П. С. Стефанович Бояре, отроки, дружины. Военно-политическая элита Руси в X–XI веках
Посвящаю свой труд жене
Предисловие
В этой книге представлены результаты исследований, которые автор ведёт с 2005 г. Некоторые из этих исследований публиковались в виде статей. Частично статьи были включены в книгу без изменений, но большей частью переработаны, местами весьма существенно и в деталях, и в общих оценках. Разумеется, окончательной авторской точкой зрения следует считать суждения, высказанные в книге.
Переработка во многом является следствием критики и замечаний, которые высказывали коллеги, ознакомившись с моими исследованиями. Я глубоко признателен и этим коллегам, и вообще всем тем, кто помогал мне в работе, – кто больше, кто меньше, кто в публичном обсуждении, кто в частной беседе, кто советом, кто делом. Особенно полезны были замечания В. А. Кучкина, который прочитал рукопись книги с исключительными внимательностью и взыскательностью.
Значительная часть работы была проведена благодаря поддержке немецкого Фонда имени Александра фон Гумбольдта. Грант Фонда не только обеспечил финансовую поддержку, но и дал возможность ознакомиться с западной литературой, в основном, труднодоступной или вообще недоступной в России, и обсудить предварительные итоги исследований с коллегами за рубежом.
Введение
Кто отвечает за решения, определяющие судьбы многих людей? На этот вопрос есть три основных ответа. Для многих, особенно неискушённых любителей истории, в центре исторических событий и процессов находятся фигуры правителей и героев. Их блеск затмевает серую массу населения, им подчинённого и ими ведомого, им приписываются все государственные деяния. «Жизнь замечательных людей» – это жизнь всего общества. В сущности, такое восприятие истории идёт из глубокой древности. В древнерусских летописях, например, князья– и даже, точнее, князья одной династии Рюриковичей– персонифицируют власть и несут ответственность за подданных перед высшим Судом, и на них замыкаются так или иначе все общественные явления и движения.
Другой ответ наиболее последовательно развила учёная мысль XIX в. Фигуры одиноких гениев, героев или помазанников божьих отошли на задний план, а вперёд выдвинулись структуры, массы, институты и объективные условия в историческом процессе. Решения лидеров и правителей, какими бы самостоятельными и оригинальными они ни выглядели, на самом деле, как утверждала наука, выражают интересы и волю более или менее широких кругов лиц – от класса до нации.
Сегодня большинство учёных, представляющих общественные науки, скажут уже иначе, дистанцировавшись от этого взгляда или, во всяком случае, существенно уточнив его. Далеко не всё население и даже не большинство того или иного государственного или общественного образования имеет возможность (и желает) влиять на политический процесс. Реальная власть принадлежит сравнительно узкой и немногочисленной верхушке общества. В разных исторических условиях эта верхушка может по-разному выглядеть, но присутствует она практически во всех обществах, известных науке[1].
В этой книге представлено историческое исследование, которое отталкивается скорее от третьего подхода. Задача исследования сводится к следующему: понять, кто именно, какие люди составляли в древнейший период истории Руси слой, который выделялся среди прочих и нёс прежде всех прочих ответственность за политические решения. Разумеется, в древних обществах обладание властью и ресурсами происходило, в конечном счёте, из военного превосходства – господствовал тот, кто был сильнее. Военные и политические характеристики и функции находились в неразрывной связи.
Объект исследования– не столько военные, политические и административные институты и процессы, сколько группы, так или иначе задействованные в этих институтах и процессах, и целью является внешнее «структурное» описание этих групп с учётом динамики в их положении и, отчасти, взаимодействия их друг с другом на протяжении сравнительно длительного времени (около двух столетий). Такой «социологический» подход наталкивается на ряд трудностей (даже если оставить в стороне проблемы источниковедческого свойства – о них см. ниже), которые в научной литературе решаются очень по-разному с помощью самых разных интерпретаций и концепций.
Главная трудность связана с размытостью и аморфностью социальной структуры раннесредневековых обществ Европы. Правовые и институциональные градации носили более или менее случайный и каждый раз особенный характер, были неустойчивы и непоследовательны. Историки всегда испытывают трудности в применении к этим обществам определения, принятые для более позднего времени (сословные или классовые). До сложения сословного строя в позднее Средневековье общественная иерархия строилась и определялась под воздействием не столько письменно зафиксированных юридических норм, сколько общепринятых («обычноправовых») представлений и практик и фактического соотношения сил.
Вместе с тем, в современной медиевистике никто не сомневается в самом наличии стратификации в обществе раннего Средневековья и, в частности, в существовании некоей социальной верхушки или правящего слоя, для которого в разных историографических традициях применяются разные, но схожие названия (англ. upper class, ruling group, франц. classe dirigeant, class dominante, нем. Oberschicht, politische Elite и т. д.)[2]. Проблема состоит в том, как определить признаки этого слоя и связать его с сословием знати (рыцарским сословием), оформившимся в позднее Средневековье. Многие учёные, особенно в XIX– первой половине XX в., вообще отрицали наличие здесь какой-либо связи.
Второй том классического труда Марка Блока «Феодальное общество» начинается с утверждения, что относительно строгое упорядочивание общественных классов заметно только со «второго феодального периода», то есть приблизительно с начала XII в. С этого времени, по мнению Блока, можно говорить о знати как особом социальном слое, привилегии которого определены юридически и передаются по наследству. В раннее Средневековье стержень социальной иерархии составляли отношения личной зависимости, и господствующий класс (classe dominante) постоянно обновлялся лицами, продвигавшимися по социальной лестнице в силу личной предприимчивости, обогащения и т. д.[3] Такое понимание общества иногда называют меритократией – «властью достойных» (от латинского mereo «заслуживать, зарабатывать, быть достойным»).
Однако уже тогда, когда писал Блок, был сформулирован совсем другой подход, признававший за знатью не только ведущую общественную роль, но и преемственность на протяжении всего Средневековья. В середине XX в. в немецкой медиевистике произошло явное и решительное смещение акцента на знать/аристократию как системообразующий элемент средневекового общества. Эта подвижка была следствием пересмотра взгляда, принятого в XIX в., на древнее «племенное» общество германцев как «демократию». Вместо «германской свободы» была выдвинута идея «господства знати» – Adelsherrschaft. «Средневековый мир был аристократический мир. В государстве, церкви и обществе господствовала знать», – таким программным заявлением начиналась работа Генриха Данненбауэра, одного из вдохновителей этой идеи[4].
Теория «господства знати» была поддержана в последующей историографии далеко не во всех пунктах и аспектах, но она, несомненно, дала мощный импульс изучению средневековой знати[5]. Общий тренд европейской медиевистики второй половины XX в. состоял в демонстрации наличия и особой роли знати в раннее Средневековье, то есть и до сложения сословного строя (несмотря на естественные расхождения в таких вопросах, как состав и преемственность этого слоя, суть, происхождение и формы его доминирования и т. д.). Сегодня едва ли кто-нибудь станет говорить о раннесредневековом обществе как о меритократии или тем более демократии.
Однако, различие между знатью раннего Средневековья и рыцарским сословием XII–XV вв. очевидно, и остаются трудности в определении признаков этой знати, которая не обладала наследственностью и правовым статусом. По этой причине в англо– и франкоязычной медиевистике, например, разделяют два понятия – знать и аристократия. Первое относится к слою с юридически закреплёнными привилегиями, второе, подразумевая значительный уровень социальной мобильности, указывает на тех лиц, которые выдаются в социальном отношении и обладают властью de facto[6].
К раннесредневековой знати применяют также понятие элита, следуя определениям в духе Макса Вебера и выделяя такие признаки, как 1) престиж (социальный статус), 2) капитал (богатство, имущество) и 3) власть (господство) над людьми[7]. Совокупность всех вместе этих признаков, особенно если идёт речь об обладании не просто властью, но властью политической (публичной), указывает именно на знать. Впрочем, понятие элиты довольно широкое и гибкое. К нему прибегают даже и тогда, когда обнаруживают у разных групп и слоев даже не все три указанных признака вместе, а только два или один, возможно в сочетании с какими-то другими признаками, и тогда говорят о разных элитах– городской и деревенской, интеллектуальной и церковной, экономической и политической и т. д.
В исследованиях по истории средневековой Руси применяются понятия господствующий класс, знать, правящий слой и элита. Первое из этих понятий широко употреблялось в советской историографии[8]. В работах западноевропейских и американских учёных нескольких последних десятилетий установился определённый консенсус относительно того, что к средневековой Руси и России раннего Нового времени (XVI–XVII вв.) применимо, хотя и с некоторыми оговорками, то же понятие знать, какое употребляется применительно к другим обществам Европы[9]. И это понятие, и два других в приведённом ряду употребляются в современной русскоязычной историографии[10].
Однако, часто прибегают и к аутентичным терминам источников. Один из таких терминов довольно точно соответствует понятию знать – бояре. Но об этом соответствии можно говорить лишь для времени до XV в., когда слово стало приобретать вторичные смыслы в новых социально-политических условиях– как придворный чин-звание при дворе московских великих князей и как слой мелких землевладельцев в Великом княжестве Литовском. Спорным остаётся в литературе, обозначало ли слово бо(л)ярин представителя знати до XII в.
Ещё два выражения, восходящие к аутентичной терминологии, используются нередко в литературе применительно к истории допетровской Руси-России в качестве научно-абстрагирующих понятий – дружина и служилые люди. Эти выражения оказываются удобными, когда историки хотят указать вместе и на знать (бояр), и на группы, которые были связаны с князьями и боярами службой, преимущественно военной, и, как правило, занимали в каких-то отношениях более выдающееся и/или привилегированное положение по сравнению с горожанами и сельским населением. В Западной Европе в раннее Средневековье этим группам отчасти соответствуют люди, которых называют «подвассалами». В позднее Средневековье «подвассалы» вместе с министериалами (несвободными слугами) составили слой «низшей знати»[11].
Однако, применение обоих выражений к домонгольскому времени вызывает сомнения. Понятие служилые люди восходит к эпохе Московского государства конца XV–XVII вв. и подразумевает строй военно-служебных и земельных отношений, который в домонгольский период даже ещё не начал складываться.
Сложнее со словом дружина. Оно известно древнейшим старославянским и древнерусским памятникам, но, с другой стороны, как уже не раз отмечалось в историографии, в этих памятниках оно выступает в разных и довольно расплывчатых и неопределённых значениях.
Именно анализ тех смыслов и представлений, которые стоят за древним словом дружина и за соответствующим современным понятием, является исходной точкой всего исследования в данной работе. Что надо понимать в научном смысле под дружиной как явлением, свойственным разным народам в разные исторические моменты? Какие именно люди на Руси в древнейший период обозначались этим словом? В какой мере это понятие, широко используемое в русскоязычной историографии, может соответствовать таким общепринятым в медиевистике терминам, как, например, знать, (господствующий) класс или элита! С этих вопросов начинается исследование в главах I и II, а в главах III и IV оно приводит к подробному анализу двух частей светской элиты древнерусского государства, важнейших в военном и политическом отношениях, – воинов, состоявших непосредственно на княжеской службе, и боярства, связанного с князем (правителем), но и сохранявшего некоторую независимость от него.
Понятию дружина посвящен подробный историографический обзор (глава I). Но каким бы важным оно ни было, им, конечно, далеко не исчерпываются все вопросы и проблемы, затронутые в историографии в связи с обсуждением роли знати/элиты в древнем государстве руси. Надо обозначить, хотя бы в общих чертах, развитие научных взглядов и представлений по этому вопросу.
* * *
Историки XVIII в. мало интересовались тем, что теперь мы называем социальной историей. На общество древности они смотрели как некую более простую и элементарную модель того общества, в котором жили сами. Любопытство историков, занимавшихся древнерусской историей, возбуждал вопрос о происхождении известных им придворных чинов и званий, но изыскания в этой области не уходили глубже начала – середины XVI в. Само же наличие «аристократии» уже в древнейшее время подразумевалось как вполне естественное и не требующее особых пояснений. В Древней Руси эту аристократию видели в боярах (называя их также «знатными», «вельможами») и службу князьям считали само собой разумеющимся и естественным их занятием[12].
Г. Ф. Миллер определял древних бояр так: «первенствующие великих князей Российских служители». «Управляли они не токмо гражданскими делами, но и в войне служили главными полководцами. До Петра Великаго имя боярина заключало в себе все качества совершеннаго для пользы общества человека, в одной голове соединенные»[13]. Примерно так же о боярах писал И. Н. Болтин: «первоначальное наше Дворянство, разумея слово сие в том смысле, в каком оно ныне приемлется, были бояре: они-то были у нас, что в Риме Патриции, во всём пространстве их могущества и знаменитости». Кроме них, Болтин замечал в источниках упоминания гридей и считал их низшей знатью на службе князей[14].
Н. М. Карамзин тоже смотрел на социальную иерархию с точки зрения «чиноначалия» и признавал высшую её степень в боярах, а более низкие – в отроках и гридях. Он объединял эти категории одним понятием дружина, которое заимствовал из древнерусских источников и которым его предшественники практически не пользовались. Противопоставляя «княжескую дружину» остальному населению, Карамзин считал возможным сопоставить её с древней германской дружиной и ссылался на знаменитое описание этой последней в труде римского историка I в. Публия Корнелия Тацита «Germania» (главы 13 и 14 – см. ниже в главе I, с. 50–51)[15].
В трудах историков XIX в. обозначение людей на службе князьям дружиной становится общепринятым, и сохраняется идея о государственно-служилом характере боярства. Были замечены упоминания в летописи «старшей» и «младшей» дружины, и бояр стали приравнивать к первой, а остальные «чины» и «звания» относить ко второй. Впервые таким образом градации людей на службе князьям последовательно представил М. П. Погодин. При этом он подчёркивал экономическую и политическую несамостоятельность боярства в домонгольской Руси и их подчинённо-служебное положение по отношению к князьям. Этот тезис играл важную роль в его противопоставлении сильного монархического начала в Древней Руси европейскому «феодализму». Вполне в духе теории «официальной народности» Погодин указывал на всевластие знати и политическую анархию в Европе, превознося зато всенародное единство на Руси под дланью князей и царей. На Руси «не могло образоваться никакой значительной аристократии, и продолжалась только служебная, малочисленная, наборная, подчинённая князьям, не имевшая мысли состязаться с ними и выступать из своих пределов повиновения, службы и жалованья»[16]. Погодин развил компаративные сопоставления Карамзина. В устройстве «княжеской дружины» в X– первой половине XI в. на Руси он усматривал полную аналогию скандинавским дружинам, какими их представляла наука того времени по исландским сагам[17].
Взгляд на древнерусское боярство и другие слои, причастные государственному управлению, как на некий придаток государственной власти, которую олицетворяли князья, был свойственен «государственной школе». К. Д. Кавелин, исходя из тезиса, что «вся русская история, древняя, а также новая, является прежде всего историей государства», считал отсутствие «аристократии» характерной особенностью Древней Руси в сравнении с Западной Европой[18]. С. М. Соловьёв писал о боярах, что они всегда в источниках выступают «только с характером правительственным», а не «владельческим»[19].
В общем, этот взгляд соответствовал основной тенденции развития общественной мысли в то время – с одной стороны, осознанию «особого пути» России, а с другой – признанию власти и народа как двух ведущих сил её исторического развития. Для своего времени такое понимание исторического процесса было вполне объяснимым и закономерным. В XVIII в. внимание было сосредоточено на деяниях правителей и правящих династий, а в XIX в. в сферу внимания попал «народ». За этим поворотом интереса стояли и влияние романтических идей («поиск корней», идеализация «простодушного селянина» и т. п.), и «славянофильские» искания, и «открытие» русской общины в середине XIX в., и воздействие Великих Реформ, и другие факторы. Русская наука при этом держалась в русле общеевропейских тенденций, и прежде всего сказывалось влияние передовой тогда немецкой медиевистики, для которой в первой половине XIX в. центральными стали понятия Volk (народ) и Gemeinschaft (общность, община). Все эти факторы придали парадигме «власть (государство) и народ» большую устойчивость, и в тех или иных формах она живёт и в современных научных и околонаучных идеях, концепциях и интерпретациях.
«Государственная школа» в рамках этой парадигмы делала акцент на «власти», историки, настроенные в славянофильско-народническом духе, – на «народе», но тезис, что знать в Древней Руси не составляла привилегированный наследственный слой и не играла самостоятельную роль в социально-политической жизни, был общим для обоих течений мысли. Просто историки второго направления (например, К. С. Аксаков, И. Д. Беляев, Н. И. Костомаров) относили знать не к «государству», а к «земству». Некоторые из них соглашались, что могли быть какие-то «дружинные» бояре, другие таких и вовсе в источниках не замечали, но в любом случае главную роль все они отводили неким «земским» или «городовым» боярам – то есть «местной» знати вне княжеских дворов, сила которой была в её связи с городской экономикой и вечевой общиной и в давнем землевладении[20].
С середины XIX в. идея о существовании «земских» бояр в Древней Руси завоёвывает всё большую популярность и становится едва ли не такой же общепринятой, как идея о «княжеской дружине» как объединении разных категорий «служилых» людей. Большинство историков второй половины XIX в. совмещали эти две идеи, только по-разному расставляя акценты– кто-то считал важнее «земскую аристократию»[21], кто-то – «дружинную»[22]. Некоторые пытались соблюсти баланс, не отдавая какой-то из этих «аристократий» предпочтения[23]. Большинство склонялось также к признанию, что ещё в домонгольский период, примерно в XII в., «земские» и «дружинные» бояре «сливаются» в один класс боярства, наследственный, но не замкнутый, который «обладал обширным влиянием на княжеское управление и местное общество и в основе своего богатства имел землевладение»[24].
Мысль об образовании ещё в домонгольское время некоего «влиятельного боярского класса» уже обозначила отход от парадигмы «народ и власть», и она отражала, конечно, накопление знаний о древнерусском обществе. Стало ясно, что и государство – это понятие условное, и народ – не нечто цельное, а целый ряд самых разных групп и слоев. Конкретно-исторические исследования выявили в древнем, кому-то казавшемся «примитивным», обществе значительную социальную и функциональную дифференциацию и, прежде всего, особую роль тех, кому принадлежали властные прерогативы, богатства (капитал) и земля.
Вместе с тем, процесс образования «боярского класса» на Руси в древнейшее время, то есть приблизительно до начала – середины XII в., оставался неясным. Стандартная модель, предполагавшая существование двух видов знати – «дружинных» и «земских» бояр, – не объясняла, как они взаимодействовали, какой вклад внесли в процессы развития государственных, социальных и экономических институтов, а также почему и как, собственно, они «слились» в один «класс». Наиболее серьёзные и вдумчивые историки конца XIX – начала XX в. пытались так или иначе выйти за рамки этой модели.
Так, В. О. Ключевский противопоставлял «дружине» («военной аристократии») не «земских» бояр, а «торговую аристократию», сосредоточенную в городах. Оба этих элемента вышли, по его схеме, из некоего «военно-промышленного класса», который стоял у истоков государства руси в IX–X вв. Однако, в XII в. историк видит уже один «класс бояр», который «был везде служилым по происхождению и значению, создан был княжескою властью и действовал как ея правительственное орудие»[25]. При каких обстоятельствах, по каким причинам и в силу каких факторов «древняя городская знать» переродилась в этот «класс», из схемы Ключевского не ясно. Следуя логике этой схемы, надо предполагать в XI в. какие-то особые действия княжеской власти, направленные на ограничения могущества «торговой аристократии» и «создание служилого класса», но историк не приводил данных из источников, свидетельствующих о такого рода действиях.
Заглавие известного труда В. И. Сергеевича, вышедшего в 1867 г., «Вече и князь» отсылало ещё к указанной выше парадигме «народ и власть». Однако в более поздних трудах историк отошёл от понимания народного самоуправления и монархической власти как главных или даже единственных движущих сил русской истории. Большое внимание в фундаментальном труде «Древности русского права» он уделил боярской думе, организации военной службы, землевладению и тому подобным вопросам. Не разделяя боярство на «дружинное» и «земское», Сергеевич считал, что сила этого «класса» выросла в древности из богатства, а значит, вне прямой зависимости от службы князю. «Звание боярина в древнейшее время является… не чином, раздаваемым князем, а наименованием целого класса людей, выдающегося среди других своим имущественным превосходством»[26]. Основная характеристика боярства в политическом плане – это вольная служба князю на определённых, хотя и неписанных, условиях. Другое дело – это «класс придворных слуг»: по происхождению личные слуги князя, часто несвободные (например, тиуны), они привлекаются к исполнению «публичных функций», то есть государственному управлению, и составляют двор князя. В позднейшее время, к XVI в., понятие двора расширяется и поглощает бояр[27]. Понятие дружины Сергеевич использует ограниченно– только в смысле войска, которое могло объединять разные категории людей на княжеской службе[28]. В целом, заключения Сергеевича сделаны на источниках XII–XV вв., а данные древнейшего времени он, если вообще и использует, то иллюстративно. А, например, утверждение, что боярами в древности назывались люди, выдающиеся своим «имущественным превосходством», вообще не обосновано конкретными свидетельствами.
Некоторое развитие от ранних трудов к поздним претерпели и взгляды Н. П. Павлова-Сильванского. Сначала он придерживался обычной в то время точки зрения о параллельном существовании служилого и земского боярства[29]. В позднейших трудах, посвященных доказательству феодального характера древнерусского общества, он древнейшими считал «дружинные отношения», которые только со временем, с ростом землевладения боярства, стали перерастать в вассальные (и тем самым боярство стало «местным» землевладельческим классом)[30]. В перемене его взглядов сказалось, очевидно, влияние трудов А. Е. Преснякова, который делал акцент на «дружинном» происхождении боярства и вообще всех социальных слоев и институтов, связанных с государственной (публичной) властью.
В центре концепции А. Е. Преснякова стояла идея «княжого права» – то есть комплекса норм, институтов и представлений, который постепенно охватывает и «осваивает» население, живущее древним «родовым» и «общинным» устройством. В этой концепции «гипотеза о земских боярах» обнаруживает «ненужность для объяснения каких-либо явлений исторической жизни»[31]. Зато особенную силу Пресняков придал понятию дружины, которая у него предстаёт главным элементом «княжого права». Из «дружины» вырастает боярство, которое лишь в XII в. получает некоторое самостоятельное, независимое от князя значение, смыкаясь с городской «стихией» и обзаводясь вотчинами.
Идеи Преснякова выросли из «государственной школы» русской историографии, но они и преодолевали ее. «Государственная школа» смотрела на знать как на элемент, подчинённый власти правителя, в той или иной связи с концепцией «закрепощения сословия». Пресняков отошёл от характеристики знати с точки зрения её обязанностей и «инструментально-вспомогательного» характера и в центр поставил идею «дружинного единства» князя и его людей. Оригинальная концепция Преснякова (который во многом ориентировался на идеи современной ему западной медиевистики) оказывает влияние на историков и сегодня, и на неё я буду ссылаться ниже ещё не раз.
В советское время первоначально сказывалось влияние блестящих «формул» В. О. Ключевского, и школа М. Н. Покровского развивала концепцию торгового капитализма на Руси (с важной ролью рабовладения и т. п.). Однако, в 1930-1940-е гг. эти идеи были оставлены, и разрабатываться стала марксистская теория «формаций», в которой древнерусское общество интерпретировалось как феодальное. В этой концепции, развитой главным образом трудами Б. Д. Грекова и С. В. Юшкова, знати было уделено место «господствующего класса», и в этом отношении ей придавалось большое значение.
В каком-то смысле выделение знати как «господствующего класса» в советской историографии соответствовало общеевропейской тенденции в медиевистике. Выше уже было отмечено, что как раз в середине XX в. в немецкой медиевистике была предложена концепция, по-новому объяснявшая происхождение социального неравенства и властных институтов – теория «господства знати» (Adelsherrschaft). Разумеется, соответствие теорий «русского феодализма» и Adelsherrschaft было весьма относительным – лишь постольку, поскольку шла речь вообще о господстве. Могущество знати и его сущность эти теории представляли совсем по-разному. Немецкие медиевисты середины XX в., работая ещё в рамках традиционной немецкой юридической школы (Verfassungsgeschichte), выводили господство знати из древних архаических корней, увязывая его с «прирождёнными» правами, харизмой и т. п.[32] Советские историки, встав на позиции «исторического материализма», основу могущества «господствующего класса» видели в землевладении. Зарождение боярского вотчинного (сеньориального) землевладения на Руси относилось к самым древним временам (VIII–X вв.), и с ним связывалось образование государства. Этих древних бояр-землевладельцев обозначали терминами, принятыми в историографии XIX – начала XX в., – «земские бояре» или «местная знать».
Другим важным тезисом концепции Грекова-Юшкова было признание «прогрессивной» роли за знатью лишь на начальном этапе становления государства, на Руси– до конца XI – середины XII в. В последующий период русской истории её роль оценивалась уже только в негативном ключе – как деструктивная, реакционная, эксплуататорская, антицентрализаторская и т. д. Такие оценки получили особенное развитие в работах Б. А. Рыбакова. По его мнению, в XI–XII вв. происходящее из племенной знати «местное боярство» «явственно становится заметной и самой крупной силой в стране», охваченной «феодальной стихией». Именно интересы боярства были главным фактором в установлении политической («феодальной») раздробленности на Руси в начале – середине XII в. До этого времени между князьями, олицетворявшими государственное начало, и боярством был «мир», а уже сыновья Юрия Долгорукого, Изяслава Мстиславича и Ярослава Осмомысла «бились не на живот, а на смерть с боярством своей земли», опираясь на «младшую дружину» (дворян) и на города[33].
Вместе с окостенением и идеологизацией концепции Грекова-Юшкова такого рода оценки стали преобладать, и изучение «класса феодалов» в советской историографии не поощрялось и ограничивалось источниковедческими проблемами. В то же время ещё в рамках этой историографии наметился отход от некоторых принципиальных положений теории «феодальной формации», и, в частности, большинство учёных фактически отказались от тезиса о раннем зарождении землевладения сеньориального типа на Руси[34].
В историографии последних десятилетий особняком стоит концепция «общинного» строя Древней Руси, которую развивают И. Я. Фроянов и его ученики и которая вообще не признаёт в домонгольской Руси знати как особого социального слоя[35]. В этой концепции легко различимы отголоски «общинно-вечевой» теории второй половины XIX в. Если не считать работ этого «направления», в остальных явно прослеживается возврат к идеям Преснякова и других представителей «государственной школы», которые не представляли себе элиты в Древней Руси вне «дружинно-служилой» организации.
А. А. Горский не признаёт никакой знати, кроме служилой; бояре для него – только верхушка «дружины» («старшая дружина»). С Пресняковым он сходится в том, что лишь в XII в. знать приобретает заметную политическую самостоятельность, но расходятся они в том, как понимать основы этой самостоятельности: Пресняков указывал на связь «влиятельного боярского класса» с «городской вечевой стихией», а Горский считает основой боярского могущества развитие вотчинного землевладения[36]. В последнем пункте с Горским солидарен М. Б. Свердлов, который тоже видит причину образования боярского «привилегированного сословия» в XII в. в развитии его землевладения, хотя в отличие от Горского он допускает существование в X–XI вв. некоей «местной знати», помимо «княжих мужей»[37]. П. П. Толочко рассматривает знать не столько как социальный слой, сколько как элемент государственного управления, выстроенного по вертикали во главе с князем[38].
Акцент, который Горский и Свердлов делают на землевладении знати как основе её самостоятельности, соединяет их с концепцией феодализма в трактовке Грекова и Юшкова, но решительно разрывает с концепцией «торговых городов» Ключевского, которую учитывал в своих построениях Пресняков. Между тем, хотя теория Ключевского о «торгово-промышленном» становлении древнерусского государства, конечно, в каких-то пунктах устарела, в своей сути она оказывается созвучна современным исследованиям, особенно археологическим, которые подчёркивают значение торговли как важнейшего фактора в становлении этого государства[39].
Концепция «княжого права» Преснякова– безусловно, яркая и интересная, но она принадлежит своему времени (подробнее об этом будет сказано в главе I). Подчёркивая роль дружины в древнейшее время на Руси, Пресняков отталкивался, в основном, от современных ему работ немецких и французских медиевистов (конца XIX – начала XX в.). Многие тезисы и выводы этих работ были позднее пересмотрены. В современной западноевропейской историографии дружина, если вообще и рассматривается как инструмент господства, то скорее не правителя, а вообще знатных людей (как элемент «господства знати»). Многие авторы вслед Карамзину и Преснякову сопоставляют классическое описание германской дружины у Тацита и сообщения древнерусских летописей о «дружинах» князей Руси XI–XII вв. Какое-то сходство, допустим, можно разглядеть, но всё-таки возникает большое сомнение, можно ли вести речь об одном институте. Обращение к английской, немецкой, скандинавской, польской и чешской историографиям убеждает, что сравнение скорее надо вести не с Тацитом, а с синхронными раннегосударственными образованиями Центральной и Северной Европы IX–XII вв. (на этом делается акцент в главе III данной книги).
В современных русскоязычных исследованиях, так или иначе затрагивающих положение и роль знати/элиты в раннем государстве Руси, вообще явно недостаточно учитывается европейская историография, в которой отразились и результаты конкретно-исторических исследований, и новые подходы. В интересной книге немецкого историка X. Рюсса[40] предпринята попытка применить некоторые новые взгляды к изучению древнерусской знати, но в работе делается акцент на более поздний период (XIV–XVI вв.) и она, к сожалению, мало известна русскоязычным авторам.
Настоящая работа нацелена как раз на то, чтобы вписать, хотя бы отчасти и в некоторых аспектах, русскоязычную историографию XVIII – начала XXI в., посвященную военно-политической элите Древней Руси, в контекст развития европейской медиевистики. Выполнение этой задачи тесно связано со стремлением, о котором говорилось выше, прояснить некоторые базовые понятия, употребляемые в этой историографии (прежде всего, понятие дружина). Кроме того, в работе, естественно, будут сформулированы ответы на обозначенные дискуссионные вопросы– кем, собственно, были бояре древнейшего времени, следует ли различать в их среде неких «служилых» и «земских», как они соотносились с другими общественными элементами, состоящими в элите или причастными к ней, прежде всего, теми, которые были тесно связаны с княжеской властью и имели выдающееся военное значение.
* * *
Несколько слов о методах исследования и об источниках, на которые оно опирается.
Работа построена на анализе текстов. Её общие историко-«социологические» задачи предполагают довольно широкий охват текстов разного происхождения, потому что при отсутствии документов, в которых более или менее систематически, а особенно с правовой точки зрения, отражена социальная иерархия, историк вынужден следовать просто за упоминаниями тех или иных социальных категорий во всех доступных источниках. В каждом случае требуется не только тщательная источниковедческая оценка того или иного упоминания, возникшего при определённых условиях и поставленного в определённый контекст внутри соответствующего памятника. Необходимо также отдавать себе отчёт, что действительность, отражённая в этих свидетельствах, происходящих из глубокой древности, была чужда той рационализации и систематичности (и в общем её осмыслении, и в терминологии), к какой мы привыкли или какую ожидаем в современном обществе. Невозможно представить себе эту действительность, если не учитывать не только сохранность и происхождение того или иного текста, но и его литературные особенности, взгляды и мировосприятие его автора и прочие многочисленные обстоятельства его создания и бытования в социально-культурной среде.
В некоторых терминологических работах, к сожалению, эти обстоятельства учитываются далеко не всегда, и подбор упоминаний тех или иных слов и терминов приобретает, так сказать, накопительно-механический характер, не сопровождаясь анализом текстов, из которых они происходят, и исторических условий, которые породили и тексты, и соответствующие слова. Этот недостаток терминологических работ часто связан с другим, который можно назвать «терминологическим фетишизмом», или, как выражается автор недавней рецензии на одну из таких работ, «абсолютизацией терминологического подхода»[41] – то есть когда некий социальный факт признаётся исторически реальным только в том случае, если в источниках фиксируется некоторое ожидаемое (принятое) обозначение для него. Такой подход ведёт часто к полной несуразице. Например, он диктовал бы, что на Руси отсутствовала традиция совета князя с высшей знатью вплоть до XV в., когда впервые в источниках появляются упоминания «боярской думы». Давно уже выяснено, что, хотя именно это выражение не фиксируется в более ранних памятниках, сама по себе практика такого рода совещаний сложилась в древнейшее время и она обозначалась либо просто словами дума и совет, либо даже другими словами и выражениями, в том числе и описательными глаголами типа речи, сдумати и т. п.[42]
Преодолеть эти недостатки, в общем, нетрудно – терминологический анализ просто должен быть не самоцелью, а только предварительной «вспомогательной» работой для исторического обобщения, которое исходит из того, что реальность всегда шире и многообразнее, чем случайные отражения её в случайно сохранившихся источниках. Именно поэтому в данной работе, например, специальный раздел (в главе IV) посвящен анализу данных «Русской Правды», хотя в этом памятнике почти не упоминаются ни дружина, ни бояре. Ведь ясно, что эти данные в любом случае имеют первостепенное значение для работы, направленной на изучение социальной стратификации, поскольку этот правовой кодекс даёт некий, более или менее последовательный (хотя, как будет подчёркнуто далее, односторонний) взгляд на общественную иерархию.
Такой же «вспомогательный» характер носят и другие аналитические методики, которые применяются в отдельных местах книги, – например, сравнение данных древнерусских источников со свидетельствами, происходящими из других стран и регионов. Сравнительно-историческая перспектива предполагается и общим подходом данной работы (прояснение базовых понятий, обращение к зарубежной историографии), но особенно уместен компаративный анализ в тех случаях, когда свидетельства древнерусские и иностранного происхождения дополняют друг друга, позволяя описать и осмыслить то или иное явление во всей его полноте.
Разумеется, этот анализ тоже имеет свои недостатки, на которые в литературе уже неоднократно обращалось внимание, – прежде всего, опасность реконструировать из данных, происходящих из разных стран и времён и возникших в конкретных, каждый раз особенных, условиях, некую модель, которая как будто всё объясняет, но которая на самом деле, как показывает дополнительная проверка, едва ли где-то в реальности существовала. Такого рода модели создавали, например, историки немецкой политико-юридической школы (Verfassungsgeschichte) XIX– первой половины XX в., пытаясь реконструировать некое древнее «германское» устройство, но ни одна из них не выдержала критику позднейшей историографии, которая иронически называла их «пангерманистскими» (ср. в главе I, например, о построениях Г. Бруннера).
На такую опасность указывали недавно критики интересной книги польского историка Кароля Модзелевского, в которой данные из славянских регионов X–XII вв. сравниваются со скандинавскими данными приблизительно того же времени, а также свидетельствами о раннесредневековых германских королевствах[43]. Не следует, однако, впадать в крайности, и надо защитить подход польского историка. Он обосновывает возможность сравнения в «антропологически схожей ситуации», то есть в том случае, когда в тех или иных обществах сопоставимы условия жизни и их восприятие в культуре. В таком случае сравнение приводит не к созданию абстрактных конструкций, а с помощью правильно подобранных аналогий и с учётом «категорий» архаического сознания помогает выявить некие сущностные, общие для разных народов и регионов принципы и механизмы адаптации человека к среде, перераспределения ресурсов и социально-политической организации. Такое сравнение не нивелирует уникальное, а наоборот, заставляет осмыслить его как в локальном, так и в общечеловеческом контексте[44].
Отдельно надо сказать о методике работы с летописями.
Одна из главных трудностей в исследовании начальной истории Руси состоит в том, что мы обречены смотреть на эту историю через призму раннего летописания и, прежде всего, «Повести временных лет» (ПВЛ[45]). ПВЛ– единственный источник сравнительно древнего происхождения, который даёт связное и довольно подробное изложение истории Руси с конца IX до начала XII вв. Именно на информации ПВЛ и других летописей построено большинство бытующих в историографии концепций древнерусской государственности. Однако, можно ли и, если можно, то в какой степени доверять этой информации?
Летописи донесли до нас тексты, которые претерпели редакторскую правку (иногда очень значительную) на разных этапах их бытования в древнерусской книжности вплоть до позднего средневековья. Так, ПВЛ была создана в начале XII в., но дошла до нас в разных видах в летописных списках, самый ранний из которых датируется 1377 г. (Лаврентьевская летопись– ЛаврЛ). С другой стороны, её создание отстоит от древнейших событий истории Руси конца IX–X в. на полтора-два столетия. Естественно, в описании этих событий в ПВЛ можно подозревать и легендарность, и всякого рода неточности.
Кроме того, летописцы, в том числе и автор или авторы ПВЛ, были людьми своего времени. В изложении событий прошлого они не только зависели от тех источников информации, которые были в их распоряжении, но и руководствовались политическими пристрастиями, идеологическими соображениями, личными интересами, наконец, просто «картиной мира», сложившейся в их головах. Имея в виду цели данного исследования, важно также отметить, что авторы, причастные к древнейшему летописанию, стояли на ярко выраженной княжеско-династической точке зрения. Цель их работы состояла в демонстрации избранности одной династии (Рюриковичей), которой предопределено свыше править «Русской землёй», и никакой альтернативы ни сути, ни форме такого политического порядка не мыслилось. В этой перспективе всем другим обстоятельствам и событиям, кроме истории династии, отношений между её представителями и правителями других государств и т. п., уделялось мало интереса и внимания, а с другой стороны, эти события и обстоятельства оценивались и выставлялись только в свете выгодном или, по крайней мере, нейтральном для этой династии. Взгляд этих древних авторов был безусловно «монархическим», а «демократическое» и «олигархическое» начала, которые в реальности, без сомнения, существовали, на страницах летописи отражались лишь обрывочно и искажённо.
Сложности в интерпретации данных начального летописания были уже, в основном, осознаны в историографии в конце XIX – начале XX в., особенно после того как фундаментальные труды А. А. Шахматова убедительно показали, с одной стороны, тенденциозность древнерусского летописания, а с другой – его весьма непростую историю. Можно даже сказать, что в каком-то смысле Шахматов скомпрометировал летописи как источник по истории Руси, особенно для древнейшего периода до начала-середины XI в. Не случайно, что уже непосредственный ученик Шахматова М. Д. Присёлков предпринял первую попытку опереться в изучении этой истории на источники, независимые от летописи и по времени создания более близкие к засвидетельствованным в них фактам. Он прямо писал, что ПВЛ и «предшествующие ей летописные своды» в повествовании до начала XI в. – «источник искусственный и малонадёжный», и ставил своей задачей «положить в основу изложения» источники «современные событиям», «проверяя факты и построение "Повести [временных лет]" их данными»[46].
В определённых случаях – прежде всего, тогда, когда не-летописные источники просто более надёжны и подробны по сравнению с летописью – подход Присёлкова оказывается вполне применим и оправдан[47]. В данной работе привлекаются помимо летописи разные источники X–XI вв., в том числе иностранного происхождения, но первое место в их ряду занимают древнейшие международные договоры Руси– заключённые с Византией в 911, 944 и 971 гг. (специальный раздел в главе IV). По данным, содержащимся в договорах, о тех людях, которые представляли русь в договорном процессе, мы можем составить представление о составе её правящей верхушки. Эти данные сопоставляются с известиями о руси в практически современных им трактатах Константина Багрянородного, и это сопоставление заставляет во многом по-новому смотреть на древнейшую историю Руси и с меньшим доверием воспринимать сведения начального летописания.
Привлекаются также древнерусские не-летописные тексты, которые восходят к XI в. Из этих памятников преобладают литературные произведения, в которых мало говорится о социальных отношениях и структурах. Но одно из них оказывается всё-таки весьма информативным в этом смысле – это Житие Феодосия, написанное знаменитым Нестором, монахом Киево-Печерского монастыря, скорее всего, в конце 1080-х гг. или, может быть, в самом начале XII в. Житие дошло до нас в довольно исправном списке середины XII – начала XIII в. (в составе знаменитого «Успенского сборника») и представляет уникальный источник по истории Руси в XI в. Большую ценность, как уже говорилось, имеют данные «Русской Правды». При использовании этих данных я исхожу из тех общепринятых классификации и датировки разных её видов и частей, за которыми стоит мощная исследовательская традиция XVIII – начала XXI в. и которые в суммированном виде представлены в известной работе М. Н. Тихомирова[48]. «Краткая Русская Правда» или «Краткая редакция Русской Правды» рассматривается как юридический свод, возникший в конце XI – начале XII в. (до создания «Устава Мономаха»), а «Пространная редакция» – как свод, восходящий ко второй половине XII – началу XIII в.[49]
Обращение к не-летописным источникам помогает преодолеть «летописецентричное» восприятие древнерусской истории, но всё-таки, на мой взгляд, нельзя отказываться совершенно от летописи как источника по истории Руси в X–XI вв. Важно только сознавать особенности этого источника и, прежде всего, иметь в виду сложную текстологию начального летописания. Однако в этом отношении в науке было сделано немало, и сегодня можно опереться на определённые положительные результаты, достигнутые многочисленными специальными исследованиями.
Главные достижения в изучении раннего летописания связаны с именем А. А. Шахматова. Важнейшая идея Шахматова состояла в том, что ПВЛ – это более поздний этап летописания по сравнению с летописным сводом, который был создан в 1090-е годы в Киеве и отразился в общих чертах в Новгородской 1-й летописи младшего извода (Н1Лм). Этот свод он условно назвал «Начальным» (НС). Другая принципиальная идея, продолжая первую, утверждала существование и других этапов летописания, предшествующих НС[50].
Несмотря на критику этих двух взаимосвязанных идей, раздающуюся и сегодня[51], они, как и в целом шахматовский подход к изучению древнерусского летописания[52], получили многостороннее развитие в работах исследователей, воспринявших подход А. А. Шахматова, – М. Д. Присёлкова, А. Н. Насонова, М. Н. Тихомирова, Л. В. Черепнина, Д. С. Лихачёва, Я. С. Лурье, О. В. Творогова и др. По-новому аргументированы и подкреплены эти идеи были в недавних работах А. А. Гиппиуса с применением лингвистических методов[53].
Вместе с тем, далеко не все из тех или иных отдельных соображений или наблюдений Шахматова были позднее поддержаны, и в особенности это касается схемы древнейшего летописания, которую он предложил в знаменитой работе «Разыскания о древнейших русских летописных сводах»[54]. Начало летописания учёный относил ко времени единоличного киевского правления Ярослава Владимировича, а заключительный этап представляла ПВЛ (позже Шахматов установил наличие трёх её редакций). Схема выглядела так:
Точно в этом виде никто из указанных исследователей не поддержал эту схему Наиболее сомнительным звеном шахматовской схемы оказалась идея об особом новгородском своде, который влился в киевское летописание ещё до НС. На этапы до НС стали смотреть скорее как на нарастание киевского летописания. Следы независимого летописания в Новгороде в XI в. обнаруживаются, но не в Н1Лм и не в списках ПВЛ, а в летописях группы так называемого «Новгородско-Софийского свода» (НовСофС)[55]. В то же время, помимо главной идеи о первичности НС по отношению к ПВЛ, ряд учёных поддержали эту схему ещё в двух пунктах, высказавшись в пользу существования, во-первых, свода 1070-х гг. как непосредственного предшественника НС, и во-вторых, некоего древнейшего повествования об истории Х в. и, возможно, начала XI в. Всё убедительнее звучат в последнее время утверждения, что это повествование не имело (или почти не имело) абсолютных датировок и носило в целом более светский характер, чем последующее летописание. Создание его относят к рубежу X–XI вв.[56], 1030-м гг.[57] или 1016–1017 гг.[58]
Не углубляясь в детали шахматовской реконструкции начального летописания и споры вокруг неё[59], для целей данного исследования достаточно отметить несколько важнейших пунктов. Во-первых, Н1Лм и списки ПВЛ представляют повествование до начала XI в. в двух версиях, которые явно связаны друг с другом, но при этом во многих местах существенно расходятся. Как бы ни объяснять происхождение этих двух версий (а в особенности, если принимать идею Шахматова о НС), ясно, что они отражают так или иначе летописание XI в., а значит, их сравнительный анализ является необходимым элементом описания древнейшей истории Руси. В данной работе такого рода сравнение наиболее последовательно проводится в одном из разделов главы II, где терминологический анализ отталкивается от шахматовской схемы начального летописания. Во-вторых, в части за XI в. НС отразился в Н1Лм лишь в отрывках, и здесь возможности реконструкции первоначального текста сильно ограничены, и приходится опираться, в основном, на ПВЛ. В-третьих, сама ПВЛ не является неким целостным текстом, невредимо дошедшим до нас. Этот памятник искусственно выделяется из разных летописей, в которых он сохранился далеко не в однообразном виде. В древнейших списках ПВЛ обычно выделяют две основные группы – ПВЛ по ЛаврЛ, Радзивиловской (РадзЛ) и Московской Академической (МосАкЛ) летописям, а с другой стороны, ПВЛ по спискам Ипатьевской летописи (ИпатЛ). В особой версии ПВЛ отразилась также в летописях группы НовСофС. Не все учёные следуют концепции Шахматова о трёх редакциях ПВЛ[60], но разночтения в списках ПВЛ (на которых эта концепция построена) могут быть весьма существенны и должны учитываться в историческом анализе.
Опора на данные начального летописания (в составе НС и ПВЛ) определяет в значительной степени хронологические рамки работы. Но ограничение исследования рубежом XI–XII вв. объясняется ещё двумя обстоятельствами. На это время, как будет показано, приходится существенная перемена в положении важного элемента военно-политической элиты Руси – воинов, состоявших на жалованье у князей. Кроме того, для периода до XII в. крупные разногласия вызывает объяснение сущности боярства, тогда как его положение как высшего общественного класса в XII в. представляется подавляющему большинству учёных бесспорным. Вместе с тем, исследование в ряде случаев выходит за этот рубеж, и привлекаются данные XII–XIII вв. Обращение к этим данным необходимо отчасти для полноты анализа того или иного термина, употреблявшегося не только в X–XI в., но и позднее, отчасти для прояснения сущности и позднейшей судьбы явлений, корни которых уходят в глубокую древность. С другой стороны, исследование слова дружина уводит и в более древнее время, заставляя обратиться к старо– и церковнославянским текстам (о методике работы с этими текстами говорится в соответствующем разделе в главе II).
Фактически в книге речь идёт о древнейшем периоде государства под именем русь. Об этом государстве мы располагаем сравнительно ясными свидетельствами приблизительно с начала Х в., а данные, относящиеся к его предыстории в IX в., весьма скудны, неоднозначны и вызывают большие споры. Понятие государства в данной работе используется в том широком смысле, в каком о государстве принято говорить в русскоязычной историографии, – то есть для обозначения некоей (пусть элементарной) относительно централизованной политической системы, которая охватывает население на определённой территории некими обязательствами по фиску, суду и управлению. Разумеется, применительно к Средневековью нельзя вести речь о государстве его теперешнем понимании, – публичная всеохватывающая власть, бюрократия, представления об общем благе и т. п. В раннесредневековых политических образованиях (политиях) монополия власти (с соответствующим легитимным принуждением) и представления об этнополитическом и культурном единстве населения, признающего эту власть, лишь начинали складываться. Слово русь используется для обозначения государства и его территории с прописной буквы, для обозначения этноса – со строчной.
Глава 1 Понятие дружины
В русскоязычной историографии, когда речь идёт о Древней Руси, слово дружина часто принимается как нечто само собой разумеющееся. Дружина – это ближайшие соратники князя, люди на его службе и в то же время правящий социальный слой или господствующий класс. Обычно утверждается преемственность древнерусской дружины от (обще)славянской: организация или даже «корпорация» людей на службе древнерусских князей выросла из древней «домашней» дружины вокруг «племенных» вождей[61].
Такое представление уже давно и прочно вошло не только в научную литературу, но и в учебники, и многим кажется вполне естественным и приемлемым. Естественность этого представления во многом происходит из самих наших источников и, прежде всего, древнейших летописей, которые очень часто упоминают «дружину», описывая те или иные события домонгольской эпохи: князь советуется с «дружиной», призывает (созывает) её на войну, поручает ей те или иные задания. «Дружина» в изображении летописцев – это второй по значению (после династии князей Рюриковичей) элемент общественно-политической жизни Руси.
Дружина, таким образом, является и аутентичным словом источников, и научным понятием. Казалось бы, нет ничего плохого в том, что научная терминология совпадает со словоупотреблением источников. Мы не навязываем источникам свои понятия, чуждые той отдалённой эпохе, и совпадаем в наших определениях с современниками, избегая недоразумений, – «вещи называются своими именами».
Однако удобство такого рода совпадений бывает обманчивым. Употребляя древнее слово, мы часто не задумываемся над его первоначальным содержанием и над тем, насколько современные значения слова соответствуют значениям древним и тем реалиям, которые описывались этим словом. И слово дружина – это как раз тот случай, когда от исследователя требуется сугубая осторожность. Присмотревшись к летописи, мы увидим, что слово, во-первых, имеет несколько значений, а во-вторых, эти значения довольно широки и расплывчаты. В то же время, обратившись к трудам историков, которые писали о дружине, увидим, что в массе тех или иных конкретных деталей – когда именно существовала дружина, кто именно входил в её состав, каково было её военное и политическое значение и т. д. и т. п. – их мнения расходятся чрезвычайно сильно, а иногда просто взаимоисключающим образом. На деле оказывается, что язык источника и язык (или, если угодно, дискурс) современного учёного расходятся, теряя общие смысловые опоры и оказываясь в разных понятийных плоскостях.
Научные понятия и представления – это совсем не некая данность, свалившаяся как манна небесная в некоем первозданном виде, а продукт весьма сложного и неоднолинейного познавательного процесса. То понятие дружины, которое сложилось в науке, – не исключение. Историки XIX в., описывая события древнерусской истории – а в сущности, лишь пересказывая и комментируя летопись, – ей вслед говорили: князь посоветовался со своей дружиной, князь отправился в поход с дружиной и т. д. Вопросы, что это за дружина, откуда она взялась, из кого именно состояла и в каких отношениях её члены стояли к князю и различным социальных слоям, долго не вставали – всё казалось ясным и естественным и оставалось «неотрефлектированным». Отсутствие интереса к этим вопросам объяснялось также и тем, что русскую науку XIX в. интересовали не столько люди в окружении князя, сколько сначала само становление монархического начала, а затем его отношения с народом – «общиной» или «вечем». Однако постепенно это – как будто бы само собой ясное – слово обрастало в научных трудах новыми смыслами. О дружине говорили уже в связи со становлением сословий, со спорами о «служилой» и «земской» знати и т. д. (см. во «Введении»).
Необходимость концептуально осмыслить это понятие назревала, и в 1909 г. вышла в свет работа А. Е. Преснякова «Княжое право в Древней Руси: Очерки по истории Х-ХII столетий», которая представляла собой первую попытку разработать научное понятие дружины. И в этой работе лежат во многом корни тех представлений о дружине, которые распространены сегодня. К ней я ещё обращусь ниже, пока отмечу только одно обстоятельство. Пресняков отталкивался от трудов западноевропейских, главным образом, немецких медиевистов конца XIX – начала XX в., в построениях которых дружине отводилось одно из центральных мест. В ведущей и наиболее авторитетной в то время немецкой историко-юридической школе (Verfassungsgeschichte) дружине придавалось важное историческое значение как основополагающему социально-правовому учреждению в истории германских народов от античности до высокого средневековья.
Разумеется, Пресняков определённым образом приноравливал выводы и схемы медиевистов, разработанные на западноевропейских материалах, к древнерусской истории. Однако в формулировке главных тезисов он опирался на западную историографию, а не на русскую. Именно поэтому, с точки зрения задач данной работы, прослеживая истоки концепта дружины, очень важно чётко уяснить и обозначить, о чём изначально писали авторы тех идей, которые легли в основу работы Преснякова. Не менее важно также проследить судьбы этих идей историков конца XIX – начала XX в. в разных историографических традициях последующего времени вплоть до сегодняшнего дня[62]. На этом фоне яснее станет развитие русскоязычной историографии, посвященной соответствующим проблемам, и её современное состояние.
«Германская» дружина
Русскому слову дружина в современном немецком языке соответствует слово Gefolgschaft, которое является сравнительно поздним порождением учёной мысли. Это слово создали историки XIX в., прибавив суффикс к известному с XVII в. слову Gefolge (спутники, свита, сопровождение; от глагола folgen– следовать). Оно быстро вошло в научный обиход, прежде всего потому, что в нём нашло соответствие латинское слово comítatus, которое использовал Публий Корнелий Тацит в знаменитом трактате «О происхождении германцев и местоположении Германии» (называемом также кратко «Germania»; 98 г. н. э.) – описании нравов, обычаев, верований и общественного устройства древних германских «племён» (народов). В то время как в немецкой исторической науке Gefolgschaft стало общепринятым специальным термином, во многих других национальных историографических традициях латинское comítatus не получило одного какого-либо специального соответствия и часто употребляется без перевода. В исторических работах на славянских языках comítatus обычно передаётся общеславянским древним словом дружина, и я в дальнейшем придерживаюсь этого соответствия (хотя, как будет видно из дальнейшего изложения, это соответствие должно рассматриваться как условное и требующее всякого рода пояснений и оговорок).
Уместно привести здесь же отрывок из трактата Тацита (главы 13–14), где даётся описание «германской дружины». Цитирую русский перевод А. С. Бобовича под редакцией М. Е. Сергеенко[63]:
«13. Любые дела – и частные, и общественные – они (германцы– П, С.) рассматривают не иначе как вооружённые. Но никто не осмеливается, наперекор обычаю, носить оружие, пока не будет признан общиною созревшим для этого. Тогда тут же в народном собрании кто-нибудь из старейшин, или отец, или родичи вручают юноше щит и фрамею: это – их тога, это первая доступная юности почесть; до этого в них видят частицу семьи, после этого – племени. Выдающаяся знатность и значительные заслуги предков даже ещё совсем юным доставляют достоинство вождя; все прочие собираются возле отличающихся телесного силой и уже проявивших себя на деле, и никому не зазорно состоять их дружинниками (inter comites). Впрочем, внутри дружины (comitatus), по усмотрению того, кому она подчиняется, устанавливаются различия в положении; и если дружинники (comitum) упорно соревнуются между собой, добиваясь преимущественного благоволения вождя, то вожди – стремясь, чтобы их дружина (comites) была наиболее многочисленной и самой отважною. Их величие, их могущество в том, чтобы быть всегда окружёнными большой толпою отборных юношей, в мирное время – их гордостью, на войне – опорою. Чья дружина (comitatus) выделяется численностью и доблестью, тому это приносит известность, и он прославляется не только у себя в племени, но и у соседних народов; его домогаются, направляя к нему посольства и осыпая дарами, и молва о нём чаще всего сама по себе предотвращает войны.
14. Но если дело дошло до схватки, постыдно вождю уступать кому-либо в доблести, постыдно дружине (comitatui) не уподобляться доблестью своему вождю. А выйти живым из боя, в котором пал вождь, – бесчестье и позор на всю жизнь; защищать его, оберегать, совершать доблестные деяния, помышляя только о его славе, – первейшая их обязанность: вожди сражаются ради победы, дружинники (comites) – за своего вождя. Если община, в которой они родились, закосневает в длительном мире и праздности, множество знатных юношей отправляется к племенам, вовлечённым в какую-нибудь войну, и потому, что покой этому народу не по душе, и так как среди превратностей битв им легче прославиться, да и содержать большую дружину (comitatum) можно не иначе, как только насилием и войной; ведь от щедрости своего вождя они требуют боевого коня, той же жаждущей крови и победоносной фрамеи; что же касается пропитания и хоть простого, но обильного угощения на пирах, то они у них вместо жалованья. Возможности для подобного расточительства доставляют им лишь войны и грабежи. И гораздо труднее убедить их распахать поле и ждать целый год урожая, чем склонить сразиться с врагом и претерпеть раны; больше того, по их представлениям, по́том добывать то, что может быть приобретено кровью, – леность и малодушие».
Неизвестно, имел ли термин, выбранный Тацитом, какое-либо соответствие в языке (или языках) тех древних германских народов, которые ему были знакомы и о которых он писал. Само слово comítatus является производным от латинского же comes (спутник, товарищ, провожатый), которым римский историк обозначал членов «дружины». Есть некоторые предположения, склоняющие к тому, что латинское слово соответствовало определённому германскому[64]. Однако, сильны аргументы и против того, что такое соответствие имело место.
Во-первых, исследования трактата Тацита, предпринятые в XX в., приводят к заключению, что описание германского общества, предложенное римским историком, имело слишком обобщённый, «моделирующий» характер. Предлагая законченную и внешне как будто непротиворечивую картину «быта и нравов» германских «племён»-народов (сразу всех вместе!), Тацит во многом упрощённо-абстрактно (а может быть, и превратно) толковал явления, которые в реальности должны были быть разнородны и разнообразны в зависимости от разных конкретно-исторических условий. Его описание – это описание вообще, то есть некая схема или модель, нацеленная на синтез, а не на дифференциацию, и его труд ни в коем случае нельзя воспринимать как точные зарисовки, сделанные непосредственно «с натуры». Поскольку при внимательном анализе текста между его «моделью» германской дружины в главах 13 и 14 и сведениями в других частях трактата обнаруживаются разного рода несоответствия и даже противоречия, появляются подозрения, что тацитовский «comítatus» – это не прямое отражение, не снимок или отпечаток действительности, а как раз продукт его обобщений и упрощений. Некоторые учёные вообще не считают возможным увидеть в картине Тацита реальные черты, указывая ещё на идеологическую нагрузку его описания, «спекулятивный» характер его рассуждений и т. д. Другие (таких пока как будто большинство) не сомневаются в достоверности многих сведений, которые приводит Тацит, но в любом случае никто не воспринимает его данные как отражение реальности, wie es eigentlich gewesen ist, без учёта, что они стоят в той или иной зависимости от античных традиций истории описания и восприятия «варваров», от воззрений и вкусов самого автора, а также от политической ситуации в Империи и на её границах на момент написания трактата[65].
Во-вторых, из данных более позднего времени (эпохи раннего и высокого Средневековья VI–XII вв.) вытекает, что у разных германских народов по-разному обозначалось то, что в науке принято называть дружиной: ср., например, латинизированные обозначения у лангобардов gasindii и у франков antrustio, древнеанглийские gesīð и dryht, несколько слов в древних скандинавских языках (см. ниже о работе Дж. Линдоу)и т. д.[66]. Разнообразие обозначений в позднейшее время заставляет предполагать, что единства в терминологии, а может быть, и в реальных явлениях, не было и во времена Тацита.
Помимо трактата Тацита, есть и другие источники, на которых основывались и основываются научные представления о дружинах древних германских народов[67]. К сведениям Тацита примыкают свидетельства других античных и раннесредневековых писателей (Цезаря, Аммиана Марцеллина, Прокопия Кесарийского и др.). Отдельный комплекс источников составляют латиноязычные раннесредневековые хроники, законы и т. д. Данные этих источников разрозненны по времени и происхождению, кратки и неопределённы, в них отсутствует какая бы то ни было терминологическая последовательность (слова comes и comítatus приобрели в это время другие значения[68]; известны и другие латинские и латинизированные термины – ср. ниже о работе Г. фон Ольберг). По этим причинам в интерпретации едва ли не каждого конкретного известия всегда остаётся широкое поле для мнений относительно того, что́ и как именно объединяло людей в той или другой группе, в которой вроде бы можно признать «дружинные» черты. Не случайно, что эти относительно более ранние данные историки часто пытаются прояснить и систематизировать с помощью сведений из более поздних, но как будто более подробных и красноречивых источников, то есть прибегают к методам ретроспекции и компаративистики. Разумеется, применение этих методов всегда в той или иной степени рискованно, а выводы, полученные с их помощью, часто вызывают большие сомнения и возражения.
Такого рода относительно поздние источники составляют англосаксонские данные (главным образом, эпическая поэзия и прежде всего «Беовульф») и скандинавские – прежде всего, исландские саги. Большое преимущество этих источников, помимо их информативности, в том, что они написаны на оригинальных языках, а не на латыни. Основная проблема в том, что по времени и месту создания они слишком далеко отстоят и друг от друга, и от тех древних германцев, о которых писал Тацит: «Беовульф» сложился как цельное произведение, видимо, в VIII–IX вв., а саги начали записывать только в начале XIII в. Среди скандинавских данных большое значение имеют также два законодательных памятника, посвященных специально регулированию отношений внутри военно-служебных объединений в подчинении правителя. Сборник законов, регулирующих организацию норвежской служилой знати («Hirðskra»), известен в редакции 1270-е гг., но в нём ясно прослеживается отпечаток континентальной рыцарской культуры и развитой вассально-ленной системы, и относительно поздние явления не просто «накладываются» на некие архаичные «дружинные» отношения, но часто смазывают и даже скрывают их. Сборник правил, которые регулировали быт воинов на службе датских королей (памятник, в историографии фигурирующий обычно под датским названием «Vederlov»), приблизительно на сто лет старше, но его интерпретация также наталкивается на разные исторические и источниковедческие трудности.
Уже в XIX в. немецкие историки, которые опирались, главным образом, на трактат Тацита, признали дружину в качестве одного из элементов общественного строя древних германцев, хотя и отводили ей второстепенное, подчинённое положение. Не без влияния романтически-либеральных идей своего времени они представляли этот строй как «германскую свободу», то есть демократический по существу, а главную роль в своих построениях отводили «народу» – свободным гражданам, организованным в общины, а в военное время составлявшим «народное ополчение». Большое, едва ли не определяющее, значение придавалось «народному характеру», важнейшей чертой которого виделась «германская верность» (germanische Treue). Такого рода идей придерживался, например, Георг Вайтц, одним из первых давший систематическое описание германской дружины. Его определение основных характеристик дружины (добровольное объединение под началом вождя, взаимная верность, вступление с принесением клятвы и т. д.) сохраняет значение и сегодня, хотя общая её оценка как вспомогательной военной силы, которая предоставлялась выборным князьям (таковыми он считал тех, кого римляне обозначали как príncípes), так сказать, по должности («Amtsgefolge»), сейчас имеет лишь историографическое значение[69].
В традиционном для рубежа XIX–XX вв. духе были выдержаны воззрения Генриха Бруннера. Ему дружина представлялась институтом, имевшим, в общем, только военное значение и отчасти административное. В высокопарных выражениях, характерных для историков эпохи подъёма немецкого национализма, он характеризовал дружину германцев как «школу воспитания военной доблести и навыков государственного управления» и как систему «отношений службы и верности, характерных для германцев (ein den Germanen charakteristisches Dienst– und Treuverhältnis), которая оставила в песне и саге по сравнению с другими установлениями их общественной жизни самые яркие и прочные следы»[70]. Реконструируя дружину как «юридический институт (Rechtsinstitution)», характерный для всех германцев на этапе племенного строя, Бруннер широко использовал англосаксонские и скандинавские материалы, пытаясь выделить общее и дополняя пробелы в источниках, происходящих из одного региона одной эпохи, за счёт данных, почерпнутых из источников, созданных в другом месте в другое время. Так, например, если историк не находил у Тацита прямого указания на клятву, которую молодой человек должен был приносить вождю при вступлении в дружину, он обращался к норвежской «Hirðskra», находил там упоминание о такого рода клятве и делал вывод не только о том, что присяга была необходимым элементом института германской дружины, но и что вассальные обряды (оммаж и пр.) восходят к этой дружинной присяге[71]. Такого рода реконструкции, основанные на довольно прямолинейно применённом компаративном методе, типичны не только для Бруннера, но и для других немецких историков юридической школы, которые пытались найти одну общую для всех германцев модель эволюции общественного строя от племени к национальному государству.
Среди суждений по поводу германской дружины, высказанных или поддержанных Бруннером, два, связанные между собой, имели особое значение в немецкой историографии. С одной стороны, историк утверждал, что дружинные отношения древних германцев стали одним из «зародышей вассально-ленных». С другой стороны, тем основополагающим принципом, который и обеспечил эту преемственность, и, главное, цементировал сам дружинный строй, были особые отношения верности, характерные для германцев. Идея «германской верности», наряду с идеями о «германской свободе» и тому подобными, способствовала формированию представлений о неких базовых германских началах общественной организации, определивших историю немецкого народа, и стала частью «великого мифа» о национальном характере немцев. Она была разработана в целую теорию в 30-е годы XX в. и активно использовалась идеологами национал-социализма. По словам современных историков, уже отстранённо оценивающих развитие немецкой историографии в период до Второй мировой войны, верность понималась «(мета)психологически» как специфически германская добродетель и как «всеобщий принцип немецкого права»[72]. Эта идея повлияла на многих историков, в том числе и не связанных с политикой и идеологией Третьего рейха и работавших и после его падения.
Акцент на принципе верности привёл к выдвижению дружины в число структурообразующих элементов в эволюции общественного строя германцев и к расширению самого понятия дружины. Так, один из видных представителей немецкой исторической науки середины XX в. Генрих Миттайс, подчёркивая особый характер средневековой государственности (основанной на личных отношениях, а не формально-юридических), связал его именно с дружинными отношениями верности. Не только вассалитет связывался напрямую с германской дружиной[73], но и признание населением власти короля интерпретировалось как дружинная верность, и предлагалось выделить особый тип государства – «дружинное государство» (Gefolgschaftsstaat)[74].
Эту идею пытался развить Й. О. Плассман, который, опираясь на «Деяния саксов» Видукинда Корвейского и «Хронику» Титмара Мерзебургского, доказывал, что королевство Оттонов Х в., не воспринявшее каролингское наследство, было «дружинным государством»[75].
Другой известный немецкий медиевист Вальтер Шлезингер, работавший уже в основном в послевоенное время, также уделял дружине особое место в эволюции форм господства (Herrschaft), рассматривая её как специфически германское явление. В статье, опубликованной впервые в 1953 г., он предложил институционально-юридическую разработку понятия германской дружины, которая хотя и вызвала критику и оживлённые дискуссии, закрепила его «классический» вариант. В трактовке Шлезингера понятие дружины было тесно увязано с концепцией «господства знати» (Adelsherrschaft), к разработке которой больше других приложил усилия Генрих Данненбауэр и которую так или иначе поддержали Отто Бруннер, Теодор Майер, Герд Телленбах и другие медиевисты середины XX в. (которых иногда объединяют под названием «Neue Deutsche Verfassungsgeschichte»)[76]. Суть этой концепции сводилась к идее, что социально-политическое и экономическое господство знати в средневековых германских политических образованиях было не новым явлением относительно мифической «германской свободы», а продолжением господствующего положения знати и в германских племенах эпохи Цезаря и Тацита («германский континуитет»).
Шлезингер признал дружину следующей после семьи-дома (Haus) формой осуществления одним человеком господства над другими людьми, которые при этом не теряли личной свободы. Традиционно используя данные Тацита в сопоставлении с англосаксонскими и отчасти скандинавскими материалами, он пытался показать, что первоначальными в дружине были «добровольность подчинения» и черты «домашнего товарищества (Hausgenossenschaft)», и давал своё определение дружины: «отношения между господином и человеком, в которые вступают добровольно, которые основаны на верности и которые обязывают этого человека к совету и (военной) помощи, а господина – к защите и "милости"»[77].
Дружинные отношения, принимая разные формы, носили всеобщий характер– от объединения «крестьян» во главе с кем-либо из их среды в качестве вождя (großbäuerliches Gefolgschaftswesen) до всего «племени»[78]. Но для знатного человека обладание дружиной было одним из «отличительных моментов» его «статуса господина (Herrenstand)» (наряду с происхождением, достатком и т. д.). В эпоху Великого переселения народов дружина переживает своеобразный расцвет и способствует становлению власти «военных князей» (Heerkönige). «Военные князья», будучи первоначально предводителями объединений дружинного характера, становятся общепризнанными правителями, когда эти объединения, пережив под их начальством войну и переселение, оседают на какой-то территории. С принятием христианства власть правителя получает новое, религиозное, обоснование– как богоустановленная «по должности». Однако, «дружинные представления» не теряют своей силы. И Шлезингер пытается выявить и в каролингском законодательстве идею о короле как «дружинном вожде (Gefolgsherr)» всех свободных подданных, которые выступают в качестве его дружины (здесь Шлезингер присоединяется к Миттайсу и Плассману)[79].
Вассалитет сам по себе, согласно Шлезингеру, не мог быть опорой королевской власти, и его появление объясняется лишь как трансформация в новых условиях германской дружинной верности, «поглощавшей» галло-романские элементы. Наконец, и развитие частного землевладения в раннее средневековье выводится немецким историком из власти знатного господина над домашними и дружиной: «и зависимые крестьяне должны были считаться скорее дружинниками их господина». За этим заявлением следует общий вывод: «власть знати (die Herrengewalt des Adels) над землёй и людьми… выросла из власти в доме и в дружине», а альтернативные объяснения происхождения этой власти (право частной собственности, узурпация королевских прерогатив и др.) отвергаются[80].
В этой концепции институт германской дружины становится ключом, открывающим двери к разгадке происхождения не только вассально-ленной системы, но и едва ли не всех отношений господства – подчинения, известных в Средние века. И это говорит о том, что хотя Шлезингер существенно расходился с немецкими учёными XIX – начала XX в. в том, какое значение придавал этому институту, но его общий подход в сущности лежал в русле традиционной немецкой Verfassungsgeschichte. Однако, во второй половине XX в. такой подход уже не мог не вызвать критики.
В 1956 г. с возражениями Шлезингеру в статье с характерным названием «Границы германской дружины» выступил лингвист и филолог-скандинавист Ганс Кун, который поставил своей задачей «проследить терминологию дружинного строя и прояснить её происхождение, применение и отношение к лексике родственных сфер». Кун упрекнул Шлезингера в слишком широком определении дружины, так как оно подразумевало, с одной стороны, вообще практически любое объединение воинов под начальством одного вождя, а с другой – и разного рода работников (свободных и несвободных), которые выполняли невоенные функции. К тому же, по мнению Куна, Шлезингер на деле не соблюдал «границы» своего и без того широкого определения, и в итоге понятие теряло содержание и «расплывалось». Вот определение дружины, данное Куном: «союз свободных мужчин на постоянной, но, как правило, не пожизненной, службе какому-либо более могущественному человеку, которые принадлежат его дому, функция которых состоит только в военной службе и репрезентации и которые находятся в почётном положении и в отношениях взаимной верности с их предводителем»[81]. Принципиальным новшеством в рассуждениях лингвиста был отказ от идеи специфической германской верности.
С лингвистической точки зрения Куну удалось показать большое разнообразие и крайнюю неоднородность в обозначениях служебно-договорных отношений и разного рода военных объединений у континентальных германцев в разное время, англов и саксов в Британии в VI–X вв., датчан и норвежцев в X–XIII вв. Но ни одно из этих обозначений не может, по выражению Куна, возводиться «к седой древности», то есть ко времени раньше первых заимствований в германские языки из кельтских[82]. Это обстоятельство Кун использует в ряду аргументов в пользу тезиса, что институт дружины был ненамного старше свидетельств Тацита и возник под влиянием кельтов.
Рассуждая как историк, Кун приходил к заключению, что дружина (в его определении) существовала среди германцев до эпохи Великого переселения только у тех племён, с которыми больше других сталкивались римляне (то есть южных), а затем только у викингов в IX – первой половине XI в. Причём никакой преемственности между первой и второй формами дружины не было – они возникли независимо друг от друга в силу похожей констелляции нескольких факторов (обогащение за счёт грабежа более развитых и культурных земледельческих обществ, наличие ярко выраженного слоя знатных воинов и др.). Вообще же, по мнению Куна, для архаического общества значительно важнее дружины была служба разных несвободных зависимых людей (unfreie Dienstmannschaft). Службу такого рода он выявляет в разных формах как у германцев, так и кельтов, подчёркивает связь с ней вассалитета (отрицая, соответственно, преемственность вассалитета с германской дружиной) и настаивает на её всеобщем характере[83].
С другой аргументацией против Шлезингера выступил чешский медиевист Франтишек Граус[84]. Его возражения пересеклись с доводами Куна в одном: как и немецкий лингвист, чешский историк отказывался видеть в дружине древних германцев специфически германское явление. Но, в отличие от Куна, ссылавшегося на кельтов, Граус опирался на данные о дружинах некоторых славянских народов. Дружина у славян не только типологически представляла собой аналог германской, но и сыграла, по мнению Грауса, такую же генерирующую роль в становлении новых форм власти и господства и в этнических процессах. Ничего «типично» германского он не видел и в идее верности. Он считал, что в древности она «в примитивном виде» была как у германцев, так и у славян, а полнокровное развитие получила только с христианизацией. Именно христианство, связывая верность с верой, наполняет эту идею высоким морально-религиозным содержанием, а верность правителю получает новое содержание благодаря теории богоустановленности власти, и понятие fides развитого феодального общества уже не имеет ничего общего ни с германской, ни с какой бы то ни было другой дружинной верностью[85].
Шлезингер ответил на критику Куна и Грауса, защищая как теорию об особой германской верности, отличной от похожих этических представлений у других народов, так и свою концепцию об особой институциональной роли дружины. По его словам, для него было важно определить «основные понятия "идеологии" дружины», каковыми были, по его мнению, «добровольность и верность»[86]. Таким образом, Шлезингер в конечном счёте признал, что можно вести речь о разных формах дружины, хотя указывая на некие её базовые принципы, и это делало его понимание дружины предельно широким.
Признание возможности по-разному понимать дружину – в более узком и более широком смыслах – позволило некоторым историкам примирить позиции Шлезингера и его критиков. Наиболее последовательно различие узкого и широкого понятий дружины провёл Райнхард Венскус, автор фундаментального исследования «Формирование племён и общественный строй: становление раннесредневековых gentes» («Stammesbildung und Verfassung. Das Werden der frühmittelalterlichen gentes», 1961), одна глава которого посвящена германской дружине. По мнению Венскуса, то, что имел в виду Кун, когда говорил о дружине в собственном смысле слова, подпадает под понятие Hausgefolgschaft – «домашняя дружина», то есть небольшая дружина «тацитовского» типа. Однако, историк указывал на то, что сам термин Gefolgschaft – современный, в немецком языке сконструированный искусственно, и поэтому считал возможным употреблять его как «собирательное понятие» (Sammelbegrief или Oberbegrief). Под это собирательное понятие он подводил и другие формы, родственные тацитовской дружине – например, «крестьянскую дружину (bäuerliches Gesinde)», военное объединение (ополчение) широкого состава (Heerhaufen), а также, при определённых оговорках, и выросшее из такого объединения новое «племенное» образование раннегосударственного характера. Более того, признавая заслугу Куна в указании на зависимых слуг в кельтских и германских обществах, Венскус полагал, что тот, разделяя те или иные термины как относящиеся к сферам несвободной службы или дружины, неправомерно разделяет тем самым реальные явления: в реальности, как термины могли в разных условиях наполняться разным содержанием, так и отношения зависимости и службы могли переплетаться с дружинными, основанными на добровольности и взаимности. Понятие служебной зависимости не может служить критерием различия, «важнее критерий взаимного обязательства, который выражается в признании общности: общности в борьбе и общности за столом»[87].
В вопросе о происхождении германской дружины Венскус согласился с Куном в отрицании особой «германской верности». Признавая, что «дружина в общем смысле является одним из тех базовых социальных типов, которые при известных условиях могут возникать независимо друг от друга в разных местах», Венскус допускает, что у кельтов и германцев независимо друг от друга существовали определённые дружинные «ранние формы» приблизительно до рубежа новой эры[88]. Среди тех «ранних форм» дружины, которые Венскус предполагает у германцев, он особенно подчёркивает службу чужаков могущественным вождям (правителям) других племён и народностей. Он фиксирует разные варианты такой службы, в том числе привлекая данные о славянских народах раннего и высокого Средневековья, и считает её важным инструментом усиления власти вождя (правителя)[89].
Окончательное образование дружины у германцев Венскус связывал с явлением, названным им «галльско-западногерманской "революцией"», то есть появлением в I в. до н. э. – I в. н. э. вождей нового типа – «военных князей» (Heerkönige), распадением старых племенных общностей и началом масштабных людских перемещений, которые в конце концов вылились в Великое переселение народов и образование новых германских народностей. И именно дружинам он придавал решающее значение в укреплении власти Heerkönige. Правда, в описании этой «революции» и других социально-политических и этнических процессов в первой половине I тысячелетия н. э., Венскус уже реже употреблял термин Gefolgschaft и писал более неопределённо об «объединениях с этосом, происходящим из сферы дружинных отношений (Verbände, die mit dem aus dem Bereich des Gefolgschaftswesens stammenden Ethos erfüllt waren)»[90]. Историк, таким образом, фактически признал, что не было некоего одного «института германской дружины», а были разные явления, которые можно только более или менее условно собрать под зонтиком одного «Sammelbegrief». В ходе социально-политических и этнических пертурбаций, пережитых германскими народами в эпоху поздней античности, эти «объединения» сыграли решающую роль в становлении новых форм власти и господства. «В какой бы значительной степени отношение между господином (Herrn) и знатными дружинниками ни было основано на добровольности и взаимных обязательствах, действие его вовне несло власть (nach außen wirkte es machtvoll)», – писал историк и тут же добавлял: «эта властная составляющая, разумеется, была сильнее выражена там, где в дружинах преобладали слуги и воины-чужаки (Dienstmannen-und Reckentum)»[91].
Таким образом, Венскус пытался сочетать идеи Шлезингера с доводами его критиков, особенно Куна. Однако, безусловно простившись с наследством национальной романтики, в главном Венскус был всё-таки скорее на стороне Шлезингера: понимание дружины как «собирательного понятия» давало возможность сохранить за ней ключевую роль в становлении власти и господства у германцев и сохраняло её важным элементом теории «господства знати» (Adelsherrschaft). Работа Венскуса существенно способствовала тому, что эта теория сохранила значение до сегодняшнего дня как некая, пусть и условная, основа, от которой можно отталкиваться. Именно в таком плане высказывается Вальтер Поль: «В целом, развитое в 40-е годы институциональное учение (verfassungsgeschichtliche Lehre) всё ещё, хотя и с оговорками, признаётся. Разумеется, после десятилетий фундированной критики теория господства знати (Adelsherrschaft) у древних германцев – господства, которое было основано на наследственной харизме, крепилось дружиной и обеспечивало защиту и покровительство в обмен на верность, – едва ли сохраняет силу как модель. Но ведь совершенно отсутствует альтернативная теория. Правда, относительно эпохи динамического общественного развития любая попытка поиска «сути» германского «строя (Verfassung)», – поиска, который бы дал возможность восстановить то, о чём молчат источники, – с самого начала обречена на провал»[92].
Под «фундированной критикой» Поль имел в виду не только работы Куна и Грауса, но и исследования ещё целого ряда учёных, посвященные самым разным вопросам истории германцев. Из них в данном случае будут отмечены только несколько, в которых прямо затрагивается проблема дружины. Для них характерны две связанные между собой тенденции: во-первых, углублённое изучение значения аутентичных слов и понятий древнего происхождения и верификация в свете этого анализа современных научных терминов и представлений, и во-вторых, стремление рассмотреть сведения одного источника в контексте той культурно-исторической ситуации, в какой он был создан, отрешившись от тех «подсказок» и «параллелей», которые как будто бы могут дать источники другого рода и происхождения. Нетрудно заметить, что эти тенденции лежат в русле тех направлений современной науки, которые называют «историей понятий» или «лингвистический поворот» (linguistic turn)[93], и спровоцированы проблематичными обобщениями, в том числе компаративными, историков юридически-институциональной школы в поисках той самой «сути германского строя», о которой писал Поль.
Не случайно, что в новой историографической ситуации особую ценность приобрело слово лингвистов и филологов и появилась серия терминологических исследований. Так, Клаус фон Зее на древнескандинавской лексике, относящейся к сфере права, попытался проверить идею о германской верности как своего рода моральном императиве. В частности, он рассматривает пару слов, обозначавших разные аспекты понятия мира, установленного по договору, – grið (перемирие, безопасное пребывание или доступ и т. п.)[94] и tryggð (доверие по некоему твёрдому договору, стабильный мир). Второе из них родственно древнескандинавским словам trú (доверять) и traust (доверие), современному немецкому Treue (верность) и принадлежит группе слов, восходящих к древнегерманскому корню *treu-. Таким образом, оно могло бы выражать искомое немецкими историками понятие верности, в том числе дружинной. Однако фон Зее делает акцент на строго юридическом значении этого слова («доверие согласно неким условиям или договорённостям») и указывает, что «общего понятия „верности“ с этическим содержанием (Tugendbegriff) из него не развилось». Только в источниках второй половины XIII в. (прежде всего, в норвежских «Королевском зерцале» и «Hirðskra») появляется достаточно разработанная терминология верности, в основном лексемы, производные от глагола trú, но это обстоятельство фон Зее связывает с «церковным и государственно-теоретическим идейным достоянием высокого Средневековья», пришедшим в Скандинавию с континента[95].
Таким образом, фон Зее однозначно поддержал Куна и других критиков теории «германского континуитета», выражавшегося, в частности, в преемственности всеобщей идеи верности. Более осторожную позицию в этом споре занял английский исследователь Дэннис Ховард Грин, попытавшийся реконструировать древнейшее семантическое «поле» нескольких общегерманских слов, употреблявшихся в значении властитель, господин. Возражая Куну, он усматривал в древних социально-правовых германских понятиях и терминах отражение представлений о некоей верности и взаимных обязательствах (хотя, разумеется, при этом ни о каком «Tugendbegriff» речи у него не шло). Возводя древневерхненемецкие слова truht (группа, банда) и truhtín (“господин, вождь”), происходящие от того же корня *treu-, к древнегерманскому *druhtíz, он это последнее считал соответствием латинскому comítatus[96].
Общий вывод Грина о значении термина *druhtíz поддержал американский лингвист Джон Линдоу, сосредоточившийся преимущественно на древнескандинавской лексике. Он считал возможным возводить к этому слову скандинавское слово drótt, известное по древней скальдической поэзии, и отвергал распространённое мнение о возможном соответствии германского *gasínpía («спутники, сопровождение») латинскому comítatus[97]. В то же время им было хорошо показано разнообразие скандинавской лексики для обозначений воина, военного объединения и чести воина, только частично восходящей непосредственное к неким общегерманским корням с похожей семантикой. В частности, весьма характерным представляется то обстоятельство, что в Скандинавии X–XII вв. для обозначения военных объединений дружинного характера не было одного слова– кроме drótt, употреблялись ещё слова lið, verðung и hirð. Причём последнее из этих слов, к XIII в. ставшее более или менее общепринятым обозначением королевской дружины, является заимствованием из древнеанглийского (от hīred – «домашнее хозяйство, члены семьи, дома»)[98].
Терминологические разыскания лингвистов были поддержаны историками. Карл Крёшелл, сопоставляя термины, относящиеся к домашней сфере и характеризующие носителей власти и господства, в законодательных памятниках раннего средневековья, опровергал исходный тезис Шлезингера о происхождении отношений господства из власти хозяина дома[99]. Анализируя понятия fides ufidelitas у античных писателей и в раннесредневековых источниках, Крёшелл приходит к выводу, что ни в одном случае в них нельзя найти отражение этического принципа взаимной верности. Первое из них, когда употреблялось в сфере человеческих отношений, обозначало либо обязательства патрона по отношению к его клиентеле (античное понимание), либо верность человека господину, но уже выстраиваемую «по образцу христианского доверия по вере (Vorbild vertrauender christlicher Gläubigkeit)». Второе обозначало взаимное обязательство, но не этического, а «строго формального характера» (то есть по договору)[100].
В обширном труде Габриеле фон Ольберг наглядно представлено разнообразие слов и терминов, которые употреблялись в «варварских правдах» германцев для обозначения социальных слоев и групп. В частности, обсуждаются слова из «дружинной» сферы– gasíndíus, antrustío и др.[101] Скандинавские понятия из семантического поля «верность, преданность, лояльность» проанализированы по сагам и правовым кодексам XIII–XIV вв. в недавней работе Ганса Якоба Орнинга в контексте исследования отношений верности между правителем и разными слоями населения в Норвегии в конце XII–XIII в.[102]
На 80-е – начало 90-х годов XX в. пришлась волна интереса к тацитовскому описанию древних германцев. Вышли два новых издания «Germania», подготовленные учёными ФГГ и ГДГ, с новыми переводами на немецкий язык и комментариями[103]. Появились и новые исследования.
Работа датской исследовательницы Анне Кристенсен представляет собой попытку рассмотреть данные Тацита о германской дружине, так сказать, сами по себе, без сопоставления с другими источниками. В интерпретации этих данных Кристенсен в качестве исходного принимает тезис о тождественности «comites», из которых, по утверждению Тацита в главах 13 и 14 «Germania», состоял германский «comitatus», с теми «comites», которых римский историк упоминает в главе 12 как членов сотен, окружающих «principes» при исправлении последними суда на местах (в «pagus»). Такое отождествление даёт ей возможность далее утверждать, что и в главе 6, посвящённой военной тактике германцев, Тацит имел в виду дружину, когда писал, что войско германцев состояло из всадников и пехотинцев, набранных по сотням. В конце концов она приходит к выводу, что дружина фактически совпадала с сотнями, которые составлялись из молодёжи племени, а её состав и начальство того или иного prínceps над нею утверждались на тинге всем племенем[104]. Принципиальным новшеством в оценке дружины Кристенсен по сравнению с Вайтцем (ср. выше) и другими её предшественниками, также сопоставлявшими дружину с сотнями и видевшими в ней публично-правовой институт, было отнесение дружины к категории так называемых «мужских союзов».
Понятие «мужские союзы» (Männerbünde) ввёл в науку ещё в конце XIX в. немецкий этнолог Генрих Шурц, который изучал половозрастные разделения у некоторых африканских и меланезийских племён[105]. Это понятие прочно вошло в научный обиход этнологов, которые понимают под «мужскими союзами» «территориальное объединение молодёжи мужского пола со своими отдельным культом и социальными функциями», причём принятие в это объединение (нередко военизированное) и исключение из него осуществляются посредством специальных обрядов инициации[106]. Лили Вайзер и Отто Хёфлер применили это понятие к древнегерманским материалам, выдвинув тезис, что германские дружины (если не все, то многие) по происхождению были именно такими «мужскими союзами»[107]. В современной науке далеко не однозначно решается вопрос, подпадают ли в действительности под это понятие древнегерманские явления (ср. ниже). В любом случае, попытка Кристенсен представить «тацитовскую» дружину «мужским союзом» не может быть признана удачной. Датская исследовательница исходила из публично-правового характера той дружины, которую она реконструировала по данным Тацита, и делала акцент на том, что между вождём (prínceps) и молодым человеком, вступавшим в дружину (comes), устанавливались отношения «патронажа» или «шефства» (Initiationspatenschaft), характерные для «мужских союзов». Однако, ей приходилось оговариваться, что по описанию Тацита дружина германцев не обнаруживает черт ни культового объединения, ни возрастного класса[108].
Выводы Кристенсен вызвали у немецких историков и филологов критические замечания, итог которым был подведён Венскусом в статье в объёмном сборнике работ, посвященных «Германии» Тацита. Венскус, в частности, указал на те противоречия, которые обнаруживаются в свидетельствах Тацита, если принимается отождествление «comites» и «centeni», а также вообще признал неправомерным изначальное стремление Кристенсен рассматривать эти свидетельства изолированно от других источников[109].
С другой стороны, в этой работе Венскус решительно высказался против скептического подхода некоторых учёных, которые, пытаясь преодолеть пороки традиционной немецкой институционально-юридической школы, обратились к постмодернистской теории. По их мнению, «цивилизационная пропасть» между германцами и Тацитом была настолько большой, а цели и способ изложения материала римским историком настолько специфическими, что у нас нет возможности объективного познания той реальности, которую наблюдал и описывал римский историк. Так, например, Дитер Тимпе писал в статье 1988 г., что дискурс «Германии» строится не посредством «связи содержательных блоков, а через ассоциативную связь значений», и что вместе с традиционными топосами и схематикой античной этнографической литературы в этом произведении преобладает «спекулятивное». В результате он расценивал тацитовское описание дружины как «непропорциональное» и «перегруженное смыслом» по сравнению с реальностью, которую трудно, если вообще возможно, распознать за этим «конструктом»[110].
Возражения Венскуса сводились к тому, что именно понимание специфики работы римского историка и его связи с античной этно– и историографической традицией даёт возможность отсеять «зёрна от плевел», то есть отделить те достоверные данные, которыми он, вне сомнения, располагал, от абстракций и стереотипов.
Одним из главных аргументов, которые развивал Венскус в полемике с Тимпе и с другими исследователями, было также указание на специфику общественных отношений архаического общества, которые складывались не как юридические или политические институты, связанные в некую рациональную систему, а на основе личных связей, обычного права и традиционных представлений, обеспечивавших «социальное принуждение (sozialer Zwang)». Не случайно и поиск такого «института», как дружина, потерпел в конце концов крах. Реальное явление, которое Тацит обозначил словом comítatus, было, по мнению Венскуса, разнообразным и текучим в своих формах. Попытки понять его сущность в рамках абстрактных теорий вроде противопоставления начал «господства» и «товарищества» (Herrschaft vs. Genossenschaft) или в поиске одного точного «узкого» определения для него историк считает обречёнными на неудачу. Более перспективным, с точки зрения Венскуса, является использование наблюдений этнологов, которые обнаруживают «объединения, организованные по дружинному принципу», прежде всего у народов, вступивших в контакт с более развитыми культурами (Randvölker von Hochkulturen), и расценивают эти объединения «в качестве предпосылки процессов „государствообразования“»[111]. Отталкиваясь от разработок антропологов, Венскус предлагает в оценке общественного строя древних германских (и не только германских) народов исходить из «модели (Denkmodell)», названной им Vorrangordnung – строй, основанный на «преимуществе»[112]. В основе этого строя лежит принцип primus inter pares, противоречивый с точки зрения новоевропейских юридических представлений, но действенный в условиях архаического общества, поскольку позволял сочетать выдающиеся способности (харизму) отдельной личности и эгалитарно направленное «социальное принуждение». Дружину Венскус считает как раз примером выражения этого принципа.
Развивая свой давний тезис, что кельтские или германские дружины могли включать и служебно-клиентельные отношения разного рода, Венскус предлагает понимать дружину как историческое явление очень широко, ориентируясь в сущности на один главный определяющий признак: «такого рода отношение к одному человеку, возможно, но не обязательно родственнику, которое имеет эмоциональный характер и которое с течением времени приобретает институциональные черты (die emotional gestützte Beziehung zu einer Person, die nicht notwendig ein Verwandter ist, wobei im Laufe der Zeit diese Beziehung institutionell geprägt wird)». Впрочем, тут же историк оговаривается, что этого признака, который он сам относит к сфере «менталитета», недостаточно для характеристики дружины как «идеального типа». Для создания нового «идеального типа» дружины, по его мнению, требуется объединение усилий специалистов разного профиля, что остаётся пока в области desiderata[113].
Эта статья Венскуса стала практически последним словом в немецкой традиции концептуального изучения «германской дружины». В этой статье хорошо видны новые вопросы и проблемы, которые обозначились перед медиевистами во второй половине XX в. Отталкиваясь от проблемы дружины, Венскус поднимает вопросы более широкие и далёкие от традиционной политико-юридической проблематики – как, оставив в стороне «институты» и юридические схемы, распознать ментальные «матрицы» и общественно-правовые нормы, которые регулировали поведение человека и под воздействием которых складывались каналы и формы коммуникации и выстраивались иерархические связи[114]. В общем, в таком направлении развивается творчество Герда Альтхоффа, который начинал с критики подходов Verfassungsgeschichte и в 1990-е гг. развил (ныне очень влиятельную) теорию «символической коммуникации», ритуалов и правил «политической игры» в Средние века[115].
Современные авторы очень осторожно подходят к данным Тацита и даже отказываются в интерпретации его трактата от самого понятия Gefolgschaft, поскольку оно подразумевает слишком «высокую степень институционализации»[116]. Сегодня исходят из множественности и текучести форм военно-служебных или военно-товарищеских объединений не только у германских, но и других народов древности и у тех «первобытных» народов, которые были описаны этнологами XIX–XX вв.; предпочитают говорить об элите, военном классе и военных объединениях (Kriegertum, Kriegergruppen, Kriegerbanden), иногда допускается, что эта элита была организована на дружинных началах (gefolgschaftsartige или gefolgschaftlich organisierte), но само слово gefolgschaftllích («дружинный») берётся в кавычки[117]. Автор подробной статьи о дружине в новейшей энциклопедии, вынужденный самим жанром дать определение предмету, прибегает к «узкому пониманию» дружины в духе Куна (то есть то, что Венскус относил к типу Hausgefolgschaft) и скептически высказывается о попытках расширить смысл и значение этого понятия. Но при этом и относительно даже этого узкого понимания отмечается, что хотя «концепция (германской дружины – П. С.) имеет большое историческое и социо-этнологическое значение, она оставляет основные вопросы открытыми и поэтому во многих пунктах спорна»[118].
Таким образом, в современной немецкой историографии произошёл отказ от национально-романтических идей дружины и дружинной верности как специфически германского явления. В работах, касающихся развития отношений господства и властных структур, дружинам, если о них вообще и заходит речь, отводится чисто техническая и ограниченная роль. Концепт дружины, наиболее последовательно разработанный Шлезингером в рамках «Neue Deutsche Verfassungsgeschichte» в связи с теорией Adelsherrschaft, оказался невостребованным в работах, исследующих древнегерманские и раннесредневековые общества из «антропологической» перспективы[119]. Отсутствие в этой перспективе политико-юридических построений Verfassungsgeschichte естественно, хотя нельзя не пожалеть, что попытка Венскуса «вписать» в эту перспективу вопрос о дружине также не находит в немецкоязычной историографии никакого отзвука и продолжения.
Последнее обстоятельство тем более странно, что в литературе на английском языке «антропологический» подход в изучении «германской дружины» – или, наверное, правильнее: объединений дружинного типа у германцев – получил развитие. О двух таких работах будет подробнее сказано ниже после нескольких общих замечаний об англоязычной литературе по поводу «германской дружины».
* * *
Понятно, что интерес к «германской дружине» (и вообще к древним германцам) в других, помимо немецкой, историографических традициях сравнительно невелик. Например, французские историки не используют понятия дружины. Так, Фюстель де Куланж придавал существенное значение военным объединениям у франков в своей картине раннесредневековой истории Франции, но в качестве частной формы патроната и в связи со становлением феодализма – недаром о них речь идёт в разделе под характерным заглавием «Les origines du système féodal: le bénéfi ce et le patronat pendant l'époque mérovingienne»[120]. Марк Блок тоже в разделе о становлении вассалитета говорит как об одном из его корней о «домашних воинах (guerriers domestiques)», которые существовали повсеместно в раннесредневековой Европе, а Жорж Дюби ещё более неопределённо мельком упоминает просто о «соратниках (combattants)» «вождей (chefs)»[121].
В английской медиевистике влияние Verfassungsgeschichte не было, конечно, настолько сильным, как в немецкой, и теории вроде идеи германской верности не имели большого значения и распространения, особенно после того, как они были подняты на щит нацистской идеологией. Институт дружины как таковой никогда не становился частью каких-либо универсально-исторических или историко-юридических построений; в английском языке (как и во французском) отсутствует и соответствующий общепризнанный термин (чаще используют слова retainers и war-band)[122].
Тем не менее, в ряде работ второй половины XIX – начала XX в. влияние немецкой медиевистики (передовой на тот момент) всё-таки сказывалось, да и военно-патриотические представления об «англосаксонском духе», в русле романтического поиска «национальных корней», вдохновлялись во многом героическими идеалами «Беовульфа», «Битвы при Молдоне» и других произведений древней английской литературы. И тогда, и в недавнее время имели место попытки установить ту или иную связь– иногда косвенную и ограниченную эпохой «вторжения» англов и саксов на Британские острова, но иногда прямую и непосредственную преемственность, которая сказывалась вплоть до X–XI вв., – между этими идеалами и реалиями раннесредневековой Англии, с одной стороны, и тацитовским comítatus, с другой[123]. Относительно недавним примером является книга американского историка Стивена Эванса, который в модель тацитовского comítatus вписывает германские и кельтские дружины раннесредневековой Англии, опираясь, главным образом, на героический эпос (англосаксонский, валлийский и ирландский)[124]. Один из рецензентов книги, известный английский историк Патрик Вормлэнд отметил описательный характер книги, которая даёт обзор («a neat resumé») исторических свидетельств о военных объединениях англосаксов и кельтов, основанных на личных отношениях между вождём и его непосредственным окружением, но не приносит ничего нового в аналитико-методологическую и теоретическую разработку темы[125].
Такая оценка книги Эванса говорит не только о ней самой, но и об историографической ситуации. Историков теперь интересует больше уникальное, чем общее, важнее внутренняя логика локальной динамики и отличия от неких давно известных и описанных «моделей», а не сходства с ними. Тогда, когда познавательные возможности той или иной теории или схемы исчерпаны и накапливается всё больше данных, которые не вписываются в неё или просто противоречат ей, возникает закономерный вопрос – а стоит ли её придерживаться?
Характерной для современной тенденции критического пересмотра традиционных представлений является статья Роузмэри Вулф[126]. Отправной точкой для рассуждений Вулф стало традиционное сопоставление утверждения Тацита в гл. 14 «Германии» о том, что для дружинника «выйти живым из боя, в котором пал вождь, – бесчестье и позор на всю жизнь»[127], и эпизода известной англосаксонской поэмы конца X – начала XI в. «Битва при Молдоне», в котором описывается героическая гибель двух воинов Вульфмера и Эльфтнота, отказавшихся покидать поле битвы, когда исход её уже был ясен, после смерти своего предводителя Бюрхтнота[128]. Обычно в историографии это сопоставление служит доказательством преемственности «идеала дружинника, погибающего вместе со своим вождём», в германской традиции от Тацита до высокого Средневековья. Вулф взяла на себя труд пересмотреть ещё раз все свидетельства о такого рода «добровольном самоубийстве» дружинника в сочинениях античных писателей и пришла к выводу, что лишь в одном случае такое свидетельство подтверждается реальным историческим фактом (в «Истории» Агафия Схоластика VI в.) и скорее речь надо вести о литературном «бродячем сюжете» (топосе).
С другой стороны, она показывает, что в древнеанглийской литературе обычными способами поведения воинов после гибели их предводителя является совсем не гибель в том же бою, а либо месть за него (осуществление которой может растягиваться на многие годы), либо договор с победителем. Подчёркивая также различия между германскими дружинниками Тацита и англосаксонской знатью Х в. в социальном плане (главным образом, то, что представители последней уже имели собственные земли, состояли в сложных отношениях с правителем и его двором и т. д.), исследовательница заключает, что между ними не могло быть и преемственности в идеалах. Эпизод же с Вульфмером и Эльфтнотом она объясняет влиянием на английскую поэзию скандинавской, а именно примером древней датской поэмы «Речи Бьярки» («Bjarkamál»), где прославляется гибель в бою двух воинов Бьярки и Хьялти у тела убитого вождя Хрольва Краки. С точки зрения Вулф, английский поэт воспринял этот сюжет как «экзотический» вариант идеи верности, не имея никаких пропагандистских или морализаторских целей: такие сцены, пишет она, «ни возводят в образец, ни отрицают некое моральное обязательство, но скорее иллюстрируют героическую сторону человеческой воли»[129].
Выводы Вулф были поддержаны в работе Стивена Фаннинга, который подвергает ещё более резкой критике и саму концепцию «германской дружины», включающую необходимым элементом героический идеал верного дружинника, и попытки увязать с ней англосаксонские данные. В его заключительных замечаниях ключевым является слово fiction– выдумка, вымысел, фантазия. «Fiction» он считает и «…обычное современное представление о дружине (warband), описанной Тацитом», и то, что «дружины (warbands and retinues), фиксируемые в Англии англосаксонской эпохи, похожи на comitatus Тацита», и то, что описания этих дружин в древней литературе «отражают современное им общество в таком виде, какой историк может признать относительно достоверным», и вообще comitatus – это «миф»[130].
Очевидно, статьи Вулф и Фаннинга пересекаются с дискуссией, развернувшейся в немецкоязычной историографии по поводу «германской верности» и вообще «германского континуитета». Хотя статьи Вулф и Фаннинга, возможно, слишком полемически заострены и само существование у германских народов (по крайней мере, некоторых) идеала воина, готового умереть за вождя, вряд ли может быть поставлено под вопрос[131], вполне оправданы как критика расхожих представлений о преемственности и распространённости определённых идей или институтов, так и призыв к осторожному подходу в компаративных исследованиях и к вниманию к деталям и уникальным особенностям каждого конкретного явления, фиксируемого в определённом месте в определённый момент. Во всяком случае, авторы целого ряда работ, самых разных по подходам и конечным выводам, в изучении героических идеалов древнеанглийской литературы и их взаимодействия с христианскими идеями и представлениями вполне обходятся не только без особой концепции дружины, но и без самого этого понятия[132].
* * *
На фоне господствующего среди историков скепсиса по отношению к теории «германской дружины» смелыми и неожиданными выглядят попытки «спасти» эту теорию, наполнив её новым содержанием, со стороны исследователей, обратившихся к культурно-антропологическим идеям и методам. Мне известны две работы такого рода: книги американского историка Майкла Энрайта и голландского историка Йоса Базельманса.
Исходным для исследования Энрайта под названием «Дама с кубком мёда: ритуал, пророчество и власть в европейской дружине от культуры Ла Тен до эпохи викингов» является наблюдение об особенной роли жены предводителя дружины во время дружинного пира. Наиболее ярко, по мнению автора, эта роль видна в известном эпизоде «Беовульфа», когда Беовульф прибывает в Хеорот к королю данов (датчан) Хродгару, его приглашают на пир и этот пир начинается с того, что жена Хродгара Вальхтеов подносит первый кубок мёда своему мужу. В этой церемонии подношения кубка с тем или иным алкогольным напитком женой дружинного предводителя (короля) своему мужу Энрайт видит отражение определённого религиозного культа, связанного со становлением дружинной организации, а также иерархии внутри этой организации. Книга призвана продемонстрировать этот тезис как на материале письменных источников от сочинений античных авторов до исландских саг, так и на археологических данных от эпохи кельтской культуры Ла Тен (ок. 6–1 вв. до н. э.) до рубежа I и II тысячелетий н. э.
Автор, хорошо ориентирующийся в дискуссиях вокруг германской дружины, предлагает своё понимание сути этого явления. По его мнению, первоначально групповая солидарность дружины (Genossenschaft – «товарищеское начало», по терминологии немецкой Verfassungsgeschichte) основывалась на имитации родственных связей (так как именно они в архаическом обществе рассматривались как наиболее надёжные), но «горизонтально организованная Gefolgschaft постепенно теряла элемент непосредственного равенства между господином и дружинником и превращалась в вертикальные отношения, основанные на службе». Присоединяясь к критикам идеи верности как фундамента дружины, Энрайт также скептически оценивает и значение дара как средства сплочения предводителя и дружинников между собой: «даже если дар был дан щедро и свободно (без ясно обозначенных условий), это было обычно пожалование только до смерти получателя и его держание было обусловлено милостью господина». Настоящей основой групповой солидарности дружины был, по мнению Энрайта, религиозный культ бога Бодана (заместившего кельтского бога Луга) и его спутницы (супруги) богини Росмерты, а актуализировалась и обновлялась эта солидарность на пиршественном собрании всех членов военного объединения дружинного типа, которое (собрание) «было нацелено на создание связей верности, не обусловленных родством, а алкоголь использовался как средство достижения экстаза и общения со сверхъестественным»[133]. Особая роль в культе и, следовательно, в укреплении дружинной солидарности, принадлежала супруге предводителя, которая в церемонии подношения кубка выражала идею превосходства вождя-господина и, кроме того, играла роль своеобразного медиатора в преодолении внутренних конфликтов в дружине, особенно в период после смерти одного предводителя и до признания власти следующего (как правило, женившегося на вдове умершего). В церемонии подношения кубка автор видит древнейший ритуал инаугурации предводителя в сан короля.
По всей видимости, Энрайт во многом справедливо заострил внимание на том, что военно-дружинные объединения, которые иногда рассматриваются исключительно как мужские группы и даже как специфические «мужские союзы», не могли существовать без женщин, а некоторые женщины могли даже иметь важное «функциональное» значение в этих объединениях. Подчёркивая значение пира и употребление алкоголя как средств укрепления солидарности, автор удачно обобщает наблюдения по этому поводу, накопленные в литературе, и обильно использует археологические данные, демонстрируя преемственность кельтской традиции ритуального застолья и германской[134]. Но сомнительной выглядит идея о религиозных корнях власти дружинного вождя и дружинной солидарности.
Особенно натянутой выглядит попытка проследить корни религиозно обоснованного участия женщины в дружине. По мнению Энрайта, оно появилось в определённый момент, а именно в I в. до н. э., в результате сложения нескольких традиций и обстоятельств. Традиционным было участие женщин в военных делах древних германцев. Кроме того, сказалось влияние военных достижений и городской культуры Римской империи. Но решающим, по Энрайту, было влияние кельтских культов бога Луга/«Меркурия» и богини Росмерты. В результате сложилась связь дружинный лидер-прорицательница (его жена), скреплявшая дружинный союз. Первым примером такой связи («прототипом») Энрайт считает сотрудничество вождя батавов Гая Юлия Цивилиса, прославившегося как предводитель восстания против римлян в 68–70 гг., и прорицательницы Веледы[135]. Однако, доказательства Энрайта здесь состоят из ряда допущений и предположений, имеющих очень шаткое основание в источниках[136]. Особенно сомнительным выглядит сохранение «конститутивной пары» вождь/прорицательница в условиях христианизации.
Мысль о кельто-германской преемственности кажется разработанной недостаточно и недифференцированно. Если религиозное влияние, в частности, в связи с традицией совместных трапезы и пития, можно допустить, то проблематичным выглядит сопоставление социальной организации военных объединений кельтов и германцев. Автор утверждает их принципиальное сходство, резко возражая устоявшемуся мнению об их различии[137]. Он сам заявляет, что первоначальная германская дружина носила «домашне-семейственный» характер и что в неё входили только свободные люди, но, с другой стороны, признаёт, что два основных слоя кельтской военной организации составляли solduríí – свободные и знатные люди и ambactí – их несвободные или полусвободные клиенты или слуги (функцией которых было, судя по всему, не столько воевать, сколько обеспечивать логистику – нести оружие и т. п.). Очевидно, в социальном плане это были две разные организации, на что неоднократно обращалось внимание в литературе (например, в работе Г. Куна). Попытки Энрайта решить это противоречие не убедительны (якобы указание античных писателей на то, что ambactí были рабами и слугами, – это метафора, а на самом деле речь идёт о молодых членах дружины).
Конечный вывод американского историка о континуитете дружинной организации звучит весьма смело: «героический этос и воинственная религиозность были стержнем германской культуры около тысячелетия от Цивилиса до Беовульфа и продолжали быть таковыми и после распада Каролингской державы. Феодализм был не более чем мутацией принципа comítatus… Утверждение может показаться несколько парадоксальным, но не бессмысленным: раннесредневековая культура начинается с культуры Ла Тен»[138]. Попытка Энрайта дать синтетическую теорию происхождения, сущности и форм германо-кельтской дружины плохо согласуется с преобладающим ныне скептическим отношением к широким обобщениям и ставит его работу скорее в ряд с построениями Шлезингера, хотя она осуществлена с уже совсем иных методологических позиций.
Подход голландского историка и археолога Йоса Базельманса основан на антропологической модели, которую разработали французский антрополог Луи Дюмон и его последователи, отталкиваясь от знаменитого труда Марселя Мосса «Очерк о даре» и исследуя, главным образом, разного рода кастовые системы, известные у некоторых народов древности и современности[139]. Исходя из тезиса, что связь через дары обеспечивала единство архаического (догосударственного) общества, Дюмон развил идею, что обмен дарами связывал не только людей, но и мир предков и даже, возможно, всякого рода других потусторонних существ и богов, которые таким образом становились интегральной частью «общества в целом» («холистический» подход). При этом сам дар не рассматривался отчуждённо, то есть как объект, а сохранял непосредственную связь с субъектом, то есть с человеком или, например, предком, владевшим им. Более того, каждая вещь, включённая в обмен как дар, несла определённую «составляющую» или «качество» личности, и приобретение этого «качества» мыслилось необходимым для каждого человека, чтобы не только включиться в социальное общение, но и самому перейти из одного этапа жизненного цикла в другой. Так, например, приобретение человеком при рождении такого «качества», как «тело», обуславливалось соответствующим обменом дарами (с родственниками, предками, соседями и т. д.), разумеется, при соблюдении определённых обрядов.
Эту модель историк пытается подтвердить на материалах «Беовульфа», углубляясь также предварительно в давно и многосторонне обсуждаемый вопрос о соотношении христианских и не– или дохристианских элементов в поэме. В исследовательских главах он изучает «социальное пространство» «Беовульфа» (то есть, кто действует и где: конунг, дружина, соседние народы, чудовища, бог – пиршественная зала, пещера с сокровищем и т. д.), обращая особое внимание на «обряды перехода» (rites de passage), отмечавшие фазы жизненного цикла, – прежде всего, погребальный ритуал, – и на те вещи, о которых в произведении говорится как о дарах. В итоге Базельманс находит в англосаксонской Англии следующие «составляющие» человеческой личности в смысле модели Дюмона: «тело», «жизнь», «ум» (mind), «ценность, достоинство или ценностный статус» (worth) и «душа». Важнейшей для знатного англосакса являлась связь «жизни» и «тела» с «ценностным статусом». Обеспечивалась эта связь, «конституировавшая» личность, посредством обрядов жизненного цикла и обмена дарами, которые, как подчёркивает голландский учёный, нередко и называются в тексте поэмы либо прямо «жизнью», либо подобным образом. «Анализ „Беовульфа“, – делает вывод исследователь, – показывает, что эти последовательные обряды составляли важную сторону жизни Gefolgschaft, организуя её «хронологию», и что дружинники, вожди и короли были вовлечены в грандиозный ритуальный цикл, в котором они выполняли взаимодополняющие роли: дружинники проходили этапы становления «личности» от ребёнка до взрослого, а умерший вождь или король превращался в предка. Хитросплетения отношений в среде дружинников между собой, между дружинниками и королями и между самими королями, которые привлекают такое большое внимание современных учёных, не могут быть поняты в отрыве от этого всеохватывающего ритуально-космологического контекста»[140].
Таким образом, Базельманс, признавая англосаксонскую дружину одной из форм германской Gefolgschaft, считает, что принципом, основополагающим для отношений вождя (конунга, короля) и дружинников внутри неё, были не культурно-идеологические или социальные факторы – например, идеал верности или материальная заинтересованность, – а их «ритуально-космологическая» взаимозависимость. Вождь, предоставляя дары дружиннику и приобщая его к ценностям, аккумулированным, главным образом, в результате обмена же дарами, давал ему возможность приобрести свой «ценностный статус» (worth) и тем самым завершить набор «составляющих» его личности, а кроме того, служил «посредником» между ним и миром предков-героев. Идея, что вступление молодого знатного человека в дружину было шагом необходимым для формирования его личности и обретения своего статуса и своей «репутации», ярко выражается, по мнению исследователя, в словах поэмы, вынесенных им в заглавие книги, которыми характеризуется Беовульф, выступающий во главе своей дружины: «by weapons made worthy» – «wæpnum geweorðad» в оригинале (249b-251a), – то есть «обретший достоинство оружием» (где под «оружием» понимаются и военные подвиги, и первоначальное обеспечение молодого воина оружием со стороны вождя)[141]. Дружинники же были необходимы королю для того, чтобы они после его смерти обеспечили ему переход в мир предков посредством выполнения определённых погребальных обрядов, часть которых понималась как своеобразный обмен дарами между этим миром и тем[142].
Базельманс видел смысл своей работы в преодолении того тупика, в который зашла немецкая историко-юридическая школа в изучении «германской дружины»[143]. Такое движение исследовательской мысли – от институциональных построений к критике в духе «лингвистического поворота» и антропологически ориентированным подходам – в общем прослеживается и в изучении дружинных объединений, известных на славянской почве.
«Славянская» дружина
На славянских материалах тоже были попытки придать дружине важное (концептуальное) значение в объяснении процессов становления власти и государственной организации. В наиболее последовательных и оригинальных попытках такого рода сказывались импульсы из западной историографии, особенно немецкой. Видимо, из-за того, что само существование дружины позволяют из славянских стран предполагать только источники чешско-моравского, польского и древнерусского происхождения, труды, разрабатывающие проблему дружины, принадлежат авторам, писавшим по-чешски, по-польски и по-русски. Некоторые замечания по этому поводу можно найти в работах немецких историков.
Первые попытки описать «славянскую дружину» как институт и вписать её в некие схемы развития властно-государственных отношений были сделаны в русской дореволюционной историографии в начале XX в. под влиянием немецкой литературы. В более оригинальном ключе пытался применить идеи западной медиевистики А. Е. Пресняков, и скорее механический перенос их на древнерусскую почву осуществил Н. П. Павлов-Сильванский. Русских историков интересовала прежде всего древнерусская дружина, и опирались они на древнерусские источники. Разумеется, и до этого некоторые историки отмечали, что по данным древнерусских летописей и других источников отношения князей с их приближёнными во многом напоминают тацитовский comítatus и «дружинные» порядки, прослеживающиеся по скандинавским источникам. Особенное внимание обращалось на сходство со Скандинавией, но это сходство важно было историкам не столько с точки зрения устройства древнерусского общества (или государства), сколько для демонстрации прочных и разносторонних связей руси со скандинавами[144]. Только в трудах Преснякова и Павлова-Сильванского дружина была представлена как определённый и при том важный институт средневековой Руси.
Для Преснякова дружина была краеугольным камнем системы, которую он назвал «княжое право». Возводя эту систему к седой древности, он видел в ней фундамент государства, сложившегося на древнерусской почве, и противопоставлял её «народному вечевому быту». Она выросла, по Преснякову, из княжеского дома, «огнища», и во многом сохраняла такой «частноправовой» характер и в XII–XIII вв., лишь постепенно обретая формы общественного учреждения. Прямо ссылаясь на Г. Бруннера, Пресняков принимает его постулат, признавая дружину в качестве Hausgenossenschaft: «дружина, по существу, ни у нас, ни у германцев – не учреждение политического строя; это явление частного быта, притом исключительное и стоящее вне обычного течения народной жизни и потому живущее по-своему, лишь внешне соприкасаясь с укладом обычноправового народного быта. Искать определения дружины особо на русской почве нет основания: это явление общеевропейское…» Пресняков даёт такое «общеевропейское» определение дружины: «дружину можно назвать частноправовым, личным союзом, построенным на общности очага и хлеба господина со слугами, союзом, выделяющимся из общего уклада народной общины в особое, самодовлеющее целое. Она имеет и свой строй, свою организацию, как дом, двор господина». В древнерусских источниках Пресняков различал два значения слова дружина– более широкое (спутники, соратники) и более узкое. Именно второе, «более техническое значение» описывало «дружину в собственном смысле слова», то есть в том самом «общеевропейском» – «круг лиц, постоянно состоящий при князе, живущий при нём, разделяя все его интересы»[145]. Эта дружина была главнейшим элементом системы «княжого права», организацией, которая служила опорой княжеской власти и пользовалась её особым покровительством.
Преснякову удаётся привести много убедительных свидетельств особо близких отношений князя и дружины в Древней Руси, тем более что по этому поводу в русской историографии XIX в. уже достаточно писалось («любовь» князя к дружине, материальная зависимость её от него и т. д.)[146]. Однако, вместе с тем, акцентирование этих отношений приводит историка в конце концов к противоречию, которое так и не находит разрешения в его работе. В начале своих рассуждений о дружине Пресняков вслед за немецкими историками того времени признаёт, что основная тенденция развития дружинных отношений заключалась в смене их феодальными, когда дружинники обзаводятся собственными имуществом и землями. И хотя он тут же замечает, что особенностью Древней Руси, сближавшей её и с древней Польшей, и с англосаксонской Англией (но различавшей, например, с меровингской Францией), было долгое сохранение зависимости дружины от князя, но в конце концов всё-таки заключает, что со временем, в течение XI–XII вв., из боярства как высшего слоя дружины развился «влиятельный класс». Этот «класс» стал «во главе общественных сил» отдельно от княжого двора, и его разрушительное действие на дружинную организацию было настолько сильным, что «едва ли даже правильно говорить о политическом и общественном значении дружины в её целом» в XII в.[147] В то же время он наблюдает и перерождение термина дружина, который к концу XII в. снова становится «широким» по значению, но теперь охватывая «влиятельные верхи общества и всю военную силу княжества»[148].
Таким образом, историк как будто признаёт перерождение дружинных отношений в какие-то подобные феодальным. Однако тут же его рассуждения уходят от этого тезиса. С одной стороны, из этих рассуждений (довольно сбивчивых и неясных к концу раздела о дружине) выясняется, что бояре, отрываясь от дружины, не превращались в магнатов-землевладельцев – их «втягивала в себя» «городская вечевая стихия в XI–XII вв.». Но, с другой стороны, оказывается, что не устранялся и «особый характер дружинных отношений, влияние которых на положение князя среди населения, чем дальше, тем больше его преобразовывало, подготовляя превращение князя в вотчинника удела, политической единицы, в которой все отношения будут определяться личным отношением к князю составных её элементов». Историк, как будто забывая собственные слова в начале о боярстве как «влиятельном классе», утверждает: «боярство до конца рассматриваемого периода (то есть, как следует понимать, до начала XIII в. – П. С.) оставалось, несмотря на глубокие перемены в его положении, классом княжих мужей»[149].
В заключении ко всей книге Пресняков уже твёрдо стоит на том, что «с падением вечевого строя» «сила князя», опирающаяся на «принцип специальной княжеской защиты», развилась в удельно-вотчинный строй. Не находя в XI–XII вв. «признаков связи боярского землевладения с началами вотчинной юрисдикции», историк отводит этому землевладению второстепенное значение; вся позднейшая служилая система оказывается, таким образом, по происхождению частным «огнищем» князя[150]. На закономерно возникающий вопрос «куда же подевался тот самый влиятельный боярский класс, который вышел из дружины?» автор ответа не даёт. Начав с западноевропейских аналогий, Пресняков вернулся к общепринятым в конце XIX – начале XX в. в русской науке воззрениям о «князе-вотчиннике», служебно-зависимом положении знати и т. д., которые исключали всякий разговор о феодальных отношениях.
Подходы Павлова-Сильванского и Преснякова различались. Последний брал только одну идею из западной историографии и развивал её на древнерусских материалах, приспособляя к собственным идеям и схемам. Первый же заимствовал целиком определённую «модель» развития средневекового общества, пытаясь встроить в неё или, точнее, подогнать под неё древнерусские данные. Этой моделью была теория феодализма в политико-юридическом его понимании, и Павлов-Сильванский заимствовал её из трудов современных ему западных, в основном, немецких медиевистов. Поскольку в той модели Gefolgschaft занимала важное место, аналогичный институт надо было найти и в Древней Руси, и эта аналогия приобретала уже принципиальный характер. Ссылаясь на труды Г. Вайтца и Г. Бруннера, Павлов-Сильванский выдвигал тезис, что в средневековой Руси, как и на Западе, «вассальные отношения развились из дружинных»: «вассалитет – это отделившаяся от князя, оседлая, землевладельческая дружина»[151]. Таким образом, дружина для Павлова-Сильванского была важна постольку, поскольку она служила истоком вассальных отношений.
Сегодня логика рассуждений и доказательств Павлова-Сильванского уже не представляется сколько-нибудь убедительной. Во-первых, едва ли современная наука может признать адекватной саму феодальную модель, которую он взял на вооружение. В частности, по меньшей мере упрощением считается утверждение о прямом происхождении западноевропейского вассалитета, как он начал складываться в каролингское время, от «германской дружины» (если существование последней вообще признаётся)[152].
Во-вторых, не выдерживают критики и те методы, которыми русский историк пытался применить эту модель к древнерусским материалам[153]. Так, если Бруннер отличал «домашнее товарищество» от других видов военно-дружинных объединений, то Павлов-Сильванский, сначала отмечая именно «домашний» характер древнерусской дружины (со ссылкой на «огнище» и т. п.), далее сравнивал её уже без всяких оговорок и с другими формами военных объединений германцев, выводя за скобки лишь «народное ополчение». Из характеристики германской дружины Вайтцем русский историк выделяет идею о фундаментальном отличии дружинников от знати (древнерусскую знать он видит в «земском боярстве»). Однако при этом Павлов-Сильванский проигнорировал тот факт, что для Вайтца дружина не была ни в коем случае явлением частного («домашнего») происхождения. Немецкий историк указывал на публично-правовой характер дружины, выполнявшей функции органа государственного управления при выборных príncípes (ср. выше). О том, что как для Вайтца, так и для Бруннера и сам институт дружины, и трансформация его в вассалитет были типично и исключительно германским явлением, поскольку покоились на специфически германской верности, Павлов-Сильванский не упоминает вовсе. Его компаративный метод сводится к иллюстративному подбору данных источников и выводов исследователей, вырванных из контекста и удобных для доказательства собственного тезиса. Сглаживая острые углы, обходя дискуссионные вопросы (существовавшие, конечно, и среди немецких историков в конце XIX – начале XX вв.) и отбрасывая «ненужные» детали и подробности, Павлов-Сильванский получал красивую картину, состоящую как будто только из убедительных аналогий.
Несмотря на определённые противоречия, недоговорённости или прямолинейные заключения труды Преснякова и Павлова-Сильванского имели большое значение, потому что впервые предложили понимать древнерусскую дружину как институт, сыгравший важную историческую роль в становлении древнерусской государственности и при этом аналогичный подобным институтам в других средневековых обществах. По вопросу об историческом значении дружины русская наука даже в каком-то смысле опередила немецкую. Пресняков, идя вразрез с господствующим мнением в тогдашней немецкой историографии, совершенно правильно исходил из того, что дружина – это «общеевропейское» явление. Не обращал внимания на «германскую верность» и Павлов-Сильванский. Если Вальтер Шлезингер только в середине XX в. признал дружину за важнейшую форму происхождения и утверждения Herrschaft, то Пресняков уже в 1909 г. писал о ней как главном элементе «княжого права». Конечно, Шлезингер и Пресняков имели в виду не совсем одно и то же: первый, например, говорил о происхождении власти, другой – о её инструменте; первый – о дружинах у всех знатных, второй – о дружине княжеской. Но в главном их мысль была схожа – они подчёркивали, что дружина стоит в тесной и даже неразрывной связи с укреплением власти и господства.
Не случайно, что работы Преснякова и Павлова-Сильванского оказали значительное влияние на последующую литературу по истории Древней Руси – как на советскую историографию, ставшую на позиции марксизма, так и на работы историков, работавших вне СССР. В «официальной» советской концепции древнерусской истории была воспринята, прежде всего, идея о перерастании «дружинных» отношений в «феодальные», которую Павлов-Сильванский, заимствовав из немецкой Verfassungsgeschichte, пытался применить к Древней Руси. Отталкиваясь от этой идеи, Б. Д. Греков и С. В. Юшков предложили трактовку роли знати и дружины в древнерусской истории, которая стала «канонической» для советской историографии.
В этой трактовке главный акцент был перенесён на явление, отмеченное Пресняковым, но не получившее в его рассуждениях последовательной оценки, – образование «влиятельного класса» боярства, во многом независимого от князя и княжеской власти. Юшков вслед Преснякову говорит о «дружине в тесном смысле слова», о том, что «она может быть признана не только всеевропейским институтом, но институтом, существовавшим и в других частях света на определённой стадии общественного строя», о том, что её «основными признаками» были «бытовая и хозяйственная общность с князем, нахождение дружины на содержании князя и, следовательно, невозможность для дружинника владеть своим имуществом, домом, землёй». Однако важнее для Юшкова была не столько характеристика самой дружины, сколько фиксация процесса её «разложения», когда «дружинники превращаются в землевладельцев, в феодалов, когда разрушается хозяйственная и бытовая общность князя и дружины»[154]. В этом с ним был солидарен Греков: «история дружины… заключается в том, что, начав свою жизнь в качестве членов княжеского или боярского двора на иждивении своих хозяев, дружинники постепенно превращаются в землевладельцев – сначала на праве бенефиция, потом феода, в связи с чем меняется и их политическое значение»[155]. Именно тезис об образовании класса крупных землевладельцев («феодалов») был центральным в советской концепции феодализма, которая стремилась доказать общность путей развития русской истории и европейской.
Феодальное общество, по Юшкову, складывается на Руси в XI в.; «разложение дружины» закончилось уже в правление Ярослава «Мудрого»[156]. Греков хотя и уклоняется от точной датировки процесса «оседания» и «разложения дружины», относит начало складывания «феодального землевладения» уже к IX-Х вв. В «феодалов»-«вассалов», обязанных князю службой, но и диктующих ему свои условия, превращался собственно только «верхний слой дружинников» – бояре, которые в летописи могли выступать под названием «старшая дружина», а «низший слой» – «младшая дружина» – превращался в «министериалов». Важным пунктом построений Юшкова и Грекова было утверждение, что «класс феодалов» сложился на Руси не только из бояр как «верхнего слоя дружины», но и из «родоплеменной знати», то есть местной, не-киевской, знати, не включённой в систему княжеского управления. Эта местная знать тоже владела землёй с зависимыми людьми, и в таком качестве землевладельцев вошла в «господствующий класс крупных феодалов-сеньёров» Киевского государства[157]. Греков и Юшков тем самым возвращались к тезису о «земских боярах», общераспространённому в историографии XIX в., от которого Пресняков отказался.
Таким образом, в трактовке Грекова-Юшкова понятие дружины отходило на второй план. Образование государства и феодального общества мыслились как две стороны одного процесса (потому что государство – это инструмент насилия в распоряжении господствующего класса, то есть «феодалов», и пока нет этих последних, нет и государства), а институт дружины отодвигался в эпоху «доклассового общества», хотя и на последней его стадии – «военной демократии»[158]. Согласно такой логике, в древнейших письменных памятниках по истории Руси, относящихся к X–XI вв., историки должны были видеть уже совсем не какие-то древние дружины (от них сохранялись только «отголоски» и «реликты»), а зарождающийся «класс феодалов».
Такой подход советских марксистов был по сравнению с рассуждениями Преснякова несомненно ближе исходным схемам немецкой Verfassungsgeschichte, в тесной связи с которой стояли, естественно, и построения самого Маркса. Этот подход был более логичен, потому что объяснял появление и силу того «влиятельного класса боярства», о котором Пресняков выражался как-то невнятно. Однако, советская концепция феодализма имела свои проблемы, хотя они лежали скорее не в плоскости формальной логики, а в собственно исторической – главный изъян этой концепции был в том, что она имела весьма шаткую опору в источниках. Очевидным слабым звеном её был главный тезис о раннем зарождении крупного частного землевладения, которое якобы стало главным источником экономической и политической силы боярства. На то, что этот тезис не находит подтверждения в источниках, было обращено внимание сразу же в дискуссиях, развернувшихся вокруг первых работ Грекова[159]. Позднее именно этот тезис был отвергнут в теориях «государственного феодализма» Л. В. Черепнина и «общинного» строя Древней Руси И. Я. Фроянова[160].
Неясность остаётся и в трактовке дружины. Прежде всего, рассуждения Юшкова и Грекова оставляют без всякого ответа следующий вопрос: почему, несмотря на то что институт дружины принадлежит эпохе «доклассового общества» и он «разлагается» уже в X – начале XI в., само слово дружина в древнерусских источниках широко употребляется и в XI, и в XII вв., и даже в более позднее время? Кроме того, средневековые источники свидетельствуют, что знать гораздо теснее была связана с князем, в том числе и материально, чем это следовало бы предполагать, если приписывать ей крупное землевладение, вассальные договоры и т. п.
Эти и другие противоречия и неясности «классической советской» концепции русского феодализма заставляли историков уже в 1970-1980-е гг. в том или ином пункте её корректировать. Не исчезло со страниц работ (в том числе учебных и популярных), посвященных истории Древней Руси, и понятие дружины, задвинутое Грековым, казалось бы, совсем на задний план. При том, что образование «класса феодалов» с момента зарождения древнерусского государства и само существование феодализма в средневековой Руси никем не ставились под сомнение, о дружине продолжали говорить применительно ко всему домонгольскому периоду. Грековская концепция не запрещала применять понятие дружины для «доклассового» («родоплеменного») общества, но фактически дружину понимали также и как форму организации «феодалов» на Руси в Х-ХIII вв. и тем самым возвращались к «само собой разумеющемуся» (то есть вслед летописи) пониманию дружины в историографии XIX в., о котором говорилось в начале главы. Только если раньше к дружине приравнивали такие понятия как знать, аристократия и т. д., то в советской историографии таким тождественным понятием всегда было – должно было быть – «(господствующий) класс феодалов». Долгое время такое понимание фигурировало в исторических трудах как будто принятое «по умолчанию», и впервые, если не ошибаюсь, ясно его сформулировал в 1983 г. М. Б. Свердлов: дружина «в XI–XIII вв. была не отрядом воинов, лично преданных князю, как в родоплеменном обществе… а сложный по составу социальный коллектив, который представлял собой организацию господствующего класса, осуществляющую управление феодальным государством, военную службу и личную вассальную службу князю, связанную с княжеским двором»[161].
Сохранению этого понятия в обиходе историков способствовало, помимо летописной терминологии, ещё одно важное обстоятельство – его популярность в среде археологов. Со времён заметки А. В. Арциховского под названием, говорящим само за себя: «Русская дружина по археологическим данным»[162], в археологической литературе определение «дружинный» – одно из самых употребительных и даже в каком-то смысле «знаковых». Выражение «дружинные курганы» стало уже едва ли не специальным термином; но в публикациях можно встретить, например, и такие выражения, как «дружинная культура»[163], «дружинные древности»[164] и даже «дружинное сословие»[165]. Речь при этом идёт, в сущности, об одном явлении– богатых захоронениях (преимущественно курганах) второй половины IX – начала XI в., которые фиксируются в нескольких пунктах на территории будущей Древней Руси и в которых в той или иной степени прослеживается скандинавский культурный элемент (иногда, правда, к этим захоронениями присоединяют и другие, более поздние[166]).
Трудно сказать, почему для характеристики этого явления – безусловно, яркого и в разных отношениях выдающегося, но, с другой стороны, весьма многообразного и разнохарактерного– археологам так полюбились понятия дружина и дружинный. Возможно, дело в том, что в условиях идеологического давления на историческую науку в СССР оно оказалось наиболее обтекаемым и нейтральным: о «феодалах», захороненных в курганах, было бы говорить всё-таки слишком смело, но, с другой стороны, как-то ведь надо было согласовывать раскопанные материалы и с феодальной теорией, и с теорией раннего зарождения древнерусского государства (по Б. Д. Грекову и Б. А. Рыбакову, эти «дружинные древности» уже приходились на эпоху государственности у восточных славян) – тут и подошёл термин дружина, который позволял связать «доклассовую» эпоху и «классовую»-«феодальную» в нечто неопределённо переходное (то ли «военная демократия», то ли «раннефеодальное государство»).
Однако, каково бы ни было возникновение историографической традиции, надо признать, что все эти «дружинные» обозначения не очень удачны. Историки понимают под дружиной всегда некий социально-политический или даже социально-правовой институт – будь то архаическое объединение «тацитовского» типа («домашний союз» и т. п., то есть в том смысле, как писали Пресняков и Греков), будь то «организация господствующего класса», как выражался Свердлов. Между тем, археологические материалы по самой своей сути не могут служить свидетельством присутствия или отсутствия тех или иных политических или правовых институтов. Гнёздовские, черниговские и прочие курганы и захоронения многое, конечно, могут сказать о социальной дифференциации, хозяйственных занятиях, культурных или даже этнических характеристиках лиц, в них захороненных (и отчасти их соорудивших), но не о том, были ли они, грубо говоря, «дружинники» или «феодалы». Не может здесь служить критерием и скандинавский элемент – скандинавы в ту эпоху проявляли себя, конечно, весьма воинственно, но совершенно очевидно, с одной стороны, что далеко не всякий скандинав появлялся (и погребался) в Восточной Европе в качестве воина, а с другой – что не всякое военное действие совершалось именно и только дружинами (что бы под этим словом ни понималось и особенно – если не очень ясно, что надо под ним понимать).
Вполне справедливо недавно говорилось о запрограммированности «интерпретации археологических реалий», когда «определение "дружинный" становится универсальным ключом. Любой археологический артефакт "норманнского" или "норманоидного" свойства, коль скоро он рассматривается как признак повышенного статуса лица, его оставившего, почти неизбежно получает такое определение. "Дружинникам" принадлежат мечи, весы и гирьки, камерные захоронения и проч. от Ладоги до Киева и от Ярославского Поволжья до Волыни, дружинными оказываются курганы и целые некрополи, дружинным становится, наконец, само государство X в.»[167]
Стоит заметить, что в западной археологической литературе господствует весьма и весьма осторожное отношение к определению тех или иных возможных следов дружины (как и вообще политико-правовых институтов). В частности, вопрос об отражении социальных различий и институтов типа дружины в археологических материалах особенно остро встал в немецкой историографии, когда в середине XX в. пересмотр традиционного тезиса о «демократическом» устройстве древнегерманского общества совпал с заметным ростом масштабов археологических разысканий и развитием их методов и техник. Сегодня ответ на этот вопрос более чем сдержанный. «Археологические возможности увидеть дружины ограничены», – утверждает Вальтер Поль[168]. Показательно как отражение представлений, принятых в западной литературе, что С. Франклин и Дж. Шепард, обобщая археологические данные X в., не употребляют слова «дружина», «дружинный» и говорят в обтекаемых формулировках об элите, военных занятиях и т. п.[169].
Известный немецкий археолог Хайко Штойер высказывается по этому поводу так: разбирая вопрос о дружине, «со стороны археолога лучше либо вообще воздержаться от каких-либо высказываний, либо надо допускать относительно много указаний на возможное существование дружины, каждый раз со всевозможными разъяснениями и оговорками»[170]. В специальной работе, в которой Штойер попытался обобщить возможные критерии идентификации дружинных объединений по центральноевропейским материалам с эпохи бронзового века до рубежа I–II тысячелетий н. э.[171], он заключает, что хотя имущественное расслоение в той или иной степени просматривается практически всегда, принципиально невозможно определить, о какого рода «знати» идёт речь (соответствующее немецкое слово Adel всегда употребляется им в кавычках). Археологические материалы не дают возможности выявить ни институциональные формы социальной жизни, ни правовое положение людей, в частности свободный/несвободный статус, ни формы зависимости населения хозяйственных комплексов. Штойер выделяет несколько видов археологических объектов, которые свидетельствуют о группах воинов и/или группах слуг или клиентов вокруг одного господина или вождя и которые могут рассматриваться как свидетельство дружины (так называемые «кладбища воинов» – Männerfriedhöfe, специально маркированные предметы вооружения, культа и жертвоприношений, роскоши и др.), но возможности такой интерпретации всегда ограничены, а заключения могут быть легко поставлены под сомнение[172].
Итак, в позднесоветской историографии наметилась существенно иная трактовка древнерусской дружины по сравнению с концепцией Грекова-Юшкова. Логическое завершение этот пересмотр получил в работах А. А. Горского. Историк использует понятие «дружина» фактически так же, как и М. Б. Свердлов и многие другие историки второй половины XX – начала XXI в. – очень широко и применительно к славянским «догосударственным общностям» VI–VIII вв., и для характеристики элиты древнерусского государства всего домонгольского периода: «дружина представляла собой организацию военно-служилой знати на последнем этапе родоплеменного строя и в раннефеодальном обществе»[173].
«Разложение» древнерусской дружины вследствие её «оседания», то есть развития землевладения «дружинников», Горский относит ко второй половине XII в. За терминологией– то есть применением понятия дружины и к догосударственному периоду, и к древнерусскому домонгольскому – стоит принципиальный тезис о преемственности в самом институте, хотя эта преемственность понимается Свердловым и Горским по-разному Для Свердлова, отстаивающего концепцию «неземельных феодов», важно, что уже в славянской дружине были «генетически "запрограммированы" феодальные отношения», лишь развившиеся в Древней Руси в Х-XII вв.[174] Горский же подчёркивает «государственно-служебное» начало в институте дружины, которое сначала (на «родоплеменном» этапе) служило мотором государствообразования, а позднее, уже в рамках древнерусского государства, сплачивало знать вокруг центральной княжеской власти[175].
С акцентом на «государственно-служебном» характере дружины связан важный для Горского тезис, что в Древней Руси не было никакой другой знати, кроме «служилой», объединённой в княжескую дружину. Если в более ранней работе он ещё допускал значительную роль знати у славянских народов VI–VIII вв. и не исключал «существование родоплеменной знати в X в. в восточнославянских обществах» (хотя её роль и тогда ему представлялась «несравненно менее значительной, чем знати служилой»), то в работе 2004 г. он пришёл к выводу, что «племенной знати» не было уже и в «Славиниях» VI–VIII вв., а применительно к Древней Руси ни о какой «местной» знати речи быть не может[176]. Князья и их «служилая» знать – вот, собственно, и вся элита как славянских «племён», так и древнерусского государства; дружина– организация этой знати. «В целом институт дружины в Киевской Руси предстает как возглавляемая князем корпорация, в которую была объединена вся светская часть господствующего слоя», – пишет историк[177].
Вне зависимости от определения того, что надо понимать под «дружиной», о которой пишут русские летописцы (об этом пойдёт речь в главе II), тезис о преемственности этой последней с дружинами, существование которых предполагается у славянских народов, упоминаемых в византийских и латинских источниках VI–IX вв., является самым слабым звеном концепции, представленной в трудах М. Б. Свердлова и А. А. Горского. Неважно, идёт ли речь о «запрограммированности» феодальных отношений или «служилом» характере отношений князя и знати, всё-таки очень трудно, соглашаясь с авторами, признать, например, что в социально-культурном облике киевского боярина XII в. есть хоть что-то общее с обликом какого-нибудь славянина, терроризировавшего окраины Византийской империи в VII в. Логика рассуждений А. Е. Преснякова и Б. Д. Грекова с С. В. Юшковым, которые разделяли древнюю «дружину», понятую как «домашний союз», и «влиятельный класс» боярства, явно и бесспорно распознаваемый в древнерусских источниках, представляется предпочтительнее.
Разумеется, у славян, в том числе восточных в VIII–XI вв., был какой-то слой людей, выдающихся в имущественном плане, а может быть и в плане власти и авторитета, велика была роль войны как фактора социально-имущественной мобильности, – но признавать у них какой-то конкретный «институт дружины», да ещё определённым образом связанный с той «дружиной», о какой говорят нам русские летописи XII в., – это явная схематизация. Не имея нашего «славянского Тацита», мы в ещё большей мере, чем историки германских gentes, обречены на то, чтобы говорить не о какой-то одной определённой дружине («die Gefolgschaft»), а более размыто о «военно-дружинных объединениях» и т. п. (ср. «gefolgschaftlich organisierte Verbände» в приведённых выше высказываниях В. Поля и других немецких учёных).
В главе IV будет ещё подробно обсуждаться дискуссия о «земских» и «служилых боярах». Здесь пока только отмечу что крайняя позиция, занятая в этом вопросе А. А. Горским, даже с чисто теоретической точки зрения кажется неоправданной. Признание «служилого» характера за социальной верхушкой славянских народов-«племён» и русью Х-XII вв. подразумевает, что в этих обществах не было никаких других каналов и механизмов социальной мобильности кроме службы вождю/правителю. Однако, как показывает исторический опыт, такая ситуация может возникать только в условиях развитой и даже гипертрофированной централизации, обеспечиваемой жёсткими государственно-бюрократическими механизмами. Тогда социальная иерархия совпадает с иерархией должностей в государственном аппарате, а продвижение по иерархической лестнице возможно только при занятости в этом аппарате. В советском обществе такой порядок, допустим, преобладал[178], но невозможно представить себе такую ситуацию применительно к архаическим обществам раннего Средневековья, где монополия центральной власти едва начала формироваться.
В литературе уже неоднократно указывалось и на конкретные данные источников, свидетельствующие, что в ранних славянских государствах была некая элита, которая могла состоять в неких отношениях с правителями, но вовсе необязательно «служебных» или «служилых», и которая, возможно, уходила корнями в догосударственные-«племенные» общности. Обстоятельное сравнительно-историческое исследование П. В. Лукина показало, что для обозначения этой элиты в разных областях расселения славян используется «возрастная» терминология (старцы, старейшие и т. п.)[179]. «Старцы», «старосты», «нарочитые мужи» и т. п. обозначения, которые встречаются в древнерусских источниках, при всей их неопределённости и даже, возможно, «книжно-литературном» происхождении (на чём делает акцент Горский) не были бессодержательны и в некоторых случаях указывали на эту элиту (ср. далее с. 215–217,489-491). В своё время об этом совершенно справедливо писал X. Ловмяньский: можно согласиться, что термин «"старцы градские" был литературного происхождения, из чего не вытекает, что он не отражал действительные атрибуты этой социальной категории»[180].
Внимание, которое продемонстрировали Свердлов и Горский к дружине, свойственно и многим другим работам по истории Древней Руси последних двух-трёх десятилетий. Правда, к сожалению, практически никто из авторов не считает нужным оговаривать, что он/она понимает под этим понятием/термином, и, как правило, «по умолчанию» подразумевается и институт «догосударственный», и знать древнерусского государства. Особенное внимание обращается на роль княжеских дружин в укреплении княжеской власти и образовании структур господства, то есть в «переходный период» от «племенных» общностей к государственно-территориальным образованиям. Е. А. Мельникова, указав на неадекватность понятия «военная демократия», предложила для характеристики этого «переходного периода» понятие дружинное государство[181]. Хотя сама исследовательница делала акцент не на дружине, а на международной торговле как главном факторе образования древнерусского государства, некоторые историки, опираясь, в частности, на работы Горского, считают возможным говорить о государстве на Руси в IX–XI вв. как «дружинном», предшествовавшем «феодальному»[182].
Как эти историки, так и Мельникова, говоря о «дружинном государстве», совсем не имеют в виду Gefolgschaftsstaat, о котором писали Миттайс и Плассман в середине XX в. (см. выше). Подразумеваются разные вещи: в первом случае (Мельникова) – укрепление центральной власти при помощи военных групп в прямом подчинении носителя этой власти (князя), во втором (Миттайс) – особые отношения верности между правителем и его «подданными», выстроенные по подобию «дружинных» отношений.
* * *
Как уже было замечено выше, русскоязычная историография тоже не осталась в стороне от попыток привлечь этнологические/антропологические материалы и идеи для интерпретации славянской/древнерусской дружины. В нескольких работах развивается идея о дружине как «мужском союзе». Об этой идее уже заходила речь в связи с работой А. Кристенсен. Опираясь главным образом на фольклорные данные, авторы – в основном, этнологи – пытаются в таком духе интерпретировать известия летописей и других древнейших источников. Впервые идею о том, что древнерусская дружина была органически связана с «мужским союзом» (хотя и не тождественна ему), высказала Р. С. Липец в 1969 г.[183] Последовательно идею развил в серии статей В. Г. Балушок[184]. В. М. Михайлин развивает мысль, что русский мат – «пёсья лая» – происходит из ритуальной лексики «воинского мужского союза, члены которого не только называли, но и считали себя псами/волками»[185].
В наиболее серьёзной работе этого направления, рассматривающей проблему с исторической точки зрения, автор (А. В. Коптев) пытается связать славянскую «княжескую дружину» с некими архаическими индоевропейскими «мужскими союзами», которые объединяли молодых мужчин, прошедших обряды инициации: «…княжеская дружина, значение которой существенно выросло в славянском обществе VI–IX вв., генетически впитала многие черты ритуала инициации. Находившиеся в "ином мире" члены союза инициируемых в общественном сознании, напитанном мифологическими образами, рассматривались как волки-оборотни либо как служители хтонического божества, представлявшегося в образе Змея…» Сопоставляя известия арабских географов Х в. и рассказы ПВЛ с данными былин и русских сказок, Коптев приходит к выводу, что древнерусская дружина представляла собой «мужской союз», только несколько видоизменённый «в условиях формирования государства»[186].
Несмотря на некоторые интересные наблюдения (ср. в главе III, с. 313), в целом аргументация и основные выводы Коптева представляются частью сильным преувеличением некоторых действительных явлений архаической славянской культуры, а частью– просто фантастикой. В поисках мифологических, ритуальных и религиозных корней и «архетипов» автор явно слишком увлекается и находит такие корни и в «господстве руссов над славянами», и в убийстве Игоря древлянами, и в среде княжеских отроков («инициируемой молодёжи»)… Например, наложницы князя Владимира Святославича интерпретируются как «составная часть его дружинной организации»: «девушки попадали в "мужской союз"» как своего рода «дань» с «местных общин», собираемая во время «полюдья». Пребывание девушки «у князя, олицетворявшего верховное божество, рассматривалось как аналогия мифа о Священном Браке между богами». «Налог девушками» «продолжал оставаться одной из форм, приспособившей древний обычай к необходимости удовлетворения сексуальных потребностей дружинников»[187].
Автор, пытаясь опереться на сравнительные данные и историографию германской дружины, напрасно выдаёт теорию «мужских союзов» общепризнанным достижением западной науки и признаёт доказанным тезис о «генетической связи дружины с "мужскими союзами"». Достаточно ознакомиться с энциклопедическими статьями «тайные союзы», «военные союзы» и «мужские союзы», которые обобщают результаты отдельных – на поверку далеко не многочисленных – исследований в этой области[188].
Как выясняется, в современной науке преобладает дифференцированный подход в оценке этого явления, действительно общего для многих (и не только индоевропейских) народов на до– или предгосударственной стадии развития. Из данных, относящихся к древним германцам, в таком духе можно интерпретировать известия о хаттах и гариях Тацита (главы 31 и 43 «Germania»), известия о «пёсьеголовых» воинах лангобардов Павла Диакона, скандинавских берсерках и некоторые другие. У этих воинских объединений, действительно, прослеживаются отличительные признаки религиозно-мифологического характера; но важно, что у разных объединений – разные признаки: например, у одних это может быть отдельный тотем, у других – особые обряды инициации, отдельный культ предков или бога Одина, половозрастные ограничения и т. д. Однако эти данные слишком разрозненны и неоднородны и позволяют говорить лишь о «структурно обусловленных параллелях», фиксируемых у разных народов, но недостаточных для того, чтобы утверждать «всемирно-историческое» значение явления. Признавая, что в отдельных случаях объединения типа «мужских союзов» могли пересекаться с военно-дружинной организацией, авторы указанных статей всё же настаивают на их принципиально разных сущности и происхождении. Достаточно указать на данные, свидетельствующие, что дружинные объединения существовали параллельно с «мужскими союзами». Так, приводится пример из саги о Хрольве Краки (Жердинке), где рассказывается об одном объединении берсерков, которые называли себя «волками», но при этом говорится о них отдельно от дружинников конунга («kappar» vs. «hirðmenn»)[189]. Уже в 1985 г. Ганс Шульце относил теорию о происхождении германской дружины «из более древних форм военных или культовых мужских союзов» к «старым воззрениям»[190]. М. Энрайт и Й. Базельманс всерьёз теорию «мужских союзов» не воспринимают[191].
* * *
По сравнению с русскоязычной литературой во многом иначе развивались взгляды относительно «славянских дружин» в польской и чешской историографиях. Немецкие историки Ostforschung или Ostkunde первой половины – середины XX в., если вообще говорили о дружинах, то в рамках уже сложившихся схем. Отмечу лишь две попытки сравнения германской и древнерусской дружин в немецкой историографии, а затем обращусь к работам чешских и польских историков.
Манфред Хельман в серии статей 1950-х гг. пытался оценить главные черты общественного строя средневековой Руси в свете «вопроса о русском феодализме» и построений немецких историков школы Verfassungsgeschichte. Хельман настаивал на своеобразии общественных отношений на Руси и лишь относительно поздней их некоторой частичной «феодализации». В частности, отличной от германской он считал и древнерусскую дружину, исходя из тезиса о германской верности. По его мнению, если на ранних этапах русской истории и обнаруживаются какие-то следы принципа верности в отношениях между князем и дружиной, то это лишь отголоски того влияния, которое на Русь принесли скандинавы, и в любом случае они быстро исчезают. Характерной же для восточного славянства была «добровольная служба», покоившаяся только на материальной заинтересованности сторон. Позднее на Руси эта служба стала обязательной, и возросло «принуждение к подчинению и послушанию» правителю[192]. В славянских странах не сложилось политически активной и экономически независимой знати со своим самосознанием[193].Не находя в позднесредневековой Руси ни ленов, ни иммунитета и выделяя кормление как основную форму вознаграждения служилых людей, Хельман видит перерождение дружинных отношений при московском единодержавии не в феодальные, а в «очень своеобразные и характерные формы служебного права»[194].
По-видимому, вследствие того, что Хельман ориентировался на традицию Verfassungsgeschichte, многие положения которой позднее были пересмотрены или отброшены, современные немецкие исследователи, касающиеся древнерусской дружины, скорее критически воспринимают его выводы. Уве Хальбах смотрит на древнерусскую дружину, опираясь, главным образом, на воззрения А. Е. Преснякова. Хартмут Рюсс, отвергая тезис о «вольной боярской службе», именно верность полагает основанием отношений князя и знати в средневековой Руси и считает возможным возводить её к общеславянским корням[195].
Кристиан Любке в книге о «чужаках» (Fremden) в раннегосударственных образованиях на территории Восточной Европы в IX–XI вв. решительно отвергает идею «германской верности» и считает, что о «дружине» (это понятие он использует в кавычках) позволяют говорить только прямые указания источников на «"группу", члены которой осознают принадлежность к ней как свою идентичность, а себя самих преимущественно как воинов на службе, доставляющей им материальный достаток»[196].
Любке, таким образом, делает акцент на групповой «солидарности» и самоидентификации и понимает дружину скорее в «узком смысле». Теоретически такой подход может быть в каких-то случаях и полезен, поскольку позволяет более чётко обозначить явление, покрываемое понятием дружина (поэтому, например, Любке выводит за рамки этого явления «большую дружину», о которой писал Ф. Граус, – см. чуть ниже[197]). Но с другой стороны, оказывается, что автору очень трудно применить этот подход на конкретных данных – ведь в источниках до периода позднего средневековья мы практически не располагаем свидетельствами, ясно отражающими социально-политическую самоидентификацию групп и отдельных личностей. Источники просто не позволяют автору осветить тот вопрос, который он сам поставил как центральный, подчёркивая важность самоидентификации, – что же объединяло членов дружины между собой и отделяло их от остальных. И в итоге так и остаётся неясным, например, от чего зависело восприятие того или иного пришлого человека (чужака) как человека, особым образом связанного с правителем (князем), или как наёмника.
Странно что Любке, хотя рассматривает «дружинные» объединения на широком сравнительно-историческом фоне, отдаёт дань старым представлениям. Так, даже не обсуждая возможность, что аналогии между дружинами у германцев и на Руси могут быть структурно обусловлены, историк высказывается в пользу скандинавского влияния.
Это влияние он усматривает и в формировании на Руси «дружинной идеологии» (а что это за «идеология», не объясняется)[198], и в распространении здесь полюдья (вслед скандинавской вейцле), и в утверждении своеобразной формы сеньората[199].
Значительно более плодотворным оказалось восприятие импульсов из дискуссий о германской дружине применительно к славянским материалам в чешской и польской историографии. Приблизительно до середины XX в. польские и чешские историки, в общем вполне традиционно, выражались в том смысле, что надо предполагать существование дружин у славян до IX в., опираясь на аналогии с германцами по Тациту Повышение роли этих дружин связывали с немецким влиянием (у западных славян) и скандинавским (на Руси), но попыток связать с ними происхождение определённых форм государства, как это делали Пресняков («княжое право») или Павлов-Сильванский (перерастание дружинных отношений в феодальные) не предпринималось[200]. Однако, в послевоенное время появились публикации, обращающие внимание на важную, если не определяющую, роль дружин в образовании славянских государств и отрицающие при этом какое-либо внешнее воздействие[201].
Наиболее последовательно этот взгляд развил Ф. Граус, работы которого в связи с критикой теории «германской верности» уже упоминались выше. Опираясь на западноевропейские аналогии и критически оценивая немецкую историографию, Граус признал бесперспективным поиск некоей одной «славянской дружины» и исходил из множественности форм дружинных отношений[202]. Вместе с тем, взяв за основу чешские и польские данные X–XI вв. (главным образом, латинские и славянские жития св. Вацлава-Вячеслава), он предложил схему развития дружин у чехов и поляков: четыре типа дружин, сменяющих друг друга. Первый – это «дружины древнего типа», «малые», в сущности, военно-грабительские банды. Для обозначения второго типа он использует термин, предложенный Шлезингером, – Gefolgsheer, «дружинное войско»: нечто вроде войска-ополчения, которое было характерно для «племён», вовлечённых в масштабные миграции (эпоха Великого переселения, славянское расселение). Третий тип он называет «большой» или «государственной дружиной» (по-чешски: velkodružína, в публикации Грауса на немецком языке– Staatsgefolge[203]). Это – сравнительно крупные военные объединения, которые фактически охватывали всю или большую часть элиты и которые использовали польские и чешские правители в X– первой половине XI вв. для утверждения своей власти и управления подчинёнными территориями. Четвёртый тип выделяется для периода XI–XII вв., когда «большая дружина» «феодализируется», то есть из неё выделяется знать, которая приобретает земельные владения и доминирующие позиции, и следы дружинных отношений остаются лишь отчасти в среде низшей знати, отчасти в мелких частных свитах и клиентелах[204].
Основное внимание он уделял этой «большой дружине», считая, что чехи называли её собственно словом дружина и в этом случае оно может рассматриваться как terminus technicus[205]. С ней он связывал успехи в развитии древнечешского государства в X в., в том числе завоевательные. Указывая на «дружинника» князя Вячеслава Подивена, Граус считал, что эта дружина крепилась на принципе «верная служба за дары и отличия», и не видел никакой необходимости предполагать связь с «германской верностью»[206].
Именно это понятие velkodružína, наиболее разработанное Граусом, прочно вошло в чешскую историографию. Более спорным оказался его тезис о «феодализации дружины» – по той же причине, по которой не выдержала критики теория Грекова: данных о крупном землевладении, тем более на ленном праве, нет и на чешском материале вплоть до середины – конца XII в. Также трудно доказуемым является его тезис об уничтожении старой («племенной») знати правителями, опиравшимися на свои «большие дружины». Такую сознательную политику Граус приписывал князю Болеславу II, искоренившему род Славнивковцев, а знать XI в. он считал новой, вышедшей из «разлагавшейся» «большой дружины»[207]. На самом деле, это чисто гипотетическая конструкция, и данных, чтобы рассуждать о континуитете/дисконтинуитете древнечешской знати, просто нет[208].
Чешские учёные Д. Тржештик и Й. Жемличка, в работах которых наиболее последовательно изложена «среднеевропейская (центральноевропейская) модель» ранних славянских государств XI-XII вв., принимают понятие velkodružina[209]. При этом уточняется, что содержание «большой дружины» было весьма обременительным и окупалось только в условиях постоянных внешних завоеваний, способных обеспечить многочисленное объединение профессиональных воинов. Такая система мобилизации и распределения ресурсов называется иногда «трибутарной» (от латинского слова tributum – «дань»)[210]. Как только возможности завоеваний были исчерпаны, должен был последовать кризис этой системы, а следовательно, и всего государства. Этот кризис Тржештик и Жемличка вслед за Барбарой Кжеменьской видят в смутах начала XI в. в Чехии и чуть позже в Польше и Венгрии[211]. В результате этого кризиса, по мнению чешских учёных, и образовалась «среднеевропейская модель». Главными элементами этой модели были: существование элиты (которая образовалась в результате «глубокой системной трансформации» «большой дружины»[212]) не за счёт частного землевладения, а за счёт участия в сборе и потреблении «государственных» доходов, то есть поборов и налогов со свободного населения в пользу князя; «градская организация» – управление территорией через княжеских людей (чиновников), «базирующихся» в укреплённых поселениях; «служебная организация» – сеть поселений, население которых выполняло специализированные работы по удовлетворению потребностей княжеского (королевского) двора; jus ducale – «княжеское право», то есть сфера права, в которой жило большинство населения, формально под юрисдикцией правителя (князя/короля), а фактически во многом автономно внутри локальных «общин»-«волостей» («ополья»). Падение этой системы относят к XIII в., когда удельный вес частного землевладения, защищенного иммунитетом, в социально-экономической сфере становится преобладающим и сказывается сильное влияние из Западной и Центральной Европы (привносятся элементы вассально-ленных отношений, начинается немецкая колонизация и т. д.)[213].
В польской историографии взгляды Грауса и «среднеевропейская модель» в общем воспринимаются сочувственно, тем более что польские учёные внесли значительный вклад в построение этой «модели»[214]. Идея о «большой дружине» хорошо объясняет сообщение из известного рассказа арабо-еврейского путешественника Ибрагима ибн Якуба о трёх тысячах воинов польского князя Мешка I. Польские историки сопоставляют с этим сообщением известие о войске Болеслава Храбраго (сына Мешка) из хроники Галла Анонима (см. об этих данных в главе III)[215]. Некоторые видят в этих данных свидетельство того, что «большая дружина» размещалась по городам (как бы гарнизонами). Для обозначения такой размещённой по городам дружины в польской историографии используется термины drużyna rozproszona или rozlokovana («рассеянная») или dalsza («дальняя»). Собственно дружину как узкий круг людей, состоящих на службе вождя, князя или магната, называют družyna przyboczna или šcisla («личная») – то есть речь идёт о «классической» «домашней» дружине. Обычно считается, что она была известна у славян на до-государственном этапе и сохранялась после распада «большой дружины» к середине XI в. ещё в течение второй половины XI–XII в.[216]
Мысль о размещении княжеской дружины по городам развивается в двух работах польских историков, исследующих специально данные древнерусских источников, в первую очередь ПВЛ. Тадеуш Василевский относил это размещение к концу X–XI вв. и пытался проследить по археологическим данным. Согласно его выводу, киевские князья размещали дружинные «заставы» в крепостях главным образом к западу и югу от Киева на правобережье Днепра[217]. Василевский также предложил, отмечая многозначное и разнообразное употребление слова дружина в летописи, понимать под ней как «научным термином» собственно окружение князя, то есть družyna przyboczna. Такую дружину в Киевской Руси он видел в гридях и других категориях населения, которых часто историки включают в «младшую дружину»[218]. Менее интересен по подходу и выводам обзор данных о военной организации Киевской Руси, который предлагает Казимир Скальский. Историк следует летописной терминологии и опирается во многом на существующую литературу (среди польских авторов, главным образом, на работы X. Ловмяньского – ср. ниже, среди русскоязычных – на работы Е. А. Мельниковой и В. Я. Петрухина). Хотя Скальский довольно много места уделяет обсуждению разных летописных обозначений для людей на княжеской службе – отроки, чадь, кметы, младшая и старшая дружина и др., – удивительным образом ему оказалась неизвестна книга А. А. Горского, посвященная именно этому предмету[219]. Историк полагает, что на Руси размещение дружины по городам, как и в Польше и Чехии, послужило началом процесса «оседания дружинников» и что этот процесс завершился в течение XI в.[220]
Особо следует отметить фундаментальный труд «Начала Польши» Хенрика Ловмяньского, в котором автор предложил оригинальный подход к пониманию роли и эволюции дружины у славян. Ловмяньский также отводил дружинам определённую роль в процессе образования государства у славян, однако, в отличие от Грауса, польский учёный строго и последовательно различал служебные отношения, с одной стороны, в рамках собственно дружины и, с другой – между вождём/правителем и знатью («рыцарством»). В первом случае эти отношения носили отпечаток подчинения и зависимости, во втором – имели более равноправный договорно-«вассальный» характер[221].
Опираясь на историографию германской дружины, Ловмяньский присоединяется к тем, кто не считал дружину специфически германским явлением, и даёт ей своё определение «в классическом понимании», ориентируясь на тацитовское описание. Дружина, по его мнению, должна была иметь четыре черты: 1) «функциональную, выражавшуюся в военной деятельности»; 2) «экономическую» – обеспечение дружинников вождём; 3) «организационную, вытекавшую из постоянной готовности к войне по приказу вождя»; 4) «идеологическую» – «верность или искренняя преданность» дружинников друг другу и вождю и забота и покровительство над ними со стороны вождя. Понимание дружины, предложенное Шлезингером, Ловмяньский отверг как неоправданно широкое. Его собственное определение дружины – конечно, значительно более конкретное и «узкое» – давало ему возможность отвести ей весьма ограниченное место в судьбе германских и славянских народов и перенести акцент именно на «вассальную службу» «рыцарства», которая, по мнению польского историка, «развивалась одновременно другим путём, независимым от дружины». «На славянской почве» эти «вассальные» отношения Ловмяньский видел как «военную службу, выполняемую на основе добровольного соглашения, однако без вступления в собственную дружину, предполагающую "домашнюю общность" с предводителем». С обзаведением дружинников собственным имуществом, прежде всего землями, начинался процесс «дезинтеграции» дружины, которая «растворялась в общем явлении вассалитета»[222].
Более или менее гипотетически расцвет дружины у славян Ловмяньский относил к VI в., а в более позднее время наблюдал уже «дезинтеграцию». В отличие от Грауса, он усматривал в чешских и польских источниках X в. не свидетельства о «большой дружине», а отражение «вассально-рыцарской» службы и допускал лишь какие-то слабые следы небольших собственных княжеских дружин (družyn przybocznych). «Дезинтеграцией» и поглощением дружины «вассалитетом» историк объяснял многозначность и неопределённость древнерусского слова дружина.
Подробно разбирая древнерусские данные, Ловмяньский поддержал мысль Василевского, заключая, что собственно институт дружины представляли лишь относительно небольшие группы гридей/отроков в непосредственном окружении князей, а служба бояр и прочих вольных людей была «вассалитетом». Образование и укрепление государственной власти, а позднее безопасность государства зависели как раз не столько от этих «домашних» дружин «отроков», сколько от «вассальной» службы знати (а также традиционно сохранявшего значение «народного ополчения»)[223]. В конце концов, Ловмяньский признаёт «рыцарей»-«вассалов» древних славянских государств за носителей феодального начала, которое расцветает после окончательного исчезновения дружин приблизительно к XII в. Важным тезисом историка было утверждение преемственности знати (в том числе и генеалогической) от до-государственной эпохи к развитым славянским обществам XI–XII вв. (здесь тоже в явном несогласии с Граусом)[224].
Нельзя не обратить внимания на то, что стремление польского учёного поставить институт дружины в довольно узкие рамки и вместе с тем подчеркнуть значение аристократии вполне соответствуют тому пониманию раннесредневекового общества, которое мы находим в работах западных медиевистов последних десятилетий. О дружинах, если и говорится, то как о явлении более или менее второстепенном.
Хотя не все польские историки настолько же скептично относятся к роли дружин (и в частности «больших дружин») в истории раннеславянских государств, как Ловмяньский, в целом, в польской историографии дружина никогда не понимается в качестве организации всей элиты Пястовской Польши, и последовательно разделяются знать (магнаты-«можновладцы») и дружины как свиты или клиентелы в подчинении князя и отдельных представителей той же знати[225]. Попытки Василевского и Ловмяньского применить такой же подход к древнерусским материалам представляют несомненный интерес, хотя, к сожалению, в русскоязычной историографии до сих пор не получили отклика. Менее удачным кажется обозначение, которое Ловмяньский выбрал для этого высшего социального слоя (элиты) – «рыцари» и «вассалы». Применение этой «феодальной» терминологии едва ли уместно по отношению к ранним славянским политическим образованиям, и недаром оно не было поддержано в польской историографии. Возражения вызывает и тезис о преемственности знати славянских государств от «племенной аристократии», поскольку ясно, что складывание государственных структур и утверждение правящих династий – по крайней мере, в Польше, Чехии и на Руси – не шло гладко, а сопровождалось масштабными кризисами, применением насилия, уничтожением политических противников и т. д.[226]
Недавно вышла книга польского историка Павла Жмудзкого, построенная отчасти на данных ПВЛ[227]. Хотя заглавие книги обещает сравнение «древнейшей историографии Польши и Руси», на самом деле речь всё-таки больше идёт о хронике Галла Анонима, и русское летописание – почти исключительно ПВЛ – привлекается для сравнения, в общем, наравне с хроникой Козьмы Пражского и отдельными западноевропейскими произведениями историографического жанра. Кроме того, автор практически не затрагивает проблемы летописной текстологии и фактически рассматривает ПВЛ как цельное произведение (что одно само по себе, конечно, ставит под большой вопрос все его изыскания). Его подход лежит в русле направления, набравшего силу в последние десятилетия в медиевистике, которое сомневается в возможности познать реалии прошлого и делает акцент на изучении текстов как таковых (это направление называют по-разному, часто условно: «герменевтика», «нарратология», «постмодернизм» и т. д.).
Жмудзки с самого начала заявляет, что его интересует не историческая реальность, а лишь «нарратив», то есть сюжеты, фабулы, способы изложения, стереотипы и конструкции, которыми описывалась эта реальность в хрониках и летописях. И автор в самом деле выделяет некоторые мотивы и «топосы», общие для разных историографических памятников, – например, образ идеального правителя-воина и отрицательного («тирана»), выделение молодых воинов-храбрецов в окружении правителя (juvenes), шаблоны в описании военных действий и др. Но в каком отношении описанные автором нарративные стратегии и конструкции находятся с действительными явлениями, он решительно отказывается судить. «Нарративный и компаративный анализ (предпринятый автором – П. С.) текстов источников не опровергает реконструкций прошлого, предложенных историками, но и не подтверждает их». В нарративных источниках автор отказывается увидеть разницу между дружинами древности и эпохи ранних славянских государств, дифференцировать разные виды дружин и их эволюцию и т. д. По его мнению, «образ "comitatus" в четырнадцатой главе Germania построен из тех же самых элементов, какими представлены группы людей, близких к правителю, в ПВЛ или у Галла Анонима»; «сочинение Анонима и ПВЛ, представляя приближённых правителя, принадлежат к тому же самому кругу идей, что и известие Ибрагима ибн Якуба/ал-Бакри о государстве Мешка, описание германских обычаев, данное Тацитом, или заметки Аммиана Марцеллина о разных типах варваров»[228]. Вся эта литература – лишь набор общих мест и шаблонов, за которыми распознать реальность невозможно.
Опыт рассмотрения данных о вожде или правителе и его окружении в таком ключе в каком-то смысле поучителен, но автор этих строк исходит из «традиционной» точки зрения, утверждающей, что памятники литературы и историографии стоят в тесной связи с историческими условиями, в которых они были созданы, и в той или иной мере, тем или иным образом отражают эти условия. Нет необходимости в данном случае специально защищать эту точку зрения, поскольку за последние десятилетия в исторической науке, в том числе и в медиевистике, уже накопилось немало примеров полемики между «постмодернистами» и «традиционалистами»[229]. Отмечу только, что в самой польской историографии преобладают, в целом, всё-таки подходы, отличающиеся от идей П. Жмудзкого. В частности, известный польский историк Кароль Модзелевский на тех же приблизительно материалах– нарративные памятники XI–XIII вв. Центральной Европы – пришёл к заключению, что совсем не обязательно отказывать в исторической ценности свидетельствам «литературного» происхождения, если понять, во-первых, историко-культурный контекст их создания, а во-вторых, сравнить их с данными из источников другого рода, в том числе совершенно независимых (например, археологическими данными, юридическими памятниками, свидетельствами иностранцев, сохранившимися в другой культурной традиции, и т. д.), или с аналогичными явлениями в других обществах и культурах[230]. Разумеется, никто не будет сегодня отрицать роли литературных установок, наличия «бродячих топосов» и т. п. и защищать наивное использование свидетельств античных и средневековых писателей как «непосредственного отражения» действительности. Но надо отдавать себе отчёт в том, что пессимистично-безысходный нигилизм в оценке этих свидетельств ставит под вопрос сами гносеологические основы исторической науки[231].
Выводы
Как видно из обзора, одного общепринятого понятия или концепта дружины в современной историографии не существует, хотя попытки его разработать предпринимались. Одна из наиболее интересных и последовательных попыток такого рода состоялась в немецкой историографии середины XX в. в связи с отказом от взгляда, принятого в XIX в., на древнее «племенное» общество германцев как «демократию». Вместо «германской свободы» была выдвинута идея «господства знати». Вместе с пересмотром подходов Verfassungsgeschichte во второй половине XX в. были внесены определённые коррективы в эту идею, но в целом она сохраняет значение и в настоящее время. Для современной историографии характерны оценки в духе высказываний В. Рёзенера: «…знать и формы её господства (seine Herrschaftsformen) были в числе сущностных структурных элементов общества старой Европы на протяжении более тысячи лет… Господство знати было больше чем просто система принуждения и эксплуатации; это был скорее строй господства (Herrschartsordnung), который носил глубокий отпечаток патернализма и породил собственную культуру, находившую выражение в отличительных символических формах (eine eigene Kultur mit vornehmlich symbolischen Ausdrucksformen)»[232].
Немецкие учёные, разрабатывавшие модель «господства знати», – прежде всего В. Шлезингер и Р. Венскус – придавали большое значение дружине в этнических процессах и государствообразовании, но в их трактовке понятие расплылось. Добровольность и верность, по Шлезингеру, служба-поддержка с эмоциональная связью, по Венскусу, – под эти критерии можно подвести практически любые взаимоотношения между людьми. Не случайно, довольно быстро было указано на «границы» понятия дружины. Как и со многими другими понятиями, – например, феодализма – выяснилось, что при расширительном его использовании оно в конце концов утрачивает конкретно-историческое содержание, а также инструментальную и познавательную ценность. Формы клиентельно-покровительственных отношений, подразумевающих добровольность и эмоциональную связь, известны в самых разных культурах от архаических до современных и могут быть очень разнообразны[233]. В этом спектре понятие дружины тонет и теряется.
Естественным на этом фоне выглядит скепсис в отношении понятия дружины. Роль дружины в становлении форм господства или государствообразовании теперь расценивается далеко не столь высоко, как раньше. Сегодня едва ли кто-то в западной историографии станет говорить о «дружинном государстве» (в каком бы то ни было смысле). Характерно, что в недавних объёмных сборниках работ авторитетных специалистов по раннему Средневековью на тему «Государство в раннее Средневековье» говорится о чём угодно, но только не о дружинах[234].
Вместе с тем, в этом скепсисе явно ощущается некоторая предубеждённость. Многочисленные исследования, в том числе не только исторические, но и лингвистические, и даже отчасти археологические, всё-таки не дают повода сомневаться вообще в наличии в древней Европе неких групп, объединённых военной деятельностью и особыми целями и даже идеалами. Даже самые крайние «постмодернисты» признают, что эти группы не являются абстрактной выдумкой учёных Нового времени и что об их существовании имеются соответствующие свидетельства в античной и средневековой литературе. Понимая это и опасаясь как бы «с водой не выкинуть и ребёнка», некоторые учёные пошли по пути более чёткого определения дружины. Оставить за этим понятием более узкое, зато более ясное и конкретное значение – такой подход позволяет сохранить за ним эвристическую ценность.
Однако формулировка этого «узкого» определения оказалась тоже делом нелёгким. Мнения учёных, решившихся на такие формулировки, расходятся (ср., например, определения дружины Г. Куна, Д. Тимпе и X. Ловмяньского). Призывы дать определения, опираясь на самоидентификацию членов этих групп, к сожалению, едва ли помогут. В источниках раннего Средневековья, с которыми приходится иметь дело, самоидентификация людей либо вообще не отражается, либо в самой общей форме (вроде «мы от рода русского», как в договорах руси и греков X в.). Трудности во многом связаны с тем, что данные в нашем распоряжении отрывочны и слишком разнородного происхождения – из разных эпох, регионов и т. д.
Видимо, правы те учёные, которые не отвергают понятия дружины, но уклоняются от точных определений и говорят об «объединениях дружинного типа» и т. п., понимая под этим нечто близкое к тацитовскому описанию и имея в виду именно архаические общества. В основе этих объединений лежала бытовая близость вождя и членов группы между собой или «домашний союз», а целью их была военно-грабительская деятельность. Труднее понять и определить, как сочетались иерархические отношения, которые возникали внутри этих групп, с идеалами «товарищества». Некоторые подходы к решению этой проблемы кажутся интересными и эффективными (ср., например, модель Vorranggesellschaft, предложенную Р. Венскусом), но и они решают далеко не все трудности (ср., например, дискуссию об идеале смерти дружинника со своим вождём). Во всяком случае, эта дружина «в собственном (узком, научном) смысле слова» распадается или кардинально перерождается тогда, когда размытые и неустойчивые иерархические отношения, ещё не подавившие уравнительные принципы и представления, начинают укрепляться и стабилизироваться (и это, собственно говоря, соответствует развитию государственных структур, разделению сфер «публичного» и «частного» права и т. д.).
Антропологически ориентированные исследования, которым специально было уделено большое внимание в обзоре (работы Й. Базельманса и М. Энрайта), хорошо показывают, в каком контексте надо рассматривать архаические дружины – не развитых государственных форм, а архаических («примитивных», «первобытных») обществ. Эти модели, выстроенные с учётом материалов и достижений этнологии (антропологии), акцентируют всеобщую связь членов дружины и дух коллективизма. Именно в том, что в дружине горизонтальные связи всё-таки не менее важны или даже важнее, чем иерархические (служебные), состоит разница между клиентами и дружинниками (ср. концепцию Г. Куна). Патрон-клиент – это иерархическая зависимость, и отношения выстраиваются скорее tête-à-tête, дружина – это «товарищеский» этос, и первостепенное значение имеют групповые отношения. Конечно, здесь могли возникать разного рода смешанные и переходные формы, но всё-таки надо их различать как разные явления и, соответственно, понятия.
Возникновение дружин приходится, как правило, на момент контакта относительно менее развитого общества с более «цивилизованным» и богатым соседом. Вместе с тем, эти элементарные архаические формы могут латентно, на уровне частного общения или в маргинальной среде, существовать и в развитых обществах и актуализироваться в разные моменты исторического развития. Так, в русской истории дружинные черты можно различить в казацких объединениях или бандитских «группировках», в том числе и в наше время. Но это всё маргинальные явления для обществ позднего Средневековья, Нового и Новейшего времени.
Ориентируясь на тацитовское описание, надо в то же время осознавать, что в нём отразились отдельные реалии, но далеко не полностью и совсем не обязательно в том сочетании, как это было в действительности у разных народов Европы в раннее и высокое Средневековье. Сравнить эту ситуацию можно с другим соотношением: реальная система связей правителя, знати и разного рода служебных категорий населения в Средние века и та модель вассалитета, которую дали средневековые февдисты и на которую ориентируются учёные, рассуждая о феодализме. Эта модель, конечно, охватила многие реальные явления и помогает их обобщить и осмыслить, но всё-таки на самом деле эти явления были гораздо разнообразнее политико-юридических определений и постановлений[235]. Как и всякие теоретические обобщения, модель Тацита может быть полезна, особенно для понимания того общества, к которому она относится, но только до некоторого предела – реальность оказывается всегда шире и многообразнее любых моделей.
Такая дружина (пусть и обозначенная только в общих чертах) – явление интернациональное, универсально-историческое, как подтверждают исследования этнологов[236]. Конечно, было бы наивно видеть в ней предмет социально-культурного «импорта», какой выставляли древнерусскую дружину некоторые учёные (М. П. Погодин, М. Хельманн), указывая на присутствие скандинавов на Руси. Едва ли могут подкрепить эти попытки предположения о заимствовании самого славянского слова дружина из германских языков[237].
Эта «домашняя» дружина является элементарной общественной формой, которая может возникнуть независимо в разных местах на разных стадиях общественного развития. Исходить надо из того, что аналогии– вполне возможные, если учитывать именно этот элементарный характер явления, – обусловлены структурно, а не представляют результат заимствований. Заимствования, конечно, тоже нельзя исключать, но для них должны быть приведены конкретные и ясные доказательства (лексические заимствования, определённые исторические обстоятельства с контактами и т. д.).
Очерченное таким образом понятие дружины «в узком (научном) смысле» заставляет крайне осторожно и внимательно подходить к древнерусским источникам, которые часто говорят о «дружине». Ведь эти упоминания происходят из относительно более позднего времени, когда мы имеем дело уже с довольно сложными социальными и политическими (государственными) структурами и организационными механизмами. Между тем, дружина, как её предлагает понимать современная наука, представляя собой объединение «домашнего» или «товарищеского» характера, должна характеризоваться как явление архаичное, догосударственное – ив дальнейшем, употребляя слово дружина как научный термин, я буду иметь в виду именно это. Разрешить это противоречие, разобраться и попытаться осмыслить то, о чём говорит источник, в научных терминах и понятиях – задача следующих глав.
Глава II Древнее слово дружина
Историки уже давно и многократно отмечали неопределённость и широту значений древнерусского слова дружина. Однако при этом они находили возможным выделить некое специфическое значение для указания на княжеских служилых людей[238]. В начале XX в. М. А. Дьяконов писал: «в широком смысле дружиною называлось всякое большое или малое сообщество или товарищество. В этом смысле дружиною может быть названа совокупность населения». Но на следующей же странице он уточнял, что этим словом обозначалась и «княжеская дружина», которая представляла собой «совокупность ближайших сотрудников князя по делам государственного управления и домашнего хозяйства», и далее говорил только о ней[239].
Современные историки придерживаются в точности такого же подхода. Признавая в вводных замечаниях широту семантики этого слова, они, приступая к описанию социального строя и военно-политической организации Древней Руси, исходят из того, что в большинстве летописных известий дружина выступала, по словам И. Я. Фроянова, в «специфическом или, если можно так выразиться, техническом значении ближайшего окружения князя, его помощников и соратников на войне и в мирных делах»[240]. М. Б. Свердлов, хотя кардинально расходится с Фрояновым в оценках общественного строя Древней Руси, тоже в начале указывает на «два направления» в семантике слова – «социально нейтральные указания различных социальных коллективов и разные виды объединений княжеских служилых людей», – но затем говорит о дружине только как определённом «институте», а именно группе «служилых людей князя»[241].
Такой же оговоркой об узком и широком значениях слова А. А. Горский начинает специальную работу о древнерусской дружине. Но специального анализа семантики слова историк не предпринимает и лишь в конце работы, мельком, замечает, что в «техническом» смысле дружиной обозначалась «совокупность людей, близких князю», «в большинстве случаев, включая бояр», «реже» – исключая их[242]. «Совокупность людей, близких князю», причём то с боярами, а то без них – это весьма неопределённый круг лиц. О какой именно «близости» идёт речь, автор не поясняет. Между тем, автор убеждён, что древнерусское слово дружина было «термином», а заключает работу выводом, что дружина в Древней Руси представляла собой «институт» или «организацию» «всего господствующего класса» и в то же время «корпорацию» княжеских «служилых людей»[243]. В итоге получается некий зазор или даже разрыв между семантикой древнего слова и научным понятием: автор признаёт, что даже в «узком» значении слово дружина указывало (да и то приблизительно) лишь на сферу занятости или проживания неких лиц («совокупность людей, близких князю»), а как научный термин он использует его во вполне определённом (можно сказать, социологическом) смысле для обозначения конкретной общественной группы и её институциональной организации.
Фактически происходит следующее. Учёные употребляют слово древнего языка, обращая внимание, собственно, только на одну сферу его применения – в отношении некоего окружения князя, – и не слишком задумываясь о том, что в этом отношении интерес их, современных историографов, совершенно совпадает с интересом летописцев – историографов древности. В то же время, как признаётся в литературе, эта сфера не только часто чётко неотделена от других областей применения слова, но и сама довольно широка и расплывчата – ведь князь имел самых разных «соратников» и «помощников», от видного боярина до какого-нибудь дворового или вотчинного холопа, которые в реальности могли не иметь между собой ничего общего. Однако, уже определив это семантическое «поле», историки хотят видеть здесь за словом дружина «техническое значение», которое указывает на определённый институт или социальную группу Затем, как бы само собой (замечания о многозначности забываются), происходит обратный поворот мысли, который уже никак не оговаривается, – приняв за аксиому, что институт или группа существовала и обозначалась словом дружина, историки уже за каждым упоминанием этого слова в связи с князьями (а то и без них) принимают «по умолчанию» именно этот «терминологический» смысл. Сомнения в правомерности такого подхода, высказанные некоторыми польскими историками, услышаны не были. Уже более полувека тому назад Т. Василевский совершенно справедливо указывал на то, что нельзя идти вслед словоупотреблению источников, а вначале «необходимо дать научное определение слову „дружина“»[244]. Позднее X. Ловмяньский отмечал, что интерпретации учёных, писавших о дружине в Древней Руси, «ограничены летописным понятием „дружина“», которое «непригодно» в качестве «критерия распознания соответствующего института»[245].
Однако, к сожалению, ни Василевский, ни Ловмяньский не предприняли последовательного терминологического изучения ни летописных, ни других древнерусских источников, чтобы аргументировать свою позицию и выяснить, могло ли иметь древнее слово дружина хотя бы в каких-то отдельных случаях какое-либо «техническое» значение. О дружине писали А. С. Львов, Ф. П. Сороколетов и К. Р. Шмидт в специальных терминологических исследованиях, но их выводы строились на выборочных примерах и опирались во многом на принятые в историографии суждения (подробнее см. ниже). Вместе с тем, эти работы поставили вопрос о семантике слова в контекст старо– и церковнославянских памятников, и это требует теперь дополнительного изучения.
В последние годы в русскоязычной историографии всё яснее чувствуется необходимость переосмысления ключевых понятий, которые используются современными учёными и которые употреблялись в изучаемых ими источниках. В этом отношении наша историография следует общей тенденции мировой науки, которую называют «историей понятий» или linguistic turn и о которой говорилось уже в главе I.
В русле этой тенденции следует оценивать недавнюю работу Т. Л. Вилкул, которая, занимаясь древнерусским вечем, коснулась и дружины. Можно понять её критику распространённого подхода, который видит в источниках прямое отражение действительности. Слова, понятия и выражения древних источников рассматриваются как последовательная и устоявшаяся терминология, указывающая на правовые нормы, политические институты и социальные структуры. Скептически оценивая такой подход, Вилкул отмечает многозначность слова дружина и подборкой многочисленных примеров показывает, что оно употреблялось в источниках по отношению к разным группам населения[246]. Справедливо исследовательница призывает учитывать и сложносоставной характер наших летописей – основного «поставщика» социальной лексики. Однако, автор в критике предшествующей историографии и в отрицании вообще какой-либо возможности разглядеть реальность прошлого заходит явно слишком далеко.
Вилкул отказывается от каких-либо заключительных обобщений своих подборок упоминаний слова дружина в разных памятниках и летописях, но из отдельных её утверждений следует, что она вообще не видит в нём какое-либо реальное социальное содержание[247]. В её изложении слово расплывается совершенно и становится бесконечно полисемантичным, указывая просто на «любые виды социальных групп»[248]. Между тем, даже поверхностно ознакомившись с древнерусскими источниками и словарями древнерусского языка, легко убедиться, что слово дружина имело всё-таки определённые значения (пусть и не одно, а несколько, пусть и не очень точные и конкретные), а преимущественно было связано именно с князьями и военным контекстом, по крайней мере, в летописях.
Вилкул настойчиво подчёркивает, что то или иное слово или тот или иной термин имел общеславянское или заимствованное происхождение и употреблялся помимо летописей и документальных источников ещё в литературе, особенно переводной. Действительно, во многих терминологических работах на это обращалось недостаточное внимание, а летописи воспринимались не как явления литературного процесса, а словно прямое отражение устной речи. И в самом деле, словоупотребление отдельных авторов могло быть обусловлено в значительной мере литературными установками, а не общепринятым узусом. Но это не значит, что самого этого узуса не существовало и что нам не суждено определить его хотя бы в общих чертах. Впадая в «постмодернистский» пессимизм, Вилкул уже не считает нужным заниматься обычной «черновой» работой историка. Главное, чего она не делает и отсутствие чего ставит под сомнение все её выводы, – это простой анализ словоупотребления в каждом конкретном тексте с учётом его сохранности, происхождения, бытования, цели и смысла. Вместо этого предлагаются длинные списки упоминаний того или иного слова, встреченных автором в разнородных источниках, и обрывочные пояснения, смысл которых в конечном счёте сводится к одному – убедить читателя в том, что на самом деле всё это не имеет значения.
Таким образом, вопрос, который ставит исследование в этой главе, формулируется следующим образом: имело ли древнее слово дружина какое-либо узкое значение, которое можно понимать терминологически и использовать для научных определений?
Для выработки научного понятия необходимо, помимо учёта предложенных подходов и пониманий в историографии (этому посвящена глава I), разобраться в исходных значениях слова в древних источниках. Методика, которая применяется в настоящей работе, основана именно на изучении значений слова в каждом отдельном случае в конкретном контексте. Семантика слова дружина исследуется сначала по упоминаниям в старо– и церковнославянских текстах, а затем по древнейшим данным древнерусского летописания. В работе не только предпринимается последовательный анализ всех древнейших упоминаний слова дружина, но кроме того, впервые делается попытка провести этот анализ с учётом результатов текстологического изучения древнерусских летописей.
Дружина в древнейших славянских памятниках
Большим пробелом в существующих терминологических исследованиях является «предыстория» тех или иных древнерусских слов в старо– или церковнославянской литературе, которая стала общим наследием многих славянских народов. И это в полной мере применимо к слову дружина. Сам факт, что оно было известно в глубокой древности, начиная с кирилло-мефодиевских текстов, и в других славянских языках, помимо древнерусского, стал уже давно очевиден и зафиксирован в трудах по лексикографии. Однако, каким образом соотносится употребление слова в этих языках, – вопрос, который, если и затрагивается, то мельком, и практически только в работах филологов, но не историков.
Высказывались только суждения общего характера, например, что слово должно было эволюционировать в семантическом содержании: от древнейшего значения с широким смыслом к более узкому и специальному. Так, по мнению Ф. П. Сороколетова, поддержанному А. С. Львовым, общеславянским и первоначальным было значение товарищи, спутники, «но в военном значении, в значении "приближенное к князю постоянное войско" (и во вторичных военных значениях) термин дружина является принадлежностью только древнерусского языка»[249]. Такого рода рассуждения внешне выглядят логично, но действительные показания источников далеко не всегда столь однозначны. Например, в древнейших пластах летописи (а на древнерусском летописном материале, главным образом, указанные авторы и работают) все значения (и «общеславянское», и «военные») присутствуют вместе, и нельзя установить, какое из них первоначально (ср. ниже). Возможно, эта эволюция применима к материалам старо– и церковнославянским, но такого рода проверки ещё не производилось, авторы опираются лишь на отдельные примеры, не замечая или игнорируя те, которые не подтверждают теорию. Не случайно при этой неопределённости было недавно высказано мнение, которое, противореча приведённому, предполагает глубокую древность (восходящую чуть не к праславянскому единству) значения объединение служилых людей за словом дружина[250].
Моя задача состоит в том, чтобы проверить, насколько подтверждаются эти суждения, уточнить, дополнить и, возможно, пересмотреть их. Таким образом, в центре стоит исследование происхождения и эволюции слова дружина в общеславянском контексте. Значения этого слова надо фиксировать и оценивать с учётом сфер его распространения как в литературе, так и в живом языке, потому что, очевидно, в условиях использования церковнославянской письменности в разных странах и в разные периоды эти сферы могли существенно расходиться.
Особого внимания заслуживает вопрос о связи слов друг и дружина. В исторических трудах весьма распространено, едва ли не общепризнанно мнение, что первое из них употреблялось с древнейшего времени в смысле «дружинник – член дружины как военного объединения при князе». В поддержку этого мнения ссылаются на пару примеров из церковнославянских текстов и на очевидную этимологию слова дружина – от слова друг[251]. Между тем, при этом как-то забывается, что древнейшее наиболее распространённое значение слова дружина «товарищи, спутники» связано со словом друг в смысле «приятель, товарищ» – то есть дружина является, собственно, друзьями/приятелями[252]. Значения «военное объединение» за словом дружина и «воин-дружинник» за словом друг можно, допустим, в том или ином случае предполагать, но для того, чтобы считать их древнейшими, нужно выдвигать какие-то очень веские доводы, потому что само по себе (с точки зрения этимологии и словообразования) это совсем не естественно и не логично. По законам словообразования естественно такое развитие: друг в значении «приятель, товарищ» > дружина как объединение, группа приятелей > дружина как какая-то особая (в том или ином отношении) группа > дружинник как член такой группы. А такая эволюция выглядит неестественной и даже просто невозможной: друг в значении «приятель, товарищ» > дружина как «объединение, группа приятелей» > дружина как какая-то особая (в том или ином отношении) группа > друг как член такой группы. Таким образом, предстоит рассмотреть и примеры употребления слова друг.
Методика исследования предлагается следующая. Значение слова выявляется прежде всего по контексту его употребления, а также – в случае, если речь идёт о переводном произведении и доступен в той или иной форме оригинальный текст, с которого был выполнен перевод, – в зависимости от параллели в этом оригинале. Большое значение для прояснения первоначального употребления слова имеет история текста, в котором оно использовано. Текстология разных памятников старо– и церковнославянской письменности разработана в разной степени; её результаты учитываются во всех случаях, когда это возможно. Исходной для анализа была подборка упоминаний лексемы дружина в старославянских памятниках, предложенная в соответствующей словарной статье чехословацкого «Slovníku jazyka staroslověnského» («Словаря старославянского языка»). Необходимо, однако, учитывать, что эта подборка отражает отнюдь не полностью корпус старославянских текстов (что бы ни понималось под этим выражением). Словарь включил материал «памятников, принадлежащих к так называемому канону классических текстов (имеются в виду древнейшие славянские рукописи X–XI вв. – П. С), далее библейских, литургических, агиографических, гомилетических, правовых и т. п. текстов, возникших в первый период переводческой деятельности славянских апостолов и их учеников… и так называемых чешско-церковнославянских текстов»[253]. Наиболее существенное ограничение словаря в том, что в нём не отражены древнеболгарские тексты, не сохранившиеся в древних рукописях, но созданные в начальный период существования славянской литературы. Правда, характер употребления слова дружина в этих текстах в общих чертах довольно ясно вырисовывается из совокупности тех примеров, которые приведены в словаре, и некоторых дополнительно привлечённых данных. В то же время отбор источников, произведённый составителями, позволяет более тщательно проследить употребление в текстах моравско-чешского происхождения. Особенно важны произведения на славянском языке, созданные в X–XI вв. в Чехии, где бытование и семантическая эволюция слова представляет больше всего проблем, но и наибольший интерес с исторической точки зрения. Среди этих произведений значительное место занимают переводы с латыни. Надо оговориться, что даже при максимально возможном расширении круга памятников по сравнению с теми, которые были отобраны для «Словаря», нельзя претендовать на исчерпывающий учёт всех упоминаний в текстах ни кирилло-мефодиевских, ни моравско-чешских (не говоря о болгарских). Тому есть две причины: во-первых, на сегодняшний день корпус этих текстов определён далеко не окончательно и однозначно, во-вторых, лексический состав не всех из них обработан с должной полнотой и тщательностью. В том или ином конкретном случае эти обстоятельства могут иметь значение, и на них обращается внимание.
1. Тексты кирилло-мефодиевского круга
Из текстов кирилло-мефодиевского круга важнейшими являются жития славянских первоучителей. Житие Константина-Кирилла было написано вскоре после его смерти (869 г.), скорее всего Мефодием при участии учеников братьев. Житие Мефодия написал также вскоре после его смерти (885 г.) кто-то из его непосредственных учеников; тогда же, по-видимому было подвергнуто некоторой редактуре Житие Константина, которое и дошло до нас в таком отредактированном виде[254].
Дружина упоминается однажды в Житии Константина в рассказе о его хазарской миссии. Одним из эпизодов этой миссии было нападение венгров на Константина, прибывшего в Херсонес. Венгры двигались, видимо, с востока вдоль черноморского побережья в Центральную Европу. Из повествования, правда, не совсем ясно, когда и где точно произошла эта встреча: то ли во время одной из отлучек миссионера из Херсонеса (где он пребывал довольно длительное время) для того, чтобы защитить от хазарского нападения некий христианский город, то ли уже после того, как он окончательно покинул греческую колонию и направился собственно в Хазарский каганат. Как бы ни понимать это место, ясно, что Философ двигался самостоятельно (сказано, что он «възврати ся въ свои путь») и перед угрозой со стороны венгров оказался беззащитен. Житие сообщает, что сначала венгры были настроены враждебно и даже хотели убить Философа, но потом «по божию повелѣнию укротѣша» и «отпустиша ѝ cъ въсею дружиною»[255].
Кто составлял эту «всю дружину»? Вероятнее всего, – вне зависимости от определения того, когда и где именно произошло нападение, – Константин был в сопровождении членов того посольства, которое, согласно Житию, он возглавил по поручению византийского императора. По Житию, посольство направлялось в Хазарию с миссионерскими целями. Современные историки считают, что посольство состоялось в 861 г. и имело также политические цели[256]. В начале рассказа о хазарском путешествии приведён разговор императора и Константина, из которого следует, что последний был снаряжён «честьно съ цесарскою помощию». Этими словами подчёркивался официальный характер миссии Философа. Потом упоминается ещё, что Константина в путешествии сопровождал его брат (об этом говорится и в Житии Мефодия). Вероятно, в посольстве участвовал ученик Мефодия Климент, который, согласно его житию, всегда, ещё и в византийский период деятельности братьев, сопутствовал своему учителю[257]. Очевидно, под дружиной имелись в виду члены посольства, их помощники и слуги, может быть, также какие-то люди – охрана и/или проводники, – предоставленные Константину как императорскому посланнику византийской администрацией Херсонеса. Наличие вооружённых людей в составе посольства теоретически следует предполагать, но всё-таки в целом оно не должно было носить характер военного отряда, и не случайно, что в Житии ничего не говорится о попытках оказать сопротивление венграм.
Переводчики Жития Константина на современный русский язык передают слова «съ всею дружиною» как «со всеми сопровождающими» или «со всеми спутниками»[258]. Такое понимание «дружины» Константина и Мефодия вполне подходит по контексту. Не менее важно также, что значение «спутники» фиксируется за словом и в переводных памятниках, которые восходят к творчеству солунских братьев и их непосредственных учеников.
В ряду примеров из переводных произведений сошлюсь прежде всего на один случай использования слова в переводе Евангелия. В Евангелии от Луки (II, 44) рассказывается об одном эпизоде из отрочества Иисуса. Иисус с родителями ходил каждый год в Иерусалим на Пасху В один год случилось так, что когда после праздника они стали отправляться из Иерусалима домой в Назарет, родители разлучились с Иисусом. Иосиф с Марией ушли из города и «думали, что Он идёт с другими», а на самом деле отрок Иисус остался в Иерусалиме. Фраза, процитированная по синодальному переводу, в греческом оригинале выглядит так: . Славянский перевод Кирилла и Мефодия даёт: [259]. Практически так же передаётся фраза в евангелии апракос, например, в Остромировом: [260]. Перевод в данном случае почти дословный. Греческое слово συνοδία, переведённое как дружина, обозначает «спутники, сопровождение». Смысл старославянского слова, таким образом, здесь совпадает с тем, в каком оно употреблено в жизнеописании Константина-Кирилла.
В таком же смысле слово часто выступает в месяцесловах евангелий и апостолов в заголовках при указании празднования памяти тех или иных святых. Оно используется для обозначения группы святых, которые прославились (обычно как мученики) с каким-то одним выдающимся святым (или с несколькими такими), но в отличие от него не называются по имени: например, память св. Калистрата и «дружины его»[261], страсть свв. Алфею, Александру, Зосиме «и дружинѣ ихъ»[262] и т. п. Это выражение соответствует греческим или в византийских месяцесловах. Очевидно, значение слова дружина здесь самое общее, близкое к «спутники, сподвижники» и т. п. и даже просто «другие, прочие». Об этом говорит и лексическая вариативность: так, в Слепченском апостоле указана память св. Акиндина «и дроужины его», а в Охридском – «и инѣхъ», в то время как в греческом здесь: [263]. Однажды слово употребляется в Синайском евхологии (содержащем тексты великоморавского происхождения) в том же значении: «освѣщеи Павла ап(осто)ла твоего на пути по срѣдѣ дружины его»[264].
Очевидно, со словом дружина в текстах кирилло-мефодиевского круга проблем не возникает – за ним фиксируется одно устойчивое значение[265]. Несколько сложнее дело обстоит со словом друг, в котором многие историки хотят видеть определённый социальный смысл, а именно – член дружины как военного объединения под властью (предводительством) князя. Посмотрим, насколько оправдан такой взгляд.
Наиболее известный пример, на который часто ссылаются, – это упоминание некоего «друга» в Житии Мефодия. Агиограф, прерывая рассказ о деятельности своего героя в Моравии в качестве архиепископа (после 873 г., как выясняется из сопоставления Жития с данными других источников), сообщает о его пророческом даре и приводит три примера сбывшихся предсказаний (эти сообщения выделяются в современных публикациях в отдельную главу под номером XI). Этот раздел начинается словами: «Бѣ же и пр(о)рочьска бл(а)г(о)дать въ немь…» Далее рассказывается о предсказании Мефодием насильственного крещения некоего языческого князя, затем об обещании победы над врагами, которое святой дал моравскому князю Святополку, если тот посетит «мъшю», то есть мессу (литургию). В третьем случае речь идёт о неканоническом браке, которому противодействовал Мефодий. Начало такое: «Етеръ другъ богатъ зѣло и съвѣтьникъ оженися купетрою своею рекъше ятръвью» (то есть: женился на куме). В следующей фразе говорится, что Мефодий, «много казавъ и учивъ и утѣшавъ», не мог «развести» мужа и жену, потому что тех поддерживали представители немецкого духовенства «имѣния ради». Заканчивается рассказ сообщением о внезапной «напасти», обрушившейся на супругов, которая толкуется как божественное наказание за отступление от правил церковного брака[266].
Вопрос состоит в том, кто был тот человек, который – противно канонам – женился на своей куме, и даже точнее: как интерпретировать слово друг во фразе, начинающей рассказ о третьем предсказании Мефодия. В литературе существует мнение, что это слово употреблено в данном случае в «техническом» смысле как обозначение члена княжеской дружины – «дружинник». Впервые это мнение высказал мельком А. Вайан. Он перевёл фразу следующим образом: «un certain ami, un conseiller très riche, épousa sa commère», сопроводив её комментарием: « doit avoir ici le sens spécial de «», "membre de la družina"; la Vie de Méthode est traduite du grec, et rend au sense de "membre de l´". Les conseillers du prince étaient choisis dans la družina»[267]. Опираясь на мнение французского лингвиста, такой перевод фразе даёт Б. Н. Флоря: «Некто из дружины, очень богатый и советник (князя), женился на своей куме…»[268]. Похожий перевод предлагает Й. Вашица: «jeden člen knížecí družiny, velký boháč a rádce…»[269] Так же понимает дело М. Б. Свердлов, а А. А. Горский уже без ссылок утверждает, что «единственное число от понятия дружина – друг» «встречается в великоморавском памятнике», то есть в Житии Мефодия[270]. В чешской историографии также утвердилось понимание «друга» в житии как «дружинника»[271].
Однако, бесспорным мнение Вайана назвать никак нельзя. Во всяком случае, сколько-нибудь веских аргументов он не привёл. Замечание о греческом соответствии аргументом считать нельзя, поскольку сама мысль о том, что Житие Мефодия якобы было переводом с греческого, не обоснована[272], и догадка о греческой параллели данному конкретному слову является чистой абстракцией. Указание на слово «» является просто недоразумением: судя по написанию, Вайан имел в виду старославянское слово, но на самом деле такого слова в старославянском языке не зафиксировано. Слово дружинник известно только в русском языке с начала XVI в., причём в XVI–XVII вв. в значениях «помощник или наёмный работник в вотчинном хозяйстве»[273], а значение «член (княжеской) дружины» – плод научного творчества XIX в. (как немецкое Gefolgschaft)[274].
Сколько-то серьёзно смотрится лишь «исторический» довод Вайана: о «советнике» князя можно, действительно, предположить, что он входил в дружину в смысле объединения людей, служащих на тех или иных условиях князю. Однако этот довод может иметь силу, только если допустить, что такие объединения в самом деле существовали у мораван в конце IX в. и что в данном случае речь идёт именно о княжеском советнике. Возможны ли эти допущения?
Большинство историков предполагает существование дружин у моравских князей, хотя они сталкиваются по крайней мере с двумя сложными проблемами: что понимать под дружиной и как интерпретировать те скудные, разрозненные и смутные данные (большей частью иностранных писателей на не-славянских языках) о славянских обществах IX-Х вв., которые мы имеем[275]. Не углубляясь в эти проблемы, разумно будет, исходя хотя бы из типологических аналогий, допустить, что какие-то военно-дружинные объединения славяне знали. Другое дело, что совершенно не обязательно принимать как аксиому, во-первых, что «советники» непременно должны были входить в эти объединения, и во-вторых, что эти объединения должны были непременно называться дружинами, а их члены – другами.
«Советник», конечно, имелся в виду именно Святополков. Во всех примерах пророческих предсказаний Мефодия речь идёт о том времени, когда тот жил в Моравии, где трудно предположить каких-то иных советников, кроме советников князя. Во втором примере пророчества Мефодия собственно и упоминается моравский князь Святополк. Из рассказа о неканоническом браке ясно следует, что этот «советник» был хорошо знаком Мефодию, причём, вероятно, на протяжении более или менее длительного времени. Поскольку по поводу брака развернулась борьба с немецким духовенством, очевидно, что речь идёт именно о Моравии[276]. Само слово советник нередко употребляется в кирилло-мефодиевских текстах. Как обычно переводилось греческое σύμβουλος или βουλευτής[277]. В частности, в Житии Константина в рассказе о хазарской миссии несколько раз упоминается «первый советник» хазарского кагана, причём всегда без пояснения «его» или «кагана»[278].
Но если даже признать, что речь идёт о «советнике» моравского князя – очевидно, Святополка – из этого отнюдь не следует, как уже было сказано, что этот «советник» должен был входить в «дружину» Святополка (даже если таковая существовала). Правильнее было бы не гадать о каких-то возможных смыслах слова друг в данном случае, а исходить из двух его значений, многократно зафиксированных словарями: 1) «товарищ, приятель» и 2) в качестве местоимения – «другой».
Если мы принимаем первое значение, можно думать, что после слов «етеръ другъ» просто пропущено указание, чей это был приятель или товарищ. Именно в таком направлении размышлял, например, Ф. Миклошич – он считал, что после этих слов подразумевалось имя Святополка, о котором говорилось в предыдущем примере сбывшегося «прорицания» Мефодия[279]. Однако, можно также думать, что в том месте подразумевалось имя не Святополка, а самого Мефодия, и речь шла о человеке, с которым Мефодия связывали приятельские отношения. Сообщение о том, что этого человека архиепископ долго «наставлял» и «уговаривал», может как раз указывать на такие отношения. Пропуск имени Мефодия контекстом допускается: автор Жития Мефодия вообще редко упоминает имя своего героя, часто заменяя его местоимениями и опуская при глаголах (в главе XI славянский первоучитель по имени вообще не называется, так что переводчикам на русский язык приходится несколько раз вставлять в текст <Мефодий>, чтобы избежать смысловой путаницы).
Наконец, слово в этом месте Жития можно понимать и как местоимение в значении «другой, следующий, ещё один». Местоимение (некий) в старославянском языке часто употреблялось с другими местоимениями – например, , , , , и т. п.[280] Известны сочетания его и с . Так, в переводе с латыни (выполненном, вероятно, в Чехии или Хорватии в X–XI вв.) апокрифического «Евангелия Никодима» (так называемая «Полная» редакция) латинское quidam alius несколько раз передаётся как «другыи етеръ»[281]. В такого рода сочетаниях возможны были вариации. Характерно, например, как в древнейших славянских Евангелиях передаётся одно место из Матф., XVIII, 12: .
Саввина книга: , Мариинское евангелие:, Зографское: , Ассеманиево:, и наконец, Остромирово евангелие даёт [282].
При этом понимании перевод словосочетания в Житии должен быть таков: «некий другой» с подразумеваемым далее «человек». Этот вариант, обоснованный с лингвистической точки зрения, вызывает меньше всего вопросов и с точки зрения смысла, поскольку снимается неясность, о чьём друге идёт речь, и не приходится прибегать к сомнительной гипотезе о «дружинниках». Такое понимание этого места предлагали в своих переводах виднейший знаток кирилло-мефодиевской проблематики и старославянской литературы П. А. Лавров и – в недавнее время – О. А. Князевская[283]. Оно представляется наиболее простым, логичным и убедительным.
Помимо этого сложного места Жития Мефодия в древнейших славянских текстах есть и другие упоминания слова друг, которые как будто могли бы свидетельствовать в пользу значения «дружинник, человек на службе князя». Так, недавно А. А. Горский попытался подкрепить толкование этого места, предложенное А. Вайаном, обратив внимание на одно разночтение в редакциях «Закона Судного людем».
«Закон судный людем» – правовой памятник древне-моравского происхождения, который был составлен, как показывают современные исследования, скорее всего самим Мефодием[284]. Текст «Закона» представляет собой перевод греческого юридического сборника «Эклоги» (VIII в.) и известен в трёх редакциях – Краткой, Пространной и Сводной. Установлено, что Краткая редакция (сохранившаяся в древнейших списках) наиболее близка оригиналу, Пространная является переработкой, предпринятой «на Руси не позже середины XIV в., предположительно в первой половине этого столетия», вероятно, в Новгороде или Пскове[285], а Сводная представляет собой ещё более позднюю компиляцию. Разночтение между Краткой и Пространной редакциями, подмеченное Горским, находится в 3-й главе «Закона», устанавливающей порядок дележа военной добычи.
Это установление выглядит в Краткой редакции (где глава названа «О полонь») следующим образом:
«…Та же б(ог)у дающю побѣду, шестую часть достоить взимати князю, а прочее все число взимати всѣмъ людемъ, в равьную часть разделити великаго и малого, довлѣеть бо жюпаномъ часть княжа и прибытокъ оброку людьскому имъ. Аще ли обрящютьс(я) етери от тѣхъ дьрзнувше, или кметищи или простыхъ люди, подвигы и храборьство сдѣявше, обрѣтаяися князь или воевода в то время от реченаго урока княжа да подаеть, яко и лѣпо, да подъемлеть ихъ. По части, еже обрѣтающимъся на брани бываеть, и часть останущимъся на стану [ть]»[286].
Текст, если его правильно разделить знаками препинания, не представляет больших трудностей для понимания и построен совершенно правильно, кроме одной ошибки в конце, где слова «на стану» каким-то переписчиком были поняты как глагол и к ним прибавлено окончание «ть», превратившее «на стану» («в лагере») в «настануть» («настанут») и лишившее фразу смысла. Это просто случайная ошибка. Перевод на современный русский язык выглядит так: «Когда бог даст победу, шестую часть (добычи) должен взять князь, а остальное берут все люди, разделив поровну между большим и малым, ибо жупанам[287] довольно и (того, что они получают из) части, которую берёт князь, и части от налогов, собираемых с людей. Если же найдутся некие из них, проявившие смелость– кмети[288] или простые люди – (и) совершившие подвиги и храбрые деяния, князь или воевода, присутствующий (там) в то время, от указанной княжеской части пусть даст им, как (покажется) уместно, и пусть (тем самым) отличит их. В соответствии с частью, которая придётся на долю участвовавших в сражении, (дать) часть и тем, кто оставался в лагере»[289].
Пространная редакция меняет заголовок («О бранѣх») и несколько меняет текст:
«…Б(ог)у дающему побѣду, плѣна же шестую часть достоить взимати кн(я)земь, и прочее число все всимъ людемь в равну часть дѣлитися от мала и до велика, достоить бо кн(я)земь часть кн(я)жа, а прибытокъ людем. Аще обрящеться етери и от тѣхъ друговъ, или кмѣтищищь или простыхъ людии, подвигъ и храборьство сдѣеть обрѣтаютьс(я), обрѣтаяся кьнязь или воевода в то время от урочнаго урока кн(я)жа да подаеться, яко же лѣпо есть, да емлеться по части, иже обрѣтаеться на брани, да бываеть часть и остають на стану, да бываеть тако»[290].
Из сопоставления двух текстов совершенно очевидна испорченность того из них, который представляет Пространная редакция. Редактор то ли не понял, то ли не разобрал текст Краткой редакции, на который явно опирался, и попытался, внося собственную интерпретацию, сделать его более понятным, – однако это ему плохо удалось. Например, он заменил древнее слово, уже малопонятное на Руси в XIV в., жупаны на князи, но в итоге получил тавтологию, так как о князьях уже было только что сказано. В результате этой правки также стало неясным, о каком «прибытке» идёт речь, и редактор упростил текст, предлагая понимать под «прибытком» то «число» людям, о котором сказано было выше. В конечном счёте пояснение про жупанов утратило первоначальный смысл и превратилось в бессодержательное повторение уже сказанного. Следующая фраза построена грамматически неправильно и даёт дважды повторы, обнаруживающие непонимание редактором текста: «обрѣтаютьс(я) обрѣтаяся» и затем «да бываеть часть… да бываеть тако». Из-за ошибок трудно понимаема первая часть фразы (до слов «лепо есть»), но вторая её часть (от слов «да емлеться по части…») просто лишена смысла, хотя очевидно, что автор Пространной редакции имел, по крайней мере, в одном месте более исправный текст, чем мы имеем сегодня в списках Краткой редакции, так как он дал правильное чтение последних слов: «на стану» (вместо «настануть»). Эта часть текста Пространной редакции «Закона Судного людем» ярко подтверждает общий вывод М. Н. Тихомирова, что Пространная редакция вторична по сравнению с Краткой и в содержательном плане «не имеет значения для истории болгарского или чешского права» (то есть не даёт сведений, которые помимо Краткой редакции можно было бы возвести к древнему чешскому или болгарскому оригиналу)[291].
Между тем, А. А. Горский, заметив, что вместо «от тѣхъ дьрзнувше» Краткой редакции в Пространной редакции читается «и от тѣхъ друговъ», отдаёт предпочтение как более исправному и первоначальному (то есть восходящему к Мефодию) именно второму варианту и, ссылаясь на разобранное выше место в Житии Мефодия, утверждает, что «друг» здесь «может трактоваться только как обозначение члена дружины»[292]. Думаю, что оценка Пространной редакции – в частности, и 3-й главы, где текст явно испорчен, – как вторичной по отношению к Краткой даёт уже более чем достаточное основание для того, чтобы признать чтение «и от тѣхъ друговъ» позднейшей правкой, обусловленной не реальным словоупотреблением, а какими-то случайными обстоятельствами рукописно-книжной традиции.
Но даже если отвлечься от общей оценки соотношения редакций «Закона судного людем», всё-таки аргументы историка в пользу первоначальности этого чтения не выглядят убедительными. Таких аргументов у него два. Горский, во-первых, считает, что исправление «от тѣхъ дьрзнувше» в «и от тѣхъ друговъ» не могло состояться на Руси, так как «древнерусским источникам» слово друг в значении «член дружины» «неизвестно». Этот аргумент заставляет сразу же возразить: а почему здесь вообще надо предполагать значение «член дружины»? Течь ведь идёт вообще о неких воинах-героях из числа «людей», отличившихся только мужеством на поле боя, но ничем более; специальное уточнение о происхождении этих героев – «или кметищи или простыхъ люди» – подразумевает, что ими могли быть и «кметы», и «простые люди». Само же слово друг «древнерусским источникам» было хорошо известно на протяжении всего средневековья в его основном значении «приятель, товарищ» и т. п.
Во-вторых, Горский считает, что в контексте 3-й главы «Закона» по Пространной редакции указание на храбрецов «от тѣхъ друговъ» несовместимо с предшествующим указанием на князей, которым полагается их «часть» добычи: под «теми другами» по контексту должны пониматься князья, а так назвать князей древнерусский редактор никак не мог. Следовательно, делает вывод историк, чтение «от тѣхъ друговъ»» должно было соответствовать в предшествующей фразе не «князьям», а «жупанам», так как этих последних, по его мнению, вполне можно было назвать «другами», – а значит, это чтение принадлежит той редакции (первоначальной), где речь шла о жупанах[293].
Иными словами, Горский принимает в целом как первоначальный текст 3-й главы «Закона» по Краткой редакции с упоминанием «жупанов», но в одном месте предлагает «подправить» этот текст с помощью варианта из Пространной редакции («друговъ» вместо «дьрзнувше»). Очевидна искусственность такой операции. С точки зрения соотношений редакций «Закона» она не соответствует принципам текстологической реконструкции, так как вариант «от тѣхъ дьрзнувше» представляет собой lectio difficilior и не обнаруживает к тому же никакой неясности или порчи. Но она не обоснована и по смысловому контексту 3-й главы по Пространной редакции. Горский справедливо замечает, что древнерусский редактор XIV в. не мог назвать князей «другами», но при этом почему-то совершенно не допускает возможности того, что этот редактор под «другами» здесь имел в виду вовсе не «князей», а «людей», о которых тоже говорится в предшествующей фразе. Между тем, именно такое понимание текста находит опору в Краткой редакции, где храбрецы, проявившие мужество, предполагаются из числа не только жупанов, но и всех «людей», принявших участие в сражении, – будь то «кмети» или «простые люди». Получается, составитель Пространной редакции сохранил в этом месте смысл текста по Краткой редакции, но по каким-то причинам изменил лишь слово «дьрзнувше» на «друговъ». Наиболее вероятной причиной для такого изменения кажется неисправность протографа, с которым работал книжник XIV в., разобравший в слове «дьрзнувше» только две-три буквы (например, д, р, в) и предположивший здесь слово «друговъ». Неисправность протографа объясняет и общее непонимание редактором XIV в. древнего текста.
Таким образом, попытка Горского на основании одного чтения Пространной редакции «Закона судного людем» обосновать мысль, что в старославянском языке слово друг имело значение «член (княжеской) дружины», не представляется убедительной. Понимание «друга» моравского князя Святополка как «дружинника» в Житии Мефодия, предложенное Вайаном, не находит подтверждений в текстах кирилло-мефодиевского круга.
Правда, в лексике этих текстов есть ещё одно довольно загадочное слово, о котором нельзя не упомянуть в связи со старославянским «». Это слово появляется в одном месте паримийных чтений и выглядит как или «».
Создание славянского Паримийника современные учёные относят к первоначальной переводческой деятельности Кирилла и Мефодия[294]. Некоторые лингвистические данные, правда, говорят о том, что этот перевод был выполнен скорее после переводов Евангелия и Псалтыри. Однако, в любом случае, создание Паримийника должно было быть непосредственно связано с переводом ветхозаветных книг Мефодием (о чём говорит его житие в гл. XV) – оно либо предшествовало ему (что значительно более вероятно, так как Паримийник – книга необходимая для богослужения), либо очень скоро последовало за ним.
Упоминание этого странного слова содержится в чтениях из Исхода, гл. XIV, стихи 5 и 8. В разных рукописях написание его варьируется. Согласно реконструкции древнейшей редакции Паримийника, предложенной А. А. Пичхадзе, соответствующие фразы выглядят так: «и преврати ся с(е)рдце фараоново и дроуговъ его на люди» (Исх. XIV, 5) «и ожести г(оспод)ь с(е)рдце фараонови ц(е)с(а)ря егупьтьска и дроуговъ его» (Исх. XIV, 8)[295]. В греческом оригинале словам «и дроуговъ его» соответствует (то есть: «и слуг»). Пичхадзе опиралась на русский список XIII в., но другие списки в качестве вариантов к «дроуговъ» дают «дьрговъ» (а также соответствующую пару в другом падеже: «другомъ»/«дьргомъ»), а в ряде списков мы имеем вообще другие слова, например, «болѣрь», как в Лобковском паримийнике (одном из древнейших).
На первый взгляд можно как будто предполагать в этом случае за словом «»(«друговъ» в тексте) некое социальное значение– то есть «слуга правителя (царя)» или собственно «дружинник». И тогда можно видеть здесь подтверждение такого значения в разобранном примере из Жития Мефодия.
Однако, такое предположение было бы неверно. Как указала недавно Э. Благова, чтение «дроуговъ» здесь вторично и ошибочно[296]. Во-первых, это чтение, по её замечанию, «аномально» в качестве родительного падежа множественного числа от «». Правильный gen. pi. в старославянском языке должен был бы быть «», которого, однако, не даёт ни один из списков. Во-вторых, Благова обратила внимание на варианты «дьрговъ» и «дьргомъ», которые присутствуют в нескольких списках и представляют собой lectio difficilior. Она пришла к выводу, что именно они-то (скорее «дьрговъ», то есть в родительном падеже, как в греческом оригинале) и были более ранними по сравнению с «друговъ» и «другомъ», которые явились результатом более позднего осмысления уже неясного слова как общепонятного «». По мнению Благовой, в данном случае мы имеем дело с лексемой «», которая известна по нескольким примерам в древних памятниках южнославянского происхождения. Она либо была в первоначальном («мефодиевском») тексте, либо попала в Паримийник на каком-то этапе правки и обновления «мефодиевского» перевода (и тогда оригинальным является чтение Лобковского паримийника ).
Происхождение и точный смысл этой лексемы остаются, между тем, не разъяснёнными. Ещё Ф. Миклошич, выделяя в словаре отдельную статью «», от определения смысла слова уклонился, отметив лишь: «vox obscura»[297].
Фактически открытым вопрос оставила и Благова. Недавно болгарская исследовательница Т. Славова обобщила упоминания слова в древних памятниках (таких упоминаний ещё несколько помимо паримийных чтений) и предположила, что речь идёт о заимствовании от протобулгар – от тюркского dar(i)ga/daruga, обозначавшего знатных и сановных людей[298]. Хотя ясно, что слово, действительно, означало людей повышенного социального статуса и связанных с военной деятельностью, этимология, предложенная Славовой, не кажется вполне убедительной[299]. Но я не буду вступать в дискуссию по этому вопросу. Для целей данного исследования в общем не так важно происхождение загадочного слова . Главное для меня зафиксировать, что оно никак не было связано со словом [300] и что эти лексемы смешивались только в более позднее время, когда слово было уже никому непонятно[301]. При этом, если следовать соображениям Благовой, в паримийнике нельзя возводить к переводу Мефодия и его учеников.
Таким образом, текстам кирилло-мефодиевского круга хорошо известно слово дружина. Оно имеет значение «спутники, товарищи», а значения «военное объединение» или «люди на службе правителя» за ним не фиксируются.
Мнение, что слово друг могло обозначать члена (княжеской) дружины, эти тексты не подтверждают. Спорное место Жития Мефодия с упоминанием «етеръ другъ» надо понимать по лингвистическим соображениям и по смыслу как сочетание местоимений, а не как указание на некоего «друга» моравского князя Святополка. «Други», появившиеся под пером русского редактора «Закона судного людей» в XIV в., не имеют никакого отношения к Моравии IX в. А слово / не имеет никакого отношения к слову .
2. Древнеболгарские тексты
В церковнославянских текстах болгарского происхождения слово дружина употребляется сравнительно часто. Основное его значение то же, что и в текстах кирилло-мефодиевского круга – товарищи, спутники. Однако в некоторых случаях за ним можно разглядеть и новые смысловые оттенки. В ряде случаев слово приобретает военные коннотации и приближается к тому значению, которое хорошо известно по древнерусским источникам (см. ниже), – «войско, военный отряд». Среди древнейших рукописей слово с такими коннотациями употребляется в Супрасльской рукописи.
Супрасльская рукопись – памятник наиболее объёмный в ряду всех «классических» старославянских памятников и имеет сложный состав, объединяя 48 житийно-патериковых текстов. Среди них исследователи с большей или меньшей вероятностью выделяют моравские переводы, есть часть, где переводы разного происхождения контаминированы (Житие 40 Севастийских мучеников), но большую часть составляют болгарские переводы, возникшие в «Преславской школе»[302].
Дружина встречается в этом сборнике неоднократно. В большинстве случаев слово имеет то значение, которое характерно для него в старославянских текстах («спутники, товарищи»), и переводит соответствующие греческие слова ( и т. п.). Именно такое словоупотребление мы видим уже в заглавиях некоторых житий, например: «Мучение Феодора, Константина, Феофила, Калиста, Васоя и дружины их» (4-я часть рукописи). Однако, в некоторых случаях слово употребляется в военно-героическом контексте и выступает уже с несколько иным смыслом – как объединение людей вооружённых и/или с воинственными намерениями. Следуя указаниям пражского «Slovníku», находим слово в этом смысле в упомянутом «Мучении Феодора» и прочих, а также в «Житии Кондрата» (часть 7 рукописи). Правда, надо оговориться, что в словаре подборка упоминаний слова дружина по Супрасльской рукописи далеко не исчерпывающа и не ясно, чем руководствовались составители словаря, предпочитая одни упоминания другим. Вот примеры из этих двух текстов с греческими соответствиями:
Мучение Феодора и прочих.
Группа мучеников, противостоящая своим мучителям, описывается как доблестное Христово воинство, и в частности приводится обращение одного из них, Васоя, к остальным: он «дрожинѣ своеи рече: станѣте добле, о братия, и мужьскы за Х(рист)а» – [303].
Житие Кондрата.
Кондрат говорит о себе римскому проконсулу, который преследовал христиан: «яко Х(ри)с(т)ови есмъ воини», я сам пришёл на казнь и мучения, «прѣдборникъ бывъ дружинѣ своеи»– [304].
Слово в обоих случаях использовано для характеристики мучеников, которые предстают героями в борьбе за истинную веру; дружина здесь – это объединение «Христовых воинов». В этом символическом уподоблении мучеников воинам слово дружина, очевидно, обозначает просто некое военное объединение; об этом ясно говорят и греческие слова, которые оно переводит.
Очень интересно одно место с упоминанием дружины в «Беседах» Козьмы Пресвитера, полемическом произведении, против богомилов. Этот памятник принадлежит к числу оригинальных, непереводных болгарских текстов. Автор, ведя воображаемый спор со своим собеседником, приписывает тому следующее высказывание: «нѣс(ть)мощно въ въ мирѣ семъ живуще сп(а)сти ся, понеже пещи ся есть женою, дѣтьми, силою (вар.: челядью), еще же и работы настоять вл(а)д(ы)кы земных и от дружины пакость всяка и насилья от старѣиших»[305].
В этом перечислении всяких страданий и напастей, которые ожидают человека «в мире сем», дружина выступает, возможно, даже не столько в военном, сколько в социально-иерархическом контексте. Во всяком случае, её упоминание оказывается между указанием на повинности, которые приходится нести в пользу «владык земных», и угнетения со стороны «старейших». Можно, конечно, трактовать «пакость», которую причиняет «дружина», как разорение вследствие военных действий, и тогда дружина здесь – просто «войско». Но всё-таки контекст заставляет связывать «дружину» каким-то образом с «земными владыками». Логичнее всего понимать эту связь в том смысле, что «владыки» обязывают население к «работе», то есть к разным налогам и повинностям, а их «дружина», взимая эти налоги и повинности, творит «пакость всяку». Тогда надо думать, что имеются в виду обычные для средневековья злоупотребления лиц, уполномоченных центральной властью к осуществлению суда и управления на местах, по отношению к местному населению[306]. Эти лица, обозначенные как «дружина», являются в каком-то смысле «друзьями» и «спутниками» для тех, кому они служат, то есть для «владык», и в этом отношении здесь можно видеть развитие древнего значения слова. Но с другой стороны– ведь речь идёт о власти и господстве, и дружина обозначает уже не просто группу товарищей, а некий социальный слой или группу, встроенную во властно-иерархические отношения, в которых главой этой «дружины» оказывается не просто какой-то лидер или начальник, а глава государства – «владыка земной».
Разумеется, не стоит искать в этих словах Козьмы Пресвитера какой-то особой точности и пытаться придать слову дружина специальный технический смысл – автор пишет в более или менее общем смысле о социальном угнетении, и недаром заканчивает свой пассаж упоминанием вообще «насилий от старейших». Но всё-таки смысловое наполнение слова здесь уже, видимо, несколько отстоит от того, какое мы видели в предыдущих примерах, и приближает нас к древнерусским текстам.
3. «Чешско-церковнославянские» тексты
Корпус текстов, созданных в Чехии в X–XI вв. на славянском языке и записанных глаголицей (но сохранившихся в значительной своей части в русских кириллических списках), был в основном выявлен и систематизирован уже к началу XX в., во многом благодаря усилиям А. И. Соболевского. Разностороннее изучение этих текстов (активно продолжающееся и сегодня) в своё время сильно повлияло на научные представления о развитии старославянского языка, о судьбах христианизации и славянской письменности в западнославянских странах, заставило обратить внимание на историю и деятельность центров этой письменности (прежде всего, Сазавского монастыря), литературные связи славянских стран, породило большую дискуссию по вопросу о том, осуществлялась ли богослужение на славянском языке в Чехии. Многое в этой проблематике остаётся спорным и неясным, в частности, по-разному оценивается происхождение некоторых текстов, близких чешской «рецензии» церковнославянского языка. Всего текстов чешской «рецензии» выделяется на сегодняшний день около двадцати (не считая глосс и надписей) – разных жанров, объёма, степени сохранности и т. д.[307] Их можно разделить на три части (конечно, оговариваясь о возможности альтернативных интерпретаций в отношении каждого произведения или памятника): 1) тексты, возможно восходящие к великоморавской эпохе, 2) собственно чешские и 3) такие, которые относят к чешско-церковнославянским с той или иной степенью сомнения. В первой и в третьей группах слово дружина не фигурирует, и соответствующие тексты здесь не рассматриваются. Вторая группа, если оставить в стороне литургические, молитвенные и церковно-правовые тексты, где дружина также не встречается, распадается на две «подгруппы»: 1) более древние произведения – так называемое «Первое (1-е) старославянское Житие св. Вячеслава (Вацлава)», оригинальный памятник древнечешской литературы, и «Мучение св. Вита» (перевод с латыни; древнейший список в известном Успенском сборнике XII – начала XIII в. вместе со списком Жития Мефодия), 2) более поздние агиографические и гомилетические сочинения (все – переводные с латыни).
В 1-м Житии Вячеслава (как и в Мучении св. Вита) нет слова дружина. Однако, житие интересно в данном случае тем, что в одной из его редакций упоминаются «други» для обозначения людей, состоящих в окружении князя. Это упоминание историки часто сопоставляют с рассказом о «етере друге» в Житии Мефодия, и эти свидетельства, подкрепляя друг друга, позволяют им выделять для соответствующего славянского слова значение «дружинник, член дружины»[308].
1-е Житие Вячеслава является, как считает сегодня подавляющее большинство специалистов, древнейшим памятником чешской литературы, созданным в первые годы после гибели князя (которая произошла в 935 г., согласно последним исследованиям)[309]. Оно сохранилось в трёх редакциях – хорватской и двух русских: Востоковской (по имени А. X. Востокова, который ввёл её в научный оборот), и минейной (потому что большинство списков происходят из миней). Хорватская редакция представлена хорватскими глаголическими списками конца XIV–XV в. Востоковская редакция, несколько более пространная, представлена русскими кириллическими списками начала XVI–XVII в. Минейная редакция (списки середины XVI–XVII в.) очень близка, почти тождественна Востоковской, однако содержит, с одной стороны, поновления языка и несколько вставок явно позднейшего происхождения, но с другой – ряд чтений, сближающих её с хорватской редакцией, в том числе явно более исправных по сравнению с Востоковской редакцией. По лингвистическим параметрам хорватская редакция выглядит архаичнее, и на этом основании ряд учёных считали её более близкой первоначальному тексту, чем Востоковскую[310]. Однако, последняя содержит несколько более исправных чтений, а главное – некоторые фактические данные, которые отсутствуют в глаголических списках, но по своей сути не могут быть объяснены как дополнения, сделанные на русской почве. Эти данные надо расценивать либо как восходящие к оригиналу, а значит сокращённые в хорватской редакции (которая таким образом предстаёт переработкой оригинала), либо как вставки, сделанные по дополнительному источнику ещё в Чехии (следовательно, до конца XI в., когда с реформой Сазавского монастыря в 1096 г. славянская письменность прекратила существование в Чехии). Автор последней работы, посвященной 1-му Житию, конкретных доводов в пользу того или иного решения не приводит, но призывает исходить из равноценности, по крайней мере, двух (хорватской и Востоковской) редакций относительно отражения ими первоначального текста[311].
Интересующее меня упоминание содержится в рассказе об убийстве Вячеслава. Согласно житию, Болеслав, младший брат Вячеслава, задумав убийство брата, позвал его к себе в гости в свой «удельный» город – Болеславль. Прибыв к брату, Вячеслав в первый день устроил на его дворе нечто вроде воинского состязания или турнира, во время которого ему сообщили о коварных замыслах Болеслава. В Востоковской редакции об этом говорится так: Вячеслав «и въсѣдъ на конь нача играти и веселитися съ други своими на дворе Болеславле. Тѣм же мнимь, яко повѣдаша ему на дворѣ и рекоша: хощеть тя убити Болеславъ»[312]. Минейная редакция сообщает об этом эпизоде, упоминая вместо «другов» «слуг»: «и въсѣдъ на конь свои начатъ играти со слугами своими на дворѣ Болеславли. Тѣм же мнимь, яко повѣдаша ему на дворѣ и рѣша ему слузи его: княже Вячеславу хощеть тя убити Болеславь»[313]. В хорватских списках текст передан в более кратком виде, но близком минейной редакции: «всѣдь на конь начеть играти са слугами своими. Ту же мнимь, да (вар.: яко) п(о)в(ѣ)дѣше ему рекуще, ѣко хощеть те брать Болесл(а)вь убити»[314].
Таким образом, одна редакция указывает в окружении Вячеслава «другов», а две другие – «слуг», причём минейная редакция повторяет это слово дважды, уточняя, что именно «слуги» князя сообщили ему о злоумышлениях брата. Совпадение хорватской редакции с одной из двух русских говорит скорее в пользу их варианта, но всё-таки выбрать уверенно, какой из двух вариантов – «други» или «слуги» – первоначальный, в настоящий момент нельзя, поскольку не выяснены происхождение и соотношение редакций 1-го Жития Вячеслава. Можно только прибегать к внетекстологическим соображениям и наблюдениям.
Согласно житию, Вячеслав прибыл в город Болеслава во время поездки «по градомъ». Остаётся неразъяснённым, в чём смысл этой поездки. Автор только сообщает, «бяху же с(вя)щение ц(е)рквамъ въ всѣхъ градѣхъ»[315], но почему освящение церквей или храмовые праздники (если понимать священие в смысле «праздник») вдруг стали происходить одновременно «во всех градех» и почему Вячеслав должен был везде появиться, непонятно[316]. Кто сопровождал его в этой поездке, не говорится. Ясно лишь, что напасть на него сразу, как только он прибыл в Болеславль, младший брат и его окружение не решились, – очевидно, Вячеслав имел какую-то защиту, – и им пришлось дожидаться утра следующего дня, когда князь один пошёл в церковь к заутрене. Житие сообщает ещё, что после убийства Вячеслава Болеслав и его подручники «убиша же в томъ градѣ с нимъ Мьстину единого, а иныя мужи идоша вборзѣ»[317], из чего следует, что в Болеславле с Вячеславом был некий Мьстина и «иные мужи». В других местах агиограф под «мужами» имеет в виду свободных людей, которые– или по крайней мере часть которых – служат князю (у Вячеслава свои «мужи», у Болеслава– свои). Помимо «мужей» упоминаются ещё «съвѣтники» в окружении обоих братьев, когда сообщается о подготовке князем каких-либо политических действий – очевидно, так называются те из «мужей», кто пользовался его особенным доверием и с кем он советовался по важнейшим делам (ср. выше о «съвѣтниках» в текстах, связанных с Кириллом и Мефодием). В конце жития по Востоковской и минейной редакциям в сообщении о перенесении мощей Вячеслава в Прагу говорится, что перенос осуществили «слуги» раскаявшегося в убийстве Болеслава[318].
Таким образом, из повествования вытекает, что Вячеслав прибыл к брату в сопровождении верных ему людей, среди которых были «мужи». Больше ничего определённого контекст не позволяет сказать. Теоретически допустимо, что этих людей или кого-то из них могли назвать равным образом и «слуги», и «други» (в том или ином смысле). Но как первоначальный вариант «слуги» выглядит, может быть, несколько более предпочтительно, потому что это слово встречается здесь же в 1-м Житии Вячеслава, а в Мучении св. Вита, сопоставимом по древности и происхождению с Житием, оно используется для перевода латинского miles, обозначавшего воинов или, более специально, вассалов[319]. Слово слуга имело в старославянском языке несколько более широкий смысл, чем, например, в современном русском, без уничижительного оттенка, и обозначало людей, которые просто выполняли ту или иную службу, в том числе военную[320].
Вариант «други» можно допускать с двумя смыслами. Конечно, автор мог употребить его, имея в виду просто друзей, приятелей князя[321]. Но в этом случае трудно объяснить наличие в хорватской редакции альтернативного варианта «слуги» – ведь значение этого слова, каким бы широким оно ни было, всё-таки не пересекается со значением «приятель, товарищ». Вне зависимости от того, какой вариант был первоначальным, трудно представить себе, что какой-то позднейший редактор (неважно, в Чехии или на Руси) мог заменить «други» в значении приятели, товарищи на «слуги» или наоборот.
По-другому выглядит дело, если допустить, что «други» было употреблено в Востоковской редакции жития с иным смыслом. Дело в том, что чешским источникам с начала XIII в. известен термин друг, причём в значении очень близком именно к старославянскому слуга. Он обозначал лиц, находившихся на частной службе у знатных и могущественных людей и обладавших статусом, близким западноевропейским мелким вассалам (подвассалам) или, быть может, министериалам. Впервые термин упоминается в своде правовых норм, известном как «Iura suppanorum» или «Конрадовы статуты» (составлен в правление Конрада Оттона между 1186 и 1192 гг., но известен по подтверждениям, изданным в 1222 и 1229 гг.), в очень характерном контексте. В статье 9 оговаривается возможность для знатного человека представить вместо себя на суд своего puer (слугу), но при этом в одном из подтверждений уточняется, что такое право имеет именно знатный человек, а не «друг» – aliquis nobilis vir et non draho[322]. В данном случае подчёркивается незнатное происхождение «друга». По другим источникам известно, что эти druhones (именно так их обозначали во множественном числе) могли быть наделены от своих господ (в том числе, видимо, и князей) властными полномочиями и иметь некоторый достаток. Весьма вероятно, что эти люди входили в число тех, кого чешские источники с конца XI в. обозначают под более общим названием «milites secundi ordinis»[323].
Смешение слов слуги и други представляется гораздо более вероятным в том случае, если второе из них было употреблено для обозначения такого рода мелких слуг-клиентов (низшей знати). Такое смешение не могло произойти на русской почве, так как на Руси такое значение за словом друг не зафиксировано. Значит, «други» в 1-м Житии Вячеслава либо присутствовали изначально, либо заменили оригинальный вариант «слуги» ещё под рукой какого-то чешского редактора. Во втором случае правку надо относить ко времени до 1096 г., когда традиция церковнославянской книжности в Чехии прервалась. Учитывая, что druhones как особый социальный слой появляются точно не позднее начала XIII в., а скорее гораздо раньше, такая правка представляется вполне логичной и естественной – редактор, опуская устаревшее и расплывчатое «слуга», просто приближал текст к реалиям своего времени.
Именно существование специального термина druhones в древней Чехии кажется мне решающим аргументом в пользу того, чтобы отрицать за словом друг в Востоковской редакции техническое значение «дружинник», которое пытаются разглядеть в нём историки, сопоставляя древнерусские данные о княжеской дружине с упоминаниями из церковнославянских текстов. В других местах текст этой редакции о дружине не говорит, зато «слуги» упоминаются. Вследствие неясности текстологической картины приходится допускать как теоретически возможные разные варианты присутствия и смены слов слуги и други в эпизоде с «игрой» Вячеслава по редакциям 1-го Жития. Однако, в любом случае сама альтернативность слуги versus други говорит о том, что эти «други» появились в тексте жития (на каком бы этапе его Sitz am Leben это ни произошло) в том значении, в каком в древнечешских источниках выступают druhones. При этом нет оснований предполагать прямую связь между чешским термином друг/druh (в смысле вассала/клиента и старославянским словом дружина[324]. На отсутствие такой связи с точки зрения словообразования указывает тот факт, что во множественном числе этот термин звучит не как дружина, а именно как други – druhones. Очевидно, смысл слова друг как «вассал/слуга» развилось от первоначального значения «приятель, соратник, помощник» и т. п. без какой-либо связи со словом дружина.
В литературе (особенно старой) иногда встречается указание, что слово друг якобы ещё раз используется в 1-м Житии Вячеслава. Имеется в виду чтение одного из трёх опубликованных списков хорватской редакции– Римского бревиария. В описании самого убийства Вячеслава агиограф рассказывает, что сначала Болеслав хотел сам справиться с братом и напал на него один, но Вячеслав вырвался. После этого на помощь Болеславу подбежали трое его мужей, имена которых в житии указываются. Первым из них на помощь своему князю пришёл некий Тужа. В Востоковской редакции об этом сказано так: «Тужа притекъ удари в руку (Вячеслава)». Однако из хорватских списков лишь один – в Новлянском бревиарии – сообщает это же имя: «Тужа же етерь притекь…» Другие два списка вместо имени говорят неопределённо: «слуга же етерь…» (Люблянский бревиарии) и «ет(е)рь дружа…» (Римский бревиарии)[325]. Именно этот последний вариант и даёт ещё одно упоминание слова друг. Разумеется, сам факт появления этого слова в одном из списков хорватской редакции 1-го Жития Вячеслава свидетельствует об употребительности его в XIV–XV вв. в смысле слуга (ср. вариант Люблянского бревиария). Однако для восстановления первоначального чтения Жития этот вариант ничего дать не может – он, очевидно, вторичен и возник в результате непонимания или порчи оригинального имени Тужа, которое сообщают Востоковская редакция и лучший из списков хорватской редакции. Ошибочность чтения Римского бревиария уже давно установлена[326].
Обращаемся теперь к переводным текстам, создание которых относят к XI в. В двух из них встречается слово дружина. Во-первых, в переводе латинского Жития св. Вацлава, написанного мантуанским епископом Гумпольдом. Этот славянский перевод называют «Вторым (2-м) старославянским Житием св. Вячеслава». И во-вторых, и в также переводном труде гомилетического жанра «Беседы на Евангелие» Григория Двоеслова. С языковой точки зрения эти два памятника очень близки между собой. Как отмечают современные исследователи, они «несомненно принадлежат одной и той же переводческой школе»[327]. Сопоставление лингвистических данных и некоторых наблюдений историко-филологического характера делает почти несомненным, что эта школа работала в стенах Сазавского монастыря. К датировке 2-го Жития и «Бесед» второй половиной или даже концом XI в. (то есть незадолго до ликвидации славянских богослужения и библиотеки в монастыре в 1096 г.) лингвистов склоняет сочетание «большого числа богемизмов» и слов и выражений, происходящих «из других славянских областей и до этого времени неизвестных в чешской церковнославянской продукции»[328]. В частности, обнаруживаются совпадения в лексике и некоторых чертах синтаксиса с болгарской литературой («Шестодневом» Иоанна Экзарха). Переводчики, работавшие в Сазавском монастыре, явно были знакомы «с широким кругом церковнославянской письменности». Как с полным основанием предполагает Э. Благова, реализоваться это знакомство могло прежде всего благодаря связям монастыря с другими центрами славянской письменности. Из таких связей документально засвидетельствованы контакты с Киево-Печерским монастырём, а также пребывание монахов, выгнанных из Сазавы, в 1056–1061 гг. в одном из православных монастырей Венгрии, скорее всего, в вышеградском монастыре св. Андрея, который, как предполагают, был основан по инициативе или при участии Анастасии, русской жены венгерского короля Андрея[329]. Отсюда следует заключить, что сазавские монахи знакомились со славянской литературой во многом «через русское посредство»[330].
Эти наблюдения и выводы позволяют правильно оценить и словоупотребление во 2-м Житии и «Беседах». Трудно найти иное объяснение появлению в этих текстах таких слов, как, например, бо(л)ярин, неизвестного древне-чешскому языку[331] кроме как в контактах с Русью или Болгарией и заимствовании из литературы, там распространённой. То же самое объяснение применимо и к дружине: хотя само слово было, конечно, известно в древней Чехии, но значения «люди в окружении (на службе) князя», в котором оно выступает во 2-м Житии (см. ниже), словарь древнечешского языка за ним не фиксирует[332]. Дружину в этих текстах нельзя назвать в настоящем смысле «книжным заимствованием», потому что слово дружина было известно в древнеморавском и древнечешском языках. Вероятно, надо вести речь о специфическом словоупотреблении в церковнославянском языке, когда он уже оторвался от живых славянских языков и функционировал как «литературный» (ср. дискуссию о «диглоссии» в Древней Руси). Такие слова как бо(л)ярин пли дружина в Чехии человеку с определённым уровнем образования и/или кругозора были понятны и даже могли им использоваться в книжно-литературной работе, но в то же время в живой речи либо само слово, либо слово в определённом значении не употреблялись. В текстах они использовались редко или только в определённых контекстах, имели синонимы, употребительные в данной языковой среде или в литературной традиции. Именно такие примеры мы видим во 2-м Житии. Труднее продемонстрировать такое словоупотребление в «Беседах», так как к этому весьма обширному тексту нет словоуказателя, и приходится пользоваться только кратким словником А. И. Соболевского, учитывающим далеко не все упоминания[333].
В основу «2-го старославянского Жития Вячеслава» положено Гумпольдово Житие Вацлава, и текст его переведён почти полностью, однако в некоторых местах славянский перевод отступает от него и/или дополняет его. Считается, что автору славянского текста не было известно «1-е старославянское Житие Вячеслава», и он следовал другому источнику, но также латинскому – этот источник отчасти отразился в «Легенде Кристиана», «Crescente fide» и более поздних сочинениях, посвященных св. Вячеславу/Вацлаву. Но для большей части дополнений аналогий не отыскивается[334]. Стиль этих дополнений отличается от остального текста – перевод здесь проще и понятнее и не так слепо следует латинскому оригиналу. Любопытно, что два упоминания дружины из пяти приходятся как раз на эти дополнения.
Наиболее характерное, на мой взгляд, употребление слова дружина обнаруживается в 13-й главе 2-го Жития. Здесь это слово упоминается вместе со словом боляры, которое, как уже было выше сказано, не было известно древнечешскому языку и было в церковнославянских текстах, созданных в древней Чехии, своего рода «литературным импортом». В 13-й главе рассказывается о том, как Вячеслав начал христианизацию страны. Сначала он собрал знать и своих приближённых и предложил им креститься. Сообщение об этом вводится словами: «Въ единъ от днии съзва вся боляры своя и дружину въ полату, нача к ним съ сваром г(лаго)лати: о дружино вѣрнаа, но не въ Х(рист)ѣ!…»[335]. У Гумпольда мы видим: «die quadam militum et amicorum contione in palatio facta… o amici et fideles utinam Christi!»[336]. Очень похоже на то, что Гумпольд, вообще не чуждый стилистическим изыскам, в данном случае использовал особую стилистическую фигуру – гендиадис, то есть обозначение предмета или понятия двумя существительными, дополняющими друг друга по смыслу, а реально он имел в виду одну и ту же группу людей – воинов-рыцарей, приближенных к князю и верных ему. Поскольку речь шла о решении важнейшего вопроса– принятии христианства, – очевидно, имелись в виду наиболее выдающиеся представители знати в окружении Вячеслава.
Перестановка amici на первое место во втором словосочетании (в словах Вячеслава) и замена milites на fideles тоже объясняется стилистически: автор хотел обыграть двойное значение fideles – и как верные князю, и как верные Христу (верующие). Переводчик в первом случае, видимо, понял словосочетание militum et amicorum не как речевой оборот, а буквально, и перевёл milites как «вся бояры своя», имея в виду знатных рыцарей, a amici как «дружина», исходя из соответствия значений (amici – друзья). Во втором же словосочетании он уловил стилистическую манеру Гумпольда и удачно передал гендиадис через сочетание «дружина верная». И в том, и в другом случае чешский переводчик использовал слово дружина в самом общем смысле, понимая под ним всю совокупность людей, служащих князю и зависимых от него – вообще окружение князя, его соратников, приближённых и т. д. Правда, у него получилось, что в первом случае бояре оказались противопоставлены дружине, а во втором к ним как к «дружине» обратился Вячеслав, и таким образом, одно и то же слово (дружина) в одном случае обозначает как будто некую отдельную от бояр категорию призванных, а в другом – уже всех вместе (то есть используется метонимически). В результате одно из слов сохраняет точный смысл – боляры как «знать, рыцари на службе князя», а другое (дружина), напротив, не имеет точности (терминологичности), и значение его расплывается. Вместе с тем, сам факт, что слово дружина употребляется для обозначения людей в окружении князя, намечает связь между чешским памятником и болгарскими текстами (см. выше). Всё-таки переводчик передаёт amici не буквально как «други», а именно как «дружина».
Те же тенденции в использовании слова дружина прослеживаются и в остальных упоминаниях его во 2-м Житии: с одной стороны, широкий и довольно неопределённый смысл, а с другой – применение именно к окружению князя. Глава 10 сообщает о видении во сне Вячеслава. Рассказ о видении вкладывается в уста самого князя и открывается его обращением «къ всѣм», когда он проснулся и решил поведать о своём видении: «милаа моа дружино и иж(е) от отрок моих слуги!» У Гумпольда: «dulces amici vosque o familiares clientuli!»[337]. Хотя трудно сказать точно, кого под amici имел в виду Гумпольд (от итальянского епископа вообще нельзя ожидать точности в передаче социальных категорий чешского общества), но вероятным выглядит, что речь идёт о тех, кого Гумпольд в главе 13 обозначил как milites. Наверное, это – наиболее близкие князю представители знати, и не случайно, что в этой фразе из рассказа о видении Вячеслава они противопоставляются домашним слугам и награждаются эпитетом dukes[338]. Понял ли это переводчик или нет, для нас останется загадкой, так как он решил пойти более простым путём следования прямому соответствию латинского и славянского слов – как и в 13-й главе, он переводит amici как дружина. В результате у него получается, что в этой главе дружина отделяется от тех, кто назван «от отрок слуги», а в 13-й – от «боляр». Конечно, речь не идёт о какой-то социальной категории или институте – мы имеем дело просто со словом, имеющим самое общее значение «товарищи, соратники, помощники» и т. д., но применённом для людей в окружении правителя; в результате получилось значение княжеские люди, «соратники, окружение», которое в зависимости от контекста может сужаться и указывать на совсем разных людей.
В главе 18 о «дружине» заходит речь в тексте, дополнительном по отношению к оригиналу Гумпольда. Этим словом обозначены те люди, с которыми Вячеслав затеял «игру». Эпизод имеет аналогию в сообщении 1-го Жития о «другах», разобранном выше. Можно было бы думать, что автор 2-го Жития просто передаёт здесь это сообщение, переделав «други» в «дружину». Однако его изложение этого эпизода имеет ряд фактических расхождений, и учёные пришли к выводу, что в основе этого места 2-го Жития лежит всё-таки латинский источник (который, впрочем, сам мог передавать как раз сообщение 1-го Жития, хотя и с некоторыми отличиями). Одно из расхождений состоит в том, что во 2-м Житии эту «игру» Вячеслав устраивает не в Болеславле (как в 1-м Житии), а ещё у себя в Праге, после того как он получил приглашение от брата на пир в Болеславль. Контекст не позволяет здесь определить точное значение слова и кто именно имелся в виду. Агиограф пишет, что Вячеслав догадался о готовящемся покушении на него, но открыто пошёл на смерть и, собрав своих людей на «игру», даже показал им свою доблесть, чтобы они не думали, что он не способен на сопротивление: «…абие причинився съ дружиною своею, и всѣд на конь нача играти, гоняся пред ними по двору своему, г(лаго)ля к ним: “азъ ли бых не умѣл с вами, чехи, на комони обрѣсти противникъ наших, но не хочю”»[339]. «Дружина» здесь обозначает просто людей в окружении Вячеслава, и неопределённость их социального облика только подчеркнута обращением князя к ним просто как к «чехам».
Такой же самый общий смысл слово имеет в начале 19-й главы в отрывке, тоже не имеющем латинского соответствия. Передаются переговоры Болеслава со «своими», и в этих речах о людях, которые прибыли с Вячеславом в Болеславль, говорится «дружина его»[340]. В другом месте 19-й главы мы имеем латинский оригинал Гумпольда. Описывая борьбу Вячеслава с напавшим на него Болеславом, автор говорит, что Болеслав стал звать на помощь своих людей. Сначала говорится, что князь «велми възопи, на помощь себе своа зовыи» (in auxilium sui socios vocat), а затем сообщается о приходе подмоги: «и единою дружина великом гл(а)сом призвани притекоша» (mox socii magno clamore vocati accurunt)[341]. Как видим, у Гумпольда в обоих случаях употреблено одно слово – socii, а переводчик в одном случае передаёт его как «своя», а в другом – «дружина». Очевидно, в слово дружина вкладывается снова самое общее значение свои (люди), товарищи и т. п., но применяется оно к княжеским людям.
Последнее упоминание – в главе 20. Латинский оригинал говорит о приказании Болеслава убить всех близких Вячеславу людей: «clericos et amicos, necnon servicio eius familiariter iunctos». Все вместе в начале той же фразы они обозначены как catervas fidelium. Однако фраза эта длинная и синтаксически сложная, и так как это обозначение, данное в обороте ablativus absolutus, и перечисление людей оказались разнесены в разные её части, в славянском переводе вышла неясность – по вине то ли слишком буквально придерживавшегося оригинала переводчика, то ли переписчиков, – и под fidelium были поняты не верные Вячеславу люди, а он сам. В результате фраза «saevitiaque eius (Болеслава – П. С.) in catervas fidelium furente, non multo post beati viri песет… clericos et amicos, necnon servicio eius familiariter iunctos subita mortis sententia damnavit» была передана: «и лютостью его на вѣрнаго дружину немного по убиении с(вя)того послав Прагъ погуби вся его приазни и клирики и слуги его измавъ вся исѣче»[342]. «Дружина» здесь передаёт catervas и обозначает, таким образом, всех в целом «приязней, клириков и слуг» Вячеслава. Слово употреблено для самого широкого обозначения лиц, так или иначе связанных с князем; в круг этих лиц включены даже «клирики». Видимо, поскольку в начале предложения переводчик уже прибегнул к слову дружина, то далее в перечне верных Вячеславу людей он передал amicos как «приязни», отвергнув вариант перевода по «буквальному соответствию» ради стилистической гладкости.
В «Беседах» Григория Двоеслова в случаях, отмеченных А. И. Соболевским, слово дружина используется только в значении «спутники, товарищи, сотрудники» и переводит латинское socii[343].
Таким образом, слово дружина среди всех старославянских текстов «чешской рецензии» представлено фактически только в двух произведениях, близких по языку и связанных общим происхождением, а именно с «переводческой школой» Сазавского монастыря середины – второй половины XI в. Чешские переводчики, безусловно, свободно пользовались этим словом, в сущности употребляя его в том смысле, в каком оно выступало в текстах кирилло-мефодиевского круга – то есть «спутники, товарищи» и т. п. Однако, в славянском переводе Гумпольдова Жития св. Вацлава («2-м старославянском Житии св. Вячеслава») оно последовательно применяется к окружению князя. В этом отношении характер и контекст использования слова соответствует тому, что мы наблюдали в древне-болгарских текстах. Это соответствие надо объяснять, по всей видимости, литературными контактами книжников Сазавского монастыря и просто влиянием болгарской и русской традиций церковнославянской книжности. Вместе с тем, слово дружина во 2-м Житии не имело терминологической точности, не указывая на какую-то определённую социальную категорию или институт. Оно обозначало предельно широкий круг людей: вообще всех тех, кто был в тот или иной момент при князе, или тех, был с ним как-то связан и т. д. «Другов», упомянутых в Востоковской редакции «1-го старославянского Жития Вячеслава», правильнее было бы, на мой взгляд, понимать как обозначение особой социальной категории древнечешского общества XI–XIII вв., известной под латинизированным обозначением druh/druhones.
* * *
Общие заключения этого раздела главы сводятся к следующему.
Слово дружина– общеславянское и фиксируется в древнейших памятниках на славянском языке. Первоначально оно имело довольно широкий смысл – спутники, товарищи, сотрудники, соратники, приятели, помощники. В таком значении оно фиксируется и в древнейших оригинальных и переводных текстах кирилло-мефодиевского круга, и затем во многих текстах, созданных или «усвоенных» практически во всех областях распространения славянской письменности. Более узкое значение военное объединение, войско, отряд оно получает в Болгарии X в.[344]. В одном случае (в «Беседах» Козьмы Пресвитера) дружина связывается с «владыками земными», обозначая, возможно, людей, состоящих на службе у этих последних. В таком «властно-иерархическом» или «государственном» контексте, а именно для указания на людей в окружении князя, слово дружина встречается также в памятнике древнечешской литературы– «2-м старославянском Житии св. Вячеслава» (переводе латинского жития Гумпольда). Ф. Граус считал, что здесь слово выступало как terminus technicus, обозначая «большую дружину» (ср. выше с. 112)[345]. Однако, с ним согласиться нельзя[346]. Какую бы дружину как институт или организацию ни иметь в виду, употребление старославянского слова дружина в этом памятнике нельзя расценивать как терминологически точное. Смысловое наполнение слова здесь широко и расплывчато, его используют либо для обобщённого обозначения людей, сопровождавших или поддерживавших князя, причём часто отталкиваясь от латинского слова amici, стоящего в оригинале, либо для обозначения одной какой-либо группы среди этих людей, причём в разных случаях – разных групп. Во втором случае мы имеем дело с метонимией – указанием на часть с помощью обозначения целого. Появление дружины в этом памятнике наиболее логично и естественно связать с литературно-церковными контактами, которые засвидетельствованы между Сазавским монастырём, где вероятнее всего и был осуществлён перевод, и русскими культурными центрами.
Прямой связи слов дружина и друг в старославянских текстах не прослеживается. «Етеръ другъ» в Житии Мефодия следует объяснять не как указание на дружинника Святополка, а как сочетание двух местоимений и переводить как «некий другой». Никаких дружинников нет и в мефодиевском переводе «Закона суднаго людем».
Слово друг существовало в древнечешском языке как социальный термин, но обозначало оно не члена дружины правителя (князя) как военно-социальной организации, а зависимого человека на частной службе – слугу или клиента. В таком смысле, надо понимать это слово, упомянутое во множественном числе в одном месте Востоковской редакции «1-го старославянского Жития св. Вячеслава».
Стоит отметить, что в древнерусском языке значение слова друг известно только одно главное – «приятель, товарищ»[347]. Несмотря на то, что древнейшие русские источники несравненно более многочисленны, чем тексты на других славянских языках, а в частности, более обильны и по упоминаниям социальной терминологии, на Руси это слово не фиксируется в значении «член дружины». Конечно, в живом языке ощущалась связь между словами друг и дружина (ведь второе из них– собирательное, производное от первого), и в определённых контекстах или ситуациях «други» (во множественном числе) могли быть взаимозаменимы с «дружиной». Так, в древнерусском переводе «Пчелы» (XII– начало XIII в.) греческое («друзья») девять раз передаётся как , хотя в большинстве случаев (более десятка) – как[348]. Характерно, что почти во всех случаях первого рода речь идёт об окружении правителей – значит, слово дружина казалось уместным именно в таком контексте, и это свидетельствует о его определённой семантической спецификации. Эта спецификация, вполне соответствующая тенденции, зафиксированной в болгарских памятниках и во «2-м старославянском Житии Вячеслава», будет показана ниже на летописном материале.
Вместе с тем, было бы неправильно придавать таким случаям взаимозаменимости слов и какое-то решающее значение. Контекст, в котором она происходила, мог быть самым разным. Эти два слова сближались также, например, под влиянием церковно-религиозной литературы, в которой люди, связанные единством веры, особенно в иноверном враждебном окружении, нередко именовались «дружиной» (ср. выше примеры из старославянских житий и месяцесловов) и в которой, с другой стороны, тот ближний, к которому христианство призывало относиться с милосердием и любовью, нередко обобщённо именовался «другом»[349]. Так, например, в Н1Лмв сообщениях о посольствах новгородцев в Швецию под 6856 (1348) и 6858 (1350) гг. одни и те же люди – члены посольства – обозначаются сначала как «Аврам со своими другы», а потом «Аврам и Кузма и дружина их»[350]. Именование новгородского посольства именно таким образом, очевидно, объясняется контекстом: здесь же указывается цель посольства – спорить с Магнусом, королём шведским, «коя вѣра лучши», – и о решении новгородцев защитить православие сообщается в приподнято-торжественном духе. В данном случае более обычным и естественным было употребление слова дружина (спутники, товарищи), но пафос сообщения вызвал появление слова, привычного в церковно-религиозном контексте – друг. В «Пчеле», наоборот, более простым был прямой перевод , но в описании отношений правителя с его окружением переводчик посчитал более подходящим или выразительным слово . Выбор из двух этимологически связанных слов диктовался, таким образом, лишь стилистическими соображениями, но совсем не тем, что они должны были быть связаны в строго определённом (терминологическом) значении: дружина как объединение людей на службе князя, а друг как член такого объединения (дружинник). До научно-исторических штудий в России в XIX в., когда такое значение получило слово дружинник, иного слова для определения члена дружины просто не существовало (как до сих пор и не существует во многих славянских языках).
Дружина в древнерусских источниках
Главный вопрос, от которого отталкивается исследовательский поиск в данном разделе, вытекает из предшествующего анализа и может быть сформулирован так: прослеживается ли большая точность и терминологичность слова дружина в древнерусских памятниках по сравнению со старо– и церковнославянскими текстами? В древнеболгарских и древнечешских памятниках это слово обнаруживает некоторое сужение самого общего первоначального значения спутники, товарищи". Привела ли эта семантическая спецификация на древнерусской почве к тому, что слово стало обозначать конкретные социально-политические структуры и институты?
В специальной литературе этот вопрос уже ставился, и хотя ответы на него были разные, после работы Ф. П. Сороколетова стали обычно отвечать на него положительно. Сороколетов, предложив внушительную подборку примеров употребления слова дружина не только в летописях, но и в древнерусских литературных памятниках, попытался выделить три главных значения слова. Его наблюдения, вне сомнения, заслуживают внимания, хотя они не были вполне последовательными и их нельзя назвать во всём убедительными. Первым (и древнейшим) он считал «общеславянское» значение «товарищи, спутники» и т. п. Вторым «основным значением» «в оригинальной светской письменности» (древнерусской) он называл в одном месте «княжеское постоянное войско», а в другом– «войско вообще»[351]. Заколебавшись в отношении второго значения, учёный обнаружил ещё большую неопределённость, пытаясь выделить третье, более специальное. Исходным посылом его рассуждений была мысль, что слово дружина «в своей семантике отражает сложную картину организации не только военной, но и социально-политической на определённой стадии развития славян, и восточных славян прежде всего», и что «дружина была не только постоянным войском князя и знати, но и организацией (или органом), на которую князь опирался в политическом управлении». Выдвинув этот постулат, Сороколетов исходил из чисто теоретических соображений и лишь ссылался на труды известных историков (С. М. Соловьёва, В. О. Ключевского, Б. Д. Грекова). Фактически он не смог привести ни одного примера, который бы ясно обозначал контуры этой «организации» или «органа», и лишь отмечал, что её «основным признаком» было функционирование как «постоянного войска, окружавшего князя»[352]. Сосредоточившись на случаях употребления слова дружина с уточняющими эпитетами (молодшая, большая, передняя и т. д.) или в противопоставлении с более точными терминами (бояре, гридь и пр.), Сороколетов в итоге, уже в конце раздела, посвященного этому слову, говорит лишь о его «военных значениях». Он только осторожно замечает, что «дифференцирующие признаки, выделяющие дружину как особый вид воинской организации из ряда других (полкъ, рать)» состояли в «приближенности к князю, участии, по крайней мере верхушки дружины, в обсуждении и решении различных вопросов с князем и постоянности и немногочисленности состава»[353].
Таким образом, попытка Сороколетова более конкретно определить социально-политическое содержание древнерусского слова дружина по сравнению со значением «войско» привела лишь к одному уточнению: в ряде случаев, особенно в летописи, может иметься в виду не просто некое войско, а «приближенное к князю постоянное войско». Практически так же определял значение слова и А. С. Львов по данным «Повести временных лет» (ПВЛ): «постоянное воинское соединение, находящееся при князе»[354]. Но ясно, что хотя это значение и более узко по сравнению со «спутники» или «войско, военные силы вообще», оно недостаточно конкретное, чтобы видеть в нём какие-то социальные группы или политические институты. Войско под началом князя или даже военная организация, функционирующая более или менее на постоянной основе, могли ведь состоять из самых разных социальных элементов и имели весьма опосредованное отношение к процессам и механизмам принятия политических решений. Очень разными могли быть и отношения, которые связывали с князем людей, состоящих в войске.
На противоречивость высказываний Сороколетова в дальнейшем не было обращено внимание, и тезис, выдвинутый им, но не подкреплённый данными источников, об особом третьем значении лексемы был признан без всяких оговорок даже в авторитетных словарях. Например, «Словарь древнерусского языка (XI–XIV вв.)» таким образом определяет это особое значение: «ближайшие люди князя, княжеский совет и княжеское постоянное войско в древней Руси»[355]. Здесь, правда, не говорится, как у Сороколетова, об «организации» и «органе», но указание на «совет» и «постоянство» подразумевает как будто институциональную оформленность дружины, хотя возникает сразу вопрос, что же создавало эту оформленность, если связь «ближайших людей князя» и его «совета» со всем «княжеским войском» (естественно, весьма разнородным) была более или менее условной и опосредованной.
Нетрудно заметить, что стремление «терминологизировать» слово дружина и увидеть в нём прямое отражение некоего не только военного, но и социально-политического института восходит к устойчивой историографической традиции XIX-XX вв. (ср. ссылки Сороколетова на историков). Если при этом у лингвистов и филологов наблюдаются ещё некоторые колебания, то историки, как правило, более однозначны и прямолинейны. Характерным примером в этом отношении может служить работа датского историка Кнуда Рабека Шмидта, суждения которого вполне укладываются в эту традицию, а формулировки часто удачно выражают то, что только подразумевается в трудах классиков этой традиции. Шмидт, опираясь, главным образом, на данные ПВЛ, даёт такое определение дружины (в главном, по его мнению, значении древнерусского слова, помимо спутники и войско"): «постоянное учреждение (eine feste Einrichtung), состоящее из мужчин, которые связаны с киевскими князьями тесными (личными) узами; они (или некоторые из них) действуют как личная охрана князя и живут за его счёт; другие получают (как и сами князья) долю из взимаемой дани и имеют земельные владения вокруг Киева»[356]. Это определение выглядит крайне странно: трудно представить себе, что это может быть за «постоянное учреждение», которое объединяет столь разнородные социальные группы, как личных охранников князя на его содержании и, с другой стороны, землевладельцев, имеющих доступ к распределению государственных доходов (дани). Историк как будто лишь точно следует летописи, но картина в результате получается противоречивой и неясной. Может быть, был прав X. Ловмяньский, который, как раз критикуя работу Шмидта, указывал на «непригодность» летописного обозначения в качестве научного понятия (ср. выше во введении к данной главе)?
Для ответа на поставленный в начале раздела вопрос предлагается следующая методика. Для последовательного подробного анализа содержания слова дружина берётся только некоторая часть летописного текста древнейшего происхождения. Затем результаты, полученные из этого анализа, сравниваются с некоторыми другими примерами в древнерусских памятниках, и этого будет вполне достаточно, чтобы выяснить главное в семантике и употреблении этого слова. Отталкиваться я буду от значений, уже выясненных мной выше по старо– и церковнославянским памятникам, с учётом наблюдений и выводов специальных терминологических работ.
1. Древнейшее летописание
Текст, который анализируется в этом подразделе (параграфе), – это часть Новгородской Первой летописи младшего извода (Н1Лм) до 6504 (996) г., в которой, согласно схеме летописания А. А. Шахматова, отразился свод, предшествующий ПВЛ, – так называемый «Начальный свод» (НС) – и сохранился тем самым в целом более древний летописный пласт (см. о шахматовской схеме во «Введении»).
Обращение именно к этому тексту обусловлено исходной целью последовательно учитывать достижения летописной текстологии. До сих пор такой подход не пользовался популярностью в терминологических исследованиях. Ни Ф. П. Сороколетов, ни А. С. Львов практически не использовали Новгородскую Первую летопись. К. Р. Шмидт анализировал ПВЛ и только Синодальный список Н1Л (или Новгородскую Первую летопись старшего извода – Н1Лс), который, как известно, не имеет начала и излагает события лишь с конца статьи, предшествующей статье 6525 (1018) г. Сравнение ПВЛ с Н1Лм, которое могло бы показать, какие изменения в том или ином случае претерпевает употребление того или иного термина в летописных текстах разного происхождения, он не провёл. Автор, издавшая целый ряд статей об обозначениях лиц, принадлежавших к элите древнерусского общества, только в одной статье (где не касается дружины) последовательно разделяет терминологию в ПВЛ и Н1Л[357]. Таким образом, в терминологических работах практически не использованы возможности увидеть трансформацию текста, а значит, и соответствующих терминов, в ПВЛ по сравнению с предшествующим этапом летописания, и, тем самым, проверить, развить или дополнить гипотезу Шахматова о НС.
Разумеется, вопрос о древнейших этапах летописания на Руси может решаться по-разному, но в любом случае часть Н1Лм до 6504 г. – это удобный текст для терминологического разбора, поскольку он чётко отделён от повествования о событиях XI в. и представлен одной группой списков, расходящихся между собой только в отдельных чтениях. Все упоминания слова дружина в этой части летописи анализируются далее каждое в соответствующем контексте, и предлагается, насколько это возможно, определение происхождения этого контекста согласно представлениям об истории начального летописания Шахматова и его последователей.
Надо только сделать одну важную оговорку, развивающую тезис, который был высказан во «Введении». Для анализа берётся текст летописи, который рассказывает о событиях, весьма отдалённых от его автора или, точнее, авторов (поскольку речь идёт о нескольких летописных слоях). Разрыв может составлять от одного-двух десятилетий (если взять, например, древнейший текст, описывающий правление Владимира Святого) до одного-двух столетий (если берётся текст НС, касающийся событий конца IX–X вв.). Летописцы часто опирались не столько на собственные впечатления, сколько на легенды и предания, и представляли историческое сочинение, а не дневник событий. Оставляя пока в стороне вопрос о достоверности самой информации, сообщаемой летописцами (отчасти об этом говорится в главах III–IV), надо отметить, что их словоупотребление было ориентировано прежде всего на их современников и на реалии, им современные. Нельзя, конечно, отрицать, что тот или иной автор мог писать, осознавая отдалённость событий и подразумевая, что в древности общественная жизнь была устроена иначе, нежели в его время, а значит, его понимание исторического процесса или просто историческая интуиция заставляли либо приближать словоупотребление к реалиям того прошлого, которое он описывал, либо эпически абстрагировать его, отрывая от конкретных обстоятельств. Но всё-таки в целом надо исходить из того, что мы будем реконструировать словоупотребление летописца, а не участников описанных им событий (для многих из которых, как можно предположить, родным языком был вообще не древнерусский, а древнескандинавский), и оно будет отражать, грубо говоря, реалии не Х-го, а скорее XI-го века.
* * *
Слово дружина употребляется в части Н1Лм до 6504 г. тридцать пять раз.
1. Два упоминания содержится в «Предисловии» к НС, а точнее в поучении, обращенном к «стаду Христову» и предваряющем в Н1Лм изложение истории Русской земли в хронологическом порядке[358]. Из трёх основных списков Н1Лм текст «Предисловия» сохранился только в позднейшем Толстовском, который в нескольких местах явно неисправен (в Академическом и Комиссионном списках начальные листы утрачены). Однако, благодаря работе, недавно предпринятой А. А. Гиппиусом, можно теперь опереться на сравнительно надёжно реконструированный оригинальный текст[359]. В этой работе также подкреплены аргументы А. А. Шахматова и приведены новые в пользу датировки этого текста серединой 1090-х гг.
Автор «Предисловия» призывал современников следовать примеру «древних князей и мужей их». Эти князья не собирали «многа имѣния», не злоупотребляли штрафами, но взимали только «правые виры» и давали их «дружинѣ на оружье». Далее автор описывал образ действия «древней» дружины и противопоставлял его современным ему реалиям: «А дружина его (то есть князя – П. С.) кормяхуся, воююще ины страны и бьющеся и ркуще: братие, потягнем по своем князѣ и по Рускои землѣ, [не жадяху: мало ми е, къняже, 200 гривьнъ][360]. Они бо не складаху на своя жены златыхъ обручей, но хожаху жены ихъ в сребряныхъ. И росплодили были землю Русьскую».
В главе III ещё будет разбираться это интересное рассуждение древнего публициста, чтобы прояснить, кого именно из своих современников он с таким осуждением процитировал и против кого направлена его критика (см. с. 324–330). Пока можно ограничиться фиксацией значения, в котором здесь выступает слово дружина. К этому тексту вполне подходит то значение, которое Ф. П. Сороколетов и А. С. Львов выделили как специфически древнерусское и часто встречающееся в летописи – «княжеское постоянное войско». В самом деле, речь идёт о войске (виры предоставляются на вооружение), оно функционирует более или менее постоянно (его члены «кормятся» за счёт военной добычи), и наконец, оно состоит под началом князя, от которого получает выплаты и которого называет «своим». Важно, что в представлении автора текста «дружина» на Руси существовала издревле и существует как будто и в его время, по крайней мере в какой-то форме, может быть, изменившейся (причём эта трансформация и вызывает его неудовольствие). Очевидно, в «дружину» входят «мужи», о которых летописец упоминает сначала, но это обозначение носит слишком общий характер, чтобы делать какие-то выводы о составе этой «дружины».
Рассмотрим оставшиеся тридцать три упоминания, следуя летописной хронологии.
2. О «дружине» говорится в рассказе о призвании Рюрика в Новгород. Рассказ помещён в Н1Лм в статью 6362 (854) г. Согласно летописи, славянские и угро-финские племена решили «поискать» князя, и по их приглашению из «варяг» пришли «3 брата с роды своими и пояша со собою дружину многу и предивну и приидоша к Новугороду»[361].
Легендарный контекст упоминания очевиден. Легендарность подчёркнута эпитетами, описывающими дружину Рюрика и его братьев: «многа и предивна». Правда, в Н4Л и С1Л из двух прилагательных присутствует одно: «дружину многу»[362]. А. А. Шахматов этот вариант считал первичным, а слово «предивну» «вставленным по недоразумению». Он опирался на чтение Троицкого списка Н1Лм, где сказано «и пояша с собою дружину многу и прииде к Новугороду» и где глагол «прииде» был согласован со следующей фразой: «и сѣде старѣишеи в Новѣгороде» и т. д.[363]. Первоначально, по Шахматову, после слов «дружину многу» шло «и приде в Новъгородъ старки Рюрикъ», и таким образом, как следует понимать мысль учёного, «и предивну» получилось при переписывании из «и приде в Новъгородъ»[364]. Это мнение недавно поддержал А. А. Гиппиус, предположив, что изначально в тексте была формула «многу и храбру» (аналогичная другим подобным парным формулам в древнейшем летописном слое)[365].
Для меня в данном случае не так важно, шла ли речь в оригинальном тексте о дружине «многой», либо «многой и предивной», либо «многой и храброй». В любом случае ясно, что это упоминание имеет неопределённый и расплывчатый характер. Поскольку для летописца нечто отдельное от «дружины» представляли «роды» братьев, можно только исключить наиболее общее значение слова дружина «спутники, товарищи», позволяющее как раз объединить родственников с друзьями, воинами или зависимыми людьми. Лучше подходят значения «войско» или более специфично – «княжеское войско/окружение».
Благодаря легендарной туманности и неопределённости контекста составитель ПВЛ смог существенно изменить смысл фразы, лишь убрав указание про дружину. По его версии, вместо «дружины» варяги «пояша по собѣ всю русь»[366]. Правка вполне понятная как развитие идеи автора ПВЛ о германо-скандинавском происхождении руси[367].
Текст «Сказания о призвании варягов» надо, видимо, считать весьма древним. Шахматов относил его создание к творчеству новгородских летописцев и считал, что он попал в киевское летописание из предполагаемого им новгородского свода середины XI в. Однако у него не было убедительных текстологических аргументов в пользу вставного характера рассказа, он, главным образом, исходил из убеждения о новгородском происхождении самой идеи призвания князя[368]. Мысль о существовании некоего новгородского свода середины XI в., отразившегося в Н1Л и ПВЛ, позднее в науке, как уже говорилось во «Введении», не была поддержана. Современные учёные склоняются в пользу принадлежности легенды древнейшему слою начального летописания[369].
3. Следующее упоминание– в рассказе, который Шахматов возводил к «Древнейшему Киевскому своду», о захвате Киева Игорем и Олегом. Рассказ в Н1Лм в той же статье 6362 г. начинается с сообщения, что Игорь, сын Рюрика, вырос и что у него был воевода Олег. Комиссионный список представляет далее текст таким образом.
Игорь и Олег «начаста воевати и налѣзоста Днѣпрь рѣку и Смолнескъ град. И оттолѣ поидоша внизъ по Днѣпру, и приидоша къ горам кыевъскым, и узрѣста городъ Кыевъ и испыташа, кто в немъ княжить, и рѣша: два брата, Асколдъ и Диръ. Игорь же и Олегъ, творящася мимоидуща, и потаистася въ лодьях, и с малою дружиною излѣзоста на брегъ, творящася подугорьскыми гостьми, и съзваста Асколда и Дира. Слѣзъшима же има, выскакаша прочии воины з лодѣи Игоревы на брегъ; и рече Игорь ко Асколду: вы нѣста князя, ни роду княжа, нь азъ есмь князь, и мнѣ достоить княжити. И убиша Асколда и Дира и абие несъше на гору, и погребоша и Асколда на горѣ, еже ся нынѣ Угорьское наричеть…»[370].
В ПВЛ текст видим в статье 6390 г., причём с существенными изменениями. Главное из этих изменений состоит в том, что главная роль отводится не Игорю, как в НС, а Олегу. Игорь представлен младенцем, а Олег превращен из его воеводы в самостоятельного князя «от рода» Рюрика. Узнав об Аскольде и Дире, Олег «похорони вой въ лодьях, а другия назади остави, а самъ приде нося Игоря дѣтьска, и приплу подъ Угорьское, похоронивъ вой своя, и приела ко Асколду и Диру». Далее приводятся те же слова к Аскольду (и Диру), которые в Н1Лм были вложены в уста Игоря и которые ПВЛ приписала Олегу, и сообщается об убийстве Аскольда и Дира с модифицированным указанием о появлении скрытых воинов: когда эти двое пришли на берег, «и выскакав же вси прочий изъ лодья»[371].
Соотношение текстов Н1Лм и ПВЛ в этом месте представляет известные сложности. Шахматов в ранней статье думал, что текст первой первичен по отношению к тексту второй и отражает древнейшую версию. Превращение Олега из воеводы в единоличного правителя он объяснял тем, что составитель ПВЛ ориентировался на «южные (киевские) предания», в которых Олег фигурировал в качестве самостоятельного князя, и на договор руси с греками 911 г., заключённый от имени «Олга, великого князярускаго»[372]. В «Разысканиях» Шахматов уже предположил, что в Н1Лм дошёл до нас текст НС, сильно изменённый и дополненный, в том числе и вмешательством позднейших новгородских редакторов (XII–XV вв.), по сравнению с первоначальной версией «Древнейшего Киевского свода». По его мнению, именно в этой первоначальной версии единственным законным правителем (князем) Руси был выставлен Олег, а в НС Игорь был представлен князем и Олег «понижен» в воеводы. Составитель ПВЛ, хотя и использовал текст НС, вернулся к изначальной идее о единоличности правления и действий Олега. Такой ход рассуждений позволял Шахматову в реконструкции текста «Древнейшего Киевского свода» опираться как на Н 1Лм, так и на ПВЛ[373]. Некоторые современные учёные развивают эти соображения Шахматова в том смысле, что списки ПВЛ вообще лучше передают оригинальный текст или, по крайней мере, оба варианта рассказа – по Н1Лм и ПВЛ – надо считать равнозначными в смысле отражения некоего древнего летописного текста[374].
Между тем, на мой взгляд, главная идея Шахматова об отражении в Н1Лм текста свода, предшествовавшего ПВЛ, заставляет и в данном месте исходить из первичности текста, представленного в Н1Лм. Его мысль о первичности версии единоличного правления Олега не опирается на внутреннюю критику текста в данном случае. То, что составитель ПВЛ отверг версию о воеводстве Олега и представил его самостоятельным князем, вполне объясняется тем фактом, что в его распоряжение попали договоры руси и греков, в том числе и договор 911 г. Все остальные отличия Н1Лм и ПВЛ вполне можно объяснить так же, как сам Шахматов сначала объяснял расхождения между первой и второй, – то есть как плоды «историко-литературного» творчества составителя ПВЛ[375].
Шахматова смущали явные неисправности, которые присутствуют в тексте Н1Лм, но их можно объяснить как относительно незначительные ошибки переписчиков, возникшие в течение долгой истории древнейшего текста, пока он не был зафиксирован в дошедших до нас списках. Так, например, одну из наиболее заметных неисправностей Шахматов видел в перебивке двойственного и множественного чисел в повествовании о походе Игоря и Олега с севера к Киеву. В Комиссионном списке Н1Лм, на основе которого Шахматов в «Разысканиях» судил о НС, первая фраза рассказа логично даёт двойственное число, поскольку только что были представлены Игорь как законный преемник Рюрика и Олег как воевода Игоря: «и начаста воевати и налѣзоста Днѣпрь рѣку и Смолнескъ град». Но далее среди форм двойственного числа появляются формы множественного: «поидоша», «приидоша», «испыташа». Последнее из перечисленных слов нарушает, к тому же, стилистику фразы, в которой оно находится. Справедливо была отмечена здесь «несогласованность»: «грамматически однородные глаголы "испыташа" и "реша"… относятся к разным действующим лицам»[376].
Порчу можно подозревать и в последующем пассаже: «Игорь же и Олегъ, творящася мимоидуща, и потаистася въ лодьях, и с малою дружиною излѣзоста на брегъ, творящася подугорьскыми гостьми, и съзваста Асколда и Дира». Во-первых, опять сталкиваемся со стилистической неловкостью: дважды употреблено слов «творящася» – сначала в обороте «творящася мимоидуща», затем «творящася гостьми». Во-вторых, в последнем из двух оборотов появляются некие «подугорские гости», о которых ничего из других источников неизвестно.
Можно ли объяснить эти неисправности, признавая, что Н1Лм более или менее адекватно отразила древнейший пласт начального летописания?
Перебивка форм множественного или двойственного чисел объясняется как индивидуальная ошибка Комиссионного списка. Дело в том, что другие списки Н1Лм более последовательно выдерживают двойственное число. Наиболее последователен в этом смысле Троицкий список Н1Лм, который во всех случаях использует в этом рассказе двойственное число: вместо «поидоша» – «поидоста» и т. д. Шахматов считал, что Троицкий список (более поздний – 60-х гг. XVI в.) являлся копией Комиссионного и испытал позднейшую правку по другим летописям (из группы летописей «Новгородско-Софийского свода» и др.). Однако, в настоящее время на происхождение манускрипта смотрят иначе, и Гиппиус в нём видит прямое отражение «Новгородской владычной летописи» в редакции 1434 г.[377].
В рассказе о походе Игоря и Олега к Киеву этот список, помимо сохранения правильного двойственного числа, не упоминает и «подугорских гостей». Текст здесь выглядит так:
«Начаста воевати, налѣзоста Днѣпръ реку и Смоленескъ город. И оттуда поидоста внизъ по Днѣпру, и приидоста к горам киевьскимъ, и узреста городъ Киевъ сущь спыталъ, кто в немъ княжит, и рѣша: два брата, Асколдъ и Диръ. Игорь же и Олгъ, творящеся мимоидуща, потаистася в лодьяхъ, с малою дружиною излѣзоста на берегъ под угорьскими, творящеся гостьми, и съзваста Асколда и Диря»[378].
Очевидно, в Комиссионном списке «подугорские гости» возникли из-за ошибочной перестановки слов, а в оригинале речь шла об известном киевском урочище Угорское[379]. В ПВЛ, где весь рассказ переделан (главным образом, из-за того, что на первый план поставлен Олег), смысл этого места передан правильно: Олег «самъ приде, нося Игоря дьтьска, и приплу подъ Угорьское, похоронивъ свои своя». Множественное число «угорьскими», конечно, тоже ошибочно. Вероятно, букву «и» на конце слова надо относить к последующему обороту: «и творящеся гостьми» (или же она просто появилась под пером позднейших переписчиков, не понимавших, о чём идёт речь).
Слова, выделенные в цитате из Троицкого списка курсивом (сущъ спыталъ), представляются невразумительными. Комиссионный список здесь даёт, как мы видели, неправильное множественное число: «испыташа» – явно позднее исправление. В Толстовском видим: «испытавъ». Очевидно, в протографе списков Н1Лм в этом месте был дефект, который позднейшие переписчики исправляли, кто как мог. ПВЛ вообще иначе передаёт это место: «и увидѣ (ИпатЛ: увѣдѣ) Олегъ, яко Осколдъ и Диръ княжита». Это может служить косвенным подтверждением, что в самом НС здесь был какой-то сбой текста. Вполне возможно, что этот сбой привёл и к повтору оборота, начинающегося словом «творящеся». По смыслу излишним является именно первый случай его употребления, а первоначальным надо признать второй случай, когда сообщается, что Игорь с Олегом притворились не просто «мимоидуща», а именно купцами[380]. Именно в этом и был смысл хитрости: если бы они не выдали себя за купцов, к ним не спустились бы Аскольд и Дир.
Так или иначе, вариант рассказа по Троицкому списку Н1Лм не даёт оснований для того, чтобы рассматривать текст, представленный в этой летописи, как более поздний и сильно испорченный по сравнению с ПВЛ. В этом случае слово дружина, которое употребляется в этом рассказе по Н1Лм, надо возводить к более древнему тексту, чем ПВЛ и, видимо, даже НС. О смысле его косвенно свидетельствует ПВЛ, где это слово было переправлено на слово вой. Очевидно, для составителя ПВЛ, имевшего перед глазами текст НС, дружина не представляла ничего больше, чем просто вой.
В словах Н1Лм «с малою дружиною» Шахматов видел поновление и предлагал другое выражение, более древнее с его точки зрения: «съ малъмъ дружины», то есть «с небольшой частью дружины»[381]. Такое выражение, действительно, фиксируется в летописи, в частности, как увидим ниже, и в выделенной для анализа части Н1Лм. Вопрос в том, является ли какое-то из этих выражений более древним, чем другое. Шахматов, предлагая такую правку, специально не обосновывал её. А. С. Львов тоже считает выражение «с малом дружины» «по-видимому, первоначальным», но снова без аргументации[382]. Между тем, аналогии в летописи есть не только для этого выражения, но и для другого. В разобранном выше рассказе о призвании варягов мы видели «дружину многу и предивну» Рюрика с братьями. Поскольку по принадлежности древнейшим слоям летописи и стилистике эти рассказы сопоставимы, то возникает вопрос: если можно было сказать о дружине, что она «многая», почему же нельзя – что она «малая»? Не имея внятного ответа на этот вопрос, приходится доверять чтению, сохранённому тремя списками Н1Лм, а также летописями группы НовСофС[383].
По смыслу эти два выражения несколько различаются. В данном контексте «с малою дружиною» означает, что Игорь и Олег вышли на берег Днепра с небольшим отрядом, и этот отряд и был «дружиной». «С малом дружины» подразумевало бы, что «дружиной» является вся совокупность «воинов», которые были в ладьях с Игорем и Олегом, а князь с воеводой вышли с небольшой частью («малом») этой совокупности. В любом случае здесь не подходит значение "товарищи, спутники", потому что прямо говорится о «воинах» или «воях», участвующих в военном походе. В этом известии «дружина» означает вообще некое количество воинов под началом князя, то ли небольшой отряд, то ли всё войско – в зависимости от того, какой принимать вариант: «с малою» или «с малом».
4. Шесть раз используется слово дружина в рассказе о гибели Игоря.
Этот рассказ Шахматов относил к «Древнейшему Киевскому своду», но считал, что в Н1Лм сохранилась только начальная его часть, где передаётся речь «дружины» Игоря. Последующее повествование в первоначальном виде заключало в себе, по мнению учёного, рассказ «о нападении на Игоря Мьстиши, сына Свенельда, вместе с Древлянами». Этого Мьстишу, который мельком упоминается в рассказе о гибели Игоря, Шахматов отождествлял с Малом, древлянским князем, и Малком Любечанином, отцом Малуши, матери Владимира Святого, и Добрыни, его дяди, и предполагал, таким образом, целый ряд драматических событий в истории Руси второй половины X в., когда-то изложенный в летописи, но целенаправленно скрытый или превратно представленный позднейшими редакторами. Рассказ об убийстве Игоря Мьстишей/Малом/Малком переиначил составитель НС, представив дело так, что князь погиб из-за собственной жадности и неосторожности[384].
Как и в предыдущем эпизоде с захватом Киева Игорем и Олегом, построения Шахматова надо признать слишком сложными и не обоснованными текстологическими доводами. Его идею о тождестве Мьстиши-Мала-Малка и противостоянии этой «синтетической» фигуры киевским князьям позднейшие исследователи подвергли разносторонней и вполне убедительной критике[385]. В то же время основной шахматовский тезис о первичности текста Н1Лм по сравнению с ПВЛ оказывается вполне справедливым. Современные исследования подтверждают этот тезис дополнительными аргументами, в том числе лингвистическими, и показывают, что именно из текста, который сохранила Н1Лм, отражая здесь НС, можно реконструировать более древний, судя по всему, первоначальный вариант рассказа о гибели Игоря[386]. Как и предлагал Шахматов, этот первоначальный вариант можно восстановить, если в начале рассказа удалить хронологическую сетку и дублирующие известия, признав их вставленными позднее. В результате получим согласованное повествование с логично продолженной речью «дружины» Игоря. Далее приводится рассказ о гибели Игоря по Комиссионному списку Н1Лм, и эта вставка заключается в скобки.
Сообщается о покорении уличей, в том числе взятии их города Пересечена, и передаче Игорем дани с них, а затем и с древлян, Свенельду, его воеводе. «…И рѣша дружина Игоревѣ: се далъ если единому мужевѣ много. (Посем скажемъ въ преключившихся лѣтех сих. В лѣто 6431… Далее следует ряд «пустых» годов… В лѣто 6448. В се лѣто яшася уличи по дань Игорю, и Пересѣченъ взят бысть. В се же лѣто дасть дань на них Свѣнделду. В лѣто 6449. В лѣто 6450. Въдасть дань деревьскую Свѣнделду тому же. В лѣто 6451. В лѣто 6452. В лѣто 6453. В то же лѣто ркоша дружина ко Игоревѣ) Отрочи Свѣньлжи изодѣлися суть оружиемъ и порты, а мы нази. А поиди, княже, с нами на дань, а ты добудеши, и мы. И послуша их Игорь, иде в данѣ, и насиляше имъ и мужи его, и возмя дань, поиде въ свои град. Идущу же ему въспять, размысливъ, рече дружинѣ своеи: идѣте с данью домовъ, а язъ возвращуся и похожю еще. И пусти дружину свою домовѣ, съ малою дружиною възратися, желая болшаго имѣниа. Слышавше древляне, яко опять идет, сдумавше же древляне съ княземъ своимъ Маломъ: аще ся волкъ въ овця ввадит, то выносит все стадо, аще не убиют его, тако и сеи, аще его не убиемъ, то все ны погубит. И послаша к нему, глаголюще сице: почто идеши опять, поималъ еси всю дань. И не послуша Игорь, и изшедше древлянѣ из града Корестеня противу, и убиша Игоря и дружину его, бѣ бо их мало»[387].
Как нетрудно заметить, одно упоминание дружины приходится на вставку (осуществленную, видимо, в НС) во фразе, написанной повторно из-за необходимости продолжить рассказ, разорванный вставным текстом («В лѣто 6453. В то же лѣто ркоша дружина ко Игоревѣ»). Оно не имеет самостоятельной ценности. Оставшиеся пять упоминаний приходятся на текст, который, видимо, восходит к древнейшему пласту летописи.
Из этих пяти упоминаний три первых указывают как будто приблизительно на одних и тех же людей – близких к князю и участвующих вместе с ним в полюдье (а именно полюдье подразумевается под этим походом «на дань»). В начале «дружина» обращается к Игорю как к своему князю, с которым они вместе собирают и потребляют дань. В сообщении о походе к древлянам, видимо, эти же люди или, по крайней мере, частично они обозначаются как «мужи его», то есть Игоря. К ним же далее обращается Игорь как к «дружине своей» с наказом возвращаться домой, и тут же уточняется, что вслед за этими словами он, действительно, отпустил «дружину свою домови».
Два других упоминания имеют в виду более узкий круг лиц. Отпустив «свою дружину» домой, Игорь вернулся к древлянам «с малою дружиною». Кто именно состоял в этой «малой дружине», не уточняется. Последнее упоминание также имеет в виду именно этот отряд, который перебили древляне. О нём сказано: «дружину его» – с притяжательным местоимением. Обозначение произведено таким же способом, как и выше «мужей» Игоря («своя дружина»), и тем самым подразумевается, что речь всё время идёт о людях Игоря.
В списках Н1Лм и в Н4Л четвёртое упоминание содержится в выражении «с малою дружиною»[388], а из древнейших летописей, имеющих в составе ПВЛ, ЛаврЛ, МосАкЛ и ИпатЛ дают здесь чтение: «съ маломъ дружины»[389]. Как и в рассказе о захвате Киева, один вариант предполагает за словом дружина значение просто некого небольшого отряда («с малою дружиною»), а другой подразумевает, что люди, оставшиеся с Игорем, составляли часть («маль») той «дружины», которая заставила Игоря пойти с ней за данью к древлянам. Совпадение ЛаврЛ и ИпатЛ делают более вероятным архаичный вариант «съ маломъ дружины», который предполагает, что везде в рассказе речь идёт об одной «дружине» – только в начале она была вся с Игорем, а потом с ним осталась её небольшая часть («маль»).
Эти мелочи– притяжательное местоимение («дружину его»), вариант «съ маломъ дружины» – свидетельствуют о том, что автор рассказа использует слово в каком-то самом общем значении типа "люди князя" или "войско князя". Ведь получается, что в каждом «микроэпизоде» своего более или менее легендарного и эпически лапидарного рассказа автор отсылает к одной и той же «дружине». Между тем, в том или ином случае (при возмущении обогащением Свенельда, в походе к древлянам, возвращении к ним Игоря) это не могли быть строго и последовательно одни и те же люди, а напротив, разные лица (хотя и все из окружения князя) должны были предпринимать разные действия – более узкий круг лиц мог позволить высказать свои претензии князю, более широкий круг отправился в полюдье, ещё отдельная группа потом осталась и погибла с князем.
Таким образом, из тех значений слова дружина, которые уже были выявлены, в рассказе о древлянском походе Игоря к нему более всего подходят «(постоянное) княжеское войско» или «княжеское окружение».
5. Ещё шесть раз используется слово дружина в рассказе о «третьей мести» Ольги древлянам и примыкающему к нему рассказу об окончательном покорении древлян[390].
Шахматов подробно не рассматривал этот отрезок текста Н1Лм и лишь предположил, что всё повествование о возмездии древлянам является вставкой, произведённой в НС в 1090-е гг. При этом он ссылался главным образом на несогласованность конца рассказа об отношениях Ольги с древлянами и сообщения об окончательном их покорении, начинающегося с заголовка «Начало княженья Святославля»[391]. Однако, даже если признать эту несогласованность, объяснить её можно по-разному, не отвергая принадлежности рассказа или какой-то его части древнейшему летописному слою, предшествовавшему НС.
После того, как Ольга в Киеве сожгла «лучших мужей» древлян в бане (это была её вторая месть), она послала весть к древлянам, что уже идёт к ним и что они должны подготовить тризну по Игоре. Затем она действительно отправилась к ним, «поимши мало дружины и легко идущи». Несколько ниже становится ясно, кто именно составлял это «мало дружины»[392]. Ольга оплакала мужа, была насыпана его «могила» (курган), устроена «трызна», а потом «сѣдоша пити древлянѣ, и повелѣ Олга отрокомъ своимъ служити пред ними». Таким образом, «мало дружины», которую взяла с собою Ольга, – это были в основном или даже исключительно её «отроки».
Это – важное свидетельство, которое снова говорит нам о семантической широте слова дружина. Если в выше разобранном рассказе о гибели Игоря «дружиной», среди прочего, именовались люди, которые осмеливались упрекать князя в излишней благосклонности к Свенельду, то есть явно не просто близкие князю, но и обладавшие большим авторитетом и значением, то здесь это же слово применяется к отрокам– личным слугам княгини. Древнерусское слово отрок обозначало слуг, то есть лиц в той или иной степени зависимых, выполнявших разного рода служебные функции. Это значение слова (помимо более распространённого и, видимо, исходного значения «ребёнок») фиксируется как в старославянских текстах, так и в древнерусских памятниках[393]. Отроки Ольги – такие же её личные слуги, как отроки Свенельда, упомянутые в летописи чуть выше.
Далее, по летописи, усевшиеся «пити» древляне спросили Ольгу: «гдь суть дружина наша, ихъ же послахомъ по тебе?»[394]. В этой фразе дружина выступает в своём наиболее общем и древнем значении– свои, «товарищи, спутники» и т. д.[395] Предположение, что под «дружиной» древлянского князя Мала подразумеваются воины на его службе, не выглядит убедительно[396]. Во-первых, слова эти приписаны древлянам в целом, а не их князю, и сказано: «послахом» и «наша дружина». Если бы речь шла о людях, служащих непосредственно князю, то следовало бы ожидать иного определения («дружина князя нашего» и т. п.). Во-вторых, выше о тех древлянах, которые были посланы к Ольге и которые здесь обозначены «нашей дружиной», было сказано, что это были «мужи нарочиты», «иже держаша Деревъскую землю». Древляне «избраша» их для посольства, как подразумевается, из своей среды. Если бы это были люди князя, он бы их и выбирал, и посылал.
На вопрос древлян Ольга отвечает: «идуть по мнѣс дружиною мужа моего». В этих словах дружина имеет уже явно другой смысл. Очевидно, здесь имеются в виду не личные слуги Ольги (отроки), которые пришли с ней, а те люди, которые служили Игорю и, очевидно, были обозначены как «дружина» и «мужи» в рассказе о его походе за данью к древлянам. Их Ольга оставила в Киеве, собираясь идти к древлянам «легко». Кто именно это был, контекст не позволяет сказать однозначно и подразумевает за словом дружина тот смысл, который и был выше выявлен применительно к рассказу о гибели Игоря: «княжеское войско», люди князя.
Тут же далее слово употребляется ещё раз. «И яко упишася древляне, – продолжает летопись, – и повелѣ отроком своимъ пити на нѣ, а сама отъиде кромѣ, и повелѣ дружинѣ сѣчи древляны, и исъсѣкоша ихъ 5000. А Олга възратися в Киевъ и пристрои вои на прокъ ихъ». Повествование, которое вообще носит легендарный характер, в этом месте обретает уже совершенно фантастические черты. Не гадая о том, как в действительности могло происходить общение Ольги и древлян, можно лишь попробовать понять логику нарратива, и тогда, возможно, прояснится, кого рассказчик имел в виду под «дружиной», которая якобы «иссекла» такое огромное количество несчастных древлян.
Значение свои люди, спутники, товарищи в данном случае едва ли можно предполагать, учитывая княжеский статус Ольги– она должна была, по крайней мере в изображении позднейшего летописца, держать некоторую дистанцию по отношению к людям, её окружавшим, и «товарищами» они для неё едва ли могли быть (на это указывает и употреблённое летописцем слово «повеле»).
Можно предполагать, что здесь имеется в виду та «дружина», о которой Ольга сказала, что якобы с ней идут из Киева посланцы древлян. На самом деле эти посланцы были уже сожжены ею, и «дружина мужа моего» пришла без них. Отроки, таким образом, задерживали древлян и поили их, а для их «иссечения» уже подошла главная ударная сила – войско киевского князя. Однако тогда неясно, почему тут же говорится, что Ольге пришлось возвращаться для сбора «воев» – зачем их «пристраивать», если войско уже пришло? Кроме того, всё-таки о приходе Игоревых «мужей» прямо не сообщается (и вообще неясно, вышли ли они в действительности или Ольга, говоря об их приходе, тоже обманывала древлян).
Скорее надо думать, что под «дружиной» имеются в виду те люди, которые пошли изначально с Ольгой из Киева к древлянам, то есть её отроки. Можно представить себе логику рассказа так: отроки поили древлян, но сами не пили (или пили мало) и, дождавшись, когда те будут уже не способны оказать сопротивление, перебили их, несмотря на их численный перевес. Тогда получается, что слово дружина уже второй раз употребляется для обозначения личных слуг княгини.
Такое использование слова в этом месте летописи очень напоминает словоупотребление, с которым мы столкнулись выше во «2-м старославянском Житии св. Вячеслава». Там в одном случае как дружина были обозначены знатные советники князя отдельно от тех, о ком Вячеслав сказал: «иж(е) от отрок моих слуги», а затем это же слово указывало на всяких людей в окружении князя, кроме «боляр». В летописи мы видим, как сначала дружиной обозначены люди, выдвигающие претензии князю (очевидно, знатные), а затем это же слово применяется по отношению к отрокам. Очевидно, значение за словом во всех случаях остаётся примерно одно и то же – «люди князя», «войско князя», – но оно, так сказать, «плавает», в зависимости от контекста расширяясь, сужаясь или метонимически перемещаясь с обозначения одной группы в среде этих людей на другую.
После этого рассказа следует текст, который Шахматов без сомнения относил к «Древнейшему Киевскому своду». В тексте повествуется о походе Ольги на древлян с «вой многы и храбры» и успешной для неё битве, которую начал Святослав, ещё ребенок, бросив копьё. Это символическое начало битвы подразумевают слова, вложенные летописцем в уста Свенельда и Асмуда, кормильца Святослава: «князь уже потяглъ, потягнѣмъ, дружино, и мы по князѣ». Такой призыв военачальников к воинам в решающий момент перед битвой высказывается, конечно, в торжественном тоне для выделения доверительно-равноправных отношений всех «братьев по оружию», и в слове дружина надо видеть значение «товарищи, друзья». Позднейшие переписчики, видимо, так и понимали текст, поэтому в Академическом и Толстовском списках Н1Лм в начале этих слов прибавлено дублирующее обращение, ещё более подчёркивающее этот смысл: «братье, князь уже потягль…» и т. д.
После покорения древлян и возложения на них «дани тяжкой» Ольга «иде по Деревьстѣи землѣ съ сыномъ своимъ и с дружиною своею, уставляющи уставы и урокы». В этом контексте трудно определить, кто имеется в виду под «дружиною». Может быть, подразумевается вообще неопределённо княжеское войско, а может быть, «дружина», названная здесь «своею» для Ольги, обозначает людей, о которых ранее говорилось, что это «своя дружина» Игоря, и которые затем в рассказе о «третьей мести» Ольги были обозначены в её словах как «дружина мужа моего». В представлении летописца после окончательной победы над древлянами княгиня как бы обрела полноту власти, стала во главе государства руси, и княжеские люди «формально» перешли под её начало.
Весь этот фрагмент летописи, в целом, демонстрирует семантическую текучесть слова дружина и лёгкость его метонимического употребления. Даже если его разделить на две части, предполагая, что каждая из них отражает разные слои летописи, – рассказ о «третьей мести» Ольги и рассказ о покорении древлян, – внутри каждой из этих частей слово не используется только в одном каком-либо его значении. В зависимости от контекста «дружиной» могут обозначаться и некое (княжеское) войско или вообще люди, служащие князю (или княгине), и группа слуг, и просто «братья по оружию». Где-то точное значение слова трудно или невозможно определить, и создаётся даже впечатление, что летописцы, работая в эпически-легендарной стилистике и избегая излишней конкретики, намеренно использовали эту неопределённость и неустойчивость значения слова. Такая же картина прослеживается и в последующем тексте Н1Лм.
6. Рассказ о крещении Ольги явно распадается на две части, одна из которых содержит, по выражению Шахматова, «духовные, церковные элементы», а другая – «сказочные, народные». Шахматов считал первичной (в составе «Древнейшего Киевского свода») «церковную» часть[397].
Его поддержал Д. С. Лихачёв и отнёс этот фрагмент к «Сказанию о первоначальном распространении христианства на Руси» – условно названному тексту, который он выделил как первоначальную основу летописи[398]. Позднее были выдвинуты доводы в пользу большей древности «народного предания»[399]. А. А. Гиппиус считает, что «церковно-агиографические элементы вторичны» по отношению к легендарно-фольклорным, но и этот легендарно-фольклорный пласт в свою очередь был наложен на древнейший текст, вообще не содержавший рассказа о крещении Ольги[400].
Согласно Н1Лм, Ольга, просвещённая крещением, «учаше креститися» сына Святослава, но тот отказывался, говоря: «како азъ хощу инъ законъ приняти единъ, а дружина смѣятися начнуть и ругатися»[401]. Здесь более или менее широкое значение княжеское войско/окружение подходит по контексту к слову дружина, но в то же время нельзя исключать, что автор имел в виду некую более узкую и конкретную группу лиц– например, какое-то ближайшее окружение князя. Нельзя не заметить, что поведение этих лиц, которые могли себе позволить смеяться над князем (а он с ними считался), очень похоже на то, как держали себя те, кто в своё время возмущались богатством Свенельда и требовали от Игоря, отца Святослава, позаботиться о них. По-видимому, надо предполагать, прежде всего, неких знатных лиц, ближайших советников и сподвижников князей.
7. Слово дружина встречается дважды в рассказе о нападении печенегов на Киев в статье под 6476 (968) г.[402] Шахматов, пытаясь опереться на текстологические наблюдения, в составе этой статьи выделял краткое сообщение о нападении печенегов в отсутствие Святослава и срочном возвращении князя и обширный рассказ о подвиге некоего киевского «отрока» (здесь, вероятно, в смысле юноши, а не слуги). Краткое сообщение он возводил к «Древнейшему Киевскому своду», а пространный рассказ считал позднейшей вставкой[403]. Нельзя сказать, что его аргументы по этому поводу были бесспорны, но их критика выглядит, пожалуй, ещё менее убедительно[404]. Дружина упоминается как в рассказе о подвиге отрока, так и в кратком сообщении.
В рассказе о подвиге юноши говорится, что когда он выбрался из осаждённого города и, пробравшись между печенежскими станами к Днепру, поплыл через реку, то с другого берега «людие оноя страны Днѣпра», «преихавше в лодьи, превезоша йкъ дружине». Эти «люди» на другой стороне Днепра пришли на помощь киевлянам под начальством некоего воеводы Претича. «Дружину» здесь можно толковать и как "войско" (причём в данном случае ведомое не князем), но и просто как свои, "остальные".
В конце этой статьи в той части, которая восходит, по Шахматову, к первоначальному тексту, говорится о возвращении Святослава в Киев: «то слышавъ Святославъ, вборзѣ сѣдши на коня съ дружиною своею, прииде Кыеву и цѣлова матерь свою и дѣти своя, съжалися о бывшимъ от печенѣгъ, и собра воя и прогна печенѣгы в поле…» Здесь «дружина своя» как "постоянное княжеское войско" весьма характерным образом отделяется от «воев», которые собираются только на разовые военные мероприятия.
8. О «дружине» Святослава ещё неоднократно заходит речь в сравнительно обширном повествовании о его деяниях в Болгарии (в статье 6479 (971) г.)[405]. В основном этот текст восходит, видимо, к древнему пласту летописи, хотя возможность его позднейшей переработки нельзя исключать. Шахматов придерживался взгляда, что составитель «Древнейшего Киевского свода» заимствовал рассказ из какой-то не дошедшей до нас болгарской хроники. Эта идея чисто абстрактная, и она не нашла поддержки в литературе. Более убедительным выглядит выделение как вставного эпизода с испытанием Святослава дарами[406]. О дружине, впрочем, в этом эпизоде не упоминается.
Повествование начинается с описания «сечи» Святослава с болгарами у Переяславца. Когда болгары начали «одолевать», Святослав обратился к «воем своим»: «уже намъ здь пасти, потягнемъ мужескы, о братье и дружино»[407]. Это обращение аналогично словам Свенельда и Асмуда к войску, и смысл слова дружина здесь, очевидно, тот же: «товарищи, друзья, соратники». Сочетание «братье и дружино» надо рассматривать как плеоназм эпическо-фольклорного характера. Взяв Переяславец, Святослав собирается идти на греков, те предлагают ему взять с них дань «на дружину свою» и просят сказать, «колико есть васъ, да въ[да]мы по числе на главы». Князь отвечает: «есть насъ 20 тысяць», увеличивая реальное число «воев» на десять тысяч. Из этого обмена репликами ясно, что «дружина» означает всё войско, которое было в распоряжении Святослава.
Хотя Святослав победил греков в открытом бою и взял с них дань, но потерял слишком много людей. «Видѣв же мало дружинѣ своея, – повествует летопись, – и рече к собѣ: да како прельстивше, избиють дружину мою и мене. Бѣша бо мнозѣ избиенѣ на полку. И рече: поиду в Русь и приведу болши дружинѣ». Очевидно, и здесь имеется в виду всё войско русского князя, которое сильно поредело «на полку» и пополнить которое князь собирался на Руси. Далее рассказывается, что Святослава предупредил его воевода Свенельд об опасности прохода через днепровские пороги, где могут напасть печенеги, и что князь погиб на пути в Киев, причём говорится, что переяславцы предупредили печенегов о его движении: «идеть вы Святославъ в Русь, вземъ имѣние много у грѣкъ и полонъ бещисленыи с маломъ дружины». Здесь впервые в Н1Лм употребляется архаическое выражение «с малом дружины», которое Шахматов и Львов считали единственно возможным в древнем тексте. Поскольку только что выше речь шла о всём войске Святослава, этот смысл должно иметь слово дружина и в данном случае, то есть подразумевается, что князь пошёл с небольшой частью того войска, которое у него осталось после болгарской кампании.
9. В оставшейся части текста Н1Лм до 6504 г. о «дружине» говорится только в связи с деятельностью князя Владимира Святославича.
Однажды встречается «дружина» в рассказе, который Шахматов возводил к «Древнейшему Киевскому своду», о борьбе Владимира с братом Ярополком за Киев (под 6488 (980) г.). В начале рассказа упоминается, что Владимир пошёл на Ярополка «съ многыми вой». После описания осады Киева и ухода Ярополка в Родню сообщается, что Ярополк по совету своего воеводы Блуда, предавшего его, отправляется в Киев, уже занятый Владимиром, «творить мир» с братом. Владимир, предупреждённый Блудом, ««то слышавъ и вшед пакы в теремныи дворъ отень, о нем же прежесказахомъ, сѣде ту с вои своими и с дружиною [вар.: с вои и с дружиною своею]»[408]. Очевидно, речь здесь идёт о «дворѣ теремьстѣмъ внѣ града», в котором, согласно рассказу о возмездии Ольги древлянам, княгиня принимала древлянских послов[409]. По-видимому, по мысли рассказчика, этот двор, не защищенный городскими стенами, был тогда специально использован для переговоров на «нейтральной территории». Если летописец считал в принципе возможным, что на дворе вырыли яму достаточную для того, чтобы погрести в ней ладью с двадцатью послами, он представлял себе этот двор не таким уж маленьким. Тем не менее, каким бы большим ни был княжеский двор, трудно представить себе, что Владимир пришёл туда с «боями», о которых вначале было сказано, что они были «многие». Тем более тогда, когда предполагались переговоры с его противником и, вероятно, было согласовано заранее, что Владимир обеспечит безопасность. Иначе и «лесть» Блуда не имела никакого смысла: зачем устраивать какие-то хитрости и ловушки, если Ярополк и так оказывался на дворе перед лицом не только «дружины», но и «воев»?
Эти размышления наталкивают на мысль, что упоминание про «воев» в приведённой цитате лишнее. Между тем, появление их здесь легко объяснить палеографически: слово «своею», которое нужно предполагать перед «дружиною» вполне могло быть понято как «с вой», а затем уже добавляли «своими» (или после «дружины» «своею»). В этом случае первоначальным надо предполагать чтение «сѣдету съ своею дружиною». Возможно и чтение ЛаврЛ «сѣдету съ дружиною своею», которое как правильное принимает Шахматов[410]. Так или иначе, с Владимиром, пришедшим на княжеский двор «вне града» для переговоров с Ярополком, должно было быть относительно немного людей, но зато это должны были быть наиболее близкие и доверенные лица. Кто именно они были, неясно. В рассказе упоминается только, что Ярополка убили два варяга – возможно, наёмники, – значит, они были в составе «дружины». Таким образом, либо автор рассказа имел в виду какую-то специфическую группу людей в окружении князя (какую именно, сказать по контексту нельзя), либо он употребил слово дружина в неопределённом смысле «княжеские люди (воины)», лишь отделив их от всего войска («воев»). Второй вариант, если иметь в виду легендарный характер текста и сделанные выше наблюдения об употреблении слова дружина, представляется более вероятным.
Один раз упоминается «дружина» в статье 6495 (987) г., где рассказывается об «испытании вер и служб». Владимира сначала уговаривали обратиться в свою веру послы от болгар, «немцев», хазар и греков, а затем он решил «пождать еще мало», «хотя испытати о всѣх вѣрахъ». Статья 6495 г. начинается с описания его совета со «своими боярами» и «старцами градскими». Князь сообщает о приходе послов-миссионеров и спрашивает совета: «да что ума предаете и что отвѣщаете?» Бояре и старцы советуют князю избрать «мужей» и послать их к болгарам, «немцам» и грекам «испытати» их богослужение. «И бысть люба рѣчь князю и всѣмъ людем», – продолжает летописец. Избрав десятерых послов, князь отправляет их в разные страны, а когда те возвращаются в Киев, он снова созывает собрание, о котором говорится следующем образом: «И созва князь бояры своя и старца, и рече Володимеръ: се приидоша мужи, послании нами, да слышимъ от них бывшее, и рче имъ (то есть послам – П. С): скажете пред дружиною». Далее передаются рассказ послов об их путешествии и впечатлениях, а сразу после него – слова бояр, которые звучат явно некстати: «отвѣщавше же бояре и ркоша: аще бы лихъ законъ грѣческъ, то не бы баба твоя прияла Олга его, яже бѣ мудрѣиши всѣх человѣкъ». Заканчивается статья вопросом Владимира, очевидно, уже склонившегося в пользу христианства, где ему следует принять крещение, и ответом бояр: «гдь ти любо». Эти реплики служат, очевидно, переходом к статье под следующим 6496 (988) г., где рассказывается о походе Владимира на Корсунь (Херсонес)[411].
Непоследовательности в летописном изложении подготовительных мер Владимира к крещению и самого крещения бросаются в глаза, и едва ли можно сомневаться в том, что текст в этой части Н1Лм, в частности и в статье 6495 г., неоднороден. Шахматов делал акцент на заключительном пассаже данной летописной статьи и связывал основное её содержание, то есть рассказ о посольствах с целью испытания вер, с «Корсунской легендой», то есть повестью о походе Владимира на Корсунь и крещении его там. Эту «Легенду» он считал вторичного происхождения и относил к творчеству составителя НС, а вместе с ней и рассказ о посольствах. «Смысл статьи 6495 года», по его мнению, был в том, чтобы «оттянуть принятие веры до взятия Корсуня», продемонстрировав колебания и сомнения князя. К древнейшему пласту летописи («Древнейшему Киевскому своду») Шахматов возводил из этой статьи только первое обращение Владимира к боярам и старцам, заканчивающееся вопросом, и ответ бояр с напоминанием о крещении Ольги[412].
Выделение из текста статьи ответа бояр, не согласованного с непосредственно предшествующим текстом, выглядит вполне естественным, однако решение учёным проблемы соотношения фрагментов статьи в смысле их первичности/вторичности трудно признать обоснованным. Прежде всего, странно выглядит предположение, что редактору, вставлявшему «Корсунскую легенду» в первоначальную летопись (которая относила, по Шахматову, крещение Владимира к Киеву), понадобилось «оттягивать принятие веры до Корсуня». Чтобы вставить рассказ о крещении в Корсуне, совершенно необязательно нужно было прибегать к выдумке об «испытании вер». Одно с другим по смыслу никак не связано. С другой стороны, Шахматов не показал ничего в рассказе об «испытании вер» и в его текстовом «сопровождении», что могло бы указывать на его вставное происхождение. С лингвистической точки зрения вторичным выглядит как раз не сам рассказ, а фрагмент с речью бояр, ссылающихся на Ольгу[413].
Таким образом, отвергая точку зрения Шахматова о соотношении разных частей данной летописной статьи, мы не должны относить ту часть, где содержится упоминание «дружины», ко времени составления НС. Рассказ об «испытании вер» не является вставным и принадлежит древним пластам летописи[414]. В этом случае упоминание «дружины» надо увязывать с контекстом всего предшествующего текста статьи, который является единым связным текстом. Из этого следует, что фраза в начале статьи, которая сообщала о созыве Владимиром собрания «бояр» и «старцев градских», принадлежит тому же автору, который несколько ниже обе эти группы людей охватил понятием дружина. В данном контексте бояре и старцы градские – это и есть дружина. А кто такие были эти бояре и старцы?
Относительно бояр не приходится сомневаться, что это была знать, высший социальный слой (см. в главе IV).
Как выяснено, словосочетания «старцы градские» (которые ещё однажды появляются в летописи в статье 6504 г. также в паре с боярами[415]) и похожее «старцы людские» (одно упоминание в «Речи Философа»[416]) – связаны с переводной литературой[417]. Смысл их довольно неопределённый, и в науке предлагались разные их толкования. Учёные сопоставляли их также со словами одного и того же этимологического гнезда старцы, старейшины, старосты и другие подобные, которые ещё несколько раз упоминаются в Н1Лм, ПВЛ и некоторых других древних нелетописных памятниках. Из ряда этих слов в части Н1Лм до 6504 г. «старейшины» упоминаются шесть раз: один раз в статье 6504 г. в описании пиров Владимира (вместе с боярами и посадниками «по градом»), дважды в «Речи Философа», три раза в статье 6362 г. в рассказе явно легендарного характера о хазарской дани, причём здесь те же лица названы «старцами»[418]. «Старцы» помимо рассказа о хазарской дани фигурируют в статье 6491 г. (в «Сказании о варягах-мучениках», вместе с боярами) и в статье 6504 г. (в сообщении о законодательстве Владимира о вирах)[419].
Какие именно люди или группы лиц имеются в виду под тем или иным словом из этого ряда в том или ином случае, надо, разумеется, выяснять каждый раз в зависимости от контекста. Было бы неправильно, на мой взгляд, отрицать вообще какое-либо реальное значение за этими словами[420]. В каких-то случаях, возможно, имелась «племенная» или «местная» знать догосударственного происхождения[421], в других– тогда, когда эти слова прямо связывались с городами (как «старцы градские», «старейшины по градом» и т. п.) – можно предполагать торгово-ремесленную верхушку городов уже эпохи государственной (X–XI вв.)[422]. Но в принципе ясно, что речь шла о людях повышенного социального статуса, авторитет которых не столько происходил из военного превосходства и полномочий, делегированных внешней (публичной) властью, сколько был укоренен в общепринятой морали и обычном праве и связан с повышенным материальным достатком. О старцах никогда не говорится, что они «свои» для кого-либо, в том числе для киевского князя; они не упоминаются на военной службе князю и вообще в связи с военными событиями и занятиями.
Возвращаясь к «дружине» в статье 6495 г., надо признать, что наличие в её составе «старцев (градских)» исключает указание на людей приближенных к князю и состоящих в его военной охране или войске. Можно было бы предположить, что под «дружиной» здесь имеется в виду «княжеский совет» (см. такое значение выше в «Словаре древнерусского языка»), куда входили и «старцы». Но в летописном известии крайне неопределённо говорится о тех собраниях, на которых решался вопрос о выборе веры: когда послы возвращаются в Киев, они отчитываются перед боярами и старцами, но вначале, когда только решался вопрос о посольстве, упомянуты «все люди», как будто речь идёт о вече, и бояре со старцами выступают просто ведущими фигурами на этом народном собрании. Очевидно, здесь мы снова имеем дело с приспособлением к одной конкретной ситуации первоначального широкого значения слова. Исходно было значение "свои (люди), товарищи", в котором слово дружина фигурировало и в словах древлян, интересовавшихся судьбой своих послов. Согласно рассказу об «испытании вер», послы были избраны князем, боярами и старцами из своей среды или, во всяком случае, из круга людей, им известных и надёжных в их глазах. Когда послы вернулись в эту среду, они были восприняты ею как «свои». Но, с другой стороны, в данном контексте (в отличие от упоминания «нашей дружины» древлян) актуализируются те «властные» коннотации, которые уже свойственны слову, – ведь речь идёт о некоей верхушке, которой принадлежит право принятия политических решений. Фактически словом дружина здесь обозначается политически значимая верхушка, причём из того, что фраза с использованием этого слова вложена в уста Владимира, обращающегося к послам, старцам и боярам, следует, что эта верхушка осознавала себя как группу «своих/наших людей», отделённую от остального населения (или, во всяком случае, летописец допускал за ней наличие такого самосознания). Это-то сознание собственной причастности к процессу принятия политических решений и позволяла таким разным людям, как князь, старцы и бояре, обозначать себя вместе «дружиной».
В следующей годовой статье 6496 г., повествующей о походе Владимира на Корсунь, о «дружине» говорится дважды. В первом случае значение слово ясно, потому что оно выступает синонимом слова «вой». В начале статьи сказано, что Владимир вышел в поход «въ силѣ велицѣ», а потом, когда он осадил город, дважды упоминаются его «вой», из которых, очевидно, состояло его войско. Когда горожане, лишённые воды, сдались, Владимир вошёл в город. Об этом сказано так: «и вниде Володимеръ въ град и дружина его»[423].
Если даже в город вошли не все «вой», то, во всяком случае, многие из них – очевидно, войско и обозначено здесь как «дружина».
Второй раз о «дружине» говорится уже в описании крещения Владимира. Согласно летописи, последним толчком к принятию окончательного решения креститься для Владимира послужило исцеление его херсонесским епископом от «болезни очима», которая вдруг постигла князя. «Се же видѣвше, дружина его мнози крестишася», – отмечает летописец и переходит к описанию крещения самого князя[424]. Какие именно люди здесь имеются в виду, из контекста прямо неясно, – это может быть и какая-то более узкая группа лиц, и те же «вой». Второй вариант выглядит, может быть, вероятнее, поскольку о «дружине» в таком смысле было только что сказано в сообщении о взятии Херсонеса.
Дальнейшее описание крещения киевлян в этой же годовой статье позволяет как будто уточнить, кто были эти «мнози» из «дружины». Владимир, вернувшись в Киев, приказал всем креститься. Передавая реакцию «людей» на этот приказ, летописец вложил в их уста следующие слова: «аще се бы было не добро, не бы сего князь и бояре прияли»[425]. Ни о ком другом, кроме князя и бояр, не говорится. Может быть, это значит, что для киевлян ничьё мнение, кроме князя и знати, не было важно, а может быть – что к моменту возвращения Владимира в Киев никто кроме бояр не был ещё крещён. Во втором случае надо отождествить этих бояр с теми «многими» из Владимировой «дружины», которые крестились в Херсонесе, увидев его исцеление. Тогда мы получаем указание, что бояре входили в понятие дружины, что было бы, впрочем, естественно ввиду разобранных выше известий.
Впрочем, отождествление «многих из дружины» и «бояр» может быть поставлено под вопрос, поскольку есть большие сомнения в принадлежности соответствующих фрагментов текста одному автору, – тогда надо думать, что один автор имел в виду одно, а другой, не согласовав в этой мелочи свой рассказ с предшествующим, подразумевал уже другое. Дело в том, что со времён Шахматова учёные разделяют по происхождению рассказ о походе на Корсунь и крещении Владимира и рассказ о крещении Киева. Шахматов считал первый рассказ частью отдельной «Корсунской легенды», «возникшей при Десятинной церкви» и вставленной только в НС, а второй возводил к «Древнейшему Киевскому своду». К этому выводу его приводили сравнение летописи с историческими записями «Памяти и похвалы Иакова мниха» и общая оценка событий и текстов, связанных с крещением Руси, хотя он оговаривался, что с текстологической точки зрения разделение статьи 6496 г. «затруднительно» и может быть только предположительным[426]. В дальнейшем текстологических доводов в пользу этого вывода так и не было выдвинуто, но в целом аргументация Шахматова принимается и развивается некоторыми дополнительными соображениями[427].
10. Шесть раз используется слово дружина в последней летописной статье из текста, выделенного для анализа, – под 6504 г.[428] Статья неоднородна и состоит из нескольких сообщений: об основании Десятинной церкви, об основании Преображенской церкви в Василеве, о милостыне Владимира, о его пирах для «людей своих», о мире с «князи его окольними» и о его законодательстве о разбоях и вирах. Шахматов возводил в основном текст статьи к «Древнейшему Киевскому своду» [429]. Позднее никаких принципиальных доводов против древности этого текста высказано не было, хотя указано на особое происхождение сообщения о Десятинной церкви[430]. Гиппиусу принадлежит наблюдение о наличии в этом сообщении и в сообщениях о милостыне Владимира и его пирах формы рекъ причастия прошедшего времени от глагола речи, употребление которой в некоторых случаях пересекается с употреблением формы аориста рекоша, что может маркировать более позднее происхождение текста[431]. Однако для каких-либо твёрдых выводов относительно древности именно этих сообщений данного наблюдения недостаточно, оно не развито дополнительными текстологическими или какими-либо другими аргументами.
В рассказе об основании Десятинной церкви дружина не упоминается. Поводом для строительства Преображенской церкви послужило спасение Владимира в столкновении с печенегами при Василеве. Говоря об этой «сѣче», летописец сообщает, что «Володимиръ изиде противу имъ (то есть против печенегов – П. С.) с маломъ дружины». Вспоминая предыдущие случаи употребления выражений «с малою дружиною» и «с малом дружины» и учитывая контекст (поход на «сечу»), наиболее естественным следует считать значение слова дружина как войска или княжеского войска.
Остальные пять упоминаний находим в сообщении о пирах Владимира. Это сообщение тематически отчасти связано с предшествующими известиями об основании Преображенской церкви и милостыни для нищих и убогих, поскольку в первом из этих известий тоже говорилось о «празднике» для «множества народа», устроенном Владимиром, с питьём мёда и раздачей милостыни, а во втором – о раздаче кун, «питья и ядения» «на потребу» людям. Однако то были единовременные мероприятия, имевшие особые поводы: в первом случае – спасение князя и строительство церкви, приуроченное к церковному празднику, во втором – воздействие на князя чтения (возможно, имеется в виду проповедь) Библии. В обоих случаях раздачи охватывали самые широкие круги населения, причём раздавалось не только продовольствие, но и деньги. В этом смысле сообщение о пирах стоит особняком. Приведу его полностью:
«И се же пакы творяше людемъ своимъ, по вся недѣлѣ устави пиръ творити на дворѣ въ гридницѣ и приходити бояромъ и гридемъ и сочкымъ и десячьскым и нарочитыя мужа, при князи же и безъ князя, бывающе на обѣдѣ том множество от скота мясъ и от звѣрины, и бяше изобило всего. Егда же подпивахуся, начаша роптати на князя, глаголюще: зло есть [нашимъ головамъ[432]], даваше бо намъ [вар.: да намъ[433]] ясти древяными лжицами, а не сребреными. Се слышавъ, Володимиръ повелѣ исъковати лжици сребрены ясти дружинѣ, рекъ сице яко: сребромъ и златомъ налѣсти не имамъ дружинѣ, а дружиною налѣзу злато и сребро, якоже дѣдъ мои и отець мои доискашеся злата и сребра дружиною. Бѣ бо Володимиръ любя дружину, и с ними думая о строении земьскомъ и о ратех и о уставѣ земномъ»[434].
Пир, о котором идёт речь в этом тексте, – явление другого рода. Он не имеет особенного повода и устраивается каждое воскресенье вне зависимости от присутствия князя. Это именно пир, то есть трапеза, не подразумевающая денежных раздач. Место проведения специально оговорено: гридница на княжеском дворе (очевидно, в Киеве). Наконец, на эти пиры допущен только ограниченный круг людей, указанный в начале: бояре, гриди, сотские, десятские и нарочитые мужи. Таким образом, текст представляет собой отдельный внутренне связный фрагмент, тема которого лишь очень приблизительно соответствует соседним известиям, оказавшимся, видимо, более или менее случайным образом в одной годовой статье.
В данном случае надо обратить внимание прежде всего на то, что эти люди, которые допущены на пиры, все вместе в начале сообщения обозначены как «люди своя» для князя, а в конце– «дружиной». Из сопоставления этих обозначений следует со всей ясностью, что «дружина» – это доверенные лица князя, его окружение, причём не только ближайшее, но и находящееся в опосредованных отношениях с ним. Поскольку тут же перечисляются разные категории этих людей, так же ясно становится, что смысл слова именно в том, чтобы дать обобщающее обозначение для всех них. «Дружина» здесь – это все вместе княжеские люди, вне зависимости от различий в их статусе и занятиях.
Важно, что перечисление разных категорий лиц в составе «дружины» имеет в виду далеко не только военных. Собственно, только гриди были связаны в основном или в первую очередь именно с военной деятельностью; в сущности, это были профессиональные военные, служившие князю на особых условиях (о них см. в главе III). Бояре – обозначение знати (см. в главе IV). Сотские и десятские, как показали недавние исследования, – должности не военной организации (как иногда предполагается в литературе), а администрации и хозяйства[435]. Наконец, нарочитые мужи – вообще люди, выделяющиеся материальным достатком или общественным авторитетом среди остальных жителей. В Н1Лм в части до 6504 г. один раз (в статье 6453 г., см. выше) этим выражением были обозначены древляне, которые были выбраны для вторичного посольства к Ольге в Киев (тут же они названы и «лучшими мужами», «иже держаша Деревъскую землю»[436]). В другой раз, в статье 6496 г. в рассказе о крещении Руси, сочетание «нарочитая чадь» использовано для обозначения более выдающихся среди всех «людей», признававших власть киевского князя, вне зависимости от их происхождения и местожительства[437]. Таким образом, смысл слова дружина «постоянное княжеское войско», как предлагали Сороколетов и Львов, здесь не подходит.
С исторической точки зрения нельзя, конечно, пропустить знаменитые слова летописца о недовольстве людей, приходивших на княжеские пиры, тем, что им приходилось есть деревянными ложками, а не серебряными. Эти слова очевидно коррелируют с указанием на «любовь» Владимира к «дружине». Ропот пирующих напоминает недовольство дружины Игоря обогащением Свенельда и опасения Святослава, что его дружина будет над ним смеяться. Однако в известии о пирах нельзя точно определить, кто именно, то есть какая категория лиц имеется при этом в виду. Очевидно, например, что десятские едва ли посмели бы «роптати на князя», но были ли этими недовольными бояре или гриди, уже определить нельзя. Надо думать, что летописец, передавая предание (по всей видимости, устное) о «придворном» быте эпохи Владимира, и не имел в виду какую-то конкретную группу людей, а рисовал обобщённую картину взаимоотношений князя и людей, ему служащих, но рассчитывающих на признание и вознаграждение за их услуги. Этой типизированной или идеализированной картине вполне соответствует и последнее замечание летописца, что Владимир, «любя» «дружину», советовался с ней «о строении земьскомъ и о ратех и о уставѣ земномъ». Летописец здесь явно делает акцент на самом принципе консенсуса, согласия и взаимного уважения между князем и его людьми, и слово дружина он употребил не в каком-то узком «социологическом» смысле, а в широком, отталкиваясь от древнейшего значения «товарищи, соратники», – чтобы показать, что «любовь» князя распространяется на всех людей в его окружении.
Интересно и ещё одно обстоятельство. Порядок перечисления групп лиц в составе «людей своих»/«дружины» явно иерархизирован и не заканчивается каким-то неопределённым указанием (типа «и прочим», «и инем многим» и т. п.). Это свидетельствует как будто о том, что это перечисление точно и исчерпывающе– именно и только указанные группы и составляли «дружину» князя в смысле людей, служащих ему и так или иначе связанных с ним. Между тем, выше в описании мести Ольги древлянам мы столкнулись с тем, что словом дружина обозначались и её отроки. Упоминаются отроки и при Владимире, хотя и в явно вставном рассказе (о сватовстве Владимира к полоцкой княжне Рогнеде[438]), происхождение которого надо связывать с другим автором, не тем, который писал о пирах[439].
Это обстоятельство можно объяснить тем, что в определённом контексте слова отроки и гридь были взаимозаменимы. Как уже говорилось выше, слово отрок имело более широкий смысл, обозначая вообще разного рода лиц со служебными функциями (слуг). Слово гридь, как показывается в III-й главе настоящего исследования, относилось только к княжеским военным слугам. Однако в период конца X – конца XI в. гридь составляли важнейшую, наиболее многочисленную и заметную часть всех княжеских слуг, поэтому применительно к княжескому окружению значения слов отроки и гридь пересекались, и фактически они указывали примерно на одну и ту же группу людей. В следующей главе разбирается одно летописное свидетельство, в котором отроками обозначены, вне сомнения, те же самые военные слуги князя, о которых в других случаях говорили как о гриди[440]. В рассказе о пирах Владимира как раз и идёт речь о княжеских людях, и указание гридей здесь делало уже излишним упоминание отроков.
Конечно, можно предположить, что в среде княжеских слуг была некоторая дифференциация и у князя были и другие слуги с невоенными функциями, которые назывались отроками, но которые в данном летописном сообщении в составе его «дружины» не упомянуты. Так, Нестор, рассказывая в Житии Феодосия Печерского о службе юного Феодосия отроком у «властелина» Курска (очевидно, посадника), не упоминает о каких-либо его военных обязанностях, зато сообщает, что однажды будущему святому пришлось «предъстояти и служити» на пиру, когда у «властелина» собрались «града того вельможи»[441]. Ясно, что и на пирах Владимира должны были быть такие «предстоящие и служащие» отроки, то есть, собственно, прислуга и охрана. Однако так же ясно, что летописец в этом сообщении, хотя и указывал довольно точно на состав княжеских людей, всё-таки в первую очередь хотел подчеркнуть особый этос доверительных отношений («любовь») между ними и князем, сглаживая какие-то детали в идеализированной и, значит, до некоторой степени условной картине. Эти люди для князя были (или должны были быть, согласно представлениям летописца) не слугами, а скорее «товарищами» или «братьями по оружию», и отношения с ними не могли быть для князя унизительными, а значит, прежде всего, это должны были быть люди «нарочитые» по сравнению с большинством населения. Лиц, приглашённых на княжеские пиры в гридницу, князь уважал, прислушиваясь к их мнению и удовлетворяя их пожелания, – специально для них он изготовил серебряные ложки. Не удивительно, что в таком контексте летописец пренебрёг упоминанием каких-то второстепенных слуг-отроков, которых, впрочем, в ином случае мог тоже зачислить в состав «дружины» – как это было сделано в рассказе о мести Ольги древлянам, где «дружиной» названы все те отроки, которые в тот момент были рядом с ней, которым она «повела» «служити пред» древлянами на тризне и которые, конечно, не все поголовно обязательно должны были быть собственно военные слуги.
Таким образом, не подходя к делу формалистически и учитывая особенности летописи как литературного текста, надо заключить, что слово дружина выступает в рассказе о пирах Владимира в значении люди князя и что его контекстуальное употребление вполне соответствует тем тенденциям его использования, которые были уже отмечены выше (семантическая «текучесть»).
* * *
В завершение параграфа приведу «статистические» оценки по употреблению слова дружина в разных значениях в летописном тексте, который был выбран для анализа. Одно упоминание не имеет ценности, так как содержится во вставке в повторно написанной фразе (в рассказе о гибели Игоря). Из оставшихся 34 упоминаний трижды «дружина» обозначает просто войско (в описаниях болгарского похода Святослава и взятия Корсуня Владимиром). Такое значение можно предполагать за словом и ещё в двух случаях (в рассказе о захвате Игорем Киева, где составитель ПВЛ заменил «дружину» «боями», и в рассказе об осаде печенегами Киева). В «классическом» смысле свои (люди), товарищи, спутники слово выступает один раз («наша дружина» древлян), если не считать возможность альтернативного понимания в рассказе об осаде Киева печенегами. Такой смысл проглядывает ещё в тех двух случаях, когда вожди обращаются к войску, но имеются в виду не просто товарищи, а именно соратники– «братья по оружию». В некоторых из остальных примеров можно было бы как будто увидеть в слове дружина то значение, которое ранее признавалось главным для него, – «постоянное княжеское войско». Так можно трактовать выражения «Предисловия к НС» и противопоставление «дружины» Святослава «воям», собранным им для войны с печенегами, в рассказе об осаде Киева. Однако сопоставление этих примеров с остальными, близкими по смыслу, где речь тоже идёт о людях князя, заставляет сомневаться в том, что такое значение можно выделить как сколько-нибудь устойчивое. В одних случаях княжеские люди выступают военными, но совершенно не видно, чтобы они составляли некое «постоянное» учреждение. В других же случаях эти люди, названные «дружиной», составляют уже вовсе и не войско. Наиболее характерны в этом смысле известия об «испытании вер» и о пирах Владимира, где речь идёт о людях, так или иначе связанных с князям, но совсем не обязательно как-то строго организационно-институционально. В «дружине» оказываются и бояре, и «старцы градские», и вообще «нарочитые мужи». С другой стороны, «дружиной» могут быть названы и княжеские отроки, среди которых, видимо, могли оказаться разные люди, далеко не только военные слуги, обладавшие повышенным статусом.
На мой взгляд, правильнее было бы говорить не о «постоянном княжеском войске», а об окружении князя, доверенных лицах князя или людях на службе князя, то есть определить смысл слова дружина как «войско князя / окружение, люди князя». В сущности, имелись в виду вообще люди князя, но просто в силу естественных обстоятельств той эпохи эти люди выступали военными par excellence.
Проблема в выделении точного значения слова состоит в особенностях его употребления. Отталкиваясь от более специфического, хотя и всё равно довольно широкого и расплывчатого смысла "войско князя/люди князя", древние летописцы применяли слово дружина довольно свободно по отношению то к одной группе в окружении князя, то – к другой, то есть переносили общее «родовое» обозначение на частные случаи с сужением широкого значения в «видовое» в зависимости от контекста и ситуации. При этом этот более специфический смысл слова всё равно не отрывался окончательно от более общего древнего значения «товарищи, спутники» и, конечно, пересекался и со значением «войско/военный отряд». Достаточно указать на обращение князя или военачальника к войску– «[братья и] дружина», – где можно разглядеть все три значения, и значит, они могли в тот или иной момент по-разному актуализироваться. Семантическая текучесть или неустойчивость и метонимия – вот основные черты употребления слова дружина в тех 34 примерах, которые были разобраны по тексту Н1Лм за X в. И в этой ситуации о какой-либо терминологичности этого слова говорить не приходится.
Нет оснований подозревать (и это покажет ещё дальнейший анализ), что эти черты словоупотребления не были свойственны самому живому языку. И тем не менее, по всей вероятности, как уже отмечалось выше, они провоцировались или усиливались особенностями летописного повествования как литературной формы. Летописцы излагали события более или менее отдалённого прошлого, окутанные легендой, и в то же время создавали свои нарративы, преследуя определенные политические, идеологические и морально-назидательные цели. С другой стороны, изложение того или иного сюжета должно было выглядеть реалистично и достоверно, да и просто занимательно. В ситуации, когда автор не знал наверняка всех деталей того, о чём он рассказывал, но должен был изложить дело так, чтобы в его компетенции не возникло сомнений, и при этом провести «свою линию», терминологическая неопределённость и сознательная или несознательная метонимия были бы вполне естественны и даже неизбежны. Такие общие значения, как "товарищи, спутники" или "войско князя/люди князя" были просто удобны – неопределённость смысла слова позволяла летописцу более гибко и свободно излагать ход событий, известный ему, главным образом, по преданию (даже если считать, что этот летописец писал в начале XI в.).
С точки зрения тех отдельных произведений и летописных «слоев», которые составили выбранную для анализа часть Н1Лм, какой-либо динамики в появлении тех или иных значений или смысловых оттенков слова не обнаруживается– все они присутствуют в текстах, которые происходят из разных частей и пластов НС, отразившегося на этом отрезке в Н1Лм. Например, о дружине в смысле "княжеское войско/окружение" говорится и в «Предисловии» к НС, составление которого уверенно можно отнести к 1090-м гг., и в известиях о Рюрике, Игоре, Ольге и Владимире, входивших в первоначальное летописное «ядро». С другой стороны, дружина как «войско» выступает как в древнем описании походов Святослава, так и во вставной «Корсунской легенде». В целом в летописи, в центре повествования которой деяния князей, естественно, значительно преобладает дружина как «княжеское войско/окружение». Но два других значения: «свои (люди), товарищи» и «войско вообще» сохраняются.
В сравнении словоупотребления древнейшей летописи с древнеболгарскими и чешскими текстами каких-то принципиальных отличий не заметно. В этих текстах есть уже примеры, когда помимо первоначального (старославянского) значения "свои (люди), товарищи, спутники" слово дружина использовалось в значениях «войско» и люди, окружение князя". Во 2-м Житии св. Вячеслава два случая использования слова составляют прямую аналогию разобранным примерам из летописи. В 10-й и 13-й главах жития слово дружина сначала обозначает ближайших amici князя, отделённых от «иж(е) от отрок моих слуги», – то есть указывает на знатных людей, – а затем используется для указания на всех людей в окружении князя, кроме знати («боляр»). Очевидно, это – та же метонимия, зафиксированная в летописных известиях об отроках Ольги и сотрапезниках Владимира, когда слово с широким значением приобретает в частных случаях совсем разные, как будто даже противоположные, смыслы. В 19-й главе 2-го Жития св. Вячеслава об одних и тех же людях, приближённых князя, которые в латинском оригинале обозначаются словом socii, сказано «своя» и тут же ниже – «дружина». Ср. в известии о пирах Владимира: сначала «люди свои», потом «дружина».
2. Летописи и другие источники XI–XIII вв.
Выводы, полученные на одном отрезке древнейшего летописания, об употребления слова дружина можно, судя по всему, распространить и на другие летописные тексты, и на памятники нелетописного жанра. Во всяком случае, материал, подобранный в специальных терминологических исследованиях (К. Р. Шмидта, Ф. П. Сороколетова и других авторов), этим выводам никак не противоречит. Нет возможности, да и необходимости рассматривать (или пересматривать) каждое упоминание этого слова, но можно привести несколько примеров из источников XI–XIII вв. наиболее ярких и показательных для тех тенденций, которые уже были выявлены. Особый интерес представляет ситуация, когда слово дружина выступает с дополнительными определениями или пояснениями.
Прежде всего, следует подчеркнуть, что и в ПВЛ, и в летописании ХII-ХIII вв. слово дружина продолжает широко использоваться в смысле «люди/войско князя», но при этом в отдельных случаях оно может обозначать и некий более или менее ограниченный круг лиц среди людей князя. В этих случаях часто (особенно в южном летописании XII в., вошедшем в состав Киевского свода конца XII в.) речь идёт о ближайшем окружении князя, с которым он советуется по тем или иным военным и политическим вопросам, и надо предполагать, что имеются в виду в первую очередь бояре[442]. Однако, нередко бояре и противопоставляются всей остальной «дружине», когда под этим словом подразумеваются вообще всякие люди князя. Такое противопоставление особенно наглядно в выражениях, подобных тому, которое было употреблено впервые в ПВЛ в статье 6621 (1113) г.: «бояре и дружина его вся»[443]. Такие выражения с отличием боярства от «дружины» встречаются ещё несколько раз в Киевском своде конца XII в.[444] В ЛаврЛ несколько раз в описании междоусобия после смерти Андрея Боголюбского бояре тоже перечисляются как будто отдельно от остальной дружины: «съ володимерци и с дружиною своею и что бяше бояръ осталося у него», «и дружину его всю изъимаша и думци его извяза всѣ», «и дружина их вся изъимана и всѣ вельможи ихъ»[445]. Важно, что такое различие фиксируется и не только в летописи. Так, в статье 91 «Пространной редакции» «Русской Правды» (по древнейшим спискам Синодально-Троицкой группы) бояре и «дружина» упоминаются по отдельности в заглавии: «О заднице боярьстеи и о дружьнеи» и в первой фразе: «аже в боярех любо в дружине»[446].
Некоторые авторы интерпретируют эти примеры с разграничением бояр и «дружины» как свидетельство каких-то социальных, политических или экономических явлений или процессов. С опорой на наблюдения А. Е. Преснякова, который по летописанию XII в., отразившемуся в ЛаврЛ и ИпатЛ, пытался в употреблении слова дружина найти отражение определённых изменений в общественном строе[447], в таком духе развернулась дискуссия современных историков А. А. Горского и М. Б. Свердлова. По мнению Свердлова, различение бояр и дружины в летописи XII в. связано с тем, что в боярство стала входить «местная неслужилая знать»[448]. По мнению же Горского, это различие связано с тем, что «с развитием вотчинного землевладения бояр их связь с князем становится не столь тесной, как у членов младшей дружины»[449]. С другой стороны, такие трактовки полностью отвергает Т. Л. Вилкул, которая видит в тех же самых летописных примерах употребления слова дружина «индивидуальную манеру разных летописцев» и «не сложность социальных процессов, а сложную картину редактирования [летописи]»[450].
Как убеждает настоящее исследование, дело здесь и не в социальных процессах, и не в редактировании, а в особенностях семантики и употребления слова. Отделение бояр от «дружины» в отдельных случаях – это результат той же метонимии, какую мы видели в известиях древнейшего летописания. Бояре, с одной стороны, входили в состав людей, тесно связанных с князем, но с другой – они и выделялись наиболее резко и существенно от всех остальных людей в окружении князя (об этом см. далее в главе IV), и поэтому в зависимости от контекста они то называются «дружиной», то от неё как будто отделяются.
В условиях, когда слово употреблялось широко, но часто метонимически, совсем не случайно и даже весьма показательно, что в некоторых случаях летописцы пытались уточнить содержание слова, присоединяя к нему те или иные определения или пояснения. Особенно ярко такая тенденция проявляется тогда, когда внутри одного рассказа, известия, сюжета и т. д. слово дружина меняет значения или может быть по-разному истолковано. Иногда это могут быть пояснения в расширительном ключе, то есть с целью уточнить, что речь идёт именно о всех людях, связанных с князем, и обычно в таких случаях говорится просто «вся дружина» или более «литературно» – «вся дружина от мала до велика»[451]. Чаще, однако, требовалось не расширять и без того широкое понятие, а наоборот, его сужать и ограничивать, и здесь мы видим целый спектр уточняющих определений.
Ярким (и одним из древнейших) примером такого рода является известный летописный рассказ о походе Владимира, сына Ярослава Мудрого, на Византию в 1043 г. Согласно ПВЛ, флотилия руси была разбита в море бурей, и большинство «воев» Владимира оказались на берегу, а на кораблях остались князь и воеводы. Лишь один из воевод, Вышата, решил разделить судьбу тех, кто оказался без кораблей в трудной и опасной ситуации. Об этом в летописи говорится так: «И быс(ть) буря велика, и разби корабли руси, и княжь корабль разби вѣтръ, и взя князя в корабль Иван[ь] Творимирич[а], воеводы Ярославля. Прочии же вои Володимери ввержени быша на брегъ числомь 6000, и хотяще поити в Русь, и [не] идяше с ними [никто же] от дружины княжее. И реч(е) [Вышата]: азъ поиду с ними, и высѣде ис корабля [к] ним[ъ], [рекъ]: и аще живъ буду, [то] с ним[и], аще погыну, то с друж[и]ною»[452].
Внутри одного связного фрагмента содержание слова дружина здесь разное. На кораблях, с одной стороны, остались воеводы и, видимо, избранная часть войска (они далее оказывают успешное сопротивление «олядиям» греческим), а с другой – на берегу «вой». И к тем, и другим применяется слово дружина, поскольку и для тех, и для других подходят значения «войско» или даже «войско/люди князя» (если «воев» в этом контексте рассматривать как людей, тоже связанных с князем– по крайней мере, в качестве военачальника). Однако, в одном случае имелась в виду более узкая группа людей с князем, а в другом – остальное войско, сначала выступавшее под командованием князя, но затем брошенное им. В словах воеводы, решившего остаться с этими «боями», в слове дружина проскальзывает, кроме того, отсылка к древнему значению «спутники, товарищи», подразумевающая близость воинов и воеводы как «братьев по оружию». Явное смысловое напряжение, которое образуется в результате двойственности в употреблении слова, автор текста снимает уточняющим определением, поясняя, что те люди, которые сохранили корабли и взяли к себе князя, были «дружиной княжей», тем более что среди этих людей преобладали, видимо, лица более знатные и выдающиеся (воеводы, например). Эта «дружина княжа» – конечно, не какой-то технический термин для особой группы княжеских людей, а просто обусловленное контекстом обозначение тех, кто в той ситуации оказался вместе с князем, но отдельно от большинства «прочих воев»[453].
Такого рода пояснений к слову дружина в летописи можно найти немало, даже если не считать определения с местоимениями «своя», «моя», «его» и пр. Выше мы уже столкнулись с подобными пояснениями. Например, в словах Ольги фигурировала «дружина мужа моего». Такому уточнению соответствуют, например, выражения «дружина отня»[454] или «вся дружина братня»[455]. Встречались выше выражения «многая дружина» и «малая дружина», – и им в позднейшем летописании находятся аналогии[456]. Часто это могут быть отсылки к вполне конкретным реалиям, важным только в одном определённом контексте, – например, территориально-географические указания: «дружина руская»[457], «володимерская дружина»[458] и т. п.
Однако, есть и более устойчивые определения, повторение которых в летописи позволяет даже предполагать, что они сложились (возможно, не только в летописи, но и живом языке) как будто в нечто вроде формулы– «добрая дружина», «передняя дружина», «старейшая дружина», «молодшая дружина» и т. п. Историки давно обратили внимание на эти определения и, руководствуясь идеей, что дружина – это термин, отсылающий к неким группам или институтам, пытались в таком же терминологическом ключе трактовать и эти выражения. Именно так ещё в XIX в. утвердилось мнение, что дружина древнерусских князей как институт, объединявший всех людей на княжеской службе, разделялась на две части – старшую дружину и младшую[459]. В старшую обычно заносят бояр, а кого заносить в младшую дружину, решается по-разному. Такое «институциональное» деление дружины как организации или корпорации стало со временем едва ли не общепризнанным, в том числе в работах зарубежных и современных историков[460].
Данное исследование не поддерживает такую логику. Во-первых, как выясняется, само слово дружина не имеет терминологической точности. Единственное более или менее устойчивое значение, как-то соотнесённое с социально-политическими реалиями, которое за ним фиксируется, – это «войско/люди князя». Но оно весьма широко и расплывчато. Во-вторых, если в летописи встречаются разные определения к этому слову типа «княжа», «отня» или «володимерская», то логичным уже кажется в этот ряд поставить и определения «старшая» и «младшая» и трактовать их не как специальные термины, а как контекстуальные (ad hoc) пояснения. И одного этого обстоятельства уже достаточно, чтобы усомниться в постоянном и устойчивом различии некоей дружины на некие две части, которое постулируется историками. Если это были пояснения, годные только для уточнения ситуации в отдельных рассказах и сообщениях, то видеть в них отражение социальной структуры или политических институтов нельзя, то есть, иными словами, они не могли быть терминами– общепринятыми точными (стандартными) обозначениями этих структур и институтов. Но, разумеется, в каких-то случаях вполне можно ожидать, что они всё-таки указывают на какие-то реальные группы и категории. Только это надо выяснять по контексту каждого отдельного употребления этих выражений (так же, как это надо выяснять в каждом случае упоминания и самого слова дружина), ожидая, что в каждом конкретном случае под этими указаниями могут скрываться разные группы и категории населения (в зависимости от ситуации, манеры словоупотребления того или иного автора и т. д.).
Историки ещё в XIX в. выявили примеры, когда дополнительный эпитет к слову дружина подразумевает как будто какие-то группы в княжеском окружении – и даже, как подозревали историки, институционально оформленные. Этих примеров оказывается совсем немного. Недавно А. А. Горский составил их уточнённый список[461]. Историк осторожно отнёсся к составлению этого списка, отказавшись от разного рода употребительных в летописи, но явно случайных и неопределённых выражений, таких, например, как «с малом дружины» и подобных («с малою дружиною», «с неколиком дружины» и пр.)[462]. Разбор этих примеров приводит его к выводу о «внутридружинной иерархии», то есть разделении древнерусской «дружины» как «корпорации служилых людей» на две части – «старшую дружину» и «младшую» (к первой Горский относит бояр, а ко второй – практически все остальные категории княжеских людей, упоминаемые в источниках, – отроки, детские, гриди и пр.). Однако, на мой взгляд, такая трактовка, даже и основанная на осторожном подходе, нуждается в существенной корректировке, и примеры эти надо оценивать иначе.
Так, по мнению Горского, в довольно пространной статье ПВЛ под 6601 (1093) г. под тремя разными выражениями (два из которых включают слово дружина) подразумеваются одни и те же люди – «высший слой киевской служилой знати». Первое упоминание содержится в рассказе о смерти Всеволода Ярославича, когда летописец сообщает, что в последние годы князь «нача любити смыслъ уных, свѣтъ творя с ними. Си же начаша заводити и негодовати дружины своея первыя и людем не доходити княже правды. Начаша ти унии [вар.: тивунѣ] грабити люди и продавати, сему не свѣдуще в болѣзнех своихъ»[463]. В переводе на современный русский язык: «…стал любить образ мыслей молодых, советуясь с ними. Те же стали наущать его, чтобы он не считался с дружиной своей первой и чтобы люди не имели доступа к княжескому суду. Начали эти молодые [или: тиуны] грабить людей и штрафовать, а князь был в неведении из-за болезней своих»[464].
Неясно, в каком смысле летописец употребил слово первая по отношению к «дружине» – «лучшая, выдающаяся» или «прежняя», причём если в первом смысле, то по какому критерию «дружина» была определена как «лучшая». Горский, очевидно, делает выбор в пользу первого варианта (хотя и не обосновывает этот выбор) и именно в социальном плане, то есть видит противопоставление «первой дружины» «уным» как отражение «внутридружинной иерархии». Такой взгляд подразумевает, что князь перестал советоваться с боярами и доверился людям более низкого статуса («младшим дружинникам»). Примеры предпочтения князьями в «думе» и в управлении каких-нибудь фаворитов (часто низкого происхождения) известны по источникам XII в. Однако во всех этих примерах «негодование» (пренебрежение) князя знатью очень быстро приводило к самым печальным для него последствиям, вплоть до изгнания и гибели[465]. Всеволод же благополучно правил вплоть до своей смерти, а после неё никакого социального недовольства летопись не отмечает. Можно также обратить внимание на то, что если бы в текст было заложено социальное противопоставление двух групп княжеских советчиков, то ожидалось бы семантическое соответствие слов, их характеризующих: если одна часть дружины «пьрвая», то другая– «вторая» (или «последняя» или какая-то ещё в таком же духе), если одни «уныи», то другие «старейшие» и т. п.
В виду этих сомнений тем более важно подчеркнуть, что «социальное» прочтение этого летописного известия далеко не единственно возможное. Первая может указывать и просто на более достойных, умудрённых опытом и отличившихся заслугами и т. п. Если же «первую дружину» понимать как «прежнюю», то в ней надо видеть тех людей, которые пришли с Всеволодом в Киев из Переяславля, и тогда киевской знатью надо считать как раз скорее «уных». Тогда слово уныи надо понимать просто как «молодые по возрасту», а не как «младшие по статусу»[466]. В летописи есть прямая аналогия такому пониманию. Пример обвинения молодых советчиков из знати в дурных советах князю видим в Галицко-Волынской летописи под 6797 (1289) г.: волынский летописец с осуждением сообщает о занятии князем Юрием Львовичем Берестья (с нарушением завещания князя Владимира Васильковича) и уточняет, что князь так поступил по «CBTyry безумных своихъ бояръ молодых»[467].
Употребление уныи в смысле «молодые по возрасту» вполне могло сочетаться и с тем, что под «первой дружиной» подразумевались всё-таки виднейшие люди по их социальному положению, – то есть оба элемента этого сопоставления выступали в значениях, не коррелирующих прямо друг с другом, а корреляция могла происходить только во вторичных смыслах и, если она вообще и имелась в виду самим автором, была заложена им в «подтекст» (например, если «уныи» были молодыми боярами, но летописец хотел их представить как менее достойных – во всех смыслах – по сравнению с боярами старшего поколения). Наконец, замечу, что в любом случае ничто не обязывает нас видеть в «первой дружине» именно киевскую знать, как считает Горский, – противопоставления по связи людей с Киевом в тексте нет.
Два других упоминания происходят из той же годовой статьи, но из совсем другого рассказа (может быть, принадлежащего и другому автору) – о вокняжении в Киеве Святополка, пришедшего из Турова, и его борьбе с половцами. Здесь автор, настроенный явно в пользу Владимира Мономаха и скептически к Святополку, сначала сообщает об ошибке Святополка, не заключившего мир с половцами. «Святополкъ же, – читаем в ПВЛ, – не здумавъ с болшею дружиною отнею и строя своего, но свѣтъ створи с пришедшими с нимъ», и посадил половецких послов под стражу[468].
«Болшая дружина отня и строя своего» – это указание на тех людей, которые служили Всеволоду, а до него ещё отцу Святополка Изяславу и которые стали служить Святополку. Эпитет «болшая» может указывать на их численное превосходство, либо на их более важные роль и значение. Конечно, они как киевляне противопоставляются людям, пришедшим со Святополком из Турова. Но смысл противопоставления здесь не в том, чтобы отличить «большую дружину» как особую высшую часть дружины от «младшей» или «меньшей» дружины» (таковая здесь и не упоминается), а чтобы противопоставить две группы знати в окружении князя – доставшиеся ему «по наследству» киевляне и пришедшие с ним его люди, которые для него были, конечно, на первых порах более доверенными и надёжными, но худородность которых нет причин предполагать. Это замечание летописца о «большей дружине» из людей, служивших Изяславу и Всеволоду, никак не соотносится с предыдущим известием о предпочтениях Всеволода в выборе советников. Можно, конечно, допускать, что кто-то из этих людей подразумевался и в составе той «первой дружины», но кто именно, все ли или частично – это никак не может быть вычислено.
Этот же рассказ продолжается другим эпизодом. Половцы стали «воевать», а Святополк решил дать им отпор, рассчитывая прежде всего на своих отроков, которых у него было 800 человек (что это за отроки, составляющие столь внушительный контингент, говорится в следующей главе[469]). Однако, в его окружении возникли разногласия, какую политику надо вести: «смыслении мужи» стали его отговаривать от преждевременных самостоятельных действий, а «друзиинесмыслении» подталкивать его к войне[470]. Горский почему-то считает, что «смыслении» были «противопоставлены отрокам Святополка»[471]. На самом деле противопоставление другое: «смыслении» contra «несмыслении». Хотя далее мы узнаём, что среди «смыслених» был Янь Вышатич, киевский боярин, информатор составителя ПВЛ, из этого совсем не следует, что все «смыслении» были именно «киевской служилой знатью», а «несмыслении» были не-киевлянами и не принадлежали к знати. Можно, конечно, предположить, что здесь продолжается критика в адрес людей, пришедших со Святополком из Турова, и они-то и названы «несмыслеными», но в любом случае разделения «дружины» на «старшую» и «младшую» в этом эпизоде увидеть нельзя.
Таким образом, на мой взгляд, из разнородных сообщений статьи ПВЛ (1093) г. делать вывод о «внутридружинной иерархии» (с разделением «служилых людей» князя на две институционально оформленные части) было бы неправильно. Безусловно, эти сообщения свидетельствуют о неоднородности княжеского окружения, которое обозначалось как «дружина», но эта неоднородность вырисовывается совсем не такой, какой её представляет концепция «старшей» и «младшей дружины». Речь идёт не о слоях в «дружинной корпорации», а о предпочтениях князя в выборе советников, разногласиях по конкретным военным или политическим вопросам («смыслении»/«несмыслении»), противопоставлении знати, доставшейся князю «по наследству» от предшественников и пришедшей с ним из другой области. Даже если признать, что под «первой дружиной» в рассказе о Всеволоде имелась в виду именно и только знать в его окружении, прямого и последовательного (хотя бы в двух эпизодах из трёх) противопоставления этой знати каким-то другим слоям или группам в летописи разглядеть нельзя. Дополнительные определения к слову дружина или другим обозначениям (например, «мужи») каждый раз особенные, то есть делаются ad hoc, и, хотя и отражают неоднородность людей в княжеском окружении, совсем не являются устойчивыми определениями и тем более терминами в настоящем смысле слова.
А. А. Горский обращает внимание также на известие киевского происхождения о борьбе Мономашичей и Ольговичей в 1136 г. В описании одного из сражений говорится, что «дружина лучшая» князей-Мономашичей «погнаша» бежавших с поля битвы половцев, а затем выясняется, что эта лучшая дружина состояла из киевских бояр во главе с тысяцким[472]. Горский делает вывод, что этим выражением обозначался «тот же привилегированный служилый слой, о котором говорится в ПВЛ под 1093 г.»[473]. Фактически, конечно, речь шла о киевской знати. Вопрос только в том, можно ли рассматривать выражение «лучшая дружина» как terminus technicus для её обозначения. Некоторые соображения заставляют ответить на этот вопрос отрицательно.
С одной стороны, есть случай, когда тем же самым выражением обозначены совсем другие люди: не знатные киевляне, а окружение половецкого князя Итларя, пришедшего на мирные переговоры к Мономаху в Переяславль. В ПВЛ по ЛаврЛ о них сказано: «с лѣпшею друж[и]ною», а по ИпатЛ: «с лучшею дружиною»[474]. Газумеется, члены посольства Итларя не были какими-то случайными людьми, но ведь и как «привилегированный служилый слой» половецкого общества (противопоставленный некоему «младшему» служилому слою) их нет оснований рассматривать.
С другой стороны, можно думать, что выражение «лучшая дружина» в сообщении Киевского свода использовалось просто для обозначения лучшей «ратной» готовности (опыт, снаряжение и т. д.) людей, которые погнались за половцами. «Лучшими» в данном контексте (батальные сцены) они были с точки зрения не социальной, а военной (другое дело, что фактически лучше экипированы и были знатные и богатые). И в летописи мы находим определение военных способностей «дружины» с помощью слова добрый, сравнительной степенью которого было лучший. В Галицко-Волынской летописи в уста одного из героев вкладывается похвала войску под рукою князя Даниила Романовича: «Данило, добру дружину держиши, и велици полцитвои»[475]. Выражение «добра дружина» характеризует лишь качество военных сил под командованием князя.
В таком же военном контексте в «Повести об ослеплении Василька Теребовльского», вошедшей в состав ПВЛ, и в Киевском своде конца XII в. под 6658 (1150) г. появляется выражение «дружина своя молотшая». В первом случае – в словах Василька, вспоминавшего о своих военных планах: «реку брату своему Володареви и Д(а)в(ы)д(о)ви: даита мне дружину свою молотшюю, а сама пиита и веселитася. И помыслих на землю Лядьскую…»[476] Во втором – в словах Изяслава Мстиславича, обращенных к его брату Владимиру с приказом, как вести военные действия (это был эпизод войны с Юрием Долгоруким): «поѣди ты на Бѣлъгородъ передомъ, а мы вси пущаемъ с тобою дружину свою моложьшюю…»[477]. В этих словах под «дружиной молодшей» подразумевались прежде всего люди просто менее эффективные в военных действиях, чем та «лучшая дружина», о которой речь шла в предыдущем примере. Кто были люди этой «дружины молодшей» с точки зрения их статуса и происхождения, неясно, но ничто не мешает исходить из прямого смысла слова и думать, что имелась в виду, прежде всего, просто молодёжь. Этот второй вариант понимания выражения кажется более вероятным ввиду упоминания в летописных свидетельствах XI–XIII вв. таких слов и выражений, как «молоди», «молодь», «люди молоды», «кметии молодые» и, наконец, «молодци»[478] —во всех случаях речь идёт о военных предприятиях, и имеется в виду просто молодёжь, пылкая и скорая до «рати», но часто недостаточно опытная, а может быть, к тому же, экипированная не по «высшей категории». Где-то о них могли сказать нейтрально – «дружина молодшая» или «люди молоды», но в каких-то контекстах подчеркивались их особый боевитый задор и богатырская удаль (отсюда особый смысл слова молодец). На мой взгляд, эти упоминания молодых людей вполне можно рассматривать как отражение реальной ситуации в придворной среде, хотя вполне справедливо недавно П. Жмудзки подчеркнул, что участие молодёжи в военных действиях становится своего рода общим местом в средневековых описаниях образа жизни молодых правителей (или наследников престола) и, особенно, в батальных сценах[479]. Обращая внимание на молодых людей, средневековые авторы смотрели на них, как правило, именно с точки зрения военного этоса, а не социальной, и фактически во многих случаях, насколько можно судить, речь шла совсем не о худородных «низах», а о знатной молодёжи.
Так или иначе, в приведённых летописных упоминаниях «лучшей» и «молодшей» «дружин» какая-то социальная характеристика, вероятно, заложена, но она явно вторична. Разумеется, среди бояр и боярских отпрысков больше людей, которые могут позволить себе хорошее вооружение, могут содержать сами военных слуг и т. д., и они составят скорее «лучшую дружину» – то есть "лучшее (княжеское) войско". Но, с другой стороны, среди боярских отпрысков могли оказаться и люди совсем небогатые. Сначала эти люди отличались фактически более скромными положением и материальным состоянием, но позднее их обозначение стало термином, указывающим на целую социальную категорию (низшую знать), – «дети боярские»[480]. А вместе с тем вполне естественно предполагать (хотя прямых данных у нас нет), что на княжескую службу могли поступать и просто лично свободные молодые люди (например, горожане), которые составляли– по крайней мере, с точки зрения функциональной (то есть с точки зрения их средств и военной экипировки) – одну группу с представителями измельчавших знатных родов. И именно с этой точки зрения, в контексте описания военных действий, где все прочие различия, кроме чисто функциональных, отходят на второй план, все они вместе могли быть обозначены как «дружина молодшая» – то есть «второстепенное (княжеское) войско».
В летописях встречается ещё одно определение «дружины» – «передняя». А. А. Горский приводит два примера с этим определением, но в них как раз не видит «социального содержания» и считает, что имелся в виду «передовой отряд» в военном походе. В одном случае с ним, видимо, надо согласиться – относительно известия о походе Мстислава Андреевича зимой 1171/1172 гг. на волжских болгар[481]. Но в другом случае социальный смысл выражения кажется совершенно очевидным. В Н1Л сообщается о встрече новгородского князя Ярослава Владимировича с полоцкими князьями в Великих Луках с целью договориться о будущих походах «любо на литву, любо на чюдь» (1191 г.). Встреча имела дипломатический и политический характер. О военном сопровождении ни полоцких князей, ни Ярослава не говорится. Упоминается лишь, что Ярослав на встречу «поя съ собою новъгородець передьнюю дружину»[482]. Это указание вполне понятно, так как планировать крупные военные акции без представителей города новгородский князь не мог. Этими представителями могли быть только знатные люди; они-то и обозначены как «передняя дружина». В таком определении новгородских бояр нет ничего уникального – например, под 6662 (1154) и 6701 (1193) гг. они же названы «передний мужи»[483].
Эти два случаи употребления эпитета передний со словом дружина представляют яркий пример неустойчивости семантики как слова дружина, так и выражений с присоединёнными к нему уточняющими определениями. Одно и то же выражение в разных по происхождению летописных отрывках и в разных контекстах наполняется совершенно разным содержанием: в одном случае – передовой отряд, в другом – «знать». Примечательно также, что слово дружина во втором случае прилагается к знати, которая представляла собой группу независимую от князя и которую «служилой» никак назвать нельзя. В условиях Новгородской «республики», где политическая воля часто исходила от самих горожан независимо от князя, слово дружина вообще гораздо чаще употребляется в значениях «свои, товарищи» и «войско», чем в значении «княжеское войско, княжеские люди»[484].
В двух оставшихся примерах в списке А. А. Горского речь идёт о «старейшей дружине», и это выражение, по мнению историка, указывает на бояр. В одном случае это, действительно, так. В сообщении о созыве советников новгород-северским князем Святославом Ольговичем (1147 г.) явно имеются в виду прежде всего или преимущественно бояре[485].
Сложнее другое упоминание, которое содержится в рассказе ЛаврЛ о междоусобице в Ростово-Суздальской земле после смерти Андрея Боголюбского (1174–1177 гг.). В одном из эпизодов этой междоусобицы летописец передаёт слова князя Всеволода, которого видят своим князем владимирцы, к князю Мстиславу, которого поддерживают ростовцы. Об этой поддержке Всеволод в начале своей речи говорит так: «брате, оже тя привели старѣишая дружина, а поѣди Ростову…», а в конце немного иначе: «…тобе ростовци привели и боляре, а мене быль с братомъ б(о)гъ привелъ и володимерци…»[486]. Сопоставление этих двух отрывков позволяет Горскому отождествить «старшую дружину» с ростовскими боярами. Однако именно такого тождества здесь нет. Если точно следовать тексту, надо заключить, что к «старейшей дружине» приравниваются не бояре, но «ростовци и боляре». В данном случае нет возможности углубляться в исследование вопроса, кто именно имелся в виду под словом ростовцы. Но вне зависимости от того, шла ли речь о горожанах, или о какой-то части горожан, или о низшей знати, или каких-то ещё группах населения, ясно, что выражение «старейшая дружина» очерчивает в данном случае круги более широкие, чем только бояре, и служит характеристике не каких-то составных частей «корпорации» княжеских «служилых» людей, а скорее противопоставлению городских общин – владимирской и ростовской (хотя вторую явно возглавляют именно бояре).
* * *
Из обзора случаев употребления слова дружина с дополнительными определениями становится ясно, что эти поясняющие и уточняющие эпитеты не сообщают слову терминологичности. Определения добавляются в зависимости от конкретной ситуации и контекста, а использование выражений, образованных с их помощью, более или менее случайно и несистематично (не «стандартизировано»). Сами по себе эти выражения не были обозначениями каких-либо военных, социальных и политических групп и институтов, хотя могли указывать на них в том или ином отдельном случае. В тех редких примерах, когда за этими выражениями можно увидеть «социальное содержание», они указывают на верхний социальный слой – знать, боярство. Такая закономерность вполне понятна, естественна и оправдана, поскольку именно эта общественная группа была наиболее заметна и устойчива в своих внешних формах, отличаясь от всех остальных групп и слоев. Такая обособленность знати в одних случаях, как отмечалось выше, приводила к тому, что бояре вообще упоминались отдельно от «дружины», а в других – к тому, что, причисляя всё-таки их к ней, их отличали дополнительным определением («старейшая дружина», «передняя дружина»)[487].
Отталкиваясь, таким образом, от словоупотребления, если уж где-то искать «корпорацию», то её надо видеть именно в боярстве. Ни о какой «дружинной корпорации» источники говорить не позволяют. При этом слово дружина само по себе совсем не обязательно подразумевало некий «служилый» характер тех людей, к которым относилось. Такие примеры, как упоминание «передней дружины» новгородцев или «старейшей дружины» ростовцев, показывают, что это слово не утвердилось в одном значении «люди/ войско князя», а могло указывать и на группы людей, хотя и приобщённых к власти и выдающихся в социальном отношении, но не связанных прямо с князем.
И в самом деле, на протяжении всего домонгольского периода (и даже позднее) слово дружина встречается далеко не только в значении «княжеское войско/окружение». Это значение является основным в летописях просто потому, что они посвящены главным образом князьям и их деяниям. В других источниках и в других контекстах слово может выступать в значениях свои, товарищи, спутники и «войско вообще». Более того, есть несколько случаев, когда слово имеет и другие смыслы или, во всяком случае, смысловые оттенки.
На один пример такого рода уже обращалось особенное внимание– когда в рассказе о событиях конца XII в. «передней дружиной» названы новгородские бояре. В это время бояре в Новгороде были уже более или менее самостоятельны по отношению к князьям, которые приглашались в город, и слово дружина не могло выступать здесь в значении «княжеские люди». С другой стороны, и о войске в том летописном рассказе не шла речь. Словом были обозначены, очевидно, все новгородцы в целом (разумеется, свободные полноправные горожане). В этом случае мы имеем дело со значением «свои люди, товарищи», где как свой выступали новгородцы. Социальная спецификация развилась с помощью дополнительного определения («передняя») из самого общего и широкого значения слова независимо от военных аспектов и от фигуры правителя. Отчасти это сходно с упоминанием дружины в эпизоде «испытания вер» при Владимире – этим словом там названа вся политическая верхушка, включая князя лишь как один (и может быть, в том контексте даже не главный) элемент.
Есть также несколько примеров, когда словом дружина обозначается военное или военизированное окружение, но не князя, а частного лица (хотя знатного). Один пример находим в ПВЛ, и он заслуживает специального разбора. В упоминавшейся выше статье 6603 (1095) г. рассказывается о посольстве половецкого хана Итларя к переяславскому князю Владимиру Всеволодичу (Мономаху), которое закончилось печально для половцев, – по приказу князя, пошедшего на нарушение «роты» (клятвы), они были перебиты. В летописи описывается совещание князя с его окружением, на котором были принято решение об убийстве Итларя и его людей. Описание начинается с фразы, которая в ЛаврЛ выглядит так: «и начаша думати дружина Ратиборя со княземъ Володимером о погубленьи [И]тларевы чади». В ИпатЛ несколько иначе: «и начаша думати дружина Ратиборова чадь съ кн(я)земъ Володимеромъ о погубленѣ Итларевы чади»[488]. Разночтение между основными списками ПВЛ касается как раз слова дружина, и надо решить вопрос о смысле текста и первоначальности того или другого варианта. С общей текстологической точки зрения редакция ИпатЛ на этом отрезке летописи выглядит предпочтительнее[489].
Ратибор – это видный боярин, служивший Всеволоду и Владимиру; он упоминается ещё в ПВЛ, а также в «РусскойПравде»[490]. Непосредственно перед рассказом о совещании сообщается, что в тот момент в Переяславле оказался киевский боярин Славята, пришедший «к Володимеру от С(вя)тополка на нѣкое орудие» (то есть по какому-то делу). Поскольку Славята участвует в уничтожении половецкого посольства, надо думать, что он участвовал и в совещании. Само это совещание описывается довольно подробно, с изложением речей князя и советников, причём эти последние обозначаются просто как «дружина» («отвѣщавше же дружина р[е]коша Володимеру…»). В рассказе об уничтожении половецкого посольства о людях Славяты, выполнявшего одну задачу, говорится так: «…посла Володимеръ Славяту съ нѣколикою дружиною и с торкы», а о людях Ратибора, перед которым была поставлена другая задача, сказано: «пристрой Ратиборъ отрокы в оружьи».
Учитывая контекст всего рассказа и эти выражения, вариант начальной фразы об описании княжеского совета по ИпатЛ представляется более правильным. В совещании, безусловно, должен был принимать участие Славята, с которым, может быть, были и свои люди (если предполагать их в составе «неколикой дружины»). Между тем, ЛаврЛ говорит, что «думали» с князем только «дружина Ратиборя». Вариант же ИпатЛ подразумевает, что «Ратиборова чадь» была только частью «дружины», собравшейся с князем на совет, хотя, видимо, частью основной. И этот вариант по общему смыслу рассказа более правильный. Текст надо понимать, просто выделяя слова «Ратиборова чадь» как пояснение к слову «дружина»: «начаша думати дружина, [а именно, а точнее, а фактически главным образом] Ратиборова чадь, с князем…» По нормам древнерусского языка в такого рода случаях употребление союзов не было обязательно[491]. Вполне обычной была ситуация, когда широкое и неопределённое по смыслу слово дружина требовалось пояснять с помощью уточняющих дополнений. Таким уточнением в данном случае и были слова «Ратиборова чадь». Тот факт, что в совещании с князем участвовали какие-то люди из окружения Ратибора, можно объяснить выдающимся положением самого Ратибора и особой его ролью именно в тех обстоятельствах (не случайно ведь Итларь остановился именно в его городской усадьбе). Были ли это отроки, которых он потом послал убить Итларя, или кто-то другой, судить нельзя.
Таким образом, вариант ИпатЛ первоначален[492]. В ЛаврЛ просто опущено слово «чадь». По-видимому, редактор понял как тавтологию сочетание в одной фразе слов дружина и чадь (близких в смысле «группа людей, свои люди»[493]) и опустил второе из них, не вдумываясь в контекст. Первоначально имелась в виду «дружина» как окружение князя (в тот момент: собравшиеся на «думу»), в ЛаврЛ она превратилась в боярских людей. Тем не менее, вне зависимости от первичности той или иной редакции текста, для меня важно, что для летописцев обозначение боярских людей дружиной было в принципе допустимым. Возможно, в таком смысле слово использовано и для указания на людей Славяты.
О возможности такого обозначения свидетельствует один пример из киевского летописания XII в. В конце ультрамартовской статьи 6675 (1167) г. ИпатЛ содержит такое известие: «Том же лѣ[тѣ] яшаполовци Шварна за Переяславлемъ, а дружину его избиша и взяша на нем искупа множьство»[494]. Шварн был видным киевским боярином, о котором сохранились и другие сведения[495]. В данном случае смысл летописи однозначен – под «дружиной» имеются в виду люди боярина.
Можно также усмотреть такой смысл слова в двух сообщениях Н1Л. Под 6675 (1167) и 6677 (1169) гг. здесь дважды говорится о новгородском боярине Даньславе Лазутиниче, который предпринимает те или иные действия «съ дружиною» – сначала он отправляется с ответственной миссией в Киев, а затем за сбором дани «за Волок»[496]. Вполне вероятно, что в обоих случаях его сопровождали его собственные (зависимые от него) люди. Хотя нельзя также исключать, что в одном случае имелось в виду посольство, а в другом – военный отряд, набранный просто из новгородцев. Боярин князя Василия, сына Александра Невского, по имени Александр упоминается под 6765 (1257) г. с «дружиной его» – возможно, тоже имеются в виду его собственные слуги[497].
И всё же летописное известие о Шварне находит вполне ясную и недвусмысленную аналогию. Слово дружина используется для обозначения боярских людей в Житии Александра Невского, составленном в течение нескольких лет после его смерти в 1263 г.[498] В описании сражения на Неве агиограф перечисляет поимённо шестерых героев, отличившихся в битве. Четвёртым в списке фигурирует «новгородецъ именемь Миша». О нём сообщается, что он «погуби» три корабля шведов «съ дружиною своею»[499]. Вне сомнения, речь идёт о новгородском боярине, хотя исследователи расходятся в том, с какими именно персонажами летописи его отождествить. Согласно последней версии, этот Миша тождествен посаднику Михалку Степаничу[500], о котором Н1Л говорит в статьях под 6763 (1255) и 6765 (1257) гг., причём в первой из этих статей рассказывается о его противостоянии с посадником Онанием и упоминается, что у Михалка был «свои полкъ»[501]. Очевидно, «дружина своя» в Житии – это его собственные военные слуги.
Этот список героев Невской битвы вообще интересен с точки зрения состава военных сил, собранных князем. Первые места в нём отданы новгородским боярам. Помимо Миши упоминаются Гаврило Олексич (или Олексинич) и Сбыслав Якунович (на первых двух местах в списке). Такое внимание новгородцам можно объяснить тем, что одна из первоначальных редакций жития была составлена в Новгороде[502], либо тем, что новгородцы просто составляли большинство в «полку», собранном Александром (что было бы вполне понятно, поскольку князь выступал в тот момент новгородским князем и защищал Новгородскую землю)[503]. Остальные, однако, явно входили в число княжеских людей. Третьим в списке упомянут человек, не-новгородское происхождение которого подчёркнуто, – «Ияковъ [родомъ] полочанинъ, ловѣц (вар.: ловчии) бѣ у кн(я)зя». Пятым числится «от молодыхъ людии именем Сава», а шестым – «и от слугъ его именем Ратмиръ». Таким образом, здесь представлены несколько категорий людей, которые вошли в войско, ведомое князем. Надо при этом отметить, что это войско в Житии обозначается равноправно словами «полк» и «дружина»[504].
Эта «дружина» Александра Невского, в самом деле, весьма разнородна, но ни о каких «старшей» и «младшей» её частях здесь не упоминается. Принципиальные «разграничительные» линии среди этих людей здесь собственно две: с одной стороны, между новгородцами и людьми князя, пришедшими с ним в Новгород, а с другой– между знатью (боярами) и остальными людьми. Впрочем, различие между новгородцами и не-новгородцами имеет более или менее относительное значение. Оно было подчёркнуто только в данном случае, и то непоследовательно – в списке героев новгородцы не отделены совершенно от княжеских людей (Яков, ловчий князя, «вклинился» между Сбыславом Якуничем и Мишей). Между тем, мы знаем, например, что потомки Гаврилы Олексича (а может быть, и Миши – в зависимости от того, с какими лицами, известными из других источников, отождествлять его и род Мишиничей) состояли не только в числе новгородской знати, но и дали ветвь, которая закрепилась при дворе московских князей[505]. И естественно, такое различие между «туземцами» и «чужаками» не было исключительной особенностью Новгорода. Ведь большинство князей домонгольской Руси никогда не сидели только на одном «столе», а переходили из одной земли и «волости» в другую, и наличие у них на службе людей «местных» и «пришлых» было нормальным явлением[506]. О том, что происхождение княжеских людей могло быть самым разным, говорит в данном случае замечание жития, что ловчий Александра происходил из Полоцка.
Более существенным, по крайней мере для стороннего наблюдателя, было социальное деление людей в окружении князя. Оно состояло в отличии бояр от прочих людей. Согласно Житию, в Невской битве принимали участие, кроме бояр (к новгородским надо, видимо, прибавить Якова, ловчего Александра), также их «дружины». Выше были приведены данные, из которых следует, что у бояр были свои отроки (у Свенельда и у Ратибора). Очевидно, эти отроки (а может быть, и вообще всякого рода зависимые люди) и составляли боярские «дружины»[507]. У князя, как и у бояр, тоже были такие зависимые люди, отличавшиеся от знати. В древности они тоже назывались отроками, в XII в. появились разные другие термины (милостники, детские, дворяне и др.), а в Житии о них сказано наиболее общим названием слуги, которое в XIII в. закрепилось как terminus technicus[508]. Их представлял последний из героев в списке – некий Ратмир, «от слуг» Александра. Ратмир, кстати, единственный из всех шести перечисленных героев погиб в битве, и это может косвенно свидетельствовать о большей уязвимости «слуг» по сравнению с боярами, которых защищали их «дружины». Видимо, княжеские военные слуги были фигурами более заметными, чем боярские, – во всяком случае, источники, насколько я знаю, не сохранили ни одного имени кого-либо из боярских слуг, возможно, лишь за одним исключением[509].
Наконец, в списке был указан Савва, «от молодых людии». Его место впереди Ратмира, но после всех бояр. Если думать, что список был составлен согласно некоей иерархии (а это выглядит вполне естественным и уместным), то «молодые» оказываются статусом ниже бояр, но выше княжеских «слуг». Выше в связи с разбором выражения «молодшая дружина» было высказано предположение, что под «молодыми» подразумевались хуже экипированные в военном отношении люди, которые часто или преимущественно и были собственно в молодом возрасте. Вероятно, социальное происхождение их могло быть разным. Упоминание Саввы в Житии Александра Невского этой мысли никак не противоречит. Савва мог быть молодым человеком боярского происхождения или просто свободным, сохранявшим относительно самостоятельное положение (в отличие от слуг).
Разбор данных Жития о людях, окружавших князя, переводит уже из сферы терминологии в область социальной истории, – но об этом речь пойдёт в следующих главах. В заключение же этого раздела стоит отметить, что упоминание дружины в Житии Александра Невского не является исключительным в памятниках XIII в. Слово употреблялось в летописях и других нарративных памятниках и в эпоху после монгольского нашествия. Этот факт обычно игнорируется или затушёвывается историками, которые видят в древнерусском слове дружина обозначение некоей организации или корпорации «служилых» людей домонгольского времени и делают акцент на широком употреблении слова в летописании конца XI – начала XIII в.[510] Между тем, оно присутствует не только в летописании XIII в. (это признаётся и этими историками), но встречается и позднее. Так, в Рогожском летописце, одном из древнейших сохранившихся летописных списков (конец 1440-х гг.), в известиях за XIV в. (московское и тверское летописание) слово дружина употребляется около 30 раз (ср. 35 упоминаний в известиях НС за конец IX–X в.), и из них два раза в значении люди/войско князя (в остальных случаях – значения «свои, спутники, товарищи» и «войско, отряд»)[511].
Нельзя, конечно, отрицать, что частотность использования этого слова в ПВЛ, в Киевском своде конца XII в. и владимирском летописании конца XII – начала XIII в. наиболее высока и что в этих текстах оно выступает в значении "люди/войско князя" преимущественно, а в более поздних – лишь эпизодически. Однако, объяснить это обстоятельство можно по-разному, и совсем не обязательно с помощью идеи о дружине как институте или корпорации.
Если, как выясняется, слово не имело терминологического значения и лишь приблизительно указывало на некий круг лиц (то более широкий, то более узкий), причастных к власти и выдающихся в социальном плане, то его активное употребление в текстах конца XI–XII в. говорит, на мой взгляд, о том, что сам этот круг лиц в то время не был устойчивым и ясно оформленным. Простое перечисление разных наименований XI–XII вв. для лиц, которых историки обычно относят к княжеским людям («дружине»), показывает, что они составляли очень разные и даже, видимо, разношёрстные группы и слои. Отроки, гриди, огнищане, детские, пасынки, милостники, дворяне – если перечислять только те из наименований, которые указывали явно на отдельные категории княжеских слуг, но не учитывать обозначения полу– или несвободных слуг (например, тиуны) и названия, которые можно (хотя и не всегда обязательно) трактовать как указания на должность (ябетник, мечник, вирник, староста и др.). В XIII в. большинство этих наименований исчезают, и вплоть до середины XV в. для обозначения княжеских людей довольно последовательно используется формула «бояре и слуги» (причём в разных источниках– как нарративных, так и документальных[512]), пусть даже и выделяются среди бояр некоторые прослойки, а среди слуг упоминаются, например, слуги вольные или «слуги под дворским» (потом слуг сменяют дети боярские). Бояре и слуги в XIII – первой половине XV в. – это уже, действительно, настоящая терминология, и она, очевидно, указывает на более или менее структурированные слои– очевидно, высшую и низшую знать. Оба этих слоя (особенно в совокупности с какими-то более мелкими и неустойчивыми группами) ещё можно было по старинке назвать «дружиной», но прибегали к этому обобщающему и неточному обозначению относительно редко (ср. только два таких случая в известиях Рогожского летописца). К концу XV в. со складыванием сословно-чиновной организации знати Московского государства обобщающим термином для обозначения этой организации стало слово двор[513], и слово дружина в значении «люди/войско князя» практически исчезло.
Выводы
Последовательный терминологический анализ употребления слова дружина в церковнославянских и древнерусских текстах подтверждает тот тезис о смысловом расхождении между научным понятием и древним словом, который в своё время высказывали Т. Василевский и X. Ловмяньский и на который обращалось внимание во введении к данной главе. В этом древнем слове нет оснований видеть термин, и ни в одном из значений, которые фиксируются за ним источниками, оно не указывало на какие-то конкретные институты и структуры.
Общая тенденция употребления слова была намечена лексикографами правильно – изначальное широкое значение "спутники, товарищи, свои (люди)", в котором оно выступает в памятниках кирилло-мефодиевского круга, специфицировалось в разных (новых) контекстах. Однако эта тенденция вовсе не была столь прямолинейна, как пытался её представить, например, Ф. П. Сороколетов: "спутники" —> "войско" —> "княжеское войско" —> "политическая организация (орган власти) при князе".
Уже в древних церковнославянских текстах слово означает не просто "спутников", но "соратников" (то есть выступает с военными коннотациями), а также указывает на окружение правителя, тем самым получая некое политическое содержание. У Козьмы Пресвитера оно попадает в контекст рассуждений о социальном угнетении и упоминается в одном ряду с «владыками земными» и «старейшими». В памятнике древнечешской литературы, «2-м Старославянском житии Вячеслава», «дружиной» названы люди в окружении князя. Однако, это военное или политическое содержание весьма расплывчато и неустойчиво. Слово постоянно как бы возвращается к своему основному, широкому и социально нейтральному значению. С другой стороны, во 2-м Житии Вячеслава при указании на княжеское окружение оно может иметь в виду как вообще всех людей, связанных с князем, так и только какую-то отдельную группу среди них, то есть употребляется метонимически.
Если лексема дружина указывала на некую организацию, то надо было бы ожидать упоминания в источниках какого-то слова, предпочтительно этимологически родственного, обозначавшего одного члена-представителя этой организации. В таком духе некоторые авторы пытались трактовать несколько упоминаний слова друг в церковнославянских текстах. Лишь в одном случае – упоминание «другов» в Востоковской редакции «1-го Старославянского жития Вячеслава» – эти трактовки имеют, пусть и шаткие, но всё-таки некоторые основания. Однако и это упоминание надо скорее признать либо случайным (ошибочным) чтением, либо обозначением особой категории зависимых людей в древней Чехии (так называемые druhones), не связанным с историей слова дружина.
Древнерусские тексты тоже не знают никаких обозначений для отдельных представителей дружины («дружинников») и в целом подтверждают обозначившиеся тенденции словоупотребления. Лексема выступает собирательным понятием и не теряет древнее значение «спутники, товарищи», однако, это значение специфицируется (сужается), и в каких-то случаях можно даже говорить о появлении новых значений. По крайней мере, в летописании XI–XII вв. можно выделить ещё два значения: «войско» и «княжеское войско/княжеские люди».
Насколько устойчивы и широко распространены были эти значения в устной речи, судить трудно. Разумеется, в летописном повествовании, сосредоточенном на деяниях князей, естественна именно такая спецификация. В новгородских берестяных грамотах домонгольского периода слово фиксируется вроде бы только в значении "спутники, товарищи". Но всё-таки частотность использования слова дружина с этими двумя более узкими значениями в ПВЛ и летописных сводах конца XII– начала XIII в. настолько высока, что чисто литературными причинами это явление объяснить очень трудно. Другое дело, что значение слова могло сужаться или приобретать особые смысловые оттенки также и в других, кроме «военно-княжеского», контекстах, но просто по летописям этого не видно или видно плохо. Так, дружиной обозначались также люди под началом не только князей, но и бояр. В военном контексте оно не просто служит синонимом слов вой, полк и т. п., но может использоваться для обозначения воинского братства и товарищества («братья и дружина» в обращении к войску).
Так или иначе, но и в более узком значении "княжеское войско/княжеские люди" слово дружина не было «техническим термином» и не обозначало ни институт, ни какие-то структурно оформленные группы. Оно указывало лишь вообще на людей, связанных с князем или оказавшихся с ним в тот или иной момент, – то на всех вместе или на их большинство, а то на какие-то отдельные, каждый раз случайные, их части. Понять, какие конкретно люди имелись в виду в том или ином упоминании под «дружиной», можно только по контексту этого упоминания, и в разных случаях это могут быть очень разные люди.
Для неопределённости и нетерминологичности слова показательна не только метонимия в его использовании, но и частое употребление слова с дополнительными пояснениями или определениями– «дружина лучшая», «передняя» и т. п. Именно потому, что слово имело слишком широкое и неопределённое значение, его в том или ином отдельном случае надо было пояснять, когда речь шла о каких-то отдельных группах людей, составляющих в том или ином смысле и в той или иной ситуации какое-то единство. В этих пояснениях не прослеживается систематичности и последовательности, и они не отражают единой организации дружины как некоего института древнерусского общества. В частности, определения старейшая и младшая, несколько раз встречающиеся в летописи, в разных случаях имели разный смысл и не указывали на какие-то структурные части некоей «дружинной организации».
Лишь представители знати – бояре – выделялись так или иначе, и в целом довольно последовательно, в «дружине» (как массе княжеских людей), а иногда и отделялись от неё. Именно к ним и только к ним относятся и случаи употребления слова дружина с уточняющими определениями, имеющими социальное содержание, – один раз «старейшая дружина» и один раз «передняя дружина» (не считая одного упоминания «первой дружины» как спорного, допускающего разные толкования). При этом характерно, что в случае с «передней дружиной» речь идёт не о боярах на службе того или иного князя, а о высшем слое (элите) новгородского общества.
Разнообразие этих пояснений указывает и на разнообразие самих людей на службе или в окружении князя. Историки говорят о «старшей» и «младшей дружине», но в реальности масса этих людей была значительно более разномастна, и разделительные линии в их среде были многочисленны и проходили по разным параметрам. Отчасти мы с этим уже столкнулись и видели, с одной стороны, знать, доставшуюся князю «по наследству» от его предшественника на том или ином «столе», а с другой – знать, пришедшую с ним; умудрённых опытом советников и неких фаворитов-временщиков; молодёжь разного происхождения, но сохраняющую самостоятельный статус, и зависимых слуг. Исторический анализ данных о людях в окружении князя, который предпринимается в следующих главах, призван развить выводы терминологического анализа и прояснить некоторые из этих разделительных линий в верхах древнерусского общества. Группы и структуры, реально существовавшие в этой среде, обозначались не словом дружина, а другими более точными и конкретными названиями.
Глава III Княжеские военные слуги: отроки/гриди
Анализ, предпринятый в главе II, показал «нетерминологичность» древнерусского слова дружина. Это слом. во даже в более узком значении княжеское войско/ княжеские люди не обозначало какие-то определённые структуры или институты и только указывало в целом на людей, так или иначе (часто лишь внутри одного контекста или в одной отдельно взятой ситуации) связанных с князем. В среде этих людей выделяются некоторые группы и категории, которые более или менее последовательно и устойчиво обозначались особыми словами (терминами), имевшими, очевидно, более точное и конкретное содержание. Дальнейшее исследование нацелено на выяснение того, что стояло за некоторыми из этих терминов, на которые сами источники указывают как на важнейшие.
И свидетельства древнерусских источников, и общие типологические соображения заставляют предполагать наличие в светской элите древнерусского общества, по крайней мере, двух важных элементов – княжеских слуг и знати. Знать, а также отчасти некоторые другие группы населения, входившие в элиту Древней Руси, рассматриваются в следующей главе. В этой главе речь пойдёт о военных слугах князей, которые обозначались словами отрок и гридь. Именно к этой группе людей возможно применение понятия дружина в том его научном смысле, который был обозначен в итоге историографического обзора в главе I. Но более точным и правильным, на мой взгляд, определением княжеских военных слуг было бы не просто «дружина», а «большая дружина» – термином, который предложил чешский историк Ф. Граус для одной из форм (стадий) дружинных объединений в средневековой Европе. В этой главе обосновывается это определение, за которым, как будет видно, стоит некоторое представление о всей социально-политической организации древнерусского государства.
На идею Грауса о «большой дружине» (velkodružína) обращалось внимание выше в главе I (см. с. 112). Граус включился в дискуссии немецких историков о дружине и «господстве знати» и, понимая дружину как общеевропейское явление, предложил свою типологию её форм, переходивших одна в другую. Таких форм он насчитывал четыре, и «большая дружина» была третьей стадией. Все типы дружин, по Граусу, строятся по одному образцу, представляя собой объединение воинов под началом предводителя, который брал на себя их содержание и правовую защиту. Принципиальные отличия «большой дружины» от «домашних» и «частных» («малых») состояли в том, что она была многочисленна, включая всю или значительную часть общественной элиты, и играла важную роль в становлении государства. Многочисленность и «государственные» функции были двумя сторонами одной медали, отражая сущность «варварских» политических образований, – содержать большое количество профессиональных воинов можно было только за счёт «сверхдоходов», которые доставляли, как правило, грабительские походы в соседние регионы и обложение подчинённого населения данью, но эти последние и осуществляла сама эта «большая дружина». Граус не писал этого прямо, но его логика имела в виду соответствие «большой дружины» определённой стадии становления государства – когда господство, оторвавшись от семейнородовых форм, выражалось в даннических (трибутарных) отношениях.
Обосновывая эту идею, Граус опирался, главным образом, на источники по истории древнейших государств Польши и Чехии. Чешские источники позволяли Граусу уловить лишь некоторые отголоски дружинных отношений в XI–XII вв. Явственные следы «большой дружины» он находил не в чешских, а в польских источниках, но в целом делал вывод равным образом для Чехии и Польши, что правители этих двух государств в X–XI вв. использовали «большие дружины» как главное средство для утверждения своей власти и управления подчинёнными (завоёванными) территориями.
Не у всех теория Грауса вызвала сочувствие. В частности, X. Ловмяньский сомневался в том, что в рамках « большой дружины» можно было объединить вместе с воинами на содержании правителя представителей знати. Историки следующего поколения (Д. Тржештик и др.), приняв идею «большой дружины», связали её с разработанной ими «среднеевропейской моделью» государства высокого Средневековья, и согласно их представлениям, «большая дружина» и политические формы, ей соответствующие, составляли стадию общественного развития, непосредственно предшествующую этой «модели». Такой подход, однако, вызывает вопрос, была ли эта «большая дружина» специфически «центральноевропейским» явлением. По крайней мере, сам Граус исходил как будто из более или менее общеевропейского характера своей типологии дружинных форм[514].
В данном исследовании предпринимается попытка рассмотреть идею Грауса о «большой дружине» в более широком контексте. До сих пор, насколько я знаю, это не делалось. Между тем, указания на некие особо многочисленные военные контингенты в постоянном распоряжении правителей, причём как раз в эпоху X–XI вв., происходят из разных регионов средневековой Европы. Такие данные есть и в древнерусских источниках. Эти данные так или иначе привлекали внимание исследователей, но, на мой взгляд правильной интерпретации поддаются именно в сопоставлении с европейскими аналогиями. Идея Грауса даёт опору, от которой может отталкиваться анализ этих аналогий, хотя, как увидим, выводы, к которым этот анализ приведёт, в чём-то могут и расходиться с выводами чешского историка. Многочисленность и связь с трибутарными отношениями – это те критерии, которые помогут систематизировать свидетельства из источников разных по времени и происхождению.
«Большая дружина» – воины на содержании правителя
1. Древняя Польша
Среди данных, на которые опирались и Граус, и другие историки, писавшие о «большой дружине», первостепенное значение имеет сообщение арабского купца и дипломата Ибрагима ибн Якуба, еврея по происхождению и подданного испанского халифа, который посетил Германию и Чехию в середине 960-х гг. и оставил записки о путешествии. Эти записки содержат важные и интересные данные по истории ранних славянских государств. В сочинении рассказывается, в частности, о славянском государстве на север от Чехии, возглавляемом правителем, имя которого ибн Якуб передаёт как «мшк». В науке общепризнанно, что имеется в виду Мешко I, князь из династии Пястов, при котором Польша сформировалась как государство и приняла крещение (годы правления: около 960–992).
Рассказ о государстве Мешка стоит привести целиком, поскольку большая часть рассказа посвящена описанию военной организации под началом князя. В 1878 г. В. Р. Розен перевёл сочинение ибн Якуба с арабского на русский язык, однако с тех пор текстологическое и историческое изучение записок значительно продвинулось вперёд, и перевод Розена устарел[515]. Классическим считается перевод на польский язык Т. Ковальского[516], а недавно Д. Е. Мишин, опираясь на перевод Розена, перевёл записки на английский[517]. Русский текст, который я ниже предлагаю, основан на переводе Розена, но учитывает поправки и варианты по двум последним переводам:
«Что касается страны Мешка, то она самая обширная среди их [славянских] стран. Она богата продовольствием, мясом, мёдом и рыбой (вариант: пашнями). Подати собираются им (Мешком) в весовых торговых мерах (миткал ал-маркатия)[518] и идут на оплату его людей (мужчин-«мужей»). Ежемесячно каждый из них (мужей) получает определённое число их (миткалей). У него (Мешка) три тысячи воинов в брони, [разделённых] на отряды. И одна сотня их равняется десяти сотням других (воинов). Он даёт этим мужам одежду, коней, оружие и всё, что им потребуется. И когда у кого-то из них родится ребёнок, тотчас по рождении он (Мешко) приказывает выплатить ему деньги, будет ли ребенок мужского или женского пола. Когда ребёнок достигнет совершеннолетия, то он женит его, если это мужчина, и выплачивает за него свадебный подарок (вено) отцу девушки. Если же это женщина, то он выдаёт её замуж и выплачивает вено её отцу».
Записки Ибрагима ибн Якуба сохранились в двух основных вариантах (редакциях) – в составе географических трактатов позднейших арабских авторов: ал-Бакри (вторая половина XI в.) и ал-Казвини (вторая половина XIII в.). Более близким к оригиналу признаётся вариант ал-Бакри, и по нему в этой части сделаны переводы. Ал-Казвини, правда, последние фразы излагает несколько иначе, добавляя некоторые сведения и комментарий: «…Когда ребёнок достигнет совершеннолетия, то он женит его, если это мужчина, причём берёт вено у его отца и передаёт отцу девушки… А женятся у них с ведома их короля (то есть Мешка – П. С), а не по собственному выбору. Король берёт на себя полное их содержание. На нём также лежат расходы по устройству свадьбы. Он словно заботливый отец для своих подданных»[519]. Твёрдых оснований для определения, восходят ли эти дополнительные указания к оригиналу ибн Якуба, в литературе приведено не было.
Таким образом, из рассказа Ибрагима ибн Якуба мы узнаём, что польский князь Мешко в 960-х гг. содержал три тысячи воинов-«мужей». Эта военная организация вызывала, очевидно, повышенное внимание современников – во всяком случае, она заслужила особого упоминания в записках арабского путешественника, а значит, показалась ему или его информаторам (сам ибн Якуб не был в «стране Мешка»), или и ему, и его информаторам заслуживающей такого упоминания как нечто выдающееся. Поскольку говорится о её боевой мощи («одна сотня их равняется десяти сотням других» воинов), вероятной выглядит догадка, что процветание «обширной страны» Мешка стояло в какой-то связи – по крайней мере, в глазах современников – с наличием в его распоряжении этих «мужей». Ибн Якуб пишет о них, что они имели доспехи (были «в брони»), что на их содержание шли доходы от податей в пользу князя и что князь не только выплачивал им жалованье ежемесячно, но и давал «одежду, коней, оружие и всё, что им потребуется», а также помогал так или иначе (как именно, зависит от оценки вариантов ал-Бакри и ал-Казвини) в устройстве их семейных дел.
В тексте есть одно не совсем ясное место – там, где говорится о «миткал ал-маркатия». Миткаль по-арабски – «мера веса»[520], ал-маркатия указывает на связь этих миткалей с рынком и торговлей (ср. лат. mercatus, нем. Markt)[521]. В итоге получается, что речь идёт о каких-то торговых мерах веса, но остаётся неясным, почему подати в пользу Мешка то ли собираются в виде этих мер (или, как можно поправить Розена и Мишина, согласно с ними), то ли ими становятся (по Ковальскому). Напрашивается мысль, что речь идёт о монетах, которые, как известно, в то время могли использоваться не только как денежные единицы, но и как меры веса. В литературе предпринимались попытки такого рода интерпретации[522]. Эти попытки вызывают сочувствие (тем более что в Польше в X в., как свидетельствует археология, циркулировали разные монеты, прежде всего, серебряные арабские дирхемы и европейские динарии[523]), но какие именно имелись в виду монеты и какое их количество составляло меру веса, а тем более сколько их собиралось в виде податей и раздавалось потом воинам – об этом на основании данных ибн Якуба судить невозможно. Не лишено смысла также предположение, что словосочетанием «миткал ал-маркатия» ибн Якуб просто пытался передать многозначный славянский термин гривна[524]. Д. Тржештик предложил видеть в этих податях некий первоначальный «элементарный» налог со свободного населения в пользу правителя, который, как он считал, в Чехии называли «tributům pads», а в Венгрии «liberi denarii», однако эта догадка обречена оставаться лишь догадкой[525].
В целом, в достоверности информации Ибрагима ибн Якуба нет оснований сомневаться. Разумеется, отдельные детали его рассказа могут быть поставлены под вопрос, тем более что оригинальный текст дошёл до нас только в составе более поздних сочинений (хотя нет никаких признаков, которые заставляли бы полагать, что ал-Бакри или ал-Казвини предприняли кардинальную переработку текста ибн Якуба)[526]. Усомниться можно в цифре, которой обозначена численность Мешковых «воинов». Хорошо известно, что именно указания на количество тех или иных групп и масс людей в средневековье были всегда крайне неточны, да просто носили условный характер. Естественно, нет никакой гарантии, что информаторы ибн Якуба сообщили ему точные цифры и что он точно передал сообщённое ему, и надо скорее всего предполагать, что численность военных сил Мешка была преувеличена[527]. Решающее значение здесь имеет сравнение известия арабского писателя с другими данными. Поскольку такие данные есть и они заставляют скорее доверять ибн Якубу (см. далее), большинство польских историков видят именно в описанной им военной организации Мешка объяснение успешной деятельности первого исторически достоверного польского правителя по объединению разных племён и земель под одной властью, что заложило основы будущей Польши. Эта организация была главной ударной силой князя, которая обеспечивала ему военное превосходство над конкурентами в борьбе за власть и позволяла противостоять соседям[528]. И именно её имел в виду Ф. Граус, предложив для её обозначения термин «большая дружина»[529].
Сын Мешка Болеслав Храбрый (годы правления: 992-1025) успешно продолжил объединительную и завоевательную политику, начатую его отцом, и логично предположение, что при нём функционировала та же военная организация. Подтверждение этой мысли видят в сообщении «Хроники польской» Галла Анонима о численности войск Болеслава. Польский хронист (по происхождению француз или итальянец), прославляя Болеслава и его победы, писал не только вообще о мощи и многочисленности польского войска в то время, но в одном месте (кн. I, гл. 8) даже указал точно, что князь «в Познани имел 1300 рыцарей (loricatimilites) с 4 тысячами щитников (clipeatimilites), в Гнезно – 1500 рыцарей и 5 тысяч щитников, в городе Влоцлавке – 800 рыцарей и 2 тысячи щитников, в Гдече – 300 рыцарей и 2 тысячи щитников»[530].
Учёные до сих пор не пришли к единому мнению, откуда взял эти цифры Галл, писавший во втором десятилетии XII в., и насколько им можно верить. Но в целом, по крайней мере в польской историографии, преобладает убеждение в их достоверности. К выводу о достоверности этих данных пришёл Р. Барнат, который посвятил специальную статью этому сообщению Галла[531]. Исследователь заключил, что хронист в данном случае черпал сведения либо из каких-то мобилизационных «реестров» XI в., либо из неизвестного ныне агиографического сочинения о св. Адальберте (Войцехе) (на это сочинение ссылается сам Галл, обозначая его как «Liber de passione martiris»[532]). Но даже если верить этим цифрам, большие разногласия вызывает их толкование. Разные ответы предлагаются на вопросы, были ли это все или хотя бы основные военные силы Болеслава или только их часть, были ли они размещены по указанным городам или эти пункты служили только местом сбора военных частей, кого с социальной и военной точек зрения представляли эти «loricati» и «clipeati milites» и др.
Несмотря на всю сложность и спорность этих вопросов, давно обсуждаемых в историографии, убедительнее выглядит точка зрения, которая предполагает прямое соответствие между 3 тысячами Мешковых «воинов в броне» и теми «loricati milites» (дословно – воинами в панцирях, в броне), то есть тяжеловооружёнными воинами, о которых пишет Галл Аноним и число которых по его данным составляло при Болеславе Храбром 3900 человек. Эта точка зрения была высказана ещё давно[533], с теми или иными уточнениями или оговорками её поддержали X. Ловмяньский, Р. Барнат и другие исследователи[534]. При этом, правда, польские историки, как правило, допускают, что в число этих 3900 «loricati» входили не только воины на содержании князя, но и воины из дружин представителей высшей знати (а может быть, даже и какие-то другие силы – наёмники и т. д.), и тогда первые составляли только какую-то часть (пусть и большую) этих 3900 человек[535]. Можно также думать, что численность военного корпуса польских князей выросла со времён Мешка в правление Болеслава, особенно если допускать, что цифра 3000 в известии ибн Якуба является преувеличением. Это вполне соответствовало бы расширению территории государства и размаху военных предприятий во времена Болеслава Храброго по сравнению с временами его отца.
Как бы то ни было, в известиях ибн Якуба и Галла просматриваются явные переклички, и они вполне подтверждают мысль о наличии некоей «большой дружины» в Польше эпохи Мешка и Болеслава, тем более что сами современники подчёркивали именно многочисленность воинов в их распоряжении. Помимо приблизительного соответствия в численности военных сил надо отметить ещё одну аналогию: арабский писатель упоминал об «отрядах», на которые поделены «воины» Мешки, а польский хронист размещает всех «loricati» по нескольким городам. Эти города были главными опорными пунктами раннепястовской монархии, и в сопоставлении с археологическими свидетельствами эти упоминания позволяют говорить о системе размещения воинов, бывших на службе и содержании князя, гарнизонами по разным городам (в польской историографии для обозначения такой системы используется термин družyna rozproszona – ср. в главе I)[536].
Вне зависимости от того, как польские историки интерпретируют сообщения ибн Якуба и Галла, общепризнанным в польской историографии является тот факт, что организация и двора польских князей, и их военных сил претерпела существенные изменения после кризиса, потрясшего польское государство в 1030-е гг. Данные хроники Галла Анонима, к сожалению, слишком лапидарны для того, чтобы составить о военной организации Польши ясное представление, но всё-таки понятно, что люди в непосредственном окружении польских князей второй половины XI– начала XII в. принципиально отличались от Мешковых «мужей», для которых князь был «словно заботливый отец». Так, в одном месте хроники, рассказывая о молодых годах Болеслава Кривоустого (II, 33), Галл описывает сражение Болеслава с поморянами и упоминает, что при князе было 80 человек «pueros et iuvenes», то есть слуги и юноши, причём среди последних, как выясняется, кто-то (или даже многие) были из знатных родов[537].
В другом известии более позднего времени Галл рассказывает о походе Болеслава против чехов 1110 г. (III, 22–23). Непосредственное окружение князя названо «acies curialis» («дворцовая дружина» в русском переводе), и снова в значительной части эта группа состоит из юношей (juvenes)[538]. При этом, кроме княжеской «дружины», отдельные отряды войска поляков составляли люди Скарбимира, воеводы (comes palatinus) Болеслава, названные по аналогии с княжеским окружением «acies palatine», какая-то «гнезненская дружина (Gneznensis acies)» – видимо, городской полк, – а также «некоторые знатные и другие храбрые рыцари (cum quibusdam palatinis aliisque militibus animosis)».
Личные слуги и юноши из знатных семейств, для которых служба князю была началом придворной карьеры, – вот те люди, которые окружали князя спустя столетие с небольшим после путешествия ибн Якуба. И их численность измерялась уже не тысячами и даже не сотнями, а десятками. Не только в хронике Галла, но и в других источниках на передний план выступают представители знати – «можновладцы» (типа Скарбимира), которые, как единодушно утверждают исследователи, заняли ведущие позиции в государстве[539].
К сожалению, для других государств «среднеевропейской модели» нет столь же ярких и подробных свидетельств о военно-административной организации X–XI вв., которые можно было сравнить с польскими. Особенно скудны данные о раннепшемысловской Чехии. Тем не менее, по ряду отдельных упоминаний и косвенных указаний, а также по общей канве политического развития чешского государства во второй половине Х-ХI в., видимо, можно говорить об аналогичных, в целом, процессах. Первоначальные успешные завоевания сильной княжеской власти, опиравшейся, очевидно, на нечто вроде «большой дружины», сменились кризисом (в самом начале XI в.)[540]. За кризисом последовало установление господства знати– тех чехов, которые, по словам чешского хрониста начала XII в. Козьмы Пражского, были «более сильные по оружию, более верные и храбрые во время военных действий, более выдающиеся своим богатством (quos norat armis potentiores, fide meliores, milicia fortiores et divitis eminentiores)» и благодаря которым «Чешская страна стоит, стояла и будет стоять вечно»[541].
Такая общая схема – резкое сокращение численности военных слуг на непосредственном содержании правителей Польши и Чехии и доминирующая роль знати в XI–XII вв. – в самом деле вырисовывается ясно и убедительно. Вместе с тем, хотя понятно, что детали и частные особенности этих процессов трудно различить в скудных и разрозненных данных древних источников, всё-таки на один аспект современные польские и чешские историки, как мне кажется, обращают недостаточное внимание. Имея в виду громадную роль, которую сыграла «большая дружина» на первоначальном («трибутарном») этапе становления государства, едва ли можно допускать, что она совершенно бесследно исчезла с переходом к более развитым формам производства и мобилизации ресурсов (будь то «среднеевропейская модель» или что-то другое). Логично и естественно было бы предположить, что и в XI–XII вв. сохранялись в каком-то виде и объёме (пусть и более скромном), например, те «гарнизоны», которые размещались как составные части «большой дружины» по укреплённым пунктам на территории, подчинённой первыми правителями Польши и Чехии. Не воины ли этих «гарнизонов» прежде всего составили в XI–XIII вв. низшие слои привилегированного сословия знати, о которых глухо упоминают польские и чешские источники? В Чехии, например, именно эти слои следует предположить, прежде всего, за обозначением «milites secundi ordinis», которое впервые употребляет Козьма Пражский (II, 39), – то есть «воины второго порядка» или «рыцари второго разряда», как в русском переводе Г. Э. Санчука[542]. О каких-то людях «не из знатного рода, а из простых воинов (non de nobilium genere, sed de gregariis multibus)» мельком упоминает Галл (I, 20)[543].
Больше известно об этой социальной категории по венгерским источникам, в основном, второй половины XII – первой половины XIII в. В Венгрии эти воины, служившие королю (или назначенным им агентам), назывались íobagíones castrí– «замковые йобагионы»[544]. Они были «прикреплены» к определённым крепостям-городам (castrí) и в этом смысле составляли некоторое единство с «замковыми людьми (castrenses, civiles, cives)». Но между «замковыми йобагионами» и «замковыми людьми» была принципиальная разница: первые исполняли военную службу, имели земельные владения и более привилегированный статус, вторые – жили на «замковой земле (terra castrí)», занимаясь сельским хозяйством, и их главной обязанностью было поставлять продукты и платить налоги в пользу короля и его людей (в том числе тех же йобагионов). С военной точки зрения «замковые йобагионы» имели в XII в. существенное значение, но в течение XII–XIII вв. параллельно усилению и сплочению знати их слой, наоборот, дифференцировался и распылялся. Ко второй половине XIII в. этот процесс завершился: часть íobagíones castrí влилась в сословие знати, а часть превратилась в крестьян.
В XIII в. сами йобагионы называли себя «liberi Sancti Regis» – «свободными Святого короля», то есть Иштвана Святого (годы правления: 997-1038). Современные учёные считают, что категории людей, связанных с «замками», действительно, восходят к учреждениям XI в. и что они стоят в тесной связи с военно-административной системой 72 «графств»-комитатов (comitatus). Известный венгерский историк П. Энгель прямо связывает «замковых йобагионов» с теми «milites», о которых упоминает Иштван Святой в «Наставлениях» сыну Имре как своих воинах[545]. Хотя никаких данных о численности этих «milites» нет, ввиду польских и чешских параллелей можно предположить, что эти военные слуги короля составляли нечто вроде «большой дружины». Мысль о происхождении «замковых йобагионов» от этих «milites» заставляет далее предполагать явление типологически сходное: те элементы военной организации, которые находились под покровительством центральной власти в XI–XII вв., генетически связаны с «большой дружиной». Иными словами, не только в Венгрии (где, возможно, эти элементы оказались более заметны благодаря сравнительно сильной милитаризации общества), но и в двух других государствах, которые причисляют к «среднеевропейской модели» (Польша и Чехия), «большая дружина» правителя сохранялась в период функционирования этой модели в трансформированном виде. В этой связи можно также напомнить о роли такого важнейшего элемента «среднеевропейской модели», как «служебная организация» – ведь она обслуживала явно не только собственно княжеский (королевский) двор, но и какие-то военные силы на попечении правителя, причём именно размещённые по градам-замкам. В Венгрии такое соотношение вполне наглядно: «замковые люди», составляющие «служебную организацию», обеспечивают «замковых йобагионов». Наконец, правомерность этих аналогий подтверждают и данные древнерусских источников, которые, как увидим ниже, прекрасно вписываются в такую схему.
2. «Империя» Кнуда Великого
Чешские и польские историки, говоря о «большой дружине», имеют в виду всегда Польшу и Чехию. Насколько я знаю, не обращалось внимания на аналогии этому явлению в других странах. Между тем, придерживаясь выше обозначенных критериев явления– многочисленность и связь с трибутарными отношениями, – надо указать на одну яркую аналогию в скандинавском регионе.
Ф. Граус рассматривал Скандинавию как регион, где были распространены только древние «малые» («домашние») дружины и лишь в XIII в. сформировалась королевская hirð (см. ниже) – объединение знати и служилых людей, которое он находил возможным назвать «государственной дружиной»[546]. По всей видимости, он ориентировался на саги, а также на сообщения о набегах норманнов на Англию и континентальные королевства. В самом деле, судя по сагам, вошедшим в знаменитый цикл Снорри Стурлусона «Круг земной», группы воинов в распоряжении датских, норвежских и шведских конунгов X–XII вв. были по размерам довольно скромны. Их вполне можно назвать словом дружина в его «классическом» смысле как обозначение архаического «домашнего» или «товарищеского» объединения воинов во главе с предводителем, выступавшим в роли скорее вождя, чем правителя[547].
Слабость центральной власти и ограниченные финансовые возможности не позволяли правителям скандинавских государств содержать многочисленные военные группировки в своём прямом подчинении на постоянной основе. Знать была сильна, и её представители, опираясь на свои кланы и своих зависимых людей, далеко не всегда были склонны считаться с конунгом, признавая его верховную власть. Снорри Стурлусон пишет, что в эпоху викингов (то есть до середины XI в.) в Норвегии было много знатных людей, многие из которых называли себя конунгами и дружины которых по численности и боеспособности были вполне сравнимы с дружинами «настоящих» конунгов из рода Инглингов. В «Саге об Олаве святом» (гл. 22) так сказано о типичном представителе знати того времени: «Эйрик ярл не затевал войны с Эрлингом, поскольку у того было много влиятельных родичей и сам он был человеком могущественным и имел много друзей. При нём всегда была большая дружина, такая же, как если бы он был конунгом (með fjölmenni svo sem þar væri konungshirð). Часто летом Эрлинг отправлялся в походы и добывал себе добро…»[548]
Вместе с тем, в тех же сагах ясно прослеживается стремление скандинавских конунгов расширять собственные дружины, увеличивая тем самым своё могущество по сравнению с представителями знати. Для этого применялись разные способы, помимо просто приёма на службу любого удалого молодца по его желанию. Наиболее эффективный способ повысить боеспособность собственных сил и при этом уменьшить сопротивление знати состоял в том, чтобы заманить в свою дружину или принудить к вступлению в неё самих магнатов с их людьми. Разумеется, конунгам (королям) это далеко не всегда удавалось, и здесь возникали спорные и даже конфликтные ситуации.
Случаев такого рода упоминается немало в «Круге земном», но вот один из примеров, взятый практически наугад, – рассказ из «Саги о Харальде Суровом» (гл. 49) о том, как датский король Свейн пытался заставить служить себе молодого лендрмана Асмунда, якобы творившего бесчиния. Снорри, в частности, пишет: «при встрече их конунг говорит, что Асмунд должен быть в его (í hirð hans), а собственного войска (enga sveit) не должен иметь, и Асмунд подчинился конунгу. Однако после того как Асмунд провел с конунгом немного времени, ему не понравилось там, и он однажды ночью убежал и возвратился к своим товарищам (til sveitar sinnar), и стал чинить ещё больше зла, чем прежде»[549]. Вне зависимости от реальных обстоятельств дела, важно, что для автора (который, впрочем, явно на стороне конунга) является само собой разумеющимся, что конунг старался привлечь Асмунда к себе в дружину, а тот сопротивлялся (очевидно, расценивая вступление в дружину конунга совсем не как почёт, а скорее как наказание) и опирался при этом на собственных людей. Снорри выбирает разные слова для обозначения дружин Свейна и Асмунда (королевская дружина – «hirð», а людилендрмана – «sveitar»[550]), но эта его терминологическая дифференциация здесь едва ли уместна – слово hirð стало применяться для обозначения объединений людей на службе правителя значительно позднее описанных событий (о происхождении этого слова см. в главе I, с. 68, а о терминологии ещё ниже). В то время принципиальной разницы между дружинами знатных людей/конунгов не было, и едва ли были какие-то различия в их обозначениях.
В XIII в., когда королевская власть усилилась, эта «централизаторская» тенденция нашла выражение в попытках норвежских королей объединить если не всю, то большую часть знати под своим контролем в своей дружине-hirð (оставив в ней, разумеется, и собственно королевских слуг). Основной источник сведений о королевской hirð – это её «устав», известный в редакции 1270-х гг. под названием «Hirðskra». В этом документе сказалось явное влияние монархической идеологии и западноевропейской рыцарской культуры, и поэтому в этом случае особенно трудно судить, насколько правовые нормы и королевские постановления совпадали с реальной практикой. Тем не менее, с неизбежными сомнениями и оговорками норвежские историки признают, что «централизаторская» тенденция в конце концов, к началу XIV в., привела к сплочению знати в один «класс» с соблюдением определённого баланса интересов в её отношениях с правителем, а эта hirð стала своеобразной переходной формой от архаической дружины к единой организации королевского двора и бюрократического аппарата[551].
В данном случае важно, что само стремление центральной власти усилить контроль над подчинёнными ей магнатами, включив их в «государственную» иерархию, шло рука об руку с ограничением размеров частных дружин знати. Так, «Hirðskra» постановляет, что количество собственных людей (хускарлов – húskarlar, об этом слове см. ниже) у лендрманов (высший ранг королевских сановников) должно быть не более 40. При этом численность свиты, с которой лендрманы появлялись при дворе короля, не должна была быть более 6 человек (у герцогов – не более 4 человек)[552].
Сколько людей входило в королевскую hirð в XIII в., неизвестно, но вероятно, не более двух-трёх сотен человек. К такой цифре приходят современные историки, отталкиваясь от известных чисел. А точной оценке поддаётся количество королевских чиновников высшего ранга – управителей в местных округах (сюслуманов – sýslumenn) – и высшей знати (лендрманов – lendirmenn): первых было около 40–50 человек, вторых – 12–15[553].
Снорри сообщает точные числа о дружинах норвежских конунгов во времена более древние. В «Саге об Славе святом» (гл. 57) он пишет, что у Олава в дружине (hirð) были 60 hirðmenn («дружинников») и 30 gestir («гостей»), а кроме того 30 своих хускарлов (húskarlar – «работники» в русском переводе) и неопределённое число рабов. «У него было шестьдесят дружинников и тридцать гостей. Он сам устанавливал для них законы и раздавал плату. У него было тридцать работников, которые должны были делать в усадьбе все, что требовалось, и доставлять все необходимое, и множество рабов. В усадьбе был большой дом, где спала дружина, и большая палата, где конунг собирал своих людей и решал всякие дела»[554]. В XIII в., согласно «Hirðskra», эти hirðmenn и gestir составляли две категории королевской hirð: первая – основную её часть, вторая – вспомогательную статусом пониже.
В «Саге об Олаве Тихом» (гл. 4), повествуя о событиях спустя примерно полвека, Снорри приводит уже другие цифры – 120 hirðmenn и 60 gestir, да ещё 60 хускарлов (которые теперь на русском языке обозначены как «прислужники»): «У Олава конунга было сто двадцать дружинников, шестьдесят гостей и шестьдесят прислужников, которые должны были доставлять ко двору всё, что нужно, или выполнять другие поручения конунга. И когда во время поездок конунга по пирам бонды спрашивали его, почему у него больше людей, чем полагается по закону и чем было у конунгов до него, он отвечал им так: я не лучше правлю страной и меня не больше боятся, чем моего отца, хотя у меня в полтора раза больше людей, чем было у него. Но вам от этого нет угнетения, и я не хочу вас притеснять»[555]. Что за закон, на который ссылаются бонды, не известно – вероятно, неписаное правило о том, скольких людей разрешалось возить с собой конунгу, отправляясь с объездом по стране, что предполагало обязанность населения кормить этих людей[556].
В Швеции, более богатой и населённой по сравнению с Норвегией, возможности правителя были, видимо, больше. В «Саге об Олаве святом» (гл. 198–199) Снорри сообщает, что когда Норвегия перешла под власть Кнуда Великого, Олав, собираясь вернуть её себе, обратился за помощью к шведскому королю Энунду и получил от того в помощь четыре сотни хорошо вооружённых воинов, какую-то часть которых (какую именно, к сожалению, не ясно из текста) составляли собственные люди Энунда[557]. Сопоставляя это сообщение с приведённым выше сообщением о численности дружины Олава (менее сотни воинов во времена, когда вся Норвегия была под его властью), надо думать, что число воинов на службе шведского конунга достигало нескольких сотен человек[558]. Во всяком случае, Снорри исходил, очевидно, из того, что дружина шведского правителя была более многочисленна.
На этом фоне выглядят неслучайными сведения о численности военного корпуса в распоряжении, пожалуй, самого могущественного среди скандинавских правителей раннего и высокого Средневековья – датского короля Кнуда Великого. Пиком его славы и могущества стало объединение под его властью Дании, Англии, Норвегии и, вероятно, даже части Швеции (с середины 1020-х гг. до 1035 г., когда Кнуд умер и его империя распалась).
Согласно известию датского историка конца XII в. Свена Аггесена, в распоряжении Кнуда, когда тот пребывал уже в основном в Англии, было военное объединение в 3 тысячи воинов, для которого Аггесен даже приводит оригинальное датское название – «thinglith», то есть pínglíp (по-латыни Аггесен называет его в разных местах по-разному: «phalanx», «castrum» и др.)[559]. Аггесен говорит о численности дружины—þingliþ Кнуда в предисловии к пересказу её «устава», известного под названием «Vederlov»[560]. В основе своей этот «устав» восходит, скорее всего, ко временам Кнуда Великого и содержит ряд важных и интересных данных о её внутренней организации.
Саксон Грамматик называет это объединение «clientelа» и числит в его составе уже не 3 тысячи, а 6 тысяч воинов, распределённых на 60 кораблях по 100 человек. Однако цифра Саксона, который писал позже Аггесена, перерабатывая его текст, представляется явно преувеличенной[561]. В сообщении Саксона, которое он приводит тоже перед своим пересказом «Vederlov», говорится, в частности, что Кнуд «содержал» (alere – дословно: кормил) свою «clientelem», выдавая ежемесячно жалованье, а также что летом она «защищала государство», а зимой «размещалась по гарнизонам (contuberniis)»[562].
Далеко не все учёные, конечно, готовы верить цифре Аггесена, не говоря уже о Саксоне. Ведь средневековый сочинитель писал о событиях, отдалённых от него более чем на полтора столетия. Однако, и в пользу достоверности (или относительной достоверности) этих данных можно привести доводы. Во-первых, содержание Кнудом многочисленного военного корпуса выглядит вполне вероятным с точки зрения его финансовых возможностей – ведь он получал колоссальные доходы с огромных территорий, прежде всего с экономически развитой и богатой серебром Англии. Во-вторых, на фоне сравнительно небольших дружин скандинавских конунгов XI–XII вв. количество воинов на содержании Кнуда должно было выглядеть просто огромным, и вместе с непревзойдённой славой великого завоевателя сведения об этой его «большой дружине» вполне могли дожить – может быть, вместе с текстом «Vederlov» – и до времени Аггесена, пусть и, положим, в несколько преувеличенном и «округлённом» виде.
Наконец, в-третьих, есть археологические данные, позволяющие считать, что pínglíp Кнуда возник не на пустом месте, а начал формироваться ещё в Дании при его отце Свейне Вилобородом (годы правления: около 985-1014) или даже деде Харальде Синезубом (умер в 985–986 гг.). Речь идёт о четырёх известных на сегодня военных крепостях, построенных приблизительно в одно время в Дании (некоторые причисляют к ним и две крепости в южной Швеции) – Trelleborg, Aggersborg, Fyrkat и Nonnebakken. Все они построены, несомненно, по одному плану (круглые, с одинаковыми внутренней планировкой, укреплениями и т. д.), видимо, в последние годы правления Харальда или уже при Свейне, и первоначальное население обитало в них относительно недолго (не более 20–30 лет). Из них лучше всего исследована крепость в Треллеборге около Слагельсе на о. Зеландия (Дания)[563]. Её укрепления построены, как показывает дендрохронология, из дубов, срубленных в 980 г. Здесь зафиксированы 16 «длинных домов»: 4 группы-блока по 4 больших дома. Наиболее простая и убедительная интерпретация предполагает, что крепости были военными лагерями, а эти дома были своего рода казармами[564].
С этими данными следует сопоставить упоминание в «Vederlov» «кварталов», на которые делился ftínglib[565], и указание Саксона о размещении «clientela» Кнуда по специальным «contuberniis». Как показывают археологические данные, в Треллеборге жили не только мужчины, но также женщины и дети, причём общее число жителей превышало тысячу (около 1200–1300). Собственно milites, жившие в этой крепости, составляли около 200–300 человек. Учитывая количество крепостей и тот факт, что некоторые были больше Треллеборга около Слагельсе[566], можно предполагать общее число воинов таким, что цифры Аггесена покажутся уже совсем не «легендарными».
Об этих известиях Аггесена и Саксона и сведениях «Vederlov» часто заходит речь в специальных исследованиях двора и военной организации Кнуда, а также его предшественников и преемников в Дании и Англии. И обычно эти данные сопоставляются со свидетельствами о присутствии каких-то хускарлов в Англии в эту эпоху. Давно уже была высказана и обоснована мысль, что эти хускарлы, о которых в одном из источников говорится, что в окружении Кнуда они были «многочисленны», составляли если не целиком, то большую часть его ftínglib[567].
Само слово húskarl (в английских источниках: huscarl) – скандинавское (дословно человек дома). Первоначально им обозначались, видимо, разного рода (полу-) зависимые люди (слуги) в доме-усадьбе и в небольших «домашних» дружинах разного рода могущественных людей[568]. Не удивительно, что этот же термин стал применяться и к княжеским дружинникам – ведь дружины конунгов были в принципе такими же «домашними», как и толпы-отряды зависимых людей прочей знати, и лишь при определённых исторических обстоятельствах их численность вырастала на порядок (как у Кнуда). И естественно, что первоначально разницы между воинами в прямом подчинении конунга и дружинами знати не было никакой, кроме именно числа «бойцов».
Видимо, слово húskarl всегда имело некоторый оттенок зависимости (а может быть, и неполноправности), и параллельно с ним в XI–XII вв. в древнескандинавском языке существовали и другие обозначения членов дружины – heiðmaðr,hemþægi, rekkr, drengrи др. Некоторые из них имели скорее «возвышенно-героические» коннотации (типа русского «богатырь» и т. п.) и существенных различий в социальном плане, видимо, не отражали[569]. В XIII в. слово ещё употреблялось в значении «слуга/воин» применительно к членам дружин и конунгов, и лендрманов. Но со складыванием в это время королевской hirð как организации служилой знати её члены предпочитали уже именоваться не «хускарлами», а «хирдманами»[570].
Эта перемена ясно засвидетельствована Снорри Стурлусоном. С одной стороны, как мы видели выше, сообщая о численности hirð конунгов Олава Святого и Олава Тихого, Снорри хотя и упоминает о хускарлах, но как будто общества XI в. Так, высказывалось мнение, что хускарлы не были постоянным войском и не имели большого военного значения: Hooper 1985/2000; Hooper 1994. Думаю, что интерпретация военной организации Кнуда Великого как «большой дружины» в свете польских и чешских параллелей может стать дополнительным аргументом в пользу традиционной точки зрения не имеет в виду, что они принадлежали к собственно hirð. С другой стороны, в «Младшей Эдде» в специальном замечании о «дружинной» терминологии (гл. 66) он прямо пишет, что húskarlar – это устаревшее слово, а в его время оно уступает место слову hirðтепп. Слова Снорри в русском переводе М. И. Стеблина-Каменского выглядят следующим образом: «Конунгов и ярлов сопровождают люди, называемые дружинниками (hirðmenn) и домашней стражей (húskarlar). Лендрманы тоже держат присягнувших им людей (handgengna menn), которые зовутся в Дании и Швеции дружинниками (hirðmenn), а в Норвегии– домашнею стражей (húskarlar). Они, как и дружинники конунгов, приносят клятву верности. Дружинников (hirðmenn) часто называли домашней стражей (húskarlar konunga) в старые времена»[571]. Здесь, кстати, мы видим уже третий вариант перевода húskarl на русский язык («домашняя стража»); ср. выше– «работники», «прислужники». Русские переводчики явно испытывают трудности в подборе эквивалента этому слову, хотя в древнерусском языке во многом схожим было употребление слова (о нём см. ниже в сопоставлении со словом ).
В этом же месте «Младшей Эдды» Снорри упоминает о денежном жалованье, которое выплачивали скандинавские конунги своим людям. Для него это вполне естественное дело, и, приводя соответствующие цитаты из скальдической поэзии, он даёт лишь краткое пояснение: «heiðfé heitir máli ok gjöf, er höfðingjar gefa», которое можно перевести примерно так: «жалованье (heiðfé), которое дают вожди (правители), называется оклад или дар». Слово mált (дословно: «данное согласно уговору», родственное слову mál – речь, язык") лучше всего было бы передать даже не современным русским оклад, а древнерусским (с аналогичной этимологией– от ), которое имело значения и «уговор», и «плата», и «жалованье»[572].
Традиция платить своим людям деньги была в Скандинавии, по-видимому, издревле устоявшейся. О выплатах упоминается неоднократно и в «Hirdskra». Несколько источников свидетельствуют о том, что и Кнудовы хускарлы получали какое-то жалованье в денежном виде. Скорее всего, на их содержание шёл специальный денежный налог (фактически дань), которым викинги, вторгавшиеся в Англию, облагали население. Такие налоги упоминаются время от времени с середины IX в., но первый налог, который охватывал население всей Англии, был собран в 991 г. после победы викингов над англичанами в битве при Молдоне, и в дальнейшем он получил название «датские выплаты» – Danegeld (от др. сканд. gjalda – оплачивать, вознаграждать). Саксон уточняет, что жалованье воинам Кнуда выплачивалось ежемесячно. Это обстоятельство составляет прямую параллель известию ибн Якуба о Мешковых воинах.
Однако Кнудовых хускарлов отличает одна важная черта. Из актовых источников и английской «Книги Страшного суда» известно, что некоторые из хускарлов в XI в. владели земельными участками (видимо, относительно небольшими). Вероятным выглядит предположение, что эти участки были получены от короля как вознаграждение за службу[573]. И такое развитие в обеспечении хускарлов представляется вполне естественным. «Многочисленных» хускарлов можно было обеспечивать деньгами, пока существовала огромная империя и был стабильным доход в виде Danegeld. Но после смерти Кнуда империя распадается, и сборы Danegeld становятся нерегулярными, а в 1051 г. вовсе прекращаются[574]. Между тем, в XI в. в Англии уже было сильно развито частное землевладение. В этих условиях в случае, когда казна испытывала затруднения в финансах, выделение земли было самым простым способом удержать по крайней мере кого-то из хускарлов.
Аггесен пишет ещё, что воины в pínglíp Кнуда были разделены на несколько категорий, и условием допуска в его ближайшую гвардию было наличие своего оружия – топора и меча, причём специальным образом украшенных (позолоченных)[575]. Это условие противоречит порядку, обычному и в Скандинавии, и в Англии, и в континентальных королевствах, когда оружие предоставлялось господином/ правителем его людям в качестве дара или награды. Однако историки допускают в данном случае исключение[576]. Вполне естественно думать, что тот, кто выдвигался на службе в pínglíp Кнуда, обладал не только храбростью, опытом, военной выучкой и пр., но приобретал со временем и богатство – ведь военная служба в условиях того времени предполагала не только жалованье и награды от предводителя/правителя, но и долю от добычи. От этих «гвардейцев» вполне можно было потребовать иметь оружие богаче и красивее оружия остальных воинов.
Преемники Кнуда, правившие в Англии, видимо, не сохранили численности его pínglíp, поскольку просто не могли его содержать. Правда, хускарлы упоминаются у английских королей и ярлов вплоть до конца XI в., в частности, в качестве элитного подразделения в войске Гарольда Годвинсона в битвах при Стэмфорд-Бридже и Гастингсе в 1066 г. Возможно, генетически с ними связана «домашняя дружина» английских правителей XII в. – «familia regis», которая содержалась во многом за счёт прямых выплат из казны[577]. В Дании никаких следов «большой дружины» в XI–XII вв. не обнаруживается, а те воины, которых имели вокруг себя правители, были явно малочисленны и незначительны в военном отношении, напоминая скорее свиты, нежели военные корпуса[578].
3. Другие регионы
Имеющиеся данные о воинах на содержании Кнуда Великого позволяют назвать их «большой дружиной», если иметь в виду обозначенные выше критерии этого явления – многочисленность состава и включённость в даннические отношения. Но важно заметить, что Кнудовы хускарлы не составляли, конечно, весь элитный слой того государства, которое он создал и возглавлял, и даже лучшие из них (гвардейцы с золочёными мечами или топорами), вероятно, только приближались к той знати, с которой ему приходилось иметь дело и в Дании, и в Англии. «Большая дружина» Кнуда – это военные слуги правителя в собственном смысле, но не знать. И если говорить о «большой дружине» в таком смысле, то в ряд к уже рассмотренным военным контингентам в распоряжении гнезненских князей и Кнуда можно ещё добавить аналогии из истории раннесредневековой Европы.
Разумеется, говоря об аналогиях, не стоит придавать большого значения на первый взгляд разительному совпадению цифр в численности этих контингентов – те же 3000 у Ибрагима ибн Якуба и у Свена Аггесена. Эти цифры, как говорилось, должны восприниматься не буквально, а скорее просто как указания на нечто особо выдающееся по своим размерам. Как и в других сообщениях средневековых писателей о количестве, достоверным надо считать не столько сами цифры, сколько их порядок (разумеется, когда вообще можно предполагать достоверность). В данном случае скажем так: количество людей в этих «больших дружинах» было таким, что их можно было считать, отталкиваясь уже не от сотни как единицы измерения, а от тысячи. Практически это значило, что действительное количество могло быть от 700–800 человек (о них уже можно сказать: «почти тысяча» и т. п.) до 2–3 тысяч (большую численность этих объединений невозможно предполагать, исходя из общих социально-экономических условий). То, что счёт, начатый на тысячи, приводил в конце концов к «сакральной» цифре 3, вполне объяснимо.
Гораздо важнее совпадение не конкретных чисел, а самого принципа организации – то есть содержание на постоянной основе (и прямыми денежными выплатами, и выдачей оружия и обмундирования) профессиональных воинов в количестве значительно превосходящем нормальные для того времени размеры воинских объединений. Как показывают современные исследования, в раннее и даже высокое Средневековье отряд в несколько сотен человек уже считался сравнительно большим военным объединением, а «армии» в несколько тысяч воинов можно предполагать только в исключительных случаях, и набирались они, конечно, только на разовые военные предприятия и из самых разнородных социальных элементов[579].
Очень важно также совпадение условий, в которых возникали и распадались эти «большие дружины». Они создавались (вероятно, вполне сознательно) в качестве средства построения политической общности, крепящим элементом которой был сбор дани. Либо сама эта дань (как Danegeld с англичан), либо какие-то особые источники доходов, обеспечить которые и была призвана «большая дружина», и были основным источником её содержания. Так, в Чехии, по предположению Д. Тржештика, главным доходом правителя, за счёт которого он мог содержать корпус собственных воинов, была прибыль от продажи невольников на работорговом рынке Праги. Но невольников добывали ведь те же самые воины[580].
Политии, образованные с помощью «больших дружин», представляли собой конгломерат областей и общностей, связанных лишь выплатой дани одному центру, и они не могли быть долговечны. Как только возможности внешних завоеваний или эти особые источники «сверхдоходов» (как выражается Тржештик) иссякали или переставали быть доступными, содержание большого контингента профессиональных воинов (то есть людей, не занимавшихся ничем кроме войны и, значит, не занятых ни в производстве, ни в управлении) должно было ложиться более тяжёлым бременем на тех, кто уже был подчинён, и тогда сказывались и недовольство местных элит, и неразвитость централизованного аппарата контроля и принуждения. Получить большие суммы и при этом в определённый срок (ср. указание на ежемесячные выплаты «дружинникам») было уже трудно, и надо было либо находить другие способы оплаты дорогостоящего «труда» воинов-профессионалов (ср. наделение землёй хускарлов в Англии в XI в.), либо снижать плату (с неизбежным падением качества этого «труда»), либо отказываться от их услуг. Кризисы могли быть, судя по примерам Польши, Чехии и датско-английской «империи», разной степени тяжести и продолжительности, но в любом случае в итоге они приводили к отказу от первоначальной даннической системы подчинения и эксплуатации. Если эта первоначальная система крепилась во многом на силовом превосходстве и принуждении (обеспечиваемом «большой дружиной»), то после кризиса существенно большую роль для сохранения политического единства должны были играть интересы взаимной выгоды и договорно-согласительные механизмы. Правитель вынужден был сокращать до минимума свою личную охрану-дружину, а основное значение в военном отношении переходило к знати с её дружинами и клиентелами и к наборам свободного или зависимого населения.
Следует также подчеркнуть, что все случаи, когда у нас есть основания говорить о «большой дружине» (Польша, Дания/Англия, более предположительно Венгрия и Чехия), относятся приблизительно к одному времени, когда эти регионы были во многом типологически схожи. В X–XI вв. Чехия, Польша, Венгрия и Скандинавия, в тот момент, так сказать, захватившая в свою орбиту Англию, представляли собой как раз те «пограничные народы» (нем. Randvölker), о которых часто вспоминают, когда противопоставляют сложившиеся цивилизации и более «примитивные» общности, паразитирующие на окраинах этих цивилизаций, но при определённых обстоятельствах способные со временем обрести собственные политические и культурные формы. Раньше так говорили прежде всего о кельтских и германских варварах, которые сначала тревожили северные окраины Римской империи, а затем создали на её обломках собственные государства[581]. Недавно (в книге 2004 г.).
К. Модзелевский предложил – совершенно справедливо, на мой взгляд – расширить понятие «варварской Европы», включив в него германские, славянские, балтские и финно-угорские народы, которые создали свои политии несколько позже– в IX-XII вв. Справедливость этого подхода подтверждается прежде всего тем, что и те, и другие варвары обнаруживают массу общих черт в общественном устройстве, политическом быте, культурно-правовых формах и т. д. Только если варвары «первой волны» имели дело с Римской империей, то варвары «второй волны» были «пограничными народами», с одной стороны, для Каролингской империи и государств, ей наследовавших, а с другой – для Византийской империи.
Такая типология «варварской Европы» позволила Модзелевскому для объяснения некоторых явлений в славянских государствах Х-ХII вв. прибегнуть к данным, известным из других «варварских» обществ, прежде всего древнегерманских, – то есть он использовал исторические материалы о «первой волне» для разъяснения информации, сохранившейся от варваров «второй волны». На мой взгляд, вполне правомерной была бы и обратная методика – то есть применить нечто известное об этих последних к первым. В данном случае мне кажется уместным поставить вопрос о том, насколько универсальной для этих варварских «приграничных» народов была модель «большой дружины» как важнейшего инструмента в образовании трибутарных политий, часто принимавших форму рыхлых и недолговечных «империй».
К сожалению, относительно раннего Средневековья практически нет данных о численности тех или иных военных объединений, упомянутых в источниках. Между тем, именно численность (пусть даже относительная) является важнейшим или, во всяком случае, наиболее характерным показателем «большой дружины». Тем не менее, некоторые косвенные сведения могут, кажется, указывать на некие особо выдающиеся по силе и размерам военные объединения в подчинении раннесредневековых правителей.
Так, явно неординарное явление представляла собой trustís domíníca или trustís regís, известная в меровингской и каролингской Франции[582]. Это была группа воинов-профессионалов (именовавшихся в качестве её членов также antrustíones – антрустионы), которые должны были, прежде всего, воевать и охранять правителя (своего господина), а в мирное время, возможно, также выполнять некоторые поручения полицейского характера. Этимология их обозначения указывает на «дружинные» корни (от германского trôst, восходящего к древнему корню *true-[583]). Они находились под особым покровительством короля и были обеспечены повышенным вергельдом. Порядок материального обеспечения антрустионов (как и их численность) неизвестен. Но поскольку в раннесредневековой Европе был хорошо известен порядок обеспечения зависимых людей, в задачу которых входило, прежде всего, ведение войны, жалованьем (или, по крайней мере, пропитанием), одеждой и оружием, иногда также лошадьми[584], то предполагают, что этот порядок был принят и в trustís reqís.
О силе и значении антрустионов в начальной истории Франкского государства свидетельствует тот факт, что «Салическая Правда» (составленная, скорее всего, как раз вскоре после рождения этой «империи» – при Хлодвиге) предусматривает для них повышенный вергельд. В главе XLI, § 3, согласно древнейшей редакции «Правды», устанавливается, что за убийство члена trustís domíníca придётся платить 600 солидов[585]. Это в три раза больше вергельда за убийство свободного франка (200 солидов). Такой же тройной вергельд имеют ещё только королевские графы и сацебароны (глава LIV, § 1 и 3).
Последний раз антрустионы упоминаются в конце IX в. вскоре после распада Каролингской империи. В современной литературе указывается на «экстенсивный» характер развития Каролингской империи, процветание и сила которой во многом зависели от дани и военной добычи[586]. Напрашивается связь между исчерпанием этих источников постоянного дохода, распадом империи и исчезновением trustís reqis.
Некоторые историки находили возможным сопоставление скандинавских хускарлов и франкских антрустионов с вестготскими гардингами, известными из источников VII–VIII вв. (qardínqí– от гот. qards, «дом, семья»)[587]– В вестготской Испании фиксируется множественность патронатно-дружинных отношений разных по происхождению – позднеантичных и готских[588]. Там были известны «дружины», возникшие ещё в позднеримской армии и состоявшие из так называемых buccellaríí (от лат. buccella – кусок, кусок хлеба, – то есть «нахлебники»), а с другой стороны – готские saío или saqío (этимология не совсем ясна; может быть, связано с пра-герм. *sakō – тяжба, борьба, судебное преследование)[589]. Гардинги были доверенными лицами короля; они выполняли его военные и иногда административные поручения, находились под его защитой и пользовались некоторыми привилегиями, но отличались от магнатов, отношения которых с королём регулировались совсем иначе[590].
Такую же роль доверенных лиц и охранников короля выполняли лангобардские газинды (qasíndí – от др. герм. qísínd «спутник», ср. нем. Gesinde, Gesindel). Словом qasíndí обозначались, видимо, вообще военные слуги разных лиц. В источниках зафиксировано выражение «in gasindio», где от слова gasindus образовано абстрактно-собирательное существительное (gasíndíum) – подобное старославянскому дружина в значении «спутники, товарищи»[591]. Но королевские газинды отличаются повышенным вергельдом: 150 солидов полагались за убийство рядового свободного, а 200 солидов за «minimissimus gasindus» или 300 – за «maior gasindus», согласно гл. 62 «Эдикта Лиутпранда» (первая половина VIII в.)[592].
Наконец, в ряд этих примеров можно поставить и «архетипическое» описание «германской» дружины, которое дал Тацит в «Germania» и с которого началось данное исследование (см. в главе I, с. 50–51). В этом описании Тацит подчёркивает, что дружины ценились, помимо доблести, именно многочисленностью (numero ас virtute comitatus emineat), а в главе 14 пишет следующее: «…множество знатных юношей отправляется к племенам, вовлечённым в какую-нибудь войну, и потому, что покой этому народу не по душе, и так как среди превратностей битв им легче прославиться, да и содержать большую дружину можно не иначе, как только насилием и войной (magnumque comitatum поп nisi vi belloque tueare); ведь от щедрости своего вождя они требуют боевого коня, той же жаждущей крови и победоносной фрамеи; что же касается пропитания и хоть простого, но обильного угощения на пирах, то они у них вместо жалованья. Возможности для подобного расточительства доставляют им лишь войны и грабежи»[593]. В этих словах не только обозначен порядок содержания дружинников, но указана и главная особенность содержания «большой дружины» – «не иначе, как только насилием и войной», то есть только за счёт внешних завоеваний, а не внутренних ресурсов. Граус, судя по всему, когда предложил понятие velkodružína, не обратил внимания на эти слова Тацита о «magnum comitatum». Между тем, понятие это, как выясняется, можно возвести к самому истоку наших представлений о дружине. Разумеется, Тацит не использовал выражение «magnum comitatum» как terminus technicus, но он совершенно верно ухватил суть дела: в нормальных условиях дружины не могли быть многочисленны, и их увеличение было возможно только при «сверхдоходах», которые в ту эпоху давали «лишь войны и грабежи».
Так или иначе, вне зависимости от того, насколько применимо понятие «большой дружины» к «варварским» обществам и насколько многочисленны на самом деле были все эти военные слуги-соратники раннесредневековых правителей (antrustiones, gardingi, gasindi и пр.), важно подчеркнуть, что они никогда не составляли всю светскую элиту той или иной «варварской» политии. И во франкском, и в вестготских или лангобардских королевствах помимо них в окружении короля или вне его существовала знать, представители которой вступали в те или иные, даже служебные, отношения с правителем, становясь его доверенными лицами (fideles), но при этом сохраняли значительную самостоятельность – как экономическую, так и политическую. И одной из выразительных черт этой самостоятельности было наличие у знатного (могущественного) лица собственных слуг, в том числе военных.
В раннесредневековых источниках отчётливо прослеживается противопоставление дружин правителя и дружин «частных» вплоть до складывания вассально-ленных отношений. Об этом противопоставлении много писалось, например, в связи с капитулярием Карла Великого, запрещавшим кому бы то ни было, кроме короля, содержать собственные trustís[594]. Ранее в немецкой науке горячо обсуждалось, имели ли эта «монополия» короля на содержание дружины древние (германские) корни, насколько она соблюдалась на практике, имело ли в виду это постановление запрет знатным людям держать на службе только свободных (а несвободных разрешалось) и т. д.[595]
Сегодня эти споры в духе Verfassungsgeschichte отошли в прошлое. Нет сомнения, что знатные люди всегда и везде в Средние века (да и позднее) имели или стремились к тому, чтобы иметь свои дружины, свиты, клиентелы, «гвардии» и т. д. – каждый, как писал Ламперт Херсфельдский, «настолько большие, насколько мог (позволить себе)»[596]. И это обстоятельство – в качестве фактора и показателя мощи знати – гораздо важнее, чем то, что под покровительством знатных людей могли оказаться и несвободные люди, и свободные (здесь, естественно, в разных регионах, в разные времена и в разных условиях «варварской» Европы могли быть и разные варианты)[597]. Законодательная инициатива Карла была попыткой уменьшить влияние знати, выбив из-под неё одну из опор её власти и авторитета, но сам факт, что законы в том же духе издавались и позже, говорит о том, что на практике они не достигали цели (с распадом империи и развитием вассалитета они сделались уже неактуальными)[598]. Такого рода попытки были естественными со стороны центральной власти, но не могли быть эффективны в условиях раннесредневековой Европы– «частные» дружины и клиентелы были настолько же естественны, и знать не хотела и не могла от них отказаться.
О таком противостоянии дружины правителя (короля) и «частных» дружин магнатов много говорится в лучшей книге по военной истории раннего Средневековья последнего времени Гая Хэлсолла. Весьма показательно, что автор, не будучи знаком с моделью «большой дружины» и не обращаясь к периоду высокого Средневековья (поэтому в его обзор не попадают империя Кнуда, скандинавские и центральноевропейские государства), применительно к V–VII вв. делает акцент именно на королевских дружинах как основной военной силе варварских королевств, и тем самым предложенная им общая схема эволюции социально-военной организации раннего Средневековья во многом совпадает с той, какая была очерчена выше для Польши, Чехии и Венгрии, отчасти Скандинавии в X–XII вв.[599] Мощные королевские дружины характерны для первоначальных политических образований трибутарного характера, с распадом последних падает роль первых, и правитель оказывается сильнее зависим от поддержки знати. Уже в IX в. в Западной Европе несомненно важнейшая роль в военных предприятиях принадлежала именно дружинам, свитам и клиентелам знатных людей, собиравшихся под знамёнами того или иного короля (правителя). С военно-исторической точки зрения спор может идти фактически лишь о том, имели ли эти силы исключительное значение или определённую роль играла также мобилизация свободного населения[600].
Таким образом, данные из раннесредневековой Западной Европы не только приводят к констатации важной аналогии в развитии политий «варварской Европы» первой и второй «волн»; в их свете более понятным становится тот исторический контекст, в котором возникали и распадались объединения военных слуг на содержании правителя, достигавшие, как можно думать с той или иной степенью вероятности в разных случаях, внушительных размеров. Эти «большие дружины» создавались не на пустом месте, а вырастали из «частных» («малых», «домашних») дружин, какие могли иметь самые разные люди – лишь бы у них хватало средств и авторитета на их содержание и руководство ими. С другой стороны, с распадом «больших» дружин роль «частных» снова повышалась, хотя уже, разумеется, менялись и общие социальные условия, и облик знати, и, вероятно, сущность этих «частных» дружин, которые теряли черты «товарищества» и приобретали черты вассально-клиентельные. В этой ситуации правитель в значительно большей степени зависел от поддержки знати, и их отношения выстраивались с соблюдением консенсуса и баланса интересов. В то же время правитель искал способы усиления своей власти, ища опоры в других социальных слоях, используя идеологические и религиозные средства и т. д. Конкретные пути и механизмы достижения устойчивости того или иного политического образования, естественно, уже сильно различались в разных регионах Европы в разное время с IX до XII–XIII вв., как свидетельствуют хотя бы те примеры, которые были выше более или менее детально представлены, – «среднеевропейская модель» Польши, Чехии и Венгрии или «модернизация» королевской hirð в Норвегии.
В общем, эта схема соответствует той, которую предложил Граус для эволюции дружины: от классической («домашней», «малой», «тацитовской») дружины к «большой», а затем снова к «малой» дружине, занимающей, однако, уже более или менее маргинальное место в общем социально-политическом строе. Однако, если понимать эту схему более широко в универсально-типологическом ключе, то в неё надо внести некоторые поправки.
Во-первых, аналогии польской «большой дружине» в «империи» Кнуда и других политиях раннего и высокого Средневековья не предполагают, что эти корпуса военных слуг правителя охватывали всю элиту. Какой-то нобилитет сохранялся (хотя, возможно, в период расцвета «большой дружины» его роль падала, особенно собственно при дворе правителя, то есть в «государственном центре»), и невозможно было запретить представителям этого нобилитета содержать свои собственные дружины и клиентелы. Во-вторых, эти аналогии указывают на более тесную связь многочисленности военных контингентов на содержании правителя и их задействованности во внешней экспансии и трибутарных механизмах эксплуатации – только постоянная война и регулярные поступления дани позволяли содержать по-настоящему «большие» дружины. В-третьих, нет нужды устанавливать какие-либо жёсткие связи зависимости между «большой дружиной» и «среднеевропейской моделью». Многочисленные корпуса военных слуг могли содержать, как выясняется, не только правители Польши, Чехии и Венгрии. С другой стороны, вероятная связь венгерских «замковых йобагионов» с некими «milites» Иштвана Святого свидетельствует в пользу того, что «большая дружина» не исчезала совершенно с распадом трибутарного устройства, а трансформировалась. Преемственные ей формы надо видеть в тех или иных военных категориях на попечении правителя, будь то люди в непосредственном окружении князя (его «гвардия») или отряды и гарнизоны, размещённые по городам и крепостям.
Как увидим далее, с учётом этих поправок идея «большой дружины» находит убедительное – и при этом, пожалуй, наиболее яркое и чёткое среди всех приведённых аналогий– подтверждение в данных древнерусских источников.
«Большая дружина» в Древней Руси
1. X–XI вв.: от зарождения до кризиса
В историографии не предпринимались ещё попытки применить понятие большая дружина к древнерусской истории, за исключением недавней работы Е. А. Шинакова, который допускает существование многочисленных княжеских («больших») дружин на Руси с 960-х до 1030-х гг. Однако рассуждения историка в развитие этого тезиса носят чисто гипотетический характер. Конкретно он ссылается только на указания источников о концентрации в руках князя Святослава Игоревича значительных финансовых средств (добытых военными походами – субсидия греков и добыча от хазарского и болгарского походов), которые теоретически позволяли бы князю содержать многочисленный военный корпус[601]. Эти указания можно расценивать как свидетельство о возможности содержания «большой дружины» (наличие «сверхдоходов»), но в качестве доказательства её существования их воспринимать нельзя. На мой взгляд, есть некоторые данные, которые являются таким доказательством, и о них далее и пойдёт речь. Вначале приводятся данные, свидетельствующие о главном признаке «большой дружины», – многочисленности. Затем ставится вопрос о трансформации корпуса военных слуг на службе князей Руси и разбирается специальная терминология, относящаяся к ним.
Древнейшим известием об особой дружине правителя, отличающейся по размерам и статусу от дружин других знатных и могущественных людей, должно считаться сообщение арабского дипломата ибн Фадлана, который посетил с дипломатической миссией в 922 г. Волжскую Булгарию и описал свои путешествие и пребывание в столице булгар в сравнительно пространном и подробном повествовании. Значительную часть его «Записки» составляет знаменитое описание руси, которых арабский путешественник видел в Булгарии, в том числе похороны одного богатого и знатного купца. Его рассказ дошёл до нас хотя и не в первозданном, но в целом в довольно исправном виде, и оригинал поддаётся реконструкции. Сочинение доступно в прекрасном издании А. П. Ковалевского с русским переводом и комментариями.
Cpeди разнообразных сведений, которые арабский писатель сообщает о руси, в конце своего рассказа он указывает, что у них есть свой суверенный правитель («царь»). «Один из обычаев царя русов, – пишет далее ибн Фадлан, – тот, что вместе с ним в его очень высоком замке постоянно находятся четыреста мужей из числа богатырей, его сподвижников, причём находящиеся у него надёжные люди из их числа умирают при его смерти и бывают убиты из-за него [или: подвергают себя смерти из-за него]. С каждым из них [имеется] девушка, которая служит ему, моет ему голову, и приготовляет ему то, что он ест и пьёт, и другая девушка, [которой] он пользуется как наложницей в присутствии царя. Эти четыреста [мужей] сидят, а ночью спят у подножия его ложа». «Царь русов» проводит всё время, сидя на высоком троне или ложе и предаваясь всяческим удовольствиями и развлечениям (у него самого 40 наложниц), а все дела ведёт некий его «заместитель»[602].
В литературе уже неоднократно высказывались сомнения, можно ли верить этому рассказу[603]. Ибн Фадлан приводит его несомненно с чужих слов, поскольку сам он был только в Булгарии и видел только некоторых людей из руси, прибывших туда по Волге. В сообщении о ничего не делающем правителе и реально правящем заместителе явственно просматривается аналогия с политическим устройством Хазарин, где, действительно, приблизительно таким образом распределялись функции между хаканом и шадбеком (или хакан-беком, как его называет ибн Фадлан)[604]. По поводу верных «богатырей», умирающих вместе со своим господином, Ковалевский заметил, что этому сюжету находятся многочисленные аналогии в «рассказах арабоязычных писателей о народах юго-восточной Азии», где описывается «самоубийство вслед» правителю его приближённых и где даже фигурируют похожие цифры– 300 или 400 слуг-«самоубийц». С этими рассказами ибн Фадлан «несомненно так или иначе был знаком»[605].
Вероятнее всего, в данном случае мы имеем дело с каким-то смешением достоверной информации и ходячих образов и сказаний, но трудно определить, в какой именно пропорции. Хорошо известно, что Русь в IX – Х вв. испытывала сильное и разностороннее влияние Хазарского государства, в частности, её правители присвоили себе хазарский титул каган. Не было бы ничего странного в том, что и в политическом устройстве русь подражала хазарам (в связи с разделением функций кагана и бека в литературе уже указывалось на пару князь-воевода[606]). Обычай (само)убийства слуг после смерти своего господина, существовавший среди руси в IX – Хвв., подтверждается сообщениями других арабских писателей и археологическими данными (см. в главе IV, с. 477).
Но во всяком случае, даже если верить известию о службе «царю русов» каких-то особых «богатырей», ввиду указаний Ковалевского об аналогиях в арабской литературе принимать на веру сообщение об их точном числе было бы неосторожно. Ограничимся предположением, что во времена ибн Фадлана (920-е гг.) у правителя руси был в распоряжении некий отряд воинов, отличавшийся чем-то (возможно, численностью или особым этосом) от подобных военно-служебных объединений в подчинении других богатых и влиятельных людей из руси (поэтому какие-то сведения или слухи о его существовании и дошли до арабского путешественника). В этом отряде можно видеть прообраз или первичную форму той «большой дружины», какая нам известна из сравнительных данных, приведённых выше.
Все прочие данные о «большой дружине» древнерусских князей извлекаются из летописи. К сожалению, о численности княжеских людей прямо сообщает лишь одно из летописных известий. Вместе с тем, оно довольно ясно и однозначно по содержанию и, главное, написано бесспорно современником, а значит его информацию можно расценивать как надёжную.
Это известие находится в статье ПВЛ под 6601 (1093) г., о которой шла речь выше (с. 237 и след.) и которая содержит, среди прочего, рассказ о вокняжении Святополка Изяславича в Киеве и его попытках противостоять половцам. Много внимания в этом рассказе уделяется разногласиям среди князей, в окружении Святополка и в среде киевлян. В одном из эпизодов говорится, в частности, что князь начал «сбирати вое» (воинов) для войны с половцами, а «мужи смыслении» в его окружении (ниже выясняется, что это были некие киевские бояре во главе с Янем Вышатичем, информатором летописца) стали отговаривать его от войны, ссылаясь на недостаток собранных сил: «яко мало имаши вой». Далее приводится реплика Святополка, за которой следуют советы, данные ему «смыслеными» и «несмыслеными». Текст по ЛаврЛ: «Он же реч(е): имѣю отрокъ своих 700, иже могуть противу имъ стати. Начаша же друзии несмыслении гл(агола)ти: поиди, княже. Смыслении же гл(агола)ху: аще бы пристроилъ и 8 тысячь, не лихо то есть, наша земля оскудѣла есть от рати и от продажь. Но послися к брату своему Володимеру, да бы ти помоглъ»[607]. Таким образом, согласно летописи, неразумные советники подталкивали князя к войне, а мудрые удерживали и рекомендовали обратиться за помощью к Владимиру Мономаху – двоюродному брату Святополка, занимавшему тогда переяславский престол (их совету киевский князь и последовал в конце концов).
Д. С. Лихачёв переводит речь «смысленых» бояр на русский язык следующим образом: «Если бы выставил их и 8 тысяч, и то было бы худо: наша земля оскудела от войны и от продаж…»[608]. Исследователь отступает от текста ЛаврЛ в двух пунктах: в одном случае оправданно, в другом – нет. Во-первых, он вставляет местоимение «их» в первой части фразы. Поскольку по смыслу текста это слово вполне подходит и оно присутствует в ИпатЛ и других списках ПВЛ, то эту поправку надо принять[609]. Во-вторых, он опускает отрицание «не» при слове «лихо» во второй части, понимая это слово здесь в смысле «худо, зло». Однако отрицание стоит во всех списках ПВЛ. И кроме того, есть возможность интерпретировать эту речь и без такой правки текста, не предполагая какой-то порчи в ПВЛ. Можно просто иначе понимать смысл слова лихо. Правильнее представляется понимание текста, предложенное Л. Мюллером, который из того, что лихо здесь выступает в значении «чересчур, очень много» (ср.: лихва, лишний, слишком и т. д.)[610]. Немецкий перевод Мюллера выглядит так: «Wenn du ihrer auch 8000 aufstellen würdest, ist das dir nicht übermäßig viel. Unser Land ist arm geworden vom Krieg und von Abgaben…»[611]. Следуя его трактовке, можно предложить такой перевод фрагмента с пояснениями: «(Вот) если бы ты выставил их (имеется в виду: отроков) 8 тысяч, это было бы (совсем) не лишним – (ведь) наша земля оскудела от войны и от штрафов. Но (имеется в виду: поскольку ты этого не можешь) пошли (лучше) за помощью к своему брату Владимиру».
Пропуск местоимения «их», а также некоторые другие особенности списка ПВЛ по ЛаврЛ на этом отрезке текста говорят о том, что он, хотя и древнейший из всех списков ПВЛ, совсем не обязательно должен давать лучшие чтения по сравнению с другими летописями. Так, в параллельном тексте по ИпатЛ (за ней следуют также РадзЛ и МосАкЛ) есть одно существенное отличие от ЛаврЛ: численность отроков в словах Святополка указывается не 700, а 800 (цифирью вместо буквы ψ «пси» – ω «от»)[612] В литературе уже высказывалось предпочтение в данном случае в пользу варианта ИпатЛ, так как цифра 800 соотносится с приведённой ниже в словах киевских бояр цифрой 8000[613]. Мнение это вполне справедливо – очевидно, слова бояр приведены автором сознательно как полемический ответ на легкомысленное заявление князя, и начальная цифра 800 увеличена на порядок.
Из этого сообщения ПВЛ, таким образом, следует, что киевский князь в последнем десятилетии XI в. имел в своём распоряжении отряд «отроков» численностью в 800 человек, который он считал способным не просто вести некие военные действия, но даже противостоять половцам. Правда, эта способность отроков – очевидно, военных слуг князя – поставлена под сомнение летописцем, излагающим споры князя и киевских бояр. В словах киевских бояр выражена мысль, что 8 тысяч отроков и могли бы противостоять половцам, но 800 на это не способны. Сложно теперь судить, насколько самонадеянным был в действительности князь и насколько справедливо было возражение бояр. Некоторые наблюдения, приведённые ниже, склоняют скорее к тому, чтобы видеть в этих словах недовольство со стороны знати княжескими военными слугами. Это, впрочем, не исключает и того, что летописец использовал это возражение как риторический приём, чтобы продемонстрировать необходимость для князей вести скоординированные действия против половцев и считаться с умудрённой опытом киевской знатью. Но в любом случае нет никаких оснований предполагать, что автор текста – современник описанных событий – преуменьшил или преувеличил численность княжеских отроков.
Такой контингент военных слуг в распоряжении князя надо рассматривать как аналогичный по сути тем военным корпусам при правителях раннесредневековой Европы в VII–XI вв., о которых сообщали приведённые выше иностранные источники, и особенно тем, которые упоминались при польских князьях и Кнуде. Так же, как и в прочих случаях, это– довольно многочисленное объединение в прямом подчинении правителя и отдельное от знати и каких бы то ни было «народных ополчений». И в этом смысле его можно назвать «большой дружиной». Само его наименование («отроки») говорит о том, что по своей сути оно аналогично тем отрядам и группам, которые формировали вокруг себя богатые и знатные люди (ср. упоминавшихся выше отроков Свенельда или Ратибора). Разница состояла, видимо, только (или прежде всего) в том, что княжеская «дружина» была многочисленнее – она была «большой». В то же время, разница эта всё-таки была весьма существенна, и во всяком случае её было уже достаточно для того, чтобы для обозначения княжеских военных слуг в употребление вошло специальное слово или , которое употреблялось синонимично слову , но именно для обозначения княжеских военных слуг, и о котором ниже ещё пойдёт речь.
Численность «большой дружины» Святополка в 800 человек, в общем, соответствует тем цифрам, которые приводились выше, и составляет нечто среднее между одной-двумя сотнями человек, которыми располагали норвежские конунги, и одной или несколькими тысячами в распоряжении Кнуда Великого или Болеслава Храброго. Надо только учитывать, что Святополк занимал хотя и важнейший «стол», но был далеко не единственным правителем на Руси. Кроме того, мы не знаем, как складывалась судьба княжеских отроков тогда, когда происходила смена правящего князя. Надо думать, что свои отроки были у Всеволода, предшественника Святополка на киевском престоле. Во всяком случае, один из них по имени Дмитр оставил в 1093 г. на память потомкам надпись (граффити) на стене киевского Софийского собора, сообщая о положении раки умершего князя в соборе[614]. Но перешли ли они после смерти Всеволода на службу к Святополку и в полном ли составе – этого мы не знаем и даже не можем предположить, поскольку не знаем общих правил на этот счёт. Может быть, 800 отроков достались «по наследству» от Всеволода, а может быть, этот внушительный корпус получился из слияния военных слуг последнего и собственных слуг Святополка, которых тот держал при себе ещё в бытность туровским князем.
Так или иначе, теоретически надо исходить из того, что князья, прямая власть которых распространялась на бо́льшую территорию, располагали и бо́льшими возможностями в содержании военных слуг. Из предшественников Святополка на киевском престоле больше возможностей по сравнению с ним имели, прежде всего, Владимир Святославич (Святой), который единовластно распоряжался землями, поделенными впоследствии между его потомками, и его сын Ярослав («Мудрый»), который в конце жизни распоряжался всеми землями, кроме Полоцкой. И численность «больших дружин» Владимира и Ярослава в бытность их киевскими князьями надо предполагать больше 800 человек – возможно, до тысячи-полутора человек. Надёжных подтверждений этим предположениям в источниках мы не найдём, но некоторую пищу для размышлений в этом направлении отдельные летописные известия всё же дают.
В ряду этих известий стоит несколько странный на первый взгляд рассказ о наложницах Владимира Святославича, которых тот имел, будучи ещё язычником, «побѣженъ похотью женьскою». Это известие содержится в летописных списках, имеющих в составе ПВЛ, а также в Н1Лм, донесшей НС, в статье под 6488 (980) г. Согласно летописи, у Владимира были «водимыя» жёны числом 5, а также было «и наложьниць у него 300 въ Вышегородѣ, 300 в Бѣлѣгородѣ, а 200 на Берестовѣмъ в сельци, еже зовут и н(ы)нѣ Берестовое»[615].
А. А. Шахматов относил этот отрывок к особой повести о крещении Руси, которую он называл «Корсунской легендой» и вставку которой в летопись он относил только к этапу НС. Текст в статье 6488 г., действительно, неоднородный и обнаруживает следы редакторской правки, однако в пользу связи известия о жёнах и наложницах с «Корсунской легендой» Шахматов выдвигал лишь чисто теоретические соображения[616], которые ещё Лихачёв назвал «малоубедительными»[617]. Возможно, известие принадлежит и к слоям, предшествующим НС. Углублённое текстологическое исследование статьи ещё предстоит, но во всяком случае в том виде, в каком её донесли до нас летописи, она существовала уже в НС, то есть в середине 1090-х гг.
Если воспринимать текст буквально, он вызывает сразу несколько недоуменных вопросов. Во-первых, неясно противопоставление пяти «водимых» жён и наложниц – допустим, можно было бы выделить одну жену как «главную» и «любимую», но чем отличались остальные четыре от наложниц? Во-вторых, непонятно, зачем Владимиру надо было держать наложниц в разных других поселениях, а не в Киеве. Наконец, удивление вызывает и общее число наложниц Владимира в восемь сотен: при всём уважении к мужским способностям крестителя Руси трудно представить себе, что он мог воспользоваться услугами всех этих наложниц, рассредоточенных по разным городам, в течение хотя бы года. Неужели князь тратил, как можно догадываться, значительные средства на содержание такого штата лишь для удовлетворения собственных страстей и амбиций? Это был бы пример бесподобный в истории средневековой Европы и сравнимый лишь с легендарными образами – например, библейского царя Соломона, который якобы имел 700 жён и 300 наложниц и которого как раз и вспомнил летописец (возможно, другой – позднейший редактор) в связи с рассказом о «блуде» Владимира[618].
Поскольку буквальное прочтение текста наталкивается на трудности, учёные предпочитают понимать его как риторическое преувеличение, может быть, отталкивающееся как раз от библейского рассказа о Соломоне[619]. Между тем, интерпретации летописного известия о наложницах в таком духе противоречат его конкретные детали – и сами цифры (в Библии 700 жён и 300 наложниц; здесь же, соответственно, 5 и 800, и наложницы разделены на три группы), и указания на населённые пункты, где содержались наложницы. В пользу того, что в летописи всё-таки представлены достоверные реалии, а не риторические фигуры, высказался А. В. Коптев. Он обратил внимание на то, что указанное в летописи количество наложниц Владимира совпадает с тем, какое получается из указания ибн Фадлана в приведённом выше рассказе о «богатырях» в окружении «царя русов»: согласно арабскому писателю, у каждого из этих 400 «богатырей» было по две «девушки» (одна ухаживает, другая удовлетворяет сексуальные потребности) – всего, значит, те же восемь сотен. Кроме того, он заметил, что Вышгород, Белгород и Берестово представляли собой укреплённые центры вокруг Киева, которые принадлежали к своего роду «домену» киевских князей и которые более всего подходили бы для того, чтобы разместить в них дружину. Эти наблюдения привели историка к выводу, что в летописном сообщении надо видеть на самом деле отражение практики снабжения княжеских «дружинников» жёнами или наложницами[620].
Вывод Коптева кажется мне вполне убедительным, если только уточнить, о каких «дружинниках» идёт речь. Очевидно, летописец ошибочно назвал «наложницами» Владимира жён или наложниц неких слуг князя, а сам князь имел на самом деле, как и было положено «нормальному» языческому правителю того времени, просто несколько жён (пять, если верить летописцу). В пользу такого понимания летописного известия говорит и сопоставление его с информацией Ибрагима ибн Якуба о воинах польского князя Мешка I. Ибн Якуб сообщает, что князь берёт на себя не только заботы о пропитании, одежде и вооружении своих «мужей», но и платит им деньги за рождение детей, а затем устраивает браки их детей, то есть контролирует их личную жизнь. Не забудем упоминание об «отрядах», на которые были разделены Мешковы «мужи», а затем указание Галла Анонима о размещении войска Болеслава в нескольких городах. Примечательно также и совпадение числа «девушек» в рассказе ибн Фадлана и числа Владимировых наложниц. Вспомним, что и в упоминании ПВЛ отроков Святополка Изяславича тоже фигурирует цифра 800 (хотя это число военных слуг, а не их жён или наложниц). Вряд ли все эти совпадения случайны. Можно ещё сомневаться в точности данных ибн Фадлана, но соответствие двух летописных известий (принадлежащих, вероятно, перу разных авторов) трудно объяснить иначе, чем отражением одного реального факта. Этим фактом было наличие у киевских князей, по крайней мере, со времён Владимира (а если верить ибн Фадлану, то и значительно раньше) и до конца XI в. обширного корпуса воинов в их прямом подчинении – «большой дружины».
Вместе с тем, летописное известие о «наложницах» Владимира свидетельствует об определённой трансформации этого корпуса. Ведь автор этого известия, сообщая о самом факте проживания женщин в киевских пригородах, совершенно превратно его истолковал – для летописца это было свидетельством не о воинах киевского князя, а о его «похоти» (ставшей позднее уже, видимо, легендарной). Это говорит о том, что во времена летописца личные и семейные дела княжеских воинов устраивались уже совсем иначе, нежели в конце X в. Возможно, менялась и их численность. Достоверно мы знаем только численность отроков Святополка. Выяснив, что 800 «наложниц» в Вышгороде, Белгороде и Берестовом принадлежали не Владимиру, а его «большой дружине», мы, однако, не можем быть уверены в том, что эта цифра отражает её численность: даже если отвлечься от сообщения ибн Фадлана, что у одного «богатыря» было две «девушки», ничто не обязывает нас считать, что летописец указал все места проживания воинов и их «наложниц» – ему могли быть известны только эти три места, а вообще нельзя исключать, что княжеские гарнизоны размещались и в других городах Руси.
Ещё одно свидетельство, позволяющее рассуждать о «больших дружинах» в распоряжении древнерусских князей, – известное летописное сообщение о «гридях», которых содержал в Новгороде Ярослав, сын Владимира, ещё при жизни отца. Сообщение важно и упоминанием этого специального термина для обозначения княжеских военных слуг (гридь), и тем, что оно позволяет сделать подсчёт их количества. С него начинается летописный рассказ о смуте, разразившейся после смерти Владимира Святославича. Под 6522 (1014) г. в летописи говорится, что незадолго до смерти Владимира Ярослав, пребывавший в Новгороде, отказался предоставлять в Киев отцу причитающиеся с него деньги: «Ярославу же сущю Новѣгородѣ и урокомъ дающю Кыеву двѣ тысячѣ гривнѣ от года до года, а тысячю Новѣгородѣ гридемъ раздаваху, а тако даяху посадници новъгородьстии, а Ярославъ сего не даяше о(т)цю своему»[621].
В данном случае важнейшей в этом известии является фраза «а тысячю Новѣгородѣ гридемъ раздаваху», то есть: «а тысячу в Новгороде гридям раздавали»[622]. Из неё следует, что из дани, которую Ярослав собирал в Новгороде, одна тысяча гривен тратилась на содержание «гридей» (причём, судя по контексту и глаголу во множественном числе «раздаваху», это была, видимо, традиция, установленная ещё до Ярослава). Поскольку не приходится сомневаться, что словом гридь в Древней Руси обозначали княжеских воинов (подробнее об этом слове и его семантической эволюции см. ниже), логично заключить, что речь здесь идёт о той же княжеской «большой дружине». Только в данном случае своих воинов содержит не киевский князь, а его сын, наместничавший в городе Древней Руси, следующем по значению после Киева.
Указание суммы, которую тратил Ярослав на содержание подчинённой ему дружины, позволяет, пусть и приблизительно, прикинуть число людей, входивших в неё. Отталкиваться в этих расчётах можно от имеющихся данных о жалованье наёмных воинов в Восточной Европе в X–XI вв. Такого рода свидетельств у нас два: одно происходит из Скандинавии, другое – из Византии.
Скандинавское свидетельство уже сопоставлялось историками с приведённым рассказом о Ярославовых гридях. Имеется в виду известное сообщение исландской «Саги об Эймунде» о службе у Ярослава скандинавских наёмников[623]. В этой саге рассказывается, как знатный норвежец Эймунд нанялся со своими людьми на службу к «конунгу Ярицлейву», то есть князю Ярославу, и какие события происходили с ним в «Гардарики», то есть на Руси. Несмотря на ряд легендарных черт и путаницу в сведениях, сага, дошедшая до нас в записи конца XIV в., содержит и достоверные данные, в частности, как считают специалисты, и касающиеся договора, который заключил Эймунд с Ярославом относительно своей службы. В данном случае наиболее интересно условие оплаты службы нанятых норвежцев: каждый из них должен был получать по эйриру серебра в год, а кормчий корабля– полтора эйрира. Это было собственно жалованье, выдававшееся помимо обеспечения жильём и пропитанием. Эйрир – скандинавская весовая единица, равная 1/8 марки, то есть около 27 г. Этот вес составлял приблизительно половину древнерусской серебряной гривны[624].
Е. А. Мельниковой, специально разбиравшей данные саги, этот «размер денежного вознаграждения представляется вполне реальным» для условий Руси середины XI в.[625]. Однако исследовательница тут же признаёт, что эта сумма была «не слишком большой». Действительно, полгривны (десяток дирхемов) – это сравнительно небольшая ценность в домонгольской Руси. Для сравнения можно вспомнить сообщение того же ибн Фадлана, что богатство отдельных «русов» могло составлять десятки тысяч дирхемов[626], или свидетельства «Русской Правды»: согласно «Правде Ярославичей» (ст. 36 «Краткой редакции») штрафы в треть или половину гривны были минимальны (взимались за мелкие кражи – например, за кражу домашней птицы), а в одной из дополнительных статей к «Пространной редакции» «Русской Правды» (по спискам Карамзинской группы) указывается норма оплаты сельскохозяйственного труда работницы с помощницей («женки с дчерию») – «по гривне на лето»[627].
Сомнения в известии «Саги об Эймунде» усиливаются, если сопоставить его с данными об оплате наёмников – тех же скандинавов и руси– при дворе византийских императоров в X–XI вв. Правда, данные эти отрывочны и скудны, и по ним нельзя составить полного представления о византийской системе вознаграждения профессиональных воинов, потому что она была довольно сложна и в высокой степени коммерциализирована. Например, известно, что прежде чем быть зачисленным на службу императору Византии, наёмному воину приходилось внести определённую сумму в казну в качестве своего рода «страхового взноса»; в итоге выходило, что жалованье, которое он позднее, при условии исправной службы, получал, уже не было его чистым заработком и оно возмещало в какой-то своей части его собственные средства, потраченные вначале. Кроме того, судя по всему, из жалованья надо было самостоятельно покрывать и расходы на жильё, пропитание и экипировку (по крайней мере, частично).
Как бы то ни было, суммы, которые упоминаются в византийских источниках как выплаты наёмникам, весьма существенно отличаются от того, о чём говорит сага. Так, по расчётам историков, предпринятым по данным трактата Константина Багрянородного «De Ceremoniis», годовое жалованье одного члена корпуса наёмных «росов», задействованного в кампании 911 г., составляло в среднем около 10 номисм, а в 949 г. – около 28 номисм[628].
Номисма – золотая монета в 4–4,5 г, которая по стоимости равнялась приблизительно (в зависимости от курса золота к серебру) одной гривне. Получается, наёмник византийского императора должен был получать в десятки раз больше наёмника новгородского князя (1 эйрир=1/2 гривны versus 10–30 номисм=10–30 гривен). Конечно, надо учитывать и указанные выше особенности оплаты труда наёмников в Византии, и то, что расходы чужестранца в Византии, а особенно в Константинополе, были гораздо выше, чем на Руси. Естественно было бы в принципе исходить из того, что служба в Византии была более доходной, чем на Руси. Но всё же такой сильный разрыв трудно допустить.
Учитывая большую достоверность византийских данных, сообщение «Саги об Эймунде» о том, что один эйрир серебра составлял годовое жалованье наёмного норвежца в Новгороде эпохи Ярослава «Мудрого», надо расценивать как какое-то недоразумение. Если отталкиваться всё-таки от цифры, донесённой сагой, то можно предположить, что изначально имелась в виду плата не за год службы, а только за месяц. Разумеется, в оплате наёмного труда по месяцам не было ничего странного и необычного, это было распространено в средневековой Европе, и ближайшие аналогии составляют указания ибн Якуба о месячном жалованье «мужам» Мешка I и Саксона – воинам Кнуда. В таком случае годовое жалованье одному из воинов Эймунда составило бы 12 эйриров или 6 гривен серебра. Эта сумма уже значительно лучше сочетается с цифрами из трактата Константина и других византийских источников, и разрыв из невероятного превращается во вполне правдоподобный.
Сопоставим теперь данные о жалованье наёмникам с летописным сообщением о том, как распоряжался новгородской данью Ярослав. Едва ли гриди Ярослава получали меньше, чем наёмные скандинавы, но и намного больше они не могли получать – существовали, вероятно, некие общепринятые нормы оплаты профессионального военного «труда» (с учётом региональной специфики, конечно). В сообщении речь идёт о годовой дани – вероятно, соответствующая сумма (тысяча гривен) шла на жалованье за целый год. Отталкиваясь от приведённых выше данных и поправки, предложенной к саге, можно допустить, что собственно жалованье одного гридина Ярослава составляло около 6 гривен или несколько больше, но всё-таки никак не более 10 гривен (ср. 10 номисм, которые в 911 г. получали «росы» в Византии). Употреблённый в летописи глагол «раздаваху» вроде бы подразумевает, что деньги выдавались на руки именно как жалованье. Как и с норвежцами Эймунда, о жилье, пропитании и экипировке договаривались, видимо, отдельно (ср. выше о «мужах» Мешка и хускарлах Кнуда). Упоминание саги о кормчем заставляет предполагать, что размеры жалованья могли быть выше для командного состава. В итоге надо думать, что на тысячу гривен можно было содержать около 100–150, максимум 200 военных слуг.
Если такое число воинов содержал Ярослав в Новгороде, то его отец в Киеве наверняка располагал военным корпусом более внушительным. Об этом намекает и дальнейший летописный рассказ, в котором указывается, что, как только возникла угроза войны с Владимиром, Ярослав посчитал необходимым, «пославъ за море», привести ещё варягов[629] (то есть собственно наёмников – тех, о ком рассказывает «Сага об Эймунде») – очевидно, одних гридей Ярославу для борьбы с отцом не хватило бы.
Таким образом, разные летописные данные за период с конца X до конца XI в. сходятся между собой, свидетельствуя о наличии многочисленного («большого») корпуса военных слуг у древнерусских князей, который те держали в своём непосредственном подчинении и на свой счёт. Наибольший размер этот корпус должен был иметь у князей Владимира и Ярослава в бытность их киевскими князьями, превышая, вероятно, тысячу человек. По-настоящему «большими» были контингенты отроков или гридей именно у киевских князей, хотя, конечно, своих воинов содержали и другие князья Руси. Если у Ярослава в бытность его новгородским князем «под рукою» отца насчитывалось не более 150–200 гридей, то, наверное, приблизительно такие же цифры надо предполагать для военных слуг и других князей XI в., происходивших из расплодившегося дома Владимира Святого. Уместным здесь будет напомнить рассказ Владимира Мономаха в «Поучении» о его конфликте с Олегом Святославичем в 1093 г. Олег вынудил его покинуть Чернигов, и он уходил из города почти «въ 100 дружинѣ и с дѣтми и с женами». Здесь, правда, неясно, из кого именно состояла эта «дружина» Владимира (само понятие дружина, как выяснено, было весьма неопределённым и расплывчатым), и возможно, имелись в виду и какие-то бояре с их людьми, но всё равно указание на то, что вся она составляла не более сотни человек, показательно[630].
Исходя из аналогии, представленной данными по истории древних Польши, Венгрии и Дании, вполне логично предположить, что именно из этих профессиональных воинов формировались гарнизоны крепостей, важных для киевских князей в стратегическом отношении. Даже чисто теоретически трудно представить себе, что военные объединения, состоявшие из нескольких сотен человек, базировались на постоянной основе в одном месте. Понимание, принятое в польской историографии, «большой дружины» как «дружины рассеянной» (drużyna rozproszona, см. выше) кажется вполне оправданным. В связь с сообщением о жёнах и наложницах Владимира тогда надо поставить летописные известия об основании киевскими князьями «градов» и «нарубании» в них «мужей» – очевидно, речь шла именно о таких гарнизонах, куда по частям размещались воины, но откуда в случае необходимости они могли быть собраны в одно войско[631].
На эти известия обращал внимание ещё Т. Василевский, который настаивал на том, что киевские князья не могли держать «при себе», то есть в непосредственной близости от своего местопребывания, крупные корпуса людей, состоявших у них на военной службе, просто из-за невозможности прокормить их и должны были их размещать в крепостях на стратегически важных направлениях[632]. Стоит, кстати, заметить, что исследовательская мысль Василевского, писавшего в 1950-е гг. ещё до появления работ Ф. Грауса о «большой дружине», двигалась, в сущности, в том же направлении. Так, историк тоже сопоставлял свидетельство Ибрагима ибн Якуба о 3000 воинов князя Мешка, с одной стороны, и известия ибн Фадлана о 400 воинах «царя» руси и ПВЛ о 800 отроках Святополка, с другой. В итоге Василевский оценивал численность всех людей на службе киевских князей конца Х-Х1 в., которых он считал возможным обозначить термином дружина в научном смысле (а не летописном), приблизительно в две тысячи человек (при этом отряд, состоявший при князе постоянно, мог насчитывать, по его мнению, не более 200 человек)[633].
К сожалению, очень мало таких древнерусских свидетельств относительно обеспечения воинов на княжеской службе, которые можно было бы поставить в один ряд с аналогичными сравнительно-историческими данными. Помимо сообщения о раздаче Ярославом собранной дани гридям можно указать только на известный летописный рассказ о колебаниях князя Владимира Святославича, отца Ярослава, по поводу способов наказания разбойников в статье 6504 (996) г. Согласно летописи, Владимир, живший после крещения «в страсѣ б(о)жьи», не «казнил» разбойников, «бояся грѣха». Когда «епископи» сказали ему, что как правитель, поставленный от Бога, он вправе «казнити» (хотя и «со испытомъ»), Владимир «отвергъ виры, нача казнити разбоиникы». Однако после этого выступили «епископи и старцы» и сказали: «рать многа, оже вира, то на оружьи и на коних буди». «И реч(е) Володимеръ: [тако буди]», – завершает рассказ летописец[634].
Не совсем ясно из рассказа, во-первых, имелись ли в виду под словом «казнити» вообще какие-то наказания (телесные, например, или «поток и разграбление») или смертная казнь, и во-вторых, вернулся ли после совета епископов и старцев Владимир просто к прежней практике, когда разбойников не «казнили», а взимали штрафы в пользу князя (виры), или же всё-таки между первоначальной практикой и окончательным решением было какое-то отличие.
В литературе это известие сопоставлялось с постановлениями «Русской Правды» и другими данными и вызывало самые разные интерпретации. Последнее время, следуя толкованию Д. С. Лихачёва, обычно считают, что речь шла о смертной казни и что Владимир, попытавшись ввести какие-то новации, от них отказался[635]. В этом случае, правда, остаётся неясным, зачем надо было вообще в летописи рассказывать о попытках изменить порядок наказания разбойников, если в конце концов всё осталось по-прежнему.
На мой взгляд, предположение о том, что в конце концов какие-то новации были внесены, придаёт большую осмысленность тексту: летописец, указывая на влияние христианских идей и представителей церкви, хотел объяснить определённые перемены в юридической практике. Тогда, интерпретируя слова епископов и старцев как предложение брать виру в случае необходимости (для покрытия военных расходов), смысл итогового постановления надо видеть в его компромиссном характере: допустимой и даже, может быть, более правильной практикой была признана «казнь» разбойников, но тогда, когда князь и его советники признавали это необходимым, они могли взимать штрафы в казну. Понятно, что в реальности такой порядок был выгоден и удобен князю, поскольку давал ему большую свободу действий– в зависимости от ситуации он мог «казнить» или требовать выкуп.
Так или иначе, в данном случае мне важно отметить, что средства, собранные от судебных штрафов, шли на покупку оружия и коней, и такой порядок существовал в той или иной форме и до Владимира, и после него. Очевидно, что эти оружие и кони предназначались не боярам, у которых были собственные средства на оружие для себя и своих людей (ср. упоминание летописи об отроках Свенельда), и не смердам, которые набирались на военную службу нерегулярно и тоже шли со своими конями и вооружившись кто как мог (ср. летописный рассказ о спорах между Святополком киевским и Владимиром Мономахом о привлечении смердов в поход на половцев[636]). Князь мог давать оружие и коней только более или менее доверенным и надёжным людям, а таковыми были прежде всего его собственные военные слуги, его отроки или гриди. Таким образом, в этом летописном сообщении надо видеть свидетельство того, что заботу о военной экипировке своих слуг киевский князь – так же, как и польский князь Мешко, – брал на себя (если не всегда по абсолютному закону, то по крайней мере в каких-то случаях), а средства могли браться из доходов от исправления суда.
В источниках домонгольской эпохи можно найти разные указания на то, что князья сосредотачивали в своих руках большое количество оружия и коней. Ближайший по времени пример – это упоминание в летописном рассказе о мятеже киевлян против Изяслава Ярославича в 1068 г., что горожане стали требовать от князя «оружье и кони», которыми князь располагал, очевидно, в количестве достаточном, чтобы вооружить многих людей. Киевляне собирались сражаться с половцами, напавшими на Русь[637]. Показательно, что князь, несмотря на то, что от половцев исходила объективная угроза для всех, в том числе и для него самого, отказался предоставить киевлянам требуемое – очевидно, он им не доверял и считал, что его оружие и кони предназначены совсем не для них.
Историки часто обращали внимание на данные о княжеских арсеналах и табунах, но практически никогда не задавались вопросом, для кого собственно предназначались содержимое этих арсеналов и лошади из этих табунов. Следуя той логике, с помощью которой был истолкован рассказ о наказании разбойников Владимиром, надо думать, что эти данные тоже подразумевают наличие в том или ином случае у соответствующего князя его собственных слуг, которым в случае необходимости предоставлялись его собственные оружие и кони. Такого рода данные имеются вплоть до монгольского нашествия, и это обстоятельство заставляет поставить вопрос о том, сохранялась ли «большая дружина» на протяжении всего домонгольского периода.
Тот момент, когда источники позволяют нам зафиксировать точную численность корпуса военных слуг киевского князя (800 человек в 1093 г.), приходился уже на время упадка этого института на Руси. На мой взгляд, об этом свидетельствует то, что летописец устами бояр высказывается скептически о военной силе Святополковых отроков и перекличка этих скептических высказываний с критикой общественных нравов в «Предисловии» к НС, которая уже цитировалась в предыдущей главе, когда анализировалось значение слова дружина (см. с. 191). Выше был оставлен открытым вопрос о том, против кого именно были направлены обличения автора «Предисловия». Теперь можно попытаться ответить на этот вопрос, разобрав подробнее текст «Предисловия» в сопоставлении со статьёй 6601 (1093) г. При этом, разумеется, надо исходить из вывода, к которому привели исследования А. А. Шахматова и А. А. Гиппиуса, что автором статьи ПВЛ 6601 г. и «Предисловия» был один человек – составитель НС[638].
Как уже отмечалось, в настоящее время мы располагаем предпринятой Гиппиусом реконструкцией первоначального текста «Предисловия», которая опирается на все сохранившиеся списки этого произведения. Интересующий меня отрывок цитируется далее по Толстовскому списку Н1Лм, опубликованному в издании А. Н. Насонова, но в местах, где текст явно неисправен, используются варианты, обоснованные в работе Гиппиуса[639].
Автор «Предисловия» обращается с поучением к своим современникам и ставит им в пример «древних князей и мужей их»: «Васъ молю, стадо Христово, с любовию приклоните уши ваши разумно: како быша древни князи и мужие ихъ и како отбараху Руския землѣ и ины страны [приимаху] под ся. Тѣи бо князи не збираху многа имѣния, ни творимыхъ виръ, ни продаж въскладаху [на] люди, но [оже] будяше правая вира, а ту возмя, дааше дружинѣ на оружье. А дружина его кормяхуся, воююще ины страны, [бьющеся]: братие, потягнемъ по своемъ князѣ и по Рускои землѣ, [не жадяху]: мало ми [е], княже, двусотъ гривенъ, [не кладяху] на своя жены златыхъ обручеи, но хожаху жены ихъ в сребряныхъ, и росплодили были землю Руськую. За наше несытоство навелъ богъ на ны поганыя, а и скоты наши и села наша и имѣния за тѣми суть, а мы своихъ злыхъ дѣлъ не останемъ….»
В противопоставлении «дружины» «древних князей» и современного автору общества летописец отсылает, очевидно, к одному конкретному случаю недовольства княжеского человека платой, данной ему князем. «Конечно, – писал Шахматов, – это намёк на какой-нибудь общеизвестный современникам факт»[640]. Не таким конкретным, но всё же довольно ясным намёком выглядит и упоминание о золотых «обручах» (то есть шейных гривнах, монистах, ожерельях), которые некие современники летописца давали своим жёнам, – позволить себе такие роскошные подарки могли, очевидно, лишь люди очень богатые и знатные, то есть бояре.
На первый взгляд это место, как и сообщение о наложницах Владимира, вызывает недоумение. С одной стороны, непонятно, почему кто-то мог остаться недовольным такой внушительной суммой, предложенной князем (200 гривен). С другой стороны, поскольку сумма столь велика и, к тому же, тут же упоминаются золотые «обручи», напрашивается вывод, что имелся в виду какой-то боярин. Но тогда выглядит странным, что этот боярин получает от князя какую-то плату – обычно бояре вознаграждались кормлениями или долями от шедших на имя князя даней, пошлин и других «государственных» доходов (или, может быть, ещё имуществом), но не прямыми денежными выплатами.
Для понимания этого места важно понять его контекст и связь с другими летописными текстами. Прежде всего, очевидно, что описание «нежадных» и «патриотичных» «древних князей и мужей», а с другой стороны, картина современных «повреждённых нравов», которые даёт автор «Предисловия», имеют довольно общий и не самый точный характер. Сведения, которые касаются древности, все почерпнуты из самой летописи, а именно той её части, которая повествует о X в.[641] На эти сведения указал Шахматов: о «правой вире» говорится «под влиянием» рассказа о Владимире Святославиче под 6504 (996) г. о попытке отменить виры за разбой (ср. выше); призывы «древних мужей» «потягнуть» по князе и Русской земле находят соответствие в речи Свенельда и Асмуда перед битвой с древлянами и речью Святослава перед битвой с греками в летописных статьях 6454 и 6479 гг.; выражение «росплодили были» соответствуют словам древлян, обращенных к Ольге «а наши князи добри суть, расплодили землю нашю» в статье 6453 г.[642]. При этом автор брал примеры более или менее наугад, не очень заботясь о точных соответствиях. Например, то, что говорилось о древлянских князьях, оказалось отнесено к князьям Русской земли. В летописи «мужи» готовы были «потягнуть» по своём князе, но призывы защитить Русскую землю в их уста не вкладывались. Рассказ о сборе вир Владимиром тоже привлечён не совсем корректно – там ведь не шла речь о том, «правые» или не «правые» были собираемые виры, и главная проблема рассказа была в том, есть ли в «казни» грех и надо ли вообще прибегать к вирам, а автор поучения делал упор на том, как (справедливо или нет) собирались штрафы в его время.
Имея в виду своих современников, автор обращается вообще к «стаду Христову», пишет вообще о «наших» скотине, сёлах и имуществах. Хотя применительно к «древним» временам летописец употребляет слова «князи» и «дружина», современников, которых он осуждает, он не обозначает ни этими, ни другими словами или терминами. Правда, фраза о князьях всё-таки вполне однозначна– именно они осуждаются за скопидомство и несправедливо наложенные штрафы. Однако, те два конкретных примера «несытства» людей некняжеского достоинства, которые указывает летописец (недовольство выплатой в 200 гривен и роскошные подарки жёнам), совсем необязательно должны относиться к одной определённой группе людей– социальной, профессиональной или какой-либо другой. Очевидно, автор «Предисловия» критиковал вообще относительно выдающихся и богатых людей Руси своего времени за жадность и своекорыстные устремления, несколько выделяя лишь князей (что вполне понятно, поскольку на них лежит главная ответственность за «правду»).
Никакой специальной социально-политической направленности не обнаруживает и статья ПВЛ 6601 (1093) г. Выше уже говорилось (см. в главе II, с. 237–241), что её автор сначала критикует неких «уных» в окружении умершего князя Всеволода Ярославича, затем людей, пришедших со Святополком в Киев, а затем каких-то «несмыслених» в его окружении, которое составилось к моменту конфликта с половцами. К князьям автор тоже далеко не благосклонен – косвенные упрёки раздаются в адрес Всеволода, прямые – в адрес Святополка. Всё это были люди из правящего класса, но всё-таки разного происхождения, статуса и состояния, а критика затрагивает всех без разбора.
Вполне резонно предположить, что указания на денежную выплату и одаривание жён золотыми монистами, поставленные в контекст публицистических выпадов в адрес «властей предержащих», тоже имели в виду не одного человека или одну группу людей, но разных. Второе указание, очевидно, относилось к боярам – кого, как не вельмож и сановников, упрекать в стремлении к роскоши и излишествам? Но первое указание, как уже было сказано, едва ли могло относиться к боярину. Пример, на который сослался автор «Предисловия», подразумевает наёмно-коммерческий характер отношений князя и человека, неудовлетворившегося выплатой в 200 гривен. Между тем, для отношений князя и бояр такой характер всё-таки был несвойственен, и даже если какая-то подобная размолвка и случилась бы между князем и боярином, вряд ли летописец стал бы вспоминать о ней в качестве яркого и показательного примера для описания современного ему общества. О ком же шла речь?
Важный шаг к объяснению этого места сделал А. А. Гиппиус, который, решив ряд непростых вопросов истории текста «Предисловия» и предложив реконструкцию его первоначального вида, справедливо заметил, что сумма в 200 гривен является слишком большой для каких-то выплат княжеским людям, и предположил, что её указание в тексте ошибочно[643]. Он склонен предполагать искажение в буквах, которыми в древнерусском письме передавались цифры (цифири). Буква «С», которой обозначалась цифра 200, могла легко появиться по ошибке на каком-то этапе переписывания древних рукописей из первоначальной «о» или «е», которые обозначали, соответственно, цифры 70 и 5 (подобные примеры в древнерусской палеографии известны). 70 гривен – это всё равно сумма слишком большая для каких-то выплат людям на службе князя. Более реальной выглядит цифра в 5 гривен[644], которая оказывается очень близка сумме годового жалованья, предположительно вычисленной выше применительно к норвежским наёмникам Ярослава «Мудрого» (6 гривен). Это приводит к выводу, что тот княжеский человек, недовольство которого послужило летописцу примером «несытоства», имел в виду годовое жалованье, которое ему предлагал князь. А на жалованье жили, как было выяснено, военные слуги князя – его отроки или гриди.
Если так понимать «Предисловие», то становится яснее его связь с теми сомнениями в военных способностях княжеских отроков, которые находим в статье 6601 (1093) г. в речи бояр, обращенной к Святополку. Летописец не привёл бы этой речи в своём труде, если бы не сочувствовал ей. Тот же автор критически высказывается в адрес тех же отроков – только теперь эти высказывания обнаруживаем не в заключительной статье его свода, а в самом начале, в «Предисловии». Будучи осведомлён о недовольстве одного из отроков своим жалованьем, летописец сослался на этот случай в поучении к «стаду Христову» как на характерный пример алчности, распространившейся в обществе его эпохи. Вельможи погрязли в роскоши, солдаты требуют жалованья, а справедливость и процветание Родины никого не заботят – вот смысл сетований книжника конца XI в., и такое их настроение находит столько аналогий в истории человечества, что нельзя не признать появление их и в домонгольской Руси не только вполне естественным, но даже в чём-то закономерным.
Конечно, такого рода сетования, как хорошо известно из аналогичных случаев, обычно несколько сгущают краски и вольно или невольно, сознательно или бессознательно искажают явления действительной жизни. Нам теперь трудно проверить обоснованность филиппик летописца. Но, по крайней мере, его гнев по поводу требования одного из княжеских людей выплатить больше 5 гривен, был, видимо, всё-таки не совсем оправдан. Если допускать, что жалованье скандинавских наёмников Ярослава составляло 6 гривен, то недовольство кого-то из княжеских военных слуг в конце XI в. жалованьем в 5 гривен не станет удивлять.
В то же время те же аналогии не дают оснований рассматривать эти сетования и как чисто риторические упражнения. Пусть и утрируя действительность, древнерусский критик «повреждённых нравов» всё-таки отталкивался от неё. Сопоставление известия статьи 1093 г. и «Предисловия» к НС позволяет утверждать, что одной из тех реальных проблем, которые отразились в высказываниях летописца, был кризис института «большой дружины». Существование многочисленного корпуса княжеских военных слуг стало в конце XI в. осознаваться как некая общественная проблема. Содержание этого корпуса обходилось, видимо, недёшево, результат его действий удовлетворял не всегда, а со временем стало нарастать напряжение между профессиональными военными, жившими на «казённое» жалованье, и потомственной знатью, претендовавшей на контроль над «государственными» финансами. Из летописного рассказа о последних годах правления Всеволода Ярославича и начале киевского княжения Святополка со всей очевидностью вытекает, что боярство претендовало тогда на ключевую роль в государстве, и естественно, что боярам должно было быть не по нраву, если князь пытался им противопоставить какие-то другие силы.
В середине – второй половине XII в., когда Русь представляла собой около полутора десятка фактически независимых земель-княжеств, крупных военных соединений на службе князей уже не видно. Князья, правившие этими землями, очевидно, были просто не в состоянии содержать на постоянной основе корпуса до нескольких сотен и более воинов, должным образом вооружённых и обученных.
Общеевропейской тенденцией IX–XII вв. были повышение роли тяжеловооружённой кавалерии и удорожание военного снаряжения, которое становится доступным относительно узкому кругу лиц[645]. Сил не только политических, но и военных, которые могли бы составить альтернативу ещё более усилившемуся боярству, не заметно. Боярские военные слуги выступают теперь иногда даже под обозначением «полки». Это обозначение используется, например, в летописном рассказе о конфликте галицких бояр с их князем Владимиром в 1188–1189 гг. Весьма показательно в этом рассказе противопоставление княжеских и боярских сил: бояре собрали «полкы своя», а князь, не способный им противостоять, бежал со своей личной (очевидно, немногочисленной) «дружиною»[646]. Определяющее значение имеют силы, ведомые ростовскими боярами, в междоусобице, разгоревшейся после смерти Андрея Боголюбского во Владимиро-Суздальской земле в 1174–1177 гг.[647] В Новгороде посадник Михалко Степанович в 1255 г. выставил против новгородского веча «свой полк»[648].
Ещё более показательно описание военных сил, собравшихся вокруг владимиро-волынских князей Даниила и Василька, тогда ещё детей, когда они пришли из Польши на Русь с польским князем Лешком Белым (1213 или 1214 г.): по сравнению с «боями» других русских князей «бѣ бо вои Данилов[ы] болши и крѣплѣиши – бяху бояре велиции отца его вси у него». Превосходство «воев» Даниила в числе и боеспособности напрямую связывается с тем, что к нему пришли «велики бояре» его отца, князя Романа Мстиславича. Именно бояре и их военные слуги имеют решающее значение в военных силах, собранных князем. И это обстоятельство явно и очевидно всем окружающим – летописец после этих слов тут же добавляет: «видивъ бо Лестько се, и поча имѣти любовь велику ко кн(я)зю Данилу и брату его Василку»[649].
Вместе с тем, князья XII–XIII вв., конечно, сохраняли в своём распоряжении некоторое количество преданных слуг, на которых они могли положиться в суде и управлении и которые при случае могли защитить их от бояр или горожан. В XII в. они могли называться ещё по старинке «отроками» или «дружиной» (ср. выше в только что приведённом примере «дружина» галицкого князя Владимира), но появились и новые термины – детские, милостники и дворяне. Употребительно было и самое общее обозначение слуги, которое, однако, в XIII в. получает более конкретное значение, указывая на низшую знать на княжеской службе[650]. Об их численности приходится догадываться по косвенным данным. Так, новгородские летописи в XII–XIV вв. упоминают при князьях, приходивших в Новгород по призыву веча, «дворян»[651]. Судя по тому, что эти дворяне всегда упоминаются при князе, перемещаются вместе с ним в полном составе, помещаются все или в большинстве своём на княжеском дворе (по словам летописи: «всѣ дворяны», «съ всемъ дворомъ своимъ» и т. п.[652]), их численность не могла превышать нескольких десятков человек.
Одно известие Галицко-Волынской летописи упоминает отроков в окружении Даниила Романовича, тогда князя галицкого и владимиро-волынского. Рассказывая о подготовке Даниилом похода на Перемышль в 1231 г., летописец сообщает, что галицкие бояре лишь притворно поддерживали князя, а фактически он, готовясь к походу, собирал вече в Галиче, «оставьшуся вь 18 отрокъ вѣрнихъ и съ Дѣмьяномъ тысяцкымъ своимъ»[653]. В данном случае вся совокупность военных слуг князя составляет всего лишь 18 человек. Правда, это были времена сложные для Даниила, когда он не располагал полновластно Галицкой землёй, а значит, его источники дохода были ограничены. В другие времена, когда его власть твёрдо закрепилась и над Владимиро-Волынским, и Галицким княжествами, численность его отроков, наверное, была несколько больше, но всё равно счёт шёл едва ли на сотни, а скорее на десятки людей.
Автор «Летописца Даниила Галицкого» – произведения, составившего большую часть Галицко-Волынской летописи – называет военных слуг князя не только «отроками», но и «оружниками»[654]. То, что под этими обозначениями скрываются одни и те же люди, хорошо видно в статье 6764 (1256) г., где воины в непосредственном окружении Даниила названы сначала «отроками оружными», а затем «оружниками»[655].
О содержании этих людей, как и в X–XI вв., должен был заботиться сам князь, хотя в середине XIII в. размер и формы этого содержания, по-видимому, существенно изменились. Это следует из описания событий 1241 г., когда в отсутствие Даниила, но от его имени Галицкой землёй управляли галицкие бояре. Главный среди них, Доброслав, отдал «бес повеления княжа» другим боярам в управление и кормление «коломыискую соль», то есть поселение Коломыю, где добывалась соль. Из возмущённых речей княжеского посла, переданных летописцем, мы узнаём, что Даниил и его брат Василько «держать сию Коломыю на роздавание оружьникомъ»[656]. Эти слова можно толковать и так, что князья дают своим оружникам Коломыю в кормление, и так, что они передают доходы с этого кормления в виде жалованья. На мой взгляд, второй вариант выглядит более естественным[657], потому что трудно представить себе некое коллективное кормление не для двух-трёх людей, а целой группы. Употреблённое летописцем слово «роздаванье» заставляет вспомнить и выражение начального летописания: князья в Новгороде «раздаваху» тысячу гривен гридям. Коломыйское кормление давало, видимо, по сравнению с другими кормлениями доход больше именно деньгами (а не натуралиями), так как это были, вероятно, либо доходы с княжеских солеварен, либо отчисления с соляной торговли, которую вели жители.
Так или иначе, в этом эпизоде отразилось функционирование той же, в сущности, системы – правитель содержит за счёт своих доходов собственных военных слуг. Только совершенно несопоставимы масштабы затрачиваемых средств. В древности на эти цели шла часть совокупного денежного дохода князя, составлявшая некую определённую величину (например, 1000 гривен «от года до года»). И величина эта была очень значительна: Ярослав отдавал на это чуть ли не все наличные средства (если считать, что эта тысяча гривен составляла треть всей собираемой дани, помимо двух третей, шедших в Киев). В XIII в. выделяется только одна статья дохода, дающая, вероятно, каждый следующий год суммы далеко не постоянные (особенно, если доход составлялся с налога от продажи соли – объёмы продаж, естественно, колебались). И статья эта была, судя по всему, одна из целого ряда – ведь речь шла только об одном кормлении. На доход даже от нескольких таких кормлений, как Коломыя, содержать сотни воинов было невозможно – в лучшем случае несколько десятков.
Стоит добавить, что не только во времена «древних мужей», о которых с такой ностальгией вспоминал составитель НС, но и в XII–XIII вв., и в более позднее время сохранял значение такой источник доходов, как военная добыча. И постольку, поскольку князь выступал в большинстве военных предприятий «главнокомандующим», его военные слуги практически всегда могли рассчитывать на свою долю добытого «ратным трудом». Н1Л донесла до нас любопытное известие о разделе добычи князем Мстиславом Мстиславичем «Удалым», полученной в качестве дани от чуди, на которую он ходил походом с новгородцами: «и Мьстиславъ же князь възя на нихъ дань и да новгородьцемъ двѣ чясти дани, а третью чясть дворяномъ»[658]. Вполне в соответствии с тем принципом раздела, который обнаружил себя в рассказе о новгородской дани Ярослава, Мстислав две трети добытых ценностей отдаёт новгородцам, а одну оставляет себе для раздачи своим военным слугам. Но конечно, на эти доходы содержать на постоянной основе многочисленные контингенты «дворян» или других слуг в XII–XIII вв. уже было невозможно– эпоха, когда «дружина кормяхуся, воююще ины страны», безвозвратно прошла.
В XII в. и позже князья должны были так же, как и прежде, держать так называемые «засады» в городах – гарнизоны. Из летописных данных неясно, по какому принципу распределялись по городам такие «засады» и насколько они были многочисленны[659]. Но состояли они из людей, которые получали жалованье, а также, вероятно, продукты, производившиеся «служебной организацией», или даже небольшие земельные наделы. Трудно точно определить их значение с военной точки зрения, но по крайней мере по сравнению с древней «большой дружиной» степень их боеспособности и профессионализма, видимо, упала. Как и детских, дворян, оружников и прочих военных слуг, составлявших постоянное окружение, охрану или своего рода гвардию при князьях, эти гарнизоны можно рассматривать как отголосок «большой дружины».
Именно для тех слуг и доверенных лиц, которые составляли непосредственное окружение князей, и отчасти для тех воинов, которые сидели в «засадах» по крепостям, но могли быть призваны в любой момент на какую-либо военную операцию, и держали князья арсеналы, табуны лошадей и вообще запасы разнообразных материальных ценностей, о которых упоминают источники домонгольской поры. С упоминанием об «оружии и конях», которых требовали киевляне у Изяслава в 1068 г., следует поставить в ряд одно показательное летописное известие, которое относится ко времени спустя столетие[660]. У Андрея Боголюбского, как говорят летописи, были свои «милостники» (по новгородской летописи, они принимали участие и в его убийстве). В рассказе о событиях, развернувшихся после убийства, «Повесть об убиении Андрея» отмечает, в частности, что заговорщики, ограбив княжеский дворец, водрузили княжеское «любимое имение» на «м(и)л(о)стьныѣ (вар.: м(и)л(о)стниковы) конѣ», «а сами воземьше на ся оружья княже м(и)л(о)стьное»[661]. Очень выразительны слова летописи: «оружья княже милостьное» – то есть оружие княжеское, но предназначенное для его слуг-милостников.
2. Гридь
Таким образом, есть основания утверждать, что с конца XI в. на Руси началась трансформация «большой дружины», подобная той, о которой шла речь выше применительно к чешским «milites secundi ordinis» и венгерским «jobagiones castri». Весьма показательна для такой трансформации семантическая эволюция слова гридь, отразившая перемены в положении той группы людей, которая им обозначалась, в источниках XI–XIII в. Разумеется, нет ничего странного в том, что одна и та же группа лиц могла называться разными словами – где-то гридью, где-то оружниками, а где-то отроками. Социальная терминология в древности не была устоявшейся, строгой и последовательной. Выбор тех или иных слов зависел от ситуации, литературного контекста и других факторов; значения разных слов могли пересекаться. Но всё-таки в ряду разных слов, которыми обозначались княжеские люди, гридь, как видно по уже разобранным летописным свидетельствам, употреблялось как специальный термин (terminus technicus) для обозначения именно княжеских воинов («большой дружины»). Вообще всякие разные слуги назывались на Руси словами отрок и слуга.
С двумя последними словами мы уже сталкивались при разборе летописных свидетельств в главе П. Оба они весьма древнего происхождения[662]. Слово отрок этимологически объясняется как "бессловесный (отрок, где корень происходит от глагола речи), и в некоторых славянских языках (например, чешском) значит раб". В древнерусском языке оно, помимо основного и, видимо, исходного значения «ребёнок», широко употреблялось также в значениях «слуга» и «работник»[663]. Имелись в виду лица в услужении и в подчинении у кого-либо – будь то князь, будь то боярин или кто-либо ещё – и с самыми разными функциями, даже занятые в сельском хозяйстве (в данной Варлаама Хутынского 1192–1210 гг. на землю, пожертвованную им в монастырь, упоминается отрок на этой земле[664]). В летописи упоминания отроков содержатся уже в древнейших известиях о борьбе киевских князей и древлян: в описании гибели князя Игоря отроками названы военные слуги Свенельда, а чуть ниже в рассказе о мести Ольги упоминаются её отроки. Упоминания боярских и княжеских отроков были уже давно собраны историками[665].
В древнейшее время слова отрок и слуга могли употребляться синонимично. Так, в летописной «Повести об убиении» Бориса в статье под 6523 (1015) г. одни и те же лица в окружении князя называются равным образом «отроки» и «слуги». Сначала сказано, что Борис после ухода «дружины отней» остался «съ отрокы своими», а затем при описании собственно убийства князя говорится отдельно об убийстве его любимого «слуги» Георгия и добавляется: «и избиша же и ины отрокы Борисовы многы»[666]. Но всё-таки слово слуга употреблялось и в старославянском, и в древнерусском языках без уничижительного оттенка, как в современном русском, и указывало именно на функцию службы, а не на подчиненное положение, как слово отрок. В то время как слово отрок в значении слуга в XII в. употребляется чаще по отношению к боярским слугам, а к середине XIII в. исчезает, слуга приобретает специальный социальный смысл, обобщённо указывая на разные группы на княжеской службе статусом ниже бояр. Выше в главе II (с. 257) уже говорилось о сложении к концу XIII в. своего рода формулы «бояре и слуги (вольные)», указывающей на высшую и низшую знать. Последние упоминания слова гридь, как увидим ниже, тоже относятся как раз к середине XIII в.
Древнерусское представляет собой существительное с собирательным значением, то есть обозначает группу людей, объединённых неким общим признаком. В древнерусском языке известны производные от него, обозначавшие людей, – гридин/гриди и гридьба[667]. Само слово и эти производные встречаются дважды в переводной «Хронике Георгия Амартола», дважды в разбиравшихся выше известиях начального летописания (пиры Владимира и сбор дани Ярославом в Новгороде), четыре раза в летописании конца XII – первой половины XIII в., по одному разу (в статье, толкующей один и тот же предмет) в «Краткой» и в «Пространной» редакциях «Русской Правды», в одной берестяной грамоте конца XII в. и однажды в граффити на стене новгородского Софийского собора конца XII – первой половины XIII в.
Другие производные известны следующие. В «Хронике Георгия Амартола» однажды упоминается глагол гридити для перевода греческого – «воевать»[668]. В переводном «Мучении Артемия» употребляется существительное гридъствие с абстрактным значением дружба, верность, любовь, для перевода греческого слова )[669]. Греческое слово в данном случае в оригинале было употреблено в значении дружба, но кроме того, оно имело и более специальное второе значение – «объединение друзей, соратников, воинов» и т. п. (ср. «гетерии» в Древней Греции и в новой истории Греции). Довольно широко употреблялись в древнерусском языке вплоть до XVI в. слова гридница и гридня для обозначения сравнительно большого помещения, предназначенного для собраний, суда, пиров и т. п.[670]. Нет сомнений, что гридь является заимствованием из древнескандинавского языка. В старой литературе высказывалась мысль, что источником заимствования было скандинавское слово hirð, обозначавшее королевскую дружину (см. выше)[671], однако специальные изыскания лингвистов, предпринятые с середины XX в., указали на другое слово – grið[672]. Неразъяснённым, правда, остаётся, в каком именно значении это слово перешло в древнерусский язык в виде гридь. Grid известно в двух значениях: в единственном числе – «убежище в доме или право на проживание в чьём-то доме (часто связанное с работой и услугами)», во множественном числе (слово не меняет формы во мн. ч.) – «мир как перемирие, временное согласие конфликтующих сторон на неприменение насилия и безопасность»[673]. На мой взгляд, исток надо видеть именно в первом значении– речь шла о «людях дома», то есть находящихся под покровительством некоего господина (mundíum, если использовать понятие древнегерманского права). Только в Древней Руси имелись в виду люди именно княжеского дома, лица под покровом «княжого права» (по выражению А. Е. Преснякова).
В таком случае следует отказаться от допущения К. Торнквист (которой следовал М. Фасмер), что заимствовалось не само слово grið, а его производные – griði или griðmaðr. Торнквист выдвигала это предположение, потому что ей казалось странным окончание (мягкий согласный) древнерусского гридь при том, что скандинавское grið такого смягчения не имеет. Однако, такое окончание можно объяснить уже на древнерусской почве – заимствованное слово с обобщённо-собирательным значением подстраивалось под модель типа (если взять слово, уже фигурировавшее выше – см. в главе II, с. 243). Ср. в современном русском: капель, голь. и т. п. На древнерусской почве слово эволюционировало дальше: сначала для обозначения одного представителя группы стали использовать то же слово гридь и новообразование гридин, а для многих – множественное число гриди, а затем уже возникла новая форма собирательного – гридьба.
На военные занятия и связь гридей с князем так или иначе указывают древнейшие упоминания этого слова в переводе «Хроники Георгия Амартола», в начальном летописании и «Русской Правде». Очевидно, это и был тот признак, который позволил этих людей обозначить собирательным гридь. Использование слова в «Хронике» для перевода греческого в значении «военный отряд, гвардия» говорит само за себя[674]. Давно уже было замечено, что «понимание под гридью и гридьбой воинов, сделавших себе ремесло из военного дела», «даёт совершенно удовлетворительный смысл» слову[675].
Упоминания гридей в двух известиях начального летописания выше были истолкованы как указания на воинов в прямом подчинении и на содержании князя. Остановимся на свидетельстве «Русской Правды».
В так называемой «Древнейшей Правде» или «Правде Ярослава», составление которой относят ко времени правления Ярослава Владимировича (1015/1016-1054 гг.) и которая вошла составной частью в «Краткую редакцию» «Русской Правды», фигурирует «гридин» в 1-й статье в списке отдельных категорий людей, за убийство которых полагалась вира в 40 гривен:
«Убиеть мужь мужа, то мьстѣть брату брата, любо сынови отца, а любо отцю сына, любо братучада, любо сестериню сынови; аще не будет кто мьстя, то 40 гривенъ за голову; аще ли будет русинъ, или гридѣнь, любо купцѣ, или ябетникъ, или мечьникъ, аще ли изгои будет, любо словенинъ, то 40 гривенъ положити за нь»[676].
Основное содержание статьи сводится к фиксации общего порядка мести и общей нормы виры для свободных людей. Список отдельных категорий людей как бы прикладывается дополнительно к этой общей норме (его можно выделить и отдельной статьёй). В науке остаётся спорным, какая логика была положена в основание этого списка и насколько он первоначален в сохранившемся виде[677]. Однако, вне зависимости от решения этого вопроса, ясно, что «гридин» здесь стоит в одном ряду с людьми, так или иначе связанными с князем и даже выступавшими его агентами, – «купец», «ябетник», «мечник».
Ябетник и мечник – должностные лица, главные функции которых были связаны, видимо, с судом и сбором дани, то есть сферой княжеской компетенции. О купцах хорошо известно, что они на Руси (да и не только на Руси) часто выступали доверенными лицами правителя, особенно во внешних сношениях, и на них возлагались те или иные «государственные» функции (разумеется, в обмен на те или иные вознаграждения или привилегии) – об этом свидетельствуют самые разные документы, от договоров руси и греков 911 и 944 гг. до Уложения 1649 г. М. Н. Тихомиров писал о купцах: «В городском населении именно купцы или гости… составляли наиболее почитаемую группу, находившуюся под непосредственной княжеской защитой… Упоминание купчины в первой статье Краткой Правды показывает, что в эпоху появления этой статьи купцы состояли под непосредственным покровительством князя наряду с дружинниками (мечником, гридем и ябедником)»[678].
В «Правде Ярославичей», представляющей уже следующий этап древнерусского законодательства (согласно наиболее обоснованному предположению, составление её надо относить к 1072 г.), о гридине уже не говорится, зато появляется огнищанин. При этом обновлен весь список княжих людей – не упоминаются также купцы, ябетники и мечники, а вместе с огнищанином выстраивается другой ряд: «подъездной княжий», «тивун княжий», «конюх старый» (по контексту ясно, что тоже княжеский), княжеские «сельский староста», рядович и смерд[679].
Очевидно, что причина упоминания княжеских людей и в «Древнейшей Правде», и в «Правде Ярославичей» одна и та же – князья озабочены их правовой защитой. Просто тот список, который даёт второй памятник, носит иной характер – специально и подробно говорится о категории княжеских людей, которая была занята преимущественно в хозяйственной сфере. Ставка виры для огнищанина, подъездного, тиуна и старого конюха определена «Правдой Ярославичей» в 80 гривен, то есть в два раза больше, чем за гридина и прочих по «Древнейшей Правде». При этом, к сожалению, остаётся неясным, надо ли распространять это повышение и на другие категории княжеских людей. Составитель «Пространной редакции» «Русской правды», давая в 1-й и 2-й статьях обзор истории законодательства о наказаниях за убийство (здесь ещё раз упоминается и «гридь» или, по другим спискам, «гридин»), как будто исходит из того, что 80 гривен надо платить за убийство всякого «княжа мужа или тиуна княжа», но ниже в статье 11 предусматривает относительно княжеских отроков, конюхов и поваров виру в 40 гривен[680].
В науке эти постановления о вире для разных лиц по-разному интерпретируются, и ниже в главе IV (с. 505 и след.) они ещё будут обсуждаться. Но в данном случае достаточно ограничиться констатацией того, что от «Древнейшей Правды» к «Правде Ярославичей» происходит перенос акцента в защите княжеских людей– с военных слуг (гридей), купцов, мечников и ябетников на слуг и чиновников, занятых в хозяйстве. Такое перемещение интереса законодателей вполне понятно в виду изменений в общем развитии Киевской Руси с начала XI-го века к его концу – переход от военно-захватнической политики к «окняжению (освоению) земли» и внутреннему экономическому развитию.
Таким образом, гридь и огнищане в «Краткой редакции» «Русской Правды» – разные категории княжеских людей: первые, очевидно, выполняющие преимущественно военные функции, вторые – больше административно-хозяйственные. По происхождению слово огнищанин по сути аналогично слову гридь – от «огнища»-очага как символа дома, – то есть имелись в виду «люди очага», люди под покровительством хозяина, господина дома (тот же mundíum со стороны pater familiae, если снова прибегать к западной терминологии)[681]. Славянское слово было использовано для обозначения княжеских людей, занятых преимущественно в хозяйстве и управлении, а скандинавское – для тех, кто выполнял военные функции. В общую картину складывания древнерусской государственности такая схема укладывается как нельзя лучше.
Хотя в литературе неоднократно сравнивались данные «Русской Правды» о защите людей, находившихся под княжеским покровительством, с аналогичными данными в «варварских правдах», на одно важное обстоятельство обращалось недостаточно внимания. «Варварские правды» Западной Европы фиксируют повышенный вергельд для этих людей (ср. выше об антрустионах и газиндах). «Древнейшая» же Правда устанавливает равную ставку виры для свободных людей и для княжеских, и только Ярославичи повышают эту ставку вдвое для последних. Очевидно, «Древнейшая Правда» отражает более ранний, архаический этап социальной стратификации и свидетельствует о том, что выделение, в том числе и юридическое, сферы, связанной с княжеским домом-покровительством, шло лишь постепенно. Более того, не будет большой смелостью предположить, что на ещё более раннем этапе княжеские люди не только не были равны по статусу свободным полноправным «мужам», но были ниже их, поскольку рассматривались так же, как и все прочие частнозависимые люди – «слуги» и «отроки». Иначе в чём вообще был смысл упоминания гридина и прочих людей, связанных с князем, дополнительной отдельной строкой в фиксации общей нормы для свободных? Как свидетельствует происхождение слов гридь и огнищанин, эти люди были сначала не более чем «домашними» людьми князя (его familia) – такими же, как «домашние» слуги других богатых и знатных людей. Лишь с развитием представления о князе как главе государства и публичного права княжеские слуги сначала сравниваются в статусе с полноправными людьми, а затем получают даже бо́льшую юридическую защиту.
Такой взгляд на виры для княжеских людей, зафиксированные в «Краткой редакции» «Русской Правды», кардинально расходится с теорией, развитой А. Е. Пресняковым, согласно которой не защита княжеских людей «подтягивалась» под норму виры, принятую для свободных людей, а наоборот, «высокая вира» в 40 гривен, принятая для людей «княжого права», распространялась «на всё население», «уравнивая» его «с кругом мужей княжих»[682]. Однако эта теория является чисто гипотетической конструкцией и противоречит как логике текста самой «Русской Правды», так и эволюции права в раннесредневековой Европе, где правители всегда пытались выделить своих людей из общих норм теми или иными привилегиями.
Как свидетельствуют новгородские источники, ещё в конце XII – начале XIII в. гриди существовали как некая группа, причём в тесной связи с теми же огнищанами. Три известия Н1Лс и Н1Лм упоминают вместе огнищан, гридьбу и купцов (или «вячших купцов»). Вокруг этих упоминаний в науке давно идут споры, и обобщая (и, возможно, несколько огрубляя) высказанные суждения, можно выделить две точки зрения по поводу того, что это были за люди/социальные группы[683]. Согласно одной точке зрения, речь идёт о представителях основных слоев новгородского общества, составляющих целостную иерархию: огнищане– знать/бояре, гридь – младшая дружина, купцы – торгово-ремесленное население[684]. Согласно другой, здесь не надо видеть отражение социальной иерархии, а речь идёт об отдельных группах населения Новгорода или Новгородской земли, которых объединяло одно – особо тесная связь с князем[685].
На мой взгляд, против первой точки зрения говорит уже одно то, что источники не дают ровно никаких оснований считать огнищан боярами. Огнищане – люди князя в смысле его собственных (личных) слуг (принадлежащих его «дому»), и об этом свидетельствуют и этимология, и ясно прослеживаемая по «Правде Ярославичей» их связь с княжеским хозяйством. В «Пространной редакции» «Русской Правды» огнищане ещё раз упоминаются в статье 78 о «муке» «без княжа слова» рядом со смердом[686]. В Новгороде огнищане проживали в одном квартале поблизости с княжеским двором (на Торговой стороне). Об этом однозначно свидетельствует новгородский «Устав о мостех»[687]. С новгородской знатью они в источниках никак не смешиваются и не сопоставляются; для обозначений высшей прослойки (знати) в Новгороде использовался целый ряд слов и выражений – те же «бояре», а также «лучшие», «вячшие» или «передние» «мужи» и др.[688]
Проблематичной выглядит и трактовка купцов как всего торгово-ремесленного населения Новгорода. К этой точке зрения исследователей склоняет, прежде всего, несомненное участие купцов в сотенной организацией средневекового Новгорода. Но охватывала ли эта организация всё население Новгорода и в каком именно отношении, какие точно категории лиц входили в эту организацию, как она менялась с социальным и политическим развитием города – это всё вопросы сложные и пока далёкие от сколько-нибудь убедительного решения[689]. С другой стороны, мы точно знаем, что в XII–XV вв. в Новгороде купцами называли именно и только собственно людей, занятых торговлей (то есть более или менее чётко очерченную профессиональную группу)[690], и история древнерусского (и общеславянского) слова купец не даёт никаких поводов думать, что в XII–XIII вв. оно в Новгороде (и только в Новгороде!) обозначало вообще всё торгово-ремесленное население[691]. Кроме того, известно, что новгородские сотни были как-то (видимо, прежде всего фискально) связаны с князем[692] и что в Новгороде были купеческие торговые организации, которые находились под патронатом князя (купеческое объединение при церкви Ивана на Опоках). Это говорит скорее в пользу того, что новгородские купцы сохраняли с древних времён особую связь с князем и в каких-то случаях (очевидно, во внешних сношениях и торговых делах) могли выполнять и его поручения.
В русле суждений, близких к первой точке зрения, не удаётся внятно объяснить и статус гриди в Новгороде. Трудно представить себе, что это за «младшая дружина» сидела ещё в Новгороде, если уже во второй половине XII в., как ясно следует из летописи, князья приходили в Новгород и уходили из него со своим «двором» или «дружиной», то есть со своими военными слугами (и иногда также отдельными боярами).
Другое дело, если вести речь, как предполагает вторая точка зрения, не о социальном слое, а о какой-то особой группе новгородского населения. Что это была за группа населения, ясно видно по одному из трёх известий Н1Лс/ Н1Лм с упоминанием «гридьбы» – в летописной статье под 6742 (1234) г. В известии сообщается о нападении литовцев на (Старую) Русу и, в частности, говорится о сопротивлении, которое было им оказано: «и сташа рушанѣ и засада: огнищанѣ и гридба, и кто купець и гости»[693]. Против литовцев «сташа», оказывается, сами жители Русы (рушане), а также «засада», то есть специальный военный гарнизон, защищающий город, а также те люди, кто более или менее случайно оказался в городе, но был способен (и заинтересован) оказать вооружённое сопротивление – те же торговцы-коммерсанты, в данном случае разделённые на две категории: с местным размахом операций (вероятно, жители Новгородской земли) и более широким (прибывшие из других земель Руси, а может быть, и чужеземцы) – соответственно, купцы и гости[694]. В состав «засады» входят огнищане и гридьба. Значит, это были группы профессиональных или полупрофессиональных военных.
Летописное известие прямо не говорит о какой-либо связи огнищан и гридьбы с князем. Однако, о такой связи можно думать, если обратить внимание на то, что события разворачиваются именно в Русе. Хорошо известно, что этот город в древности находился в сфере особых интересов князей – здесь были княжеские охотничьи угодья, а также князья получали доходы от разработки соли, которая велась здесь испокон века[695]. Последнее обстоятельство заставляет сразу вспомнить галицкую Коломыю – ведь это тоже был центр добычи соли. Едва ли можно объяснить случайностью то, что именно в Русе упоминаются те категории людей, которые, как заставляет думать логика настоящего исследования, составляли в Новгородской земле прямую аналогию «оружникам», известным нам по «Летописцу Даниила Галицкого». Очевидно, обнаруживаются аналогичные порядки: новгородские князья так же, как и галицкие, содержат на доходы от добычи и торговли солью воинов, которые, разумеется, должны были находиться в их прямом и непосредственном подчинении. Именно князь в Новгороде всегда возглавлял военную организацию и военные предприятия.
В чём именно состояло различие между огнищанами и гридьбой, сказать трудно. Поскольку как жители Новгорода упоминаются только огнищане (в «Уставе о мостех»), логично предположить, что гридьба была то ли ниже статусом, то ли проживала не в Новгороде, а по городам и крепостям Новгородской земли. Возможно – если исходить из упоминаний гридей и огнищан в «Русской Правде», – у двух этих групп была какая-то специализация: огнищане отвечали за княжеские хозяйство и доходы, а гриди выполняли собственно военные функции, поэтому одни находились ближе к князю, другие – несли службу там, где это требовалось военно-стратегическими соображениями. Защита огнищан в «Правде Ярославичей» вирой в 80 гривен, а также способ перечисления в летописи– сначала огнищане, потом гридь– намекают на то, что первые статусом были выше вторых.
Так или иначе, уже эти данные о новгородской гриди/ гридьбе соответствуют идее о трансформации «большой дружины» в немногочисленные «гвардии» около князей и некие «milites secundi ordinis», размещённые по локальным военным центрам. Эта идея получает ещё одно подтверждение в информации, которую можно извлечь из новгородской берестяной грамоты с упоминанием гридей.
Грамота № 788, датируемая по археологическим показателям последней четвертью XII в., представляет собой распоряжение некоего вышестоящего лица нижестоящему с указаниями о распределении дани. От письма сохранился только отрывок, но именно в нём содержится интересующее меня упоминание. Автор письма распоряжается выдать жалованье по определённой схеме: «а гриди полъ третье (гривь)нѣ оклада же» – «а гриди две с половиной гривны жалованья же»[696].
Документ не оставляет никаких сомнений в том, что в конце XII в. в Новгороде или Новгородской земле жила какая-то «гридь», получавшая жалованье («оклад»), и тем самым позволяет перебросить мостик к тем самым Ярославовым гридям, получавшим от него тысячу гривен. Сопоставление тем более оправдано, что в берестяной грамоте, по всей видимости, речь идёт о выдаче «оклада» за год – во всяком случае, тут же присутствует распоряжение передать кому-то ещё «лоньскую гривьну», то есть гривну «прошлогоднюю»[697]. Очевидно, дань, как и при Ярославе, собиралась – а значит, и раздавалась на жалованье – из расчёта по годам.
Не случайным в тех связях, которые выстраиваются, оказывается и размер «оклада», который полагался гриди– две с половиной гривны. Это ровно половина тех пяти гривен, которые князь предлагал своему отроку или гридину, – в соответствие с тем, как выше предлагалось интерпретировать текст «Предисловия к НС». Снижение жалованья княжеским военным слугам в два раза за сто лет с конца XI в. к концу XII в. вполне естественно, если исходить из предложенной схемы трансформации «большой дружины» и видеть её «осколки» в гарнизонах новгородской «гридьбы» (аналогичных галицким «оружникам») конца XII – начала XIII в. Очень скромный размер жалованья заставляет думать, что выплаты наличными занимали в конце XII в. уже незначительное место в обеспечении гридей. Опираясь на позднейшие аналогии (например, порядок обеспечения стрелецкого войска в Московском государстве в XVI–XVII вв.), можно предположить, что большую роль играли выдачи натуральных продуктов из княжеских доходов, привилегии в занятиях торговлей и ремеслом (отсюда, может быть, связь с купцами) и – что́ для XII в. уже вполне возможно – наделение землёй.
Есть ещё два известия Н1Лс/Н1Лм с упоминанием гриди/гридьбы вместе с огнищанами и купцами. Они более кратки и менее информативны, чем известие, рассмотренное выше, но ни их содержание, ни контекст не мешают интерпретировать их в соответствии с той точкой зрения, которая представляет как гридь, так и огнищан с купцами элементами княжеской системы управления Новгородской землёй. В статье под 6674 (1166) г. говорится о встрече представителей Новгорода в Луках с киевским князем Ростиславом, сын которого Святослав в это время правил в Новгороде (в действительности встреча произошла в 1167 г.). В чём был смысл совещания, не говорится, зато раскрывается состав новгородского посольства: «приде Ростиславъ ис Кыева на Лукы и позва новгородьце на порядъ: огнищане, гридь, купьце вячыпее»[698]. Об этом же событии упоминает киевская летопись в составе ИпатЛ в статье под 6676 г. Здесь сообщается, что Ростислав встречался в Луках с сыном Святославом «и с новгородци», а встреча закончилась тем, что «целоваша новгородци хр(е)стъ к Ростиславу на том, якоже имъ имтуги с(ы)на его собѣ кн(я)земъ, а иного кн(я)зя не искати, оли ся с ним см(е)ртью розлучити», то есть новгородцы дали обязательство признавать Святослава своим князем до его смерти[699].
Б. Н. Флоря, сопоставив два летописных известия об одном и том же событии, заключил, что поскольку «речь шла об очень важном политическом соглашении, предусматривавшем пожизненное правление в Новгороде Святослава Ростиславича», то в нём участвовали представители двух важнейших социальных слоев города – «дружины» (огнищане и гридьба) и «торгово-ремесленных кругов» (купцы)[700].
Историк совершенно прав в оценке сути соглашения, только он забывает указать, что соглашение осталось без всяких последствий – о нём нет ни слова ни в новгородских, ни в иных источниках, а уже в следующем 1168-м году между новгородцами и Святославом разгорелся конфликт, и Святослав был вынужден покинуть Новгород (и отправился, кстати, в те же Луки). Не надо ли думать, что «очень важное политическое соглашение» князь заключил далеко не со всеми новгородцами, а только с их частью – и именно той частью, которая была больше других заинтересована в стабильности княжеской власти в Новгороде? Тогда станет понятно, почему в известии новгородской летописи специально указывается состав посольства (хотя при этом не упоминается, что на встрече присутствовал и сам новгородский князь) – летописец совсем не имел в виду, что вот-де весь город был представлен на совещании с киевским князем, а как раз, напротив, указывал, что с князем договорились только определённые группы населения. Нельзя полагаться на изложение событий в ИпатЛ, где говорится вообще о «новгородцах», поскольку киевский летописец, естественно, трактовал их в пользу своего князя и старался выставить решение отдельных групп новгородцев признать династические права Святослава как поддержку всех горожан. Весьма показательно и различие в оценке дальнейшего конфликта Святослава Ростиславича и новгородцев между новгородской летописью и киевской: первая, естественно, возлагает вину на князя, а вторая обвиняет «новгородцев» (опять всех скопом, хотя в городе явно были разные партии), что они «невѣрни суть всегда ко всимъ кн(я)земъ»[701].
Наконец, в статье 6703 (1195) г. Н1Лс/Н1Лм упоминает те же три группы населения Новгорода в рассказе о конфликте Всеволода Юрьевича, князя владимирского, и черниговских Ольговичей. Всеволод, чей свояк и ставленник князь Ярослав Владимирович в тот момент сидел в Новгороде, позвал в поход на Ольговичей новгородцев – «и новгородьци не отпьрешася ему, идоша съ княземъ Ярославъмь огнищане и гридьба и купци»[702]. По этому известию, которое не с чем сопоставить, нельзя ничего сказать о социальном облике как гридьбы, так и огнищан с купцами. Во всяком случае, вполне естественно думать, что в Черниговскую землю собрался совсем не весь город, а только те группы, которые были теснее связаны с князем, либо просто обязаны были подчиниться его приказу (хотя и согласованному, видимо, с вечем, судя по словам: «и новгородьци не отпьрешася ему»).
Не очень информативно и последнее летописное известие, упоминающее гридьбу. Оно содержится в ЛаврЛ под 6685 (1177) г. в описании борьбы того же Всеволода Юрьевича за Ростово-Суздальскую землю. Здесь сказано, что соперник Всеволода князь Мстислав Ростиславич, собираясь в поход, «приѣха Ростову, совокупивъ ростовци и боляре, гридьбу и пасынкы, и всю дружину»[703]. Понимание гридьбы как не очень многочисленных и не самым лучшим образом вооружённых воинов, рассредоточенных по городам и находившихся под покровительством и на содержании князей, никак не противоречит контексту. Об их второстепенном военном значении говорит их место в перечислении – после горожан и бояр и перед «пасынками», под которыми надо понимать либо неопытную и небогатую молодёжь, либо, скорее, слуг тех же бояр или богатых горожан[704]. «Гридьба», таким образом, была известна и в северовосточных землях домонгольской Руси.
Последние по времени упоминания слов гридь/гридьба можно, видимо, связывать с концом и самого института. Эти упоминания – летописное известие о гридьбе в Русе (1234 г.) и граффити в Софийском соборе Новгорода, датируемое по внешним признакам концом XII – первой половиной XIII в. В надписи на стене храма «гридьба» фигурирует в поговорке или считалке в характерном контексте: «пиро(ге въ) печи, гридьба въ корабли…»[705] Из образного ряда ясно вырисовывается военный или даже точнее – солдатский характер этой группы.
Показательно, что в известиях начального летописания о пирах Владимира и сборе дани Ярославом в Новгороде ряд летописей, имеющих в составе ПВЛ, заменяют слово гридь на другие. РадзЛ и МосАкЛ последовательно дают и в том, и в другом известии вместо «гридем» – «людемъ»[706]. Хлебниковский и Погодинский списки ИпатЛ в первом известии просто опускают гридей в перечислении тех, кого звал на пиры Владимир, а во втором известии все списки ИпатЛ дают вместо фразы «а тысячю Новѣгородѣ гридемъ раздаваху» – «а тысящю Новѣгородѣ гривенъ раздаваху», заменяя «гридей» на «гривны»[707]. Совершенно очевидно, что переписчики XV–XVI вв. просто уже не понимали, кто такие были гриди.
Выводы
Таким образом, одна группа в слоях древнерусского общества XI в., имевших особое военно-политическое значение, определяется во вполне ясных и выпуклых чертах. Это был корпус профессиональных воинов, которых содержали правители прямыми денежными выплатами и которые насчитывали сотни и даже, возможно, тысячи людей. Эти воины могли обозначаться словом, которым в Древней Руси обозначали вообще любых слуг – отрок, но употреблялся и более специальный термин, обозначавший именно княжеских военных слуг, – гридь.
Этот термин был заимствован из древнескандинавского языка, видимо, на том этапе, когда дружины князей ещё только начали выделяться в ряду прочих дружин богатых и авторитетных людей (разного рода great теп). Как показывает значение самого слова («домашние слуги»), тогда это всё были скорее архаические «домашние» дружины. Лишь со временем– возможно, если иметь в виду сообщение ибн Фадлана, к началу X в. – группы княжеских военных слуг на Руси (вероятно, речь шла только о киевских князьях) разрастаются в многочисленные контингенты, и слово гридь становится terminus technicus для их обозначения. Этих воинов князья содержали на жалованье и заботились об их правовой защите.
Выявить эту группу и понять её социально-политическое значение помогает идея Ф. Грауса о «большой дружине» как об определённой стадии в развитии института дружины. Как выяснилось из пересмотра данных, на которые обращал внимание сам Граус, а также из сравнения этих данных с другими свидетельствами из раннесредневековой Европы, его идея вполне оправдана, хотя и нуждается в одной существенной поправке.
Чешский историк понимал под «большой дружиной» объединение вообще всей знати или политической элиты. Между тем, правильнее было бы говорить о контингентах военных слуг в распоряжении правителя отдельно от знати и тех дружин и клиентел, которыми располагали её представители. В этом смысле был прав X. Ловмяньский, который последовательно различал на всех этапах общественно-политического развития «дружинные» отношения и отношения между правителем и знатью («вассальные» по его терминологии). Во всяком случае, на Руси княжеские отроки-гриди всегда упомянаются отдельно от знати (бояр) и других элитных групп. Однако, Граус и учёные, которые развили его идеи, были правы в выделении двух главных критериев «большой дружины» – многочисленность и задействованность в механизмы даннической (трибутарной) эксплуатации.
Образование сравнительно многочисленного военного корпуса в прямом подчинении правителя руси (киевского князя) можно относить к X в. С полноценным функционированием этого института надо, по всей видимости, связывать завоевательные походы киевских князей Игоря, Святослава Игоревича, Владимира Святославича и его сына Ярослава и тот факт, что каждому из них удавалось удерживать под своей властью весьма обширные области на территории Восточной Европы, разраставшиеся вплоть до правления Ярослава.
Правление этих князей совпадает со временем, когда фиксируются следы «большой дружины» и в других политиях «варварской Европы» «второй волны» (наиболее явственно в Польше и в Дании/Англии, с некоторой степенью предположительности в Чехии и Венгрии), то есть периодом приблизительно с середины X до середины XI в. Это совпадение надо рассматривать как закономерность и связывать его с тем, что все эти политии переживали один и тот же этап становления – период, когда мотором и в то же время главной формой государственности был поиск и сбор/захват добычи и дани, а отношения между центром и подчинёнными территориями складывались прежде всего как трибутарные. Разумеется, каждое из этих раннегосударственных образований имело своеобразные черты и судьба каждого из них складывалась по-разному, но в определённый момент и в определённом отношении их структуры обнаруживают явные аналогии.
В самой Скандинавии, откуда было заимствовано слово гридь, военные слуги правителя и назывались иначе, и, если не считать «империи» Кнуда Великого, не достигли такой численности и такого значения, чтобы их можно было назвать «большими дружинами» в том специальном смысле, который вкладывал в это выражение Граус. Слово húskarl, которым обозначались в Англии воины Кнуда, наверняка, звучало в речи тех скандинавов, которые оказывались или жили в Восточной Европе[708]. Трудно сказать, почему для обозначения княжеской дружины было заимствовано в древнерусский язык не оно, а слово grið. Возможно, потому, что húskarl вошло в употребление позже, чем grið. Возможно, дело в том, что для húskarl в славянских языках было более точное соответствие – отрок.
На Руси кризис «трибутарной системы» не был столь ярко выражен, как, например, в Польше или Чехии, в частности, видимо, потому, что размеры и ресурсы «империи Рюриковичей» были сравнительно больше и процесс «окняжения» слабо освоенных территорий продолжался и в XI в., и позднее. Киевские князья могли содержать сравнительно многочисленные корпуса собственных военных слуг вплоть до конца XI в. Причиной падения значения этих корпусов были, видимо, не столько исчерпание «сверх доходов» (хотя с прекращением походов на Византию и изменениями в торговых путях и конъюнктуре эти доходы должны были понизиться), сколько подъём могущества знати (боярства) и рост локальных центров производства и перераспределения ресурсов. Именно в столкновении со знатью обозначается кризис этих княжеских корпусов, как показывает сопоставительный анализ статьи ПВЛ под 6601 (1093) г. и «Предисловия к НС» – текстов, принадлежащих одной руке и одному кругу идей.
Но несмотря на эту задержку в распаде «трибутарной системы» развитие древнерусских земель-княжеств в домонгольский период шло, похоже, в целом по путям близким к тем, которые предполагаются «среднеевропейской моделью». В литературе уже обращалось внимание на аналогии между «среднеевропейскими» странами (Польша, Чехия, Венгрия) и Русью в некоторых сущностных элементах этой модели – например, в «служебной организации»[709]. Но процесс повышения военно-политического значения знати, вытесняющей «большую дружину», был тоже общим для этих стран. Древнерусские материалы ярко обнаруживают эту общность и даже позволяют уточнить детали этого процесса по сравнению с тем, как его представляют обычно чешские и польские историки.
Сначала на примере венгерских «iobagiones castri», а затем прослеживая эволюцию древнерусского термина гридь и упоминания княжеских отроков и оружников в XII–XIII вв., я пытался показать, что «большая дружина» не исчезла полностью и бесследно с прекращением грабительских походов и внешних завоеваний, а трансформировалась и в преобразованном виде продолжала существовать какое-то время рядом с теми элементами, которые составляют «среднеевропейскую модель». Её наследниками в XII – первой половине XIII в. можно, вероятно, считать немногочисленные (в несколько десятков человек) объединения военных слуг в непосредственном окружении правителя, но главный её «осколок» – это гарнизоны (по отдельности тоже, видимо, немногочисленные), размещённые в укреплённых пунктах для защиты подвластной территории. Содержались эти объединения уже не только и даже, возможно, не столько за счёт денежного жалованья, сколько благодаря продуктам и услугам «служебной организации» и земельным дачам. Они составляли некоторый противовес знати, но всё-таки в военном отношении имели более или менее второстепенное значение, что́ хорошо выражено их обозначением в чешских источниках – milites secundí ordínís («военные второго разряда»). После середины XIII в. эти воины как в странах центрально-восточной Европы, так и, видимо, на Руси вливаются в низшие слои знати.
* * *
В порядке гипотезы, требующей ещё проверки, можно выдвинуть предположение, что и исчезновение гридьбы не было концом «большой дружины» в русской истории или, по крайней мере, не была забыта сама система, когда правитель резко выделял в военном и политическом отношениях корпус военных слуг, существующих за его счёт и лично ему подчинённых. Такое предположение возникает, если задуматься над сутью того, что представляла собой знаменитая опричнина Ивана Грозного. Согласно списку царского «двора» 1573 г., исследованному Д. Н. Алыпицем, «дворовое» (опричное) войско состояло из 654 человек – это были собственно воины, состоявшие на жалованье (от обычных пяти до, в исключительных случаях, пятидесяти рублей в год). Кроме них, в состав «дворовых» Ивана входили 1200 человек «специалистов» и «обслуживающего персонала», распределённых по четырём приказам – Бронному, Конюшенному, Сытному и Постельному, которые должны были обеспечить воинам, соответственно, вооружение, коней, продовольствие и проживание[710]. И количество людей, задействованных в опричной «дружине» Ивана Грозного, и система их содержания, и даже размер окладов (ср. 5 гривен и 5 рублей!) – всё это обнаруживает просто поразительные параллели с древней «большой дружиной», дополненной «служебной организацией». На этом фоне тот хорошо известный факт, что в опричнину были взяты высокодоходные города и области и в первую очередь места разработки соли (в частности, та же Старая Русса), служит уже лишь дополнительным штрихом к общей картине совпадений. В сущности, речь идёт о наиболее простом и доступном для правителя способе усиления своей власти – взять на своё обеспечение воинов, которые служат послушным инструментом осуществления его воли. Но достойно всяческого внимания и удивления, что в Московском государстве второй половины XVI в. этот механизм функционирует в формах, детально соответствующих тем, какие фиксируются источниками Х-ХIII вв.
Глава IV Знать: бояре
Большая дружина» (или её части и «осколки») была важным элементом элиты древнерусского общества, но не единственным и даже не важнейшим. Это были люди подчинённые князю и напрямую зависимые от него; они были его наиболее послушным и надёжным инструментом власти. Однако, власть средневековых правителей никогда не была и не могла быть абсолютной. И той силой, с которой им приходилось считаться прежде всего, была знать.
Как можно было заметить из уже разобранных выше данных, на Руси знать постоянно присутствует в непосредственной близости правителя (князя). Если «большая дружина» распадается и трансформируется, то могущество знати, напротив, на протяжении всего домонгольского периода только усиливается. В этом согласны практически все исследователи древнерусской истории при всех различиях в оценках роли и социального облика древнерусской элиты.
Вне всякого сомнения, знать и княжеские военные слуги постоянно находились во взаимодействии, а может быть, даже и взаимопроникновении. В источниках как будто удаётся разглядеть отражение некоего противостояния между ними (критика людей на княжеском жалованье составителем НС), но судя по всему, это противостояние приходится – не случайным образом, естественно, – только на момент кризиса и распада «большой дружины». Но знать взаимодействовала и с другими социальными группами.
Задача нижеследующего исследования– понять, кто собственно составлял знать как социальный слой или класс на разных этапах развития древнерусского общества и в какой связи её представители находились с другими общественными элементами. Разные суждения, существующие по этой проблеме в историографии, обусловлены во многом разным пониманием слова бо(л)ярин, смысл которого ясен и бесспорен только для относительно более позднего времени, то есть с XII в. («представитель высшего слоя древнерусского общества»), но не для X–XI вв. Путеводной нитью исследования, как и в случаях с дружиной и гридью, будут упоминания этого слова.
В то же время это исследование выходит далеко за рамки терминологического анализа. Исторические оценки не могут обойти вниманием, прежде всего, важнейший вопрос, что именно сообщало человеку статус знатного, то есть какие факторы и критерии выделяли «сливки общества» из остальной массы людей – богатство, землевладение, юридический статус, исполнение функций публичных суда и управления и т. д. В домонгольское время фиксируется в ряде случаев фактическая преемственность в принадлежности к боярству представителей одного рода[711], но неясным остаётся, насколько всеобщей и юридически обоснованной была эта преемственность (наследственность) и когда она сложилась, а с другой стороны– насколько закрыт был этот слой и каковы были факторы, которые влияли на ротацию и мобильность в нём.
В источниках, относящихся ко времени до начала XII в., данные о представителях знати скуднее и менее определённы, и простор для исторических гипотез и построений открывается значительно больший, чем относительно более позднего времени. Интерпретация этих данных сильнее зависит от общих представлений или концепций тех или иных авторов. Дело осложняется тем, что бояре упоминаются лишь мельком в главном законодательном памятнике Древней Руси – «Русской Правде» (и только в более поздней «Пространной редакции») – и судить о содержании соответствующего слова приходится по литературным памятникам. При этом именно в древнейший период слово бо(л)ярин было далеко не единственным обозначением людей, выдающихся в социальном, политическом или экономическом плане, и его соотношение с этими обозначениями, а значит, и с той реальностью, которая за ними стояла, может оцениваться очень по-разному.
Слово бо(л)ярин
О слове бо(л)ярин много писалось в литературе по древнерусской истории. Ещё к началу XX в. среди историков сложился консенсус, что в источниках с начала XII в. и приблизительно до XV в. оно обозначало «лучших людей древнерусского общества», по выражению М. А. Дьяконова, и что оно не было придворным или служебным чином или званием, которое жаловалось князьями[712]. Этот консенсус, в общем, сохраняется и сегодня[713]. Однако, «лучшие люди» – это понятие весьма широкое и неопределённое. В каком смысле «лучшие»? – сразу задают вопрос историки, но в попытках ответить на него они приходят к самым разным и весьма противоречивым суждениям.
Если оставить пока в стороне исторические интерпретации и обратиться к историко-терминологическим исследованиям, предпринятым в последние десятилетия, увидим в них две позиции. Одни исследователи считают, что до начала XII в. за словом бо(л)ярин не скрывался какой-то определённый социальный слой. Эту точку зрения сформулировала С. В. Завадская, которая трактовала слово как «книжное», «собирательное» и не связанное «до начала XII в. с обозначением представителей конкретных общественных групп»[714]. Так же пишет М. Б. Свердлов: это слово «не указывает на конкретную по статусу социальную группу». По его мнению, в XI – начале XII в. «понятие бояре – люди знатные и богатые" имело лишь широкое значение и ещё не стало названием высшего сословия»[715]. Т. Л. Вилкул поддержала мнение «о полисемантичности слова „бояре“» со ссылкой на работу Завадской, но её собственная позиция не вполне ясна. Тут же Вилкул признаёт, что, «как правило», в летописных текстах домонгольского периода под боярами «подразумевались „мужи“ князя или же наиболее значительные из этих людей»[716]. Но в конце концов историк заключает, что употребление слова в этих текстах определяли «книжные образцы, множественность значений и размытость терминологии»[717]. Фактически близка этой позиции точка зрения И. Я. Фроянова, который тоже не считает бояр особым социальным слоем. По его мнению, бояре были лишь «общинными лидерами»[718]. Правда, он отталкивается не столько от терминологического анализа, сколько от некоторых концептуальных установок.
Другую позицию наиболее последовательно отстаивает А. А. Горский. Бояр он определяет как «верхушку дружины», а боярина как «члена наиболее привилегированного слоя дружины»[719]. Бояре – это «обозначение служилой знати»[720], «верхний слой служилой знати, члены „старейшей дружины“»[721]. Для историка важнее всего доказать связь бояр с «дружиной» и отсутствие в Древней Руси какой-либо иной знати помимо той, которая служила князьям Рюриковичам. Он спорит с историографической традицией, сложившейся в XIX в., согласно которой в боярах надо видеть «лучших людей» «земли»/«земства» или «местную знать» (ср. во «Введении» к данной книге).
Не оценивая пока эти мнения по их сути, отмечу только, что с методологической точки зрения аргументация Горского выглядит предпочтительнее. Прежде всего, Горский совершенно прав в том, что бояре никогда не выступали с определениями, подразумевающими какое-либо их «земское» или «общинное» происхождение или значение. Выражение «земские бояре», распространённое в историографии XIX–XX вв., встречается лишь однажды в источниках эпохи средневековья – в одной статье Н1Лм середины XIV в. для обозначения финской знати[722].
Критикуя выводы Завадской, Горский совершенно справедливо заметил, что она оставила без объяснения принципиально важные свидетельства договоров руси и греков 911, 944 и 971 гг., а также указал на упущения в её подборке упоминаний слова в летописи[723]. Также нельзя не согласиться с историком в том, что в начальном летописании бояре выступают как люди повышенного социального статуса и преимущественно в той или иной связи с властью и государством, которую символизировал правитель. Это очевидно любому непредвзятому читателю ПВЛ.
Однако, и в рассуждениях Горского явно прослеживается некоторая односторонность, связанная с акцентом, который он делает на «дружинной» принадлежности бояр. Что собственно значит «служилая знать»? Историк нигде этого не разъясняет. Можно ли придавать решающее значение тому факту, что бояре иногда упоминаются в летописи в числе «дружины»? В этом есть основания усомниться. Так, в переводной литературе, бытовавшей в Древней Руси (в том числе переводах, выполненных собственно на Руси) есть масса примеров, где слово бо(л)ярин используется фактически как синоним слова вельможа и применяется для обозначения всякого рода сановников в окружении самых разных легендарных и исторических правителей без связи с военной службой и тем более какой-либо «дружиной». Некоторые из этих примеров привела Завадская и логично поставила под сомнение тезис, что само это слово всегда подразумевало военно-служебные отношения[724].
Очевидно, суждения, существующие в современной литературе, требуют уточнений. Эти уточнения следует начать с небольшого экскурса о ранней истории слова бо(л)ярин не только в древнерусских, но и в других славянских памятниках. Этот экскурс также прояснит тот фон, на котором надо рассматривать упоминания бояр в договорах руси и греков.
А они ключевые для оценки того, кто составлял правящий класс древнерусского государства на самых ранних этапах, и на этом далее будет сделан особый акцент.
Этимология слова бо(л)ярин (известного в древнейших формах , или ) остаётся неясной. Долгое время предпочтительным считалось тюркское происхождение слова, хотя по поводу того, какое именно, единого мнения нет[725]. Относительно недавно были предложены скандинавская этимология (малоубедительная)[726] и тунгусо-маньчжурская (с интересными доводами и соображениями)[727].
Разные мнения высказывались и по поводу того, когда и в какой славянский язык произошло заимствование. Большинство лингвистов указывают на древнеболгарский язык как источник распространения слова в славянских языках, поскольку древнейшие памятники, где оно упоминается, именно болгарские, и только позднее слово появляется на Руси и в Сербии, имевших, как известно, разнообразные историко-культурные связи с Болгарией (из всех славянских языков это слово прочно вошло только в сербохорватский и древнерусский; заимствование слова из русского в литовский и из болгарского в румынский языки произошло уже в позднее Средневековье).
Высказывалась мысль, что двойственность форм и () происходит от того, что заимствовались разные слова при разных обстоятельствах. А. С. Львов предположил, что слово в форме было заимствовано восточными славянами от тюрков и попало в Болгарию из Руси «не ранее конца X в.» («видоизменившись» в ). А. А. Горский, развивая эту точку зрения, подыскивает вероятную историческую ситуацию, когда произошло это заимствование – от русских к болгарам, – и находит её в походах Святослава в Болгарию[728].
Последняя точка зрения в любом случае не может быть признана верной. Авторы, придерживающиеся её, опираются на тот факт, что древнейшие болгарские рукописи – Супрасльская рукопись и Енинский апостол (в которых упоминается слово бо(л)ярин) – датируются XI в. Однако датировка рукописей, в которых зафиксирована та или иная лексема, не может служить однозначным показателем того, когда слово появилось в языке. Ясно, что создание текстов, сохранившихся в этих рукописях, может восходить к значительно более раннему времени, чем создание рукописи, и отражать, соответственно, более раннюю языковую ситуацию. Именно это в полной мере применимо, например, к Супрасльской рукописи, о которой говорилось выше в связи со словом дружина (в главе II – с. 160)[729]. Можно было бы ещё размышлять о разных вариантах, если бы речь шла только об одном памятнике или тексте. Но ведь слово бо(л)ярин сравнительно широко употребляется в многочисленных рукописях и текстах древнего происхождения. Причём, что весьма показательно для истории слова, среди этих текстов есть не только собственно болгарского происхождения, но и такие, которые можно возвести к более древнему «кирилло-мефодиевскому» этапу развития старо– или церковнославянского языка. Например, это слово упоминается несколько раз в паримийных чтениях, которые специалисты возводят к переводческой деятельности либо самих славянских первоапостолов, либо их непосредственных учеников[730].
Как уже отмечалось в главе II (с. 156–157), вероятно, что к первоначальному тексту Паримийника восходит чтение «с(е)рдце фараоново и болѣрь его» в отрывках из Исхода, гл. XIV, стихи 5 и 8[731]. В греческом оригинале словам «и болѣрь его» соответствует (и слуг). В чтениях из Книги пророка Ионы (гл. III, стих 7) речь идёт о проповеди пророка в Ниневии, и говорится, что под её воздействием от имени царя и его вельмож был объявлен пост по всей стране. Григоровичев паримийник передаёт это место так: «и проповеда ся, и реч(е)но быс(ть) въ Невги от ц(еса)рѣ и от болѣръ его гл(агол)ящъ…»[732] Р. Златанова, которая предприняла реконструкцию первоначальной редакции перевода Книги Ионы на основе не только болгарских и русских списков Паримийника, но и хорватских глаголических в бревиариях, принимает этот вариант как первичный[733]. «От болѣръ» передаёт здесь греческое ( – «великие (люди), вельможи»).
Если оставаться на почве тюркско-алтайской этимологии и связывать заимствование с древнеболгарским языком, то появление слова в текстах кирилло-мефодиевского круга надо объяснять как свидетельство диалектной гетерогенности в среде учеников славянских первоапостолов.
По словам А. А. Алексеева, который отмечает «лексические болгаризмы» в мефодиевских переводах, присутствие «известных языковых различий в переводе столь большого корпуса библейских текстов» «оправдано сообщением Жития Мефодия о "попах-скорописцах", которые оказывали ему помощь в переводе. Не исключено, что часть перевода была выполнена ими… под надзором или редакцией Мефодия»[734]. Впрочем, нельзя, конечно, не учитывать и случайных правки или ошибок в происхождении тех или иных чтений. Для меня важнее всего отметить смысл слова. В Паримийнике боярин – вельможа, приближённый верховного правителя.
К текстам кирилло-мефодиевского круга примыкают произведения Климента Охридского. Творчество этого писателя приходится на перелом в развитии церковнославянского языка, продолжая великоморавские традиции, но и связывая их с болгарской книжностью. Двойственным образом можно трактовать и появление у него слова бо(л)ярин – то ли как кирилло-мефодиевское наследство, то ли как болгаризм. Оставляя решение в пользу той или иной трактовки лингвистам, я только укажу на два известных мне упоминания в двух проповедях, связываемых с именем Климента.
«Слово похвальное на память пророка Захария и на рождество Иоанна Крестителя» принадлежит к числу тех сочинений, которые атрибутируются Клименту практически бесспорно, так как его авторство указано в самом тексте, дошедшем до нас в одной редакции в более чем двадцати списках (самый ранний XIV в.). В конце его автор, призывая слушателей (читателей) отвергнуть «несытьство», напоминает о тленности материальных ценностей: «мнози бо ц(еса)ри и боляре въ б(о)гатьствѣ поживъше без вѣры, безъ успѣха умроша и муцѣ вѣчьнѣи и повиньни ся сътворше погыбу»[735]. Подозревать здесь вставку нет никаких оснований.
Атрибуция Клименту анонимного «Слова на Рождество Христово», которое сохранилось в единственном списке в сербском Торжественнике XIV в., но содержит явственные мораво-чешские черты и архаизмы, более или менее предположительна[736]. Слово бо(л)ярин используется здесь в пересказе или в цитате из какого-то апокрифического сказания о рождении Христа, аналогий которому пока не найдено, но ссылки на которое есть в древней славянской письменности[737]. Согласно этому сказанию, император Август затеял перепись населения (во время которой родился Иисус, см. Лк, II, 1–2) для того, чтобы найти свою дочь, скрывшуюся от него. Решение о переписи он принял после совета с приближёнными, о котором в «Слове» сообщается так: «Августь же о всемь томь туже, сьбра вьсе боляры свое и старце людьскыие мудрую чедь…»[738]
Призыв на совещание бояр и старцев заставляет сразу вспомнить аналогичное сообщение о совете Владимира Святого по вопросу о выборе веры[739]. Не берусь судить, связаны ли каким-то образом русская летопись и древнее поучение. Возможно, это лишь топос раннеславянской литературы, но возможно, и отражение реальности – древнего обычая знати и умудрённых опытом «народных» представителей собираться на совет. Так или иначе, из двух этих упоминаний мы получаем довольно показательный контекст употребления слова: в одном случае с цесарями, в другом – со «старцами людскими». Бояре – это знать, приближенная к правителю и в то же время не связанная с элитой, представляющей «людей».
В древнеболгарских памятниках слово бо(л)ярин (преимущественно в формах и ) широко употребляется, в том числе в древнейших преславских текстах. Например, в Изборнике 1073 г., копии рукописи царя Симеона, дважды упоминаются «боляры»[740]. Это же слово известно «Шестодневу» Иоанна экзарха в очень характерном контексте– описании «княжа двора»[741]. Неоднократно о «болярах» говорит Косма пресвитер в «Беседе» против богомилов (памятник относится ко второй половине X в.)[742].
Как уже говорилось выше, несколько раз слово бо(л)ярин или его производные встречаются в текстах в составе Супрасльской рукописи: в Мучении Феодора, Константина, Феофила, Калиста, Васоя «и дружины ихъ» (часть 4-я рукописи), Житии Кондрата (7), Житии Исакия Далматского (16), Житии Дометия «и ученикъ его» (18), Житии Иоанна Молчаливого (25), Житии Анина (48). Все эти тексты – преславские, а жития Исакия, Иоанна и Анина (части 16, 25, 48), согласно наблюдениям Э. Благовой, особенно близки по языку произведениям Иоанна Экзарха[743]. Греческие параллели есть ко всем текстам, кроме Жития Анина (его греческий оригинал неизвестен):
Мучение Феодора и прочих[744]:
некий сарацинский «князь» (называемый далее и «цесарь») христиан «христиан «въ роботу даяше своимъ болѣромъ» –
он же «повелѣ» некому «отъ болѣръ своихъ»–
он же даёт обещание: «сътворю тя едного отъ болѣръ своихъ» –
«болѣре срациньсти рѣшя къ цѣсару» своему –
Житие Кондрата[745]:
мученик обращается к римскому наместнику: «казнь ц(еса)рьску и болѣрьску въскорѣ съкончаи о мьнѣ» – он же говорит: «заповѣди кесаровѣ и болѣрьстѣ не повину ся» –
Житие Исакия[746]:
византийский император «призъва два болѣрина» – далее эти же два «болѣрина» соответствуют греческому – на епископскую должность назначили «мужа именита и доброговѣина кротъка образомъ отъ болѣръска рода сушта» –
Житие Дометия[747]:
цитируется указ Юлиана Отступника с осуждением христиан: «цѣсару убо на крьстияны гнѣваюшту ся и боляромъ и княземъ» –
Житие Иоанна[748]:
некий человек имел уважение «отъ вьсего ныня болѣрьска сьвѣта» –
Таким образом, из всех 11 случаев 5 раз слово болярин (или его производные) переводит греческое , а в 4 случаях, как в паримийном чтении из пророчеств Ионы, – . Из всех славяно-греческих соответствий и из смысла контекстов ясно, что обозначение «боляре» относилось к могущественным и знатным людям, особенно и прежде всего таким, которые состояли в ближайшем окружении правителя и были его советниками ( – сенат). Устойчивость соответствия боляре – , а может быть, акцент в значении на приближенность к правителю, привели к тому, что в одном случае «боляре» оказались выше статусом «князей». Такую неожиданную для историка Древней Руси иерархию видим в пересказе указа Юлиана в Житии Дометил (в оригинале имелись в виду, соответственно, Сенат и провинциальные наместники). Отметим обозначение «свои бояре» применительно не только к римской знати императора Августа (у Климента), но и к вельможам «сарацинского царя» – оказывается, ничего исключительного и специфического в таком применении слова для древнерусского летописания нет.
Для полноты картины распространения слова бо(л)ярин в древнейшей церковнославянской письменности стоит отметить, что оно несколько раз упоминается в двух памятниках древнечешской литературы XI в. – во «Втором старославянском Житии св. Вячеслава» («Легенде Никольского») и «Беседах на Евангелие» Григория Двоеслова. Об этих памятниках уже говорилось выше, отмечалась как наиболее вероятная их принадлежность переводческой школе Сазавского монастыря и указывалось, что появление как слова дружина, так и слова бо(л)ярин в этих текстах надо объяснять заимствованием из церковнославянской литературы, распространённой на Руси и в Болгарии (с. 174).
Во 2-м Житии Вячеслава, которое, напомню, представляет собой, в основном, перевод латинского жития пера мантуанского епископа Гумпольда, два из трёх раз употребления слова приходятся на куски текста, не имеющие параллели в латинском оригинале, а в одном случае переводят латинское «milites»[749]. Во всех случаях речь идёт о знати в окружении Вячеслава. В «Беседах» по словоуказателю А. И. Соболевского отмечаются два случая употребления слова бо(л)ярин. В одном из них слово переводит латинское dives («богатый»), а в другом выражение «кто иже мѣсто болярьствия дьржит» соответствует латинскому «qui locum tenet» (речь идёт о должностных лицах)[750]. Таким образом, боярин здесь выступает представителем элиты, которая отличается богатством и имеет непосредственное отношение к исправлению государственных должностей.
В сербохорватском языке слово боярин существует как обозначение члена высшего слоя или сословия общества, знатного и богатого человека. В таком общем значении слово употреблялось в Сербии, Зете и Боснии в XII–XV вв., но преимущественно в неофициальной письменности. Причины его полного исчезновения из официальной документации Сербского государства с середины XIII в. Е. П. Наумов видел в конфликте Сербии с Болгарским царством, разразившемся в это время (что косвенно может свидетельствовать о происхождении слова или во всяком случае о том, как происхождение понимали в середине XIII в.)[751]. Слово использовалось в сербской церковнославянской письменности конца XII–XIII в., но скорее как «книжно-литературное» понятие общего характера и параллельно с более точной и специфичной местной терминологией (властели, кнезы, воиники и пр.).
Таким образом, этот краткий обзор некоторых упоминаний слова бо(л)ярин в ранних памятниках славянской письменности приводит к двух выводам. Во-первых, хотя слово фиксируется уже в древнейших источниках по истории Руси, есть все основания утверждать, что до попадания на древнерусскую почву оно было в употреблении среди южных славян. Нельзя судить о том, «книжным» было заимствование этого слова на Руси или устно-бытовым. Во всяком случае, если видеть источник заимствования (как наиболее естественный вариант) в древнеболгарском языке, то оба варианты вполне возможны– Русь и Болгарию связывали в IX–XI вв. самые разные контакты. Во-вторых, уже в южнославянских текстах слово выступает во вполне определённом, хотя и довольно широком, значении – могущественного и богатого человека, высокое положение которого характеризуется не авторитетом, укоренённым в традиционной морали, не поддержкой местного общества и не одним только имущественным достатком, а исправлением «государственных» должностей и приобщённостью к власти. Греческие слова, которые оно чаще всего переводит – и (и производные от него). Причём, если первое из них может также переводиться другими словами (вельможа и др.), то для второго альтернативы попадаются крайне редко.
Стоит добавить, что в древнейших памятниках переводной письменности, возникших на Руси, для которых мы располагаем греческими оригиналами, такая манера перевода почти в точности сохраняется. Так, например, слово болярин дважды употребляется в «Изборнике» 1076 г., составитель которого – древнерусский книжник – «подвергал включаемые в сборник тексты стилистической и языковой правке, лишая их подчёркнутой монашеской ригористичности, русифицируя язык, вводя в текст отдельные слова и выражения, отражающие древнерусский быт»[752], и оба раза оно переводит греческое [753].
В переводе «Хроники Георгия Амартола», над которым трудились болгарские книжники на Руси, видимо, в середине – второй половине XI в. (возможно, вместе с переводчиками-носителями древнерусского языка)[754], несколько десятков случаев употребления этого слова, и чаще всего оно переводит греческие слова и . Несколько раз здесь фиксируется выражение «боярский чин» для перевода греческого [755]. Едва ли, конечно, здесь слово чин можно понимать в позднейшем смысле социального ранга (чины Московского государства) – имеется в виду скорее должностной чин. Тем не менее, это выражение показательно – оно подразумевает, что высший правительственный уровень должностных лиц «зарезервирован» именно для бояр. По представлениям переводчика хроники состоять в высшем правительственном органе и решать государственные дела – это дело исключительно боярское, это право бояр и их обязанность.
Эти выводы подтверждают мысль, что слово бо(л)ярин, вне зависимости от его происхождения и попадания в древнерусский язык (как книжного или некнижного заимствования), обозначало в Древней Руси именно знать – высший социальный слой. Именно это значение оно имело в старо– и церковнославянских текстах, созданных в разных славянских странах в X–XI вв. В то же время в этих текстах под боярами понимается знать не «родоплеменного» происхождения и не элита вообще, а люди, приобщённые к высшей политической власти (которую символизирует тот или иной правитель) и облечённые «должностными» полномочиями. В этом смысле справедливым является акцент, который делает А. А. Горский, на том, что древнерусские бояре выступают в источниках вместе с князем носителями «государственного», властного, публично-правового начала. Вместе с тем, никакого специфического «дружинного» характера за словом бо(л)ярин в этих текстах не обнаруживается. Оно может переводить и латинское miles («воин, рыцарь»), и греческое, которым в Византии обозначались представители родовой аристократии, занимавшие места в Сенате.
Знать в договорах руси и греков X в.
Хотя договоры руси игреков X в. стоят в ряду не оригинальных древнерусских, а переводных памятников, но в этом ряду они занимают, конечно, выдающееся место по своему историческому значению. Договоры датируются 911, 944 и 971 гг.[756] и являются первостепенным источником по истории Руси в начальный её период. Их показания чрезвычайно важны для корректировки летописных данных, поскольку восходят ко времени существенно более раннему, чем составление летописи (даже если возводить древнейшие слои начального летописания к первой половине XI в.) и описывают непосредственно реалии древнерусского общества. Договоры являются юридическими документами и по сравнению с летописью представляют собой памятник иного рода и жанра.
По данным, содержащимся в договорах, о тех людях, которые представляли Русь в договорном процессе, – а здесь упоминаются и бояре, – мы можем составить представление о составе её правящей верхушки. Эти данные уже неоднократно исследовались (обзор истории вопроса следует ниже), однако, как представляется, в их интерпретацию можно внести дополнительные штрихи, которые заставляют во многом по-новому смотреть на древнейшую историю Руси и с меньшим доверием воспринимать сведения начального летописания.
В работе с договорами есть свои сложности, главным образом, источниковедческого плана. Но зато показания договора 944 г. – наиболее пространные и интересные в данном случае – можно сравнить с практически современными им свидетельствами о руси в произведениях византийского императора Константина Багрянородного, и получается, что источники независимые друг от друга и совершенно разного характера (актовые и нарративные) дают возможность «перекрёстной» проверки их данных об одном и том же явлении.
Договоры дошли до нас в составе ПВЛ. В разных летописных списках, отразивших ПВЛ в разных видах или редакциях, есть некоторые расхождения и в передаче текстов договоров. Однако эти расхождения касаются отдельных слов и выражений, иногда весьма существенных по смыслу и меняющих содержание той или иной фразы или отрывка, но всё-таки не отрезков текста настолько больших, чтобы можно было говорить о разных редакциях и применительно к договорам. В Н1Лм договоров нет, и это значит, что договоры попали в летопись на этапе пополнения и переработки НС в самом конце XI или в первые полтора-два десятилетия XII в.
В настоящее время может считаться общепризнанным, что оригинал всех трёх договоров существовал на греческом языке и тот славянский текст, который мы видим в ПВЛ, является переводом с греческого. Об этом свидетельствуют многочисленные «грецизмы» в лексике и в синтаксисе. Относительно недавно Я. Малингуди, опираясь на сохранившиеся тексты договоров Византии с другими государствами (прежде всего, Венецией XII в.), предприняла попытку обратного перевода целых кусков текста на греческий язык[757].
Однако, до сих пор непрояснённым остаётся вопрос, когда были выполнены переводы, сохранившиеся в летописи. Упоминание в договорах двух «харатей», на которых они писались, некоторые общие соображения и выводы наиболее серьёзной лингвистической работы, посвященной их языку[758], склоняют к тому, что славянский вариант договоров составлялся сразу в момент их заключения или, по крайней мере, восходит к X в. Высказывались мнения, что переводы были сделаны позже на Руси – возможно, в XI в. и даже непосредственно перед включением их в ПВЛ в начале XII в.[759] Но с этой точкой зрения трудно согласовать сильные церковнославянские черты (при отсутствии очевидных «русизмов») в текстах договоров, различия в языке и стилистике, а также явные неловкости перевода, появление которых трудно ожидать при переводе всех документов за один раз и в то время, когда при дворе киевского князя (из чьей канцелярии, очевидно, договоры попали в летопись) работала сильная переводческая школа.
Нельзя считать решённым и вопрос о достоверности того текста, который в ПВЛ изложен в статье 6415 (907) г. в виде отдельного соглашения руси и греков (ещё одного – получается, четвёртого по счёту). А. А. Шахматов убедительно продемонстрировал, что в основе этой статьи лежит летописный рассказ о походе Олега на Византию, читающийся в Н1Лм (=НС), но переделанный составителем ПВЛ в соответствии с его хронологическими выкладками и историческими представлениями. Серьёзными доводами он обосновал тезис, что составитель ПВЛ сам составил текст соглашения руси и греков, то есть произвёл искусственную реконструкцию, используя в качестве источников НС и договор 911 г., а может быть, и договор 944 г.[760] М. Д. Присёлков высказал предположение, что к реконструкции «договора 907 г.» летописца подтолкнул попавший в его руки отдельный лист, оторванный от списка договора 911 г.[761] К этой точке зрения присоединяется А. А. Горский[762].
Есть, впрочем, мнение, что у летописца всё же были какие-то данные о соглашении руси и греков в 907 г. Так, Я. Малингуди считает, что в 907 г. имел место первый этап договорного процесса (подтверждение под присягой некоего мирного соглашения общего характера), который завершился официальным заключением договора в 911 г. По её мнению, тексты договоров попали в руки летописца в виде выписки из копийной книги византийской императорской канцелярии. А в такого рода копийных сборниках тексты документов могли сопровождаться историческими справками-«нотициями», сообщавшими об обстоятельствах возникновения этих документов. Из такой «нотиции» летописец и узнал о предварительном мире, заключённом в 907 г.[763].
Вне зависимости от решения проблемы «договора 907 г.» не могут подлежать сомнению выводы Шахматова, обоснованные сравнительным анализом текстов списков ПВЛ, Н1Лм и других летописей, что, во-первых, в изложение соглашения в статье 6415 г. составитель ПВЛ включил отдельные фразы летописного рассказа НС о походе Олега и что, во-вторых, он снабдил своими комментариями тексты всех договоров по поводу того, как и при каких обстоятельствах договоры были заключены. Современные исследователи согласны в том, что в любом случае нельзя рассматривать летописные «обрамления» договоров как свидетельства эпохи, когда они заключались, и эти комментарии-«обрамления» «отображают представления книжников начала XII в…., основанные на имевшихся у них источниках– текстах собственно договоров и Начального свода»[764].
Обращаясь к договорам 911, 944 и 971 гг. и оставляя в стороне «договор 907 г.» и летописный контекст, видим, что во всех случаях для описания людей со стороны руси, вступающей в официальные договорные отношения с Византией, используются слова «князья» и «бо(л)яре», которые, очевидно, указывают на некую социальную верхушку[765].
В первой фразе договора 911 г. перечисляются лица, заключающие договор со стороны руси. «Мы от рода рускаго» начинается фраза, затем перечисляются 15 имён, и фраза продолжается: «иже послани от Олга великаго князя рускаго и от всех, иже суть под рукою его свѣтлыхъ [и великих кн(я)зь и ег(о) великих] бояръ…» Далее в преамбуле договора об Олеге сказано «наша светлость», о подчинённых ему – «наши князья» (по ИпатЛ) или «наши великие князья» (по РадзЛ) и все, «иже суть подъ рукою его сущих руси». И далее в первой из «глав» договора ещё: «от сущих под рукою наших князь свѣтлыхъ», «къ княземъ же свѣтлымъ нашим рускымъ и къ всѣмъ, иже суть под рукою свѣтлаго князя нашего»[766].
В преамбуле договора 944 г. тоже перечисляются те люди, которые представляют сторону руси, но список их здесь выглядит совсем иначе и, главное, значительно пространнее. Первая фраза выглядит похоже, но всё-таки иначе: «мы от рода рускаго съли и гостье», то есть: мы, послы и купцы от «рода руского»[767]. Далее сразу начинается перечисление, и первым назван Ивор, посол князя Игоря: «Иворъ солъ Игоревъ, великаго князя рускаго». Затем следуют слова «и объчии сли», то есть «общие послы», и начинается перечисление имён. Сначала указаны 24 имени по форме «такой-то [посол] такого-то» – например, «Вуефастъ Святославль, сын[а] Игорев[а]», то есть «Вуефаст [посол] Святослава, сына Игоря». При этом во всех списках договора есть одна лакуна: пропущено имя пославшего при после по имени «Сфирка» (21-й посол в списке). В том, что здесь именно случайный механический пропуск, согласны как будто все исследователи. После перечисления 24 послов сказано: «купець», то есть «купцов», и приведены ещё от 25 до 29 имён (в зависимости от того, как понимать и/ или реконструировать текст). Весь список «слов» и «гостей/ купцов» заключает обобщающая фраза: «послании от Игоря, великого князя рускаго, и от всякоя княжья и от всѣхъ людии Руския земля».
Далее в тексте следует статья с сообщением о клятвенном подтверждении договора. Начинается она со слов: «И великии князь нашь Игорь [и князи – по РадзЛ, МосАкЛ] и боляре его и людье вси рустии послаша ны къ Роману и Костянтину и къ Стефану, къ великимъ ц(еса)р(е)мъ гречьскимъ створити любовь съ самѣми ц(еса)ри, со всѣмь болярьствомъ и со всеми людьми гречьскими…»
В первом содержательном постановлении договора говорится о новой практике удостоверения полномочий послов и гостей (купцов), приходящих в Константинополь из Руси. Начинается оно так: «А великии князь рускии и боляре его да посылають въ греки къ великимъ ц(еса)р(е)мъ гречьскимъ корабли, елико хотять, со слы и с гостьми…» Далее сообщается, что ранее «ношаху сли печати злати, а гостье сребрени», «ныне же, – продолжается текст, – увѣдѣлъ есть князь нашь[768] посылати грамоту ко ц(еса)р(с) – тву нашему: иже посылаеми бывають от нихъ [поели] и гостье, да принос[я]ть грамоту, пишюче сице, яко послахъ корабль селько, и от тѣхъ да увѣмы [и] мы, оже съ миромь приход[я]ть». Таким образом, если ранее послы и гости, посланные «великим князем руским» и «его боярами», предъявляли некие золотые или серебряные «печати», то теперь устанавливается, чтобы их обеспечивали грамотами с сообщением «(я) послал кораблей столько-то». «Аще ли безъ грамоты придуть», – говорится далее, – то таких греки имеют право задерживать и даже казнить, «аще ли руку не дадять и противятся».
Далее в договоре об Игоре несколько раз сказано как о «князе руском», а в заключительной части он определяется как «великий князь» или «великий князь руский». Здесь же в конце договора сообщается о клятве руси, и о руси в двух случаях сказано с противопоставлением князей и людей: «от страны нашея ли князь, ли инъ кто» и «кто от князь или от людии руских», а в одном случае с упоминанием бояр: «от Игоря и от всехъ боляръ и от всех людии от страны руския».
Наконец, в договоре 971 г., который представляет собой, по сути дела, клятвенное обязательство Святослава прекратить военные действия против Византии, сторона руси представлена Святославом сначала так: «и иже суть подо мною русь, боляре и прочий», а затем так: «якоже кляхъся ко ц(еса)р(е)мъ гречьскимъ и со мною боляре ирусь вся». Не упоминаются никакие представители «князя руского», поскольку документ составлен от его собственного имени, но в самом начале, вместе с датировкой, отмечается, что договор заключён «при С(вя)тославѣ велицѣмь князи рустѣмь и при Свѣналдѣ»[769]. Из ПВЛ следует как будто, что этот Свеналд был тем самым воеводой отца Святослава Игоря, а затем и сына Святослава Ярополка, который в древнейших летописных списках фигурирует под именами Свѣнел(ь)дъ/Свѣндел(ь)дъ/Свѣнгельдъ/Свинтелдъ. Впрочем, в тождестве Свенальда договора и летописного персонажа есть серьёзные основания сомневаться. Вопрос этот настолько сложный и запутанный, что автор недавней работы, приведя обзор соответствующей литературы, отнёс его «к разряду неразрешимых»[770].
Сопоставив все упоминания «князей» и «бо(л)яр» в договорах между собой и с упоминаниями других лиц и категорий со стороны руси в соответствующих контекстах, легко заметить два взаимосвязанных обстоятельства.
Во-первых, социально-политическая терминология и титулатура беспорядочны. Во всех трёх договорах последовательно только обозначение того князя, который возглавляет русь, как «великого князя (руского)» – Олега, Игоря и Святослава. Однако в договоре 911 г. это обозначение прилагается и к неким князьям «под рукою» Олега. В этом же договоре используется эпитет «светлый» – преимущественно по отношению к Олегу, но в варианте РадзЛ, более пространном, и к тем же «князьям». В варианте ИпатЛ к «боярам» прилагается эпитет «светлые», в варианте РадзЛ – «великие». В договорах 944 и 971 гг. князья и бояре, подчинённые «великому князю рустему», величаются без всяких титулов и эпитетов, но при этом ни разу (если не считать варианта РадзЛ и МосАкЛ в договоре 944 г. в первой статье о клятвенном заверении[771]) они не фигурируют вместе в одной фразе или одном выражении – с «великим князем» упоминаются «(все) люди (рустии)» (=«русь вся»), а третьим элементом либо «князья», либо «бояре».
Из последнего наблюдения следует вывод (и это во-вторых), что в реальности, видимо, титулы не имели большого значения, а сторона руси представлялась при заключении договоров тремя важнейшими элементами: 1) князь-глава руси, 2) некие особо выдающиеся лица (элита) – князья и/ или бояре и 3) вообще «все люди». Такая трёхчастность стороны руси соответствует трёхчастности с греческой стороны, как она представлена в договоре 944 г.: «…створити любовь съ самѣми ц(еса)ри, со всѣмь болярьствомъ и со всеми людьми гречьскими…»
Об условности эпитетов и обозначений в договорах уже неоднократно писалось в специальной литературе. Для самих руси значения не имело, видимо, даже обозначение «великий князь» – его превращение в полновесный и содержательный титул относится к значительно более позднему времени (видимо, не ранее конца XII в.)[772]. И «великий», и «светлый» – это «грецизмы», то есть просто калька греческих слов ( и т. п.), принятых в византийском этикете для титулования знатных лиц.
Взаимозаменимость и синонимичность слов «князи» и «бояре» в договорах 911 и 944 гг. объясняется, по всей видимости, тоже спецификой перевода. Н. А. Лавровский уже давно убедительно обосновал мнение, что оба славянских слова передавали одно греческое [773]. Это мнение было поддержано в литературе[774], хотя с ним далеко не все исследователи считаются, предпочитая разделять «князей» и «бояр» в договорах как два разных термина, за которыми стояли разные реалии[775].
В пользу мнения Лавровского говорит то, что в целом ряде древних славянских – и древнеболгарских, и древне-сербских, и древнерусских (ср. выше) – текстов греческое передаётся совершенно равноправно обоими этими словами. Так, исследователи уже неоднократно отмечали, что в болгарской и сербской Кормчих передаётся равноправно как «бо(л)ярин», «князь» и «властель»[776]. В «Хронике Георгия Амартола» передаётся как «болярин», «князь», «властель» и «старейшина»[777].
В самих греческих текстах X в., сообщающих о руси, то есть главным образом в соответствующих пассажах произведений Константина Багрянородного, для обозначения элиты древнерусского общества используется только одно слово[778]. Константин для описания «варварских» народов в окружении Византии использует вообще практически одно только это слово в самом общем значении «глава-правитель-вождь». В известном отрывке из рассказа об истории Далмации он противопоставляет архонтов и «старцев-жупанов» у славянских народов как «государственных» правителей и «родоплеменную» знать[779]. То, что славянские переводчики не воспринимали слова князь и бо(л)ярин в какой-то строгой иерархии, мы уже видели выше на примере из Жития Дометия в Супрасльской рукописи, где «бояре» оказываются выше по статусу «князей».
Разнобой в обозначении элиты руси в трёх договорах соответствует языковой и стилистической гетерогенности этих текстов, о которой было замечено выше. Проще всего объяснить эту гетерогенность можно тем, что каждый из договоров переводился разными лицами, работавшими в той или иной степени в русле церковнославянской традиции перевода. Разумеется, это обстоятельство не снимает вопроса, почему, собственно, переводчики колебались и передавали одно греческое слово то так, то иначе. Причина, очевидно, в том, что то реальное явление, которое они имели в виду (а может быть, непосредственно перед глазами) и которое в греческом тексте было обозначено словом , было таковым, что оба славянских слова – князь и бо(л)ярин – с одной стороны, подходили к нему, а с другой – каждое само по себе обозначали не вполне точно. Попытаемся выяснить, что это было за явление.
В самом общем виде те лица, которые обозначены как «светлые и великие князья и великие бояре» или «всякая княжия»[780], или только как «бояре», и которые оказываются между «великим князем» и «русью всей», выступают как правящая верхушка древнерусского государства, а слово , которым они обозначались в оригиналах греческих договоров, имело смысл довольно общий и неопределённый. Можно ли как-то более детально охарактеризовать этих лиц по данным договоров?
Меньше всего дополнительных данных можно извлечь из договора 971 г. Упоминание «бояр» там выглядит более или менее формально-этикетно. Хотя князь клянётся от их имени, ясно, что при заключении договора вместе с ним присутствовали далеко не все представители знати древнерусского государства– ведь договор подписывался в Болгарии в походных условиях, кто-то из них был в войске с князем, но многие наверняка находились на Руси. Князь клянётся и вообще за «русь всю», но это не значит, что эта «вся русь» сидела рядом с ним при составлении договора.
Правда, А. А. Горский высказал недавно мнение, что в сообщении договора о клятвенном его заверении «русь вся» – это войско, бывшее тогда при Святославе, а бояре – «привилегированный слой» этого войска и «служилая знать». Так как из самого текста договора это прямо не следует, историк приводит в качестве аргумента соображение, что, как и при заключении договоров 911 и 944 гг., в 971 г. клясться с князем должны были и его люди, а «клясться вместе со Святославом под Доростолом могли только его дружина и "вой"»[781]. Однако в договоре 971 г., в отличие от договоров 911 и 944 гг., не упоминается специально ни о каких обрядах (клятва на оружии и пр.), которые Святослав и кто-то вместе с ним совершали бы для подтверждения своих обещаний. Обещания и заклятия фиксируются только устные. Причём собственно о клятве говорится несколько раз только от имени Святослава в единственном числе: в начале «кляхъся и утвержаю на свѣщаньѣ семь роту сво», потом в конце «якоже кляхъся». Даже упомянутый в договоре Свенальд нигде при этом не фигурирует и не подразумевается. Главное языческое заклятие приводится, действительно, во множественном числе: «да схранимъ правая съвѣщанья, да имѣемъ клятву от бога, въ его же вѣруемъ в Перуна и въ Волоса скотья бога» и т. д.[782] Но ничего странного в этом нет: как обещать больше не воевать против Византии, так и заверить эти обещания заклятиями Святослав вполне мог от имени всех, кто признавал его «великим князем рустем» – он был в ответе за «всю русь» вне зависимости от того, находились ли те или иные её представители в тот момент рядом с ним в войске или где-то ещё; и то, что в этих заклятиях он переходит на множественное число, вполне естественно, если не подходить к тексту формалистически.
Можно обратить внимание на определённую динамику в употреблении слов «бояре» и «князья» от договора 911 г. к договору 971 г.: в первом договоре говорилось в основном только о князьях, а бояре упоминались только однажды, в договоре 944 г. бояре и князья равноправно фигурируют, а в 971 г. упоминаются только бояре без князей. Но для этого «вытеснения» князей боярами можно подыскать разные объяснения. Возможно, это был результат стабилизации терминологии в самой Руси, где к 970-м гг. звание князей закрепилось за членами правящей династии. Если, обращаясь вслед за А. А. Горским к конкретным обстоятельствам заключения договора 971 г., предполагать, что в болгарском походе иные представители правящей династии, помимо Святослава, не участвовали (ни в летописи, ни у византийских хронистов о них не упоминается), можно объяснить и умолчание договора о «князьях». А может быть, дело здесь просто в усилении того уподобления «государственной» структуры Руси византийской, о котором было выше замечено, – как применительно к грекам писали о «болярствии», так и о руси постепенно стали говорить только о «болярах». Эти объяснения можно иметь в виду, но надо признать, что они (и возможные иные) гадательны.
Из договора 911 г. складывается впечатление об известном равенстве между Олегом и «князьями»/«боярами». Во всяком случае, они находятся в равном положении в том отношении, что никто из них, включая Олега, не присутствует при заключении договора, но их вместе представляют 15 человек, «послании» от их имени (причём только от их имени– в отличие от договора 944 г., где послы представляют и «всѣхъ людии Руския земля»).
На различие в статусе между Олегом и остальными князьями-боярами намекает как будто то, что в первой фразе договора эти последние указываются «под рукою его». Однако на основе одного этого указания делать далеко идущие выводы о некоей вассальной или какой бы то ни было другой зависимости было бы крайне неосторожно[783]. Слова «сущие под рукою» – такая же калька с греческого слова или устойчивого греческого выражения (), как и многие другие обороты в договорах[784]. Это выражение употребляется в договоре 911 г. и в самом неопределённом смысле для обозначения вообще всех тех, кто признаёт власть Олега – «иже суть подъ рукою его сущих руси». В другом случае «князья» даже и прямо как будто отделяются от тех, кто состоит «под рукою» Олега: «къ княземъ же свѣтлымъ нашим рускымъ и къ всѣмъ, иже суть под рукою свѣтлаго князя нашего». Но это разделение, конечно, настолько же условно, насколько условно вообще само греческое выражение применительно к руси X в. Последовательности и точности в использовании этого выражения нет, и содержание его, очевидно, самое общее и чисто символическое – имеется в виду лишь признание власти или авторитета Олега. Не случайно, что в договорах 944 и 971 гг. оно не используется, хотя в последнем говорится похоже: «подо мною русь, боляре и прочий».
Значительно более информативен договор 944 г., прежде всего, благодаря подробному списку представителей «от рода рускаго», а главное, той части этого списка, где перечисляются имена тех, кто представил собственных послов. Этот список давно уже привлёк внимание исследователей, во многом потому, что на его основе пытались судить об этническом составе древнерусского государства. В исследовательских интерпретациях большое значение имеет сопоставление данных договора с сообщениями о руси Константина Багрянородного, главным образом, его описанием приёма княгини Ольги в Константинополе, где говорится о составе её посольства.
Обобщая предложенные интерпретации, можно выделить два подхода в характеристике тех «князей» и «бояр», о которых в договоре 944 г. говорится в общих формулировках и которых исследователи так или иначе сопоставляют с людьми, представившими «слов» для заключения договора[785].
Оба подхода были предложены ещё в XIX в. Согласно первому, «всякая княжия» и «бояре» договора 944 г. – это некая знать или некие местные правители государства руси, которые признают верховную власть киевского князя. Может быть, «племенные» князья, может быть, люди на службе или наместники-посадники киевского князя (в том числе, и такие, кто находился с ним в каком-то родстве), может быть, и те, и другие. Некоторые учёные идентифицируют тех лиц, которые послали вместе с Игорем и его родственниками своих послов для заключения договора и чьи имена указаны в списке, и с «князьями», и с «боярами», упомянутыми в общих формулировках, другие – только с «князьями». Так толковали данные договора 944 г. Н. М. Карамзин, М. П. Погодин, В. О. Ключевский, М. М. Грушевский и другие учёные XIX – начала XX в.
Другой подход предложил С. М. Соловьёв. По его мнению, все послы посланы членами правящей династии, то есть родственниками «великого князя» Игоря, и это их имена указаны в списке. Упомянутая далее в договоре 944 г. «всякая княжия» – это и есть представители «рода Игорева в разных степенях и линиях, мужской и женской»[786]. Правда, другие последователи этого подхода необязательно следуют второму отождествлению, считая, что «всякая княжия», «князья» и «бояре», упомянутые в общих формулировках договора 944 г., могут и не иметь отношения к лицам, перечисленным поимённо в начале. В таком случае понимание этих «князей» и «бояр» зависит уже в основном от общих представлений того или иного автора о том, что могла представлять собой верхушка (элита) древнерусского государства, поскольку о «князьях» и «боярах» уже мало что конкретного можно сказать – ведь список послов и тех, кто направил послов, оказывается с ними никак не связан.
Обосновывая свою точку зрения, Соловьёв выдвинул два аргумента, которые потом приводили и позднейшие исследователи. Во-первых, в её пользу говорят прямые указания на родственников Игоря в списке лиц, пославших «слов». Как уже отмечалось выше, после указания посла самого Игоря идёт перечисление «объчих слов», и первым в этом перечислении указан Вуефаст, посол Святослава, сына Игоря. Вторым идёт Искусеви, посол Ольги, жены Игоря. Третий – Слуды «Игоревъ, нети Игоревъ», то есть посол Игоря, племянника князя Игоря (нетии – «племянник») – Далее идут послы с простым указанием лиц, их пославших, без всяких пояснений. Причём пятый и шестой послы отправлены женщинами – некими Передславой и Сфандрой. Но десятым указан «Прастѣнъ Акунъ, нети Игоревъ» – посол Акуна, племянника Игоря. О каком Игоре идёт речь, не поясняется, но ясно, что Акун в любом случае оказывается родственником киевского князя, даже если он племянник не самого князя, а княжеского племянника с тем же именем (упомянутого выше третьим в списке). Далее до конца идут снова имена послов и их пославших без пояснений. Таким образом, из 24 «объчих» послов 4 были посланы, без сомнения, родственниками киевского князя, в том числе двумя ближайшими, о которых мы располагаем разнообразными сведениями, – его сыном Святославом и женой Ольгой. Естественно напрашивается мысль, что хотя лица, пославшие своих послов, указанные на местах с четвертого по девятое, прямо не названы родственниками киевского князя, но поскольку они находятся между княжескими родственниками (Игорем, племянником киевского князя, и Акуном), то и сами являются таковыми.
Во-вторых, Соловьёв обратил внимание на то, что «между именами людей, от которых идут послы, мы не видим ни Свенельда, ни Асмуда». Между тем, об этих двух людях как о видных представителях киевской знати говорит летопись. Свенельд называется воеводой Игоря и Святослава, а также советником Ярополка, сына Святослава. Асмуд показан кормильцем Святослава в момент гибели Игоря у древлян. Если считать, что те, кто посылал послов, – это знать Киевского государства, то отсутствие Свенельда и Асмуда кажется нелогичным. Значит, делал вывод историк, это была не «дружина» правящего князя, а именно и только его родственный клан.
Оба довода в пользу «родовой» интерпретации списка лиц, направивших своих представителей для заключения договора 944 г., имеют значение, но далеко не абсолютное. Спору нет, четыре посла были посланы родичами Игоря, но ведь это только одна шестая часть от общего числа послов. Мысль о принадлежности к роду Игоря всех лиц, перечисленных до Акуна, А. Е. Пресняков называл «слишком смелой»[787], но даже и приняв её, мы не имеем никакой уверенности в происхождении прочих 14 человек. Причины умолчания договора о Свенельде и Асмуде можно придумать разные, но главное состоит в том, что об их существовании в момент заключения договора мы знаем только от летописца, писавшего многие десятки лет после событий, в которых они, по его заверению, участвовали.
Все эти сомнения, и прежде всего скепсис, сильно возросший в науке к концу XIX в., в отношении летописного рассказа о древней истории Руси, привели к тому, что к середине XX в. возобладала интерпретация данных договора 944 г. скорее в русле первого подхода. Например, Б. Д. Греков, расценивая мнение Соловьёва как отголосок его теории «родового быта», высказался по поводу списка имён в договоре так: «Никаких "родовых" междукняжеских отношений мы здесь не видим». Люди, направившие своих послов, – «это ведь всё знать, те самые светлые князья и бояре, о которых так часто говорят договоры», писал далее историк, подразумевая ту землевладельческую знать, с которой связывал утверждение феодализма на Руси[788].
Не принимал подхода Соловьёва и М. Д. Присёлков, хотя он видел в князьях и боярах, от имени которых заключались договоры 911 и 944 гг., совсем не землевладельцев. По его мнению, это были скандинавские наёмники («наёмные ярлы») киевского князя. Киевский князь и «его дружинники, то есть начальники наёмных отрядов», более или менее постоянно имели в Византии своих представителей (послов и купцов), и их имена и перечислены в договоре 944 г. Таких «ярлов» Присёлков насчитывал 14, относя первые десять мест в списке «обчих слов» (до Акуна и его посла Прастена) к родственникам Игоря[789].
Утверждая скандинавское происхождение «князей» и «бояр», Присёлков опирался на тот факт, что подавляющее большинство имён, указанных в списке послов в договоре 911 г. и в списках послов, лиц, их направивших, и купцов в договоре 944 гг., имеет скандинавское происхождение. Этот факт был выяснен ещё В. Томсеном в конце XIX в. и к началу XX в. получил всеобщее признание. В настоящее время в лингвистических интерпретациях Томсена признаются лишь отдельные спорные моменты, и в них вносятся сравнительно незначительные поправки[790]. Действительно, в списке послов договора 911 г. из 15 имён 13 объясняются как скандинавские. Из 25 имён послов договора 944 г. разные исследователи насчитывают от 17 до 21 скандинавских имени. Из 24 имён лиц, направивших послов (одно имя, как говорилось выше, пропущено по ошибке), 17 достоверно скандинавских, 3 славянских (в том числе Святослав) и 4 имени, происхождение которых спорно или неясно, хотя вполне возможно, что тоже скандинавское. В списке купцов не более 5 нескандинавских имён.
Идею Присёлкова о скандинавских ярлах на службе киевского князя развил А. В. Соловьёв, подробно разобрав все списки имён. Однако, если Присёлков считал, что ярлы-«главы отрядов наёмников-варягов» на службе киевского князя базировались в основном в Киеве или окрестностях, а содержание и доходы получали от участия в полюдье, то Соловьёв ярлов определил как посадников киевского князя в локальных центрах Руси. Кроме того, родственниками Игоря в списке договора 944 г. он считал только тех четверых, кто прямо определён таковыми, и подчеркивал, что посадниками-ярлами надо считать всех 24 лиц, пославших своих послов (включая Святослава и Ольгу)[791].
Такая «норманистская» интерпретация не могла, конечно, получить распространения в советской историографии. Советские историки либо в самом общем ключе говорили о «всякой княжий» и «боярах» как «племенных князьках» или «наместниках» киевского князя, обходя вопрос о скандинавских именах в договорах[792], либо указывали на работу X. Ловмяньского, который развивал «родовую интерпретацию». Логика Ловмяньского строилась на строгом разделении лиц, указанных поимённо в списке договора 944 г., и тех бояр и князей, которые фигурируют в общих формулировках как представители руси. Он признавал скандинавское происхождение большинства людей, пославших своих послов, но причислял их всех, как С. М. Соловьёв, к княжескому роду. В таком случае этническая принадлежность «всякой княжий» и «бояр» оставалась неопределённой. Однако, здесь Ловмяньский подключал соображения общего характера и определял их преимущественно славянами, приходя в итоге к выводу, что знать Киевского государства X в. была автохтонной, славянской по происхождению[793].
В последние десятилетия именно такая логика в оценке данных договора 944 г. – то есть не отождествление лиц, поимённо перечисленных в начале, с позже упомянутыми «князьями» и «боярами», а наоборот, принципиальное их разделение – стала набирать всё больше сторонников. Кто такие «князья» и «бояре» толкуется по-разному (здесь исследователи уже опираются не на договоры, а на другие источники и свои общие представления), но по отношению к тем, кто послал послов, сохраняется старая двойственность подходов: часть исследователей видит в них некую знать, не связанную кровно с Рюриковичами, а часть – родственников Игоря. Первый подход отстаивают, например, С. Франклин и Дж. Шепард, Н. Ф. Котляр, Г. Шрамм и М. Б. Свердлов[794]. Второй– А. В. Назаренко, А. П. и П. П. Толочко, А. А. Горский и Е. А. Шинаков[795]. Однако, трудности, с которыми сталкиваются последователи того или другого подхода, остаются прежними и по-прежнему нерешёнными. Так, приверженцы первого подхода фактически оставляют открытым вопрос об умолчании списков договора 944 г. о Свенельде и Асмуде, а вторая группа учёных ничего не может поделать с тем простым фактом, что сам договор говорит как о родственниках Игоря только о 4 лицах (Святославе, Ольге, Игоре-племяннике и Акуне).
А. В. Назаренко, поддержавший «родовую интерпретацию», связал её с представлением о том, что первоначальная территория Киевского государства (Русская земля в узком смысле слова) являлась «коллективной собственностью» всего княжеского рода Рюриковичей. В рассуждениях исследователя существенную роль играет критика сопоставлений, которые предпринял Г. Г. Литаврин, между данными договора 944 г. и описанием константинопольского приёма Ольги в трактате (обряднике) Константина Багрянородного «De ceremoniis». Литаврин, предложив свой перевод того отрывка трактата, в котором рассказывается о приёме Ольги, сравнил указания о разных лицах в сопровождении Ольги, а также их численности и суммах денег, которые они получили от императора (эти цифры приводятся Константином), с именным списком послов, людей, их пославших, и купцов договора 944 г. Такого рода сопоставления предпринимались и раньше (М. М. Грушевским, М. Д. Присёлковым, А. В. Соловьёвым, Б. Д. Грековым и др.), но они носили более или менее общий и иллюстративный характер, а Литаврин попытался с помощью детального анализа числовых соотношений установить дифференциацию в элите Киевского государства X в.[796]
На мой взгляд, подсчёты Литаврина и его общие выводы не выглядят убедительно, и их критика со стороны Назаренко справедлива. Чтобы разобраться во всех деталях дискуссии, надо обратиться к самому источнику – рассказу Константина о приёме Ольги. Разбор этого текста тем более необходим, что после публикации перевода Литаврина были опубликованы ещё два перевода этого отрывка – на английский и русский языки, – но уже вместе с переводом всей главы трактата, внутри которой помещён этот отрывок (глава 15 книги II)[797]. Английский перевод М. Физерстоуна учитывает также отрывки текста «De ceremoniis» в недавно обнаруженных рукописях-палимпсестах и опирается на специальный текстологический и кодикологический анализ. В переводах и в комментариях переводчиков обнаруживаются некоторые расхождения, существенные для данного исследования[798].
Когда состоялся визит Ольги в Константинополь, описанный в «De ceremoniis», неизвестно. В трактате Константина даты нет, но, исходя из контекста, учёные относили визит к 957 г. Г. Г. Литаврин выступил против принятой датировки и предложил свою – 946 г. Разразилась интересная дискуссия, в ходе которой выяснилось, что теоретически возможны обе датировки, но всё-таки доводы в пользу традиционной датировки, которые выдвинули А. В. Назаренко и М. Физерстоун (у каждого из них своя аргументация), представляются убедительнее[799]. В пользу датировки 957 г. говорят и общие соображения: борьба с древлянами после смерти Игоря, произошедшей никак не ранее самого конца 944 г. (а скорее даже и годом-двумя позже), должна была занять у Ольги некоторое время, а кроме того, Святослав на момент смерти Игоря был малолетен (как говорит летопись), и вряд ли Ольга могла оставить его одного на Руси в 946 г.
Константин описывает два приёма княгини в императорском дворце с аудиенцией у императора и торжественными трапезами– 9 сентября и 18 октября. В данном случае важны его указания о составе её сопровождения.
В начале соответствующего отрывка Константин пишет, что на первый приём княгиня («архонтисса Росии» – ) пришла не одна. О её сопровождении в греческом оригинале сказано . На русский язык Литаврин эти слова переводит так: «с её близкими, архонтиссами-родственницами и наиболее видными из служанок», Новиков: «со своими близкими родственницами архонтиссами и самыми приближёнными служанками». Перевод Физерстоуна: «with her noble [female] relations and the elite other [female] attendants».
He так существенно, как определить служанок Ольги и оставлять ли без перевода слово или переводить его просто как «nobles», – важнее понять, что за «архонтиссы» (или «знатные дамы») помимо Ольги появились в императорском дворце. Но это обстоятельство из текста трактата остаётся не совсем ясным. Дело в том, что хотя далее при описании аудиенции и пира во дворце эти архонтиссы ещё несколько раз упоминаются, о них не сказано в конце при перечислении денежных подарков членам свиты Ольги. Эти перечисления я приведу чуть ниже. Сейчас отмечу явные неточности переводов Литаврина и Физерстоуна. Физерстоун забывает про слово («близкие»), а Литаврин ставит запятую между словами «близкими» и «родственницами», и у него получается, что с Ольгой, помимо служанок и архонтисс, были ещё какие-то «близкие». На самом деле, больше ни о каких «близких» не говорится, и слово надо, конечно, относить к самим архонтиссам, как и предполагает его место между артиклем и словом , к которому артикль относится. Очевидно, подчёркивалось, что архонтиссы состояли не просто в родстве, а именно в тесной («домашней») связи с княгиней.
В тот же день вместе с Ольгой во дворец пришли и другие представители руси, но для них протокол предусматривал отдельный порядок приёма и трапезы. План и замысел мероприятия предполагал (и это ни у кого из исследователей сомнений не вызывает), что с самой Ольгой должны были быть только женщины, а эту отдельную группу составляли мужчины. О них сказано так: . Литаврин переводит: «послы и купцы архонтов Росии», Новиков: «послы архонтов Росии и купцы», Физерстоун: «the apokrisiarioi and merchants of the princes of Rus'». Точнее перевод Литаврина и Физерстоуна, потому что артикль oí надо относить и к купцам тоже – это были вполне определённые люди, с определённым статусом, пришедшие с определёнными целями, в определённом количестве и т. д., а не просто какие-то забредшие во дворец торговцы. Из этого следует весьма существенный факт, что купцы прибыли не сами по себе, а их, как и послов, послали архонты. Ниже будет ещё специально отмечено, что этот факт следует и из договора 944 г.
Женская группа во главе с Ольгой пировала в обществе венценосной семьи, а мужчины – в отдельном помещении. При сообщении о пире мужчин они называются так: . Все переводчики переводят практически одинаково: «все послы архонтов Росии, люди и родственники архонтиссы и купцы». Физерстоун здесь и далее передаёт на английский как «the retainers».
О денежных подарках, полученных русью в тот день, также говорится по отдельности. Сначала перечисляются суммы для мужской группы, очевидно, более или менее в иерархическом порядке:[800]
Потом говорится и о женщинах:
О приёме 18 октября говорится очень кратко, и указываются следующие суммы денежных подарков:
Из всех этих данных, в общем, вырисовывается довольно стройная и последовательная «микроструктура» посольства Ольги, которая, по выражению Литаврина, «в известной мере отражала социально-политическую макроструктуру русского общества в середине X в.»[801]
По большому счёту затруднение вызывает лишь тот (обозначенный уже выше) факт, что в рассказе о приёме 9 сентября Константин упоминает неких архонтисс в сопровождении Ольги, а в реестре денежных выдач о них не говорится. Литаврин, на мой взгляд, совершенно верно наметил путь решения этого вопроса, хотя не прошёл этот путь до логического конца. Он сделал вывод, что сообщению Константина в начале о присутствии на приёме с Ольгой архонтисс и служанок соответствует указание о выдаче подарков двум категориям людей в «женской группе»: «своим» (6 женщинам по 20 милиарисиев) и служанкам (18 женщинам по 8 милиарисиев). Те родственницы-архонтиссы, о которых упомянул Константин, в реестре указаны как «свои». Объясняется это разногласие в обозначениях, судя по всему, тем, что основной текст трактата писал один автор (сам Константин или редактор трактата, как считает Физерстоун, – в данном случае это не важно), а реестр с точными цифрами был вставлен (очевидно, чисто механически, без мысли о соответствии отдельных терминов) из дворцовых протоколов[802].
Однако какие-то «свои» люди Ольги упомянуты и в реестре выдач «мужской группе» делегации руси на приёме 9 сентября, и в реестре подарков 18 октября. Литаврин видит в восьми «своих» в «мужской группе» 9 сентября именно мужчин, но почему-то зачисляет их уже совсем не в родственники княгини (как «своих» в «женской группе»), а в категорию, подобную «людям () Святослава». В реестре же 18 октября он считает шестнадцать «своих» женщин опять-таки уже не родственницами Ольги и не архонтиссами (как тех шестерых на приёме 9 сентября), а какими-то «знатными дамами», может быть, «боярынями». Опираясь на эти выкладки, историк выдвигает ряд предположений о существовании неких «доверенных людей» из «представителей высшей киевской знати», которые составляли при Ольге «совет во время пребывания в Константинополе», неких 6 архонтов-князей (мужей архонтисс), которые возглавляли «6 крупнейших центров» Русской земли, каких-то «15–16 высших боляр других городов русских земель» и т. д. Это ведёт его далее к рассуждениям о различиях в составе свиты на первом и втором приёмах, а также к выводу, что к 18 октября «добрая половина посольства (включая большинство знатных персон) уже покинула Константинополь»[803]. Эти-то вычисления и построения, опору которым Литаврин пытается найти и в данных договора 944 г., вызвали справедливые возражения Назаренко[804].
Между тем, нужды в сложных конструкциях и теориях нет. Как в начале своих рассуждений справедливо сделал вывод Литаврин, 6 «своих» женщин, упомянутых в реестре 9 сентября, – это родственницы Ольги. Константин называет их «архонтиссами» и отмечает близкие родственные отношения с самой княгиней. По всей видимости, как раз близкое родство позволило им сопровождать Ольгу на приёме, где женская и мужская части посольства принимались по разным протоколам. Оно же и объясняет, почему Константин называет их «архонтиссами». Конечно, он не вкладывает никакого особенного официального содержания в это обозначение. Физерстоун, выбрав нейтральное слово «noble», совершенно справедливо подчеркнул тем самым, что это совсем не титул (как и слово в договорах руси с греками). Реальный статус этих родственниц был явно совершенно несоизмерим со статусом Ольги: они получили только по 20 милиарисиев (Ольга – 500 и чашу). Это меньше, чем получил её племянник, который, очевидно, возглавлял «мужскую группу» на приёме 9 сентября и был вторым лицом после Ольги в свите на приёме 18 октября. Нет никаких оснований думать, что эти родственницы Ольги имели в качестве мужей каких-то могущественных «архонтов» (оставшихся при этом почему-то на Руси – обстоятельство, вытекающее из построений Литаврина, которое вызвало вполне обоснованный сарказм Назаренко).
Далее нет никаких препятствий считать и 8 человек «своих» в «мужской группе» на приёме 9 сентября тоже родственниками Ольги. Физерстоун, выбирая именно слово «relations» и вставляя в скобках пояснение «male», здесь снова совершенно прав. Это были родственники мужского пола – вполне вероятно, что какая-то часть просто мужья тех 6 женщин, которые сопровождали княгиню. Они и получают те же 20 милиарисиев, что и «свои» родственницы-«архонтиссы». О том, что появления каких-то родственников Ольги нам надо ожидать в реестре выдач «мужской группе», прямо говорят слова Константина о пире мужчин: он ведь упоминает, что среди пирующих были, кроме послов и купцов, «люди и родственники архонтиссы». Между тем, кроме одного племянника, в реестре никаких родственников Ольги не указывается– значит, их надо искать под другими обозначениями, а среди этих обозначений и подходят только «свои».
Развивая этот вывод, надо видеть и в «своих», упомянутых в реестре 18 октября, тех же самых лиц – родственников Ольги. Правда, в этом реестре эти «свои» фигурируют в существенно большем количестве– 16 человек, а главное, они указаны с артиклем женского рода, то есть предполагается, что все они были женщины. Получается явная нестыковка: на приёме 9 сентября присутствовали Ольгины «свои» 6 женщин и 8 мужчин, а на приёме 18 октября – только женщины числом 16. Некоторые учёные заметили это несоответствие, и выдвигалась мысль о палеографической ошибке. В Византии (как и потом на Руси) цифры обозначали буквами (ставя над ними или рядом с ними титло – надстрочный знак в виде черты), и цифра 6 передавалась буквой «дзета» (), а 16 – «йотой» (указание на десяток) и той же «дзетой» (). А. Поппэ допускает, что буква «йот» во втором случае относилась к предыдущему слову или просто попала по ошибке какого-то переписчика, а изначально цифра обозначалась одной буквой «дзета» – то есть была та же шестёрка[805]. Это значит, что в оригинале реестра к приёму 18 октября стояло число не 16, а 6, и им обозначались те же 6 «своих» женщин, что фигурировали в реестре 9 сентября. Однако, хотя теоретически такой ход рассуждений возможен, проблемы он не решает. Ведь та же логика вполне допускает другой выбор из двух возможных ошибок в цифровых обозначениях – ничто не мешает предположить ошибочность не цифры 16 в реестре ко второму приёму, а цифры 6 в первом реестре (и тогда «своих» женщин Ольги было не шесть, а шестнадцать). Но главное даже не в этом, а в том, что предположение о палеографической ошибке оставляет без ответа вопрос, почему в реестре к приёму 18 октября не упоминаются 8 «своих» мужчин, которые были на приёме 9 сентября.
Очевидно, искать объяснение для этого несоответствия в указаниях о присутствии «своих» людей Ольги на двух приёмах надо в чём-то другом. На мой взгляд, решение проблемы возможно при допущении, что в реестре к приёму 18 октября произошла ошибка или недоразумение другого рода – не в цифре, а в артикле.
Дело в том, что этот реестр составлен не раздельно для мужской и женской групп посольства руси, как реестр к первому приёму 9 сентября, а только с учётом тех категорий, на которые делились члены посольства в зависимости от величины денежных подарков, им причитающихся. И эта логика составления списка привела к тому, что, хотя 18 октября тоже были два пира для женщин и мужчин по отдельности, в реестре денежных выдач люди оказались зачислены в одну «статусную» группу, то есть в категорию под обозначением «свои», без учёта их пола – и мужчины, и женщины вместе. Вообще-то по грамматическим правилам греческого языка для обозначения некоего множества людей разного пола используется артикль множественного числа мужского рода. В тексте же «De ceremoniis» стоит артикль женского рода, а не мужского (, а не ). И на этом основании переводчики считают, что в категории «свои» в этом случае подразумеваются только женщины (ср. выше переводы). Формально они правы, но в обозначении артикля можно, во-первых, тоже (как и с цифрами) подозревать ошибку в написании одной буквы (α вместо ο), a во-вторых, думать и о нарушении грамматических правил просто в силу каких-то более или менее случайных обстоятельств – например, вследствие сведения составителем реестра к приёму 18 октября выплат женской и мужской группам в один список или просто потому что среди «своих» Ольги (то есть её родственников, по моей интерпретации) женщины выступали впереди мужчин, поскольку сопровождали саму Ольгу на приёмах.
Такая интерпретация данных второго реестра лучше объясняет цифру 16, приведённую в нём. «Своих» 18 октября было 16 человек – это только на 2 лица больше, чем получается, если сложить вместе численность «своих» мужчин и женщин, бывших во дворце 9 сентября (8+6=14). Близость этих двух цифр – 14 и 16 – вполне понятна, как раз если предположить, что во втором реестре под отметкой «свои» были просто сведены вместе те мужчины и женщины, которые в рассказе о приёме 9 сентября были указаны по отдельности в «мужском» и «женском» списках. В этом увеличении числа «своих» от первого приёма ко второму нет ничего странного – ведь численность послов и купцов тоже выросла, причём тоже на одного-двух человек.
Не претендуя на правильность предложенной интерпретации указания о «своих» в реестре к приёму 18 октября и не настаивая на каких-либо цифровых соотношениях, я хотел бы в данном случае только подчеркнуть саму мысль о том, что под обозначением «свои» в реестрах выдачи подарков скрывались родственники Ольги. Только в том случае, если понимать под «своими» именно родственников Ольги (сколько бы точно ни насчитывалось их вместе и мужчин и женщин по раздельности), можно наиболее простым и убедительным образом объяснить логику в обозначении разных категорий лиц в посольстве руси в Константиновой описании двух приёмов Ольги. За этой логикой, как уже говорилось, стояла «микроструктура» посольства, отражавшая «макроструктуру» общества руси. Придерживаясь этой логики и опираясь на новые интерпретации списков денежных подарков, можно выстроить иерархию и численность посольства Ольги следующим образом[806]:
во главе посольства стояла сама княгиня;
вторым лицом в посольстве был её племянник;
далее шли родственники княгини (), мужчины и женщины, всего 16 человек (если учитывать по большему числу на приёме 18 октября);
послы – 22 человека (по числу на приёме 18 октября);
купцы – 44 человека (по числу на приёме 18 октября);
«служанки» или «рабыни» Ольги ( или ) – 18 человек[807];
«люди Святослава» – 10 (?) человек;
«люди послов» – 6 человек.
В порядке и размерах денежных выдач на первом и втором приёмах наблюдаются некоторые различия. Во-первых, на втором приёме не упоминаются две последние категории людей. Это обстоятельство вместе с тем фактом, что размер подарков был на втором приёме понижен по сравнению с суммами, выданными на первом приёме, говорит о том, что во второй раз греки сознательно и существенно экономили на этих расходах[808]. Все слуги, кроме слуг самой Ольги, были исключены из числа одаренных. Во-вторых, на первом приёме купцы по статусу оказываются равны послам, а на втором – ниже их и получают столько же, сколько служанки Ольги. Зато послам на втором приёме были выданы такие же суммы, какие получили и родственники княгини. Это значит, что статус послов был довольно высок – выше, чем у купцов, и приближался к статусу родственников княгини. Вне зависимости от того, сообщало ли им этот высокий статус положение тех, кто их послал, или что-то другое, сами они были люди видные и состоятельные – у некоторых из них были свои слуги, удостоившиеся подарков от императора на первом приёме.
В сравнении данных трактата византийского императора с договором 944 г., прежде всего, бросается в глаза особое выделение главы государства руси в обоих документах. Этот факт важен ввиду того, что Олег, как было выше замечено, специально в договоре 911 г. никак не выделялся. Однако причины этого можно предполагать разные. В частности, если Ольга приняла крещение именно во время описанного в «De ceremoniis» визита, то, конечно, ей греки должны были оказать особое внимание. О статусе правителя руси будет ещё речь ниже.
Не менее выразительным является наличие в свите Ольги тех же самых двух категорий людей, которые отмечаются в договоре 944 г., – послов и купцов. Очевидно, присутствие и эксплицитное указание обеих этих категорий и при заключении союза в 944 г., и в посольстве Ольги не случайно и должно объясняться каким-то их особым значением.
Но главное заключается в том, что данные Константина дают определённый материал для решения того принципиального вопроса, который разделил современных учёных – были ли лица, перечисленные в договоре 944 г. как отправители «слов», родственным кланом Рюриковичей или же группой, образованной вследствие их значения в политико-правовом отношении. Такой материал дают дальнейшие соответствия между описанием Константина и договором 944 г.
В договоре люди, перечисленные в начале поимённо, обозначаются как «послании от Игоря, великого князя рускаго, и от всякоя княжья и от всѣхъ людии Руския земля». В «De ceremoniis» Константин о них говорит как о «послах и купцах архонтов Росии». Если оставить в стороне малосодержательное упоминание «всех людей Руской земли», то оба обозначения вполне соответствуют друг другу и имеют в виду, что послы и купцы были посланы некими вождями, правителями или, как выражаются современные историки, «правящей верхушкой» Руси. В договоре 944 г. эта верхушка обозначается словами «князья» или «боляре», но за ними, как указывалось выше, надо предполагать одно греческое слово – . Константин его и использует. Во главе этой группы стоит киевский правитель – Игорь и Ольга в том или другом случае, соответственно. В 944 г. Игорь не присутствовал лично при заключении договора, и его интересы представлял его собственный «сол» (выделенный особо впереди всех «объчих слов»), а Ольга прибыла в Константинополь лично, и от неё представитель не требовался. Очевидно, купцы представляли коммерческие интересы «архонтов» во главе с киевским князем, а послы – политические.
Таким образом, внимательное прочтение обрядника Константина приводит к выводу, что трёхчастная формула договора 944 г., указывающая на Игоря, князей/бояр и всех людей как главные элементы общества руси, этикетной является только в одной своей части– третьей, то есть упоминании «всех людей». Не случайно, видимо, в договоре 911 г. о них не вспомнили. К такому восприятию этой формулы подталкивает и соответствующее трёхчастное описание византийского государства– помимо цесарей и «всего болярства», «все люди греческие». Понятно, что «болярство» (то есть высшая чиновная знать) в Византии имело реальные рычаги власти и участвовало в принятии политических решений, а «все люди» присутствовали лишь эфемерно, на словах. Итак, «князья»/«бояре» («архонты») договора – это не некая знать, верхушка, элита, дружина и т. д. древнерусского общества, упоминание которой чисто формально и о которой нельзя сказать ничего конкретного, а это именно те лица, которые перечислены в начале документа каждый в паре со своим послом.
Понять, кто были эти лица, помогает другое соответствие императорского обрядника и договора 944 г., а именно – поразительное совпадение численности послов. В списках денежных подарков, которые приводит Константин, указаны в первом случае (приём 9 сентября) 20 послов, во втором (приём 18 октября) – 22. Однако, надо учитывать, что Ольга и её племянник, статус которого был явно выше всех остальных её родственников и которого вполне можно зачислить в ряд «князей»/«бояр» («архонтов»), не нуждались в представителях, поскольку присутствовали лично. По всей видимости, Святослава представляли его собственные «люди», указанные в первом реестре подарков. Размер денежных подарков этим «людям Святослава» был ниже, чем послам и даже купцам, но надо учесть, что их было несколько человек (возможно, даже десять) и общая сумма, потраченная на них, была явно выше (скорее всего, даже существенно выше) выплаты одному послу. В реестре подарков ко второму приёму они не упоминаются, и, возможно, они уже покинули Константинополь.
Так или иначе, в случае, если бы Ольга и её племянник не присутствовали лично при официальной встрече с византийской стороной, то к 22 послам, которые представляли «архонтов», надо было бы, как подсказывает список договора 944 г., прибавить по одному послу от Ольги и её племянника. Кроме того, должны были быть представлены интересы Святослава – в договоре от его лица действовал один посол, с посольством Ольги прибыли от него несколько человек, но они рассматривались, очевидно, как одна «структурная единица». Условно примем: от Святослава тоже один представитель. Всего, таким образом, получаем: 22+2+1=25 человек. В договоре же 944 г. фигурируют посол Игоря и 24 «обчих сла», которые представляют, соответственно, всего 25 «князей»/«бояр» («архонтов»). Цифры совпадают в точности.
Такого рода совпадения не могут быть случайными. Очевидно, за совпадающими цифрами стоит один порядок представительства интересов «правящей элиты» государства руси, который нашёл соответствующее отражение в договоре 944 г. и в описании приёма Ольги в «De ceremoniis». Эта логика предполагает, что 22 посла, прибывшие с Ольгой в Константинополь, тоже, как и при заключении соглашения в 944 г., представляли каждый одного «архонта». Та последовательность групп лиц в составе посольства Ольги, которая выстраивается в реестре денежных подарков в обряднике, свидетельствует о реальной социально-политической иерархии, в которой послы «архонтов» занимают место, причитающееся самим этим «архонтам» (то есть как бы замещают их по принципу «один в один»). В большем числе купцов в «De ceremoniis» по сравнению с договором 944 г. нет ничего удивительного– численность этой группы лиц не зависела прямо от политической организации (в отличие от послов архонтов) и естественно могла колебаться, в тот или иной момент быть больше или меньше в зависимости от сезона, интенсивности торговых операций и т. д.
Могли ли эти «архонты» представлять один родственный клан? Анализ императорского обрядника склоняет к отрицательному ответу на этот вопрос. Прежде всего, как выясняется, родственники Ольги составляли отдельную группу в её посольстве, никак не связанную ни с «архонтами», ни с их послами. Этих родственников (обозначенных в реестре денежных подарков «своими» – ) было 14 человек на первом приёме, а на втором – 16. Численность вполне достаточная для родственного клана даже по меркам архаического общества, если к тому же учесть, что несовершеннолетние и старики, вероятно, остались на Руси и в это число не попали. Другое дело, что помимо этих «своих» у Ольги были родственники, упоминание которых в обряднике указывает на их особый статус, – это её сын Святослав и некий не названный по имени племянник. Ничто не мешает этих двух причислить к «архонтам», тем более что и в договоре 944 г. помимо Игоря своих послов представили несколько его ближайших родственников, в том числе тот же Святослав. Не исключено, кстати, что кто-то из двух «нетиев», указанных в договоре 944 г., и был обозначен как « (племянник)» Ольги в «De ceremoniis».
Против «родовой интерпретации» списка договора 944 г. говорит и само совпадение численности послов и «архонтов» в договоре и обряднике. Трудно представить себе, что между 944 г. и визитом Ольги в Константинополь, когда бы он ни состоялся (а особенно, если принимать как более вероятную позднейшую дату 957 г.), число родственников киевского правителя оставалось тем же самым – те же 24 человека. Ведь помимо гибели Игоря надо предполагать и другие изменения в их составе, учитывая бурную военную деятельность руси, о которой как раз применительно к 940-м гг. мы располагаем известиями (борьба с древлянами, каспийские походы). Можно допустить, что эти архонты-родственники сидели по локальным центрам, и их число определялось именно количеством центров. Но из этого следует, что на самом деле родственный клан составлял значительно больше, чем 25 человек, потому что схема должна была бы быть такой: как только кто-то из «архонтов» умирал, на его место главы того или иного центра становился другой из очереди родственников, дожидавшихся своей доли. Такое допущение заставляет увеличивать этот клан до каких-то уж совсем неправдоподобных размеров и сильно усложняет и без того шаткую конструкцию.
Как было уже отмечено выше, одной теории, альтернативной «родовой интерпретации», в науке нет. Разные учёные предлагают разные варианты объяснения того, кем были лица, направившие своих послов для заключения договора 944 г. Однако все они так или иначе сталкиваются с проблемой, которую обозначил ещё С. М. Соловьёв, – умолчание договора о Свенельде и Асмуде, которых летопись рисует первейшими сподвижниками Игоря и Ольги в 940-е гг. Такое умолчание выглядит особенно странно, если предполагать, что отправители послов (все или частично, не так важно) были «дружинниками» или «служилыми людьми» киевского князя. К этому надо прибавить и тот факт, что имена обоих летописных героев без сомнения скандинавские. Но преимущественно скандинавской является и антропонимика именных списков договора – значит, и с «этнической» точки зрения в этом ряду логично было бы ожидать появления Свенельда и Асмуда или хотя бы одного из них.
На эти проблемы недавно указал А. В. Назаренко. Он справедливо отметил, что в любом случае нельзя предполагать в отправителях послов княжеских «дружинников», потому что среди них мы видим женщин – Передславу и Сфандру, а также, возможно, указанную в конце Уту[809]. Женщины не могли быть княжескими агентами, и статус «архонтов»/«архонтисс», то есть независимых политических фигур (правителей), они могли получить только по частно-родовому праву наследства (как Ольга стала княгиней после смерти мужа). Выход из тупика историк нашёл в «родовой интерпретации» Соловьёва[810]. Однако решение проблемы можно искать и на иных путях, и подсказку снова даёт описание приёма Ольги в «De ceremoniis».
Выше обращалось внимание на то, что послы «архонтов» руси были, судя по их статусу и по упоминанию их «людей» в реестре денежных подарков, люди сами по себе значительные. Но с политической точки зрения они были всё-таки не самостоятельными фигурами, представляя не собственные, а чужие интересы. Каждый из них выступал как бы заместителем, alter ego «архонта» (или «архонтиссы»), пославшего его. Такое положение послов полностью соответствует тому, как в летописи описываются те же Свенельд и Асмуд и прочие соратники и сподвижники князей: они имеют высокий социальный статус, влиятельны, богаты, могут иметь своих собственных слуг (ср. отроков Свенельда), но состоят на княжеской службе. Постольку, поскольку эти люди представляют (или должны представлять) княжеские интересы, они считаются «мужами» князя.
Именно так, княжеским «мужем», представился один из этих летописных героев – некий «Прѣтичь», персонаж рассказа об осаде Киева печенегами под 6476 (968) г. Этот Претич выступил во главе «людей оноя страны Днѣпра» в защиту осаждённого Киева, когда Святослав был в болгарском походе. Когда «князь печенѣжьскии» спросил его: «а ты князь ли еси?», Претич ответил: «азъ есмь мужь его и пришелъ есмь въ сторожѣх, по мнѣ идеть полкъ со княземъ…» После этого диалога летописец описывает заключение мира между печенежским «князем» и Претичем с рукобитьем и обменом дарами[811]. Претич выступает в сущности таким же «слом», каких мы видим в списке договора 944 г. Представляя-замещая князя, он выступает от его имени и защищает его интересы. Претич – «муж» Святослава, но вместе с тем он и в известной мере самостоятелен и значителен, ибо возглавляет некую группу местного населения и обладает достаточным статусом и имуществом, чтобы заключать договор с вождём печенегов и одаривать его.
Таким образом, если ожидать появления Свенельда и Асмуда в договоре 944 г., то их место было бы среди послов, а не тех лиц, которые этих послов направили от своего имени. То, что оба там на самом деле не появляются, вполне объяснимо. Ведь у киевского князя на службе состояли не один и не два человека, а многие, и наверняка их обязанности были каким-то образом распределены и специализированы. «Иворъ солъ Игоревъ, великаго князя рускаго», представлял в 944 г. интересы Игоря в Византии. Значит, Свенельд и Асмуд защищали его интересы где-то ещё. Так, собственно, и следует из летописи: Свенельд занят борьбой с древлянами, а задачей Асмуда была забота о молодом Святославе (и именно постольку, поскольку он, «кормилец» княжича, был занят попечением о ребёнке, он и не мог отправиться в Византию – интересы Святослава там представляет другой «княжий муж», некий Вуефаст). Нет ничего странного, что ни тот, ни другой не упоминаются в договоре 944 г.
С этой точки зрения не требует особых разъяснений и упоминание «Свѣнальда» в договоре 971 г. Был ли этот Свѣнальд тождественен Свенельду, состоявшему на службе Игоря, или нет, в любом случае, очевидно, он состоял на службе Святослава и выступал гарантом-поручителем заключённого соглашения со стороны руси (как Феофил, «синкел» при василевсе Иоанне Цимисхии, упомянутый с греческой стороны). В тех военно-полевых условиях, в каких оказался князь в Доростоле, Свѣнальд был просто его ближайшим доверенным лицом и одним из предводителей войска, поэтому и был упомянут в договоре с греками.
Если отправители послов («архонты»/«князья-бояре») не были ни родственниками киевского князя, ни его «мужами»-«дружинниками», могли ли они быть «племенными князьями», подчинёнными киевскому правителю? Едва ли. Если отложить весьма сомнительные данные ПВЛ, то все «племена», которые мы можем подвести «под руку» Игорю и Ольге, – это те, которые упоминает Константин Багрянородный в другом трактате – «De administrando imperio» («Об управлении империей»). В одном месте он говорит как о «пактиотах» руси о «кривитеинах, лендзанинах и прочих славиниях» (то есть кривичах, лендзянах и других славянских народах), в другом он упоминает «славинии вервианов (возможно, древляне), другувитов (дреговичи), кривитов (кривичи), севериев (северяне) и прочих славян, которые являются пактиотами росов», наконец, в третьем пишет как о «подплатёжных» руси об «ультинах, дервленинах, лензанинах (уличах, древлянах и лендзянах) и прочих славянах»[812]. Всё это – славянские народы-«племена». Однако в списке отправителей послов договора 944 г. преобладают имена скандинавские. Если говорить о «племенных князьях», то упоминание только трёх славянских имён в этом списке оказывается в совершенном диссонансе с данными Константина, в которых, между тем, нет никакого повода сомневаться.
Облик этих «архонтов» получается довольно загадочным, и вопрос о том, кто они были такие, встаёт теперь даже с большей силой, чем ранее. При сегодняшнем уровне наших знаний мне представляется наиболее убедительным следующий ответ на этот вопрос.
Ещё М. М. Грушевский обращал особенное внимание на совпадение численности «князей-бояр» договора 944 г. и «архонтов» в описании приёма Ольги у Константина и делал вывод, что эти «архонты» представляли собой «провинциальных князей» руси под верховенством киевского князя[813]. Его рассуждения, не вполне последовательные и верные (во многом, вследствие его особенного взгляда на происхождение руси), не получили в науке распространения[814]. Между тем, на мой взгляд, это совпадение численности является ключевым, и оно о многом говорит. Раз численность в разные моменты совпадает, значит, она была устойчивой. Объяснить такую устойчивость можно наиболее естественным образом, если предположить, что люди, оказавшиеся в разное время в одинаковом числе, представляли некие территории или центры. Естественно, количество административно-территориальных единиц внутри одного политического образования значительно более стабильно и не меняется так быстро и сильно, как количество людей, составляющих те или иные социальные, родственные, профессиональные и прочие группы. Таким образом, эти 25 «князей»/«бояр» («архонтов») являются относительно самостоятельными правителями неких отдельных территорий, которые были, однако, объединены понятием Русь/Руская земля и верховной властью одного из этих «архонтов» – киевского.
Такой вывод вступает в противоречие с той картиной киевского «единодержавия», которую рисует летопись. Летописное повествование сфокусировано на истории одной династии Рюриковичей и альтернативы ей не предполагает. О существовании каких-то князей или бояр, которые управляли где-то на территории Руси локальными центрами по родовому наследственному праву, летопись не упоминает. Тем не менее, в литературе уже неоднократно высказывались подозрения, что в этом отношении летописцам XI–XII вв. доверять нельзя. Для них никакой другой легитимной власти кроме власти Рюриковичей уже, конечно, не было, но реальная политическая ситуация в более раннее время вполне могла выглядеть более «полицентрично».
И в самом деле, намёки на власть, параллельную власти киевских князей, можно разглядеть в случайных летописных замечаниях о каких-то правителях, не зависимых или полузависимых от киевской династии (Рогволод в Полоцке, некий Туры, от которого якобы пошло название города Турова, и др.). Поэтому представляется не столь важным, есть ли какие-то расхождения между полученным выводом и составленной ex post и тенденциозной летописью. Гораздо важнее проверить, не возникают ли какие-то противоречия между этим выводом и теми источниками, от которых он отталкивается, – то есть договорами и свидетельствами Константина.
Первый вопрос, который возникает, если признать тезис о 25 «архонтах» и «архонтиссах» Руси: что за территории они представляли? К сожалению, ответ на этот вопрос не может быть точным по той простой причине, что мы весьма приблизительно представляем себе территорию и размеры самой Руси в X в., внутри которой должны были находиться эти «архонты», признававшие верховный авторитет киевского князя.
«Руская земля» и «страна Руская» несколько раз упоминаются в договоре 944 г., и как минимум однажды слово русь употребляется для обозначения определённой территории («да идуть в домы своя в Русь»[815]). «Руская земля» известна и договору 911 г., а русь как обозначение территории– тому тексту в статье ПВЛ 6415 г., который можно теоретически возводить к «договору 907 г.»
Историки уже давно пытались определить местоположение и границы этого государства. В XIX в. отталкивались от данных ПВЛ, но прежде всего от списка «руских городов», который приводит летописец в статье 6415 (907) г. в составе «договора 907 г.» Олег якобы добился от греков согласия «даяти у[к]лады на руские городы: пѣрвое на Киевъ, таже и на Черниговъ, и на Переяславъ, и на Полътескъ, и на Ростовъ, и на Любечь и на прочая городы, по тѣмь бо городомъ сѣдяху князья подъ Ольгом суще»[816]. Но А. А. Шахматов показал, что этот список является реконструкцией летописца. Само постановление об «укладах» основано на эпизоде рассказа Н1Лм о походе Олега на Византию (в статье под 6430 г.). Первые три города в этом списке – Киев, Чернигов и Переяславль – указаны в договоре 944 г. как раз в той статье (о выдаче корма послам и купцам руси, останавливающимся в Константинополе), которая приводится ниже в тексте «договора 907 г.» В этой статье, читающейся в «договоре 907 г.» практически так же, как и в договоре 944 г., только с небольшим сокращением, видим: «и тогда возмут мѣсячное свое, пѣрвое от города Киева, паки ис Чернигова, и Переяславля и прочии городы»[817]. Остальные города (Полоцк, Ростов и Любеч) составитель ПВЛ приписал, «согласуя это с тем, что раньше им было рассказано об объединении городов под властью» Рюрика и Олега (в статьях ПВЛ под 6370(862) и 6390 (882) гг.)[818].
Но можно ли опираться на этот «краткий» список, состоящий из трёх городов, в «договоре 907 г.» и договоре 944 г. как на аутентичный? Как выясняется, и относительно него возникают большие сомнения. Дело в том, что Переяславль, указанный в списке третьим, ни в 944 г., ни тем более в 907 г. просто ещё не существовал. В литературе давно обращалось внимание на то, что сама же ПВЛ рассказывает об основании Переяславля в конце X в. (в рассказе о битве с печенегами и подвиге некоего отрока в статье 6500 (992) г.), и предлагалось считать упоминание города в договорах вставкой[819]. Древнейшие археологические слои в Переяславле относят ко времени не ранее конца X в.[820] Джон Линд сделал вывод, что указание Киева, Чернигова и Переяславля в договорах – такая же конструкция составителя ПВЛ, как и весь «договор 907 г.», потому что эта триада соответствует реалиям Руси конца XI – начала XII в., когда именно в этих трёх городах располагались важнейшие княжеские столы[821].
Недавно А. А. Горский, согласившись с тем, что упоминание Переяславля является недостоверным, высказал убеждение, что, тем не менее, указание Киева и Чернигова восходит к оригиналу договора 944 г. По его мнению, изначально в договоре упоминался третьим какой-то другой пункт, а Переяславль появился под пером позднейшего переписчика, не разобравшего или не понявшего оригинал[822]. С историком можно согласиться в том, что само указание на города в статье о режиме пребывания людей из Руси в Константинополе нет оснований считать вставкой летописца, – зачем ему надо было бы вмешиваться в текст договора именно в этом месте и именно таким образом (в то время как следов его вмешательства в других местах на протяжении всего текста договора нет)? Однако, по поводу того, какие города или какой город именно был(и) первоначально указан(ы), можно высказывать самые разные соображения.
Например, вполне возможно, исходя из контекста договора 944 г., предположить аутентичность упоминания только одного Киева, поскольку в разных статьях этого документа всячески подчёркиваются особое положение и особая роль в отношениях Руси и Византии киевского князя (в том числе как раз в статье, предшествующей постановлению о корме послов и купцов и предписывающей киевскому князю запретить руси творить «бещинья» в Византии). По общему смыслу договора ожидается, что именно послы и купцы, посланные киевским князем, должны получить в Константинополе привилегии по сравнению с «объчими слами» и прочими купцами. В таком случае в оригинале это место должно было читаться примерно так: * «тогда возьмуть мѣсячное свое, съли слебное, а гостье мѣсячное, первое от города Киева, паки и ис прочих городов» (либо вообще без слов «паки и ис прочих городов»)[823]. Появление Чернигова и Переяславля после упоминания Киева надо объяснять как стремление летописца согласовать это место с теми списками городов, которые он сам дал выше в статье 6415 г., конструируя текст «договора 907 г.». А в том, что он помимо первого, расширенного («длинного») списка «руских городов», дал ещё «краткий» (из трёх городов), естественней всего видеть, действительно, следствие ориентации на современное ему положение «Русской земли» (в узком смысле) с тремя центрами – Киевом, Черниговом и Переяславлем.
Как бы то ни было, упоминание городов в договоре 944 г. не может служить надёжным свидетельством. Кроме этого упоминания, в договоре единственным намёком о местоположении Руси являются указания Днепра и «Корсунской страны», с людьми которой русь, видимо, часто сталкивалась. В договорах 911 и 971 гг. «зацепиться» и вовсе не за что, и для определения того, где находилась «страна Руская» договоров, историкам приходится обращаться к другим источникам. В суждениях, к которым в итоге они приходят, нет единства, но всё-таки наиболее убедительной и признанной в науке может на сегодняшний день считаться локализация Руси X века в среднем Поднепровье. Наиболее подробно и обстоятельно её обосновал А. Н. Насонов, выделивший в летописании XI–XIII вв. целый ряд указаний на некую территорию в этой области, которая называлась «Русь» и «Русская земля», но отличалась при этом от «Русской земли», обнимавшей всю территорию, подвластную князьям-Рюриковичам[824].
Образование этой «Русской земли в узком смысле» Насонов возводил к весьма древним временам (вплоть до IX в.), указывая на различие русина и словенина в «Древнейшей Русской Правде» и на другие данные. На этой территории, границы которой позднее уточнил В. А. Кучкин, располагались, по летописным упоминаниям XI–XIII вв. 22 пункта и района[825]. Последняя цифра заставляет вспомнить число «архонтов» по договору 944 г. и описанию приёма Ольги Константином, хотя, надо признать, большинство городов из этих 22 пунктов и районов возникло, видимо, позднее середины X в.
Большое значение для определения территории, подчинённой киевскому князю и освоенной русью, имеет рассказ Константина Багрянородного о руси в 9-й главе «De administrando imperio». Интерпретация этого текста, явно неоднородного и склеенного из отрывков разного происхождения[826], связана с целым комплексом разнообразных и весьма непростых вопросов. Не вникая во все детали и элементы этого комплекса, я обращу внимание только на два аспекта, важных для целей данного исследования. Во-первых, из рассказа Константина однозначно и несомненно следует, что он считал столичным центром Руси Киев, но в то же время связывал с русью ещё ряд пунктов в Поднепровье (Чернигов, Вышгород, Витичев и Любеч в составе «Русской земли в узком смысле слова» плюс Смоленск в верхнем Поднепровье) и Новгород на Волхове[827].
Во-вторых, знаменитое описание «зимнего и сурового образа жизни росов», приведённое в этой главе «De administrando imperio», содержит информацию, которая как будто, на первый взгляд, противоречит тезису об «архонтах» руси как главах локальных центров. Рассказывая о прокормлении «росов» зимой в полюдье, Константин пишет, что все они отправлялись в полюдье именно из Киева и туда же возвращались. Так выглядит этот рассказ: «Зимний же и суровый образ жизни тех самых росов таков. Когда наступит ноябрь месяц, тотчас их архонты выходят со всеми росами из Киава и отправляются в полюдия, что именуется "кружением", а именно – в славинии вервианов, другувитов, кривитов, севериев и прочих славян, которые являются пактиотамиросов. Кормясь там в течение всей зимы, они снова, начиная с апреля, когда растает лёд на реке Днепр, возвращаются в Киав. Потом так же, как было рассказано, взяв свои моноксилы, они оснащают [их] и отправляются в Романию»[828].
В этом пассаже Константин снова упоминает «архонтов» «росов». Он говорит о них во множественном числе, и это соответствует тому, что мы видели в «De ceremoniis» и в договорах 911 и 944 гг. Далее обращают на себя внимание слова императора, что «архонты» выходят из Киева «со всеми росами ()». В литературе это упоминание «всех росов» вызывает трудности и комментарии, и на этом надо остановиться подробнее.
Дело в том, что буквальное понимание этих слов приводит к явной бессмыслице и противоречит тому, что пишет о «росах» сам Константин, отмечая города, из которых они плавают в Византию, упоминая о границах «Росии» с печенегами и т. д., – все «росы» никак не могли жить только в Киеве и они не могли все покидать Киев на зиму, уходя к славянам-пактиотам.
Не находя простого объяснения этому выражению Константина, учёные ещё в XIX в. склонялись к мнению, что император вкладывал в него не прямой смысл, а метафорический. Наиболее популярной стала мысль, что под «всеми росами» имелись в виду здесь не буквально все представители этого народа, а только определённый его класс – тот, который прежде всего и кормился в полюдье, то есть военная элита или «дружина». Причём это выражение сопоставлялось с оборотами, которые можно встретить в ПВЛ и в других летописных сводах и текстах. «Чисто русское выражение Константина цета , – писал, например, С. А. Гедеонов, – перевод нашего «вся русь», «вся земля Русская» и означает всю русскую княжью, весь двор русских князей как представителей Русской земли»[829]. Позднее эта мысль и сопоставление текста Константина с летописью стали использоваться как аргумент в дискуссии о происхождении самого слова русь, и некоторые современные учёные с помощью этого аргумента пытаются доказать, что слово изначально имело «социальный смысл» и обозначало скандинавскую «дружину», пришедшую в Восточную Европу[830].
На мой взгляд, слабость такого рода аргументов очевидна. И без специальных разъяснений понятно, что никакой связи между сочинением византийского императора середины Х в. и древнерусскими летописями конца XI, XII и последующих веков быть не может. И дело не спасает даже как будто бы более серьёзное и научно обоснованное (чем смелые, но наивные сопоставления учёных XIX в.) предположение Д. Оболенского, что «» Константина – это «буквальный перевод славянской идиомы вся русь»[831]. Оболенский, обращая внимание на передачу Константином слова полюдье, исходил из того, что информатором императора был человек, владевший «славянским» (древнерусским) языком, – от него-то якобы Константин и перенял эту «идиому».
Однако для предположений о каких-то идиомах мы явно не располагаем достаточным материалом. Словосочетание «вся русь» используется собственно в тексте ПВЛ только однажды– в рассказе о призвании варягов, фраза которого с данным словосочетанием, как уже отмечалось в главе II, принадлежит перу самого составителя ПВЛ, который исправлял НС (см. с. 193). Позднейшие летописцы употребляли другое выражение: «вся земля Руская».
Кроме этого места в ПВЛ, словосочетание «вся русь» появляется ещё только в договорах руси и греков, которые, как уже говорилось, попали в летопись на этапе составления ПВЛ. Не нужно исключать того, что составитель ПВЛ в своём рассказе о призвании варягов просто позаимствовал это словосочетание из договора. Появление же «всей руси» в договорах руси с греками X в. вполне понятно по самим цели и смыслу составления этих документов, то есть объясняется дипломатической практикой и «жанром» документа. Мирное соглашение, чтобы быть максимально гарантированным от нарушения, заключалось и с той, и с другой стороны как бы (формально) от лица всего народа или государства, всех «подданных» соответствующих правителей[832].
Напомню формулировки договоров. В преамбуле договора Олега с греками говорится, что он заключён не только от его имени, но и «от всѣхъ, иже суть подъ рукою его сущих руси»[833]. Согласно договору Игоря, послы для заключения мира прибыли «от Игоря, великого князя рускаго, и от всякоя княжья и от всѣхъ людии Руския земля»[834]. Наконец, в договоре Святослава сказано о клятве Святослава: «яко же кляхъся ко царемъ гречьскимъ и со мною боляре и русь вся…»[835]. Всё это – естественные формулы правовых документов внешнеполитического характера. К тому же не надо забывать, что оригинал этих документов составлялся греками на греческом языке; «славянских идиом» здесь быть не могло. Если уж и допускать какое-то внешнее влияние на текст Константина в этом месте, то следовало бы думать как раз о договорах, один из которых – договор 944 г. – ему был, наверняка, хорошо известен, поскольку он должен был постоянно обращаться к этому документу в дипломатических сношениях с русью.
Если даже допустить мысль о «славянской идиоме» и вдуматься в текст этой главы «De administrando imperio», нельзя не задаться вопросом, почему Константин вообще должен был передавать в своём сочинении эту идиому, услышанную от собеседника. Ведь для того, чтобы выразить простую мысль о движении куда-либо всех росов, вполне хватало средств греческого языка (в отличие от обозначения специфического явления полюдья, совершенно не известного и чуждого грекам). И, наконец, надо отметить, что Константин пишет не о «всей руси», а именно о «всех росах» (во множественном числе).
Таким образом, мысль о «чисто русском выражении», якобы ненароком проскочившем у греческого венценосного писателя середины X в., следует в любом случае отбросить. Другое дело, что теоретически нельзя исключать отражения в тексте «De administrando imperio» некоего особого «социального» значения слова русь. Однако проблема в том, что главным аргументом в пользу идеи о «социальном» значении этого слова, в литературе до сих пор являлось указание как раз на одно это место у Константина (во всех других случаях употребления Константином слова , оно у него выступает только как этноним[836]). Все остальные соображения либо весьма спорны, либо носят крайне расплывчатый и гипотетический характер[837], и они теряют всякую силу, если усомниться в соответствующей интерпретации выражения Константина. Многие учёные, высказывая такие сомнения, и не признавали никакого «социального» значения за словом русь и видели в нём только этническое и территориально-политическое определение[838].
Чтобы не попасть здесь в замкнутый круг, где два неизвестных доказываются одно с помощью другого (circulus in demonstrando), лучше, если возможно, предложить альтернативное решение проблемы. Такое решение в данном случае, на мой взгляд, есть, и оно было в своё время обозначено Е. А. Мельниковой, хотя и мельком (по ходу рассуждений, направленных на доказательство тезиса о «социальном» значении имени русь). Исследовательница, опираясь на замечания А. Я. Гуревича, совершенно справедливо написала, что «отождествление названия племенного союза (позднее – народности) с наименованием его правящей верхушки представляет типичное для раннего средневековья явление». Такое отождествление происходит по хорошо известному принципу (и употребительному далеко не только в раннее Средневековье) «приравнивания части и целого как взаимозаменимых единиц» – pars pro toto[839]. Именно так средневековые книжники, когда в описании сражений, переговоров и т. д. писали о «всей Русской земле», о «всех данах», «всех франках», «всех мужах Чешской земли» и т. д., имели в виду, конечно, не буквально всех представителей того или иного народа, а лишь его «лучшую», наиболее выдающуюся и влиятельную (прежде всего, политически) часть – то есть элиту, знать.
Применение этого принципа pars pro toto мы и видим в тексте Константина. Употребляя слова «со всеми росами», он – или его информатор – имели в виду лишь некую верхушку руси, которая отправляется кормиться в полюдья. Во главе этой верхушки стояли «архонты», но кто ещё в неё входил, из текста «De administrando imperii» не видно. В русскоязычной литературе, правда, часто в этой связи упоминают неопределённо некую «дружину», но в этих упоминаниях нет ничего, кроме отсылки к летописной «дружине» и влияния историографической традиции. X. Ловмяньский, например, понимал «всех росов» как «феодальную знать», противопоставляя её собственно воинам-дружинникам[840]. В любом случае, на основе только самого текста Константина все эти определения будут гадательны, и предполагать какое-то особое значение за самим словом русь не нужно – ведь таких значений никто не предполагает за обозначениями «даны», «франки», «чехи» и т. д.
Возвращаюсь к тезису об архонтах как главах локальных центров Руси. Естественно, возникает вопрос, как же эти «архонты» могли представлять иные пункты и территории Руси, если из сообщения Константина выходит, что если не «все росы» буквально, то некоторая их «лучшая» часть во главе с архонтами имела местом жительства именно и только Киев. На этот вопрос возразить было бы нечего, если бы можно было признать это заключение из чтения трактата исторически достоверным. Однако, если поставить сообщение императора в контекст прочих сведений о полюдье и трезво оценить его, то доверие ему сильно поубавится.
Прежде всего, даже если не воспринимать слова «со всеми росами» буквально, остаётся недоумение, как и почему так получилось, что вся «лучшая» часть руси сконцентрировалась в одном только Киеве. Из рассказа Константина ясно, а ещё лучше известно из других источников, что в полюдье ходило сравнительно много людей – целью было именно прокормить целый большой класс людей, а не только узкий элитарный слой[841]. Неужели весь этот класс проживал или базировался только в одной столице?
Кроме того, император пишет, что из Киева «росы» отправляются в полюдья к славянским народам, которые, как мы знаем и от самого Константина, и из летописи, проживали на территориях весьма обширных и лежащих довольно далеко от Киева. Элементарные подсчёты расстояния и времени подсказывают, что одной толпой объехать за одну зиму все эти территории не было никакой возможности. Попытки представить дело как «централизованный» объезд «пактиотов», выходивший из Киева и туда возвращавшийся, в силу некоего «монопольного права» киевского князя на полюдье, оказались неудачны и неубедительны[842]. Гораздо более вероятной представляется схема, подразумевающая, что объезды по полюдьям совершались не одной, а разными группами по отдельности. Эти «кружения» происходили не из одного центра, а из многих – группы выходили каждая из своего центра и разъезжались каждая в определённый регион, вероятно, ближайший к этому центру[843]. Напрашивается мысль, что во главе этих групп и стояли как раз те самые «архонты», которые всё-таки должны были находиться в локальных центрах Руси, а не сидеть все вместе в столице.
Таким образом, подразумеваемый текстом Константина порядок, что в полюдье ходили только из Киева, представляется ошибочным. Конечно, «все росы» не могли располагаться в одном Киеве, но едва ли мог там сидеть и весь их военно-торговый класс, который ходил в полюдья, а затем собирал моноксилы в Византию. За теми сведениями и взглядами, которые отразил трактат василевса, стоит, очевидно, определённый «киевоцентризм», вследствие которого общая картина «зимнего и сурового образа жизни» руси при всей её реалистичности и достоверности оказалась несколько искажённой.
Этот «киевоцентризм» 9-й главы «De administrando imperii» справедливо отмечает в последних работах А. В. Назаренко и заключает, что Константин, выделяя некую «внешнюю Русь», фактически относил к ней все земли и города «росов», кроме самого Киева[844]. Историк склонен видеть в таком взгляде автора трактата отражение некоего реального особого политического и правового статуса Киева.
Конечно, Киев выделялся в ряду прочих хотя бы как резиденция «главного» среди всех «архонтов» руси. Но всё-таки, учитывая другие данные, приведённые выше, акцент Константина на роли этого города представляется явно преувеличенным. На мой взгляд, это надо связывать не столько с какими-то реалиями, сколько с тем источником, откуда собственно происходит информация, донесённая до нас Константином. Некоторые черты рассказа о полюдье в 9-й главе (в первую очередь, сама передача древнерусского слова полюдье) выдают, что источником информации был человек, сам побывавший на Руси и знакомый с древнерусским языком. Обычно предполагают, что это должен был быть какой-то византийский посланец, побывавший на Руси по приглашению и под покровительством киевского князя. Скорее всего, он был именно в Киеве и имел дело с киевлянами. Вполне естественно было бы, что этот человек, рассказывая затем императору или кому-то из греков, кто записал его рассказ для императора, об «образе жизни» руси, сообщал сведения в определённом преломлении – то есть со специфической киевской точки зрения.
Такое понимание текста «De administrando imperio» позволяет, в конце концов, удержать предложенный выше тезис, что те люди, которые в сочинениях Константина выступают как «архонты» «росов», а в договорах 911 и 944 гг. как «князья»/«бояре» руси, были в реальности главами отдельных центров Руси. Что ещё можно о них сказать? Данные Константина как будто уже исчерпаны. Можно ещё обратить внимание на один пункт договора 944 г.
Выше уже цитировалась первая из статей договора, толкующая конкретные вопросы отношений руси и греков. Она устанавливает новую практику удостоверения полномочий послов и купцов, приходящих в Константинополь из Руси. Если ранее послы и купцы из Руси предъявляли «печати злати» (первые) или «сребрени» (вторые), то отныне они должны были приносить грамоты. Разные аспекты этой весьма любопытной статьи привлекали внимание учёных, но в данном случае для меня наиболее важным является вопрос, кто, собственно, уполномочивал послов и купцов из руси и ручался за них перед византийскими властями. Об этом статья прямо говорит в первой фразе: «А великии князь рускии и боляре его да посылають въ греки къ великимъ ц(еса)р(е)мъ гречьскимъ корабли, елико хотять, со слы и с гостьми…» Отталкиваясь от результатов проведённого выше анализа, надо думать, что под «великим князем руским и болярами его» имелись в виду те же самые «архонты» во главе с киевским князем. Это выглядит вполне логично и естественно – мы уже видели, что они и в самом деле посылали от своего имени в Византию послов и купцов, каждый своих. Стоит отметить одну деталь в постановлении об удостоверении личности грамотой.
«Ныне же, – читается в договоре, – увѣдѣлъ есть князь нашь посылати грамоту ко ц(еса)р(с)тву нашему: иже посылаеми бывають от нихъ [послы] и гостье, да принос[я]ть грамоту, пишюче сице, яко послахъ корабль селько, и от тѣхъ да увѣмы [и] мы, оже съ миромь приход[я]ть». Если исправить явную ошибку «князь нашь» на «князь вашь», то смысл текста прозрачен: «князь» руси решил («увѣдѣлъ есть»), чтобы послы и гости, посылаемые «от них» – очевидно, от него и «боляр его», которые только что выше были упомянуты, – приходили в Византию с грамотой, в которой должно было быть написано: «я послал столько-то кораблей». И из этих грамот («и от тѣхъ») греки будут знать, что эти представители руси пришли «с миром».
О том, какие цели какой стороной преследовались в этом переходе на новый порядок, спорят, но ясно, что речь шла о повышении «публичного» или «государственного» контроля над прибывавшей в Византию русью. Современные исследователи видят в отменённых «печатях» золотые и серебряные перстни-печатки, которыми сами же послы и купцы запечатывали документы и товары[845]. Если ранее они удостоверяли, так сказать, сами себя, то теперь за них несли ответственность те, кто их послал – «архонты». Это означало повышение контроля и со стороны «архонтов», и со стороны греков, которые в случае нарушения порядка всегда знали, кому жаловаться, – ведь число «архонтов» было стабильно и относительно невелико (меньше, во всяком случае, чем число послов и купцов), а их имена известны. Вместе с тем, очевидно, что указание в грамоте о количестве посланных кораблей было только в интересах греков, – это им было важно, чтобы приходили именно те (торговые) корабли, которые посылались «с миром» из Руси, и к ним не примыкали люди с иными, потенциально опасными для империи, целями.
Любопытная деталь этого постановления заключается в том отношении, которое обнаруживается между «великим князем» («князь вашь») – очевидно, киевским князем– и «его болярами» (прочими «архонтами»): на первого возлагается решение о перемене способа удостоверения личности приезжающих руси, но при этом грамоты с указанием количества посланных кораблей вторые пишут сами. Надо подчеркнуть, что последний факт следует непосредственно из текста «князь рускии и боляре его» «посылають въ греки» «корабли, елико хотять, со слы и с гостьми», и послы и купцы «посылаеми от них», то есть князей/бояр (архонтов), приносят грамоту – очевидно, каждая группа послов и купцов имеет от своего архонта такую грамоту, составленную от первого лица: «послахъ корабль селько».
В литературе обычно не обращают внимания на эту деталь, подчёркивая высшую власть «великого» киевского князя, который в договоре выступает как будто главным партнёром и контрагентом греческих императоров, отвечая за всю русь «под ним»[846]. В самом деле, в ряде случаев его статус выделен особо в документе. Тут же постановляется, что если кто-то из руси прибудет без грамоты и будет «противиться» грекам, то об этом безобразии греки будут писать в Русь «къ кънязю нашему». Затем приводится постановление общего характера: «да запрѣтитъ князь сломъ своимъ и приходящимъ руси сде, да н[е] творять бещинья…» Далее в фиксации обязательств руси не нападать на «Корсунскую страну» и предоставлять «воев» по просьбе византийского императора тоже контрагентом указывается один «князь руский» или «великий князь».
К этим упоминаниям надо прибавить и выделение статуса Ивора, посла Игоря, «великого князя руского», которое отмечается в начале договора в списке послов. Ивор выделен впереди отдельно, а далее идёт список «объчих слов». Выражение «объчии слы» переводят как «общие послы» или «прочий послы»[847]. Я. Малингуди понимает, видимо, «объчий» в смысле современного русского обычный, привычный и предполагает в греческом оригинале слова «»[848]. Более вероятным представляется мнение А. В. Назаренко[849], что в греческом оригинале должно было стоять слово , которое преимущественно на Руси и переводили как объсчий/обьщий[850]. И тогда в оригинале должно было быть: «». Правда, Назаренко исходит из более распространённого в античности значения слова „общий – относящийся ко всем”, то есть общественный. Однако, в византийских памятниках современных договорам (например, сочинениях того же Константина Багрянородного) слово выступает чаще в значении “общий – свойственный всем или многим”, то есть распространённый, простой[851]. Отталкиваясь от этого значения, на современный русский язык слова оригинала « (или ,)» надо переводить как «простые/рядовые послы». Посол Игоря, таким образом, был особо выдающийся, а прочие – обычные, простые.
Вместе с тем, историки, на мой взгляд, слишком поспешно приписывают киевскому князю на основании этих данных договора «высший объём государственных, социальных и юридических прав»[852]. Не надо забывать, что в интересах прежде всего самих же греков было возложить ответственность за всех представителей руси, с которыми им приходилось сталкиваться, на киевского князя. Грекам было, конечно, удобно иметь дело с кем-то одним, кто отвечал за всех, – одному начальнику писать о бесчинствах кого-то из руси в Византии, у кого-то одного просить военные силы, обвинять, когда нарушались их интересы, кого-то одного за всех и т. д. Но нёс ли в действительности киевский князь единолично всю полноту ответственности за «всех руских людей» «под ним», – в этом вполне позволительно усомниться.
Указанная деталь постановления о перемене способа удостоверения полномочий руси, приезжавшей в Византию, свидетельствует, на мой взгляд, как раз о том, что на самом деле сфера власти и полномочий киевского князя была не беспредельна (она, естественно, и не могла быть абсолютной в условиях того времени). Он делил ответственность за «всех руских людей» с другими «князьями»-«боярами», которые и представили своих послов и купцов для заключения договора, пусть и выделенных как «простые» («объчие»). Решение о переходе с печатей на грамоты приписывается киевскому князю, и возможно, замысел был таков, чтобы как-то централизовать процесс посылки кораблей из Руси в Византию – например, так, что «князья»-«бояре» посылают свои корабли со своими людьми, а грамоту, в которой они указали своё имя и количество кораблей, киевский князь заверяет[853].
Но вне зависимости от того, каков был замысел и как дело происходило на практике, важно подчеркнуть, что контроль и полномочия киевского князя не были ни абсолютными, ни даже важнейшими – ведь всё равно каждый из «архонтов» сам должен был писать грамоты за посланные от себя корабли и людей, а следовательно, фактически отвечал за них перед византийским императором. Все дальнейшие слова о том, что «князь руский» должен что-то кому-то запрещать и что ему греческие власти на кого-то будут жаловаться, выглядят не более чем благими пожеланиями, действенность которых ничем не гарантируется. Никаких конкретных механизмов практического воплощения этих постановлений, как и вообще совместного контроля властей греков и руси над людьми, курсирующими между двумя государствами, не предусматривается. В статьях, регулирующих проживание руси в Константинополе и устанавливающих порядок уголовных наказаний и процессуальные нормы, ни о великом князе, ни о «его болярах», ни об их представителях никаких упоминаний нет.
В этом контексте вполне логично выглядела бы предложенная выше реконструкция места, где речь идёт о выдаче «месячины» из императорской казны, с упоминанием одного Киева без Чернигова и Переяславля (вставленных летописцем). Выделение послов и купцов, прибывавших из Киева (от киевского «великого князя»), из ряда остальных послов и купцов, посланных из «прочих городов» (очевидно, от прочих «архонтов»), надо тогда трактовать как привилегию, которую греки дали представителям киевского «архонта» как раз для того, чтобы поднять его статус среди прочих вождей руси, но одновременно и повысить его ответственность за них, чтобы потом, в случае необходимости, к нему и обращаться как к партнёру и контрагенту.
* * *
Обобщу результаты, полученные анализом договоров руси с греками и сообщений Константина Багрянородного. По этим источникам высшую прослойку государства руси Х в. представляли люди, которых греки называли «архонтами ()». В славянском переводе договоров они фигурируют как «князья» или «бо(л)яре», и оба эти обозначения передают одно и то же греческое слово. В 40-50-е гг. X в. численность «архонтов» руси составляла 25 человек. Они представляли некие отдельные территории внутри политического образования, обозначенного в договорах как Русь или «Руская земля», и признавали верховную власть киевского правителя (князя или княгини). Судя по количеству послов, отправленных Олегом и прочими «князьями» руси для заключения мирного соглашения с греками в 911 г., тогда их насчитывалось меньше – только 15 человек. Увеличение их числа с 911 до 944 г. надо объяснять территориальным ростом государства и развитием новых локальных центров.
Власть этих территориальных владетелей передаётся по наследству, в том числе и женщинам. Хотя состоя «под рукою» киевского князя, эти quasi-правители от своего имени посылают представителей в Византию для заключения договора. Такое двойственное положение «архонтов» руси, возможно, объясняет колебания переводчиков договоров 911 и 944 гг., которые обозначали этих людей то князьями, то боярами. С одной стороны, как самостоятельных территориальных владетелей их можно было назвать князьями, с другой– как к лицам подчинённым в какой-то степени киевскому князю, но включённым в процесс принятия важнейших политических решений, к ним подходило и обозначение бояре.
Какие именно территории и центры представляли «архонты», неясно, и ответ на этот вопрос зависит, прежде всего, от того, как представлять территорию Руси в середине X в. Опираясь на устоявшиеся в историографии взгляды, надо думать, что «архонты» представляли преимущественно поселения «Руской земли» «в узком смысле слова», а также некоторые «эксклавы» типа Новгорода или Смоленска.
И сообщение Константина, и позднейшие летописные известия свидетельствуют, что на Руси эпохи Игоря и Ольги, «ядро» которой локализуется в среднем Поднепровье, были разные локальные центры, в том числе города. В свете археологических данных этот вывод можно сформулировать и в том смысле, что на территории Восточной Европы было достаточно локальных центров, в которых могли бы разместиться и главами которых могли считаться «архонты» договора 944 г. и описания приёма Ольги. Только в среднем Поднепровье открыт ряд относительно крупных населённых пунктов, в том числе укреплённых и с явными следами военно-торговой элиты, расцвет которых приходится как раз на Х в. Так, например, раскопаны городища по Десне, от Днепра до Чернигова и в районе Чернигова, самое известное из которых – городище у села Шестовицы, где открыты богатые захоронения с многочисленными элементами скандинавского облика. В этом районе насчитывается не менее 7–8 таких городищ[854].
Разумеется, тот факт, что, согласно договорам, и сами «архонты», и их представители, которые направлялись в Византию, носили в основном скандинавские имена, прямо соответствует тому присутствию древностей скандинавского происхождения, которое археологически засвидетельствовано в Восточной Европе с середины IX и явственно вплоть до конца X в. Богатые захоронения элитарного характера с элементами скандинавской культуры тяготеют, в основном, к бассейну Днепра и его притоков. Наиболее яркие из них – это курганы в Чернигове, которые историки давно уже окрестили «княжескими» (Чёрная Могила, Гульбище и др.)[855]. Выдающиеся черты этих погребений подталкивали учёных к предположениям о наличии в Чернигове каких-то особых правителей, княжеской династии и т. п. Разумнее, на мой взгляд, не пускаться здесь в гадания, а вспомнить как раз об этих «архонтах» руси[856]. Раскапываются ли «княжеские» «могилы» в Чернигове или где-то ещё, – в данном случае важно подчеркнуть, что далеко не только в Киеве. Уместно вспомнить о Гнёздовском археологическом комплексе – Смоленске Х-го века. Здесь, помимо богатых захоронений со скандинавскими чертами, нашли также, например, византийские печати. Специалисты расценивают эти находки как свидетельство «прямых контактов с официальными представителями империи»[857]. Этот вывод подтверждает ту интерпретацию статьи договора 944 г. о посылке «архонтами» Руси кораблей и послов в Византию, которую я развивал чуть выше. Всё это говорит против «киевоцентричного» понимания структуры государства руси в X в., которое может сложиться, если слишком прямолинейно воспринять данные Константина и договоров.
Некоторую пищу для размышлений о представительстве «архонтами» каких-то пунктов «Руской земли» дают данные о связи с определёнными городами членов семьи князя Игоря, которые тоже направили своих послов в 944 г. и тоже имели статус «архонтов», – Ольги и Святослава. О Святославе Константин сообщает в 9-й главе «De administrando imperii», что тот «сидел ()» – то есть, видимо, правил – в городе, который он передает по-гречески как . Неясно, к какому именно времени надо относить это «сидение» Святослава, но учёные согласны в том, что имеется в виду Новгород на Волхове[858]. Об Ольге говорит летопись в рассказе о покорении древлян, что треть дани, причитавшейся с них, она направила в Вышгород, «бѣ бо Вышегородъ градъ Вользинъ»[859]. Трудно понять, что имел в виду автор этого указания, писавший не ранее начала-середины XI в., и в какой мере оно отражает действительность середины X в., но всё-таки в нём можно увидеть намёк на то, что Ольга имела особую власть над Вышгородом (который не только относится к «Русской земле в узком смысле слова», но и является ближайшим укреплённым пунктом к Киеву). Вероятно, как «архонтисса» договора 944 г. она выступала главой Вышгорода.
Так или иначе, вне зависимости от связи «архонтов» с локальными центрами Руси, их группа в два с лишним десятка человек не могла быть «дружинниками» киевского князя и не могла составлять один род Рюриковичей, как толкуют историки. «Мужи» на службе киевского князя и других «архонтов» представлены в договорах, но не в списке тех, кто посылал послов и купцов, а в списке самих послов. Род Рюриковичей состоял, конечно, далеко не только из тех фигур, о которых нам известно из летописи (при Ольге в Константинополе мы видим полтора десятка родственников), но статус полноценных «архонтов» имели, видимо, только избранные его представители. Если предполагать, что в списке отправивших своих послов в договоре 944 г. помимо четырёх родственников Игоря остальные люди из разных родов (а родственные связи между ними не указываются и не подразумеваются), но что, с другой стороны, каждый из отправителей послов был владетельным главой того или иного центра или территории, то род киевского князя получает явный перевес. Получается, что представители этого рода владеют большим количеством городов/территорий, чем остальные «архонты».
Киевский князь (со своим родом), вероятно, имел и другие преимущества по сравнению с прочими «архонтами» (прежде всего, связанные со сбором торговых пошлин с тех, кто двигался по Днепру через Русь на юг), но всё-таки они были относительно независимыми политическими вождями руси. Об этом говорит и то, что они так же, как и киевский князь, считают ниже своего достоинства сами ездить в Византию для заключения договоров (и даже с Ольгой никто из них, кроме её «племянника», не поехал туда) и посылают вместо себя своих «мужей»-послов и купцов, и то, что они сами – каждый от себя– посылают в Византию корабли, письменно подтверждая свою ответственность за людей, отправившихся на этих кораблях.
В литературе уже высказывались мнения, что политическую организацию руси не стоит понимать как строго «монархическую» и централизованную и даже что, может быть, лучше говорить о нескольких государствах руси на территории Восточной Европы в IX–X вв. Не вдаваясь в обсуждение этих мнений[860], замечу только, что то политическое образование, о котором говорят данные договоров руси с греками и сочинений Константина (несравненно более надёжные и подробные, чем другие данные, которыми мы располагаем по истории Руси до конца X вв.), в самом деле выступает скорее объединением «ярлов» «под рукою» киевского «конунга», как писали М. Д. Присёлков и А. В. Соловьёв, или союзом «различных харизматических кланов», как выражался О. Прицак[861]. Отсылки к Скандинавии здесь, конечно, неслучайны – именно в этом регионе, как известно, едва ли не дольше всего в Европе (вплоть до XI–XII вв.) сохранялись архаические социальные отношения, множественность политических центров и политических предводителей, относительная децентрализация и могущество родовой и местной знати (ярлов, стурманов, хёвдингов, «могучих бондов» и пр.)[862].
В своё время И. П. Шаскольский писал, что «на Руси и в скандинавских странах процесс формирования государства шёл поразительно сходным путём, параллельно и в общих чертах синхронно»[863]. Сходство он видел, в частности, в том, что на раннем этапе государствообразования на территории будущего государства возникали локальные центры власти, во главе которых стояли «племенные князья». Об этих последних в скандинавских странах он писал так: «…для того чтобы различать этих племенных князей-конунгов от королей позднее возникшего государства (объединившего племенные области), тоже на скандинавских языках называвшихся „конунг“, для племенных конунгов в источниках иногда применяют термины „smákonungar“ („малые конунги“), „bygdekonungar“ („местные конунги“). Так, земля племени свеев состояла из нескольких областей, имела несколько (по данным одного источника, шесть) „малых конунгов“»[864]. Если отвлечься от употребляемых историком обозначений «племя», «племенной» и т. п., которые вызывают разные вопросы и сомнения, не следует ли сопоставить этих «малых конунгов» с нашими «архонтами»? И не следует ли объяснить «поразительное сходство» политических процессов в первую очередь тем фактом, что во главе этих процессов в поднепровской Руси X в. стояли те же самые скандинавы?
Разумеется, нельзя представлять себе Русь середины Х в. простым слепком скандинавского общества. Нельзя хотя бы просто потому, что в это политическое образование вошли массы местного славянского населения со своим социально-политическим укладом. Немаловажный фактор представляло влияние Византии– даже по тем данным договоров, какие выше были разобраны, видно, например, что статус «великого князя» киевского поднимался во многом в результате контактов с греками и воздействия византийских политических воззрений и практики. Эти и другие факторы– внутренний и внешний рост государства руси в течение X в., приведший к включению разных этнических и культурных элементов; широкомасштабные военные мероприятия; спад скандинавской колонизации; видимо, определённые экономические процессы и др. – привели к тому, что к началу XI в. социально-политическая структура этого государства изменилась. И одним из важнейших изменений (а может быть, и важнейшим) было исчезновение той группы местных предводителей руси, которых греки называли «архонтами», но которых, к сожалению, мы уже, видимо, никогда не сможем назвать их аутентичным именем (о нём можно только гадать – князья, бояре, конунги, ярлы, хёвдинги и т. д.). В летописных текстах XI–XII вв. от них никаких следов уже не обнаруживается, и эти тексты рисуют состав социальной верхушки древнерусского государства иначе.
Бояре в XI в.
Итак, наблюдения над древнейшими упоминаниями слова бо(л)ярин в церковнославянских текстах и в договорах Руси и Византии убеждают в том, что слово было заимствовано в древнерусский язык в качестве обозначения выдающегося статусом человека, приобщённого к политической власти и к сфере принятия государственных решений (decision-making высшего государственного уровня, если пользоваться политологической терминологией). В договорах слова бо(л)ярин и князь употребляются как синонимы для передачи греческого . Как было выяснено, под этим греческим словом скрывалась высшая прослойка, которой принадлежала государственная власть в Руси. Именно в том, что имелись в виду властители, выступавшие носителями «публичной» власти и политическими (а не «родоплеменными») лидерами, обнаруживается важнейшая черта семантики слова бо(л)ярин – указание на государственно-политическую деятельность.
Однако в оригинальной древнерусской письменности, в том числе в летописи, бояре уже совсем не смешиваются с князьями. Очевидно, к моменту возникновения летописания на Руси, то есть к началу или середине XI в. значения этих терминов «разошлись» и их соотношение стабилизировалось. Князьями выступают только члены правящей династии Рюриковичей (stirps regia) или правители других (формально более или менее независимых) политических общностей (будь то Мал, князь древлян, или Болеслав польский и другие «князи околни»[865]). Как увидим ниже, те бояре, которые фигурируют в летописи, даже в древнейших известиях не обнаруживают никакой связи с «архонтами» договоров, являвшимися самостоятельными территориальными правителями. В исчезновении «архонтов» и состояла важнейшая трансформация политической организации Руси с середины X к началу XI в.
Исчезновению «архонтов руси» соответствуют и другие изменения, которые историки давно уже зафиксировали в первой половине– середине XI в. К 20-м гг. XI в., когда территория Руси, судя по всему, сильно выросла по сравнению с серединой X в., относится разделение Русской земли «в узком смысле слова» на две части между сыновьями Владимира Ярославом и Мстиславом[866]. Ясно, это разделение находилось в полном несоответствии с той политической организацией, которая представлена договорами 911 и 944 гг., – оно либо способствовало её разрушению, либо произошло после её исчезновения.
Археология фиксирует упадок с рубежа X–XI вв. многих центров, процветавших в Х в. Согласно заключению А. В. Кузы, который обобщил данные об археологически изученных городищах на территории Древней Руси, из 181 поселения, существование которого зафиксировано в IX – начале XI в., «на 104 поселениях жизнь прекратилась к началу XII в., причём на большинстве из них это случилось на рубеже X–XI вв.»[867] Видимо, с этим связано явление, о котором много писали историки и археологи в последние десятилетия, – так называемые «парные центры» или «перенос городов»: возвышение новых поселений рядом с теми, которые активно развивались в X в., но были заброшены или захирели в XI в. В основном, речь идёт о процветавших в середине IX – середине XI вв. «торгово-ремесленных поселениях» типа Гнёздовского или Тимерёвского археологических комплексов (на смену которым приходят, соответственно, Смоленск и Ярославль) и подобных центрах[868].
Судя по тому, что после смерти Владимира борьба за государство, которое он возглавлял, разворачивается только между его сыновьями, последние уже вытеснили всех прочих политических лидеров. Очевидно, Владимир сознательно и целенаправленно перешёл на систему управления подчинёнными территориями посредством назначения туда своих сыновей в качестве наместников, и появление в летописи списка его сыновей с указанием, кто куда был поставлен, не случайно[869]. Обращает на себя внимание тот факт, что Владимир посылал сыновей только в области за пределами поднепровской Русской земли, которая, получается, оставалась нераздельной.
Таким образом, если ни в летописи, ни в других источниках XI в. нет никаких намёков на существование «архонтов», засвидетельствованных договорами, и если, с другой стороны, думать, что слово бо(л)ярин сохраняет на Руси в XI в. значение, присущее ему в церковнославянских текстах, то надо ожидать, что обозначение бояре закрепляется за неким социальным слоем, представители которого причастны к сфере государственного управления, но не являются (полу-)самостоятельными главами отдельных территорий или центров ни в поднепровской Русской земле, ни где-то ещё и не представляют местные интересы каких-то центров и областей. Подтверждают ли источники XI в. это умозаключение?
1. Летописные данные
Как уже было выше замечено, выдвинутый С. В. Завадской и поддержанный некоторыми учёными тезис, что слово бо(л)ярин не указывало на конкретную социальную группу, представляется не достаточно обоснованным. Исследовательница выдвинула в пользу этого тезиса, собственно, два аргумента: 1) слово бо(л)ярин в ранних древнерусских источниках (до начала XII в.) употребляется преимущественно во множественном числе и 2) оно часто упоминается в переводных памятниках, которыми могли пользоваться летописцы– например, в «Хронике (Продолжателя) Георгия Амартола» (и поэтому оно– «книжное заимствование»). Второй аргумент использует Т. Л. Вилкул, причисляя слово в ряд «книжных», «парадных и связанных с использованием хроник»[870].
Оба аргумента носят самый общий и умозрительный характер и могут иметь лишь относительное значение, тем более что они у обоих авторов не опираются на исследование конкретных случаев употребления слова в соответствующих контекстах того или иного памятника. В том, что о боярах, в основном, говорится во множественном числе, нет ничего удивительного – большинство обозначений социальных категорий употребляется как раз для указания не на одно лицо, а на многих. Таким же образом в летописях упоминаются, например, те же отроки и гриди. Не случайно, в этих обозначениях используются часто производные с собирательным значением – подобно гридь и гридьба образуется и болярьство (ср. в договоре 944 г.). Отдельные же примеры употребления слова бо(л)ярин в единственном числе встречаются (в том числе в одном из древнейших памятников древнерусской письменности – в Изборнике 1076 г.[871]); на них указала сама Завадская[872]. В ПВЛ об Аскольде и Дире сказано «боярина» в двойственном числе[873].
Относительно «книжности» достаточно сказать, что Завадская привела лишь два примера заимствования конкретного текста со словом бо(л)ярин из переводных произведений в летопись[874].Более того, при проверке выясняется, что только в одном из этих двух примеров слово, действительно, переносится из внешнего источника в летопись. Исследовательница писала, что в ПВЛ было заимствовано из «Хроники Георгия Амартола» сообщение о крещении болгар с упоминанием бояр. Сообщение, в самом деле, является заимствованным, но, как выясняется при обращении к первоисточникам, оно не дословно, а сильно сокращено и переделано, и вместо «бояр», которых здесь упоминает составитель ПВЛ, в соответствующем контексте «Хроники» видим «вельмож»[875]. Слово «бояре» было скопировано только в другом заимствовании в ПВЛ из «Хроники Георгия Амартола» – в рассказе об Аполлонии Тианине, который помещён в ПВЛ в статью 6420 (912) г.[876] Рассказ этот сравнительно большой, перевод туманный, «бояре» упоминаются лишь однажды в месте второстепенном по сюжету и значению. Может ли этот один-единственный пример служить доказательством какого-то существенного влияния переводных хроник на летописи в смысле употребления слова бо(л)ярин, если учесть, что, например, в ПВЛ по ЛаврЛ (то есть до 1111 г.) это слово используется более 30 раз, не считая его производных и упоминаний в договорах с греками[877]?
Слабость аргумента о «книжном» характере лексемы выявляется, если обратить внимание на то, в каких текстах начального летописания она упоминается. Так, в той части Н1Лм, которая специально анализировалась в главе II (до конца X в.), слово бо(л)ярин употребляется в общей сложности 16 раз в статьях 6477, 6479, 6491, 6494, 6495, 6496 и 6504 гг. Напомню, что эта часть представляет собой, в общем (за исключением нескольких позднейших вставок и поверхностного редакционного вмешательства), довольно точное отражение свода середины 1090-х гг., который предшествовал ПВЛ (НС). В ряде случаев упоминания слова происходят из тех известий, которые, вслед за А. А. Шахматовым, надо относить к ещё более древним пластам начального летописания (например, рассказ о войнах Святослава в Болгарии в статье 6479 г. или сообщение о пирах Владимира в статье 6504 г. – по шахматовской схеме, восходящие к «Древнейшему Киевскому своду» 1039 г.). С другой стороны, слово присутствует и в произведениях нелетописного характера– в «Речи Философа» и «Сказании о варягах-мучениках». В части за XI в. НС, как известно, отразился в Н1Лм лишь частично – видимо, отчасти в статьях 6522–6524 (1014–1016) гг., и непосредственно в статьях 6562–6582 (1054–1074) гг. Но и в этих статьях находим два упоминания бояр[878]. В ПВЛ бояре появляются в целом ряде статей, дополнительных по отношению к Н1Лм, то есть принадлежащих творчеству составителя (или точнее, составителей) ПВЛ – как в части за X в., так и за XI – начало XII в. В части за X в. – например, в упомянутой статье об Аскольде и Дире или в летописных «обрамлениях» к договорам руси и греков[879]. В части за XI в. – например, в статьях 6526 (1018), 6538 (1030), 6594 (1086), 6601 (1093) гг.[880]. В части за начало XII в. – в статьях 6620–6621 (1112–1113), 6623 (1115) гг.[881]
Выходит, что слово бо(л)ярин присутствует практически в каждом «пласте» и в каждой части (оригинальной или вставной по отношению к собственно летописным известиям) начального летописания XI – начала XII в., а значит, его использовал едва ли не каждый автор или редактор, так или иначе причастный к составлению или обработке летописи. Такая ситуация отражает совсем не «книжные заимствования», а живое словоупотребление.
Относительно значения слова в летописи тоже едва ли могут быть какие-то сомнения. Летописание представляет бояр высшим социальным слоем (разумеется, после князей), который наиболее активно участвует в политических событиях и подаёт свой голос при принятии важнейших военных и политических решений. Это очевидно из целого ряда примеров, неоднократно приводившихся в литературе. Достаточно напомнить несколько примеров из уже разобранных текстов, относящихся к известиям за X в. и читающихся как в списках ПВЛ, так и в Н1Лм (см. в главе II): бояре фигурируют на первом месте среди «людей своих» в рассказе о пирах Владимира, они же выступают главными советниками вместе со старцами в рассказе об испытании вер и главной опорой Святослава в его балканских предприятиях и т. д.
В известиях ПВЛ за XI в. такое «государственно-политическое» значение бояр очевидно, например, из известия 6526 (1018) г., в котором говорится, что польский князь Болеслав взял в качестве заложников бояр Ярослава вместе с княжнами– его сестрами, или из рассказа о торжественном перенесении мощей Бориса и Глеба в 1072 г., в котором участвовали три брата Ярославичи Изяслав, Святослав и Всеволод «кождо с бояры своими»[882]. В рассказе об ослеплении Василька Теребовльского упоминается, что Святополк, князь киевский, для решения судьбы пленённого Василька «созва боляръ и кыянъ» и выслушал их совет: «и рѣша боляре и людье…» и т. д.[883] Принятие важнейшего политического решения в данном случае происходит примерно по той же схеме, что и в рассказе о крещении Руси при Владимире, и бояре выступают лицами, в первую очередь ответственными за это решение.
В нескольких известиях, относящихся к XI в., бояре выступают вне политического или военного контекста. Например, в известиях о смерти тех или иных князей: после смерти Владимира Святославича «плакашася по немь боляре и акы заступника ихъ земли, убозии акы заступника и кормителя»[884]; тело убитого в 1086 или 1087 г. Ярополка Изяславича встречали, выйдя из Киева, князья «и вси боляре и бл(а)ж(е)ныи митрополитъ Иоан с черноризци и с прозвутеры и вси кияне»[885].
В такого рода контекстах отличие бояр чисто социального характера – они просто как люди более выдающиеся отличаются от «убозих» и «киян». Но это совершенно не мешает выступать тем же людям группой, претендовавшей на ведущую военно-политическую роль и тесно связанной с правителем. Укажу на один яркий пример в летописной статье, с которой мы тоже уже познакомились – под 6601 (1093) г., где рассказывается о смерти Всеволода Ярославича, вокняжении в Киеве Святополка Изяславича и борьбе с половцами (см. в главах II и III – с. 237, 307–308). В сообщении о смерти Всеволода видим тот же трафарет «народной» скорби – «собрашася еп(и)с(ко)пи и игумени, и черноризьци, и попове, иболяре, ипростиилюдье…» и т. д. Здесь «боярами» обозначены люди, отличающиеся от «простых». Ниже меняется контекст, речь заходит о военном походе, и о боярах уже сказано иначе: после поражения от половцев «Володимеръ (Мономах – П. С.) же п[р]ебредъ рѣку с малою дружиною – мнози бо падоша от полка его, и боляре его ту падоша… и перешедъ на ону сторону Днѣпра, плакася по братѣ своемъ и по дружинѣ своеи…»[886] Бояре здесь числятся в «полку»/«дружине» (очевидно, здесь это синонимы) и связываются с князем – «боляре его».
Внутри одной статьи, судя по всему, вышедшей из-под пера одного автора, под боярами имеется в виду и группа, отличная по социальным признакам, и группа, выдающаяся в военном плане и связанная с князем. Это никак не свидетельство неконкретности или «книжности» слова – это просто отражение того факта, что бояре составляли такой слой или такую группу, которая совмещала в себе черты социальной элиты и военной. Естественно, нет ничего удивительного и в том, что в той же самой статье 6601 (1093) г., как уже говорилось выше при её специальном анализе, те же люди – высший слой общества и важнейшие княжеские советники – обозначены и другими (более широкими по смыслу) словами– «мужи» или «дружина» (иногда с теми или иными уточняющими определениями – например, «мужи смыслении» или «дружина первая» и т. п.). В этом-то выборе разных слов, семантика которых пересекалась, и сказывалась специфика летописи как литературного произведения, где играют роль жанровые установки, предпочтения того или иного автора и тому подобные факторы.
А. А. Горский, безусловно, прав, подчёркивая, что словом бо(л)ярин обозначались представители не просто какой-то элиты (некие богатые и знатные"), а именно той, которая стояла у кормила власти древнерусского государства. Однако, как уже отмечалось выше, в его рассуждениях присутствует совершенно излишняя тенденция тесно увязать и само слово, и тот слой, который им обозначался, с «дружиной».
Понимание бояр Горским оказывается производным от попыток, с одной стороны, представить «дружину» как институт или организацию или даже корпорацию, которая соответствовала определённому этапу развития древнерусского государства (X– середина XII в.), а с другой – разглядеть в летописных упоминаниях «дружины» указания на этот институт. Более того, говорить о «разложении» самого «института дружины» Горскому позволяют как раз изменения в положении боярства, которые он относит к концу XI – середине XII в., а именно – «возникает боярское вотчинное землевладение, в результате чего ослабевает связь бояр с князем, и бояре, оставаясь служилым слоем, всё более "привязываются" к территориям, на которых расположены их вотчинные владения». Бояре, «став вотчинниками, превратились в поземельных вассалов князя: они остались военно-служилой знатью, но перестали быть знатью дружинной»[887].
Логика и представленные выше результаты данного исследования не поддерживают эту схему. На мой взгляд, в ней слишком сильно сказывается стремление примирить представления (наиболее ярко выраженные у А. Е. Преснякова) о «княжом праве» и «дружине», из которых якобы выросли все структуры и механизмы власти и господства, и тезис, развитый в советской историографии, о решающем историческом значении боярского сеньориального землевладения.
Что касается летописного понятия дружина, то, как следует из выводов, сформулированных в главе II, оно было крайне общим и расплывчатым и обозначало просто вообще всех людей, связанных с князем и пребывающих в его окружении в тот или иной момент, хотя преимущественно употреблялось для описания военных предприятий и указывало, соответственно, на людей, занятых военным делом. Ничто не заставляет думать, что «дружина» была организацией или корпорацией. «Дружиной» обозначались, в том числе, например, отроки боярские и отроки княжеские, но никакие организационно-институциональные связи между ними самими или, например, между ними и теми же боярами не прослеживаются (за исключением, разумеется, того, что в военном походе они могли выступать все вместе одной армией). В статье ПВЛ 6601 (1093) г., как мы помним, киевские бояре, скептически оценивая военные способности княжеских отроков, рассматривают их как группу им, боярам, чуждую. И это совершенно не мешает тому, что в известии о пирах Владимира бояре оказываются в числе «дружины» с теми же отроками-гридями – эта «дружина» здесь имеет в виду просто людей, связанных с князем какими-то общими делами, но совсем не обязательно институционально (и поэтому тут кроме бояр и гридей появляются ещё и сотские с десятскими, и нарочитые мужи – см. об этом ниже). Если отталкиваться от общепринятого в современной литературе понимания дружины как архаического (догосударственного) «домашнего» объединения, в котором эгалитарные и иерархические тенденции («братские» и «клиентельные») были ещё нераздельны слиты (см. в главе I), то преемником такой дружины в Древней Руси можно рассматривать (и то с оговорками) корпус княжеских гридей-отроков («большую дружину») и, вероятно, боярские «дружины» (хотя об их составе и устройстве у нас крайне мало данных – ср. ниже).
Как показывают хотя бы приведённые упоминания бояр в описании «народной скорби» по умершим князьям, бояре в летописи вообще далеко не всегда упоминаются в числе «дружины» или в связи с ней. А. А. Горский зато указывает на то, что в начальном летописании бояре преимущественно упоминаются с князьями, а в нескольких случаях о боярах, сопровождающих того или иного князя, сказано как о «своих» для князя или «его», княжеских (ср., например, выше в сообщении о гибели бояр Мономаха)[888]. Он противопоставляет эту ситуацию позднейшей, когда в летописании XII в. более или менее регулярно появляются определения бояр по местности – киевские, ростовские и т. п.[889] Таким образом, ранее, до XII в., бояре – «свои» для князей и входят в их «дружины», а с XII в. они «"привязываются" к территориям, на которых расположены их вотчинные владения».
Однако, тезис об «институте дружины» и его распаде в XII в. эти аргументы не могут подкрепить. Во-первых, в этих определениях летописцев позднейшего времени привязка к местности не должна рассматриваться как какой-то решающий признак– вполне возможно было альтернативное обозначение. Так, в одном и том же рассказе, который дошёл до нас в двух древних обработках (XII в.), об одних и тех же людях говорится по-разному. В Ипатьевской летописи: «галичьскии же мужи почаша молвити кн(я) зю своему Ярославу»; в Лаврентьевской: «здумаша боляре Володимерковича и рѣша князю своему»[890]. Очевидно, оба словосочетания– «галичские мужи» и «боляре Володимерковича» – обозначали одно и то же: знатных людей на службе галицкого князя Ярослава Владимировича. Летописцы используют их равноправно, и это настолько же естественно, насколько естественно назвать князя двумя разными способами – по имени или по отчеству.
Во-вторых, всё-таки обозначения по местности попадаются и в начальном летописании, по крайней мере одно – «вышегородьскыѣ болярьцѣ»[891]. Это упоминание происходит из «Повести о убиении» Бориса, присутствующей как в ПВЛ, так и в Н1Лм, а значит, восходящей, как минимум, к НС. А. А. Шахматов, впрочем, считал возможным отнести создание этого текста «ко второй четверти XI в.»[892], а в недавнем исследовании он отнесён к творчеству летописцев 1070-х гг.[893]
В-третьих, не надо забывать, что для XII–XIII вв. мы имеем дело с разными локальными летописными традициями, а для XI в. располагаем только киевской (и НС, и ПВЛ – это киевское летописание). Отсутствие обозначения бояр по местности может быть связано просто с тем, что речь шла в основном о киевских боярах, и летописец не воспринимал их как некий отдельный или чуждый элемент и не считал нужным определять их по территориальной принадлежности.
Само по себе определение «свои» не говорит ни о чём, кроме того, что бояре служат тому или иному князю или поддерживают его в тот или иной момент. В летописании XII–XIII вв. тоже нередко встречаются замечания о боярах как «своих» для того или иного князя[894]. Одного указания на то, что в каких-то случаях бояре определяются как «свои» для какого-либо князя или упоминаются в качестве или в составе «дружины» вокруг князя, совершенно не достаточно для определения их как «дружинной знати». Ещё В. В. Сергеевич отмечал, что и в летописных известиях XIV–XV вв. бояре упоминаются и с указанием князя, которому служат, и по территориально-географической принадлежности, и призывал не придавать этому значения[895].
Местоимение свой (для определения отношения к князю) не должно обязательно подразумевать какую-то «дружинную» или «служилую» связь просто потому, что употребляется далеко не только применительно к боярам или каким-то другим людям, состоящим на княжеской службе. Так, в договорах Смоленска с Ригой и Готским берегом XIII в., заключённых формально от имени того или иного князя, неоднократно упоминаются равноправно «свои мужи» и «свои смолняне», а в договоре 1229 г. фигурирует «свой лучший поп Еремей», которого князь Мстислав Давыдович послал для заключения соглашения. Эти «свои мужи» в договорах – вообще все горожане, включая купцов, бояр и княжеских людей (например, тиунов)[896]. Разумеется, ни о каком «институте дружины» тут говорить не приходится, и уж, во всяком случае, священник к нему точно никакого отношения иметь не может.
Наконец, выше уже отмечалось, что в памятниках древнерусской литературы боярами обозначалась знать самых разных народов и разных времён. И летопись не представляла здесь исключения. Так, например, в части Н1Лм до конца Х в., которая специально анализировалась в главе II, боярами обозначена знать не только киевского князя, но и византийского императора и египетского «царя» (фараона)[897]. В оригинальных известиях ПВЛ, не имеющих соответствия в Н1Лм, слово бо(л)яре употребляется также для обозначения болгарской знати[898], польской[899] и венгерской[900]. Причём о польской знати сказано тоже с определением «свои», но только это местоимение имеет в виду совсем не правителя: во время «мятежа» в Польше «вставше людье избиша еп(и)с(ко)пы и попы и бояры своя». «Бояры» здесь «своими» оказываются для поляков в целом.
Если бы слово бо(л)ярин имело узкоспециальное значение служилых людей, состоящих в особой организации «дружины» киевских князей, то таких обозначений в летописных рассказах не появилось бы. Ведь летописцы прекрасно осознавали, что социальное устройство и характер знати в других странах так или иначе, а особенно кардинально в Византии, отличались от Руси. Однако они исходили, очевидно, из одного смысла слова – представитель социальной и правящей (политической) элиты, – ив этом смысле древнерусская знать не отличалась принципиально от знати других стран и государств.
Трудно согласиться и с тем, какое значение А. А. Горский придаёт формированию «боярского вотчинного землевладения». Хотя историк отказался от тезиса, который развивали Б. Д. Греков и С. В. Юшков, о раннем зарождении сеньориального землевладения на Руси (чуть ли не в VIII–IX вв.), но он удержал главную идею, с которой этот тезис был связан, – что само это землевладение коренным образом изменяет общественный строй, означая наступление феодализма. Если «организация дружины», не предполагая частного землевладения её членов, соответствовала «раннефеодальной монархии», то с её распадом и появлением боярских вотчин в XII–XIII в. наступает «развитый феодализм»[901].
Не вдаваясь здесь в дискуссию о феодализме, отмечу только, что в современной медиевистике и роль крупного (сеньориального) землевладения, и его связь с феодальными отношениями видятся далеко не такими однозначными, как их пытались когда-то представить советские учёные. Ещё тогда, когда С. В. Юшков и Б. Д. Греков создавали свою концепцию древнерусской истории, М. Блок в заключении к синтетическому труду «Феодальное общество» написал слова, которые в полной мере сохраняют значение и сегодня: «Сеньория, важнейший элемент феодального общества, была сама по себе древнее него; и существовала значительно дольше него. Эти два понятия должны быть разведены для того, чтобы можно было ими пользоваться»[902]. К этим словам надо добавить, что понятие сеньории должно быть разведено и с понятием господства или, если угодно, классового господства. Как убеждают современные исследования раннесредневекового общества, доминирующее положение знати могло складываться далеко не только вследствие обладания землёй, но и в силу массы других факторов[903]. Выдающееся значение знати прослеживается ещё у древних германцев[904] или, например, в древних Скандинавии и Англии задолго до образования сеньорий, хотя в то же время частное землевладение было известно уже и тогда – только не сеньориального типа, а скорее, крестьянско-хуторское, включённое в родовые отношения, с использованием наёмного или рабского труда[905]. О том, что материальный достаток и политическое влияние в ранний период совсем необязательно должны были быть связаны с землевладением, писал, например, X. Ловмяньский, опираясь на обширные сравнительно-исторические материалы[906].
Древнейшие летописные упоминания «сёл» и «жизней» бояр или каких-то людей из числа «дружины» того или иного князя, действительно, восходят к известиям, относящимся к середине XII в.[907] Однако этим упоминаниям по целому ряду причин нельзя придавать решающее значение.
Во-первых, мы просто не знаем, что представляли собой эти «сёла» и «жизни» – каков был их размер, юридический статус, кто в них жил и трудился, каковы были их происхождение и дальнейшая судьба. Какие-либо ретроспекции здесь практически невозможны – ни в одном регионе, входившем в состав Древней Руси, невозможно проследить преемственность землевладельческих комплексов, известных по источникам XIV–XV вв., с домонгольским временем, за одним-двумя исключениями в Новгородской земле. По некоторым данным (вкладная грамота Варлаама Хутынского, краткие упоминания «Русской Правды» и некоторых нарративных источников) можно думать, что в частных имениях трудились, в основном, холопы, рядовичи и наёмные работники. Известно также, что у бояр в их сельских имениях могли быть церкви[908]. Вероятно, некоторые имения были более или менее обширны и населены, и там жили более или менее постоянно. В одном случае мы знаем, что сельское владение с родовым монастырьком сохранялось за боярским родом на протяжении нескольких поколений. По данным «Сказания о чудесах Владимирской иконы Богородицы» выясняется, что ещё в конце XII в. селом, которое основал в окрестностях Переяславля (Южного) боярин Славята, упомянутый в статье ПВЛ 6603 (1095) г., владели его потомки, один из которых – Борис Жидиславич – служил Андрею Боголюбскому[909].Сопоставляя это свидетельство с грамотой Варлаама Хутынского (новгородского боярина Алексы Михалевича), который распоряжается собственным селом[910], и имея в виду данные XIV–XV вв., можно предполагать, что бояре владели своими сёлами на вотчинном праве. Никаких намёков на условное землевладение в домонгольских источниках нет, и характеристика бояр или кого бы то ни было как «поземельных вассалов князей» не уместна. Связи службы и землевладения не прослеживается, и об условном землевладении в сколько-нибудь заметных масштабах можно говорить фактически только с момента складывания поместного землевладения в Московском государстве с конца XV в.
Во-вторых, частное землевладение фиксируется и задолго до XII в. О нём упоминает один из древнейших памятников литературы Руси– Житие Феодосия Печерского, которое написал знаменитый Нестор, монах Киево-Печерского монастыря и выдающийся писатель. О том, когда именно работал Нестор над житием, в науке спорят. Самые поздние датировки относят создание текста ко времени около 1110 г., но по авторитетному мнению А. А. Шахматова, поддержанному недавно А. Поппэ, текст восходит к 1080-м гг.[911]
В Житии рассказывается, что в юности Феодосии жил с матерью в Курске и мать Феодосия располагала неким «селом» за городом, куда Феодосии ходил «съ рабы» «дѣлати съ всякыимь съмѣрениемь», а мать его удерживала от этого, «моляше и́ пакы облачитися въ одежю св[ѣ]тьлу и и тако исходити ему съ съвьрьстьникы своими на игры»[912]. Юность Феодосии́ в Курске надо относить приблизительно к 1030-м гг. Нестор не пишет, из какого социального слоя происходил Феодосия и кто был его отец. Он упоминает лишь, что его родители переселились из Василева в Курск, ««князю тако повелѣвъшю», а Феодосии служил «отроком» у «властелина града того» – то есть посадника (Нестор ещё называет его и «судией»). Вероятно, семья Феодосия принадлежала к сравнительно богатым горожанам, и его отец или кто-то из родственников имел отношение к структурам управления города. Если, таким образом, в 1030-х гг. горожане не-стольного города имели в распоряжении село с зависимыми людьми, то неужели в это время бояре, а особенно киевские бояре, не имели земельных владений и всё ещё жили с князем одним «огнищем», как выражался А. Е. Пресняков? Едва ли. Сёла у бояр, конечно, уже были, и об этом Нестор прямо и говорит в другом месте, когда упоминает, что позднее, в то время, когда монашеский подвиг прославил Феодосия и он возглавил Печерский монастырь, «князи и боляре» приносили в монастырь «отъ имѣнии своихъ на утѣшение братии, на състроение манастырю своему», а «друзии же и села въдаваюче на попечение имъ» (по относительной хронологии житийного повествования это сообщение имеет в виду конец 1060-х гг.)[913].
В-третьих, совершенно непонятно, почему те определения бояр «по территории», на которые указывает А. А. Горский и которые чаще встречаются в летописании XII в., надо увязывать с каким-то «боярским вотчинным землевладением». Все эти определения даются по городовой принадлежности бояр, а не по сельской: «вышегородьскыѣ болярьцѣ» – значит, из Вышгорода, «галичьскии мужи» – значит, из города Галича, ростовские бояре – значит, из Гостова и т. д. Так понимая эти определения, никакого рубежа в положении боярства в XII в. усмотреть невозможно. Бояре были теснейшим образом связаны с городской жизнью на протяжении всего домонгольского времени (и на это ещё будет обращено внимание ниже), в том числе и в XI в., а может быть, и в более ранний период.
О связи бояр с городом лучше всего свидетельствуют неоднократные упоминания городских усадеб («дворов») бояр. В известиях, восходящих к НС или даже, как считал А. А. Шахматов, к летописному своду 70-х гг. XI в., усадьбы киевских бояр часто служат топографическим ориентиром – упоминаются дворы неких Олмы и Воротислава, а также Чудина[914]. Чудин и его брат Тукы известны также по летописным известиям и по другим источникам, относящимся к 1060-1070-х гг.[915] Двор как городская усадьба упоминается также в «Сказании» о варяге-христианине и его сыне, убитых в языческий период правления Владимира (статья 6491 (983) г.)[916]. Как увидим ниже, о проживании бояр в их собственных городских дворах пишет Нестор в Житии Феодосия. Живут в городах бояре и в XII в., и тоже упоминаются их городские усадьбы[917] (хотя это не мешает им владеть какими-то сельскими имениями). Как хорошо известно, в Новгороде удаётся проследить преемственность боярских усадеб на протяжении нескольких веков с древнейшего времени, то есть с рубежа Х-XI вв.[918] По другим городам археологические материалы не так показательны, но на фоне данных письменных источников вряд ли можно говорить о какой-то специфике Новгорода в этом отношении. Более частые упоминания бояр по их «территориальной» принадлежности в XII в. надо связывать с тем, что на Руси в это время появилось больше самостоятельных политических центров, а не с ростом «феодального землевладения».
Наконец, в-четвёртых, невозможно оценить реальное значение доходов, которые давало землевладение боярам, по сравнению с доходами, которые им доставляло исправление должностей по суду и управлению, а также торговля и военная добыча[919]. О «прибытках» по разным статьям мы вообще судить не можем, и лишь относительно доходов от «государственной службы» можно довольно уверенно сказать, что они были немалые. О значении этих доходов для знати ясно говорит тот конфликт, который развернулся из-за права сбора дани с древлян при Игоре в 40-х гг. X в. и который в конце концов стоил жизни князю. В литературе с летописным рассказом о древлянской дани и описанием полюдья «росов» у Константина Багрянородного справедливо сопоставляется сообщение ПВЛ о сборе дани Янем Вышатичем на Белоозере[920]. Уместно вспомнить знаменитые новгородские бирки конца X– начала XII в., которыми запечатывались мешки с мехами, собранными в качестве дани[921]. Вне сомнения, этот сбор дани генетически связан с системой кормлений, хорошо известной по источникам XIV–XV вв[922].
Некоторые современные учёные считают, что основу могущества боярства в течение всего Средневековья составляли именно доходы от службы, в том числе просто часть государственных налогов. Хотя, возможно, удельный вес доходов знати от кормлений-должностей и несколько сокращался, но даже и в XVI в. вотчинное землевладение, основанное на труде зависимых людей, не стало ещё основной формой землевладения в Московском государстве и главной опорой знати. Б. Н. Флоря, например, в этом видит важное отличие России от Польши и Великого княжества Литовского[923]. Но в любом случае, оба источника доходов боярства – от исполнения публичных должностей и своего (частного) землевладения – не перекрывали и не сменяли друг друга, а сосуществовали практически на протяжении всего Средневековья.
Все эти соображения ведут к выводу что нет оснований каким-либо образом противопоставлять применительно к роли и положению бояр в древнерусском обществе периоды предшествующий концу XI или середине XII в. и последующий. Разумеется, какие-то изменения происходили всё время на протяжении домонгольского периода, и важнейшие были, видимо, связаны с постепенным распадом того государства, которое в начале XI в. держал «под своею рукою» Владимир Святославич, и образованием к началу XIII в. ряда политических центров, в каждом из которых сформировались свои группы боярства. Но для описания и объяснения этих изменений нет смысла выделять какую-то особую «дружинную знать», признавая в то же время, что в течение всего Средневековья бояре оставались «военно-служилой знатью». Бояре в XI в. точно так же выделялись из массы «простых» людей, служили князьям на войне и в мирное время, получали от этой службы доходы, обзаводились сёлами и «имениями», как и в ХII-м, и в последующие века.
2. Несторово Житие Феодосия Печерского
Как уже говорилось в Введении и главе II, во многом наше восприятие древнерусского общества зависит от летописи, и чтобы преодолеть это «летописецентричное» восприятие прошлого, необходимо корректировать его по другим источникам. Такого рода корректировку суждений о содержании термина бо(л)ярин и связи его с другими понятиями (например, с «дружиной») позволяет сделать источник, сопоставимый с летописью, но иного жанра и происхождения. Выше уже использовались данные Жития Феодосия Печерского– агиографического произведения, создание которого относится примерно к той же эпохе, от которой до нас дошли древнейшие сохранившиеся летописные своды – НС и ПВЛ. Более того, Нестору, монаху Киево-Печерского монастыря и автору Жития, в средневековой историографической традиции приписывалось и составление ПВЛ. В научной литературе много спорили по поводу того, был ли причастен Нестор к работе над летописью[924]. Надёжных подтверждений этому нет, и вопрос приходится оставить открытым. Но в то же время нельзя сомневаться, что литературная и идейная среда, из которой вышли киевское летописание конца XI – начала XII в. и Житие, примерно одна и та же, и тем важнее и интереснее их сопоставление. С литературной точки зрения Житие – выдающийся памятник, искусно сочетающий следование канонам и топосам агиографии, умеренную риторику, динамичность сюжета и реалистичность. Житие сохранилось в древнем и довольно исправном списке (имеющем лишь небольшие погрешности и пропуски) в знаменитом Успенском сборнике середины XII – первой половины XIII в., который имеет научное издание с полным словоуказателем.
Обращение к Житию Феодосия обнаруживает, прежде всего, одно любопытное обстоятельство – слово дружина в произведении не употребляется ни разу ни в каких смыслах, а слово бо(л)ярин и его производные– более 20 раз[925]. Вполне вероятно, в отсутствии слова дружина в Житии сказываются литературные установки Нестора, на которые уже указывалось в литературе. Автор явно старался по возможности возвысить тон повествования, вписав религиозный подвиг Феодосия в образцы, сохранённые византийской агиографической традицией, и по этой причине в ряде случаев избегал слов и обозначений «разговорных», но использовал более или менее «литературные» и даже возможно, как выражаются некоторые историки, «книжного» характера. Так, например, рассказывая о юности Феодосия в Курске, он называет посадника, у которого Феодосии служил отроком, «властелином града того» или «судией». Вместе с тем, ориентация Нестора на книжные образцы не стоит преувеличивать– она не мешала ему приводить всякого рода бытовые подробности и не отрывала текст полностью от реальности – тогда, когда от этого зависел смысл текста и его правильное понимание, Нестор указывает все необходимые детали. Так, в сообщении о том, что Феодосии юношей смиренно трудился в селе, он указывает, что работал будущий святой «с рабы»; рассказывая о том, как Феодосии из Курска добрался в Киев, Нестор объясняет, что путь тот нашёл, следуя за «купцами» и т. д.
С. В. Завадская считает, что слово бо(л)ярин Нестор использует как «книжное» в «широком» и «собирательном» значении «знать»[926]. Это мнение требует существенной корректировки. Верно, что имеется в виду знать. Но следов «книжного» происхождения слова (то есть конкретные заимствования текстов) исследовательница не продемонстрировала, и их на самом деле нет. Особой «широты» и «собирательности» значения тоже не прослеживается, и словом обозначаются совсем не любые представители какой-то знати. Во всех случаях, когда Нестор использует это слово, оно обозначает вполне конкретную группу людей – придворную аристократию Киева. Эти люди явно выделяются повышенным статусом, живут в Киеве или связаны с ним так или иначе, и, наконец, в большинстве случаев указывается или подразумевается, что они служат киевским князьям. Продемонстрирую это примерами.
Впервые в Житии слово бо(л)ярин употребляется по отношению к отцу Варлаама – монаха, постригшегося в Печерском монастыре, а позднее возглавившего Дмитриевский монастырь в Киеве. Пострижение Варлаама описывается как громкое, едва ли не скандальное, событие, заставившее даже вмешаться в дело, причём неудачно, тогдашнего киевского князя Изяслава. Рассказ об этом событии (относящемся, как считал А. А. Шахматов, к зиме 1060/1061 гг.[927] или, во всяком случае, к началу 1060-х гг.) начинается именно с указания о том, что Варлаам, который ходил в монастырь на беседы со старцами, был весьма высокого происхождения – его отец был «прьвыи у князя въ болярѣхъ имьньмь Иоан»[928]. Далее из рассказа совершенно ясно, что Иоанн не просто какой-то богатей, известный при дворе Изяслава, а именно состоит на княжеской службе – боярин жалуется князю на монахов, что они постригли его сына, и князь пытается воздействовать на них. Недовольство Изяслава усугублялось тем, что в монастырь постригся (под именем Ефрема) и его слуга – некий «каженик» (скопец), «иже бѣ любим князем и предръжа у него вся» (то есть, видимо, ответственный за дом или хозяйство – возможно, тиун или огнищанин). Вызвав Никона, одного из Печерских старцев, князь «со гневом» спрашивает: «ты ли еси остригыи болярина и каженика без повелѣниа моего?»[929]. Формулировка вопроса подразумевает, что как княжеского «любимого» слугу, так и боярина нельзя «остригать» без согласования с князем.
Конечно, нельзя утверждать на основании одного этого примера, что уход в монастырь не только для княжеских слуг, но и для бояр должен был всегда происходить с княжеского «повеления». Вполне вероятно, что в данном случае князь озаботился судьбой боярского отпрыска из-за специальной жалобы своего боярина и из-за того, что пострижение Варлаама совпало с уходом Ефрема. К тому же, в конце концов князю всё-таки пришлось смириться с тем, что призвание «на таковыи подвигъ» может происходить и помимо его воли «повелѣнием небеснаго царя и призвавшаго их Исуса Христа», как выразился Никон[930]. Но всё-таки весьма показательно, что князь считает себя вправе контролировать судьбу не только своего слуги, но и сына своего боярина.
В дальнейшем повествовании о Феодосии ещё несколько раз упоминаются бояре при Изяславе, причём дважды в весьма характерном контексте. Сначала говорится, как Изяслав, уже помирившись с Печерскими старцами, стал часто приходить в монастырь для встречи с Феодосией, чтобы «насытиться» его «духовных словес». Нестор при этом упоминает, что у князя был «обычаи» приходить в монастырь в сопровождении немногих слуг: «егда хотяше поѣхати къ бл(а)женууму, тъгда распустяше вся боляры въ домы своя, нъ тъкмо съ шестию или съ пятию отрокъ прихожааше къ нему»[931].
Из этих слов видно, кто собственно состоял при князе постоянно – бояре и отроки, то есть те, чья служба князю была частью сложного комплекса их отношений с взаимными обязательствами, и просто личные княжеские слуги. Разумеется, ничто не обязывает считать, что все бояре должны были всё время обязательно находиться при князе, но какая-то часть из них – может быть, виднейшие бояре, может быть, занятые на важнейших должностях (что́, впрочем, скорее всего совпадало) – в самом деле была более или менее постоянно с князем, раз они должны были получать специальное разрешение от него идти «в домы своя». А в те минуты, когда князь хотел забыть о мирских заботах и подумать о спасении души, при нём оставались только лично преданные ему слуги, обеспечивавшие, видимо, прежде всего, его охрану. Заметно, таким образом, пускай элементарное, но всё же вполне отчётливое разделение сфер «публичной»-«служебной» и «личной»-«интимной». Бояре принадлежат скорее первой, отроки – скорее второй. Бояр можно охарактеризовать как вассалов (в широком смысле слова), но никакой «дружинной» «общности очага и хлеба», «домашней солидарности», где эти две сферы как раз должны бы быть слиты до неразличимости, мы не видим.
В другой раз уже Феодосии отправился на встречу с Изяславом. Князь был где-то «далече отъ града» (то есть Киева), старец задержался у него там допоздна и уже в ночь поехал обратно в монастырь на телеге в сопровождении возницы. Когда начало светать, Феодосию и сопровождавшему его отроку стали попадаться на пути «вельможи», которые ехали «къ князю» – очевидно, в направлении, противоположном тому, куда двигались игумен со слугой. Эти вельможи, «съсѣдъше съ конь», кланялись Феодосию. Рассказав о смирении Феодосия, уступившего своё место на телеге отроку, и удивлении последнего, когда он увидел уважение, которое оказывается старцу, Нестор возвращается к этой картине: игумен двигается от князя, а навстречу ему особо выдающиеся люди, которые спешиваются и кланяются. Но только теперь тех же самых людей он называет уже не вельможами, а боярами: «вси же боляре, сърѣтъше, покланяху ся ему»[932]. Показательны здесь не только синонимичность слов болярин и вельможа, но и контекст упоминания: эти вельможи-бояре собираются утром из своих «домов» к князю, – очевидно, на службу (в военный поход или ещё на какое-то дело).
Пожалуй, как раз слово вельможа выступает у Нестора в самом деле как «книжно-собирательное». Если в последнем примере оно обозначает придворную элиту, то в других случаях может указывать и на лиц, явно не такого выдающегося положения и не связанных прямо с князем. Так, в описании юности Феодосия в Курске Нестор использует его в сообщении о том, как будущий святой прислуживал на пиру у посадника. На пиру, по словам Жития, собрались «все града того вельможи»[933] – очевидно, просто городская верхушка.
В Житии упоминаются и ещё бояре Изяслава, причём дважды не обобщённо, а в качестве отдельных лиц – оба раза в связи с вкладами, которые они сделали в монастырь. Одного из этих двух бояр звали Климент, и он сделал особый вклад в монастырь – две гривны золота – по обету, данному перед некоей битвой, в которой многие пали, а он спасся. Этот же боярин потом пожертвовал в монастырь ещё Евангелие с окладом, а затем три «возы брашьна» (телеги со съестными припасами)[934]. Обращают на себя внимание военная занятость боярина и его богатство.
В иных случаях бояре упоминаются в Житии в окружении Святослава, который сменил на киевском «столе» своего брата Изяслава. В момент размолвки Феодосия с Святославом «от боляръ мънози» рассказывают Феодосию о гневе князя[935] – то есть выступают своего рода информаторами и посредниками между княжеским двором и монастырём. Очевидно, эти бояре хорошо знали Феодосия и братию Печерской обители. Из этих сообщений надо заключить, что при смене князей в Киеве многие бояре остались в городе и сохранили своё высокое положение при княжеском дворе, а значит, такого рода смены не обязательно должны были вести к полному обновлению круга лиц на службе князей, и бояре сохраняли свою «территориальную привязанность», как выражаются современные историки.
Наконец, стоит привести одно свидетельство из сообщений о посмертных чудесах святого, которые в Успенском сборнике приложены к Житию, хотя, возможно, восходят к творчеству не Нестора, а кого-то из его младших современников, подвизавшихся в монастыре. Вторым в перечне чудес рассказывается о чудесной помощи Феодосия некоему боярину, который попал в княжескую опалу: «болярину нѣкоему въ гнѣвѣ велицѣ сущу от князя», – начинается рассказ с оборота Dativus absolutus. Князь грозился боярина «на поточение посълати», но после того, как боярин помолился Феодосию, тот ему явился во сне и обещал, что утром князь призовёт его, «не имыи гнѣва ни единого же на тя, нъ и пакы въ свое мѣсто устроить тя», что́ и исполнилось[936]. Очевидно, боярин состоял на службе князя и имел своё «место» при дворе. Указание, что князь мог «в гневе» наказать боярина ссылкой, коррелирует с упоминанием Нестора о «гневе» князя на монахов, что они без его «повеления» постригли его слугу и сына его боярина, – очевидно, князь располагал определённой властью над служившими ему боярами и мог применять к ним довольно сильные меры воздействия.
Слово бо(л)ярин, таким образом, фигурирует в Житии Феодосия, составленном Нестором, как точное и конкретное обозначение. Некоторую литературно-отвлечённую тенденцию в терминологии Жития можно увидеть, однако она не обнаруживает влияния в отношении именно этого слова. Очевидно, это надо объяснять тем, что слово было в живом употреблении, и Нестор его применял, имея в виду вполне определённое реальное явление, бывшее у него перед глазами и понятное его читателям. В этом смысле употребление слова вполне соответствует тому, как используется слово отрок– тоже для обозначения конкретной социальной категории: слуг. Бояре и (княжеские) отроки – это те группы, которые в основном и составляли придворные круги, служили князю и в первую очередь были заняты в военной и политической жизни государства (хотя каждая, конечно, в разных степени и формах).
В заключение разбора данных Жития стоит остановиться несколько подробнее на эпизоде пострижения Варлаама, сына киевского боярина. Этот эпизод, богатый на яркие индивидуальные черты и бытовые подробности, помогает понять, что для самих современников означал «болярский сан» и что собственно отличало бояр от «простых людей». Рассказ о Варлааме, как уже говорилось, начинается с сообщения о том, что человек высокого (боярского) происхождения почувствовал влечение к иноческому образу жизни, захотел жить со старцами в Печерском «и вься прьзрѣти въ житии семь, славу и б(ог)атьство ни въ что же положивъ»[937].
Указав, что положение боярина связано со «славой и богатством», Нестор далее рассказывает о приезде Варлаама в монастырь, детально уточняя, чем же собственно приходится жертвовать боярину ради жизни в стенах монастыря. Варлаам поехал, «одѣвъся въ одежу свѣтьлу и славьну и тако въсѣдъ на конь»[938]. Не суть важно, таким ли в действительности был приезд боярского сына или Нестор здесь дал волю литературному воображению; показательна сама картина боярского выезда во всём блеске (так сказать, при полном параде) под пером писателя XI в. «И отроци бѣша окрестъ его едуще и другыя коня въ утвари ведуще пред ним. И тако в славѣ велицѣ приеха къ печерѣ отець тѣх. Онѣмь же изшедшим и поклонившимся ему, яко же есть лѣпо велможам». Красивая одежда, прислуга, кони в полной упряжи, знаки уважения со стороны простых людей – вот черты, присущие знати. Печерские старцы во главе с Антонием лично выходят встретить знатного человека.
«Он же пакы поклонися имъ до земли, – продолжает Нестор, – потомь же снемъ съ себе одежю боляръскую и положи ю пред старцемь и також коня, сущаа въ ютвари, постави пред нимь, глаголя: се вся, отче, красьнаа прельсть мира сего суть, и якоже хощеши, тако сътвори о них, аз бо уже вся си прѣзрѣх и хощу мних быти и с вами жити в печерѣ сеи, и к тому не имам възвратитися в дом свои». Несмотря на предупреждение Антония: «но егда како отець твои, пришед съ многою властию, и изведет тя отсюду, нам же не могущим помощи ти», – Варлаам остаётся в монастыре[939].
Поскольку жалоба боярина Иоанна князю Изяславу осталась без последствий и князь решил не ссориться с монахами, отец Варлаама решил действовать сам и, как и предсказал Антоний, явился в монастырь «с многою властию». Боярин «раждьгъ ся на ня гнѣвьмъ с(ы)на ради своего, и поимъ отрокы многы, и иде на с(вя)тое стадо, иже и распудивъ я». Отец забрал сына из «пещеры» и первым делом сбросил с него «с(вя)тую мантию» и «шлѣмъ сп(а)сения» (клобук) и заставил его надеть «одежю славьну и свѣтьлу, яко же е лѣпо боляромъ». Затем боярин заставил сына в таком виде – очевидно, демонстративно – идти «сквози градъ въ домъ свои». Дома – очевидно, в их усадьбе в Киеве – он пытался заставить Варлаама сидеть «съ нимь на трапѣзѣ», а затем жить в доме с женой, «приставивъ отрокы блюсти, да не отъидеть». Однако все усилия отца оказались напрасны. Варлаам отказался облечься «въ одежю» боярскую, «вкушать брашна», лечь «на одре» с женой и принимать услуги рабов и отроков[940]. В итоге отцу пришлось отпустить сына в монастырь, и эпизод завершается картиной горя, охватившего родственников и домочадцев, – они рыдали подобно матерям, плакавшим «акы по мертвецы» по своим «чадам», которых Владимир, крестив Русь, отдал на ученье книжное[941]. «Бы же тъгда вещь пречюдъна и плачь великъ, яко и по мрьтвѣмь. Раби и рабыня плакахуть ся г(осподи)на своего и яко отъхожааше отъ нихъ, иде жена, мужа лишающи ся, плакаше ся, о(ть)ць и м(а)ти с(ы)на своего плакаста ся, яко отлучаше ся отъ нихъ, и тако съ плачьмь великъмь провожахути́»[942].
Этот любопытный рассказ почему-то редко привлекает внимание учёных, занимающихся социальной историей Древней Руси, а между тем, в нём наглядно представлен взгляд самих современников на общественную иерархию. Безусловно, мы имеем дело с литературным произведением, и весь эпизод не лишён условности, шаблонных образов и сюжетов, вероятно, где-то даже и вымысла, но, во-первых, нельзя сомневаться в достоверности самих фактов боярского происхождения Варлаама и его пострижения в Печерском монастыре, а во-вторых, литературные приёмы и стереотипные черты для данного исследования не являются помехой – напротив, они даже помогают представить боярские статус и облик в условно-типизированном виде.
Итак, суть того, что выделяет боярство из массы «прости их» людей, Нестор выражает в словосочетании «слава и богатство», где богатство указывает на имущественный достаток, а слава – на внешний почёт и известность. Всё остальное – это лишь «красная прелесть мира сего», которая служит внешним признаком этих сущностных черт («яко лепо боляром») – «светлая» одежда, отроки (слуги) и рабы, сопровождающие боярина «в славе велицеи» и прислуживающие ему, конь в богатой «утвари», особые «брашна» и т. д.
Одежда, еда, упряжь и пр. – это важные социальные маркеры, не менее действенные в Западной Европе в Средневековье, чем на Руси в XI в. Не случайно, что боярин Иоанн заставляет своего сына идти через весь город «при полном параде» – важно было не просто обладать всей этой «красной прелестью», а показать окружающим, что ты ею обладаешь. Весь город должен был знать, что Варлаам принадлежит не к какой-то монашеской братии, а к высшему разряду общества. Особый акцент Нестор делает на «светлой одежде», которую «лепо» носить боярам. В Средневековье именно одежда всегда выполняла важную знаковую функцию. Для стороннего глаза богатая и чистая одежда служила первичным социальным маркером, указывая на особый статус её обладателя. Об этом специально пишет Т. Рейтер, рассуждая о тех факторах, которые создавали «господство знати» в раннее Средневековье[943]. То, что Нестор подчёркивает «светлость», то есть блеск и чистоту, одежды, конечно, не случайно – блестели только дорогие ткани (прежде всего, шёлк), а чистая одежда обозначала и то, что у её обладателя есть слуги, которые её чистят, и то, что он её не пачкает, то есть не трудится и передвигается не на своих двоих. Чистота одежды– это единственное, что отличало князя Святослава от его сопровождения, когда он явился на переговоры с византийским императором для заключения мирного договора в 971 г., согласно описанию болгарского похода Иоанна Цимисхия византийским хронистом[944].
В словосочетании «слава и богатство», с точки зрения современной социологии, мы имеем дело с прямым и непосредственным выражением двух признаков элиты – престиж (статус) и капитал (имущество) (см. во «Введении» – с. 19). Первый признак, который бывает трудно уловить и который в более позднее время отливался в юридические нормы, выражен здесь совершенно в архаическом, «домодерном» духе – через понятие славы, которое, имея в виду известность личности, указывало на её общественное признание и её «образцовый» характер[945]. Ведь статус – это всегда уважение со стороны других людей, а не некая материальная ценность или внутреннее состояние человека. Юридическая форма статуса – дело вторичное; и такого рода формы складываются лишь в позднее Средневековье (а в Новое время постепенно отмирают). В основе же, в сути престижа – общественное уважение, почёт, известность, которые подразумевают стремление остальных подражать образцу. На это указывает даже этимология самого слова знать (от глагола знать, "иметь знание о чём-либо", то есть знатный в собственном, первоначальном смысле– известный, славный).
Третий признак элиты – власть – не упомянут Нестором в его двучастной формуле, но на самом деле он тоже присутствует в рассказе. Ведь Антоний, предупреждая Варлаама о своём бессилии перед его отцом, говорит, что тот обладает «властию многою». Эта власть выражается, прежде всего, в том, что в распоряжении боярина много людей– слуг, рабов и домочадцев. Но, с другой стороны, эта власть выражается и в доступе боярина к институтам государственного управления. Недаром, конечно, Нестор рассказывает о жалобе боярина Иоанна князю Изяславу – ему важно показать, что Печерские старцы не только противостоят «красной прелести мира сего», но и живут не по «повелениям» здешней власти, а вне установленных в «мире сем» структур господства.
Таким образом, сопоставление летописных данных со сравнительно подробными и выразительными, а главное – надёжными свидетельствами Жития Феодосия позволяют, на мой взгляд, снять вопрос о содержании древнерусского термина бо(л)ярин. Вне сомнения, этот термин указывал на определённый социальный слой древнерусского общества, который обладал рядом признаков и выполнял ряд функций, присущих преимущественно или исключительно ему. Просто следуя упоминаниям этого слова в источниках, мы видим, что боярами обозначались люди, наиболее выдающиеся по сравнению с остальными, но в то же время занимающие подчинённое положение по отношению к князьям, которые на Руси в XI в. могли быть только из рода Рюриковичей и власть которых как правителей признавалась единственно легитимной. По этим упоминаниям трудно определить критерии выдающегося положения боярства. Ясно, что это люди богатые, что многие из них, если не все, служат князьям на войне и в управлении, участвуя в принятии важнейших военно-политических решений, что у них есть власть над другими людьми и что просто в силу своего положения (а не личных качеств) они пользуются особым уважением в обществе. Нестор определяет эти критерии как «слава и богатство», но упоминает также в качестве такого критерия обладание «властью».
Признавая, таким образом, что этот слой выделялся по социальным, политическим и экономическим признакам и имея в виду позднейшие данные о боярстве, о боярах XI в. можно уже говорить не просто как о правящей или социальной элите, но как о знати или аристократии (ср. во «Введении»). Эта знать принципиально отличается от тех «архонтов», о которых говорят договоры руси и греков и трактаты Константина Багрянородного, потому что бояре XI в. не составляют конкуренцию правящей династии в качестве глав каких-то территорий. Скорее, этих бояр как социальный слой надо возводить к той социальной группе, из которой происходили «послы» договора 944 г. и описания приёмов Ольги в «De ceremoniis». Название, таким образом, переместилось с узкого высшего правящего слоя на относительно более широкий и относительно менее политически самостоятельный слой. Но учитывая, что этот узкий слой «архонтов», судя по всему, в XI в. уже практически исчез, такое перемещение в обозначении не должно удивлять. Ведь главное содержание – обозначение элиты, причастной к сфере важнейших политических решений, – сохранилось за словом и в XI в. Вместе с тем, определение боярства как знати пока может быть принято только как предварительное, потому что облик боярства как социального слоя ясен далеко не во всех подробностях, а главное – не определено его отношение к некоторым другим слоям, которые, как можно подозревать, в том или ином аспекте тоже составляли некую элиту.
3. Боярские военные слуги: отроки
В заключение данного раздела стоит обратить внимание ещё на одно явление, которое служит важным признаком господствующего положения боярства. Нестор в Житии Феодосия неоднократно упоминает, что у бояр есть свои отроки, то есть слуги. Явление Варлаама в сопровождении отроков – это не менее важный элемент «славы велицей» боярина, чем, например, «светлая одежда». Наличие слуг, причём, судя по всему, довольно многочисленных – это свидетельство власти над людьми, которой располагали бояре. В источниках XII в. (а также, разумеется, позднейшего времени) упоминаются зависимые и несвободные люди, которых имели бояре. Например, в «Пространной редакции» «Русской Правды» упоминаются боярские тиуны, рядовичи и холопы[946]. В литературе обычно обращается внимание именно на эти категории людей для иллюстрации развития «господского хозяйства». Однако не менее важно указать на те категории боярских слуг, которые были связаны не столько с хозяйственной деятельностью, сколько с военной и административной. Такими слугами и были отроки, упомянутые Нестором. О них есть и другие свидетельства.
Отроки при боярах упоминаются в летописи – как в известиях за X–XI вв., так и в позднейшее время. Отошлю к собранию данных из летописей, а также некоторых других источников за XII–XIII вв. к старой работе, не потерявшей значения и сегодня[947], а здесь приведу упоминания до XII в. В главе II разбирались рассказ о гибели князя Игоря в походе за древлянской данью, в котором упоминались отроки воеводы Свенельда, и рассказ ПВЛ с указанием об отроках Ратибора, боярина князя Владимира Мономаха[948]. И в этом, и в другом известии отроки упоминаются с «оружьем», из чего ясно следует, что боярские отроки могли выполнять военные функции. Отроки Свенельда получают от него оружие и «порты», то есть одежду, причём средства на экипировку берутся, очевидно, из тех доходов, которые Свенельд получает в виде «дани» с древлян.
В качестве военных слуг выступают и отроки киевского боярина Яня Вышатича в известном рассказе о его столкновении с волхвами на Белоозере в начале 1070-х гг.[949] Это летописное известие важно тем, что указывается точное число отроков, сопровождавших боярина в поездке за сбором дани, – их было 12 человек. О них сказано – «отроци его», значит, речь шла именно о собственных слугах боярина, а не княжеских. В более позднее время бояре-кормленщики отправлялись на свои кормления судить и рядить местное население в сопровождении как раз своих личных слуг. Доходы, которые собирались с местного населения, шли частично и на обеспечение боярских слуг. Угроза, которую высказывает Янь Вышатич белозерцам: «аще не имате волхву сею, не иду от васъ и за лѣто», была серьёзна как раз по той причине, что жителям пришлось бы содержать целый год не только самого киевского боярина, но и отряд его слуг. К сожалению, сообщение об отроках Яня – единственное свидетельство за домонгольский период, в котором указывается численность боярских «дружин». В XIV–XVI вв. в землях, вошедших в Московское государство, в составе «дворов» виднейших бояр насчитывалось обычно два-три десятка военных слуг – холопов или послужильцев[950].
В ПВЛ в статье 6606 (1096) г. помещён рассказ о северных народах со слов новгородца Гюряты Роговича (вероятно, посадника). Гюрята же передавал сведения, которые ему сообщил «отрок свои». Этот отрок ходил для сбора дани «в Печеру» и «в Югру» по поручению новгородского боярина[951].
К приведённым летописным известиям можно добавить свидетельства из источников иностранного происхождения, которые не настолько выразительны, как летописные, но зато восходят к древнейшему периоду существования государства руси[952]. Выше отмечалось, что, согласно описанию приёмов Ольги в Константинополе в «De ceremoniis» Константина Багрянородного, на первом приёме с некоторыми из «послов» «архонтов Руси» были их «люди». Очевидно, эти «люди» были личными слугами – возможно, именно военными – «послов», статус которых, как говорилось, был близок статусу бояр XI в.
В главе III уже привлекались данные «De ceremoniis» о наёмниках «росах» в составе византийского войска в кампаниях первой половины X в. Любопытны сообщения Константина указанием на внутреннюю дифференциацию в этом корпусе «росов». Так, в главе 45 трактата приводится перечень военных сил, задействованных в походе на Крит в 949 г., и указывается, что «росов» всего участвовало 629 «мужей» (), из которых, однако, как тут же сообщается, собственно «мужей» было 584, а остальные 45 были «юношами/слугами» ()[953]. О. Филипчук, который недавно обратил внимание на эту деталь, вспоминает в связи с «» и «» о летописных «боярах», «гридях», «отроках» и «старшей» и «младшей дружине»[954]. Ход мысли исследователя, в принципе, верен, хотя тут, конечно, требуются уточнения.
Трудно судить, какой статус на Руси имели бы эти и как их называли (вероятно, в качестве военных слуг-наёмников они скорее вошли бы в состав гридей), а вот с дело проще. Очевидно, с частью наёмников-«мужей» оказались их личные слуги – они были способны к военной деятельности и в походе просто сопровождали своих господ в качестве служебно-вспомогательных сил. На Руси этих слуг назвали бы отроками. Греки называли (или παιδíου) – словом, которое по-латыни в Средние века передавали как риег и от которого происходит слово паж (франц. раде от итал. paggío), вошедшее в современный русский язык. В древнерусских переводах с греческого, в частности, в переводе «Хроники Георгия Амартола», греческое , в значении «(военный) слуга» часто передаётся именно как отрок[955].
Личных слуг такого рода можно разглядеть в знаменитом рассказе ибн Фадлана о похоронах некоего богатого человека из руси (ср. в главе III о сообщении ибн Фадлана, следующем после этого рассказа, с. 304–305). В окружении этого человека упоминаются «отроки» – так по русскому переводу. А. П. Ковалевский в переводе сочинения ибн Фадлана на русский язык словом отрок передаёт арабское гулям, которое обозначало изначально военных слуг из рабов или вольноотпущенников (в IX в. в Арабском халифате было создано особое военное подразделение из гулямов – нечто вроде конной гвардии; позднее их стали также называть мамлюками). Разумеется, перевод этот условен[956]. Слово гулям ибн Фадлан использует для обозначения и каких-то слуг у тюрок-огузов, и доверенного посланника булгарского правителя к халифу, и наконец, неких слуг богатых и знатных «русов»[957]. В последнем случае имеются в виду слуги, которые тогда, видимо, были ещё включены в кланово-родственные группы или тесно связаны с ними. Господ отроков-гулямов из руси ибн Фадлан называл словом реис (буквально – главарь, предводитель, знатный), которым он в других случаях, как отметил Ковалевский, обозначал «вообще аристократию»[958].
Как следует из замечаний арабского писателя, эти знатные «русы» отличались богатством (выраженном прежде всего в количестве дирхемов[959]), а также тем, что имели «толпу родственников и слуг». В описании похорон «одного выдающегося мужа из числа» тех «русов», которые оказались в Булгарии в то время, когда там был ибн Фадлан, арабский писатель различает, однако, собственно семью умершего и его слуг: «Если умрёт главарь (рейс), то его семья скажет его девушкам и его отрокам: “Кто из вас умрёт вместе с ним?” Говорит кто-либо из них: “Я”. И если он сказал это, то [это] уже обязательно – ему уже нельзя обратиться вспять. И если бы он захотел этого, то этого не допустили бы. Большинство из тех, кто это делает, – девушки»[960].
Отроки-гулямы стоят в одном ряду с «девушками»-наложницами, и они могут добровольно умирать для сопровождения господина в мир иной (хотя в большинстве случаев вместе с господином умирает всё-таки одна из наложниц). Тот факт, что слуги могли идти на смерть вслед за господином и быть захороненными вместе с ним, подтверждает и ибн Мискавейх– арабский писатель XI в., который оставил подробное описание нападения «русов» на Берда"а в 944/945 гг., восходящее, по всей вероятности, к какому-то раннему источнику, написанному по горячим следам событий. Ибн Мискавейх писал: «Когда умирал у них («русов» – П. С.) человек, погребали с ним его оружие, снаряжение, жену или другую женщину, слугу, если он любил его, по обычаю»[961]. Археологи иногда находят на территории Восточной Европы захоронения слуг с господами (в так называемых камерных погребениях)[962].
Из этих сообщений ясно вырисовывается клиентела частноправового характера – мужчины или молодые люди какого-то зависимого статуса, слуги, не просто подчинявшиеся своему господину, но нередко связанные с ним особо близкими или доверительными отношениями. Охрана и поддержка своего господина в случае военных действий, естественно, входили в число их первейших обязанностей. Они вместе с рабами и наложницами, с одной стороны, и родственниками их господина, с другой, составляли клан, на который опирался тот или иной «рейс» из руси («толпа родственников и слуг», по выражению ибн Фадлана). К сожалению, ничего конкретного нельзя сказать об этих «рейсах». Ибн Фадлан упоминает только, что на кургане, насыпанном над могилой умершего, поставили столб, написав на нём имя умершего и имя «царя русов»[963]. Что это за «царь русов» и в чём именно был смысл указания его имени на «надгробном» столбе, а также кто и каким образом (на каком языке) сделал саму надпись, остаётся только гадать.
«Частные» боярские «дружины» и клиентелы продолжали существовать и в XI–XIII вв., и в последующее время в Северо-Восточной Руси и Великом княжестве Литовском, хотя, конечно, в трансформированном виде. В военном отношении они имели немалое значение (ср. приведённые выше упоминания боярских «полков» в XII–XIII вв. – с. 252, 331). С полным основанием писал в своё время М. А. Дьяконов, что в Древней Руси боярин у князя «ценился не только по его личной боевой годности и опытности; но особенно по той силе, какая стояла за ним в лице его собственной боярской дружины»[964]. Военные слуги составляли вместе с зависимыми людьми, занятыми в хозяйстве, своего рода «дворовые корпорации», в сущности аналогичные людям, служившим князьям. Опираясь на материалы XIV–XVI вв., В. И. Сергеевич так писал о принципиальном тождестве в устройстве княжеских и боярских дворов (делая акцент, правда, на хозяйственно-административных функциях боярских «дворовых»): «Эти (земельные – П. С.) владельцы-собственники имели свои дворы, в которых встречаются те же элементы, что и во дворах княжеских, только в меньших размерах. У них были свои ключники, прикащики, повара, конюхи, стряпчие, дворяне и пр., рабы и свободные. К богатым людям во двор поступали даже дети боярские, конечно, бедные… Двор этот, имея прежде всего хозяйственное значение, сопровождал своих господ и в походах, в качестве войска. Если же господа получали должности в кормление, то дворовые их люди выступали и в качестве судных органов. При кормленщиках разные судебные действия совершались их тиунами и дворянами»[965]. Разумеется, как княжеские, так и боярские «дружины» и «дворы» претерпевали существенные изменения от раннего Средневековья до раннего Нового времени. Но с точки зрения социальной стратификации важно отметить их устойчивое существование как структурных элементов древнерусского общества. Важнейший признак боярства как господствующего класса проявлялся во власти над людьми, состоявшими у них в услужении.
Бояре – часть элиты древнерусского общества
1. Бояре и городская верхушка
В главе II уже цитировался летописный рассказ о пирах князя Владимира (Святого) в статье под 6504 (996) г. Ценность этого рассказа для данного исследования состоит в перечислении категорий людей, которые обозначаются как «люди свои» для князя или его «дружина» (в широком значении вообще всех служащих князю людей). Процитирую ещё раз фразу с этим перечислением: «Се же пакы творяше людем своимъ, по вся недѣля: устави на дворѣ въ гридьницѣ пиръ творити и приходити боляром и гридем и съцьскымъ и десяцьскым и нарочитымъ мужем, при князи и безъ князя»[966]. Возвращаясь теперь к этому летописному известию, можно подробнее охарактеризовать каждую из этих категорий.
Как показывает анализ, проведённый в данной главе, бояре в XI в. выступают как знать – люди, участвующие в политическом управлении на высшем уровне и выдающиеся в социально-экономическом плане. В главе III шла речь о гридях, и было предложено видеть в них воинов на содержании князя и в прямой зависимости от него. Что можно сказать о других людях, которые приходили на княжеские пиры?
В политической организации руси в том виде, в каком она предстаёт в договорах руси с греками и в сочинениях Константина Багрянородного, важная роль отводилась помимо «архонтов» и «послов» также купцам. Договор 944 г. обязывал «архонтов» писать грамоты с указанием количества кораблей, посланных в Византию. Очевидно, на кораблях плыли не только послы с их людьми, но и купцы, которые тоже, находясь под покровительством «архонтов», выступали их агентами. Хотя купцы отвечали преимущественно за торговые дела, ясно, что они состояли в тесной связи с военно-политической элитой государства руси – ведь политические и коммерческие интересы и вопросы были в тех условиях переплетены и нерасторжимы. В тех же договорах, по метким словам М. М. Грушевского, «торговельні вигоди становлять головний предмет і зміст, альфу і омеґу дипльоматичних зносин», а в описании Константина предводители руси выступают как «заразом правительство і купецькі підприємці»[967]. И это было вполне естественно для народов «варварской Европы» той эпохи, когда между воином и торговцем грань была условна или вообще отсутствовала. В этом смысле тезис В. О. Ключевского о едином «военно-промышленном классе», который стоял у истоков древнерусского государства[968], представляется более правильным, чем схема А. Е. Преснякова, которая предполагает в древнейшее время резкое выделение «дружины» под покровом «княжого права» от остальной массы населения и лишь постепенное (к XII–XIII вв.) вовлечение боярства в «городскую стихию».
После Ключевского идея торговых городов-областей, стоявших у истоков Киевской Руси, получила развитие в работах некоторых эмигрантских и западных историков, особенно Г. В. Вернадского. В последнее время концепция Ключевского находит сочувствие у археологов, которые тоже фиксируют эту связь военного начала с торгово-экономическим[969]. Погребальные памятники на территории Восточной Европы конца IX – начала XI в., которые известны в русскоязычной литературе под неудачным названием «дружинные курганы» (ср. в главе I, с. 97 и след.), вместе с оружием часто содержат гирьки и другие атрибуты торгово-коммерческих занятий. Недавнее обобщение данных, полученных из раскопок этих памятников, носит характерное название «Весыимеч»[970].Весьма показательно и расположение курганных комплексов: они связаны не столько с центрами княжеской власти, сколько с торговыми путями и центрами – эмпориями. И самый большой и яркий археологический комплекс в Гнёздово представлял, несомненно, такого рода торговый центр, где следы каких-то властных структур слабо прослеживаются[971]. Попытки представить этот и подобные ему комплексы как некие (неизвестные письменным источникам) «дружинные погосты» натолкнулись на вполне справедливую критику[972].
Невозможно допустить, что к началу XI в. роль купцов кардинально снизилась или что они перестали выполнять княжеские поручения. Данные о купцах в более поздних источниках XI–XIII вв. свидетельствуют о том, что связь между властью и капиталом сохранялась весьма тесная. Выше в главе III об этом уже шла речь, и указывалось на 1-ю статью «Древнейшей редакции» «Русской Правды», где купец перечислен в ряду людей, находящихся под покровительством князя (см. с. 341). Уместно будет вспомнить здесь и повышенное внимание «Пространной Правды» к финансовым и торговым операциям, которое надо объяснять не только следствием восстания киевлян 1113 г., но и княжескими интересами.
Имея в виду эти данные, вполне правомерно было бы предположение, что в перечне «людей своих» в летописном известии о пирах Владимира те люди, который были обозначены как «гости» или «купцы» в договоре 944 г., тоже присутствовали. Просто в этом перечне они были указаны не под этими обозначениями общего характера, а должностными лицами из их среды – сотскими и десятскими.
Выше уже говорилось о несомненной причастности купцов к сотенной организации в древнерусских городах. По крайней мере, в Новгороде это не подлежит сомнению[973]. Какие именно круги населения охватывала децимальная организация, в науке спорят, но очевидно, что, по крайней мере, в домонгольское время это было преимущественно городское население. Вполне вероятно, что сотские и десятские представляли не только собственно купцов как профессиональную группу, но и вообще городское население как социальный класс. Горожане, занимавшиеся ремёслами и промыслами, тоже, конечно, были связаны с княжеской властью – прежде всего, фискальными обязательствами и заказами на продукты и изделия, которые они производили или доставляли. Так можно объяснить присутствие в перечне неких «нарочитых людей», которые примыкают к сотским и десятским – это были наиболее авторитетные и зажиточные люди из городской среды, наделённые какими-то (может быть, даже мелкими и временными) налоговыми и административными поручениями или обязанностями. В классической книге «Древнерусские города» М. Н. Тихомиров именно в таком духе оценивал перечень лиц, которых Владимир приглашал на пиры[974].
Присутствие представителей торговой городской среды в «дружине» на пирах Владимира объясняется не только их связью с князем, но и их связью с боярством. Эти два слоя имели много общего и, прежде всего, местожительство – они жили главным образом внутри городских стен. Выше уже приводились летописные данные о городских боярских усадьбах (с. 458). В ценной работе П. Бушкович, сопоставляя свидетельства письменных источников с данными археологии по трём землям Руси (Киевской, Смоленской и Новгородской), приходит к выводу о преимущественно городском образе жизни боярства в XI–XII вв.[975] «Городскую оседлость» как традиционную черту русской знати справедливо подчёркивает X. Рюсс, указывая на её отличие в этом смысле от знати западноевропейской[976].
Каждому из двух слоев совсем не чужды были занятия другого– бояре занимались торговыми и финансовыми операциями, а купцы готовы были взяться за оружие.
О боярах Тихомиров, опираясь на летописные и актовые источники, писал, что они «играли видную роль как в экономической, так и в политической жизни города» и что «участие в торговле и ростовщичестве тесно связывало бояр с широкими кругами городского населения, в особенности с купеческой верхушкой»[977]. Учёный ещё не располагал новгородскими берестяными грамотами, первые из которых были только-только открыты на момент публикации его книги вторым изданием. Между тем, они служат одним из наиболее ярких свидетельств коммерческих занятий боярства; в них мы находим рядом с упоминанием лиц высшей новгородской знати списки должников и отданных в рост сумм, перечни товаров и продуктов ремесленного производства, отчёты о торговых операциях и т. д. Данные такого рода бросаются в глаза, но иногда интерпретируются как специфически новгородское явление[978]. С этим трудно согласиться. Коммерческие занятия боярства прослеживаются и в других землях Древней Руси, и о них именно как об общерусском явлении говорил тот же Тихомиров, который ссылался, например, на свидетельства «Русской Правды» и внешнеторговых договоров Смоленска XIII в. Исключительность Новгорода состоит лишь в том, что данные, происходящие из него, несравненно более показательны и обильны по сравнению с отрывочными упоминаниями из других регионов.
Из берестяных грамот как XI-го, так и всех последующих веков вплоть до XV-ro, следует, что бояре пускали в коммерческий оборот ту часть налоговых поступлений, которая шла в их пользу при исполнении судебно-административных функций[979], – подобно тому, как поступали «росы», которые, согласно «De administrando imperio» Константина, собрав дань в полюдьях, отправляли затем полученные продукты на продажу в Византию. Формы несколько меняются, но механизм остаётся, в сущности, прежним.
Те же новгородские данные прямо говорят о военных занятиях купцов. В главе III приводились летописные известия о том, что купцы воюют вместе с гридьбой и огнищанами (с. 347). К этим известиям ХII-ХIII вв. можно присовокупить те, которые говорят о том, как в случае военных действий и отсутствия князя в городе новгородцы собирали средства «крутитися на воину» именно купцам[980]. Судя по всему, к XIII в. грань между знатным воином и купцом по сравнению с X в. обозначилась резче, но она всё-таки не была непроходимой.
Конечно, не случайно, что между знатью и виднейшими представителями городской среды часто возникают политические союзы, особенно тогда, когда их объединяло противостояние княжеской власти. Некоторые историки считают, что боярство либо с самого начала доминировало в этом союзе, либо со временем перехватывает политическую инициативу у горожан и совершенно подавляет их голос на вече[981]. По всей видимости, такие оценки страдают некоторым преувеличением– в действительности демократическое начало в «вечевой стихии» жило всегда вплоть до её затухания в XIV–XV вв.[982] Но в данном случае главное зафиксировать не перевес на вече той или иной социальной группы в тот или иной момент и в том или ином месте, а сам факт совместного участия боярства и горожан или, по крайней мере, городской верхушки в политической жизни. Задавшись вопросом о том, как в известиях XII в. летописцы оценивают общественную роль и действия знати, Б. Н. Флоря в недавней статье пришёл к убедительному выводу, что «в общественном сознании» существовала «тесная связь между „боярством“ и населением главного центра „земли“. Они выступают совместно, в некоторых случаях „бояре“ выступают как люди, организующие и направляющие действия городской общины, в других случаях в изображении летописца знать с этой общиной сливается и растворяется в этом общем понятии»[983]. Как показывают некоторые летописные данные, приводимые ниже, совместное участие бояр и горожан в политической жизни фиксируется уже в начале XI в.
Важным показателем общих интересов и совместной деятельности знати и горожан является возникновение как раз в XI в. должности тысяцкого, которая, конечно, была связана с децимальной организацией. Первые упоминания этой должности, как известно, относятся к концу XI – началу XII в. В статье ПВЛ под 6597 (1089) г. сообщается, что Успенский собор в Печерском монастыре был освящён «при бл(а)городьнѣмъ князи Всеволодѣ», «воеводьство держащю кыевьскыя тысяща Яневи»[984]. Упомянутый здесь Янь – по всей видимости, известный киевский боярин Янь Вышатич, неоднократно упомянутый в летописи, в том числе в разобранной выше статье 6601 (1093) г. А в рассказе о смерти киевского князя Святополка Изяславича в 1113 г. и волнениях в Киеве, возникших после неё, тысяцким в городе упомянут Путята, который, вероятно, был братом Яня[985].
Анализ существующих данных о тысяцких в Древней Руси приводит к выводу, что эту должность занимали виднейшие бояре и в их компетенцию входили военная организация городского населения, а также вопросы городского управления и фиска, особенно в сфере торговли[986]. Тихомиров делал вывод, что тысяцкие «утверждаются как начальники над городским населением» и «хотя и назначаются князем, но становятся представителями городского населения»[987]. Он подчёркивал их роль именно как своего рода связующего звена между княжеской администрацией и городской средой. В создании специальной должности, координировавшей деятельность этих двух сфер, практическое и в то же время своего рода символическое воплощение получила экономическая и отчасти политическая общность боярства и городской верхушки. Децимальная организация– городская (или выросшая из города), а во главе неё – боярин.
Таким образом, в летописном известии о пирах Владимира мы видим три группы или даже слоя населения – бояре, гриди и городская верхушка– которые, судя по всему, и составляли элиту Руси, если понимать под элитой людей, выделявшихся в масштабах государства по социальным, экономическим и политическим параметрам (см. во «Введении», с. 19).
Летописец, вероятно, и хотел выразить мысль, что князь объединяет все лучшие и важнейшие общественные элементы, которые вообще заслуживали приглашения «по вся неделя» на его «двор в гридьницу», и заботится о них. Каждая из этих групп была связана с князем как главой государства и важна для него, но по-разному. Собственно под покровом «княжого права» находились гриди – воины на княжеском содержании. Хотя по статусу это были люди, принадлежащие «дому» или «двору» князя, но то ли в силу своих военных качеств, то ли как княжеские слуги они, судя по порядку перечисления, рассматривались летописцем как более важные персоны, чем представители городского населения. Бояре служат князю, и от этой службы происходят их политическое влияние и какая-то часть (вероятно, даже важнейшая) доходов, но высокое положение в обществе, достаток и наличие собственных зависимых людей сообщают им известную самостоятельность, заставляют всех, в том числе и самого князя, уважать их и с ними считаться. Наконец, купцы и прочие городские жители связаны с князем меньше остальных – главным образом, фискальными отношениями и частными заказами и поручениями. Но они важны также как люди, которых можно задействовать на разовые военные мероприятия. Они тесно взаимодействуют с боярами.
В данных, происходящих из других летописных известий или нелетописных источников, просматривается та же структура элиты, хотя не в таком целостном виде и с пропуском того или другого элемента. Примером может послужить одно из сообщений летописного рассказа о борьбе сыновей Владимира Ярослава и Святополка после его смерти, важное в разных отношениях. В летописной статье ПВЛ под 6526 (1018) г. излагается известный эпизод этой борьбы, когда Ярослав, потерпев поражение от объединённых сил Святополка и Болеслава, польского князя, бежал из Киева в Новгород «бѣжати за море». Из Новгорода Ярослав хотел «бѣжати за море», но новгородцы во главе с посадником воспротивились его намерению: «и посадникъ Коснятинъ, с(ы)нъ Добрынь, с новгородьци расѣкоша лодьѣ Ярославлѣ рекуще: хочемъ ся и еще бити съ Болеславомъ и съ С(вя)тополкомь. Начаша скотъ събирати от мужа по 4 куны, а от старостъ по 10 гривен, а от бояръ по 18 гривен, и приведоша варягы, вдаша имъ скотъ, и совокупи Ярославъ воя многы»[988].
Этот текст восходит, видимо, к древнейшим пластам летописания, вполне вероятно, к тому же, что и рассказ о пирах Владимира[989]. РадзЛ и ИпатЛ дают несколько иные цифры в указаниях о суммах, которые собирались с новгородцев[990], но вариант ЛаврЛ поддерживается большинством других летописей, содержащих ПВЛ (в том числе летописями группы НовСофС), поэтому А. А. Шахматов и большинство учёных принимают как правильный именно его[991]. Учитывая очень большую разницу в ценности между куной и гривной – согласно счёту «Краткой Русской Правды» в 1 гривне было 25 кун, – можно предполагать, что упоминание о 4 кунах «от мужа» является ошибкой протографа ПВЛ, а на самом деле имелись в виду тоже гривны. Так или иначе, в данном случае для меня не так важны конкретные цифры собранных сумм, сколько соотношение ставок сбора между собой в соответствии с разными категориями населения. 4 куны или 4 гривны – это всё равно меньше, чем 10 гривен, и «иерархия» не нарушается. Социальных категорий здесь указано три, и две из них вполне понятны: «мужи» – это, очевидно, рядовое свободное население, а бояре – знать. Но кто имелся в виду в тексте под «старостами»?
В начальном летописании «старосты» упоминаются ещё только один раз, причём тоже в изложении событий после смерти Владимира, тоже применительно к новгородцам и тоже в тексте, который, судя по всему, восходит к древнейшему летописному слою. Правда, это упоминание находится не в ПВЛ, а в Н1Л(м и с), но оно несомненно восходит к НС, а в ПВЛ было сокращено в результате правки текста[992]. Согласно Н1Л, Ярослав после победы над Святополком в Любечской битве (отнесённой в летописи к 6524 (1016) г.) разделил добычу между «боями своими»: «старостамъ по 10 гривенъ, а смердомъ по гривнѣ, а новъгородьчемъ по 10 всѣмъ»»[993]. Судя по полученной сумме, здесь старосты приравниваются к свободным горожанам – новгородцам.
Само слово староста стоит в ряду подобных ему старец, старейшина, старейший и т. п., и в древнейших его упоминаниях нет основания всегда и непременно усматривать привычное нам значение должностного лица, которое оно получило позднее в Великом княжестве Литовском и России[994]. В «Правде Ярославичей» упоминаются «сельский» и «ратайный» «старосты княжие» в качестве княжеских агентов[995], но должность обозначается здесь не самим словом староста, а словосочетанием с двумя уточняющими определениями к этому слову.
На мой взгляд, в этих новгородских «старостах» надо видеть тех же людей, которые несколько иначе были обозначены в летописном известии о пирах Владимира как «сотские, десятские и нарочитые мужи» и которые выше были определены как верхушка городского населения, облечённая некими властными полномочиями в сфере городских финансов и производства. Соединение двух черт – повышенный социальный статус и исполнение должностных обязанностей– характерно как раз для той семантики, которая позднее фиксируется за словом староста[996]. Очевидно, оно позволяло выразить одновременно эти две черты, которые в сообщении о пирах Владимира были как бы распределены между собственно названиями должностей (сотские и десятские) и обозначением общего характера («нарочитые мужи»). Тогда становится понятно, что в одном случае старосты могли идти «под одну гребёнку» с прочими городскими жителями – когда делилась военная добыча, – а в другом – когда собирались средства на войну – они отделяются от прочих горожан. В первом случае определяющим, видимо, был сам статус свободного полноправного «гражданина», а во втором принималось во внимание прежде всего фактическое имущественное состояние. По этому последнему показателю виднейшие городские предприниматели занимали место в «иерархии» между обычными горожанами и боярами – либо приблизительно посередине, если поправлять текст ПВЛ, вставляя вместо «по 4 куны» «по 4 гривны», либо значительно ближе к боярам, чем к остальному населению (4 куны относятся к 10 гривнам как 1:62,5, а 10 гривен к 18 как 1:1,8).
Скорее всего, эти старосты составляли целиком или в основном ту группу, которая в другом месте рассказа Н1Лм о борьбе Ярослава и Святополка обозначена как «вой славны тысяча». Это последнее выражение просто имеет в виду военный отряд, но люди-то те же самые[997]. И не случайно, что при переработке этого рассказа составитель ПВЛ заменил это выражение на «нарочитые мужи»[998] – по всей видимости, он догадывался, о каких людях приблизительно идёт речь, и применил те слова, которыми они именовались в известии о пирах Владимира. Более того, можно думать, что слова, этимологически связанные со словом староста, тоже в каких-то случаях могут обозначать тех же людей.
В своё время В. О. Ключевский высказывал мнение, что под летописными обозначениями «старцы градские» и «старѣишины по всем градомъ» скрывается «образовавшаяся из купечества военно-правительственная старшина торгового города»[999]. Главными должностными лицами этой городской «старшины» он, опираясь на известие о пирах Владимира, считал десятских, сотских и тысяцких и определял их функции как военные. Современные исследования показывают, что функции должностных лиц децимальной организации лежали скорее в административно-хозяйственной сфере[1000], хотя упоминание «воев славных тысячи», приведённое выше, говорит, что военные функции этой организации всё-таки не были вовсе чужды. Так или иначе, в любом случае нет причин отказываться от тезиса Ключевского о тождественности «старцев градских», «старейшин по градом» и тех сотских, десятских и нарочитых мужей, которые упоминаются в известии о пирах Владимира. На мой взгляд, в пользу этого тезиса говорит, прежде всего, то, что эти обозначения встречаются только в статьях из времени правления Владимира Святого, причём «старейшины по градом» как раз в той же статье 6504 (996) г., где сообщается о пирах Владимира, – сначала о пирах на Преображенье в Василеве (здесь о старейшинах), а затем киевских пирах для всей «дружины» (здесь о сотских и прочих). Все эти статьи присутствуют и в списках ПВЛ, и в Н1Лм (=НС) и восходят, скорее всего, к древнейшему слою летописания[1001]291.
Таким образом, в сообщении о сборе средств для найма варягов Ярославу мы видим те же два элемента общественной элиты, которые указаны в рассказе о пирах Владимира, – знать (боярство) и городская верхушка. О гридях Ярослава не сказано, возможно, потому, что из них у Ярослава в тот момент просто никого не осталось (он прибежал в Новгород, как сообщает сама летопись, только сам-четыре), но скорее потому, что как «люди дома» князя они не могли и не должны были участвовать в общегородском сборе средств; они получали жалованье от князя, и их деньги были фактически княжеские. Здесь пролегала принципиальная грань между гридями и боярами – одни были людьми «княжого права» или дружиной в собственном (научном) смысле этого слова, другие – людьми, вступавшими в некоторые отношения с князем (которые можно назвать вассально-договорными), но в принципе не зависимые от него и тесно связанные в бытовом и практическом смыслах с городской средой.
Сопоставление перечней социальных категорий людей в летописных сообщениях весьма поучительно, демонстрируя, насколько могут расходиться указания, обозначения и умолчания в разных текстах, говорящих на самом деле примерно об одном и том же. Гриди в одном случае присутствуют, в другом – нет; один и тот же социальный класс в одном случае обозначен так, в другом – иначе. Эти примеры ярко демонстрируют ущербность подхода, который во «Введении» был определён как «терминологический фетишизм».
Показательно также сравнение структуры элиты Руси по древнейшим данным и по более поздним. Тот взгляд на древнерусскую элиту, который развивается в настоящей работе, предполагает, что принципиальных изменений с начала XI в. до конца домонгольского периода не должно было быть, так как и бояре, и торгово-финансовая верхушка города, и даже княжеские слуги (хотя в меньшей степени) сохранялись как главные элементы верхней части социальной «пирамиды» Руси.
И действительно, источники свидетельствуют о сохранении той же структуры. Прекрасной иллюстрацией может служить известие Московского летописного свода конца XV в. в статье 6719 (1211) г., которое восходит, как доказал А. Н. Насонов, к владимирскому своду 1220-х гг.[1002] В этой летописной статье рассказывается о конфликте Всеволода Юрьевича, владимирского князя, со своим сыном Константином. Чтобы определить новый порядок престолонаследия в пользу другого своего сына (Юрия), престарелый Всеволод созвал представительное собрание. На это собрание он «созва всѣх бояръ своихъ с городовъ и съ волостеи, епископа Иоана, и игумены, и попы, и купцѣ, и дворяны, и вси люди»[1003].
Если оставить в стороне представителей духовенства, то социальная иерархия выстраивается здесь следующим образом (сверху вниз): бояре – купцы – дворяне – «вси люди». В сущности, мы видим примерно те же элементы, что и в рассказе о пирах Владимира, лишь с некоторой перегруппировкой. Бояре остаются на своём месте, купцы и «вси люди», очевидно, представляют городское население (или преимущественно городское) и соответствуют «сотским, десятским и нарочитым мужам», а дворяне заменили гридь. Замена гриди на дворянство вполне понятна ввиду того исследования, которое было представлено выше в главе III, – гридь как «большая дружина» теряет своё значение в XII в. и трансформируется, а в ряду княжеских слуг дворяне занимают важнейшее место, и в XIII в. уже слова дворяне и слуги выступают в ряде случаев синонимами[1004]. Однако показательно, что купцы в иерархии оторвались от «всех людей» и потеснили со второго места княжеских слуг – это надо объяснять, прежде всего, как раз исчезновением или радикальным сокращением корпусов профессиональных воинов на княжеском содержании, а с другой стороны, возросшим значением городских «олигархов».
2. Местная знать?
Как было замечено чуть выше, сообщение о Константине Добрыниче и новгородцах содержит информацию важную в разных отношениях. Помимо отражения социальной стратификации историки находят в нём также указания, позволяющие им определять сущность боярства как социального слоя. В начале этой главы уже говорилось, что за разным понимание термина бо(л)ярин стоят разные исторические концепции. Это летописное сообщение заставляет вернуться к обсуждению этих концепций.
В историографии с середины XIX в. существует мнение, что в домонгольской Руси была некая «местная» знать, связанная происхождением и интересами с локальными центрами (см. во «Введении»). Разные авторы придавали разное значение этой местной знати и видели в ней разных лиц. Раньше их называли «земскими боярами», но А. А. Горский справедливо заметил, что этот термин не встречается в домонгольское время. Он считает, что за этим выражением как научным понятием стоят ложные представления, а на самом деле знать была только «дружинная»/«военно-служилая»[1005]. Среди современных авторов фактически противоположной точки зрения придерживается И. Я. Фроянов, который характеризует строй Древней Руси как «общинность без первобытности»[1006] и считает, что бояре были «общинными лидерами» – то есть людьми, в силу личных качеств возглавляющими в тот или иной момент ту или иную местную общину. В более ранних работах он употреблял выражение «земские бояре», хотя оговаривался об условности разделения бояр на земских и служилых[1007].
Позднее он писал просто о «знати», но вкладывал в это слово лишь смысл общественного лидерства, не признавая существования в домонгольской Руси знати как правящего или господствующего класса[1008].
Обе точки зрения – и Горского, и Фроянова – порывают с центральной идеей советской историографии, что бояре с древнейшего времени являлись землевладельцами-вотчинниками и фактически выступали «местной знатью», хотя и вступавшей в «вассальные» отношения с князьями. Горский, ставя во главу угла «дружину», обращается к теории Преснякова о «княжом праве», а Фроянов отчасти опирается на славянофильские интерпретации, отчасти прибегает к этнологическим (антропологическим) теориям об устройстве догосударственных общностей. В то же время некоторые идеи этих авторов связывают их с представлениями, принятыми в советское время. Так, Фроянов исходит из марксистской теории классовых противоречий и смен формаций. Горский, сходясь с Пресняковым в том, что лишь в XII в. знать приобретает заметную политическую самостоятельность, расходится в понимании основ этой самостоятельности: Пресняков указывал на связь «влиятельного боярского класса» с «городской вечевой стихией», а Горский, согласно с пониманием феодализма в марксизме, считает основой боярского могущества развитие сеньориального землевладения.
В последнем пункте с Горским солидарен М. Б. Свердлов, который тоже видит причину образования боярского «привилегированного сословия» в XII в. в развитии его землевладения. Он тоже не ставит под сомнение наличие государственных структур и социальной иерархии на Руси в X–XI вв. Однако в отличие от Горского Свердлов допускает существование в X–XI вв. некоей «местной знати», отличной от «служилой»[1009]. Такой подход укладывается в русло воззрений, общепринятых в конце XIX – начале XX в., но он не решает свойственных им неясностей и противоречий, которые, собственно, и заставляют других учёных как-то уходить от этого тезиса двойственности знати. Главная проблема заключается в том, что для этой «местной знати» в источниках не удаётся отыскать никакого специального обозначения, и историкам приходится выдвигать надуманные и искусственные объяснения для этого обстоятельства. Так, Свердлов, прибегая к идее, что термин бо(л)ярин имел широкое и неопределённое значение, полагает, что он и мог в том или ином случае в X–XI вв. обозначать эту «местную знать». Однако, как мы видели, эта идея не выдерживает критики – этим словом обозначались не вообще какие-то выдающиеся люди в рамках той или иной отдельно взятой общности (местной, например), а вполне определённый социальный слой– придворная знать, фактически составлявшая правящую элиту древнерусского государства.
Данное исследование, таким образом, не поддерживает тезис о двойственности знати в Древней Руси, то есть параллельном существовании «служилых» и «местных/земских» бояр. Сам этот тезис был сформулирован в ходе дискуссий, развернувшихся в русской науке середины XIX в., когда было актуально противопоставление власти и народа – дворянско-бюрократических структур и земско-общинных. Эти представления эпохи Великих реформ, естественно, мало соответствуют устройству средневекового общества, группам внутри него, отношениям или противоречиям между ними, и надо отметить, что уже в XIX в. раздавались голоса против такого противопоставления. Так, В. И. Сергеевич (опираясь, правда, на материалы XIV–XVI вв.) писал, что у мифических «земских» бояр не обнаруживается никакой организации, а служили князьям фактически все бояре, но не потому что их к этому обязывали какие-то абстрактные идеи и принципы (теоретически можно было и не служить), а потому что это было выгодно – доступ к власти давал доход, и лояльность власти гарантировала сохранность нажитого имущества[1010].
Однако подход Сергеевича, который пытался понять движущие мотивы и интересы людей, принадлежавших к тем или иным социальным группам или слоям, не нашёл последователей. Попытки опровергнуть тезис о двойственности знати, предпринятые в литературе, исходили скорее из абстрактных схем, и поэтому они тоже не представляются убедительными.
В самом деле, было бы странно, например, говорить о каком-то «общинном лидерстве» боярина Иоанна, о котором рассказывает Нестор в Житии Феодосия. Он, «прьвыи у князя въ болярехъ», не просто является во всём блеске «славы и богатства» и «с властию велию», но весь рассказ (конфликт монастыря с обществом и князем) выставляет его элементом иерархизированного общества, которое обладает структурами власти и управления, отчуждёнными от местных общин (признаков которых в Житии вообще не заметно). Высшая власть для бояр – не какие-то общинные структуры (вече и т. п.), а князь, который призывает на службу, может «в гневе» наказать и т. д. Но, с другой стороны, совершенно непонятно, зачем нужно прибегать к конструкциям типа «княжого права» или «института дружины» для признания простого факта, что бояре (и другие люди) служили князю и несли ответственность за эту службу. Эти конструкции предполагают резкие разграничительные линии между боярами и остальным обществом, которые источниками совсем не подтверждаются. По крайней мере, как мы видели, связь боярства с городской средой была весьма тесной, а с другой стороны, и представители этой среды могли выполнять какие-то службы для князя и претендовать на некоторое «политическое участие», по выражению современной политологии.
Неубедительность как тезиса о двух видах знати, так и предложенных попыток его преодоления хорошо видна как раз на примере сообщения о Ярославе и новгородцах. В тексте летописи сообщалось о бегстве Ярослава из Южной Руси в Новгород с четырьмя «мужами» и решении новгородцев продолжить борьбу со Святополком и Болеславом – заставив Ярослава остаться в городе, они стали собирать «скот» (деньги) с «мужей», «старост» и «бояр» для военного похода. К этому сообщению надо прибавить упоминание чуть ниже, что пока Ярославу новгородцы собирали деньги, Болеслав ушёл из Киева, «възма имѣнье и бояры Ярославлѣ и сестрѣ его…»[1011], из чего следует, что в Киеве были ещё некие другие бояре Ярослава.
Историки видят в этих «новгородцах» представителей местной (городской) общины. В этом случае бояре, с которых собираются средства, оказываются в числе этой общины и выступают, таким образом, именно той самой «местной знатью» или «земскими боярами»[1012]. Более того, новгородского посадника Константина Добрынича, который возглавил новгородцев в их намерении «еще бити ся», можно уже представить и «политическим вождём новгородского боярства» («местного»)[1013], и даже «признанным лидером новгородской общины»[1014], но главное – политиком, стоявшим у истоков независимого новгородского управления через институт выборного посадника.
Исходный посыл этих рассуждений совершенно верен – о боярах говорится именно как о части новгородского населения, а посадник выступает предводителем «новгородцев». Однако стремление увидеть какие-то местные и/или антицентрализаторские (антикняжеские) интересы приводит к явным преувеличениям. Не надо забывать, что новгородцы не изгнали Ярослава, а поддержали его, и никто не ставил под вопрос ни его статус правителя, ни его предводительство в данной конкретной кампании. Собравшись в поход под его знамёнами, они в сущности поступили к нему на службу, и для кого-то из них она, наверняка, продолжилась и после победы над Святополком и вокняжения Ярослава в Киеве.
Роль Константина была тоже далеко не так проста. Он был сыном Добрыни, который был не только известным сподвижником и ближайшим советником князя Владимира Святославича, но и дядей (по матери) последнего – таким образом, Константин состоял в родстве, причём довольно близком, с Ярославом. По всей видимости, он посадничал в Новгороде всё время, пока Ярослав был в Киеве, и следовательно, выступал доверенным лицом князя в важнейшем после Киева центре Руси. Совершенно очевидно, что посадник преследовал и собственные интересы– поражение Ярослава означало конец его собственной политической карьеры[1015]. Ярослав мог бежать «за море», а что же оставалось делать ему?
Насколько тесными были связи Константина с городской общиной Новгорода, судить нет возможности из-за отсутствия данных. Но надо учесть, что его постигла опала через несколько лет после окончания борьбы Ярослава и Святополка. Ярослав, посадив в Новгороде своего сына, сначала сослал Константина в Ростов, а затем «повѣле убити и́» в Муроме[1016]. Ни новгородское «местное» боярство, ни «община» за своего «вождя» или «лидера» не вступились. Наконец, Константина нельзя считать основателем независимого новгородского посадничества. В XI в. посадники в Новгороде назначались князьями из Киева и только в то время, когда князья не могли или не хотели держать там своих сыновей-княжичей. Как показало исследование В. Л. Янина, посадники, которые исправляли свою должность вместе с князем, княжившим в Новгороде (то есть как бы параллельно ему), появляются в городе только в конце XI в. Янин не видит оснований рассматривать столкновение Константина и Ярослава «как борьбу города и князя»[1017].
Но с другой стороны, не убедительно выглядит и попытка А. А. Горского представить упомянутых в сообщении бояр «дружинной» знатью, выключенной из местной среды. Историк признаёт, что у Ярослава были свои бояре (которых пленил Болеслав в Киеве), но при этом в новгородских боярах всё равно отказывается видеть «местную знать». «Новгородское боярство, – утверждает он, – происходит от верхушки дружинной знати Северной Руси и южнорусских дружинников, оседавших в Новгороде в течение Хв.»[1018]. В подтверждение этого мнения историк может предложить только некие общие соображения о путях складывания древнерусского государства, потому что конкретных данных о происхождении кого бы то ни было из жителей Новгорода в X– первой половине XI в. у нас нет, и даже о Константине мы знаем слишком мало. Отсутствие данных позволяет выдвигать и другие теории. Так, В. Л. Янин возводит новгородское боярство к «родоплеменной знати»[1019].
На мой взгляд, обсуждать происхождение новгородских бояр нет смысла; оно нам не известно. Исторические дискуссии такого рода Марк Блок называл «идолом истоков» или «манией происхождения»[1020]. Излишнее внимание к тому, что предшествовало явлению (и что часто нам плохо известно или вообще не известно), лишь затуманивает ключевой вопрос о сути самого явления, которое принадлежит прежде всего своему времени и порождено современными ему условиями. Кто бы ни были новгородские бояре – потомки «дружинников» или «родоплеменных старейшин», – в 1018 г. они выступили вместе с горожанами, организовав поход «в складчину» с ними, а не с князем, у которого в тот момент не было ни средств, ни людей. То обстоятельство, что Константин был посадником, правившим от имени Ярослава, совсем не значит автоматически, что первый, состоя на службе у второго, был лишь его каким-то послушным орудием и выступал только в защиту его интересов. Служба службой, но боярин и думал о своей выгоде, и был связан с той средой, в которой жил и которой управлял. Тогда, в 1018 г., он выразил интересы горожан и лично принудил князя изменить свои планы.
В оценке этого текста и событий, в нём описанных, надо исходить из того, что, с одной стороны, под боярами имелся в виду один социальный слой, а с другой – что у них как представителей такого слоя были собственные интересы, пересекавшиеся с интересами князей или горожан, но не совпадавшие с ними полностью. Нет оснований противопоставлять бояр, собиравших деньги на поход Ярослава вместе с новгородцами, и «бояр Ярославлих», которые остались в Киеве. Пленение неких бояр в Киеве, которые сражались на стороне Ярослава в борьбе с Болеславом и Святополком, совсем не исключает того, что какие-то другие бояре, тоже признававшие власть Ярослава, могли находиться во время этой борьбы в Новгороде – ведь оставался там тот же Константин Добрынич. Это был один и тот же социальный слой, обозначенный одним и тем же словом, и ничто не заставляет нас считать, что как-то различались отношения с князем бояр, пленённых в Киеве (происхождение которых, кстати, не известно – может быть, среди них были те же новгородцы), и тех, что собирали деньги для Ярослава в Новгороде (туда, с другой стороны, могли придти и сторонники князя из других областей, а не собственно новгородцы).
Нет также причин противопоставлять служебную связь бояр с князем и их связи с городской («местной») средой, – особенно тогда, когда у нас нет данных для этого. Мы не можем точно судить о карьере и положении даже Константина Добрынича, единственного из бояр Ярослава, упомянутого по имени. Его отец был с отцом Ярослава, князем Владимиром, ещё тогда, когда тот жил в Киеве, но потом Добрыня с Владимиром вместе, если верить летописи, ушли в Новгород и долго жили там; позднее Добрыня вернулся с Владимиром в Киев. Где и когда родился Константин, не известно. Теоретически он мог родиться в Киеве и там оставаться до того момента, когда Ярослав сделал его посадником в Новгороде, а мог вырасти в Новгороде, потом жить с отцом в Киеве, а затем вернуться в Новгород.
Могло быть так, могло иначе, могло быть как-то ещё, но при тогдашних условиях жизни (главное, видимо, при относительно незначительной роли частного землевладения) это не имело принципиального значения. Где бы боярин ни жил, он был связан и с князем, исправляя те или иные должности суда и управления, и с местной городской средой, поскольку собирал налоги или судил местное население, а также осуществлял свои частные коммерческие операции. Откуда он происходил– географически и социально – было важно только с точки зрения тех условий, в которых боярин начинал свою карьеру (её «плацдарма»): близость к князю благоприятствовала более быстрому и прямому доступу к власти, а связь с местной средой облегчала исправление должностных обязанностей и ведение собственных дел, – но само по себе ни то, ни другое не было ни обязательно, ни достаточно для карьеры.
То, что в Новгороде жили (или собрались) какие-то бояре, которые вместе с новгородцами стали собирать средства на продолжение войны с Киевом, никак не противоречило тому, что они ему служили (а Константин был собственно княжеским посадником). И наоборот, тот факт, что бояре служили Ярославу, нисколько не мешал тому, что они проявили самостоятельность, отказались отпускать его «за море» и заставили продолжать борьбу со Святополком. То, что боярин мог происходить из Новгорода, но попасть в плен в Киеве, совсем не исключало того, что какой-то киевлянин оказался по своим делам или с княжеским поручением в Новгороде и там стал со всеми собирать деньги на новый поход. Бояр можно назвать в каком-то смысле и «служилыми», и «местными», но эти характеристики не точно и не полно обозначат их положение как представителей знати, которая, как было выяснено выше, обладала не одним, а рядом признаков.
Таким образом, никакой «альтернативной» боярству знати– «местной», «земской» или какой бы то ни было ещё – в источниках мы не видим. Боярство и составляло знать, а вместе с городской верхушкой и княжескими военными слугами (гридью) оно в XI в. составляло общественную (светскую) элиту. С гридью боярство объединяли военные занятия, с городскими «олигархами» – торгово-экономические предприятия. Преимущественно боярским «уделом» было государственное управление и политика. В то же время, война и политика не были чужды в какой-то мере и горожанам, по крайней мере, виднейшим из них. Можно предположить, что некоторую политическую роль играла и гридь, хотя данных по этому поводу нет.
Боярство было связано с городской средой и в этом смысле не лишено «местных» интересов. Чтобы иметь доступ к государственному управлению и соответствующие доходы, бояре должны были состоять на службе у князя. В этом смысле их можно назвать «служилой знатью». Однако, служебный характер боярства и подчинение его княжеским интересам не надо преувеличивать – его положение было достаточно самостоятельным, и в случае необходимости оно могло занять и сформулировать собственную позицию. Определённой боярской «политической программы» мы в источниках не находим, но в некоторых случаях боярство оказывается способным диктовать свою волю князьям – касалось ли то распределения дани с древлян (когда желание «дружины» был вынужден исполнять Игорь) или продолжения борьбы за Киев (когда планам новгородцев во главе с боярами должен был следовать Ярослав), или противостояния половецкой угрозе (когда Святополк Изяславич разошёлся с боярами в оценке ситуации, но был вынужден следовать их совету). То же самое наблюдают исследователи и в XII в.: нет данных, что знать «пыталась отстаивать какие-то свои особые интересы, отличные от интересов княжеской власти» (то есть имела некие «сословные» устремления), но в то же время фактически в ряде конкретных случаев, когда князья отступают от сложившегося status quo в распределении властных полномочий и доходов, знать «выступает как сила, самостоятельная по отношению к институту княжеской власти, стремящаяся подчинить князя своему руководству и контролю»[1021].
Обособленность боярства
Боярство было особым слоем древнерусского общества. Уже в XI в. бояр выделял ряд признаков, каждый из которых, возможно, не был присущ исключительно им, но сочетание всех этих признаков делало бояр знатью. В литературе иногда используется понятие сословие для характеристики боярства домонгольского времени. В узком терминологическом смысле под сословиями подразумевают общественные слои, права и обязанности которых определены законом (юридически) и передаются по наследству. Население если не всех, то большинства европейских государств оказалось разделено на такие слои в позднее Средневековье. На Руси юридическое размежевание групп населения, в общем, не было отчётливым и строгим вплоть до XVIII в., и общество было достаточно «открытым» в смысле наличия каналов социальной мобильности[1022]. В то же время в источниках уже в домонгольское время фиксируются и некие представления о стратификации общества, и некоторые фактические, иногда даже юридические, привилегии за отдельными группами населения, и наследственность в передаче если не статуса, то по крайней мере занятий, и другие факторы социальной дифференциации[1023]. Действовали ли в XI в. эти факторы по отношению к боярам, выделяя их в социальный слой с особым статусом?
1. «Русская Правда»
Обсуждение вопроса о степени и путях обособления боярства в XI в. уместно начать с обращения к «Русской Правде».
В историографии данные этого источника обычно расцениваются как важнейшие для суждений о стратификации древнерусского общества в домонгольскую эпоху. Вместе с тем, они очень трудны для интерпретации и сами по себе вызывают не меньше споров, чем проблемы общественного строя. Разумеется, в юридическом кодексе, касающемся разных слоев общества, историки ожидают увидеть правовые нормы, определяющие, хотя бы косвенно, статус этих слоев. Однако эти ожидания далеко не всегда оправдываются, и в этом случае исследователи нередко «вчитывают» в текст то, чего там нет.
Что касается бояр, то озадачивает почти полное отсутствие упоминаний о них в «Русской Правде». Непонятно, почему главный законодательный памятник Древней Руси упоминает и гридей, и купцов, и смердов, и холопов, и разные другие социальные, юридические, профессиональные группы, а также разных должностных лиц, – более того, знает даже боярских тиуна, рядовича и холопа, – но при этом самих бояр в «Краткой редакции» вообще нет, а в «Пространной редакции» они появляются лишь в одной из последних статей, трактующей вопросы наследования, – в статье под заглавием, согласно древнейшим спискам, «О задницѣ боярьстѣи и о дружьнѣи» (то есть: «о наследстве бояр и людей из дружины») (ст. 91)[1024].
В литературе давно уже пытались объяснить это обстоятельство с помощью теории «земских бояр»/«местной знати». Если исходить из того, что «Русская Правда», по крайней мере первоначально и преимущественно, является законом, исходящим от князя, то можно допустить, что этот закон мало интересуется тем населением, которое не входит в число княжеских людей («земством»), и поэтому о нём, в основном, умалчивает. В той или иной мере этот взгляд свойственен многим историкам, но, пожалуй, наиболее последовательное применение он нашёл в схеме В. О. Ключевского, который предлагал видеть две параллельные иерархии в «Русской Правде» – по политическим признакам (сословия) и экономическим (классы)[1025]. Первая иерархия отражена в кодексе прямо и непосредственно в нормах, защищающих людей, важных для князя, а вторая – лишь опосредованно, случайно. «Политические сословия создавались князем, княжеской властью, – писал он, – экономические классы творились капиталом, имущественным неравенством людей». Высшим классом по политическим признакам у него выступали «княжие мужи», которых несколько раз упоминает «Пространная редакция», а по экономическим – бояре, «класс частных привилегированных земельных собственников».
В общем, примерно такого же подхода придерживается сегодня М. Б. Свердлов, хотя он больше делает акцент на политико-юридическом делении общества на «сословия», беря за основу этого деления нормы виры за убийство человека, предусмотренные «Пространной редакцией» (Ключевский фактически уходил от вопроса об отношении шкалы вир к статусу «сословий»). Экономические различия учёный учитывает, но вписывает их в юридическую иерархию.
По схеме Свердлова «высшее сословие» составляли «высшие должностные лица княжеского государственного и домениального аппарата» («княжие мужи»), за которых платилась 80-гривенная вира. Отдельно стояло «особое сословие» духовенства. «Третьим в иерархии сословий стояло лично свободное население», включая «местную знать». Оно защищалось вирой в 40 гривен. «Низший слой служилых князю людей» («младшую дружину») историк уравнивает по вире в 40 гривен со свободными, но при этом всё равно относит к «высшему привилегированному сословию» «княжих мужей». Внизу иерархии – «четвёртое сословие», которое «представляло собой разные категории зависимых людей, находящихся в составе господского хозяйства» (смерды, рядовичи, холопы и др.)[1026]. Таким образом, Свердлов разводит «княжих мужей» и «местную знать» в разные «сословия», хотя отмечает, что экономически de facto эта «местная знать» могла выделяться среди прочих свободных. Для «местной знати» историк не находит в «Русской Правде» специального обозначения.
Иное решение проблемы предложил А. А. Горский. Он также берёт за основу шкалу вир «Пространной редакции», признавая, что 40-гривенным штрафом защищались свободные люди. Поскольку, с точки зрения историка, иной знати, кроме «дружинной» («служилой»), на Руси в эпоху «Русской Правды» не было, значит, она и являлась теми лицами, чья жизнь защищалась 80-гривенной вирой, и составляла тем самым «господствующий слой раннефеодального общества», который получает соответствующую «правовую защиту». Однако эти «80-гривенные лица» нигде в «Русской Правде» не называются «боярами» – словом, которым, как признаёт Горский, обозначался этот «господствующий слой». Историк считает, что в «Правде Ярославичей», вошедшей в состав «Краткой редакции», бояре скрываются под именем огнищан (по его мнению – «новгородское обозначение», соответствующее южному бо(л)ярин), а также под должностными обозначениями – тиун, подъездной, старший конюх (у всех них вира в 80 гривен). В «Пространной редакции», по его мнению, для обозначения бояр используется выражение «княжь муж»[1027].
Общим для подходов Свердлова и Горского является стремление обозначить некоторую динамику в дифференциации общества по данным «Русской Правды» и других правовых памятников Древней Руси. Так, для историков установление в «Древнейшей Правде» нормы виры в 40 гривен как общей и единственной для всех свободных служит свидетельством отсутствия «привилегированных слоев» в обществе того времени, когда была создана «Древнейшая Правда» (то есть первой половины XI в.). Появление двойной 80-гривенной виры в «Правде Ярославичей» и закрепление её в «Пространной редакции» рассматривается как показатель «сословного» расслоения. Во время после составления «Пространной редакции» «Русской Правды» Свердлов видит дальнейшее развитие «юридической стратификации общества по уровню знатности»: в XII в. «княжие мужи и местная неслужилая знать консолидировались в сословие бояр», а привилегии этого «сословия» автор усматривает в шкале штрафов «Церковного устава Ярослава»[1028]. Таким образом, вольно или невольно, эксплицитно или имплицитно авторы имеют в виду, что общество Руси развивалось в Х-ХII вв. от «бессословного» к более дифференцированному, причём, в конце концов, в XII в., несмотря на почти полное молчание «Русской Правды» о боярах, высшим слоем общества оказывается всё-таки боярство.
В обоих подходах есть недостатки, которые становятся особенно явными в свете тех результатов, к которым уже привёл проведенный в данной работе анализ. Укажу наиболее очевидные из них. Так, в схеме М. Б. Свердлова странным кажется разделение на два разных «сословия» «княжих мужей» и «местной знати» – если последняя оказывается в менее «привилегированном сословии», то какая же это знать? Никак не объясняет эта схема отсутствие всякого обозначения для этой «местной знати» в «Русской Правде». Удивляет также смена названия «высшего сословия» от XI к XII в.: сначала «княжие мужи», потом «бояре». Перемены обозначения важнейших социальных слоев и групп если и происходят, то обычно вследствие каких-то кардинальных социальных сдвигов или реформ. Источники нам не сообщают о такого рода сдвигах, а Свердлов пишет лишь об «интеграции служилой и земской знати», начало которой он относит уже к зарождению древнерусского государства (конец IX в.) и которая всё никак не может закончиться вплоть до конца XII в.[1029].
Очевидны проблемы в интерпретации «Краткой редакции», где нет не только «бояр», но и «княжих мужей». Прежде всего, нельзя ставить знак равенства между огнищанами и боярами. Огнищане – это княжеские слуги, занятые, вероятно, в его хозяйстве (об этом подробно говорилось выше в главе III, с. 342–343), а бояре– это знать. Кроме того, если, вслед большинству историков, придерживаться логики юридической иерархии, странно выглядит, что в «Правде Ярославичей» среди «80-гривенных лиц» перечислены, помимо огнищанина, только тиун, подъездной и старший конюх. А где же должности, которые прежде всего занимали самые выдающиеся лица древнерусского общества (как бы мы их ни называли– боярами, «старшей дружиной» и пр.), – посадник, воевода, тысяцкий? Огнищанин, тиун и конюх – это все должности, относящиеся к собственному княжескому хозяйству – той сфере, которую позднее стали называть дворцовым ведомством. Подъездной– вероятно, обозначение для чиновника, занятого судом или даже точнее, сбором судебных пошлин (очевидно, в пользу князя). Особенно странно выглядит утверждение Горского, что «княжь тиун», который появляется в 1-й статье «Пространной редакции» рядом с «княжим мужем», – это «боярин-управитель домениального хозяйства»[1030]. Бояре никогда сами тиунами не были, а вот у них тиуны служили. В самой «Пространной редакции» говорится не только о боярских тиунах (40 гривен виры по ст. 1), но и, вообще, подразумевается низкий статус этой должности – княжеские тиуны могут быть и «сельские» (12 гривен виры по ст. 12), а согласно известной статье 110 «тивуньство без ряду» приводит к холопству.
Напрасно оба автора (впрочем, следуя распространённому в историографии словоупотреблению) понимают выражение «княжь муж» в точном социально-правовом значении. Горский приравнивает его к термину бо(л)ярин как обозначение знати, а Свердлов пишет, что «княжие мужи» – это «высшее после князей сословие» на Руси X–XI вв.[1031]
Это выражение появляется в «Пространной редакции» трижды. Два упоминания в статьях 1 и 3. В статье 1 устанавливаются 80-гривенная вира для «княжа мужа» и «княжа тиуна» и 40-гривенная – для «русина», «словенина», гриди, купцов, мечника, изгоя (то есть всех тех, кто защищался 40-гривенной вирой в статье 1 «Краткой редакции»), а также для боярского тиуна. К этому упоминанию примыкает упоминание в статье 3 о выплате виры вервью – «княжь муж» снова выступает как «80-гривенное» лицо, а как «40-гривенное лицо» фигурирует «людин»[1032].
Для объяснения этих двух упоминаний надо учитывать, что «Русская Правда» в «Пространной редакции» – это памятник сводного характера, объединивший самые разные законодательные тексты, часто даже противоречащие друг другу[1033]. Совершенно очевидно, что составитель, сводивший эти тексты в один, «подлаживая» их друг к другу, так или иначе искал в них соответствия и пытался сгладить «нестыковки». Пример такого сводного характера труда и представляют статьи 1–3, где сначала цитируется постановление «Краткой редакции» о праве мести (как будто бы действующее), а потом говорится о его отмене Ярославичами. «Княжь муж» – это слова, которые нашёл составитель для того, чтобы обобщить одним названием разных княжеских людей, упомянутых в «Краткой редакции», и совсем неслучайно, что это выражение появляется как раз в этих первых статьях, пересказывающих постановления «Древнейшей Правды» и «Правды Ярославичей». «Княжие мужи» – это такое же общее и довольно расплывчатое определение, как «свои люди» в летописном известии о пирах Владимира, имеющее в виду просто людей, состоящих в окружении князя и на службе ему, то есть княжеских агентов. Оно совсем не является каким-то устоявшимся термином.
В «Русской Правде» выражение «княжь муж» встречаем ещё только однажды (то есть в третий раз) – в заголовке статьи 11 «Пространной редакции». Вот эта статья по древнейшему списку, который признаётся в данном случае вернейшим и лучшим: «О княжи мужѣ. Аже въ княжи отроци или в конюсѣ или в поварѣ, то 40 гривен»[1034]. Назначается 40-гривенная вира за княжеских отроков, конюхов и поваров, и эти-то люди и названы здесь «княжими мужами». «Княжие мужи» – таким образом, это и те, за кого полагается 80-гривенная вира (ст. 1), и те, за кого платят 40 гривен (ст. 11). О каком же «сословии» здесь может идти речь, если мы придерживаемся градаций по нормам вир? Свердлов пытается обосновать принадлежность «40-гривенных» «княжих мужей» к «высшему сословию» тем, что они получали «натурально-денежное обеспечение» от князя и были, «вероятно, неподатными»[1035]. «Обеспечение» от князя – это не политико-юридический признак, которым определяются «сословия», а насчёт «податей» и освобождения от них источники эпохи «Русской Правды» нам, к сожалению, ничего не говорят – кто был «неподатным» и в какой мере, и было ли вообще важно это обстоятельство современникам, просто не известно.
О нетерминологичности выражения «княжие мужи» свидетельствует один простой факт – его уникальность. И это, конечно, весьма странно для того «сословного» смысла, который за ним предполагают историки. Ни в каких других источниках, за одним исключением, это выражение не встречается. Во всяком случае, поиск по летописям, опубликованным в «Полном собрании русских летописей», и Н1Л результата не дал. Мне не встречалось это выражение и в других текстах, связанных происхождением с домонгольской Русью. Лишь однажды оно попадается среди текстов в корпусе берестяных грамот.
В грамоте № 109 начала XII в. автор пишет о судебном деле, в которое он оказался вовлечён: для него купили рабыню – как выяснилось, беглую или краденую, и ему нужно разыскать её бывших владельцев, то есть идти «на свод», согласно древнерусской юридической терминологии. О намерении идти «на свод» автор сообщает так: «а се ти хочу, коне купивъ и къняжъ мужъ въсадивъ, та на съводы»[1036]. Очевидно, «княжь муж» в данном случае – судебный чиновник, который должен участвовать в процедуре следствия. Едва ли по контексту послания можно предполагать какое-то «сословное» обозначение за этим выражением, и, во всяком случае, участие представителей высшей знати в «сводах», посвященных поиску беглой рабыни, нельзя предполагать. В данном свидетельстве мы находим подтверждение мысли, что и в «Русской Правде» выражение «княжь муж» имеет в виду человека, выполняющего какую-то службу или поручение для князя, то есть княжеского чиновника или агента. Стоит отметить близость датировки грамоты времени составления «Пространной редакции» «Русской Правды» (середина – вторая половина XII в.).
Мне кажется, многие недоразумения в интерпретации данных «Русской правды» (или, наоборот, отсутствия каких-то данных, которые, с современной точки зрения, должны были бы там присутствовать) происходят из-за одной ошибочной предпосылки, от которой историки отталкиваются в их оценке. Историки принимают как исходный постулат, что нормы «Русской Правды» (да и вообще юридических памятников Средневековья), а особенно её шкала вир, напрямую отражают юридическую («сословную») стратификацию общества.
Разумеется, «Русская Правда» отражала социальные градации. Но это отражение было не прямым, а преломлённым через видение общества составителями этого кодекса, которые преследовали свои задачи, отличные от задач, например, летописцев, и пользовались терминологией, которая тоже могла не совпадать с летописной лексикой. Так, уже было отмечено, что летопись имеет в виду под «старостами» целый социальный слой, а «Русская Правда» говорит о них в связи с конкретными должностями. Летопись говорит постоянно о «дружине» в самом общем смысле как войске, всех княжеских людях или просто совокупности «передних мужей», а «Русская Правда» использует это слово только несколько раз в «Пространной редакции», причём лишь однажды в собственно юридическом контексте. Характерно, что в этом случае слово выступает в максимально узком значении людей, тесно связанных с князем служебными отношениями, отдельно от бояр (91-я статья «Пространной редакции» о наследстве – см. ниже).
Как ни странно может показаться на наш сегодняшний взгляд, в летописи– историко-литературном произведении – мы чаще столкнёмся с обобщениями и абстрастными понятиями, чем в «Русской Правде» – кодексе права. И причина этого, конечно, в особенностях средневекового правового мышления – прецедентного и образно-конкретного, а не абстрактно-систематического. В отличие о современных юридических кодексов, которые идут от общего к конкретному, стараясь типизировать частные случаи, средневековые кодексы, наоборот, нацелены на максимальную конкретность в определениях, стараясь дать решение для каждого конкретного случая, а часто и отталкиваясь в установлении нормы от одного какого-то случая (как установление 80-гривенной виры для «конюха старого» в статье 23 «Краткой Правды» отталкивается от убийства конюха князя Изяслава жителями Дорогобужа).
Выше в главе III уже заходила речь о шкале вир «Русской Правды» в связи с гридями, и был сделан вывод, что эта шкала нацелена вовсе не на то, чтобы определить применительно ко всем общественным группам и слоям соответствующую норму штрафа, а прежде всего на то, чтобы защитить людей, выполняющих важные для князя функции, – и главным образом, его слуг. О вирах для других категорий населения заходила речь только постольку, поскольку это требовало разъяснения либо в той или иной конкретно-исторической ситуации, либо в связи с указанной главной целью составителя.
Так, в «Древнейшей Правде» мы видим уравнение в правах (относительно штрафов) «русина» и «словенина» – очевидно, решение вопроса, актуального в первой половине XI в., – а затем специальную защиту тех людей, упомянуть которых, видимо, было важно самому князю – гридин, купец и пр. «Правда Ярославичей» лишь повышает штраф за убийство княжеских людей, добавляя к ним лиц, занятых в хозяйстве (следствие процесса «окняжения земли»), причём тоже перечисляет их конкретно – каждого по должности: огнищанин, подъездной и пр. Сводчик «Пространной редакции» в разделе вир уже разрабатывал вопросы процедур назначения и выплаты виры – очевидно, в этой сфере проблемы возникли в условиях злоупотреблений штрафами, о которых говорило «Предисловие к НС», а также развития индивидуальной правовой ответственности. Относительно размеров штрафа и категорий людей он, только кое-что уточнив, в основном просто обобщил нормы, зафиксированные ранее. Так у него появились «княжие мужи» для указания вообще на всех, кто выступает с какими-то полномочиями от князя, и, с другой стороны, – «людин» как обобщённое название «40-гривенного лица».
Нельзя, конечно, исключать, что в качестве «княжа мужа» фактически, в реальности, мог выступать в том или ином случае боярин. Так, в «Русской Правде», как можно было уже заметить из приведённых данных, фигурируют конюхи. В «Правде Ярославичей» (ст. 23 «Краткой редакции») устанавливается 80-гривенная вира за «конюха старого». В «Пространной редакции» не упоминается «конюх старый», но в статье 11 в числе «княжих мужей» указан просто конюх (вира в 40 гривен), а в статье 12 – тиун «огнищный» и тиун «конюший» (вира – 80 гривен). Очевидно, княжеских конюхов можно было назвать «княжими мужами», и в их среде была иерархия – были просто конюхи, а был некий старший над ними, которого можно было назвать просто «старым» или «тиуном».
Позднее, в Москве XV в., до введения в конце XV в. чина боярина и конюшего, конюшие «занимали невысокое место на лестнице московских чинов»[1037]. Киевский свод конца XII в. – летописный свод, вошедший в состав ИпатЛ – упоминает в одном из известий конца 1160-х гг. киевских бояр Петра и Нестера Бориславичей, которые имели доступ к стаду князя Мстислава Изяславича и, видимо, занимались как раз конюшей службой[1038]. Вероятно, в XI в. должность начальника княжеской конюшни была не самой высокой и доходной, но всё-таки можно допустить, что её мог возглавлять боярин. В «Повести об ослеплении Василька Теребовльского», вошедшей в состав ПВЛ, упоминается, что должность конюха у киевского князя Святополка Изяславича исполнял некий Сновид Изечевич[1039]. Как подразумевает отчество на -вич, он, вероятно, был боярином или, по крайней мере, человеком высокого статуса.
Однако из факта, что боярин мог выступать «княжим мужем», не следует, что эти два понятия (и явления) тождественны. Бо(л)ярин – это, как мы видели, социальный термин в настоящем смысле слова, то есть обозначение представителя определённого социального слоя – знати. Княжь муж – это не обозначение социального слоя, а указание на служебно-должностную функцию, то есть подразумевался человек, исполняющий княжескую службу, княжеский агент. Очевидно, «княжим мужем» мог быть человек разного социального происхождения и состояния, и нахождение на службе князя не сообщало само по себе боярского статуса. В то же время вполне естественно, что какую-то часть «княжих мужей» составляли бояре, которые служили князьям.
При таком подходе отсутствие упоминания бояр в «Русской Правде» в шкале вир надо объяснять просто тем, что в таком упоминании не было необходимости. Ведь не говорит же «Русская правда», например, о защите достоинства князей и наказании за их убийство. Теоретически могла бы– определённый вергельд за убийство короля предусматривается, например, некоторыми англо-саксонскими законами[1040]. Об оскорблении князей упоминает «Правосудье митрополичье», правовой кодекс XIV–XV вв., и предусматривает за него смертную казнь («главу сняти»)[1041].
Значит, назначение наказания за убийство боярина регулировалось обычным правом, нормы которого были и так всем понятны и известны. Может быть, за такое преступление «по умолчанию» подразумевалась смертная казнь. Но, вероятно, практика знала разные способы урегулировать конфликт, возникавший после убийства, – и прежде всего откупом. Собственно, упоминание об установлении Изяславом 80-гривенной виры за убийство его «старого конюха» (может быть, даже боярина) об этом и говорит.
Каковы были эти способы и как именно приходили к точным суммам выкупа, мы из древних источников не знаем, но об общих правилах, которых придерживались, можно догадываться из позднейших известий. Так, например, в особой статье под названием «О муже кроваве», которая помещалась в списках «Пространной Правды» «Синодально-Троицкой» группы в некоторых Кормчих, сказано, что бесчестие определяется «по пути» оскорблённого[1042]. В «Пушкинской» группе списков «Пространной редакции» (восходящей, видимо, к довольно древнему протографу) в конце помещена статья «А се бещестие», где штраф за оскорбление определялся в зависимости от того, была ли «баба в золоте и мати», то есть носили ли бабушка и мать потерпевшего золотые украшения[1043].Эти статьи, дополнительные к основному тексту «Русской Правды», учёные относят приблизительно к XII–XIII вв. А вот любопытное пояснение одного позднейшего книжника, который поправлял древний текст «Русской Правды». В так называемой «Сокращённой редакции» «Пространной Правды», известной по спискам XVII в., 1-я статья сильно сокращена и вместо указаний о всяких категориях людей, за кого сколько надо платить, здесь сказано просто: «…оже ли не будет кто его мстя, то положити за голову 80 гривен, любо разсудити по муже смотря»[1044]. По «Правосудью митрополичью» штрафы за бесчестье разных категорий людей (кроме князей) надо присуждать «по житию по службе».
Очевидно, вот так, по внешним бытовым признакам богатства, происхождения и занимаемым должностям («по муже смотря», «по пути», «по житию-по службе»), и могли определить не только штрафы за оскорбление, но и виру за убийство того или иного человека, если он был не простой «40-гривенный» «людин». Относительно бояр решающим было, вероятно, слово князя, который определял, как должна была искупаться смерть его боярина, вероятно, принимая во внимание все обстоятельства дела, в первую очередь, конечно, интересы родственников, но также, например, и политические условия – ведь виднейшие бояре были и политическими фигурами. Если Изяслав в своё время «явочным порядком» назначил за своего «конюха старого» двойную виру, отталкиваясь от нормы в 40 гривен, то вполне возможно, что позднее, когда 80-гривенная вира установилась как норма, князья за тех или иных своих бояр, если речь заходила именно об откупе, могли назначать (или поддерживать соответствующие требования рода) двойную или даже ещё более высокую виру, исходя уже из этой 80-гривенной виры.
Отсутствие бояр в шкале вир «Русской Правды» не удивит, если обратиться к аналогичным постановлениям европейских «варварских правд». Выше было замечено (сноска 330), что не предусматривались, как правило, вергельды для англо-саксонских элдерманов. В «Салической Правде», о которой заходила речь в главе III (с. 296), знать как особый слой не упоминается, и для её представителей вергельд не предусматривается. О вергельдах в «Правде» заходит речь вообще как о более или менее второстепенном деле в двух совершенно разных главах (LXI и LIV, согласно делению по древнейшему виду)[1045]. Их иерархия выстраивается таким образом: 600 солидов искупали жизнь антрустионов, графов и сацебаронов (главы LXI и LIV), 300 солидов – римлянина-королевского «сотрапезника» (гл. LXI, § 5), а также сацебарона или «вице-графа», которые были королевскими слугами («qui puer regius fueri») (гл. LIV, § 2), 200 солидов – свободного франка (гл. LXI, § 1); ещё ниже оценивалась жизнь галло-римлян, литов и рабов. Таким образом, повышенный вергельд – по сравнению с нормой в 200 солидов – предусматривался только для тех людей, которые исполняли ту или иную должность или службу для короля (держали графства, служили в trustís regís и т. д.), то есть он определялся, как и повышенная вира в «Русской Правде», не по социальному статусу, а по служебно-должностной функции.
Вопрос о том, почему «Салическая Правда» не говорит о нобилитете, много обсуждался в медиевистике, и выдвигались идеи, что знать ещё не выделилась или что королевская власть её подавляла, покровительствуя «служилой знати». В 1969 г. немецкий историк Ф. Ирзиглер, один из представителей «Фрайбургской школы» (учеников Г. Телленбаха, которые занимались историей раннесредневековой знати), в специальном исследовании о франкской знати пришёл к заключению, что это молчание нельзя принимать как доказательство отсутствия знати или свидетельство попыток королевской власти ограничить её привилегии. В умолчании об особом вергельде была заинтересована сама знать, которая «резервировала за собой право устанавливать цену за жизнь члена знатного рода в соответствии с рангом погибшего»[1046]. И есть данные, что в действительности за людей, так или иначе выдающихся из массы «свободных франков», назначались повышенные виры. Такую практику подтверждают аналогии в разных регионах средневековой Европы – в законодательстве особые штрафы за оскорбление или убийство представителя знати не предусмотрены, а нарративные источники сообщают, что такие штрафы назначались и взимались[1047].
Сегодня, вне зависимости от тех или иных соображений, высказанных в историографии по поводу отсутствия в «Салической правде» вергельдов для нобилитета, большинство историков не рассматривает этот факт «как достаточный показатель в пользу тезиса, что в ранней франкской империи не было вообще знати»[1048]. Очевидно, юридические кодексы смотрели на социальную реальность и отражали её под своим, весьма специфическим, углом зрения, а прямая проекция правовых установлений и идеалов на эту реальность приводит ко всякого рода недоразумениям.
Итак, установление размеров вир для княжеских людей в «Русской Правде» имело в виду защитить не социальный слой, который выделялся рядом признаков (социальных, экономических и политических), а группу, принадлежность к которой была обусловлена только функционально (через исправление неких задач по поручению князя). В этой группе фактически могли состоять те, чья честь и жизнь и так были юридически защищены в силу обычного права (бояре), но в неё попадали и те, кто по рождению не принадлежал к боярству и кого выдвигал из массы простого населения княжеский патронаж, – и вот этих-то людей и должна была защитить повышенная вира, которую князьям важно было закрепить законодательно.
Такое понимание норм «Русской Правды» заставляет также поставить под вопрос представление о развитии древнерусского общества от «бессословности» к большей стратификации и связанную с ним идею, что особый слой боярства складывается медленно и лишь в эпоху после «Русской Правды».
Вообще тезис, что общество Руси X– первой половины XI в. было каким-то «общинно»-аморфным и слабо стратифицированным, конечно, не оправдан. Например, тот же договор руси и греков 944 г., данные которого подробно разбирались выше, свидетельствует, по крайней мере, о нескольких слоях в обществе руси того времени – слой quasi-правителей («архонты»), слой людей, им служащих («послы»), слой купечества, некая масса «всей руси», о которой говорят формульные фразы договора (очевидно, свободные люди) и, наконец, холопы, о которых упоминается в постановлениях договора. Кстати, этот договор ярко подтверждает мысль о том, что правовые памятники давали лишь особый срез социальной реальности, но далеко не отражали её полностью. В самих постановлениях договора, регулирующих положение руси в Константинополе и возможные конфликты с греками, единственное социальное деление руси, которое можно обнаружить, – это между «имовитыми» и «неимовитыми» (не считая рабов)[1049]. Опираясь на эти данные, надо было бы и в самом деле говорить о какой-то «общинности без первобытности». Но списки «архонтов», послов и купцов отражают реальность с другого ракурса, и общая картина выглядит уже совершенно иначе.
Если не абсолютизировать установление «Древнейшей Правды» о 40-гривенной вире и допускать, что обычное право предполагало повышение виры для людей выдающихся («по муже смотря»), то и общество первой половины XI в. надо рассматривать как достаточно сложное и дифференцированное. Во всяком случае, летописные известия 1016–1018 гг., которые описывают события, непосредственно предшествующие принятию «Древнейшей Правды», говорят об этом обществе как социально стратифицированном. В одном известии, как отмечалось выше, упоминаются старосты, новгородцы и смерды, в другом – бояре, старосты и мужи. И дифференциация между этими слоями выражена по тому же принципу, по которому построена шкала вир, – в денежных ставках.
С другой стороны, если умолчание «Русской Правды» о боярах не проецировать прямо на общественную реальность, то снимается противоречие между этим умолчанием и показаниями нарративных источников, разобранными выше, которые ясно и однозначно говорят, что боярство как особый социальный слой (знать) существовало уже в XI в. В этом случае нет необходимости в сложных и шатких конструкциях, предполагающих различие между «служилой» и «местной знатью», смену названия «высшего сословия» от XI к XII в. (вместо «княжих мужей» боярство) и т. д. Боярство оформилось, видимо, уже к началу XI в. как высший социальный слой и оставалось таким на протяжении XI–XII вв., и никаких принципиальных изменений в этом смысле не происходило ни в XI-м, ни в ХII-м, ни в последующие столетия.
Положения «Церковного устава Ярослава», на которые ссылается М. Б. Свердлов, едва ли могут доказывать предполагаемую им «консолидацию» боярского сословия в XII в. Текст этого правового памятника дошёл до нас в переработках XIII–XIV вв., но Я. Н. Щапов доказывал, что архетип восходит ко времени правления Ярослава Владимировича (поскольку в «Уставе» упоминается митрополит Иларион, надо вести речь о последних годах правления князя). Точный вид этого архетипа и, в частности, его терминология не восстанавливаются, хотя большую часть текста (общую для позднейших переработок, ходивших в XIV–XV вв. в разных землях Северо-Восточной и Северо-Западной Руси и Великого княжества Литовского) можно возводить к домонгольскому времени. Однако, даже если иметь в виду именно эту часть, методологически некорректно рассматривать данные, в ней содержащиеся, как свидетельство о неких (причём весьма существенных) изменениях, имевших место в какой-то определённый момент между созданием «Устава» в середине XI в. и монгольским нашествием в середине XIII в. Историки, конечно, пытаются датировать эти данные, сравнивая их с другими источниками домонгольского времени, прежде всего, «Русской Правдой». Но почва для такого сравнения шаткая, и какую-то динамику трудно уловить, потому что, с одной стороны, сама «Русская Правда» применялась на практике как действующий правовой кодекс не только в XI–XII вв., но и гораздо позднее, вплоть до XV–XVI вв., а с другой – в ряде памятников XII–XIV вв. (например, договорах Новгорода и Смоленска с немцами) отражаются «архаические» нормы, вполне соответствующие «Русской Правде»[1050].
Во всяком случае, если отрешиться от указанного абстрактного допущения о какой-то «бессословности» общества X–XI вв., а также ложной оценки шкалы вир «Русской Правды» как прямом отражении социальной иерархии, то ничто не мешает признать, что статьи «Церковного Устава Ярослава», общие для двух его редакций («Краткой» и «Пространной»), восходят к архетипу, то есть к середине XI в.
Социальная лестница, которая выстраивается по шкале штрафов, установленных в «Уставе», действительно, не соответствует шкале вир «Русской Правде», но она вполне укладывается в ту схему, которая была предложена мной выше на основе анализа нарративных источников XI в. На верху иерархии, согласно статьям 2–4 «Устава», находятся бояре, которые разделяются на «великих» и «меньших», за ними стоят «добрые» или «нарочитые» люди, а ещё ниже статусом «простая чадь» (так и в Краткой редакции, и в Пространной). В другой статье (в которой как раз можно подозревать позднейшую правку) этим «добрым» или «нарочитым» соответствуют «городцкие люди», а «простой чади» – «селские люди» или «селенци» (ст. 25 Краткой редакции, ст. 30 Пространной)[1051]. Высшие элементы этой иерархии (бояре и нарочитые люди) вполне соответствуют элите, представленной выше по летописным данным, которая состояла из двух главных слоев – боярства и городской верхушки. В разделении бояр на «великих» и «меньших» не надо видеть признак какой-то особо «развитой дифференциации», невозможной в XI в. На дифференциацию в среде боярства в это время намекает именование знати Вышгорода в «Повести о убиении Борисове», восходящей к XI в., с уменьшительным суффиксом как «вышегородских болярцев» – ясно, имелись в виду какие-то представители знати, менее значительные по сравнению с киевскими боярами – боярами в полном смысле слова[1052].
* * *
Заключая этот раздел о данных «Русской Правды», осталось коснуться единственного упоминания бояр в статье 91 «Пространной редакции». Статья выглядит следующим образом: «О задницѣ боярьстѣи и о дружьнѣи. Аже в боярехъ либо в дружинѣ, то за князя задниця не идеть, но оже не будеть сыновъ, а дчери возмуть»[1053].Устанавливается, что наследство («задница»), оставшееся после смерти боярина или кого-то из «дружины» (то есть, в данном случае, разных княжеских слуг), не уходит к князю, а если у умершего не было сыновей, наследство достаётся дочерям. В литературе это постановление вызывало споры, в частности, из-за того, что в позднейших редакциях в него вносились поправки, существенно меняющие смысл[1054]. В настоящее время, прежде всего, в силу установленной текстологической эволюции версий «Русской Правды», нельзя сомневаться, что именно приведённый текст является древнейшим. Спорным остаётся, однако, его содержание и направленность. Формулировка текста такова, что оставляет целый ряд неясностей: например, было ли это постановление новацией или подтверждением старого, общепринятого порядка, распространяется ли установленная норма на все случаи или подразумеваются исключения (например, если умерший оставил завещание, или если на наследство или его часть претендует Церковь), почему сказано о дочерях, а не говорится о вдове или других родственниках и т. д.[1055]А. Е. Пресняков, исходя из теории «княжого права», высказал мнение, что статья отменяет древнее право князя на наследство, оставшееся после его «дружинника», и что отмена стоит в связи с «разложением» «дружинного единства» и появлением собственных владений (прежде всего, земельных) и интересов у княжеских людей. «Вижу тут, – писал историк, – смягчение в пользу дружины, ставшей боярством, древнего права, не знавшего имущественной самостоятельности княжих мужей-огнищан»[1056]. Эта трактовка получила распространение в литературе[1057]. Однако, строго говоря, ничто, кроме самой теории «княжого двора-огнища», к такой трактовке не обязывает.
Мысль, что имущество, полученное или нажитое во время исполнения службы господину или правителю, должно, по крайней мере частично, вернуться к князю, является, в самом деле, логичной, и её применение можно найти во многих памятниках средневекового права Европы. Неясно только, почему «Русская Правда» – памятник, составлявшийся с первоочередным учётом интересов князя – должен был как-то противодействовать этой мысли. Отмена права князя на имущество, оставшееся после смерти не просто какого-то его слуги, а боярина, – это было бы очень сильным ущемлением интересов князя. Ни текст самой «Русской Правды», ни исторические условия и обстоятельства, при которых эта статья могла бы быть принята в начале или середине XII в., не дают никаких намёков на то, почему бы и каким образом князья вдруг пошли на такое «смягчение». Предположение, что к нему привело развитие вотчинного землевладения, «когда дружинник окреп на земле и бенефиций превратился в феод»[1058], ни на чём не основано. В самой статье говорится не о землевладении, а вообще о наследстве («заднице»). Насколько велика в домонгольское время была роль землевладения для бояр и тем более княжеских слуг, обозначенных в тексте общим понятием «дружина», источники не позволяют судить; его формы и условия вырисовываются лишь очень приблизительно (см. выше в разделе «Бояре в XI в.»). Ясно только, что какими-то землями бояре располагали как до появления «Пространной Правды», так и после.
Так или иначе, представление, которое лежит в основе тезиса Преснякова, о некоем «древнем праве, не знавшем имущественной самостоятельности княжих мужей-огнищан», выглядит просто абсурдным в виду всех тех данных, которыми мы располагаем относительно бояр в XI в. В том же Житии Феодосия всё говорит против этого представления. Бояре располагают ценными вещами и имуществом, Варлаам, желая постричься в монастыре, приносит туда свои «болярскую» одежду и коней (очевидно, в качестве вклада) и т. д. А как могли бы вообще новгородские бояре в 1018 г. собирать деньги (причём по довольно высокой ставке) на поход против Святополка и Болеслава, если у них не было «имущественной самостоятельности»?
В какой-то мере такого рода «древнее право» можно предполагать относительно тех княжеских слуг, которые находились на его полном содержании. В частности, описание Ибрагимом ибн Якубом «заботы» польского князя Мешка о его «мужах, закованных в броню» (см. выше с. 269), подразумевает, что и «имущественная самостоятельность» этих «мужей», и их воля в передаче наследства детям были ограничены. Вполне возможно, что похожие ограничения действовали и относительно гридей и отроков князей Руси в XI в. С конца XI в., как доказывалось в главе III, эти корпуса княжеских военных слуг деградируют. Не связано ли появление статьи 91 в «Пространной Правде» именно с этим процессом? В таком случае «смягчение» «древнего права» надо относить именно к княжеским слугам XII в., которые уже не состояли полностью на довольствии князя и которые добились уравнения своих прав в смысле передачи имущества по наследству с боярами. Впрочем, это – лишь одна из возможных трактовок этой статьи. Пожалуй, более вероятным кажется, что постановление «за князя задниця не идеть» является вообще не новацией (ни по отношению к боярам, ни по отношению к «дружине»), а лишь подтверждением общепринятой нормы. Такого рода подтверждение со специальным упоминанием дочерей могло быть вызвано просто каким-то частным случаем, например, попыткой кого-то из князей XII в. присвоить себе имущество одного из своих людей, оставившего после смерти лишь дочерей.
Для целей данного исследования, в общем, не так важно остановиться на какой-то одной интерпретация 91-й статьи. Главное указать на то, что интерпретация Преснякова в духе теории «княжого права» не может относиться к боярам.
2. Наследственность, фаворитизм, отношения с правителем
Таким образом, умолчание в шкале вир «Русской Правды» о боярстве не может служить свидетельством против того, что оно составляло высший социальный слой в XI в. Бояре были знатью, и нет оснований подвергать сомнению данные нарративных источников. В то же время равнодушие законодательной инициативы по отношению к боярам заставляет лишь догадываться о том, какими социально-правовыми нормами, представлениями или механизмами утверждался и подтверждался на практике боярский статус. В нарративных памятниках можно найти указания на внешние признаки боярства (богатство, власть и пр.), но перед их авторами не стояла, естественно, задача дать ответ на вопрос, как приобретались эти признаки, то есть кто и как становился боярином.
Кто имел право называться боярином и на каких основаниях? К сожалению, данных для решения этого вопроса источники X–XI вв. практически не дают, и приходится ограничиться лишь некоторыми соображениями более или менее общего характера в контексте сравнительно-исторических аналогий. В историографии, как мы видели, влиятельными остаются две теории: «дружинная/служилая» и «общинная/местная». Первая объясняет приобретение боярского статуса только через службу князю, вторая либо вообще не предполагает существования такого статуса в условиях «общинности», либо видит в нём не социально-правовое содержание, а лишь отражение имущественного расслоения ими личных «лидерских» качеств.
На мой взгляд, хотя каждая из двух теорий опирается на реальные факты, в итоге выводы получаются упрощёнными и однобокими. «Бессословности», на которой делает акцент «общинная теория», на Руси в X–XI вв. не было, и о ней можно говорить лишь в том смысле, что статусные позиции в раннее Средневековье приобретались и терялись скорее практическим путём, в силу наличия/отсутствия фактических власти и авторитета, не предполагая обязательного правового оформления (см. выше и во «Введении»). Нельзя не признать действенность такого механизма социального продвижения, как протекция правителя, но с другой стороны, едва ли стоит абсолютизировать его значение. В любом обществе и особенно таком юридически слабо иерархизированном, как раннесредневековое, надо предполагать одновременное действие разных факторов – одни поддерживают социальную мобильность, другие, напротив, укрепляют общественную стратификацию. Причём один и тот же фактор может в разных случаях (условиях) работать и в ту, и в другую сторону – то есть и в пользу статусных разграничений, и в пользу их преодоления или размывания.
Показательны в этом плане данные Жития Феодосия. С одной стороны, они подтверждают наличие в среде боярства двух институтов, совокупное действие которых поддерживают в любом обществе социальные статус и доминирование, – частная собственность и наследство. Поскольку, как только что говорилось, нет никаких оснований предполагать действие какого-либо «древнего права», отрицавшего за боярами «имущественную самостоятельность», надо думать, что бояре, располагая капиталом и имуществом, передавали его своим потомкам, создавая тем самым для детей изначально более выгодные условия и для поддержания социального статуса, и для карьеры. Очевидно, именно это и хотел сделать боярин Иоанн, отец Варлаама, когда пытался отвратить того от пострижения в монахи, – отец видел в сыне своего наследника. Однако, с другой стороны, частнособственнические устремления были не единственным стимулом для поддержания наследственности. Важно, что боярин Иоанн, желая укрепить положение своего потомства, действовал не один, но ему удалось подключить к делу князя. Очевидно, князь не хотел терять человека, который смог бы в будущем ему служить (боярского сына), и готов был поддержать эти устремления своего боярина. Такая поддержка со стороны князя фактически означала, что государственная власть содействовала передаче боярского статуса по наследству. Таким образом, наследственность укреплялась не только вследствие естественного желания передать своё достояние детям, но и в силу служебно-политических интересов княжеской власти.
Но такой «служебный» интерес, наверняка, имели со своей стороны и сами бояре, потому что они хотели передавать своим детям не только имущество и деньги, но и свою должность при дворе. В описании посмертного чуда Феодосия, разбиравшемся выше, говорилось, что некий боярин сначала попал у князя в опалу, а потом, благодаря вмешательству святого, получил обратно своё «место» при дворе. Как хорошо известно из источников позднейшего времени, «место» означало позицию в придворной иерархии, дававшую право занимать определённые должности. Сохранение достигнутого «места» было очень важно для бояр, потому что соответствующие должности как бы резервировались за их детьми, а потеря «места» означала «поруху» роду (в этом и был смысл «местничества»). Это упоминание в описании чуда, приложенном к Житию Феодосия, делает вполне вероятным, что такого рода представления начали складываться уже в XI в.
Из показаний Жития Феодосия ясно видно, что и сам боярский статус зависел не только от богатства, и передача его по наследству подразумевала не только сохранение богатства. «Фактор службы» играл не менее важную роль, чем «фактор имущества». Вместе с тем, не надо думать, что этот «фактор службы» имел всегда однонаправленное действие. В примере с боярином Иоанном он направлен на поддержание достигнутого положения при дворе от поколения к поколению. Однако, в других случаях он действовал ровно в противоположном направлении – то есть усиливая социальную мобильность и ротацию в слое знати. На эти случаи обычно и ссылаются сторонники теории «служилой» знати, подчёркивая решающее значение княжеской протекции в продвижении по социальной лестнице.
Действительно, значение княжеской протекции трудно переоценить. О её значении свидетельствует хотя бы, например, защита княжеских людей в «Русской Правде». Вполне вероятным выглядит предположение, что покровительство со стороны князя обеспечивало или, по крайней мере, сильно облегчало вступление в высший слой общества. Прямых подтверждений «обояривания» княжеским указом мы не найдём, но всё-таки князь явно располагал рычагами для возвышения избранных лиц. Во всяком случае, летописец начала XII в. такого рода возвышение рассматривал как само собой разумеющееся, хотя и относил его к далёким временам. В легендарном рассказе ПВЛ об основании Переяславля, помещённом в статью 6500 (992) г., рассказывается, что после победы над печенегами князь Владимир «великимь мужемъ створи» некоего юношу, победившего в единоборстве печенега (а заодно и отца этого юноши)[1059].
Более достоверным выглядит другой пример успешной карьеры благодаря сочетанию протекции князя, случая и личных способностей. Согласно летописным известиям, восходящим к НС (а вполне вероятно, и к более древним слоям летописи), Добрыня, сподвижник того же князя Владимира Святославича, приходился ему дядей по материнской линии. А матерью Владимира и сестрой Добрыни была некая рабыня Малуша, «ключница» княгини Ольги. Происхождением от рабыни, как известно, Владимира попрекала Рогнеда[1060]. Вряд ли холопом был сам Добрыня, потому что летопись сообщает об их с Малушей отце – некоем Малке Любечанине – вроде бы как о лице свободном, но во всяком случае, о Добрыне можно сказать, что он, получив в конце концов должность посадника в Новгороде, сделал карьеру, что называется, «из грязи в князи».
Но личная предприимчивость и княжеское покровительство имели пределы. Фаворитизм – явление, сопровождающее все монархические режимы в истории человечества. Однако из истории также хорошо известно, что те, кто уже имеют власть и, тем более, считают, что они пользуются ею на законных основаниях, не хотят делиться ею с «выскочками»[1061]. В статье ПВЛ 6601 (1093) г. мы видели столкновение интересов разных групп внутри знати – «первая дружина» и некие «уные» в окружении князя Всеволода Ярославича, «смыслении бояре» во главе с Янем Вышатичем и люди, пришедшие в Киев со Святополком из Турова. Те, кто успел укорениться в среде киевской знати и вкусить власть, недовольны возвышением новых элементов и сопротивляются. И симпатии летописцев скорее на стороне «старых» элементов, а не «новых». Справедливо пишет Б. Н. Флоря в связи с этими летописными данными, ссылаясь на аналогии в более позднее время: с приходом новых людей «неизбежно должен был вставать вопрос о распределении посадничеств, о том, кому, местным или пришлым достанутся наиболее богатые и доходные кормления»[1062].
Один пример из середины XII в. показывает, что покровительство князя далеко не всегда могло решить вопрос о принадлежности того или иного лица к боярству. Согласно «Киевскому своду конца XII в., в 1167 г. Владимир Мстиславич, тогда князь владимиро-волынский, «переступи крестъ» своему племяннику Мстиславу Изяславичу, занявшему киевский престол. Сам имея права и виды на киевское княжение, Владимир Мстиславич не хотел отказываться от борьбы за него и сговорился против племянника с берендичами, подчинявшимися Киеву. Заручившись их поддержкой, князь обратился к своим боярам: «посла к Рагуилови Добрыничю и къ Михалеви и къ Завидови, являя имъ думу свою», – однако, те отказались участвовать в его замыслах: «и рекоша ему дружина его: а собѣ еси, кн(я)же, замыслилъ, а не ѣдем по тобѣ, мы того не вѣдали». Разгневавшись на них, князь решил произвести в бояр своих «детских», то есть слуг: «реч(е), възрѣвъ на дѣцкыя: а се будуть мои бояре». Но затем летопись сообщает о полном провале планов Владимира. В частности, поддержать его отказались, в конце концов, и берендечи, узнав, что он не сумел привлечь на свою сторону других князей, и увидев, что он ездит «одинъ и без мужи своих»[1063]. Без бояр князь оказывается бессилен, а одним своим повелением превратить своих слуг в бояр он не может. Очевидно, для приобретения боярского статуса в данном случае княжеской протекции оказалось недостаточно, и вся эта история показала, что доступ в ряды боярства был позволен далеко не каждому, кто бы его ни поддерживал.
Представления о том, что знатность является привилегией немногих и приобретение её не может произойти одним лишь княжеским указом, подразумевают наследственность статуса, которая противостоит социальной мобильности. К сожалению, наши возможности судить о складывании наследственности в среде боярства очень ограничены. Источники, доступные для домонгольского времени, не позволяют проследить судьбы каких-то родов на протяжении хотя бы нескольких поколений– даже боярских, не говоря уж о других социальных группах. Практически всё, чем мы располагаем, – это обрывочные упоминания в летописях и некоторых других источниках разных лиц, и как самих этих лиц, так и (тем более) родственные связи между ними очень трудно идентифицировать. Пересмотр этих упоминаний, предпринятый в другом исследовании, показал, что наследственность в принадлежности к боярству была уже в XI в. Так, летописец XI в. ссылался на сына Свенельда Мьстишу как на человека, известного его современникам и, очевидно, сохранившего высокое положение своего отца. Важнейшие государственные должности наследуют Константин Добрынич от своего отца и Янь Вышатич от своего (его отец Вышата был воеводой при Ярославе)[1064].
Однако надёжно установить хотя бы один случай наследственности на протяжении более чем двух поколений в XI в. не удаётся. Боярские роды, представители которых упоминаются на протяжении трёх-четырёх поколений, фиксируются только в XII–XIII вв. Вероятно, всё-таки в XI в. ротация внутри элиты и, в частности, в среде знати была сильнее, чем позднее, и княжеская воля значила больше. Во всяком случае, именно такую ситуацию надо скорее предполагать из известных нам условий того времени: и наличие специальных военных контингентов в распоряжении князя, и постоянный приток наёмников (скандинавы при Ярославе), и военные предприятия широкого размаха, а значит, с большими людскими потерями (ещё в 1043 г. был предпринят масштабный поход на Византию, крупными были столкновения с печенегами, а позднее с половцами). В этих условиях боярам, возможно, труднее давалась такая самостоятельность, какую показали бояре Владимира Мстиславича, отказавшись поддержать его в 1167 г. Но сущность проявившихся в этом эпизоде условно-договорных отношений, которые связывали князя и бояр и которые подразумевали самоценность боярского статуса, надо, без сомнения, возводить к XI в.
Конечно, применительно к домонгольскому времени можно говорить только о фактической наследственности, то есть такой, которая складывалась практическим, бытовым путём, но не была закреплена юридическими документами. Именно об этом говорят те определения статуса человека для установления штрафа, которые цитировались выше – «по пути», «по муже смотря» и т. п. В них не юридическая норма определяет положение человека, а наоборот – фактическое (бытовое) положение человека становится определяющим для судебного решения. Фактическое же положение знатного человека предполагало, как мы видели, наличие не одного, а ряда признаков. И нет оснований выдвигать только один какой-то решающий фактор в определении боярского статуса – например, служба князю или «лидерство» в «местных» общинах.
* * *
В современной медиевистике вопрос о разных признаках знати в раннее Средневековье и факторах, определявших принадлежность к ней, довольно активно обсуждается в последние десятилетия. Однако вопрос этот ставится теперь иначе, чем в историографии XIX в. С одной стороны, понятие знать тесно связывается с господством над другими людьми и политическим доминированием, а имущественное расслоение рассматривается как признак, позволяющий говорить лишь о некоей самой элементарной стратификации. С другой стороны, знать рассматривается скорее как более или менее единый слой или класс (без разделений на принципиально разные группы типа «дружинно-служилой» или «местной»), в котором можно выделять разные прослойки в тот или иной момент или в тех или иных конкретно-исторических условиях. Некоторые историки различают представителей знати в зависимости от их происхождения и «карьеры» по двум категориям – знать «по рождению» и «по службе» (нем. Geburtsadel или Geblütsadel и Dienstadel, англ. nobility of birth и nobility of service и т. д.), – но отношения этих двух видов знати мыслятся скорее как конкуренция или взаимодополнение внутри одной политической системы и одного социального слоя[1065]. Можно условно поставить на одну сторону тех, кто получил материальные средства и повышенный статус по наследству, а на другую – тех, кто продвигался благодаря королевскому патронату. Но при этом и те, и другие сделать карьеру всё равно не могли без лично-доверительных отношений с правителем и доступа к власти, а в то же время, как бы ни складывались их личные судьбы, общим для них было вполне естественное («общечеловеческое») желание, получив дары, доходные должности и земли, в конечном счёте обзавестись своим домом и хозяйством, а значит, собственной персоной и в лице своих потомков укрепить своё место в классе знати. Правитель хотел иметь верных людей и надёжных исполнителей его приказов, но за это он должен был их награждать жалованьем и привилегиями, которые сообщали им известную независимость. С другой стороны, родовая знать имела постоянную тенденцию к расширению (хотя бы и просто в силу естественного размножения), некоторые роды мельчали, и их менее удачливые отпрыски либо покидали этот слой, либо должны были выслуживаться перед правителем. Это вело к постоянному взаимодействию и ротации между двумя видами знати, хотя само разделение на эти два вида можно проследить на протяжении веков, пусть и условно, и с временными преобладаниями той или иной стороны[1066].
В силу такой текучести не удивительно, что с течением времени могла меняться и терминология – определения разных видов знати могли менять смысл и постоянно появлялись новые обозначения для лиц из nobility by service, стремившихся к выдвижению благодаря протекции правителя. Так, в англо-саксонской Англии гезитов (gesíťh) сменяют тэны (thegn). Изначально обоими словами обозначались приблизительно одни и те же лица – королевские слуги. Gesíth – более древнее обозначение (VII–IX вв.), оно исчезает тогда, когда складывается землевладельческая знать, а слой людей, зависимых от милостей правителя, стал обозначаться относительно более новым термином thegn (слуга, этимологически родственное древнерусскому тиун). Постепенно тэнами стали называть вообще знатных людей, а ещё позже, к XII в., тэны становятся частью класса рыцарей, для обозначения которых входит в употребление термин knight (родственное с немецким Knecht – слуга)[1067].
Похожие смены одних обозначений другими мы видим и на Руси, но наиболее характерный пример в этом смысле представляет слово дворянин, сначала обозначавшее слугу (причём, по-видимому, не только княжеского, но и боярского), а позднее ставшее обозначением всего класса знати[1068].
В немецкой медиевистике существует специальный термин, который ввёл в научный оборот Г. Телленбах, – Königsnähe: «близость к королю». Имеются в виду разные способы поддержки со стороны правителя, которые помогали сделать карьеру при дворе, а также и сам результат этой поддержки – то есть высокое место в политической элите и тот ореол власти, который окружал людей, выступавших от имени короля, и придавал им авторитет в глазах «простых смертных». Применительно к раннесредневековым государствам этот термин удачно описывает совокупность формальных и неформальных механизмов служебно-политического продвижения к «командным высотам». Кроме того, он позволяет избежать противопоставления «служебной» и «родовой» знати, потому что Königsnähe предполагается необходимым элементом карьеры для всякого желающего пробиться к этим высотам вне зависимости от его происхождения[1069]. Без этой «близости к королю» сохранить высокий социальный статус на протяжении хотя бы двух-трёх поколений было практически невозможно, потому что только она давала доступ к honores – важнейшим прибыльным должностям государственных управления и суда. А доходы от участия в «публичной» сфере управления имели существенно большее значение по сравнению с доходами от частного землевладения ещё в IX-Хвв.[1070] и играли большую роль и позднее.
Для некоторых Königsnähe была важнейшим и даже, может быть, единственным фактором карьеры. Однако для других играли роль и другие факторы – наследство, родственные связи, удачный брак и т. п. Благородное рождение не было достаточным само по себе для карьеры и получения места в составе знати, но всё-таки именно оно давало ту «стартовую площадку», с которой начиналась карьера большинства представителей знати. И разумеется, оно ценилось в глазах современников. Об этом источники дают недвусмысленные свидетельства, из которых можно привести одно из самых известных и многократно цитируемых.
Франкский историк IX в. Теган в жизнеописании Людовика Благочестивого, обрушивая резкую критику на архиепископа Реймсского Эббона, обвиняет того в предательстве и неблагодарности по отношению к Людовику. По утверждению Тегана, Эббон происходил из лично зависимых крестьян и был вознесён благодаря протекции Людовика. Упрёк в неблагодарности Теган сочетает с издёвкой относительно низкого происхождения Эббона и выражается следующим образом: «О, как ты отблагодарил его! Он сделал тебя свободным, (но) не благородным, ибо это невозможно (fecit te liberum, поп nobilem, quod impossibile est)»[1071].
Хотя эти слова допускают разные трактовки[1072], но всё-таки главный смысл в них очевиден – автор считает, что сделать человека nobilis (знатным) было невозможно в силу одного лишь повеления короля. Очевидно, благородный статус предусматривал нечто большее– знатным надо было родиться, или, во всяком случае, чтобы называться nobilis, надо было обладать целым рядом свойств, которых Эббон, хотя бы и вознесённый на высокие должности королевской протекцией, не имел.
Таким образом, были разные факторы, которые поддерживали и укрепляли знатный статус, но в раннее Средневековье важнейшими среди них были два – рождение в семье, уже имеющей такой статус, и доступ к центральной политической власти. В соответствии с этими факторами можно условно разделять знать на «родовую» и «служебную», но надо понимать, что оба фактора действовали одновременно и взаимодействие двух видов знати никогда не превращалось в полное подавление одного другим. В европейских государствах раннего Средневековья нет примеров, когда бы знать родовая превращалась в своего рода касту, лишая правителя возможности продвигать своих слуг, или, наоборот, все представители высшего социального слоя превращались в его служебников. В позднее Средневековье знать обретает более устойчивые формы и больше единства (прежде всего, благодаря юридическому оформлению привилегий), а стремление монархии обеспечить себя послушными исполнителями и проводниками своей воли находит новые формы (развитие бюрократии и др.) и наталкивается уже на иные препятствия (знать борется за свою независимость на сословных началах). В любом случае, при всём разнообразии отношений правителя и знати в Средние века в разных регионах Европы, знать, с одной стороны, всегда оставалась приобщённой в той или иной мере к публичным институтам власти во главе с правителем и к «придворной» жизни, а с другой– никогда не оказывалась подчинённой правителю в положении лишь инструмента власти и проводника указов, спущенных сверху.
Попытки историков найти некую общую парадигму этих отношений приводят их в конечном итоге к мысли, что они строились на внеинституциональной договорно-согласительной основе в постоянном поиске компромисса и баланса различных интересов. Раннесредневековые политии представляются, по выражению Т. Рейтера, как «правление олигархий, нацеленных преимущественно на сотрудничество (kingdoms governed by largely cooperative oligarchies)»[1073]. Смысл политического процесса заключался не в том, что «сильный правитель» должен был сломить сопротивление знати или, наоборот, «реакционная феодальная» знать должна была подчинить его своей воле, а в том, что политическая элита старалась скоординировать разные интересы и устремления в своей среде, снизив вероятность конфликта. Эти усилия протекали не столько по неким установленным нормам и в рамках неких институтов, сколько по неписаным правилам, которые диктовались обычаем и практикой (в широком смысле этого слова) и выражались часто в специфических формах «символической коммуникации» (термин Г. Альтхоффа). Силы, которые блюли свои интересы, но были в то же время взаимозависимы, должны были постоянно договариваться о некоем modus vivendi. В такой системе отношений, конечно, нередки были трения и разногласия, но общие («классовые») интересы и понимание необходимости стабильности заставляли в целом сохранять мир. Правитель выступал не только символом общественного согласия, но и фактически главная его задача заключалась в урегулировании интересов различных политических сил, ведомых, как правило, теми или иными представителями знати. Важнейший инструмент, который был в его руках для влияния и давления на знать, – это манипулирование разными кланами, группировками и группами в её среде и протекция отдельным доверенным лицам (часто низкого социального происхождения).
Эти идеи в том или ином виде или аспекте находят применение в последние годы в разных историографических традициях[1074]. В немецкой медиевистике было даже предложено понятие «договорное господство» (konsensuale Herrschaft) – явно в пандан к теории «господства знати» (Adelsherrschaft)[1075]. Некоторые медиевисты (Г. Миттайс, К. Шмид и др.) сущность отношений правителя и знати в Средневековье определяли как «сотрудничество и напряжение (Kooperationund Spannung)»[1076]. X. Рюсс попытался под таким углом трактовать отношения правителя и знати на Руси с древнейшего Киевского периода до Московского XVI–XVII вв.[1077] Многие его наблюдения и интерпретации выглядят вполне убедительно. Та же сложная картина взаимоотношений князя и знати, основанная на компромиссе противоречивых стремлений и интересов, вырисовывается из исследования порядка вступления бояр на службу князю и выхода из неё[1078].
Правы те историки, которые пишут, что в Древней Руси не было никаких «земских бояр». Но, с другой стороны, не выглядит убедительной и идея о поглощении знати «княжим правом» и её исключительно «дружинно-служилом» характере. На фоне сравнительно-исторических данных, в том числе скандинавских и центрально-европейских, такое «поглощение» было бы исключением крайне своеобразным (а между тем, как мы уже видели, многое находит параллели – например, та же «большая дружина»). Везде, конечно, знать участвовала в суде и управлении, которые выстраивались по властной вертикали, имеющей своей вершиной правителя (иногда больше формально-символически, иногда и фактически), и вступала с ним в отношения службы. Но эти отношения никогда не мыслились абсолютными, неразрывными и односторонними, а главное, социально-правовой статус знати прямо от них не зависел – знатный человек оставался знатным, даже если в какой-то момент по тем или иным причинам оказывался выключенным из отношений с правителем (а такие моменты бывали часто и могли быть довольно продолжительными, учитывая политические конфликты) – во всяком случае, пока не лишался поддержки знатных родичей и своего богатства (что, конечно, уже могло зависеть во многом фактически именно от причастности к двору правителя и исправления делегированной им власти). Эпизод с боярами и детскими князя Владимира Мстиславича, который вполне можно сопоставить с примером из сочинения Тегана, прекрасно иллюстрирует эту мысль. «Княжого права» в том смысле, как о нём говорил А. Е. Пресняков, нигде никогда не существовало.
В своё время X. Ловмяньский совершенно справедливо возражал против тезиса об исключительно служебной роли древнерусского боярства и говорил о его самостоятельности уже с самого момента фиксации его как особого социального слоя, то есть с конца X – начала XI в. «Знать служила князю, – писал он, – но в сущности действовала в собственных интересах как формирующийся феодальный класс. Так было в других славянских странах, и нет оснований утверждать, что развитие Руси происходило другим путём»[1079]. Можно спорить, насколько здесь уместно определение «феодальный», но с историком, конечно, нужно согласиться в характеристике отношений бояр с князьями скорее как вассально-договорных, чем каких-то «дружинных» или «общинных».
Собственные («классовые») интересы, вассально-договорные отношения с князьями – эти черты подразумевают определённую обособленность боярства как социальной группы. Вряд ли можно говорить об этой группе как о сословии в собственном (классическом) смысле слова, так как принадлежность к ней, а также права и привилегии её членов не были определены и письменно закреплены в нормативном порядке (законодательно). Солидарность интересов членов этой группы проявлялась лишь в кризисные моменты, когда речь заходила о сугубо материально-практических вопросах. Боярский статус определялся фактическим состоянием человека, которое оценивалось по ряду признаков. К сожалению, у нас слишком мало данных, чтобы судить о том, как можно было приобрести этот статус, но судя по всему, правила и ограничения диктовались здесь только общепринятыми («обычноправовыми») воззрениями и конкретными обстоятельствами, среди которых важнейшим была реальная власть, бывшая в распоряжении соответствующего лица. Всё это, в общем, соответствует положению знати в раннесредневековых государствах Европы, которая составляла особый слой, но не была ещё сословием.
О численности боярства в домонгольское время
История средневековой Руси с демографической точки зрения исследовалась слабо и недостаточно. В частности, в литературе можно встретить сколь различные, столь и малообоснованные суждения о численности населения в целом и отдельных слоев древнерусского общества. Были попытки определить численность людей, составлявших княжеские «дружины» или «дворы», то есть всех вместе людей, находившихся на княжеской службе, в XII–XV вв.[1080] Они основывались на более или менее случайных данных, в основном, из летописных сообщений о составе войск, участвовавших в той или иной битве. Но из этих указаний о тысячах, а иногда десятков и даже сотен тысяч воинов, задействованных в каких-либо военных кампаниях, трудно вычислить, сколько людей составляли знать и военные слуги, а сколько – остальные слои и группы. И вообще, такого рода данные в нарративных источниках редко когда можно рассматривать как достоверные и надёжные. Приводимые цифры чаще всего сильно преувеличены или преуменьшены, да и просто представляют собой абстрактно-риторические упражнения[1081].
Между тем, некоторые более надёжные сведения (хотя, конечно, далеко не точные и исчерпывающие) в источниках всё же имеются. Они происходят из времени с X до XIV вв. и далеко выходят за хронологические рамки данного исследования. Но с их помощью можно представить и ситуацию именно в X–XI вв. С другой стороны, некоторые важные данные для подсчёта численности групп, выдающихся в военном и политическом планах, на Руси в эту эпоху были получены в ходе настоящего исследования. Обобщение этих сведений было бы здесь уместным и небесполезным.
Некоторые данные из источников, относящихся к древнейшему времени, не говорят прямо о боярстве, но с их помощью можно составить некоторое представление и о его численности. Речь идёт не о точных цифрах, а скорее о некоторых параметрах, от которых можно отталкиваться в дальнейших рассуждениях.
Можно указать на сообщение древних арабских писателей о количестве людей, которые ходили в полюдье. Это сообщение, восходящее, вероятно, к сочинениям IX в., сохранилось в труде персидского историка середины XI в. Гардизи. Приводя сведения о разных народах, Гардизи пишет и о руси, и, среди прочего, рассказывает о них следующее: «Всегда 100–200 из них (руси – П. С.) ходят к славянам и насильно берут с них на своё содержание, пока там находятся»[1082]. Несмотря на краткость этого сообщения, А. П. Новосельцев увидел в нём – и совершенно справедливо – свидетельство о полюдье[1083].
Сто или двести человек в полюдье, о которых упоминает Гардизи, – это число близко к цифре «дружинников царярусов», которую называет ибн Фадлан (400 человек), и приблизительно соответствует количеству «гридей» Ярослава, которое было вычислено в главе III по известию начальной летописи под 6522 (1014) г. Это соответствие было бы соблазнительно объяснить мыслью о содержании княжеских военных слуг в полюдье, примерно в том духе, как рассуждал в своё время М. Д. Присёлков[1084]. Действительно, если киевские князья (а вероятно, и другие «архонты росов») в X в. и держали у себя на службе неких военных слуг, то полюдье было бы наиболее естественным способом их «прокормления». В таком случае большинство той «дружины», которая заставила Игоря отобрать древлянскую дань у Свенельда, должны были составлять как раз те люди, о которых позднее летопись сообщает под именем гридь. Однако надо учитывать, что с Игорем были и такие «мужи», которые имели, подобно Свенельду, собственных слуг (отроков) и обладали более или менее самостоятельным положением.
Кроме того, какой бы естественной ни казалась мысль Присёлкова, всё-таки в XI в. гриди содержались, судя по всему, преимущественно прямыми денежными выплатами. В XI в. эти люди – военные слуги князя – выделились в специальную категорию, отдельную от бояр и городской верхушки. Эта ситуация предполагает довольно развитые «коммерциализацию» отношений князя и его людей и, с другой стороны, дифференциацию среди этих людей, которые трудно предполагать для более раннего времени. Из сообщений Константина Багрянородного и летописи следует, что в полюдье ходили и сами «архонты», и их слуги, и самостоятельные «мужи», признававшие их власть, со своими слугами. Доходы, полученные от сбора дани, делились более или менее уравнительно (ср. недовольство «дружины» обогащением Свенельда). В этой системе разница между более выдающимися «княжими мужами» типа Свенельда, составившими позднее боярство, и рядовыми, которые составили позднее гридь, а частично, может быть, и городских «нарочитых мужей», ещё не обозначилась достаточно резко и ясно. Но сам по себе факт, что независимые данные говорят приблизительно об одной и той же численности людей, прямо связанных с князем в материальном отношении (будь то «кормление» в полюдье или жалованье), свидетельствует о несомненной преемственности принципов социально-экономической организации в государстве руси в течение X–XI вв.
Так или иначе, сообщение арабского писателя X в. Гардизи о том, что в полюдье русь ходит группами по 100–200 человек, можно сопоставить с другой цифрой – той, которая была получена в результате сопоставления договора 944 г. и данных трактата «De Ceremoniis» Константина Багрянородного. Исследование этих данных показало, что правящую верхушку руси в середине X в. составляли 25 «архонтов» – главы неких полунезависимых территориальных образований, признающие верховную власть киевского князя. Умножив 25 на 100 или 200, можно думать, что мы получим приблизительное представление о численности военного класса Руси в середине X в., включая как «мужей», которые служили «архонтам», так и военных слуг тех и других. Этот класс, получается, насчитывал несколько тысяч человек, и, очевидно, большую его часть составляли военные слуги, а меньшую (вероятно, несколько сотен или, во всяком случае, существенно менее тысячи человек) – те люди («мужи»), которые позднее составили слой боярства.
В главе III настоящей работы были представлены количественные данные о корпусах профессиональных воинов, которые содержали князья Руси в X–XI вв. Эти корпуса насчитывали, вероятно, приблизительно до тысячи человек или даже несколько больше в начале XI в. и до 800 человек в конце этого столетия. Эти «большие дружины» рассматривались современниками как нечто выдающееся по размеру, а значит, можно думать, что по тогдашним меркам несколько сот хорошо вооружённых воинов, для которых военная деятельность представляла основное занятие, – это уже много. Кроме княжеских отроков-гридей такими воинами могли быть только бояре и, возможно, некоторые из военных слуг виднейших бояр. Надо думать, что в 1093 г., когда у киевского князя было 800 своих отроков, киевских бояр было значительно меньше.
Относительно самих бояр более или менее достоверные данные происходят из времени позднейшего.
Большое значение имеет сообщение Галицко-Волынской летописи (в составе ИпатЛ) об уничтожении верхушки Галицкой земли несколькими черниговскими князьями, которые на короткое время вокняжились в Галиче и пытались укрепить там свою власть. Сообщение в ИпатЛ датировано 6716 (1208) г., но в действительности события произошли в 1211 г. По летописи, черниговские князья, братья Игоревичи, «съвѣтъ же створиша на бояре галичкыи, да избьють и[х]. По прилучаю избьени быша. И убенъ же быс(ть) Юрьи Витановичь, Илия Щепановичь, инии велиции бояре. Убьено же быс(ть) ихъ числомъ 500, а инии разбѣгошася»[1085]. Если понимать этот текст прямо (и не предполагать ошибок в передаче цифр), то надо сделать вывод, что в Галиче было более пяти сотен бояр – пятьсот были убиты по приказу князей, а ещё некоторые другие убежали. Однако, вряд ли такое понимание оправдано.
Во-первых, подозрения вызывает сама цифра – слишком она круглая. Во-вторых, 500 человек представителей высшего социального слоя– это всё-таки кажется слишком много даже для такой большой и экономический развитой территории, как Галицкая земля. В-третьих, автор текста специально выделяет среди убитых двух по именам и определяет их вместе с некоторыми другими как «великих бояр». Значит, среди убитых были довольно существенные различия, чтобы некоторых из них определить как особо выдающихся («великих») – другие, очевидно, были менее богатые, знатные и т. д. И являлись ли на самом деле все пять сотен убитых людей «боярами галичскими», можно усомниться. Вполне возможно, что кроме бояр пострадали и их слуги-отроки (особенно, если кто-то из бояр попытался оказать сопротивление), и богатейшие горожане. Обычно в Средние века политические репрессии затрагивали не одного человека, а всю его семью и даже дальних родственников (кланы).
Так или иначе, цифру 500 надо воспринимать лишь как самый верхний допустимый, мыслимый и правдоподобный для современников, предел количества относительно повышенных социальных слоев Галицкой земли. В действительности, «бояр галичских» в смысле людей знатных, богатых, влиятельных и имеющих доступ к центральной власти было в Галиче скорее всего гораздо меньше. Как и во многих других свидетельствах средневековых источников (ср., например, выше в главе III о численности «больших дружин»), здесь достоверной надо воспринимать не столько конкретную цифру, сколько её порядок – в данном случае сотни.
Тем не менее, цифра эта не была взята с потолка, и тот факт, что счёт бояр в крупнейших землях-княжествах Руси XII–XV вв. должен был вестись в самом деле на сотни, подтверждает одно более позднее свидетельство. Оно относится к Новгороду первой половины XIV в., когда этот город был, вероятно, самым большим и богатым среди всех древнерусских городов, однако, не настолько огромным, чтобы его нельзя было сопоставить с тем же Галичем или другими большими городами начала XIII в., до монгольского разгрома и установления зависимости от Орды.
В 1331 г. в Новгороде произошёл конфликт между горожанами и немецкими купцами, и последние подробно написали о ходе и разрешении этого конфликта в специальном послании в Ригу. В этом послании, составленном по горячим следам, описывается, как в ходе улаживания споров немцам пришлось иметь дело с новгородским вечем и отдельными представителями как веча, так и разных групп горожан. В частности, упоминается и посланник от каких-то «300 золотых поясов» (ССС guldene gordele)[1086].
В историографии высказывались различные мнения по поводу того, что за люди в Новгороде могли скрываться за обозначением «золотые пояса», но наиболее убедительной представляется мысль А. И. Никитского, недавно подкреплённая новым переводом немецкого документа и исследованием П. В. Лукина, что немцы в данном случае общались с олигархической верхушкой города[1087]. Формально Новгород представляло вече, в котором участвовали самые широкие круги городского населения, но практически во многом политику и внутригородскую жизнь определяло неформальное руководство богатейших и влиятельнейших лиц города – новгородских бояр. Их автор послания и назвал «золотыми поясами», а было их, получается, всего около 300 человек.
Этой цифре можно найти косвенное подтверждение в подсчётах населения и размеров землевладения, которые делаются на основе изучения новгородских писцовых книг конца XV – первой половины XVI в.
Население Новгорода в конце XV в. оценивается в 32 с лишним тысячи человек[1088]. По оценкам К. Гёрке, основанным на летописных и археологических данных в сравнительно-историческом контексте, численность Новгорода в конце XIV в. составляла около 25 тысяч человек[1089]. Городская община в 20–25 тысяч человек вполне могла иметь верхний социальной слой численностью около или несколько больше 1 тысячи человек (если считать этих трёхсот бояр с их семьями). С другой стороны, известно, что до конфликта с Москвой и «выводов» в конце XV в. в Новгородской земле насчитывалось немногим более 2 тысяч светских землевладельцев. Из них 43 человека имели владения размером свыше 500 коробей, а 244 (включая этих 43) – свыше 100 коробей, причём количество тех, кто владел менее 100 коробей, резко увеличивается (до нескольких сотен) – то есть где-то здесь лежит явный водораздел между крупным землевладением и средним-мелким[1090]. Исходя из этих категорий землевладения (полученных, конечно, более или менее условным разделением по сотням коробей), можно предположить, что к первой категории принадлежали виднейшие бояре, «правящая верхушка» Новгорода («великие бояре» по терминологии галицкого летописца)[1091], а все, кого можно было бы вообще назвать боярами – ко второй. Случайно ли, что цифра в 244 оказывается очень близка к 300?
Поскольку Галич в начале XIII в. структурно был подобен Новгороду середины XIV в. и только, вероятно, по численности населения уступал ему, то вполне обоснованным было бы предположение, что слой галицкого боярства формировался по тем же принципам, что и в Новгороде, в том числе и что касается его численности, и следовательно, эту последнюю можно определить в 100–200 человек. Вполне можно представить себе, что автор вышеприведённого известия Галицко-Волынской летописи, указав круглую цифру в пять сотен, отталкивался от реальной численности бояр примерно в сотню или несколько больше. Примерно такие же цифры надо предполагать и для самого Новгорода начала XIII в. Разумеется, надо учитывать, что и Галич в 1211 г., и Новгород в XIII–XIV вв. были центрами земель, не разделённых на уделы, то есть и в том, и в другом случае речь идёт о боярстве всей земли.
Новгород, Галич, Киев, Чернигов, Смоленск, Владимир, Полоцк и Переяславль Южный были крупнейшими городами Руси в эпоху, предшествующую татаро-монгольскому нашествию. Если в каждой из земель, столицами которых они были (если брать именно всю территорию каждой из земель без учёта их раздробления на уделы), предполагать количество бояр от нескольких десятков до двух сотен, то общую численность этого слоя мы получим около 1000–1300 человек. Сравнительно крупные и относительно независимые политические образования к середине XIII в. составляли также Муромское, Рязанское, Турово-Пинское, Владимиро-Волынское княжества и Псковская земля. Учитывая бояр этих земель, общую численность боярского класса Руси перед монгольским нашествием можно довести, наверное, до 1500 человек (разумеется, без семей). Но поскольку внутри этого класса было расслоение, надо думать, что основные рычаги власти были сосредоточены в руках совсем узкой группы лиц («великих бояр»).
Правдоподобность и этих подсчётов, и этого последнего вывода подтверждается, если обратиться к некоторым сравнительно-историческим данным. Подбор этих данных, который предлагается ниже, более или менее случаен, совсем не претендует на полноту и служит скорее иллюстративным целям, чтобы создать некий фон или задать общие параметры для выводов, сформулированных применительно к Древней Руси в приблизительном ключе. Показательность этих сравнительных данных относительна, так как слишком различались общие политические и социально-экономические условия в разных регионах средневековой Европы. Да и не так много такого рода данных из сопоставимых с Русью регионов.
Одно из свидетельств в этом ряду уже приводилось выше в главе III, когда шла речь о складывании королевской hirð в Норвегии в XIII–XIV вв. Высший слой hirð составляли лица, облечённые званиями лендерманов (lendirmenn) и сюслуманов (sýslumenn). Они фактически и составляли ту социальную категорию, которую можно назвать норвежской знатью, если не всю, то подавляющее её большинство. Первых насчитывалось 12–15 человек, вторых – около 40–50, вместе – не более 60–70[1092].
В королевстве вестготов в VII в. «насчитывалось несколько сотен значимых в социальном и экономическом отношениях семейств», но реальной политической властью обладала «в высшей степени узкая "правящая верхушка" внутри самой знати»[1093].
В империи Карла Великого образовался слой высшей знати, который в немецкой медиевистике получил название Reichsaristokratie – «имперская аристократия», то есть магнаты при дворе императора, его ближайшие советники и сподвижники. Это были элементы, которые выдвинулись из элит отдельных областей, вошедших в состав Империи, благодаря королевскому (императорскому) покровительству. Оценивать численность этих «местных» нобилитетов из-за отсутствия сколько-нибудь надёжных данных историки не решаются, но состав «имперской аристократии» поддаётся приблизительной оценке. Г. Телленбах составил список 111 человек в её составе, представлявших 42 рода[1094]. Выводы Телленбаха, который собственно и «открыл» Reichsaristokratie, получили признание[1095]. Цифру 111 человек нельзя воспринимать как точный показатель численности этого слоя, но считается вполне возможным исходить из округлённого числа в 100–150 человек.
Приблизительные выкладки возможны для подсчёта численности знати в некоторых государствах-наследниках каролингской Империи. Так, в оттоновской Германии X–XI вв. слой людей, которые имели влияние на государственную политику (то есть высшая знать, имевшая доступ ко двору), оценивается приблизительно в 150–200 человек, включая королей и их родственников, в том числе взрослых женщин из королевской семьи[1096].
Для стран, ближе расположенных к Руси, мы располагаем только некоторыми случайными известиями, надёжность которых не очень высока. Автор «Чешской хроники» Козьма Пражский при описании борьбы князей Борживоя и Владислава за пражский престол (1109 г.) вкладывает в уста одного из участников этой смуты сетования о горестной судьбе Чехии, которая «подвластна многим господам (dominis multis)». Далее в этой же речи уточняется, что этих «господчиков» два десятка («iam sunt bis deni, nisi fallor ego, dominelli»)[1097]. Среди историков ведутся споры, кого следует понимать под этими двумя десятками «dominelli» – членов правящей династии Пшемысловцев или представителей высокородной знати[1098]. Так как первых в начале XII в. никак не набирается два десятка, более вероятной выглядит точка зрения, что имеются в виду двадцать родов высшей знати, каждый из которых возглавлялся старшим в роду – и эти главы родов и были обозначены как «dominelli». В тот или иной определённый момент эти двадцать родов могли быть представлены несколькими десятками совершеннолетних мужчин (40–60 человек).
Численность венгерской знати часто оценивают, исходя из известного сообщения Шимона Кезаи, писавшего около 1285 г., что благородных родов, восходящих к древним корням, в Венгрии насчитывается 108[1099]. Это значит, что в конце XIII в. знать Венгерского королевства составляли 2–3 сотни мужчин.
Есть одно любопытное сообщение Вертинских анналов о восстании болгар в 865/866 гг. после крещения хана Бориса-Михаила (864 (скорее) или 865 г.). Автор (Хинкмар Реймский) пишет, что некие знатные люди в окружении хана (proceres sul) подняли мятеж, возмутив народ, и собрались около царского дворца. Борис вышел со своими людьми и духовенством и чудесным образом усмирил народ. Людей у него было 48 – «cum quadraginta tantum octo hominibus». После усмирения народа хан казнил 52 человека «ex proceri-bus», а остальных отпустил. В известных ответах папы Николая на вопросы болгарского хана уточняется, что казни подверглись мятежники «со всем своим родом (cum omni prole sua)». Потом было послано посольство к Людовику немецкому (август 866 г.) с просьбой о епископе, а тот послал весть Карлу Лысому (очевидно, от послов и известны детали анналисту)[1100]. Восстание было, видимо, мощным, имело значение и для политического развития ханства, и его международных отношений. Как бы ни расценивать ход событий и кем бы ни считать этих «знатных» (proceres) и ханских «людей» (homines)[1101], ясно, что речь идёт скорее о десятках людей в элите болгарского ханства, чем о сотнях и, во всяком случае, не о тысячах.
Таким образом, из этих разрозненных данных следует, что для большинства государств IX–XIII вв. Центральной Европы численность знати не следует предполагать очень большой– от несколько десятков совершеннолетних мужчин до нескольких сотен (в зависимости от социально-политической ситуации, экономического развития и т. д.), но не более того. При этом обычно явно прослеживается отличие между основной массой знатных людей и узким кругом лиц, который располагал важнейшими рычагами политического decision-making– некоей «правящей верхушкой» (обычно несколько десятков человек). В более крупных политических образованиях типа империи Карла Великого общая численность элиты естественным образом возрастала (за счёт объединения разных quasi-государственных образований), но слой людей, имевший преимущественный доступ к центральным власти и финансовым «потокам» (то есть «государственная элита»), оставался, видимо, сравнительно узким – те же несколько десятков или около сотни человек.
На этом фоне результаты, полученные на основе анализа древнерусских источников, совсем не выглядят чем-то исключительным. В каждой из «земель» Руси XII– начала XIII в., которые представляли собой фактически независимые государства, слой собственно знати (боярства) составлял от нескольких десятков до примерно двух сотен человек, но из этих людей лишь немногие (вероятно, от одного до нескольких десятков человек) участвовали в принятии важнейших политических решений. Не будет большой смелостью предположить, что именно эти последние именовались «великими» или «лучшими» боярами и что именно они были главными советниками князей – «боярами думающими» или «думцами», как писали летописцы[1102].
В конце XI в. было меньше независимых земель-княжеств, меньше бояр, зато более многочисленны были контингенты княжеских военных слуг или, по крайней мере, киевского князя– недаром киевский князь был в состоянии контролировать почти всю Русь. Для XI в. надо предполагать значительно большую концентрацию знати и военных сил по нескольким политическим центрам. В Киеве XI в. бояр, вероятно, было несколько больше, чем в отдельных «землях» XII – начала XIII в. Правдоподобной выглядит цифра в три-четыре сотни человек, если учитывать приведённые в начале этого раздела данные о численности людей, ходивших в полюдье, и княжеских гридях-отроках. Общее число бояр на Руси во второй половине XI в. едва ли превышало тысячу, а вместе бояре и княжеские военные слуги (отроки-гриди) насчитывали, таким образом, несколько тысяч человек, вряд ли более 3 тысяч. Это и была военно-политическая элита Руси.
Это, конечно, очень приблизительные оценки, ориентировочные и условные. Для «социологических» задач данного исследования важнее даже, может быть, не столько общее количество людей в тех или иных группах и слоях, сколько их соотношение между собой – главное, перевес гридей над боярством в XI в., и перевес боярства над «осколками» «большой дружины» в XII–XIII вв.
Выводы
Сравнительно со многими другими странами раннесредневековой Европы на Руси знать уже относительно скоро после образования государства обрела собственное название – бояре. Для обозначения человека, выдающегося по социальному положению и приобщённого к высшей политической власти, слово бо(л)ярин употребляется в источниках, созданных на Руси в XI в. Это слово, заимствованное в древнерусский язык, укоренилось, вполне вероятно, потому, что в этом языке не было оригинального славянского слова, подходящего для обозначения новой социальной реальности. В этом смысле данное заимствование можно сопоставить со словом гридь, которое вошло в древнерусский язык тоже как обозначение специфического явления, образовавшегося в особых исторических условиях. Но в отличие от гридь слову боярин была суждена гораздо более долгая и важная история в восточнославянских языках – в соответствии с историческим значением того явления, на которое оно указывало.
В договорах руси и греков 911 и 944 гг. слово бояре употребляется наравне со словом князья для перевода одного греческого слова и обозначает лишь очень узкий правящий слой руси – неких предводителей или quasi-правителей, возглавлявших какие-то территории в составе «Русской земли» и признававших верховную власть киевского князя. В середине X в. их было 24 человека (не считая киевского князя). Очевидно, в эту эпоху употребление слова бо(л)ярин ещё не устоялось, и его содержание не вполне определилось. В договоре 944 г. те, кого позднее стали называть боярами, выступают как посланники («слы») князей-бояр/«архонтов». В оригинальных древнерусских источниках никаких намёков на существование этих «архонтов» не обнаруживается. Видимо, в правление Владимира Святославича устанавливается социально-политическая структура, сохранявшаяся очень долго, – князья одного рода выступают правителями «под рукой» «старейшего» в роду, но фактически (полу-)независимо, а опираются на элиты, которые концентрировались в ряде городских центров. В XI в. крупнейшим таким центром был Киев.
Эти элиты, на которые опирались князья в XI в., состояли из трёх главных элементов – знати (боярства), городской верхушки (купцов/гостей) и воинов на содержании князей (гридей/отроков). Место последних в элите было обусловлено только их особым военным значением и относительной многочисленностью, и позднее они теряют это место. Разумеется, князья хотели как-то выдвинуть, поощрить и защитить своих слуг, поэтому, в частности, в «Русской Правде» предусматриваются для них особые виры. Городская верхушка выделялась, главным образом, своей экономической ролью, и лишь в кризисные моменты, в ситуации вакуума власти, она, вставая во главе городского веча, могла выступать и политически значимой силой. Значение боярства было заметно по разным параметрам – и в экономическим плане, и в военном, и, главное, в политическом. Выделяясь в разных отношениях, боярство фактически представляло собой высший социальный слой, и к его представителям наиболее подходящим были определения славный и честный, указывавшие на почёт и авторитет, которыми они пользовались в обществе.
Надо подчеркнуть, что разные признаки, выделявшие боярство в особо выдающийся слой, были неразрывно связаны между собой. В историографии предпринимались попытки выделять по этим признакам – прежде всего, разделяя политическую роль и материальный достаток, – некие группы внутри этого слоя или даже предполагать два «параллельных» слоя знати, но эти попытки не представляются убедительными. У бояр домонгольской эпохи политическое значение, то есть доступ к доходным должностям, было неразрывно связано с экономическим положением (богатством) – одно было одновременно условием и следствием другого. Виры, которые упоминаются в «Русской Правды», и умолчание её о боярах не могут служить основанием для каких-либо социально-юридических построений. «Русская Правда» упоминает о повышенных вирах, в основном, для тех категорий населения, которых хотели специально защитить князья; бояре же и так были защищены «обычным правом».
Противопоставление бояр на «земских/местных» и «служилых/дружинных», принятое в историографии, не подтверждается источниками. Никаких местных вождей или общинных лидеров ни под именем бояр, ни под другими обозначениями мы не видим. Те представители знати, которые упоминаются по именам, все указываются в источниках как состоящие на службе князьям – от Свенельда до Яня Вышатича или Ивора, посланного в 944 г. князем Игорем в Византию, до тех «мужей», которые вместе с князьями участвовали в принятии законов, вошедших в состав «Русской Правды» (см. заголовки «Правды Ярославичей» в «Краткой редакции» и «Устава Владимира Всеволодича» в «Пространной»).
Вместе с тем, не следует абсолютизировать служебные отношения бояр с князем, отрицая, например, что у них могли возникать какие-либо привязанности к той местности, где они жили. В рассказе ПВЛ о событиях 1018 г. в Новгороде фигурируют бояре, выступающие как часть городской общины. От времени с конца XI и до середины XIII в. происходит ряд свидетельств, что те или иные представители знати были связаны с тем или иным городом или землёй, в том числе и из поколения в поколение, но при этом служили князьям Рюриковичам из разных родовых линий, сменявших друг друга в этом городе или земле[1103].
Вне сомнения, княжеское покровительство было мощным фактором продвижения по социальной лестнице. Но князья не должны были, да и не могли иметь ничего против передачи боярского статуса по наследству. Применительно ни к XI в., ни вообще к домонгольской эпохе нельзя говорить о прирождённых правах боярства или боярстве как сословии, но de facto принадлежность к этому слою передавалась, видимо, преимущественно по наследству. Во всяком случае, в рассказе Жития Феодосия о боярине Иоанне и его сыне, принявшем иноческий образ под именем Варлаама, такая наследственность подразумевается как нечто естественное. Как явствует из рассказа о Владимире Мстиславиче и его боярах, в середине XII в. звание боярина подразумевает уже целый набор признаков, приобрести которые на практике было сложно, фактически едва ли только не унаследовав их. Сообщение о провале попыток князя произвести в бояр своих детских приводится в летописи в таком само собой разумеющемся тоне, что складывание ограничений доступа в боярский слой надо относить к гораздо более раннему времени.
Под именем боярства уже в XI в. выступает такой слой, который по основным внешним параметрам вполне соответствует знати (нобилитету) раннесредневековых государств Европы до эпохи складывания рыцарского сословия. Нет оснований говорить о каких-то принципиальных разрывах или переломах в эволюции этого слоя в конце ХI-го в. или в XII в. или вообще в какой-то момент до монгольского нашествия. Скорее надо вести о речь о том, что уже в XI в. на Руси обозначились признаки тех главных процессов, которые связываются с эволюцией этого слоя в Средневековье, – перерастание фактической обособленности социального слоя в юридически закреплённые привилегии, внутренняя дифференция, подразумевающая формирование слоя низшей знати, и развитие крупного землевладения, основанного на труде зависимых крестьян. Не следует искать корни своеобразных черт, присущих знати Московского государства XVI–XVII вв. и отличавших её от знати других европейских стран, в древнерусской истории ранее середины XIII в. Они являются, очевидно, продуктом процессов, которые начали развиваться лишь в условиях монгольского ига или даже в ходе освобождения от него.
Заключение
Популярная в средневековой Европе «социологическая модель», разделявшая общество на oratores, bellatores, laboratores («молящихся», «воюющих» и «трудящихся (пашущих)»)[1104], была известна и на Руси. Последовательного развития в древнерусской книжности она не нашла, но имплицитно знание о ней или намёки на неё можно обнаружить в некоторых древнерусских произведениях – как оригинальных, так и основанных на переводных сочинениях. Например, в одном из постановлений Стоглавого собора (1551 г.) пересказывается некое толкование на 23-е правило VI-го Вселенского собора, и говорится о доходах духовенства в сравнении со светским обществом:…вси бо дают, и богатии, и убозии, и нищия, своего ради спасения, священнии же и пищу, и прочая потребы от сих себе имеют, якоже и земледелатели от плода вкушают труда своего и якоже воини воинствующеи оброки своими довлеются…»[1105] «Священнии», «земледелатели» и «воини» здесь прямо соответствуют oratores, laboratores nbellatores.
В одном из древнейших текстов, созданных на Руси, «Памяти и похвале князю Владимиру» Иакова Мниха (середина – третья четверть XI в.) в рассказе о щедрости Владимира Святого тоже можно увидеть отражение этой трёхчастной модели. Среди прочего Иаков упоминает О пирах, которые устраивал князь: «Три трапезы поставляше, первую митрополиту съ епископы, и съ черноризцѣ, и с попы, вторую нищимъ и убогымъ, третьюю собѣ и бояромъ своимъ и всимъ мужемъ своимъ…»[1106] В устройстве разных «трапез» сказывались, очевидно, представления о разделении в обществе: один круг людей составляет духовенство, другой– нищие и убогие, третий– князь со своими «мужами».
Это – самое элементарное социально-функциональное деление, и, конечно, современные подходы к общественной дифференциации едва ли принимают его в расчёт. Такого рода упоминания ценны не столько фактической информацией о социальных группах, сколько как свидетельства «представлений общества о самом себе». Эти известия из древнерусских источников показывают, что сами современники сознавали определённые различия в их обществе как принятые и «нормальные», и, в частности, таким общепринятым было выделение в обществе неких лиц, которые ничего не производят, но в праве претендовать на плоды чужого труда. Одного этого сознания «легитимности» социальных различий достаточно, чтобы не рассматривать раннесредневековое общество как некую «общинность».
Приведённое свидетельство «Памяти и похвалы» важно также тем, что составляет параллель древнему летописному известию, которое читается и в «Начальном Своде», и в «Повести временных лет» и которое несколько раз цитировалось в книге. В летописном известии тоже речь идёт о пирах Владимира и тоже говорится о регулярных угощениях от имени князя для «людей своих». Указывая, как и «Память и похвала», среди этих людей бояр, летопись раскрывает, однако, их состав точнее и конкретнее – она ещё упоминает гридей, а также сотских, десятских и «нарочитых мужей».
В данном исследовании доказывается, что боярами называлась знать, гридями – профессиональные воины, состоявшие на содержании (жалованье) у князя, а в остальных категориях надо видеть представителей городской верхушки. Все вместе они – лучшие, наиболее выдающиеся (по экономическим, социальным и политическим признакам) представители общества (в масштабах всего государства Руси), и совместно с князем они управляют этим обществом. В силу разнородности этих людей из научных терминов, которыми в принципе можно их обозначить, был выбран наиболее общий и не имеющий явной идеологической нагрузки – элита.
В этой элите военные функции выполняли, главным образом, бояре и гриди, а политические – преимущественно одни только бояре. Участие в принятии важнейших политических решений и главная роль в исправлении публичной власти– это тот важнейший признак, который выделяет бояр в качестве знати (аристократии). Общественное признание (авторитет), богатство и распоряжение разного рода зависимыми людьми (власть в «частноправовом» порядке) – другие черты этого социального слоя.
В летописном известии о пирах Владимира все эти люди, которые приглашались на княжеский двор, названы также «дружиной». В главе II приводились и другие летописные известия, в которых слово дружина выступало в таком же смысле, указывая на общественную элиту (иногда во главе с князем, иногда и без него). Однако этот смысл не закрепился за словом в качестве устойчивого значения. В разных контекстах оно приобретало разные смыслы, постоянно как бы отталкиваясь от двух своих основных значений «спутники», товарищи и «войско, отряд», но снова возвращаясь к ним. Дополнительные определения и пояснения к этому слову, которые можно найти в летописи, не придавали ему каких-либо устойчивых специфических значений, то есть не сообщали терминологичности. Такая семантика слова и манера его употребления делают использование его в качестве научного термина проблематичным. Во всяком случае, его содержание в таком качестве должно специально определяться.
Представления, которые существуют в историографии вокруг понятия дружина, восходят к историографии XIX в. и связаны во многом с прямолинейным восприятием летописи учёными того времени. На историков, начиная с Н. М. Карамзина, большое впечатление производили упоминания «любви» князей к их «дружинам», нередко встречающиеся в летописях домонгольской поры. Одним из древнейших является то же летописное известие о пирах Владимира, где говорится, что князь вообще был щедр к своим людям, «любя дружину», и не только устраивал пиры для них, но и, например, велел исковать для них серебряные ложки[1107]. Из позднейших часто приводится в литературе некролог Васильку Константиновичу, князю ростовскому, убитому в 1238 г. монголами, который был до своих бояр так «кто ему служилъ и хлѣбъ его ѣлъ и чяшю пилъ и дары ималъ, тотъ никако ж у иного князя можаше быти за любовь его»[1108]. Эти упоминания считались отражением «дружинного быта», и, отталкиваясь от них, историки писали о тесной «домашней» связи князя и «дружинников», «общности очага и хлеба» и, в конечном итоге, некоем «княжом праве».
Эта картина «любви» князя и окружающих его людей настолько прочно вошла в сознание историков, что даже самые тонкие и серьёзные из них – такие, например, как А. Е. Пресняков – не задумывались по поводу того, стоит ли буквально воспринимать эти упоминания. Между тем, недоверие должен возбуждать один тот факт, что эта картина практически в тех же чертах повторяется под пером разных авторов и в известиях о Владимире Святом, правившем в Киеве в конце X– начале XI в., и в известиях о Васильке, жившем в первой половине XIII в. Неужели в отношениях князя и его людей ничего не изменилось за два с лишним столетия?
Очевидно, эта картина – просто некий образ, и совершенно другой вопрос, который должен решаться отдельно, – что в реальности стояло за этим образом (литературные или фольклорные шаблоны, идеология, стереотипы поведения и т. д.). Но в любом случае ясно, что слова некролога о боярах Василька– это не более чем метафора. Бояре эпохи перед монгольским нашествием имели свои владения и имущества, располагали зависимыми людьми, в том числе вооружёнными, и им совершенно незачем было питаться княжеским хлебом и пить из его чаши. Сложнее, вероятно, с рассказом о серебряных ложках для «дружины» Владимира, но и в нём, как показывают специальные исследования, присутствуют явные фольклорно-поэтические черты, в том числе, возможно, очень далёкие по происхождению от той среды, к которой они применены[1109]. Современные учёные, пытаясь уловить в рассказе какие-то отголоски реальности, тоже видят в нём скорее символическое содержание, весьма условно отразившее эту реальность[1110].
Один из главных выводов данного исследования сводится к тому, что общество эпохи князя Владимира представляло собой сложную и в то же время цельную иерархичную систему, совсем не похожую на модели, которые исходят из представлений, распространённых в науке XIX в., о неких «бродячих дружинах», скользящих по поверхности «земской» или «родоплеменной» «толщи народной». Хотя о слоях этого общества нельзя говорить как о сословиях в полном смысле слова, но некоторые из них – прежде всего, знать – уже в XI в. обрели устойчивость и обособленность, пусть даже пока большей частью de facto, а не de jure.
Термин дружина, если отталкиваться от принятого в мировой исторической науке словоупотребления и сравнительно-исторических аналогий, подходит скорее для обозначения архаических военизированных объединений в до– и предгосударственную эпоху, в которых иерархические отношения лишь намечались, но ещё не стабилизировались. Он может использоваться ещё в словосочетании «большая дружина», указывая на специфическую форму военной организации, которая выросла из древних «частных» или «домашних» дружин, но приобрела особые черты в условиях раннегосударственных «трибутарных» отношений. В данной работе доказывалось, что корпусы военных слуг на содержании правителя были распространены в разных регионах средневековой Европы. Гридь был специальным terminus technicus, который использовался для их обозначения в Древней Руси.
Отказ от понятия дружина в западной литературе и, напротив, взгляд на дружину в русскоязычной историографии как на какую-то организацию, охватывающую то ли весь «господствующий класс», то ли всё «сословие» знати, – это две крайности.
С одной стороны, это понятие, как выясняется, сохраняет значение как рабочий инструмент. С его помощью можно удобно и понятно описать такое явление, как «большая дружина» (хотя, разумеется, с определёнными уточнениями и разъяснениями). Принимая во внимание это явление, можно понять ту эволюцию, которую претерпевает архаическая дружина в условиях становления властно-иерархических структур, и снять многие недоумения современных историков, которые, конечно, вправе брать в кавычки слово Gefolgschaft, но не могут объяснить миграцией литературных топосов бросающиеся в глаза аналогии между тацитовским описанием comítatus и многочисленными данными из истории средневековой Европы о воинах на службе всякого рода знатных и выдающихся людей.
С другой стороны, на примерах тацитовского comítatus или корпусов воинов-профессионалов в странах северной, центральной и восточной Европы в X–XI вв. также видно, что речь идёт о вполне определённых институтах и социальных формах, с ясными очертаниями и границами. Нет оснований расширять понятие дружины, включая в него вообще всю знать, вообще всех людей на службе правителя и т. д., и превращать его в универсально-генерализующий Grundbegriff («базовое понятие»). Институт дружины занимал своё место в общественном строе политий «варварской Европы», и на определённом этапе их развития он, уже в сильно трансформированном виде, получил весьма существенные вес и значение в форме «большой дружины», но на этом его историческая роль в общем-то закончилась, и преувеличивать её не стоит.
Таким образом, чтобы получить более ясное представление об элите древнерусского государства, приходится не столько следовать летописным упоминаниям «дружины», сколько обращать внимание на более точные термины – бояре, гридь, купцы, старцы и т. п., и анализировать летописные сообщения в сопоставлении с не-летописными источниками или даже свидетельствами иностранного происхождения.
Схематически структуру светской элиты Древней Руси можно представить в двух срезах – на середину X в. и середину XI в. (см. чуть ниже на с. 568–569). В этих схемах понятие дружина не используется. Схемы, которые предлагались ранее в литературе, отталкивались от представления о «старшей» и «младшей» дружине, которое, как было показано в главе II, не находит опоры в источниках и не отражает социальную иерархию Древней Руси[1111].
В XI в. в элиту государства входили, разумеется, прежде всего князья рода Рюриковичей, мужские представители которого рассматривались как единственно легитимные правители Руси. Кроме них в элиту надо зачислить бояр, составлявших слой знати, гридей (отроков) – военных слуг князей, и наиболее выдающихся горожан, которых могли обозначать по-разному. Торгово-экономические функции были в наибольшей степени свойственны последнему элементу (горожанам). Бояре и гридь, которым, собственно, посвящено данное исследование, составляли военно-политическую элиту государства руси.
Труднее реконструировать состав элиты этого государства в X в. Летописные известия, описывающие это время, составлены ex post и излагают события в более или менее легендарном ключе. Более надёжны договоры руси и греков 911, 944 и 971 г. и иностранные свидетельства. Их анализ показывает, что высший правящий слой Руси составляли некие вожди или quasi-правители, которых греки называли «архонтами». В середине X в. их было 25 человек, включая киевского князя, высший авторитет которого признавался остальными.
В договорах по отношению к «архонтам» применялось не только слово князь, но и слово бо(л)ярин. Однако группой, из которой прежде всего сложилось позднее боярство, были люди типа Свенельда и Асмуда, упомянутые летописью в рассказе о гибели князя Игоря, и те «слы», которых «архонты» послали заключать мир с Византией и которые поименно перечислены в договоре 944 г.
И относительно Х-го, и относительно XI в. есть данные, что в распоряжении не только князей, но и бояр были личные слуги, в том числе военные. Наверняка, слуги были вообще у разных людей – просто у всех тех, кто мог себе это позволить, – и их господа в случае необходимости могли их вооружить (если располагали соответствующими средствами).
Вероятно, военные слуги киевского князя составляли уже в X в. особый военный корпус, но насколько «элитный» характер они имели, трудно судить. Скорее надо предполагать возвышение этой группы к концу X в., и вполне вероятно, что оно не случайно совпало с исчезновением «архонтов».
В XII в. численность и значение княжеских военных слуг падает, зато появляются упоминания боярских «полков». В это время из «осколков» «большой дружины», из разного рода княжеских слуг, а также из представителей измельчавших боярских родов складывается слой мелкой («низшей») знати, занявшей на иерархической лестнице ступень, следующую после боярства. Этот слой называли в домонгольское время «слуги» или «дворяне», позднее появился термин «дети боярские».
В XII–XIII вв. возрастает значение боярства. Источники этого времени показывают и далеко зашедшую внутреннюю дифференциацию этого слоя, и его чисто количественный рост. Боярство складывается в класс, судя по всему, аналогичный тому, который предполагает «среднеевропейская модель», разработанная чешскими, польскими и венгерскими историками применительно к древним Чехии, Польше и Венгрии (о ней говорилось в главах I и III). Его представители живут, главным образом, за счёт исполнения государственных должностей и считают это своим законным правом. Роль частного землевладения в это время незначительная. Знатный статус складывался из достатка, авторитета и обладания властью, которые находились в неразрывной связи друг с другом, зависели друг от друга и подразумевали одно другое.
В сравнении с другими регионами Европы (на сопоставимых стадиях развития) в структуре элиты и той динамике, которую она переживает на Руси в X–XI вв., можно увидеть своеобразные черты– например, особая роль торговой городской верхушки. Однако, преобладают скорее аналогичные явления и процессы – первоначальный подъём центральной власти (с опорой на «большую дружину»), затем преобладание правящего слоя знати, постепенное «прояснение» размытых социальных границ, выделение слоя «низшей знати».
1. Элита государства руси в середине X в.
2. Элита государства руси в середине XI в.
Список литературы
• Аграрная история СЭР 1971 – Аграрная история Северо-Запада России. Вторая половина XV – начало XVI в. Руководитель авторского коллектива А. Л. Шапиро. Л., 1971.
• Алексеев 1999 —Алексеев А. А. Текстология славянской Библии. СПб., 1999.
• Алешковский I960 – Алешковский М. X. Курганы русских дружинников XI–XII вв. // СА. 1960, № 1, с. 73–90.
• Альшиц 1988 — Альшиц Д. Н. Начало самодержавия в России. М., 1988.
• Антология 1999 – Антология мировой правовой мысли в пяти томах. Т. II: Европа V–XVII вв. М., 1999.
• Артамонов 1962 – Артамонов М. И. История хазар. Л., 1962.
• Арциховский 1939 – Арциховский А. В. Русская дружина по археологическим данным // ИМ. 1939, № 1, с. 193–195.
• Баловне 2000– Баловне Д. А. Сказание «о первоначальном распространении христианства на Руси». Опыт критического анализа // Церковь в истории России. Сб. 4. М., 2000, с. 5–46.
• Балушок 1991 – Балушок В. Г. Исцеление Ильи Муромца: древнерусский ритуал в былине // СЭ. 1991, № 5, с. 20–26.
• Балушок 1993 – Балушок В. Г. Инициации древних славян // ЭО. 1993, № 4, с. 57–66.
• Балушок 1995 – Балушок В. Г. Инициации древнерусских дружинников // ЭО. 1995, № 1, с. 35–44.
• Балушок 1996 – Балушок В. Г. Древнеславянские молодежные союзы и обряды инициации // ЭО. 1996, № 3, с. 92–98.
• Бахрушин 1936 – Бахрушин С. В. К вопросу о русском феодализме // Книга и пролетарская революция. 1936, № 6, с. 44–47.
• Бахрушин 1937– Бахрушин С. В. Некоторые вопросы истории Киевской Руси. [Обсуждение книги: ] Греков Б. Д. «Феодальные отношения в Киевском государстве» // ИМ. 1937, № 3, с. 165–175.
• Бегунов 1965 – Бегунов Ю. К. Памятник русской литературы XIII века «Слово о погибели Русской земли». М.-Л., 1965.
• Бегунов 1973 – Бегунов Ю. К. Козьма Пресвитер в славянских литературах. София. 1973.
• Белов 1886 – Белов Е. А. Об историческом значении русского боярства до конца XVII в. СПб., 1886 (то же: ЖМНП. 1886, январь-март).
• Беляев 1849 – Беляев И. Д. О дружине и земщине в Московском государстве // Временник Общества истории и древностей Российских. Кн. 1. М., 1849, с. 1–22.
• Беляев 1850 – Беляев И. Д. Русская земля перед прибытием Рюрика // Временник Общества истории и древностей Российских. Кн. 8. М., 1850, с. 1–102.
• Бенеманский 1906 – Бенеманский М. [И.] 'Ο ΠΡΟΧΕΙΡΟΣ ΝΟΜΟΣ императора Василия Македонянина («». Его происхождение, характеристика и значение в церковном праве. Вып. 1. Сергиев Посад, 1906.
• Бережков 1963 – Бережков Н. Г. Хронология русского летописания. М., 1963.
• Вернадский 1961 – Вернадский В. Н. Новгород и Новгородская земля в XV веке. М.-Л., 1961.
• Благова 1966 – Благова Э. Гомилии Супрасльского и Успенского сборников // Исследования источников по истории русского языка и письменности. М., 1966, с. 77–87.
• Благова 1980– Благова Э. Лексика Супрасльской рукописи и лексика Иоанна Ексарха // Проувания върху Супрасълския сборник, старобългарски паметник от X век. Доклады и разискивания пред Първи международен симпозиум за Супрасълския сборник, 28–30 сетември 1977, Шумен. София, 1980, с. 117–126.
• Благова, Икономова 1993 – Благова Э., Икономова Ж. Лексические совпадения Бесед Григория Двоеслова и Второго Жития Вячеслава с лексикой Иоанна Экзарха // Palaeobulgarica/ Старобългаристика. Т. XVII, № 3. София, 1993, с. 13–26.
• БЛДР (с указанием тома) – Библиотека литературы Древней Руси. Под редакцией Д. С. Лихачёва, Л. А. Дмитриева, А. А. Алексеева, Н. В. Понырко. Т. 1–16. СПб., 1997–2010.
• Бліфельд 1965 — Бліфельд Д. І. Давньоруський могильник в Чернігові // Археологiя. Т. XVIII. Киïв, 1965, с. 105–138.
• Блок 1928/2001 – Блок М. К сравнительной истории европейских обществ // Одиссей: Человек в истории: 2001. М., 2001, с. 65–93 (1-е изд. на французском языке: 1928 г.).
• Блок 1939–1940/2003 – Блок М. Феодальное общество. М., 2003 (1-е изд. на французском яз. в двух томах: 1939–1940 гг.).
• Блок 1949/1986 – Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. Перевод Е. М. Лысенко, примечания и статья А. Я. Гуревича. М., 1986 (1-е изд. на французском языке: 1949 г.).
• Болтин 1788 (с указанием тома) – Болтин И. Н. Примечания на историю древния и нынешния России г. Леклерка. Т. 1–2. СПб., 1788.
• Болтин 1789/1793 – Болтин И. Н. Ответ на письмо князя Щербатова, сочинителя «Российской истории». Изд. 2-е. СПб., 1793 (1-е изд.: 1789 г.).
• Большаков 2000 – Большаков О. Г. Уточнения к переводу «Записки» ибн Фадлана//ДГ: 1998 г. М., 2000, с. 54–63.
• Бочков 1969/1995 – Бочков В. Н. Послужильцы // Историческая генеалогия. Вып. 6. Екатеринбург-Нью Йорк, 1995, с. 43–54 (работа написана в 1969 г.).
• БРЭ (с указанием тома и года) – Большая Российская Энциклопедия. Т. 1–20. М., 2004–2012.
• Булкин, Дубов, Лебедев 1978 – Булкин В. А., Дубов И. В., Лебедев Г. С. Археологические памятники Древней Руси IX–XI веков. Л., 1978.
• Буров 1994 – Буров В. А. Очерки истории и археологии средневекового Новгорода. М., 1994.
• Вашица 1963 – Вашица Й. Кирилло-Мефодиевские юридические памятники // Вопросы славянского языкознания. Вып. 7. М., 1963, с. 12–33.
• ВВ – Византийский временник. М.
• ВЕДС (с указанием номера Чтений и года) – Восточная Европа в древности и средневековье. Чтения памяти В. Т. Пашуто. Материалы конференции.
• Веселовский 1969 – Веселовский С. Б. Исследования по истории класса служилых землевладельцев. М., 1969.
• Вестберг 1903 – Вестберг Ф. Комментарий на записку Ибрагима ибн Якуба о славянах. СПб., 1903.
• Вестготская правда 2012 – Вестготская правда (Книга приговоров). Латинский текст. Перевод. Исследование. Отв. ред. О. В. Ауров, А. В. Марей. М., 2012.
• ВИ – Вопросы истории.
• ВИД – Вспомогательные исторические дисциплины.
• Вилкул 2007/2009 – Вилкул Т. Л. Люди и князь в древнерусских летописях середины XI–XIII вв. М., 2009 (1-е изд. под заглавием: «Людье» и князь в конструкциях летописцев XI–XIII вв. Киев, 2007).
• Вилкул 2010 – Вилкул Т. Л. «От мала и до велика». К происхождению книжной формулы // Сословия, институты и государственная власть в России (Средние века и раннее Новое время): Сборник статей памяти акад. Л. В. Черепнина. М., 2010, с. 354–359.
• Восленский 1980/1991 – Восленский М. С. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. М., 1991 (1-е изд. на немецком языке: 1980 г.).
• Востоков 1865 – Востоков А. X. Сказание об убиении св. Вячеслава кн. Чешскаго с примечаниями // Востоков А. X. Филологические наблюдения, издал И. Срезневский. СПб., 1865. [Отдел IV, с. 95–97, 98-114].
• Восточная Европа 1978 – Восточная Европа в древности и средневековье. Сборник статей. М., 1978.
• Высоцкий 1966 – Высоцкий С. А. Древнерусские надписи Софии Киевской XI–XIV вв. Вып. 1. Киев, 1966.
• Высоцкий 1976 – Высоцкий С. А. Средневековые надписи Софии Киевской. (По материалам граффити XI–XVII вв.) Киев, 1976.
• Галл Аноним 1961 – Галл Аноним. Хроника и деяния князей или правителей польских. Перевод Л. М. Поповой. М., 1961.
• ГВНП 1949– Грамоты Великого Новгорода и Пскова. Подготовили В. Г. Гейман, Н. А. Казакова, А. И. Копанев, Г. Е. Кочин, Р. Б. Мюллер и Е. А. Рыдзевская. Под ред. С. Н. Валка. М.-Л., 1949.
• Гедеонов 1876/2005– Гедеонов С. А. Варяги и Русь. Историческое исследование. М., 2005 (1-е изд.: 1876 г.).
• Гимон 2012 – Гимон Т. В. Историописание раннесредневековой Англии и Древней Руси. Сравнительное исследование. М., 2012.
• Гиппиус 1997 – Гиппиус А. А. К истории сложения текста Новгородской первой летописи // Новгородский исторический сборник. Вып. 6 [16]. СПб., 1997, с. 3–72.
• Гиппиус 2001– Гиппиус А. А. Рекоша дроужина Игореви… К лингвотекстологической стратификации Начальной летописи// Russian Linguistics. Vol. 25 (2001) No. 2, с. 147–181.
• Гиппиус 2002 – Гиппиус А. А. О критике текста и новом переводе-реконструкции «Повести временных лет» // Russian Linguistics. Vol. 26 (2002) No. 1, с. 63–126.
• Гиппиус 2005 – Гиппиус А. А. К изучению княжеских уставов Великого Новгорода: «Устав князя Ярослава о мостех» // Славяноведение. 2005, № 4, с. 9–24.
• Гиппиус 2006 – Гиппиус А. А. Два начала Начальной летописи: К истории композиции Повести временных лет // Вереница литер. К 60-летию В. М. Живова. М., 2006, с. 56–96.
• Гиппиус 2007–2008 (с указанием части) – Гиппиус А. А. К проблеме редакций Повести временных лет. I // Славяноведение. 2007, № 5, с. 20–44; К проблеме редакций Повести временных лет. II// Славяноведение. 2008, № 2, с. 3–24.
• Гиппиус 2008 – Гиппиус А. А. Крещение Руси в Повести временных лет: К стратификации текста // ДР. 2008, № 3 (33), с. 20–23.
• Гиппиус 2009 – Гиппиус А. А. Рекоша дроужина Игореви… – 3. Ответ О. Б. Страховой (Ещё раз о лингвистической стратификации Начальной летописи) // Palaeoslavica. Vol. XVII (2009), No. 2, с. 248–287.
• Гиппиус 2010 – Гиппиус А. А. Предисловие к «Софийскому временнику» (Киевскому Начальному своду): текст, язык, источники // Русский язык в научном освещении. 2010, № 2 (20), с. 143–199.
• Гиппиус 2011 – Гиппиус А. А. «До Александра и Исакия»: к вопросу о происхождении младшего извода Новгогородской первой летописи//ДР. 2011, № 1 (43), с. 18–30.
• Гиппиус 2012 – Гиппиус А. А. До и после Начального свода: ранняя летописная история Руси как объект текстологической реконструкции // Русь в IX–X веках 2012, с. 36–63.
• Голб, Прицак 1982/2003 —Голб Н., Прицак О. Хазарско-еврейские документы X века. Перевод В. Л. Вихновича, редакция, послесловие и комментарии В. Я. Петрухина. Иерусалим, М., 2003 (1-е изд. на английском языке: 1982 г., 1-е изд. на русском: 1997 г.).
• Голден 1993 – Голден П. Б. Государство и государственная власть у хазар: власть хазарских каганов // Феномен восточного деспотизма. Структура управления и власти. М., 1993, с. 211–233.
• Горский 1989 – Горский А. А. Древнерусская дружина. М., 1989.
• Горский 1999 – Горский А. А. Славянское расселение и эволюция общественного строя славян // Буданова В. П., Горский А. А., Ермолова И. Е. Великое переселение народов: Этнополитические и социальные аспекты. М., 1999, с. 156–221.
• Горский 2004 – Горский А. А. Русь: от славянского Расселения до Московского царства. М., 2004.
• Горский 2005 – Горский А. А. Летописный контекст русско-византийских договоров и проблема «договора 907 г.» // Ad fontem / У источника: Сб. ст. в честь С. М. Каштанова. М., 2005, с. 147–152.
• Горский 2006 – Горский А. А. Древнерусская дружинная терминология в свете международных связей Руси // Русь на перехресті світів (міжнародні впливи на формування давньоруської держави) IX–XI ст. Матеріали міжнародного польового археологічного семінару (Чернігів – Шестовиця, 20–23 липня 2006 р.). Чернігів, 2006, с. 53–56.
• Горский 2008 – Горский А. А. О «феодализме»: «русском» и не только // СВ. Вып. 69 (4), 2008, с. 9–26.
• Горский 2009 – Горский А. А. Об упоминании Переяславля в русско-византийских договорах Хв. // ВЕДС XXГ. Автор и его источник: восприятие, отношение, интерпретация 2009, с. 82–86.
• Горский, Кучкин, Лукин, Стефанович 2008 – Горский А. А., Кучкин В. А., Лукин П. В., Стефанович П. С. Древняя Русь: Очерки политического и социального строя. М., 2008.
• Греков 1939/1953 – Греков Б. Д. Киевская Русь. Отв. редактор Л. В. Черепнин. [6-е изд.] М., 1953 (1-е изд.: 1939 г.).
• Греков 1953 – Греков Б. Д. Образование древнерусского государства и происхождение термина «русь»; Социально-экономический строй и политический строй феодальных княжеств ХII-ХIII вв. // Очерки по истории CCCF. Период феодализма IX–XV вв. Ч. 1: IX-XIII вв. Древняя Русь. Феодальная раздробленность. М., 1953, с. 69–79, 275–309.
• Григоровичев паримеjник 1998 — Рибарова З., Хауптова З., Григоровичев паримеjник. Скопjе, 1998.
• Гринёв 1989– Гринёв Н. Н. Легенда о призвании варяжских князей (об источниках и редакциях в Новгородской первой летописи) // История и культура древнерусского города. М., 1989, с. 31–43.
• Грушевський Iсторiя (с указанием тома) – Грушевський М. С. Iсторiя Украïни-Руси. Т. I. Киïв, 1991 (репринт 3-го, исправленного и дополненного издания: Киïв, 1913; 1-е изд.: Львiв, 1898); т. 3. К., 1993 (репринт 2-го изд.: 1905 г.).
• Гуревич 1967 – Гуревич А. Я. Свободное крестьянство феодальной Норвегии. М., 1967.
• Гуревич 2009 – Гуревич А. Я. Норвежское общество в раннее Средневековье // Гуревич А. Я. Избранные труды. Норвежское общество. М., 2009, с. 151–368.
• Данилевский 1998 – Данилевский И. Н. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX–XII вв.). М., 1998.
• Данилевский 2004 – Данилевский И. Н. Повесть временныхлет: герменевтические основы источниковедения летописных текстов. М., 2004.
• ДГ– Древнейшие государства Восточной Европы (до 1991 г.: Древнейшие государства на территории СССР): Материалы и исследования.
• Добродомов 1997– Добродомов И. Г. Ещё раз: куряне сведоми къмети «Слова о полку Игореве» // Вопросы языкознания. 1997, № 3, с. 53–62.
• Довнар-Запольский 1904 – Довнар-Запольский М. В. Дружина и боярство // Русская история в очерках и статьях. Т. 1. СПб., 1904, с. 290–311.
• ДР – Древняя Русь. Вопросы медиевистики. М.
• Древнерусские княжеские уставы 1976 – Древнерусские княжеские уставы XI–XV вв. Подг. Я. Н. Щапов. М., 1976.
• Древнерусское государство 1965 – Древнерусское государство и его международное значение. М., 1965.
• Древняя Русь. Хрестоматия III – Древняя Русь в свете зарубежных источников: Хрестоматия. Под ред. Т. Н. Джаксон, И. Г. Коноваловой и А. В. Подосинова. Т. III: Восточные источники. Составители: Т. М. Калинина, И. Г. Коновалова, В. Я. Петрухин. М., 2009.
• Дружинні старожитності 2003 — Дружинні старожитності Центрально-Східної Європи VIII – ХІ ст. Матеріали Міжнародного польового археологічного семінару (Чернігів – Шестовиця 17–20 липня 2003 р.). Гол. ред.: П. П. Толочко. Чернігів, 2003.
• Дрэгер 1986 – Дрэгер Л. Дружина // Свод этнографических понятий 1986, с. 52–53.
• Дьяконов 1907/2005 – Дьяконов М. А. Очерки общественного и государственного строя Древней Руси. СПб., 2005 (1-е изд.: Юрьев, 1907).
• Дюмон 2001 —Дюмон Л. Homohierarchicus: опыт описания системы каст. М., 2001 (впервые на французском языке: 1971 г.).
• Енински апостол 1965 – Мирчев К., Кодов Хр. Старобългарски паметник от XI в. София, 1965.
• Жемличка, Марсина 1991 – Жемличка Й., Марсина Р. Возникновение и развитие раннефеодальных монархий в Центральной Европе (Чехия, Польша, Венгрия) // Раннефеодальные государства и народности (южные и западные славяне VI–XII вв.). М., 1991, с. 167–189.
• Живов 1988/2002 – Живов В. М. История русского права как лингвосемиотическая проблема // Из истории русской культуры 2, 2002, с. 652–738.
• Житие Вячеслава Чешского 1999 – Житие Вячеслава Чешского. Подготовка текста, перевод и комментарии А. А. Турилова // БЛДР, 2, с. 168–175, 523–527.
• Житие Климента Охридского 2004– Иванов С. А. Пространное Житие Климента Охридского. Введение и перевод С. А. Иванова, комментарии С. А. Иванова и Б. Н. Флори // Флоря, Турилов, Иванов 2004, с. 163–268.
• Житие Константина-Кирилла 1999 – Житие Константина-Кирилла. Подготовка текста и перевод Л. В. Мошковой и А. А. Турилова, комментарии Б. Н. Флори //БЛДР, 2, с. 22–65, 492–500.
• Житие Мефодия 1999 – Житие Мефодия. Подготовка текста и перевод О. А. Князевской, комментарии А. А. Алексеева // БЛДР, 2, с. 66–81, 500–502.
• Житие Феодосия Печерского 1997– Житие Феодосия Печерского. Подготовка текста, перевод и комментарии О. В. Творогова // БЛДР 1, с. 352–433, 532–534.
• ЖМНП – Журнал Министерства народного просвещения. СПб.
• Завадская 1978 – Завадская С. В. О «старцах градских» и «старцах людских» в Древней Руси // Восточная Европа 1978, с. 101–103.
• Завадская 1986 – Завадская С. В. «Болярин»-«боярин» в древнерусских письменных источниках//ДГ: 1985 год. М., 1986, с. 89–94.
• Завадская 1996 – Завадская С. В. Термин «болярин» в переводных памятниках древнерусского периода // ВЕДС VIII: Политическая структура Древнерусского государства, 1996, с. 28–30.
• Загоскин 1875 – Загоскин Н.[П.] Очерки организации и происхождения служилого сословия в допетровской России. Казань, 1875.
• Зализняк 1995/2004 – Зализняк А. А. Древненовгородский диалект. М., 2004 (1-е изд.: 1995 г.).
• ЗАН – Записки императорской Академии наук. СПб.
• Златанова 1998а– Златанова Р. Книга на дванадесетте пророци с тълкования (=Старобългарският превод на Стария завет. Под общ. ред. Св. Николова. Т. 1). София, 1998.
• Златанова 19986– Златанова Р. Книгата на пророк Иона и реконструкцията на първоначалния й пълен превод // Медиевистика и културна антропология. София, 1998, с. 470–501.
• ЗСЛ краткой редакции 1961 – Закон Судный людем краткой редакции. Подготовили М. Н. Тихомиров и Л. В. Милов. М., 1961.
• ЗСЛ пространной и сводной редакций 1961 – Закон Судный людем пространной и сводной редакций. Подготовили М. Н. Тихомиров и Л. В. Милов. М., 1961.
• Из истории русской культуры (с указанием тома и года) – Из истории русской культуры. Том I (Древняя Русь). Составители А. Д. Кошелев, В. Я. Петрухин. М., 2000; Том II, книга 1: Киевская и Московская Русь. Составители А. Ф. Литвина, Ф. Б. Успенский. М., 2002.
• Изборник 1076 года 2009 (с указанием тома) – Изборник 1076 года. 2-е издание, переработанное и дополненное. Подготовили М. С. Мушинская, Е. А. Мишина, В. С. Голышенко. Под редакцией А. М. Молдована. Тома I–II. М., 2009.
• ИМ – Историк-марксист. М.
• ИОРЯС – Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук.
• Иосиф Флавий 2004 (с указанием тома) – «История Иудейской войны» Иосифа Флавия. Древнерусский перевод. Издание подготовили А. А. Пичхадзе, И. И. Макеева, Г. С. Баранкова, А. А. Уткин. Т. I–II. М., 2004.
• ИСССР – см. РИ.
• Истрин 1923–1924 (с указанием части) – Истрин В. М. Замечания о начале русского летописания. По поводу исследований А. А. Шахматова в области древне-русской летописи.
• Разделы I–IV // ИОРЯС. Т. 26 (1921). Пг., 1923, с. 45–102; Разделы V–VII // Там же. Т. 27 (1922). Л., 1924, с. 207–251.
• Истрин 1925 —Истрин В. М. Договоры русских с греками X в.// ИОРЯС. Т. 29 (1924). Л., 1925, с. 383–393.
• Истрин 1920–1930 (с указанием тома) – Истрин В. М. . Хроника Георгия Амартола в древнем славянорусском переводе. Текст, исследование и словарь. Т. I: Текст. Пг., 1920; т. II: а) Греческий текст «Продолжения Амартола»; б) Исследование. Пг., 1922; т. III: Греческо-славянский и славянско-греческий словари. Л., 1930.
• Кавелин 1847/1897 – Кавелин К. Д. Взгляд на юридический быт древней России // Кавелин К. Д. Собрание сочинений. Т. 1: Монографии по русской истории. СПб., 1897, с. 5–66 (1-е изд.: 1847 г.).
• Карамзин История (с указанием тома) – Карамзин Н. М. История Государства Российского. Том 1–6. М., 1989–1999 (1-е изд: СПб., 1816–1817).
• Каштанов 1996а– Каштанов С. М. Из истории русского средневекового источника: Акты X–XVI вв. М., 1996.
• Каштанов 19966– Каштанов С. М. К вопросу о происхождении текста русско-византийских договоров X в. в составе Повести временных лет // ВЕДС VIII: Политическая структура Древнерусского государства, 1996, с. 39–42.
• Киево-Печерський Патерик 1930 — Киево-Печерський Патерик. Д. I. Абрамович – вступ. текст, примiтки. Киïв, 1930.
• Клауде 1970/2002 – Клауде Д. История вестготов. Перевод с немецкого С. В. Иванова. СПб., 2002 (1-е изд. на немецком: 1970 г.).
• Клейнер 2007– Клейнер Ю. А. Боярин: барин– дворянин // ВЕДС XIX: политические институты и верховная власть, 2007, с. 103–109.
• Климент Охридски (с указанием тома) – Климент Охридски. Събрани съчинения. Т. 1–2. София, 1970–1977.
• Ключевский Сочинения (с указанием тома) – Ключевский В. О. Сочинения в девяти томах. Под ред. В. Л. Янина. Т. I–IX. М., 1987–1990.
• Ключевский 1882/1902 – Ключевский В. О. Боярская дума древней Руси. Изд. 3-е. М., 1902 (1-е изд.: 1882 г.).
• Ключевский 1880-е гг,/1959/1989 – Ключевский В. О. Терминология русской истории // Ключевский Сочинения, 6 (1-е изд.: 1959 г.), с. 94–224.
• Ключевский 1904/1987 – Ключевский В. О. Курс русской истории. Часть I // Ключевский Сочинения, I (1-е изд.: 1904 г.).
• Ключевский 1913/1989 – Ключевский В. О. История сословий в России // Ключевский Сочинения, VI, с. 225–391 (1-е изд.: 1913 г.).
• Книги XII малых пророков 1918 – Книги XII малых пророков с токованиями в древнеславянском переводе. Подготовил Н. Л. Туницкий. Вып. I: Книги Осии, Иоиля, Амоса, Авдия и Ионы. Сергиев Посад, 1918.
• Ковалевский 1956 – Ковалевский А. П. Книга Ахмеда ибн-Фадлана о его путешествии на Волгу в 921–922 гг. Статьи, переводы и комментарии. Харьков, 1956.
• Коваленко 2011 – Коваленко В. П. Дружинные лагеря в процессе становления древнерусской государственности на днепровском левобережье // ВЕДС XXIII: Ранние государства Европы и Азии: проблемы политогенеза, 2011, с. 114–119.
• Коваленко, Моця 2010 – Коваленко В. П., Моця А. П. Шестовица – южная «сестра» Рюрикова городища // Диалог культур и народов средневековой Европы: к 60-летию со дня рождения Евгения Николаевича Носова. Отв. ред. А. Е. Мусин, Н. В. Хвощинская. СПб., 2010, с. 91–102.
• Коваленко, Моця, Сытий 2003 – Коваленко В., Моця А., Сытий Ю. Археологические исследования Шестовицкого комплекса в 1998–2002 гг. // Дружинні старожитності 2003, с. 51–83.
• Козьма Пражский 1962 – Козьма Пражский. Чешская хроника. Вступительная статья, перевод и комментарии Г. Э. Санчука. М., 1962.
• Колибенко 2004 – Колибенко А. В. До питання про час виникнення Перяславля Руського // Стародавнiй Iскоростень i слов'янськi гради VIII–X ст. Киïв, 2004, с. 153–158.
• Комар 2012 – Комар А. В. Киев и Правобережное Поднепровье; Чернигов и Нижнее Подесенье // Русь в IX–X веках 2012, с. 300–365.
• Константин Багрянородный 1989/1991 – Константин Багрянородный. Об управлении империей. Под ред. Г. Г. Литаврина и А. П. Новосельцева. М., 1991 (1-е изд.: 1989 г.).
• Копосов 2001 – Колосов Н. Е. Как думают историки. М. 2001.
• Коптев 2004– Коптев А. [В.] Fornicator immensus– о «гареме» киевского князя Владимира Святославича// RH. Vol. 31 (2004), Nos. 1–2, с. 1–37.
• Королёв 2000 – Королёв А. С. История междукняжеских отношений на Руси в 40-е-70-е годы X века. М., 2000.
• Королёв 2011 – Королёв А. С. Святослав («Жизнь замечательных людей», вып. 1484 (1284)). М., 2011.
• Корсунский 1969– Корсунский А. Р. Готская Испания. Очерки социально-экономической и политической истории, М., 1969.
• Корьев 1980 – Корьев А. А. Наёмная гвардия хускерлов короля Кнута Великого (к вопросу о структуре англосаксонской знати в первой половине XI в.) // Проблемы социальной структуры и идеологии средневекового общества. Л., 1980. Вып. 3, с. 21–26.
• Котляр 1995 – Котляр Н. Ф. О социальной сущности Древнерусского государства IX– первой половины Хв. // ДГ: 1992–1993 гг. М., 1995, с. 33–49.
• Котляр 1998 – Котляр Н. Ф. Древнерусская государственность, СПб., 1998.
• Крадин 2001/2004– Крадин Н. Н. Политическая антропология. Изд. 2-е. М., 2004 (1-е изд.: 2001 г.).
• Куза 1985 – Куза А. В. Древнерусские поселения: Укреплённые поселения// Древняя Русь: Город, замок, село. М., 1985, с. 39–51.
• Куликовский 1902а – Кулаковский Ю. А. Друнг и друнгарий // ВВ. Т. 9, вып. 1–2,1902, с. 1–30.
• Кулаковский 1902б – Кулаковский Ю. А. Византийский δρονγγος и славянская дружина // Чтения в Историческом Обществе Нестора летописца. Кн. 15, вып. 4. Киев, 1902, с. 82–85.
• Куник, Розен 1878 – Известия Ал-Бекри и других авторов о Руси и Славянах. Ч. 1 (статьи и разыскания А. [А.] Куника и барона В. [Р.] Розена) // ЗАН. Т. XXXII, 1878. Приложение № 2.
• Кучкин 1984– Кучкин В. А. Формирование государственной территории Северо-Восточной Руси в X–XIV вв. М., 1984.
• Кучкин 1990– Кучкин В. А. Монголо-татарское иго в освещении древнерусских книжников (XIII– первая четверть XIV в.) // Русская культура в условиях иноземных нашествий и войн. X – начало XX в. Вып. 1. М., 1990, с. 15–69.
• Кучкин 1995а – Кучкин В. А. «Русская земля» по летописным данным XI– первой трети XIII в. // ДГ: 1992–1993 гг. М., 1995, с. 74–100.
• Кучкин 1995б – Кучкин В. А. «Съ тоя же Каялы Святоплъкь…» // Russia mediaevalis. Т. VIII, 1, München 1995, с. 87–113.
• Кучкин 1996 – Кучкин В. А. О термине «дети боярские» в Задонщине // ТОДРЛ. Т. 50, 1996, с. 347–358.
• Кучкин 2008 – Кучкин В. А. Десятские и сотские Древней Руси // Горский, Кучкин, Лукин, Стефанович 2008, с. 270–425.
• Кучкин 2010– Кучкин В. А. Александр Невский– правитель и полководец // Александр Невский. Государь, дипломат, воин. М., 2010, с. 101–128.
• Лавров 1895/2005 – Пространные или так называемые Паннонские жития святых Кирилла и Мефодия в переводе П. А. Лаврова // Тахиаос А.-Э. Н. Святые братья Кирилл и Мефодий, просветители славян. Сергиев Посад, 2005 (1-е изд. перевода Лаврова: 1898 г.).
• Лавров 1930– Лавров П. А. Материалы по истории возникновения древнейшей славянской письменности (Труды славянской комиссии АН СССР. Т. I). Л., 1930.
• Лавровский 1853 – Лавровский Н. [А.] О византийском элементе в языке договоров русских с греками. СПб., 1853.
• Лев Диакон 1988 – Лев Диакон. История. Перевод М. М. Копыленко, комментарии М. М. Сюзюмова, С. А. Иванова. М., 1988.
• Леонтович 1907 (с указанием части) – Леонтович Ф. И. Бояре и служилые люди в литовско-русском государстве // Журнал Министерства юстиции. Год 13-й, 1907. [Часть 1:] № 5, с. 221–292; [часть 2:] № 6, с. 192–264.
• Лимонов 1987 – Лимонов Ю. А. Владимиро-Суздальская Русь. Очерки социально-политической истории. Л., 1987.
• Липец 1969 – Липец Р. С. Эпос и Древняя Русь. М., 1969.
• Литаврин 1981 – Литаврин Г. Г. Путешествие русской княгини Ольги в Константинополь. Проблема источников //ВВ. Т. 42, 1981, с. 35–48.
• Литаврин 2000 – Литаврин Г. Г. Византия, Болгария, Древняя Русь (IX – начало XII в.). СПб., 2000.
• Литвина, Успенский 2010 – Литвина А. Ф., Успенский Б. А. Панегирические формулы щедрости правителя на пути из Варяг в Греки // ДГ: 2006 г.: Пространство и время в средневековых текстах. М., 2010, с. 172–187.
• Ловмяньский 1978– Ловмяньский X. О происхождении русского боярства // Восточная Европа 1978, с. 93–100.
• Ловмяньский 1957/1985 – Ловмяньский X. Русь и норманны. Перевод М. Е. Бычковой. Под ред. В. Т. Пашуто, В. Л. Янина, Е. А. Мельниковой. М., 1985 (перевод оригинального издания: Łowmiański H., Zagadnienie roli Normanów w genezie państw słowińaskich, Warszawa 1957).
• Лукин 2007 – Лукин П. В. События 1015 г. в Новгороде: К оценке достоверности летописных сообщений// ОИ. 2007, № 4, с. 3–20.
• Лукин 2008а – Лукин П. В. Вече: социальный состав // Горский, Кучкин, Лукин, Стефанович 2008, с. 33–147.
• Лукин 2008б– Лукин П. В. Деконструкция деконструкции. О книге Т. Л. Вилкул по истории древнерусского веча // Scrinium. Т. 4: Patrologia Pacifica. Selected papers presented to the Western Pacific Rim Patristics Society 3rd Annual Conference (Nagoya, Japan, September 29-October 1, 2006) and other patristic studies / Edited by V. Baranov and B. Lourié. СПб, 2008, с. 403–434.
• Лукин 2009 – Лукин П. В. Терминологический анализ: плюсы и минусы (по поводу монографии Юнаса Гранберга о древнерусского вече) // СР. Вып. 6, 2009, с. 217–243.
• Лукин 2010а – Лукин П. В. «Старцы» или «старшие»? О терминологии славянской «племенной знати» // Славяноведение. 2010, № 2, с. 12–30.
• Лукин 2010б—Лукин П. В. 300 золотых поясов и вече. Немецкий документ 1331 г. о политическом строе Великого Новгорода [с публикацией перевода документа] // СВ. Вып. 71(3–4), 2010, с. 266–291.
• Лукин 2011 – Лукин П. В. Существовало ли в Древней Руси народное ополчение? Некоторые сравнительно-исторические наблюдения // СР. Вып. 9,2011, с. 47–98.
• Лукин, Стефанович 2006 —Лукин П. В., Стефанович П. С. Рецензия на: Свердлов М. Б. Домонгольская Русь. СПб., 2003 // СР. Вып. 6, 2006, с. 371–402.
• Лукина 1990 – Лукина Г. Н. Предметно-бытовая лексика древнерусского языка. М., 1990.
• Лурье 1976 – Лурье Я. С. О шахматовской методике исследования летописных сводов // Источниковедение отечественной истории. Сборник статей. 1975. М., 1976, с. 87–107.
• Львов 1975 – Львов А. С. Лексика «Повести временных лет». М., 1975.
• Максимов 1975 – Максимов В. И. Суффиксальное словообразование имён существительных в русском языке. М., 1975.
• Максимович 2004 – Максимович К. А. . Источниковедческие и лингвистические аспекты исследования славянского юридического памятника. М.,2004.
• Малингуди 1994/1996-1997 (с указанием части) – Малингуди Я. Русско-византийские связи в свете дипломатики. [Часть 1] // ВВ. Т. 56 (81), 1996, с. 68–91, перевод Т. Ю. Бородай; [Часть 2] // ВВ. Т. 57 (82), 1997, с. 58–87, перевод Д. А. Коробейникова (перевод книги: Malingoudi J. Die russisch-byzantinischen Verträge des 10. Jhs. aus diplomatischer Sicht, Thessaloniki 1994).
• Мариинское четвероевангелие 1883 – Ягич И. В. Мариинское четвероевангелие с примечаниями и приложениями. СПб., 1883.
• Медынцева 1978 – Медынцева А. А. Древнерусские надписи Новгородского Софийского собора. ХI-ХIV века. М., 1978.
• Мельникова 1978 – Мельникова Е. А. «Сага об Эймунде» о службе скандинавов в дружине Ярослава Мудрого // Восточная Европа 1978, с. 289–295.
• Мельникова 1995 – Мельникова Е. А. К типологии предгосударственных и раннегосударственных образований в Северной и Северо-восточной Европе (Постановка проблемы) // ДГ: 1992–1993 гг. М., 1995, с. 16–33.
• Мельникова 2001 – Мельникова Е. А. Скандинавские рунические надписи. Новые находки и интерпретации: тексты, перевод, комментарий. М., 2001.
• Мельникова 2008 – Мельникова Е. А. Рюрик и возникновение восточнославянской государственности в представлениях летописцев XI – начала XII в. // ДГ: 2005 год: Рюриковичи и Российская государственность. М., 2008, с. 47–75.
• Мельникова 2012 – Мельникова Е. А. «Дружиною налѣзу сребро и злато»: военно-торговая экономика древнерусской элиты X в. // ВЕДС XXIV: Миграции, расселение, война как факторы политогенеза, 2012, с. 181–188.
• Мельникова, Петрухин 1986 – Мельникова Е. А., Петрухин В. Я. Начальные этапы урбанизации и становление государства (на материале Древней Руси и Скандинавии) // ДГ: 1985. М., 1986, с. 99–108.
• Мельникова, Петрухин 1989 – Мельникова Е. А., Петрухин В. Я. Название русь в этнокультурной истории древнерусского государства (IX–X вв.) // ВИ. 1989, № 8, с. 24–38.
• Мельникова, Петрухин 1990 – Мельникова Е. А., Петрухин В. Я. «Ряд» легенды о призвании варягов в контексте раннесредневековой дипломатии // ДГ: 1990 г. М., 1991, с. 219–229.
• Миллер 1776/1790/1996 – Миллер Г. Ф. Известие о дворянех [российских] // Миллер Г. Ф. Сочинения по истории России. Избранное. Составление, статья А. Б. Каменского, примечания А. Б. Каменского и О. М. Медушевской. М., 1996, с. 180–225 (написано в 1776 г., впервые издано в 1790 г.).
• Милов 1994 – Милов Л. В. Кто был автором «Повести временных лет»? // От Нестора до Фонвизина: новые методы определения авторства. Авт. коллектив: Л. В. Милов (руководитель), Л. И. Бородкин, Т. В. Иванова, Е. В. Неберекутина и др. Под ред. Л. В. Милова. М., 1994, с. 40–69.
• Милов 1996 – Милов Л. В. Легенда или реальность? (О неизвестной реформе Владимира и Правде Ярослава) // Древнее право = Jus Antiqum. 1996, № 1, с. 201–218.
• Милютенко 2007– Милютенко Н. И. Новгородский свод 1078 г. в составе первой подборки Новгородской Карамзинской летописи // ТОДРЛ. Т. LVIII, 2007, с. 586–606.
• Милютенко 2008 – Милютенко Н. И. Святой равноапостольный князь Владимир и крещение Руси. Древнейшие письменные источники. СПб., 2008.
• Михайлин 2005 – Михайлин В. М. Тропа звериных слов. Пространственно ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции. М., 2005.
• Михеев 2009– Михеев СМ. «Святополкъ сѣде в Киевѣ по отци». Усобица 1015–1019 годов в древнерусских и скандинавских источниках. М., 2009.
• Михеев 2011 – Михеев С. М. Кто писал «Повесть временных лет»? М.,2011.
• Мишин 2002 – Мишин Д. Е. Сакалиба (славяне) в исламском мире в раннее средневековье. М., 2002.
• Младшая Эдда 1970/2006– Младшая Эдда. Издание подготовили О. А. Смирницкая и М. И. Стеблин-Каменский. СПб., 2006 (репринт издания: Л., 1970).
• Мосс 1996 – Мосс М. Очерк о даре // Mocс М. Общества. Обмен. Личность. Труды по социальной антропологии. М., 1996, с. 83–222.
• Мрочек-Дроздовский Исследования (с указанием выпуска и года) – Мрочек-Дроздовский П. Н. Исследования о Русской Правде. Вып. 1: Опыт исследования источников по вопросу о деньгах Русской правды. М., 1881; вып. 2: Текст Русской правды с объяснением отдельных слов. М., 1885; Приложение ко второму выпуску. М., 1886.
• Мусин 2002 – Мусин А. Е. К истории некоторых боярских родов Великого Новгорода // Новгород и Новгородская земля: История и археология. Вып 16. Великий Новгород, 2002, с. 82–92.
• Мюллер 1985/2000– Мюллер Л. Рассказ «Повести временных лет» о крещении Владимира Святославича // Мюллер 2000, с. 60–70.
• Мюллер 1988/2000– Мюллер Л. Рассказ «Повести временных лет» 955 г. о крещении Ольги // Мюллер 2000 (1-е изд.: 1988 г.), с. 43–59.
• Мюллер 2000 – Мюллер Л. Понять Россию: историко-культурные исследования. М., 2000.
• Назаренко 1996 – Назаренко А. В. Некоторые соображения о договоре Руси с греками 944 г. в связи с политической структурой Древнерусского государства // ВЕДС VIII: Политическая структура Древнерусского государства, 1996, с. 58–63.
• Назаренко 2001 – Назаренко А. В. Древняя Русь на международных путях. Междисциплинарные очерки культурных, торговых, политических связей IX–XII веков. М., 2001.
• Назаренко 2007 – Назаренко А. В. «Слы и гостие»: о структуре политической элиты Древней Руси в первой половине – середине X века // ВЕДС XIX: политические институты и верховная власть, 2007, с. 169–174.
• Назаренко 2009 – Назаренко А. В. Территориально-политическая структура Древней Руси в первой половине X в.: Киев и «внешняя Русь» Константина Багрянородного // Сложение русской государственности в контексте раннесредневековой истории Старого Света. Материалы Международной конференции, состоявшейся 14–18 мая 2007 года в Государственном Эрмитаже (=Труды Государственного Эрмитажа. Т. XLIX). СПб., 2009, с. 411–425.
• Назаров 1978 – Назаров В. Д. «Двор» и «дворяне» по данным Новгородского и Северо-Восточного летописания // Восточная Европа 1978, с. 104–123.
• Назаров 1990– Назаров В. Д. К методике анализа новгородских источников XII–XIII вв. (О стратификации общества Новгородской республики) // ВЕДС. Проблемы источниковедения. М., 1990, с. 92–96.
• Назаров 1992 – Назаров В. Д. О статусе «слуг» в средневековой Руси // [ВЕДС]. Образование Древнерусского государства. Спорные проблемы. Тезисы докладов. М., 1992, с. 49–52.
• Назаров 2004 – Назаров В. Д. Бояре // БРЭ, 4,2004, с. 112–113.
• Назаров 2007а– Назаров В. Д. Государев Двор // БРЭ, 7, 2007, с. 513–515.
• Назаров 2007б– Назаров В. Д. «Дворянин» в актах и грамотах Северо-Восточной Руси и Новгорода XIV–XV вв. // RH. Vol. 34 (2007), Nos. 1–4, с. 131–147.
• Назаров 2007в – Назаров В. Д. Между Москвой и Вильно: «дворяне» на листах посольских документов (конец XV – первая треть XVI в.) // Государство и общество в России XV – начала XX века. Сборник памяти Николая Евгеньевича Носова. СПб., 2007, с. 82–93.
• Насонов 1951/2002 – Насонов А. Н. «Русская земля» и образование территории Древнерусского государства: Историко-географическое исследование // Насонов 2002, с. 5–211 (1-е изд.: 1951 г.).
• Насонов 1969 – Насонов А. Н. История русского летописания XI – начала XVIII века. Очерки и исследования. М., 1969.
• Насонов 2002 – Насонов А. Н. «Русская земля» и образование территории Древнерусского государства: Историко-географическое исследование. Монголы и Русь: история татарской политики на Руси. СПб., 2002.
• Наумов 1972 – Наумов Е. П. К истории феодальной сословной терминологии Древней Руси и южнославянских стран // Исследования по истории славянских и балканских народов. Эпоха средневековья: Киевская Русь и её славянские соседи. М., 1972, с. 223–236.
• Неусыхин 1929/2001 – Неусыхин А. И. Общественный строй древних германцев. М.,2001 (1-е изд.: 1929).
• Неусыхин 1956– Неусыхин А. И. Возникновение зависимого крестьянства как класса раннефеодального общества в Западной Европе VI–VIII вв. М., 1956.
• Неусыхин 1946/1974 – Неусыхин А. И. Собственность и свобода в варварских правдах (очерки эволюции варварского общества на территории Западной Европы в V–VIII вв.) // Неусыхин А. И. Проблемы европейского феодализма. Избранные труды. М., 1974, с. 35–211 (докторская диссертация, защищенная в 1946 г.).
• Нидерле 1956/2000 – Нидерле Л. Славянские древности. Перевод с чешского: Т. Ковалёва, М. Хазанов. Под ред. А. Л. Монгайта. М., 2000 (1-е изд.: М., 1956; перевод с оригинального издания: Niederle L., Slovanské starožitnosti, t. 1–4, Praha, 1902–1934; Żivot starých slovanů, t. 1–2, Praha, 1902–1934; Život starých slovanů, t. 1–2, Praha, 1911–1925).
• Никольский Н. 1909 – Никольский H. [К.] Легенда Мантуанского епископа Гумпольда о св. Вячеславе Чешском в славянорусском переводе (=Памятники древней письменности и искусства. Т. CLXXIV). СПб., 1909.
• Никольский С. 2003 – Никольский С. Л. О дружинном праве в эпоху становления государственности на Руси // СР. Вып. 4, 2003, с. 5–48.
• Никольский С. 2008 – Никольский С. Л. «Древнейшая Правда» Ярослава: дружинное право в становлении государственного законодательства // Ярослав Мудрый и его эпоха. М., 2008, с. 55–67.
• Новиков 2006 – Новиков Н. Е. Константин Багрянородный, «О церемониях», кн. II, гл. 15 (перевод, комментарий) // KANISKION. Юбилейный сборник в честь 60-летия профессора Игоря Сергеевича Чичурова. Редакторы М. В. Грацианский, П. В. Кузенков. М., 2006, с. 318–363.
• Новосельцев 1965/2000– Новосельцев А. П. Восточные источники о восточных славянах и Руси VI–IX вв. // ДГ: 1998 г. М., 2000, с. 264–323 (1-е изд.: 1965 г.).
• Новосельцев 1980/2000– Новосельцев А. П. Арабские источники об общественном строе восточных славян IX в. – первой половины X в. (полюдье) // ДГ: 1998. М., 2000, с. 400–404 (1-е изд.: 1980 г.).
• Новосельцев 1990– Новосельцев А. П. Хазарское государство и его роль в истории Восточной Европы и Кавказа. М., 1990.
• Носов 1989 – Носов Е. Н. Огнищане и проблема формирования новгородского боярства // История и культура древнерусского города. М., 1989, с. 44–52.
• Носов 2005 – Носов Е. Н. Новгородское городище в свете проблемы становления городских центров Поволховья // Носов Е. Н., Горюнова В. М., Плохов А. В. Городище под Новгородом и поселения северного Приильменья. (Новые материалы и исследования) (=Труды Института истории материальной культуры РАН. Т. XVIII). СПб., 2005, с. 8–32.
• НПЛ 1950– Новгородская первая летопись старшего и младшего изводов. Под ред. А. Н. Насонова. М.; Л., 1950.
• Обнорский 1936/1960– Обнорский С. П. Язык договоров русских с греками // Обнорский С. П. Избранные работы по русскому языку. М., 1960, с. 99–120 (1-е изд.: 1936 г.).
• ОИ — см. РИ.
• Остромирово евангелие 2007– Остромирово евангелие 1056–1057 года по изданию А. X. Востокова. М., 2007.
• Охридский апостол 1907– Кульбакин С. М. Охридская рукопись Апостола конца XII века. София, 1907.
• Павлов-Сильванский 1898/2001 —Павлов-Сильванский Н. П. Государевы служилые люди. М., 2001 (1-е изд.: 1898 г.).
• Павлов-Сильванский 1910/1988 – Павлов-СильванскийН. П. Феодализм в удельной Руси // Павлов-Сильванский Н. П. Феодализме России. М., 1988 (1-е изд.: 1910 г.).
• Пашуто 1950– Пашуто В. Т. Очерки по истории Галицко-Волынской Руси. М., 1950.
• Пашуто 1965 – Пашуто В. Т. Черты политического строя древней Руси II Древнерусское государство 1965, с. 11–76.
• Пашуто 1968 – Пашуто В. Т. Внешняя политика Древней Руси. М., 1968.
• ПВЛ 1950/1996– Повесть временных лет. Подготовка текста, перевод, статьи и комментарии Д. С. Лихачёва, под ред. В. А. Адриановой-Перетц. 2-е изд., исправл. и дополн. Подготовка М. Б. Свердлова. СПб., 1996 (1-е изд.: т. 1–2, М.-Л., 1950).
• Перхавко 2006 – Перхавко В. Б. Торговый мир средневековой Руси. М., 2006.
• Першиц 1986а – Першиц А. И. Данничество // Свод этнографических понятий 1986, с. 45–46.
• Першиц 1986б – Першиц А. И. Демократия военная // Свод этнографических понятий 1986, с. 47–48.
• Петрухин 2000 – Петрухин В. Я. Древняя Русь: Народ. Князья. Религия // Из истории русской культуры, 1,2000, с. 13–410.
• Петрухин 2009 – Петрухин В. Я. Становление государств и власть правителя в германо-скандинавских и славянских традициях: аспекты сравнительно-исторического анализа // Общественная мысль славянских народов в эпоху раннего средневековья. Отв. ред. Б. Н. Флоря. М., 2009, с. 81–150.
• Петрухин 2011 – Петрухин В. Я. «Русь и вси языци». Аспекты исторических взаимосвязей. Историко-археологические очерки. М., 2011.
• Петрухин, Пушкина 1979 – Петрухин В. Я., Пушкина Т. А. К предыстории древнерусского города //ИСССР. 1979, № 4, с. 100–112.
• Пичхадзе 1991 – Пичхадзе А. А. К истории славянского паримейника (паримейные чтения книги Исход) // Традиции древнейшей славянской письменности и языковая культура восточных славян. М., 1991, с. 147–173.
• Пичхадзе 1998 —Пичхадзе А. А. Книга Исход с древнеславянском паримейнике // Ученые записки Российского православного университета св. ап. Иоанна Богослова. Т. 4. М., 1998, с. 5–60.
• Пичхадзе 2002 – Пичхадзе А. А. О происхождении славянского перевода Хроники Георгия Амартола // Лингвистическое источниковедение и история русского языка: 2001. М., 2002, с. 232–249.
• Платонова 1997– Платонова Н. И. Русско-византийские договоры как источник для изучения политической истории Руси X в. // ВЕДС IX: Международная договорная практика Древней Руси, 1997, с. 69–73.
• Погодин Исследования (с указанием тома) – Погодин М. П. Исследования, замечания и лекции о русской истории. Т. III [М., 1846]; Т. VII. М., 1856.
• Погорелов 1932 – Погорелов В. На каком языке были написаны так называемые Паннонские жития? // BSl. Ročník IV, 1932, с. 13–21.
• Попов 1880 – Попов А. Н. Библиографические материалы. № 20. Ч. VI// ЧОИДР. 1880, кн. 3, с. 1–316.
• Поппэ 1974– Поппэ А. Родословная Мстиши Свенельдича // Летописи и хроники. 1973. М., 1974, с. 64–91.
• Поппэ 2011 – Студиты Руси. Истоки и начальная история Киево-Печерского монастыря// Ruthenica. Supplementum 3. Киш, 2011.
• Порай-Кошиц 1874 – Порай-Кошиц И. А. Очерк истории русского дворянства от половины IX до конца XVIII в. 862-1796. СПб., 1874.
• Правда Русская 1940–1947 (с указанием тома) – Правда Русская. Под ред. Б. Д. Грекова. Т. I: Тексты. М.-Л., 1940; т. II: Комментарии. М.-Л., 1947.
• Правящая элита 2006 – Правящая элита Русского государства IX – начала XVIII в.: очерки истории. Отв. ред. А. П. Павлов. СПб., 2006.
• Пресняков 1909/1993 – Пресняков А. Е. Княжое право в Древней Руси: Очерки по истории Х-ХП столетий // Пресняков 1993, с. 3–254 (1-е изд.: 1909 г.).
• Пресняков 1915–1916/1993 – Пресняков А. Е. Лекции по русской истории // Пресняков 1993, с. 255–505 (1-е изд.: 1938 г.).
• Пресняков 1993 – Пресняков А. Е. Княжое право в Древней Руси: Очерки по истории X–XII столетий. Лекции по русской истории: Киевская Русь. Подготовка текста, статьи и примечаниям. Б. Свердлова. М., 1993.
• Присёлков 1941 – Присёлков М. Д. Киевское государство второй половины X в. по византийским источникам // Ученые записки Ленинградского государственного университета, № 73 (1940). Серия исторических наук, вып. 8. Л., 1941, с. 215–246.
• Присёлков 1956/2002 – Присёлков М. Д. Троицкая летопись. Реконструкция текста. СПб., 2002 (1-е изд.: 1956 г.).
• ПРП 1952 – Памятники русского права. Вып. 1: Памятники права Киевского государства Х-ХIII вв. Составитель А. А. Зимин. М., 1952.
• ПСРЛ (с указанием тома) – Полное собрание русских летописей. Т. 1—42. СПб./Пг./Л./М., 1841–2002 (репринт отдельных томов: М., 1997-):
Т. 1. Лаврентьевская летопись. 2-е изд. Изд. Е. Ф. Карский. Л., 1926;
Т. 2. Ипатьевская летопись. 2-е изд. Изд. А. А. Шахматов. СПб., 1908;
Т. 4. Часть 1. Новгородская 4-я летопись. Вып. 1–3. Пг.-Л., 1915–1929;
Т. 6. Вып. 1. Софийская первая летопись старшего извода. М.,2000;
Т. 7. Летопись по Воскресенскому списку. СПб., 1856;
Т. 15. Рогожский летописец. Тверской сборник. Издание 3-е. М., 1965 (фотомеханическое воспроизведение изданий «Тверского сборника» в 1863 г. и «Рогожского летописца» в 1922 г.);
Т. 25. Московский летописный свод конца XV века. М., 1949;
Т. 38. Радзивиловская летопись. Л., 1989;
Т. 42. Новгородская Карамзинская летопись. СПб., 2002.
• Пузанов 2007– Пузанов В. В. Древнерусская государственность: генезис, этнокультурная среда, идеологические конструкты. Ижевск, 2007.
• Пушкина, Мурашёва, Ениосова 2012 – Пушкина Т. А., Мурашёва В. В., Ениосова Н. В. Гнёздовский археологический комплекс // Русь в IX–X веках 2012, с. 242–273.
• Пчела 2008 (с указанием тома) – «Пчела». Древнерусский перевод. Издание подготовили А. А. Пичхадзе, И. И. Макеева. Т. I–II. М.,2008.
• PA– Российская археология (до № 2 1992 г.: Советская археология). М.
• РИ– Российская история (до № 2 1992 г.: История СССР; до № 1 2009 г.: Отечественная история). М.
• Рилски листове 1956 – Гошев И. Рилски глаголически листове. София, 1956.
• Российское законодательство (с указанием тома) – Российское законодательство Х-XX веков. Под общей редакцией О. И. Чистякова. Т. 1: Законодательство Древней Руси. Ответственный редактор: В. Л. Янин. М., 1984; Т. 2: Законодательство периода образования и укрепления Русского централизованного государства. Ответственный редактор: А. Д. Горский. М., 1985.
• Русь в IX–X веках 2012 – Русь в IX–X веках: археологическая панорама. Отв. ред. Н. А. Макаров. М.; Вологда, 2012.
• Рыбаков 1959 – Рыбаков Б. А. Боярин-летописец XII в. //ИСССР. 1959, № 5, с. 56–79.
• Рыбаков 1963 – Рыбаков Б. А. Древняя Русь. Сказания. Былины. Летописи. М., 1963.
• Рыбаков 1966 – Рыбаков Б. А. Киевская Русь; Русь в эпоху «Слова о полку Игореве». Обособление самостоятельных русских княжеств в XII– начале XIII в. // История СССР с древнейших времён до наших дней. В двух сериях в двенадцати томах. Первая серия. Тома I–VI: с древнейших времён до Великой Октябрьской социалистической революции. Т. I: Первобытнообщинный строй. Древнейшие государства Закавказья и Средней Азии. Древняя Русь (до начала XIII в.). Редакторы: С.А.Плетнева, Б. А. Рыбаков. М., 1966, с. 476–639.
• Рыбаков 1982 – Рыбаков Б. А. Киевская Русь и русские княжества ХII-ХIII вв. М., 1982.
• Рюсс 1994 – Рюсс X. Городская оседлость русской знати // Сословия и государственная власть в России. XV–XIX вв. Международная конференция– Чтения памяти академика Л. В. Черепнина. Тезисы докладов. Ч. I–II. М., 1994, с. 253–262.
• СА – см. РА
• Савело 1977 – Савело К. Ф. Раннефеодальная Англия. Л., 1977.
• Савина книга 1999 – Савина книга. Древнеславянская рукопись XI, XI–XII и конца XIII века. Подготовили О. А. Князевская, Л. А. Коробенко, Е. П. Дограмаджиева. Ч. 1. М., 1999.
• Салигеская Правда 1950– Салическая правда. Перевод Н. П. Грацианского М., 1950. (=Моск. гос. пед. ин-т им. Ленина. Ученые записки, т. LXII).
• Сахаров 1980 – Сахаров А. Н. Дипломатия Древней Руси. М., 1980.
• СВ – Средние века. [Исследования по истории Средневековья и раннего Нового времени.] М.
• Свердлов 1983 – Свердлов М. Б. Генезис и структура феодального общества в Древней Руси. Л., 1983.
• Свердлов 1997 – Свердлов М. Б. Становление феодализма в славянских странах. СПб., 1997.
• Свердлов 2003 – Свердлов М. Б. Домонгольская Русь: князь и княжеская власть на Руси VI – первой трети XIII в. СПб., 2003.
• Свердлов 2006 – Свердлов М. Б. Становление и развитие правящей элиты на Руси VI–XIV вв. // Правящая элита 2006, с. 10–98.
• Свод этнографических понятий 1986 – Свод этнографических понятий и терминов. [Вып. 1:] Социально-экономические отношения и соционормативная культура. М., 1986.
• СДРЯ (с указанием тома) – Словарь древнерусского языка (XI–XIV вв.). Т. 1–8. М., 1988–2008.
• Седов 2002 – Седов В. В. Славяне. Историко-археологическое исследование. М., 2002.
• Семёнов 1986 – Семёнов Ю. И. Союз мужской // Свод этнографических понятий 1986, с. 192.
• Сергеевич 1887 (с указанием номера) – Сергеевич В. И. Вольные и невольные слуги московских государей//Наблюдатель. 1887, № 1, с. 58–89; № 2, с. 40–67; № 3, с. 17–38.
• Сергеевич Древности (с указанием тома) – Сергеевич В. И. Древности русского права. Т. 1–3. М.: ГПИБ России, 2007 (напечатано по 2-му и 3-му изданиям; 1-е издание: 1890–1903 гг., причём первые два тома под заглавием «Русские юридические древности»).
• Середонин 1916 – Середонин С. М. Историческая география. Лекции. Пг., 1916.
• Симеонов сборник (с указанием тома) – Симеонов сборник (по Светославовия препис от 1073 г.). Т. 1–2. София, 1991–1993.
• Сказание об иконе Владимирской Богоматери 1996 – Древнейшая редакция Сказания об иконе Владимирской Богоматери. Публ. В. А. Кучкина и Т. А. Сумниковой // Чудотворная икона в Византии и Древней Руси. М., 1996, с. 476–509.
• Сказания о начале Чешского государства 1970 – Сказания о начале Чешского государства в древнерусской письменности. Предисловие, комментарии и перевод А. И. Рогова. М., 1970.
• Славова 2009– Славова Т., Неизвестен старобългарски сан // Раlaeobulgarica/Старобългаристика. Т. XXXIII (2009), 1, с. 3–15.
• Слепченский апостол 1912 – Ильинский Г. А. . М., 1912.
• Смоленские грамоты 1963 – Смоленские грамоты XIII–XV вв. Подготовили к печати Т. А. Сумникова и В. В. Лопатин. Под ред. Р. И. Аванесова. М., 1963.
• Снорри Стурлусон 1980/1995 – Снорри Стурлусон. Круг Земной. Издание подготовили А. Я. Гуревич, Ю. К. Кузьменко, О. А. Смирницкая, М. И. Стеблин-Каменский. М., 1995 (1-е изд.: 1980).
• Соболевский 1900/1910 – Соболевский А. И. Словарный материал, извлечённый из Бесед Григория Двоесловца // Соболевский А. И. Материалы и исследования в области славянской филологии и археологии. СПб., 1910, с. 54–81 (1-е изд.: 1900 г.).
• Соболевский 1904– Соболевский А. И. Жития святых в древнем переводе на церковно-славянский с латинского языка. СПб., 1904 (оттиск из: ИОРЯС. Т. VIII (1903), кн. 1, 2, 4).
• Соловьёв А. 1941 – Соловьёв А. В. Был ли Владимир Святой правнуком Свенельда? // Записки Русского научного института в Белграде. Вып. 16–17. Белград, 1941, с. 37–64.
• Соловьёв С. История (с указанием тома) – Соловьёв С. М. История России с древнейших времён. Т. 1–2 // Соловьёв С. Сочинения, I (1-е изд.: 1851 г.).
• Соловьёв С. Сочинения– Соловьёв С. М. Сочинения. Кн. I–XXIII. М., 1988–2000.
• Сороколетов 1970/2009 – Сороколетов Ф. П. История военной лексики в русском языке (XI–XVII вв.). М., 2009 (1-е изд.: 1970 г.).
• Сперанский 1895 – Сперанский М. Н. Славянские апокрифические евангелия (общий обзор). М., 1895.
• Сперанский 1904 – Сперанский М. Н. Переводные сборники изречений в славяно-русской письменности. Исследование и тексты. М., 1904.
• СР – Средневековая Русь. М.
• Срезневский Материалы (с указанием тома) – Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка по письменным памятникам. Т. I–III, Дополнения. СПб., 1890–1912.
• СРЯ (с указанием тома) – Словарь русского языка XI–XVII вв. Вып. 1-29. М., 1975–2011.
• СРЯ XVIII века (с указанием тома) – Словарь русского языка XVIII в. Вып. 1-19. Л., СПб., 1984–2011.
• СС 1994 – Старославянский словарь (по рукописям X–XI веков). Под ред. Р. М. Цейтлин, Р. Вечерки, Э. Благовой. М., 1994.
• ССЯ (с указанием тома) – Словарь старославянского языка. [Репринт издания: Slovník jazyka staroslověnského/Lexikon linguae palaeoslovenicae. Т. I–IV. Praha, 1958–1997]. Т. 1–4. СПб., 2006.
• Стефанович 2005 – Стефанович П. С. К характеристике мировоззрения автора «Слова о полку Игореве»: понятие «слава» // Неисчерпаемость источника: К 70-летию В. А. Кучкина. М., 2005, с. 91–116.
• Стефанович 2006а– Стефанович П. С. Древнерусская клятва по русско-византийским договорам X века // ДГ: 2004 г.: Политические институты Древней Руси. М., 2006, с. 383–403.
• Стефанович 2006б – Стефанович П. С. Рецензия на: Modzelewski Karol, Barbarzyńska Europa, Warszawa: Wydawnictwo “Iskry”, 2004// ОИ. 2006, № 4, с. 176–180.
• Стефанович 2007– Стефанович П. С. Некняжеское церковное строительство в домонгольской Руси: Юг и Север // Церковно-исторический вестник. 2007, № 1, с. 117–133.
• Стефанович 2008 – Стефанович П. С. Князь и бояре: клятва верности и право отъезда // Горский, Кучкин, Лукин, Стефанович 2008, с. 148–269.
• Стефанович 2011 – Стефанович П. С. «Феодализм» на Руси: история вопроса // Преподавание истории в школе. 2011, № 6, с. 24–29.
• Стефанович 2012 – Стефанович П. С. «Сказание о призвании варягов» или Oriqo qentís russoruml // ДГ: 2010 г.: Предпосылки и пути образования Древнерусского государства. М., 2012, с. 513–582.
• Стриннгольм 1835/1861/2002 – Стриннгольм А. Походы викингов. Пер. с немецкого языка А. Шемякина. Прил. и прим. К. Фриша. Предисл., комм. А. Хлевова. М., 2002 (1-е изд. на шведском языке 1835 г., на русском – 1861 г.).
• Строев 1919 – Строев В. Н. По вопросу о «старцах градских» русской летописи // ИОРЯС. Т. XXIII, кн. 1. Пг., 1919, с. 63–64.
• Супрасълски сборник (с указанием тома) – Супрасълски или Ретков сборник. Т. 1–2. София, 1982–1983.
• СЭ – см. ЭО.
• Татаринцев 1994– Татаринцев Б. И. Тюркский титул bujla (К вопросу об этимологии) // Этимология. 1991–1993. М., 1994, с. 166–171.
• Тацит 1969/2001 – Тацит. О происхождении германцев и местоположении Германии. Перевод и комментарии А. С. Бобовичаподред. М. Е. Сергеенко//Тацит Корнелий Публий. Анналы. Малые произведения. История. М., 2001 (1-е изд.: 1969), с. 458–483.
• Творогов 1976 – Творогов О. В. Повесть временных лет и Начальный свод (Текстологический комментарий) // ТОДРЛ. Т. XXX: Историческое повествование Древней Руси, 1976, с. 3–26.
• Творогов 1984– Творогов О. В. Лексический состав «Повести временных лет». (Словоуказатели и частотный словник). Киев, 1984.
• Творогов 1987 – Творогов О. В. Изборник 1076 г. // Словарь книжников и книжности Древней Руси. Вып. I (XI – первая половина XIV вв.). Л., 1987, с. 196–198.
• Теган 2003 – Теган. Деяния императора Людовика. Перевод А. И. Сидорова. СПб., 2003.
• Тихомиров 1941 – Тихомиров М. Н. Исследование о Русской Правде. Происхождение текстов. М.-Л., 1941.
• Тихомиров 1941/1953 – Тихомиров М. Н. Пособие для изучения Русской Правды. М., 1953 (1-е изд.: 1941 г.).
• Тихомиров 1946/1956 – Тихомиров М. Н. Древнерусские города. Изд. 2-е, дополненное и переработанное. М., 1956 (1-е изд.: 1946 г.).
• Тихомиров 1960/1979 – Тихомиров М. Н. Начало русской историографии// Тихомиров 1979, с. 46–65 (1-е изд.: 1960 г.).
• Тихомиров 1979 – Тихомиров М. Н. Русское летописание. М., 1979.
• ГОДРЛ – Труды Отдела Древнерусской литературы Института русской литературы РАН (Пушкинского Дома). Л., СПб.
• Толочко А. 2006 – Толочко А. П. О заглавии Повести временных лет II Ruthenica. Т. V. Кшв, 2006, с. 248–251.
• Толочко А. 2009 – Толочко А. П. Краткая редакция Правды Руской: происхождение текста // Ruthenica. Supplementum 2. Кшв, 2009.
• Толочко А., Толочко П. 1998 – Толочко О. П., Толочко П. П. Київська Русь. Киïв, 1998.
• Толочко П. 1987 – Толочко П. П. Древняя Русь. Очерки социально-политической истории. Киев, 1987.
• Толочко П. 2003 – Толочко П. П. Русские летописи и летописцы X-XIII вв. СПб., 2003.
• Толочко П. 2011 – Толочко П. П. Власть в Древней Руси. X-XIII века. СПб., 2011.
• Томсен 1877/2002 – Томсен В. Начало русского государства // Из истории русской культуры, 2, 2002, с. 143–226 (1-е изд.: ЧОИДР. 1891 год. Кн. 1 (156). М., 1891, с. 1–136 (Отдел «Материалы иностранные»). Перевод Н. Аммона с немецкого издания 1879 г.; оригинальное издание: Thomsen V., The Relations between Ancient Russia and Scandinavia and the Origin of the Russian State, Oxford and London, 1877).
• Тржештик 1987 – Тржештик Д. Среднеевропейская модель государства периода раннего средневековья // Этносоциальная и политическая структура раннефеодальных славянских государств и народностей. Отв. ред.: Г. Г. Литаврин. М., 1987, с. 124–133.
• Турилов 2004 – Турилов А. А. После Климента и Наума (славянская письменность на территории Охридской архиепископии в X – первой половине XIII в.) // Флоря, Турилов, Иванов 2004, с. 76–162.
• Успенский сборник 1971 – Успенский сборник ХII-ХIII вв. Издание подготовили О. А., Князевская, В. Г. Демьянов, М. В. Ляпон. Под ред. С. И. Коткова. М., 1971.
• Фасмер 1950–1958/2007 (с указанием тома) – Фасмер М. Этимологический словарь русского языка в четырёх томах. Перевод с немецкого и дополнения О. Н. Трубачёва. Т. 1–4. М., 2007 (1-е издание: М., 1964–1973; 1-е изд. на немецком яз.: 1950–1958 гг.).
• Филин 1972 – Филин Ф. П. Происхождение русского, украинского и белорусского языков. Л., 1972.
• Филипчук 2008 – Филипчук О. [М.] Скiлки коштував руський найманець у Вiзантii в X ст.? // Ruthenica. Випуск VII. Киiв, 2008, с. 7–29.
• Флавий 2004 (с указанием тома) – «История Иудейской войны» Иосифа Флавия. Древнерусский перевод. Подготовили А. А. Пичхадзе, И. И. Макеева,Г. С. Баранкова,А. А. Уткин. Т. I–II. М., 2004.
• Флоря 1981/2000– Флоря Б. Н. Сказания о начале славянской письменности. СПб., 2000 (1-е изд.: М., 1981).
• Флоря 1983 – Флоря Б. Н. Формирование сословного статуса господствующего класса Древней Руси (на материале статей о возмещении за «бесчестье») // ИСССР. 1983, № 1, с. 61–74.
• Флоря 1992 – Флоря Б. Н. «Служебная организация» и ее роль в развитии феодального общества у восточных и западных славян // ОИ. 1992 № 2, с. 56–74.
• Флоря 2006 – Флоря Б. Н. «Сотни» и «купцы» в Новгороде XII–XIII вв. // СР. Вып. 6, 2006, с. 66–79.
• Флоря 2009– Флоря Б. Н. Правитель и знать в древнерусском летописании XII века // СР. Вып. 8, 2009, с. 64–84.
• Флоря 2011 – Флоря Б. Н. Два пути формирования общегосударственной политической элиты (на материале, относящемся к истории Польши XIV в. и Русского государства XV–XVI вв.) // ВЕДС XXIII: Ранние государства Европы и Азии: Проблемы политогенеза, 2011, с. 297–300.
• Флоря, Турилов, Иванов 2004 – Флоря Б. Н., Турилов А. А., Иванов С. А. Судьбы кирилло-мефодиевской традиции после Кирилла и Мефодия. СПб., 2004.
• Франклин, Шепард 1996/2009 – Франклин С, Шепард Дж. Начало Руси: 750-1200. Перевод Д. М. Буланина и Н. Л. Лужецкой. СПб., 2009 (1-е изд. на английском языке: Franklin S., Shepard J., The Emergence of Rus: 750-1200, London, New York 1996; 1-е на русском: 2000 г.).
• Фроянов 1974/1999 – Фроянов И. Я. Киевская Русь: Главные черты социально-экономического строя. СПб., 1999 (та же книга в более кратком виде выходила в 1974 г. под заглавием «Киевская Русь: Очерки социально-экономической истории»).
• Фроянов 1980 – Фроянов И. Я. Киевская Русь. Очерки социально-политической истории. Л., 1980.
• Фроянов 1992 – Фроянов И. Я. Мятежный Новгород: Очерки истории государственности, социальной и политической борьбы конца IX – начала XIII столетия. СПб., 1992.
• Фроянов 1995 – Фроянов И. Я. Древняя Русь. Опыт исследования истории социальной и политической борьбы. М.-СПб., 1995.
• Фроянов, Дворниченко 1988 – Фроянов И. Я., Дворниченко А. Ю. Города-государства Древней Руси. Л., 1988.
• Фюстель де Куланж 1910– Фюстель де Куланж Н. Д. История общественного строя древней Франции, т. 5: Начала феодального строя (бенефиций и патронат в Меровингскую эпоху). СПб., 1910 (русский перевод оригинального издания 1875–1892 гг. в 6 томах: Fustel de Coulanges N. D., Histoire des institutions politiques de l'ancienne France).
• Хелимский 2000 – Хелимский E. [А.] Язык(и) аваров: тунгусо-маньчжурский аспект // Studia in Honorem Stanislai Stachowski Dicata (= Folia Orientalia XXXVI). Krakow 2000, с 135–148.
• Хлебников 1872 – Хлебников H. И. Общество и государство в домонгольский период русской истории. СПб., 1872.
• Цейтлин 1986 – Цейтлин Р. М. Лексика древнеболгарских рукописей X–XI веков. София, 1986.
• Цейтлин 1996 – Цейтлин Р. М. Сравнительная лексикология славянских языков X/XI–XIV/XV вв. Проблемы и методы. М., 1996.
• Цукерман 2008 – Цукерман К. О введении русско-византийских договоров в текст Начального свода и возникновение Повести временных лет // ДР. 2008, № 3 (33), с. 69–70.
• Цукерман 2009– Цукерман К. Наблюдения над сложением древнейших источников летописи // Борисо-Глебский сборник/Collectanea Borisoglebica. Ред. К. Цукерман. Вып. 1. Paris, 2009, с. 183–306.
• ЧОИДР – Чтения в Обществе истории и древностей российских. М.
• Шайкин 2008 – Шайкин А. А. Олег и Игорь в Новгородской первой летописи и «Повести временных лет» // ТОДРЛ. Т. LVIII, 2008, с. 607–626.
• Шаскольский 1986 – Шаскольский И. П. Возникновение государства на Руси и в Скандинавии (черты сходства) // ДГ: 1985 г. М., 1986, с. 95–99.
• Шахматов ИРЛ (с указанием тома и книги) – Шахматов А. А. История русского летописания. Т. I. Кн. 1. СПб.: «Наука», 2002; Т. I. Кн. 2. СПб.: «Наука», 2003.
• Шахматов 1897/2003 – Шахматов А. А. О Начальном Киевском летописном своде // Шахматов ИРЛ, I, 2, с. 31–70 (1-е изд.: 1897 г.).
• Шахматов 1904/2003 – Шахматов А. А. Сказание о призвании варягов // Шахматов, ИРЛ, 1,2, с. 185–231 (1-е изд.: 1904 г.).
• Шахматов 1908/2002 – Шахматов А. А. Разыскания о древнейших русских летописных сводах // Шахматов ИРЛ, I, 1 (1-е изд.: 1908 г.).
• Шахматов 1909/2003 – Шахматов А. А. Предисловие к Начальному Киевскому своду и Несторова летопись // Шахматов ИРЛ, I, 2, с. 380–412 (1-е изд.: 1909 г.).
• Шахматов 1915 – Шахматов А. А. Несколько замечаний о договорах с греками Олега и Игоря // Записки Неофилологического общества при имп. Петроградском университете. Вып. VIII: Сборник в честь профессора Ф. А. Брауна. Пг., 1915, с. 385–407.
• Шахматов 1916–1920/2003 – Шахматов А. А. Киевский Начальный свод 1095 г. [I Начальный свод] // Шахматов ИРЛ, I, 2, с. 428–464 (1-е изд.: 1947 г.).
• Шахматов 1916/2003 – Шахматов А. А. Повесть временных лет. Т. 1. Вводная часть. Текст. Примечания // Шахматов ИРЛ, I, 2, с. 527–977 (1-е изд.: 1916 г.).
• Шервуд 1992 – Шервуд Е. А. Законы лангобардов. Обычное право древнегерманского племени (К раннему этногенезу итальянцев). М., 1992.
• Шестоднев 1998 – Шестоднев Иоанна Экзарха Болгарского. Ранняя русская редакция. Подготовила Г. С. Баранкова. М., 1998.
• Шишков 2003/2009 – Шинаков Е. А. Образование Древнерусского государства: сравнительно-исторический аспект. М., 2009 (1-е изд.: 2003 г.).
• Шушарин 1971 – Шушарин В. П. Ранний феодализм// История Венгрии в трёх томах. М., 1971.
• Щербатов 1770 – Щербатов М. М. История Российская от древнейших времян. Т. 1: От начала до кончины великаго князя Ярослава Владимеровича. СПб., 1770.
• Эклога 1965 – Эклога. Византийский законодательный свод VIII века. Перевод Е. Э. Липшиц. М., 1965.
• ЭО – Этнографическое обозрение, до 1992 г. – Советская этнография (СЭ).
• ЭССЯ (с указанием выпуска) – Этимологический словарь славянских языков. Праславянский лексический фонд. Под ред. О. Н. Трубачёва. Вып. 1-37. М., 1974–2011.
• Юшков 1939– Юшков С. В. Очерки по истории феодализма в Киевской Руси. М.-Л., 1939.
• Юшков 1949 – Юшков С. В. Общественно-политический строй и право Киевского государства (= Курс истории государства и права СССР. Т. I). М., 1949.
• Яблочков 1876 – Яблочков М. [Т.] История дворянского сословия в России. СПб., 1876.
• Янин 1962/2003 —Янин В. Л. Новгородские посадники. 2-е изд., переработанное и дополненное. М., 2003 (1-е изд.: 1962 г.).
• Янин 1974/2004 – Янин В. Л. Церковь Бориса и Глеба в новгородском Детинце (О новгородском источнике Жития Александра Невского) // Янин 2004, с. 245–253 (1-е изд.: 1974 г.).
• Янин 1992 – Янин В, Л, Древнее славянство и археология Новгорода //ВИ. 1992, № 10, с. 37–65.
• Янин 1999/2004 – Янин В. Л. Раскопки в Новгороде // Янин 2004, с. 54–89 (1-е изд.: 1999 г.).
• Янин 2001 – Янин В. Л. У истоков новгородской государственности. Великий Новгород, 2001.
• Янин 2004 – Янин В. Л. Средневековый Новгород. Очерки археологии и истории. М., 2004.
• Airlie 1995 – Airlie S., The Aristocracy // New Cambridge Medieval History II, с 431–450.
• Airlie 2006 – Airlie S., The Aristocracy in the Service of the State in the Caroloingian Period// Staat im frühen Mittelalter 2006, с. 93–112.
• Althoff 1990– Althoff G., Verwandte, Freunde und Getreue. Zum politischen Stellenwert der Gruppenbindungen im früheren Mittelalter, Darmstadt 1990.
• Andersen 2006 – Andersen S. W., Trelleborg // RGA, 31,2006, с 157–160.
• Апglo-Norman Warfare 2000– Anglo-Norman Warfare. Studies in Late Anglo-Saxon and Anglo-Norman Military Organization and Warfare, ed. by Matthew Strickland, Woodbridge 2000.
• Annales Bertiniani 1883 – Annales Bertiniani // MGH, SS us. sch., t. 5, recensuit G. Waitz, Hannover 1883.
• APH – Acta Poloniae Historka, Wrocław etc.
• Arbman 1973 – Arbman H., Aggersborg // RGA, 1,1973, с 95–96.
• Bachrach 2001 – Bachrach B. S., Early Carolingian Warfare. Prelude to Empire, Philadelphia 2001.
• Bagge 1993 – Bagge S., Hirð // Medieval Scandinavia. En Encyclopedia, NY-London, 1993, с 284.
• Bagge 2010– Bagge S., From Viking Stronghold to Christian Kingdom: State Formation in Norway, с 900-1350, Copenhagen 2010.
• Baranowski 2005 – Baranowski G., Die Russhaja Pravda– ein mittelalterliches Rechtsdenkmal, Frankfurta.-M. etc. 2005.
• Bardach 1968 – Bardach J., L'État polonais aux Xe et XIe siècles // L'Europe aux IXe-XIe siècle 1968, с 279–319.
• Barnat 1997 – Barnat R., Sily zbrojné Boleslawa Chrobrego w świetle relacji Galia Anonima // Przegląd Historiczny, t. 88 (1997), z. 2, с 223–235.
• Bazelmans 1991 – Bazelmans J., Conceptualising early Germanic political structure: a review of the use of the concept of Gefolgschaft // Images of the Past. Studies on Ancient Societies in Northwestern Europe, eds. N. Roymans, F. Theuws, Amsterdam 1991, c. 91–130.
• Bazelmans 1999 — Bazelmans J., By Weapons Made Worthy. Lords, Retainers and Their Relationship in Beowulf, Amsterdam 1999 (перевод на английский диссертации на голландском языке: Eén voor allen, allen voor één. Tacitus" Germania, de Oudengelse Beowulf en het ritueelkosmologische karakter van de relatie tussen heer en krijgervolgeling in Germaanse samenlevingen, Amsterdam 1996).
• Behrends 1981 – Behrends O., Buccelarius // RGA, 4,1981, с 28–31.
• Beiträge zum Verständnis der Germania des Tacitus 1992 – Beiträge zum Verständnis der Germania des Tacitus. Bericht über die Kolloquien der Kommission für die Altertumskunde Nord– und Mitteleuropas im Jahr 1986 und 1987, hrsg. von H. Jankuhn und D. Timpe, Teil II, Göttingen 1992.
• Berelowitch 2001 — Berelowitch A., La hiérarchie des égaux. La noblesse russe d'Ancien Régime, XVIe – XVIIe siècles, Paris, 2001.
• Béteille 1994 – Béteille A., Inequality and equality // Companion Encyclopedia of Anthropology, ed. by T. Ingold, London-NY, 1994, с 1010–1038.
• Birnbaum 1964 – Birnbaum H., Zur Sprache der Methodvita // Cyrillo-methodiana. Zur Frühgeschichte des Christentums bei den Slaven 863—1963, hrsg. von M. Hellmann, R. Olesch, B. Stasiewski, F. Zagiba, Köln-Graz 1964, с 328–361.
• Bláhová 1999 — Bláhová E., Lexkální specifika staroslověnského parimejníku // Slavia, ročník 68 (1999), seš. 2, с. 235–249.
• Bláhová 2006 – Bláhová E., Literární vztahy Sázavy a Kyjevské Rusi // Svatý Prokop, Čechy 2006, с. 219–234.
• Bláhová, Prolili, Profantová 1999– Bláhová M., Frolík J., Profantová N. Velké dějiny zemí Koruny české, sv. I, Praha, 1999.
• Bøe 1960 — Bøe A. Grið // Kulturhistorisk leksikon for nordisk middelalder fra vikingetid til reformationstid, band 5, Malmö 1960, с. 463–464.
• Bloch 1939–1940/1968 – Bloch M., La société féodale, Paris 1968 (1-е изд.: 1939–1940 гг.).
• Bogacki 2007– Bogacki M., Przemiany w wojskowości polskiej od połowy X wieku do 1138 roku. Kształt i organizacja armii, Toruń 2007.
• Bogucki 1999– Bogucki A., Termin “kmieć” w žródłach polskich XIII i XIV wieku // Społecheństwo Polski Średniowiecznej. Zbiór studiów, t. VIII, Warszawa, 1999, с. 131–154.
• Borgolte 1986/2002 — Borgolte M., Comitatus // Lexikon des Mittelalters, Bd. 3, München 2002, стл. 78–79 (1-е изд.: 1986).
• Brunner 1892/1906– Brunner H., Deutsche Rechtsgeschichte, 2. Auflage, Bd. 1, Leipzig 1906 (1-е издание: 1892 г.).
• BSl – Byzantinoslavica-Revue internationale des Études byzantines. Praha.
• Burgmann 1997– Burgmann L., [Рецензия на: ] Jana Malingoudi, Die russisch-byzantinischen Verträge des 10. Jhs. Aus diplomatischer Sicht, Thessaloniki 1994 // Byzantinische Zeitschrift, Bd. 90 (1997), с 455–456.
• Bushkovitch 1980– Bushkovitch P., Towns and Castles in Kievan Rus': Boiar Residence and Landownership in the 11th. and 12th. Centuries // RH, volume 7, No. 1–2,1980, с 251–264.
• Cambridge History of Scandinavia 2003 – The Cambridge History of Scandinavia, vol. I: Prehistory to 1520, ed. by Knut Helle, Cambridge 2003.
• Capitularia 1883 – Capitularia regum Francorum // MGH, LL, t. 1, Hannover 1883.
• ČČH – Český (до 1990 г. – Československý) časopis historický, Praha.
• Les Centres Proto-urhains 2000– Les centres proto-urbains russes entre Scandinavie, Byzance et Orient. Actes du Colloque International tenu au College de France en octobre 1997, éd. M. Kazanski, A. Nersessian et С. Zuckerman (= Réalités byzantines 7), Paris 2000.
• Chadwick 1905 – Chadwick H. M., Studies on Anglo-Saxon Institutions, Cambridge, 1905.
• Chadwick 1912 – Chadwick H. M., The Heroic Age, Cambridge 1912.
• Cherniss 1972 – Cherniss M. D., Ingeld and Christ: Heroic Concepts and Values in Old English Christian Poetry, the Hague: Mouton, 1972.
• Chihnall 1977/2000 – Chibnall M., Mercernaries and the familia reqis under Henry I // Anglo-Norman Warfare 2000, с 84–92 (1-е изд.: 1977 г.).
• Codex Zographensis 1879 – Quattuor evangeliorum. Codex glagoliticus olim Zographensis nunc Petropolitanus, ed. V. Jagič, Berolini 1879.
• Constantine De administrando 1962 – Constantine Porphyrogenitus, De administrando imperio, vol. II: commentary by F. Dvornik, R. J. H. Jenkins, B. Lewis, Gy. Moravcsik, D. Obolensky, S. Runciman, edited by R. J. H. Jenkins, London 1962.
• Constantini De cerímoníís 1829– Constantini Porphyrogeniti De cerimoniis aulae Byzantinae libri duo, rec. J. J. Reiske, vol. I, Bonn 1829.
• Cosma 1923 – Cosmae Pragensis Chronica boemorum, hrsg. von B. Bretholz // MGH, SS rer. Germ., N. S., t. 2. Berlin, 1923.
• CPH – Casopismo prawno-historyczne, Poznan.
• Crummey 1983 – Crummey R. O., Aristocrats and Servitors. The Boyar Elite in Russia, 1613–1689, Princeton, 1983.
• Čtyřicet homilií Řehoře (с указанием тома) — Čtyřicet homilií Řehoře Velikého na Evangelia v českocírkevněslovanském překladu. K výdaní připravil V. Konzal; díl I: Homilie I–XXIV, Praha, 2005; díl druhý: Homilie XXV–XL, Praha, 2006.
• Dalewski 2007 – Dalewski Z., Władca i możni w Kronice Galla Anonima // Šlechta, moc a reprezentace 2007, с. 31–44.
• Dalewskí 2008 – Dalewski Z., Ritual and Politics. Writing the History of a Dynastic Conflict in Medieval Poland, Leiden-Boston 2008.
• Dannenbauer 1941 – Dannenbauer H., Adel, Burg, und Herrschaftbei den Germanen // Historisches Jahrbuch, Bd. 61,1941, с. 1–50.
• Danske Riqslovqivninq 1971 – Den Danske Rigslovgivning indtil 1400, udgivet ved E. Kroman, København 1971.
• Der frühmittelalterliche Staat 2009 – Der frühmittelalterliche Staat – Europäische Perspektiven, hrsg. von W. Pohl und V Wieser, Wien 2009.
• Dick 2008 – Dick S., Der Mythos vom «germanischen» Königtum: Studien zur Herrschaftsorganisation bei den germanischsprachigen Barbaren bis zum Beginn der Völkerwanderungszeit, Berlin, New York 2008 (= Reallexikon der Germanischen Altertumskunde-Ergänzungsbände; Bd. 60).
• Duby 1973 – Duby G., Guerriers et paysants. VIIe-XIIe siécle, Paris 1973.
• Dvornik 1933 – Dvornik F., Les légendes de Constantin et de Méthode vues de Byzance, Prague, 1933.
• Edda Snorra 1954 – Edda Snorra Sturlusonar, Nafnapulur og Skáldatal, bjó til prentunar Guöni Jónsson. [Reykjavik]: Islendinga-sagnaútgáfan, 1954.
• Eggers, Ebel 2001 – Eggers M., Ebel E., Kriegerbünde // RGA, 17,2001, с 343–348.
• EHR – The English Historical Review, Oxford.
• Eisenstadt, Roniger 1984 – Eisenstadt S. N., Roniger L., Patrons, clients and friends. Interpersonal relations and the structure of trust in society, Cambridge 1984.
• Engel 2001 – Engel P., The Realm of St. Stephen. A History of Medieval Hungary, 895-1526, translated by T. Pálosfalvi, English edition edited by A. Ayton, London-New York 2001.
• Enright 1996 – Enright M. J., Lady with a Mead Cup: Ritual, Prophecy and Lordship in the European Warband from La Tène to the Viking Age, Dublin, Portland 1996.
• Euchologium Sinaiticum (с указанием года выпуска) – Frček J., Euchologium Sinaiticum. Texte slave avec sources grecques et traduction francais // Patrologia Orientalis, tome XXIV, fascicule 5, Paris 1933, с. 605–802; tome XXV, fascicule 3, Paris 1939, с 489–617.
• L'Europe aux IXe-XIe siècle 1968 – L'Europe aux IXe-XIe siècle: Aux origines des Etats nationaux, sous la direction de Т. Manteuffel et A. Gieysztor, Varsovie 1968.
• L'Évangile de Nicodème 1968 – L'Évangile de Nicodème. Texte slave et texte latin, éd. André Vaillant, Genève – Paris 1968.
• Evans 1997 – Evans S. S., The Lords of Battle: Image and Reality of the Comitatus in Dark Age Britain, Woodbridge 1997.
• Fanning 1997– Fanning S., Tacitus, Beowulf, and the Comitatus // The Haskins Society journal: studies in medieval history, vol. 9, Woodbridge 1997, с. 17–38.
• Featherstone 1990 – Featherstone J. M., Olgas Visit to Constantinople // Harvard Ukrainian Studies, vol. 14 (1990), с 297–305.
• Featherstone 2003 – Featherstone [J.] M., Olga's Visit to Constantinople in De Cerimoniis // RÉB, t. 61, 2003, с 241–251.
• Featherstone 2008 – Featherstone J. M., DI'ENDEIXIN: Display in Court Ceremonial (De Cerimoniis II, 15) // The Material and the Ideal: Essays in Mediaeval Art and Archaeology in Honour of Jean-Michel Spieser, ed. A. Cutler et A. Papaconstantinou, Leiden 2008, с 75-112.
• Feldhrugge 2009– Feldbrugge F., Law in Medieval Russia. Leiden, Boston 2009.
• Feller 2006 — Feller L., Introduction. Crises et renovellements des élites au haut Moyen Âge: mutations ou ajustements des structures? // Les Élites au haut Moyen Âge. Crises et renovellements, sous la direction de F. Bougard, L. Feller et R. Le Jan, Turnhout 2006, с. 5–22.
• Fritze 1977/1982 – Fritze W. H., Phänomene und Probleme des westslawischen Bauerntums am Beispiel des frühpremyslidisehen Böhmen // Fritze W. H., Frühzeit zwischen Ostsee und Donau. Ausgewählte Beiträge zum geschichtlichen Werden im östlichen Mitteleuropa vom 6. bis zum 13. Jahrhundert, hrsg. von L. Kuchenbuch und W. Schich, Berlin 1982 (= Berliner Historische Studien, Bd. 6, Germania slavica III), с. 167–208 (1-е изд.: 1977 г.).
• Gallus Anonymus 1952 – Galii Anonymi Cronicae et gesta ducum sivé principium Polonorum, ed. K. Maleczyňski // Pomníkí/MPH, seriall – t. II, Warszawa 1952.
• Gebauer Slovník (с указанием тома) – Gebauer J., Slovník staročeský, díl I–II, Praha, 1970 (1-е изд.: 1900–1916).
• Geltinq 1997– Gelting M. H., Military organization, social power and state formation in Denmark, 11th.-13th. century // Military Aspects of Scandinavian Society 1997, с 48–54.
• Genicot 1975/1979– Genicot L., Recent Research on the Medieval Nobility // The Medieval Nobility 1979, с 17–35 (1-е изд. в 1975 г. на французском языке).
• Geschichtliche Grundbegriffe – Geschichtliche Grundbegriffe: historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland, hrsg. von O. Brunner, W. Conze, R. Koselleck, Bde. 1–8, Stuttgart 1972–1997.
• Ginter 2002 – Ginter K., Problem družyny wczesnosredniowiecznej w Polsce // Kopijnicy, szyprowie, tenutariusze, red. B. Šliwiňski (=Gdaňskie Studia z Dziejów Šredniowiecza, Nr 8, 2002), Gdaňsk 2002, с. 51–74.
• Goehrke 1973 – Goehrke С, Einwohnerzahl und Bevölkerungsdichte altrussischer Städte – methodische Möglichkeiten und vorläufige Ergebnisse // Forschungen zur osteuropäischen Geschichte, Bd. 18 (1973), с 25–53.
• Goetz 1995 – Goetz H.-W., Social and Military Institutions // New Cambridge Medieval History II, с. 451–480.
• Graus 1959– Graus F., Über die sogenannte germanische Treue // Historka, I, (1959), с. 71–121.
• Graus 1963 – Graus F. Deutsche und slawische Verfassungsgeschichte // HZ, Bd. 197, (1963), с 265–317.
• Graus 1965a – Graus F., Raně středověké družiny a jejich význam při vzniku států ve střední Evropě // ČH, r. XIII (1965), č. 1, с 1-18.
• Graus 1965h – Graus F., Die Entstehung der mittelalterlichen Staaten in Mitteleuropa// Historka, X, 1965, с. 5–65.
• Graus 1966 – Graus F., Herrschaft und Treue // Historka, XII, 1966, с. 5–44.
• Graus 1968 — Graus F., À propos de l'évolution de la noblesse en Bohême du IXe au XIIIe siècle // L'Europe aux IXe – XIe siècle 1968, с. 205–210.
• Green D, 1965 – Green D. H., The Carolingian lord: semantic studies on four Old High German words: balder, fró, truhtin, hérro. Cambridge, 1965.
• Green D, 1998– Green D. H., Language and History in the Early Germanic World, Cambridge 1998.
• Green J.1981 – Green J. A., The last century of Danegeld // EHR, No. CCCLXXIX – April 1981, с 241–258.
• Guilhiermoz 1902 – Guilhiermoz P., Essai sur l'origine de la noblesse en France au Moyen Age, Paris, 1902.
• Gumpoldüv život 1873 – Gumpoldův život Václava knížete českého // Prameny dějin českých / Fontes rerum bohemicarum. Díl I: Životy svatých a některých jiných osob nábožných sv. 2 Praha 1873, с 146–166.
• Haíbach 1985 – Halbach U., Der russische Fürstenhof vor dem 16. Jahrhundert: eine vergleichende Untersuchung zur politischen Lexikologie und Verfassungsgeschichte der alten Ruš, Stuttgart 1985.
• Halsall 2003 – Halsall G., Warfare and Battle in the Barbarian West 450–900, London 2003.
• Harris 1993 – Harris J., Love and Death in the Männerbund: An Essay with Special Reference to the Bjarkamál and The Battle of Maldon II Heroic Poetry in the Anglo-Saxon Period: Studies in Honor of Jess B. Bessinger Jr., ed. by Helen Danko and John Leyerle, Kalamazoo 1993, с 77-114.
• Hasenfratz 1982 – Hasenfratz H. P., Der indogermanische «Männerbund»: Anmerkungen zur religiösen und sozialen Bedeutung des Jugendalters // Zeitschrift für Religions– und Geistesgeschichte, Bd. 34, 1982, с 148–163.
• Hauptová 1998 – Hauptová Z., Církevněslovanské písemnictví v pžemyslovských Čechách // Jazyk a literature v historické perspektivě Ústí n.L. 1998, с 5-42.
• Havlík 1978 – Havlík L., Morava v 9.-10. století. К problematice politického postavení, sociální a vládní struktury a organizace Praha 1978.
• Havlík 1987 – Havlík L., Slovanské státní útvary raného středověku, Praha 1987.
• Hechberger 2004 – Hechberger W., Adel, Ministerialität und Rittertum im Mitelalter, München 2004.
• Hechberger 2005 – Hechberger W., Adel im fränkisch-deutschen Mittelalter. Zur Anatomie eines Forschungsproblems, Ostfildern 2005.
• Helle 2003 – Helle K., The Norwegian Kingdom: succession disputes and consolidation // Cambridge History of Scandinavia 2003, с 369–391.
• Hellmann 1954– Hellmann M., Grundfragen der slawischen Verfassungsgeschichte des frühen Mittelalters // JGO, Bd. 2, 1954, с 387–404.
• Hellmann 1958 – Hellmann M., Herrschaftliche und genossenschaftliche Elemente in der mittelalterlichen Verfassungsgeschichte der Slawen // Zeitschrift für Ostforschung, Bd. 7, 1958, с 321–338.
• Hellmann 1960– Hellmann M., Probleme des Feudalismus in Rußland // Studien zum mittelalterlichen Lehenswesen. Vorträge gehalten in Lindau am 10.-13.Oktober 1956 (= Vorträge und Forschungen 5), Lindau und Konstanz 1960, с 235–258.
• Hellmann 1987– Hellmann M., Die Handelsverträge des 10. Jahrhunderts zwischen Kiev und Byzanz // Untersuchungen zu Handel und Verkehr der vor– und frühgeschichtlichen Zeit in Mittel– und Nordeuropa. Teil IV: Der Handel der Karolinger– und Wikingerzeit. Bericht über die Kolloquien der Kommission für die Altertumskunde Mittel– und Nordeuropas in den Jahren 1980 bis 1983, hrsg. von Klaus Düwel, Herbert Jankuhn, Harald Siems, Dieter Timpe (=Abhandlungen der Akademie der Wissenschaften in Göttingen. Philologisch-historische Klasse. Dritte Folge. Nr. 156), Göttingen 1987, с 643–666.
• Hess 1977 – Hess H., Die Entstehung zentraler Herrschaftsinstanzen durch die Bildung klientelärer Gefolgschaft. Zur Diskussion um die Entstehung staatlich organisierter Gesellschaften // Kölner Zeitschrift für Soziologie und Sozialpsychologie, Jg. 29 (1977), с 762–778.
• Hill 2000– Hill J. M., The Anglo-Saxon Warrior Ethic: Reconstructing Lordship in Early English Literature, Gainesville etc. 2000.
• Hirdskräen 2000 – Hirdskráen: hirdloven til Norges konge og hans hánd-gangne menn, etter AM 322 fol, ved Steinar Imsen, Oslo 2000.
• HZ – Historische Zeitschrift, München.
• Höfler 1934– Höfler O., Kultische Geheimbünde der Germanen, Bd. I, Frankfurt/M 1934.
• Hooper 1985/2000 – Hooper N., The Housecarls in Englandin the Eleventh Century //Anglo-Norman Warfare 2000, с. 1–16 (1-е изд.: 1985 г.).
• Hooper 1994– Hooper N., Military Developments in the Reign of Cnut // The Reign of Cnut, King of England, Denmark and Norway, ed. by Alexander R. Rumble, London-NY 1994, с 89-100.
• Howard-Johnston 2000 – Howard-Johnston J., The De aministrando imperio: A Re-examination of the Text and a Re-evaluation of its Evidence about the Rus // Les Centres Proto-urbains 2000, с 301–336.
• Hudson 2012 – Hudson J., The Oxford History of the Laws of England, volume II: 871-1216, Oxford 2012.
• I tratatti 2011 – I tratatti dell'antica Russia con I'Impero romano d'Oriente, a cura di A. Carile e A. N. Sacharov. Roma, 2011.
• Ihn Jakub 1946 – Relacja Ibrähima Ibn Jaküba z podróžy do krajów slowiaňskich w przekazie Al-Bekriego, wydal T. Kowalski // Pomniki/MPH, seria II – 1.1, Krakow, 1946.
• Imsen 2000 – Imsen S., King Magnus and his Liegemen's «Hirdskrá»: A Portrait of the Norwegian Nobility in the 1270s // Nobles and Nobility 2000, с 205–222.
• Insley 1998 – Insley J., Gesith // RGA X (1998), с 553–557.
• Irsiqler 1969/1979 – Irsigler F., On the Aristocratic Character of Early Frankish Society // The Medieval Nobility 1979, с 105–136 (1-е изд. в 1969 г. на немецком языке).
• Jan 2007– Jan L., К počátkům české šlechty. Družina, beneficium, pozemkové vlastnictví// Šlechta, moc a reprezentace 2007, с 45–52.
• Jansson 1997 – Jansson I., Warfare, trade or colonisation? Some general remarks on the eastern expansion of the Scandinavians in the viking period // The Rural Viking in Russia and Sweden. Conference 19–20 October 1996 in the manor of Karlslund, Örebro. Lectures, edited by Pär Hansson, Örebro 1997, с. 9–64.
• JGO – Jahrbücher für Geschichte Osteuropas, Neue Folge, Stuttgart.
• Jurek 2007 – Jurek Т., Geneza szlachty polskiej // Šlechta, moc a reprezentace 2007, с 63-140.
• Kalhous 2005 – Kalhous D., Čeští velmoži 10. věku // Sborník prací filozofické fakulty Brněnské univerzity, C, Řada historická. 52 (2005), c. 5-13.
• Kamp 2010 – Kamp H., Die Macht der Spielregeln in der mittelalterlichen Politik. Eine Einleitung // Spielregeln der Mächtigen. Mittelalterliche Politik zwischen Gewohnheit und Konvention, hrsg. von Claudia Garnier und Hermann Kamp, Darmstadt 2010, с 1-18.
• Kara 1991 —Kara M., Zbadán nad wczesnošredniowiecznymigrobami z uzbrojeniem z terénu Wielkopolski // Od plemienia do paňstwa. Šlansknatlewczesnošredniowecznej Slowiaňszczyzny Zachodnej, red. L. Leciejewicz, Wroclaw-Warszawa 1991, с 99-120.
• Kara 1993 – Kara M., Sily zbrojné Mieszka I // Kronika Wielkopolski, №. 3 (62), rok 1992, Poznaň 1993, с 33–47.
• Kara 2000– Kara M., Anfänge der Bildung des Piastenstaates im Lichte neuer archäologischer Ermittlungen // QMAN, vol. V: 10th Century: Roma, Galia, Germania, Sclavinia, 2000, с 57–85.
• Kara 2009 – Kara M., Najstarsze paňstwo Piastów – rezultat przelomu czy kontynuacji? Studium archeologiczne, Poznaň 2009.
• Kembh 1846/1876– Kemble J. M., The Saxons in England, vol. I, London 1876 (1-е изд.: 1846 г.).
• Kienast 1984 – Kienast W., Gefolgswesen und Patrocinium im spanischen Westgotenreich // HZ, Bd. 239 (1984), с 24–75.
• Konzol 1998 – Konzal V., První slovanská legenda václavská a její «Sitz am Leben» // Studia mediaevalia pragensia, t. I, Praha, 1998.
• Krístensen 1983 – Kristensen A. K.G, Tacitus' germanische Gefolgschaft, København 1983.
• Kroeschell 1968/1995 – Kroeschell K., Haus und Herrschaft im frühen deutschen Recht// Kroeschell 1995 (1-е изд.: 1968 г.), с. 113–156.
• Kroeschell 1969/1995 – Kroeschell К., Die Treue in der deutschen Rechtsgeschichte // Kroeschell 1995, с 157–181 (1-е изд.: 1969 г.).
• Kroeschell 1994/1995 – Kroeschell К., Führer, Gefolgschaft und Treue // Kroeschell 1995, с 183–210 (1-е изд.: 1994 г.).
• Kroeschell 1995 – Kroeschell К., Studien zum frühen und mittelalterlichen deutschen Recht, Berlin 1995.
• Krzemienska 1970 – Krzemieňska В., Krize českého státu na přelomu tisíciletí// ČČH, 18 (1970), с 497–532.
• Krzemienska, Třeštili 1979 – Krzemieňska В., Třeštík D., Wirtschaftliche Grundlagen des frühmittelalterlichen Staates in Mitteleuropa (Böhmen, Polen, Ungarn im 10.-11. Jahrhundert) // APH, t. 40 (1979), с 5-31.
• Kubiak 1956 – Kubiak W., Zagadnienie «odwažników handlowych» u Ibrāhīma ibn Ja'kūba // Slavia Antiqua, t. 5 (1956), с 368-375.
• Kuhn 1956 – Kuhn H., Die Grenzen der germanischen Gefolgschaft // Zeitschrift der Savigny-Stiftung für Rechtsgeschichte: Germanistische Abteilung, Bd. LXXIII, Weimar 1956, с 1-83.
• Kuhn, Wenskus 1971 – Kuhn H., Wenskus R., Antrustio // RGA, 1,1971, с 360–361.
• Labuda 1947– Labuda G., Ibrahim Ibn Jakub. Najstarsza relacja о Polsce w novym wydaniu // Roczniki Historyczne, rocznik XVI, Poznaň, 1947, с. 100–183.
• Labuda 1989 – Labuda G., Pierwsze paňstwo polskie, Krakow 1989.
• Labuda 1993 – Labuda G. Przeobraženia w organizacji polskich sil zbrojných w XI wieku // Pax et bellům, red. K. Olejnik, Poznaň 1993, с. 87–110.
• Lampert 1894 – Lamperti Annalen // Lamperti monachi Hersfeldensis Opera, hrsg. von O. Holder-Egger (= MGH, SS rer. Germ., 38. Hannover, Leipzig 1894, с 1-304.
• Landolt 1998 – Landolt Ch., Gefolgschaft: Sprachliches // RGA, 10, 1998, с 533–537.
• Larson 1904/1969– Larson L. M., The King's Household In England Before The Norman Conquest, New York 1969 (1-е изд.: 1904 г.).
• Le Jan-Hennebicque 1991/1995 – Le Jan-Hennebicque R., Satellites et bandes armées dans le monde franc (VIIe-Xe siecles) // Le combattant au moyen age, Paris 1995, с 97-110 (1-е изд.: 1991 г.).
• Le Jan 1995 – Le Jan R., Familie et pouvoir dans le monde franc: VIIe—Xe siècle. Essai ďanthropologie sociále, Paris 1995.
• Liddell, Scott 1996 – A Greek-English lexicon: With a revised supplement. Compiled by Henry George Liddell and Robert Scott. Revised and augmented throughout by Henry Stuart Jones with the assistance of Roderick McKenzie and with the cooperation of many scholars. 9th ed. Oxford 1996.
• Lind 1984 – Lind J. H., The Russo-Byzantine Treaties and the Early Urban Structure of Rus' // Slavonic and East European Review, 62:3 (1984: July), с 362–370.
• Lindow 1976 – Lindow J., Comitatus, Individualand Honor: Studies in North Germanic Institutional Vocabulary, Berkeley etc. 1976.
• Lowmianski Poczqtki (с указанием тома) – Lowmiaňski H.,Poczatki Polski. Z dziejów Slowian w I tysiacleciu n.e., 1.1—VI, Warszawa 1963–1985.
• Loyn 1955 – Loyn H. R., Gesiths and Thegns in Anglo-Saxon England from the Seventh to the Tenth Century // EHR, vol. 70, No. 277 (October 1955), с 529–549.
• Lübke 2001 – Lübke Ch., Fremde im östlichen Europa: von Gesellschaften ohne Staat zu verstaatlichen Gesellschaften (9.-11. Jahrhundert), Köln etc. 2001.
• Macháček 2008 – Macháček J., Středoevropský model a jeho archeologické testování// ČČH, t. 106 (2008), čislo 3, s. 598–626.
• Malingoudi 1997– Malingoudi J., Die russisch-byzantinischen Verträge des 10 Jhds. Aus rechtshistorischer Sicht. Ein erster Deutungsversuch // BSl, toč. 58 (1997), č. 2, с. 233–250.
• Malingoudi 1998 – Malingoudi J., Der rechthistorische Hintergrund einiger Verordnungen aus den russisch-byzantinischen Verträgen des 10. Jhds. // BSl, roč. 59 (1998), č. 2, с. 52–64.
• Mareš 1970/2000– Mareš F. V, Církevněslovanské písemnictví v Čechách // Mareš F. V, Cyrilometodějská tradice a slavistika. Praha 2000, с 256–327 (1-е изд.: 1970 г.).
• The Medieval Nobility 1979 – The Medieval Nobility: Studies on the Ruling Classes of France and Germany from the Sixth to the Twelfth Century, edited and translated by T. Reuter, Amsterdam, New York, Oxford 1979.
• Meier 2001 – Meier M., Männerbund// RGA, 19, 2001, с 105–110.
• Melníkova 2004– Melnikova E., The Lists of Old Norse Personal Names in the Russian-Byzantine Treaties of the Tenth Century // Studia anthroponymica Scandinavica. Tidskrift for nordisk personnamnsforskning. B. 22, Uppsala 2004, с 5-27.
• MGH (с указанием серии, тома и года) – Monumenta Germaniae Historka.
• Míklosich 1862–1865 – Miklosich F., Lexicon palaeoslovenico-graeco-latinum, Vindobonae 1862–1865.
• Military Aspects of Scandinavian Society 1997 – Military Aspects of Scandinavian Society in a European Perspective, AD 1-1300: Papers from an International Research Seminar at the Danish National Museum, Copenhagen, 2–4 May 1996, edited by A. N. jørgensen and B. L. Clausen (= Publications from the National Museum, Studies in Archaeology & History, 2), Copenhagen 1997.
• Mishin 1996 – Mishin D., Ibrahim Ibn-Ya'qub at-Turtushi's Account of the Slavs from the Middle of the Tenth Century // Annual of medieval studies at CEU [Central European University, Budapest], vol. 2 (1996), с 184–199.
• Mitteis 1940/1953 – Mitteis H., Der Staat des hohen Mittelalters. Grundlinien einer vergleichenden Verfassungsgeschichte des Lehnszeitalters, 4. Auflage, Weimar 1953, (1-е изд.: 1940 г.).
• MMFH (с указанием тома) – Magnae Moraviae fontes historici, t. 1–4, Brno 1966–1971.
• Modzelewski 1976/1984– Modzelewski K., Comites, principes, nobiles. The Structure of the Ruling Class as reflected in the Terminology Used by Gallus Anonymous // The Polish Nobility in the Middle Ages. Anthologies, editor A. Gasiorowski, Wroclaw etc. 1984, с 177–206 (впервые на польском языке в 1976 г.).
• Modzelewski 1987– Modzelewski К., Chlopi w spoleczeňstwie polskim, Wroclaw 1987.
• Modzelewski 2004– Modzelewski К., Barbarzyňska Europa, Warszawa 2004.
• Mühle 1991 – Mühle E., Die städtischen Handelszentren der nordwestlichen Ruš. Anfänge und frühe Entwicklung altrussischer Städte (bis gegen Ende des 12. Jahrhunderts), Stuttgart 1991.
• Nadolski 1962/2002 – Nadolski A., Polskie sily zbrojné i sztuka wojenna v początkach państwa polskiego // Początki państwa polskiego. Księga tysiąclecia, Poznań 2002 (1-изд.: 1962 г.), с. 187–212.
• Napiersky 1868 – Napiersky К. E., Russisch-livländische Urkunden (= Русско-ливонские акты, собранные К. Е. Напьерским). СПб., 1868.
• Nazarenko 2007 – Nazarenko А. V., Fürstliche Residenz und Hauptstadt in der Alten Rus' (10.-12. Jahrhundert) // Places of Power – Orte der Herrschaft – Lieux du Pouvoir (= Deutsche Königspfalzen. Beiträge zu ihrer historischen und archäologischen Erforschung. Bd. 8), hrsg. von С Ehlers, Göttingen 2007, с 277–288.
• Nelson 1995 – Nelson J. L., Kingship and royal government // New Cambridge Medieval History II, с 383–430.
• Nestorchronik 2001 – Die Nestorchronik: die altrussische Chronik, zugeschrieben dem Mönch des Kiever Höhlenklosters Nestor, in der Redaktion des Abtes Sil'vestr aus dem Jahre 1116, rekonstruiert nach den Handschriften Lavrent'evskaja, Radzivilovskaja, Akademiceskaja, Troickaja, Ipat'evskaja und Chlebnikovskaja und ins Deutsche übersetzt von Ludolf Müller // Handbuch zur Nestorchronik, hrsg. von L. Müller, Bd. IV, München 2001.
• New Cambridge Medieval History II – The New Cambridge Medieval History, edited by R. McKitterick, vol. II: с. 500-c. 700, Cambridge 1995.
• Nobles and Nobility 2000 – Nobles and Nobility in Medieval Europe. Concepts, Origins, Transformations, ed. by A. J. Duggan, Wood-bridge 2000.
• Olsen 2002 – Olsen O., Nonnebakken // RGA, 21, 2002, с 267–269.
• Orninq 2008– Orning H. J., Unpredictability and Presence. Norwegian Kingship in the High Middle Ages, Leiden-Boston 2008 (перевод с норвежского: Alan Crozier).
• Ostrowski 2007– Ostrowski D. The Načalhyj Svod Theory and the Povesť Vremennyx let// Russian Linguistics, vol. 31 (2007), № 3, с 269–308.
• Pactus Legis Salicae 1962 – Pactus Legis Salicae, hrsg. von K. A. Eckhardt // MGH, LL nat. Germ., t. 4, pars 1, Hannover 1962.
• PH – Przegląd historyczny.
• Plaßmann 1954– Plassmann J. O., Princeps und Populus. Die Gefolgschaft im ottonischen Staatsaufbau nach den sächsischen Geschichtsschreibern des 10. Jahrhunderts, Göttingen 1954.
• Plezia 1952 – Plezia M., Najstarszy zabytek historiografii polskiej. Zaginiony žywot św. Wojciecha// PH, t. 43,1952, z. 2, с 532–570.
• Pohl 2000 – Pohl W., Die Germanen, München 2000 (= Enzyklopädie deutscher Geschichte, Bd. 57).
• Pohl 2006 – Pohl W., Staat und Herrschaft im Frühmittelalter: Überlegungen zum Forschungsstand // Staat im frühen Mittelalter 2006, с 9-38.
• Pomniki/MPH – Pomniki dziejowe Polski / Monumenta Poloniae historka.
• Poppe 1988 – Poppe A. Chtistianisierung und Kirchenorganisation der Ostslawen in der Zeit vom 10. bis zum 13. Jahrhundert // Österreichische Osthefte, Jahrgang 30, Wien 1988.
• Poppe 1989 – Poppe A., Words that serve the Authority. On the Title of «Grand Prince» in Kievan Rus' // APH, vol. 60, с 159–184.
• Prestmch 1981/2000– Prestwich J. O., The military household of the Norman kings // Anglo-Norman Warfare 2000, с 93-127 (1-е изд.: EHR, vol. 96 (1981), no. 378, p. 1–35).
• QMAN – Quaestiones Medii Aevi Novae, Warszawa.
• Rady 2000– Rady M. С, Nobility, Land and Service in Medieval Hungary, New York 2000.
• Ranee 2004 – Ranee Ph., A Gallicism and Continuity in Late Roman Cavalry Tactics // Phoenix, vol. 58 (2004), с 96-130.
• RÉB – Revue des etudes byzantines. Paris.
• RES – Revue des etudes slaves. Paris.
• Responsa Nicolai 1852 – Responsa Nicolai ad consulta Bulgarorum // Migne J.-P., Patrologiae cursus completus. Series Latina, tomus CXIX, Paris 1852, стл. 978-1016.
• Reuter 1979 – Reuter Т., Introduction // The Medieval Nobility 1979, с. 1–16.
• Reuter 1997a – Reuter Т., The Medieval Nobility in Twentieth-Century Historiography // Companion to Historiography, ed. by M. Bentley, London, New-York 1997, с 177–202.
• Reuter 19976– Reuter Т., The Recruitment of Armies in the Early Middle Ages: what can we know? // Military Aspects of Scandinavian Society 1997, с 32–37.
• Reuter 2000 – Reuter Т., Nobles and Others: The Social and Cultural Expression of Power Relations in the Middle Ages // Nobles and Nobility 2000, с 85-100.
• Reuter 2001/2006 – Reuter Т., King, nobles, others: «base» and «superstructure» in the Ottonian period // Reuter Т., Medieval Polities and Modern Mentalities, edited by Janet L. Nelson, Cambridge 2006 (1-е изд.: 2001 г.), с. 300–324.
• Reynolds 1994 —Reynolds S., Fiefs and vassals: the medieval evidence reinterpreted, Oxford etc. 1994.
• RGA (с указанием тома и года) – Reallexikon der germanischen Altertumskunde, hrsg. von H. Jankuhn, H. Beck u.a., Bände 1-35, 2 Registerbände. Berlin-New York, 1968/73-2008.
• RH – Russian history/Histoire russe. Leiden, Boston.
• Riis 1977 – Riis Th., Les Institutions Politiques Centrales du Danemark 1100–1332, Odense 1977.
• Roesdahl 1998 – Roesdahl E., Fyrkat // RGA, 10,1998, с 295–301.
• Rösener 1999 – Rösener W., Adelsherrschaft als kulturhistorisches Phänomen. Paternalismus, Herrschaftssymbolik und Adelskritik// HZ, 268 (1999), с 1-33.
• Russian Primary Chronicle 1953 – The Russian Primary Chronicle. Laurentian Text. Translated and edited by S. H. Cross and O. P. Sherbowitz-Wetzor, Camb. (Mass.) 1953.
• Ruß 1994 – Ruß H., Herren und Diener. Die soziale und politische Mentalität des russischen Adels 9-17 Jh., Köln, Weimar, Wien 1994.
• Saxo 2005 (с указанием тома) – Saxo Grammaticus, Gesta Danorum=Danmarkshistorien, latinsk tekst udg. af Karsten Friis-Jensen, dansk oversasttelse ved Peter Zeeberg, bd. 1–2, København 2005.
• Sborník památek 1929 – Sborník staroslovanských literárních památek o sv. Václavu a sv. Lidmile. Uspořádal J. Vajs, Praha 1929.
• Schlesinqer 1953/1963 – Schlesinger W., Herrschaft und Gefolgschaft in der germanisch-deutschen Verfassungsgeschichte // Schlesinaer Beiträge, с 9-52 (1-е изд.: 1953 г.).
• Schlesinger 1963 – Schlesinger W., Randbemerkungen zu drei Aufsätzen über Sippe, Gefolgschaft und Treue // Schlesinger Beiträge, с 286–334.
• Schlesinger Beiträge– Schlesinger W., Beiträge zur deutschen Verfassungsgeschichte des Mittelalters, Bd. I: Germanen, Franken, Deutsche, Göttingen 1963.
• Schmid 1959/1979— Schmid K., The Structure of the Nobility in the earlier Middle Ages // The Medieval Nobility 1979, с 37–59 (1-е изд.: 1959 г. на немецком языке).
• Schmidt 1964 – Schmidt К. К… Soziale Terminologie in russischen Texten des frühen Mittelalters (bis zum Jahre 1240), aus dem Dänischen übersetzt von W. Krämer, Kopenhagen 1964.
• Schmidt-Wiegand 2004 – Schmidt-Wiegand R., Sakebaro // RGA, 26, 2004, с 164–166.
• Schneidmüller 2005 – Schneidmüller В., Von der deutschen Verfassungsgeschichte zur Geschichte politischer Ordnungen und Identitäten im europäischen Mittelalter // Zeitschrift für Geschichtswissenschaft, Bd. 53, 2005, с 485–500.
• Schramm 2002 – Schramm G., Alrusslands Anfang. Historische Schlüsse aus Namen, Wörtern und Texten zum 9. und 10. Jahrhundert, Freiburg im Breisgau 2002.
• Schulze 1985/1995 – Schulze H. K., Grundstrukturen der Verfassung im Mittelalter, Bd. 1: Stammesverband, Gefolgschaft, Lehnswesen, Grundherrschaft. 3. Auflage, Stuttgart etc. 1995 (1-е изд.: 1985 г.).
• Schurtz 1902 – Schurtz H., Altersklassen und Männerbünde: Eine Darstellung der Grundformen der Gesellschaft, Berlin 1902.
• SRH 1938 – Scriptores rerum Hungaricarum, ed. E. Szentpétery et al., t. 2, Budapest 1938.
• Skalski 1998 – Skalski K., Družyna przyboczna wladców zachodnioslowiaňskich // Fasciculi historici novi, II: Z dziejów šredniowiecznej Europy Šrodkowo-wschodniej: zbiór studiów, red. J. Tyszkiewicz, Warszawa. 1998, с 17–34.
• Skalski 2006 – Skalski К., Rus' Streitkräfte im 10.-11. Jahrhundert// QMAN, vol. XI: Arms and Armour, 2006, с. 305–347 (перевод с польского: D. Falkowska).
• Skovgaard-Petersen 2003 – Skovgaard-Petersen I., The Making of the Danish Kingdom; The Danish Kingdom: consolidation and disintegration // Cambridge History of Scandinavia 2003, с 168–183, 353–368.
• Slawski 1982/1989 – Slawski F., Common Slavic drugъ and Its Derivatives (Methodological Observations) // Slawski F., Slavica: wybrane studia z jezykoznawstwa slowiańskiego, Wroclaw 1989, с. 61–64 (1-е изд.: 1982 г.).
• Šlechta, moc a reprezentace 2007– Šlechta, moc a reprezentace ve středověku, ed. M. Nodl, M. Wihoda (=Colloquia mediaevalia Pragensia 9), Praha 2007.
• Slownikpraslowíanskí (с указанием тома) – Slownikpraslowiaňski, pod red. F. Slawskiego, 1.1–8, Wroclaw 1974–2001.
• Slowník starožytnošcí slowianskich – Slownik starožytnošci slowiaňskich. Encyklopedyczny zarys kultury slowian od czasów najdawniejszych do schylku wieku XII, pod red. W. Kowalenki i in., t. 1–8, Wroclaw 1961–1996.
• Heimskringla 1941–1951 – Snorri Sturluson. Heimskringla, Bjarni Aöalbjarnarson gaf út, 1–3 // fslenzk fornrit, 26–28. Reykjavik, 1941–1951.
• Solovíev 1968 – Soloviev A. V., L'organisation de Г Etat russe au Xe siecle // L'Europe aux IXe-XIe siède 1968, с 249–268.
• Sorlin 1961 (с указанием части) – Sorlin I., Les Traités de Byzance avec la Russie au Xe siecle (I) // Cahiers du Monde Russe et Soviétique, vol. II (1961), № 3, с 312–360; Sorlin I., Les Traités de Byzance avec la Russie au Xe siecle (II) // Cahiers du Monde Russe et Soviétique, vol. II (1961), № 4, с 447–475.
• Sorlin 2000 – Sorlin I., Voies commerciales, villes et peuplement de la Rosia au X siecle ďapres le De administrando imperio de Constantin Porphyrogénete // Les Centres Proto-urhains 2000, 337–355.
• Staat im frühen Mittelalter 2006 – Staat im frühen Mittelalter, hrsg. von S. Airlie, W. Pohl, H. Reimitz, Wien 2006.
• Stenton 1943/1971 – Stenton F. M., Anglo-Saxon England, Oxford 1971 (1-е изд.: 1943 г.).
• Steuer 1982 – Steuer H., Frühgeschichtliche Sozialstrukturen in Mitteleuropa: eine Analyse der Auswertungsmethoden des archäologischen Quellenmaterials, Göttingen 1982.
• Steuer 1992 – Steuer H., Interpretationsmöglichkeiten archäologischer Quellen zum Gefolgschaftsproblem // Beiträge zum Verständnis der Germania des Tacitus 1992, с. 203–257.
• Steuer 1998 – Steuer H., Gefolgschaft: Archäologisches // RGA, 10,1998, C. 546–554.
• Steuer 2006 – Steuer H., Warrior bands, war lords and the birth of tribes and states in the first millennium AD in Middle Europe //Warfare and society: archaeological and social anthropological perspectives, ed. by Ton Otto, Aarhus, 2006, с 227–236.
• Strauch 2006 – Strauch D., Vitherlagsret// RGA, 32,2006, с 461–469.
• Struminski 1996– Struminski В., Lingustic Interrelations in Early Rus': Northmen, Finns, and East Slavs (Ninth to Eleventh Centuries), Roma 1996.
• Surher-Meyer 1994 – Surber-Meyer N.-L., Gift and exchange in the Anglo-Saxon poetic corpus: a contribution towards the representation of wealth, Geneve, 1994.
• Svatý Prokop, Čechy 2006 – Svatý Prokop, Čechy a střední Evropa. Ed. P. Sommer. Praha, 2006.
• Sven Aqqesen 1992 – The Works of Sven Aggesen Twelth-century Danish Historian, translated with introduction and notes by Eric Christiansen, London 1992.
• Tacitus 1988 – P. Cornelius Tacitus, Germania. Interpretiert, herausgegeben, übertragen, kommentiert und mit einer Bibliographie versehen von Allan A. Lund, Heidelberg 1988.
• Tacitus 1990 – Tacitus, Germania, hrsg. von Gerhard Perl, Berlin 1990.
• Tiefenbach, Claude 1998 – Tiefenbach H., Claude D., Gardingus // RGA, 10, 1998, с 441–442.
• Teüenbach 1939 – Teilenbach G., Königtum und Stämme in der Werdezeit des Deutschen Reiches, Weimar 1939.
• Theqanus 1995 – Theganus, Gesta Hludowici Imperatoris / Thegan, Die Taten Kaiser Ludwigs, hrsg. und übersetzt von Ernst Tremp // MGH, SS rer. Germ, t. 64, Hannover 1995.
• Thörnqvist 1948 – Thörnqvist С Studien über die nordischen Lehnwörter im Russischen, Uppsala 1948.
• Timpe 1988/1995 – Timpe D., Zum politischen Charakter der Germanen in der «Germania» des Tacitus // Timpe D., Romano-Germanica. Gesammelte Studien zur «Germania» des Tacitus, Stuttgart, Leipzig 1995, с 145–168 (1-е изд.: 1988 г.).
• Timpe 1998 – Timpe D., Gefolgschaft: Historisches // RGA, 10,1998, S. 537–546.
• Timpe 2008 – Timpe D., Die Germania des Tacitus. Germanische Ethnographie und römische Zeitgeschichte // Feindliche Nachbarn: Rom und die Germanen, hrsg. von H. Schneider, Köln etc. 2008, с 167–200.
• Timpe, Scheibelreiter, Daxelmüller 1998 – Timpe D., Scheibelreiter G., Daxelmüller Ch., Geheimbünde // RGA, 10,1998, с 558–565.
• Tinnefeld 2005 – Tinnefeid F., Zum Stand der Olga-Diskussion // Zwischen Polis, Provinz und Peripherie. Beiträge zur byzantinischen Geschichte und Kultur, hrsg. von L. Hoffmann, Wiesbaden 2005, с 531–567.
• Třeštili 1997– Třeštík D., Počátky Přemyslovců. Vstup Čechů do dějin (530–935), Praha 1997.
• Třeštík2001 – Třeštík D., «Eine grosse Stadt der Slawen namens Prag» (Staaten und Sklaven in Mitteleuropa im 10. Jahrhundert) // Boleslav II. Der tschechische Staat um das Jahr 1000. Internationales Symposium Praha 9.-10. Februar 1999, hrsg. von Petr Sommer, Praha 2001 (=Colloquia mediaevalia Pragensia 2), с. 93–138.
• Třeštík 2006 – Třeštík D. Slovanská liturgie a písemnictví v Čechách 10. století. Představy a skutečnost // Svatý Prokop, Čechy 2006, с 189–218.
• Třeštík, Žemlíčka 2007 – Třeštík D., Žemlička J. O modelech vývoje přemyslovského státu// ČČH, t. 105 (2007), čislo 1, с 122–164.
• Vaíllant 1947— Vaillant A. Une homélie de Métode // RÉS, t. 23, fascicules 1–4, Paris, 1947, с 34–47.
• van Wíjk 1941 – van Wijk N., Zur sprachlichen und stilistischen Würdigung der Vita Constantini // Südost-Forschungen, Bd. 6. München 1941, с 74-102.
• Vaněček 1949– Vaněček V, Les «družiny» (gardes) princiěres dans les débuts de l’État tcheque // CPH, t. II, 1949, с. 427–448.
• Vaněček Prameny 1957– Vaněček V, Prameny к dějinám státu a práva v Československu (chrestomatie). Část I, Praha 1957.
• Vaniček 2007– Vaniček V, Sociální mentalita české šlechty: urozenost, rytířství, reprezentace. Obecné souvislosti, pojetí družiny, «modernizační» trend // Šlechta, moc a reprezentace 2007, с 141–188.
• Vašíca 1965/1996 – Vašica J., Literární památky epochy velkomoravské, 863–885, Praha, 1996 (1-е изд.: 1965 г.).
• Víta Methodíí 1870 – Vita Sancti Methodii russico-slovenice et latine, edidit Fr. Miklosich, Vindobonae 1870.
• von Olberg 1991 – von Olberg G., Die Bezeichnungen für soziale Stände, Schichten und Gruppen in den Leges barbarorum, Berlin-New York 1991.
• von See 1964 – von See K., Altnordische Rechtswörter. Philologische Studien zur Rechtsauffasung und Rechtsgesinnung der Germanen, Tübingen 1964.
• Waitz 1844/1953 – Waitz G., Deutsche Verfassungsgeschichte: Die Verfassung des deutschen Volkes in ältester Zeit, Bd. 1, Darmstadt 1953 (4-е издание последнего прижизненного, вышедшего в 1879 г.; 1-е изд.: 1844 г.).
• Wasilewski 1958 – Wasilewski Т., Studia nad skladem spolecznym wczesnošreniowiecznych sil zbrojných na Rusi // Studia wczesno-šreniowieczne, t. IV, Wroclaw-Warszawa 1958, с 301–389.
• Weingart 1934 – Weingart M., První česko-církevněslovanská legenda o svatém Václavu. Rozbor filologický // Svatováclovský sborník. Na památku 1000. výročí smrti knížete Václava svatého. I: Kníže Václav svatý a jeho doba, Praha 1934, с 863-1088.
• Weiser 1927 – Weiser L., Altgermanische Jünglingsweihen und Männerbünde: ein Beitrag zur deutschen und nordischen Altertumsund Volkskunde, Brühl 1927.
• Wenskus 1961 – Wenskus R., Stammesbildung und Verfassung. Das Werden der frühmittelalterlichen qentes, Köln etc. 1961.
• Wenskus 1974 – Wenskus R., Probleme der germanisch-deutschen Verfassungs– und Sozialgeschichte im Lichte der Ethnosoziologie // Historische Forschungen für Walter Schlesinger, hrsg. von Helmut Beumann, Köln 1974, с 19–46.
• Wenskus 1992 – Wenskus R., Die neuere Diskussion um Gefolgschaft und Herrschaft im Tacitus' Germania // Beiträge zum Verständnis der Germania des Tacitus 1992, с. 311–331.
• Werner 1994/1999– Werner K. F., Adel– «Mehrzweck-Elite» vor der Moderne? // Werner K. F., Einheit der Geschichte. Studien zur Historiographie, hrsg. von W. Paravicini, Sigmaringen 1999, с 120–136 (1-е изд.: 1994 г.).
• Whitelock 1952/1974 – Whitelock D., Beginnings of English Society, Harmondsworth 1974 (1-е изд.: 1952 г.).
• Wihoda 2007– Wihoda M., Kníže a jeho věrní. Kosmas o světě předáků a urozených // Šlechta, moc a reprezentace 2007, с 11–30.
• Wolverton 2001 – Wolverton L., Hastening towards Prague. Power and Society in the Medieval Czech Lands, Philadelphia 2001.
• Woolf 1976 – Woolf R., The Ideal of Men Dying With Their Lord in the Germania and in The Battle of Maldon // Anglo-Saxon England, vol. 5, Cambridge etc. 1976, с 63–81.
• Wormland 1999 – Wormland P., Review: Evans S., Lords of Battle // EHR, vol. CXIV, No. 457 (1999), p. 672–673.
• Worthy, Zuckerman 2004 – Wortley J., Zuckerman C, The Relics of Our Lord's Passion in the Russian Primary Chronicle // BB, т. 63 (88), 2004, с. 67–75.
• Žemlička 1995 – Žemlička J., Das Reich des bömischen Boleslavs und die Krise an der Jahrtausendwende // Archeologické rozhledy, t. XLVII (1995), с 267–278.
• Žemlíčka 1997 – Žemlička J., Čechy v době knížecí (1034–1198), Praha 1997.
• Žemlíčka 1998 – Žemlička J., «Dvacet pánů» české země. К vymezení panujícího rodu v 11. a 12. století // Časopis Matice moravské, vol. 17, 1998, с 293–309.
• Žemlíčha 2000 – Žemlička J., Gemeinsame Züge der mitteleuropäischen Staaten // Europas Mitte um 1000, hrsg. von Alfried Wieczorek und Hans-Martin Hinz, Bd. 1, Darmstadt 2000, с 830–833.
• Zháněl 1930 – Zháněl S., Jak vznikla staročeská šlechta, Brno 1930.
• Ziemann 2007– Ziemann D., The Rebellion of the Nobles against the Baptism of Khan Boris (865–866) // Post-Roman Towns, Trade and Settlement in Europe and Byzantium, vol. 2: Byzantium, Pliska, and the Balkans, ed. by Joachim Hennig, Berlin, NY 2007, с 612–624.
• Zientara 1988 —Zientara B., Spoleczenstwo polskie X–XII wieku//Ihnatowicz I., Maczak A., Zientara В., Žarnowski J., Spoleczeňstwo polskie od X do XX w., Warszawa 1988, с 37–88.
• Ziffer 2009 – Ziffer G., The gospel of Nicodemus: a new source for the history of German-Slavic contact in the high Middle Ages? // (Hidden) minorities: language and ethnic identity between central Europe and the Balkans, eds. Ch. Promitzer, K.-J. Hermanik, E. Staudinger, Wien 2009, с. 253–258.
• Žmudzki 2005 – Žmudzki P., Mieszko I i amazonki. Wsplónoty wojownicze i normy žycia rodzinnego w relacji Ibrahima ibn Jakuba // Tekst žródla– krytyka, interpretacja, red. В. Treliňska, Warszawa 2005, s. 99-126.
• Žmudzki 2009 – Žmudzki P., Wladcaiwojownicy. Narracje o wodzach, družynie i wojnach w najdawniejshej historiografii Polski i Rusi, Wroclaw 2009.
• Zuckerman 2011 – Zuckerman C, On the Kievan Letter from the Genizah of Cairo // Ruthenica, т. X, Киïв, 2011, с. 7–56.
Список сокращений для летописных памятников
• ИпатЛ – Ипатьевская летопись
• ЛаврЛ – Лаврентьевская летопись
• МосАкЛ – Московская Академическая летопись
• НС – Начальный свод
• Н1Лм – Новгородская Первая летопись младшего извода
• Н1Лс – Новгородская Первая летопись старшего извода
• Н4Л – Новгородская Четвёртая летопись
• НовСофС – Новгородско-Софийский свод
• ПВЛ – Повесть временных лет
• РадзЛ – Радзивиловская летопись
• С1Л – Софийская Первая летопись
• ТрЛ – Троицкая летопись
Summary
Petr S. Stefanovích
Boyare, otroki, družiny: The Military and Political Elite in the 10th and 11th Century Rus'[1112]
This study aims to define the forms and makeup of the elite in the 10th and 11th century society of Rus', and to identify those involved in making critical military and political decisions. The key challenge of such a «sociological» approach is that the Rus'ian society was rather poorly structured (just as elsewhere in Europe during early medieval time) yet far from homogenous. What mattered there was the actual power or authority rather than legal aspects.
A reasonably straightforward information on the polity called Rus' had been available since about early 10th century. Its 9th century «prehistory» is beyond the scope of this study; evidence on that time is scarce and controversial. Both historic and source-related factors define the upper chronological boundary of the study period as the late 11th – early 12th century. At that point the disintegration of the Rus'ian state, once relatively unified, becomes obvious and irreversible. This study relies upon the Kievan Rus'ian «classics» covering the period prior to the breakup. These sources include the 10th-century treaties between Rus' and Byzantium; the early chronicle-writing, first of all, Povesť Vremennykh Let (“The Tale of By-Gone Years”); Russkaya Pravda (“The Rus'ian Justice”), and the earliest hagiography.
Methodologically, in this study, (i) for the pre-1000 CE period, non-chronicle sources were given priority; (ii) the chronicle evidence was analyzed in light of the results of textual studies, especially those where techniques and approaches developed by Alexey A. Shakhmatov were used; and (iii) the evidence on Rus' was compared to that on similar early medieval European societies, such as the 6th-9th century barbarian kingdoms or 9th-11th century Scandinavian and Slavic polities.
Chapter I discusses the concept of družina (retinue) in modern German-, English-, Polish-, Czech-, and Russian-language historiography.
Chapter II analyzes the usage of the word družina in 9th-11th-century Old Slavonic and Church Slavonic texts, as well as in Old Russian sources of the 11th-12th centuries. That analysis suggests that the term družina shall not be used to describe Rus' social organization, contrary to Russian-language historiographic tradition. The early sources used družina mostly as a generic term to refer to comrades, partners, or associates. In some contexts (mainly in chronicles) the meaning was narrower – prince's (kniaz) men/army, but even defined that way the term is still not suited to refer to social groups/strata. In a scientific context, it might be applied to archaic, non– or loosely hierarchical warrior communities, but not to an advanced social organization like the one present in the 10th—11th century Rus'.
Chapter III deals with the corps of princes' military servants, referred to in Rus' as otroki or – more specifically – grid' (a borrowed Old Norse word). The corps of this kind had their counterparts in northern and central Europe of 10th and 11th centuries. The Czech historian František Graus called them «the grand retinue» (velkodružína). These professional warriors played a major role during the emergence of the centralized political framework, but have disappeared or degenerated as early as the 12th century. Rus'ian records describe them as prosperous in the 11th century and allow to trace their degeneration during the 12th and 13th centuries in great detail.
Chapter IV looks into the makeup of the 10th century ruling class (based primarily on the 911, 944, and 971 AD treaties between Rus' and the Byzantium vs. data from Constantine Porphyrogenitus' treatises). Special attention is given to the emergence, over the course of the 11th century, of the class of nobility to which the term boyarin (pi. boyare) has become attached. The 11th century boyars have become a counterpart of the nobility as it appears in the early medieval European polities: a socially well-defined and recognized group whose members' rank/status is (mostly) hereditary, but statutory privileges are not yet formalized.
The 10th– 11th century Rus'ian elite was in flux, and its evolution reflected the complex and dynamic development of the political and social framework of the early medieval gens. In the middle of the 10th century, it included (i) a small group of leaders/warlords (quasi-rulers), mostly not related by blood; (ii) noblemen related to those leaders/warlords one way or another (usually through service), and (iii) the wealthiest urban citizens. The 11th century highest political leaders were princes representing the Rurik dynasty only. The nobility (boyare) and wealthy citizens have retained their positions, but were joined by warriors on princes' payroll (otrokí/gríď).
Примечания
1
Эгалитарные общества, жившие или живущие в некоем «первобытном коммунизме», исторической науке вообще не известны, да и у этнологов идут споры, применимо ли это понятие и в какой мере к современным «примитивным» обществам. Известный этнолог в очерке развития идей и дискуссий об «эгалитарных/неэгалитарных» обществах в XIX–XX вв. заключает: «most anthropologists are nowadays skeptical about the existence of a universal stage of primitive communism» (Béteille 1994, с. 1012). Общества, которые можно назвать (хотя и всё равно условно) эгалитарными, фиксируются лишь в весьма специфических природных условиях в отдельных областях Африки и Азии. Ср. также: Крадин 2001/2004, с. 149 и след.
Здесь и далее все указания на источники и литературу приводятся в соответствии с сокращениями, условно принятыми для каждой публикации и приведёнными в «Списке литературы» в конце книги.
(обратно)2
См.: Reuter 1997а, с. 178.
(обратно)3
«A partir du second âge féodal on vit les classes s'ordonner de plus en plus strictement». «Assurément les sociétés de l'ère féodale n'eurent rien d'égalitaire. Mais toute classe dominante n'est pas une noblesse». «…la noblesse ne fut, en Occident, qu'une apparition relativement tardive… Le premier âge féodal tout entier, avec l'époque immédiatement antérieure, l'avait ignore (Block 1939–1940/1968, с. 393–396). Ср. русский перевод, не точный и стилистически далеко не блестящий: Блок 1939–1940/2003, с. 276–278.
(обратно)4
«Die Welt des Mittelalters war eine aristokratische Welt. Staat und Kirche und Gesellschaft werden vom Adel beherrscht» (Dannenbauer 1941, с. 1.
(обратно)5
Историография этого направления весьма обширна. Краткий, но содержательный обзор её дал английский медиевист немецкого происхождения Тимоти Рейтер (Timothy Reuter): Reuter 1997а. См. также сборник франко– и немецкоязычных работ по истории раннесредневековой знати 1960-1970-х гг. в переводе на английский язык с очень дельным и полезным введением Рейтера: The Medieval Nobility 1979.
(обратно)6
Reuter 1997а, с. 179.
(обратно)7
См., например: Werner 1994/1999; Feller 2006, с. 5–9.
(обратно)8
Ср., например, относительно домонгольского периода: Свердлов 1983, с. 194 и след.
(обратно)9
Оговорки касаются той особенности русской знати, которая бросается в глаза в сравнении России XVI–XVII вв. и европейских государств того времени, – обязанности нести «государеву службу» и зависимости привилегированного статуса от этой службы. На эту особенность указывают даже сами названия исследований: книга Роберта Крамми называется «Aristocrats and Servitors» (Crummey 1983), книга Хартмута Рюсса – «Herren und Diener» (Rüß 1994). Андрэ Берелович с долей иронии указывает на сходство двух названий (Berelowitch 2001, с. 14), но сам тоже делает акцент на эту особенность русской знати в XVI–XVII вв., в названии книги отсылая только не к самой идее службы, а к идее равенства всех знатных в обязанности нести эту службу – «La hiérarchie des égaux».
(обратно)10
Ср., например, заглавия некоторых недавних русскоязычных работ: коллективный труд «Правящая элита Русского государства IX – начала XVIII вв.» (Правящая элита 2006), статья Б. Н. Флори «Правитель и знать в древнерусском летописании» (Флоря 2009).
(обратно)11
См. об этих группах из новой литературы обзорного характера: Hechberger 2004, с. 27–34, 91–99.
(обратно)12
См., например: Щербатов 1770, с. 212–213, а также далее passim.
(обратно)13
Миллер 1776/1790/1996, с. 202.
(обратно)14
Болтин 1789/1793, с. 96. Ср.: Болтин 1788, 1, с. 441.
(обратно)15
Карамзин История, 1, с. 163, 166–167, 304.
(обратно)16
Погодин Исследования, 7, с. 141, ср. с. 61–141; ср.: 3, с. 501–503.
(обратно)17
Погодин Исследования, 3, с. 228–232. Ср.: Стриннгольм 1835/1861/2002.
(обратно)18
Кавелин 1847/1897, с. 6.
(обратно)19
Соловьёв С. История, 1, с. 217–218, 2, с. 16–20.
(обратно)20
Одним из первых стал широко употреблять термин «земские (городовые) бояре» И. Д. Беляев, см., например: Беляев 1849, с. 1–20; Беляев 1850, с. 48 и др.
(обратно)21
См., например: Хлебников 1872, с. 215–221 и др.
(обратно)22
Так скорее у Загоскина: Загоскин 1875, с. 49–50. Ср. также: Порай-Кошиц 1874, с. XXII, 2 и след. Некоторые готовы были даже говорить о древнейшем периоде истории Руси как «дружинном» – ср., например: «Киевский период– по преимуществу дружинный или, говоря языком нового времени, аристократический» (Белов 1886, с. 10).
(обратно)23
М. Т. Яблочков, например, строго пополам делит свое исследование боярства Древней Руси. Отдельно он пишет о «служилом» боярстве, которое было связано с князем, отдельно – о «земском», которое было «до известной степени» наследственно (дружинное боярство ненаследственно) и основной доход извлекало из «частной поземельной собственности» (которой у дружинников не было): Яблочков 1876, с. 2–64.
(обратно)24
Довнар-Запольский 1904, с. 300–307.
(обратно)25
Ключевский 1882/1902, с. 15–70, особ. 38–42,47-51; Ключевский 1904/ 1987, С. 174–175, 250–253.
(обратно)26
Сергеевич Древности, 1, с. 403.
(обратно)27
Там же, с. 454, 458.
(обратно)28
Там же, с. 604–610.
(обратно)29
Павлов-Сильванский 1898/2001, с. 3–14.
(обратно)30
Павлов-Сильванский 1910/1988, с. 425–429. Ср. ниже в главе I – с. 00.
(обратно)31
Пресняков 1909/1993, с. 209, примечание 231.
(обратно)32
Конечно, сегодня такой подход едва ли имеет сторонников. В «антропологически» ориентированной истории, воспринявшей импульсы французской историографии, политико-юридические методы и построения уже оставлены (см., например: Pohl 2006, с. 16–27). Механизмы практического воплощения доминирования знати представляются в гораздо более сложном и многостороннем виде, чем некая прирождённая харизма (см., например, обсуждение теории Adelsherrschaft в контексте современной историографии: Hechberger 2005, с. 34–69).
(обратно)33
См., например: Рыбаков 1959, с. 56–57; Рыбаков 1966, с. 530, 532, 549, 574–580; Рыбаков 1982, с. 428–430, 448, 469–479.
(обратно)34
Критика этого тезиса является общей для учёных разных школ и направлений. Ещё в советскую эпоху тезис критиковали и Л. В. Черепнин, выдвинувший теорию «государственного феодализма», и И. Я. Фроянов, взявший на вооружение идею А. И. Неусыхина об «общинности без первобытности», и учёные, работавшие за пределами СССР и ориентировавшиеся на классическую русскую дореволюционную историографию.
(обратно)35
См.: Фроянов 1974/1999; Фроянов 1980; Фроянов, Дворниченко 1988; Фроянов 1995; и др.
(обратно)36
См.: Горский 1989, особ. с. 82–88; Горский 2004, с. 105–114.
(обратно)37
См.: Свердлов 1983, с. 194–222; Свердлов 2003, с. 169–180 и др.; Свердлов 2006.
(обратно)38
Толочко П.2011.
(обратно)39
Ср., например: Мельникова 1995, Носов 2005.
(обратно)40
Rüß 1994.
(обратно)41
Лукин 2009, с. 238.
(обратно)42
См.: Ключевский 1882/1902; Горский 1989, с. 61–64.
(обратно)43
См. рецензии П. Гири (P. Geary) и С. Гаспарри (S. Gasparri) на итальянский перевод книги К. Модзелевского «Варварская Европа» (Modzelewski 2004) в итальянском журнале «L'Indice deilibri delmese» (nr. 11, 2008). Ср. ответ Модзелевского критикам в интервью, опубликованном в журнале «Réti Medievali», в т. XI (2010/1), с. 39–44. Ср. мою рецензию на книгу Модзелевского: Стефанович 2006б.
(обратно)44
В таком духе оправдывал сравнительно-исторический подход Марк Блок (см.: Блок 1928/2001, особ. с. 75–82, 88).
(обратно)45
Здесь и далее везде в книге используются условные сокращения для летописных памятников, список которых приведён в конце книги.
(обратно)46
Присёлков 1941, с. 215–216.
(обратно)47
Подход имеет сторонников в современной историографии, в том числе и весьма радикальных, которые сознательно почти полностью абстрагируются от летописей в изложении древнейшей истории Руси (Франклин, Шепард 1996/2009).
(обратно)48
Тихомиров 1941/1953. Ср. последние работы в русле этой традиции: Baranowski 2005; Feldbrugge 2009, с. 33–58.
(обратно)49
Попытка коренным образом пересмотреть эту схему, предпринятая недавно А. П. Толочко (см.: Толочко А. 2009), представляется мне неубедительной (хотя, вместе с тем, в работе и содержатся интересные мысли и наблюдения по истории текста «Русской Правды», древнерусской денежной системы и др.).
(обратно)50
Идею о «Начальном своде» Шахматов выдвинул уже в ранних работах и продолжал развивать и в самых последних, написанных незадолго до смерти, см., например: Шахматов 1897/2003; Шахматов 1916–1920/2003.
(обратно)51
См., например: Ostrowski 2007.
(обратно)52
См. ёмкую и точную характеристику метода Шахматова: Лурье 1976, с. 88 и след.
(обратно)53
См., прежде всего: Гиппиус 2001, Гиппиус 2002, Гиппиус 2006, Гиппиус 2007–2008, Гиппиус2009, Гиппиус 2010, Гиппиус 2012.
(обратно)54
Шахматов 1908/2002.
(обратно)55
Ср.: Кучкин 19956; Милютенко 2007.
(обратно)56
Тихомиров 1960/1979, с. 64; Гиппиус 2012, с. 49–61.
(обратно)57
Łowmiański Początki, 5, с. 120.
(обратно)58
Цукерман 2009; Михеев 2011, с. 122.
(обратно)59
Ср., например, несколько крупных работ, вышедших только в последнее десятилетие, в которых исследуется раннее летописание с историко-литературной точки зрения, но которые весьма различаются по подходам и по общим заключениям: Толочко П. 2003; Данилевский 2004; Гиппиус 2007–2008; Гиппиус 2012; Цукерман 2009; Михеев 2011; Гимон 2012.
(обратно)60
См., например, изложение этой концепции в введении к публикации ПВЛ, подготовленной Шахматовым: Шахматов 1916/2003.
(обратно)61
См., например: Горский 1989, с. 3, 13–14, 25–38; Данилевский 1998, с. 101 и след.
(обратно)62
Сравнительно подробные обзоры литературы, посвященной «германской дружине», см.: Bazelmans 1991; Lübke 2001, с. 251 и след. Во второй работе учтена литература только до 1995 г., зато приняты во внимание суждения о дружине у славян и даже тюркских кочевников. Ср. ниже подробнее о работах Й. Базельманса и К. Любке.
(обратно)63
Тацит 1969/2001, с. 465–466.
(обратно)64
Ср. ниже о работе Д. Грина (D. Green).
(обратно)65
Ср. новейшую работу о «Germania»: Timpe 2008. Ещё в 1929 г. А. И. Неусыхин призывал очень осторожно относиться к данным Тацита, отмечая штампы в его изложении, вольное пользование источниками, морализаторство, стилизацию, схематизацию и пр.: Неусыхин 1929/2001, с. 39–44. Работы Неусыхина– это лучшее из того, что написано об общественном строе древних германцев на русском языке (о дружине см.: там же, с. 223–229). Его книга 1929 г. во многом предвосхитила развитие немецкой историографии. Особенно это касается тезиса о ведущей роли нобилитета у германских народов первых веков нашей эры (см. с. 212–247, 261–275). В 1929 г. Неусыхин убедительно отстаивал этот тезис, который в конце 1930-х-1940-е гг. займёт важное место в концепции «господства знати», разработанной немецкими медиевистами и ставшей заметной вехой в историографии XX в. (см. ниже).
(обратно)66
Современный обзор лексики германских языков, которую считают возможным относить к «дружинной» сфере (как реконструируемые термины, так и зафиксированные в источниках), и соответствующих лингвистических проблем см. в специальной статье в фундаментальной энциклопедии, посвященной древним германцам, «Reallexikon der germanischen Altertumskunde»: Landolt 1998.
(обратно)67
Об источниках сведений о германских дружинах см. в той же энциклопедии: Timpe 1998.
(обратно)68
См. статью «Comitatus» в энциклопедии «Lexikon des Mittelalters»: Borcjolte 1986/2002 (а также здесь же статью «Comes»).
(обратно)69
Waitz 1844/1953, с. 46–47, 371–401.
(обратно)70
Brunner 1892/1906, с. 185–186.
(обратно)71
Там же, с. 180–195, особ. 190.
(обратно)72
Pohl 2000, с. 70; Kroeschell 1969/1995, с. 158; Kroeschell 1994/1995, с. 183 и след.
(обратно)73
«Die Treue ist der entscheidende Beitrag des germanischen Rechtes zum Aufbau des Lehnswesens» (Mitteis 1940/1953, с 67).
(обратно)74
Там же, с. 10, 45 и след.
(обратно)75
Plaßmann 1954, passim.
(обратно)76
Термин Adelsherrschaft фигурировал в работах немецких историков ещё с 1920-х гг., но соответствующая концепция была впервые последовательно изложена в работе: Dannenbauer 1941. Оценку и немецкой Verfassungsgeschichte XIX в., и «Neue Deutsche Verfassungsgeschichte» из современной перспективы см.: Schneidmüller 2005.
(обратно)77
«Ein Verhältnis zwischen Herrn und Mann, das freiwillig eingegangen wird, auf Treue gegründet ist und den Mann zu Rat und (kriegerischer) Hilfe, den Herrn zu Schutz und „Milde“ verpflichtet»: Schlesinger 1953/1963, с 18–19.
(обратно)78
«Im Grunde war der ganze Stamm oder, wenn man lieber will, das ganze Volk gefolgschaftlich gegliedert» (там же, с. 22).
(обратно)79
Там же, с. 22, 28–35.
(обратно)80
Schlesinger 1953/1963, с. 38–39, 48.
(обратно)81
Kuhn 1956, с. 12.
(обратно)82
Там же, с. 77.
(обратно)83
Там же, с. 78–83.
(обратно)84
Граус, еврей, родился и жил в Чехии до 1969 г., а после «пражской весны» эмигрировал сначала в Германию, потом в Швейцарию. Писал он одинаково свободно на немецком и чешском языках.
(обратно)85
Graus 1959, особ. с. 104. Взгляды Грауса о верности и дружине см. также в работах: Graus 1963, Graus 1966. Ср. также ниже его суждения о славянских дружинах.
(обратно)86
Schlesinger 1963а, с. 300, 313–315.
(обратно)87
Wenskus 1961, с. 348, 353–354.
(обратно)88
Wenskus 1961, с. 355–356, 360.
(обратно)89
Там же, с. 365–373.
(обратно)90
Там же, с. 427.
(обратно)91
Там же, с. 374.
(обратно)92
Pohl 2000, с. 72.
(обратно)93
По истории исторических понятий см. фундаментальную энциклопедию: Geschichtliche Grundbegriff e. Любопытно, кстати, что в этой энциклопедии отсутствуют статьи как «Gefolgschaft», так и «Treue». О «лингвистическом повороте» см., например, на русском языке: Копосов 2001, с. 284–294.
(обратно)94
Об этом слове, с которым связано древнерусское гридь, см. в главе III (с. 339–340).
(обратно)95
von See 1964, с. 214, 220–221.
(обратно)96
Green D, 1965, с. 59–401. Некоторые наблюдения и выводы, изложенные в этой книге, Грин в дополненном и скорректированном виде развил в книге: Green D, 1998, особ. с. 106–116.
(обратно)97
Lindow 1976, с. 10–41.
(обратно)98
Там же, с. 42–70.
(обратно)99
Kroeschell 1968/1995.
(обратно)100
Kroeschell, 1969/1995, особ. с. 178.
(обратно)101
von Olberq 1991.
(обратно)102
Orning 2008, особ. с. 51–56, 118–123.
(обратно)103
Издание Герхарда Перля вышло в ГДР: Tacitus 1990. Издание Аллана Лунда – в ФРГ: Tacitus 1988.
(обратно)104
Kristensen 1983, с. 23–70, особ. 53–57.
(обратно)105
Schurtz 1902.
(обратно)106
Hasenfratz 1982, с. 149. Ср. также в принципе аналогичные, но несколько более обтекаемые формулировки Ю. И. Семёнова: Семёнов 1986, с. 192.
(обратно)107
Weiser 1927; Höfler 1934. Хёфлер был членом НСДАП, и идея о «мужских союзах» древних германцев была использована нацистами как идеологическое обоснование «арийской модели» военизированной общественной организации.
(обратно)108
Kristensen 1983, с. 61–70.
(обратно)109
Wenskus 1992, с. 323–325.
(обратно)110
Timpe 1988/1995, с. 162–167. Ср. более новую работу Тимпе: Timpe 2008.
(обратно)111
Wenskus 1992, с. 327.
(обратно)112
Эта идея была развита Венскусом ещё в вышеупомянутой книге и, насколько я могу судить, вне связи с теорией американских «нео-эволюционистов» (прежде всего, антрополога Мортона Фрида) о «ранжированном обществе (rank-society)». В этой статье Венскус упоминает теорию Фрида, однако замечает о ней, что «историк во многом выражался бы по-другому и в отношении самого понятия, и частностей» (там же, с. 312).
(обратно)113
Там же, с. 330.
(обратно)114
На возможность применения этно-антропологических подходов к средневековой истории Венскус указывал и в более ранней работе: Wenskus 1974.
(обратно)115
См. в книге Альтхоффа, вышедшей почти одновременно со статьёй Венскуса (Althoff 1990), аналогичные рассуждения о Таците (с. 18–22), в том же духе критика идей о «господстве» и «товариществе» и указание на модель «ранжированного общества» (с. 144–155). См. обзор работ Альтхоффа и дискуссий вокруг его идей в сборнике, подготовленном к его 65-летию: Kamp 2010.
(обратно)116
Dick 2008, с. 202.
(обратно)117
Ср. также, например: Pohl 2002, с. 30.
(обратно)118
Timpe 1998, с. 537.
(обратно)119
См. программную статью В. Поля с обзором современных тенденций в изучении раннесредневековых государств: Pohl 2006, особенно с. 16–27 об «anthropologische Wende».
(обратно)120
См.: Фюстель де Куланж 1910.
(обратно)121
Block 1994, с. 217–224 (ср.: Блок 2003, с. 149–154); Duby 1973, с. 141. Ср., например, в специальных штудиях – из старой литературы: Guilhiermoz 1902, с. 5–77, и из новой: Le Jan-Hennebicaue 1991/1995.
(обратно)122
Характерно, например, что X. М. Чадвик, автор классической работы об «институтах» англосаксонского периода («Studies on Anglo-Saxon Institutions»), такого института, как «дружина» не знает: Chadwick 1905. Неслучайно и отечественная исследовательница социально-политической структуры англосаксонской Англии говорит не о «дружине», а о «патронате» и «покровительстве»: Савело 1977, с. 20–21, 42–43.
(обратно)123
Среди старых работ см., например, в классических: Kemble 1846/1876, с. 162–181; Chadwick 1912, с. 348–355, 376–377; Stenton 1943/1947, с. 298–302; Whitelock 1952/1974, c. 29–47.
(обратно)124
Evans 1997
(обратно)125
Wormland 1999, с. 673.
(обратно)126
Woolf 1976.
(обратно)127
Тацит 1969/2001, с. 465. Ср. выше с. 51.
(обратно)128
Русский перевод см.: Древнеанглийская поэзия 1982, с. 137–156.
(обратно)129
Woolf 1976,c.81.
(обратно)130
Fanning 1997, с. 35.
(обратно)131
Ср., например, критические замечания на статью Вулф: Harris 1993.
(обратно)132
См., например: Cherniss 1972; Surber-Meyer 1994; Hill 2000.
(обратно)133
Enright 1996, с. 1–38, 188.
(обратно)134
Enright 1996, с. 97–168.
(обратно)135
Там же, с. 217, 261 и др.
(обратно)136
Например, о взаимодействии Веледы с Цивилисом известно только, что он часто прибегал к её предсказаниям, но нет решительно никаких данных ни об их браке, ни об её участии в дружинных или племенных пирах и т. п., ср.: там же, с. 92–93.
(обратно)137
Там же, с. 142 и след., 200–204.
(обратно)138
Там же, с. 287.
(обратно)139
Русский перевод главного труда Дюмона: Дюмон 2001. «Очерк о даре» Мосса: Мосс 1996.
(обратно)140
Bazelmans 1999, с. 189–190.
(обратно)141
Ср. безликий русский перевод В. Г. Тихомирова, потерявший многозначность ёмкого выражения древнего поэта: «…не видел витязя сильней и выше, чем ваш соратник – не простолюдин в нарядной сбруе…» (Беовульф 1975, с. 41). Непонятно, откуда взялась в переводе какая-то «сбруя» (!).
(обратно)142
Ср. безликий русский перевод В. Г. Тихомирова, потерявший многозначность ёмкого выражения древнего поэта: «…не видел витязя сильней и выше, чем ваш соратник – не простолюдин в нарядной сбруе…» (Беовульф 1975, с. 41). Непонятно, откуда взялась в переводе какая-то «сбруя» (!).
(обратно)143
Ср. его историографический очерк, не вошедший в книгу: Bazelmans 1991.
(обратно)144
См., например, у М. П. Погодина: Погодин Исследования, 3, с. 228–232.
(обратно)145
Пресняков 1909/1993, с. 186, 189–190, 192–193.
(обратно)146
См., например: Загоскин 1876, с. 20–50; Довнар-Запольский 1904.
(обратно)147
Пресняков 1909/1993, с. 201, 203.
(обратно)148
Там же, с. 214.
(обратно)149
Пресняков 1909/1993, с. 225, 228.
(обратно)150
Пресняков 1909/1993, с. 225, 228.
(обратно)151
Павлов-Сильванский 1910/1988, с. 425–429.
(обратно)152
Современные взгляды на происхождение вассалитета см., например: Schulze 1985/1995, с. 54–94; Goetz 1995, с. 472–473. О вассалитете см. также в книге Сьюзан Рейнолдс (Reynolds 1990), резко критической по отношению к традиционным представлениями о феодализме, спровоцировавшей широкое обсуждение «проблемы феодализма» на рубеже XX–XXI вв.; ср. дискуссию «Феодализм перед судом историков» в журнале «Одиссей. Человек в истории» за 2006 г. Ср. также: Стефанович 2011.
(обратно)153
Ср. также критику его попытки найти древнерусские аналогии западноевропейскому оммажу: Стефанович 2008, с. 202–203.
(обратно)154
Юшков 1939, с. 144.
(обратно)155
Греков 1939/1953, с. 345.
(обратно)156
Юшков 1939, с. 35, 230.
(обратно)157
Греков 1939/1953, с. 341–345; Юшков 1939, с. 31–35, 144–159.
(обратно)158
Понятие «военная демократия» было предложено Льюисом Генри Морганом. В марксистской науке, вслед Энгельсу, «военной демократии» было придано универсальное значение как этапу развития первобытного общества, предваряющему образование классов и государства, см.: Першиц 1986б.
(обратно)159
См., например: Бахрушин 1936, с. 48; Бахрушин 1937, с. 169.
(обратно)160
См. подробнее: Стефанович 2011.
(обратно)161
Свердлов 1983, с. 215.
(обратно)162
Арциховский 1939.
(обратно)163
Булкин, Дубов, Лебедев 1978, с. 12, 142.
(обратно)164
Ср., например, сборник под таким заглавием: Дружиннi старожитностi 2003.
(обратно)165
Седов 2002, с. 551 и след.
(обратно)166
См., например: Алешковский 1960.
(обратно)167
Назаренко 2007, с. 171.
(обратно)168
Pohl 2000, с. 71.
(обратно)169
Франклин, Шепард 1996/2009, с. 197 и след.
(обратно)170
Steuer 1998, с. 546.
(обратно)171
Steuer 1992. Ср. также в более общем контексте выделения социальных структур: Steuer 1982, особ, выводы на с. 517–532.
(обратно)172
В недавней работе Штойер предлагает свою модель эволюции «племенных» обществ в раннегосударственные, в которой важнейшее место он отводит военному фактору и военно-дружинным объединениям, но при этом он оговаривается: «The movement from warrior band to empire or territorial government always follows a pattern of which the individual stages cannot – or at best in some stages only – be archaeologically recognized. It is only the final goal, the completed occupation of land and new settlements completed with an ethnogenesis (tribalisation), which leaves its traces in the archaeological material» (Steuer 2006, с. 234).
(обратно)173
Горский 1989, с. 86.
(обратно)174
Свердлов 2003, с. 77, 264–265. Сущность дружинно-феодальных отношений между вождём (правителем) и его дружинниками Свердлов описывает выражением «дружба-служба верных» и распространяет свою схему не только на Русь, но и на другие славянские государства – ср.: Свердлов 1997, с. 34 и др. Критику концепции Свердлова о «неземельных феодах» см.: Лукин, Стефанович 2006.
(обратно)175
Горский 1989, с. 25–27, 82–85; Горский 2004, с. 109–114. Ср. также: Горский 1999, с. 178–179; Горский 2006, с. 53.
(обратно)176
Горский 1989, с. 38; Горский 2004, с. 14–19.
(обратно)177
Горский 2004, с. 112.
(обратно)178
Ср.: Восленский 1980/1991, с. 110 и след.
(обратно)179
Лукин 2010а.
(обратно)180
Ловмяньский 1978, с. 97, 99 прим. 23.
(обратно)181
Мельникова 1995, с. 22–23.
(обратно)182
Котляр 1995, с. 45–47; Котляр 1998, с. 54, 129; Никольский 2003, с. 41.Автор последней из указанных работ пытается выявить также особое «дружинное право» по договорам руси и греков X в. и «Древнейшей Русской Правде» (там же, с. 25, 40–48). Ср. скорее скептическое отношение самого Горского к понятию дружинное государство: Горский 2004, с. 114. Ср. также попытку сравнения восточно– и западнославянских дружин Х-ХI вв. в работе: Шинаков 2003/2009, с. 288–298. Автор пытается уточнить понятие дружинное государство и находит образец такового в «среднеевропейской модели» государственного развития, которую предложили чешские учёные для описания чешского, польского и венгерского государств Х-XII вв. (об этом см. ниже). По-видимому, автор (знакомый с работами этих учёных на русском языке, вышедших на рубеже 1980-1990-х гг.) основывается на том, что в модели придаётся важное значение так называемой «большой дружине» в ранний период развития этих государств в X в. Однако, как бы ни была важна эта «большая дружина», она была только относительно кратковременным эпизодом в истории западнославянских государств и, по мысли авторов «среднеевропейской модели», предшествовала этой последней и вовсе не была её частью. Сами эти авторы понятие дружинное государство никогда не используют.
(обратно)183
Липец 1969, с. 98–99.
(обратно)184
Балушок 1991; Балушок 1993; Балушок 1995; Балушок 1996.
(обратно)185
Михайлин 2005, с. 335 и след., особ. с. 404–410. Каковы корни этих «воинских мужских союзов», автор почему-то забыл указать. Поскольку мысль о происхождении русского мата из тюркских языков он отметает, приходится думать, что корни – древнеславянские или древнерусские.
(обратно)186
Коптев 2004, с. 15.
(обратно)187
Там же, с. 32–36.
(обратно)188
Tímpe, Scheíbelreíter, Daxelmüller 1998; Eggers, Ebel 2001; Meier 2001.
(обратно)189
Eggers, Ebel 2001, с. 346.
(обратно)190
Schulze 1985/1995, с. 52.
(обратно)191
Энрайт, например, отмечал, что «мужские союзы» связаны с племенным родством и не предполагают резкого отделения военной организации от племенной (Enright 1996, с. 105, 203).
(обратно)192
Hellmann 1958, с. 328–332; Hellmann 1960, с. 242–247.
(обратно)193
Hellmann 1954, с. 404
(обратно)194
Hellmann 1960, с. 258.
(обратно)195
Halbach 1985, с. 95 и след; Rüß 1994, с. 275.
(обратно)196
Lübke 2001, с. 261: «daß es um eine „Gruppe“ geht, die identitätsstiftend wirkt, wobei die Mitglieder ihr Selbstverständnis ganz überwiegend aus dem Dienst mit der Waff e beziehen, der ihnen zugleich ihren Lebensunterhalt sichert». Автор предлагает ценный обзор данных с учётом современной историографии о «дружинных» объединениях у франков и саксов, скандинавов, славян, венгров, кочевых народов причерноморских и среднерусских степей, а также о скандинавах на службе византийских императоров в IX–XI вв. – там же, с. 261–325.
(обратно)197
Там же, с. 321.
(обратно)198
«Eine Gefogschaftsideologie, wie sie in der Ruš als Folge des steten Zusammenhangs mit den nordischen Gesellschaften entstand» (там же, с. 314).
(обратно)199
Там же, с. 300–310.
(обратно)200
Ср., например: Нидерле 1956/2000, с. 406–407.
(обратно)201
См., например: Vaněček 1949.
(обратно)202
Graus 1965а, ср. на с. 13 критику описанных выше взглядов Хельмана.
(обратно)203
Graus 1965h, с. 39–46.
(обратно)204
Graus 1965а, с. 4–5 и след.
(обратно)205
Там же, с. 8.
(обратно)206
Там же, с. 9–10, 14.
(обратно)207
Graus 1968, с. 207–209.
(обратно)208
Ср.: Kalhous 2005.
(обратно)209
Одна из последних публикаций, где учёные изложили своё видение этой «модели» – критический отзыв на работы Либора Яна: Třeštík, Žemlička 2007. Здесь же см. полный список работ польских и чешских авторов, внесших вклад в разработку «модели»: с. 122–124. См. также на немецком языке: Krzemieńska, Třeštík 1979 (одна из первых работ, в которых представлена «среднеевропейская модель»), Žemlička 1995; Žemlička 2000. На русском языке в статьях: Тржештик 1987 (здесь, правда, автор не говорит о «большой дружине» и очерчивает только главные контуры «модели»); Жемличка, Марсина 1991 (о «государственной дружине» говорится на с. 168).
(обратно)210
См.: Першиц 1986а.
(обратно)211
Krzemieńska 1970; Жемличка, Марсина 1991, с. 169; Žemlička 1995; Žemlička 1997, с. 50–51; Třeštík 2001, с. 128.
(обратно)212
Žemlička 1997, с. 141. В этой работе Жемличка для обозначения высшего социального слоя Чешского государства XI–XII вв. использует такие слова как «элита», «ранняя шляхта», «вельможи» и «nobiles». В более ранней работе на русском языке он писал о «группе, которую мы бы могли назвать дружинной аристократией, нобилитетом или раннефеодальным дворянством», а также «слой “благородных”», «вельможи» (Жемличка, Марсина 1991, с. 170, 172). Поздне́е слова «дружинный» и «(ранне)феодальный» уже чешскими учёными не употреблялись, см., например: Třeštík, Žemlička 2007, passim.
(обратно)213
В последние годы «среднеевропейская модель» подверглась критике со стороны ряда чешских историков. В частности, высказывались сомнения в существовании «большой дружины» и вообще применимости понятия дружины к Чехии, подчёркивалась значительная роль знати и независимость её от правителя и раздаваемых им должностей в Чехии в XI–XII вв. и др., см., например, статьи Мартина Виходы, Либора Яна и Вратислава Ваничека в интересном сборнике, посвящённом чешской и польской средневековой знати: Jan 2007, особ. с. 51–52, Vaníček 2007, особ. с. 164, Wihoda 2007, особ. с. 17–26.
(обратно)214
Разработке «модели» во многом способствовали работы Кароля Модзелевского, см. особенно его книгу: Modzelewski 1987. На польских материалах хорошо прослеживаются «служебная организация», jus ducale и «градская организация». Вместе с тем, в польской историографии не был поддержан важный тезис теории «среднеевропейской модели», предполагающий, что эта «модель» восходит через Великую Моравию к каролингским институтам. Ведь если применительно к Чехии и Венгрии ещё можно как-то говорить о «каролингском наследстве», то к Польше – это абсурдно. Очевидно, этот тезис – одно из самых слабых звеньев теории Тржештика и Жемлички. Этот тезис не был поддержан и археологами, которые не увидели следов какого-либо из элементов «среднеевропейской модели» в раскопанных поселениях Великой Моравии, см.: Macháček2008.
(обратно)215
Идея «большой дружины» принимается, например, уже в работе: Bardach 1968, с. 296–297. Обзор польской литературы по поводу возможности применения понятия «большая дружина» к Польше см. в одной из последних работ: Jurek 2007, с. 70.
(обратно)216
См., например, относительно недавние работы: Labuda 1993; Skalski 1998; Boqacki 2007. Как и в чешской историографии, в польской в последнее время высказываются сомнения в применимости понятия дружины к социальным и военным институтам и общностям средневековой Польши – см., например: Ginter 2002, особ. с. 66, 72–73. Суждения польских историков, начиная с конца XIX в., по военно-социальному устройству Польши XI–XII вв. подробно представлены в указанных работах Михаля Богацкого и Кароля Гинтера.
(обратно)217
Wasilewski 1958, с. 308 и след.
(обратно)218
Wasilewski 1958, с. 307, 351–352.
(обратно)219
Горский 1989.
(обратно)220
Skalski 2006, с. 342–347.
(обратно)221
Łowmiański Początki, 4, с. 163–164, ср. с. 166, прим. 474 с критикой Грауса именно за путаницу этих двух видов служебных отношений.
(обратно)222
Łowmiański Początki, 4, с. 165–170.
(обратно)223
Там же, с. 170–178.
(обратно)224
Этот тезис Ловмяньский развивал и в небольшой статье на русском языке о древнерусских старцах-старостах и боярах: Ловмяньский 1978, особ. с. 96.
(обратно)225
См., например, статьи «Drużyny» и «Możni» в Słownik starożytności słowiańskich (тт. 1 и 3) и разделы «Możnowladztwo» и «Drużyna I kler» Б. Зентары в обзорно-энциклопедическом издании по социальной истории Польши: Zientara 1988, с. 42–50.
(обратно)226
См., например: Labuda 1989, с. 57–60.
(обратно)227
Žmudzki 2009.
(обратно)228
Żmudzki 2009, с. 460, 463, 464–465.
(обратно)229
См. опыт «постомодернистского» подхода на русском языке применительно к Древней Руси: Вилкул 2007/2009 и критическую рецензию на эту работу под характерным заглавием «Деконструкция деконструкции»: Лукин 2008б. Ср. выше критику Р. Венскуса на статью Д. Тимпе.
(обратно)230
Modzelewski 2004, главы I и II.
(обратно)231
Надо отметить, что такого рода нигилизм последовательно выразился лишь в указанной книге П. Жмудзкого. В более ранних работах он всё-таки не отказывался от возможности увидеть в нарративах реальность. Так, в статье 2005 г. интересный анализ известия Ибрагима ибн Якуба о «воинах» Мешка I не дал повода Жмудзкому усомниться ни в «историчности» «военного объединения, организованного Мешком», ни в том, что оно на самом деле «функционировало согласно принципам, описанным Ибрагимом ибн Якубом» (Žmudzki 2005, с. 126). Ср. в книге: «подробности описания Мешковой дружины, рассмотренные вне [нарративной] структуры, которую оно выстраивает, не имеют информативной ценности» (Žmudzki 2009, с. 385).
(обратно)232
Rösener 1999, с. 30–31. Ср. также: Werner 1994/1999, особ. с. 132.Ср. также: Reuter 2000.
(обратно)233
См., например, обзор такого рода отношений в разных культурах: Eisenstadt, Roniger 1984.
(обратно)234
Staat im frühen Mittelalter 2006; Der frühmittelalterliche Staat 2009
(обратно)235
Именно в этом состоял пафос работы С. Рейнолдс, вызвавшей не так давно бурную дискуссию о феодализме (Reynolds 1994).
(обратно)236
См., например: Hess 1977. Ср.: «дружина – универсально-исторический институт» (Дрэгер 1986, с. 53).
(обратно)237
Так, Грин предполагал источник заимствования в древнегерманском *druhtiz (см. обсуждение вопроса с библиографией: Green D. 1998, с. 108–112). Однако, предположения такого рода не подтверждаются лингвистами. Если какая-то связь и была, то она восходит к древним индоевропейским корням с самым общим значением – «вести-следовать» (так у О. Н. Трубачёва: ЭССЯ, 5, с. 132) или «связывать-соединять» (так у Ф. Славского: Sławski 1982/1989, с. 62–64). Военные коннотации в словах, образовавшихся от этих корней, у германцев и славян появляются относительно поздно и независимо друг от друга.
(обратно)238
См., например: Погодин Исследования, 3, с. 219, 7, с. 61–68; Соловьёв С. История, 1, с. 222; Порай-Кошиц 1874, с. 2–3; Сергеевич Древности, 1, с. 610.
(обратно)239
Дьяконов 1907/2005, с. 75–76.
(обратно)240
Фроянов 1980, с. 66, 71.
(обратно)241
Свердлов 2003, с. 262–264 и след., ср. с. 410–419,531-540,587–588 и др.
(обратно)242
Горский 1989, с. 80.
(обратно)243
Там же, с. 82–83.
(обратно)244
Wasilewski 1958, с. 305, ср. с. 387 в русском резюме.
(обратно)245
Łowmiański Początki, 4, с. 171
(обратно)246
Вилкул 2007/2009, с. 72–88.
(обратно)247
Так, Вилкул соглашается с мнением, что словом дружина могли называть «любые виды социальных групп» – «как насельников монастыря, так и банду разбойников» (Вилкул 2007/2009, с. 72); тут же она замечает, что проследить эволюцию значений слова в старославянских и древнерусских памятниках практически невозможно (с. 73); далее указывается на летописные формулы с этим словом, на то, что «частое использование его в летописных повестях XII в. не является показателем реального функционирования» (с. 87; о функционировании чего и где идёт речь, остаётся неясно) и что летописная терминология вообще «отражает не сложность социальных процессов, а сложную картину редактирования» (с. 83).
(обратно)248
Там же, с. 72. При этом, правда, странным образом Вилкул продолжает называть слово дружина «термином». Но ведь если говорить о слове как термине, то надо видеть в нём узкое и точное (терминологическое) значение– а именно в этом историк и отказывает дружине.
(обратно)249
Сороколетов 1970/2009, с. 75; Львов 1975, с. 16, 281.
(обратно)250
Горский 1999, с. 180–189; Горский 2006, с. 53–56.
(обратно)251
С точки зрения словообразования дружина в качестве собирательного существительного выглядит вполне естественно (от другъ путём присоединения суффикса – ина) – см: Максимов 1975, с. 57 и след. Ср. также: Львов 1975, с. 281.
(обратно)252
Ввиду дальнейших изысканий следует заметить, что старославянское слово дроугъ в качестве существительного имело значение «приятель, товарищ», а в качестве местоимения – «второй, следующий» (отсюда современное другой). «Праслав[янское] *drugъ «приятель, товарищ» и «иной, другой; второй, следующий»», является «единым этимологически» и восходит к очень древним корням (ЭССЯ, 5, с. 132, статья «*drugъ(jь)»; ср.: Słownik prasłowiański, 4, с. 269–271). К каким именно корням – по этому поводу выдвигались разные предположения, см. выше в главе I (с. 127).
(обратно)253
ССЯ, 1, с. XI («Введение» Й. Курца).
(обратно)254
См. изложение итогов исследования памятников на конец 1970-х гг.: Флоря 1981/2000, с. 82 и след.
(обратно)255
Лавров 1930, с. 12–13. Ср. то же по новгородскому списку, который ныне признаётся как будто за более близкий первоначальному тексту: Житие Константина-Кирилла 1999, с. 36, 493.
(обратно)256
О византийско-хазарских отношениях и миссии солунских братьев см.: Dvornik 1933, с. 176 и след.; Артамонов 1962, с. 324–335. Ср. также исторический комментарий к Житию: Флоря 1981/2000, С. 221–222, 228.
(обратно)257
Житие Климента Охридского 2004, с. 200–201.
(обратно)258
Флоря 1981/2000, с. 150; Житие Константина-Кирилла 1999, с. 37.
(обратно)259
Мариинское четвероевангелие 1883, с. 200 (л. 83). Ср. то же в Зографском: Codex Zographensis 1879, с. 85. Согласно новейшей гипотезе, первым Кирилл и Мефодий перевели именно евангелие тетр (а не апракос): Алексеев 1999, с. 149–150.
(обратно)260
Остромирово евангелие 2007, л. 256об. Ср. практически то же в Савиной книге: Савина книга 1999, с. 619 (л. 144об.). В апракосах это место из Евангелии от Луки находится в месяцесловной части в январских чтениях (на Обрезание).
(обратно)261
См., например: Остромирово евангелие 2007, л. 226; Слепченский апостол 1912, с. 94.
(обратно)262
Охридский апостол 1907, с. 95. Здесь же целый ряд подобных примеров. Календарь в этой рукописи моравского происхождения, с явным латинским влиянием.
(обратно)263
См. подбор вариантов этой памяти и из других рукописей в словарной статье «»: ССЯ, 1, с. 519.
(обратно)264
Euchologium Sinaiticum 1933, с. 728–729 (молитва над теряющим зрение; греческий оригинал неизвестен). Любопытно, что этот же пассаж далее в той же молитве повторяется в немного другом виде и с заменой слова дружина: «и прикрывъ очи его по срѣдѣ братрия его». Таким образом, синонимом слова дружина выступает слово братрие. В СС 1994, с. 197, видимо, вслед пражскому «Slovniku», указывается, что слово содержится ещё в Рыльских листках (сохранивших отрывки «Паренесиса» Ефрема Сирина), однако это указание ошибочно – на самом деле слово в этом памятнике не упоминается, см. издание со словоуказателем: Рилски листове 1956.
(обратно)265
Ср.: Львов 1975, с. 280.
(обратно)266
Лавров 1930, с. 75–76. Житие Мефодия опубликовано по древнейшему списку из знаменитого Успенского сборника XII в. с вариантами (очень незначительными) по более поздним спискам.
(обратно)267
«» должно иметь здесь специальный смысл «», «член дружины»; Житие Мефодия переведено с греческого, и «» передаёт εταîρος; в смысле «член έταιρεία». Советники князя выбирались в дружину»: Vaillant 1947, с. 41.
(обратно)268
Флоря 1981/2000, с. 191 (перевод), 315 (ссылка на работу Вайана в комментарии). Перевод, кстати, неточен. Если принимать толкование Вайана, то надо переводить именно «некий дружинник», – о «дружине» как таковой речь не идёт.
(обратно)269
Vaška 1965/1996, с. 285.
(обратно)270
Свердлов 1997, с. 93; Горский 2006, с. 53.
(обратно)271
Ср., например: Havlík 1978, с. 68, 79; Havlík 1987, с. 75, 180.
(обратно)272
Мысль о том, что оба «паннонских жития» являются переводом греческого оригинала, высказывалась ещё в XIX в., в частности, А. Д. Вороновым. Его аргументация подверглась критике П. А. Лавровым, доводы которого развил В. Погорелов, см.: Погорелов 1932. Позднее к этой мысли возвращались некоторые учёные, но лингвистические исследования Н. ван Вейка (о Житии Константина) и X. Бирнбаума (о Житии Мефодия) убедительно показали, что жития были составлены изначально на славянском языке (хотя, конечно, отдельные грецизмы и переводные тексты в них присутствуют), см.: van Wíjk 1941, особ. с. 96–98; Birnbaum 1964.
(обратно)273
СРЯ, 4, с. 363–364. Ср.: Сороколетов 1970/2009, с. 68–69.
(обратно)274
СРЯ XVIII века, 7, с. 17–18.
(обратно)275
Ср., например: Łowmiański Początki, 4, с. 150 и след.; Třeštík 1997, с. 287–296; Горский 1999, с. 180–183. Характерно, что каждый из названных исследователей придерживается своего особенного понимания дружины и, естественно, допускает те или иные отличия в интерпретации конкретных данных по истории Великой Моравии. Ловмяньский говорит о «классической» дружине («домашней», тацитовского типа), Тржештик– о «большой дружине», Горский– об объединении всех «служилых людей князя» (ср. в главе I).
(обратно)276
На таком понимании текста основано сопоставление этого места Жития с одним пассажем в так называемой «Анонимной гомилии» Клоцова сборника, авторство которой Й. Вашица убедительно атрибутировал Мефодию. Автор «Гомилии», то есть Мефодий, как раз специально обращает внимание на неканоничность браков с кумами, давая понять, что кто-то из заключивших такого рода брак пользуется поддержкой князя. Очевидно, речь шла о Святополке и представителях моравской знати – вероятно, прежде всего том самом «советнике», о котором говорит Житие. См.: Вашица 1963, с. 21–27; Флоря 1981/2000, с. 315–316.
(обратно)277
См.: ССЯ, 4, с. 245.
(обратно)278
Лавров 1930, с. 14, 23. В других памятниках «прьвыи съвѣтьникъ» передавало греч. φωτοσύμβουλος.
(обратно)279
Vita Methodii 1870, с 18, 29.
(обратно)280
Подбор вариантов с примерами см. в словарной статье «»»: ССЯ, 1, с. 584.
(обратно)281
L'Évangile de Nicodème 1968, с. 20–23. Новейшая работа об этом интересном памятнике: Ziffer 2009.
(обратно)282
Подбор вариантов к этой евангельской фразе см. в статье «»: ССЯ, 4, с. 980.
(обратно)283
Перевод Лаврова: «некто другой, один богатый советник князя…» (Лавров 1895/2005, с. 309). Перевод Князевской: «Один человек, очень богатый, и советник <князя> женился на своей куме…» (Житие Мефодия 1999, с. 77). К сожалению, ни Лавров, ни Князевская никак не обосновали свои варианты.
(обратно)284
См.: Максимович 2004, с. 53–56.
(обратно)285
ЗСЛ пространной и сводной редакций 1961, с. 21 (введение М. Н. Тихомирова «Пространные списки Закона Судного людем»).
(обратно)286
Цитирую по списку (древнейшему) Новгородской Кормчей: ЗСА краткой редакции, с 36; ср. с. 105.
(обратно)287
Жупаны – знатные люди. В греческом оригинале стоит слово. Ср. комментарий к упоминанию жупанов Константином Багрянородным в главе IV (с. 385–386).
(обратно)288
О происхождении, истории и значении слова кметъ в славянских языках мнения специалистов расходятся, но очевидно, что в «Законе судном людем» это слово обозначало выдающихся воинов, богатырей, имевших, возможно, и повышенный социальный статус. См.: Добродомов 1997; Bogucki 1999; Максимович 2004, с. 58–68.
(обратно)289
Перевод сделан мной с учётом перевода на чешский язык Й. Вашицы: MMFH, 4, с. 180–181. Здесь же см. реконструкцию первоначального текста и греческий оригинал. Надо сказать, автор старославянского «Закона судного людем» (то есть, вероятно, Мефодий) переводил греческий оригинал («Эклогу») довольно свободно, допуская те или иные отклонения от него. Например, Мефодий внёс предложение искать храбрецов в среде всех «людей», включая «простых». В греческом оригинале «Эклоги» храбрецы предполагаются не среди всего войска, а только среди «архонтов», то есть знатных (обозначенных в славянском переводе как «жупаны»):,…. и т. д. (см. также русский перевод «Эклоги»: Эклога 1965, с. 75). Таким образом, Мефодий не слепо копировал греческие законы, а адаптировал их к реалиям моравского общества конца IX в. Такой подход обнаруживается и в других местах «Закона». Ср.: Максимович 2004, с. 43.
(обратно)290
Цитирую по древнейшему Пушкинскому списку: ЗСА пространной и сводной редакций, с. 33–34. Ср. в других списках: Там же, с. 58, 85–86.
(обратно)291
ЗСЛ краткой редакции, с. 21.
(обратно)292
Горский 1999, с. 189.
(обратно)293
Там же, с. 189, см. также сноску 210 (с. 217).
(обратно)294
Пичхадзе 1991, с. 147–148; Алексеев 1999, с. 152 и след.
(обратно)295
Пичхадзе 1998, с. 47–48.
(обратно)296
Bláhová 1999, с. 248.
(обратно)297
Miklosích 1862–1865, с. 177. Правда, Миклошич в этой словарной статье отсылал к слову (передача византийского должностного титула ), очевидно, подразумевая, что это последнее могло быть первоначальным, а – его видоизменением. Ясно, из чего он исходил: «юс» вполне мог превратиться в «ер», так как с деназализацией носовых звуков, происходившей у большинства славянских народов в Х-XII вв., в Болгарии эти звуки превращались в редуцированные и соответствующим образом передавались на письме. Но так же ясна и проблема такой этимологии: непонятно исчезновение суффикса – аръ, который в грецизмах подобных был вполне устойчив– ср., например , и т. п. (см. о суффиксе и соответствующих существительных в старославянском языке: Цейтлин 1986, с. 163–168).
(обратно)298
Славова 2009. Слово daruga известно, в частности, в грамотах монгольских ханов русским князьям XIII–XIV вв. и летописях (в Рогожском летописце упоминается дарига – ПСРЛ, 15, стл. 116).
(обратно)299
Для объяснения превращения dar(i)ga/daruga в форму / Славовой приходится прибегать к явным натяжкам. Отмечу кстати, что список упоминаний слова, составленный Славовой, далеко не исчерпывающ – так, пример в паримийнике ей остался неизвестным. На мой взгляд, путь, намеченный Миклошичем, правильнее, тем более что в ряде упоминаний слова некоторые списки дают наряду с формами или также вариант именно с юсом: . Только логичнее было бы вести происхождение слова не от указанного Миклошичем – , а от того греческого слова, от которого произошло само – то есть от . Это последнее было заимствовано в латинский (drungus) и греческий языки, как считается обычно, из какого-то германского языка (вероятно, готского; ср. современное нем. dringen/ drängen) не позднее IV в. и первоначально обозначало «способ конного строя для атаки кучей» (Кулаковский 1902а,с. 12–14; ср. также: Куликовский 19026, с. 82–85). Правда, недавно была выдвинута мысль, что заимствование произошло из кельтского языка: Rance 2004 (здесь же см. литературу). Так или иначе, в Византии уже с V–VI вв. оно обозначало определённое военное подразделение. Может быть, неслучайно в этой связи, что во всех известных на сегодня упоминаниях слова // оно приводится во множественном числе.
(обратно)300
О том, что никакой связи между ними не было, лучше всего свидетельствует один случай одновременного употребления обоих слов в одном выражении. В «Мучении св. Климента» слова греческого оригинала славянский переводчик передал следующим образом: (по сербской рукописи XIV в.; цит. по: Славова 2009, с. 7)
(обратно)301
Это смешение заметно в большинстве случаев фиксации лексемы /, когда тот или иной памятник известен по нескольким спискам. Например, подобная история наблюдается ещё в одном памятнике – толковом переводе Книги пророка Ионы (в так называемых Книгах XII малых пророков). Толковый перевод считается древнеболгарским, выполненным во время расцвета Преславской книжной школы при царе Симеоне. В гл. III, стих 7 мы находим два основных варианта передачи греческого: «от болѣрь его» (в древнейшей болгарской рукописи конца XIV в.: Златанова 1998а, с. 187) либо знакомые уже вариации – «от дрьговъ», «от дреговъ», «от дрѫговъ», «от друговъ» (в русских рукописях конца XV в.: Книги XII малых пророков 1918, с. 74). Последний вариант является несомненной позднейшей правкой (ср. такой вывод публикатора Н. Л. Туницкого: там же, с. III).
(обратно)302
Благова 1980, с. 120. Ср. также: Благова 1966, с. 77–87.
(обратно)303
Супрасълски сборник, с. 62
(обратно)304
Там же, с. 99.
(обратно)305
Бегунов 1973, с. 352.
(обратно)306
Именно в этом смысле употребил слово пакость князь Владимир Мономах, наказывая своим детям в «Поучении» (начало XII в.): «не даите пакости дѣяти отрокомъ ни своимъ, ни чюжимъ, ни в селѣх, ни в житѣх» (ПСРЛ, 1, стл. 246)
(обратно)307
См. классический обзор текстов: Mareš 1970/2000. Ср. с учётом новой литературы, но с теми же принципиальными выводами: Hauptová 1998.
(обратно)308
Ср., например: Горский 1999, с. 183–184.
(обратно)309
В историографии существует точка зрения, что «1-е старославянское Житие Вячеслава» было создано позднее – до конца X в. – и что в его основе лежал некий латинский текст. До последнего времени эту точку зрения защищал видный чешский медиевист Д. Тржештик, который обобщил аргументы «скептиков» против раннего и оригинального происхождения 1-го Жития, а также против существования славянского богослужения и сколько-нибудь значительного распространения славянской письменности в древней Чехии (обычно эти вопросы у «скептиков» выступают взаимосвязанными) в работе: Tfeštík 2006. Что касается создания жития, эта аргументация построена, в основном, на доводах ex silentio или фактах, которые не допускают однозначной интерпретации, и в виду целого ряда специальных филологических и лингвистических работ, противоречащих ей, она не представляется убедительной.
(обратно)310
Отметить следует прежде всего М. Вейнгарта, посвятившего языку 1-го Жития специальное исследование: Weingart 1934.
(обратно)311
Konzol 1998, с. 115–116.
(обратно)312
Sborník památek 1929, с. 17. Текст издан Н. И. Серебрянским. Ср.: Житие Вячеслава Чешского 1999, с. 170.
(обратно)313
Sborník památek 1929, с. 25. Текст издан Н. И. Серебрянским. Ср. так же по другому списку: Сказания о начале Чешского государства 1970, с. 62.
(обратно)314
Sborník památek 1929, с. 40. Текст издан Й. Вайсом. Чтение «слугами своими» дают все три опубликованных списка этой редакции (однако, известны и другие, неизданные).
(обратно)315
Цит. по Востоковской редакции, ср. в хорватской: «бивающимь же свещениемь црѣквенимь в всѣхь градѣхъ» (там же, с. 17, 39).
(обратно)316
Насколько я знаю, в литературе ещё не высказывалась мысль, что речь может идти о празднике освящения церквей, который в католической церкви, а особенно в Германии, празднуется в один день осенью. По-немецки этот праздник называется Kirchweihe (дословно:"церквосвящение"). Высказываю эту мысль как гипотезу, не углубляясь в вопрос, существовал ли этот праздник в Германии в X в. и если да, то в каком виде.
(обратно)317
Ср. в хорватских списках: «убише же т(а)кое в томь градѣ и Мастину етера частна м(у)жа Вещеславла, проче же гнаше в Прагь» (Sborník památek 1929, с. 18, 41). Этот вариант, сообщающий не просто о бегстве «мужей», а уходе их именно в Прагу, считается более правильным (см.: там же, с. 18, примечание Н. И. Серебрянского).
(обратно)318
Sborník památek 1929, с. 19; Сказания о начале Чешского государства 1970, с. 64. Учёные, переводившие Востоковскую редакцию на современный русский язык, понимали как социальный термин также «младенцев», которых, согласно житию, «избиша» в Праге после убийства Вячеслава: Сказания о начале Чешского государства 1970, с. 54, 57; Житие Вячеслава Чешского 1999, с. 173. Однако, это явное недоразумение, основанное на ошибочном чтении Востоковской редакции, которая говорит «младенци избиша его», как будто речь идёт о младенцах Вячеслава. Поскольку детей-младенцев у Вячеслава на момент смерти не могло быть, это слово понимается как указание на «слуг» или «отроков» на службе у Вячеслава (с опорой на позднейшее значение слова mládenec в чешском языке «молодой человек, парень»). Впервые так понял текст А. Х. Востоков: «младенцы значит здесь, по-видимому, пажей или отроков княжеских, каковые были и при русских князьях под названием молодых. Слово mladenec имеет сие значение и в нынешнем богемском языке» (Востоков 1865, с. 95, ср. также с. 107). На самом деле, слово младенец употреблено здесь в соответствии с его единственным значением в старославянском языке – «маленький ребёнок» (см.: ССЯ, 2), и имеются в виду дети «мужей» Вячеслава. Об этом прямо говорит редакция хорватских списков: кого-то из «мужей» «избише», кто-то «разбѣгошесе, младенце же издавише». На правильность чтения хорватской редакции в примечании указывал Н. И. Серебрянский (Sborník památek 1929, с. 18). Агиограф вскоре после сообщения об убийствах вспоминает об этих детях, сравнивая их с теми «младенцами», которые были убиты по приказу Ирода при рождении Иисуса (сравнение есть в обеих редакциях: там же, с. 19, 43). Об убийстве детей знатных людей, служивших Вячеславу, говорят латинские жития. Тржештик полагал, что детей убивали, опасаясь кровной мести (Třeštili 1997, с. 433).
(обратно)319
Соболевский 1904, с. 12. Также переводится miles и в «Никодимовом евангелии», переведённом, вероятно, именно в Чехии (L'Evancjile de Nicodéme 1968, с. 28–29 и след.).
(обратно)320
Ср. об отроках, младенцах и слугах: Цейтлин 1996, с. 62–80.
(обратно)321
Именно так предлагают понимать это место в русском переводе А. И. Рогов, а вслед за ним А. А. Турилов – «съ други своими» как «со своими друзьями» (Сказания о начале Чешского государства 1970, с. 54; Житие Вячеслава Чешского 1999, с. 171).
(обратно)322
Vaněček Prameny 1957, с. 70.
(обратно)323
Так полагает, например, Й. Жемличка (Žemlička 1997, с. 172, 200), опираясь на более раннюю работу: Zháněl 1930, с. 107–108. О milites secundi ordinis в Чехии ср. также в следующей главе (с. 277–278). Среди данных о druhones большую роль играет свидетельство одного частного акта начала XIII в. (грамота Грознаты), позволяющее составить довольно детальное представление о таких частных слугах знатных людей, см: Fritze 1977/1982, с. 174–176; Wolverton 2001, с. 71–73.
(обратно)324
Такое предположение высказывается, например, в работах: Vaněček 1949, с. 438; Havlík 1987, с. 180–182.
(обратно)325
Sborník památek 1929, с. 41. Ср. «етеръ другъ» в Житии Мефодия.
(обратно)326
См., например: Weingart 1934, с. 889.
(обратно)327
Благова, Икономова 1993, с. 13.
(обратно)328
Bláhová 2006, с. 228.
(обратно)329
См.: Сказания о начале Чешского государства 1970, с. 12–14 (вводная статья А. И. Рогова).
(обратно)330
Благова, Икономова 1993, с. 23–24.
(обратно)331
Слово не зафиксировано в словаре древнечешского языка: Gebauer Slovník, 1.
(обратно)332
Слово употреблялось в древнечешском языке в своём древнем значении «приятели, спутники, товарищи» в самом общем смысле, и, как свидетельствуют глоссарии XV в., им переводились такие латинские слова, как consortis, comitatus, collegium и т. п.: там же, с. 844.
(обратно)333
Соболевский 1900/1910. В настоящее время выходит критическое издание «Бесед». Опубликованы первые два тома с текстом памятника, но третий том со словоуказателем ещё не вышел: Čtyřicet homilií Řehoře 1; 2.
(обратно)334
Наиболее подробное сравнение латинского оригинала Гумпольдаи«2-го старославянского Жития» осуществили. К. Никольский, открывший для науки текст 2-го Жития (который поэтому называется также «Легендой Никольского»): Никольский Н, 1909, с. VII и след. Ср. также: Weingart 1934, с. 950–956 и вводную стать И. Вашицы к публикации 2-го Жития: Sborník památek 1929, с. 71–83.
(обратно)335
Никольский Н, 1909, с. 34–35. Это издание остаётся лучшим, так как текст издан по двум спискам (оба XVI в.). Тот список, который издавался впоследствии (Соловецкий), хотя несколько более ранний, кажется менее исправным. Здесь везде цитаты приводятся по Пафнутьевскому списку.
(обратно)336
Gumpoldův život 1873, с. 155.
(обратно)337
Никольский Н. 1909, с. 30–31; Gumpoldův život 1873, с. 154. Текст неправильно понят в переводе А. И. Рогова: Сказания о начале Чешского государства 1970, с. 92.
(обратно)338
Так и предлагает понимать эту фразу Х. Ловмяньский: Łowmiański Początki, 4, с. 188.
(обратно)339
Никольский Н. 1909, с. 48–49.
(обратно)340
Там же, с. 52–53.
(обратно)341
Там же, с. 54–55; Gumpoldův život 1873, с. 160.
(обратно)342
Никольский Н, 1909, с. 56–57; Gumpoldův život 1873, с. 161. Указание на Прагу (как и другие фактические детали в этом сообщении) славянским переводчиком заимствованы из других источников. Русский перевод Рогова снова некорректен– он представляет собой контаминацию славянского и латинского вариантов, сглаживающую, но никак не объясняющую действительные смысловые противоречия текста: Сказания о начале Чешского государства 1970, с. 97.
(обратно)343
Čtyřicet homilií Řehoře 2, с. 842 (л. 196), 894 (л. 209об.).
(обратно)344
Ср. мнение, что такое значение свойственно только русским источникам: Сороколетов 1970/2009, с. 75. Ср., с другой стороны, мнение, что в таком смысле и даже точнее: в смысле военно-служилой организации при князе – слово употреблялось уже в IX в. практически у всех славян: Havlík 1978, с. 79.
(обратно)345
Graus 1965а, с. 7–8.
(обратно)346
Это мнение Грауса уже подвергалось справедливой, хотя и краткой, сделанной мельком, критике X. Ловмяньским: Łowmiański Początki, 4, с. 188.
(обратно)347
Из этого главного значения можно, конечно, выделить некоторые более специфические – например, «сторонник, приверженец» и т. п., см: СДРЯ, 3, с. 85–87.
(обратно)348
См.: Пчела 2008,2, с. 97, 555. М. Н. Сперанский отметил три случая перевода как: один раз в рассказе о персидском царе Кире и дважды в рассказах об Александре Македонском (Сперанский 1904, с. 297). Он расценил такой перевод как «русизм».
(обратно)349
Ср., например, ссылку в «Повести временных лет» на евангельскую максиму: «Больши сея любве никтоже имать, да кто душу свою положитъ за други своя» (Ин. XV, 13) в рассказе о смерти Изяслава Ярославича в 1078 г.: ПСРЛ, 1, стл. 203. Ср. также в Изборнике 1076 г.: «даже не умьреши добро сътвори другу» (Изборник 1076 года 2009, с. 362 (л. 167об.)).
(обратно)350
НПЛ 1950, с. 359, 362.
(обратно)351
Сороколетов 1970/2009, с. 57, 72.
(обратно)352
Сороколетов 1970/2009, с. 58–59.
(обратно)353
Там же, с. 74–75.
(обратно)354
117 Львов 1975, с. 280, 289.
(обратно)355
СДРЯ, 3, с. 91–92. Первым и вторым значениями даются «товарищи, спутники» и «войско». Этот словарь, вслед «Словарю русского языка XI–XVII вв.» (СРЯ, 4, с. 362), выделяет ещё одно значение слова – «община», и видит таковую в дружине, упомянутой в статье «Русской правды» о головничестве (ст. 5 «Пространной редакции»). Однако, очевидно, этот дополнительно выделяемый смысл является лишь частным случаем значения «товарищи, свои (люди)». Существование общины в Древней Руси выглядит крайне проблематичным, и толкование свидетельства «Русской Правды» именно в таком смысле по меньшей мере рискованно.
(обратно)356
Schmidt 1964, с. 475–476, ср. также с. с. 64–73, 109–123.
(обратно)357
Завадская 1986.
(обратно)358
НПЛ 1950, с. 104.
(обратно)359
Гиппиус 2010.
(обратно)360
Текст в месте, взятом в квадратные скобки, и в Толстовском списке, и в других рукописях испорчен, и приводится его реконструкция по Гиппиусу: Гиппиус 2010, с. 165.
(обратно)361
НПЛ 1950, с. 106. Текст приводится по Комиссионному списку, в Академическом здесь не достаёт листов.
(обратно)362
ПСРА, 4, г, 1, вып. 1, с. 11; 6, вып. 1, стл. 14.
(обратно)363
НПЛ 1950, с. 514.
(обратно)364
Шахматов 1908/2002, с. 218, примечание 1; Шахматов 1916/2003, с. 944.
(обратно)365
Гиппиус 2009, с. 271, сноска 25.
(обратно)366
129 ПСРЛ, 1, стл. 20.
(обратно)367
См.: Стефанович 2012, с. 541–542
(обратно)368
Шахматов 1908/2002, с. 203 и след.
(обратно)369
Мельникова 2008, с. 73–75.
(обратно)370
НПЛ 1950, с. 107.
(обратно)371
ПСРЛ, 1, стл. 23.
(обратно)372
Шахматов 1904/2003, с. 229.
(обратно)373
Шахматов 1908/2002, с. 203, 218–223, 361–362.
(обратно)374
Петрухин 2000,с. 142 и след.;Мельникова 2008,с. 54–57; Шайкин 2008, с. 610–611.
(обратно)375
См. подробнее: Стефанович 2012.
(обратно)376
Мельникова 2008, с. 55.
(обратно)377
Гиппиус 2010, с. 151. Здесь изложены новые данные и наблюдения о составе и тексте списка.
(обратно)378
НПЛ 1950, с. 514.
(обратно)379
В Толстовском списке Н1Лм тоже как в Троицком: «…на брегъ под Угорьскими, творящеся гостьми». Значит, речь идёт об индивидуальной ошибке Комиссионного списка.
(обратно)380
Шахматов из двух оборотов «творящеся мимоидуща» и «творящеся гостьми» именно второй относил к первоначальному тексту, а первый считал позднейшей вставкой (Шахматов 1908/2002, с. 361).
(обратно)381
Шахматов 1908/2002, с. 361; Шахматов 1916/2003, с. 945.
(обратно)382
Львов 1975, с. 282–283.
(обратно)383
ПСРЛ, 4, г, 1, вып. 1, с. 13; 6, вып. 1, стл. 17; 42, с. 26.
(обратно)384
Шахматов 1908/2002, с. 84–90, 234–257, 364.
(обратно)385
Неприятие этих (ре)конструкций Шахматова выразили, в частности, А. Е. Пресняков (Пресняков 1915–1916/1993, с. 333–335), А. Н. Насонов (Насонов 1951/2002, с. 60) и Б. А. Рыбаков (Рыбаков 1963, с. 194–196). Наиболее последовательной критике гипотеза о Мстише Свенельдиче подверглась в работе: Соловьёв А, 1941. См. также: Поппэ 1974; Стефанович 2008, с. 220 и след.
(обратно)386
Творогов 1976, с. 18–20; Гиппиус 2001, особенно с. 156–159. Правда, О. В. Творогов, сосредотачиваясь на вопросе о соотношении текстов ПВЛ и НС, учитывает рассуждения Шахматова только по этому вопросу (а также относительно судьбы текста НС в позднейшем летописании), но странным образом совершенно игнорирует его реконструкцию «Древнейшего Киевского свода». В результате Творогов фактически повторяет ход мысли Шахматова, констатируя наличие вставки и отсутствие в первоначальном тексте хронологической сетки, но при этом не ссылается на «Разыскания». Реконструкцию Шахматова не разбирает в данном случае и А. А. Гиппиус. Ср. также: Михеев 2011, с. 105–106.
(обратно)387
НПЛ 1950, с. 109–110.
(обратно)388
ПСРЛ, 4, г, 1, вып. 1, с. 37.
(обратно)389
ПСРЛ, 1, стл. 54; 2, стл. 43.
(обратно)390
НПЛ 1950, с. 112–113. В ПВЛ эти тексты переданы практически без изменений. Вставлен лишь рассказ о четвёртой мести Ольги, то есть её походе на Искоростень. Дружина в этом рассказе не упоминается, хотя говорится, что Ольга в походе имела «воев своих» и «мужей своих» (ПСРЛ, 1, стл. 59).
(обратно)391
Шахматов 1908/2002, с. 90–91.
(обратно)392
В списках ПВЛ так же: «мало дружины».
(обратно)393
См.: Свердлов 1983, с. 203–205; Горский 1989, с. 50–54. Подробнее об отроках см. в главе III – с. 336–338.
(обратно)394
В ИпатЛ вместо «дружина наша» – «друзѣ (вар.: друзи) наши» (ПСРЛ, 2, стл. 46). Разумеется, это не указание на то, что членами «дружины» были «други», а просто ошибка, возникшая при переписке (легко объясняемая палеографически). То, что этот вариант («друзи») был в принципе допустим по контексту и, видимо, не осознавался как ошибка, свидетельствует лишь о том, что между словами дружина и друг чувствовалось этимологическое родство (см. выше об этом).
(обратно)395
Ср.: Сороколетов 1970/2009, с. 57. Именно так трактовал известие ещё С. М. Соловьёв: Соловьёв С. История, 1, с. 222.
(обратно)396
Такое предположение выдвигает А. А. Горский: Горский 1999, с. 183.
(обратно)397
Шахматов 1908/2002, с. 92–93.
(обратно)398
См.: Мюллер 1988/2000. Ср. также критическое отношение к идее Лихачёва: Баловнев 2000.
(обратно)399
См.: Мюллер 1988/2000. Ср. также критическое отношение к идее Лихачёва: Баловнев 2000.
(обратно)400
Гиппиус 2001, с. 168, 178 прим. 38.
(обратно)401
НПЛ 1950, с. 116.
(обратно)402
НПЛ 1950, с. 118–119.
(обратно)403
Шахматов 1908/2002, с. 100–101.
(обратно)404
Истрин 1923–1924,1, с. 52–53.
(обратно)405
НПЛ 1950, с. 121–123.
(обратно)406
Шахматов 1908/2002, с. 104.
(обратно)407
Так же и в ПВЛ. Ср., например: ПСРЛ, 1, стл. 70.
(обратно)408
НПЛ1950, с. 127. Вариант приводится по Толстовскому и Троицкому спискам. В Академическом в этом месте не достаёт листа.
(обратно)409
Там же, с. 111.
(обратно)410
ПСРЛ, 1, стл. 78; Шахматов 1908/2002, с. 374.
(обратно)411
НПЛ 1950, с. 148–150.
(обратно)412
Там же, с. 114–117.
(обратно)413
Гиппиус 2001, с. 160–161, 166. Ср.: Гиппиус 2008, с. 21–22.
(обратно)414
Ср. так же: Милютенко 2008, с. 245–255. Впрочем, недавно С. М. Михеев высказался в пользу того, что в первоначальном летописном слое вообще не было сообщений о принятии христианства на Руси (Михеев 2011, с. 53, 109–110, 233). Однако такая мысль – как бы при этом ни решался вопрос о происхождении рассказа об «испытании вер» (Михеев относит его к вставкам НС) – представляется весьма сомнительной.
(обратно)415
НПЛ 1950, с. 166. Ср.:ПСРА, 1, стл. 124 (здесь «старцы людские»); 2, стл. 109 («старцы градские»).
(обратно)416
НПЛ 1950, с. 145. Ср. так же: ПСРЛ, 1, стл. 102; 2, стл. 89. «Речь Философа» – особый текст в составе летописи и, может быть, вставленный в неё на каком-то этапе редактуры. Но в любом случае «Речь Философа» претерпела, как предполагается, некоторую правку уже в составе летописи до ПВЛ (ср.: Гиппиус 2001, с. 159–160; Гиппиус 2008, с. 21).
(обратно)417
См.: Строев 1919; Завадская 1978.
(обратно)418
НПЛ 1950, С. 105–106, 135, 144, 166.
(обратно)419
Там же, с. 130, 167.
(обратно)420
Так высказывается, например, А. А. Горский, отстаивая идею, что иной знати, кроме «служилой», Древняя Русь не знала, и ссылаясь при этом на указанную выше работу С. В. Завадской (Горский 1989, с. 36; Горский 1999, с. 183). Однако в этой работе Завадская говорит лишь, что выражение «старцы градские/людские» имело «литературный» характер и что эта его черта «скрывает реальную сущность стоящего за ним общественного института» (Завадская 1978, с. 103), но всё-таки реальность «общественного института» она не отрицает (хотя и никак не определяет его).
(обратно)421
Так считал А. Н. Насонов, который, сопоставляя древнейшие летописные данные со сведениями о поморских славянах, делал вывод: «без сомнения „старци“ киевских городов – вполне реальный и характерный институт общественного быта» (Насонов 1969, с. 24–25). Ср. развитие мысли Насонова: Лукин 2010.
(обратно)422
В таком духе рассуждал В. О. Ключевский (Ключевский 1882/1902, с. 16–31), и его суждения отчасти развиваются в данной работе в главе IV (с. 491).
(обратно)423
НПЛ 1950, с. 150.
(обратно)424
Там же, с. 152.
(обратно)425
Там же, с. 156.
(обратно)426
Шахматов 1908/2002, с. 109.
(обратно)427
В вопросе соотношения летописи, «Памяти и похвалы» и других текстов, связанных с Владимиром и крещением Руси, вообще многое остаётся неясным и спорным. Ср., например: Насонов 1969, с. 27–32; Мюллер 1985/2000; Милютенко 2008, с. 51 и след., 261–266.
(обратно)428
НПА 1950, с. 166–167.
(обратно)429
Шахматов 1908/2002, с. 121–123, 387–389.
(обратно)430
Насонов 1969, с. 26–27. Насонов считал сообщение «долетописного» происхождения, находя следы правки его в летописи.
(обратно)431
Гиппиус 2001, с. 168–169.
(обратно)432
Дополнение по ЛаврЛ и ИпатЛ.
(обратно)433
Так по Академическому и Толстовскому спискам Н1Лм, а также по ЛаврЛ и ИпатЛ.
(обратно)434
Ср.: ПСРЛ, 1, стл. 126; 2, стл. 110–111.
(обратно)435
Кучкин 2008, с. 32$, 423–425.
(обратно)436
НПА 1950, с. 112. В Комиссионном списке при сочетании «лучший мужи» ошибочно повторено «нарочитые». Этого повтора нет ни в Академическом и Толстовском списках Н1Лм, ни в ЛаврЛ и ИпатЛ.
(обратно)437
«И нача ставити по градом церкви и попы, и людие на крещение приводя по всѣм градом и селомъ. И пославъ, нача отъимати у нарочитои чядѣ дѣти и давати на учение» (НПЛ 1950, с. 157).
(обратно)438
«Отроци Володимири» (НПЛ 1950, с. 125).
(обратно)439
Шахматов относил эту вставку к «Новгородскому своду 1050 г.» (Шахматов 1908/2002, с. 130–131, 434). Существование этого свода весьма сомнительно, но вставка очевидна. Возможно, она принадлежит творчеству составителя НС.
(обратно)440
Известие 1093 г. о 800 отроках Святополка Изяславича (см. с. 307).
(обратно)441
Успенский сборник 1971, с. 78–79. Ср. русский перевод: Житие Феодосия Печерского 1997, с. 362–363.
(обратно)442
Так обычно и понимают летопись авторы. Ср., например: Ключевский 1882/1902, с. 55; Горский 1989, с. 80.
(обратно)443
ПСРЛ, 2, стл. 275.
(обратно)444
ПСРЛ, 2, стл. 343-4, 358, 380, 638.
(обратно)445
ПСРЛ, 1, стл. 380,384,385. Ср. в этой же летописи далее: ПСРЛ, 1, стл. 398.
(обратно)446
Правда Русская 1940–1947,1, с. 442. Ср.: Российское законодательство, 1,с. 70
(обратно)447
Пресняков 1909/1993, с. 205–214. Ср. ваше в главе I, с. 89.
(обратно)448
Свердлов 1983, с. 214 и след.
(обратно)449
Горский 1989, с. 111, прим. 37
(обратно)450
Вилкул 2007/2009, с. 80–83.
(обратно)451
См., например: ПСРЛ, 1, стл. 371; 2, стл. 595. На выражение «от мала до велика» как на литературный штамп справедливо обратила внимание Т. Л. Вилкул: Вилкул2007/2009, с. 73; Вилкул2010.
(обратно)452
ПСРЛ, 1, стл. 154. В ЛаврЛ текст хуже сохранился, и явные ошибки и пропуски исправляются по ИпатЛ: ПСРЛ, 2, стл. 142.
(обратно)453
Этот рассказ представлен в несколько иной редакции в летописях, отразивших НовСофСв, но слово дружина и здесь выступает в тех же двух смыслах (см., например: ПСРА, 42, с. 64). О соотношении редакций ПВЛ и НовСофСв учёные спорят.
(обратно)454
Это выражение видим в ПВЛ в повести «О убьении Борисове» (ПСРА, 1, стл. 132). В статье ПВЛ 6601 (1093) г. оно ещё больше уточняется и распространяется, приобретая следующий вид: «большая дружина отня и стрыя своего» (ср. ниже).
(обратно)455
ПСРА, 1, стл. 359.
(обратно)456
«Дружина вся многое множство» (ПСРА, 1, стл. 398) и «дружина многое множество» (ПСРА, 2, стл. 413); «с малою дружиною» (ПСРА, 1, стл. 220).
(обратно)457
ПСРА, 2, стл. 372, 475.
(обратно)458
ПСРА, 1, стл. 401.
(обратно)459
Так уже у М. П. Погодина: Погодин Исследования, 7, с. 64. Ср., например: Дьяконов 1907/2005, с. 76–78.
(обратно)460
См., например: Hallbach 1985, с. 104–105; Lübke 2001, с. 309; Skalski 2006, с. 344–347; Горский 1989, с. 40–41.
(обратно)461
Горский 1989, с. 39–40. Ср. список Погодина, который собрал самые разные пояснения и определения, не вникая в то, имеют ли они какой-то социальный, юридический или политический смысл: Погодин Исследования, 7, с. 61–64.
(обратно)462
Именно в этом выражении Х. Ловмяньский, вслед за Василевским, пытался усмотреть указание на «домашнюю дружину» (то есть дружину в собственном классическом смысле слова) древнерусских князей, см.: Łowmiański Początki, 4, с. 173. Об ошибочности этого мнения: Горский 1989, с. 111, прим. 38. В вышеприведённых примерах из начальной части Н1Лм видно, что это выражение не имело в виду ничего больше, чем просто указание на малочисленность отряда вокруг князя.
(обратно)463
ПСРЛ, 1, стл. 217. В ИпатЛ одно важное разночтение– вместо там, то есть «тиуны» (ПСРЛ, 2, стл. 208). Шахматов принимал как более правильный вариант ИпатЛ (Шахматов 1916/2003, с. 852). С ним, видимо, надо согласиться, но для меня в данном случае выбор в пользу того или другого варианта не играет большой роли: грабили ли сами «унии» или «тиуны», важно, что князь советовался с «уными».
(обратно)464
Перевод Д. С. Лихачёва грешит неточностями. Из них две важнейшие: во-первых, он не передаёт два инфинитива («негодовати» и «не доходити») как однородные члены; во-вторых, подгоняет терминологию под идею «внутридружинной иерархии» (вместо «молодых» – «младшие», вместо «первой дружины» – «старшая»): «…стал любить образ мыслей младших, устраивая совет с ними; они же стали наущать его, чтобы он отверг дружину свою старшую, и люди не могли добиться правды княжой, начали эти молодые грабить и продавать людей, а князь того не знал из-за болезней своих» (ПВЛ 1950/1996, с. 229–230). Я следую переводу ПВЛ Л. Мюллера на немецкий язык: «Und er begann, die Sinnweise der Jungen zu lieben, indem er mit ihnen Rat hielt. Die aber begannen, ihn irrezuführen, dass er nicht auf seine erste Gefolgschaft hören und dass das Volk keinen Zutritt zur Rechtsprechung durch den Fürsten haben solle. Und die Tiune begannen, das Volk zu berauben und zu verkaufen, wovon er nichts wusste in seinen Krankheiten» (Nestorchronik 2001, с 256). Ср. также замечания А. А. Гиппиуса к этому месту летописи: Гиппиус 2010, с. 180, примечание 41.
(обратно)465
Среди таких примеров можно указать на предпочтение Владимира Мстиславича («Мачешича») боярам своих «детских», на «приятелей», обозначенных как «Чаргова чадь», у галицкого князя Ярослава («Осмомысла»), а также на совещания киевского князя Святослава Всеволодича с неким «милостником» Кочкарём в обход «мужей своих лепших» (ПСРА, 2, стл. 536, 564, 614). Во всех этих случаях в летописных сообщениях слова «уныи», «младший» и т. п. не употребляются.
(обратно)466
Именно так понимал это известие, например, Загоскин, ставя его в ряд с другими примерами противопоставления летописцами княжеских советников по возрасту: Загоскин 1875, с. 41. Ему следовал и Грушевский: Грушевський Iсторiя, 3, с. 305–306.
(обратно)467
ПСРЛ, 2, стл. 928.
(обратно)468
ПСРЛ, 1, стл. 218.
(обратно)469
С. 307–309. Там же и подробный разбор всего известия.
(обратно)470
ПСРЛ, 1, стл. 218.
(обратно)471
Горский 1989, с. 39.
(обратно)472
ПСРЛ, 1, стл. 304; 2, стл. 298.
(обратно)473
Горский 1989, с. 39.
(обратно)474
ПСРЛ, 1, стл. 227; 2, стл. 217.
(обратно)475
ПСРА, 2, стл. 835.
(обратно)476
ПСРА, 1, стл. 266; 2, стл. 240.
(обратно)477
240 ПСРА, 2, стл. 414.
(обратно)478
Сороколетов 1970/2009, с. 62–63.
(обратно)479
Žmudzki 2009, с. 89–192. Об особой роли juvenes в окружении правителя и в войне упоминается в самых разных источниках (от Тацита до Галла Анонима). См. здесь же сопоставление этих данных с некоторыми эпизодами ПВЛ.
(обратно)480
Как социальный термин это выражение закрепляется в Северо-Восточной Руси с 30-х гг. XV в. (см.: Кучкин 1996). Но дети бояр выделялись так или иначе летописцами уже в известиях XIII–XIV вв. В Галицко-Волынской летописи уже под 6789 (1281) г. упоминается «дворныи слуга любимый» князя Владимира Ваильковича «с(ы)нъ боярьскии Михаиловичь именемь Рахъ» (ПСРЛ, 2, стл. 887; ср. об этом известии: Дьяконов 1907/2005, с. 78). В Н1Лм о детях боярских как отдельной группе говорится в статьях 1259, 1386 и 1398 гг. (НПЛ 1950, с. 82, 380, 391).
(обратно)481
«…И ждаша дружины 2 нед(е)ли и не дождавше ѣхаше с переднею дружиною» (ПСРЛ, 1, стл. 364). Ср. в ИпатЛ: «…и ждаша дружинѣ своеи двѣ нѣдѣлѣ и не дождавша поѣхаша с передними с дружиною (вар. по Хлебниковскому списку: с преднею дружиною)» (ПСРЛ, 2, стл. 565). Сороколетов видит здесь аналогию выражению «передний полк»: Сороколетов 1970/2009, с. 72–73.
(обратно)482
Известие читается одинаково в старшем и младшем изводах: НПЛ 1950, с. 40, 230.
(обратно)483
НПЛ 1950, С. 29, 40, 216, 232.
(обратно)484
См., например, «дружина» для обозначения войска новгородцев под командованием боярина: НПЛ 1950, с. 45, 239 (1200 г.). Ср. «дружина» в обращении одного из членов отряда сборщиков дани к своим товарищам – в известной берестяной грамоте с упоминанием князя Андрея (вероятно, Боголюбского): Зализняк 1995/2004, с. 350 (ср. также по словоуказателю).
(обратно)485
Узнав о гибели брата, Святослав «съзва дружину свою старѣишюю и яви имъ…» (ПСРЛ, 2, стл. 355).
(обратно)486
ПСРА, 1, стл. 380.
(обратно)487
Ср. замечания Ловмяньского о «старшей дружине»: Łowmiański Początki, 4, с. 171–172.
(обратно)488
ПСРЛ, 1, стл. 227; 2, стл. 217–218.
(обратно)489
Шахматов 1916/2003, с. 863–865, 963–964. Шахматов выявил в этом рассказе лучшие чтения в ИпатЛ. Так, например, в ЛаврЛ: «Итлареви в ту нощь лежащю у Ратибора на дворт, с дружиною своею», а в ИпатЛ точнее: «лежащу на синици у Ратибора» (то есть на сенях– поднятой террасе). В ЛаврЛ указана полная точная дата убийства Итларя и его посольства, а в ИпатЛ только неделя по церковному календарю, однако при проверке выясняется, что дата ЛаврЛ неверна, а значит, она была вычислена, скорее всего, ex post.
(обратно)490
См. о нём: Стефанович 2008, с. 235.
(обратно)491
Ср.: Зализняк 1995/2004, с. 190.
(обратно)492
Этот вариант поддерживают Московский летописный свод конца XV в. и Воскресенская летопись: ПСРЛ, 7, с. 8; 25, с. 388. Шахматов считал испорченными оба варианта – и ИпатЛ, и ЛаврЛ, и реконструировал первоначальное чтение как «начата думати Ратиборова чадь» (Шахматов 1916/2003, с. 971). Но такой вариант не учитывает, что Славята тоже должен был принимать участие в совещании. С текстологической точки зрения, реконструкций следует избегать, когда можно признать адекватным сохранившийся текст.
(обратно)493
См. о слове «чадь»: Срезневский Материалы, 3, стл. 1470.
(обратно)494
ПСРЛ, 2, стл. 527.
(обратно)495
См. о нём: Стефанович 2008, с. 250–253.
(обратно)496
НПЛ 1950, с. 32–3, 220–221. Одинаково в Н1Лм и с.
(обратно)497
Там же, с. 82, 309.
(обратно)498
См. о датировке Жития: Кучкин 1990, с. 36–39.
(обратно)499
Бегунов 1965, с. 166–167. Ср.: ПСРЛ, 1, стл. 480.
(обратно)500
Гиппиус 2011, с. 22, сноска 26, – с опорой на наблюдения А. Е. Мусина: Мусин 2002, особ. с. 85–86. К этому же отождествлению склоняется В. А. Кучкин: Кучкин2010, с. 117.
(обратно)501
НПЛ 1950, с. 81–82, 308–309. Одинаково в Н1Лм и с.
(обратно)502
Янин 1974/2004, с. 250–251.
(обратно)503
В Н1Лс говорится, что с Александром отправились в поход на Неву новгородцы и ладожане: НПЛ 1950, с. 77. Летописное известие, правда, допускает разные толкования. В. А. Кучкин, например, на основании этого известия заключает, что большинство в «полку» Александра в Невской битве составляли его люди, а не новгородцы: Кучкин 2010, с. 117
(обратно)504
Бегунов 1965, с. 165–168. Ср.: ПСРЛ, 1, стл. 478–480.
(обратно)505
Это были бояре Акинфовичи (прозвание рода по Акинфу Великому – сыну Гаврилы Олексича), см.: Веселовский 1969, с. 45 и след. Ср.: Гиппиус 2011, с. 21–22 (здесь обсуждается специальная литература, особенно работы В. Л. Янина).
(обратно)506
Ср. выше о людях Всеволода и Святополка в Киеве в конце XI в. См. также: Стефанович2008, с. 255–261.
(обратно)507
О военных слугах бояр см. подробнее в главе IV (с. 472–479).
(обратно)508
См.о слугах, например, Леонтовиг 1907,1, особ.с. 224–225,263-269; Сергеевич 1887,2, с. 41 и след.; Флоря 1970, с. 110–111; Назаров 1992.
(обратно)509
С. А. Высоцкий предполагает, что автором граффити на стене Киевского Софийского собора «Г(оспод)и, помозирабу своему Безуеви Ивану, отроку Дъбрынича, и Мареви съ нимъ» был отрок Константина Добрынича – известного боярина князя Ярослава «Мудрого»: Высоцкий 1976, с. 25–30.
(обратно)510
См., например: Горский 1989, с. 80; Свердлов 2003, с. 587–596. О выходе из употребления слова дружина в XIII в. пишет и Т. Л. Вилкул, хотя она его объясняет изменениями в «литературной традиции» (Вилкул 2007/2009, с. 78, 86).
(обратно)511
ПСРЛ, 15, стл. 38, 56, 58–59, 65, 73, 80, 93, 106, 108, 113–114, 131,135, 140–142, 146, 162, 165, 172. В значении «люди/войско князя» под 6870 (1362) г.: Дмитрий московский «сѣде въ Переяславли съ своею братьею и з боляры и съ своею дружиною»; под 6888 (1380) г.: он же на Куликовом поле «похвали похвалами дружину свою» (там же, стл. 73, 140).
(обратно)512
Ср., например, эту формулу в заключительной части Галицко-Волынской летописи (ПСРЛ, 2, стл. 851, 856, 876, 877, 899, 901, 908, 928, 937) или в том же Рогожском летописце (ПСРЛ, 15, стл. 48–49, 51, 67, 84,108,119,153,160 и др.), а также в известном установлении «права отъезда» в межкняжеских соглашениях XIV–XV вв.: «а боярам и слугам межи нас вольным воля».
(обратно)513
Это слово начинает употребляться для обозначения княжеских людей уже в конце XII в., но в его употреблении не было последовательности, и оно охватывало то более узкие группы лиц (собственно дворян), то более широкие (иногда включая и бояр), подразумевая, видимо, прежде всего лиц, находившихся в ближайшем окружении князя в тот или иной конкретный момент. В нескольких известиях Н1Л за XIII в. слова дружина и двор в значении люди/войско князя" оказываются взаимозаменимы (НПЛ 1950, с. 58, 79). «Государев двор» как объединение всех высших слоев, занятых в военной и административной службе государю, упоминается с рубежа XV–XVI вв. См.: Сергеевич Древности, 1, с. 454 и след.; Назаров 1978, с. 119–123; Назаров 2007а.
(обратно)514
Таков был исходный посыл его работы, где наиболее подробно излагалась идея «большой дружины», но, правда, в конце статьи он всё-таки делал акцент на «центральноевропейской» специфике: Graus 1965а, с. 15–17.
(обратно)515
Куник, Розен 1878, с. 33–57. Перевод перепечатал Ф. Вестберг со своими комментариями и поправками: Вестберг 1903, с. 131–150.
(обратно)516
Ibn Jakub 1946, с. 50.
(обратно)517
Mishin 1996, с. 184–191. Ср. также: Мишин 2002, с. 33–37. Есть также переводы на немецкий, чешский и словацкий языки, но в данном отрывке они не дают ничего важного для понимания оригинала.
(обратно)518
Так по Мишину. По Ковальскому: «Собираемые им (Мешком) подати [становятся] весовыми торговыми мерами…».
(обратно)519
Ibn Jakub 1946, с. 91.
(обратно)520
В настоящее время миткаль используется как единица измерения веса драгоценных камней.
(обратно)521
На это первым указал Вестберг: Вестберг 1903, с. 24.
(обратно)522
См., например: Kubiak 1956.
(обратно)523
См. новейший обзор данных о монетных кладах, первые из которых на территории Польши датируются примерно 930-ми гг.: Kara 2009, с. 256–264.
(обратно)524
Žmudzki2005,c.US.
(обратно)525
См., например, в работе на русском языке: Тржештик 1987, с. 133.
(обратно)526
Другое дело, что ставить что-то под вопрос можно тогда, когда есть конкретные основания для сомнений. Сомневаться просто потому, что вообще во всём можно сомневаться – это, на мой взгляд, путь тупиковый. В этом смысле скептическую оценку известий ибн Якуба К. Гинтером и П. Жмудзким (о которых второй предпочитает говорить вообще как об известиях ал-Бакри/ал-Казвини) можно назвать гиперкритичной и непродуктивной [Gínter2002, с. 64–66; Žtnudzkí 2009, с. 384–391).
(обратно)527
Именно так полагают авторы новейших работ: Bogacki 2007, с. 114–115; Jurek 2007, с. 70.
(обратно)528
Ср. в классическом разборе известий ибн Якуба, относящихся к Польше (Labuda 1947, с. 136 и след.) и в современных работах – например, подробнее всего с указанием литературы в недавней работе: Bogacki 2007, с. 106–142.
(обратно)529
Graus 1965а, с. 12.
(обратно)530
Gallus Anonymus 1952, с. 25–26. Русский перевод цитируется по изданию: Галл Аноним 1961, с. 38.
(обратно)531
Barnat 1997.
(обратно)532
Скорее всего, Галл пользовался особой не дошедшей до нас редакцией жития Адальберта, написанной Бруно Кверфуртским во время его пребывания в Польше, см.: Plezia 1952.
(обратно)533
См., например: Labuda 1947, с. 138–139.
(обратно)534
Łowmiański Początki IV, с. 460–462; Barnat 1997, с. 230.
(обратно)535
Ср., например: Bogacki 2007, с. 187–188.
(обратно)536
См. обзор археологических данных (главным образом, захоронения с оружием), позволяющих локализовать пункты размещения военных сил около главных центров раннепястовской монархии, в работах Михаля Кары: Kara 1991, Kara 1993, Kara 2000. Ср. также в его новой работе: Kara 2009, с. 309–311.
(обратно)537
Gallus 1952, с. 101–102; Галл Аноним 1961, с. 92–93.
(обратно)538
Gallus 1952, с. 149, 151–152; Галл Аноним 1961, с. 128–131.
(обратно)539
См.: Modzelewski 1976/1984, особ. с. 179–181; Jurek 2007, с. 74.
(обратно)540
Graus 1965а, с. 11; Krzemíeňska 1970; Žemlíčka 1995.
(обратно)541
Cosma 1923, с. 78–79 (I, 42). Русский перевод: Козьма Пражский 1962, с. 98. См. о роли знати по данным Козьмы: Wihoda 2007.
(обратно)542
Козьма Пражский 1962, с. 156.
(обратно)543
Ср.: Modzelewski 1976/1984, с. 194–195.
(обратно)544
Iobagiones от венгерского jobbágy – «светлая голова». См. о них: Rady 2000, с. 35–38, 79–81; Engel 2001, с. 70–73. Ср. на русском языке: Шушарин 1971, с. 117–118, 128; Жемличка, Марсина 1991, с. 184.
(обратно)545
Engel 2001, с. 71. Гл. 4 «Наставлений»: «principes, comites, milites…tibi militent, non serviant» (SRH 1938, с. 623). Ср. не очень точно в русском переводе Т. П. Гусаровой: «знатные и лучшие люди, ишпаны, воины… должны быть военным сословием, а не рабами» (Антология 1999, с. 91–92). Надо, впрочем, оговориться, что есть точка зрения, согласно которой замковые йобагионы происходят не из королевских военных слуг, а из высших слоёв свободного крестьянства, ср.: Жемличка, Марсина 1991, с. 184. Так склонен понимать и происхождение чешских «milites secundi ordinis» Йозеф Жемличка: Там же, с. 173; Žemlička 1997, с. 171–172, 200. Теоретически можно, конечно, допустить, что ряды йобагионов пополняли не только собственно потомки тех воинов, которых сделал «свободными» Иштван Святой. Но сути дела это не меняет – важен ведь континуитет самой социальной категории. Также можно допустить, что обозначение «milites secundi ordinis» имело общий характер и под ним объединялись разные люди – например, люди, набранные из крестьян, или военные слуги не только князя, но и представителей знати (теже «druhones», о которых шла речь в главе II – с. 170).
(обратно)546
Graus 1965а, с. 13.
(обратно)547
Здесь и далее это слово употребляется именно в таком смысле (ср. в конце главы I, с. 127–128).
(обратно)548
Снорри Стурлусон 1980/1995, с. 176. Ср. также не менее ярко в той же саге в главах 10,46, 74–75, в «Саге о Харальде Серой Шкуре», гл. 2, и в других местах «Круга земного». Здесь и далее оригинальный текст на древнеисландском языке приводится по изданию: Heimskrincjla 1941–1951.
(обратно)549
Снорри Стурлусон 1980/1995, с. 430.
(обратно)550
Русский перевод правильней во втором случае – скорее именно «товарищи», а не «войско».
(обратно)551
Imsen 2000, с. 216–220; Helle 2003, с. 381–383; Orning 2008, с. 85–100; Вадде 1993; Вадде 2010, с. 324 и след.
(обратно)552
Hirdskmen 2000, с. 74–75, 84–85, 88–89.
(обратно)553
См.: Imsen 2000, с. 214 (со ссылкой на подсчёты норвежского историка А. Холмсена (Andreas Holmsen)).
(обратно)554
Снорри Стурлусон 1980/1995, с. 196.
(обратно)555
Снорри Стурлусон 1980/1995, с. 465–466.
(обратно)556
Ср. в «Саге об Олаве Святом», главы 38 и 162.
(обратно)557
Снорри Стурлусон 1980/1995, с. 345–346.
(обратно)558
Именно так, рассуждал, например, ещё А. Стриннгольм: Стриннгольм 1835/1861/2002, с. 401.
(обратно)559
«Cumque phalanx numerosa nouo qoudam splenderet ornátu, placuit, ut huius turbae numerositas certo calculations numero subputaretur; cuius summa numeri tria millia militum extitit electorum. Quam cateruam suo idiomate thinglith placuit nuncupari» (Danske Rig slov givning 1971, с 10). Ср. английский перевод с комментариями: Sven Aggesen 1992, с. 33.
(обратно)560
Этому уставу сам Аггесен даёт заглавие «Lex castrensis sivé curiae», но сообщает, что оригинальное скандинавское название было «Wiťherlogh» (дословно: «наказание»). Устав Кнудовой дружины дошёл до нас в трёх версиях, записанных в конце XII – начале XIII в.: помимо версии Аггесена, есть пересказ на латинском у Саксона и версия на древнедатском языке, в которой документ назван «Wiťherlax vset» («закон о наказаниях»). В историографии документ фигурирует обычно под датским названием «Vederlov». См.: Riís 1977, с. 31–47, 232–235; Strauch2006.
(обратно)561
См.: Larson 1904/1969, с. 167.
(обратно)562
Gesta Danorum, X, 17, 5: «Ceterum Kanutus tria prememorata regna (выше шла речь о Дании, Норвегии и Англии – П. С.) circuiens clientelem suam sex milium numerům explentem sexaginta nauigiis cultius apparatis eorumque quolibet centenos armatos capiente distinxit. Eandem estate pro tuendo imperio excubantem hyeme contuberniis discretam akre consueuit. Mensibus stipendia nouabantur» (Saxo 2005,1, с 668).
(обратно)563
См. статьи с указанием литературы и обзором интерпретаций в «Reallexikon der germanischen Altertumskunde»: Arbman 1973; Roesdahl 1998; Olsen 2002; Andersen 2006.
(обратно)564
Спорным в историографии является скорее вопрос о том, для чего были построены эти крепости– для защиты против внешней агрессии, для подавления внутреннего сопротивления или как база для завоевательных походов. См. обзор возможных ответов: Roesdahl 1998, с. 300.
(обратно)565
Статья 4-я датской версии «Vederlov»: «Если король хочет выгнать кого-то из дружины, тогда он должен сперва, послав двух дружинников к тому на двор, объявить ему в присутствии его товарищей и в его „квартале“ (i sin fiarthing) о приглашении на дружинную сходку (huskarlastefna – собрание всей дружины) и назначить место и день…» (Danske Rigslovgivning 1971, с. 3). То же слово fiarthing приводит Аггесен в своём пересказе «Vederlov» (в статье 9 по его нумерации: там же, с. 16).
(обратно)566
Например, в Аггерсборге, самой большой крепости, зафиксированы 48 «длинных домов», то есть 12 групп-блоков. В других крепостях тоже зафиксированы захоронения не только мужчин, но и женщин и детей.
(обратно)567
См.: Larson 1904/1969, с. 152–171. В этой классической работе обобщены все данные о хускарлах в Англии. Ср. также: Stenton 1943/1971, с. 412–413. Ср. на русском языке: Корьев 1980. Отождествление хускарлов с þingliþ Кнуда – наиболее распространённая точка зрения, но не единственная, существующая в литературе, по поводу их происхождения и места в структуре английского общества XI в. Так, высказывалось мнение, что хускарлы не были постоянным войском и не имели большого военного значения: Hooper 1985/2000; Hooper 1994. Думаю, что интерпретация военной организации Кнуда Великого как «большой дружины» в свете польских и чешских параллелей может стать дополнительным аргументом в пользу традиционной точки зрения.
(обратно)568
См.: Lindow 1976, с. 113–125.
(обратно)569
Там же, с. 84–113.
(обратно)570
См.: Imsen 2000, с. 209; Orning 2008, с. 96–97.
(обратно)571
Младшая Эдда 1970/2006, с. 88. Здесь и далее оригинальный текст на древнеисландеком языке приводится по изданию: Edda Snorra 1954.
(обратно)572
Срезневский Материалы, стл. 1257–1259. Русский перевод этой фразы, предложенный О. А. Смирницкой, крайне неточен: «Плата охранникам зовется „жалованием“ либо „даром правителя“» (Младшая Эдда 1970/2006, с. 88). Откуда здесь взялись «охранники», вообще неясно.
(обратно)573
Larson 1904/1969, с. 163–164.
(обратно)574
Позднее налог был возобновлен Вильгельмом Завоевателем и собирался до 1161–1162 гг., см.: Green J. 1981, с. 241–245.
(обратно)575
Статьи 1–2: Danske Rigslovgivning 1971, с. 8–9.
(обратно)576
Larson 1904/1969, с. 158, 162.
(обратно)577
См.: Chibnall 1977/2000; Prestwich 1981/2000.
(обратно)578
См., например: Geltíng 1997; Skovgaard-Petersen2003, с. 179–183, 359–361.
(обратно)579
Reuter 19976; Halsall 2003, с. 119–133.
(обратно)580
Třeštili 2001, особ. с. 128.
(обратно)581
Ср. цитаты из Р. Венскуса (R. Wenskus) в главе I – с. 72.
(обратно)582
См.: Kuhn, Wenskus 1971; von Olberq 1991, с. 124–134. Ср. на русском языке: Неусыхин 1956, с. 150 (а также по указателю); Неусыхин 1946/1974, с. 48–49.
(обратно)583
Green D. 1965, с. 126–131. Ср. также в главе I (с. 67).
(обратно)584
Ср. выше о жалованье дружинникам в Скандинавии, а также ниже цитату из Тацита.
(обратно)585
Pactus Leqis Salicae 1962, с. 156. Ср. русский перевод Н. П. Грацианского, где слова «qui in truste dominica» переведены как «человек, состоящий на королевской службе»: СалигескаяПравда 1950, с. 42. См. также противопоставление обычного свободного человек и такого, «qui in truste dominica fuerit», в гл. LXIII.
(обратно)586
Renter 1985. Ср.: Hahall 2003, с. 90–91.
(обратно)587
См. о них на русском языке: Корсунский 1969, с. 196–197 (здесь указаны работы К. Маурера, сопоставлявшего гардингов с хускарлами, и К. Санчеса-Альборноса, сравнивавшего их с антрустионами). Ср. также: Kienast 1984, особ. 67–72, и энциклопедическую статью: Tiefenbach, Claude 1998.
(обратно)588
См.: Корсунский 1969, с. 180 и след.
(обратно)589
См.: Behrends 1981; Schmidt-Wiecjand 2004. См. также упоминания буцеляриев и сайонов в вестготских законах, изданных недавно в русском переводе (с комментарием): Вестготская правда 2012, с. 478–479.
(обратно)590
Ср. также: Halsall2003, с. 45, 48–49.
(обратно)591
Газинды фиксируются не только у лангобардов, но и франков эпохи Меровингов. См. о них: von Olberq 1991, с. 113–124; Шервуд 1992, с. 153–154.
(обратно)592
Шервуд 1992, с. 86.
(обратно)593
Тацит 1969/2001, с. 465–466.
(обратно)594
Глава 14 Капитулярия 779 г. (Capitulare Haristallense): Capitularia 1883, с. 50.
(обратно)595
См. обзор мнений: Hechberger 2005, с. 130–131.
(обратно)596
В рассказе о мятеже саксонской знати в 1057 г.: саксонские principes двигались, «pro sua singuli copia magna militum manu štípati» (Lampert 1894, с 71). Ср.: Lübke 2001, с. 266–267
(обратно)597
Один яркий пример того, как и из кого складывались отряды или даже войска под командованием знатных людей, даёт тот же Снорри Стурлусон. В «Саге об Олаве святом» в одном из эпизодов (гл. 91) говорится между прочим: «Ярл тут же собрался в дорогу, и с ним поехала Астрид конунгова дочь. Ярл взял с собой около ста человек, и все были как на подбор. Среди них были его дружинники и сыновья могущественных бондов. По их оружию, одежде и лошадям было видно, что они снаряжены наилучшим образом» (Снорри Стурлусон 1980/1995, с. 234). Фраза, выделенная курсивом, свидетельствует не только о том, что отряды могли составляться как из собственных «дружинников» (в оригинале: af hirSinni) знатного человека, так и примкнувших свободных. По самому её тону и месту в рассказе видно также, насколько такая «мобилизация» была делом само собой разумеющимся.
(обратно)598
Le Jan-Hennebicque 1991/1995. Ср.: Le Jan 1995, с. 111 и след.
(обратно)599
Halsall 2003, особенно с. 40–110.
(обратно)600
Ближе к первой точке зрения Г. Хэлсолл, и он, соответственно, считает общие военные силы, которые был способен выставить тот иной раннесредневековый правитель, не очень многочисленными (ср. выше). У тех, кто допускает масштабные наборы из свободных людей, армии получают уже внушительные размеры, см., например: Bachrach 2001, особ. с. 180 и след.
(обратно)601
Шишков 2009, с. 295–297. Для Шинакова наличие «большой дружины» служит доводом в пользу того, чтобы характеризовать Русь X – первой половины XI в. как «дружинное государство»; ср. об этом в главе I – с. 104–105, сноска 122.
(обратно)602
Ковалевский 1956, с. 146.
(обратно)603
Ср., например: Łowmiański Początki, IV, с. 177
(обратно)604
См.: Новосельцев 1990, с. 134–142; Голден 1993, с. 211–233.
(обратно)605
Ковалевский 1956, с. 264.
(обратно)606
Ср. обсуждение этого вопроса в недавних работах В. Я. Петрухина (с литературой): Петрухин 2009, с. 113; Петрухин 2011, с. 101–111.
(обратно)607
ПСРЛ, 1, стл. 218–219.
(обратно)608
ПВЛ 1950/1996, с. 230.
(обратно)609
Шахматов тоже здесь следует ИпатЛ: Шахматов 1916/2003, с. 854.
(обратно)610
См. статью «Лихо2» в словаре древнерусского языка: СДРЯ, IV, с. 407.
(обратно)611
Nestorchronik 2001, с. 258.
(обратно)612
ПСРЛ, 2, стл. 209. Та же цифра и во всех других списках ПВЛ, так что чтение ЛаврЛ стоит совершенно одиноко.
(обратно)613
Свердлов 1983, с. 204. Чтение ИпатЛ как более правильное принимал и А. А. Шахматов: Шахматов 1916/2003, с. 854. Оба автора, правда, не указывали, как вообще могла возникнуть ошибка. Палеографически трудно представить себе, как из буквы ω получилась ψ (ср. ниже реальный вариант искажения букв в рукописной традиции: буква ε превратилась в с – см.сноска [644]). Другое дело, если предположить, что первоначально цифры были записаны словами, и тогда превращение «осмь сотъ» в «семь сотъ» можно представить как вполне вероятное. Ср. точно такое же расхождение в цифрах – 800 или 700 – между списками в известии о «наложницах» Владимира, которое разбирается ниже. Большинство списков указывает число жён Соломона (с которым своим «женолюбием» сравнивается Владимир) в семь сотен, а два – РадзЛ и МосАкЛ– «осмьсотъ» (ПСРЛ, 1, стл. 80).
(обратно)614
В надписи Дмитр называет себя как «отрочок» князя: Высоцкий 1966, с. 18–24.
(обратно)615
ПСРЛ,2, стл. 67. Ср. почти также: НПЛ1950, с. 128–129. ВЛаврЛ с дефектами в передаче текста: ПСРА, 1, стл. 80.
(обратно)616
Шахматов 1908/2002, с. 107–108.
(обратно)617
ПВЛ 1950/1996, с. 451. Ср. также критическое отношение к идее Шахматова: Назаренко 2001, с. 445, 448–449.
(обратно)618
См. в той же летописной статье о Владимире: «бѣ бо женолюбець, яко и Соломонъ, бѣ бо [женъ] у Соломона, реч(е), 700, а наложьниць 300» (ПСРЛ, 2, стл. 67; НПЛ 1950, с. 129). Ср. в Библии: III Царств, XI, 1.
(обратно)619
См., например: Карпов 1997, с. 116; Данилевский 2004, с. 102.
(обратно)620
Коптев 2004, с. 1–4, 33. Признавая эти сопоставления Коптева остроумными, я, тем не менее, скептически отношусь к теории, которую он развивает в данной работе, относительно того, что якобы древнерусская дружина представляла собой «мужской союз» (ср. в главе I – с. 106).
(обратно)621
ПСРЛ, 1, стл. 130. Ср.: ПСРЛ, 2, стл. 114–115; НПЛ 1950, с. 168. Текст в разных летописях, имеющих в составе ПВЛ, и в списках Н1Лм имеет несколько разночтений. Наиболее существенное из разночтений – между списками ПВЛ и списками Н1Лм, и оно касается пояснения о принятой практике выплат. В Н1Лм стоит: «и тако даяху въси князи новъгородьстии» – то есть представителями киевского князя в Новгороде указаны не посадники, как в ПВЛ, а князья. В данном случае ни это разночтение, ни прочие не имеют принципиального значения.
(обратно)622
Перевод Д. С. Лихачёва снова грешит неточностями: «а тысячу раздавал в Новгороде дружине» (ПВЛ 1950/1996, с. 195). На самом деле, «раздаваху» – это множественное число, которое не может относиться к самому Ярославу (на что в своё время справедливо обращал внимание П. Н. Мрочек-Дроздовский, хотя и развивал на основе этого наблюдения малоубедительные идеи: Мрочек-Дроздовский Исследования, Приложение, 1886, с. 28), а перевод «гриди» как «дружина» привносит слишком большой элемент интерпретации, которая к тому же осталась без всякого комментария, и выглядит тем более странно, что в другом упоминании «гридей» (в статье 6504 (996) г. о пирах Владимира) это слово оставляется без перевода (ПВЛ 1950/1996, с. 193).
(обратно)623
Перевод на русский язык фрагментов саги, касающихся Руси, и комментарии см.: Мельникова 1978, с. 289–295.
(обратно)624
Согласно выводу А. В. Назаренко, представляющемуся вполне обоснованным, древнерусская денежная гривна была в первую очередь счётной единицей и являлась собственно «двадцаткой дирхемов» (Назаренко 2001, с. 147). Если переводить гривну на вес, получается, что весила она около 50–60 г (вес стандартного дирхема в X в. составлял от 2,5 до 3 г).
(обратно)625
Мельникова 1978, с. 293.
(обратно)626
Это следует из его описания того, какими монистами украшали себя женщины руси: «если человек (из руси – П.С.) владеет десятью тысячами дирхемов, то он справляет своей жене один [ряд] мониста, а если владеет двадцатью тысячами, то справляет ей два [ряда] мониста, и таким образом каждые десять тысяч, которые он прибавляет к ним [дирхемам], прибавляют [ряд] мониста его жене, так что на шее иной из них бывает много [рядов] монист» (Ковалевский 1956, с. 141).
(обратно)627
Правда Русская 1940–1947,1, с. 72, 354. Ср. также с комментариями, учитывающими позже вышедшую литературу: Российское законодательство, 1, с. 49, 73.
(обратно)628
Литаврин 2000, с. 89, ср. также с. 126; Филипчук 2008, с. 14, 17, ср. также с. 24, 29. В XI в. годовой доход в 30 номисм был уже, видимо, чем-то исключительным и для большинства наёмников далеко не достижимым.
(обратно)629
Статья 6523 (1015)г.-.ПСРЛ, 1, стл. 130; НПЛ 1950, с. 168.
(обратно)630
ПСРЛ, 1, стл. 249.
(обратно)631
По летописи, уже Игорь с Олегом «нача грады ставити» (ПСРЛ, 1, стл. 23; НПЛ 1950, с. 107). Под 6496 (988) г. летопись сообщает, что Владимир Святославич «нача ставити городы» вокруг Киева и «поча нарубати мужѣ лучьшиѣ» в них (ПСРЛ, 1, стл. 121; НПЛ 1950, с. 159).
(обратно)632
Wasílewskí 1958, с. 316–327, 335. Точка зрения Василевского уже излагалась в главе I (см. с. 116).
(обратно)633
Там же, с. 308, 311, 316.
(обратно)634
ПСРЛ, 1, стл. 126–127; НПЛ 1950, с. 167.
(обратно)635
ПВЛ 1950/1996, с. 467. Ср., например: Милое 1996, Живое 1988/2002, с. 655–656. Автор последней работы возражает (совершенно справедливо, на мой взгляд) против попыток представить этот летописный рассказ как выдумку книжников рубежа XI–XII вв. (там же, с. 733–734).
(обратно)636
ПСРЛ, 1, стл. 277.
(обратно)637
ПСРЛ, 1, стл. 170.
(обратно)638
Шахматов 1909/2003, с. 399–400,410; Гиппиус 2010, с. 164, 179–180.
(обратно)639
НПЛ 1950, с. 104; Гиппиус 2010, с. 165.
(обратно)640
Шахматов 1909/2003, с. 410.
(обратно)641
В литературе часто на вторичный характер этих сведений не обращается должного внимания, и описание «древних» времён в «Предисловии» принимается за свидетельство, имеющее самостоятельное значение, хотя и с «идеализирующей» направленностью (см., например: Свердлов 2003, с. 170, 266–267).
(обратно)642
Шахматов 1909/2003, с. 411. Для Шахматова эти отсылки автора «Предисловия» на последующий летописный рассказ были свидетельством того, что «в распоряжении составителя Начального свода и предшествующего ему Предисловия был более древний летописный свод». Попытка С. М. Михеева пересмотреть этот вывод Шахматова, приписав составителю НС авторство не только «Предисловия», но и самих соответствующих известий, не опирается на серьёзные аргументы и не представляется убедительной (Михеев 2011, с. 111–112).
(обратно)643
Гиппиус 2010, с. 183–184.
(обратно)644
Из двух вариантов исправления ошибочной цифры (с – 200) Гиппиусу «наиболее вероятным» представляется именно вариант, предполагающий первоначальное ε, «поскольку утеря язычка ε – самый элементарный из возможных дефектов» (там же, с. 184, примечание 44).
(обратно)645
Ср., например: Блок 1939–1940/2003, с. 150–152, 284–286.
(обратно)646
ПСРЛ, 2, стл. 660.
(обратно)647
См.: Лимонов 1987, с. 86–87, 99 и след.
(обратно)648
НПЛ 1950, с. 81, 308.
(обратно)649
ПСРЛ, 2, стл. 729–730.
(обратно)650
Ср. в предыдущей главе – с. 255, 257.
(обратно)651
Назаров 1978, особ. с. 108–115; Halbach 1985, с. 175, 193 и след.
(обратно)652
НПА 1950, с. 40, 61 и др.
(обратно)653
ПСРЛ, 2, стл. 763–764.
(обратно)654
Слово оружники несколько раз употребляется в переводных произведениях XII–XIV вв., в частности в переводе «Истории Иудейской войны» Иосифа Флавия, в основном для перевода греч. СДРЯ, 6, с. 154; Флавий 2004,2, с. 201
(обратно)655
ПСРЛ, 2, стл. 832–833. Ср. ещё одно упоминание оружников во Владимире-Волынском – они оставлены для защиты города в отсутствие князя (там же, стл. 765). В статье 6737 (1230) г. оружниками названы некие воины (но явно не знать) в войске венгерского короля, пришедшего походом в Галицкую землю (там же, стл. 761). Не имел ли летописец в виду тех самых jobagiones castri, которых выше я пытался представить как наследников «большой дружины» в Венгрии?
(обратно)656
ПСРА, 2, стл. 790.
(обратно)657
Так понимает слова летописи и В. Т. Пашуто, хотя не разбирает их подробно: Пашуто 1950, с. 174. Ср. также: Wasilewski 1958, с. 334.
(обратно)658
Под 1214 (6722) г.-.НПЛ 1950, с. 52–53, 251. Одинаково в Н1Лс и м.
(обратно)659
Ср.: Пашуто 1965, с. 49–50.
(обратно)660
На известие обратил внимание И. Я. Фроянов: Фроянов 1980, с. 95.
(обратно)661
ПСРА, 2, стл. 589.
(обратно)662
См.: Цейтлин 1996, с. 62–80.
(обратно)663
СДРЯ, VI, с. 208–209.
(обратно)664
ГВНП 1949, с. 161.
(обратно)665
Мрочек-Дроздовский Исследования, 2, 1885, с. 223–226. Ср. также: Свердлов 1983, с. 203–205; Горский 1989, с. 50–54.
(обратно)666
ПСРЛ, 1, стл. 132, 134.
(обратно)667
Ср.:СДРЯ,2,с. 389.
(обратно)668
Истрин 1920–1930,1, с. 361. Автор, последний раз коснувшаяся вопроса о славянском переводе «Хроники Георгия Амартола», рассматривает фигурирующие здесь слова гридь и гридити как «бесспорный русизм» (Пичхадзе 2002, с. 247).
(обратно)669
Цит. по: Пичхадзе 2002, с. 247
(обратно)670
См.: СРЯ, 4, с. 136–137. Древнейшее упоминание слова – в известии летописи о пирах Владимира: пиры происходили у князя «на дворѣ въ гридницѣ» (ПСРЛ, 1, стл. 126). Слово часто встречается в былинах, ср.: Липец 1969, с. 153–194.
(обратно)671
Из относительно недавних работ эта этимология принимается в книге К. Любке: Lübke 2001, с. 260. Автор, очевидно, опирается на Х. Ловмяньского, который принимал эту этимологию в 4-м томе труда «Начала Польши», однако упускает из виду, что сам же Ловмяньский в 5-м томе уже исходит из этимологии от слова grið: Łowmiański Początki V, с. 175.
(обратно)672
Thörnqvist 1948, с. 46–51; von See 1964, с. 166–173. Ср.: Фасмер 1950–1958/2007, 2, с. 458; Strumiński 1996, с. 232.
(обратно)673
Оба значения развились из одного первоначального древнего корня – шаг, поступь, путь (ср. гот. griÞs – шаг); затем – свободный доступ, проход, безопасность, откуда уже – безопасность проживания или перемирие (von See 1964, с. 168). Ср.: Bøe 1960.
(обратно)674
Истрин 1920,1, с. 529, 543.
(обратно)675
Сергеевич Древности, 1, с. 457, сноска 1.
(обратно)676
НПЛ 1950, с. 176; Правда Русская 1940–1947,1, с. 70, 79.
(обратно)677
Правда Русская 1940–1947, II, с. 16–57; Российское законодательство, 1, комментарий на с. 49–51. Ср. также: Никольский 2004, с. 26–32.
(обратно)678
Тихомиров 1946/1956, с. 154.
(обратно)679
НПЛ 1950, с. 177–178; Правда Русская 1940–1947,1, с. 71–72, 80.
(обратно)680
Правда Русская 1940–1947,1, с. 402–403; Российское законодательство, 1, с. 64–65.
(обратно)681
Такое понимание огнищан как социальной категории распространено в литературе, хотя и не является единственным. Наиболее последовательно его развивал С. В. Юшков, считая огнищан верхушкой «дворцовых слуг» или «министериалитета»: Юшков 1949, с. 251–253. Как «главу княжеского господского хозяйства» понимает огнищанина «Русской Правды» М. Б. Свердлов: Свердлов 2003, с. 402. Ср. ещё характерное выражение в «Пространной Правде» – тиун огнищный (ст. 12, и так же, как за огнищанина по «Правде Ярославичей» – 80 гривен виры). Об этимологии слова огнищанин см.: Филин 1972, с. 585–586, Назаров 1978, с. 105; Носов 1989, с. 49–50.
(обратно)682
Пресняков 1909/1993, с. 221. Ср. ещё в главе IV.
(обратно)683
См. последний обзор литературы по этому поводу: Лукин 2008, с. 123–124.
(обратно)684
Наиболее последовательное изложение этой точки зрения: Флоря 2006, с. 66–69. Ср. также: Алешковский 1974, с. 100, 104–105; Горский 1989, с. 49–50.
(обратно)685
Насонов 1951/2002, с. 42. Развита эта точка зрения в статье Е. Н. Носова (Носов 1989), которого поддержали В. Д. Назаров и В. А. Буров (Назаров 1990, с. 94; Буров 1994, с. 89).
(обратно)686
Правда Русская 1940–1947,1, с. 113, 436–437.
(обратно)687
Российское законодательство, 1, с. 236, 238 и комментарий В. Л. Янина на с. 243. На свидетельство «Устава» делает упор Е. Н. Носов, специально его анализируя: Носов 1989, с. 47–49. Для общего понимания текста «Устава» большое значение имеет статья А. А. Гиппиуса: Гиппиус 2005.
(обратно)688
Ср. о «передней дружине» в главе II – с. 245 и след.
(обратно)689
О сотнях в Новгороде см., например: Буров 1994, с. 83–96, 103–105,114 и след.; Флоря 2006.
(обратно)690
Если говорить о времени, к которому относятся известия Н1Л, то достаточно указать хотя бы на договор Новгорода с Готским берегом и немецкими городами 1189–1199 гг., где под «купчиной» разумеется именно купец (торговец-коммерсант), а о представителях городского населения Новгорода говорится просто «муж» или «новгородец» (ГВНП 1949, № 28, с. 55–56).
(обратно)691
См. об этом слове: Перхавко 2006, с. 378–382.
(обратно)692
179 Это признаёт и Б. Н. Флоря, соглашаясь с мнением В. Л. Янина, что «сотенная организация» была «создана княжеской властью для своих военных и административных нужд» (Флоря 2006, с. 79).
(обратно)693
НПЛ 1950, с. 73, 283.
(обратно)694
О различии купцов и гостей см. – .Перхавко 2006, с. 381.
(обратно)695
«Княжий характер Старорусской области» подчёркивал А. Н. Насонов: Насонов 1951/2002, с. 107–108, ср. с. 38.
(обратно)696
Зализняк 1995/2004, с. 413–414.
(обратно)697
Это наблюдение не позволяет согласиться с А. А. Гиппиусом, который полагает, что в грамоте речь идёт о жалованье не за год, а за месяц: Гиппиус 2010, с. 184, примечание 44.
(обратно)698
НПЛ 1950, с. 32, 219.
(обратно)699
ПСРЛ, 2, стл. 529.
(обратно)700
Флоря 2006, с. 70–71.
(обратно)701
НПЛ 1950, с. 32–33; ПСРЛ, 2, стл. 537.
(обратно)702
НПЛ 1950, С. 42, 234.
(обратно)703
ПСРА, 1, стл. 380.
(обратно)704
В источниках это единственное упоминание пасынков, и о них трудно сказать что-то определённое, кроме того, что этимология указывает на их относительно второстепенное и подчинённое положение (подобно отрокам, детским, детям боярским и т. п.). В XIX в. их рассматривали как боярских слуг, ср.: Загоскин 1875, с. 57. М. Б. Свердлов и А. А. Горский называют их «княжескими младшими дружинниками» (Свердлов 1983, с. 206; Горский 1989, с. 56).
(обратно)705
Медынцева 1978, с. 148.
(обратно)706
ПСРЛ, 1, стл. 126, 130, варианты; 38, с. 56, 58.
(обратно)707
ПСРЛ, 2, стл. 111,114.
(обратно)708
Ср., например, упоминание хускарлов в рунической надписи на камне первой половины XI в. в память о павшем на Руси: Мельникова 2001, с. 312.
(обратно)709
См.: Флоря 1992– См. выше в главе I (с. 114) перечисление главных черт «среднеевропейской модели».
(обратно)710
Альшиц 1988, с. 187–190
(обратно)711
Ср.: Стефанович 2008, с. 218–255.
(обратно)712
Дьяконов 1907/2005, с. 73. Ср. также, например: Погодин Исследования З, с. 400–402,501-502; 7, с. 139–140; Сергеевич Древности, 1, с. 403.
(обратно)713
Ср., например: Назаров 2004.
(обратно)714
Завадская 1986, с. 93–94.
(обратно)715
Свердлов 2003, с. 149, 162, 416; Свердлов 2006, с. 32.
(обратно)716
Вилкул 2007/2009, с. 89, сноска 352.
(обратно)717
Там же, с. 89, 99.
(обратно)718
См., например: Фроянов 1980, с. 79–81, 84; Фроянов, Дворниченко 1988, с. 150–154 и др.
(обратно)719
Горский 1989, с. 48.
(обратно)720
Горский 2004, с. 106.
(обратно)721
Горский 2006, с. 54.
(обратно)722
НПА 1950, с. 357. Ср.:Горский2004, с. 109, см. тут же на с. 105 ислед. критику идеи И. Я. Фроянова о боярах как общинных лидерах.
(обратно)723
Горский 1989, с. 100, прим. 18; Горский 2006, с. 54.
(обратно)724
Завадская 1996, с. 30.
(обратно)725
Ср. с указанием литературы: Фасмер 1950–1958/2007, 1, с. 203; Львов 1975, с. 210–218; Татаринцев 1994.
(обратно)726
Клейнер 2007, с. 106–107.
(обратно)727
Хелимский 2000, с. 144–145. Автор считает, что носители какого-то из тунгусо-маньчжурских языков были в составе Аварского каганата, и от них слово заимствовали славяне.
(обратно)728
Львов 1975, с. 217–218; Горский 1989, с. 41; Горский 2006, с. 54–55.
(обратно)729
Свидетельство Енинского апостола не так однозначно. Единственное упоминание «боляр» там происходит из текста, создание которого надо скорее связывать именно с Болгарией: Енински апостол 1965, с. 89 (л. 21об.). Другое дело, что вполне возможно создание текста не в XI в., а в X в. Пока не выяснено происхождение этого текста, нельзя на его основе утверждать что-либо о происхождении слова болярин.
(обратно)730
Пичхадзе 1991, с. 147–148; Алексеев 1999, с. 152 и след.
(обратно)731
Пичхадзе 1998, с. 47–48. По Лобковскому паримийнику.
(обратно)732
Григоровичев паримеjник 1998, с. 331 (л. 83).
(обратно)733
Златанова 1998б, с. 499. Это чтение проникло в другой перевод Книги пророка Ионы, который содержится в толковой редакции – так называемые Книги XII малых пророков. Толковый перевод считается древнеболгарским, выполненным во время расцвета Преславской книжной школы при царе Симеоне (Алексеев 1999, с. 163 и след.). В древнейшей рукописи толковых пророчеств (болгарская XIV в.) также читается «от болѣрь его» (Златанова 1998а, с. 187). Однако, любопытно, что толковые пророчества в более поздних русских рукописях (известны три – все конца XV в.) дают другой вариант: «от друговъ» или в одной рукописи «от дрьговъ» (Книги XII малых пророков 1918, с. 74, ср. во «Введении» с. III). Эти чтения нельзя объяснить как замену первоначального «от болеръ», произведённую русскими переписчиками – на русской почве «бояре» были, конечно, значительно более естественны. Очевидно, мы сталкиваемся здесь снова с загадочным словом /, о котором речь шла в главе II (с. 156–159). Выходит, таким образом, что во всех (трёх) случаях, когда в первоначальном тексте паримийника читалось слово, оно в некоей позднейшей редакции (вероятно, болгарской) заменялось на /.
(обратно)734
Алексеев 1999, с. 159.
(обратно)735
Климент Охридски, 2, с. 219.
(обратно)736
Об авторстве Климента писалуже первый публикатор «Слова» А. Н. Попов: Попов 1880, с. 307–310. См. высказывания учёных о «Слове»: Климент Охридски, 2, с. 193–196; Турилов 2004, с. 155. Стоит заметить, что «Слово похвальное на память пророка Захария» и «Слово на Рождество Христово» сближает не только употребление слова бо(л)ярин, но и использование одного источника– так называемого Первоевангелия Иакова (буквально совпадающие места в «Слове на Рождество» и «Первоевангелии» отмечены ещё М. Н. Сперанским: Сперанский 1895, с. 29). «Первоевангелие» используется и в других проповедях, приписываемых Клименту, ср.: Климент Охридски, 2, с. 196.
(обратно)737
Попов 1880, с. 242–244.
(обратно)738
Климент Охридски, 2, с. 183.
(обратно)739
Статья 6495 (987) г.: ПСРЛ, 1, стл. 106; НПЛ 1950, с. 148–150.
(обратно)740
См. в словнике: Симеонов сборник, 2.
(обратно)741
Шестоднев 1998, с. 471 (л. 207об.). Здесь—. В более древнем сербском списке (1263 г.) слово передано как (там же, с. 31).
(обратно)742
Бегунов 1973, с. 342 и др.
(обратно)743
Благова 1980, с. 121–122, 124–125.
(обратно)744
Супрасълски сборник, 1, с. 58, 61, 66.
(обратно)745
Супрасълски сборник, 1, с. 101, 104.
(обратно)746
Там же, с. 195, 198,202.
(обратно)747
Там же, с. 216.
(обратно)748
Там же, с. 281.
(обратно)749
Никольский Н. 1909, с. 18–19, 34–35, 44–45.
(обратно)750
Čtyřicet homíltí Řehoře, 2, с. 842 (л. 196), 894 (л. 209об.).
(обратно)751
Наумов 1972, с. 229–230. Ср. в сербском переводе «Прохирона», где болярин – один из вариантов перевода греческого ápxcov (наряду с кнезъ и властелъ): Бенеманский 1906, с. 501–502.
(обратно)752
Творогов 1987, с. 197.
(обратно)753
См. в словоуказателе к изданию: Изборник 1076 года 2009,2, с. 103.
(обратно)754
Пичхадзе 2002, с. 244–248.
(обратно)755
Истрин 1920–1930, 3, с. 210.
(обратно)756
О датировке договоров см.: Каштанов 1996а, с. 54–57.
(обратно)757
См.: Малингуди 1994/1996–1997; Malingoudi 1997; Malingoudi 1998. Эти работы Я. Малингуди представляют собой важнейший вклад в изучение договоров за последние десятилетия, хотя далеко не все её идеи находят поддержку (ср., например, рецензию: Burgmann 1997).
(обратно)758
Обнорский 1936/1960.
(обратно)759
Истрин 1925, с. 391; Каштанов 19966, с. 42; Малингуди 1994/1996-1997, 2, с. 86–87; Свердлов 2003, с. 147. Ср. также: Назарешо 2009, с. 416–417
(обратно)760
Шахматов 1915, с. 387 и след.
(обратно)761
Присёлков 1941, с. 229.
(обратно)762
Горский 2005, с. 152.
(обратно)763
Малингуди 1994/1996-1997,2, с. 78 и след.
(обратно)764
Горский 2005, с. 152. Ср. недавнее исследование, доказывающее на основании независимых источников, что летописец, вставивший договоры в летопись, трудился именно в начале XII в.: Wortley, Zuckerman 2004. Ср. также: Цукерман 2008.
(обратно)765
В тексте, который можно теоретически относить к «договору 907 г.» (в статье ПВЛ 6415 (907) г.), бояре и не упоминаются. Лишь во фразе, которой вводится одно из условий соглашения: «иреста ц(еса)ря и боярьство все…», появляется «боярство», но эта фраза явно принадлежит к пояснениям летописца (ПСРА, 1, стл. 31; 2, стл. 22).
(обратно)766
ПСРЛ, 1, стл. 23–24. В этом месте листы в рукописи ЛаврЛ утеряны, и текст договора 911 г. приводится по ИпатЛ с дополнениями и вариантами по РадзЛ: ПСРЛ, 38, с. 20–21. Ср. также реконструкцию текста, произведённую Шахматовым, который опирается в большей степени на РадзЛ: Шахматов 1916/2003, с. 611–613. Предпринимались два издания договоров со сверкой по рукописям. Издание А. А. Зимина учитывает не только основные списки ПВЛ, но и летописи группы НовСофСв, снабжено переводом на современный русский язык и комментарием: ПРП 1952. Недавно вышедшее российско-итальянское издание договоров сделано по спискам ПВЛ в ЛаврЛ, РадзЛ и ИпатЛ (подготовка А. А. Горского), снабжено переводом на итальянский язык и комментарием: I tratatti 2011.
(обратно)767
Далее текст приводится по ЛаврЛ с вариантами и дополнениями по ИпатЛ, РадзЛ и МосАкЛ: ПСРЛ, 1, стл. 46–48, 53; 2, стл. 35–37, 41. Ср.: Шахматов 1916/2003, с. 629–631, 637–638.
(обратно)768
Явная ошибка, надо читать: «вашь» – этот отрывок читается от имени греческих императоров.
(обратно)769
ПСРЛ, 1, стл. 72–73; 2, стл. 60–61. Ср.: Шахматов 1916/2003, с. 664–665.
(обратно)770
Королёв 2011, с. 247
(обратно)771
Этот вариант РадзЛ и МосАкЛ не поддерживается летописями группы НовСофСв, см., например: ПСРЛ, 42, с. 34. А. В. Назаренко расценивает его как вторичное чтение, а именно как результат «сознательной правки составителя протографа Радзивиловской и Академической летописей» (Назаренко 2009, с. 414).
(обратно)772
Poppe 1989, с. 179–184.
(обратно)773
Лавровский 1853, с. 107.
(обратно)774
Ср., например: Soloviev 1968, с. 253; Малингуди 1994/1996-1997,1, с. 87; 2, с. 64; Nestorchronik 2001, с. 57, прим. 2 (Л. Мюллер); Назарешо2009, с. 414–415.
(обратно)775
См., например: Ловмяньский 1978, с. 98; Свердлов 1983, с. 32; Свердлов 2003, с. 148 и след.
(обратно)776
Soloviev 1968, с. 253; Завадская 1985, с. 94.
(обратно)777
Истрин 1920–1930, 3, с. 33.
(обратно)778
На это недавно обращалось внимание в связи с оценкой договоров руси с греками, и было замечено, что в них нельзя видеть «отражение подлинной социальной терминологии Руси» X в.: Платонова 1997, с. 70–71.
(обратно)779
Константин Багрянородный 1989/1991, с. 112–113 (глава 29), ср. комментарий о византийском термине «архонт» на с. 291, 364. О том, что под жупанами Константин в данном случае имеет в виду именно старцев, см.: Лукин 2010а, с. 14–16. Если у Константина вместе со старцами-жупанами другой (альтернативной) категорией общественно-государственной элиты выступают архонты, то в древнерусской летописи, как мы видели выше, старцы идут в паре с боярами.
(обратно)780
А. В. Назаренко недавно справедливо отметил, что выражение оригинала «вьсякоя княжья» (в родительном падеже) подразумевает исходную форму существительного в женском роде «княжия» (Назаренко 2009, с. 412, сноска 3) – то есть правильно говорить о «всякой княжий», а не «всяком княжье», как обычно пишут историки и как переводит Д. С. Лихачёв в русском переводе ПВЛ (ПВЛ 1950/1996, с. 160).
(обратно)781
Горский 1989, с. 42; Горский 2004, с. 106.
(обратно)782
О том, как следует понимать это заклятие см.: Стефанович 2006а, с. 391–395,400.
(обратно)783
Ср. интерпретации в таком ключе: Пашуто 1968, с. 61; Сахаров 1980, с. 164; Свердлов 2003, с. 159–160. В древнерусских источниках XI–XIII вв. мы находим другие выражения, использовавшиеся для обозначения военно-политической (вассальной) зависимости – «ходить в чью-то руку», «быть (ездить) подле стремени» и др. Известно слово подручник, и один раз оно употребляется в Киевском своде конца XII в. в контексте межкняжеских отношений (ПСРЛ, 2, стл. 573), но многочисленные примеры употребления этого слова в переводных текстах убеждают в том, что оно является калькой того же греческого (см. статьи «Подъручьникъ» и «Подъручьныи» в: СДРЯ, 6, с. 556).
(обратно)784
Ср.: Лавровский 1853, с. 64, 97-100. Автор отмечает «искусственность» и «неопределённость» смысла этого выражения в контексте договора, однако, при этом пытается всё-таки увидеть в этом выражении «официальное значение, как бы указывающее на степень власти Олега по отношению к подданным» (там же, с. 97–98). Эти попытки исторической интерпретации явно выдают представления, господствовавшие в науке середины XIX в., и на фоне собственных филологических разысканий автора выглядят совершенно необоснованными и неубедительными.
(обратно)785
См. обзор мнений по этой проблеме: Королёв 2000, с. 49–52; Назаренко 2009, с. 412–413.
(обратно)786
Соловьёв С. История, 1, с. 139, 298–299, прим. 193.
(обратно)787
Пресняков 1909/1993, с. 28.
(обратно)788
Греков 1939/1953, с. 298–299.
(обратно)789
Присёлков 1941, с. 232–242.
(обратно)790
См.: Struminski 1996, с. 162 и след.; Melnikova.2004.
(обратно)791
Soloviev 1968, с. 250–255, 266–267.
(обратно)792
См., например: Сахаров 1980, с. 237–238; Свердлов 1983, с. 32–33.
(обратно)793
Ловмяньский 1957/1985, с. 220–224; Ловмяньский 1978, с. 97–98.
(обратно)794
Франклин, Шепард 1996/2009, с. 193–194; Котляр 1998, с. 39–40; Schramm2002, с. 415–423; Свердлов2003, с. 162, 175; Свердлов 2006, с. 32–35. Правда, представления каждого из указанных авторов о том, что именно представляла собой эта знать, очень разные. С. Франклин и Д. Шепард говорят общо и туманно о неких «людях высокопоставленных». Н. Ф. Котляр видит в лицах, пославших своих послов в 944 г., «правителей» или «вождей племенных княжений». Г. Шрамм говорит о некоей высшей прослойке знати Киевского государства– князьях не-Рюрикова рода, проживавших в Киеве и признававших верховную власть Игоря. М. Б. Свердлов признаёт в этих лицах «княжих мужей».
(обратно)795
Назаренко 1996; Назаренко 2007; Назаренко 2009; Толочко А, Толочко П. 1998, с. 69–71; Горский 2004, с. 66; Шинаков 2003/2009, с. 186–189.
(обратно)796
Г. Г. Литаврин опубликовал свой перевод первоначально в статье: Литаврин 1981, с. 42–45. Позднее перевод и статья, построенная на комментариях к нему, были переизданы в составе книги: Аитаврин 2000, с. 190–204,360-364. Перевод в 2000 г. Литаврин переиздал без изменений, а статья была существенно переработана и дополнена, в том числе и ответами на критику Назаренко.
(обратно)797
Русский перевод Н. Е. Новикова: Новиков 2006, с. 343–346. Первоначальный английский перевод М. Физерстоуна см.: Featherstone 1990. Исправленный вариант: Feaťherstone 2008.
(обратно)798
Греческий оригинал см.: Constantini De cerimoniis, с. 594–598. В настоящее время полный перевод «De ceremoniis» на русский-готовит к печати А. В. Виноградов. Автор не только любезно предоставил мне свой перевод этой главы трактата, но и помог с уяснением некоторых трудных мест оригинала, за что́ я выражаю ему глубокую признательность.
(обратно)799
Обзор дискуссии см.: Tinnefeid 2005. Позиция Литаврина изложена в книге: Литаврин 2000, с. 154 и след. Ср.: Назаренко 2001, с. 219–310. Важная статья Физерстоуна: Feaťherstone 2003.
(обратно)800
В основных рукописях «De ceremoniis» число «людей Святослава» пропущено явно из-за механической ошибки, однако, как указывает Физерстоун, в палимпсесте Ватопеднской рукописи стоит число 10 (Feaiherstone 2008, с. ПО, прим. 230). Литаврин, не зная об этой рукописи, пытался вычислить их количество по косвенным данным и получил число 5 (Литаврин 2000, с. 191).
(обратно)801
Литаврин 2000, с. 190.
(обратно)802
Литаврин 2000, с. 168, 191.
(обратно)803
Литаврин 2000, с. 193–201.
(обратно)804
Назаренко 1996, с. 60–61.
(обратно)805
Poppe 1988, с. 493.
(обратно)806
Священника Григория (видимо, духовника княгини) и переводчиков (статус которых в данной ситуации был особенным из-за их профессионального мастерства) я не учитываю.
(обратно)807
Литаврин пытается усмотреть какое-то различие между «служанками» и «рабынями» (Литаврин 2000, с. 198, 200). Но само их одинаковое число говорит о том, что это были одни и те же лица. Тот факт, что они были обозначены разными словами (хотя и весьма близкими по смыслу), не может иметь значения – мы уже видели, что греки относительно людей из руси отнюдь не были последовательны в терминологии.
(обратно)808
Возможно, по политическим причинам: там же, с. 202 и след.
(обратно)809
Назаренко 1996, с. 60.
(обратно)810
Ср.: Назаренко 2009, с. 417–418.
(обратно)811
ПСРЛ, 1, стл. 65–67. Ср. почти так же: НПЛ 1950, с. 118–119.
(обратно)812
Константин Багрянородный 1989/1991, с. 45, 51,157 (главы 9 и 37).
(обратно)813
Грушевський Iсторiя, 1, с. 424.
(обратно)814
Лишь А. С. Королёв высказывает близкие суждения: Королёв 2000, с. 36, 73; Королёв 2011, с. 42–44,177.
(обратно)815
ПСРЛ, 1, стл. 51.
(обратно)816
ПСРЛ, 2, стл. 22.
(обратно)817
Там же.
(обратно)818
Шахматов 1915, с. 395–296. О вторичности городов в «договоре 907 г.» ср.: Насонов 1951/2002, с. 29, 45–48; Кучкин 1984, с. 57–58.
(обратно)819
Середонин 1916, с. 166.
(обратно)820
См.: Колибенко 2004.
(обратно)821
Lind 1984, с. 364–367.
(обратно)822
Горский 2009.
(обратно)823
Это место даётся с одним разночтением в разных летописных списках (что, возможно, свидетельствует как раз о вмешательстве летописца в текст оригинала в этом месте). Указание после перечисления Киева, Чернигова и Переяславля на «прочии города» отсутствует в ЛаврЛ и летописях НовСофСв: «тогда возьмуть мѣсячное свое, съли слебное, а гостье мѣсячное, первое от города Киева, паки изъ Чернигова и Переяславля» (ПСРЛ, 1, стл. 49). В ИпатЛ, РадзЛ и МосАкадЛ: «…пѣрвое от града Киева, и пакы ис Чернигова и ис Переяславля и прочии городи (РА: и ис прочих городовъ» (ПСРЛ, 2, стл. 37). Шахматов считал, что в оригинале о «прочих городах» не было речи (Шахматов 1916/2003, с. 632). Но доверять ЛаврЛ и летописям НовСофСв в данном случае совсем необязательно; в ряде случаев в текстах договоров ИпатЛ даёт явно лучшие чтения.
К тому же, этот же список городов приводится в статье с «договором 907 г.» именно с упоминанием «прочих городов» – и так по всем спискам (кроме ЛаврЛ, в которой здесь не хватает листов), включая, вероятно, и сгоревшую Троицкую летопись (Присёлков 1956/2002, с. 65).
(обратно)824
Насонов 1951/2002, с. 27 и след.
(обратно)825
Кучкин 1995а, с. 95.
(обратно)826
Ср. последнее текстологическое исследование трактата с интересными заключениями: Howard-Johnston 2000.
(обратно)827
Константин Багрянородный 1989/1991, с. 45; ср. комментарии к списку городов – с. 310–314.
(обратно)828
Константин Багрянородный 1989/1991, с. 50–51.
(обратно)829
Гедеонов 1876/2005, с. 453.
(обратно)830
Мельникова, Петрухин 1989, особ. с. 29–30; Петрухин 2000, с. 105 и след.
(обратно)831
Д. Оболенский высказал эту мысль в комментарии к английскому изданию «Об управлении империи»: Constantine De administrando 1962, с. 59.
(обратно)832
122 В этом смысле выражениярусско-византийских договоров, действительно, сопоставимы с выражениями других международных договоров, на что указывают Е. А. Мельникова и В. Я. Петрухин, ссылаясь, например, на договор Новгорода с Готским берегом конца XII в., который был заключён от имени «всех новгородцев» (Мельникова, Петрухин 1990, с. 224–225). Но такого рода данные свидетельствуют лишь о характерных и общепринятых формах международной договорной практики; они не могут дать никакой опоры для предположений об «идиомах» или обсуждения соотношения летописных чтений.
(обратно)833
ПСРЛ, 2, стл. 24.
(обратно)834
ПСРЛ, 1, стл. 47.
(обратно)835
ПСРЛ, 1, стл. 73.
(обратно)836
Ср., например: Sorlín 2000, с. 344–354, особ, сноска 55.
(обратно)837
Ссылаются на происхождение слова русь, – но это проблема дискуссионная, где много неясных моментов, – а также приводят случаи обозначения словом русь в разных языках и в разное время тех или иных социальных или профессиональных групп. Однако, во всех приводимых примерах эти обозначения всегда легко объясняются как обусловленные конкретной ситуацией, когда более общим этническим именем определяются те группы людей, с которыми преимущественно имеет дело тот, кто их определяет. Так, в древних арабских источниках «ар-рус» выступают как будто бы только воинами и торговцами – но это и естественно, поскольку арабы сталкивались именно с этого рода представителями народа руси.
(обратно)838
Ср., например, последовательное изложение такого взгляда у Б. Д. Грекова: Греков 1953, с. 78–79. Из недавних работ: Пузанов 2007, С. 269.
(обратно)839
Константин Багрянородный 1989/1991, с. 307.
(обратно)840
Ловмяньский 1957/1985, с. 202–203.
(обратно)841
Ср.: Присёлков 1941, с. 232 и след.
(обратно)842
Идею предложил Б. А. Рыбаков: Рыбаков 1982, с. 316 и след. См. критику: Фроянов 1996, с. 460–461.
(обратно)843
Именно так рассуждал в своё время М. М. Грушевский: Грушевський Iсторiя, 1, с. 425–426. Так представляют дело сегодня М. Б. Свердлов: Свердлов 1983, с. 60–62, Свердлов 2003, с. 167–168, и А. А. Горский: Горский 1989, с. 31.
(обратно)844
Nazarenko 2007, особ. с. 279–280; Назаренко 2009, с. 418–422.
(обратно)845
См.: Перхавко2006, с. 60–61.
(обратно)846
Наиболее резкие формулировки в таком духе можно найти в работе А. Н. Сахарова, который утверждает, что с 944 г. «любые сношения с империей отныне становятся прерогативой исключительно великокняжеской власти», и оценивает такое усиление «великокняжеской власти» как однозначно прогрессивное явление (Сахаров 1980, с. 242). Многие историки– в прямом противоречии с текстом источника– понимают вообще дело так, что грамоты с указанием кораблей выдавал всем только сам киевский князь, см., например: ПРП1952, с. 42; Литаврин 2000, с. 104; Свердлов 2003, с. 156. В этом отношении едва ли не единственное исключение среди современных историков представляет Г. Шрамм, который обратил внимание на эту деталь, верно отметив, что корабли, послов и купцов посылает не один Игорь, а все «князья/бояре» – каждый от своего имени: Schramm 2002, с. 428.
(обратно)847
Калька «общие послы» в переводах Д. С. Лихачёва и А. А. Зимина: ПВЛ 1950/1996, с. 160; ПРП 1952, с. 36. В переводе И. Сорлэн: «les autres ambassadeurs» (Sorlin 1961 II, с. 447); в переводе М. Хельмана: «die übrigen Gesandten» (Hellmann 1987, с. 661). В переводе Л. Мюллера: «die gemeinsamen Gesandten» (Nestorchronik 2001, с. 55). В переводе С. X. Кросс и О. Шербовиц: «the general envoys» (Russian Primary Chronicle 1953, с 73). В переводе А. Альберти: «messi comuni» (I tratatti 2011, с 85).
(обратно)848
Малингуди 1994/1996-1997,1, с. 86.
(обратно)849
Назаренко 2009, с. 418.
(обратно)850
См., например: СДРЯ, V, с. 568–570; Иосиф Флавий 2004, 2, с. 190, 630.
(обратно)851
Ср. примеры из средневизантийских памятников, где именно в таком значении выступает слово в словарях (Liddell, Scott 1996 и др.).
(обратно)852
Свердлов 2003, с. 156.
(обратно)853
Практика заверений тех или иных посланий (и вообще документов) со стороны некоей легитимной власти (или власти, выдающей себя за легитимную), естественно, была (и есть) широко распространена. Применительно к Руси X в. сошлюсь на пример такого рода заверения в знаменитом «Киевском письме», отправленном из Киева еврейской общиной (Голб, Прицак 1982/2003, с. 24, 29–31, 62–65). Правда, кто и где именно заверил это послание, в науке остаётся спорным. См. последнее обсуждение вопроса: Zuckerman 2011, с. 9–12.
(обратно)854
См., например: Коваленко, Моця, Сытий 2003; Коваленко, Моця 2010, особ. с. 100–101; Коваленко 2011. В. П. Коваленко, правда, настаивает, что эти городища представляли собой «дружинные лагеря». Что такое вообще «дружинные лагеря», автор не разъясняет, а сами по себе археологические материалы ни в этом, ни в других случаях на самом деле прямых и непосредственных данных для заключений о «дружинах» и «лагерях» не дают. В литературе сегодня существуют и другие интерпретации для Шестовицкого и других поселений в Подесенье. Ср., например: Комар 2012, с. 345–355.
(обратно)855
Теперь, правда, археологи предпочитают другие названия. Так, богатое захоронение, открытое недавно в Шестовице, было названо уже «курганом конунга».
(обратно)856
Об этом справедливо пишут Д. Шепард и С. Франклин, сопоставляя сообщение Константина о полюдьях архонтов руси и археологические данные (которым они вообще – вполне справедливо – уделяют много внимания): «Огромные, щедро наполненные инвентарём курганы – такие, как относящийся к середине X в. курган Чёрная Могила у Чернигова (со статуэткой Тора, в числе других вещей), – говорят о существовании состоятельных вельмож, которые вполне могли быть по своему статусу „знатью“ или „князьями“» (Франклин, Шепард 1996/2009, с. 198).
(обратно)857
Пушкина, Мурашёва, Ениосова2012, с. 273.
(обратно)858
Константин Багрянородный 1989/1991, с. 45, 310.
(обратно)859
ПСРЛ, 1, стл. 60; НПЛ 1950, с. 113.
(обратно)860
См.такое обсуждение в одной из недавних работ: Горский 2004,с. 54 и след. Автор, правда, не соглашается со всеми этими мнениями и остаётся при традиционном для отечественной историографии взгляде, отрицая, что «в среде „росов“ было несколько равноценных предводителей», и говоря лишь о «предводителях дружинных отрядов» и «служилой знати» в подчинении «киевской династии» (ср.: там же, с. 62, 73–74 и др.). Такой взгляд, как можно было уже заметить, данное исследование не поддерживает.
(обратно)861
Голб, Прицак 1982/2003, с. 92.
(обратно)862
См., например: Гуревич 2009, с. 289–322.
(обратно)863
Шаскольский 1986, с. 115.
(обратно)864
Там же, с. 97.
(обратно)865
Ср. о Владимире Святом в летописной статье 6504 г.: «и бѣ жива съ князи околними миромъ – съ Болеславомь Лядьскымь и съ Стефаномь Угрьскымь, и съ Андрихомь Чешьскымь»
(обратно)866
См. известие ПВЛ под 6532 (1026) г «и раздѣлиста по Днѣпръ Русьскую землю» (ПСРЛ, 1, стл. 149). Историческое значение этого раздела подчёркивает В. А. Кучкин: Кучкин 1995а, с. 80.
(обратно)867
Куза 1985, с. 42.
(обратно)868
См. обзор дискуссии и ценные комментарии к ней: Носов 2005, с. 19–22. Ср. также по этой проблеме: Горский 2004, с. 88–94.
(обратно)869
См. список в статье 6496 г.: НПЛ 1950, с. 159; ПСРЛ, 1, стл. 121; 2, стл. 105. Список, по всей видимости, в основе своей восходит к древнейшему летописному слою, хотя подвергался редактуре. См. об этом списке в сопоставлении с перечнем сыновей Владимира в летописной статье 6488 г. в недавних исследованиях: Данилевский 2004, с. 169–173; Михеев 2009, с. 59–82, 143–145.
(обратно)870
Вилкул 2007/2009, с. 88, 92.
(обратно)871
Изборник 1076 года 2009,1, с. 424. Ср. выше с. 375.
(обратно)872
Завадская 1986, с. 93.
(обратно)873
ПСРЛ, 1, стл. 20; 2, стл. 15.
(обратно)874
Завадская 1986, с. 92. Т. Л. Вилкул собственных примеров не приводит.
(обратно)875
Ср.: ПСРЛ, 1, стл. 19; Истрин 1920–1930,1, с. 508.
(обратно)876
Ср.: ПСРЛ, 1, стл. 39; 2, стл. 30; Истрин 1920–1930,1, с. 305–306.
(обратно)877
Ср. в словоуказателе по ПВЛ: Творогов 1984.
(обратно)878
НПЛ 1950, с. 169, 197.
(обратно)879
ПСРЛ,1, стл. 20,46.
(обратно)880
Там же, стл. 143, 149, 206, 217
(обратно)881
ПСРЛ, 2, стл. 274, 276, 280, 282.
(обратно)882
ПСРЛ, 1, стл. 144.
(обратно)883
Там же, стл. 259–260.
(обратно)884
Там же, стл. 130; НПЛ 1950, с. 169.
(обратно)885
ПСРЛ, 1, стл. 206; 2, стл. 198.
(обратно)886
ПСРЛ, 1, стл. 217, 220.
(обратно)887
Горский 1989, с. 48, 85.
(обратно)888
Ср. также: ПСРЛ, 1, стл. 106, 125, 182.
(обратно)889
Горский 1989, с. 45; Горский 2004, с. 107.
(обратно)890
ПСРЛ, 1, стл. 340; 2, стл. 466.
(обратно)891
ПСРЛ, 1, стл. 132; НПЛ 1950, с. 170.
(обратно)892
Шахматов 1908/2002, с. 80.
(обратно)893
См.: Михеев 2009, с. 147, 150.
(обратно)894
См., например: ПСРЛ, 1, стл. 314, 347,440; 2, стл. 380,487, 877 и др.
(обратно)895
Сергеевич 1887,2, с. 48–49.
(обратно)896
Смоленские грамоты 1963, с. 10, 13, 20–22 и др.
(обратно)897
НПЛ 1950, С. 122–123, 139.
(обратно)898
В упомянутом выше сообщении о крещении болгар (из «Хроники Георгия Амартола»): ПСРА, 1, стл. 19.
(обратно)899
В известии о «мятеже» в Польше: ПСРЛ, 1, стл. 150.
(обратно)900
В рассказе «Повести об ослеплении Василька Теребовльского» о битве с венграми у Перемышля в 1099 г.: в битве «убиша» многих венгров «и от боляръ многы» (ПСРЛ, 1, стл. 271).
(обратно)901
Горский 1989, с. 85–87. Позднее Горский изменил своё понимание феодализма, отказавшись от его непременной связи с крупным землевладением и понятий «раннефеодальная монархия» и «развитой феодализм» (см.: Горский 2008). Но тогда историку следовало бы изменить и своё понимание «дружины» и пересмотреть тезис о её «разложении» в результате обзаведения бояр вотчинами – однако он этого не делает.
(обратно)902
«Élément essentiel de la société féodale, la seigneurie, en elle-même, était plus ancienne; et elle devait être beaucoup plus durable. Il importe à une saine nomenclature que les deux notions demeurent clairement distinctes» (Bloch 1939–1940/1968, с. 605). Ср.: Блок 2003, с. 430.
(обратно)903
См., например: Reuter 2000.
(обратно)904
В русской историографии это подчёркивал в своё время ещё А. И. Неусыхин, предвосхищая основные тезисы теории «господства знати», см.: Неусыхин 1929/2001.
(обратно)905
См., например, о Скандинавии: Гуревич 2009, с. 177 и след.
(обратно)906
Łowmiański Początki, 4, с. 129–150; Ловмяньский 1978, с. 95–96.
(обратно)907
Эти известия приведены А. А. Горским: Горский 1989, с. 45, 75–76.
(обратно)908
См.: Стефанович 2007, с. 121–122, 127
(обратно)909
См.: Сказание об иконе Владимирской Богоматери 1996, с. 506–507; Стефанович 2008, с. 248.
(обратно)910
ГВНП 1949, с. 161–62. Боярин вкладывает в монастырь «землю Хутиньскую» «съ челядию и съ скотиною», а также какое-то «село на Слудици».
(обратно)911
Поппэ 2011, с. 68–84, 99-100.
(обратно)912
Успенский сборник 1971, с. 75. Ср. русский перевод О. В. Творогова: Житие Феодосия Печерского 1997, с. 356–357.
(обратно)913
Успенский сборник 1971, с. 93. Ср.: Житие Феодосия Печерского 1997, с. 384–385.
(обратно)914
НПЛ 1950, с. 107, 111.
(обратно)915
См.: Стефанович 2008, с. 235–237.
(обратно)916
НПЛ 1950, с. 130–131; ПСРЛ, 1, стл. 82.
(обратно)917
См., например: Тихомиров 1946/1956, с. 161–168, 254.
(обратно)918
Янин 1992, с. 43–44; Янин 1999/2004, с. 63.
(обратно)919
На двух последних видах доходов знати некоторые учёные делают особый акцент применительно к домонгольскому времени. Ср., например: Büß 1994, с. 95–106.
(обратно)920
См., например: Присёлков 1941, с. 233–238.
(обратно)921
Янин 2001, с. 31 и след.
(обратно)922
Об этом справедливо писал И. Я. Фроянов: Фроянов 1974/1999, с. 166–178.
(обратно)923
Флоря 2011.
(обратно)924
См., например, из относительно недавних работ: Милое 1994; Толочко А. 2006.
(обратно)925
См. по словоуказателю: Успенский сборник 1971, с. 514.
(обратно)926
Завадская 1986, с. 93.
(обратно)927
Шахматов 1908/2002, с. 293.
(обратно)928
Успенский сборник 1971, с. 83.
(обратно)929
Здесь в Успенском сборнике пропуск в тексте Жития из-за утраты одного листа, и текст приводится по списку Жития в составе «Киево-Печерского патерика»: Киево-Печерсъкий Патерик 1930, с. 33. Ср. русский перевод: Житие Феодосия Печерского 1997,
(обратно)930
Киево-Печерсъкий Патерик 1930, с. 33.
(обратно)931
Успенский сборник 1971, с. 93–94.
(обратно)932
Успенский сборник 1971, с. 98–99.
(обратно)933
«…вьсѣмъ бо града того вельможамъ въ тъ д(е)нь възлежащемъ на обѣдѣ у властелина»: там же, с. 78–79.
(обратно)934
Там же, с. 105–106, 109. Об этом Клименте см. также: Стефанович 2008, с. 235.
(обратно)935
Успенский сборник 1971, с. 122.
(обратно)936
Там же, с. 131–132.
(обратно)937
Там же, с. 83.
(обратно)938
Там же, с. 84. Далее, как уже указывалось, в Успенском сборнике утерян лист, и Житие цитируется по «Киево-Печерскому патерику».
(обратно)939
Киево-Печерський Патерик 1930, с. 32–33.
(обратно)940
Успенский сборник 1971, с. 84–85.
(обратно)941
ПСРЛ, 1, стл. 118–119.
(обратно)942
Успенский сборник 1971, с. 85.
(обратно)943
Reuter 2000, с. 91–93.
(обратно)944
Лев Диакон 1988, с. 83 (Leo Díaconus, Historia, IX, 11).
(обратно)945
Специально о древнерусском понятии слава: Стефанович 2005. Не случайно, конечно, что это понятие пересекалось во многом с понятием чести, которое со временем стало специально применяться для обозначения социального статуса (в рамках системы возмещения ущерба по «бесчестью»).
(обратно)946
Статьи 1, 14, 46, 66, согласно научному делению текста. См.: Правда Русская 1940–1947, 1, с. 104–105, 109, 112, ср. с. 402–403, 408–409, 420–421, 432–433.
(обратно)947
См.: Мрочек-Дроздовский Исследования, 2,1885, с. 223–226. О самом слове отрок см. выше в главе III (с. 337).
(обратно)948
ПСРЛ, 1, стл. 227; 2, стл. 217–218.
(обратно)949
ПСРЛ, 1, стл. 175–176; 2, стл. 165.
(обратно)950
См., например: Бочков 1969/1995. Здесь же см. специальную литературу.
(обратно)951
ПСРЛ, 1, стл. 234–235; 2, стл. 224–225.
(обратно)952
Среди древнейших данных – ещё упоминание в граффити Киевской Софии отрока Безуя-Ивана, см. выше с. 255.
(обратно)953
Constantini De cerimoniis 1829, с. 664.
(обратно)954
Филипчук 2008, с. 17–19. Автор предполагает, что «юноши» получали жалованье меньше, чем «мужи». Само по себе это вполне вероятно, однако попытки точно высчитать, насколько именно меньше, вряд ли могут дать надёжный результат, потому что в трактате Константина указываются только общие суммы выплат всем «росам» скопом без какой-либо дифференциации.
(обратно)955
Истрин 1920–1930,1, с. 171 и др. Ср.: СДРЯ, 6, с. 209.
(обратно)956
Условность перевода хорошо осознавал сам А. П. Ковалевский (Ковалевский 1956, с. 212, примечание 520–521). Недавно это обстоятельство ещё раз подчеркнул О. Г. Большаков: Большаков 2000, с. 54. Ср. также замечания Т. М. Калининой: Древняя Русь, Хрестоматия, III, с. 72, прим. 27.
(обратно)957
Ковалевский 1956, с. 128, 133, 143.
(обратно)958
Там же, с. 244.
(обратно)959
Там же, с. 41:у женщин мониста из золота или серебра, и «если человек владеет десятью тысячами дирхемов, то он справляет своей жене один [ряд] мониста, а если владеет двадцатью тысячами, то справляет ей два [ряда] мониста, и таким образом каждые десять тысяч, которые он прибавляет к ним [дирхемам], прибавляют [ряд] мониста его жене, так что на шее иной из них бывает много [рядов] монист». Из этих слов следует, что богатство отдельных русов могло составлять десятки тысяч дирхемов.
(обратно)960
Там же, с. 143. Характерно, как передаются в датском переводе Гольмбо (правильность которого отмечает Ковалевский) слова «его девушкам и отрокам»: hans piger ogkarle (karl=отрок).
(обратно)961
Древняя Русь, Хрестоматия, III, с. 104. Перевод Т. М. Калининой.
(обратно)962
См., например, в Чернигове: Бліфельд 1965, с. 130–131, 134–135.
(обратно)963
Ковалевский 1956, с. 146.
(обратно)964
Дьяконов 1907/2005, с. 78. Этот тезис отстаивал и Б. Д. Греков, повторяя мысль Дьяконова практически дословно: Греков 1953, с. 159–160.
(обратно)965
Сергеевич 1887, 2, с. 46.
(обратно)966
ПСРЛ, 1, стл. 126; Ср.: ПСРЛ, 2, стл. 110–111; НПЛ 1950, с. 167.
(обратно)967
Грушевський Iсторiя, 1, с. 423.
(обратно)968
Ключевский 1904/1987, с. 147 и след.
(обратно)969
Ср. в недавней работе высокую оценку идей Ключевского (разумеется, с учётом, что с момента выдвижения этих идей прошло более столетия): Носов 2005, особ. с. 1–17.
(обратно)970
Перхавко 2006, с. 80–89.
(обратно)971
Ср., например: Jansson 1997; Пушкина, Мурашёва, Ениосова 2012,
(обратно)972
Ср. тезис о «дружинных погостах»: Петрухин, Пушкина 1979; Мельникова, Петрухин 1986 и возражения: Носов 2005, с. 20; Назаренко 2007, с. 170–171.
(обратно)973
См.: Флоря 2006.
(обратно)974
Тихомиров 1946/1956, с. 160–161.
(обратно)975
Bushkovitch 1980.
(обратно)976
Rüß 1994, с. 376–389; Рюсс 1994.
(обратно)977
Тихомиров 1946/1956, с. 165.
(обратно)978
Ср.: Янин 1999/2004, с. 61–67.
(обратно)979
Янин 1992, с. 47.
(обратно)980
НПЛ 1950, с. 25 (статья 6645 (1137) г.).
(обратно)981
См., например: Юшков 1939, с. 197 и след.; Янин 1962/2003, с. 8–9; Толочко 1987, с. 224 и след.
(обратно)982
Ср.: Тихомиров 1946/1956, с. 217 и след.; Лукин 2008, с. 44 и след., 145.
(обратно)983
Флоря 2009,с. 80.
(обратно)984
ПСРЛ, 1, стл. 208.
(обратно)985
ПСРА, 2, стл. 275–276. О Яне и Путяте и их мнимых и реальных родственных связях см. подробнее: Стефанович 2008, с. 220–233.
(обратно)986
Ср. недавний пересмотр сведений о тысяцких до середины XIII в., подтвердивший устоявшиеся в науке представления: Толочко 2011, с. 111–123.
(обратно)987
Тихомиров 1946/1956, с. 228.
(обратно)988
ПСРЛ, 1, стл. 143.
(обратно)989
Шахматов 1908/2002, с. 334–336,397. Ср.: Михеев 2009, с. 138–140. На этом отрезке начального летописания первоначальный текст приходится восстанавливать только по ПВЛ, так как в Н1Л отсутствует параллельный текст, и это обстоятельство, конечно, сильно затрудняет реконструкции.
(обратно)990
Ср.: ПСРЛ, 2, стл. 131; 38, с. 62.
(обратно)991
Шахматов 1916/2003, с. 760.
(обратно)992
Так полагал А. А. Шахматов, и новейшие исследования подтвердили его вывод– см. подробнее обо всём отрезке летописного текста, внутри которого находится это упоминание: Лукин 2007.
(обратно)993
НПЛ 1950, С. 15, 175.
(обратно)994
См. так: Львов 1975, с. 185.
(обратно)995
Статья 24 «Краткой редакции» «Русской Правды», согласно научной разбивке текста: Правда Русская 1940–1947,1, с. 71–72, 398.
(обратно)996
Ср.: СРЯ, 28, с. 11–14.
(обратно)997
Ср. вывод П. В. Лукина, что «вои славны тысяча» составляли «отборный отряд городских “воев”»: Лукин 2007, с. 15–16.
(обратно)998
ПСРЛ, 1, стл. 140.
(обратно)999
Ключевский 1882/1902, с. 31; Ключевский 1880-е гг,/1959/1989, с. 114–115.
(обратно)1000
Кучкин 2008, с. 328, 423–425.
(обратно)1001
«Старцы градские» упоминаются в статьях 6495 и 6504 гг. (ПСРЛ,1, стл. 106, 124; 2, стл. 93, 109; НПЛ 1950, с. 148, 166), а «старѣишины по градом» только в статье 6504 г. (ПСРЛ, 1, стл. 125; 2, стл. 109; НПЛ 1950, с. 166). Ср. о них выше в главе II (с. 216–217).
(обратно)1002
Насонов 1969, с. 210 и след.
(обратно)1003
ПСРЛ, 25, с. 108.
(обратно)1004
См.: Назаров 1978, с. 113–114.
(обратно)1005
Горский 1989, с. 42–48; Горский 2004, с. 95–114. Ср. выше в начале главы.
(обратно)1006
Само это выражение принадлежит А. И. Неусыхину, который пытался как-то обозначить период в развитии германских народов, когда они вступили в тесные контакты с античной цивилизацией, но до того, как у них сложились классовые отношения (в марксистском смысле слова) и полноценные государственные структуры.
(обратно)1007
Фроянов 1980, с. 84.
(обратно)1008
Фроянов 1992, с. 150 и след., 187 и др.
(обратно)1009
Свердлов 2003, с. 175–178, 270, 411–419, 535–540.
(обратно)1010
Сергеевич 1887, 3, с. 28.
(обратно)1011
ПСРЛ, 1, стл. 144.
(обратно)1012
См., например: Греков 1939/1953, с. 127. М. Б. Свердлов тоже фактически признаёт «Новгород как особый экономический, социальный, политический и идеологический коллектив», в котором была своя «знать», хотя и подчёркивает, что в данном случае новгородцы «были заинтересованы в восстановлении вертикали власти, возглавляемой князем» (Свердлов 2003, С. 342–343).
(обратно)1013
Рыбаков 1963, с. 203.
(обратно)1014
Фроянов 1992, с. 159.
(обратно)1015
На это справедливо обращает внимание Свердлов: Свердлов 2003, с. 342.
(обратно)1016
Сообщение о судьбе Константина содержится в Н1Лм в перечне новгородских князей (НПЛ 1950, с. 161, 470) и в летописях НовСофС в статье 6528 (1020) г. (ПСРЛ, 42, с. 62). Оно восходит, вероятно, к новгородскому летописанию XI в. См.: Шахматов 1908/2002, с. 157; Гиппиус 1997, с. 58–59; Назаренко 2001, с. 484–488.
(обратно)1017
Янин 1962/2003, с. 80.
(обратно)1018
Горский 1989, с. 43.
(обратно)1019
Янин 1992, с. 53–54.
(обратно)1020
Блок 1949/1986, с. 19–23.
(обратно)1021
Флоря 2009, с. 74, 80.
(обратно)1022
Ср. о разного рода трудностях, с которыми сталкиваются учёные, пытаясь применить понятие сословия к допетровской Руси: Ключевский 1913/1989, с. 367 и след. Ср. об «открытости» общества допетровской России на примере знати XVI–XVII вв. в интересном исследовании А. Береловича под характерным названием «Иерархия равных»: Berelowitch 2001, особ. с. 265–266, 291,405–407. Автор не прибегает к понятию сословие.
(обратно)1023
Ср., например, применительно к высшим социальным слоям по данным правовых памятников: Флоря 1983, с. 62–66.
(обратно)1024
Правда Русская 1940–1947,1, с. 114, ср. с. 442. Далее в обсуждении данных «Русской Правды», если не приводится специальная ссылка, подразумевается использование этого издания. Комментарии к отдельным статьям см. во 2-м томе этого издания, а также в книге: Российское законодательство, 1.
(обратно)1025
Ключевский 1904/1987, с. 250–251.
(обратно)1026
Свердлов 2003, с. 268–269, 408–419, особ. с. 417–419.
(обратно)1027
Горский 1989, с. 44, 49,72–74.
(обратно)1028
Свердлов 2003, с. 539–540, 589.
(обратно)1029
Там же, с. 176, 589.
(обратно)1030
Горский 1989, с. 73.
(обратно)1031
Там же, с. 73, 74; Свердлов 2003, с. 268–269, 417
(обратно)1032
Правда Русская 1940–1947,1, с. 70, 104, 397, 402–405.
(обратно)1033
См. о сводном характере кодекса в важнейшей и лучшей работе по истории текста «Русской Правды»: Тихомиров 1941, с. 79 и след.
(обратно)1034
Правда Русская 1940–1947,1, с. 105, ср. с. 406–407
(обратно)1035
Свердлов 2003, с. 417.
(обратно)1036
Зализняк 1995/2004, с. 257.
(обратно)1037
Сергеевич Древности, 1, с. 504.
(обратно)1038
ПСРЛ, 2, стл. 541–542. Об этом известии см. подробнее: Стефанович 2008, с. 214. Пётр Бориславич упоминается и в других местах летописи, и в историографии персонаж известный.
(обратно)1039
ПСРЛ, 1, стл. 260.
(обратно)1040
Вергельд в 30 тысяч монет за короля упоминается в двух судебниках, восходящих к середине-концу IX в. и сохранившихся в одной компиляции XI в. Эта сумма была, видимо, приблизительно равна 7200 шиллингам, а в 1200 шиллингов, то есть в 6 раз меньше, был установлен вергельд за тэна (thegn), и в 200 шиллингов, ещё в 6 раз меньше – за кэрла (ceorl). См.: Hudson 2012, с. 201. В большинстве англо-саксонских судебников вергельды за короля не упоминаются, но весьма характерно, что отсутствуют такие упоминания и для элдерманов (ealdormen) – высших должностных лиц, которых можно сравнить с графами франкского государства.
(обратно)1041
Древнерусские княжеские уставы 1976, с. 209.
(обратно)1042
Правда Русская 1940–1947,1, с. 231, 262–263.
(обратно)1043
Там же, с.316.
(обратно)1044
Там же, с. 269.
(обратно)1045
Pactus Legis Salicae 1962, с. 154–157, 203–204. Ср.: Салическая Правда 1950, с. 41–42, 52.
(обратно)1046
Irsigler 1969/1979, с. 124.
(обратно)1047
См. в статье Т. Рейтера со ссылкой наработу К. Вюрера (К. Wührer) по истории средневековой Скандинавии: Reuter 1979, с. 11. Ср. также: Reuter 1997, с. 179–180.
(обратно)1048
Hechberger 2005, с. 161.
(обратно)1049
339 ИСТА, 1, стл. 51–52. Статья об убийстве, которая повторяет аналогичную статью в договоре 911 г. (там же, стл. 34).
(обратно)1050
Эти обстоятельства были как раз недостаточно учтены в работе Б. Н. Флори, который сравнивал статьи о наказаниях и возмещениях за оскорбление («бесчестье») разныхлиц в «Уставе» и других законодательных памятниках и пришёл к выводу что эти статьи «Устава» отражают некую более дифференцированную «сословную» организацию общества по сравнению с архаичным «социальным единством», отражённым в «Русской Правде» (Флоря 1983, с. 62–66).
(обратно)1051
Древнерусские княжеские уставы 1976, с. 86–88 (Пространная редакция), 110–113 (Краткая). См. с комментариями: Российское законодательство, 1, с. 168–169 (Краткая редакция), 189–190 (Пространная).
(обратно)1052
ПСРЛ, 1, стл. 132; НПЛ 1950, с. 170.
(обратно)1053
Правда Русская 1940–1947,I, с. 114.
(обратно)1054
Ср.: Правда Русская 1940–1947,I, с. 442–443.
(обратно)1055
См.: Правда Русская 1940–1947, II, с. 626–632; Российское законодательство 1, с. 70.
(обратно)1056
Пресняков 1909/1993, с. 226.
(обратно)1057
Среди современных учёных её придерживаются М. Б. Свердлов и А. А. Горский: Свердлов 2003, с. 517–518; Горский 1989, с. 73.
(обратно)1058
Греков 1939/1953, с. 343.
(обратно)1059
ПСРЛ, 1, стл. 124.
(обратно)1060
ПСРЛ, 1, стл. 69, 76; НПЛ 1950, с. 121, 125.
(обратно)1061
Ср. о фаворитизме как «системно-имманентном признаке» знати в Древней Руси и в России XVI–XVII вв.: Büß 1994, с. 359–376.
(обратно)1062
Флоря 2009, с. 75.
(обратно)1063
ПСРЛ, 2, стл. 536-537
(обратно)1064
Стефанович 2008, с. 218 и след.
(обратно)1065
См., например: Reuter 1979, с. 4–13; Reuter 1997а, с. 181–184; Airlie 2006, особ. с. 94–97.
(обратно)1066
Ср. в обобщающей статье Л. Женико: Genícot 1975/1979, с. 20.
(обратно)1067
См.: Loyn 1955; Stenton 1943/1971, с. 302–307, 412–413.
(обратно)1068
См. о дворянах в ХII-ХIII вв.: Назаров 1978; Лимонов 1987, с. 150 и след.; Свердлов 2003, с. 593. Об эволюции термина в XV–XVI вв.: Назаров 2007б; Назаров 2007в.
(обратно)1069
Ср.: Irsigler 1969/1979, с 123.
(обратно)1070
См., например, о honores и Königsnähe в каролингской империи: Airlie 1995, 432–447.
(обратно)1071
Theganus 1995, с. 232. Русский перевод А. И. Сидорова: Теган 2003, с. 60. Низкое происхождение Эббона подтверждается независимыми источниками, хотя Теган был не точен, приписывая его освобождение Людовику, – на самом деле, Эббон избавился от несвободного статуса благодаря отцу Людовика Карлу Великому.
(обратно)1072
Ср.: Reuter 1997а, с. 180–181.
(обратно)1073
Reuter 1997а, с. 183.
(обратно)1074
Cм., например, работы Г. Альтхоффа (Althoff 1997, с. 157–184) и Т. Рейтера (Reuter 2006) о средневековой Германии, Х. Орнинга о Скандинавии (Orning 2008) и З. Далевского о древней Польше (Dalewski 2007, Dalewski 2008). Ср. также: Nelson 1995, и в ряде статей сборника: Der frühmittelalterliche Staat 2009.
(обратно)1075
См.: Schneidmüller 2005.
(обратно)1076
См., например: Schmid 1959/1979, с. 37, 52–56.
(обратно)1077
Rüß 1994. особ с. 16, 472–473.
(обратно)1078
Стефанович 2008, особ. с. 256–261, 267–269.
(обратно)1079
Ловмяньский 1978, с. 97, 99 прим. 23.
(обратно)1080
См., например: Греков 1953, с. 307.
(обратно)1081
См. сравнительно-исторический обзор данных такого рода: Лукин 2011, с. 54 и след.
(обратно)1082
Новосельцев 1965/2000, с. 295, 305.
(обратно)1083
Новосельцев 1980/2000, с. 404.
(обратно)1084
Присёлков 1941, с. 233. Ср. выше с. 393–394.
(обратно)1085
ПСРЛ, 2, стл. 723–724.
(обратно)1086
Napiersky 1868, с. 55–61.
(обратно)1087
См.: Лукин 2010б. Здесь обсуждение разных работ о новгородском вече и «300 золотых поясах», в том числе и работы Никитского.
(обратно)1088
Аграрная история 1971, с. 322.
(обратно)1089
Goehrke 1973, с. 43–44.
(обратно)1090
Аграрная история 1971, с. 329.
(обратно)1091
В. Н. Вернадский писал, что около 50 новгородских бояр «сосредоточили в своих руках большую часть новгородских светских вотчин» [Вернадский 1961, с. 315). Ср.: Янин 1962/2003, с. 418–419.
(обратно)1092
См.: Imsen 2000, с. 214 (со ссылкой на подсчёты норвежского историка А. Холмсена (Andreas Holmsen)).
(обратно)1093
Клауде 1970/2002, с.186.
(обратно)1094
Teilenbach 1939, с. 41–59.
(обратно)1095
Ср., например: Airlie 1995, с. 433–434.
(обратно)1096
Reuter 2001/2006, с. 310 (со ссылкой на работы J. Ehlers по истории древней Саксонии).
(обратно)1097
Cosma 1923, с. 198; Козьма Пражский 1962, с. 206 (III, 29).
(обратно)1098
Первая точка зрения: Žemlička 1998. Вторая: Wihoda 2007, с. 26.
(обратно)1099
Engel 2001, с. 85–87.
(обратно)1100
Annales Bertiniani 1883, с. 85; Responsa Nicolai 1852, стл. 988.
(обратно)1101
См. последнюю работу по этому поводу с обзором литературы: Ziemann 2007, особ. с. 615–616.
(обратно)1102
Ср., например, в летописном рассказе о походе Игоря Святославича на половцев: ПСРЛ, 2, стл. 643, 650.
(обратно)1103
Стефанович 2008, особ. с. 256–261, 267–269.
(обратно)1104
См.: Дюби 1978/2000.
(обратно)1105
Российское законодательство, 2, с. 316.
(обратно)1106
Милютенко 2008, с. 421–422.
(обратно)1107
ПСРЛ, 1, стл. 126.
(обратно)1108
ПСРЛ, 1, стл. 467.
(обратно)1109
Литвина, Успенский 2010, с. 173 и след.
(обратно)1110
Ср. ссылки на слова Владимира «дружиною налѣзу сребро и злато» в работе, посвящённой «военно-торговой экономике» Руси IX–XI вв.: Мельникова 2012.
(обратно)1111
Ср., например, схемы конца XIX и конца XX в.: Загоскин 1875, с. 56; Горский 1989, с. 87–88.
(обратно)1112
I am very grateful to Vasilii V. Belov who translated the summary into English. Я очень признателен В. В. Белову, который перевёл резюме на английский язык.
(обратно)
Комментарии к книге «Бояре, отроки, дружины. Военно-политическая элита Руси в X–XI веках», Петр Сергеевич Стефанович
Всего 0 комментариев