«По поводу одной очень обыкновенной истории»

546

Описание

Руководитель католической партии во Франции, видный публицист и оратор-парламентарий, граф Монталамбер пользовался симпатиями в либеральных кругах русского общества: в положительной оценке его книги «О политической будущности Англии» (1855) сошлись западники и славянофилы. В противоположность либеральной публицистике, Добролюбов, подчеркивая, что поведение французского правительства вполне соответствует природе режима, направляет острие своей критики против тех, кто, боясь народа, хочет соединить «свободу» и «порядок», тем самым способствуя утверждению деспотизма. Политическая деятельность Монталамбера, являющаяся олицетворением такой близорукости и непоследовательности, послужила Добролюбову своеобразной моделью для рассмотрения явления либерализма.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

По поводу одной очень обыкновенной истории (fb2) - По поводу одной очень обыкновенной истории 225K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Николай Александрович Добролюбов

Николай Александрович Добролюбов По поводу одной очень обыкновенной истории

В европейских газетах наделал шуму последний процесс Монталамбера. Правду сказать, дело вовсе не стоило такого шуму: то, что произошло с Монталамбером, есть вещь очень обыкновенная, которой следовало ожидать каждый день после 10 декабря 1848 года{1}. Удивительно было бы, если б подобных вещей не было теперь во Франции после всех событий последнего десятилетия. В корреспонденции какой-то газеты мы прочли недавно, что парижская публика едва один день поговорила о деле Монталамбера и потом, как ни в чем не бывало, опять принялась за обычные дела и развлечения. И это нисколько не удивило нас: парижская публика поступила очень последовательно, оставшись верна тем побуждениям, которые произвели 2 декабря 1851 года{2}. Нечего этому удивляться и слишком поздно на это негодовать.

Однако же газеты удивляются и негодуют. Из одной в другую переходит фраза, что «общественное мнение во Франции сильно возбуждено этим вопросом». С какой же точки зрения оно может быть особенно заинтересовано этим делом? Неужели общественное мнение Франции и всей Европы не знает, что такое Монталамбер? Неужели оно только теперь догадывается о том, какое значение имеет положение его обвинителя? Странная близорукость, странная наивность! Мы не знаем, много ли найдется в России людей, следящих за современной историей, которые бы встретили литературный процесс Монталамбера с изумлением, как что-то странное и внезапное. Но мы знаем, что многие говорят о нем с живейшим негодованием, придавая ему преувеличенную важность. Нам хотелось бы несколько успокоить волнение этих людей, слишком восприимчивых к настоящему и в минуты раздражения меряющих отчасти способность припоминать и беспристрастно сравнивать предметы. Расскажем сначала вкратце всю историю монталамберовского процесса, хотя читатели, вероятно, уже и знают ее из газет. Читавшие ее в газетах могут, разумеется, и пропустить наш рассказ.

Есть во Франции журнал «Le Correspondent», имеющий умеренно-католический и чуть-чуть либеральный характер. Издает его некто г. Дуньоль. В этом журнале 25 октября 1858 года появилась статья графа Монталамбера, под заглавием: «Un debat sur l'lnde au parlement anglais» («Прения об Индии в английском парламенте»). Статья эта написана под влиянием впечатления, произведенного на графа Монталамбера английскими парламентскими прениями, при которых он присутствовал во время своего последнего пребывания в Англии. Некоторые страницы его статьи переведены в IV «Парижском письме»{3}, напечатанном в этой же книжке «Современника», и туда отсылаем мы читателей, еще не знающих статьи Монталамбера из газетных извлечений. Статью нашли антипатриотическою, и генеральный прокурор позвал к суду ее автора и редактора журнала. Монталамбер обвинен в старании унизить настоящий порядок дел во Франции посредством беспрестанного сопоставления его с государственным устройством Англии. При этом на него взведены три преступления: 1) возбуждение неприязни и презрения к французскому правительству; 2) неуважение права всеобщей подачи голосов, при которой избран нынешний император; 3) нарушение должного уважения к законам и к неприкосновенности прав, ими освященных. За все это, по таким-то и таким-то статьям, Монталамбер присужден к полугодичному тюремному заключению и к 3000 франков штрафа, а Дуньоль к заключению на один месяц и к тысяче франков штрафа.

Что можно найти странного и возмутительного в этом событии, раз поставивши себя на точку зрения 2 декабря 1851 года или даже 10 декабря 1848 года? Каким новым, небывалым доселе элементом отличается процесс Монталамбера? Новые законы, что ли, для него выдуманы? Нового рода преступление внесено в уголовный кодекс французский? Ничего не бывало. Осуждение Монталамбера основано на законах 11 августа 1848 года и 27 июля 1849 года{4}. Нужно было волноваться, шуметь и кричать в то время, когда эти законы составлялись и утверждались, а не тогда, как их прилагают к делу. А то – странная вещь! Эти французы, принявшие и одобрившие так называемую «конституцию 15 января»{5}, теперь только начинают как будто поражаться ее смыслом. Неужели, принимая закон 27 июля 1849 года, запрещавший всякие нападки на правителя государства, выбранного при всеобщей подаче голосов, – они воображали, что этим законом никогда не воспользуется тот, для ограждения кого он издан? И не забавно ли видеть людей, которые с живейшим негодованием и удивлением говорят о том, что составляет прямое и естественное последствие порядка вещей, утвердившегося уже несколько лет тому назад! Поневоле признаешь в этих людях – или недостаток сообразительности, или слишком короткую память. Вы заключили, положим, контракт с хозяином дома, где вы живете, и обязались не держать у себя в квартире собак, а в противном случае немедленно очистить квартиру и заплатить деньги за все время, на которое заключен контракт. Вы живете несколько месяцев очень спокойно; вдруг приходит вам охота завесть у себя собаку. К вам является хозяин и на основании контракта требует, чтоб вы расстались с собакой или квартиру очистили… А вы вдруг подымаете шум, объявляете претензии хозяина странными, неслыханными, жестокими, кричите, что вы имеете право держать собак сколько угодно, что никто не смеет лишить вас этой свободы и т. п. Все это прекрасно и справедливо; хозяин ваш может быть бессовестен, его претензии пошлы и стеснительны, ваши человеческие права неотъемлемы… Но обо всем этом вы должны были подумать прежде заключения контракта. Зачем вы допустили в свой договор с хозяином такую нелепую статью? А допустивши ее, с какой стати вы начинаете негодовать, когда хозяин требует ее исполнения?

В государственных делах такая короткость памяти и недостаток сообразительности бывают, разумеется, еще вреднее, чем в частных. А между тем они часто встречаются в людях слабых и недалеких по убеждениям, – и это объясняется очень легко. Не умея вовремя составить сильную оппозицию и до конца ее выдержать, они вместе с тем не умеют вести себя после того, как потерпят поражение. Они не столько тверды характером и не столько преданы своим убеждениям, чтобы открытую борьбу за них продолжать, несмотря на все неудачи, и умереть с оружием в руках. Они не в состоянии отказаться от своих родовых привилегий, общественного значения, жизненного комфорта и т. д. для того, чтобы неуклонно служить своему делу. Да и зачем же отказываться? Никто такого самоотвержения не требует; собственная совесть спокойна; убеждения находятся в таком положении, что допускают легкую возможность помириться с противоположными началами. Чего же лучше? Пока разногласие только в теории, в общих положениях, то стоит ли придавать ему значение? А на практике, лично до нас – авось дело и не дойдет… И человек успокоивается таким образом и довольно равнодушно сносит свое положение, пока действительно что-нибудь не заденет его самого лично. Тогда он возобновляет прежние вопли о неприятности своего положения, которое, впрочем, сам предпочел тем лишениям, с какими сопряжено было продолжение борьбы.

