Патриарх. Наш Патриарх на трибуне Парламентской ассамблеи Совета Европы - наверное, самая яркая картинка, какая только может быть связана с этим достаточно скучным учреждением. Скорее всего, с точки зрения Русской православной церкви выступление Алексия II в ПАСЕ - свидетельство высокого статуса Русской православной церкви в мире и вообще серьезный успех, я не знаю. Но ощущение то ли бисера перед свиньями, то ли просто дипломатического провала остается очень сильным. С каждым нужно разговаривать на том языке, который ему понятен. Это, разумеется, не абсолютный принцип - некоторым удается превращать нарочитую темноту своей речи в конкурентное преимущество. Но этот эффект может утрачиваться в зависимости от аудитории - см. американский опыт Бориса Гребенщикова. Кажется, что-то подобное случилось и с Патриархом в Страсбурге. Слова о «появлении нового поколения прав, противоречащих нравственности» и об «оправдании безнравственных поступков с помощью прав человека» не могли не вызвать недоумения у европейских парламентариев, большая часть которых помешана именно на правах, осуждаемых Патриархом. Европейцы не допускают никакой полемики о своих базовых ценностях, и любой, кто на них покусится (а Патриарх явно покусился), предстает в их глазах дикарем. Нехорошо давать советы главе церкви, но все-таки эти обстоятельства стоило учитывать, принимая решение о поездке в Страсбург.
Пожар. В Москве случился страшный пожар - сгорело пятиэтажное здание на улице Машиностроения, в котором находился один из факультетов Московского института государственного и корпоративного управления. Десять погибших, несколько десятков раненых - не только ожоги и отравления, но переломы и ушибы - студенты, отрезанные от выходов огнем, прыгали из окон. Правительство Москвы, как заведено, выплатит по 150 тысяч рублей семьям погибших и по 50 тысяч раненым. Официальная версия причин возгорания уже появилась - деревянные перекрытия, загоревшиеся по «трагической случайности». Никаких сенсаций. Когда прошлой зимой во Владивостоке сгорело здание Сбербанка, из окон которого тоже прыгали люди, а начальство тоже говорило о трагической случайности, из Москвы казалось, что все дело в том, что Владивосток далеко, и жизнь там устроена по каким-то своим дальневосточным правилам. Но московский пожар произошел точно по такому же сценарию, и значит, дело не в географии. Просто мы как-то уже привыкли к тому, что деревянные перекрытия - это достаточное объяснение причины любого пожара, и к тому, что за последние полтора десятка лет ни один человек не сел в тюрьму за поджог - как будто никто в эти годы ничего не поджигал. Улица Машиностроения - это Южнопортовый район. Не центр, конечно, но в центре пожары уже отпылали, а пятиэтажное офисное здание и в Южнопортовом районе тоже кому-нибудь нужно. Наверняка, если поискать среди тех, кто мог на него претендовать, можно и до причин пожара докопаться. Но этим никто заниматься, конечно, не будет. Потому что деревянные перекрытия для нас - достаточное объяснение причины любого пожара.
Дроздов. Вечный вопрос - как стать звездой. Виктор Зубков, для которого этот вопрос уже не актуален, в первые же дни своего пребывания во главе российского правительства придумал еще один способ превращения маленького человека в полноценную медиафигуру. Свой опыт Зубков провел над Антоном Дроздовым - никому до того момента не известным начальником департамента экономики и финансов аппарата правительства. Когда на первом заседании кабинета под председательством Зубкова зашла речь о восстановлении Сахалина (конкретно - города Невельска, пострадавшего сильнее всего) после августовского землетрясения, Зубков почему-то обругал за задержки федеральных денег для острова именно Дроздова (который, между нами говоря, к восстановлению Сахалина по службе не имел вообще никакого отношения) и приказал чиновнику немедленно лететь на место и не возвращаться, пока ситуация не исправится. От Москвы до Южно-Сахалинска лететь восемь часов. Этого времени хватило для того, чтобы наказанный непонятно за что чиновник превратился (по крайней мере, в глазах островитян) в чрезвычайного комиссара, который поднимет Сахалин из руин. И действительно - Дроздов проводил совещания с местными властями, сам кого-то ругал, раздавал населению жилищные сертификаты, - в общем, из клерка стал медиафигурой, а то и федеральным политиком. Через три недели после первого заседания правительства Зубков отозвал Дроздова в Москву, посчитав его миссию выполненной. Но в Москву вернулся другой человек - не безвестный клерк, а всенародно знаменитый и потому уверенный в себе кризис-менеджер. Одно обидно - предвыборные списки всех партий уже сформированы, а то бы - ну, вы поняли.
Дипломатия. Словарь Ожегова трактует слово «дипломат» в том числе и так: «человек, действующий дипломатично, тонко». Посол России в Грузии Вячеслав Коваленко - тот еще дипломат. Выступая в Тбилиси на встрече с творческой интеллигенцией, российский посол, в частности, заявил: «Вас, грузин, в Грузии проживает 3 миллиона человек, вы стали реликтовым и вымирающим народом. Россия - огромное государство, оно может переварить демографические трудности, но вы, грузины, не справитесь с этой проблемой, вы исчезнете». Исчезнут грузины или нет - дело десятое, бесспорно одно: страны обмениваются послами явно не для того, чтобы послы объясняли туземцам, что те скоро вымрут, потому что стали «реликтовым народом». Эпизод с выступлением Коваленко можно было бы считать локальным курьезом (а возмущенные ответные заявления грузинских властей можно и вовсе проигнорировать - они про нас каждый день еще не то говорят), если бы он не был отражением одной достаточно серьезной проблемы. Понятно, что для уважающего себя российского дипломата работать где-нибудь в Ташкенте или том же Тбилиси - говоря недипломатическим языком, западло, и ничего нового в этом нет. Еще пятьдесят лет назад Хрущев, желая наказать Молотова за «антипартийную группу», отправил его послом в Монголию - тогдашнее «ближнее зарубежье». С распадом Советского Союза количество «монголий» на карте мира заметно увеличилось, и второстепенных с мидовской точки зрения стран хватает теперь и для политических отставников (Черномырдин в Киеве, Рамазан Абдулатипов в Душанбе и т.п.), и для тех дипломатов, которые не доросли до Лондона и Вашингтона (послужной список Вячеслава Коваленко состоит из Ливана, Туниса и Белоруссии). Логика в этом принципе, конечно, есть, но она не учитывает того, что со многими постсоветскими странами у России отношения складываются не очень, и для удержания этих отношений в рамках приличия нужны супердипломаты, а не мидовский или кремлевский неликвид. Как-то глупо воевать только из-за того, что нормальные дипломаты не хотят работать в Тбилиси.
Полпреды. В двух из семи федеральных округов к началу октября поменялись полпреды президента. Вначале в Москву из Ростова переехал Дмитрий Козак, сменивший должность полномочного представителя в Южном округе (это кресло занял Григорий Рапота, ранее тихо возглавлявший ЕврАзЭС) на кресло министра регионального развития, вслед за ним из Хабаровска приехал Камиль Исхаков, который до сих пор был полпредом на Дальнем Востоке, а теперь станет заместителем Козака в министерстве. Два эпизода - это, может быть, не тенденция, но уже симптом, а на фоне перераспределения министерских обязанностей в пользу министерства регионального развития и заявлений Козака об «оживлении» Минрегионразвития и, в частности, о создании в министерстве «подразделения быстрого реагирования» обезглавливание полпредств выглядит и вовсе многозначительно. Созданная Путиным в 2000 году система, позволявшая ему контролировать и при необходимости нейтрализовывать большей частью нелояльных глав регионов, себя, очевидно, исчерпала - президентские кураторы над нынешними губернаторами, каждый из которых фактически назначен президентом, становятся атавизмом. Теперь институт полпредств, скорее всего, либо окончательно превратится в «страхующую декорацию», либо просто будет отменен. Это, если что, был политический прогноз. События последних недель (от назначения Зубкова до Путина в списке «Единой России») привели к тому, что политический прогноз как явление может окончательно исчезнуть, и эту заметку можно считать слабой попыткой сопротивления, в общем, удручающему ходу событий.
Госнаркоконтроль. Аресты в Госнаркоконтроле выглядят как новое дело «оборотней в погонах». По обвинениям в превышениях и злоупотреблениях должностными полномочиями, а также в получении взяток и нарушении тайны телефонных переговоров задержана группа высокопоставленных сотрудников ФСКН во главе с начальником департамента оперативного обеспечения генерал-лейтенантом Александром Бульбовым. Как сообщил «Интерфакс», Бульбова брали в аэропорту «Домодедово», и при задержании его сотрудники пытались оказать сопротивление. Все как в кино, однако с выводами о предвыборной рекламной операции «Оборотни-2» спешить не стоит, как не стоит спешить и с рассуждениями о том, что аресты в ФСКН свидетельствуют об ухудшении аппаратного положения главы этого ведомства Виктора Черкесова. Ни о чем таком эти аресты не свидетельствуют. Просто генерал Бульбов имел отношение к расследованию дела о торговле мебелью в магазинах «Гранд» и «Три кита», а люди, имеющие к этому делу отношение, традиционно находятся в группе риска. В свое время именно из-за этого дела лишились должностей следователь Зайцев, который сам оказался под следствием, и судья Кудешкина, которая отказалась судить Зайцева. Главным результатом продолжающегося уже много лет с переменным успехом следствия стало окончательное подтверждение гипотезы, согласно которой, если среди фигурантов дела есть влиятельные сотрудники ФСБ и прокуратуры, то дело раскрыто не будет никогда. Госнаркоконтроль занимался делом «Трех китов» по поручению президента - ведомство Виктора Черкесова оказалось единственной спецслужбой, сотрудники которой не имели отношения к расследуемому бизнесу. В газетах пишут, что именно Бульбов добился массовых отставок в ФСБ и Генпрокуратуре. А теперь арестовали самого Бульбова. Его, казалось бы, могущественный начальник написал для «Коммерсанта» возмущенную статью о воинах, которые превращаются в торговцев, но она только усиливает ощущение тотальной ненормальности происходящего - публичной полемики между руководителями спецслужб в России не было даже в пресловутом начале девяностых. Один из наиболее популярных тезисов современной антироссийской западной риторики сводится к тому, что президент Путин сосредоточил в своих руках необъятную власть и держит под контролем все, что только есть в нашей стране. Россия, в свою очередь, тратит огромные деньги на улучшение своего имиджа за рубежом, есть даже специальный телеканал «Russia Today», созданный для этих целей. Но значительного успеха в улучшении своего имиджа России добиться так и не удалось. Вот если бы по «Russia Today» круглосуточно крутили сюжеты о деле «Трех китов», мировая общественность увидела бы, что президент Путин не настолько всесилен, как кажется из-за границы. Когда его президентские усилия (речь не только о Госнаркоконтроле - стоит вспомнить и следователя Лоскутова, которому Путин поручал расследование этого дела в прошлом году) наталкиваются на сопротивление коррумпированных силовиков, исход битвы неочевиден. Не знаю, можно ли такое положение дел называть демократией, но что это не диктатура - совершенно точно.
Клиника. Выступление начальника ГУВД Свердловской области Михаила Никитина перед омоновцами, командируемыми в другие регионы (в том числе в Москву) для поддержания порядка во время массовых торжеств и «маршей несогласных», попало в СМИ и сразу превратилось в анекдот. Генерал Никитин раскрыл подчиненным тактические секреты российской оппозиции. Ссылаясь на неназванного министра (судя по контексту - главу МВД Рашида Нургалиева), генерал рассказал омоновцам о трех секретных планах оппозиционеров, ставших достоянием милицейских аналитиков. Во-первых, план «Балтимор»: демонстранты надевают светлую одежду, а потом измазывают ее кетчупом и говорят, что это кровь. Во-вторых, план «Шапокляк». В соответствии с ним во главе демонстраций идут агрессивные пожилые женщины, из-за которых возникают «всякие недоразумения». В-третьих, план «Киндер-сюрприз», при реализации которого многие демонстранты несут на руках маленьких детей («Куда потом деваются дети - неизвестно», отметил генерал; видимо, «несогласные» после своих маршей этих детей съедают). Вычислить источник вдохновения милицейского начальства несложно. В начале октября телеканал «Россия» продемонстрировал фильм Аркадия Мамонтова «Бархат.ру», раскрывающий страшные тайны подрывных элементов. Среди «тайн», например, оказалась симпатичная московская пенсионерка Нина Семеновна Гуличева, исправно посещающая все митинги вне зависимости от их тематики и направленности. По версии Мамонтова, Нина Семеновна не просто милая городская сумасшедшая, но секретное оружие «оранжистов». Просвещенный телезритель привык относиться к произведениям Аркадия Мамонтова (многие помнят его прошлогодний фильм о таинственном камне, в котором британские шпионы и российские оппозиционеры хранили секретные инструкции) как к безумным проявлениям постмодернизма. Милицейское начальство (то есть непросвещенный зритель) принимает любой бред, показанный по государственному телевидению, за чистую монету. В пересказе милицейских генералов бред становится еще более идиотским. «Балтимор», «Шапокляк» и «Киндер-сюрприз» - кем нужно быть, чтобы рассказывать об этом всерьез? Пройдет сколько-нибудь лет. В стране многое поменяется. ОМОН будет разгонять какие-нибудь другие демонстрации. Генерала Никитина тихо отправят на пенсию. «Несогласные» станут политическим истеблишментом, а Нине Семеновне поставят памятник на Лубянской площади. А Аркадий Мамонтов наверняка останется телезвездой. История рассудит, что он здесь ни при чем, он профессионал, и просто время было такое. Спорим, что будет именно так?
Фрадков. Михаил Фрадков теперь возглавляет Службу внешней разведки. Комментаторы пишут, что ничего удивительного в этом нет, потому что Фрадков много лет работал в советском Внешторге, а все знают, что внешнеторговое ведомство было по сути филиалом КГБ, то есть Фрадков на самом деле разведчик, и поэтому совершенно логично, что именно он стал главой российской разведки. Что Фрадков всегда был тайным разведчиком - это, конечно, глупости. С таким же успехом и в Анатолии Сердюкове можно было бы разглядеть опытного вояку. Но назначение Фрадкова действительно выглядит абсолютно логичным - далеко не впервые Владимир Путин в своей кадровой политике руководствуется принципом, согласно которому руководитель может быть сколь угодно далек от профиля своего ведомства, главное - чтобы разбирался в финансовых потоках. Трудно сказать, насколько оправдана такая тактика, бесспорно одно - это самая концептуальная кадровая политика со времен народных комиссаров 1917 года. Мы присутствуем при грандиозном эксперименте, и, может быть, лет через двадцать в школьных учебниках наше время будет фигурировать под каким-нибудь красивым названием типа «власть финансистов». Интересная эпоха, если коротко.
Олег Кашин
Лирика ***
Сколько отдельных городов в Москве - и сколько в них горожан-домоседов! Водители пенсионных лет часто путают Павелецкий и Савеловский, Октябрьскую улицу, метро «Октябрьская» и Никольскую, бывшую 25-го Октября. - Плохо знаю эти места. Я сам-то москвич. Просто всю жизнь на Юго-Западе, работа, дача близко. Конечно, в молодости - гуляли. Набережные, Сокольники. ВДНХ. Серебряный бор. С девчонками играли в волейбол. - И никуда не ездили потом? - Почему? В Анапу каждый год, в Минводы. Я страну-то посмотрел, отпуск был двадцать четыре рабочих дня. А в Москве чего смотреть по два раза. Скукота… - Чего-то не хватает в Москве? Задумывается. - Например, моря нету…
***
Не сразу догадываюсь, что в троллейбусной реплике «ты узнай, кто мужья, а потом говори» речь идет о новых назначенках - правительственных блондинке и брюнетке. Граждане скорее поверят в кумовство, чем в профессиональные компетенции. И нельзя сказать, что беспочвенно: в телевизоре сплошь династии - от эстрадных до политических, в новостях - сплошь juniors и немножко жен (впрочем, вдовы идут лучше). Ощущение советского востока, влажного кланового уюта, в приемной томится барашек, за окном журчит арык.
***
В Ухте есть ночной магазин без сигарет. Алкоголя при этом - сколько угодно. - Они за здоровый образ жизни, - объясняет таксист.
***
Пафос общих мест, пыл отважных трюизмов - и уже на десятой странице книги Андрея Кончаловского «С трибуны реакционера» возникает ужасное подозрение, что он писал ее сам.
***
Умильная заметка в предвыборной газете: в республике Марий Эл заслуженному механизатору сделали замечательный подарок… «трактор, с которого он тридцать лет не слазил». Эмоция читателя: близкая к ненормативной. Эмоция автора: 1) не стареют душой ветераны; 2) эх, и умели же делать технику!
***
Вот еще одна «тоска по мировой культуре». В Якутии будут судить теплоэнергетика Управления федеральной почтовой службы за личное пользование служебным интернетом. Скачивая «не связанные с выполнением служебных обязанностей файлы», 41-летняя женщина нанесла родному предприятию ущерб аж в 180 тысяч рублей. Что именно она делала, неизвестно, но, по всей вероятности, просто качала фильмы и музыку и перерасходовала трафик - платные сервисы здесь, похоже, ни при чем. Но почему же, господи, алмазная республика не может подключить свою Главпочту к безлимитному Интернету?
***
Оживленный, румяный, толстый - чисто Тартарен - он входит в утренний самолет. Впереди - Москва. Светит солнце, сверкают зубы, стюардесса прекрасна. На посадочной полосе у него звонит мобильник. «Да. Когда? Понял. Будь на связи». Перезванивает: «Не знаю теперь. У нас несчастье - человек погиб в Усинске на компрессорной станции. Да… Такие дела…» На выходе вижу его - старого сгорбленного человека с серым лицом.
***
- Извините, а что вы слушаете? - доверчиво спрашивает дама (типаж «жена ответработника»: кожаное пальто, брильянты, лицо в перламутре) в зале ожидания. Протягиваю наушник. «Оглянись, незнакомый прохожий!» - орет Градский. Дама шарахается, как от жабы. Поджав губы, церемонно сообщает: - С детства не выношу совок.
***
Милое хамство: свердловские пенсионеры поздравили Фиделя Кастро и Эдуарда Росселя с Днем пожилого человека. Интересно, что они ответили? Нынешний праздник по стране отмечали необычайно широко и пышно, в Тверской области так вообще день развернули в декаду, в Саранске - в месячник. В идеале эти мероприятия, пышно-бессмысленные, - могли бы стать попыткой противостояния медийному культу молодости, антиэйджистской акцией, - но куда там. Напротив, идет активное формирование идентичности: «старики».
***
Девушка в библиотеке, не повернув головы кочан, сообщает: - Ксерокс направо, здравствуйте. - Мне нужна книга… - Ксерокс направо, здравствуйте. Она читает Оксану Робски.
***
Из письма (Тульская область): «Они не говорят, что нет, а просто издеваются. Уже перестали брать трубку. Галина три дня ходила за рецептом, ее поставили на очередь и не дали, теперь ей идти за новым, она плачет». Льготники массово отказываются от соцпакета, предпочитая 450-рублевую синицу в руках. 70 процентов в Ярославской области, 74 - в Татарстане и 40 - в относительно благополучной Тюменской области. Отставка Зурабова - ноль ликования и ноль новых надежд. Более того, ему даже сочувствуют - тем странным, сложным русским сочувствием угнетаемых к казенному угнетателю: «Поставили в положение».
***
Жалуюсь петербургскому приятелю, что четыре пожилых дамы на Невском поочередно послали меня в разные стороны - север, юг, восток и запад. - Как в Москве, - говорю. - Это не Москва, - горячо возражает он, - это просто старческая деменция! Москвы здесь никогда не будет!
***
В Алтайском крае начала действовать программа социально-психологической реабилитации для женщин, переживших развод, - считается, что женщина переживает при этом чудовищный стресс. Это удивительно: в мегаполисе все ровно наоборот - стресс при разводе чаще всего переживают (и, соответственно, нуждаются в помощи) мужчины. Но приятно, конечно, что где-то еще остался обратный расклад.
***
Интересный вид попрошайничества в метро - просить не денег на билет, а сам билет. Что ж не помочь, человеку действительно надо ехать. Однако просят (чистенькая «студенческая молодежь», рюкзачки, наушники) сугубо у тех, кто стоит в очереди в кассу. Пассажиры, через одного, спешат поделиться десятками и мелочью, и молодые люди идут за пивом. Быстро, четко, организованно. Но какое массовое доверие к любой немонетизированной просьбе, как рефлекторно, как дружно распахиваются кошельки.
***
Подходя к Исакию, молодой человек с пивом начинает шарить по карманам. - Да затычку ищу какую-нибудь. Хочу в сумку убрать. - Чего ты? - удивляется товарищ. - Все пьют, посмотри. Вон девки пьют. - А мне неудобно, - отвечает он с раздражением. - Не знаю. Неудобно мне.
***
У владельца колбасного бренда Д. на приеме в итальянском посольстве украли портфель. В портфеле кроме айпода находились два блокнота Moleskine, представляющих для хозяина особую ценность, - в них записывались гениальные бизнес-идеи. Пресс-служба Д. просит вернуть их за вознаграждение, объясняя, что конкурентам они все равно не пригодятся, ибо записаны в форме «якорьков». А я вспоминаю, что продукция колбасного короля дороже дорогой микояновской на 20-30 процентов, потому что она - «функциональный мясопродукт» (витаминные добавки и - это почему-то кажется особенно циничным - добавки из овсяных хлопьев). Якорьки, функциональное мясо. Нет, не вернут ему молескины, боюсь, никогда не вернут.
Евгения Долгинова
Анекдоты Похороненная в подвале
В пос. Анцырь Канского района Красноярского края в подвале частного дома, оборудованном под овощехранилище, обнаружено тело 11-летней дочери хозяйки дома. Девочка пропала 2 месяца назад. Труп был обнаружен 2 октября местным участковым, которого обеспокоило долгое отсутствие ребенка. Пока обстоятельства смерти выясняются. Причины смерти неизвестны. Эксперт вскрыл труп, и, по его словам, на костных останках и на теле девочки признаков, явно свидетельствующих о том, что ей были нанесены телесные повреждения, нет. По словам матери погибшей, ее дочь болела эпилепсией и умерла своей смертью. В подвал женщина перенесла тело девочки, чтобы похоронить ее зимой. Однако в течение двух месяцев мать говорила знакомым, что ребенок уехал в гости к родственникам. Уголовное дело по данному факту пока не возбуждено, поскольку нет явных признаков криминальной смерти. Для выяснения всех обстоятельств гибели ребенка потребуются дорогостоящие судебно-медицинские экспертизы. У матери погибшей девочки есть еще четверо малолетних детей.
Если выяснится, что смерть была насильственной, - это будет очень печально, но понятно. Мать пыталась скрыть преступление. А вот если девочка умерлаестественной смертью… Вообще, у людей иногда что-то случается с умственной и эмоциональной сферой, когда они сталкиваются со смертью. Что-то ломается, дает сбой, выпадают колесики и шестеренки. Не так давно один американец, собравшийся было похоронить свою умершую жену как обычно, на кладбище, вдруг передумал, обратился к каким-то специалистам, которые замумифицировали тело жены и поместили его в герметичный стеклянный вакуумный куб. По интернету гуляла фотография: мужик сидит на диване за невысоким столом и спокойно пьет пиво, а под столом в стеклянном кубе лежит, как живая, мертвая женщина в голубых джинсиках, белой футболке и кедах. И человек с «этим» живет. Судя по фотографии, вполне доволен. А одна бразильская дама так ревновала своего мужа, что совсем измучилась и решила его убить. Тело она каким-то образом то ли высушила, то ли еще что-то с ним сделала… Получилось нечто вроде небольшой усохшей мумии, которую женщина поместила в ванную комнату. Когда полиция это дело обнаружила, дама сказала в свое оправдание, что раньше муж вечно путался с какими-то бабами, а теперь ее Педру (Жозе Луиш, Антониу, Жулиу и т. п.) всегда только с ней. Так и тут. Положить собственную мертвую дочь в подвал своего дома (или закопать в подвале). Жить в этом доме, с закопанной внизу дочерью. Есть, пить, спать, вести хозяйство, заниматься детьми, живыми. Пользоваться подвалом в качестве овощехранилища. Спускаться в этот подвал, брать из него овощи. Готовить эти овощи и употреблять их в пищу. Как это все возможно? А вот как-то возможно. Все-таки люди - очень загадочные существа.
Захотелось мяса
Жуткое преступление потрясло Прокопьевск (Кемеровская область): в жилом многоквартирном доме сорокалетний мужчина напал на свою пожилую соседку, убил ее и попытался съесть. Перед тем как пойти на преступление, злоумышленник надышался токсического вещества. Предположительно, это был толуол. После сеанса токсикомании сорокалетний прокопчанин, по его собственному признанию, почувствовал сильный приступ голода. Он неожиданно захотел мяса. А поскольку этого продукта дома не оказалось, он и отправился к своей соседке - старушке 1929 года рождения. Когда она по-соседски открыла дверь своему будущему убийце, он тотчас напал на нее. После совершения преступления «обдолбанный» токсикоман начал буквально потрошить тело. В это время посторонний шум услышали соседи по лестничной площадке. Они-то и вызвали сотрудников правоохранительных органов. Правда, прибывшим на место милиционерам не сразу удалось попасть в жилое помещение. Самостоятельно они этого сделать не смогли, а запершийся внутри мужчина открывать им дверь категорически отказывался. Он затаился и никак на стук в дверь не реагировал. Тогда было принято решение прибегнуть к помощи местного подразделения спасателей. Прибывшие на место сотрудники МЧС через несколько минут вскрыли дверь, и представителям правоохранительных органов удалось проникнуть в квартиру. Представшая перед оперативными работниками сцена потрясла даже видавших виды милиционеров. Они застали несостоявшегося каннибала в тот момент, когда на столе лежало расчлененное тело, а злоумышленник уже начал отрезать своей жертве ногу. Все еще находясь в состоянии токсического опьянения, он признался, что таким способом хотел всего лишь утолить свой голод. Как сотрудникам правоохранительных органов удалось установить позднее, прокопчанин совершил убийство, нанеся своей жертве несколько ударов ножом в грудь.
Люди, бывавшие в Прокопьевске, рассказывают про этот город не очень радостные вещи. Довольно большой шахтерский город. Есть промышленность - несколько заводов. Город мрачный. Шахты, угольный разрез. Облезлые или просто разрушенные дома. Беспорядочный, покосившийся частный сектор. Есть, правда, новые районы, которые выглядят пободрее, но в целом город депрессивный. Очень депрессивный. Город населяют люди, занимающиеся по преимуществу тяжелым физическим трудом. Жизнь их нелегка и однообразна. Они сильно устают. Некоторые жители Прокопьевска добывают уголь кустарным способом в заброшенных шахтах. Это запрещено делать, но они все равно делают - есть устойчивый спрос в частном секторе. Их периодически (часто) заваливает породой, и они погибают. Собственно, к чему я это все? Вовсе не к тому, что, дескать, город своей мрачной, давящей атмосферой порождает чудовищ в разуме горожан, и они, горожане, потом убивают бабушек. Нет, дело не в этом. Просто как-то не хочется ничего писать об этом жителе Прокопьевска, сорокалетнем (!) токсикомане, о том, что он сделал и что пытался сделать. А город здесь, конечно, ни при чем. Мало ли в России угрюмых, мрачноватых шахтерских городов.
Матч-реванш
Прокурор Левобережного района Липецка направил в суд нашумевшее дело 52-летнего бомжа Николая Шубина. Шубин - маньяк, самый кровавый за всю историю Липецка. Он сознался в убийстве 13 человек. Бездомный Шубин убивал в основном бомжей и своих собутыльников. Причем поводы для расправы зачастую были весьма ничтожными - косой взгляд или проигранная партия в шахматы. Шубина задержали в октябре 2006 года, после того, как бесследно исчез липецкий пенсионер Виктор Мещеряков. Старик ушел в Нижний парк играть в шахматы. Больше его никто не видел. Завсегдатаи вспомнили, что Мещеряков был в парке с неким Колей, играл с ним в шахматы, а потом они ушли вдвоем. Коля и дальше продолжал появляться в парке, поэтому милиционеры вскоре задержали его для выяснения обстоятельств. Бомж и не думал отпираться - честно признался в убийстве, показав место, где спрятал труп. После этого Шубин начал признаваться в других убийствах. Остальные трупы нашли в тех местах, на которые указал маньяк. Все убийства были совершены одним и тем же способом: Шубин оглушал жертву сильным ударом по голове, затем связывал ей руки и ноги проволокой и душил удавкой, которую всегда носил с собой. При этом Шубин гордо называл себя «директором кладбища». Следствию Шубин пояснил, что убивал случайных знакомых из личных неприязненных отношений, а затем закапывал их трупы, чтобы «предать земле и избежать наказания». Согласно заключению судебно-психиатрической экспертизы, Шубин страдает в настоящее время и страдал в период совершения убийств психическим расстройством в форме паранойяльной шизофрении. Он особо опасен и нуждается в принудительных мерах медицинского характера в виде принудительного лечения в психиатрическом стационаре специализированного типа с интенсивным наблюдением. В 1976 году Шубин находился на стационарном лечении в Воронежском областном клиническом психоневрологическом диспансере с диагнозом «неврастения».
Шахматы. Хорошая игра шахматы. Развивает интеллект. Хорошо поиграть в шахматы в парке, в скверике. На скамеечке. В парке на скамеечках сидят старички, дети, люди средних лет. Играют в шахматы. Кругом деревья, свежий воздух. Зимой бездомному человеку плохо, ох, плохо, а летом и осенью ничего. Более или менее тепло. Можно ночевать в парке под кустиком. Если дождя нет. Или в лесочке. Или на скамеечке. А днем можно поразвлечься как-нибудь. Погулять, выпить. Впрочем, это и зимой можно, но летом и осенью оно как-то поприятнее. Или вот в шахматы поиграть. Почему бы не сыграть в шахматы. Такой хороший день, такой хороший парк, такая хорошая скамеечка. Вот присел какой-то старичок. Тебя как звать? Виктор. А меня Коля. Давай сыграем. Ну, давай. На пиво. Давай. Е два, е четыре, слон цэ пять. Шах. Рокировка. А ты хорошо играешь. Да, вот, в молодости первый разряд был. Шах. Конь аш пять. Ладья бэ семь. Коль, переходи, смотри, ты ведь так ладью теряешь. Ну и ладно. Теряю, значит теряю. Мне подачки не нужны. Ходи давай. Ну ладно, как скажешь. Ферзь бэ семь. Размен фигур, ослабление позиции. Слон жэ шесть. Коль, так нельзя ходить, смотри, короля открываешь. Хм. Ладно. Король эф восемь. Ну, мат тебе, Коля. Вот смотри, у тебя тут ход был хороший… Был, да сплыл, ладно. Проиграл, так проиграл. Первый разряд… Коль, давай еще партеечку, матч-реванш. Все, хватит, наигрался. Первый разряд, значит. Ладно. Ну что, пойдем тебя пивом угощу, перворазрядник, да ладно, Коль, какое пиво, брось ты, нет, пошли, пошли, говорю, сказал, пошли, договорились на пиво, уговор дороже денег, тут местечко одно есть, пошли. Первый разряд, блин… Хрясь по голове, связал, задушил. Вот он, матч-реванш, вот он, шах, вот он, мат, вот она, шахматная корона. Хорошо в парке. Свежий воздух, золотая осень. На скамеечках люди играют в шахматы. С кем бы еще сыграть?
Собаки съели человека
На территории коттеджа в местечке Бухарово под Иваново 2 октября обнаружен обглоданный до костей труп 40-летнего мужчины. Как выяснили сотрудники милиции, погибший стал жертвой двух немецких овчарок, охранявших территорию. По всей видимости, мужчина проник на придомовую территорию под покровом темноты, и на него сразу же набросились сторожевые псы. На ночь хозяева выпускают их из вольеров во двор, собаки свободно передвигаются по обнесенной забором территории дома. Тело нашла хозяйка дома лишь около двух часов на следующий день. Она пошла кормить собак и издалека увидела лежащего человека. Вначале ей показалось, что возле забора лежит ребенок, о чем она тут же сообщила мужу. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что погиб взрослый мужчина. Накануне вечером хозяева дома слышали, как лаяли их собаки, однако не придали этому значения. Как они пояснили милиции, криков о помощи они не слышали, а их овчарки часто перелаиваются с соседскими псами. Личность погибшего пока не установлена. При себе мужчина документов не имел и, вероятно, принадлежал к категории безработных, злоупотребляющих спиртным.
Есть довольно много людей, которые считают, что справедливость - превыше всего. Что она - главная ценность человечества. Что ради справедливости допустимо абсолютно все. Таким людям хорошо бы ознакомиться с этой историей. Потому что в этой истории все совершенно справедливо. Бомж, который за каким-то хреном полез на территорию коттеджа, не прав. Виноват бомж, что уж говорить. Наверное, хотел что-нибудь украсть. Или еще какую-нибудь гадость сделать, потому что с благими намерениями люди не перелезают ночью через ограды чужих домов. А хозяева коттеджа, весьма вероятно, милейшие люди, благонамеренные и законопослушные. У них дом, в доме много всего ценного, в гараже машина, или две, или три машины, все это надо охранять, кругом воры, высокая преступность, милиция бездействует. Завели свирепых собак, пусть охраняют. А что, нормально. Мы, мол, никому зла не желаем, но ежели что - берегись, злоумышленник. Зло будет наказано. И когда собаки перегрызали бомжу горло, он почему-то не догадался громко и отчетливо позвать на помощь. Или, там, позвонить по мобильному телефону в милицию. Или догадался, но хозяева ничего не слышали. Наверное, слушали классическую музыку. Или фильм смотрели, при помощи домашнего кинотеатра. Или пребывали в глубокой медитации. Преступник (потенциальный) получил по заслугам, имущество честных граждан в целости и сохранности. Дело, скорее всего, замнут - кому нужен какой-то там «мужчина, принадлежащий к категории безработных, злоупотребляющих спиртным». Неприятные воспоминания об обнаружении на участке обглоданного собаками трупа скоро изгладятся из памяти. И хозяева коттеджа продолжат свою честную качественную жизнь с зарабатыванием денег, прослушиванием классической музыки и просмотром фильмов на домашнем кинотеатре. В общем, справедливость восторжествовала. И в результате торжества справедливости человека съели собаки. Как-то уж очень тошно, страшно и уныло делается от такой справедливости.
Украли рельс
Еще в начале сентября подъездные пути в районе станции Кемерово-Сортировочная привлекли внимание двадцатилетнего работника торговой фирмы: собирая грибы неподалеку от железной дороги, он отметил, что рельсы расположены в достаточной отдаленности от населенных пунктов, и решил их украсть. Вместе с водителем автомобиля «Газель» они подъехали к железнодорожным путям и газорежущим оборудованием разрезали 25-метровый рельс на три части. Четвертый отрезок отпилить им не удалось: рядом оказались милиционеры. Внимание оперативников, проводивших рейдовые мероприятия на железной дороге, привлек характерный звук резки металла. Сотрудники Кемеровского ЛОВД на транспорте задержали похитителей рельсов на месте преступления. По их словам, рельс весом более тонны планировалось вывезти на машине в пункт приема черных и цветных металлов. В настоящее время в отношении задержанных возбуждено уголовное дело по факту кражи.
Надо признать, что люди, промышляющие воровством металла, часто бывают наделены способностью к масштабным замыслам. Их деяния поражают гигантоманией и даже каким-то величием. То мужик в одиночку крадет стоящую недалеко от родной деревни опору высоковольтной линии. То другой деятель при помощи трактора пытается вырвать с корнем из земли многотонный трансформатор. То еще один боец металлического фронта режет на части стоящий на пьедестале танк Т-34. Теперь вот ушлые мужички хотели умыкнуть рельс весом в тонну. По сравнению с этими гераклами чеховские злоумышленники, воровавшие какие-то там гайки и болты с железнодорожного полотна, причем не подряд, а через один, - просто невинные дети. Как это часто бывает в подобных случаях, интересно вдуматься в цифры. Рельс длиной 25 метров весом более тонны эти молодцы хотели распилить на четыре части. По шесть с лишним метров каждая. Четыре шестиметровых куска рельса. Эти штуковины они хотели погрузить в «Газель». Что это за циклопическая «Газель», в которую можно погрузить груз длиной шесть метров? Еще: каждый кусок должен был весить килограмм под триста. Как они собирались их грузить вдвоем? Раз-два, взяли? Эх, дубинушка, ухнем? Штангисты? Богатыри? Гвозди бы делать из этих людей. Или рельсы.
Беспечный бомбист
На вокзале Омск-пассажирский постовые милиционеры обратили внимание на мужчину, у которого в ходе осмотра была изъята самодельная бомба. У доставленного в дежурную часть мужичины 31 года изъяли банку из-под кофе «Нескафе», обмотанную синей изоляционной лентой. Последующей экспертизой было установлено, что в банке находятся 310 граммов пороха (добытого предположительно из боевых патронов), а в пластмассовой крышке - фитиль, ведущий к китайской петарде для поджога и последующей детонации взрывного заряда. Конструкция признана самодельным оболочным взрывным устройством. Задержанный пояснил оперативникам, что он бомжует с давних пор, обитая на баржах на реке, в старых вагонах на отдаленных путях станции Омск-Сортировочная или в заброшенном строении недалеко от вокзала. Порох он с приятелем Юрой нашел на свалке. Бомжи додумались сделать взрывное устройство для определенной цели - глушить рыбу на Иртыше. Но около двух недель назад приятель умер естественной смертью, и с тех пор бомж бродил с бомбой в кармане, пока его не задержали. В ходе расследования выяснилось, что «бомбист» числится в розыске за грабеж, совершенный в Ленинском районе Омска - он вырвал из рук мужчины барсетку. По ч. 2 статьи 223 УК РФ за изготовление взрывного устройства бездомному мужчине грозит до шести лет лишения свободы.
Все мы слышали универсальный рецепт от душевных хворей - «живи настоящим!» Жить «в сейчас», не думая о прошлом и будущем, учат нас ведущие «тренингов личностного роста», психологи в популярных книжках и прочие «мудрецы», которые якобы поняли жизнь. Сказать легко, осуществить практически невозможно, особенно современному среднестатистическому городскому обывателю. А этот омский бомж со взрывчаткой, похоже, не далек от идеала психологов и психотренеров. Поразительная, космическая беспечность. Никаких планов. Никаких задач. Никаких достижений и провалов. От судьбы не уйдешь. Будет день, будет и пища. Не заботься о завтрашнем дне - он сам позаботится о себе. Минимум (или полное отсутствие) рефлексии, только простые реакции на простые жизненные обстоятельства. Тепло - заночую на барже. Река, свежий влажный воздух, плеск волны - хорошо. Дождь - пойду на станцию, в заброшенный покореженный вагон на станции Омск-Сортировочная. Для ночевки сойдет. Пришла зима - здравствуй, заброшенное строение недалеко от вокзала. Голод одолевает - прошелся по городу, насобирал бутылок, порылся в помойке, перекусил, чем Бог послал. Если ничего не послал - не перекусил. Увидел у мужика барсетку, выхватил, убежал. Увидел плохо лежащую железяку из цветного металла - оттащил в пункт приема, сдал, поел, выпил. Нашли с приятелем-бомжом порох - нормально, сделали бомбу, будем рыбу глушить. Приятель вдруг - раз! - и умер. Естественной смертью (что для бомжа естественная смерть?). Ну, бывает. Покойся с миром, дорогой приятель, все там будем. Эх, собирались рыбу вместе пойти глушить, да вот оказия какая. Ну, ладно, может, один как-нибудь пойду. Человек гуляет с бомбой в кармане. Ему все равно. Если бомба взорвется - значит, судьба такая, что же делать. Вон, Петрович умер, и мы все умрем. Что ж теперь. Если не взорвется, можно будет осуществить план, пойти на Иртыш глушить рыбу. Или продать кому-нибудь эту бомбу. Или выкинуть нафиг. Все равно. Все равно. Все равно. Вообще, что-то в этом есть. Здорово было бы достичь такой степени безмятежности, только не быть при этом бомжом, не ночевать на баржах и в вагонах, не рыться в помойках в поисках пропитания, не ходить с бомбой в кармане и не грабить прохожих. Хотя грабил ли он прохожих - это еще вопрос. Может, и не грабил. Суд разберется.
Домой в тюрьму-2
Дзержинский районный суд Оренбурга вынес приговор 46-летнему мужчине по статье «Заведомо ложное сообщение о готовящемся взрыве». Тагира Махмутова приговорили к 1 году и 6 месяцам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии строгого режима. Приговор еще не вступил в законную силу, но он вряд ли будет обжалован со стороны подсудимого. Мужчина доволен решением суда, поскольку на преступление пошел сознательно. У Тагира Махмутова потерян паспорт, прописки нет. Выйдя недавно на свободу, после очередного отбывания наказания, он обнаружил, что жить ему негде. Дом, где мужчина проживал с отцом, завещан оренбуржцу, который присматривал за стариком до его смерти. После оглашения приговора Махмутов объявил, что, освободившись, если обстоятельства не изменятся, он вновь пойдет на какое-нибудь преступление, чтобы вернуться назад в тюрьму.
В прошлом номере журнала уже упоминался подобный случай: молодой и, судя по всему, недалекий парень хотел всего лишь перезимовать в неволе, угнал машину, украл бензин, и в результате ему теперь угрожает многолетний срок. Парень, что называется, «попал». А в этой истории, напротив, все довольны. План задуман и блестяще осуществлен. У человека не осталось в жизни никаких перспектив, кроме тюрьмы, надо сесть в тюрьму и на этом успокоиться, человек совершает неопасное преступление, признает свою вину, не сопротивляется, не оспаривает решение суда и садится в тюрьму. Когда он выйдет, он снова что-нибудь сделает, сообщит в милицию о якобы заложенной бомбе, или бросит камень в сияющую витрину, или украдет в магазине упаковку туалетной бумаги, опять признает свою вину и сядет - и так, может быть, еще несколько раз, полная гармония, все хорошо, вернее, плохо, но понятно и как-то даже правильно. Гармония со знаком минус. Может, имело смысл сразу впаять ему пожизненное?
Дмитрий Данилов
* БЫЛОЕ * Ум-эль-Банин Желчь и мед
Последний поединок Ивана Бунина
Ивану Бунину не слишком везло с биографами в России. Одни почитатели, описывая его эмигрантский период, делали из автора «Окаянных дней» едва ли не сталиниста, другие бурно корили этих первых. Воспоминания писательницы Ум-эль-Банин, приятельницы Тэффи, азербайджанки по национальности и гражданки Франции, отличаются большим вниманием к реальным жизненным обстоятельствам. Правда, беспристрастными их тоже не назовешь - что вполне извинительно: Банин стала последним и, по-видимому, чисто платоническим увлечением стареющего мэтра. Мемуары Банин были написаны на Западе в 1970-е годы и опубликованы единственный раз в израильском журнале «Время и мы» (№№ 40, 41, 1979).
Я встретилась с Иваном Буниным в 1946 году. Можно, не преувеличивая, сказать, что меня ниспослало ему небо, тем более что я обладала свойствами, специально созданными для роли фаворитки: меня окружал ореол кавказской и магометанской экзотики, на которую так падки были все русские северные писатели: Лермонтов, Пушкин, Толстой. Я принадлежала к той же корпорации, что и Бунин - сама была писательницей, да к тому же стояла на нижней ступени иерархической лестницы, на которой он занимал верхнюю. Когда я 13 июня вошла в комнату Тэффи, Бунин не без труда встал с кресла, предназначенного для почетных гостей. Он стоял прямо, как столпник на колонне посреди пустыни, прямо, словно меч, держал голову, имевшую тенденцию покачиваться. Десять минут беседы - и вот уже тога, предназначенная возвышать Бунина в глазах других, спадает. Он воспламеняется, его голос крепнет, срываются комплименты, от которых веет добрым старым временем. Особенно обыгрывает Бунин мою восточность, ему позволяет это мое полуварварское происхождение - удобный предлог для поклонников: нужно только выбрать между «Розой Исфахана», «райской гурией», княжной из «Тысячи и одной ночи» или еще каким-нибудь восточным комплиментом. Через полчаса Бунин уже объявил мне, что я и есть та самая «черная роза», о которой он мечтал всю жизнь, благо у меня черные волосы и глаза. Этот комплимент я приняла, как и остальные, вполне естественно и не была шокирована тем, что он пошл: достигнув определенной степени известности, писатель может позволить себе даже банальности - считается, что перлы он хранит в глубинах своего воображения, и потом они войдут в его произведения, чтобы поддержать в веках его славу. «…» Через два дня консьержка вручила мне пакет. «От пожилого господина, - сказала она мне, - для вас». Я сразу догадалась, кто этот господин и что в пакете. Я не ошиблась: Бунин прислал мне свою книгу, вышедшую небольшим тиражом в Нью-Йорке. Автор, получая книжку от другого автора, первым делом смотрит на посвящение. Бунин не поскупился: он написал мне целых два: одно - по-французски, другое - по-русски. Первое - церемонное - гласило: «A madame Banine, son serviteur Ivan Bounine - 15. VI. 1946. Paris». Второе было посмелее, видно, потому, что по-русски, а в своем языке он чувствовал себя свободнее: «Сердце мужчины выскальзывает из его рук и говорит „прощай“! - слова Саади о человеке, который в плену у любви». «В плену у любви»? Намек на себя самого? Как, между нами зашла уже речь о любви? Как бы то ни было, я была польщена: не каждый день Нобелевский лауреат посылает вам книгу с галантной надписью. Такая удача выпадала мне в первый и, может быть, в последний раз.
