«Москва против Мордора»

601

Описание

«Москва против Мордора» — это история московского протеста 2011–2013 годов в лицах. На страницах книги вы встретитесь с сотнями самых разных людей, вовлеченных в народное движение против лжи и насилия. Вместе с автором вы пройдете маршем по бульварам, услышите митинговых ораторов, увидите, что происходило на Болотной 6 мая 2012 года, а потом побываете в залах судов. Все, о чем пишет автор, он видел собственными глазами.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Москва против Мордора (fb2) - Москва против Мордора 739K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Алексей Михайлович Поликовский

Москва против Мордора История протеста Алексей Поликовский

© Алексей Поликовский, 2015

© Анна Артемьева, фотографии, 2015

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru

С декабря 2011 я не пропустил ни одного большого московского митинга или марша. Обо всем, что я видел, я писал в репортажах, которые публиковались в «Новой газете». Когда захваченных на Болотной людей стали судить, я пошел в суды, потому что суды были продолжением того, что я видел на улицах.

Это книга о Москве, которую не удалось запугать, задушить, запутать в паутину лжи, задавить насилием. Одна на всю Россию, Москва выходила на улицы и боролась как могла и умела.

Фото на обложке: Анна Артемьева

Говорит Москва 4 декабря 2011 года проходят выборы в Госдуму. Фальсификации, вбросы, «карусели» вызывают стихийное возмущение. 10 декабря — крупнейший за многие годы митинг на Болотной

На митинг я приехал заранее, потому что хотел найти одну девушку, которая собиралась купить на пять тысяч рублей белых гвоздик и раздавать их окружающим. Но в этом обилии людей найти было уже никого нельзя. Девушка с гвоздиками мне не попадалась, зато попались несколько девушек, раздающих людям белые шелковые ленточки. Я вышел на набережную через Лаврушинский переулок и очутился в густой толпе, которая медленно просачивалась через две рамки и кордон полиции. Когда общее движение медленно подтащило меня к рамкам, я увидел, что столы около них покрыты рассыпанными монетами. Люди вытряхивали монеты из карманов и, увлекаемые потоком, не брали их назад.

Лужков мост был плотно заполнен людьми. На чугунных перилах моста висел лозунг с аршинными буквами, выведенными краской от руки: «Жулики и воры, верните выборы!» Во всю длину канала, от начала Болотной площади до Балчуга, стояла огромная толпа. Над черной массой людей поднимались флаги. В начале, у сцены, покачивались многочисленные оранжевые знамена «Солидарности», в среду которых затесался простой и суровый флаг «Левого фронта»; затем оранжевый переходил в красный цвет КПРФ, а дальше и во все стороны начиналось живое веющее многоцветье: белые с зеленым полотнища «Яблока», желтые флаги «Справедливой России», черные «Пиратской партии», красно-бело-красные «Гражданского Союза», белые с красивым палевым орлом «Либертарианской партии», триколоры «Партии дела» с трудолюбивой черно-желтой пчелой. Вытянутым клином стояли в темнеющем воздухе декабрьского дня большие бело-желто-черные полотнища националистов с надписями по каждому цвету: «Родись на Руси», «Живи на Руси», «Умри за Русь».

Над людьми и флагами кружил вертолет и бегал по небу беспилотник с камерами наблюдения. Беспилотник был похож на паука и то замирал в одной точке небосвода, то быстрым рывком передвигался по небу в точку активности, туда, откуда ему были особенно хорошо видны громко кричащие или размахивающие флагами люди.

Ораторы сменяли друг друга, их были множество. Все они принадлежали разным партиям и движениям — Гудков из СР, Митрохин из «Яблока», Рыжков из ПАРНАСа, Чирикова из «Экообороны» и далее, и далее через весь спектр русской политики. Я не буду пересказывать их речи, да и не могу этого сделать: все это на самом деле была одна огромная, страстная, растянувшаяся на четыре часа речь о том, что чувствуют люди, у которых на выборах в Государственную думу своровали голоса. Это было удивительное ощущение, когда ни в одном слове не было фальши, и слова политиков, как им и положено, наконец-то выражали то, что чувствуют и думают люди. И в потоке этих горячих, часто произносимых на крике, возбужденных и гневных слов все время повторялось что-то очень простое, что я даже не знаю, как выразить. Не потому, что это сложно, а наоборот, потому, что это так просто, как никогда еще не было за последние годы.

Микрофоны на этом огромном митинге шалили, слабые динамики не пробивали сырой воздух над толпой. Я совсем не слышал того, что говорила Оксана Дмитриева, у которой я перед выборами брал интервью. Тихий голос маленькой женщины просто таял в начавшемся снеге. И другие люди вокруг меня тоже не слышали. Началось скандирование: «Громче! Громче!», и это мощное скандирование совсем заглушило ее тихий голос. Оксана, но я все равно знаю, что вы хотели сказать, в этой политической заварухе я вообще ставлю на вас и желаю вам удачи. Настю Удальцову я слышал лучше. С ее мужем, Сергеем Удальцовым, лидером «Левого фронта», я несколько месяцев назад долго говорил в шуме и суете московского «Кофе Хауза», и я знаю, что этот человек будет идти до конца. Вчера его, измученного беспрерывного арестами и сухими голодовками, насильно поместили в реанимацию Боткинской больницы, а сегодня он ушел оттуда на Болотную площадь и ровно через пять минут после выхода из реанимации был задержан оперативниками и в очередной раз исчез.1

Это было первое имя политзаключенного, произнесенное на митинге: Сергей Удальцов! Настя вместо него организовывала этот митинг, и я, стоя в толпе, чувствовал тянущее ощущение в районе сердца, когда представлял, каково ей знать, что ее муж в очередной раз исчез, и представлять, что с ним могут сделать похитившие его люди, и все-таки делать то, что они с Сергеем всю жизнь делают вдвоем. А затем шли другие имена людей, которых в последние дни хватали на Чистых прудах и на Триумфальной: Навальный, Яшин…

Впервые у нас с советских времен было несколько сотен политзаключенных, и тысячи людей были этим возмущены и выражали свое возмущение криком, скандированием и свистом специально купленных красных свистков.

Один парень рядом со мной гудел в старинный рог. Я спросил его, что за штука, и он гордо показал мне выбитый на роге год «1874» и сообщил, что рог гудел еще на революции 1917 года.

Митинг — это не способ времяпрепровождения, это форма сознания. На Болотной, в сыром воздухе декабря, в тающем под ногами и на лицах снеге, людей вдруг связывало какое-то давно позабытое человеческое чувство. Теплое ощущение солидарности? Братство?

Я привык считать, что живу в довольно-таки мрачном и не очень дружелюбном городе, но тут дружелюбие читалось на всех лицах.

А тут были очень разные лица, и все они впечатались в мою память. Я запомнил лицо глубокого старика с белоснежной бородой, который, опираясь на трость, перебирался через бордюры, и люди подставляли ему руки и расступались перед ним, хотя, казалось, такая плотная толпа не может расступиться. Я запомнил лицо молоденький девочки в круглой шерстяной шапке ямайского растамана, которая лезла на вентиляционную тумбу, чтобы лучше видеть сцену, и дала мне руку, чтобы я ей помог. В декабрьском сумраке светилась эта маленькая рука ребенка с короткими круглыми ногтями и тоненьким металлическим колечком на пальце. И я уверен, что не только я запомнил эту девочку, но и она на всю жизнь запомнит декабрьский день в центре Москвы, когда она вместе с тысячами людей кричала: «Мы не рабы!» и «Свободу политзаключенным!»

Тысячи рук поднимались вверх, и в густеющем воздухе вечера живыми окошками светились дисплеи тысяч камер. По этим камерам я понимал кое-что о людях вокруг себя. О, какое тут было собрание самой современной, самой прекрасной техники! Эппловские IPad'ы, поднятые над головой, тут же показывали окружающим картины митинга. Galaxy Tab'ы мягко светились и восхитительно передавали краски московского вечера. На животах молодых людей в лыжных шапочках, проталкивавшихся мимо меня к сцене, висели «Кэноны» и «Никоны» с могучими объективами. На скамейке сидел парень с раскрытым на коленях ноутбуком — мой опытный глаз старого компьютерщика сразу зацепил логотип Sony Vayo — и громко ругался с редактором, который где-то там — может, в Москве, может, в Омске, а может, и в Париже — резал его фотографии. Снег с дождем усилились, и рядом с парнем теперь стояла девушка и держала над ним большую, метр на метр, фанерку. Это была импровизированная крыша мобильного корпункта. Я подошел и заглянул на фанерку. Она была черная, и сверху на ней было написано: «Нам нужны честные выборы!»

Сотни и тысячи самодельных плакатов и рукописных лозунгов покачивались над морем голов, уходящим вдаль. Мысль о том, что все эти люди делали плакаты и выдумывали лозунги по указке вождей или по телеграмме Хиллари Клинтон, могла прийти в голову только очень оторванному от жизни человеку. «Спасибо, что ты пришел! Теперь я не один!» «Пацаны! Пора подвинуться!» (под распечатанным на цветном принтере фото Путина и Медведева). «Оппозиция! Нужен единый кандидат!» (под картинкой малыша, которого держит за две ручки мама). «Чуров! Это тебе не Хогвартс!» (c фотографией Чурова и картинкой замка, где учился Гарри Поттер). «Сегодня сто тысяч, завтра миллион!»

Все это было свободное политическое творчество городского люда, оснащенного отличными хайтековскими штучками, живущего в реале и в виртуале и очень хорошо понимающего, что такое ложь и что есть свобода.

Рядом со мной очень приличный господин в длинном черном пальто просил свою жену еще посидеть в «Гурмэ», пока он побудет тут, на митинге.

Я странствовал по всей протяженной Болотной площади через тесные ряды людей, легко присоединялся к разговорам и везде ощущал одно и тоже: презрение к тем, кто мухлевал на выборах, и веселую уверенность в свободе и победе. Эти люди знали, что их много, и знали, чего хотят. Это не были суровые радикалы, знающие, что они обреченное меньшинство, это была плоть великого города, его живая вода, которая проснулась в декабре 2011 года и пошла в наступление. Подмосковные города сигнализировали о своем присутствии табличками: «Красногорск против фальсификаций», «Истра против фальсификаций». Девушки с плакатами, на которых стояло, что они были свидетельницами мухлежа, без сомнений позировали моей старенькой немудреной камерке. В них не было и тени страха, они не боялись позировать с плакатами и открытыми лицами. Красивых девушек на митинге было много. Но их вообще в Москве всегда много. И это присутствие красивых девушек, их смех, и распущенные волосы, и румяные щеки, и громкие голоса не давали политическому митингу стать постным событием страдания и борьбы, а превращали его в праздник жизни.

Тут вдруг в густой толпе открылась полянка, и мне под ноги по грязной траве выкатился белый шарик с нарисованными на нем черными глазками и длинным ртом. Шарик сам собой катался по зимней траве и смеялся. И люди вокруг тоже смеялись и говорили, кивая на шарик: «Медвепут!»

Все это я уже когда-то видел. Я уже видел когда-то, в конце восьмидесятых и в начале девяностых, вот таких счастливых людей, которые на глазах обретали свободу. Я видел тогда митинги, на которые приходил миллион человек, и я испытывал чувство абсолютного счастья от того, что мы вместе и свобода теперь наша. Но с тех пор я уже давно не хожу ни на какие митинги, потому что знаю, как легко обманывают этот всесильный и беззащитный народ и как легко обращают в дрянь великую мирную революцию. Людей обманывают их вожди, продавая нас всех гуртом и поодиночке, как это случилось в девяностые. Революцию обманывают демократические трибуны с хорошо подвешенным языком, которые пускают красивый туман нам в глаза, так, что мы слепнем на годы и теряем ориентацию в социуме. Нас нагло дурачили неизвестно из какой дыры выскочившие приватизаторы, которые во имя общего блага — а как же иначе? — делили всенародное имущество так, что всем не осталось ничего, кроме нищеты, а они отчего-то все как один сделались миллионерами, и владельцами акций, и хозяевами уютных домиков в очень хороших местах.

Я не хочу, чтобы всех этих людей, которых я видел в эту субботу на Болотной площади, обманули те, кто говорил им со сцены такие сильные слова. Я не хочу, чтобы эти люди снова вовлекли нас в идиотскую игру своих собственных амбиций, занимающую годы и опустошающую десятилетия. Оппозиции нужен один кандидат с новым лицом.

Я шел по периметру площади, рассматривая многочисленную технику, пригнанную сюда, чтобы в случае чего блокировать и разгонять нас. Рядами стояли трехосные грузовики с решетками на окнах закрытых кузовов, бронированные машины с бойницами для ведения огня и автобусы. В одном из них, за черными стеклами, горел огонек сигареты. Мрачными рядами, неподвижно и молча, стояли омоновцы в боевом снаряжении, похожие то ли на инопланетных пришельцев, то ли на рыцарей Мордора. У них были дубинки в руках, черные латы на ногах, черные ботинки, черные перчатки, круглые шлемы. Некоторые опустили на шлемах черные непрозрачные забрала и превратились в мрачные фигуры из возможного тяжелого будущего. Некоторые стояли с поднятыми забралами и молча смотрели на веселых своей свободой людей. А у некоторых были совсем молодые, мальчишеские, очень хорошие лица. С ними я разговаривал.

Навстречу мне шли две девушки. Обе веселые, и обе смеялись от души, не над чем-то или кем-то, а от полноты жизни. На ладони у одной была плитка шоколада в раскрытой фольге. «Хотите шоколад? Берите! Берите шоколад!» — уже совсем стемнело, и они шли через тьму московского вечера и волны людей, расходившихся с митинга, и всех угощали этим своим очень сладким, очень вкусным шоколадом. Я взял один квадратик под их одобрительные возгласы.

С наступающими! Протест нарастает. 24 декабря 2011 — первый митинг, организованный с помощью социальных сетей

Первый плакат я увидел прямо у метро, только что выйдя из дверей и еще не влившись в поток людей, шагавших к проспекту Сахарова. Парень в коричневой куртке держал картонку на рейке, на картонке был нарисован барашек, сидящий за компьютером, сверху стояло: «Мы не б@раны!», снизу: «Мы лучшая часть нашего общества!»

Люди на пути к митингу полностью занимали тротуары и захватывали проезжую часть. Пятидесяти пропускных пунктов с милиционерами не хватало, собирались маленькие очереди. В дали проспекта, вся в ярком золотистом свете, похожая на волшебный новогодний ларец, сияла сцена. Звук был поставлен лучше, чем на Болотной, ораторов можно было слушать даже на тротуарах в трехстах метрах от сцены. Удивительно было не то, что так много людей пришло, удивительно было то, что они всё подходили, и подходили, и подходили.

Лучшая часть нашего общества в этот раз, на проспекте Сахарова, была другой, не такой, как две недели назад на Болотной. Там был легкий на подъем молодняк и солидные люди из бесчисленных московских фирм и компаний, оснащенные всевозможными девайсами. Это был авангард, реакция первого часа. Но за четырнадцать дней сигнал прошел по плоти мегаполиса, по его нервам, и вот поднялась вторая волна. После первой, быстрой и легкой, это был уже какой-то тяжелый вал, вовлекавший в движение людей из самой глубины жизни.

Ошибаются те, кто говорит, что это протест сытых. Это пришла Москва, которая вкалывает с утра до вечера и все равно не может заработать, это пришла Москва бесчисленных офисных сидельцев, мелких торговцев и средней руки деловых людей, Москва, стоящая в очередях в Сбербанке, чтобы заплатить за ЖКХ, Москва пенсионеров, которые долго стоят у прилавка, прикидывая, хватит ли денег на сто граммов колбасы, Москва людей, о которых власть и бомонд и не помнят, что они существуют. Пришла сейчас — и еще не такая придет!

Смешных, забавных, веселых, остроумных и потешных лозунгов не стало меньше, и не стало меньше лозунгов, посвященных обману на выборах: «Пу, ты наглец!» и «Жулик, не воруй!». Но вокруг них появились лозунги социального протеста — не такие забавные и остроумные, как студенческие находки, простые по языку, элементарные по сути. Женщины в темных пальто, далекие от гламура, как от Луны, медленно двигались в глубь митинга с огромным плакатом-растяжкой: «Сносить жилые дома с детьми — хуже, чем педофилия!» Быстро передвигались по митингу со своим компактным плакатом молодые люди, в облике которых я угадывал образ их жизни: окраины, съемное жилье, давка автобусов, утомительные часы в метро. Их плакат гласил: «Привет от участников юмористической программы «Молодой семье — доступное жилье!» И в море флагов, транспарантов и лозунгов упорно держался на чьих-то вытянутых руках плакат: «Долой власть капитала!»

Поднялась и поперла на митинг Москва, бесконечно далекая от клубных тусовок, политических интриг, модных писателей, самодовольных героев голубого экрана.

Рядом со мной образовался мужичок в легкой курточке, рыжей меховой шапке с повязанными наверх ушами и малочисленными зубами в веселом рту. Первым его вопросом было, какого хрена отменили графу «русский» в паспорте. — «Ты чё, когда встаешь с утра, не помнишь, кто ты по национальности, тебе надо в паспорте читать?» Он засмеялся, и дальше мы говорили с ним на одной волне — он про то, как славно было в советские времена работать на его автобазе, я про то, какой у меня был учительский отпуск, блин.

Мы говорили, а в это время перед нами проехала в инвалидной коляске женщина в розовом стеганом пальто, у которой к спине была привязана картонка с написанными фломастером словами: «Москвичи, довольно спать — отнимут и кровать!»

На Болотной подавляющее большинство лозунгов свидетельствовало о том, что их создатели имеют принтер и в ладах с компьютером. Тут же, на Сахарова, многочисленные принтерные распечатки, кричавшие о том, что «ЕдРо» убивает!» и «Едрянка — опасная болезнь!», оказались в море картонок, которые отрывали наспех от брошенной во дворах тары, от старых коробок и взятых на помойке упаковок, и писали на них шариковыми ручками, старательно, по пять раз обводя каждую букву. На этом огромном, занимавшем большую часть широкого проспекта митинге было очень много таких картонок, вопивших о нищете и общагах, о варварской эксплуатации и тяжелом труде. Одна картонка — неровная, кривая, с рваными краями — меня просто лично задевала, я следил за ее странствием по площади над головами людей с горечью и яростью. На ней стояло краткое: «Мы не гастеры, мы рабочие». Без восклицательного знака и, значит, без пафоса.

Ораторы говорили со сцены разные слова, но ощущения единства потока, которое было у меня на Болотной, тут не было. Может быть, в массовом и спонтанном движении возмущенных душ стали выкристаллизовываться интересы и проявляться политика, а может быть, на сцене были слишком разные люди, и за каждым из них стоял свой собственный жизненный фон. Что-то с чем-то не совпадало. Возможно, в соседстве на одной сцене очень разных людей — бывший министр финансов и боец «Левого фронта», активист-националист и либерал-плейбой — была политическая целесообразность, но я ни в какую политику не играю, и целесообразность у меня своя. Люди с плакатами и картонками пришли сюда явно не для того, чтобы подставлять свои спины бывшему путинскому премьеру, чтобы ему было удобнее снова залезть во власть, но он говорил так, как будто никогда не был тем, кем был. Бывший министр финансов, только что служивший верой и правдой тому, что большинство ораторов и весь митинг называли «путинским режимом», забыл объяснить, как и зачем он служил этому режиму и сразу же взял располагающий тон человека, который всегда — ну просто с самого рождения! — был в оппозиции. Ксения Собчак, вся в ореоле неизбывной гламурной пошлости, произнесла политическую речь, и ей свистели сотни возмущенных людей.

Митинговый оратор — это особая профессия, у которой нет точных регламентов и всеобщих гостов. На каждого действует свое, у каждого свой герой. Рыжков, как мне кажется, отлично вел митинг, совершенно не выпячивал себя, был сдержан и точен в своих реакциях. Когда националист Тор закончил свою речь кличем: «Слава России!», Рыжков мягко и без вызова попросил публику поскандировать: «Россия для всех!», и люди это сделали. Навальный был громок, агрессивен и местами соскальзывал в истерику — голосом словно хватал людей за грудки с требованием немедленно отвечать: «Да или нет? Я вас спрашиваю, да или нет?»

Митинг отвечал и ему, и другим ораторам, но вообще ораторы были возбужденны более, чем люди, заполнявшие сотни метров проспекта. Это не значит, что люди не поддерживали ораторов, это значит только, что московский городской люд — все эти сто тысяч человек в шапках с наушниками, к которым были привязаны белые ленточки, и в длинных пальто, украшенных белыми значками, — слушали и думали, слушали и сочувствовали, слушали и молчали.

Я три часа подряд двигался в огромной, состоящей из десятков тысяч людей, толпе, описывал сложные маршруты, то приближаясь к сцене, то удаляясь от неё, пытаясь захватить как можно больше людей в поле зрения и услышать как можно больше голосов. Я все время менял точки, чтобы ухватить разные картинки и разную акустику митинга. И постепенно возникало ощущение огромной массы людей, которая в долгие часы митинга, в студеном воздухе декабря, в вечерних сумерках города обретала общую, единую душу и общий, единый нрав. Это были люди великого города, знатоки его переулков и перекрестков, которые очень разумно, очень добродушно оценивали всех, кто говорил с ними, что не исключало ни скептических замечаний, ни ироничных реплик, ни веселого смеха. Это не был митинг, на котором по отмашке режиссера дружно скандируют заранее заготовленные слова. Люди оценивали политиков, проверяли их на ощупь, как ткань в магазине: «Эта? Этот? Подходит?» И это не был митинг, на который приходят, чтобы исключительно слушать. Сюда приходили, чтобы жить.

Огромный московский митинг с требованиями свободы уже сам по себе создавал поле свободы. Митинг был той новой Россией, которую люди со сцены призывали создавать, а она была уже здесь, вот она. Неизвестная мне организация в зеленом шатре, украшенном лозунгом: «Фальсификаторов под суд! Полицаев под суд!» и черно-красными флагами, все четыре часа митинга со страшной активностью вела работу, помогая людям заполнять заявления на имя генпрокурора с требованием возбудить уголовные дела по статье 142.1 «Фальсификация итогов голосования». Я думаю, они подготовили тысячи заявлений. Маленькая девушка раздавала маленькие белые значки, у нее их был целый пакет, она сама, на свои деньги, их сделала и теперь сама раздавала. Активисты организаций, самостийно возникающих на окраинах мегаполиса, в его закоулках, цехах и подвалах, бродили вдоль и поперек, предлагая всем желающим взять манифест под названием «Власть миллионам, а не миллионерам» или листовку под заголовком «6 шагов к реальной демократии». У них были бледные лица, которые казались почти изможденными в неверном свете декабря, и стоптанные грубые ботинки. Анархист предложил мне газету «Социалистическая альтернатива», я протянул за ней руку, а он сказал: «Мы ее издаем на свои, пожертвуйте, сколько считаете нужным!» Посмотрев в его худое мальчишеское лицо и на узкоплечую фигуру, я сменил мелкую купюру на крупную.

В центре проспекта, не двигаясь ни вперед, ни назад, три часа подряд стоял парень с тонким интеллигентным лицом и небритыми щеками. Он держал у груди лист формата А4 с нарисованным от руки портретом Вацлава Гавела и словами: «Правда и любовь победят ненависть и зло». Рядом с ним стояла его девушка, очень не похожая на него — крепкая, коренастая, в черном капюшоне. Это было все, что он хотел сказать людям, и он молча это говорил, а она его поддерживала в его беззвучной, упорной речи.

А дальше, на задах митинга, на тротуарах широкого проспекта, начинался уже и вовсе какой-то русский карнавал, который шел сам по себе, независимо от того, что происходило на сцене. На фоне банковского билдинга и мрачного ряда омоновских машин воздвигся постамент из хрупких планочек. Люди, меняясь, залезали на этот постамент и радостно стояли на верхотуре с самопальными плакатами в руках, видные всей толпе. У одного парня был плакат со словами: «Путин, сидеть!», строгим указательным пальцем и маленькой послушно сидящей собачкой. Вокруг гуляли, привлекая людей, такие же самопальные Дед Мороз и Снегурочка. У Деда Мороза на голове была красная ковбойская шляпа с надписью «Трезвый», а одет он был в красный халат, сшитый из переходящего красного знамени, когда-то вручавшегося передовикам производства. Я убедился в этом, обойдя его кругом и прочитав большие золотые буквы. Снегурочка была в голубой накидке поверх джинсов и с мешком подарков в руках. Эти двое звали всех к себе и радостно вкладывали в протянутые руки пригоршни конфет-батончиков и мандарины. Мне достался отборный, светящийся теплым оранжевым светом мандарин, и я ходил с ним по темному проспекту, меж черных людских фигур, как с фонариком.

Вот тут, на обочине и в стороне, в задних рядах и в разряженном пространстве прямо за милицейскими пропускными пунктами, бродили милые моему сердцу московские странники, у каждого из которых было очень важное человеческое дело. Ходил между людьми, трогательно заглядывая им в глаза, некто скромный, и говорил: «Ну надо же нам наконец всем познакомиться!», и вручал всем свою визитную карточку, на которой были, как положено, имя, фамилия, а вместо должности стояло: хороший человек. И я прекрасно понимал его мысль, потому что и вправду же, если мы все, честные люди этого города, пришедшие на митинг, возьмем и познакомимся, то это и будет то сказочное единство народа, о котором мечтали протопоп Аввакум и Толстой. И еще бродил тут некто с лысиной, в сером плаще, с опущенными плечами и милой улыбкой неудачника на одутловатом лице, и раздавал свое личное воззвание «Родина в опасности!», которое было ничем не хуже тех воззваний, с которыми обращались к людям со сцены известные люди, а вот у этого добраться до сцены и сказать свое слово — по жизни не сложилось. Но не будешь же ты молчать оттого, что ты не Григорий Явлинский и не бывший министр финансов? И он не молчал.

Когда со сцены Владимир Тор говорил о «национальном русском государстве», крошечная бабушка рядом со мной — фиолетовое пальтецо, серый беретик, детские ботинки — вдруг быстрым движением перевернула картонку, висевшую у нее на веревке на груди. Что там было написано раньше, я не заметил, а сейчас у бабушки на ее картонке-перевертыше стояло: «Фашизм не пройдет!» И она так же быстро бросила на меня строгий взгляд, и я успел увидеть седую прядь, выбившуюся из-под беретика, и морщинистое, старое, но живое лицо с очень внимательными глазами.

А потом я увидел двух парней — двух обычных городских молодых мужчин, в кожаных куртках, в джинсах, уверенных в себе, спокойных, и они молча стояли, растягивая в стороны белую простыню, на которой пульверизатором с красной краской были выведены широкие расплывчатые буквы и один знак. Вот что там стояло:

Мы просто ♥ нашу родину.

Ум, честь и совесть 4 февраля 2012 в Москве минус 30. Двести тысяч человек все равно выходят на улицу

В двенадцать, когда я выхожу из метро «Октябрьская», оказывается, что первая общегражданская колонна уже тронулась в путь. Я вижу эту колонну в перспективе улицы, в сотне метров от себя, как она медленно движется под огромным ледяным небом по знакомой с детства Якиманке. Я вижу сотни спин, перегородивших улицу, и на долю секунды мне кажется, что колонна — это не отдельные люди, а единое, цельное существо. Потом я замечаю низко висящие над колонной белые воздушные шарики, сотни и тысячи белых воздушных шариков в заледеневшем космосе — души людей.

Прямо передо мной готовится к маршу колонна левых. Такого количества красных флагов я не видел даже в СССР. Бьет в глаза старый, с детства знакомый лозунг «Вставай, проклятьем заклейменный!». Я выхожу на середину Якиманки, чтобы прочитать огромный транспарант, который тянется от одного тротуара до другого. На нем написано: «Долой президентское самодержавие!» На моих глазах перед колонной появляется властный человек в коричневой дубленке и меховом картузе. «Транспа-арант!» — громко, чуть врастяжку приказывает он тоном офицера, привыкшего к тому, что его команды исполняются незамедлительно. — «Шаго-о-м, — он держит секундную паузу, — марш!» Колонна с тяжелой решительностью трогается с места.

Впереди колонны левых, в тридцати метрах от них, так же медленно и неумолимо движется колонна националистов. На некоторое время я перехожу туда. Их первый ряд несет красный транспарант с черными буквами в белой кайме: «Русская нация: свобода, справедливость, солидарность». Периодически из глубины колонны, как из крепости, раздается одинокий голос: «Русские, вперед!» — и тогда сотни голосов с резкой силой подхватывают эти слова и многократно повторяют их, доводя фразу до ярости белого каления. Бок колонны обрамлен черным лозунгом, на котором латинскими буквами написано: «Mubarak — Kadaffi — Putin». Когда националисты останавливаются, левые останавливаются тоже, и тогда между двумя этими мирами оказывается промороженная нейтральная территория, по которой иногда перебегают редкие фотографы. Милиционеры с нашивками «Отдельный полк особого назначения» смотрят за маршем с тротуаров.

Анархисты — в их колонне я тоже иду некоторое время — движутся в веянии своих черно-красных знамен. Знамя, когда оно касается лица, кажется легким крылом холодной птицы. Некоторые из анархистов в черных масках. У них отлаженная система кличей и лозунгов, и в этой системе чувствуется сплоченность небольшого отряда, привыкшего действовать во враждебной среде. «Решение!» — несется из глубины колонны, и десятки голосов отвечают: «Самоуправление!» Вдруг двое анархистов, идущих в метре от меня, быстрыми синхронными движениями зажигают файеры. Они держат файеры перед собой, как эстафетные палочки, один из файеров выбрасывает вверх высокий, в два метра, столб алого инфернального огня, другой с шипением швыряет вокруг себя бешеное зеленое пламя, и всё вокруг тут же окутывается белым дымом и острым запахом гари. Веселый анархист рядом со мной повыше поднимает плакат «Просим прощения за неудобства. Просто мы тут пытаемся изменить мир!».

Перед колонной левых двое катят тележки: одна с маленьким красным переносным генератором, другая с динамиком, которой привязан к тележке веревками. В середине Якиманки один из них берет микрофон. Со своей абсолютно лысой непокрытой головой и расстегнутой курточкой он выглядит так, как будто нет ни мороза минус двадцать, ни студеного воздуха, который на вдохе приходится кусать, как снег. И он поет. Прекрасным поставленным баритоном этот пролетарий поет на всю Якиманку песню итальянских партизан O bella ciao. Когда он заканчивает, я думаю, что не может быть ничего прекрасней итальянской партизанской песни, с таким чувством исполненной посреди промороженной Москвы, но я ошибаюсь. Его товарищ отдает ему ручку тележки и берет микрофон. У парня кепка на голове, веселое лицо и черные живые глаза. Он поет «Интернационал». Я не левый и не правый, я сам по себе, и мне не нужны ни партии, ни вожди, и пропагандой я не занимаюсь, но этот парень поет так, что на холоде пробивает горячая дрожь и видишь, как створки неба над Москвой распахиваются, открывая новый мир, в котором нет рабов.

На Болотной был офисный люд и креативный класс Москвы, мгновенно вспыхнувший от несправедливости поддельных выборов, на проспекте Сахарова была четко структурированная Москва зажиточного центра и угрюмых окраин, но тут, на Якиманке, вся эта умная социология вдруг превращается в то, что лучше всего назвать старинным русским словом мiръ. В эту субботу картонные стеночки между людьми падают, и к Кремлю течет, занимая всю ширину улицы, огромный народ. Понять, кто есть кто, невозможно. Двое солидных мужчин, имеющих вид начальственного звена компании среднего уровня, дружно несут флаги «Левого фронта». Среди националистов шагает с русским имперским флагом человек с узкими глазами выходца из Азии. И в довершение всего небритые старики в ушанках, ограбленные олигархами, вступают в споры с молодыми радикально настроенными бизнесменами, защищая от них Ельцина.

Это идет такая масса людей, что про нее можно сказать все, что угодно, и все будет правдой. Многие очень хорошо утеплились, они в ушанках, — тут можно увидеть сто пятьдесят видов и моделей ушанок, — с поднятыми до ртов шарфами, в длинных шубах, в шерстяных варежках, а некоторые в валенках, которые я очень давно не видел на улицах Москвы. Я вижу неспешного старика в овчинном тулупе — в таких тулупах наши генералы ходили в 1941 году в полях под Москвой. Но другие, и их тоже много, и не подумали особенно утепляться, и они спокойно шагают в легких курточках и обычных туфлях. Некоторые, кажется, вообще лишились способности мерзнуть — больше всего меня поражает маленькая девушка, которая стоит в середине Якиманки и болтает с парнем. Она в мини-юбке. В мире шуб, ушанок, валенок и замотанных на лицах кашне ее ноги в прозрачных колготках выглядят как голые.

Посередине улицы, у тротуара, стоит грузовичок с опущенными бортами. На него взобрались телевизионщики и снимают, но дело не в этом. Дело в том, что кузов грузовичка уставлен по периметру черными ящиками динамиков, и некто с оглушительным голосом в диком темпе шпарит проходящим колоннам частушки. Я так представляю, что он их заготавливал к этому маршу, как иные заготавливают на зиму грибы и огурцы, и вот день настал, и человек радушным жестом хозяина выставляет свои богатства. Никакой профессиональной памяти не хватит, чтобы запомнить сотни рифмованных строк, которые оглушительно несутся над Якиманкой, но две частушки я сохранил. «Путин, ты не Мубарак! Уходи в отставку так!» И: «Вышел Путин из тумана, запихал страну в карманы!»

Идут по Якиманке, занимая ее от края до края, заявленные, объявленные и очевидные колонны гражданского общества — либералов, националистов, левых. Но этим марш не ограничивается, под нашим морозным небом и на нашей заледеневшей земле распускаются и другие, диковинные цветы. Уж сколько за последнее время я видел самых необыкновенных политических флагов самых ярких расцветок, но они все не кончаются. Плывет черный с вязью флаг Русского исламского движения, и веет тихий красно-золотой флаг Социалистической Христианской партии. Некоторые партии состоят из одного человека, что не делает их в моих глазах менее значительными. Например, идет человек с большим синим флагом, на котором написано: «Партия Фейсбука». А в ста метрах от него, не подозревая о его существовании, идет другой, тоже с синим флагом, на котором написано: «Объединенный народный Forbs». Но разве человек рождается членом партии и непременно должен идти в колонне? На этом марше можно просто быть человеком.

Многие идут сами по себе, не примыкая к колоннам, не разделяя ничьих взглядов, не веря ни в каких вождей, не присоединяясь ни к какой идеологии. Это идут просто люди, у которых есть просто лица, просто мысли, просто взгляды и просто чувство достоинства. Идет долговязый выпускник юридического факультета МГУ, он поднял легонький капюшон своей подбитой морозом курточки и голыми руками несет самодельный плакат «Кадыров и Шойгу герои не моей России». Я вижу его в начале марша и потом вижу в конце, когда он стоит на тротуаре у Болотной, — его бьет мелкая дрожь, небритые щеки ввалились на лице под капюшоном, но он упрямо стоит со своим плакатиком и не уходит. А хомячкам, судя по всему, не холодно — эта компания в мягких желто-коричневых шкурках и с ушастыми головами-масками резвится вовсю, потешая всех присутствующих лозунгами: «Похомячим?» и «Хомяк расправил плечи!». Идет человек в оранжевой куртке дорожного рабочего, и на спине у него написано гордо, честно и определенно: «Да! Мы в жопе!»

Идут по Якиманке странные и необычные люди, которые народ не меньше, чем все мы, обычные и не очень странные. Стайка мальчиков и девочек несет таблички на палочках, и на табличках стоит «+1». Вот так они видят мир и себя в нем, и это ничуть не хуже, чем ясные лозунги Рыжкова или четкие директивы Навального. Идут другие, которые написали на транспаранте одну простую вещь, в которой не меньше правды, чем в любом другом лозунге: «Мы не такие, как все!» Шагает общество молодых людей — я не знаю, может быть, это новые философы или новые лингвисты — и несет огромный фиолетовый плакат, на изготовление которого они, очевидно, потратили немало времени, полотна и краски, и на нем написано со всей ясностью: «Ты — тоже квир!» А коротко стриженного молодого человека с непокрытой головой — я не знаю, может быть, у них в Сибири при минус двадцати не принято носить шапки — переполняет чувство благодарности, что следует из его самодельного плаката, который он поворачивает и так, и эдак, чтобы побольше людей увидело его: «Москва, спасибо за сопротивление питерско-гебистской гопоте! Сибирь смотрит на вас и гордится!»

В этих митингах и маршах открывается жизнь, пласт за пластом. Но помимо всем известной отваги Удальцова, хрипнущего на митинге, и витальной силы националистов, скандирующих на марше свое резкое: «Хватит кормить Кавказ!», тут можно открыть для себя насмешку и иронию безымянных горожан, которые с серьезными лицами ходят по Болотной с плакатами «Хватит кормить меня! Хватит кормить себя!». Тут можно увидеть два мира лицом к лицу в сценах, словно вынутых из настоящей русской книжки и перенесенных сюда, в этот заснеженный сквер у белой замерзшей реки, набережные вдоль которой полны черным зимним людом. Вот стоит дама в богатой шубе до пят, — пардон, не разбираюсь в мехах, не могу сказать, соболь это или норка, — дама с холеным нечеловеческим лицом, состоящим из пятнадцати подтяжек и выражения высокомерия — и строго выговаривает двум скромным женщинам из ногинских дольщиц, держащим плакат-растяжку со словами о бездомных: «Ну какие же вы бездомные! Вы не бездомные, вы обманутые, вам так и надо было писать, это разное!»

Политики о себе, конечно, скажут сами, а я в этом тексте обойдусь без них и постараюсь вместить в него как можно больше людей. Я вот еще вмещу сюда звезду марша, веселого человека, водрузившего себе на голову вполне приличных размеров башню танка, назвавшего себя «эко-био-нано-танк-купе» и ходившего с плакатом на груди «Танки мрази не боятся!». А были еще двое, они несли плакат со словами, в которых была огромная правда жизни, хотя я и не понимал, при чем здесь Путин, выборы, политика и т. д. и т. п. На плакате у них стояло: «Сон алкоголика тревожен и недолог!» — и я, хоть и не алкоголик, но о многом задумывался. А еще один человек нарядился на марш со всем вкусом крестьянина девятнадцатого века, носящего красную шапочку с красным же платком, красную байковую жилетку, обметанную коричневой лентой, и маленькие, исключительно изящные валеночки, расшитые красным узором. Этот франт ходил меж людьми с чуть сонным и чуть вялым выражением на бледном и капризном лице и грозно, как Илья Муромец, предупреждал кого надо своим плакатом, хотя сам был явно сложения не богатырского, но это все равно: «Вова, я уже слез с печи!»

А вокруг дамы в соболях — или это все-таки норка? — и вокруг ироничных горожан, и между вполне себе свирепых националистов, и между игривых сетевых хомячков, и партийных функционеров, и либеральных посетителей того, что на одном форуме названо «митингами, дринками и тусовками», тихими кругами бродила худая пожилая женщина в ветхом пальто с широкими лацканами, цвета смородинного киселя, с голодным лицом и странными, обращенными в себя, уже уплывающими куда-то глазами, в которых отчаяние уже начинало сменяться безумием, и держала у груди самодельный плакатик, на котором была ее такая трудная, такая тяжелая мысль, нашедшая для себя такие короткие и такие ужасные слова: «Я Родина. Помогите!»

Черный воздух, белый снег 5 марта 2012 у оппозиции первые признаки усталости. Что делать дальше? Отчаянная попытка Удальцова

У входа на Пушкинскую площадь, сразу за рамками металлоискателей, стоят парень и девушка с огромными букетами белых гвоздик. Они раздают цветы направо и налево. Я встречаюсь с парнем глазами, и он протягивает мне гвоздику: «Возьмите и вы тоже!» Некоторое время я двигаюсь в плотной толпе с цветком в руке, но он мне мешает записывать в блокнот, и тогда я передариваю его девушке, которая сияет так, как будто у нее сегодня праздник.

Народу меньше, чем на предыдущих митингах и маршах, но и площадь меньше. Толпа плотная, проталкиваться трудно. Рыжков со сцены спрашивает, пробуя микрофон: «У Александра Сергеевича слышно?» — «Слышно!» — радостно отвечает сразу пара сотен голосов. Митинг начинается и продолжается речами, которые повторяют те, что уже были сказаны на Болотной, на Сахарова и снова на Болотной; и на прежние слова люди с прежним упорным энтузиазмом кричат: «Да!» и «Мы придем!», но уже что-то новое и что-то тревожное витает в воздухе ранней весны, в быстро темнеющем небе, в атмосфере этого старомосковского места, помнящего Достоевского, Есенина и первых диссидентов.

Большая часть ораторов движется по привычному желобку привычных слов и кличей, но трое улавливают весну в еще холодном воздухе и новый неясный горизонт в движении сотен тысяч людей. На заднике небольшой сцены ярко и празднично сияют слова «За честные выборы!», но выборы прошли, а дальше что? Митрохин говорит о том, что надо дать себе отчет: выборы проиграны (по площади идет недовольный гул, и он поправляется: «выборы в нечестных условиях») — и нужно начинать новое движение к новым целям. Навальный говорит, как всегда, с угрозой: завтра мы развернем огромную пропагандистскую машину, которая достанет каждого жителя маленького городка, и через полгода каждый житель России будет знать… Тут он перечисляет всем известные фамилии, а также нефть, газ и прочие сокровища страны. Удальцов, выходящий к микрофону уже во тьме вечера, и вовсе выбрасывает к чертовой матери дальние планы, умные стратегии, замысловатые витийства и красивые кличи: «Мне надоело это… сегодня придем, завтра уйдем… Я вам говорю, сегодня я отсюда, с площади, никуда не уйду. Я тут останусь! Кто со мной, присоединяйтесь!»

Диспозиция митинга такова: плотная двадцатитысячная масса людей начинается от ступеней кинотеатра «Россия» и продолжается до Тверской. Безумного разноцветья флагов, которое было на Якиманке, нет, флаги «Яблока», ПАРНАСа, «Левого фронта» веют у сцены, и среди них затесался один имперский. Разделения на идеологии и убеждения нет, это общество в миниатюре, а вернее, активное его меньшинство, вышедшее прокладывать путь. Масса людей бродит, передвигается, иногда слушает ораторов, иногда скандирует и кричит, иногда вступает с ораторами в диалог. Когда Рыжков в очередной раз спрашивает со сцены, придут ли люди на марш 10 марта и будут ли приходит еще и еще, парень рядом со мной отвечает ему не без раздражения, как на вопрос дурацкий и докучливый: «Да придем! будем приходить! как на работу!» Все смеются.

Отдельных групп две. Слева, у «Известий», занимая всю проезжую часть, поднимая на тонких древках свои яркие флаги, стоят пираты. Председатель партии Рассудов механическим жестом, не поднимая головы, раздает листовки. На тротуаре Тверской, под взглядом Пушкина, воздев над головами черный флаг со словами «Свобода или смерть» и красно-черные флаги, спаянной группой стоят анархисты. Почти все они подняли шарфы до глаз, а некоторые в марлевых масках. И они кричат в сто своих молодых и отчаянных глоток, забивая микрофоны сцены. Когда выступает Навальный, они кричат: «Навальный, закрой рот!» Когда Чирикова со сцены объявляет в пароксизме страсти: «Путин — вор!», дружный хор уличных сорвиголов выстреливает в ответ яростное и язвительное: «Путин — краб!»

Проведя на Болотной, Сахарова и Якиманке много часов, исходив все закоулки митингов, я повидал такое разнообразие фигур и лиц, что на данный момент являюсь крупным коллекционером городских русских типов. Но и повидав так много, я тут, на Пушкинской, открываю для себя новые лица и выражения.

Лазает по размолотому тысячами ног снегу боковых газонов подтянутый человек с мрачным лицом и лыжной палкой в руке. На верхнем конце лыжной палки скромно повязана георгиевская ленточка. Стоит в аллее грузный пожилой человек с мудрым лицом, в расстегнутой куртке. Видно, что он оделся торжественно, как на защиту диссертации или на юбилей: пиджак, белоснежная рубашка, галстук. Он держит деревяшку с картонкой, на которой его строгое послание миру: «Нет гражданской войне!» А девушка в длинном пальто в двух поднятых вверх руках держит лист бумаги, на котором написано фломастером: «Нам нужна стабильность в наших, а не в ваших кошельках!»

Сегодня тут, на Пушкинской, в час первой и быстрой реакции на президентские выборы, многих нет. Нет норковых шуб и эксклюзивных джентльменов, держащих в руках IPadы в дорогих кожаных чехлах. Нет игривых и веселых лиц, которые сразу выдают тех, кто пришел на митинг как на тусовку. Здесь сегодня ядро протеста. Здесь сегодня те, кто готов к долгому пути. Политических лозунгов, как всегда, много — «Мы хотим, чтобы в России избирался президент, а не вождь!» — но при этом то тут, то там возникают в толпе трогательные, самодельные, придуманные вечером на кухне, нарисованные цветными фломастерами лозунги конкретной социальной боли. Стоят люди с плакатом, который вопит о закрывающейся школе для инвалидов, несут огромную растяжку ограбленные вкладчики АМТ-банка, движется по площади плакат инициативной группы МГУ «Нет коммерциализации образования!»

Речь не только о честности выборов, речь о честности жизни. Я был на всех митингах, но пока что не слышал со сцены ни слова о необходимости обязательной — для всей страны — индексации зарплат в условиях инфляции, об обдираловке высоких цен, о нищенских пенсиях, о жалких зарплатах. Свободу — обещают, а хороших зарплат — нет. Но не для того же все эти люди раз за разом выходят на улицы, чтобы протолкнуть Немцова назад в телевизор и повысить капитализацию Собчак? Не для того же вообще все это движение тысяч людей, чтобы кто-то провел новую и удачную для себя приватизацию, а кто-то получил старые думские привилегии, без которых ему, бедному, так трудно жить?

Удальцов стоит на сугробе. Он в черной курточке и джинсах. Сколько я его видел, он всегда в черной курточке и джинсах. Даже на Якиманке в мороз он был в легкой курточке и джинсах. Вокруг него на опустевшей после митинга площади тесным кольцом стоят восемьсот человек, решивших остаться. С одной стороны на высокой крыше сияет вывеска галереи «Актер», с другой стороны на сером фасаде «Известий» ярко светятся рекламы Costa Coffee, Mosca и прочих мест наслаждений. За большими идеально чистыми стеклами видны нежно сблизившие головы пары за столиками, на которых стоят бокалы и тарелки. А тут, на площади, действительность упростилась до предела: черный воздух, белый снег, восемьсот протестантов и циклопические массы ОМОНа, вдруг вдвигающиеся в сквер со всех сторон.

Кто-то сзади, через плечо, протягивает Удальцову мегафон. Он берет. Его голый череп блестит в отблесках рекламы. У него невозмутимое лицо человека, прошедшего через три тысячи уличных заварух. Рот едва заметно пожевывает резинку. Он говорит людям совершенно спокойно, без экзальтации: «Будем стоять. Останемся здесь. Холодно, конечно, но ничего, мы потерпим. Прохоров тут на митинге выступал, обещал нас всех не подвести, сейчас подъедет и с нами тут постоит», — не меняясь в лице, все так же серьезно говорит Удальцов, но в голосе его теперь появляется едкий сарказм. «И Касьянов тоже с нами постоит. И Зюганов… у него украли второй тур… он тоже подъедет и с нами тут постоит. А не постоит, я и без него тут сам постою». У Удальцова звонит мобильник, он слушает и говорит людям: «Сейчас подвезут палатки. А пока устроим открытый микрофон…»

Восемьсот человек стоят плотно, упираясь друг в друга плечами. Кто-то спрыгивает в заснеженный фонтан и клеит там листовки. Я стою во втором ряду этого сплоченного кольца, в трех метрах от Удальцова, и рассматриваю людей вокруг себя. Тут почти исключительно мужчины, это такая тяжелая мужская толпа, состоящая из людей с крутыми лицами. Рядом со мной стоит огромный детина с коротким ежиком на голове, в застегнутой куртке, которая, кажется, сейчас треснет под напором его могучей выпуклой груди. Рядом с Удальцовым стоит невысокий — поперек себя шире — мужик, у которого куртка расстегнута и ворот рубашки тоже. Нос у него картошкой и красный. Холода он не чувствует вообще, в принципе. Он улыбается. Ему все это нравится. Этот добродушный представитель городских низов берет мегафон и говорит то, что никак не доходит до изысканной московской публики: «Прохоров и Путин это одно! Прохоров и Путин это одно!» — и так далее пятнадцать раз подряд. На шестнадцатом Удальцов забирает у него мегафон со словами: «Ну тебя заклинило, отец!»

ОМОНом полон уже весь сквер. Сбоку, от галереи «Актер», через боковой проход, входит отряд в черных шлемах с опущенными забралами. Сверху, от памятника, с агрессивной быстротой движется еще один отряд, построенный в ряды, вытянувшийся на сорок метров. У них черные кирасы, черные поножи, черные налокотники. Лиц нет, вместо голов черные шары, жутковато поблескивающие в отблесках городских огней. Вдруг они кладут руки в перчатках друг другу на плечи, и тогда вся колонна превращается в змею, быстро обтекающую своим длинным телом круг людей у фонтана. Потом останавливаются и мелко и дробно начинают стучать дубинками по поножам, создавая непрестанный угрожающий звук. И в сотый раз повторяет с монотонной настойчивостью вежливый голос, несущийся над площадью: «Граждане, выполняйте законные требования сотрудников полиции! Не поддавайтесь на провокации! Не подвергайте свою жизнь опасности!» Но никто не уходит.

Я проталкиваюсь к краю толпы. Получить дубинкой по голове и провести ночь в кутузке сегодня не входит в мои планы. Уходя, закидываю голову вверх: вверху в черном небе слева круглая лимонная луна, справа огни зависшего над толпой и громко ревущего вертолета, а прямо между ними мягко переливается красный флаг Российского социалистического движения. На верхней ступеньке лестницы, ведущей от памятника в сквер, стоит какой-то крупный милицейский чин со штабом. Он в меховом картузе и в коричневой длинной кожанке. Обозревает сквер, фонтан, снег и кольцо людей как поле грядущей битвы. Полицейские рации орут вовсю, идут доклады с Лубянки, с Тверской, с Манежа. Снизу подбегает офицер в ушанке, ходивший на разведку к фонтану, и докладывает. Другой, расхаживая перед строем еще одного отряда, объясняет: «Сейчас входим, рассекаем толпу, делаем два шага влево, два шага вправо… Понятно?»

Людское кольцо вокруг Удальцова кажется отсюда, с лестницы, маленьким в окружении многочисленных омоновцев, похожих в своих шлемах на пришельцев. На лестнице не только милицейский штаб, тут стоят люди, и все новые подходят от метро. Слышны голоса: «Опричники! Фашисты! Полиция с народом, хватит служить уродам!» «Мы здесь власть!» — прямо в опущенные непрозрачные забрала омоновских шлемов начинают скандировать люди внизу, в кольце у фонтана. Сейчас начнется.

А когда все заканчивается (а заканчивается все очень быстро), я спускаюсь в переход и вижу, как у стены, сняв шлемы, стоят двое омоновцев. У них усталые лица людей, отработавших пять смен подряд. Площадь пуста, переход пуст, идут по своим делам редкие прохожие, и на мокром асфальте лежит белый, замаранный грязью листок. На нем написано от руки: «Лето будет!»

«Россия! Проснись и будь здорова!» 21 февраля Pussy Riot поют «Богородица, Путина прогони!» в храме Христа Спасителя. Они арестованы. 10 марта протест выходит на Новый Арбат

Людской поток течет по Воздвиженке и густеет к Новому Арбату. Течет на митинг Москва, еще не снявшая зимних курток на синтепоне и тяжелых коричневых ботинок; Москва шерстяных кашне, вязаных пестрых шапочек, небритых мужских лиц, белых ленточек на рукавах и веющих на весеннем свету флагов. Ярчайшее мартовское солнце и резкая магнитная буря, предсказанная на субботу во всех прогнозах, просвечивают насквозь черные фигуры и бледные лица.

Мощные трехосные грузовики внутренних войск стоят вдоль улицы. Заглядываю в переулок — там сосредоточен резерв главного командования: оранжевые цистерны для блокирования улиц, зеленые машины с зарешеченными окошками кузовов и темные массы ОМОНа. Передовые посты митинга в этот раз выступили далеко вперед — уже на Арбатской площади, у «Художественного», десятки людей раздают ленточки, листовки и газеты. И тут же, среди них, с наивной торговой хитрецой заняв самую выгодную позицию посередине тротуара, стоит парень в яркой безрукавке с надписью TATOO и с радушной улыбкой обращается к идущим на митинг людям: «Татуировочку не желаете? Татуировочку не хотите? Очень недорого! Все расцветки!»

Митинг в этот раз странный, я никогда таких не видел, а я ведь видел не только Болотную, Сахарова и Якиманку, но и вошедшие в историю легендарные Манеж и Лужники конца восьмидесятых. Странный он потому, что длинный и узкий. Слева ряды магазинов, кафе, банковских касс, ресторанов, и все это не прекращает работать; справа проспект, и он едет, периодически приветствуя митинг гудками; а сцена далеко впереди, до нее идти и идти. И не все туда идут, сплошной толпы нет, есть несколько толп вокруг динамиков, выставленных на тротуарах, и только потом, в конце, большая толпа с флагами у сцены.

Москва политическая и аполитичная, скандирующая и жующая, идейная и торговая чувствует тут локоть друг друга. Люди в ресторане, сидя за кружкой пива, с интересом наблюдают за цепью полицейских и бодро шагающими вперед знаменосцами. У заведения под названием «Точка G. Эротический музей, кафе, гипермаркет» стоит за столиком с агитматериалами человек с табличкой «Только трезвая Россия будет великой!». Звук со сцены плавает, в нем дыры, самое лучшее место — у кафе «Метелица», которое не закрывается, несмотря на то что вокруг него собрались тысячи митингующих. Митингующие скандируют: «Россия будет свободной!», а кафе словно назло выпускает из себя громкие мелодии дурацкой попсы. «Ща витрины им разобью!» — злобно говорит мужчина позади меня, и «Метелица» в тот же миг испуганно смолкает.

На три часа срединная часть Нового Арбата превращается в невиданный революционный бульвар, по которому люди гуляют во всех направлениях, собираются в кружки и иногда слушают речи со сцены. Это такая густая, смачная, сегодняшняя и при этом вечная и непобедимая московская толпа, которой хрен что сделаешь и которую фиг чем проймешь. Эти путники метро, обитатели контор, читатели книг, мастаки выживать в любом времени очень ясно говорят власти своими плакатами, что думают о ней. Новая мода (такого не было на Болотной и Сахарова) — делать себе из простыней накидки, прорезывая в них дырку для головы. Десятки людей степенно гуляют по широким тротуарам в таких одеяниях, расписанных спереди и сзади умными мыслями и язвительными словами.

В этот раз у митинга, и прежде никогда не глупого, повышенный интеллектуальный уровень. Я смотрю на плакат — кто это? А, это Станиславский, и вот его слова, обращенные ясно к кому: «Не верю!» А вот женщина в простыне, оформившая себе спину в виде повестки в народный суд, выписанной на имя Путина и Чурова; вот молодые люди в простынках, у которых на груди написаны стихи Галича и Мандельштама. А еще есть пара, несущая над головой целый отрывок из Фазиля Искандера. Эти двое предупредительно останавливаются и поворачивают свой плакат, чтобы я мог его спокойно почитать.

Этой весной в моде плакаты, нарисованные фломастерами в стиле детских комиксов: пузатенькие раскрашенные буквы, маленькие человечки по периметру. Это, видимо, какая-то девичья мода и девичье рукоделие в охваченной брожением молодой Москве. Я вижу нескольких девушек, которые разрисовали так свои плакатики. У одной написано яркими приплясывающими буквами: «Россия может быть лучше!» Другая девушка — она в фиолетовом пальто и розовых кроссовках — гуляет по проспекту с плакатом, а на нем целая речь с планом действий: «Жить лучше возможно! Это в наших руках! Но 50 % населения не верят в это! Не пора ли нам с ними поговорить?» А мимо нее, весело смеясь своим дико накрашенным, помидорно-красным ртом, идет веселая тетка с внешностью трамвайной вожатой и несет табличку: «Уже пора, едрена мать, что мы не быдло, понимать!»

Рио-де-Жанейро, как известно, славен своими карнавалами, а Москва отныне — своими политическими митингами, в которых так хорошо выражается страсть русских горожан к веселой фронде, жесткой насмешке и радостному абсурду. Тут, на этих митингах, можно встретить женщину в шляпке, усаженной рукотворными карикатурными фигурками всей элиты страны, человека с флагом Калифорнии, на котором изображен медведь — «но это хороший медведь!» — и иных скоморохов, которые веселят народ и самих себя.

Медленно ступает по Новому Арбату своими огромными квадратными ногами серебристый Robocop. Он идет метр в три минуты. Внутри оклеенного серебристой фольгой, состоящего из кубов массивного тела находится человек, и сквозь прутья коробки, надетой на голову, видно его молодое бородатое лицо. Этот любитель американских фильмов и поклонник Шварценеггера имеет на голове черную лыжную шапочку, на которую подняты темные очки. На груди у робота большая табличка, оповещающая, что «Robocop очистит наш Детройт от жуликов и воров».

Другой мужчина стоит под большим красным зонтиком. Сначала я удивляюсь, отчего он под зонтиком, хотя нет ни снега, ни дождя, а потом вижу развешенные по окружности зонта пластмассовые фигурки и надпись по периметру: «Президентская карусель». И он ходит все три часа под этим красным зонтом с той серьезностью, которая делает его еще смешнее.

А молодой человек держит в руках в серых шерстяных перчатках портрет Леонида Ильича Брежнева, который сквозь время обращается к нам на своем косноязычном наречии. «Ну, — говорит Леонид Ильич, качая головой и помахивая пальцем, — и кто из нас на самом деле живет в эпоху застоя?»

Десятки и сотни людей стоят на ступеньках и парапетах, подняв плакатики с номерами участков, на которых они были наблюдателями. Этот митинг, в отличие от прошлых, предвыборных митингов избирателей, — послевыборный митинг наблюдателей. Наблюдатели выступают со сцены, и местами их трудно слушать, потому что они говорят одно и то же. Был обман. Были вбросы. Были непрерывные производства. Были «карусели». А другие обходятся без долгих слов, как женщина, стоящая с табличкой в руке, на которой написано: «УИК 175. Я свидетель!» — и приклеена вырезанная из детской книжки картинка карусели.

Целая делегация из города Железнодорожный медленно движется от цепочки металлоискателей до толпы, собравшейся у сцены. Дальше вперед не пройти, стена из спин. Тогда эти несколько мужчин скромно отходят в сторону и становятся у витрины магазина. У них в руках огромные картонки — тара от холодильника или стиральной машины. И вся площадь этих картонок заполнена текстом, в котором подробно рассказано, как выгоняли с участка — УИК 530 — наблюдателей и журналистов и даже били их. Таблицы с процентами там тоже есть. Но я смотрю не на таблицы, а на лица мужчин. В них есть какая-то затаенная тревога, они как будто немножко робеют и не знают, как им быть, как лучше встать и куда лучше пойти со своими плакатами.

Но помимо групп и делегаций — «Кострома за честные выборы!», «Москва, Нижний Новгород гордится тобой!» — тут, на шумном революционном проспекте, есть одиночки, которые медленно гуляют туда и сюда со своими скромными листами бумаги. На каждом таком листе написана одна-единственная, затаенная, продуманная до конца мысль. И они делятся с народом своей мыслью. «Позор власти, когда народ от нищеты покупается для подлога голосов», — говорит своим плакатом маленькая пожилая женщина. «Не только им есть что терять. Есть что терять и нам — Родину, будущее, детей и внуков. Но мы не согласны!» Этот плакат на длинном деревянном шесте держит голыми руками пожилой человек с мягкой улыбкой на лице. Я подхожу к нему с вопросом, и он просит меня подержать шест секунду, пока он натянет перчатки.

Эти мысли я бы записывал в специальную книгу, которая на ночь выдавалась бы для чтения первым лицам государства. А утром книга возвращалась бы снова в народ, чтобы он мог записать туда свои глубокие мысли и язвительные афоризмы. «Всего лишь 9 миллионов фальшивых голосов. Выборы стали более честнее!» — вот такие.

Любое событие, едва случившись, теперь сразу же переселяется в интернет. И митинг на Новом Арбате к понедельнику, когда вы будете читать эти строки, уже тоже наверняка переселится в интернет со всеми своими героями: молодым муниципальным депутатом Кацем, который прежде был профессиональным игроком в покер, а на митинге так искренне и так честно сказал о том, что мы можем в жизни все, надо только хотеть, и конечно, Удальцовым, который назначил «марш миллиона» на май и потом вновь устроил бучу. Буча прошла, и я уже шел к метро среди обычных людей, и не подозревавших о ней, когда где-то вдалеке грохнули какие-то петарды, и тогда мужик рядом со мной, вообще-то не имевший к митингу никакого отношения, мечтательно улыбаясь, вдруг сказал, как говорят о нереальных героических персонажах из мифов, фильмов и анекдотов: «Удальцовцы-ребята. Прорываются куда-то…»

Я же ловлю тут те мгновения митинга, которые не уловит никакая камера. Хотя бы потому, что камеры липнут к сцене и к статусным политикам и не могут протолкнуться в самую глубь толпы. А там, в глуби этой людской толщи, держа над головами на шестах иконы в простых деревянных рамках, медленно движутся люди с серьезными и даже скорбными лицами. Замыкает их цепочку веселая девушка с низкой челкой, которая двумя руками растягивает перед собой большой лист коричневой оберточной бумаги, на которой шариковой ручкой криво написано: Pussy vs Putin. Вокруг девушки собираются люди, она смущенно смеется и говорит, что — так нельзя. И их много таких, верующих и неверующих, которые плавают по медленным волнам митинга со своими плакатами и мыслями о Средневековье, инквизиции и молодых матерях, в эти дни сидящих в тюрьме.

«Христос тоже хулиганил в храме!» — молодой мужчина в бежевом плаще стоит с плакатом, который так велик, что с ним нельзя ходить, только стоять. Под фразой — сокращенные ссылки на места из Евангелий, подтверждающие это.

Тут, на длинном тротуаре Нового Арбата, вдали от сцены и вблизи от сцены, идет непрерывный народный карнавал протеста, в котором звучат тысячи голосов и требуют внимания, справедливости и достоинства тысячи человеческих жизней. Это колобродит, смеется, гогочет, радуется, негодует и чертыхается доверчивая Москва офисных сидельцев и трудового люда, которую так легко обмануть политикам всех мастей, но которая, даже будучи обманутой, сохраняет в себе какую-то немеркнущую веселость и наивную чистоту живой души. И внутри этой огромной толпы, вытянувшейся вдоль вставной челюсти Москвы, возникает в часы митинга сказочная и небывалo мирная атмосфера. Матом на улицах Москвы говорят уже все и всегда, но не здесь и не сейчас. Агрессия в Москве шибает из людей как ток, но только не в три часа митинга.

Здесь извиняются, наступив на ногу, поддерживают друг друга, залезая на обледенелые парапеты, и часто говорят: «Спасибо!» Здесь воздух светлеет от обилия честных лиц нормальных людей. Здесь люди вступают в разговоры, как равные с равными, и ни у кого нет отрешенного лица затравленного жизнью существа. Здесь, в присутствии ОМОНа в черных кирасах и внутренних войск с притороченными к поясам касками, ходит высокий седой человек с малышом в синем комбинезоне на руках, и малыш глядит на свой добрый, веселый, овеянный флагами, счастливый свободой народ карими внимательными глазами человечка, который еще не умеет говорить, но уже многое понимает. Но не только дети бывают на митингах, на Пушкинской несколько дней назад я видел лохматую собачку на руках у хозяина.

И даже ОМОН, только что на Пушкинской разгонявший людей, бивший ногами депутата Илью Пономарева (я слышал это от него самого вечером на уже опустевшей площади) и сломавший руку известной всему светскому обществу хайтек-леди Алене Поповой, здесь, на Новом Арбате, удостаивается упоминания на плакате веселых молодых абсурдистов, которые появляются к концу митинга и вводят в оборот одно новое странное словцо. «Кто, если не ТХЫЦ? Весна — время ТХЫЦ!» — написано на их плакатах. Особо любопытным вроде меня они доверительно сообщают, что в нынешнем марте ТХЫЦ — это любовь. А что там с ОМОНом? Об этих пришельцах с черными круглыми головами у них тоже есть плакат: «Катя, напиши Роме! ОМОН амур!»

Полторы сотни лет назад принц Флоризель со слугой инкогнито ходил по самым опасным местам европейских столиц. Конечно, тогда не было телевидения и немногие знали принца в лицо. Но есть же маски анонимусов, и на любом митинге в толпе всегда бродят несколько людей в таких масках. И я, знающий всю свинцовую мерзость реальности и все же верящий в какую-то добрую и хорошую сказку, представляю себе двух невысоких господ, которые в масках анонимусов и всего с двумя охранниками появятся на этом длинном тротуаре в центре Москвы и пройдутся по нему между веселых, шальных, язвительных, громких и родных москвичей. Потому что кто это сказал, что надо ходить только туда, где тебя приветствуют аплодисментами нанятые за 400 рублей люди? Кто сказал, что мы народы Болотной и Поклонной, а не единый народ, перенесший то, от чего иные народы исчезают с лица земли? И если это так, то надо понимать, что происходит, даже если для этого надо переступить через самого себя и даже если для этого требуется выйти за ссохшиеся, кургузые рамки своих кастовых представлений. И надо верить той интеллигентной и элегантной женщине, которая в коричневом пальто и с белым шейным платком стоит посредине Нового Арбата и посылает свою весть всей стронувшейся с места, тяжелой, усталой и все-таки исполненной надежды стране. На плакатике ее совсем не много слов: «Россия! Проснись и будь здорова!»

Москва против Мордора 4 марта выборы президента. ТВ работает на одного кандидата. Явлинский не допущен к выборам. Владимир Рыжков называет выборы «клоунадой». Во всех регионах, кроме Москвы, Путин получает больше 50 % голосов. 6 мая 2012 Москва опять выходит на улицу

Колонна долго не начинает марш, потому что прямо перед ней беспрерывно крутятся, вертятся и перебегают улицу десятки человек. Это фотокорреспонденты, снимающие море флагов в разных ракурсах, раздавальщики самодельных газет, девушка, собирающая деньги на помощь политзаключенным партии «Другая Россия», молодые парочки и пожилые любители политики. Вокруг Удальцова и Каспарова мгновенно образуется плотный круг прессы. Микрофоны на штативах тянутся через плечи впереди стоящих прямо к их лицам. «Товарищи, освободите пространство! Колонна отправляется через три минуты!», — объявляет женщина в мегафон. Это звучит как объявление об отправлении поезда.

В первом ряду этой гигантской колонны, перекрывающей всю ширину Якиманки, идут Немцов, Каспаров, Навальный, Удальцов, Касьянов, Яшин, Кагарлицкий. По центру и с левого фланга веют красные флаги «Левого фронта», справа — оранжевые стяги «Солидарности», а между ними чья-то рука поднимает картонку с надписью: «Я презираю эту власть, лживую и подлую». В двадцати метрах перед колонной шагает цепочка охранения и бегает взмокший человек с мегафоном и бейджем службы безопасности митинга. Еще чуть впереди движется белый минивэн с затененными стеклами, снабженный двумя камерами на штативах. Это мобильный наблюдательный пункт полиции. Или ФСБ? Три автобуса с открытыми дверями ползут перед колонной, я заглядываю в двери, меня встречает неприязненный взгляд омоновца.

Это та же самая Якиманка, по которой марш прошел замороженным днем февраля, но теперь она изменилась. Нет белого безмолвия и черных шуб, весна превратила людей в цветные тюльпаны. У девушек распущенные волосы, некоторые в туфлях на высоких каблуках. Я думаю, в туфлях на высоких каблуках на митинг ходят только в России. Есть люди с детьми. Пересекая Якиманку, мужчина толкает перед собой инвалидную коляску, а в ней молодой инвалид, и на запястье его руки — белая лента.

Огромная колонна, сопровождаемая передвижными кутузками, филерами, следящими камерами и милиционерами с овчарками, медленно движется вперед сквозь волны громкого звука. Из черного динамика, примотанного скотчем к столбу, вдруг обрушивается в весенний воздух песня о «Варяге». От этих слов и от этой знакомой с детства мелодии пробивает дрожь. Динамик на столбе остается позади, и тогда вступает маленький духовой оркестр, идущий между цепью охранения и колонной. Он играет «Мы рождены, чтобы сказку сделать былью» и «День Победы».

Все как всегда, то есть десятки тысяч людей идут с самодельными плакатами и лозунгами, нарисованными от руки и напечатанными на принтере. Девушка несет табличку «Здесь танцуют!». Куда она несет эту табличку, позаимствованную у братского французского народа, когда-то установившего ее на развалинах Бастилии? Я думаю, на Лубянку. Идет мужчина с плакатом, который черными и красными буквами орет о большой беде: «Россия захвачена организованной преступной группировкой!». И седой мужчина в сереньком пиджачке городского пролетария и с усталым лицом человека, которого сработала жизнь, идет один, в стороне от всех, и несет плакат с молитвой, посланной сюда из камер изолятора ИЗ — 77/6, где сидят три девушки: «Богородица, Путина прогони!»

Но есть и кое-что новое. Это люди из других городов. Их немного, но на прежних маршах даже столько их не было. Эта Россия, прибывшая на московский марш, стоит робко на пути следования колонны и смотрит на нее удивленными глазами. У москвичей бывают лозунги, который не каждый поймет — например, «Да здравствует жена Константина!» — а у этих, проведших ночь в поездах и автобусах, лозунги простые и ясные, и в них нет ни иронии, ни игры, ни зашифрованных исторических аллюзий: «Тула без Путина», «Астрахань — Россия — Свобода», «Пермь + Ижевск спешат на помощь!». А на середине Якиманки стоит делегация из Воронежа, в составе которой веселый мужик с пестрым флагом города. Его переполняют чувства. Он смеется и говорит проходящим мимо москвичам: «Не бросайте это дело! Как приятно видеть столько нормальных людей! Тут на улице народу как у нас полгорода!» У женщины рядом с ним медицинская маска на лице, на которой написано и перечеркнуто слово «Путин».

Мальчик и девочка идут в черных майках с белыми буквами: «Челябинск за честную власть». У него на спине рюкзачок, и он играет роль ишачка своей девушки. На ходу, не останавливая ишачка, она достает из рюкзака бутылку с водой и пьет. Душно, парит. Дальше на Якиманке, в сопровождении родителей, вприпрыжку бегут мальчик и девочка лет десяти, он в джинсиках, и она в джинсиках, он в голубой панамке, она в зеленой, и они хором поют тонкими голосами: «Мы здесь власть!»

Когда колонна с веющими флагами, яркая и праздничная, в сиянии белоснежных лент, одна из которых имеет в длину тридцать метров (ее несут несколько десятков человек, как шлейф королевы), в ореоле воздушных шариков, которые вырываются из рук и быстро поднимаются в небо, медленно выходит из устья Полянки на простор площади, то раздается общий вздох изумления и потрясения, который быстро сменяется смехом. Каменный мост впереди перегорожен оранжевыми поливочными цистернами, перед ними стоят серые цепи ОМОНа и зеленые внутренних войск. Тысячи черных шлемов-сфер сияют на солнце. Между цепями расхаживают офицеры. Медленно выезжают сбоку, из проезда у сквера, белые автозаки и там, в глубине этого средневекового боевого построения, четко, как на параде, разворачиваются задом к колонне, словно приглашая ее прямым ходом проследовать в тюремный ад.

Это — невиданная мной Москва, хотя я прожил в моем городе всю жизнь и исходил все его улицы. Но такого хамства — перекрыть центр города от людей и спрятаться там накануне инаугурации за спинами бесчисленных ОМОНов — я и представить не мог. Этот перекрытый старый московский мост, и заблокированные на выход 12 станций метро, и отрезанный от людей Манеж, и нагнанные в центр бесчисленные войска, и сам себя посадивший в осаду Кремль, словно там не законная избранная власть, а самозванец и вор — все это свидетельствует о страхе. «Линия Мажино», — говорит мужчина рядом со мной, разглядывая серо-черные цепи впереди. «Мордор какой-то», — добавляет другой, задумчивый голос. А по колонне, которая все подходит и подходит, катится, набирая силу, рев десятков тысяч голосов: «Путин — трус!»

Три часа назад, еще только выйдя из метро Октябрьская, я увидел, что за спинами формирующейся колонны стоят оранжевые цистерны, перегораживающие улицу. Кто-то с самого начала словно решил сдавить людей в тесное пространство и закрыть им выход на Ленинский проспект. Такое же обрезание пространства ждало марш на Болотной площади. Десятки тысяч людей втягивались на площадь перед «Ударником» и в сквер и оказывались в ловушке. Выйти некуда. Впереди развернута целая армия, сквозной проход через сквер закрыт, назад не уйти, потому что оттуда густым потоком течет и течет народ. И все время, давя на психику, на открытом, как плац, пространстве строились, развертывались и перестраивались бесконечные цепи серых солдат с неестественно круглыми черными головами.

Удальцова в двадцати метрах от меня, в самой гуще толпы, подняли на плечи. Он с мегафоном. Вслед за ним говорил Немцов, их речи в моем сознании слились в одну. Они говорили о том, что надо простоять и продержаться тут всего-то двенадцать часов, до момента инаугурации. «В ногах правды нет! Садитесь!», — крикнул Удальцов, и десятки людей вокруг него, действительно, садились на асфальт, начиная то, что в шестидесятые называлось сит-ин — смесь сидячей забастовки с сидячей медитацией. И тут же сюда, к кругу сидящих и к бритой наголо голове Удальцова откуда-то сбоку стал пробиваться ОМОН в космических шлемах. «Держись, Серега!», — закричали несколько голосов. Колонна впереди колыхнулась, огромный черный транспарант анархистов опасно зашатался, искривился и упал под ноги напирающей толпы. По бурлению впереди было ясно, что там началась свалка. Вдруг толпа взревела — цепь ОМОНа была прорвана.

Справа, у входа в сквер, поднимался столб сначала белого, а потом коричневого дыма. Над головами людей летали палки и бутылки. Я стал проталкиваться в ту сторону. События спрессовались, и я уже не очень хорошо чувствовал время. В какой-то момент, обнаружив себя на куске асфальта между цепью ОМОНа и сцепившимися руками демонстрантами, я рассеянно посмотрел в сторону Полянки, туда, где я был час назад. И удивился. Кажется, только что там была густая, заполнявшая все пространство, веселая, праздничная и всемогущая толпа с флагами, лентами и шариками. Теперь там стояли несколько сотен человек, а за ними зияла какая-то неприятная, пугающая пустота.

Тут, на набережной канала, между водой и зеленью сквера, уличный бой шел второй час подряд. Он не был непрерывным, он состоял из периодических атак ОМОНа на живую стену, которая кричала в сотни глоток: «Это наш город!» и «ОМОН, пошел вон!» Асфальт между цепью ОМОНа и живой стеной демонстрантов был густо усеян рваными газетами, сломанными древками флагов и бутылками, раздавленными тяжелыми ботинками. Люди напротив ОМОНа стояли, сцепившись с такой силой, что возникала живая стена невероятной плотности. Это был не один ряд, а пять или шесть рядов, и я ходил вдоль этих людей и смотрел им в лица. Это были хорошие лица московских ребят, которых нельзя запугать всеми этими дубинками, кирасами, зубодробительными перчатками и воронками. Это были те две или три тысячи людей из «Левого фронта», анархистских организаций и примкнувших к ним добровольцев, которые считали, что Москва их город, что он принадлежит людям, а не полиции, и что за право демонстрировать на площади стоит драться. Когда ОМОН в очередной раз после атаки откатился назад, вся эта неразрывная людская стена начала скандировать с яростным и почти безумным напором: «Это мирный митинг! Это мирный митинг».

В тот момент, когда ОМОН в очередной раз идет на живую стену, главное успеть убраться с этого куска асфальта, забросанного бумагой и бутылками. Тут же валяется содранная с ноги туфля. Надо быстро убраться, потому что они не остановятся в своем движении, и ты попадешь под их дубинки. Я тут не один такой, все мы бросаемся в сторону, к парапету, огораживающему канал. Серо-черная цепь с угрожающей силой накатывается на живую разноцветную стену, и там, в этой куче-мале, молча вздымаются дубинки и идет бешеная махаловка. Из задних рядов летят палки от флагштоков и куски асфальта, разбитого демонстрантами специально для этой цели. Я вижу, как с ОМОНовцев срывают шлемы — по пологой траектории они летят в воду, и вот уже по всему каналу плавают, покачиваясь, черные сферы. ОМОН отходит, утаскивая с собой добычу: тащат согнутого лицом к земле, с завернутыми за спину руками парня в розовой разодранной рубахе, бегом волокут двоих, вырванных из живой стены, но так и не расцепивших руки.

Тогда сзади, за пятью плотными рядами так и не прорванной живой стены, начинают бить барабаны. Барабанщиков двое, тот, что стоит впереди, в модных дымчатых очках на невозмутимом лице менеджера среднего звена. Они дружно, в четыре палочки, выбивают оглушительный военный мотив, под который когда-то шла вперед русская пехота графа Салтыкова и князя Суворова. Звучит команда: «Вперед!» — и живая людская стена под барабанный бой начинает наступать, забирая назад пространство узкой набережной, которая сейчас стала для них той единственной землей родного города, которую стыдно отдать, пока тебя не огрели дубинкой по голове, не скрутили и не утащили в автозак. Наступает паренек, у него на плечи накинуто алое знамя, на котором я с удивлением читаю надпись: «150 стрелковая ордена Кутузова Идрицкая дивизия». Это та самая, что штурмовала рейхстаг. И плывет вперед красное знамя, на верхушку которого надет трофейный омоновский шлем.

Женщины ходят вдоль мрачных рядов ОМОНа и кричат с такой силой, словно хотят вбить свой гнев под опущенные щитки шлемов. Лица под прозрачными щитками угрюмы и бессловесны. Женщины кричат им о том, что они бьют мирных людей. О том, что тут собрались такие же люди, как их родители, братья и сестры. О том, что за их спинами спрятался трус. Требуют от них быть с народом. Некоторые предлагают им воду. Старый человек идет вдоль бесконечного длинного ряда — шлемы, кирасы, мрачные лица и так без конца, без конца — и несет маленький листок, на котором написано: «Мне стыдно за страну».

Тут, на узком пространстве у парапета набережной, куда быстро сбегаются те, кто спасается от атаки ОМОНа, много девушек, и они смотрят на все происходящее с чем-то таким в глазах… это не страх, это не скорбь, но это что-то такое, что может быть в глазах у человека в момент постижения чего-то важного и страшного. Вот так этот молодняк, эти хорошие мальчики и девочки, постигают свою страну. Они не притерлись ко лжи, у них нет опыта мимикрии и привычки подлости, и они знают, что на выборах их обманули. И вот теперь они видят, как мирный марш и мирный митинг разгоняют дубинками. И это в родном городе, в самом его центре, на виду у дома Пашкова и кремлевских стен, неподалеку от любимых кафе, по соседству с мостиком, где тысячи запертых замков символизируют тысячи соединенных навеки сердец. Они видят, как бьют и тащат людей, вина которых состоит в том, что они хотят стоять тут во время инаугурации и этим своим стоянием напоминать о том, что одним словом выразил безымянный демонстрант с простеньким плакатом на вытянутой руке. И там было только одно слово: «Нелегитимен!»

Я не могу написать про всех. За этот день — день, когда тучи и орды нагнанных в город войск зачищали Москву, чтобы она имела благообразный покорный вид во время инаугурации — я видел сотни и тысячи лиц, и все они до сих пор плывут и кружатся в моей памяти. Лицо той женщины в первом ряду марша, которая шла с мегафоном и всю Якиманку повторяла как заклинание: «ОМОН с народом! Полиция с народом! Армия с народом! Не в тюрьме!». Лицо того седого человека в костюме палевого цвета, со звездой героя России, который тоже был на Якиманке. Лицо того парня в белой рубашке, который сорванным горлом, хрипя и чуть не плача, стоял перед рядом ОМОНа и кричал в эти черные шары вместо голов горячие, жаркие, отчаянные слова о том, что бить народ — преступление. Лицо того огромного омоновца, который с высоты своего роста говорил что-то раздраженно недоброе обступившим его мальчикам и девочкам, а я посмотрел на него и увидел под щитком залитый потом лоб и утомленные вспухшие глаза и сказал ему: «Ты устал, друг». И он вдруг замолчал, кивнул, словно выходя их этого охватившего тут всех безумия, и коротко сказал: «Да». И еще лицо спортивного, поджарого полковника, командовавшего сложными маневрами бесчисленных омоновских цепей, которые он посылал в бой и сам шел на фланге и даже рванул однажды за теми, кто сидел на дереве с плакатом: «Мы против жуликов и воров!» — ломанулся так, что затрещали ветки и люди посыпались с дерева. Я ему ничего не сказал, а он мне сказал вдруг необъяснимо человеческим тоном, словно скидывая наконец короб, в которой его загнали: «Я тридцать три года в милиции, и меня всегда ненавидели! Всегда! Я начинал простым милиционером! Заберешь пьяного, и народ сбежится и за него просит и тебя ненавидит!». В голосе его была горечь и даже какая-то странная нотка истерики, возможная только в человеке, которого уже измучили эти женщины, упрашивающие не бить детей, и эти старики, уговаривающие убрать отсюда ОМОН, и эти журналисты, беспрерывно лезущие под дубинки и щелкающие камерами прямо в лицо.

Я бы про всех них хотел написать, про весь этот московский и не московский народ, пришедший на Якиманку и Болотную, чтобы сказать, что он больше не хочет лжи, несправедливости и воровства. Но про всех не выйдет, поэтому вот еще только три лица. Вот разъяренный донельзя низкорослый парень с кудлатой шевелюрой — он в черных шортах-бермудах пляжного тусовщика и в майке фиолетового электрического цвета — и он кричит отбитому и отходящему ОМОНу с гневом и яростью, которые были у многих из тех, кто остался сопротивляться на набережной: «Что, ссыте, бля!? Это только начало!». И девушка с соломенными волосами и бритыми висками, с таким серьезным, простым и честным лицом, в неказистом платьице в цветочек, в черных туфельках на плоской подошве и в белых аккуратных носочках, которая стояла в живой стене на самом краю и держала плакат: «Нет — выборам без выборов!». ОМОН пошел, и она из стены не побежала, потом все смешалось, а когда ОМОН отхлынул, я ее больше не видел. И тот молодой человек культурной студенческой наружности, которого я видел у автозака уже тогда, когда битва была закончена, и по пустой площади, закиданной кусками асфальта, древками и бутылками, маневрировали колонны войск и уже появились мирные дворники в оранжевых робах. Он стоял в окружении серых и сизых униформ и здоровенных фигур, совершенно невозмутимый, не показывающий ни страха, ни волнения посредине своего родного города, напротив старого «Ударника» и вечного Кремля, и на белой майке его было написано коротко и ясно: «Государство — это я».

День настоящей России 7 мая 2012 года президент едет на инаугурацию по пустой Москве. На тротуарах ни души. Черный лимузин с черными стеклами катит по зачищенному городу. 8 июня в срочном порядке приняты поправки в закон о митингах, устрожающие наказания. 12 июня Москва отвечает маршем по бульварам

В половине первого начинается дождь, и я прячусь от него в вестибюль станции метро «Тверская». Тут вместе со мной еще несколько десятков человек. Они какой-то необычной, странной, повышенной белизны: на парнях белые рубашки с накладными карманами, словно позаимствованные из давнего пионерского детства, на девушке белая блузка и антикварные белые шорты, отороченные белыми кружевами. У мужчины рядом со мной белые ленточки повязаны на дужки очков. В углу стоит человек с обмотанными вокруг древка черно-желто-белым флагом.

Атмосфера другая, чем была 6 мая. Там искры раздражения летали уже вокруг немногочисленных милицейских рамок, где бурлила толпа. Тут рамок больше, очереди короче, а милиционеры — тоже в белых рубашках — вежливы до предупредительности. Один извиняется передо мной, что задел мой рюкзак. На прошлом марше предчувствие того, что что-то будет, появилось у меня в тот момент, когда посреди Якиманки рассерженный чем-то мужчина с мрачным лицом встал перед полицейским автобусом, блокируя его, из толпы понесся свист, а шофер автобуса истошно и истерически загудел. Но тут, на бульварах, нет ни автобуса со следящими камерами, ни темных масс ОМОНа. Скромно и тихо стоят по двое и по трое у стен и дверей выходящих на бульвар домов все те же ординарные полицейские мальчики в чистеньких белоснежных рубашках, тоненькие и с тонкими шеями, совсем не страшные, вовсе не агрессивные, а скорее задумчивые. Они не из Москвы. «Будьте с народом, ребята!» — советует им, проталкиваясь вдоль стены, Ольга Романова. У нее голова украшена на манер венка сразу несколькими белыми ленточками.

Дождь кончается. «Правые на правую сторону, левые на левую, остальные в центр!» — распределяет политический спектр мегафон. Справа оказываются оранжевые знамена «Солидарности» и черно-желто-белые флаги националистов. Там же красные флаги с белым коловратом. Вся проезжая часть слева от бульвара залита красными знаменами «Левого фронта». Они стоят тесно и плотно, и в самой их сосредоточенности и плотности чувствуется энергия. Ровно в час залитый людьми и знаменами бульвар трогается в путь.

Тот, кто в кабинетной тиши или на газетной полосе нудно стонет о вырождении народа и утрате им витальной силы, пусть идет сюда, в эту густую толпу, к этим людям. Сильно вылеплены лица грузных мужиков. Загорелые бицепсы в коротких рукавах белых маек. Изящные бородки, обрамляющие значительные лица философов офиса и кухни. Тоненькие девочки со стройными ногами и женщины, красивые тяжелой, неевропейской красотой. Рядом со мной шагает парень в майке, на которой написан его жизненный девиз победителя: «Главное — харизма!» В толпе я упираюсь глазами в обширную грудь и не менее обширный живот высокого мужчины, по которым спускаются цветные буквы его главного принципа: «Дружба — понятие круглосуточное!»

Вот они идут, вниз по Петровскому бульвару, эти десятки тысяч людей с разноцветными флагами, в палитре которых радость и честность жизни. Впервые я вижу на маршах желтые флаги «Справедливой России». «А Миронов-то где?» — спрашиваю я человека, залезшего на бетонный бордюр с таким флагом. Он смущенно жмет плечами. В центре бульвара плывет флаг с одним словом, которое звучит как чей-то символ веры и пароль на вход в будущее: «Явлинский». В душной жаре, под серым, набухшим влагой небом, идет мужик во всем черном — черная куртка, черные, простроченные рыжеватыми нитками штаны, черные ботинки — и на высоком белом древке несет красный флаг. У него дикой силы голос, и все время, что я иду с ним рядом по Петровскому бульвару, он кричит о Путине и власти нечто такое, что я не буду тут приводить. Самое вежливое — это «Путин — вор!».

Левые, как всегда, едины и непобедимы. В их колонне красным динамитом гремит и грохочет плакат: «Вставай, проклятьем заклейменный!», а рядом с ним плывет старый эсеровский лозунг: «В борьбе обретешь ты право свое!» Но это еще не все, на черно-красном анархистском полотнище орут огромные буквы: «6 часов рабочий день!», а рядом скромно и твердо звучит плакат: «Нет урезанию бюджета. Пусть за кризис платит крупный бизнес!» С красным флагом на плечах идет человек интеллигентного вида, в майке с логотипом ДДТ на груди, и несет самодельный плакат, от которого я не могу оторвать глаз: «За правду, любовь и Отечество!» Вслед за левыми и вместе с ними идет колонна ЛГБТ и феминисток, однако феминистические лозунги с азартом кричат в том числе и мужчины. У них глашатай и заводила коротко стриженная девушка с листком, на котором написаны бесчисленные лихие речовки. «Кухня и мода — это не свобода!» «Работа! (говорит она) — Для всех! (с оглушительной силой откликаются сотни голосов) — Зарплата! — Для всех! — Жилье! — Для всех! — Весь мир! — Для всех!»

Идут люди первого часа, которых я видел еще на первом митинге на Болотной, и люди последнего часа, одетые в майки, на которых дословно распечатан приказ № 227 «Ни шагу назад!». Идут люди, уже познавшие смысл и суть активизма, — у них в руках огромная картонка, на которой кривыми буквами написано от руки: «Сидишь за компом? Видишь это фото? Встань и иди!» Идет девушка Таня Болотина, в белой мятой блузке, чуть расклешенных брюках и кедах — городской хиппи эпохи пробуждающейся России — и вместе с друзьями несет огромную голову из папье-маше в красной маске-балаклаве. Это та самая Таня Болотина и ее немногочисленные друзья, которые вот уже месяц держатся в лагере «Оккупайсуд» напротив Мосгорсуда. И с тихой улыбкой идет под радужным флагом молодой человек с плакатом «Нас угнетают по разному. Нас уничтожат одинаково».

Это на первом митинге, полгода назад, можно было умно рассуждать о социальных стратах и о том, кто вышел, а кто нет. А теперь не о чем рассуждать. Социология отдыхает. На этом марше по бульварам — вниз от Петровки и вверх по Трубной — идет такой многообразный, такой разный, такой всамделишный, такой общий, такой знакомый и родной народ, что глупо говорить о том, кто тут есть, а кого нет. Тут есть все люди всех классов и всех возрастов, но в этот раз я почему-то с особенным вниманием слежу за пожилыми и даже старыми людьми, которых множество. С густой седой бородой, в серой рубашке, с рюкзачком на спине, идет пенсионер с плакатом «Людоедская власть одна против всех». Или это идет с таким плакатом хрупкая бабушка, вся седая, в соломенной шляпке? Опираясь на костыль правой рукой, идет грузная пожилая женщина, измотанная жизнью, а на спине у нее, на зеленой безрукавке, самодельные стихи: «Чужеземная вражина столько бед не приносила, сколько сделали свои»… В гуще этой человеческой Москвы-реки я уже не запоминаю, у кого какой плакат, а запоминаю только лица, которые в час единства обретают какую-то удивительную, резкую отчетливость. И все видно на этих лицах, вся жизнь видна в морщинах женских лиц и в тяжелых набрякших веках мужских, вся эта жизнь с ее вечным безденежьем, и всегдашними вагонами метро, и набитыми автобусами предместий, и остервенением вечерних пробок, и тоской нескладухи, когда только заснешь на десяток лет — и вот тебе на, страну у тебя отняли и ты снова под властью мелкой вороватой клики.

На Тургеневской — ряды ОМОНа и внутренних войск, непонятно почему и зачем закрывающие проход дальше по бульварам. Есть грузовики и автозаки, но их гораздо меньше, чем было в прошлый раз. И они никого не пугают. В толпе ходят веселые молодые люди и раздают отпечатанные типографским способом билеты, на которых написано: «Билет в автозак. Цена 146 рублей». «Остальное доплатите сами!» — предупреждают они со смехом. Сверху зависает вертолет, и тогда десять мужчин, несущих огромный плакат со словами про Путина, поднимают его плашмя и держат над головами на вытянутых руках, давая прочитать его тем, кто в вертолете. Читайте, милые, и слушайте блестящую речь, которую произносит в красный мегафон с наклейкой «Марш несогласных» мужчина средних лет, в котором живет душа трибуна и талант уличного оратора. Он в белой бейсболке. Он говорит о власти и народе и о том, кого должна защищать полиция, так ясно, точно и страстно, что лица в круглых шлемах кажутся мне смущенными. В черных фигурах — кирасы, поножи, дубинки, кобуры, налокотники — появляется угрюмая застенчивость. Или я ошибаюсь? Он вспоминает им 6 мая, когда они впятером набрасывались на одного и били людей дубинками. Когда он заканчивает, к нему со словами благодарности подходит женщина и жмет ему руку.

Тогда к мрачным рядам ОМОНа стайкой подбегают девушки и протягивают черным застывшим фигурам цветы и тоже что-то объясняют им про народ, который нельзя бить. Ни один не берет. Девушки кладут белые астры перед рядом ОМОНа, и цветы так и лежат на асфальте у солдатских ботинок.

Идут люди, которых хотели запугать, приняв драконовский закон о митингах. Идут десятки тысяч человек, которых хотели испугать арестами активистов и вызовом Навального с Удальцовым в Следственный комитет. Только дурак может думать, что Москву можно так запугать. Только глухой и слепой, не ощущающий времени на часах истории, может думать, что можно остановить таяние ледника, превращение народа в общество и выход людей на улицу.

Они думали запугать людей, а я вот думаю не о политиках и ораторах, которые произносили речи со сцены — очень правильные и очень хорошие речи, — а о тех двух совсем молоденьких людях, которых я видел на бульваре в тот момент, когда огромная колонна, заливавшая обе проезжие части и газоны, встала и терпеливо ждала сигнала о дальнейшем марше. Он был в оранжевой футболке и серых джинсах, она в синей майке и коротеньких кофейных шортиках и в чем-то полупляжном на ногах, украшенных бордовым педикюром. Колонна стояла, и они вдруг, не обменявшись ни словом и никак не согласовывая своих планов, приникли друг к другу и принялись целоваться. Собственно говоря, поцелуй был один, такой кинематографически-эффектный и длительный. Вокруг толпились борцы за социальные права, сверху стрекотал вертолет, из которого им в макушки смотрел мрачный полицейский генерал, докладывающий прямо в Кремль, в Следственном комитете шел допрос Навального и Яшина, автозаки стояли с раскрытыми дверями, мрачный ОМОН с дубинками ждал колонну впереди, на Тургеневской, и какой-то боевой гражданин, мечтавший о буче, весело вздымал над головой плакат «Бандерлоги уже пришли! Вова, выходи!»… Все это в эту секунду происходило вокруг них, и все это была не шутка, и все было грозно и опасно, но они все равно целовались в полном сознании неминуемого и близкого счастья.

Дорогу осилит идущий В конце мая-начале июня в Москве проходят аресты участников митинга на Болотной 6 мая 2012 года. Полиция врывается в квартиры, ФСБ проводит обыски. Начинаются репрессии. 15 сентября Москва протестует

На Пушкинской площади одиноко стоит старый человек в синем пиджаке, черных брюках и клетчатой рубашке. В расстегнутом вороте рубашки видна поддетая голубая майка. На голове у человека бейсболка, стоит он очень прямо, руки напряженно вытянуты вдоль тела. В правом кулаке зажата ручка хозяйственной сумки. Темное лицо в морщинах. На человеке висит плакат — две рейки с саморезами и между ними лист бумаги, на котором шариковой ручкой написано: «Проснись народ! Коррумпированную власть гони в тюрьму! Свое имущество верни! Совхоз „Останкино“, Дмитровский район».

За спиной человека вдруг со страшной скоростью набухает толпа. Это появился Геннадий Гудков, только что исключенный из депутатов. Некоторые так рвутся успеть в эту толпу, что толкают меня. Несколько камер, цветные микрофоны ТВ тянутся к Гудкову. Рядом с ним огромная спина и широкий затылок — надо полагать, охранник. Начинается личный мини-митинг Гудкова, на котором он говорит те слова, что уже не раз говорил, но люди внимают этим словам с великим почтением на лицах. А к человеку в пыльном стареньком пиджаке — его зовут Анатолий Федорович Крючков — никто не подходит, хотя его потеря несравнимо больше и положение безнадежнее. Гудков потерял всего лишь мандат, а этот человек — всю жизнь.

Он 32 года был старшим экономистом совхоза, который в новой экономике оказался не нужен. Земли распроданы, люди разбрелись кто куда. И мне нет дела до всех тех слов, которые умные люди наговорят мне в ответ, — слов об экономической целесообразности, импорте, экспорте, креативном классе, новой эпохе, необходимости жертв, неизбежности потерь и тому подобное, — мне есть дело только до этого человека с немудреным плакатиком, которого вместе с его делом выбросили из жизни, как сор, и забыли, как старую рухлядь.

За кинотеатром «Пушкинский» нужно решать, куда идти — направо или налево. Справа от бульвара идут либералы, слева левые. Ноги как-то сами собой совершают политический выбор в сторону красных флагов и белого воздушного шара, который выпущен в воздух на недлинном поводке и тихонько вращается, так что я читаю: «Наука. Образование. Очистим Россию от мракобесия. Вернем России мозги». Это колонна вузов, школ и НИИ движется, перекрывая всю проезжую часть лозунгом «Нет коммерциализации образования!»

В центре ряда, несущего лозунг, идет бородатый мужик в желтой майке, наискосок перечеркнутой ремешком планшета, и в панаме цвета хаки. И где-то впереди, в густой человеческой массе, над головами людей, плывет на вытянутой руке кривая картонка, с которой звучит удивленный вопрос растерянного человека с пустыми карманами: «Где наша природная рента?».

По боку колонны анархистов вытянулись огромные плакаты с лицами арестованных 6 мая: «Свободу Алексею Полиховичу! Свободу Александре Духаниной!» Держась за угол плаката, идет парень в черном капюшоне, надвинутом на лоб, и в черных очках. Его мрачное явление уравновешивается высоким светлым человеком в оранжевой тоге буддиста, из-под которой торчат серые брюки уважающего себя горожанина. В руках у него гонг. За всеми ними со скамейки на бульваре наблюдает мужчина, который воткнул в землю прутик и повесил на него свой плакат, выполненный на ватмане черной каллиграфической тушью: «Путин — источник опасности!»

Марш течет вниз по бульвару в криках: «Вперед! Вперед! Красные, вперед!», в скандировании «Вместо вузов и больниц мы урежем первых лиц!», в кличах «Долой полицейское государство!». Идут по старому московскому бульвару двое немолодых людей, он и она, и она, помогая себе идти, привычно и ловко перебирает лыжными палками. А с тротуара на них смотрит мальчик лет одиннадцати в сером свитерке. В правой руке он держит красный флаг на высоченном, достающем до второго этажа флагштоке, а в левой — прижатый к уху мобильный телефон. Московский Гаврош, дитя эпохи маршей и митингов.

В небе появляется вертолет. Он носится туда и сюда и страшно тарахтит. Огромный человек с лысым черепом, завидев грохочущую в небе штучку, впадает в экстаз. Стокилограммовая туша в белой мятой майке, черных трусах до колен и в желтых жеваных сандалиях на босу ногу пляшет боевой танец Пятого Завокзального переулка. «Он хочет нас всех пересчитать! Считай, мы тебе тоже посчитаем! Я на черепе сейчас еще номер паспорта тебе напишу, чтоб сверху было видно!» Он выкидывает колени вперед и кулаки вверх и так, в диком танце, с ревом удаляется от меня, чаруя видом складчатой носорожьей кожи на могучем загривке.

А надвигается на меня колонна, несущая белую растяжку с синими буквами: «Армия и флот с народом!» За растяжкой лица, могучие плечи и выпуклые груди мужиков в голубых десантных беретах и тельняшках. У того, что в центре ряда — он самый большой, — на тяжелых предплечьях татуировки, на правом ревущий медведь, на левом и вовсе какой-то ужас. Кажется, там у него парашют, на котором некто десантируется в ад. Справа замыкает ряд маленький парень в камуфляже, в разрезе которого синеет тельник, голубой берет каким-то чудом отвесно висит на бритом затылке, а веселое довольное лицо с узкими восточными глазами залито потом. Над колонной сине-зеленые флаги с эмблемой десанта и надписью «Десант свободы».

На проспекте Сахарова, когда в движении марша наступает пауза, я подхожу к военной колонне и обращаюсь к полковнику в полевой форме. Он тоже идет в первом ряду, и мы говорим с ним, разделенные растяжкой с лозунгом. Он начинает резко и с такой прямотой, что мне поначалу его как-то даже жутко слушать. Речь его о том, что при штурме Кремля армия Путина защищать не будет. У полковника молодое, энергичное и интеллигентное лицо красавца-военного. Такими офицеров показывают в кино, но он не киношный, он самый настоящий военный с орденами на правой стороне груди (орден Красного Знамени я успеваю рассмотреть), значком гвардии и с орденскими планками на левой. Орденских планок у него шесть рядов. «Товарищ полковник, можно спросить, за что у вас награды?» — «Пожалуйста!» — легко откликается он. «Афганистан, Чечня, Дагестан…» — «Спасибо, все понятно. А фамилию вашу можно узнать, или вы не хотели бы ее говорить?» — «Чего мне бояться? — удивляется он. — Я военный инженер, сапер, по минам всю жизнь хожу… Шендаков Михаил Анатольевич».

Снова оранжевые поливальные машины, перегораживающие боковые улицы, и автозаки, без которых никак не обойтись. Слушайте, господа из МВД, а что если попробовать без них? Что если не совать в лица мирных людей эти передвижные кутузки?

На бульварах, на тротуарах, на равном удалении друг от друга, стоят серые полицейские фигуры, у некоторых металлические жетоны на груди, но у большинства — белые бейджи, на которых указано: «МВД. Московский университет» и личный номер. Есть среди них девушки, они стоят по стойке «смирно», у одной в руке как-то неуставно и чуть кокетливо висит маленький зонтик. Я пять раз пытаюсь заговорить с полицейскими и узнать у них, что за университет имеется в виду, но они не очень охотно идут на контакт. Один просто-таки бледнеет и отвечает с видимым напряжением: «Сейчас не лучшее время говорить о том, в каком университете я учусь!» Что вам наговорили о нас всех, идущих по бульварам, ребята?

Садовое кольцо перегорожено двумя рядами внутренних войск в серой новенькой форме, в черных бронежилетах, с дубинками и в касках, обтянутых матерчатыми камуфляжными чехлами. Колонны втекают в проспект Сахарова и останавливаются у сцены с лозунгами: «Свободу политзаключенным!», «За досрочные выборы!», «Путина в отставку!». Вот этот момент, когда широченный проспект уже заполнен, но митинг еще не начинается, потому что сзади, с бульваров, подходят все новые и новые, он самый торжественный. Я разглядываю флаги перед сценой, это прекрасное море флагов. Вон роза в кулаке на красном полотнище — это флаг СДПР, вон оранжевый флаг «Солидарности», зеленый «Экообороны», белые флаги ПАРНАСа, синий флаг «Партии 5 декабря» и, конечно, слева от сцены целый выводок алых знамен «Левого фронта». А еще веяли неподалеку Андреевский флаг, флаг советских ВМС и красивые белые стяги неведомой мне группы «Сопротивление».

Но это еще не весь пейзаж. Плывет в воздухе осеннего вечера красный воздушный шар движения «ОккупайМосква» и его желтый брат-близнец с надписью «Pussy Riot». Звучит со сцены песня Шевчука о свободе, и девушка с большими не сердечками, а сердцами в ушах пританцовывает рядом со мной, и ее губы шевелятся. Она знает все слова.

Я был на всех больших маршах и митингах, начиная с первого, на Болотной, и я ни разу не писал о сцене и людях на ней, потому что не хотел говорить о них ничего плохого, но и хорошего сказать не мог. Мне казалось, что они теряют время, как поводыри, которые сами не знают, куда вести. Все эти месяцы они говорили со сцены всякие необязательные слова, и люди их слушали, но во всем этом была какая-то недоговоренность. И только сейчас, на этом митинге, потеряв почти год в хождении вокруг да около, в спорах о том, кому давать слово, а кому нет, в толкотне вокруг микрофона и в обсуждении того, кто с кем будет пить кофе в ресторане Собчак, эти люди наконец догадались, что является главным. А главным является одна простая вещь: жизнь людей.

Их зарплата. Их пенсия. То, сколько они платят по счетам ЖКХ. Их право на бесплатное образование и бесплатную медицину. Их право на человеческую жизнь. Их право на справедливость, которая немыслима при разгулявшемся вовсю, бредящем 60-часовой рабочей неделей, мечтающем о новой варварской потовыжималке крупном капитале. Их право на индексацию зарплат, которые усыхают с каждым годом, каждым месяцем.

Митинг на Сахарова стал первым, на котором наконец в полный голос прозвучали слова о социальных правах. О праве на забастовку. О моратории на повышение тарифов ЖКХ. И первым, где в карусель одних и тех же лиц удалось включить новые лица людей, которые ведут свою борьбу в самой глубине и в самом низу жизни.

Миллиардеры на митингах выступали. Бывшие премьер-министр и министр путинского правительства тоже отметились. А человек, создавший самый настоящий и самый успешный новый профсоюз в России — я имею в виду Алексея Этманова и МПРА, — слова пока что так и не получил.

Люди, слушавшие сцену, были прекрасны. Периодически я становился спиной к сцене и внимательно осматривал бесконечные ряды самых разнообразных человеческих лиц. Люди проявляли удивительные терпение и поддержку. И когда со сцены в сотый раз за последние месяцы требовали кричать мантры «Россия будет свободной!» и «Россия без Путина!» — люди отзывались и кричали, хотя в этом крике я уже не слышал той яростной, бешеной страсти, которая была на предыдущих митингах. В задних рядах митинга бродил и позировал бесчисленным фотографам человек-яйцо, то есть огромное белое яйцо на человеческих ногах в темных брюках, украшенное табличкой: «Человек-яйцо против конфликта формы и содержания» — удивительный по точности диагноз, учитывая, что человек-яйцо был художником-акционистом и политику не анализировал. Но форма этого длинного, растянувшегося на долгие часы митинга не соответствовала содержанию человеческих душ.

Митинг был плоский, как доска. У него не было драматургии. Кто решил, что десятки тысяч людей, собравшихся на проспекте Сахарова, ждут бесконечных речей со словами, которые уже были много раз сказаны? Нет, они ждали другого, а именно: ответа на вопрос, что делать дальше, по какому маршруту пойдет дальше этот длинный марш к свободе и благосостоянию не через Бульварное кольцо — а через Россию и русскую историю. Такого ответа не было.

Иисус Навин обрушил стены вражеского города звуком труб. Но Навальный не Иисус Навин, и националист Белов тоже, хотя кричал очень сильно. Время крика прошло, момент, когда можно было использовать вдруг поднявшуюся волну народного возмущения, упущен. Так я думал, стоя в самой середке тихо осыпающегося митинга, на задах которого шла эта уже привычная мне, обычная жизнь людей. И я бродил среди них, среди этих прекрасных москвичей, которые приходили по зову сердца и Удальцова и придут еще по зову души и Навального, но должен же быть кто-то, кто сумеет сделать в политике то, что делается в физике: перевести один вид энергии в другой.

Вопрос не в том, чтобы ходить на митинги, как на работу (об этом говорил Навальный). Вопрос в том, что что-то изменилось в воздухе митингов, и энергия стала убывать. Об этом говорил вид огромного проспекта, наполовину опустевшего в тот момент, когда ораторы все продолжали и продолжали свои пылкие речи. Они словно не чувствовали наступающей пустоты. Дело в том, что все это собрание публичных персон, модных писателей, деятелей телеящика не смогли — и не могли! — стать кем-то вроде коллективного Мартина Лютера Кинга, академика Сахарова или Льва Толстого, которые умели давать и давали смысл и мораль движению сопротивления.

Я обернулся. На асфальтовом пятачке, образовавшемся в толпе, стоял дюжий молодой человек со спортивной фигурой, в синей майке с красными буквами Revolution is coming и с двумя листами бумаги формата А4, засунутыми в прозрачные папочки и приколотыми один на грудь, а другой на пояс черных спортивных штанов. Это были его мысли по текущему моменту. На одном листе было: «Религия — это традиция, а не идеология. Развивать нужно что-то одно, либо культ, либо культуру». На втором: «Я за стабильность, но против самодержавия. Мне стыдно за Думу и президента».

Наступал вечер. Удальцов предложил всем надеть вместо белых лент черные очки — черная метка для власти! — захватить проспект Сахарова и устроить здесь майдан. На сером фонарном столбе висела распечатанная на плохом черно-белом принтере листовка с размазанным лицом Ассанжа и словами: «Свободу Ассанжу. Свободу информации». Мимо меня прошла девушка со значком «Хватит воровать и врать!». Какие-то люди поставили посреди проспекта стол и занимались тем, что они называли «налаживанием связей между жителями районов».

Маленькая старенькая женщина — очень маленькая и очень старенькая — стояла рядом с сумкой на колесиках и торговала брошюрой Маркса «Наемный труд и капитал». Эта крошечная сгорбленная женщина с неунывающим личиком была в белом вязаном берете, розовом стеганом пальто и в синих трениках с тремя белыми полосками. По-моему, из ста тысяч человек, посетивших митинг, у нее ни один ничего не купил, но она упорно стояла со своей сумкой и своими книжечками, все надеясь на прибавку к пенсии в пятьдесят рублей.

Две девушки — я видел их и раньше — стояли у тротуара с плакатиком «Свободу Pussy Riot! Свободу нам всем!». Одна была в высоких кедах — они доходили, как сапоги, ей до колен и были на белой шнуровке. Другая была в ситцевом платьице в цветочек, каком-то умышленно детском, и в оранжевых колготках. Они устали держать плакатик и передавали его друг другу; теперь держала то одна, то другая. И я видел тонкие полудетские пальцы и четыре серебристых колечка на пять пальцев.

А посередине проспекта, неподалеку от синей таблички «Проспект Академика Сахарова» и рекламного билборда «Мюзикл Граф Орлов» — сочетание академика с мюзиклом и Андрея Дмитриевича с графом Орловым как-то подчеркнуто демонстрировало абсурд доставшейся нам эпохи — сидели прямо на асфальте, подложив под себя куски пленки, люди из группы «Сопротивление». Они сидели в кружке, поджав под себя ноги, и при этом все равно держали свои белые красивые флаги на высоченных древках. Я подошел к ним, и вот он, бивак оппозиции на проспекте Сахарова в вечерний час, когда старые формы борьбы исчерпаны, новых пока нет, надежда на быструю победу исчезла, и впереди долгий путь. Тут были у них, лежали прямо на асфальте, последний номер журнала «Эсквайр», желтый целлофановый пакет с надписью «Сумасшедшие дни «Стокманна», плотный и толстый, набитый пачками листовок и выпусками газеты «Гражданин», спортивные сумки, соломенная корзинка с тремя головами из папье-маше, на которые были натянуты три цветные балаклавы, мегафон… Тут была молоденькая девушка, был лысый мужчина с приятным лицом, еще один, в кожаной куртке, а еще женщина в белой майке с цветным красным кругом на груди, а в круге — синяя голова все в той же балаклаве. Все это были лица и люди знакомые, хотя я ни с одним из них знаком не был. Но я мог видеть их в метро, на улицах, у сигаретных ларьков, в «Кофе Хаузе» за соседним столиком или на светофоре за рулем соседней машины. И так эти горожане сидели, как люди, застигнутые усталостью на долгом пути, посредине бесконечного города и бескрайней толпы, прежде чем подняться и тронуться дальше.

Это еще цветочки Мэрия запрещает «Марш свободы», назначенный на 15 декабря 2012. Город полон полиции и войск. Сотни людей с цветами идут к Соловецкому камню… «Вы будете арестовывать нас за то, что мы будем возлагать цветы?» Снова аресты

В три часа дня сквер на Лубянке заполнен людьми. Идут еще и еще — мимо Политехнического музея, вдоль длинного ряда военных и полицейских машин. Тут трехосные грузовики с оранжевыми тормозными колодками под мощными колесами, автозаки с черными стеклами, белые автобусы с личным составом полиции, автомобили «Тигр» с бойницами и серенький уазик-буханка с крестом медслужбы. Силы полиции и внутренних войск расположились в центре Москвы основательно: там и тут стоят группки омоновцев в голубоватом камуфляже, на проезжей части разбита большая синяя палатка-шатер, вдоль тротуара выставлены работающие японские генераторы, к одному из которых ушлый шофер подключил проводами аккумулятор. Ну я понимаю: мороз, батарея села.

Сквер со всех сторон окружен серыми полицейскими цепями. У всех без исключения полицейских личные жетоны с номерами, многие в черных бронежилетах. За бронежилет на спине заткнута дубинка. Я впервые вижу такую манеру носить дубинку, это у них новая мода, что ли? Полицейские мегафоны долбят одно и то же: «Уважаемые граждане! Возложите цветы и проходите к метро! Уважаемые граждане! Акция не разрешена исполнительной властью! Участники акции будут задержаны!» Никто не обращает на них никакого внимания.

Люди с цветами медленно проталкиваются сквозь толпу к Соловецкому камню. Очень много белых роз. Букеты завернуты в газеты, в пергаментную бумагу, в целлофан. У камня их разворачивают и аккуратно кладут. У некоторых нечетное количество роз, у некоторых четное. Я вижу группу людей в темных шубах, которые похожи на обсыпанные мелкими цветами кусты: так много у них роз. Еще есть огромный букет ромашек, по-моему, искусственных, и бесчисленные белые гвоздики. В четверть четвертого весь пьедестал камня уже покрыт этими молчаливыми, тихо отдающими свет, живыми в мороз цветами.

Лозунгов нет, флагов тоже нет, есть просто люди, по внешности которых не скажешь, какие у них взгляды. Стоят женщины-подружки, одна говорит «наши» и имеет в виду КС, и другая говорит «наши» и имеет в виду коммунистов. Девочки в шапках с длинными ушами на мгновение встречаются в толпе и одновременно говорят друг другу одни и те же слова: «Привет, ты как? Нормально! Нормально!» Мужчина в черном берете, имеющий вид доброго волшебника Мерлина, обросший седыми волосами, с белой бородой и усами, с которых свисают маленькие сосульки, держит в руке черный воздушный шарик, подобранный им на асфальте у обувного магазина. Шарик рекламирует обувь, а мужчина рекламирует перемены. На груди у него плакат с фотографиями Путина и Ходорковского, рядом с одной написано: «Отставка», рядом с другой: «Свобода».

Шапки меня зачаровывают. Выставочный ряд ушанок способен поразить Париж. Длинный старик с прилепленной к нижней губе сигаретой имеет на голове роскошный лисий треух, в котором впору ходить по тайге на медведя. Вязаные цветные шапочки девочек с длинными свисающими ушами сами по себе демонстрация за яркий цвет против черно-белой зимы. У одного мужчины прямо на меховую шапку надета фиолетовая пластмассовая шляпа, а еще я вижу двоих, которые, держась за руки, медленно прокладывают себе путь в толпе, чаруя мой взгляд соломенными круглыми шляпами вьетнамских крестьян.

Появляется Удальцов. Все происходит очень быстро. Мирно гуляющая толпа превращается в водоворот. Вокруг Удальцова группируются десятки камер и микрофонов. Едва он успевает встать у камня, как в толпу слева врезается отряд ОМОНа. С удаления десять метров мне видны только их черные сферы-шлемы, которые движутся в толпе, как странные поплавки. Еще через минуту Удальцова нет, пришельцы утаскивают его в свой потусторонний мир допросов, наветов и провокаций. Это беспредел. Он успел сказать только: «Россия будет свободной! Это одиночный пикет!» — и больше ничего не сделал.

Появляется Навальный. Пресса бросается к нему так, словно он сейчас должен объявить об отмене всемирного тяготения или переходе на работу в ЦК КПСС. В ушанке с серым мехом, с неподвижным и абсолютно серьезным лицом, без тени улыбки, Навальный идет с охранником за спиной, смотрит прямо перед собой и не произносит ни слова. Фотографы впадают в экстаз, один маленький, с камерой, которая уже облизывается голубым мертвенным огнем, пихает меня с такой силой, что я едва не даю ему в лоб в ответ. Но останавливаюсь: коллега все-таки! Вообще, в сквере, где присутствуют либерал Немцов и националист Демушкин, агрессивнее всех ведет себя именно пресса, стадом носящаяся за так называемыми випами. Люди с улыбками аплодируют Навальному, а мужчина с матовой бледностью на лице, заработанной ежедневными часами в офисе за компьютером, иронически комментирует: «Навальный, как всегда, загорелый…»

В этом сквере между Лубянкой и Политехом идет постоянная циркуляция людей. Один поток втекает в зажатый полицейскими цепями сквер, другой вытекает из узкого горлышка, созданного полицией. Зачем здесь полиция, вообще непонятно. Зачем окружать сквер и закупоривать его, понять невозможно. Зачем такое количество армейских грузовиков, полицейских автобусов Ford, бронированных автомобилей «Тигр», офицеров в кожанках, автозаков и бесконечных рядов в сером, умом не понять. Мегафоны монотонно повторяют одно и то же, сверху второй час висит вертолет и мигает красным огнем, распоряжения о передислокации отрядов так громко звучат в рациях, что их слышат все присутствующие в сквере. Вся эта военно-полицейская мощь, собранная в центре Москвы против людей с цветами, есть видимое выражение состояния чьих-то мозгов, которое выражается кратким словом: «Неадекват».

Пообвыкнув на сквере внутри полицейских цепей, люди начинают жить нормальной жизнью мирного митинга. В самой гуще толпы, у Соловецкого камня, поднимается российский флаг и гордо веет в сереющем зимнем воздухе, среди мрачных серых цепей. Полицейские стоят в цепях с лицами людей, которым вообще все давно уже все равно. Я понимаю, торчать часами на морозе тяжело и скучно. Серьезный мужчина в кепке, с табличкой «Питер против банды питерских», стоял на краю сквера с самого начала митинга, а вот и новый персонаж: он залез на сугроб, держа в руках две планки, на каждую из которых привинчены по несколько листов ватмана с красными и черными буквами. Это у него агитационная тумба против коррупции. Парень в коротеньком пальто и разлапистых шерстяных перчатках переминается с ноги на ногу. На голове у него красный колпак Деда Мороза, а на плечах российский флаг. Невысокая женщина идет сквозь толпу с медицинской повязкой на лице, на повязке написано: «Нет государственному террору!», а на ее пути девушка раздает цветные листовки: «Срочно разыскиваются честные люди!» У девушки шапка с ушами, хит митинга и зимнего сезона, дубленочка и симпатичное лицо любительницы «Фейсбука», которая о каждом своем действии сообщает еще и в «Твиттере». Это такие, как она, за день до не разрешенного мэрией митинга заполнили «Твиттер» одним сообщением с двумя словами: «Я пойду!»

Никто ничего не боится. Никто не скрывает имен, если спрашиваешь, сообщают без проблем. Многие ходят со значками «Я был на Болотной. Арестуйте меня!», есть значки с Магнитским, есть со словами: «Еще 12 лет? Нет!», а есть и с шифровками: «Типун айхун!» Явлением из другой реальности гуляет меж мрачных полицейских цепей огромное белое яйцо, надетое на человеческое тело в чем-то вроде пестрого узбекского халата. Я заглядываю в окошко в яйце и вижу там лицо и горящую лампочку. У него там внутри уютно! Здороваюсь, яйцо тоже здоровается. На груди у него табличка: «Человек-яйцо просто гуляет!», а на спине тоже табличка: «Человек-яйцо не участвует в несанкционированных митингах!»

Вот такая вывелась порода людей-москвичей в этом году: они стоят, гуляют и общаются в небольшом скверике под недремлющим оком вертолета и ввиду угрожающе маневрирующего 2-го оперативного полка и не испытывают от этого особенного беспокойства. Идет обычная жизнь митинга: старик на двух палках орет на полицейскую цепь, отчего полицейские отводят глаза в сторону, ярый антикоммунист спорит с верящей в светлые идеалы коммунизма, справа возникает культурный адвокатский кружок в составе Марка Фейгина и Виолетты Волковой, а слева является идиот с антисемитскими лозунгами. Его прогоняют. Тема вечера: прав ли был КС, отказавшись от марша по уже проложенным маршрутам. Я хожу в толпе и слушаю. По вечной привычке российского человека крыть власть кроют и власть оппозиционную, то есть КС. Они просто струсили, потому что боялись, что народ не выйдет на марш. Своей глупостью они сорвали марш ста тысяч человек, который так нужен был в годовщину первого митинга и в преддверии процесса над заложниками Болотной. И вместо марша что мы имеем? Вот этот сквер с тремя тысячами человек, в котором нет ни гигантских лозунгов-растяжек, ни мегафонов, ревущих лозунги, ни дирижабля с требованием бесплатного образования, ни веющих флагов, ни колонны левых, ни колонн либералов. Мы заканчиваем год в уже темнеющем сквере, в компании смелых людей, которые не побоялись сюда прийти, но без стратегии, без тактики, без широкого форума оппозиционных сил, зато с невинными людьми, которых забрали в заложники, несмотря на все наши крики: «Один за всех и все за одного!» Мы заканчиваем год без новых идей, если не считать старую похвальбу о том, что посторонись, тут выступает креативный класс. Мы заканчиваем год, так и не объяснив всей России, чего мы хотим, собираясь на московских бульварах и площадях, так и не освободив движение от облепивших его деятелей тусовки и не сделав его движением людей за их насущные права.

Но мы заканчиваем год с движением, которое есть. Его душили и били, а оно есть. Его пугали и называли словами «вы никто», но оно есть. Оно поднялось не по воле вождей, а как вызванный природой подъем воды, который начался и будет продолжаться. «За реакцией следует революция», — со спокойной энергией, но совершенно без аффектации, говорит в направленную на него камеру молодой интеллигентный мужчина. Кто он? Один из бесчисленных клерков этого города, или бизнесмен, делающий свое дело на просторах мегастолицы, или художник альтернативы, творящий свободный виртуальный мир, или учитель, воспитывающий в утреннем классе поколение детей, которые окончательно забудут про то, что такое диктатура и страх? Он может быть кем угодно, главное, что он есть.

Темнеет. Сбоку от всех, одна, стоит пожилая женщина с самодельным плакатиком: «Свободу Владимиру Акименкову, который слепнет в тюрьме». Хоровод людей с белыми лентами — все веселые и молодые, а среди них один седой и смущенный — несется вокруг Соловецкого камня, согревая движением и криком тела и души. Вечер, минус 19, центр Москвы. В седьмом подъезде Политехнического музея замерзшие на митинге люди отогревают ноги и руки, выпивая по глотку из пущенной вкруговую бутылки армянского коньяка. Сюда же забегают омоновцы и полицейские, охрана пропускает их в здание, может, в туалет, а может, у них там штаб, я не знаю. В последние минуты перед полицейским наступлением я проталкиваюсь к Соловецкому камню. Он завален цветами, из горы цветов торчит его коричневая верхушка, рядом с которой сидит кукла в белоснежном одеянии невесты. На постаменте в красных стаканах мягко горят свечи. Прижатый цветами к холодному камню, лежит листок бумаги со словами: «Нет репрессиям!»

День защиты детей В декабре 2012 года в Америке принят Акт Магнитского, вводящий санкции против лиц, виновных в убийстве юриста Сергея Магнитского в тюрьме. В ответ 28 декабря Госдумой принят закон, запрещающий американцам усыновлять российских детей. VIP-деятели оппозиции не верят, что в условиях репрессий и общей усталости можно вывести людей на улицы. Марш и митинг 13 января 2013 года на свой страх и риск организовывают несколько активисток оппозиции…

Марш начинается. Слева от бульвара по проезжей части идет колонна партии «Яблоко». Я впервые вижу такой организованный, многочисленный, плотно сбитый яблочный отряд. До этого, на других маршах, были одиночки и разрозненные группы с бело-зелено-красными партийными флагами. Первый ряд колонны несет зеленые плакаты, так что проезжая часть представляет собой движущийся ряд высказываний. Все приводить не буду, вот один: «Только террористы меняют детей на преступников!» Впереди колонны идет Явлинский в большой круглой меховой шапке и черной куртке, к верхней пуговице которой привязана длинная белая ленточка. Рядом шагает Митрохин, из-под лыжной шапочки видны коротенькие седеющие баки, под пальто синеют джинсы, заправленные в высокие шнурованные ботинки. Маленькая, сердитая и энергичная женщина с мегафоном дирижирует скандированием. В колонне сплошь интеллигентные лица, интеллигентные бородки, интеллигентные женщины, даже маленький ребенок в розовом комбинезоне, сидящий на плечах у отца, и тот имеет румяное интеллигентное лицо. Скандировать хором не первое умение интеллигента, и поэтому голоса иногда звучат вразнобой. «Позор „Единой России“! Позор КПРФ! Руки прочь от детей!» — некоторые даже не кричат, а повторяют эти слова про себя, словно думают вслух. Но на лозунге «Долой чекистскую хунту!» интеллигентная колонна, осененная яблоком Евы и группы Beatles, издает дружный громкий крик, срывающий мерзнущих голубей с карнизов. Голуби быстро несутся в ледяном воздухе.

Впереди яблочников идут анархисты, перекрывающие проезжую часть красным плакатом: «Прямая демократия. Социальная справедливость». Они идут в веянии черно-красных флагов, среди которых есть парочка новеньких мутантов: черно-розовый, черно-фиолетовый. Видимо, эти флаги символизируют союз анархистов и ЛГБТ. Тут сплошь молодые лица и испытанные глотки, прошедшие тренинг на десятках акций. «Веет, веет черный флаг, государство главный враг!», — объявляют они цепи полицейских в черных тулупах, огромных валенках и шерстяных балаклавах, поверх которых надеты ушанки; затем они сообщают стареньким, приткнувшимся друг к другу домикам бульварного кольца, что «Наше Отечество все человечество!», после чего приходит черед разобраться с властью. Слушай, Госдума, что думают о тебе анархи и автономы, дети улиц, праправнуки Бакунина и Кропоткина: «Депутатов на нары! Детей на Канары!» Слушай, власть, в сознании которой уже поселился вирус по имени Неадекват, дружный вопль московского бульвара: «Защитим наших детей от безумия властей!»

Организаторы марша, в этот раз не профи политики, бизнеса, тусни и гламура из КС, а люди с немедийными именами Мария Орловская, Екатерина Тараканова, Ольга Белкова (это не все организаторы — простите, кого не назвал) просили обойтись без партийных знамен и партийных колонн, потому что в их представлении марш должен стать явлением не политики, а морали: марш людей против подлости и жестокости нового антисиротского закона. Но партийные и групповые флаги все равно есть — оранжевый «Солидарности», белоснежный «Сопротивления», синий со звездами Евросоюза и даже красно-зеленый, с круговыми надписями, которые возможно прочесть, только поднявшись в воздух и крутясь вокруг собственной оси, флаг движения «Портос». Но все-таки флагов партий и организаций действительно меньше, чем на прошлых маршах, потому что все эти сто тысяч человек, за два дневных часа прошедших по центру Москвы, в этот день действительно перестали быть демократами, анархистами, либералами, левыми, правыми — а стали просто людьми, не приемлющими подлость — и шли с самодельными плакатами и плакатиками, с которых звучал их собственный, личный, незаемный, неповторимый голос.

Шла женщина с табличкой, на которой стояло одно слово большими буквами. Так мы его тут и напишем: «СТЫДНО!» Шла еще одна, уверенная в том, что «Путин не любит детей». Шел, останавливался и разводил руки с огромным листом ватмана мужчина в кепи с теплыми ушами, и тогда становилось понятным, почему ватман такой большой — фраза длинная: «Решения о судьбах детей не принимаются по политическим мотивам». Другой на своем плакатике логично замечал то, что почему-то никому не приходило в голову: «Усыновлять детей нельзя — а базу под Ульяновском можно?» Некоторые люди, незнакомые друг с другом и шедшие в разных концах марша, тем не менее вступали табличками и листочками в разговор: «Молчи, наука, и ты, культура, за вас державно мыслит дура!» — «С такой дурой жить себя не уважать!» (отвечал повешенным на спину листом бумаги мужчина в меховой шапке, украшенной сзади толстым хвостом).

Эти таблички, отпечатанные на принтере или написанные от руки, были новым языком городского люда, у которого в эпоху СМИ, приватизированных властью или тусовкой, нет другого шанса публично высказать свою мысль. Это были сто тысяч новых египтян в новый век фараона, изъяснявшихся табличками и шагавших по заснеженному городу, блокированному оранжевыми цистернами, зелеными грузовиками и автобусами с замерзшими стеклами, сквозь которые были видны понурые фигуры греющихся полицейских. Там были не только лозунги, крики, дерзости, грубости, насмешки, оскорбления и призывы, но и слова сомнения, раздиравшего честные души. Я видел одинокого мужчину, у которого на листе было написано: «Идти бессмысленно, не идти безнравственно», — и он сделал вот как: дошел от Пушкинской до Трубной, а потом покинул марш, уйдя в город через полицейский кордон. Зато шли и шли маленькими шажками маленьких ног, обутых в допотопные снегоступы, две женщины, одна пожилая, а другая крошечная старушка в черной потертой шубе. Она несла картонку с неровными краями, заляпанную белым пятном, на которой стояло: «Депутаты, вон из думы!» Старушка была маленькая, как ребенок двенадцати лет, и поэтому картонка в ее руках казалась гигантской. А у второй женщины был плакат: «Старые клячи снова в бою!» На моих глазах к старушке подскочил шустрый фотограф, пощелкал десять раз прямо в лицо и не взял, а выхватил интервью: «Вы против кого идете в бой?» — «За детей!», — очень тихо отвечала она, удивленная его нахрапом, и в углах ее губ на коричневом лице была улыбка.

Всем этим людям, разом занимавшим четыре московских бульвара — Страстной, Петровский, Рождественский, Сретенский — было понятно, что мы добрались до такой точки истории, когда политика перестала быть политикой, а перехлестнула в безумие, в фатальную сухость мозга, в атрофию души, в людоедский бред. «Победившая фашизм страна не имеет права принимать фашистские законы», — было написано на картоне у одной из жительниц великого города, который, единственный в стране, поднимался многотысячной волной против безумия и репрессий. «Тадепуты! Ваш король голый!», — с презрением сообщал депутатам на Охотном ряду мужчина с мрачным лицом. «Чума на обе ваши палаты № 6!», — плыло над толпой, и фракции партий, механически дружно поднявшие руки за постыдный закон, переставали существовать. Перестал существовать борец за социализм г-н Миронов и превратился просто в заводную игрушку господина Путина, с ключиком в спине на три с половиной оборота; перестал существовать господин Зюганов, в механизме которого шестеренка коммунизма каким-то удивительным образом цепляла шестеренку православия; а господин Жириновский никогда и не существовал.

Ни на одном марше из всех, которые я видел, а я видел их все, не было столько инвалидов в колясках, как на этом, воскресном. Первого я встретил еще на Пушкинской, неподалеку от памятника — девочка, сидя в коляске, раздавала проходящим мимо людям листовки. Какой же радостью светилось ее лицо! Девочке нравилось, что так много людей вокруг нее, нравилось, что к ней подходят и берут листовку. Потом я видел взрослого мужчину в инвалидной коляске, который на ходу невозмутимо курил большую трубку. И еще одного инвалида, на этот раз юношу, я увидел на проспекте Сахарова, где волонтеры стояли у прозрачных опечатанных ящиков с прорезями, предназначенных для бюллетеней за роспуск думы. Юноша сидел в коляске, до пояса накрытый белым одеялом в розовых цветах, а лицо его было не видно, потому что он был в коричневой балаклаве, поверх которой была натянута черная шапочка с помпоном. Две ноги в алых кроссовках на липучках торчали из-под одеяла. В прорезь для рта у балаклавы я видел, что его нижняя губа проколота на панковский лад то ли кольцом, то ли булавкой. Он был невероятно крут в своей анархистской маске, шапке с помпоном и с булавкой в губе, и пока я рассматривал его, он невозмутимо вел ручкой в голой руке по строкам бюллетеня, внимательно читая его на морозе в пятнадцать градусов. Он не пропускал ни слова. А потом решительно и спокойно стал писать свои данные в нижней графе.

Было много людей с детьми — дети на плечах пап, дети на руках мам и даже маленькая девочка, уютно раскинувшаяся тельцем в красном комбинезоне в раскладной коляске. Она спала на морозе. А еще больше было взрослых людей, принесших на марш игрушки. Рядом со мной некоторое время шла женщина, у которой на груди каким-то образом были прикреплены два близнеца-медвежонка, оба в белых ленточках. Огромный мужчина, на голову выше меня, да еще увенчанный пушистой — ну просто царской! — шапкой нес в руке коричневого медведя с торчащими вперед лапами. Озорная морда медведя предвкушала жизнь, тогда как белые похоронные цветы за его спиной обещали кое-что совсем другое. Этот большой мужчина с красным лицом, по виду совсем не художник и вовсе не артист, сумел в своей композиции выразить тот вневременной, библейский ужас, о котором кричали, орали и вопили десятки плакатов, начинавшихся одним именем. «Иродов закон. Закон уродов против детей», — говорил плакат невысокой девушки в скромной шубке и серой шапочке, у которой джинсы снизу были украшены двумя свисающими кисточками. На ее плакате были цветные фигурки детей, в которых изначально не было ничего страшного, но которые, вырезанные из журнала или книжки, превращались в олицетворение потерянности и смертного одиночества на снежном белом листе.

Это был удивительный марш по ледяному городу, марш десятков тысяч людей вдоль полицейских кордонов, в которых стояли в основном полудети с растерянными лицами, некоторые зачем-то в бронежилетах, а один, длинный, почему-то в модных черных очках; марш вообще-то не очень громкий, но периодически взрывавшийся громкими криками: «Позор! Позор!», и марш чистый, то есть незамаранный ни дрянью тусовки, ни фальшью гламура, ни участием назначенцев крупного капитала, ни руководящей ролью бывшей и нынешней прислуги олигархов. Это был марш, который в нервных бессонных ночах готовили дизайнер Катя и художник Маша, совсем не политические деятели, а просто люди, которым больно и стыдно от подлого закона; и я знаю, сколько нервов они потратили, и как волновались, придут ли люди, и сколько десятков часов провели они в фейсбуке, договариваясь, организовывая, устраивая, готовя, ища волонтеров, оповещая о раздаче листовок. Все Рождество и Новый год они делали это, иногда с тяжелой душой, потому что часто им приходилось идти против сомнений, неверия, цинизма — «Ну придет к вам тыща человек, и что?!» — и против высокомерных дураков, которые всегда появляются на пути каждого, кто что-то делает, чтобы объяснить ему, что он все делает неправильно. А им еще надо было украшать елки в своих домах и готовить стол для близких и печь итальянское печенье! Не знаю, успела ли Маша его испечь! Но вот то, что они точно успели и сумели сделать: показали нам всем, а особенно тем, кто занимает беспроигрышную позицию «все равно ничего никогда сделать нельзя», что сделать можно. Они показали, что вывести людей на улицу в протесте против дикости Ирода и жестокости его слуг могут не обязательно статусные персоны, выкормленные ТВ, а просто люди. Показали, что если нас не устраивают випы, КС, сомнительные лидеры, карьеристы-оппозиционеры, замаранные соглашательством журналисты, превращающие оппозиционное дело в распивочную виски с представителями власти — то мы все можем сделать сами.

«Верните нам нашу страну!» С таким плакатиком шла молодая женщина. Но нельзя двадцать лет спать, а потом проснуться и за один день вернуть себе страну. То, что потеряно за двадцать лет сна и обмана, придется возвращать в долгом марше. Все эти марши по улицам и бульварам на самом деле один марш. В другой библейской истории, не про Ирода, действительно была пустыня, был вождь и сорок лет времени — но главное там то, что был народ, который шёл! Гулким ритмичным звуком больших белых барабанов сопровождали воскресный марш по морозной Москве несколько мужиков в волчьих шкурах, наброшенных на дюжие тела. Они шли, в серых шкурах на белоснежных рубашках, не чувствуя холода, эти странные русские волки, гулом барабанов призывающие к национализации всего, что есть у нас на земле и в земле; а вокруг них плыли на высоких палках портреты тех, кто голосовал за закон против сирот, перечеркнутые словом «Позор!». И вдруг среди этого выводка плоских и неживых лиц осветилось одно, человеческое. Парень нес портрет Ганди. Ганди был в чем-то легком, летнем, но он не чувствовал мороза и с улыбкой смотрел на огромное шествие людей в шубах и шапках, шагающих по проспекту академика Сахарова. Ганди явно не знал, что такое русская зима, но Ганди явно знал, что такое мирный, упорный, неостановимый протест людей, которые никогда не отчаиваются, никогда не устают и в конце концов всегда приходят к победе.

Портреты депутатов заканчивали свой путь в мусорном контейнере с надписью «Для отбросов», стоявшем на тротуаре. Со странной важностью, словно не понимая своей судьбы, они смотрели из мусорки, а напротив них стояла толпа и молча смотрела на них. В толпе ходил мужчина с косой в руках и в черном балахоне, на котором спереди и сзади было написано «Коррупция». Из-под балахона торчали остроносые туфли с серебристыми цепочками. Тут же поблизости был человек с надетым на голову картонным ящиком, с трех сторон оклеенном мыслями о текущей ситуации, соображениями о жуликах и ворах и сообщениями для депутатов. «Исаев, мы запомним твою мор_у!», — гласил текст одного из сообщений, в котором буква «д» была корректно выпущена. А на тротуаре до последнего стоял человек в желтом жилете и натянутом капюшоне с плакатом: «Богородица, Ирода прогони!»

Люди в черном против людей в разном Мученики оппозиции уже год в тюрьмах. Их забыли? 12 июня 2013 Москва выходит на «Марш против палачей»

Широкая людская река трогается под рев сотен голосов: «Свободу политзаключенным!» Вот они, политзаключенные России, их лица на больших, метровых и полутораметровых портретах, поднятые над первым рядом, в свете летнего солнца и мягком веянии флагов, плывут над Москвой. Они все здесь, эти узники и мученики, засунутые на долгие месяцы в камеры СИЗО, получившие кляп в рот и ошейник на горло в виде домашнего ареста — вегетарианец Леонид Ковязин, и инвалид второй группы Михаил Косенко, и бывший матрос Северного флота Алексей Полихович, и анархист Алексей Гаскаров, и кандидат наук и отец двоих детей Сергей Кривов… Улыбается с фотографии Сергей Удальцов с привычно бритой головой — для многих он просто Серега; глядит на шествие задумчивая девочка Саша Духанина, активист движения «Еда вместо бомб». И медленно плывет белый с красными буквами плакат во всю ширину Якиманки: «Свободу узникам 6 мая! За вашу и нашу свободу!»

Все эти люди сидят ни за что. Все они год назад пришли на мирную демонстрацию. Все они жертвы провокации, которую устроила озлобившаяся на людей, потерявшая в панике тех дней соображение, социально опасная и мелко-мстительная власть. Цель того, что делают с этими людьми, выдернув их из нормальной человеческой жизни и мучая в камерах, — возродить в душе у каждого из нас давний, всегдашний, генетический русский страх, прорастающий корнями в аракчеевские поселения, в съезжие и этапы, в сталинский террор, в пытки карцером, в липкую гэбэшную муть. Те, кто пытается снова запихнуть Россию в серый, мерзкий туман полицейщины, — это они преступники.

Каждый из пятидесяти тысяч, запрудивших Якиманку, знает это. И другие сотни тысяч тоже знают, которые еще придут. На краю людского потока, заполнившего старую московскую улицу, плывет ангельское лицо Маши Алехиной, а под ним черный плакат с белыми и алыми буквами: «Полицаев с Болотной под суд!» Во всю ширину Якиманки медленно и мерно течет людской поток, весь в ярких, нарядных флагах, с огромными цветными лозунгами, со стайками воздушных шаров, с тысячами самодельных плакатиков формата A4, на которых каждый горожанин с помощью принтера или фломастеров может сказать слово. И они говорят.

Я рассказываю про этих людей, выходящих на улицы, в каждом тексте про митинг и в каждом рассказе про марш, потому что каждый из них неповторим, каждый со своим лицом, одеждой, манерой идти, манерой смеяться, говорить и нести плакат. Каждый из них в высшей степени свободен, ибо сам пишет свой плакат и сам выходит с ним на марш. Это идет — в очередной раз идет — та свободная, стихийная, природно ненавидящая подлость и ложь Москва, которую я люблю и знаю до последних переулков. Это шагают мужчины с интеллигентными подстриженными бородками, каждый из которых философ, и красивые женщины в развевающихся юбках и под разноцветными зонтиками, спасающими их нежную кожу от жаркого солнца. Это идут под красными флагами анархисты, ротфронтовцы и левые, все сплошь молодые и громкоголосые, и несут плакат: «Остановим репресии массовым протестом!» Это не опечатка, это они так написали на плакате с одним «с», а переделывать, видно, было им не с руки — времени нет, да и сил уже столько потрачено… Но эта ошибка на самодельном плакате ценнее, чем три тысячи плакатов, сделанных по шаблону и с текстом, спущенным из администрации.

Вот что они говорят, люди московских улиц, передаю вам. «Узурпатор! Помни! Рано или поздно ты будешь на их месте!» — телеграфирует в Кремль женщина, держащая в высоко поднятой руке картонку на деревяшке. И она идет с этим посланием миру и городу по центру Москвы, идет в виду сияющих золотом куполов Кремля и мимо тысяч полиции, внутренних войск и ОМОНа, и не боится ни их, ни внедренных в демонстрацию шпиков. И уже не будет бояться никогда. Мужчина с листом бумаги обходится одними сокращениями: «ОНФ=ОПГ». Да, эти люди говорят едко, язвительно и иногда грубо — но что поделаешь, это такой город, где люди часто лепят друг другу в лоб и не выбирают нежных слов. Идет другая женщина, а на груди у нее картонка с портретами двух невысоких господ и подпись: «Палач и трепач». На чьем-то рюкзачке, висящем на спине, мелькает краткое: «Нет диктатуре!» А мужчина с бритой головой, в бриджах и белых кроссовках и вовсе груб, но что поделаешь, тут же не пресс-конференция со специально подобранными якобы журналистами канала RT, ласково купающими собеседника в ванне с сиропом. Мужчина возвещает: «Путин! Жуй сопли, а не конституцию!»

Мужчину-инвалида везут на коляске трое его друзей, у них в руках маленькие красные флажки СССР. Обуви на ногах у мужчины нет, больные ноги толсто обмотаны длинными бинтами. Женщина-инвалид на коляске едет мимо. Мужчина кричит неожиданно сильным, глубоким голосом: «Свободу Pussy Riot!» Его клич подхватывают с разных сторон, и женщина со своей коляски поддерживает его.

Вдруг с тротуара в людскую реку врываются типы в черном. Все у них черное, униформы, береты, ботинки. И даже лица их, гладкие и сдавленные, кажутся черными, потому что в них ненависть. Ни слова никому не говоря, они тесной группой ломят сквозь людей, молча отшвыривая их в стороны. Может быть, им так промыли мозги, что они боятся людей, бояться очутиться среди людей, видят в людях врагов. В глазах у них какая-то странная пустота, говорить с ними не только бесполезно, но и опасно. Это и есть провокация в чистом виде, вот так вломиться в толпу с никому не понятными целями и мять ее, ломать и резать. Через несколько минут цель их действий становится ясна: они прорываются к флагам «Левого фронта», на которых название организации заклеено черным стикером со словом «Цензура». Людей с такими флагами они хватают и тащат сквозь толпу, а толпа сама собой смыкается и уплотняется вокруг них, и вот уже это коридор из десятков поднятых рук, в каждой из которых по беспрерывно щелкающей камере, и страшный крик летит в черные фигуры, быстро утаскивающие людей.

«Фашисты! Фашисты!» — это не просто крик, это гнев висит в воздухе, гнев густой и страшный. И я не понимаю, какой дурак одел их в черную эсэсовскую форму? И когда видишь, как отряд людей в черной форме наваливается на одинокого знаменосца с красным флагом и пятиконечной звездой, чувствуешь что-то такое, что к сиюминутным политическим настроениям отношения не имеет. Будь ты либерал, будь ты консерватор, будь ты хоть кто — но в России вид людей в черной форме, нападающих на красное знамя, вызывает тяжелое чувство. И кое-что вспоминается, чего сам не видел, и кое-что мерещится, чего видеть не хочется… «Наели рожи за народный счет! Паразиты!» — в ярости кричат десятки людей прямо в лица этим высоким, здоровенным парням, которые, вытащив знаменосца из толпы и сдав его каким-то типам в штатском, теперь стоят тесной группой на тротуаре. В глаза людям не смотрят. Лица мокрые, по-прежнему темные, мрачные. «Сволочи…» — цедит, проталкиваясь в толпе, пожилой мужчина в скромном сером пиджаке…

Течет река Москва. Под белыми флагами ПАРНАС и оранжевыми «Солидарности» идут сторонники Алексея Навального. Все лозунги, кличи и мантры, придуманные Навальным, они не просто кричат, а запускают сгустками бешеной энергии в наш развинченный, разболтанный, многополярный мир. «Россия без Путина! Россия будет свободной!» Чуть позднее, уже на набережной канала, они ритмично скандируют: «На-вальный! На-вальный! На-вальный наш мэр!» c такой дружной страстью, что понимаешь: тут речь идет о вере. «Яблоко» же несет зеленый плакат с культурным, вежливым лозунгом «Гражданское общество против полицейского государства» — слишком маленький и короткий плакат, сильно проигрывающий в размерах тем гигантским перетяжкам белого, красного и синего цветов, которыми другие партии и движения перегораживают всю улицу. Это ошибка, конечно: огромная перетяжка, которую несут десять человек, производит большее впечатление, чем маленький плакат «Яблока», за которым идет целая колонна. Тут тоже свои песни и мантры. Парень с длинными волнистыми волосами рок-барда, в синих джинсах и с красной курткой, повязанной вокруг пояса, на ходу бренчит на гитаре и громко поет, а яблочный хор подхватывает.

Путин должен уйти! Явлинский должен прийти! Хей! Хей! Собянин должен уйти! Митрохин должен прийти! Хей! Хей!

И так до бесконечности. Грузный, широкий Митрохин в светло-зеленом пиджаке, серой спортивной рубашке и в светлых брюках идет во главе колонны. В какой-то момент он не выдерживает, поворачивается лицом к колонне и теперь шагает спиной вперед, одновременно дирижируя. Романтический, длинноволосый гитарист прибавляет жару, веселый яблочный хор расходится вовсю. Глаза у Митрохина маленькие, скрыты под бровями, сидят глубоко и, как ни странно, не смеются. И не улыбаются… Рядом с ним, в идеальном черном костюме, белоснежной рубашке и при красном галстуке, всем своим видом словно бросая вызов жаре, невозмутимо шагает правозащитник Борщев.

А по краю улицы, сама по себе, не присоединяясь ни к каким партийным рядам, идет пожилая женщина с седыми волосами и самодельным плакатом. На плакате фото В. В. Путина и цитата из него: «Не дождетесь!» Ниже ответ женщины: «Дождемся! Мне только 77 лет!»

Открывается площадь у «Ударника» — сдавливающих ограждений, как год назад, нет, и поэтому поток спокойно и привольно втекает на площадь. Но, как и год назад, стоит впереди, на том конце пустого серого асфальта, двойная цепь солдат внутренних войск в зеленых касках, а за ними оранжевые машины с цистернами, перегораживающие мост. Это — образ неизбывного страха власти перед людьми. Как же надо не понимать Москву и людей и какой же страх должен гнездиться в чьем-то маленьком сухом мозгу, чтобы прятаться в центре города за двойными и тройными цепями войск, за тучами полиции в шлемах и с притороченными к бронежилетам дубинками, за ОМОНом в сером и в черном. Женщина средних лет, с приятным интеллигентным лицом, в длинной юбке и белых туфлях на плоской подошве, медленно, никуда не спеша, обходит цепь, перегородившую площадь и, останавливаясь перед каждым, заглядывает под прозрачный щиток и говорит: «Добрый день! Здравствуйте! Привет вам от Веры Засулич!» И так десять, двадцать, тридцать раз передает она им привет от Веры Засулич, когда-то стрелявшей в полицейского начальника Трепова, велевшего пороть розгами политического заключенного Боголюбова, и оправданной присяжными. «Да не знают они, кто такая Засулич!» — говорят ей проходящие мимо люди. «А ничего. Пускай. Узнают», — отвечает она и продолжает свой обход этой длинной, мрачной, молчаливой цепи.

Они производят странное впечатление, эти парни в сером, обтянутые бронежилетами, парящиеся в шлемах-сферах, исходящие скукой в бессмысленном охранении. Мужчины советуют им, таким здоровым, лучше взять лопаты. Женщины спрашивают, не стыдно ли им получать квартиры за избиение людей. «Вы памперсы сегодня надели?» — издевательски спрашивает кто-то. Они не смотрят на людей, не смотрят друг на друга, смотрят вниз, на лицах у них застыла какая-то упорная, трудная тоска. Из новшеств этого дня — появление прямо в цепях, в руках у омоновцев, маленьких цифровых видеокамер. Они стоят с такими камерами повсюду, и в цепи, перегораживающей выход на набережную, и даже в охранении у станции метро.

А прямо перед этой серой, молчаливой, подневольной цепью на площади выстраивается другая, состоящая из людей вольных, свободных, разномастных, разноодетых, разного возраста и разного вида. Тут и седой человек с усталым лицом ученого, и высокий крепкий парень, и женщины с лицами бескорыстных учительниц, и девушки-активистки. Они держат на высоких штативах, собранных из серых водопроводных труб, два десятка больших портретов. Портреты в оранжевых рамочках, с надписями: «Остановим палачей!» Вот они, выставлены на всеобщее обозрение, эти люди, через которых в нашу жизнь возвращается прежнее, подлое, уже казавшееся изжитым зло политических репрессий. Тянется длинный ряд лиц следователей, которые открывали дела на невинных и закрывали глаза на беспредел полиции, 6 мая 2012 года избивавшей демонстрантов, странной и неуместной кажется веселая улыбка молодой женщины-судьи на портрете крупнозернистой печати… Все это наш позор. Позор то, что ни один следователь не подал в отставку — все предпочли работать винтиками государственного террора. Позор то, что ни один судья не отказался продлевать срок содержания невинных под стражей — не осужденные люди сидят в тюрьме уже год. Ни за что. Что дальше? Предварительное заключение гражданина на всю оставшуюся жизнь для удобства следствия?

Про одну девушку я еще должен рассказать. Маленькая, почти ребенок, она стояла за большим листом ватмана, который закрывал ее почти всю. Сверху, над ватманом, было красивое, ясное лицо с высоким лбом и зачесанными наверх и собранными сзади в длинный хвост пшеничными волосами, снизу, под ватманом, были только босые ступни в простеньких сабо с прозрачной перепонкой. Ах да, еще были большие черные очки, поднятые на макушку, и живые, веселые, улыбающиеся глаза. А на ватмане аккуратными буквами, нарисованными по всем правилам черчения, была написана одна фраза. Вот она: «Когда право становится бесправием, сопротивление становится долгом».

Идет Москва, не согласная с позором политических репрессий. Идет Москва, которая в гневе от того, что у нас в стране снова есть политзаключенные. И двух десятков лет мы не прожили без политзаключенных, и вот снова у нас невинные люди сидят в тюрьмах и лагерях. И снова в квартиры, как в дурном сне, вламываются с обысками, и снова уводят людей, и опять нас пытаются кормить похлебкой из лжи, и вновь наступает время политических процессов. Идут самые разные партии и организации — идет «РОТ ФРОНТ» под «Песню единого фронта», которую когда-то с поднятыми сжатыми кулаками пели в Германии антифашисты и которая теперь звучит из хриплого динамика в центре Москвы, идут националисты из Национально-демократической партии под крики: «Аллах Чечне дает бюджеты, спасибо Путину за это!», идут действительно светлые, миролюбивые и симпатичные «Светлые силы» с желтым плакатом «Светлое будущее» и связками воздушных шариков, и идет суровый военный «Плацдарм» под флагом советских ВМФ, и кто только еще не идет в день России по Якиманке — и все с одним желанием и одной волей: мы не хотим жить в стране, где есть политзаключенные! Свободу политзаключенным!

Процесс пошел 24 июня 2013 начинается суд над «узниками Болотной» — первый большой показательный политический процесс в современной России

В полдень у входа в зал № 338 Мосгорсуда начинается давка. Но какая это давка? В метро в час пик или на рядовой футбольной игре на входе в стадион бывает круче. А тут несколько десятков человек пытаются пройти в зал судебного заседания сквозь хлипкую линию заграждения, построенную из стульев. «Пропустите беременную девушку, это приемная дочь нашего дорогого подсудимого Сергея Владимировича Кривова!», — кричит кто-то. «Я представитель Левого фронта, я мог бы сидеть на скамье среди них!», — убеждает невысокий седой мужчина в джинсах. Четыре больших спецназовца, образцово экипированных в черные униформы, черные ботинки и черные береты, отсекают людей от дверей: всё, больше мест нет, судья Никишина вошла в зал, процесс над узниками Болотной начинается.

Прямо перед спецназовцами, не уступая им в комплекции, стоит Сергей Митрохин — единственный политик, пришедший поддержать узников Болотной в первый день суда. Остальные, кто так красиво говорили с трибун митингов и так эффектно ходили под знаменами в маршах, не пришли: ну да, лето, Гавайи, Мальдивы, то да се… Но и люди, выходившие на митинги и марши, не пришли на открытие процесса: это турки и бразильцы умеют дружно протестовать, это у итальянцев солидарность в крови, а нам элементарная мысль о солидарности как единственной нашей силе трудна. У здания суда стоит долговязый человек в бейсболке и с плакатиком «Свободу Николаю Кавказскому!». Но он один.

Девушка в зеленой размашистой юбке и желтой блузке отлично оснащена для жизни в нашем безумном городе. На боку у нее огромная сумка-мешок для случайного шопинга, а на сгибе локтя открытый нетбук для мгновенной связи со всем миром. Она не попала в зал суда и поэтому вступает в спор со спецназом. Она неутомимо троллит огромных мужиков статьями законов и допекает их своим правом присутствовать на процессе. Они отругиваются. Наконец девушка говорит им: «Вот нас придет сюда три или четыре тысячи человек, тогда будете устраивать суд на стадионе!» — «Да мы уже три года ждем, когда вас столько придет!», — смеется спецназ со скрытым, но беззлобным упреком.

У входа в суд, на улице, полукругом стоит на штативах дюжина телекамер. Репортеры с цветными микрофонами в руках маются на солнце в ожидании, пока выйдет кто-нибудь из адвокатов. Родственников впускают в зал суда в первую очередь, их половина из присутствующих. Еще треть пресса. На людей, пришедших поддержать заложников Болотной, остается и вовсе ничего. Мечта девушки набрать в многомиллионной Москве четыре тысячи человек, готовых проявить солидарность с братом своим, попавшим в беду, не осуществилась. В маленьком зале умещается человек сто, еще столько же этажом ниже смотрят трансляцию на двух экранах.

Тут, в небольшом зале без окон, в ярком свете, в выжимающей пот духоте, под белыми панелями потолка и оком следящей камеры, собрались убежденные люди, или белые вороны впадающего в спячку общества, или люди с душой и совестью, или политические активисты — называйте как угодно. За мной сидит седой Олег Орлов, экс-председатель «Мемориала». За ним, на следующем ряду, обладатель окладистой, воистину кропоткинской бороды и волос до плеч анархист Малиновский в майке Gucci и со шнурочком на правой кисти. Тут же Сергей Мохнаткин, невысокий, энергичный, заряженный на борьбу так, что даже круглая его бородка кажется пушкой, готовой дать залп. Тут же неизвестный мне человек в белой майке с огромными буквами «Путин — вор!», а еще завсегдатаи уличных акций со значками «Свободу узникам 6 мая!» Некоторых я знаю в лицо. Вот Таня Болотина, которая однажды стояла на улице с плакатом «Виновные сажают невиновных!», а вот Изабель Магкоева из «Комитета 6 мая», вся в черном, и даже глаза у нее черные. И тревожные. Она поднимается на мыски своих черных плоских туфель и с выражением непреходящей боли машет рукой над беретами охраны туда, в клетку прозрачного стекла, где заточены эти люди, взятые у нас всех в заложники.

Странным образом в зале много улыбаются. Родственники заключенных производят впечатление маленькой просветленной общины. Беременная девушка в ярчайшем белоснежном платье, очень коротком и легком, входит в судебный зал с бутылочкой воды в руках: «Если мне будет плохо, я уйду!» Но не уходит до конца, а в перерыве садится на колени мужа и сидит, счастливо приникнув к нему и тихо держа ладонь на животе. Жена Ярослава Белоусова с улыбкой возвращается от судейского стола, получив отказ быть защитником мужа. Она кажется уравновешенной и спокойной — в ней чувствуется сила человека, привычно идущего через несчастье. Мама Белоусова, получающая право быть защитницей сына, воспринимает это с угрюмой решимостью на лице. Но и в ней чувствуется самоуглубление человека, давно и прочно погруженного в отдельную жизнь несчастья.

Родственники улыбаются сидящим в прозрачной клетке, а оттуда улыбаются в ответ. Алексей Полихович, бритый наголо, что-то рисует пальцем по стеклу. Я слежу за его пальцем и понимаю, что он только что нарисовал смайлик с улыбкой. Роскошный, просто-таки киношный боец спецназа с сединой на бритых висках, в черном щегольском берете и с рацией, притороченной к плечу, пожимает плечами: «Ну чисто детский сад! Ну младшая группа детского сада!» — «А вы что делаете? А вы зачем их судите? А вы кого защищаете?», — отвечают ему родственники. Он задумчиво барабанит пальцами по бронежилету у себя на груди и при всей своей брутальной роскоши совсем не производит впечатления держиморды.

На деревянном барьере перед скамьями с родственниками лежит ромашка. Ее принесли в надежде, что удастся вручить заключенным, но туда не подойти сквозь охрану, и весь день эта ромашка умирает у меня на глазах.

Я сижу во втором ряду в окружении родственников подсудимых, а рядом со мной сидит мама Николая Кавказского, Наталья Николаевна. В руке у нее истрепанный блокнотик, она в него пишет. Как только судья объявляет перерыв, она встает и молча смотрит в сторону клетки. Ее сын, Николай, также молча смотрит на нее. Он в майке с портретом Альенде и со словом: Venceremos! Николай смотрит серьезно, а на лице мамы застыла улыбка. Это улыбка горечи и гордости, улыбка, которая появляется по ту сторону страдания. Между ними люди, охранники, подлость суда, несправедливость жизни и двадцать непреодолимых метров. Она стоит рядом со мной и долго смотрит на сына, и я вижу, что она под серой длинной юбкой сняла туфельку с одной ноги, как девочка на уроке.

Клетка тесная. Заключенные сидят в ней в два ряда. Маленький кандидат наук Кривов в больших очках в первом ряду, большой, массивный студент и кузнец Степан Зимин во втором. В зале душно, а как им в клетке, сдавленным, притиснутым друг к другу? Кондиционера там нет. Адвокат Аграновский подходит к скамьям родственников и говорит, что несколько лет назад два нацбола, парень и девушка, упали в обморок в такой клетке. Те, что в заднем ряду, еще могут опираться спинами на стену, те, что в переднем, обречены часами сидеть с напряженными спинами. А если процесс идет месяц? А если шесть? Так и здоровый заболеет. Аграновский говорит, что решетка лучше стекла, хоть и выглядит ужасно… но в ней можно дышать. А как дышать в ящике из пластмассы?

Клетка окружена полицейскими и черными охранниками двух видов. У одних на спинах «Федеральная служба судебных приставов», у других «Спецназ». Среди них одна девушка в кепи, она сидит сбоку от клетки, держа в перекрещенных руках дубинку. Ее лицо выражает полное безразличие ко всему происходящему. Потом она начинает от скуки катать дубинку себе по ногам.

Прокурор, или государственный обвинитель, сидит в одиночестве за длинным столом напротив клетки. На углу стола у нее папки в синих обложках. Она сидит напротив клетки, лицом к ней, и все долгие часы первого дня видит прямо перед собой этих людей, сжатых в крошечном пространстве, лишенных воздуха и свободы элементарных движений в тот момент, когда решается вся их жизнь. Она смотрит на них равнодушно, как на рыбок в аквариуме. Ничто не меняется в ее несколько бульдожьем лице с вечным выражением недовольства. Это высокая молодая женщина в голубой форменной рубашке и синей форменной юбке немыслимой краткости. Это не мини, а ультра мини. Она в черных туфлях на фантастически высоких каблуках. Каждый раз, когда судья дает ей слово, она встает во весь свой немалый рост и однообразно объявляет, что подсудимым ничего не нужно, потому что у них все есть. Это она говорит на ходатайства адвокатов, которые просят дать им возможность общаться с подсудимыми и ввести в дело новых защитников: Сергея Мохнаткина для Сергея Кривова и жену или маму Белоусова для Ярослава Белоусова.

Судья Наталия Викторовна Никишина в черной мантии с белым воротником сидит на кресле с высокой спинкой под гербом России. Два кресла по бокам пусты. Общаясь с подсудимыми и адвокатами, она произносит «пожалуйста» и «будьте добры» так, как это произносит человек, не просто естественно вежливый, а подчеркнуто, умышленно и очень четко вежливый. Но если зал начинает шуметь, в ней мгновенно поднимается отработанная годами, профессиональная властность: «Тишина в зале!».

Сергей Мохнаткин, человек с двумя высшими образованиями, отсидевший за то, что вступился за женщину, которую в новогодний вечер избивала милиция на Триумфальной площади, в перерыве судебного заседания вытаскивает из нагрудного кармана рубашки карточку, на которой написано «За права человека». «Иностранный агент!», — представляется он. «Карточка-то на иностранной бумаге напечатана…» Только что Сергей Кривов, стоя в клетке и держа в руках клок бумаги, зачитал свое ходатайство о том, чтобы Сергей Мохнаткин был включен в число его защитников. Голос Кривова из-за стекла был тихим и глухим. Судья ушла думать и, вернувшись, удовлетворила ходатайство. Кривов и Мохнаткин никогда не встречались и не знакомы, но в чем-то кажутся мне похожими: оба невысокие, в том и в другом есть густая жизненная энергия, оба ведут себя как непримиримые бойцы. Они нашли друг друга.

Стоя в фойе перед дверями судебного зала, Мохнаткин рассказывает об ужасах того черного Зазеркалья, где он побывал. Он сравнивает это с Освенцимом. Люди вокруг слушают молча. Все как-то сплетается, перекрещивается, путается, накладывается: страшные рассказы Мохнаткина о местах заключения, легкомысленная маечка с пальмами и короткие шортики, в которых Саша Духанина пришла на суд, спокойная речь и твердая интеллигентность Орлова, узенький пластырь и пятно зеленки на коленке девушки, пришедшей поддержать заключенных, и ящичек алой и белой земляники, которую едят веселые ребята в перерыве суда во втором ряду.

Адвокат Николая Кавказского Сергей Мининков в перерыве суда одиноко сидит в коридоре на стуле у стены. У него грустные глаза. Клетка в большом перерыве пуста, я спрашиваю, где сейчас заключенные. Он отвечает, что все в одном помещении, у них с собой сухой паек, но там нет даже столов, только скамейки. А почему нельзя выпустить их из пыточной клетки и посадить рядом с адвокатами, чтобы они могли дышать как люди и общаться по-человечески? В американских фильмах обвиняемый всегда сидит рядом с адвокатом… Он печально усмехается: «Так то в американском фильме…» А сколько, по его мнению, продлится процесс? «Не менее полугода». Полгода заточения в клетке без воздуха, подъем в 6 утра, отсутствие душа, содержание в «стакане» и долгая изматывающая езда в автозаке… Да, так. Он опять печально улыбается.

Эта клетка, в которую запихнули людей, и без того сидящих в СИЗО — она как тюрьма в тюрьме. В боковой стене у нее отверстия, для общения подсудимых с адвокатом, но к отверстиям адвокатов не подпускает охрана. Убийцам можно общаться с адвокатами в эти отверстия, а заложникам Болотной нельзя. Почему? Почему их вообще год держат в тюрьме за сколотую эмаль омонова зуба? Почему эта длинная, безжалостная, холодная месть с клеткой, и с бесконечным продлением срока заключения, и с постепенным выведением на процессы, которых будет несколько? Потому что они политические, говорит адвокат Аграновский, снова подходя к скамейке с родственниками. Адвокаты прикладывают рты к щелям между балками и что-то говорят туда, в щели. Это какая-то средневековая дичь, адвокаты, говорящие узникам в щели. Что отвечают с той стороны, не слышно, тогда адвокаты прикладывают уши к щели и слушают глухие голоса, доносящиеся с другой стороны стекла, из душной пыточной клетки, из ада и тьмы тюрьмы, из той черной кошмарной изнанки жизни, куда зверь затащил невинных.

День в пыточной Дачный сезон. Опустевшая Москва. Духота. 6 июня 2013 года в Москве 29 градусов жары

Высокое белое здание Мосгорсуда, украшенное куполом и флагом, возвышается над окрестным городским пейзажем. А вокруг приземистая обыкновенная жизнь. Звенят трамваи. Прямо напротив торжественного входа в суд буднично торгует топливом бензоколонка. В одноэтажных кирпичных бараках, распахнувших двери в жару, ютятся гаражные автосервисы и забегаловка «Тандыр», чуть дальше «Хинкальная», эмблему которой я издалека принял за череп с костями. А это оказалась тарелка со скрещенными ложкой и вилкой. Вывески зовут в шиномонтаж и к адвокатам. И угадывается во всем этом скромный жизненный путь человека района Преображенка: починил машину, любовно сделал ей шиномонтаж, потом судился, взял адвоката, насладился шашлыком в «Тандыре» и закончил свой путь на Богородском кладбище, скромная ограда которого в сотне метров от суда…

Заседание суда по делу узников Болотной в зале 338 начинается с протеста адвоката Емельянова, который говорит, что ему опять не удалось пообщаться со своим подопечным. «В таких условиях защищать нельзя!» Адвокат Клювгант встает и хорошо поставленным голосом обращается к судье с рассказом о том, как он пытался передать в клетку два документа подзащитному, но получил отказ начальника конвойной части. У защитника Семенова та же история: здесь, в зале суда, конвой отказывается передавать документы в клетку, и к тому же конвойный стоит рядом и внимательно слушает все, что говорят друг другу адвокат и его подзащитный. Как адвокатам работать в условиях, где нет свободного общения и где чужое ухо приставлено к любому разговору защиты? Это издевательский процесс.

И еще это пыточный процесс. Вдруг, когда уже потекли вопросы и ответы, в клетке встает Николай Кавказский и пытается рассказать о «стаканах», в которых обвиняемых содержат вне зала суда. Он успевает сказать только о том, что стаканы эти размером метр на полтора, как судья перебивает его с усталой и несколько брезгливой скукой: «Это не относится к ходатайству…» Процесс идет дальше, но тогда встает Ярослав Белоусов: «Ваша честь! Сборка размером метр на полтора, нас там держат по два человека, грязный пол и грязные стены, и вчера мы там провели 8 часов. Ваша честь, надеемся на Ваше понимание!» Ноль внимания и понимания, как будто никто ничего не сказал. Проходит еще час, и теперь, прерывая ход процесса, в клетке встает бритый наголо, слепнущий Акименков: «Я хочу пожаловаться на пыточные условия содержания. Во время ожидания процесса нас держат в сборке. Она очень грязная, и там темно. Автозак может несколько часов стоять у СИЗО… В камеру попадаем в 12 ночи… Уже три дня без горячей пищи… Учитывая, что нам предстоят сотни заседаний… Это изматывающий график… Условия нашего пребывания являются бесчеловечными».

Он говорит в щель клетки, глухо и упорно, несмотря на то, что судья делает попытку прервать и его тоже. Но невозможно прервать человека, который смотрит своими невидящими глазами прямо перед собой и полон решимости договорить до конца. Что делать судье? Посылать в клетку спецназ, чтобы он на глазах у публики сгибал Акименкова втрое и затыкал ему рот? Судья смиряется с демаршем заключенного, потом осведомляется холодно: «Всё у вас?» ― и невозмутимо ведет процесс дальше.

Сидя на скамейке в ярко освещенном белом зале без окон, я с расстояния двадцати метров наблюдаю судью Наталию Викторовну Никишину. Она не бесстрастна, в ней есть холодная вежливость, внезапная ласковость и ирония классной дамы, которая говорит адвокатам, как говорят расшумевшимся детям в классе: «Уважайте друг друга, слушайте друг друга!» Но как она, судья, может равнодушно пропускать мимо ушей рассказы подсудимых о пыточных условиях? Как вообще человек может пропускать мимо ушей, если другой человек говорит ему: «Помогите! Меня пытают! У вас на глазах! У вас под носом!» Как женщина, пусть даже она носит черную мантию с белым воротником и восседает под гербом России, может быть холодно безразлична к тому, что говорят ей измученные люди в клетке? И двух ее слов, сказанных с судейской кафедры, было бы достаточно, чтобы дать адвокатам работать без преград и прекратить пытку узников. Но таких слов у нее нет.

Зато есть другие: «Суд не усматривает оснований… Суд вправе… Исходя из статьи… Постановления… Срок содержания под стражей до 24 ноября… По любым надуманным основаниям…» В переводе на русский это значит: я занимаюсь только процедурами в зале, а что там совершается с людьми вне зала, меня абсолютно не интересует. Вас мучают? Вам нечем дышать? Пытка недостатком сна в СИЗО? Не кормят? Сидите в камере без холодильника и вентилятора (так сидит сейчас Артем Савелов)? Невозможно передать в клетку даже бутылочку воды? Мама не может подойти к сыну? А я тут при чем? Какое все эти ваши жалкие человеческие желания имеют отношение к процессуальным тонкостям ведения этого большого дела и к ясно обозначенной задаче этого суда? Судья поджимает губы и красиво, как маленький стек, держит в правой руке длинную золотистую ручку.

За большим столом напротив клетки с узниками Болотной, привольно разместив свои полные тела на мягких зеленых стульях, сидят две женщины-прокурора. Они целыми днями глядят через стекло клетки на десять измученных, полуобмерших от долгого заключения, отсутствия воздуха, сна и еды людей. Вся деятельность на процессе двух этих женщин ― представителей государства! ― сводится к тому, чтобы сузить заключенным возможности защиты и в итоге посадить их. На положение несчастных, обреченных напрягать слух, чтобы услышать из-за стекла, в чем их обвиняют, не имеющих ни стола, ни бумаги для записей, не смеющих выйти в туалет, сдавленных и зажеванных тюрьмой, как какая-то безличная человеческая масса, они не обращают никакого внимания. Если представителям государства безразличны пытки и страдания граждан, то зачем такое государство?

Александр II однажды велел запереть себя на час в камеру, потому что хотел понять, что чувствуют люди, которых он сажает на всю жизнь. Великий князь Николай Николаевич однажды пришел в каземат Петропавловской крепости, чтобы поговорить с Кропоткиным. Эти наивные примеры далекого русского прошлого кажутся идиллией на фоне серой, машинной и безжалостной современной системы правосудия и двух серо-голубых дам, одна из которых упорно щеголяет в суде мини-юбкой, голыми ногами и высокими каблуками, словно не понимая, что такой вызывающий наряд неуместен в месте казни. Может ли им, этим представительницам современного государства, оплаченным в том числе и моими налогами, прийти в голову для лучшего понимания процесса на день поменяться местами с узниками Болотной и попробовать спертый воздух клетки? Не хотели бы они, следуя заветам царя, сесть хоть раз не за свой просторный стол, за которым можно так удобно ставить ноги и так изящно сплетать пальцы, а поместиться на 8 часов в грязный, пропитанный потом и болью, затянутый липкой грязью стакан? Ибо люди, не понимающие, что они делают с другими людьми, не могут ни судить по правде, ни обвинять по чести.

Извините, Ваша честь, но каждый раз, когда Вы отказываетесь слушать о пыточных условиях содержания людей, которых Вы судите, я слышу сзади и сбоку от себя, с соседних скамей, спазматические, невольные, тихие стоны-ругательства. И немые глубокие вздохи. Это родные узников, их матери и отцы, а есть тут и сестры матерей, и один дедушка, и жены, и подруги. И когда я это слышу на пятом или шестом часу заседания, после бесчисленных заданных и отведенных вопросов, после указания статей, реплик адвокатов, ходатайств и прочей рутины суда, то вдруг начинаю видеть не юридическую форму и поверхность дела, а суть его, и она состоит в том, что на этом процессе умышленно мучают людей.

Нет такого наказания — раскаленным душным днем сидеть в клетке без воды, а они сидят. Нет такого наказания — сидеть по двое в тесном грязном ящике, а они сидят. Да и не присуждал их пока никто ни к какому наказанию. И нельзя, не выйдет отмахнуться от этого, сказав самой себе, что занимаешься возвышенной юриспруденцией, а все эти грязные и мучительные вещи не имеют никакого отношения к правде закона.

Я спросил одного из адвокатов, почему государственное обвинение ведет себя с мелочностью, отказывая узникам во всех их ходатайствах, в том числе и в тех, которые законны (например, ввести в дело нового адвоката). «Из принципа. Чтобы гадить!» ― тут же объяснил мне этот искушенный человек и добавил: «Поверьте мне, в этом деле все очень просто!» Я понимаю, что просто. Но не хочется этой подлой простоты, мы ее уже нахлебались полной чашей, а хочется уважать суд и судью. Но судья должна для этого сделать что-то, и в прошлом для нее есть примеры. В истории русского правосудия был случай, когда председатель Киевского окружного суда Николай Грабор отказался участвовать в процессе, который считал позорным, а прокурора на этот политический процесс, который власть лицемерно называла уголовным, пришлось завозить из другого города. Это было в 1911 году, и это было дело Бейлиса.

Прапорщик полиции, сотрудник 1-й роты 2-го взвода московского ОМОНа Андрей Архипов, выходит к конторке рядом с судейским столом. У него дюжая фигура, бритый череп, несвежая после целого дня сидения в суде серая адидасовская майка, затертые кроссовки, черный ремешок сумки перечеркивает наискосок его выпуклую грудь. 6 мая 2012 года он сначала был в цепочке, которая двигалась от Большого Каменного моста к Болотной площади, потом был назначен в группу захвата, успел захватить на пару с коллегой одного демонстранта, а потом получил куском асфальта в подбородок и ушел к машине «Скорой помощи», где ему помазали рану зеленкой. Вечером в больнице ему эту рану зашили. Теперь от швов нет следа. Сам он называет повреждения, полученные им, «легкими». Никаких медицинских документов, подтверждающих его рассказ, нет.

Стоя за конторкой, парень мается и страдает. На зал и подсудимых старается не смотреть, смотрит вниз. Иногда подолгу стоит с опущенными глазами, не в состоянии ответить на вопрос. На множество вопросов отвечает: «Не помню». Потом приходит время адвоката Макарова, и этот большой человек в голубой летней рубашке и строгих очках берет омоновца в оборот на долгие 45 минут. Он прессингует его вопросами обо всем: о графике службы, о средствах защиты омоновца, о движении ОМОНа на площади в день 6 мая 2012 года, о задержанном. «Как вы задерживали?» ― спрашивает адвокат. «Подошли. Представились. Попросили пройти с нами». Полуобморочный зал грохочет смехом. В тот день на площади шло побоище и задержанных скручивали, волокли, тащили, били.

«Вы шли людей разгонять или защищать? Защищать? От кого?» ― спрашивает упорный и очень подробный адвокат Макаров.

«От себя», ― опустив глаза, отвечает омоновец Архипов. В зале опять смех. На его широком лице тоже подобие улыбки.

Он заявлен обвинением как потерпевший, но быстро обнаруживается, что вообще непонятно, почему он присутствует в деле. Омоновец Андрей Архипов не видел, кто бросил в него кусок асфальта. Никого из узников Болотной на Болотной он тоже не видел. И если можно как-то трактовать интонации его немудреных ответов и паузы, когда он молчит в мрачном недоумении, подбирая слова в ответ на заковыристый адвокатский вопрос, то тогда следует предположить, что он испытывает нечто вроде неудобства перед теми, кто сидит в клетке, и не рад быть в суде, и вообще не рад, что во все это влип из-за ранки, замазанной зеленкой. Себя он называет «пострадавшим от событий 6 мая, но не от этих людей».

«Вы чувствуете себя потерпевшим от этой группы лиц?» ― «Нет».

«Вы к этому человеку претензии имеете?» (Адвокат, указывая на Степана Зимина.) ― «Нет, не имею».

Он не имеет претензий ни к одному из 12 человек, обвиняемых в зале суда. Он не знает, кто кинул в него кусок асфальта, который скользнул по прозрачному забралу шлема «Джета» и ударил по подбородку. Их, сидящих в клетке, обвиняют в том, что они нанесли ему ущерб, а он этого не признает. Наконец встает адвокат Аграновский и спрашивает с искренним удивлением: «А как вообще этот человек стал потерпевшим по этому делу?»

«Снять вопрос!»

Да почему вдруг «снять вопрос», Ваша честь? Нет никаких оснований, чтобы снимать этот вопрос адвокатов и другие, этому подобные. Если их снимать, то возникает впечатление: судья не хочет знать правду. А ведь очень важно знать, не назначил ли кто-то омоновца Архипова потерпевшим, не велел ли ему стать им. Саша Духанина близко подобралась к сути дела, когда спросила: «Вы заявление писали, что вы потерпевший?» ― «Я не помню!»

Я не судебный репортер и первый раз в жизни сижу в зале суда. Я никогда не видел воочию работу адвокатов. Тут, в Мосгорсуде, я увидел, как под частым градом адвокатских вопросов мнется и тает так называемый потерпевший и как после часа работы адвокатов как-то естественно и сама собой вдруг в зале суда возникает правда. Адвокаты, сидящие за двумя рядами столов в белом зале без окон, доказали с блеском и при этом просто и четко, что омоновец Архипов не является потерпевшим по этому делу, и тогда я, в наивности моей, вдруг преисполнился эйфорической радости и был уверен, что общее ходатайство адвокатов и узников о переводе его из потерпевших в свидетели нельзя не принять.

Теперь было слово государственного обвинения. Встала большая женщина-прокурор и сказала, что нет, она против, потому что нельзя и поэтому не надо. Это не прямая цитата ее речи, это изложение, но оно не сильно короче самой речи. Всему блеску адвокатской работы, всей упорной и тщательной 45-минутной работе адвоката Макарова, всей интеллектуальной силе чуть ли не двух десятков адвокатских голов были противопоставлены несколько вялых слов, которые высказала судье прокурор в мини-юбке. И села, уступая место для выступления судьи. Больше никому в этот момент выступать было не положено, только заключительный дуэт гособвинителя и судьи… но страшный, потемневший от тюрьмы, с темным голым черепом Владимир Акименков вдруг снова встал в клетке и резко и нервно крикнул прокурорам через зал: «А вам не стыдно выходить с такой базой?» И столько в его крике было уже не удерживаемой ярости и презрения.

Обычно судья берет время, чтобы обдумать ходатайство. А тут, при решении вопроса, который имеет такое огромное значение для хода процесса, думать не стала. Этот вопрос можно было бы решить так, чтобы весь процесс начал постепенно возвращаться с кривых рельсов лжи на путь правды. Но не успела гособвинитель сесть с неизменно важным выражением никогда никому не сочувствующего лица, как судья Никишина с какой-то радостной и отчего-то веселой быстротой постановила: ходатайство адвокатов и подсудимых о переводе омоновца Архипова из потерпевших в свидетели отклонить.

«Ваша честь, мне ничего не видно! я уже слепой!» Волна протеста схлынула. Нет ста тысяч на улицах. Остались только вот эти люди, взятые властью в заложники. В июле 2013 года каждый день — день мрачного, безнадежного суда

Суд, где люди сидят в клетке, и где по залу расхаживает черный спецназ, и где в голосе судьи Никишиной раз от разу звучат ничего хорошего не сулящие лед и холод, и где из-за плеча адвоката Плевако на парадном портрете периодически высовывается самый жуткий и мерзкий ГУЛАГ с наручниками и пыткой голодом, — как ни странно, оказывается местом жизни, и не только жизни, но и любви. Эта тихая любовь происходит открыто, видна невооруженным глазом, и в зрелище этой любви мне чудится какая-то ни на чем не основанная надежда. И я хочу об этом рассказать.

Но сначала о Владимире Акименкове. Бледный, с голым черепом, в голубых потертых джинсах и в красной майке с Че Геварой на груди, он встает в клетке, едва судья успевает открыть заседание, и начинает говорить, но судья уже знает исходящую от него опасность и реагирует с жестким раздражением. И так раз за разом, по четыре или пять раз за заседание, Акименков встает и хочет сказать, а судья Никишина затыкает ему рот. Диалоги их одинаковы: «Я хочу сказать…» — «Вы ничего сейчас не можете сказать!» На ее стороне преимущество власти и сила микрофона, она раз за разом заглушает его глухой голос в клетке, но он все равно снова встает через час или полтора, чтобы попробовать еще раз. «Ваша честь, я хочу сделать заявление!» — «Садитесь, Акименков, вам слово не предоставлялось!» Так они ведут эту упорную борьбу, где один, в красной майке с Че Геварой, изнуренный тюрьмой, недосыпом, отсутствием нормального питания и монотонными процедурами процесса, бьется за право быть услышанным, а другая, в строгой черной мантии сидящая под огромным золотым двуглавым орлом, пытается не дать ему сказать то, что он хочет. И когда начинается показ доказательств обвинения на большом экране, висящем на стене прямо под портретом известного своим гуманизмом и своей борьбой за каждого человека юриста Ровинского, Акименков громко кричит из клетки: «Ваша честь, а мне не видно, я уже слепой!» На это судья ничего не говорит, молчит.

Пошел второй год, как Акименков сидит в тюрьме. У него врожденное заболевание радужной оболочки, 10 % зрения на одном глазу и 20 % — на другом. Часами перед узниками, сидящими в клетке, на экране показывают записи событий на Болотной, а потом судья спрашивает: «Узнали себя на записях?» Вопрос относительно Акименкова бестактный, и даже издевательский: он при всем желании не может узнать себя, Ваша честь. Он сидит в клетке, оттягивая угол глаза, чтобы хоть так увеличить остроту зрения, а потом я вижу, что он держит у правого глаза тряпку или платок. Я так думаю, глаза у него текут, слезятся. Хорошо ли, Ваша честь, предлагать ничего не видящему человеку пять часов подряд смотреть кино, от содержания которого зависит его приговор и вся его жизнь?! Убудет ли от государства, со всеми его министерствами, департаментами, судами, спецслужбами, спецназами, фондами и победными универсиадами, если Акименков получит помощь в больнице Гельмгольца или в центре Федорова? Или вы, Ваша честь, будете судить его до полной слепоты? А теперь о любви.

Саша Духанина находится под домашним арестом, и ее молодой человек Артем может встречаться с ней только в суде. Радость нормальных свиданий у памятника Пушкину и долгих разговоров в вечернем «Кофе Хаузе» им недоступна. Артем, молодой человек с бородкой и усами, в шортах камуфляжной раскраски, ходит на все заседания и сидит в первом ряду, а Саша сидит в 20 метрах от него, среди адвокатов. Нервничая, он крутит в руке телефон и даже водит его по губам. Быть вместе они могут только в перерывах, а еще перед заседаниями, и если заседания задерживаются (а они почти всегда задерживаются), то им только лучше. Однажды я заглядываю за угол коридора и вижу, что они там целуются. Перед заседаниями, перед закрытыми дверями суда, они все время касаются друг друга, прислоняются плечами, шутливо толкаются, эти невинные дети, попавшие в железный капкан государства. Но это я так вижу и чувствую, они же, как ни странно, ведут себя в этих коридорах и обстоятельствах безмятежно и весело, и даже газета, которой Саша в веселом возмущении иногда бьет Артема по голове (на правой руке выше кисти у нее круговая татуировка), в их руках превращается в предмет, аккумулирующий любовь. И они смеются.

Они могут встречаться, хотя бы в коридоре суда, и это счастье для них. А другие не могут. Наталья Николаевна Кавказская последний раз имела свидание с сыном Николаем 30 апреля; отец Артема Савелова Виктор Иванович видел сына последний раз 19 апреля. С тех пор, как дело передано в суд, свиданий нет. Судья Никишина не дает свиданий. Она обещала снова разрешить их после допросов узников в суде, но допросы могут последовать и через два месяца, и через три, и через четыре. Насильственная разлука с близкими нужна суду для того, чтобы подавить их волю, заставить каяться. Это вид пытки, назначаемой по решению судьи, торжественно сидящей в окружении портретов апостолов гуманности и правды — Кони, Плевако, Монтескье и Цицерона. Вы рано уходите из зала, Ваша честь, вам следует один раз остаться и посмотреть, как родные узников, теснимые охраной в черном, машут им руками. А те машут из клетки в ответ. И все друг другу улыбаются. Смотреть на это тяжело, словно люди машут вслед невозвратному и безнадежному поезду, который удаляется во мглу тюрьмы.

Когда в зале суда видишь, как судья Никишина регулирует выступающих адвокатов, гасит эмоции публики, держит в черном теле узника Акименкова и таким образом ведет процесс, то на пятом или шестом часу начинает казаться, что нет ничего, кроме плотной вязи процедур и гладкой поверхности юридических форм. Но это не так: там, под поверхностью, прикрытый улыбкой судьи, замаскированный ее формальный вежливостью (иногда она может сказать адвокату даже: «Я вас умоляю!»), во всем этом деле живет и дышит непреодоленный, неуничтоженный ГУЛАГ. Один из следователей сказал Виктору Ивановичу Савелову, отцу узника Артема: «Если вы не будете сотрудничать, ваш сын получит 8—10 лет. А если будете, то 2–3 года». — «А ты согласен 2–3 года просто так сидеть?! За что? За то, что за руку кого-то взял?!» — отвечал следователю Виктор Иваныч с болью и гневом, и я эту боль чувствую, когда он рассказывает сцену мне. И это «ты», которое он следователю сказал, как в лоб влепил, и этот гнев на лице общительного, оптимистичного и добродушного человека — заставили следователя отшатнуться, стать сначала красным, потом белым, и слинять. Он со своим предложением тогда слинял — система осталась.

Этот процесс, выдуманный в подлой голове и сконструированный по грязным, в бурых пятнах, лекалам Ежова и Берии, не только фальшивый, но еще и плохо, дурно, криво сделанный. Перед предъявлением доказательств обвинения, то есть файлов с видеозаписями того, что происходило на Болотной 6 мая 2012 года, вдруг встает прокурор Костюк и просит суд предоставить ей время для ознакомления с файлами. В зале шум. «При чем здесь мы?!» — не может скрыть удивления адвокат Динзе. «Обвинение не знает собственных доказательств? Это абсурд, Ваша честь!» — говорит адвокат Макаров. Но действительно не знает. И это не только абсурд, но и наглость — обвинять 12 человек, 10 из которых год сидят в тюрьме, и не знать доказательств обвинения. Не следует ли в таком случае прекратить процесс, отправить дело назад в прокуратуру, а гособвинителю особым определением суда посоветовать сменить профессию?.. Но продолжаем о любви.

Евгения Тарасова, девушка с темными глазами и смуглым круглым лицом, сидит среди адвокатов, у нее статус защитника ее мужа, Леонида Ковязина, вина которого, по мнению обвинения, состоит в том, что он перевернул на Болотной площади две кабинки биотуалетов и тем причинил крупный материальный ущерб их владельцам. Я бы на месте туалетного бизнеса претензию снял: слушайте, давайте, что ли, мы скинемся вам на новый туалет, только напишите в суд, что у вас нет претензий! Евгения стала женой Леонида, когда он уже сидел в СИЗО. В тот мартовский день у нее на голове был венок из белых роз, а у ворот СИЗО кто-то играл на гитаре битловскую All You Need Is Love. Она терпеливо сидит во время заседаний, не задает судье вопросов и не заявляет ходатайств, но, когда судья объявляет перерыв, тут же подходит к клетке и сквозь стекло говорит с Леонидом. Они улыбаются. Я вообще не видел, чтобы люди так много улыбались друг другу, как тут, в месте, где так много боли, на этом лживом, выдуманном, сочиненном следователями процессе. И однажды я вижу, что они целуют друг друга сквозь стекло, прикладывают губы по обе стороны стекла, и в этом такая нежность. В зале в этот момент шум и хаос, публика выходит, адвокаты встают, и им двоим кажется, что они укутаны хаосом, как облаком, защищены от посторонних взглядов.

А есть еще тонкая и маленькая Таня Полихович, в короткой красной курточке, в джинсах в обтяжку и в желтых кедах, и я поначалу не понимаю, почему она садится в самый угол зала, из угла ведь ей не видно ни судьи, ни адвокатов. А потом вижу, куда она смотрит, и понимаю. Судья ей не очень интересна, с адвокатами у нее еще будет время поговорить. Если продлить линию ее взгляда сквозь два стекла пустой клетки и боковое стекло клетки с узниками, то видишь ее мужа, Алексея, который занял крайнее место на задней скамейке и смотрит оттуда на нее. И так они смотрят друг на друга и иногда улыбаются. Широкие фигуры бравых охранников периодически встают у бокового стекла клетки и закрывают им видимость. Тогда они ждут терпеливо, пока эти тяжелые черные тела сдвинутся хотя бы на полметра и откроют им обзор. И тогда их беззвучный разговор возобновляется.

Господи, бедная Таня, она улыбается с таким значением и с такой упорной любовью, что хочется встать и сказать судье Никишиной: «Ваша честь, да кончайте вы эту ужасную, невыносимую, всем — и Вам в том числе! — понятную ложь, и не надо больше мучить людей, и пусть идут и живут!» Но как это скажешь? Только тут, в газете. А он, ее муж Алексей, иногда отвечает ей улыбкой, в которой есть грусть и горечь, как будто говорит: «Ну что поделаешь… Ну вот так вышло… Да, вышло так… Извини», но она не принимает этой горечи и этой его усталости и все равно улыбается ему со значением, словно напоминает что-то такое, что знают только они оба. И он тогда взглядом соглашается с ней. Там, в зале, встают адвокаты, накаляются страсти, и адвокат Макаров, держа исписанные листы бумаги в руке, упорно говорит в микрофон на длинной ножке, хотя судья велит ему прекратить и сесть; и в клетке встает и требует слова, и ведет свою упорную борьбу несгибаемый кандидат наук Кривов, а судья отклоняет и обрубает его ходатайства холодным, как нож, голосом: «Аа-ткла-нить!»; и на скамьях публики иногда кричат: «Позор!» — и черные фигуры охранников тогда бегут по залу, — а эти двое неотрывно смотрят друг на друга сквозь три казенных стекла и 20 метров судебного воздуха, и в какой-то момент я понимаю, что этот беззвучный разговор двух разлученных людей слишком важен для них, чтобы за ним мог наблюдать кто-то третий. И отвожу взгляд.

Суд продолжается и идет, три дня в неделю, в апелляционном корпусе Мосгорсуда, на шестом этаже, в большом торжественном зале, обшитом коричневыми панелями, увешанном портретами знаменитых адвокатов и философов, которые все как один проповедовали правду и справедливость, в сиянии девяти люстр, каждая на восемь ламп, под высоким белым потолком. Есть там и просторная галерея для прессы, но я предпочитаю сидеть в зале. Продолжается этот суд над невинными, ничего дурного не сделавшими, пришедшими на мирный и разрешенный митинг людьми, о судьбе которых адвокат Пашков говорит: «Попал на митинге в поле зрение камеры — значит, виноват. Русская рулетка».

Продолжается этот процесс, самый ясный и отчетливый из всей череды судов и процессов, потому что узникам Болотной нельзя предъявить обвинений в воровстве миллионов, их невозможно обвинить в махинациях и экономических аферах, их нельзя замарать подозрениями в коррупции или во взятках. Это суд над невинными людьми в его самом чистом, самом явном виде.

В скверике перед Мосгорсудом, где фонтан, скамейки и поэтическая фигура летящей девушки, стоит человек с внешностью старого битника из романа Керуака. У него седой хайр и седая борода, он в бейсболке и с плакатом на груди, и на своем картоне этот московский битник написанными от руки словами точно определяет статус 12 обвиняемых: «Ритуальные жертвы режима».

Рождение вождя Уже арестованный в Кирове на фальшивом процессе о краже леса и чудом выпущенный из камеры Алексей Навальный возвращается в Москву и 8 сентября получает на выборах мэра 632 697 голосов. Это второе место и почти 30 % от принявших участие в выборах. На следующий день сторонники Навального выходят на митинг

В девять вечера Навальный выходит на сцену. Раковина сцены залита светом софитов и сияет в черном московском воздухе. Небо дырявит двумя красными огнями стрекочущий полицейский вертолет. Во всю длину набережной, от сцены и дальше, до самого моста, катится рев сорока тысяч голосов, произносящих одну фамилию. Навальный в голубой рубашке с закатанными рукавами и в джинсах. Он начинает речь, стоя перед цепочкой сотрудников своего штаба, которые не спали две ночи и все равно выглядят счастливыми. Эти мальчики в ярких бейсболках и девушки в цветных курточках вытащили на своих плечах длинную, тяжелую, занявшую три месяца предвыборную кампанию.

Речь Навального — речь победителя. Он не взял первое место и на 20 % отстал от Собянина, но не в этом дело. Никто из оппозиционных политиков не набирал столько голосов, сколько он. Никто еще не прорывался из убогого политического настоящего в новое политическое будущее. Голос его гремит торжеством. Он кивает на Кремль за рекой и возвещает, что жаба на трубе боится. Он грозит вторым туром и под крики людей обещает второй тур. Эти люди, стоящие на набережной с поднятыми лицами, и есть его победа. Он создал свой электорат. Адвокат без практики, акционер без крупных пакетов акций и блогер-разоблачитель сумел из широкого народного движения вычленить свой поток. Его победа в том, что он единственный и первый сумел претворить необузданную энергию митингов и маршей в конкретные формы выборной кампании и коллективного действия. И он сумел влюбить в себя тысячи людей, сумел дать им образ, стать их кумиром и объектом почти религиозного поклонения.

Я стою близко от сцены и очень быстро понимаю, что вокруг меня, в первых рядах, стоят его самые активные активисты, его торсида. У всех в руках синие таблички со словом «Навальный». Как только они видят направленную на них со стороны сцены камеру, тут же дружно поднимают таблички вверх. Они истово кричат его фамилию, разбивая ее по слогам — На-валь-ный! — задолго до того, как он выходит на сцену, кричат с мечтательными лицами и светящимися глазами адептов новой веры. Я чувствую себя пришельцем и чужаком в этих дружных влюбленных рядах, без подсказок знающих религиозный ритуал. «Вы что-то можете? — со сцены спрашивает у них человек, проводивший корпоративные тренинги в штабе. Вообще-то он работает в какой-то бизнес-школе. Он кричит на грани срыва голоса, с интонацией Навального. — Да! — Тогда Навальный любит вас!»

Митинг идеально организован. Он не длинный и не короткий, а занимает ровно столько времени, сколько нужно, чтобы сказать главные вещи, рассказать несколько человеческих историй и при этом не наскучить людям. Он хорошо срежиссирован, то есть представляет собой череду кратких, ярких, энергичных выступлений не записных ораторов оппозиции, а живых людей из штаба. Девушка, возглавлявшая колл-центр, арт-директор, придумавшая красные круги с лозунгом «Измени Россию, начни с Москвы», молодой человек из «братьев Навального», дверь в квартиру которого полиция ломала пять часов, отсидевший десять суток и теперь благодарящий полицию за «не очень качественный отдых», — все они являются живыми деталями впечатляющего оптимистичного пазла под названием «Мы победили». Почти все они подражают своему лидеру в его единственном ораторском приеме. Дикий, нагнетающий крик они переняли у него, и даже интонация этого крика у них навальная.

В 51 % Собянина они не верят. В основном потому, что было голосование на дому, и не в пользу Навального. Но почему полуслепые инвалиды, живущие на мизерные пенсии, и неприбранные старики, варящие утреннюю кашу на затхлых кухнях, должны голосовать за адвоката с гладким лицом и улыбкой победителя? Что он сделал для них? Что он сказал им? Он сказал, что в Москве живут люди с высокими доходами, но он перепутал тусовку с Москвой. Это тусовка всегда при деньгах, а настоящая Москва вкалывает за гроши, живет на убогие зарплаты, пенсии и стипендии и каждый месяц наблюдает за исчезновением последней сотенной бумажки в кошельке. Сказал ли он инвалидам, что даст им сиделок за счет бюджета? Сказал ли он студентам, что даст им беспроцентные кредиты на образование? Сказал ли он преподавателям высшей школы, что остановит ее деградацию и разгром в Москве? Сказал ли он людям старше сорока, которых ни за что и нигде не берут на работу, что прекратит подлую бизнес-практику выбрасывания на помойку и негласного умерщвления немолодых людей? Так почему они должны голосовать за него?

«Нам нужен второй тур? — Да-а-а! — Запугать нас! Это получилось? — Не-е-ет! — Мы победили? — Да-а-а!»

Живого природного хаоса гигантских маршей, ходивших по Якиманке, тут нет. Там было разноцветье и море флагов, тут только два белых флага «Народного альянса». Там были сотни растяжек, красных, белых, черных, а тут только скромная самоделка, которую держат в руках девушка с бритыми висками и шарфом цветов ЛГБТ и девушка со значком таких же цветов. На растяжке одно слово, почему-то фиолетовым: «Доколе?» Демонстрируя, девушки курят длинные тонкие сигаретки. Левых тут нет, анархистов нет, нациков нет, люмпенов нет, работяг нет, бедных тоже не видно, это не их компания.

Там, на прошлых митингах и маршах, было ощущение народа, вышедшего на улицу из своих сталинских домов, панельных девятиэтажек, унылых хрущоб, бараков и даже нор, народа левого и правого, длинноволосого и бритого наголо, всякого и разного, народа, включающего в себя молодняк с Че Геварой на груди, алкоголиков в мятых хламидах, стариков с давно не стрижеными седыми волосами и профессоров с зарплатой 25 тысяч в месяц, беседующих во время марша о тонкостях перевода Бодлера. Тут такого разнолюдья нет, тут публика аккуратная, единая, однообразная в разнообразии городской моды и московского стиля: мягкие курточки с капюшонами, толстовки с надписями, яркие пластиковые часы на запястьях и хорошо начищенные туфли.

Ожидая начала митинга, некоторые сидят прямо на бордюре тротуара, и я иду мимо них, вглядываясь в лица. Сидит женщина в стильных пурпурных кедах с оранжевыми шнурками, у которой из сумки торчит красный флажок со словами «Измени Россию, начни с Москвы», потом другая женщина, пожилая, с рыжими волосами, в джинсах, с синей табличкой с заветной фамилией и все тем же красным кругом на сумке. Рядом с ней, уронив голову на грудь, усталым сном менеджера, вставшего в семь утра и проработавшего весь день на заказах или доставке, спит в ожидании начала митинга мужчина в строгом черном костюме и голубой рубашке. Чуть дальше узкоплечий парень в кожаной курточке, городское чучело, чудо-юдо митинга. На левом лацкане у него значок «Дело не в Навальном, дело в нас», на правом лацкане значок «Свободу узникам 6 мая», на ремешки курточки и на рюкзак повязаны белые ленточки, а на голове красная бейсболка под названием Russia.

Двое приехали на велосипедах. Новый формат политики: сочетай фитнес с митингом! Один приехал на черном мопеде Honda и привез с собой пачку предвыборной газеты Навального. Пачки газеты, тысячи экземпляров, лежат на асфальте, и их раздают волонтеры, а другие раздают красные круги. Эти красные круги светятся повсюду: на столбе, над и под листком бумаги с требованием люстрации, на спинах людей, у некоторых на спинах и на груди, у парня с томом под названием «Русская модель управления» в руке круг на животе, а еще один наклеен прямо на люк в асфальте, словно предупреждая диггеров и водопроводчиков, что энергичный адвокат Навальный ждет их даже в подземелье. Двое парней торжественно несут лист ватмана, на котором написано: «Выгоним вранье из города!», а еще один молодой человек дразнится плакатиком: «Собяка выборы фальсификака!»

Сцена в коконе золотистого сияния парит в перспективе набережной, словно только что приземлившийся звездолет. Люди на ней кажутся яркими, заманчивыми, чистыми, как рекламные модели. Митинг разворачивается не как кривое, иногда абсурдное, иногда веселое, а иногда свирепое русское действо, а как хорошо отлаженная европейская пьеса, технологично залитая оптимизмом, рецепты которого выучены в Йельском университете. Безудержный оптимизм, оптимизм без конца и края, много слов о свободе, никаких конкретных проблем, ни слова о бедности и справедливости, ни слова об олигархах (о них Навальный вообще не говорит), захваченной у нас всех собственности, зарплатах, грядущих электропайках — все это не тут, не сейчас. Это не подведение итогов мэрской кампании и даже не коронация победителя-мэра, это съезд радетелей новой жизни и сторонников, выдвигающих своего вождя в архангелы. Оптимизм сгущается, наступает апофеоз: «Если они не хотят нового мэра, они получат нового президента!» — женский голос со сцены звучит с угрозой, и тут же, подхватывая порыв, разогревая восторг, следуют мантры новой городской религии, данные ее пророком. «Один за всех! — Да-а-а! — Один за всех! — Да-а-а! — Один за всех! — Да-а-а!»

Эта армия Навального — обитатели офисов, и сочинители бизнес-планов, и носители почетного титула MBA, и виртуозы бухгалтерии 1С, и студенты, мечтающие о собственном бизнесе в стиле фанк, и молодые люди, такие молодые, что их еще не успел обмануть ни один политик, и практики жизненного успеха, знающие, что значит слово «мерчендайзинг», и жители и творцы русского капитализма, желающие, наконец, обустроить его на удобный и комфортный европейский лад. Эта армия Навального — новая сила, пробивающаяся сквозь коросту старой мертвой политики, первая из новых сил, потому что должны быть и другие. Должны быть новые левые, противостоящие пожравшему страну капиталу как таковому, объединяющие веселый уличный анархизм, мрачный синдикализм и боевой антифашизм, которые с криками «Власть миллионам, а не миллионерам!» ходили по Якиманке. Но новых левых вычистили с арены, их загнали в полуподполье, Удальцов сидит под арестом с кляпом во рту, и слепнущий Акименков ведет свой неравный бой с судьей Никишиной, сидя в клетке.

Навальный пробился. Сегодня вечером его час. Стоя на сцене, громким голосом уверенного в себе победителя он возвещает своим сторонникам, и темному близкому Кремлю, и недалекой мэрии: «В России родилась большая оппозиция!» Два ряда софитов за его спиной изливают сияющий свет, черный воздух ранней осени дрожит от восторга огромной секты, и микрофоны разносят его голос вплоть до улицы, на которой сигналят в знак поддержки проезжающие машины. Маленький черный «Опель» бибикает на мотив «Спартак» — чемпион!», водитель умудряется на ходу высунуть левую руку в окно и поднять над крышей красный круг со словами «Измени Россию, начни с Москвы». Навальный нагнетает речь и вместе с ней умело нагнетает экстаз своих сторонников. Он говорит о том, что «каждый третий избиратель Москвы отдал голос за нас». Говорит об этом дважды. А когда он заканчивает и на сцене начинается водоворот уходящих людей, его жена Юля подходит к нему, и они быстро целуются. Это не показной поцелуй на публику, не рекламный поцелуй кандидата в президенты и будущей первой леди, это просто быстрый поцелуй двух людей, переживших очень многое.

Я не знаю, слова Навального про каждого третьего избирателя Москвы, прозвучавшие со сцены, — это расчетливый ход политика, делающего свою победу больше, чем она есть, или это эйфория захлестывает его на вечерней набережной. Но я знаю, что две трети москвичей не пришли на выборы, потому что им равно противна власть, ворующая деньги и голоса, и оппозиция, присоединенная тайным шлангом к олигархическим деньгам, равно противен казенный патриотизм воров, говорящих о нравственности, и дикий бред тусовки, называющей людей быдлом, а себя элитой. И нет ответов на простые вопросы, как жить на зарплату и будет ли медицина платной, и как выжить с удавкой тарифов на горле и сколько еще терпеть жалкие пенсии… Но тут, на митинге, где оптимизм взнуздывается и доводится до предела, за которым уже почти что отключенные мозги, все эти вопросы насущной жизни остаются за кадром, а звучат громко, с той властностью, с которой вождь и должен говорить со своими восторженными сторонниками, совсем другие слова: «Кто-нибудь может победить в России, кроме нас? — Не-е-ет! — Вы верите мне? — Да-а-а! — Верю я вам? — Да-а-а-а!»

Каждому свое В сентябре 2013 года в Санкт-Петербурге в Константиновском дворце проходит саммит G-20. Жмут друг другу руки. Сидят в белоснежных креслах. Заседают за круглым столом под сияющими люстрами. Обсуждают мировой порядок, инвестиции, международное развитие, устойчивый рост…

Суд над узниками Болотной идет уже три месяца. Число заседаний суда приближается к сорока. Это более двухсот часов, проведенных в двух судебных залах, двести долгих и утомительных часов, наполненных сотнями вопросов адвокатов, монотонной бубнежкой прокуроров в коротких юбочках, унылыми показаниями так называемых пострадавших, которые то ничего не помнят, то ничего не знают, болью родных и ледяной издевкой судьи Никишиной, которая проявляет острый ум, быструю реакцию, административную четкость, несомненную спайку с обвинением… И еще все что угодно, кроме человеческого сочувствия людям, взятым властью в заложники и сидящим в клетке.

Ни разу за все двести часов процесса судья Никишина не обратилась ни к одному из узников по имени или имени-отчеству, а всегда только по фамилии и в основном в тоне окрика: «Кривов, хватит! Полихович, надо меньше переговариваться, больше будете слышать!» В этом казенном обращении звучат подковками сапоги тюремщика и лязгающие двери автозака.

Я дурею от этого суда, который все больше и больше напоминает суд сумасшедших, тайно захвативших власть над живыми людьми, меня мутит от этого многомесячного скрупулезного рассмотрения дела о двух царапинах и трех перевернутых туалетах, от всей этой мелочной формальной процедуры, за правильностью которой так строго и даже истово следит судья в черной мантии. Но плотная ткань формальных процедур — только драпировка пустоты. Обвинения нет, оно пусто, пусто в мозгах у двух полненьких девочек-прокурорш, выращенных в государственном инкубаторе для специальных целей подобных процессов, пусты правила, на которых настаивает судья, холодным голосом и невидимым ножом по сто раз за заседание обрубающая вопросы адвокатов и ходатайства подсудимого Кривова. Но это чувствую я, который сидит в зале на скамейке, ходит зрителем в суд по доброй воле и уходит из него на свободу, на улицу, домой. А подсудимые? Им-то как? Как они выносят весь этот так называемый суд в своих клетках?

Второй год в тюрьме за то, что пришел на разрешенный митинг в центре Москвы. Второй год без нормальной еды, без нормального сна, без нормального воздуха, без общения с близкими (его запретила судья на время процесса), без свободы выйти в город и выпить кофе в кафе, без катания на велосипеде по дорожкам, которые так заботливо прокладывает для нас мэр, без интернета, без любимого кресла и расслабляющего дивана, без душа и сигареты, выкуренной в родном доме в створку окна, без телефонных разговоров, без цветов на подоконнике, без всего того, что составляет нормальную человеческую жизнь. Второй год идет пытка двенадцати невинных людей лишением их нормальной человеческой жизни. Машина власти, захватившая их в заложники и запихавшая в мясорубку процесса, периодически вдруг делает железные реверансы и прикладывает к харе сталинского палача картонную масочку гуманности. Вот вы сидели все в одной тесной клетке, а теперь сидите в двух! Задыхались, а теперь мы вам воздух дали! И даже кипяток для сухпайка государство вам не пожалело, а это же стоит целых 3 копейки литр! Так они говорят или могли бы сказать, но вся эта так называемая гуманность разлетается вдребезги, когда узника Кривова, больше всех докучающего судье вопросами и ходатайствами, вдруг берут из камеры и в понедельник, когда суда нет, все равно привозят в суд и девять часов подряд держат в тесном темном пенале…

Один за другим выходят давать показания омоновцы и говорят то о царапине на руке, то о моральном ущербе, полученном оттого, что кто-то взял их за руку с дубинкой, которой они, конечно же, никого не били. А кто же тогда бил? На видеозаписях, показанных в суде, видно, что били, да и сам я, бывший на той площади с начала и до конца, видел, что били. И что противопоставить царапине на руке омоновца? Исполосованную дубинками, всю в длинных красных вмятинах, спину Дениса Луцкевича, сидящего в клетке? Разбитую в кровь полицейскими дубинками голову Виктора Захарова, второй год ищущего и не находящего суд, который принял бы дело по избиению гражданина полицией на митинге 6 мая 2012 года к рассмотрению?

Некоторые узники молчат все сорок заседаний и двести часов. Они просто сидят в клетке молча, час за часом, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, словно из этого зала и бреда перешли уже в какое-то другое пространство и измерение. Я ни разу не слышал голос Степана Зимина, он молчит, молчит и Алексей Полихович, а Андрей Барабанов в черной майке и черных шортах на моих глазах вдруг проваливается в сон в клетке.

Я смотрю на его лицо с закрытыми глазами и понимаю, что его сон подобен обмороку, его сознание просто не выдерживает уже этого монотонного, повторяющегося изо дня в день надругательства над смыслом слов и временем жизни. Его сознание отказывается здесь присутствовать, сознание хочет ускользнуть, убежать из ловушки, в которую его запихнули. Потом он вдруг просыпается, и с удаления в десять метров я снова вижу его глаза — глаза человека с зашитым ртом, онемевшего, потому что слова лишились смысла, глаза узника, молча испытывающего дикую, убийственную тоску. Он вернулся из краткого сна, и все по-прежнему: клетка, великие адвокаты на портретах, черная птица судьи на возвышении, монотонные процедуры и похабная ложь, все длящаяся и длящаяся в ярко освещенном торжественном зале.

Но не все из заложников молчат. Владимир Акименков говорит, но говорит, не когда судья даст ему слово и не в узеньких рамочках формальных процедур, а когда захочет и вообще о другом. Это его свобода, он уже обрел ее в этом зале. Говорит он глухим голосом, без волнения и даже несколько расслабленно, как человек, знающий цену и предвидящий конец всей этой игры и уже давно вышедший из нее. Омоновцев он спрашивает не о том, где они были, где стояли, куда бежали, что запомнили, хотя любая малейшая деталь их показаний может повлиять на его судьбу, а о том, чем их наградили и нравится ли им бить людей. Некоторые вопросы этого левого активиста с бритым черепом звучат как библейский глас вопиющего в пустыне. «А третий прокурор почему не приходит на процесс? — вдруг ни с того ни с сего интересуется Акименков. — Ему стыдно?» Вопрос, с которым он вклинивается в монотонный ход суда, обращен к двум сидящим прямо напротив него прокуроршам. Они делают вид, что не слышат. Судья на своем возвышении тоже старательно не слышит. Все представители суда, охраны и обвинения делают вид, что не слышат этот глухой голос слепнущего заложника, тринадцать месяцев сидящего в тюрьме ни за что, потому что такой простой и короткий вопрос они не хотят, не должны, не могут себе позволить услышать.

Не слышит этого вопроса президент страны, благодушно рассказывающий нам в своем очередном телеявлении, что нечего ругать наш суд, в Италии суд еще хуже. И мы видим в его лице абсолютное, сытое безразличие к двенадцати узникам, которые сидят в тюрьме, в том числе и по его воле. По Конституции президент является гарантом прав человека, но его почему-то больше занимает защита прав сирийского диктатора Асада, чем двенадцати граждан России. Не слышит вопроса Акименкова и господин Собянин, который после побоища, устроенного полицией 6 мая 2012 года на Болотной площади, трогательно навещал пострадавших омоновцев и торжественно награждал их квартирами, так, словно они победили великого врага, а не избили мирных сограждан, но до сих пор не нашел времени прийти на суд и поддержать двенадцать жителей города, где он работает мэром. Не слышит этого вопроса и премьер-министр, который вообще-то у нас юрист и прекрасно понимает, что в высоком торжественном зале, на глазах у всей страны, день за днем и месяц за месяцем происходит уничтожение суда как такового.

Дело, которое следовало закрыть в первые десять минут рассмотрения, дело, в котором пострадавшие просят судью перевести их в свидетели, а судья их не отпускает, тянется месяцами. Люди, которые не сделали ничего, сидят в тюрьме. Прокуроры симулируют обвинение. Но говорить об этом премьер-министру не с руки, потому что в узкоспециализированном, профессиональном сообществе власти один отвечает за финансы, другой за дороги, третий за связь, четвертый за поддержку Асада, пятый за контакты с Европой, а за стыд и позор страны не отвечает никто.

Страдания подполковника Б Октябрь 2013 года. Медленное распятие «узников Болотной» продолжается

Болотное дело переехало в Никулинский суд на юго-западе Москвы. Это серое шестиэтажное здание с длинными коридорами, рядами одинаковых дверей и полами и стенами, облицованными коричневой немаркой плиткой. Решетки на окнах и белый неоновый свет дополняют картину. На первый взгляд здание как здание, контора как контора, но только на первый.

Чем больше времени проводишь здесь в ожидании, пока привезут узников и начнется очередное заседание суда, тем яснее и острее чувствуешь как бы тайно заложенную в проект оскорбительную издевку.

Община «болотного дела» — их полсотни человек, это родственники, активисты, адвокаты, друзья узников, люди разных взглядов и возрастов — часами ждет начала заседания перед запертыми дверями зала 303. Ни в холле, ни на всем протяжении длинных коридоров нет ни одного стула. В первый день процесса в Никулинском суде в боковом отростке коридора еще находится маленькая банкетка, на которую садится и терпеливо ждет час и второй Людмила Михайловна Алексеева. Ей 86 лет, она помнит аресты 37-го года и процессы семидесятых. Женщину, нашедшую, где присесть, примечают чьи-то внимательные глаза, контролирующие процесс, и на следующий день банкетки нет. Ее убрали, теперь сесть негде. Даже если вам 86 лет и у вас болят ноги — стойте.

По всем ГОСТам и СНиПам шестиэтажное государственное присутствие должно иметь туалеты на каждом этаже. Но их нет, а вернее, они спрятаны за дверями без табличек. Мужик в мятой зеленой робе и желтых сандалиях, бродящий по суду со стремянкой и коробкой лампочек, объясняет мне, что туалеты забрали себе судьи и прокуроры. Там, в чинном спокойствии, в запахе дезодорантов, в размышлениях о праве и законе, они свободны от контакта с этими жалкими, вечно что-то преступающими, вечно чего-то ноющими, дурно одетыми серолицыми плебеями, для которых на первом этаже выделен один-единственный туалет. Один для всех, без различия пола. Около в него в очереди стоят молодые красивые женщины, седые мужчины с портфелями, блистательные адвокаты в строгих костюмах, стильные девочки в сапожках, продвинутые мальчики с планшетами, мрачноватые мужики в кожанках. В Никулинском суде место невольной встречи всего нашего многообразного великого народа — вот здесь, у одной на всех двери в сортир. Это как будто заскорузлый палец вертухая указывает нам всем наше место.

Судья Никишина, приятная молодая женщина со всегдашней ироничной полуулыбкой на лице, приезжает в суд в фиолетовом пальто, к которому так хорошо идет изящный шелковый платочек в сиреневых тонах. В это время большая прокурорша Костюк проходит по первому этажу суда в экстравагантном суперкоротком платье, показывающем ее ноги. Они удаляются куда-то туда, за кулисы действия, в свои комнаты, где у них, конечно же, уже заготовлены прокурорские формы, судейская мантия и черные туфли на высоких каблуках. Я вижу эти туфли на шпильках, когда милая москвичка в фиолетовом пальто Наталья Никишина, перевоплотившись в судью Вашу Честь Никишину, выходит в зал в строгой черной мантии с белой манишкой.

Судья Никишина назначает заседание на 11.30, но только это ничего не значит, потому что тяжелая, ржавая, тупая тюремная машина в своей работе не обращает на судью особенного внимания и просто не доставляет ей узников в назначенный срок. Проходит час, проходит два, но узников нет. Это не случайность, это повторяется каждый день, во вторник, в среду и в четверг. И, маясь по три часа в голом предбаннике без окон и стульев (некоторые просто садятся на пол, сидят, раскинув ноги, на кафеле, полулежат на полу с планшетами в руках и рюкзачками под спиной, а Виктор Иваныч Савелов, отец узника Артема, ходит между ними и раздает яблоки), начинаешь понимать, что главный тут даже не судья. Есть кто-то или что-то еще, нависающее с высоты, темное, важное над всем этим делом и действом. Наталья Никишина сидит тихонько где-то в недрах присутствия и терпеливо ждет, пока громыхающая дверцами автозаков, никуда не спешащая, гремящая замками и мисками, пересчитывающая головы и ложки, питающаяся человеческим страданием, удобренная кровью Магнитского, растущая из грязной жижи сталинских репрессий система соизволит выбросить из своего чрева нужных для суда людей.

Предбанник вдруг наполняется бойцами в черном. Бронежилеты, береты, подбритые виски, брутальные лица, высокие ботинки, все суровы и напряжены так, словно им предстоит прорыв через вражеские порядки. Зачищают от людей холл, становятся в цепь. С тихим ужасом в глазах, сдавленные в коридоре, за их широкими спинами стоят женщины, стоит мама Андрея Барабанова в черном траурном платке, с уже никогда не проходящим выражением страдания на измученном лице. Наконец в рации звучит: «Поднимаем, готовимся!» Они напрягаются, мрачнеют, на плече у одного из спецназовцев начинает мигать красным огоньком видеокамера, фиксируя поведение мам, жен, дедушки, адвокатов, друзей подсудимых…

Из двери на лестницу до двери в зал суда — десять шагов. Подгоняемых охраной, скованных наручниками «узников Болотной» не проводят, а почти протаскивают — не стоять, быстрее, быстрее! — на глазах родных и друзей. Но едва первый из них появляется в двери лестничного пролета, как через спины спецназа и плечи полиции обрушиваются оглушительные аплодисменты. Конвой тащит девять человек в наручниках под аплодисменты, которых не бывает ни в одном театре, под аплодисменты, которые вынимают душу, под отчаянный грохот ладоней и под громкие крики, которые не может (и не пытается) прекратить никакой спецназ: «Держитесь, ребята! Мы с вами! Держитесь! Молодцы! Держитесь!»

«Держись, братишка!» — кричит Акименкову маленькая девушка в щель между спинами спецназовцев. Ее лицо чуть выше их поясниц. Большой Акименков успевает чуть улыбнуться на ходу. «Лёшик, давай, держись! Врагу не сдается наш гордый «Варяг!» — сильным голосом очень веско говорит сыну Алексею Полиховичу его отец, тоже Алексей Полихович, мужчина в коричневой кожанке. Но все происходит слишком быстро, их тащат со страшной скоростью, сын не успевает даже голову повернуть к отцу.

А за этой стремительно несущейся цепочкой черных конвоиров и скованных наручниками людей, усиливая ощущение бреда, мчится на поводке черный ротвейлер с огромной головой, а вслед за ним пролетает его хозяин в голубоватом камуфляже и таком же кепи.

Заседания суда начинаются одинаково. В клетке из серых крашеных прутьев встают узники и говорят: «Прошу дать мне возможность сделать заявление!» Встает голодающий тринадцатый день кандидат физико-математических наук Сергей Владимирович Кривов, на лице его сияет тоненькая оправа очков, встает обычно молчащий на заседаниях Андрей Барабанов и тоже просит минуту на заявление. Акименков тоже встает. По закону они имеют право сделать заявление, но судья Никишина, сидя за длинным столом, с высоты своего подиума перебивает их, затыкает им рты и словно заталкивает обратно в клетку.

Сядьте! Не разрешаю! Не давала вам слова! Я вам слова не давала! Или вообще ничего не говорит и ведет процесс мимо них, словно они со своими жалобами и болью вообще не существуют.

Так она их гасит в эти моменты. А о чем они хотят сказать? Кривов хочет сказать, что требует положенных ему по закону протоколов судебных заседаний, а ему их не выдают. Барабанов хочет сказать, что плохо себя чувствует, у него болит голова, не видит один глаз, и он просит медицинской помощи. Ночью, встав в камере, он ударился головой о какую-то железку и с тех пор мучается болями. Он начинает фразу, а судья перебивает его, он тихим, слабым голосом снова начинает фразу, а судья снова перебивает его, он тогда опять начинает фразу, а судья вновь перебивает его, и тогда этот интеллигентный молодой человек, вегетарианец и художник, молча садится, так ничего и не сумев сказать.

А Акименков не садится. Он во всем черном, а на ногах у него пластиковые шлепанцы. Он говорит: «Ваша Честь, меня перед заседанием суда бил конвой! Ударили сзади по голове!» Но и это обстоятельство судью совсем не интересует, так же как не интересует ее и заявление Кривова на следующем заседании о том, что и его тоже в здании суда только что бил конвой. Я смотрю на этих мрачных парней в черном, кем же надо быть, чтобы бить узника? Кривов говорит о действиях конвоя против желания судьи, пересиливая ее голос своим, два голоса борются некоторое время, он все же договаривает до конца, а она тогда велит охране удалить его из зала.

Кривова ведут в наручниках, а он улыбается. Со скамеек публики ему кричат: «Держись, Сергей! Спасибо, Сергей!» Одна женщина касается его рукой, словно желая перелить ему свою силу, дать ему свое благословение, но охранник резко дергает его на ходу за наручники: «Не трогать!» За спиной их уже разгорается скандал, потому что адвокат Кривова Макаров встал и идет по залу, громко говоря судье: «Вы тогда меня тоже велите удалить… его бьют… моего подзащитного бьют… и что мне делать?» Но как бы громко ни говорил адвокат, судья на своем подиуме его не слышит, потому что не хочет слышать.

В перерыве, в маленьком буфете на семь столиков, я подхожу к Макарову и прошу показать мне записку от Кривова, где он сообщает о том, что случилось. Макаров сидит перед чашкой чая. Он уже сфотографировал записку, показывает ее мне в смартфоне. Это листок в клеточку, перегнутый пополам. «Полицай 007308. Полностью раздели в коридоре. Приказали полностью снять трусы, приседать. Я присел 3 раза. Больше отказался. 007308 начал „быковать“ типа: „Ты че, отказываешься обыскиваться?“ Раз 5–6 задал этот вопрос. Я молчал. В конце ударил в плечо. Несколько минут стоял абсолютно голый перед 6–8 полицаями. В несколько метрах через стекло еще двое сидело полицаев. Одна из них женщина. Как думаете, куда и как можно пожаловаться?»

Два дня подряд в суде идет допрос пострадавшего во время событий 6 мая 2012 года на Болотной площади подполковника полиции Игоря Борисовича Беловодского. Подполковник — маленький мужичок в синем костюме и розовой рубашке, с твердым, каким-то негнущимся лицом, которое не часто удается увидеть, потому что он все долгие часы допроса стоит спиной к адвокатам и залу и лицом к судье. Другие омоновцы из вежливости оборачивались на короткое время к адвокату, задающему вопросы, этот принципиально все время стоит к адвокатам спиной, словно демонстрируя им свое презрение. Он и голосом это показывает. В толпе в тот день его толкнули, ударили в плечо и оторвали один погон. Никакого ущерба здоровью он не получил, к врачам не обращался. То, что он пострадавший, он понял не сам, ему об этом сказали следователи.

Он начинает свой рассказ о событиях 6 мая уверенно, бойко и даже грозно. Смысл его речи в том, что 6 мая на Болотной площади полиция создала для демонстрантов все условия и достаточный проход, и все, кто хотел, в него проходили, и он уговаривал всех идти на площадь, а они зачем-то хотели пройти на Большой Каменный мост. И это не полиция своей цепочкой заблокировала проход, а группа провокаторов. Да, группа провокаторов среди демонстрантов заблокировала проход демонстрантов… Что за бред? В зале шум. Кто-то из адвокатов спрашивает, почему он тогда не задерживал провокаторов, но он их не задерживал, вот и все. Бойкий подполковник скачет дальше, решительным голоском рисуя полицейскую фантазию. Вины на себе и полиции он не чувствует, машущих дубинками полицейских не видел, врывающийся в толпу ОМОН не заметил, с избитыми окровавленными демонстрантами не встречался, но зато точно знает, что вся вина на людях, это они виноваты. Эту мысль подполковник на разные лады поет и так, и эдак, как бы притоптывая людей своим сердитым начальственным голоском, и вот он расходится в своем азарте все сильнее и сильнее, понимая молчащий в одурении от его речей зал как собрание людей, которых он построил, как на плацу. Но это не так.

Вступают адвокаты, спрашивают, к кому он имеет претензии и какие? А он, этот маленький подполковник, имеет претензии ко всем сидящим здесь людям!

Вот так! Зал ахает в изумлении. Ко всем в зале или только к узникам? Подполковник подтверждает, что имеет претензии ко всем, кто сидит в клетках, они виновны, потому что просто так у нас в клетки не сажают.

Если их туда посадили органы, значит, виновны, настаивает этот говорящий винт репрессивного аппарата.

Раздается грохот. Это Мария Баронова, подсудимая, сидящая среди адвокатов, с размаху швыряет чем-то о стол и истошно кричит на подполковника. Адвокат, сидящий рядом с ней, пытается ладонью зажать ей рот, но она все равно кричит в лицо маленькому кровожадному человечку, как будто свалившемуся в судебный зал из времен репрессивной чумы, массовых посадок, стукачей и держиморд. Ей плохо от этой подлости, от этой лжи, от этого казенного зала, куда она месяцами ходит как на работу и где изо дня в день творится ложь и кошмар. Она кричит в зале суда, черном от обилия в нем спецназа, полиции и приставов, кричит в негнущееся лицо опешившего и вдруг умолкшего полицейского и вместе с тем кричит в хари и рожи всей этой бесконечной, уходящей в прошлое — а может, и в будущее — вереницы палачей и сволочей, казнивших свой народ, распихивавших его по тюрьмам за три колоска и лагерям за оторванный погон. «С твоей семьей такое сделают!..» Адвокат Бадамшин, держа Баронову одной рукой за плечи, другой наконец умудряется зажать ее кричащий рот. Он ведет ее к дверям и выводит из зала.

Первым отпор подполковнику дает адвокат Клювгант. В зале вдруг возникает и поднимается его хорошо выдержанный, громкий, сильный, профессиональный голос. В его голосе точная мера гнева и четкий лед презрения. «Презумпция невиновности у нас отменена? Какие у вас основания для обвинения присутствующих здесь людей?» Но это еще не все, адвокат бьет с размаха: «Ответ на этот вопрос необходим для привлечения вас к уголовной ответственности за дачу заведомо ложных показаний!» Так с подполковником еще никто никогда не говорил, и он начинает отъезжать назад: «Я так считаю… субъективно…» И снова огрызается — это первый свидетель обвинения, который пытается рявкать и кричать на защиту, — но тут же получает в лоб четкое, понятное, ясное: «Вы на меня, как на своих подчиненных, не кричите! — Адвокат, слушайте ответ! (это судья) — Ответ готов слушать, окрики нет!» — у Клювганта быстрая реакция, и он точен.

Теперь в клетке встает для допроса свидетеля обвинения Акименков. Он стоит спокойно во весь свой немалый рост напротив полицейского подполковника, у которого над темно-синим воротником пиджака торчит неуместно розовый воротничок, лицо Акименкова бледно, это бледность заключенного, месяцами не имеющего воздуха и света и долгие часы проводящего в железном ящике автозака, а глаза его превратились в щели. Ничего между ними сейчас нет, кроме пяти метров мертвого неонового света, серой решетки клетки и пропасти душ и понятий, разделяющей узника-активиста и полицейского в штатском.

«Пострадавший! — в голосе Акименкова сарказм. Вполне здоровый мужичок в игривой розовой рубашке, весь наполненный каким-то нездоровым гневом и нервной грубостью, тут, в суде, считается пострадавшим, а он, Акименков, второй год слепнущий в тюрьме, кто тогда? — Вы знаете фабулу моего обвинения? Это он спрашивает человека, только что сообщившего, что полагает всех сидящих в клетке виновными.

— Нет.

— Пострадавший! Снова он лепит это слово в лицо подполковнику, у которого нет никаких медицинских документов о его страданиях, да и страданий нет, а есть только оторванный неизвестно кем погон, и с этим погоном он явился в суд и попрекает им людей, которых даже и не видел на Болотной площади. — Вы знаете, что у меня в тюрьме зрение упало до 10 % на одном глазу и до 20 % на другом, пострадавший?

— Нет.

— Вы знаете, что есть полицейские в регионах, которые отказываются разгонять вышедший на улицы народ?

— Вопрос снят!

— Вы выполните приказ, если вам прикажут стрелять в демонстрантов? — задает Акименков свой традиционный вопрос, не обращая внимания на судью Никишину, чей голос сейчас суетливо вертится и вьется вокруг него. Судья пытается защитить маленького сердитого подполковника от слепого человека, сидящего в клетке. Подполковник молчит.

Работает адвокат Макаров. Этот грузный человек в рубашке в синюю полоску и в очках в массивной оправе наезжает на подполковника Беловодского, как бульдозер. Тот пришел в суд, про который он знает, что суд на его стороне, он пришел такой весь самоуверенный и даже чуть упоенный своей ролью гневной жертвы с оторванным погоном, — но теперь он подвергается допросу адвоката Макарова и понимает, что все не так легко и просто даже в этом суде. Макаров давит его, задавая десятки и новые десятки вопросов, касающиеся всех подробностей того, что происходило 6 мая 2012 года на Болотной площади. Даже если сотни вопросов, занимающие часы в заседании, имеют целью сделать пребывание свидетелей обвинения в суде тяжким и обременительным, то и тогда в них уже есть смысл. Но смысл, конечно, не только в этом. Адвокат Макаров вопросами нащупывает дыры в показаниях свидетелей обвинения, закручивает их ум в спираль, выводит их из себя. Россыпями своих бесконечных вопросов он хочет захватить и вытащить из памяти людей крупицы истины и мельчайшие подробности происходившего в тот день на площади.

Макаров очень многое знает о том, что тогда было. Он знает фамилии офицеров полиции, знает номера квадратов на оперативном плане (а подполковник их не может вспомнить, вот странно), знает, какое подразделение, под чьим началом где стояло и куда шло, знает, какие спецсредства были в кузовах грузовиков, знает несовпадения в показаниях полицейских, знает точную топографию места происшествия, которая свидетелям обвинения часто неизвестна. Они иногда даже названий улиц не знают. Упорный и тщательный, оснащенный ноутбуком и листами бумаги с записями, он на всех заседаниях терзает свидетелей обвинения бесчисленными вопросами, и я вполне верю и сам вижу, что своим маниакальным упорством он может допечь человека до белого каления и своей тщательностью довести до обморока. Его прессинг изматывает всех, включая судью Никишину, которая в конце концов устало умолкает за своим столом, сидит там с грустной улыбкой и на третьем часу работы Макарова с надеждой спрашивает: «У вас вопросы еще есть? — Конечно, Ваша Честь!»

Этот круглый, коротко стриженный человек хочет знать о событиях на Болотной площади все. Он хочет узнать, кто командовал операцией по разгону митингующих, какие приказы подполковник получал, устные и письменные, какие маневры осуществляли силы правопорядка, участвовал ли подполковник во встрече с Путиным на базе ОМОНа в Домодедове, в связи с чем утром 6 мая было принято решение о резком увеличении численности полиции в Москве, почему был изменен оперативный план, в результате чего блокирующая цепочка, первоначально не перекрывавшая Болотную площадь, была перенесена вперед и закупорила подход для огромной колонны демонстрантов, занимавшей всю ширину Якиманки. Как колонна могла пройти в узкое горлышко, созданное полицией? Ему очень трудно работать, потому что судья Никишина и две прокурорши всеми силами мешают ему. Судья снимает его вопросы по десять подряд, но ничего не может сделать с ним, потому что у него тогда находится одиннадцатый, двенадцатый… пятнадцатый. «Гособвинение панически боится этих вопросов!» — успевает он сказать негромко себе под нос, но все его слышат. Силы адвоката Макарова не иссякают никогда, упорство его не имеет границ, и он четвертый месяц делает ту работу, которая должна была бы сделать независимая думская комиссия по расследованию событий на Болотной площади, если бы у нас была Дума.

Воздух за окном становится серым. На окнах решетки снаружи и белые жалюзи внутри. Жалюзи всегда садистически опущены, чтобы не дать узникам увидеть и кусочек Божьего мира, в котором они так давно не были. Наступает вечер. Прокурорши переговариваются за своим столом, многозначительно улыбаются, хихикают и вдруг игриво предлагают адвокату Макарову сделку: обвинение не будет требовать снять вопросы защиты, если защита будет задавать их быстрее. Им кажется, что это остроумно. Макаров просит Вашу Честь прекратить ерничество гособвинения. Он готов работать весь вечер и всю ночь, засыпая несчастного подполковника вопросами, на которые тот, как сомнамбула, отвечает: «В настоящее время не помню! По 6 маю я, к сожалению, не помню… Я же сказал, не помню сейчас!» (Это он уже кричит страдальчески, замученный адвокатом.) Но и на полное запирательство подполковника, не желающего прояснять действия полиции по разгону разрешенного митинга на Болотной площади, у адвоката Макарова есть вопрос: «А почему вы уклоняетесь от ответов на вопросы защиты?»

Прокурорша Костюк, та самая, что щеголяла в ожидании заседания суда с голыми ногами и в экстравагантном платье, не выдерживает изнурительного прессинга Макарова и покидает место битвы и свое рабочее место. Она бежит из зала с коричневыми стенами, где упорно и монотонно задает вопросы неутомимый адвокат Макаров. В руке у нее голубой глянцевый смартфон, у уха легкомысленные кудряшки. Куда же вы уходите, прокурор, ведь дело еще не закончено? Ведь ваше фальшивое обвинение еще не разбито адвокатами вдребезги, ведь президент, премьер-министр, главы СК и прокуратуры еще не принесли извинения невинным узникам, ведь судья Ваша Честь Никишина еще не совершила свой судейский подвиг, запретив конвою и пальцем касаться беззащитных граждан свободной страны, ведь все газеты России и мира еще не вышли с передовицами о том, что позорище наконец завершилось и теперь гособвинению остается только думать, что оно будет объяснять своим детям, которые однажды придут из школы с урока истории и спросят: «Мама, а это ты держала невинных людей в тюрьме?» Но прокурорша бежит, может быть, вечером у нее свидание, или она ведет здоровый образ жизни и ей пора съесть котлету, или сегодня вечером у нее кино по ТВ и она уже запасла в холодильнике бутылку пива. Ничего удивительного, нормальная жизнь, в двенадцатиэтажном доме напротив суда зажигаются окна, все мы люди, и все мы рано или поздно расходимся по домам. Но только те, что сидят в клетке, пока что уйти не могут.

Этот город лучше не дразнить Зажатая полицией, находящаяся под судом, живущая в ощущении нарастающего бреда, чувствующая пальцы палача на своем горле, живая Москва 27 октября 2013 года все равно выходит на митинг

Двое играют рок-н-ролл на углу Большой Дмитровки и Страстного бульвара. Один со старенькой черной акустической гитарой в руках, у него лысый череп, он в красной рубашке, тертой кожанке и мощных грязных ботинках на толстой подошве. У другого — алая электрическая соло-гитара, он с длинным хвостом светлых волос за спиной; оба в старых джинсах с подвернутыми штанинами. Весь их аппарат — немудреный динамик и крошечный мигающий огоньками усилитель — умещается на двухколесной каталке от сумки, с которой советские граждане когда-то ходили по магазинам. Аппарат привязан к железкам резинками от эспандера. Люди стоят вокруг широким кольцом, тут все, правые, левые, либералы, экологи, кто угодно, и они слушают длинную балладу об узнике, которого свинтили и бросили в тюрьму, а его жена…

— «Яблочники»! Идите сюда! — гитарист с наушником в ухе и крошечным микрофоном у угла рта зовет джентльменов в длинных стильных пальто с яркими бело-зелеными партийными шарфами. — Навальнисты, вы тоже! Это ничего, что петух еще не прокукарекал, а ваш вождь уже трижды предал Удальцова… Все идите сюда, будет весело!

Марш начинается. Правая часть Страстного бульвара заполнена почти вся, левая — на треть. Всего пришло тысяч пятнадцать. Как всегда, либералы занимают одну сторону бульвара, левые — другую, но сегодня особой разницы в лозунгах и настроениях между двумя колоннами нет. И справа, и слева от пустого бульвара, блокированного цепями полиции, плывут мимо домиков старой, уютной Москвы лица узников Болотной на поднятых вверх портретах. Десятки портретов, а может, сотни. Прежде, до того, как суд начался, я смотрел на такие портреты как-то вообще, теперь смотрю иначе. Теперь я видел этих людей в стеклянной клетке Мосгорсуда, за решетками в Никулинском суде, видел длинную муку издевательских судебных заседаний, видел лающего ротвейлера в зале суда, видел наручники, которыми узников приковывают одного к другому, глядел в лицо конвойному, который пять минут назад ударил слепого Акименкова, и теперь эти лица задевают меня лично и конкретно. Я вижу Сергея Кривова, плывущего над толпой, и сразу встает в памяти его невысокая фигура, стоящая в клетке, и его голос, монотонно повторяющий в адрес судьи: «Я прошу дать мне сделать заявление… Я прошу вас дать мне сделать заявление!»

В первом ряду колонны справа от бульвара идут Владимир Рыжков, всем своим обликом — черная кепка, застегнутый на все пуговицы темный плащ, глухой темный шарф — напоминающий хорошо упакованного чиновника советской эпохи (простите, Владимир!), а рядом с ним, составляя с ним контраст, шагает спортивно-импозантный Немцов с эффектной сединой в волосах, в черном блейзере и в серой майке под ним. Первый ряд несет транспарант «Требуем освободить узников 6 мая! Свободу всем политзаключенным!» Потом, на подходе к Трубной, я снова нагоняю голову колонны и вижу, что лозунг сменился, теперь он гласит: «Массовые беспорядки в голове у Путина! Покончим с путинизмом — освободим заложников!» Молодой человек в очках, крайний в первом ряду, несет листовку: «Свободу политзаключенным!», а рот у него заклеен аккуратной бумажкой со словом «Путин». И так, с заклеенным ртом, он идет весь свой путь по бульварам.

Единство связывает незримыми нитями обе колонны марша. Справа кричат: «Свободу Николаю Кавказскому!», а его мама в длинной юбке и теплой шапочке идет слева. Жену моряка, студента и анархиста Алексея Полиховича я вижу в колонне анархистов, у нее распущенные волосы, и она вместе с другими несет плакат с лицами узников, среди которых и лицо ее мужа. Левая колонна идет вперед как бы с двойным ударом, сначала всю проезжую часть перекрывает черно-красный транспарант с огромными белыми буквами: «Пора разрушить эту тюрьму!», а вслед за ним анархисты несут лозунг: «Государство — твоя тюрьма! Освобождайся!» И шипастая, мерзкая колючая проволока во всю длину сизого транспаранта.

Среди флагов, веющих на осеннем ветру, плывут плотной группой эти лица: Денис Луцкевич с короткой стрижкой, Артем Савелов, молчаливый, не очень уверенный в себе, словно схваченный немотой на портрете, бритый Удальцов, с улыбкой понимания глядящий из своего заточения на бурлящие колонны москвичей. Но тут, на портретах, лозунгах и транспарантах, не только узники Болотной, тут и другие политзаключенные: Надя Толоконникова, экологи, сидящие в мурманской тюрьме… Идет Женя Чирикова в белой куртке и белых сапожках, с поднятой правой рукой, на два пальца которой надет сложенный из бумаги кораблик, и на нем написано: «Свободу узникам Arctic Sea!» Люди из «Экообороны» под зелеными флагами идут с такими же детскими бумажными корабликами, и каждый сам пишет на нем, что считает нужным. «Природа важнее, чем прибыль!» — читаю я. Девочка лет десяти, в теплой шапочке и с шерстяной совой в руках, написала на кораблике округлым почерком: «Птицы и звери Арктики за свободу корабля Greenpeace!» А еще проплывают мимо меня две девушки под одним зонтом, вручную раскрашенным на красные и желтые дольки и с надписью по кругу: «Свободу Pussy Riot!»

В правой колонне кричат: «Вернем власть народу!» — с той же мрачной силой, что и в левой. А слева звонко кричат несколько молодых голосов: «Тридцать седьмой не пройдет!» «Вы нам коррупцию — мы вам революцию!» — кричат и слева, и справа. И лозунги, плакаты, картонки, таблички, листы бумаги говорят об одном и том же и слева, и справа: «Хватит фабриковать дела!» «Путинские скрепы» (наручники под этими словами), «Долой власть чекистов!». Течет по бульварам живая Москва, Москва всякая и разная, не приводимая к единому социальному знаменателю, Москва, выходящая на Болотную, Москва, собирающаяся на народный сход в Бирюлеве, Москва тихих переулков центра и темных окраин, Москва, изящно уезжающая отдыхать в Прованс, и мрачно в спальные районы на депрессивных маршрутках. У женщины с золотыми колечками в ушах самодельный плакат: «Берия воскрес. Жди арест». У мужчины в кожаной кепке, с окладистой седой бородой русского мыслителя и с белым зонтиком в руке на груди ватман с черными буквами, все заглавные: «ГАДУ НЕТ!» Ниже черные буквы «ФСИН РФ» перетекают в кровавые подтеки «ГУЛАГ».

Ревут, кричат, орут мегафоны, заводя марш и добавляя воодушевления в души. Глашатаи колонн по памяти, не заглядывая в бумажки, перечисляют имена всех узников Болотной, а потом то требуют для них свободы, то многозначительно подвешивают в воздух: «Путин…» — «Вор!» — кричат сотни голосов, некоторые добавляют: «Убирайся!», а маленькая женщина, бойко прыгающая вперед на двух палочках-костылях, с веселым хулиганством лепит свою личную, персональную оплеуху: «Сатана!»

Путина вообще очень много на этом марше, его поминают через каждые десять метров, его несут на плакате в виде бровастого генсека с подписью: «Я не спешу расстаться с властью!», а еще он едет в руках у одной женщины в виде самодельной карикатурной куклы из папье-маше, надевающей на матрешку-Россию тюремный кокон с зарешеченными окошками. Его очень не любит — это слабо сказано! — вот эта уличная, стихийная, бойкая, не лезущая за словом в карман, ехидная и часто злоязычная Москва, а он глядит на нее со злобным выражением лица с одного из плакатов, глядит так, что, кажется, сейчас всех тут зарежет и сожрет, и огромными буквами вопрошает народ: «Вы — кто?»

«Мы здесь власть!», «Это наш город!», «Путина — к Ельцину!» Так отвечают ему люди, прекрасно знающие, что это он взял заложников и он держит узников Болотной в тюрьме. Это люди сегодняшнего дня — дюжина смартфонов, пяток видеокамер и десяток фотоаппаратов на десять человек, и какие у девушек сапожки и шляпки! — но при этом в них есть что-то вечное. Странно вписываются времена одно в другое, и странно рифмуются места этого вечного города, стоявшего когда-то в морозный день у гроба Ленина, давившегося на Трубной по пути к гробу Сталина, миллионной непререкаемой силой выходившего на Манеж… В одном месте бульвара одно окаменевшее прошлое глядит на другое, это советский министр Ишаев смотрит начальственно с мемориальной доски, а святая княгиня является ему с камня, где выбито: «Преподобная Евфросиния, моли о нас!»

Мимо них, как между двух кладбищенских камней, проходит эта живая, неровная, буйная, веющая флагами и кричащая сотнями голосов колонна. На фасаде Театра современной пьесы висит плакат, оповещающий о премьере, но и он тоже странным образом соединяет времена. На плакате стоит: «Спасти камер-юнкера Пушкина». Над плакатом прекрасный белый старомосковский балкон-терраса, ждешь на нем Пушкина с легким жестом руки и смолью бакенбард, но вместо него там почему-то оказывается Маша Баронова, и колонна, словно почувствовав издевку подмены, разражается хохотом, и пафос мгновенно переходит в фарс, а веселый Немцов громко возвещает: «Баронова зазналась! Снимите ее с балкона! Верните ее на землю!» Сотни голосов с дружным восторгом скандируют: «Ма-ша! Ма-ша!», а она делает вдруг резкий, взрывной, почти истерический жест двумя руками от груди, требуя замолчать…

Левые по ту сторону бульвара проходят мимо роскошного заведения с таинственно темнеющими стеклами и роскошными стеклянными дверями с золотыми ручками. Кажется, там должна быть лавка сокровищ для пахнущих французской парфюмерией владельцев вилл или кофейный салон для их жен. Но нет. Заведение называется «Салон-бутик для собак». В дверях стоят две девушки во всем черном и тонком, сделанные точно по правилам журнала Cosmopolitan, и розовыми гламурными смартфонами снимают эту невидаль — колонну буйных разночинцев, проходящую по центру Москвы под красными флагами. Десятки смартфонов попроще тут же дружно нацеливаются на них в ответ, и сотня голосов оглушительно ударяет: «Товарищ! Смелее! Гони буржуев в шею!» Одна из девушек, не желая отдавать им свое лицо, поворачивается спиной и застывает… Между тем впереди, через пару километров пути, появляется билдинг ЛУКОЙЛа, и мальчишка в шерстяных перчатках с обрезанными пальцами под восхищенный щебет двух своих подружек устраивает хеппенинг. Одной рукой он держит камеру у плеча, другую вытягивает вперед и поднимает средний палец на фоне билдинга. Щелк! Фак ю, крупный капитал! Роскошный кадр!

Колонна справа от бульвара останавливается. «Свободу узникам Болотной!» — возвещает человек с мегафоном, висящем на боку, и с микрофоном у рта. У него орлиный нос героя и неулыбающееся лицо вожака уличных шествий, занятого серьезным делом протеста. Боль и страсть сгущаются в центре Москвы в пятом часу воскресного дня, боль и сострадание маленькой женщины, одиноко стоящей с листком бумаги в руке, на котором написано: «Невинные не должны сидеть в тюрьме!», и боль парня по имени Василий, который говорит, что ему недавно написал из СИЗО Володька Акименков и в письме не просил для себя, а просил передать благодарность всем, кто вышел на улицу в защиту всех политзаключенных, и агрессия высокого мужчины в надвинутой на глаза бейсболке, который с высоты своего огромного роста говорит кое-что парням с Пятого канала ТВ, улыбающимся в ответ на упреки женщин во лжи. Он говорит им слова, которые я передавать не буду, улыбки тогда замороженно застывают на их лицах, и он говорит эти слова так, что понимаешь его жизненный путь и ни капли не сомневаешься в том, что он может все, что обещает.

Марш заканчивается тем же, чем начался, — музыкой. На Тургеневской гитарист с лысым черепом и с черной гитарой, отмеченной белыми оспинами, просит круг раздвинуться, чтобы хрипящий динамик, прикрученный к каталке резинками, смог вздохнуть. Динамик старенький, ему трудно. Гитарист не исполняет, исполняют в консерватории, он не поет, поют на сцене за гонорар, а он дает и выдает, врубается и рвет жилы. В кругу людей, на площади, полной полицаев и соглядатаев в штатском, в виду старого московского метро, под задумчивым взглядом Грибоедова этот разночинец с гитарой, называющий узников Болотной по именам — Серега, Ленька, Володька, Алексей, — выдает Let Twist Again Чаби Чакера. Штучке больше 50 лет, но на антиправительственном шествии и на марше за свободу политзаключенных она звучит как надо. Женщина с рыжими волосами и мужчина в сером берете, с внешностью старого шкипера, пускаются в пляс. Лицо женщины становится счастливым. Они приседают в танце почти до асфальта, вращают локтями и коленями и выдают образцовый московский твист образца осени 2013 года. В трех метрах от них стоит невысокая черноволосая девушка с плакатом, на котором написано: «Полицейские 2-го оперативного полка Левашов и Баранов сломали 31.07.2011 руку Алеше Давыдову, что вызвало декомпенсацию его заболевания. 27.09.2013 Алеша умер. Ему было 36 лет». К ней подходит мужчина, долго читает плакат, спрашивает недоуменно: «А где эти полицейские? Их судили?» — «Тут где-то, — отвечает девушка. — Следят за порядком». — «Как такое может быть?» Она почти равнодушно пожимает плечами: «Это Россия».

Марш брошенных детей 4 ноября 2013 — «Русский марш». Другие пейзажи и лица. Это тоже Москва

Во главе готовых к русскому маршу колонн стоят четверо в черной униформе с высокими стягами. На верхушке древков, вознесенных в серое небо, массивные, песочного цвета, кресты. Огромные полотнища медленно переливаются на ветру. Справа бело-желто-черный имперский триколор, в центре два стяга с суровыми ликами Христа, слева стяг с лицом певца Талькова и надписью «убиенный за Россию Игорь». На стяге с ликом Христа с обратной стороны торжественным золотом сияет: «Россия превыше всего». Христос такого про Россию не говорил, этого не найти ни в Новом Завете, ни в неканонических Евангелиях, но тут это не важно.

Парня, стоящего в центре ряда со стягом Христа, зовут Дмитрий Антонов. У него румянец на щеках, черная форма, перепоясанная ремнями, сапоги и бекеша, на которой тускло сияет серебристый череп. На пряжке широкого офицерского ремня двуглавый орел. На одной стороне черной груди витиеватый знак с профилем Николая II, на другой знак с профилем Талькова. Этот парень, стоящий во главе марша, настолько живописен, что постоянно привлекает к себе телекамеры. Он монархист и точно знает, что монархия вернется в Россию. «Россия для русских… Мы против инородцев и иноверцев», — говорит он. «А башкиры и татары… что с ними делать?» — «Бог даст! Бог даст!» — обещает он, глядя на задающего вопрос с чистой, непререкаемой и детской серьезностью во взгляде.

Перед колонной, еще не начавшей движение, расставив ноги, стоят несколько дюжих, широких, как шкафы, омоновцев в серо-сизом камуфляже. Они смотрят на беснующуюся, исходящую воплем, матерящуюся, кричащую на срыв горла толпу молча и с чем-то таким в глазах… что, как ни странно, напоминает юмор. Вдруг у одного из них трещит рация: «Печора-два! По Белореченской улице проследовала группа подростков из тридцати человек…» Стрекочет в небе мой старый знакомец, полицейский вертолет. Между омоновцами и колонной, на пустом пространстве, в окружении группы товарищей, стоит националист Демушкин. Он в белоснежной рубашке, черном пиджаке под черной курткой и с широким оранжевым галстуком. Я догадываюсь, что так он соединил в своей одежде цвета имперского флага. Рыжая бородка выпирает с его подбородка вперед, а говорит он негромким, ясным, чистым голосом и картавит. Он говорит о том, что сегодня с утра ФСБ атаковала склад националистов, где они хранили подготовленные к маршу растяжки, лозунги, плакаты. «Положили на пол охрану, залили все наши транспаранты краской…» Его товарищи — все исключительно в черном — молча слушают вести с фронта.

Марш трогается. Сверху набухшее влагой, угрюмое небо русской осени, вокруг аккуратные новостройки окраинного района Люблино и зеленые поля с правильными дорожками, по которым, как в другой жизни, гуляют мамы с детьми, а с двух сторон неширокая улица сжата высокими переносными барьерами. Это загон, за него не выйти. За барьерами стоят молоденькие полицейские, а дальше, занимая всю парковку магазина «Ашан», выстроились в три ровных ряда тридцать трехосных армейских грузовиков с закрытыми кузовами. Ресторан «Тануки» на первом этаже новостройки предлагает «подарить близким частичку Японии», но и этот ресторанчик, проплывающий в пятидесяти метрах от колонн, тоже кажется расположенным на другой планете и в другой реальности. Там за окнами люди уютно едят суп мисо сиру, а тут, в облаке мата, в приступе остервенелой обиды, хватая весь мир за грудки, идут десять тысяч человек под черными и красными флагами с белым коловратом.

Кричат громко даже для марша, где тихо никто не говорит, на грани срыва голоса, раздраконивая воздух криком, рвя его в клочки, близко к истерике. Навального нет, но это не важно, потому что кто-то успешно заменяет его, крича с дикой, нагнетательной интонацией: «Мы здесь власть!» Идут мимо стоящих у барьеров, глазеющих с любопытством местных жителей разбитые на отряды колонны, и все без перерыва и устали бешено ревут о том, что они русские. «Кто мы? — Русские! Русским русская власть! Россия для русских! Отменить два-восемь-два! Русские, вперед!» И даже «Держи кровь чистой!». Это в каком смысле? В том смысле, чтобы не любить девушек других национальностей? Не влюбляться в молодых людей, не спросив у них пятую графу? А не пойти ли вам со своим расово правильным фашистским сексом куда подальше, ребята?

И как-то сама собой, с плавной очевидностью болезни, возникает то тут, то там в этих распаленных колоннах еврейская тема. «Во-первых, надо отличить, кто еврей, а кто не еврей…» — слышу я рядом с собой беседу мужчины и женщины. Вечные потуги и вечный страх русского националиста, усеянного блохами антисемитизма: вдруг не опознать, что человек еврей! Ах, что тогда будет! Затхлой скукой и скисшими огурцами веет от этих разговоров.

Черные куртки и бритые наголо головы хорошо сочетаются с черными тренировочными штанами с белыми лампасами. Такого количества высоких шнурованных черных ботинок в одном месте я еще не видел. Бритые головы, подбритые виски, хорошо выбритые борцовские шеи, кое у кого посредине бритой головы оставлена полоска волос — идет в марше брутальный прикид уличной войны, шагают мрачные мстители обделенных жизнью, ограбленных Чубайсом, загнанных в черное ничто окраин. Двое в обтягивающих черных одеждах на моих глазах схлестываются друг с другом с утробной ненавистью, словно звери. Что-то не поделили на ходу. Мегафон врывается в их конфликт, в него кричит невысокий человек в длинном плаще до пят и черной фетровой шляпе: «Кому принадлежит Россия? — Русским! (ревет колонна) — Кто мы? — Русские! (ревет еще пуще) — Русский порядок на русской земле!» — громогласно провозглашает мегафон. «С нами Бог!» — вслед за тем постановляет он за Бога и вряд ли знает, что именно эти слова были выбиты на пряжках СС.

Бедный Бог! Сколько уже сумасшедших, бесноватых, больных назначало его себе в главари и провозглашало, что он с ними. Сколько раз они уже решали за него и ошибались. Бог, орали они, с нами в колоннах крестоносцев, в рядах выжигающих альбигойскую ересь палачей, в тихих кабинетах царских бюрократов, неуклонно ведших страну к гибели, в факельных шествиях штурмовиков, в распаленных толпах кишиневского погрома. Но его там с ними никогда не было. И сейчас его тут с ними нет. Бог слинял, он больше не выносит националистов всех народов Земли, рвущих его на части, он в испуге отступил вдаль, ошарашенный этим все убыстряющимся, все нарастающим безумием, и спрятался где-то в глубине своей Вселенной от этих агрессивных матерящихся подростков, от этих взрослых мужиков с лицами невыносимой серьезности, обиженных властью, жизнью и судьбой, ограбленных бизнесом, лишенных надежды. И тогда они раз в год приходят в Люблино, сжимают кулаки и кричат: «Россия для русских! Русским — русская власть!»

А что им еще кричать? У них ничего больше нет, кроме национальности. Все остальное отняли. Профсоюза у них нет, в стране нет профсоюзов. Партии у них нет, где она, партия трудового человека? Денег у них нет, все забрал себе Абрамович. Образование им не светит, карьера — не смешите, какая карьера? И детей их Альфа-Банк учиться в Америку не пошлет. Оппозиция им отвратительна, потому что во главе ее ходят бывший министр ельцинского правительства, и модный писатель, высылающий поучительные письма из Прованса, и деятель сколковского распила, и тому подобный люд. Ну не за Собчак же им ходить и не комментаторов же «Эха Москвы» слушать? Поэтому они тут, и поэтому у них мрачные, тяжелые, угрюмые, очень недобрые лица, каких никогда не увидишь на Болотной, но которых так много под дождем между станциями метро «Люблино» и «Братиславская».

Это свирепость людей, выброшенных из жизни, как выбрасывают мусор, свирепость людей, проводящих свои дни в изматывающем труде без шанса заработать и оставить хоть что-нибудь детям, это свирепость людей, которые знают, что их обворовали внаглую, отобрав страну и стырив жизнь. И когда они кричат вечный лозунг протеста «Путин вор!», то Путин для них собирательное понятие всех тех подлых и мерзких людей и сил, которые отняли у них что-то, что они вряд ли могут выразить словами в беспросветной тьме своей жизни. «Долой, долой чекистский строй!» — раздается тогда молодой голос, и этот крик подхватывают сотни голосов. Под красными флагами с нарисованной на них гранатой идут люди из партии «Другая Россия» с красной же растяжкой, на которой написан лозунг ясный и простой, как пень: «Отобрать и поделить!» «Рабочий, рабочий, убей капиталиста!» — негромко приговаривают и поют эти люди под дождем, словно согревая себя немудреной песенкой городской герильи.

Я знаю, что мат в прессе запрещен, да я и без законодательных запретов вполне обходился без мата. Но тут, на этом марше и в этом тексте, мат естествен и необходим, как точное выражение ненависти и того фронтового сознания, с которыми живут тысячи тысяч жителей окраин с окнами на овощебазу. Этот мат необходим, чтобы выразить страх, который охватывает московского водилу, когда на него из черной BMW вываливаются слегка небритые джигиты с битами и ножами. Правда, и на «Русском марше» нашлись люди, которые выразили это культурными словами на аккуратном плакате: «У преступности есть национальность!» — но остальные их не поддержали. Остальные кричали с какой-то зловредной и даже радостной ненавистью: «Е…. Кавказ!», а потом всю дорогу по узкой улице между двумя цепочками полиции распевали самодельный гимн: «А ну-ка, а ну-ка у……. отсюда! Россия для русских, Москва для москвичей!» И странным образом в этой толпе, явно не отличающейся любовью к книге, я вдруг увидел на поднятом плакате лицо генерала Ермолова и его знаменитые, расширяющиеся книзу бакенбарды.

Герой Бородинской битвы, друг декабристов Алексей Петрович Ермолов был несбывшийся Цезарь и сбывшийся покоритель Кавказа. Он жег аулы. Но то была война вдали от Москвы, о которой в московских гостиных узнавали из писем и рассказов вернувшихся офицеров. А тут идет колонна москвичей с огромным серо-сизым плакатом, на котором черными буквами написано одно слово: Бирюлево. Идут мрачные мужики с поднятыми капюшонами, в грязных кроссовках, знающие, что нет ни полиции, ни суда, и в случае чего разбираться придется им самим. И дальше, под словами «Эхо грядущей войны» — ряд: «Пугачев, Ростов, Сагра, Манежка, Кондопога».

Идут своей отдельной, невеликой группой казаки в фуражках и штанах с лампасами и сладко поют на ходу: «Христос воскресе! — Воистину воскресе!» Они несут растяжку с именем атамана Петра Молодилова, получившего семнадцать лет заключения за то, что убил двух армян, изнасиловавших русскую девушку. Это не единственное его убийство. Идут молчаливые защитники Хопра с растяжкой: «Нет добыче никеля на Хопре!» Идут ребята с транспарантами «Русский значит трезвый» и весело кричат: «Русские за спорт!» Перед казаками идет грустный мужчина в белой, навыпуск, рубашке, расшитой на груди, и вместе с маленькой смуглой женщиной несет цветную картинку в рамке, на которой изображен Николай II и его семья. Согревая его душу, радуя его монархическое сердце, несут во главе колонны плакат со словами: «Православие. Самодержавие. Русский народ», на который смотрит из гроба и радостно трет ладошки придумавший и этот слоган, и эту ведущую в тупик политику Победоносцев.

Все мешается в этой не очень большой, но очень громкой толпе, которая марширует под начинающимся дождем под крики: «Слава России!» На марше очень много подростков и молодняка, это идут дети окраин, курильщики за гаражами, компании на трубах теплоцентрали, сбивающиеся в стаи и кучи в своих депрессивных районах без фонарей. Они несут перед собой короткий и высокий красный транспарант, на котором огромными буквами написано одно только слово «Русские», и над этой красной полосой, ярко сияющей в сером мелком дожде, они вдруг косо выбрасывают руки вверх, салютуя в нацистском приветствии. Один, слева, имеет разделенные на два крыла несвежие волосы и щербатый рот, в котором не хватает зуба, и он зигует и зигует в эстазе, заливается смехом и снова зигует.

В мокром воздухе ноября и в облаке тегов этого марша крутятся несочетаемые слова и понятия. Мужики в расшитых рубахах и смазных сапогах, представляющие тут ушедший в прошлое и пытающийся возродиться Охотный Ряд, который когда-то ходил бить студентов, шагают под звуки оркестра из девяти музыкантов в белых курточках с капюшонами (семь духовых, два ударные), которые исполняют советский марш «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Под звуки «Катюши» злые, бравирующие своей мрачной силой парни скандируют с хохотом: «На деревья вместо листьев мы повесим коммунистов!» Христос тут соседствует с Тальковым, антисемиты божатся евреем Иисусом, на крик «Свободу!» отвечают: «Слава роду!», а требование европейской зарплаты и демократии сопровождают требованием национально-пропорциональной системы власти. Один небольшой паренек, с грязными руками, несет над собой табличку, презентуя себя как члена группы Wotan Jugend, а другой, еще меньше этого, идет с желтым футбольным мячом под мышкой и спартаковским шарфом на шее. На шарф он прицепил черный череп. А другой фанат прямо в середку имперского флага влепил герб ЦСКА. Ох, бедная жертва системы образования, человек, выросший в краю ящиков и помоек, кто бы тебе рассказал про Боброва, про Нетто и про то, что ты напрасно истошно вопишь «Россия для русских!», хотя бы потому, что генерал Багратион был грузином, майор Цезарь Куников евреем, а русский имперский флаг, который ты несешь, придумал немецкий барон…

И в этот сумбур, во всю эту кашу понятий, в гогот и хохот, в кличи и крики вдруг вплывает дружным шагом тесно сплоченная колонна энергичных молодых фашистов, во главе которой идет спиной вперед высокий парень и кричит в мегафон с аффектацией, умышленно раскатывая «а»: «На-циональный са-циализм! На-циональный са-циализм!» Прямоугольник колонны со всех сторон обвешан транспарантами: движется мимо меня картина нордического героя с топором в руках, плывут две мрачные рожи неизвестных мне скинхедов в черных очках с подписью «heroes forever», но главное не это. Главное — самоназвание огромными буквами «Национал-социализм», цифра 88 и написанное под ней издевательское «Каждому свое», снятое с ворот Бухенвальда и притащенное сюда, на московскую улицу, в нашу измученную и обескровленную той войной жизнь, к нашим кладбищам, на которых и по сей день стоят пирамидки с маленькими облупившимися истребителями ЯК-3 и овальными серыми портретиками молодых летчиков.

ОМОН атакует фашистов сбоку, от своих автобусов. Их там целый парк, в них можно разместить полк. Я видел в майский день, как на Болотной стояли, сцепившись руками, мальчики и девочки интеллигентного, художнического и совсем не брутального вида, видел, как два часа держались под атаками ОМОНа, не давая себя разогнать и растащить, простые москвичи с лицами офисных деятелей и длинными волосами богемы, но эти, в пугающих черных масках с узкими щелями, только что торжествующе ревевшие фашистскую чушь, не выдерживают и нескольких секунд. Их колонна перестает существовать, разваливается, отдельные типы ломятся в ужасе влево и вправо, и вокруг начинается паника. Это очень неприятный момент, когда сотни людей, мерно шедших перед тобой, вдруг оборачиваются и с перекошенными лицами со всех ног бросаются бежать прямо на тебя, грозя снести и затоптать. И деться некуда. Через несколько минут спокойствие восстанавливается, и марш мирно течет мимо трех застывших в неподвижности омоновцев, один из которых поражает меня полутораметровым разворотом плеч и тремя тугими жировыми складками на бритом затылке. Он в берете. За их спинами смятые, сломанные, истоптанные и порванные, валяются в воде и грязи черно-красные фашистские плакаты и транспаранты.

Как и положено во дворах, тут поддерживают своих. Я обошел все колонны «Русского марша» и видел только два портрета узников Болотной — Ильи Гущина и Ярослава Белоусова. Потому что, как было написано под портретами, они национал-демократы. Портретов других, которые не национал-демократы, на «Русском марше» не было.

А сзади всех, позади этих вопящих, шумящих, матерящихся и уже вымокших под все усиливающимся дождем колонн, едва поспевая за ними, тащился на полусогнутых, подгибающихся ногах большой полный мужчина в распахнутой на вспотевшем теле теплой куртке, в нелепой шапке со свисающими ушами и в больших коричневых башмаках. Более странное явление на марше националистов трудно было себе представить. На шее у мужчины, вообще-то имевшего весьма потрепанный вид, гордо сиял чистыми бело-зелеными цветами «яблочный» шарф. Он был единственный член партии «Яблоко» на русском марше. Я спросил его, откуда он, и он сказал, что из-под Тулы, и доверчиво, как житель маленького городка другому такому же, рассказал о своей борьбе за честные выборы в избирательных комиссиях. И как его выводили за руки вон, и держали в холодной комнате, и как он все равно с ними боролся. Он точно, по датам, сказал, когда на каких выборах голосовал за Явлинского, но больше слов значил вздох, которым он сопроводил эти слова. Это не была жалоба. Он не жаловался. Но трудно, трудно, бесконечно трудно быть демократом и честным человеком в глубокой провинции, в маленьком городке под Тулой!

Сзади него, замыкая «Русский марш», перегораживая своей редкой цепочкой улицу, шли полицейские девушки в сизом камуфляже с собаками на поводках. Дождь уже залил мостовую, я шел по воде, не выбирая пути, потому что все равно уже был мокрый насквозь. И мой собеседник тоже. Густая шерсть у овчарок намокла, отяжелела, легла, хвосты опустились к земле, собаки на ходу сутулились, и мне было их жалко. А за девушками с собаками медленно ехали рядком полицейские бело-голубые автобусы.

Я все-таки пытался понять, зачем он пришел на «Русский марш». Никто из его партии не пришел, а он пришел. «Агитирую потихоньку», — сказал мне в ответ это мужественный чудак и странный русский человек, а на спине у него висел на веревочках самодельный плакат «Свободу 26 узникам Болотной!».

Москва город маленький В декабре 2013 года Госдума обсуждает амнистию по случаю двадцатилетия Конституции. 18 декабря, в понедельник, амнистия должна быть объявлена. Еще есть шанс добиться, чтобы под амнистию попали «узники Болотной» — для этого надо, чтобы на Охотный ряд пришли тысячи людей, что были в тот день на площади… 16 декабря под стенами Думы полиция расправляется с группкой демонстрантов

Без трех минут семь часов вечера в понедельник на Охотном Ряду в центре Москвы полиция захватывает первого демонстранта. Он не успел толком развернуть лист ватмана со словами про амнистию для «узников Болотной», как был погребен под кучей налетевших на него черных тел с белыми буквами «Полиция» на спинах. И вот невысокого коренастого мужчину в сером меховом картузе ведут к автобусу с непрозрачными стеклами, а он истошно кричит, требуя ответа: «За что?» В вопле его ярость человека, внезапно схваченного посреди улицы, но сквозь гнев проступает и растерянность… растерянность человека, которому на пятидесятом году жизни впервые заламывают руки и волокут в воронок.

Очень легко говорить о том, что быть арестованным теперь не страшно: выпустят через три часа и всего-то навсего дадут штраф. Но когда видишь захват с расстояния вытянутой руки, так не думаешь. Захват — это какое-то животное зрелище пожирания одних людей другими. Жертве никуда не деться. Ее никто не защитит. Тот, кого полицейские наметили в жертву, вдруг остается один в круге так называемых «стражей закона», которые «выполняют приказ». Сейчас его будут крутить, мять, тащить, волочить… И надо иметь твердость и мужество, чтобы, зная все это, все равно развернуть свернутый в трубку лист ватмана и встать с ним у стены Думы.

Следующим разворачивает плакат Александр Рыклин. На листе выведено черной тушью крупными печатными буквами: «Свободу не дают, свободу берут». Он молча стоит две минуты в кольце фотографов и сиянии вспышек, с сердитым лицом человека, в напряжении ждущего неизбежного. Стая черных отделяется от воронков (их пять, два на Охотном Ряду, три на Тверской) и бежит к нему. Несколько полицейских забегают сзади и хватают его со спины, другие набрасываются спереди, чья-то рука в перчатке рвет у него плакат. В таких ситуациях их всегда не меньше десяти на одного. Рыклин невысок ростом, и его не видно в сомкнувшемся вокруг него кругу.

Тогда у стены Думы встает высокая женщина в черном платке, оранжевом шарфе и оранжевых варежках. Это Надежда Митюшкина. Плакат у нее точно такой же, какой был у Рыклина, те же буквы, те же слова, та же черная тушь. Снова стоя в метре от всей этой идиотской и бессмысленной спецоперации, я ищу хоть какой-то изъян в механике захвата и утаскивания человека в кутузку. Секунда растягивается, как липучка, в тот момент, когда молодой полицейский, ретиво подбежавший первым, вдруг тормозит и не решается наброситься на женщину, которая старше его и выше на полголовы. Они смотрят друг на друга. Его рука в перчатке уже взялась за угол ватмана, но она не отдает, и возникает легкая, едва уловимая заминка. Может быть, если бы он был один… и она сказала бы ему два слова… но из-за его спины уже набегают толпой еще десять человек, одни снова забегают жертве за спину и хватают оттуда, другие наваливаются спереди, крутят руки, волокут…

Дума огорожена от жизни решетчатым забором, в проеме которого, на широком тротуаре, установлена караульная будка с непрозрачными стеклами. Перед забором и будкой стоят двести человек, пришедших на народный сход «За широкую амнистию». Никаких вождей тут нет, ни одного. Эти люди пришли сами по себе, пришли потому, что за день до обсуждения амнистии в Думе хотят показать, что им не все равно. Этим двумстам не все равно, что захваченные властью заложники уже полтора года сидят в тюрьме. Им не все равно, что надвигается полицейский режим, пустой и бесперспективный, как оловянные глаза Николая Палкина и окостеневший мозг Брежнева. Они шли сюда в светлой надежде, что и многие другие тоже придут, и при этом все-таки догадывались в глубине души, что других не будет. Этим вечером к Думе не придут те сто тысяч, что однажды майским днем решительно шли по Якиманке. Не придут те воодушевленные офисные герои, что несли яркие флаги и дружно кричали: «Один за всех! Все за одного!» Не придут те тысячи, которые однажды почувствовали себя оскорбленными фальшивыми выборами и вышли на улицу, чтобы протестовать против узурпации и лжи. Все они в понедельник 16 декабря 2013 года останутся дома, или займутся шопингом, или будут сидеть в ресторанчике и взахлеб говорить о Майдане. Как там, кстати, на Майдане? Но эти, которым не все равно, пришли — и их двести на весь город.

Вожди не явились, хотя, впрочем, какие же это тогда вожди? Только Удальцов, сам на пороге тюрьмы и в преддверии процесса ежово-бериевского типа, сумел через вбитый в рот кляп и с помощью адвокатов передать на волю, что надо выходить, чтобы те, в Думе, слышали улицу и знали о ней. Но Навальный, в день 6 мая ведший колонну, странным образом вообще не обратил на все это никакого внимания. За несколько часов до последней попытки двухсот упорных повлиять на решение об амнистии и сделать ее широкой он разбирался в своем «Фейсбуке» с вопросом плагиата в диссертациях. Об «узниках Болотной» — ни слова. И Немцова, в тот майский день тоже ведшего колонну, в которой были те, кто вот уже много месяцев проходит пытку судом, тут не видно. И Митрохин тоже не пришел, и Касьянов где-то задержался, и даже молодой Гудков с молодым Пономаревым тоже почему-то не пришли. Наверное, дела.

Двести упорных, двести-на-весь-город, терпеливо стоят у отгородившейся от них забором Думы, мерзнут, ходят, смеются, обнимают друг друга и беспрерывно фотографируют всеми видами современной техники. Между ними ходит полицейский с мегафоном и упорно долбит по мозгам: «Уважаемые граждане, просим вас не стоять на тротуаре, освободите проход!» Он говорит это десять раз, сто раз, триста раз, и в конце концов получает в ответ: «Надоел, кончай трындеть!» Вдруг четыре женщины разного возраста слаженно встают в ряд и ловко растягивают в толпе длинный плакат со словами: «Свободу узникам режима!» Они успевают простоять две минуты, а одна успевает еще произнести ясным голосом заготовленную заранее чеканную фразу: «Бастрыкинская мануфактура шьет дело гнилыми ниткам по лекалам 1937 года!» — но тут два десятка униформированных мужиков с промытыми в казарме мозгами набрасываются на них, мнут, давят, крутят им руки и волокут по черному зимнему асфальту к автобусам. В раскрытые двери воронка я вижу клетку, туда, в темноту клетки, пихают их. Я обхожу автобус и через частую решетку в борту вижу вжатое в нее лицо и слышу сильный мужской голос, который кричит оттуда без устали, как заведенный: «Полиция с народом, мусора с Путиным! Свободу героям Болотной!»

На Тверской, в ста метрах от народного схода, идет обычная жизнь. Машины уставились в глухую вечернюю пробку. В магазине Bosco продают красные спортивные штаны за пятнадцать тысяч рублей. Из кафе звучит громкая музыка. На тротуаре стоит парень и раздает прохожим листовки, но это не призыв спасти «узников Болотной», а призыв купить драгоценности в ювелирном магазине «Якутские алмазы». Он отдает последнюю рекламную листовку кому-то в руки и с легкой душой уходит в ночной, нервный, упоенный жизнью, свихнувшийся на деньгах, полный приезжими город, десять миллионов жителей которого забыли о своих братьях, невинно сидящих в тюрьме.

Дума высится, как фараонов дворец, с освещенным прожекторами фасадом и золотым двуглавым орлом, распластавшимся на высоте в холодном воздухе зимы. Там у них какая-то своя жизнь, довольно странная. Радостно мигают две высокие новогодние елки, упрятанные за охранный забор. Это, видимо, отдельные какие-то елки, депутатские. Я предполагал, что те, кто выходят из Думы, будут смотреть на собравшуюся толпу с недоумением, но ошибся: они не смотрят никак. То есть просто сквозь. Сначала из высоких дверей вышел высокий человек в элегантном длинном пальто, несший на плечиках белоснежный пиджак, и удалился в черный автомобиль. Потом выбежал игривый клерк, почему-то с гитарой. Особенно хороша была дама-депутатка в белой меховой шубе, вышедшая из Думы в сопровождении лакея, который, семеня ногами, забегал то слева, то справа, а она шла сквозь его подобострастную беготню с победительной улыбкой дивы на службе цезаря. Наконец он открыл ей дверцу сияющего, а может быть, даже благоухающего шампунем черного авто, и она села туда, одарила его улыбкой и уехала домой пить китайский чай в чашечке тончайшего фарфора. Ей надо было отдыхать, завтра с утра ей предстояла тяжелая работа: принимать предложенную президентом амнистию.

Черные машины у Думы стояли длинными рядами и ждали депутатов. Я обошел их ряды, заглядывая в кабины. Шоферы все были мужики в теле, очень спокойные. На бурлящую вокруг толпу протестантов и на абсурдные действия полиции, зачем-то винтившей просто стоящих на месте людей, они не обращали никакого внимания. Двое полицейских волокли мимо машины молодого человека с тубусом в руках (он даже не успел развернуть свой плакат), а шофер машины был в это время в уютной полутьме кабины и в трех тысячах световых лет от жалкой планеты Земля. Двумя руками он держал планшет, на дисплее были еще две руки с пистолетами, и он, четырехрукий, мчался с этими пистолетами по коридорам Армагеддона за монстром и палил, палил, палил. Болотная? Где? Какая Болотная?

А прямо у полицейской караулки, заслоняющей вход в Госдуму, стояла высокая Стелла Антон, мама Дениса Луцкевича, которому 6 мая 2012 года исполосовали дубинками спину так, что длинные сине-багровые рубцы вздулись. Он полтора года сидит в тюрьме. Она была в легкой курточке с поднятым капюшоном, в джинсах и в коричневых ботинках со скругленными мысками. Она молчала и была словно сама по себе, одна в своей судьбе и в своем горе. Я не стал подходить к ней и спрашивать, чего она ждет от сегодняшнего схода у Думы, потому что в ней — может быть, единственной из всех в этой небольшой героической толпе, которая периодически взрывалась криками: «Свободу! Свободу!» — чувствовалась отрешенность и усталость. Холодало, мерзли руки, но она упорно стояла у дверей Думы и не уходила. Потом к ней подошла Наталья Николаевна, мама Николая Кавказского, и две мамы теперь стояли вместе до тех пор, пока полиция на широком тротуаре не построилась в цепь и не начала медленное неуклонное движение на людей. В центре Москвы, под окнами депутатских офисов, в самый разгар вечернего ажиотажа, на глазах у идущих по своим делам прохожих полиция проводила зачистку тротуара у забора и караулки Госдумы, но две мамы все равно не уходили. Они смотрели в сторону надвигающейся полицейской цепочки с таким равнодушием, словно ее не существовало.

Вышинский суд 20 февраля 2014 в Москве начинается очередной судебный процесс. Не последний. Медленно, холодно, с мстительным садизмом власть на показательных процессах удушает оппозицию

Трое судей сидят в ярко освещенном зале за высоким столом под двуглавым золотым орлом. В этом же зале № 635 в прошлом году несколько месяцев подряд шел суд над «узниками Болотной». Судья слева благообразно седой, судья справа имеет бритые спортивные виски и такой же затылок. В центре сидит судья Замашнюк, высокий лысеющий мужчина с глубоко сидящими глазами и плотно сжатыми губами. Он — председательствующий на процессе Удальцова и Развозжаева.

Его стиль ведения процесса ясен с первых минут: он учит адвоката с 37-летним стажем Каринну Москаленко профессиональной этике, каким-то особенным, стукающим в темечко голосом вдалбливает шумящей публике принципы процесса (уст-ность! глас-ность! откры-тость!) и в своих многочисленных правоведческих монологах приводит десятки ссылок на статьи УК и их пункты.

Удальцов сидит среди адвокатов. Он совсем не изменился за год домашнего ареста. Бритый наголо, в голубых потертых джинсах, в черной легкой курточке, в дешевых кроссовках производства города Мытищи — он все тот же человек улицы, пассажир метро и левый активист. Его голос, когда он отвечает на вопросы судьи, полнозвучен и спокоен. Но голос Леонида Развозжаева, сидящего в клетке с прозрачными стенками (в эту клетку набивали по шесть «узников Болотной»), едва слышен — не только из-за стенок, но и потому, что Развозжаев изнурен полутора годами заключения. У него бородка и полнота в фигуре. В день суда его, конечно, поднимают в шесть утра и возвращают в камеру в полночь — иначе эта система не работает, только на пытку и на слом человека. В камере вместе с ним десять человек. На вопрос судьи Удальцов однозначно отвечает, что может участвовать в процессе. Развозжаев, стоя в клетке, говорит о том, что с ним было и как это на него подействовало.

«После моего похищения 19 октября 2012 года я был подвергнут пыткам… В пресс-хате в Иркутcком СИЗО был неоднократно избит при попустительстве должностных лиц», — тихо рассказывает Развозжаев. В одном ряду со мной, через два человека, сидит его брат Александр и молча смотрит на него. «После этого у меня бывают психологические срывы и панические атаки… Сердечные приступы… По дороге в суд меня сильно укачивает, до тошнотворных приступов… Состояние здоровья у меня очень плохое. Сами понимаете, через эти вот пытки, которые я прошел…» — в еле слышном голосе замученного человека есть что-то проникающее сквозь стены, входящее в мозги, режущее сердце. Он просит медицинской помощи и перевода в другой СИЗО, близкий к суду, чтобы его не таскали по 25 километров туда и обратно. Просьбы простые, совсем не чрезмерные и изложены без дерзости, обычным человеческим языком, но суд обычного человеческого языка не понимает.

Двое судей в этот момент даже не глядят на Развозжаева, а судья Замашнюк все-таки смотрит на него острым взглядом и еще плотнее сжимает губы. Слова прошедшего через пытки, затасканного по этапам, избитого уголовниками человека не вызывают в нем ни интереса, ни сочувствия, эти страшные слова бесплотно пролетают мимо ушей судьи и умирают в блеклом воздухе судопроизводства. «По состоянию здоровья можете участвовать в заседаниях суда?» — «Пока да».

Государственное обвинение — прокуроры Смирнов и Боков — начинают зачитывать обвинительный акт. Они сидят напротив адвокатов и читают попеременно, полчаса один, полчаса другой, полчаса один, полчаса другой… Оба в синей форме. У опытного прокурора Смирнова оплывшее лицо и брезгливо вздернутая верхняя губа, это тот самый прокурор, который на процессе по делу «болотных узников» потребовал для одних из них пять, для других шесть лет тюрьмы. Прокурор Боков моложе, на лице у него круглые очки без оправы. Речь у них не очень хорошая, один говорит «насколько мы понимаем о том, что», другой — «облегчить». Документ, который они зачитывают монотонными голосами, решительно и бесповоротно переводит судебное действие в пространство безумия, в область бреда. Бред нельзя изложить по правилам логики, навет не поддается передаче в рамках приличий. В документе, позорящем прокуратору как организацию и государство как таковое, рассказывается история об изначально преступных людях, которые приглашали друг друга с преступными намерениями в трактир «Елки-палки», чтобы побудить друг друга принять участие в преступных действиях под руководством Таргамадзе. Они действовали преступно во исполнение преступного умысла умышленно согласованно с Таргамадзе и неустановленными лицами на неустановленной базе отдыха и еще в сотне установленных мест для возможного создания давки во исполнение преступного умысла по организации массовых беспорядков. Так примерно это звучит. Они преступно вели политическую агитацию, преступно посетили десятки городов России для возможного создания давки во исполнение преступного умысла по организации массовых беспорядков, которые выразились в том, что они преступно сели на мосту, что и привело к давке 6 мая 2012 года. Это и был их план по организации массовых беспорядков.

«Они родились с целью организации массовых беспорядков. Потом в школу пошли с целью организации массовых беспорядков…» — так вкратце изложит суть обвинения адвокат Аграновский уже после заседания суда. Но это потом.

— Развозжаев! — вдруг раздается строгий голос судьи Замашнюка. — Вы там что, спите?

Развозжаев действительно прилег в клетке. Откинулся спиной на стенку и прикрыл глаза. Он устал. Слушать этот многочасовой бред невозможно. Бред вырубает мозг, затягивает сознание в глубокую темную яму. Судья, однако, назидательно ставит заключенному в клетку человеку в пример самого себя и своих коллег, которые сидят же за столом с подобающими случаю лицами и даже и не думают прилечь. «Суд дома живет, а я в тюрьме!» — не без оснований отвечает на это узник, но выпрямляется и больше не ложится. Ученики Вышинского продолжают. Языки их движутся, глаза скользят по строчкам, руки усердно переворачивают страницы, и так возникает видимость работы, и из кучи дурно написанных, бессвязно построенных, забитых бюрократическим волапюком лживых фраз вырисовывается вывод: политическая деятельность, не направленная на поддержку правительства, в России преступна. Преступны «акции, направленные на дискредитацию действующей власти», и «посягательство на основы безопасности и стабильности в обществе»… Но стоп!

— Почему в суде дети? Мальчик вон там! — судья Замашнюк возмущен. Со своего председательского места он требует от мальчика встать. Где мальчик? Кто мальчик? Заинтригованная публика шумит. Прокравшийся на судебное заседание мальчик, безусловно, интереснее, чем монотонная бубнежка двух взрослых мужчин, которых какое-то жизненное несчастье сделало прокурорами на позорном политическом процессе. Но какое? Что должно случиться с человеком, чтобы он принял на себя это ярмо и клеймо? В крайнем ряду справа встает смущенная девушка в черно-зеленой бейсболке, владелица хипповой сумки коричнево-желтых тонов и шести серебристых колечек, по три в каждом ухе. Она не мальчик и откровенно говорит судье об этом. «Очки надень!» — грубо советует судье парень в красно-сине-белой спортивной куртке в моем ряду и должен немедленно расплатиться за это: на него бросаются судебные приставы в черных бронежилетах и конвоируют его вон, однако перед самой дверью он оборачивается к судье и кричит ему: «Россия будет свободной!» Узкий рот судьи сжимается.

Язык, на котором написано обвинение, этот язык раздутых фобий и политического заказа, ведущего к убийствам и пыткам, создан в сталинские времена. Этот подлый язык пахнет тюремной камерой и кровью. И прокуроры на этом убийственном, невозможном языке продолжают свой эпос про то, как Удальцов с преступной целью купил на деньги Таргамадзе автомобиль «Форд Фиеста» 2003 года за 300 тысяч рублей и отправился на нем организовывать массовые беспорядки… Старый раздолбанный «Форд Фиеста» и трактир «Елки-палки» корежатся в ужасе, они в шаге от того, чтобы тоже стать преступными. Эту клиническую манию, этот цинизм, это сочетание подлости и лжи трудно выносить физически, и не все выносят.

— Позорники, блин! — вдруг отчетливо звучит в судебном зале. Молодой человек в заднем ряду решительно встает без разрешения судьи и, ломая всю затверженную гладкость абсурда, идет к двери. Судебные приставы бросаются к нему, а он тогда добавляет еще кое-что с таким выражением на лице, какое бывает у человека, дошедшего до последней грани в своем чувстве омерзения. Он не может больше терпеть. Дверь за ним захлопывается.

Отношения судьи Замашнюка и Удальцова с самого начала процесса напряженные. За день до начала процесса у Удальцова был день рождения, и многие принесли ему подарки. У его жены Анастасии полная сумка подарков, а один — деревянная куколка на подставке — оказывается у него в руках. И он ее вертит перед собой, сидя между адвокатами и коротая время, пока прокуроры забивают атмосферу пухнущим на глазах комом лжи. Эта наивная, легкомысленная куколка в руках Удальцова вызывает гнев судьи, он видит в куколке посягательство на самое важное и единственное, что еще можно сохранить в этом паноптикуме: на серьезный вид процедуры. Тогда судья Замашнюк требует от подсудимого встать и выговаривает ему за куколку странными и удивительными словами, которые как будто отвечают на невысказанные вопросы всех, кто сидит в зале, а может быть, и на вопросы самого судьи, столь искушенного в статьях закона, что может цитировать их на память десять минут подряд. «Суд не кукольный театр! И не театр абсурда!» Поразмыслив, Удальцов ставит куколку на пустой стол позади себя — впереди у него столкновение с судьей по более важному вопросу.

Эти стычки по каждому вопросу идут все время, весь первый день суда. Весь первый день позорного политического процесса идет тяжелая позиционная борьба адвокатов и судьи за любую мелочь, которая на самом деле не мелочь. Адвокаты просят розетки для своих ноутбуков, судья отказывает в розетках, потому что в законе нет ничего о розетках. Теперь судья хочет, чтобы Удальцов кратко ответил «да» или «нет» на вопрос, понятно ли ему обвинение, но Удальцов не хочет ограничиваться односложным ответом, он хочет сказать. Но только он начинает говорить, как судья вклинивается в его речь со словами о статьях УК, которые влекут за собой ссылки на другие статьи УК, а у тех есть пункты, а среди них пункт три, а есть еще статья, и у нее тоже есть пункт, и другая статья, и потом еще статья… Судья цепляет как крючком одну статью УК к другой, он давит своими недоброжелательными и поучающими монологами адвокатов и подсудимых, загоняя их в стойло казуистики, чтобы стояли там готовой для прокуроров жертвой и не мешали ему правильно устраивать казнь, которую власть для соблюдения приличий и в целях маскировки называет «судебным заседанием». Но упорный Удальцов стоит на своем, берет книжечку УК со стола и громко, на весь зал, зачитывает статью, где черным по белому сказано, что он имеет право высказать свое отношение к обвинительному акту. Эта статья столь недвусмысленна, что судья смиряется, и тогда Удальцов начинает.

Голос у него сильный. И не просто сильный, а еще и объемный, привыкший наполнять собой большие пространства, схватывать воздух, пронзать площади и улицы. И уж зал судебных заседаний он держит. Этим своим сильным голосом человека, привыкшего говорить так, чтобы его слышали улица и толпа, Удальцов забивает хлипкий судейский микрофон.

То, что он говорит сейчас, конечно, не выверенное юридическое заявление в рамках игры в суд и не вежливые слова с тайной мыслью сохранить пути отступления. Это заявление человека, которого год держали под арестом с заткнутым ртом, которого выкинули из политики, которому грозит большой срок, но который хочет и должен сказать. «Я категорически не признаю!» — первая фраза звучит как удар. «Следствие выполняло политический заказ по дискредитации оппозиции. Это сфабрикованное обвинение! Это расправа над инакомыслящими. Я не организатор массовых беспорядков. Это сговор с целью обвинить меня. По своему мировоззрению я противник массовых беспорядков! Это чудовищные обвинения! Ни я, ни Развозжаев не имеем никакого отношения к тому, что есть в этих абсурдных обвинениях. Это извращенный поток сознания следствия!» — бросает он в лицо двум синим, пригнувшимся за своим столом и смотрящим на него снизу вверх. Шариковая ручка в правой руке Удальцова чертит в воздухе короткую траекторию. «Все узники Болотной должны быть освобождены!»

Каждого ждет свой Нюрнберг То, что начиналось два года со стихийного протеста десятков тысяч людей на Болотной площади и набережной, заканчивается 24 и 25 февраля 2014 в тесных комнатках районного суда

Два дня я стою в маленьком помещении на первом этаже Замоскворецкого суда. Помещение разделено надвое стеклянной перегородкой с листом бумаги, на котором напечатано: «Комната для ознакомления с делами». Стоять тесно, помещение плотно набито журналистами, правозащитниками, людьми из «Комитета 6 мая», сочувствующими, прошедшими через все кордоны. В толпе стоят треноги телекамер. Кофейный автомат у стены в первый день разливает тридцать пластмассовых стаканчиков кофе в час, на второй перестает, кофе иссяк.

Телевизор на стене транслирует происходящее в зале суда, где судья Никишина читает приговор. Судебный зал рассчитан на полтора десятка человек, но сейчас в нем все тридцать. Там спрессованы адвокаты, родные подсудимых, судебные приставы в черной униформе, полицейские, стоящие лицом к клетке и неотрывно смотрящие на семерых подсудимых. Высится в клетке высокий, здоровенный Степан Зимин, мелькает из-за спин знакомое лицо Сергея Кривова. Восьмая подсудимая, Саша Духанина, стоит в зале, позади нее муж, Артем Наумов. Саша периодически чуть откидывается назад, чтобы приникнуть к Артему, а его рука тогда ложится на кисть ее руки.

Судья Никишина скрыта из трансляции. За два дня приговора камера ни разу не показывает ее. Для тех, кто смотрит трансляцию, она не живое существо, а только голос из дыры в потолке, монотонный, с железными нотками, голос безличной системы, захватившей в заложники восемь живых жизней. То, что приговор обвинительный, ясно с первых слов. Люди вокруг меня переглядываются, чувство безнадежности заползает в душу. Но семь человек в клетке слушают приговор с неменяющимися спокойными лицами.

Это очень простое дело. Оно было ясно с самого начала. Был ясен страх человека в Кремле перед идущими по Якиманке людьми, и поэтому на Болотную площадь нагнали омоновцев, полицейских, солдат, и оранжевыми поливальными машинами перегородили Каменный мост. Был ясен страх полицейского начальства, то ли впрыснутый им в мозги из Кремля, то ли свой собственный, незаемный, заставивший их в последний момент передвинуть цепь и заткнуть проход к месту митинга. В щель, которую они оставили, сто тысяч человек пройти не могли. Началась давка. Не способные соображать, не умеющие маневрировать, не понимающие, что происходит, эти дуболомы в погонах напали на мирных людей и устроили побоище в центре Москвы. И во всей этой системе, обильной на генералов с лампасами, на полковников в брутальном камуфляже, на красные лица и бритые затылки, героические тельняшки, шнурованные ботинки и черные униформы бесконечных спецназов, — не нашлось ни одного офицера, который бы сказал, что МВД несет ответственность за то, что произошло. Все они оказались трусами, которые выгораживают себя, запихивая в тюремную клетку невинных людей.

Тянется, тянется серая жвачка приговора. Бывший депутат Госдумы Геннадий Гудков скромно сидит в углу с планшетом на коленях, Сергей Митрохин стоит перед экраном телевизора и смотрит в него, сузив свои глубоко посаженные глаза. Все, что говорит судья Никишина, я уже слышал, это дословное повторение обвинительного заключения и длинный, снабженный бюрократическими оборотами пересказ показаний омоновцев. И вот что оказывается. Эти омоновцы только на вид бугаи с борцовскими шеями, готовые заламывать людям руки за спину, тащить их и бить, а на самом деле у них такие нежные души и такие хрупкие девичьи пальцы. За разбухший палец омоновца — семеро второй год сидят в тюрьме. За моральные страдания тех, кто на Болотной площади от души месил людей дубинками, — восьмерым грозят сроки. А есть ведь еще оторванный погон, про который говорил Высший Олимпиец — так сколько же даст Никишина за оторванный погон тем, кто его не отрывал?

Семеро живых людей, людей с надеждами, с памятью, с чувствами, с близкими, семеро людей, любящих своих жен и детей, семеро людей, любящих гладить кошек и гулять с собаками, невинных людей, которые хотят жить, а не мучиться в застенке, — молча стоят за решеткой со спокойными лицами. Но судья говорит не о них. Люди что! Никишину больше всего на свете волнует судьба того, что она на дурном языке полицейских инструкций называет «направляющей цепочкой». Цепочка, цепочка, что вы сделали с моей цепочкой! О, бедная! Она состоит из тренированных бойцов в броне и шлемах, но с ней случился разрыв от действий «агрессивно настроенного гражданина». Кажется, еще немного — и нам расскажут о слезах этой несчастной направляющей цепочки, прорванной потому, что была тупо и глупо установлена там, где не должна стоять. И из-за того, что кто-то из полицейских генералов не уразумел, что происходит на площади от не там поставленной, провокационной и бессмысленной цепочки, теперь восемь человеческих жизней могут быть разрушены.

Монотонно, упорно, долго, утомляя всех извращенной логикой, называя черное белым, умалчивая о правде, выпячивая кривду, судья Никишина создает свой абсурдный и лживый мир, в котором избиение людей на Болотной называется «мероприятиями по охране общественного порядка», а хаос, созданный полицией на Болотной площади, называется «общественной безопасностью». И так долгие часы. Долгие часы нудно тянется серая жвачка приговора, долгие часы женский голос из дыры в потолке льет нам в мозги ложь о том, что вежливая, состоящая из бугаев в венках из одуванчиков полиция умоляла демонстрантов продолжить шествие, а они злостно садились на асфальт и не шли. И тогда полиция «обоснованно применяла спецсредства», а демонстранты наносили ущерб стране, уничтожая туалеты.

В помещении душно, но еще более душно от этого монотонного, глотающего слова, сливающего фразы в скороговорку голоса. Душно, невозможно дышать, хочется воздуха! Душно от этого подлого суда, от этих серых гэбэшных глазок, от этой блеклой нечисти, пихающей нас в спину, все ближе и ближе к яме. Я выхожу из суда на улицу и попадаю не в старую и добрую Москву Татарской улицы и уютных переулков, а в передвижной концлагерь, развернутый полицией вокруг суда. В первый день приговора он занимал сто метров перед судом, во второй расширился на окрестности. Проход запрещен. Повсюду пропускные пункты — стоп! куда? аусвайс! — перегородки, рядами стоят полицейские грузовики, в автобусе с затемненными окнами у них штаб, где они склоняются над картами нашего города и считают взятых у нас в плен людей, у перегородок выставлены солдаты внутренних войск в касках, трещат рации, черные формы судебных приставов перемешаны с черной формой полиции, стайки огромных омоновцев в сизом камуфляже бегом направляются на захват пленных, которых увозят в отделения периодически отъезжающие рычащие моторами автозаки.

Тут, вокруг суда, в центре Москвы, на два дня отменены все законы. Тут царит насилие и произвол. Тут два дня подряд идет вопиющее, нарастающее издевательство над мирными людьми, пришедшими на открытое судебное заседание. На крышах полицейских автобусов стоят филеры с камерами, они снимают пришедших на суд людей и дают указания, кого брать. У филеров испитые лица, между собой они говорят матом. Вдруг, без каких-либо объявлений и предупреждений, группы карателей в сизом камуфляже врываются в облако людей и накидываются на жертву, которая не может понять, почему выбрали ее. Они берут без логики, как и положено при терроре, цель которого месть и страх. Так система мстит людям за то, что они пришли. Сдергивая одежду, цепляясь за руки, волоча за все четыре конечности, они тащат в воронки молодых людей с внешностью артистов компьютера, и конвоируют девушек, и ведут женщин с мягкими лицами учительниц. «Что вы делаете?» — кричат им. На их гладких лицах в ответ ухмылки. «Беркут! Беркут!» — тогда кричат им с яростью.

Захваты проходят каждые несколько минут. 200 захваченных в первый день, более ста во второй. Люди оказывают сопротивление. Всей истории этого двухдневного сопротивления в центре Москвы я не напишу, потому что возвращаюсь в суд, боясь пропустить заключительную часть приговора, но кое-что я вижу. Я вижу, как четверка накачанных, бугристых от мускулов омоновцев врывается в толпу и месит ее, прорываясь к маленькой девушке. Толпа страшно кричит. Вокруг девушки вдруг вырастает плотная стена тел, мужчины и женщины защищают ее, сизый камуфляж и ушанки на коротко стриженных головах исчезают в толпе, крутятся и барахтаются в ней — и в конце концов выбираются без добычи… Но это редкий успех, в остальном они хватают людей когда хотят и как хотят и тащат по пустой улице в воронок. И все смотрят. И это как будто их наглое, снабженное циничной ухмылкой послание и назидание того, кто их на нас натравил: смотрите на этот ужас и унижение, все это будет и с вами.

В век, когда есть интернет, каждый может знать все, что хочет. Упертый сталинист без проблем может прогуляться по спискам расстрелянных, страстный любитель жизни в СССР легко найдет, что почитать про очереди за колбасой, а певец капитализма ознакомится с преступлениями, которые совершают во многих странах многонациональные корпорации. И про массовые беспорядки тоже так. Мы видели в прямых трансляциях бои на Майдане и киевлян, булыжниками отбивавшихся от «Беркута», мы видели кадры того, как греческие анархисты с «коктейлями Молотова» атаковали здание парламента, мы смотрим на массовые выступления оппозиции в Венесуэле и без труда найдем в Сети съемки того, как немецкая Антифа в черных масках атакует нацистов и громит банки… Это и есть массовые беспорядки, но даже после них власть в этих странах и подумать не может о том, чтобы устроить поганый, подлый, отравляющий атмосферу политический процесс. А у нас?

А мы мирные, мы законопослушные. У нас на улицу и к суду выходят интеллигентные люди, а не обученные кулачные бойцы. Так какие же массовые беспорядки? И как же они, эти мелкие твари, снова вылезшие к власти, хотят пришить массовые беспорядки Артему Савелову, тихому человеку-заике, и Ярославу Белоусову, который якобы кинул куда-то круглый желтый предмет. А в кого попал? Кого ранил? И куда укатился этот круглый желтый предмет, который они так упорно всобачивали в обвинительный акт и приговор, этот то ли апельсин, то ли мандарин, раздавленный черным ботинком омоновской орды, бегущей бить демонстрантов?

А судья все читает. Писать ей было недосуг, она переписывала. Весь приговор, составленный из сочиненных следователями казенных фраз, от которых за сто километров несет решеткой и колючкой, лжив с начала и до конца. И это не просто судья Никишина судит восемь человеческих жизней, это мертвая, холодная, питающаяся человеческой болью система пытается снова запихнуть нас в черную яму бесправия и безгласия.

Когда судья Никишина, а вернее, фальшиво торжественный голос сверху, голос власти, голос системы, голос палача, объявлял сроки подсудимым, я, наконец, понял, почему мне так погано на душе и всем вокруг тоже, а у семерых за решеткой такие ясные, светлые, спокойные лица. Они просто понимали и знали неизмеримо больше меня. Я, наивный идиот, еще оставлял один процент на то, что судья окажется человеком и освободит их в зале суда, а они уже давно знали, что такое невозможно. Я еще утром этого дня тешил себя мыслью, что все-таки все бывает, и все, даже хорошее, возможно, а они, уже имеющие опыт следствия и тюрьмы, твердо знали, что в этой системе ничего хорошего не бывает, оправдательных приговоров не бывает, и судья в этой системе не судья, а палач. Каратель. Палач. Так и оказалось.

Когда голос стал называть сроки, я стоял за спинкой стула, на котором сидела Людмила Михайловна Алексеева. Она еще утром пришла в суд по пустынной, зачищенной, превращенной в концлагерный плац улочке между двумя рядами барьеров и молчаливо застывших солдат внутренних войск. Мужчина помогал ей идти. В руках у нее была палка, а на лацкане пальто большой круглый значок «Свободу героям Болотной!». И теперь, каждый раз, когда усилившийся металлический голос сверху называл срок, я слышал, как старая женщина вскрикивает: «Ааа!» Как от боли. «Кривову… 4 года… — «Аааа!»

Что такое фашизм? Есть много определений, научных в том числе, но я почему-то очень хорошо запомнил ненаучное. Его дал Эрнест Хемингуэй, Старина Хэм и Папа Хэм, немодный нынче писатель. Силы в нем слишком много для болтливых шоу-литераторов. А про фашизм он сказал очень коротко: «Фашизм — это ложь, изрекаемая бандитами». И в эти два дня, которые я провел в Замоскворецком суде и около него, я просто отравился ложью, а бандитов я там тоже видел.

Примечания

1

Уже в ночь с субботы на воскресенье я узнал, что Удальцов снова за решеткой — получил очередные 15 суток.

(обратно)

Оглавление

  • Говорит Москва 4 декабря 2011 года проходят выборы в Госдуму. Фальсификации, вбросы, «карусели» вызывают стихийное возмущение. 10 декабря — крупнейший за многие годы митинг на Болотной
  • С наступающими! Протест нарастает. 24 декабря 2011 — первый митинг, организованный с помощью социальных сетей
  • Ум, честь и совесть 4 февраля 2012 в Москве минус 30. Двести тысяч человек все равно выходят на улицу
  • Черный воздух, белый снег 5 марта 2012 у оппозиции первые признаки усталости. Что делать дальше? Отчаянная попытка Удальцова
  • «Россия! Проснись и будь здорова!» 21 февраля Pussy Riot поют «Богородица, Путина прогони!» в храме Христа Спасителя. Они арестованы. 10 марта протест выходит на Новый Арбат
  • Москва против Мордора 4 марта выборы президента. ТВ работает на одного кандидата. Явлинский не допущен к выборам. Владимир Рыжков называет выборы «клоунадой». Во всех регионах, кроме Москвы, Путин получает больше 50 % голосов. 6 мая 2012 Москва опять выходит на улицу
  • День настоящей России 7 мая 2012 года президент едет на инаугурацию по пустой Москве. На тротуарах ни души. Черный лимузин с черными стеклами катит по зачищенному городу. 8 июня в срочном порядке приняты поправки в закон о митингах, устрожающие наказания. 12 июня Москва отвечает маршем по бульварам
  • Дорогу осилит идущий В конце мая-начале июня в Москве проходят аресты участников митинга на Болотной 6 мая 2012 года. Полиция врывается в квартиры, ФСБ проводит обыски. Начинаются репрессии. 15 сентября Москва протестует
  • Это еще цветочки Мэрия запрещает «Марш свободы», назначенный на 15 декабря 2012. Город полон полиции и войск. Сотни людей с цветами идут к Соловецкому камню… «Вы будете арестовывать нас за то, что мы будем возлагать цветы?» Снова аресты
  • День защиты детей В декабре 2012 года в Америке принят Акт Магнитского, вводящий санкции против лиц, виновных в убийстве юриста Сергея Магнитского в тюрьме. В ответ 28 декабря Госдумой принят закон, запрещающий американцам усыновлять российских детей. VIP-деятели оппозиции не верят, что в условиях репрессий и общей усталости можно вывести людей на улицы. Марш и митинг 13 января 2013 года на свой страх и риск организовывают несколько активисток оппозиции…
  • Люди в черном против людей в разном Мученики оппозиции уже год в тюрьмах. Их забыли? 12 июня 2013 Москва выходит на «Марш против палачей»
  • Процесс пошел 24 июня 2013 начинается суд над «узниками Болотной» — первый большой показательный политический процесс в современной России
  • День в пыточной Дачный сезон. Опустевшая Москва. Духота. 6 июня 2013 года в Москве 29 градусов жары
  • «Ваша честь, мне ничего не видно! я уже слепой!» Волна протеста схлынула. Нет ста тысяч на улицах. Остались только вот эти люди, взятые властью в заложники. В июле 2013 года каждый день — день мрачного, безнадежного суда
  • Рождение вождя Уже арестованный в Кирове на фальшивом процессе о краже леса и чудом выпущенный из камеры Алексей Навальный возвращается в Москву и 8 сентября получает на выборах мэра 632 697 голосов. Это второе место и почти 30 % от принявших участие в выборах. На следующий день сторонники Навального выходят на митинг
  • Каждому свое В сентябре 2013 года в Санкт-Петербурге в Константиновском дворце проходит саммит G-20. Жмут друг другу руки. Сидят в белоснежных креслах. Заседают за круглым столом под сияющими люстрами. Обсуждают мировой порядок, инвестиции, международное развитие, устойчивый рост…
  • Страдания подполковника Б Октябрь 2013 года. Медленное распятие «узников Болотной» продолжается
  • Этот город лучше не дразнить Зажатая полицией, находящаяся под судом, живущая в ощущении нарастающего бреда, чувствующая пальцы палача на своем горле, живая Москва 27 октября 2013 года все равно выходит на митинг
  • Марш брошенных детей 4 ноября 2013 — «Русский марш». Другие пейзажи и лица. Это тоже Москва
  • Москва город маленький В декабре 2013 года Госдума обсуждает амнистию по случаю двадцатилетия Конституции. 18 декабря, в понедельник, амнистия должна быть объявлена. Еще есть шанс добиться, чтобы под амнистию попали «узники Болотной» — для этого надо, чтобы на Охотный ряд пришли тысячи людей, что были в тот день на площади… 16 декабря под стенами Думы полиция расправляется с группкой демонстрантов
  • Вышинский суд 20 февраля 2014 в Москве начинается очередной судебный процесс. Не последний. Медленно, холодно, с мстительным садизмом власть на показательных процессах удушает оппозицию
  • Каждого ждет свой Нюрнберг То, что начиналось два года со стихийного протеста десятков тысяч людей на Болотной площади и набережной, заканчивается 24 и 25 февраля 2014 в тесных комнатках районного суда Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Москва против Мордора», Алексей Михайлович Поликовский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства