ОГНЕННЫЙ КРЕСТ Повествования
Техническая страница
ББК 84(2Рос=Рус)6-44
Д 33
Книга издана при финансовой поддержке Департамента информационной политики администрации Тюменской области
Денисов Н.В. Огненный крест: Повествования. – Екатеринбург: Банк культур ной информации, 2007. – 416 е.: ил. – (Библиотека прозы Каменного пояса).
ISBN 5-7851-0658-2
«Огненный крест» – книга поэта и прозаика Николая Денисова, лауреата Всероссийской литературной премии имени Д.Н. Мамина-Сибиряка, содержит документально-художественные повествования о русских эмигрантах «первой волны», о бывших мальчиках-кадетах, чьи отцы – воины Белой армии – осенью 1920-го ушли из Крыма с войсками генерала П.Н. Врангеля в Турцию, в Сербию, в другие страны «русского рассеянья».
Автор повествует о личных встречах с русскими зарубежниками в России, Венесуэле, других странах Южной Америки, о подробностях их судеб на фоне событий эпохи, рисует их быт, характеры, одна из главных черт которых – любовь к родному Отечеству.
© Н.В. Денисов, 2007.
© Ю.П. Филоненко, худ. оформление серии, 2007.
© И.Н. Холомьёва, худ. оформление тома, 2007.
© Банк культурной информации, оформление, серия, 2007.
СОХРАНИ В СЕБЕ РОССИЮ
Эту статью-очерк «Сохрани в себе Россию» известный русский поэт Иван Васильевич Лысцов намеревался опубликовать в газете «Тюмень литературная», которую я издаю и редактирую многие годы. В своё время по некоторым причинам публикация не получилась. И вот нашел эту статью в своих бумагах...
Иван Лысцов начинал свою трудовую и творческую жизнь на Тюменщине. А в последние годы перед его трагической гибелью, (убийством «неизвестными лицами»), в самый преступный период «ельцинской перестройки», мы плотно переписывались, неоднократно дружески встречались в Тюмени и в Москве. Как редактор «ТЛ» я публиковал присылаемые им стихи, острую публицистику. К примеру, у нас увидел свет большой очерк И. Лысцова «Убийство Есенина», который затем был напечатан отдельной книжкой.
Отчего-то грустным, пронизанным какими-то «мистическими» предчувствиями, было наше последнее расставание в Москве, возле станции метро «Юго-Западная» – 13 января одна тысяча девятьсот девяносто четвертого... В апреле того года Лысцова не стало.
Готовя к изданию настоящую книгу «Огненный крест» – о моих минувших встречах, о продолжающейся и сегодня дружбе с зарубежными русскими соотечественниками, кадетами, эмигрантами «первой волны», с одним из которых встречался и поэт Иван Лысцов, я в качестве предисловия к книге решил поставить фрагмент этого «кадетского» материала Лысцова, как в память о талантливом поэте, так и потому, что материал несёт в себе интересную информацию о Русской истории, прямым образом относящейся к моей книге «Огненный крест».
Николай Денисов1
Многие десятилетия своей жизни интуитивно чувствовал я, что нечто очень важное для меня, нечто очень значительное, утерянное кем-то и когда-то как бы специально для меня, ещё не найдено, не обнаружено мною, недовоссоздано в душе, и что моя задача во что бы то ни стало отыскать, найти, восстановить в себе это недостающее, необходимое мне духовное звено, чтобы наконец наладить, обрести с ним преемственную духовную связь, встроив это звено в систему своей нарушенной генной памяти и в понимание самого себя как малой частицы всего порушенного нашего русского Отечества.
И вот судьба сама предоставила мне, в силу моего природного любопытства, одну из самых, может, благословеннейших встреч, которую устроил мне мой коллега и друг поэт Николай Денисов – в июле 1992 года в Москве. Это была встреча с Георгием Григорьевичем Волковым, венесуэльским гражданином и глубоко русским человеком, героем очерка Николая Денисова «Рассеяны, но не расторгнуты», опубликованном в «Тюмени литературной» в конце 91-го года.
Георгий Григорьевич, как бывший воспитанник кадетского русского корпуса, вновь приехал в Россию на встречу с воспитанниками московского суворовского, петербургского нахимовского училищ, а также казачьего училища в Новочеркасске. Он намеревался рассказать им о существовавших у русских кадет традициях и передать их юным преемникам фолианты из своей личной библиотеки, запечатлевшие историю этих учебных заведений в России и русском зарубежье. Две из этих книг – томик «Кадеты и юнкера» Анатолия Маркова и сборник «Кадетские корпуса за рубежом» – Георгий Григорьевич, пока он ездил в Троице-Сергиеву лавру, на пару дней дал мне проштудировать дома.
Голубоглазый, стройный и подтянутый, русский «венесуэлец», остановившийся в 716-м номере гостиницы «Минск», вручил мне свою визитную карточку:
– Приглашаю Вас в Венесуэлу. Поживёте у меня в Каракасе. Покажу Вам нашу столицу и страну. Отдохнёте, покупаетесь в теп лом море, встретитесь с соотечественниками, сохранившими в себе старую Россию. Это люди особой закваски. Вам будет о чем с ними поговорить...
Заранее зная о том, что возможности побывать в этой экзотической части света у меня никогда не найдётся (как сумел это сделать Николай Денисов), особенно при таких фантастических ценах не только на заокеанские, но и на свои российские авиарейсы, я все же с благодарностью взял изящную карточку, изготовленную из тонкого бело снежного картона. Визитка на испанском языке гласила: «Доктор Г.Г. Волков. 5 я Поперечная линия Трансверсаль, между 3 и 4-ой улицами, дом «Симы». Лос Палос Грандес. Каракас. Венесуэла».
Мы долго и душевно разговаривали. В конце Георгий Григорьевич сказал:
– Мы, русские люди, выросшие и намыкавшиеся в скитаниях но чужбине, всю свою жизнь ждали и мечтали о нынешней поре гласности и духовного раскрепощения России, чтобы передать нынешнему поколению соотечественников сокровенную информацию о сбереженной в наших сердцах России, утраченной, как это ни парадоксально звучит, русскими людьми, живущими ныне на истерзанной русской земле. Вот почему мы, активисты русского кадетского движения за рубежом, и рвёмся всем сердцем на некогда оставленную нами родину, охотно встречаемся здесь с патриотами, деятелями культуры и литературы, с юными соотечественниками, особенно с воспитанниками суворовских, нахимовских, казачьих училищ...
Расставаясь, мы условились о переписке. Я обещал Георгию Григорьевичу написать в газеты «Истоки» и «Тюмень литературная» статью о кадетских и юнкерских училищах, чтобы о существовавшей в них системе воспитания, укладе жизни и патриотических традициях познакомились как можно больше наших современников. Что я охотно и делаю во второй части рассказа о встрече с замечательным соотечественником.
2
Кто же такие кадеты и юнкера, о которых мы в России знаем теперь не более, чем об исчезнувшей в пучине океанских вод Атлантиде?
В переводе с французского языка слово «кадет» означает «младший» (по званию), «подрастающий» (воин), «будущий» (защитник). В феодальных Франции и Пруссии это была категория молодых дворян, проходивших военную службу определенное время в солдатских чинах с целью «познания жизни», прежде чем стать офицерами.
В Российской империи кадетами назывались воспитанники особых – «кадетских» – подготовительных полувоенных учебных заведений, именовавшихся «корпусами», куда принимались, как правило, дети кадровых офицеров, большая часть которых была дворянского происхождения. В кадетских корпусах воспитанники, подобно нынешним суворовцам и нахимовцам, готовились к поступлению в военные училища. Окончив военное училище, вчерашний кадет становился офицером и зачислялся на кадровую военную службу.
Юнкерами до 1864 года именовались молодые дворяне, добровольно вступившие в российскую армию и проходившие в войсковой части стажировку с перспективой последующей аттестации их на офицере кое звание. После 1864 года юнкерами стали называть и курсантов военных училищ. Юнкерское звание, таким образом, было выше кадетского.
В кадетский корпус принимались мальчики от семи лет, и воспитывались они здесь ровно одиннадцать лет. В корпусе было три начальных и восемь основных классов.
Что за особенная атмосфера царила в этих полувоенных учебных заведениях, коль скоро они становились такими дорогими и незабываемыми в памяти своих выпускников?
Дореволюционная Русская армия отличалась от армий других стран не только своими высокими боевыми качествами (примеров тому множество!), но и находилась на огромной морально нравственной высоте. Известны, например, слова Фридриха Великого о том, что «русского солдата мало убить, его нужно еще и повалить», чтобы он выронил своё оружие и перестал сопротивляться. И этот особый дух патриотизма, стойкости и желания победы прививался и передавался русскими воинами из поколения в поколение непосредственно от их командиров – офицеров русской армии. Благородство, бескорыстие, доблесть и бесстрашие русского офицера, подобно электричеству, сообщались всему личному составу подразделений, сплачивали их и вели к успеху в любой операции. Нашим офицерам, в свою очередь, было с кого брать пример. Их вдохновляли и легендарный русский князь Святослав, покончивший с Хазарским Каганатом, и оставшийся непобедимым генералиссимус Александр Васильевич Суворов со своими чудо-богатырями, и освободитель матушки-России фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов...
Русские цари прекрасно понимали, что офицерский корпус является опорой монархии, и стремились всячески облегчить его материальное положение, ибо реальные расходы любого офицера значительно превышали его официальное жалованье, что особенно сказывалось на его быте, когда он обзаводился семьёй и нарождались дети. Идеальной формой помощи офицерским семьям и одновременно прекрасной школой преемственности, подготовки свежих командирских кадров и являлись кадетские корпуса, в которых мальчики находились на полном довольствии государства. Кроме этих важнейших задач, которые решали кадетские корпуса, они были тем единственным и притом идеальным институтом классического воспитания, в котором установилась совершенная, саморегулируемая система органичной передачи и наследования благотворных патриотических традиций и морально этических норм, на которых испокон держалось и коим неукоснительно следовало русское офицерство. В своем сжатом виде этот кодекс чести, определявший линию жизни и поведения военного человека, сводился к триединому девизу: без страха и упрёка стоять «За Веру, Царя и Отечество!» Формула эта была тем более обязательна для каждого русского офицера и солдата, что все три составляющих её служили основанием всей нашей независимой русской государственности.
В самом деле, православная вера была нашей официальной религией, поскольку её заповеди и догматы соответствовали нравственным нормам человеческого общежития, христианскому учению о взаимотерпимости, что было особенно важно в таком огромном многонациональном государстве, каким была Российская империя. Кроме этой объединяющей миссии, церковные обряды на Руси уже давно стали сутью и содержанием самой народной жизни, её бытовыми традициями. Религиозные праздники и соответствующие богослужения в храмах, посещение их и причастие к святым тайнам, рождественские, святочные, пасхальные и троичные семейные торжества настолько вошли в каждый дом и в сознание русских людей, что сломать весь этот тысячелетний уклад означало бы полностью зачеркнуть, перевернуть вверх дном всю жизнь общества, обесценить и обескровить психологию россиян, сделать бессмысленным само их существование. Отменить, изъять из обихода Православие на деле означало бы разрушить всё государственное здание, ибо без искренней веры в Творца мироздания, а значит, и в его частицу – Святую Русь – бытие человеческое лишается всякого смысла.
Выдающийся общественный деятель XIX века, апологет государственности Михаил Никифорович Катков писал: «Государство не находится в антагонизме со свободой, напротив, свобода возможна только в его ограде, но при условии сильной власти, способной защитить личную свободу людей от всякого насилия и вынуждения. В понятиях и чувстве народа Верховная Власть есть начало священное...»
«За Веру, Царя и Отечество»... Говоря об Отечестве, всегда помни лось, что есть неразделимое с ним определение – Родина-мать. Отчина, земля отчич и дедич, отчие места, где русский человек появился на свет и возрос, живёт и работает, радуется и печалится, хлопочет о своих делах и заботится о своём потомстве, творит повседневную красоту и не забывает о милосердии, для него значат буквально всё. Это среда его обитания и добывания хлеба насущного, его колыбель и надёжный кров для продления своего рода, это, наконец, место его вечного успокоения в надежде на оставление благодарной памяти о себе. Поэтому искони считалось, что лучше достойно умереть в бою, чем изменить матери Родине, предать родную землю и отдать своих близких на поругание врагу. Без свободной Родины не может быть ни единого национального государства, ни самого физического существования народа.
На культе верности Отечеству было построено и школьное, и семейное воспитание.
Мальчик, разлученный со своей семьёй учебой в кадетском корпусе, почти безболезненно переносил перемену в своей жизни. Привычную домашнюю обстановку «молодому», то есть кадету, отныне все цело заменяла его новая большая ученическая семья, вся хлопотливая атмосфера его единых с товарищами корпусных интересов. В кадетской семье каждый воспитанник оказывался на виду у своих новых сотоварищей, таких же ребят, как и он сам. Все его достоинства и изъяны здесь сразу же обнаруживались. Пришедший в кадетский корпус уже с первого своего шага смекал, что хорошее в нем кадеты заметят и поощрят, а дурное уличат и высмеют. Ленивого товарищи по службе заставят подчиниться установленному распорядку, а не способного к военному делу, несостоятельного в своих амбициях и самомнении поставят в такие условия, что он будет вынужден с позором покинуть требовательную кадетскую семью. Тот же, кто с радостью примет других, сольётся с организмом кадетского товарищества, преодолеет все трудности и успешно закончит курс учёбы. И если он поступит впоследствии на офицерскую или на какую иную, даже гражданскую стезю, то память о корпусе сохранит на всю жизнь. И память эта будет самой благодарной, нежной и ревностной по отношению ко всем другим периодам его долгой или трагически короткой жизни.
Великий князь Константин Константинович, будучи начальником всех военных учебных заведений Российской империи, лично выработал и разослал во все корпуса и училища подлежащие к руководству в жизни свои заповеди, на коих и держался весь уклад кадетских коллективов. Эти двенадцать параграфов знал наизусть каждый, готовившийся стать офицером, воспитанник кадетского корпуса. Например: «Военное товарищество доверяет душу, жертвует жизнью», «На службе дружба желательна, а товарищество обязательно», «Оскорбление своего товарища – это оскорбление товарищества»...
И вот в России началась революционная смута. (Предшественница – нынешней!) Уже в марте 1917 года Временное правительство стало переименовывать Русские кадетские корпуса в «военные гимназии», снимать с их воспитанников погоны и отбирать у них табельное учебное оружие. Поэтому вполне естественно, что подростки и юноши- кадеты во время столкновений с революционными люмпенами защищали порядки тысячелетней державы и свои собственные «гнёзда».
Затем и красные объявили всех воспитанников кадетских корпусов «контрреволюционерами» и начали их преследование, а потом и зверское избиение, уничтожение. Кадетам пришлось прятать погоны под гражданскими рубашками, а с образованием Добровольческой армии – пробираться в её части на юге страны. В подразделениях белых сражалось немало юных патриотов России из числа кадет. С эти ми подразделениями, не сдавшись, они ушли за границу.
3
Прощаясь с пожилым русским доктором, учившимся в кадетском корпусе на территории братской нам Сербии, я спросил чистосердечного собеседника:
Скажите, пожалуйста, Георгий Григорьевич, как Вам, в младенческом возрасте оказавшемуся на чужбине, выросшему за пределами обездолившей беженцев Родины и увидевшему её впервые со всем недавно, как Вам удалось остаться русским и даже зажечь в своём сердце такую нежную любовь к России?
Собеседник прочитал в ответ стихотворение, которое написал один из его товарищей по судьбе, русский эмигрант. Стихотворение это стало песней, знают её и исполняют зарубежные русские во многих странах русского рассеянья:
Меня ласково русское сердце не грело, Не румянил мне щёки московский мороз, Колыбельную песню Россия не пела, Ветер вольных степей мне не путал волос. Отчего же тогда я, взращенный чужбиной И по книгам узнавший родимую Русь, С миллионами братьев о ней, о любимой, Так мечтаю и к ней всей душою стремлюсь? Оттого, что родился я с русскою душою, И течет во мне та же славянская кровь. Вот поэтому силой нельзя никакою Погасить в моем сердце к России любовь!Через некоторое время, завершив свой очерк о кадетах и юнкерах ушедшей от нас былой России, собрался один из ксерокопированных экземпляров отправить в «Тюмень литературную», как почтальон вручил мне пакет с красочной венесуэльской маркой. Письмо было от Волкова Георгия Григорьевича, в котором он, в частности, писал: «...Хочу прежде всего поблагодарить и за письмо Ваше и за газеты, которые я роздал всем жаждущим слова с берегов Отечества. А над «Известиями культуры России» я вчера просидел до полуночи. И я благодарю Бога за то, что есть на Руси настоящие Русские люди, которые, несмотря на голод, холод и всякие препоны, думают не о себе, а о судьбах Родины и народа. Вообще хочу признаться, что моя четвёртая поездка в Россию дала мне уверенность в том, что наша любимая страна не пропадёт, пока есть в ней и помогают ей делом такие патриоты, как редактор «Истоков» москвич Блазнин, тюменец поэт и редактор Денисов, тоболячка Захарова, ваша семья и многие другие ваши единомышленники. Ведь каждый из вас не просто раздумывает над горестями России, но и все делает для одоления злых сил. Одна Людмила Николаевна Захарова чего стоит! Собрав в Тобольске клуб «Добрая воля», она вместе со своими подвижниками восстанавливает то, что в течение семидесяти пяти лет намеренно губилось и разорялось. Они, сподвижники ваши, заставляют каждого подумать о многом, о чем раньше и помыслить то было невозможно. И за всё это всем вам великая благодарность от нас, русских людей, живущих вдали от своей исторической Родины.
И спасибо моим родителям, наставникам в кадетском корпусе в сербском городке Горажде за то, что они научили меня любить мою Россию. Мы, Русские, должны гордиться принадлежностью к своему великому народу. И у нас есть чем гордиться.
Г. Волков. Каракас. 4 декабря 1992 года Иван ЛысцовРАССЕЯНЫ, НО НЕ РАСТОРГНУТЫ
Венесуэльский дневник. 1991 год
«...Дневник – одна из самых прекрасных литературных форм. Думаю, что в недалёком будущем эта форма вытеснит все прочие».
И.А. Бунин. Дневники11 мая
Проснулся в русском доме под иконой Богородицы и под двумя старинными тульскими самоварами, тускло мерцающими на полке своей зеленовато-желтой латунью. Пестрели пристроенные на обозрение простенькие полотенца с ручной вышивкой – с претензией на старинное рукоделье, на народное искусство. Возможно, что так оно и есть: осколочек России, память о каких-то предках, занесенная далеко-далёко. Рядом, как бы в противовес русской атрибутике, сверкали глянцем суперобложек явно современные и дорогие книги, художественные альбомы заграничного издания. И опять – несколько сувенирных московских матрешек, прочих безделушек, праздного назначения. Все это – аккуратно, чинно, бережно...
В высоких и просторных окнах стояло раннее утро. Сам солнечный свет, его лучи еще прятались за высокой каменной стеной двора. Там же, видимо, приветствуя начало нового рассвета, кричали попугаи. Вчера вечером в хоре лягушек они орали вовсе заполошно – в том, соседнем, за высокой стеной, пространстве.
Поднялся, посмотрел в окошко, что открывало вид на утреннюю улицу: попугаи летали с криками и там, будто у нас в сибирской деревне вороны, которые обычно орут к приходу ненастья, присматриваются к укромным закуткам. И долго так кружат с криками, надоедливо оглашая окрестности. Но, нет, здесь это сравнение все же мало вписывалось в радужные картины. Попугаи не родное вороньё, экзотика! И дополняли эту тропическую экзотику живописного вида дома-коттеджи напротив, каждый с прочной и глухой оградой, а в отдалении, как уместно писать в таких случаях: в сизоватом утреннем тумане – горные вершины. И крыши домов, и других строений – в густоте зеленых деревьев, почти скрытые этой густотой. И только близко, через улицу, на её противоположной стороне, как на блюдечке, одноэтажный, типа длинного, просторного, облепленного яркими вывесками сарая, магазин «Аутомеркадо», где «есть всё» – припомнилась вчерашняя характеристика этой местной и ближней торговой точки.
Полусонный еще взор вбирал в себя телефонные и электрические провода, и снующих воробьёв, и диковинные тропические цветы, выпирающие из решеток железных изгородей.
Рассвет наступал стремительно, как и всюду в тропиках, знакомых мне по прошлым дальним плаваниям. Но они, эти рассветы, запечатлелись во мне – больше среди океанских зыбей, над палубами сухогрузов и танкеров. А здесь, вот слышу, знакомо опять же, по-деревенски пропел неподалеку петух, занялась лаем собака, прошумели первые машины.
Душа, сознание еще полны вчерашним. Этой радостной встречей в аэропорту имени Симона Боливара, на самой кромочке берега Карибского моря. Приземлились, вышли на жаркий бетон аэродрома, прошагали уже вольготной ватагой в зданье аэровокзала, где вновь, как и в салоне самолета, обдало кондиционированной и желанной прохладой. Поднялись по эскалатору и тут сразу родная речь, родные славянские лица. Объятия, крепкие рукопожатия. Добрался! Я в Южной Америке!
Это мой школьный друг Юра Ольховский! – знакомил меня Георгий Григорьевич Волков (к нему я приехал по вызову, оформленному в посольствах и в милициях-полициях, как уж водится в таких случаях!) с человеком гренадёрской выправки. Всё это улыбки-рукопожатия-объятия – заполняло мгновения встречи, одним из них было явление яркой девушки-мулатки в красном строгом костюме. Она с улыбкой забрала у меня загранпаспорт, который, изготовясь к ожидаемой процедуре оформления прибытия, держал я едва ли не в зубах. Словом, прекрасная девушка унесла мою «краснокожую паспортину», чтоб проштамповать в ней соответствующие отметки, а встречающие заметили опять же с улыбкой:
– Тебя, Коля, встретила самая красивая девушка Каракаса!
– Благодарю! Я уже понял и оценил это!
Процедура с «паспортиной» теперь совершалась без меня, где- то в недрах аэровокзала, и заняла, как вспоминалось потом, неслыханно краткие мгновения, из которых я сумел запомнить лишь улыбку красавицы в строгом костюме, а потом ощущение уверенности при вновь обретенных «корочках» с золотистым гербом далекого теперь родного Союза.
Но надо было еще получать чемодан, он, успел я заметить, ехал уже по транспортёру.
– Ну так беги, получай! – поторопили встречающие.
На выходе из просторного и гулкого – высоким пространством над головой – зала получения багажа меня остановил полицейский:
— Декларасьён?
— Там! – ткнул я пальцем в пространство, оставшееся за спиной, где были слышны гулы приземляющихся и взлетающих самолетов, где остались встречающие меня русские, и где все еще вертелся круговой транспортер с чьей-то дорожной поклажей.
Полицейский кивнул, словно понял моё русское «там», проходи, мол. Но остановили опять, заставили нажать кнопку, вспыхнула зеленая лампочка. О кей, всё в порядке. У парня, что стоял впереди меня, загорелась красная, парня вернули на дополнительную проверку. О, знаю эти таможенные придирки! Скажем, на ленинградской или дальневосточной (находкинской) угрюмой таможне, где распетрушивали тебя едва ль не донага – в поисках чего там «запретного». Вот уже прошли, управились с показом ввозимого твои друзья-мореманы, а ты стоишь дурак-дураком над своим растерзанным чемоданом, так любовно уложенным и «запечатанным» прочной лентой лейкопластыря в каком-нибудь последнем – перед прибытием в Союз – порту, Бремене или Иокогаме...
Едва сделал шаг на выход из таможенного пространства, как в дверях громогласные, экспрессивные мужики подхватили мой чемодан. Что, опять проверка? Пограничники?.. Господи, это ж таксисты! Как сразу не распознал «характерные», нагловатые повадки! Да, всё как у нас. Как у нас...
– Сеньоры! Муча грация! Большое спасибо! Сам разберусь!
Мои русские венесуэльцы поджидали уже на «нейтральной» территории. И мы вышли в банную жару полдня, к машине Волкова. Он сунул ключ в отверстие увесистого амбарного замка, висевшего на руле, погремел крупной собачьей цепью, соединяющей баранку руля и педаль акселератора, усмехнулся, отвечая на мой удивленный, вопросительный взгляд:
– А – чтоб не угнали!
Одну машину у деда Жоржа (так мы называли его, когда он полгода назад приезжал в мою Тюмень), как он рассказывал, просто отобрали. Невинно-нагло, по-латиноамерикански – приставили к виску револьвер: вылезай, будь добр! А куда денешься, пришлось вылезать. Хорошо еще, что не сказали: «Подвинься!» Это чревато большими неприятностями: вывезли бы за город, в худшем случае – пристрелили, в лучшем – выкинули живым на обочину. Но и тогда угонщиков – ищи-свищи. В соседних странах Колумбии или Бразилии, где о-о-очень «прозрачные» границы...
Волков вырулил на просторную асфальтированную дорогу и мы почти сразу полезли в гору. Склоны её в пожухлой растительности, свисающей длинными нитяными начесами, которые, как поясняют мои спутники, называются по-местному «волосами индейца». Эта трава, то есть «волосы», с мощной корневой системой, укрепляет земляные склоны гор, препятствует оползням. Но вот-вот должен наступить сезон дождей. Все зазеленеет, буйно пойдет в рост. Набрякнут влагой степные и горные травы. Притихнут пожары, которые, по утверждению Волкова, «никто не тушит». Их дымы там и там возносятся в отдаленных горах.
Въехали в город, где будто игрушечные, цепляясь за те же непрерывные склоны гор, лепятся жилища бедноты, сколоченные из бросового материала – кусков фанеры, толстого картона, ржавых пластин листового железа. Порой в это великолепие бедности втиснется лачуга попристойней – с основанием из серого кирпича или обломков камней горных пород. Впрочем, нечто похожее видел я уже в бразильском Рио-Гранде и Сантусе, где в мае 88-го разгружался наш сухогруз «Уильям Фостер». В каждом из городов проторчали мы по неделе, успели пофланировать и по блистательным центральным улицам, и по окраинным, живописным такой же бедностью лачуг, похожих на балаганы, что мы сооружали для забав в сибирском детстве.
Ниже уровня этого бедняцкого муравейника, который, догадываюсь, будет одинаково открываться мне повсюду в этой стране, так вот ниже – узкие улочки старого, еще колониального Каракаса. Строились, возводились они с таким, видимо, расчетом, чтоб могли разминуться два встречных конных экипажа. И мы вынужденно петляем на малой скорости. Лавки, домики одно- или двухэтажные, снова лавки, небольшие базарчики. Семнадцатый век!
Запоминается автогрузовичок с мешками и корзинами овощей и фруктов в кузове. Хозяин везет их на продажу. Развезет по лавочкам и – свободен. Там оставит свёклу, там – бананы, там – личосу, там – кукурузу. Продавцы, хозяева лавок – посредники в торговле. Выгодно, тем и тем, то есть крестьянам, вырастившим урожай, и лавочникам.
И еще – не очень приметное здание в старинной части Каракаса. Высокая ограда с редкими «копьями» железных прутьев. Так что все пространство двора хорошо просматривается. А там на флагштоке национальный венесуэльский флаг. Гвардейцы в малиновых беретах. При оружии.
– Это наш Кремль! – без иронии, что явно напрашивается при обозрении резиденции высшей власти, говорит Волков, сбавляя скорость своего «мерса», уже воспрянувшего к открывающейся широкой улице.
– Понятно. Здесь находится президент! Довольно скромное расположение…
Дом Волковых, куда мы добрались, изрядно покружив по большому четырехмиллионому яркому Каракасу – на когда-то бывшем пустыре. Давние новопоселенцы покупали здесь земли, строились не выше двух этажей. Сейчас старые постройки сносят, застраивают более комфортабельными – те, у кого есть деньги. Частное строительство строго контролируется архитектурным управлением города. И каждый жилой коттедж не повторяет в своем облике соседний. Это тоже одно из условий возведения нового частного жилья.
Впрочем, люди здесь поселяются с большой охотой, нежели в других местах, низинных, более жарких и опасных при селевых оползнях. А Каракас простерт, говоря военным языком, на пере сеченной местности, в живописной горной долине, как мне подчеркнуто пояснили, в «тысяче метров над уровнем моря». И потому здесь сносный, не столь жаркий климат, как на побережье.
Дом-коттедж Волковых – на две половины. В одной, с внутренним глухим каменным двором, живет Георгий Григорьевич с супругой Екатериной Иосифовной, другую половину, где я и провёл эту первую гостевую ночь, занимает семья Аннушки, то есть семья сестры жены Волкова. В каменном дворе, выстеленном керамической плиткой, украшенном деревом граната, есть еще зубоврачебный кабинет. Сейчас этот свой докторский кабинет пенсионер Волков сдает в аренду молодому русскому врачу Кириллу Жолткевичу, а раньше сам многие годы вел приём пациентов. На приеме бывала и Великая Княжна Вера Константиновна Романова, «старшая сестра» заграничных российских кадет, приезжавшая из США на кадетские съезды в Венесуэлу.
Да, попал я в гости к русскому кадету и его друзьям-кадетам, потому это слово «кадет» – звучит постоянно, как нечто заветное и священное, в этом белоэмигрантском далеке.
Так вот, поставив «мерседес» в гараж, прошли мы в глухой каменный двор тенистой галереей из высоких кустарников и цветов на мощных стеблях, где своим могуществом поражал воображение императорский посох! Да, тропический цветок, название которого на испанском языке бастон дель эмпередор, и оно, имя, в самом деле звучит по-государственному: чего стоит только один, напоминающий ствол бамбука, стебель и мощная, райских оттенков корона цветка, венчающая его макушку.
Но все эти восторги остались при мне, хозяин, кажется, мало обратил на них внимания, спеша показать гостю, «как творческому человеку», свою редакцию, то есть кабинет в прохладном полуподвале, где главная достопримечательность – пишущая машинка с русским шрифтом! Именно из-под клавиш этой машинки выходят страницы кадетского «Бюллетеня», то есть самиздатовского журнала кадет, что делается небольшим тиражом, но рассылается в почтовых пакетах практически по всему миру.
Именно в нем, в этом заветном самиздатовском журнале, печатном кадетском органе эмигрантов первой белой волны, рассредоточившихся по всему свету, но не растративших своей любви к Родине, к России, прочел я полгода назад, в Тюмени, примечательный девиз: «РАССЕЯНЫ, НО НЕ РАСТОРГНУТЫ».
* * *
... А всё начиналось не столь живописно, не так романтично. Не предполагалось и это нечаянное, но посланное Богом, знакомство с зарубежными, достойными русскими людьми, о существовании которых раньше, скажем, в пору зеленой юности – я мог только догадываться. Во взрослые года отдалённые гулы из этого далека доносились, конечно, до сибирских моих пределов, но больше скандальной информацией запретных в СССР, глушимых «радиосвобод». И проникающие из-за кордона эти полночные – из приёмника! – «гулы» были преимущественно о второй и третьей волне эмиграции, где чаще фигурировали нерусские фамилии.
Впрочем, и недавние мои меркантильные, мимоходные общения с «маклаками», то есть с лавочниками, с бывшими советскими, к ним мы, моряки загранплавания, заруливали в надежде приобрести «чего подешевле», давали лишь обрывочные впечатления. Ну побалакаешь в немецком Бремене или голландском Флисингене с хозяином или хозяйкой лавки на родном языке – и то отрада. Да и кто расщедрится, откроет тебе душу в кратких набегах за дешевым, но дефицитным в прошлом Отечестве барахлом-товаром. Радуйся, что осчастливишь потом жену или подрастающую дочку яркой майкой «Адидас» или престижными в Союзе джинсами с нашлёпкой на непонятном, но зато заграничном языке!
Запомнился он, замечательный девиз бывалых мореманов о «пыльном ящике», когда вывалив из ворот иностранного порта, «толпа» уволенных сосредоточенно устремлялась к закордонным базарам, скажем, японской Осаки или индийского Бомбея.
– Ну что, парни, двинули по «пыльным ящикам»! – точно так же, как в прежней стране, вперив взор и в тропические Сингапурские небеса, заключал бывалый. И вёл нашу отчаянную «русскую тройку» в какой-нибудь укромный, известный ему по прошлым визитам торговый закут, доступный не звонкому карману советского моряка.
Помнилось и то, как решительно и бесповоротно пресечены были ироничными улыбками бывалых и те мои первоначальные потуги – «общаться только с культурными ценностями», как потом также скоро забыл об этих порывах, навострясь прицениваться и торговаться, к чему особенно так предрасположены улыбчивые и хитрющие торгаши восточных базаров...
Гляжу в пробуждающуюся улицу. Да, пробежали первые автомобили. Да, прошагали ранние прохожие. Но дом и его обитатели еще, кажется, не пробудились. Это я таращу глаза, перемешав все временные пояса, дни и ночи вчерашними перелетами из московского Шереметьева до ирландского Шеннона, до канадского Ньюфаундленда, до кубинской Гаваны, до робинзонкрузовского острова Гаити... И где всюду, в этих «точках», совершал посадки и взлёты, и где всюду не ведал: что там ожидает впереди?!
Да, повторюсь, начиналось не столь живописно... Хотя как сказать! И припоминается недавнее.
В предновогоднюю ночь 1989–1990-го вышел я из типографии тюменского Дома печати с пачкой газет – из-под офсетной печатной машины! – с только что подписанным мной в «свет» первым «перестроечным» номером шестнадцатиполосной «Тюмени литературной». Хрустел снег. В некрепкой городской темноте вспыхивали фарами поздние автомобили. Сумел добраться до родного микрорайона, где в эйфории свершившегося события, в радости, еще неразделённой с друзьями, рассчитывал найти приятеля и своего зама по газете – Петю Казанцева: полагал, что он явит и тут свои немалые способности, раздобудет в ночном трезво-горбачёвском кошмаре хоть один сорокаградусный «пузырь» – обмыть событие.
Шёл второй час ночи. Петя оказался наготове, то есть обутым одетым, он перелистал страницы нашего детища, ну конечно, «пахнущего типографской краской» (оглушительный репортёрский штамп!), хмыкнул удовлетворенно-радостно и немедленно исчез в ночи. Явился так же скоро, как и по-шпионски тихо уходил во тьму, принёс необходимое, водрузил с глухим, но достойным стуком на стол.
– У таксистов купил?
– Да есть у меня тут точка...
В первые дни нового года «ТЛ» появилась в киосках города и области. Тридцатитысячный тираж, мы ревниво проследили, разошелся в три дня. Посыпались устные и письменные отклики. Не все местные послания ласкали душу, но дальние письма – тешили самолюбие. В почту с тюменских – заполярных и южных лесостепных! – широт вклинивались корреспонденции из Крыма, обеих столиц – Москвы и Питера, Прибалтики, где не довелось мне бывать «ни при какой погоде», но зато залетело послание с «проклятой» Колымы, знакомой по арктическому рейсу лета семьдесят восьмого года!
Дивились: эвон куда летит наше издание! «Держитесь, ребята!» писали нам единомышленники. Перестройщики всех времен и народов, завтрашние перевёртыши из КПСС и ВЛКСМ, ощетинились. Ставший жутко демократическим «Тюменский комсомолец», по-шулерски смахнув со своей первой полосы портрет товарища Ленина, заменив его на лик менее лысого «вождя» Николая Бухарина, которого даже его единомышленник Лев Троцкий называл «Колей-балаболкой», тиснул заметку, где назвал нас «фашистами». Мы готовили отпор, но, естественно, могли выстрелить в ответ не раньше как в следующем номере!
В телевизоре, потрясая всех клетчатым пиджаком, калифствовал самоуверенный Собчак, тесня всем уже надоевшего Горбачёва. Вскакивали со своих депутатских кресел и кричали различного пошиба полковники, набирала симпатии публики чеченка Сажи Умалатова, постоянно прорывался к трибуне непрерывно транслируемого съезда народных депутатов Верховного Совета СССР отец водородной бомбы – академик Сахаров, юродиво клоня академическую головку, бормотал обещавшую «свободу» невнятицу, которой горячо хлопала галерка с прибалтами и прочими сепаратистскими элементами.
В когорте местных патриотов, где оказались и мы со своей газетой, активничали Саша Репетов, Коля Павлов, Сергей Васильев, Петя Змановский, Павел Карабатов, Ольга Казанцева – ядро русского патриотического клуба «Отечество». Они помогли подготовить нам вечер-презентацию. И в февральский день выхода второго номера «ТЛ» публика заполнила весь – на семьсот кресел! зрительный зал Дома культуры «Строитель». Пришли единомышленники, подтянулись и ярые супротивники. Телекамеры записывали и выдавали, кажется, в «прямой эфир» двухчасовое по времени «ристалище», с которым в обрамлении пронзительных юпитеров, завезенных с телестудии, и черных одеяний местных священников, их больших крестов на облачении, управлялся я в качестве ведущего вечера.
Служителей церкви, конечно, привлекло то, что «ТЛ» первая в тюменских весях заговорила о важности для русских Православия. И то, что лицевую страницу первого номера украсил редкий и замечательный в искусстве фотографии снимок Ивана Сапожкова: могучий поп, вознеся над головой восьмиконечный крест, благословляет действия мощного вертолёта «Ми-6», устанавливающего крест на шпиль колокольни Тобольского кремля.
Писатель Константин Лагунов, встретив меня в те дни, спросил:
– Как ты решился поставить такой снимок на первую полосу? В обкоме ещё не отреагировали?.. Не лез бы ты на рожон!
Обком КПСС промолчал. Зато вскоре пришло письмо, «усеянное» штампами и множеством ярких иностранных марок на конверте:
«Венесуэла. Каракас. 7 марта 1990 г.
Глубокоуважаемый господин редактор!
На днях попалась мне Ваша газета «Тюмень литературная», которую я с интересом прочёл. Хотя нас разделяют и континенты, и 70-летнее воспитание, но всё же то, что Вы пишете и проповедуете в Вашей газете, нам, русским, живущим в чужих странах и условиях, родственно близко, и мы не потеряли с Вами одно и то же направление.
Всё, что у Вас происходит, нас интересует, волнует и мы переживаем вместе с Вами. Мне было приятно получить газету из далёкой провинции, и увидеть, что вся страна охвачена одними мыслями и желаниями.
Наша Русская колония, а нас 5000 человек, получает столичные (из Москвы) газеты, но меня лично интересует, что думает и как реагирует на все перемены наша провинция, поэтому я Вас очень прошу присылать мне Ваше издание. В свою очередь, если у Вас будут к нам какие-то интересующие Вас вопросы, не стесняйтесь и спрашивайте. Насчет расходов по пересылке, думаю, что уладим, так как многие из нас теперь летают в Москву.
Бог на помощь Вам и Вашим сотрудникам.
Уважающий Вас Георгий Григорьевич Волков».
Столь неожиданное послание из невыразимо далекой страны, конечно, вновь приласкало душу, но больше всего меня подивило как бы мимоходное – «на днях попалась мне Ваша газета», и вовсе оглушительное для советской провинции – «господин редактор», на что ответсек газеты Володя Жерновников заметил: «Давай дадим все это в следующем номере!» – «Согласен! Для укрепления контактов...»
Письмо это мы напечатали в третьем номере газеты, которую послал я по заграничному адресу. Контакт закрепился. И где-то к осени в писательской организации Тюмени нашел меня междугородний звонок из Москвы. Звонивший назвался «Волковым из Каракаса». Гостил он в России вторую неделю, побывал уже на юге у родственников, а теперь вот собрался совершить «паломничество» в древний Тобольск. И едет через Тюмень таким-то поездом. На вокзале мы встретили гостя нашей оравой газетчиков, раздобыв в облисполкоме по сему случаю белую «Волгу» заместителя председателя областного Совета депутатов трудящихся. Во втором микрорайоне, в моей девятиэтажке, на третьем этаже ждал нас, накрытый Марией, стол с фаршированной щукой, зажаренным долгоногим бройлером, осенне-сибирскими салатами и энным количеством раздобытых бутылок водки и коньяка. На сию трудоёмкую «операцию» в самый пик борьбы за горбачёвскую трезвость пришлось привлечь немалые силы городских знакомых.
Гость пробыл у меня в Тюмени четверо суток, потом, встреченный тоболяками, погостил в древней сибирской столице, вернулся в свою жаркую страну, где и я теперь – под живописные крики попугаев за ранним окном – обрывочно вспоминаю свой путь сюда, куда я, хоть и достаточно бывалый человек, поехал с «ответным визитом», как говорят, очертя голову, в полном неведении перед одиночным путешествием со ста американскими долларами в кармане, которые представлялись мне вчера еще «значительной суммой».
Оформив загранпаспорт, за семьдесят четыре советских рубля я привычно «покрыл» на самолете расстояние от Тюмени до Москвы. И, поджидая рейс на Кубу, раздобыл у московских друзей учебник испанского языка, русско-испанский словарь, засел в одиночном номере гостиницы «Центральная» за изучение необходимых «фраз» и «выражений», как обычно делали мы, мореманы, перед приходом в тот или иной загранпорт.
За окном кишела какой-то сумеречной и невообразимо подо зрительной толчеей перестроечная столица, обрастая блошиными рынками, порнографическими газетками, откуда-то повылезавшей рванью и нищетой, заунывными скрипками и аккордеонами в под земных переходах и перед станциями метро. Невиданный ранее бардак и упадок царил и в билетных кассах. На мои просьбы выдать билет на самолёт – отправляли по иным адресам, мотался я туда сюда. Наконец, произнося самому себе буэнос тагдес, то есть доброго дня – на певучем испанском, присел за гостиничный стол торопливо известить домашних моих о том, что ждёт меня через несколько часов:
«Дорогие Маша, Ирина и Наташа! Я всё ещё в Москве. Поздно вечером еду в Шереметьево, чтоб утром в 9.40 лететь. Билет на необходимый более ранний самолёт так и не сумел достать. Нет, говорят, мест. Да, ещё придётся билет от Гаваны до Каракаса брать там, на Кубе. Видите ли, им, то есть Аэрофлоту, «невыгодно» продать мне билет в Москве. Вот такие крючки обнаружились! Я уж расстроился, думал, что придётся возвратиться в Тюмень, но потом и предложили в кассе этот «кубинский вариант». Ну, с Богом, как говорят. На Кубе, из-за опоздания, придётся день и две ночи бичевать. Запасаюсь на прожиточный минимум едой. С тоской вспоминаю о неразумно оставленных дома на столе огурцах и колбасе. Москва полуголодная. Тоска. Всё по каким-то визиткам продают. Но... расческу за 20 копеек мне «так» продали. Купил ещё для Г. Волкова водки три бутылки. За одной выстоял очередь в Елисеевском гастрономе (больше одной в руки не дают!), две другие купил у каких-то бабёнок с рук. А то московские ребята меня тут устыдили: «Это, – сказали, – единственное, чем мы можем козырнуть перед иностранцами!» Ладно, посмотрим... Деньги, увы (дополнительно хотел), не поменяли. Лечу с тем, что есть. Дал в Каракас телеграмму, чтоб десятого встречали. Настроение – аси, аси (исп.) – так себе. Ес уна ластима. Ну, ничего. Ваш... 7.05.1991 г.»
В Шереметьево пожитки мои не «шерстили», благополучно миновал и пограничный кордон. А, надо ж, перед самой посадкой объявилась в полупустынном «посадочном» зале дамочка из какой-то санитарной службы и пристала с настойчивым требованием предъявить справку о прививке против тропической не то лихорадки, не то ещё чего-то там «желтого», невообразимого... «Вот, говорю, – медицинская книжка моряка дальнего плавания, тут всё, что полагается, «привито»! – «А где сертификат?» – «Сертификат не взял... Да ведь в венесуэльском посольстве проверяли, сказали, что достаточно и книжки!» – «Как же Вы, моряк дальнего плавания, и не внимательны к себе... Я вот сниму сейчас Вас с рейса!»
Бог миловал. Не сняла.
Конечно, повторюсь, запомнились промежуточные посадки в ирландском Шенноне – сытом, ухоженном, капиталистическом, потом в ветреном и мокром канадском Ньюфаундленде, где самолет «Ил-62» развернулся резко на юг и через пять часов в открытый пассажирский люк лайнера ударило тропической жарой гаванского аэропорта. С той минуты предупредительные и вежливые стюардессы и стюарды позабыли о пассажирах напрочь. Из самолёта мы вывалили как попало. Куда теперь, в каком направлении шагать, пойди тут разберись. Пристроился к ватаге, бормотавшей по-русски. И потом я бестолково метался по зданию аэровокзала, где совсем по-российски, будто в заштатной районной столовой, черная тетка с ведром воды и мокрой шваброй обихаживала каменный пол зала ожидания, где, опять присоединясь к толпе прилетевших, нашел я свой чемодан и даже успел заполнить, всученную кем-то из кубинских служащих, декларацию прибытия. Потом выстроились в очередь: совершалась какая-то проверка. Чемодан мой, в коем «покоились» три бутылки «Столичной», дорожные пожитки, оставили в покое, но опростали целлофановый пакет – от палки колбасы, от куска сыра, от копченой рыбы и фруктов с помидорами, припасенными в Москве для кубинского «бичевания». Оставили булку круглого «дарницкого» и банку болгарской кабачковой икры. Всё! Остальное – «не положено ввозить»! «Ну и кому эти мои припасы тут сгодятся?» – спрашивал я, поскольку женщина-контролёрша разговаривала на чистейшем русском. – «Наши собачки съедят!»
Эх, Куба, Куба! Отощал бы, извёлся бы тут за эти полторы суток ожидания; неизвестно ещё – сумел ли бы и билет на иностранный самолёт компании «Виаса» купить (как оказалось, покупать его надо где-то аж в городском агентстве!), если б не эта полунегритянка с «русской» шваброй, которая, возя тряпкой уже по моим туфлям, отпугнула меня в другой угол зала, где я обнаружил табличку – «Представитель Аэрофлота».
Анатолий Петрович, представитель, мужчина средних лет и приятной наружности, в белой рубашке с аэрофлотовскими погончиками, узнав, что рейс мой на Каракас только послезавтра, поинтересовался – в какой я гостинице «намерен» остановиться? На мое простодушное признание о том, что в кармане у меня «всего сто долларов», заметил, чтоб про доллары я, где бы ни было, молчал, а вечером он «устроит» меня в свободный номер «наших лётчиков» в гостиницу, название которой было столь симпатичное и замысловатое, что сейчас, как ни пытаюсь, припомнить это на звание не могу. «Жди до вечера!» – сказал симпатичный Петрович.
Маясь и томясь ничегонеделанием, даже прихваченные на дорогу газеты не хотелось читать, изучил все худосочные пальмы и пальмёшки на прилегающей к аэровокзалу площади. Вцепившись мертвой хваткой в ручку вокзальной тележки, на площадке которой принайтовал (запас на всякий случай) бельевым шнуром свой кожаный чемодан, обкуривал я советско-болгарским «Опалом» тропические гаванские небеса. И опять катил тележку под крышу легкого здания. Еще пробовал по общедоступному и бесплатному телефону связаться с тюменским земляком Евгением Фатеевым, здешним корреспондентом московского телевидения, который аккредитован был – информировать россиян о событиях в странах местной округи. Но как ни бился, ни крутил диск бесплатного телефона, трубка издавала завывания и щелчки-бряки: гаванская связь никак не благоволила к сибирскому путешественнику.
Петрович освободился уже в сумерках. Пригласил в свой бежевый «жигулёнок». И мы, пролетев несколько километров на доб рой скорости, сбавили ход, поскольку под шинами авто то и дело стал раздаваться костяной хруст: автостраду переползали ватаги мигрирующих в эту пору морских крабов. Петрович берег шины, наверное, с полчаса, потом мотор опять взвыл и на скорости мы подкатили к обещанному отелю.
Рассчитавшись с добрым человеком сборником своих стихов и автографом на титульной странице – с «пожеланием добра и успехов», поднялся на лифте с врученным мне ключом в 1013-й номер на тринадцатом этаже этой высотки, в окнах которой пластались в сияниях огни Гаваны, и слышно было – где-то поблизости шумел прибой и ныне пиратского Карибского моря.
Остро хотелось есть. И невольно припоминались «разносолы», которыми ублажали нас, пассажиров бизнес-салона – непременно после каждой посадки-взлёта в просторном, как ангар, «Ильюшине». Подумал о «собачках», которые лакомились сейчас моей московской полукопченой... Меланхолично-автоматически достал банку «заграничной» кабачковой икры, отчекрыжил кусмень от серой буханки, набрал из-под крана солоноватой воды, так похожей по вкусу на опресненную, корабельную, тоскливо принялся за ужин...
И нате! Э-э, братцы, да я тут не один такой голодный! В открытых дверях ванной, на кафельном полу сновали твари темно- бурого цвета, на могучих и быстрых ножках, с локагорными «антеннами» усов. Некоторые из страхолюдных этих тварей, забравшись на порожек ванной комнаты, целили свои «антены» в сторону трапезующегося. «Ну, что, ребята! Жрать тоже хочется? Хочется, хочется...»
Ладно, ребята, ладно. Тропические знакомцы! Как же, в Малайзии встречались! На погрузке в порту Келанг. Встречались ведь? Да и в Сингапуре, помнится... Так и быть, опять вдохновили! Сегодня, кажется, сочиню для вас свежие строки... Поехали:
Но пасаран!
В отеле солнечной Гаваны, Где нынче сервис – не фонтан, Весь в хаки – вылез из-под ванны Голодный местный таракан. «Что, камарадо, дело плохо? Опять в идеях наших брешь? – Вздохнул я. – Скверная эпоха!» – И крошку хлеба бросил: «Ешь!» И следом новую добавил, И по-немецки гаркнул: «Шнель!» Собрал он пищу, ус поправил И тотчас юркнул за панель. И там, насытясь мило-любо В теснинах труб и тёплых ванн, Ответил зычно: «Вива, Куба! И вообще – но пасаран!»* * *
Ну вот, приходится откладывать тетрадку и записи, которые я «поклялся» перед поездкой совершать в любом, и даже экстремальном положении. Да нет, камни с неба не валятся, а просто позвали «перекусить». И теперь мы малым составом, по-семейному, совершаем завтрак за столом, многолюдным – по случаю встречи – вчера вечером. Да, вчера предложено было и гостю сказать «слово». И я, подняв рюмку с традиционным русским напитком, начал это «слово» – с «дорогих товарищей!», стушевался, попросил извинить за оговорку. «Товарищей» ловко переиначил на «дорогих соотечественников». И священник отец Павел, младший брат Волкова, поддержав меня добродушным кивком, вполне серьёзно дополнил вслед моему «слову» – какое это великое слово «товарищ», еще, мол, Гоголь говорил в «Тарасе Бульбе», какие замена тельные на Руси бывают товарищи и товарищество! Но что, мол, сделаешь: большевики придали этому слову политический оттенок...
А день-то сегодня, оказывается, праздничный! У ребят-школьников. День Святого Причастия – по католическому календарю. А внук православного Волкова учится в школе, при которой «работает» католический храм. И – непременно! – деду надо по ехать, засвидетельствовать, так сказать, почтение и святому празднику, и внуку, крещенному в католической вере.
– Что поделаешь, такова жизнь! – как бы извинительно вздыхает православный Георгий Григорьевич.
Непривычное, а все же светлое зрелище наблюдаю, когда прибываем на праздник, минуя несколько улиц от коттеджа Волковых. Дети, родители – все в нарядных костюмах и платьях. Приподнятость. Одухотворённость лиц. Органная музыка, улыбки, поздравления. И – проповедь католического священника (Волков шепотом переводит с испанского) о любви к родителям и к Богу...
И следом – словно печальным контрастом молодости, здоровью – наше посещение частного приюта престарелых, куда подвертываем по пути с праздника. Поднимаемся в комнату на втором этаже. Лестничные ступени, перила, душный воздух с «ароматом» больничных лекарств, скрипучая простая дверь. Входим без стука. Смятая кровать, плетеное кресло, в нем – иссохшая старушка. Блуждающий взгляд. Едва заметное оживление в этом взгляде. Мы замечены. Ладно.
– Как себя чувствуете, Ирина Константиновна?
Понимаю, Волков здесь «свойский» человек. Меня не предупредил – куда и к кому подвернули, и я неловко переминаюсь с ноги на ногу. Свободный стул один. И можно ль приземлиться, не знаю. На стенах фотографии: славянские молодые лица, полные жизни. Несколько вполне профессиональных живописных картинок в простых рамках. Как узнаю потом, Ирина Константиновна в молодости была достаточно известной в эмигрантской среде художницей.
Слышу, как старушка говорит о том, что она «очень хочет есть». И затем совсем оживленно и даже по-женски кокетливо добавляет:
– Съела бы всё, даже котлету!
– Приносила что-нибудь служанка? – спрашивает Волков.
– Не приносила. Она плохая. Её надо прогнать!
Волков спускается на первый этаж. Вскоре приходит юная венесуэлка с подносом, на котором тарелка супа и горка жареных бананов. Усердно поработав ложкой над супом, старушка решительно отказывается от второго.
– Всё, я сыта! Теперь появились силы...
И теперь, кажется, более пристально замечен и я:
– А кто этот сеньор? Он тоже из казаков? – спрашивает она Волкова. Он с хитринкой поглядывает на меня, и я отвечаю:
– Да, Ирина Константиновна, из казаков! А меня выбрали казачьим атаманом! Но я же старая, не могу командовать и... на коня мне не забраться! – тут она заметила и юную венесуэлку, которая, дожидаясь распоряжений, смущенно улыбалась, не понимая русской речи. – А это моя служанка, сеньор! Она хорошая – моя служанка...
Да, соглашался со мной и Волков, когда покинув этот грустный приют, я сказал, что у старушки явно «сквозят» аристократические нотки.
– Вот, доживают здесь на старые сбережения. Их тут несколько, русских старушек... А муж Ирины Константиновны был тоже русским. Инженером. Умер от рака, хотя делали ему операцию в США, в хорошей клинике. Перед смертью просил нас: «Не бросайте Ирину...». Вот мы с Катей и доглядываем ежедневно, помогаем, чем можем...
Относительно аристократических ноток, конечно ж, требуется дополнить то, что родители Ирины Константиновны были известными и богатыми людьми в Новочеркасске. Оттуда оно, оттуда это «казачество» старушки! Да, имели родители большой дом, владели несколькими кирпичными заводами. Все рухнуло в гражданскую войну... В эмиграции, в Югославии, Ирина Константиновна окончила архитектурный факультет. А потом и в Венесуэле семья не растерялась. Муж проектировал шоссейные дороги. За это ему платили и деньгами, и участками земли, которые он продавал под строительство жилья. Ирина Константиновна, подчеркивал Волков, посвящая меня в историю старушки, преумножила достаток мужа, обеспечила себе счет в банке на старость...
(Жизнь человеческая! Через два месяца я получу письмо из Каракаса, в котором мне сообщат, что Ирина Константиновна скончалась на 83-м году жизни.)
12 мая
Познакомился еще с одним русским – Виктором Алексеевичем Маликовым. Ему 76 лет, не столь давно перенес сложную операцию на сердце. Смотрю на него: никаких заметных внешних при знаков недавней болезни. Стройный, крупный и энергичный мужчина. Говорю об этом человеку – без намека на комплимент. А Виктор Алексеевич протестует:
– Какое там энергичный!
– Да, – говорю, – вы все тут выглядите моложе своих ровесников в России. Вы уж поверьте мне!
В доме затеян ремонт и хозяин жалуется:
– Мастер-каменщик пришел, а подсобника нет. Пьёт. А ведь сегодня суббота, плачу двойную ставку. Будет пить и в воскресенье. Значит, в понедельник тоже не придет: будет болеть голова.
Виктор Алексеевич смотрит этак испытывающе, явно ждет от меня умозаключений. Не дождавшись, открытым текстом, как говорится, сам делает резюме о том, что если хочешь достичь тут благополучия, надо крепко работать, а не пить...
– И у нас так же! – вставляю реплику.
– Да не совсем... Я же помню... Мы сюда приехали без штанов, государство выдало каждому по десять долларов пособия. И как пришлось трудиться, чтоб выбиться из нужды!
Пьём пиво на кухне, хорошо обставленной всякими агрегатами в помощь хозяйке. О назначении большинства этих агрегатов, исключая холодильник, естественно, только догадываюсь. Впрочем, за неторопливым разговором пиво приходится пригублять только гостю, хозяину дома – «давно нельзя!» И хозяин пьет апельсиновый сок. Он вдруг энергично срывается на электрический звонок в прихожей, вскоре так же напористо возвращается, говорит, что нужна помощь. Знакомый немец Петер привез комод, как раньше с ним договаривались. Петер уезжает в США, распродаёт вещи. Конечно, комод заносим в дом. Для трех мужиков – занятие игрушечное.
И теперь за столом – тесней и веселей. Моложавый рыжий немец Петер, мы с Маликовым, еще подсела, наставив угощений, хозяйка Шура. Шария, точнее. Про неё мне уже известно, что она из крымских татарок. Так что за столом – полный интернационал. В шутку говорю об этом очень миловидной хозяйке, она согласно кивает. А разговор идёт на трех языках – на русском, немецком, испанском. Преимущество – за немецким. Это Петер, смеясь, все вставляет свои реплики. Шура улавливает мой интерес к репликам Петера, говорит мне:
– Вы, кажется, понимаете по-немецки?
– Я, я, форштейн! Смысл понимаю.
Петер опять смеётся. Возможно, моему «знанию» немецкого и произношению. И повествует, что он «перелетная птица»! Уже дважды уезжал: и в США, и в Германию. В Гамбург. Не прижился ни там, ни там. Для Германии он – чужой немец! И те для него чужие... И вот теперь снова в США. Надолго ли? Не знает. Но человек, мол, ищет где лучше.
Напившись пива, как писали старинной неторопливой прозой, «напившись чаю», едем мы с Виктором Алексеевичем «смотреть город». Понимаю, что это Волков дал «указание» своему приятелю и соседу по улице, чтоб занял гостя из России. Так уж мы, русские, видимо, скроены, всякий стремится похвалиться, как известный кулик, своим болотом.
В Тюмени я тоже таскал венесуэльского гостя Волкова по тюменским достопримечательностям. Не знаю, как он стерпел выбоины-ухабины сибирского асфальта?! «Жигулёнок» патриотического клуба «Отечество» кружил по городу, то к полуразрушенному монастырю, то к Знаменскому собору, то к нашей писательской «деревяшке» на Осипенко, бывшей тогда в строительных лесах. Терпел пожилой человек, да еще там и там вынимал свой «лопатник» из кармана пиджака, вносил благотворительную лепту то в церковный, то в монастырский жестяной ящик, то в писательскую «копилку» – «на возведение и восстановление». Как я ни бросал протестующие взгляды и реплики – не сорите, мол, валютой, не оценят тут у нас, не внимал он. Впрочем, не отреагировал и на тюменские ухабины...
Зато как ядовито ругают мои новые друзья какую-то выбоинку в асфальте на Лос Палое Грандес, сколько возмущенных слов в адрес городской управы!
– Виктор Алексеевич, может быть, покажете, что за знаменитая тут у вас гоголевская лужа с ухабиной посреди прекрасного Каракаса! – говорю я, когда, выкатив за ворота маликовского двора, проехали пару перекрестков.
– А-а! – улыбнулся водитель. – Так миновали уже! Не заметили – тряхнуло?
Ах, Каракас!
Редкими были удачи мои – прокатиться вот так в шикарном авто по иностранному, блещущему новизной и неоном реклам, городу. Мореманы советские, экономя скудные йены, марки, рупии, а то и замаячившиеся в кармане доллары, топали эти вёрсты портовых городов пешим порядком. Вспомню разве что, как прокатился с нашими капитанами в такси (о, капитаны могли себе позволить!) по японской Иокогаме да по немецкому Бремену, да еще на машине дружественной таиландской торговой фирмы с её прекрасным водителем Джекки. О, как летели мы по Бангкоку! Стихи даже сочинились:
Эта Джекки – водитель адский: Подготовочка – высший класс. Улыбнулась: – Держитесь, братцы! – За баранку и полный газ. Шпили пагод! Мосточки... лодки! – Автострада накалена. – Поберечься б тебе, красотка! Улыбается: – Жизнь – одна! Что за девушка – ветер в поле! Осторожней держись, моряк... и т. д.Не ведаю еще, какие строки сочиню я про моих друзей из латиноамериканского Каракаса, но Маликов не в пример черноглазой той Джекки ведет своё старенькое, впрочем, авто размеренно и спокойно. Так же нетороплив его рассказ о себе, «история» его судьбы так к месту вплетается и в мою задачу – узнать побольше о русских зарубежниках...
– Я ведь, в отличие от кадетов – тоже из Советского Союза. (Да, так и сказал – из Советского Союза!) До войны окончил физкультурный институт. Женился. Работал инструктором физкультуры в Ялте, в Доме отдыха. Когда началась финская война, поехал в Киев и стал просить, чтоб зачислили добровольцем в лыжный батальон. Приняли. Это было во второй половине февраля тридцать девятого года. Выдали мне шапку, полушубок, валенки, «сидор». Лыжи не успел получить – война кончилась... Ну а на фронте против немцев, тяжело раненый, попал в плен... Оперировали в немецком госпитале, подлечили, отправили на работы. Отгружали мы на платформы артснаряды. Дело было в Австрии. Там же познакомился со своей нынешней женой Шурой. Она была угнана из Крыма на работы в Германию. Это половина истории моей...
Когда закончилась война, оказались мы в американской зоне оккупации. Ехать домой? Многие ехали. Но и многие знати, что нас там ожидает! Лагеря. Колыма. А Шура рвалась на Родину. Попрощались с ней, она переехала в советскую зону...
Мне же в те дни в американской зоне встретился земляк-офицер из нашей Ялты. До войны мы хорошо знали друг друга. Так вот, земляк успел уже съездить в отпуск. Видел и мою жену. Рассказал мне, что она вышла замуж, родила дочку. У нас с ней был сын. Передала мне, что у неё новая жизнь, новая семья...
Шура потом мне рассказывала о порядках в советской зоне. Встретили их как врагов народа: ублюдки, предатели! Построили и издевательски объявили, что никаких поездов и машин не будет, пойдёте, мол, домой «пешим порядком».
Несколько мужчин задумали побег из советского лагеря, сказали девчатам: кто согласен, присоединяйтесь! Согласились четверо, в том числе и Шура. Бежали ночью, подальше от постов и комендатур, лесами. Местные жители дорогу показывали. Добрались до американской зоны. Там удивились: почему вы не хотите возвращаться на Родину? Если вам не нравится ваш Сталин, переизберите его...
Словом, опять мы встретились с Шурой, поженились. А в сорок девятом оказались в Венесуэле. Шура, как учившаяся раньше в советском мединституте, поступила работать в клинику, на жизнь сносную хватало её зарплаты, я же в то время попал в госпиталь. Неожиданно дала знать о себе тяжелая фронтовая рана...
В это время мы подъехали к ипподрому, трибуны которого буквально взрывались многоголосым гулом. Маликов остановил машину и мы вышли, наблюдая с возвышения за тем, что свершалось на беговом круге. Там, внизу, гарцевали седоки, разминая тонконогих, изящных скакунов.
– Вон, взгляни на трибуны, – сказал Маликов, – Бумажки в руках у каждого зрителя. Все делают ставки и почти все проигрывают. Много тут азартных ловцов удачи – больше из так называемых бедняков... Да, мы из бедности не так выкарабкивались! Берегли каждую копейку... А эти... Беспечный народец – местные...
Вздохнул, возвращаясь к прерванному рассказу:
– Да, вот детей у нас с Шурой нет. Она вначале боялась, что вернусь к первой жене, к детям, а что ей делать одной с детьми, если заведем, в чужой стране? Так вот и прожили. Я занимался в фирме продажей автомобилей и запчастей. Построили дом, купили три машины. Обеспечили себе старость. Но кому все это достанется? Шура еще полдня работает в клинике. Я остаюсь дома один. Беру веник, тряпку, делаю приборку в доме, во дворе. Читаю газеты, езжу по магазинам...
«Так вот и прожили...» – застревает в моем сознании фраза.
Опять катим по городу. Молча какое-то время, углубясь в свои думы. Молчит и мой «экскурсовод». Боковым зрением невольно вдруг отмечаю, что Маликов почти ровесник моего отца, тоже бывшего фронтовика. Да вот такие разные судьбы! Отец мой уже десятый год лежит под холмиком на родных окунёвских могилках. Горит красноармейская звезда на памятнике. Над степным погостом, в вышине небес, стоит белёсое облачко и кружит коршун. Мы, сыновья, приезжаем из города в тёплую пору, чтоб постоять у отцовского холмика, прополоть траву, подкрасить оградку. Возле неё уже хорошо подросла сирень. И всякий раз из сиреневого куста выскакивает длинноухий заяц (всякий раз!) и как-то нехотя, ленивыми прыжками скрывается в ближней осоке...
Мне чудится в этих всегдашних встречах с зайцем и кружащем коршуне – нечто мистическое: отец был охотником – по началу любителем, как говорят, затем профессионалом, состоял в штате районной охотконторы, промышлял ондатру, случалось и лесостепное зверьё наших мест. И теперь «меньшие братья» не оставляют, приходят к нему в том немыслимом неземном и земном мире – и погоревать, а может, и порадоваться естеству этого мира: в родных всё ж пределах, в отчем лесостепном пространстве родины...
А тем временем Виктор Алексеевич прицеливается взглядом к обочине дороги – выбирает место для парковки машины. Говорит, что побродим немного пешком, заглянем в магазины, да и вообще – пешему и море по колено! А с этим «лимузином»... Пусть подождет, мол, погуляем... Останавливаемся, зацепившись колёсами за бордюр тротуара. Водитель вынимает из-под сиденья железяку с двумя замысловатыми захватами, похожими на полицейские наручники, прищелкивает ими педаль «газа» и рулевую баранку:
– Чтоб не угнали!
– Знакомо...
– Смотри, один уже прицелился! К самой дорогой марке... Да во-о-н, в центре перекрестка. Скоро угонит...
Кручу головой, присматриваюсь, где этот угонщик потенциальный, примеченный моим гидом, но ничего подозрительного обнаружить не могу. Окрестности перекрестка и центр его заставлены множеством разномастных авто. И которая тут самая дорогая «иномарка» – попробуй разберись. Тем временем мы успеваем зайти в банковскую контору с распахнутым на жару улицы центральным входом. Маликов ведет разговор с одной из сотрудниц банка, чьё окошечко над стойкой как раз напротив распахнутых дверей учреждения. Так же быстро покидаем помещение, переходим перекресток на зеленый свет светофора. На ходу ловлю пояснения Виктора Алексеевича о том, что он еще попросил знакомую сотрудницу банка присмотреть за его «развалюхой», хоть и старенькая, а всё равно жалко, мол, в Каракасе ежедневно угоняют по шестьдесят легковых, а находят редкие единицы...
– А-га, этот-то продолжает своё... Видишь, вон он в пестрой рубашке! Заметил? Головой не крути, не давай понять, что заметил...
– Так надо ж какому-нибудь полицейскому сообщить...
– Ну-ну... Это ж одна команда. Ты ему сообщишь, а другой полицейский за углом пулю в тебя всадит... Мафия!
Переходим улицу, вливаемся в толчею пеших на тротуаре. Протестные силы борются в моей груди. Как же так, мы ж свидетели! Так же не должно быть: молчим, обнаружив вора! И увлекаемый Маликовым, подцепившим меня под руку, все ж успеваю, не переборов этого протеста в душе, оглянуться. Воришка уже вставляет в дверной замок машины ключ, а может быть, хитроумную отмычку...
13 мая
Воскресенье. С утра пошли в русский православный храм, где ведет службу родной брат Георгия Григорьевича – отец Павел. Седовласый, очень живой, энергичный человек. Прихожан немного. Все друг друга знают, по-приятельски, точней, по-родственному приветствуют друг друга, прежде чем войти, перекрестившись, в распахнутые на жару железные врата храма. Строился он на «первые гроши» эмигрантов. В венесуэльской столице есть еще две православные церкви, но нет священников. Впрочем, и отец Павел совмещает свою деятельность по окормлению немногочисленной, поредевшей к сей поре паствы с работой в зубной частной клинике. Он, как и его старший брат Георгий Григорьевич, зубной врач. До полудня в обычные дни ведет приём больных, затем облачается в церковные одежды. Но сегодня воскресенье и служба в церкви Святого Угодника Николая ведется с утра.
Знакомлюсь с другими русскими. Игорь Романович Ратинов. Кадетом он не был, учился в гимназии. И я примечаю в разговоре с ним, для которого мы устроились на уютную лавочку под раскидистым кустом незнакомого мне тропического растения, что он несколько иронично отзывается о «кадетском братстве», которым так дорожат мои новые друзья. И Волков потом скажет: «Они нам все-таки завидуют! Ну а как мы этих гимназистов можем принять в свой кадетский круг? И называть их «кадетами»? Не-ет... Точно так же никогда не бывавшего в Сибири человека, не испытавшего сибирских морозов, как называть сибиряком?!»
Игорь Романович сыплет «деталями» из истории России. Прошлой. Нынешней. Говорим, конечно, и об «этой перестройке».
– Кто такой Горбачёв, понятно уже – болтун, демагог, сдаёт вас американцам, а кто этот Ельцин или Эльцин, как упоминают его в газетах на разные лады, мы тут пока не разобрались.
– У нас пока тоже не все разобрались... А пора бы!
Подсела миловидная женщина, с интересом прислушивается нашему разговору.
– Вот познакомьтесь, человек из России, – говорит Ратинов.
– Катя, – называет себя она и протягивает руку. – А я уже поняла, что вы оттуда... Ну и как там?..
- Как «там»? Понимаю: вот это главное, что ждут здесь от меня. И катится разговор: политика, экономика, свобода, несвобода, очередной обман народа, или – уже назад дороги не будет...
– ... Смута, одним словом, – где-то на середине наших восклицаний и вздохов подчеркиваю свои умозаключения о «текущем моменте». – Нечто похожее на то, что происходило в двадцатые годы после революции и гражданской войны: калифствуют новые комиссары, теперь гнобится уже не историческая Россия, а отрицается весь советский период, у русских требуют какого то «покаяния». Как будто одни русские разрушали храмы, томили народ в лагерях, раскулачивали, расстреливали... Не могут простить Сталину, что этот «коварный азиат» в тридцатых совершил контрреволюцию, «зачистил» всю эту камарилью, называвшую себя «ленинской гвардией», вернул России её историю, она ведь до 16 марта тридцать четвертого года была под запретом... Сделал страну индустриальной державой, что дало силы одолеть в войне Гитлера, германский фашизм... Крови пролито немало. Но ведь это в окружении внешних и не придуманных, как нынче, внутренних врагов. Тех самых, внутренних, с барашковыми шевелюрами... Они вот в первую голову и верховодят сейчас вновь в стране, захватив все средства информации. Прибирают к рукам финансы и экономику... Что-то грядет еще... Непонятное пока, но грядет!.. Георгий Григорьевич мудрый человек. Он хоть и радовался «неожиданным свободам», когда был у меня в Тюмени в прошлом году, а на прощание сказал: «Не затягивай свой приезд к нам, чую, дальше будет труднее приехать: много непонятного пока происходит в России... Чую!»
И я ведь тоже «чую», больше живу эмоциями, доверяю интуиции. И она, интуиция, редко, дорогие соотечественники, меня под водила... Вам это странно слышать от советского?
А вам ничего не будет после возвращения в Россию за такие вольные мысли? – спрашивает Катя.
* * *
Заехали в узкую улочку в бедном районе Каракаса. Волков сигналит. В зарешеченной створке ворот возникает лицо пожилого человека.
– А-а! Здравствуйте!
– Давай, давай выходи! Ты что это без штанов? – смеётся Волков. Это наш самый старый боевой кадет Николай Филимонович Шемчук. Восемьдесят три года! – громко говорит он мне, рассчитывая и на ухо приятеля своего.
Да нет, уже восемьдесят шесть, – откликается Шемчук, хлопоча с замком на воротах. Наконец справляется со всеми этими крепостными запорами и задвижками, проходит и по молодецки легко «ныряет» на заднее сидение «мерса», крепко стискивает мою протянутую ладонь.
– Николай, когда на рыбалку поедем? – оборачивается от руля Волков.
– Да хоть сейчас...
– Ты давай-ка, Николай, расскажи нашему гостю, сколько ты большевистских голов порубил? – подмигивает мне Георгий Григорьевич. – Вот, говорил ведь мне, скачет сам Будённый с красной кавалерией, а я из пулемёта, из пулемёта...
– А-а, не сочиняй, Жорж... Да ни одной я ни отрубил.
Дальнейшее уже на пленке диктофона. Чудесную эту «машинку» намеревался купить я еще в морскую бытность свою, но не удавалось, а вот в Каракасе – первое, чем обзавёлся! К тому ж, и Волков первым делом спросил: «Что ты хочешь купить такого, чего у вас нет?» – «Ну-у, много чего у НАС нет! А вот диктофона я даже в сказочных Нидерландах не мог отыскать – достойного внутреннего кармана цивильного пиджака. Этакий бы «шпионский», миниатюрный...» – «Найдем!» – сказал хозяин «кинты», украшенной могучими соцветиями растения «императорский посох».
«Я еще, выходит, до революции учился в кадетском корпусе, – повествовал на плёнку Шемчук. – Двенадцать лет мне было. Ну когда всё началось «это», эвакуировали нас в Казань вместе с юнкерами военного училища. Татары казанские очень плохо к нам относились. Резня была жуткая... Сняли мы, мальчишки, погоны, заменили пуговицы блестящие, с орлами, на простые – черные, побежали на запад. А там немцы. В районе Орши их встретили.
Мы только сунемся к передовым окопам, солдаты стреляют, кричат: цурюк – назад! Потом мы вышли на офицера. Я объясняю офицеру, что пробираюсь в Киев, где у меня родители, родственники. Друзья вот со мной. Пожалел нас офицер, усадил в поезд и даже дал сопровождающих – двух солдат. Так добрались до Киева. А там уже никого из родных. Пристали мы к отступающей на юг Белой армии. Мне выдали обрезанную винтовку. Шагал вместе со всеми по степи, по грязи, питался из скудного солдатского котелка, как и все солдаты. Заставляли еще нести караульную службу. Старые служивые, хитрецы, всё назначали меня на пост в самое плохое время: с двух до четырех утра... Дошли до Крыма, а там, известное дело, вместе со всей отступившей армией Врангеля ушли на кораблях в турецкий Галлиполи, а потом и в Югославию попал. Тоже вместе со всеми...»
А потом Волков скажет мне: «Это самый простой из нас кадет. Трудяга. Раньше, когда работал, брался за любое дело – с лопатой, ломом, топором... Первая жена у Николая Филимоновича была русская. Умерла. Сошелся с венесуэлкой, родила ребенка. Она его много моложе, ухаживает за стариком...»
– Так все же поедем на рыбалку, Николай? – опять не то в шутку, не то всерьёз тормошит человека Волков.
– Обязательно...
С неожиданным для себя изумлением узнаю, что у Шемчука, единственного из русских венесуэльцев, нет своей машины. А без неё, как я уже убедился, просто как без рук в огромном городе, где нет – в нашем советском представлении – общественного транспорта. Есть только частный. Вот и заботятся друзья о своем, много их старше, однокашнике, русском императорском кадете. И я думаю о том, как все же милосердно живут эти люди, проявляют не показное внимание и участие друг к другу.
* * *
Вечером оказались «на кофе» у Марины и Николая Слёзкиных. Николай Михайлович кадет, казначей русской общины в Каракасе. И я уже просвещен о нём самыми лестными эпитета ми. И – характеристикой: настоящий бухгалтер, всё у него учтено, лишнего боливара или доллара не потратит из общинной кассы. И на этом «посту» он уже многие годы!
Кофе оказалось с нагрузкой: водкой и отличными малосольными огурцами.
К радости хозяев распалился я в удивлении:
– О, откуда? Как? В тропиках малосольные огурцы! Совсем по-сибирски! И укропчик, укропчик...
– Сама солила! – погордилась хозяйка. – Вот только с укропом у нас плохо. Покупаем завозной из США.
Под хруст огурчиков с северо-американскими пряностями и тропическим рассолом, об иных закусках промолчу, уютно смотрелся видеофильм о последнем кадетском съезде, который на этот очередной раз собрал разбросанных по странам, по планете уцелевших выпускников русских кадетских корпусов – в Нью-Йорке. Как всегда в эти годы, парад принимала «старшая сестра» кадет княжна Вера Константиновна Романова, дочь того самого Великого Князя Константина Константиновича, который на «излёте» царской России заведовал всеми военно-учебными заведения ми. Был он еще тонким лирическим поэтом, подписывал свои строки скромными инициалами «К.Р.», что, впрочем, истинным ценителям и знатокам поэзии объяснять не надо.
Несколько печально и в тоже же время духоподъёмно видеть на любительской пленке – строй почтенных пожилых людей, прошедших за свои эмигрантские скитания «Крым и рым», строй бывших мальчишек в погонах, что мечтали, окончив корпуса в приютившей их Сербии, служить России, но судьба распорядилась с ними по-иному... Грустно. Трогательно. Музыка. Знамена полков. Один из старых кадет прокатывает по фронту построения инвалидную коляску княжны Веры. Старший по званию отдаёт ей рапорт. Фанфары. Команды. Четкие действия строя. Торжественный марш-прохождение. Невольно вздрагиваешь, когда звучат известные дворянские имена и фамилии Багратион, Сперанский, Хитрово, Шереметев, Оболенский, Лермонтов.
Торжественную часть праздника венчает церковная служба православных иерархов Русской Зарубежной церкви.
Возвращаемся к огурчикам и рюмкам. Возглашаем тост «за Россию!». Николай Михайлович говорит, что сионисты и в этот раз пытались помешать русскому кадетскому съезду, заветному их празднику. В гостинице, куда съехались старые кадеты из Австралии, Европы, Латинской Америки, Канады, сионисты устроили своё сборище, едва ль не штурмом, внаглую заняли все номера гостиницы и долго их не хотели освобождать. «Ничего, справились с ними наши ребята, выпроводили вон!»
Слёзкины живут на втором этаже частного четырехэтажного дома. Давно приобрели здесь просторную квартиру, с балкончика которой можно дотянуться до веток прочно укоренившихся в каменистом грунте деревьев, а в кабинете хозяина подивиться множеству книг на полках и в застекленных шкафах. На почетном месте – между книг – портрет Николая Второго. Подлинник кисти Сурикова. В золоченой раме герб Российской империи. Тут же, в другой застекленной рамочке, сохранённые погоны кадета Крымского корпуса.
– Я умеренный монархист, – говорит Николай Михайлович. И продолжает: – Но всё-таки монархист! И осуждаю Великого Князя Кирилла Константиновича за то, что он объявил себя Российским монархом. Кирилл Константинович наследует линию Александра Второго, а не Третьего, как убиенный Николай Александрович. У этих «линий» всегда были трения, притязания на престол. Я думаю, что Всероссийского императора надо избирать Вселенским собором, не обязательно из династии Романовых. Эта династия уже изошла...
14 мая
Да, пешком фланировать по городу интересней. Можно в любой миг полюбоваться богатой витриной магазина, зайти в какое-нибудь «бистро» (или как их тут – неведомо пока! – называют?), выпить чашечку ароматного кофе, перекинуться парой заученных фраз на испанском с барменом за стойкой: кеталь (как дела, как жизнь?), куанто куэсто (сколько стоит?). Иль в ответ на экспрессивную и по тону восторженную тираду бармена охладить его своей, означающей, что сей разговор не стоит продолжать, поскольку я – «ё но абло эспаньоло» (я не разговариваю по-испански!). Бармен или продавец лавочки на секунду будто бы споткнётся о неожиданное препятствие, потом экспрессивно захохочет, жестикулируя, хлопая тебя в каком-то ему понятном восторге по плечу, лопоча уже совсем невообразимое для тебя, но певучее, сладкое...
Можно просто поглазеть на прохожих, на лица, одежду, полистать на уличном лотке яркий журнал с красотками во всех прелестях и позах, то есть «технику молодёжи», как говаривал наш помполит сухогруза, предупреждая увольняемых в город «не увлекаться этой техникой». Иль подивиться на многостраничную газету, напоминающую вместительный «гроссбух», который вмещает в себя все столичные новости и море рекламы. Ошеломило-таки, что ежедневная популярная у каракасцев такая вот газета выходит на ста двадцати страницах А-третьим типографским форматом. Тут же припомнил свои тюменские беды с газетной бумагой! Эх, раздобыть бы для своей «Тюмени литературной» хоть такое б количество кэгэ бумаги, что расходуется только на однодневный тираж этой сто двадцати страничной рекламной толстушки!
Заходим с Волковым в итальянский мясо-фруктовый магазинчик, что по соседству с его «кинтой», за высоким каменным двором которой кричат не только ночные «бесхозные» попугаи. Перед дверью на половину Аннушки, в огромной железной клетке, живёт разноцветный с мощным кривым клювом свой тропический абориген, домашний, невыразимо огромный и агрессивный.
«Говори, что бы попробовать хотел!» – кивает Волков на нагромождение диковинных фруктов и овощей над прилавком. «Никогда не пробовал папайю!»
Папайя – тропический фрукт (может, овощ?) продолговатой формы, похожий на наш «перестроечный» огурец, только массивнее, с желтой кисловато-сладкой мякотью. Очень хорошо размягчает мясо. Это изобретение местных студентов. Они, студенты, как всюду, хоть при социализме, хоть при капитализме, бедная прослойка общества. Конечно же, коль завелась монета, берут самое дешевое мясо – жесткие части туши. Кладут дольки папайи на мясо, оставляют так для взаимодействия часа на два. Мясо впитывает сок папайи, размягчается, приобретает замечательный вкус.
Познания мои о Каракасе пополнились сегодня и поездкой в метро. Оно неглубокое, но, как в московском, при входе стоят непременные тумбы с «жертвенной» прорезью, куда бросается не пятак, как в Москве, а купленный в кассе картонный жетончик, который моментально заглатывается и выдается тебе автоматически после прохода через вертушку заграждения. На выходе из метро надо снова сунуть жетончик в автомат, который уже ничего не выдает, поглощает, но зато открывает тебе выход на свободу. О-о, тут я невольно припомнил, как в японском порту Кобе, на воздушном метро, воздетом высоко над домами, где все автоматизировано, нет ни одного живого служащего-соглядатая, мы нашей «толпой» едва не застряли на выходе, неразумно смяв эти «пропуска». Хорошо, что не выбросили, не обнаружив мусорных урн на чистейшей платформе «воздушки». Автомат нас «понял», сглотив и жестоко помятые жетончики, растворив немые железные ворота висящей над землёй станции-платформы...
Каракасское метро тоже чистейшее, вагоны с оранжевыми сидениями. Эта оранжевость забавно контрастирует со смуглыми мулатскими и черными негритянскими ликами, кои в уличной тол не столь бросаются в глаза. А тут-то, на фоне апельсиново жаркого дива!.. Ле-по-та, как заметил бы средневековый автор.
Выходим на улице Ориноко, названной в честь одной из самых могучих рек Южной Америки (вторая после Амазонки). Жаркие переулки, дворы, арки и площадки, то забитые автомобилями, то ремонтными мастерскими, то лавками, возле которых нагромождения пустой – деревянной и картонной – тары. Пахнет мазутом, маслами, бензином. Венесуэла – нефтяная страна. Латиноамериканский Кувейт иль, может быть, подобие родных палестин – тюменской нефтяной равнины, только здесь – под палящим солнцем и под сенью немыслимых для новичка тропических гиблых «урманов».
Посреди этих знакомых с моей трактористкой юности технических ароматов, столпотворений техники, тары, железяк и хлопотливого работного люда находим дверь в такую же, пахнущую железом, фирму, напоминающую конторку российского заведующего гаражом или машинно-тракторной станцией (МТМ), где нас приветливо встречает свой человек. Это Игорь Владимирович Гняздовский. Он же хозяин этой посреднической фирмы по продаже водяных насосов. Он же председатель Объединения кадет российских в Венесуэле. Ему семьдесят шесть лет от роду, а глаза блестят молодо, сам крепок, статен, подвижен.
– Да вот бы ничего... волос все меньше на голове остаётся! – откликается он на мой комплимент бодрому виду, при «солидном-то возрасте». И тут же, как бы опережая житейские вопросы, выдвигает ящичек рабочего стола, кладет перед нами томик Блока: Очень люблю стихи. Но мне все же ближе не Блок, а Сергей Есенин...
Мне ж на данный интерес – ближе житейское. Про насосы, скажем, чем жива и держится, явно не очень процветая в этаком далеке от родины, фирма лиричного русского человека. Да вот, объясняет он мне, допустим, что тебе нужен этот насос для хозяйства. Идёшь в магазин, там насосы есть всегда. Но приходится рассчитываться за покупку с нагрузкой: хозяин магазина должен прибыль иметь! А фирма Гняздовского продаёт насосы эти по заводской, изначальной цене. И он, хозяин фирмы, всегда держит связь с предприятиями по выпуску этих штуковин. И если чего-то не окажется у него в наличии, всегда можно связаться с заводом, «достать», как говорят в России. Проблем нет. Есть деньги – есть всё!
Постигаю детали и тонкости капиталистических отношений.
Не всё плохо, не всё неразумно, как нас учили в школе.
Опять идём шумной улицей. Жара сумасшедшая. Множество авто. С сиренами и оглушительным треском из могучих жерл выхлопных проносятся на невообразимо огромных мотоциклах полицейские в касках, кои напоминают созревшие желтые тыквы, выпотрошенные и напяленные на суровые морды стражей венесуэльского порядка. На бедрах полицейских увесисто пришпандорены «кольты» или «маузеры» немыслимого, должно быть, калибра, а также прочие шанцевые принадлежности – ремни, кольца наручников, дубинки. Пестреют нашлепки знаков различия на фирменных полицейских рубашках. И расступаются легковушки разного пошиба, словно придавленные ревом сирен и азартным порывом несущихся мотоциклетных «горилл», двухколёсных, невиданных мной еще вживую (не считая американских фильмов) этих мастодонтов порядка. И невольно мерещится – неотвратимость в данный момент наказания.
– Где-то ограбление, – роняет Волков.
Проходим возле американского посольства. Многочисленная охрана с автоматами по всему периметру здания. Морские пехотинцы, однако. Напротив посольства – нефтяная компания. Тоже мощный заслон из автоматчиков в касках и камуфляже.
– Такая охрана тут со времен войны с Ираком, – поясняет Волков, – когда арабы заявили, что не простят Америке её агрессии, станут устраивать диверсии, взрывы... Зайдем-ка в больницу? – неожиданно предлагает Георгий Георгиевич.
– С какой целью? Зачем? Мы ж, вроде...– и смеюсь, почувствовав, что гид мой отпустит сейчас шуточку, кои он нет-нет да отпускает дружелюбно собеседникам.
– А надо провериться на СПИД, на голову. А то, понимаешь, какому человеку за здорово живёшь придёт такая сумасбродная мысль – приезжать в «эту» Венесуэлу!
Больница. Да. Тут же, в солидном здании, куда мы поднялись широким маршем лестницы, и поликлиника. У кабинетов врачей дожидаются в очереди пациенты. Всё как у нас. Всё как во всём мире. Наверное? Суеты в коридорах – никакой. Чинно. Спокойно.
Заходим в кабинет «историко-медико». Почти по-русски: истории болезней. И человек тут опять свой. Хозяйка кабинета Шура Маликова. Занята. Но и мы на «минуточку». Но и за эту минуточку успеваю получить подробную информацию о том, как ведутся в этой клинике истории болезней. С ходу понимаю, что – это тот самый «учёт и контроль», о необходимости которого строго напоминал товарищ Ленин.
– Вот эти папки с бумагами, – говорит Шура, – постепенно ликвидируем, все переводим в фильмотеку. Здесь вот закодированные и пронумерованные конверты с пленками. На каждое посещение клиники – отдельный конверт. Можно заложить плёнку в аппарат и тут же получить изображение (увеличенное) на экране. Можно сделать и увеличенную фотокопию того или иного больного органа. Фотокопии, например, требуются страховым агентствам. Интересуются при страховании жизни – чем, когда болел клиент, причина и так далее... Это дорогая клиника. Работают опытные врачи. Чтоб устроиться сюда, нужны авторитетные рекомендации. Получить медицинскую помощь здесь может любой – от президента страны до последнего мусорщика с улицы. Плати только деньги. Отношение к клиентам одинаковое, без учёта рангов и положения.
* * *
...Сразу же после первого заграничного ночлега под православными иконами и старинными тульскими самоварами, на половине Анны Иосифовны, получил я постоянную «прописку» в самостоятельном закутке – супротив лестницы на второй этаж «кинты», в комнатке приезжающих, то есть гостевой. Рядом, за стенкой, «личный» душ – первая услада после сна или жаркой улицы. И также рядом – «личное», выходящее в глухой двор, окно с железной решеткой, в которое мне, нещадному курильщику, сподручней пускать дымы, не причиняя неудобств хозяевам.
До меня здесь гостила три недели Галя – староста одной из церквей Тобольска. Уехала. Улетела. Наши пути с землячкой пересеклись в Каракасе всего на половину суток. И теперь я, выходит, незаслуженно сплю в девичьей кровати. И, похоже, должен видеть – после православной симпатичной старосты – непременно православные и девичьи сны. С молодыми ангелами, святыми угодниками, молитвенными песнопениями. Но нет, по ночам, как смолкнут попугаи, прилетает несколько москитов, но они не заводят, как наши комары, своё угрожающе нудное пение-гудение. Они могут (чаще теоретически) ужалить молча и так же молча улететь прочь. Москиты мне не страшны. Да и здесь они миролюбивы, москиты венесуэльские. Знаю этих молчаливых тропических тварей по джунглям Таиланда: и там был не так страшен черт, как его малевали мне загодя.
И всё ж, «на всякий случай», Екатерина Иосифовна (баба Катя) подвесила над моей кроватью марлевый конусообразный полог, в котором я в первую же ночь, ворочаясь в стремлении разглядеть плотнее и осязаемей «девичьи» сны, запутался, как муха в паучьей сети, в испуге проснулся и, принайтовав со знанием дела эту марлевую защиту к низкому над кроватью потолку, уже поутру залюбовался ею, как убранным на рею парусом моего гостевания у соотечественников.
И еще – «окошко, стол, половики», как писал поэт Рубцов. Да, стол, это окно с решеткой, настольная лампа для ночной работы. Заботливо обложен книгами, разной загранлитературой, большим числом – это книги про генерала Власова, про его «власовских» сподвижников, РОА, то есть о так называемой «Русской освободительной армии», на деятельности которой, известно, «поставила точку» Красная армия в сорок пятом году.
Пристальней познакомиться с этими книжками, изданными в русскоязычных издательствах США, как-то уж очень наставительно посоветовал мне, знакомый и читателю по встрече в аэропорту имени Боливара, Юрий Львович Ольховский. Во вторую мировую войну он имел чин лейтенанта РОА, случалось, как он сказал, «бывать в командировках в южных, занятых немцами, областях Украины и России». И тогда я спросил, что называется, в лоб Юрия Львовича: «А в боевых действиях Вы принимали участие? Вы понимаете, ведь мой отец был на «той» стороне, он воевал на Южном фронте...» – «В боевых действиях участия не принимал», – твердо сказал бывший лейтенант РОА. Ладно. На том и завершили тему...
Впрочем, на чтение всей этой занятной литературы времени почти не остается, поскольку возвращаемся мы «домой» нередко ближе к полуночи. Конечно, перед сном еще успеваю «почеркать» в своей тетрадке-дневнике. Затем ныряю под принайтованный над кроватью марлевый «парус», прокручиваю в сознании ленту минувшего дня. Активная часть его – розовое и не столь жаркое утро, когда мы хлопочем по дому. Убираемся на дворе, посещаем магазин «Аутомеркадо», пока баба Катя хлопочет с завтраком. В жару полудня хоронимся под крышей, обзваниваем «своих», намечая план действий на вечер, как на более благоприятную и более активную часть суток. Случается, что в жару полуденную заглянет кто-нибудь из русских соотечественников – приглашает в гости. И почти ежевечерне Георгий Григорьевич выводит свой черный «мерс» из гаража на улицу Лос Палос Грандес («Высокие деревья»): мы куда- то приглашены, ждёт обильный по русской традиции накрытый стол, собраны – кто может еще! – соотечественники. И мне предстоит быть в центре внимания, в центре стола, поскольку у милых соотечественников, большим числом преклонного возраста, ещё хватает неизбытых способностей много произносить слов на фоне бутылки русской сорокаградусной. Правда, необходимо заметить, что тут «редкая птица долетает до середины Днепра», то есть, говоря застойно-застольным брежневских времен языком, редко кто выпивает за вечер больше одной-двух рюмок наперсточной величины. А были, говорят, времена...
Первый и обязательный тост – «за Россию!». И, конечно, в том никакой фальши, неискренности, только иногда, может быть, просквозит нотка печали, но я понимаю, что всё это серьёзно вошло в обиход, обрастая эпитетами и долгими годами эмигрантской жизни, где «Россия» – святое, неколебимое. С ней, с Россией, с думами и мечтами об её «освобождении», и прошли, и выдержали эти русские люди все свои печали, все пути-дороги.
Потому, наверное, уверясь за эти дни и вечера в неком своём преимущественном положении перед русскими венесуэльцами, подивился я предложению хозяина очередного гостеприимного дома, в юном далеке бывшего вице-кадета, а теперь инженера-строителя Плотникова, который в отличие от многих пенсионеров русской колонии работает по своей специальности:
– Коля, а ты не хотел бы остаться у нас?
Зачем он так сказал?
– Борис Евгеньевич, – отвечал я, приняв сказанное за шутку, – а что я тут делать буду?
– Пойдешь ко мне в строительную фирму. Научу хорошему делу!
Волков, сидевший напротив нас со своим поднятым «наперстком», впервые посмотрел на меня как-то строго и глубокомысленно, переводя этот глубокомысленный взгляд на Плотникова:
– Борис, Борис, ты это оставь. Нам патриоты русские там, на Родине, нужней!
Сказал, как обрубил.
Плотников сказал – «ну-ну». Потом хмуро пробурчал о том, что вот я «печатаю в своей газете» портреты Сталина одновременно с портретами государя Николая Александровича. Как это, мол, понимать? Пришлось отшутиться, придать этому бурчанию несерьёзный оттенок, заметив потом, что у меня своя особая позиция, мол, я не разделяю историю России «по псевдополитическим мотивам»: история – это целое, а кромсают её – вчера большевики-интернационалисты, сегодня – их наследники демократы-космополиты. А Сталин – статья особая для меня, он, кстати, не кромсал, а сращивал – с болью и кровью. Такой уж вышла тут история...
И с благодарностью судьбе, выпавшему в ней внезапному случаю, думаю, лежа под этим марлевым «парусом», о том, что судьба, может быть, не случайно подарила радость знакомства и дружбы с этими людьми, восполнившими во мне необходимое для дальнейшей жизни духовное звено, понимание времени и судьбы Родины – России. Общаясь с моими русскими зарубежниками, общения будут и завтра и в дальнейшем, понимаю, что отныне я вступил в иную «плоскость» своих представлений об истории страны, где родился, вырос. И что есть еще иная Россия, закордонная, больше нас, живущих на родной земле, сохранившая в себе глубинные представления, самодостаточную радость непрерывности истории Родины, на чужбине впитавшая русский дух, многими из нас растраченный в угоду тем или иным политическим пристрастиям, растраченный потерею православных традиций, народной нравственности, морали.
Зарубежная Россия! Именно – первой эмигрантской волны. Понимаю теперь: это целый мир! Да, уходящий, истаивающий. И так мало нам знакомый. Одно дело книги эмигрантских писателей, дозволительно в разные годы прочитанные мною: Бунин, Шмелев, Георгий Иванов, Замятин, Мережковский, Гиппиус – Высокое, классическое. Это как бы над нами, в облаках уже, в зените! А здесь, рядом, за бетонной стенкой – судьба простого русского эмигранта. Что знаю я о ней? Пока немного. Мои зарубежники – и скромны, и немногословны, когда дело касается не судьбы России, а личной биографии.
Вот и у Волкова его биографического «вытянул» я пока крупицы. Родился он в апреле 1920-го в Симферополе, в семье музыканта, дирижера оркестра. Отец был на первой мировой войне летчиком-наблюдателем. Был офицером Белой армии. И, конечно же, осенью 20-го уходил из Крыма вместе с войсками генерала Врангеля. Как это было? Шестимесячный, самый младший из своих шести братьев и сестер, Георгий помнить того не мог. Позднее, обучаясь в кадетском корпусе в Сербии у боевых русских офицеров, познал немало. Как всё было? Было... И мне сейчас не хочется повторять известное. И я понимаю, краски трагических времен могут быть самыми неожиданными. Как у талантливого поэта, к примеру. Прочитав многие и разнообразные строки о том исходе русских, думаю, что ярче других и пронзительней сказал об исходе с Русской земли поэт и гвардейский казачий офицер Николай Туроверов (о нем, о Туроверове, и других поэтах кадетского круга в настоящей книге есть отдельная глава). Стихи оканчиваются просто:
Уходящий берег Крыма Я запомнил навсегда...Прочел это стихотворение здесь, в Каракасе. Не смог без слёз...
А тогда, в холодном октябре 20-го, главнокомандующий Белой армией генерал-лейтенант Врангель отдал приказ о широкомасштабной эвакуации не только армии Юга России, но и гражданских учреждений, учебных заведений – военных юнкерских, кадетских, общеобразовательных гимназий.
Крымский кадетский корпус, который раньше, в мальчишеские свои годы, заканчивали многие офицеры, ставшие потом в Югославии преподавателями, наставниками кадет-мальчиков, так вот корпус покинул Крым на пароходе «Константин» и паровой самоходной барже «Хриси». В Константинополе беженцев перевели на пароход «Владимир», который после пятисуточного стояния на турецком рейде отплыл в дружественную русским Сербию. Выгрузились в порту Бакар, затем всем составом корпуса перебрались в городок Стрнице, разместились в ветхих бараках, что строили в первую мировую войны австрийцы для военнопленных.
Следом, за Крымским прибыли в дружественную Сербию и другие эвакуированные кадетские корпуса, гимназии.
Через два года крымцев переводят в город Белая Церковь, где и просуществовал корпус до 1929 года как самостоятельное учебное заведение. Далее воспитанники корпуса вливаются в Первый Русский корпус и в Донской, что квартировал в городке Горажде. В этом уютном городке девятилетний Жора Волков стал кадетом, сохранив потом на все времена верность кадетскому братству.
В кадетских ли корпусах, в гимназиях ли, русских мальчишек и девочек-гимназисток воспитывали и обучали по программам российских учебных заведений. И в патриотическом духе. Готовили к служению России. Не случайно же долгие годы взрослые родители этих мальцов, офицеры и преподаватели, как говорится, «сидели на чемоданах», верили – придёт час возвращения в Россию...
Не пришел этот час в те времена.
Потому столь радостно, с великим стремлением и волнением рвутся ныне в Россию мои пожившие, поседевшие друзья: в Москву, Питер, Новочеркасск, Новосибирск, Тобольск и другие русские веси, чтоб встретиться с побратимами своими – Суворовцами и нахимовцами, чтоб убедиться воочию: жива Россия, есть надежда на возрождение лучших традиций российского воинства.
А тогда – в тридцатых? Поучившись в кадетском корпусе, Жора Волков по настоянию родителей заканчивает гимназию, (потом, после Большой войны, сам выберет медицинский вуз, станет доктором-стоматологом). Но – война. Переезжает на заработки в Германию. И как окажется впоследствии, этим переездом он спас свою семью – мать, сестру Ольгу и брата Павла – от расправы над ними коммунистов-титовцев, что расстреляли отца, ставшего в Югославии православным священником, в сорок третьем. А в сорок пятом эти же партизаны-титовцы поставили к стенке и старшего брата из семейства Волковых – только за то, что он, как и отец, в прошлом был «белым»...
Несложно представить, с какими чувствами пересекали в 1948 году Атлантический океан Волковы, которых в американской зоне оккупации Германии «распределили» на переезд из Европы в тропическую Венесуэлу. Иным русским «выпала» Австралия, другим Перу, Бразилия, Аргентина. Счастливчики, каковыми себя считали те, кто попал в богатые США, Канаду, обосновались в климате, сходном с европейским.
Георгий Григорьевич рассказал уже мне о том далеком теперь венесуэльском консуле, который вербовал их в свою жаркую страну, когда оккупационные американские власти, ликвидируя лагеря беженцев и эмигрантов, отправляли свои транспорты за океан. Или перевозили транспортными самолетами. Говорил и о тех первых годах в далекой венесуэльской провинции, куда он направлен был лечить эту «дикую провинцию», дергать больные зубы черным и смуглым аборигенам. И сам, как индеец, начинал жизнь с семейного шалаша-хижины, покрытого ветками тропических пальм, широкими банановыми листьями, в каждодневном риске заразиться желтой лихорадкой или быть укушенным змеёй, еще каким-нибудь неведомым и невиданным чудищем...
Ах, Венесуэла – земля легендарного Эльдорадо, куда пять веков назад стремились испанские конкистадоры в поисках некой загадочной, богатой страны, где есть священное озеро, дно которого сплошь усеяно золотым песком. И у правителя этой загадочной земли, о чем рассказывали испанцам индейцы других племен, был якобы ежеутренний ритуал: смывать в водах этого священного озера золотой песок со своего тела, которым – о, манящая легенда! посыпали тело юного вождя его многочисленные слуги.
Знали ли об этой легенде русские белоэмигранты, стремившиеся в тропическую страну с десятью американскими долларами в кармане – штатовской «помощью», выданной тогда американцами каждому пассажиру океанского транспорта или самолета, пересекавшего Атлантику? Не знали, скорей всего. Да если б и знали в ту нору, что изменилось бы в судьбе этих русских, давно отторгнутых от Родины, которую несли в сердце, в трудах своих выбиваясь из нужды: леча болезни, строя дома, дороги, мосты, гостиницы, помогая осваивать новое венесуэльское эльдорадо – нефтяные и рудные прииски, коими оказались столь богаты джунглевые пространства этой жаркой латиноамериканской земли.
И вот, то ль приснилась мне легенда эта под белым марлевым «парусом», принайтованным, будто к рее каравеллы, под низким потолком гостевой комнаты прекрасной волковской «кинты», то ль разыскал её в сонме книг, коими снабдили меня заботливые и внимательные хозяева... Хочу воспроизвести эту легенду хоть в кратком варианте. Речь идёт здесь вовсе не об ежеутренних водных процедурах вождя индейского племени, как ошибочно гласил один из вариантов легенды, а о настоящем, о бытовавшем в индейском племени муисков ритуале посвящения, «возведения на престол» будущего вождя этого племени.
«...Носилки сделаны из чистого золота. Их осторожно подносят к самым ногам юноши и, не давая ему самому сделать и шага, бережно усаживают будущего правителя на золотое сиденье. Несколько индейцев, украшенных причудливыми уборами из перьев и золотом, поднимают носилки на плечи, и они медленно плывут над дорогой, выложенной смесью соломы, глины и камней.
Дорога идеально ровная; она спускается в чудесную лесную долину, на дне которой в солнечных лучах блестит золотом вода священного озера.
Голова будущего правителя покрыта белым плащом: до поры до времени солнце не должно видеть его лица. Однако юноша хорошо знает, как много людей собралось на берегу – воины, жрецы, женщины, дети, – дожидаясь начала торжественной церемонии.
В водах озера с самых давних времен живёт Фуратена – женщина-змея. Эта богиня добра к муискам, и, прежде чем народ начинает какое-либо важное дело, жрецы всегда спрашивают у неё совета. Но сегодня Фуратена должна дать муискам ответ на самый важный вопрос – угоден ли ей будет новый правитель народа, преемник умершего?
Медленно, величаво торжественная процессия спускается к озеру. Возле ступеней каменной лестницы, уходящей прямо в воду, носилки останавливаются. На спокойной глади чуть покачивается плот, связанный из пучков священного тростника; на углах его стоят жаровни, в которых тлеют благовонные травы.
Будущего правителя осторожно снимают с золотых носилок. Почти сразу едва тлеющий огонь в жаровнях вспыхивает яркими языками пламени. Это служит сигналом: на берегу одновременно загораются сотни факелов и все одновременно повертываются спиной к воде. В этот миг никому не дозволяется смотреть на будущего правителя.
Миг священного таинства наступил.
Жрецы сбрасывают с юноши белое покрывало. Тело его осторожно натирают душистой смолой. Потом, взяв короткие трубочки из тростника, они выдувают из них тонкие струйки золотого порошка. Тело юноши постепенно покрывается тончайшим золотым слоем, на нём играют солнечные блики.
Торжественная церемония продолжается. Теперь к будущему правителю подходят четыре вождя из разных племён народа муисков. Они осторожно поднимают покрытого золотом юношу на руки и переносят на середину плота. К ногам его складывают множество золотых украшений. Потом вожди встают по четырем углам плота.
Жрецы отталкивают плот от берега, и он медленно плывёт к середине священного озера. Раздаются громкие приветственные крики. И вот плот останавливается на самой середине круглой водяной чаши. Тотчас воцаряется полная тишина. Теперь будущему правителю народа предстоит обратиться со священными словами к покровительнице Фуратене – женщине-змее:
– О ты, сердце озера! Ты, трижды почтенная мать лагуны! Великая и могущественная женщина в змеиной плоти! Источник изобилия, благодетельница наших сынов и дочерей! Дай жизнь и радость твоим детям, взывающим к тебе с порога твоей обители. Пусть плодятся и множатся чада твои, пусть недуги и злосчастья минуют их, пусть солнце и луна озаряют их живительным светом. Яви любовь, о великая, и прими в своё лоно святые жертвы и главный дар – сияющего солнцем посланца твоего народа...
Короткая пауза, и вожди по знаку юноши обрушивают в воду груду золота, лежащую у его ног. Затем в воду прыгает и сам будущий правитель; за ним прыгают и вожди. Пока они плывут к берегу, вода смывает золотой порошок, и, когда юноша выходит на каменные ступени, на теле его не остается ни одной золотой песчинки. Фуратена приняла и этот дар – это верный знак того, что выбор своего народа она одобрила.
И когда это становится ясным, в воду озера проливается настоящий золотой дождь: муиски, бросая Фуратене золотые украшения, благодарят свою покровительницу...»
О чем размышляю, «прокрутив» в распаленном воображении под воркотню и крики попугаев, лопотание лягушек и молчаливые скольжения в горячем воздухе недружных москитов – легенду эту? А вот о чем. В пересказе её в книжке В. Малова «Легенды ведут к открытиям», найденной на волковской полке, в общем-то констатация происходящего, нет сочувствия к племени, её породившему, прекрасному сказочному племени, истребленному нашественниками. Как же разнились в те времена – в пору жестоких завоеваний – представления о вечном этом, о желтом металле. Для одних, для язычников-индейцев, в отличие от алчных конкистадоров-христиан, золото еще просто предмет красоты и нравственного поклонения этой красоте. И – ни алчности, ни зависти, ни коварных кровавых замыслов! И не богатство это в нравственном «кодексе» неиспорченной части народонаселения Земли! Лишь красота искусства золотых изделий, красота тела, красота поступков, честность но отношению к собратьям по племени, воинская отвага на поле боя. И только одна зависимость – перед божественной природой, поклонение Высшим её силам.
И как испакостилось, как деградировало «просвещенное» человечество в сравнению с не столь и далёкими в веках племенами Нового Света, в уродстве своем, в жестокости истребив их огнём и мечом. Далеко-далёко, в веках еще Содома и Гоморры, скомпрометировав себя христопродавством, торгашеством, поклонением «золотому тельцу», позднее, встретив в Новом Свете племена нравственностью и чистотой духа равные Богу, человечество не потер пело свидетелей своей низости.
И не будет у меня сочувствия, жалости к сим многочисленным варварам, если и они удостоятся гибельной участи исчезновения с лица Земли нашей. Может быть, тогда и восторжествует справедливость? При Втором ли пришествии Христа? Страшном ли Суде? Иль просто – при погибельных итогах «прогресса»?!
...На заре, выйдя в глухой дворик с высокими каменными стенами, я забыл об этих ночных размышлениях. По кафелю дворика там-сям чешуился залетевший извне палый лист чужого дерева. Белочка, прячущаяся днем в густоте окрестных деревьев, ночью посетила одинокое гранатовое деревце на волковской территории, порезвилась и набедокурила: перегрызла черенок поспевающего плода. Плод упал, раскололся, окрасив место падения рубиновым соком.
Я взял свернутый в бухту резиновый шланг, лежавший у стены, открутил вентиль водопроводной трубы, по-матросски стал смывать с кафеля двора остатки тропической ночи.
15 мая
Позвонил отец Сергий из Валенсии, настоятельно позвал приехать. Отец Сергий Гуцаленко женат на родной сестре Волкова Ольге Григорьевне, так что приглашение совпадало и с желанием родственников повидаться. А меня – познакомиться с человеком, который, как заметил Георгий Григорьевич, «несмотря на сан священника в местной православной церквушке, человек жесткий в оценке происходящих в мире сегодняшних бед и в отношении к тем, кто, по его разумению, творит эти беды!»
