«Воробьев Иван Алексеевич
1933–1967 гг.
Капитан Советской Армии. Чемпион мира».
С фотографии он смотрел на меня и будто спрашивал: «Ну как дела, Митек?»
Вслух я ответил ему:
— Плохо.
И заплакал.
КАЛИННИКОВ
Неожиданно мне позвонил известный прыгун Буслаев. Оказывается, он уже около трех лет мучается с ногой, и все безрезультатно. Причем лечился он в двух институтах, у самого Зайцева, а тот о нем ни разу не рассказывал. Странно… Вдобавок дело-то несложное — остеомиелит и всего-навсего три с половиной сантиметра укорочения.
Как ни хотелось помочь Буслаеву, но я отказал ему. По двум причинам: во-первых, обидится Зайцев; во-вторых, меня неустанно продолжали обвинять в саморекламе, и если бы я без очереди положил в клинику чемпиона, на меня тотчас обрушился новый шквал обвинений. К тому же вокруг моего метода развернулась такая дискуссия, что я обомлел.
На страницах специального медицинского журнала двое авторов опубликовали статью об истории развития компрессионно-дистракционного метода.
Они писали, что методы компрессионно-дистракционных аппаратов были известны еще в 20-х годах, то есть 40 лет назад! И что первым разработал аппарат австрийский травматолог Менсон! А я почти целиком использовал его конструкцию. При этом умалчивалось, что сам Менсон впервые заявил о своем аппарате лишь в 1953 году.
То есть выходило так: я, который подал свое изобретение на получение авторского свидетельства в 1952 году, унаследовал конструкцию Менсона, о которой он упомянул в 1953 году. Получалось, что я вор-провидец! Противореча себе, авторы упорно подчеркивали, что аппарат Менсона обеспечивает более надежную фиксацию костных отломков, чем мой.
Сразу же бросалась в глаза тенденциозность статьи, явное намерение дискредитировать мой метод. На него вновь пошли в атаку! На сей раз меня лишали приоритета в создании аппарата и легко отдавали его иностранному ученому. По принципу: если не мне, пусть лучше чужой дядька слопает. То есть, «по Гумбольдту», я до конца «испил свою чашу» — мое изобретение не миновало три классические стадии:
Сначала — «Какая чушь!»
Затем — «В этом что-то есть».
Наконец — «Кто же этого не знал раньше!..»
В журнал я тотчас послал опровержение, в котором убедительно доказывал абсурдность доводов моих противников. Месяц спустя (для этого пришлось затратить немало усилий) опровержение напечатали, однако было очевидно, что в покое меня надолго не оставят.
И вдруг статья Зайцева! Вместе с соавтором он опубликовал статью, в которой рассказывал о своем новом изобретении. Я не поверил своим глазам — в статье была описана конструкция моего аппарата, о котором я докладывал на республиканской конференции пять лет назад.
Я ничего не мог понять. Зайцев! Мой союзник — и такое откровенное мошенничество! Нет, тут что-то не то… Видимо, недоразумение.
Через два дня я отправился в Москву. Хотел выяснить все с Зайцевым с глазу на глаз.
В самолете я неожиданно подумал:
«А ведь, если отвлечься от эмоций, от того, что Зайцев порядочный человек, то рассчитано все точно: только что обвиняли в плагиате меня, теперь же я уличаю в этом других. Мне просто никто не поверит. К тому же на эту модификацию аппарата я не получал авторского свидетельства, все материалы были лишь напечатаны в сборнике докладов конференции. Нет, — успокоил я себя, — здесь явно произошла какая-то путаница».
Зайцев, как всегда, принял меня очень радушно, усадил в кресло, угостил чаем с печеньем. Мы немного поговорили о том о сем: о погоде, о текущих делах, заботах.
Наконец, решившись, я сказал:
— Но я-то, собственно, по другому вопросу к вам…
Зайцев сразу насторожился:
— А именно?
— Дело в том, что недавно… два дня назад… Вы с товарищем Семеновым опубликовали изобретение.
Не отрывая от меня цепкого взгляда, он подтвердил:
— Ну, ну так.
Мне вдруг стало очень неловко, но я все-таки заставил себя сказать:
— Вы не подумайте, я ни на что не претендую. Мне хотелось только выяснить.
— Что?
— Знали вы о том, что пять лет назад с докладом о точно таком же аппарате я выступал на республиканской конференции.
Зайцев откинулся на стуле, недоуменно посмотрел на меня и вдруг воскликнул:
— Да, да! Что-то припоминаю! Где-то мне ваше выступление попадалось!
Я опешил:
— Как? И вы его читали?
— Ну, разумеется, читал! — Зайцев дружески улыбнулся мне. — Теперь припоминаю!
Я растерянно пробормотал:
— Так это… Как же? Что же выходит? Мой аппарат теперь ваш?
Зайцев раскатисто захохотал. Я напряженно сидел на стуле, ничего не понимая: он не оправдывался, не юлил, не отпирался.
Зайцев наконец справился со смехом.
— Да господь с вами, Степан Ильич! Что же может быть общего между вашим и моим аппаратом? У вас самая примитивная конструкция, а мы произвели коренную модификацию. Неужели вы думаете, что мы просто взяли, да и стащили один из вариантов вашего аппарата? Ай, яй, яй! — пожурил он меня. — Чего-чего, а такого я от вас, Степан Ильич, не ожидал!
Я подавленно проговорил:
— Но ведь принцип… Принцип моего аппарата… Он остался тем же самым.
Зазвонил телефон, Зайцев жестом остановил меня, снял трубку.
— Да. Я, я… Уже в курсе. Знаю, знаю. Разумеется, и Иван Анатольевич… — Зайцев вдруг осекся, метнул на меня пугливый взгляд. — Сейчас буду. Да. — Он опустил трубку, извиняюще улыбнулся мне. — Не возражаете, если минут на десять я вас покину? — И пообещал: — Потом мы обо всем поговорим. Не волнуйтесь.
Я скованно кивнул.
Он поднялся, энергичным шагом вышел из кабинета.
Я рассеянно огляделся. Взгляд уперся в кресло. Как-то начальственно стоявшее у стола, массивное, старинное, с резной спинкой. Я представил себе, как восседает в кресле Зайцев, энергичный, уверенный в себе… Странно, что это он так смутился, секундный испуг в глазах… Непонятно… Иван Анатольевич? Боже мой, ведь это Гридин. Иван Анатольевич Гридин. Меня даже пот холодный прошиб. Перед глазами невольно встала картина — Зайцев в кресле, перед ним подобострастно стоит Гридин, в чем-то убеждает; Зайцев кивает головой, они договариваются… И вдруг, как мгновенный укол в сердце, меня пронзило: ведь это же он. Я все понял — Зайцев всегда стоял на моем пути. Вся шумиха вокруг моего метода, все обвинения, которые сыпались на меня как из рога изобилия, все мои трудности, сквозь которые я продирался все эти годы, — все это опытной рукой организовывал Зайцев.
Мне стало страшно. Я подумал, что этот монстр не остановится ни перед чем, чтобы рано или поздно смять меня. Он никогда не потерпит быть «одним из лучших». Ему надо все!
Я вдруг почувствовал гнев. Не за себя. За тех калек, которых за истекшие годы я мог бы вылечить в два, а то и в три раза больше, если бы не эти зайцевы. Прежде всего они заставляли страдать больных и их близких!
Я вышел из кабинета.
На улице бушевала весна. Повсюду растекались ручьи, воздух был душист и прозрачен, все ликовало от весеннего пробуждения.
Я зашел в первое попавшееся кафе. Заказал коньяк, выпил рюмку. Встав за высокий стол с «железной ногой», я уперся взглядом в одну точку, медленно принялся жевать бутерброд. И вдруг спокойно, без всякого раздражения стал думать:
«Как же так получилось? Существовал молодой человек. Талантливый, энергичный, деловой, с крепкой организаторской хваткой. А главное, с хорошими побуждениями. Хотел, как и его коллеги, просто лечить людей и делать им добро. И вдруг он стал подниматься по служебной лестнице. Тогда этот человек рассудил так: если я продвигаюсь, значит, это мне предначертано самой судьбой, плохого в этом ничего нет, я по-прежнему врач с теми же добрыми намерениями, кроме того, мое служебное положение позволит мне сделать гораздо больше добра, чем сможет рядовой врач. И действительно, став директором одного из крупнейших институтов, он произвел прогрессивную реорганизацию, уволил некоторых врачей-консерваторов, наметил новые перспективные направления, начал широко обмениваться опытом с институтами других городов. И опять благодаря этим мероприятиям он быстро пошел вверх. Человек начал приобретать звание за званием, премию за премией. И каждое новое звание было почетнее предыдущего. Вот тут-то, видимо, и произошел слом. Ему это вдруг понравилось. Принимать почести понравилось больше, чем лечить людей. Да к тому же в времени заниматься лечебной практикой оставалось все меньше: сессии, заседания, заграничные поездки. И все-таки, убеждал он себя, я, как и раньше, остаюсь человеком с хорошими побуждениями. К сожалению, это уже были только слова. Незаметно подкрались страх за место, тщеславие и властолюбие. И „сожрали“ лучшие порывы молодости, как кошка мышку. А потом эта кошка постепенно начала превращаться в крокодила. Ему стало мало сферы влияния в своем институте, крокодилу требовались уже иные масштабы. Он твердо решил всех проглотить. Всех без исключения. И вдруг на его пути возникает букашка. И эта букашка вдруг почему-то не хочет лезть к нему сама в пасть. Почему? Непонятно!.. Понемногу это начинает его раздражать, потом злить, наконец бесить. Но крокодил не дурак, чтобы на виду у всех носиться за букашкой. Засмеют. А еще и хуже: скажут, что ж ты маленьких обижаешь? Тогда он говорит: „Букашка, букашка, давай с тобой дружить?“ Она, конечно, обрадовалась и стала с ним дружить. И крокодил начал говорить ей приятные слова, присылать на праздники и дни рождения поздравления, сожалеть, что не может посидеть с ней за одним столом, а сам ежедневно возводил вокруг нее непробиваемую стену, с таким расчетом, чтобы в прекрасный для него день, когда букашке некуда было бы уже деваться, она оказалась бы прямо напротив его пасти. Так бы оно и случилось. Если бы я не раскрыл его сегодня, то со временем угодил бы туда точно…»
Я спросил себя:
«Что же делать?»
И ответил:
«Воевать».
Открытая война с Зайцевым — другого выхода теперь нет. Иначе мне несдобровать.
Часть четвертая
БУСЛАЕВ
Через полгода предстояли Олимпийские игры в Мехико. Подготовка к Олимпиаде велась давно, уже определился примерный состав сборной. Газеты напечатали серию очерков о тех спортсменах, которые могли претендовать на золотые медали в Олимпиаде. Обо мне, естественно, ничего сказано не было.
Но именно поэтому я вдруг опять стал получать письма. Люди писали отовсюду: из городов, сел, деревень. Писали дети, взрослые, прислал письмо даже один старик. Все интересовались моим здоровьем, планами на будущее, всех беспокоил один и тот же вопрос: буду ли я снова прыгать?
Ни на одно письмо я не ответил — сообщать сотне адресатов о своем безнадежном положении было мучительно. Но благодаря этим письмам я опять воспрянул духом. Прошло три года, как я исчез со спортивного горизонта, а меня не забыли. Я, оказывается, был нужен многим людям.
Я вновь вспомнил о Калинникове. Веру в чудеса медицины из меня давно вышибли. Я считал, что они существуют лишь на страницах газет, в репортажах и очерках о прекрасных хирургах. Однако, внимательно просмотрев несколько статей о методе Калинникова, я обнаружил, что некоторые слухи совпадают с написанным. Терять мне было нечего — через Всесоюзный комитет по физкультуре и спорту я добился разрешения на госпитализацию в Сургану.
Аэродром в Сургане был небольшой. Однако народу меня встретило много. Некоторые держали в руках цветы. Откровенно говоря, я на это не рассчитывал. Когда я ехал, беспокоился, как буду добираться до клиники, где устроюсь. Но у трапа стояли две машины: одна из клиники, другая из горкома комсомола. Отвыкнув от подобных почестей, я растерялся: в какую сесть? Комсомольцы оказались бойчее, усадили в свой Москвич.
Они же разместили меня в лучшей гостинице и на весь период пребывания в Сургане взяли надо мной шефство: обеспечивали транспортом, газетами, книгами, в общем, оказывали любую помощь.
На следующий день состоялся консилиум. В клинику я явился с тремя десятками рентгеновских снимков: они отражали всю историю моей болезни, все стадии ее развития.
Калинникова я представлял иным: обязательно в очках, сухоньким и стареющим. Он оказался крепким, широкоплечим мужчиной лет сорока восьми, с черными пышными усами и сильными пальцами. Держался он просто, уверенно, одет был в самый наимодный костюм, безукоризненно сидящий на нем.
Протянув большую руку, он произнес:
— Рад познакомиться. Калинников.
Я представился:
— Буслаев.
На консилиуме присутствовали еще десять хирургов. Как выяснилось, ученики Калинникова. Они долго рассматривали и передавали друг другу мои рентгеновские снимки, тыкали в них пальцами и говорили, что в этом месте необходимо поставить какое-то кольцо, там под таким-то углом пропустить штыковую спицу.
Я пытался понять смысл их разговоров и не мог. Меня раздражало собственное волнение. С какой стати? Сколько уже было подобных консилиумов? Масса профессоров с таким же умным видом произносили непонятные слова, а что толку? Все повторяется.
Неожиданно Калинников быстро обернулся ко мне:
— Вы какой наркоз предпочитаете? Обычный или передуральный?
Я недоуменно посмотрел на него:
— Не понял.
Доктор объяснил:
— При передуральном наркозе обездвиживается лишь нижняя половина тела. То есть во время операции вы пребываете в полном сознании, но боли не чувствуете. Вам, наверное, известно, что общий наркоз может отрицательно отразиться на сердце, почках — у кого как. А передуральный почти безвреден. Вы какой предпочитаете?