Такое точно явление представляет собою граф Монталамбер и его партия. Они сами своим образом действий способствовали возвышению нынешнего правительства; они боялись широкой свободы прений еще прежде, чем явилась Февральская революция. После же Февральской революции легитимисты еще более перепугались, что им не дадут свободы, соединенной с покоем, и, из страха крайней республиканской партии, подали руку ультрамонтанцам и орлеанистам{6}. Сам Монталамбер, по сознанию даже сторонников и панегиристов его, был в это время перепуган французской свободой и сильно поддерживал все репрессивные меры, не желая ничего, кроме порядка. Порядок и водворился при Людовике-Наполеоне… Правда, дело пошло не совсем так, как хотелось легитимистам; но тут виновата только их собственная близорукость. Дело пошло и продолжается очень нормальным путем, который предвидели и знали все передовые люди Европы уже в 1849 году. Вольно же было Монталамберу и его друзьям предполагать, что в этом случае для их удобств произойдет в истории что-то необычайное и неестественное, что правитель, выбранный посредством suffrage universel[1], не захочет или не сумеет тотчас же воспользоваться своим положением, чтобы заставить молчать своих красноречивых противников из аристократов. Они могли наступать на него в первое время после первых выборов с решением победить или умереть и с видом большей заботы о благе народа и о свободе, нежели какую он сам выказывал. А они ограничились несколькими мелкими нападками, да и те делали не в пользу народа, не из чистого желания народной свободы. Они скоро успокоились, видя неудачу. Прекрасно; никто их за это не обвиняет, никто от них не требует героизма на жизнь и смерть; но только о чем же они теперь-то хлопочут, спохватившись так поздно? Чему они удивляются, чего желают от Франции, от императорской Франции, – когда они ничего не умели добиться в то время, когда Франция могла принадлежать им столько же, как и всякой другой партии? Что это за элегии в аллегорической форме? Приличны ли они в стране, которая слишком хорошо понимает самое дело и вовсе не нуждается в аллегориях?.. Басенки и притчи дают только детям, намеки и полуслова извинительны тому только, кто не может высказаться прямо… А что же мешало г. Монталамберу высказываться прямо, гордо и упорно, – если не теперь, то раньше, да и теперь – если не во Франции, то в Бельгии, в Англии или где-нибудь в другом месте? Его положение было вовсе не из безвыходных… Но дело в том, что у него и не бывало, конечно, серьезного намерения бросить перчатку нынешнему правительству Франции; он просто хотел сочинить в элегическом тоне умеренную заметку насчет того, что – «зачем, дескать, нет во Франции трибуны, и зачем не имеет значения аристократия?»… Прекрасное сожаление для человека, горящего истинною любовью к своему народу!..

И какое же чувство лежит в основании всей бравады Монталамбера? Об этом всего лучше говорят сами его защитники, гг. Беррье и Дюфор. Г-н Беррье оправдывает Монталамбера от обвинения в памфлетическом тоне статьи и говорит, что автор, проводя параллель между Францией и Англией, вовсе не хотел употребить обыденные, ребяческие и фальшивые увертки памфлетиста и приступил к делу с полной искренностью и достоинством. Затем, желая изобразить психологический процесс, произведший статью Монталамбера, г. Беррье продолжает: «Он видел, как пала трибуна и было заковано печатное слово во Франции, – да, заковано, – это вы сами говорили, прибавляя, что этого хочет нация… Он отправляется в Англию и здесь встречает опять мужественные прения, одушевленные споры. Какое зрелище для изумленных очей его, уже отвыкших от величия свободы! Прокламация лорда Каннинга{7} приводит в волнение всю Англию, и почему? Потому, что в ней упомянуто слово: конфискация. В сознании всей нации явилось ужасное отвращение к этому нарушению самого священного из всех прав.

Пред этим чувством умолкла взаимная вражда всех партий. Старая Англия забыла все противоположные интересы партий, и вся нация, в лице своих представителей, аплодировала благородным речам г. Робака. Каково долженствовало быть умиление г. Монталамбера! Как мог он при этом не почувствовать всей горечи сожалений? Он также, он сам принимал участие в волнениях трибуны! Он познал роскошную сладость свободы! Находя все это там, мог ли он забыть, что то же видел он прежде и во Франции, когда сердца раскрывались до самой глубины своей и когда вся страна с трепетным любопытством следила, по тысячам газетных голосов, за этими усилиями великих умов и добрых граждан!.. Вы мне скажете, что двести лет тому назад и Англия не имела такой свободы. Г-н Монталамбер, в своем грустном умилении, не задавал себе таких вопросов. Он спросил себя: отчего Франция не сохранила этой свободы, которою она уже пользовалась десять лет тому назад, и почему теперь она не могла бы сама управлять своими делами? Вы осуждаете выражение его сожалений, вы говорите, что это оскорбление для страны, дело антифранцузское, что-то преступное. «Как, – мы виноваты перед страной, – виноваты за то, что жалеем об учреждениях, которыми она жила, за которые мы боролись! Мы виноваты!.. Ах, позвольте мне высказать вполне мою мысль. Нет, тогда уж скорее страна была бы виновата перед нами. Наша вина состояла бы в том, что мы верили Франции, что мы хотели гарантий для свободы, наконец, что мы были тем, чем хотела видеть нас Франция, что мы и теперь таковы, что мы всегда такими останемся».

Слабые и не слишком далекие люди именно тем и отличаются, что никак не могут примириться с неизбежными последствиями факта, ими самими допускаемого. Они никак не могут обнять исторического явления во всей его обширности, со всею его обстановкою; им все кажутся только клочки и обломочки. Кажется, чего бы им яснее владычества Людовика-Наполеона! Все его свойства и последствия очень прямо истекают из его сущности, – и отсутствие трибуны есть одно из обстоятельств, тесно с ним связанных. Они никак не хотят помириться с этим выводом, и им все кажется, что Наполеон сам по себе, а поговорить на трибуне все-таки не мешает. А о чем говорить этим господам, ненавидящим suffrage universel и боящимся народной свободы пуще всякого деспотизма? Впрочем, что за дело до этого! Предмет рассуждений – дело второстепенное; была бы только возможность и случай поговорить.

В защитительной речи Дюфора, адвоката г. Дуньоля, находим о Монталамбере почти то же, что у Беррье. «Что же сделал писатель? Он рассказывает торжественные прения, при которых он присутствовал в палате лордов и в палате депутатов. Его упрекают, что он был тронут этим зрелищем, но кто же мог бы при этом остаться нечувствительным! В палате депутатов собраны самые знаменитые ораторы, самые лучшие государственные люди. За дверьми вся Англия теснится и благоговейно внимает. И отчего это? Какой вопрос занимает ее, эту нацию, которую у нас называют эгоистической и меркантильной? Вопрос нравственный. Он служит душою этих величественных прений. И вы хотите, чтоб он не был тронут этим, он, человек трибуны, находящий здесь живыми те рассуждения об общественных делах, которые занимали большую половину его жизни!»