15. VI. 46
Chere Madame!
Мне сказали, что Вы звонили мне нынче утром - очень жалею, что не мог поговорить с Вами и не могу позвонить к Вам - Вы не дали мне своего телефона. Но, вероятно, Вы хотели сказать мне только одно слово - «merci» за брошюру, которую я послал Вам? Если так, то позвольте и мне поблагодарить Вас за Ваше внимание ко мне. Забыл сказать Вам при нашей встрече у Н.А. Тэффи, что в Вашем романе «Jours Caucasiens», на странице 305, есть большая ошибка, которую следует уничтожить в новом издании: ни один русский нигде и никогда не мог произнести такую фразу «Я поднимаю бокал за Святую Церковь», это все равно, как если бы мусульманин воскликнул: - Выпьем за Аллаха! Низко кланяюсь Вам и целую Вашу руку. Очень буду рад еще раз встретиться с Вами, если Вам будет это угодно. Ваш покорный слуга, Иван Бунин.
Его острый взгляд замечал все. Ни один русский до сих пор не заметил ошибки, действительно, довольно грубой; даже Тэффи, обычно такая внимательная и зоркая. «…» В первом письме он благодарил меня за звонок, во втором, которое я получила через день, он благодарил меня за записочку, доставленную ему с утренней почтой. Осмелев, он уже не начинал письма традиционным «Cherie Madame», но восточным «Свет очей моих», хотя и стоящим в кавычках. Кое-что еще мне не понравилось, вернее, напугало меня: стремительность, с которой Бунин взялся меня обрабатывать. Тэффи не раз твердила мне о его бешеном характере, о его требовательности; она даже считала, что для осуществления своих желаний он не остановится ни перед чем. С другой стороны, чего мне бояться? Не побьет же он меня, чтобы заставить себя любить? Когда Тэффи сказала мне по телефону, что он наповал сражен мною, я сочла, что это еще одна причина больше не писать ему и не видеть его: что за радость - выслушивать объяснения в любви от семидесятилетнего поклонника, даже если он Нобелевский лауреат. Однако через несколько дней все это логическое построение рухнуло от телефонного звонка. Когда я услышала его гудящий голос, которому позавидовал бы молодой оратор, я почувствовала легкий толчок в сердце. «…» Через два дня Бунин позвонил в мою дверь не по-русски точно: в три часа, не без пяти три, и не в три часа пять минут. Он стоял передо мной прямой, как телеграфный столб, и казался таким же твердым. В руках его была палка, и выглядел он очень властным; казалось, он сейчас поднимет палку и меня прибьет. Но он, наоборот, поцеловал мне руку; хотя даже в этот жест он сумел внести элемент тираничности. Потом он вошел в маленькую комнату, место моего всегдашнего пребывания, упал в единственное кресло, огляделся вокруг… и остолбенел: на камине, на самом виду, стояла в рамочке фотография мужчины. Поизучав ее, он состроил презрительную гримасу, фыркнул - такое фырканье я потом слышала неоднократно - но ни слова не сказал. Молчала и я. Потом я налила ему стакан вина, потому что знала, что он может пить его в любое время дня и ночи - он выпил единым духом, как будто хотел оправиться от впечатления, произведенного тем чудовищем. Он знал, что я замужем; знал, что я живу с мужем врозь, что он даже не в Париже. Фотография, которую я имела неосторожность выставить, вызвала его сомнение. Муж ли это или какой-нибудь еще тип, о существовании которого он не подозревал раньше? Вопрос этот явно его мучил. Как будто для того, чтобы подтвердить мои предположения, он воинственно стукнул по полу и сказал:
- Да, да… - Что такое? - спросила я его со всей невинной любезностью, подливая ему вина и делая вид, что ничего не понимаю: но он разгадал мою игру.
Чтобы вывести его из этого состояния, я прибегла к надежному способу:
- Расскажите мне подробно, как вы получили премию, или вернее, как узнали, что она вам присуждена… Как вы реагировали на известие? Наверное, очень обрадовались.
Выражение его лица изменилось, он улыбнулся, откинулся на спинку кресла, погладил своей длинной рукой стакан с вином, который поставил на ручку кресла:
- Нобелевская премия, - мечтательно повторил он, - Нобелевская премия. Да, да… Как я узнал о премии? Очень забавным образом. Я жил тогда на юге и в этот вечер пошел в кино на последние новости; мне сказали, что показывают дочку Куприна - Кису, я знал ее совсем маленькой. Прелестная была девочка. И вот, представьте себе, в тот самый момент, когда я заметил на экране и еще толком не разобрал, она ли это, и делал усилия, чтобы распознать в этой полнеющей даме прежнего грациозного ребенка, в этот самый момент ко мне подходит приятель с билетершей - она водила его по рядам и освещала фонариком лица. Он бросается ко мне, дергает за рукав и громко шепчет: «Скорей, пойдемте скорей… Вам премию присудили». Ну а я - вот те крест (и он широко по-русски крестится) я стал отбиваться, вытащил руку и попросил его катиться к черту: я хочу, мол, досмотреть новости до конца, до последнего кадра. Так мне не понравилось это навязчивое вторжение в тот самый момент, когда я увидел Кису Куприну! И я досмотрел известия, а приятель трепыхался возле меня. Признаюсь, по мере того, как до моего сознания стала доходить эта замечательная новость, кадры с Кисой начали замутняться. Я поспешил домой, где меня ждали - на том конце телефонного провода - члены жюри. Дальше была волшебная сказка: путешествие, приемы, почести, слава, деньги. Моя жена, сопровождавшая меня, была объявлена «самой красивой женщиной в русской эмиграции», а я самым…
- Самым красивым мужчиной в мире? - Издевайтесь, сколько хотите, - это уже не может помешать мне быть в те времена красивым мужчиной. - Вы и сейчас красивый!
Не знаю, сильно ли я врала, немножко ли, или не врала вовсе. Не был ли он и сейчас красивым человеком, даже красавцем? Красивым стариком? Как все люди, которым льстят, он улыбнулся, чтобы скрыть удовольствие. Но не долго давал он себе этот труд - улыбаться, вскоре его удовольствие перешло в гнев, когда я сказала: - Как все-таки вам повезло с этой премией! - Почему повезло? Я заслужил ее больше, чем любой другой писатель на свете. Из всех живых писателей я - самый крупный! От такой нескромности я обалдела. Много встречала я в жизни значительных писателей, которые считали себя великими, но никто из них не осмеливался говорить это о себе вслух. Увлеченный страстью, он уже не говорил, а орал, его необыкновенно зычный голос проникал через зелень под окном, доходил до ушей прохожих. Сначала, как кегли, один за другим были повалены все живые писатели. Затем он обрушился на мертвых с такой едкостью и вдохновеньем, что я (должна признаться), в конце концов, пришла от него в восторг, несмотря на непомерность его критики. Уцелел один Толстой. Я вздохнула с облегчением, потому что в порыве, его увлекшем, он мог заодно повалить и мое божество. Он вспомнил о Жиде, которого топтал и раньше, но Жид ему так не нравился, что показалось: на него надо обрушиться вторично! Встреча с Жидом оставила у него неприятный осадок в душе и чувство поражения.
- А почему встреча не удалась? - спросила я Бунина, пользуясь мгновением, пока он делал вдох: ведь и гениям надо дышать. - Почему у вас не сложились отношения? Не возникло взаимной симпатии?
- Нам не о чем было говорить.
Вот тогда и я смогла, прервав монолог, вставить слово:
- Скажите лучше, что поскольку вы шовинист, то вы и не смогли им заинтересоваться. Вам скучно все не русское. Да, да, скучны вам вся Европа, весь мир. Говорить по-французски - для вас пытка. Вы живете в этой стране четверть века и не удосужились или не смогли выучить ее язык. Французы сердят вас тем, что они не русские; вы упрекаете Францию за то, что она не ваша святая матушка-Русь. Вы подсознательно считаете их ответственными за вашу эмиграцию и переносите на них все ваши сетования на судьбу. Это специфически эмигрантское мировоззрение. Не удивлюсь, если в один прекрасный день все русские, вроде вас (к счастью, не все такие, как вы), пойдут по улице Пасси с лозунгами: «Долой французов» или «Франция для русских». Бунин побледнел и загремел: «Самое отвратительное, это видеть, как русская женщина превращается в иностранку. Вы вечно ломаете комедию, изображаете, что вам не найти подходящего русского слова, вы, которая родилась в России…» и т.д. Теперь была моя очередь бледнеть: «Я запрещаю вам переодевать меня в русскую. Слышите, запрещаю! Вы превратили мою родину в колонию, ладно, но мы вовсе не смирились с этим «под тенью ваших дружеских клинков», как пишет без всякой иронии ваш великий поэт Лермонтов. Если б вам привелось видеть мою бабушку, которая плевалась при виде «русских христианских собак», вы бы лучше поняли наши мирные чувства к вам. Ни семья моя, ни предки, ни религия, ни народ не были русскими. Мой род со своими Али-бабой, Гюльнарами, Лейлами и прочими вышел из Персии, а вовсе не из Ярославля или Царицына. - Ладно, ладно. Однако вы говорите по-русски, как русская, и, конечно, вам надо бы писать на этом языке. Кроме того, фамилия ваша - Банина; русские, которые не знают вашей настоящей фамилии, считают, что это ваш псевдоним от слова «баня», это комично, - тогда уж меняйте фамилию. - Конечно, - желчно возразила я, - вы бы предпочли, чтоб я звалась по-русски - Маша, Саша, Глаша, Каша и прочее в том же духе. Но я вам уже сказала: я не русская и пишу не для одной русской эмиграции. Да, я считаю себя западным человеком и западным читателем, а еще больше - гражданкой мира. Мы готовы были убить друг друга. - Послушайте, я же старый человек. Не мучьте меня. - Не валите с больной головы на здоровую. Это вы меня оскорбляете вашими шовинистскими высказываниями. А что касается вашего возраста, я тут ни при чем. Внезапно он взорвался: «Я вовсе не так уж стар. Ваши Жиды, Гете, ваш Шатобриан…» - Гете в вашем возрасте влюбился и, кажется, не только платонически. - А кто вам сказал, что я… Я любезно перебила его: «При вашем пристрастии к спиртному…» Он был ошеломлен: казалось, он вот-вот заплачет. Я много раз впоследствии видела его в таком состоянии. В тот раз мне стало стыдно: - Что вы хотите, вы меня довели до этого: я дала себе волю. - Взгляд ваш разит, как кинжал. - А ваш язык, как десять клинков вместе. Зачем, например, вам понадобилось, превращать меня в русскую, в вашу Кашу, Машу, Сашу? Поймите меня правильно: ничего я не имею против русских, даже наоборот, но я есть то, что я есть, и нечего из меня делать то, что вам угодно. - А вы воображаете, что ваши дурацкие идеи о гражданстве мира не возмутительны? - Думаю, что они по нынешним временам совершенно нормальны. И снова завязался спор. О чем только мы не спорили! Минутами разговор делался более мирным; мы даже вспомнили порошок от блох, которым я пользовалась для своего кота Жазона, чей нрав, кстати сказать, был такой же тиранический, как бунинский. Когда он, наконец, решил, после четырех с половиной часов, отправиться к своей милой супруге - какое я испытала облегчение! Я ненавидела Бунина и, однако, не увлеклась ли им немножко? Ведь он мне нравился, этот кипучий старик, такой воинственный, такой неукротимый… Он меня увлекал в авантюру, которая давала возможность - мне, лентяйке, - жить полной духовной жизнью, не вставая с дивана. Однако я решила ничего больше не делать, чтобы с ним увидеться: так будет лучше, наверно, и для него, и для меня. Но уже через день консьержка вручила мне пакет, на котором я увидела красивый почерк мастера. В этот раз он посылал мне книгу стихов с вложенным в нее письмом. На книге красовалось цветистое посвящение:
Дорогая госпожа Банин Черная роза небесных садов Аллаха, Учитесь писать по-русски! Учитесь писать по-русски! Ив. Бунин, 1946Через неделю мне позвонила Тэффи и приказала явиться к ней. - Вся эта история мне крайне неприятна, - сказала она, - и, главное, я несу за нее ответственность, потому что познакомила вас. Она уверила меня, что «он» томится, звонит ей каждый день, жалуется на меня: мол, не ответила даже на письмо, не отреагировала на книгу! Чего ради расщеплять волос на четыре части? Зачем превращать флирт в драму? Почему не посмотреть с юмором на всю эту историю, которая на самом деле приводит меня в восторг? На следующий день он пришел. Накануне я смотрела живописный советский фильм об Узбекистане и принялась сейчас же его нахваливать с большим энтузиазмом, как я делаю всегда, если что-нибудь мне нравится. По мере того, как я выкладывала свою поэму в прозе, он заметно мрачнел. - И вы верите этой пропаганде? - Какой пропаганде? Крупный виноград растет не по указанию политкомиссаров; роскошные плодородные долины на месте прежней пустыни - это же не декорация; дороги, университеты, ирригационные работы, превратившие мертвые пространства в сады, - существуют - пропаганда это или нет. Все эти усилия достойны восхищения, как и природная красота этого края. Его терпение лопнуло, он взорвался: - Отныне вы большевичка? - Ах, как я узнаю эту психологию белых русских, как я ее не выношу! Едва признаешь хоть что-нибудь советское достойным уважения, вас тотчас причисляют к красным. Это невероятно, и меня всегда возмущает, как у людей интеллигентных, или выдающих себя за таковых, не хватает умственной честности и чувства меры. Ненависть всегда слепа! Неужели вы неспособны быть объективным? - Так, значит, я нечестен, неспособен к объективности и к тому же поверхностно образован? - Да нет же, нет! - вяло протестовала я. - Вы плохо истолковали мои слова. Конечно, вы полны предрассудков, предубеждений, предвзятости в отношении и к коммунистам, и к Западу, и к французам. Вы неспособны иметь друга-француза, да что француза: европейца, американца, папуаса… Вам нужны русские, русские и еще раз русские. - Это не моя вина. Прочтите, например, что пишет Жид в своей газете про нашу встречу. Он признает, что я делал похвальные усилия, чтобы наладить контакт с ним. Но ведь не состоялось же взаимное понимание. Чья это вина? Почему обязательно моя? - Между вами и иностранцами не возникло контакта. И это при том, что вы встретили лучшее, что может дать Европа. И вы можете серьезно утверждать, что среди всей этой элиты не нашлось ни одного человека, достойного вашей дружбы? Ни одного? Признайтесь, что вам нечего мне ответить? Я его огорчила - он сидел удрученный. Он утратил свою агрессивность и казался просто очень грустным; чтобы разогнать эту меланхолию, я пошла за вином и закусками, приготовленными для него. Лицо его осветилось. И он сказал размягченным голосом: - Ах, что бы мне вас встретить лет на двадцать пораньше! И я услышала свой голос, мгновенно отвечающий ему от всего сердца: - Это было бы восхитительно! Тотчас же я уточнила: «Мы очень скоро убили бы друг друга или жили бы в аду». На следующий день я получила утром пневматическое письмо следующего содержания:
5. VII. 46
Обожаемая Танин, Банин!
Благодарю за блошиную пудру. О прочем пока два слова, ибо спешу на почту с авионом в Америку: далеко, далеко не на всех французов я «фыркаю» (и вообще, не умею «фыркать», не будучи лошадью), склад ума, вами мне приписываемый, был и у многих русских людей не хуже Франсов, - например, у Пушкина… Узбекистан был и 50 и 100 и 1000 лет тому назад прекрасен, виноград рос на земле и до Карла Маркса, Каспийское море шумело, зеленело, синело еще и до Ноя и до Ленина, Бог, сколько бы ни писали Его с маленькой буквы, переживет Москву… Что еще? Очень счастлив, что увижу Вас хоть издали (хотя почему издали?), в воскресенье я читать буду про Темир-Аксак-Хана (есть у меня такой рассказ) исключительно для Вашей милости… А за всем тем падаю на колени и мету челом (то есть лбом) прах следов Ваших…
П.С. А почему, собственно говоря, Вы не позвали меня с собой в синема?
Придя «на минутку», он просидел битых три часа, к тому же три часа ожесточенного спора. Чтобы поднять себе цену, он заявил, что Советы сулят ему мосты из золота, лишь бы возбудить в нем желание ехать в Россию; предпочтительнее - навсегда, но в крайнем случае, хоть на время. Что же они ему обещают? Все. Золотой дождь, одну дачу в окрестностях Москвы, другую - в Крыму; почести, славу, благодарность, любовь молодого поколения ныне и присно. Когда он кончил перечислять, я глумливо спросила: - Почему бы не признаться, что вам обещали гарем, где каждая социалистическая республика будет представлена красоткой, избранной на конкурсе красоты? - Смейтесь, дорогая моя, смейтесь по вашей привычке. Все равно, если я соглашусь вернуться в СССР, мне это не помешает быть там знаменитым писателем, не помешает тому, что передо мной будут заискивать, что меня будут ласкать и осыпать золотом. Это была правда. Я уже упоминала о новых связях между Советами и эмиграцией. Но ведь невозможно менять взгляды, как перчатки. Могла ли белая эмиграция прийти в согласие со страной, где только язык оставался прежним, все же другое было резко отличным от их прежней родины? - Надеюсь, вы примете предложение, - сказала я. - Как, должно быть, приятно шагать по золотому мосту! - Для такой большевички, как вы, - может быть. - Имейте в виду, что настоящий большевик презирает золото, - сказала я педантично. - Знаете, что говорил об этом Ленин? Он высокомерно покачал головой. - Ленин говорил: когда во всем мире наступит коммунизм, из золота будут строить общественные уборные, чтобы покончить с идолопоклонством перед тельцом. Но вернемся к нашим баранам: почему бы вам не поехать в Россию? На этом ненавистном Западе вы все равно были и останетесь иностранцем. - А как мне быть с воспоминаниями о гражданской войне? Знаете, сколько дорогих мне людей погибло? Красные преследовали их, расстреливали, гнали, грабили… - Забыть. Всякая гражданская война - жестокая вещь, это зарождение нового общества. Война в прошлом, теперь не так. Будем жить настоящим. Внезапно меня осенило вдохновение, и я, изменив тон на ласковый, умоляющий, сказала: - Дорогой Иван Алексеевич! Правда, вам надо поехать в Москву, хотя бы для меня, на месяц. А меня взять с собой секретаршей. Ах, как мне захотелось вдруг ехать в Москву - с ним! Я представила себе Кремль, приемы, разговоры с интеллигентными советскими людьми… Если Париж стоил обедни, то путешествие в Россию стоило уступок. И я прибавила: - Если вы возьмете меня с собой, я буду у ваших ног, я стану вашей рабой. Он разразился сардоническим смехом: - Так и вижу вас рабой, моей рабыней! Однако мысль о том, чтобы поехать со мной в путешествие (свадебное), которое должно было открыть перед ним новые горизонты, захватила его, он задумался. Он понимал, что я даю ему козырь, которым надо сыграть ловко, не слишком компрометируя себя, он может наобещать мне с три короба, а это меня смягчит и заставит больше считаться с ним - он так в этом нуждался… Снова возмущение, снова споры… Так проходили наши встречи: вверх-вниз-вверх - настоящие американские горы, шотландский душ; затишья и бури, желчь, вдруг обращавшаяся в мед. Это возбуждало ум, но вредило нервам. В его письме от 14 июля я снова обнаружила эту его заботу о русском языке:
14. VII. 46
Дорогая добрая газель, паки и паки (это по-церковнославянски значит: опять и опять) благодарю за ласковое письмецо и извещаю, что надеюсь, если буду жив-здоров, быть у Вас во вторник около девяти или, если позволите, в восемь с половиной. Идти в синема, сидеть в темноте (и не видеть вас), а кроме того и в духоте, мне не улыбается, а посему, если Вы решите провести там вечер, позвоните мне и прикажите явиться к Вам в какой-либо другой день.
Завтра вечером я позван к Пантелееву на писателя Симонова. Если буду у Вас во вторник, расскажу о нем.
Пишете Вы по-русски все лучше и лучше, только в последнем письме есть маленькая чепуха - французская. Вы говорите об узбекском романе: «Перелистывая его, он мне показался занятным». Кто кого перелистывал? Выходит, что он сам себя. По-русски же надо было сказать так: «Перелистывая его, я нашла его занятным». Впрочем, и сам Толстой ошибался в подобных случаях (благодаря тому же французскому языку): «Въехав в лес, ветер стих…» Выходит, что въехал в лес ветер.
Навеки плененный Вами
Почетный Академик Российской Императорской Академии Наук
Ив. Бунин
В настоящий момент Бунин держал меня в руках, потому что предвиделась поездка в Советский Союз. Он беззастенчиво пользовался этой приманкой, и ему очень помогало в этом присутствие в Париже писателя Константина Симонова и его жены, известной актрисы, посланных для связи с белой русской интеллигенцией Парижа. Они, понятно, рвались увидеть главу западной русской литературы - и были милостиво приняты, несмотря на обычную его недоброжелательность ко всему, что шло из Красной России - будь то вещи или люди, искусство или наука. Эта терпимость объяснялась, пожалуй, красотой и привлекательностью актрисы. Я умирала от желания встретиться с советскими людьми - особенно такого ранга - и просила Бунина познакомить меня с ними. А он только и мечтал предстать передо мной во весь рост - в окружении обожателей, которые ценили и почитали его, как он того заслуживал. Он обещал сводить меня на вечер Симонова, где тот будет читать свои произведения - в том же самом зале Дебюсси, где прежде выступал Бунин. Тем более что писатель и его жена - восхитительная и очень молодая, подчеркнул старый ловелас - просили его почтить вечер своим присутствием. - А что мне будет, если я познакомлю вас с Симоновыми? - спросил он меня. - Я считала, что бескорыстие - признак высокого строя души, но, поскольку это не ваш случай, вы получите… ну, скажем… поцелуй. Я остереглась обозначить место поцелуя: в щечку, или в лоб - по-отцовски, или в уста - как возлюбленный. Я не хотела огорчать его таким уточнением. Должно быть, Бунин размечтался и уже строил испанские замки. Зайдя в мечтах довольно далеко, он воскликнул: - Я бы съел вас живьем! Он рычал, как великан из сказки, стал похож на «пожирателя». «…» Погода стояла восхитительная - редкостная в Париже, ни одного облачка, высоко в синем небе носились и парили ликующие птицы. На авеню Анри Мартен, почти пустой, цвели огромные купы - по четыре каштана вместе, воробьи и дрозды галдели так громко, что заглушали шум редких автомобилей. Я издали заметила Бунина, необыкновенно прямо сидевшего на террасе кафе. Он обозревал улицу, откуда я должна была с минуты на минуту появиться, - мы оба любили точность. Увидев меня, он просиял, поднялся, быстрый и легкий, как юноша, и помог мне пристроить велосипед. Я села около него, заказала кофе, спрашивая себя, не придется ли мне за него платить. Но этот фатальный момент был еще далеко, и в ожидании его я медленно потягивала черную жидкость, только отчасти напоминавшую кофе (дело происходило в 1946 году). С левой стороны я ощущала ласковый взгляд Бунина, с правой меня ласково грело солнце. Охваченная этим приливом света, я повернулась к Бунину и улыбнулась ему, а он взволнованно прошептал: - Газель моя. - Моя ласковая газель, - поправила его я. - Моя ласковая газель, - повторил Бунин, охваченный порывом радости. - Когда вы такая мягкая, с вами не может сравниться ни одна женщина в мире, даже знаменитая, красивая и такая молодая актриса, которую вы знаете. И, однако, как она умеет ценить меня… и не только как писателя… Он продолжал небрежным тоном: - Представьте себе, она позвонила мне сегодня утром и попросила меня быть ее кавалером на вечере ее мужа. Я не слышала больше колоколов, возвещающих счастье, - отлетело мое счастье; я слышала только фальшиво-небрежный тон Бунина, который выдавал его надежду на мою ревность. От моей мягкости не осталось и следа; холодно взглянув на него, я спросила резким тоном: - Это для того вы умоляли меня прийти, чтобы объявить об изменении программы? Я думала, признаться, что мы вместе пойдем на этот вечер, рука об руку… - Джанум, она так настаивала. - Дорогой Иван Алексеевич, хватит лицемерить. На самом деле вы надеялись увидеть, как я гибну от ревности, созерцая вас под руку с красивой, знаменитой и такой молодой неотразимой актрисой. Нет, наоборот, я довольна, что вы в хороших отношениях с ней и ее мужем. Вы сами знаете - почему. Только уж, поскольку я вовсе не хочу слушать Симонова в одиночку, я отказываюсь идти на этот вечер. Вы мне потом расскажете все подробно. Надо было видеть его лицо: оно уже не могло побледнеть, он и так был бледен, но это была маска горя. Он не предвидел моей реакции, не ожидал, что его макиавеллевские расчеты провалятся - что я их опрокину. - Ну вот, вы превратились в злую газель. Уверяю вас, что вовсе не хотел вызвать вашу ревность. Послушайте, я попробую все исправить. - Не делайте ничего. Будем дипломатичны, я настаиваю на «будем». Сопровождайте мадам Симонову, ухаживайте за ней, будьте обольстительны. Я настаиваю на этом. Почему - вы знаете. Огорчение Бунина перешло в гнев. Из несчастного лицо его превратилось в злое, и, как он обычно делал в минуту злости, он застучал палкой по полу так, что все обернулись в нашу сторону. Я сразу превратилась в дьяволицу и старалась уколоть его побольнее. Первая пришедшая мне в голову пошлость годилась: - К тому же, кто знает? Раз уж вас так пьянит крайняя молодость этой обольстительной актрисы, может быть, вам и перепадет кое-что от ее молодости, крохи какие-нибудь. - Что ж, может быть… потом я бы вам что-нибудь передал. Потому что, моя бесценная Джанум, вам крохи молодости пригодятся тоже. - Меньше, чем вам: вы забываете, что вы старше меня на сорок лет. - Южанки стареют рано. - Пьяницы тоже. - Вы видели меня пьяным? - Нет. Ваш алкоголизм - самый скверный: он скрытый и постоянный. Вы не напиваетесь, но пьете беспрерывно. - В этом я подражаю вашим дорогим французам, хоть раз в жизни. Вы же знаете, как пьют русские: напиваются, буянят, падают без чувств. Я считаю французскую манеру пить более изысканной: вот я ее и выбрал. И я услышала глубокий вздох. - Ну, вот мы и квиты, - сказал он устало. - Установим мир или, по крайней мере, перемирие? - Хорошо. Но вы знаете, что перемирия недолговечны. - Лучше временный мир, чем война. И лучше пусть будет злая газель, чем ее не будет вовсе. Он взял меня за руку; я не отнимала ее. В публичном месте я ничем не рисковала. Мы расстались друзьями и он, сделав широкий жест, заплатил за мой кофе. В тот же вечер я получила пневматичку:
Понедельник, час дня.
Дорогая моя, все устроилось - говорил с Симоновой: «кавалеры» у нее будут, я буду сидеть, конечно, с Вами, но она заедет за мной, а затем мы с ней, по ее настойчивому желанию, заедем за Вами около девяти часов, если Вы позволите, если захотите нас ждать. Надеюсь, что захотите, потому что желали познакомиться с Симоновыми.
Ваш Ив. Б.
Если я захочу! Я отчаянно хотела этого, особенно теперь, когда речь уже не шла о том, чтобы меня задвинуть, как Золушку, в угол залы, откуда я смогла бы восхищаться на досуге Буниным возле столь молодой актрисы. Я ликовала. Наконец-то я познакомлюсь с этими выходцами из другого мира. «…» Зал Дебюсси был набит, как метро в часы пик, но три кресла в первом ряду ждали нас, избранников судьбы. Бунин сел между мною и женой Симонова. Наклонившись ко мне, он спросил: «Признайтесь, что мадам Симонова хороша?» Пришлось признаться. Эта женщина была хороша в анфас, в профиль, в три четверти, - она вызывала восхищение. Рядом с ней я чувствовала себя почти безобразной: нос у меня длинноват, шея коротковата, глаза сидят слишком близко, губы слишком тонкие и еще куча недостатков, малозаметных для других, но они меня всегда огорчали, когда я смотрелась в зеркало. Симонов уселся на эстраде за стол, на нем лежала кипа листочков, показавшаяся мне слишком толстой. Неужели он будет читать все это? Прошло четверть часа, полчаса, час. Я тихонько чахла. Когда возникла пауза, я шепнула Бунину: «Я по горло сыта стихами». Его лицо просияло, как всегда, когда наши чувства совпадали, и он прошептал мне в ответ: «Я только что хотел вам это сказать». И тут произошло удивительное: Симонов сложил листочки, положил их на стол и произнес: «Ну вот, я кончил». Как будто он расслышал наше невежливое перешептывание. «…» После выступления поэт Симонов подошел и начал говорить о вещах прозаических - хвалить русскую еду: - Впрочем, Иван Алексеевич, вы сможете судить сами, я заказал для вас кое-какие продукты, их сегодня ночью доставят самолетом, завтра принесут. - В таком случае, приглашаю вас ужинать завтра вечером, мы вместе оценим советские продукты. «…» Стол был накрыт на русский манер: «Made in Russia». Он ломился от закусок. Колбасы, копченая севрюга, свежая осетрина, анчоусы, селедки, кетовая и паюсная икра, маринованные грибы, пирожки с капустой и с мясом, пышная кулебяка. Заботливый Симонов заказал даже хлеб и масло, не говоря уж о главном напитке, таком же обязательном на русском столе, как на французской свадьбе шампанское, то есть о водке. В этот вечер Бунин открыл во мне неведомую ему добродетель: я лакала водку, как хороший гвардеец. За это он простил мне много пороков: западничество, цинизм, злобность и даже неуважение к его писательству. - Вы молодчина, - сказал он мне почтительно. Социалистическая водка имела приятный вкус, но была не очень крепкой. Симонов уверял, что в ней сорок градусов, но Бунин - тонкий знаток - проверял ее спичкой. - При царизме, - гудел он, - водка за минуту опрокидывала полк гусар. Неудивительно, что она выдыхается, раз ее производят стахановцы. Этот Стаханов вредный тип, он появился, чтобы мешать людям мирно жить. Вы заменили опиум религии опиумом труда. Вы что думаете, чем больше люди работают, тем они счастливее? Он схватил бутылку, долго изучал этикетку, как будто хотел вычитать из нее судьбу русского народа, с укором покачал головой и налил соседям и себе. Я выпила уже рюмок десять и была в состоянии счастливой эйфории, когда кажется, что посреди ночи светит солнце. И я почувствовала, что влюблена - да, влюблена в этого старого лиса, одетого во все белое, у которого вкус был такой хороший, или вернее, такой плохой, что он предпочел меня этой красотке слева… В ней все было хорошо, кроме шовинизма. Муж меньше демонстрировал его, она же то и дело твердила «у вас здесь» с презрительной гримасой, и всякий раз это было началом поношения Франции. К моему удивлению, и Бунин, и Тэффи, обычно такие суровые в отношении Франции, сейчас защищали ее изо всех сил, по принципу «сам ругаю, а другим не дам». В глубине души они, видимо, любили страну своего изгнания. Или им хотелось показать этим красным миссионерам, что марксистский рай уступает капиталистическому аду? Накануне в кафе все были трезвы и сдержанны, теперь водка развязала языки и склонила всех к крайностям. Когда Симонова заявила, что французские вина не идут в сравнение с советскими, в клане эмигрантов раздался крик протеста. - Нельзя же серьезно утверждать, что красные вина (Бунин сделал ударение на прилагательном) по качеству превосходят французские! В поддержку жены выступил Симонов: - Вы даже не представляете себе, какого прогресса мы достигли в области сельского хозяйства и особенно виноделия. Бунин толкнул меня под столом коленкой. Его глаза хитро блеснули, он покачал головой и спросил издевательским тоном: - А что, солнце тоже встало на стахановскую вахту и греет жарче, чем при царизме? Он окончательно распустился: «Передайте мне этого буржуазного предрассудка» - говорил он, показывая на икру. Или: «Соцколбаса, пожалуй, не хуже капколбасы». Водку он называл «стахановка» и сочинял стишки, где водка рифмовалась с голодовкой, чертовкой и забастовкой. Симонов вежливо улыбался. Как и накануне, его красотка была одета с парижской элегантностью. Ее выдавали только драгоценности. Не знаю, заслуживали ли они этого названия? Ни одна парижанка таких не надела бы: кольцо с фальшивым бриллиантом или дрянную брошь с имитацией рубинов. Подстегнутый водкой, Бунин превзошел себя. Я не переставала восхищаться им и совершенно влюбилась в него - или это мне только казалось? Вечер кончился слишком быстро, как все хорошее в жизни. Лимузин дядюшки Джо привез меня домой. Через два дня Симоновы уезжали в Москву, они тепло попрощались со мной. Бунин и Тэффи виделись с ними еще раз (по отдельности). После этого Бунин рассказал мне, как мадам Симонова приправила этот завтрак перцем - по моему адресу. Она будто бы нашла, что я слишком шумная, претенциозная, вообще неприятная, в особенности же возмутилась тем, как я ужасно обращаюсь с ним, Великим Писателем. Будто бы она воскликнула с возмущением: - Как она смеет так вести себя с вами? Она якобы очень настаивала на том, что я не молода: увядшая кожа, волосы крашеные, шея морщинистая… Бунин с явным удовольствием выкладывал мне все это; лицо его дышало вдохновеньем, он не мог остановиться. Меня огорчили слова Симоновой, которая так понравилась мне и, казалось, отвечала мне тем же. Конечно, она хорошая актриса и могла разыграть любую подходящую к случаю роль. Шокировало меня и удовольствие, которое как будто испытывал Бунин, рассказывая мне все эти гадости. Мне даже показалось, что он выдумал это все, чтобы меня наказать. Но слишком уж это было бы коварно с его стороны! Я забыла, что если человека недостаточно любят, он способен на любую пакость. Проглотив обиду, я спросила Бунина, как насчет поездки в Москву? Принял ли он решение? - Ну, - сказал он с важным видом, - этот вопрос куда сложнее, чем вы себе представляете. Чем больше я об этом думаю, тем труднее мне решить: отказаться от своих убеждений, подавить в себе свободу мысли, пожертвовать свободой - все это только ради материальных благ. - Ваши убеждения не мешают вам флиртовать с Симоновыми, - а ведь они рупор режима, который вы считали порождением ада. Где же ваши принципы? - Вы все обвиняете, вам нравится выискивать мои недостатки. Будьте снисходительнее хоть разик: я человек, а значит, слаб. Да, будь я сильный, я не сидел бы здесь… Мне было любопытно разглядеть этих советских интеллигентов. Признаюсь, они мне понравились. Но отсюда еще далеко до того, чтобы сотрудничать со страной, где преследуют церковь и топчут ценности, которые мне дороги. Душу я не продаю ни черту, ни большевикам. Вообразив этот фаустовский сюжет, он начал поспешно мелко креститься. Однако лицо его не только не выражало христианской кротости, но дышало откровенным раздражением против меня, которая рта раскрыть не может, не обрушив на него град осуждений. - Если бы я согласился ехать туда, они бы воспользовались моим именем, чтобы завлечь других… Я бы служил им вывеской, меня бы заставили говорить то, чего я не думаю… - Ну, - сказала я, - теперь я знаю, как вас зовут: Нарцисс Алексеевич. Я вонзила ему в сердце змеиное жало. И подумать только, совсем недавно я была так в него влюблена! Как быстро все меняется. Бунин ушел уязвленный, торжественно прямой, как тополь. Он сказал мне не обычное «до свидания» по-русски, а по-французски «adieu», и я уловила этот оттенок. У меня самой было только одно сильное желание: никогда не видеть его больше. Мое и без того сильное возмущение Буниным возросло вдвое, когда Тэффи, которой я рассказала, что мне Бунин передал со слов Симоновой, прямо-таки подскочила: - Послушайте, дорогая, он же все это выдумал от начала до конца. Симонова говорила мне о вас с большой теплотой, она находит, что вы… (тут следовали комплименты). К тому же она слишком тонка, чтобы поносить вас перед Буниным, который так явно за вами ухаживал. Он выдумал это все, чтобы показать вам, что, несмотря на ваш возраст и прочие недостатки, вам неслыханно повезло, что вы ему нравитесь - а вы не оценили своего счастья. Ах, старая злая лиса!
«…» В 1946 году, когда мы познакомились, ему жилось нелегко, потому, может быть, все его обещания и оставались обещаниями: взять меня в Италию… или - более скромно - пригласить в ресторан. Двумя годами позже наступила настоящая нужда, и он не знал, на что будет жить следующий месяц. Взвесив все за и против, я решилась пригласить его. Перед ним у меня был А.В., молодой человек, очень обыкновенный, но с которым мне было просто и легко. Едва войдя в комнату, он понюхал воздух, шевеля ноздрями, как пес, наморщился от отвращения и заявил, испепеляя меня взглядом: - Здесь пахнет мужчиной! Скрывая удивление, я надменно спросила его: - Надеюсь, вы не думаете, что ходите в этот дом один? - Нет, я не думаю, я требую! Задохнувшись от возмущения, я искала, как ответить, чтобы поставить его на место; но он не дал мне сказать и швырнул мне в лицо неслыханную угрозу: - Если узнаю, что у вас есть любовник, - изувечу! От ярости я не могла найти слов. Да и где найти слова, чтобы подействовать на бессовестного старика? Поняв, что мне парировать нечем, я пробормотала: - Какая наглость! А по какому праву? - Ах, разговор о правах! А вы помните, что за вами долг? Я сразу поняла, о чем речь. Только этого не хватало - подумала я с раздражением. Но ничего не поделаешь - долг платежом красен; готовая на муки, я подошла к Бунину и, подставив ему лоб, произнесла - «Пожалуйста!» Но он резко схватил мое лицо жесткими и сухими руками и, держа его в тисках, впился в мои губы своими с такой силой, что я начала задыхаться. Никогда бы я не могла подумать, что у него еще столько сил. Как я ни отбивалась, как ни барабанила кулаками по его груди, он не отпускал меня до тех пор, пока сам не начал задыхаться. На лице его было зверское выражение, он был неузнаваем. «Вот это он и есть, - подумала я, - вампир! Не пожиратель - это слово слишком слабое, - а вампир». Он внушил мне страх, даже ужас, даже не захотелось устраивать ему сцен. «Пусть убирается, - подумала я, - пусть поскорее убирается вон». Мы не сказали больше ни слова друг другу, и он ушел с видом побежденного победителя. Через пять минут после его ухода полил дождь, сначала он шел умеренно, потом хлынул тропическим ливнем. Через день я получила от него самое длинное из всех писем, какие он мне писал:
Среда
Мой дорогой собрат, нет ли у Вас Вашей какой-нибудь маленькой фотографической карточки и не можете ли Вы дать мне ее на память о наших встречах и ссорах, в которых всегда виноваты только Вы, Ваш «роптивый», колючий характер. Ваше нежелание внимательно слушать меня и Ваша страсть часто приписывать мне мысли и чувства несуществующие.
Между прочим: откуда Вы взяли, например, что я не признаю на свете ничего, кроме русского, что я упоен только им, этим русским, - я, который так много лет провел в скитаниях по множеству чужеземных стран и немало писал о них с восторгом? Откуда Вы взяли, что я ненавижу французов, хотя Вы и представить себе не можете, как невнимательны, как небрежны были они к истинно огромному, историческому и трагическому явлению русской эмиграции, как почти никто из них, даже наиболее просвещенных, не проявил ни малейшего желания сблизиться, общаться с нами, несмотря на то, что в среде эмигрантов, оказавшихся во Франции, был чуть не весь цвет русской общественности, русской мысли, русского искусства во всех его, как говорится, «отраслях». Если и приглашали нас иногда на «гутэ», то почти всегда бельгийцы или швейцарцы, живущие в Париже, ставшие парижанами, и французы из этих «гутэ» ограничивали свои разговоры с нами самыми незначительными светскими фразами, порою даже оскорбительно-покровительственно! Ромэн Роллан, - безжалостный идиот, - писал мне, что я, конечно, счастлив, что «гроза революции очистила затхлый воздух царизма» - та самая чудесная «гроза», во время которой Россия тонула в таком море крови, диких зверств и разбоев, каких еще никогда не было во всей человеческой истории; Андрэ Жид отнесся к этой грозе, как последний сноб; Леон Додэ, которого поголовно все французы (даже и те, что ненавидели его как политика) считали великим, непогрешимым критиком литературы, писал незадолго до своей смерти, что Толстой «все-таки дикарь, варвар»; Ренье сказал мне однажды, ни с того ни с сего, с величайшей неделикатностью, что он вполне понимает Дантеса, убившего Пушкина, - «que voulez-vous, ведь Пушкин тоже мог убить его!» - хотя вполне мог не говорить мне этого… - и так далее и так далее… Много, много сказал бы я Вам еще и еще по этому поводу, да ведь все равно не одолеешь Вашего упрямства, а кроме того, так мерзка эта хлопчатая бумага, что писать на ней - тяжкое мучение, настоящий телесный труд.
Посылаю Вам «Утро» Г.Н. Кузнецовой, чтобы Вы убедились, что слухи о ее глупости и бесталанности - сущий вздор. Посмотрите эту книжечку - не все же сидеть за переводом того, как ловят рыбу норвежцы и какая вытекает из этой ловли социология и философия!
И еще вот что: что может быть ужаснее, когда хочешь поцеловать милую сердцу женщину, а она в тугой узелок сжимает губы! Кровная обида, смыть которую можно только кровью!
Ваш Ив. Б.
***
«…» Последняя встреча. Уже на пороге, уходя, он продолжал спорить. Голос его не стал менее звучным от времени, и мой сосед по площадке, встревоженный, открыл дверь, узнать, не надо ли вмешаться. - Все в порядке, - успокоила я его, - это мы беседуем с моим другом. Сильно опираясь на палку, Бунин медленно, не сгибая спины, спускался по ступенькам. Он остановился еще раз, посмотрел на меня снизу и произнес: - Ах, Банин, Банин… Неподвижно стоя на лестнице, я слушала, как удаляются его шаги, и меня не оставляло предчувствие, что он уходит не только из моего дома, но и из моей жизни - навсегда. Грустно вспоминала я фразу Гете: «Aller Anfang ist schon»…
Перевод с французского Е. Зворыкиной
В кольце революций
Вспоминают дети Столыпина
Младший, шестой ребенок Петра Столыпина и единственный мальчик в семье родился 2 августа 1903 года в имении Колноберже Ковенской губернии. И хотя до первой русской революции оставалось всего полтора года, у Аркадия Петровича всю жизнь было впечатление, что все происходило чуть ли не двести лет назад, настолько обстановка его детства была патриархальной. Там, в Ковенском имении, был очаг, там протекли лучшие годы будущего премьер-министра, там он начал свою деятельность. Там, в общении с крестьянами, староверами и евреями из местечек зарождались первые его мысли о земельной реформе. Там протекало почти все детство Аркадия Столыпина - вплоть до августа 1914 года, когда началась Первая мировая война.
Аркадий Петрович рос в усадьбе с громадной библиотекой и мебелью, видевшей еще Лермонтова: обстановка дома была перевезена в Колноберже из подмосковного Средникова, где в свое время воспитывался и Лермонтов. Лермонтовская бабушка была, как известно, в девичестве Столыпиной.
Родню в семье, по рассказам, делили на добрую и злую. К добрым относили генералиссимуса Суворова и защитника Севастополя графа Горчакова, к злым - убийц императора Павла братьев Зубовых.
Самое раннее воспоминание Аркадия - чудовищный взрыв на столыпинской даче в Петербурге на Аптекарском острове, когда 23 человека были убиты, 35 ранены, а обломками рухнувшего балкона ранило и самого мальчика, и его сестру Наталию: он долго лежал потом с травмой головы и переломом правой ноги.