Я глухо проговорил:
— Зачем?
Он не понял:
— Что?
Я пояснил:
— Операцию… Мне…
Калинников растерянно оглянулся на своих коллег. Один из них улыбнулся, сказал:
— Через неделю вас будут оперировать. Доктор Калинников интересуется, какой вам сделать наркоз?
— Я понимаю, — поспешно ответил я. — Это я понимаю. Но операцию зачем?
Калинников воскликнул:
— Вы какой-то чудак! Вы для чего приехали — чтобы вылечить ногу, так?
Я тупо отозвался:
— Ну?
— А как же это сделать без операции?
— Погодите… — Я все еще не мог поверить. — Вы хотите сказать, что я смогу ходить, как прежде?
Калинников недоуменно пожал плечами:
— Конечно! Иначе бы мы вас не приглашали.
— Точно?
Хирурги засмеялись. Калинников покачал головой — мол, вот недоверчивый пациент, — сел за стол.
Я пробормотал:
— Извините… Я хотел лишь уточнить: я буду ходить без костылей?
Врачи отозвались дружным хохотом. Калинников улыбнулся:
— На абсолютно ровных ногах. Понимаете?
Я спросил напряженно:
— И вы это гарантируете?
Доктор ответил:
— Гарантию не дают даже авиакомпании. А самолет покрепче человеческой кости будет! — И добавил: — Но на девяносто процентов мы в успехе не сомневаемся. Вы можете быть свободны. До свидания.
Я поднялся, поковылял на костылях из кабинета. Я ничему не верил. Мне казалось, что вокруг меня творится явно что-то не то.
Передуральный наркоз был не очень приятен, и прежде всего психологически. Я сел спиной к анестезиологу, низко наклонился и стал ждать, когда он иглой отыщет крошечное отверстие между поясничными позвонками. Это было довольно опасно. Я знал — случайно можно угодить в корешки спинного мозга. Как только шприц анестезиолога попал в передуральное отверстие, попросил:
— Вливайте вашего зелья побольше! Стандартная норма меня не возьмет!
Анестезиолог, молодая доброжелательная женщина, ответила:
— Ничего, ничего. Не таких угомонять приходилось.
Меня (в который уже раз!) положили на операционный стол. В локтевые вены воткнули иглы, чтобы в случае надобности сразу ввести более сильный наркотик. Онемение нижних конечностей по всем правилам должно было наступить через двадцать пять минут. Через полчаса мои ноги покололи иголкой:
— Чувствительность есть?
Я ответил:
— Да.
Через пять минут снова кольнули.
— А теперь?
— Тоже.
Анестезиолог уточнила:
— Как прежде?
Я подтвердил:
— Абсолютно.
— Странно.
Было слышно, как в предоперационной что-то бубнил низким голосом Калинников. Он готовился к операции.
Прошло еще десять минут. Меня опять укололи в ногу.
— Как сейчас?
— Так же!
Анестезиолог досадливо воскликнула:
— Не может быть!
Я разозлился:
— Я же предупреждал! Вливайте больше!
Тогда меня укололи в бедро.
— А тут?
Я почувствовал онемение:
— Здесь вроде что-то начинается…
— Вот видите! — обрадовалась анестезиолог. — Здоровую ногу поднять можете?
Я легко воздел ее к потолку.
Анестезиолог озадаченно протянула:
— Непонятно…
По всем правилам я уже давно не должен был ощущать нижнюю часть туловища и соответственно как-либо шевелить ею. Даже пальцем.
Вошел Калинников с ассистентами. Склонившись ко мне, он улыбнулся:
— Ну, как себя чувствуете?
Я ответил:
— Как обычно.
Он удовлетворенно кивнул:
— Прекрасно!
Калинников взял дрель, напоминающую огромную бормашину… Прищурившись, он прицелился ею в мою ногу и нажал под столом педаль. Стальная спица закрутилась с бешеной скоростью и стала сверлить мою кость.
— Ох-х!.. — захрипел я от невыносимой боли.
Калинников сразу выключил дрель.
— Вы чего кряхтите?
— Больно-о…
Он встревожился:
— Как так? Вам же наркоз сделали!
Сделали! — подтвердила анестезиолог. — Просто эти чемпионы обладают слишком чувствительным воображением! Пальцем до них дотронься, им уже кажется, они умирают!
Она что-то сказала медсестре. Та тотчас впустила мне в вену какую-то жидкость.
Анестезиолог спросила меня:
— Ну как сейчас?
— Да как будто бы начинается, — соврал я. Чувствовал я себя совершенно так же.
Калинников успокоился и снова нажал на педаль. Спица засвиристела и, причинив обжигающую боль, выскочила с другой стороны кости.
Я крепился и молчал — мне было неудобно перед анестезиологом.
Через полчаса (после пяти проведенных спиц) я спросил:
— Еще… долго?
Калинников, весь потный, указывал на мою ногу, что-то возбужденно объяснял своим ассистентам, потому меня не услышал.
Я вновь произнес:
— Сколько… терпеть?
Он наклонился ко мне, с улыбкой поинтересовался:
— А вы-то сами как хотите? Быстро или хорошо?
Я сразу отозвался:
— Хорошо. Быстро мне уже делали.
Калинников ответил:
— Вот и не будем торопиться.
К этому времени начал наконец действовать наркоз. «Бормашину» я по-прежнему чувствовал, но было уже не так больно. Чтобы отвлечься от неприятных ощущений, я удобнее устроил на жесткой подушке голову и стал наблюдать за Калинниковым. В его движениях не было никакого таинства. Он все делал просто, с удовольствием, сразу бросалось в глаза, что он занимается любимым делом. Доктор держался без напряжения, словно присутствовал не на операции, а ходил по квартире в домашних тапочках. Лицо Калинникова было очень подвижно: он то хмурился, то улыбался, то вдруг как ребенок, откровенно хвалил себя:
— Нет, ну какой я молодец все-таки! Эту гайку мы сюда, а эту… — И на секунду задумывался: — А куда же эту? Ага, есть! — восклицал он. — Вот самое ее место! — Просил ассистента: — Сейчас держите крепче. Поехали, поехали… Опа! Готово! Теперь давайте ту штуковину!
Когда на моей ноге наконец установили аппарат, Калинников отошел в сторону, опять прищурившись, склонил голову набок. Затем восхищенно сказал:
— Монолит! — И вдруг обратился ко мне: — Правда?
Я попытался улыбнуться:
— Не знаю.
Он взялся за аппарат двумя руками, проверяя его на прочность, попробовал пошевелить всю систему. Ничто не сдвинулось, однако мою ногу пронзила щемящая боль. Я опять не охнул — стерпел.
— Нет! — произнес вновь Калинников. — Монолит! Точно! Езжайте в палату!
И быстро вышел из операционной.
По пути меня привезли в рентгеновский кабинет, чтобы сделать контрольный снимок. Необходимо было проверить, точно ли составлены отломки костей и правильно ли проведены спицы в аппарате. Я словно тюлень, который тащит свое тело на передних лапах, с трудом взгромоздил себя на стол. Снимок показал, что все в порядке.
Что сделал Калинников? Внизу большой берцовой кости, где не хватало три с половиной сантиметра, он поставил отломки на постепенную компрессию, то есть на сжатие. Под коленом он разрубил кость и, для того чтобы заполнить этот дефект, начал ее растягивать. По мере роста кости, отломки в месте перелома сближались. «Удлиняли» меня посредством гаек в аппарате. Простым поворотом ключа.
Очень скоро, как и все больные в клинике Калинникова, я «удлинял» себя уже сам. Тем же ключом. В день примерно по миллиметру.
Аппарат на своей ноге я поначалу воспринял как какой-то пыточный механизм, как насилие над человеческой природой. Мне хотелось разорвать железную конструкцию руками и зашвырнуть ее куда-нибудь подальше. Но надо было терпеть.
В этот же день, к вечеру, Калинников заглянул ко мне в палату:
— Лежите?
Я недоуменно ответил:
— Конечно. А как же?
— И напрасно. Сейчас наши с канадцами играют. Посмотреть хотите?
Я вытаращил глаза:
— Как?
— А просто, — улыбнулся Калинников. — Берите костыли и шагайте в коридор!
— Зачем? — глупо спросил я.
— К телевизору.
— Сам?
— Конечно! Не на руках же вас понесут!
Я отрицательно замотал головой:
— Да вы что, Степан Ильич?
— Вставайте, вставайте! — Доктор улыбнулся, достал из-под кровати мои костыли, протянул их мне.
Я изумленно спросил:
— Вы серьезно?
Он устало вздохнул:
— Мне давно уже надоело со всеми вами спорить. С каждым одно и то же. — И тверже проговорил: — Вставайте!
Я неохотно сел на койке, испуганно опустил ногу с аппаратом вниз, встал на здоровую. Калинников сунул мне костыли под мышки.
— От кого-кого, а от вас я такой нерешительности не ожидал. Ставьте вторую.
Я оперся на костыля, чуть прикоснулся больной ногой к полу.
Он приказал:
— Теперь идите!
Я совершил шаг… второй…
— Смелее!..
Все равно было страшно, но одновременно и стыдно перед Калинниковым, и я пошел.
В этот день, чуть наступая на ногу в аппарате, я прошел сто метров. Пятьдесят до телевизора и столько же обратно. И два с половиной часа смотрел хоккей.
Наутро поднялась температура.
«Ну вот, — подумал я о Калинникове. — Поэкспериментировали получили результат!»
Подумал так в первый и последний раз.
На поверку у меня оказалась обыкновенная простуда.
Три дня спустя все вернулось в норму.
Во мне по-прежнему сидел спортсмен, я сразу составил план «хождений» ежедневно прибавлять по тридцать метров.
Через полмесяца я уже шагал не только по коридору, но и вокруг всей больницы. Соответственно этому расширилась сфера моих представлений о клинике Калинникова.
Она производила впечатление некой странной планеты, на которой живут люди с железными ногами и рукам. Именно живут! Прежде всего все ходили. Больные часто смеялись и шутили. Наконец, играли помимо домино, шашек, шахмат, сражались в волейбол! Если бы не аппараты на ногах и руках, никто бы не поверил, что многие из них страдали тяжелейшими недугами по пять, восемь, десять, а иногда и по двадцать лет! Притом, как правило, все они перенесли по нескольку бесполезных операций. Что в сравнении с муками этих людей составляли мои три года? Я подумал:
«Да я просто счастливчик».
Неожиданно мне стали сниться такие сны. Будто бы я куда-то быстро иду или бегу. И от этого на душе удивительно хорошо. И вдруг вспоминаю, что у меня же сломана нога! Я с ужасом застываю на месте и… просыпаюсь.
Калинников объяснил: подобные сны первый предвестник намечающегося сращения костей.
Снимок это показал тоже.
Горком ВЛКСМ взял с меня обязательство: побывать на некоторых заводах, в совхозах, побеседовать с корреспондентами городской газеты. Через месяц (когда, наступая на обе ноги, я мог пройти уже более километра) это стало возможным. Приезжая куда-нибудь на завод, я начинал с рассказов о спорте, а заканчивал — о методе доктора Калинникова. Я по-настоящему увлекся этим человеком.
Один из местных журналистов посоветовал мне написать о докторе статью «Глазами больного».
Я подумал: «А почему бы нет?»
Однако писать я никогда не пробовал, а потому не представлял, с чего начать. И вдруг меня осенила мысль: не глазами больного, а устами самих больных и сотрудников Калинникова.
На помощь пришел портативный магнитофон. Зарядив его кассетой, я отправился сразу к заместителю по научной части, профессору Красику. Маленький, лысоватый, он мне чем-то неуловимо напоминал веселого Швейка. Я знал, что сюда он прибыл из Свердловска, и поэтому, объяснив ему цель своего посещения и получив согласие на магнитофонную запись, начал именно с этого вопроса:
— Что вас побудило оставить Свердловск?
Красик улыбнулся мягкой улыбкой, чуть задумался. Наконец произнес:
— Действительно… Знакомые, друзья нередко спрашивают: «Почему ты, доктор наук, оставил в большом городе кафедру, потерял возможность иметь свою школу, учеников, диссертантов, быть автором, а не соавтором статей и приехал сюда?» Вы это хотите узнать?
Я согласно кивнул. Он вскинул голову, легко стукнул ребром ладони по краю стола, внимательно посмотрел на меня:
— Меня привлекло явление: Калинников! Институт первой категории, который через полгода-год создадут вдалеке от столицы, организуют ради одного человека! Меня это просто потрясло. Если сейчас взять и оценить заслуги всех академиков от медицины, то, откровенно говоря, никого нельзя сравнить с Калинниковым. Ни один из академиков не создал ни одного института, даже третьей категории. А он одним махом «встряхнул» всю травматологию! Создано новое направление! И не только в ней — в биологии! — Красик замолчал, уставился перед собой в какую-то невидимую точку, тихо добавил: — Заслуги Калинникова трудно оценить в настоящий момент. Я полагаю, что в полной мере это произойдет только несколько лет спустя.
Я поинтересовался:
— С какого времени вы работаете в его клинике?
Он ответил:
— Пока мало. Полгода.
Я попросил:
— Может, вы что-то расскажете о докторе Калинникове как о человеке?
— Ну… — Красик опять улыбнулся. — Многое, конечно, можно. Но прежде всего Калинникова нельзя отрывать от дела. Самая первая его черта — предельная работоспособность. Может трудиться сутками, но всегда бодр и собран. При этом обладает изумительной памятью: помнит не только всех пациентов, побывавших у него, скажем, пять лет назад, но, самое главное, процесс их излечения. Потом у него сильные нервы. Поэтому он так вынослив, настойчив и целеустремлен. Дар механического, биомеханического мышления, на мой взгляд, природа дала Калинникову так же естественно, как обычное для всех умение ходить, разговаривать. С врачами подобное случается редко, больше это присуще инженеру. — Красик задумался. — Ну что еще… Удивляет еще его быстрая восстанавливаемость. Например, делает две-три операции подряд. Я вижу — он утомился, не так энергичен. Но за то время, пока Калинников переодевается, идет в свой кабинет и садится за стол, у него усталость проходит. Создается впечатление, что он только-только пришел на работу. — Красик удивленно развел руками. — Лично я не понимаю, как это происходит — такой моментальный и полный отдых!
— А еще что-нибудь?
— Разве этого мало? Но главное, пожалуй, вот что… Бывают крупные ученые, но не врачи, понимаете, не практики. А он и тот и другой. Калинников любит своих больных. Очень! Притом, не сюсюкая с ними, а по-настоящему — дает им реальную помощь.
Я задал еще вопрос:
— Какой его основной недостаток?
— Все хочет делать сам… Да, именно этот. Будь то строительство, подбор кадров, руководство филиалом, операции, работа с сотрудниками над их диссертациями, борьба с «научной оппозицией» — вплоть до того, как и где лучше проложить канализационные трубы. А главное его дело — монография. Труд, в котором бы он детально, поэтапно обосновал свой метод. К сожалению, времени у него на это пока не хватает. И если говорить правду, то без Калинникова действительно никто из нас не смог бы добиться такого благоприятного течения дел, какое происходит в настоящее время! И еще одно обстоятельство: он всех мерит «на свой аршин». Как к самому себе, Калинников предъявляет к сотрудникам неимоверно высокие требования. Иногда он не отдает отчета, что способности, возможности его коллег несколько иные.
Больного Краева я встретил перед входом в клинику. Шагая с двумя аппаратами на ногах, он возвращался из магазина. Без костылей, без палочки. Я представился, завел с ним беседу, поинтересовался, что с ним случилось. Краев, коренастый, мужиковатый, оказался человеком общительным, очень спокойно мне ответил:
— Да ничего особенного. Работал в шахте подрывником. Взрывом перебило обе ноги.
Я поближе поднес к нему микрофон:
— А где лечились?
— В своей районной больнице.
— И какие результаты?
— Да никаких, — Краев махнул рукой. — Одна маета там.
— Ясно… А что было после районной больницы?
— Положили в городскую. Там еще два года.
— И что потом?
— Потом в областную — там пять лет!
— А толку?
Больной кисло улыбнулся:
— Никакого…
— У Калинникова вы сколько?
— Семь месяцев. И видите?.. — Краев указал на свои ноги. — Срослось, на двух аппаратах хожу! Знать бы об этом враче раньше, а то ведь девять лет коту под хвост отдал! Зря только мучился.
— Ну спасибо, — попрощался я с ним.
Один из первых учеников Калинникова, Полуянов, высокий блондин с умными голубыми глазами, начал рассказ со своей биографии:
— Закончил Саратовский мединститут, в Сургану направили по распределению. Сначала хотел работать внутриполостным хирургом, потом случайно попал к Калинникову и, что называется, прилип. Вот уже около пятнадцати лет здесь.
— Скажите, чем объяснить такое долгое и упорное нежелание некоторых ведущих травматологов взять на вооружение метод Калинникова?
Он чуть усмехнулся.
— Во-первых, для этого им сразу же надо признать себя не такими уж и ведущими. Сами понимаете, это непросто. Во-вторых, аппарат требует от хирурга инженерного мышления. То есть чтобы им овладеть в совершенстве, надо чему-то подучиться. А кому это охота делать в преклонном возрасте? В-третьих, у нас до сих пор всякое изобретение непременно должно созреть.
Я удивился:
— Не понял.
Полуянов широко улыбнулся:
— На эту тему есть анекдот. Ученый доказывал чиновнику необходимость внедрения своего изобретения на протяжении ряда лет. Наконец добрался до самых верхов, оттуда чиновнику позвонили: «Внедрить!»
Он ответил: «Есть! Будет сделано!»
Ученый хлопнул себя по лбу: «Ну в балда же я! Столько лет я доказывал вам пользу своего открытия, а все так просто решилось по телефону».
Чиновник сказал: «Э, дорогой! Ошибаешься. Всякий телефонный звонок обязательно должен созреть!»
К Огромному сожалению, подобное «созревание» многими нашими учеными воспринимается как норма.
Вот магнитофонная запись еще одного Интервью:
Я: «Товарищ Примак, мне известно, что вы прибыли сюда из головного института, филиалом которого является это отделение. И что вы кандидат наук».
Примак: «Да».
Я: «Почему вы приехали сюда? Вроде бы пошли на понижение».
Примак: «Как вам объяснить… Вот хотя бы один пример: за пятнадцать лет работы в том институте я, что называется, с муками получил одно авторское свидетельство. Здесь же за три года — два, а еще четыре уже отправлены, на них получена приоритетная справка. По-моему, лучше ответить на ваш вопрос невозможно».
Я: «Каким образом вам удалось столько сделать?»
Примак: «В клинике Калинникова очень прогрессивная проблематика. Отсюда, естественно, выше творческая активность сотрудников. Мы стараемся Решить множество научных задач».
Я: «Например?»
Примак: «Ну, что бы вам такое… Вот! Перед нашим отделом Калинников поставил задачу измерения электромагнитных полей, существующих в системе „аппарат — конечность“. Он предполагает, что эти поля благотворно воздействуют на процесс костной регенерации. Степан Ильич подметил, что раньше, когда кольца и другие элементы делали из железа, явление ускорения костной регенерации было выражено больше, чем когда их начали изготовлять из стали. Одна из наших задач — выяснить природу этих полей, попытаться их зарегистрировать, чтобы впоследствии иметь возможность влиять на них».
Я: «Для того чтобы кость росла еще быстрее?»
Примак: «Именно так».
Я: «Ваше впечатление об отношениях Степана Ильича с больными».
Примак: «Ну, больные его боготворят. Вероятно, вы и сами это заметили. Это очевидно. Я хотел бы сказать другое. Не секрет, что многие хирурги славятся искусством проведения операций. Из операционных они нередко выходят, что называется, героями, победителями, но, увы, за пределы операционной интерес их зачастую не простирается. Больные из их поля зрения как бы исчезают. Дальше все перепоручается сестрам или врачам-ординаторам. Они ведут больных. Большая заслуга Калинникова состоит в том, что само наложение аппарата — это для него лишь начальный этап лечения. Главное его внимание сосредоточено на последующем наблюдении за больными. Именно возможность коррекции, возможность ежедневного клинического или иного контроля за лечением больных и дает такие блестящие результаты лечения. Это вносит элемент гарантии. Чуть ли не впервые в медицине врач может дать больному гарантию, что он будет излечен».
Я: «А мне он не дал!»
Примак: «Поскромничал. Обычно Калинников говорит так: „Гарантии не даем, но сделаем!“».
Я: «Неужели у Калинникова никогда не бывает неудач? Не верится как-то».
Примак: «Стопроцентных — нет. Аппарат так устроен, что любая кость в нем непременно срастается. Даже если кто-либо из новых учеников Степана Ильича по неопытности неточно составил костные отломки».
Я: «Такое случалось?»
Примак: «Да, бывало. Но это сразу исправлялось путем коррекции в том же аппарате. Гораздо сложнее дело обстоит с так называемыми „застаревшими“ пациентами. Эти люди, прежде чем поступить к нам, на протяжении десяти, а иногда и более лет перенесли по нескольку тяжелых и, увы, не принесших успеха операций. Все процессы в их организме ослаблены, и особенно костная регенерация. По этой причине эти больные лечатся у нас иногда вдвое дольше наших обычных сроков. Встречаются моменты индивидуальных отклонений — у одного человека за один и тот же промежуток времени кость наращивается активнее, у другого медленнее. Некоторые неудачи случаются еще и тогда, когда мы сталкиваемся с так называемыми „белыми пятнами“. Так в свое время происходило с удалением ложных суставов, пока Калинников не отыскал единственно верное решение этой проблемы. А вообще, если вы хотите составить о Калинникове полное представление, советую просто понаблюдать за ним. Посидеть на хирургических советах, побывать на операциях. Знаете, как говорят: Лучше раз увидеть, чем сто раз услышать». Совет пришелся мне по душе. Однако сам Калинников сказал:
— Понимаете… Оно, конечно, приятно, когда о тебе пишут, но… Только боком мне это все выходит. Вы меня понимаете?
Я сказал, что писать собираюсь вовсе не о нем, а только о его методе. Поморщившись, Калинников все же дал согласие.
Мне выдали белый накрахмаленный халат, белую шапочку, и на другое утро я уже присутствовал на одном из очередных хирургических советов. Костыли я спрятал под стул, и, если бы кто-либо посторонний поглядел на меня, он бы никак не признал во мне больного.
Помимо Калинникова, в кабинете находилось около двадцати врачей. Сам он сидел за столом, чертил что-то на бумаге. Я устроился в самом дальнем углу. Хирурги на меня иногда посматривали и, перешептываясь между собой, улыбались.
Вошел очередной пациент. Это была девушка лет семнадцати. Ростом она оказалась ниже дверной ручки. Опершись очень короткими руками о кушетку, она ловко взобралась на нее, У девушки были светлые красивые волосы, миловидное лицо, абсолютно нормальный торе, но ноги пациентки не доставали до пола. Время от времени она нервно ими покачивала.
В кабинете сразу воцарилась тишина. Я понял: чего только эти хирурги в своей жизни ни насмотрелись, но с таким отклонением человеческой природы, видимо, встречались нечасто.
Глядя на девушку, я подумал: «Боже, за что ты так наказываешь людей?»
Не вставая из-за стола, Калинников мягко спросил пациентку:
— Что вы просите?
Чуть слышно она произнесла:
— Ноги…
Доктор метнул на них короткий, внимательный взгляд.
— Ясно, — негромко сказал он. — Руки вам, значит, пока не мешают?
Девушка скованно ответила:
— Не так…
Она по-прежнему не поднимала глаз. Ее руки были точно игрушечные.
Калинников попросил:
— Если нетрудно… Пройдитесь, пожалуйста.
Пациентка соскочила с кушетки, несколько раз прошагала туда, обратно по кабинету, выжидающе остановилась. Она была чуть выше стола.
Калинников опустил глаза, долго молчал. Наконец проговорил:
— В принципе мы вам и руки удлинить можем. Стараясь ни на кого не смотреть, девушка не отвечала.
За нее говорило, нет, кричало ее несчастье.
— Ну ладно, — очень мягко произнес доктор. — Можете пока идти.
Она тихо ответила:
— Спасибо.
Девушка прошла к дверям, подняв высоко руку, взялась за ручку, открыла дверь и вышла. Калинников спросил:
— Что будем делать?
Врачи не отвечали.
Калинников обратился к Красику:
— Если ее в живую очередь поставить? Сколько ей ждать придется?
— Минутку… — Красик открыл папку, что лежала у него на коленях. — По этим больным… по этим больным… примерно через девять лет!
Калинников кивнул, помолчал. Затем спросил у одного из ассистентов:
— А она Кто?
Тот ответил:
— Год назад закончила школу. Говорит, хочет поступать в институт, но стесняется.
Доктор вновь раздумчиво покивал головой.
Ассистент добавил:
— Училась хорошо. На пятерки.
— Такие все хорошо учатся, — хмуро отозвался Калинников. — У них время на игры не уходит.
Никто не ответил ему.
Полуянов вдруг предложил:
— А что, если их для нашего филиала тематическими сделать, Степан Ильич?
Шеф сразу подытожил:
— Так, есть предложение товарища Полуянова сделать таких больных для нашего филиала тематическими. Еще какие мысли?
По-прежнему все молчали. Полуянов опять сказал:
— Несчастные люди, Степан Ильич.
— Ну, думайте, думайте! — торопил всех Калинников.
Красик помялся, неуверенно сказал:
— Как человек, я в принципе не возражаю. Но, как заместитель по науке, полагаю, что решать такие задачи нам еще рановато. Мы просто не потянем физически. Вот когда у нас будет институт, а не филиал… Как-никак все-таки в два раза больше коек будет.
Калинников произнес:
— Есть второе предложение: решать, когда из филиала мы превратимся в институт. Еще что?
Совет безмолвствовал.
Калинников подытожил:
— Если больше ничего нет, голосуем. Кто за то, чтобы подобных больных сделать тематическими?
И первым поднял руку.
«За» проголосовали все, в том числе и Красик.
Калинников поинтересовался:
— А вы-то что? У вас же другое предложение.
Красик улыбнулся:
— А зачем же отрываться от коллектива?
Все рассмеялись, в том числе и Калинников. По характеру смеха я понял, что Красика врачи любили, но, видимо, постоянно над ним подшучивали. Его добродушная, «швейковская» внешность располагала к незлобивому подтруниванию.
Следующим на совете предстал огромный пузатый мужчина с носом, похожим на крюк. Полуголый, весь в наколках, он почему-то сразу встал по стойке «смирно» и, не переставая улыбаться во всю ширь необъятного лица, начал необычайно внимательно слушать свою характеристику, которую зачитывал ассистент.
— Юрасов Аркадий. В результате выстрела соседа образовалась сильная деформация левого плеча с несколькими переломами. До нас лечился восемь лет, перенес шесть операций. Здесь находится три с половиной месяца. После наложения аппарата функция плеча была восстановлена.
Калинников произнес:
— Посмотрите, интересно…
Он передал врачам фотографию, те смотрели, передавали дальше.
Фотография дошла до меня, я увидел: левое плечо этого пациента до лечения в клинике Калинникова походило на гофрированную трубку от пылесоса.
А теперь видите, какой бодряк!
Бывший больной улыбнулся еще шире. Рука у него действительно была абсолютно прямой, только вся в шрамах — от семи перенесенных операций.
Я спросил:
— А поднять он ее может?
Мужчина гаркнул:
— Так точно, товарищ проверяющий! — И, как на зарядке, воздел ее кверху.
Все захохотали. Я тотчас взял на себя роль проверяющего, строго произнес:
— А вперед?
Он вытянул руку так же стремительно.
Я спросил:
— Довольны?
— Абсолютно! — отчеканил бывший больной.
Калинников был доволен не меньше. Улыбаясь и подыгрывая мне, он сказал:
— А во сколько такой бодряк государству обошелся, знаете? — И добавил: — Товарищ проверяющий?
Пациент тотчас выпалил:
— Тыщ сто будет, Степан Ильич!
— Ну это вью, пожалуй, загнули, — не согласился Калинников.
Аркадий Юрасов пояснил:
— Так я ж еще в старых деньгах!
Врачи снова покатились со смеху. Калинников переждал хохот, поинтересовался:
— Вы какую зарплату получали?
Бывший больной ответил:
— Двести пятьдесят рублей.
Шеф уточнил:
— И, значит, пока вы восемь лет лечились, по инвалидности вам платили. Так?
— А как же! — улыбнулся бодряк. — Как-никак в Советской стране живем!
Калинников предложил:
— Давайте подсчитаем. Сорок процентов — сто рублей. Умножим на восемь лет да еще на двенадцать месяцев. Плюс медикаменты, инвентарь, зарплата врачей, медсестер, поделенные на каждого больного. — Он на несколько секунд опустил веки. — Стоимость обучения нового квалифицированного рабочего на ваше место, стоимость аппарата, питания… — Калинников открыл глаза, подытожил: — Вот, тысяч двадцать с лишним получается! Притом в новых!
Юрасов не согласился:
— Не! Тогда уж больше!
Красик обернулся ко мне, негромко проговорил:
— А у нас он обошелся всего в 1 020 рублей.
— Ну, все! — сказал Калинников пациенту. — Можете быть свободны.
Юрасов громко отчеканил:
— Товарищ профессор. Разрешите вернуться на трудовую вахту?
В тон ему Калинников ответил:
— Разрешаю!
Аркадий Юрасов круто развернулся и, чеканя шаг, двинул к выходу. Опять под всеобщий хохот. Сдерживая смех, Калинников покачал головой, сказал мне:
— Первый, кто меня в профессоры произвел!
Очередной ассистент начал:
— Представляется Кропотова…
— Стоп! — сразу остановил его Калинников. — Вы что, русского языка не понимаете? Я же предупредил: эту Кропотову обсуждать на хирургическом совете нельзя. Вам что, неясно было?
Ассистент недоуменно посмотрел на Полуянова. Тот сказал:
— Но ведь мы ее уже обследовали, Степан Ильич.
Калинников упрямо замотал головой:
— Нет!
Полуянова поддержал Красик:
— Она у нас ничего не просит. Только заключение. Что в этом плохого?
— Нет, — повторил Калинников. И спросил: — Она что? Уже закончила свое лечение в этом… в Челябинске?
Красик спокойно ответил:
— Нет. — И поправил: — В Тамбове. Калинников досадливо спросил:
— Так какое мы имеем право направлять свое заключение в этот Челябинск?
Заместитель по науке рассудительно ответил:
— Но нам никто не может запретить его направить. — И снова повторил: — В Тамбов.
В третий раз Калинников решительно произнес:
— Нет!
Один из врачей, Хрумин, поддержал шефа:
— Степан Ильич абсолютно правильно говорит. Мы не имеем на это морального права. Это неэтично.
— Минутку, минутку! — поднялся Красик. — Вот я, на минутку закрыв глаза, сейчас очень четко представляю себя в роли этой больной из Челябинска.
Калинников поправил:
— Тамбова.
— Ну да, — согласился Красик. — И что же получается? Я, эта больная, лечусь уже третий год, перенесла две операции, толку никакого, я, естественно, начинаю сомневаться: а правильно ли меня лечат? — Красик неожиданно обратился ко мне: — Вам это лучше известно. Скажите, верно я говорю или нет?
Я кивнул ему.
— Дальше, — продолжал он. — Я, эта больная, приезжаю сюда, прошу, чтобы меня обследовали и дали заключение. Мне говорят: лечат вас по вашему месту жительства неправильно, но подобного заключения мы вам дать не можем. Это, видите ли, неэтично! Так какое мне дело, — вдруг впервые повысил он голос, — какое мне дело до всей этой вашей псевдоэтики?! Зачем я сюда приехал?
— Приехала, — уточнил Калинников.
— Да, приехала, — поправил Красик. — Чтобы меня по-прежнему калечили?
Калинников посоветовал:
— А теперь так же, на минуточку закрыв глаза, представьте себя травматологом из этого… — Он обернулся к ассистенту: — Откуда она на самом деле?
Тот спокойно ответил:
— Из Караганды.
— Да, вот оттуда! — сказал Калинников.
Заместитель по науке сразу согласился:
— Пожалуйста! — И закрыл глаза.
Шеф поинтересовался:
— И что?
Не открывая глаз, Красик ответил:
— Пока ничего такого не вижу!
Хирурги дружно захохотали. Я тоже. Эти люди имели дело с очень тяжелыми больными, но рабочая атмосфера у них была очень доброжелательной. Мне это сразу понравилось. Из всех не смеялся только Калинников.
— А должны увидеть, — сказал он Красику, — что после нашего заключения он может обидеться и вообще отказаться лечить эту больную…
На сей раз возразил Полуянов:
— Ну и что? Это, по крайней мере, куда лучше, чем уродовать ее дальше.
— …Или направить ее к нам, — не обратив внимания на его реплику, продолжал Калинников, — где ей придется ждать несколько лет. Вы меня поняли?
Он выжидающе посмотрел на Красика и Полуянов а.
Хрумин вновь произнес:
— Степан Ильич абсолютно прав! Мы напишем, что этой больной рекомендуется наш компрессионно-дистракционный метод, а травматолог о нем, может, и понятия не имеет!
Калинников косо взглянул на него и добавил:
— Потом мы не Москва, чтобы давать указания, а небольшой периферийный город.
— А что я вам все время говорю! — сразу подхватил Красик. — Институт надо строить в Москве, а не здесь. Говорю или не говорю?
Шеф недовольно согласился:
— Ну говорите.
— Да, говорю! — подтвердил заместитель. — А вы все равно не слушаете! Поэтому мы всегда будем наталкиваться на нашу периферийность!
Калинников раздраженно ответил:
— В Москве мы только тем и будем заниматься, что постоянно улаживать чересчур сложное отношение столичных травматологов к нашему методу. Вам ясно?
Красик откликнулся:
— Почти. Но что все-таки с этой Кропотовой, Степан Ильич?
— Ничего! — резко отозвался шеф. — Пусть войдет! Но запомните: в первый и последний раз!
Тот улыбнулся и заверил:
— В самый последний. Это уж точно!
Ассистент направился за больной.
Калинников остановил его:
— Погодите!
Доктор повернулся ко мне:
— Извините, женщине предстоит раздеться, а вы все-таки не врач. Потом, вам пора отдыхать.
Я послушно покинул кабинет.
Вернувшись в палату, я лег на койку, поудобней пристроил больную ногу, закрыл глаза. Передо мной, как в немом кино, заново прошла череда тех больных, которых я увидел на хирургическом совете. Подумалось:
«Зачем ученым отыскивать антимиры где-то, когда они у нас под боком: душевнобольные, пьяные, преступные, тюремные… Я, например, уже давно попал в антимир калек. Выберусь ли я из него когда-нибудь? Но этот человек, Калинников, в каком мире живет он? Наверное, сразу в двух. Своей жизнью в страданиями других. А я? Я всегда только самим собой. Как в прошлом мире, так и в этом».
Потом я спросил себя:
«Неужели можно любить людей так, как этот врач? Безответно. Если честно, то даже жену и ребенка я любил только тогда, когда было хорошо мне. Людей я научился только побеждать. Видимо, поэтому я ощущаю себя таким маленьким в сравнении с этим человеком».
Странно, но от этой мысли мне вдруг стало легче. Я словно освободил от чего-то душу.
На другой день я попросил Калинникова разрешить мне присутствовать на операции. Надел халат, повязал до глаз марлевую повязку. Присев на край подоконника предоперационной, опять стал наблюдать за Калинниковым.
В брюках, колпаке, в какой-то детской распашонке, с большими черными усами, доктор выглядел очень смешно. Неподвижно склонившись над тазом, что стоял на табурете, уперев локти в жестяное дно, он смачивал руки в каком-то растворе. Позади застыла медсестра. Она держала наготове белый стерильный халат. Не оборачиваясь, Калинников вдруг спросил ее:
— Холодильник купили?
Девушка улыбнулась:
— Ага!
— Сколько стоит?
— Двести восемьдесят.
— «Юрюзань»?
— Ага!
Доктор поинтересовался:
— Не вздрагивает?
— Нет, у меня нет.
— А жене вот не повезло.
Калинников выпрямился, протянул к сестре руки, чтобы она надела рукава халата. Она ловко это исполнила, за спиной заботливо завязала тесемочки. Доктор широко растопырил толстые сильные пальцы, давая им высохнуть, некоторое время постоял на месте. В это время девушка нацепила ему на лицо марлю. Калинников согнул руки в локтях, по-прежнему с растопыренными пальцами направился в операционную, Я поковылял следом.
Я сознательно встал в дальнем углу операционной — у меня не было уверенности, что я могу спокойно все увидеть: кровь, оголенные кости. Я посмотрел на стол. Там лежали одни ноги. Голова и грудь девочки (я знал, что это девочка, ей четырнадцать лет и что у нее врожденный вывих тазобедренного сустава) были отгорожены занавеской. За пологом трое анестезиологов молча совершали свое дело. В операционной стояла тишина, слышалось дыхание больной — ровное, спокойное. Она спала. Калинников остановился около стола, некоторое время рассеянно смотрел на ногу девочки. Рядом медсестра держала наготове резиновые перчатки. Без предупреждения доктор быстро, глубоко сунул руки в перчатки, надел их. Из-под марли Калинников высвободил свой крупный нос, как спортсмен, чуть попружинил на носках и вдруг неуловимо переменился. Движения его стали чуть небрежными, но одновременно очень точными и артистичными.
Он спросил:
— Снимок где?
Полуянов ответил:
— Сзади вас.
Полуянов ассистировал и стоял с противоположной стороны стола. У железного столика замерла операционная сестра — она приготовилась подавать инструменты, марлю, вату…
Калинников коротко взглянул на рентгеновский снимок, который висел позади него на прищепке, затем на бедро девочки, опять на снимок и, присев на круглый железный стул, сказал:
— Поехали.
Операционная сестра сразу подала ему скальпель, я поднял глаза к потолку. Через секунду до меня донеслось:
— Ты тяни, но не так же! Промакнуть!
Я вновь посмотрел на стол. Операционная сестра вставила в длинные ножницы кусок ваты в марле, подала Калинникову. Он сунул ее куда-то вглубь, вернул обратно. Вата была красной. Операционная сестра разжала ножницы, сбросила ее в таз, тут же вставила свежую.
Доктор опять произнес:
— Промокнуть! Молодец! Это молодец! — вдруг за что-то похвалил он Полуянова. — Все-таки иногда кое-что соображаешь!
Нависшие над марлей глаза Калинникова подобрели.
Я снова поймал себя на том же ощущении, что и во время своей операции: Калинников какой-то домашний и словно сидит сейчас не на железном стуле, а в собственной квартире на диване.
Калинников приказал:
— Долото!
Сестра тотчас его протянула.
Он замотал головой:
— Не это, черное.
— Черное не принесли. — Сестра держала светлое.
— Принесли, не принесли, — проворчал Калинников. — Вот всегда так. — Взяв светлое, он опять оглянулся на снимок — Молоток-то хоть есть? — Доктор вновь коротко бросил: — Промокнуть!
Операционная сестра сразу подала ему ножницы с ватой. Вернув ей красный тампон, Калинников сказал Полуянову:
— Пошире, пошире… И не наваливайтесь, как медведь! — Он быстро сунул долото внутрь ноги (вероятно, в разрез) и, буквально выхватив у Помощницы молоток, стал сильно, коротко ударить по долоту. — Опа! Она! Она! — с каждым ударом вскрикивал Калинников. — Фух! Надо же какая крепкая! Где все-таки черное долото?
Операционная сестра молчала.
— Промокнуть!
Протянула вату.
— Так, ладно! — Он вернул помощнице ножницы, в третий раз обернулся на рентгеновский снимок. Затем сам протянул руку к инструментам, взял молоток потяжелее. Секунду подумав, доктор спокойно тюкнул им два раза, удовлетворенно сообщил: — Порядок.
Как я догадывался, девочке разрубили бедренную кость.
Неожиданно он позвал меня:
— Вот, идите сюда! Посмотрите, какую мы дырочку маленькую делаем.
Я не решился подойти к столу, из своего угла смущенно попросил его:
— Я потом… Можно?
А, ну да, ну да, — понимающе улыбнулся доктор. Полуянову сказал: Приводи теперь.
Тот стал осторожно соединять больную ногу со здоровой.
Доктор что-то увидел.
— Стоп! давай вниз! — Калинников поднялся, вместе с учеником стал давить на бедро девочки. — Давай, давай… — заговорил он. — Эха! Еще, еще… Эха! Погоди, надо поправить, а то она у нас упадет.
Полуянов двумя руками подтянул больную на середину стола. Осмелев, я наконец рискнул приблизиться. Операционная сестра строго произнесла:
— Вы мне с этой стороны не ходите!
Я обошел ее на своих костылях, заглянул за занавеску. Девочка была бледна, но дышала по-прежнему ровно, будто с ней ничего не происходило.
Калинников и Полуянов продолжали возиться с ногой.
Шеф кряхтел:
— Так, так, так… Еще чуть-чуть…
— Опа! — выдохнул Полуянов.
— Ничего не «опа»! — недовольно отозвался Калинников. Оба сильно вспотели. Все равно сейчас она у нас, родимая, встанет. Никуда не денется… Опа! Опять, черт, нет! Все, — вдруг очень спокойно произнес он. — Готовьте аппарат. Я пока зашью.
Аппарат на бедре устанавливали примерно час. Девочке пронзили кость спицами, скрепили их кольцами и стержнями.
Наконец Калинников спустился на стул, чуть ли не театрально сложил на груди руки, придирчиво поглядел ва свою работу. Потом сказал:
— Еще одну спицу надо!
Полуянов произнес:
— Как же? Уже все… Поставили!
Шеф нахмурился:
— Ничего не все. Угольничек сейчас приспособим. Есть угольничек?
Сестра виновато отозвалась:
— Нет… Принесу.
— Вот, пожалуйста! — пожаловался мне Калинников. — Опять принесу.
Я уже пообвыкся, стоял рядом с ним.
— Я вам дырочку хотел показать. Теперь только шов. Видите, какой маленький?
Я кивнул головой. Калинников добавил:
— А при таких операциях все бедро вот так — треугольником разрезают. Чтобы видеть, где кость перерубить.
Я удивился:
— А вы как же?
Он довольно похвастался:
— А так. Наловчился! Потом снимок есть, анатомию знаю. Косметично очень, правда?
Я улыбнулся. Мои страхи окончательно рассеялись. Этот удивительный человек только что подправил саму природу. Она родила девочку уродом, а он сделал ее нормальной. Ведь если вдуматься, произошло чудо! А Калинников совершил его так естественно, основательно и просто, как будто смастерил табуретку.
Операционная сестра принесла угольник.
— Ну не этот же!
Она направилась обратно.
Калинников остановил ее:
— Ладно! Пока будете туда-сюда ходить, лучше сам все сделаю.
Он подошел к столику с инструментами, сдвинул их, положил железку на край, сильными, ударами молотка чуть подогнул ее. Примерив угольник к аппарату, доктор вновь отошел, застучал по нему еще сильнее. Подняв на меня глаза, он улыбнулся:
— Недаром же меня слесарем называли! Верно? Угольник наконец подошел. Калинников сказал Полуянову:
— Давай спицу.
Тот приподнял над девочкой дрель, шеф наставил острие вставленной в нее спицы на определенное место ноги, нажал под столом педаль. Она легко прошила бедро, показалась с другой стороны. Калинников обломал лишний кусок кусачками, скрепил спицу железным угольником с аппаратом, закрутил гайками.
Анестезиолог спросила:
— Будить можно?
— Давайте, давайте, — согласился Калинников.
Он двумя руками пошевелил аппарат на ноге девочки.
Я поинтересовался:
— Монолит?
Он сразу засмеялся:
— Точно! Смотрите, запомнили! — И попросил Полуянова: — давай опять ноги проверим.
Шеф и ученик свели ноги больной вместе.
Калинников воскликнул:
— Ага! Теперь даже на сантиметр длиннее здоровой! Ну это ничего, это даже совсем неплохо. Стопчется, когда наступать начнет! — Он повернул голову набок и как бы полюбовался конструкцией.
— Ой… — тихо донеслось из-за занавески. Ой… Ой, больно… Ой, мне больно…
Калинников улыбнулся:
— Проснулась спящая красавица… Он повысил голос: — Ничего, ничего! Зато посмотри, какие у тебя ноги теперь ровные!
Девочка продолжала стонать:
— Ой… Ой, зачем вы меня разбудили? Ой, мне больно… Ой, больно…
— Будешь стонать, — нарочито строго произнес доктор, — все обратно сделаю!
Она сразу затихла.
— Ага! — сказал он. — Значит, не так уж и больно, раз все слышишь?
— Ой… — снова всхлипнула девочка. — Ой, мне правда больно… Ой, а кто это говорит?
Калинников отдернул за навеску:
— А ты посмотри, посмотри!
— Ой, Степан Ильич… — обрадовалась она. — Это вы? Ой, зачем вы меня разбудили?
Он широко улыбнулся:
— Чтоб ты на ногу свою посмотрела! Не нога теперь, а красавица! Приподнимите ее немного.
Анестезиологи подняли девочку за плечи, она тотчас отыскала глазами свои ноги, затем очень осторожно пошевелила пальцами ступней.
— Ой, — сказала она. — Это правда, Степан Ильич? Неужели это правда, Степан Ильич? Вы скажите, я только вам верю.
Калинников ответил:
— Правда, правда. Правдивей не бывает!
И пошел из операционной.
Глядя на свои ровные ноги, девочка беззвучно заплакала.
С каждым днем я все больше восхищался Калинниковым. Однажды у меня мелькнуло:
«А ведь он меня уже наполовину вылечил! Хотя бы тем, что я к нему привязался. Со мной такого еще никогда не случалось».
Ученики уважали Калинникова, преклонялись перед своим шефом, по это не мешало им «показывать зубы», когда того требовали те или иные обстоятельства. Их любовь к нему была не слепа.
Однажды, когда я сидел в кабинете Калинникова, к нему пришли Полуянов, Красик, еще несколько молодых хирургов. Все были возмущены какой-то статьей, каким-то изобретением, которое будто бы являлось плагиатом аппарата Калинникова. Единственное, что я разобрал из их шумного разговора, — это фамилию автора: Зайцев. Ученики упрекали своего шефа в том, что подобные вещи происходят уже не впервые, и если раньше воровали по мелочам, то теперь не стесняются брать я по-крупному! Калинников оправдывался тем, что в чужой подлости никто не может быть виновен. С ним не соглашались, говорили, что подобное случается лишь по той причине, что он до сих пор не написал большой капитальной монографии. И если ее не будет, весь многолетний труд их филиала просто растащат оборотистые дельцы. Ему уже не раз предлагали взять творческий отпуск и засесть за монографию, а он все отказывается, мотивируя тем, что у него много больных. И вот результат его упрямства — эта статья Зайцева! Калинникову надоел этот базар, он сильно стукнул ладонью по столу, в кабинете сразу повисла тишина.
— Упрямство мое ни при чем! — досадливо сказал он. — У нас действительно много больных и много дел!
Глядя шефу в глаза, Полуянов иронично подтвердил:
— Точно! И в том числе тех, которые должны делать за вас другие!
Калинников хмуро отозвался:
— Например?
Окруженный со всех сторон подступившими учениками, он что-то нервно принялся вычерчивать на бумаге.
— Примеров много. Вот! — Полуянов указал на Красика. — Вы, Например, почти полностью подменяете работу зама по научной части!
Красик согласно кивнул.
Шеф попросил:
— Конкретней. В чем?
По всему было заметно, что этот разговор ему неприятен. Красик усмехнулся:
— Да во всем! Вы даже мою переписку с другими институтами перепроверяете!
Калинников дернул плечами:
— Ну и что же? Все письма должны составляться грамотно.
Заместитель обиженно отозвался:
— До вас я их написал целую тысячу. И полагаю, что моих знаний для составления писем вполне хватает. А вы хотите, чтобы все было только по-вашему!
Калинников промолчал.
Полуянов добавил:
— Или буквально из-за какой-нибудь чепухи вы вместо завхоза можете полчаса отчитывать шофера. А пообедать у вас времени нет. На ходу хватаете куски. Не можем же мы вас из ложки кормить!
Шеф буркнул:
— К делу это не относится.
— В общем, так… — Полуянов обернулся к присутствующим. — В приказном порядке, как коммуниста, как руководителя, как, не знаю еще кого, предлагаю вам, Степан Ильич, уйти в длительный творческий отпуск. Иначе мы действительно все прошляпим! Не пойдете в отпуск — мы вас заставим.
Не отрывая глаз от стола, Калинников усмехнулся: мол, давайте, попробуйте заставить.
Красик повернулся к шефу:
— Обижайтесь, нет… Но я, Степан Ильич, солидарен с Полуяновым. Я вас понимаю. Вы столько лет добивались самостоятельного института, на сегодня этот вопрос почти решен, через полгода-год наш филиал должен им стать, и поэтому, естественно, вас волнует каждая мелочь. И все же я не могу полностью одобрить ваши действия. Например, они… — Красик указал на группу молодых хирургов. — Что им делать с теми больными, которые хотят оперироваться только у вас? Не знаете? А я вам честно скажу: прежде всего в этом виноваты вы!
Калинников удивленно поднял глаза.
— Да, да! Вы!.. — указал на него пальцем заместитель. — Тем, что вы все хотите делать сами, вы портите сотрудников! Вы не приучаете их к самостоятельности! Скажу еще больше: не скоро, но постепенно, при подобной манере работать, вы вообще перестанете доверять коллегам! Ему?.. — Профессор показал на одного из молодых врачей. — Почему вы ему не даете оперировать?
Доктор ответил:
— Одну больную он уже чуть не сделал инвалидом.
— Неправда! — твердо возразил Красик. — Он просто не совсем точно составил костные отломки. Потом вы все исправили.
Шеф усмехнулся:
— Вот именно.
— Что «именно»? — возмутился Красик. — Ведь когда-то ему надо было начинать! Вы начинали, разве не делали ошибок? Нет, Степан Ильич, Вы просто понемногу начинаете побаиваться. Вдруг еще неудача? И институт первой категории полетит в тартарары! Так?
Калинников молчал.
— А им, молодым, на это наплевать! Им надо работать! Поэтому они и начинают подумывать об увольнении.
Шеф сразу встрепенулся:
— Кто?
— Сами потом узнаете. Но помните, Степан Ильич: если люди разбегутся, а институт построят, вот тогда вам действительно придется тащить всю эту махину самому.
Красик опустился на стул.
Калинников глядел в стол, ничего не отвечал.
Или эти ваши вечерние больные! — В «атаку» пошел уже кто-то из молодых. Почему вы не можете им отказать?
Доктор возразил:
— Неправда! Я всем отказываю в лечении, но не отказываю в консультации. Это мое право!
Полуянов устало произнес:
— Степан Ильич, возьмите карандаш и подсчитайте, сколько времени вы тратите на эти вечерние консультации. Каждый день с семи до одиннадцати-двенадцати ночи. Да вы только бы за эти часы могли написать две, а то в три монографии. А нам нужна одна. Хотя бы один основательный теоретический труд, а не просто статьи или выводы. Только поэтому на вас нападали и продолжают нападать противники! Это ваше самое уязвимое место! И вместе с вами наше!
Калинников тяжко вздохнул.
Красик напомнил:
— Или эта история с Зайцевым. Была бы монография, он бы не посмел опубликовать статью! Нельзя, Степан Ильич, все делать сразу. Надо выбирать главное и чем-то жертвовать.
Шеф усмехнулся:
— То есть больными?
— Если хотите, то пока да! — сказал Полуянов. — Вы постоянно твердите, что наш метод должен получить повсеместное распространение. И так будет, я верю. Но только после Двух-трех ваших больших печатных трудов. Вы сами прекрасно понимаете, что все хирурги-травматологи к нам на учебу приехать не смогут. Им нужны будут книги. Только в этом случае наше дело сдвинется по-настоящему. А что касается больных, то вы один за год можете вылечить их не больше трехсот. Но сколько за тот же год станет здоровых, когда нашим методом начнут лечить по всему Союзу тысячи врачей?
О чем-то конкретном сотрудники с шефом не договорились. Калинников пообещал, что о творческом отпуске подумает я сообщит в ближайшее время о своем решении. Все ушли, остался один я.
Опершись локтями о край стола, Калинников надолго уставился в одну точку. Глядя на него, я вспомнил пословицу: «Кто больше умеет, с того больше спрос».
Справедливо ли это?
Неожиданно он поднял на меня глаза, устало сказал:
— В отпуск я, конечно, не пойду. А монографию писать надо. Никуда не денешься.
На больную ногу наступать я уже не боялся. Я потерял счет своему «километражу», потому что ходил беспрестанно — утром, днем, а когда не спалось, то ночью. Чтобы не беспокоить спящих, я ходил по коридорам первого этажа. Там располагались только служебные помещения. Все они были наглухо закрыты, лишь из распахнутых дверей приемной Калиникова в темный коридор всегда падала полоса света. Я знал — там сидят так называемые вечерние больные. Доктор их консультирует.
В эти часы я к Калинникову не заглядывал — считал, что и так надоедаю ему за день.
Однажды я ощутил, что с моими костями творится что-то неладное. То ли они болтаются, то ли смещаются. Я не на шутку испугался: неужели стал образовываться ложный сустав?
В этот день я заглянул к Калинникову поздним вечером.
— Разрешите?..
Увидев меня, он улыбнулся:
— А… давайте, давайте.
Я вошел.
— Вы почему не спите?
— Да так, — отозвался я. — Сомнения одолевают.
Доктор насторожился:
— А именно?
Я смущенно проговорил:
— Понимаете… Аппарат вроде не очень прочно удерживает отломки.
Оп сразу уточнял:
— Какие?
— Верхние.
Калинников облегченно улыбнулся:
— Кажется, что они двигаются?
Я подтвердил:
— Точно.
— Так оно и есть!
— Не понял?
— Амортизация! — пояснил он. — В том месте, где у вас происходит удлинение, костная ткань еще недостаточно затвердела. При ходьбе она амортизирует.
— Тогда, может, не ходить?
— Наоборот! Именно от ходьбы она растет и при обретает необходимую прочность.
Я повеселел.
— Значит, ничего страшного?
Калинников заверил:
— Ничего! Кстати, в нижней части голени у вас почти наступило сращение. Я вчера утром видел снимок, все идет нормально.
В кабинет зашли два парня. Они были похожи друг на друга, только один выглядел взрослее — видимо, братья. Один робко спросил:
— Можно?
— Пожалуйста, — ответил Калинников и поглядел на меня.
Я попросил:
— Посижу еще немного?
Он кивнул, спросил парней:
— Что у вас?
Старший остался стоять у двери, младший, лет двадцати, прошел на середину кабинета. Он извивался всем корпусом и сильно кренился на правую сторону.
Калинников поглядел на его ноги, жестом попросил сесть на кушетку. Младший брат торопливо проковылял к ней, опустился на самый краешек. Видно, он очень стеснялся.
Доктор подошел к парню:
— А ну, выпрямите ногу! Пациент это исполнил. Он приказал:
— Согните… Так, теперь встаньте.
Заваливаясь на правый бок, пациент поднялся.
Калинников надавил ему на бедро.
— Больно?
Парень тихо ответил:
— Нет.
Доктор повернулся к его брату:
— Снимки есть?
Тот протянул черный рулон, опять отошел к двери. Калинников вернулся к столу. Один за другим быстро просмотрел на световом табло три рентгеновских снимка. Потом воскликнул:
— Так у него ж все нормально!
Старший ответил:
— Так все говорят, а он не ходит. Почему, никто не знает. А операцию делать не хотят.
Доктор задумчиво покивал головой, поинтересовался:
— Давно он так?
— Четвертый год. Нам к вам посоветовали. Вы извините, мы с самой Белоруссии. Вы скажите, что это, мы сразу уедем, вы извините…
— С ним что-нибудь было? — быстро спросил Калинников.
Тот не понял:
— Что?
Доктор пояснил:
— Авария! Обо что-то стукнулся?
— Авария, — вдруг произнес сам больной.
— Повреждения были?
— Нет.
— И с тех пор так ходишь?
Он кивнул.
Внимательно поглядев на парня, Калинников вдруг прошел к портьерам, тщательно задернул их. Затем, повернув ключ, закрыл двери.
Старшего брата он спросил:
— А что мать не приехала?
— Нету.
— Давно?
— Уже восемь лет.
— Хорошо, сядьте.
Тот робко присел в углу на край стула.
Доктор зажег яркую настольную лампу с узким металлическим абажуром, зачем-то погасил свет в кабинете. На столе включил метроном. Оп четко, монотонно застучал в наступившей тишине. Свет от лампы Калинников направил прямо в лицо парню. Тот сначала зажмурился, затем, привыкнув, снова открыл глаза. Глядя в пол, доктор некоторое время неподвижно стоял посреди кабинета. Метроном стучал в одном и том же убаюкивающем ритме.
Наконец Калинников вскинул голову, приблизился к парню. Положив ему на затылок ладонь, он долго не двигался. Больной неотрывно смотрел на него и ничего не понимал. Очень тихо, но твердо доктор проговорил:
— Слушайте меня внимательно… Только меня… Вам тепло от моей ладони. Очень тепло… Вам так тепло, что хочется спать. Очень хочется спать… От этой ладони вам хорошо, вам очень спокойно. Вы погружаетесь в сон… Нормальный, очень ровный… Вам приятно спать на ладони. Вас все время тянет к ней… Все больше и больше…
Веки парня внезапно сомкнулись, по его телу пробежала едва заметная дрожь. Доктор резко отвел от затылка ладонь. Парень откачнулся, медленно вернулся в прежнее положение. Он уснул. Калинников отошел назад, пристально глядя на него, с полминуты молчал. Затем вдруг громко, отчетливо приказал:
— Встань!
Не открывая глаз, парень поднялся.
Доктор приказал вновь:
— Ровно встань!
Пациент старательно подтянулся, хотя и до этого уже стоял нормально. Плечи у него находились на одном уровне, он никуда не заваливался.
— Я мать! — вдруг произнес Калинников. — Твоя мать! Мне плохо, подойди ко мне!
Парень беспокойно завертел головой и, сориентировавшись, медленно двинулся на голос. Шел абсолютно нормально, как все люди.
Доктор выпалил:
— Стой!
Он моментально остановился.
Калинников обошел его, сел на кушетку, приказал:
— Иди сюда, сядь рядом!
Самыми обычными шагами парень подошел к доктору, спустился рядом.
Его брат не шевелился. Приоткрыв рот, он очумело глядел на доктора. Я тоже был ошарашен. Я впервые присутствовал на сеансе гипноза.
Калиников попросил меня:
— Свет, пожалуйста. И лампу.
Я зажег в кабинете свет, подошел к столу, потушил настольную лампу, отключил метроном. Доктор тем временем сильно растер парню затылок. Тот медленно очнулся. Калинников весело сообщил ему:
— Ты только что нормально ходил! Понял?
Парень наконец вспомнил, где находится, вопросительно оглянулся на брата.
Тот изумленно кивнул ему.
Калинников попросил:
— А ну пройдись еще раз!
Пациент поднялся и пошел по кабинету прежней вихляющей походкой.
Доктор остановил его:
— Достаточно! В общем, так, — сказал старшему брату Калинников. — Никаких органических повреждений у него нет, просто психическая травма после аварии. Такое нередко случается. Вы только что сами видели, как он ходил. Я это показал специально, чтобы вы ему потом все рассказали. Гипнозом такую болезнь не лечат. Только психотерапией. Это ряд специальных упражнений, при помощи которых вашего брата научат ходить нормально. Главное, чтоб он в себя поверил. Вы меня поняли?
Оба одновременно кивнули. Младший спросил:
— А где это?
Калинников ответил:
— В любом большом городе есть такие специалисты. Так что спокойно езжайте домой, нечего вам зря деньги тратить. Все поправится.
Старший проговорил:
— Вы извините, но мы все-таки где-нибудь к вам поближе… Можно?
Доктор улыбнулся:
— Дело ваше. В любом случае все будет нормально.
Братья ушли. Вдруг зазвонил телефон.
Калинников стремительно сорвал трубку.
— Да! Я, да… Какой адрес? Свой? А зачем он мне? Ну иду, иду, — заговорил он виновато. — Сейчас, да… — Прикрыв трубку ладонью, он тихо попросил меня: — Взгляните, сколько их еще там?
Я высунул голову за дверь, сосчитал «вечерних больных», ожидающих своей очереди.
— Шестнадцать!
Калинников соврал жене:
— Пять человек осталось! Да, да… Час, не больше. Да… Ну есть! — Он положил трубку, улыбнулся: — Спрашивает, не забыл ли я свой адрес. Чудачка!
Я поднялся:
— До свидания, Степан Ильич.
Он кивнул:
— Да, да, спокойной ночи!
Я покинул кабинет, к Калинникову тотчас вошел следующий страждущий…
В Сургану, точно снег среди лета, неожиданно прибыла моя бывшая супруга.
От долгого одиночества во мне тотчас что-то всколыхнулось. Захотелось забыть наши дрязги, взаимные обиды и начать все сначала, как будто ничего этого не было. Однако Людмила меня тут же охладила.
— На один день, не больше, — заявила она. — Я уже взяла билет на обратный рейс.
Я сумрачно поинтересовался:
— Тогда зачем было огород городить? Как-никак от Москвы три тысячи километров.
Она пожала плечами:
— Не знаю. Захотелось просто, и все. — Людмила внимательно всмотрелась в меня. — А ты поправился. Не так уж, значит, плохо живешь!
— Стараюсь, — ответил я. — Ты, кстати, тоже неплохо выглядишь.
Она чему-то усмехнулась:
— И я стараюсь.
Людмила оглядела мою палату:
— Вентилятор, телефон, холодильник… Девочки, наверное, ходят?
Я подтвердил:
— Пачками!
Бывшая жена указала на мой аппарат:
— А это что за штука?
— Балалайка!
Она опять усмехнулась:
— Переночевать мне где-нибудь найдется?
Я указал на кожаный диван:
— Вот, можешь здесь!
Людмила спросила:
— А разрешат?
— Попрошу.
Весь день моя бывшая супруга носилась по магазинам в надежде, что на периферии подвернется нечто интересно; поздно вечером явилась в больницу снова. Дежурные сестры были предупреждены, ее пропустили.
С порога она сразу попросила:
— Закажи такси часов на пять. Рейс в шесть ноль-ноль.
Я принялся названивать по телефону, все время было занято. Тем временем Людмила расстелила на диване постель, которую для нее приготовили заранее.
— О-ох! — с облегчением влезла она под простыню. — Самое лучшее в жизни — это сон! — И, повернув ко мне голову, спросила: — Правда?
Я не ответил, так как заказывал по телефону такси. Заказав на пять утра, положил трубку, сказал ей:
— Все в порядке.
Она удовлетворенно кивнула и отвернулась от меня.
Потушив свет настольной лампы, я откинулся на подушки.
— Как сын?
Она сразу ответила:
— Здоров. По-прежнему на пятидневке…
Помолчав, я, почему-то волнуясь, поинтересовался:
— А ты?
Людмила не поняла:
— Что я?
— Делаешь?
— Развлекаюсь.
— Я серьезно.
— И я серьезно.
— Не работаешь?
Она беспечно ответила:
— На полставке, как раньше.
Между нами вновь повисла тяжелая тишина. Я не выдержал:
— Зачем ты все-таки приехала?
Людмила спокойно сказала:
— Я же сказала, не знаю.
Я лежал с открытыми глазами, глядел в потолок. По нему время от времени скользил свет от автомобильных фар. Я подумал: «Все повторяется. Опять так же, как со Светланой в Леселидзе. Все было и ушло. Как вода в песок».
Я попытался вспомнить прежнее тепло к этой женщине — своей бывшей жене, — ничего не вышло. Она была чужая…
Утром Людмила разбудила меня.
— Может, ты меня проводишь?
Она была уже одета. Я накинул халат, взял костыли. Мы тихо прошли коридором больницы, вышли на улицу. У входа ждало такси. Было очень рано, только светало, меня пробирала легкая дрожь.
Людмила открыла заднюю дверцу машины и вдруг, точно что-то вспомнив, обернулась ко мне.
— Да, — произнесла она, — совсем забыла. Ты ребенка не хочешь взять?
Я напряженно спросил:
— Насовсем?
— Да.
Я тоскливо понял — вот зачем она приезжала. Помолчав, я тихо сказал:
— Возьму. Как встану на ноги, возьму.
— Счастливо. — Она захлопнула за собой дверцу и, сидя в машине, чуть помахала мне рукой.
Такси понеслось в сторону аэродрома… Мои дела пошли на поправку. Наступило сращение, наверху нога полностью удлинилась. За один раз, без отдыха (уже без костылей — на двух палках) я мог пройти более трех километров. Но это не приносило радости. После отъезда Людмилы мне сразу стало очень тоскливо. Я уже начал привыкать к больнице, и надо же было жене появиться.
Как-то Калинников пришел ко мне в палату. Он сразу подметил мое подавленное состояние.
— Что такой невеселый? — осторожно поинтересовался он. — Все у вас идет хорошо, скоро выпишем.
Я неопределенно отозвался:
— Да так…
И вдруг ни с того ни с сего выложил ему историю своего развода. Про то, как удачно складывалась жизнь и как все вдруг сломалось. Мне давно хотелось выговориться, и поэтому меня словно прорвало…
Доктор серьезно выслушал меня. Наконец сказал:
— У меня не легче было… Только не это главное.
— А что?
Он твердо ответил:
— Дело.
Я усмехнулся:
— Где же мне его теперь взять?
— А прыгать? — улыбнулся Калинников. — Или вы больше не собираетесь?
Я спросил:
— Зачем же вы меня так… жестоко успокаиваете?
Доктор нахмурился:
— Не понял?
— Допустим… допустим, я снова начну тренироваться. Затрачу массу воли, сил, нервов, энергии. Я это могу. Но если смотреть правде в глаза, тем, кем я был до катастрофы, мне уже никогда не стать.
Калинников молчал, ждал, что я скажу дальше.
— Два метра… Пусть два десять, ну, максимум, два пятнадцать! Больше мне не прыгнуть! После такой травмы — нет! А два пятнадцать на международной арене — результат ниже среднего, понимаете? Стоит ли из-за такой чепухи копья ломать?
Доктор спокойно сказал:
— Стоит.
— Зачем? Надо уходить. И именно сейчас, когда еще жива в памяти людей моя прежняя слава и когда тебя все жалеют. Будут говорить: «Если бы не авария, он бы два сорок перепрыгнул!» А так выйду в сектор, и что — смех трибун, в лучшем случае сочувствие прежних болельщиков. Ведь так же?
Глядя в пол, Калинников сказал:
— Если бы я заботился о том, как выгляжу в глазах окружающих, наверняка бы ничего не добился. Вы меня понимаете?
— В смысле?
— Меньше надо думать о себе, больше о своем деле.
Я с горечью воскликнул:
— Да какое же это дело, если от него никому проку не будет?
Доктор убежденно заверил:
— Будет.
— Какой?
— Если вы прыгнете хотя бы два метра, я первым стану преклоняться перед вами. Первым!
— Почему? — удивился я.
— Сейчас объясню.
Калинников замолчал, раздумывая, барабанил пальцами по столу.
— Когда я вижу таких упорных, целеустремленных людей, каким вы были до катастрофы, — наконец сказал он, — во мне возрастает психоэнергетический потенциал. «Значит, и я, — говорю я себе, — могу сделать еще больше, чем до этого». Казалось, наступил предел человеческих возможностей, а он его преодолел. Значит, и передо мной не должно существовать неразрешимых трудностей. И так все люди. Каждый проецирует ваши рекорды на свои собственные возможности, раздвигает их рамки. Иногда слышишь: чего в этом спорте мудреного? Ногами дрыгать? Скакать головой вниз? Не согласен. Это стимулятор. Большой стимулятор миллионов людей. А вы говорите — не дело!
Я молчал. Мне было неловко. Я, который жил спортом, никогда так не думал о нем.
Калинников поднялся со стула, добавил:
— Люди более всего нуждаются не в здоровье — чаще всего оно у них есть, — а в духовной поддержке. Им нужно постоянно напоминать, что единственный выход из того или иного затруднения или несчастья — бороться с ними. Другого пути нам не дано. А вы, за судьбой которого следит масса людей, прыгнув на свои два метра, очень поможете им в этом. Не изменив себе, вы преодолеете определенный барьер в сознании многих людей. Всего хорошего!
Он направился к дверям, но перед тем, как выйти, доктор улыбнулся мне и сказал:
— Кстати, именно поэтому я вас в взял вне очереди!
Я вдруг понял, зачем люди во все века искали и продолжают искать пресловутый смысл жизни. Не только ради истины. Нет… Для счастья. Человек, который только что исчез за дверьми, попросту подарил мне его. Подарил, может быть, сам об этом и не догадываясь.
Через полмесяца, проходя за день до пяти километров, я стал передвигаться с одной палкой. Нога срослась, удлинилась не на три с половиной сантиметра, а на целых четыре, манипуляции с аппаратом были закончены, мою голень Калинников поставил на фиксацию. Он сказал мне:
— Выписать вас можно уже через две недели, но советую побыть здесь еще месяц. Не ради перестраховки, а для того, чтобы выйти от нас без палок, на двух собственных и не хромая. Подходит такой вариант?
Я не возражал. Наоборот, как многие больные, втайне я уже побаивался расставаться с аппаратом.
С его помощью можно было не только двигаться, но и заниматься штангой. Правда, пока с малым весом. Но мне на первых порах хватало и этого — мышцы мои за три года бездействия заметно одряхлели, дыхание никуда не годилось. В небольшом спортивном зале при больнице я понемногу начал приводить себя в порядок: подскоки на одной ноге, приседания, подтягивания, отжимания от пола, та же штанга, гантели, эспандер, резиновый бинт, волейбол на улице — все это было абсолютно безопасно проделывать в аппарате. Я не представлял, как теперь обойдусь без него.
В ежедневных тренировках, к которым я приступил, незаметно минул месяц. За это время я значительно окреп — организм быстро набирал утраченную силу.
Однажды под вечер в палату быстро вошел Калинников с медсестрой.
— Ну что? — весело спросил он. — Снимаем?
Я испугался:
— Аппарат?
— Да!
— А может, еще повременим?
Доктор нахмурился:
— Воля ваша, хоть всю жизнь в нем ходите. Только если я говорю пора, значит, пора.
Я поинтересовался:
— Опять операцию?
Он улыбнулся:
— Да вы что? Мы прямо здесь в две минуты!
Действительно, вся процедура произошла прямо на моей койке. Я лег на спину, приподнял ногу с аппаратом, удерживая ее двумя руками. От напряженного ожидания боли мои руки противно дрожали. Калинников ловко раскрутил гайки, конструкция как бы обмякла и надавила на кость всей тяжестью. Стало очень неприятно.
Доктор, понимая мои ощущения, успокоил:
— Сейчас… В момент!
Он привычно разъединил, затем снял кольца в стержни. Из моей голени во все стороны, словно металлический веер, теперь торчали одни спицы. Калинников взял плоскогубцы, крепко зажал ими конец самой нижней. Я весь напрягся. Он лукаво улыбнулся:
— Что, уже больно?
— Пока нет…
Не успел я договорить, как он резким сильным движением выдернул из кости спицу. Боли не было — все произошло в какую-то долю секунды. Из отверстий засочилась кровь, медсестра смазала их йодом. Так же стремительно и безболезненно доктор вырвал все остальные спицы. С первого раза не поддалась ему лишь последняя, так называемая штыковая с изгибом. Он опять зажал ее плоскогубцами, развернул в нужное положение. Я моментально поморщился от легкой боли.
— Ага! — глядя на меня, произнес Калинников. — Значит, встала! — И так дернул спицу, что улетел к противоположной стене палаты и по пути сбил стул. Забыв о боли, я захохотал, доктор тоже.
С аппаратом было покончено за десять минут. Сестра снова облила все ранки йодом, принялась забинтовывать ногу. Я глядел на свою голень как на что-то отдаленно знакомое — такой целой я не видел ее три года! И, честно говоря, думал, что никогда уже и не увижу.
Калинников приказал:
— Теперь вставайте!
Я опасливо поежился:
— Прямо сразу?
— Да, да, — нетерпеливо отозвался он. — Надевайте свои башмаки и вставайте.
И опять случилось маленькое чудо — впервые за эти три года я наконец надел на правую ногу обычную туфлю! Удивительно, как относительны ваши представления о чудесах.
Калинников приказал:
— Поднимайтесь!
Я осторожно выпрямился.
— Тяжесть распределите.
Встал на обе ноги.
Калинников (он сидел передо мной на корточках) поднял глаза, лукаво спросил:
— Ну что? Сломалась?
Я смущенно улыбнулся:
— Нет… Вроде нет.
Столько событий за полчаса — увидел свою изуродованную ногу здоровой, надел на нее обыкновенную обувь, теперь стою на двух ногах, как все нормальные люди. И все это не во сне!
Калинников выпрямился и скомандовал:
— Идите!
Я не понял:
— Куда?
— До двери и обратно.
— Нет, — замотал я головой. — Не надо! Тогда она точно сломается!
Доктор сурово скомандовал:
— Идите!
Я по-прежнему не двигался. Калинников вдруг чуть подтолкнул меня в спину. Непроизвольный шаг оказался удачным — ничего страшного не произошло. Я изумленно обернулся на доктора.
— Да идите же, я вам сказал!
И я пошел! Осторожно, медленно, сам! дойдя до двери, я открыл ее.
Калинников улыбнулся, остановил меня:
— Достаточно.
Теперь я с ним не согласился.
— Дальше, — упрямо произнес я. — Дальше. — И шагнул в коридор.
С каждым метром я шел все смелее, но все равно еще не мог окончательно поверить, что подобное происходит со мной. Чтобы убедиться, что это не сон, я набрал полной грудью воздух и на всю больницу закричал:
— Ребята! Смотрите, ребята!
Из палат в коридор один за другим повалили больные с аппаратами. Все уставились на меня. Изумленно, с интересом, с улыбкой.
Я кричал:
— Вы видите! Я иду! Видите!
Больные молчали, каждый думал о том, когда он так пойдет тоже.
Через три дня я уже был в Москве. Сборная олимпийская команда Советского Союза отбывала в Мехико. Я приехал на аэродром проводить друзей.
Первой меня увидела Грекова, заведующая отделением спортивной травмы того института, в котором я без толку провалялся около полутора лет. Она, врач сборной страны, улетала с командой.
— Дмитрий! — воскликнула Грекова. — Ты?!
— Я.
Она изумилась:
— Без костылей?!
— Как видите.
Грекова недоверчиво оглядела меня с головы до ног:
— То есть у тебя все… все нормально?
Я подтвердил:
— Абсолютно.
— Да-а… — озадаченно протянула она. — А ведь у нас тоже был аппарат Калинникова.
Я усмехнулся:
— Что же вы его не применили?
Грекова замахала руками:
— Ой, Митенька… Сложное это дело. Во-первых, никто толком работать с ним не может, а главное — Калинников не из нашего института. Чужой, понимаешь?
Я сказал:
— Поэтому вы и говорили: «От добра добра не ищут». Верно?
Она обиделась:
— Я-то при чем? Ты лежал в моем отделении, но вела-то тебя не я! Правильно?
— Не в этом дело… Что было бы, если бы я вас послушал? Сейчас бы я точно стоял перед вами на костылях, с укорочением в пять сантиметров. Я добавил: — Суть не во мне. В тех, кто поверил вам раньше и поверит в будущем. Вот что самое ужасное.
Грекова внимательно посмотрела на мои ботинки. Чтобы она не сомневалась, будто вместо ноги у меня стоит протез, я задрал брючину, показал голень. Врач изумленно покачала головой:
— И всего за пять месяцев?
Я поправил ее:
— За четыре с половиной.
Она раздумчиво протянула:
— Да-а…
Подошли легкоатлеты. Меня принялись обнимать, поздравляли с выздоровлением, жали руки, радостно хлопали по плечам. Среди ребят находился Звягин. Он обнял меня:
— Извини, что в больнице редко бывал. Сам знаешь — все время суматоха!
Я ответил:
— Читал твое интервью. Будто эта Олимпиада для тебя последняя? Правда?
Звягин хитровато прищурился:
— Да нет. Дипломатию навожу. Имя-то себе как-то надо создавать. Ты вон счастливчик. В катастрофу попал, а славы еще больше!
Я посоветовал:
— Тогда тоже сядь на мотоцикл.
— Нет уж, — отозвался он, — мы как-нибудь по-другому попробуем. — И спросил: — Что теперь делать собираешься?
Я ответил:
— Прыгать.
Он чуть улыбнулся:
— Куда? В сторону?
— Пока нет. Попробую опять вверх.
Дерзай, дерзай. Поглядим. Будь здоров! — Звягин пошел к самолету.
О прыжках действительно не могло быть пока и речи. Надо было восстановить хотя бы половину прежней физической мощи, я был еще очень «дохлый». Начав заниматься еще в больничном спортзале, дома я продолжил свои тренировки — неуклюжие пробежки по квартире, затем на лестничной площадке. Через полтора месяца, когда я выглядел уже не так смешно, рискнул показаться на стадионе. Здесь, в привычной обстановке, я стал прогрессировать значительно быстрее.
Сына, как и обещал Людмиле, я взял к себе. Через суд. Сделал я это сознательно, чтобы впоследствии она не могла претендовать на него. Надо было учитывать ее вздорный характер. От нее, как я уже убедился, можно было ожидать любого сюрприза.
Виктор рос симпатичным смышленым пареньком, но был с хитринкой. Видимо, в меня. Ему исполнилось семь лет, с сентября он пошел в школу. Тетрадки, учебники, мешки для обуви, проверка уроков, ежедневный подъем в семь утра, готовка еды, стирка — все легло на меня. Однако сына я баловать не собирался — в обязанность ему я сразу вменил уборку квартиры, мелкую стирку и самоконтроль. Сразу же я определил Виктора в секцию плавания. Первые дни возил его в бассейн на машине, затем он сам стал ездить туда на автобусе. Я не ставил перед собой задачи сделать из сына спортсмена во что бы то ни стало. Кем он потом будет, его дело. Единственное, то мне хотелось воспитать в нем, — это целеустремленность. Из молодых ребят больше всего мне не нравились остроумные, эрудированные созерцатели: все-то они знают, но абсолютно ничего не хотят. Именно от этого «порока» мне хотелось уберечь своего сына.
Я поступил в аспирантуру института физической культуры. «Психологическая подготовка прыгуна» — такова была тема моей будущей диссертации. Мне показалось, что в этой области можно сделать нечто конкретное, толковое и полезное. В плане спортивной психологии у меня был уже достаточный опыт и немало наблюдений.
Обо мне вновь принялись писать газеты:
«Буслаев на стадионе!», «Буслаев возвращается!», «Чудо доктора Калинникова», «Его новая высота».
Благодаря этим статьям метод доктора Калинникова получил еще более широкую огласку. Да и сам я в интервью по радио, телевидению больше говорил о самом Калинникове, о его деле, чем о себе. Это было естественно — мы с доктором стали одним целым. Он поставил меня на ноги физически, я же, выздоровевший, пытался подняться теперь духовно.
Доктор нередко приезжал по делам в Москву. Каждый раз мы с ним встречались. У меня с Калинниковым завязалась настоящая дружба. Я знал обо всех его делах, он о моих.
Однажды он сказал:
— Ты вроде как стал сторонником моего метода. Хорошо, конечно. Только вот опять…
Я насторожился:
— Что такое?
Калинников неохотно рассказал:
— От меня ушел один сотрудник. Пообещали ему какую-то должность в министерстве, он и написал письмо.
— И что в нем?
Доктор досадливо покривился:
— Да разная чепуха. Пишет, что я переманиваю больных из Москвы, тебя, например. И вообще, сознательно создаю вокруг себя шумиху. Не в первый раз уж такое. Так что ты меня понял?
— Нет, — сказал я. — Вы что, этого письма напугались?
— Да причем тут это. По письму ясно видно, каков автор и с какой целью написано. Просто хватит обо мне уже…
— Но я же говорю правду! Почему я должен молчать?
Калинников не согласился:
— Все равно. Лишние неприятности. А их и так хватает. Не надо обо мне больше распространяться.
— Не знаю… — раздумчиво протянул я. — А кто этот человек?
— Ты, наверное, не помнишь. Заведующий отделом один, Хрумин.
Я воскликнул:
— Как же не помню? У меня его интервью сохранилось!
— Какое?
— Вовсю вас нахваливает!
— Ага, — усмехнулся доктор. — Интересно. Вроде как с поличным попался?
Я посмотрел на доктора:
— Оставлять этого так нельзя!
Через две недели опубликовали мою статью в «Комсомольской правде». Я коротко описал предысторию дела, затем слово в слово процитировал восторженное интервью Хрумина по поводу метода Калинникова и следом поместил его письмо. В конце написал: «Комментарии, по-моему, излишни».
Министерство здравоохранения моментально отреагировало. Перед Калинниковым извинились и заверили, что обязательно будут приняты меры.
Тем временем, войдя в более-менее сносную форму я решил наконец предстать перед планкой. Пора было проверить, на что я могу рассчитывать.
При ребятах я стеснялся, поэтому в зал явился поздно вечером, когда все занятия были уже закончены. Что меня ожидает? Полный крах или надежда? Я сознательно оттягивал этот день. Планка должна была показать, на что можно рассчитывать в ближайшем будущем. Я долго поправлял стойки, долго стелил маты и долго раздумывал, с какой высоты начать. Это был важный момент, я нервничал — если не преодолеть первого рубежа сразу, значит, уже в самом начале самому себе подставить подножку. После мучительных колебаний я решил пойти на один метр пятьдесят сантиметров.
Установив Высоту, я прошел к исходной точке разбега, повернулся к планке. Сколько раз в жизни мне уже приходилось вот так смотреть на нее. А сейчас я снова трепетал, будто на самых первых своих соревнованиях. Я попробовал унять дрожь, не получилось. Я плюнул на волнение и побежал, надеясь заглушить его движением. И вдруг, не добегая до рейки, про себя отчаянно закричал: «Нет… Нет!»
И грубо сбил планку грудью. Сбил сто пятьдесят сантиметров! Сбил высоту, которую без всякой подготовки преодолевал тринадцатилетним мальчишкой!
Я упрямо сказал себе:
«Не может этого быть! Не может!..»
Я понесся еще раз — произошло то же самое.
В третий… четвертый… пятый… двадцатый… — рейка безжалостно шлепалась на маты, и вместе с ней, бессильный, ничтожный, сваливался и я…
На меня нашло какое-то остервенение. Отрешенно, как автомат, я пробегал несколько шагов, сбивал планку, ставил ее на место и возвращался обратно. Вновь несколько шагов, сбивал, опять на прежнее место, И снова она падала, и снова я разбегался. Я сам не знал, когда это кончится… В какой-то очередной бесчисленный раз, вконец измотанный, я опять рухнул на маты вместе с рейкой. Некоторое время я тяжело переводил дыхание. Потом заплакал. Беззвучно, морщась от горькой обиды, точно ребенок.
КАЛИННИКОВ
Итак, я решил ударить по Зайцеву и его компании. Ударить крепко…
Было понятно: праведный гнев в адрес этого человека ни к чему не приведет. Броня у него крепкая — два десятка разных почетных званий. Действовать предстояло хладнокровно и расчетливо.
В ответ на мое письмо по поводу «нового» изобретения Зайцева в том же журнале «Травматология и ортопедия» двое его сторонников тотчас поместили опровержение, в котором без каких-либо серьезных доказательств, как и следовало ожидать, обвиняли меня в безнравственности. Как я могу публично ставить под сомнение порядочность такого видного травматолога, как Зайцев?
Я не отступил и, обратившись к патентоведам, попросил их разобраться в создавшейся ситуации. Они произвели тщательные сопоставления и выдали мне заключение.
В нем они черным по белому писали, что оба аппарата — мой и Зайцева — практически тождественны.
Поскольку трудно поверить, чтобы такой специалист, как Зайцев, не был знаком с аппаратурой используемой в той же области, где он трудится, и что материалы республиканского сборника, в котором было опубликовано мое выступление, наверняка были ему известны, невольно напрашивается мысль о плагиате.
Вывод патентоведов был такой:
«…Признание новым предложение, направленное на рассмотрение через пять лет после того, как подобное же было опубликовано в печати, приносит государству не только моральный, но и материальный ущерб. Тем более что в этом случае идет речь о том, что принято называть „Стопроцентной ссылкой на источник“».
Оригинал заключения патентоведов я отправил в Минздрав СССР, копию оставил у себя. В ответ Зайцев незамедлительно нанес мне два «укола».
Первый — отыскал одного работающего со мной сотрудника и, пообещав ему какой-то пост в Минздраве, попросил написать письмо, клевещущее на мой метод и самого меня. Зайцеву нужна была критика, так сказать, идущая изнутри. Тот сотрудник письмо написал. Этот «казус» мне неожиданно помог ликвидировать Буслаев, который напечатал статью в центральной газете.
Второй свой выпад он произвел в… Кинематографе. На материале нашего филиала и частично моей биографии одна из киностудий страны задумала создать художественный фильм. Как об этом узнал Зайцев, неизвестно: картина не была запущена в производство, сценарий на консультацию еще не посылался в печати о предстоящей работе не упоминалось. На бланке министерства он тотчас отправил на студию «предостережение»:
«…В связи с подготовкой Вами фильма о докторе Калинникове из г. Сурганы просил бы вас ознакомить Минздрав СССР со сценарием, так как деятельность этого врача неправильно освещается в периодической печати и значительно переоценивается.
Неблаговидное поведение этого врача в обществе требует очень объективного освещения в фильме работы Калинникова. Во всяком случае, фамилия действующих лиц не должны быть истинными.
С уважением к Вам…»
И подписался всеми своими титулами.
Киностудия ответила Зайцеву достойно: мол, спасибо за предостережение. Однако мы несколько удивлены подобным отношением к своему коллеге. Тем более со стороны врача, который давал клятву Гиппократа. Относительно туманного «неблаговидного поведения» доктора Калинникова мы тоже в некотором смущении. Нам хорошо известно, что даже двойка за поведение у ученика начальной школы еще никак не говорит о его способностях. С уважением к Вам… Художественный руководитель объединения тоже подписался высокими титулами: народный артист СССР, лауреат Ленинской премии.
Зайцев не мог позволить, чтобы о моем методе узнали сразу миллионы зрителей. Он буквально атаковал киностудию. Но опять же не сам, а через подставных лиц. Сначала они ругали сценарий (он несколько раз переделывался), затем стали препятствовать запуску фильма в производство. Благодаря принципиальности директора студии, настойчивости авторов, объединения и киносъемочной группы картина все-таки была создана. Но, увы, главного героя — хирурга-травматолога — играл уже не мужчина, а женщина. Зайцев буквально вырвал эту уступку от киностудии.
По этому поводу я особо не переживал. Женщина так женщина — что делать? Главное, у меня на руках оказалось такое письмо Зайцева, в котором оп впервые выражал открытое и истинное отношение к моему методу.
О своих мытарствах я рассказал в Центральном Комитете КПСС. Меня внимательно выслушал один из секретарей.
— Езжайте домой, спокойно работайте. Разберемся. — И твердо прибавил: — Безнаказанным мы это дело не оставим. Я вам обещаю.
Ко мне прислали журналиста из центральной газеты Светланова. Я ознакомил его со всеми необходимыми материалами, которые ему потребовались.
В начале ноября он опубликовал статью. Огромную, на целый разворот. В ней описывалось все: что я претерпел, через что прошел, с чем и с кем столкнулся.
И все-таки Зайцев выкарабкался. Он имитировал тяжелую болезнь, что дало повод сторонникам «пожалеть» его. Неделю Зайцева приводили в чувство, два месяца он болел. За это время (на что он и рассчитывал) страсти улеглись, его оставили в покое. Его вывели только из ученого совета, да и то под предлогом состояния здоровья. Все остальные звания за ним остались.
Однако его «болезнь» не явилась уж такой имитацией. Стало ясно: ничего существенного в моей судьбе он изменить уже не сможет.
Спустя полгода нашему филиалу наконец присвоили звание института. Стройка набирала темпы: в эксплуатацию уже сдали первую очередь большого лечебного комплекса, приступили к строительству второй очереди, на которую правительство отпустило десять миллионов рублей…
На областной конференции меня избрали депутатом Верховного Совета республики. Я поблагодарил избирателей за доверие и сказал:
— Ленин подчеркивал, что здоровье человека — это не только личное богатство, но и «казенное имущество» нашего государства, которое надо беречь. Получается, что мы, медицинские работники, его непосредственные стражи. На сегодняшний день в нашем институте вылечено около шести тысяч больных. По выводам экономистов, только за счет сокращения сроков лечения экономический эффект составляет более двадцати двух миллионов рублей. И дело не только в этом, товарищи!
Можно ли измерить рублями состояние человека, которому восстановили форму и функцию руки или ноги, удлинили их до нормального состояния на двадцать — двадцать пять сантиметров? Можно ли измерить деньгами чувства больного, когда он отбрасывает костыли и протезы? Когда впервые в жизни надевает нормальную обувь, костюм и, как все люди, идет на работу? А чем можно измерить радость его родных я близких, которые освобождаются от долгих, изматывающих страданий? Врачи создают не только материальное, но и огромное духовное богатство нашей Родины. Ради этого не жалко никаких сил!
Буслаев прислал телеграмму:
«Вторник выступаю на первых состязаниях, Дмитрий…»
Я незамедлительно вылетел в Москву.
БУСЛАЕВ
Соревнования состоялись 1 Мая, но были скромными: первенство городского совета ДСО «Буревестник». Вместе со мной выступали еще четыре перворазрядника. Эти состязания я выбрал потому, что страшно боялся опозориться. Приглашены были только самые близкие друзья: Калинников, Кислов, мой давний соперник Габидзе, журналист Светланов, который недавно выступил в печати со статьей в защиту метода Калинникова. Выйдя на стадион, я неожиданно увидел на трибунах уйму народу. Вдобавок прикатило телевидение. Вот этого мне совсем не хотелось — позориться сразу перед всем Союзом. Однако трансляция уже началась, отменить ее было невозможно. Зрители наверняка пристально рассматривали меня — какой я стал? Такой же или постарел? Хромаю или нет? Где шрамы? Ага, как будто полысел немного или только кажется? Какое у него теперь лицо? Я отвернулся от телекамеры. Я вдруг почувствовал себя какой-то инфузорией под микроскопом.
Среди зрителей я приметил работников легкоатлетической федерации, фоторепортеров, знакомых газетчиков и даже несколько иностранных гостей. Пришел Звягин с женой, хотя я их не звал. Калинников сидел в первом ряду, беспрестанно ерзал ва скамейке. Он, видимо, волновался больше, чем я. Когда я появился в секторе, доктор помахал мне рукой, я ему тоже.
С микрофоном подошел телекомментатор, поздравил:
— С праздником вас!
Я ответил:
— Спасибо. Вас тоже.
Он спросил:
— Если не ошибаюсь, это ваши первые соревнования после катастрофы?
Я подтвердил:
— Да, первые.
— Ваши планы на сегодня?
— Если мне удастся преодолеть два метра, буду доволен.
Телекомментатор поинтересовался:
— Вдруг это произойдет? Кому вы посвящаете свой прыжок?
Я кивнул в сторону Калинникова:
— Вон ему.
На доктора сразу наставили телекамеры. Он заерзал еще сильнее…
Телекомментатор спросил:
— Кто это?
— Мой второй отец, — отозвался я. — Доктор Калинников, который родил меня заново.
Он уточнил:
— Вы имеете в виду свою ногу?
Я отрицательно покачал головой:
— Не только это. Гораздо большее.
Он не стал вникать в подробности, пожелал:
— Счастливого старта! — И решительно направился теперь уже к доктору.
Я стал суеверен — надел латаные-перелатаные шиповки. Те, в которых установил последний мировой рекорд — два метра двадцать восемь сантиметров. О зрителях я подумал поначалу плохо: что, как и Звягин, они явились на стадион из чистого любопытства, просто поглазеть на меня. Опасения эти сразу развеялись, когда я приступил к прыжкам. Сразу почувствовалось, что люди желают мне только одного — удачи, победы над собой. И пришли они сюда затем, чтобы увидеть именно ее.
Из меня еще не улетучилось воспоминание — четыре месяца назад в пустом зале я бессильно плакал на матах. Поэтому соревноваться я начал очень осторожно — с одного метра семидесяти пяти сантиметров.
Метр восемьдесят… Метр восемьдесят пять… Метр девяносто… Все эти высоты взял с первого раза, под скромные аплодисменты.
На метре девяносто пяти вдруг застопорился. Этот рубеж не покорился моему последнему сопернику, перворазряднику. Он выбыл, У меня осталась последняя попытка.
Я встал на исходное место разбега, поглядел на Калинникова. Он уже не ерзал, а сидел очень тихо, я бы даже сказал, как-то прибито. Все прыжки, которые я совершил до этого, были и его прыжками. Неожиданно мне стало обидно за доктора: если я сейчас не перелечу через планку, значит, в чем-то окажется несостоятелен и он… Он, который столько сделал для этого и который сейчас, беспомощно застыв на скамейке, уже ничего не может поправить. Все зависит теперь только от меня. И вдруг он поднял руку, сжал ее в кулак и помахал мне. Мол, я с тобой.
Страх, скованность мигом исчезли. Я ощутил в себе силу. Силу души Калинникова, которая каким-то чудом на время переселилась в меня. Я с удовольствием побежал, с удовольствием оттолкнулся, с удовольствием взлетел и сразу понял взял!
Две сотни зрителей аплодировали так, будто я установил мировой рекорд.
Я попросил установить два метра и еще пять миллиметров для запаса. Как всегда, подготовка новой высоты заняла больше времени, чем сам прыжок.
Она мне покорилась сразу.
На стадионе с минуту бушевала буря.
После соревнований я, Калинников, Кислов и Светланов отправились в ресторан. Через полчаса официант вдруг вручил мне телеграмму.
Кислов пошутил:
— Правительственная?
Я чуть улыбнулся:
— Почти что. Какой-то Ешуков из Вологды. — И вскрыл ее.
Он писал:
«Товарищ Буслаев! Огромное отцовское человеческое спасибо! Моя двенадцатилетняя дочь уже два года, как была прикована к постели. Она боялась вставать. С ней случилось это после сильного испуга. Сегодня она увидела ваш прыжок и пошла. Представьте, встала и пошла, как раньше. Вы вернули в дом счастье. Спасибо».
Я спрятал телеграмму в карман.
Калинников поинтересовался:
— Что там?
Я неопределенно ответил:
— Да так…
И вдруг подумал:
«Она все оправдала, эта девочка: мой путь в спорт, рекорды, катастрофу и сегодняшний прыжок. Стоило жить и сопротивляться судьбе хотя бы ради одного этого: чтобы она пошла».
КАЛИННИКОВ
Сидя за столом, я отстранился от разговора и, глядя на своих друзей, Буслаева и Светланова, неожиданно пришел к простой мысли:
«А ведь, по сути, мы все занимаемся одним и тем же: носим землю в Подолах рубах, как когда-то я таскал ее в детстве, засыпая каменистую почву. Только каждый на свой участок. В спорт, литературу, медицину… И носить ее будем, наверное, до конца дней, потому что мы из одной и той же породы: „не измени себе“».
И еще подумалось:
«Если бы всякий человек приносил в подоле своих деяний хоть одну полезную „песчинку“, то земля наша никогда бы не исчезла и не иссякла. Она не может беспрестанно давать людям жизнь, не получая от них ничего взамен. Земля нам, мы ей. Вероятно, это и есть единственный вечный двигатель всего нашего живого, разумного и бесконечного мира».
В Сургану я отправился железной дорогой. В поезде мне хотелось вволю отоспаться и подольше побыть наедине с самим собой.
Состав лязгнул, преодолевая тяжесть в несколько сот тонн, тронулся, набирая скорость, застучал на стыках колесами. Я поехал обратно, в глубь России…
Комментарии к книге «Не измени себе», Валерий Николаевич Брумель
Всего 0 комментариев