Вот опять мы, как несколько дней назад, сплоченной троицей – Волков, Ольховский и я – едем горной дорогой в сей провинциальный городок. Он, по словам спутников, в пяти-шести часах езды от столицы. Кто ездил горными дорогами, может представить по лаконичным деталям, мелькающим за боковыми стеклами авто, каменистую, степную, лишенную ярких красок местность. Подъемы, спуски, порой крутые и опасные, зачастую заканчивающиеся картиной дорожных столкновений, аварий и сопутствующими им невообразимыми пробками из столпотворения машин – грузовых и разнокалиберных легковушек. Особенно – при въезде в узкий, вырубленный в скале, тоннель. Потом вдруг опять крутой подъем, а с вершины – величественная панорама долины и дальней вершины, по склонам которой горят пожары, а их, как известно из предыдущих в этом дневнике строк, никто не тушит. Далее на склоне горы мелькнет деревня с возделанной плантацией кукурузы, а ниже, в очередной долине, и плантацией сахарного тростника.
На мои вопросы, касающиеся и жизни деревенек, и возделанных плантаций, спутники дают доступную им информацию общего характера. А вот о том, какие существуют здесь способы захвата и заселения «свободных территорий», друзья живописуют – в который уж раз! – в разных красках и подробностях. Впрочем, все эти ловкие способы самозахвата крестьянами участков сводятся к тому, что под покровом ночи человек на примеченном заранее клочке земли возводит хижину. То есть ставит четыре столба с перекладинами, покрывает их кровлей: куском фанеры иль объёмными листами растений. Загодя договаривается с частным водителем, покупает ему ящик пива за труды. И шофер подвозит на участок необходимое: куски картона, жести, обычно подобранные на свалке, какие-нибудь палки, осколки досок – бросовый «стройматериал». И за ночь бедняцкая хижина готова! Постепенно или сразу в одну ночь возникает деревенька из нескольких семей. Самозахват происходит с учетом близкого водоема или водопроводной колонки, газопровода и электролинии. В газовой трубе сверлят дырки, ставят свои краны, крючками цепляются за электропровода. Словом, возникает поселение с полным набором необходимых, обеспечивающих жизнь людей коммуникаций.
Особенно много таких захватчиков, рассказывают спутники, проникает из соседней Колумбии, где уровень жизни ниже, чем в Венесуэле. И конечно, думаю я, о чем наслышан и начитан, у пассионарных колумбийцев искусней и наглей партизанские методы борьбы за выживание.
Любопытная подробность. Если хозяин земли, а нынче ничейных земель в Венесуэле почти нет, намерен согнать захватчиков, то по закону он должен оплатить им переезд на новое место.
За разговорами достигаем городка Маракай, чем-то похожего своим обликом – архитектурой старых малоэтажных домов и домиков, базарчиками, цветочными клумбами и там-сям торчащими пальмами! – на городки нашего Причерноморья.
За горной грядой, у подножия которого раскинулся Маракай, Карибское море. И там предстоит нам побывать, настроились-то мы на многодневную поездку, в том числе и на знакомство с памятниками в честь освобождения Венесуэлы от испанских колонизаторов. И вот в этих местах происходили решающие сражения под руководством легендарного Боливара.
А пока я слушаю повесть о трагедии этих мест, что произошла несколько лет назад в пору сезона дождей. Пора эта нередко сопровождается природными катаклизмами. Вот и в тот раз, был воскресный день, с гор поползли потоки грязи. Отдыхающий и торгующий городок потоки эти накрыли в считанные минуты. Залили улицы, погребли практически весь легковой транспорт. Селевой поток перегородил речку, дороги и дома на метр погрузились в жуткое месиво. Погибло, заживо погребено было немало горожан.
Впрочем, один такой трагический момент перерос в смешную «историю», о которой с удовольствием могут рассказывать маракайцы любопытствующему заезжему человеку. Рассказ о том, как один мужчина пробирался через грязь к своему дому. И вдруг кто-то невидимый схватил его за ногу... Прибежавшие на его крики ужаса другие мужчины вытащили из грязи ещё двух несчастных. Они лежали в воздушном пузыре. Оказались целы, невредимы.
А сколько покоя, блаженства разлито в тропическом воздухе сейчас. Мы подруливаем к чудному по виду, ярко разукрашенному дорожному ресторанчику (на окраине Маракая) под названием «Быкопетух». Внутри ресторанчика – приглушенная музыка. И прохладно. К нам, разместившимся вблизи у входа, чтоб наблюдать в окошко за нашим авто, тотчас подкатил вместительную тележку официант, на которой шипело и шкворчало множество аппетитных колбасок, окороков, цельных и поделенных на порции индюшек и петушков долгоного бройлерного вида. Зелень в россыпи. Приправы, специи, гарниры – в горшочках и судках. Всё это на верхней объёмной платформе ресторанной фирменной тележки. Ниже, на втором ярусе, в слезящихся ледяных наростах, бутылки пива, красного и белого вина. Словом, выбирай, что пожелает душа! Вот хлеба нет. Вместо хлеба – белый обжаренный корень, напоминающий волокнистый картофель. В самый раз бы сюда по кусочку московской черняшки, круглую булку которой, как я упоминал, все же довёз из Москвы. И как занятно нюхали её мои новые друзья на том первом ужине, пуская булку по кругу...
И пока мои спутники «балакали» по-испански с улыбчивым официантом, выбирая особо аппетитные куски мясного, кои мгновенно оказывались в наших вместительных тарелках, мне вспоминалось посещение мясного ресторана в бразильском порту Риу-Гранди, где потчевали нас, моряков, с таким пристальным почетом и вниманием, что я взмолился перед помполитом-комиссаром, разговаривавшим на португальском, чтоб он сказал, наконец, официанту – «прекратить это безобразие!»
Конечно, официанты те, зорко доглядывая за тарелками русских гостей, мгновенно подоспевая с дымящими кусками мяса, нанизанными на длинные вертела и «шпаги», ублажали нас не просто и не только из «уважения». Мы заплатили за обслуживание на входе, приобретя, так сказать, входной билет, который не ограничивал ни размер угощений, ни время пребывания за уютным столом. Просто я не ведал об одной «тонкости», о которой знал помпа; в конце концов, сжалившись надо мной, он хитро подмигнул: «Вилку и нож положи на тарелку и мучения твои прекратятся!»...
При выходе из маракайского «Быкопетуха», где оставили за обед пятьсот боливаров (говорят, недорого!), на нас обрушился внезапный и такой сильный ливень, что едва успели мы схорониться в «Мерседесе». Но сезон дождей еще не наступил. И ливень оказался непродолжительным, хотя вселил массу расстройств в Ольховского, ему предстояло остаться в Маракае «по делам предстоящего съезда», за который в январе 92 го «отвечает» Венесуэльское объединение русских кадет.
Ливень стих внезапно. Но по дороге к центру городка столпившиеся в небе черные тучи заугрожали новым дождём, который не замешкался, ударил по стеклам машины вновь. Пригнал нас к просторной усадьбе русского маракайца, доктора сельскохозяйственных наук, профессора Владимира Васильевича Бодиско. На звонок у ворот он вышел встречать – высокий, крупный, с большой головой при просторной лысине, в барском светло-коричневом до рогом халате, обхваченном тонким, витым и с кистями поясом. По случаю дождя – в накидке-плаще. Дождь к этой поре уже стих, изнуренная жарой почва так же быстро и мгновенно впитала небесную влагу.
Оглядывая простор усадьбы, меня всё подмывало сравнить её с дачей крупного партийного начальника в Союзе. И Волков, словно угадав направление этих шальных дум, кивнул на приближающегося Бодиско, в привычной своей манере высказался:
– Это, Коля, наш... как его... наш Суслов!
Бодиско я знал по публикациям в кадетском венесуэльском «Бюллетене», по статьям, таким же объемным, как и сам их автор, в журнале «Кадетская перекличка», выходящем ежемесячно в США. Аграрник со степенью доктора наук глубоко, естественно, с антикоммунистических, «белых» позиций излагал в своих материалах политические взгляды русских зарубежников на все, что происходило и происходит в «красной» России. Был он не только, по словам Волкова, «местным Сусловым, идеологом венесуэльской группы кадет», но и, как я понимал, авторитетным человеком в зарубежье, оттого, может быть, держался и перед друзьями и перед «гостем из России» с подчеркнутым достоинством.
Нет, мы не загостились. Нам предложили кока-колу со льдом, по чашечке кофе, на который мы – после обильного обеда в «Быкопетухе» – тоже с достоинством согласились. Кто-то из домочадцев – миловидная супруга, тетушка иль свояченица? – спросила «гостя из России», не откушает ли он «шарлотку». При этом я внутренне вздрогнул, поспешно проговорил – «нет, благодарю!», скорей не оттого, что уже был под завязку напитан, а потому, что до сей поры не ведал, что сие такое – померещился не кусок яблочного пирога, что и представляла из себя эта «шарлотка», а очередной «лапоть» объёмного мясного бифштекса. Впрочем, маленькая эта накладка не помешала мне тут же уточнить происхождение женской половины семейства.
Супруга Наталья Владимировна, в девичестве Ставрович, дочь полковника Российского Генерального штаба Ставровича, который окончил свои земные дни, работая кладовщиком местной фабрики, похоронен в Маракайе. Сестра хозяина «кинты» Людмила Васильевна Казнакова – вдова капитана первого ранга Флота Российского...
Поговорили привычно для меня о том, как «там» нынче? Крестьянский вопрос, положение в армии, нынешний парламент, движение «Память», об «этих» демократах...
Затем, провожая нас в обширном дворе, обихоженном цветочными клумбами, подстриженной травой лужаек, семейство махало нам вслед. Просто как-то, по-русски. Как машут уезжающим и в моей родной стороне.
Высадив за первым углом Ольховского, мы с Волковым налегке покатили по назначению.
К вечеру были в Валенсии. Пыльный, малоэтажный городок, с каким-то мощным промышленным предприятием на околице, по моим советским прикидкам – домостроительным комбинатом, встретил нас клонящимся на покой желтым солнышком, схлынувшей жарой.
Нас ждали. Отец Сергий на час задержал службу в церквушке по случаю праздника Вознесения. Но теперь, из-за нашего неурочного прибытия, служба уже началась. Мы сами отворили железные ворота двора и жилища четы Гуцаленко, въехали. Из под хозяйской легковой машины, что притуленно стояла у высокой каменной стены, разделявшей территорию этого крестьянского вида двора и церковного, с радостным лаем бросилась нам навстречу дворняжка Лайла. По земле расхаживали разноцветные куры. Под ветхой сарайкой, в клетках, торчали ушастые мордочки питомцев отца Сергия – кроликов. И над всем пространством столь милого сельской моей душе вида – высокое и раскидистое манговое дерево. Я подошел, потрогал висящие налитые плоды, тяжелые и сочные, напоминающие искусственно развешанные и покрашенные, как в новогодний праздник, двухсотваттные электролампочки.
Вспомнился вдруг такой же мощный тополь под окнами отцовского дома в Окунёво, на котором по весне свистели скворцы, а летом, в жару, устраивался и я, малец, забравшись на верхотуру по корявому стволу, наслаждаясь там, на верхотуре, укромной тополиной прохладой густых ветвей, терпким запахом нагретой солнцем, листвы, восторгом от проявленной смелости, наконец-то переборотым страхом перед этой тополиной высотой.
– Будто в родной дом приехал!
Волков понял моё настроение, покивал согласно.
Затем укромной, покрашенной в зелёный цвет калиткой, увитой похожим на сибирский хмель упругим вьюнком, проникаем на территорию церквушки. В открытых вратах её стоит кучка нарядного народа. Доносятся звуки службы и запах ладана. Подошли, поздоровались с народом, видно, как и мы, подошедшим с запозданием. Из церквушки слыхать слабое пение. В робком свете верхней электролюстры и горящих перед иконами свечек увидел я отца Сергия. Высокий, в черной камилавке, как-то пополам перегнутый в пояснице, он вел службу, тихо помахивая курящим дым ком кадилом.
– Пройди в церковь, – зашептал на ухо Георгий Григорьевич. И заметив мою нерешительность, опять прошептал настойчиво: – Знаю, что некрещеный... Но ведь твои родители – православные...
Остро захотелось курить. Всю дорогу я крепился с некурящими спутниками, а здесь, приметив укромную толчею пальм в даль нем углу церковного двора, решительно зашагал в манящем направлении. Сладостно наглотавшись дыма болгаро-советского «Опала» – остатков дорожного запаса, вернулся на место.
Потом стали подходить соотечественники. Пожимали руку.
— Так это вы из России?
Праздные вопросы. Утвердительные мои кивки: да, мол, из России! И ничего не оставалось теперь делать, как по очередному и настойчивому наставлению Волкова пройти в церквушку. Служба, по всему, заканчивалась: народ выстраивался в очередь, с поклонами целовал крест и руку священника. Когда дошла очередь до моего целования, как-то обрадованно, по-флотски, растопырив своего «краба», сунул я руку для приветствия. Отец Сергий, сверкнув взором, принял мою ладонь в свою, приподнял ладонь к моим губам. Получилось все ж необходимое касание. Кажется, кровь прилила к щекам: сообразил, что делаю недопустимые вольности. Но целование креста с Иисусовым распятием прошло, впрочем, согласно ритуалу и канонам...
На дворе опять подошли соотечественники:
– Вы из России? Сколько же вам лет?
– Да вот, – сказал, – за свои сорок семь сегодня впервые целовал крест.
– Ну в этом вы не виноваты.
Не виноват. В селе у нас было когда-то две хороших церкви. Одну, староверческую-двоеданскую, переделали под клуб, где крутили кино и танцевали под гармошку. От другой, полукаменной, мирской-православной, помню только сохранившийся мощный фундамент, который потом был растащен по кирпичику на банные каменки... Конечно, не виноват.
Проходим в дом и матушка Ольга, замечу, в прошлом закончившая в Сербии эвакуированный из Новочеркасска Мариинский Донской институт, рассказывает о том, почему мало прихожан: русских в Валенсии становится всё меньше. Молодые уезжают на жительство в США, в Канаду. Старые умирают.
– Вымираем мы, русские, – вздыхает Георгий Григорьевич.
За скромным ужином – рыба под маринадом и по фрукту манго на тарелке – попали на постный день, отец Сергий, в миру Сергей Павлович, рассказывает свою историю. Он тоже в детстве, в Сербии, окончил русский кадетский корпус. Затем выучился на агронома. По приезде в Венесуэлу специальность пришлась впору. Государство выделило семье Гуцаленко сорок гектаров пашни. Дали трактор, сеялки, другие необходимые прицепные орудия для обработки земли. Первый тогда президент Венесуэлы был разумным правителем. По его инициативе распределили пахотную землю так, чтоб рядом жили две европейские семьи (русские или немцы) и две венесуэльские. Местные жители учились у европейцев умелому хозяйствованию. Раньше, если венесуэльцу давали землю, он ничего, кроме кукурузы, не умел выращивать. А какова «агротехника» была? Идёт крестьянин по участку, протыкает заостренной палкой лунки в земле, бросает в лунки зёрна, затирает пяткой. Следующий шаг – новая лунка...
– А у нас было до трёхсот кур, – подхватывает разговор матушка Ольга, – всех надо было накормить, сделать прививки, то от одной, то от другой болезни... Потом попробовали разводить и выращивать свиней – семьдесят голов держали. Чем кормила? Покупали комбикорма, делала разные мешанки, пойла. Потом свиньи тоже начали болеть, погибать. Ведь не было у нас хороших помещений с бетонными полами. Пойдут дожди – слякоть и грязь, и, конечно, болезни... Взялись выращивать кукурузу. Новая напасть: набеги обезьян – выламывали початки. Набегали и крупные ящерицы. Динозавры этакие!.. Жора, ты помнишь, как с винчестером за ними охотился? Заметят, что с ружьём вышел, прячутся за стволы деревьев. Прошел, они тут как тут. Как ножницами стригут посевы. Ну еще эти красные муравьи! Тоже стригут, как косилкой. Вот и мечешься, бывало, то с ружьём, то ядов подсыпаешь, то на «джипе» объезжаешь поле, спугивая тучи перелётных птиц... Разводили как-то рис. Пока зреет, не трогают. А как созрели колосья, тут они, утки, и нагрянут. Не столько съедят, сколько стеблей поломают, пригнут...
16 мая
Отец Сергий в простой деревенской рубахе навыпуск с утра хлопочет над кормом для кроликов. Подсушивает какую-то траву, перебирает капустные листья, морковку, за которыми успел съездить на базар, лихо вкатив затем во двор на этом своём зеленом авто, напомнившем мне послевоенную российскую «Победу». Зашел в дом, снял рясу, сияющий на груди крест с цепью. И вот, расположившись по-крестьянски на бревнышке, занялся привычным утренним делом. По складу характера он философ. И страстный, как признался мне, книгочей. Называет имена наших знаменитых писателей – Распутина, Астафьева, знаком с патриотическими статьями Карема Раша, просит, по возможности, передать ему поклон и лучшие пожелания. Рассуждает о политике в Советском Союзе, о движении «Память», идеи которого он приветствует, говорит и «об этих самых дерьмократах», которые разваливают страну.
– Разваливают... Вот потому-то, отец Сергий, я и определил как главный редактор позицию своей газеты, как позицию сопротивления. Дома не все поняли нас. Но, удивительно, хорошо это поняла и поддержала русская патриотическая эмиграция. Вы поддержали в Венесуэле. Идеи и способы возрождения России.
– Россия возродится только через Бога! Такова её миссия. Но сионисты могут погубить её. И не только Россию. Конец мира близок! – рассуждает он, пока я в каком-то прихлынувшем восторге перед его «внешним видом» – не приходилось видеть попа в простом крестьянском облачении! – наблюдаю, как он сортирует эти кроличьи яства.
– Близок. Возможно. Но это ж не означает конец человечества? Так ведь, отец Сергий?
– Верно, не означает. В Библии сказано, что один мир уже приходил к концу. Помните историю с Ноем и взятыми в его лодку тварями? В Евангелии от апостола Петра сказано о том, что Бог не пощадил первого мира, но в восьми душах сохранил семейство Ноя, праведника правды, когда навел потоп на мир нечестивых... С той поры образовался другой мир, который просуществовал вот до наших с вами дней. С войнами, преступлениями, новы ми насилиями. Уцелеет ли он, как прежний? Думаю, Господь Бог поступит по справедливости. А нечестивцы земные уже привели мир к этому страшному итогу...
– Отец Сергий, – в прихлынувшей тревоге завозражал тут я, но если судьба человека предопределена свыше, так стоит ли бороться за судьбу?
– Стоит! Вот, смотрите, я давлю пальцем на стол с такой же силой, с какой стол давит на мой палец. Понятно? Ну вот, так и судьба человека определяется его деяниями.
Всё так. Но, знаете, мне, не большому знатоку Библии, все же помнятся некоторые высказывания апостолов, соратников Христа. К примеру – «Восстанет народ на народ, и царство на царство», «Будут глады» или «Будут большие землетрясения»...
– Всё уже налицо, Николай Васильевич...
Поговорили...
Во второй половине дня едем двумя машинами на старое кладбище, где похоронена мать Волковых, Ольга Павловна. Скончалась она четыре года назад в возрасте девяносто шести лет. Как многие зарубежные русские, в тропических и европейских странах прижившиеся, приметил уже я, долгожители. Хотя, кажется, всё должно быть наоборот. Но, видимо, есть нечто такое в выпавших жизненных испытаниях, что даёт человеку не только крепость духа, но и привносит в него физическую крепость. И здесь стоит повториться о судьбе волковской семьи, сказать высоким слогом: прошла Ольга Павловна со своей семьей все невзгоды века. Бегство из России, из родного Крыма, в 20-м году. Муж, шестеро детей. Мужа в сорок третьем, повторюсь, растерзали красные югославские партизаны. Мирного православного священника, который был офицером в минувшем далеке. В сорок пятом расстреляли старшего сына. За то, что тоже бывший «белый».
Отслужив молебен у холмика-памятника Ольги Павловны, отец Сергий «разрешает» походить по печальному погосту. Здесь, в буро- красной южно американской земле нашли последнее пристанище и вечный покой католики и православные, буддисты и магометане, иудеи ортодоксальные и язычники индейцы. Больше католических крестов. Русскими откуплено несколько уголков кладбища, где стоят православные восьмиконечные кресты, лежат мраморные плиты – еще незанятых, открытых могил. А рядом полоску земли откупили китайцы. Есть первые китайские захоронения.
– Нет нигде покоя! – говорит отец Сергий. – Всё, как обещано в Священном Писании: всколыхнулись, перемешались народы. Приедут сюда, а местные им говорят: прие-е-хали, а мы вот сами собираемся отсюда бежать...
Напротив старого погоста, через узкую ленточку асфальтированной дороги – новое городское кладбище. Этакое простертое вдаль пространство, напоминающее степное, с чуть видимым гори зонтом вдали, но без привычных глазу ритуальных возвышений и каких-либо памятных знаков: крестов православных и католических, мусульманских полумесяцев, иудейских «тумб», похожих, как рисует их морское воображение, на причальные чугунные кнехты. Ни деревца. Ни кустика. Будто квадратики шахматной доски в таком же чётком, упорядоченном ракурсе, небольшие черные пли ты – на уровне земли. Порядок, как в аптеке, как в хорошо устроенной и дисциплинированной воинской казарме.
– Как скот хоронят людей, – слышится глухое возмущение отца Сергия. – Торжество Сатаны... И так везде. Пришел Сатана и правит миром.
17 мая
Как ни ворчит отец Сергий на свояка, как ни подтрунивает матушка Ольга над братом, мол, он безбожник и любит поразвлечься, Георгий Григорьевич непременно и каждый день, выкроив «окошко» в гостевании у родственников, стремится показать мне что-нибудь новенькое.
– Разве всё пересмотришь, Коля? Всё это суета сует! говорит мне отец Сергий. – Вот у меня столько книг – таких, что в России вам и не снились. Садитесь, успевайте, читайте, а то с Жоржем только зря время тратите на эти достопримечательности.
Библиотека у четы Гуцаленко богатая. То и дело подкладывают мне том за томом, от которых у меня горят глаза, да только успеваешь перелистать, ознакомиться на бегу и – всё тут. Матушка и церковную библиотеку, что в отдельном домике на территории церковного двора находится, показала. Позволила порыться на пыльных стеллажах. Возьми, мол, себе, что пожелаешь. Желание, конечно, велико! Но знаю, что энное количество книг, чтоб взял в Россию, для меня уже приготовлено и в Каракасе... Роясь в завалах, наткнулся на пожелтевшего от времени «Пугачева» Есенина. Тоненькая книжица на «соломенной» бумаге, изданная в двадцать втором году в Берлине. «Можно взять на память? – Да, да – возьми!»
...Эх, бывало, кто не витийствовал из нас, студентов Литинститута, кто не рокотал в московском общежитском коридоре на Добролюбова 9/11, кто восторженно не читал монолог Хлопуши из есенинского «Пугачева»:
Сумасшедшая, бешеная, кровавая муть! Что ты, смерть или исцеленье калекам? Проведите, проведите меня к нему, Я хочу видеть этого человека...Церковную библиотеку, как и школу при церкви, давно никто не посещает. Нет учеников. А когда-то здесь столько звенело колокольчиками детских голосов. Русских переливистых, счастливых, как во всяком детстве... На классной доске, как бы застывшей во времени, до сих пор – мелом – нестертое арифметическое упражнение, точнее, нерешенная простенькая задача, на которую тихо и мудро смотрят со стен портреты русских классиков: Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Достоевского, Крылова, Шевченко, Ломоносова. Именно – в данном порядке. И еще тут же портреты императора Николая Александровича и Великого Князя Константина Константиновича Романова – наставника всех военно-учебных заведений царской России в последний её период, да еще – замечательного поэта, которого ныне помнят в современной России-Союзе тоже немногие.
А дед Жорж, Георгий Григорьевич, непреклонен. Успел свозить меня на место решающей битвы революционного войска Боливара с войском испанским. На месте победной битвы сооружена – к столетней годовщине победы – прекрасная каменная арка своеобразной архитектуры, зеленеет хорошо ухоженный сад, положены гранитные полированные плиты, которые ведут к скульптурной группе воинов, воспроизводящих в камне момент боя. Тут же вечный огонь, могила Неизвестного солдата, возле которой два неподвижных гвардейца в старинных красных мундирах, в высоких головных уборах. Гвардейцы с обнаженными клинками. Почетный караул. Типа нашего поста № 1 возле Ленинского мавзолея.
Невдалеке слышаться воинские команды, оркестр играет бравурные марши. Марширует взвод гвардейцев в старинном, красном. Едет автобус со школьниками. Экскурсия. Всё как у нас. Присмотришься: на тенистых тропинках машут метлами уборщики. Собирают опавший лист.
Но каково гвардейцам, затянутым в толстое сукно старинных мундиров, на этакой современной жарище-пекле!
А сегодня едем в «волосяной порт». Опять горная дорога, подъёмы, спуски, крутые виражи, пока не выезжаем на равнинное побережье Карибского моря. Тихая бухта. Причалы. Суда у причалов под флагами разных стран мира. Когда-то первые европейцы, приплывшие сюда на своих каравеллах, подивились спокойствию вод в бухточке, сказали, мол, тут можно удержать корабль у берега и на конском волосе! С тех пор и «волосяной порт». Да еще подивились европейцы множеству хижин аборигенов, стоявших над водой на укрепленных в дне морском кольях. Кто-то воскликнул: Новая Венеция! Венецуэла!
Старые строения порта в своем первозданном виде. За ними ухаживают, ремонтируют. И они хранят колорит давних времен. Новизна – корабельная пушка на прогулочной набережной, со временная морская торпеда и небольшие ракеты – палубное вооружение какой-нибудь некрупной военно-морской венесуэльской «коробки». И, конечно, как всюду, скульптура Симона Боливара – при его военном камзоле и треуголке на бронзовой или каменной голове.
Неподалеку от порта сверкающий светлым металлом нефтеперегонный завод и тепловая электростанция, работающая на попутном газе. Линии ЛЭП, железные мачты и провода которых устремляются сразу от побережья в горы, а там за перевал, вглубь страны.
Проезжаем большую деревню, по сибирским моим понятиям, поселок городского типа, который раньше, по словам Волкова, «славился» проституцией. Здесь останавливалось на ночлег много водителей грузовых машин. Прекрасная половина деревни активно подрабатывала телом, в то время как мужчины добывали на жизнь, торгуя в многочисленных лавчонках.
Что же нынче? Информации нет... Сведения давней поры.
Выруливаем на прямую дорогу вдоль побережья морского. По обе стороны дороги тянутся культурные плантации кокосовых пальм, которые раньше тоже активно работали на экономику страны, давая немалый доход в казну. С разработкой нефтяных месторождений кокосовая прибыль и вообще прибыль от всех сельхозугодий сегодня решающей роли не играет. В кокосовых рощах пасутся коровы. Занятно, но скорее печально видеть их, худущих, с выступающими мослами, обтянутыми светло-коричневой кожей, с рогами, напоминающими козьи. И все ж ловлю себя на шальной мысли, что не удивился бы сейчас, покажись из-за какой-нибудь пальмы верховая конная фигура нашего окунёвского пастуха Степана Чалкова – с его шутейными прибаутками-выкриками, иль откройся взору вид полевого коровьего стана с его мехдойкой-«ёлочкой», с монотонным стуком бензинового движка, с доярками и белыми молочными флягами, которых дожидается синий трактор «Беларусь» с прицепленной тележкой, изготовлен ной отвезти эти полные фляги на ближний приёмный молочный пункт – завод иль сельскую «молоканку».
Взгрустнув при виде неухоженных, возможно, не очень сытых «меньших братьев», невольно переводишь взор на мелькающие за окном бедные деревеньки – с голопузыми детишками, смуглыми бабами-мулатками, домашней утварью в соседстве с деревянно-камышовыми и картонными хижинами. Зато ближе к морю, под сенью пальм, до которых достает прибой, тянутся опрятные дачные домики. Сюда по выходным приезжают на отдых из Маракая, Валенсии и даже из Каракаса. Можно остановиться не только в дешевом домике, но и взять номер в прибрежном небольшом отеле, где дороже и комфортней.
Сегодня будний день и на дачках пусто. Лишь по обе стороны автострады встречаются опять же черноликие рабочие с мачете. Срубают этими остро наточенными, экзотичными для европейского взора, увесистыми «мечами» жесткую траву, выползающую на асфальт из кюветов. Если не срубать эту траву, то через год-два она так разрастётся и затянет дорогу, что ни пройти, ни проехать.
И вовсе не экзотическое – неутомимые сборщики порожних алюминиевых банок из под пива, кока-колы, которые выбрасывают из машин проезжающие. Обнаружив очередную банку, шагающий вдоль дороги человек ставит банку на попа, сплющивает её ударом ступни, отправляет в заплечный рюкзак. Тоже бизнес!
Вот новый поселок. Море. И цепочка островков, соединенных мостами. Опять дачное место. Здесь можно недорого нанять или взять напрокат катер, моторную лодку, поехать на любой из островков, где всласть порыбачить. Островки заболочены. Над болотами дикая и причудливая тропическая растительность, пробраться через которую можно, но вооружившись острым топором или тем же мачете.
Большие деревья висят как бы в воздухе, лишь самыми кончиками корней держась за болотную трясину. На незаросших блюдцах воды разгуливают ярко-красные птицы, высокими ногами похожие на наших цапель, а носами – на пеликанов. Вот выскочила из болота на обочину мостика зеленая ящерица, замерла, к чему- то прислушивается. Пытаюсь поймать её в объектив «Зенита», но услышав, видимо, щелчок затвора, ящерица молниеносно скользнула в траву, слившись с зеленью.
На пляже двое рыбаков таскают из моря мелких рыбёшек.
Приехало семейство, поставило у самой воды палатку. Поодаль, наблюдаем, как резвятся на мелководье ребятишки. Звонит в свой колокольчик, привлекая покупателей, продавец мороженого. С моря идёт волна, разбивается о коралловый риф в трехстах метрах от берега.
Разуваемся. Но очень колко ступать босой ногой по крошеву умерших рифов, выброшенных прибоем. Купаться не хочется.
Островки. Накат прибрежной волны. Открытая морская даль. Отчего-то грустно. Не знаю – отчего.
– В какой стороне Россия? – спрашиваю у Волкова.
– Кажется, во-о-н в той стороне...
– А Куба, откуда я прилетел?
– Пожалуй, левей – градусов на восемьдесят...
В записях первого каракасского утра я не успел досказать о гаванских «приключениях», остановившись на старых своих знакомцах – огромных тропических тараканах, выползших в моём номере отеля из-под ванны и требовавших их накормить. Читатель помнит, что общение с тварями означилось сочиненным в этом пустовавшем «лётчиско-аэрофлотовском» номере стихотворением. А дальше…
Следующим утром, измаявшись в отчаянных поисках телефонной связи, обегав просторный вестибюль отеля, затем прилегающую к отелю местность, залезая, как понял в дальнейшем, в непозволительные закоулки, не найдя «общего языка» и с улыбчивой, но непонятливой кубинкой, восседавшей при телефоне за полированной стойкой администратора, тщетно пытаясь объясниться с красавицей на тарабарском «наречии», я опять выбежал на улицу, где, наконец, увидел своих, русских.
Три явно аэрофлотовских мужика, в шортах, сандалиях, конечно же, только что совершивших водные процедуры в близком и раннеутреннем Карибском море, направлялись в отель.
– Ребята, горю! У вас есть в номере телефон? Срочно позвонить надо.
– Поднимись в шестьсот тридцать седьмой! Минут через десять там будем.
Земляк Евгений Фатеев, корреспондент московского телевидения, которого я напрасно добивался по связи из гаванского аэровокзала вчера, откликнулся сразу. Выслушав моё обрадованное «представление» и «тюменские приветы братьев», спросил:
– Есть проблемы?
– Есть. По оформлению на рейс в Каракас. Необходимо встретиться. Без этого...
– Хорошо. Через час выходите на левую сторону от крыльца гостиницы, подъеду... Да, буду на белой «Тойоте».
– Тут таких «Тойот», наверное...
– Единственная «Тойота» на всю Гавану – моя!
Ладно, стало быть. Хоть и не силён я в иномарках. В здешних тем более. Ладно, как-нибудь уж!..
«Как-нибудь» вышло без дополнительных приключений. И через час, пожав друг другу в знакомстве руку, катили известной мне по картинкам и кинохронике величественной и просторной набережной Гаваны. Затем миновали ряд обшарпанных улиц и улочек старого колониального вида, зарулили в фешенебельную, с новыми строениями, подкатили к городскому «самолётному агентству», как окрестил я эту недоступную (уж точно бы без «Тойоты» земляка!) мне загранконтору.
Земляк оставил меня на стуле перед опять же улыбчивой красавицей-кубинкой, взял мой загранпаспорт, посадочный «талон», присланный в Тюмень из Каракаса Волковым, куда-то сбегал. Потом прибежал, шепнул, что надо восемь долларов на пачку сигарет – для презента. Я достал свою стодолларовую, он сказал, что сдачу принесет. И вернулся вскоре со сдачей и с билетом авиакомпании «Виаса»: Гавана – Каракас. На завтрашний утренний рейс.
– Всё в порядке теперь. Полетите!
Еще бы! Но большой радости отчего-то не было. В глазах ещё стояли эти устрашающего вида тропические твари, эта аэропортовская черная простецкая тетка со шваброй, эти мифические собачки, которые знатно, наверное, закусили моей копченой колбасой из перестроечного, скудного елисеевского гастронома, этот мой «ужин аристократа» – кусменем нереквизированной дарницкой буханки и болгарской кабачковой икрой из банки, при вскрытии которой едва не покалечил ножом руки. Такое крепостной мощи баночное железо угадало!
Но оттаивало в душе. Веселей уже вспоминался заботливый Петрович – представитель «Аэрофлота». Он оставил свой гаванский домашний телефон, который уж... ну что теперь уж. Да. Теперь дела, кажется, пошли своим чередом. Номер в отеле пока за мной. Ключ в кармане. И земляк говорит приятное:
– Заедем ко мне. Покажу, где живу. Ну и пообедаем!
И теперь, стоя на морском берегу, глядя в кубинскую даль, которая на «восемьдесят градусов» левей моей русской дали, припоминаю послеобеденный сбор «на пиво» на открытой веранде «кинты» этого тюменского земляка. Нет, явно не «по случаю сибирского гостя – не то нефтяника, не то коммерсанта», как я склонен был думать, и принимает меня земляк, поскольку назвался я слишком общо – литератором.
А собрался, как я понял, весь корреспондентский корпус-синклит восточноевропейских стран социализма, работающий по испано и португалоязычной Южной Америке. Конечно, сопутствующее жаркое солнышко. Пластмассовые стулья. Такой же пластмассовый обширный стол, заставленный холодненькими, только что из холодильника, пивными бутылочными ёмкостями. Мужики, конечно. Средних лет мужики.
Из общего гвалта и какой-то взвинченной, вызывавшей неприятие эйфории, коей и сопровождался этот неведомо как возникший «форум» мужиков с достойными лицами, теперь вспоминается словак, польский корреспондент да еще задающий высокий градус этой эйфории, как понял я – по поводу «успехов демократии», суетящийся мужичок из московского «Труда».
Сообща и хором вдруг начали ругать Кубу, Фиделя, кубинскую бедность – то и дело приходят, мол, голодные товарищи, стучатся по утрам в дверь: что-нибудь подайте... Остров свободы грёбаный! Будет еще свобода, дайте срок!.. Потом напали на всё московское, эрэфовское, советское. Навалились на патриотические газеты, которые я в Тюмени выписываю, читаю.
Шабаш!
И тут, видимо, на каком то гребне восторга, шабаша этого, было замечено невольное мое протестное «шевеление», взгляд, мимика, залпом допитый стакан, поставленный на стол с крепким, многозначимым стуком.
– А вы как относитесь к этим возмутительным публикациям в «Дне» и в «Литературной России»? – заметив, но еще не «рассекретив», похоже, меня, спросил латиноамериканский корреспондент «Труда».
– Это мои любимые газеты!
«Трудовика» передернуло. Застыли с поднятыми стаканами полячишка и словак. Потом все деланно загомонили. Нет, нет, ничего не произошло! Не произошло...
Славяне, вашу мать!..
Следующим утром, как условились, земляк отвез меня на белой «Тойоте» к самолету. При подъезде к аэропорту я расстегнул ремешки чемодана, нашарил в его нутре «Столичную», сорокоградусную, положил на сидение рядом с водителем.
– Понимаю, знак благодарности...
– А больше нечем отблагодарить!
– Ладно. Только ведь это нам, гаванцам, сподручнее бы такие презенты делать, у нас тут спецмагазин, добра этого полно, не Москва... Ладно, оставь, а то ведь обидишься. Понимаю, земляк...
Гляжу в синь Карибского моря. Где-то совсем недалеко Куба. А до родины, до России, тысячи и тысячи миль.
18 мая
Нет ни времени, ни возможности на подробные записи события сегодняшнего дня. А день знаменательный. Собрание кадет Венесуэльского объединения. Приехали кто мог. С женами. Приехали вдовы кадет. Кто мог...
Пригород Валенсии. Просторный дом самого молодого из кадет Алексея Борисовича Легкова. Главный вопрос собрания проведение съезда в январе 92-го. Какие тут дискуссии? Решили. Затвердили. Встречать, размещать, организовывать работу и отдых гостей со всего мира – на венесуэльцах. Традиция, что не нарушается с давних годов. Дел, хлопот предстоит...
Хозяин дома любезно приглашает за стол, на обед. Опять же по-русски: в тесноте, да не в обиде. «Ходит» по кругу бутылка водки, другая – с вином. Но, как всегда, как и везде, «ходят» этак скромно, бочком, ненавязчиво. И сам я вжился в этакие ограничения. Больше разговоров, тостов по тому и другому поводу, чем выпивания этих напёрстков.
Записываю гостей в том порядке, в котором диктует их в мой включенный пишущий аппарат Георгий Григорьевич.
Во главе стола старейшина – мать хозяина дома, Легкова Мария Кузьминична, ей 96 лет. Была в Добровольческой армии Деникина. Потом у Врангеля.
Отец Сергий и матушка Ольга Гуцаленко.
Бодиско Владимир Васильевич с сестрой Казнаковой Людмилой Васильевной.
Гняздовский Игорь Григорьевич. Тоже знакомый нам – председатель объединения.
Плотников Борис Евгеньевич, редактор «Бюллетеня», подряд чик по строительству жилых домов и их починке. Жена Плотникова Татьяна Александровна. Это хозяева самого большого, пожалуй, в Каракасе русского семейства. В семье живет на правах друга одинокий кадет и известный художник Александр Германович Генералов. Жаль, на этот раз нет Генералова. Интересный человек.
Юрий Львович Ольховский с супругой Натальей Александров ной.
Катульский Артур Артурович. До недавнего времени работал на фабрике по производству автомобильных скатов.
Хитрово Николай Александрович, потомок старинного и знаменитого дворянского рода, сейчас «профессиональный» пенсионер.
Лобов Олег, бывший бухгалтер в Каракасе.
Турчанинова Зина, кадетская вдова.
Шпаковская Оксана, кадетская вдова.
За гостями ухаживают дочки хозяина дома – Леночка и Карина.
19 мая
Фешенебельный район Каракаса, откуда открывается замечательный вид на гористую местность, если смотреть с высоты современной многоэтажки, то есть на всю обширную панораму города, на его холмы и долины. А такая многоэтажка у нас с Георгием Григорьевичем – налицо. Пока мы лишь набираем код квартиры Ольги, дочери Волкова, переговорив с ней по внутренней связи, приветливо махнув могучему охраннику дома, который облачен в нечто лет нее, полицейское. Заходим в просторный и чистый вестибюль. Здесь, например, можно принимать гостей, если не желаете, чтоб «носили мусор в квартиру». Заказывайте мебель, посуду, готовые блюда. Всё точно и в срок привезут на столько-то персон. Если гостей много и опасаетесь, что побьют дорогие сервизы, заказывайте посуду дешевую – картонную, пластмассовую. Разовую.
По бесшумному лифту поднимаемся на одиннадцатый этаж и выходим прямо в квартиру Ольги. Замечу сразу, что жилище это трёхэтажное, то есть трёхъярусное, в составе которого и двенадцатый, и тринадцатый – конечный – этажи. Последний, завершающий архитектуру и квартиры, и всего строения из стекла и бетона, вроде просторной веранды, где спортплощадка для тенниса, мангал для жарения шашлыков, плетеные и мягкие кресла, вьющаяся зелень, цветы и пальмы в объемных посудинах. Место для развлечений и отдыха.
Оля протяжно выговаривает русские слова, словно подбирая их, роясь в уголках памяти. Увы! Для русской Оли русский язык уже не родной. Говорит, что Пушкина ей удобней и привычней читать в переводе на испанский.
Тем временем (здесь, наверное, таков порядок вещей!) Оля ведет меня, гостя, чередой, можно сказать, анфиладой различных помещений, обставленных богатой мебелью, роскошью зеркал, аппаратуры, необходимых «безделушек», которым мой не избалованный богатыми видами взгляд и не находит названия.
Вот спальня... вот еще спальня... вот третья спальня... ванные одна, вторая и третья... кухня, столовые... комната для прислуги... Господи, сколько этих комнат – на одиннадцатом, двенадцатом этажах, соединенных винтообразной лестницей, занимающих весь квадрат этажа коробки дома? Еще два лифта, открывающихся прямо в квартиру. Поднялся, двери растворились – и ты дома. Есть еще лестница, которой можно воспользоваться в случае остановки неисправных лифтов. Но такого почти не бывает.
Общая площадь Олиного «жилища» – сама, муж и двое отроков-сыновей – 350 квадратных метров!
– Оля, говорю, – у нас в России в такой квартире живёт, может быть, только Горбачёв.
Смеётся:
– Ну что вы, пустяки. Есть много богаче, фешенебельней, с бассейнами.
Выпили на открытой веранде тринадцатого этажа но чашечке кофе, посмотрели фотографии, что старший сын Жоржик (19 лет) привёз недавно из Сан-Франциско, где пробыл месяц: нанял машину, нашел себе барышню, развлекался...
Что сказать? Молчу. Каждому своё...
Но почему-то вспомнились недавние слова бывшего гимназиста, ныне русского венесуэльца, Игоря Романовича Ратинова: «То, что у вас намечали большевики, осуществили мы здесь!»
Отчасти – да. «И – все же, все же...», как написал, правда, по другому, по трагическому поводу, наш великий советский поэт Александр Твардовский.
Уже в машине, по дороге на «кинта Сима», плотно «забаррикадировавшись» поднятыми боковыми стеклами, защелкнувшись на все дверные замки, мы ехали, прибавив газу, не останавливаясь, через особо разбойный район, Волков рассказывал о своей единственной дочери:
«Она рядовой экономист. Еще подрабатывает, так здесь принято среди всех слоёв населения, выпечкой и продажей сладкого печенья. Старший сын Жоржик от первого брака. Муж был из русских. Приехал сюда с родителями-эмигрантами. Здесь вырос, окончил военно-морской корпус, затем академию. Служил в морских погранвойсках. Дослужился до третьего чина и – «надоело тянуть военную лямку». Поскольку имел инженерное образование, легко устроился на гражданской службе. Вёл своё дело, брал подряды на строительство... Второй муж Ольги венесуэлец, из местных состоятельных людей, из золотой молодёжи. Он и купил эту шикарную квартиру. И вот тоже разводятся... Всё нужно – по закону – делить пополам. Как здесь это делается? Нужно продать квартиру оптом и целиком. И на эти деньги купить две новых, понятно, поскромнее. И в этом же, например, доме. А квартиры нынче стоят баснословных денег...»
20 мая
В этой квартире, как раз напротив «злачного места», то есть (надо ж так!) выходящей окнами на публичный дом с символичным, а может быть, настоящим красным фонарём у входа, с толчеей легковых у подъезда, другой мир и лад, другая обстановка, другие разговоры и душевный настрой.
– Это мы, Лидия Михайловна! – пятью минутами раньше вдоволь нашутившись по поводу «красного фонаря», громко объявляет с порога Георгий Григорьевич.
– Проходите, проходите, – небольшого роста сухонькая женщина с интеллигентным лицом спокойно, с достоинством приглашает нас в свои апартаменты.
Я знал, куда еду на этот раз. О «красном фонаре» было ни звука. Но зато была обрисована обстановка в этой русской квартире, предполагаемый «ритуал» беседы – с подвижницей, собирательницей и очень осведомленной читательницей мировой литера туры, посвятившей этому «делу» всю свою долгую жизнь.
Лидия Михайловна, прознав о госте из России, да еще о литераторе, решила посоветоваться, как ей быть с книгами, поскольку возраст преклонный, восемьдесят три года, а родственников никого... А без неё, мол, книги просто растащат или выбросят на свалку.
Как во множестве мест, в которых мне уже довелось побывать в Каракасе и его окрестностях, приглашение проходить и здесь сопровождается открыванием запоров, скрипом вторых дверей, железных. Сквозь решетку и мелкую проволочную сетку на вторых дверях взгляд мой сразу упирается в стеллаж с корешками журналов. Всю верхнюю полку занимают родные мне «Сибирские огни», где за эти годы публиковал ряд больших поэтических подборок. Далее и ниже – «Новый мир», «Наш современник», «Знамя», «Октябрь», «Посев», «Кадетская перекличка»...
– Вот видите, мне уж и спать негде: книги, журналы вытесняют меня из квартиры. Хоть гамак для ночлега подвешивай!
Действительно, в этой «кинте», по-деревенски говоря, и повернуться негде. Стол, диванчик, видимо, на нем и спит хозяйка, два кресла, журнальный столик с телефоном, еще два стареньких стула, остальное – стеллажи, стеллажи. Во второй комнате, которая по всем понятиям должна быть спальней одинокой хозяйки, тоже стеллажи от пола до потолка. И еще – портреты русских писателей. В том числе советских. В центре – портрет Шукшина.
– Шукшин! Вот не ожидал!
– Да, Василий Макарович! – ровно произносит в ответ на моё восклицание Лидия Михайловна. – А что вы скажете о Владимире Крупине, я вот взялась перечитывать его книгу «До вечерней звезды».
– Перечитываете, значит понимаете – хороший писатель. Таков и мой ответ... Крупин сейчас главный редактор «Москвы».
– Главный редактор? А вот это я как-то выпустила из своего поля зрения... А хотите, я сейчас и вас поищу в своем каталоге?
Пока мы с Волковым пробираемся между книжных и журнальных полок и стеллажей, устраиваемся в двух стареньких креслах, Лидия Михайловна листает свою объёмную тетрадку-каталог, наконец останавливается перстом на нужных ей строчках, говорит:
– Есть, как же. Вот, Денисов Николай, поэт, прозаик, корреспондент «Красной звезды», полковник. Портрет из газеты... И книги ваши – «Разговор», «Ночные гости», «Сон в полуденный зной», «Арктический экзамен», «Штормовая погода», ну и другие. Рецензии вот журнальные на ваше творчество, всё у меня значится...
– Да, книги мои... Очень рад, Лидия Михайловна, что и я, скромный литератор-сибиряк, значусь в вашем каталоге. Вот только не полковник я и не корреспондент «Красной звезды». И портрет, гляжу, не мой. Разве похож я на этого военного? Знаю, полковник – просто мой однофамилец...
– Вот ведь как бывает. Извините, не разобралась издалека-то, приписывала ваши книги этому полковнику-журналисту...
Бог с ним, с однофамильцем! Взгляд мой купается в море прекрасных изданий на русском великом языке, а сам я, ошеломленный, кажется, не могу вобрать в себя всю неожиданную «картину» происходящего: вот так – далеко, далёко от Родины! – встретить редкую поклонницу и собирательницу книг. Еще не приходит в сознание, что собирательство это и немалых денег стоит!
А взгляд опять упирается в тома и томики, в собрания сочинений, в отдельные, совсем недавно изданные книги в Москве, на Урале, в Сибири... во Франции, в Германии, в Америке... Соловьев, Даль, Большие и Малые энциклопедии, последнее издание «Истории Государства Российского» Карамзина, Военная энциклопедия, Большая серия «Библиотеки поэта», Лев Толстой, Горький, другой Толстой – Алексей, Бунин, Салтыков - Щедрин, голубой пятитомник Есенина, Маяковский, Вальтер Скотт, Диккенс... Потрясающе! Прошу разрешения полистать рукописный каталог- тетрадку. О, в самом деле клад настоящий! Нахожу имена Валентина Сорокина, Михаила Львова, Виктора Бокова, то есть своих старших товарищей, учителей-наставников, нахожу рецензентов – авторов журнальных и даже газетных откликов на мои книжки уральца Е. Зашихина, А. Хвалина из Владивостока, тюменца К. Лагунова, других... Опять мечусь от полки к полке.
– В Союзе это такой дефицит, Лидия Михайловна!
– Знаю. Всё бы и передать в какой-нибудь маленький провинциальный советский городок. Или в колхоз. Или афганцам. После моей смерти...
– Живите долго, Лидия Михайловна. А я после возвращения на родину поговорю в Союзе писателей России с первым секрета рем Правления Борисом Степановичем Романовым. Что он посоветует...
– Там что, сейчас Бондарев пришел после Михалкова председателем Союза? А Романов? Это какой из Романовых? живо откликнулась собеседница. – Знаю поэта Романова из Вологды. И того Романова, который капитан дальнего плавания, из Мурманска.
– Он самый, который из Мурманска.
– Тогда так и передайте и Бондареву, мне очень нравится его «Тишина», и Романову-капитану, мол, Лидия Михайловна Меликова из Каракаса завещает свою библиотеку России.
А далее в записях дня – «биографическая справка» о Лидии Михайловне, расшифрованная мной с диктофона уже перед сном, глубокой ночью, перед тем как нырнуть под надёжный марлевый свой «парус» кровати, что сулит, конечно, и другие открытия. А пока:
«Родом я с Северного Кавказа. Ставропольский край. Село Дивное. Это на границе с Калмыкией. Родилась в 1908-м году... Отец умер еще до революции. Мать в 33-м посадили в тюрьму по 58-й статье – «за контрреволюционную деятельность». Что-то где- то «не то» сказала. В 1938 - м мать должны были освободить, но не освободили. Что с ней сталось, так и не знаю до сих пор. Братья умерли с голоду. Самой удалось окончить медицинский факультет в Москве, в институте имени Сеченова. В сороковом году, после окончания института, с энтузиазмом поехала на Северный Кавказ бороться против заразных болезней. И тут – война. Она как-то быстро докатилась и до Кавказа. В сорок первом немцы, им стало известно, чем занималась наша группа врачей, принудили меня уехать в Германию, в Берлин. Как специалист-эпидемиолог работала в лаборатории известного ученого Роберта Коха... За границей, конечно, оставаться навсегда не хотела. Но когда в 45 м встречалась с советскими следователями из НКВД, поняла, что в Россию возвращаться мне не стоит. Что там ожидало меня? Гулаг! В Германии я исследовала сыворотку против чумы. Энкавэдэшнику, который допрашивал меня, об этом я рассказала. О том, что исследования эти и результаты были успешными. Энкавэдэшник слушал меня в присутствии врача и сказал: «Вы что, думаете, мы вам позволим вывезти эту сыворотку куда-нибудь, кроме Советского Союза? Не надейтесь!» Не позволили... До 50-го года жила я в Гамбурге, в лагере беженцев, в американской зоне оккупации. Давали койку и чашку похлёбки. Потом я узнала, что в Венесуэле есть знакомые русские, поехала сюда. Здесь работу по специальности не дали. Советский диплом врача не давал права работать даже медсестрой. Работала все годы санитаркой. И на гроши свои собрала огромную библиотеку. Родственников ни здесь, ни в России нет... Квартира моя 54 квадратных метра. А сколько бы мне, одинокой, в России полагалось? Девять?»
Ещё в дневнике моём несколько торопливых строк о минувшем дне: «На ужин пригласил русский доктор Бурмицкий. Бывший кадет. Роскошная вилла. Тропический сад под звёздами. Бар. Всевозможные напитки. Практически во всех просторных помещениях виллы – картины. Хозяин рисует. Картины достойны отдельной выставки. Светские беседы. Прислуга – живописные негритянки, венесуэлки».
21 мая
О том, что «надо куда-то сбегать», Волков намекает уже не первый день. Жалуется баба Катя, Екатерина Иосифовна: телефонные звонки не дают работать по дому, звонят русские, приглашают в гости одни, другие – из разных мест.
«Попробуй тут разорвись!» – сетует и Георгий Григорьевич. А я говорю, что скоро мне собираться в дорогу – домой. Обратный билет у меня на конец месяца. Надо заглянуть в «пыльный ящик», купить загранподарки моим домашним и складывать чемодан. «Ничего, продлим твой билет! – говорит Волков. – Это как же ты придумал – три недели быть в Венесуэле? На такой срок в Южную Америку из Сибири никто не ездит! – смотрит испытывающе, будто и в самом деле тут этакое паломничество советских сибиряков. – Месяц как минимум!.. Наш народ тут готовит твою пресс-конференцию. Расскажешь подробней о России, почитаешь свои стихи. А то, видите ли, сбегать собрался он. Сбежим, только в другую сторону. На Золотой остров...»
С утра только и разговоров об этом Золотом острове. Пока мы хлопочем во дворе, баба Катя кладёт в сумку рубашки, шорты, легкие сандалии – всё «в квадрате», на двоих, чтоб было нам на этом Золотом острове комфортно, не обременяясь стиркой, неумелым глажением, с коими недавно так хорошо управилась приходящая служанка – из смугленьких. По той же причине – для «достойной» жизни на этом острове едем в супермаркет. Меня оставляют на улице курить, а то, мол, «измаялся» всё в некурящей компании, всё со стариками. Сквозь стеклянную дверь супермаркета наблюдаю, как хозяева мои катают в магазине продуктовую тележку. Останавливаются, выбирают продукты. А я то и дело общаюсь с проходящей мимо публикой, отвечаю на вопросы, при меняя, как попугай, привычные фразы о том, что – неужели не понятно! – не говорю я «ни по-испански, ни по-кастильски», что, впрочем, разницы не составляет.
Опять в дороге. В багажник машины уложены сумки с продуктами, с необходимыми шортами и рубашками. В который уж раз спрашиваю про удочки: едем ведь к морю. Волков в который раз отвечает, что «там всё есть!» А я на свой крестьянский манер сомневаюсь: кто это нам там приготовил? Кто позаботился? Волков загадочно молчит, потом спрашивает – не забыл ли я свой паспорт! Об этом он всегда напоминает, когда отправляемся за пределы городской черты. А то, мол, возьмёт да прицепится какой назойливый полицейский: кто такой, откуда – бледнолицый, языка не знает? Зачем, мол, лишние приключения на свою голову!
Перед отъездом сделаны звонки Ольховскому и казаку Свистунову, взято с них обязательство о том, что через сутки приедут и они на сей Золотой остров, а пока мы должны приготовить там плацдарм для успешной рыбалки! Ну, как полагаю я, прикормить, как делают настоящие рыбаки, место клёва!
Наконец, выведав у Волкова, что надо набираться терпения на двести километров дороги, привычно пристёгиваю ремень безопасности, погружаюсь в созерцание новых видов. Местность, как прежние, не изобилует разнообразием. Это там, восточнее (то есть в сторону океана) и южнее, в глубине страны, есть могучая река Ориноко, есть озера и глухие тропические водоемы с зубастыми крокодилами, обезьянами в джунглевых зарослях, устрашающими змеями, удавами, ящерицами, сонмом невиданных птиц, шумом ливней, водопадов, один из которых – самый высокий в мире. Там дикие «плантации» манго и «бесплатных» банановых деревьев, смог испарений болот, голые утёсы гранитных и базальтовых скал. А здесь – опять привычная уже горная гряда пересекается просторной долиной, где порой в низинной густой роще деревьев можно разглядеть дерево убийцу, задушившего в своих объятиях пальму, приметить какао-деревце, которое вопреки моим прежним представлениям произрастает обязательно на увлажненной почве, прячась в прохладу раскидистого с темнозеленой кроной самана, в тень других тропических зарослей. Потом опять простирается степь с малорослыми пальмами, кустиками чапарро, проволочной прочности степной травой – пожухлой, желто-коричневой от жары.
На горном перевале встретится вдруг деревенька с несколькими домиками на скалистом обрыве, клочок отвоёванной у камня плодородной земли с созревающей кукурузой, рассыпанными на обочине дороги зернами какао – под лучами солнца доходящими, как я полагаю, до «кондиции», до товарного вида.
Останавливаемся на бензоколонке. Заправляем своего «коня». Сами освежаемся баночной «кока-колой». Покупаем у частного торговца связку бананов. Разминаем затекшие от сидения ноги. Опять в путь. В получасе езды опять населенный пункт. Городского типа поселок иль колониального вида городок. Проезжаем мимо полицейского участка, где возле крылечка – столпотворение праздных блюстителей порядка, в большинстве своём почему-то смугленьких мулаток. Заняты собой, улыбаются чему-то, смеются, до проезжающих, до нас, ноль внимания. И я замечаю, залюбовавшись, как славно сидит форма со множеством знаков отличия на этих фигуристых, улыбающихся «девчатах». По всему, здесь какой-то свой полицейский праздник. Слёт, форум, конференция «по подведению итогов»? Но шутки в сторону: это ж реальная власть! Попутно думаю, что эти наши смуглолицые братья, как и советские ряды эмвэдэшников-милиционеров, сильно любят эту реальную власть, как могут заполняют её видимые и невидимые поры и пространства.
Опять степная дорога. И понимаю, что это уже «другая сторона» – не сторона Маракайя и Валенсии, где один из вечеров недавней поездки к русским друзьям провели мы в доме Максимовичей, чей славный предок митрополит Всея Сибири Святой Иоанн Максимович покоится сейчас в раке храма Тобольского кремля. Перед этой ракой доводилось и мне стоять, слушать пояснения экскурсовода. И многочисленное семейство дома Максимовичей в Валенсии смотрело, кажется, на меня, как на пришельца из неведомых, диких краев, где упокоен их славный предок.
А я смотрел на картину В. Васнецова «Витязь на распутье» огромную репродукцию, украшающую просторную гостиную. Копия эта сделана известной в Венесуэле художницей Верой Константиновной Максимович. Картина – как символ русского духа, Руси, России. Потому она в центре дома, на общем обозрении. И несёт здесь свой эмигрантский смысл. Свои же работы Веры мы поднялись витой лесенкой в её мастерскую – в стиле модернизма: виды, пейзажи Венесуэлы, окрестности города, знакомые уже мне горы, карибское побережье.
Да, невольно думалось: ничего, кроме копии, не написать уж, наверное, талантливой художнице Вере – именно в самобытном, именно в русском национальном духе. Да и стремления, пожалуй, такого у художницы нет. («Вымираем мы здесь, русские!» – это Волков сказал в присутствии неистового отца Сергия).
И еще вспоминается теперь, проезжая глухой венесуэльской степью в сторону загадочного Золотого острова, как опять же привычно, по-эмигрантски, текло время этого вечера, где во главе застолья хозяева – Константин Борисович и его жена Людмила Александровна, молодые – зять Константин Павлович Жадан, его жена, Вера-художница, их дети, русские соседи по дому, тоже из эмигрантов «первой волны». Невольно присутствовали в застолье и дядюшка Георгий Борисович, который в Каракасе живет, с ним еще предстоит мне встретиться, и другой брат и дядюшка Максимовичей – Святой чудотворец Иоанн, епископ Сан-Францисский и Американский, известный иерарх Русской зарубежной церкви, чей прах нетленно покоится в Соборной церкви Сан-Франциско...
Какие имена, какие люди отторгнуты Россией XX века! Не устаю повторяться об этом. Живут достойно. И не бедствуют.
(«А вы, Коля, не сравнивайте нашу жизнь с вашей, в России, когда домой вернётесь, – говорила мне недавно Наталья Александровна Ольховская, – у вас есть главное – Родина, Россия. А у нас, при всём видимом благоденствии и материальном достатке, этого нет».)
– Так все же куда едем, Георгий Григорьевич? – с чего-то вдруг обеспокоился я, наверно, от монотонности дороги, от пустынных её пейзажей. – Для ночевки-то найдется домик какой? Вдруг заморосит, дождик нагрянет?
– Да есть один шалаш из тростника! Если ветром не унесло, переночуем. Как же, есть хижина небольшая...
Ну ведь поймался, надо ж так опростоволоситься, попал на крючок привычных шуточек Волкова. Но сказано ведь было вовсе не шутейно! Потому с этой думой о замечательном и романтичном шалашике на берегу пиратского Карибского моря и ехал оставшиеся до Золотого острова километры.
А когда подъехали, миновав железный мостик над протокой, когда прямо на глазах возникло, нарисовалось одиннадцатиэтажное фешенебельное строение с рядом различного назначения пристроек, ухоженных асфальтированных тропинок, культурных насаждений, спортивных площадок, автостоянок, бассейна с вышками для прыганья в воду, я опять, не веря происходящему, спросил:
– Нам сюда?
– Да. Попробуем устроиться!
– Так это ж санаторий ЦК КПСС, Георгий Григорьевич!
На высоком крыльце «санатория ЦК», неся службу, меланхолично торчали черные охранники-сторожа при резиновых дубинках на поясе, а по ступенькам ползали страхолюдного «облика» морские крабы. На суше иль на палубе крабы всегда кажутся мне теми деревенскими мизгирями, коих не могу терпеть с детства. Пристойней видеть этих мохноногих тварей в воде иль снующими в прибрежных камнях, омываемых накатом волн. Но только не в столь цивилизованном месте! Охранники же не совершали и малых потуг, чтоб воспрепятствовать упорным желаниям этих растопыренных членистоногих проникнуть в вестибюль первого этажа здания. Крабы одолевали порожек стеклянных дверей, затем вольно расползались, топоча клешнями по мозаичному из гранитной крошки полированному полу – в разных направлениях.
Мы поднялись в лифте на седьмой этаж. Пара крабов, по инвалидному перебирая и суча клешнями, фланировала уже и здесь на просторной веранде, с которой открывались зелёные дали и синий простор моря. Тоже лифтом добрались? Иль заползли по ступенькам пешеходной лестницы? И чего им тут надо, крабам? И вообще – как это всё понимать?
Но я покорно следовал за Волковым. А он уже «колдовал» с отпиранием хитроумного запора одной из дверей. Отворил. Мы оказались в двухкомнатном с кухонькой «цековском» люксе, обставленном необходимой для отдыха мебелью, с душем, ванной и прочими радостями.
– Располагайся здесь! – сказал хозяин новой для меня «кинты», толкнул дверь, и я из прихожей попал в комнату, добрую половину которой занимал обширный плацдарм «королевской» кровати.
– Несправедливо. Не по старшинству!
– А не возражай, здесь, в спальне, всегда – место для гостей...
Краткий отдых. И Волков зовет ехать «на разведку» в рыбацкую деревеньку Лагуна Токаригуа. Было б сказано! А я как пионер – всегда готов! По дороге все ж выпытываю у Георгия Григорьевича, что прибыли мы вовсе не в «санаторий цековский-политбюровский», а в Клуб (с заглавной буквы), который тоже называется «Золотой остров». И клуб сей типа кооператива, члены его платят за гостиничный номер определенную сумму, содержат так же обслуживающий персонал и охранников.
Что ж, симпатичный поворот дела.
А деревенька Токаригуа тем замечательна, что расположена у мелководной лагуны, которая растянута на пятьдесят километров в заповедной зоне берега Карибского моря. Лагуна – своеобразный и спокойный родильный дом, куда с моря заходит метать икру рыба. И во множестве здесь плодятся креветки, которые, как понял я из частых упоминаний Волковым этих усатых морских моллюсков ему и прибывающим завтра Свистунову и Ольховскому составляют какой-то свой специфический кулинарный интерес.
Основатели рыбацкой деревеньки на берегу лагуны – русские. Два Ивана. И это не легенда, потому как потомки Иванов – сыновья, внуки, что живут здесь. И могут рассказать любопытствующим о своих родителях, что обосновались тут после Великой Отечественной войны, которую вели русские против немецких фашистов. Из каких мест России они приехали сюда, как добрались, Волкову неведомо. По преданию первый поселившийся здесь Иван растолковал местным аборигенам, что он рыбак, и местные помогли ему обосноваться в этом глухом краю. За первой хижиной Ивана возникли другие. И теперь эту рыбацкую деревеньку знают далеко в округе. Даже вот и в Каракасе.
Деревенька, «избы» – привычного для тропических мест вида. Где каменные жилища, а где обычные четыре кола по углам, камышовые или фанерные стены, крыши из тростника или старой жести. В одной из хижин с распахнутыми дверями на топчанах отдыхают черные мужики. Один из мужиков бодрствует, вяжет сеть. В хижине полумрак и, видимо, прохладней, нежели снаружи. Далее взгляд мой скользит по спокойной воде лагуны. По ней как-то лениво бегают моторные лодки, вовсе медленные индейского вида пироги, управляемые шестами. Вёсел не вижу. Лагуна столь неглубока, что белые цапли на своих метровых ногах переходят её вброд. Как пробки выстреливаются из воды утки-нырки, переведя дыхание, ныряют за добычей вновь. Кричат чайки. Азартно носятся над водой большие стаи пеликанов. Их столь много, что они заслоняют собой и лодки промысловиков, и горизонт с синью открытого моря. Ловля рыбы идёт сетями-накидками. Бреднями и неводами рыбачить в заповедной лагуне запрещено. В открытом море пожалуйста, запретов нет. Но там – и волна, и глубина, и ветер, и акулы!
Богатый улов, если случается богатый, большую его часть берёт у рыбаков перекупщик. Его «приемный пункт», именую я на свой манер, с холодильной камерой под примитивным навесом от солнца – тут же, у воды. Главный предмет «пункта» весы-безмен, на которых негр перекупщик отвешивает нам килограмм живых, шевелящих усами креветок...
Тот кто назвал это место «золотым», видимо, прав. Живописный уголок дикой природы. Насельники его – тоже дети природы.
При возвращении в наш «санаторий ЦК» окончательно выясняю, откуда взялся – «остров». Да, остров! И мы, и «санаторий» со служебными постройками находимся на пятачке берега, окруженного системой каналов и прудов, соединенных с морем. Пруды, выходит, тоже полны рыбной живности.
Вечером, обрядившись в шорты, рубашки, отутюженные бабой Катей, до поздних сумерек подсекаем удочками карибскую селёдку и лобастых сомиков. Устроились мы для рыбалки на бетонной набережной одного из культурных прудов. Он огражден металлической сеткой, имеет турникет для входа-выхода, где дежурит могучий негр-детина. На глади пруда, в целом спокойного и какого-то ленивого в своем вечернем спокойствии, вдруг да всплывёт неизвестная мне рыбина гигантских размеров, сверкнет серебристым туловищем, ударит по воде хвостом, утробно выдохнет и вновь уйдёт на глубину, оставив на поверхности разбегающиеся круги потревоженных вод. Вспоминается в этот момент рассказ Хемингуэя «Старик и море». Но нам уж точно никогда не зацепить такой огромной добычи. Так что лучше гнать сии литературные мечтания прочь...
Охранник-негр включает прожектора и в освещенной толще воды видны чуть шевелящие плавниками рыбины помельче, а также наши знакомцы крабы. Но с этой тварью лучше бы не связываться. Те рыбины, что хватают крючки с наживкой, шлепаются на каменный парапет с аппетитным хлюпаньем. У Волкова такие удачи случаются чаще, чем у меня. Но едва ль не каждую вторую рыбу, выхваченную удочкой из воды, успевают тут же «конфисковать» плотоядные мордатые коты, дежурящие поблизости в траве, с урчанием бросающиеся в прыжке за очередной дармовой поживой. И убегают прочь.
Уцелевших от котов рыб Волков отдает черным охранникам. Пробую тут робко заявить протест: «Зачем? Я сварил бы замечательную уху!» В ответ – молчание...
22 мая
Приехали Юрий Львович Ольховский и казак Михаил Георгиевич Свистунов. Привезли свежие газеты, позавтракали с нами, чем бог послал, «полистали» телевизионные программы, не выдержав и десяти минут возле голубого экрана – ничего стоящего, так, музыкальные тусовки, реклама; завалились спать, соблазнив на продолжение ночного сна и Волкова.
На «улицу» лучше не выходить. Пекло.
И все ж к полудню мне надоело валяться на этом «аэродроме» кровати, хоть и с занятной книжкой Георгия Климова «Протоколы красных мудрецов». Надоело прятаться от моря, от шумящего за окном наката волн.
Но к полудню пекло здесь адское. Не в горном Каракасе...
А море – в широком окне «санаторной кинты», едва отодвинешь плотную гардину, все-таки зовет то синью, то бирюзой, то соблазняет вольными криками чаек.
Накатывается на желтый песок пляжа, знойно вздохнув, отступает. И белые сгустки пенного наката волн подхватывает горячий ветер, несколько мгновений катит их по желтому песку, испаряя, превращая в ничто.
Ладно, сухопутники, спите, решаюсь я и бегу на разведку прилегающих к «санаторию» окрестностей. Пора и окунуться в Карибском! Но первым делом взбираюсь накаленной металлической лесенкой на верхотуру вышки бассейна, размахнувшись, прыгаю вниз. Ощущение – будто бросили тебя в котел крутого банного щелока, кипятка. Ну, Иван-царевич, ну! Азартно работая руками- ногами, отпыхиваясь, отфыркиваясь, выплевывая солёную воду, выбираюсь на волю, обжигаюсь теперь о камень бордюра, пританцовываю от ожогов ступней, не решаясь больше повторить столь опрометчивый мореманский «подвиг».
А в море – благодать. Скинул рубашку на песочек и – в накат волны. Она тащит за собой ил, камушки, ракушки, водоросли мелководья. Размашисто плыву на глубину. А с берега крики! Это мои друзья-пенсионеры возникли. Всполошились.
– Не заплывай далеко. Там акулы!
– Выйдешь из воды, сразу рубашку надевай. Сгоришь моментально!
Пляж пуст, если не считать молодой мамаши с дочкой лет четырех-пяти. О-о, оказывается, мы не одни в этом «санатории»! Метрах в пятидесяти от нас мамаша с дочкой шлепают босыми ногами в пенном накате, затем спешат под укрытие развесистых пальм.
«Правильно! – пульсирует сознание, – Ребенка вытащила на пекло, ну, мамаша!»
Ольховский наставительно говорит, что коль мы залезли в море, будем добывать ракушек для замечательного деликатесного супа, который потом жена его Наталья Александровна подаст гостям, и что он сейчас приглашает нас на будущий ужин в его доме!
Приглашение реальное: ракушек этих тут полно, суп получится замечательный и в самом деле, стоит только нам не полениться, а порыться в песке. И я тут же обучаюсь практическому применению спецсоветов Ольховского. Дело простое, коль внимательно поработать пяткой ноги. Ракушки сидят в прочных своих панцирях, прячутся неглубоко. И стоит только пошарить под водой пяткой, легко нащупываются в донном песке. Успевай выколупывай. Да и складывай вон в целлофановый кулек!
– Ага, нашел!.. Да тут залежи ракушек!
Взбодрились славные кадеты! Шум. Смех. Плеск воды.
– Береги спину, чаще окунайся!
– Рубашку накинь! Сгоришь ведь, парень!
И ведь сгорел! Ну сколько мы «поробили» с добыванием этих деликатесов? Да с полчаса, считай, не более. Поднялись на свой этаж, в «номера», чую, спину лижут горячие языки невидимых драконов.
Эх, да разве мало тебе подобных опытов, морячок? Разве не случалось это с тобой раньше, к примеру, в Южно-Китайском море, когда, дорвавшись до тропического солнышка после зябкого Владивостока, попал в горячие лапы этого коварного огненного дракона! Потом еще! Опять «опыт» – не поберёгся у побережья Сенегала, когда в Бразилию шли за грузом кофе! Лечился «подручными средствами». Братва подсказала. А лучшее и верное лечение от солнечных ожогов, сколько может вытерпеть кожа – горячий душ! Клин, известно, вышибают клином!
Так поступил и сегодня.
23 мая
Интрига с усатыми креветками, или «камаронами», как их именуют друзья-кадеты сообща с малоразговорчивым на этот раз казаком Свистуновым, начинает проясняться. Раненько поутру, выпив кофе, садимся в машину Ольховского, едем в окрестные селения за льдом и этими креветками – «камаронами». Как оказалось, купленного нами килограмма маловато для достойного жаркого. Достойного, и чтоб от пуза! С этой целью, как я начинаю подозревать, и была устроена вся эта хлопотливая поездка на Золотой остров.
Итак, едем в окрестные селения, включая и Токаригуа. В пути я завожу почти что провокационный разговор о том, что в фирменном тюменском магазине «Океан» такого добра завозят горы, но добро это не пользуется спросом. И лежат эти замороженные «горы» месяцами под стеклом витрин-морозильников. И лежат...
И тут Ольховскому надоедает моя провокационная речь, он коротко бросает:
– Просто ваши сибиряки-тюменцы не знают по-настоящему, как этим деликатесом пользоваться!
– А как по-настоящему?
Подруливаем к дачному поселку. Я определяю это по множеству стандартных домиков, кучно расположенных в геометрично правильном порядке, втиснутых в огороженный и озелененный, явно не ничейный гектар земли. Крепкие решетки на окнах домиков. Военного вида заборы с колючей проволокой. Ворота, кои способен преодолеть и разметать только танк или самоходная артиллерийская установка эпохи второй мировой. Впрочем, все это в гуще магнолий, цветов, фасонистых пальм, возвышающихся над яркими крышами и узкими улочками дачного поселка.
Да, это зона отдыха, домики, выстроенные правительством специально для рабочих государственных и частных предприятий. Сюда может приехать и отдохнуть любой, снять свободную дачку, доплатив из собственного кармана некоторую сумму. Вполне доступную для работающего.
Не останавливаемся, катим дальше. И я понимаю, что у друзей моих кадет нет никаких дел в этом месте, а просто устроена мне попутная познавательная экскурсия.
В рыбацкой деревне Токаригуа, которую именую я на свой лад – «Токаригва», где были с Волковым вчера, останавливаемся у лодочной пристани. Блёстки чешуи на траве, запах рыбы, снастей и знакомый мне с детства резкий дух смолы, коей, видимо, всюду в мире, как и в рыбацких дворах нашего села, конопатят свои лодки промысловики.
Подходит чернявый парень, он заметно «под градусом», стреляет у меня сигарету. Потом идёт к лодке, возвращается с большой рыбиной, предлагает не купить, не просто взять в подарок, а желает, чтоб я сфотографировал его с этой рыбиной в компании моих солидных спутников. Ну, какой разговор: увековечиваю всех, коль такое, не лишенное тщеславия, желание у чернявого парня «под градусом» возникло.
Неторопливая деревенская обстановка. Никто никуда не бежит. Собираются стайками, болтают о своём. Население деревни – в большинстве мулаты. Потомки африканских негров, которых испанцы завозили сюда на плодородные земли. Ведь в окрестностях не только рыбаки, но и сельскохозяйственные рабочие. Выращивают какао, кофе, бананы, кокосовые орехи.
Вот один из здешних аборигенов (знакомая уже мне картина!) сушит на обочине дороги зерна какао, рассыпав их ровным слоем, как обычно, вспоминается мне, сушили у нас на русских печках пшеницу, полученную колхозниками за трудодни.
В этих местах, как поясняют спутники мои, редко встретишь животноводство. Все это дальше, вглубь страны, на территориях, где меньше гор и болот.
Каждая уважающая себя крупная деревня (городок, поселок) имеет «плац», то есть центральную площадь, носящую имя Боливара. Посреди площади скульптура национального героя. В обязательном порядке, как у нас в Союзе скульптура Ильича. В центре же и католическая церковь. Магазины на любой спрос. Отличием могут быть только цены в этих магазинах: выше или ниже. За последние годы буквально всё вздорожало во много раз. Если раньше литр молока стоил один боливар, то сейчас больше двадцати. Килограмм божественных плодов манго возрос в стоимости до тридцати боливаров. «Дорого!» – как утверждают мои старожилы венесуэльские. Буквально в эти дни, например, правительство издало указ, ограничивающий повышение цен на мясо. Но кто соблюдает указ этот? Некому это делать. Вся мясная торговля в Каракасе и других крупных городах – в руках итальянцев, то есть «мясной мафии». И правительство – «не указ» этим дельцам, сплоченным круговой порукой...
То да сё, не заметили как и вернулись «домой» с мешочком льда и с запасом для жаркого. Интерес к нему начинает прибывать и в моей душе, недоверчивой и сомневающейся в целесообразности и высокой ценности всей нашей беготни, хлопот.
А хлопоты продолжились – угнетающие не только многотерпеливую мою душу, но и, кажется, всю недавно беспечную атмосферу этой санаторной кинты. Ольховкий посадил нас вокруг вместительного блюда с шевелящимися «камаронами», приказал (лейтенант же по званию, старший среди нас воинский чин!) отрывать у всякой усатой твари усы вместе с головой. Затем обучил второй кропотливой операции: сниманию чешуи-шкурки вместе с лапками и хвостом. При наличии хороших ногтей операция эта может выполняться вполне качественно. А если ногти пострижены коротко? Как у меня? Словом, больших успехов я не про явил, помощь моя в приготовлении блюда оказалось минимальной. Честно признаюсь, больше изуродовал, раздавил этих креветок. Но кадеты деликатно молчали, наблюдая за моими потугами помочь.
Небольшой кусочек креветочного мяса, остающийся после выполнения тончайшей работы – не всё! Надо еще удалить из спинной части этого моллюска тоненькую, как волос, черную кишку. Вот тогда субпродукт готов! Остальное – дело техники, мастерства и искусства кулинара, то есть Юрия Львовича Ольховского.
Ужинали. Ели. Кулинар был в восторге от собственной работы у электрической плиты. Молчу. Мне ж будет помниться бокал доброго венесуэльского вина. Какой букет!
24 мая
Утром после кофе, быстренько собравшись, захватив, понятно, целлофановый кулёк с добытыми нами ракушками, уехали в Каракас Ольховский и Свистунов. Мы с Волковым зачем-то остались еще на полдня. Он не говорит. А я и не спрашиваю.
Моем посуду, раскладываем по местам общественное имущество «кают» – после нас могут наведаться в этот номер на отдых кто-нибудь из родственников Волкова, скажем, дочка Оля или внуки прикатят. Я проветриваю свою комнату. Умудрился все же тайно курить, пуская дым в форточку. Но запах табака держится. И некурящие, знаю по домашнему опыту, унюхивают его с возмущением – сразу.
Своё, взятое в дорогу, практически всё на нас – шорты, сандалии, кепки с козырьками от солнца. Но сегодня погода резко переменилась. Солнце в туманном смоге, светит не столь пламенно. Разгулялся ветер. Прибрежные кусты и пальмы взъерошены, гнутся под ветром и шумят. Конечно, это шумит ветер, клоня деревца из стороны в сторону. На море белые гребни волн. Да, штормит балла на четыре, на пять. Белые гребешки – первый признак четырех-пяти балловой силы ветра. Мне, моряку, сие помнится!
Прихватив удочки с длинными бамбуковыми удилищами, вышли на берег Карибского. Волков говорит, что попробуем порыбачить на камнях. Они, эти камни-валуны, искусственным нагромождением темнеют вдалеке пляжа. До них еще шагать да шагать.
Вчера вечером, отдохнув после блюда жареных «камаронов», мы всем «кагалом», при прожекторах, рыбачили на знакомом пруде. Наловили – дай бог всякому. Но опять этих увесистых, тугих и серебристых морских рыбин отдали неграм-охранникам. Почему? Вновь я пытался говорить о «замечательной ухе», но в ответ – ни звука. Ни оценки улова, ни восторженных междометий, как бывает в рыбацкой компании. Всё проще, наверное: важен «процесс», не сама добыча!..
Взялись откуда-то москиты. Липнут на голые в коротких шортах ноги, больно кусаются. На месте укуса тотчас вспухает кожа, как после жальца нашей северной мошки. Вот тебе и молчаливые, «безопасные» твари, как уж давно я привык считать их таковыми!
На камнях сыро, скользко, небезопасно. Прежде чем перебраться на очередной валун, соизмеряешь прыжок иль размах шага, чтоб не оступиться, не травмировать ногу, не угодить в расщелину между мокрых валунов, где снуют эти мохноногие столюдины – крабы. Море, разбиваясь о валуны, неожиданно колко и зябко осыпает солёными брызгами. Промокает рубашка, на ней соляные разводы, материя шорт набухает густой сыростью и эти «шкары» мои фирмовые обретают жесткость брезента, давно подзабытых свойств мокрой матросской робы.
У меня, кроме удочки, еще закидушка-донка с несколькими крючками и блеснами. Размахиваюсь, кидаю моток толстой лески с грузом на конце на глубину. Устраиваюсь на камне и жду поклёвки. Опыт в этом деле у меня нулевой. Знаю ловлю иную, неводом речным и озерным, но то было на заре юности – на Иртыше да зимних таёжных водоемах. Так что проще, при теплом морском просторе, думать о постороннем, коль и интуиция подсказывает – никакой «хемингуэевской» удачи тут не светит.
Волков устроился – у него простая удочка! – невдалеке, то и дело окликает меня: «Ну как?»
Прямо перед глазами, метрах в ста от кипящего в валунах прибоя, на вздыбленном волновом гребне, возникает большая лодка- посудина, полная народа. Мужики в разномастных мятых шляпах и простоволосые – чёрные шевелюры их прямо-таки вздымаются на ветру – что-то кричат и машут руками. Ощущение – будто это не местные рыбаки, а приплывшая из-за океана флибустьерская ватага. Ну и чего надо? А ничего. Просто приветствуют собратьев, тщащихся вытащить из моря удачу. «Кета-а-ль! – кричу я со своего мокрого валуна. – Как дела?»
Вряд ли разбирают мои крики. Опять машут и кричат веселое. Лодку подкидывает как игрушечную, и она с устрашающим размахом катится через лохматый гребень кипящей пучины. Но кормщик добавляет оборотов мотору и отчаянная лодка с народом убыстряет свой ход, стремится в простор, держа форштевень под лобовой удар моря, как умеют это выполнять моряки всех времен.
Вчера после жаркого пляжа и добывания деликатесных ракушек завозникали в голове строчки. Обрадовался, зацепился за пару рифм, потом после прожекторного лова дописалось неожиданно скоро. С грустинкой почему-то... Похоже, душа сама распоряжается чувствами – в этом моём дальнем далеке.
Золотой остров
Ем бананы, валяюсь на пляже В первый раз за трагический век. Никакого здесь нет эпатажа, Как нормальный живу человек. Всё стабильно: ни гнусного рынка, Ни пустых политических ляс. Час-два лёту до Санто-Доминго, Двести вёрст и – в огнях Каракас. По соседству фламинго гнездится, Дозревает кокосовый сок. Поселиться бы здесь, позабыться И зарыть даже память в песок. Что еще романтичней и краше: Затеряться вот так, запропасть, Коль в Отечестве нашем не наша – Продувная, продажная власть. В человеческом счастье иль горе Не бывает дороги прямой. Над лагуной Карибского моря Взвешу всё и... уеду домой. А приснится мне птица фламинго И нектаром кокос налитой – Вспомню остров и Санто-Доминго, Как негаданный сон золотой.25 мая
С утра ездили с Волковым в «пыльный ящик» за покупками для Тюмени. Жаргонное это название дешевой закордонной торговой точки, придуманное советскими моряками и рыбаками, веселит и воодушевляет Георгия Григорьевича, чувствую, что и он прочно берет на вооружение сей «пыльный ящик». Тоже ведь не миллионер!
Во второй половине дня зашла Анна Иосифовна, сказала, что едет с подругой Надей в сарай. Спросила: не желаю ли я к ним присоединиться? Поняв мое недоумение, засмеялась. Стала объяснять, что сарай – это (на местном жаргоне) – большой супермаркет, сооруженный современным способом, то есть с применением конструкций, готовых блоков стен и крыши. Торговая площадь сарая, действительно, как вскоре убедился, оглушительных размеров. В сарае есть практически всё: и хозяйственные, и промышленные товары, и всякая провизия в расфасовках, какие пожелаешь. Для постоянных клиентов с пропусками – скидки на покупки очень приличные. Но торговой фирме всё равно выгодна такая постановка дела. Я сказал, что промышленные товары для моей предстоящей дороги обременительны, провизией запасаться рановато, а посмотреть стоит.
Необходимо и к месту уточнить, что хозяйство свояченицы Волкова и соседки по «кинте» держится на Аннушке. Взрослый сын её Виля, как примечаю я, больше возится в гараже и домашней мастерской со всякой электроникой, муж серьезно болен, с трудом передвигается на костылях. Звать мужа каким-то мудрёным венгерским именем. И мне странно: русского языка он не знает. Оттого, видимо, замкнут, молчалив. Мы лишь киваем друг другу при нечастых «общениях».
Аннушка, не удивился я, как все русские венесуэльцы, водит машину уверенно, даже с некоторой дамской лихостью. Так что мы скоро были на месте, и солидные женщины, предъявив свои постоянные годовые пропуска за 240 боливаров (я был пропущен «по блату», как иностранец!), рассредоточиваясь, теряя друг друга, за час едва облазив лишь половину гигантского сарая, сошлись вновь.
С полными тележками женщины подкатили к кассе. И я, упёршись перед кассой – лоб в лоб – в разномастное столпотворение горячительного, вдруг вспомнил о горбачевских запретах, отважно обзавелся парой заграничных «пузырей».
– Не отберут на таможне?
– Не должны... Но напрасно тратитесь... Да что мы, не положили б в дорогу такой гостинец из своих запасов?! – укоризненно сказала Аннушка.
– Привычка торгового моряка: зарулил к маклаку, без покупки не уходи!
...Вечером пришел старый кадет Ростислав Георгиевич Савицкий. В корпусе он начинал обучаться еще в России, а в эмиграции, в Сербии, был дядькой, то есть кадетом старших классов и воспитателем в группе малыша Жоры Волкова. И вот – наставник и ученик сравнялись судьбами.
Перед войной Савицкий окончил ещё юнкерское артиллерийское училище в Югославии, потом университет в Германии. Инженер-строитель. Прибыв в Венесуэлу одним из первых океанских транспортов, строил мосты, туннели. Как строитель метро, удостоился памятной доски на одной из станций здешнего метрополитена. «Боролся ещё, – говорит, – в те годы с местной мафией и коррупцией».
Сухопутник по судьбе и профессии, он страстно любит флот и всё, что с ним связано. Понравилось, что и я, собеседник, к флоту имею отношение, потому старик разоткровенничался. К тому ж отец Савицкого был морским офицером. Воевал в «первую войну», то есть в первую мировую, на Черном море.
Вспоминая о старой России, Савицкий, не стесняясь, промокал платочком глаза: «Это мы сами виноваты, проморгали Отечество, отдали его жидам!.. Неужели сейчас русские люди ничего не могут сделать с жидами? – и вопросительно смотрел на гостя из России. – Надо скрутить их в бараний рог! Неужели ничего не делается?» – «Дело не только и не столько в «жидах», сиречь евреях, Ростислав Георгиевич, их и не очень много в Союзе... Хотя всему миру известно: преобладание их всюду создаёт проблему! В эпоху Сталина, скажу вам, многие из них усердно послужили советской государственности, науке, культуре, замечательно, например, играли на своих скрипках в симфонических оркестрах... Беда сейчас в наших русских дураках. Сегодня они тысячными толпами бегают по Москве и по другим городам с восторженными выкриками: «Ельцин! Ельцин!». И чую я нутром, кровью умоемся от этого Ельцина... Не придется ли сибирякам вновь снаряжать дивизии и помогать столице нашей, как в сорок первом, на этот раз освобождать Москву от своего отечественного быдла?!» – «И многие в России так думают?» – «Есть люди, Ростислав Георгиевич. Но нас меньшинство, к сожалению...»
Родственники Савицкого – знаменитые ученые, изобретатели, профессора, руководители крупных компаний. Да, за пределами Отечества.
Выяснили за разговором, что это Ростислав Георгиевич присылал в «Тюмень литературную» большой рукописный рассказ капитана первого ранга Б. Апрелева о том, как на народные средства накануне первой мировой войны был восстановлен военный флот Российской империи – после страшной трагедии Цусимы, после всей провальной русско-японской войны. Показательный пример всенародного патриотического порыва – и богатых меценатов, и простых крестьян, жертвовавших на постройку новых крейсеров и эсминцев свои золотые рубли и скудные свои копейки. Статью я печатал в четвёртом номере «ТЛ», получил массу откликов, просьб о перепечатке...
Весь вечер заносил в тетрадку адреса зарубежных подписчиков на свою тюменскую газету.
26 мая
Вольно или невольно, но постоянно ношу в себе некую обязанность в публичном «отчете» перед людьми, позвавшими меня погостить в далёкой, приютившей их, стране, оказавшими столь нежное внимание, взяв на себя хлопоты по всем «мелочам» этого гостевания – до недавней поры вовсе незнакомого им человека. Конечно же, как субъект простой, неизбалованный излишествами материальными иль привычкой к лени, праздности (чего нет, того нет!), знаю цену этих забот. Понимаю и желания соотечественников поговорить с человеком «оттуда», пусть из «красной» России, но из Отечества, любовь к которому не избыта в долгой эмиграции. По большому счету, Россия, нежная любовь к ней, привитая им русскими родителями, учителями-воспитателями, всем строем эмигрантского бытия, может быть, единственное, чем и жива старая эмиграция.
Да разве случайно гостевавший полгода назад у меня в Тюмени Волков в самом первом застолье, когда мы еще присматривались друг к другу, невольно стремясь выявить сущность двух миров наших – российско-советского и его, далекого, белоэмигрантского, но все же родного, русского, разве случайно Георгий Григорьевич предложил прослушать магнитофонную кассету с записью выступления на одном из кадетских съездов его однокашника из Сан-Франциско Миши Скворцова. Голос на пленке звучал на фоне музыки, кассета, ясное дело, готовилась, записывалась специально для далеких соотечественников, для нас, в тот момент разгоряченных парой тостов, скорым взаимопониманием, будто были мы уже тысячу лет знакомы и не впервые вели беседы живого русского свойства.
...Голос этот так и звучит во мне необычайно тепло и в то же время с грустинкой, понять которую по силам, по менталитету способны лишь наши родственные русские души. И сам я с той поры во власти этих слов, этого голоса, который продолжает жить во мне как голос надежды, несмотря на все мятущиеся тревоги в душе, что возникают под трезвым крестьянским обозрением про исходящего в родной стране.
«Россия! Какой конгломерат мыслей, чувств и переживаний вызывает это слово. О великий и могучий, свободный и правдивый русский язык, помоги мне описать мою Россию, Родину мою! Нет, она не моя Родина, она Родина моих родителей. Для меня, бездомного, она больше, чем Родина. Когда я слышу слово РОССИЯ, сердце как-то странно сжимается и чувство, похожее на предпричастное чувство, охватывает меня. Я знаю по чему, но не умею этого объяснить. Моя Россия – это не толь ко географическое её расположение, не только её история, музыка, литература, художества или русский народ. Моя Россия это всеобъемлющее чувство любви и красоты. Да, именно безгранично красивой любви во всех её проявлениях. Моя Россия зовёт на подвиг без размышлений, она открывает сердце и заполняет его до предела... В эти моменты вспоминаются и Пётр, и Екатерина, и Суворов, и Архип Осипов, и Нахимов, «Кореец» и «Варяг», Минин и Пожарский, и русский кадетский корпус в Югославии. Они – моя Россия. Илья Муромец и Владимир Красное Солнышко, Иван царевич и Жар-птица, и смышленый Иванушка-дурачок в наших сказках – это тоже моя Россия. Не говоря уже о русской песне всех жанров.
Упряжь тройки, колокольчик под дугой, деревенская изба, самовар, балалайка и деревянная ложка – всё это моя Россия.
Не говорите: я в ней не был. Всю жизнь свою я прожил с ней. Мысль о моей России похожа на первый взгляд матери на своего первенца, на взгляд влюбленных первой любовью.
Моя Россия – это самая красивая женщина в мире, самая нежная, самая любящая мать-страдалица. Нет, не говорите, что моей России нет... Я верю, что моя Россия – это спящая красавица, которая спит уже более семидесяти лет крепким сном. Но я верю, что настанет день, когда придёт Иван-царевич и разбудит её нежным поцелуем. И встанет она еще краше и милей. И широко открытыми свободными руками призовёт и прижмёт к своей груди нас, верных, не утративших в неё веру, детишек. И материнская ласка её охватит нас, и слезы радости и умиления смоют скорбь сиротскую с наших, верующих в неё, лиц. Когда это будет, не знаю. Когда? Не знаю... Но это будет.
Вы не должны со мной соглашаться, дорогие друзья. Я этого не прошу и не ожидаю. Но только не спорьте со мной.
Это моя Россия. Это моя Россия. Это моя Россия!»
«Отчет» мой, или пресс-конференция, о которой несколько последних дней мимоходно вспоминал Георгий Григорьевич, про исходил сегодня глубоко пополудни, в доме моих ровесников Рудневых. Я уже знаком с этой семьей – потомками славного российского героя, командира крейсера «Варяг» Всеволода Федоровича Руднева. Хозяин дома, внук варяжца Георгий Георгиевич, служит крупным инженером в венесуэльской нефтяной компании, много бывает в заграничных командировках, решая представительские дела своей фирмы. Лидия Артуровна, жена и родительница двух детей, тоже дворянских кровей, мать её, кажется, была фрейлиной царского двора, а дочь теперь – президент русского дамского комитета в Каракасе, занимается благотворительной деятельностью, организует православные праздники, встречи с соотечественниками, выставки народного искусства. Дети, сын Всеволод и дочка Ксения – отроки школьного возраста, учатся музыке, помогают отцу Павлу в церковной службе в храме Святого Николая. Словом, говоря советским языком, семья активных общественников.
В доме Рудневых, точнее сказать, обширной квартире в многоэтажной башне (только один балкон лоджия в сорок квадратных метров равен моей трёхкомнатной тюменской «квартирке», как называл её Волков) хранится несколько реликвий, которые удалось вывезти в эмиграцию родителям Георгия и Лидии: дворянские грамоты, семейные старинные сервизы, царские награды, в том числе офицерский Георгиевский крест командира «Варяга», полученный капитаном первого ранга Рудневым после возвращения на родину, когда героев морского боя при Чемульпо чествовала вся Россия. Держал я в руках и золоченое блюдо, которое подарили Рудневу земляки-туляки, встречая его хлебом-солью на вокзале в Туле, когда поезд с матросами и офицерами-варяжцами следовал из Севастополя в Петербург. То есть в венесуэльском доме Рудневых сохранилось «самое дорогое, что удалось взять с собой при бегстве от красных в 18-м году». Реликвии эти не упрятаны в сундуки, а выставлены на обозрение, укреплены и в простенке «красного угла»: можно потрогать, полюбоваться, сфотографировать...
С утра думал я о предстоящем «отчете» в этом доме Рудневых, а в мыслях властвовал не «отчет», а вольно-невольно возникали слова песен варяжских, которые в своем глубинном сибирском селе знал я с детских лет.
Возникали они в памяти. И не могло быть иначе.
Плещут холодные волны, Бьются о берег морской; Носятся чайки над морем, Крики их полны тоской. Мечутся белые чайки, Что-то встревожило их. Чу! Загремели раскаты Взрывов далёких, глухих. Там, среди шумного моря, Вьётся Андреевский флаг, Бьётся с неравною силой Гордый красавец «Варяг»...Обширный холл первого этажа в доме Рудневых, с баром и колоннами, такого же типа холл этот и в доме Оли Волковой, поджидал нас чинной и нарядной эмигрантской публикой, заняв шей стулья вокруг стола импровизированного «президиума». Всё это – и изготовившаяся к «поглощению» поэтических строк публика, и прически дам, и галстуки мужчин – свидетельствовало о торжественности встречи, от которой я ощутил поначалу некоторую тревогу и холодок в груди. Да, это не та привычная литературная встреча в каком-нибудь северном рабочем общежитии тюменских буровиков или строителей, где много раз всё испробовано, известно – какие строки надо выдать «на гора», чтоб быть понятым и воспринятым, какую мимоходную шутку отпустить, какую ввернуть байку...
Но я, как уж установилось за дни гостевания с первого моего шага на венесуэльской земле, и здесь был под непременным водительством и опёкой Георгия Григорьевича, а уж он всегда находит разумный выход в любой ситуации.
И мы прошли в этот «президиум» с настольной скатертью, с графином водички и стаканом при нём, где «гость из России» в накануне отстиранных белых штанах и наглаженной бабой Катей светлой рубашке тотчас был представлен чинной публике, встретившей нас вежливыми – «профсоюзного собрания» – аплодисментами.
Волков продолжительно говорил о своей не столь давней поездке в Россию: о Москве говорил, о сибирских встречах в Тобольске и Тюмени, о переменах, которые радуют и «вселяют надежды на возрождение Родины». О том, что теперь советские «не отека кивают, не убегают поспешно, услышав от иностранного туриста вопрос на чистом русском языке», как, мол, было совсем в недавние годы... Говорил, что теперь появилась надежда – передать соотечественникам в России реликвии, знамена полков, сохранившиеся документы, старинные книги, что должны достойно вернуться на Родину, к собратьям кадет – в суворовские и Нахимовские училища, как свидетельство исторического пути русского государства, его героических и трагических времён. И еще о том сказал, что русская эмиграция всегда любила и любит родное Отечество, много лет ждала благих в нем перемен. И сегодня они наступают. О том «свидетельствует и приезд нашего гостя», который понимает чувства и чаяния русских эмигрантов, отражает их в своих стихотворениях и на страницах своей патриотической газеты, с которой успели, мол, познакомиться многие в Каракасе и других городах, где живут русские...
Затем к столу вышла представительная дама и прочитала несколько лирических стихотворений о русской земле. Автор стихов не был назван, потому я склонен был считать их стихами «собственного сочинения». Волков тем временем шептал мне на ухо, что это артистка Наталья Александровна Сива. В прежнее время работала она в театрах Германии, ставила любительские спектакли в Каракасе. А теперь уступила сцену своей дочери – популярной на Латиноамериканском континенте драматической актрисе, что выступает под псевдонимом Алонсо Америка.
Какие звуки!
Погруженный в них, очарованный и все ещё не согласовавший с самим собой перечень стихов, с которыми надо предстать перед эмигрантским народом, я в неком тумане этих звуков прослушал еще пару романсов, не запомнив имен исполнительниц. Затем прозвучала ударная речь редактора кадетского «Бюллетеня» Бориса Евгеньевича Плотникова, из которой, будто горячий осколок, застряли в сознании слова о том, что в Венесуэле живет дочь знаменитого эмигрантского писателя Ивана Лукаша. И дочь хранит не только библиотеку отца, но и неизданные рукописи писателя.
Да, какие звуки!
Дали мне слово. Волнение спадало по мере «движения вперёд». И, кажется, «отчет» мой к завершению своему получился на должном уровне. Вначале я ринулся было выдавать стихи, отражающие, как я посчитал, текущий «политический момент» в далекой России, но вызвал лишь уважительные хлопки при непроницаемых взорах. Странно: «политику» не воспринимают! И тотчас поменял «пластинку» на лирику «сердечных чувств, берез и синего русского неба». И – диво! Как внезапно посветлели и потеплели лица строгих дам и господ при пиджаках и надраенных штиблетах. Как запунцовел румянец на щеках моих еще не «древних», крепеньких сорокалетних ровесниц. И как воспрянул сам я собственной душой, уловив в душах слушателей и слушательниц то, что живы мы и близки одними мироощущениями. Несмотря ни на что, одними!
Из туманов белесых Поднялись косари. И клубника в прокосах Пьёт остатки зари. Рукоплещут осины Ветерку вдалеке, Как крестьянскому сыну Усидеть в холодке?..А потом:
В этом доме простом и прекрасном, В синих окнах, дрожащих слегка, Как и прежде, под солнышком ясным Проплывают мои облака...И далее:
Эта девочка снится всегда – В лёгком платье – полёт и парение. Школьный бал, золотые года, Торопливое сердцебиение. Что я делал? Да переживал. По земле я ходил. Не по небу ли? На гармошке играл? Ну, играл! Объяснился в любви ей? Да не было...Плыли, стелились луга, пустоши, лесостепные перелески моих сибирских палестин. Пахли чабрецом, тмином, богородской травой солончаковые мои приозерные полянки. Кричали чайки наших озер. Июльское солнышко катилось большим остывающим колесом к закату. Звенела уже предвечерняя мошкара. И околица села расцветала ситцевыми платочками деревенских девчонок, загодя изготовившихся встречать из лугов деревенское стадо. Они, девчонки, гомонили, бегали, играли в «пятнашки», задирали нас, мальчишек, носившихся поблизости в своих более важных и мужественных ребячьих играх, забавах... Всем этим и расцветали строки мои. Потом другие – с ностальгическими нотками грусти по Родине, что рождались вот в такой же дали от Русской земли – у берегов Таиланда, Индии или Аргентины...
Потом я «застал» себя, «обнаружил» в холодных снегах Ямала, потом на знобящем ветру возле железной буровой Самотлора, по том ночующим в дымной избушке возле замороженного таёжного озера. В избушке, где за стеной индевели наши кони, хрумкая душистым сеном и овсом, запасая силы на новый утренний переход в убродном санном пути...
Это моя Сибирь, это моя Сибирь... Это моя Россия!
Потом я сказал: «Всё! По-моему, пора остановиться!» И серьезные пиджаки и галстуки, и высокие прически дам стали вдруг несерьезными. Все азартно ударили в ладоши. Разулыбались. Разогрелись. Воспрянули как-то. Не по-стариковски. Не по возрасту. Но первыми подбежали к «президиуму» мои сорокалетние «ягодиночки»...
– Спасибо! Мы не ожидали такого...
– Какого?
– Мы думали, что вы за коммунизм будете нас агитировать!
– А за коммунизм – нельзя?
– Не в этом дело... Я вот тоже из деревни. С Волги я – Оля Ковальчук. Родилась в Югославии, в войну с интернатом детей нас вывезли в Чехию, а в сорок пятом в СССР. В деревне жила- Позднее выехала в Каракас через Красный Крест, поскольку здесь жили близкие родственники. А в России у меня никого, кроме той деревни и интерната...
– А я Ксения Трегубова. Я тоже жила в России...
– А я вот краешком детства помню свою дореволюционную еще Ригу. Я Вера Вейка, цыганка, мне уже семьдесят шесть. Не верите?
– Двадцать шесть – верю...
– Коля, а можно вас поцеловать? За стихи...
– Вместе поцелуемся... Как вас звать? И зачем вы с подносом?
– Я Кира Никитенко. Тоже жила в Советском Союзе. Провожу одну операцию для вашей газеты. Собираю пожертвования на покупку бумаги... Не удивляйтесь, здесь это в порядке вещей...
– Ладно, коль так... Сопротивляться не буду!
Подошел Георгий Руднев: в правой руке – рюмка водки до краёв, в левой соленый огурец. Как-то по-гусарски, что ль, картинно припал на колено:
– Сразу и – залпом, Николай Васильевич! Не сходя с места! Грянем!
Георгий Георгиевич, с непременным условием: потом одним духом грянем – «Наверх вы, товарищи, все по местам!»
– Не сон ли это?!
...В деревенском окунёвском огороде стояли у нас два больших стога сена. Их приволакивали туда из поля трактором по первому осеннему снегу. К одному из стогов тотчас пролегала тропинка, которая после всякого бурана или вьюги расчищалась лопатами, приобретала форму глубокого туннеля, по которому мы носили навильники сенца в стайку корове. Стог постепенно как бы истаивал от макушки до основания. И где-то к началу марта вместо стога образовывалась большая четырехугольная снежная ямина с хорошо утрамбованным, плотным дном. В ямине можно было соорудить отличную снежную крепость, охотников штурмовать эту крепость нашлось бы предостаточно. Но я обустраивал в этой ямине боевой корабль – гордый крейсер «Варяг». В снежных «бортах» проделывал бойницы для «пушек», из огородных жердей сооружал мачты, на одной из мачт укреплял красный флаг – старенькую косынку матери (об андреевском флаге представление было смутное!), и вел – чаще в одиночестве, без соседских пацанов! – сражения с превосходящими силами врага...
Наверх вы, товарищи! Все по местам! Последний парад наступает. Врагу не сдается наш гордый «Варяг», Пощады никто не желает...Потом мы Рудневым подошли к стойке бара, Георгий вдохновенно наполнил обе наших рюмки. Мелодично зазвенел хрусталь: Повторим по-русски! От стариков ведь не дождётесь!
Опрокинув водку в себя, крякнул удовлетворенно, кивнул и как хозяин поспешил в своих хозяйских заботах о гостях, чинно расхаживающих по холлу с бутербродами и рюмками, раскланиваясь чинно, а порой шумно-дружески восклицая, радуясь собравшему их вечеру.
На какие-то мгновения я остался один. И этот момент улучила еще одна ровесница-ягодинка. Подплыла этак неспешно, нешумно: Вы сказали в своем выступлении, что мы, эмигранты, живем хорошо и дружно. А я скажу так: «От своих отбились и к чужим не пристали. Вот как мы живём!»
– Кто вы будете? Как вас звать?
– Русская... Эмигрантка.
27 мая
С утра ходил в «пыльный ящик». Один. Он тут недалеко. И Волков сказал: «Что ж, прогуляйся!».
Шел и вспоминал, как мы морской уволенной в город «русской тройкой» пешим ходом добирались из Токийского торгового пор та, где стоял наш сухогруз «Николай Семашко», до главной и знаменитой в своей архитектурной и «магазинной» неповторимости токийской улицы Кинзы (с ударением на первом слоге). Старший «тройки» – второй штурман Борис Охотин, владевший в совершенстве английским, высмотрев в уличной толпе белого человека в джинсах, к радости нашей весело и с обоюдными похлопываниями по плечу так разговорился с этим белым, что мы, разуверившиеся в направлении, которое мы держали по мелкомасштабной карте, поняли: белый человек подскажет продолжение «курса». А этот спортивного склада человек оказался американско-штатовским моряком. Он тотчас браво зарулил в соседнюю кофейню, вывел оттуда за руку, как детсадовского малыша, раскосого японца-бармена, полопотал с ним коротко. Японец закивал, заулыбался, закланялся, вскинул руку, указывая «белым людям», куда им следует путь держать, который, сверив по карте, держали мы все- таки правильно!
Американец крепко и восхищенно жал нам руки, прощаясь. А потом Борис рассказывал нам по дороге, что американец страшно обрадовался: он впервые в жизни видел советских русских и очень удивился тому, что «это вполне нормальные парни». «И без рогов на лбу!» – хохотали мы, поверив в свои силы достичь пешим ходом столь знаменитой японской Кинзы. И если уж не приобрести ничего существенного, денег, как всегда, у нас мало, то пофланировать по знаменитой улице, поглазеть на море горящих рекламных иероглифов...
Здесь не Токио, не японские иероглифы. И я вполне уже за эти дни гостевания успешно справлялся с надписями, с магазинными ценниками, с обиходными фразами на испанском. «Асталависта! До свидания!» – говорил я на прощанье, уходя из магазина с каким-нибудь мелким приобретением в виде, скажем, упаковки зажигалок: будущие презенты курящим приятелям! «Аста-ла-вис-та!» – круглили глаза экспрессивные здешние торговцы и весело смеялись, всем понятными жестами и жаркими возгласами приглашая заходить вновь...
Днем устроил стирку, отбившись от настойчивых предложений бабы Кати – поручить это дело служанке-венесуэлке. Не дался: «Я ж моряк!» А смугленькая служанка, наблюдая за моими постирушками, как-то потаённо улыбалась, то и дело бросая знойный взор на этого, видимо, «странного русского гостя». «Они податливы и любвеобильны, мулатки эти!» – возникала во мне почему-то вновь и вновь мимоходная фраза Волкова, как бы невзначай оброненная однажды – в одной из наших дорог...
Вечером пристально уселись у телевизора. Вот это новости! Наша Грузия требует полного отделения от СССР. Показали нового «демократического» президента Грузии Гамсахурдиа. Он важно, картинно застыв, стоял, приветствуя свои грузинские «потешные» войска, приложив к «пустой» голове руку.
28 мая
Чемоданное настроение. Но еще много неиспользованных приглашений посетить русские дома.
И все ж таки с утра пошли в местное представительство Аэрофлота – на разведку. Как с вылетом на Кубу? «Ясности пока нет, зайдите завтра-послезавтра!» – ответили советские «девчата»-соотечественницы, обрадовавшиеся, кажется, не столь частому здесь, в Каракасе, визиту своих.
Семь остановок на подземке, и мы в старинном центре Каракаса. Понял, что перед дальней дорогой удостоился побывать в заветном месте столицы, где она зародилась. Много домов архитектуры минувших столетий. Много зелени. Но больше, пожалуй, рекламы и пестрых витрин дорогих магазинов. Есть и нечто подобное гонконгским и сингапурским торговым «щелям». Но здесь, в местных «щелях», все значительно дороже! Что ж! С этим «делом» я уже научился прилично разбираться и – сравнивать.
Волков увлекает меня в самый центр, то есть на площадь, фасадом к которой дом, где родился Боливар. Реют флаги республики Венесуэла. В центре площади конная скульптура генерала, национального вождя. Венки из цветов, кем-то возложенные к постаменту памятника. Фонтан. Фланирующая публика. Одинокий полицейский. (Вспомнился Уругвай, столица его Монтевидео. Вот такая же центральная площадь. И – усыпальница одного из национальных героев страны. Некрополь. Ступени вниз. Национальные гвардейцы, застывшие в неподвижности. Тяжелые ружья, штыки. Старинные мундиры... Да, любая добропорядочная страна должна ведь отдавать дать уважения своим великим соотечественникам! Иначе – дух чингисхановщины, жидовщины, гитлеризма!) Чуть поодаль группа музыкантов-индейцев. Когда Волков сказал, что это «индейцы», мгновенно пронеслись в представлениях и живописные костюмы, и перья, и кольца в ушах и ноздрях, разрисованные лики... Киношные, голливудские представления! Здесь же вполне цивилизованные молодые люди в несколько стилизованных костюмах, шляпах с перьями, но – интеллигентные лица. И знакомые музыкальные инструменты. Гитара, скрипка, барабан, флейта. Неизвестного мне названия «погремушки» – это да. Вокруг музыкантов толпа слушателей. Возможно, европейцы. Парень европейского типа предлагает купить магнитофонные кассеты с записями музыки этого аборигенного ансамбля или группы «волонтеров», зарабатывающих на жизнь.
И все ж таки внутрь – в думы, мысли твои – как бы вселяется и обволакивает тебя мироощущение покоя от этой царящей стабильности, несуетности, порядка и благополучия.
Когда мы, проехав через весь город в частном автобусе (деньги с пассажиров собирает сам водитель – еще один зримый и непривычный для меня «знак» капиталистического общества!), на «кинте» поджидал нас Георгий Борисович Максимович, старичок 1905 года рождения. Представитель славной православной семьи. Словоохотлив. Даже очень. При первой встрече с ним, а он приходит самостоятельно, тотчас «требует» гостя из России и – повествует, повествует о своём былом. При первой встрече-разговоре я уж было настроился на то, что память у ветерана, как у старика Будённого, но ничего подобного. Четкая, аргументированная речь бывалого сыщика – с датами, числами, «явками», предметными подробностями. Правда, Екатерина Иосифовна, поглядывая на нас, устроившихся на лавочке под гранатовым деревом, где я с диктофоном и запасом кассет к нему, жалостливо качает головой, а потом спрашивает меня: «Наверно, измучил Вас старик разговорами?..» – «Ничего, я приучен к терпению».
...В четыре часа пополудни все ж пришлось пойти по приглашению в новый русский дом. Давно зовет «наведаться, попить пивка, посмотреть семейные реликвии» Николай Александрович Хитрово. Однокашник Волкова, кадет, близкий приятель, живущий на одной из параллельных Лос Палос Грандес улиц.
Конечно, любому сколько-нибудь интересующемуся историей советскому литератору известно, что дворянский род Хитрово ведет свою родословную от татар, из глубины веков. И что род Хитрово по женской линии близок с родом Александра Васильевича Суворова, а по мужской – с фельдмаршалом Кутузовым. И что прямой предок семьи Хитрово Богдан Матвеевич – основатель Оружейной палаты в московском Кремле.
Вот с таким «багажом» информации переступал я порог этой обширной и богато обставленной квартиры русского каракасца.
Когда расположились за обещанным «пивком», черным, как оказалось, коего не пивал в жизни «ни при какой погоде», хозяин начал с географических уточнений. О том, что до революции их имение находилось в Орловской губернии, недалеко от уезда, где жил Иван Алексеевич Бунин. Родители, понятно, общались с этим знаменитым соседом. После революции – эмигрантские скитания, как и у многих русских: знаменитых, родовитых и не очень.
– И вот на мне наш известный дворянский род заканчивается. Сыновья женились на венесуэлках, внуки по-русски уже не разговаривают...
Понимаю, что Николай Александрович нашел во мне внимательного слушателя. Не лукавлю, все впитываю в себя. Как в губку. Может быть, я из последних российских свидетелей завершения земного бытия одной из славных семей, чей след, конечно, останется в истории государства. Хотя как знать! Ведь как мы, современники, равнодушны к тому, что еще «живо», что еще способно своей исторической предметностью стать... ну хотя б экспонатом музейной полки на Родине, витрины, выставки, запасника, в конце концов. О чем я? Да о том, что хозяин доверительно приглашает меня в одну из комнат дома (Волков в это время дружески «щебечет» с миловидной хозяйкой квартиры Ирочкой), извлекает откуда-то из недр дивана или шкафа увесистый предмет в потертом кожаном футляре, отстёгивает медные застежки...
– Вы знаете, что это такое?.. Не знаете, конечно. Это золотой фамильный крест рода Хитрово – в нём мощи многих знаменитых русских Святых. Смотрите...
В квартире работает кондиционер, прохладно. А меня едва в жар не бросает... Беру в руки семейную реликвию, читаю её опись: «Крест Золотой 23 сантиметра в длину, 15 см в ширину и полтора см толщины. На лицевой стороне Распятие; в верхней части «Святая Троица», слева от Распятия «Матерь Божия» – справа «Иоанн Богослов». На оборотной стороне выгравировано:
Мощи Моисея Угрина,
Мощи Михаила Митрополита Первого Киевского,
Мощи Исаака преподобного,
Мощи Прохора спящего,
Мощи Пимена преподобного,
Мощи Никона мученика,
Мощи Святые Великомученицы Варвары,
Миро от Мироточивых Глав.
Перевожу дыхание:
– Николай Александрович, а мощи перечисленных святых и сейчас на месте, при Кресте?
– На месте.
Вникаю в следующие строки гравировки: «В лета 7174 (1666 г. – Н.Д.) состроися сей честной и животворящий крест во Славу Господа нашего Иисуса Христа по обещанию окольничьего и оружейничьего Богдана Матвеевича зовомого Иова Хитрово. И впредь будет благоволить Бог быти оставшимся по мне рода моего Хитрым сей крест хранити им у себя впредь для милосердия Божья к себе явиной род никому сего креста не отдавать».
Никогда, уточняем вместе с собеседником, даже в эмиграции семейная реликвия рода Хитрово не находилась в чужих руках. Владели ей родственники Николая Александровича. Совсем недавно, два года назад, неисповедимыми путями реликвия эта и была передана в Венесуэлу – одному из последних представителей славного дворянского рода...
Далее «идут», то есть извлекаются из заветных мест хозяином дома, ордена предков, золоченые портсигары, инкрустированные шкатулки, оригинальные часы, «безделушки», коим не подыскиваю и названия. Потом извлекается книга в кожаном переплете, издания 1806 года: описание дворянского рода Хитрово – из глубины веков, от его основания.
– А сейчас, Николай Васильевич, ближе к нашим временам... Видите – вот это письма царицы Александры Федоровны.
– Копии?
– Нет, оригиналы... А вот – оригиналы переписки Великих Княжён Ольги и Татьяны Романовых с моей тётей Маргаритой Сергеевной Хитрово. Это их письма Царскосельского периода и времени Тобольской ссылки царской семьи – 1917–1918-го. Моя тетя была фрейлиной царского двора, и тайно – не без последствий для себя и родственников наших – приезжала в Тобольск в надежде чем-то помочь узникам Временного правительства-
Письма княжён... Каждое письмо на отдельной странице альбома... В нём же, в альбоме, редкие царские фотографии... Многие из них (и это совершенно точно, достоверно) в России неизвестны...
Не сон ли это?
– А вот несколько страничек из семейной хроники, которую вел за границей мой дядя Владимир Сергеевич, – говорит Хитрово. Строки, надо сказать, исторического характера и значимости...
Ощущаю себя «первооткрывателем» этого документа, хотя понимаю, что сии страницы, наверное, читали в этом доме и другие люди. Но какое мне сейчас дело до них! В самом деле, дух захватывает. Та-а-к. «Сенсационный арест» – заглавие. (Прошу и читателя набраться терпения при чтении этого просторного документа, который я – первый из современных россиян – довожу до соотечественников.)
«В кругах Временного правительства подтверждают, что за последние дни судебными властями произведен был целый ряд арестов и обысков в целях выяснения действий одной обнаруженной организации... Деятельность этой организации носила, как передают, контрреволюционный характер. Большинство арестов было произведено вне Петрограда и в нескольких других городах России... Правительственные источники сообщают, что в ближайшие дни будет произведен еще целый ряд новых арестов. Фамилии арестованных, а также лица, у которых был произведен обыск, тоже держатся в тайне».
Так, уточняю для читателей, дебютировало тогда в прессе дело «Монархического Заговора», или как оно официально называлось – «Дело по обвинению М. Хитрово и других по статье 101 Уголовного Ул.» Статья эта карала за попытки к «ниспровержению существующего строя», но... «было бы логично начать с привлечения по этой статье всех членов Временного правительства во главе с Керенским», – писал Владимир Сергеевич. – «По этому делу привлечены были моя мать и моя сестра...»
– Хотите, сделаю Вам ксерокопии?
– Обязательно, Николай Александрович! Но это ж всё бесценно, особенно оригиналы писем, и должно стать достоянием Русского государства. Передать бы...
– Передать? Готов. Но кому? Куда? Кто поручится, что...
Впрочем, продолжим чтение: «В течение ряда лет, предшествовавших войне, родители мои снимали дачу в Ялте, где жила часть семьи, в числе которой сестра Маргарита. Когда в Ливадию приезжала Царская семья, сестра принимала участие в устраиваемых ею благотворительных базарах и близко сошлась с Великими Княжнами, сближение же с Великой Княжной Ольгой Николаевной вылилось в настоящую дружбу. В 1914 году Императрица лично, без обычных представлений по Министерству Двора, приколола ей фрейлинский шифр, с объявлением же войны Маргарита работала как сестра милосердия в Царскосельском лазарете Ея Величества и иногда сопровождала Царскую Семью во время поездок по России.
После революции и ареста Царской Семьи она продолжала работать в лазарете, исполняя в столице поручения Императрицы и передавая письма. В ночь на 1-е августа 1917 года Царская семья уехала в Тобольск, куда прибыла 6-го августа и вскоре после этого туда же приехала сестра, везя с собой много писем и подарков. Поехала она по собственной инициативе с единственной целью быть ближе к Царской Семье, дабы иметь возможность быть ей полезной, если к тому представится возможность. «Утром на улице появилась Рита Хитрово, приехавшая из Петрограда, и побывала у Настеньки Гендриковой. Этого было достаточно, чтобы вечером у нея произвели обыск. Чорт знает что такое», – записывает Государь в своём дневнике 18-го августа.
Но обыском дело не ограничилось. На основании шифрованной телеграммы Керенского сестра моя была арестована и препровождена в Москву, куда прибыла 26-го августа и помещена в здание судебных установлений в Кремле. Следствие по ее «делу» поручено было следователю по особо важным делам Александрову. Но параллельно с этим делом и в известной степени независимо от него возникло другое, которое в связи с поездкой сестры явилось поводом поднятой Временным правительством тревоги...
У моей матери, рожденной Молоствовой, было имение в Мензелинском уезде Уфимской губернии, куда она решила поехать тогда, когда сестра направилась в Тобольск. За два дня до отъезда, к ней на квартиру явился вольноопределяющийся мотоциклист по фамилии Скакун, служивший на станции Режица и заявивший, что пришел по поручению казачьей воинской организации, собирающей деньги для спасения Царской семьи. Мать моя взяла у него воззвание, на бланках которого стояло: «Боже Царя храни».
Путь в Уфимское имение был длинный. Нужно было из Москвы доехать по железной дороге до Нижнего Новгорода, спуститься по Волге до устья Камы и подняться по Каме до Набережных Челнов. В купе поезда мать моя разговорилась с господином, производившем очень хорошее впечатление и внушавшем полное доверие. Люди нашего общества к конспиративной работе не были подготовлены и после некоторых колебаний мать моя предложила господину внести что-либо на освобождение Царской Семьи. К сожалению, господин этот оказался товарищем прокурора Нижегородского окружного суда, который по прибытии поезда в Нижний, немедленно доложил о слышанном прокурору суда. И последний в тот же вечер срочно выехал в Москву для доклада о «заговоре» прокурору Московской судебной палаты А.Ф. Сталю. Сталь, эмигрант 1905 года, вернувшись после революции в Россию, не медленно назначен был Керенским на занимаемую им должность. Он и забил тревогу. Когда пароход, на котором находилась моя мать, ошвартовался у пристани города Елабуга на Каме, то на него взошла полиция, мать была арестована и доставлена сперва к Сталю в Москву, а затем в Петроград, где содержалась под домашним арестом.
В Режице у Скакуна произведен был обыск. Официальное сообщение гласило, что всё это монаршеская проделка с его стороны. Что никакой организации не существовало, и он привлечен был к ответственности в уголовном порядке. Но есть основание думать, что такое направление делу дано было следователем Александровым после допроса Скакуна, решившего принести себя в жертву и взявшего на себя всю ответственность.
Просматривая в Национальной библиотеке «Новое Время», я наткнулся в номере от 24 августа 1917 года на статью, в которой сказано: «Согласно недавно принятому Временным правительством закону, как мы слышали, высылаются из пределов России за границу некоторые лица, которые по мнению Временного правительства опасны для новаго строя. В первую очередь подлежали высылке: бывший Главнокомандующий армиями западного фронта, ныне находящийся в Петропавловской крепости, генерал Гурко; доктор Тибетской медицины Бадмаев; приближенная бывшей Императрицы А. А. Вырубова; бывший личный секретарь последняго председателя Совета министров Б.В. Штюрмера И.Ф. Манусевич-Мануйлов; бывший редактор «Земщины» Глинка Янчевский; и два гвардейских офицера братья Хитрово (по женской линии внуки фельдмаршала Суворова). Передают, что есть предложение об отправке за границу, находящихся ныне под арестом, Великих Князей Михаила Александровича и Павла Александровича. Будет подвергнут высылке и бывший министр внутренних дел А.Н. Хвостов. Ожидается также высылка бывшаго дворцоваго коменданта генерала Воейкова».
Нужно сказать, что в это время нас было на фронте пять братьев. Кто из нас признан был «опасным для нового строя», я не знаю, но само собой разумеется, что опубликование такого постановления не способствовало улучшению наших отношений с солдатами и народившимися «комитетами». Никто нас не высылал и о постановлении этом я, откровенно говоря, совершенно забыл.
Тем временем события продолжали развиваться. 28-го августа состоялось выступление генерала Корнилова. Положение с каждым днем ухудшалось и о «заговоре» вскоре забыли.
Сестре моей удалось выехать на Украину, а в конце 1918 года перебраться в Одессу, которая в это время была оккупирована французами.
4-го апреля 1919 года французы неожиданно эвакуировались. Гражданскому населению предоставлена была возможность выехать. Но сестра по соображениям личного характера решила остаться. Как зеницу ока берегла она пакет, в котором кроме фотографий и разных документов и сувениров, хранила 27 адресованных ей, собственноручных писем Императрицы и Великих Княжён. Первое из них, датированное 26-м сентября 1914 года, последнее из Тобольска 5-м апреля 1918 года. И вот в связи с эвакуацией Одессы ей предстояло решить, как поступить, чтобы все это сохранилось, ибо она опасалась и вполне резонно, что каждый день может быть арестована.
Решение, которое она приняла, было своеобразно, но себя оправдало. В день эвакуации последних французов, она отправилась в порт и обратилась к первому встречному ей офицеру с просьбой увезти пакет за границу и сохранить до востребования. Само собой разумеется, что она назвала своё имя; назвал себя и французский офицер: Марсель Дюранд. Французы уехали, сестра осталась в Одессе, благополучно скрывалась до прихода добровольцев, а затем тоже эвакуировалась и поселилась в Югославии в Новом Саду.
Прошло пять лет. Весной 1924 года мы с женой и сыном переехали из Югославии в Париж, а в декабре того же года я получил от сестры письмо с просьбой разыскать в Париже господина М. Дюранд. Просьбу эту я не исполнил и меня не трудно понять, так как человеку, никогда раньше в Париже не бывавшему и с городом мало знакомому, разыскать француза с этой фамилией очень трудно. Вероятно, тогда их было меньше, но в телефонной книжке 1965 года числится Дюрандов.
Прошло еще полтора года, и как-то раз сговорились мы с друзьями пообедать в ресторане. К обеду я опоздал и, когда вошел, жена сидела уже за столиком, а один из сидевших с ней громко назвал меня по фамилии.
После обеда ко мне подошел господин, сидевший за соседним столиком, и осведомившись – действительно ли моя фамилия Хитрово, выразил желание со мной поговорить.
Фамилия моя, сказал он, Чернояров, я инженер; находясь в 1921 году в Константинополе, поступил на службу во французскую компанию, и с тех пор работаю в Малой Азии, в Турции, сейчас же нахожусь в Париже, в отпуску. Мой начальник называется Марсель Дюранд; во время войны он был офицером и находился в 1919 году с французскими войсками в Одессе... Далее следует рассказ о том, что мы уже знаем. Дюранд пытался войти в связи с сестрой, но сделать это было трудно по той причине, что она вышла замуж и фамилия ея стала Эрдели. Пакет они вскрыли, ознакомившись с его содержанием и отдавая себе отчёт в его ценности. Бережно хранили. «Не родственник ли вы Маргариты Сергеевны? И не знаете ли, где она находится?» – закончил свой рассказ Чернояров.
Прошло несколько месяцев и в один прекрасный день я отправился по адресу, где помещалась компания, и где Марсель Дюранд передал мне пакет с письмами и фотографиями...
У меня сохранилась доверенность, данная сестрой Маргаритой Сергеевной иеромонаху Феодосию, состоящему при Владыке Митрополите Антонии, которому я все и передал. Доверенность датирована 16 марта 1926 года».
– Это писал мой родной дядя Владимир Сергеевич Хитрово... Так вот, еще раз взгляните на эти письма и фотографии, Николай Васильевич. Многие из царских фотографий, повторяю, в единственном, в нетиражированном экземпляре...
– Не отважусь я больше ни на какие советы, Николай Александрович. Но я счастлив, что прикоснулся к несомненно историческим реликвиям, видел их своими глазами. Многим и многим этого никогда не представится...
29 мая
Семейными советами Волковых и Рудневых решено крестить меня в православную веру. С моего согласия. Да. Затверждено также, что крестным моим отцом будет кадет Георгий Григорьевич Волков, крестной матерью президент дамского общества в Каракасе Лидия Артуровна Руднева – из этой знаменитой варяжской семьи.
И тут дорогие соотечественники, получив моё прочувствованное и не скорое согласие, в котором, похоже, сомневались, развернули бурную деятельность. Начались телефонные звонки обоюдные, какие-то не столь мне понятные глубокомысленные «совещания», практические уточнения. Ах, опять я доставляю хлопоты добрым людям. Но для них, чую, это не обременительность, радость!
Потому! Потому я «отдан» в руки отца Павла. Сегодня часа четыре подряд в доме священника, ясно, почти без перекуров (всего один раз улизнул во двор, под пальмы, глотнул сигаретного дыма!), слушал его беседы, лекции. В основном они «крутились» вокруг философской и православной сущности восьмиконечного русского креста. Отец Павел уточнил, что «философия креста – основа всего». Остальное «бывший комсомолец» прочтёт, мол, в Священном Писании...
Как всё не просто!
30 мая
С утра позвонила из Валенсии матушка Ольга, попросила непременно и не откладывая ни на день приехать в городок Турнеро, побыть мне перед предстоящей дальней дорогой у мироточащей чудотворной иконы Казанской Божией Матери. Они, мол, с отцом Сергием тоже подъедут...
Конечно ж, со стороны Георгия Григорьевича и Екатерины Иосифовны – никаких возражений нет. Просит ведь матушка Ольга! А я радуюсь, что предстоит возможность вновь пообщаться с экспрессивным отцом Сергием, послушать его радикального накала пророчества о «конце света», проклятия в адрес «сатанинских сил», бесовские лики коих в моем практическом представлении рисуются конкретными и зримыми.
– Нищему собраться, только подпоясаться!
– Верно ты заметил, – улыбается Волков, выруливая на улочку привычного уже нам маршрута – в Карибском морском направлении.
Турнеро – маленький пыльный городок часах в полутора-двух езды от венесуэльской столицы. От Валенсии путь и того короче. Те же горные виды. Те же пожары с дымными шлейфами, возносящимися в горячее небо. Спуск с хорошей автострады на проселочную дорогу – с выбоинами, с хрустящим под резиной колёс мелким щебнем, с хилым, угоревшим на жаре, кукурузным полем на окраине городка. Возникают несколько зданий фабричного типа. Это предприятия по переработке сельхозпродукции, как поясняет Волков. Да, наверное, что-то типа наших мясокомбинатов или мукомольного производства? Что еще может возникнуть в этой сельскохозяйственной зоне! Затем – полупустынный вещевой рынок с развешанным на веревках ширпотребом, товаром вполне ходовым на тюменской «толкучке», а здесь, по всему, больше продавцов, чем покупателей. Уж точно!
– Пыльный ящик! – с каким-то понравившимся ему азартным удовлетворением произносит Волков. – Не хочешь заглянуть?
– Да нет! – вяло говорю в ответ, приветствуя тем же вялым жестом ладони скучающую под навесом от солнца стайку молоденьких торговок-мулаток.
Наконец – большой квадрат искомого дома на другой окраине Турнеро. На храм как-то и не похоже это простое строение. Желтая штукатурка высоких стен, плоская крыша и окрестная пустынность полузабытой околицы, коей вполне приличествовали бы в соседстве заросли сибирской полыни или крапивы. Сегодня будний день, потому у подъезда дома почти нет машин, а в воскресенье, поясняет Волков, обычно не протолкнёшься от паломников из дальних мест страны, даже из соседних стран.
Почему-то вдруг подумалось о «качестве» веры Волкова. В большом неистовстве перед церковными «делами» мной не замечен он, всегда ровен, крестится перед иконами, но в истовом пристрастии «лоб не расшибает», за что был, помню по прошлому нашему гостеванию у родни Гуцаленко, мягко укоряем и своей сестрой матушкой Ольгой, и иронично – зятем отцом Сергием.
Вольно иль невольно, сам отец Сергий как-то был бы больше понятен мне в качестве трибуна, оратора на патриотическом митинге, нежели окуривающим в своей Валенсии кадильным дымком немногочисленную эмигрантскую паству в белой и скромной церковке под тропическими пальмами.
Чудотворная икона!
Она посреди просторного зала, приспособленного под храм. Сейчас он католический, вначале был православным. То есть православных арабов, когда-то основавших здесь церковь тина молельного дома, «переманили» к себе католики. Что ж, еще Достоевский говорил, что католицизм – это не религия, а организация. Вот и здесь к русской иконе православных иерархов не пускают теперь католики. Одного отца Сергия, и то – со «скрипом».
В католическом «помещении» ряды скамеек, как в нашем деревенском клубе. Много плотницкого стука. Ходят какие-то мужики: чинят деревянное, забивают гвозди. На нас ноль внимания. Другого молящегося народа нет.
И все ж таки чудотворная русская икона жива и служит верующим разных конфессий! Она на виду, на возвышении, в окружении цветочных венков, горящих свечей. Росные капельки масла миро, проступающие зримо на лике и одеянии Богородицы, накапливаясь, стекают по плашке иконы вниз, впитываются в белую вату, которая меняется здесь по мере необходимости.
Возле чудо-иконы, приехав ранее нас, под стуки молотков служит отец Сергий.
Принимаю благословение священника, как обучен им же в прошлый наш приезд в Валенсию.
Подходит матушка Ольга:
– Хотела я, чтоб вы убедились собственными глазами! Вот оно, чудо! Мироточит...
– Слышал, читал о таких чудесах. Собственными глазами вижу впервые-
Просторный этот дом, как сказано, принадлежит семье арабов из Сирии. Переселяясь в Венесуэлу, семья среди домашнего скарба привезла с собой и эту небольшую иконку Казанской Божией Матери. В бытность свою в Сирии никаких чудес икона не являла. Правда, потом мне уточнили, что и там «излечила от рака» какого-то о-очень важного мусульманина. А здесь, через несколько лет, стала мироточить. Источали миро и её копии. Слух об этом перехлестнул пределы глухого городка. Появились первые паломники – увечные, инвалиды с рождения, безнадежно больные. Икона «делала» чудеса. Больные уходили выздоровевшими. Калеки оставляли в доме арабов свои костыли, выходили на здоровых ногах...
Потрясенный (с незримой крупицей сомнения!), взираю на эти «подарки» из десятков инвалидных костылей, что занимают полстены в церковном пространстве. Есть одежда – кофточки, блузки, платки, даже свадебное платье с фатой. Рядом множество значков, военных фуражек, другой армейской атрибутики. Это оста вили в память о своем посещении выпускники венесуэльских военных училищ, у которых прижилась традиция – молиться у иконы накануне производства в офицеры.
Не обходится, как везде, без трапезы. Стол накрыт на жилой половине дома. Простая трапеза без деликатесов. Горячие щи, котлеты, непременные, как я заметил, фрукты. У меня уж некая привычка появилась к этим бананам, личосо, манго.
С половником, по-морскому чумичкой, орудует молодая арабка, дочь хозяина дома, который сегодня в отсутствии. Уехал по делам. Молодая, при природных кудрях в прическе, арабка рассказывает, что икона исцелила и её. Привезли её в Венесуэлу калекой, неходящей. Еще, добавляет она, вот совсем недавно, днём раньше, приезжала в инвалидной коляске одна женщина. Ушла, помолившись у чудотворной иконы, на собственных ногах...
Гоню прочь сомнения.
Хочется поверить и в эти чудеса!
Словно почувствовав «раздрай» в моих мыслях, отец Сергий говорит о том, что однажды у такой же мироточащей русской иконы появился неизвестный, дело было в США, в Джорданвилле, где русский монастырь.
Человек взял на ватку масло с иконы, а через сутки пришел и сказал: «Я проверил в химической лаборатории, такой субстанции на земле нет!»
– А он заявление публичное где-то сделал об этом?
– А где сделаешь, Николай Васильевич? В сионистских газетах? Это ведь только отдельные чрезвычайно редкие издания в нашем американском мире могут напечатать правду. И то потом на них всех собак вешают... Так же и на вас еще будут вешать! Попомните. Будьте там, в России, осторожней нынче. ОНИ Бегуна отправили на тот свет, Евсеева, Осташвили... Мученики будут только нынче одни. Расходится зло подобно воде, что кругами расходится после брошенного камня...
Прощаемся. Матушка Ольга подаёт мне стеклянный пузырек с содержимым:
– Знаю, завтра ваше крещение, Коля, в храме Святого Николая... А это масло миро, собранное с мироточащей иконы. Возьмите в свою Сибирь!
Руки матушки Ольги такие же, какие у моей матери: крупные ладони, натруженные вены, кожа шершавая, теплая. Предчувствую: мы никогда больше не увидимся...
Не увидимся, знаю.
* * *
Через четыре дня, точнее, через четверо суток – я улетал на Кубу, где намеревался тотчас же сесть, согласно рейсовому расписанию, в советский Ил-62, добираться в Москву.
Все эти остатние дни, да что дни, порой до глубинной ночной поры, как бы навёрстывая неисполненное, втянут был в круговорот новых встреч, визитов, пристальных разговоров при включен ной «машинке» диктофона, отбор приносимых в дар книг, кои непременно все и оптом хотелось взять в Тюмень. На дневник не оставалось и минуточки. Записывал в блокнот и на шпаргалках подвернувшихся «наказы», кои, Бог его знает как, опрометчиво обещал исполнить. Скажем, разыскать патриотического писателя Карема Раша и передать ему поклон от «понимающего и ценящего его отца Сергия». Или – от словоохотливого сыщика в прошлом! – от Георгия Борисовича Максимовича: совершить паломничество в Тобольск, поклониться святым мощам предка Максимовичей Митрополита Всея Сибири Иоанна. (Это куда ни шло. «Рядом», думалось мне). Позвонить тому-то, найти адрес того-то, скажем, в Москве, Казахстане или в Иркутске... И обязательно присылать «свою» газету! О «новом приезде в гости», с шутейной прибауткой порой, а порой и всерьёз, говорил лишь хозяин «кинты» Георгий Григорьевич. Кивал я, понимая... Конечно, понимал и Волков, что это почти несбыточно. Почему? Не знаю. Просто два бывалых человека, чувствующих, имеющих «нюх» к происходящему в мире, оценивающих и материальные возможности, крутящихся на фоне «пыльного ящика», знали, как легко рисовать радужные желания, как трудней их воплотить в реальные действия. Но уныния не было... Не было.
Ну конечно ж, в один из последних майских вечеров собрались на обещанный «суп из морских ракушек» у кадета Ольховского. Наталья Александровна расстаралась! Не уставали расточать комплименты знакомые и незнакомые мне гости дома. Суп, конечно ж... (Наталья Александровна и стихи пишет!) И тут... Да а, немножко этак с примесью карибского песочка, который слегка, конечно, но вполне поэтично и романтично похрустывал на моих зубах. Но кажется, только на моих? И я законно относил «на себя» этот малый недочёт в деликатесном блюде: наверно, слишком сильно ковырял я пяткой в горячем песчаном карибском дне?!
Но зато в этот вечер, с пронзительной россыпью городских огней – с веранды дома Ольховских, стоящего на кромке обрыва, где внизу простиралась сверкающая столица Венесуэлы, у кого-то возникла идея: посмотреть Цветок! Пишу это слово с заглавной буквы, поскольку бразильское название Цветка запамятовал, а он знаменит тем, что – да! – привезён одним русским хозяином из Бразилии и цветет раз в году – всего одну ночь. И ночь эта выпадает обычно на конец мая, когда в двадцать один час раскрывается белоснежный бутон Цветка.
О-о-о! Непременно надо ехать! И вся компания шумно расселась по авто, и через какие-то полчаса мы все так же шумно, по-русски хмельно, ввалились в «чужую» квартиру, обрадовав опять-таки! – немолодую, но бодрую чету русских эмигрантов! О-о-о! Немедленно – на балкон! Цветок с большой буквы, чем-то похожий на раскрытую речную лилию, навеки и запечатлел я на фотопленке, осветив электронной вспышкой всю его краткую ночную прелесть.
Да. При восходе солнца лепестки Цветка мгновенно погибают...
Глубоко во тьме тропической забирался я под принайтованный над кроватью марлевый «парус» своего уголка вблизи каменного марша лестницы на второй этаж «кинты». Закрывал глаза, слушал кричавших за стеной двора попугаев, голоса и звуки нового отошедшего дня...
– Господу помолимся! – возникал глубокий, какой-то обширно рокочущий, голос отца Павла.
– Господи, помилу-у-й! – с готовностью подхватывал старичок дьячок.
– Именем Твоим, Господи, Божией истины, единородного Сына Твоего и Святаго Духа возлагаем на раба твоего Николая, сподобившегося прибегнуть к церкви Святаго имени Твоего и под кровом крыл Твоих сохраниться... Освяти, отставь от него соблазны грехопадения. Наполни его верой и надеждой... Да святится Имя Твоё и возлюбленного Сына Твоего, Господа нашего Иисуса Христа и животворящего Духа Твоего... Да будут очи Твои, взирающие на Него, и милостью, и надеждой... И вознеси, и возлюби... И ныне, и присно, и во веки веков!
– Ами-и-нь! – опять подхватывал дьячок.
– Господу помолимся-я!
– Господи, помилуй!
Крещение мое. Тридцать первого мая. Это не забудется. Крёстные – Лидия Руднева, Георгий Волков.
Отец Павел Волков тогда спросил:
– Родители ваши православные?
Вздрогнул, вспомнил: «Староверы ж... двоедане. Но это ж настоящие первоправославные – от крещения Руси сохранившие первоправославие русское!»
– Да, православные.
Потом... Потом Царские врата... алтарь. Провели через алтарь. Дали испить «крови Христовой». Кагор. Приложился, выпил фужер почти до дна. Так. Вдруг сообразил: нельзя так – почти до донца-то! Но зачем налили до краёв? Крестили ведь одного, никого больше...
Но весь вечер и следующий день, в который дали «роздых», чувствовал себя, будто прошел некое чистилище. Не знаю, как это бывает с другими? Тут, да – чистилище, обновление. Навсегда ль?..
А далеко за полночь фланировали мы по городу с молодым доктором Константином Жолткевичем, предаваясь воле и обнов ленному состоянию души. Ночной Каракас прекрасней, чем дневной: сверкающий, торгующий, танцующий в уличных карнавалах. (Нечто похожее, «ночное», наблюдал только в Буэнос-Айресе!) Прошли мы город пешим ходом, коротко приседая в уличных кофейнях и пивных, где ни одного изрядно подгулявшего...
Второго июня повезли в Старый православный храм, тот, что строили в самый первый год эмиграции – на копейки, преимущественно своими руками, проводя субботники и воскресники. (Надо ж, как знакомо!) Храм этот в бедном районе столицы. Ехали, плотно задраив боковые стекла автомашины, защелкнув дверные замки. От разбойничков! В бедном районе зело «шалят» они.
Приехали причащать и исповедовать новоокрещенного! Меня то есть. Как и подтвердили мне сопровождающие, теперь уже совсем как равноправного.
Открыли амбарные замки Старого храма. Крестные говорили вполголоса: что следует делать. Были: отец Павел, крёстные и цыганка Вера Вейка-Кривцова. Поджарая, экспрессивная, с огоньком! А какой, знать, была в своей цыганской молодости! Где-то раздобыла, возможно, принесла с собой, просфорку: «Положено скушать!.. И надо подать записку священнику, чтоб помянул «за здравие» твоих, ждущих тебя, в Тюмени!» Так и сделали.
Потом отец Павел отвел меня в угол, сказал, что будем исповедоваться. Не знал я – о каких грехах рассказывать. Вроде, большинство поступков представлялись мне негреховными.
– Жену, близких случалось обижать? Случалось...
Кивал. Было.
– Совершал ли поступки недостойные?
– С кем не случается...
– Ленился ли, когда надо было встать пораньше, поспешить на помощь другу...
– Нет, отец Павел, в этом деле у меня твердое правило: не просыпать!
– Ладно... понимаю... Но все мы грешны во многом, если по размыслить хорошенько... Покайтесь, покайтесь... Бог простит... Бог поможет!
...Когда мы попали в столкновение двух девятибалльных циклонов в Беринговом море, когда сухогруз наш клало на левый борт, когда крен этот доходил аж до тридцати восьми градусов, а вся штормовая ситуация грозила оверкилем, то есть переворотом вверх дном, выручил, конечно, Господь Бог. Дошли до спасительной Авачинской бухты. Дошли. Вспоминать потом страшно было, что молча! – перечувствовали.
И еще выручил боцман Сылка с ребятами из палубной команды. Парни в жуткой свистопляске волн и снега буквально висели над бортом, над кипящей пучиной, крутили ломиками толстую проволоку, укрепляли сместившийся на палубе пакет контейнеров с дорогим радиооборудованием. Закрепили. Вымокли. Продрогли до костей. Им бы по стакану хоть этого церковного вина, а лучше спирта! Капитан пожадничал. На кромке гибели пожадничал...
А Бог, он и тут помог: парни даже насморк не подхватили!
Прощай, Каракас.
Я улетал. Впереди были посадки в Санто-Доминго, Гаване, Канаде, Ирландии. А там Москва и – недалеко до Тюмени.
В самолете прочел еще раз письмо Натальи Александровны Ольховской, которое она передала мне в последние часы перед отлетом: «Редко сочиняю. А эти строки вылились прямо из сердца. Правда, понимаю, коряво, но всё от души... На путь далёкий – да хранит Вас Господь! – благословляю.
Он русский. Из далекой, далёкой Сибири к нам прилетел. (Как странно, каков наш удел!) Но чувствуем мы – родным, Дорогим он нас согрел... Ты видел наш город Каракас В прекрасной долине. Авила царит, красуясь над ней. А за горным хребтом разлилось Карибское море – синьки синей. Пришла пора расстаться... Прощай, друг дорогой, прощай, Помни, как пришлось Тебе кататься: Валенсия – Каракас – Маракай! Прошу тебя: Ты лихом нас не поминай. Прощай, родной, прощай!»Разум говорил о невозможном, а сердце надеялось на новую встречу.
1991, 2005 гг. Каракас – Москва – ТюменьПРЕДСКАЗАНИЕ
Свой рассказ о невероятных моментах в моей жизни, когда, кажется, я стоял на краю неминуемой гибели и счастливо избежал её, я хочу посвятить памяти моего старшего брата Иоанна (Максимовича) архиепископа Шанхайского, затем Западно-Европейского, а в конце его земной жизни – Западно-Американского и Сан-Францисского.
Георгий МаксимовичПомню точно: было начало апреля 1941 года. В отделении общей полиции города Белграда, где я к той поре работал, мне дали приказ сделать обыск в доме, в котором предполагали найти шпионский материал. В компании нескольких сыщиков, согласно предписанию, я поехал в ближний от столицы Югославии городок Земун. Взяв понятых, мы пошли по адресу. На мой звонок в дверях возник высокий господин, который, выслушав меня, надменно ответил:
– Я начальник организации «Сокол» и никто не имеет права делать обыск в моем доме!
Решительно оттолкнув хозяина, мы вошли в дом, оставив нескольких сыщиков для наружного наблюдения. Решительности мне придавало то, что в полиции было известно о немецком происхождении хозяина этого дома, переменившего фамилию на югословенскую. Собственно, не «войдя», а вломившись стремительно в жилище, я толкнул в прихожей первую попавшуюся под руку дверь и в комнате, обставленной хорошей мебелью, книжными шкафами, увидел молодую женщину, дочь хозяина, читавшую какое-то письмо. Мгновенно перехватил руку женщины:
– От кого письмо?
– От моего жениха!
Да, письмо было от мужчины, как выяснилось, от офицера авиации из Словении, полное секретных военных сведений.
В комнате женщины мы нашли много фотографий военных построек, другие секретные материалы. И я арестовал женщину, как выяснилось потом в отделении полиции, работавшую на немецкую разведку. Началось следствие.
В воскресенье, 6 апреля 1941 года, рано утром немецкие самолёты начали бомбардировать Белград. Для всех – полная неожиданность! Для армии – тоже. Воздушные атаки повторялись одна за другой. Бомбили военное министерство, казармы, управление полиции, тюрьмы, железнодорожную станцию, базары и другие объекты. Хаос во всем городе. В этой суматохе кто-то выпустил арестованных, и шпионка, задержанная мной несколько дней назад, скрылась.
После пяти дней частичных сопротивлений национальной армии Югославия капитулировала. Немцы оккупировали большую часть страны, другие части достались Италии, Болгарии, Венгрии. В западной местности, где жило много хорватов, образовали «Независимую Хорватию» с тоталитарным правительством. Черногория была объявлена тоже независимой, но фактически оккупирована итальянцами. В Сербии создали правительство, подчиненное Германии, с сербским генералом Недичем во главе.
Первый приказ немецкой оккупационной власти гласил, что все евреи, проживающие в Белграде, должны зарегистрироваться в комендатуре и в канцеляриях местной полиции, и что неисполнение приказа будет караться смертной казнью.
Следом «посыпались» другие грозные приказы. Один из них предписывал всем служащим учреждений, которые занимались поддержанием порядка и безопасности в стране, вернуться на свои рабочие места.
Других дел у меня не было и я вернулся в управление сербской полиции Белграда. Да, теперь город из столицы растерзанной на части Югославии превратился в столицу Сербии.
Вскоре я встретил на улице сыщика, который был раньше моим подчиненным и присутствовал при аресте той злополучной женщины-шпионки. Он мне сказал, что она работает теперь секретаршей шефа белградского гестапо. И что его уже в гестапо допрашивали, пристально интересовались и мной. Он солгал немцам, что не знает обо мне ничего, а в тот день он просто случайно оказался при обыске в известном мне доме...
– Поберегитесь, старайтесь избежать встречи с этой секретаршей гестаповской! – сказал мне на прощание бывший подчинённый.
Как-то по службе я должен был ехать пароходом в Панчево небольшой городок километрах в двадцати от Белграда. На пристани, где пассажиры ждали пароход, я увидел «нашу» шпионку, она стояла недалеко от меня и смотрела на реку. Я быстро отвернулся, тотчас скрылся в толпе. Поехал в Панчево другим пароходом.
После нескольких перемещений по службе – в июле 1941 года – я занимал должность заместителя начальника первого участка управления полиции Белграда. Начальник почти всё время болел, так что фактически я исполнял его обязанности. И как-то в мою канцелярию пришла одна госпожа со своей приятельницей – с прошением о разрешении на поездку в Хорватию. Госпожа была сербка, её приятельница хорватка. В Хорватию, где жили родственники женщины-хорватки, поездки были очень ограничены, хлопотать о разрешении приходилось долго и не всегда успешно. Госпожа очень просила за приятельницу. И я пообещал сделать всё возможное. И сделал. Помог один мой приятель, он работал в отделении, которое занималось выдачей этих разрешений.
Получив на руки документы, я почему-то надумал сам их отнести и передать женщинам, благо это было недалеко от управления полиции. А честно сказать, дамы были интересны, симпатичны: почему бы и не пообщаться с ними молодому человеку, каковым я и был в ту пору! Женщины очень обрадовались и не знали как меня отблагодарить. Прощаясь, сербка сказала, что была бы очень рада, если бы как-нибудь я зашел навестить её. Мне это не составило труда, и я вновь оказался в гостях. У приятельницы всё сложилось благополучно, она уехала к родственникам. И мы приятно поговорили за чашкой чая. В разговорах я обнаружил, что был знаком с братом сербки, который раньше работал в белградской полиции. И что муж её, офицер, попал в плен к немцам. Потом разговор перешел на другие темы, и мы опять с приязнью обоюдной выяснили, что оба интересуемся парапсихологическими проблемами, модными уже в те времена среди просвещенной публики.
Женщина задумалась, пытливо посмотрела на меня, сказала:
– Знаете, а ведь я имею дар предсказывать будущее... Но я пользуюсь этим в очень редких случаях. Родственникам предсказывала, и то не всем... Представьте, если бы я использовала этот свой дар открыто, мне б не дали покоя, всем ведь обычно хочется знать, что их ожидает... Для вас, если пожелаете, могу сделать исключение. Но с одним условием, чтобы вы никому об этом не рассказывали...
– Хорошо! – кивнул я. – Согласен.
Мы сидели за столом, над которым, на стене, висела икона Божией Матери.
Женщина встала и прошла в другую комнату. Вернулась с чашкой, полной белой фасоли, и поставила её на стол. Затем повернулась к иконе и стала молиться. Молилась очень долго. Закончив, взяла чашку с фасолью, перевернула, рассыпав зерна на столешнице, начала говорить. Сначала она говорила о событиях в моей жизни минувшего и того, «текущего», времени. Слушая, я был удивлен и даже немного испуган: с какой точностью она повествовала о моих самых интимных чувствах и переживаниях, о которых я никогда никому не рассказывал!
Потом она сказала:
– В течение войны Вы будете много раз в очень опасных положениях – на миллиметры от смерти. Но есть один очень близкий Вам человек, который находится далеко отсюда, он днём и ночью молится Богу о Вас и это спасёт Вас от всех опасностей, которые Вам встретятся. Вы не получите ни одной царапины от войны. А когда она кончится, Вы уедете далеко, в страну, которая ни в чём не будет похожа ни на одну из стран, в которых Вы жили раньше. Всё будет иначе: климат, люди, растения, земля. Когда Вы приедете туда, в скором времени получите работу в очень красивом месте и там найдёте Ваше новое счастье. В этой стране Вы проживёте много лет...
Я внимательно выслушал все, что мне сказала сербка.
Кто этот близкий мне человек, который находится очень далеко и молится обо мне? Ясно, мой старший брат Иоанн, епископ Шанхайский. Уехав из Югославии еще до войны, брат мой служил в православных церквах белоэмигрантской колонии в Китае.
Пророчества сербки тепло разлились в душе: уцелею! А по правде сказать, я в то время не имел много оптимизма пережить эту войну... Не думал и о переезде в другие страны. Единственно, о чем мечтал – это о возможности вернуться в моё первое русское отечество (и непременно под Харьков, в свои родные Палестины, где довелось родиться), если бы там произошли большие перемены...
В скором времени, ночью, когда я в районе почтамта переходил главную улицу Белграда (Короля Александра), раздался выстрел. Стрелял немецкий часовой, охранявший почтамт. Поскольку пуля просвистела рядом, понял, что стрелял часовой в меня. Возможно, он вначале окрикнул, чтоб я остановился, но я, занятый свои ми мыслями, не услышал окрика. Конечно, у меня имелось разрешение свободно ходить по улицам в запретное ночное время, но тут я сам дал промашку... Не дожидаясь второго выстрела, я благополучно свернул за угол и скрылся в темноте...
Проходило важное собрание в Управлении Белграда. Говорил губернатор города Драголюб Иованович. Он сообщил, что по приказу немецких властей будет проводиться контрольная проверка жителей города, чтоб отыскать «сомнительных людей» и евреев, которые сумели укрыться от регистрации, нарушив тем самым немецкий порядок. Он сказал, город будет разделен на части из нескольких кварталов каждая. И служащий полиции, контролирующий свою часть города, будет лично отвечать за результаты проверки. То есть он должен будет подать письменный рапорт в соответствующий полицейский участок. Затем все сведения поступят для контроля и проверки в Управление города.
Подчеркивая важность и строгость нашей миссии, губернатор привел пример. Одна молодая чиновница Управления приготовила документ для еврейки, своей подруги по гимназии, удостоверяющий, что еврейка вовсе не еврейка, а сербка. И положила на подпись этот документ своему начальнику. Обман был тут же раскрыт. И на следующий день чиновницу расстреляли...
Итак, в день ревизии каждый полицейский участок получил свой план проверки с обозначением определенной части города. Мне достался квартал, где жил начальник сербского правительства генерал Недич. Для «облегчения контроля» в каждый участок прислали по несколько немецких солдат. Таким образом, служащего сопровождал сербский жандарм и один немец-солдат. Получилось так, что немцев на все группы не хватило. И я, выйдя последним с участка, пошел на проверку в сопровождении только сербского жандарма. В одной из квартир дома, соседнего от дома генерала Недича, я нашел семью, которая была явно еврейской. Отец, мать, несколько детей. Этнографический тип еврейской нации был ясно выражен на всех. Ситуация была, конечно, для меня неприятной, надо было тут же принимать решение. И я, терзаясь мыслями, призадумался: как поступить? Попросил показать документы. Все они оказались новенькими, в том числе и свидетельство о бракосочетании родителей, выданное Сербской православной церковью. Но по здешним немецким порядкам крещение в православие не спасало евреев. Они это знали и были испуганы...
Жандарм, который меня сопровождал, понял всё и, видя меня в раздумьях, произнёс:
– Всё-таки они – православные...
Тогда я спросил хозяина квартиры:
– Почему вы живёте в этом доме, который так близко от дома шефа правительства? Почему не переедете подальше отсюда?
– Вы же знаете, как трудно найти другую квартиру! – ответил еврей.
Правда, подумал я, кто с риском для собственной жизни будет иметь с ними дело!..
Мы ушли. Все-таки ушли...
Ночью я почти не спал. Что делать? Если напишу в рапорте, что нашел еврейскую семью, её расстреляют. Если сообщу, что не нашел ничего подозрительного, обман могут раскрыть другие служащие полиции, тогда расстреляют меня и, конечно же, не помилуют и эту еврейскую семью.
Утром решил: будь что будет! Написал: «Не нашел ничего подозрительного». Рапорт мой вместе с другими отдали по назначению. А я с той поры старался обходить тот «злополучный» дом, где мы вместе с сербским жандармом совершили богоугодное, но очень рискованное дело.
В начале января 1942 года меня перевели из первого участка в отделение при Управлении города, которое занималось контролем за торговлей. Тут служба была поспокойней. И я продержался на ней до мая, то есть до того момента, когда сербское правительство решило сократить количество служащих. Увольняли не сербов. Некоторые русские просили их оставить. Оставляли. А я не просил. Устал, конечно, от двойной игры, постоянно покровительствуя знакомым и белоэмигрантам-соотечественникам. Высшее командование все же находилось в немецких руках, приходилось часто рисковать собственной жизнью, во многих случаях не исполняя, игнорируя приказы немцев.
В ту пору я был разведен, жил одиноким «бобылём» в своей квартире. В доме проживало еще три семьи. Соседи приветливые, радушные. С одной из семей имел я большую дружбу. Мы доверяли друг другу и, чем могли, помогали. Жили трудно, при нехватках того-другого. Но, благо, в городе было спокойно. Белград был далеко от фронтов и еще не подвергался бомбежкам самолётами противников Германии. Не донимали город и партизаны. Борьба разных групп партизан сосредоточивалась в других частях страны.
И все же! Средств на жизнь я не имел. И необходимо было искать работу. К тому ж, безработные должны были пройти спецрегистрацию, а затем могли быть принудительно отправлены на нежелательные трудоёмкие работы, схожие с каторжным трудом.
Устроиться в адвокатской канцелярии, как раньше после окончания университета, было почти невозможно. Да и мне хотелось теперь иметь дело, ни с какой политикой не связанное. И вот, благодаря одному из соседей но дому, я получил работу помощником столяра на фабрике, которая делала мебель. Работа оказалась несложной: поднести отнести. И я остался доволен.
Однажды, в моё отсутствие, ко мне на квартиру пришли люди из гестапо делать обыск. Хотели силой открыть мою дверь. Но вышел из своей квартиры сосед господин Милькович, пригласил гестаповцев к себе, мол, скоро господин Максимович вернётся, сам откроет свою квартиру. Тут же усадили гестаповцев за стол, поставили вино, закуски. Пока незваные гости пили, ели, Милькович и его жена, отлично говорившие по-немецки, давали мне самые лестные характеристики, мол, господин Максимович, с немецкой точки зрения, самый хороший и надёжный человек!
Выслушав эти характеристики на чистейшем немецком языке, гестаповцы отказались от повторной попытки проникнуть в мою квартиру, сказали, чтоб утром я сам к ним явился.
Мне опять повезло. В библиотеке моей имел я много книг больших неприятелей Гитлера, а кроме того – полку коммунистической литературы, вплоть до «Основ ленинизма» Сталина.
За ночь с помощью добрых моих соседей, в печке их кухни, сжёг я всю эту крамольную литературу, кажется, распрощался с «политикой» насовсем.
Утром, подходя к зданию гестапо, я увидел, как мне навстречу идёт та знакомая шпионка, секретарша шефа гестапо. Я быстро свернул за угол, нервно закурил, и по другой параллельной улице продолжил свой путь по вызову. Затем в коридоре, против двери канцелярии, где ждал приглашения к следователю, все время настороженно смотрел по сторонам – не появится ли эта злополучная дама-
Допрос вели два человека в форме СС: следователь и переводчик. Рядовые вопросы: как живу, какие планы на будущее? Похоже, меня подозревали в том, что как это я, человек с университетской подготовкой, устроился на фабрику простым рабочим? Другие мысли от их «рядовых» вопросов в тот момент как-то не приходили мне в голову.
А вызывать в гестапо стали если не часто, то периодически. Раз меня спросили о том, почему я не сотрудничаю с ними, с немцами?
– Знаете, я югословенский гражданин и принёс присягу. Война не кончилась и я не могу сотрудничать с вами. Если вы найдете, что я делаю что-то против вас... вы находитесь у власти!- ответил я.
Больше мне ни в тот раз, ни после подобных вопросов в гестапо не задавали.
А на душе было неспокойно. Что предпринять? Пойти в партизаны?! С этим «делом» для меня была полная путаница. Партизан много и все они разделены идеологически. В самой Сербии одни партизаны-чётники поддерживали короля и демократический строй, вторые партизаны – коммунисты-титовцы – воевали за свои идеи. Третьи и четвертые партизанские группы боролись с нашественниками, а порой и друг с другом. В итоге это была братоубийственная война, противная моей натуре, убеждениям. И я всё размышлял: как бы сделать так, чтоб исчезнуть, избавиться от этого постоянного надзора белградского гестапо?!
Немцы набирали людей работать в Германии. Мои технические знания, приобретенные в университете, где я вначале изучал инженерные науки, а потом уж юридические, давали мне возможность получить работу, которая бы обеспечивала существование мне и давала дополнительные средства, чтоб поддержать старых родителей, которые тоже жили в Белграде.
В сентябре 1942-го я подписал контракт с германской фирмой «Сименс». Продал домашние вещи. Передал властям квартиру. Приготовил небольшой багаж, который намеревался взять с собой.
В день, когда я должен был сесть в поезд, на железнодорожной станции мне сообщили, что по распоряжению гестапо мне запрещен выезд из Белграда.
Это «табу» гестаповское длилось целый год. Время от времени меня вызывали к следователю – информировать, чем я занимаюсь.
А мне пришлось снова продолжить работу на фабрике, но теперь не чернорабочим, а предложили дело в канцелярии, то есть «статус» мой как бы повысился.
Поселился я в квартире сестры, где жили и наши престарелые родители.
А война для немцев шла плохо. На всех фронтах.
В августе 1943-го американцы высадились в Италии. И я решил никуда пока не соваться, а ждать развития дальнейших событий.
Но по всему выходило, что в гестапо я был записан на «черной доске». Поскольку один мой приятель, который работал в персональном отделении фабрики, доверительно сообщил мне: из гестапо пришел строго секретный приказ, где было сказано, что с первого января 1944 года я должен идти, точнее, направляюсь на принудительные работы рудокопом на Борский рудник.
Известно было всем в городе, что на руднике ужасающие условия жизни и труда. К тому же, в тех местах орудовали партизаны. Если они убивали одного немецкого солдата, то немцы расстреливали десять рудокопов, порой невинно попадавших под отмщение германских властей...
Для себя я твёрдо решил, что в Борский рудник мне дороги нет! Где выход из горькой ситуации? Первое: я подал в отставку на фабрике. Хотел ехать в Вену или её окрестности: эти места еще не бомбардировала авиация союзников. Надеялся и на приятелей, которые работали в Австрии. Но выяснилось, что пришел приказ из Германии, запрещающий подписывать договоры на работы в тех «спокойных» местах. Опять выручил один из друзей, работавший в немецкой канцелярии. Он по секрету сообщил, что их главный немецкий начальник любит ликёр, и самый любимый у него из ликёров – «Понче Крема».
– Раздобудь бутылочку, – сказал мой друг. – Я передам её начальнику, как бы твой подарок, и вопрос с договором на работу в Вене будет решён!
Я продал кой-какие вещи, купил этот очень дорогой «Понче Крема», передал через друга немецкому начальнику... И получил контракт на работу в Вене. Не без сложностей прошел обязательный врачебный осмотр, который повторился дважды, но все-таки прошел и это, как казалось мне, искусственное препятствие. Всё! Кажется, других осложняющих обстоятельств не должно возникнуть?!
А время и эти немецкие порядки «работали» не в мою пользу. Восемнадцатого декабря 1943 года ожидался транспорт, последний в текущем году, который способен был увезти меня из Белграда и от этого пристального ока гестапо. Но если не попаду на ближайший транспорт, размышлял я, то следующий – из-за новогодних праздников! – будет только во второй половине января 1944 года. О, немецкая пунктуальность!.. А с первого января мне надлежало отправиться на каторжные работы в этот страшный Борский рудник...
Ничего не оставалось, как уповать на благосклонность судьбы, которая до сих пор сама, кажется, без особых усилий с моей стороны, способствовала на моём пути избегать безвыходных ситуаций. Кажется, ну вот – всё! Неминуемый арест, немецкий застенок, а из него выход один – гибель. Но чья-то невидимая рука, небесная воля, спасала меня...
Так получилось и в этот раз.
Вернувшись с работы домой, я узнал от отца, что приходил «знакомый» следователь гестапо, приказал немедленно явится к нему в кабинет. Когда возник я перед следователем, он буквально закричал, хотя на прежних встречах-допросах вел себя со мной достаточно вежливо:
– Так вы надумали обмануть меня? Я послал своего помощника в канцелярию по набору персонала для работы в Германии, и он не нашел никакого договора на ваше имя!
– Это ошибка, господин следователь. У меня есть на руках копия этого договора! – ответил я миролюбиво, пытаясь погасить гнев гестаповца.
– Даю вам полчаса... Если в течение этого времени не принесете документ, то знаете, что вас ожидает...
Часы показывали половину девятого вечера. А ровно в девять я подал следователю документ. И гестаповец, отчитав при мне своего помощника-переводчика, пожелал мне «всего лучшего в Германии»...
Ночью наш поезд, в котором я ехал в Вену, остановили на небольшом полустанке, чтоб пропустить вперед другой пассажирский состав. И, к несчастью, он, обогнавший нас, скорый поезд, подорвался на мине. Произошло крушение. Были убитые и много раненых.
В Вену из-за многочасовой стоянки мы добрались только к вечеру 19 декабря. И я, не зная немецкого языка, проблуждал целую ночь в полуосвещенном, незнакомом мне городе. И только поздним утром нашел по адресу знакомую семью, затем с её помощью отыскал других русских знакомцев и даже старых приятелей. Мне помогли быстро найти работу на одном инженерном предприятии и получить комнату в пансионате близко от центра.
Вену не бомбили. Горожане были почему-то уверены, что их красивый город оставят неповрежденным, чтоб по окончании войны созвать здесь представителей всех воющих стран на конгресс для заключения мира.
Отношение местных жителей к иностранцам было доброжелательное. Условия работы в фирме «Ротан», куда я устроился, были просто отличные, так что я отдыхал от пережитого. И как-то уж очень успешно осваивал немецкий язык.
Весной сорок четвертого, а точнее, 14 апреля, когда вернулся с работы в свой пансионат, нашел гам письмо с приглашением утром в субботу явиться в местное гестапо. Была страстная неделя по православному календарю, и это обстоятельство вносило в мои мысли дополнительную тревогу: никак эта «черная» организация немцев не оставит меня без внимания!
В назначенный час я предъявил на пороге венского гестапо свои документы и вызов, получил пропуск с номером, минуя часовых с ручными пулеметами, поднялся по лестнице в назначенный мне кабинет и увидел там господина в штатском пиджаке, сидящего за письменным столом. Он предложил присесть и строго задал не сколько вопросов, по которым я понял, что обо мне прислали из Белграда нежелательные для меня документы. Так оно и вышло.
– По сведениям, которые я получил о вас, – сказал следователь, – и о вашей предыдущей деятельности, я пришел к заключению, что человек вы подготовленный к серьёзной работе. И меня удивляет, что вы уклоняетесь от политической деятельности и как будто прячетесь от неё. Вы сын эмигранта. Знаете, что мы боремся против коммунизма, который поработил ваше отечество, и не сотрудничаете с нами. Почему?
Тут я заметил, что запонки рубашки следователя – с фамильным гербом. И как приливная волна нахлынула на меня, у меня возникло желание открыть наконец душу, сказать правду этому человеку. Я посмотрел ему прямо в глаза и сказал:
– Мой отец был выборным предводителем дворянства Изюмского уезда Харьковской губернии. Он учил меня говорить правду или не говорить ничего. Прежде чем бороться против чего-нибудь, нужно знать – за что? Пожалуйста, ответьте мне сначала на этот вопрос, и тогда я Вам отвечу совершенно откровенно.
– Мы боремся за новую Европу и за новый порядок! – сказал следователь.
Тогда я сказал:
– В этой новой Европе с новым порядком, если бы я приехал не из Югославии с сербским паспортом, а прямо из моего отечества, где родился, то должен был бы иметь нашивку на моей одежде с тремя буквами «ОСТ», то есть человек с востока, который считался бы человеком более низшей расы и был бы ограничен в правах... Так Вы думаете, что я могу бороться за этот новый порядок?
Сказав это, я вдруг пожалел о своей откровенности. Теперь ясно, что ожидает меня...
Наступило молчание, которое показалось мне очень продолжительным. Следователь пристально посмотрел на меня и неожиданно доверительно произнёс:
– Наша политика в России на неправильном пути. Но я надеюсь, что она вскорости изменится. и тогда мы сможем опять об этом поговорить. А пока... Вы здесь имеете хорошего друга. Если Вы будете иметь какие-нибудь неприятности, приходите ко мне и я Вам помогу во всём... У меня большая библиотека, она к Вашим услугам. В любой день можете взять книги для чтения...
Следователь подписал пропуск на выход, проводил меня до двери кабинета и простился со мной как со своим большим другом.
Шло время. Течение войны продолжалось своим чередом – к капитуляции Германии. Порой вспоминался мне этот дружелюбный человек из гестапо, но все же большого желания вновь встречаться с ним у меня как-то не возникало. Конечно, думал о нем с благодарностью – какое счастье, что «дело» моё попало в его Руки!
В мае 1944-го американцы начали бомбардировать Вену. Сначала бомбили фабрики вокруг города, затем и центр. Первые бомбардировки были днем, начались и по ночам. Мне удалось сменить место проживания, перебраться из центра, который чаще бомбили, в пятиэтажный пансионат поближе к предприятию, где работал. Но и тут доставала нас бомбёжка.
Однажды ночью вместе с другими жителями нашего дома спустился я в подвал-бомбоубежище, который, впрочем, крепкой защиты из себя не представлял. Любое прямое попадание бомбы смогло бы немедленно похоронить всех спасавшихся в этом неглубоком подвале, окна которого находились на уровне тротуара...
И вдруг сильный взрыв раздался совсем близко. Наше здание вздрогнуло, освещение потухло, подвал наполнился пылью. Казалось, что стены дома рушатся и мы вот-вот будем погребены... Но вспыхнул огонёк чьей-то ручной лампы, который увлек нас в узкий проход под соседнее здание, в подвале которого мы дождались конца бомбардировки, она стихла только при свете утра. Мы благополучно вышли наверх и увидели, что наш дом целёхоньким, без единой царапины от осколков бомб, возвышается среди груды окрестных развалин. Но возле нашего уцелевшего дома, как раз напротив подвального окна, где я находился ночью, лежала огромная, не менее двух метров длиной, неразорвавшаяся бомба.
Пиротехники обезвредили и вывезли эту бомбу только на следующий день...
Во второй половине сентября 1944 года на наше предприятие пришли два чиновника из Государственного бюро работ, предложили всем служащим-иностранцам подписать заранее заготовленный документ. Запомнил дословно содержание этого документа: «Я, такой-то служащий, желаю нашему вождю Гитлеру и вооруженным силам Германии победы над всеми врагами рейха, поэтому я готов работать в любой части Германии, где нужна моя по мощь, чтобы достигнуть этой победы».
Все наши служащие-иностранцы подписывали документ, не заглядывая даже в его содержание. Но я прочел и сказал чиновнику:
– Не подпишу эту декларацию!
– Почему? – насторожился чиновник.
– Мне хорошо здесь и ни в какое другое место не желаю...
Немец посмотрел на меня, как на врага, и сказал:
– Что ж, вы вправе не подписывать, но все равно Государственное бюро работ имеет своё право послать вас работать туда, куда посчитает нужным!
Нашелся еще один «бунтовщик», украинец из Польши, который тоже не подписал заявление-обязательство. А вскоре пришел приказ из бюро работ: меня и того украинца – уволить! Шеф нашего предприятия приказание исполнил, смягчив его хорошей рекомендацией, в которой была строчка о том, что «предприятие отпускает меня из-за реорганизации свыше».
О, этот строгий «немецкий порядок»! На все последующие предложения о работе, а они были, требовалось получить соответствующее одобрение из Государственного бюро работ. Оттуда приходили только отрицательные ответы.
Как выжить, не голодая? Иностранные рабочие и служащие получали карточки для покупки пищи через предприятие, на котором работали. И – не иначе!..
Но, конечно ж, немецкий порядок, служащие этого порядка, строго держа нас под присмотром, по-своему заботились о нас. И я вскоре получил предписание от бюро – явиться в фирму «Сименс» на рабочую должность. «В случае неисполнения, предупреждалось в предписании, – вы будете наказаны денежным штрафом или арестом!»
Директор фирмы встретил меня любезно и сказал:
– Работа, на которую Вас пошлют, не для Вас. Вы должны трудиться в лагере на постройках. Что я могу для Вас сделать для облегчения положения? Поедете в лагерь в сопровождении нашего инженера, который постарается организовать Вашу жизнь в лагере более сносной.
Мы прибыли на станцию Берг – в шестидесяти километрах от Вены. Лагерь был огражден забором из колючей проволоки. Вооруженная охрана – при пулемётах – у всех входов и выходов. Вблизи находился городок Энгерау, расположенный на живописном берегу Дуная, на другом берегу – столица Словакии Братислава.
Инженер устроил меня в комнате для пяти человек. В ней уже находились русский телефонист из СССР, словак-механик, француз и немец из Саксонии. Указали и моё место – железная кровать возле окна... Но, как особую привилегию, отличавшую меня от товарищей по этому несчастному лагерю, я получил карточки для еды в немецком ресторане, где пища была получше, чем в обычном котлопункте для иностранцев.
Тут же, за колючей лагерной проволокой, находились канцелярия по работам, жилища начальников и специалистов, в большинстве из немцев, далее – бараки, в которых жили три тысячи рабочих из СССР, двести военнопленных французов, двести бывших партизан из Югославии, некоторое количество чехов, словаков, бельгийцев и пятьсот военнопленных Красной Армии. Последних содержали в особой зоне, которая находилась в центре лагеря, была окружена дополнительным забором из колючей проволоки, с высокими дощатыми башнями по всем сторонам, где постоянно дежурили солдаты с пулемётами.
Не военнопленные в свободное от работ время могли выходить по своим надобностям из лагеря, но в девять вечера надо было строго и непременно находиться на месте. Разрешалось ездить в ближние городки, селения, и в железнодорожных поездах – с документом-пропуском, подписанным нашим начальством. Но условия работ были одинаковы для всех.
Мы строили корпуса для большой фабрики. Все время находились под открытым небом. Холод, при недостаточном питании, пробирал до костей. К тому ж, обувь моя совсем поизносилась, часто в ней хлюпала вода. Достать приличные ботинки, хотя бы на черной бирже, не удавалось.
И все же это лагерное существование оставило в моей жизни много ценных и глубоких воспоминаний и увеличило мой жизненный опыт. Я говорил почти на всех языках, на которых говорили в лагере, часто был переводчиком по производственным делам и в частных разговорах. Также познакомился со многими людьми из разных стран, в том числе и с земляками из моей первой отчизны. Мы дружили, говорили обо всем. Это были откровенные беседы людей, находящихся в одинаковом положении: мы не знали, что с нами будет завтра. От соотечественников я узнавал правду о жизни в моей далёкой и близкой сердцу отчизне. Некоторые их откровения глубоко врезались в память и я не забуду их никогда. Конечно, в этом лагере я пережил несколько опасных моментов, после чего всякий раз вспоминал предсказательницу и её слова о моём будущем...
В декабре наступила более холодная «эпоха». Падал снег. Задували пронзительные ветра. Не было настоящего согрева и после возвращения с работ в нашу зябкую комнату. Семь килограммов угля, что с немецкой аккуратностью строго отпускались нам на неделю, едва хватало для отопления на один день. Мы, жильцы комнаты, договорились, что каждый из нас должен приносить какой-нибудь материал для топки. По очереди. Но для меня, например, было легче достать деревянный материал для постройки, чем раздобыть пару щепок для нашей печурки. Да и при входе в лагерь стража обыскивала всех рабочих, если вдруг возникало подозрение о нарушении приказа – ничего деревянного в лагерь не проносить! Если обнаруживали, что человек несет маленький кусок дерева, его просто отбирали, за большой кусок полена или плахи отправляли в более строгие лагеря.
Что делал я? Когда возвращался с работы с куском дерева, то подходил к лагерю далеко от входных ворот. Обычно приближался в темноте к тому месту забора, за которым жили пленные французы, бросал кусок дерева через забор.
Потом направлялся к входным воротам. Часов в десять вечера, когда в лагере все спали, шел к французам, которых почти не охраняли, и где я имел много друзей. Приносил кусочек дерева в нашу комнату...
Однажды, возвращаясь в лагерь, приметил толстое бревно метра два длиной. Взял бревно на плечо, пошел обычным путем. Падал снег. Когда подходил к лагерю, взошла луна. Часовой у входных ворот, увидев меня при такой поклаже, крикнул: «Хальт!». Я остановился, положил бревно на землю. Часовой, вскинув винтовку, шёл навстречу...
Почему-то вспомнились в те не лучшие в жизни мгновения слова моего профессора психологии на курсе криминалистики: «Большое оскорбление, – говорил профессор, – сказать кому-нибудь – «вор». Но, поверьте, почти нет людей, которые бы в течение своей жизни не украли что-нибудь, хотя бы в детстве!»... Но я, припоминая всю мою жизнь с детского возраста, не находил у себя такого случая. Детьми мы играли в «воров» в имении папы и через окно влезали в кухню, когда нас никто не видел, и брали какую-нибудь пищу. Но то была игра. Мы ведь могли войти через дверь и сделать то же самое...
А теперь? С точки зрения немецких законов – это кража. Мои сожители и сам я оправдывали такую кражу. Немцы разрушили наши отечества, нарушили нормальный курс наших жизней, и мы должны защищать себя физически, как можем...
Часовой приближался. Подойдя ко мне, не опуская оружия, направленного мне в грудь, он спросил:
– Что это?
– Дерево! – ответил я.
– Возьми его и следуй за мной! – приказал немец.
Когда мы вошли в ворота лагеря, часовой встал в свою будку и опять спросил:
– Где ты живешь?
– В бараке номер двадцать три...
Часовой как бы поразмышлял какие-то мгновения, надвинул плотней каску, кивнул меланхолично:
– Хорошо. Можешь идти!
Я поднял бревно на плечо и так с ним прошествовал через всю территорию лагеря. Мои сожители были удивлены. Когда я рассказал всё в подробностях, не могли поверить невероятному.
Мы распилили бревно на части, довольные, рассовали их под наши кровати. Но я почти не сомкнул за ночь глаз. Должны же вот-вот прийти в нашу комнату немцы с проверкой, с обыском. И меня арестуют!..
Опять все закончилось благополучно.
Когда представлялась возможность, я навещал моего брата Константина с женой и детьми, родителей и сестру, которые жили в Штрасхофе – городке в двадцати четырех километрах на север от Вены. В этот раз, в начале марта 1945-го, я решил сначала поехать в Вену, пойти на обедню в русскую православную церковь, а потом добираться к родственникам в Штрасхоф. Так и поступил. После церкви я пошел в направлении северного вокзала. Погода была пасмурная. Стояла легкая оттепель. Небо, затянутое облаками, не предвещало авианалётов англичан или американцев.
Но вдруг раздался сигнал воздушной тревоги, и находившиеся на улице люди поспешили в укрытия. Некоторые бежали под стены и крышу литовской католической церкви. А я спустился в подвал ближайшего от меня дома, который в короткое время заполнился народом. Я устроился возле подвального оконца. Около меня притиснулись три немецких солдата.
Американские самолеты, которые обычно бросали бомбы с большой высоты, на этот раз спустились ниже облаков, нацеливаясь на точное бомбометание. Самолетов было много, и грохот от начавшейся бомбардировки был страшен. В этот грохот «вплеталась» стрельба зенитных орудий, и земля под ногами буквально ходила ходуном.
Вдруг один из самолётов возник над нами, то есть в проёме подвального окна, очень близко, бросил одну бомбу, потом, приближаясь, бросил вторую... Немецкие солдаты, что стояли около меня, занервничали:
– Третья бомба для нас! Американцы всегда бросают три бомбы, поочередно – одну за другой...
Сказав это, солдаты перекрестились и сели на пол, явно в ожидании смерти. Их слова, как молния, быстро разнеслись по всему убежищу. Наступило общее молчание. Примолкли и те, которые плакали или молились...
И опять я вспомнил предсказательницу моей судьбы и подумал: «Теперь, кажется, она ошиблась!..»
Самолет с ужасающим рёвом моторов пронесся над домом, но ожидаемого взрыва над головой не последовало. Один солдат, поднимаясь с пола и всматриваясь в проём окна, облегчённо сказал:
– По-видимому, испортился аппарат, который бросает бомбы!
Когда я – к четырем часам пополудни, до этого часа продолжалась бомбардировка города – вышел из убежища, все дома и строения вокруг «нашего» уцелевшего дома лежали в руинах.
До сих пор кажется нелепой, неуместной – эта некая радость, проникающая в твоё существо, когда ты вдруг осознаёшь явственно – на фоне всеобщего разгрома вокруг! – продолжение жизни, а не мрак гибели, только-только пронёсшийся над тобой, над твоей головой...
В убежище, в неминучих тревогах за свою жизнь, я успел познакомиться с земляком из Харькова, адвокатом, то есть человеком близким мне по профессии, и мы, не сговариваясь, пошли рядом по улицам, объятым дымами и огнями горевших деревянных строений. Там и там, под надзором немецких солдат, работали советские военнопленные, расчищая от руин улицы. Когда мы добрались до северного вокзала, оказалось, что все ближние к вокзалу железнодорожные пути разрушены, и чтобы мне сесть на поезд, идущий в Штрасхоф, нужно прошагать еще несколько километров до пригородной станции вдоль разбомбленного и взрытого воронками от разорвавшихся бомб железнодорожного полотна. На этом «перекрестке» мы и расстались с земляком, как бы еще раз подтвердив старинную и расхожую мысль: «Тесен мир!» Несмотря ни на что – тесен...
В лагере нашем рабочие всех национальностей, военнопленные французы, пленные югославские партизаны имели к услугам неплохую амбулаторию с медицинским персоналом и аптекой. И только пленные красноармейцы никакой медицинской помощи не имели. А мы видели – нередко присылали русских пленных с открытыми ранами, больных, истощенных. Но никто их не лечил. Совсем неспособных к работам куда-то увозили, обратно они не возвращались никогда. И часто можно было видеть, как пленные красноармейцы, поддерживая своих больных товарищей, чтоб не оставлять их на верную погибель в лагере, вели их на работы. Как уж там они «трудились» на стройке и других земляных работах, не знаю. Но зрелища этих шествий под дулами винтовок стражников были печальные, слёзные...
Конечно, мы знали, что все военнопленные, кроме красноармейцев, находились под покровительством Международного Красного Креста. Они получали от этой гуманитарной организации пакеты с американскими папиросами, шоколадом, кофе и другими продуктами, о которых сами немцы могли только мечтать.
Известно нам было и то, что Сталин и советское правительство отказались от покровительства Международного Красного Креста. Ходили разговоры о том, что якобы Сталин заявил на запрос этой организации о предоставлении помощи советским военнопленным, что «Советский Союза не имеет военнопленных в Германии, а те, которые находятся в лагерях, это изменники своей Родины».
Как бы не охраняли немцы красноармейцев, нам все ж удавалось разговаривать с соотечественниками, узнавать от них шокирующие нас подробности о порядках в Красной Армии. О том, например, что даже раненный красноармеец не должен, не имеет права попадать в плен, а последней пулей обязан застрелить себя!
Один русский из пленных мне рассказывал, что он два раза сбегал из немецких лагерей, возвращался к своим, сразу его посылали на передовую линию. И он не требовал отдыха, как это бывает в других армиях. Да, он был большой патриот и говорил мне, что при первой же возможности постарается сбежать и в этот раз, расспрашивал меня о всех дорогах и тропинках вокруг лагеря, и где легче проникнуть через проволочные ограждения...
Советский лейтенант Николай Фролов показал мне свою рану на правом плече, которая уже плохо пахла. Я ужаснулся, увидев эту рану, пообещал Николаю во что бы то ни стало раздобыть лекарства. И раздобыл, хотя делать это было строго запрещено немцами, тем более – помогать красноармейцам.
Через несколько недель Николай показал мне свою рану залеченную. И сказал:
– Жорж, я тебе очень благодарен, ты спас меня. Никогда тебя не забуду!
Добывал я лекарства и для других русских пленных. И однажды, при передаче пакета с этими лекарствами, был застигнут стражником в форме СС. Направив на меня оружие, эсэсовец сказал:
– Ты разве не знаешь, что передавать что-либо пленным запрещено?
– Да, господин охранник... Но мы имеем врачебную помощь и получаем нужные лекарства, а они – нет. Здесь – только медикаменты...
Немец опустил ружьё и сказал:
– Открой пакет!
И стражник, просмотрев содержимое пакета, убедившись, что кроме лекарств в нем действительно ничего не было, посмотрев по сторонам – не наблюдает ли кто за нами из других эсэсовцев, приказал мне отдать пакет пленному и немедленно уходить из запретной зоны.
Не ожидал я этого. Солдат имел хорошее сердце, несмотря на страшную форму.
Шла весна. Снег таял. Советские вооруженные силы шли вперед. Уже была слышна отдаленная орудийная стрельба. Днем летали эскадры американских самолётов, ночью – советские. Никто не бросал бомб ни на лагерь, ни на постройки, что мы возводили для каких-то нужд уже проигравшим войну немцам. Мне казалось, что и американские, и советские лётчики знали, кто находится в лагере, что постройки далеки до завершения. И что никакой угрозы наступающим армиям союзников они не представляли.
Но всякое ведь могло случиться. Потому мы остерегались налетов авиации. Всем, конечно, в том числе и немцам-стражникам, хотелось уцелеть в конце войны. Недалеко от места наших работ была глубокая пещера, в которой мы скрывались при воздушных тревогах. Там можно было и хорошенько отдохнуть при продолжительных налетах. Немцы-то не особенно с нами уже церемонились. Порядки в лагере строжали. От нас строго отделяли военнопленных, всякие общения с ними пресекались, а то и карались.
И все же... Мне удалось сойтись с земляком из Харькова пленным капитаном Николаем Захаровым, с ним раньше мы много и продолжительно разговаривали, вспоминая и наши отчие места, обменивались мнениями по самым разным событиям. Капитан был умный, толковый человек. И вот он, улучив момент, когда охранники были далеко, подошел ко мне и сказал:
– Не обижусь, если ответишь прямо, что не сможешь исполнить мою просьбу! Понимаю, какому риску ты будешь подвергать себя, если согласишься просьбу исполнить... Но послушай! В некоторых лагерях, дошли до нас вести, немцы расстреливают пленных, когда не успевают их вывести дальше от наступающих частей Красной Армии... Так вот, нам нужны ножовки резать колючую проволоку. Попытаемся бежать из лагеря, пока не поздно...
Я посмотрел на капитана. И оценил его рискованное доверие ко мне. Слишком уж рискованное! Он понимал это. Но и я понимал – у соотечественников выхода не было. Искали любую возможность спасения.
– Постараюсь. Но твердо обещать не могу. Ты же знаешь, Николай, я простой рабочий, а инструменты только у специалистов, у каждого в своем сундучке под замком...
На том и расстались.
А через несколько дней главный мастер вручил мне длинный список инструментов и сказал, что я должен передать всё это «хозяйство» заведующему главного депозита. Сами инструменты были сложены в коробки и погружены на передвижную платформу, стоявшую на рельсах, которые были проложены между нашей стройкой и главным депозитом – где-то с полкилометра протяженностью. Что ж! Остановив по дороге платформу, я прочел список: в одной из коробок были пакеты с ножовками! Я взял один пакет и засунул его под одежду.
Встретил сам заведующий:
– Всё на месте?
– Я не проверял. Если хотите проверить, вот список. И вот сами инструменты! – стараясь не выдать волнение, ответил я.
Он машинально подписал весь список.
Каждый день, отправляясь на работы, я прятал эти ножовки под ватный бушлат, но Захаров не встречался. Иногда мы видели пленных красноармейцев издалека, но всякий раз подойти к ним, охраняемым вооруженными эсэсовцами, не удавалось.
И вот, такая возможность как будто бы представлялась. Увидев земляка, шедшего навстречу, я переложил пакет с ножовками в левый рукав бушлата и подумал, что – да! – это единственная, пожалуй, возможность помочь Захарову и его товарищам, другого такого момента может не случиться.
Захаров продолжал двигаться мне навстречу. И наши пути перекрещивались. Метрах в десяти от меня маячил солдат с ружьём, наблюдая за пленными. Но не за мной же! И я увидел, что когда мы встретимся с Захаровым, между нами будет канал из цемента глубиной до тридцати сантиметров. И вдруг пришла ко мне замечательная мысль, и мой друг, похоже, почувствовал её телепатически и понял эту мысль. Всем было хорошо известно, что стража допускала дать советскому военнопленному папиросу. И Захаров, приближаясь ко мне, протянул просительно руку – жест понятный и некурящему: «Дайте папироску!». Я раскрыл портсигар и легким расчетливым толчком пальца уронил одну папироску в канал. Нагнулись мы одновременно. И в канале движением кисти левой руки я вынул пакет ножовок из левого рукава своего верного бушлата-тужурки. Николай мгновенно перехватил пакет ножовок и засунул в левый рукав своей шинели. Правой рукой он поднял папиросу. Когда мы распрямились, он держал папиросу у губ, жестом прося её зажечь, мол, «позволь огоньку». Я вынул коробку и чиркнул спичку. Он благодарно кивнул, пустив струйку дыма. И мы молча разошлись.
Шел я медленно, не оборачиваясь. В сознании стояла теперь только одна дума: «А если солдат заметил моё «общение», с военнопленным, а потом обыскал его?.. И тогда солдат вправе выстрелить мне в спину!»
Несколько дней, как ни старался я найти возможность приблизиться к пленным красноармейцам, ничего не выходило. Не было слышно и о каких-то побегах из лагеря. Такое бы событие получило, конечно, громкую огласку. И вот однажды, меня тихонько окликнул знакомый голос. Захаров! Николай! Не останавливаясь, проходя торопливо, он отчетливо сказал:
– Всё нормально!
Хорошо, стало быть. Задуманное получалось у моих друзей. А порядки-то в лагере всё ужесточались. Немцы нервничали. Советские армии приближались. Канонада боев гремела днём и ночью. Я понимал, что пленные красноармейцы надеются на скорое освобождение, и не удивился, когда во время работ на стройке ко мне подошел еще один знакомый из красноармейцев. Охранников близко не было. И мой приятель говорил «открытым текстом»:
– Георгий, у нас есть люди, которые знают немецкий язык. Когда ты покупаешь газеты для себя, купи и для нас. Прячь их в каком-нибудь месте, при случае сообщи – где.
Конечно, и в немецких газетах, и при военной цензуре, можно было почерпнуть информацию о том, как идёт война, какая обстановка в мире и в ближних пределах. И я делал все, как просили меня русские соотечественники. Соблюдая крайнюю осторожность, естественно. Однажды пренебрег этой осторожностью. И тут же поплатился.
Увидев одного из русских пленных, который шел мне навстречу, решил просто передать ему газету. Едва он, пленный, протянул руку, как к моей груди приставили ствол ружья. Солдат СС уже держал палец на спусковом крючке. Солдат сказал:
– Тебе разве неизвестно, что запрещено давать газеты пленным?!
Собрав всё спокойствие в груди, я попытался разыграть и наивного, и в то же время сердобольного человека, стараясь вызвать у стражника сочувствие, как мне однажды удалось при проносе бревна для топки нашей печурки:
– Да, конечно... Но вы же знаете, что мы получаем папиросы, а они не получают. Из старых газет и сухой травы они делают себе цигарки... Посмотрите на число газеты, она же старая!
Играл я на последнюю карту. Если эсэсовец присмотрится и увидит, что число на газете сегодняшнее... Да, я внаглую играл ва-банк. И, похоже, выигрывал! Решительно вырвал газету из рук пленного, развернул её перед эсэсовцем:
– Видите! Совсем старый номер!
В немецкой армии не было неграмотных солдат. И я до сих пор не знаю, что «увидел» в развернутой перед ним венской «Цайтунг» эсэсовец, запомнил лишь его глухой и успокоенный голос:
– Да, если газета старая, можешь дать её пленному!
Немецкий солдат строго держался установленного порядка: старую этим порядком – разрешалось!..
О, предсказательница моей судьбы!
Телефонист из СССР, что жил в нашей комнате, сказал мне:
– Начали сжигать евреев.
Еврейский лагерь находился неподалёку. И мы иногда видели бедолаг, когда их вели колонной на строительство. Под ружьями. Всегда они работали отдельно и на большом расстоянии от нас. Худые, в невообразимых лохмотьях. Они тоже, как красноармейцы, водили своих больных на работы. Близко к лагерю евреев стражники немецкие никого не подпускали.
– Как – жгут евреев? Откуда тебе известно?
– Я был на фронте, – продолжал телефонист, – хорошо запомнил запах горелого человеческого мяса... А тут я недавно тянул провод неподалеку от еврейского лагеря... Сжигают в печах. Может, на кострах? Но точно – пахло горелым человеческим мясом...
Утром, выйдя из нашего барака, я заметил большое движение в лагере советских военнопленных. Вооруженные охранники строили пленных в колонны и, похоже, собирались их куда-то уводить.
Я подошел к проволочному забору, чтоб попрощаться с соотечественниками. Знакомые махали мне рукой, некоторые, покинув строй, подходили к забору. И немцы, орудуя прикладами ружей, загоняли их обратно в колонны. В какой-то момент я увидел красноармейца, для которого достал лекарство, и крикнул ему:
– Сейчас я принесу твои снадобья!
– Уже не успеешь! – раздалось в ответ.
Но я все же побежал в барак, ринулся в своё утлое жилище, схватил посудину, где хранил медикаменты, нашел нужное для этого земляка. Чтоб убедиться – то ль лекарство понесу больному, развернул бумажную упаковку. Это был порошок. Как так вышло, не пойму, но второпях, при повторном свертывании бумажной упаковки, несколько «порошинок» лекарства попали мне в глаз. И будто огнем обдало слизистую оболочку, веки. Побежал в умывальнику, долго плескал водой в лицо. Но жжение не проходило. Глянул в зеркало: глаз пылал краснотой.
Когда выбежал на улицу, зона советских военнопленных была пуста. Расстроился – не успел... Эх, не успел!
В амбулатории врач повторно промыл глаз, дал какие-то капли и сказал, что я не должен ходить на строительство, а лежать непременно три дня в кровати, затем явиться на осмотр. Получил я от врача и удостоверение временно освобожденного от всяких наружных работ.
Лежал в кровати и думал: «Пленных красноармейцев куда-то отправили в неизвестном направлении! А что будет с нами, с другими (не пленными) лагерниками?.. Конечно, немцы просто так нас не покинут, «почтят» своим вниманием, как требует германский порядок. Его, похоже, немцы будут блюсти до последнего предела.
И верно, в десять утра лагерное радио оповестило, что все оставшиеся рабочие должны идти на железнодорожную станцию, чтоб ехать в Вену – на сооружение оборонительной линии от наступающих неприятельских войск.
Итак, второго апреля 1945 года я покинул лагерь. Врачебное удостоверение о моей болезни и освобождении «от наружных работ» спасло меня от этих опасных занятий на последней линии немецкого сопротивления – под снарядами и бомбами. Конечно, по прибытии в Вену мне пришлось показать документ сопровождавшему поезд немецкому военному начальнику. И он мне «предписал» быть пока свободным. С этим «пока» я успел съездить к брату в Штрасхоф, а когда вернулся, врач, осмотрев мой глаз, дал освобождение от работы еще на пятнадцать дней.
Эти дни стали решающими в повороте моей судьбы.
Шеф моего брата Константина в железнодорожном управлении, предполагая, что Вена будет занята Красной Армией, посоветовал брату и его семье перебраться в ту часть Германии, которая будет занята американцами, французами или англичанами, мол, это надёжнее! Шеф имел запросы из Мюнхена и из Инсбрука о присылке туда специалиста – инженера-электрика, каковым и был мой брат. Так получил он перевод в железнодорожное управление Мюнхена. Оставалось заиметь особое распоряжение от городского управления. Повезло и здесь. В общий список, нарушив немецкий порядок, включили и моё имя.
Последнюю ночь в Штрасхофе мы не спали. Паковали багаж, чтоб успеть на утренний поезд. Под грохот приближающейся канонады. Под разрывы авиабомб. Они достигали городка со стороны Вены, которую продолжали атаковать самолеты союзников.
Утром мы раздобыли большую тачку-платформу на двух колёсах. На ней сначала перевезли на станцию больного отца, затем сделали две перевозки семейного багажа. Под «музыку» отдаленных разрывов и ружейной стрельбы долго сидели на станции, пока, наконец, не вошли в вагон поезда и не начали наш долгий и опасный путь на запад. Дело в том, что американские самолеты теперь стали нападать и на пассажирские поезда. В таких случаях машинист тормозил состав, пассажиры покидали вагоны, укрывались, где удавалось, от бомб и пулемётного огня. И при благополучном исходе поезд двигался дальше.
На наш поезд американец напал столь неожиданно и стремительно, что никто не успел покинуть вагоны. Несколько пулеметных очередей с неба достигли цели: около десяти человек убитых, масса раненых. Продырявили пули и котел паровоза. Локомотив окутался паром, из пулевых пробоин котла хлестал кипяток. Большее несчастье случилось бы, попади американский летчик в цистерну с бензином, которая была прицеплена впереди первого вагона, к паровозу...
И все ж состав наш тихим ходом (кажется, заменили локомотив) сумел добраться до пригорода Мюнхена, до городка Гарс. Брат получил работу на железнодорожной станции, и мы все, как говорится, перевели дух в спокойной местности. Сам городок и станция находились под покровительством Международного Красного Креста, здесь было много лазаретов для раненых и больных. На крышах домов ярко нарисованы красные кресты, чтоб неприятельские самолёты не бросали бомб. И бомбежек не было.
Начальник станции сказал брату Константину уже при первой встрече:
– Для чего вы будете делать свои инженерные проекты? Не понимаю! Германия войну проиграла. Что дальше будет, неизвестно... Отдыхайте... Гуляйте... А вечером приходите ко мне слушать радио из Лондона и Швейцарии...
Начальник брата был членом нацистской партии, конечно, знал о строжайших запретах слушать радио врагов рейха, но вот опять на моём пути попался хороший человек. О добропорядочности этого человека мы услышали в те дни и от русских соотечественников, что жили в лагере поблизости от станции и подчинялись практически железнодорожному начальнику.
И в этом лагере мне повезло встретить российских земляков. И больше всего обрадовался я тому, что среди них нашелся один молодой человек даже из нашей деревни Адамовки, где родился я и мои братья. Жаль, что мы уже были людьми разных поколений, взглядов на жизнь, на происходящее вокруг. И все же, все же...
Иностранные радиостанции сообщали о больших потерях немцев на всех фронтах. А советские войска уже вели последние бои за Берлин. Тридцатого апреля, сообщило радио, в своем бункере покончили самоубийством Гитлер и его супруга Ева Браун. А второго мая советские войска окончательно заняли столицу поверженного германского рейха.
В нашей местности война практически уже закончилась. Не было уже светомаскировки. Окна домов не затемняли по вечерам, и на ночных улицах зажглось множество фонарей. Лондонское и швейцарское радио сообщали, что остатки немецкого войска под предводительством гросс-адмирала Деница готовы были принять капитуляцию. И мы теперь могли спокойно ложиться спать, не думая о воздушных тревогах и бомбардировках...
Вот, собственно, и закончилась первая часть предсказания той дамы, сербки из Белграда: остался жив и здоров, не имея ни одной царапины от войны.
И я рассказал моим близким об этом предсказании.
* * *
Шестого мая 1945 года было Светлое Воскресение Христово и день Святого Великомученика Георгия Победоносца – мои именины. Какое замечательное совпадение. Мы говорили друг другу «Христос Воскресе» – и в нас пробуждались надежды на лучшее будущее.
Получилось так, что впервые за годы войны почти все близкие родственники оказались вместе. Нас собрала под одну крышу небольшая комната, которую как специалисту дали брату Константину в управлении железной дороги. Таким образом, семейную группу Максимовичей в немецком городке Гарсе составляли: почти слепой наш отец Борис, мать Глафира, сестра Мария с мужем Георгием Любарским, брат Константин, его супруга Ксения, их дети – Борис (11 лет), Вера (8 лет), Татьяна (3 года) и я.
Впервые за годы войны смотрели мы на приютившую нас местность глазами обычных, хоть и уставших и настрадавшихся, людей, мечтающих обрести спокойствие и хоть какой-то достаток. Городок Гарс, попавший в американскую зону оккупации Германии, остался почти не тронутым войной, хотя железная дорога была парализована, разбита бомбардировками в последние недели войны. Но глаз радовали невысокие окрестные горы, поросшие лесом, в долинах – обработанные поля. На склонах гор, рассказывали местные, вызревает множество клубники. Сейчас эти склоны уже буйно покрылись зеленью трав и яркими цветами. Привольно паслись молочные стада. И крестьянские продукты, которые раньше вывозились на продажу по железной дороге, были дешевы и – в изобилии.
Кажется, все располагало к спокойствию и отдыху. И мы «переводили дух», понимая, что долго так продолжаться не может. Наши небольшие «денежные резервы» убывали с приходом каждого нового дня, и нужно было думать: как жить завтра?
Когда в Гарсе появились представители американской военной власти, они собрали всех рабочих из Советского Союза в лагере, который находился напротив нашего домика, сообщили им, что скоро будет организован транспорт для отправки на родину. Многие из советских рабочих заявили, что «возвращаться они не хотят!».
Американцы разъясняли через переводчиков, что, мол, еще «покойный американский президент Рузвельт обещал Сталину вернуть в СССР всех советских граждан, которых найдут на территории побежденной Германии». Поэтому те, кто не хочет вернуться добровольно, будут возвращены силой!
Такой поворот дела тоже «убедил» многих. Лишь две семьи и с ними один молодой парень, оставив у нас свои вещи, ушли из лагеря, скрылись в лесах. По вечерам они приходили «узнать обстановку» и мы, как могли, подкармливали беглецов. Впрочем, и сами американские власти большого рвения не проявляли при исполнении «обещания Рузвельта». Так что наши беглецы, осмелев вскоре, вышли из леса и устроились на жительство на частных квартирах местных горожан.
Жизнь в оккупированной Германии постепенно налаживалась. Константин и я смогли связаться по почте с братом Иоанном, возведенным в Шанхае в сан епископа, и с другим братом Александром, он жил во Франции. От того и от другого мы в течение войны вестей не имели.
Через два месяца, в июле 1945-го, я получил работу в репатриационном и эмиграционном лагере УНРРА, который находился в Функ Казарме в Мюнхене. Служба давала заработок и возможность быть осведомленным об эмиграции в другие страны. Я понимал, что рано или поздно мне и моим родственникам придётся воспользоваться этими сведениями, сделать выбор: где, в какой стране обустраиваться на дальнейшее проживание. У меня появилось много новых знакомцев, приятелей. Теперь все чаще русские соотечественники говорили мне, что хотели бы вернуться домой, но опасаются репрессий по возвращении. В этом же признавались люди из других восточных стран, ныне занятых советскими войсками. Словом, в этом «деле» была все еще большая сумятица в мыслях людей, оторванных войной от родины, и потому многие просто ждали «у моря погоды». Организация УНРРА давала крышу над головой, пропитание, медицинскую помощь и организовывала транспорты иммигрантов в страны Северной и Южной Америк, в Австралию.
Часто мне думалось о моей второй родине – сербской стороне. Но там утвердил свою власть Иосип Тито и его тоталитарный режим. И я понимал, что в Югославии со временем будет тот же порядок, что и в моей первой отчизне.
Представитель Югославии в Мюнхене, мой давнишний знакомый и приятель адвокат Абрамбашич, убеждал меня вернуться в Белград, говорил, что «там сейчас нужны такие люди как я!». Мол, я страдал в течение войны, но всегда оставался твёрд в своих принципах и поступках. А это оценит новая власть. Но я сказал Абрамшичу:
– Это правда, что я страдал. И могу вновь многое перенести! Но я не могу отказаться от свободы мысли и свободы высказывать её. Не смогу жить при тоталитарном режиме. Понимаешь ли ты это, мой друг?..
С осени 1946 года брат Константин получил работу в этом же лагере УНРРА. Правда, организация к этой поре поменяла не только своё название на ИРО, но и развернула активную деятельность по отправке желающих выехать в другие страны. Всё пристальней думали об этом и мы, хотелось попасть в США, поскольку понимали и знали, что там, в богатой стране, высокий уровень жизни и больше возможностей получить работу. Но... через год нашей семье предложили неизвестную страну – Венесуэлу. Брат со своим семейством быстро собрался и выехал ближайшим морским транспортом. Родителям нашим не дали визы по состоянию здоровья. И я «пока» решил остаться с ними – продолжить и лечение, и хлопоты по оформлению документов на выезд из Европы.
В августе 1947-го Константин с супругой и тремя детьми переплыли Атлантику, добрались до этой жаркой страны, обосновались в городе Валенсия. Брат быстро получил работу на городской электростанции и со своей стороны предпринял хлопоты о разрешении на въезд в латиноамериканскую страну остальным родственникам.
Но, как говорят, скоро сказка сказывается...
Только через год мы выехали из Мюнхена во французский порт Марсель. Там мы погрузились на пароход «Каиро», наполненный такими же переселенцами, как и мы, и, покачавшись на волнах океана, прибыли в венесуэльский порт Лагваир (по-испански звучит – Ла Гуаира), который обычно принимал почти все транспорты с иммигрантами.
С пристани нас повезли в столицу страны – Каракас. Дивясь незнакомым видам, обозревал я красные склоны гор, чахлую растительность, до желтизны спалённую горячими лучами солнца, лачуги бедняков, сооруженные бог весть из какого строительного материала. Донимала и разбитая горная дорога, подбрасывавшая на ухабинах автомобили, в кузовах которых нас везли в неизвестность.
И я вспоминал о том, что мне «посулила» предсказательница...
Нас привезли в иммиграционный лагерь «Сарриа», чтоб пройти медицинские осмотры и документально оформить прибытие. Приятно было, что нас ждали, все было организовано четко и разумно. Без задержек большинство получило крышу над головой и пропитание на первое время. Некоторые из русских семей попали затем на жительство в далекую глубинку. А я – уже через несколько дней после приезда в новую страну – получил работу топографом в организации с названием «Хунко Коунтри Клуб», в очень живописном месте, в горах, с видом на море, в девятнадцати километрах от венесуэльской столицы. Конечно, юридические мои знания здесь не пригодились. Размечал земельные участки под строительство новых домов. Руководящий персонал этой организации говорил по-немецки, так что в отношении «языкового барьера» (венесуэльцы разговаривают на испанском) у меня никаких проблем не возникло. Забегая вперед во времени, скажу, что в октябре 1950-го руководитель работ на Хунко подал в отставку и меня назначили на его место.
Родители и сестра с мужем поселились в Валенсии, в доме, где уже хорошо обустроились брат Константин и его семья.
И вот опять, как говорят, радостное событие! Двадцать девятого июня 1951 года на Хунко приехал мой старший брат, архиепископ Западно-Американский и Сан-Франциский, который теперь, послужив в православных церквях Китая, Филиппин и Европы, переехал в Соединенные Штаты Америки. Мы не виделись с 1937 года. И беседовали всю ночь. На следующий день я отвёз брата Иоанна в Валенсию, где его ждали наши родители, брат Константин с женой и детьми, наша сестра Мария и её муж Георгий Любарский.
Какая радость, повторяю, для всех нас, родственников! И не только для нас. Архиепископ Иоанн был очень известным' и почитаемым в православном мире иерархом. За ним утвердилась слава подвижника несгибаемого, а пришлось ему в жизни многое пере нести, выстоять, в том числе – гонения и зависть недоброжелателей. Он приобрел известность чудотворца и многие его прихожане в тех странах, где он служил, свидетельствовали о том, как с его помощью исцелялись от болезней и недугов.
Несколько дней Иоанн провел в Валенсии, служил в тамошней православной церкви, в храме соседнего городка Маракая. Ездил и в Каракас, служил там в православных храмах.
Конечно, приезд Иоанна стал большим событием не только в нашем семействе Максимовичей, но и ярким моментом в жизни всей русской колонии в Венесуэле.
Скажу, что архиепископ Иоанн исполнил свое обещание православным прихожанам – вновь приехать в Венесуэлу. И это случилось девятого декабря 1953 года. Я снова встретил его на Хунко. И снова он служил в Валенсии, Маракае, Баркисимето и Каракасе, где заложил и освятил строительство нового православного храма Святого Николая.
К сожалению, наша мама уже не была с нами. Она умерла в июне 1952 года. И мы погоревали вместе с Иоанном. Очень грустным потом было и прощание нашего отца со своим прославленным старшим сыном. Оба понимали, что видятся в последний раз. Отец был совсем слабым и через полгода после отъезда Иоанна, двенадцатого июня 1954 года, мы похоронили нашего отца Бориса в венесульской земле...
Но жизнь продолжалась. Кажется, я совсем перестал вспоминать о предсказаниях сербской прорицательницы. Основное, что обещала мне эта женщина, совершилось так, как она и предрекла мне в том неспокойном Белграде – тогда, в самом начале жестокой мировой бойни. Она ведь говорила и о том, что я «получу новое счастье в неведомой мне стране, где окажусь после испытаний грозового времени войны».
Помнилось и это её пророчество.
И вот я познакомился с одной барышней, когда она на исходе местного календарного лета 1954 года приехала на Хунко отдохнуть в дни своего отпуска в доме знакомых. А дом этот находился как раз напротив канцелярии, где я работал... Было утро двадцать первого августа. Она зашла в канцелярию и попросила разрешения позвонить по телефону. Конечно, я потом понял, размышляя, что у нас с первого того момента возникла обоюдная симпатия. И разговоры по телефону барышни этой были ежедневными. И мы за эти дни познакомились ближе.
Её звали Мирта, фамилия Бланко Хардин – в переводе на русский язык это означало Белый Сад. Мирта была детским врачом и жила с родителями в Каракасе. Когда я вскоре после отпуска Мирты приехал в Каракас, познакомился и с её семьей. Наши встречи участились. И семнадцатого февраля 1955 года мы вступили в гражданский брак. А на следующий день в храме Святого Николая на Лос Дос Каминос мы обвенчались. Это был второй мой (после Югославии) брак, и в свадебном путешествии на остров Барбадос, куда мы вскоре отправились с Миртой, мне счастливо вспоминалась белградская прорицательница...
К рассказанному остается добавить повествование о некоторых моментах нашей жизни в южно американском далеке, куда негаданно, а где-то и в самом деле по Высшей воле, занесла нас судьба белоэмигрантов, для которых была утрачена сначала первая родная страна, а затем и вторая, приютившая нас, дружественная русским, Сербия.
В 1956 году родился наш первенец, потом в промежутках нескольких лет появились и остальные дети. У них уже была иная и своя дорога – по жизни...
Благополучно сложилась и судьба племянника, племянниц, детей брата Константина: старший, Борис, стал инженером геологом, Вера художницей, Татьяна коммерческой секретаршей. Они основали свои семьи и украсили их своим потомством...
Второго июля 1966 года из США пришла печальная весть о внезапной кончине в семидесятилетнем возрасте брата Иоанна.
Большое горе случилось в нашем семействе. Да разве только мы горевали? Повторюсь: для воцерковлённых людей всего мира он был глубоко почитаемым служителем православной церкви. Свидетельств тому немало, в том числе и в книгах, вышедших позднее в разных странах.
Деятельность Блаженного Иоанна в Югославии, Китае, на Филиппинских островах, в Западной Европе и США, как писали потом сподвижники архиепископа Иоанна, «оставили глубокий след в сердцах его учеников, его прихожан и тех, кому он помогал в тяжелые моменты их жизни, независимо от их вероисповедания, национальности, расы»
В ноябре 1983 года мы вновь побывали в США, в Сан-Франциско, навестили Дом Святого Тихона Задонского, где жил в последние годы наш брат, посетили вместе с русскими друзьями, проживающими в США, великолепный Кафедральный Собор, под алтарём которого находится усыпальница брата, архиепископа Иоанна. И в который уж раз, стоя в этой усыпальнице, я вспоминал нашу жизнь, начиная с детского возраста. Он всегда был для нас не только старшим братом, но и наставником, помощником и лучшим другом.
Конечно же, его, моего брата, ныне Святого Иоанна, имела ввиду сербская предсказательница, когда говорила мне: «В течение войны Вы будете много раз в очень опасных положениях, на миллиметры от смерти. Но есть один очень близкий Вам человек, который находится очень далеко, но который днём и ночью молится Богу о Вас, и это спасёт Вас от всех опасностей, в которых вы будете находиться. Вы не получите ни одной царапины от войны».
Мне хотелось бы послать этой сербской женщине-прорицательнице слова глубокого уважения и благодарности, узнать о ней и её близких. К сожалению, в бурные годы войны и в последующие годы я забыл её имя и адрес.
Послесловие
В этой церковной ограде в новом районе Каракаса – свой особый, я бы сказал, не присущий большому латиноамериканскому городу, простёртому среди горных возвышений и долин, русский дух. Даже уже знакомые по неоднократным посещениям церкви, но неизвестные по названию кусты с широкими листьями, напоминающие мощные стебли ухоженной кукурузы, даже эта простая, покрашенная в синий цвет, скамейка – под четой вполне узнаваемых пальм – видятся чуть ли не свойскими, а точней, веющими уютом и простотой какого-нибудь российского районного, дореволюционно-уездного, как в бунинских тёплых повестях, городка.
Это уже знакомая и читателям моим ограда церкви Святого Николая на Лос Дос Каминос.
Хорошо побеленные наружные стены самой церкви, овальные окна с привычной в Каракасе железной обрешеткой – заслоном от лихих людей. И, конечно, распахнутые в жару тропического воскресного полдня врата, и – «всевидящее око» над ними. То есть весь синекупольный монолит храма, с ведущими сейчас в нём службу – всё тем же энергичным отцом Павлом, достаточно ветхим дьячком и мальчиком (кажется, он зовется служкой), занимает основную часть этой ограды. Пахнет зеленью, разогретым асфальтом, выхлопами пробегающих возле церковной ограды автомобилей. Но на эти мелочи, как на несущественное, сознание не реагирует, поскольку опять весь я в уютной атмосфере происходящего в небольшом церковном дворике и внутри храма, где возжигают свечки и пахнет ладаном, а под купол вознесены нарисованные лики святых православных подвижников, среди них, тоже в сияющем нимбе, лик Святого Иоанна Тобольского; попробую отважиться сказать – и моего земляка сибирского.
К месту б сейчас услышать райские трели птах. Но птиц, достойных настроения, не слышно. Лишь иногда прокричат попугаи, вороньему лёту которых над улицами не перестаю дивиться. И снова тихо. Лишь из церкви доносится характерный голос священника, тягучее «подпевание» дьячка-старичка и негромкие, но выразительные голоса подхватывающих это пение прихожан.
Но прихожан по-прежнему немного. Они, так мне чудится – не очень просвещенному в церковных порядках человеку, приходят-выходят как-то вольно, свободно, достояв или не достояв до конца службы. Дамы в нарядных платьях, мужчины чаще всего в пиджаках и при галстуках, совсем, кажется, не обременяющих их при жаре, этом полдневном пекле, мысли о которых волей-неволей не оставляют меня, хотя тоже тщусь не реагировать на это приэкваторное солнышко-светило ...
Выходит из врат старичок дьячок, дергает веревку, одним концом привязанную за укрепленный в асфальте у стены железный штырь. Другой конец этой простой верёвки привязан к языку небольшого колокола, который не звонит в привычном представлении, а, закрепленный к побеленной стене на высоте нескольких метров от земли, глухо исторгает «тупые» звуки, как бы стесненные и притомленные на долгой жаре, что не убывает в этих широтах ни зимой, ни летом.
По какой надобности ударяет сейчас в этот странный колокол, напоминающий чугунный походный котёл, церковный служитель, мне тоже непонятно и неведомо. Да и прихожане, кажется, не на эти глухие звуки реагируют, а на присутствие свежего человека, о котором, конечно, прослышали, что он «свежий», из России. И опять подходят поздороваться, перемолвиться парой слов, а то и просто представиться – в обоюдном пожимании рук. И я не перестаю внутренне вздрагивать от звучности имён и фамилий, которые слышу в этом немножко грустном, тропическом, но православном сиянии дня: Рудневы, Хитрово, Максимовичи... И еще другие, менее звучные, не столь осененные русской историей имена-фамилии, не внесенные в скрижали, под переплеты старинных книжных фолиантов, но тоже удобные русскому слуху.
Ведь надо ж так! Мальчик, что помогает вести службу священнику отцу Павлу Волкову, не кто иной, как правнук легендарного русского воина-моряка – Всеволода Федоровича Руднева, командира бесстрашного «Варяга»...
И опять... Попробуй тут «выработать» привычку! Подходит, здоровается Николай Александрович Хитрово. Мы с ним уже хорошо знакомы и даже просторно беседовали. И все-таки... Со мной «ручкается», как сказали бы в моём сибирском селе, потомок того самого Богдана Хитрово – родовитого боярина, не только основателя оружейной палаты в московском Кремле, а известного государственного деятеля. Впрочем, Николай Александрович в родственной линии и с самими генералиссимусом Суворовым и фельдмаршалом Кутузовым, о чем я повторюсь!
Какие имена! Какие звуки! И всё-таки грустно. Как же так всё горько приключилось на русской земле в двадцатом веке? Нет, я еще не задаю себе этот вопрос, он возникнет потом, когда покину эти тропические пределы русского «рассеянья». Потом. При воспоминании. При размышлениях после всех заграндорог, вернувшись в Россию... Но и теперь, и здесь, как сказал поэт:
Я слышу печальные звуки, Которых не слышит никто...И всё щелкаю привычно (включая, выключая) кнопкой диктофона, отвлекаясь на приветствия соотечественников, то и дело прерывающих наш разговор с «ветераном», как я про себя, по-советски, «окрестил» этого человека ещё при первой нашей встрече, с Георгием Борисовичем Максимовичем. А он и в самом деле чем-то напоминает наших советских, нередко словоохотливых, стариков-ветеранов. И возрастом (где-то далеко за восемьдесят), и одёжкой – простая фланелевая рубашка с длинными рукавами (при жаре-то!), застегнутая на все пуговицы – этак аккуратно и по-стариковски. А голос хоть и с хрипотцой, с этакой скрипучей интонацией, но напористый. Как же, перед тобой бывалый следователь-сыщик! И нет-нет да возразит он железно на мой дополнительный вопрос-сомнение:
– У меня память пока хорошая... как же!
И посетовав, что при этих странствиях по миру, переездах-бегствах, то от красных, то от немцев-фашистов, куда-то запропала-потерялась книга-родословная всех Максимовичей, написанная одним из родственников, точнее – дядей отца Клавдием Корниловичем, который, собеседник подчёркивает, был судьёй окружного суда в Риге, подтверждая уточнением, что и, в самом деле, «память, слава Богу, еще не растерял!».
И снова пускается в славную дорогу повествования, но теперь – об истории своего рода, в которой «запросто» соседствуют рядом с именами его достойных предков фигуры русских царей, государственных и церковных деятелей, писателей, поэтов, где и Пушкин с Боратынским и Дельвигом, и Гоголь с Погодиным присутствуют, то есть имена, которыми была возвышена и славна Россия в ряде веков: от пределов польской Речи Посполитой – до Сибири и императорского Китая.
– При Алексее Михайловиче то было...
И я опять невольно вздрагиваю: да, какие звуки!
– Русская держава продвинулась тогда на запад, и род польских шляхтичей Васильковских, их родовое имение в деревне Адамовке – оказались на территории окраинной русской губернии, в тридцати километрах от городка по имени Изюм, в пятнадцати от Славянска...
Основатель нашего рода Максим Васильковский, по его имени и стали мы Максимовичами, имел шесть сыновей. Старший сын, впоследствии митрополит Тобольский и всей Сибири, до монашества носил другое имя. Остальные сыновья были офицерами, служили в казачьих войсках. Один из них – начальником гвардии у гетмана Мазепы. И после Полтавской битвы отступил с разбитым войском шведского короля. Вместе с начальником гвардии Мазепы оказался за границей и другой брат. Наш же прямой предок, а это последний сын Максима Васильковского – Михаил, служил у Петра и принимал участие в Полтавской битве на русской стороне. Потом и беглые братья вернулись в Россию. И царь Пётр их простил. И все же отношение к роду Максимовичей у верховной власти осталось прохладное. Например, из-за каких-то трений с «полудержавным властелином» Меншиковым, вот это официальной истории неизвестно, видный черниговский иерарх Иоанн Максимович был назначен, а точней, отправлен в почетную ссылку в Тобольск, где вскоре стал митрополитом, знаменитым в России и в Сибири церковным и даже государственным деятелем. Он занимался не только миссионерской и просветительской деятельностью на территории Сибири, но и вел церковные и государственные сношения с императором Поднебесной...
Конечно, вы знаете, что похоронен он на территории Тобольского кремля, а в 1916 году, в последний год царствования династии Романовых, всероссийски прославлен как Святой Иоанн. Известно, что когда при Сталине вскрывали гробницу Иоанна, мощи его оказались нетленными и благоухали.
– Георгий Борисович, в «Тюмени литературной» я печатал об этом заметку...
– Теперь об архиепископе Иоанне Шанхайском... Родился Миша, так звали брата в детстве, 4 июня 1896 года. В одиннадцать лет он поступил в Полтавский кадетский корпус. Был, рассказывали старшие, тихим, кротким, религиозным мальчиком, совсем не походил на будущего военного. И в 1914 году, окончив корпус, решил посещать Киевскую Духовную Академию. Но по настоянию наших родителей поступил в университет изучать юридические науки. Закончив университет, а это было в самое тяжкое время – в пору этой революционной смуты в России – Миша все же встал на свой путь, на православный, и был верен ему до кон чины...
У бывшего следователя-сыщика добротная, правильная речь, говорит почти без междометий. Как «по-писаному», констатирую и это достоинство...
Хоть и под пальмой толкуем, под широкой кроной, но некстати, кажется, задаю вежливый вопрос:
– Не жарко, Георгий Борисович?
– Да что вы! Давно привык... Знаете, мне почему-то всю жизнь вспоминались слова отца, я их помню и сейчас. Слова, сказанные им в ответ вдове харьковского губернатора летом 1919-го, а может, 1920 года. Белая армия отступала, катилась к последнему пределу – Крыму. Вдова губернатора, отец был дружен с этой семьёй, позвонила нам в Адамовку и сказала, что есть место в товарном вагоне, в поезде, идущем на юг. Беженцы ведь буквально штурмовали поезда, попасть на них со скарбом домашним да с малыми детьми было очень трудно. Отец, выслушав заботливую женщину, сказал в телефонную трубку: «Почему я должен бежать? Я ни в чем не провинился перед Россией!»
...Закончилась служба в храме Святого Николая на Лос Дос Каминос. Разошлись и разъехались, опять подчеркну, немногочисленные, «истаивающие год от года русские», как не раз уже слышал я в Каракасе.
Попрощались и мы с собеседником.
Потом меня забрали под «белы руки» и мы поехали в прохладную кинту «Сима», в дом брата отца Павла – Георгия Волкова, в это «тропическое» жилище старого русского кадета, у которого я и продолжал гостевать в Каракасе.
Метрах в двухстах от церковной ограды я вдруг спохватился, попросил Георгия Григорьевича «тормознуть на минутку», и «мерседес» подрулил к обочине.
Сфотографирую храм! Тут отличная точка для съёмки!
По-молодецки радуясь этой репортерской удаче, щелкал я кадр за кадром: «точка» и вправду замечательная по всем «статьям» – синеглавый, увенчанный золотистым крестом русский храм в куще тропических пальм и банановых деревьев-кустов! Когда еще встретится такое диво?!
«Прицеливаясь» в церквушку своим «Зенитом», и не предполагал я, что репортёрский этот «зуд» скоро охладят во мне, получасом спустя:
– Коля, а ты крещеный? – спросит Георгий Григорьевич.
– Нет...
– Почему?
Такие вопросы задавали мне и раньше. Но никогда еще не захолодеет так в груди: не крещеный... И «заблудится», опустится долу взгляд, а потом остановится на чем-то постороннем – растерянно. Но человек будет ждать ответа. И отвечу, будто сам виноват в содеянном: к моему рождению обе церкви в нашем селе разрушили безбожники... И что священника в детстве я видел только на картинке в книжке пушкинской: про жадного попа и его сметливого работника Балду... Пионером был, комсомольцем... и в голову не приходило...
– А хотел бы сейчас креститься? – прямо и в лоб спросит кадет Волков.
– Не знаю... Дайте подумать.
А думалось потом так: они – мы?! Они, вынужденно покинув родину, прибыв к новому пределу, пускали по кругу шапку и по копейке сбирали – первым делом! – на строительство церкви. Мы – своими руками, по приказу еврейских комиссаров рушили тысячелетние храмы. Уподобляясь нашественникам, устраивали в белых храмах капища, конюшни, мастерские, «очаги культуры»...
И теперь? Не новая ль разруха грядет в родных российских весях? Неспокойно что-то там...
Да, по календарю шла середина мая 91-го...
Тридцать первого мая 1991 года, просвещенный «по всем статьям» отцом Павлом, в храме Святого Николая на Лос Дос Каминос, возведение которого освящал когда-то архиепископ Иоанн (Максимович), принял я этот ритуал – по православному чину.
В какой-то возвышенный миг, рядом с крестными – старым российским кадетом Георгием Волковым и Лидией Рудневой, она из славной «варяжской» семьи потомков командира героического русского крейсера, шествуя вокруг аналоя, я поднял взгляд. С церковного купола, среди других Святых подвижников православия, в сиянии нимба смотрел и Святитель Иоанн Тобольский и Всея Сибири – дальний предок героя сего повествования.
Казалось – и он благословлял из глубины русских веков.
Конечно, всех нас! И тех, кто дома, и тех, кто далеко-далече от Отечества не утратил веры, выстоял и стяжал крепость духа – в пример живущим: сегодня и всегда.
Май – июнь 1991; июль – август 2004 гг.ЖИТИЕ КАЗАКА ГЕНЕРАЛОВА[1]
«Великая Россия относится к прошлому, в настоящем – России нет, а будущего мы не знаем...».
Атаман Всевеликого войска Донского генерал от кавалерии П.Н. КрасновПока не позовёт Россия...
Мой отец Герман Эрастович Генералов, полковник царского производства, позднее последним Главнокомандующим Белых сил Юга России генерал-лейтенантом бароном Петром Николаевичем Врангелем произведенный в чин генерал-майора, был избран атаманом Нижне-Донского округа Всевеликого войска Донского. Когда на Дону взяли верх большевики, скрывался. Заболел карбункулом на шее. Зашел к фельдшеру, вер ному ему, и тот вскрыл корбункул. Когда вышел от фельдшера, его окружили казаки. Отец подумал: «Большевики! Пропал!» Большевики тогда расстреливали всех лучших казаков на Дону, которых называли «кулаками», всех офицеров. Но это были не большевики, а казаки, верные моему отцу, своему окружному атаману. И сказали ему: «Мы тебя ищем, атаман! Мы хотим поднять восстание против большевиков и просим тебя нас возглавить и командовать нами!»
В 1918 году, 18-го июля, мой отец одержал победу над большевиками, и его непосредственный командир генерал-лейтенант Африкан Петрович Богаевский поздравил отца по военно-полевому проводу с этой победой и с рождением сына. Это я родился тогда в Нижне-Чирской станице под гром пушек (теперь Нижне-Чирская станица затоплена Цимлянским морем, и в доме нашем, который мой отец своими руками построил, живут рыбы). Генерал Богаевский поздравил моего отца не просто с рождением сына, а – сына-казака!
До моего рождения отец имел трёх дочерей: Галину, Ольгу и Марию. Самый старший наш брат Владимир погиб на гражданской войне незадолго до моего рождения. Няня наша, Федотьевна, выехавшая с нами за границу, рассказывала мне, как она отговаривала моего брата Володю идти на войну добровольцем в Белую армию, а он ей сказал: «Няня! Ты хочешь, чтобы меня зарубили у тебя на глазах?»
Большевики рубили всех мальчиков-кадет, по неграмотности принимая их за членов партии КД – конституционных демократов.
Володя и сказал няне: «Пусть лучше меня зарубят в бою, чем дома у тебя на глазах и на глазах мамы и моих сестёр».
Няня рассказывала мне, а ей рассказал один казак, что он видел как на пулемётную команду, в которой был Володя, налетели будённовцы и рубили пулемётчиков. У няни оставалась надежда, что Володя мог случайно остаться живым. И эта надежда у всех нас оставалась. Ещё няня мне рассказывала, как мы отступали. Обоз и семьи казаков ехали в кибитках. Кибитку везли две или четыре лошади, на передней сидел верховой казак. Я, маленький казачок, не хотел сидеть с мамой в кибитке, плакал и тянулся ручками к всаднику, и когда он брал меня к себе в седло, переставал плакать и «чувствовал себя казаком».
Это мне рассказывала, повторяю, няня, а сам я этого не помню, а помню себя в Сербии, в городе Белая Церковь. Помню, как я играл с сербскими детьми на улице, и они меня спрашивали, где я родился и почему я живу здесь, а не живу там, где родился? Я об этом спросил маму, и она мне сказала, что я родился в России, но не живу в России потому, что была большая война, что русский царь заступился за Сербию, когда на неё напали немцы, а потом в России была война междоусобная, гражданская, русские убивали русских, и мы бежали из России в Сербию, и король Сербии, Хорватии и Словении нас принял. Я это объяснил сербским мальчикам.
Мои родители и все русские белые эмигранты «сидели на чемоданах», как они сами говорили тогда. Не распаковывали чемоданы, чтобы весной вернуться домой. Верили, что большевики не удержатся долго, и если не этой весной, то следующей они вернутся в Россию обязательно!
Проходили весна за весной. Стали русские эмигранты устраиваться на работу. Югославия – новое государство – нуждалось в интеллигентных работниках. Король Александр принял белых русских офицеров на службу в Югославскую армию. Но не все офицеры Белой армии пошли служить королю, потому что не хотели изменять присяге, данной своему царю, хотели быть готовыми создать опять Белую армию и пойти в поход на большевиков и спасти Россию. Такое убеждение было и у моего отца.
Король Александр, принимая на службу русских офицеров, сказал им, что они не изменяют России и своему царю, потому что он сам верен царю Николаю Второму и национальной России. И обещал отпустить офицеров, когда Россия позовет их. Он так и сказал: «Не подам руки убийцам моего царя Николая Александровича!».
Король Александр, будучи наследником, сам учился в России, окончил Пажеский кадетский корпус в Петербурге. А позднее в трудные для русских дни он принял в Югославию три кадетских корпуса, эвакуированных из Крыма. Крымский корпус, Донской и третий, соединенный из Одесского и Киевского корпусов, который по прибытию в Сербию, в город Сараево, был назван Сараевским.
В полном составе продолжило обучение на территории дружественной нам страны Николаевское кавалерийское училище. А также гражданский Мариинский Донской институт. В институте учились мои сёстры.
Все эти учебные заведения король принял на содержание югославского правительства. Программа кадетских корпусов была приравнена к программе югославских средних школ. По окончании кадетского корпуса и получения аттестата зрелости можно было поступать в университет или Военную академию.
Король Александр обещал русским кадетам после окончания ими Военной академии произвести их в офицеры Югославской армии. А когда позовёт Россия, отпустить их.
И я поступил в кадетский корпус с целью окончить его, потом окончить Военную академию, получить производство в офицеры, служить в Югославской армии, пока не позовёт Россия.
Я был приходящим в кадетский корпус, потому что мои родители жили в этом же городе, где находился корпус – в Белой Церкви. Каждое утро я заходил за моим другом Мишкой Гросулом-Толстым, который тоже был приходящим. Однажды, когда я зашел за Мишкой, он встретил меня возбужденным с сербской газетой в руках: «Смотри, в газете объявление! На Кавказе восстание. Повстанцы ограбили банк в Тифлисе и оставили на воротах банка записку: «Поступаем по заветам Ленина: «Грабь награбленное!» И по примеру Сталина грабим банки». Мишка свернул газету, положил в сумку с книгами и тетрадями, с видом заговорщика сказал мне: «По дороге поговорим».
Когда мы вышли из дома, Мишка изложил мне свой план: «В летние каникулы, как всегда, мы пойдем на Дунай ловить рыбу и купаться. Скажем родителям, что идем на неделю к реке. Я повезу тебя на раме своего велосипеда. В рыбачьем селе Дунайская Паланка продадим велосипед, купим лодку на эти деньги и отправимся по Дунаю до Черного моря. Потом вдоль турецких берегов доберёмся до Кавказа – на подмогу кавказским партизанам... Нужно запастись продуктами на дорогу. Я буду из своей кухни тащить понемножку муку, рис, фасоль, сахар, а я – из своей. Тем более, что твои родители содержат русскую столовую! Еще нужно запастись удочками, сетями, чтобы ловить рыбу на Дунае и в Черном море».
Я начал плести сеть, чему раньше научил меня отец.
У Толстых на чердаке стоял большой сундук, вывезенный из России, его берегли на случай возвращения домой. И мы стали складывать продукты в этот пустой сундук.
Кончался учебный год, приближались каникулы – срок нашего побега. Продуктов уже было собрано достаточно для плавания от Дунайской Паланки до Кавказа. И сеть была сплетена...
В одно утро, когда я зашел за Мишкой и принес в кулечке очередную порцию муки, он мне сказал: «Всё пропало...». И когда вышли на улицу, сообщил, что денщик его отца обнаружил наш склад продуктов. Кончался срок его службы и, прощаясь с капитаном, денщик сказал ему: «Господин капитан, я до сих пор Вам не говорил, не хотел ссориться с кухаркой, а теперь, уходя, считаю своим долгом Вам доложить, что кухарка ворует продукты и прячет их в сундук на чердаке».
Мишкин отец позвал кухарку и спросил её: «В чем дело?» Кухарка оправдалась: «Это не я, это ваш сын и его друг собирают продукты в сундуке». Тогда отец спросил Мишку. И сын рассказал правду отцу. Отец понял сына и его желание продолжить борьбу отца, но объяснил абсурдность наших планов: «На первой же границе вас задержат!.. Не делай этой глупости! Если хочешь служить России, учись. Твои знания будут нужны Отечеству!»
Мишка выслушал отца, но остался при своём мнении и сказал мне: «В этом году наш план не осуществился, отложим его на следующий год!»
Результат учебного года был такой: Мишка получил два неудовлетворительных, две переэкзаменовки; я – три неудовлетворительных, остался на второй год.
Начались летние каникулы. Мы, как всегда, стали ходить с Мишкой на Дунай. Ловили рыбу. Раз я зашел к Мишке и предложил заранее накопать червей. Мишка ответил: «Завтра не пойду на рыбалку, а пойду на собрание нацмальчиков... Ты не знаешь кто такие нацмальчики и что такое – НСНП? Это национальный союз нового поколения. Это террористическая организация, которая засылает в Россию смелых людей бросать бомбы и убивать большевиков из револьверов. Если хочешь, приходи и ты завтра в восемь вечера на квартиру Алёши Родзевича. Сможешь достать револьвер, принеси. Нас будут учить обращаться с оружием».
Я достал необходимое оружие у мужа моей сестры, который окончил юнкерское кавалерийское училище в Белой Церкви, и у него, конечно, был револьвер. Я попросил его мне «занять», а он мне его подарил – с несколькими патронами. Мишке дал револьвер его отец. И мы собрались у Алёши. Кроме нас, у Алёши Родзевича были приехавшие из Белграда на летние каникулы студенты нацмальчики. И недавно бежавший из СССР Володя Воронцов. Они нам сразу сказали, что НСНП есть организация, активно борющаяся против Советской власти, режима, террора, произвола и нищеты. Их цель – Национальная революция. И начинать нужно не с окраин, а бить Змея в голову – по Кремлю.
Все восстания в СССР до сих пор терпели неудачи, потому что начинались на окраинах – на Кавказе, в Сибири. Володя Воронцов, сам участник Сибирского восстания, рассказал нам о своей партизанской борьбе в красной России и дал всем урок обращения с револьвером. Алёша Родзевич прочел лекцию – по идеологии НСНП. За что бороться и рисковать головой?! Ведь до сих пор, начиная с Белого Движения, борьба велась против «зла большевиков». А за что? Не было идеи. Корниловцы пели: «Мы былого не желаем, царь нам не кумир. Мы одну мечту лелеем – дать России мир!». НСНП борется не за отжившее прошлое. Не во имя мести и сведения счетов, а за светлое Будущее, за Свободу жизни, за землю крестьянам, за раскрепощение трудящихся, за национально-трудовой солидаризм, за будущее страны. За Великую Национальную Россию!
После собрания мы все пошли гулять по вечерней парковой аллее, где росли старинные и молодые деревья, подстриженные кусты и было множество цветов. Австро-венгерская королева Мария Тереза имела вкус и любовь к паркам, красивым деревьям, по её указанию вся империя была украшена этими замечательными парками и садами. В Белой Церкви жители часто и с гордостью говорили: «Это посадила Мария Тереза!». Аллея тянулась до большого лесного массива Рудольер-парк, который тоже был посажен по распоряжению королевы. Рядом с аллеей была тропинка для велосипедистов, а дальше – не асфальтированная, грунтовая дорога. По ней ездили телеги, экипажи, летом автобусы возили пассажиров на речку Нэру – купаться.
Высоко в небо тянулись могучие платаны. Сияла луна. Воронцов, перебирая струны гитары, пел песни сибирских партизан, вздымая в наших душах восторг перед будущими подвигами во имя России:
Вперед! Авангардцы, смелее! Нам месть и победа нужна. Себя для борьбы не жалея, Ведь в мыслях Россия одна! Тебе наша кровь и усилья, Тебе наша дерзость в борьбе. И наши священные крылья, И жизни, Россия, тебе! Мы бросили жизнь, как обузу, В изгнании прожитых дней. Нет легче заветного груза, Чем наш – это смерть палачей! За наши сожженные села, Облитые кровью поля – Ответим мы песней веселой, Агонией, смертью Кремля! И в час, когда взрыв своим эхом Поднимет народ для борьбы, Каким торжествующим эхом, Друзья, обменяемся мы!И еще запомнилась мне песня рабочих Ижевского и Воткинского железа и стали литейных заводов:
Люди, влюблённые в светлые дали, Люди отваги, упорства, труда! Люди из слитков железа и стали, Люди, названье которым – руда! Бьёт час борьбы нашей последней, Нас не смущает ни свинец, ни сталь! России зов всё громче, всё победней, Идём вперёд. Нам ничего не жаль! Чтоб зубы сжав на яростном разбеге, Вперивши взор в один трёхцветный флаг, Идти вперед в стремительном набеге, Как шли Юденич, Врангель и Колчак! Смерть не страшна, когда зовет Россия! Мы не одни восстанем, вся страна! И отдавая жизни молодые, Мы знаем, нам победа суждена! Вперед идёт наш Белый строй железный! Стеной! Стальной! Идём вперед над бездной. Метущим ураганом – на штурм, бойцы! Стремительным тараном!Володя Воронцов нам рассказывал, что Ижевский и Воткинский железолитейные и оружейные заводы работали на оборону страны в Первую мировую войну. Государство обеспечивало рабочих этих заводов землей, домами. Семьи рабочих имели коров, свиней, птицу домашнюю. Когда пришли большевики, они посчитали рабочих за буржуев, кулаков, стали грабить, расстреливать. Рабочие с оружием восстали, прогнали большевиков. Когда пришел на Урал Колчак, рабочие присоединились к нему. А когда Колчак отступил, рабочие ушли с ним. Большевики расстреляли их жен, детей. Ограбили и сожгли дома.
Многие из рабочих, оставшиеся в живых, потом вернулись домой и образовали отряды белых партизан, в которых воевал и Володя Воронцов. Да, он меня воодушевил на борьбу за Россию, а сам погиб бесславно. Позднее, рассказывали мне, связался с немецким шпионажем в Югославии, был разоблачен и арестован сербской полицией, выведен на границу и расстрелян в затылок. Мы узнали: погиб, мол, «при попытке к бегству»...
Всё лето мы собирались у Родзевича, занимались политграмотой, курсом изучения СССР, готовились для подпольной работы в большевистском Союзе.
Кончались каникулы. Мишка выдержал свои переэкзаменовки, перешел в шестой класс, а я... так и остался в пятом на второй год. А ведь до пятого я учился очень хорошо, в основном на четверки...
Программа кадетского корпуса, как я уже говорил, была приравнена к программе сербских гимназий, рассчитанной на восемь учебных лет. После четвертого класса сдавали экзамен «малую матуру». А «великую матуру» нужно было сдавать после окончания восьмого класса. «Великая» открывала все права на получение высшего образования, то есть на поступление в университет и Военную академию. С «малой» можно было поступить в ремесленную и агрокультурную школы, в подофицерскую – на унтер-офицера. Я сдал «малую матуру» на четверки. Пятый класс был своеобразной передышкой. Но я его не одолел. Потому что в голове были уже другие идеи. Не ученье. Прозанимавшись второй год в пятом, еле перешел в шестой. Главными в эту пору для меня были конспекты НСНП, политграмота. Всё остальное считал неважным. Учился и до восьмого класса плохо.
Получил аттестат зрелости, но в югославскую Военную академию поступать не стал, чтоб не связать себя военной службой, а быть свободным для осуществления задуманного: отправиться на подпольную работу в Россию. Поступил на юридический факультет университета. В первый семестр входила группа из трёх предметов: римское право, политическая экономия и дипломатическая история. Сдал два предмета, а римское право провалил. В университете было такое правило: если один предмет провален, то нужно всё сдавать снова. Стал готовиться, но помешала Вторая мировая война...
Когда немцы оккупировали Югославию, они закрыли университет в Белграде. И предложили студентам ехать на работу в Германию с правом учиться в немецких университетах. А я только и мечтал о том, как использовать эту войну для борьбы за Россию. И тут я с друзьями услышал новость, что русский полковник Семинский набирает в Белграде добровольцев на эту борьбу. Поезда в Белград не ходили, поскольку Югославская армия, отступая, взорвала мосты. И мы, несколько человек, на велосипедах поехали к Семинскому.
Когда спросили полковника, на какое дело он нас набирает, Семинский ответил: «Кто решил служить России, не должен спрашивать, на что его посылают!».
Я записался без разговора. И таких добровольцев оказалось столь много, что Семинский, составив список, сказал, что «будет вызывать нас почтой – по очереди». До меня очередь шла долго и я вознамерился записаться добровольцем в другое начинание.
Дело в том, что генерал-майор Скородумов, неожиданно возглавивший русскую эмиграцию в Белграде, организовывал в те дни, как шли разговоры, «Русскую Белую армию для спасения России». И я устремился всем сердцем туда. Конечно, слухи про эту армию, а правильней сказать, Русский корпус, были разные. Одни говорили, что это просто создается из русских бедолаг немецкая охранная служба. Я же верил, что вступаю в настоящее патриотическое дело! Тем более, что фигура генерала Скородумова была достаточно известной. О нем и раньше говорили и писали немало в эмигрантских газетах. Для меня было важно, что молодым офицером он участвовал в боях Первой мировой войны, имел за храбрость крест Святого Георгия, был ранен, потерял руку и попал в плен к немцам. Вернулся в Россию после Февральской революции, получил чин полковника, потом генерала. Воевал затем в Белой армии, ушел с ней за границу.
Замечу, что прежняя Русская Белая армия перестала существовать как армия еще при Кутепове, когда генерал организовал Общевоинский Союз и в нем отдел подпольной террористической борьбы в СССР – «Братство Русской Правды». Отдел действовал главным образом в Белоруссии, где оставались наши партизаны после ухода Белой армии за границу. Но советская агентура разложила и «Братство Русской Правды», и похитила в Париже самого генерала Кутепова. Тогда офицер Белой армии Виктор Михайлович Байдалаков и организовал Национальный Союз Нового Поколения, чтоб продолжить дело «Братства Русской Правды». А профессор Георгиевский разработал идеологию НСНП, позже переименованного в НТС – национально-трудовой союз. Много было тогда разных патриотических начинаний «во имя спасения России». В этом «круге» оказался и я со своими устремлениями, также как и мои патриотически настроенные друзья.
С приходом в Белград немцев, где был центр НСНП, Байдалаков и Георгиевский разошлись по «чисто» идеологическим причинам. Георгиевский вдруг не согласился с Байдалаковым в его решении поладить с немцами, а держался англичан. И когда немецкая агентура узнала об этом, Георгиевскому пришлось скрываться.
Байдалаков, наверное, понимал, что немцы – враги России не только Советской, но и Национальной, и все ж он рассчитывал использовать оккупацию немцами части России, чтоб послать туда членов НТС вести агитацию среди населения СССР, оказавшегося на территории, занятой немцами. Он договорился с германцами, с их военным командованием, чтобы приняли членов его политической русской антикоммунистической организации в немецкие полувоенные сапёрные и строительные организации (ШПЭР и ТОДТ), работавшие на оккупированной территории России.
И вот это новое дело, о котором сказал выше. В Белграде, столице Сербии, генерал М.Ф. Скородумов (скоро думал! – шутили потом скептики) взялся создать настоящую «Русскую Армию». Конечно же, «для освобождения России»! Он поставил в известность германские власти и договорился с ними о задачах этой «армии», вернее сказать, корпуса, о его составе. В Русский корпус, в РК, каковым он и затвердился в наименовании, остался в истории Второй мировой войны, хлынули добровольцы. Записывались многие русские эмигранты, с началом войны лишившиеся работы и средств к существованию: казаки, бывшие офицеры, студенты, кадеты, гимназисты. Большинство офицеров, их было немалое количество, а всем не хватило командных должностей, стали рядовыми, готовыми по приказу командира корпуса пойти «спасать Россию». Но то ль командир корпуса не понял немцев, то ль они его, произошло недоразумение. Скородумов издал приказ № 1 по Русскому корпусу, где было сказано: «Оказав долг благодарности стране, приютившей нас Сербии, очистив её от коммунистических партизан, я приведу вас в Россию!».
Немцам такая формулировка в приказе не понравилась. И немцы тотчас арестовали Скородумова. Но недолго он был под арестом – два дня. Признав безопасным генерала, немцы его выпустили. А на его место начальником Русского охранного корпуса, как стал именоваться РК, назначили другого генерала Белой армии, с немецкой фамилией – Б.А. Штейфона. Генерал-майор Штейфон договорился с немцами точно как командир наёмного легиона – об охране немецких объектов в Сербии: мостов, складов и прочего военного имущества. Корпус стал полностью подчиняться германцам. Генерал договорился с ними о жалованьях офицерам, нижним чинам, об обеспечении их семейств. Его так и прозвали, Штейфона, «предузамач» по-сербски, а по-русски – «предприниматель».
Русский охранный корпус был обмундирован в разноцветную форму, где русские погоны сочетались с немецкими нашивками: мундиры сербские зелено-защитного цвета, штаны болгарские коричневые, обмотки румынские, ботинки опять сербские, шлемы чешские, винтовки югославского ружейного завода, из Крагуеваца. Корпусники имели не полный паёк немецкого солдата, а вспомогательных охранных частей. Имели право получать горячую пищу на немецких питательных пунктах, на станциях. Один русский старичок в такой форме как-то пристроился со своим котелком в очередь немецких солдат на станции в Белграде. К нему подошел гестаповец и спросил, кто он такой. Старичок не ответил. Тогда немец ткнул пальцем в его мундир, спросил снова: «Вас ис дас?» Старичок понял, бодро выпалил: «Дойче вермахт капут!». По-сербски «капут» – мундир, а по-немецки – крышка. Немец решил, что старичок сулит немецкому войску крышку, арестовал бедолагу. Когда его в гестапо допросили с переводчиком, недоразумение выяснилось, старичка отпустили и дальше воевать в победном немецком вермахте и в сербском зелёном капуте.
Трагического и смешного было немало...
Когда немцы вошли в Белград, они объявили полицейский час в десять вечера. После десяти были слышны выстрелы, а по утрам на улицах города находили трупы с запиской пришпиленной на спине: «10 и одна минута», «10 и пять минут»...
Трое русских выпивох, разговевшись в пасхальную ночь, забыли про полицейский час и пошли по улицам Белграда с пением «Христос Воскресе». Их встретил немецкий патруль и поставил к стенке, чтоб расстрелять. Выпивохи еще раз друг с другом похристосовались, попрощались, сняли шапки, поклонились немцам, сказали: «Ауфвидерзеен!» Немцы расхохотались, посадили выпивох в свой автомобиль и возили до утра, чтоб другой патруль их не расстрелял...
Прежде чем записываться в Русский охранный корпус, я предварительно зашел в полуразрушенный немецкой бомбардировкой дом на Неманской улице в Белграде, где собирались «солидаристы», поговорить с Виктором Михайловичем Байдалаковым, получить от него одобрение на этот шаг. Он мне сказал, что Русский охранный корпус несомненно разовьётся в Русскую освободительную армию, и что юнкерская рота в корпусе подготовит офицеров для будущей армии, и настоятельно посоветовал, чтобы я, когда стану записываться в корпус, обязательно попросился в первую юнкерскую роту.
Да, надо сказать, что потом, при нахлынувших в корпус добровольцах из русской молодежи была набрана и вторая рота, потом третья, был сформирован юнкерский батальон. Но я, пока исполняя желание отца, не терял связи с НТС, и в каждый мой выходной день ходил в дом «солидаристов».
Байдалаков уехал в Берлин, а я узнал вскоре: «Нас, русских членов НТС, а также других «добровольцев» из сербов, немцы повезут на работы в Польшу». Я сейчас же зашел в телефонную будку и позвонил Байдалакову. И он мне посоветовал: «Хорошо, езжайте в Польшу. Ближе к России!»
Нас привезли в район угольных шахт под городом Катовице, где как бы «стиснуты» три городка – Оржегов, Бобрик и Бойэн. Поместили в большое здание, то есть в общежитие поляков-рудокопов – на паёк сверхтяжелых рабочих. Здание было на краю Оржегова, на поле, которое и прилегало к городкам. Здесь мы должны были копать ямы и ставить в них громадные электрические антенны. Была осень, по полю дул холодный ветер с дождевой моросью. Дрожали, промокали до нитки. Но я был тогда молодой, здоровый, сильный. И к «вольному» тяжелому труду был приучен. Ведь еще в начале войны, когда немцы закрыли университет, я некоторое время работал на поправке и восстановлении мостов, взорванных сербами. Так что и с этой тяжелой работой мог справляться, а все мои остальные товарищи по стройке в первый же день валились с ног. Это были квалифицированные работники, не привыкшие к физическому напряжению – химические чистильщики белья, чертежники, шоферы городских автомобилей, почтальоны...
По окончании восьмичасового рабочего дня, что точно исполнялось в националистической Германии, мы вернулись в наше общежитие, где в столовой нас ждал обильный по тому времени ужин – по большой миске горячей похлёбки с куском хлеба. Поляк-рудокоп, сидевший рядом со мной, черный от угля с головы до ног, тяжело вздохнул: «Уголь копаю, уголь ем и уголь пью». Он был прав: немцы делали из угля маргарин, сахар и другие искусственные продукты, называемые – эрзац.
Я потом писал из Берлина девушке в Белую Церковь (там я дарил ей розы): «Не могу тебе настоящий цветок сорвать и послать, сорву цветок – и он эрзац».
Серб, который предупредил меня когда-то, что «едем в Польшу», сказал мне: «Мы пропали! Мы не выдержим эту работу! Но нельзя отказываться сразу, потому что это посчитают за забастовку и посадят в карцер, каждый должен ловчить по своему способу... Я начну этой ночью».
Под утро я проснулся от его крика: «Изгорела моя куча! Изгорела моя крава! – Сгорел мой дом! Сгорела моя корова!» Серб спал на верхнем этаже, нары – надо мной. Все проснулись – и сербы, и хорваты, и поляки, все его успокаивали, думая, что он сошел с ума. Знал только я, что он симулирует.
Прибежал администратор общежития, немец, обнял его, повёл в столовую, дал ему миску овсянки. Серб попробовал и закричал: «Это молоко моей коровы! А корова моя сгорела!»
Когда мы вышли на работу, все югославяне окружили мастера и подняли галдёж – по-сербски, по-хорватски, по-немецки! стали ему объяснять, что не могут работать, что их по ошибке сюда послали, что они записывались в Белграде на работу в Германию как специалисты.
Я не участвовал в этой забастовке. Взял кирку и стал долбить землю. Но мастер, немец позвал и меня для разговора, и сказал нам всем, что забастовка по закону карается концлагерем. Но он поведет нас в «арбайтсам», то есть на биржу труда, и не скажет, что мы забастовали, а что он сам нас снял с работы, потому что мы не можем, не в силах её исполнять. Что мы из южного климата, разболелись, что по ошибке сюда попали, что мы специалисты и записывались в Белграде как специалисты. И что он будет говорить, а мы должны молчать.
Так он всё и сделал – и всё уладил.
На немецкой бирже труда городка Оржегов я показал свою студенческую книжку юридического факультета и сказал, что немецкая биржа труда в Белграде нам, югославским студентам, гарантировала возможность учиться и в Германии. А то что я не явился на биржу труда в Берлине и не просил там работы, которая дала бы мне возможность учиться на юридическом факультете, так это из-за плохого знания немецкого языка. Конечно, все это я говорил не потому, что горел желанием учиться в германском университете, а для того, чтобы меня послали в Берлин.
Так и получилось. Мне дали железнодорожный билет до Берлина, денег на дорогу, продуктовые карточки и бумажку-документ – право получать горячую пищу на немецких военных пунктах, на железнодорожных станциях.
Нет, меня не интересовал юридический факультет, у меня была одна цель – служить России. И я явился к моему вождю Байдалакову. Он меня устроил рабочим на маленькую фабрику динамо- моторов, где не было контракта: фабрика не работала на оборону страны. Хозяином фабрики был немец из России, из немецких колонистов. Когда то он окончил в России юнкерское училище, директором которого был генерал Адамович. Тот самый Адамович, который был директором и нашего кадетского корпуса в Белой Церкви.
В России хозяин нашей фабрики динамомоторов был произведен генералом Адамовичем в офицеры и в Первую мировую войну воевал в русской армии против немцев, потом в Белой армии против большевиков. Когда генерал Врангель эвакуировал Белую армию из Крыма в Галлиполи, будущий хозяин фабрики как немец поехал в Германию, был легко принят. И быстро открыл свое дело, набрав в мастера и рабочие бывших сослуживцев по Белой армии. В большинстве это были русские офицеры, состоявшие в организации Байдалакова.
Я стал работать помощником мастера по намотке динамомоторов. Русского, бывшего белого офицера. Подавал ему провод, он его укладывал. И советовал смотреть, как он это делает. Учиться, чтоб стать мастером. Как-то он сказал мне: «Я знаю, что у вас на уме! Работа вас не интересует. Вы здесь на этапе, чтоб отправиться дальше на восток, в Россию. Я вас понимаю. Я сам был такой в ваши годы... Когда мы, белые, проиграли войну, попали сюда, думали, что мы здесь только до весны... И я так же, как вы, не интересовался этой работой. И потерял время. Годы потерял. И дальше мастера не пошел. А мой друг по Белой армии, работая здесь, записался на факультет электроники. И вот теперь он на этой фабрике, где начинал рабочим, главный инженер... Я хочу спасти вас от заблуждений, от повторения моей ошибки. Не надейтесь на Хитлера. Хитлер войну проиграет!..»
Мастер смотрел на меня изучающе и продолжал, продолжал: «Оставайтесь на нашей фабрике, научитесь этому делу, я пошлю вас на курсы электросварки. Можете и вы, так же как наш главный инженер, работая здесь, записаться на электротехнический факультет. И когда окончится война, будете иметь свою специальность, пересидев войну у нас на фабрике... Хитлер верил, что война будет быстрая, за одно лето он пройдет всю Россию до Урала и русских выгонит в Сибирь. Но осенью немецкие танки завязли в русской грязи, а зимой замерзали. Сами немцы не были обмундированы для русской зимы, им стали давать, как они сами говори ли, медали за «мороженое мясо», то есть за отмороженные руки и ноги...
Наши русские друзья, устроившиеся в немецкие тыловые части ШПЭР и ТОДТ, полувоенные, полусапёрные, как-то приехав в отпуск в Берлин, нам рассказывали: немцы бросают красноармейцам листовки с аэропланов. В листовках портреты Хитлера и надписи на русском языке: «Хитлер освободитель, освободит вас от колхозов! Бей жида-большевика! Морда просит кирпича! Сдавайтесь и сразу получите хлеб с маслом!» И – фотография пленного красноармейца, который ест хлеб с маслом. Эти листовки наши друзья привезли и нам показывали... Да, в начале войны у красных сдавались целые армии, а немцы окружали их колючей проволокой в поле под осенним дождем, бросали им через проволоку горстями сырую пшеницу... Хитлер – освободитель от колхозов не распустил, а оставил колхозы, как были, поставил колхозными начальниками своих людей, чтоб забирать весь хлеб и отправлять его в Германию, как делали это большевики. Немцам тоже колхозы оказались удобнее, чем частные собственники... Немцы разогнались на Урал, но просчитались. Русские стали оказывать сопротивление и местами даже перешли в наступление. И русские увидели своих товарищей, умиравших с голоду в немецком плену в полевых лагерях военнопленных, без крыши, без бараков. Увидели полуживые скелеты. Советское командование приказало разослать по всем полкам по одному или по несколько таких живых скелетов для пропаганды, чтоб не сдавались немцам в плен. И русские солдаты не стали больше сдаваться немцам в плен. Стали яростно сражаться против внешнего врага, который оказался не лучше внутреннего – жидов большевиков. Предпочитали, попав в окружение, уходить в партизаны, бить немцев, где только возможно. А немцы стали расстреливать по сто невинных русских за одного немца, убитого партизанами...»
Такие воспитательные беседы вел со мной мастер часто.
Устройство моё в ШПЭР или ТОДТ затягивалось, а оставаться на фабрике Юхана Хабнера, «пересидеть войну», как мне советовал мой русский мастер, и устраивать свою жизнь в Берлине меня не соблазняло. Меня потянуло назад в Югославию. И я по просил у Юхана отпуск в Белград, якобы по «студенческим делам». Юхан сказал: «Хотя вам еще не полагается отпуск, не прослужили полгода, но я вам, воспитаннику генерала Адамовича, всё сделаю».
Я вернулся в Югославию и опять же по совету моего отца поступил в Русский корпус.
Жаркое было лето
Меня направили в штаб первого полка, стоявшего в городе Лознице, на берегу пограничной, между Сербией и Боснией, реки Дрины. Уточню, что Сербия в то время, под немецкой оккупацией, возглавлялась сербским генералом Недичем. Генерал исполнял договоренность с немцами – бороться силами своих отрядов добровольцев-антикоммунистов с коммунистическими партизанами.
В Хорватии «сидел» самостийник Пелевич. Он договорился с немцами не как побежденный, а как союзник, немцы признали его Независимую Державу Хорватскую в границах самой Хорватии, Приморья Югославии, где жило совсем немного хорватов, а большинство – сербы, и всей Боснии до реки Дрины – с большинством мусульманского населения, то есть отуречившимися сербами, и меньшинством сербов православных.
В первом полку был такой порядок. Доброволец, поступивший на службу, должен был отслужить месяц в караульной команде первого полка, потом его направляют в ту часть, в которую он сам пожелает. Начальником караульной команды в Лознице был полковник Кожухов. Он каждое утро присутствовал на разводе караулов, спрашивал всякого в строю: «Имя, фамилия, чин? Ваши обязанности?» Полковнику надо было отвечать четко, точно. Как- то один из караульных на его вопросы ничего не ответил. Стоит, смотрит начальнику караульной команды в глаза и молчит.
«Господин полковник, разрешите сказать!» – начал было сосед по строю. – «Молчать! Не разговаривать! Не вас спрашивают!»
Полковник уже кипел, сердился, когда сосед все же сумел разъяснить ситуацию: «Господин полковник! Он – глухой!» – «А? Глухой? – не удивился полковник и навалился на следующего. – Почему у вас винтовка в левой руке?» – «У меня нет правой, господин полковник».
Доктор Плишаков, корпусный врач, признавал годными для военной службы инвалидов Первой мировой и гражданской еще по приказу генерала Скородумова, «чтоб инвалиды и калеки могли вернуться на родину». А вскоре это инвалидное и калеченое «войско» сумело отстоять мост на Дрине у села Заяча. Засели с тяжелыми пулемётами и косили партизан-титовцев, пытавшихся перейти из Боснии в Сербию. Большие силы этих партизан, гонимые казаками дивизии генерала фон Панвица, так и не смогли перейти Дрину, встретив сопротивление Русского корпуса, и по чти все были перебиты, остатки разбежались по горам и лесам Боснии, и сам Тито едва с чертовой помощью чудом ускользнул от казаков.
Наш юнкерский батальон тоже стоял на Дрине. И на вверенном нам участке берега Дрины было спокойно. Мы охраняли тот самый мост у живописного села Заяча. И на мост уже никто не нападал. Было жаркое лето, а вода в горной Дрине холодная. Мы купались, ловили рыбу в свободное от юнкерских занятий и караулов время.
А кругом шла война.
Хорватия под самостийником Пелевичем, как союзница Германии, находилась в состоянии войны с Англией, США и Советским Союзом. Босния, населенная сербами, в большинстве отуречившимися («потурице»), то есть перешедшими в ислам во времена турецкого владычества, немцами была присоединена к Хорватии до реки Дрины, на которой, как я сказал, и стояли мы, охраняя границу Сербии.
Пелевич и его войско усташей уничтожали сербское население, которое оставалось на территории Хорватии. Выводили всех жителей православных сел и расстреливали. Мужчин и женщин, детей и стариков. Один серб спросил усташа: «Я хочу знать, за что мы приговорены к смерти?» Усташ ответил: «За то, что православные. За то, что креститесь тремя пальцами».
Опустевшие села грабили и сжигали.
Мусульмане босанцы были союзниками с католиками хорватами, образовали мусульманский СС и тоже убивали православных сербов.
Сербы находились и по эту сторону границы, которую мы охраняли. С противоположной стороны, когда сербы работали на полях, по ним стреляли хорваты-усташи и босанцы «потурице».
Мы выходили на берег Дрины и кричали, что мы, представители немецкой власти, не позволим стрелять по мирному населению. На противоположном берегу хохотали и кричали в ответ: «Вы такие же немцы, как и мы!». Тогда мы давали залп из ружей. И на Дрине опять становилось спокойно.
Сербы, которых мы охраняли, были нам благодарны, называли нас братьями, православными, и угощали нас ракией, всякими закусками, свининой, законсервированной по сербскому способу в смальце...
В то жаркое лето, в июле 1943 года, меня произвели в подпоручики. Производство было торжественное. Приехал генерал Штейфон, командир корпуса, каждому юнкеру выдал погоны подпоручика и сказал речь: «Вы подпоручики будущей Российской царской армии! Царь признает вам эти чины! Не вольноопределяющихся, а настоящих подпоручиков! Не смущайтесь тем, что немцы не признают эти ваши чины...»
После был банкет. Попойка.
Наш командир роты полковник Котля после производства вменил в обязанность нам – кавалеристам-подпоручикам, корнетам и казакам, хорунжим и калмыку Петру Бакулину – отбыть по месяцу на конюшне. Для общей практики. И этим еще помочь конюшне и её обслуге. Не хватало конюхов.
Командир обоза и конюшни, старый казачий вахмистр, называя меня уважительно «господином подпоручиком», наставительно и строго отдавал приказание: «Господин подпоручик, почистите Настю!» Кобылу то есть...
Еще приметное событие. Вернулся «из командировки» один из добровольцев Семинского и поступил к нам во вторую юнкерскую роту первого полка. Это был мой друг Шурка Москаленко. Шурку забросили на парашюте за линию фронта в советской форме, при советской сумке – с немецким хлебом и немецкими консервами. Шурка подошел к командиру какого-то отступающего красноармейского подразделения и лихо по-кадетски отрапортовал: «Разрешите представиться! Отстал от такой-то части... Разрешите присоединиться к вашей?!»
Командир распознал его сразу: «Белогвардеец! Засланный! Взять его под стражу! Отвести куда следует!»
К Шуркиному счастью, в этот момент налетели немецкие «щуки», и все побежали прятаться кто куда. Шурка спрятался в кустах. Пришли немцы, и Шурка вернулся туда, откуда его посылали к красным. Его хотели послать второй раз, но он отказался.
Запомнилось и «пополнение» нашего полка большой группой советских военнопленных. Это были, в основном, молодые красные солдаты, наши сверстники. Их распределили по взводам и проводили с ними усиленную идеологическую работу. Командирам нашим казалось, что пополнение уже прониклось нашими задачами, вжилось в новую для них среду, старательно гаркало «Слушаюсь!» и «Рад стараться!». Казалось также, что борьба за души выиграна, но... вскоре почти все эти бывшие красноармейцы перебежали к партизанам Тито, не сделав, правда, ни одной попытки прихватить с собой, увести «на ту сторону» кого- то из бывших белых офицеров.
Да, немцы нашего «производства в офицеры» не признавали. Они, по правде сказать, едва ль о таких событиях в подчиненном им корпусе белых русских и знали. Но они поторопились учредить и свои «настоящие офицерские курсы» для желающих стать лейтенантами немецкой армии. Я на них не пошел. Меня уже не интересовала военная карьера. И воинственный пыл у меня иссяк. Война была проиграна, немцы отступали на всех фронтах. Хотя «непоколебимой уверенности в победе» у германцев еще хватало. Как-то прочел заметки в газете «Голос Крыма», не вспомню уж, каким ветром занесенной на Балканы недавней весной 43-го. Долго, за отворотом сербской шубары-шапки, таскал этот «пасхальный» (Христос Воскрес!) газетный номер от 25 апреля с напечатанными по-русски свидетельствами о зверствах большевиков в России, об успехах немецких, японских и итальянских войск. Заметки эти прямо-таки поражали количеством уничтоженного врага, потопленных кораблей, сбитых самолетов. Например, за один только день воздушных боев в небе под Новороссийском был сбит 91 советский самолет, немцы потеряли только два. В наступлении у Ладожского озера новейшие, сверхмощные танки «Тигр» уничтожили 200 советских бронированных машин «Т-34» и «КВ-1», «причем большевики не смогли причинить «Тиграм» ни малейшего вреда». В праздник Пасхи газета ругала Сталина, который, обратившись к церкви, «делает первые шаги к тому обману, от которого нас предостерегают священные книги». Другая заметка призывала отдать жизнь за Бога, за родину и родной народ – в смелой и бесстрашной схватке с «жидовским палачами России». Затвердились в памяти строчки о дне рождения Хитлера:
«В связи с 54-й годовщиной со дня рождения Фюрера в Берлине в большом зале берлинской филармонии состоялось торжественное заседание, на котором с большой речью выступил доктор Геббельс. Доктор Геббельс указал в своей речи, что сейчас, когда война охватила все пять континентов и приняла особо ожесточенный характер, немецкий народ все теснее сплачивается вокруг Фюрера и относится к нему с непоколебимым доверием. Доктор Геббельс охарактеризовал всю тяжесть лежащих в данный момент на Фюрере задач и выразил от лица всего немецкого народа непоколебимую уверенность в том, что германский народ под гениальным руководством Фюрера одержит решительную и безусловную победу над всеми врагами Германии и Новой Европы».
А события текли, наслаивались. Кроме лейтенантских курсов обнаружились другие: фельдшерские, ветеринарно-кузнечные, радистов, телефонистов. И я, увлекшийся неожиданно для себя лошадьми, просил полковника Котляра послать меня на ветеринарно-кузнечные курсы. А он отсоветовал: «Да что Вы! Интеллигентный человек, кадет, студент! Я Вам рекомендую фельдшерские курсы!» Согласившись, я поехал в Белград, в лазарет Русского корпуса. Доктор Плишаков, который был начальником и по лазаретам, повел меня в немецкий морг на вскрытие трупа. Возвращаясь из морга, где насмотрелся покойников «до жути», встретил Мишку Гросула-Толстого, с которым мы планировали поднять восстание на Кавказе; я спросил Мишку – не пахнет ли от меня трупом? Мишка усмехнулся и сказал: «Ещё нет».
Я был в немецкой форме, а Мишка в штатском. Я опять спросил Мишку: «Ты слышал, что Красная Армия теперь в погонах, как было в старину?.. Значит, это теперь не революционная банда, армия освободительная?!». Мишка на мои вопросы и размышления сухо пробормотал что-то про «красного удава» и замолчал.
Не только мои друзья и родные, а больше половины русских эмигрантов в Белой Церкви были под гипнозом этого, надвигающегося и на Балканы, как сказал Мишка, «красного удава». И она придёт, эта «освободительная русская армия», а за нею нагрянут отряды «смерша», НКВД, комиссары Тито, и начнут искать своих врагов. И русские – из «наших» в Белой Церкви – Шулеповы и Савченки, тайные агенты НКВД, приготовят списки «врагов», донесут на многих, поверивших в «эволюцию красной власти», арестуют и расстреляют оставшихся в Югославии, не ушедших на Запад с отступающими немцами. Среди них были мои друзья кадеты Свищев, Жуков, были и старые царские генералы и полковники Ткачев, Литвинов, Дрейлинг, Марьюшкин...
Савченко был преподавателем русского языка в кадетском корпусе, в Русском Доме Белой Церкви он читал даже монархические лекции (!). И вот такой настанет «поворот»! Только один из сыновей Савченко не будет предателем и не выедет потом с отцом и братьями в Москву. Останется в Сербии. Навсегда останется...
В Белой Церкви большевики расстреляют всех председателей и представителей политических организаций: отца моего, генерала Германа Эрастовича Генералова – бессменно выборного в течение двадцати пяти лет атамана Донской самостийной станицы; Аверьянова – единственного представителя Кубанской самостийной станицы в Югославии; Владимира Евгеньевича Хлодовского – председателя организации «Сокол» в Белой Церкви; последнего из родных храброго белого генерала Туркулова, старика-инвалида, потерявшего руку в Первой мировой войне.
Буду и я в этом списке – как председатель группы НТС.
«Удав» приближался. Что оставалось делать? Выбор передо мной был небольшой. И я перешел к чётникам, чтоб остаться с ними в лесах Сербии: не сдаваться – ни титовским партизанам-коммунистам, ни их союзникам-большевикам из России, ни англичанам, ни американцам. А чётники – не сдаются!
Организация сербских чётников создавалась в Первую мировую войну, когда сербская армия отступала зимой через Албанские горы во главе со старым королём Петром и престолонаследником Александром. В горных тылах Сербии и остались отряды партизан-чётников, которые поклялись не отступать, не сдаваться, не бриться, не стричься, пока не вернётся король.
В Первую мировую чётники дождались своего короля. Отступив с армией до Адриатического моря, король Петр по требованию русского царя Николая Второго был вывезен союзниками французами на греческий остров Корфу, потом с десантом союзников – в город Солун. И победно, вместе с наследником, вернулся в Сербию. Чётники побрились.
Во Вторую мировую войну чётники не дождались своего молодого короля Петра – сына Александра, вступившего на престол после смерти отца, убитого врагами Югославии еще в октябре 1934 года во французском Марселе во время государственного визита.
Молодой король Петр (родился в 1923 году) улетел в Лондон, когда немцы входили в Белград. Став марионеткой англичан, юный король Пётр отдавал под их диктовку приказы для Югославии по радио. Вождя коммунистических партизан Тито король объявил главнокомандующим всеми партизанскими силами страны, генералу Драже Михайловичу, вождю чётников, приказал подчиняться Тито. Драже по радио ответил юному королю: «Я генерал Гвардии твоего отца, не подчинюсь слесарю-коммунисту Тито». Тогда король отдал второй приказ по радио: «Объявляю генерала Драже Михайловича изменником и приказываю всем чётникам оставить его и перейти к Тито!».
Немногие чётники исполнили приказ, большинство не поверили, что это говорил король по радио, остались с Драже и сражались с титовцами.
Но с того дня, когда король объявил чётников изменниками, англичане перестали им помогать, а титовцы получали помощь оружием, продовольствием, что сбрасывались им на парашютах.
Выхода не было у чётников из-за приказа Драже – отнимать оружие у немцев, но не убивать их, поскольку немцы за каждого убитого продолжали расстреливать сто сербов.
Разобравшись в сложившейся ситуации, немцы сами стали снабжать оружием чётников, чтоб они не прекращали борьбу с титовскими партизанами.
Главные силы Драже Михайловича были в центральной Сербии. А около Белграда в окружении действовал капитан Гвардии короля Митич, правая рука Драже. Наш капитан, а я находился в его отряде, договорился с немцами пробиваться с ними из окружения в направлении на городок Шабац. И мы двинулись за немецкими танками через гору Авалу. Впереди гремел танковый бой. А над нами летали и жужжали советские истребители, обстреливали нас из пулемётов. Капитан приказал поставить наши камионы (автомобили) под деревьями, замаскировать их ветками, а самим спрятаться в лесной чаще.
Ко мне подошел чётник, который привел меня в этот отряд и представил капитану Митичу, заговорил со мной доверительно: «Капитан собирается вести нас в бой против советских танков на наших простых небронированных камионах. Мы все погибнем! Я решил вернуться в Белград. Если хочешь, идём со мной. У меня в саду закопаем винтовки и патроны, потом поднимем восстание против Тито. Наш король и англичане нам помогут». – «Нет! сказал я. – Я живой титовцам не сдамся. Лучше я погибну в бою!». Тогда чётник снял с плеча свою походную сумку, отдал мне, перекрестил меня и сказал: «С Богом!». Сумка была полна продуктов и папирос, которых я не курил, но папиросы были валютой.
Мы недолго стояли на Авале. Капитан понял, что на наших камионах мы не поспеем за немецкими танками, приказал вернуться в Белград. Остановились на центральной площади города, где капитан сказал короткую речь и отдал новый приказ: «Немцы нам предлагают отступить из Белграда на территорию Независимой Державы Хорватской. Усташи нас не тронут, они все бежали, а которые остались, перепуганы...»
Мы ехали с югославским флагом и с пулеметами наготове – на крышах кабин камионов – на случай нападения на нас титовцев или усташей. Хорватские села опустели, хорваты действительно все бежали, скрылись и усташи. Лишь в некоторых селениях встречались заставы. И усташи приветствовали нас по-фашистски, вскидывая руку, предупрежденные о нас немцами. Один усташ, злобно уставясь на меня, «черкнул» ладонью по горлу, мол, если бы мог, зарезал бы меня...
Сербские села тоже были пусты. С давно разрушенными, сожженными домами. Мы остановились набрать воды, но не нашли ни одного чистого колодца. Ну хоть бы один живой человек... Никого!
В конце похода, в городке Шабац, нас встретили босанские православные чётники и пригласили в свои окопы. По окопам ходил мальчик и разносил в шапке патроны – каждому бойцу по три патрона. Мы, чётники капитана Митича, богатые всем необходимым, брали эти патроны из приличия.
Где-то далеко гремели орудия, шел бой. Советские танки наступали на Шабац и вскоре выяснилось, что городок отрезан от Сербии, нам перегорожены все пути на соединение с Драже. И наш капитан приказал нам оставить окопы и собраться всем на поляне. Пригласили для разговора и босанских чётников.
Капитан Митич сообщил, что нашему моторизованному отряду нет возможности соединиться с отрядами Драже Михайловича. И что он, капитан, договорился с немцами быть их союзниками, но только на территории Югославии в борьбе с титовскими партизанами. На фронт – ни против красных русских, ни против англичан и американцев – нас не пошлют. Немцы дадут нам вагоны, мы погрузим наши камионы и поедем в австрийский город Грац – вербовать добровольцев. Немцы обещают выпустить там из лагерей югословенских военнопленных для пополнения нашего отряда.
Запомнился один пункт договора с немцами: «Ни один чётник, раньше в чем-либо виноватый перед немцами, не подлежит взысканию; ни один дезертир из немецкой армии, находящийся в отряде капитана Митича, не подлежит взысканию». Это особенно касалось меня и поляка поручика Грома со своими солдатами, дезертировавшими из Шпэра с тремя камионами, с оружием. Договор был письменный и скреплен подписями обеих сторон.
Капитан сказал еще, что поодиночке мы можем пробираться к Драже Михайловичу и попросил отозваться желающих. Я первым выкрикнул это желание. Капитан покачал головой: «Ты, Ацо! Ты хорошо, правильно говоришь по-сербски, но акцент у тебя русский. Тебя сразу разоблачат...»
Мы погрузились на камионы вместе с босанскими чётниками, места хватило всем, и двинулись опять по Независимой Державе Хорватской, брошенной хорватами, бежавшими в страхе, что придется им всё же рассчитаться перед сербами за свои кровавые дела. Впечатляющие виды. Пустые дома. Имения. С имуществом. С богатой мебелью. Куры, гуси, утки, поросята – всё это «воинство» тоже ходило без присмотра, голодное, дикое. Мы въехали в хорватский город Осьек, где немцы обещали нам дать вагоны для отправки в австрийский Грац. Остановились в богатых имениях. И опять – ни одного человека. Ни хозяев, ни батраков. А полные амбары пшеницы, кукурузы. Мы резали кур, гусей, индюшек. Свинину консервировали по сербскому способу в свином смальце, который тут же топили на огнях. И делали это, поджидая подачу вагонов, невдалеке от железнодорожного полотна. И когда нам подали вагоны, не остывший еще в огромном казане смалец пришлось затащить на товарную платформу и держать за ручки в пути, пока смалец остывал.
Первый раз чётники нарушили традицию – отступили из Сербии и побрились. И постриглись по приказу капитана, чтоб не появляться в цивилизованном Граце в диком виде – лохматыми, бородатыми.
Прибыли на место. Немцы отвели нам под казарму здание школы и зачислили на довольствие немецкого полка. Сразу вменили нам в обязанность приходить по наряду на полковую кухню и чистить картошку. И немки-кухарки быстро обучили нас экономно и тонко, а не «варварски», снимать кожуру с клубней.
Казарма школа стояла на краю города перед большим полем. Когда сирена пронзительно завывала о предварительной тревоге, мы выбегали на это поле, стремясь добраться на берег речки Мыры, текущей в Югославию. Вскоре прилетали американские или английские самолеты, на нас они бомбы не бросали, целили в железнодорожную станцию, в работающие фабрики, в военные объекты, не в жилые дома, но люди всё равно покидали жильё, выбегали в это поле. Под обрывом берега речки Мыры можно было надежней спастись от осколков снарядов немецкой зенитной артиллерии. Тут же прятались и русские девушки, насильственно вывезенные на работу в Германию. Они приносили с собой одеяла, складывали их в несколько слоёв квадратиками и клали на голову. Осколки, сыпавшиеся с неба, не могли пробить эту защиту. Помню, одного француза, работавшего на немецкой фабрике и без защиты выбежавшего при авианалёте в поле, осколок «прошил» насквозь.
Я подходил к обрыву, «пугал» девушек камушками, бросая их на квадратики одеял, но девушки не пугались, а только смеялись, принимая внимание молодого парня. Осколки-то настоящие, называвшиеся «шплитерами», жужжали, звонко пели.
Немцы имели свои бомбоубежища «луфтшутцчаум», иностранцев туда не пускали. Но, как я сказал, не все местные жители и немцы прятались в бомбоубежища, многие выбегали в это «наше» поле.
Одна русская девушка ничего не боялась, ходила по полю в полный рост и смотрела на аэропланы. Я подошел к ней и сказал, что это опасно. Она мне ответила: «Без воли Божьей ни один волос не упадёт с твоей головы». И залюбовалась на аэропланы: «Как ровно, красиво летят! Во-он! Тот крайний уже бросил бомбу. Не на нас. На наше поле они никогда не бросают. На станцию бросают. Так же, как вчера. Сейчас упадёт туда! Упала... Сейчас взорвется!» – и последовал взрыв там, где указала девушка.
Мы разговорились. Девушка, её звали Олей, была воспитана в украинской патриархальной семье, пережившей коллективизацию и искусственный голод на Украине. Бог миловал, сохранил Олю. А немцы насильно увезли её на работы в Дойчланд-Германию, попала в Грац – на фабрику. Работала посменно. Неделю днем, другую неделю в ночь. После дневной смены подружки Оли обычно прихорашивались, красили губки и шли гулять с французами. Оля не шла. Оставалась одна в бараке. А от соблазна решила работать только по ночам. В канцелярии фабрики желание это удовлетворили. Вот почему я при всякой дневной воздушной тревоге встречал Олю в нашем поле. А бомбежки случались практически каждый день. Американцы, англичане бомбили. Один раз долетел до Граца и советский аэроплан. Он появился над полем.
Увидел высокую трубу кирпичного завода и бросил бомбу. Прямо в трубу!
Мы в это время сидели с Олей на берегу речки. На нас летели пыль, куски земли, крошево кирпичей...
Мои друзья-сербы тоже интересовались русскими девушками, разговаривали с ними по-сербски, не зная русского языка, но и те и другие хорошо друг друга понимали. Что уж обо мне говорить. Русские девушки относились ко мне с симпатией, были рады встретить русского на чужбине. Но одна обошлась со мной довольно сурово: «Кто ты такой, что так хорошо говоришь по-русски?». «Русский», – отвечаю. «Какой же ты русский, если ты взял немецкую винтовку и пошёл воевать против русских?». Говорю ей: «Я имею винтовку сербскую, а не немецкую. Винтовка моя сделана на ружейном заводе в городе Крагуевац, и воюю я не против русских, а против сербских коммунистов-титовцев». Девушка не отступала: «Если ты русский, ты должен быть коммунистом, потому что Россия коммунистическая».
Познакомился на поле и с одной парой русских, мужем и женой. Когда разговорился с ними, рассказал о белой русской эмиграции в Югославии, они пригласили меня к себе. В отдельный барачек. Немцы устраивали такие отдельные барачки для работающих на фабрике семейных пар. Когда сирена проиграла отбой, мы вместе пошли в этот барачек. Меня угостили денатуратом, и хозяин разложил передо мной на столе «Манифест генерала Власова». Я прочел и сказал хозяину: «Да, это то, что нужно России. Прекрасный манифест!». А про себя подумал: «Все уже поздно. Теперь это как мёртвому припарка!».
Мужчина же решил пойти добровольцем во власовскую армию РОА, а жена его осталась работать на фабрике, но теперь уже не на правах насильственно вывезенной иностранки, а на правах, на жаловании и на продовольственных карточках жены немецкого солдата.
Мои друзья-сербы рассказали Оле о Югославии, о нашем задании набирать к нам добровольцев, а потом соединиться с главными силами Драже Михайловича, поднять восстание против Тито. И о том, что наш король и англичане помогут нам. И что нам нужна медсестра. И что они уже просили капитана принять в отряд её, «невесту нашего Ацо», и что капитан был согласен.
Но я сказал Оле правду: «Мои друзья-сербы хорошие люди, обожают своего короля и надеются на англичан. Но король предал нас, предал нашего вождя Дражу Михайловича. И Югославию предал коммунистам. И Черчилль предал коммунистам весь Балканский полуостров, кроме Греции, которую оставил себе, англичанам. И мы идём туда на дело обреченное, и я не хочу туда вести тебя на погибель...»
Оля и сама решила по окончании войны возвращаться на родину. И сказала мне: «Там теперь большие перемены. Открыли церкви, вернули из ссылки патриарха Алексия, армии вернули погоны, говорят, что скоро колхозы распустят...». Я возразил: «Обманут, как обманули НЭПом!». Глянула на меня и с горячей убежденностью «закрыла» тему разговора: «Нет! Теперь не смогут обмануть, когда народ-победитель имеет силу!»
Она записала мой югославский адрес в Белой Церкви, чтоб нам списаться потом, после окончания войны.
Прощались мы, как поется в песне «Уходили добровольцы на гражданскую войну»:
Он пожал подруге руку, Глянул девушке в лицо, И сказал ей: «Дорогая, Напиши мне письмецо». – А куда же напишу я? Как я твой узнаю путь? – Всё равно, моя родная, Напиши куда-нибудь!Задачу нашу – набрать добровольцев на заведомо пропащее дело – мы не выполнили. Ни один серб, работавший в Германии, в австрийском Граце, не пошел к нам. Ни один военнопленный не пошел. Отсидевшись в плену всю войну, эти люди предпочитали сидеть до конца, чем идти к нам, объявленным югославским королем изменниками.
Прибилось к нашему отряду несколько хорватов, работавших в Граце, чтоб, наверное, доказать этим, что они были не с усташами, а с чётниками короля. Да еще, под видом пленных югословенских граждан, нам удалось вывести из плена двух летчиков – американского и английского, сбитых над Германией. И с этим набором «добровольцев» собрались мы опять ехать на поезде в Югославию. Погрузили наши камионы и поехали на последний еще не занятый красными кусочек Югославии – Словению. В главном городе Словении – Люблянах, где выгрузили камионы, капитан наш явился в немецкую комендатуру. Ему дали предписание направиться в горный район на соединение с Белой Гвардией, «Бела Гарда» – войском словенских антикоммунистических добровольцев под командованием генерала Крупника.
Действительно, в горных селах мы нашли... скудные остатки когда-то «громкого» по наименованию войска. И совместно с остатним отрядом «Бела Гарда» стали гоняться по горам за красны ми партизанами. В этом отряде словенском был русский, он мне представился: «Мишка!». А я ему: «Сашка!»
Сербы меня спросили, хочу ли я, чтоб русского приняли в наш отряд? Я к Мишке: хочет ли он перейти к сербским чётникам? Мишка с радостью согласился, поскольку «со словенцами он как глухонемой». Да! Словенский язык – это такая смесь языков: словенского, немецкого, мадьярского, словенца не может понять ни славянин, ни немец, ни мадьяр. Я понимаю всех славян кроме словенцев.
А Мишка отстал от казачьего полка, который шел из Франции на Балканы, чтоб соединиться с казачьей дивизией фон Панвица, и пристал к словенцам. Но так и не разобрался – с кем он?! «Сашка! Это мы к зеленым попали?..»
Сербы сказали мне, что со мной хочет говорить английский летчик. Он знал немецкий. Я понимал по-немецки, немного разговаривал. Летчик мне представился: «Лорд! Такой-то...» Не помню его имя и другие титулы. «Мне сказали, – продолжал лорд, что Вы сын генерала Российской императорской армии. А я летчик армии английской королевы... С американцем вы не говорите, он плебей!» (Потом и плебей, американец, и лорд, англичанин перебежали от нас к коммунистам.)
В словенских горах прятались от немецких репрессий местные словенские крестьяне. Они не были коммунистами, а командовали ими титовские партизаны-коммунисты. Крестьяне-словенцы нам сдавались без сопротивления. Капитан им кричал в рупор: «Мы чётники югославского короля! Мы вам не враги! Сдавайтесь!»
Не пожелала сдаваться только одна партизанка-коммунистка, которая была у крестьян командиром, отстреливалась, пока её не пристрелили чётники. И капитан наш сказал: «Хорошо, что её убили, а то бы мне самому пришлось её пристрелить».
Сдавшимся партизанам-словенцам капитан устроил что-то вроде суда публичного. Приказал расставить на поляне столы и скамейки. Рассадил всех по местам. И, как по написанному, «прочел» лекцию о вреде, о зле коммунизма. Крестьяне соглашались, кивали, поддакивали. И под конец капитан сказал недавним противникам, что если они хотят, то могут остаться с нами. Но... могут пойти и по домам. Все обрадовались, сказали, что пойдут по домам!
Так все и произошло. Словенцы разошлись по своим усадьбам, повидались с женами, детьми и – сейчас же убежали в леса к партизанам.
Стихли раскаты войны
В Словении же нас застала и капитуляция Германии. Капитан нам сказал: «Если не хотите сдаваться титовцам, то должны отступить из Словении в Австрию, в зону английской оккупации, и сдаться англичанам... Подчеркиваю, сдаться, а не встретиться с англичанами как с союзниками».
Как от лесного пожара бегут рядом олень и волк, и всё живое, так мы отступали от нахлынувшего «красного пожара»: мы, сербские чётники, рядом с нашими врагами усташами-хорватами. И тут же – и немцы, и казаки, и добровольцы генерала Недича...
Наступила зловещая тишина, стихли раскаты орудий и грохот воздушных бомбардировок, и стрекотание пулемётов, и жужжание надоедливых истребителей, еще вчера не дававших нам покоя на дорогах. Ни одного истребителя в синем безоблачном весеннем небе. Цветущие яблони и груши по склонам гор. И Мишка сказал: «Какая прекрасная весна! И конец войне! А ничего не радует».
Мы остановились на поляне у ручья и стали варить самое любимое сербское кушанье – фасоль со свиными копчеными рёбрышками. Конные казаки тоже дали себе отдых у этого ручья и стали поить коней. Сербы со всеми нами разговаривали. Позвали меня: «Ацо! Нашли твоего брата! Казак Генералов!»
Не может быть, чтоб – Володя, погибший в гражданскую... Не может быть! Да, так и оказалось, однофамилец. И не Владимир даже. На Дону было много Генераловых. И казак однофамилец, выслушав мой рассказ – о себе, о моем брате, о родителях, о белых русских в Югославии, стал говорить о своей жизни на Дону. О своём детстве. В ту пору большевики продолжали истреблять казаков. Расстреляли всю родню. Когда он пришел из школы домой – дом разорён, никого нет и собака воет...
Потом меня опять позвали сербы: «Ацо! Иди сюда, тут такой же русский из Югославии, как и ты». Это был моего возраста русский, окончивший сербское военное училище, произведенный в чин поручика, служивший в Югославской армии, а когда пришли немцы и дивизия фон Панвица, вступил в неё. Его приняли с тем же чином – хорунжим... И вот теперь сербы предложили ему перейти к нам. Русский сказал, что он офицер, не может оставить своих солдат. Сербы загомонили, потом согласились: «Имашь право! Ты прав!»
С нашим камионом, на котором сидели Мишка и я, поравнялся казачий камион, нагруженный продуктами. Сверху сидел казак. Увидев нас, он стал ругать нас последними словами: «Усташи! Проклятые! Такие-сякие... Убийцы сербов православных...». Я крикнул казаку: «Не ругайся, мы не усташи... Мы четники Дражи Михайловича!». Казак обрадовался, заулыбался: «А-а! Братушки! Сербы. Православные!» – и стал бросать нам пачки папирос, консервы. Потом словно опомнился, спросил насторожен но: «А кто ты такой будешь, что так хорошо говоришь по-русски?» Я ответил, что я сын белых русских эмигрантов. «А ты откуда будешь из России?» – и когда узнал, что я донской казак, повысил в возмущении голос. – «Что-о? Ты донской казак и служишь у сербов?! Ты не читал разве приказа генерала Краснова, чтоб все казаки объединялись в его дивизии, чтоб из всех частей немецких и других переходили к нему?! Генерал Краснов договорился с англичанами, что нашу дивизию целиком примут в английскую армию и мы пойдем с англичанами вместе воевать против большевиков!»
Я ответил, что не знал об этом. Казак почти закричал: «Так поспеши теперь исполнять приказ генерала Краснова!»
Через несколько минут он подскакал к нашему камиону верхом на вороном коне, а на поводу привел мне рыжую кобылу без седла. И бросил мне папаху. И крикнул: «На! Надень казачью папаху! Сними сербскую шапку!»
Я снял мою шубару, положил её около Мишки, нахлобучил на голову папаху и прыгнул с камиона прямо на спину рыжей кобылы. «Скачем к нашему майору!» – сказал казак. Я заупирался: «Нет! Сперва я должен явиться к своему капитану».
Мы обогнали все движущиеся камионы и остановились у легковой машины капитана, ехавшей впереди нашей колонны. В этот момент на дороге где-то возникла пробка, затор. Движение прекратилось. Я спешился, явился капитану и доложил, что хочу перейти в казаки. Капитан поморщился: «Ацо! Останься с нами. Мы идем сдаваться в плен, а не на соединение с союзниками. Пойми, казакам будет хуже, чем нам...» Казак насторожился: «Что он говорит?» – «Не советует». – «Не слушай его. Скачем к моему майору!».
И мы поскакали дальше вперед и догнали экипаж, запряженный одной лошадью. В экипаже сидел казачий майор – старичок, типа белого полковника, каких много я встречал в Югославии.
Воспользовавшись тем, что колонна еще стояла, мы оба спешились и предстали перед майором. «Донской казак, – представил меня новый товарищ старичку, – служит в чётниках Дражи Михайловича, не читал еще приказа генерала Краснова, а теперь узнал и хочет исполнить приказ немедленно!».
Старичок оживился: «Мне очень приятно! Меня очень трогает, что вы, донской казак, хотите соединиться с нами. Но не торопитесь! Подождите, пока мы сдадим немецкое оружие и немецкую форму. И когда будем приняты в английскую армию, получим новое оружие, тогда милости просим к нам. А пока оставайтесь с сербами».
...Когда мы перешли границу Австрии, то увидели американский танк с большой белой пятиконечной звездой. Сербы испугались: «Петокрака!..». Капитан всех успокоил: «Это не красная пятиконечная звезда, которая означает торжество коммунизма на всех пяти континентах, а белая, как видите, которая означает торжество демократии на пяти континентах!».
Из танка вылез американский офицер, наш капитан вышел ему навстречу и представился: «Капитан Митич, командир отряда чётников генерала Дражи Михайловича!». Американец пожал руку капитана: «Очень приятно! Я много слышал о вас, о наших союзниках чётниках генерала Дражи Михайловича!» – и пригласил нас всех сфотографироваться.
Все сербы радостно попрыгали с камионов и полезли на американский танк. И лишь один серб, как оказалось, благоразумный студент, не разделявший энтузиазма своих ничего не сведущих земляков, стоял в стороне. Да и американец по незнанию, что мы враги американцам, принял нас за союзников. И Мишка сказал мне: «Ну и дураки же твои сербы!»
Наконец американский офицер, видимо, разобрался в ситуации и сказал нашему капитану: «Теперь езжайте в Клагенфурт и явитесь в английскую комендатуру».
Мы не пережили неприятного, унизительного момента сдачи оружия. Капитан приказал нам сложить свои винтовки на дно камионов, мы ехали как обезоруженные. И когда проезжали мимо железнодорожной станции, увидели хорватов, усташей – уже пленных, работавших под охраной английских солдат. Один усташ крикнул нам: «Вы сложили оружие?». Сербский чётник поднял со дна камиона свой пулемёт, рассмеялся: «Гле! Шта србин има! – Смотри! Что серб имеет!»
Мы остановились на площади Клагенфурта. Капитан приказал нам сидеть на камионах, не слезать и ни с кем не разговаривать.
Долго мы ждали, вечностью казалось это время, пока в комендатуре решалась наша судьба. Наконец наш капитан в сопровождении английских офицеров невеселый появился перед нами. И сказал, что мы чуть не попали в лагерь пленных, охраняемый титовцами. Майор, английский комендант, тут же приказал капитану отправляться нам всем в лагерь военнопленных. Мы заволновались. А капитан наш начал уточнять у коменданта: «Кто будет нас охранять?». Майор сказал: «титовцы». Наш капитан посуровел: «Расстреляйте нас на месте, а титовцам мы не сдадимся!». Короткое замешательство кончилось тем, что англичанин на ходу принял иное решение: «Ладно! Поезжайте в село Перчах за Клагенфуртом и там расположитесь, а я к вам приеду, поговорим, что делать...»
Небольшое село Перчах, практически хуторок из нескольких домиков в котловине за городом, с маленькой зеленой лужайкой посередине. Капитан поставил палатки на лужайке – себе, офицерам и повару. Собрал нас всех и сказал: «Вы слышали, комендант Клагенфурта, англичанин, приказал нам здесь ждать его. Он обещал всё уладить и не выдавать нас титовцам. Но я англичанам не верю. В австрийском городе Лиенце англичане уже выдали казаков. Там тоже комендант Лиенца дал честное слово офицера Гвардии английской королевы, что не выдаст. И – выдал. Там же наших чётников англичане обманули, приказали им погрузиться в вагоны, чтоб ехать в Италию, мол, из Италии перевезут в Африку на соединение с сербской армией генерала Живковича. А что сделали? Повезли обратно в Югославию, через границу, через мост, через реку Драву. А на той стороне Дравы чётников уже ожидали титовцы. Они расстреляли чётников и сбросили в Драву... Я вам приказываю не оставаться тут со мной. А залезть на верхушки горок вокруг этой котловины и сидеть там! Взять с собой одеяла, ночью сюда не спускаться, спать там. А я останусь с офицерами и с поваром. Повар вас будет звать – свистеть! – к завтраку, обеду и ужину. Если увидите с горок, что нас окружают танками, разбегайтесь подальше...».
Но танками нас не окружили. Три дня никто не приезжал. На четвертый день увидели джип, приехал английский майор, один, без охраны. Капитан его встретил, поздоровались и все офицеры, и повар им стал подавать – сперва выпивку, сербскую ракию, закуски сербские. Потом обед. Потом – вино. У сербов обычай: до еды пить ракию, а после еды – вино.
Долго они пировали. Нас это радовало. Ясно было, что наш капитан и английский майор поняли друг друга и подружились.
Когда майор уехал, капитан стал свистеть и махать нам, чтоб спустились с горок. Мы скатились вниз и капитан объявил нам радостно, что майор приказал нам переехать дальше от Клагенфурта, в другое село, Вёльфниц, и там расположиться. И англичане будут снабжать нас продуктами питания, пока мы не устроимся на работы. Или – не разойдемся каждый «по своему усмотрению». И капитан сказал нам: «Я уйду последним».
Не все англичане подлецы. Капитан наш встретил хорошего человека. Такого же порядочного человека встретил у англичан командир Русского корпуса полковник Рогожин (Штейфон умер к той поре). Это был полковник английской армии, командовавший полком, которому сдался Русский корпус. Оказалось, что командир англичан был когда-то офицером связи в Белой армии и знал Рогожина с давних пор. И они поняли друг друга.
Английский полковник расположил Русский корпус лагерем в трёх километрах от Вёльфниц, где стояли и мы, чётники. Корпус получил «для самоохранения» четыреста винтовок, из тех, что были сданы при разоружении. Англичанин приказал также поставить караулы у входов в лагерь и не впускать ни титовцев, ни советские автомобили, кто бы в них ни находился.
И когда приехали НКВДисты, часовой их задержал, позвал караульного начальника. И тот стал звонить в штаб корпуса. Приехал на джипе английский комендант с Рогожиным и пригласил НКВДистов следовать за ними. Прибыли в штаб. Старший НКВДист стал говорить, что он не требует выдачи Рогожина и всего Русского корпуса, потому что старые белые эмигранты не подлежат выдаче, а требует выдать советских граждан, которые скрываются в Русском корпусе.
Рогожин сказал, что никого из советских нет. НКВДист закричал: «Это ложь! Мы знаем, что есть!». Англичанин ответил, повышая голос: «Если офицер Российской императорской армии сказал честное слово, что нет, значит, нет! И вы не смеете оскорблять офицера Российской императорской армии, и вам тут больше делать нечего, потрудитесь следовать за мной!» – и вывел НКВДистов из лагеря.
Когда мы расположились в селе Вёльфниц в просторном имении, капитан приказал нам разобрать винтовки, пулемёты, отделить деревянные части оружия и дать их повару для костра, чтоб варил фасоль, а металлические части густо смазать и закопать. На случай, если опять пойдём в Югославию.
Имение, в котором мы расположились, находилось у большой дороги на Грац. По этой дороге шли возвращавшиеся на родину.
Шли с песнями, веселые. Ехали и на камионах, с плакатами «Родина ждёт!», с музыкой, с гармониками. Мишка стоял и смотрел им вслед. «Мишка! – услышали мы крик, из движущейся толпы вышел человек. – Мишка, ты жив, а мы не знали, что с тобой случилось, ты как пропал в Словении».
Это был Мишкин друг и сослуживец по казачьему полку, от которого Мишка, действительно, давно отстал... А Мишкин друг возвращался на родину. И Мишку, вижу, потянуло на родину. И он мне сказал: «Идем с нами!». А друг его спросил: «Документы липовые имеете? Доказательства, что не служили в немецкой армии? Что насильственно вывезенные? Нет?.. Тогда нельзя идти без документов. У меня есть. Я пойду один на разведку, если дело будет дрянь, убегу. И вам расскажу».
Так оно и вышло. Через неделю друг Мишки, казак, вернулся и рассказывал: «Нас встретили с музыкой и плакатами, стали проверять имеющиеся документы. У кого их вообще не было и кто был в немецкой форме – в одну сторону, вторых, с документами, доказывающими, что не служил в немецкой армии, в другую. Нас, то есть при «нормальных» бумагах, отвели под конвоем в один лагерь, бездокументных, заподозренных в службе немцам в другой... Нам выдали лопаты и кирки, погнали в лес копать общие могилы. Мы не знали: себе копаем или другим. Ночью были слышны залпы расстрела, а утром нас погнали закапывать расстрелянных. Нас не расстреляли, но и не миловали, били, ругали, называли изменниками, фашистскими прислужниками, а девушек-остовок, насильственно вывезенных в Германию, насиловали пьяные красноармейцы... Да! Нет у них той дисциплины, что была, говорят, когда-то... Нам они кричали: «Не надейтесь, что вернетесь на родину! Дальше Польши вас не повезём, будете там, в Польше, разбирать завалы от бомбёжек...».
Мишка послушал и сказал: «Пусть моя жена в России думает, что я не живой. Останусь здесь, женюсь на австрийке...».
И стали мы с Мишкой и его другом работать в имении, где хозяин еще не вернулся с войны. И все дела вела хозяйка. В свободное от работы время я выходил от нечего делать на дорогу и наблюдал за проезжающими. И встретил немецкую боевую машину, а в ней друзей своих – бывших юнкеров 2-й юнкерской роты, теперь лейтенантов немецкой армии, прошедших законные немецкие курсы. Друзья мои были в полной немецкой форме, со всеми знаками отличия, но с власовскими значками на мундирах и с повязками на рукавах – РОА. Наш Русский корпус в конце войны тоже вошел в РОА. А я был в сербской шубаре с белым двуглавым сербским орлом на ней. Друзья остановились передо мной и закричали: «Шурка! Чётник! Ты жив! А мы твое одеяло пропили за упокой твоей души! Думали, что убит. Ну-у, долго будешь жить!.. А ты дезертир. Тебя нужно бы расстрелять, но мы тебя не расстреляем, потому что ты не к врагам перешел, а к нашим союзникам... Нас англичане принимают на службу в свою армию! Для войны против большевиков. Уже выдали нам несколько сотен винтовок. Приходи к нам, наш штаб корпуса находится в селе Тигринг. Не говори, что ты дезертировал, а скажи, что отстал при отступлении и пристал к чётникам. Так в шубаре и приходи...».
Я рассказал об этой встрече и предложении моих прежних друзей Мишке. Он ответил: «Нет. Я в плен не пойду».
Когда я явился в штаб корпуса, так и доложился, как советовали мне старые друзья. Меня спросили: «Ваш последний чин в корпусе?». Ответил: «Ефрейтор». Штабист покачал головой: «Нет, нет, скажи – унтер-офицер! Чтоб в английскую армию поступать прямо унтер-офицером».
Итак, я поступил в Русский корпус в третий раз.
Английский полковник, друг полковника Рогожина, конечно, не мог принять Русский корпус в английскую армию, а принял... в плен на привилегированном положении. И дал четыреста винтовок, действительно, для самоохраны: в Австрии хозяйничали титовцы. Не смотря на то, что это была зона английской оккупации, титовцы творили произвол, мародерничали, грабили.
Нас приравняли к пленным австрийцам, подключили к рабочим бригадам этих военнопленных. Послали на работы: одних на разборку развалин от бомбежек, других на фабрики. Я и мои друзья попали на сельскохозяйственные работы. Лучшего в нашем положении придумать было нельзя: в то полуголодное время в Австрии сельхозрабочих кормили хорошо. Австрийцев и отпускали из плена. Официально. И давали «этласунгшайн» – официальную бумагу об отпущении из плена, дающую право на бесплатный проезд домой. Нужно было только указать место, куда возвращаешься. Я сказал, что «моё родное место» Зальцбург. Предполагал, что там находились в это время мои друзья из Белой Церкви... (Один наш корпусник, попавший в плен к большевикам, потом сбежавший, рассказывал. Он раненый лежал в немецком лазарете, сошел за немца, был вывезен в Россию. И когда работал на разборке развалин, поднял кусочек газеты, чтобы скрутить папиросу, и прочел на этом клочке: «Русский белый корпус под крылышком английской королевы спрятался в Австрии, в Келеберге». Обрадовался: «Значит, живы наши!»)
В Зальцбурге я встретил старых друзей из Югославии – нацмальчиков, узнал, что НТС существует, несмотря на все гонения немцев. И что Виктор Михайлович Байдалаков отсидел в немецком концлагере и с ним все руководители Союза. И что НТС продолжает борьбу, засылает за «железный занавес» своих людей. И что ведает этим Алёша Родзевич.
Как только я услышал об этом, сразу пожелал увидеть Алёшу. Нашел его. Горя нетерпением отправиться «туда», всё спрашивал Алёшу: «Когда же?!». А он успокаивал: «Нельзя же так сразу быка за рога!». И познакомил меня с карпатороссами, которые собирались «туда», в Карпаты, которые были в то время полны партизан-власовцев и повстанцев-карпатороссов. Последние несколько веков ждали русских, а когда дождались... Пришли красные русские и стали их расстреливать. Карпатороссы ушли в горы. Вот я и загорелся желанием помочь повстанцам. И стали меня готовить к этому делу...
Однажды, придя на подготовительные занятия, услышал, что большевики послали в Карпаты антинемецких партизан – знатоков партизанского дела, они прочесали все Карпаты, уничтожили всех наших партизан, и ни мне, ни тем карпатороссам, что готовились со мной на борьбу, делать в Карпатах нечего.
И продолжил я разбирать развалины в Зальцбурге. Работал я в фирме Карякина, предприимчивого русского из Польши. Он организовал лагерь Ицлинг на краю города, на берегу речки Зальцах. Сговорился с американцами, чтобы этот лагерь считался рабочим лагерем, а все жители лагеря – рабочими фирмы Карякина. По карточной системе, которую американцы ввели после войны, рабочим полагалась карточка тяжелого рабочего в Австрии и американский пакет продуктов, который выдавался каждому эмигранту. Эти пакеты Карякин выписывал и на живые, и на мёртвые души. Себе, конечно, брал львиную долю. Но и нас не забывал, давал побольше, чем полагалось по норме. Случалось получать нам целые, не открытые банки консервов, которые – хочешь ешь, хочешь обменивай на другое, продавай.
Рабочие в фирме Карякина все были бывшие власовцы, казаки-корпусники. И всем хозяин устроил документы и продуктовые карточки рабочих тяжелого труда.
Инженер Теплицкий, начальник наш по разборке развалин, предложил нам «Цайт аккорд», то есть работать сдельно. Нет, не для того, чтоб хорошо заработать, нас не интересовали австрийские гроши-фенинги, а для того чтоб, выполнив дневную норму, можно было идти отдыхать. Согласились. И стали мы работать группами по три человека. Дневная норма на троих – кубометр кирпичей. Со мной были: мой друг по Белой Церкви и кадет Ванька Нагануцци и Павел Золотарёв, сослуживец по Русскому корпусу, раньше работавший двадцать пять лет на постройках в Болгарии. Мы с Ванькой стали собирать и сносить в кучу кирпичи, Павел складывал. В первый день мы сложили кубометр кирпичей к девяти часам утра. Кирпичей было много, везде валялись, разбросанные бомбардировками. На второй день норму выполнили к десяти. На третий – на поверхности уже не нашли ни одного кирпича. Чтоб добыть их, нужно было раскапывать кучи земли, массу пыли и песка, разбитой штукатурки. У Ваньки на это занятие не хватало терпения, и он мне сказал: «Шурка! Мы сегодня за восемь часов не выполним норму. Давай лучше подобьём вон ту колонну, и тогда упадёт мно-о-го кирпичей!... Давай!».
Я посмотрел на колонну и на потолок, который она поддерживала, и подумал: «Точно грохнется потолок на нас, если не сумеем вовремя отскочить!» А выше – тоже потолки. И все держатся на «нашей» колонне...». А Ванька, вооружившись кувалдой, начал уже колошматить из всех сил по этой опоре потолочной. Оглянулся на меня: «Что стоишь? Боишься?»
Конечно, боялся я. Но смелости придало то, о чем подумал я в те минуты: Ванька ведь не утерпит, не удержится у него – расскажет девушкам из соседнего лагеря, мол, «Шурка – трус!».
В Парше, соседнем женском лагере, были две сестры – Нонна и Нина. Ванька был влюблен в Нину, а в Нонну я был влюблен еще в Белой Церкви. И когда в Зальцбурге Нонна решила выйти замуж за Володю Кошкарова, кадета и нацмальчика, она спросила меня, как я к этому отношусь. Я в то время собирался партизанить в Карпатах, поэтому сказал Нонне, что я «ради России отказываюсь от всего!». Потом я был шафером на её свадьбе и свидетелем на гражданском бракосочетании в австрийском Зальцбурге...
Я взял кирку и стал помогать Ваньке подбивать колонну. Но тут прибежал Пашка Золотарёв и закричал: «Дураки! Сумасшедшие! Вон отсюда! Скорее!». Ванька засмеялся: «Пашка! Ты прибежал панику наводить?!». Пашка, просунув голову в окно, продолжал панически кричать: «Да выходите же... Песок сыплется – это первый признак, что сейчас будет обвал...».
Да. Из трещины колонны тонкой струйкой тёк песок. И я, как ужаленный, выскочил из окна. Ванька, помедлив еще какие-то секунды, неторопливо подошел к нам и сказал: «Смотрите! Колонна гнётся...»
Это продолжалось не больше минуты, а мне казалось вечностью. И вдруг сразу всё (!) рухнуло, кроме лестницы и верхней площадки строения. Посмотрев вверх, мы замерли. На необрушившейся площадке стоял контролёр фирмы Корякина. Стоял, видимо, боясь пошевелиться. Потом он осторожно ступил на первую ступень лестницы, потом на вторую... стал медленно спускаться, а когда почувствовал землю ногами, дал волю страху и злости, закричал: «Саботаж! Террористы!.. Инженер Теплицкий, узнайте имена и фамилии злодеев, запишите! Я их немедленно передам американским властям!».
Инженер Теплицкий, сектант евангельский, христианин, стал говорить нам: «Что вы сделали? Бог вам дал жизнь, а вы ею не дорожите! Кто бы вам вернул жизнь?».
«Фирма Карякина вернула бы нам жизнь!» – ответил ему Банька. А Пашка сказал: «Это я вам вернул жизнь! Ваши отцы дали вам первую жизнь, а я вторую. Я ваш второй отец. Купите теперь литр спирта и отпразднуем ваше второе рождение».
В этот день мы, не только наша тройка, а все тройки собрали и сложили быстро кирпичи и пошли гулять. Мы с Ванькой купили литр спирта, смешали с водой и угостили нашего отца Пашку. Он, охмелевши, стал нас обнимать и говорить: «Сыночки! Я вам дал вторую жизнь. Меня Бог послал вас спасти. Я складывал кирпичи, нанесенные вами, и у меня их было ещё много, как меня что-то толкнуло – где они, что-то притихли?! Я бросился бегом искать вас, самоубийц. Из-за лени, чтобы скорее закончить рабочий день, чуть не погибли, пережив войну!».
Одного литра спирта на троих нам было мало для такого большого праздника, мы хотели купить второй литр, но в Ицлинге у наших спекулянтов не достали, всё уж было распродано. В ту пору так много пили, что наши «снабженцы» не успевали с поставками. И я решил пойти в лагерь Парш. Там попытать удачу.
На трамвайной остановке один русский говорил своему собутыльнику, выпившему с ним в Ицлинге не меньше литра: «Садись на этот трамвай! Заплати двадцать веников (фенингов) и скажи кондуктору, чтоб сказал тебе, дураку, когда будет Муравей плац! Там слезешь... Кондуктор, скажи ему, когда будет Муравей плац». Кондуктор, возникший в дверях трамвая, покивал пьяницам: «Яволь, Мирабэль плац!»
Я не сел в трамвай. У меня было настроение пойти пешком в лагерь Парш – напрямик через поле.
Пошел и запел:
Над озером чаечка вьётся, Ей негде бедняжечке сесть. Лети ты в Сибирь, В край далёкий, Снеси ты печальную весть.Меня остановил полицейский и попросил: «Битте шён никс зо лаут! (Пожалуйста, пойте не так громко!). Я показал ему на поле (фэльд) и сказал, что пойду петь в поле. Он мне разрешил петь в поле: «Я! Битте шён!»
И я пошел через поле и снова запел, переменив печальную песню про чаечку на боевые песни. И с боевыми песнями вошел в лагерь Парш. Мне потом говорил Володя Кошкаров: «Ты пел сербскую песню чётников «Преко крвы» – «Через кровь к своей цели». Ты так шагал, будто по колено в крови шагаешь...»
Почему так много пили в лагерях? Прошел слух, что нас выдадут большевикам. И началось. Пропивали всё: сапоги, шубы, шапки, всё, что было нажито, куплено, выменяно.
Пьяные куражились, вытирая слёзы, словно с жизнью прощались: «Пропали, как мухи!.. Когда выдадут нас на погибель, там всё отберут. Всё – пропивай! Всё меняй на шнапс. На австрийскую водку из гнилых яблок, из картофельной шелухи... Всё! Э-эх!..»
Под прицелом «СМЕРША»
Тогда уже были выданы «смершу» и прочим энкэвэдэшникам казаки. В том самом городке Лиенце. И не только казаки-белоэмигранты, воевавшие на стороне немецкой армии, выданы их семьи. Весь беженский лагерь был окружен английскими танками: и женщин, и детей, пытавшихся убегать (ходили слухи), давили танками, исполняя Ялтинский договор Черчилля и Рузвельта со Сталиным.
В первые дни по окончании войны англичане и американцы точно исполняли пункт этого договора. А когда сообразили, что это преступление противочеловеческое, дали приказ своим военным: прекратить выдачу! И стали вести переговоры с большевиками об изменении этого пункта Ялтинского договора, то есть выдачи всех поголовно бывших российских и советских граждан. Договорились с большевиками о том, что выдавать будут только дезертиров из Красной Армии и военных преступников. Учредили комиссии советской репатриационной, английской и американской миссий. Каждый русский житель лагеря должен был явиться на комиссию и доказать, что он не военный преступник и не дезертир.
Ещё до начала работы этих комиссий в лагеря беженцев приезжали советские офицеры, НКВДисты – уговаривать вернуться на родину. Американцы, а «наши» лагеря находились в американской зоне оккупации, разрешали им выступать со своими речами в большом бараке, который был в каждом таком лагере. Приходили добровольные слушатели. Силой американцы не сгоняли нас.
К нам, в лагерь Ицлинг, приехал советский полковник Шишанков. Комендант лагеря американец мистер Дальби предоставил ему большой зал столовой и театра. Шишанков начал речь с того, что Родина ждёт нас, ждут отцы и матери ждут, и если кто виноват в чём перед Родиной, то он своим трудом по восстановлению разрушений войны искупит свои грехи перед Родиной. В конце речи полковник спросил: «Всё понятно? Кому не понятно? Поднимите руки!».
Все мрачно молчали, словно ждали еще каких-то слов или действий советского полковника.
Наконец поднялась рука. Шишанков обрадовался – нашелся собеседник: «Вот там подняли руку. Вам что не понятно? Какой вопрос?». Скрипнула в тишине скамейка. И голос: «Нэ-эт! Не вопрос, а совэт тэбэ. Твая гаварыл! Гаварыл. Ныкаво нэ угаварыл. Твоя задание нэ исполнил. Твоя сама на Родину нэ поезжай, оставайся тут! Рядом со мной койка свободный есть. Американцы тэбэ дадут одеял, палтун, наски...»
Шишанков покраснел. Злой выходил из барака, под общий хохот.
Комендант нашего лагеря мистер Дальби нас понимал, хорошо к нам относился. И через русского помощника начальника лагеря Мошина, офицера Белой армии и лейтенанта немецкой армии Русского корпуса, объяснял нам, как нам вести себя на советских ко миссиях, что говорить. Не говорить, что был в Красной Армии, потому что в этом случае подлежит выдаче как дезертир. Не говорить, что был в немецкой армии, потому что в этом случае подлежит выдаче как военный преступник. Не говорить, что беженец от наступающего фронта, а говорить, что политический эмигрант, еще лучше говорить, что был преследуемый в СССР как классовый враг.
Мистер Дальби всё знал и понимал о большевиках, благодаря Мошину, который многое ему объяснял, рассказывал. О том, что они, в основном нерусские большевики, сделали с русским царём и русским народом в гражданскую войну и после, как уничтожали бывших царских офицеров и старую русскую интеллигенцию, губили крепкое крестьянство – «кулаков», преследовали их сыновей... Поэтому мистер Дальби особенно подчеркивал, чтоб сыны кулаков не скрывали своё происхождение, чтоб открыто и смело говорили об этом советским офицерам. А что касалось белых эмигрантов, то эмигранты до 1938 года не подлежали выдаче как политические.
Американцы решили создать в нашем лагере – для поддержания порядка и собственной охраны! – внутрилагерную полицию. Мистер Дальби поручил Мошину подобрать в полицию желающих. «Вы не бойтесь говорить мистеру Дальби, что вы военные, говорил с нами Мошин. – Он не хочет штатских в лагерную полицию, не раскланивайтесь перед ним по-штатски, а покажите военную выправку!». Бывший русский офицер Мошин построил нас в шеренгу и командовал парадом. Мистер Дальби жал каждому из добровольцев-полицейских руку, мы лихо щелкали каблуками.
Нам выдали форму немцев, воевавших в пустынях, в том числе и широкие тропические шлемы. И когда я был дежурным по лагерю, при случае носил в этом шлеме детей, развлекая их. Дежурный у входа в лагерь обязан был не впускать в лагерь незнакомых лиц, не поднимать шлагбаум никому, кроме мистера Дальби. Это было важно (держать бдительность!), когда стали приезжать в лагерь автомобили советской репатриационной миссии.
На советскую комиссию, по нашей общей договорённости, первыми пошли старые эмигранты, чтоб узнать: о чем спрашивают? В нашем лагере я пошел самым первым.
Советский полковник Шишанков сказал мне: «Садись! Хочешь закурить?» – «Нет! Спасибо, не курю». – «Имя и фамилия?» – «Александр Генералов». – «Что? Казачья фамилия?! В какой дивизии служил?» – «Нас не брали – не подданных Югославии».
«Что? Кого это вас не брали? В какую армию? В Югославии? Ты говоришь, что из Югославии, а доказательства имеешь?».
Я вынул из кармана мою студенческую книжку Белградского университета, написанную кириллицей по-сербски – такими же буквами как русские, с сербским двуглавым орлом и с моей фотографией. Он посмотрел на фотографию, на меня и сказал: «Да, вы белый эмигрант. Сомнений нет... Вопросов больше нет, вы свободны!» – и вернул мне студенческую книжку.
Я вышел и передал моим друзьям этот разговор.
Вторым пошел Володя Костенко, тоже старый белоэмигрант в немецкой форме. И сразу показал Шишанкову свой «нансеновский паспорт». Эти паспорта международный комитет выдавал не имеющим подданства русским белым эмигрантам, не пожелавшим вернуться на родину по амнистии. (В русской эмиграции знали о тех, кто вернулся в Россию по амнистии: большинство из них погибли в советских лагерях!)
Шишанков посмотрел на Володин паспорт и сказал: «Да! Сомнений нет. Вы старый белый эмигрант и, наверное, служили в немецкой армии, форму даже не сняли». И Володя ответил, чеканя слова: «Да! Я служил в немецкой армии – в Русском белом корпусе в Югославии, раньше служил и в Белой армии, и буду служить во всех армиях, которые будут воевать против вас!».
Шишанков не смутился: «Очень приятно говорить с таким храбрым и идейным человеком!»...
И Володя исполнил бы своё обещание: воевал бы в Корее, воевал бы во Вьетнаме, воевал бы в Африке, если бы не умер от рака печени в тот же послевоенный год. Рак печени – единственный скоротечный рак, случившийся среди нас в ту пору. И молодая жена Володи – только повенчались, не успели прожить вместе медовый месяц – сошла с ума от горя...
Когда мы, старые эмигранты, прошли комиссию и рассказали о ней новым эмигрантам, бывшим советским гражданам, они уже хорошо усвоили наставления мистера Дальби и исполняли их правильно.
Молодой хохол на вопрос Шишанкова, служил ли он в Красной Армии, выпучив глаза, ответил – «Нет!». Шишанков закричал: «Врёшь! В твои годы ты не мог не служить». – «Нас, классовых врагов, не брали. Сынов кулаков. Отца моего расстреляли. Мать голодом уморили». – «Довольно! Вопросов больше нет. Уходи!».
Советским офицерам не нравилось, когда их обличали при американцах. Присутствовавший при разговорах переводчик тут же все американцам и переводил.
Каждому вызванному на комиссию Шишанков предлагал папиросу. Один наш сказал на этот вежливый жест НКВДэшника: «Предлагаешь папиросу? А когда будет наган в зубы?». – «Какой наган? Что ты говоришь?». – «А когда меня раньше допрашивали в НКВД, мне сперва так же дали папиросу в зубы, а потом и наган в зубы всунули!». – «Уходи! Вопросов больше нет».
Вызвали грузина. И он, отвечая на вопросы, запутался в датах, не вспомнил, в каком году он выехал из России. И выйдя из терпения, закричал: «Пиши 20-й! Пиши 30-й! Пиши 38-й! Пиши, какой хочешь. Моя все равно на родину не поедет. Моя политыческий!».
Когда вошла на комиссию старушка, Шишанков усмехнулся: «Мадам! Нам с Вами не о чем говорить. Вы старая эмигрантка!». Старушка строго глянула на полковника: «Не-е-т, новая! Совсем новая. Вы моего мужа расстреляли! Мать с голоду умерла. А меня немцы спасли. Дай Бог им здоровья! Вывезли и на станциях горячей похлёбкой кормили... А теперь американцы, дай им Бог здоровья, и кормят, и поят!» – и старушка тут же, перед комиссией, стала раздеваться, показывать, «как её тепло американцы одели!». Переводчик переводил американцам, те хохотали, а Шишанков кричал: «Уходи, старуха! Уходи, сумасшедшая...».
Все советские граждане, наученные мистером Дальби, правильно отвечали на вопросы и избежали насильственной выдачи. Только двое сплошали. Первый на вопрос: «Служил ли в Красной Армии?», ответил: «Служил в рабочем батальоне». Шишанков кивнул: «Запишем – дезертир из рабочего батальона Красной Армии». Другой бывший красноармеец уже не по оплошности вовсе, а сознательно стал обличать большевиков перед американцами: «Да, служил в Красной Армии, в пехотном полку, политруком. И был хорошим политруком, идейным коммунистом. Попал в плен к немцам раненый, без сознания, не смог исполнить приказ товарища Сталина: «Не сдаваться в плен, застрелиться». Немцы положили меня в свой лазарет, вылечили. Я бежал, вернулся к своим. Меня судили и приговорили к десяти годам концлагеря и послали на передовую».
Тут вступил в разговор американский офицер: «Я не понимаю, как это могло быть, чтоб вас осудили на десять лет каторги и в то же время послали на войну?». – «Вы не понимаете потому, что у вас в армии подобного не могло быть, ни в одной армии мира этого не может быть! Во всех армиях мира бежавшего из плена и вернувшегося к своим награждают, а в СССР осуждают на десять лет концлагеря и посылают на войну, на передовую линию. И если до конца войны не будешь убит, то должен будешь сидеть после войны в концлагере на каторжных работах эти десять лет».
Шишанков тут вовсе рассвирепел, закричал: «Запишите! Дезертир из Красной Армии. И злостный пропагандист против Советского Союза».
Через несколько дней за двумя дезертирами-красноармейцами пришел автомобиль советской репатриационной миссии и автомобиль американской военной полиции. Мистер Дальби сказал Мошину: «Передай начальнику лагерной полиции, чтоб эти двое русских сейчас же бежали из лагеря задними воротами, а я скажу советским, что данных лиц в данный момент нет в лагере».
Бывший политрук бежал тотчас. Второй, что из рабочего батальона, находился на разборке развалин. Но НКВДэшники, сволочи, следили за нами, знали, где разбираем развалины. Поехали туда. Стали искать среди лагерников, выкликая по фамилиям. И «виновник» откликнулся. Хотел сразу же сесть в автомобиль советской миссии, но американец перегородил ему дорогу и сказал: «Нельзя так – без вещей. Соберите вещи, попрощайтесь с женой и... не торопитесь!».
Вернулся он быстро. При небольшом узелке. И только собрался садится в советский автомобиль, как американец опять перегородил ему дорогу: «Стойте! Не торопитесь. Вы, наверное, что-нибудь забыли. Вернитесь!».
Опять ушел. И опять быстро вернулся. Но американец в третий раз вернул непонятливого русского. Да и все в лагере говорили ему: «Дурак! Ты что, не понимаешь, американец даёт тебе возможность убежать. Убегай скорей!» – «Нет! Хуже будет, если убегу. Все равно нас всех выдадут рано или поздно. И кто скрывался, тому ещё тяжелей будет».
Дальше американец уже не проявлял усилий выручить бедолагу. Так и сел он в советский автомобиль со своим тощим узелком...
Лагерь наш Ицлинг, на окраине городка Зальцбурга – место живописное, берег речки Зальцах, берущей начало на горе Зальцберг, на которой до сих пор сохранились кресты и могилы суворовских солдат. От Ицлинга, как во всех католических городках, идёт дорожка на «Голгофу» – к трём крестам с распятыми фигурами Христа и двух разбойников. Вдоль дорожки – часовенки, на которых изображения истории страданий Христа. Суд Пилата и – всё по порядку.
Как-то один наш лагерник, неграмотный бывший колхозник Иван, попросил меня: «Сашка! Покажи мне Голгофу». И я пошел с ним, начиная «экскурсию» от первой часовенки. Иван, едва увидел Христа в терновом венце и свирепые лица еврейских первосвященников, закричал: «Сашка-а-а! Смотри, что сделали жиды живому человеку, колючки на голову одели!..». И дальше он уже «чисто по-русски» ругал мучителей Христа. Старушки австрийки, молившиеся у часовенок, не понимали искреннего возмущения Ивана, но на лице у него были «написаны» такие эмоции, что старушки в ужасе крестились.
Мы поднимались тропинкой в гору, встречая у каждой часовенки и усердно молящихся. И Иван всякий раз выражал по-своему возникающие в его душе чувства: не умеющий ни молиться, ни креститься, выражал эти чувства громкими криками. И вот опять, к ужасу молящихся, когда мы дошли до красивой церкви на горе, он, увидев фигурки ангелочков, закричал: «Сашка! Смотри, пацанята с крылышками!.. А у нас жиды-большевики, собаки, всё это уничтожили! Церкви поломали. Сожгли. Я там у нас ничего этого не видел!» – и опять послал в пространство громкие ругательства...
В обязанности лагерного полицейского входили обыкновенные заботы-полномочия – смотреть за порядком. Особенно строго смотреть, когда назначаешься дежурным по лагерю. Мне как-то везло. При мне всегда был порядок. Пили, напивались, но не скандалили, не было и пьяных драк в мое дежурство. И я любил возиться с детьми. Маленьких, как я упоминал, носил в большом тропическом шлеме. Мальчикам, что повзрослее, рассказывал сказки, были, небылицы. И они ждали, наверное, моего дежурства. Один мальчик, Лёня, часами мог слушать и постоянно подбадривал меня: «Дядя, вы рассказывайте, если даже это неправда, всё равно рассказывайте. Это очень интересно!». И сам Леня мне доверял своё. Однажды рассказал, как его папа в лесах Белоруссии воевал с врагами большевиками, залез на крышу хаты, где засели партизаны, и «бросил в печную трубу атомную бомбу». Наверно, такой случай и был, но не «атомную», конечно, бомбу, а ручную гранату бросил отец Лёни. Мальчик слышал, скорей всего, как отец это рассказывал за выпивкой с друзьями... А в то время мы такими подвигами остерегались хвалиться.
Раз во время дежурства меня позвали к Мошину. А он мне с порога, едва я доложился: «Что написано на стене в уборной? Не знаете!.. Вот вам бумага и карандаш. Пойдите и перепишите, и разузнайте, кто это додумался написать такое непотребство!». Текст надписи был, конечно, забавный, язвительный, но не столь обидный, как я полагал, для адресатов: «Спасибо нашему председателю колхоза Мошину и колхозному бригадиру Мариушкину, что поснимали перегородки в уборной! Просим поснимать перегородки и в женской уборной – под лозунгом: «Долой стыд!». Написал явно кто-то из бывших советских – лексика не белоэмигрантов. И Мошин на меня навалился: «Кто это сделал, я спрашиваю?!». Пожал плечами: «Не знаю». – «Какой же вы полицейский дежурный по лагерю, когда не знаете, что в лагере делается! Вы служите три месяца в лагерной полиции, а ни разу никого не оштрафовали, не побили резиновой палкой». Я согласился: «Да, я плохой полицейский. Увольте меня с этой службы!».
Я уволился из лагерной полиции, стал опять работать на разборках развалин.
А надпись в уборной была остроумной. С намёком. Дело было в том, что дочь Мошина вышла замуж за сына Мариушкина, заведующего работами по лагерю, действительно лагерного бригадира, и молодым негде было жить. Мариушкин нашел место в одном бараке и, не долго думая, отгородил семейный «пятачок», распорядившись разобрать на это сооружение деревянные перегородки в уборных...
Получив на месяц продовольственные карточки рабочего тяжелого труда, проработав неделю, я поехал по селам спекулировать. Большинство рабочих фирмы Карякина так и делали: неделю работали, затем две недели спекулировали. Американцы давали нам в изобилии не только свои сухпродукты в пакетах, а и одежду, обувь. Мы меняли это в селах на сало, яйца, окорока. По цене черного рынка продавали шнапс.
Еще я сбывал крестьянам гипсовые изделия моего производства. Наконец-то по-настоящему пригодились уроки нашего учителя рисования в кадетском корпусе Михаила Михайловича Хрисогонова. Еще тогда, в кадетах, он научил меня скульптуре из глины и гипса. Михаил Михайлович не позволял раскрашивать фигурки животных, которые я наспециализировался тогда делать, и вообще приучал нас относиться к искусству лепки и рисования, соблюдая классические традиции. Он объяснял мне, почему, например, не раскрашены древние фигуры эллинских богов и глаза их белые, как у слепых. Многое нам объяснял. И я каждый год под руководством Михаила Михайловича делал фигурки для лотереи в пользу кадет-выпускников, для покупки им костюмов. Лепил сперва из глины, потом Хрисогонов научил отливать на глине гипсовые формочки, потом, вынув глину, смазывать внутри формочки специальным веществом – шеллаком, чтоб гипс не прилипал к глине, и – можно было размножать фигурки.
Теперь, когда я стал лепить для австрийских крестьян бауэров, нужно было обязательно раскрашивать фигурки австрийских гномиков и цыплят, укрепив их на гипсовых подставках. Гномиков делал зелёными. Цыплят, конечно, красил в желтый цвет. Когда показывал фигурки австрийским ребятишкам, они приходили в восторг и просили своих матерей: «Мути, сауфе!». Мамы спрашивали меня: «Вас костет?». Я отвечал, что стоит моё изделие: кило сала или дюжину яиц! Деньги австрийские – ни фенинги, ни шиллинги – я не хотел. Когда мне удавалось обменять одеяло на окорок, я просил бауэра порезать этот окорок на куски. Бауэр удивлялся: «Варум?». Я объяснял: если полицейский меня остановит и спросит, что я имею, я покажу ему непроданные фигурки гномиков, и ветчину, и сало в кусочках по четверти кило, и докажу, что я не спекулянт, а торгую предметами своего изготовления.
Так и случалось. И не раз я «водил за нос», обманывал доверчивых австрийских полицейских.
Прыжок в неизвестность
Меня обогнал американский камион, и люди в американской форме кричали мне по-сербски: «Ацо! Ацо!» И показывали, куда они завернут, чтоб я зашел к ним. Я узнал их, моих соратников-чётников, и свернул туда, куда они приглашали. Там был лагерь американского рабочего батальона, в который были приняты мои друзья-сербы. Они предлагали и мне поступить на эту службу, а потом ехать с ними в республику Люксембург на сельскохозяйственные работы, куда их обещали устроить американцы. Я поблагодарил друзей, сказал, что я уже записался ехать в Марокко. Вот только дело с отъездом затягивается. Но все равно, мол, дождусь, поеду, коль записался.
Один раз я вернулся из села, где торговал своими изделиями, и у входа в лагерь меня встретил один мой друг и сказал с ходу: «Сашка! Едем в Венецуэлу! В канцелярии у Мошина записывают желающих ехать в Венецуэлу. И повезут через несколько дней, не так как в Марокко». Я спросил как бы между прочим: «А где эта Венецуэла? Это один из штатов США?». Друг ответил серьёзно: «Нет, это одна республика в Южной Америке. Идем, я тебе на карте покажу...».
Перед канцелярией Мошина вывесили карту обеих Америк – Северной и Южной. Когда друг ткнул пальцем в страну Венецуэлу, я оторопел: «Так это же самое пекло! Это же у экватора!». «Ничего, жар костей не ломит. А мистер Дальби нам советует ехать. Он был там по нефтяным работам. Дел много. Нефти там открыли большие залежи. Страна молодая, нуждается в иммиграции... Президент Венецуэлы первый из всех республик Южной Америки заявил, что примет иммигрантов из Европы в неограниченном количестве».
Кто-то рядом сказал: «Там гадюк много».
Привыкший делать прыжки в неизвестность, я записался и окончательно решился – в Венецуэлу.
...Был июнь 1947 года. Я снял рубашку и сидел перед бараками на солнце, загорал. Ковылял на костылях мой друг по Белой Церкви, много старше меня, калека от рождения, он успел окончить до войны химический факультет, инженер химик Женя Неверовский. Он остановился передо мной, опираясь на костыли, поднял одну руку, указательным пальцем указывая на солнце, сказал: «Ты проклянёшь это светило!».
Я промолчал. А он, продолжая указывать наверх, в зенит, говорил как пророк: «Загораешь на австрийском солнышке? Этот загар тебе не поможет там! Ты там поймаешь рыбу и она будет вонять нефтью! Ты там пойдёшь в ресторан обедать, а там вся посуда будет вонять нефтью! Там жара! Там малярия!..».
Первый транспорт переселенцев в тропическую Венецуэлу американцы повезли на большом океанском корабле «Генерал Штургис», на котором – и на многих других таких кораблях! возили транспорты американской армии: десанты в Европу в минувшую войну.
Заиграла гармоника, кто-то запел:
Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали. Товарищ, мы едем далёко, Подальше от нашей земли. Не слышно на палубе песен, Лишь бурное море шумит. А берег высок и отвесен, Как вспомнишь, так сердце болит.На палубе ко мне подошел уверенный человек средних лет в берете и представился: «Николай Федорович Булавин!.. Да. Потомок Булавина, поднимавшего восстание на Дону. Его внуки ушли потом с Дона на Кубань. Стало быть, я кубанский казак. Есаул Кубанского войска царского производства. И – обер-лейтенант немецкой армии казачьей дивизии фон Панвица. И ещё дипломированный художник – художественных академий в Петербурге и Праге... Мне сказали, что ты тоже художник. На вот тебе карандаш и бумагу, нарисуй что-нибудь».
В один момент я набросал парусную лодочку на море. Булавин сказал: «Да, ты художник. Хочешь, будем работать вместе? Ты умеешь разделывать под орех? Нет? Я тебя научу...».
Мы стояли у борта, смотрели в даль океана. Тяжело перекатывалась зыбь. Океан был пустынен, ни одного парохода вблизи, ни дальнего дымка над палубой такого же, как и мы, океанского странника. Давно отстали летевшие за кормой чайки. Неведомо, что ждало нас в чужих землях, коль рядом, за бортом, резиново качалась свинцового цвета вода, постепенно обретая бирюзовые краски, тоже далёкие от земного мира, являя лишь всполохи летающих рыбок, веерами разлетавшихся от бортов тяжелого, набитого народом судна...
Булавин еще раз глянул на рисунок с морем и парусом, продолжил разговор: «Ты почему решил ехать в Венецуэлу? Хочешь устроить жизнь на новой родине?». – «Нет! – сказал я в ответ.
- Я хочу посмотреть на пальмы и поскорее, при первой возможности, вернуться в Европу. Наймусь матросом и вернусь». – «Да ты же мой товарищ по настроению! Я тоже хочу переждать там до третьей мировой войны, а когда она начнётся, вернуться в Европу и воевать против большевиков...».
Мы прибыли в венецуэльский порт Ла Гуайра в день государственного праздника, за которым были суббота и воскресенье: никто не работал. И, конечно, выгружать нас тоже никто не собирался. Стали на якорь.
Вечерние сумерки были короткими. Погасли краски неба и наступила глубокая темнота, вылущив вдалеке множество огней. Булавин сказал: «Смотри, какие там небоскребы, и – все светятся!».
Утром, когда рассвело, мы увидели то, что приняли за небоскрёбы: впереди была гора, по склонам застроенная маленькими домиками из картона, фанеры и кусков жести. Каждый такой домик имел электрическое освещение, и ночью весь этот муравейник выглядел величественно.
Утренний вид вселял уныние. Безрадостное, бедное скопление этих карточных лачуг на склоне горы, лишенной зеленой растительности. Рыжая, глинистая земля. Колючки кактусов. Пальму я приметил только одну – искривлённую, полузасохшую, полуупавшую – кокосовую пальму.
Булавин, осмотрев это великолепие бедности и безысходности, произнес, глядя на меня в упор: «Ты приехал сюда посмотреть на пальмы и сразу вернуться! Посмотри на эту грустную пальму, и скорей спрячемся в трюм, чтоб нас отвезли обратно!..».
Я слушал сухой, какой-то надтреснутый голос Булавина и вспоминал такие же окрестности медного рудника Бора в Югославии: голую, рыжего цвета, сожженную ядовитым дымом рудника землю. Но там была близко – Россия...
На третий день нас поставили к причалу. Рабочие порта бросали нам на палубу фрукты оранжевого цвета и показывали, как их надо чистить и есть. Фрукты назывались – манго. А мы бросали рабочим пачки папирос. Их пока было у нас в достатке. Американцы выделили каждому прибывшему в страну по картонной коробке этих папирос и по десять долларов. Кажется, это была последняя благотворительная акция наших благодетелей. С ней, с этой «акцией», завершался прыжок в неизвестность. Для меня. Для моих товарищей по русской судьбе.
Институт венецуэльской иммиграции нанял для нас автобусы, чтоб отвезти в Каракас – столицу Венецуэлы. Погрузились. Горными дорогами добрались до города, расположенного в обширной котловине между гор и холмов, на высоте около тысячи метров над уровнем Карибского моря, где и принял наш транспорт порт Ла Гуайра. Семьи поместили в специально приготовленный большой отель «Иммигрант», холостяков разбросали по маленьким отелям. Нам сказали, что институт будет оплачивать наше проживание и питание в отелях, пока не подберем себе работу.
Стоял июнь 1947 года. Запомнилось было 27-е июня. Только что прошумел внезапно упавший с неба ливень, солнце сияло и блестело в испаряющейся ливневой влаге – на листьях пронзительно зелёных деревьев, которых в городе было множество. Старых, укоренившихся в каменистой почве, раскидистых. Колониального стиля здания в центре города, где размещались правительственные учреждения, конторы компаний, жильё состоятельных людей, внушали основательность и спокойствие. И ещё – этот нежданный, неожиданный райский климат уютно устроенной между горами венецуэльской столицы. Полная противоположность тому впечатлению, что испытали мы в Ла Гуайре, пройдя долгие мили в Атлантическом океане.
С Булавиным мы сразу пошли по главным улицам Каракаса, поскольку небольшой отель «Конкордия», в котором нас поместил институт иммиграции, находился в центре города. Булавин нюхом иль приметливым оком разглядел вывеску книжного и писчебумажного магазина «Дибрерия Хительман»: «Зайдем сюда! Здесь, кажется, говорят по-русски». И с порога: «Здравствуйте! Говорите по-русски? Как дела?». – «Как сажа бела! – ответил Хительман и добавил. – Дело в шляпе! Что вам угодно? Что желаете?».
Булавин, похоже, привык сразу брать быка за рога: «Мы художники, нам нужны акварельные краски и акварельная бумага». Хительман с улыбкой закивал, мол, какие разговоры: «Да. Пожалуйста, сколько угодно! Возьмите всё, что нужно вам. В долг. Когда заработаете, отдадите!».
Михаил Михайлович Хрисогонов, мой учитель рисования в кадетском корпусе, научил меня рисовать классически. Художник академий художеств в Петербурге и Праге Булавин сказал мне, что «это» теперь не модно, что теперь «в ходу» и в моде – импрессионизм и экспрессионизм, сказал ещё, что долго возиться с картинкой, отделывать её детально теперь тоже не модно, а главное непрактично для нас, для быстрой и дешевой продажи. И Булавин показал, как он быстро даёт главные эффекты, не отделывая: снежные горы – чешские Великие Татры, а на первом плане несколько ёлок или одна коряга на белом фоне белой акварельной бумаги, соблюдая правила акварели, но не употребляя белой краски!
Я понял. И тоже быстро набросал картинку, но не чешские горы, а то что увидел здесь, в Венецуэле. Пальмы, море, горы, кактусы, банановые деревья – яркими красками. Преувеличенно яркими: почему-то подумалось – венецуэльцам должно понравиться.
Все наши художества, сотворённые не просто в приливе вдохновения, а почти в экстазе, подогреваемые желанием побыстрей обзавестись деньгами, мы быстро распродали. И, во-первых: рассчитались с Хительманом. Во-вторых, хорошо обмыли удачу, успех.
И Булавин стал громко, на всю улицу, ругаться по-русски. А мне ничего не оставалось делать, как успокаивать товарища: «Николай Федорович, не ругайся так громко. В Каракасе есть русские, которые живут здесь давно. Услышат, неловко нам будет!». – «Их мало. Только сорок семей на весь Каракас. И будет чудо, если мы их встретим!»
И чудо не замедлило, свершилось. К нам подошла седая дама и сказала: «Ой! Как приятно слышать родной русский язык! Вы давно из России?». Булавин, как ни в чем не бывало, сделал даме полупоклон, сказал: «Мы давно из России, мы белые эмигранты. Я прожил двадцать пять лет в Чехии, а он – в Югославии». – «А мы сорок лет как из России. Мой муж – доктор Имбэр... А вы, кажется, прибыли недавно и еще не устроены на работу? Вот вам визитная карточка моего мужа».
Булавин, похоже, решил «зацепить» и эту русскую даму нашими художествами: «Мы пейзажисты-художники, продаём акварели». – «Так зайдите к нам завтра же! И принесите, если имеются, русские виды. Мы их у вас купим. Моя дочь София Имбэр напишет вам рекомендательные письма в рекламные компании, где требуются художники».
У нас не было русских картин. Но мы сейчас же нарисовали. Булавин нарисовал чешские Великие Татры, назвав их Кавказскими горами – Эльбрусом, Казбеком, и русскую тройку в стиле экспрессионизма. А я нарисовал шишкинских медведей.
По визитной карточке мы легко нашли квартиру доктора Имбэра. Находилась она вблизи нашего отеля. Позвонили. Открыл сам доктор в ермолке. Булавин ему представился, взяв «под козырёк», то есть приложив ладонь к художественному берету: «Есаул Кубанского войска Булавин!». И доктор радостно «козырнул». Коснувшись ладонью ермолки, сказал: «Я тоже офицер – армии Керенского... А вы офицер царской армии? Были и в Белой армии? Были и в немецкой армии? И вы не убили ни одного жида?».
«Нет! – сказал Булавин. – Не убил. Я не был в немецкой армии. Я сидел в концлагере у немцев. Меня самого чуть немцы не убили». – «Ой! Так вы пострадали от немцев, как наши жиды... Проходите, пожалуйста, выпьем кофе. Моя дочь напишет вам рекомендательные письма в рекламные компании – в АРК, в БРАКО. Покажите ваши акварели».
Мы развернули свои акварели.
«Ой, какие красивые, родные русские виды! Эльбрус! Казбек! Тройка! Медвежата... Я все куплю!».
Булавин одну и ту же гору, когда продавал акварель русским или евреям из России, называл Эльбрусом или Казбеком. Когда продавал чехам, говорил – Велике Татре, когда покупали немцы, называл – Шпиц Инзбрук. Для венесуэльцев он рисовал Шпиц Боливар...
После нашего первого транспорта из Европы пришли второй, третий. А может, и четвертый транспорт венецуэльских поселенцев. С одним из этих транспортов приехал мой учитель рисования Хрисогонов.
Как-то я зашел в магазин к Хительману, а он, встретив меня радостно, закричал: «Смотри, Генералов! Смотри! Я тебе покажу еще одного русского! – и начал представлять меня Михаилу Михайловичу. – Вы оба русские, вы можете говорить по-русски. Какое счастье!».
Михаил Михайлович, к моему удивлению, «поехал» что-то не туда, словно не узнал меня, растерялся: «Я не русский, я грек Крисогоно. Да, я говорю по русски, но я не русский».
Мы оба – и Хительман, и я – удивленно смотрели на Хрисогонова, не зная, как себя и вести с человеком. А он, наконец, улыбнувшись, обнял меня и стал говорить: «Шура! Я скрываю, что я русский, потому что здесь всех русских считают за коммунистов. А картинки покупают богатые люди. Они не будут покупать у «коммуниста». И тебе советую не говорить твоим клиентам, что ты русский, и не подписывать картины русской фамилией, а каким-нибудь псевдонимом...».
Хозяин отеля «Конкордия», где мы жили с Булавиным, поставил нам старый стол на балконе второго этажа, где мы обычно рисовали как придется, и разрешил «пачкать» этот стол красками. Хорошо стало работать. Удобно. И однажды, когда Булавин ушел продавать картинки, а я рисовал, раздался оглушительный топот по лестнице на балкон, так что она – старинная, колониальная! затряслась, готовая рухнуть. И вбежал пьяный человек, ругаясь по-русски. Поминая и царицу Екатерину Великую, и царя Соломона, и Фараона. И подал мне руку человек, как-то лихо представился: «Капитан потонувшего корабля!.. Да нет, это в шутку, а вправду – не капитан, а матрос. И не с потонувшего корабля, а напился я в Ла Гуайре и проспал свой корабль бразильский... Я русский политический эмигрант». – «Белой эмиграции?» – спросил я. – «Нет, раньше – 1905-го года. С первой революции, ушел с «Потёмкиным». – «А почему ты не вернулся, когда произошла большевистская революция в семнадцатом?» – «Потому что я с большевиками не согласен. Я анархист!.. Я приехал из Ла Гуайры в Каракас, чтоб явиться здесь в венецуэльскую корабельную контору – поступить временно на венецуэльский пароход, а когда придем в Бразилию, там слезу и вернусь на свой пароход».
Интересно, интересно! – вдруг забродили во мне старые намерения – наняться матросом и...
И я спросил неожиданного «пришельца»: «А когда ты туда пойдешь, в корабельную контору?». – «Сейчас же... Вот немножко посижу. Поговорю с тобой и пойду... Я зашел сюда... мне сказали, что тут есть русские». Тогда я сказал: «Пойдем вместе! Я тоже хочу поступить на пароход матросом». – «Хорошо... пойдем. Зайдем сначала к итальянцу Луису в винную лавку, выпьем и пойдем... А ты на каких пароходах служил?».
Когда выпили у итальянца, я признался пришельцу: «Не служил я никогда матросом!». – «Ладно... Тогда не говори, что ты матрос. На теперешних кораблях работа матроса не такая простая, ты не сумеешь её исполнять. Скажи, что ты кочегар!» – «Так я и кочегаром никогда не работал!» – «Справишься. Теперь кочегары не кочегарят. Теперь корабли венецуэльские и бразильские ходят на нефти. И дело кочегара – лёгкое... Я тебя буду рекомендовать, как служившего кочегаром со мной на одном корабле!»
Так и сделали. Зарегистрировались в корабельной конторе. И нам сказали прийти через неделю. Мы пошли в наш отель «Конкордия», по дороге обмыв удачное начало, застали в отеле Булавина весёлого, хорошо распродавшего картинки и тоже обмывшего это дело.
Когда мы с новым приятелем рассказали Булавину про наш план, он огорчился: «Что же вы меня не подождали? Я же штурвальный, я имел свою яхту в Крыму и управлял штурвалом».
Пошли в пароходную контору и с Булавиным. И он, не зная испанского языка, говорил на немецком: «Их бин штурвалман!» и жестом показал, как он может управлять целым кораблём.
Запись Булавина в штурвальные тоже обмыли.
Матрос, наш новый приятель, вскоре как-то незаметно исчез. И больше нам не встречался. Но на душе было хорошо. Я затеял дело, которое приближало меня к возможности вернуться в Европу. А там...
На другой день Булавин задумчиво произнёс: «Знаешь, пойдем-ка лучше к мистеру Дэну, посоветуемся о поступлении на морскую службу – на венецуэльские корабли!»
Мистер Дэн был поляк, служивший в английской армии у генерала Андэрса, теперь он был представителем организации ИРО в Венецуэле. Эта интернациональная организация занималась перевозкой эмигрантов и устройством их на новых местах.
И мы пришли к мистеру Дэну. И мистер Дэн не посоветовал нам поступать на какой-нибудь неизвестный венецуэльский пароход: жалованье везде там скудное, кормят плохо – одной черной фасолью. И еще – пароходики маленькие, далеко не ходят от берегов, но качка при волнении страшная... А у него, у мистера Дэна, как раз есть предложение набрать команду из иммигрантов для стотонного корабля самого большого местного миллионера Мендосы – для курсирования от Да Гуайры до города Боливар на реке Ориноко. Команда требуется небольшая: капитан, два матроса и механик, знающий дизельмотор.
«Отлично! – сказал Булавин. – Есть капитан, есть и один матрос, нужно найти еще одного матроса и механика». – «Вы знаете капитана?» – спросил мистер Дэн. – «Да! Капитан – я, матрос – Шурка! Мы найдем механика и другого матроса».
Недалеко от нашего отеля я встретил одноклассника по кадетскому корпусу в Белой Церкви, с которым не виделись со дня окончания корпуса, Вовку Вишневского, и сразу спросил его: «Ты еще не нашел работу? Ты дизельмотор знаешь? Ты можешь служить машинистом на стотонном корабле?».
Вовка ответил утвердительно, что он знает дизельмотор и может работать машинистом на стотонном корабле. Я повел Вовку в отель и представил капитану. «Отлично! – сказал капитан Булавин. – Не хватает одного матроса».
«Я сейчас приведу матроса! – сказал Вишневский. Он тут живет, на плаце Конкордия. Он серб Иованович, он работал на сербских пароходах на Дунае. Матросом». «Отлично! в который уж раз веселел капитан. – Идем к итальянцу Луису, всю команду угощаю!»
Когда пришел в сопровождении Вовки матрос Иованович и команда в полном сборе отправилась к итальянцу, заняла места за столиком, капитан спросил нового члена команды: «Ты правда настоящий матрос? Ты Шурку научишь, а то он матрос у меня липовый, никогда не служил на море».
Хорошо выпили и Булавин стал говорить Вишневскому на ухо, будто бы по секрету, но не шепотом, а громко: «Скажу тебе, Володя, тайну! Имею задание от мистера Дэна возить урановую руду из города Боливар, которую недавно нашли в этом венецуэльском штате...»
Но морские наши дела затянулись. Стотонный корабль нужно было еще ремонтировать. Очистить и от нароста раковин, и от разных наслоений – днище и борта до ватерлинии, то есть всё то, что «прилипло» к посудине в долгом-предолгом неподвижном стоянии её в порту Ла Гуайра...
И нам подвернулось другое дело. В том же большом здании, где находилась канцелярия мистера Дэна, я встретил предприимчивого латыша Карлстона, с которым плыл в Венецуэлу тем первым нашим транспортом. Карлстон меня спросил: «Генералов, вы казак?» Я ответил: «Да! Казак!» – «Какой?» – «Донской!» – «А ваш друг Булавин?» – «Есаул Булавин – Кубанского войска». – «Джигитовать умеете?» – «Умеем!» – «А где есаул Булавин?» – «Сейчас спустится с верхнего этажа». – «Так скажите ему, что я вас жду в соседней кофейне».
Когда Булавин спустился, я сказал ему, что латыш Карлстон набирает джигитов, и что я ему сказал – мы джигиты! – «А зачем ты сказал, что мы джигиты, когда мы никакие не джигиты? Хотя... Хорошо! Мы попросим аванс на обмундирование!»
Мы зашли в кофейню и застали там Карлстона и Юрку Щербовича, бывшего нашего кадета старших классов, а потом и моего сослуживца по Русскому корпусу. И Юрка меня тут же подвёл: «Шурка! Какой же ты джигит? Ты же верхом ездить не умеешь! Ты же со мной в пехоте служил в Русском корпусе».
Но Карлстон на это Юркино замечание и бровью не повел, не собираясь вот так сразу меня оставить: «Вижу, вы гимнаст! Вы можете делать номера на турнике? Вы сумеете на подвижном турнике между двух всадников крутиться?» – «Могу!» – «Покажите ваши мускулы».
Я засучил рукава и показал свои бицепсы. И Булавин засучил рукава. «Вот это да! – сказал Карлстон. – У вас обоих мускулища-а-а!» – «Конечно! – кивнул Булавин. – И не вздумайте нас обмануть. Не забудьте наши мускулы!» – и Булавин тут же по требовал аванс на «пошив обмундирования для выступления на арене». Но Карлстон аванса не дал: «Ребята, какой аванс?! Я не имею никакого капитала. Мне помогает институт Венецуэльской иммиграции организовать это дело. Я не имею чем платить заранее. Вот когда заработаем, заплачу».
«Не забудьте наши мускулы!» – напомнил ему есаул Булавин.
Командир кавалерийского полка в Каракасе (венецуэльская армия) пообещал нам и другим казакам-джигитам, по просьбе института иммиграции, занять лошадей для выступлений. На первую репетицию предстояло явиться в новый цирк амфитеатр, предназначенный для боя быков. Когда мы пришли в точно назначенное время, Булавин снова потребовал аванс на обмундирование: «Я не намерен протирать об седло мои последние штаны!»
Юрка Щербович достал из чемодана лозу из здешней вербы саусэс, чтобы Булавин рубил лозу шашкой, но он отказался рубить, потому что не дали аванс.
«Генералов! И вы отказываетесь выступать?» – спросил меня Карлстон. – «Нет, я не отказываюсь». – «Так подать вам лошадей?» – «Подавайте!»
Два всадника с железной перекладиной, привязанной к лошадям, выехали на арену и остановились. Я взялся за перекладину, стал крутиться и делать гимнастические турниковые упражнения. «Отлично! – закричал Карлстон. – Можно – шагом?» – «Давайте шагом!» – закричал и я. Лошади пошли шагом, а я продолжал крутиться. «Можно – рысью?» – спросил Карлстон. «Давайте рысью!» – кричал я весело. И на рыси продолжал делать упражнения.
Карлстон был в восторге. И кричал в новом приступе этого восторга. И эхо неслось под самый купол цирка: «Молодец! Генералов! Отлично! Можно галопом?» – «Давайте галопом!».
На галопе развязалась или соскользнула веревка, которая держала железную перекладину, я успел схватиться за гриву ближней ко мне лошади и повис, брыкая ногами, доставая бедную лошадь по морде. «Отставить! – закричал Карлстон. – Генералов не умеет джигитовать!»
Я отцепился, наконец, от перепуганного животного, подошел к Карлстону и сказал: «Не я не умею джигитовать, а вы не умеете рейку привязывать!» На этом и закончились наши с Булавиным «выступления» на арене цирка.
Потом я встретил Вишневского, опять на том же плаце Конкордия, и на этот раз не я предложил работу машиниста на корабле, а он – «совсем лёгкое дело»: стоять контролёрами у входа в этот же цирк, строившийся все же не для джигитовок на конях, а для кровавых сражений разъяренных быков.
И тут надо сообщить некоторые подробности. Главный вход в амфитеатр – с воротами в мавританской стиле, где стоял старший контролёр Вишневский – был не один. На случай паники в кровавом цирке, напора неуправляемой толпы или просто наплыва зрителей имелось несколько маленьких ворот, куда требовались дополнительные контролёры, в которые и завербовал нас Вишневский. Кроме меня и Булавина подрядился проверять билеты друг есаула – старый эстонец, бывший офицер Российской императорской армии, любивший царя и царскую Россию. Мы заняли свои места, ожидая большого наплыва публики. Но пришло немного. Карлстон явно был в расстройстве... Как выяснилось потом, мало сделали рекламы в городе. Да и в Каракасе еще помнили других русских казаков, тех «настоящих джигитов», казаков белой эмиграции, объехавших весь мир, поражавших его своей джигитовкой. И я видел тех казаков в Белой Церкви, их выступления на большом поле, где обычно занимались маршировкой сербские солдаты и мы, мальчишки-кадеты.
Казаки, настоящие джигиты, выступали только в поле, а не на арене цирка. И не по кругу, а по прямой линии. Арена же нового венецуэльского цирка была неудобна для наездников. Да и джигиты были липовые, падали с коней. Ни один не срубил лозу, и лошади были не натренированы, пробегали далеко от лозы, нервничая от запаха крови быков, недавно убитых на арене.
Самый эффектный номер джигитовки – похищение невесты, когда казак лихо, легко, одной рукой подхватывает невесту и сажает в седло – не удался. Невеста, стоявшая в центре арены, была красивая, но высокая и тяжелая женщина. Где было молодому казаку Усачёву, сыну настоящего, но престарелого джигита Усачёва, наблюдавшего за выступлением сына из зала, подхватить тяжелую женщину одной рукой. И он крутился вокруг женщины. Лошадь нервничала, фыркала и почему-то шарахалась от этой невесты в белом, пока она сама, не изловчась, подпрыгнула, схватилась за седло, взобралась на спину лошади и погрузила жениха в свои могучие объятия.
Конечно, она, «невеста», Валентина Людмилина, была когда- то хорошей балериной московского театра и ловкой гимнасткой. И мне её находчивость понравилась – это был единственный вы ход из создавшейся на арене ситуации. Но публика не оценила, и публика свистела и кричала: «Казакос пиратотас! – Липовые казаки!»
Есаул Булавин оставил свой пост и прибежал ко мне: «Шурка! Давай удирать! Первых, кого будут бить – контролёров!».
На другой день, под вечер, мы шли втроём к новому цирку. И эстонец, бывший офицер Российской императорской армии, любивший царя и царскую Россию, сказал: «Боюсь, что этот латышонок нас обманет, нам не заплатит». – «Что-о?! Не заплатит? – возмутился Булавин. – Он знает наши мускулы!..».
Послышался топот казачьих коней и появилась группа всадников, скакавших друг за другом. Булавин вышел им навстречу, поднял руку и закричал так, как он командовал эскадронами в дивизии фон Панвица: «Сто-о-ойте, ребята! Латышонок вас обманет. Не заплатит. Возвращайтесь по домам!» Казаки осадили коней и тоже закричали наперебой: «Заткнись, Булавин! Ну тебя к черту! У самих настроение – никуда... а ты еще каркаешь!»
Когда мы той же боевой троицей зашли в главные мавританские ворота цирка, Булавин остановился, закатал воинственно рукава рубахи, по дороге он уже хорошо хлебнул у итальянца Луиса, и начал громогласную речь: «А где этот латышонок, который нам не хочет заплатить за то, что так отважно вчера держали напор публики? Где, я спрашиваю?.. Карлстон, не прячься, выходи, выноси деньги!..»
А тот уже давал распоряжения своему старшему контролеру – выйти к нам навстречу. Володька вышел, он принёс деньги и устное распоряжение Карлстона о том, что «нас сегодня сокращают по причине малочисленности публики!»
(Как мы узнали потом, ни казакам-джигитам, ни Юрке Щербовичу, который привозил лозу в чемодане, ни бывшей балерине Людмилиной, ни самому старшему контролёру Вовке Вишневскому Карлстон не заплатил. Цирк «латышонка» просто-напросто прогорел.)
Получив с Карлстона, мы хорошо посидели в первом же кабачке!
С Булавиным мы дольше всех других приехавших в Венецуэлу из Европы находились на содержании института иммиграции. Жили в отеле «Конкордия» бесплатно, потому что ответственный за нас чиновник института взял у нас много картин для продажи, а нам не заплатил ни боливара. Продал, мол, в долг, но должники не отдают деньги, и попросил дюжину новых наших картин. Но и за них с нами не рассчитался. Так и продолжалось два месяца: чиновник продавал наши картины, а нам продлевал содержание в «Конкордии». Впрочем, мы успевали рисовать не только для чиновника, немало наших – «русских», «чешских», «немецких» и «местных» – пейзажей украсили стены квартир и особняков венесуэльской столицы, окрестных городков и селений.
И все же к концу второго месяца «вольготная» наша жизнь в Каракасе закончилась. Чиновник направил нас в городок Маракай, в отдел института иммиграции с письмом к его другу – председателю Маракайского отделения института. Чиновники хорошо договорились, и маракайский чиновник принял нас с Булавиным, как ТОЛЬКО ЧТО приехавших из Европы.
Мы готовились к любой черной работе, но нас поселили в отель «Ингенио Боливар», устроенный в бывшем имении Боливара освободителя Венецуэлы, в тридцати километрах от городка. И – «забыли».
Место называлось Сан-Матео. Это было живописное село с речкой, на вид чистой, но зараженной тропической болезнью «билярсией». И нас предупредили, что в речке купаться нельзя.
Но рядом простиралось еще более живописное озеро.
В большом колониальном доме Боливара жили семьи земледельцев из Югославии – сербов, хорватов и русских казаков белой эмиграции, женатых на сербках.
Казаки рассказывали: «По приезде нас обещали посадить на землю, а повезли через узкий перешеек, как Перекоп, на полуостров, на котором ничего не растёт. Песок и колючки. И попробовали посадить нас там, на песок и на колючки, а мы воспротивились. Тогда нас привезли сюда. Мы тут ловим рыбу в озере и продаём в Маракае. Жены наши делают искусственные цветы и тоже продают в Маракае. Живем тут, как на курорте, на всём готовом. Каждые три недели нам меняют простыни, хорошо кормят, еду привозят из Маракая – из «семидор популар» – из народной столовой, которые учредил президент Венецуэлы Ромуло Бетанкур во всех городах страны. Народные столовые с завтраками, обедами и ужинами за один боливар. Но мы не платим этот боливар, за нас платит институт...»
Бумагой и акварельными красками мы запаслись в Каракасе, так что сразу начали рисовать и ездить на автобусе в Маракай продавать наши картинки. Булавин продолжал писать чешские Великие Татры, поскольку чехов оказалось в тропическом городке много. Венесуэльцы требовали у художника свой Шпиц Боливар. И требуемое от Булавина – получали.
Я увлекся тропическими видами окрестностей, рисуя их в классическом стиле, то есть в реальном изображении, но с допущением более ярких красок и фантазий. Булавин называл это импрессионизмом, а мой учитель Хрисогонов, когда в Каракасе я показал ему свои пейзажи, пришел в восторг и определил это – «оригинальным стилем преувеличенной яркости». Он говорил мне: «Ты выдумал новое художество, так и продолжай утрировать тона, цвета. Этот синий цвет не хуже синего периода Пикассо... Я дам тебе несколько уроков, чтобы усовершенствовать твою новую школу, и тогда тебе нужно будет переменить подпись, потому что под твоей подписью Генералова, и Булавина тоже, – вся Венецуэла заполнена дешевыми картинками».
С Булавиным мы договорились: не делать друг другу конкуренции! Он мне сказал: «Шура! Ты продолжай изображать свои тропические виды и не копируй с меня мои Татры, а я не стану писать тропики!»
Наше пребывание-гостевание на курорте «Ингенио Боливар» затянулось. И томило мне душу. Хотя все другие проживающие в райском уголке были довольны. Казаки продолжали ловить рыбу, продавать, копить деньги, их жены преуспевали в изготовлении искусственных цветов, которые тоже ходко раскупались местными жителями. Впрочем, процветала и наша торговля акварелями.
И Булавин не понимал меня: «Живем в доме самого Боливара! Что тебе еще нужно? Тебя кормят, тебе стирают. Выпиваем! Благоденствуем, как богатые туристы. Ну, чем недоволен?!». – «Так нельзя, есаул! Надо начинать жить и работать по-настоящему. А то мы как в богадельне, опять за счет этого института... Нам же обещал чиновник в Каракасе, что его маракайский друг даст нам расписывать только что построенный в Маракае театр! Так когда же?».
«Не будем спешить, Шура! Всему свое время... На службу не напрашивайся, как говорят, и от службы не отказывайся...»
В имении Боливара был у нас администратор и переводчик из румын, такой же, как и мы, иммигрант. Я и к нему приставал с вопросами о «настоящей работе», и он мне отвечал как Булавин: «Что вам нужно? Живете в доме Боливара! Вас кормят, простыни вам стирают. Картинки рисуете. Продаёте в Маракае».
Богадельня эта продолжалась месяц. Кажется, и в отделе института в Маракайе о нас не вспоминали, как вдруг пришел приказ из центра, из Каракаса: «Немедленно устроить всех на работы!»
Подкатил камион, и стали мы грузиться. А потом привезли нас на край города, на место, где были уже начаты приготовления для постройки лагеря европейских переселенцев. Залита цементная площадка. Составные части бараков – дощатые стены и крыши громоздились рядом. Над разворачивающейся стройкой летали и кричали дикие попугаи, веселя ребятишек. Но по ночам, в кромешной темноте, безумолчные крики этих тропических аборигенов, не крики даже, а гвалт, похожий на ругань, конечно, всюду досаждали и приученным к невзгодам взрослым людям.
А пока тормознул наш камион. И нам строго приказали: «Слезайте! Выгружайте ваши вещи, ставьте бараки и живите здесь!»
Все послушно выгрузились, кроме Булавина и меня. И Булавин сказал: «Их никс перро! Их бин Европео!»
Есаул говорил на смешанном языке – немецком с испанским. И прозвучавшая в горячем тропическом воздухе абракадабра означала: «Я не собака. Я европеец!» Но есаул продолжил: «Везите нас в отель, я сам буду платить!»
Переводчик-румын перевел это встретившим нас чиновникам, нас поняли и повезли в самый дешевый маракайский отель, где мы сняли помещение. Не квартиру, не комнату, а место под навесом. Потом нас, не мешкая, повезли на работу.
Проехав немного в кузове камиона, мрачно молчавший Булавин вдруг встрепенулся, закричал: «Шурка! Да ты посмотри: театр! Нас везут расписывать театр!»
Я тоже обрадовался: чиновники исполнили своё обещание! Но увы! Нас провезли мимо. (Этот маракайский театр, не то что «не расписанный» по меркам искусства, а даже просто лишенный покраски в какой-нибудь колер, так и простоит в сиротстве множество лет!)
Камион тормознул перед железными воротами. Потом эти ворота отворили люди в полицейской форме и нас провезли внутрь глухого каменного двора. Да, как мы уже догадались, это была тюрьма. Вокруг были клетки, в которых сидели, как звери в зверинце, арестанты.
«Шурка! Доигрались... Ловчили, не хотели работать. Вот нас и посадили!» – сказал Булавин.
Но нас не посадили, а попросили красить высокие стены тюрьмы. Уже были поставлены леса – шаткие, примитивные, и на верхнем ярусе этих лесов махал огромной кистью смуглый венецуэлец, красил потолок. Венецуэлец спустился вниз, и нас приставили к нему в помощники. Неожиданный для нас начальник дал нам кисти, банки с краской и показал пальцем – вверх. На этот жест неожиданного начальника Булавин криво усмехнулся и ответил по-немецки, что он вверх не полезет, а будет красить внизу. «Шурка! – сказал он мне. – Ты тоже не лезь на эти леса. Они тебя не выдержат. Они выдерживают этого маленького дохлого человечка. Он сам их сделал, смотри как плохо!»...
Но я полез и стал красить потолок. Булавин мне кричал: «Шурка! Слезай!»
Недолго Булавин работал. Быстро устал и опять крикнул мне: «Слезай... Я бросаю это дело... У нас есть непроданные акварели, идём продавать!»
Но я упрямо продолжал «возить» кистью. И вскоре, после ухода Булавина, подо мной хрустнула доска, переломилась, и я в одно мгновение очутился внизу – на каменной площадке двора. К счастью, ни за что не зацепился: как стоял на лесах, так и встал на «пол». Успел еще подумать, что надо приземлиться на носки, не на пятки, как нас учил преподаватель гимнастики в кадетском корпусе...
Ко мне подбежали полицейские, подхватили под руки и повели в тюремный лазарет. Доктор ощупал мне ноги и живот, поднёс стакан какой-то бесцветной жидкости.
Я спросил: «Это Канья Клара – тростниковая вода?». – «Нет. Это слабительное, чтоб облегчить внутренности», – ответил доктор тюремного лазарета.
Пришел Булавин, весёлый, хмельной, распродавший картинки: «Что, жив? Здоров, невредим?.. Мне сказали полицейские: твой друг – парашютист!.. Ничего у тебя не болит? Можешь идти? Так не мешкай, идем продавать картинки. Рисовать и продавать!..»
И мы продолжили жизнь, как в отеле «Конкордия». Рисовали и продавали. Спали под навесом на свежем воздухе.
На дереве, у навеса, была привязана обезьяна – на длинной и звонкой цепи. Обезьяна прыгала на крышу отеля, на наш навес, на проходивших мимо людей. В первую ночь я вышел по нужде, на цинковой крыше отеля раздался грохот упавшего на крышу предмета, и вдруг какой-то зверь прыгнул мне на голову... С ума можно сойти от неожиданности!
Булавин проснулся и забурчал в темноте: «Шурка! Брось играть с обезьяной ночью. Всех побудим. Не дразни обезьяну!»
Маракай тогда был совсем небольшим городком, за месяц мы наполнили его нашими картинками и вернулись в Каракас, в тот же отель «Конкордия». И теперь уже сами платили за проживание, за хлеб насущный, за всё на свете, перейдя на писание наших популярных пейзажей масляными красками.
Жизнь вертелась в том же пространстве. Прежние и новые наши знакомства как бы переплетались и ложились в русло многообразной действительности. Что-то отпадало, уходило в небытиё иль возникало в нашей жизни новыми гранями.
Все реки текут в Ориноко
Пока мы рисовали, джигитовали и путешествовали по ближним окрестностям Каракаса, в Ла Гуайре продолжал стоять у причала предмет наших недавних устремлений – стотонный корабль Мендосы, неотремонтированный и обросший кораллами. В конце концов, этот ископаемый Карибского моря так и догнил бы, привязанный за ржавый кнехт причала, если бы не нашелся настоящий моряк, бывший краснофлотец из России, который согласился привести корабль в порядок. И много дешевле согласился, чем заламывали венецуэльские специалисты, которые брались за ремонт машины корабля и за очистку корпуса от кораллов, но так и не смогли довести дело, требуемое Мендосой и сиянием морских далей, до конца.
Краснофлотец пообещал за три недели «поставить корабль на ноги», с условием, что Мендоса доверит ему эту посудину на одно плавание от Ла Гуайры до устья реки Ориноко, далее – до города Боливара на Ориноко. Мендоса согласился. И русский краснофлотец с командою своих друзей вывели корабль в море, дошли до места, до города Боливара, и отправились на берег гулять и пьянствовать. Мендоса дал команде хороший аванс, которого хватило вволю пошиковать по ночным ресторанам. Ровно через три недели команда пришла на корабль, уже нагруженный, и экипаж вместе с кораблем благополучно вернулся в порт Ла Гуайра. Корабль был чистым, как новенький: в пресной воде Ориноко все наросты и налипы умерли и отпали...
Жалея о несбывшихся наших устремлениях – послужить морскому делу, мы глядели с причала порта в морскую даль, в сторону, откуда восходит солнце, поджидая очередной транспорт с переселенцами-соотечественниками.
Наш первый транспорт из Европы был своеобразной разведкой, авангардом переселенцев в Венецуэлу – в большинстве холостяков. И мы писали на другую сторону Атлантического океана, холостым друзьям в Европу, восторженные письма: «Попали в рай земной! Нет зимы, нет холода! Вечный май! Дешевизна! Сахар и хлеб стоят один боливар! Работу даёт институт иммиграции!
А хочешь искать золото и драгоценные камни, валяй на юг за Ориноко! Там, на венецуэльской Гран Саване, завались всего, только собирай!..»
Другой холостяк писал: «...А баб с собой не везите! Баб тут хватает!». Впрочем, не все были в восхищении от местных креолок, потому институт иммиграции помогал нам выписывать европейских невест. Тот самый чиновник, который за акварели держал нас бесплатно в «Конкордии», а потом устроил месяц пребывания в курортном имении Боливара, обещал мне ускорить приезд моей невесты Нины из Зальцбурга. Я заполнил специальную анкету. И написал об этом Нине. Она сообщила мне, что прошла медицинскую комиссию, но у неё нашли какую-то «точку» в легком, выезд в Венецуэлу из-за этой «точки» задерживается...
Потом я долго не получал от Нины писем, и она не получала моих, хотя я писал постоянно. Через год одно из моих писем вернулось в отель «Конкордия» – почему-то из Австралии, с австралийской печатью на конверте. Да-а-а, венецуэльские почтовые чиновники в то время так «хорошо» знали географию, что «не заметили» разницы между Австрией и Австралией!
Почтовая марка в Австрию и во все остальные страны Европы стоила 67 сантимов. Письмо нужно было отдавать чиновнице почты взвешивать, она назначала стоимость отправления. Я подал письмо, адресованное в Югославию, чиновница взвесила, сказала цену – 75 сантимов! «Почему, – спросил я, – в Югославию дороже, чем в другие страны Европы? Мне всегда на всех письмах в Югославию отмечали – 67 сантимов». Чиновница ответила: «Югославия не Европа! Югославия принадлежит Оттоманской империи, относится к Азии!»
Не стал я с чиновницей спорить, налепил на конверт марку за 75 сантимов и отправил – в «Оттоманскую империю».
Не имея от Нины писем, я узнал от приехавшей в Венецуэлу подруги Нины, что невеста моя должна прибыть следующим транспортом. Но пароход причалит не в Ла Гуайре, а в порту Кабэйо. И оттуда привезут иммигрантов в новый, только что построенный лагерь около Маракая, названный – Трампийо.
И я приехал на автобусе в Трампийо, стал искать и спрашивать знакомых из Австрии, из Зальцбурга, из лагеря Парша. Увидел знакомую даму с двумя дочерьми. И – к ней: «Вы знаете Анненковых и Кошкаровых?» – «Да! – ответила дама. – Но они не приехали с нами, приедут следующим транспортом... А вы, как я понимаю, тот самый Генералов, жених Нины Анненковой, который писал ей и нам всем, звал нас приехать сюда? В рай земной?!» – «Да. Я тот самый Генералов. А что вам тут не нравится?» – «Это не рай. Это ад! Адская жара! А не «вечный май», как вы изволили писать... На крыши бараков с деревьев падают предысторические чудовища!..»
В местности около Маракая, действительно, много ящеров остатков предысторического времени, но ящеров совершенно безвредных, травоядных. Они лазают по деревьям, едят листья и фрукты, а когда падают или прыгают на цинковые крыши бараков, производят страшный грохот. Называются эти предысторические животные – игуаны.
Потом, через какое-то время, я встретил эту даму в Каракасе: мадам Полякову с дочками Леной и Кларой. И мадам, увидев меня издали, закричала: «Опять этот проклятый «первый транспорт», который нас обманул, заманил сюда: ни квартиру, ни работу не можем найти!»
Прошло много лет, я встретил мадам Полякову в церкви с одной из дочерей и мужем её, из местных. Другая дочь вышла за французского консула и уехала во Францию. Семейство пригласило меня на обед. И уже не ругали. Были довольные, счастливые, что нашли вторую родину.
А Володя Вишневский, «соратник» наш по венецуэльскому цирку, окончивший в прежнее время югославское военное училище и произведенный в подпоручики, не имея никакой другой профессии, кроме военной, стал работать автомехаником. Он приехал в Венецуэлу уже женатый, по приезде у него родился сын. Как военный, знавший топографию, работал в разных фирмах по этой специальности, успевал учиться на заочном инженерном факультете, записавшись в университет США.
То были годы расцвета Венецуэлы – под диктатурой генерала Марко Перец Хименеса. Военный диктатор сам бы, наверное, не сумел поднять страну, если бы не подобрал себе хороших помощников. Из колониального Каракас перестроили в большой модерновый город. По всей стране проводили горные дороги, автострады. Генерал Хименес заключил контракт с итальянской компанией «Инокенти Фиат» о постройке железолитейного завода на Ориноко.
Вишневский в то время уже работал как инженер по передвижению земли в итальянской компании, был приглашен работать на Ориноко. Эта компания, «Саепик», подписала контракт с «Инокенти Фиат» на подготовку площади для завода, и Владимир Александрович Вишневский взялся за эту сложную работу. Ему дали группу из двадцати человек итальянцев, старых служащих компании, предложили взять нескольких русских в помощники. По венецуэльскому закону в каждой такой компании, работавшей в стране, должно быть 75 процентов венесуэльцев и 25 – иностранцев. Генерал Хименес разрешил итальянцам не соблюдать этот закон для пользы дела, потому что венецуэльцы тогда были ленивы.
Вишневский взял на работу и меня, и еще одного соотечественника – Субботина Павла Федоровича, пытался набрать и других русских, но больше не оказалось желающих уезжать из хорошего климата Каракаса, где тогда тоже было много работы.
Павел Федорович Субботин, в прошлом офицер Белой армии, в Югославии работал водопроводчиком. Когда он приехал в Венесуэлу, в институте иммиграции его спросили – знает ли он другое какое дело, кроме водопроводов? Остро требовались специалисты по производству деревянных спичек. Спички в Венесуэле были картонные. И Субботин назвался специалистом по выработке спичек, хотя знал, что на территории страны нет подходящей для этого производства древесины. В Европе спички делали из сосны.
Когда мы с Вишневским на двух крытых брезентом автомобилях камионах (для перевозки рабочих) поехали на Ориноко, я как художник любовался на виды и делал зарисовки, а Субботин, уже наспециализировавшись к той поре в породах и свойствах венецуэльских деревьев, просвещал меня в «практической плоскости». Вот дерево, называемое индио дер нудо – «голый индеец» по-русски, цвет ствола имеет медно-красный – цвет тела индейца, для изделия спичек непригодно, потому что растет извиваясь, а не ровно, как сосна. Но – кому что! С моей точки зрения художника «голый индеец» – живописное, прекрасное дерево!
Когда мы выехали в степь, где ни одного дерева, только трава и коряжистые кустики, Субботин просветил, мол, кустики эти называются чапарро, тоже непригодны для спичек, но по своей крепости годились бы для железнодорожных шпал, если бы имели достаточную для шпал толщину.
Когда в степи венецуэльской стоит засуха, степь – рыжая, неприглядная, только на чапарро листья зеленые. Стебли этого кустика полны воды – запас от прошедших ливней. И запаса этого хватает чапарро на весь сухой период.
Случаются пожары в степи, всё сгорает, чернеет, а ствол и ветки чапарро только слегка обугливаются. Полное воды, деревце выживает, через несколько дней на ветках появляются ярко-зеленые почки и затем разворачиваются такие же ослепительно яркие листья. Зелёное – на черных от пожара ветках. Чапарра есть разных сортов. Деревце, что называется мерей, даёт круглый год фрукты – малосъедобные, терпкие, как дёрн, но полные воды. Один старик в штате Боливар мне сказал, что Бог создал эти фрукты, чтоб спасать людей и животных в степи, когда засуха. Его самого спасли эти фрукты, когда хозяин завёз его далеко – в самое глухое имение, как завозят состарившуюся, больше не нужную собаку. Подальше, чтоб не смогла вернуться и сдохла. Так и старику хозяин оставил немного продуктов, чтоб сторожил ветхий домик, пустые сараи. И когда продукты эти закончились, а вода в колодце высохла, старик пошел по степи в город Боливар, питался и утолял жажду фруктами мерея.
По степи струится много рек и ручьёв, и все текут в Ориноко. По берегам рек зеленые заросли и длинными рядами – пальмы, издали они выглядят как посаженные. Это веерные пальмы, называемые моричалами.
Субботин показал мне на деревья, которые обвиваются вокруг стволов других деревьев, стискивают и стволы пальм. Это мато рало – дерево-убийца, душащее в своих объятиях соседей-сородичей. Не раз я видел потом в лесах за Ориноко эти мато рало, захватившие в свои объятия и по два и по три дерева, будто гигантские удавы сплетенные в страшной схватке. Побеждает в итоге мато рало: в середине сплетения можно потом найти засохший ствол «задушенной» пальмы...
В июне на берегах Ориноко вызревают плоды пальм моридже, они похожи на большие сосновые шишки – с такой же шелухой- корочкой. Внутри плода тонкий оранжевый слой совершенно безвкусной массы, а сердцевину плода занимает объёмная косточка. Попробовал я эту оранжевую мякоть, едва проглотил. Туземец, работавший со мной, сказал, что фрукт только созревший, невкусный. Хороши те, что упали в воду, раскисли, набухли. Туземец собрал несколько таких фруктов, один предложил мне попробовать. «Заквашенные» плоды моридже что надо! Потом я пил квас из этих фруктов. Квас развозил на ослике старик-туземец – в больших банках, в которых импортировали тогда продукты из США. Старик продавал квас нам, работающим, подавая напиток в картонном стаканчике с кусочком льда.
Мост через Ориноко построит позднее все тот же генерал-диктатор. А теперь мы переехали Ориноко на пароме и, не останавливаясь, помчались в порт Ордас. Там уже была оборудована пристань для океанских кораблей – работа американской компании «Ориноко майн компани». Портовики грузили один из пришедших сухогрузов – рудой железной горы Сьерро Боливар, которую американцы разрабатывали и эксплуатировали по договору с венецуэльским правительством.
Скоро генерал Марко Перец Хименес будет строить здесь национальный железолитейный завод и прекратит продажу руды иностранцам. Он изберет место для строительства в двадцати километрах от порта Ордас. Не случайно. Место символическое для свободной Венецуэлы. Называется оно по-испански матанца, то есть бойня. На этом месте и была кровопролитная схватка во время войны за освобождение Венецуэлы от испанских колонизаторов. На этом месте по приказу генерала Пиара, сподвижника Боливара, были зарублены мачете испанские монахи-миссионеры.
Когда мы подъехали к порту Ордас, расположенному у слияния рек Карони и Ориноко, с возвышения увидели, как черная река Карони вливается в желтые мутные воды реки Ориноко, и вода не сразу смешивается, а течет двумя полосами.
Там же, у слияния рек, американцы построили свой лагерь: не бараки, а домики модернового тропического стиля. Но у самого берега образовался «самозахватный», без планировки, поселок Катиллито – крепостишка на чужой земле, кои возникают в Венецуэле не случайно. Рядом с крепостишкой – большой модерновый отель, построенный по договору с хозяином земли. Туда, в отель, и поместила нас компания «Сапиес», оплатила содержание: стали мы жить на всём готовом!
Кстати, о «крепостишке». Закон Венецуэлы не карает бедных людей за постройку домиков на чужой земле – частной и государственной. И если хозяин земли захочет снести домик бедняка, он должен уплатить за постройку домика его владельцу. Государство платит столько, сколько запросит собственник домика. А он запрашивает обычно больше, чем стоит скудное его жилище. На этом бедняки зарабатывают: тайно, обычно под покровом ночи, начинают строительство на государственной земле, там, где предполагается проведение дороги или другое госстроительство.
Переночевав в отеле «Карони», мы поехали на работу. В вышине над нами летел гавиан – здешняя хищная птица с ярким оперением. Гавиан нес в клюве змею. И вдруг змея полетела камнем вниз. Я заметил спутникам: «Смотрите, гавиан уронил змею!» – «Не уронил, – сказали спутники, – а бросил нарочно на асфальтированную дорогу! Там, где нет дороги, он бросает живую добычу на камни... Так и теперь: вернётся, съест разбившуюся змею».
Мы размеряли участок, предназначенный для первой постройки, и зажгли степь. Когда все сгорело, кроме стволов и веток чапарро, два тракториста – один итальянец, другой негр раз гребли тракторами гарь, расчистили и разровняли участок, и я не смог различить кто негр, а кто итальянец. Да и все мы были черные, как кочегары, будто бы отработавшие смену у паровозной топки.
Построили большой барак с высокой крышей, как аэропланный ангар, чтоб в него могли войти все большегрузные и малые машины, чтоб их чинить здесь, ремонтировать, смазывать, заправлять топливом. Тут же соорудили механическую мастерскую и столярную. Потом начали строить бараки для жилья, и самый большой барак – для столовой, кухни.
Из Каракаса пришли семь машин-тернопулей для передвижки земли. Такая машина, вроде мощнейшего трактора, гребёт землю своей передней частью, как пастью гигантского чудовища, а задней частью вбирает ее в свой объёмный «живот» и перевозит на другое место, куда необходимо перевезти при строительстве или при расчистке площади.
Словом, жизнь в жаркой стране наполнялась новым содержанием...
Раз, вернувшись с работы, зашел я в зал столовой отеля «Карони» выпить пива. За одним столиком сидел белобрысый человек русского типа. Проходя мимо него, я спросил: «Русский?» – «Нет! Польский! – ответил он. – Садись!»
Много пива выпили мы с поляком Мишкой, много он сообщил о себе горького, трагического, о своих товарищах-поляках, их эпопее, их почти кругосветном «путешествии» от Польши до Дальнего Востока; потом в Африку; потом в Европу, в Италию; потом сюда – в Южную Америку...
Но я расскажу только малую часть повествования-эпопеи моего нового друга Мишки-поляка.
...Когда Хитлер и Сталин поделили пополам Польшу, поляки оказали героическое сопротивление немцам, польская кавалерия атаковала немецкие танки и вся погибла. А русским поляки сдавались без сопротивления. Потом (ходили слухи) большевики-НКВДэшники, говорил Мишка, в Катынском лесу расстреляли всех командиров Польской армии, а нижние чины и рядовых солдат вывезли в сибирские концлагеря. В одном из лагерей работал и Мишка. Ненавидя большевиков-НКВДистов, Мишка полюбил русский народ. Русские, сами голодные, бросали полякам хлеб через колючую проволоку лагеря. Часовым на вышках было приказано стрелять по всем, кто приблизится к территории лагеря, но русские женщины приходили и бросали хлеб пленным, рискуя своей жизнью...
Для меня многое открывалось в разговоре с Мишкой-поляком. Во что-то верилось безоговорочно, в чем-то возникали сомнения. Ведь события минувшей войны эмигранты толковали порой по своему, не зная «подоплеки», не ведая о «сговорах», о «договорённостях» вождей и фюреров противостоявших сторон, о союзнических отношениях русских, англичан и американцев. От Мишки узнал, что Черчилль договорился со Сталиным, чтоб выпустить из плена поляков, желающих пойти в английскую армию: Черчиллю нужно было пушечное мясо!
Поляков – добровольцев в английскую армию – везли под конвоем НКВД во Владивосток и под конвоем же погружали на английские пароходы. Когда Мишка прощался с русской девушкой, конвоир кричал: «Живее! Проходи! Не задерживайся, хватит целоваться, если не хочешь обратно в лагерь!»
И англичане создали из польских пленных Польскую армию под командованием генерала Андерса, и послали в Африку воевать с немецким генералом Роммелем. После Африки высадили в Италии, и там в решительном бою против немецких эсэсовцев, под Монто Касино, поляки сломили сопротивление немцев, победили, но почти вся армия Андерса полегла...
Потом, когда англичане выдавали большевикам русских казаков, поляки спасли часть казаков, прятали или переодевали их в польскую форму...
Мишка уцелел во всех мясорубках войны. Но война закончилась, и надо было где-то искать пристанище – в Польше разрушенной или в иных краях... Англичане предложили уцелевшим польским солдатам работать в угольных шахтах Англии. Но в этот раз добровольцев не объявилось. Тогда остатки польского войска Андерса посадили в аэропланы и «повезли» по странам Южной Америки...
Мишка мне сказал:
«Вас, русских белоэмигрантов, использовали и обманули немцы, а нас – англичане!..»
На строительстве завода у реки Ориноко заправляли, в основном, итальянские компании. И, конечно, старались побольше набрать своих рабочих-итальянцев. Венецуэльцев, которые были тогда не только ленивы, но ничего не умели, брать на работы было пустым делом, но итальянцы игнорировали рабочих и других национальностей. Инженеру Вишневскому, директору этого строительства, стоило большой борьбы и споров с итальянцами, чтобы принять венецуэльца, русского, поляка, югослава или испанца. Пришел к нему в канцелярию человек и сказал по-сербски, что он грек из южной Сербии. И начал разговор с Вишневским: «Господин инженер, вы русский православный, а я православный грек. На стройке требуются специалисты моей профессии, а итальянцы меня не приняли, потому что я не католик. Наверно, злятся, что греки много в минувшую войну итальянцев побили. Муссолини посылал десант в Грецию – своё отборное войско фашистов, потомков римлян, но войско это оказалось слабым. Греки в горах били итальянцев как мух, пока им не пришел на помощь Хитлер...»
Вишневский ответил греку: «Пойдите и скажите католикам итальянцам, что я приказал вас принять, потому что вы православный! Именно так и скажите!»
А потом...
Здесь моим скитаниям – выходит крутой поворот.
На строительстве возле Ориноко появился, как говорили знакомые, «странный» русский, он опять вернулся из знаменитой Гран Саваны, с приисков. Ничего не нашел. Но он сказал директору строительства Вишневскому, что «найдет в следующий раз, когда закончится сезон дождей». И попросил принять его на работу. Опять временно. Русского приняли. И он хорошо работал. Но когда прекратились дожди, у него «опять», по его признанию, «зачесались пятки». И стал он просить инженера отпустить его. Инженер Вишневский, выполнив все условия венецуэльского приема и увольнения, выплатив русскому рабочему все что полагается, с Богом отпустил.
Но ушел в соседнюю от наших строительных работ Гран Савану русский не сразу. Разглядев, видимо, во мне «родственную натуру», склонность если не к авантюрным приключениям, то к романтическим подвигам, пристал ко мне, уговаривая вдвоём пойти известными ему тропами в «неповторимо красивые места Венецуэлы»: «Если даже ничего не найдешь, ты как художник увидишь Гран Савану! Залезешь на скалу и будешь часами смотреть в бесконечную даль, на виды, которых больше нигде на земле нет!»
Да! Гран Савана...
Я слышал о ней, читал о ней. Кто там был один раз, его тянет туда опять. Есть об этих местах роман венецуэльского писателя под названием «Канайма». Роман тоже, как Гран Савана, потрясает пылкое воображение... Индейский бог Канайма очаровывает людей. И кто пошел в Гран Савану искать «диаманты» (то есть бриллианты) и ничего не нашел, и вернулся в город Боливар или в Каракас, чары Канаймы его не оставят, потянут опять туда, в горы Гран Саваны, пока не найдёт человек «диаманты» или не погибнет!
В Гран Савану идут и венецуэльцы, и иностранцы.
Не столь задолго до моего прихода туда североамериканский лётчик Джимми Ангель открыл там водопад – самый высокий в мире: 1000 метров падения. И водопад этот назван в честь лётчика – Сальто Ангель.
Джимми Ангель был летчик опытный, служил у одного престарелого богатого североамериканца. Возил его на маленьком самолёте в Гран Савану. Хозяин знал места залежей самородков золота, но не открывал своему лётчику секрета. Прилетал с ним на плоскогорье, шел куда-то в одиночестве и возвращался с глыбой золота величиной в человеческую голову.
Когда умер старик-хозяин, Джимми полетел искать те залежи золота, но испортился мотор его маленькой легкой авиэтки. Летчик сумел спланировать, удержать машину, опуститься на одно из плоскогорий Гран Саваны. Эти плоскогорья называются месэты, то есть столы. Джимми опустился на месэту с индейским названием Ауйан Тэпуй, что означает «гора злого духа».
А гора эта несет – смерть...
Конечно, история с североамериканцами тоже несет на себе «налет» легенды, этакой фантастичности, как все, что связано с уникальным на земной планете местом, куда человек не успел пока проложить надежных дорог, куда, как сказано, можно добраться только трудными каменистыми тропинками, прошитыми узлами корней и корневищ джунглевых кустов и деревьев, одолеть путь на лодке или самолетом, вертолетом.
Пусть живет эта «нереальность», как и вполне реальный водопад Сальто Ангель.
«Канайма» же по-индейски – дьявольский дух, отрицательное, опасное место. Но оно, это место, с фантастическими красками и единственной в мире высотой падения природных вод, проникает в тебя, чарует, захватывает восторгом дух твой, дух каждого, кто старателем или туристом пришел в Гран Савану.
Позднее, по прошествии лет, узнаю еще одну историю с «пленником Гран Саваны», поразившую своей необычностью, неожиданностью и романтичностью всю русскую колонию на венесуэльской земле, поскольку эта история принадлежит русскому, такому же, как и я, донскому казаку.
А звали этого человека Анатолий Почепцов. С семьей, родителями и сестрой он так же прибыл на тропическую землю с одним из транспортов, перевозивших переселенцев из Европы. Поселились в городе Валенсия. Как-то обустроились, но, видимо, не столь удачно. Больше повезло сестре. Она вышла замуж, уехала на жительство в Канаду. Родители же засобирались с отъездом на Родину. И говорили потом, что они оказались единственными из приехавших русских, которые вернулись в Россию, то есть в Советский Союз.
Анатолий же, плененный чарами Канаймы, достиг Гран Саваны, поселился в шалаше на речном островке – вблизи этого самого высокого в мире водопада Чурум Меру, как называет его тамошнее племя индейцев – немоны. Индейцы же научили Анатолия своим премудростям – управлять лодкой-курьярой, выдолбленной из цельного ствола дерева, ловить рыбу, не опасаясь хищных рыб – пираний, отпугивать огромных черных пауков, жить в соседстве с леопардами, со множеством ядовитых змей, населяющих джунгли. Ложась спать в шалаше, он выставлял в блюдцах молоко для змей, а вокруг шалаша – для отпугивания ползающих гадов – клал косу из сплетенных трав, густо пропитанную чесноком.
Вскоре Анатолий построил небольшой домик, обзавелся семьёй, то есть взял себе в жены местную женщину из индейского племени, стал поживать как и все аборигены Гран Саваны. Ему повезло: он получил место наблюдателя за уровнем воды в реке, имел небольшое государственное жалованье.
У индейцев Почепцов научился их языку. К тому ж, зная испанский и отчасти английский языки, которыми гиды-индейцы, сопровождающие туристов, владеют идеально, русский Почепцов тоже стал экскурсоводом, подрабатывая на жизнь, показывая прилетевшим сюда на маленьких самолетах или вертолетах богатым людям все достопримечательности дикого края.
И все же, все же! Основными, неафишируемыми занятиями Почепцова было – промывка золотоносного песка и поиск диамантов. Раз в полгода он появлялся в Каракасе, привозил завязанные в тряпичке (носовом платке) «камушки», за бесценок продавал ювелирам-евреям, искусно занимавшимся огранкой бриллиантов, имевшим от своей перекупки и ювелирного мастерства немалые деньги.
В Каракасе Почепцов бывал в домах знакомых соотечественников, рассказывал о жизни в джунглях среди диковинных цветов- орхидей, среди зверей, невиданных в обычном мире птиц, бабочек, насекомых, поражая воображение городских русских, которые с радостью откликались на его просьбу – сварить «хорошего наваристого борща», по нему столь тосковал он среди диковинных камней и водопадов...
Никто точно не скажет теперь, как погиб Анатолий Почепцов. Тело его, покусанное пираньями, нашли прибитым быстрой водой горной реки к берегу. Возможно, он возвращался на своей пироге ночью домой, но напоролся на камни-пороги, ведь сама по себе индейская лодка-курьяра перевернуться не может.
Индейцы похоронили Почепцова на островке, где он прожил несколько лет. И сам островок с той поры аборигены и туристы стали называть Анатоль. Потом приезжала из Канады сестра Почепцова, заказывала панихиду в русской церкви, посетила место погребения брата, поставила на могиле православный крест.
Еще одна русская судьба, печально закончившаяся вдали от родины, среди джунглей и молчаливых камней, что, как сказано уже, называются по-индейски – месэты...
Месэты стоят неподвижно от сотворения мира, крепкие – из гранита и базальта. Дождями миллионов лет унесено всё, что легче гранита и базальта.
Месэта Ауйан Тэпуй эрозией миллионов лет испещрена фантастическими фигурами, и куски гранита и базальта торчат, как клавиши рояля. На них и опустилась с небес авиэтка Джими Ангеля...
Да, плоскогорье Ауйан Тэпуй совсем не плоское.
И я увидел это место. Одни глыбы камня осели, другие приподнялись, а некоторые из-за эрозии минувших столетий приняли фантастические и причудливые формы. Если ещё добавить воображение и фантазию, то некоторые камни могут показаться фигурами невиданных предысторических животных и человеческих существ.
Я видел каменные арку, ворота, стоящие в воде и отражающиеся в ней. Они всегда – эти причудливые камни, клавиши и фигурки – стоят в воде. И в этой чистейшей воде, подобной которой нет нигде на земле, есть водоросли, которых тоже в иной природе не существует. Они сохранились здесь, в Гран Саване, с предысторических времен.
Обозревая диковинные виды, полные чудных красок, очертаний и форм, вспоминали лекции и беседы моего учителя по кадетскому корпусу, художника Хрисогонова, который и здесь, в Венесуэле, продолжал быть моим наставником. Приходя в его мастерскую, я слушал продолжение его уроков-бесед о магнетизме и самовнушении, о способах изготовления красок, о правилах камуфляжа в модерновых приемах изображения, о технике средневековых фресок... Дом Михаила Михайловича в Каракасе, как и тот дом в далекой Сербии, тоже полон набросков, рисунков, картин. Со стен смотрят на тебя цыганки в ярких нарядах, экзотичные турки среди песков древней Византии, а пышные букеты хризантем, сирени, царствующие на холстах, превратили мастерскую художника в чудесный сад. Михаилу Михайловичу много лет, но он уверен, что доживет до ста. И самым плодотворным в его жизни станет последнее, завершающее жизнь, десятилетие! А потом Господь призовет его, художника, в свою Мастерскую, где он найдет те краски, которые так настойчиво, не всегда успешно искал всю жизнь на земле, и тогда Бог отпустит ему и простит все прегрешения, совершенные за столетний земной срок...
Всё плоскогорье полно воды. Это, по сути, громадное озеро. Но и не озеро. Потому что – не сплошная вода. Озеро это нельзя назвать и болотом: нет грязи, ила, топкой массы, как бывает на болоте.
Вместо грязи – вода.
Вместо ила – камни.
И вся масса божественной влаги нашла выход из плоскогорья и падает самым высоким в мире водопадом. И вода, встречая сопротивление воздуха, рассыпается и до низа падает не массой воды водопада, а мелким дождем, водяной пылью.
Как и жизнь человеческая – на излёте, в конце своего пути, праведного и грустного, светлого и трагического пути, которому ты не изменил, не предал и самого себя, считая этот путь самым справедливым и честным.
О, Гран Савана!.. Как вознаграждение за пути и страдания земные!
Эпилог
Императорский посох, по-испански – бастон дель эмпередор, высокий, напоминающий крепким и желтым своим стволом бамбук, украшенный яркими бутонами, всякое утро этот могучий цветок-растение напоминает мне о том, как «далеко я, далеко заброшен».
Впрочем, можно и не цитировать продолжение чудной есенинской строфы о том, что здесь «даже ближе кажется луна», потому что это на самом деле так: тропические луны по ночам висят отяжелённые, как бы набрякшие влагой испарений, среди непривычных для северного взора созвездий, они «огромней в сто раз», нежели луны наших заснеженных широт.
Но любоваться этими лунами хорошо в океане, с ночной палубы сухогруза и в штилевую погоду, скажем, где-нибудь на траверсе острова Шри-Ланка иль архипелага Зеленый Мыс вблизи африканских берегов. А здесь, в Каракасе, как во всяком городе, эти луны меньше всего заботят своей огромностью.
И меня, сибиряка, занимают в ночах Каракаса не луны вовсе, а, как я говорил уже на предыдущих страницах моих загранповествований, крики попугаев, ведь да – по утрам твари эти летают над улицами, словно у нас сибирские вороны иль сороки. И этот императорский посох занимает, который я приветствую всякий раз по утрам, обильно поливая водой из шланга, потом берусь за «шанцевые инструменты» добровольного уборщика обширного двора, выложенного кафельной плиткой, по ней так замечательно скользит тяжелая влажная швабра, напоминая о подзабытых сноровках моряка дальних плаваний.
– Оставь ты эту швабру, придёт человек и все сделает как надо! – всякое утро пытается отстранить меня от «старого профессионального занятия» Георгий Григорьевич Волков. Да не получается с этим запретом у хозяина «кинты Симы» – просторного русского дома-кинты, названного тоже по-русски в память о давно похороненной на югославской земле бабушке Симе.
– Сегодня ж последний раз швабрю! – говорю я. И отяжелённо проникаюсь ощущением, что, действительно, это последнее утро из чудно проведенных у русских венецуэльцев почти тридцати неповторимых, наверное, дней. И ловлю себя на том, что и сам за этот месяц перешел на местное русское произношение, принимая звук «ц» вместо привычного «с», как мы произносим в «далёкой России» – венесуэльцы.
И я уж уверился за этот праздник общения, за множество встреч с соотечественниками, разговоров, застолий, сотен километров горных и приморско-карибских дорог (русские венецуэльцы произносят – караибских), что они больше нас, живущих в Отечестве, РУССКИЕ.
На самой первой встрече в Каракасе, на братском ужине, я говорил, что не разделяю русскую историю, для меня она едина, хоть при князьях, царях, императорах, хоть при вождях. А поскольку я родился и вырос при вождях, то это моя жизнь, моя русская и советская история страны, в которой далеко не всё было плохо.
И вот последнее моё утро в Каракасе. И швабрю я в последний раз. Когда еще удастся? Да и удастся ли вообще встретиться? Георгий Григорьевич часто говорит мне – «это хорошо, успел приехать!» Он «чует», что там, в Отечестве, неладная ситуация и что скоро «всё может измениться».
Он говорил об этом, будучи у меня в гостях в Тюмени осенней порой 90-го. И потом в письмах повторял: «Спеши оформить визу!»
И вот теперь, в июньское утро 91-го, швабрю я в последний раз кафельную «палубу». И бравый цветок бастон дель эмпередор в своей бамбуковой стройности, как славный гренадер – одобрительно приветствует мои веселые утренние труды.
Потом, послеполуденной чередой, заезжают русские – попрощаться. Приносят сувениры, подарки. А мне хочется взять в дорожную сумку побольше редких книг, еще дореволюционных изданий, «которые всё равно скоро некому будет здесь читать... истаивает русская белая колония в Венецуэле...»
В последние минуточки перед посадкой в автомобиль возник известный в русском зарубежье художник Александр Германович Генералов. Принес две живописные картинки: «Вот, на память!» Он скромен, как и прежде при наших встречах-разговорах. И сейчас, похоже, не хочет «обременять» хозяев дома, скоро уходит.
Ах, знакомо: спешил Генералов, масло красок на картонках совсем еще не просохшее... Одинокая пальма на фоне желтой горы, на другой картонке – синее плоскогорье и синий-пресиний водопад. Понимаю: это ж заветное! И надпись: «Соотечественнику Николаю Денисову».
– Не довезешь, Коля! Всё перемажешь в чемодане. Отложи пока, – говорит Волков. – Шуре я пока ничего не скажу...
Потом был аэропорт имени Симона Боливара на кромке берега Карибского моря. Горячее солнце в тропическом зените. И зримая – но уже не по рассказам русских венецуэльцев, а воочию, под крылом лайнера авиакомпании «Виаса» – рыжая гора с картонными домиками бедноты на её склоне и пальмой, возможно, той самой, что встретила когда-то русских казаков-художников Генералова и Булавина: «Шурка! Ты хотел увидеть пальму и сразу вернуться в Европу? Смотри, вот она! Посмотрел? Так давай теперь поскорее спрячемся в трюм, чтоб нас увезли обратно...»
Обратной получалась только моя дорога.
И я еще не предполагаю, не ведаю, что в конце этой дороги свершится в Отечестве новобольшевисткий переворот, и я наконец сердцем, не только разумом, приму и пойму те далекие романтические порывы и устремления «белого молодогвардейца» Шурки Генералова – конкретно «бороться за Россию, когда позовёт Россия».
Но кто мы и что мы, русские в России, в конце двадцатого века, как и в начале его?.. Опять нереализованные патриотические всплески, опять вялая и бесконечная конформистская интеллигентская болтовня, апатия, томление, скука, ничегонеделание, как говаривал Бунин в «Окаянных днях». Опять – ожидание того, что «воспрянет русский мужичок и всё само собой образуется!»
Но ничего не образовывалось. Опять, как записал когда-то в своём дневнике государь Николай Александрович, «кругом предательство, измена, трусость»... Опять – новая разруха, всероссийское воровство, грабеж. Как после Февраля семнадцатого, как во времена гражданской и «комиссаров в пыльных шлемах», которые возникли вновь, продолжив своё комиссарство, на этот раз без ритуальных кожанок-фартуков, но при ритуальных телеящиках, глумясь над зачумленными и, как всегда, доверчивыми «россиянами».
А что российский мужичок, на которого уповала интеллигенция? Он бывал разным. Сметливый да разумный судил так: «Из нас, как из древа – и дубина, и икона». Понимай, мол, не иначе: кто это древо строгает – божеский человек иль разбойник.
А новые революционеры?! В дорогих «валютных» галстуках, да всё больше при кудряво-барашковых прическах?
Когда-то на заре революций российских Герцен написал примечательные строки: «Нами (т. е. революционерами – Н.Д.) человечество протрезвляется, мы его похмелье... Мы канонизировали революцию... Нашим разочарованием, нашим страданием мы избавляем от скорбей следующие поколения...»
Если б так! Да нет, что-то они, поколения, не протрезвляются никак!..
...В апреле 1993 года я получил из Каракаса очередной номер журнала белой русской эмиграции «Бюллетень № 34», где прочитал горькие строки, подписанные председателем объединения русских кадет в Венесуэле Георгием Григорьевичем Волковым: «22 марта, будучи сбит налетевшим на него автомобилем, на улице Каракаса погиб наш добрый товарищ Александр Германович – Шура Генералов, кадет 18-го выпуска Первого Русского Великого Князя Константина Константиновича кадетского корпуса.
Родился Шура еще в России, в восемнадцатом году, ребенком увезен в Югославию, где его семья осела в Белой Церкви, в том самом городе, где было размещено Николаевское кавалерийское училище, Крымский корпус и Донской Мариинский институт.
Еще в юношеском возрасте у Шуры проявился талант к рисованию. Товарищи вспоминают, что по их просьбе он мог в несколько минут изобразить любого воспитателя или педагога в нормальном или карикатурном виде. По окончании корпуса он делал много попыток, чтобы усовершенствовать свой талант серьёзными занятиями. В этом ему помогал преподаватель Донского корпуса, известный художник М.М. Хрисогонов.
В Венесуэле Шура долго жил на юге страны – за рекой Ориноко, в семье своего товарища по корпусу В. А. Вишневского. Потом, по возвращении в Каракас, его принял в свой дом другой его кадетский товарищ Б.Е. Плотников, в семье которого он и жил до самой своей кончины. И тут он продолжал свою художественную деятельность. У нас нет сомнения в том, что в каждом доме членов нашего кадетского объединения имеются его картины. Есть они в русских домах Соединенных Штатов Америки, Канады, Австралии, в европейских странах и многих городах стран Южной Америки, куда их увозили наши гости.
Скромный, тихий, ненавязчивый Шура был постоянным членом наших кадетских собраний и других мероприятий – русских и православных праздников. Любую просьбу Шура выполнял охотно, со своей неизменной улыбкой на лице.
В православном храме Каракаса на отпевание Шуры собралась почти вся русская колония, все товарищи кадеты, имевшие возможность и здоровье прибыть на прощание с Шурой Генераловым. Задушевно служил отец Павел Волков. Гроб вынесли на своих руках три поколения семьи Плотниковых, возглавляемые старейшим – Борисом Евгеньевичем.
Да успокоит Господь душу новопреставленного раба своего Александра в селении праведных Своих. Да найдет он своё место в том кадетском строю, что предстанет пред Императором-мучеником Николаем Александровичем.
Мы же считаем своим долгом принести от лица всего нашего объединения глубочайшую признательность семье Плотниковых, и в первую очередь Татьяне Александровне, нашей милой Тане, и дорогому Борису за всю их заботу о покойном, за всё внимание и дружбу, которыми они наполнили многие десятилетия его жизни в их доме.
Да живет в памяти кадет облик милого Шуры Генералова ещё многие годы».
На этом и я завершаю житие славного казака, талантливого сына Дона, Белого русского зарубежья, России.
1991, 2004 гг. Венесуэла, Каракас – Россия, Тюмень.ПТИЦЫ ПЕЧАЛИ (Стихотворения поэтов кадетского круга)
«Здесь, на чужбине, каждый из нас
должен помнить, что он представляет
нашу Родину, и высоко держать русскую честь».
Генерал ВрангельВсё меньше нас, и час настанет,
Когда, покинув этот свет,
Пред Императором предстанет
Последний строй Его кадет.
Константин Бертье де ла ГардВ этом повествовании речь поведу о поэтах. Как обозначено в подзаголовке, о поэтах кадетского круга. Об их творчестве, об их судьбах, об их биографических приметах. Все они, в том числе и не кадетские, а вообще русские эмигрантские поэты «первой волны», а это истинные патриоты, писали, в основном, о России, находясь вне России, чаще печальное, ностальгическое, но с верой в будущее возрождение Родины, храня в душе пушкинское: «Россия, встань и возвышайся!» С некоторыми из них (в пору девяностых годов минувшего века) был знаком лично, с другими – по переписке, по книгам, присланным в подарок. Еще ранее, в пору дальних плаваний на торговых советских судах, случалось, что ходил по улицам заграничных городов, где ходили и они, зарубежные собратья по перу. Ходил, ничего не зная об их существовании, почти не знакомый ни с одной из написанных ими строк. Но лучшее из стихов и прозы, наиболее талантливое уже тогда прорывалось сквозь кордоны запретов, сквозь атмосферу отчуждения, недоверия, сквозь рогатки политической цензуры. И попадало на страницы самиздатовских, реже официальных, газет или журналов на нашей Родине. Но только малая часть, которая не всегда возникала в ноле зрения.
О кадетских же поэтах русского зарубежья известно и того меньше. По крупицам собирал стихи этих авторов и для данной главы. За каждым стихотворением – судьба. Эпоха. Трагедия. Не только личная. Русская трагедия двадцатого века. Во все века революция – это ведь не только эйфория «народных масс», «свобода», но и ломка судеб миллионов. А что страшнее на Земле русского бунта – «кровавого и беспощадного», как говорил Пушкин? Что страшнее? А более страшное – произошло: исход из родной земли, какого не бывало во все века.
Уверен, как это случалось на молодецкой русской стычке, на кулачном бою добрых молодцев: русские столкнулись бы до первой, до второй крови, но и помирились бы, побратались! И взялись бы опять родину любить и защищать её от внешних ворогов, пахать-боронить, рожь сеять, острыми топориками терема рубить, баб своих любить, детишек – продолжателей рода – пестовать. Оттого и размахнулась Русь вдаль и вширь – от океанов до океанов, что умела внутри собственного сообщества, внутри своего народа находить лад, согласие и разумное обеспечение жизни себе и последующему поколению.
Здесь же, в начале революционного 20-го века, вмешались в Русский Лад иные силы, воспользовавшись добротой и доверчивостью, порой наивностью богатырского во всех веках народа. Смутив этот народ, разложив, отринув скрепы православия, веры, кои для многих русских вмиг оказались призрачными. Трагедия. И прошла она через весь двадцатый век. Нет конца и края трагедии и ныне...
Впрочем, вот отдельные моменты этой трагедии, определившие судьбы героев моих повествований, что в качестве стихотворцев присутствуют в поэтической главе настоящей книги.
Конец гражданской войны. Осень 1920-го. Крым. Побережье – всё, что осталось от Белой Южной России, – еще не захваченное большевиками-интернационалистами.
...Трое суток спустя после прорыва красными частями Фрунзе Перекопских укрепленных позиций белых войск Правитель Юга России и последний Главнокомандующий Русской армией Врангель 29 октября 1920 года подписал приказ, который гласил:
«Русские люди! Оставшаяся одна в борьбе с насильниками, Русская армия ведет неравный бой, защищая последний клочок русской земли, где существует право и правда.
В сознании лежащей на мне ответственности, я обязан заблаговременно предвидеть все случайности.
По моему приказанию уже приступили к эвакуации и посадке на суда в портах Крыма всех, кто разделял с армией её крестный путь, семей военнослужащих, чинов гражданского ведомства, с их семьями, и отдельных лиц, которым могла бы грозить опасность в случае прихода врага.
Армия прикроет посадку, памятуя, что необходимые для её эвакуации суда также стоят в полной готовности в портах, согласно установленному расписанию. Для выполнения долга перед армией и населением сделано все, что в пределах сил человеческих.
Дальнейшие наши пути полны неизвестности.
Другой земли, кроме Крыма, у нас нет. Нет и государственной казны. Откровенно, как всегда, предупреждаю всех о том, что их ожидает.
Да ниспошлет Господь всем силы и разума одолеть и пережить русское лихолетье.
Генерал Врангель».Это был приказ, не просто продиктованный отчаянным положением, оно и было таковым в конце октября 20-го, но это был Приказ, накануне отдачи которого Врангелем и его штабом была выполнена гигантская, хорошо продуманная и организованная работа по заблаговременному сбору пригодных для нелегкого плавания судов и военных кораблей, для эвакуации армии, гражданских учреждений, учебных заведений в полном составе обучающихся, семей военнослужащих, всех желающих присоединиться к эвакуации. Слово «эмиграция» старались не произносить. Да и эмигрировать было некуда. И не было договоренности еще ни с одной страной, которая согласна была, принять у себя десятки тысяч русских беженцев – военных, гражданских, женщин, детей...
Поздно ночью 29 октября радиостанция белых в Севастополе приняла предложение красного главнокомандующего Фрунзе – о прекращении сопротивления, о гарантии жизни всем высшим и рядовым чинам. Врангель это предложение оставил без ответа.
Одиннадцатого ноября вновь появилось Обращение командования Южного фронта к генералу П.Н. Врангелю. В нем были такие строки: «...В случае принятия вами означенного предложения, Революционный совет армий Южного фронта на основании полномочий, предоставленных ему центральной Советской властью, гарантирует сдающимся, включительно до лиц высшего комсостава, полное прощение в отношении всех проступков, связанных с гражданской борьбой. Всем не желающим остаться и работать в социалистической России будет дана возможность беспрепятственного выезда за границу при условии отказа на честном слове от дальнейшей борьбы против рабоче-крестьянской России и Советской власти...»
За обращением значились подписи командующего Южным фронтом Михаила Фрунзе, членов Реввоенсовета.
Конечно, командующий красным фронтом Фрунзе, надо полагать, поставил в известность Москву, Кремль, Совнарком. На что большой гуманист Предсовнаркома В.И. Ленин ответил 12 ноября по прямому проводу РВС Южфронта, копия Троцкому: «Только что узнал о вашем предложении Врангелю сдаться. Крайне удивлён непомерной уступчивостью условий. Если противник примет их, то надо реально обеспечить взятие флота и не выпускать ни одного судна. Если же противник не примет этих условий, то, по-моему, нельзя больше повторять их и нужно расправиться беспощадно».
Так и поступили вскоре тоже большие гуманисты, политкомиссары Бела Кун и Роза Залкинд, пришедшие на смену отправившемуся теснить басмачей в Туркестане М.В. Фрунзе. (Знали в Москве, кого посылать на смену Фрунзе!) Но не с Врангелем и его войском учинили беспощадную расправу, Врангель организованно увел своих в Константинополь, затем в Галлиполи на ста сорока судах и военных кораблях (чего, кстати, не сумел сделать так же организованно генерал Деникин при эвакуации остатков Добровольческой армии из Новороссийска), а учинили с мирным населением Крыма, с оставшимися, и немалым числом, белыми воинами, офицерами, юнкерами, поверившими обещаниям большевиков – сохранить сдавшимся жизни.
Захваченный Крым после деяний радетелей за «народное счастье», расстрелов и организованного голода получил в мире название: «Всероссийское кладбище». Но о мести большевиков интернационалистов, о кровавых фактах осени 1920 года – ниже...
Впрочем, кровавая бойня эта была не спонтанная, не «разгул черни», а обусловлена всем замыслом врагов Русского народа, не случайно поспевших возглавить революцию и гражданскую войну, конечной целью которых, по тайному плану наиболее беспощадной интернационалистской гидры, было уничтожение России. В подтверждение тому приведу строки из книги Олега Платонова «Заговор против России», где он пишет: «После наступления частей Добровольческой армии в Крыму в мае 1920 года была взята в плен 9-я пехотная дивизия большевиков. Белые офицеры составили полевой суд из семи человек. Из толпы пленных красноармейцев были вызваны несколько свидетелей. Судили коммунистов и политруков. Комиссар красной дивизии – ярко выраженный еврей с бородкой, как у Троцкого, видя, что ему не миновать расстрела, бросил с презрением следующие слова:
«Я умру с сознанием того, что вы, ненавистные христиане, уже сидите у нас в мешке. Нам остается только завязать этот мешок. Мы имеем в наших руках уже весь мир и все его богатства. Наше могущество никем и ничем не ограничено» («Нива» Нью-Йорк, 1981, октябрь).
Замечу по сему поводу, что большевистский комиссар не ведет здесь речи ни о «счастье трудового народа», ни о «светлом будущем», как положено бы говорить большевику. Нет, здесь ярко выражена та истинная цель, к которой шел, за которую боролся этот деятель с бородкой Троцкого, на краю могилы проговариваясь об этой истинной цели всей ИХ антихристианской, русско-ненавистнической, сионистской борьбы – «богоизбранных»...
Два десятилетия после «великого октября 1917-го» русский на род в Красной России во главе со своим вождем Сталиным вел борьбу за сохранение Русской государственности против сей «ленинской гвардии», против беспощадной шайки международных разбойников во главе с Троцким-Бронштейном. И настал он переломный 1937 год...
Трогательным было прощание генерала Врангеля с Родиной. Вот как вспоминал об этом бывший кадет, а потом молодой юнкер Б. Прянишников, находившийся в тот октябрьский день 1920 года в конном строю белых войск на Нахимовской площади Севастополя («Кадетская перекличка», № 48. Нью-Йорк, 1990):
«Из гостиницы «Кист», где был штаб, генерал Врангель вышел на площадь и произнес краткую взволнованную речь перед строем юнкеров, поблагодарив их «за славную службу». Громким «ура» ответили юнкера на приветствие любимого вождя. А затем оба училища прошли церемониальным маршем, то был последний парад на родной земле.
Наше училище направилось к вблизи находившейся Графской пристани, у которой пришвартовался небольшой, всего в две тысячи тонн водоизмещением, пароход «Лазарев». Сняв с коней сёдла, мы оставили лошадей на площади. Вышло так, что я задержался, хотелось ещё побыть на русской земле, и пошёл на погрузку последним. Вдруг сзади по ступеням лестницы послышался цокот копыт. Я обернулся – то был мой верный Беглец, видимо, захотевший уйти на чужбину со своим всадником. Слёзы навернулись на глаза, так я был тронут преданностью четвероного друга. Я обнял его, похлопал по шее, дал на прощание кусочек сахара. В этот момент ко мне подошел скромно одетый человек и спросил не могу ли я продать ему коня? Я ответил: «Деньги мне не нужны, а такого друга никогда и не продал бы. Берите его так, звать его Беглец, но вот он не захотел от меня бежать. Заботьтесь о нём, это славный конь, верный и преданный». Я передал ему уздечку. Нехотя повинуясь новому хозяину, Беглец поднялся по ступеням и исчез за колоннами пристани.
«Лазарев» отвалил от пирса и выплыл на середину Южной бухты. В два часа сорок минут мы стали свидетелями до глубины души потрясшей нас сцены: на ступенях Графской пристани появился генерал Врангель. Он опустился на колени и попрощался с Россией. Громкое «ура» раздалось с нашего парохода, кто то дал тон и все запели «Спаси, Господи, люди Твоя». То был трагический и в то же время торжественный момент прощания с Россией.
Катер генерала Врангеля направился к крейсеру «Генерал Корнилов». Вдруг из ближайшего к вокзалу тоннеля вынырнул бронепоезд. Сперва подумав, что это красный бронепоезд, наши пулеметчики навели на него пулеметы. Но это был доблестный последний Белый бронепоезд, который считали пропавшим без вести. Его команду погрузили на яхту «Лукулл», командир бронепоезда сообщил, что немногим больше часа тому назад он оставил станцию Симферополь и что в этот момент к городу подошли передовые части красных.
Итак, Русская армия, легко оторвавшись от красных, беспрепятственно погрузилась на пароходы. Красные победители почему-то боялись преследовать армию. Даже конница Будённого, потрёпанная на северном берегу Сиваша, не осмелилась нападать на отходившие в полном порядке полки Русской армии, армии Врангеля, лучшей армии нашей злосчастной гражданской войны. Мы уплывали в неизвестность. Но верили, что борьба не окончена, что будем опять сражаться за Свободную и Великую Россию».
Потрясающие строки написал об этом отплытии бывший кадет, белый офицер Николай Туроверов: «Уходили мы из Крыма...». Строки эти в подборке стихов поэта. Такие строки не придумать, такое надо ПРОЖИТЬ.
Владимир Маяковский в поэме «Хорошо», которую я «изучал» еще в средней школе, нарисовал несколько по-иному картину врангелевского прощания с Россией.
Десятки лет спустя один из зарубежных русских говорил мне: «За эти пронзительные и в общем-то сочувственные строки многое простится большевистскому поэту!»
Наши наступали, крыли по трапам, Кашею грузился последний эшелон. Хлопнув дверью сухой, как рапорт, Из штаба опустевшего вышел он. Глядя на ноги, шагом резким Шел Врангель в черной черкеске. Город бросили. На молу голо. Лодка шестивесельная стоит у мола. И над белым тленом, как от пули падающий, На оба колена упал главнокомандующий, Трижды землю поцеловавши, Трижды город перекрестил... Под пулями в лодку прыгнул. – Ваше превосходительство, грести? – Грести...Далее была та кровавая трагедия, которая превратила Крым 20-го года в неслыханное на земле побоище. Месть, организованная политкомиссарами Бела Куном и Розалией Залкинд (Землячкой), в силу их пещерной ненависти к русским вообще, унесла жизни многих крымцев, по свидетельству писателя И.С. Шмелева, «больше 120 тысяч мужчин, женщин, старцев, детей».
Другой зарубежный писатель, Роман Гуль, в одной из глав книги «Я унёс Россию...» писал: «Известно, что Бела Кун венгерский еврей, коммунист, в гражданской войне руководитель интернациональных отрядов... С ним приехала на «руководящую работу» в Крым Землячка (псевдоним) – женщина, Розалия Семеновна Залкинд, большевичка с 1903 года, фурия большевизма, не имевшая никакого отношения ни к «пролетариату», ни к «беднейшему крестьянству», а происходившая из вполне буржуазной еврейской семьи. Эта гадина была кровожадна и беспощадна так же, как и Бела Кун, и Троцкий...»
По свидетельству уцелевших от террора, расстреливали больше всего в Севастополе, оттуда отплыло за рубеж подавляющее число кораблей Врангеля. Уничтожали без разбора, но чаще и в основном «буржуев» – чиновников, профессоров, врачей, сестер милосердия, купцов, священников. Особая «статья» – оставшиеся офицеры и юнкера. Славные латышские стрелки, как писали позднее в советской прессе, «спасшие большевистскую революцию в 1918-м», прочие интернационалисты, среди которых боролись за «счастье» России китайцы, венгры, чехи и даже африканцы, не расходуя патронов, привязывали к ногам русских офицеров камни, живыми сбрасывали их в море – с высоких береговых круч, с палуб судов и барж, не утруждаясь вывести их подальше в море, топили в бухтах... Расстреляли и около шестисот портовых рабочих – «за участие в погрузке на суда врангелевской армии».
Не только расстреливали, но и вешали. На фонарях, на памятниках. Исторический бульвар, Нахимовский проспект, Приморский бульвар, Большая Морская и Екатерининская улицы буквально «пестрели» качающимися трупами казненных.
Графская пристань, с которой я восхищенно смотрел позднее на боевые корабли Черноморского флота, где писал стихи, посвященные боевой славе Севастополя, поздней осенью 20-го года являла собой застенок, по ступеням которого текла в Южную бухту, к подножию памятника Затопленным Кораблям, кровь расстрелянных.
Город русской славы Севастополь был превращен еврейскими комиссарами в место русского позора. И не однажды. В 1954-м году троцкист Никита Хрущев, в недавнем «сталинском» прошлом один из неистовых руководителей террора на Украине, которого даже Сталин урезонивал – «уймись, дурак», на банкете в честь трехсотлетия воссоединения Малороссии с Великой Россией походя подарил Крым, а с ним практически и Севастополь «Украйне». Наследники бендеровцев тотчас начали менять на улицах Севастополя русские названия на хохляцкие (свидетельствую лично – Н.Д.). Столовые, например, превратились в «едальни», площадь Нахимова – в «майдан». Но русское население, среди которого «украинцем» был лишь героический матрос Кошка, но и тот каменный, не приняло «революционных новшеств». Тогда, в пятидесятых, это было еще возможно...
С РУХовскими, с демократами 21-го века, сегодня севастопольцам бороться сложнее. То есть с вечными западниками, с наследниками «Землячки», Бела Куна, Троцкого и «косоглазого, лысого, картавого сифилитика», как гневно именовал в пору «ревсмуты» выдающийся русский писатель Иван Алексеевич Бунин товарища Ленина, цитируя в «Окаянных днях» высказывание «вождя мирового пролетариата»: «Пусть 90% русского народа погибнет, лишь бы 10% дожили до революции».
Всемирной, надо полагать.
Еще одна «крымская» цитата, относящаяся к 1920-му. Из Ива на Шмелева, из его книги «Солнце мертвых»: «Помер Андрей Кривой с нижних виноградников, помер и Одарюк... Замерз дядя Андрей после «ванны» (вид пытки – Н.Д.), обессиленный голодом, а совсем недавно какой-то «бравый» матрос орал на митинге: «Теперь, товарищи трудящиеся, всех буржуев прикончили мы... которые убегши – в море потопили! И теперь наша совецкая власть, которая коммунизм называется! Так что до-жил-и! И у всех будут даже автомобили. И все будем жить... Так что... все будем сидеть в пятом этажу и розы нюхать!..»
До-жили и мы в конце века, растеряв сталинскую державу, как в 17-м – царскую. Вновь во главе террора шайка воров, бандитов, учившихся в университетах, но таких же беспощадных палачей-
Чубайсов, возникших на старом белакуновском замесе. И то ж про «автомобили»! Как тот неразумный матрос на севастопольском митинге. В 1992 году «рыжий Толик» на воровской, всученный всем «ваучер» каждому россиянину обещал аж по две «Волги»!
«Ваучеры» эти, к примеру, выклянчили у меня перекупщики: на пару буханок хлеба только и хватило. «...Сижу в пятом этажу и розы нюхаю!»
* * *
По праву большого таланта, по силе поэтических строк подборку стихотворений поэтов кадетского круга, сопровождаемую биографическими справками, открываю стихотворениями Николая Туроверова.
Кратко о поэте. Туроверов Н.Н. родился в станице Старочеркасской в 1900 году. В 1916 году окончил Донской кадетский корпус (тридцать седьмой выпуск). В гражданскую войну – подъесаул Лейб-гвардии Атаманского полка. Награжден Георгиевским крестом. Ушел вместе с однополчанами-донцами за границу в составе эвакуированной Белой армии генерала П.Н. Врангеля. Жил во Франции, в Париже. Служил в Иностранном легионе. Был одним из основателей Общества Ревнителей Российской Военной Старины. Сотрудничал в журнале «Военная Быль». Автор пяти поэтических сборников. Писал и прозу.
Из жизни поэт ушел в 1972 году.
В последующие годы стихи его продолжали публиковаться в зарубежных русских журналах, а затем и в советских изданиях. Друзья-соратники называли Туроверова «баяном казачьей песни».
Николай Туроверов
Перекоп
Родному полку
Сильней в стремёнах стыли ноги И мёрзла с поводом рука. Всю ночь шли рысью без дороги, – С душой травимого волка. Искрился лёд отсветом блеска Коротких вспышек батарей. И от Днепра до Геническа Стояло зарево огней. Кто завтра жребий смертный вынет, Чей будет труп в снегу лежать? Молись, молись о дальнем сыне Перед святой иконой, мать! Нас было мало, слишком мало. От вражьих толп темнела даль; Но твёрдым блеском засверкала Из ножен вынутая сталь. Последних пламенных порывов Была исполнена душа. В железном грохоте разрывов Вскипали воды Сиваша... И ждали все, внимая знаку, И подан был последний знак... Полк шел в последнюю атаку. Венчая путь своих атак. Забыть ли как в снегу изрытом В последний раз рубил казак, Как под размашистым копытом Звенел промёрзлый солончак. И как минутная победа Швырнула нас через окоп, И храп коней, и крик соседа, И кровью залитый сугроб. Но нас не помнила Европа. И кто в нас верил, кто нас знал, Когда над валом Перекопа Орды вставал девятый вал? О милом крае, о родимом, Звенела песня казака. И гнал, и рвал над белым Крымом Морозный ветер облака. Спеши, мой конь, долиной Качи, Свершай последний переход. Нет, не один из нас заплачет, Грузясь на ждущий пароход, Когда с прощальным поцелуем Освободим ремни подпруг, И злым предчувствием волнуем, * * * Мы шли в сухой и пыльной мгле По раскаленной крымской глине. Бахчисарай, как хан в седле, Дремал в глубокой котловине. Заржет печально верный друг. И в этот день в Чуфур-Кале, Собрав бессмертники сухие, Я выцарапал на скале: Двадцатый год – прощай, Россия! 1920Левее Корнилова
Не выдаст моя кобылица, Не лопнут подпруги седла. Дымится в Задонье, клубится Седая февральская мгла. Встаёт за могилой могила, Темнеет калмыцкая твердь, И где то правее Корнилов, В метелях идущий на смерть. Запомним, запомним до гроба Жестокую юность свою, Дымящийся гребень сугроба, Победу и гибель в бою. Тоску погребального звона, Тревогу в морозных ночах, И блеск тускловатый погона На хрупких, на детских плечах. Мы отдали всё, что имели, Тебе, восемнадцатый год, Твоей азиатской метели, Степной за Россию поход... 1931Где ты, девочка?
Подруга дней моих суровых...
А.С. Пушкин Где ты, девочка?.. На чулочках стрелочки, Ледяные каблуки, Лёгкое пожатие руки... В суете вокзальной – Стыдно целоваться, В тесноте вокзальной – Трудно расставаться... Крестик на груди, Синие погоны. На втором пути – Красные вагоны, А за вагонами Всё беспогонное И – белая метель... Где ты, девочка, теперь?..Эти дни...
Эти дни не могут повторяться, Юность не вернется никогда. И туманнее и реже снятся Нам чудесные, жестокие года. С каждым годом меньше очевидцев Этих страшных легендарных дней. Наше сердце приучилось биться И спокойнее, и глуше, и ровней. Что теперь мы можем и что смеем? Полюбив спокойную страну, Незаметно медленно стареем В заграничном ласковом плену. И растёт, и ждёт ли наша смена, Чтобы вновь в февральскую пургу Дети шли в сугробах по колено Умирать на розовом снегу. И над одинокими на свете, С песнями идущими на смерть, Веял тот же сумасшедший ветер И темнела сумрачная твердь. В незабываемом волненьи, Я посетил тогда дворец В его печальном запустеньи. И увидал я ветхий зал, – Мерцала тускло позолота, – С трудом стихи я вспоминал, В пустом дворце искал кого-то; Нетерпеливо вестовой Водил коней вокруг гарема, – Когда и где мне голос твой Опять почудился, Зарема? Прощай, фонтан холодных слёз, Мне сердце жгла слеза иная – И роз тебе я не принес, Тебя навеки покидая. 1939* * *
Уходили мы из Крыма Среди дыма и огня; Я с кормы всё мимо, мимо В своего стрелял коня. А он плыл, изнемогая, За высокою кормой, Всё не веря, всё не зная, Что прощается со мной... Сколько раз одной могилы Ожидали мы в бою. Конь всё плыл, теряя силы, Веря в преданность мою. Мой денщик стрелял не мимо – Покраснела чуть вода... Уходящий берег Крыма Я запомнил навсегда. 1939* * *
Об этой замечательной, талантливой семье рассказывал в своём письме в «Тюмень литературную» мой знакомый по венесуэльскому городку Маракай Владимир Васильевич Бодиско, как в шутку его называли друзья-кадеты – «наш идеолог Суслов». Разносторонне образованный ученый, профессор, доктор сельскохозяйственных наук и, без шуток уже, идеолог зарубежного кадетского содружества. Так вот, Владимир Васильевич, откликаясь на мой литературный интерес, сообщал:
«В довоенный период в Земуне (Югославия) жила семья Рот: мать, три сына, дочь. Отец, гвардейский офицер, погиб в гражданскую войну. Незачем и говорить, как тяжело было дочери Гофмейстера Императорского двора поставить на ноги четырех детей. II все же она этого добилась. Старший сын Александр вице-унтер-офицером окончил Русский кадетский корпус в Сараево, все трое младших – Белградскую русскую гимназию.
Все братья писали стихи, и трудно сказать, кто лучше – старший или средний Николай. Он же был исключительно талантливым гимнастом. Уже тогда, когда гимнастикой люди занимались из чисто спортивного интереса, а не ради карьеры, как это происходит теперь, Рот на турнике проделывал упражнения, которые нынче входят в «репертуар» гимнастов-акробатов на Олимпийских или мировых состязаниях.
Александр-Алик погиб во время Второй мировой войны. Младший, Юрий, добрался с семьёй до Америки и там посвятил себя пению, организовывал и руководил хорами. Умер несколько лет назад, оставив потомков, теперь уже американцев.
Средний, Николай, работал в Германии, в городе Галле, где в конце войны, в 1945-м, попал в зону советской оккупации. Дальнейшее всё по трафарету: арест, заочный суд, 10 лет, Колыма, рудники, где он попал в обвал, получил жестокое сотрясение мозга и чудом выжил. Свои десять лет он дотянул, видно, организм, закаленный гимнастикой, помог. Выпустили. Но не на свободу, а отправили в глубинный сибирский совхоз, где его определили на должность скотника: летом – пасти коров, зимой кормить их, убирать за ними. На такой работе и проскрипел он тридцать с лишним лет. Женился на полуграмотной вдове, дотянул до пенсии. Теперь, уже стариком, крестьянствует: сажает картошку, косит сено для скота, разводит овец и свиней. В последние годы живет перепиской со своей сестрой, разыскавшей его «наперекор стихиям», с несколькими старыми друзьями из далекого Земуна, раскиданными по свету...»
Я напечатал это письмо в своей газете вместе с подборками стихов братьев Рот. Некоторые из стихов «сибиряка Николая» были у меня в авторском оригинале, врученные мне в Каракасе в кадетском Бюллетене, до которого все ж «добрался» Николай Васильевич Рот уже в преклонном возрасте...
Со своей стороны я напечатал еще в «Тюмени литературной» и обращение к сибирским литераторам помочь найти этого человека, последнее его стихотворение помечено было 1989 годом, прислано в Венесуэлу из деревни Дубровино Новосибирской области (район неизвестен).
Газета «ТЛ» обращалась к новосибирцам: «Надеемся на помощь читателей, на помощь литераторов Новосибирска – в поисках поэта. Его трагический путь – страница Русского Зарубежья, частица истории нашего многострадального Отечества».
Ждал долго отклика. Никто из сибиряков не откликнулся.
Александр Рот
Офицеры
Белые рыцари белого храма! В сердце остатки поруганной веры Жизнь исковеркала. Жизнь – это драма, Тени в былом – офицеры. Скорбные тени... По миру блуждая, В душах несёте вы тяжкое бремя. Миру вы чужды... Отчизна родная Стонет сама в это страшное время. Скорбное время и скорбные тени... Фабрики дымные, шумы моторов, Тёмные шахты – страданья ступени, Сумрак вечерних сырых коридоров... Давит бессилие смелой идеи. Думы и в прошлом, и в будущем вьются. В прошлом – о подвигах белой Вандеи. В будущем?.. Многие только смеются. Долгие годы в изгнаньи минули. Теплится пламя поруганной веры: Скоро ль засвищут снаряды и пули, В битву пойдут офицеры? Но безответно безмолвие давит Сумрачных рыцарей белого храма. Нивы российские смута кровавит, – Тяжкая драма.Камень
У меня есть камень С берега морского, В нем потухший пламень Времени былого, В нем сокрыты муки, В нем застыли грёзы, В нём печаль разлуки И былые слёзы. И когда на сердце Вспыхивает пламень, Я порой жалею, Что оно не камень.У серых плит
Помолись... Эти серые плиты С одиноким могильным крестом Не скрывают родные ракиты И березоньки с белым стволом. Далеки вы, родимые степи, А вокруг этих скромных могил Возвышаются горные цепи, Где навек нас Господь приютил. Не увидеть нам села родные, Не увидеть родные места... Помолитесь о мертвых, живые, Помолитесь, склонясь у креста. СербияНиколай Рот
Осень
Вот уже и парк наш в золотом уборе, И ковер из листьев на дорожки лег. Забушуют злые ветры в парке вскоре, А пока ласкает лёгкий ветерок. И ноябрь, яснея, в золоте сияет, И играют листья в пляске круговой. В ноябре ведь солнце в блеске умирает, Провожая тёплый, летний, яркий зной. А потом туманы, а потом невзгоды, Дни короче, ночи сумрачней, страшней... Так промчится время, пронесутся годы, И дождусь я тоже осени моей. Сербия, Земун, 1936 г.* * *
Иногда затуманится взор, Далеко занесенный мечтою... Вот зеленого луга ковер Развернулся, маня, предо мною. Я иду, а кругом благодать: Ветер дышит в лицо ароматом. И так хочется верить и знать, Что гулял тут уже я когда-то. За лужайкой поля и поля, Бесконечные, свежие нивы; Дышит паром родная земля; Слышу пенье – родные мотивы. Красоту необъятных полей Взор ласкает так нежно и жадно, Сердце бьётся сильней и сильней, И свободно ему, и отрадно. Упаду на зеленый ковер, Поцелуями землю покрою... Иногда затуманится взор, Далеко занесенный мечтою.Ночи бесконечны...
Ночи бесконечны, серый день недолог. Щедро расстелила свой пушистый полог Зима чародейка. Всё бело на диво. На снегу искринки падают игриво. И зовет и манит дымкой полдень мглистый – В это бездорожье, на ковёр пушистый. За окном чуть виден куст заиндевелый... Так вот и ушел бы по равнине белой, И куда – не знаю, и без всякой цели, Просто, чтоб забыться – думы одолели. Новосибирская область, скотник Дубровинского совхоза, 1984 г.* * *
Николай Кадьян родился в Киеве 3 июня 1912 года. Отец его подполковник Н.П.Кадьян был воспитателем Владимирско-Киевского кадетского корпуса. После революции семья Кадьян вместе с кадетами, преподавателями и воспитателями корпуса эвакуировалась в Одессу, 25 января (по ст. ст.) 1920 года под канонаду наступавших красных войск корпус в полном составе был посажен на английский крейсер «Царес», затем в открытом море перегружен на пароход «Рио Негро», который доставил всех в Салоники. Поездом добрались до Югославии, где окончательно обосновались в городе Сараево.
Десятилетний Коля Кадьян в 1922 году поступил в Русский кадетский корпус и окончил его в составе 10-го выпуска – в 1932 году. Затем учился на железнодорожном факультете Белградского университета. Работал по железнодорожной специальности. В 1941 году женился на соотечественнице Наталье Сергеевне Духониной.
Далее – судьба многих эмигрантов-скитальцев. С приближением к Белграду наступающей Красной Армии эвакуировался в Германию. После войны работал в качестве инженера на строительстве железных дорог в Марокко и Персии.
Судьба забросила в США. Работал в строительных фирмах.
Первого мая 1967 года был посвящен в диаконы в Синодальном соборе Божьей Матери. Учился экстерном в Свято-Троицкой семинарии в Джорданвилле. Затем был назначен диаконом в храм Успения Божией Матери в Ричмонд Халлсе, где прослужил 13 лет.
В апреле 1977 года был посвящен в сан протодиакона, а 25 июня 1980 го назначен помощником Секретаря Восточно-Европейской епархии и переведен в состав клира собора Вознесения в городе Глен-Ков. В июне 1982 года назначен Секретарем епархии и членом Церковного суда епархии...
Скончался протодиакон Николай 7 мая 1997 года в госпитале Толстовского фонда в Валей-Коттедж и похоронен на кладбище монастыря Ново-Дивеево в Спринг-Валлей, Нью-Йорк.
Стихи Николай Кадьян начал писать еще в кадетском корпусе. Во время учебы, в 1928 году, митрополит Антоний Храповицкий издал сборник стихотворений юного поэта. Он оказался единственным прижизненным изданием Николая Кадьяна.
Протодиакон Николай Кадьян
Загорался маяк...
Доживу ли до светлого дня Воскресенья России из пепла? В эти годы в душе у меня То слабела надежда, то крепла. Много раз перед взором моим Рисовался мираж Воскресенья, Чтобы вскоре, исчезнув, как дым, Вызвать бурю тоски и сомненья. Но как только отчаянный мрак Проникал в истомленную душу, – Вдалеке загорался маяк, Предвещая желанную сушу. И мгновенно в груди у меня Пробуждались надежды былые, Что дождусь я великого дня, Дня, в который воскреснет Россия!Ко дню св. Владимира
Православной веры семена святые В душах предков наших князь Владимир сеял, И народ с любовью семена взлелеял: Из любви да веры – выросла Россия! Проходило время, целый ряд столетий Незаметно канул в вечности бездонной... Русь не раз сходила со стези исконной, Падая духовно в морок лихолетий, Чтобы со слезами, с воплем покаянья К непорочной жизни возвратиться снова: Святости минувшей крепкая основа Обновлялась чудом в годы испытанья. И теперь в дни скорби верим мы, страдая, Что бурьян не сможет заглушить растений, И, пройдя горнило неземных мучений, Возродится снова наша Русь Святая! Монреаль, Канада. 1959* * *
Кто из зарубежных русских поэтов написал нижеследующие стихи о князе Олеге, неизвестно. Полагаю, кто-то из кадетской среды. Князь Олег, отважный русский воин, был сыном поэта К.Р., любимого Начальника всех российских кадет – Великого Князя Константина Константиновича Романова.
Двадцатидвухлетний князь Олег, рвавшийся послужить Отечеству, в мае 1914 года был зачислен Государем корнетом в Лейб-гвардии Гусарский полк. В начале августа полк прибыл «на театр военных действий», как принято было говорить в ту пору. В сентябре гусары столкнулись с противником. Конный разъезд немцев, наскочив на эскадрон русских гусар, немедленно стал уходить. Князь Олег с разрешения эскадронного командира принял участие в преследовании неприятеля. И успешно. Немцы, потеряв в перестрелке несколько человек, были пленены. Но один из раненных врагов с земли выстрелил в князя Олега. Спасти его не удалось. В тяжких мучениях, не теряя самообладания, отважный князь Олег умер в госпитале – в Вильне...
Много десятилетий спустя, в своём нью-йоркском изгнании, так вспоминала о своем брате «старшая сестра всех русских кадет» Великая княжна Вера Константиновна Романова: «На войне он рвался в бой, но его берегли. Он, кстати, вел полковой дневник. (И писал стихи). Наконец ему разрешили принять участие в атаке. Около Владиславова, у фольверка, прусак выстрелом тяжело ранил Олега. Орден св. Георгий он получил перед самой смертью. Отец привез ему крест нашего деда, генерал-адмирала Константина Николаевича. Брат обрадовался: «Крестик Анпапа»...
Смерть брата особенно тяжело отразилась на отце, она ускорила его кончину. Олег был единственным из нас, кто пошел по стопам отца в литературе».
Еще одно трогающее до слёз воспоминание о брате Олеге княжны Веры Константиновны я нашел, разбирая старые бумаги председателя русских кадет в Венесуэле Георгия Григорьевича Волкова: «...Моей сестре, в миру Татьяне, в иночестве Тамаре, подарили щенка-сенбернара. Получила она его от своей воспитанницы Татьяны Васильевны Алсуфьевой – по прозвищу «Тянь-зинь». Когда щенок подрос, сестра дала его нашему брату Олегу. Назвал он его Тимофешкой. Помню этого чудного ласкового пса у нас в имении Осташево Московской губернии – на стыке Волоколамского, Можайского и Звенигородского уездов...
В 1924-м или в 25-м году моя мать и я встретили в Дрездене некую Маргариту Владимировну Шлиппе, которая рассказала нам, что в
1920 году она ездила из Москвы в Осташево за провизией. До Волоколамска от Москвы сто восемнадцать верст, дальше, до Осташева, еще двадцать. Дом наш был разрушен. В одичалом парке могила брата Олега была цела. И над ней стоял деревянный футляр-домик – защита от непогоды. Олега там похоронили по его желанию: у «красного обрыва» на красивом берегу реки Рузы. Брат был смертельно ранен в самом начале Первой мировой войны... Тимофешка в 1920 году был жив, имел корзину, с которой ходил по избам, и мужики делились с ним последним куском хлеба. Когда корзина наполнялась, верный пёс шел на могилу хозяина, где жил, спал и ел...
Мать и я чуть не расплакались от этого трогательного рассказа.
В 1922 году местные хулиганы решили, что в гробу у брата может быть золото. Раскопали могилу, но не могли открыть цинковый гроб. Разрезав его, они добрались до тела, которое не истлело, лишь потемнело, вероятно, из-за металлического гроба. Ничего, конечно, не найдя, все хотели выбросить. Заступился священник. И ему разрешили перенести гроб на кладбище около церкви – по другой, левой, стороне реки Рузы. Но со временем церковь разобрали на кирпичи, построили какие-то здания. И кладбища, и могилы брата больше нет...»
Неизвестный автор
Князь Олег
О, юный витязь, князь Олег! Герой невинный и прекрасный! С душой еще по-детски ясной И чистой, как нагорный снег! Ты мирных дней оставил дело, Что совершал ты в тишине, И как Георгий на коне В ряды врагов врубился смело. И первым очутился ты, Герой, средь вражеского стана... Потом – зияющая рана И мрак могильной темноты. Смерть как цветок тебя скосила На пажитях родной земли... А сколько б дать еще могли Твои душа, и ум, и сила... Но ты судьбой на утре дней Отозван к горнему Престолу... И кто главы не клонит долу Пред светлой памятью твоей? Нет в мире скорби безысходней Терять того, кто так любим... Благословение Господне Над милым именем твоим! Смерть беспощадно и безгласно Сломала молодой побег... Но память о тебе прекрасна, О юный витязь, князь Олег!* * *
Стихотворения трех авторов, напечатанные ниже, князя Федора Касаткина-Ростовского, Владимира Сирина и Алексея Ачаира, не встречались мне в кадетских изданиях. Взяты они из разных источников, в том числе из белогвардейского журнала «Наши вести», выходящего в США. Это часть пронзительной исповеди русских офицеров, отторгнутых революцией и гражданской войной из пределов родного Отечества, которому они служили. С честью и отвагой, как и полагается русскому воину, защитнику родной земли.
За кордоном, оказавшись не у дел, без средств к существованию, не считаясь с военными, дворянскими – княжескими, графскими – званиями, титулами, брались за любой труд, чтоб не умереть с голоду. Работали грузчиками, шоферами, слесарили в мастерских, нанимались простыми матросами на суда, крестьянствовали в отдаленных уголках Южной Америки, выступали на аренах цирков, нанимались гувернерами в состоятельные семьи, а то и служили в иностранных армиях...
Великая русская трагедия сочилась по всему миру.
Князь Фёдор Касаткин-Ростовский
Грузчики
Мы грузчики, мы разгружаем вагоны, Мы носим тюки на усталой спине. Мы те, что носили недавно погоны И кровь проливали за Русь на войне. Лишили нас чина, и хлеба, и званья, Лишили мундир наш былой красоты. Но кто из души нашей вырвет сознанье, Что мы перед Родиной нашей чисты? За светлую участь родного народа, Забыв про опасность в кровавых боях, Дрались мы с германцем в окопах три года, С решимостью гордой в усталых очах. Водили вперёд мы – в атаку! – колонны, Чтоб дать этим благо родной стороне. Мы те, что носили недавно погоны, Теперь вот – тюки на усталой спине! Чуть брезжит рассвет, по путям у вокзала Идём мы на пост непривычный опять, К вагонам, как прежде к окопам, бывало, Чтоб семьям своим пропитание дать. Мы тем же покоем духовным объяты, Луч светлой надёжды в душе не угас. Нам больно и горько одно, – что солдаты Врага стали видеть вдруг в каждом из нас. Есть горечь обиды, сокрытой глубоко, Она не заслужена нами совсем: Мы те, что сражались в окопах далёких, Мы те, что делились с солдатами всем. Блюли мы присягу, не рушили троны, Но были с народом мы сердцем вполне. Мы те, что носили недавно погоны, Теперь вот – тюки на усталой спине. Мы грузчики. Тяжесть чужих преступлений, Ошибок чужих на себе мы несём. Но сердцем не чувствуем горьких сомнений: Пред Родиной мы не виновны ни в чём. Нам больно, что мы свои силы и знанья Не можем отдать нашей милой стране, Что нам за бои, за раненья, страданья Остался лишь груз на усталой спине. Усталые мы, но сильна наша вера В величье России, – в том сердца оплот. Мы верим – тоски переполнится мера, За темною тучею солнце блеснёт. Не слышны от нас затаённые стоны, Не видно тех слёз, что мы льём в тишине... Мы грузчики, мы разгружаем вагоны, Мы носим тюки на усталой спине. Несём мы их гордо с молитвой святою, С покоем в душе, как в минувшие дни. Мы верим, Россия, ты станешь иною, Не вечно мы будем так горько-одни. Правдивое сердце родного народа Очистит страну ото лжи, клеветы. И все, кому правда близка и свобода, Увидят, что мы пред народом чисты, Что мы, отдававшие душу за брата В боях и походах три года подряд, На вдруг озверевшего друга-солдата С печалью одной обращаем свой взгляд. И если бы дни наступили другие, И враг на Отчизну пошел бы опять, Мы снова готовы, святая Россия, Вести в бой солдат, чтоб тебя отстоять! Мы грузчики, мы разгружаем вагоны, Мы те, что сражались за Русь на войне. Мы крест свой несём, как носили погоны, Эмблемой любви и служенья стране.Владимир Сирин
Беженцы
Я объездил, о Боже, Твой мир, Оглядел, облизал, – он, положим, Горьковат. Помню шумный Каир: Там ботинки я чистил прохожим. Также помню и бойкий Бостон, Где плясал на кабацких подмостках... Скучно, Господи! Вижу я сон, Белый сон о каких-то берёзках... Ах, когда-нибудь райскую весть Я примечу в газетке раскрытой, И рванусь, и без шапки, как есть, Возвращусь я в мой город забытый. Но, увы, приглядевшись к нему, Не узнаю... и скорчусь от боли... Даже вывесок я не пойму: По-болгарски написано, что ли?! Поброжу по садам, площадям, Большеглазый, в поношенном фраке... «Извините, какой это храм?» И мне встречный ответит: «Исакий». И друзьям он расскажет потом: «Иностранец пристал, всё дивился!»... Буду новое чуять во всём, И томиться, как вчуже томился.Алексей Ачаир
Эмигранты
Мы живали в суровой Неметчине, Нам знаком и Алжир и Сиам, Мы ходили по дикой Туретчине И по льдистым небесным горам. Нам знаком и Париж, и Америка, И Багдад, и Лионский залив. Наш казак у восточного берега – Упирался в Дежнёвский пролив. Легче птиц и оленей проворнее, Рассыпались на тысячи мест; Доходил до границ Калифорнии Одинокий казачий разъезд. И теперь, когда чёрные веянья Разметали в щепы корабли, Снова двинулись в страны рассеянья Мы от милой, чумазой земли. На плантациях, фермах, на фабриках, Где ни встать, ни согнуться, ни лечь В Аргентине, Канаде и Африках Раздаётся московская речь. Мы с упорством поистине рыцарским Подавляем и слёзы и грусть, По латинским глотаем кухмистерским Жидковатые щи – «а ля рюс». А в театрах глядим с умилением (Да, пожалуй, теперь – поглядишь!) На последнее наше творение – На родную «Летучую мышь». В академиях, школах, на улицах, Вспоминая Кавказ и Сибирь, Каждый русский трепещет и хмурится, Развевая печальную быль. Не сломала судьба нас, не выгнула, Хоть пригнула до самой земли... А за то, что нас Родина выгнала – Мы по свету её разнесли.* * *
Кадетские съезды, организовавшие заново кадетское братство, рассеянное по всему миру – вплоть до Шанхая, Австралии, Новой Зеландии, стран Южной и Северной Америк, не говоря о странах европейских, возникли вскоре после окончания Второй мировой войны. Как народ дисциплинированный и четкий, кадеты выявили большинство своих друзей, рассеянных в русском изгнании, уцелевших после стольких испытаний, после страшной всемирной бойни. Готовясь к съездам, организаторы их составляли списки не только делегатов, но всех выпускников кадетских корпусов...
Фамилия кадета В. Перлова не значится ни в одном из этих послевоенных списков. А стихотворение, «залетевшее» на мой письменный стол случайным образом (из зарубежной переписки), зримо рисует картинку служебного быта в Первом Русском корпусе, расквартированном в двадцатых годах в сербском городе Белая Церковь, где учился юный поэт.
Случайно узнал я, что этого мальчика-кадета (седьмого выпуска) в алых погонах, склонившегося во время ночного дежурства над тетрадным листом, ищущего рифму позвончей и поточней, звали не иначе как Вася. Возможно, он, как и многие его однокашники, позднее погиб на Второй большой войне (так называли нередко вторую мировую русские офицеры-эмигранты). Кто ответит теперь?! А стихи сохранились.
Василий Перлов
Ночное дежурство
Уже за полночь. На ночном Дежурстве я сижу. На стены желтые, потом На плац сквозь сон гляжу. В казарме мир и тишина, Всё спит, везде покой, Один лишь я не знаю сна, Да сербский часовой... И вспомнил я Святую Русь, Родимый край, Москву, Куда душой своей стремлюсь, Где сердцем я живу. И понеслись передо мной Минуты и года: Вот покидаем край родной, Вот привезли сюда... Тоска пришла на место сна, Слеза на грудь стекла... Вокруг всё та же тишина, Всё та ж ночная мгла. Октябрь 1923 г.* * *
С той и с другой стороны в революции и гражданской войне немало было юных голов, одержимых то красной, то белой идеей, готовых отдать свои жизни за собственные убеждения. Мальчишки Советской России в семидесятых годах с восторгом следили за киношными героями – «красными дьяволятами». Не думаю, что они выдуманы, были прототипы. И множество их было – в красных войсках. А мальчики из русских офицерских семей, воспитанники кадетских корпусов и реальных училищ, в пятнадцать-шестнадцать лет сбегали из-под родительской опеки в Добровольческую армию Деникина, затем к Врангелю...
Судьба поэта, князя Николая Всеволодовича Кудашева – прямая иллюстрация той эпохи. Белые воины впоследствии называли её, эту эпоху, «окаянными годами русской смуты». В красном стане – «борьбой против царизма и буржуев».
Будущий поэт Коля Кудашев родился в 1903 году в Кременчуге. В 1919 году из шестого класса реального училища вступает вольноопределяющимся в Белую Армию и с батареей, входившей в состав конного корпуса генерала Шкуро, уходит в поход. Бои. Тяжелая контузия. Колю определяют «куда полегче» – на бронепоезд «Дозорный». Затем он с командой разведчиков 135-го пехотного полка участвует в десантной операции, в которой полк полностью погибает. Впоследствии это трагическое событие он запечатлел в стихотворении «135-й пехотный».
Шестнадцатилетний белый воин, раненный, чудом спасшийся, приказом Главнокомандующего направляется в Феодосийский Интернат при Константиновском военном училище, впоследствии вместе со сводным Полтавско-Владикавказским корпусом, преобразованном в Крымский кадетский корпус, эвакуируется в Югославию. Там Кудашев оканчивает корпус. Затем – Николаевское кавалерийское училище, получает производство в корнеты, несет службу в пограничных войсках в составе 12-го русского Гусарского Ахтырского полка.
В 1941-м, с началом войны, как многие военные эмигранты, поступает на службу в организованный белыми офицерами Русский Корпус. По окончанию войны попадает в плен, счастливо избегает насильственной репатриации в Красную Россию. Переезжает в Америку. Помогает многим русским выбраться из оккупированной союзными войсками Германии – в США и другие страны.
В Нью-Йорке Кудашев был некоторое время председателем Кадетского объединения, до последнего дня своей жизни (1979) состоял его старшиной.
«Пусть из этих обрывков моих песен узнают и поймут, как мы любили Родину и жили думами о ней», – писал Николай Кудашев в предисловии к сборнику своих стихотворений, изданному в США незадолго до смерти.
А соратник его, кадет, журналист, многолетний издатель и редактор журнала «Кадетская перекличка» Николай Васильевич Коякин так написал о поэте в некрологе: «Вся жизнь Николая Всеволодовича – это живой пример любви к Родине, любви жертвенной и бескомпромиссной. Горячий, унаследованный от татарских предков характер заставлял его всегда быть в первом ряду, как на бранном поле в борьбе за Россию, так и в поисках правды в периоды затишья. О себе самом, о нас он так сказал:
«Нет места нам за чужим очагом, Нас ждёт свой дом, свои волнующие цели. Мы много вынесли, но русскими умрём, Как прожили – от самой колыбели».Князь Николай Кудашев
135-й пехотный
Побатальонно, поротно, Выбыв из строя, смолк Сто тридцать пятый пехотный Керчь-Еникальский полк. Молодец молодца краше, Пулями мечены лбы... Не доходя Таганаша, Вышли из белой борьбы... Полк, пробивая дорогу, В полном составе лёг: Мёртвые – прямо к Богу, Раненые – в острог... Скошен косой пулемётной, В Северной Таврии смолк Сто тридцать пятый пехотный Керчь-Еникальский полк!Убитым кадетам
Вещими зовами древних религий Стала Отчизна миражем пустыни. Эту Россию из песен и книги Вы научились любить на чужбине. Бросились юноши в страшные годы Биться за наши исконные цели: Чтоб на Руси не стоять эшафотам, Чтобы на храмах кресты заблестели. Меткая пуля, свистящий осколок Вас на пороге Отчизны разили. Чин погребения прост и недолог, Речи надгробные коротки были. Верность Неведомой Даме до гроба Стала исполненным долгом кадета – Бог весть, какая чужая трущоба С подвигом гибели будет воспета. Вы из рассказов Россию узнали, Но, полюбившие искренним сердцем, Шли к ней и с думой о Ней умирали За рубежами среди иноверцев.Русь
Это имя не вымолвишь всуе, Прилипает к гортани язык, Если всмотришься в карту немую Или русского сердца тайник. Ничего, кроме лютого горя, Бог-Господь для тебя не судил! Искровавилась, с Западом споря, На Восход не считала могил... Подымаючись с плахи на дыбу, С батога попадая в аркан, – Ты на карте, как грозная глыба, Навалилась на контуры стран! Для того, чтоб ты стала иною, Поднимаю с молитвой пращу, И готовясь к неравному бою, Я твой будущий образ крещу, – Ну а если найти не сумею Путь-дороги к тебе напрямик, Пусть поют надо мной суховеи – Запечаленной Родины лик! Бавария, 1948* * *
Сколько лет «контактирую» с зарубежными русскими, столько же знаю стихи Нонны Белавиной. Кроме лирики, что вошла в её первые книги – «Синий мир», «Земное счастье» и «Утверждение», Нонна Белавина, являясь женой кадета и гостем почти всех съездов кадет российских, написала множество приветственных строк своим друзьям-кадетам по поводу этих «мероприятий». Строки приветствий украшали страницы главного журнала кадет «Кадетская перекличка», а также машинописные, «самодельные» издания дружной кадетской семьи.
В СССР, помнится, мы называли такие сочинения к праздникам «датскими стихами». На этом поприще вызрело немало «специалистов» по праздничным виршам. Но как разнятся они с одами Нонны Белавиной, сочиненных душой и сердцем для конкретных адресатов...
Поэта Нонны Белавиной (Нонны Сергеевны Миклашевской) нет сегодня на свете белом. В начале 90-х минувшего столетия мы сумели обменяться несколькими письмами и, естественно, своими стихотворными сборниками. На одной из книг, присланной из США, озаглавленной просто «Стихи», Нонна Сергеевна написала автору этих строк: «...с благодарностью за «Штормовую погоду» (она у всех бывает) и с дружеским приветом от автора. Март 1992 года».
Представляя читателям «Стихи» (избранное из трёх книг и новые стихи), другой русский литератор, Борис Нарциссов, утверждал: «Характерной особенностью поэтического письма Нонны Белавиной является его простота и доходчивость до читателя. Еще в «Синем мире» есть строчки: «Но может быть в моих простых стихах кому-нибудь мелькнет желанный отдых». В «Утверждении» простые (но очень хорошо «сделанные» в своей простоте) стихи может быть помогут найти не только отдых, но также и утверждение какой-то внутренней правды о себе.
Несмотря на внешнюю простоту, авторство Нонны Белавиной можно угадать по немногим строчкам, а это очень хорошо и важно для поэта».
Еще добавлю штрих к оценке стихов Нонны Белавиной: она утверждала своё «маленькое» счастье в жизни, делая это лирично и профессионально.
В 1977 году имя Нонны Белавиной было введено в энциклопедию «Кто есть кто в интернациональной поэзии» (Кембридж, Англия).
В 1980 году Нонна Белавина была принята в члены Академии имени Леонардо да Винчи в Риме.
Остаётся добавить еще и о том, что (в том числе) благодаря Нонне Сергеевне, её статьям, запискам, рецензиям, нашей переписке мне удалось собрать крупицы биографических данных о некоторых поэтах кадетского круга, повторяю, практически неизвестных сегодня в России, для которой они жили, о которой с любовью писали.
Нонна Белавина
Рождество 1948 года
Придет Сочельник. Папа срубит ёлку И привезет на маленьких санях. Она, расправив снежные иголки, Наполнит хвойным запахом барак. И в комнате, где стены продувает, Где камнем давит низкий потолок, В огнях свечей нам радость засияет, Нас уведет от горя и тревог. И будет вечер тихий и хороший, Как было в детстве много лет назад... И мальчик наш захлопает в ладоши И словно звезды глазки заблестят.Земное счастье
Пусть говорят, что мир – пустыня, Что в жизни страшно и темно, – Пью из небесной чаши синей Зари пурпурное вино. И, пробежав по мокрым травам, Бросаю всюду жадный взгляд, Ловлю под деревом кудрявым Грозы недавней аромат. И капель ласковую тяжесть Держа в ладонях тёплых рук, Слежу, как быстро сети вяжет Мой самый страшный враг – паук. А дальше, там, в цветочной чаще, Где лютик тянется к лучу, Я желтой бабочке летящей Какой-то нежный вздор шепчу. И растворяясь в этой жизни, И тихой радостью дыша, На всё вокруг улыбкой брызнет Моя поющая душа!* * *
Я не скажу вам о моей тоске. Зачем роптать? Все жалобы напрасны. Года бегут... Уже на волоске Трепещет жизнь, любимая так страстно. Несётся время бешено вперёд. Стал календарь ненужным и немилым. И задержать бесшумный этот год Ни у кого ни власти нет, ни силы. Придёт пора и оборвётся нить... Смирись, душа, и не моли о чуде. Умей лишь лучше каждый миг ценить, Умей дышать глубоко полной грудью. На всё глаза пошире открывай, И перед Жизнью преклони колени. Что ждёт тебя за гранью? Ад иль рай? Но рай земной, душа, благословляй До самого последнего мгновенья.Северная Америка
* * *
Читая стихи князя Василия Александровича Сумбатова, видишь в нем строгую, «чисто военную косточку». Родился он в Петербурге в 1893 году. Своё образование начал в Пажеском корпусе. После смерти отца, покинув корпус, переехал в Москву к тетке и продолжил обучение в Дворянском пансионе.
На войну с германцами пошел добровольцем. Был ранен, излечивался в госпитале Царского Села. Затем прошел обучение на офицерских курсах в родном своем Пажеском корпусе. Возвратился на фронт в Елизаветградский полк. Снова был тяжело ранен и долго лечился в Киеве. В Москву вернулся в разгар революции. Женился. И в 1919 году Сумбатовы выехали за границу, оказались в Риме, где прожили сорок лет. Позднее переехали в Больцано, а потом в Ливорно. В Италии, в Ватикане, князь Сумбатов работал как художник-миниатюрист, рисовал костюмы для театра, кино, был консультантом по военным формам, когда снимались фильмы из русской жизни.
Последние тринадцать лет своей жизни Василий Александрович был слепым – после тяжелой болезни глаз. И сочиненные им стихи диктовал жене Елене Николаевне.
Первый сборник – «Стихотворения» – издан в Милане в 1957 году. Вторая книжка стихов «Прозрачная тьма» вышла в 1969 году в Ливорно. В этом городе на 84-м году жизни скончался и похоронен оригинальный русский поэт Сумбатов.
Князь Василий Сумбатов
В поход (Барабанный марш)
Длинною колонной Шли войска и пели, Эхо хохотало Им в ответ, Полные народом Улицы гудели, Флагами был город Разодет. Дробью рассыпаясь, Били барабаны, Солнце клало блики На штыки, – В дальние чужие, Вражеские страны С песней развесёлой Шли полки. В песне бушевали Молодость и силы, Звали к пляске, смеху, – Не к войне, Будто и не ждали Братские могилы Жертв на чужедальней Стороне! Будто не прощались С воинами жёны, Плача у любимых На груди, Будто не звучали Жалобы и стоны В битвах беспощадных Впереди... Город распрощался С войском у заставы, Матери рыдали Вслед полкам, Дальше провожали Лишь кусты да травы, Да склонялись ивы По бокам. Отблески заката В небе доцветали, Мягко золотились Облака, Войско уходило В розовые дали, Песня разливалась Как река. Волнами шумели Песни перекаты, Удаль в ней бурлила, – Не вражда, С песней разудалой В даль ушли солдаты, Чтобы не вернуться Никогда.Кадет
Что алей – околыш на фуражке Или щеки в ясный день морозный? Что яснее – яркий блик на пряжке Или взгляд смышленый и серьёзный? Уши надо бы укрыть от стужи, Но законы и в мороз законы: На груди скрещён бышлык верблюжий, Проскользнув под яркие погоны. Заглянув в зеркальную витрину: Вид – гвардейский, вид – отменно бравы Всё в порядке должном, всё по чину, – Не напрасно пишутся уставы! Вот навстречу три драгуна рядом, Офицеры, а идут не в ногу! – Отдал честь, но очень строгим взглядом Проводил их. Даме дал дорогу. Локтем ткнул раззяву-гимназиста, Рябчик, шпак, а корчит нанибрата! Отдал честь по-офицерски чисто, Повстречав с Георгием солдата. Впереди завидел генерала, – Отставной! И старенький, бедняга! - Взял на глаз дистанцию сначала, Повернулся на четыре шага, Стал во фронт, чуть стукнув каблуками, Вскинул руку, вздернул подбородок, Генеральский профиль ест глазами, Знай, мол, наших, я – не первогодок, Мне – двенадцать, третий год в погонах!.. Третий год, а он уже мечтает О гусарской форме, шпорных звонах, И себя корнетом представляет. – Да-с, корнет! А впрочем – осторожно! Проглядишь кого – и попадёшься. На бурбона напороться можно, И тогда хлопот не оберешься! А доложишь в корпусе об этом, – Назовут позором и скандалом!.. Хорошо, конечно, быть кадетом, Но, пожалуй, лучше – генералом!* * *
Эмигрантская судьба разбросала по миру учившихся в Югославии русских кадет. Но не все ушли в США, Бразилию, Аргентину, Венесуэлу и другие страны за Атлантическим океаном. И в европейских весях осело немало бывших кадетских мальчиков в алых, синих, белых (морских) погонах. В Германии, Франции, Бельгии, Италии и, естественно, в Югославии.
Владимир Тимофеевич Соболевский, кадет 37-го выпуска Первого Русского корпуса, обосновался в югославском городке Усие, вел организационную работу по сплочению оставшихся на второй родине своих однокашников. Держал связь с друзьями, разбросанными по странам русского рассеянья. Как многие образованные, интеллигентные эмигранты «первой волны», писал журнальные, газетные статьи, публиковал иногда и свои непритязательные вирши.
Родился будущий кадет и поэт в доме своего деда в Херсоне в 1917 году. Отец его Тимофей Иванович был в это время на фронте. Ему удалось один раз побывать дома и увидеть новорожденного сына перед уходом в Добровольческую армию. Следующая встреча отца с сыном состоялась через девять лет в сербском городе Младенцове. В 1924 году мать Володи Зинаида Дмитриевна выехала с сыном за границу, узнав, узнав, что Тимофей Иванович живет в Сербии.
После кадетского корпуса, который окончил в 1937 году, Соболевский учился на техническом факультете Белградского университета, женился и работал инженером строителем. Принимал самое деятельное участие в жизни русской эмиграции.
Погиб В. Соболевский на улице в Белграде 12 ноября 1996 года, сбитый троллейбусом, когда шел встречать своего однокашника по корпусу Георгия Сапегина, приехавшего из Канады...
Владимир Соболевский не претендовал на поэтическую известность, литературную славу. Писание стихов в кадетской среде – дело, как говорят, обиходное, рядовое. Тонкие, настрадавшиеся души, они ценили поэтическое. Особенно – с патриотическим звучанием.
Владимир Соболевский
На могилу директора корпуса генерал-лейтенанта Адамовича
В изгнанье за русское дело, За дело Отчизны родной Боролся ты стойко и смело, Идя по дороге прямой. Душою ты с корпусом слился, В борьбе не щадя своих сил, Стоял за него, не склонился И жизнь за кадет положил. И дело твоё сохранится, У нас оно в сердце живет, Им каждый кадет вдохновится, За Родину смело умрёт. Так спи же спокойно, любимый, В обители русских людей, Чужою землёю хранимый, Вдали от родимых полей! Сербия, Белая Церковь. 1936* * *
Поэтический дар Николая Воробьёва-Богаевского видится мне исключительным. Даже в свете больших, истинных поэтов Русского зарубежья – Николая Туроверова, Ивана Савина – строки Богаевского сияют всеми гранями таланта. Печатая в «Тюмени литературной» отдельные эти искорки его стихов, которые находил в тесноте страниц зарубежных русских изданий, жалел, что нет его стихов в России, собранных в отдельный томик. Похоже, и там, в «своем» зарубежье, талантливые поэты не всегда являли стремление выйти к читателю не только в периодике, но и в отдельной книжке. Творчество их после завершения жизненного пути появлялось редкой «россыпью» на страницах заграничных русских изданий...
В начале 1993-го друзья из Венесуэлы прислали мне в письме следующие строки:
«Горькая весть пришла к нам из Калифорнии (США): скончался кадет 40-го выпуска Донского Императора Александра Третьего Кадетского корпуса Николай Воробьёв-Богаевский. Никому из нас не посчастливилось близко знать этого образцового донца-кадета. Наши старшие учились в других корпусах, наши младшие еще не носили погоны, когда Коля уже окончил корпус. Но по отзывам товарищей, а особенно по его стихам и прозе, все мы не только узнали, но и полюбили Колю.
Нам неизвестны детали, но главное мы знаем. Коля был прирожденный казак-донец, племянник последнего, избранного еще на Дону, войскового атамана генерал-лейтенанта Африкана Петровича Богаевского. Отсюда его верность донским традициям, его бережное отношение ко всем воспоминаниям о Доне.
У Коли был большой, неоспоримый талант поэта и писателя. Все читатели наших кадетских изданий, наших книг-памяток с интересом и теплым чувством читали его стихи, воспоминания, рассказы, всегда подписанные фамилией его матери – Н. Воробьёв.
У нас, повторяем, нет сведений жизненного пути Николая Богаевского. Мы не можем поместить в вашей газете настоящий некролог, но мы чувствуем скорбный долг отметить эту горестную утрату и вместо некролога мы предлагаем «ТЛ» один из рассказов покойного товарища нашего».
В № 1 1993 года «Тюмени литературной» я опубликовал рассказ Николая Воробьёва (Богаевского) «Деды».
Николай Воробьёв-Богаевский
Кадетам
Я снова о жертве кадетской пою. Я знаю – уж пелось. Простите... Но с ними, погибшими в грозном бою, Связали нас накрепко нити. Быть может, в укор из отцов кой кому Пою я – держались некрепко, Позволив, чтоб Русь превратила в тюрьму Босяцкая хамская кепка.* * *
Не спрашивай имени... Имени нет. Удержишь ли в памяти это? Но вечно стоит пред глазами кадет, И мне не забыть кадета. Донец ли, орловец – не всё ли равно? Из Пскова он был иль с Урала... С поры лихолетья я помню одно – Кадетская бляха сверкала. Да по ветру бился в метели башлык, Как крылья подстреленной птицы. Был бледен кадета восторженный лик И снегом пуржило ресницы... В атаке геройской, не чуя беды, Он пулям не кланялся низко. Трещал пулемёт и редели ряды, И красные были уж близко... Не спрашивай имени – имени нет... Был чей-то сыночек? Российский кадет.Галлиполийские знамена
Отдав последний свой парад Без ропотов и стона, В галлиполийском изгнанье спят Российские знамена. И снятся им в пыли чехла, Средь дней франко-английских, Былые, славные дела Великих дней российских: И Лев Британский, что хвостом У ног вилял все ниже, И Наваринских пушек гром, И взятие Парижа, Когда, как нищенка в посту, В те времена – иные – Ломала шапку за версту Европа пред Россией. Велик былым величьем сон И велико страданье Российских свернутых знамен В галлиполийском изгнаньи. Но час придет! И будет пир Веселый и бессонный... И вновь собой покроют мир Российские знамена!.. США, Калифорния. 1973* * *
Профессор Павел Николаевич Пагануцци, доктор философских наук, инженер агрономии, был, пожалуй, самым известным литератором среди эмигрантов. Да, был он, как говорится, постоянно «на слуху». Не только в кадетском кругу. На протяжении десятилетий, до кончины в Канаде в 1991 году, почти ни один номер журнала «Кадетская перекличка» не обходился без заметки, а чаще обширной статьи Павла Пагануцци. Также публиковал он рецензии на новые книги зарубежных русских авторов, острые полемические статьи, воспоминания, реже – стихи.
Он автор десятка книг, изданных в США, Канаде. В нынешней России известна книга Павла Пагануцци «Правда об убийстве царской семьи», вышедшая в Москве в 1991 году. Переведена эта книга на многие языки мира, включая японский.
Штрихи жизненного пути. Проучившись пять лет в Крымском кадетском корпусе, Пагануцци перешел в Белградскую гимназию, окончил её в 1930 году. Учился на сельскохозяйственном факультете Белградского университета. Таким образом, унаследовал профессию отца, окончившего в России Петровско-Разумовскую сельскохозяйственную академию в Москве, а затем служившего областным агрономом в югославской Белой Церкви.
Война. И Павел воюет против немцев в составе югославской армии. Война была короткая, бесславная. Чудом избежал плена.
Своей жене Наде, урожденной Милоградской, он писал в то время:
Были мы с тобой уже у цели В сорок первом, раннею весной. Грянул гром, и в дикой карусели Стал тот год для многих – роковой.Не устраивалась жизнь и после войны. Когда коммунистический правитель Югославии Тито поссорился со Сталиным, он стал выселять русских из страны. Семья Пагануцци добралась до Канады. Там Павел Николаевич стал преподавать русский язык в университете. Получил звание магистра, потом доктора наук, защитив диссертацию о творчестве М.Ю. Лермонтова. Активно сотрудничал с русскими газетами, пока они из русских не превратились в «русскоязычные», начисто прекратив печатать патриотические литературные работы П. Пагануцци.
И только «Кадетскую перекличку» возглавляли патриоты России, русские редактора уже глубоко почтенного возраста...
С началом нового 21-го века, с уходом из жизни этих подвижников журналистов и у меня все ощутимей и печальней теряется связь с «Перекличкой» – патриотическим русским рупором истаивающей эмиграции «первой волны»...
Павел Пагануцци
На прощание другу
Косте Бертье де ла Гард
За экватор тебя угодило, Жизнь, как прежде, твоя потечет, Никакая волшебная сила Что ушло – все равно не вернёт! Но о прошлом порой вспоминая, Ты припомнишь Канаду, друг мой, Как соседями жили, не зная, Что вернешься ты в «свой Нетерой». Каждый день, забежав «на минутку», Ты просиживал долго у нас, И привыкнув к тебе не на шутку, Мне взгрустнется, друг милый, не раз! Телефон не зазвонит как прежде, И не скажут: вас Костя зовет, И фигура в знакомой одежде На Жан Мансе уже не мелькнёт! И «Березку» с кем ставить придётся, Наш «Лубок», «Хор цыган», «Гулиджан»? К нам в Канаду Бертье не вернется, Из далеких, неведомых стран, Где под солнцем желтеют бананы, К Рождеству апельсины цветут, На ветвях вместо птиц обезьяны, Гады страшные в джунглях живут. Там под тропиком, знойной зимою, Пусть приснится тебе вдалеке Север дикий, покрытый тайгою, Монреаль на огромной реке! И под небом цветущего мая, Меж магнолий и нежных мимоз, Тебе вспомнится ёлка родная, Кудри нежные милых берез!Привет Родине
Тебе, народ многострадальный, Чей часто слышится мне стон, Я с берегов чужбины дальней Шлю низкий, до земли, поклон. Тебя я часто вспоминаю, С тобой я мыслями всегда. Я за тебя душой страдаю И не забуду никогда! Увы! Помочь тебе сил нету, Но не забудь – одно прошу: Уж сорок лет по белу свету Я имя русское ношу. Я часто за него страдаю, Но твердо крест я свой несу. И знай: его не променяю, Его в могилу унесу. 1959 г. Монреаль.* * *
Щедрым на талантливых выпускников оказался Крымский ка детский корпус. Не только на поэтов. Но на них – в особенности.
Известный в русских кругах Константин Бертье де ла Гард был кадетом-крымцем восьмого выпуска. Начав учебу в России, в Крыму, закончил её в Сербии.
Родился поэт в 1907 году в городе русской славы Севастополе. Друзья детства вспоминали о нем, как об очень живом, веселом мальчике, зачинщике игр и проказ, разнообразно одаренном от природы. В корпусе он был горнистом, первым вставал поутру, звуками утренней зари будил своих однокашников.
Во время войны, одержимый патриотическим порывом «сражаться за Россию», вступил в Русский Корпус, в юнкерскую роту, где готовили офицеров. Последовательно служил унтер-офицером, затем лейтенантом. Был строг и уважаем подчиненными.
После окончания Второй мировой, как и многие сербские русские эмигранты, искал пристанища для дальнейшей жизни и работы. В 1947 году вместе с женой и сыном добрался до Бразилии, где трудился на спичечной фабрике в городе Нитэрой штата Рио-де-Жанейро. В 1958 году переехал на жительство в Канаду. Но вскоре вернулся обратно в Бразилию, где и прожил в разных местах страны всю дальнейшую жизнь до своей кончины в 1982 году.
Стихи Константина Бертье де ла Гарда публиковались в русских зарубежных изданиях. Вел он общественную работу, был много лет председателем объединения кадет в Бразилии-. В качестве режиссера ставил спектакли, концерты, выступая в роли конферансье, веселя публику юмористическими рассказами собственного сочинения.
Похоронен на кладбище города Сальвадор – на русском участке красно-бурой латиноамериканской земли.
Константин Бертье де ла Гард
Эй, прохожий! Песня крымских кадет
Эй, прохожий! Дай дорогу! Всё, что было, то прошло. Смирно, крымцы! Твёрже ногу! Счастье с юностью ушло. Мы рассеяны по свету, С каждым днем редеет строй, Но по старому завету Друг за друга мы горой. Хоть виски уже седые И не тот задорный тон, Но в душе всегда родные Бескозырка и погон. Пусть же льётся песня славы Через суши и моря, С нами наш орёл двуглавый И кадетская семья.Усталые крылья
Мы серые птицы, когда-то летали, Легко поднимались в безбрежную даль, Но годы промчались и крылья устали И сердце сковала – немая печаль. Другие летят перелётные птицы, Туда, где нет бурь и где вечно весна. Под ними мелькают моря и границы, Но сильным их крыльям – та даль не страшна. Когда-то мы тоже легко так летали Могучими взмахами крыльев своих, Туда, где мы радость и счастье узнали, Средь стаи таких же, как мы, молодых. Теперь же – крылами усталыми машем, Но знаем, что нам уж летать не дано. Но в этом бессильном сознании нашем Нам ясно, что счастье – навеки ушло. Но хочется раз... только раз еще взвиться Туда, к облакам, где всё в ярком огне, Там крылья сломить – и упасть и разбиться, Заснуть навсегда – на кровавой скале. Мы серые птицы, мы птицы печали, И крылья у нас – все горят серебром. Мы много летали, мы очень устали, Нам нужно смириться, забыв о былом.Альбом
Свой старенький альбом я часто открываю, В нем карточки поблекшие и манят и зовут, И почему, зачем, я до сих пор не знаю, В моей душе они по-прежнему живут. Все те далекие, ушедшие моменты, И лица тех, кого уж нет со мной, Проходят вновь, как кинофильма ленты, И лишь аккорд звенит с оборванной струной. Струна оборвана – судьба так захотела, Пора уже не думать больше ни о чем, О том, что от души частица отлетела, Остался только старенький альбом. В нем всё ушедшее – всё милое, родное, С поблекших карточек все смотрит на меня. В них мое прошлое, далекое такое, В них счастье, радость, горе и тоска. Пусть все ушло, пусть все навек умчалось, Пусть все другое, новое кругом... Я сохраню, что в памяти осталось, Пока со мной – мой старенький альбом. 22 ноября 1978. Бразилия* * *
Имя поэта Ивана Савина как и его яркие стихи в России, в Советском Союзе, зазвучали давно – рядом с «возвращенными» именами русских поэтов и писателей И. Бунина, Г. Иванова, В. Ходасевича, И. Шмелева, Н. Гумилева, Н. Клюева, ряда других истинных талантов, по разным причинам не издаваемых, замалчиваемых. (Что, впрочем, происходит и ныне, в «новой демократической России» конца двадцатого, начале двадцать первого веков. И ныне истинный талант, патриотизм, любовь к Родине не поощряются...)
Иван Савин прежде и ныне – один из ценимых поэтов Русского зарубежья. Особенно любим он в кругу потомков первой русской эмиграции, в семье кадет.
Иван Савин (Саволайнен) родился 29 августа 1899 года в Полтавской губернии и там провел детство и раннюю юность. «Имея очень мало русской крови, Иван Савин был русским до самозабвения и своей жизнью доказал это, – писала к 60-летию смерти поэта и воина известная поэтесса Нонна Белавина. – Его родословная довольно сложная: дед по линии отца чистокровный финн, был женат на гречанке. У деда со стороны матери, молдаванина, жена была русская. Отец Савина женился на вдове с детьми, и у Ивана, кроме родных брата и сестры, было три брата и две сестры сводных. Это была большая, дружная семья, до конца растворившаяся в русскости, и этим объясняется её трагедия: все сыновья ушли добровольцами в Белую армию. Двое погибли в бою, двое были расстреляны большевиками. Иван Савин, заболевший во время эвакуации тифом, попал в плен к большевикам, и только в 1922 году его выпустили в Финляндию...»
Остановившись в Гельсингфорсе (Хельсинки), поэт, конечно же, попал в русскую эмигрантскую среду, стал активно писать, печататься, вошел в литературное содружество молодых литераторов, его выбрали председателем Литературного кружка. Он сплотил вокруг своей яркой личности поэта и бойца немало других ярких молодых людей.
Жизнь налаживалась, в том числе и семейная. Поэт встретил любимую, Л.В. Соловьёву, женился и несколько лет счастливо и плодотворно работал. Писал и прозу. Рассказы «Дроль», «Трилистник», «Моему внуку», «Лимонная будка», повести «Плен», «Правда о 7000 расстрелянных» – созданы в эти годы.
Внезапный припадок аппендицита, заражение крови и, в результате, смерть в 28-летнем возрасте...
Жестока, беспощадна бывает судьба к русским поэтам.
Иван Савин
Первый бой
Он душу мне залил метелью Победы, молитв и любви... В ковыль с пулеметного трелью Стальные летели соловьи. У мельницы ртутью кудрявой Ручей рокотал. За рекой Мы хлынули сомкнутой лавой На вражеский сомкнутый строй. Зевнули орудия, руша Мосты трёхдюймовым дождём. Я крикнул товарищу: «Слушай, Давай за Россию умрём». В седле подымаясь как знамя, Он просто ответил: «Умру». Лилось пулемётное пламя Посвистывая на ветру. И чувствуя, нежности сколько Таили скупые слова, Я только подумал, я только Заплакал от мысли: Москва...* * *
Огневыми цветами осыпали Этот памятник горестный Вы, Не склонившие в пыль головы На Кубани, в Крыму и в Галлиполи. Чашу горьких лишений до дна Вы, живые, вы, гордые, выпили И не бросили чаши... В Галлиполи Засияла бессмертьем она. Что для вечности временность гибели? Пусть разбит Ваш последний очаг Крестоносного ордена стяг Реет в сердце, как реял в Галлиполи. Вспыхнет солнечно-черная даль, И вернетесь вы, где бы вы ни были, Под знамёна... И камни Галлиполи Отнесёте в Москву, как скрижаль. 1925* * *
И смеялось когда-то, и сладко Было жить, ни о чем не моля, И шептала мне сказки украдкой Наша старая няня – земля. И любил я, и верил, и снами Несказанными жил наяву, И прозрачными плакал стихами В золотую от солнца траву. Пьяный хам, нескончаемой тризной Затемнивший души моей синь, Будь ты проклят и ныне, и присно, И во веки веков, аминь!Генералу Корнилову
...И только ты, бездомный воин, Причастник русского стыда, Был мертвой родины достоин В те недостойные года. И только ты, подняв на битву Изнемогавших, претворил Упрек истории – в молитву У героических могил. Вот почему с такой любовью, С благоговением таким, Клоню я голову сыновью Перед бессмертием твоим.* * *
Историю жизни еще одного русского кадета и поэта Глеба Иосафовича Анфилова нашел в недавно изданной малым тиражом книге В.М. Меньшова «Российские кадеты» (С.-Петербург, 2003).
Родился Глеб в небогатой дворянской семье в 1886 году. Отец его Иосаф Измайлович, подполковник в отставке, рано умер, и сыновьям Глебу и Борису, как детям героя обороны Севастополя, было предоставлено право бесплатного образования.
Сначала Глеб поступил в Воронежский кадетский корпус, а затем в Александровское военное училище в Москве. В 1909 году стал учиться на юридическом факультете Московского университета, который окончил в 1913-м.
Писать стихи начал рано. На Надсоновском литературном конкурсе (1913 г.) Глебу Анфилову была присуждена премия.
Интересна история стихотворения «Собака», написанного Анфиловым в 1914-м, перед войной. Написал, опубликовал и надолго забыл о нем. А в 1921 году, находясь в Ростове-на-Дону, листая один из московских альманахов, прочел стихотворение С. Есенина, очень близкое по содержанию его «Собаке». Он удивился и даже огорчился, так как ему показалось, что его забытая «Собака» ничуть не хуже есенинской. А через несколько дней испытал настоящее потрясение, прочитав в сборнике, полученном из Москвы, второй вариант своего стихотворения «Собака», написанный П. Орешиным. А что произошло? Московские поэты, наткнувшись на анфиловскую «Собаку», устроили конкурс: кто напишет на эту тему вещь, равную по силе, выразительности и простоте давнему стихотворению Анфилова!?
Этим и объяснялось загадочное изобилие «Собак» в литературном сезоне 1921 года.
...За участие в Первой мировой войне, находясь в гуще боев, поручик саперного батальона Г. Анфилов был награжден двумя орденами – Св. Станислава и Св. Анны.
Во время гражданской войны воевал добровольцем в Красной армии. После окончания боёв жил и работал в Ростове-на-Дону. В 1922-м переехал в Москву. Занимался в основном издательской деятельностью. Свои стихи в эти годы не публиковал, постоянно оттачивая строки, переделывая, затем заносил законченное в две толстые тетради. Ожидал для публикации «лучших времен»...
В 1935 году Г. Анфилов был арестован. Несколько месяцев просидел в Бутырской тюрьме и годы в лагерях Сибири и Дальнего Востока. Последнее письмо домой, семье датировано 6 июня 1938 года: «...Позавчера наша колония перешла на новое место в гул кую березовую тайгу. Обустраиваемся. Стучат топоры, а неподалеку кричит здешний суррогат кукушки – удод. Июнь, но еще прохладно. Это имеет и свою хорошую сторону, потому что из-за холодных ночей не народился в мириадном количестве бич этих мест – гнус... А зимовать здесь еще раз, по-видимому, придется».
Дальнейшие сведения о судьбе русского талантливого человека, как говорят, «покрыты мраком».
Глеб Анфилов
Собака
В отдалённом сарае нашла, Кем то брошенный, рваный халат. Терпеливо к утру родила Дорогих непонятных щенят. Стало счастливо, тихо теперь На лохмотьях за старой стеной, И была приотворена дверь В молчаливый рассветный покой. От востока в парче из светил Приходили ночные цари. Кто-то справа на небе чертил Бледно-желтые знаки зари. 1914Проститутка
Рябил каналы Ноябрьский дождь. И ночь вставала Как черный вождь. Из злых предместий, – Во мгле таим, – Я шел к невесте, Я стал твоим. Под грохот барок, Под всхлипы струй Был нежно ярок Твой поцелуй. Печальной схимой Встряхнула ночь. Ты нелюдимо Отходишь прочь. Во тьме, как клавиш, Нырнул мосток. Куда направишь Любви поток? Идешь к харчевне, В туман и чад. Тебе, царевне, Прощальный взгляд. 1913* * *
Алексей Павлович Мальчевский, одаренный публицист, критик, поэт, последние годы жил в Сан-Франциско, пройдя все теми же «тропами», как множество русских изгнанников. Не стал он после окончания кадетского корпуса в югославском Сараево, как мечтал, кадровым военным, офицером. Не поступил и в университет по бедности. Одно время увлёкся «лотереей-томболой», запрещенной азартной игрой, зарабатывая неплохие деньги. Потом был солдатом югославской армии. И даже попадал в плен к немецким фашистам. После получил чин поручика запаса, чем очень гордился. После Второй мировой войны, пройдя вновь нелегкие дороги- пути, поселился в США. Стал писателем, журналистом. В последние годы, до кончины в 1991 году, активно сотрудничал в журнале «Кадетская перекличка». Печататься же начинал в журнале «Русская Жизнь», в нью-йоркской газете «Новое Русское Слово», в те времена, когда это «слово», скажу вновь, в отличие от нынешних дней, действительно было русским.
Живость языка, окрашенного тонким юмором, разнообразие стилей и жанров делали книги и журнальные публикации А. Мальчевского знаменательным, читаемым во многих странах русского рассеянья.
Естественно, как выходец из кадетской среды (а точней сказать, любой кадет из своей среды никуда не «выходил» до конца жизни), Мальчевский много писал и о минувшем, о своей судьбе зарубежной, о судьбе своих товарищей по корпусу – заметки, очерки-воспоминания. Одна из его книг, вышедшая в США в 1980-м году, под названием «Ступенями в прошлое», объединяла полтора десятка этих рассказов о минувшем. И мне, коль речь я веду о кадетах, уместным будет привести здесь несколько страничек документальной прозы Мальчевского о том, как перед исходом за границу, на кромочке русской земли – в крымской Феодосии, жили и учились эти отроки, друзья кадета Алёши Мальчевского, в большинстве своем уже повоевавшие за Россию в рядах Добровольческой армии.
Надо вновь заметить, что в самый гибельный период для добровольцев, на исходе борьбы с красными, главнокомандующий генерал-лейтенант А.И. Деникин приказал собрать всех таких мальчиков по полкам, эскадронам, батареям, чтоб на основе Киевского Константиновского пехотного училища организовать интернат кадет, то есть поставить этих мальчиков на полное обеспечение и учить до окончательного получения среднего образования.
Не так-то просто было собрать по армии этих боевых мальцов. Они рвались в бой. Добровольно прибывали в Феодосию только кадеты самых младших классов. Чаще из числа прибывавших в Крым семей.
«...Иногда появлялись маленькие группы, которым удавалось вырваться из городов, уже занятых красными,– вспоминал А. Мальчевский. – Кадеты чуточку постарше годами обыкновенно старались примкнуть к какой-либо встреченной по пути боевой части и многие из них плечом к плечу со своими старшими товарищами участвовали в кровавых стычках и боях с большевиками. Они настолько привязались к своим частям, что добровольного отклика на призыв главнокомандующего ожидать было невозможно. Тогда их начали водворять в интернат или хитростью, или попросту силой.
И вот уже на молу набережной, около пакгаузов, около табачных фабрик Стамболи и Масаксуди, около пляжей, на базаре или на Итальянской и Карантинной замелькали фигуры малышей-военных в кадетских или лихо заломленных английских фуражках, в мундирах, рубашках, защитных френчах или в кожаных безрукавках, в кавалерийских зеленых рейтузах с нашитыми светлыми кожаными леями, уродливо намотанными обмотками, в огромных, по-лошадиному подкованных, «танках». Только по погонам можно было определить, из каких городов необъятной России слетелись птенцы в новооснованное кадетское гнездо.
С каждым днем интернат пополнялся новыми питомцами. Привозили вшивых, изорванных, разутых, больных, а иногда только что оправившихся от ран. Все они заботами начальника интерната князя П.Н. Шаховского и двух единственных воспитателей-капитанов Шевцова и Шестакова – при участии каптенармуса – приводились в христианский вид, иногда наталкиваясь на упрямство и недоброжелательность новоприбывших. Их мыли, стригли, переодевали. Отбирали все, от головного убора до портянок включительно, поскольку у некоторых таковые все же были. Вместо засаленных и испачканных до неузнаваемости цвета фуражек и бескозырок выдавались английские защитные «блины», которые в несколько мгновений при помощи колен и рук получали свой новый «заломленный» фасон, господствовавший в те времена в военной среде.
Большое, не по росту, неуклюжее английское обмундирование, включая длиннющие обмотки, которыми с успехом до трёх раз можно было перемотать детские ноги, безобразили фигуры кадет. И уж, конечно, не могли вызвать зависть у местных гимназистов и восхищение женского пола (соответствующего возрасту кадет).
О стройности и подтянутости, каковыми еще недавно славились кадеты России, нельзя было и мечтать при самой буйной фантазии. Да и как создать эту подтянутость, когда бриджи у большинства доходили (под френчами) чуть ли не до подбородка. Единственно можно было создавать намек на талию, перетягивая френчи кожаными поясами, от чего они, френчи, вздымались на кадетских спинах – надутыми парусами, еще больше безобразили фигуры мальчишек. Но зато всё это обмундирование было чистым, сухим, теплым и защищало нас от временами бушевавших норд-остов. Потому «публика» с этим одеянием мирилась, постепенно собственными руками переделывая, перекраивая, создавая что-то свое из этих даров «гордого Альбиона».
Своих же погон прибывающие кадеты фронтовики не сдавали. И не было такой силы, которая заставила бы их расстаться с ними. Были тут, кроме погон кадетских, и черные-красные корниловские, и малиновые дроздовские, и черные марковские, и даже, помню, у одного из юнцов погоны кирасир Его Величества, с которыми он никогда не расставался, даже тогда, когда в интернате были введены однообразные – красные, солдатские, без всякого трафарета.
Как будто вчера это было, так хорошо запомнилось лицо этого юного «кирасира». Георгиевский крест на защитном английском френче, перепоясанном лакированным, потрескавшимся поясом с до сумасшествия начищенной кадетской бляхой. Выходя из корпуса, он тут же, за углом, занимался заменой погон, и щеголял в погонах полка, в котором принял свое боевое крещение и не раз, как равноправный однополчанин, ходил в штыки со своими взрослыми товарищами. А ведь трёхлинейная винтовка с привинченным штыком должна была быть выше его роста, примерно, на целый штык.
Многие из прибывающих в интернат долго в нем не задерживались и при первом удобном случае бежали на фронт, на передовые позиции. Были и такие, которых по несколько раз силой водворяли в интернат, хотя бы для того, чтобы «побриться и выкупаться», как на их счет острили наши воспитатели. И многие исчезали опять, чтобы больше уж никогда не появиться в кадетской среде, похороненные в братских безымянных могилах защитников былой славы и Белой идеи, разбросанных по безбрежным равнинам юга России... от Орла до Перекопа...»
Алексей Мальчевский
Отражение в зеркале
Стал совсем на себя не похож. В жизни видел немало я рож. Вот моя к ним прибавилась тоже. Ну, на что это, правда, похоже? Говорят, не беда – у мужчины На лице «боевые» морщины! Я же с этим совсем не согласен, Не люблю, вам скажу, этих басен. Вот сегодня взглянул и опешил: В отраженье – как будто бы леший! «Виноват, – я ему говорю, – Вообще, так сказать, не пойму: За какие пороки и вины У меня появились морщины?» И от этого самого дня Вдруг напала тоска на меня. Чтоб в унынье я больше не впал, Я подальше держусь от зеркал.* * *
Об авторе стихотворения «Русскому рыцарю» Марианне Колосовой мне известно, что поэтесса жила на Дальнем Востоке, скорей всего, не на советском. Крупная русская колония собралась после гражданской войны в Шанхае, в Харбине, там же обосновались тогда и дальневосточные российские кадетские корпуса.
Не удалось встретить мне другие стихи М. Колосовой на страницах доступных зарубежных изданий. Но «Русский рыцарь» стихотворение примечательно тем, что оно посвящается человеку, ставшему символом отмщения, героизма, чести в среде белой эмиграции. Человек этот – Борис Сафронович Коверда, родившийся в России в 1907-м, скончавшийся в Вашингтоне (США) в 1987-м.
...Выстрелы из револьвера 19-летнего гимназиста Бориса Коверды, покаравшего на варшавском вокзале одного из екатеринбургских цареубийц, в то время, то есть в июле 1927 года, советского посла в Польше П. Войкова, потрясли общественность «той и другой стороны», у одних вызывая чувство восхищения поступком юноши, у других – ярое желание покарать «международного убийцу, террориста», представлявшего якобы монархическую белогвардейскую организацию.
Читал я материалы суда, речи прокурора, защитников, свидетелей. Не было доказательств, что юноша состоял членом организации. Это был обдуманный, индивидуальный акт «мести за Россию». Решением польского суда Борис был приговорен к пожизненным каторжным работам, замененным на пятнадцать лет заключения. Пробыл он в тюрьме десять лет, выйдя на свободу по амнистии.
Примечательно, что длительная неволя не сломила узника ни физически, ни духовно. В первые же месяцы свободы, в 1938 году, недоучившийся гимназист, почти тридцатилетний Борис Коверда поехал в Югославию, где в русском кадетском корпусе города Белая Церковь сдал экстерном экзамены на аттестат зрелости. С тех пор Борис Сафронович вошел в кадетское братство. Поддерживал с кадетами связь во время войны, в немецкой оккупации, в лагерях Ди Пи, а затем в американском далеке, куда перебрался со многими соотечественниками.
В последний путь русского героя, каковым он был и остался для эмиграции первой волны, проводили немногие, дожившие до 1987 года, вашингтонские русские. В некрологе было сказано: «...Да будет легка ему американская земля, рискуя своей жизнью, он покарал смертью одного из величайших преступников большевистской окаянной революции».
Напомню, что и остальные участники бандитского злодеяния в Екатеринбурге, ритуального убийства членов царской семьи и их слуг, понесли кару: Свердлов, Голощекин, Белобородое, Юровский, Медведев, Ваганов и другие. Все – без исключения.
Павел Медведев умер в следственной тюрьме от сыпного тифа. Ваганов, не успев сбежать с большевиками, был разыскан и убит своими же товарищами-рабочими. Во время посещения бывших Морозовских фабрик председателем ВЦИКа Янкелем Свердловым один из рабочих ударил его тяжелым предметом по голове. Свердлов так и не оправился от удара, умер в начале 1919 года. Белобородов и Юровский в тридцатых годах попались на троцкизме, отправлены чекистами в преисподнюю. Шаю Голощекина «вычистили» из партии, а в 1939 году расстреляли как врага народа...
Марианна Колосова
Русскому рыцарю
С Дальнего Востока – в Варшаву, Солнцу привет из тьмы! Герою, воспетому славой, – В стенах варшавской тюрьмы. Золотыми буквами – ИМЯ На пергаменте славных дел. И двуглавый орёл над ними В высоту голубую взлетел! Зашептались зелёные дали... Зазвенела Русская ширь... Ты – литой из блестящей стали, Из старых былин богатырь! И закорчился змей стоглавый, Видно, пули страшней, чем слова? И под стены старой Варшавы Покатилась одна голова... Нам еще отрубить осталось Девяносто девять голов... Но нам ли страх и усталость? На подвиг каждый готов! И огнями горит золотыми Путеводная наша звезда – Дорогое, любимое имя: «Русский рыцарь Борис КОВЕРДА!» 1927* * *
Михаил Залесский в мальчишеском возрасте воевал в Добровольческой армии. Летом 1919 года генерал П.Н. Врангель, приняв командование Белыми войсками юга России, вслед за подобным приказом А.И. Деникина, как я подчеркивал уже, обязал приказом всех добровольцев школьного возраста отправить в тыл для продолжения обучения. Миша Залесский, 1905 года рождения, попал в Донской кадетский корпус, в составе которого вскоре был эвакуирован в Югославию.
После завершения среднего образования Михаил Залесский поступил на химическое отделение Загребского университета. Еще во время студенчества активно включился в борьбу против большевиков. Во время войны нелегально пробирался на оккупированные немцами территории России. Был в Минске, Харькове, Киеве. После войны поселился в США. Работал в институте по изучению СССР. Активно сотрудничал в казачьих и кадетских организациях. Писал и печатал в разных изданиях свои стихи, прозу, политические статьи, рецензии.
Молодые называли Михаила Николаевича – «дядя Миша». По характеру он был тихий, добродушный человек. Помогал материально нуждающимся соотечественникам. Завещал свои сбережения Фонду Свободной России.
Умер М.Н. Залесский после продолжительной болезни 22 марта 1979 года. Незадолго до смерти издал книжку своих стихов «Слава казачья».
Михаил Залесский
Вермут-чинзано
Ты грустишь, что завтра будет день туманный, Что дождём холодным захлестнёт панель... Хочешь: мы закажем вермута-чинзано – В розовых бокалах золотистый хмель?! И совсем не правда: осень в Сан-Франциско, Дождь, что барабанит в мокрое окно, Старость, что подкралась незаметно близко... Хочешь, вспомним правду? Отхлебни вино! Видишь: по зелёной мы идём равнине, Между виноградных Умбрии холмов. В солнцем разогретый аромат полыни Влился пряный запах моря и цветов... В небе неуёмный звонкий щебет птичий И над всем ликует лучезарный свет... Здесь воздушный облик кроткой Беатриче Обессмертил Данте пламенный сонет. А за поворотом видны башни Пизы, Над рекой зеленой – арками мосты, И домов старинных стены и карнизы Гроздьями глициний густо залиты. Солнце зацелует сердца злые раны, Душу ароматом обовьёт апрель, Оттого что в каждой капельке чинзано Заключен певучий итальянский хмель!Билеча
Мне часто ночами снится Серых гор и туманов встреча: Черногорская граница – Угол Богом забытый – Билеча. Невеселое новоселье: Козьи в горах тропинки, Бьётся в утесах ущелья Пена холодной Требинки... Казармы, пустые массивы – Старины минувшей тени. Мечется ветер визгливый В ржавых шипах заграждений... А на камнях косогора, В тени минарета вышки, В кучах белого сора Двух улиц жмутся домишки. В них – освященный веками Пограничья суровый быт. Не зря всех заборов камень Следы многих пуль хранит. Зимою – дожди и туманы, Летом – томящая сушь... Ну ж, уголочек поганый, Воистину – центроглушь! США, Сан-Франциско* * *
Известный писатель (начинал он со стихов) Михаил Дмитриевич Каратеев окончил свой путь в Уругвае, в Монтевидео. Места эти очаровательные, субтропические, не столь жаркие. Хотя как сказать, автору этих строк довелось бывать в Монтевидео в середине «зимы», в июне, а это в Южном полушарии – декабрь. И мы, торговые моряки, ходили в увольнение в город в легких осенних курточках. Монтевидео, его нарядные улицы, близость океанской атлантической сини были прекрасны в своей умиротворенности, спокойствии. Совсем не чувствовалось, что буквально несколько месяцев назад до нашего прихода в порт под погрузку (1988 г.) в уругвайской столице происходила жуткая «резня коммунистов»: очередной путч военных...
Где-то по этим улицам ходил до меня, литератора-моряка, не просто известный, а знаменитый писатель «Князь Караческий», Михаил Дмитриевич Каратеев. Русских в Уругвае, как и в ближнем (через залив) аргентинском Буэнос-Айресе, в минувшем веке жило много...
«24 октября 1979 года, – писали в некрологе друзья М.Д. Каратеева, – в Уругвае скоропостижно скончался Георгиевский кавалер, штабс-капитан М.Д. Каратеев, кадет Полтавского и Крымского кадетских корпусов. В Монтевидео, выходя из автобуса, Михаил Дмитриевич потерял сознание. В больнице врачам три раза удавалось вернуть к жизни остановившееся сердце. Четвертый был роковым...»
Воспроизведу несколько моментов биографии М. Каратеева, написанной им самим и отправленной незадолго до смерти в журнал «Кадетская перекличка», редактору Н.В. Козякину, от которого мне случалось получать весточки:
«Родился 6 февраля 1904 года. Семья принадлежит к дворянству Орловской губернии, являясь потомками удельных князей Карачевских. На возвращение нам этой фамилии и титула дал принципиальное согласие Император Николай 2-й в 1916 году, но оформлено это было уже за границей Главой Императорского дома.
Весной 1914-го я выдержал экзамен в 1-й класс Сибирского кадетского корпуса в Омске, но в связи с началом войны, отъездом отца на фронт и нашим переездом в Европейскую Россию этот год был для меня потерян, и следующей весной я снова держал вступительный экзамен в Петровско-Полтавский кадетский корпус.
В корпусе я отличался одинаково «громким» поведением и учением. По поведению балл у меня временами доходил до единицы и никогда, даже в 7-м классе, не превышал восьми, но по учению я с первого класса до последнего шел первым, и корпус окончил не за семь лет, а за шесть, обогнав свой класс на год. Вышло это так: в Добровольческую армию я окончательно поступил летом в 1919 году, будучи в 5 классе (первый раз я поступил в Армию в начале 1918-го, но провоевал недолго, т.к. отец меня выловил и увез домой). Осенью того же года, при отступлении из-под Воронежа был тяжело ранен в ногу и оправлен на излечение в город Туапсе. Воспользовавшись своим вынужденным там пребыванием, успел подготовиться и экстерном сдать экзамены за 5 классов при туапсинской гимназии.
В Крымском корпусе меня посадили, как мне и полагалось, в 6 класс, но т.к. занятия еще не начинались, я с разрешения педагогического совета успел подготовиться и сдать экстерном экзамен в 7 класс, миновав, таким образом, шестой... Я окончил корпус первым и притом на круглые 12 баллов, что в те времена было редкостью, баллы нам ставили строго (в моем Полтавском корпусе на круглые 12 за 80 лет окончило только четверо).
В корпусе приобщился к литературе. Писал стихи, многие из которых затем начали печататься в газете «Новое Время», издававшейся в Белграде. Редактор, профессор Даватц, предсказывал мне большую будущность как поэту, но он ошибся, поэтом я не стал. Зато оправдалось предсказание другого профессора, – Малахова, – который в корпусе преподавал в 7-м классе Закон Божий и законоведение, сумев сделать их интереснейшими предметами. Вместо выпускных экзаменов по этим предметам он дал нам внеклассные сочинения, предоставив на выбор несколько тем и две недели времени. Когда, проверив эти сочинения, он принес их в класс, то сказал: «Среди ваших сочинений есть слабые, есть хорошие, есть несколько отличных, но есть два совершенно исключительные. Среди вас, господа, находится будущий писатель – это кадет Каратеев, автор обоих этих сочинений».
После корпуса я окончил Артиллерийское училище. Несколько лет проработал в Болгарии на тяжелых работах. Высшее образование завершил в Бельгии, получив дипломы инженера-химика и доктора химических наук. В 1934 году переехал в Южную Америку, работал в тропических лесах Парагвая, затем несколько лет прослужил инженером в Аргентине, наконец обосновался в Уругвае, где сейчас и доживаю свой век на пенсии, в собственной усадьбе на океанском побережье.
На литературном поприще сотрудничал почти во всех крупных журналах и газетах русского зарубежья, а начиная с 1958 года издал десять книг, преимущественно исторического характера, о них достаточно хорошо известно. (В моём архиве имеется 346 рецензий, отзывов, заметок, за 20 истекших лет появившихся о моих книгах в 72-х различных органах печати.) Проникают эти книги и в СССР, где они ходят по рукам и имеют большой успех, судя по письмам, которые я нередко получал от незнакомых мне читателей и даже от видных советских историков...»
Назову основные книги Михаила Каратеева: «Ярлык Великого Хана», «Карач Мурза», «Богатыри проснулись», «Железный Хромец», «Арабески истории», «По следам Конкистадоров», «Бело гвардейцы на Балканах».
Стоит повториться, что для Каратеева, для многих ушедших в эмиграцию русских, новая и продолжительная страница их жизни начиналась с уводом Главнокомандующим Русской армии П.Н. Врангелем ста сорока судов и кораблей с отступающим из Крыма белым войском, с семьями белых воинов. Одним из таких судов была каботажная баржа «Хриси», на которой эвакуировались три старших роты Крымского кадетского корпуса. В истории этого плавания по Черному морю осенью 1920 года сохранился примечательный эпизод. В составе рот было несколько кадет, послуживших на флоте добровольцами. Среди них – кавалер Георгиевского креста 4-й степени юный Миша Каратеев. Капитан баржи и члены команды были настроены враждебно к пассажирам. И намеревались отвести баржу в одесский порт. Но кадеты Каратеев и Перекрестов решительно овладели штурвалом судна и, сменяя друг друга, на пятые сутки привели баржу на рейд Константинополя, где завершали поход и другие корабли белого русского воинства...
Замечу, что среди пассажиров каботажной баржи «Хриси» была семья офицера, военного музыканта Григория Волкова. На руках жены офицера, надо полагать, в пеленках, находился шестимесячный сынок Георгий – будущий кадет Крымского корпуса в Сербии, а через много лет – крёстный автора этих строк, крещенного в Каракасе в русской православной церкви на Дос Каминос 31 мая 1991 года.
Господи, как тесен мир!
Михаил Каратеев
Красная звезда
Людскою кровью грязны панели, – Здесь лишь недавно закончен бой, Еще порою разрыв шрапнели Дымком повиснет над головой. Стрельба и крики. Матросы взяли Вокзал и город. Дома в огне. – Что там, товарищ? Кого поймали? – Должно быть, белый. – Давай к стене! Короткий выстрел... Потоки брани, Вершит победу звериный пир. На всех достанет кровавой дани И сытым красный уснёт вампир. Всю ночь расстрелы, грабёж, облавы. Несут добычу на поезда. А в черном небе, взойдя кроваво, Пятью лучами горит звезда.Гусары
Лейб-гвардии Гродненскому гусарскому полку
Вперед, гусары! – Пора настала, Ведь ваша доблесть – стальная твердь! Скорей по коням, напев сигнала Послушных долгу зовет на смерть! Вперед, гусары! Отцы и деды Смогли прославить штандарт родной, Их тени с вами! Они к победе Ведут вас снова в кровавый бой. Вперед, гусары! Рассыпьтесь лавой, Несите гибель на вражий стан! Покройте снова бессмертной славой Крылатый ментик и доломан! Вперед, гусары! Ведь вы велики, Ведь ваша доблесть – стальная твердь! На каждой сабле, на красной пике Несите славу, несите смерть!* * *
На книжной полке у меня, среди изданий с дарственными надписями авторов, есть «Рогнеда», «Грозди», «Мономах и Гита Гарольдовна» поэта Игоря Автамонова. Книги вышли в США, в Лос-Анджелесе.
Несколько лет мы переписывались с Игорем Александровичем, обменивались новыми своими книгами, делились суждениями о современной литературе в России и в русском зарубежье. Поэт Игорь Автамонов был широко известен, в первую очередь, как автор глубинных исторических поэм и повестей в стихах. В истории Древней Руси он буквально «купался», любил её, знал досконально и подробно. Несколько тяжеловатый по стилистике его стих восполнялся этим редким для современников знанием Древнего Мира.
Игорь Александрович был не только известным поэтом, но и общественным деятелем в Русском зарубежье, а также крупным специалистом в области самолетостроения.
Уйдя из жизни в 1995 году, поэт и авиаинженер оставил в наследство не только тома своих книг, но и теплые воспоминания однокашников-кадет, в среде которых он слыл большим авторитетом. В журнале «Кадетская перекличка» о нем писали Г. Сперанский, Д. Тизенгаузен, А. Сергиевский, как о близком друге и о многолетнем председателе Общекадетского объединения в Лос-Анджелесе, председателе и активном члене многих русских организаций в США, в том числе «Кружка поэтов и писателей».
Жизненная биография Игоря Автамонова похожа на биографии его русских друзей, вынужденно покинувших в малом возрасте Родину. Родился 11 апреля 1913 года в семье военных моряков. Прошел теми же дорогами эмиграции, что и большинство офицерских детей того времени. Эвакуация. Отплытие на корабле. Югославия. Рано остался без отца, воспитывался матерью. Поначалу учился в русско-сербской гимназии, затем в Крымском кадетском корпусе. Как отмечают его друзья, «характер имел мягкий при наличии упрямства». Любил литературу, особенно историческую, но мечтал об авиации, состоял в аэроклубе «Русское сокольничество», заработал там звание пилота на безмоторных самолетах. После корпуса удалось поступить в Морскую академию Югословенского Флота, но оказалось, что «не имел гражданства», пришлось уйти из академии, поступать в Белградский университет на механическое отделение.
Получив диплом авиаинженера, начал работать в самолетостроительной индустрии. В этой же области трудился и по приезде в США. Это то, что касается зарабатывания на «хлеб насущный».
В литературных же кругах, среди читателей Игорь Автамонов останется значительным поэтом, в основном, исторической Русской темы.
Еще следует подчеркнуть, что Игорь Автамонов сделал себе имя, естественно, уже в заграничном изгнании, в отличие от тех крупных русских писателей-эмигрантов более старшего поколения, чей талант возрос изначально на почве российской, например, Бунина, Куприна, Цветаевой, Ходасевича, многих других, что унесли за границу большой пласт русской культуры. В двадцатых годах книги, журналы, альманахи, газеты с их участием широко печатались в странах изгнания – Европе, США, Русском Дальнем Востоке...
В период после Второй мировой войны русским литераторам в зарубежье все трудней удавалось издавать свои произведения. И только целеустремленность, поддержка друг друга собратьев по перу приносили плоды. И теперь, повествуя о минувшем или уходящем периоде русской эмиграции первой, отчасти второй волны, можно утверждать, что имена заграничных русских писателей, их произведения, – неотъемлемая часть культуры России.
Игорь Автамонов, отдавая большую часть сил и времени технической специальности, самолетостроению, с благодарностью говорил о членах Кружка Русских Поэтов в Нью-Йорке, кому читал свои стихи, с кем обсуждал творчество других, спорил, получая наслаждение от общения с людьми ищущими, талантливыми, окрыленными. Собирались обычно в частных домах, где можно было встретить поэтесс Елену Антонову, Гизелу Лахман, Киру Славину, поэтов Александра Биска, Николая Алла, Бориса Филиппова, Ивана Елагнна, Николая Кудашева, Лидию Алексееву, Нонну Белавину...
Большая группа русских поэтов жила в ту пору в Сан-Франциско, объединившись в кружок «Литературные Встречи», издавала свой альманах. В занятиях кружка участвовал и Игорь Автамонов – наряду с известными в русском зарубежье поэтами Александром Жернаковым-Николаевым, Ольгой Капустиной, Кирой Лонхиадис, Ольгой Скопченко, Людмилой Стоцкой, Михаилом Залесским, Владимиром Измайловым...
И конечно, в Лос-Анджелесе, где поэт Игорь Автамонов закончил свой земной путь, существовала плеяда русских поэтов, которых объединяли на своих страницах газета «Русская Жизнь» и журнал «Родные дали».
Игорь Автамонов
Я вернусь...
Мы погружались днём, а уходили ночью. Из труб, наверно, шел тяжелый черный дым. А утром с палубы мы видели воочью, Как медленно тонул за горизонтом Крым. Вокруг крестили даль, стоял и плач, и шепот. Но с родиной тогда я не прощался, нет. И позже лишь во мне вставал обиды ропот, Я верил, что вернусь, хоть через много лет. И верю я теперь, быть может, лишь душою, Вернусь на родину, в Россию, в нашу Русь, Молитвой, книгами я мост туда построю, Любовью к родине в Россию я вернусь.Когда погиб король...
Как много лет прошло, и снова предо мной Огни свечей, кадило, панихида... И вспомнились мне горечь и обида Тех дней, когда погиб король, любимый всей страной... Печальный звон в церквах, туманно, серый день. Народ замолк, затихла вся столица. Шпалеры войск... Заплаканные лица... Все в трауре... Цветы, венки, повсюду крепа тень... Со всей страны стеклись – с поникшей головой Соратники, сподвижники, содруги... Славянской, неутешной, горькой «туги» Полны сердца людей – убит король-герой! Впряглись гвардейцы и везут его лафет... Орлы-солдаты движутся как тени... Толпа безмолвно стала на колени, Лишь слышен вздох-упрёк: «За что?» – За что – ответа нет! Железные стрелки железного полка, В железных касках, сдвинутых на брови, Рыдали, губы закусив до крови, Качался строй, – впилась в ружьё дрожавшая рука... Стеклись из разных стран – последний долг отдать – Войска, оркестры, принцы, генералы... Бесчувственны и холодны как скалы, Надменный взгляд – непоправимого им не понять!... Красавец конь гнедой, без седока в седле, Понуро шел в безрадостном параде... Нам не забыть тех горьких дней в Белграде, Когда король парад последний принял на земле...Перед портретом К.Р.
Зачем живём? К чему спешим куда-то? Рабы забот мирских и ночь и день... Ведут нас зависть, жадность, «злато» – Заблудшая толпа! За ней тревоги тень... Поэт, в наследство нам, оставил много Изящных слов, кристально чистых слов. В них пламя правды, чести, Бога – Таких великих, но потерянных основ. Нашел К. Р. дороги в мире этом, Не уставал твердить нам слово «верь!» И зажигал своим сонетом Он благородства свет, померкнувший теперь. Он жил для Родины, царя, народа, Воспел Христа в смиренной чистоте... Над сердцем княжила природа. Служил он Доблести, Добру и Красоте... О, если 6 людям долю этой веры, Зерно его стремления к Добру – Пришли бы в жизнь иные меры, И мир бы чистым стал, как воздух поутру! 1958, Лос-Анджелес.Девятнадцатого ноября Сонет
Ст. лейтенанту Ю.К. Дворжицкому
Не здесь, а там – в порту совсем иного мира, Которого нельзя на картах отыскать, Сегодня, будто вновь спеша на вахту стать, Сойдутся флотского носители мундира. С кадета-мальчика до старца-командира Одна семья, отец им – флот, Россия – мать; Собравшись в круг, пойдут былое вспоминать – Свой корпус, флот, моря – оттенков всех сапфира... И вновь пред взором их плывут галеры в ряд, Фрегаты, бриги, белых парусов наряд, Азов, Гангут, Чесма, Синоп, туманы Крыма, Линейных кораблей и крейсеров отряд... И Флаг Андреевский, средь пушечного дыма, Старинной славы стяг горящий видит взгляд... Сентябрь 1971 года* * *
Из Крыма с войсками П.Н. Врангеля ушли в полном составе и несколько женских гимназий, институтов, также обосновавшихся затем в Югославии. Многие девушки-гимназистки (институтки) стали подругами, женами повзрослевших кадет. И в счастье, и в печали были рядом с ними, делили вместе с мужьями десятилетия эмигрантской жизни.
Лидия Девель-Алексеева, возможно, одна из таких бывших гимназисток. Сколько искренности, открытой боли в её стихотворениях, также случайно «залетевших» ко мне среди страничек заграничной переписки...
Лидия Девель-Алексеева
Рождество в Нью-Йорке
За окном плывут антильские напевы, Частым трепетом исходит барабан, Сверху песни, снизу песни, справа, слева, Каждый нынче полноправно сыт и пьян. Я сижу одна в шкатулке музыкальной, Пахнет ёлка, высыхая на столе. Нам уютно, мне и ёлке, нам печально, Что недолго длится праздник на земле.* * *
Вся жизнь прошла, как на вокзале, Толпа, сквозняк, нечистый пол. А тот состав, что поджидали, Так никогда и не пришел. Уже крошиться стали шпалы, Покрылись ржавчиной пути, Но я не ухожу с вокзала: Мне больше некуда идти. В углу скамьи, под расписаньем, Просроченным который год, Я в безнадёжном ожиданье Грызу последний бутерброд...* * *
В Венесуэле – в Каракасе, Валенсии, Маракае, Турнеро и других местах, где довелось мне встречаться с русскими, о Николае Николаевиче Домерщикове слышал постоянно. «Дело» происходило в мае-июне 1991 года, как я упоминал выше. Николай Домерщиков, Коля – на языке его сверстников и друзей, ушел из жизни в июне 1985-го, а будто вчера это случилось. Так живо, с грустинкой, говорили о нем русские каракасцы, будто вот он появится, вот завернет на огонек в кадетскую «кинту». Крупный, ростом под потолок, обаятельный, рассудительный, с чувством юмора, с деловой хваткой. Не случайно же он был и организатором кадетского объединения в Венесуэле много лет его председателем и вице-председателем.
Ушел из жизни скоропостижно, в возрасте всего 73-х лет. Употребляю это «всего», поскольку зарубежные русские – долгожители, и 80 и 85 лет еще не возрастной потолок. (Великая княжна Вера Константиновна, Старшая Сестра всех кадет российских, которая получала нашу «Тюмень литературную», чем мы, её работники, были польщены, дожила до 96 лет.)
Так вот, Николай Домерщиков, имея добрые человеческие качества в своем характере и поступках, уважаем был друзьями и за поэтический талант. Поскольку сочинительство стихов и прозы в интеллигентной и образованной кадетской среде, как я уже подчеркивал, явление нередкое, Николай Домерщиков все же был первым из поэтов среди венесуэльских русских кадет. И это признавалось ими.
Поэт не оставил после своей жизни отдельного сборника стихотворений. Надо думать, что свой дар сочинителя сам он оценивал скромно. Стихи его хранятся в архивах кадетского объединения, редкими крупицами остались на страницах машинописного Бюллетеня, еще реже в журнале «Кадетская перекличка», что много лет издается русскими в США. Он размышлял о сущности человеческой жизни на земле, о непременном уходе в мир иной, о церкви, о Господе... Чаще это печальные строки, не в пример его жизнелюбивому характеру.
Штрихи биографии. Родился в дворянской семье в Петербурге в 1912 году. Отец Николая, Домерщиков Николай Павлович, окончил в 1908 году Пажеский корпус. Мать, Нина Николаевна, урожденная Павловская, была также интеллигентной женщиной. Вместе с семьей малолетний Коля отплыл из Новороссийска в 1920 году в Константинополь. Жили сначала на острове Принкимо, в 1921 году прибыли в Югославию – в городок Хуботице, затем поселились в Паличе. Отец получил работу бухгалтера на руднике Любия.
Однажды к соседям Мальчевским приехал на каникулы их сын Алексей. Он был в кадетской форме. Увидев его, родители Коли тоже решили записать сына своего в кадетский корпус. Тем и определили его дальнейшую «кадетскую судьбу». С 1924 по 1930 годы Коля Домерщиков обучался сначала в Сараево, затем в Белой Церкви. К окончанию обучения стал вице-фельдфебелем. Надо полагать, учился достойно, старательно, поскольку «лычки» на погоны мальчикам-выпускникам давали далеко не всем.
Подробности дальнейшей жизни русского кадета рассказала мне в письме старшая дочь Домерщикова, Елена, живущая сейчас в Канаде. В конце письма она отметила взволнованно: «Он был прекрасный семьянин и самый лучший отец в мире!»
Вот некоторые подробности из письма дочери Н.Н. Домерщикова. После корпуса проучился год в университете в Бельгии. Вернулся в Югославию, где в 1938 году окончил строительный факультет Белградского университета. Некоторое время отбывал воинскую повинность в школе артиллерийских резервных офицеров, был произведен в чин резервного подпоручика Югословенской армии. Во время войны попал в плен к хорватам, через полгода освободили, стал работать инженером-строителем в Белграде. В 1942-м группу русских и сербских инженеров немцы мобилизовали для работы в Берлине. В 1945 году во время бомбардировок города Николай был тяжело ранен. В больнице, где его нашел однокашник кадет Костя Жолткевич, он долго лежал без сознания. Отыскали родителей Домерщикова, которые находились среди русских беженцев в австрийском Тироле.
Дальнейшее – как у всех бывших мальчиков-кадет. Некоторые, кто оказался в советской зоне оккупации, «загремели» в гулаговские лагеря. Большинство же стремились в американскую или английскую зоны. Отсюда – уже известные читателю пути в страны «русского рассеянья». Домерщиков прибыл в Венесуэлу вместе с молодой женой Марией Александровной Хитрово, представительницей уже известного читателю старинного дворянского русского рода. Постепенно в Каракасе собралась вся многочисленная родня Домерщиковых.
...Неумолим жизненный рок, о котором говорил Николай Николаевич, и десятки других кадетских поэтов понимали эту неизбежность. Да, как писала об этом Нонна Белавина: «Придет пора и оборвется нить... Смирись, душа, и не моли о чуде. Умей лишь лучше каждый миг ценить, Умей дышать глубоко полной грудью...»
Николай Домерщиков
Дни нашей жизни
Гаснет луч, жизнь катится к закату, Зенит давно остался позади, И больно, больно чувствовать утрату Прошедших лет, прошедшего пути. Встречаешь тех, с кем юность протекала, Припомнишь дни без горя, без забот, И кажется, что шутку жизнь сыграла, И что еще возможен поворот. Но тщетно всё! Дорога вьется в гору. Прошедший путь и время не вернуть. Вот впереди уже открылся взору Последний перевал, где оборвётся путь.* * *
Если бы Ты, Всесильный Боже, Желаньем свыше указал, Чтобы никто на смертном ложе Про жизнь свою не вспоминал. В последний час земного света, Переселяясь в мир иной, Зачем страдать, ища ответа: Что было сделано тобой? Зло сделанное – не поправишь, Добро – не надо награждать, А память по себе ль оставишь, В предсмертный час – неважно знать. 1966* * *
Первую подборку стихотворений Владимира Петрушевского я опубликовал в № 9 «Тюмени литературной» в декабре 1991 года, возвратясь из поездки в Венесуэлу. В аннотации к стихам было сказано о том, что Владимир Петрушевский был офицером Царской армии, потом воевал с большевиками в Белой армии. После крушения Белого движения попал сначала в Китай, потом на Яву, затем поселился в Австралии...
В кадетском кругу В.А. Петрушевский «последний из могикан», поскольку в 90-х годах он, живя далеко от Америк и Европ, в австралийском Сиднее, был самым старейшим из кадет, окончившим еще в 1908 году Сибирский графа Муравьёва-Амурского кадетский корпус в Хабаровске.
В ответ на запрос моих друзей-кадет, русских венесуэльцев, вице-унтер-офицер 4-го выпуска, сибиряк Петрушевский прислал подробные, очень живые и трогательные воспоминания о тех своих далеких детских годах, об учебе в корпусе.
Привожу отдельные фрагменты этих воспоминаний.
«...В Хабаровске, военно-административном центре Приамурского края, к началу 20-го века, кроме кадетского корпуса, была женская гимназия, реальное училище – наш «враг», железнодорожное – наш «союзник» (вероятно, потому, что им заведовал офицер), городское училище – «союзник» реалистов. Конечно, мы, кадеты, хотели быть «первыми» и разделение на «врагов» и «союзников» приводило к довольно частым «битвам»...
Нас любили командующие войсками Приамурского Военного округа генерал от инфантерии Гродеков и «папаша» Линевич. Они делали корпусу подарки. Например, «китайские змейки». «Змейки» были громадной величины, при ветре их мог удержать только кто-нибудь из старших, но не малышня начальных классов.
Сибирь есть Сибирь. Потому зимой мы носили меховые папахи «наша гордость». Остальное обмундирование было, как у всех. И при морозах, а они доходили до сорока градусов (по Реомюру), бегать приходилось рысью, все время оттирать уши, щеки, нос. Обуваясь, поверх носок мы оборачивали ноги газетной бумагой, смазывали перед обуванием жиром.
Проказничанья, игр, порой очень жестких, было у нас, как и у всякой малышни, множество...
Кажется, в 1903 году (возможно, в 1904-м) мы перешли в новое «громадное» здание корпуса. Тогда, вернувшись с каникул (в здании корпуса шла еще приборка после строителей), мы вместо занятий совершили на речном колесном пароходе «прогулку» в Новониколаевск-на-Амуре. Весь личный состав корпуса, а это 180-200 воспитанников во главе с воспитателями и директором, участвовал в плавании. Дошли до устья Амура. Он здесь шириной до 35 верст. Любовались природой. Смотрели, как рыбаки ловят рыбу, как коптят её в коптильнях. Накушавшись балыков, вернулись в Хабаровск...
Корпусной наш праздник, 11 октября, отмечался богослужением, обедом, на котором «кормили фазанами». Их в окрестностях было множество, заготавливались они связками, стоили дешевле курицы: местные женщины продавали фазанов по 20-25 копеек за штуку, уже зажаренными.
Когда я учился в третьем классе, 27 января 1904 года громом поразило известие – японцы напали на Порт-Артур. Вскоре мы узнали о героическом бое «Варяга» и «Корейца». Многие из нас, в том числе и я, собирались бежать на войну, где были наши отцы офицеры. В апреле 1905 года я списался с отцом, который был в рядах Уссурийского Казачьего полка, он обещал мне достать разрешение, чтоб проехать в Действующую армию. Такое разрешение пришло от генерала Благовещенского, которое позволяло мне «свидание с отцом». В мае я поехал в Харбин, явился к коменданту. Потом начальник станции указал мне место в теплушке поезда, идущего на фронт. Солдаты в вагоне меня спрашивали: «А какой же ты, мальчонка, части будешь?» Я отвечал: «Хабаровского корпуса!» Солдаты с иронией кивали друг другу: «Ишь ты! Новый корпус подошел на позиции!»
В полку меня назначили ординарцем при штабе, предложили жить с офицерами, но я напросился жить вместе со штаб-трубачом. Настроение у казаков на войну было хорошее, но они говорили, что в тылу ведется сильная пропаганда против войны. Вот и это, думаю, помешало нам победить японцев.
Полк был в резерве. И, находясь среди простых казаков, я узнал, что они у офицеров ценят и любят: справедливость, храбрость и заботу о подчиненных...
Уезжая из полка в конце июля, я жалел, что не застрелил ни одного японца. Но командир полка полковник Абадзиев сказал мне при офицерах: «Ну вот кончится война, получишь медаль на память!» На это я ответил: «Когда я буду большой, господин полковник, то буду лучше воевать. А медали пока не надо». Офицеры дружно рассмеялись...
В период революционного брожения, которое породило царский манифест от 17-го октября 1905 года, в период «первых свобод» в корпус однажды пришло письмо с приглашением присоединиться к какой-нибудь революционной группе. Мы были возмущены: нас, будущих воинов, верных сынов Царя и Отечества, приглашают в свою компанию какие-то вольнодумцы! Но, нарисовав на листке кукиш, послали ответ на до востребования, как значилось на пришедшем к нам конверте. Рассказали отделенному воспитателю, а тот предупредил полицию.
За ответом на почту пришла девочка из приготовительного класса гимназии. Её задержали, вызвали в полицию отца. Девчушке пришлось рассказать, что поручение ей дала гимназистка пятого класса, интернатка (дочь пастора). Перепуганный отец малышки, скромный чиновник, попросил здесь же, в полиции, выпороть дочь. Пятиклассницу же не наказали, отговорилась тем, что, мол, это «всего лишь шутка». Но кадеты наши её достойно наказали объявили бойкот, больше она в стенах корпуса, как другие гимназистки, не появлялась...
В эти годы (1904–1906) у меня вдруг появилось желание написать в стихах свою корпусную «Звериаду», каковые традиционно существовали во всех кадетских корпусах России. (А потом и за границей.) К окончанию корпуса у меня было уже сочинено 120 куплетов, но молодежь последующих выпусков потом меня уверяла, что в Хабаровской «Звериаде», хранящейся в Америке, якобы до 600 куплетов. Помню, во всяком случае, то, что сочинял я, было «цензурно», и это можно было прочитать при дамах.
При посещении корпуса в 1911 году, когда я молодым хорунжим возник перед кадетами, они с гордостью показали мне сочиненную мной «Звериаду». Под серебряным переплетом, на первой странице значилось, что «родоначальник этой «Звериады» вице-унтер-офицер 4-го выпуска Владимир Петрушевский», чем я был польщен. А кадеты попросили меня расписаться на первой странице, что молодой хорунжий и сделал.
Во время революции эту книгу кадеты утопили в Амуре...
Вспоминаются балы в корпусе, когда было много гостей: генералов, офицеров с женами, бывших воспитанников, юных гимназисток. Корпус украшался коврами из офицерских квартир, цветами, даже пальмами, привозимыми откуда-то. Играл оркестр одного из стрелковых полков, расквартированный в Хабаровске.
Заветным местом кадет старших классов был городской парк с танцплощадкой, уединенными аллеями, где мы гуляли и шептались с гимназистками. Был в городском саду памятник графу Муравьеву-Амурскому. Сколько он слышал наших пылких признаний девушкам! В ту пору я писал:
Скажи нам, Муравьев-Амурский, Скажи по правде, сколько раз Подслушивал в аллее узкой Ты объясненья? Видно, в час Их было столько, что, несчастный, Ты их не в силах сосчитать, Что невозможно той ужасной И цифры даже написать!Большевики сломали этот памятник. Теперь на постаменте памятника генерал-губернатору поставлена ужасная скульптура товарища Ленина...
В старших классах мы, а это я, Сеня Боголюбов и Борис Курбатов, начали печатать на самодельном шапирографе свой кадетский журнал «Час досуга». Сделали три выпуска и поняли, что журнал отнимает у нас много времени, передали его шестому классу. В седьмом же приходилось сдавать много письменных работ, заниматься строевой подготовкой, изучением оружия, уставов. Готовились в «портупеи», то есть в офицерские училища.
Окончил я корпус третьим, имея в среднем 10.6 баллов. И заявил о своем намерении идти в Николаевское кавалерийское училище. Меня отговаривали, мол, твой дед – ученый артиллерист, ты умный мальчик, а в кавалерии... «служат дураки». И я сдался. Но в 1909 году все же перевелся в «дураки».
...И в училищах, и будучи офицерами, мы всегда вспоминали свои кадетские годы.
...Теперь, когда прошли десятилетия, когда всё дорогое нашему сердцу поругано и уничтожено, когда вянут надежды – увидеть воскресшую Россию, кадетские годы блестят яркой звездочкой среди настоящей тьмы».
Владимир Петрушевский
Четыре русские княжны
Августейшим дочерям Государя
От рук проклятых и ужасных Погибнуть были вы должны – Четыре девушки прекрасных, Четыре русские княжны. Одна была вина за вами, Любовью к Родине горя, Её вы были дочерями, Как дщери русского царя. Ваш взгляд – молитвенно-лучистый, Последний в жизни взгляд очей, Сказал, что вы душою чисты, – Простить сумели палачей. Последний вздох. Утихли слёзы. Исчезла жизни суета... Четыре царственные розы Прошли чрез райские врата.Последний привет
Не ликуйте, враги, что меня больше нет, Знаю я – вы меня не любили. Вам мила была ночь, я стоял за рассвет, Хоть и видел, что вы победили. Но я верил, что ваша эпоха пройдёт, Канут в вечность лжи вашей успехи, Солнце красное снова над Русью взойдёт, Будет правда сиять без помехи. Не печальтесь, друзья! Это общий удел... Помолившись, сверитесь на тризну, Да припомните то, что баян вам пропел, Вспоминая Царя и Отчизну. Что же делать, друзья? Жизнь уж так создана, Что душа только жить будет вечно. Поднимите повыше бокалы вина – Всем вам счастья желаю сердечно! А когда над родимой заблещет рассвет И взовьётся Орёл наш Державный, Передайте баяна последний привет На просторы Руси православной. Сидней, Австралия* * *
«Поднимите повыше бокалы вина...»
Вот и эту главу приходится завершать на грустной ноте.
Так уж вышло негаданно, что последнее стихотворение самого старейшего поэта из зарубежных кадет заканчивалось призывом к «тризне», «последним приветом» уходящего в лучшие миры поколения, которому нет смены в мире земном, в мире русском зарубежном. В том мире, что основан «первой волной» русского исхода из России. И все ближе, ближе день и час, когда, как написал однажды, пророчествуя, другой поэт – Константин Бертье де ла Гард, «пред Императором предстанет последний строй его кадет»...
Последний строй. Он уже явственно просматривается, как не крепки еще эти постаревшие мальчики-кадеты, как ни тщусь я выдавать комплименты их бодрости, их крепости, их боевому задору и патриотическому настрою...
И слава Господи, пока еще не на «тризну» собрались мы в очередной раз за гостеприимным столом в «кинте» Георгия Григорьевича Волкова. Опять потекла очередная дружеская встреча венесульских русских, в том числе и по случаю приезда меня, «гостя из России», по поводу которого, как и других гостей с Родины, чувствую, теплятся надежды о том заветном, чему отдали они, зарубежники, десятилетия трудов и устремлений: чтоб еще при жизни застать «возрождение Родины»...
За столом настоятель православного храма Святого Николая отец Павел. И это придает застолью определенную чинность, строгость. По крайней мере, в начале. Кадеты встают, привычно повторяют вслед за священником слова краткой молитвы. Улавливая её обрывки, неожиданно каменея, шепчу и я молитвенное. Неловко, наверное, кладу, «как полагается», крест на «четыре стороны», ощущая, как тяжело повинуется необходимому действу моя правая рука со сложенными в троеперстие пальцами невоцерковленного индивидуума, бывшего комсомольца...
«Поднимите повыше бокалы вина...»
О бокалах ли уж речь! Старики, сетуя на болячки (а вот бывало!), все ж таки отважно наполняют рюмки наперсточной величины «русским напитком» – водочкой, «Столичной», бутылку которой, как упоминал уже, я «добыл» (в пору горбачевской борьбы за трезвость) в московском Елисеевском гастрономе. И она, под общее одобрение, вместе с привезенной мной булкой ржаной «черняшки», водружена на дружеский волковский стол! Впрочем, этой самой «Столичной», как узнаю позднее, «завались» и в магазинах Каракаса, но тут «привет с России». И мы поднимаем тост за нашу Россию! Делаем это стоя! Как полагается здесь!
И вот, наговорясь, набеседовавшись, чуем нехватку песни, как положено в русском застолье, и вдруг возникла она над просторным вечерним столом, восхитив меня, советского гостя, нежданным в этой «белой» среде куплетом:
Путь далек у нас с тобою, Веселей, солдат, гляди. Вьется, вьется знамя полковое, Командиры впереди. Солдаты, в путь! В пу-у-уть! А для тебя, родная, Есть почта полевая...Поёт казак Михаил Георгиевич Свистунов, книгочей и знаток советской литературы, за что некоторые здешние хранители «чистоты белой идеи» числят его в «коммунистах», поет кадет и лейтенант РОА Юрий Львович Ольховский, о коем мне потом кто- то «доложит», что он состоял в охране самого генерала Андрея Власова, поет хозяин застолья кадет Георгий Григорьевич Волков, чья семья пострадала в Югославии от коммунистических партизан Тито. Конечно, задорно и радостно подхватываю и я знакомое. И невольно – в этом южноамериканском далеке, где за стеной «кинты» фланируют смуглые мулатки в сопровождении кабальеро, проносятся шикарные авто, неистово стремятся за кем- то мотоциклы полиции, взрываются петарды жутко эмоциональных болельщиков на ближнем стадионе, где завершился футбольный матч, кричат попугаи в вольере соседнего двора, а над всем вечерним тропическим действом нависает остроконечная громада горы Авилы – мне представляется наш далёкий палаточный летний лагерь вблизи подмосковной Малаховки. И мы, элитные мат росы и старшины, прошедшие еще в допризывниках проверку на надежность, а теперь боевые стражи-охранники Главного штаба ВМФ Советского Союза, при полной выкладке, при карабинах
СКС, обливаясь соленым потом, шагаем то ль со стрельбища, то ль с тактических полевых занятий. И комвзвода, молоденький лейтенант Купреев, обмахиваясь березовой веткой, привычно, «чтоб служба медом не казалась», гаркает: «Запевай!»
Путь далек у нас с тобою...Былое... Песня кончается. За столом – тоже. Пропеты в своем порядке все куплеты. Я не спрашиваю – откуда они знают эту «красную» песню. Так вдохновенно, не для гостя, для себя, будоража свои ощущения, известные только им, кадетам, исполнили эту песню мои белые зарубежники...
Единение наших русских душ. Неожиданное. Странное. Но единение все ж!..
Затихли вдруг в легком оцепенении. Пытливо смотрят на гостя. И друг на друга. И я продолжаю, зацепив, в приглашении поддержать, двумя перстами эту наперсточную, уже наполненную рюмку-ёмкость. Продолжаю, вразброс окинув сидящих напротив – отца Павла, хозяина стола Волкова, Ольховского с казаком Свистуновым, донским казаком:
Четвертые сутки пылает станица, Рыдает дождями донская весна. Придвиньте бокалы, поручик Голицын, Корнет Оболенский, налейте вина. А где-то и тройки проносятся к Яру, Луна равнодушно смотрит им вслед, А в комнатах наших сидят комиссары, И девочек наших ведут в кабинет...И вдруг, и привычно, и в «ином ключе» заработали голоса, пронзительней других – голос казака Свистунова. И не давая нашим голосам передышки, без сбоя, на одном ровном и трагическом тоне доводим мы эту печальную «белую» балладу до конца:
Мы сумрачным Доном ведем эскадроны, И нас вдохновляет Россия одна. Корнет Оболенский, раздайте патроны, Поручик Голицын, надеть ордена! Ведь завтра под утро на красную сволочь Развёрнутой лавой пойдёт эскадрон. Спустилась над Родиной черная полночь, Сверкают лишь звёздочки наших погон. За павших друзей, за поруганный кров наш, За всё комиссарам отплатим сполна. Поручик Голицын, к атаке готовьтесь, Корнет Оболенский, седлайте коня. А воздух Отчизны прозрачный и синий, Да горькая пыль деревенских дорог. Они за Россию и мы за Россию, Корнет Оболенский, так с кем же наш Бог?! Мелькают Арбата знакомые лица. Хмельные цыганки приходят во снах. За что же дрались мы, поручик Голицын? И что теперь толку в твоих орденах?.. Напрасно невесты нас ждут в Петербурге, И ночи «в собранье»... увы, не для нас. Теперь за спиною окопы и вьюги, Оставлены нами и Крым, и Кавказ. Над нами кружат черно-красные птицы, Три года прошли как безрадостный сон. Оставьте надежды, поручик Голицын, В стволе остаётся последний патрон... А утром, как прежде, забрезжило солнце, Корабль «Император» застыл, как стрела. Поручик Голицын, быть может, вернёмся? К чему нам, поручик, чужая земля?.. Развеяны пеплом дворянские гнёзда, И наших любимых, увы, больше нет. Поручик, на Родину мы не вернёмся. Встает над Россией кровавый рассвет.Не сразу, не теперь в застолье, а в каком-то позднем из дней моего месячного венесуэльского гостевания, когда мы окончательно «притрёмся» друг к другу, обретя полное доверие, Волков с привычной своей шуточкой промолвит: «И откуда тебе, красному поэту, известна эта белогвардейская, недорезанных буржуев, песня? Мы тогда, за столом, были едва не в шоке!..»
Пройдут еще какие-то «перестроечные» годы в России. Все больше грустных строк появится и в нашей обоюдной переписке, когда эйфория моих далеких друзей, возникшая у них с поднятием бело-красно-синего триколора над московским Кремлем, «под которым боролись за Россию наши отцы», постепенно станет истаивать, настроение обозначится в других признаниях: «Россия, Коля, нужна только нам, русским, больше никому на свете она не нужна в том величии, о котором мы мечтали, так будем до конца держаться вместе...»
Вот так и случилось, как в «Поручике Голицыне» – «они за Россию и мы за Россию». Мы – это та часть патриотических «красных» русских, что шли на гражданскую искренне биться за справедливость, за правду, за единую Родину. И с тем же искренним намерением шли в бой негустые числом полки «белых» добровольцев.
Какие силы столкнули русских в братоубийственной войне?! Те силы, что ни тогда, ни ныне не хотели и не хотят добра России Императорской, России Советской, России нынешней, «демократской», стоящей, увы, стараниями внутренних и внешних недругов, опять на грани гибели и распада...
И все же! Пожалуй, будет к месту, если закончу эту главу о поэтах пронзительным воззванием Главнокомандующего последней Русской белой армии, у воинов которой было два выбора: сражаться до конца и погибнуть или, сражаясь до конца, сохранив воинскую честь, спасти оставшихся, их семьи, уйти в зарубежье, с надеждой на возвращение, но, практически, уйти в неизвестность. Навсегда.
Но сказано: Матерь Богородица – покровительница России. Она предвещает и нам, нынешним, выстоять, победить и возродить Родину в своем многовековом русском Величии.
Трудно. Невыразимо трудно в этом мире несправедливостей и нового разбоя. Но надо выстоять. Не уронить чести, как это сделали тогда побежденные «белые» соотечественники:
«ВОЗЗВАНИЕ
Слушайте, русские люди, за что мы боремся:
За поруганную веру и оскорбленные её святыни.
За освобождение русского народа от ига коммунистов, бродяг и каторжников, вконец разоривших Святую Русь.
За прекращение междоусобной брани.
За то, чтобы крестьянин, приобретая в собственность обрабатываемую им землю, занялся бы мирным трудом.
За то, чтобы истинная свобода и право царили на Руси.
За то, чтобы русский народ сам выбрал себе Хозяина.
Помогите мне, русские люди, спасти Родину.
Генерал П.Н. Врангель. 1920 год».
Применяя это воззвание, достоинством трагических слов которого нельзя не восхититься, к дням нынешним, можно бы сменить акцент – на «демократов», кадровый состав которых немалым числом из касты приспособленцев. Из тех, кто легко поменял свои «убеждения». Из оборотней. И это не поэтическая метафора. Не от Бога она, какой бывает метафора у стихотворца. Это алогизм, рожденный низменными свойствами человеческого мира, носители их – обречены гореть в адовой смоле преисподней.
Май 1991 – май 2005 гг.ОГНЕННЫЙ КРЕСТ
«Мы дожили до самого страшного времени, когда правы все идиоты».
К. Паустовский. Из дневника«Дело уж к вечеру. Думы испытанной пробы.
Вот я, поживший, стою на краю тротуара.
Зимнее солнце садится в дома, как в сугробы,
Словно бы в ад, кровенеют ворота базара».
Н. Денисов. Из поэмы «Базар»«Жизнь такова, какова она есть,
И больше – ни какова!»
Неизвестный авторСамолёт, набитый «под завязку» говорливым и каким-то даже восторженным народом, летел уже над Гренландией, далеко внизу свинцовели северные воды Атлантики; похожие на рваные листы пенопласта, плавали белые льдины. Я наблюдал в иллюминатор их знакомое по двум прошлым плаваниям в Арктике движение, такое же, как и недавнее, всего месяц назад, когда мы летели из Москвы в отчасти незаполненном, тихом лайнере, где тишину нарушали (помимо гула моторов) лишь вежливые и редкие вопросы стюардесс: чего желаете? Теперь же в салонах сквозила своеобычная приподнятость, эйфория возвращения на родину, которая на высоте одиннадцати тысяч метров выражалась в разнообразных формах.
Отдохнувшие и подлечившиеся на курортах Кубы, ребятишки из чернобыльской зоны, как и подобает всем ребятишкам, собранным в коллектив, хоть на земле, хоть в небесах, по-ребячьи развлекались, осмелев, затевали какие-то свои игры, бросались друг в друга скомканными бумажками, как в классе, прыскали смехом. Из моих соседей кто-то пытался шелестеть газетой, кто-то углубленно вникал в толстый приключенческий роман. Пытался и я читать, но получалось слабо. Затем – после раздачи пищи – сосед по ряду, быстро сморенный плотной едой, уснул, неловко раскидался в своём кресле, запыхтел во сне, выставив острый локоть мне в бок. А я, сообразив, что в набравшем высоту самолете разрешается курить, пошел в «курилку», то есть в хвост лайнера, где застал «знакомых» живописных рыбаков, что возвращались после многомесячной «рыбалки» возле берегов Перу и Колумбии; еще в гаванском аэропорту они давали отпускного «дрозда». Всем мирным, терпеливо ждущим посадки гражданам надоели они матерками, громогласными разговорами про «родной Мурманск», пиратского вида одеянием надоели, то и дело подкрепляя отпускные силы из горлышек разномастных бутылок, коими то и дело пополнялись в аэропортовском буфете и магазине.
Возвращались домой эти три сменённых экипажа сейнеров, заполнив всей разномастно-косматой и пьяной вольницей хвостовой салон самолета. Я пробрался сквозь их пиратские взоры, гвалт, звяк стеклотары под ногой, сквозь урман табачного дыма – на эту курительную площадку. Там, совершенно внятные и трезвые, несли «вахту» – в присутствии крепкого стюарда в фирменной рубашке – помполит и трал-мастер. Вахта их тут была вынужденной и заключалась в охране заднего самолётного люка, в который пытался «выйти», открутить винты и запоры, расскандалив с собутыльниками, один, уже ничему не внимающий, рыбачок. Теперь он лежал на самолётной палубе, делая усилия-порывы освободить руки и ноги, на которых прочно водрузились четыре внушительных ботинка – помполита и трал-мастера, вовремя пригодившихся со своей бдительностью.
Ладно.
На канадском острове Ньюфаундленд, а затем в ирландском Шенноне, где приземлялся самолёт, рыбачки вновь пополнили запасы спиртного, а в Москве, после нескольких томительных часов перелета, я с удивлением узнавал и не узнавал их хмуроватую, но уже вполне внятную ватагу, толпящуюся на выдаче багажа и нагружающую советские тележки аэропорта Шереметьево – всевозможными упаковками, коробками с нарисованными на них магнитофонами, «видиками» и прочей электроникой, конечно, купленной на валюту в загранке, электроникой, только начавшей проникать в рядовую отечественную торговлю.
Своё помню, недавнее.
Знакомое моряцкое дело.
Дома, значит...
Москва, Москва…
Катил с какой-то кодлой воровской, Такси летело с дьявольским нахрапом. И шеф довез до самой до Тверской, И три «куска» потребовал на лапу. «Из-за бугра? – он нагло подмигнул, Такие шмотки – шкары и рубашка!» Я, не торгуясь, молча отстегнул, Он сыто взял хрустящие бумажки. Москва, Москва! Имея рупь да грош, В былые дни дельцу не дался б в руки. Теперь вздохнешь, как лазаря споёшь: «Москва, Москва, как много в этом звуке!» Куда же делась, словно испарясь, Родная речь, привычная для слуха? Полезло всё: распущенность и грязь, Блатной жаргон и крайняя разруха. Вот эта с торбой – чья-нибудь жена, И этой – чей-то! – с нищей коркой хлеба. А были ж реки, полные вина, Златые горы всяких ширпотребов. Мельчает всё. И в сутолоке дня Мелькают чаще мелкие офени. Один из них и вычислил меня, Интеллигентно ботая по фене: «Державы нет! И нам придёт хана, Коль правят бал шныри и вертухаи. Нужна РУКА! Но нет и пахана. И весь расклад. Природа отдыхает».Москва, как и месяц назад, представала во всем своём перестроечном виде – с шумными дискуссиями помятых личностей возле газетных киосков, с разбойными «мордами» и «харями» бичей-бомжей, уже не боящихся дневного света, кучкующихся мелкими ватажками в подворотнях, в гадюшных «аппендиксах» подземных переходов, «соображая» и «скидываясь» на пузырь одеколона или на какой-нибудь спиртовый аптечный настой боярышника или чеснока. Шипением лопнувших автошин змеилась еще не смелая ругань пожилых в адрес возникшей подобием бурьяна на пепелище многостраничной желтой прессы – с голыми грудями, пупками, глянцевыми задницами. Рядом же, чаще на ступеньках тех же уличных подземных продуваемых пеналов, стояли боевые, с протестными взорами тётеньки – с пачечками газет потоньше официальных и коммерческих изданий, с листовками, уже затвержденными в народе как патриотические, перестроечными властями не поощряемые.
В одном из переходов на улице Горького Тверской – пугающее для советского взора и сознания – крупно выпирало четверостишие, «заимствованное» у поэта-декабриста Одоевского. Черным фломастером – по серому бетону:
Товарищ, верь, пройдет она, Так называемая гласность! И вот тогда госбезопасность Припомнит ваши имена.Не замазано, не стерто: гласность.
Из неглубоких, но тусклых этих подземок, заживших вдруг обновлением, доносились те же, что и месяц назад, мелодии скрипок и аккордеонов. Кто-то интеллигентно и часто вполне профессионально пел. Чаще трогательные классические романсы. Прохожие так же бросали поющим и играющим в растворенные, будто крокодильи пасти, футляры инструментов мелочь, рублевки, а то и что покрупней из бумажных купюр. Еще советские деньги, как окажется в скорый срок, доживавшие свой век.
Еще Москва была облеплена, будто засижена мухами, предвыборной агитацией. И сама она, столица, выглядела, будто раскрытый дом, где распахнуты все двери; ходят, распоряжаются в доме, кому не лень. На президентских выборах в России, ясно, победит Ельцин. Он уже не ездит напоказ в драном трамвае в Елисеевский гастроном за куском говядины, не стоит – потом это назовут «пиаром» в очереди в поликлинике. Он глава парламента, легитимен, важен и многими любим.
И у меня пока большой злости к Ельцину нет. Но голосовать, как и прежде, за Бориса не буду, хоть он вроде как земляк – родом из соседнего с Тюменью Свердловска, из какой-то там уральской деревни Бутка. Но у меня решено в представлении и предчувствии: не та «рука». В разведку бы с ним не пошел!
Интуиция, «понимаешь».
Перед старинным с колоннами особняком Союза писателей РСФСР, на Комсомольском проспекте, в Хамовниках, груды строительного мусора, кусков кирпича и бетонных кусков с торчащей гнутой арматурой. Затеян ремонт. К месту или ни к месту? Окажется, что – кстати. В августе и сентябре, после «путча» и фактической смены власти, то есть воцарения демократов, сие станет восприниматься, как протестная и защитная баррикада. Чем-то она послужит делу борьбы, когда, едва не в р-революционных кожанках, картавые деятели из районной префектуры (что-то типа новоявленного ревкома?!) внаглую заявятся отнимать собственность у русских писателей.
Не выйдет!
Я тогда прилечу в Москву опять, как раз после «путча». Какие-то события улягутся неким образом сами, а здесь еще – по коридорам и этажам Правления СП – стоять будут запахи жареной картошки и щей: оставшиеся после пленума писатели станут продолжать нести караул свой от наглых посягательств на дом новой власти, днюя и ночуя в доме (с вылазками в магазин), осваивая на ходу навыки коков и кондитеров, будто на затёртом в паковых льдах, дрейфующем судне.
Приеду я тогда с конкретным предложением по венесуэльской библиотеке госпожи Меликовой. К той поре один прогрессивный директор совхоза из Казанского района нашей Тюменщины с жаром воспримет моё предложение – принять у себя в хозяйстве сей дар бесценный! Вы, мол, только привезите эти книги в Ленинградский, скажем, морской порт, а я, мол, «хоть состав железнодорожный организую, чтоб доставить дар в библиотеку сибирского совхоза!» Директор из мужиков крепких, едва не стучал себя кулаком в грудь. И особенно занятно звучали слова про «железнодорожный состав»: вероятно, теперь это возможно?!
Все это неведомо и впереди. А книги «стоят у меня в голове» неотступно – с того еще каракасского дня в квартире Лидии Михайловны, где за окном гудели авто и сверкало зазывной рекламой интимное, для желающего народа, заведение с красным фонарём. А мы рассуждали о том, как в будущем переправить в Россию богатейшую библиотеку Лидии Михайловны Меликовой, собранную практически в течение всей её заграничной жизни.
И вот сейчас главным делом мне хочется поговорить с первым секретарем Союза писателей, в недавнем прошлом капитаном даль него плавания Борисом Романовым. О книгах этих. Обещал же Лидии Михайловне – сразу решить в Москве вопрос передачи её библиотеки – «афганцам или в какой колхоз». Борис Степанович, как старый моряк, имеющий связи в пароходствах, смог бы, наверное, договориться, чтоб первой морской «оказией» взять на борт сухогруза иль танкера венесуэльский контейнер. Но нет Степаныча. Лето. Большинство литературного начальства в отпусках. Подождем лучшие осенние времена...
Эх, не выйдет эта «затея» – потом, при демократической власти. Но пока порыв мой одобряют московские друзья – поэты Леня Вьюнник и Володя Фомичев, к которым я заявляюсь с загранконьяком, купленным в каракасском «сарае». Леня, сам моряк, как и я, обошедший полмира, соглашается, что «Борис Степаныч – может решить, надо подождать...»
Фомичев снабжает меня несколькими новыми номерами своей газеты «Пульс Тушина». Газета уже гремит по всей Руси Великой! Дает жару, что называется, редактор и его авторы! Такой гласности нет и в моей «Тюмени литературной»! Главенствует в «Пульсе» – Русский вопрос. Владимир Тимофеевич говорит, что воцарившиеся в перестроечных структурах сионисты долго не потерпят такой гласности. Уже обкладывают издание доносами, подмётными письмами. Это ОНИ умеют.
Москва, Москва... В магазинах – шаром покати. А в застольях, привычно по-советски, не столь и скудно. Всё «достаётся», всё «добывается». Значит, где-то есть ВСЁ. На складах, на базах, в распределителях. Но специально, провокационно утаивается, зажимается. Народу – фига. Как и с табаком было недавно, так и с продуктами и водкой (которая добывается в давках) сейчас. Верхняя горбачевская (и закулисная!) власть разжигает недовольство. Сознательно иль по вражьему наущению-воздействию, потеряв голову, что-то готовит! Не понимают этого только наивные, верящие любой власти полудебилы, а также зомбированные «перестроечным» телевизором, лживыми либеральными газетами. К сожалению, такой публики в стране сейчас множество...
Дома, в Тюмени, обстоятельства жизни те же. Откуда-то повылезли сонмы нищих, попрошаек, прикинувшихся придурками. Прежде они все были наперечет, знакомы, что называется, в лицо.
Рушатся государственные предприятия (первые растерянные безработные!), зато возникает тьма кооперативных, частных ларьков, торговля с рук, чаще с «земли», то есть с расстеленных на заплеванном асфальте газет и тряпиц. Всесветный рынок-базар!
При лицезрении уличной торговли – на этих портяночного вида тряпицах! – вспоминался блещущий неоном, залитый музыкой ночной Каракас, эта наземная торговля, кстати. Но там – последняя ночь перед отлетом в Россию в обществе молодого русского врача Кирилла Жолткевича – она воспринималась вроде экзотики: в теплой тропической ночи, в чаду оркестровых мелодий, в блистательном вихре канкана огненных креолок и гордых, как мне романтично представлялось, честь имеющих, кабальеро.
Здесь же – обезьянничанье, плагиат, подделка! В нашем-то сибирском климате, на холодном, зашарканном асфальте, с нашим-то – этим самым – менталитетом!
Ладно, что хоть можно выразить себя в слове!
Этого «добра» хватает: в газетах, на голубом экране, в строчках, рвущихся из души твоей – наружу.
Ну и дальнейшие размышления о России, о последующих за 91-м годом временах, так и стану в заключительном разделе этой книги – сопровождать стихотворными своими выплесками. И письмами, и записками моих друзей-эмигрантов, которые они присылали лично мне или в «Тюмень литературную» или в дружественный мне орган печати – самиздатовский «Бюллетень» венесуэльских русских кадет. Сопровождать их светлыми и горькими исповедями о Родине, которая долгие годы была им мачехой. А теперь? Да что теперь? Дай Бог нам, русским, и рассеянным по миру, и живущим в России, уж как-нибудь самим разобраться со своей любовью-нелюбовью, со своими печалями и радостями. Не мешали б только «доброжелатели» с двойным и тройным гражданством, не топырились бы предатели из наших же российских сфер.
Рыночное
Базар ли, рынок ли... Иду В своём раздумии унылом: Как в восемнадцатом году Торгуют спичками и мылом. С медалью жалкий инвалид, А рядом бабка притулилась. И всякий выжить норовит. А для чего, скажи на милость? Сияют лавки да ларьки – Кавказской мафии раздолье. И пьют, отчаясь, мужики, Отвыкли браться за дреколье. Я тоже душу волочу, Её так долго убивали. И ты не хлопай по плечу, Не трать калорий, генацвале. Замолкни, стих! Душа, замри! На мир глаза бы не глядели. А глянешь – ухари, хмыри Да злые девки на панели...* * *
Живу еще отчасти недавним, заграничным, южноамериканским, тропическим. И ярким! Такая яркость в наших однотипных, серого цвета микрорайонах кажется – невозможной...
И вот письма, письма из далеких весей. Добрые и грустноватые. Полные надежд и наивных представлений. Как они разнятся порой с нашими (моими) понятиями о «переменах», о «представителях новой власти». Но какой «спрос» с дальних соотечественников? Радует присутствие любви к Родине, России. Но и вырастает нередко несогласие, возникает протестное в душе, когда заговорим вдруг на разных языках. О, эти старые то идейные, то политические, то «классовые» противоречия!
А это письмо ждал как из печи пирога. И оно было первым, долетевшим из-за Атлантики:
Г.Г. Волков. Из Каракаса – в Тюмень, 21 июня 1991 года.
«Дорогой Коля и всё родное нам теперь твоё семейство! Вчера получили твою телеграмму и всем стало легче: доехал, ты опять дома, в своих родных краях. Все мы, каракасцы, вспоминаем тебя и жалеем, что время пробежало так скоро. Вот недавно меня встретил сосед Жорж Новиков (помнишь, владелец магазинчика обуви), спросил – есть ли сведения о тебе, и он просит, чтоб я, когда опять поеду в Россию, взял с собой его дочку и показал ей «настоящих» русских и Россию. Она еще никого из гостей наших не видела. И я думаю, как устроить её в будущее лето в какой-нибудь юношеский лагерь в Советском Союзе, ей будет уже 15 лет. Дочка Новикова интересуется всем русским и очень гордится, что её дедушка и отец – русские. Я же сам мечтаю опять прилететь в ваши края – в Тюмень, Тобольск, потом поехать к родственникам Кати в Ростов-на-Дону и Волгодонск. И еще предстоит немало встреч с вашими суворовцами и нахимовцами, коль уж мы взялись крепить контакты с людьми, близкими нам по духу, по стремлению – возродить кадетские корпуса, как было в старой России...
Видишь, я неисправим: мечтаю, пока носят ноги!
Посылаю карточку, где ты ловишь рыбу на каналах Караибского моря. Честно говоря, я не очень верил, что моё приглашение осуществится. Твой приезд для меня прошел, как сон, всколыхнул всех нас, мы опять плотно общались, встречались домами и семьями... Опиши подробно свою обратную дорогу, все затруднения в пути, так как многие теперь хотят поехать в Россию, но страшатся еще неизвестного пути. Почем сейчас меняют валюту для граждан Союза и для иностранцев? Как прошел таможню на Кубе, на родине? Всё нас интересует, все мелкие подробности...
Как с посадкой огорода? Это важно. Знаю из своего жизненного опыта, что этот год будет у вас очень тяжелым. Также до нас дошли слухи, что лето у вас очень жаркое и всё горит. Вот и у нас уже 21-е число, а дождей нет, такого в эту июньскую пору еще не бывало. Должны идти тропические ливни и быть «нормальное» наводнение. А теперь из-за засухи и наши местные крестьяне не могут засеять поля.
Был ли в Москве у писательского начальства, смог ли заручиться помощью в добывании бумаги на нашу газету «Тюмень литературная»? Я доволен, что ты успел на президентские выборы в Российской Федерации, за которыми следил весь мир...
Сейчас у нас отмечают национальный праздник: День битвы при Карабобо. На том месте, под Валенсией, мы бывали с тобой, где построен величественный памятник-монумент. Весь город разъезжается на три праздничных дня. Дочь Оля с детьми и друзьями, молодые немцы, которые при тебе еще распродавались, едут на Золотой остров, где мы ловили рыбу. Катя и я остаемся дома. Я должен заняться нашим «Бюллетенем», много собралось рукописного материала о нашем будущем съезде кадет. Машинка с русским шрифтом одна и надо всё перепечатать, размножить, потом сшить страницы, сброшюровать, разослать по странам.
Пиши, как вы выкручиваетесь, что можно достать на базаре и какие цены. У нас всё есть, как ты знаешь, но цены таковы, что покупаем лишь самое необходимое.
Пиши нам обо всем. У вас теперь интересная жизнь, не то что у нас. Не забывай Рудневых, пиши им, будут рады. Только что позвонила Лидия Михайловна (старушка с книгами), передавала тебе привет... Твои – в далёком Каракасе».
Следующее послание, прилетевшее в эти же дни июня, тоже обрадовало своей теплотой и – неожиданностью:
«Дорогой Коля! Посылаю Вам на память Вашу фотографию (грустные что-то у Вас глаза на ней). Помните, как удирали с Вами перекурить, и как я, насколько было возможно, «спасала» Вас от плеяды стариков! Как на Вашем докладе с чудесными такими, разнообразными стихами, выпили по рюмке водки, закусывая – чисто по-русски! – соленым огурцом! Всё это запомнилось навсегда. Странными, наверное, Вам показались мы – «архаические древности» давно утонувшего мира, который, дай Бог, когда-нибудь возродится. Твёрдо в это верю, без этой веры жизнь лично для меня потеряла бы всякий смысл.
Надеюсь, что через год смогу прилететь в Советский Союз. Уже больше десяти лет коплю деньги на поездку. Полечу индивидуально в Ригу, где прошло моё детство и юность, в Москву, где родилась, и в Питер. К сожалению, до Тюмени не доберусь, а так хотелось бы познакомиться с Вашей семьёй и сотрудниками по издательству.
Всем, всем сердечный привет и спасибо, что вы такой – настоящий. Ваша Вера Кривцова».
Тормошу память, пролистываю недавнюю сумятицу тропических встреч, разговоров. Вера? Да, встреча была – одна, может, две. Краткие. А вот запомнились – ей, мне... Да, жаль, страны, Советского Союза, о поездке в который мечтала автор этого письма, не станет через несколько месяцев. И город детства Веры Кривцовой – Рига – останется «за бугром». Не станет вскоре и этой яркой женщины, хорошей русской поэтессы, так мечтавшей съездить на давно покинутую Родину.
Письма шли мне, моим друзьям-кадетам за Атлантикой. Нашел возможность знакомиться с этими посланиями. Настойчиво они шли, напористо, всколыхнувшимся морским валом, какие помнились мне у индийских, карибских или бразильских берегов... Письма о моей, о нашей России, её как бы заново открывали русские зарубежники каждый в своем представлении, понимании происходящего.
«... Перемена за один только год в отношении к нам, детям русских эмигрантов, в России поразительная, – делилась впечатлениями с моими венесуэльскими друзьями вдова русского кадета Инна Калинина из Парижа. – Помнится, в первый приезд таможенники буквально вывернули наизнанку чемодан и сумку. Библию, Евангелие и всю духовную литературу сфотографировали и спросили: везем ли это для личного употребления и повезем ли всё обратно? Пограничники из будки смотрели на нас и наши паспорта подозрительно, сверяя фотографии с лицами только что приехавших «преступников».
Сейчас было все доброжелательней, сердечней. И мы, живя в Петербурге у частных людей, увидели и услышали то, о чем нам
даже и не снилось год назад. Например, попали на фильм Станислава Говорухина «Так жить нельзя». Картина жуткая, раскрывающая все пороки советского строя, в которых, по словам создателей фильма, виновен коммунистический режим, правящий страной с 1917 года и приведший её к страшному моральному кризису... На экране портрет Наследника в морской курточке. Убили больного ребенка, убили его сестер. Убили всю царскую семью. Страшное преступление, за которое до сих пор никто не ответил.
Массовое уничтожение священнослужителей, интеллигенции, крестьянства – лучших людей страны. Показаны списки заложников с приказом Ленина их расстрелять.
Показана известная всем тюрьма «Кресты» и её обитатели. Комментатор фильма спрашивает: «Почему советское общество стало обществом негодяев?» И отвечает: «Потому, что с 1917 года его правители – преступники...». Так и сказал.
«Создание нового человека» – самое страшное изобретение коммунистической системы. Этот новый человек – базар в Одессе море голов спекулянтов. Чтобы как-то выжить, весь Советский Союз сегодня спекулирует. Самая богатая страна мира стала нищенской страной... Опустевшая деревня, где осталось три человека, из них две старушки. Одна из них получает пенсию в 40 рублей, другая в 20. Этого едва им хватает на хлеб и картошку, за которыми нужно идти в соседнюю деревню. Сразу после этой грустной картины показан специальный распределитель с богатым ассортиментом колбасы, ветчины и сыра.
Милиционеры занимаются взяточничеством. Длинные очереди за водкой. Люди стараются протолкаться к заветной двери, за которой выдают две бутылки на человека. Происходят драки. Раненные и затоптанные люди. Старушки встают спозаранку, занимают очередь и затем продают свою очередь за три рубля. Эти дикие очереди мы видели и своими глазами, где стоявшие впереди буквально висели на косяках входной двери... Страшно лицезреть.
Передачи по телевидению необыкновенно интересны, и мы засиживались до двух, до трёх ночи. (Закон о печати: каждый может открывать газету...) Показали подольский дом ребенка – им заинтересовалась канадская Армия Спасения... Требуется помощь старикам, детям... Нужно расширить границы МИЛОСЕРДИЯ. В советской 54-х томной энциклопедии этого слова нет... Пришло время искупления и общего покаяния. Нужно покончить с идеей гражданской войны и установить РУССКОЕ САМОСОЗНАНИЕ...
Программа «600 секунд» – ведет её Невзоров. Очень смело. Сообщения краткие и быстрые. Обзор последних событий: обнаружено в двух местах захоронение нескольких тонн колбасы; на Украине исключительный урожай пшеницы, но собирать его нечем, нет запчастей к комбайнам, нет бензина; бензин выдаётся только машинам скорой помощи и пожарным...»
Тяжело проглатывал написаннное, понимая крестьянским инстинктом, что наступление либерал-демократов, в основном, из вчерашних «коммуняк», пошло по всем направлениям, с использованием «подручного арсенала», как свидетельствовали строки восторженно-наивной эмигрантки Калининой.
«Так жить нельзя!» – сгусток негатива. И только его.
Гремел по телеку неистовый Невзоров... Несколько лет он числился в «патриотах». Был широко озвучен и прославлен на «шестисотсекундном поприще». Но потом... обрёл истинный лик: с помощью известного олигарха занялся породистым коневодством, стал наездником, «въехал» в депутаты Госдумы. Там Шура, лик и взор которого все больше обретал схожесть с акульим, исправно нажимал кнопки голосования – исключительно за антинародные акции власти. Но это приключится много позднее.
Русская парижанка с искренней, а по мне – непомерной радостью писала тем моим знакомым, что еще не сумели побывать на Родине, когда в ней «всё разрешено»:
«В России появилось новое поколение людей молодых, умных, способных, которые постепенно приходят к власти в качестве депутатов, избранных народом. Среди них городской голова Петербурга Собчак и его помощник Шелканов. Приведу одно выступление Собчака по телевидению, которое можно назвать кратким изложением его программы. Оно звучит так. Людей нужно прокормить – для этого необходимо возрождение фермерства и помощи фермерам города для приобретения технического оборудования. Установление взаимовыгодных отношений между городом и деревней. Нужно поднять вопрос о предоставлении рабочим удешевленных домов и помогать им в работе. Собирать грузовиками у совхозов и даже у частников свежие овощи и фрукты и продавать их на улице. Предоставить областному ленинградскому Совету самостоятельно решать вопросы экономики и торговли. Обучить людей жить по иному, дать возможность лучшего заработка. Позволить лучше жить. Без иностранных вложений обойтись будет невозможно. Посылать как можно больше людей за границу для обучения. Разрешить свободное заключение культурно-экономических договоров, разрешить совместную работу с иностранным капиталом. Собчак требует автономию ленинградского округа, привлечение средств от местных и иностранных туристов. Средства от туризма не передавать Москве, а употребить для реставрации памятников и исторических зданий. Дать детям необходимые витамины».
Все просто и прозрачно, как Божия роса. Со сноской бы об исполнителе демократических преобразований. Впутавшись в некие уголовные подвиги, первый российский демократ побёг за бугор, несколько лет обитал во Франции. При смене президента в РФ вернулся в Петербург, но провалился на всех мыслимых вы борах. Скоропостижно и загадочно скончался. Пышно и внаглую похоронен демократами на престижном погосте Алекандро-Невской лавры. Рядом со святыми угодниками, прославленными людьми Императорской и Советской России.
«В Москве другой интересный человек – Станкевич, – упивается переменами на исторической родине русская парижанка. – Вот выдержка из его речи: «Люди, провалившиеся в каком-нибудь обкоме или парткоме на периферии Союза, приезжают в Москву и получают роскошные квартиры...» Станкевич предлагает – пусть эти люди поживут там, где провалились и пусть посмотрят в глаза своим соседям. Говорит он в своем кабинете, который был кабинетом его предшественника. Окинув взглядом голые стены, журналисты задают Станкевичу вопрос: куда делись портреты вождей? Ответ был простой: «Я их все снял».
На вопрос о сроках, когда наконец наступят существенные перемены, он ответил: «Никаких сроков указать не могу, но Бог поможет и мы выйдем из теперешнего тяжелого положения».
«Сроки» исполнились. И очень скоро. «Интересный человек» Станкевич попался на уголовке, пацана ждала чисто конкретная тюрьма. Но с «помощью Божьей» слинял за кордон, где и затерялся в безвестности.
«Умных, способных» выщелкивалось в революционном 91-м в столицах и в провинции неожиданно много – с какими-то «злобношипящими», как говорил Нагульнов в «Поднятой целине», фамилиями, будто и не фамилиями вовсе, кликухами, присвоенными в либеральных «малинах»: шу-шу-шу! Шумейки, Шахраи (по-украински – вор, мошенник), шустеры, шелкановы, прочая. А прочая – знаковые брателлы, Борисы да Борисовичи, птенцы гнезда Бориса Ельцина, специально, что ль, перекрестившиеся в своих демократических капищах в честь главного своего Вельзевула. Осыпанные перхотью, не знакомые еще с отбивающим дурной запах из революционных ртов «орбитом», на знающие еще «памперсов», «прокладок», колготок «голденледи», лопающихся на демократических ляжках от одного собачьего лая... Но это все приходило уже – на «свободные» телеканалы, в новую демократическую Россию, рождая и множа протестные настроения, поступки, строки.
В гостях у русских эмигрантов
«Как там у нас?» – меня спросили. И я подумал в тот момент: Для новой ельцинской России Я тоже «чуждый элемент». Сносил хулу и от марксистов, Теперь я вовсе – «быдло», «сброд», По недосмотру ельцинистов Ещё не пущенный в расход. Но Бог судья им... Бесконечно Течет, как речка в берегах, Наш разговор другой – сердечный О русских далях, о снегах, О колокольчиках Валдая, О вьюжных посвистах в ночи. Вот раскричались попугаи, А мне почудилось – грачи. Взглянул на книги – Блок и Пушкин, Сергей Есенин – для души. А вот под пальмами церквушка, Что возводили на гроши. И хорошо. И встрече рады, Еще не вечер, не итог! И кровь взбодряет, как и надо, Венесуэльский кофеёк. И будет день – за всё заплатят Все эти бесы и ворьё... Кивают Аннушка и Катя, У них ведь женское чутьё.Г.Г. Волков – в «Тюмень литературную», 1991 год.
«Дорогой Коля! Благодарим за письма, за все присланные но мера последних выпусков «ТЛ». Сообщаю, как договаривались, наиболее интересные события у нас.
В августе с.г. в Каракас приезжал балет Московского Большого театра в составе около двухсот человек. Особенно радовалась русская колония. Многих наших русских можно было видеть в вестибюле гостиницы, где расположились артисты. В составе артистической делегации были звезды русского балета Г.С. Уланова и М.Т. Семенова. Хотя они и не танцуют сейчас, но всем хотелось повидать наших знаменитостей, пригласить к себе домой. На одной из встреч с соотечественниками Галина Сергеевна Уланова сказала в шутку и всерьёз, что давно не пробовала настоящего русского борща. И, конечно, нашлась такая семья, которая пригласила Уланову на «борщ», и великая балерина была очень довольна, что её желание исполнилось в далёкой тропической Венецуэле. Своим милым простым обращением Галина Сергеевна завоевала у всех русских каракасцев большие и искренние симпатии.
Пребывание балета совпало с августовскими событиями в России. Как русские из балета, так и старожилы в Каракасе не отходили от телевизоров. Когда всё в Москве закончилось, .русские эмигранты попросили священника отца Павла отслужить благодарственный молебен и поблагодарить Господа Бога за то, что он вразумил людей от пролития человеческой крови. А многие благодарили Господа, что им удалось увидеть, как над Кремлём московским водрузили трёхцветный флаг, под которым боролись против красных наши отцы и деды».
Заметку о выступлениях Большого театра в Венесуэле и о восприятии эмигрантами «августовской революции» опубликовал, но без эйфории о демократических переменах. Просвещенные годами «перестройки», видели и понимали мы в «ТЛ», какой удав ельцинизма приполз на смену обанкротившейся, предательской, с лишаём на челе – горбачевщине.
Мы в «Тюмени литературной» не были на перепутье, мы ринулись в самый жуткий угар смерча, бушевавшего над Родиной, пытаясь хоть словом пробиться к синеве, указать путь другим, не свихнувшимся на «демократии» и на триколоре, обрадовавшем не только моих зарубежников (с ними было понятно и терпимо!), но и публику вчера еще советскую, знающую, что под сим флагом ходили «февралисты» Керенского, разрушившие империю, ходили затем и власовцы, изменившие военной присяге.
И тут – послание от «венесуэльского Суслова» В.В. Бодиско:
«Большое спасибо, уважаемый и дорогой Николай Васильевич, за присланный номер газеты. Откровенно говоря, он меня огорчил. Пришлось убедиться, что Ваши сотрудники ищут виновников всего произошедшего в России там, где их нет. Обвинять капитализм в том, что советская власть распродавала русские богатства и оптом, и в розницу, на мой взгляд, наивно. Почему никто из журналистов не задастся вопросом о том, нужно ли было тратить миллиарды на космическую программу, на поддержку и насаждение коммунистических режимов по всей Африке, Кубе, Никарагуа, Сальвадоре, на содержание целой армии агентов шпионажа по всему миру, на прокорм стран «сателлитов» и т.д. Капитализм ли виноват в том, что Советскому Союзу пришлось ежегодно покупать хлеб для своего населения? Кто виноват в том, что сельское хозяйство отстало в своём развитии на десятки лет благодаря Трофиму Лысенко? Во что обходилось стране содержание двух параллельных органов управления – партии и правительства, на всех ступенях администрации.
Капитализм, понятно, не благодетель, он зиждется на принципе купли-продажи: купить подешевле, продать подороже. В чем же он виноват, если Союз продавал ему свои богатства по столь низким ценам? Мне кажется, что всякому здравомыслящему человеку должно быть ясно, что виною всему упрямое отстаивание идей Маркса и Ленина, даже тогда, когда было ясно, что они утопичны, что ведут к провалу.
Занятно интервью деда-колхозника, данное его внуку по дороге на сенокос. Дед превозносит колхоз, ставший миллионером под руководством какого-то талантливого председателя. У меня же возникает вопрос: а много ли их, таких председателей и колхозов-миллионеров, почему крестьяне бежали из сел в города, почему власть уничтожила наиболее активную часть крестьянства, объявив их кулаками. Ведь именно эти кулаки могли стать русскими «фермерами», продлись реформа Столыпина. Я агроном, для меня несомненно, что лучший способ землепользования это частная собственность. Но я знаю и то, что насадить его приказом сверху невозможно, что нужны десятилетия для образования класса земледельцев. Пока же разваливать колхозы никак нельзя, ибо они кормят, хоть и плохо кормят население. Но и превозносить эту систему, на одном-двух примерах удачи, на мой взгляд, не стоит.
Не столько удивило, сколько огорчило письмо какого-то убежденного революционера о Государе Николае Втором. Я не монархист, хотя бы уже потому, что много работал по генетике. Доверить судьбу страны случайному сочетанию генов мне кажется абсурдным. Но меня поразило, что кто-то называет Государя кровопийцем, после гекатомб трупов, наваленных советской властью. Я плохой православный. Прославление Государя во святых мне кажется необоснованным. Что он мученик – ясно, но причина его гибели отнюдь не религиозного, а политического характера.
Вот, пожалуй, и все. Пишу всё это Вам вовсе не для полемики, а только потому, что Вы на меня произвели самое радужное впечатление и мне просто захотелось поделиться с Вами мыслями, которые Ваша (очень хорошая) газета вызвала у такого старого зубра, как я...»
После милых «семейных» писем близких друзей из Венесуэлы письмо-ответ Бодиско (в нём немало рациональных зёрен!) выглядело особняком на общем фоне многочисленных посланий, получаемых мной в те месяцы. На конвертах значились обратные адреса Австралии, Канады, Аргентины, Бразилии, Перу, Югославии... «Залетело» каким-то образом письмо от шведских русских: им достались мои «путевые заграничные заметки», опубликованные в «Тюмени литературной», что попадала в разные веси и без моего участия. В ответ некоторые заграничные корреспонденты старались «просветить, указать, направить», будто деятели демократического иль монархического «загранобкома».
(Забавным, наивным позднее покажется замечание Бодиско по поводу содержания двух параллельных руководящих аппаратов – партии и правительства! Ныне, когда государство как бы не культивирует никакой видимой идеологии вообще, численность правящей бюрократии только в усеченной, в обглоданной братьями-эсенговцами РФ в четыре раза превысила советскую).
А все ж по душе пришлась напористость письма профессора, резковатый тон убежденного в своих мыслях человека. Конечно, «сведения» о коммунистической России, которыми он оперировал, отдавали нафталинным запашком, «пухом, пером и пылью», которыми надоедливо трясла уже не первый год «перестройки и реформ» отечественная и западная демократура. Черпались эти обвинения коммунистическому «режиму», понятно, из одних источников – «радиосвобод», «голосов», «новых русских слов» и тому подобных идеологических кухонек. Откуда ж черпать еще?
О полемике с Владимиром Васильевичем ни я, ни кто-то из моих единомышленников, близких к «ТЛ», и не чаял вовсе. Профессор, получающий корреспонденции из разных стран, из Союза тоже, явно перепутал «сведения», приписывая нам то, о чем мы и не собирались писать. О «кровавом Николае 2-м», кстати. Мы печатали о Романовых, в том числе и последнем русском императоре, но в расширительно-познавательном, просветительском плане. Без особых монархических симпатий, но и без «кровавого».
Тут упаси Боже! Над рабочим столом нового ответственного секретаря «ТЛ» Пети Григорова, внука царского офицера и Георгиевского кавалера, пришпилен был огромных размеров красочный плакат-портрет убиенного большевиками государя Николая Александровича. А над моим столом, редакторским, сына сталинского красноармейца, бойца-пехотинца Великой Отечественной, пламенела рама портрета красного царя генералиссимуса Сталина – кавалера ордена Победы. Мы посылали газету с этими порой соседствующими портретами даже Великой княжне Вере Константиновне Романовой, Старшей сестре всех кадет Российских Кадетских Корпусов, проживающей в США. И туда она, газета наша, «летела». Как и к «ярым белогвардейцам», к «буржуям недобитым» – в русские штатовские журналы «Наши вести» и «Кадетская перекличка», с ними мы обменивались свежими номерами. Какие уж тут «кровавые» рассуждения, когда атмосферу бытия в России на фоне моих лирических вздохов о далеких заграничных друзьях, поджигали более горячие, невыразимо горькие ветры.
«Дорогой Георгий Григорьевич и все мои каракасцы! – писал я в те дни в Каракас. – Получил на днях пакет с письмом и «Бюллетенем» вашим – материалы очередного кадетского съезда. Днем раньше пришёл от о. Сергия пакет с интересными материалами и домашними подробностями...
Я часто вспоминаю нашу с Вами поездку в Валенсию, городскую «усадьбу» о. Сергия Гуцаленко, где растут тропические манговые деревья, а под ними бродят, роются в пыли наши сибирские деревенские куры... Чем больше проходит времени с тех венесуэльских дней, тем всё более отчаянно невероятным кажется мне то, что успел побывать у вас до «гайдаровского обвала», так называемого «отпуска цен», встретиться с сердечными русскими людьми, о которых было смутное представление. Как сумел, рассказал об этом в своих заметках «Рассеянные, но не расторгнутые», которые Вам высылал. Обрадовало, что пакет с газетой дошел и до Перу, в руки «белого индейца», как у вас именуют старого кадета перуанца Николая Гуцаленко, брата отца Сергия. Не все откликнулись на мои письма. Слишком уж велик «разброс» этих всепланетарных адресов, где живут наши соотечественники... Не знаю, дошли ли до Вас мои апрельские послания? Там я подробно рассказал о нашем житье-бытье, о том, что мы рады будем опять встретить Вас у себя в Тюмени, и о том, чтоб прихватили для меня, курильщика, дюжину зажигалок, поскольку у нас туго еще и со спичками...
Вместе с нашей 16-полосной «ТЛ», которая вышла в конце мая, посылаю несколько страничек народной «Советской России», чтоб имели более обширное представление о нашей жизни сейчас. Только что по телевизору промелькнули петербургские «600 секунд» – это единственная передача наглядного плана, где показали, как москвичи штурмовали телецентр Останкино. Жуткие кадры. Собственно, в стране идёт уже гражданская война, где с применением огнестрельного оружия, где пока еще с кулаками и дубинками...
В минувшие выходные завершили с Машей посадку огорода: картошка, овощи, цветы. Цветы?.. А это для украшения осенней победы патриотических сил! Революции и перевороты, помните ж, в России всегда приходись на осень!.. Но лето наступило холодное, неустойчивое: один день можно ходить в рубашке, на другой одевать нужно тёплый свитер и куртку. Шестого июня, когда я возвращался на поезде из Москвы со съезда писателей (в Москве стояла жара!), от Урала до Тюмени лежал снег. Представьте: все зеленые деревья в снегу, свежая трава под снегом, цветы под снегом! Через день снег растаял, стало тепло, а сегодня вновь похолодало. Вот такое, по прогнозам, будет нынешнее сибирское лето. И таков же политический климат...
На съезде писателей произошло единение «суверенных» писательских организаций. Вместо развалившегося Союза писателей СССР создано МСПС – Международное Сообщество Писательских Союзов. Русские писатели объединились, в основном, с мусульманским миром: Средней Азией, Казахстаном, Киргизией, Азербайджаном, автономиями – Якутией, Бурятией, Северным Кавказом и т.д. Братья-славяне, то есть украинцы и белорусы, вели себя на съезде гнусно. Малороссы вообще отказались «иметь дело с москалями», белорусы обещали «подумать, обсудить» принятую декларацию о единении. Не о том ли говорилось нашими философами, что на Западе у нас нет друзей, надо объединяться с Востоком – там наши истоки, наши корни!
Страну продолжают раздирать. Как устоять?! Как удержаться?
Как видите, жизнь наша не даёт повода для оптимизма (да еще когда по несколько месяцев не выплачивают людям зарплату, то вовсе!). Но есть надежда, что победят здоровые национальные силы, которые нынешние демокрады называют фашистскими. Ложь. Мыто знаем, что с нами – знамёна князя Святослава, победившего Хазарский Каганат, имена Александра Невского и Дмитрия Донского, Суворова и Кутузова, наших великих государей, знамена маршала Жукова и Знамя Победы 1945 года. И еще наша Россия.
Сердечный привет друзьям! Обнимаю. Ваш Николай Денисов. 15 июня 1992 года. Тюмень».
О, как хотелось достучаться до русского сознания! Не «брезговал» я и перепечатывал разумные голоса «из-за бугра». «Попалась», точно к ситуации в России, русская эмигрантская газета из Аргентины «Наша страна» № 25 со статьей знаменитого писателя Ивана Солоневича, написанной еще в 1949 году.
Единая и неделимая
«...Должен сознаться: ничего не производит на меня такого гнетущего впечатления, как все эти федеративные разговоры эмигрантской печати. «Единая и неделимая» не есть лозунг реакционный и не есть лозунг революционный. Единой и неделимой Россия была при Николае втором и при Сталине последнем. «Единая и неделимая», кроме всего прочего, есть жизненная экономическая неизбежность. Это совершенно ясно понимает всякий рабочий и всякий мужик. Всякая «федерация» означает гибель страны. Или, в переводе этого термина на прозаический язык – хаос, безработицу и голод. После Советской России нужна свирепо централизованная и беспощадно свирепая власть: ничего не поделаешь. Бакинские промыслы не имеют права работать «для благосостояния азербайджанской нации», они обязаны работать для украинских тракторов. Чиатурские марганцевые копи не имеют права работать на славу Грузии – они обязаны работать для металлургии всей Империи. Иначе – всё рухнет в кровавую кашу. Нет и не будет никакого времени для совещаний и конференций послов десятков самостийных республик, из которых каждая будет торговаться, как торгуется сейчас Европа из-за демонтирования немецкого заводского оборудования, из-за плана Маршала или из-за переселения Ди-Пи. Никакая Москва – ни белая, ни красная, ни зеленая, ни оккупационная не может допустить, чтобы железные дороги страны были разорваны десятками границ, чтобы и так предельно перенапряженная экономика всей страны сразу лопнула бы по десяткам «федеративных» швов...
Товарища Иосифа Сталина можно упрекать в чем угодно. Но в одном его упрекать нельзя: в глупости. Из всех доселе существовавших гениальнейших он сидит дольше всех. Когда, в 1941 году, ему стало очень туго, он переставил свою страну на общерусский патриотизм и ставку эту выиграл. Сейчас вся советская печать переполнена томами, лозунгами и обоснованиями русского патриотизма. А никак не федерации или конфедерации. Сталин ставит свою ставку на реальную силу исторически данного сцепления всех народов России в одну семью. Эмиграция ставит свою ставку на балканизацию Империи. За балканизацией Империи не пойдёт никто. Ибо всякий идиот все-таки понимает, что если в вековом смешении народов и племен каждое обрубится в свой феод, то это будет означать, что москаль окажется иностранцем в Грузии, но зато грузины окажутся иностранцами в двадцати остальных местах. А это означает полный хозяйственный и культурный паралич».
В то, что многие предсказания писателя Солоневича сбудутся в недалеком будущем, ну не верилось, ну не приходило в голову. И мы еще продолжали «изучать» высказывания зарубежных современников и современниц, приезжавших в эти месяцы уже не в советскую, в демократическую Россию.
Из выступления Ея Высочества О.Н. Куликовской-Романовой на 13-м съезде кадет. Каракас, 1992 год.
«...В Петербурге я смогла посетить целый ряд церквей и, самое главное, – несколько больниц и детских домов-приютов, где мне была дана возможность воочию убедиться в чрезвычайной нужде и буквальной нищете, царившей там. Попробуйте представить себе детский дом для детей от семи до шестнадцати лет, где около ста мальчиков не имеют никакого нижнего белья и носков и сто тридцать девочек в том же детдоме не имеют самого необходимого.
Еще хочу рассказать про больницу, рассчитанную на сто рожениц, где вместо постельного белья и одеял пациентки накрываются какой-то грудой старых лохмотьев. Кровати в палатах неописуемые – заржавелые и облупленные, с настолько растянутыми пружинами, что роженица лежит в кровати... вернее, не лежит, а провисает, как в гамаке, и уж самой ей выбраться из такой кровати (если еще у неё было «кесарево сечение») – просто невозможно.
В хирургическом отделении этой больницы я видела иголки для зашивания операционных разрезов: ржавые и тупые, а нитки для сшивания внутренних органов – величиною с бечёвку...
Хочу привести вам небольшую справку стоимости жизни в демократической России во время моего пребывания там. Так вот, если у вас было, скажем, 400 рублей, а это хорошее жалованье в те дни, то вы смогли бы купить на них: 6 кг колбасы, или 10 кг мяса, или 12 кг масла, или 22 кг сахара (если найдёте), или 500 штук яиц, или 15 кг сыру, или 40 кг рыбы, или 130 кг картошки, или 100 кг моркови, или 15 кг мандаринов, или 22 кг яблок (если найдёте)...
Я была в одном из продуктовых магазинов и смогла сама убедиться, что там почти абсолютная пустота. Какие-то продукты подвозят по утрам, а уже с ночи выстраивается огромная очередь и как только откроют двери, моментально всё раскупается и остальную часть дня магазин стоит пустой...»
Все так. И все же! Историческая Россия развалена беловежскими преступниками, заранее присмотревшими охотничий домик и баньку, где совершат неслыханное в мире предательство. Ни слова об этом! Сонмы суверенов, кучи новых президентов! По всей бывшей Святой Руси... Ни слова. От монархистки.
Вспоминалось аналогичное. Февраль 1917-го. Некоторые Великие Князья из династии Романовых расхаживают по Петрограду с красными бантами на мундирах, кричат вместе с толпой революционеров: «Да здравствует свобода!» И только Государь записывает в своем дневнике горькие слова, которые после ритуального убийства Царской Семьи, спустя годы, станут известными всему миру: «Кругом предательство и измена».
Революция демократов
Та же свора – «братки, студенты», Но черней, густопсовей ложь. Сплюнешь горестно в президента – Хоть со скользом, но попадешь. Сколько их на Руси Великой, Не промажешь, бери подряд: Тот не вышел умом, тот ликом, – Испохаблен калашный ряд. Вот один из них – «ангел кроткий», Из прорабов – усвой и взвесь! – Как цементным раствором, водкой Укрепляет маразм и спесь. Ну, взорлите ж, гудки заводов, Ну, ударьте ж, колокола!.. Прав был загодя «вождь народов»: Эвон сколь напласталось зла!А это письмо согрело страждущую душу: грустное, познавательное. Через такие письма (шли они мне до Тюмени порой месяцами) «рисовалась» вся трагичность русского рассеянья.
Перу, Арекипа. В Тюмень. 21 февраля 1992 года.
«Многоуважаемый Николай Васильевич! Получил две газеты «Тюмень литературная» на моё имя, что меня очень удивило, но затем, посмотрев на снимки друзей из Каракаса и на фото моего брата священника, понял, кто дал Вам мой адрес. Искренне благодарю Вас за эту посылку, так как почитать русское слово – это величайший подарок русскому человеку, отдаленному расстоянием от всего русского; здесь почему то не задерживаются русские люди.
Ну, представлюсь Вам. Я бывший кадет, учившийся в двух кадетских корпусах в Югославии, приехавший в Перу в 1929 году с колонией кубанских казаков из Югославии, возглавляемых генерал-майором Павличенко, героем гражданской войны. Уже в дороге, в Марселе, к нам присоединилась другая группа кубанских казаков, тоже едущих в Перу. Но с самого начала произошло разделение казаков на две самостоятельные части. Приехавшие из Югославии были одеты в кубанскую казачью форму. А те, кто из Франции приехал, в штатском платье. И вот тогда, может быть, желание одеться в русскую военную форму заставило меня записаться в колонию, не будучи вообще кубанским казаком.
А мне было тогда неполных девятнадцать лет.
В Перу казаки попали в разные районы страны. Наша группа – в Аякучо, другая в Куско. Но правительство страны не выполнило обязательств перед колонистами. Пришлось обращаться в Лигу Наций за защитой. И французская группа переехала в республику Парагвай. Югославская же, потерявшая от малярии четырнадцать человек – мужчин, женщин, детей, – была возвращена обратно в Югославию.
Видя, что ничего хорошего не выходит, я в одиночку сделал плот и с одним из бывших кадет и моей собакой пустился в путешествие по притокам Амазонки: куда вода несла! После 12 дней путешествия доехали до маленького городка Аталая, потеряв всё – одежду, постели, инструменты. Мы – мой друг Николай Лукашевич, моя собака и я уцелели. Жители городка говорили, что это чудо, что добрались сюда живыми. Было время тропических дождей, вода в реках поднималась больше трёх метров за ночь. Даже индейцы, тамошние жители, не путешествуют в это время разливов рек.
Молодость и смелость! И, конечно, незнание местных «порядков».
Стали трудиться чернорабочими. Но Лукашевич не выдержал, нанялся кочегаром на речной теплоходик, где-то заразился малярией и умер в госпитале городка Икитос на Амазонке... Ну и я недолго поработал, в основном, на кофейных плантациях. Воспользовался дружбой с индейцами, поехал с ними на пирогах по притокам Амазонки, но уже против течения. До района Куско путешествие продолжалось почти три месяца. В это время и потом, в дальнейшем, пришлось поработать на плантациях сахарного тростника, на распиловке бревен на лесопилках, погонщиком вьючных мулов, на объездке диких лошадей... Так продолжалось несколько лет, пока не нашел своего настоящего призвания в жизни – быть скотоводом на высоких горах, где и провёл более 50-ти лет жизни. Сперва управлял чужими имениями, учившись по переписке. Получил диплом техника-скотовода и земледельца. Затем женился на перуанке, приобрел себе кусок земли на горах и начал разводить чистокровных овец и коров, участвуя в скотоводческих выставках, получая призы за мой скот.
Вырастили с женой пятерых детей, выучили, сделали профессионалами. Выдали замуж дочерей за хороших профессионалов, женили и сыновей. И вот у меня 13 внуков и две правнучки. А жена-перуанка умерла от рака после нашего 43-летнего брака...
Потом пришла аграрная реформа, за гроши отняли имение. Но были у меня кое-какие сбережения, два собственных дома в городе. И вот, оставшись один, поехал я на кадетский съезд в Каракас и на свидание с братом отцом Сергием. Да, видно, в мои годы – не очень хорошо ездить далеко. Ведь мне уже 82, укатали Сивку крутые горки.
Все 63 года моей жизни в Перу с русскими почти не встречался. Нет их здесь. Как-то ездил в Лиму на свадьбу внучки, то зашел на воскресную службу в нашу православную церковь. Сооружали её русские второй эмиграции. Теперь она под покровительством греческого посольства, а священник серб. Из прихожан только двух человек нашёл русскими людьми: граф Сергей Коновницын и старушка, вдова полковника Фон Мекка, приехавшая с мужем в 1929 году, вместе с кубанскими казаками, когда и я приехал...
Переписывался с однокашниками, но переписка постепенно прервалась. Одни умерли, другие больны и не пишут. Как-то послал больше дюжины открыток с поздравлением на Рождество Христово, а в ответ получил только три.
Однажды приезжал в наши места грузинский балет, спустя долгое время был балет из Красноярска. Приятно было говорить с сибиряками, ведь я тоже сибиряк. Родился я в военном городке около Иркутска. Мой отец был кадровым офицером сибирских стрелков. Оба мои родителя, отец и мать, родом из Умани, но жили в Сибири. Отец, как я сказал, военный, а мать кончила высшие педагогические курсы в Санкт-Петербурге, была директрисой Зеленой гимназии во Владивостоке. Вот если бы Бог позволил, так хотелось бы взглянуть на Владивосток, где когда-то играл в парке Невельского, и – на Иркутск с его красавицей Ангарой и священным Байкалом... Не видал я ни Москвы, ни Питера. Но у бабушки нашей было маленькое имение близь Умани, туда мы ездили летом за вареньем... Воспоминание о чудном прошлом!
А русских, повторяю, в Перу давно нет. Вот лишь я остался здесь на всю жизнь. И много якорей задержало меня на наших горах: дети, внуки. И, конечно, их матери – хорошие подруги жизни.
Но русская душа не изменилась, в моём одиночестве не забыл, что я русский. По стенам в моем кабинете – картины русских художников, в углу киот с русскими Святыми и с лампадой, украшенный вышитым полотенцем: сохранившийся подарок моей матери. Также – Российский герб с трёхцветным бантом, портреты последних Государей, конечно, и нашего Шефа Великого князя Константина Константиновича Романова, мои старые погоны кадета... У меня «Русский уголок», поэтому я отрицаю приглашение моих дочерей, чтоб переехать к ним на жительство. У них много любви для меня, но в доме у меня много русского и я никому не мешаю этим в свои восемьдесят два года.
Чувствую себя счастливым человеком, ведь и семья-то у меня чудная – дети и внуки кровь с молоком, имена-то у них русские, но... они католики и перуанцы, говорят по-испански, как говорила с ними с детства их мать... Простите за долгописание. Ваш покорный слуга Николай Павлович Гуцаленко».
Родной брат Николая Павловича Гуцаленко, отец Сергий из венесуэльской Валенсии, рассказывал мне: «...Чтоб не забыть русский язык в своей высокогорной перуанской Арекипе, Николай закрывается у себя в кабинете, поет русские песни и декламирует стихи».
* * *
А у нас? А – дома?!
По случайности, по нелепости открываю дверь шумливой, беспардонной демократической газеты «Согласие». Снует знакомая «гвардия» прежних обкомовских изданий Тюмени и её сельскохозяйственных окрестностей. Во главе стола – самая солидная (я уж наслышан и начитан) местная «жертва сталинских репрессий», устроившаяся под огромным портретом внучка писателя Гайдара, мой прежний, бурных семидесятых лет, коллега-приятель Боря. Сосредоточен, углублен – с видом оператора настольной гильотины! Нюхом чую: пишет очередную похабель про колбасу. Сейчас все «свободные» (от кого и от чего?) журналисты, по почину редактора «Огонька» Коротича, пишут про ейную, с американской харей, колбасу. Её, заветную, у кого есть деньги (их нет у многих!), можно уже купить в большом количестве, разной закордонной копчёности-варёности, с добавками сои и рыхлой туалетной бумаги. Зато – без очередей.
Хотел было все ж окликнуть да поздороваться со старым приятелем – «Боря!». Но втискивается в проем двери бывший преподаватель марксизма-ленинизма Бурбулис: «Не мешай!»
Два младших литсотрудника «Согласия» достругивают и сколачивают гроб-домовину. «Да, для Советского Союза!» – ядовито обозревает меня колючим ястребиным оком Бурбулис. Я пытаюсь поймать его горловой кадык, напоминающий обглоданную собачью кость, хрястнуть им о дверной косяк, но ельцинский госсекретарь оказался бесплотен.
Неужели тут все бесплотные?
Но замредактора вполне зримо и телесно, с полным отсутствием комплекса неполноценности, выправляет на голове какого-то демократского посетителя кривые гвозди, часто попадая по собственным демократическим перстам, морщится. Молча. Посетитель тоже помалкивает. Но, кажется, тихо ликует, утробно радуется от присутствия, что ль, в сем популярном у определенной публики заведении? На готовой крышке домовины главный редактор турецким ятаганом кромсает краковскую колбасу, ест без передыху. Не закусывает. А по-простому, по-мужицки, пристально ест и ест!
Пахнет могильной землей, сероводородом, мышами.
На подоконнике – при постных позах – сидят долгоносики, перепончатые и членистоногие. Ведьмы и ведьмаки с ликами рукомойников возлежат вперемежку с кишечнополостными, то есть весь набор земноводных и малоизвестных гадов, нежитей и тварей, которые потом переселятся в передовицы будущей прохановской газеты «Завтра», обретя там новый эстетический и политический оттенок и смысл.
Внучок писателя Гайдара, Егор, на портрете шевелит щеками, причмокивает губами, вынимает из-за щеки шкурку одесской полукопченой, нюхает, произносит сыто и удовлетворенно, как очередную либеральную дурилку: «Ну дак вот...»
«Вот она!» – просвистел над столом углубленного в колбасную тему Бориса сорвавшийся с карниза ушан, сияя клювиком и шелестя перепонками пергаментных, цвета унылой покойницкой, когтистых лапок. Боря поднял отуманенный взор, не признав во мне старого приятеля, взмахнул сизым голубиным крылом, вылетел вон – в раскрытую полость форточки.
«Куда это он?...»
«А черт его знает!» – пробежала со стаканами на подносе крашеная девица на копытцах, пулеметно сея из-под хвоста овечий горошек...
Вышел на крыльцо. Посмотрел на триколор, радостно, от моего внимания, затрепетавший над бывшим обкомом партии, зашагал в сторону железнодорожного вокзала, где на втором пути поджидала электричка, чтоб увезти меня на недальнюю станцию, где находился мой огород при старинной избушке, периодически «инспектируемой» расплодившимися за последнее время местными воришками, бомжами.
Изрядно набитый вагон электропоезда наполнялся шелестом перепончатых крыл летучих мышей. На полках, где сумки пассажиров, сидели уже знакомцы-земноводные из покинутого мной «Согласия». Они зорко выбирали для агрессии «сталинистов» и «столпов тоталитаризма». У одной из рептилий узнал клювик Бурбулиса. И тут нечто осязаемое опустилось на плечо, сказало человеческим голосом:
«Вся эта сволочная свора – красные каббалисты! Они проповедуют так: поскольку добро и зло созданы Богом, то зло тоже имеет право на существование. То есть апология зла. Но воплощением и символом зла является сатана. Поэтому некоторые называют их не каббалистами, а сатанистами...». – «А Вы кто?» – «Писатель Григорий Климов». – «Читал Ваши «Красные протоколы» в Венесуэле, когда гостил у друзей, русских эмигрантов. Думал, э-э-э, пропаганда...». – «Зря так думал... На эту тему я писал и в книге «Князь мира сего». Её можно теперь прочесть и в России. Сразу предупреждаю: книга страшная и не для слабонервных...»
Посмотрел за окно вагона. Белое облако, синева в разрывах. Перелески, поля. Преимущественно бурьяном поросшие бывшие нивы. Отметил: не тревожат, не травят химией. И то радость: появились, говорят, перепёлки! И опять подумал о «дегенерации и дегенератах», об этой книге «не для слабонервных», да, конечно, прочитанной мной на берегу Карибского моря.
Неуютно. Представишь «всё это!...» Но сколько ж нам, современникам, неизвестно о тайных силах, об их оружии, о «сущности человека». О высотах духа неизвестно. О пассионарности. Об истоках предательств, о сути оборотничества. И страшно, и горько постигать эту «суть»: как это человек может обернуться совершенно иной, неожиданной стороной натуры своей, скрытой до времени?!
...Где-то далеко, за Атлантикой, сидел в это время у настольной лампы русский кадет Анатолий Федорович Максимов. Он и не мыслил, что «попадет» в нашу «ТЛ». Он просто готовился к очередному кадетскому съезду, на котором он выскажется так:
«...Экономическое положение России в плане наличия продуктов питания и первой необходимости в эпоху Брежнева было удовлетворительным по сравнению с тем, что мы видим сегодня. Это объясняется тем, что никто до прихода Горбачева к власти не нападал, не замахивался на систему, заслуга которой, несмотря на её кособокость, заключалась в самом её существовании. Сегодня прежняя система упразднена. На её месте появилась иная, принесшая идею частной собственности, в то время, когда частная собственность в стране еще не узаконена. Те «работяги» теневой экономики брежневской эпохи, которые поставляли какие-то товары на рынок, сегодня превратились в «деловых людей», владеющих одним или несколькими предприятиями и оперирующих миллионами рублей, а зачастую и долларов.
Спрашивается, откуда у людей, получавших (теоретически) только свою зарплату, появились собственные предприятия и соответствующие миллионы? Что производят эти «деловые люди» и их предприятия? За ответом на эти вопросы, будучи на конгрессе соотечественников в Москве, я обращался и к самим этим «деловым людям», и к кандидатам, и к докторам экономических наук, не говоря о том, что появлялось в печати. Полученные мною объяснения и сведения – кривобоки. И все-таки, несмотря на такую скудную информацию, вырисовывается сегодняшний силуэт экономики страны.
Мы знаем, что все рычаги экономической и политической власти в СССР находились в руках партократии и что эти функционеры высокого ранга не оставляли без внимания тех подчиненных, которые делали им подарки в пакетах из газетной бумаги. Предвидя, что приход к власти Горбачева принесёт с собой бурю, способную поколебать все основы, партийцы, сидевшие у власти, начали сдавать «в аренду» те предприятия, которые ими были занесены в списки «нерентабельных». Такие предприятия, в основном, сырьевой сектор: нефть, природный газ, лес, алмазы, золото, цветные металлы и прочее. Все это списывалось с учета и переходило в руки тех, кто в своё время – «умел принять». Сметливое начальство тоже не дремало, пересаживаясь, к примеру, в кресло скромного «члена Президиума Правления Союза Арендаторов и Предпринимателей России». При этом, по пути из одного кресла к другому, пиджак выворачивался наизнанку, но руки просовывались в прежние рукава и образ мышления не менялся.
Партийные руководители, превратясь в закулисных деловых людей и используя свои прежние связи, двинули «нерентабельное» сырьё на западный рынок. Часть вырученной валюты оседала на Западе. На другую часть покупалась разного рода электроника и ввозилась в страну, где она продавалась по баснословным ценам. Вырученные таким образом деньги шли «кому надо» и на расширение сырьевой базы.
Маленькая иллюстрация к тому, что я сказал: себестоимость производства одной тонны нефти составляет неполных два рубля, продажная цена тонны нефти на Западе – порядка 140 150 американских долларов. В августе прошлого года один американский доллар обменивался московским банком на сорок рублей (а сегодня уже выше ста!). Поэтому как бы дешево ни продавалась российская нефть на западном рынке, она никого не оставит в обиде. По такой схеме работают и все остальные «нерентабельные» предприятия.
Параллельно с вывозом сырья были созданы и разбросаны по всей стране «товарные биржи», на которых продаётся и перепродаётся разворованное у страны добро: дома, квартиры, заводы, грузовики, автобусы и прочее. Вся экономическая жизнь страны находится под контролем «деловых людей», достигших такого размаха, что они стали нуждаться в личной охране и охране их торговых интересов. Для этой цели создаются охранные группы, снабженные современным оружием и техникой.
Вся страна запаутинена деловыми людьми разного профиля, которые, опираясь на рубли, на доллары и на силу, являются действительной властью сегодня. Как видно, официальные похороны коммунизма, разгон партии и прочие решения в этом духе ничего существенного не изменили: рычаги власти остались в тех же руках, в которых они были и раньше...»
* * *
Россия! Русь! На воре вор. И сатана на пьедестале. Как раньше – вольница, террор, Но там хоть личности блистали. Ты снова предана. Одна! Без ясновидца и пророка. И все ж, как Цезаря жена Вне подозрений, вне порока.Мои рифмованные мысли.
А так писал Владимир Васильевич Бодиско, неистовый в мыслях-рассуждениях да и в своих дорожных описаниях, при очередном посещении России:
«Суворовцы и нахимовцы несомненно солидарны с нами по вопросу пагубности расчленения страны. Но они убедились в порочности советского строя и в необходимости его замены. Тут между нами нет разногласия, но оно появляется, когда речь заходит об их прошлом. Коммунизм в их представлении давно уже не тот, против которого боролись наши отцы. В последние годы он обеспечивал неделимость России, он высоко держал престиж армии, он не допускал преступности и спекуляции, расцветших при демократии, он снабжал население всем необходимым, без страшного разрыва между зарплатой и каждодневными расходами населения, к которому страна пришла сейчас...
Начальник одного из военно-морских училищ, с которым мы сидели за одним столом на парадном ужине, показывал нам свой партбилет и говорил, что хранит его в кармане кителя «просто на память». На наш вопрос – не пригодится ли билет в будущем, он только улыбнулся...
Сейчас в России бесконечное число партий. Все они «демократические», все они в какой-то степени поддерживают теперешний «статус-кво». А на близкой нам позиции стоят только крайне правые (монархисты, «Память») и, как это ни странно, коммунисты».
Согласно семейному преданию, которое попалось мне в руки в пору венесуэльского гостевания, роду Бодиско положил начало, родившийся в 1172 году немец Ритер Винадиус фон Бодеке. Позже потомки его осели в Голландии, став уже не Бодеке, а Бодиско. Одного из них, специалиста по морским делам, Андрея-Генриха Бодиско, 1665 года рождения, завербовал в 1697 году на русскую службу царь Петр Первый.
Эпохальные события и деяния вместили в свои судьбы в последние 300 лет разные поколения Бодиско!
Они строили корабли для русского флота и захватывали в бою корабли неприятеля, обороняли крепости и брали их штурмом, шли под пули горцев на Кавказе и мчались с дипломатической миссией через океаны и безбрежную сибирскую тайгу, они выводили матросов на Сенатскую площадь – в силу своих убеждений о лучшем будущем России. И не находили потом своего места в этом «светлом завтра», разведенные братоубийственной гражданской войной, сражались как в рядах Красной Армии, так и в частях А. Деникина и П. Врангеля, их не миновала горькая чаша ГУЛАГа, но они продолжали служить стране, ставшей для них Отечеством еще со времен Петра Первого...
Вот какого «нашего Суслова» представили мне эмигрантские русские друзья Волков и Ольховский в жаркий полдень в городке Маракай, когда майский тропический ливень загнал нас на обширную «кинту» именитого кадетского идеолога.
Сергей Павлович Рудник, кадет Русского корпуса. Германия. Декабрь 1992 года.
«Я вернулся из Санкт-Петербурга. Побывал в Петергофе (еще Петродворец), в Царском Селе (еще Пушкин) и в Павловске. В Гатчину заехать не хватило времени.
Коротко говоря, чувство моей принадлежности к стране, где я родился, завяло почти полностью!
Было величие, верю, снова будет, когда вырастут поколения, не помнящие строительства социалистического мира – «нового мира», по заявлению больного Ильича...
Хочется верить и в возрождение (нарождение?) основы российской государственности – крестьянства, то есть того слоя, который обретя веру в благодать учения Христа, стал корнем строительства государства и его величия.
Демократию, как образ правления, использовав беззащитность и необразованность (безграмотность) масс, создали хапуги в Древней Греции. Именем народа пользуются хапуги и наших дней. Монархический строй, как строй, на мой взгляд, и естественнее (органичнее), и экономичнее, невзирая на численность семейства и родства монарха, чем узаконенный бандитизм, называемый демократическим строем».
Разбирал письма, дорожные записки, и думалось мне: сколько путаницы в головах эмигрантов! Но – по большому счету и правды предостаточно.
«Узаконенный бандитизм» российских демократов проявит себя в полной кровавой мере. Очень скоро. Правы соотечественники! Сие витало уже в общественной атмосфере, вызревала кровавая бойня – октябрь 1993 года.
Не мог я промолчать.
Осень-93
Над оратором – оратор! Но от пагубы речей Лечит «демократизатор» Нестабильных москвичей. Полупьяные, косые Спецопричники в поту Добивают мать-Россию, – С кляпом «сникерса» во рту. Этим выдадут медали И утешат демпайком. (Где их только подбирали, В абортарии каком?) Не косожец, не Редедя, А лакейская душа, По Тверской на танке едет Генерал Грачёв-паша. Едет Ельцину в угоду Словно ваучер, пылит, По избранникам народа Бронебойными палит. Вожаков ведут в ментовку, Для других, для прочих масс «Всенародный» под диктовку ЦРУ – строчит указ. Так и так, мол, сэры-братцы, Голова от всех болит! – Больше трёх не собираться, Как Бурбулис говорит. Свищут «вести», словно пули: Добивай, круши, меси! Скоро, скоро забурбулят И по всей Святой Руси...Забурбулили...
А потом было несколько успокоительное письмо крёстного моего Г.Г. Волкова:
«Дорогой Коля! Для всех нас большая радость: получен твой большой пакет с письмом, газетой «Тюмень литературная», вырезками из других газет. Это письмо было первым, которое пришло из России после ваших октябрьских событий – расстрела парламента в Москве и т.д. Слышали мы – закрывали патриотические газеты. Я подумал, что и твоя газета была закрыта. Но, слава Богу, видим, всё обошлось. Теперь прими и наши поздравления в том, что выстоял, прими от своих друзей – отца Павла, отца Сергия с матушкой Ольгой, Лили и Ги Рудневых, Юры Ольховского, Коли Хитрово, Бориса Плотникова, Виктора Маликова, Миши Свистунова, Жоржа Бурмицкого, Александра Слёзкина, Киры Никитенко и, конечно, нас – Кати, Аннушки, Жоржа Волковых. Сил тебе, здоровья, энергии для дальнейшей работы на том поприще, которое ты выбрал в жизни. Знаем, что не легко тебе сейчас, но тебе ведь исполнилось только 50 лет, а это значит, что находишься в полной сознательной силе для дальнейшей работы. Твои плюсы и те, что ты окружен родными и близкими, которые тебя понимают, помогают, а еще и то, что теперешнее положение в России, как и мы понимаем, такое, что можно многое высказывать, чего лет пять назад было невозможно-
Очень сожалею, что наша летняя встреча на аэродроме в Тюмени была такая короткая и суматошная. И народу было много – все торопились, галдели. Ты, наверное, понял, что Катя и я были приглашены в эту поездку Ростиком Ордовским-Танаевским, знакомым тебе правнуком последнего тобольского губернатора. (Ордовский-Танаевский правил Тобольской губернией до Февральской революции 1917 года, а впоследствии, в эмиграции, стал епископом.) И вокруг него было много людей, он ехал с женой, мамой, с которой, помнишь, встречались в их большом офисе в Каракасе, своим дядей, живущим в Швейцарии, а также с двумя сыновьями дяди. Ехали мы с доброй миссией в Тобольск. Там хорошо были приняты мэром города, который вместе с Людмилой Захаровой устраивает Русский культурный центр. Мэрия подарила под это дело старинный дом купцов Корниловых, дом перестраивают, чтоб разместить в нем и подаренную венесуэльскими русскими библиотеку. Сейчас я должен собрать эти книги по нашим домам, составить списки, упаковать и послать в Сибирь. Ростик обещал материальную помощь. А все остальные хлопоты на мне. Ведь не хочется, чтоб такое богатство книжное безвозвратно было утрачено. Во многих книгах, которых в России нет, жизнь и переживания тех русских людей, которые оказались за бортом, но которые, живя вдалеке, думали о России, любили Родину. Я собираю эти книги и думаю о тебе, Коля. Как много мог бы ты почерпнуть из них полезного для себя и своих очерков о зарубежных русских. Буду просить Л. Захарову, чтоб она поделилась с тобой этими богатствами: будешь в Тобольске, то сможешь порыться в библиотеке, собранной нами. Конечно, мне бы хотелось, чтоб такая библиотека была и в Тюменском литературном доме, в котором я был с тобой, когда дом ремонтировали. И это можно бы сделать, но у меня нет средств на пересылку. Да и теперь я еще не совсем уверен, что власти позволят всё это передать в Тобольск. К сожалению, власти все еще смотрят нехорошими глазами на такие акции благотворительные, мол, «иностранные книги» и все такое прочее...
Еще раз радуюсь, что вы сумели выстоять в этих осенних кровавых разборках!»
С малой моей старообрядческой родины написали об огненном знамении, которое приключилось двумя месяцами ранее, в конце августа. Налетел ветер, потом воссияла гроза. Всё кругом взъерошила, опрокинула, потом сорвала несколько крыш со стаек пригонов скота. Кинула огонь, молнию. Молния летела очень при цельно: попала в свежий зарод сена за огородом последнего, сохранившегося в строю, комбайнера. Занялся зарод сразу и сгорел дотла. Хозяину нечем кормить корову. Плохи дела.
Пожары, поджоги множатся и по России. Война?! Пока – не крупномасштабная война. Пожары заливают водой, а войну кровью.
Еще ездил по литературной необходимости в село Безруково, где родина русского сказочника Ершова, автора «Конька-горбунка». Там такие дела: половина детей, посещающих школу, дебилы. В одной семье пять детей и все дебилы. Отрыжка Ивана-дурака из сказки? Нет, скорей всего, это дети, зачатые по пьяному делу. Оно бы и ничего, «сказочная» деревня освоилась жить и при таком положении, как в школьном сочинении местной десятиклассницы: «А потом меня проводил кретин!» Но – проблема: молодым учительницам не за кого выходить замуж.
Совсем неспособных к учебе в нормальной школе великовозрастных детей отправляют в спецшколу. Одна дебильная девушка неожиданно начала учиться в этой спецшколе на одни пятерки. Приехал в отпуск молодой офицер, лейтенант, взял её замуж. «Я, говорит, – Олю научу иностранному языку. Сделаю её переводчицей с польского! Надо разуметь этот язык! Речь Посполитая набирает силу, докатит и до Безруково!»
Офицер из местных, но неизвестным осталось – к какой он армии принадлежал? Маскировочная форма лейтенанта являла черт знает какие нашивки и знаки – не в виде привычных ранее танков, перекрещенных стволов пушек иль авиационного пропеллера с крыльями орла, а значила на правом рукаве изображение доисторического ящера, может, игуана из тропиков, что питается, о чем в Безруково тоже неизвестно, преимущественно наркотической листвой красивого дерева манго!
Впрочем, какие танки, пушки! На русских танках стали ездить по пустыням своим свободолюбивые арабы! На «МИГах» и «СУшках» летают отважные китайцы и индусы, нашим бойцам вполне, видимо, хватает устрашающего внешних и внутренних врагов двуглавого орла, помещенного на самом видном месте армейской амуниции – на тульях и околышах фуражек защитно-серой окраски, будь ты нынче хоть сталинским соколом, чьи околыши и нашивки гордились синим цветом русского неба.
Зашел в мастерскую к тюменским друзьям-художникам. Умные, талантливые мужики, выпускники академии имени Репина. И вот: соловьями заливаются на малороссийской мове! При мне. Минут пятнадцать слушал упоительное «размовление». Кажется, вот-вот ударят гопака, галушки на столе задымятся! Не выдержал: «Хватит, самостийники!» Вернулись к москальскому языку. Слава Богу, не обиделись. Мудрёны дела твои, Господи!
Но – октябрь 1993. Руководящий кабинет областной администрации. Идёт «разбор полётов на местах» после неостывших еще кровавых дел в Москве, где – по слухам – продолжаются аресты участников народного восстания.
Представители местного руководства – две бывшие, не агрессивных, к счастью, симпатичные партийные дамы, кажется, из бывшего горкома партии. Глядя на них, вспомнилось вызывающее четверостишие, начертанное синим фломастером в подъезде нашей серой девятиэтажки:
Красивыми мы были и остались, Но дело не в изгибе наших тел! Пусть стонут те, кому мы не достались, И сдохнут те, кто нас не захотел!Далее «на разборке» – несколько местных донельзя возбужденных сочинителей. Больше всех активничает вёрткий, кудрявенький и по этой причине вполне благообразный стихотворец поэт, из-за скромного роста приподнимаясь на цыпочки, подчеркивая превосходство и вскинутым подбородком, не говорит, вещает: «А почему до сих пор на свободе редактор фашистской газеты Денисов?..» – Бывшие партийные дамы, у той и другой кожаные турецкие пиджаки, короткие прически комсомолок тридцатых годов, медленно опускают глаза. – «А посмотрите, что он в своей газете напечатал опять!» – восклицает скромный стихотворец, воздев в кулаке последний номер «Тюмени литературной».
Предавали. Сдавали. Вчерашние. Бывшие.
В середине минувшего десятилетия, в восьмидесятых, бдительный коллега, являя «политические чутьё», писал «заяву» в члены КПСС, так же бдительно спрашивал меня, собиравшегося на морском судне в дальнее плавание: «А ты не останешься ТАМ?!»
Предавали. Сдавали.
Но вот – «фашистское». «Тюмень литературная». Та, что подписана мной в печать 20.10.1993 года. Патриотические газеты в Москве еще закрыты. ОМОН по дворам и подвалам, в сплетениях канализационных труб, разыскивает редактора и сотрудников наиболее отважной газеты «День». Сотни убитых ни родственниками, ни правоохранительными органами «не найдены». Сожжены иль растворены в кислоте?! Кем? Страна в шоке от танковых залпов по Верховному Совету, море крови, сотни, как не только мной сказано, пропавших без вести. Арестованные вожаки – в «Матросской тишине». А я в «ТЛ» публикую две полосы мнений представителей общественных организаций Тюмени и окрестностей. Струсили далеко не все. Высказались отчаянно, резко.
Но ничего не изменилось. Упёртые демократы радостно и гаденько потирают ладони: так вам! В основном это бывшие красные репортеры газет, оборотни, с приходом к власти Ельцина – Гайдара заболевшие разновидностью «куриного гриппа» – антикоммунизмом, антисоветизмом, русофобией. При Советах они считались «жертвами несчастного аборта», теперь же все и сплошняком превратились в «жертвы сталинизма и тоталитаризма». Многих знаю в лицо, их подноготную знаю, их прежние «убеждения». Служили власти, имели худенькие привилегии, порой и ордена. Награды попрятали в сундуки, пооткрывали кучу «свободных» газет, чернят то, что орденоносно воспевали вчера.
Мы пишем о болях, о бедах, о надеждах Родины. В союзниках у нас профсоюзная газета «Позиция». Сохранила лицо «Тюменская правда», где в юности работал корреспондентом сельхозотдела.
Обыватель в трансе и ожидании: что будет – после московских расстрельных расправ с русским народом? Что теперь?
Мы задиристо печатаем «Хронику недавних событий»:
«У свободы недетское лицо», – называется новая песня «Машины времени». Хорошая песня».
«Союз офицеров выступил с обращением. Строки из него: «Офицер! Вспомни, кому Ты давал присягу! Что делают с твоим народом? Его превратили в быдло, страну – в базар и игорный дом. Можно ли служить режиму, который утвердил вместо верности предательство?! Офицер, растоптали Твою честь – Тебя покупают, как последнюю шлюху... Сегодня Ты молчишь, имея силу, потому что струсил, но этот позор достанется Твоему потомству... Хватит наблюдать со стороны. Несчастье и смерть могут прийти и в Твой дом. Родина – или смерть!» («Родина или смерть!» – «Patria o muerte!». В эти строки тыкал пальчиком кудрявенький, скромный ростом стихотворец, называя меня фашистом!)
«В Москве начались уличные бои».
«Второго октября в Тюмени состоялся митинг в защиту Конституционного строя».
На митинге, перед каменным крыльцом Дома Советов, куда люди принесли только красные флаги, шла запись добровольцев в дружины по охране государственных предприятий и учреждений. Особая дружина формировалась для выезда в Москву – на защиту «белого дома», то есть Верховного Совета России. Записывали служивших в армии. Белобилетникам отказывали.
На митинге я оказался случайно. Проходил мимо, остановился... Мгновеньем пронеслось в памяти картинное – двухлетней давности. Вот здесь же, на тутошней центральной площади города, в августовское утро, совершенно тогда безлюдное, даже умиротворенное спелой порой конца лета, нарисовались передо мной, так же проходящим куда-то, металлические стержни с полосатыми флагами на заостренных макушках. Внизу, у основания стержней-флагштоков, парадной шеренгой стояли бравые, как на подбор, среднего и вовсе молодого возраста мужики в галстуках. Лики мужиков местные, областные, страшно знакомые, а печать на ликах – новая, чужая. И эти флаги... Такой же, полосатый, орущей московской толпе демонстрировали по телевизору Ельцин с Руцким, взобравшись на танк. Во-от оно что! Продрало холодком: эти, вчерашние комсомолята, успели, застолбились при новом флаге! Мы, патриотическая беспартийная тусовка, отягощенная нравственными и моральными принципами, стать такими вот не сможем никогда. Выходит, нам – конец!..
На сей раз решительно поднялся на крыльцо, попросил записать «на войну». Спросили: где в армии служил? Звание? «Взяли» троих: меня – старшину второй статьи запаса, ровесника по годам – сержанта и совсем молоденького рядового.
На следующий день, как договаривались, при дорожных «сидорах», встретились троицей в условленном месте. Моросило, сквозило прохладой. Солнца не было. Сержант выглядел собравшимся, как на длительные лесозаготовки, – при хорошем харчевом запасе. Не удивился бы, если бы он пришел при двустволке шестнадцатого калибра и был опоясан патронташем, набитым желтыми латунными патронами, заряженными нулевой дробью, что годится на крупную водоплавающую дичь, скажем, на перелетных гусей. Все экипировались по погоде. Повздыхали дружно: поздно! «Белый дом» в Москве уже опутан спиралью Бруно, окружен внутренними войсками, ОМОНом, подтянуты бронемашины, танки. В телевизоре вон все наглядно! Поздно! Понимать много тут не надо. «Лишних» в Москву не пропускают, строжайший шмон приезжающих. Заловят еще на подступах к Казанскому вокзалу, где-нибудь в знакомой мне по годам службы Малаховке, прищучат – и мама родная не узнает!
Сержант сказал, словно себе одному: «Бери шинель, иди домой!»
Четвертого октября, утром, наступила развязка.
Девяносто третий год
Когда громили танки Дом Советов, Я горько пил за души всех поэтов. И багрянел от крови сам собой Телеэкран, когда-то голубой. Шестой канал – Ротару и «Лаванда», А на втором – расстрельная команда: Грачёв-паша – змеиный камуфляж, Бурбулис – подстрекателей типаж, И прочие искатели наград... Зашел сосед – упёртый демократ, Я без раздумий вышвырнул соседа: Локальный гром, негромкая победа. И пусть ликует сам с собой один, Зомбированный «ящиком» кретин. А Дом горел, прицельно танки били, При СССР их ладили в Тагиле: Кумулятивным ухнут, пробасят... И я налил ещё сто пятьдесят. Возник Спецназ, ОМОН, Бейтара тени... В столице кровь, беспамятство в Тюмени, Россия вновь на дыбе и во мгле. И злой прораб, кайфующий в Кремле, Торжествовал и всем сулил удавки. И Черномырдин – слон в посудной лавке, Гоняя мух во рту, в герои лез, Как лез вчера в ЦК КПСС. Когда Немцов с Явлинским мух прогнали, И всем Гайдарам сребреники дали, В квартире дверь, как будто в небе кратер, Развёрзлась вдруг, явилась Богоматерь: «Переживём, – рекла, – а пьянку брось!» И нимб сняла, повесила на гвоздь.Из октябрьской «ТЛ»:
«Демократически настроенные оппоненты никак не придут к единому мнению: какой ярлык позабористей навесить на наше издание? Один литератор-коллега, грассируя и спотыкаясь на звонких согласных, вымолвил как-то словцо – «прокоммунистическое», а следом повторила его радиостанция «Свобода» из Мюнхена. Быть сему корреспонденту из Тюмени, снабжающему немецкую радиостанцию компроматами на «ТЛ», «лучшим немцем № 2», после М.С. Горбачева, естественно.
Наши друзья, русские эмигранты – патриоты, почитающие Государя и Национальную Россию, – пишут нам: «Держитесь! Берегите НАШЕ издание!».
* * *
Горький, тревожный – копя протестные силы – прожила Россия послерасстрельный 1994-й год.
Мучительно – в трагических размышлениях катился и для меня этот год. Что происходит? Обозревал я окрестности, наблюдая мерзость, предательства вчерашних знакомцев, перелицевавшихся в «нормальных пацанов», сквозь растопырку пальцев которых сочилась измена. Хамство, заимствованное из телевизора, вытянутое из кофейной гущи всё на тех же, обсиженных десятилетиями, панельных диссидентских кухоньках. И тут ничего не изменилось. Лишь вектор направленности ядовитых стрел. Вчера они были красного цвета, теперь же цвета мутно ельцинской бормотухи, с привкусом русофобии и сионизма. Торжество Хама?!
Искал ответа у классиков. Взял с полки Ивана Алексеевича Бунина, любимого моего лирика в прозе. «Темные аллеи»? Нет, совсем не лирическое – «Великий дурман». О России двадцатых. Статья «О писательских обязанностях». Господи, думалось, читая, всё как и в нынешние дни:
«Всё чаще слышим за последние годы:
– Не ваше дело толковать об этом (о политике). Ваше дело рассказы и стихи писать!
А давно ли твердили совсем другое:
Поэтом можешь ты не быть, Но гражданином быть обязан!Давно ли сквозь строй гоняли дерзавших «в годину горя красу долин, небес и моря и ласки милой воспевать», с чисто раскольничьей яростью душили писательскую свободу, с настойчивостью и страстностью скопцов заманивали к себе молоденьких, чтоб кастрировать их души!
Толстой говорил, что многое совершенно необъяснимое объясняется иногда очень просто: глупостью.
В моей молодости, – рассказывал он, – у нас был приятель, бедный человек, вдруг купивший однажды на последний грош заводную металлическую канарейку. Мы голову сломали, ища объяснения этому нелепому поступку, пока не вспомнили, что приятель наш просто ужасно глуп.
Всё так. Большую роль играет в человеческих делах просто глупость, просто ограниченность человеческая, слабость логики, наблюдательности, внимания, слабость и распущенность мысли, поминутно не доводящей своего дела до конца, – этим последним мы, народ сугубо эмоциональный, особенно страдаем.
Но надо помнить и другое: помимо мыслительных качеств (равно, как и многих других, просто низких и корыстных) есть и другие тяжкие грехи на всех тех, что вольно или невольно содействовали (и содействуют еще и доныне) всему тому кровавому безобразию, в котором погибает Россия: например, наша нелюбовь к жизненной правде».
Всё так. И все созвучно нашим дням.
Но я нахожу отдохновение в письмах моих дорогих русских зарубежников, с которыми тоже думаю созвучно.
Венесуэла. Валенсия, о. Сергий (Гуцаленко). В Тюмень Н.В. Денисову. Май – август 1994 года.
«Дорогой Николай Васильевич! Мир и спасение доброй душе Вашей! Вновь получил Ваши газету и письмо. Спасибо. О том, что продолжает твориться в России (да и в мире) более-менее знаем – ничего утешительного, но упования на Чудо Божие не теряем. Продолжаем верить в Воскресение России, т.к. сейчас она распята сатанистами на Кресте, а после Креста будет Воскресение, на посрамление всех злых сил: лишь бы у нас хватило терпения... Господь кого любит, того и наказывает. Вот и наш народ находится под «епитимьей», чтобы выстрадать свои грехи и осознать их с покаянием: ведь все мы несём коллективную ответственность за всё, что натворили! Революция – бунт против Бога и Его помазанника Царя, нарушение заклятия Земского Собора 1613 года и море крови сплошь и рядом неповинных людей!
Вы пишете: «Продолжается смута». Увы! Это не смута, а плановая работа по уничтожению Государства Российского это задумано не сегодня, а много веков раньше. Не исполнила Святая Русь с подобающим бы той эпохе усердием завет Великого князя Владимира Мономаха (1053–1125) от 1113 года, принятого Советом князей: «Ныне из всея Русския Земли всех жидов выслать и со всем их имением, и впредь не впущать, а если тайно войдут, вольно их грабить и убивать».
Говоря об уничтожении Государства Российского, всем бы нам надо помнить и о письме государственного деятеля В.Н. Татищева «к Рычкову П.И. и другим ученым мужам». Пишу и о нем в порядке информации.
«Их (евреев) сначала было много в России и во время Великого князя Владимира 2-го, в 1113 году общим определением всех князей выгнаны и закон положен, если впредь явятся – оных убивать и сие в Великой России до днесь хранится, но в малой России во владение польское, паки допущены, однако ж Указом 1743 года все изгнаны и впущать их наикрепчайше запрещено...
Добавить весьма надобно о пагубнейшей вредоносности жидов, сиречь евреев, наилучше сказать – иуд, предателей всесветных, дабы полное изъяснение дать причин их изгнания из России общим определением всех князей русских в 1113 г., а не то у доброхотных читателей может ложное мнение о жидах образоваться. Изгнаны они, иуды, из России за великие и злые душегубства убиения ядом лучших людей, людей русских. Распространение от равных зелий и тяжких смертельных заразительных болезней всяческими хитроковарными способами, за разложения, кои они в государственное тело вносят. А поскольку ни совести, ни чести, ни правды у жидов нет, то впускать их обратно в Россию – деяние, много хуже государственной измены. Маю я, что государство или республика, где жидов зело много, быстро к упадку или гибели придут, понеже евреи – семена разложения, злопагубного пренебрежения родными обычаями, добрыми нравами, повсюду вносят. Особенно опасны, они – природные ростовщики кровососы, тайные убийцы и всегдашние заговорщики для Великой России. Понеже народ Великоросский самый мужественный на земле, честный и трудолюбивый, но прямодушный и чистосердечный, что не малую помеху к распознанию жидов, тайных иезуитов и масонов, составляет.
Безмерно гостеприимство народа русского. Сим некогда пользовались, а могут и в будущем пользоваться, если МЫ ИЛИ ПОТОМКИ НАШИ МУДРЫЙ УКАЗ 1743 года ЗАБВЕНИЮ ПРЕДАДИМ». С.-Петербург, 1795 г.»
Будущее ЭТО пришло, Николай Васильевич. И что примечательно, Закон русских князей 1113 года и Указ 1743 года никто из законных правителей России правительственных этих документов НЕ ОТМЕНЯЛ.
Не хватило у нас ума и воли, слушали нашептывания духа зла, его споспешников, и сами себе готовили погибель. Ведь у нас с императора Павла Первого ни один император не умер своей смертью!
У России был свой путь, предуготовленный Богом заранее – быть 3-им Римом, хранить Веру Православную! А мы при Петре Первом устраивали «всепьянейший собор», закрывали монастыри, пороли епископов, заимствовали всякое зло с Запада, подчас до простого обезьянничания, особенно сейчас... Ну и попали в рабство к сатане и его слугам! Поди – выберись!.. Как выбраться? К Богу с покаянием возвращаемся туго и медленно. А надо поскорее и погорячее, т.к. только Господь может нам помочь: Чудо придёт, а от нас зависит ускорить этот процесс покорностью Божьей Воле и терпением. Побольше упования и веры Господу: «Сердце смиренного и сокрушенного Господь не уничтожит» (Пс. 50). Путь веры и молитвы подчас бывает действеннее открытой физической борьбы...
Говорите, что «души людские сатанеют». Сатанинские силы этого и хотят, чтобы вызвать бунт и гражданскую войну. Но это не Воля Божия, а сатанинская. Этого надо избежать – пользы не принесёт, а лишь вызовет интервенцию антихристовых войск Запада. Лучше стойкое сопротивление – без крови, и так её было много пролито! Лучше молитва и вопль ко Господу: «Прости и помоги!»
Не хватает объединения людей в единомыслие Союза Русских Людей с Вождём Богом во главе. «Единомыслие, братолюбие и благочестие» нам нужно, а не партийный плюрализм! Монах спасет Россию – «ИНОК», предсказывал Ф.М. Достоевский.
Мы, наше настоящее время – канун крутых событий, м.б. даже катастрофы, гибели западноевропейской цивилизации, которую сметёт война, вероятно, ядерная (атомная). Бедное человечество – слушает сатану и сатанистов – таковы будут и последствия.
Таковы мои мысли, а Господь всё ведёт, многое попускает для нашего вразумления и пользы, но последнее слово за Ним.
Наша Венецуэла захвачена тем же катастрофическим процессом, что и Россия, только здесь процессы идут помедленнее...
О нашей жизни.
Еще держимся, работаем, разъезжаем по приходам, но... и еда ём силами. Хозяйство сократил – продал кроликов с клетками. Но еще имею две собаки, две курицы и с полсотни голубей, так что двор не пустует.
Подумываем и мы о поездке в Россию, а то и остаться там, если власть перейдёт в национальные руки с благословения и с помощью Божией.
Господу всё возможно!
Напомню еще о пророчестве инока Авеля – в миру крестьянина Василия Васильева: «...Велика будет потом Россия, сбросив иго безбожное. Вернется к истокам древней жизни своей... и процветет аки крин небесный. Великая судьба предназначена ей. Оттого и пострадает она, чтобы очиститься и возжечь свет в откровении языков... И на Софии в Царьграде вновь возсияет крест Православный. И Царьград снова станет Русским Городом».
Благослови Вас всех Господь!
Сохрани Вас Господь от всех бед.
Молюсь о Вашей семье (Мария, Ирина и Наталья).
С любовью во Христе Ваши доброжелатели – протоиерей Сергий и матушка Ольга».
Христос
Каких кровей Он? – старая дилемма. Как был зачат? – загадка глубока. Метрических бумаг из Вифлеема Не сохранили горние века. Известно лишь – когда и кем распят Он, И кто орал: «Распни его, распни!» Так что ж теперь зациклились на пятой, На краткой строчке паспортной ОНИ? Недавно лишь «расшили» пунктик узкий, Но не был снят сей пристальный вопрос: Еврей ли Он?.. Неважно! Он – за русских, Он – Иисус Иосифыч Христос!Господу все возможно! – тяжело, часто повторяю слова неистового отца Сергия. Возможно ли?! И как понять происходящее на Родине? Понимал. Понимал и то, чтоб изменить воцарившиеся дьявольские порядки, надо не щадя сил, отринув страх, класть себя «на алтарь Отечества».
В Венесуэлу друзьям-кадетам. Александр Лермонтов. Бразилия. Осень 1995 года.
«... Двадцать второго августа я вылетел в Россию с делегацией института «Бразиль – Россия», в которой я вице-председатель. В Москве мы остановились в гостинице «Интурист-Космос» на проспекте Мира. Так вот, приходишь ночью домой, а тебе звонок с вопросом: «Не хотите ли компанию девушки, чтоб не скучно было?». Утренний кофе. Не кофе, а банкет. Огромный стол со всевозможными произведениями кухни. Обед тоже обильный и вкусный – с большим выбором блюд и закусок. Но кухня не русская, а европейская.
В Петербурге мы остановились в гостинице «Москва», тоже огромная и приблизительно с теми же порядками. Но стол уже не такой обильный, выбора мало. Деталь – сахар в ограниченном количестве. На блюдечке и больше нельзя. Разобрали быстро, опоздавшим не хватило. Попросил. Мне ответили: «Нельзя, не положено». Тогда я сказал: «А что, немцы уже так близко от Петербурга, что сахар национализирован?» Кельнер засмеялся, пошел к шефу, принёс ещё.
Коснусь религии. Церкви восстанавливаются. Храм Христа Спасителя в структуре готов на три четверти. Идёт служба в Успенском соборе и других церквях Кремля. Храм «на крови» в Петербурге восстановлен. Красота необычайная. В Исаакиевском соборе часто служит патриарх. В Александре Невской лавре службы каждый день. Кладбище с русскими писателями, композиторами, с историческими личностями в прекрасном порядке.
Религия все больше захватывает чувства народа. Очень чтим Владыко Иоанн (Снычев), митрополит Петербургский и Ладожский. (Почитаемый всеми верующими, патриотами, русский святитель Иоанн смело говорил: «Нынешняя смута есть не что иное, как следствие жесточайшего антирусского террора, раз вязанного в первые десятилетия советской власти, и тихого геноцида русского народа, не прекратившегося до сих пор». Это было сказано в 1994-м. Через год (02.11.1995) имя великого пастыря продлило нескончаемый мартиролог русских, умученных сатанистами, чьи злые деяния, начавшиеся в глубинах веков, пытаются скрыть всегда враждебные Святой Руси и нынешней России, сионистские силы. – Н.Д.)
Поддерживаемые иностранным капиталом, пытаются войти в русскую жизнь различные секты. Силы, стоящие против православия, действуют.
Культурный класс переживает большую трагедию. Был я в доме бывшего кремлевского врача, в доме большого русского ученого с европейским именем, в доме доктора медицинских наук, профессора военно-медицинской академии (моего родственника), в доме директора большого лесного треста, а также в доме русского ученого-электрика, занимающего крупный пост в электрическом управлении Петербурга. Его жена профессор в университете русского языка для иностранцев, раньше часто ездившая в научные командировки за границу. У всех один и тот же мотив: «Как мы переживём эту зиму? И вообще как мы будем жить дальше?» Получают по 100–150 американских долларов в месяц, принуждены прирабатывать где-то. Многие бросают ученую карьеру. Один, сын моего знакомого, доктор биологических наук, профессор университета, бросил кафедру и биологию, стал поправлять и изготавливать мебель. Другой ученый тоже бросил науку, выделывает дешевые украшения для дам.
Я спросил одну девушку, наблюдавшую за коридором в гостинице и продававшую прохладительные напитки: «Как вы тут живёте и как можете жить на эти деньги?» В ответ – глаза полные слёз: «Не спрашивайте. А то начну плакать».
А рядом, тут же, дельцы, просаживающие деньги, обладающие огромными капиталами...
Москва и Петербург, и другие города наполнены иностранными товарами, главным образом американскими, японскими. Импортируют всё – от масла до модерновых компьютеров. Россия постепенно становится иностранной колонией. Масса вывесок на английском языке. Хотел купить книгу Шафаревича. Не мог нигде найти ни в книжных магазинах, ни у уличных разносчиков, а их масса на каждом углу. Один москвич сказал мне прямо: «Не найдёте. Боятся продавать. Сжигают киоски».
Политических партий множество. Конгресс Русских Общин Лебедя, Скокова и Глазьева ведет пропаганду за Великую Русь. Либерально-демократическая с лидером Жириновским... Странный тип, но под его словами может подписаться каждый русский националист. На вопрос – «Кого бы выбрали президентом, если бы выборы состоялись сегодня?» – за коммуниста Зюганова 15 процентов, 5 – за Жириновского, остальные – 2-3 процента. О монархистах ничего не удалось узнать.
Чем окончатся предстоящие выборы, ничего не известно. Боюсь, что международный капитал бросит все деньги на то, чтобы победили мафиозные структуры, и на то, чтобы отстранить все национально настроенные движения от влияния на народ. При полной незаинтересованности и апатии народа, думаю, что иностранцы победят и снова останутся у власти теперешние заправилы.
Разговаривал на улице с молодым продавцом матрёшек. Простое русское лицо, ухватки деревенского парня. Подходим. Спрашиваю цену матрёшек. Отвечает несколькими ломаными английскими словами. Спрашиваю, не говорит ли он случайно по-русски? Смеётся и тоже спрашивает – откуда я русский знаю? Объясняю. И он заговаривает о политике, о президентских выборах. Взволнован, видимо, много думал, размышлял. Потом сказал: «Вы правы, что живёте за границей. Что такое сейчас Россия? Колония американцев. Россию пропили, продали и продолжают пропивать и продавать. Лучше в день выборов президента пить водку и на выборы не идти». Всё это сопровождалось широкими жестами и говорилось очень громко. Собралась маленькая толпа и все были согласны с парнем. Кончилось тем, что один из толпы нам сказал: «Что, вы не видите, сколько нищих стоит у отеля и просит пищи или денег у иностранцев для детей, а ведь это дети ветеранов Великой Отечественной войны, проливавших кровь за Родину.
А Родина их так благодарит...»
* * *
Весь маразм и беспощадность политики ельцинизма, даже расстрел оппозиции, присягнувшей Конституционной власти, не всколыхнул «полной апатии» народа. Напротив, кровавые события в Москве повергли в шок вчерашних членов коммунистических и иных трудовых бригад. И шок этот длился и длился. В обществе воцарилось молчание, страх, чаще – равнодушие.
«Бойся равнодушных...»
Народ? Богоносец?! Вершитель истории – народ? Дальше некуда, туши свет! Интеллигенция, которая всегда в ответе за духовно-нравственный климат в любой стране, в подавленном, трусливом ступоре. Страх за потерю куска хлеба внедрился в поры, в поджилки, в мозжечки. Кому-то удалось устроиться на Западе, перепрофилироваться из кандидатов наук в грузчики и лифтёры. А малой части – и в олигархи! Офицерство, отчаявшись от унижений, вместо того, чтобы «мочить» своих врагов, малодушно стреляется. Научные «площадя» библиотек, книжные магазины, возглавляемые «засрабкультами» (заслуженными работниками культуры РСФСР и новой РФ), возлюбившими свободу и коммерцию, сдаются под сауны и экзотические джакузи, где оттягиваются быки и тёлки с райкомовским румянцем щек и португальским загаром накачанных волосатых ляжек. Торговые точки итальянской мебели, китайского тряпья и французских презервативов царят в залах, где когда-то поэты выщелкивали в соловьином восторге двойные хореи и шестистопные ямбы.
В оборонных цехах предприятий, где при советах делали секретнейшие приборы и детали для космоса, начиняя их электроникой, пекут пирожки и кексы, начиная их клюквой и брусникой тобольско-вагайских болот.
В газетах забавные и сногсшибательные объявления: «Интересная, интеллигентная и образованная госпожа ищет симпатичного и состоятельного слугу. Алкашам не беспокоить»; «Одинокая ждет... Любителей спиртного, кавказцев, судимых прошу не писать (ударение на первом слоге)»; «Господа! Кастрация ваших котов производится ежедневно с 9 до 13 часов. Ветврач Кошечкин М.И.»
Вчерашние красные репортеры марксистских газет, голубых экранов, скопом рванувшие на обслуживание «нового порядка», процветают. Так называемая творческая интеллигенция подавленно молчит или «скромно» пристраивается на кормление властей – региональных и столичных. Ушли в лучший мир строгие советские классики, наставники юных дарований. Раскрылись курятники графоманов, вылезло свинство, окололитературные колдуны, постельничие, чесальщики пяток. Пишут серо, скучно, неточно: «Россияне с давних времен строили свои отношения со всеми обитателями Земли и неба с практичным здравием и благоразумием». Глупость, тарабарщина, плетение словес. «Отражение» нынешних времен? Земля почему-то с большой буквы, небо с маленькой. Глупость!
И далее, из словоплетений одного «инженера человеческих душ»: «Придирчивым взглядом человек окидывал и открывал полянки и ляги с живительными дарами, мысленно примечал, ограждал их в пространстве для будущего спасения от голода». Очередная глупость. Ляга в Сибири – это несколько слоев камыша падальника на затхлом мелководье, место хлипкое, опасное. Какие уж тут «живительные дары»? Печатается.
Трясут сии авторы перед почтенной и малопочтенной публикой своими книжицами, требуют принятия в Союз писателей. Многим удается проникновение в когда-то авторитетную творческую организацию. И сама творческая наша контора разноцветилась на ряд осколков, где наиболее хваткие «ребята», чаще это новоиспеченные должностные литературные лица, успевают ковать себе премии – за «выдающиеся произведения».
Вот-вот потекут по столицам и провинциям действа более обширных премиальных балаганов с непрерывными банкетами и завыванием скрипок, как в киношном цыганском таборе или бессарабском шинке. В стране нет металла для производства тракторов и комбайнов, на медали «лавриятов» – пожалуйста, хоть из золотых слитков Центробанка!
«Наглость – прежде всего!» – даёт установку поведения друг и учитель приспособленцев Чубайс.
Срабатывает.
И только отдельные «сумасшедшие» еще пытаются пробудить в обществе дух протеста, говоря правду о происходящем в стране. И только эти единицы... Только они, может быть, спасают доброе имя интеллигенции – творческой, научной, технической, какой угодно, офицерства в том числе, сопротивляясь гадству и предательству слабых.
Расклад
«Отец мой был природный пахарь...»
Из народной песни Ну что, орлы-интеллигенты, Соколики-тетерева, Как там «текущие моменты», «Свободы» ваши и «права»? Теперь повсюду тары-бары, Не жмёт, не душит агитпроп. Вы ж так хрипели под гитары Об этом – в кухоньках – взахлёб? Ну допросились в кои веки Почётных званий и наград, Ну вышли в общечеловеки... А дальше что? Какой расклад? Вокруг желудка интересы, Всё те же всхлипы про «судьбу» Да злые шуточки от беса Про белы тапочки в гробу. А не от Бога – болевое Еще живого бытия: «Горит, горит село родное, Горит вся родина моя...»Слезы подступают. Не могу больше!
В.В. Бодиско. Из присланных записок «По Волге», 1995 год.
«...Проехать по Волге до Каспия была наша с женой мечта. И вот нас усадили в автомобиль и отвезли прямо к трапу «Максима Литвинова», второго министра иностранных дел Советского Союза, «урожденного» Баллах. Наши чемоданы кто-то унес, а нас просили пройти прямо в столовую на ужин, который кончался.
Кормят хорошо. Правда, готовится лишь одно блюдо на всех, но оно вкусно, аппетитно, разнообразно. Салатов не готовят, а на все столы подают овощи в сыром виде, обычно помидоры и огурцы. Подают и фрукты: яблоки, груши, апельсины. Один раз даже подали банан (камбур), довольно зрелый и вкусный...
Пришли в Казань. Была экскурсия по городу. Начали с мечети, продолжили Кремлём. Наклонная башня за два года, что не посещали мы Казань, не упала и стоит еще в своём корсете. Собор окончательно еще не отреставрирован. «Раскулаченная» церковь, в которой расквартировано какое-то татарское учреждение, так и стоит без видимого ремонта, без куполов и, понятно, без крестов. Меня сильно раздражает эта «автономия» маленьких народов. Во всех них число аборигенов если и превышает число русских, то на какие-нибудь десять процентов, не больше. В культурном отношении русские куда выше татар, чувашей или удмуртов. Однако правительства «автономий» всегда состоят из представителей народностей, русских избегают приглашать даже в качестве советников. Я отнюдь не сторонник господина Жириновского, но в этом вопросе я за него: нечего нянчиться с аборигенами, как и при Советах, нужно снова вернуться к порядкам старой России, где не было никаких «автономий», были губернии. Казанская, например. Правили губернаторы, а не «правительства», «парламенты». Татары даже выдумали свой флаг – зелено-бело-красный, причем, белая полоса узенькая. У них, у татар, есть и свой корабль под этим флагом, называющийся «Казан», размером приблизительно в треть нашего «Литвинова».
При выходе из кремля есть статуя какого-то здорового парня со связанными руками и ногами, опутанными колючей проволокой в добрый палец толщиной. Я сидел, смотря на неё, когда ко мне подсел милый человек, назвавшийся Михаилом Федоровичем Шмуровым, задавший мне вопрос: что это за статуя? Оказался он высшим техником из Саратова, находился в командировке в Казани. Услышав наши недоуменные разговоры, к нам подошел кто-то из местных жителей и сказал, что статуя эта в память татарского народа, героически боровшегося за свою свободу.
Плохо меня учили истории в кадетском корпусе: я о такой борьбе слышал впервые.
...Пришли в Астрахань. На берегу стоят скамейки, где можно было б спокойно посидеть, если бы не калмыки обоего пола. Было их человек десять и все они принесли на продажу зеленые помидоры, большие и красивые. Гвалт на калмыцком языке был весьма сильный. Тут же подъехал и камион, груженый арбузами. Видимо, пристань это своего рода базар для местных крестьян. К вечеру они всё распродали, причем главным покупщиком оказался наш корабль. Арбузы были отличные, почти не хуже наших, венецуэльских. Нам потом давали на сладкое. Помидоры же раскупило местное население, чтоб их засолить.
На пристани было много военных, солдат и матросов. Впечатление от них – отвратное. Одеты они были, по-видимому, в парадную форму, но какую-то мятую, не пригнанную, сидящую мешком. На головах пилотки или матросские бескозырки, но надетые крайне небрежно, у кого на боку, у кого на затылке. У многих на губах висели папиросы или сигареты. Походка вразвалку, сапоги не начищены, воинской подтянутости – никакой. Глядя на них, невольно вспомнился Максимилиан Волошин:
С Россией кончено... На последях Её мы прогалдели, проболтали, Пролузгали, пропили, проплевали, Замызгали на грязных площадях.Дай Бог, чтобы я ошибался, но вид солдат и матросов в Астрахани заставил меня вспомнить те разнузданные толпы, которые делали «великую, бескровную» в Петербурге, виденные мною в пять лет от роду, но запомнившиеся и по сегодня.
Проходил по набережной и некий вице-адмирал, но солдаты и матросы оказали ему не больше внимания, чем сербы какому-нибудь турецкому кладбищу (као турском гроблью). Оказалось, что через день ожидался праздник морского военного флота. Каспий екая флотилия готовилась к этому празднику. Когда я уже вернулся на корабль, то с палубы увидел и морскую подготовку к празднику. Вверх по течению реки прошло несколько судов военного вида, которые затрудняюсь назвать, то ли тральщики, то ли истребители, то ли катера. Первые два мне показались даже безоружными, следующие два имели пулемёты и орудия на корме, потом два тянули на буксире какие-то красные шары или эллипсы, расположенные в воде в веерном порядке. Замыкал же всё шествие, по-видимому, противопожарник, ибо из него во все стороны били фонтаны воды. Это было красиво...
На обратном пути зашли в Волгоград-Царицын. Жене Натусе настолько понравилась распланировка нового Царицына, что она уговорила меня проехать по городу на такси. Действительно, планировка отличная: широкие улицы, проспекты, кое-где зелень. Возил нас шофер такси – отставной майор, милый человек. Говоря о своем городе, он негодовал, что именуют его труднопроизносимым Волгоградом, а не историческим именем Царицын. Довез нас до самого подножия Малахова кургана, на котором установлена «мать Родина». Это огромных размеров бабища в широченной юбке, которая, доходя до полу, удерживает её от падения. У меня было совсем другое представление о «матери». В слове «мать» заключено столько любви и нежности, как ни в каком другом. А тут стоит огромная бабетина, замахнувшаяся на кого-то мечом. Говорили, что её рука с мечом около 14-ти метров. Так представляете, какой высоты сама баба. Шофер-майор мне рассказал, что при статуе живёт ремонтная команда, постоянно чинящая её изъяны: трещины, осыпающуюся штукатурку и т.д. Вспомнился мой спор с покойным Колей Домерщиковым, утверждавшим, что в Царицыне Малахова кургана быть не могло, он де находится в Севастополе.
Вернулись на корабль, но жена успела сбегать на базар и купить отличной малины и еще лучших персиков, спелых, сладких, сочных... Нужно отметить невероятные отпорность и геройство русских солдат, сумевших отстоять от немцев такой маленький пятачок своей земли. Увы, бабища на Малаховом кургане должных почестей, на мой взгляд, погибшим не воздаёт».
Занимательное чтение, сдобренное художественными деталями, вольным трактованием советских ценностей, чему еще сопротивлялось мое, вчерашнее, а чуткое ухо улавливало присутствие безответственной жириновщины и барского чистоплюйства. Усмехнулся этак: все ж таки правильно поступил тогда в Маракае, в доме «венесуэльского Суслова», интуитивно отказавшись от предложенной шарлотки. Уважаемый бывший кадет и сельскохозяйственный ученый, конечно, являл не только дельные замечания, но и пренебрежение к «быдлу». Оно сквозило. Это, как любит замечать другой кадет и бывший лейтенант РОА Юрий Львович Ольховский, «не подобает».
С подчеркнутым упорством именует господин агроном и скотовод Мамаев курган – Малаховым, знаменитый в Европе памятник павшим героям-сталинградцам – «бабищей, бабетиной».
А отставной «милейший майор» сомнительно ратует за «исторический» Царицын, не за Сталинград, как это принято еще в среде даже бывших советских майоров.
Не подобает, профессор!
А профессор катит «телегу жизни» вперед и вдаль по русской территории и не обожаемой им, понятно, советской истории:
«Ульяновск. Там родился и провел молодость Владимир Ульянов-Ленин. Понятно, что город посвящен ему и его семейству. Любопытство заставило и меня принять участие в поездке по городу. Ничего особенного я там не увидел. На горе, над Волгой, построен «мемориал» Ленина. Внутри же его, закрытые фасадом, сохранились два домика, в которых своевременно проживало семейство Ульяновых. Это коммунистический Вифлеем, ибо сам Ульянов-Ленин в Советском Союзе почитался как Христос. Здание большое, довольно красивое, с барельефом бородатого Мессии на фронтоне. Но и оно уже подзапущено. В окнах первого этажа видны довольно грязные стекла, а за ними какие-то бумаги и документы. Вход, понятно, воспрещен...»
В дорожных наблюдениях недавней коммунистической страны – у русских загрантуристов подспудно сквозит и мысль об утерянной, той, непременно «всеблагодатной» России, царской! Где будто бы был тогда, при царе, повсеместный рай и лад, полное изобилие и согласие. Иного не допускается.
Эх, Владимир Васильевич, эх, другие мои эмигранты дорогие, не напоминаю о позорных военных неудачах Николая 2-го, о голодовках в России, когда за голодных радели и Толстой, и Чехов, и Короленко. Умолчу об умном реформаторе Столыпине и виселицах – «столыпинских галстуках». Было. Не гнилой же интеллигенцией они придуманы! Той самой интеллигенцией, элитой, а она во все времена в России имела склонность к измене. И вот в начале двадцатого века «элита» устроила новый бунт, позволила сатанистам разложить монархию, аплодируя, на горе себе, этому разложению...
Но был и земельный «голод», и цепи каторжников были, и сибирские этапы, и тяжкий труд на мироедов, в том числе на иностранных. И по сему поводу писал Н.А.Некрасов:
Выдь на Волгу, чей стон раздаётся Над великою русской рекой? – Этот стон у нас песней зовётся, То бурлаки идут бечевой...У российской революции 1917-го были и народные причины. Плодами же её (как часто бывает в истории!), оседлав революцию с первых её шагов, воспользовались (и это опять закономерно!), маркитанты, сиречь сионисты. И не могут забыть, как их все-таки обхитрил «азиат Сталин», позднее, набрав силу, обретя к середине 30-х годов власть, стал возвращать русскую историю, историческую память народа, национальные ценности, он беспощадно (их же, маркитантов, руками) расправлялся с ними, как царь Иван Грозный с предателями-боярами, с этой так называемой «ленинской гвардией», хитроковарными способами. Но не хватило для завершения борьбы и количества умных кадров (кадры решают все!), и всей жизни гениального диктатора.
Контрреволюция 1991 года из тех лет, когда Сталин пытался реформировать компартию, многое в Стране Советов поставить на русский национальный лад. Но слишком мощным было сопротивление международной коминтерновской «элиты», сопротивление в центре, в Москве, и троцкистских князьков на местах. А тут нашествие Гитлера...
«Потомки устраненных Сталиным с властного Олимпа «комиссаров в пыльных шлёмах», – напишет позднее кандидат исторических наук А. Елисеев («Наш современник», № 3, 2005), – потому и ударились в прозападное диссидентство, что видели в буржуазной демократии единственно возможную альтернативу демократии национальной и социалистической, отвечающей особенностям нашей страны. Неотроцкистская революция не произошла бы в любом случае, вот сынки и дочки палачей и сделали выбор в пользу капитализма».
Прямого воздействия строки
Мартены – и те заглушили, И в каждый уезд и улус Коммерческих флагов нашили. Верните Советский Союз! Хватало и стали и бронзы, И славы, добытой трудом. Взорвали партийные бонзы Страну, как ипатьевский дом. Так пусть же войдут в кровотоки Стальные, как сталинский ус, Прямого воздействия строки: Верните Советский Союз!Из письма бразильца Владимира Дудникова, кадета Крымского корпуса. 10 декабря 1995 года.
«...В России происходит что-то необозримое. 7 ноября, когда я находился в Москве, была большая демонстрация: не столько воспоминание о революции, сколько протест против нынешней внешней и экономической политики. Теперь там выступают вместе коммунисты Зюганова, либералы Жириновского (нерукопожатный!), Лебедь и фашисты. На демонстрации были видны красные, романовские и русские национальные флаги. Конечно, самый приличный – Лебедь.
Интересно, что здешнее российское консульство распиналось за Черномырдина, а теперь горой за Лебедя. Зная, что дипломаты, особенно старые советские дипломаты, всегда держат нос по ветру, мне кажется, что это очень знаменательно. Ну, посмотрим, 17 декабря не за горами, а вот июль покажет еще больше. (Речь идёт о выдвижении кандидатов и о президентских выборах 1996-го – Н.Д.)
Недавно у меня был один русский банкир. Дагестанец. Он разыскивает своих родственников по всему миру. Был в Америке, Бразилии, едет в Аргентину, Колумбию, Чили и Турцию. Мой адрес ему дал консул. Приехав ко мне, он первым делом заявил, что он очень богат, имеет много предприятий и банков. По-видимому – нефть, но я не спрашивал. На руке золотые часы и грубая широкая золотая цепь. На мой вопрос – не боится ли он ездить с такими драгоценностями на руках, последовал гордый ответ: «Ограбят, купим другие, денег хватит, за ними дело не постоит».
Приехал он на люкс-такси и не отпускал его пока сидел у меня. Заговорили о политике. Конечно, он за теперешнее положение, за Черномырдина и компанию. Я ему напомнил о результатах опроса мнений, которое на первое место ставит Зюганова, а на второе Лебедя. Он потряс рукой, обремененной золотом, и сказал: «Глупости, пусть говорят, что хотят, мы, капиталисты, этого не допустим. Деньги решают всё, а они у нас. У них нет таких денег, которыми мы располагаем... Мы не допустим!»
Вот мнение «новых русских». В течение разговора я получил возможность спросить его о родителях. Он гордо ответил, что его отец был секретарем обкома КПСС (какого именно, не помню). Было это до падения СССР. Тогда я понял, откуда у него такие деньги. Сам же он михрютка и малоинтеллигентный. При нём был какой-то человек, скромно одетый, с которым он разговаривал свысока. На охранника человек этот не похож. А мне было неудобно спросить, кто это такой.
Думается мне, что этот посетитель был типичным представителем теперешних в России экономических заправил».
1 января 1996 года
В фазах лун – нестабильный и грозный – Начинается год високосный. Ходит Каин и ставит печать: Начинают морозы крепчать! Телевизор осип от испуга: Нам не выйти из адского круга, Если красные к власти придут! Что же? Камень на шею и – в пруд? Что же, что же? О Господи, что же? В кадре женщина с бархатной кожей: Попка круглая, плечи и грудь! Суть ясна. Чуть прикрытая суть. Високосного года начало. Тихий ужас шипит из бокала. Где-то взрыв прогремел тяжело: Самолёт иль объект НЛО? Что-то будет! Закроют границы? В одночасье ль Чечня испарится? Или башне Пизанской упасть? Или вновь перекрасится власть? Отмечается важность момента: Новый колер в речах президента! Все Гайдары навытяжку в ряд, Все шахраи на стрёме стоят. Високосного года начало, Блудный час сатанинского бала. Утром глянешь в окошко, а в нём – Два Чубайса стоят с кистенем.* * *
Сибирским трактом, припорошенным снежком и отчасти затянутым январской метелью, ехали хорошие крестьянские розвальни при пассажире в тулупчике, вознице и при добром Воронке, бронированные копыта которого стучали по железному мосту через речку Пышму. Надо заметить, что речка протекала, подо льдом теперь, мимо известного в сибирской истории селенья Богандинское. Селенье называлось так на дорожном указателе, в обиходе же именовалось попроще – Килки, воспаленно сияя в лунном свете восстановленным куполом церкви, в которой по окрестному преданию якобы молился адмирал и Верховный правитель России Александр Васильевич Колчак.
На дорожную патриархальную картинку вряд ли бы обратили внимание два милиционера гаишника у будки, покрашенной в два цвета, как на израильском флаге, в белый и синий, мало ли нынче кто, как и по какой демократской или житейской надобности ездит, если б в следующее мгновение кованый полоз розвальней не наехал на петарду, коими балуются мальчишки, подкладывая обычно на рельсы перед мчащимся локомотивом.
Игрушечный взрыв новогодней петарды сильно перепугал пассажира в бараньем тулупчике, который до сего мечтательно размышлял о построении «либерального царства» на просторах новой России, он от взрыва встрепенулся, сделал шевеление, и гаишники решили поинтересоваться не возницей за «рулем», удалым молодым человеком, а встрепенувшимся пассажиром добротных розвальней. И немедленно распознали – Чубайса. Для распознания принесли из двухцветной будки заранее засвеченную коптящим огоньком керосиновую лампу с семилинейным стеклом, поскольку днем раньше в окрестностях будки кто-то вырыл приватизированной японской техникой электрический кабель, сдал на приемный пункт за хорошие деньги. Пока гаишники светили и медленно листали паспорт проезжающего, Чубайс глубокомысленно смотрел на керосиновую лампёшку-чудо и что-то отмечал в своих государственных мыслях.
Полистали паспорт ребята, причем наиболее тщательно это делал тот гаишник, что был родом ил ближних татарских Андреевских юрт и с детства был воспитан строгой родней и справедливы ми аксакалами-родителями. В конце концов стражи дороги успокоили важного проезжающего, принесли даже из будки вмести тельную кружку теплого еще «бочкового» кофе, который Чубайс, взглянув на изображение долгоного бройлерного петуха на фарфоровом боку пол-литровой емкости, выкушать решительно отказался. Тогда ребята три раза откозыряли, а потом еще, дыша в вязаные казенные перчатки, согреваясь, пространно порассуждали меж собой: доедет ли важный пассажир до Тюмени?
«Доедет и до Екатеринбурга! – сказал гаишник, мужичок-русачок. – Доедет и до Казани, этот куда надо допрёт!» «До Москвы, однако, не доедет! – сказал гаишник, что был из Андреевских юрт, поеживаясь от холода. – За Волгой нынче, слышь, для Чубайсов земли нет, там набрали силу зюгановцы, не допустят!» – «Однако, согласен, не допустят!» – кивнул, тоже употребив «однако», тот, что был русским старшим сержантом, заглянув в темный дульный зрачок «калаша». Недоверчиво заглянул, будто в стволе попрятались китайцы, что всю предыдущую ночь снились старшему сержанту, снились, заполняя раскосыми скопищами предместья ближайших от двухцветной будки городков – Ишима, Ялуторовска и Заводоуковска.
Разговор на этом не кончился, поскольку молодой гаишник, что был родом из Андреевских юрт, продолжая дышать в вязаные казенные перчатки, вспомнил библейское: «Легче верблюду пролезть в игольное ушко!.. Да, не все у них схвачено, слышь, командир. Смотрю я, сколько народу хорошего ездит, а нам толмачат по телевизору, что одни жулики кругом!» – «Ладно тебе, праведник, смотри лучше за дорогой!» – затвердил сказанное старший сержант.
На этом разговор действительно закончился.
* * *
«Политика», за которую меня нередко «пилили» коллеги-стихотворцы, все больше входила в мои дела и чувства. Отвечал, скорей, огрызался на упреки: «Если ты не хочешь заняться политикой в политизированные времена, она сама займется тобой!» Конечно... А самому мечтательно, ромашково вспоминались времена «застойные», когда для «чистого искусства» была столь благопристойная атмосфера...
А тут («доброжелатели», что ль?) прислали из-за океанского, Нью-Йоркского далека свежий газетный номерок, давно знакомого мне, но не почитаемого ни мной, ни моими белыми зарубежниками, размашистого «Нового русского слова» от 20 ноября 1996 года. Ткнули носом, к сведению, что ль, в личность вчера еще крайне популярного в России «патриотического» генерала Лебедя, известного затем и как несчастного «героя Хасавюрта»:
«Во вторник, 19 ноября 1996, Александр Иванович Лебедь появился в Манхэттене». Начало для романа, не правда ли? Так и тянет описать ясное зимнее солнце, которое как-то там играло на гранях небоскребов и подсвечивало морозные столбы пара, выбивавшегося из-под мостовой. А вслед за этим появление длинного черного лимузина... «Ехал я тут по Нью-Йорку в машине, – сказал Александр Иванович, – в ней окна затемнённые. Какой мрачный город! А открыл окно – и ничего. Надо почаще опускать стекло. Почаще...»
В такой басенной манере он может говорить долго. Голос красивый. Поигрывает. Внешне – безобразный, но привычный тип русского мастерового, которого в молодости частенько звали на кулачные бои, отчего вся средняя часть носа полностью сравнялась с плоским скуластым лицом. Только толстые, раздутые ноздри придают лицу некоторую свирепость. В целом – простое, вполне располагающее обличье.
Трогательно плохо одет – в костюмчике не по зиме, светло сереньком, однобортном, «москвошвеевском», под которым – бежевая зачем-то рубашка, во всю ширину выреза прикрытая старинным, отвратительным, стоячим, как кол, галстуком. При этом сомнительно, чтобы некому было посоветовать. Востроносенький пресс-секретарь генерала сидел рядышком, как выражались в лагере – «зека такой-то – одет по сезону». Следственно, безвкусица в одежде – личная прихоть генерала: я, мол, не по этой части.
Говорил Лебедь много, сложно, с притчами и примерами из жизни, как вполне натаскавшийся проповедник. Шуточки отпускал, стараясь поразить, но не шокировать публику. Касательно цели приезда в США ответил так: «Приехал учиться. Учиться жить демократически, цивилизованно – ведь мы же Хомо Сапиенсы!» Сказано это было грозно: как бы не подумали чего другого...
Однако, глядя на щеголеватого генерала, мы этого не подумали. Он – достаточно редкий и опасный Хомо Сапиенс. Лебедь убедителен. Голос, жесткие черты лица, не мощная, но очень крепкая фигура, ноги, которыми он не просто стоял, а ввинчивался в землю на протяжении всей пресс-конференции.
То, что он говорил, в основном не содержало ничего нового. В очередной раз говоря о Чечне, повторил, что даже Столетняя война кончилась переговорами и миром, и что не пора ли, мол, пропустить нецивилизованную стадию. Это понравилось, как всегда и всякий раз нравится публике, которая восторженно подхватывала: «Александр Иванович – патриот, Александр Иванович – офицер».
К слову, о публике. Кто мог собраться на встречу с мятежным генералом в Синоде, что на 93-й улице и Парк-авеню, кроме, конечно же, прессы? Естественно, пикейные жилеты – члены Конгресса русских американцев, которые, думается, потом еще долго после его ухода решали, будет ли Черноморск объявлен вольным городом. Когда упоминались слова «Россия», «православие», «офицер» и «двуглавый орёл», старички разражались восторженными аплодисментами. Оно и понятно – многие из них вызывали откровенную жалость пятнистыми лбами с остатками ухоженных аристократических седин. По дрожанию рук и голосов чувствовалось, что болезнь Альцгеймера среди них не редкость.
Принимавшие генерала православные батюшки чинно молчали, бренча автомобильными ключами на поясках ряс. Господа пресса задавали дежурные вопросы типа – какой видится генералу матушка-Россия в 21 веке и т.д.
Удивительно было другое – реакция Лебедя на собственную речь. В этом необычайно здоровом, хотя и узкоплечем, человеке 46 лет трудно было бы предположить старческий маразм, но его реакция, на удивление, совпадала с реакцией старичков. И если при словах «Россия, православие, народ» они лили теплые старческие слёзки, на голубых с татарским разрезом глазах Лебедя выступала ледяная влага. Что это, насколько наигранно – непонятно. Влага начинала кристаллически сверкать и накапливаться у него в глазах – и это хорошо было видно в свете нескольких телекамер всякий раз, когда разговор принимал особенно патриотический оборот. «Я патриот, – жестко заявил Лебедь, и не стыжусь этого слова».
Все слова с буквой «р» он произносит протяжно и раскатисто: «Патр-риот, Р-россия»... Сказывается опыт работы на публику. Но вот слёзы?...
Поехал покрасоваться в загранку известный в РФ генерал. Вряд ли ожидал, что американские евреи из «Нового русского слова» (автор заметки, похоже, диссидент или бывший советский «зэк»), врежут ему по первое число. Жаль было соотечественника, у которого в помощниках служил мой давний приятель, хороший русский поэт – полковник из донских казаков. Жаль. Но и дома генерал вел себя частенько тоже не выигрышным образом, если уж говорить по большому счету. Дома ему давали отпор те, кто понимал ситуацию, кто не покупался на «бусы и побрякушки».
«Вова Жилин против генерала Лебедя». Из моей передовицы в «Тюмени литературной», № 1 1997 года.
«После года умной, но мерзопакостной Крысы мы вступили в год Красного Быка. По всем приметам, бык требует от нас бычьей напористости, великой воли, чтоб вывести из провала Родину.
В минувшем году крепко работали те, кто боялся потерять жирные дивиденды, доставшиеся им от развала государства, от смуты, от нынешней прозападной власти. Это ж надо уметь было – поднять «рейтинг» Ельцина с 6 процентов в начале года – до 55-ти в июне! Как ни кричи о «нарушениях», сумели ОНИ ежесуточной – мыслимой и немыслимой – работой во всех направлениях вдолбить в головы «электората», что бывший кандидат в члены Политбюро ЦК КПСС Ельцин Б.Н. – Божий помазанник, а рядовой партработник (в то время) и русский философ Зюганов Г.А. – «красная зараза», злодей похлеще Бронштейна, Ягоды, Свердлова. Пугали народ (бывший советский) деяниями СВОИХ же предшественников. Вот в чем корень обмана «простого» народа!
А тут еще возникла подставная кандидатура в президенты, тщательно накачиваемая СМИ, фигура рычащего по угрюмбурчеевски генерала Лебедя, собиравшегося якобы «ломать рога номенклатуре».
Красочные плакаты, отпечатанные на лучшей финской бумаге, заполонили тогда Тюмень и окрестности. Знатоки говорили, что только от партии Лебедя (не говоря уж о ельцинской) на Тюмень были брошены десятки миллионов рублей. В город на длинных фурах доставили массу хороших книг, которые вместе с цветной фотокарточкой кандидата в президенты Лебедя раздавали всюду. Вова Жилин, ученик местной энской школы, поступил разумно. Подаренный роман Вальтера Скотта взял, а фотокарточку генерал-лейтенанта выбросил в мусорную корзину. Думающая классная руководительница не наказала отрока...»
* * *
По строчкам, по крупицам собирал в письмах моих друзей свидетельства заветной, отличительной черты русских – их всепоглощающей любви к Отечеству.
«В 1840 году выехал за границу Михаил Александрович Бакунин, идеолог анархизма, – писал в «Тюмень литературную» кадет из Венесуэлы Алексей Борисович Легков. – В 1847 году эмигрировал Александр Иванович Яковлев, всем известный под фамилией Герцена (1812–1870), революционер, философ и публицист, написавший роман «Что делать?», сильно повлиявший на Ленина. В 1841 году выехал из России известный сотрудник Герцена Николай Платонович Огарёв (1813–1877). В 1880 году эмигрировал Георгий Валентинович Плеханов, выдающийся философ марксизма. 25 апреля 1895 года первый раз выехал из России Ленин.
Не знаю, любили ли Россию все эти люди. Но если да, то как- то весьма своеобразно. Наш известный философ Владимир Соловьёв говорил, что «всякое существо есть то, что оно любит». Я лично думаю, что нет выше чувства, чем любовь к своей Родине.
Результат всех этих идей и созданного на их основании общественного мнения – оказался трагичным для всех, то есть для России, Советского Союза и для самих инакомыслящих. Сейчас появилось много мыслителей, считающих себя знатоками русского интеллекта, которые решили всех поучать, так что «много всякой дряни настало на Руси».
Вспомним патриотку России императрицу Екатерину Великую. При редактировании своих указов она полагала необходимым положиться на свой опыт и знакомство со страной, из коих она вынесла заключение: «С кем дело имеем». Она поняла, что у России есть прошлое, есть свои исторические привычки и даже предрассудки, с которыми нужно считаться. Она убедилась, что без глубоких потрясений невозможны коренные реформы, каких потребовала бы система законодательства на усвоенных началах. На совет Дидро – переделать весь государственный строй и общественный порядок России – она смотрела как на мечту философа, имеющего дело с книгами, а не с живыми людьми. Она говорила: «Что бы я ни делала для России, это будет капля в море». Наша интеллигенция, увы, не следовала её рассуждениям и таким образом «общественное мнение» довело Россию до революции, а отсутствие «общественного мнения» во времена Ленина и диктатуры Сталина довело до волн эмиграции в миллионных цифрах.
Современное «общественное мнение», по моему впечатлению после поездки в Россию, выражается в общем желании создать великую Россию, хотя желание это выражается у разных людей по-разному. Многое еще должно перебродить, но я уверен, что вековой русский опыт приведет к всеми ожидаемому результату.
Особый случай, в том числе и поездка в Россию, заставляют меня затронуть всеми нами, русскими эмигрантами, любимую тему – любви к Родине. Мне, например, пришлось встретиться в дороге с одним хорошо образованным человеком, прекрасно говорящим на русском, но ненавидящим Россию. Он мне пытался объяснить, что на территории России не должно оставаться русских, а только русскоговорящие, даже не русскоязычные. После моей поездки могу его разочаровать: этого никогда не будет!..
В Русском народе чувство любви часто содержит в себе и сострадание. У нас, русских эмигрантов, это чувство сострадания за несчастья, переживаемые Россией, было и есть основой чувства любви к родине. Мы страдали за неудачи и унижение нашей страны, а когда русские или советско-русские разбили немцев под Сталинградом, мы испытывали чувство гордости за свой народ, отлично сознавая, что для нас лично эта победа усугубляла неизвестность будущей России».
Легче становилось на душе: не одинок я в своих мыслях. Где-то на другом краю планеты есть близкие люди.
Г. Г. Волков – Н.В. Денисову в «Тюмень литературную».
22 февраля 1997 года.
«...В этом году русской Венецуэльской колонии исполняется 50 лет её существования. Я написал кое-что по этому поводу. Посылаю. Хотелось бы, чтобы русские люди на нашей родине знали, что мы, изгнанники, с честью несём Русское знамя. Мы внесли свой вклад и в развитие Венецуэлы. А сейчас, когда на нашей родине политическое положение переменилось, то сюда начали прилетать и новые русские. Большинство это те, которые не смогли устроиться дома, но есть и такие, которые прибывают сюда с большими деньгами. Они очень требовательны, и часто занимаются такими делами, что нам неудобно за них, они чернят имя русского человека. Откуда у них сразу появились такие капиталы, мы не знаем.
... Наша колония была трудолюбивой, работящей. И на всякие спекуляции и тёмные дела не шла».
Холод
Ранний час, алкашей перетряс, Из подъездов – Освенцим народа, Столб фонарный, как свечка, погас. До скончания века – три года. Сонмы новых ошибок и проб, Но расписан итог как но нотам: Я в автобус вбиваюсь, как в гроб, Он взорвется за тем поворотом. Ни печали, ни грусти в душе Под гипнозом всеобщего свойства, Жду с каким-то азартом уже Кульминаций взрывного устройства. Никому не сносить головы – Ни дельцу-подлецу, ни поэту. Где любовь-покаянье? Увы! Где отвага и жертвенность? Нету. Мчусь со всеми в огне заревом Сквозь моторные выхлопы вздохи. На холодном стекле лобовом Обнажается бездна эпохи...Г.Г. Волков – в «Тюмень литературную».
31 января 1998 года.
«... То, что вы приняли в свою газету наших писателей и поэтов, это еще больше нас сблизило, ведь «Тюмень литературная» пошла не только в Венецуэле, но и по всему миру, как в Австралию, Аргентину, Канаду, я не говорю о западной и восточной стороне Соединенных Штатов Америки, а также о некоторых других странах, о Европе, например, о Латинской Америке, где почти век живут, сохраняя свою русскость, наши соотечественники...
Был момент, когда мы совсем было растерялись... Прилетают артисты из Советского Союза, представители правительства, и нам говорят, что России нет, что история страны началась с 17-го года. Наши дети нас спрашивают: в чем же дело?!
И вот появилось возможность печататься в России, бывать на родине, встречаться и разговаривать с соотечественниками, ездить друг к другу в гости... Жаль, конечно, до боли, что правители, начиная с Горбачева, Шеварднадзе, разрушили то, что создавали наши отцы, что стали разделять Россию на куски, не требуя даже компенсации за увод русских войск из Германии, из Польши, других стран... Раздел и разграбление страны произошли быстро. Мы видим плоды этой воровской «работы», а виновных, выходит, нет?! Русский народ опять оказался в дураках. Правят люди, которым Россия нужна как база для своих целей...»
Дорогие мальчики-кадеты! – думалось при чтении посланий. Как же вы, воспитанные в любви к Родине, деликатны. Да эти Горбачевы, совершившие неслыханные в истории народов предательства, преступления, будут навеки прокляты. Уже прокляты! Навеки. И как низко пали те, кто ещё подаёт им руку.
«Мужие, братие, вы видите и ощущаете, в какой великой беде всё государство ныне находится и какой страх впредь, что легко можем и в вечное рабство впасть!» – увы, без взаимного отклика взывает к русскому народу из глубины 1612 года народный герой Козьма Минин.
Свобода
Ах, как грохочут всякие «любэ», Как возгудают рекруты удачи! Ни партбюро тебе, ни КГБ, «Поля чудес» и тампаксы в придачу. «Совок» несчастный, быдло, лабуда, Я кипячусь, как помпа на пожаре: Гагарин, Жуков!.. Тщетно, брат, когда Банкуют огайдаренные хари. Творцы беды, собчаковских балов, Они при всем провале и обвале Горазды бить из танковых стволов, Чтоб, понимаешь, мы не психовали. Свобода? Век свободы не видать! Помыслишь вдруг в горячую минуту. Но есть верняк – смириться и принять, Закрыть глаза и все списать на смуту. Нет, не могу. Не дело. Не резон. Вот одному в глаза леплю, итожа: – Вор, – говорю, – позорник, фармазон! Сквозь бороденку цвиркает: – И что же?!* * *
Яблочный август. Теплынь. Умиротворение в природе. И в груди прилив спокойствия, ощущение – приближающихся лучших дней творческого состояния. Предосенье. Милая западно-сибирская пора, точней, южных широт Сибири. Созрела и малина. Багрянеют вишневые гроздья. Ярок шиповник на опушке леса. На деревенском огороде под Тюменью вот-вот – «валом» уже! – пойдут огурцы. А в политической атмосфере страны – опять тревожные нотки. Пресса и некоторые каналы телевидения твердят о приближающемся экономическом кризисе. Ельцин выступает по государственному каналу телека и самозабвенно врёт: «Никакого кризиса не будет!» В лад ему кивает головенка «киндер-сюрприза» – премьера Кириенко.
В Москву приехали мои друзья из Венесуэлы. Я знаю, шла длительная подготовка очередного кадетского съезда, мои друзья желали и стремились провести его непременно на Родине, в России. И вот звонок от них в «далекую Сибирь»: если можешь, при езжай, повидаемся! Прибыли все, «кто еще двигается», оставшиеся «рассеянные, но не расторгнутые». Географическое представительство заграничных русских неизменное, привычное США, Канада, Бразилия, Венесуэла, Аргентина, Уругвай, Франция, Югославия... Даже из Австралии есть делегат.
Нищему собраться – только подпоясаться! Лечу!
Внуковский аэродром. Приземлялся сквозь грозовые тучи, громы и молнии. Лайнер кидало и трясло. Буквально каким-то чудом прорвались к земной бетонной полосе. Сразу напахнуло рынком, чубайсами, тревогами как бы прифронтового города.
Москва в дефолте и обвале. Толпы москвичей штурмуют подъезды банков, стараясь произвести какой то там денежный обмен, спасти свои доллары и фунты. С лотков и прилавков сметается все подчистую. Бронзовый Юра Гагарин на Ленинском проспекте, через который проезжаю из аэропорта в город, стоит, как бы в недоумении разводя руками. В Госдуме коммунисты бросили лозунг: «Никакой поддержки временному правительству!»
Поздней ночью иду с московскими приятелями поклониться святым расстрельным полянам у «белого дома». Здесь сейчас палаточный городок кузбасских шахтеров, приехавших протестно стучать касками об Горбатый мостик. Здесь же импровизированная «могила» Ельцина с осиновым колом и надписью: «Будь ты проклят!» Что ж, «быдлу» нынче разрешается и такое. Пусть «быдло» потешится. Власти от сего ни холодно, ни жарко. Власть и её прикормленная «элита» живет в своём мире. Демократия как у американцев? Не знаю. Но обезьянничанье потрясающее. В провинции все же больше чести. И деревенский август полон огуречной свежести.
На московской квартире одного из бывших советских суворовцев, ныне полковника в отставке, обнялись мы – Волков, Ольховекий, Плотников и автор этих строк, сибиряк. Венесуэльцы мои, как самые на сегодня «ходячие», говорят с грустью, что этот съезд, наверное, последний в «истории заграничных русских кадет». Но наконец-то он происходит не в США, не в Канаде, не в жаркой Венесуэле, а в России! О том и мечтали все годы в русском рассеяньи.
Плотников пошел в киоск за газетами. Волков хлопочет у газовой плиты с приготовлением чая. А я с неистребимой репортерской жаждой наваливаюсь на Ольховского:
– Юрий Львович, мы с Вами столько горных дорог проехали по Венесуэле, был я и Вашем доме. Чудесные для меня были эти дни, а каково у Вас впечатление от Родины в очередной приезд?
– Устройство съезда взяли на себя кадеты из США, потому у нас, венецуэльцев, конечно, побольше времени пообщаться с друзьями, суворовцами и нахимовцами, с воспитанниками новых кадетских корпусов, в вольном режиме. За эти годы все же немало открыто в России таких полувоенных заведений. С нашей помощью. О том и мечтали мы все годы. И это хорошо.
– Понимаю, у вас есть желание иметь достойных наследников. Возможно ли это в нынешних условиях на Родине?
– Несмотря ни на что... Директор одного корпуса как-то признался мне: «Мы спасли мальчишек от улицы!» Это важно.
– Нестабильность в государстве, сами видите, обвалы, провалы, финансовые кризисы...
– Тут мы помочь не можем. Мы помогаем духовно. В Сибирский корпус мы подарили Знамя, которое выполнено по специальному заказу, по нашему рисунку. Другие объединения кадет подарили такие Знамёна Донскому, Воронежскому, Новочеркасскому корпусам. Большего сделать и не можем. Мы живём скромно, не всё нам по карману-
– Сегодня мы встретились в Москве. А у меня не лучшие думы возникают при виде родного города, где учился в Литинституте и проходил военную службу в Главштабе ВМФ. Как у Вас?
– Конечно, на душе мрачно. Если продолжится нынешняя ситуация, то я не вижу будущего России. Я вижу вас под Китайской республикой. Индия возьмёт еще кусочек, Пакистан тоже может взять... Ваши правители сегодня говорят, что армия будет состоять всего из 10 дивизий. Это безумие. Кто додумался? Потому я очень пессимистично на всё смотрю, мне больно... Надежда еще на то, что придёт сильный правитель. Нужно единодержавие, не обязательно монархия. Есть ли такой человек сегодня в России, способный спасти её, не знаю.
– Правители не способны и не хотят остановить разграбление России, значит, они враги, предатели. Так, Юрий Львович?
– Да, предатели. И нужен человек, который отправил бы их в места не столь отдалённые, навёл порядок.
– Вы общаетесь с военными людьми...
– Недавно беседовал с одним капитаном. Нам показывали образцы новой техники. Капитан сказал: тут должен сидеть большой специалист, который может управлять сложными приборами, а у нас же два месяца даётся простому солдату, чтоб он постиг науку этих приборов. Абсурд. Танки новейшие продаются кому угодно. Первыми американцы их копируют. Секретнейшие образцы!.. Иногда по телевизору у нас в Венецуэле показывают брошенные русские подводные лодки, полузатопленные. Жуткое впечатление! Ничего я хорошего не видел еще в вестях с Родины.
– А мы здесь каждый день... На Родине... И у многих нет воли к сопротивлению. И это реальность!
Месяц гостили мои седые друзья в родных весях. Были парадные встречи, речи, рапорты, построения, банкеты. Ездили по стране – по знакомым, по родным, по тем городам и селениям, куда была возможность поехать. О чем думалось, о чем печалилось этим русским людям, можно только догадываться.
Но есть возможность воспроизвести на страницах этой книги рассказ об одной из «российских поездок» моего коллеги по перу, редактора венесуэльского самиздатовского «Бюллетеня» Бориса Евгеньевича Плотникова:
«... Мы уже пересекли Волгу и мчимся на восток. С первым светом я встаю и жадно смотрю в окно, а передо мной проходят нескончаемые леса, и белые березы кланяются одна за другой, сосны тянутся к небу, а низенькие серебристые ёлочки скрывают грибы и ягоды, которых много, наверное, под ними... Иногда промелькнёт станция, промчится встречный поезд, проносятся деревянные домики, дачные поселки. Остановки короткие и очень редкие. Мы выходим на станциях, чтобы размять ноги, и нас обступают торговцы и торговки, которые продают молоко, хлеб, вареную картошку, жареных цыплят, газеты.
Станция Балезино. Остановка полчаса. Я хожу по перрону и присматриваюсь к товарам. Мимо бежит краснощекая девушка лет четырнадцати и предлагает баночку малины. Мне становится её жалко, и я даю ей всю мелочь из моего кармана. Подходит худой человек лет сорока. Вид у него жалкий, глаза испуганные. Под мышкой у него бутылка питьевой воды, а в руке три солёных огурца. Он предлагает мне свой товар. Я без мелочи и говорю ему, что мне ничего не нужно, но он настаивает, и я спрашиваю почем огурцы. Даю ему десять рублей, но беру один огурец. Он сует мне остальные два и бутылку воды. «Возьмите, пожалуйста, возьмите, ведь стыдно». И слёзы текут у него из воспалённых глаз; я представляю себе нужду, которая выгнала его на перрон в надежде заработать пару рублей. Я представляю себе его безвыходное положение, безработицу, удручающее безденежье и безнадёжность существования в маленьком захолустном городке, и мне становится бесконечно жалко его... Хочу сказать ему пару слов, но какая- то неожиданная судорога сжимает мне горло, и слёзы текут и у меня неудержимо из глаз. И так стоим мы оба на перроне станции Балезино, я с одним огурцом в руке, он с двумя, и оба плачем. «Мужчина, мужчина, поезд трогается!» – кричит мне проводница. Я прыгаю на высокую ступеньку и машу ему огурцом, бесконечно сожалея, что не дал ему больше, что не дал все деньги, которые были у меня в кармане. Уткнувшись в окно тамбура, я тихо плачу по моей России, в которой есть голодные, обездоленные судьбой люди, в которой торговцы и проезжающие пассажиры плачут на перронах. «Вам нужно доктора?» – говорит подобревшая кондукторша. – «Нет, нет, спасибо...».
И опять пошли леса, деревеньки и маленькие городишки со своими отвратительными бетонными заборами. Пересекаем большую серую Вятку, огромную мрачную Каму, и все леса и леса. И колеса стучат и стучат – мы несемся скорым по необъятной России, мчим в Екатеринбург...»
В одном уральском городе
С подозреньем гляжу я на сей твердокаменный город, Не берусь выгораживать даже работный народ. Дружно пропили «ВИЗ», «Уралмаш» промотали. И впору – Снова песнь заводить про несчастный кирпичный завод. Вот свой поезд дождусь, подпирая колонну вокзала, И надолго закружит глубины пространства и лет. И кургузый Свердлов, что не сдёрнут еще с пьедестала, – На аптекарских ножках – вздохнет с облегченьем вослед. Настроенье опять – уводите и сразу повесьте! От одних открестился, к другим не прибился, не смог. Вновь трамбуют асфальт на расстрельном ипатьевском месте, И трагедии русской всё катится смертный каток. Ну, понятно: да здравствует! – нет ни цензур, ни запретов. Но пришла и расплата. Во мгле наши вёрсты пути. И пример налицо: даже нары приличных поэтов, Как ни тщись, в этом городе нет, с фонарём не найти...Екатеринбург, по моим азиатским меркам, рядом с Тюменью. В четырех часах езды на скором поезде. Зимой иль летом хожу по этому городу с ощущением неистребимой твердокаменности в большевистской основе, окрасе и духе города – с теми же Кларами, Розами, Карлами в названиях улиц и проспектов, что и вчера. С теми же «новорусскими» украшениями, напоминающими звезду Давида, хитроумно вкрапленную в невинные очертания неоновых новогодних огней и «снежинок». Тот же «кургузый Свердлов» с воздетой рукой, при пенсне и работных сапожках, хотя в Москве, еще в августе 91-го, подобный памятник этому палачу русского народа истолчен в крошку, а некоторым старым улицам возвращены исторические имена.
Хожу по свердловско-екатеринбургским мостовым, обозревая таблички с именами этих многочисленных коминтерновских улиц, по которым можно изучать кадровый состав Третьего Интернационала вкупе с комиссарским составом красных уральских полков. Да много чего напомнит и дополнит этот город к уже подзабытым фактам вчерашнего бытия...
На «расстрельном ипатьевском месте», где недавно стоял простой православный крест и деревянная часовенка, теперь величественный Храм на Крови. На проспекте Свердлова – проспекте цареубийцы.
Не плачу, как Борис Плотников. Он гость. Ему можно. Он не был здесь все свои восемьдесят лет, прожитых на белом свете. А мы здешние, нам – не ПОДОБАЕТ.
* * *
Г. Г. Волков – Н.В. Денисову. Апрель 1999 года.
«...А сейчас мы переживаем за Сербию, которую терзают американские нашественники. Мы все там жили, росли, учились. Жаль, что мало чем можем сербам помочь. И все-таки! Посылаю тебе, Коля, один документ, копии которого мы разослали во все наши кадетские объединения разных стран, суворовцам и нахимовцам в Россию, в газеты «Русский Вестник» А. Сенину и тебе в «Тюмень литературную».
Старики неугомонные! Поможет ли это послание отвратить беду нашествие американского империализма на Сербию, на милую вторую родину белых русских? Но я печатаю. И адресую послу Сербии в Венесуэле господину Славко Суковичу:
«...Мы считаем, что это зверское, недопустимое в наш демократический век, нападение на маленькое независимое государство является актом агрессии вполне сравнимой с той агрессией, которой подверглось Сербское Государство 600 лет тому назад, как раз на тех же полях, бомбардировку которых весь мир смакует на телевизионных экранах уже целую неделю...
Регион Косово – это сердце Югославии, без которого немыслимо существование сербского государства.
К сожалению, бывшие союзники маленького народа, героически сдержавшие в двух великих войнах вооруженные силы Германии, не нашли нужным прийти на помощь своей, раздираемой внутренними неладами, бывшей союзнице. Мало того, в рядах сегодняшних карателей мы различаем наряду с иностранцами, никакого отношения к Косово не имеющими, и новых, не научившихся ничему, немецких агрессоров.
Более полувека тому назад умирающий сербский король завещал сербам «беречь Югославию». Каждый из нас каким-то образом старался уберечь её от того положения, в котором она сейчас находится. Некоторые из нас, может быть, берегли её не так, как надо. Во всяком случае, не уберегли. Но, повторяя знаменитую фразу, не будем сегодня оплакивать как женщины то, что не сумели защитить мужчины.
Мы просим Вас, дорогой посол, передать сербскому народу нашу солидарность и наше возмущение уже ставшим привычным иностранным вмешательством во внутренние дела маленького государства. Мы уверены в том, что никакое новое иго не сможет сломить волю сербского народа жить в своём маленьком великом Государстве по своим законам, освященным веками.
Объединение Кадет Российских Кадетских Корпусов в Венесуэле. Председатель Георгий Г. Волков, секретарь Борис Е. Плотников».
Сербам
Над пасхальной Европой вербы, А над Косовом полем – ад, Свора НАТО терзает сербов, Богатырски они стоят. Лезут немцы, грозят мадьяры. Помрачнел православный Спас. Изменили друзья-болгары, Полячишки предали враз. Нет надежд и на Киев с Ригой, И не в подлой Москве, видать, Надо в недрах Руси Великой На подмогу бойцов скликать. Вспомнят праведный грохот пушки, Светлый ангел взорлит во мгле. Мы придём к вам, придём, братушки, Как раздавим ворьё в Кремле! «За славян!» – пробасит ракетчик. Гром и ужас, огонь и тьма... В Вашингтоне герой-минетчик Раньше срока сойдёт с ума.Мир протестовал, гневался, горевал над пролитием новой крови. Человеческое сострадание, оно ведь всюду одинаковое – на любых землях и континентах. Неиспорченные души, отзывчивые сердца всюду отыщутся. На том пока и держится земное сообщество, сопротивляясь воцарению окончательного разврата и разбоя.
И все ж таки в нашей «кадетской» переписке еще жила благодатная тема недавнего съезда в России и всех тех «мелочей», которыми мы жили в обоюдных посланиях друг другу. Потому Юрий Львович Ольховский «разразился» вдруг томившим его, возмутившим его фактом:
«...Во время нашего кадетского съезда в Москве в Военном музее была выставка, посвященная Белому Движению. Выставка небольшая, но интересная. Экспонаты, вернее, часть их, была пожертвована обществом «Отрада» из США.
Всё было бы хорошо, если бы не «ложка дёгтя» в одном месте выставки. Под стеклом была выставлена «перчатка, содранная белогвардейцами с руки красноармейца». Поразило меня то, что, несмотря на 80-летнюю давность, «перчатка» прекрасно сохранилась... Действительно, странно!
Чтобы как-то сохранить труп Ленина, убухивались миллионы рублей, а тут – 80 лет и в прекрасном виде. Неужели в тот жуткий период (гражданская война) у кого-то нашлось желание, не обходимые материалы и время, чтобы «перчатку» забальзамировать? Сильно сомневаюсь!
И второе: откуда уверенность, что снята она с руки красногвардейца, а – не наоборот? Жестокости были с обеих сторон: вырезали погоны на коже плеч белых воинов, бросали в топки кораблей морских офицеров. Живыми. Расстреливали без суда и пр. и пр. К нашему общему стыду – РУССКИЕ ЗВЕРСТВОВАЛИ НАД РУССКИМИ.
Кому бы эта «перчатка» ни принадлежала, пора её забыть и ею не хвастаться».
Совнарком. Июль – 1918
В стране содом. И все – в содоме. Пожар назначен мировой. И пахнет спиртом в Совнаркоме – Из банки с царской головой. Примкнув штыки, торчит охрана, Свердлов в улыбке щерит рот. А голова, качаясь пьяно, К столу Ульянова плывёт. Он в размышленьях: «Вот и сшиблись! Но ставки слишком высоки!» Поздней он скажет: «Мы ошиблись!» Но не поймут ревмясники. В морозный день эпохи мрачной, Да, через шесть годков всего, Они, как в колбу, в гроб прозрачный Его уложат самого. И где-нибудь в подвале мглистом, Где меньше «вышки» не дают, Из адской банки спирт чекисты Глумясь и тешась, разопьют. И над кровавой царской чаркой, В державной силе воспаря, Они дадут дожрать овчаркам Останки русского царя. Еще прольются крови реки Таких простых народных масс. Тут голова открыла веки, И царь сказал: «Прощаю вас...» Он всех простил с последним стоном Еще в ипатьевском плену: Социалистов и масонов, Убийц и нервную жену. ...Летит светло и покаянно На небо царская душа. И зябко щурится Ульянов, Точа клинок карандаша. Еще в нём удаль боевая. Еще о смерти не грустит. Но час пробьёт... Земля сырая Его не примет, не простит.Стихи эти написал в начале «перестройки», в пору всяких эйфорий и смутных умозаключений, теперь же (как их не оценивай!) публикую в подкрепление возмущений кадета Ольховского.
А в памяти, как связующая нить, широко отгремевшая в России и за её пределами история преследования московской прокуратурой поэта и редактора газеты «Пульс Тушина», моего друга Владимира Фомичева. В ходе следствия и заседаний суда по «делу» Володи допрашивали авторов газеты, не москвичами интересовались тоже. Следовательница из конторы «По борьбе с организованной преступностью» настоятельно спрашивала: «Кто вам подсказал тему стихотворения «Совнарком...»? И каким образом переправляли вы эти стихи в московскую редакцию «Пульса»?»
Кто бы рассказал сейчас, как, наверное, округлились мои глаза от сего «странного» вопроса?! Какое выражение было на моем лице? Что-то ж было «написано» тогда на нём, черт побери?! «Переправляли» – это ж, конечно, из той «оперы», когда подразумевается некая законспирированная организация!
Шел на допрос по повестке, врученной (всученной) мне со злорадством «заклятыми друзьями» из писательского союза. Шел, как ходил по Южной Америке, весь в белом! Шел я, как мечтал когда-то возникнуть в Рио-де-Жанейро Остап Бендер – в белых штанах! Шел – и бутон белых завязок-шнурков на белейших кроссовках цвел под ярким летним солнышком откровенно вызывающе и дерзко.
В висках так же вызывающе звенели строчки Даниила Андреева:
Перед бурями иных времен Отдохни, прекрасная Земля!Странным «видением» обладали ельцинские следователи, всерьез интересуясь способом «переправки стихов» в редакцию московской газеты, когда, хоть и бедственная, но еще существует почтовая связь, где, правда, по утверждению гоголевского Хлестакова, наверное, и сейчас всякий почтмейстер «подлец, пьёт горькую». Да суть не в этом. Прокуратура демократов, в данном случае с «головой царя Николай 2-го», выступила прямым образом в защиту Владимира Ильича – от моих художественных «нападок», когда таких нападок, пожестче и позлее, была полна вся свободная российская пресса!
Вождя товарища Ленина прокуроры, занимавшиеся нашими «делами» по «Пульсу Тушина», косвенно, но «защитили». Чего, впрочем, не наблюдал я – ни ранее, ни позднее – по отношению демократов к другому вождю: И.В. Сталину.
Было над чем задуматься!
* * *
И вот «борцы за свободу» подкинули идею – «примирения и согласия!» Ну, эти либералы с криминальными наклонностями, «краса и гордость» контрреволюции 1991-го – оборотни разного толка, внучата расстрелянных НКВД криминальных деятелей «ленинской гвардии», которых Сталин, сохраняя их «лицо» перед международной общественностью, объявил тогда «политическими противниками», сексизвращенцы всех мастей, шуты и шутихи с телевидения – иного придумать и не могли. На оригинальное, на духоподъёмное, победив, они просто оказались не способны. Как говорил когда-то Сергей Есенин, они – «Бумаги даже замарать / И то, как надо, не умеют...»
Но они – при свалившейся им, будто бы из ниоткуда, власти, наслаждались этой разбойной удачей, помогая изничтожать «лишнее» народонаселение в стране, которая и в урезанном виде казалась им непозволительно просторной.
Примирение и согласие? С новыми разбойниками?..
Пока потенциальный мой читатель переваривает вышесказанное, воспользуюсь паузой в читательском восприятии и расскажу ему, читателю, на сию тему одну далекую историю.
...Жаркий московский денек лета 1963 года. С увольнительной в кармане, в белой форменке и матросской бескозырке, я, служивший в элитном батальоне охраны Главштаба ВМФ, отправился по адресу, врученному мне одним литературным приятелем, в Старо конюшенный переулок Красной Пресни. Приятель сказал, что там живет боевой старикан, орденоносец гражданской войны, который не чужд сочинительства, мол, познакомитесь – будет к кому наведываться, забегать на чашку чая!
Не сразу я отыскал жилище орденоносца гражданской, оно оказалось в ветхой одноэтажной хибаре (в ту пору эти «клоповники» еще стояли в центре Москвы). Долго стучал в серые, траченные временем, доски сенных дверей. Наконец, в глубине полупещерного пространства проскрипел хриплый, но бодрый от клик, мол, подождите, не «гоните лошадей», открою. Заскрежетал металл о металл, что-то с шумом оборвалось, ударилось об пол. Потом чьи-то руки стали откручивать проволоку запора сенных дверей, за которыми переминался я в своих надраенных ботинках, в сомнении: туда ли собрался проникнуть, не ошибся ль адресом?
Наконец, освобожденная от железных и проволочных запоров, распахнулась сенная дверь, возникла невысокая, полноватая фигура искомого орденоносца при пепельной курчавой бороде и очень ясных и живых кавказских глазах.
– А, вот ты какой, морячок! – скользнул взглядом дед по моей «легкоатлетической» комплекции бегуна на средние дистанции, со звоном отбросив в запаутиненную тьму ржавое ведерко. На «Авроре» поплотней и пошире в плечах были ребята... Да не стесняйся, проходи. А то, что запираюсь на железяки, так это от энкавэдистов. Сразу-то не дамся в руки!
Я вздрогнул, с опаской посмотрел на деда, заподозрив, что у него что-то «этакое» с рассудком! Но он, скорей всего, шутил, на дворе еще держалась хрущевская «оттепель», а для запоров у деда просто отсутствовали замки. В полусогнутом виде попал я, следуя за дедом, в жилое помещение. Дальнейшее наше общение, при кратком моем городском увольнении, протекло в доверительном, а порой и в веселом тоне. В просторной комнате с ветхой мебелишкой пахло махрой, калошами, земляничным мылом. Мы пили чай с конфетами-подушечками из зеленых, массивных, знакомых мне по деревенскому детству, маленковских стаканов. Дед, временами сокрушаясь, похлопывал меня по плечу, повторял, что матросы измельчали, на «Авроре», мол, были куда здоровей, шире в плечах и внушительней!
Не обижался я. Ладно.
В недолгий срок дед, то есть Аркадий Александрович Кеворков, обрусевший, но не утративший родного языка армянин, из семьи потомственных кавказских революционеров, как сейчас бы сказали, кавалер двух орденов Красного Знамени, полученных за подвиги в гражданской войне, переехал в однокомнатную хрущевку на окраинный Севастопольский бульвар Москвы. И я на правах младшего друга стал бывать в стариковской квартирке, а потом не раз, уже после дембеля, в пору экзаменационных сессий в Литинституте, и заночёвывал, всегда атакуемый полчищами клопов, которых дед, конечно ж, «перевез» с собой, как наследие хибарного Староконюшенного переулка. Клопы, похоже, старика не тревожили, а на свежатину каждый раз набрасывались азартно.
Явившись в гости, я тотчас летел в соседний гастроном за продуктами – хлебом, колбасой, сыром, какой-нибудь рыбной консервой, за бутылкой десертного вина, которое уважал Аркадий Александрович. Затем я наводил относительный порядок в жилище, против чего прямо-таки бастовал хозяин. Он беспокоился, вероятно, что я нарушу порядок в его бумагах и книгах, их было немного, но лежали они в постоянном месте. Бумаги я не шевелил, лишь по-флотски орудовал мокрой тряпкой, ликвидируя тропинки, протоптанные домашними шлёпанцами в слое пыли – на кухню, в ванную, к входной двери. И мы располагались попировать, расставив снедь и рюмки на расстеленной газете, отмечали встречу. Выпив пару рюмок десертного, Аркадий Александрович вспоминал, что когда-то работал в 30-х годах в одной редакции с известным журналистом Кольцовым, знакомил меня со своим творчеством, на декадентский старинный манер распевно декламировал те же, что и на прошлой встрече, видимо, любимые им, строки:
Журчи, ручей моих речей – От Ганга до Аляски...Продолжение не помнится, но затвердилось, что «Аляска» рифмовалась с «глазками», стихотворение посвящалось любимой жене, ударнице московского автозавода, арестованной по ложному доносу, сгинувшей в НКВД, от которого у самого Аркадия Александровича остались (в память о допросах) изуродованные ногти на пальцах рук, под которые ягодовские следователи загоняли толстые швейные иголки. Как-то неосторожно спросил об этих синих вздутиях ногтей... Дед прослезился, часто задышал, замотал головой и я больше никогда не задавал ему «лишних» вопросов.
В НКВД у бывшего старшины эскадрона, у фрунзенского красного конника Кеворкова отобрали оба ордена, а также Почетный туркменский халат, которым взамен Почетного революционного оружия – шашки – награждал Аркадия сам Фрунзе. При освобождении из тюрьмы – все ж разобрались, что арестовали ошибочно! – орден вернули только один (роскошный халат следователь наркома Гершеля Ягоды презентовал, наверное, своей Саре). И теперь, прикрутив «Красное Знамя» к лацкану выходного пиджака рядом с медалями за Великую Отечественную войну, Аркадий Александрович с наградами не расставался. Почти ежедневно обряжался он в единственный свой парадный гражданский костюм, позвякивающий медалями, ехал на автобусе и метро в Парк имени Горького, где собирались такие же, как он, ярые шахматисты, такие же деды-ветераны. Не изменял он своей привычке и тогда, когда я завертывал в гости. Он вручал мне ключи от квартирки, где так уютно было готовиться в одиночестве к очередному институтскому экзамену.
Случалось, что приходил другой гость, соплеменник Аркадия Александровича, его ровесник, хорошо побритый, «обуржуазившийся» при брежневском режиме врач-стоматолог. Они садились за шахматы, разговаривая вначале на русском. Потом разговор вскипал, и старики, переходя на очень высокие тона, выкрикивали и жестикулировали – в достойном вихре своих горячих кавказских кровей. Дед-стоматолог всё возражал, оправдывался, а мой дед, именуя его «буржуем», «отступником», «обывателем», не унимался, переходя то на родной армянский, то обратно на русский, в котором, конечно, побольше отыскивал хлестких междометий.
Засиживались они до глубокой ночи, а то и до утренней зари, отодвигали шахматы, гоняя чаи, споря все о той же политике. До меня, устраивавшегося у порога на ветхом матрасе и на желтой простыне, пахнувшей окопом первой мировой войны, куда клопы в поисках добычи доползали только к утру, долетали кипящие армянские фразы, среди которых мелькали имена современные и далекие – Микоян, Молотов, Крупская, Стасова, Серго... Серго Орджоникидзе фигурировал часто. Потом – Брежнев, Суслов... Конная Армия, Туркестан, Перекоп, Фрунзе, басмачи, энкаведисты... И опять – Брежнев, Косыгин... Имя последнего произносилось с почтением, это запоминалось особо остро тогда, когда клопы, одолев «нейтральную полосу», наваливались на меня скопом, изголодавшиеся, и уж тогда для меня был сон не сон – мучения.
Герой гражданской... редкий случай, когда простой конник-рубака, а им стал Аркаша в пятнадцать лет, получил два Красных Ордена; пенсию же имел, похоже, небольшую. Точно, небольшую! Всего шестьдесят советских рублей. Но не вспомню ни одной жалобы от старика по сему поводу...
Зато дед по-детски радовался вниманию – книге, хорошим сигаретам (он курил рабоче-крестьянскую «Приму»), коробке конфет, той же возможности посидеть за бутылочкой сладкого винца. Не отказался бы, подозревал я, он и от ресторана. А тому препятствовали мои студенческие возможности. Но как-то в Москву приехала моя жена из Сибири, я привел Марию знакомить с дедом. Он был полон галантности к молодой женщине, в восторге от приготовленных ею блюд, а я в тот день еще принес билеты в театр. И мы нарядной, благоухающей духами и «шипром», троицей вышли к остановке такси, чтоб ехать в центр столицы. Подкатила машина с шашечками, но, опережая нас, к ней устремилась едва подошедшая к остановке ухоженная, гладкая дамочка. Как тут возмутился наш боевой дед! «Садимся, ребята! Мы первые... А вам, уважаемая, давно пора прогуливать болонок на парижском бульваре – в сообществе таких же «графинь»!
Дама опешила, фыркнула, но растерялась, отступила. А мы покатили. «Вот так с этим подлым народом, с господами, надо разговаривать! Не выношу...» – продолжал кипеть бывший красный конник.
Примирение и согласие...
Еще очень обрадовался Аркадий Александрович, что о нем вспомнили к какой-то юбилейной советской дате, попросили «что-нибудь памятного, связанного с революцией и гражданской войной», для выставки в музее Советской Армии. Он отнёс туда свою фотографию с наградами на пиджаке, какие-то «штучки», среди них – коричневый, прокуренный сигаретный мундштук, простенький портсигар с выдавленными на лицевой стороне коробки «Тремя богатырями» художника Васнецова. Потом опять сходил на Площадь Коммуны, где военный музей, удостоверился, что экспонаты с достойной надписью находятся на обозрении – под стеклянной витриной...
Умер Аркадий Александрович внезапно, упав на улице от сердечного удара. Случилось это через несколько лет после моего окончания института, горькая весть застала меня в Тюмени. Возможно, отыскались родственники – наследники скромного жилища революционного деда, которому в год смерти едва исполнилось шестьдесят девять лет. А скорей всего, драгоценные эти московские «метры» квартирки перешли в собственность Моссовета. Завещаний боевой конник никаких не делал, не успел, скорей всего. Так же – скорей всего – нынешние хозяева страны, их приспешники выбросили на помойку и тех васнецовских «Трёх богатырей», выдавленных на алюминиевом портсигаре красного героя гражданской войны Аркадия Александровича Кеворкова...
Не под той ли самой витриной московского военного музея, не на месте ли прежнего экспоната того наблюдал другой воин, белый, другой русский человек, экспонат чудовищного свойства эту «перчатку» из кожи с человеческой руки. «Экспонат», возмутивший его своей, действительно, запоздалой, неуместной в данный момент, политической направленностью.
Примирение? Согласие? Не знаю.
Но уверен: живи сегодня на земле красный конник Аркаша Кеворков, он бы изрубил меня шашкой – за то что я «якшаюсь» с наследниками белогвардейцев.
* * *
Падают с небес самолеты с пассажирами, тонут подлодки, сходят с рельсовых путей поезда, обваливаются от взрывов шахты... Сотни, тысячи погибших. И это только малая часть вселенских трагедий конца века, о которых как-то походя и привычно информируют все российские СМИ демократического, однокровного, однокорытного толка. А порой и смакуют, будто бы в неком удовольствии.
Публикую и я в своей «ТЛ» фрагменты трагедии, коснувшейся моих далеких русских зарубежников, трагедии, о которой почти никто в российских пределах не знает. Подробностям этой беды, связанной с ураганом, пронесшимся над тропической Венесуэлой, у нас внимали единицы. Привычное...
А как там мои друзья-кадеты? Все ли живы-здоровы?
«Десятилетиями ураганы ограничиваются короткими визитами к нам, – пишут в «ТЛ» из русской колонии в Венесуэле, – и мы настолько привыкли к безобидным их последствиям, что потеряли всякий перед ними страх. Погуляет ураган, которому даётся женское имя, парочку дней и уберется восвояси, в Караибское море...
А тут почернело небо и пошел сильный тропический ливень. В течение целого дня и целой ночи с неба низвергались потоки воды. Стекали по склонам гор, несли вырванные с корнем деревья, мелкие камни и огромные булыжники. Каналы для стоков воды вскоре оказались забитыми и запруды стали вырастать с непредвиденной быстротой. Когда их прорвало, мощные потоки желто-бурой грязи устремились далее и смывали всё на своем пути: автомобили, мосты, целые кварталы домов. Ничего не понимающие люди вырывались этими потоками из своих жилищ и уносились с невероятной быстротой в желтые водовороты, где их ждала неизбежная смерть.
Вышли из берегов и реки. Прорвало и плотины. Особенно жестоко бушевала стихия на морском побережье. Уничтожены несколько деревень и даже один небольшой город. Разрушено 26 католических церквей, десятки многоэтажек засыпаны мусором, песком, камнями, не считая сотен хижин бедняков, многих дорог и автострад государственного значения.
Погибли и пропали без вести тысячи людей.
В нашей кадетской семье материально пострадал Николай Александрович Хитрово. Его дача в одном из особенно пострадавших микрорайонов на морском берегу полуразрушена: потоком воды выдавило стену, трёхэтажное помещение залило грязью и камнями, вода унесла мебель. К счастью, на даче никто не находился...
В городе недалеко от Хитрово живет наш председатель Георгий Григорьевич Волков. Его двухэтажный особнячок у подножия горы хорошо известен всем суворовцам и нахимовцам и другим гостям из России, так как нет такого, который бы не переночевал у него или не отведал хлеба-соли. Для всех гостей есть там кроватка и тарелка борща, на который хозяйка Катя большая мастерица.
Юрий Львович Ольховский живет от подножия горы далеко и высоко. Ему не страшны никакие ураганы.
Борис Евгеньевич Плотников живет под другой горой, которая, может быть, когда-нибудь скажет страшное слово. Но он уповает на Господа и в своих молитвах молит у него снисхождения.
Самый младший из кадет Алексей Борисович Легков живет в горах. Под небом. Ему и вовсе никакие потопы не страшны...»
* * *
Пришел новый век. И – третье тысячелетие. В мировом масштабе это обозначилось тревогой по поводу «сбоя компьютерных систем». Но тревога оказалась ложной, скорей, придуманной заинтересованными дельцами. Все обошлось, улеглось скоро.
Человечество, исключая пассионарных мусульман, точней, «представителей» воинствующего исламизма (полистал Коран, кинжал в зубы и вперед – резать неверных!), продолжило занудливое, скучное существование. Агрессивность и двойные стандарты демократии США, прямые угрозы миру – не пробуждали белые расы. Особенно в России. Растерянность работных масс: пьянство и апатия, зомбированная зависимость от телевизора, а молодежи – от дискотек, компьютера, Интернета, «сотовых» мобильников, внедренных «прогрессом» вместо неспешного естества земного мира, живой природы, старинных человеческих чувств. Тут же продажность интеллигенции, неслыханный её холуяж. И непонимание, что мы русские, мы другие, западные ценности чужды нам всегда, потому за примат духовного над материальным! – Запад и старается вывести русских с лица земли. Тут же «подвиги» многих православных батюшек, прислонившихся не к пастве, к власти, окропляющих святой водицей офисы и коттеджи бесов из бывших шустрых позднекомсомольских чинов, воротил из последних кэпээсэсных структур, ворья пожиже. В среде церкви упрочилось немало «катального жулья», как и в менее приметных «светских» фирмах. Намоленность старых святых мест и возвращаемых народу храмов снижалась: в храмовую ограду все чаще вползали лапы толстомордых правителей, толстобрюхих прихватизаторов и демократизаторов. Их ласково встречали, виляя хвостиками, розовощекие, райкомовского вида, иереи, припадая к дающей «ручке».
А в мире окрестном?
То же отсутствие ярких личностей, вождей (прежние состарились, утратили отвагу) сулило бесперспективность земного существования, скорый крах, в том числе нравственный всепланетарный – из-за варварского отношения к атмосфере Земли, водным запасам и живой еще отчасти флоре и фауне.
Зашкаливала наглость американцев, уверенных в собственной силе и безнаказанности, жрущих, жирующих, банкующих, грабящих и насилующих слабые народы и государства.
Победа американцев над СССР обошлась «малой кровью» на завершающем этапе холодной войны – в августе 1991 года. Когда одураченная московская толпа горланила «Ельцин, Ельцин!», когда в эйфории этой залезли под гусеницы танка трое отроков, когда совсем уже неадекватный Горбачев посмертно присваивал несчастным звание Героев Советского Союза. Тогда же случился пожар на шестом этаже американского посольства в Москве, где работали и «накрывали» толпу, вызывая массовый психоз, психотропные энергетические установки. Не случайно ж тушить этот очаг пожара на Красной Пресне русским пожарникам американцы категорически не позволили.
Тогда же, на другом континенте, в южноамериканском Каракасе, в доме моего крестного Георгия Волкова великая русская балерина Галина Уланова хлебала русский борщ, а русские мои белые зарубежники, прильнув к телеэкранам, радовались поднятию триколора над Кремлем. Тогда же отец Павел Волков служил благодарственный молебен в православной церкви на Дос Каминос (Две Дороги). Тогда же я, в Тюмени, тоже находясь у телевизора, отпускал крепкие выражения – к неудовольствию домашних! – по поводу творимых событий во взбаламученной Москве.
И боги – я порой ощущал себя язычником! – так вот боги уверяли меня и в эти, и в последующие дни горестных раздумий, что разбойное это, террористическое штатовское государство обязано понести суровую кару: не должно оно безнаказанно находиться в содружестве народов планеты Земля! И, наверное, неминуема гибель этих вызверившихся из недавнего рабства чугунов- африканцев, завезенных в Америку в кандалах, как и самих бледнолицых – бывших работорговцев-плантаторов, жирных банкиров с их современными авианосцами, небоскребами, напечатанными долларами, коварными президентами, косноязычными, но наглыми, мнящими себя Императорами Мира.
Все это Божье наказание и должно было произойти по нравственному закону – возмездия!
И происходило затем – гибель башен Всемирного Торгового Центра с тысячами погребенных, сгоревших в адском пламени; последующие морозы и снежные заносы, обледенения, оползни, периодические удары океанских волн, цунами...
Боги говорили мне, а я не без ужаса внимал им, что погибнет эта сытая, террористическая страна под мощным, губительным накатом Атлантической Волны, каким бы сверхмощным ядерным и психотропным оружием эта страна ни обладала в конце двадцатого и на заре двадцать первого века. Да, и принесет себе эта страна крах по нравственному закону – возмездия!
Катились годы.
«Настал и покатился 2001-й, – писал мне Георгий Григорьевич. – На душе как-то тяжело. Вот, сидя у себя за машинкой в знакомом тебе «редакционном подвальчике», нашел среди книг журнал «Перезвоны». Издавался он русскими писателями-эмигрантами в 1927 году, когда мне было 7 лет. Какие имена на страницах этого журнала! Гордость русской литературы. Все эти люди жили на чужбине, но с любовью писали о России. Благодаря таким изданиям мы и сохранили любовь к своей Родине. А пришедшая за границу новая волна эмигрантов старалась все старое похаять и уничтожить, как и у вас сегодня происходит...».
* * *
У нас? Дома?
Август 2001-го. Публика привыкла уже: в августе происходит очередное «политыческое»... Просыпаюсь, иду сварить кофе. Включаю кухонный репродуктор-ящичек. Бравурная музыка и голос, нечто среднее между Левитаном и Познером! Буровит на полном серьёзе: «Десять лет назад, 22 августа 1991 года, над Россией взвился овеянный славой красно-сине-белый флаг!» Взвился... Овеян... Эк стелятся в административном восторге «радийные» тюменские ребята! Кем «овеян», в каком историческом контексте? Керенским, Гучковым – февралистами? Свергли царя, кинули коту под хвост империю, германцев впустили на русские просторы... Ельцин с Горбачевым овеяли? Генерал Власов? Наконец, ельциноид Паша Мерседес (Грачев) «взвил и овеял», расстреляв этот торгового флота кормовой триколор из пушек кантемировских танков в октябре 93-го?..
Да кому нынче печаль? Все потребляется электоратом как приправа к «твиксам» и «сникерсам». Правда, классиком этот и подобный вопль холопского восторга припечатан и живописно увековечен:
Люди холопского звания Сущие псы иногда: Чем тяжелей наказание, Тем им милей господа.* * *
Опять строчки из писем кадета Волкова:
«Последние апрельские дни (2002 год) были неприятными в нашей стране. За пару дней сменилось три президента. Было много убитых и раненых. Сейчас все друг друга обвиняют во всех смертных грехах. Конечно, не обошлось без того, что «помогли» наши северные «друзья». Так они «помогают», залезая во все окраины России. Мы это прекрасно понимаем, как понимаем и то, что в России сейчас правят не русские, а Березовские, Чубайсы, с Немцовыми в пристяжку. Одно меня радует, что есть в России твои единомышленники, они и спасают честь русских, поддерживая и нас в дальнем далеке.
Правда, мы думает немного по-разному. Мы витаем еще там, в своём отрочестве и юности, то есть до сорок первого года. А вы, наши друзья, стали размышлять уже после смерти Сталина. Но большинство из нас сходятся в одном – в любви к России, у которой по-прежнему нет друзей, никому она не нужна, кроме нас самих. Так будем крепче держаться друг за друга!»
Из апрельского письма 2003-го года:
«...У вас Чечня, а у нас соседняя Колумбия! Как все похоже. Колумбийские партизаны-налётчики переходят нашу границу, уводят здешних предпринимателей и крестьян-фермеров, требуют выкуп. К сожалению, венецуэльское правительство ничего не делает, чтоб прекратить этот разбой. И внутри страны много бандитов, грабят и банки, и население. Страдают все. Молодёжь, не видя выхода, стремится уехать. Нам, старикам, ехать куда-то поздно. Чаще спасаем своих соотечественников. Вот и сейчас в той комнатке, где ночевали когда-то поэт Денисов, редактор Сенин, многие суворовцы из Москвы и Питера, живет русский из Казахстана, которому некуда деваться. К сожалению, таких людей, бежавших из бывших республик СССР, у нас много...»
«Пришел сатана и правит миром!» – говорил неистовый отец Сергий. Про него мне пишут, что оставшись в доме совсем один, после ухода в лучший мир матушки Ольги, он часто болеет, совсем ослаб, стал «похож на букву «Г», но не сдаётся, почти ежедневно, сидя на стуле, ведет в церквушке службу. Приезжала несколько раз из Канады дочь, все перестирала, перештопала, все помыла, прибрала в доме. Звала переехать родителя к ней, в Канаду, но отец Сергий не согласился: «Буду умирать на своём намоленном пятачке земли – при церкви и при книгах, при оставшихся русских прихожанах!»
Какая грусть.
И какая сила духа!
Наверное, ощутив эти далекие импульсы русского духа, среди разбоя и разврата действительности, но с верой в добро, в красоту мира, как говорят, несмотря ни на что, сочинял я в те дни в своем сибирском пространстве следующее:
Утро
Утро. И птицы летят. Сыплется иней морозный. Руки работы хотят. Дух нарождается грозный. Не было. И дождались Чувства большого накала. Вся обозримая высь Дружно проторжествовала! Славься, торжественный миг! День наступающий славен. Он словно гений возник, Радостью Пушкину равен. Густо снегами одет, По-богатырски спокоен. Родина. Радость. Рассвет. Русское утро какое!Г.Г. Волков. 1 августа 2004 года. В Тюмень – Н.В. Денисову.
«...Когда мне взгрустнётся, беру то стихи твои, то прозу, то «Тюмень литературную» и уношусь в далёкие края нашей родины, забываю все невзгоды здешней жизни. А жизнь стала тяжелой по многим причинам. Главное – это преклонные годы, а с годами и всякие болячки и многое другое.
Наша русская колония уменьшается. Старики да и молодые уходят. И нас, кадет, становится всё меньше. Полгода тому назад вслед за матушкой Ольгой – ушел отец Сергий...
Наши жены очень сдали. Наташе Ольховской ампутировали ногу, сейчас Юра должен всё время быть при ней, передвигаться она сама не может, да и голова работает плохо.
Борис Плотников еще двигается, что-то работает по постройкам, но Таня, его жена, болеет раком и всё время лечится. Но силы сдают. Моя Катюша, несмотря на операцию своего бедра, двигается и работает по хозяйству, старается услужить внукам. Коля Хитрово похоронил свою Ирочку, едва двигается и борется со своим сердцем и давлением. Аннушка, Катина сестра, несмотря на свои серьезные болезни, принимает гостей и сама ездит в гости, если её приглашают. Отец Павел в свои 82 года служит регулярно в церкви, хотя часто, кроме чтеца и одной-двух старушек, никого в церкви нет. Рудневы (варяжские) остались без работы после «чистки» их нефтяной компании. И Георгий (Ги – по-французски, как он назван матерью) сейчас подрабатывает частными консультациями.
Сегодня Хитрово, Плотников и Волков – одни из самых старых в русской колонии. Я лично уже машиной не управляю. Мало выхожу из дому. А у нас без машины, сам знаешь, как без ног находиться. Хорошо, что дочка Оля или какой внук заедут, привезут продукты или чем помогут...
Посылаю распространяемую в Интернете и у нас (подкидывают в почтовые ящики) «прокламацию», написанную «доброжелателем»: мнение обо всех нас, русских, как бы от лица всего еврейства. Столько грязных и ненавистных слов в адрес России и русского народа, спасшего их во второй мировой войне. Хорошо «ИХ» описал Солженицын в своей книге «Двести лет вместе» кто ОНИ и что из себя представляют!..»
Чтение «прокламации» (возможно, провокации?!), озаглавленной «Желаю вам только смерти», то есть всем русским, было не из легких. А через некоторое время «прокламацию» опубликовала без сокращений (под рубрикой «Что они думают о нас!») российская газета «Русь православная». Перепечатывать не стал, дабы не засорять атмосферу бытия, не множить грязное, ненавистническое. Среди поганых эпитетов в прокламации звучало, что русские «народ воров, алкашей и блядей, продажных скотов, продающий своих детей, жен, матерей, друзей и родину за бутылку дешевой бормотухи... Кроме воров и блядей, ленивых, спившихся тупиц и дегенератов вы не способны никого породить...»
Дослужились до «благодарности». Терпим.
В «реформированной» России эта хваткая и наглая публика, заполонив центральные СМИ, электронные пропагандистские структуры в особенности, объявила перестроечную «свободу слова». Надо бы полагать, для всех! «Свобода» ж получилась кривобокой. На эстрадных подмостках, на телеканалах преимущественно – они, по большому счету – не способные на истинное, свое, оригинальное, зато гораздые на грубые пересмешки и пародирование. Наиболее одиозные из этой публики (живущие в своем закрытом мире, куда непосвященные не допускаются!), объявив себя всесветными страдальцами, потребовали от русских ПОКАЯНИЯ! Мало им, «избранным», мифического холокоста, во лжи которого все пристальней разбирается человечество, так нет: вы, господатоварищи русские, примите грязную оплеуху и покайтесь!
* * *
О свободе творчества, кстати.
В брежневские времена редакторы издательств порой настаивали, чтоб положительным героем книги был парторг или, на худой конец, рядовой коммунист.
Написал рассказ о ветеранах войны (к годовщине Победы), за нес в одну газету (неважно какую). «Независимый и свободный» человек прочитал (циник, был крупным специалистом по обмыванию покойников), настоял одного из четырех героев рассказа сделать героическим Финкельштейном.
Хлопать, как при большевиках, дверью не стал. Внес ответное предложение, так сказать, встречный план: сделать Финкельштейна трижды героем – России, Египта и Берега Слоновой Кости.
О православии, язычестве и любви к животным.
В прижелезнодорожном поселке, где у меня изба, огород картошки и высокие тополя, живут две женщины. Пожилые. Друг на друга наговаривают, будто бы каждая наводит порчу. Одна из них, Людка, прочитала в рекламной газете «Гостиный двор» о провидице, которая порчу снимает. Как раз Людка получила перевод от московской сестры 15 тысяч рублей – «на жизнь». И проездила к провидице все пятнадцать тысяч, а порча осталась.
Еще в доме у Людки семь кошек, «валят» где ни попадя, вонь стоит невыносимая. Приезжают к Людке предприниматели – племянники из Тюмени, привозят продукты. Сумку с продуктами передают своей тетке у ворот, в дом не заходят.
Людка пишет стихи, читает их моей знакомой Лиле. И говорит Лиле, что по ночам она разговаривает со Всевышним. Он, Всевышний, пообещал, что возьмет её к себе! Лиля сказала: «Люда, возьми меня с собой заместительницей, вдвоем будет веселее!»
О «политыческом» моменте.
Площадь с памятником Ленина. Вспомнилось, как на заре перестройки шел здесь в задумчивости, коптя сибирские небеса болгарским «Опалом». Дежуривший возле памятника милиционер сделал строгое внушение: «Как не стыдно, гражданин! Курите в таком святом месте! Загасите сигарету немедленно!»
Иду возле памятника «ноне». У подножия мощного гранитного постамента, где подсветка из фонарей и прожекторов, в вольных позах прикольного и нечесаного вида «ребятки». Зачем-то при рюкзаках и расшнурованных, небрежно надетых кроссовках. Мимо проходит семейная парочка с дитём, девчушка лет пяти-шести произносит: «Мамочка, это что – дискотека?!»
На мебельный комбинат приехали немецкие инженеры устанавливать закупленное в Германии оборудование. Говорят: «Забавный вы народ, русские! Из хороших досок делаете заборы, а мебель – из опилок!» Дураками назвать нас постеснялись.
Россия ты, Рас-се-я!..
* * *
Скушно на этом свете, господа!
Открыл Николая Васильевича Гоголя. Когда печаль заберется в душу, беру с полки этот синий гоголевский томик. «...Сегодня мне всю ночь снились какие-то две необыкновенные крысы. Право, этаких я никогда не видывал: черные, неестественной величины! Пришли, понюхали – и пошли прочь».
Публика наша разделена: на так называемых «успешных» и на «злостных неплательщиков». Вторых числом много больше. Первые токуют по кухонному радио – о своем. Анталия, Багамы, Кушевар какой-то. Где он, этот Кушевар? Вроде неплохо знаю географию. В Швейцарии, что ль?! А во Франции! А Шпицберген с угольком в шахте, да со стахановским отбойным молотком – не хотите ли!? Но токуют, токуют, брызгают то смехом, то с таким же брызганьем желчного – сожалеют, вздыхают. Кухонные повседневные страсти. Скушно, господа! Но они нагло так, беззастенчиво (откуда застенчивости взяться?) о «курсах» доллара, евро, фунта и, что особенно занимательно, о матерщинном – УЕ.
И вспоминается анекдот из старой «чапаевской» серии: «Это не задницы, это у них, Петька, морды такие!»
Утро. Пасмурно. Мокрый лист устелил асфальт тротуаров. Бегут «злостные неплательщики». Куда? К какому кассовому окошку?
Думаю о давнем – настоящем. Сиреневый май. Юность. Соловей на черемухе. Черемуховая прохладная ночь. А губы девушки сладко солоноваты. И вся она – после вечерней смены на льнозаводе – в завораживающем облаке полевых трав. Темнеет заветная калитка её домика. Где-то через станцию стучит поезд. Стоим, прижавшись, до первой рассветной росы. И вот – полоска зари все алей и пронзительней. Надо, надо и прощаться – опять до предстоящей ночной майской услады.
Кипень сирени в палисаднике. Киноафиша, что напротив, уже видна – «Весна на Заречной улице». Соловей... Кажется, что навсегда и навеки!
* * *
Г.Г. Волков – в Тюмень Н.В. Денисову. 28 октября 2004 года.
«...Уже давно получил «Тюмень литературную» и твое письмо, а собраться и ответить все некогда. Да и годы нас не жалеют. Аннушка едва ходит, её уже одну оставлять нельзя. Моя Катя еще хлопочет, в особенности, когда являются внуки. Они заранее звонят, спрашивая – «можно ли прийти на обед?», а это значит, что дед Жорж должен пойти купить картошки, которую они любят жареную, им делается бифштекс, а мне – что остаётся (шучу). Так что их приход – это для меня «лишняя» беготня.
Дела у Рудневых не поправляются. Из нефтяной компании, где Ги работал, выбросили в итоге «чистки», о которой я писал в предыдущем письме, около двадцати тысяч работников, в том числе и двоих Рудневых-варяжцев – отца и сына...
Статью «Тюмень – не Самарканд» из твоего журнала о наступлении воинственного исламизма и на Тюмень, которая нас потрясла, я размножил, роздал читающим по-русски, пусть знакомятся с настоящим положением у нас на Родине. К сожалению, оно очень печальное. Как печально и то, что у нас читающих по-русски становится все меньше. Нам, оставшимся, далеко за восемьдесят. Молодежь же не интересуется тем, что нас волнует. Для них Россия – что-то далекое, малопонятное. Внукам и вовсе непонятно: как мы попали в Венецуэлу, почему уехали, а не остались на Родине? А кто был Ленин, Сталин, Троцкий и т.д. В головах полная неразбериха. Подавай им дискотеку, всякие фильмы, которые мне и Кате противно смотреть...
Вот только что говорил по телефону с Плотниковым. Разговоры наши чаще о болячках да о старости. Я уже писал, что и он не может оставить одну свою Таню, так же как и Юра Ольховский свою Наташу. Про Хитрово могу сказать, что он взял к себе на квартиру одну русскую семью беженцев из России, следят за ним и помогают по хозяйству, а сам он едва может пройти два квартала...
Было время, когда бравый моряк, поэт и писатель Николай Денисов смог побывать в наших краях, помогал нашим дамам Кате и Аннушке по дому, и мы смогли побыть во многих домах, со многими познакомиться. Теперь нет уж и бравого казака Генералова, и отца Сергия, и госпожи Мелиховой с её библиотекой (куда библиотека делась, не знаю!), моего друга Виктора Маликова нет. Уходим мы. Всё в прошлом. Но лямку тянуть надо до конца. Жить становится всё трудней. Правда, нынешний наш правитель обещает, что к 2021 году все будут жить да поживать, ни о чем не думать, не горевать, так как о всех позаботится государство... Что ж, заживем тогда замечательно!
Одиннадцатого ноября приглашен на прощальный прием в российское посольство. Русский посол Егоров уезжает (с ним у нашей колонии, как и с прежним послом, были хорошие отношения), а кто будет вместо него, неизвестно.
Остаёмся твои далёкие венецуэльские друзья...»
В конце века
За годы и жизнь примелькалась, Остыл камелёк бытия, В дому никого не осталось, Лишь кошка да, стало быть, я. От войн, от политики стрессы, То правых, то левых шерстят. У деток свои интересы, Хоть, ладно, порой навестят. Всплывают забытые лица, Пирушки, былой тарарам... И кошка походкой царицы Гуляет по пыльным коврам. Замечу: «Не стыдно ли, Машка?» Но я ей плохой командир. Наестся, умоет мордашку И зелено смотрит на мир. Никто ей худого не скажет, На стылый балкон не шугнёт. Под лампой настольного ляжет, Под стуки машинки заснет. И что нам «фонарь» и «аптека», «Ночь», «улица» – жизни венец? Руины ушедшего века Не так и страшны, наконец.Да, к исходу века вдруг забрезжил на хмуром небосклоне слабый лучик надежды, каких-то перемен в измордованном нашем бытии. Нечто похожее бывает в моих лесостепных и озерных краях, когда над взбаламученным ветром и беляками волн озерным простором вдруг расступятся тучи, вдруг успокоятся мятущиеся под напором ветра стены прибрежного камыша. И проглянет вдруг солнышко, и озёрный – камышовый и водный – простор огласится умиротворенными, радостными голосами птиц, населяющих эти, обласканные небом, июльские пенаты.
В конце века. Да, показалось, помнилось вдруг доверчивой русской душе... Вместо ужасающего, больного и пьяного тулова Ельцина, измучившего страну, возник, взявшись из ниоткуда, загадочный, аккуратный деятель с холодноватым взглядом, но заговоривший на патриотическом наречии. Деятель, бывший в недавнем прошлом подполковником внешней разведки, особистом, закамуфлированным под заведующего солдатского клуба в советском гарнизоне в Германии, оказался ещё и горнолыжником, и дзюдоистом, и летчиком, и подводником, и главным «мочилой в сортире» чеченских боевиков. Путин. Очаровал он, Путин, тем самым не просто некоторую, а значительную часть общества.
Однако первым указом этого скрытного человека спортивного вида стал указ о назначении щедрых пенсионерских благ тулову, ненавидимому всем народом страны – Ельцину, ушедшему, как считали наиболее радикальные патриоты, от ответа за содеянные преступления, которые в правовых государствах караются пожизненным заключением или виселицей. Но – простили. Не Ельцину, уединившемуся где-то на «хазе», в подмосковном лесу. Ему, подвижному, невысокому ростом человеку, пришедшему на смену тулову. Простили. Кажется?! Но «на заметку» взяли: НЕ ПОДОБАЕТ!
С поразительной устремленностью и отвагой человек этот, заявивший о себе как государственник, ездил и летал по стране и по миру, заключал договоры, подписывал «свитки» соглашений, братался с немцами и турками, с малайцами и португальцами, «другом Блэром» и «другом Бушем», выступал с речами на международных форумах, срываясь порой – под воздействием (не иначе как!) психотропного оружия своих «друзей» – на нестандартные фразы и некорректные высказывания, также бывал в скитах у старцев, молился в православном храме, заходил в мечеть, нацеплял ермолку в синагоге...
Непривычное, загадочное для многих поведение правителя.
И все-таки в надеждах – рисовалось, мерещилось оздоровление экономики, культуры, духовности, общества в целом.
А в каждодневной реальности, что представляло рыночный товар – продолжало разворовываться. Сдавалось и продавалось: наши заграничные военные базы, богатства земных недр, профессорские умы, русские красавицы на усладу западных миллионеров, младенцы, чьи органы «питали» больную плоть зарубежных толстосумов... А у себя дома деловые братки продолжали делить пирог народной собственности и с комсомольской отвагой отстреливали друг друга.
Как поступит Путин? Завтра. Послезавтра. Жили ожиданием.
Разумные люди – атеисты, православные и мусульмане – подсказывали правителю трезвые ходы в политике. Алексей Сенин, главный редактор «Русского Вестника», с которым мы в разное время «делили» кровать в каракасской волковской «кинте», еще в 2001 году публиковал в своей газете (РВ, № 16–17) такие строки Юрия Козенкова, автора книги «Спасёт ли Путин Россию?»:
«А пока народ ждёт, когда президент определится, с кем он? С народом, доверившим ему свою судьбу, или с преступной олигархией, повязанной с сиономасонскими международными структурами, разрушающими Россию? И подтверждение этого выбора народ хотел бы увидеть на конкретных делах. И если для такого выбора президенту необходимо опереться на народ, то достаточно будет 30-минутного обращения президента к народу, чтобы люди вышли на улицы городов, но тогда в стране не хватит фонарей для народных судов и трибуналов над теми, кто хочет помешать нам спасти Россию и народ. И тогда никакие компроматы на президента не помогут пятой колонне, ибо если В. Путин прикажет арестовать сто-двести главных преступников страны и расстрелять их, то народ простит любые его ошибки...» Не пошел на крутой шаг Путин. Не поломал с ходу рога остервенелой бюрократии, воровству, коррупции. Всё продолжилось, с озверением против России её внешних и внутренних врагов.
Взрывы, диверсии, поджоги, православных церквей в том числе, норд-осты, бесланы, падающие самолеты, тонущие подлодки, дедовщина в армии, наркота, миллионы беспризорных детей, бомжей, нищих... Разрушенные ельцинскими «реформами» заводы, умирающее село, гибнущая наука, армия и флот, уничтожаемый военно-промышленный комплекс, угроза глобальной техногенной катастрофы, коллапса, неслыханное богатство кучки олигархов и скудное выживание миллионов простых граждан...
Страна, которая по всем признакам превращалась в колонию, в какой-нибудь Берег Слоновой Кости, продолжала строить только то, что необходимо в колонии – офисы гауляйтеров-надсмотрщиков, элитные жилые дома и коттеджи для избранных, банки, казино, публичные дома под благообразными вывесками, дороги с твердым покрытием, видимо, для будущего (?) беспрепятственного прохода танков оккупантов – от Калининграда до Владивостока. Оставшееся, не довымершее, не доотравленное «ножками Буша», наркотиками и «куриным гриппом», паленой водкой население придётся ведь контролировать, железной рукой наёмников подавлять естественные «бунты пустых кастрюль» и акты перекрытия магистралей.
Враги народа, как впрочем, и враги президента наглели.
Страна ждала решительных слов и оздоровляющих дел.
Да, в глуби страны, в некоторых местах мерцали, подкармливаемые местной властью, хозяйства благополучных фермеров, их показывали столичным визитерам и иностранцам, как островки «грядущего» благополучия. Нечто похожее существовало и при советской власти – показательные хозяйства! Две одесских разницы здесь в том, что те, показательные, коллективные или государственные, жили на фоне повсеместно работающей советской деревни.
А внутри страны – нескончаемые презентации «элиты» со жратвой и выпивкой, пошлый хохот и смак плотоядных харь, шутов, шутих, хитрых политологов, экспертов, иных прикормленных человекообразных тварей.
А внутри страны – тысячи отверженных, брошенных младенцев и бесконечная боль стариков, пенсионеров, чья пенсия мала даже для проведения убогих, нищенских похорон.
Как и после гражданской войны двадцатых годов минувшего столетия, стало страшно быть новорожденным и старым.
И как о совершенно аналогичном с нашим временем, читал я у эмигранта двадцатых Ивана Алексеевича Бунина: «Каковы последние вести из России? Вот кое что наиболее типичное и наиболее достоверное. Во-первых – из одного петербургского письма: Переживаем трагедию замещения старых богов новыми... Всем партиям – конец... Общий лозунг – «обогащайтесь!» – Больше не будет Тургеневых, Толстых, будут Стиннесы и Ратенау, будут янки... Остатки прежней интеллигенции умирают в нищете, в самом черном труде... У новых людей – повадки, манеры резки, грубы, особенно неприятна молодежь – многие совершенно дикие волки... Неравенство растет...»
Зашел я в одну контору, связанную некой деятельностью с литературой и что-то там – по «сохранению» культуры. Висят портреты: Л. Толстой, лубочный С. Есенин с трубкой. Понятно. «А рядом что за образина в раме, где Тургенев иль тобольский наш соловей Алябьев находиться должен?» – спрашиваю. – «Потише выражайся! Это наш спонсор! Крыша!»
«Едят твою корень! – заругался бы окунёвский сосед, ветеран войны и друг отца, Павел Андреев, сворачивая оглоблю из махры. – Ах, едят твою за ногу!» Знаю, отец бы так сказал: «Настанут времена, врагу не пожелаешь!» А сам чудил: «Всех переживу, похороню, забороню и на телеге проеду!» И опять «чудил» – по мнению родственников: накупил у казахов муки, заставил мать каждый день заводить квашню, стряпать хлеб, крошить булки на сухари. Мешки с сухарями укладывал рядком на полатях: «Настанут времена...»
* * *
Не выдержали долго терпевшие советские старики-ветераны. Восстали против глумления над ними. Тысячу раз надеявшиеся на благоразумие и человечность нынешних власть предержащих, в начале января 2005-го старики ветераны перегородили собой автомобильные трассы и улицы городов, требуя к себе справедливого отношения. Потребовали разобраться с наиболее одиозными министрами, потребовали распустить и разрушить Государственную Думу – богопротивное капище «слизки и Грызлова», разрушить, как когда-то Святой Николай Мирликийский поступил с языческим храмом – капищем Афродиты, как непотребным местом.
По-настоящему громко, после расстрельного 93-го года, потребовали. Хватит умирать по миллиону в год! Верните отобранные льготы, хоть и скудные при нынешнем взлете цен на всё и вся. Заслужили честным трудом! Льготы эти хоть как-то поддерживали существование!
«Перестаньте разрушать страну! Долой «зурабовладельческий» (по имени министра от медицины и социального развития Зурабова – Н.Д.) строй!» – заявили старики в десятках городов и селений неспособному или не желающему разумно, на благо народа, править правительству и ему, нерешительному человеку со спортивной походкой, с холодноватым взглядом – впервые заявили. Уходите, сказали, не губите нашу Родину! Пока добром просим!
Не щадя своих молодых судеб, встали на борьбу, пока еще малым числом, – да, за лучшее настоящее и будущее, так же обманутые ворьём, – смелые молодые ребята и девушки. И за этот протест власть демократов, судьи и прокуроры – посулили им двадцатилетнюю каторгу. Новому демократическому поколению посулили: семнадцати-двадцатилетним, не нюхавшим ни «застоев», ни «гулагов».
Мыслящая публика морщила лбы: что это – глупость или предательство? «Языческие» боги мне подсказывали, что это и глупость, и предательство – в одном флаконе.
Девятое января, столетие кровавого воскресенья 1905 года, совпало с началом современных протестов – с воскресеньем девятого числа января 2005-го. Знаковое совпадение.
Либералы вкупе с государственниками также сделали вывод: «Любая возможная альтернатива лучше торжества насилия и маразма!»
Подконтрольно-свободное телевидение, сбивая накал протеста, вытащило на голубой экран спасительный и страшно произносимый «еврейский вопрос». В телевизоре расселись кружком известные единокровные бесы, кинув «кость» обсуждения вопроса русским Героям в лице генерала Макашова и генерала космонавта Леонова. Макашов – боец и кремень – стоял насмерть. Леонов почему-то «жевал мякину» в русле установок идеологических отделов бывших райкомов КПСС: дружба народов превыше всего!
Вспомнили бы боевые мужики публичное высказывание о русских известной «фотомодели» из числа бесовской своры Новодворской: «Место русских у параши!» Вспомнили бы, да так же публично размазали кандидатшу в висельницы!
Творцы человекоистребительных «реформ» все же вздрогнули перед масштабом народных протестов. И, кажется, что-то сдвинулось в атмосфере бытия. И что-то «произошло» с нашим правителем?!
Спустя время знаменосец Победы 45-го, генерал армии Варенников, неожиданно для многих, назовет Владимира Путина «спасителем России», который, мол, в отличие от своих предшественников, бросивших СССР на растерзание либерального и олигархического ворья, «удержал Россию от развала», мол, не случайно же он вызвал тем самым огонь на себя демократической Европы и Соединенных Штатов Америки! Ладно. С московских холмов видней, однако!
Прозвучат от мыслящей России и её видных граждан другие оценки и признания: «...Россия начинает осознавать масштаб и значение Путина», «Путин «свинтил» Россию», «Россия воскресает», «Россия вновь обретает значение великой мировой державы...», «Для продолжения прогрессивных дел президенту необходим третий срок для управления страной...»
Пытаясь «перекрыть кислород» нестандартным высказываниям русских патриотов, всполошенно закудахчут ведьмы всех Лысых гор; свободные от совести нетопыри эфира заколдуют в пространстве, кропя население настоянной на белене мертвой водой их законспирированных капищ.
Но «процессы» в России раз в столетие имеют свойство идти как бы сами собой, независимо от сильных мира сего. Потому, может быть, на светлое воскресенье Пасхи, на месте разрушенных церквей и храмов на моей родной Бердюжской земле, ударит колокольный звон, который услышат иноки Нового Иерусалима в Подмосковных, также издавна намоленных, землях. Там и вострубят трубы Православных Архангелов!
Приспеет и другое.
Еще не решаясь на «крамольное» признание, что в России надо приступить к реализации не просто разрозненных, не склеенных воедино «национальных проектов», но и к социализации будущего, власти озаботятся все ж о предприятиях ВПК, о Вооруженных Силах, о сельских наших забытых весях вспомнят, даже о приоритетах русского языка скажет слово президент, языка, на котором разговаривают в России и за её эсенговскими пределами более двухсот миллионов граждан...
На последнее, прозвучавшее в устах Путина, известные бесы телеэкрана, единокорытники, талдычившие ранее во всеуслышанье о том, что «русский фашизм страшнее немецкого», тотчас побегут впереди президентского локомотива, готовые изладить новый лозунг для всеобщего потребления: «Мойша и Ваня – братья навек!»
И вновь обнажит карающий свой меч Главный Архангел Господних владений!
А пока, в момент завершения заключительной главы книги, в январе 2005-го, на фоне 65-го места России в мире – по «качеству жизни», – настороженно молчат мои языческие светские боги. И я проникаю памятью в минувшее, к словам русского писателя Солоневича о том, что в России после Советов – на какое- то время! – будет «нужна централизованная и беспощадно свирепая власть».
Тяжелые, зубодробительные слова.
А кто скажет, как устраивать в стране Русскую жизнь?! Ту жизнь налаживать, что приветит все живущие в ней племена, как прежде было в Великой России и на короткий срок при Сталине, когда власть умела держать баланс в национальном вопросе, не загоняя русских в угол, не держа нас за «экстремистов», как теперь, едва русский заявит о справедливости на исконной своей земле?!
Кто скажет? Кто назовет истинно верное «учение»?
Как и прежде, от летящей Руси-тройки (о, если б летящей, не спотыкающейся!) нет ответа – ни с какой стороны.
Тихая моя родина...
Не такая теперь тихая, не такая лиричная. Скорей, оскорбленная, настороженная. За огородами нашими, на разнотравных пустошах, в березовых колках, где собирали мы в детстве ягоды и рвали пучки, слушали жаворонков – запретная зона, несут дозор при «калашах» солдаты в зеленых пограничных фуражках. Порубежная земля с Северным Казахстаном. А ведь это тоже Русская земля, Южная Сибирь. Какая-то невыразимая дичь в произошедшем размежевании! О чем, к счастью, не ведают, игнорируя демократические порядки, сороки да вороны, летая, как и прежде, куда захотят, бестаможенно, в разных направлениях. Не знает и ястребок, зависший над ковыльной степью, разделенной теперь границей, что здесь протекла моя просторная трактористская юность, как и время жизни предков моих, землепашцев. Лишь взволнуются порой под ветром мои озера с домашними названия ми – Долгое, Головка, Соленое – былинные «моря» моего детства. И опять тихи они в берегах своих.
До боли узнаваемо гудят еще мохнатые шмели, зудит комарьё, парят стрекозы со слюдяными крылышками. Говорят, где стрекозы, там хорошая экология!
А Бунин говорил, мол, нельзя оглядываться назад! «Не засматривайся в прошлое!» – говорил. Что ж, мало ль чего вещал он в эмигрантской печали из своего французского далёка...
* * *
С восходом, с зарей заалела и кровля амбара. Как прежде, на пристань иду меж картофельных гряд. Внезапной подлодкой всплывает на Долгом гагара. Гусыня соседская гагает на гусенят. Порыв ветровой. Заходил дуролом камышиный. Напугано вскрикнул мартын над рыбацким садком. Незрелый народ пролетел в иностранной машине Меж Долгим – Головкой. И вот уж пылят большаком. «На грязи», конечно. Теперь толчея на Солёном. Чуть что, наезжают. И побоку всех докторов. Живи бы отец, он бы выплыл на лодке смоленой Да вместе с Тарзаном. И тот бы глотал комаров. Кот Васька бы ждал на мостках в эйфории голодной, Как выберут сети, меж дел посудив обо всем, Чтоб после прошествовать узкой тропой огородной: Тарзан и отец, и кот Васька в зубах с карасём! И я после смены сиял бы в разводах мазута, Скворчала б жарёха, дымилась с укропом уха. А мама и с Зорькой сумела б управиться круто, Пока за калиткой не выстрелит кнут пастуха. Потом уж и спать, занавесив простор заоконный, Где мать и отец сенокосят в медах визилей. И в снах полуснах над виденьями «Тихого Дона», И после мечтать о желанной Аксинье своей... Пустое теперь уж... Сложнее забыться и выпить, Поплакаться небу – обложен позором границ... Осталось на Долгом под долгое уханье выпи Смотреть на домашних, давно не летающих птиц. Но хоть бы разочек, процесс, как всегда, «переходный», Увидеть далёких, взгрустнуть о заветном своем, Как шествуют дружно – гуськом по тропе огородной: Отец и Тарзан. И кот Васька в зубах с карасём...В селе моем одна тысяча триста жителей. И они не обойдены развалом былого, хоть и скромного, благополучия. Старики, в основном. Молодым еще ВСЁ предстоит, коль будут взирать на происходящее нетрезвым, а то и наркотическим взором.
Иду вечерней улицей; похрустывает упругий снег на дороге, а я думаю и о своих далеко не юных годах. И из каких-то весей, из небесных, что ль, дум, возникают они, не столь и давние строки соотечественницы из немыслимой Австралии – письмо в мою газету, большое письмо о тамошней жизни русских. А мне едва ль не наизусть помнится следующее:
«... В Мельбурне нас было три-четыре тысячи русских людей, теперь думаю, больше, – писала свояченица моего венесуэльского крёстного Волкова Маргарита Даниловна Романовская. – Есть у нас собор в центре города, начали строить новую пятиглавую церковь. Церковную службу ведет молодой, хорошо образованный батюшка. Есть Русский Дом с библиотекой, литературным кружком, столовой, приемным и концертным залами, бильярдом. Есть театральный кружок для молодежи. Есть дом для пожилых, есть больница, свой оркестр. В Сиднее русских в два раза больше, культурная жизнь бьёт ключом. Издаётся еженедельная газета.
Мы с мужем пенсионеры, но, слава Богу, прожить на пенсию можно. Обе дочки замужем. У нас дом, машина, земля у моря и караван (домик или, лучше сказать, комната на колёсах)... И, конечно, любим всё, что связано у нас с родиной, Россией...»
В Венесуэле мне говорили эмигранты: «Возможно, что вы будете сравнивать свою российскую жизнь с нашей, материально более благополучной... Не делайте этого! У Вас есть то, чего нет у нас. У Вас есть Родина, Россия!»
И привиделся вдруг тот, в международном лайнере, распластанный в хмельной и маятной позе русский рыбачок, руки и ноги которого прочно были прижаты к железной самолётной палубе увесистыми, коваными каблуками «мучителей-спасителей», что не дали не помнящему себя человеку свершить трагедию в земном небе.
Не так ли и ты, Россия, усталая, хмельная, расхристанная, подталкиваемая коварными бесами, рвёшься куда-то в небытиё, пытаешься сунуть голову в умопомрачительную бездну? И находятся еще трезвые граждане, изо всех сил удерживают тебя от поступка, совершив который, ты погубишь и остальных пассажиров небесного «лайнера»?!
Россия моя...
Открылась околица.
Вдруг из ниоткуда, над морозной сельской улицей возникло сияние. Сияние образовало контуры огромного креста. И крест медленно поплыл по небесному куполу, всё больше разгораясь и приобретая огненно-красный цвет...
Огненный крест, схожий с тем, что несла сквозь столетия и теперь еще тяжко несет Россия, плыл по небу родного села, приобретая очертания святого креста Андреевского – морского и непобежденного! – «варяжского» флага.
А пока окунёвские старообрядцы и православные, продышав изукрашенный райскими цветами ледок на оконных стеклах, судили-рядили о привидевшемся чуде, осеняя себя двуперстием и троеперстием: что за неведомое знамение?!
Январь 2005 годаПОСЛЕСЛОВИЕ РЕДАКТОРА ОБ «ОГНЕННОМ КРЕСТЕ»
Судьбы русских зарубежников не так уж известны у нас в стране, поэтому книга Николая Денисова – написанная по личным впечатлениям от общения с ними – производит большое впечатление на читателя своей русской патриотической направленностью. Враги Советской власти, борцы с коммунистическим режимом – белогвардейцы и власовцы – под талантливым пером писателя раскрываются как личности, пусть не всегда разборчивые в своих былых поступках, но свято берегущие в груди образ Родины, России.
Судьба России нынче в опасности. Книга Н. Денисова учит любить Родину и по мере сил способствовать ее жизнестойкости. В книге дана и небольшая подборка стихов поэтов Зарубежья – ностальгических по преимуществу. Стихи эти еще более укрепляют читателя в мысли, что потерять Родину – непоправимое несчастье.
Ю. Конецкий, 29.01.07 г.ОБ АВТОРЕ
Денисов Николай Васильевич родился 9 ноября 1943 года в многодетной крестьянской семье в селе Окунёво Бердюжского района Тюменской области. После учебы в Окунёвской, Уктузской и Бердюжской школах был разнорабочим в совхозе, рыбаком на Тобольском рыбзаводе, окончив сельское профтехучилище, трактористом. Служил в ВМФ. Во время воинской службы поступил в Литературный институт им. А.М. Горького в Москве. Окончил заочно в 1971 году. Работал корреспондентом в газетах, матросом, кок поваром, механиком на судах каботажного и дальнего плавания. Побывал во многих портах мира, пройдя все океаны планеты.
Писать стихи и публиковаться начал в школьные годы. Первый сборник стихов «Проводы» вышел в Тюмени в 1970 году. Затем выходили сборники стихов в Екатеринбурге и Москве. В 1975 году по рекомендации Всесоюзного совещания молодых писателей был принят в члены Союза писателей СССР. В последующие годы писал и прозу – документальную, художественную. Печатался в отечественных и зарубежных журналах. На сегодня в активе писателя более двадцати книг стихов, прозы, публицистики. Он лауреат литературной премии Тюменского комсомола за сборник стихов «Снега Самотлора» (издательство «Современник»), Премии им. И.М. Ермакова за книгу прозы «Арктический экзамен» (издательство «Современник»). Лауреат Всероссийской премии им. Д.Н. Мамина Сибиряка за книгу стихов и поэм «Заветная страна» (издательство «Банк культурной информации»),
С создания газеты «Тюмень литературная» в 1972 году Николай Денисов является её бессменным главным редактором.
В настоящее время – председатель Тюменской областной писательской организации, секретарь Правления Союза писателей России, Почетный гражданин Бердюжского района Тюменской области.
Сноски
1
В создании «Жития» автором книги использованы также дневниковые записки А.Г. Генералова
(обратно)
Комментарии к книге «Огненный крест», Николай Васильевич Денисов
Всего 0 комментариев