После революции, когда вся семья бежала из столицы, клану Столыпиных удалось на некоторое время соединиться на Украине в Подольской губернии в имении князей Щербатовых: Елена Аркадьевна Столыпина была замужем за князем Владимиром. В 1920 году красные заняли и разгромили имение. Владелицу Марию Щербатову с дочерью расстреляли, Ольгу Столыпину, еще барышню, поймали, потому что она нарочно медленно убегала, чтобы другие могли спастись, - по существу, пожертвовала собой. Ее ранили в легкое, и после нескольких дней мучений она скончалась. Аркадий с матерью схоронились в какой-то канаве, налетчики их найти не смогли.
Так случилось, что из всех детей Столыпина самой известной - благодаря книге мемуаров - оказалась старшая, Мария Петровна, вышедшая замуж за Бориса Ивановича Бока, морского офицера, героя Порт-Артура и морского атташе в Германии и Голландии. Воспоминания Марии Бок-Столыпиной за последние полвека переиздавались несколько раз.
Аркадий Петрович свое среднее образование смог закончить только в эмиграции, в Риме. В 1924 году он поступил во французскую военную школу Сен-Сир, но прервал учение по состоянию здоровья. Женился на дочери бывшего французского посла в Петербурге и до начала Второй мировой войны проработал в банке. С середины 1930-х он связал свою судьбу с Народно-Трудовым Союзом (НТС) и по его заданию был послан в Венгрию для организации подпольного радиовещания на Польшу, в которую вот-вот должны были вторгнуться советские войска.
С 1942- го по 1949-й он был председателем французского отделения НТС, затем ведал «сектором иностранных сношений», долгие годы избирался председателем Высшего суда НТС.
Аркадий Столыпин - профессиональный журналист, редактор агентства «Франс-Пресс», автор ряда публицистических книг: «Монголия между Москвой и Пекином», «Поставщики ГУЛага», «На службе России: Очерки по истории НТС». В 1986 году опубликовал в журнале «Русскiй Мiръ» мемуарный очерк «Слово об отце», где, в частности, говорится: «Государственную власть он принял он как тяжелый крест. Работал, порою, целыми ночами, что в конце жизни отразилось на состоянии его сердца. Спешил каждый вечер окончить работу, положенную на этот день. Глядя на часы, говорил порой с горечью: „Идите, проклятые!“».
Аркадий Петрович скончался в Париже в 1990 году.
Второй мемуарист, Александра Петровна Столыпина, родилась в 1898 году и в 1917 году была еще не замужем. За границей она вышла замуж за графа Льва Кайзерлинга, прожила, как большинство Столыпиных, долгую жизнь и умерла в 1987 году в возрасте 89 лет.
Беседу с братом и сестрой записал в 1964 году в Париже сотрудник Радио Свобода историк Алексей Малышев. Воспоминания детей Столыпина должны были войти в цикл мемуаров о 1917 годе. Как уже упоминалось в предыдущих публикациях, мемуары эти прозвучали в эфире лишь частично. Публикуются впервые.
Аркадий Петрович Столыпин:
- Аркадий Петрович, что вы помните о Февральской революции?
- Вначале никто ничего как следует не понимал. Мы смотрели из окон нашего дома на солдат, которые шли к Думе. Смутно доходили вести об отречении Государя. Вообще, было ощущение какой-то бестолковщины, мы не понимали, что произойдет далее, и надеялись, что жизнь опять войдет в нормальное русло. Не было ни малейшего подозрения, что раскрылась какая-то бездна.
- А где был ваш дом в Петрограде?
- На Гагаринской улице, в той части, что между набережной и Сергиевской. Наша улица как раз вела к Таврическому саду и Таврическому дворцу. Так что все эти шествия проходили мимо нас. Раньше, после падения Перемышля, там проводили австрийских военнопленных, и мы так же на них смотрели, как из театральной ложи. Через некоторое время после революции у нас начались едва ли не ежевечерние обыски. Приходили какие-то солдаты, которые сами не знали, что они ищут, задавали всякие бестолковые вопросы. Казалось, что им просто было любопытно погулять по дому, посмотреть, что в нем происходит.
Тогда моя мать написала очень раздраженное письмо военному министру Временного правительства Гучкову о том, что так жить невыносимо, и нам поставили в передней охрану, которая никого не пускала. И вдруг в один темный вечер, без предупреждения, к нам приехал сам Гучков, якобы посмотреть, все ли в порядке, довольны ли мы тем, что он устроил, но на самом деле чтобы завязать с нами какие-то отношения. Он чувствовал себя виноватым после всего, что натворил, и ему хотелось опять войти в наш дом, где он бывал при жизни моего отца. Помню, как он сидел, рассказывал про отречение Государя, и, в известной степени, все это звучало оправданием, дескать, он и другие заговорщики иначе поступить не могли. Как будто перед тенью отца, в этом доме, ему хотелось объяснить свое поведение. В его раздражении против Государя было что-то мелочное. Помимо критики того, что делала царская власть в последнее время, было чувство личной неприязни. Кроме того, мне запомнился его напускной оптимизм. Мать его спросила: «А где теперь Государь?» Гучков ответил: «Он себя прекрасно чувствует, живет спокойно в Царском Селе с семьей». То есть он совершенно не понимал, что это был шаг к дальнейшим ужасным событиям, которые, в конце концов, и привели к екатеринбургской трагедии.
- А как вы прожили весну и лето 17-го года?
- Жизнь текла более или менее нормально, я продолжал посещать гимназию. Помню, как с аптек срывали орлов, некоторые люди вдруг стали говорить вещи, которые они раньше не говорили, критиковать решительно все до мелочей, как теперь критикуют Хрущева, когда он свалился. Но особых страданий не было. Люди больше боялись войны, чем революции. Не было предчувствия того полного хаоса, который приближался.
Весной мы поехали в Скандинавию, просто прогуляться. Тут война, лишения, и мы захотели в нормально живущую страну, в Норвегию. Мы там катались на автомобиле, играли в теннис. У матери сделалось какое-то жуткое предчувствие, что Государя могут казнить, пошли слухи о том, что его вывозят из Царского Села. В июле произошло первое восстание большевиков, и мы решили как можно скорее возвращаться домой. Осенью мы приехали в Петроград и были поражены, застав его совсем угрюмым. Знакомых становилось все меньше, начались трудности с продовольствием, появились хлебные карточки. То есть обстановка нас потрясла, но уму-разуму не научила. Мы думали, что это все из-за войны, из-за того, что немцы взяли Ригу, но, в конце концов, все уладится.
- Скажите, а ведь после смерти отца ваша семья не испытывала финансовых трудностей?
- Нет, у нас были доходы от имения, а, кроме того, Государь назначил матери пенсию в размере жалования отца.
- Положение как-то изменилось после Февральской революции?
- Начинали уже поговаривать, что из имения больше ничего не приходит, что, может быть, придется сдать часть петроградского особняка. Что и произошло в действительности, когда мы вернулись из Норвегии в сентябре.
Тогда же я вернулся в свою гимназию, хотя уже все вокруг скрипело. Я стал один на трамвае, а не в автомобиле с гувернанткой, как раньше, ездить на занятия, мы ютились в пяти или шести комнатах, что для тех времен казалось известным лишением. Но все-таки было стремление сохранить привычный образ жизни: в день, когда был октябрьский переворот, мне пришла прихоть непременно купить скаутский костюм, потому что все мои друзья в гимназии были скаутами. Транспорт не ходил, и я потащил мать пешком через весь город в большой магазин, где продавались эти костюмы.
И вот мы увидели Петроград в исторический день Великого Октября. Вышли мы из дома, вероятно, часа в 3 дня, пошли по Сергиевской, потом по Литейному, где все было более или менее нормально, потом мы вышли на Невский проспект и там уже натолкнулись на какой-то базар. Масса людей, бестолково толкающихся в разные стороны, солдаты, старающиеся проложить себе дорогу, не то правительственные, не то восставшие, дальше какие-то грузовики с пулеметами, направленными в сторону Адмиралтейства. Кажется, я даже спросил одного из солдат - что происходит, он ответил «отстань!», или что-то в этом духе, он сам не знал.
Я отчетливо помню, что мы, в тот момент, не думали ни о какой революции, а все происходящее казалось нам простым ярмарочным беспорядком. Мы повернули по пустынной Морской и вышли на Дворцовую площадь, совершенно пустую, прошли через арку Генерального штаба. Никакого всенародного восстания, никакого штурма Зимнего дворца не было. Стояли баррикады из дров перед фасадом Зимнего, за ними мелькали какие-то фигуры, кажется, женские. Мы медленно шли через площадь и смотрели на них. И они высовывали головы и с любопытством нас разглядывали, по-видимому, думали, что пожилая дама и отрок вдвоем идут на штурм дворца. Мы повернули на Миллионную, и там, на подъезде к Эрмитажу, где знаменитые Атланты, нам встретился маленький отряд казаков, подтянутых, но хмурых, молчаливых, они топтались на холоде в полной растерянности.
Дальше на Миллионной мы наткнулись на отряд красноармейцев. Им тоже было скучно. Они стояли там, очевидно, уже два или три часа, было холодно, один затеял ссору с каким-то суетливым бородатым старичком, который крутился рядом. Просто чтобы отвести душу и чем-нибудь себя занять. Старик спросил: «Зачем с вами штатские?» И тот заорал: «Тебе какое дело?! Это красноармейцы, если хочешь знать!» Никаких поручений и приказов они, вероятно, не получали, стояли там и смотрели на казаков, а казаки смотрели на них.
Так что не было никакого всенародного восстания, и миф Великого Октября кажется просто смехотворным. Судя по всему, так и толкались все до вечера, защитники дворца понемногу разбредались, а красноармейцы, видя, что им никто не препятствует, просочились во дворец и заняли его. Я уверен, найдись какой-нибудь небольшой организованный отряд офицеров, все красноармейцы разбежались бы, и никакого Великого Октября и не было бы.
Вечером мы с мамой вернулись домой раздосадованные оттого, что напрасно потеряли время: магазин был закрыт. Кажется, вечером у нас были гости, говорили о всякой всячине, а на следующий день узнали, что произошел переворот, и Временное правительство, которое всем осточертело, ушло, и что какие-то другие, совершенно незнакомые люди, стоят у власти.
- А имена Ленина или Троцкого вы тогда знали? Помните ли вы, что говорили об этих людях до Октября?
- Говорили о Ленине, о том, что он произносит с балкона особняка Кшесинской речи. Мои старшие сестры, в частности, Александра, даже ходили туда, слушали. А я не ходил.
- Жизнь вашей семьи резко изменилась после Октября?
- Абсолютно не изменилась. Я ездил в ту же гимназию, только некоторые испуганные родители моих товарищей обсуждали - не нужно ли уехать на Дон или в Крым. То есть настроение изменилось, но темп жизни был тот же самый.
- Когда же вы покинули Петроград?
- 21 ноября, меньше, чем через месяц после переворота. Пошли, наняли места в спальных вагонах, которые еще ходили, и уехали себе преспокойно в Киев. Была толпища солдат, нас провожали управляющий дома и несколько друзей. Уезжали мы, скорее, от недостатка провианта, уезжали от войны, но не от большевиков, не потому что предчувствовали какие-то ужасные расправы.
- Вы застали в Киеве все главные события тех времен - подписание Брест-Литовского мира, немецкую оккупацию, потом петлюровскую?
- Да, мы все это видели своими глазами. В январе в Киев пришли большевики, потом петлюровцы вернулись вместе с немцами, потом провозгласили гетмана. При гетманстве всех обуяла эйфория: гремели оркестры в Купеческом саду, и все петербургское общество, которое поселилось тогда в Киеве, смотрело, как пылал Подол, потому что какие-то местные коммунисты устраивали пожары.
Конец восемнадцатого, весь девятнадцатый и начало двадцатого года мы жили в Подольской губернии, в сорока верстах от Винницы. Власть менялась каждый день, приходили то одни, то другие банды. Кончилось все это для нас трагически - убили семью Щербатовых и семью моей сестры. Потом пришли поляки, и мы уехали с ними за границу.
- В каком году вы покинули пределы России?
- В июле 20-го года. Мы поехали сначала в Берлин, 2-3 года прожили в Литве. Потом я жил в Италии у моей сестры Щербатовой, потом во Франции.
- А как вы сейчас оцениваете то, что произошло в России в 1917 году?
- Упадок власти начался еще в царское время, происходила хаотичная смена министров, власть обнаруживала недостаток воли. У меня такое чувство, что нужно было десять лет России побыть без войны, нужно было время, чтобы укрепился этот новый конституционно-монархический строй, парламентаризм, который спотыкался на каждом шагу. Тогда, может быть, России удалось бы избежать катастрофы.
Александра Петровна Кайзерлинг:
- Какие у вас лично остались воспоминания о Февральской революции?
- Магазины стали вдруг пустыми, в один день пропали все продукты. Остались одни огурцы. Потом начались митинги, там выступали люди, которые были одеты рабочими, говорили о том, что Керенский никуда не годится и надо передать власть Совету рабочих и крестьянских депутатов, которые заключат мир, накормят народ и отдадут ему землю. Когда я говорила с этими агитаторами, они никогда по делу не отвечали, только перекрикивали оппонентов. Вообще была ужасная кутерьма, все кричали друг на друга.
- Вы рассказывали как-то, что помните выступление Ленина?
- Да. Мой двоюродный брат сказал мне, что Ленин устроился в доме Кшесинской и я бросилась его слушать. Небольшого роста, в пальто, без шляпы, Ленин гулял взад-вперед по балкону особняка, говорил отрывисто, не очень внятно и недостаточно громко. Никто не аплодировал. Как только он закончил, появились агитаторы, которые начали пояснять и комментировать его речь. Никто ему не возражал. Вернувшись домой, я застала там моего дядю, брата матери, который был членом Государственного совета, и спросила его: «Знаете ли вы, что делается на улице?» Он мне сказал: «Мы уже назначили оппонентов Ленину». Я пошла их слушать. Они говорили не по существу, их никто не слышал, а люди Ленина были очень хорошо подготовлены и произносили ударные речи.
- А Октябрьскую революцию, 24, 25, 26 октября 17-го года, вы помните?
- Были страшные бунты на улицах. Я пошла с подругой, дочерью норвежского посланника на улицу, и мы увидели, что толпа бежит к городской Думе. Мы бросились с этой толпой, а красноармейцы с красными бантами начали в нас стрелять. На меня набросилась с криком какая-то женщина. Я кричала, что я не большевичка, а она мне сказала, что теперь все большевики, а кто не согласен, тех будут расстреливать.
Шли постоянные митинги, но нечего было есть. Когда кто-нибудь высказывался в том смысле, что раньше голода не было, агитаторы отвечали, что это богачи забрали всю еду и убежали. А теперь надо передать власть рабочим депутатам.
Когда мы приехали на Украину, там была совершенно другая картина: много еды, спокойная жизнь. Потом начались бои, большевики пытались захватить Киев. А защищали его белогвардейцы. Бои длились, кажется, дней десять. Все сидели по подвалам, однажды мать сказала нам, что нужно купить еды, а прислугу послать нельзя - могут убить. Мы с сестрой пошли. На улице лежало много трупов - сначала я пыталась их обходить, а потом прямо по ним гуляла. Мы пришли на крытый рынок, в который как раз накануне попал снаряд, похватали все, что могли.
Через десять дней все замолкло, мы вышли с сестрой на улицу и услышали, как в Царском саду расстреливают белогвардейцев, офицеров.
Это продолжалось недолго, пришли немцы, потом Петлюра, затем город перешел в ведение гетмана Скоропадского, его поставили немцы, опять началась спокойная жизнь, но моя мать говорила, что это противно.
Мы уехали в деревню, очень тихую, расположенную в шестидесяти верстах от вокзала. Тем не менее туда все время приходили банды: то Петлюра, то Махно. И делалось все хуже и хуже в смысле еды.
Однажды приехала женщина с двумя вооруженными охранниками. Она была дворянка, но говорила, что левая. Она с нами обедала, потом ночевала. Никто не хотел стелить ей постель. Я сказала, что сделаю это. Во время обеда она сказала, что мы неправомерно занимаем такой большой дом, надо у нас его отнять, сделать в нем музей или библиотеку. «Вы могли бы работать здесь, но вы не так думаете, как предписывают Советы. Я - друг Ленина, я его хорошо знаю…»
- Она была его представительница?
- Не его, а украинской советской власти. В конце концов, она сказала: «Придется вас завтра всех расстрелять». Я спросила ее: «Неужели вы детей четырех-пяти лет будете расстреливать?» Она ответила: «Да, потому что все равно из них ничего толкового не выйдет».
На следующее утро, когда мы проснулись, ее уже не было, она ночью удрала, потому что пришел Петлюра, но и его власть держалась совсем недолго.
Однажды мы услышали выстрелы и вместе с моей сестрой собрались бежать на улицу. У меня в это время был сыпной тиф, но я уже вставала. В передней мы увидели группу солдат, спросили их, кто они. В ответ услышали: мы большевики. И тут же нас всех арестовали. Ночью мой брат и моя мать убежали. Мы же остались, так как моя сестра лежала больная, у нее тоже был сыпной тиф.
В какой- то момент к нам пришел комиссар, спросил: «Вы -Столыпины?» Мы ответили: «Да». Он сказал: «У меня с вами личные счеты». Поставил часового перед дверью в коридор и перед дверью в сад. И мы слышали через галерею, что он арестовывает людей, которые находились на втором этаже - семью Щербатовых. Тогда моя сестра сказала, что мы не будем, как овцы, ждать пока нас зарежут. Мы дождались, пока часовой отвернулся или отлучился, вышли в сад. Были сумерки, часов пять утра. Мы с трудом перелезли через высокий забор, вдруг я вижу, что за нами бегут с винтовками. Моя сестра и ее муж побежали в одну сторону и были оба убиты. Я побежала в другую, постучала в первый дом, меня не хотели пускать, и я встала у двери в растерянности. И слышу как в дом, откуда меня прогнали, стучатся мои преследователи и спрашивают: «У вас Столыпина?» А хозяева отвечают: «Она дальше пошла». А я за дверью стояла. Хозяева дома меня увидели и спрятали на чердаке. Потом пришла девчонка, дала мне какое-то платье деревенское и велела мне идти к какой-то женщине, та меня заперла в погребе, я там прожила у нее десять дней. И вдруг в этот дом явился политический комиссар, Черкасский.
- Тот, который намеривался сводить с вами счеты?
- Нет, тот комиссар расстрелял всех и ушел, а это был политический комиссар полка, он возглавлял Совет, который сразу образовался в местечке.
- А это не брат издателя газеты «Копейка» Черкасского?
- Да. Так вот он пришел и сказал, что сестра моя, в которую стреляли при побеге, жива, но находится при смерти. Я, разумеется, сказала, что хочу ее видеть. Он ответил: «Только идите не рядом со мной, а за мной». Потом он мне показал на какой-то амбар, где сестра лежала, его охраняли два солдата, они спросили: «Как ваша фамилия?» Я сказала: «Сам знаешь - Столыпина». Один из солдат обрадовался: «А-а-а! Нам тебя расстреливать надо». Я ответила: «Расстреляешь, когда моя сестра умрет». Отстранила их винтовки, пошла к сестре и не отходила от нее, пока она не умерла. Гроб с ее телом я повезла в местный монастырь, а там другая шайка солдат хотела выбросить ее из гроба. Мне пришлось с ними драться.
После смерти сестры я поселилась в местечке, в каком-то сарае. Меня искали, спрашивали у местных жителей про меня, но никто не выдал. Я выходила на улицу только ночью или вечером, местные меня подкармливали, у меня же ничего не было.
Потом пришли поляки, оккупировавшие часть Украины. Они меня просили указать, кто из местных жителей сотрудничал с советской властью, но я никого не выдала.
- В каком месяце какого года происходило все то, что вы описывали?
- В декабре 19-го и в январе 20-го.
- А когда же вы покинули территорию России?
- Весной 20-го.
- А после этого?
- Жили в Берлине, потом в Литве, потом я вышла замуж, и только потом приехала в Париж.
Предисловие и публикация Ивана Толстого
Алексей Митрофанов Культ полена
В Архангельске обтесывают историческое прошлое
I.
В 1974 году в Москве начали создавать пешеходную улицу Арбат. Это была первая специализированная пешеходная улица в СССР, и никто толком не понимал, как она будет выглядеть. Проект, естественно, существовал, но постоянно корректировался.
В первой половине 1980-х стало более или менее понятно, что это будет. Тогда и регионы подтянулись. Чуть ли не в каждом областном центре задумались: а мы что, рыжие? Почему б и нам такое не сварганить? У нас лишних улиц не найдется, что ли?
Лишние улицы, конечно же, нашлись, и их потихоньку стали переделывать в пешеходные. Кампания носила отчасти абсурдный характер, ведь большинство этих улиц и без специальной пропагандистской обработки были, по сути, пешеходными. Автомобили в силу их малочисленности не особенно мешались под ногами.
Задумались и в Архангельске. Но с оговоркой: решили, что улица должна быть не только пешеходной, но и полностью деревянной, как в старые добрые времена. В 1986 году в Архангельских научно-реставрационных произ?водственных мастерских появляется проект заповедной зоны деревянного зодчества. Под «поморский Арбат» решено отвести проспект в самом центре города.
А потом идею замотали - появились более насущные проблемы. И вдруг по прошествии двух десятилетий я узнаю, что на проспекте имени поморского большевика Федора Степановича Чумбарова-Лучинского (говоря проще, на Чумбаровке) работы идут полным ходом. Совсем недавно там отпраздновали своего рода экватор: завершена первая половина пешеходной улицы, от Карла Либкнехта до Володарского. Осталась сущая ерунда, косметика.
То есть Архангельск возвращается к архитектурно-историческим истокам. Теперь нужно доделать вторую половину - от улицы Володарского до улицы Выучейского. И все, проект воплощен в жизнь.
Интересно!
Самолет взлетает. Не проходит двух часов, как я уже над островами Северной Двины с их совершенно невозможными названиями: Прямая Кошка, Кривая Кошка… Самолет приземляется, я сажусь в такси (всего 120 рублей включая подачу и ожидание) и еду в центр Архангельска.
II.
Кунрад фан-Кленк, нидерландский посол, писал в 1675 году: «Мы видели различные суда русских, которые они называют карбасами. Мы высадили шлюпку, и наш лейтенант с переводчиком фан-Аспероном отправились к ним, чтобы получить немного свежей рыбы, что и удалось сделать. Когда они пришли к ним, то русские вытащили свою сеть и предложили различные экземпляры трески и камбалу удивительной величины. Русские на своей лодке вместе с нашей шлюпкою отправились к нашему судну, пришли на борт и даже, по желанию его превосходительства посла, введены были в каюту, где они говорили с его превосходительством, который их угостил свежеиспеченным пшеничным хлебом, сухарями, вином и водкою. Они получили от капитана немного денег, а мы от них приобрели 4 больших прекрасных трески и несколько камбал чрезвычайной величины; одна из них почти в 5 футов, а другая в 8 футов длины и 4 фута ширины. Эти люди, когда им поднесли чарку водки, делали странные гримасы, наклоняя голову и тело и много раз кладя на себя крест. Нам это было очень чудно смотреть. Они сильно жаловались, что в эту ночь их ограбило судно с пятью парусами… и они потеряли большую часть своей сети. После угощения, придя в свое суденышко, русские много шумели и кувыркались, точно шары, через зад и голову».
Речь шла о жителях Архангельска - людях, издревле отличавшихся невероятной самобытностью.
Одно их название обескураживает. Кто они? Архангельцы? Архангеляне? Или же, Господи прости, архангелы - по аналогии с карелами?
Нет, все не так. Архангелогородцы. Это потому, что город поначалу назывался не Архангельск, а Архангельский город. Со временем слово «город» из названия собственно города выпало, а в прозвании его жителей осталось.
И вот архангелогородцы решили со?здать улицу, где все будет из дерева. Мостовые из дерева. Афишные тумбы из дерева. Столбы из дерева. Ну и дома, разумеется, тоже из дерева. А в домах - типичная «арбатская» инфраструктура: кафе, ресторанчики, сувенирные лавочки, экскурсионные фирмочки. А если продуктовый магазин, то чтобы торговали в нем морошкой, олениной и прочими деликатесами, присущими региону.
Сложность состояла в том, что улица уже существовала. С разными домами, не только деревянными. В них жили люди, и они не собирались никуда съезжать.
Однако энтузиасты при поддержке городских властей взялись за выполне?ние поставленной задачи. Какие-то дома отреставрировали. Какие-то снесли. Ка?кие-то заново выстроили - или просто перетащили с других улиц и проспектов.
В то же время за рекой Кузнечихой в районе под названием Соломбола «новый архангельский», богач Сутягин, строил себе деревянный дом. Выстроил один этаж. Потом другой. Потом и третий. Все казалось: маловато будет. В результате получился деревянный десятиэтажный небоскреб, явление уникальное в планетарном масштабе.
Господина Сутягина можно понять. Северный климат, северные традиции. Все низенькое, приспособленное к суровым условиям. Хочется ввысь вознестись, показать нос постылым погоде и ландшафту.
Тесно на земле. Постыло. Надоело. И счастлив тот, у кого есть возможность преодолеть архангельскую приземленность. Счастлив летчик: у него в руках штурвал. Счастлив предприниматель: денег много.
Хочется всем. Но могут только избранные.
III.
В последний раз я был в Архангельске четыре года назад. Зашел и на проспект Чумбарова-Лучинского. На са?мом деле он никакой, конечно, не проспект, а узенькая улочка. То, что я увидел, показалось страшным сном.
Накрапывал противный холодный дождь. Знаменитые деревянные тротуары были наполовину раздолбаны; то тут, то там поломанные доски погружались в грязь. Проезжая часть выглядела омерзительно. Бескрайние глубочайшие лужи. Неудивительно. Задача ставилась вполне определенная: создать антураж старого Архангельска, города отнюдь не однозначного.
Того, о котором голландский путешественник Корнелий де Бруин сказал три сотни лет назад: «Улицы здесь покрыты ломаными бревнами… В городе множество полусгоревших домов…
В продолжение зимы в… церквах служение не совершается по причине весьма жестокого холода в них».
Города, в котором всерьез существовал культ дерева. Чего стоит хотя бы традиция рождественского полена. Накануне Рождества архангелогородец в обя?зательном порядке приносил к себе домой полено и поджигал его. Праздник продолжался двенадцать дней. Все эти дни полено должно было гореть. Потухнет - жди беды. Каждый вечер свежий пепел от полена разбрасывали по двору. По окончании же праздника деревяшку тушили, но не выбрасывали - Боже упаси, - а клали под кровать до следующего Рождества. Весь год недогоревшее полено охраняло жилище от пожара и молнии, то есть от гибели в огне. Когда же снова наступало Рождество, это полено дожигали вместе с новым.
Города, про который поморский сказочник Борис Шергин говорил: «Резьба и расцветка… применялись очень скупо и редко. Здесь поражала красота архитектурных пропорций, богатырские косяки дверей и окон, пороги, лавки, пропорции углов, розоватость лиственничных стен. При закладке дома сначала утверждали окладное бревно. В этот день пиво варили и пироги пекли, пировали вместе с плотниками. Этот обычай называли „окладно“. Когда стены срубят до крыши и проложат потолочные балки, „матицы“, опять плотникам угощенье: „матешно“. И третье празднуют - „мурлаты“, когда стропила под крышу подводят.
А крышу тесом закроют, да сверху князево бревно утвердят, опять пирогами с домашним пивом плотников чествуют, то есть „князево“ празднуют».
Города, в котором из дерева делали не только жилые дома и православные храмы, но даже мечети, англиканские церкви, театры и административные здания.
И вместе с тем города, про который московский обыватель Николай Щапов сказал метко и коротко: «Деревянная полоса между рекой и болотом». А безвестный куплетист из местных сложил стишок:
Как в Архангельске дороги -
поломаешь руки-ноги.
Метр идешь, а десять скачешь,
а потом неделю плачешь.
Я смог пройти по проспекту всего квартал. Дальше мостовая упиралась в лужу. Пришлось поворачивать назад.
И, разумеется, там не было ни сувенирных лавок, ни кафе, ни магазинов.
IV.
И вот я снова в Архангельске. Мой первый собеседник - разумеется, таксист.
- Скажите, вам - вот лично вам! - нужно деревянное зодчество?
- Мне? А зачем оно мне?
Ну вот, приехали.
- Как это зачем? Все-таки Архангельск город деревянный. Ну, исторически, по крайней мере, деревянный. Дерево, оно красивое. И теплое. И для здоровья полезное. И вообще.
- Не, я в обычной квартире живу. Мне дом вообще никакой не нужен.
- И тем не менее, как в городе с деревянным зодчеством? Возрождается? Да? Ну там, тротуары деревянные…
- Да, есть тротуары. Вот у железнодорожного моста по бокам деревяшечки положили.
«Ага! - думаю. - Вот оно!»
- А еще?
- И все.
- А улица Чумбарова-Лучинского…
- Чумбаровка? Да там все запущено.
- А вот такой высокий дом в Соломбале… Предприниматель Николай Сутягин его строил…
- Знаю-знаю. Но дом постепенно разваливается.
«Да, - думаю, - дела».
Подъезжаем к гостинице «Двина». На гостиничном сайте выложена чуть ли не ода отелю: «Едва вы зайдете внутрь, как будете покорены спокойствием и уютом, излучаемым просторным холлом, окаймленным в светлые, расписанные цветами стены. Тот же свет окутывает и уютные номера с видом на Двину. А холлы на этаже, обставленные мягкой мебелью и цветами, создают впечатление зимнего сада. Чудесное место для встречи, отдыха и спокойной беседы. И где бы вы ни уединились, вы непременно окунетесь в атмосферу доброжелательности и гостеприимства».
Я же, едва зашел, был покорен другим - объявлением о том, что горячая вода идет два часа утром и два часа вечером. Если учесть, что на улице +5, влажность приближается к 100%, отопительный сезон еще не начался, а обогреватели не выдаются по распоряжению пожарных, это обстоятельство обретает зловещий смысл.
К счастью, нашелся одноместный номер в другой гостинице, «Пур-Наволок Отель». С водой там все в порядке: эта гостиница классом повыше, чем «Двина». В первый раз я в ней остановился в конце 90-х годов прошлого столетия. В то время она называлась скромнее, просто «Пур-Наволок» (это, собственно, мыс, на котором построен Архангельск), и поразила меня сочетанием роскоши, целесообразности и самобытности. На столике импортный телефонный аппарат с тональным набором (по тому времени вещь редкая, особенно в регионах). Вместо кондиционера (он в Архангельске совсем не нужен) суперсложный и, видимо, супердорогой импортный обогреватель с множеством разных режимов. Рядом с окном, размером со все окно, - съемная сетка от комаров (поначалу я принял ее за старую раму, которую забыли убрать плотники, и требовал по дурости, чтоб унесли). А в маленьком (и тоже импортном) холодильнике - так называемый мини-бар. Он состоял из трех ассортиментных позиций: бутылка архангельской водки, бутылка фанты и бутылка минералки. Ход мысли отельеров был понятен: командированный возвращается вечером в номер, выпивает в одиночестве бутылку водки, запивает ее бутылкой фанты и заваливается спать. Утром жадно вливает в себя минералку - и за работу, товарищи.
Но в начале нашего тысячелетия к отелю был пристроен новый корпус - модернистский, отчасти хайтековский, с атриумом, панорамными лифтами и магнитными ключами от номеров. Его назвали корпусом № 1, а старый корпус, соответственно, стал называться корпусом № 2.
Корпус № 1 круче и дороже. Зато в нем нет обогревателей и сеток. За крутизну надо платить, в том числе удобствами. Мерзни, мерзни, волчий хвост.
Мой номер, к сожалению, находился в крутом корпусе. Однако здание подогревалось изнутри - трубами и полотенцесушителями. Жить в нем было можно.
Устроившись, я вспомнил о цели своего визита. И мне сделалось стыдно. До того ли жителям Архангельска - города, где лето длится две недели, где при практически зимней погоде не бывает горячей воды, где дуют пронзительные ветры, сутками не прекращаются дожди и где таксист готов за 120 рублей отлавливать меня перед аэропортом?
Конечно же, не до того. Радоваться надо, что в Архангельске есть хотя бы драмтеатр.
V.
Все- таки я вышел на проспект Чумбарова-Лучинского. И с удивлением обнаружил на нем жизнь во всем ее великолепии. Рабочие в оранжевых жилетах завершают свой труд: мощение улицы кирпичами. Самыми простыми, силикатными. Но все равно красиво.
Чисто. Сухо. Машин нет, Чумбаровка отныне пешеходная. И множество архангелогородцев идут себе, с детьми и без детей, и радуются жизни. Нет и деревянных мостовых: от них решили отказаться. Вместо них какие-то розовые шашечки и такой же розовый кирпич.
- То есть затея не удалась? - спросил я у Юрия Анатольевича Барашкова, профессора Архангельского государственного технического университета и депутата Архангельского областного собрания.
Впрочем, эти звания ровным счетом ничего не говорят о Юрии Барашкове. Профессоров много, депутатов тоже, а Барашков один. Он - достопримечательность города. Человек, которого пришлось бы выдумать, если бы он не существовал на самом деле. В каждом городе должен быть такой Барашков - краевед, издатель, энтузиаст, писатель, архитектор, вездесущая и очень обаятельная личность. Кроме того, он входит в попечительский совет по благоустройству «деревянной улицы».
- Да нет, все движется, пусть и медленно.
- А почему мостовые не деревянные?
- Потому что камень, кирпич - крепче. Раньше город мог себе позволить деревянные мостовые, потому что народу было гораздо меньше. Сейчас не может. Их придется менять несколько раз в год, ведь нагрузка усилилась.
А это непозволительные траты.
- А почему там два дома из пластика?
- Да, есть такие. Ну и что? Просто применены современные технологии и материалы. Внутри дерево, утеплитель, а снаружи - да, пластик. Но он сделан под дерево. Дерево же все равно красили, правильно? Его же под краской не было видно? Вот и сейчас не видно, что именно под краской.
- Но ведь Архангельск город деревянный.
- Ничего подобного. Был когда-то деревянным. Но эти времена ушли. Сейчас содержать деревянный город, деревянные мостовые очень дорого. Кстати, те, у кого много денег, строят себе именно из дерева дома. И не только дома: на окраине города стоят целые деревянные усадьбы с деревянными причалами, деревянными мостиками, банями, беседками. Настоящему архангелогородцу, если у него есть деньги, даже в голову не придет построить что-нибудь из другого материала. А если денег нет - что ж, остается жить в простой квартире, а на проспект Чумбарова-Лучинского ходить по воскресеньям на прогулку. Вы же знаете, у нас есть настоящий шедевр, деревянный небоскреб Коли Сутягина…
- Так ведь он же разваливается!
- Кто вам такое сказал?
- Таксист.
- Ничего подобного. Стоит небоскреб. И в нем Коля живет.
- И все же почему так долго тянутся работы?
- Да бывшему мэру все это было не очень интересно. А новый взялся. Жаль, правда, что он за решеткой сидит.
- Как за решеткой?
- Да так. Посадили его.
И господин Барашков поделился городскими слухами на этот счет. Которые к нашим заметкам, конечно, не имеют отношения.
* ДУМЫ * Александр Липницкий Долгие проводы
Памяти Натальи Пивоваровой
Если в недрах курехинской «Поп-механики» и жила Муза, то эта роль, бесспорно, была по плечу лишь Наташке Уличной - такое прозвище закрепилось за Натальей Пивоваровой уже к середине 80-х. Наташа погибла в ночь на 24 сентября. Никто до сих пор не знает, куда она ехала на своем автомобиле по Крыму и как в 4 часа утра в ее машине оказались женщина с ребенком, которые чудом остались живы при лобовом столкновении. «Похоронной команде» москвичей, куда я по печальной традиции входил вместе с Олегом Ковригой и Артемом Троицким, было уже невмоготу в очередной раз выезжать в Питер; обыденность поминок при питерском рок-клубе стала просто невыносимой. Потери в первой шеренге звезд петербургской рок-музыки не поддаются логическому объяснению. Что общего между таинственным исчезновением на пригородной станции лидера группы «Россияне» Жоры Ордановского (январь 1984), смертью под ножом хирургов после элементарного аппендицита аккордеониста «Аквариума» и придумщика изысканного «Вермишелли Оркестра» Сергея Щуракова (август 2007) и последней трагедией с основательницей группы «Колибри»? Только прописка?
А ведь список безвременно ушедших от нас артистов исчисляется десятками, и среди них такие, как три Александра - Давыдов, Куссуль, Башлачев; Майк Науменко, Андрей «Дюша» Романов.
Известно, что новую столицу Петр I заложил в «неправильном месте», на четыре метра ниже уровня моря. Да, здесь нет солнца и тошно зимой - об этом песня Цоя «Солнечные дни». Но нигде больше в России не было такой интенсивной, лихорадочной арт-жизни, нигде так близко не смыкались живописцы, рокеры, киношники, клоуны, джазмены и, конечно, поэты. В 80-е из этого варева возникла «Поп-механика» Сергея Курехина. Очевидно, что попытки исследовать в будущем природу этого уникального явления будут затруднены - лишь очевидцы могли познать это откровение; ни видео, ни тем более аудиозаписи не раскроют магии «Поп-механики». И, может быть, главной жрицей этой тайны была Наталья Пивоварова.
Вспоминая образы, созданные Наташей в труппе Курехина, на ум невольно приходит последний танец Саломеи из одноименного фильма Кена Рассела. Учившаяся еще у полунинских «Лицедеев» и посвятившая в общей сложности 15 лет занятиям во ЛГИКе (диплом театрального режиссера), Наташа душой отдалась мистериям Курехина. Сергею, возможно, этого было мало: он явно неровно дышал к своей солистке, но та держала дистанцию - и, может быть, по этой причине была надолго отлучена от главного питерского арт-проекта. Но логика искусства брала свое, и Пивоварова неизменно возвращалась в «Поп-механику». А та несла хронические потери - в 1990-м, предвосхитив Натальин выезд на встречную полосу, погиб Виктор Цой. Вслед за ним питерский морок проглотил самого Капитана Курехина. Ненадолго пережил друга главный заводила города, изобретатель «Утюгона» Тимур Новиков. Что с того, что сегодня московские толстосумы платят за его работы десятки тысяч долларов? При жизни Тимуру не хватало средств на лекарства.
Пивоваровой было всего мало - концерты «Поп-механики» случались редко - и она придумала первую русскую девичью группу «Колибри». Поначалу своих песен не было - девушки планировали отличиться в стиле ретро, исполняя шлягеры времен молодости своих мам и бабушек; в репертуаре были песни Эдиты Пьехи. Но коллектив очень скоро обратился к рок-музыке; первым менеджером группы стала Галя Ординова - жена Михаила Васильева-Файнштейна, одного из постоянных соратников БГ (завистницы тут же придумали команде ехидное прозвище - «жены „Аквариума“»). Вызвавшиеся помочь дамам коллеги Файнштейна спродюсировали запись дебютного альбома «Колибри» (работа шла на студии группы «Телевизор»), чем спровоцировали профессиональную ревность Курехина. Под патронажем Сергея родилась еще одна славная питерская девичья группа - «Пеп-си». Очень помогали тогда «Колибри» Михаил Малин, один из пионеров питерской электроники, а также Вадим Покровский с товарищами из «Двух самолетов»; обоих музыкантов уже нет в живых.
В начале 90-х «Колибри» полюбили в Европе. Питерские толпами выезжали во Францию - на поездах, самолетах и на «том самом» звездном пароходе, который однажды привез на День Города в Нант всю петербургскую богему. Французы с удовольствием знакомились с творчеством всех русских гостей, однако закрепиться в этой стране смогли только три команды - «АукцЫон», «Воплi Вiдоплясова» и «Колибри». Спустя десятилетия очевидцы вспоминали забавную разборку между Пивоваровой и фронтменом «АукцЫона» Олегом Гаркушей. Тот спьяну решил обидеться на то, что «Колибри» исполняют на концертах хит «Орландина», записанный автором песни Алексеем Хвостенко вместе с «АукцЫоном» на пластинке «Чайник вина». В ответ Наташа тут же достала из сумочки бумагу с текстом «Орландины» и дарственной надписью - «Наташе от Хвоста». Гаркуша примолк.
В новой России 90-х ни «Колибри», ни «Пеп-си» суперзвездами не стали. «Новые русские» и бандиты проголосовали длинным рублем за предшественниц нынешней «ВИА ГРА», набранных из отставных стриптизерш по принципу «чтобы было на что взглянуть и за что подержаться». Песни в «Колибри», помимо Пивоваровой, принялись писать и другие девушки, и Наташа стала терять свое, ранее непререкаемое, лидерство. В один прекрасный день она резко, без повода ушла - очевидно, надеясь, что девочки без нее не потянут и позовут обратно. Но те потянули - и обратно не позвали.
Наташа вернулась к корням - ушла в театр, где была очень хороша и как автор пьес, и как драматическая актриса. Кроме того, для исполнения своих песен она основала собственную группу «Соус», весьма крутую. Не стоит забывать еще и про «Театр моды Натальи Пивоваровой» - она была этаким питерским Петлюрой, главным специалистом по барахолкам Сенного рынка; в свое время именно она одевала «Поп-механику».
За все надо платить, а за прекрасное - вдвойне. И Питер знает искусству цену. В местном мартирологе уже без счета звонких имен - Свинья, Рикошет, Оголтелый. А теперь вот - Уличная.
Аркадий Ипполитов Европа на bullshit'е
Петербургские картинки
«- Любите вы уличное пение? - обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера. Тот дико посмотрел и удивился. - Я люблю, - продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, - я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледнозеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? А сквозь него фонари с газом блистают…
- Не знаю-с… Извините… - пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы».
Я тоже очень люблю уличное пение. Люблю, когда промозглая темень охватывает город и фонари вдоль Фонтанки выхватывают в падающем мелком снеге круги желтого света, ничего кроме снега не освещающего, и плотные пятна вокруг них уходят вдаль, куда-то на запад, одинокие так, как могут быть одиноки только уличные фонари. Люблю странное плетение дворов за дворцом Разумовского, вход в заросший сад с той стороны, что обращена к Казанской площади, выщербленные дворцовые ступени и старые, очень красиво подгнившие двери, что-то невнятно бормочущие о камзолах и костях совсем сгнившего любовника. Люблю берег Малой Голландии, обшитый досками, частью отставшими, с кустом сирени, тяжело разросшейся так, что когда она цветет, концы ее веток купаются в воде, а на другом берегу сквозь зелень проглядывают белые колонны усадьбы незаконного сына императрицы. Люблю дворы Капеллы с их безнадежными брандмауэрами, поленницами отсыревших дров, серый мокрый воздух, чугунные тумбы с нелепыми улыбающимися львиными мордами, вросшие перед воротами в Строгановский дворик, где находится лучший в мире садик.
Нет уже давным-давно никакой шарманки, нет куста сирени, на месте поленниц китайский ресторан «Водопад желаний», а в садике раскинулся шалман с фастфудом по ничему не соответствующим ценам. Ну и что?
Я очень люблю Серова, главного европейца в русской живописи. Люблю его не самую удачную, но все равно прекрасную, картину «Похищение Европы». Серов изобразил лучшую Европу в русском искусстве, представив ее в виде фригидной модерновой стиптизерши, вроде Иды Рубинштейн, оторвавшейся от шеста, но еще не успевшей раздеться, соблазнительной, немного пустоватой, в коротком черном платье, в серьгах и браслетах. Кокетливо поджав под себя ноги, она удобно устроилась на широченной спине огромного быка, как на скутере. Рассекаемые грудью быка пенятся волны, а вокруг копошатся дельфины, и вода плотная, тяжелая. Картина очень петербургская, и все время она мне напоминает о петербургской Европе. Она совсем не похожа на бесчисленных Европ европейских художников, хотя явно с ними перекликается и соотносится.
У России с Европой вообще отношения особые. Хорошо было, когда за дремучими лесами, снегами и льдами мы честно мыли руки после общения с нехристями, как нам то предписано было, и всех их скопом называли немцами, так как по-русски они ни бельмеса. Так нет же, прорубил Петр окно в Европу и вколотил нам в глотку кулаком и палкой «всемирную отзывчивость русской души», так что мы, с нашей азиатской рожей, теперь «знаем все» там это, парижских улиц ад, венецьянские прохлады, лимонных рощ далекий аромат и Кельна дымные громады.
А кто знает, и что он знает, и зачем? Что итальянский кафель лучший в мире, что в Вишневом саду, почему-то звучащем как боско ди чиледжи, распродажа неликвидного барахла, устриц надо запивать белым, а ростбиф красным, что испанский хамон лучше, чем прошутто, а петельки на рукавах должны быть прорезные. С тумб пялятся поросячьи прелести Скарлет Йохансон, рекламируя какое-то издание со ставшей столь родной русскому языку надписью «гламур», а на Скарлет пялится, открыв рот, хорошая русская девушка, Бедная Лиза или Елизавета Смердящая, пуская слюни по Европе. И на грудях ее, в выложенной сияющими стразами надписи DG, сконцентрировались все прохлады вместе с далеким ароматом.
А плохо ли?
Была чудная белая ночь. Ну и, соответственно, мосты повисли над водами, и ясны спящие громады пустынных улиц, и светла Адмиралтейская игла, и в Александровском саду под зелеными зонтиками с надписью Tuborg завывали караоке, под ахматовской аркой дико орал вход в стриптиз-бар с каким-то странным названием, то ли «Архив», то ли «Цоколь», Медный Всадник пытался перепрыгнуть через фотографа, снимающего дежурную невесту, и гору бутылок из-под советского шампанского, наваленную под его камнем, Дворцовый мост сиял лампочками, как казино в Лас-Вегасе, а по Неве, мимо сфинксов, полз ресторан-ко?рабль, извивающийся ярким разно?цветьем, как жирная ядовитая гусеница, и орал, как грешник в аду, мучительно и страшно. Мой спутник, весьма изысканный лондонец, меланхолично пялясь на громаду Академии Художеств, что-то пробормотал про императорскую красоту и про то, как все-таки ужасен этот bullshit, что вывалился на мой бедный город. И я, вдохновленный расстилающимся вокруг видом, воскликнул в ответ:
«Это тебе, английская рожа, ужасно. Нечего из себя маркиза де Кюстина корчить, вспомни свое Пикадилли. А я-то помню, как в семнадцать лет, для того, чтобы выпить кофе после десяти часов вечера, нам приходилось ехать в аэропорт, такое вот развлечение было - больше кофе нигде не было. Благослови Господь и Tuborg, и аббревиатуру DG, выложенную стразами на грудях моей соотечественницы, и поросячьего ангела Скарлет Йохансон, и весь bullshit, что излился на мой родной город! Да будет наша жизнь прекрасна, ибо bullshit есть одно из воплощений человечности».
Когда я смотрю на плотные и тяжелые воды, что уносит на запад Мойка или Фонтанка, я почему-то все время представляю в них быка, похожего на скутер, а на быке прекрасную Европу в коротком черном платье, поджавшую под себя ноги, слегка наклонившуюся к темной воде. Она наклоняется ниже, длинной и тонкой рукой касается воды и тихим жестом отодвигает в сторону пузатые бутылки пепси и спрайта, столь изобильно толпящиеся вокруг ее скутера, что угрожают попасть в его мотор. Они пустые, веселые и легкие, эти синтетические дельфины, прыгающие вокруг моей Европы.
О чем же на самом деле говорил Раскольников?
Конечно же, о любви к Петербургу. Тому, кому недоступна любовь к промозглой погоде, к серости, сырости, к заброшенным дворам-колодцам, к запустению, к вечному ремонту, к зеленоватым подтекам на бронзе и к застарелым пятнам, превращающим стены в абстрактные поэмы, невнятна и недоступна поэзия этого города. Эта вымученная, неестественная любовь своего рода протест против воплощения торжества власти - того, чем на самом деле является Петербург.
Все то, что обычно возникает в сознании как расхожий образ Петербурга, связано с властью. Колонны, арки, дыбящиеся кони, трубящие славу, горы оружия, разбросанные на фасадах, гранитные глыбы, напрягающие мускулы кариатиды, - все это является декорацией, воздвигнутой, чтобы подчеркнуть то, что город создан не для тебя, обыкновенного обывателя, со своими обыкновенными обывательскими нуждами, но для верховного существа, живущего вне человеческого масштаба, вне повседневности, вне времени, вне реальности и вне истории. Петербург воздвигнут для Медного всадника, и только ему одному и пристало быть в этом городе. Петербург - воплощенное насилие. Но когда воздух Петербурга оказался насквозь пропитан безысходной тоской обреченности власти, вдруг, неожиданно, совсем по-другому увиделись его безумные колоннады, чугунные квадриги, ворохи арматуры на фасадах и хищный клекот орлов-уродов. Единственное, что угрожает красоте Петербурга, это возвращение власти, которая начнет вбивать в него новые знаки своего утверждения. Тогда петербургская Европа будет заменена на пресловутый евростандарт. А bullshit воды унесут.
Когда Европа, наклонившись, касается своими длинными пальцами бутылок пепси и спрайта, прыгающих вокруг ее быка, слегка их отстраняя, то кажется, что всплыли они потому, что нимфы и наяды Мойки и Фонтанки заманили молодых красавцев, гоняющих по городу на роликах, на дно своих рек, зацеловали и защекотали, и только пустые бутылки всплыли потом на поверхность.
Александр Мелихов Уходящая сказка
Опыт личного прочтения городского пространства
Никогда слово Ленинград не звучало так волшебно, как в те времена, когда я не только сам никогда не видел его вживе, но даже и не встречал человека, который бы там побывал. И не мудрено: ведь реальные предметы не бывают прекрасными и поэтичными - поэтичными бывают лишь рассказы о предметах. Человек культурный всякий предмет погружает в воображаемый контекст, окружает ореолом собственных ассоциаций, и в наших целинных и залежных казахстанских степях целую вереницу высоких образов порождал даже совхоз Ленинградский, сиявший отраженным светом тех лучей, которые испускал Медный всадник на эмблеме Ленфильма. Не зная лично ни одного ленинградца, я уже знал, что в Москве живут надменные карьеристы, а в Ленинграде невероятно культурные бессребреники. И душа моя, естественно, устремлялась к бессребреникам.
И даже когда меня поглотила греза о Науке, я мечтал не о Московском, но о Ленинградском университете - с виду скромный, второй, а на самом деле ничуть не хуже. Только без этих московских понтов. И когда предо мною в окрестной мгле впервые предстал самый настоящий Медный всадник, мною овладело наивысочайшее из доступных смертному чувств: неужели это правда?! Неужели это Я и в самом деле здесь стою?! Неужели я ленинградец?
И сколько книг понадобилось прочесть, сколько фильмов посмотреть, сколько симфоний переслушать, чтобы сделаться хоть чуточку достойным этого высочайшего звания!
А уж поэтический контекст не отступал ни на минуту - ведь архитекторы только вычерчивают города, но создают их поэты! Создают тот самый ореол ассоциаций, без которого любая каменная краса мертва есть. Медный всадник - «ужасен он в окрестной мгле», «куда ты скачешь, гордый конь?». Стрелка - «Люблю тебя, Петра творенье!». Восторг вызывали даже брюзгливые отзывы: «увы, как скучен этот город», «скука, холод и гранит» - всякое слово гениев способно лишь возвышать. Даже пронизывающий ветер становится поэтичным, когда вспомнишь Акакия Акакиевича: ветер, по петербургскому обычаю, дул на него со всех четырех сторон, из всех переулков; вмиг надуло ему в горло жабу.
И столько раз становилась сладостной летняя духота где-нибудь в районе Сенной площади имени Раскольникова, когда я повторял про себя: на улице жара стояла страшная, к тому же толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль. Перенесенные в рассказ гения, становились волшебными даже привычные названия: между тем белый султан и гнедой рысак пронеслись вдоль по каналу, поворотили на Невский, с Невского на Караванную, оттуда на Симионовский мост, потом направо по Фонтанке. Эта музыка имен обеспечивала поэтический эффект с такой гарантией, что я и сам, начавши сочинять, старался очаровать читателя, без затей заводя подобную же пластинку: я еще над уральскими речками предвкушал, как, смакуя, побреду Кузнечным переулком мимо Кузнечного рынка, мимо пышущих значительностью совковости, занюханности, криминогенности - к гордой Фонтанке, заплаканной известкой из гранитных стыков с раскустившимся там безалаберным бурьяном.
Постепенно я настолько обнаглел, что первую часть одного своего романа построил как самый натуральный маршрут по Васильевскому острову, используя - как это называется, петербургские топонимы, что ли? - в качестве поэтических пряностей и публицистических колкостей: любимая университетская линия испоганена беспросветно советским памятником Ломоносову; приподняв пухлое лицо, Михайло Васильевич щурится через Неву на Медного всадника, словно передавая вызов одного ваятеля другому - пошляк не потупит взора перед гением! Не знаю, чаруют ли они читателя, но меня эти имена по-прежнему волнуют: Гостиный двор истфака, Академичка, Таможенный переулок, Двенадцать коллегий, Горьковка, блоковский флигель, БАН, столовая-«восьмерка», Биржевая линия, набережная Макарова, Биржевой переулок, Волховский тупичок, угол Среднего и Тучкова.
Вывески сегодня уже другие - «найт клаб» на месте Академички, на месте «Старой книги» кафе «Реал», готовый уступить какому-нибудь салону «Вижен сервис» или «Эдукацентр», если не лабаз «Интим» с платой за право полюбоваться налившимися дурной кровью фаллосами и стоматологически вывернутыми истошно розовыми вагинами. Сбылась мечта идиота-фарцовщика: на каждом шагу утвердилась уже их сказка - Coca-cola, Camel, Marlboro.
Как и положено у дикарей, утилитарные предметы цивилизованного мира становятся украшениями: винтовочную гильзу вставляют в нос, половинку разбитой тарелки вешают на стену…
Наслоения попсы упрятывают под собой не только Петербург Достоевского, но даже и - куда как менее значительный - мой личный Петербург, который я столько раз пытался робко воспеть. Теперь, оказываясь где-нибудь на Садовой близ Сенной, я уже с трудом вспоминаю наркоманский минирынок, именуемый Апрашкой, вывеску «АПТСКА», утратившую перекладинку на букве «Е», рытвины в асфальте, баллончиковые загогулины, душные дворы и дворики, полное ощущение заброшенного города.
Но о таком «Петербурге Мелихова» вроде бы не должен пожалеть даже сам автор.
Как и о грандиозной помойке, отложенной мегаполисом за стадионом имени Кирова, хотя именно там, среди битого кирпича, колотого бетона, драных бревен, ржавых гусениц, карбюраторов, сиксиляторов, среди гнутых труб, облезлых гармошек парового отопления, оплавленных унитазных бачков, сплющенных консервных банок, канистр, баллончиков из-под минтая, нитролака, хлорофоса, на целые версты простершихся вдоль морских ворот Петербурга, - на душу моему герою Леве Каценеленбогену каким-то чудом снисходил покой.
Так теперь и пойдет: вместе с людьми, выросшими среди помоек, из жизни будет уходить и эта уникальная поэзия - ностальгия по свалкам.
Я в свое время с большим энтузиазмом голосовал за возвращение Петербургу его исторического имени и очень доволен нашей победой. Когда-то, выходя из вагона, я вздрагивал от агрессивной графической красоты этого слова - Ленинград, - а теперь не вздрагиваю. Это безо всякой ностальгии по советчине и при полной преданности антисоветчине - не сочтите меня, пожалуйста, тем анекдотическим пенсионером, которому лучше всего жилось при Сталине: «Потому что лучше стоял». Дело в том, что Ленинград для меня родился из сказки, а Санкт-Петербург из рациональной политики, - но что же может конкурировать со сказкой!
Развеявшаяся сказка о городе деликатнейших сверхкультурных бессребреников - вот, пожалуй, самая большая наша утрата: наши земляки, завоевавшие Москву, убедительно показали, что они ни деловитостью, ни малокультурностью не уступят самым коренным и закоренелым москвичам. Разумеется, эта развенчанная сказка и всегда-то имела очень слабое отношение к подавляющему большинству реальных ленинградцев, но ведь все высокое и прекрасное, тем не менее, порождается верой в эти детские сказки! Что говорить, именно те петербуржцы, кто с особой яростью твердит о карьеризме и корыстолюбии москвичей, делают это просто из зависти, - сказку о ленинградском презрении ко всяческой суете сочинили прежде всего завистники. Но ее низкое происхождение отнюдь не делает ее менее плодотворной: все высокие сказки есть не что иное, как компенсаторные грезы побежденных, равно как и Платон с Шекспиром ведут свое происхождение от обезьяны, но это же не мешает им быть гениями. То, что зависть сочиняет себе в утешение, наивность принимает за руководство к действию и в самом деле совершает то, о чем завистники только лгут.
Без глупых рыцарских романов переведутся и Дон Кихоты - мы в нашем протрезвевшем Санкт-Петербурге, боюсь, к этому уже близки.
Сергей Носов СПб-бис
История в одном городе
Написал я тут как-то по весне небольшой очерк о юнкерском мятеже и его подавлении, первом - в перспективе Гражданской войны - кровавом смертоубийстве, происшедшем на четвертый день после практически бескровного переворота. И о том, как ленинградские власти увековечили в свое время памятным знаком, изображающим пушку, то самое место, с которого революционные матросы прямой наводкой расстреливали Владимирское пехотное училище. Хотел возвратиться к теме через несколько дней - все-таки на носу круглая дата: тем событиям скоро исполнится девяносто лет.
А сегодня помышлял рассуждать о названиях нашего города. Заварив крепкий чай, сажусь по утру за компьютер и отстукиваю первую фразу: «С некоторых пор меня не покидает ощущение, что я живу не там, где живу, не в Санкт-Петербурге».
Тут - телефон. Звонит мой товарищ, житель Петроградской стороны, он проезжает на велосипеде по своей родной Пионерской улице. «Ставлю тебя в известность, что сносят Владимирское…»
Я не поверил. Во-первых, здание бывшего Владимирского пехотного училища - это целый квартал; во-вторых, это охранная зона Санкт-Петербурга; в-третьих, исторический памятник; в четвертых, среда, ее элемент… В-пятых… В-шестых… etc.
От Сенной до Чкаловского на метро две остановки. Двадцать минут.
Приехал, увидел. Что сказать? То, что не сумели в октябре семнадцатого года, образцово исполнили в октябре ноль седьмого. Подавив мятеж в том октябре, выпустили почтовую открытку с видом училища, обезображенного двумя брешами от артиллерийских снарядов, можно сличить. Ощущение октября нынешнего: разбомбили квартал как будто бы с самолета.
Все уже по большей части разрушено, по высоченным грудам кирпича ползает экскаватор, на стреле которого большими буквами написано «ТЕРМИНАТОР». Сквозь облако пыли проступает торчащий из земли кусок стены, украшенный неприхотливо-размашистыми граффити: «Солнце! С добрым утром! Все будет хорошо!» Полгода назад, проходя мимо, сфотографировал - не знаю, зачем, - это странное воззвание таинственных солнцепоклонников. По каким-то, возможно, мистическим соображениям, пока не тронули.
Из- за синего забора выходят начальники в разноцветных касках, идут мимо меня. «А что здесь построено будет?» -Один (угрюмо): «Наше дело расчистить территорию». - «Ничего не оставите?». - «Ничего». - «А когда завершите?» - «За месяц управимся».
Невероятно. Я многое способен понять… интересы, купля-продажа… но вот вам пресловутая мистика Петербурга: через месяц как раз и исполнится девяносто лет с того самого дня. Ладно, срыли, но эта запредельная выразительность, она-то откуда? Она-то зачем? Ну не может же такого быть, чтобы подгадали специально!
Не умея объяснить фантастическое совпадение, начинаю сам предаваться фантазиям. Вот, представляю, к высокопоставленному лицу в кабинет поступает откуда-то снизу предложение установить мемориальную доску: «В этом здании 29 октября 1917 года…» Как? Годовщина? Какая к черту история? Установишь доску - потом будет не срыть. А как же тогда бизнес-центр?
Иначе я объяснить не способен.
Сейчас уже почти вечер, я набиваю эти буквы, а в семистах метрах от Петропавловской крепости орудует ТЕРМИНАТОР.
Так можно и комплекс обрести. Чего ни коснусь достопримечательного, со всем какая-то ерунда получается. Придумал герою место работы - сторожить склад олифы в промзоне рядом с заброшенным Громовским кладбищем, и сразу потянули там наяву магистраль, и асфальт уже подступает к могилам. Отправил героиню в 80-е годы работать машинисткой в ДК им. Капранова - и тут же, в наши дни, снесли этот памятник эпохи конструктивизма. И стремительно растет на его месте много-многожилищное нечто, напоминающее Вавилонскую башню. Вот - упомянул Владимирское пехотное, с уставившейся на него пушкой-памятником, и…
Поразмыслив, понимаешь, однако, что дело не в твоей прозорливости и тем более не в магической силе словес, - все значительно проще. Тут, знаете ли, работает принцип «куда ни ткни…». Куда ни ткни, везде в СПб что-то случается. Где-то ломают, где-то расчищают, где-то закапывают ранее вырытое, уплотняют неуплотняемое, воздвигая что-то кричаще не петербургское.
Человек- из-Газпрома громко сказал: Петербург-де нуждается в новых символах.
Откуда знать ему, в чем нуждается Петербург? В каком вещем сне поведал ему Петербург о своих чаяньях?
В чем Петербург и нуждается - так это в том, чтобы не резали по живому. И чтобы не навязывали ему посторонних концепций, не подгоняли под «мировые стандарты», не принуждали подражать Москве.
Можно подумать, что в новом символе - по-вавилонски бессмысленно высоком небоскребе - прочтется иной какой-нибудь смысл, кроме буквального унижения старого и непреходящего символа города - золотого ангела-хранителя Петербурга, вознесенного на стодвадцатиметровую высоту.
Город переживает ломку - в обоих смыслах. Его ломают, и его ломает. Он перестает понимать, кто он.
Высокопоставленные городские чиновники с простодушной гордостью заявляют: «Санкт-Петербург - это уже бренд».
А мы думали, еще имя.
А я и не думаю уже, что имя «Санкт-Петербург» это верное имя нашего города.
Я легко называл его Петербургом, когда он был Ленинградом. В Ленинграде, даже после всех разрушений, реального Петербурга оставалось больше, чем в нынешнем городе.
Площадь Мира больше походила на Сенную, чем нынешняя Сенная, переставшая быть площадью Мира.
В ленинградские времена петербургскими писателями считали Некрасова и Достоевского. В ленинградские времена в этом городе жили ленинградские писатели - включая Ахматову, считавшую себя ленинградкой. И странным это никому не казалось. Я и сам чуть-чуть успел захватить «ленинградский период». Но вдруг в одночасье все стали петербургскими писателями, словно очутились без приглашений на литературном обеде за одним столом с Вяземским и Жуковским. Меня еще долго коробило халявное выражение «петербургский писатель», применяемое к нашим, ленинградским персонам. По правде говоря, до сих пор не привык.
Ленинградец - это означало судьбу. Ленин тут вообще ни при чем. Как бы ни назывался город, перенесший блокаду, правда его имени - любого! - была бы обеспечена опытом того беспримерного испытания.
Все чаще говорим о небесном Петербурге. Где ж еще быть душе Петербурга, как не в чертогах верхнего мира?
А что здесь, на земле?
Как идеи, как эйдосы Петербург и Ленинград одинаково от нас закрываются - по мере приношения в жертву их материальных воплощений в пространстве города. Можно было бы сказать «во имя будущего Санкт-Петербурга», если бы у этого будущего было имя. Став брендом, название «Санкт-Петербург» перестает быть истинным именем этого места. Все чаще «Санкт-Петербург» кажется псевдонимом. И не одному мне. Город запутался в именах и перипетиях своей же истории. Истинное имя нам угадать не дано. Можно, конечно, подобрать подходящее - в первом приближении к тому, что имеем.
Санкт- Петербург-бис, например. «Бис» в неизменном значении -«дважды», «повторно». Обязательный возглас показного восторга - сверх безумных оваций нарочитому новому блеску, гламуру.
* ОБРАЗЫ * Дмитрий Быков ПМЖ, или Горбатые атланты
Заметки о литературном анклаве
В 1918 году в Петрограде сложилась уникальная ситуация: власть уехала, культура осталась.
В результате в Москве образовалась культура-2, а в Петрограде, впоследствии Ленинграде, - власть-2. Петербургская державность всегда была оппозицией московской азиатчине и после переезда власти никуда не делась. Она ушла в культуру, наделила ее ореолом высшего духовного авторитета, придала ей спесь и прочую атрибутику королевы в изгнании. Гитлер хотел Ленинград срыть, Сталин - выморить, обоим он сильно мешал. У Гитлера не получилось туда войти, Сталин не мог его уничтожить из-за музейного статуса и потому регулярно чистил, но дух города, как ни горько, не в людях, а в зданиях, реках, проспектах. Людей можно заселить новых, залить, как воду в хрусталь, - и они станут местными незаметно, от прямохождения. Прямохождение - это когда не плутаешь по переулочной паутине, а переходишь с проспекта на проспект, из ансамбля в ансамбль, в четкой и прозрачной перспективе. Город четких причинно-следственных связей, порядочности и ответственности, называния вещей своими именами в пространстве тотальной азиатчины существовать не мог. Само его бытие было чудом, напоминанием о других возможностях. В нем прорубили широкий и помпезный Московский проспект, но не сумели насадить византийский московский дух.
Петербург сделался анклавом. Это определилось еще в двадцатые и окончательно оформилось в блокаду. Пузырь воздуха в монолите, остров чести в океане бесчестия, дыра в альтернативное измерение. Симптоматично, что Пастернак, сходя с ума в тридцать пятом, здесь вернулся к себе. Спасли, по собственному его признанию, «чистота и холод». Брошенной столице многое можно: она живет в призрачном, условном пространстве, фантастическом, как белая ночь. Белых ночей не бывает, однако вот. Вместе с властью ушло еще одно - образ города-вампира, высасывающего жизнь из доверчивых неофитов. Рассеялся купринский «черный туман», растворились «квадраты, параллелепипеды, кубы» из кошмаров Белого, а «желтизна правительственных зданий» перестала быть символом гнета и стала символом чести, традиции, преемства. Город-убийца обернулся городом-приютом: потому что и убийство, осуществляемое по меркам и в традициях десятых годов, стало казаться бесценным даром на фоне мясорубки последующих советских лет. Он душил туманами и отравлял сыростью - эка невидаль! Лучше гнить в Венеции, чем пойти на пищу львам в Колизее. Это важная черта Ленинграда: уютность. В анклаве прежней жизни можно было укрыться, как укрылись Ахматова с Лозинским в бомбоубежище, в котором оба они не сразу опознали бывшую «Бродячую собаку».
Вывеска сменилась, функция осталась.
В семидесятые во многих интеллигентских домах выписывали «Аврору» и «Неву» - именно «Аврора», ставшая культовой после публикации полузапретного «Пикника на обочине», в 1982 году, в канун 75-летия Брежнева, напечатала на 75 странице голявкинскую «Юбилейную речь». Почти убежден, что совпадение было случайным, но текст говорил сам за себя: «Он сидит передо мной, краснощекий и толстый, и трудно поверить, что он умрет. И он сам, наверное, в это не верит. Но он безусловно умрет, как пить дать. Так что он может не волноваться. Мы увидим его барельеф на решетке. Позавчера я услышал, что он скончался. Сообщение сделала моя дочка, любившая пошутить. Я, не скрою, почувствовал радость и гордость за нашего друга-товарища. - Наконец-то! - воскликнул я, - он займет свое место в литературе!
Радость была преждевременна. Но я думаю, долго нам не придется ждать. Он нас не разочарует. Мы все верим в него. Мы пожелаем ему закончить труды, которые он еще не закончил, и поскорее обрадовать нас».
Журнал лишился главреда Торопыгина и его первого зама Островского (другим предлогом для увольнения стала публикация крамольного стихотворения Нины Королевой, с упоминанием об убийстве царской семьи). Брежнев все равно умер, как и предсказывал Голявкин, а «Аврора» уцелела - ее добила постперестройка, когда никому ничего уже не было нужно.
Петербургская литература шестидесятых не обманулась оттепелью, в семидесятых не прельстилась застоем и даже на перестройку откликнулась сдержанно - сплошными антиутопиями. Скажу сейчас крамольную вещь - хотя по нынешним временам, наверное, тут уже нет никакой крамолы: тот факт, что крупнейший поэт шестидесятых-семидесятых происходит из Петербурга, глубоко не случаен. Неважно, что он, дорвавшись до настоящей славы, обнаружил не лучшие свои качества и глубоко тоталитарную природу. Что вы хотите? Город, построенный сильными людьми для сильных людей, как сформулировал директор Эрмитажа Пиотровский. Они хорошо переносят опалу, достойно смотрятся в полутени (кстати, Бродский мечтал одно время о карьере нелегала и даже поучаствовал в Штатах в рискованной авантюре с получением политического убежища одним российским беглецом) - а во власти, в том числе и духовной, выглядят значительно хуже. Вылезают обиды, злопамятность, мелкая мстительность, долго подавляемое самолюбие - Петербург прекрасен в запустении и несправедливой опале, но ужасен в реванше. Смотрите, как Бродский продвигал Рейна, это при том, что отлично понимал меру его таланта; он и прочих питерских друзей так же нахваливал, в ущерб московским, - потому что в опальных городах сильна солидарность, и во дни реванша она оборачивается клановостью. Главная же черта, позволяющая питерским побеждать и дорываться-таки до победы, - независимость от духа времени: у них вокруг куда более надежные ориентиры.
В полутени, в анклаве дозволенной свободы расцвели удивительные цветы питерской литературы семидесятых годов - нашего нового модерна, редуцированного, но по-прежнему благородного серебряного века советской власти. Была превосходная прозаическая плеяда - Александр Житинский, Валерий Попов, Александр Мелихов, Нина Катерли, Майя Данини, уехавшие впоследствии Владимир Марамзин, Сергей Довлатов и Игорь Ефимов, из поколения постарше - Голявкин, из совсем старших - Геннадий Гор, чья философская фантастика воспитала целую генерацию. Как раз на семидесятые пришелся лучший, теневой питерский период: все, что вылезло впоследствии на поверхность, пока дремало. Задавленная столичная спесь еще не распрямилась, как пружина, давя окружающих, - а дремала внутри, тихо помогая выживать в запустении и полулегальности. У Питера был серьезный недостаток - бедность и относительное бесславие его лучших авторов: знали эстрадную, яркую Москву, куда почти сразу переехал Аксенов и, десять лет спустя, - Битов. У Питера было серьезное достоинство - здесь, в щели, в складке, дозволялось многое из того, что в Москве было немыслимо. Сверх того, у города была могучая традиция - фантастическая, сказочная, заложенная Гоголем: нечто умозрительное, умышленное, вымышленное есть в самой истории Питера и его пейзаже, тут сам Бог велел бродить призракам, одно выражение лица Медного всадника, меняющееся по ходу обзора, чего стоит! Так что в фантастике люфт был больше, и потому именно петербургские сказочники семидесятых умудрились сказать о времени и о стране нечто чрезвычайно важное. Справедливости ради заметим, что Москва и Питер в смысле жанровых предпочтений соотносятся примерно как хамовнический житель Толстой с жителем Петербурга Достоевским. Толстой любит здоровье и правду, Достоевский - патологию и гротеск, и эта-то традиция в советское время расцветала пышным цветом: в балладах Одоевцевой, в фантасмагориях обэриутов, в мифологии ленинградского кружка тамплиеров. Даже такая реалистка, как Вера Панова, лучшую свою вещь написала в жанре фантастической, сновидческой антиутопии: роман «Который час?», простите за каламбур, дождался своего часа сорок лет спустя после написания (и двадцать - после радикальной упрощающей переработки, которой, однако, оказалось недостаточно, чтобы издать вещь в 1961 году). Немудрено, что именно в Питере работал литературный семинар Бориса Стругацкого, из которого вышли почти все лучшие фантазеры семидесятых-восьмидесятых (а кто не посещал его регулярно - тот обсуждался, как Михаил Веллер, Борис Штерн или Павел Амнуэль).
Кстати уж о Пановой, потому что если возвращение советской литературы в активный читательский обиход все-таки свершится (а я в этом не сомневаюсь - она добротна, современная проза уступает ей в профессионализме, а классику мы высосали до пустой оболочки), то книги Пановой наверняка переживут второе рождение. Про нее - как и про Гроссмана - говорили «соцреализм с человеческим лицом», но соцреализма у нее никакого нет: для меня она где-то рядом с Павлом Нилиным. Та же скупая, точная, плотная фраза - наследство журналистики двадцатых, в которой оба успели поработать; та же спрятанная сентиментальность, глубоко укрытые страхи и фрустрации, то же упрямое сохранение лица. И не зря у нее был четкий, каллиграфический почерк - даже после инсульта. Останется она, я думаю, не только «Сережей», но и «Мальчиком и девочкой», и «Рабочим поселком» - замечательными фиксациями местной жизни пятидесятых-шестидесятых. И если Александр Володин - главный российский драматург послеоттепельных времен, тоже питерский житель - у кого-то учился, то уж явно не у Арбузова: он многое взял из Пановой. Тот же диалог и та же странная, очень питерская любовь к так называемым простым людям, фабричным, заводским, с пролетарских окраин. Питер - пролетарский город, город скупой, немногословной, суровой доброты - все это у Пановой очень отчетливо, а у Володина, в особенности раннего, того наглядней. «Пять вечеров» - это же про них, про выросших фабричных девчонок и их отсидевших либо повоевавших мальчишек. Пролетарская эта тема звучит и у Шефнера - самого обаятельного из ленинградских поэтов и тоже замечательного фантаста-сказочника; он прославился именно фантастикой - «Девушкой у обрыва», «Лачугой должника», «Круглой тайной», - но начинал с бытовых мемуарных повестей: «Сестра печали», «Счастливый неудачник», «Облака над дорогой»… В этом он смыкался и с Володиным, особенно в «Счастливом неудачнике», и стихи у него были об этом - «Налегай на весло, неудачник»: об этой маленькой революции в советском искусстве рассказывал мне когда-то Михаил Львовский. «Победа Володина в том, - говорил он, - что он первым показал: счастье не тождественно успеху. И даже, случается, враждебно ему». Эта глубоко питерская идея - насчет обманчивости любого успеха и аутсайдерстве всякого счастья, - у Шефнера звучала с первых стихов, а в поздней прозе и лирике выражалась с великолепной силой: «В этом парке царит тишина, но чернеют на фоне заката ветки голые, как письмена, как невнятная скоропись чья-то. Только с нами нарушена связь, и от нашего разума скрыто, что таит эта древняя вязь зашифрованного алфавита. Может, осень, как добрая мать, шлет кому-то слова утешений: только тем их дано понимать, кто листвы не услышит весенней». Вот об этом - о компенсации - была почти вся его фантастика, где триумф, как в «Девушке у обрыва», всегда оборачивался гибелью; вообще он был большой, настоящий писатель, которого помнят по сию пору.
В семидесятые вообще фантазировали много - и не только потому, что в фантастике можно было о чем-то проговориться и что-то недозволенное протолкнуть (хотя представить «Обитаемый остров» Стругацких опубликованным в 1969 году и нынче как-то непросто: неужели настолько НИЧЕГО не поняли? Или настолько ВСЕ ПОНИМАЛИ?). Дело было еще и в том, что описывать действительность как-она-есть стало невыносимо скучно. Она свелась к доставанию, выбиванию, приспособлению, вранью, выпивке - и кухонным мечтаниям, которые лучше было оформлять опять-таки в фантасмагорию. Так родился питерский, ни на что не похожий жанр бытового фантастического рассказа, для которого призрачный город предоставил идеальную сцену: коммуналку. Питерские коммуналки, в отличие от московских, и сегодня недорасселены; люди там попадаются, прямо скажем, неоднозначные. В этих извилистых коридорах вполне могло жить Чудовище из рассказа Катерли. Я вообще думаю, что Катерли из всех питерских новеллистов семидесятых оказалась самой недооцененной, непрочитанной: отчасти из-за перехода на реалистическую «женскую прозу» (по-прежнему очень качественную), отчасти же из-за последующей политической оголтелости в борьбе с обществом «Память» и его преемниками. Первый же ее сборник, «Окно», был превосходен - «Коллекция доктора Эмиля» с гениальным описанием собрания талисманов и загадочное «Зелье» с необъяснимым финалом очень здорово читались в 1978 году. И уж конечно, никогда мне не забыть «Лестницы» Житинского, прочитанной в «Неве»: там была история о том, как молодой человек Владимир Пирошников остался ночевать у случайной подруги, утром стал спускаться по лестнице старого ленинградского дома - а лестница не кончается. Никогда прежде мне не встречался абсурд, так легко и ненапряжно прорастающий из ткани бытового рассказа; при первом чтении я мало что понял и даже обозлился, но полюбил автора навеки. Житинский, впрочем, брал не только сюжетами - неизменно остроумными, с точной метафорой в основании, - но повествовательной манерой, иронической, изящной, ненавязчивой, стилизованной под классику, подмигивающей, парольной. У него был круг фанатов, заметно расширившийся после «Потерянного дома» - лучшего русского романа восьмидесятых, который посреди перестроечной вакханалии все, кому надо, прочли и запомнили.
Александр Мелихов выглядел традиционным реалистом (его интеллектуальные романы еще не были написаны, он публиковал рассказы и повести, лучшая называлась «Весы для добра»), но на фоне московских бытописателей выглядел куда бескомпромиссней, злей, даже и циничней. Его вечно униженный герой, прямой потомок Поприщина, мнил себя сверхчеловеком - и не без оснований: затурканный бытом, связями, тупым начальством, в душе он двигал мирами. Это было очень по-петербургски и сразу вошло в моду. Если кто и предсказал новый петербургский период русской истории - и исследовал его подпольную психологию, - так это Мелихов, вечно настаивающий на необходимости коллективного фантома, чарующей общественной грезы. Питерцам он такую грезу сочинил - образ «горбатого атланта», униженного титана, дал название его самой известной трилогии и широко растиражировался в критике.
Валерий Попов представлял совершенно особый случай - он и теперь не поддается никаким классификациям; сам он возводил свой генезис к обэриутам и одновременно к Бунину. Попов и в самом деле обладает уникальным пластическим даром. Мало кто из современников может с ним сравниться по части точности - эти уколы поповских метафор Вайль и Генис назвали «квантами истины». Попов всегда писал пунктирно - словно от рождения близорук: панорама размывается, на этом размытом фоне отчетливы лишь крошечные точные детальки, ощущения, реплики. С людьми его герою всегда было неуютно (разве что с ближайшими друзьями, стабильно называвшимися Лехой и Дзыней): даже жена и дочурка - не столько любимейшие существа, сколько изощренные мучители. Зато среди больших пустых и запущенных пространств, которых в Ленинграде удивительно много, поповская душа как в раю: огромные заросшие сады, пыльные летние каналы, взрываемые моторкой, длинные песчаные пляжи пригородов, привокзальные помещения непонятного назначения - то ли склады, то ли секретные наблюдательные будки… Лучшей детской повестью семидесятых была поповская «Темная комната» - в которой мальчик искал потайную комнату в огромном окраинном ленинградском доме (и находил, и что же там было внутри!!!). Ощущение тайны, прораставшей из питерского быта, сопровождало Попова даже тогда, когда он честно притворялся реалистом: гротеск неожиданно взрывал его прозу, когда читатель почти уже верил, что неисправимый хулиган перевоспитался. Пришли какие-то плотники, унесли дверь, и в квартиру поперлись кто ни попадя, вплоть до каравана верблюдов. Дверь унесли действительно, а караван был придуман в порядке компенсации: вот так и вся питерская фантастика выдумывала себе компенсации за экс-столичность, бедность, одиночество - и тем спасалась. Тогда же Попов выдумал свою концепцию счастья от нуля, от минуса, - от того, что могло быть хуже; выдумал «принцип локализации несчастья» - ведь когда что-то не так, мы все начинаем видеть в ужасном свете, а надо это несчастье локализовать и срочно увидеть антитезу ему, выудив ее - с помощью все того же пластического дара - из любого сора за окнами. Сходно работал кинематограф Ильи Авербаха, где среди безвыходно тоскливого сюжета возникал вдруг воздушный пузырь счастья - яблоки в осеннем саду, оловянные солдатики за дождливым окном.
Майю Данини сегодня вообще мало кто помнит, а ведь ее «День рождения» и «Ладожский лед» - в числе лучших советских повестей о детстве. Такой благодарной зоркости к счастливым подробностям я не помню в русской литературе со времен «Детства Никиты». И все это тоже был Петербург, старый, дворянский - в Москве все было срыто до основания, обновлено, а он хранил свои старые письма, засохшие букеты, обрывки обоев. В Питере можно было еще почувствовать те времена - стоило взглянуть с какой-нибудь темной лестницы в мутное, узорное окно эпохи модерна, где-нибудь в пять часов вечера, зимой, когда небо уже лиловое, и время исчезало. «Петербургские сумерки снежные», блоковская строчка, обещающая все на свете, - были тут как тут, и у Данини особенно ясно чувствовалось это обещание. Я читал эти книжки в армии, когда служил в Питере, и вещество счастья, растворенное в них, здорово способствовало самосохранению.
Вообще я думаю, что это было счастливое время: все уже трещало, но эйфория не успела смениться чернухой. Питерские авторы были настроены скептически, но не могли скрыть радости по случаю отмены множества бессмысленных запретов. Я служил неподалеку от города, у меня случались увольнения, писать диплом по ленинградской прозе я хотел давно, и теперь все мои герои были под рукой. В результате я написал в ночных нарядах по КПП страниц пятьсот - половина о прозе, половина о поэзии, поскольку здесь же, в Питере, жили два любимых поэта, Кушнер и Слепакова. К Слепаковой я тогда пошел в ученики, и на десять лет - до самой ее смерти в 1998 году - она стала для меня ближайшим человеком после семьи; недавно мы с ее мужем Львом Мочаловым выпустили пятитомник ее сочинений. В Питере были гостеприимны, несмотря на начинавшиеся продуктовые сложности, и подкармливали морячка. Поповская речь, как и проза, складывается из расплывчатого «ммм» и коротких, абсолютно точных ремарок: «То, что сейчас происходит, напоминает мне, ммм, не ренессанс, а реанимацию… У кого-то была фраза, что Петр окончательно закрепостил подданных, вменив им в обязанность быть свободными». Он это сказал в 1988 году, мало кто тогда с ним соглашался.
Вероятно, я был тогда очень неловок и навязчив (и остался до сих пор): мне повезло служить и жить в непосредственной близости от людей, которых я читал в детстве, на сочинениях которых вырос, и вдобавок все мы вместе переживали такой переломный момент, плюс любовь в Питере - к чудесной местной девушке, на которой Слепакова искренне хотела меня женить, чтобы окончательно привязать к городу («Ну какой вы москвич? Перебирайтесь!»). Любовь и голод, и все эти прелестные люди кругом, - все вместе было превосходно, невзирая на армейский идиотизм, явственно трещавший по швам. Отчетливо помню, как в одно из последних увольнений, в конце апреля 1989 года, на ярко-оранжевом ветреном закате, стою напротив Казанского собора, собираясь ехать к Житинскому, смотрю на все это - и думаю: Господи, неужели я отсюда уеду? Нет, этого быть не может, это бред. Странно, что человек так думал о дембеле, - но вот думал. Остаток сержантского галуна от дембельской формы был отдан Слепаковой на ошейник коту Мике. Кот этот умел показывать трюк: «Куда Мика прячется от окружающей действительности?» - спрашивала Слепакова, держа его на руках, и он нырял под мышку.
Мне очень хотелось в Питер на ПМЖ. Первое время после армии я ездил туда раза два в месяц, потому что в Москве после него все было тошно. В начале нулевых я его по понятным причинам разлюбил, но ненадолго: в конце концов, он не отвечает за свой запоздалый триумф. Попов, Житинский и их друг-реалист Александр Мелихов учредили втроем литературную премию ПМЖ - по инициалам - за лучшую городскую прозу, и это, вероятно, самая точная аббревиатура петербургского стиля. Петербург - постоянное место жительства русской литературы и русской души, гордой и прекрасной в унижении, мстительной и тоталитарной в реванше. К счастью, для литературы этот реванш не наступает никогда, и все те, кого я любил по «Неве» и «Авроре», все, кто в семидесятые и восьмидесятые тихо спасали отечественного читателя, сочиняя классную любовную и мистическую прозу, - продолжают заниматься тем же поныне, в городе, так и не вернувшем столичного статуса. Что-то мне подсказывает, что если статус вернется, все эти прекрасные люди немедленно переедут в Москву.
Аркадий Ипполитов Четыре реки двух империй
Рим и Петербург: о несходстве сходного
О схожести Рима и Петербурга писали очень много, выразительно и правильно. Трудно придумать, однако, менее схожие города. Все в них разное: климат, география, население, история, язык, экономика. Но, заданное самим именем - город Святого Петра, - сходство Петербурга и Рима все время заставляет к нему возвращаться. Все-таки Четвертый Рим, центр империи. Да и то, что имя «Санкт-Петербург» мало кем прочитывается как намек на божественного покровителя, держащего в руках ключи от рая, но подавляющим большинством воспринимается как славословие имени его основателя, также роднит эти два города. Ведь название Roma происходит от царя Ромула, претендующего на историчность с меньшим правом (но с не меньшей настойчивостью), чем наш Петр I. Есть у нас и собор с колоннадой, воспроизводящей размах Бернини, и триумфальные арки, и Медный всадник, ничем - кроме древности - не уступающий Марку Аврелию. Так что схожего много, но при этом не похоже ни капли, и «горькое это несходство душило, как воздух сиротства».
И душит, и душит. Несходство Петербурга с Римом остро подмечено в неоконченном романе Георгия Иванова «Третий Рим», где запутанная детективная история разворачивается на фоне петроградской жизни накануне революции. Притом, что о каких-либо точках соприкосновения с Римом в романе нет ни строчки, его название говорит само за себя, и автор держит в голове параллель двух имперских столиц. Держит, сопоставляя образ Рима как воплощения власти и упадка с повестью Гоголя «Рим», где также рассказывается о юности героя. В свою очередь, Гоголь, описывая свой Рим и сравнивая его подлинность с омертвелой суетой Парижа, постоянно держал в голове сравнение с Петербургом, решая его отнюдь не в пользу русской столицы. По-видимому, русской душе никуда от этого сравнения не деться.
Нет, например, менее несхожих мест, чем Стрелка Васильевского острова и римская пьяцца Навона. Римская площадь возникла на месте древнего цирка I века н. э. и сохраняет его очертания уже вторую тысячу лет. Ее вытянутый овал окружен плотно теснящимися домами, церквами и дворцами, так что она, несмотря на свои размеры, кажется узкой, какой и полагается быть площади очень старого европейского города. Три фонтана, изобилующие мраморными фигурами людей и животных, усиливают общее ощущение скученности и переполненности, свойственное Риму, особенно Риму современному. Толпа на площади бурлит день и ночь, почти как на арене античного цирка или как во время праздника Бефаны 6 января, когда Навона на один день превращается в рынок. Хотя эта площадь ведет свое происхождение со времен императора Домициана, никаких мыслей об императорском Риме она не навевает. Несмотря на свою древность, она слишком жива для отвлеченных размышлений. Причем, судя по старым гравюрам, была жива уже и во времена барокко, окончательно эту площадь сформировавшего, - ни одному художнику не приходило в голову изобразить ее опустевшей: кажется, что она извечно была набита жизнью до отказа.
Петербургская Стрелка во всем отлична. По сравнению с пьяцца Навона она в свои двести лет не то чтобы несовершеннолетняя, а только-только выходит из младенческого возраста. Это не натяжка: две сотни лет назад Стрелка вообще не существовала; она результат искусственной насыпи, специально созданной для проекта, задуманного Тома де Томоном (а точнее, Александром I). Благодаря этому площадь обрела идеальную геометрическую форму, подчеркнутую строгой симметрией расположенной на ней архитектуры. Два простых и одинаковых здания обрамляют монотонность дорического храма Биржи, вознесенного на высокий постамент; повторяемость аукается в двух одинаковых колоннах, очень специально расставленных, - а затем, сбегая вниз, завершается двумя круглыми шарами, застывшими у воды. Не площадь, а чистая идея.
Всякая идея требует простора, а идея русская в особенности. Стрелка Васильевского острова широка не столько за счет площади перед ней, сколько за счет водного пространства, расстилающегося вокруг, и окружающей здания огромной пустоты неба. Пустота эта столь величественна, что делает архитектуру плоской, превращая ее в слабо намеченную линию, лишь подчеркивающую горизонт. Издалека весь ансамбль воспринимается как довольно приземистый, несмотря на внушительные размеры. Силуэта не существует, так как очертания построек не отличаются тонкостью, но обрисованы скупо, без лишних подробностей. При взгляде из окон Зимнего дворца Стрелка сильно смахивает на декоративный письменный прибор с чернильницей и двумя подсвечниками по бокам - ростральными колоннами.
Зато идей простор навевает множество. Об имперском размахе, о величии власти, об античности - ну и, само собой, об избранности России. В любом путеводителе можно прочесть фразу о том, что ансамбль Биржи прославляет морское могущество России и что ростральные колонны - символ морских побед. Каких именно побед, нигде не уточняется, так как символ означает нечто умозрительное, всеобщее - в отличие от аллегории, в обобщенной форме представляющей нечто конкретное. Чесменская колонна в Царском Селе отмечает реальную победу над турками, поэтому она - аллегорична, а колонны Стрелки - символы. Не беда, что такое понятие, как морское могущество России, несколько невнятно, как несколько невнятно в Петербурге то, что этот город - морской порт. Мы побеждали шведов при Гангуте и турок при Чесме, но в русскую мифологию вошел наш гордый «Варяг», который врагу, конечно, не сдается, но весьма печальным образом. Помимо «Варяга» есть еще три мифологических корабля русского сознания: крейсеры «Очаков» и «Аврора» и броненосец «Потемкин», но какое отношение к морскому могуществу они имеют, судите сами. Ростральные колонны при своем появлении на свет не ведали ни о русско-японской войне, ни о революции, но символ на то и символ, чтобы не рассуждать и даже не утверждать, а просто символизировать.
Путеводитель - пошляк. Более сложные статьи и книги рассуждают о масонских знаках, содержащихся в плане и архитектуре Тома де Томона, о ее связи с мистицизмом императора Александра I, об обращении к простору как примете русского мессианства, связанной с мечтами о крестовых походах нового рыцарства - русского дворянства против Антихриста Наполеона, завоевавшего Европу. Действительно, созерцание Биржи, вознесенной на священный цоколь в самом центре города, с высокими торжественными ступенями, подводящими к ней, как к храму, и двумя установленными по бокам жертвенниками, рождает какие угодно ассоциации - кроме разве тех, что прямо должны быть с ней связаны: экономических. Величественность этого места подавляла, на старых картинах оно выглядит всегда торжественно-пустынным. Остроумова-Лебедева на своих гравюрах выбирает для Стрелки такой ракурс, что та вообще смотрится как Акрополь - не говоря уж о Шилинговском, в своей послереволюционной петроградской серии превращающем Акрополь в Некрополь. В ленинградские времена, после преобразования Биржи в музей Военно-морского флота (вот он, выполненный дословно завет императора, славившего с помощью Тома де Томона русскую морскую мощь), на Стрелке царила пустота. Да и сейчас, когда на ступенях Биржи проходят рок-концерты, а на Петропавловке - салюты, толпа перед постаментом производит впечатление не более чем разворошенного муравейника.
Какое же отношение это все имеет к Риму и пьяцце Навона? Стрелка еще одно подтверждение тому, что, говоря о Петербурге, все время размышляешь о Риме. Что самое примечательное на римской площади? Огромный и знаменитый фонтан Четырех Рек Бернини - Fontana dei Fiumi, роскошный, барочный, с раскиданными по нему оживленно жестикулирующими голыми бородатыми атлетами, с каменными конями, змеями, дельфинами и крокодилом, с египетским обелиском, торчащим из нагромождения скал, поросших каменными же пальмами и кактусами. Четыре атлета - четыре мировые реки, они же означают и четыре континента: Дунай для Европы, Ганг для Азии, Нил для Африки и Рио-де-ла-Плата для Америки. На Стрелке же примечательны ростральные колонны, у подножия которых в задумчивой неподвижности застыли четыре великие русские реки, примерно соответствующие четырем сторонам света: Нева для севера, Волхов для запада, Днепр для юга и Волга для востока. Два мощных старика и две не менее мощные дамы, все похожие друг на друга, все с веслами, главным рабочим инструментом речных божеств, и с небольшим набором других атрибутов, не столь многословным, как берниниевский, но зато очень внушительным. Они вообще более серьезны, чем непринужденно барахтающиеся в потоках воды реки Бернини, и эту серьезность, конечно, можно объяснить стилистическими различиями барокко и неоклассицизма - но не хочется, так как это будет отговорка, не более того. Они непохожи, и это столь же нарочито подчеркнуто, как отсутствие упоминаний о Риме в романе Иванова «Третий Рим».
Как и фонтан Бернини, фигуры у ростральных колонн овеяны таинственной скандальностью. Про Бернини рассказывают, что жирный заказ на строительство самого внушительного в то время римского фонтана он получал сложнейшим способом. Папа Иннокентий X предпочитал другого архитектора, Франческо Борромини, выстроившего на пьяцце Навона церковь Санта-Аньезе. Понимая, что действовать надо умно и тонко, Бернини использовал сводную сестру Папы Донну Олимпию, имевшую огромное влияние - ее считали чуть ли не папской соправительницей. Она была жирная и жадная, римский народ ее ненавидел, прозвав Пимпой, или Пимпаччей, что на жаргоне значит нечто вроде «откачка» или «отсос». Бернини презентовал ей внушительных размеров серебряный макет фонтана. Дело выгорело, Бернини получил заказ - и размахнулся так, что Папа был вынужден ввести дополнительный налог на хлеб, доходы от которого предназначались специально на нужды строительства фонтана. Римский народ негодовал: «Мы не хотим ни обелисков, ни фонтанов. Мы хотим хлеба, хлеба, хлеба». Бернини, не обращая ни на что внимания, продолжал строить, заодно контролируя подряды на различные поставки. Так он восторжествовал над Борромини; по легенде, с удовольствием рассказываемой римлянами об одной странной детали фонтана Четырех Рек, лицо Нила прикрыто платком потому, что вид церкви Санта-Аньезе, к которому обращена его голова, был Бернини категорически невыносим. Этот же платок объясняют и как намек на то, что в XVII веке истоки Нила были загадкой, но Бернини вполне мог держать в голове оба мотива; кто их, художников, разберет.
С автором Стрелки разобраться тоже трудно. Жан Франсуа Тома, сын мелкого парижского буржуа, родился, казалось, неудачником. Он, правда, поступил в Королевскую академию, но получить желанную для всех ее учеников римскую премию ему никак не удавалось. В 1785 году он отправляется в Рим на свой страх и риск, причем по прибытии все время скандалит с французской колонией. Как архитектора его никто не воспринимает, поэтому он занимается созданием рисунков с воображаемыми видами в римском духе. Ему удается свести знакомство с графом д?Артуа, ни много ни мало братом короля, будущим королем Карлом X; знатное знакомство никаких выгод ему не принесло - граф вскоре оказался в изгнании. Во Франции с карьерой ничего не получается, и Тома решает стать роялистом, прибавив к своей фамилии аристократический довесок де Томон. Под этим именем он и становится известен в Вене, где по возвращении из Петербурга проживает граф д?Артуа. Его покровительству Тома обязан своей службой у графа Эстергази; тот же граф д?Артуа представляет его русскому посланнику князю Голицыну. Куда же податься бедному французу, как не в Россию? Чтобы обмануть иммиграционные службы, весьма недоверчиво относившиеся ко всем французам, Тома де Томон изобретает себе швейцарское происхождение и весной 1799 года оказывается в Москве, в семействе Голицыных.
Выбор, сделанный в Вене, был правилен. Александр Николаевич Голицын был уволен императором Павлом со службы и выслан из Петербурга в Москву. Сразу после своего воцарения Александр I призвал его обратно, и вскоре Голицын стал одним из влиятельнейших лиц России. Кроме того, что в 1805 году он был назначен обер-прокурором Синода, он возглавлял влиятельнейшее Российское библейское общество - главный оплот мистицизма и кузницу новой российской идеи. В 1800 году, одновременно с возвращением опального князя, в Петербург устремляется и Тома де Томон. Тут и начинается его блистательная карьера. Уже в 1802-м он указом кабинета его императорского величества зачислен на государственную службу: ему поручается перестройка Большого театра, с которой Тома провозился до 1811 года, пока театр не сгорел. Он также преподает в Академии художеств - и, хотя ничего кроме этой затянувшейся стройки да проекта театра в Одессе он в России создать не успевает, уже в 1804-м получает два огромных государственных заказа: строит амбары Сального Буяна на Матисовом острове и (это самое главное) возглавляет строительство огромного комплекса новой Биржи.
Как этому французу с сомнительными именем и происхождением, не создавшему в Европе ничего значительного, удалось обскакать всех петербургских архитекторов - в том числе и вполне жизнедеятельного в то время Кваренги, чье старое здание Биржи Тома де Томон снес прямо у того на глазах? Талант талантом, но известен он был только своими акварелями и рисунками - очень стильными, имевшими большой успех в петербургских салонах. Не так уж много для репутации архитектора. Петербургские салоны - вот ключ к разгадке успеха Тома де Томона. Связанный с семейством Голицыных, он, кроме того, был рекомендован графом д?Артуа Жозефу де Местру, ставшему в 1802 году сардинским посланником при российском императорском дворе. Влияние этого обаятельного интеллектуала на петербургское общество обсуждать не приходится. Лучший друг сестры императорского секретаря Александра Стурдзы и жены петербургского губернатора Софьи Свечиной, де Местр вполне мог обеспечить своим мнением и своими связями карьеру только что появившегося в Петербурге архитектора. Тома де Томон - роялист, католик, эмигрант-аристократ, друг последнего оставшегося в живых законного претендента на французский престол - имел все преимущества перед петербургской архитектурной братией.
На Васильевском острове Тома де Томон размахнулся широко. Берег был не просто выровнен, но искусственно увеличен насыпями более чем на сто метров, укреплен и облицован камнем. Устроена колоссальная площадь (по размерам чуть ли не превосходящая Дворцовую), простиравшаяся от Невы до здания Двенадцати коллегий, в центре которой возвышалось здание Биржи. Потом там без труда разместилось внушительное здание клиники Отта, испортив геометрическую правильность и имперскую пустоту площади. Здания по бокам Биржи были перестроены, им был придан одинаковый вид, да еще и возведены две 32-метровые колонны, сплошь усеянные скульптурой. С самого начала строительства, продолжавшегося двенадцать лет, обсуждались комиссии на поставки строительных материалов. Подряды, до чего же сладкое слово! Скандалов с ними было предостаточно - судя хотя бы по тому, что скульптуры у ростральных колонн замышлялись как чугунные, а на деле «за нехваткой средств» были выполнены из пудожского камня и к тому же по моделям никому не известных французов Ж. Камберлена и Ж. Тибо, а не (как считается, слишком много запросивших) признанных профессоров Академии.
Грандиозный план Тома де Томона опять же возвращает к пьяцце Навона. Вытянутый овал цирка Домициана часто служил местом проведения специальных представлений, имитирующих морские сражения, и поэтому традиционно связывался с памятью о морском могуществе Римской империи. То, что на пьяцце Навона воздвигли фонтаны «Нептун», «Четыре реки» и еще один, также с морским божеством, получивший название «Фонтан Мавра», - не случайность. Многочисленные реконструкции античного цирка, прекрасно известные Тома де Томону, всегда украшались изображениями ростральных колонн. Выбор Бернини четырех рек, представляющих мир, в то же время соответствовал условным границам величия Римской империи, помноженного на величие католицизма: благодаря испанцам и португальцам Южная Америка стала не менее преданной Папе, чем Пиренейский полуостров. Жозефу де Местру все эти подробности были не менее близки, чем судьба России, над которой он столь много размышлял по заказу графа Разумовского.
Россия же, условно означенная Невой, Волховом, Днепром и Волгой, - это плацдарм империи, с которой единственной связаны все упования на победу над гидрой безбожия, пожирающего Европу. Четыре спокойных русских реки перенимают эстафету у судорожно жестикулирующих римских предшественников. Римляне сдавлены историей, как сдавлена зданиями пьяцца Навона. Особенность же нашей цивилизации, как определил ее П. Я. Чаадаев, «состоит в том, что мы все еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более от нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось», устремлены к необозримой широте пространства, так как «мы жили и сейчас еще живем для того, чтобы преподать какой-то великий урок отдаленным потомкам, которые поймут его». Замечательно, что мысли о русской избранности были инспирированы поборниками католического возрождения.
Стрелка смотрит строго на восток. Все рассуждения о том, что она планировалась как морской порт, условны - воды Невы около нее мелки, и подходить к Стрелке могли только маленькие лодки. Столь же условно и назначение ростральных колонн, воздвигнутых как маяки, светящие отнюдь не матросам, а окнам Зимнего дворца. Весь грандиозный «морской» ансамбль ориентирован не вовне, к морю, но вовнутрь России, к ее родным необозримым просторам. Полгода водная гладь, расстилающаяся вокруг нее, была белой ледяной степью, вообще никак не напоминающей о судоходстве. Естественным образом ширь, открывающаяся со Стрелки взгляду, напоминает о пространствах России, об удали и разгуле, издавна связывающимися с Волгой как символом русского размаха. Символическое изображение Волги просто обязано было усесться под ростральной колонной, так что не имеет значения, замышлялась ли фигура с рогом изобилия, сейчас определяемая как «Волга», персонификацией этой реки изначально или это позднее название, неизвестно откуда взявшееся. Ориентирована же Стрелка на священное место, Иордань, прорубь во льду напротив Зимнего, вокруг которой с 1732-го по 1914 год в праздник Крещения Господня свершалось торжественное освящение невских вод в присутствии императора.
Сегодня около Стрелки возник еще один мотив, роднящий Петербург с Римом. На Неве, чуть ли не прямо на месте священной Иордани, где раньше стояли гвардия, двор и духовенство, прорвался вверх грандиозный, претендующий на звание самого большого в мире фонтан, сконструированный в честь саммита «большой восьмерки». Струи устремляются ввысь, переливаются всеми цветами радуги, танцуют свой танец в такт ревущей музыке - такие прельстительные, такие завораживающие. И дивится народ этому великолепию, этой красоте неземной, похожей на прорыв адской канализации.
Евгения Пищикова Гламур и Психея
Тамада и русский праздник
Главные праздники российского государства - Новый Год и Пасха; главные праздники российского гражданина - свадьба и корпоративка. Таковы четыре столпа национальной «экономики переживаний», так сложилась праздничная структура времени - бесполезно обсуждать, насколько различны эти особенные дни по смыслу, идее и значению. Тем более что новомодная корпоративка смыслами еще только обрастает, а современная свадьба - праздник, теряющий прежние смыслы. Так что же это такое - современный частный праздник?
В экономике переживаний работают профессионалы - они по мере сил изобретают праздники. Общество изобретает себя само, и на переднем крае этой работы стоит тамада. Великий человек. Король свадьбы. Гений корпоративки.
Корпоративка
- Менеджер должен иметь теплый пол, холодные мюсли и чистые брюки! У вас у всех чистые брюки? Молодой человек, и у вас? Да, да, вот вы там в сторонке жметесь, смеяться боитесь? А у вас, девушка, откуда такая серьезность? Вас нашли в Ботаническом саду? Вас воспитали олеандры? Идите, идите ко мне, не бойтесь! Я вам подарю волшебную варежку. Хотите, я всем расскажу, для чего нужна волшебная варежка? Если вам в жизни придется трудно, откройте ее. Вы спросите, что же тогда случится? Да ничего не случится. Будете стоять с открытой варежкой, авось опасность вас и минует. Супостаты, и те жалость имеют. О, а тут какие печальные лица. Это у нас пресс-служба скучает? Что, дружище? Служить бы рад, пресс-служиваться тошно?
Так начинает корпоративную вечеринку Саша Завьялов, «лучший ведущий для молодых яппи; работающий в стиле Comedy club».
Зал полон молодых яппи - гуляет консалтинговая фирма. Ребята славно поработали и готовятся славно отдохнуть. На службе в чести протестантские ценности, но корпоративка (поэтика этого новомодного праздника только еще формируется) очевидно тяготеет к самому что ни на есть плотскому, карнавальному началу. «Ничего нельзя» обрушивается во «все можно», выпита уже первая рюмка, надрывается ведущий.
Переход от «еще-не-праздника» к «уже-празднику» произведен. За отдельным столиком осторожно улыбаются руководители компании. Они все еще верят, что заплатили деньги за «сплочение коллектива, укрепление командного духа и утверждение корпоративной философии». Деньги заплачены немалые, но торжество далеко от класса «премиум». «Премиум» стоит очень-очень дорого и включает в себя как минимум Киркорова. А средний уровень выглядит таким образом: помещение - банкетный зал (а самое модное - цех заброшенного завода, превращенный в «стильное праздничное пространство»). Именитые «гости на прокат» не приглашены; ведущий - юноша незнатный, сотрудник агентства, нанятого для организации празднества. Он, разумеется, работает в модном стиле, но пафосные компании предпочитают приглашать подлинных героев своего времени - собственно резидентов Комеди клаб. Так же скромны и музыкальные номера - ожидаются солисты прошлогодней «Фабрики звезд» и «Доктор Ватсон». На разогреве - группа «Мюсли», рекламирующая себя с девичьей непосредственностью: «Любимую группу московской молодежной тусовки вы можете пригласить к себе на вечеринку- это будет круто, если тебя поздравят эти малышки!» Что сделают малышки - две надутые девицы в розовых спортивных костюмах, «творящие в стиле RnB»? «Малышки споют крутые песни». Это первый, кафешантанный этаж шоу-бизнеса.
- О, я вижу перед собой коллектив, опьяненный водкой, - кричит ведущий Завьялов, поистине честно отрабатывающий свой хлеб, - что, мы уже под градусом русской северной широты? Тут кое-кто уже глазки сомкнул. Девушка, вам не слишком весело или слишком весело? Баю вам бай. Только помните - к хорошим детям перед сном приходит Ойле-Лукойле, а к плохим - страшное чудовище Юккос. Имейте в виду - скоро будут танцы! Нет, таким унылым людям, как вы, мужчина, место на вечере «Кому за сто тридцать»! На такие вечера мы зовем женский музыкальный коллектив кальсонопошивочной фабрики, ВИА «Мохеровые береты»! ВИА исполняет песни: «Вальс-пистон», «Палочка-выручалочка»; «Твои березовые бруньки совсем с ума меня свели…», и «Ай люля, люля-кебаб, разлюля-кебаб!».
«А не слишком ли у ведущего агрессивный стиль ведения праздника?» - подумалось мне, и - по простоте душевной - я о том у Александра Завьялова и спросила. Ни боже мой не желая его обидеть. А он обиделся и сказал: «Я знаю, мне не хватает творческой смелости. Я ведь даже элементарное слово „жопа“ иной раз со сцены произнести стесняюсь. О какой агрессии тут можно говорить? Вы посмотрите, что делают в Комеди клаб! Ничего не боятся. Да вы видели их? Купите хоть томик лучших шуток».
Купила.
Книга «Comedy club. Лучшие шутки» - чудовищная книга. Лесков о таких произведениях говорил: «Проклятие тому гусю, который дал перо, коим написана сия книжка». Жаль, что столь отточенный отзыв не поддается модернизации - ибо не политкорректно проклинать китайцев, давших клавиатуру тому компьютеру, на котором были набраны строки: «У камбалы глаза с одной стороны, а писька с другой. Пока рыба смотрит на сиськи, хватаем ее за письку». А вот пример пародийной песенки: «Всегда быть рядом не могут груди, всегда быть вместе не могут груди! Нельзя одной груди висе-е-е-е-еть без другой!». Перелистываем пару-тройку страниц и натыкаемся на «Богатырскую историю» от Гарика «Бульдога» Харламова и Тимура «Каштана» Батрутдинова.
«Харламов: А вот ежели! Ежели в лесу вражеском змеюка подлючая укусит нас промеж ног в колбасу богатырскую…
Батрутдинов (храбро): Колбасу богатырскую!
Харламов: Клянемся! Клянемся яд змеиный отсосать! Клянемся?»
Я тоже клянусь - эти пронзительные строки не выдернуты из общего элегантного контекста. Сама была несколько удивлена. Комеди клаб - популярная увеселительная новинка, юмор для белых воротничков. Видимо, перед нами тот род комического, который много теряет на бумаге. Но он же ведь и покоряет залы, надо полагать. Свою аудиторию резиденты Комеди клаба знают досконально и умеют с ней работать - умеют грамотно осмеять гостя, обидеть клиента, фраппировать слушателя. Актриса Ольга Кабо как-то раз до того обиделась, что швырнула в одного из резидентов бокал - ребята сочли происшествие удачной рекламой. Ведь большинство их почитателей как раз жаждут глумления. Давай великие кощунства, давай осквернение храма гламура! Природа успеха резидентов Комеди клаба в том, что они пытаются высмеять природу успеха.
Нынче - время новой устности. Слово произнесенное популярнее и весомее слова написанного - этому накрепко научил телевизор. Комеди клаб - агитационный театр сегодняшнего времени, «Синяя блуза». Его резиденты несут в массы культуру, нравственную гигиену и атмосферу победившего сословия - сословия офисных клерков, молодых яппи. «Поверьте, ребята, ох.енно быть очень богатым!», - поет резидент этого самого клаба Павел «Снежок» Воля, сидя на исполинском золотом унитазе; слушателям и смешно, и славно.
По версии Комеди клаба русский менеджер, этот пионер корпоративной культуры, как пионер и выглядит. Что представляет собой парадная пионерская форма? Светлый верх и темный низ. Вот и офисный клерк состоит из светлого верха и темного низа. Светлый верх используется на службе, влечет к жизненному успеху, к вершине. Темный низ глухо протестует против невыносимой сладости жизненной цели.
Пафос рабочего дня молодой яппи снижает дежурным сквернословием в ЖЖ; трудовой подъем рабочей недели нейтрализует великой «грязной пятницей» (растрата, гудеж, гульба в «правильном» месте - в пивоварне Тинькофф, например. Или на концерте Comedy club); головокружительную высоту годового послушания изживает на дне корпоративки.
Даже Романа Трахтенберга (вдумайтесь, господа - Романа Трахтенберга!) интервьюер спрашивает об опыте ведения корпоративных праздников (а опыт накоплен немалый) с плохо скрытым ужасом, как о чем-то тайном и страшном: «Вы же видели много всякого мерзкого, того самого „дна“. Вот вы ходите на эти пьянки, эти тусовки, эти люди, которые вокруг вас, которые вам теоретически должны быть противны…»
Да чего же противного в празднике непослушания? Его не вчера выдумали.
Андрей Белый называл эмоцию непослушания «невыдирными чащобами самотерза», а пример чащобам приводил такой: «Бритт (знакомый Андрея Белого, англичанин - Е.П.) тридцать пять лет ходил во фраке по салонам, нажив себе сплин; чтобы бежать такой жизни, однажды он стал на корячки перед леди и лордами, на четвереньках выбежал в переднюю, на пароход - и в Париж».
На четвереньках - это он хорошо придумал, это символ безвозвратного перехода в новое состояние. А праздник - ритуал перехода временного. Наш молодой яппи побегает-побегает на четвереньках перед коллегами и начальством, изопьет чашу свободы, а назавтра, вместо парохода и Парижа - опять на работу. С обновленной душой, со смирением. Праздник вообще, как известно, смиряет с буднями.
Елена Давыдова, ведущий специалист агентства «Курсель», занимающегося event-продюсированием (именно так следует именовать серьезные компании, организующие презентации и корпоративные вечеринки), перечисляет мне виды игрушечных, карнавальных позоров, типичных для офисных party:
- Если в компании, для которой мы организуем вечеринку, строгий дресс-код, непременно ближе к ночи кто-нибудь из работников, напившись пьяненьким, до трусов разденется. Устроит импровизированный стриптиз. А если заказчики специально подчеркивают, что коллектив у них очень дружный, и прибавляют, что дружелюбная атмосфера в офисе - важная часть их корпоративной философии, то вечером обязательно будет драка. А IT- компаниям мы вообще ставим условие - развозим по домам только тех сотрудников, у которых на лацкане пиджака прикреплен бейджик с домашним адресом.
- Почему так, Елена?
- Мы так и не смогли для себя сформулировать причины особого влияния алкоголя на среднего IT-шника, но к вечеру на их корпоративках пьяны все, включая генерального директора и даму-главного бухгалтера. При этом когда шоферы (а они тоже устают, наши водители, они не обязаны иметь чувство юмора) спрашивают: «Какой у вас адрес?» - все, буквально все, начинают с одной и той же шутки: «www…» и там дальше. Не знаю, может быть, это только нам так не везет? Возможно, я зря обобщаю?
- Какие сейчас самые модные корпоративные вечеринки? С Comedy club?
- Пожалуй. Хотя в этом году заметно больше стало заказов на сюжетный интерактив. Вот мы, например, занимаемся дизайном действительности.
- Чем?
- Уже второй год устраиваем новогодние корпоративки в стиле кинофильма «Крепкий орешек». Праздник начинается традиционно. Фуршет. Ведущий работает в стиле советского конферанса: «А теперь выпьем за успехи нашей фирмы в будущем году!» Даем ему провести два-три тоста, и когда недовольство клиентов уже нарастает, когда начинаются шиканья и смешки, в зал врываются аниматоры с автоматами.
- Какими?
- Бутафорскими. Гиперболоидами инженера Спилберга. Происходит как бы захват сотрудников фирмы в заложники. Мы сажаем всех на пол, и минут сорок идет такой радиоспектакль с элементами интерактива. Главный злодей переговаривается по телефону с главным героем Макклейном (с полицейским, которого в фильме играет Брюс Уиллис); одновременно аниматоры в зале грозно кричат на тех, кто вертится на полу; и плюс к тому, в толпе заложников у нас спрятаны два-три актера с фляжками спиртного. Они пускают фляги по кругу «для смелости» и вообще создают тревожную атмосферу. Верите ли, такого добиваемся адреналина, что когда в зале появляется спаситель Макклейн (а он у нас такой, какой надо - босой, лысый, мускулистый, весь в красной краске), некоторые девушки срываются с места и бросаются ему на грудь. А некоторые юноши не могут с пола встать - так на них действует алкоголь в неожиданной обстановке.
- Алкоголь - важная тема для всякой корпоративки?
- Безусловно, да. Мы это связываем с тем, что в последние годы для наших клиентов пропало понятие «праздничная еда». Советская триада «оливье, шпроты, курица» больше не работает. Праздничный стол - важнейшая часть ритуала, а мы не можем предложить нашим клиентам ни одного блюда, как бы символизирующего переход от будничного к праздничному. Видите ли, мы привозим ту еду, которую любой менеджер и так каждый день встречает во время своего бизнес-ланча. Салат с креветками, шашлычки на шпажках. Много ли вообще осталось «не житейской» еды? Черная икра, устрицы, кабанятина, дорогой коньяк? В любом случае, это не наш уровень. Поэтому символом праздника становится не качество еды и выпивки, а количество. Девушки больше, чем в будний день, едят; а мужчины - пьют. А потом поют.
- Вот как? Корпоративки кончаются песнями?
- Чиновничьи, во всяком случае. Вы имейте в виду, что чиновничество гуляет иначе, чем частные компании. Никакого Comedy club, только патетическая часть, конкурсы и караоке. В лучшем случае - эротик-шоу. Есть удивительные, знаете ли, команды - «Лесные девственники», «Мафия», «Одноклассницы», «Три сестры».
Итак - чиновник ни в смешном, ни в нелепом положении быть не хочет. Это-то понятно. Ему ли изживать праздником страх неудачи? Даже у самого маленького государственного служащего всегда есть подчиненный - посетитель, проситель. Вот он и есть - неудачник.
Свадьба
«Невеста - сестре:
- Дай помаду покраситься.
- Не дам.
- Ну погоди, ссыкуха, еще сама замуж будешь выходить!»
Сценка в дамской комнате ЗАГСа.
Какими бы лощеными мажорами не считали себя новобрачные вне дома, на свадьбе им не избежать лимузинов и рушников. Даже клеркам из крупных корпораций. Семья заключит их в тесные объятья, поднесет каравай («кто откусит больший кусок, тот и будет верховодить в семье!»), осыплет рисовой крупой на выходе из загса, побьет тарелки и стаканы на Воробьевых горах, и тут же всунет новобрачной в руки совок: «А ну, молодуха, покажи свекрови, какая ты хозяйка!»
И тамада для свадебного застолья чаще всего выбирается родителями - это второй по популярности (после молодого яппи) тип конферансье. Руководитель. Бутафорский глава рода, старейшина племени. Приличный мужчина с этнографической кашей в голове, прекрасно знающий, как вести себя, что бы понравится Семье. Он должен беспокоить гостей, сообщая современной свадьбе тревогу и печаль, свойственную свадьбе архаической.
В зале ресторана «Грильяж» играется свадьба. На невесте - белый кринолин, небрежно сброшен с плеч белый норковый жакетик. Родители - подтянуты, хорошо одеты - свадьба не из бедных. Украшен зал гламурненько - с люстр свисают розовые и серебряные шарики.
Воздушные шары редко используются в Европе для свадебного убранства - возможно, именно это обстоятельство позволило журналисту «Ле Монд» (газета поместила серию очерков о российской повседневности) написать: «В России молодые люди рано связывают себя узами брака, поэтому воздушные шарики, украшающие свадебные кортежи и банкетные залы, символизируют, вероятно, акт окончательного расставания с детством и решительного перехода во взрослую жизнь». Интересно, какое бы объяснение пришло в голову сметливому европейцу, если бы он видел свадьбу балерины Волочковой, уж лет двадцать как решительно перешедшей во взрослую жизнь, но тем не менее спустившуюся к гостям с небес именно что на исполинском воздушном шарике. При этом наша Фея всех кристаллов Сваровски, в русской земле воссиявших, сидела в золоченом кресле, подвешенном на этом воздушном шаре.
Вернемся, однако, в «Грильяж». Перед женихом и невестой стоят две бутылки шампанского, связанные голубой атласной лентой. Это одна из свадебных примет - шампанское будет увезено новобрачными домой. Выпить же его, согласно примете, доведется только через год - в ночь первой годовщины бракосочетания.
Из какого бриллиантового космоса берутся, откуда растут эти свадебные приметы новейшего времени? Мало, что из всего разнообразия брачных обычаев и церемониалов (народных, советских, великосветских, европейских и пр.) Москва выбрала вариант посадской, мещанской, зажиточной свадьбы. Так еще народный гений навыдумывал кучу причудливых новомодных ритуалов. Разносчиками странных новинок служат, безусловно, компании, берущиеся за организацию свадеб, и свадебные конферансье - и тех, и других на рынке праздничных услуг неисчислимое множество.
Меж тем и в ресторане слышен сильный голос конферансье. То - профессиональный ведущий свадеб, тамада Лев Серебряный.
Звучит тост (текст его приводится дословно - Е.П.):
- Однажды поспорили между собой тигр и горный орел, кто их них перепрыгнет через ущелье. Тигр прыгнул, но силы ему не хватило, он сорвался вниз и разбился. Тогда орел как примерный семьянин и заботливый любящий муж содрал шкуру со льва, накинул на себя и понес домой. Пока шел, эта шкура его целиком и накрыла. Жена орла, увидев, что на пороге стоит тигр, сильным ударом клюва убивает своего мужа. Так выпьем же за то, чтобы жена узнавала мужа в любом состоянии, в каком бы он ни явился домой!
Тигр- лев и пеший орел нравятся папаше жениха, а мамаша сидит надувшись. Я думала -характер такой, а оказывается, она нюхом, как горный орел, почуяла опасность: после жульена тамада набросился на нее и родительницу невесты.
Свекровь и теща во время типичной московской свадьбы переживают настоящие терзания, ибо бесстыдные эротические намеки, составляющие развлекательную, глумливую часть действительно народной русской свадьбы, давно уже не используются, и остается только наваристый социальный юмор. Свекровь и теща - анекдотические персонажи, комические фигуры - кому ж, как не им, развлечь застолье. Тамада подходит к сватьям с заранее подготовленными шпаргалками, добрые женщины не смеют отказаться.
Теща: «У меня была лишь дочка, а теперь я при сыночке. Дочка мужа заимела, я сынком разбогатела (голос становится бесцветным, пустым). Раз жене твоей я мать, будешь мамой называть».
Мама жениха вскидывается, на лице ее появляется гримаса убийственной мимической силы. «Он выпил рюмку с гримасой, от которой случился бы выкидыш у маркитантки», - однажды написал о Суворове военный мемуарист де Дама; только на мирной столичной свадьбе я поняла, что мог иметь в виду наблюдательный воин.
Мама невесты, однако, продолжает: «Теща - это в анекдоте, а со мной не пропадете! А ребеночка родишь, сам с поклоном прибежишь».
Наступает голгофа свекрови:
«Я горжусь своим сыночком, у меня теперь и дочка. Как не может нравиться такая-то красавица (оговорочка по Фрейду). Если мамой будешь звать, заменю тебе я мать. (Теща гневно вздрагивает.) Я о доченьке мечтала, что б подружкою мне стала. Сына мы делить не будем, мы ведь оба его любим. Он ведь, право, не бревно - так что будем заодно». Жених сидит с неопределенным лицом. Никак не поймет - его обидели, что ли? И мамочка какая-то недовольная…
Я не жду много от разговора с Львом Серебряным - и приятнейшим образом ошибаюсь. Передо мной печальный, разумный человек, старый актер, знаток человеческих слабостей.
- Лев Евгеньевич, а что же у вас такой простоватый репертуар?
- О, все, что я произношу на свадьбе, проверено временем. Поверьте мне, я с первого взгляда на жениха и невесту знаю, какой тон надо избрать. Народные обычаи в моде! Ну, или то, что принято считать народными обычаями. Свадьба все-таки основательная вещь. Основательные вещи не должны быть оригинальными. По крайней мере, в этом до сих пор уверен отечественный семьянин. Холодильник не может быть красным, диван не должен быть в оранжевую рябу, потолок не стоит красить в зеленый цвет. Место телевизора - в зале на стене, а не в ванной на потолке. Поэтому когда дело доходит до организации свадьбы, даже интеллектуалы и неврастеники покорно слушают советы родни. Покупают каравай, рушник, клумбу на капот и белый кринолин.
Прав, пожалуй, опытный ведущий - свадебная оригинальность смотрится нелепо. Вот женился второй раз певец Газманов. Супруга его, рослая красавица, считает себя «креативной личностью», особенно преуспевшей в превращении любого будничного дня - в праздничный день. Так что она сама придумала весь церемониал свадьбы. Вместо фаты надела бейсболку, расшитую стразами Сваровски (ничего не поделаешь, эти стразы - слабость известных столичных красавиц), посадила Газманова в красный лакированный кабриолет. Ну, и порулили они в Грибоедовский. Невеста улыбается, машет ручкой, собирает восхищенные взоры, а вокруг московская дорога. Пробки, толкотня, тягомотина, фабрика ненависти. Так что смотрели зеваки на свадебную колесницу с большим сочувствием. Ветрено, пыльно, сидят они в этом кабриолете как голые.
- А какие из новейших церемоний кажутся вам наиболее дикими? - спросила я умницу Серебряного.
- Больше всего, - рассудительно ответил он, - мне претит обычай фотографировать невесту на белой лошади. Лошадь, во-первых, ни в чем не виновата. Во-вторых, у девяноста процентов невест кринолины держатся на проволочных обручах, вставленных в нижнюю юбку. И поэтому в тех же девяноста процентах случаев, когда девица лезет на лошадь «фоткаться», обручи становятся колом, и юбки задираются.
Причем не как-нибудь там мимолетно или шаловливо - нет, вся жесткая конструкция накрывает девку с головой, а мы вынуждены любоваться зрелищем ее парадного исподнего. И так каждые выходные, пять лет подряд.
- Да? А за пять лет в праздничном бельевом наборе хоть что-либо изменилось?
- Подвязки появились. У всех. Декоративные. Голубые. Одна штука на правой ноге. Теперь обычай в моде - сначала невеста кидает в толпу подружек букет, а потом жених стаскивает у нее с ноги подвязку и кидает своим друзьям. Кажется, тот из юношей, кто поймает, дольше всех не женится.
- Псевдоним у вас нечеловеческой красоты. Специально для клиентов подобрали?
- А вы как думаете? Предположим, у меня фамилия Бронштейн.
- А на самом деле?
- На самом деле - Киржнер. Я же должен чем-то зацепить внимание, чтоб именно меня выбрали из всей массы ведущих. Не могу же я писать в своем резюме: «С хлебом-солью на вышитом рушнике встретит молодых опытный тамада Левушка Киржнер»? Лев Серебряный - броско, солидно. Ах-ах, жизнь наша долгая. У меня, знаете, однокурсник в Щепкинском училище был - мальчик из провинциальной актерской династии. Топазов-Глинский была его фамилия. Как же мы над ним издевались! А он, бедняга, всем рассказывал свою долгую историю.
Дедушка его, давным-давно, как сейчас принято говорить - в начале прошлого века, работал в антрепризах «по Волге», и играл в фантастически популярных спектаклях-ужастиках. А что вы думаете - Островского, что ли, бесперечь играли? Кинематограф в пеленках, о телевидении даже Жюль Верн не помышлял, а народ спокон веку пугаться любил. Цирк, ярмарка и антреприза - вся развлекательная индустрия. А дедушка, как многие и многие актеры, из поповичей. Жеребячьего сословия. И фамилия у него соответствующая. Этих фамилий уж и не помнят, потому что впоследствии они просто исчезли. По матушке он Кедроливанский, а по батюшке - Крестовоздвиженский. И как вы представляете себе афишку: «В роли Вампира, кровавого виконта Д?Эрто - Симеон Крестовоздвиженский»? Смешно? Вот так - над чем посмеешься, тому и послужишь».
Печален Лев Серебряный, тамада, «работающий свадьбы в амплуа неблагородного отца».
Мы спорим с ним о том, что такое свадьба вообще. Переход из одного состояния в другое - как всякий праздник. Конец одного желания (выйти замуж, жениться) и начало другого желания (порядка, мира, более осмысленной жизни).
«Легко люди жить стали, ничего не боятся, - говорит Лев Евгеньевич, - свадьбы не боятся. Я в день своей свадьбы от страха себя не помнил. С супругою знаком три месяца, никакой интимной проверки устроить было, разумеется, невозможно. Что впереди - неясно. Не только в постели - жизнь подступала неведомая. Ни о каких пробных браках никто слыхом не слыхивал. Когда из свадьбы ушел страх, праздник сдулся».
Нет же - только лишившись страха, трагедии, интриги, свадьба и стала наконец праздником. В старом его значении - праздный день, пустой день. Свободный.
Прежнего уже нет, нового еще нет. Соседи кричат, пора идти выкупать невесту. Что еще за ерунда, придумают же, мздоимцы чертовы. Господи, как неловко! Растерянность, неловкость, трата, растрата, гульба, гудеж, радость, восторг, упоение, сладость, неловкость, растерянность. Вот и день прошел. Так и жизнь пройдет.
Все испытал, что мог? Кажется, все! Смирился? Кажется, да.
* ЛИЦА * Олег Кашин Хозяин Ленинграда
У Григория Романова в Романовом переулке
I.
Свою больничную палату он упорно называет то комнатой, то номером. Палата двухместная, он в ней один. Лечится, но вообще ничего серьезного - радикулит. Телевизора в палате нет, только старенький трехпрограммный радиоприемник, и он слушает новости по «Маяку», в новостях говорят, разумеется, про преемников.
- Я тоже был преемником, - он не спрашивает, зачем мы пришли и чего хотим. Включается, как радио. - Леонид Ильич мне часто говорил: «Ты, Григорий, будешь вместо меня». И Фиделю Кастро говорил, что Романов будет, и Жискар Д'Эстену. Я у Брежнева на очень хорошем счету был. А когда Андропов пришел, он мне прямо сказал: «Ты мне нужен в Москве. Устинов дрова ломает, много денег тратит на оборонку, нам уже не хватает». Я дал согласие, но только через полгода, весной восемьдесят третьего. С тех пор в Ленинграде не был ни разу. Не было особой нужды туда ездить.
II.
Григорий Романов, самый, наверное, влиятельный из брежневских губернаторов, теперь восьмидесятичетырехлетний пенсионер, прикрепленный к поликлинике Управления делами президента в Романовом переулке. Новое название бывшей улицы Грановского - вечная тема для шуток в семье, которую Романов (еще одна вечная тема) называет династией, но заметно пугается, когда спрашиваешь - а что, мол, может, кому-то из императорской семьи все-таки удалось, переправив документы, осесть в деревне Зихново Боровичевского района нынешней Новгородской области, и вы вовсе не крестьянский сын, а настоящий наследник престола. Если ему такое сказать, он серьезнеет и сурово отвечает: «Мой отец был крестьянином, и дед крестьянин, и все мои Романовы - крестьяне».
Впрочем, биография Григория Васильевича, по советским меркам, вполне царская: солдат, вступивший в партию на Ленинградском фронте, потом инженер-корабел, потом - чиновник, конечно, но не идиот-инструктор ЦК, а человек из реального сектора, выдвинутый вначале по советской, а потом по партийной линии. Самый молодой (до появления Горбачева) член политбюро. Тринадцать лет (с семидесятого по восемьдесят третий) - главный человек в Ленинграде и области.
- Чем Ленинград от Москвы отличался? В Москве всем министерства командовали, а до Ленинграда не то что дела никому не было, просто он на таком расстоянии, что вроде бы и близко, но из Москвы не поруководишь. Ну и объемный, конечно, город, очень сложный механизм. Я этим механизмом управлял сам. Сам всем командовал и сам за все отвечал. Советами тоже командовал, потому что партия была руководящей силой, а я представлял в Ленинграде партию. Не называй меня губернатором, я был первым секретарем обкома, а это совсем другое дело.
III.
Знакомить читателя с подробностями подготовки интервью - дурной тон, но иногда можно и пренебречь условностями. Найти Романова долго не получалось: кто-то говорил, что он умер, кто-то - что тяжело болен, кто-то - что, может быть, и здоров, но живет затворником под Москвой и ни с кем разговаривать не хочет. Он действительно живет под Москвой - на даче старшей дочери на Десне («Пользуюсь дочкиными благами, так и напиши»). Старшая дочь Романова, Валентина, которую через каких-то давних питерских друзей этой семьи разыскать все-таки удалось, работает в Международном банке Храма Христа Спасителя президентом. Услышав, что я хочу взять у ее отца интервью, Валентина Григорьевна сказала, что как раз готовит пиар-кампанию к 85-летию отца (это февраль следующего года), и пообещала «свести с людьми, которые от его имени все скажут».
Этот эпизод я описываю не для того, чтобы похвастаться тем, что нам все-таки удалось найти Романова в больнице, а чтобы предварить заданный Григорию Васильевичу вопрос - нравится ли ему, коммунисту с более чем 60-летним стажем, что его дочь стала капиталисткой. Романову нравится.
- Очень положительно отношусь к тому, что она у меня банкир. Дочка должна работать, правильно? Работает нормально, работает честно, а что сейчас вместо обкомов банки - так она в этом не виновата.
IV.
Валентина - старшая дочь, а есть еще Наталья, младшая, о свадьбе которой в начале восьмидесятых говорила, наверное, вся страна - банкет в Эрмитаже, екатерининские сервизы, разбитые пьяными гостями, и прочее непотребство. Самая знаменитая ленинградская сплетня времен позднего застоя.
- Эти сплетни распускал, я знаю, лично Михаил Сергеевич Горбачев с помощью своих друзей из КГБ, - говорит Романов. - Весь Ленинград знал, что после загса мы поехали ко мне на квартиру, я жил на берегу Невы у Кировского моста напротив Петропавловской крепости. Конечно, никаких сервизов не было, все было очень скромно. Но люди несколько лет подряд писали возмущенные письма в ЦК, и по «голосам» тоже постоянно говорили, что Романов сервиз разбил. Очень сильно по мне эта история ударила.
Связи между крушением своих преемнических перспектив и этой историей сам Романов не видит, но догадаться, что ленинградский первый секретарь стал жертвой примитивного по нынешним временам политтехнологического трюка, в общем, несложно. У самого Романова, однако, по поводу политтехнологий своя версия.
- Когда умер Черненко, я отдыхал в Паланге. Щербицкий был с делегацией Верховного Совета СССР в Америке. Кунаев был у себя в Алма-Ате. О том, что никто из нас троих не станет голосовать за Горбачева, в ЦК знали все. В итоге - ни мне, ни Кунаеву вообще никто ничего не сказал, а Щербицкий вылетел в Москву, но не успел на заседание политбюро, на котором обсуждалась кандидатура генерального секретаря. Меня поставили перед фактом, и я написал заявление по собственному желанию. В 62 года стал персональным пенсионером и ничем больше не занимался.
В каких выражениях Романов говорит о Горбачеве - понятно без дополнительных пояснений. Гораздо интереснее другое: если он Горбачева с самого начала не переваривал и был уверен, что тот ни к чему хорошему страну и партию не приведет - почему же тогда он безропотно уступил своему врагу, не возглавил хотя бы непубличную, внутреннюю антигорбачевскую оппозицию?
- Сопротивляться было невозможно. В марте восемьдесят пятого к власти пришел не Горбачев, а целая группа - Рыжков, Лигачев и прочие. Громыко они купили должностью председателя президиума Верховного Совета. Соломенцев тоже был за Горбачева. Большинство. Один в поле не воин, да и против партии идти - не так нас воспитывали. Поэтому я ушел.
V.
На тумбочке у Романова две книги - биографический справочник ленинградского землячества Москвы, которое он возглавляет с 1997 года (в землячестве только партработники, доживающие свое в Москве; «актуальных питерских» в организации нет, «но с Путиным я встречался несколько лет назад, даже фотография есть»), и томик «Ленинградцы в борьбе за власть» с портретами Владимира Путина и Валентины Матвиенко на яркой обложке.
- Валентину Ивановну в обком комсомола я рекомендовал, очень она хорошо работала, боевая такая, активная. Практически вслед за мной в Москву переехала, поступила вначале в Академию общественных наук, потом в Дипакадемию, стала дипломатом. Сейчас общение наше почти прекратилось, но она помогает землячеству, и мой юбилей организовывать тоже помогает. Я в феврале собираюсь приехать в Ленинград, хочу там отпраздновать 85-летие.
В книге с Матвиенко на обложке глава о Романове называется «Человек, которого все боялись». Спрашиваю - почему можно было бояться этого нестрашного человека?
- Строгий я был потому что. И требовательный. И систему реформировал, ни на кого не оглядываясь. Первые научно-производственные объединения я создавал. Все колхозы области преобразовал в совхозы, потому что считаю государственную собственность более эффективной. Ну, не всем это нравилось. Кто-то, может быть, и боялся. Но чтобы я кого-то несправедливо обижал - этого не было. С творческой интеллигенцией отношения прекрасные были. С Товстоноговым всегда очень хорошо разговаривали, уважали друг друга. Даниил Гранин - тот да, обиделся на меня. Пришел однажды ко мне, говорит: «Дайте мне вот этот участок на Карельском перешейке, я там дачу хочу построить и огород посадить». Я говорю: «Этот участок уже занят, там будет дом отдыха, приезжайте и отдыхайте, когда построим». А он решил, что я его притесняю, и обиделся на меня сильно.
Об Аркадии Райкине, который именно при Романове переехал из Ленинграда в Москву, Григорий Васильевич говорит раздраженно:
- А что Райкин? Пытался изображать самостоятельного, в пасквили свои постоянно дух антисоветчины вносил. Я делал ему замечания, какие-то произведения мы действительно не допускали к исполнению. Может быть, клерки мои в отношении него что-то и перебарщивали - но у него же и таланта-то особенного не было. Уехал - и бог с ним, семья-то осталась. А с проявлениями антисоветских настроений я действительно принципиально боролся. Пятое управление Комитета госбезопасности мне в этом помогало, в том числе и персонально Виктор Васильевич Черкесов, на которого тоже было модно жаловаться, что он душит все прогрессивное. Не прогрессивное, а антисоветское - очень серьезная разница есть между этими понятиями. Вот был случай - я остановил публикацию книги Дмитрия Сергеевича Лихачева «Византийские легенды». Редактором этой книги была Софья Полякова - еврейка. Приглашаю я Лихачева к себе, спрашиваю прямо: «Зачем вы таких людей к работе привлекаете?» Он спрашивает: «Каких?» Я: «Тех, которых не нужно». Он: «Евреев, что ли?» Я: «Да». Его это тоже почему-то обидело, хотя я был прав - евреи тогда стояли на антисоветских позициях, и мы должны были препятствовать их деятельности.
Про меня вообще много разного говорили. Говорили, будто я певца Захарова посадил. А я на самом деле помогал Захарову вернуться на сцену, когда он вышел из колонии. С ним же как было - он оскорбил и избил администратора в Мюзик-холле. Завели уголовное дело. После этого приходит ко мне один известный театральный критик и говорит: «Ну, вот если бы он меня избил или, скажем, Товстоногова, тогда, конечно, его стоило посадить. А за незначительного деятеля сажать не стоит, Захаров - золотой голос советской эстрады, и он должен петь, а не сидеть». Я отвечаю: «У нас все люди равны, и если золотой голос совершил преступление, он должен быть наказан». Это справедливость.
VI.
С умершим этим летом Борисом Гидасповым (директором объединения «Светлана» времен Романова и первым секретарем Ленинградского обкома времен перестройки) Романов последние двадцать лет не общался как с предателем, Собчака называет мерзавцем, лишившим Ленинград имени, Ельцина характеризует как тупицу. Друзей с обкомовских времен не осталось совсем - кто-то умер, кто-то просто перестал звонить в 1985 году. Только врачи на Грановского - те же, что и двадцать лет назад.
- Стоматолог, прекрасная женщина, каждый раз говорит мне: «Ну что, лишних зубов нет?» Она замечательная, ни одного зуба не вырвала, лечит кремом каким-то специальным.
У Романова есть мечта - повидаться с Фиделем Кастро. Романов четырежды был на Кубе, с Фиделем его познакомил сам Брежнев, и Фидель, который моложе Романова на пять лет, почему-то долго удивлялся: как такой молодой человек может руководить второй столицей страны.
- Сейчас он у себя в больнице лежит, я у себя, будет о чем поговорить. Фидель из иностранцев - единственный, кого могу назвать другом, а знаком-то я со многими был. У Менгисту Хайле Мариама был в гостях осенью восемьдесят четвертого, со всеми лидерами социалистических стран общался. Интересная жизнь была, много поездил и по миру, и по стране. С Гейдаром Алиевым дружил, а как раз в Баку у него и опозорился - приехал на парад по случаю Дня военно-морского флота, и накануне, на ужине, какой-то дурак мне мой черный костюм вином облил. Костюм отчистить не смогли, пришлось стоять на трибуне в сером. Все в черных пиджаках, а я в сером, как черт знает кто.
Сейчас Романов - член КПРФ, и даже входит в «какой-то там, не помню, совет при ЦК», но партийной жизнью не живет и от партии не в восторге.
- Но не для того я в партию на фронте вступил, чтобы сейчас, при капитализме, из нее выходить.
VII.
Есть такой рассказ - «Правая кисть». Герой рассказа помог дойти до больничного приемного покоя немощному старику, старик оказался ветераном гражданской войны, обладателем справки, в которой было написано, что он «своей рукой много порубал оставшихся гадов». «Странно, - думал герой рассказа. - На полном размахе руки доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча эта правая кисть. А сейчас не могла удержать - бумажника». Я смотрю на правую ру?ку Григория Романова - маленькая, почти детская кисть, аккуратно подстриженные ногти - и не могу представить, как эта рука, сжимаясь в кулак, стучала по обкомовскому столу в Смольном. Странно, да - что тут еще скажешь.
Ходить Романову больно, - поясница, - но он все равно ходит, потому что если лечь и лежать, то потом можно просто не встать. Встает из-за стола - маленький, мне по грудь. Справочник ленинградского землячества раскрыт на странице с портретом Романова - статного красавца со звездой Героя социалистического труда на лацкане.
- Что, не похож? Уменьшился я за эти годы, сел, как после стирки. Но согласись, все равно не дашь мне восемьдесят четыре, да? Максимум - семьдесят. А биографии - лет на сто.
Берет с тумбочки книгу, читает вслух:
- Второй, а с 1970 года - первый секретарь Ленинградского обкома КПСС. член Политбюро ЦК КПСС. Делегат XXIII, XXIV, XXV, XXVI съездов партии, депутат Верховного Совета СССР 8-го, 9-го, 10-го и 11-го созывов, избирался членом президиума Верховного Совета СССР.
Мы уже прощаемся, мы уходим, а он все читает свою биографию вслух.
Павел Пряников Диктатура посада
Профессор Северо-Западного университета в Чикаго Георгий Дерлугьян предсказывает новое нашествие крестьян в города
- Георгий, ваши исследования последних лет свидетельствуют о том, что Россия безнадежно отстала от развитых стран, ей будет очень трудно найти свое место в постиндустриальном мире. Впрочем, и желания войти в этот мир у нас не наблюдается, больше думают о нефти и газе. В связи с этим первый вопрос: можно ли с помощью одних лишь природных ресурсов совершить экономический и геополитический прорыв?
- Чтобы разобраться в этом вопросе, вспомним, как появился термин «постиндустриальная экономика». В конце шестидесятых его ввел в обиход Даниэль Белл; таким образом он обозначил тип экономических взаимоотношений, которые должны прийти на смену тем, что сложились в условиях классового общества. Идеи Белла и описанное им социальное устройство тогда всех увлекли, и международные деловые и политические круги стали строить общество бесклассовое, но не в масштабах стран, а на уровне кластеров. Это можно понять, даже у «золотого миллиарда» не было и нет денег на то, чтобы перестроить общественное устройство даже самой небольшой страны. Постиндустриальный мир - острова в океане: Сити в Лондоне, Манхэттен, прибрежная полоса в Калифорнии, Гонконг, Сингапур, три-четыре города в Швейцарии. Кстати, я прогнозирую, что и Москва, уже сегодня такой же остров, станет частью постиндустриального мира. Но тоже не как целый город, а, например, в границах Садового кольца. Россия не настолько богатая страна, чтобы содержать четырнадцать миллионов человек, живущих по стандартам XXI века. «Постиндустриальных» москвичей будет от силы два-три миллиона. Москва станет насосом для перекачки из России на Запад денег, а в обратном направлении - технологий и знаний.
Теперь о пространствах. Наверное, не требует особых доказательств, что Россия в последние триста-четыреста лет стремится догнать западный мир, а в идеале стать его неотъемлемой частью. Но вот вопрос: а Западу зачем нужно с нами дружить, чем мы можем его порадовать? У нас нет ни развитой промышленности, ни надежной банковской системы, ни прочих атрибутов передовых стран. А есть у нас необозримые пространства да избыточная и неприхотливая масса населения, которую в доиндустриальном мире можно было использовать разве что как пушечное мясо. Поэтому на протяжении истории спорадически предпринимались попытки превратить Россию в транзитную территорию для торговли Европы с Востоком. Эти попытки прекратились по естественным экономическим причинам: развивалось мореплавание. По тем же причинам страна рвалась участвовать во всех мировых войнах, от которых, впрочем, в экономическом плане никогда ничего не получала.
Первым нарушить инерцию существования СССР как пасынка западной цивилизации решился Сталин. В американских архивах (которые в отличие от российских содержатся в порядке, и к ним легко получить доступ) я нашел переписку Сталина 1940 года с представителями западных держав, где он не прямо, но обговаривает условия вхождения СССР в западный мир. Помешали ему сначала война, а потом послевоенная разруха. После смерти Сталина его дело продолжил Берия. Из этого можно заключить, что свертывание социализма планировалось самое позднее к началу пятидесятых.
Чем же мы могли быть интересны Западу и на каких условиях могло развиваться наше сотрудничество? По-видимому, на тех же, на каких развивается сегодня сотрудничество с Китаем. Он источник дешевой рабочей силы и пространственных ресурсов, территория, где можно не соблюдать западные стандарты охраны труда, здоровья и окружающей среды. Такой трудовой придаток. Чем-то подобным должна была стать и Россия. Берия прямо давал понять: мы заканчиваем с социализмом, а в обмен входим в ваш план Маршалла. Некоторый опыт сотрудничества с Западом здесь к тому моменту уже был: индустриализация тридцатых с ее магнитками и днепрогэсами, строившимися американскими инженерами на западные деньги по западным технологиям.
- Не в этом ли причина столь скорого устранения Берии?
- Одна из причин. Но планы его не осуществились еще и потому, что к услугам США были гораздо лучшие по разнообразным показателям страны, тоже желавшие стать «мастерской мира»: Япония и Германия. Американцы очень хитро построили послевоенную систему, они замкнули эти два современных экономических гиганта (другие страны Европы тоже, но в меньшей степени) на себя. Америка по плану Маршалла закачала в них несколько миллиардов, но взамен выкачала триллионы. Даже сегодня они продолжают гнать в США товары высочайшего качества в обмен на бумагу в виде долларов, да еще с условием, что эти доллары будут складироваться в американских банках и инвестиционных компаниях.
А Россия снова осталась ни с чем. Предлагала всю себя, но оказалась никому не нужной.
Социализм спас Хрущев - стране ничего не оставалось делать, как идти «своим путем». Но в середине шестидесятых, после устранения Хрущева, о переформатировании СССР задумался Андропов. Политической перестройкой было поручено заниматься Гвишиани и еще ряду академиков, экономической - Косыгину. Но, знаете, верхушка КПСС быстро поняла, что власть в этой стране передавать некому. Просто некому, люди, способные взять власть, перевелись при Сталине. Исключения не составляли и диссиденты: Андропов смотрел на них и понимал, что, если власть передать им, СССР развалится за месяц. Причем никто из них даже не сумеет выторговать у Запада отступные за такую «конвергенцию». И было решено продлить жизнь социализма в СССР, тем более что неожиданно на страну пролился золотой дождь после открытия и начала эксплуатации нефтяных месторождений в Западной Сибири.
- Но итог-то все равно был предрешен: СССР развалился, и с Запада за капитуляцию мы ничего не получили.
- Да, и это произошло именно потому, что в стране не было профессиональных новых управленцев. Беда СССР заключалась в том, что крестьянская страна очень быстро стала образованной. Тот случай, когда сознание опережает бытие. Появилась, как я ее называю, самоинтеллигенция, люди, которые в отличие от старых интеллигентов не успели, что называется, набраться культуры. Они совершили слишком резкий переход от крестьянского труда к интеллектуальному. Нужно было хотя бы еще одно поколение, внуки крестьян уже могли бы стать элитой общества, а дети - еще нет.
- Почему высшая номенклатура так легко отдала СССР в конце восьмидесятых?
- К тому времени она уже прекрасно встроилась в мировую элиту. СССР был для нее отработанным материалом.
- А средняя номенклатура, глядя на своих руководителей, мечтала тоже войти в «золотой миллиард»?
- Да, отсюда эта дикая приватизация пространств и отраслей. Но на определенном этапе это было хорошо: новые хозяева худо-бедно заботились о сохранении дойной коровы. А останься интеллигенция без поддержки носителей деревенского менталитета, страна полетела бы в пропасть. Кстати, начало девяностых - яркий пример смычки города и деревни, о которой мечтали большевики.
- И носители деревенского менталитета в конце концов отодвинули на второй план городскую культуру.
- Таков общемировой тренд, это происходит во всех странах третьего мира, находящихся в точке перехода во второй (в той же Португалии, которая в России взята за образец для подражания). В них в девяностые произошел реванш маргинальных слоев. Эти страны становятся не городскими и не деревенскими, а посадскими. Всем в них заправляет посад.
В СССР при жизни одного-двух поколений произошло перемещение десятков миллионов крестьян из деревень в города. Но как крестьянам удержаться в городах без культурных навыков, связей, при жесткой конкуренции? Единственный способ - создать посад, свою деревню в городе. Спальные районы в мегаполисах по менталитету, по происходящим в них глубинным процессам и есть посад.
А какова наиболее мощная защита посада от агрессии (часто мнимой) города? Это фундаментализм. В России его часто путают с традицией. Но традиция - это когда есть что поддерживать, а фундаментализм - когда все уже потеряно.
И в России, и в Турции сейчас на марше религиозный фундаментализм, предопределенный эсхатологическими ожиданиями посада. Вот в России принято думать: «Мы уникальная страна». Это заблуждение, у нас сейчас происходит в точности то же самое, что происходит в Бразилии, ЮАР, Турции. Кстати, Турция очень на нас похожа по всем экономическим, политическим и социальным параметрам.
Ведь во всех странах и во все времена деревня не была религиозной. Крестьяне чужды религии. У них обожествляется годовой цикл: язычество, закамуфлированное под правящую религию. И город изначально чужд религии. Нет, он может ее придерживаться, но всегда ставит церковь под свой контроль, отводя ей роль этнографической деревни.
Но в отличие от Турции мы утратили плавильный котел - армию, где в деревенского или посадского парня офицер вбивал азы городской культуры. Офицеры перестали выполнять цивилизаторскую миссию. Кроме того, происходит явная маргинализация образования. Ну какое образование в платном вузе за три года при посещении занятий раз в неделю (а нередко студент и вообще является только на экзамен) может получить посадский человек? Преподаватель-горожанин отгородился от него стеной, ему бы поскорее убежать из такого вуза к себе домой. И я понимаю этого горожанина: в прямом столкновении с посадом он неизбежно проиграет, причем с разгромным счетом.
В девяностые я провел много времени в Грузии и видел, как посад окончательно победил город и к чему это привело. Там была странная ситуация, почти чисто экспериментальная. Возникли два полубандитских, полувооруженных формирования, интеллигентское и деревенское: «Мхедриони» Джабы Иоселиани и национальная гвардия Кетовани. Первые ширялись морфием, декламировали Шекспира на языке оригинала, а потом отправлялись на зачистки. Вторые курили анашу, с трудом разбирали написанное, но тоже отправлялись на зачистки. И что же? Оба формирования были повержены посадом, новой власти не нужны были ни интеллектуалы, ни голытьба.
- И в России таких экспериментов было немало, если вспомнить начало-середину девяностых.
- Да, у нас был период, когда к власти пришли бандитские группировки. Но потом бандитов сменили бывшие комсомольцы и силовики, и это уже некая эволюция. В СССР, особенно на его излете, две эти страты считались непрестижными, в освобожденные комсомольские работники, милицию, КГБ шли либо выходцы из деревень, обосновавшиеся в городе, либо горожане в первом поколении, но в отличие от бандитов и прочих представителей посада искренне желавшие в городе укорениться.
- И долго еще продлится диктатура посада в России?
- Как минимум лет пятнадцать. Сегодня, как и на протяжении почти всей российской истории, дети представителей местной элиты горячо желают влиться в элиту западную. Но посадскую элиту туда не пускают. Волей-неволей приходится усваивать городские привычки.
Положение осложняется тем, что значительная часть образованных людей покинули страну, а другие за эти пятнадцать-двадцать лет деградировали. Но ведь не существует и никогда не существовала возможность, чтобы представительная власть у нас стала интеллигентской. Нам будет достаточно лишь верхушки, органично вписавшейся в Запад. Как в Китае.
- Кстати, о Китае. В России принято пугать китайской угрозой, предрекать неконтролируемое заселение наших пространств мигрантами.
- Не верьте этим страшилкам. В шестидесятых прогнозировали, что в Иране к 2000 году будут жить двести миллионов человек. Сегодня там семьдесят пять миллионов. Кстати, Иран - редкая страна, где к власти пришел не фундаментализм, а традиция. Поэтому Хомейни легко воплотил в жизнь лозунг «Одна семья - два ребенка».
Неконтролируемо растет сейчас только население Индии, но и там лет через двадцать ситуация стабилизируется. Верхушка Индии прозападная, и она не может не принять западные демографические ценности. В Африке высокая рождаемость гасится разгулом эпидемии ВИЧ, это своего рода искусственный ограничитель. Но самое главное - не поедет житель южных стран к нам, на вечную мерзлоту. Даже из Китая едут в Россию в основном жители северных провинций, Маньчжурии, а это менее десяти процентов численности населения Поднебесной. Вот возьмите Канаду: там китайцы селятся только в самом теплом городе страны, Ванкувере. В Виннипег (аналог российской Тюмени) или Квебек их не затащишь. И никто в Канаде или на Аляске не кричит о том, что бескрайние территории с плотностью населения два-три человека на квадратный километр кто-то неконтролируемо захватит.
Нет, Сибирь так и останется незаселенной, ее освоение будет осуществляться вахтовым методом. Экономическая активность на территории России сводится и впредь будет сводиться к нескольким регионам: Москва, Питер, Тюмень, черноморское побережье Кавказа. Крестьянство, как и положено в XXI веке, сменится фермерством, на всю Россию будет достаточно трех-четырех миллионов фермеров вместо нынешних двадцати-тридцати миллионов крестьян. Так что нам надо думать не о китайской угрозе, а о наших собственных, очередных мигрантах из деревни, которые неизбежно придут в города.
* ГРАЖДАНСТВО * Евгения Долгинова Смирение
Коммуналки в Питере не умирают
I.
Пышные имена - отрада бедных семейств. Красавицу - кудри, щеки, глаза! - зовут Эвелиной, недавно ей исполнился год. Она сидит на ковре голой попой и хохочет - радуется гостю. Манежа нет, но есть коляска, кроватка, какие-то игрушки. От ковра идет прочный запах мочи, но совершенно не раздражает, - это моча чистая, младенческая (убеждаю я себя). На Эвелину надевают памперс, и она охотно идет на руки. Ее отец лежит в военном госпитале, ее мама Катя третий день не появляется дома. «Загуляла, наверное», - безгневно объясняет Тамара. У нее почти девичья фигура, розовое платье, молодая жестикуляция.
Девочка Катя заявилась к Тамаре, когда Антона забрали в армию (у метро перехватили в день 18-летия, потом позвонили: придите проводить - и Тамара обижена, что забрали вот так, грубо и стремительно, «мы же и не собирались прятаться»). Жду, говорит, ребенка от вашего внука - и куда денешься, а? «Девочка приезжая?» - «Нет, здесь рядом живет. Но там папа-мама, братья, бабушка, тесно». - «А у вас?» - «Знаете, меня все ругают, зачем ты взяла. Но вот не могу, вся семья у нас такая, все близко к сердцу». Она заваривает чай, извиняется, что чай не очень, хотя недавно, знаете, недавно был у нас и хороший, да закончился. Видимо, это «Гринфилд» - коробка от него стоит в комнате «для украшения». Еще комнату украшают открытки, бумажные иконки, фотографии молодой Тамары (прехорошенькой) и пейзажики с перламутром. Над телевизором - венециановская «Девушка в платке».
Считаю: Тамара - тридцать девятого года рождения, две ее дочери тридцати восьми лет и сорока одного года, внук, внучка, жена внука и дитя Эвелина - семь человек, четыре поколения в двух комнатах коммунальной квартиры. У до-черей сложная личная и производственная жизнь; когда есть деньги, они пытаются снимать комнаты, но деньги есть не всегда, хотя работают они, туманно сообщает Тамара, «в торговле»; иногда появляются летучие мужья. Сама Тамара спит на крохотном топчане, в спальне - два дивана, на полу матрас. Холодильник идеально пуст - кроме детского питания в нем нет ничего. Пенсия у Тамары - 2300, несмотря на 36 лет трудового стажа и инвалидность, был какой-то небольшой перерыв в стаже, и так посчитали. В прошлом году город стал доплачивать еще тысячу - спасибо, спасибо, спасибо. Статуса блокадника нет - из эвакуации вернулись в 45-м. Телефона нет - сняли. Дорого платить, объясняет Тамара, да и сейчас, знаете, все ходят с этими трубками, ну зачем он нам. Домофон тоже не работает, и гости стучатся, благо, первый этаж, или звонят к соседям. Из дома она выходит чрезвычайно редко, в поликлиниках очереди, а у нее случаются обмороки. Попросила как-то субсидию на квартплату - ей сказали: у вас же две дочери. «Дочери! А сколько они получают, вы спрашивали?» С восхищением рассказывает о детском враче, которая так любит Эвелинку, что сажает ее вместе с Тамарой в машину и везет в поликлинику. «Жалеет ее». В этом доме много жалости - и много беспомощности.
II.
Покидать родной проспект Художников Тамара позволяет себе раз в год - она ездит в Лугу на могилы родных: папа завещал похоронить себя там, где воевал, а где папа, там и мама, там и братики, у нее была хорошая семья, все очень любили друг друга. (Я начинаю понимать, что собачку - отважную маленькую шавку, которая кидается мне под ноги, - не выгуливают, и она тоже участвует в орошении ковра.) «Умерли папа, мама, оба братика, один за другим», - будто Таня Савичева, перечисляет Тамара, и я не спрашиваю, как давно и за какой срок, - время в этой квартире смещено и размыто, все происходило в каком-то ближайшем вчера. «Моя бабушка - вы только не думайте, что я придумываю, в это странно поверить, - она из петербургской аристократии. Из небогатых, не высший свет. Фамилию не помню. Я домик их нашла потом на Обводном, небольшой такой домик. Сбежала с гувернером в деревню, а у него обнаружилась чахотка, он и умер, она с двумя детьми осталась. Мне потом рассказывали деревенские: ничего не умела твоя бабка, доить, готовить ручки нежные, избалованные, но, правда, вышивала, дворянских девочек учили вышивать. Она говорит про папу - блестящего военного, домик в Выборге, эвакуацию, маргарин для пленных немцев, квартиру в Автово, свою работу воспитателем в общежитии, потом завскладом, про дочку, которая в восемнадцать лет увидела в окно молодого человека - и прощай учеба, а ведь была такая способная, начитанная, про блаженные времена, когда вся эта квартира - вся! - принадлежала им четверым.
Как превращается в коммунальную трущобу обычная трехкомнатная квартира в спальном районе? Да обычно: развод, размен. Двадцать восемь лет назад развелись, можно было разменяться на «двушку» и комнату, но муж («из мести», - уточняет Тамара) поменял свои десять метров - и началась коммуналка. Мальчику, который родился в той комнате, сейчас 23 года. Прошу разрешения посмотреть их комнату - Максим без особенного удовольствия, но впускает меня, это воспитанный, интеллигентный мальчик, ему неловко сказать «нет». По загроможденности комната похожа на китайское общежитие, порядок здесь невозможен, но чисто; каким-то чудом среди шкафов и раскладных кресел помещается компьютерный стол. Хорошая, работящая семья: мама - воспитатель в детском саду, папа - монтажник, Максим заканчивает Политех. Двадцать три года - на очереди. «Что-то обещают?» Он пожимает плечами: «Говорят - берите ипотеку…» Ипотеку не потянуть, это страх и риск, да и напрасно, что ли, мучались все эти годы? Самое невозможное - признать, что напрасно. К 2011 году губернатор Матвиенко обещает ликвидировать коммуналки, но веры в это не больше, чем в «выгодную ипотеку».
Семья Тамары - не опустившаяся, но безнадежно смирившаяся с нищетой. Кажется, все поколения послушно воспроизводят этот уклад и быт - и минует ли Эвелину? «Места общего пользования» в квартире вполне чудовищны - если в комнатах чувствуется хоть слабое бытовое усилие, то в коридоре и на шестиметровой кухне (ровно половину свободного пространства занимает соседский кот) - кричащее гниение и распад. Куда деть эти тряпки, эту прущую с каждого сантиметра ветошь, щепу и проволоку, моток рваной кружевной ленты, чем прикрыть прогнивший пол, куда переставить сломанный черно-белый телевизор, нависающий над ржавым унитазом (мальчик вернется из армии, вдруг ему понадобятся запчасти). Кажется, что классическая питерская коммуналка со всеми ее культурными слоями, убожеством и амбицией, тоской и мифом, тазами и жировками переезжает в спальные районы, в пресловутые «дома-корабли», - город переживает еще одно великое уплотнение. Центр более или менее расселяется, а здесь риэлтору совсем нечем позолотить ручку.
Тамара хочет что-то подарить, ищет в серванте. «Наверное, вам будет интересно… Последние хлебные карточки, сорок седьмой год, в сорок восьмом их отменили». «Что вы, это же музейная вещь». - «Берите, берите…». Карточки «Д» - совсем крохотные, квадратный сантиметр (300 гр.) на день, вся декада - чуть больше трамвайного билетика. Эвелина засыпает, насмотревшись рекламы, я выхожу во двор и только там замечаю, что в Тамарино окно бьет черноплодная рябина - очень крупные ягоды.
III.
О специфике петербургской бедности мы говорим с соседом Тамары, писателем Петром Валерьевичем Кожевниковым, человеком «парадоксальных биографических подробностей», как написала про него одна городская газета. Петр был самым молодым из участников легендарного «Метрополя» (повесть «Мелодии наших дневников»), выпустил несколько книг прозы и получил несколько литпремий, но самое захватывающее произведение Кожевникова - его биография. Он правнук знаменитых переводчиков Ганзенов, художник, член Пен-клуба, основатель Христианско-демократической партии и экологического движения «Дельта», актер (снимался во многих криминальных сериалах - от «Ментов» и «Убойной силы» до «Странника»), режиссер-документалист, обладатель черного пояса по у-шу, отец четверых детей, дрессировщик, морж, водолаз, вахтер, охранник. Такой городской пассионарий, «ренессансная личность». В Москве мне сказали, что Кожевников ныне служит на лодочной станции в Сестрорецке, но это оказалось ошибкой - Петр работает тамадой. На его визитке написано: «Свадьба. Корпорат. Новый год. Фото- и видеоуслуги», на сайте - благодарности от клиентов и «начальника военного факультета Подсумкова».
Помимо всего прочего, Петр - депутат муниципального собрания в Выборгском районе Петербурга.
На вопрос про жизнь «социально уязвимых слоев» в его округе Петр отвечает кратко:
- Достойно, гордо и мученически вымирают.
Он хорошо знает нравы спальных районов, хотя родился на Васильевском. Но уже много лет он здешний, озерковский и видит беспощадную смену поколений:
«Их дети спились, те самые дети, которые говорили: „Мама, не пей! Мама, не кури!“, теперь спились сами, и уже их дети им это говорят: „Папа, не пей!“ А я их встречаю, как городской дурачок, и говорю: „Ребята, милые мои! Не пейте, не курите, не колитесь!“ - „Ой, да, дядя Петя, а мы вас видели в „Ментах“, как вы там в рыло дали!“ - и весь разговор. Живу на последнем этаже, рядом чердак, все вижу как на ладони - и шприцы, и как убегают, и через мою парадную все проходит, вся эта социальная жизнь.
… Старики приходят очень робко, можно сказать, коленопреклоненно. Ты с ним просто разговариваешь, не орешь матом - они оттаивают. Больше всего им надо с кем-то поговорить, такое страшное одиночество, такая богооставленность. Вот недавно такая бабушка с детьми, и мальчик говорит с отчаянием: ну я же сэкономил, сэкономил эти тридцать копеек. Тридцать копеек, ну ты подумай! Плюнуть в лицо тем, кто это сделал.
… Я пошел в ночную палатку, беру то, то и то, и понимаю - очень сложный подсчет. А она без калькулятора - р-раз, и мгновенно все подсчитала. Я говорю: „Как?“ А она: „У меня, видите ли, два высших образования“. Вот скажи - это правильно? Так и должно быть?
… Идет жестокая видовая борьба. Кругом хищники - и старики попадают. Ну, если меня чуть не в бане ловят, вот вам 500 тысяч кредит, не надо никаких залогов, поручительств - я-то соображаю, сыр в мышеловке, а они? Или когда по радио теплый, нежный материнский голос говорит: доверьте нам вашу квартиру, поезжайте в замечательный пансионат, уход, - я понимаю, что никто из них не доедет до этого прекрасного жилья. Зачистка, идет большая зачистка людей…»
В начале октября в Петербурге проходил международный форум «Империя. Четыре измерения Андрея Битова», посвященный 70-летию писателя. В Доме-музее Набокова на Морской читали доклады, вспоминали, обнимались, пели песни, благодарили и благословляли; приехали Резо Габриадзе, Петр Вайль и Юз Алешковский, дежурно скандалила московская писательница: она пришла на выставку Резо, а здесь какие-то доклады, тьфу.
Вечером мы с Петром Валерьевичем на его «пятерке» едем в театр Ленсовета, на премьеру спектакля по рассказу Битова «Пенелопа».
На Московском проспекте не работает светофор, мигает желтым. Совершенно деморализованный гаишник на перекрестке зажат четырьмя потоками машин.
- Петя, у тебя, помню, книжка такая была, что-то типа «Год людоеда»…Там героический киллер Скунс ищет городского каннибала.
- Была! - подтверждает Кожевников. - Дело в том, что миром правят людоеды. У меня есть такая теория…
Стоим уже пятнадцать минут. Машины отчаянно сигналят, водители матерятся, гаишник мечется.
- Политики, олигархи, вся мировая элита - все это каннибалы. Путь наверх, желание власти над миром - это клиническое людоедство, это страсть к поеданию людей.
- И факты есть?- спрашиваю я с уважением.
- Ну, ты же понимаешь - они скрываются!
Приходит второй гаишник, в машинной массе что-то вздрагивает - и мы победительно вписываемся в поворот.
* ВОИНСТВО * Александр Храмчихин Блокада в сослагательном наклонении
Ленинград могло спасти только превентивное нападение на Германию
Сколько сот тысяч людей загубил Сталин в городе Ленина - точно определить уже невозможно. Формально, конечно, виновником их гибели является Гитлер. Это ясно заранее, на то и Гитлер, чтобы губить русских. Но ведь - глядя правде в глаза - и Сталин был для того же самого, и на его совести жизней ленинградцев никак не меньше. Обратимся к ближайшей исторической аналогии. От осажденного Ленинграда до Большой земли было всего 30-40 км. Это расстояние оказалось роковым. Но остров Мальта находился в блокаде с июня 1940-го до ноября 1942 г., при этом до своих (Гибралтара на западе и Александрии на востоке) было более чем по 1,5 тысячи км, зато враги (Сицилия и Ливия) находились совсем рядом. Осажденный остров представлял собой сплошной камень, поэтому прокормиться своими силами жителям было сложно. Тем не менее, с голода там люди не мерли, и даже более того - воевали и рвали немецко-итальянские морские коммуникации. Хотя, конечно, народа на Мальте было в сотни раз меньше, чем в Ленинграде, да и тепло на Средиземном море круглый год.
Вопрос «можно ли было не допустить блокады» носит сугубо риторический характер. Подобно другим часто возникающим вопросам: можно ли было не подпускать немцев к Москве на расстояние 30 км или не позволить им установить флаг на Эльбрусе. Видимо, единственным способом избежать всего этого было нанесение превентивного удара по Германии в конце апреля или в начале мая 1941 г. Поскольку этого сделано не было, дальше все развивалось по предсказуемому сценарию.
Популярная в либеральной среде мысль о том, что город следовало сдать, как минимум сомнительна. Во-первых, нет уверенности, что в оккупации ленинградцам было бы хоть немного легче, чем в блокаде. Про судьбу культурно-исторического наследия Питера вообще нечего говорить. Во-вторых, немцы получили бы порт на Балтике, высвободили бы значительную группировку для удара по Москве с севера и для блокирования Мурманской железной дороги. Тогда для нас стала бы более ясна роль союзнической помощи (по принципу «потерявши плачем»). Вообще, в 1941 году сложилась столь критическая для нас ситуация, что любое новое поражение могло оказаться решающим. Вполне вероятно, что падение Ленинграда именно таким катастрофическим фактором и стало бы.
Впрочем, город мог пасть и без сознательной капитуляции, а «естественным путем», так, как пали, например, Минск или Киев. В сентябре 1941 г. главным спасителем Ленинграда стал барон Маннергейм, который до конца дней своих, видимо, ощущал себя офицером Российской Империи. Во время «Зимней войны» финская армия продемонстрировала великолепные боевые качества. Летом 1941-го советская 23-я Армия бодро и весело бежала по Карельскому перешейку от наступавших финнов. Однако финны, дойдя до старой границы, прекратили наступление. По сути, они вообще прекратили воевать до 1944 года, игнорируя истерики Гитлера. Они не наступали между Ладожским и Онежским озерами, не пытались организовать настоящую блокаду Ленинграда. Они не пробовали перерезать вышеупомянутую Мурманскую железную дорогу, хотя стояли совсем недалеко от нее. Надо отдать должное Сталину, он оценил это: отпустил Финляндию в 44-м, а не оккупировал ее.
Еще падение города в 41-м предотвратил Балтийский флот. Советский ВМФ в ходе Великой Отечественной в целом не продемонстрировал способностей к ведению морской войны. Однако, когда немцы подошли к Питеру по суше, флот получил возможность работать по ним своей артиллерией прямо из Кронштадта и с Невы. 305-мм орудия линкоров, 180-мм пушки крейсеров и 130-миллиметровки эсминцев, а также находившиеся на суше орудия Научно-исследовательского морского артиллерийского полигона (среди них имелись даже монстры калибром 406 мм) имели убедительный успех против танковых и механизированных колонн Вермахта, которые никак не могли им ответить. Люфтваффе очень старались помочь сухопутным войскам, однако результаты их ударов оказались крайне ограниченными. Флот уцелел, город выстоял.
Есть, впрочем, и версия, согласно которой Гитлер сознательно отказался брать Ленинград. Якобы он именно хотел уморить город блокадой. Поэтому забрал у группы армий «Север» 4-ю танковую группу Гепнера, перебросив ее на московское направление в тот момент, когда она вышла к южным окраинам города на Неве. Правда, это версия немецких генералов. Возможно, Гитлер просто считал, что город теперь и так падет, его можно взять пехотой, а танки нужнее под Москвой. Не вышло.
Видимо, невозможно было и снять блокаду раньше, чем это случилось в реальности. В течение двух лет война на участке Восточного фронта от Москвы до Баренцева моря была тяжелым кошмаром для обеих сторон. Лесисто-болотистая местность не способствовала наступлениям, но очень помогала обороне. Поэтому здесь не было такого «размаха маятника» в тысячи километров, как на юге, зато жертвы были такими же колоссальными. Попытка 2-й Ударной армии весной 1942 года выйти в глубокий тыл осаждавшим Ленинград немцам закончилась полной гибелью армии в новгородских лесах и болотах. Именно там сдался немцам генерал Власов. Гитлер уверился в надежности немецкой обороны на севере и стал выдергивать отсюда войска на другие участки фронта. Благодаря этому в январе 1943 года советским войскам удалось прорубить узкий коридор между Большой землей и котлом вдоль берега Ладоги и проложить по нему временную железную дорогу. Однако полноценным прорывом блокады это не стало, пришлось ждать еще год. За это время немцы превосходно укрепились, они вообще практически в любых условиях отлично строили оборону, а тут им помогала сама природа. С другой стороны, у группы армий «Север» продолжали отнимать лучшие войска, взамен давая резервистов.
Если бы наступление, начатое Ленинградским, Волховским и 2-м Прибалтийским фронтами против 18-й немецкой армии 14 января 1944-го, проводилось бы, например, в 1942 году, оно почти наверняка закончилось бы колоссальными жертвами и без малейших успехов. К 44-му воевать мы научились. Разумеется, советские войска имели заметное количественное превосходство, но оно в значительной степени было нейтрализовано свойствами местности и немецкими долговременными укреплениями. Советское командование сумело провести скрытное развертывание сил, в частности под носом у немцев перевезло по морю новую 2-ю Ударную армию на Ораниенбаумский плацдарм. Наконец-то советские ВВС достигли полного превосходства в воздухе. Массированное применение авиации, в том числе дальних бомбардировщиков в роли самолетов поля боя, а также крупнокалиберной артиллерии, корабельной и наземной, позволило почти мгновенно взломать немецкие укрепления, после чего сказалось и наше численное преимущество. Оборона 18-й армии развалилась на удивление быстро (наши сами такого не ожидали, про немцев и говорить нечего), к началу марта прифронтовой с сентября 41-го Ленинград превратился в тыловой город. 2-й Прибалтийский фронт, составлявший южный фланг советской группировки, выполнил не все поставленные задачи, однако его участок изначально считался второстепенным.
Прорыв блокады Ленинграда избавил от кошмара второй по величине город страны. И именно с этой операции началась кампания 1944 года - лучшая в истории отечественных Вооруженных сил.
* СОСЕДСТВО * Дмитрий Данилов Полюбить Купчино
Путь к сердцу Петербурга лежит через его окраины
Рыбацкое
Станция Рыбацкое, самый край Петербурга. Тихий вечер. Сижу на скамеечке. Передо мной - железнодорожные пути, за ними - длинное здание каких-то, судя по всему, станционных служб. За моей спиной - привокзальная площадь, вход в метро, маршрутки, автобусы, нагромождение домов микрорайона Рыбацкое. В окнах домов зажигается свет, и от этого возникает странное ощущение - смесь уюта и тревожности.
У платформы останавливается электричка из области. В электричке дикое количество народа. Странно, будний день - и такая толпа. Толпа вываливается из дверей электрички и идет по платформе в сторону метро. Преобладают дачники. Преобладают пожилые дачники. Преобладают старухи. Сколько же старух. Старухи, старухи и старухи. И старики. Старая старуха со старым стариком. Ветхий старик со своей древней старухой. Или старик без старухи, но это редко. Или старуха с кем-то более молодым и здоровым. Например, восьмидесятилетняя старуха со своим более молодым шестидесятилетним сыном и совсем молодой сорокалетней внучкой, которая в этой толпе выглядит практически как резвящийся непослушный ребенок.
Старуха со стариком, обоим лет по семьдесят. Подходят к скамеечке, старик ставит рюкзак на скамеечку. Старуха открывает рюкзак, роется в нем, что-то там в рюкзаке распределяет и упорядочивает, достает что-то другое из своей авоськи и кладет это что-то в рюкзак. Старик смотрит вперед, туда, где толпа спускается с платформы по лестнице на привокзальную площадь. Лестница неширокая, и толпа продвигается медленно, как песок в песочных часах. Старуха завязывает рюкзак, и старик говорит: пойдем, а старуха говорит: подожди, вон народу сколько, а он говорит: пошли, пошли, берет рюкзак, и на его лице такое выражение, что при взгляде на его лицо в голове почему-то проносится слово «блокада». Он идет туда, к лестнице, и его старуха следует за ним.
А вот совсем древняя старуха, ей лет девяносто или сто, или еще больше. Одна. Тащит тележку на колесиках. Она тоже, наверное, была на даче и вот, вернулась в город. Сейчас она медленно-медленно бредет к лестнице.
Электричка уехала, толпа постепенно просочилась с платформы на площадь и дальше к метро. На перроне никого не осталось.
Мимо медленно едет, погромыхивая, грузовой поезд - длинная цепочка цистерн, перевозящих нефтепродукты. Наконец, промелькнула последняя цистерна, поезд уплыл в направлении далекой станции Мга. И стало совсем тихо.
Только слышно, как где-то далеко идет поезд - в паре километров проходит параллельная ветка.
Это был один из тех редких, особенно в огромном городе, моментов, когда кажется, что мир затих и остановился. И даже звуки, которые объективно вроде бы имеют место (шум далекого поезда, гул транспорта в микрорайоне Рыбацкое, звуки голосов с площади), не нарушают тишины, а воспринимаются как ее составляющие части. Мыслительный процесс постепенно сходит на нет, все внутри и снаружи замирает и останавливается, и хочется вот так сидеть долго-долго, и слушать эту звучащую тишину, но нет, удержать это состояние надолго не получается, темнеет, на платформе появляется шумная компания подростков, на путях зеленый маневровый тепловоз начинает таскать туда-сюда цепочки вагонов, надо уже ехать, пора, назначена встреча, люди ждут, да, пора ехать, пора возвращаться в повседневность.
Улица Белы Куна
Было время, когда я Петербург не очень любил. А потом полюбил. Причем, полюбил я его не за Невский проспект или Дворцовую площадь, не за Петропавловскую крепость, разводные мосты белыми ночами или «Неву, одетую в гранит». Так получилось, что я полюбил Петербург за Купчино, за проспект Энергетиков, за метро «Елизаровская» и «Ладожская», за улицу Савушкина. За все это вместе. Я полюбил этот город за его окраины.
На протяжении довольно многих лет я ездил в Питер исключительно ради развлечения - к друзьям, один или в компании москвичей. Пребывание в Петербурге сводилось, в основном, к кухонным посиделкам и прогулкам по центру (по оси «Московский вокзал - Дворцовая площадь», по набережным, немного - по Васильевскому и Петроградской). Плюс, конечно, Пушкинская, 10 (в ее еще первозданном виде), выставки, концерты.
Мне довольно быстро надоедали бесконечные сплошные ряды домов одинаковой высоты, прямизна нешироких улиц. Схема питерского метро с его сначала тремя, потом четырьмя линиями казалась мне верхом запутанности (в отличие от простоты и ясности схемы московской подземки с ее десятком с лишним линий). День на третий начинало дико хотеться в Москву. И когда я ранним утром выходил из Ленинградского вокзала на хаотичный пестрый простор Комсомольской площади, меня охватывал москвофильский экстаз.
Потом начались поездки в Петербург по делу - у меня появилась там работа. Я был главным (и единственным) редактором одной небольшой отраслевой газеты, которая выходила раз в месяц (что для газеты довольно-таки смешно). Две недели я находился в Москве, собирая информацию, делая интервью и так далее, а на следующие две недели ехал в Питер, где находился офис газеты и где осуществлялась верстка. Эта нелепая схема работы была продиктована некоторыми объективными обстоятельствами.
Это было девять лет назад, в конце 1998 года. В первый мой приезд начальство разместило меня в однокомнатной квартирке в Купчино, на пересечении улиц Бухарестской и Белы Куна. Квартирку, которая располагалась в угрюмом сером девятиэтажном доме, предоставили какие-то знакомые, которые в это время жили в другом месте. Нормальное, вполне уютное жилище. Кровать, холодильник, телевизор. В чистом и опрятном совмещенном санузле очень сильно пахло фекалиями. Что-то с канализацией, сказала хозяйка, все время такой запах.
Ну да, что-то с канализацией. Понятно.
Из окон была видна улица Белы Куна. По улице Белы Куна непрерывным потоком ехали машины, автобусы и маршрутки. Напротив стоял такой же дом, серый, с водяными подтеками на стенах. Правее виднелся перекресток с Бухарестской, там периодически погромыхивали трамваи. На этой улице тоже были серые дома, такие же, как на Белы Куна. Черный асфальт, грязный снег, машины, дома. Купчино.
Утром (не то чтобы ранним) надо было ехать на работу в офис на Невском - или в верстальный цех на Школьной улице, в дальний северо-западный конец города.
Если надо было ехать в офис, садился на двадцать пятый трамвай. Сначала он ехал по широкой и просторной Бухарестской. Странное дело: если в Москве какая-нибудь улица широка и просторна, то она выглядит бодрой и оптимистичной - а вот широкая и просторная Бухарестская улица была величаво печальна. Может, это из-за серого неба, снега и серых домов - трудно сказать. Вообще, маршрут двадцать пятого трамвая представлял собой какой-то путь скорби. Широкая, просторная и печальная Бухарестская, потом Волковское кладбище, остановка «Храм св. Иова Многострадального», угрюмейшая Камчатская, потом Расстанная (тут все сказано названием), Лиговка (тут тоже все понятно, сами небось видели). Выходил я у Московского вокзала. Дальше - пешком по Невскому или одну остановку на метро, ничего интересного.
Если надо было на верстку, ловил машину до «Электросилы» (тогда это стоило фантастически дешево, можно было доехать за 20 рублей), потом на метро до «Черной речки», затем на маршрутке по улице Савушкина мимо кварталов чудесных двухэтажных домиков, построенных пленными немцами, мимо супермаркета «Супер Сива» (что такое Сива? Что означает это кошмарное, хуже матерного, слово?), а за супермаркетом начинается район новостроек, довольно приятный на вид, состоящий из симпатичных, хотя и очень простых, желто-белых домов.
Из квартиры дома на Школьной, где осуществлялась верстка, был виден Финский залив, Крестовский остров и стадион имени С. М. Кирова.
Обратно возвращался другим путем - до «Елизаровской», потом на маршрутке. Отъехав от метро, маршрутка недолго петляла по сумрачным улочкам и выезжала на длинный-длинный мост около станции Фарфоровская. Внизу сияли прожектора, мелькали бесчисленные железнодорожные пути. Бесконечный мост заканчивался, начиналась улица Белы Куна, еще пару кварталов - и приехали. Здравствуй, темный подъезд. Здравствуй, маленькая уютная квартирка. Здравствуй, запах фекалий.
И так каждый день. Утром с Белы Куна на Невский или на Школьную, вечером на «Елизаровскую» и на Белы Куна.
Иногда приходилось заезжать в переулок Каховского на острове Декабристов. Переулок Каховского - тихое полузаброшенное место недалеко от метро «Приморская». Там жил мой начальник-работодатель. От метро к искомому дому надо было идти по трудноопределимому пустому месту. Это была просто поверхность земли, из которой росли редкие деревья и по которой туда и сюда змеились протоптанные в снегу тропинки. Объясняя как добраться, шеф сказал по телефону: выйдешь из метро, направо, а потом иди прямо и держись правее. На месте обнаружилась масса возможных направлений, каждое из которых вполне соответствовало бы этому туманному описанию, но мне все же как-то удалось найти нужное здание - старый обшарпанный пятиэтажный дом, построенный, судя по всему, на рубеже XIX и XX веков. Вокруг стояло еще некоторое количество строений - в основном, серые кирпичные пятиэтажки. Тут и там шныряли какие-то люди, имевшие вид то ли опрятных бомжей, то ли местных жителей, ведущих нездоровый образ жизни. Было такое ощущение, что все люди, которые попадались мне от метро до переулка Каховского, вышли из окружающих серых домов за сигаретами или за пивом на опохмел.
Наконец, уже под Новый год, первый номер газеты вышел в свет. Получена первая после августовского дефолта зарплата, ура, теперь некоторое время будет на что жить, и даже можно потихоньку начать отдавать накопившиеся долги, домой, в Москву, в Москву. Промелькнул Обводный канал с вечной автомобильной пробкой на набережной, промелькнул длинный-длинный мост рядом со станцией Фарфоровская, по которому ездила маршрутка от «Елизаровской» до Бела Куна, промелькнули яркие оранжевые фонари проспекта Славы, промелькнула станция Обухово, поезд «Аврора» набрал ход… Вдалеке виднелись огоньки далеких окраинных многоэтажек.
Вдруг с удивлением обнаружил, что очень не хочется уезжать из Петербурга, и хочется поскорее снова сюда приехать. За две предновогодние недели 1998 года, проведенные на улице Белы Куна, в моих отношениях с этим городом что-то неуловимо, но очень сильно изменилось. Все равно, как если бы был поверхностно знаком с человеком, часто встречался с ним в светской обстановке, общался на уровне привет-как-дела, вполне любезно, но не более того. Симпатичный, вроде, человек, да. А потом так получилось, что пришлось делать вместе с этим человеком какую-то длительную и непростую работу, познакомились ближе, побывал у человека дома, увидел его в житейских, бытовых ситуациях… И проникся к человеку не светско-поверхностной, а настоящей, сильной симпатией.
Примерно так и у меня вышло с Петербургом.
Проспект Энергетиков
В течение следующих двух лет я ездил в Петербург каждый месяц, а иногда и чаще. Останавливаться приходилось обычно в центре. Но однажды работодатели в силу каких-то обстоятельств поселили меня в ведомственной гостинице ГИБДД на проспекте Энергетиков.
А место это, в общем, так себе. Наискосок за перекрестком - Большеохтинское кладбище. Вокруг - пятиэтажечки, какие-то гаражи, автомастерские, и все в таком духе. В соседней с отелем пятиэтажке - небольшой продуктовый магазин. Других магазинов поблизости не было. Около магазина постоянно сидела на корточках группа азербайджанцев - иногда этих мужчин можно было увидеть внутри магазина. Они периодически перебрасывались отрывистыми фразами на, кажется, азербайджанском языке.
Добираться до гостиницы надо было от метро «Ладожская». Тогда там еще не было Ладожского вокзала, и площадь около метро представляла собой замусоренную асфальтовую поверхность, уставленную какими-то неопрятными лотками, ларьками и омерзительного вида торговыми павильончиками. В сторону проспекта Энергетиков ходили старые раздолбанные желтые маршрутки, это были даже не «газели», а «рафики» - таких сейчас уже практически не осталось, а тогда еще были. Полуразваливающиеся «рафики» с надсадным ревом своих изношенных донельзя двигателей ехали от метро «Ладожская» к проспекту Энергетиков мимо каких-то свалок, сараев, кособоких построек и прочего ужаса.
Гостиница ГИБДД имела форму вертикально стоящего довольно высокого цилиндра. Меня определили в двухместный номер, пообещав никого не подселять. В номере были две кровати, стол и два стула. Удобства в прихожей, одной на два номера. Удобства довольно неудобные - можно было бы назвать их неудобствами. Ни телевизора, ни холодильника, естественно, не было. Скорее общежитие, чем гостиница.
Во всей гостинице - а особенно в моем номере - за долгие, видимо, годы установилась вязкая, почти осязаемая атмосфера скуки, тоски и уныния. В комнате сильно пахло человеческой грязью, такого запаха можно достичь, если взять одежду, которую, не снимая, носило человек пять в течение примерно двух недель, кинуть ее в ванну, залить водой и оставить так на несколько дней. При этом никаких видимых источников этого запаха обнаружено не было. Возможно, это и есть запах скуки, тоски и уныния.
Я старался проводить в гостинице как можно меньше времени. Приходил ближе к ночи или совсем ночью, стараясь особо не смотреть по сторонам и не дышать носом, входил в номер, запирал его на ключ, ложился и засыпал. Утром во мне боролись два желания: поспать подольше, благо график свободный и можно особо не торопиться, и поскорее покинуть это во всех отношениях прекрасное помещение. Побеждало обычно второе.
Как ни странно, после этого не совсем приятного опыта Петербург стал для меня уже совсем как родной. Если продолжать аналогию с человеческими отношениями, это примерно то же самое, что вместе с хорошим приятелем, который еще пока не стал другом, побывать в какой-нибудь переделке или, допустим, сильно, нелепо и смешно напиться. Наутро приятели идут к метро и, конфузливо улыбаясь, прощаются: давай, старик, весело получилось, да, ну ладно, ничего страшного, прорвемся, давай, завтра увидимся. И хотя в пережитом совместно приключении не было ничего особенно хорошего, оба чувствуют, что оно их каким-то образом немного сблизило. Нечто подобное я чувствовал, когда сдавал ключи администраторше гостиницы ГИБДД, ловил такси до вокзала, а потом ехал в московском поезде мимо Обводного канала, станции Фарфоровская и ярко освещенного проспекта Славы.
Веселый поселок
А недавно я приехал в Петербург на два дня специально, чтобы погулять по его окраинам. И за этот срок мне удалось довольно много где побывать. Проехал по Дороге в деревню Новая (это официальное название дороги), немало удивив таксиста такой экзотической, с его точки зрения, просьбой. Побывал на станции Ржевка - там, где начинается Дорога Жизни. Побродил по Рябовскому шоссе мимо аккуратно-скромных желтых домиков и желтых же деревьев. Побывал в удивительном, потаенном месте - на плотине Порохового завода. Прошел пешком насквозь Веселый поселок. Помню, лет восемь назад один питерский таксист рассказывал мне страшные вещи об этом месте. Говорил, там одни наркоманы, могут запросто убить среди бела дня прямо на улице, и якобы даже таксисты частенько отказываются туда ехать. Решил прогуляться по этому страшному месту, дворами - и ничего подобного не обнаружил. Все тихо, мирно, мамаши прогуливаются с колясками, мужички пьют пиво у магазина, группка молодежи в майках «Алисы» и с жалкими подобиями «ирокезов» на головах идут куда-то по своим молодежным делам. Дома пятиэтажные и повыше. Кое-где строятся дома новые, пусть и не элитные, но вполне добротные. Нормальный такой поселок. Пусть и не особо веселый.
Побывал на станции Рыбацкое, в Озерках и Шувалове с их древними рассохшимися дачками и неприступными коттеджами.
И еще в некоторых местах побывал.
Не могу сказать, что я увидел или почувствовал что-то принципиально новое, что бы изменило мое восприятие петербургских окраин. Разве что как-то особенно бросилось в глаза, насколько они отличаются от московских. Столичные - основательны, петербургские - призрачны и зыбки, как и, собственно, весь этот город; простите за чудовищную банальность. Московские органично связаны с центром, о петербургских такого не скажешь. Московские местами нарядны и вызывающи, петербургские - скромны и даже словно бы стесняются самих себя.
Московские… Петербургские… Опять получаются какие-то банальности, не хочется продолжать этот бесконечный ряд московско-питерских противопоставлений, все эти поребрики и бордюры до невозможности надоели, просто - окраины двух столиц очень сильно отличаются, если для кого-то это не очевидно, следует всего лишь визуально и эмоционально ознакомиться с предметом. И станет ясно, что перепутать питерские и московские окраины может только человек, находящийся в таком же состоянии, что и главный герой фильма «Ирония судьбы, или С легким паром» в момент его прибытия в Ленинград.
Яхтенная
Станция Яхтенная на самом краю города, даже не станция, а небольшая платформа пригородных электричек. До московского поезда оставалось еще часа два с половиной, гулять было уже лень, и я решил прокатиться немного на электричке - просто так, как в детстве. Справа над железной дорогой возвышается длинная эстакада, по ней проезжают редкие машины. Стоило ли строить такую огромную эстакаду ради этих редких машин - тем более что поезда здесь ходят редко. Еще правее - дома Школьной улицы, в одном из которых девять лет назад осуществлялась верстка той самой небольшой отраслевой газеты. Левее эстакады - горы непонятно чего, то ли грунта, то ли мусора. Туда один за другим приезжают КамАЗы и вываливают из своих кузовов то ли грунт, то ли мусор. На соседней скамеечке сидит полная, хорошо одетая интеллигентная женщина. Она элегантно, с достоинством пьет из банки пиво «Охота крепкое». Сейчас приедет старая, с округлой физиономией, электричка до Финляндского. Не хочется уезжать, но надо - скоро поезд, в Москву, в Москву.
Москва
Когда я ранним утром вышел из Ленинградского вокзала на хаотичный пестрый простор Комсомольской площади, увидел бомжей на остановке сорокового автобуса, ментов, проституток, уборщиков мусора в оранжевых куртках, синие туалетные кабинки, темную громаду гостиницы «Ленинградская», огромную рекламу фабрики «Большевичка», серую башню здания МПС с часами, высотку бывшего Минтрансстроя, Казанский вокзал, универмаг «Московский»… когда я все это увидел, меня охватил москвофильский экстаз.
* МЕЩАНСТВО * Михаил Харитонов Еда в незнаемое
Европейская гастрономия на российской почве
Главной советской мечтой было изобилие, «чтобы все было». Мечтание это, как и полагается в диалектическом материализме, имело две стороны: чтобы всего было много и чтобы много было - всего. Первое относилось к количеству и мерилось в штуках и тоннах: бесконечный магазин, набитый булочками, ешь не хочу. Второе - к качеству: чтоб булочки были не черствые, а тепленькие-мягонькие. Венчал мечтания синтез: СОРТНОСТЬ. Чтобы булки были не одинаковые, а разные, от простых нарезных до калачей и маковиков.
Тут- то все и застопоривалось. Советская система не могла «дать сорт». Остальное она умела. Поднатужившись, плановая экономика была в силах завалить булками полмира. Наведя «порядок и госприемку», она была даже способна обеспечить теплость и мягкость каждой второй булочки. Но вот сделать их разными, «на всякий прихотливый вкус», -это уже было непосильно. Нет, запредельно. «Трансцендентно».
Тот факт, что «у них Там» - то есть на Западе - проблема сортности не то что решена, но вообще никогда не была проблемой, казался в те годы безумно соблазнительным и смущающим обстоятельством. Материальные свидетельства непостижимой способности «забугра» ПРОИЗВОДИТЬ РАЗНИЦУ коллекционировались и хранились, как святыня. В интеллигентных советских семьях сберегались такие ценности, как разнообразные хитрые коробочки, чайные жестянки, пустые бутылки из-под заморских напитков. У одного друга нашей семьи - кстати, ученого с немаленьким именем - кухня была заставлена рядами причудливых бутылок, залакированных вместе с этикетками, чтобы сохранить товарность вида. Хозяин эти бутылки с гордостью демонстрировал и даже охотно принимал в подарок пустую тару, если она была из-под чего-нибудь интересного - скажем, из-под редкого ликера.
Конечно, дело тут не в стекляшках как таковых. Но - в цветущей сложности, когда одно не равно другому, а другое третьему, когда все разное, и разное по-своему. Чего в нашей стране не могли не только осилить, но и помыслить.
Случаев убедиться в этой фатальной неспособности хватало. Напомню, как она сыграла в очередной раз именно что на булочках. На Олимпиаде-80, когда Москва готовилась принять рой интуристов, нужно было как-то сымитировать западный фастфуд. Ненадолго, на месячишко-другой. При этом вопрос стоял о престиже государства в глобальном масштабе, на этом в Союзе не экономили. В результате по всей Москве стали продавать «булочки калорийные» - испытанную советскую модель за 9 коп. Которая одним своим названием пробуждала в зажратом западном туристе, смертельно боявшемся калорий, дрожь и протест. Хорошо, что настоящие западники не пожаловали из-за бойкота, а приехала в основном шантрапа из третьего мира, которая ценила дешевизну. Зато остановки в метро объявляли по-английски и продавали сервелат в пакетиках.
Кстати, о сервелате. Как выяснилось, «когда, откровенно говоря, было уже поздно» (Булгаков), советский товарно-продуктовый импорт был сильно круче среднезападного ширпортреба. К примеру, финский сервелат - тот самый, который мы, рожденные в СССР, не забудем никогда, - на месте производства шел за люкс и стоил недешево. Но Советский Союз приобретал эту роскошь за относительно умеренные деньги - поскольку с Финляндией были особые отношения, поскольку внешторговские умели сбить цену, поскольку, наконец, закупалась колбаска в огромных количествах и заказы делались на пятилетку вперед, за что рыночная экономика предусматривает серьезные скидки. То же касалось югославской обуви и прочих зарубежных приятностей. Когда же в «новую Россию» завезли товарец экономического класса, наступило запоздалое прозрение. Никогда не забуду выражение лица одной приветливой хозяйки, которая попыталась угостить друзей самодельной пиццей с «золотой салями», только-только появившейся в магазинах: красивой, вкусно розовой, «не то что наша». Тут-то и случилась подлянка: хитрая колбаса, подвергшись термообработке, изменила цвет, стала химически красной, мухоморно предупреждающей «не ешьте меня». Краснятину попробовали скормить кошке, та брезгливо выгребла угощеньице из мисочки.
О да. Многое можно вспомнить про ТЕ продукты - бронебойные «Сникерсы», ликер «Амаретто» с ароматом цианистого калия, водку «Белый орел». Эту, с позволения сказать, пищевую пирамиду венчал спирт «Ройял», solus rex того мира - фунфырь-литровка чистенького. Однажды при мне на ящиках с «Роялем» (как называли его все участники пищевой цепочки) два коммерсанта-затейника пытались обменять комплект орденов Славы трех степеней на лакокрасочные материалы. К сожалению, участники переговоров по ходу кушали «Рояль», разведенный химическим соком, и к тому же закусывали польскими шоколадками Lady, поэтому к консенсусу прийти не успели. Ну да люди тогда много чего не успевали, время было такое.
Но тогда же мало-помалу стали появляться - по безумным ценам, в особенных местах, но у нас, здесь! - всякие заморские фрукты, экзотические блюда. Довольно быстро нисходившие по стоимостной шкале: от шикарного к просто дорогому, от дорогого к доступному, обыденному, не вызывающему трепета.
Собственно, о нем я и хотел бы поговорить. О трепете.
1991. Лягушачьи лапки
Про то, что французы улиток едят и тем сыты бывают, я узнал в школе, кажется, классе в третьем, - и не поверил. Чтоб вот так уж прямо улитку и лягву - она ж зеленая, противная. Потом пришлось признать: да, французы едят улиток и лягушек и вполне бывают тем сыты. Не то чтобы понял, но смирился.
Еще меньше я мог понять, чему тут завидовать. А завидовали всерьез: «у нас такого нет». Если хочется скушать фрикасе из лягушек, можно их наловить и приготовить. Уж чего-чего хватает в Подмосковье, так это земноводных.
Когда я высказывал свое мнение вслух, на меня смотрели снисходительно и объясняли, что наши лягушки в пищу не годятся, потому как они наши, русские. А во Франции водятся французские лягушки, которые вкусны и благоуханны. Когда я спрашивал, чем же они отличаются, на меня смотрели совсем снисходительно и пожимали плечами: ну не понимает человек, что Там все волшебно, а Тут все плохо.
Кончилось тем, что лягушачий вопрос меня заинтриговал. Будучи к тому моменту любознательным подростком, научившимся, помимо всего прочего, обращению со справочной литературой, я стал выяснять, в чем хитрость. И выяснил, что лягушки в самом деле различаются. В пищу идут лягухи семейства Ranidae, вида Rana ridibunda. С помощью латинского словаря я сначала перевел название как «смеющаяся» и решил, что наши лягвы, наверное, хмурые по натуре. Потом понял, что ошибся с переводом: на самом деле лягушка называется «озерная». Живет она себе прекрасно у нас в России, в озерах и реках, кушает рыбных мальков и считается сельхозвредителем. От более привычных нам лягв системы Rana temporaria (травяная) и иже с ними отличается цветом: она не бурая, а зеленая. Но - наша, родная. Более того, по слухам - такого в справочниках не писали, - социалистическая родина выращивала этих лягух на тайных фермах и продавала во Францию за валюту.
Потом я несколько раз слышал рассказы о том, как ели лягушек. А в голодном девяносто первом году прочитал «Роковые яйца» Булгакова, где профессор Персиков с тоской вспоминал издохшую суринамскую пипу. У меня возникло ощущение, что лягушка умерла вовсе не от бескормицы: оголодавший профессор ту пипу съел, потому и мучился.
Догадка была неприятной, особенно если учесть, что Булгакова я читал в очереди за гуманитарной помощью. Жена ходила с пузом, ждали дочку, и нам «было положено». Разумеется, положенного мы бы ни в жизнь не получили, но ушлая теща как-то исхитрилась, выбила льготу. У меня была бумажка. По ней я получал «на жену» говядину - кажется, испанскую: пиленые ломти цвета застарелого пролежня, сизо-багровые. Чтобы их получить, нужно было выстоять часа полтора-два. Очередь навылет тянулась сквозь мертвый магазин с пустыми полками-гробиками, без продавцов, и каждый в этой очереди был готов убить другого. Стояли мамы с колясками, стояли бабки, державшие на руках прибитых, молчаливых детей. На мужиков косились, ненавидя их особенно и специально. За то, наверное, что не сумели навести порядок в стране и теперь стоят за подачкой.
Я ежился под этими взглядами, но не уходил - нам нужно было мясо. Перелистывал журнал с Булгаковым и думал: а что, если бы давали не говядину, а мясо суринамской пипы? И приходил к выводу: люди стояли бы так же, только еще больше лютели друг на друга. Ибо соседа по очереди ненавидят не только по шкурным причинам - может не хватить, - но и как свидетеля собственного унижения.
И вот тогда-то до меня вдруг дошло, откуда у французов лягушки и улитки. Дошло очень конкретно, всерьез. Краткий экскурс в историю подтвердил догадку.
Изначально лягушки не были деликатесным блюдом, равно как и пресловутые улитки эскарго. Это пища беднейших крестьян, которые жрали пакость с обыкновенной голодухи. А так как голод в средневековой Франции случался периодически - плохо жили пейзане, ой, плохо, - лягушек жрать привыкли.
Важно, однако, что французы сделали дальше. Вместо того чтобы прятать сей факт под спуд - лягушек ели, ужас какой! - они внесли это блюдо в национальный кулинарный пантеон. Внесли торжественно, довели до ума усилиями лучших кулинаров, превратили в предмет гордости. «Когда б вы знали, из какого сора», короче. Умно, дальновидно. Нам бы так.
Да, о дегустации. Я впервые попробовал лягушачьи лапки в девяносто девятом, что ли, году, в московской ресторации «16 тонн». Лапки были густо политы чесночным соусом, который забивает вкус, оставляя едоку «ощущение консистенции».
То, что я съел, напоминало курицу, кормленную рыбой. Ничего особенного, кушать можно.
1993. Эскарго
Про улиток я узнал тогда же, когда и про лапки. И опять же не вдохновился.
Но вот обстоятельства их опробования запомнил очень хорошо.
В девяносто третьем году была жаркая осень - в политическом смысле. В климатическом зима выдалась не лютой, но я сильно мерз, так как постоянно ходил голодным. У нас уже родилась вторая дочка, у меня не было нормальной работы, у жены работы никакой, у моих родителей тоже. Имелась бабушкина пенсия и какие-то мои занятия разной степени успешности. Достаток основывался на перепродаже - противной, нудной, иногда опасной. Но это была не работа, а «так».
Некоторые товарищи устроились не то чтобы надежнее - всякая надежность в то время была химерой, - но как-то позитивнее, что ли. Например, один мой приятель, вообще-то работая в Генштабе в средних чинах, добавил к скудному офицерскому жалованью доходы от продажи кассет с «хорошим кином» в диапазоне от «феллини-антониони» до «хичкока». На этот рынок серьезные игроки не ходили, предпочитая фильмы «со Шварцем» и «эротику», так что выжить было можно. Спрос, как ни странно, наличествовал. Двадцать видаков, тихо жужжа, перекатывали то Гринуэя, то Валериана Боровчика, то Йоса Стеллинга, то каких-нибудь никому не известных азиатов. Все это сбывалось по знакомым и знакомым знакомых. Потом приятель организовал несколько «точек» в стратегически важных киноместах, а дальше я не помню.
То был, можно сказать, апофеоз созидательной деятельности: процесс переписывания с кассеты на кассету предполагал хоть какое-то приращение материи. Все остальные области, где можно было срубить бабла, предполагали голую перепродажу, как правило, с уменьшением цены перепродаваемого, иногда в сотни раз. Выдрать медный провод и отнести скупщику. Расплавить микросхемы, чтобы добыть из них драгметаллы. Сдать под склад помещение, где находилась биохимическая лаборатория. Короче, сделать из тысячи рублей рубль, но этот рубль заныкать. Полрубля нужно было отломить «рэкету», так и жили. Да, еще проститутки, киллеры и официанты были востребованы. Ну и журналисты, то бишь те же проститутки, киллеры и официанты, только в одном лице.
В тот день у меня был полнейший голяк - даже какое-нибудь «так» не намечалось. Я сидел с ногами в продавленном кресле и читал Ивлина Во. Зазвонил телефон. Муж подруги моей жены приглашал нас на свой день рожденья.
Упомянутый муж был из тех, кому отвалился кусочек позитива: имея отношение к горюче-смазочным и лакокрасочным, он это где-то добывал, кому-то возил и получал с того процент. На процент от этого процента он решил устроить себе и друзьям стильный домашний ужин. Кабаки в те времена не то чтобы отсутствовали, но там могли убить, да и дорого. К тому же его супруга прекрасно готовила.
Народу было немного, в основном из лакокрасочных и горюче-смазочных сфер. Начали с винца, закушали прессованной ветчиной, покалякали о делах. Когда дело дошло до горячего, народ слегка рассупонился, кто-то выпил без тоста, потом пошли на балкон покурить, зашелестели анекдоты «не для дам-с» и скоромные байки. Застолье зажило, задышало. Уже хотелось повысить градус, душа требовала водки.
Тут- то и случился сюрприз.
Жена именинника, напустив на себя таинственный вид, скрылась на кухне. Вернулась она оттуда с двумя тарелками, на которых лежали какие-то плоские блины с выемками. В выемках что-то было.
- Эскарго, - пропела она. - Виноградные улитки в зеленом соусе. - Голос ее полнился снисхождением к невежеству присутствующих, как если бы она представила гостям Ростроповича, а потом пришлось бы объяснять, кто это такой.
Гости перестали есть и беседовать. Воцарилось напряженное экзаменационное молчание.
В сгущающейся тишине улитки были водружены в центр стола. Один из гостей нерешительно потянулся к улитке и тут же отдернул руку, как шахматист, чуть не сделавший неверный ход.
Все взоры скрестились на хозяйке. Та скорчила независимую мордочку: мол, я вас обслужила, теперь вы как-нибудь сами.
- Щипцы нужны, - робко сказал кто-то из лакокрасочных. - Их вроде щипцами едят.
- Это устриц щипцами едят, - подумав, возразил кто-то из горюче-смазочных. - А этих я не знаю даже.
Суровый мужик со скулами в пол-лица достал вещицу из углубления, повертел в руках, попробовал на зуб. Панцирь чуть хрустнул, но не подался.
Виновник торжества посмотрел на жену нехорошо.
Тогда я решил, что терять, в общем-то, нечего, взял штучку и стал ее изучать.
Раковина выглядела довольно прочной. От намерения ее раскусить я отказался сразу. Значит, содержимое как-то добывается, следует лишь понять, как именно.
Отверстие было залеплено какой-то пакостью, внешне напоминавшей птичий помет. Видимо, то был пресловутый зеленый соус. Я поковырялся в нем вилкой и, кажется, зацепил что-то зубчиком. Тогда я покопался уже несколько более осмысленно - да, там нечто упругое, что можно, как я понял, пронзить и извлечь. Через полминуты мне это удалось.
На вилке болталась какая-то маленькая фигня вроде сушеного гриба.
При общем молчании я положил фигню в рот. Пожевал. Впечатления никакого - ни плохого, ни хорошего. Я просто не понял, что это было.
Зато во взглядах лакокрасочных мужиков засветилась неподдельная уважуха. Я ощутил, как расту в их глазах.
Наконец один откашлялся и спросил:
- Э-э… А устрицы как? Их - щипцами?
Этого я не знал, а врать не хотелось. Но демонстрировать некомпетентность не хотелось тоже.
- Сейчас не сезон, - выдал я беспроигрышный вариант. - А кстати, - сообразил я вдруг, - что это мы не пьем? У нас улитки. - Я начал импровизировать. - Они же под… - Тут я остановился, не в силах вспомнить, под какое именно вино их положено употреблять: я не очень понимал, мясо они или рыба.
- Под беленькую, - с внезапно вспыхнувшей во взгляде уверенностью подхватил виновник торжества.
- Ну так, - согласился суровый со скулами. - Они ж, сука, жирные. Хозяйка, где у нас там?
Произошедшее называется ученым словом «аккультурация». Я бы добавил, что она случилась вдруг, сразу. Улитки, только что бывшие ни к селу ни к городу, внезапно стали понятны. Им нашлось место, они обрели гражданство и профессию и даже украсили собой привычную картину мира.
- И лафитнички захвати, - распорядился хозяин дома. - Ща мы по чуточке…
Через пять минут эскарготьерки были пусты, как гнезда по осени. Кто-то из лакокрасочных тихо ругался, скребя вилкой внутри хитрозавернутой раковины, не отпускавшей вкусняшку. Остальные с удовлетворением переглядывались, как люди, совместно пережившие немного рискованное приключение, завершившееся, однако, удачно. Расстались мы друзьями.
Сейчас улитки входят в меню большинства едальных заведений, в чьей рекламе содержатся слова «европейская кухня». Заказывают их, когда вроде и сыт, и еще чего-то хочется. По вкусу - нечто среднее между грибами и мясом.
2003. Шампанское
Я мог бы еще многое рассказать о своих встречах с высокой французской кухней. Например, про те же устрицы, которые я в конце концов освоил и даже где-то полюбил - за муки, вестимо. Про луковый супчик, который сначала вызвал глубокое недоумение, а потом наоборот. Про круассаны, с которыми связана одна забавная история. Но надо и честь знать, поэтому закончу на высокой, вибрирующей ноте.
О «настоящем французском шампанском» я слышал опять же еще в детстве. «Вев Клико» и тому подобное. Попробовать его я, разумеется, и не мечтал. Как, впрочем, и другие напитки Большой Цивилизации, о которых можно было узнать из переводных книжек. Признаюсь: когда я читал детектив, где главный герой пил на какой-нибудь парижской улице «коктейли пряные», меня охватывала лютая, черная ненависть к советской власти. Я никогда не смогу оказаться на той улице и пригубить то, что он там глушит. Пусть даже оно полная фигня, но я-то, я-то никогда не пойму, что это такое - «кампари», «мартини», «односолодовый виски».
Конечно, невозможность была все-таки разная. Например, я знал, что хороший коньяк, даже французский «Наполеон», у нас в принципе продается, только он очень дорог и покупают его только жулики-фарцовщики и члены ЦК. И вдобавок - об этом я тоже слышал - наши армянские не хуже. А вот загадочное кампари попадается только в спецмагазинах вроде «Березки», только круче, и еще его дают пробовать нашим разведчикам перед заброской на Запад, чтобы они там не очень терялись, оказавшись в каком-нибудь баре.
Полюсом недоступности являлось настоящее французское шампанское. Это было нечто божественное, надмирное. По тем же слухам, и на самом Западе оное шампанское считалось роскошью. «А уж нам-то».
Но это лишь один аспект недоступности. Имелся и второй: априорно предполагаемая неспособность нашего сиволапого чушка оценить божественный напиток, даже если бы тот каким-то чудом очутился на его столе. Ибо, как всем известно, французы, различающие на вкус миллион сортов сыра и сто миллионов сортов вина, с шампанским иногда путаются, такой это тонкий напиток. Даже завсегдатай парижских рестораций нет-нет да ошибется в датировке «золотого, как небо, аи». А если налить аи нашему Васе, что Вася сумеет ощутить и понять? Да ничего не сумеет ощутить и уж тем более понять. Потому что язык отбит портвейном «три семерки» и тормозной жидкостью. Впрочем, все мы, даже академики, перед любым, самым завалящим французом - рванина. Куда нам на вершины духа, где живут истинные гурманы и дегустаторы!
Таким образом, французское шампанское оказывалось как объективно недостижимым (оно продается только Там, и даже Там оно дорого и редко), так и субъективно непостижимым: даже если прилетит волшебник в голубом вертолете и нальет, я не смогу понять, как это гениально. Этаким синтезом неукусимого локтя и кантовской «вещи в себе».
Впервые я увидел эту благодать в свободной продаже чуть не последним: все интересующиеся уже знали, что в Москве «это есть». Но я-то не интересовался, зачем мечтать о несбыточном. Я, собственно, зашел в магазин «Вина и сигары» на Тверской за хересом, я тогда очень полюбил испанский херес. Однажды довелось попробовать Tio Pepe - фино, очень сухой, со вкусом гравюры или шахматного этюда, если с чем-то сравнивать. Напиток зацепил, я начал его покупать, благо к тому моменту доходы подтянулись до относительно пристойного уровня. Я намеревался приобрести сандемановский амонтильядо, не нашел, направился к другой полке и увидел бутылку характерной формы с желтой этикеткой, на которой было написано что-то волшебное. Стоила она тоже волшебно. Но все-таки это было оно, то самое, легендарное, руку протяни.
Конечно, я не протянул руку. Я понимал, что даже если в безумии куплю эту бутылку - денег, в общем-то, могло и хватить, - все равно ничего не смогу понять и почувствовать.
В дальнейшем бутылки характерной формы стали распространяться по столице, нежно, но властно завоевывая места на полках. Сначала в центральных магазинах, потом «то там, то сям», далее везде. Увидев «Вев Клико» на полке моего поддомного магазинчика, где раньше одиноко куковал лишь сладкий мартини, я был, скажем так, удивлен. Но еще сильнее меня тряхнуло, когда через неделю я этой бутылки там не увидел. Равнодушная продавщица-бурятка на мой недоуменный вопрос ответила: «Купили». Я не мог понять - зачем купили, почему купили? Неужели эти дураки не понимают, что эльфийская роса - не для грубой человечьей глотки? Но что-то уже сдвинулось в уме.
Финальное откровение ждало меня месяцем позже.
В то утро я вспомнил, что давно не заглядывал в почтовый ящик. В смысле - в ящик для бумажной почты. Месяц, наверное. Или даже два. Наверное, он забит рекламой, но вдруг что ценное, а я не знаю. Я надел халат и спустился на второй этаж, где эти ящики висят.
Рядом с мусоропроводом стояла картонная коробка. В ней были бутылки. Похоже, все это бухло употребили совсем недавно - видимо, у людей был праздник. Праздновали дорого: несколько пузырей из-под хорошего коньяка, длинные винные, тупорылая ликерная, еще какие-то. А сверху лежала бутылочка с этикеткой Moеt Chandon. Пустая. Еще одна такая же втиснута сбоку.
Я смотрел на эти бутылки, которые неизвестные мне люди опустошили вчера или позавчера. Не мороча себе голову размышлениями о том, способны ли понять оттенки вкуса. Не думая о поругании святыни. Просто выпили, бутылки вынесли и все дела.
Наверное, в подобных случаях нужно говорить или делать что-то символическое. Но мне ничего не приходило в голову, кроме той мысли, что лет двадцать назад содержимое коробки вполне могло бы украсить чью-то кухню.
Примерно через год я все-таки попробовал французское шампанское. Хорошее, даже очень.
Но мне было уже все равно.
* ХУДОЖЕСТВО * Ольга Кабанова Рядовое жлобство
Проблемы Петербурга глазами патриота Москвы
Питерский снобизм задел меня впервые десять лет назад, до этого взаимную неприязнь жителей двух столиц я считала выдумкой. Тогда приятель-петербуржец, регулярно наезжавший в мой родной город, нечаянно вышел на Манежную площадь и ужаснулся, узрев, во что ее превратил коммерческий гений Зураба Церетели. «Как вы ему это позволили! Как ты могла такое допустить! Это не Москва! Это Лужковград! Вот теперь и живи в нем!»
Выпад в мой адрес как будто имел основания. В графе «профессия» я в то время писала «архитектурный критик», искренне полагая, что есть такой род занятий. И не по преклонным годам наивная, очень старалась объяснить, почему именно «такое» допустить нельзя. Публиковала статьи в популярной газете, выступала, когда звали, по телевидению и на радио в компании более понимающих и лучше умеющих объяснять, почему именно нельзя, невыгодно и недальновидно так строить и чем несовершенны творения великого мастера жировать на муниципальных заказах, неутомимо ваяя градоначальника в блиновидной кепке. К тому же чаще, чем позволяет профессиональное приличие, цитировала строки Бродского из стихотворения как раз по поводу новой архитектуры написанного: «Но что до безобразия пропорций, то человек зависит не от них, а чаще от пропорций безобразья».
«Лужковград» - больно уродливое словечко, и я зло подумала о питерских умниках, живущих в вонючих дворах и воображающих, что хранят великую европейскую культуру. Но Санкт-Петербург - это не Европа, и не Россия. Ни в одной европейской стране, не исключая нашей, нет города, выстроенного по указке царя-самодура и его потомков-деспотов заезжими авантюрными архитекторами, с варварской удалью, роскошью и шиком воспроизводившими большие художественные стили. Так, что барокко получилось легкомысленно нарядным, но мало набожным, классицизм часто толстоватым в колоннах, модерн избыточно монументальным, а потому недостаточно изысканным, конструктивизм буржуазным, а сталинский ампир, утративший на болотистой почве свою пропагандистскую духоподъемность, наоборот, суровым и серым, как перепивший партиец.
Тут я, конечно, ни на чем не настаиваю. Просто объясняю, почему мне всегда казалось, что рожденные в Ленинграде хранят не великую европейскую культуру, а величественные русские амбиции быть супер-европейцами. И к этому их подвигла наша любимая классическая поэзия, в которой об этом городе ничего, кроме очень хорошего.
Но о чем это я! Кто бы спорил, Питер красив, местами восхитителен и не устает изумлять национальными особенностями своих барочных, ампирных и модерных шедевров. А как замечательно разнообразна его рядовая историческая застройка! В центре можно рассматривать километры домов, и каждый встреченный не будет скучен.
Этим летом я приехала в Петербург на несколько дней, чтобы как раз и пройтись по этим километрам зданий. Рассматривать дом за домом (не дворцы и не шедевры), угадывая замысел архитекторов, намерения заказчиков, потребности жильцов, то есть вступить в тесный контакт с прошлым. А именно этой волшебной коммуникативной возможностью и лечат от сплина и одиночества давно живущие на этом свете города.
Приехала в то воскресенье, когда петербуржцы вышли на демонстрацию против дурацкого газпромовского небоскреба. К этому площадному протесту отнеслась со скорбным бесчувствием истиной лужковоградки. «Против лома нет приема» - так называлась серия выставок о вандализме новейшего московского строительства. «Кроме мордобития - никаких чудес» - можно было бы назвать их и так. Ну и вообще, суть не в безобразии пропорций, а с пропорциями безобразья ничего не поделаешь. Грандиозны эти пропорции, с небоскреб.
Пусть жители колыбели свершившихся революций митингуют, пусть пишут статьи в СМИ и письма в ЮНЕСКО, обращения к президенту и парламенту, взывают к разуму и совести. В моем городе все это уже было, не помогло - и тут бесполезно. И вот что особенно печально: борешься за что-то (нельзя же все время бороться против - характер портится), например, за открытые архитектурные конкурсы или за привлечение звезд мировой архитекторы, а получается все равно ерунда, свистопляска и ужас. Как с конкурсом на Мариинку - выбрали не лучший проект (но и не худший, что странно), да и тот построить не могут. А суперстар мировой архитектуры сэр (титул дан за выслуги) Норман Фостер выиграл конкурс проектом превращения Новой Голландии в высококлассный пример мощного безродного глобализма.
Я за Лужковград отомщена, но не злорадствую. Жаль город, питерским тоже очень сочувствую. Они, как мы, годы живут в состоянии ремонта, конца которого при их жизни не будет. Думаю, строительные леса в сегодняшнем Петербурге по площади равняются лесам, сгоревшим этим жарким летом на всем европейском пространстве. И выросли они в сущий бурелом, пробираться сквозь который горожанину опасно и боязно. Только ловкие, словно обезьяны, гастарбайтеры, лазают по ним ловко и уверенно, таща за собой хвост неразрешимых этнических конфликтов.
Но самое опасное - это выросшие среди лесов рядовые жлобы, новые питерские постройки. Их пока не много, но будет больше и против каждой не нагавкаешься. Они как партизаны тихо, поодиночке, вползают в старый Петербург и превратят его в Новый Питер, пока народ выпускает пар в борьбе с Газпромом и другими монстрами-гигантами. Так и мы боролись с Церетели, не понимая, что не он самое страшное.
Первый замеченный мной новый дом стоял в конце Шпалерной. Это было сложное хайтековское сочинение с обширными стеклянными поверхностями, держащимися на хребте кое-где выпирающих мосластых металлоконструкций. Второй попался, кажется, на Лиговском - пухлый розовый дом-торт, приторно пародировавший рядовой коммерческий модерн начала прошлого века. Третий занозил глаз в районе Крестовского - плод незаконного сожительства форм нордического модерна с новыми материалами и архитектурным гламуром.
Каждое из этих зданий не было само по себе чрезмерно уродливо. Хайтековский дом на Шпалерной мог бы взять даже третьестепенный поощрительный приз на каком-нибудь конкурсе «Зодчество». На конкурсе показывают здание на фотографиях и планах, в одиночку, без соседних. Но даже в соседстве с престарелыми домами новички могли бы выглядеть прилично, если бы хотели.
Наверное, десять лет назад, когда я еще не отчаялась писать о пропорциях, могла бы вернуть своему петербургскому приятелю: как же вы это допустили! Ведь и малограмотному понятно, в чем ошибка. Чуть снизить этажность, уменьшить размеры, малость задвинуть эти дома вглубь - и улицы бы их переварили. А так поперхнулись. Пока не смертельно, но таких домов со временем будет больше - место в центре дорого и каждое новое строительство механически руинирует старые здания. Новая точечная застройка опасна, как плесень - не заметишь, как она все затянет.
Архитектурное произведение или просто хороший дом рождается не от руки (компьютера) мастера и его бюро, не из денег заказчика. То есть, в идеале именно так, но в реальности намерения и желания архитектора и инвестора определяются нравами и законами общества, в котором они живут. Город - демонстрация этих нравов. А у нас они известно какие - нажиться и наехать, чтобы за слабака не держали. Со второй русской столицей будет то же, что и с первой. Ее застроят. И не будет повода для питерского снобизма.
Денис Горелов Кушать не могу
Русский суд Никиты Михалкова
50 лет назад двенадцать случайных граждан США ненастным летним днем вынесли вердикт «невиновен». Судили пуэрториканского гопника, чьего папашу-алкоголика нашли с выкидухой в груди. Дело было ясное, но за полтора часа препирательств оказалось (стало) темным. Свидетельница - близорукой. Нож, купленный подсудимым днем раньше в посудной лавке и опознанный торговцем, - одним из тысячи одинаковых ножей, проданных в этой лавке за неделю. Оправдывая подсудимого (и освобождая его таким образом от любых преследований по данному вопросу), присяжные не удостоверяли его непричастность к убийству. Они лишь расписывались в том, что обвинение не представило достаточных доказательств вины. Отца мог убить подросток, а мог кто угодно другой. Сомнения американская юриспруденция жестко толкует в пользу обвиняемого. Удар молотка. Невиновен. Дело закрыто.
Они расходились по сырым ступеням дворца юстиции - порознь и вместе, породненные исполненной миссией Правосудия. Подавив в себе фобии и поднявшись над индивидуальной предвзятостью, они свершили нелегкий труд народных представителей. На ступенях с тисненым мечом и весами становилось ясно, почему Америка - по крайней мере в отношении собственных граждан - является самым прогрессивным строем Земли и почему у них юстиция и справедливость обозначены одним и тем же словом.
Фильм Сиднея Люмета был автопортретом взрослой нации, которая, прежде чем заниматься такой мелочью, как судьба человека, пришла к общенародному консенсусу по фундаментальным вопросам бытия: мыть ли руки перед едой? воровать ли столовое серебро в гостях? переходить ли улицу на красный? платить ли за проезд в автобусе? менять ли президентов раз в четыре года? слушаться ли Бога во всем или только выборочно? По каждому из этих вопросов жюри, выбранное наугад из числа налогоплательщиков, имело единое, прочное и недискутируемое мнение.
Никита Михалков собрал в одном помещении 12 половозрелых граждан, имеющих серьезные разногласия по каждому из перечисленных пунктов. Два с половиной часа эта злая дюжина обсуждала не доказательную базу обвинения и даже не виновность этнически нечистого юноши, а ключевой вопрос, следует ли всех чеченцев ставить под пулемет сходу или слегка погодить. За правильное, гуманистическое согласие по этой животрепещущей проблеме режиссер получил венецианского «Льва». Специальный такой Лев за вклад в человекообразие.
Уникальность Михалкова в том, что все недостатки его картины (в первую очередь - недостаток вкуса) волшебным образом работают на единую концепцию национального автопортрета. Взяв на себя ярмо с гремушками, вериги и крест-кладенец выразителя национальной ментальности, он чудесным образом оберегся от обвинений в натуге, сусальности, нарциссическом любовании собственным европеизмом и собственным неандертальством, густо перемешанными в веках. Я русский, это многое объясняет. Отвали, селянка.
Неумышленный подтекст читается уже в месте действия. Жюри из-за ремонта нарсуда сходится в школьном спортзале, где то и дело отключают электричество и приходится свечки жечь. Еще раз и по-русски: 12 разной степени развития первобытных людей собираются у открытого огня играть в цивилизацию. Только так можно квалифицировать суд присяжных в стране, где общественность бьется за смертную казнь с отнюдь не травоядной юстицией, а в сладких снах видит высшей мерой публичное четвертование.
У Люмета подсудимый (как, впрочем, и потерпевший) были пуэрториканцами. Таким образом, подразумевалось предельное, с оттенком брезгливости, равнодушие белых протестантов 1957-го года к судьбе обвиняемого: слушали, постановили, разошлись. Это же равнодушие при детальном рассмотрении стало залогом объективности. Судили не чурку, «от которых все зло». Судили не представителя ущемленных нацменьшинств, перед которыми все в долгу. Судили американского гражданина нетитульного происхождения, обвиняемого по подрасстрельной статье. Каждый из искренне голосующих и при этом искренне верующих людей летним днем 57-го года решал, жить человеку или не жить.
Что Михалков в видах на евроовации сделает подсудимого чеченцем - это было к бабке не ходи. От искомого равнодушия не оставалось и следа. Половина русских готова сунуть любого чеченца в газовую камеру именно за упомянутое «нетитульное происхождение». Образованная осьмушка русских за то же самое готова любого чеченца носить на руках. Будь парень таджиком - сразу возник бы подспудный интерес: и подозрительность к неруси, и неудобняк являть свой расизм вслух, и подразумеваемое высокомерие, и торопливость занятых людей, принужденных решать исход копеечной свары в этническом квартале. Чеченская принадлежность отворила канализационные шлюзы. Там, где у Люмета из гниловатых присяжных соратники выдавливали наружу расистскую откровенность - у Михалкова ее приходилось сгонять в сток дворницкой лопатой.
Люмет не педалировал апостольские коннотации, ибо они очевидным образом подразумевались пару столетий назад при определении численного состава суда присяжных. Михалков без обиняков назвал фильм блоковским «12». В белом венчике из роз впереди чеченский вопрос.
Люметовское слушание длилось полтора часа с копейками. Михалков раскатал суд на 145 минут за счет истошных сказов о том, как у меня корова сдохла, а кум в лохотрон проигрался, а папа умер молодым в чужой семье с приблудными детьми, а виноват во всем чечен. Русский человек совершенно не умеет слушать - поэтому лопается от потребности рассказать всем о себе. Потому так надсадны все его рассказы о детстве, родне и службе в армии, что его соотечественникам наплевать на чужие детство, родню и службу в армии: свои есть. Любое скопление людей рассматривается русским человеком как лучший повод для яростных автобиографических монологов - на этом стоял и стоять будет кинематограф Киры Муратовой.
Это половодье косноязычия в равной степени создает и губит михалковский фильм. Ибо выходит, что русский народ, любовно воссозданный автором по крупичкам архетипических образов, ЧУДОВИЩНО НЕИНТЕРЕСЕН. Многословен. Плосок. Дремуч. Слушать его откровения про Клаву-шалаву и ревматоидный артрит под силу одному священнику - психотерапевту дофрейдовской формации. Сюжет, построенный не на разоблачении липовых доказательств, а на разноголосице персональных истерик, рассыпается в мелкую, иногда блестящую крошку. Михалкову приходится связывать его, возбуждая гаснущий интерес публики всем арсеналом доступных, часто нижепоясных приемчиков.
Здраво рассудив, что 12 больших артистов с дюжиной блестящих монологов разорвут сюжет на 12 кульминаций, он дал актерскую волю троим: Сергею Гармашу (таксист-живоглот), Михаилу Ефремову (юморист-мизантроп) и Алексею Горбунову (ушлый директор кладбища). Трое - Роман Мадянов, Виктор Вержбицкий и сам Михалков - на экране особо не отсвечивают. Остальным шестерым поставлена задача гаерничать в самом низкопробном ярмарочном стиле: начитанный зритель дореформенного Михалкова иссяк, и он крутенькими мерами осваивает территорию плебса (как, впрочем, и вся отставная интеллигенция страны; это русский офицер бывшим не бывает, а русский интеллигент - запросто). Гафт играет чучело еврея (картавость, шевелюра дыбом, одесский прискок и ромб высшего образования), Газаров - чучело грузина (танец с саблями и «вай-вай-трамвай»), Маковецкий - интеллигента (резонерство, суета и накладная лысина), Петренко - работяги (одышка, мычание, капельки в ухо и вечное сомнение, кто хуже - менты или урки), Арцыбашев - законника (гундосое дотошество, апелляции к букве УК и прическа «Джузеппе - Сизый Нос»), Стоянов - телепродюсера (застенчивая сдобность голубого воришки, опереточная переживательность и постоянное хлопотанье губами). В последнем случае стрелки явно направлены на Дмитрия Лесневского, и многократно озвученные подозрения в личных счетах не убеждают нисколько: просто ловкий Михалков приглашает новую целевую аудиторию поржать над генеральным продюсером, у которого маменька генеральный директор. Пафос уже битого и крайне популярного в провинции фильма «Глянец»: «едет доктор на свинье с докторенком на спине». Примеряя тогу защитника нацменьшинств, Михалков сообща с обожаемым им народом откровенно куражится над слабыми - инородцами, штафирками и безвредными работягами.
Той же цели примитивного оживляжа служат регулярный звон будильника, фирменный михалковский воробей и совершенно неуместные в условиях триединства места-времени-действия флэшбеки в воюющую Чечню. Убери все эти горящие пианино, трассера крест-накрест, дворняжку с оторванной кистью в зубах (что за бесстыжие цитаты из Куросавы?) - и зритель элементарно заснет. Стыдобищи-то будет!
В финале торжествует не американский Закон, а исконная русская Доброта.
Чечененка поначалу приговаривают не потому, что доказательства безупречны, а потому что у одного присяжного дядя Коля, у другого полюбовница Ленка, а у третьего мама Ирена Стефановна. Конец не меняет ничего, кроме приговора: оправдывают чечененка не потому, что доказательства испортились (опровергали их, не в пример Люмету, довольно неряшливо), а потому, что у шестого присяжного обнаружился папа Изя, у седьмого бабушка Фира, а у десятого сын от первого брака Серега. Чтобы эта пародия на судопроизводство не рассердила рядового зрителя, приходится наспех дорасследовать шитое дело, уличая вторую после басурман пагубу русского народа - черных риэлторов, позарившихся на лакомую территорию в центре и расселяющих строптивых жильцов. Сам же Михалков в седых космах отставного офицера ГРУ ставит точку: нет супостатам.
За последние 20 лет он создал целый набор живых патриотических картинок: как русские люди присягу принимают, иностранцев потчуют, Сталина на воздушном шаре запускают, про амурские волны поют и на фиате катаются. Теперь вот новое учебное пособие: как русские люди чеченят судят.
Знамо как. По справедливости.
Лису гонят взашей, а зайку назад в лубяную избушку.
Солдат, как известно, ребенка не обидит. Всегда гостинца принесет.
Татьяна Толстая, Александр Тимофеевский Истребление персиян
За что народ любит поэта
Татьяна Толстая: Возьмем такую тему: каких поэтов любит народ, и за что он их любит? Под народом будем понимать разное, но постараемся осторожненько держаться такого определения: это довольно большая, культурно более или менее однородная группа населения, бессознательно ориентированная на общие мифы, на общие парадигмы. Вот так осторожно определим и отойдем, чтобы оно не упало и не развалилось, потому что если не дай бог свалится, то на голову. Приведу пример общей парадигмы, имеющий отношение к нашей теме. Есть такой взгляд на вещи: отличие западной культуры от восточной состоит, среди прочего, в том, что культурный герой Запада - Рыцарь, Воин, культурный герой Востока - Трикстер, то есть Жулик. Это будет проявляться во всем: с одной стороны, романтический герой, защитник, верное джентльменское слово, честный купец, культура прямого высказывания, - да значит да, а нет значит нет, и никак иначе; документальность, хроники, саги, индивидуализм, уважение к закону, протестантская этика. С другой стороны - уклончивость, непрямые смыслы, обманы-туманы, уход от открытого боя, ложь всех видов, включая высоко поэтическую, лесть, многослойность, каламбуры, сказки, лукавство, хитроумие. Западная телесность противостоит восточной духовности, разламываясь именно по этой линии: там побеждают мечом, здесь - умыслом. Трикстер древнее, народнее, глубже, опаснее, чем прямолинейный, поздно сформировавшийся Рыцарь, идеалистический раб чести и роз. Посмотрите хотя бы на фотки с Ялтинской конференции… Но и внутри одной культуры, конечно, идет расслоение: герой высших классов - Рыцарь (князь, самурай), герой народа - Трикстер (Ходжа Насреддин, Иван - крестьянский сын). Ибо, напомню, по Пригову:
Народ - он делится на ненарод И на народ в буквальном смысле Кто ненарод - не то чтобы урод, Но он ублюдок в высшем смысле…Это вот мы с вами ублюдки в высшем смысле, и давайте об этом помнить и не приписывать, зажмурившись, наши ценности народу, а будем все-таки подсматривать одним глазком.
Так вот, в свете этой теории к Пушкину народ равнодушен. Напрасно А.С. кипятился: «и долго буду тем любезен я народу, что…милость к падшим призывал». Народу - настоящему народу, а не культурным господам, - такая добродетель по фигу. Ну призывал, ну не злой, что с того? И погиб он как Рыцарь, то есть из-за бабы, то есть глупо. Беспонтово. Я уж не говорю о том, что Пушкин - не свой, понаехавший, арапчик, неведома зверушка, и за то уже, что народ относится к нему неплохо - благодушно и терпимо - низкий народу поклон. Впрочем, Пушкин - все же особый случай, «наше все», и подлежит особому разговору. А вот истинно народных любимцев - двое. Их тексты священны, портреты приравнены к иконам, могилы - место культа и жертвоприношения и т. д. Это - Есенин и Высоцкий. Хорошие поэты, но в пантеоне образованного класса всегда занимавшие второе место: Есенин идет вторым после почти любого своего современника (при том, что есть и третий ряд), Высоцкий - вторым после Окуджавы. Почему же эти двое зацепили сердце народное? На этот счет есть у меня гипотеза, которую я таскаю в зубах уже лет пятнадцать, - во рту она держала кусочек одеяла и думала она, что это ветчина. Я вот сейчас вам эту ветчину изложу.
Прислушайтесь: народ, даром что слушает попсу круглосуточно, сам ее, слава Господу, не напевает, на свадьбах-женитьбах, упившись в сосиску, под гитару не мурлыкает. «Ой, мама, шикадам» не споют над винегретом и холодцом, так же как в советское время пропеть за столом «ЛЭП-500 не простая линия» мог бы только освобожденный комсомольский работник либо олигофрен. Подчиняясь одному ему ведомым законам, народ пшено клюет, а просо не станет. Гжель он любит, а Палех ему чужд, это для «Интуриста», так же как «Калинку-малинку» давным-давно уступили «Интуристу» и не жалко. А вот интеллигенция подвывает свой «Синий троллейбус», любезный ей как раз тем, что он оказывает милость падшим: «твои пассажиры - матросы твои приходят на помощь». Добродетель эта, повторяю, совершенно не народная. Да и мысль о том, что «в молчаньи много доброты» - это мысль экзистенциально одинокого, высокоорганизованного нервного существа, а народ любит, чтобы включили погромче, сами знаете.
Так что поют? - в основном протяжное и печальное, или, хотя бы, задумчивое. Из старого - «На палубу вышел, а палубы нет», «Догорай, гори, моя лучина», «По Дону гуляет», «А брат твой давно уж в Сибири, давно кандалами гремит», много разнообразного про ямщиков, «Ой, мороз, мороз», «Когда б имел златые горы». Из более-менее нового - «Эх, дороги, пыль да туман», женские песни: «Сняла решительно пиджак наброшенный», «На нем защитна гимнастерка, она с ума меня сведет». Еще - «Каким ты был, таким остался», «Зачем, зачем на белом свете есть безответная любовь». Заметьте, все вещи хорошего вкуса. Вполне себе гуманистические. Но едва ли не самая исполняемая песня - «Из-за острова на стрежень». Поется с удалью, размахом и торжеством. Глаз блестит. «И за борт ее бросает в набежавшую волну!» Так ее! Ура! И опять процитирую Пригова, ибо к месту:
Так, во всяком безобразьи Что-то есть хорошее. Вот герой народный Разин Со княжною брошенной. В воду бросил ее Разин, Дочь живую Персии. Так посмотришь - безобразье, А красиво, песенноВот скажите честно, вот глядя мне в глаза: разве это не ужас? Вот отсмеявшись - если есть такое желание, - скажите, это ли не кошмар? За что так княжну? Народ, уже полтораста без малого лет не могущий забыть Муму, ежепразднично, ежесвадебно одобряет жестокий, бесчеловечный поступок своего любимого героя, да собственно, этот поступок, в ряду других бесчеловечных подвигов, и делает Стеньку народным любимцем. «Позади их слышен ропот: нас на бабу променял» - вообразите себе этот ропот среди «матросов» синего троллейбуса. Совершенно другая команда.
Итак. Стенька Разин. Его поведение антисоциально: он лихой разбойник, он пьянствует и буйствует. Ему удается заполучить в «жены» экзотическую заморскую принцессу - персидскую княжну - эвона! Но ревнивые товарищи указывают ему на опасность обабиться. И он выкидывает княжну за борт. Понты дороже денег. Красиво, песенно.
Сергей Есенин. Его поведение антисоциально: он строит из себя разбойника, златокудрого «хулигана», он пьянствует и буйствует. Ему удается заполучить в жены экзотическую заморскую принцессу - Айседору Дункан, танцовщицу-босоножку, - эвона! Но нет счастья буйной головушке в буржуазном браке. И он выкидывает Айседору за борт. Красиво, песенно.
Владимир Высоцкий. Его поведение антисоциально: он не считается с властями и сочиняет возмутительные песни. Он пьянствует, пользует наркоту и буйствует. Ему удается заполучить в жены экзотическую заморскую принцессу - Марину Влади, «колдунью» - эвона! Но она тут не одна такая, есть и другие прекрасные женщины, потеснись, Марина. Марина теснится. Красиво, песенно.
Александр Тимофеевский: Дивный ваш текст, очень красивый. По нему понятно, что такое «и струится поток доказательств несомненной моей правоты». Это - когда прервать невозможно (как посметь? куда влезть?), а согласиться - невозможно тем более. Вот вы говорите, «герой Запада - Рыцарь, Воин… честный купец, культура прямого высказывания, - да значит да, а нет значит нет». Бог с ним с «честным купцом», который совершеннейший оксюморон, ибо честный купец - плохой купец, и лживый быстроногий Гермес тому порукой. Прибавочная стоимость от честности не образуется. Но кость, брошенная вами плоскому Западу - подавись, не жалко - «культура прямого высказывания, - да значит да, а нет значит нет» отнимает у него, у Запада, всю поэзию, все вообще искусство, все туманы и обманы. Потому что какая же без них художественность? Нет у западного героя художественности: всласть помахав мечом, он читает мораль, прямое культурное высказывание, а потом, огородившись, запасясь крупой индивидуализма и протестантской этики, возделывает свой сад, беспросветно унылый, как брюссельская бюрократия. Понимаю. Мы так с вами любим нашу русскую культуру, мы так в ней погрязли, что, какой, прости Господи, Запад: ему неведомы многослойные оттенки смыслов, которые есть по-русски. И все же, Данте и Шекспир, Шодерло де Лакло и Гете тоже не зря корячились, не самые элементарные были парни. Это я к тому, что Запад все-таки не сводится к Романо Проди. И потом он многоликий - Запад, конечно, не Проди.
«Западная телесность, - говорите вы, - противостоит восточной духовности, разламываясь именно по этой линии: там побеждают мечом, здесь - умыслом». Не уверен. Можно ведь наоборот: здесь побеждают мечом, а там - умыслом, тоже выйдет красиво, тоже будет похоже. Но в чем я точно уверен - нет восточной духовности, нет и западной телесности. Телесность против духовности это не ось Восток - Запад, это ось Юг - Север. Телесность - южной, сладострастной, итальянской природы, задумчивость - северной, рефлексивной, немецкой. И все это - Запад. Духовное vs. плотское - это христианская, то есть западная антиномия. Потому что христианство тоже Запад, причем не только в папском, но и в патриаршем, византийском обличии. Все это Европа - Константинополь так же, как и Рим. Европа ведь покоится на трех китах - не на политкорректности, мультикультурализме и домах высокой моды, как толкуют наши газетчики, а на греческой мысли, римском праве и еврейской вере. И на этом же покоятся все наши представления о добре и зле, об устройстве мироздания, сам способ мыслить, сопоставлять, опровергать и прозревать. Смотрите, ваши Рыцарь и Вор - типичная европейская пара, жулик ваш льстивый из плутовского романа, богатая за ним традиция, увенчанная Феликсом Крулем; ох не китайский, не афганский это был писатель, Манн - не Талибан.
И все западное, только западное, дорого нам, потребно, необходимо, потому что служит одной любви - к русской поэзии и литературе. Такая выходит у нас с вами суверенная демократия. В этом смысле - неважно, высоком или низком, - мы действительно ублюдки.
С народом проще, говорите вы. Он Запада не знает и любит своих - Есенина и Высоцкого, а не понаехавшего Пушкина. Так ли? И уж точно так было не всегда. «Цыган» читали навзрыд, как «Москву кабацкую», автора «Руслана и Людмилы» носили на руках, как артиста с Таганки. Но это ноль целых, хрен десятых говоривших по-французски, величина статистически ничтожная, Саша пишет Лизе, Лиза пишет Саше, и страшно далеки они от народа, - скажете вы, - народ же Пушкина не знал. Конечно, не знал. Но не потому, что статистически ничтожные говорили по-французски, а потому, что все остальные не читали по-русски. Как узнать-то? «Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я». Безграмотный народ напрасно возбуждал свое чувство, а когда научился читать, поезд ушел далеко, Пушкин взлетел в небо опекушинским памятником, и на него птичка сто лет какает. Недоступная черта стала еще недоступнее. А тогда в начале девятнадцатого века это была чисто техническая преграда, всего лишь безграмотность - биг дил. Легко решаемая задача, как мы теперь понимаем. Бывают задачи и посложнее: вот на счет «три», не в Саше, может быть, и не в Лизе, но в барышне-крестьянке таится тунгус, и изжить его никак не выходит. Барышня на то и крестьянка, что баре тоже народ. Так что обожание статистически ничтожных можно смело экстраполировать на всю нацию; и получим ту повальную любовь, которую сам Пушкин задокументировал в «Памятнике». И ныне дикий должен был откликнуться во времени, потому что уже отозвался в пространстве.
Тут меня легко поймать за руку и возопить: не смейте экстраполировать! караул! воруют!; «Руслан и Людмила», «Цыгане» - дворянская поэзия с меланхолией и романтизмами, которых постигший грамоту мужик постигнуть не в состоянии. Но этот крик только кажется неотразимым, на самом деле он пустой. Говорившие по-французски и обожавшие Пушкина в начале двадцатых годов тоже ведь не могли его постигнуть, что всего лишь через несколько лет сделалось наглядным - «и альманахи, и журналы, где поученья нам твердят, где нынче так меня бранят, а где такие мадригалы себе встречал я иногда». Читатель, даже самый преданный, не понимает больше четверти написанного, и грамотность эту беду никак не поправляет. Низкий поклон дорогому образованному читателю, если он хоть что-то как-то понял. Говорящий по-французски читал мимо Пушкина одним способом, мужик это делал бы иначе, чья четверть вышла бы увесистей - большой вопрос. Вот вы упомянули как народную песню «Лучина», ее все считают народной, и народ - тоже, это главная наша песня, а она ведь авторская, дворянская, пушкинского времени, романс Варламова на стихи Стромилова. Из всего романса поют первые два куплета, три последние все больше отбрасывают, в том числе такие стихи:
Не житье мне здесь без милой: С кем теперь идти к венцу? Знать судил мне рок с могилой Обручиться молодцу. Расступись, земля сырая, Дай мне, молодцу, покой, Приюти меня, родная, В тесной келье гробовой.Немецкие эти романтизмы с годами вытерлись, как коврик в прихожей, и какой был узор не разобрать, и вообще громоздкое обручение с могилой за пьяный русский стол не усадишь, не стыкуется оно с селедкой под шубой, поэтому ну его. А ведь можно и так. Два куплета из пяти это даже не четверть, это целых сорок процентов песни - огромное понимание. И потом: «то мое сердечко стонет, как осенний лист дрожит», «догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я» это так пронзительно прекрасно, что о чем еще петь дальше? Остается только мордой в салатницу, глубоко под шубу - в тесную келью гробовую. Все народ понимает правильно.
Это я к чему говорю? Ваш выбор народных избранников - Есенин и Высоцкий - точный, но куцый. Без Пушкина никуда, без Блока тоже.
Имя его - пять букв - вся Россия повторяла. И вся Россия слышала, как, медленно пройдя меж пьяными, приближается звук. И покорны щемящему звуку сестра милосердия с широко распахнутыми глазами и адвокат, кутающийся в плэд под пальмой, и телеграфист, раскрасневшийся с мороза, и курсистка-модистка-бомбистка, и мальчики да девочки, веточки да вербочки, и барыня в каракулях, жестоковыйно брошенная им на тротвар. Все они им созданы, одним им заворожены. И все напряженно всматриваются, как там матрос, на борт не принятый, идет, шатаясь, сквозь буран. Неужто то был не народ? Конечно - народ. Но нам его не опознать. Он распался, растаял, разбежался, исчез, пропал в сказочно короткий срок - был, и весь вышел. По Блоку, кстати, виднее всего, что народ не столько социальное, сколько временное понятие: есть народ Пушкина, народ Блока, народ Есенина, народ Высоцкого, и это не одна и та же общность - в чем-то очень схожая и очевидно различная, она всякий раз проживает жизнь со своим поэтом и вместе с ним кончается. Но модель отношений поэт - народ пребывает неизменной - и с Пушкиным, и с Блоком, и с Есениным, и с Высоцким.
Почему эти четверо? Дело тут не в популярности - много званых. Надсон и Северянин, Евтушенко и Асадов тоже гремели, и что с того? - и не в гении, не в масштабе личности: Есенин и Высоцкий - любимые, прекрасные поэты, но даже взятым вместе и помноженным на десять им далеко до Блока, не говоря уж о Пушкине. Но этих четверых легко поставить в ряд - понятно сразу, о чем речь. Все четверо страдальцы. Все четверо неминуемо шли к своему концу. Во всех четырех жизненных сюжетах движение было встречное: современники вели поэта к гибели - по равнодушию или сознательно - и сразу возносили за муки, ему причиненные. Рифма «любить-губить» справедлива во всех четырех случаях. Четыре разных поэта и - что не менее важно - четыре разных народа, а архетип один. Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним, где она = поэт или она = народ, можно и так и эдак, и эта путаница принципиальна. Вы, впрочем, нашли ближе источник - «Из-за острова на стрежень», - но драма, по-моему, там другая. Айседора с Мариной, как говорят нынешние пошляки, нервно курят в сторонке.
Что вас возмущает в людоедской песне? Что женщину за здорово живешь выкинули за борт? Так это ж метафора. Что метафора утверждает гендерное неравноправие: мол, курица не птица, Польша не заграница, баба не человек? Что гребцы одержимы кровавой развязкой? Что ее до сих пор поют-воспевают? Разумеется, это мерзко: живое и теплое существо взяли и умертвили, безответную женщину - как кошку. Но ведь то была не женщина, а Прекрасная Дама. Живое и теплое существо в ней и Блок умертвил, по крайней мере, Дама именно так полагала и целую книжку об этом настрочила. А бессмертные стихи писались о другом. Так и здесь. «Нас на бабу променял» это еще и «нас на тайну променял», и «нас на веру променял», и «нас на душу променял» - марш, душа, на дно. Разин душу в реке хоронит. Об этом и песня. Вспомните:
- Ничего не пожалею, Буйну голову отдам, - Раздается голос властный По окрестным берегам.Он свою буйну голову отдает, свою княжну - не чужую. Княжна - душа, Психея, прекрасное заморское сокровище, вожделенное, несказанное. Персиянка. Шамаханская царица - как дьявольское искушение, Царевна Лебедь - как волшебный помощник. Райская птица. Дар напрасный, дар случайный. В реку его.
«Слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия «меня», как чушка своего поросенка», напишет Блок перед самой смертью. А сразу после -сложатся стихи: «Принесли мы Смоленской заступнице, принесли Пресвятой Богородице на руках во гробе серебряном наше солнце, в муке погасшее, - Александра, лебедя чистого». Царевича Лебедя. Райскую птицу. Персиянина.
Как к этому относиться? Как к ужасу и позору, как к вечному русскому наваждению, повторяющемуся из века в век? Не знаю. Древние римляне, хранившие веру отцов, с дрожью наблюдали, как их сограждане, перешедшие в христианство, каждое воскресенье отправляются в храм есть своего бога. Не будем уподобляться трусливым язычникам. Если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода.
Татьяна Толстая: Ну вот, пожалуйста: вы начали с криков протеста, местами переходящих в страстные гимны западной культуре, как будто кто ее у вас отнимает, а закончили тем, что опознали в Блоке еще одного персиянина… Быстренько отмету ваши возражения: ну конечно, Запад непрост, конечно, многолик, конечно, он пропитан Востоком как ромом, равно как и в Востоке запечено много западных орехов; конечно, мы с вами на Западе замешаны, как на сметане и обсевках муки - колобок; конечно - да-да-да, мы все это любим, но - Восток древнее Запада, а потому и глубже, и мудрее, и мудренее; Восток был всегда, а Запад образовался после и в результате римских завоеваний; но самое главное, Запад хочет наслаждений на этом свете, а Восток - на том; Запад - это тут, а Восток - это там, Запад - это явь, Восток - это сон; Запад - это форма существования белковых молекул, Восток - это: смерть, где твое жало?… Но мы все же не совсем о том, мы о России, которая ни Запад, ни Восток, ни рыба, ни мясо, ни свет, ни заря. Каков наш ответ на заботливый вопрос: «Каким ты хочешь быть Востоком - Востоком Ксеркса иль Христа?», где Ксеркс, персидский царь - нам в тему - олицетворяет варварство, тиранию, самодурство и так далее, в противовес человеколюбию и надрывной нежности, мыслимой в связи с фигурой Христа; так каков же ответ? - а без разницы, в том-то и дело! Суть-то русского Востока от этого не меняется, суть-то его выкрикнута бешеным протопопом: «Платон, Аристотель и Пифагор… блядины дети, взимахуся выше облак… звездное течение поразумевше… мудри быша и во ад угодиша… тако их же, яко свиней, вши съели, и память их с шумом погибе…» - то есть: читал, знаю и ненавижу! истребить! за борт их! Вот вам, нате вам, в Европе (Запад) с одиннадцатого века университеты, у арабов (Восток) Аристотель в почете, а тут «блядины дети», все, без разбору, списком… Да и как разберешь, где тут Ксеркс, где Христос, когда такая страсть, когда начальник Иван Родионович, рассвирепевши, «прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки отгрыз персты, яко пес, зубами»? «И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих» - это по-нашему, по-персидски. Аввакум, кстати, - современник Стеньки Разина.
А вот другой его современник, голландец Ян Стрейс, парусный мастер, собственно, и запустил рассказ о княжне, так как был свидетелем инцидента: «В один из последующих дней, когда мы второй раз посетили казацкий лагерь, Разин пребывал на судне с тем, чтобы повеселиться, пил, бражничал и неистовствовал со своими старшинами. При нем была персидская княжна, которую он похитил вместе с ее братом. Он подарил юношу господину Прозоровскому, а княжну принудил стать своей любовницей. Придя в неистовство и запьянев, он совершил следующую необдуманную жестокость и, обратившись к Волге, сказал: „Ты прекрасна, река, от тебя получил я так много золота, серебра и драгоценностей, ты отец и мать моей чести, славы, и тьфу на меня за то, что я до сих пор не принес ничего в жертву тебе. Ну хорошо, я не хочу быть более неблагодарным!“ Вслед за тем схватил он несчастную княжну одной рукой за шею, другой за ноги и бросил в реку. На ней были одежды, затканные золотом и серебром, и она была убрана жемчугом, алмазами и другими драгоценными камнями, как королева. Она была весьма красивой и приветливой девушкой, нравилась ему и во всем пришлась ему по нраву. Она тоже полюбила его из страха перед его жестокостью и чтобы забыть свое горе, а все-таки должна была погибнуть таким ужасным и неслыханным образом от этого бешеного зверя». Вот так вот, а никакая не метафора. Перевод книги Стрейса на русский язык вышел в 1880 году, и глаз плохого поэта Д. Садовникова немедля выхватил из объемной книги именно этот уголовный эпизод, а торопливые ручонки уже потянулись к перу, чтобы сочинить кривоватые, но мощные стихи, ныне существующие в нескольких вариантах: народ, признав свое-родное, поправил и отполировал. Текст этот упорно именуется «русской народной песней»; что ж, правильно именуется.
Видите ли, народ любит своего разбойника; это западному человеку Стенька предстает бешеным зверем, а у нас это ничего, нормально. Это западному человеку княжну, красивую девушку, жалко: в нем сидит Рыцарь, на глазах которого Чудовище надругалось над Прекрасной Дамой. Сама же персидская княжна у себя на родине еще, должно быть, и не то видела; позже, попав к персам в плен, парусный мастер тоже насмотрелся.
«3 мая в Шемахе произошло отвратительное кровопролитие и самоубийство посреди свадебного веселья, когда жениха во время пира охватил сильный страх и беспокойство, что, как предполагают, было вызвано принятым им сильным ядом. Как бы там ни было, но несчастный жених умер через мгновение на руках своей возлюбленной. Все тут же принялись кричать и орать, так что свадебное веселье превратилось в печаль. Мать жениха взяла большой нож и, обезумев, распорола себе живот, так что вывалились кишки и внутренности, и она упала мертвой. Сестра выбежала, неистовствуя и беснуясь, из дома, срывая одежды с тела, вырывая волосы из головы, царапая лицо, груди и руки, и нельзя было себе представить, что такая нежная и слабая девушка своими собственными руками будет себя так терзать и мучить. Наконец она взбежала на высокую гору и сразу, не колеблясь, ринулась вниз и разбилась».
«16- го в Шемахе снова было сильное землетрясение… На следующий день шесть слуг хана опять убили человека палками».
«22- го здесь по всем улицам, на всех углах били ужаснейшим образом палками одного юношу до тех пор, пока он наконец не упал на землю. Это произошло по приказу принца и по просьбе и настоянию родного отца юноши, знатного человека в Шемахе».
«На другой день снова перед дворцом принца семь служителей ужасным образом забили одного человека палками до смерти».
Ну а 9 июня один перс привязал к деревянному кресту свою жену, польскую рабыню, содрал с нее живой кожу, выбросил освежеванное тело на улицу, а кожу приколотил к стене, в назидание другим своим женам. На этом фоне Степан Тимофеевич - просто галантный джентльмен и дамский угодник.
Народ, повторяю, любит своего разбойника, любит и певцов разбоя.
Люблю твои пороки, И пьянство, и разбой, И утром на востоке Терять себя звездой. И всю тебя, как знаю, Хочу измять и взять, И горько проклинаю За то, что ты мне мать.Эти кокетливые стишата (на мотивчик «…милей родного брата блоха ему была») казалось бы, сочинены Серенькой для салонного заигрывания: вот я какой, ваш рязанский Эдип, в васильках и лапоточках; разбою Есенин лично не предавался, несмотря на обещания «кого-нибудь зарезать под осенний свист», «уйти бродягою и вором» и все эти ножики за голенищем, но народ любит его именно за ножики, так же как Высоцкого - за черный пистолет и придуманные этапы и отсидки. Но все это оказалось бы крашеным картоном, если бы Сергей и Владимир не разыграли, каждый по-своему, основной разбойный миф: «в набежавшую волну». В воровской поэтике ведь Мать важнее Жены; мать-старушка - это святое, ее нельзя обидеть, она там вдали вздыхает и ждет своего непутевого, и т. д. (Интересно, что и Пушкин, как глубоко русский человек, отдал дань этой парадигме; роль матери досталась, ясное дело, няне. Прекрасная креолка Надежда Осиповна и в страшном сне бы не кряхтела, не горюнилась у окошка и не ходила на развилку дорог встречать своего сынка, водившего дружбу с разбойниками.) Именно матери (Волге) приносит в жертву жену (персиянку) непридуманный беспредельщик Разин. По свидетельству Стрейса, Разин «не хотел носить титула, сказывая, что он не пришел властвовать, но со всеми вместе жить, как брат» - только не надо обманываться и прозревать тут какую-то демократию; лучше бы он честно хотел титула. Нет, тут действуют какие-то страшные, древние, примитивные, хтонические механизмы; тут неандертальцами пахнет.
Александр Тимофеевский: В журнале «Здоровье» в советские времена изнывающие от скуки сотрудники забавлялись тем, что подбирали особенно выдающиеся места из писем трудящихся, которыми была завалена их уважаемая редакция. Любовно отстуканными на машинке перлами заполнялись потом странички, распространяемые в Самиздате. Мне попала на глаза какая-то десятая копия, бледная, как «Реквием» Ахматовой. Афоризмы были почти сплошь женские и при этом Черномырдин Виктор Степанович. В одном из них проглядывал сюжет, разумеется, любовный, менее драматичный, чем история с персиянкой, и все же: «Он говорит, что это случилось в экстазе, а я твердо помню, что дело было в сарае». Бессмертная фраза.
По ней хорошо видны различия между мужским и женским подходом, и я, кстати, всецело на женской стороне. Мужчина обобщает, женщина разделяет, и скажем ей за это спасибо. Страсть к самой мелкой жизненной прозе, к любой матчасти, ко всему вещному, осязаемому, к противоречивым деталям, к путанице подробностей - может, не созидательна, зато спасительна, на ней мир стоит не качаясь. Схватившись за обстоятельства места и времени, как слепой за поводыря, высоко не взлетишь, но и с ног не рухнешь - твердо помня, что дело было в сарае, легче избежать разных постыдных экстазов.
Так что сначала полезем в сарай, в матчасть, тем более что вы сами там окопались. Скажите, за что вы так Садовникова - «глаз плохого поэта… немедля выхватил… уголовный эпизод, а торопливые ручонки уже потянулись к перу»? Садовников - поэт не великих дарований, но одержимый фольклорист, написавший два цикла стихов о Разине. Ну, вкуса у него не было - не самый большой грех. И зачем ему жадно выхватывать из только что опубликованной книги Яна Стрейса уголовный эпизод? - ведь он был доступен многие десятилетия, достаточно зайти в Публичку.
Задолго до рождения Садовникова (1847-1883) в журнале «Северный Архив» А.О. Корнилович напечатал статью о путешествии Стрейса. В ней приводилась цитата из его книги, тот самый уголовный эпизод: «…Мы видели его на шлюпке, раскрашенной и отчасти покрытой позолотой, пирующего с некоторыми из своих подчиненных. Подле него была дочь одного персидского хана, которую он с братом похитил из родительского дома во время своих набегов на Кавказ. Распаленный вином, он сел на край шлюпки и, задумчиво поглядев на реку, вдруг вскрикнул: „Волга славная! Ты доставила мне золото, серебро и разные драгоценности, ты меня взлелеяла и вскормила, ты начало моего счастья и славы, а я неблагодарный ничем еще не воздал тебе. Прими же теперь достойную тебе жертву!“ С сим словом схватил он несчастную персиянку, которой все преступление состояло в том, что она покорилась буйным желаниям разбойника, и бросил ее в волны“. («Путешествие Яна Стрейса» - «Северный архив», 1824, ч. X).
От нашего стола к вашему возвращаю вам ту же цитату, немного сокращенную и искаженную за счет перевода и редактуры. Но ведь ясно, что это суп из вашей кастрюли. Не подумайте, что я сам такой пытливый и излазил «Северный архив», за меня это сделал Лотман в комментариях к «Онегину».
Итак, в 1824 году путешествие Яна Стрейса стало достоянием русской словесности. А в 1826 появились дивные «Песни о Стеньке Разине». «Глаз плохого поэта… немедля выхватил… уголовный эпизод, а торопливые ручонки уже потянулись к перу». Про кого это получается? Правильно - про «наше все». Мы о нем дружно забыли:
Как по Волге-реке, по широкой Выплывала востроносая лодка, Как на лодке гребцы удалые, Казаки, ребята молодые. На корме сидит сам хозяин, Сам хозяин, грозен Стенька Разин. Перед ним красная девица, Полоненная персидская царевна. Не глядит Стенька Разин на царевну, А глядит на матушку на Волгу. Как промолвит грозен Стенька Разин: «Ой ты гой еси, Волга, мать родная! С глупых лет меня ты воспоила, В долгу ночь баюкала, качала, В волновую погоду выносила, За меня ли молодца не дремала, Казаков моих добром наделила. Что ничем тебя еще мы не дарили». Как вскочил тут грозен Стенька Разин, Подхватил персидскую царевну, В волны бросил красную девицу Волге-матушке ею поклонился.Знал ли Садовников стихи Пушкина? Очевидно, знал. Запрещенные многие десятилетия, они были напечатаны как раз в 1881 году, а «Из-за острова на стрежень» Садовников написал в 1883, в год своей смерти. Но, даже не вглядываясь в даты, понятно, что поступь в начале застольной песни заемная, и острогрудые челны - родные внучки востроносой лодки, сбежавшие от благородной заштопанной бедности в красный бархат, в веселый дом. В этом же роде и все остальные высококалорийные добавки: пьянка-гулянка, ропот братвы, «нас на бабу променял» - все то, что у Пушкина немыслимо. У него чистый отчаянный русский вариант «Жертвоприношения Авраама», совершенно безысходный, потому что Господь не остановил Разина и не подложил вместо персиянки овцу. (В скобках замечу, к нашему спору о Западе, что «Жертвоприношение Авраама» - любимейший сюжет в европейской традиции на протяжении многих столетий.)
А теперь оставим на миг Садовникова. Если вчитывать поэта в пушкинскую песню, то он там кто? Конечно, жертва. Разин-народ топит поэта-персиянина - в волны бросил он Пушкина, Блока, Волге-матушке ими поклонился. А потом добежал и добавил - поклонился Есениным, Высоцким.
На это легко возразить, что народ песню Пушкина не поет. Но и Садовникова он тоже не поет. Он поет что-то свое, и оно гораздо ближе к Пушкину, чем кажется. Проступает Пушкин сквозь Садовникова - неотступно.
Тут пора перебираться из сарая в экстаз. Мы же с вами миф обсуждаем, пытаясь понять, почему русский человек, выпив, втягивается в разинское безобразие. А коли так, то княжну выкидывают здесь и сейчас, всякий раз, когда поют песню, как здесь и сейчас оплакивает Деметра разлуку с дочерью, и вся природа, словно впервые, откликается на материнское горе. Смотрите, октябрь уж наступил, очей очарованье, значит, Персефона удалилась в подземное царство, и мертвые листы шумят под робкими шагами. А со стола исчезают салаты, остатки пирога разметались по разным концам тарелки, разодранная, сама себе противная утка корчится в застывшем жире, уже побежали в магазин за водкой, которой, как всегда, не хватило, и лучина - догорай, гори - уже отгорела; отпели ту лучину. И вот тогда - выплывают острогрудые. Чтобы сказать что? С каким, прости Господи, месаджем? Что бабы дуры, их топить надо? Что мужская удаль и мужское братство превыше всего? Да, конечно, но это внешний сюжет, сарай, которого не было, ведь песня поется в экстазе, пьяном, торжественном, безысходном - на помин своей души. А вы говорите - не метафора.
Татьяна Толстая: Вот-вот, пьяный разрушительный экстаз, сырой эрос, бей баб; вы же понимаете, почему «востроносость» (уместно маркирующая мужское начало) превратилась в «острогрудость»? - потому что поэт-фольклорист загляделся на перси ханской дочери, спрятанные под парчой ее национальности. В 1881 году не только Пушкина опубликовали, но и царя убили. Русский бунт - уже тут, в столицах, как часть ежедневной жизни. А годы эти совсем для поэзии непригодные, и средний читатель еще и предпочтет Садовникова Пушкину: и рифма у него есть, и строчка короче, ловчее, и поется напевно так, с перегудом. Социальный протест просит песни с вызовом, хочет дурного пафоса («Есть на Волге утес», «Дубинушка»), в цене угроза трону (строю, миру, устоям), и «лучшим людям» все кажется, что террор, разбой очистительны, благотворны. Из эпизода с княжной вычитывается то, что представляется на тот момент актуальным: не жертвоприношение, а теракт. Более того, княжна - представительница правящего класса, угнетателей. Как бы даже и ничего, что ее в воду. А Стенька - народный вождь, а Волга-река - мать, кормилица, причем тут быстро производится шулерская подмена: она не мать сыра земля, а мать сыра вода, и если земля кормит крестьянина, то вода - купца или разбойника. То есть Садовников и поющие вслед за ним если и чувствуют метафору, то такую: уничтожим троны и будем не пахать, нет, а пить-гулять-буйствовать. И обещание в 1917 году сдержали. А Стрейса переиздали в 1935 году, и почитайте предисловие к этой книге. Почитайте-почитайте.
А то вы тут расчувствовались, а дедушка Зигмунд не спит (каламбур, да). Тут у вас в тексте и «октябрь» всплыл, и крестьяне, прикинувшиеся Деметрой, а главное - откуда ни возьмись - «разодранная, сама себе противная» утка - то есть редуцированная Царевна Лебедь. Вот почему она вам за праздничным столом примерещилась? Вы вот не задаете себе вопроса, на чьей вы стороне, Красавицы или Чудовища? А вы задайте. Я бы не то что сместила, но переобозначила водораздел между Западом и Востоком: Запад - это когда Прекрасную Даму нужно выручать, будь вы Персей (вот тут без каламбура) или Иван-царевич; Восток - это когда с Прекрасной Дамы можно содрать кожу, или швырнуть ее в воду, или всадить ей нож под ребра: кончай ее, Семэн!
Нет, погибшая персиянка - не метафора, но она стала метафорой, это правда. И вот как поворачивается и выворачивается тема: она стала метафорой погибшей Руси; Руси, навсегда утонувшей, невозвратной, древней, домонгольской, несказанно прекрасной, несказанно желанной. Перечитайте с этой мыслью дивный бунинский «Чистый понедельник», лучший его рассказ. «Она» описывается как «восточная красавица с лубочной картинки». К ней обращаются: «Царь-девица, Шамаханская царица, твое здоровье!» Герой видит ее так: «А у нее красота была какая-то индийская, персидская: смугло-янтарное лицо, великолепные и несколько зловещие в своей густой черноте волосы, мягко блестящие, как черный соболий мех, брови, черные, как бархатный уголь, глаза; пленительный бархатисто-пунцовыми губами рот оттенен был темным пушком…» И, чтобы мы даже не сомневались, он думает, вдыхая пряный запах ее волос: «Москва, Астрахань, Персия, Индия!» И еще раз: «…в шелковом архалуке, отороченном соболем, - наследство моей астраханской бабушки, сказала она». Наследство персидской княжны, скажем мы. Странная красавица, любящая только древнюю Русь, старинные церкви, раскольничьи кладбища - то есть, аввакумовскую веру, старого обряда, до Никона, до Стеньки, - избегающая последней близости с героем вплоть до той единственной ночи любви, после которой она уходит от мира, исчезает, уезжает, тонет в необъятных просторах страны и запрещает себя искать. И ему остаются только рыдания, только отчаяние: но зачем? но почему? но как же жить?
И - да, вы угадали, вы не могли не угадать скрытого образа, скрытой (от профанов, но не от любящих) связи персиянки с царевной-ледбедью, связи Пушкина-Блока-Ахматовой-Бунина-Врубеля и скольких еще - кто ж перечислит. Герой рассказа, «сам веселый и хмельной», ничего не понимающий, внезапно допущен к ложу красавицы. Она уходит в другую комнату, чтобы раздеться. Он - как в сказках - подсматривает. И се - она, «цепляясь за шпильки, через голову, стянула с себя платье…» и потом - «она только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо». В лебяжьих туфельках! Это лебедь была! Царевна Лебедь. Райская птица. Персиянка. Русь.
Комментарии к книге «Петербург (октябрь 2007)», Журнал «Русская жизнь»
Всего 0 комментариев