Вот как парламентаризм-то себя высказывает! Оба адвоката говорят с теплым чувством о сладости поговорить с трибуны, хотя и знают, без сомнения, что для Франции, при нынешнем порядке вещей, толку от того было бы слишком мало. Что людям за охота напрасно тратить слова о пустяках, когда на очереди находятся вопросы несравненно большей важности! Что за привязанность к спорам о форме, когда само дело, сама сущность народной жизни еще представляется им так смутно! Невольное чувство сожаления возбуждают эти господа, с своими жиденькими убежденьицами, в которых аристократизм и католичество перемешаны с несколькими либеральными фразами. Знаешь, что то, чего они добиваются, недурно, между прочим, но в то же время понимаешь, что они решительно ни до чего не могут дойти по той тропинке, по которой пробираются. Как скоро вопрос расширяется, они начинают бояться анархии, варварства, грабительства и т. д. и возглашают анафему разрушительным теориям, питающим уважение к suffrage universel. А между тем их собственные претензии только ведь и могут быть оправданы с точки зрения более общей и широкой, нежели на какой они останавливаются. Как скоро они входят в колею рутинных либералов, щеголяющих фразами о порядке и тишине, о свободе в пределах закона, о мирном и медленном прогрессе, вырабатывающемся в парламентских прениях, и т. п., то уж для них нет оправдания разумного и юридического.

Они не могут не признать справедливости большей части мыслей, выраженных, например, в обвинительной речи генерального прокурора по делу Монталамбера. «Вы, – рассуждает он, – толкуете о свободе прений и о свободе печати и указываете нам на Англию. Но вспомните, что и Англия не с начала своего существования пользуется этой свободой. Ведь это результат истории. Нельзя нам переносить к себе того, что вытекает из исторического развития Англии. Вы сами говорите, что наш народ стадо; вы восстаете против всеобщей подачи голосов. Во имя чего же изъявляете вы претензию на свободу прений? Во имя небольшого кружка людей, одинакового с вами образа мыслей; во имя аристократической гордости, которая в вас не может угомониться? Да, ваша статья не составляет просто картину государственных учреждений Англии; вы в ней хотели сказать Франции: «Буржуазия царствует, а аристократия управляет царством»; и вам жалко, что во Франции аристократия не управляет. Но в этом случае императорское правительство стоит выше ваших нареканий: оно связано с народом всеобщим избранием 8 000 000 голосов, оно опирается на законы весьма либеральные и умеренные, оно предоставляет вам и свободу рассуждений и свободу печати в известных законных пределах; но не может же оно, не теряя своего достоинства и силы, позволить неограниченную, необузданную свободу всякому. Правительство хочет укрепиться и удержаться в стране для того, чтобы править ею так, как оно признает нужным и полезным. Безумно было бы, если б оно при этом покровительствовало тому, что противно его видам. Поэтому оно не может допустить памфлетов, не может допустить, чтобы журналисты лили пули для возмущений. Свобода печати, как и всякая свобода, может быть только уделом стран, очень далеко ушедших в образованности. Франция доказала горькими опытами, что для нее свобода еще может быть пагубна без постоянного правительственного надзора. Все бывшие в ней революции производили только то, что ниспровергали существовавшие законы; цивилизация в этих волнениях едва не погибла под ударами варварства. Как же вы можете жаловаться на недостаток свободы? Что касается до меня по крайней мере, то я торжественно признаю, что живу под свободными законами и вижу во Франции свободу прессы, свободу обучения, свободу совести, равенство всех перед законом, бессменность судей, законодательный корпус, учрежденный всеобщим избранием: чего же вам больше? Вы толкуете об уважении законов в Англии; но возьмите же сами с нее пример и уважайте отечественные законы, под которыми живете. Не старайтесь же бросить на них дурной тени и не нарушайте их, исподтишка и стороною унижая императорское правительство, огражденное законом и народной волей. Вас побуждает к этому одна только гордость ваша, чувство, которое всегда делает врагами правительства тех людей, которые принуждены удалиться от власти».

Назовите, пожалуй, все эти рассуждения дикими и бессмысленными: мы не обидимся за г. генерального прокурора. Но мы требуем последовательности и не хотим допустить легкомысленного соединения противоположных понятий. Пусть защитник медленного прогресса ждет, пока события сделают свое дело, и пусть не плачет о том, что у одного народа нет такого-то учреждения, которое есть у другого. Учреждения придут вместе с дальнейшим прогрессом, а прогресс совершится в течение веков. Пусть также люди, толкующие о свободе в пределах закона, уважают на деле существующие законы, хотя бы они были даже нелепы. В противном случае, то есть ежели они нелепых законов уважать не намерены, то пусть добиваются прежде отменения законов и установления новых, а потом уже и говорят об уважении к ним. Пусть также человек, сожалеющий об уничтожении парламентских прений волею одного, согласится, что не меньшего сожаления было бы достойно, если бы всеобщее избирательство было уничтожено волею нескольких. Г-н Монталамбер и подобные ему аристократы уверяют, что народ глуп и ему нельзя поручить дело. Но ведь то же самое про них самих может сказать та власть, которая села над ними вследствие декабрьских выборов. И на такое суждение она, может быть, будет иметь не менее прав, чем они в отношении к народу… Да уж если говорить все беспристрастно, то зачем сваливать всю вину теперешнего положения Франции на глупость народа?.. Правда, он выказал много тупоумия, не умевши распознать тех, кто истинно желал ему добра. Но ведь надобно вспомнить, что все-таки не народ действовал против них, а именно люди, более или менее близкие к партии гг. Беррье и Монталамбера. Известно, как оспоривались, ограничивались, искажались этими господами все предложения друзей народа в пользу рабочего класса. Известно, как одни кричали, что organisation du travail[2] – есть такая дикая нелепость, которой они, после двадцатилетних размышлений, никак не могут взять в толк; другие утверждали, что под этим следует разуметь ни более ни менее как строжайший надзор государства за работами и работниками; третьи представляли свои опасения, что получение работниками «права на труд» от государства подорвет благосостояние частных подрядчиков, и потому считали необходимым выдумать на этот случай такие работы, которыми бы ни один частный промышленник в мире не занимался. Мудрено ли, что такими искажениями первоначально хороших намерений закрыто было от народа настоящее положение дел{8}. А кто виноват в этом? Неужели все-таки глупость народа, которому, среди таких милых господ, оставалось только выбирать из двух зол меньшее?

Мы, впрочем, готовы согласиться даже и с тем, что народ выбрал не меньшее, а большее. Разница тут так незначительна в наших глазах, что уступка ничего не значит. Но ежели и так, то напрасно партия гг. Монталамбера и Беррье кичится пред «глупой толпой», которая при своем suffrage universel может делать только глупости. Мы знаем, что не один народ ошибся и увлекся, выбирая президента. Многие из тех, которые способны и любят поговорить на трибуне, тоже разделяли тогда эту ошибку. Сам г. Монталамбер присягнул тогда Людовику-Наполеону и в первое время очень был расположен к действиям нового правительства. Неужто и в этом виноват suffrage universel и народная глупость, а не его собственная слабохарактерность и недальновидность?

Правда, что в числе присягавших были люди и побойчее Монталамбера; но у тех были свои понятия – и о присяге и о значении той власти, которой присягали. Они понимали, что Людовик-Наполеон, избранник народа, представляет интересы страны, и полагали, что присяга ему может иметь силу только до тех пор, пока он остается действительно верен интересам страны{9}. Вовсе не таковы понятия легитимистов, к которым принадлежал Монталамбер: в их глазах присяга должна была означать акт подданства, как бы предание себя в волю вновь избранного правителя. После такого акта, в самом деле, немножко даже и совестно заявлять свои претензии против власти; да уж и бесполезно, даже больше – вредно и опасно… Этим господам не мешало бы вспоминать почаще хорошее сравнение, которое сделал как-то один из крайних врагов их. «Ротозеи, – говорит этот господин, любящий выражаться с резкостью, иногда немножко циническою, – вы в 48-м году всё добивались, – когда это кончится!.. Вы предали всё – конституцию, свободу, честь, отечество, – только чтоб это кончилось… Ну, вот теперь вы попали в другую переделку. Вы было подумали, что вы уж в дебаркадере, а в самом-то деле вы были только на станции. Слышите, локомотив свистит!.. Оставьте уж… пусть поезд идет, а вы усядьтесь себе в уголок, пейте, ешьте, спите и не говорите ни слова. А то ведь, уверяю вас, – ежели вы будете еще кричать и бесноваться, так еще самое лучшее, что с вами может случиться, – это то, что вы попадете под вагон»{10}.

Действительно, так и вышло… А все дело-то вышло из пустяков. Ну, стоило ли выходить из себя по тому случаю, что в Англии ораторское искусство ко благу страны развивается, а во Франции нет? Разве об этом следовало говорить, если уж говорить-то? Нужно было рассмотреть весь теперешний ход дела во Франции, и если уж выражать желание перемен, то более общих и серьезных. А то какой же толк от микроскопических прибавочек о одной стороны и чуть-чуть приметных ограничений с другой? Не думайте, что вы много выиграете, ежели разобьете стекло в доме вашего заимодавца, который держит вас у себя взаперти для подписания векселя. Ему вы разоренья большого этим не причините и себе особенной отрады не получите: да еще не забудьте, что он за буйство может вас скрутить еще больше. Положим даже, что он добрый и притеснений вам делать не захочет, даст вам всевозможные льготы, будет с благосклонной улыбкой слушать, когда вы станете его ругать… Но если все-таки он вас не выпустит и все-таки вы у него взаперти будете сидеть до подписания векселя, – так, право, очень немного будет для вас выгоды в том, что он будет благосклонно слушать ваши разглагольствия. Если вы человек, понимающий свою пользу, то постараетесь, конечно, как-нибудь поскорее отделаться от вашего заимодавца, да и так отделаться, чтоб никакому другому в руки не попасть. А то что за радость – одну тюрьму на другую менять!.. Другое дело, если есть возможность от всех долгов и грешков очиститься, с ростовщиками не знаться вовсе и зажить своим домком, хоть не на широкую барскую ногу, да зато казаком вольным. Но вот беда: не знаем, ручаются ли за себя самих господа, единомышленные графу Монталамберу, – но Францию, массу народа, они решительно признают несостоятельною и неспособною расквитаться с своими долгами. А ежели так, то, по-нашему, и толковать не о чем. Сообразнее было бы с началами г. Монталамбера, если бы он и после 1852 года последовал тому же образу действий, какому следовал в 1832 году. Известно, что когда Григорий XVI осудил мнения газеты «L'Avenir»{11}, основанной Монталамбером вместе с Ламенэ, то Ламенэ вместо ответа вскоре потом разразился сердитою книгою «Paroles d'un croyant»[3]{12}, а Монталамбер смирился и умолк, оставивши издание, в котором прежде с такою гордостью ратовал за двойной девиз его «Dieu et liberie»[4]. Известно также, что и Монталамбер скупил сам почти все издание своего перевода «Польских пилигримов» Мицкевича, когда книга эта была осуждена…{13} Тогда он был последователен. Не мешало бы уж и теперь выдержать тот же характер. Тогда по крайней мере он не услышал бы из уст императорского прокурора следующего отеческого наставления, читая которое, мы никак не могли удержаться от улыбки. «Ведь уж вы не в первый раз замечены в подобных шалостях», – почти так говорит ему императорский прокурор и продолжает – буквально таким образом: «Вы говорили о правительстве Луи-Филиппа то же, что теперь говорите о правительстве императора. В предисловии к «Польским пилигримам» вы осмелились поносить правительство, которое вы любили, как говорите. Я сейчас намекнул на ваши слова, что журналисты лили пули для возмущения; да вы сами лили такие пули. Вы сами в этом сознались, вы принесли тогда публичное покаяние, вы просили в этом прощения пред богом и людьми… Сознавать свои заблуждения означает, конечно, величие духа; но зачем же вы опять хотите приниматься за то же?..»

Тон этого наставления нам очень понравился. Если бы генеральный прокурор, призвавши г. Монталамбера и потрактовавши его таким образом, как маленького шалуна, ограничился своим отеческим внушением, мы бы решительно сказали, что он повел свое дело блистательно и безукоризненно…

Но мы не можем сказать этого о действиях почтенного чиновника после всего, что открывает процесс г. Монталамбера. Генеральный прокурор не умел воспользоваться своим положением и простер свое усердие слишком далеко. Придавши своим обвинениям характер излишне мрачный, он поставил себя в уровень с защитниками Монталамбера, тогда как они при начале дела имели гораздо менее шансов, не имея для себя твердой логической опоры. Мы не читали вполне статьи Монталамбера и потому не можем сказать, есть ли в ней места, по которым бы юридически можно было доказать его посягательства на авторитет нынешнего французского правительства. Но, говоря по совести, и сами гг. Беррье и Дюфор нимало не сомневаются, вероятно, в том, что невыгодный для Франции параллель ее управления с учреждениями Англии явился в статье Монталамбера вовсе не случайно и не неумышленно. А между тем им приходилось защищать именно последнее положение… И зато как жалки становятся защитники, как скоро речь коснется этого пункта. Нельзя без сострадания читать, например, у г. Беррье такие увертки: «Что касается до прямого и личного намерения нападать на теперешние учреждения Франции, то где вы нашли следы этого у г. Монталамбера? Прочтите его статью; вы увидите, что он выражает привет свой правительству за то, что оно с мужественным постоянством поддерживает союз с Англиею; он даже прославляет ту мудрость, с которою правительство наше умело отказаться от требований, оскорбительных для права убежища. Наконец, с каким уважением говорит он о генерале, который является в Англии столь достойным представителем Франции». На эти же самые места статьи указывает и Дюфор, чтобы оправдать автора… Но кто же не видит, как жалко-наивно подобное оправдание!..

Но г. генеральному прокурору как будто совестно было своего страшного превосходства, и он без всякой надобности наделал уступок мнениям противников. Он сам счел нужным пуститься в мелкий либерализм и высказал в своей речи, что, конечно, английские учреждения хороши, что свобода мысли и слова во Франции не стеснена, что рассуждать можно, что лесть гнусна, вредна и пр. Ну, на этом пути, разумеется, гг. Беррье и Дюфор ушли гораздо дальше его и потому сказали ему несколько резких и справедливых вещей, хотя все еще крайне недостаточных. Вот несколько мест, которые были приводимы в газетах из речи Беррье:

Мы часто не соглашались с Монталамбером, мы часто боролись с ним в двух противоположных лагерях, но мы с гордостью можем сказать, что во все времена, как и теперь, мы постоянно поддерживали наши основные принципы – порядка и свободы. Да, посреди общественных ужасов мы были с ним соединены этим отважным и энергическим стремлением; мы имели одну и ту же мысль: спасем общество, но спасем и свободу. С этим же самым девизом я выступаю для отвержения обвинения несправедливого, неосновательного, неблагоразумного, опрометчивого, даже, можно сказать, дерзкого.

Очевидно, что с самого начала г. Беррье ступает на тропинку, указанную самим же императорским прокурором: тот говорил о свободе, и г. Беррье смело провозглашает свободу и во имя ее хочет защищать обвиненного. Ясно, что в таком случае перевес легко может остаться на его стороне. И действительно, поверивши ли генеральному прокурору или уж сам нечаянно увлекшись, г. Беррье начинает говорить вещи, довольно смелые и колкие для французского правительства. Тут происходит сцена. Продолжая свою речь, г. Беррье говорит, между прочим:

Нам скажут, что хотя прямого нападения на правительство и не было, но нападение состоит уже в самом контрасте, который постоянно проводится между английской свободой и теперешним положением Франции. Что же, если человек, присутствовавший при прениях в английском парламенте, нашел контраст в фактах? Мы сейчас увидим, преступны ли выражения, которые он употребил; но, повторяю, – он только указывал факты.

На этом месте г. Беррье прерван был г. президентом Бертеленом, который заметил:

Суд пропустил в вашей речи несколько горячих выражений и живых намеков; но он должен вас остановить на опасном пути, в который вы вдаетесь. Вы защищаете (plaidez) то, что написал г. Монталамбер; защищая преступление, вы возобновляете его.

Г-Н БЕРРЬЕ. Намеков! Г-н президент, – верно, язык изменил мне, если в моих словах не вполне выразилась моя мысль.

Г-Н ПРЕЗИДЕНТ. Я не могу вам позволить сказать, что во Франции нет теперь свободы.

Г-Н БЕРРЬЕ. Если так, г. президент, – если нужно отвергать то, что яснее дня, если нужно лгать, лгать и лгать, то мне остается только замолчать и уйти. Я отказываюсь от защиты.

Г-Н ПРЕЗИДЕНТ. Нет, г. Беррье, вы не будете лгать. В 1811 году, когда вы вступили в судебное сословие, прославленное вами, вы дали присягу, возобновленную вами впоследствии, на сохранение должного уважения к законам. Вы всегда были верны этой присяге и останетесь ей верны и теперь.

Г-Н БЕРРЬЕ. Я нарушаю присягу! Но вы меня пугаете, г. президент. Вы переносите мои мысли к тому времени, когда считалась преступлением похвала доброму человеку, похвала добродетели, благородным стремлениям, хорошим законам. Нет, я не хочу вспоминать этого времени: legimus capitale fuisso[5]. Нет, я не соглашусь, чтобы похвала свободному правительству могла быть оскорбительна только потому, что она составляет контраст с нынешними учреждениями Франции…

И в какие странные толкования вы вдаетесь. Автор говорит о тех, для которых правительство есть правительство передней (gouvernement d'antichambre); а вы говорите, что он это относит к французскому правительству. Но разве передние не принадлежат ко всем временам и ко всякому правлению? Разве не одни и те же люди постоянно пресмыкаются у подножия власти, нищенствуют, клянчат, льстят или пытаются льстить?.. Я видел их, этих людей, когда я был еще очень молод, тотчас после 1815 года. Они тогда держали за собою монополию роялизма, они провозглашали себя поборниками легитимизма, и не прошло шести месяцев, как я видел их ползавшими пред порогом правительства Ста Дней. Если б я был из тех, которые бывают во дворцах, то я теперь бы узнал там, конечно, тех же людей, вечно тех же, низких, ползающих, вымаливающих позволения делать подлости и отвергаемых даже теми, кому они себя предлагают. Вы видите теперь, к кому относятся выражения о «правительственной передней»; можно ли видеть в этом нападение на правительство?

Из этих мест уже можно видеть, что г. генеральный прокурор не совсем благополучно мог выдержать диалектическую борьбу, лишивши себя крепкой опоры и давши своим противникам все шансы к защите. Г-на Беррье еще можно было упрекнуть за излишнюю горячность; но адвокат г. Дуньоля, Дюфор, умел извлечь все выгоды из своего положения, даже постоянно удерживаясь в пределах, очерченных г. генеральным прокурором, – в пределах умеренной свободы, уважения к законам и т. п. Приводим одно место из его речи:

Я понимаю, что мысль не может оставаться совершенно без всякой узды, что выражение ее должно быть заключено в известные пределы. Но эти пределы должны быть ясно обозначены, – иначе будет невозможным всякое проявление мысли. Что составляет силу нации? Что творит дух народа? Не эта ли совокупность общих понятий, которые составляются из обмена различных мыслей? Нет ни одной страны, где бы люди вовсе не могли сообщать друг другу своих мыслей; но неужели вы не сознаете, что самым несчастным из всех народов на свете был бы тот, у которого, при неопределенности границ для выражения мыслей, – чиновники могли бы звать в суд кого им вздумается и осуждать всякого, кто им не нравится? Поэтому-то все уголовные законы, и в особенности законы, ограничивающие свободу прессы, о которых мы сами тоже рассуждали в одно время, – эти законы точнейшим образом должны определять преступления, за которые они полагают наказание. В этом состоит их отличительный характер.

Бывают времена счастливые и мирные, в которые обществу почти ничто не угрожает. В эти эпохи, когда правительство верит в свою собственную силу, свобода общественная развивается спокойно, законы отличаются благородством и широтою взгляда. Таков, например, этот закон 1819 года{14}, который всегда будет служить ко славе конституционной монархии и с которым связаны имена гг. Серреса, Ройе-Коллара и др. Бывают, напротив, и другие эпохи, когда общество, угрожаемое со всех сторон, имеет нужду в законах более суровых. Так, в 1848 году, ввиду такого правления, которого одно имя повергало в трепет, при борьбе тех, кто предпочитал монархию, и тех, кто желал анархии, – в это время нужно было издать суровые законы. Г-ну генеральному прокурору угодно было видеть в этой эпохе только зрелище беспорядка и анархии, но я позволяю себе заметить, что это было также время защиты порядка. Законы, которые были нужны для общества, тогда были изданы; г. генеральный прокурор должен знать это, потому что на эти именно законы он опирается при своем обвинении… Правительство может выбирать между законами более свободными или более строгими; но как бы то ни было, – оно ни в каком случае не может основываться на произволе, вместо точного смысла законов.

Подобные рассуждения, при всей своей умеренности и даже слабости, производили на слушателей сильный эффект и делали положение г. генерального прокурора вовсе незавидным. Он не мог хорошо отвечать на такие возражения, потому что сам поставил себя в положение фальшивое. У него на уме была вовсе не умеренная свобода в пределах закона, и он вовсе не был столько глуп, чтобы полагать, будто интересы страны могут пострадать от того, что хвалят английские учреждения. У него, очевидно, была другая arriere-pensee;[6] но он не хотел ее высказывать. А между тем эта arriere-pensee – вовсе не тайна для современной Франции. Один из умных людей Франции еще в 1852 году, тотчас после coup d'etat[7], описывал эту arriere-pensee следующим образом: «Полагали, что для того, чтобы отбросить назад демократический террор, необходимо было в высшей степени сосредоточить власть, уничтожить верховное значение народа, отнять у масс политику, запретить всякому писателю, исключая одобренных министерством, говорить о политических предметах; умерщвление политического смысла везде и во всем, восстановление авторитета – таково было слово порядка, ограждавшего страну от всех переворотов. В самом деле, – рассуждали тогда, – какое же правительство возможно, если допустить конституционное право оспоривать правительство? Как возможно папство рядом с принципом свободного истолкования религии? Что вышло бы из шумных собраний, составленных из элементов столь различных? Второе декабря прилагает к делу именно эту теорию по мере сил своих»…

На эту точку зрения следовало стать г. генеральному прокурору прямо и откровенно, если он хотел заградить уста своим противникам. Стоило ему отбросить лицемерие, вовсе не нужное при настоящем положении дел во Франции и совершенно бесполезное при той степени образованности, на которой стоит эта страна, и одним этим прямодушием победа была бы вполне для него обеспечена. В самом деле, стоило сказать откровенно: «Французский народ восьмью мильонами избирательных голосов вручил свою судьбу усмотрению Людовика-Наполеона; всякий, кто хотя словом, хотя намеком осмелится воспротивиться этому решению, восстает против решения народного, следовательно, должен быть судим, как изменник страны своей; вы выражаете желание оставить за собой право публичных рассуждений, и, конечно, не с тем, чтобы всегда беспрекословно соглашаться, а для того, чтобы иногда противоречить предложениям и распоряжениям избранного народом правительства; одно это желание само по себе составляет уже преступление, и за это преступление вы должны быть наказаны». Постановка вопроса была бы гораздо проще, и прочнее, и даже благороднее. Ведь и теперь всякий видит, что за хитросплетенными рассуждениями генерального прокурора, в сущности, все-таки остается именно этот смысл; отчего же прямо всего не высказать? Что за непонятная деликатность, что за странная охота играть плохую комедию, брать на себя несоответственную роль, ставить себя в фальшивое положение?

Любопытно бы было послушать, что стали бы говорить гг. Беррье и Дюфор в подобных обстоятельствах. Положение их было бы затруднительно: опираться в своей защите на значение самого suffrage universel им было бы неудобно, потому что они не признают его ни в каком виде; нападать же на suffrage universel не представлялось никакой возможности, не возобновляя преступления самой защитой… Пришлось бы бедным защитникам ограничиться этими патетическими фразами, которых так много в речи Беррье, – вроде того, что: «Ах, дайте нам умереть верными тем убеждениям, которые мы видели побежденными и поруганными!.. Ах, позвольте нам до гроба любить великие битвы слова» и т. п. Да и этим сентиментальным фразам пришлось бы придать тон еще более умоляющий.

Да, удивительное неуменье, выказанное г. генеральным прокурором, относительно распознавания людей и своего положения. Разумеется, категорическое объявление абсолютного авторитета Людовика-Наполеона не могло иметь места при других обстоятельствах и с другими людьми, но пред легитимистами, да еще присягавшими, решительно не стоило церемониться. В этом случае гораздо опаснее могли быть люди, принимающие suffrage universel и автономию народа. Тех, конечно, следует остерегаться, если завести с ними судебное дело. С теми полезны и хитрости, вроде фраз об умеренной свободе, тихом прогрессе, уважении к существующим уже законам и т. п. Те, как известно, люди незнакомые с аристократическими галантерейностями обхождения, и они «в книжках и словесно» не раз уже выказывали, как натурально и незастенчиво рассуждают они о разных вопросах, отправляясь от того же suffrage universel, на который опирается г. генеральный прокурор. Рассуждения их, безумные, по общему признанию, но строго последовательные (с точки зрения suffrage universel), имеют обыкновенно такой вид: «Вы, г. генеральный прокурор, признаете основою нынешнего правительства всеобщее избрание, по которому правительство является представителем интересов страны. В этом я с вами совершенно согласен и потому уважаю нынешнее правительство столько же, сколько и интересы страны, с ним связанные. Но не забывайте же, что нынешнее правительство Франции – представитель народа и пользуется своими правами не само по себе, абсолютно, а во имя прав и интересов народных. Следовательно, я, как и каждый гражданин, обязан уважать его лишь настолько и до тех пор, насколько и покуда оно связано со всей страною, идет заодно с народом. Я могу оскорбить правительство только тем поступком, которым я становлюсь виновен перед всем народом. В делах же, всего народа не касающихся или безразличных для него, я – полный господин, не подлежащими ответственности перед нашим правительством, народом избранным. Если я посягну на ваши должностные права, г. генеральный прокурор, – я оскорблю народ, давший вам эти права; но если я обыграю вас в карты или вздумаю сострить над вами, помистифировать вас в частной жизни, изобразить вашу персону в безобидной карикатуре и т. п., то во всех этих случаях перед народом я не виновен и ответственности не подлежу. Бесспорно, – вы заслуживаете уважение как представитель народа; но я знаю наверное, что к этому представительству нисколько не относится, например, ваша лысина, ваше гнусливое произношение, ваша хромота или близорукость, картежная игра или объедение и т. п. Во всех подобных статьях я, значит, имею дело только с вами, господином таким-то, во всем равным мне гражданином, а не с генеральным прокурором или другим чином, представляющим в себе интересы народа. Следовательно, если мне не нравятся ваши знакомые и я говорю, например, что они льстецы и негодяи, то они и вы можете, пожалуй, начать частный иск против меня, но никак не можете выставлять на вид suffrage universel и интересы страны; где является частная жизнь и личные отношения, там ваше представительство кончается, и народу до вас так же мало дела, как до всякого другого. Теперь далее. Во всем, что для народа важно и не безразлично, вы можете действовать во имя народа, но не иначе, как при полном убеждении, что ваши действия именно выражают его стремления и интересы. Как же вы в этом убедитесь? Прибегать к всеобщей подаче голосов по каждому делу – нельзя; аналогии и наведения как раз обманут; собственное личное рассуждение не представляет достаточно гарантий на то, что результаты его будут согласны с народной волей. Единственное средство продолжать свою представительную роль достойным образом состоит в том, чтобы прислушиваться к мнениям, раздающимся около вас. Чтобы доставить вам к этому полные удобства, вам предлагается пресса. Видите ли, г. генеральный прокурор, как ваша роль в отношении к прессе изменяется, если вы только захотите правильно посмотреть на ваше представительное значение. Никогда и ни в каком случае не может быть у вас речи о том, чтобы позвать писателя к суду; напротив, suffrage universel, сделавший вас представителем народа, обязывает вас прислушиваться непременно ко всякому голосу, исходящему из этого народа, и прислушиваться не затем, чтоб заглушать его, а затем, чтоб принять его в соображение. Высший идеал представительной роли вашей состоит, конечно, в том, чтобы осуществить и примирить в себе интересы решительно всех людей, составляющих нацию, – точно так, как высший идеал всеобщего избирательства состоит в полном единодушии всех избирателей. Но вы знаете, г. генеральный прокурор, что интересы всех примирить невозможно; стремитесь же по крайней мере к тому, чтобы достойным образом выразить в себе интересы как можно большего числа лиц. Я, как часть народа, которого вы служите представителем, имею полное право предъявлять мои требования и соображения. Но ежели я объявлю, например, желание, чтобы у вас на двух руках было не десять пальцев, а одиннадцать (по пяти с половиной на каждой руке), то вы можете оставаться спокойны, предполагая, что мои желания в этом случае совершенно исключительны и никем не разделяются. Преследовать меня, конечно, вы не имеете права, так как мои желания интересам страны не вредят; но вы имеете право не обращать на них внимания. Но совсем другое дело, ежели я выражаю требования серьезные и важные, которые находят сочувствие и приобретают последователей. Тогда вы уже обязаны обратить серьезное внимание на мои требования и тем внимательнее должны их рассмотреть, чем значительнее та часть избравшего вас народа, которая выражает ко мне сочувствие. Если вам мои мнения не нравятся и вы полагаете, что часть народа вовлечена мною в заблуждение, – то обратитесь сами к народу, которого служите представителем, и изложите пред ним дело по вашим понятиям. Если и тут вас не послушают, а отдадут преимущество моим мнениям, уступите, помня, что вы сами по себе ничего, а только как представитель массы имеете значение. Не хотите уступить тому, что несогласно с вашими понятиями, – скажите, что вы не можете более служить представителем народа, который разошелся с вами в понятиях о собственной пользе. Сказавши это, – удалитесь и продолжайте вашу борьбу с противником уже как частный человек. Вот к чему обязываетесь вы, г. генеральный прокуpop, принимая на себя роль представителя народа и основывая свою власть на suffrage universel. Ни один добрый и рассудительный гражданин не может и не должен понимать иначе ваших прав и обязанностей. Только тупая и злонамеренная лесть может вас уверять, что, раз навсегда принявши на себя представительство народа, вы так и можете окостенеть в том моменте, в каком эти интересы находились при вашем избрании. Нет, избранные живым народом, вы приняли на себя его живые, движущиеся, изменяющиеся интересы, и сообразно с ними вы сами должны двигаться вперед, пока можете; а когда устанете или выбьетесь из сил, то остановитесь, пожалуй, но уж не говорите, что вы представляете народ, не останавливайте за собою тех, которые не устали, и, главное, – не подставляйте ногу тем, которые вас опережают».

При подобных рассуждениях обыкновенно генеральному прокурору, президенту суда и другим чинам делается не совсем ловко. Они чувствуют, что тут и совесть и логика их не совсем чиста. И вот почему, кажется, они так тщательно избегают прямого поставления вопроса, вот почему они стараются запутать простое дело, говоря о всеобщем избирательстве и тут же подбавляя уважительную свободу, медленный прогресс законов и т. п. Они, очевидно, боятся, чтобы Франция не заметила наконец, что в основании многих правительственных действий последнего времени лежит вовсе не забота о достойном поддержании интересов народа, вовсе не уважение к всеобщему избирательству, а просто личный произвол. Боязнь эта выразилась очень ясно и в процессе Монталамбера, который если может быть для нас интересен, то именно с этой точки зрения. Недостаток веры в самого себя, в свою силу и право выразился уже в том, что из-за ничтожной статейки подняли государственное дело. Правительство, усидевшее спокойно на месте после покушения 14-го января{15}, вдруг обнаруживает робость пред иллюзиями искреннего католика и легитимиста, – не любопытно ли это, в самом деле! Еще более выразилось сознание собственной слабости в том, что всячески старались придать процессу Монталамбера как можно менее гласности. В судилище были допущены только избранные, по особым билетам; журналам запрещено было говорить о деле Монталамбера; даже приняты были меры, чтобы стенографы не записывали речей адвокатов. Все это было, разумеется, и нерасчетливо, потому что предосторожности только более раздражили общее любопытство и процесс Монталамбера наделал такого шуму, какого бы, конечно, не было, если бы все дело ведено было обычным порядком. Наконец, всех изумил поступок императора Наполеона, когда он помиловал Монталамбера, не дождавшись, пока решение суда пройдет все инстанции. Известно, что подсудимый не принял помилования и объявил, что он подает на апелляцию и ожидает оправдания, а не милости. Неизвестно, будет ли он оправдан{16}, но отказ его принять прощение не мог быть приятен прощавшему. Все эти обстоятельства представляют нам не совсем в благоприятном виде современный порядок дел во Франции. Народ, правда, не замечает и, может быть, долго еще не заметит, что его suffrage universel служит орудием для обличений в процессах, подобных монталамберовскому; но когда-нибудь наконец он это заметит. Мы убеждены, что люди, полагающие, будто такими вещами, как всеобщая подача голосов, можно играть и злоупотреблять безнаказанно, жестоко ошибаются.

Примечания

Впервые – Совр., 1858, № 12, отд. I, с. 630–650, за подписью «Н. Т-нов». Вошла в изд. 1862 г.

Руководитель католической партии во Франции, видный публицист и оратор-парламентарий, граф Монталамбер пользовался симпатиями в либеральных кругах русского общества: в положительной оценке его книги «О политической будущности Англии» (1855) сошлись западники (Монталамбер об Англии. – РВ, 1856, август, кн. 1; Чичерин Б. Н. О политической будущности Англии. – РВ, 1858, т. 5) и славянофилы (Черкасский В. А. О сочинениях графа Монталамбера и Токвилля. – РБ, 1857, кн. 6). Сам процесс широко освещался в русской печати (Новое сочинение Монталамбера об Англии. – РВ, 1858, ноябрь, кн. 2; Процесс Монталамбера. – Архив исторических и практических сведений о России, кн. 3. СПб., 1859) с сочувствием к обвиняемому как к жертве деспотизма Наполеона III. В противоположность либеральной публицистике, Добролюбов, подчеркивая, что поведение французского правительства вполне соответствует природе режима, направляет острие своей критики против тех, кто не желает видеть этого, кто, боясь народа, хочет соединить «свободу» и «порядок», тем самым способствуя утверждению деспотизма. Политическая деятельность Монталамбера, являющаяся олицетворением такой близорукости и непоследовательности, послужила Добролюбову своеобразной моделью для рассмотрения явления либерализма, хотя он и не употребляет этот термин, имевший в то время иной и – для Добролюбова – положительный смысл. Заслуживает внимания полное совпадение суждений Добролюбова – о политической деятельности Монталамбера, его роли в установлении диктатуры Наполеона III, о процессе Монталамбера как симптоме кризиса этой диктатуры – с оценками Ф. Энгельса в статье «Преследование Монталамбера» (ноябрь, 1858; см.: Маркс К. и Энгельс Ф. Соч., т. 12, с. 642–646).

Либеральной линии поведения по отношению к деспотизму критик противопоставляет последовательную – демократическую. Таким образом, выясняя содержание либерализма, статья Добролюбова служила самоопределению формирующейся демократической идеологии.

Сноски

1

Всеобщего голосования (фр.). – Ред.

(обратно)

2

Организация работ (фр.). – Ред.

(обратно)

3

«Слово верующего» (фр.). – Ред.

(обратно)

4

«Бог и свобода» (фр.). – Ред.

(обратно)

5

Мы знаем, что это каралось смертной казнью (лат.). – Ред.

(обратно)

6

Задняя мысль (фр.). – Ред.

(обратно)

7

Государственного переворота (фр.). – Ред.

(обратно)(обратно)

Комментарии

1

День избрания Луи Бонапарта президентом Французской республики.

(обратно)

2

2 декабря 1851 г. Луи Бонапарт совершил государственный переворот, в результате которого Французская республика фактически прекратила свое существование. Через год – 2 декабря 1852 г. – он объявил себя императором Наполеоном III.

(обратно)

3

«Парижские письма» – очерки М. Л. Михайлова (Совр. 1858, № 9–12; 1859, № 1–2).

(обратно)

4

Законом 11 августа 1848 г., принятым после подавления июньского восстания парижского пролетариата, право издания газет было обусловлено внесением крупного денежного залога, что привело к закрытию большинства демократических газет. Закон 27 июля 1849 г. добавил к закону 11 августа 1848 г. ряд статей, в частности, предусматривавших суровые наказания за оскорбление президента республики. Этими законами свобода печати, провозглашенная февральской революцией 1848 г., фактически была ликвидирована. Во время дебатов в Законодательном собрании Монталамбер был яростным сторонником принятия закона 27 июля, по которому он впоследствии был привлечен к суду.

(обратно)

5

Конституция 14 января 1852 г. (15 января она была опубликована) закрепила результаты государственного переворота 2 декабря 1851 г., поставив все политические институты Франции в полную зависимость от президента.

(обратно)

6

Легитимисты – одна из монархических группировок во Франции: приверженцы королевской династии Бурбонов, свергнутой Великой Французской революцией конца XVIII в. Орлеанисты – другая монархическая группировка, приверженцы младшей ветви Бурбонов – Орлеанской династии, представитель которой, Луи Филипп, был свергнут революцией 1848 г. Ультрамонтанцы – сторонники верховной светской власти римского папы, т. е. католическая партия. Последняя во главе с Монталамбером объединилась с монархистами для борьбы с революцией в так называемой «партии порядка», которая на президентских выборах 10 декабря 1848 г. поддержала Луи Бонапарта.

(обратно)

7

Речь идет о заявлении генерал-губернатора Индии лорда Каннинга в марте 1858 г. о конфискации в пользу Ост-Индской компании земель талукдаров (крупных феодалов) в провинции Ауд, являвшейся одним из главных очагов индийского национального восстания 1857–1859 гг. Заявление вызвало недовольство в английском парламенте и было признано ошибочным, т. к. оно могло заставить нейтральную до того времени индийскую знать примкнуть к восставшим, что в действительности и произошло.

(обратно)

8

Добролюбов имеет в виду популярный утопически-социалистический лозунг «organisation du travail» (организация труда) – создание системы производственных ассоциаций под эгидой государства (проект Луи Блана, изложенный в его книге «Организация труда», 1839), вместо которых после февральской революции 1848 г. буржуазным Временным правительством были учреждены так называемые «национальные мастерские» для безработных. Другим примером искажения требований рабочих было создание вместо полномочного «министерства труда и прогресса» «Правительственной комиссии для трудящихся», лишенной реальной власти и средств.

(обратно)

9

Возможно, Добролюбов имеет в виду П.-Ж. Прудона, который поначалу поддержал переворот 2 декабря 1851 г., истолковав его как начало «социальной» революции. Ниже Добролюбов цитирует книгу Прудона, в которой изложен этот взгляд (см. примеч. 10).

(обратно)

10

Из книги П.-Ж. Прудона «La revolution sociale demontree par le coup d'etat du 2 decembre» («Социальная революция на примере переворота 2 декабря»). – Paris, 1852, р. 13.

(обратно)

11

Журнал «L'Avenir» («Будущее»; 1831–1832) соединял проповедь католицизма с пропагандой свободы совести, слова, преподавания, отделения церкви от государства, выступал в поддержку революций во Франции, Бельгии, восстания в Польше. Был закрыт издателями в порядке религиозной дисциплины, когда мнения журнала были осуждены папой римским.

(обратно)

12

В книге «Слово верующего» (1834) Ф.-Р. Ламенне в форме библейских метафор подверг резкой критике современный ему экономический и политический порядок с позиций христианского социализма, что привело его к разрыву с официальной церковью.

(обратно)

13

Речь идет о переводе Монталамбером художественно-публицистического сочинения А. Мицкевича «Книги польского народа и польского пилигримства» (1832), в котором излагалась доктрина «польского мессианизма» – особой исторической роли Польши, призванной, подобно Христу, искупить своими страданиями грехи народов, – и содержался призыв к соотечественникам бороться с деспотизмом, где бы они ни были.

(обратно)

14

Законом 1819 г. отменялась цензура и предварительное разрешение периодических изданий; вместо последнего устанавливался высокий денежный залог. Преступления по делам печати передавались в ведение суда присяжных.

(обратно)

15

14 января 1858 г. в Париже четыре итальянских патриота во главе с Ф. Орсини произвели неудавшееся покушение на жизнь Наполеона III, в котором они видели опору итальянской реакции.

(обратно)

16

Вот как рисует завершение этой истории Н. Г. Чернышевский (Совр., 1859, № 1, раздел «Политика»): отказ Монталамбера принять помилование вызывает «новые беспокойства в правительстве: может ли суд пересмотреть дело, кончившееся помилованием? Ведь это значило бы согласиться с Монталамбером, что император поступил незаконно, преждевременно вмешавшись в дело. Оно, может быть, и так, но все-таки суд принимает просьбу и пересматривает дело, как будто бы помилования и не существовало. Он произносит новый приговор. …Власть, получившая столько оскорблений, считает нужным снова заминать дело новым помилованием. «Пустите меня в тюрьму! – кричит Монталамбер. – Я не хочу иметь с вами никаких сделок!» – и ломится в тюрьму. Его упрашивают пощадить правительство от дальнейших скандалов и остаться свободным. Какая комедия!.. Система ослабела до того, что даже прежние служители нагло отвергают ее милости и вызывают на бой с дерзким криком: попробуй ударить, если смеешь! И она не смеет ударить» (Чернышевский, VI, 28).

(обратно)(обратно)

Оглавление

  • Примечания
  • Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «По поводу одной очень обыкновенной истории», Николай Александрович Добролюбов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства