Джулиан Барнс Письма из Лондона
Предисловие: на совести автора
В детстве я ужасно любил книжки I-Spay, эти практические задачники для юных следопытов. Они были тематические — про бабочек, про лондонские статуи, про колесный транспорт. По каким-то наводкам ты разыскивал указанные объекты и вписывал в соответствующие графы их точные координаты. За каждую находку ты получал определенное количество очков: десять за бабочку-адмирала, тридцать за раритетный почтовый ящик Эдуарда VIII и так далее. Затем ты отправлял заполненную книжку (нет-нет, никто в мыслях не имел жульничать) в вигвам Великого Вождя I-Spay — News Chronicle, на Бувери-стрит. Взамен этот мифический персонаж — мне он почему-то казался обитателем глухой глубинки — присылал тебе декоративное перо в качестве наглядного свидетельства твоей ястребиной зоркости.
Перо мне не досталось ни разу: либо мне не удавалось обнаружить требуемое количество объектов, либо какая-то деталь, без которой никак нельзя было стать членом клуба, препятствовала тому, чтобы я приступил к оформлению своего «ирокеза». Но мне запомнилась пара осуществленных под прикрытием старших вылазок из Актона W3 в центр Лондона, в ходе которых, вооруженный заточенным карандашом, я лихорадочно испещрял свой бортовой журнал адресами разного рода диковинок вроде фургонов с продтоварами на конной тяге или эполетов швейцаров. Насколько я понимаю, мы сравнительно редко практикуем этот тип сосредоточенного вглядывания: в целом мы склонны разыскивать то, к чему уже испытываем интерес. Всякий раз, когда мы фокусируем взгляд на чем-нибудь или рассеиваем его, наши привычки, наблюдения и наше видение мира попросту подтверждаются в очередной раз.
Вот почему, когда в конце 1989 года Боб Готтлиб, главный редактор The New Yorker, пригласил меня стать лондонским корреспондентом журнала, меня охватили самые разные чувства — противоречивые и вполне предсказуемые. Это могло быть очень приятной работой; это могло стать приговором к пожизненному заключению; это могло хорошо оплачиваться; это могло оказаться классической западней для писателя. Однако, помимо всех этих «про» и «контра», я услышал самый убедительный аргумент в пользу того, чтобы взяться за эту работу: это заставит тебя открыть глаза. Ага, подумал я, вот оно, приплыли — I-Spy. «Я буду шпионом в Лондоне»; «шпионом в Англии».
В самом деле, я собирался стать иностранным корреспондентом в своей собственной стране. Эта роль сопровождалась вызовом технического характера, с которым в журналистике мне прежде не доводилось сталкиваться. У меня будут искушенные читатели, на уровне слов понимающие все мною сказанное, но обычаи и события, которые я описываю, в культурном отношении могут выглядеть для них столь же странными, как какие-нибудь древнеримские. Разумеется, на свете много американцев-англофилов: именно с ними мы в Британии обычно и сталкиваемся. Но неамериканцам всегда следует помнить, что любая страна интересуется Америкой больше, чем сама Америка — прочими странами: это естественное следствие международного баланса мощи и денег. Оказавшись в Соединенных Штатах, вы без особых затрат можете провести сеанс магии: покупаете газету — и видите, как ваша страна исчезает. Лет десять назад я гостил в Форт Уорт и смотрел там по телевизору церемонию открытия Олимпийских игр в Лос-Анджелесе. Во время шествия участников состязания, комментируя географическое положение и величину каждой страны, субтитры канала ABC объясняли эти параметры посредством отсылки к американским реалиям: Бутан соответственно был в Центральной Азии и «прибл. 1/2 Индианы». Однако ладно б еще только Бутан. Кому-то пришло в голову, что американского зрителя следует просветить также и касательно Бельгии («на северо-западе Европы»), Бангладеш («прибл. Висконсин») и, страшное дело, Британии. Мне посоветовали переосмыслить мою страну как «ту, что размером с Орегон».
Так что в правиле «не держать даже самую очевидную фразу за само собой разумеющуюся» был свой прок. «Следующие всеобщие выборы, которые пройдут в мае или октябре…» Минуточку, взвивается у меня в голове американский бузотер, то есть как это «или»? О, вы что же, хотите сказать, что выборы не проводятся регулярно? И правительство само назначает дату выборов? Да вы шутите. Кто мог додуматься до того, что это хорошая идея? И так далее. Радикальнее всего мне пришлось переосмыслить все то, что мне представлялось общеизвестным, когда я работал над статьей про Лондонский Ллойдз, одну из тех типично британских институций, которые вроде бы и так понятны просто потому, что ты британец и живешь в Британии (размером с Орегон). Я не думаю, что мои тонкостенные предрассудки выдержали бы легкое потюкивание очевидности. И если уж я, беспристрастный наблюдатель, был ошеломлен тем, что выяснилось, то вообразите удивление ллойдовских Имен, которые пребывали в блаженном неведении, а затем внезапно обанкротились несколько раз кряду, я уж не говорю об отдаленном и ни в какие ворота не лезущем удивлении американского инвестора. Ничего сверхъестественного в том, что многие американские Имена в настоящее время отказываются оплачивать свои счета.
Моя предшественница на посту лондонского корреспондента, писательница Молли Пантер-Дауниз, была нанята в 1939 году и сохраняла за собой это место на протяжении почти полувека. Брендан Гилл писал, что во время войны «для нас и наших читателей она была таким же воплощением доблестного английского духа, как сам Черчилль». Мои собственные первые (и последние) пять лет были менее насыщены событиями всемирно-исторического значения, чем ее, но и в них случались свои поучительные моменты, иной раз драматичные (как падение миссис Тэтчер), иной раз фарсовые (как устойчивость Нормана Ламонта). Разумеется, я никогда не претендовал на то, чтобы быть воплощением чего-либо, не говоря уже о духовной параллели с каким-либо из премьер - министров, которые правили бал, пока я писал; и я сомневаюсь, чтобы американские читатели рассматривали меня подобным образом. Я также с настороженностью отношусь к Zeitgeist-журналистике и к тенденции кромсать историю на десятилетия, каждое якобы с присущими только ему специфическими характеристиками. Чувствовались ли в общественной жизни, в первой половине девяностых, усталость и повторяемость, некое ощущение близкой развязки? Да пожалуй, что и чувствовались. И если так, то есть и чему порадоваться, и от чего впасть в уныние: Флобер говорил, что его любимые исторические периоды — это те, которые заканчивались, потому что это подразумевало рождение чего-то нового. Если большинство наблюдателей не ошибаются — журналистская формулировка, которая обычно означает «я думаю», — то текущий четвертый срок консерваторов у власти пока что будет последним. Заключительная вещь в этом сборнике приоткрывает то «нечто новое», что вот-вот должно родиться.
Писать для The New Yorker означает — повезло так повезло — подвергаться редактуре The New Yorker, бесконечно цивилизованный, радетельный и благотворный процесс, который откровенно сводит тебя с ума. Это начинается в приснопамятном — не всегда с нежностью — департаменте, известном как «полиция стиля». Это суровые пуритане, которые разглядывают твои фразы и, вместо того чтобы увидеть в них, как ты сам, счастливую смесь правды, благолепия, ритма и остроумия, обнаруживают исключительно никчемные руины поверженной грамматики. Плотно стиснув губы, они делают все возможное, чтобы защитить тебя от тебя же. Ты издаешь сдавленные хрипы протеста и пытаешься восстановить свой первоначальный текст. Приходит новый набор гранок, и иногда тебе милостиво дозволяется единственная небрежность; но рано радоваться — одновременно ты обнаруживаешь, что они исправили другой грамматический недогляд. Любопытно, что сам ты не имеешь возможности добраться до полиции стиля, чтобы поговорить с ними, — ни при каких обстоятельствах, тогда как они сохраняют за собой право вмешиваться в твой текст в любое время — отчего существа эти кажутся еще более инфернальными. Я представлял, как они сидят в своем офисе, где со стен свисают электрошоковые дубинки и наручники, и обмениваются сатирически-безжалостными комментариями по поводу авторов New Yorker',а: «Угадай, сколько разорванных инфинитивов[1] этот английский телепень допустил на этот раз?» На самом деле, не такие уж они твердолобые, какими я описал их, и даже признают, как полезно бывает иной раз разорвать инфинитив. Мое личное слабое звено — нежелание выучить разницу между определениями со словом «который» и причастной конструкцией. Да, я знаю, что есть какое-то правило, имеющее отношение к индивидуальности в противоположность классу или что-то в этом духе, но у меня есть свое собственное правило, которое звучит примерно так (или надо было сказать «звучащее примерно так): если у тебя где-то поблизости уже орудует «КОТОРЫЙ», то лучше прибегнуть к причастной конструкции. Не думаю, что когда-нибудь мне удастся убедить полицию стиля в эффективности этого базового принципа.
Редактором, осуществлявшим мягкое посредничество между мной и полицией стиля, был Чарльз МакГрат. Я работал с ним в связке на протяжении пяти лет, под всеохватной верховной властью сначала Боба Готтлиба, а затем Тины Браун. В этом пункте предисловия к сборнику статей принято хвалить такт вашего редактора, его находчивость, настойчивую любезность и прочее, и равным образом читатель предисловия в этой точке должен зевнуть так, чтобы затрещало за ушами. Так что вместо всего этого расскажу-ка я вам лучше историю о редакторской работе мистера МакГрата. Примерно на середине моего пути мы вели третий или четвертый бесконечный разговор о некой очередной статье; она прошла уже через сколько-то гранок. В этой стадии любой автор знает статью практически наизусть: она надоела тебе хуже горькой редьки, и ты ждешь только одного — что ее наконец пустят в печать, но приходится вежливо участвовать в том, что, как ты надеешься, является последней парой вопросов. Именно в этой точке Чип привязался к какому-то прилагательному, которое я использовал, одному из тех слов, вроде «гонадный» или «карбонизированный», которые не входят в твой базовый словарь, но до которых время от времени ты дотягиваешься. «Вы уже однажды использовали «карбонизированный», — сказал Чип. «Мне так не кажется», — ответил я. «Да, я уверен, что да», — сказал он. «Я совершенно уверен, что нет», — ответил я, начиная несколько раздражаться — какого черта, я знаю эту статью вдоль и поперек. «А я вполне уверен, что да», — отвечал Чип — и я услышал, как его голос также напрягся, словно он собирался с силами, чтобы продолжить натиск. «Ну и позвольте осведомиться, — сказал я тоном чуть ли уже не истерическим, — в какой же гранке, в таком случае, я использовал это слово?» «О, — сказал Чип, — я не имел в виду эту статью. Нет, это было пару статей назад. Я разыщу». Именно так он и поступил. Месяцев девять назад я употребил это слово. Разумеется, я тут же его вычеркнул. И вот это, если кому интересно, и есть редакторская работа.
После того как твою статью подкорнали и подзавили (не всегда гладкий процесс: иногда тебе кидают обратно сущего пуделя), она доставляется в отдел проверки информации The New Yorker. Фактчекеры — люди молодые, бдительные, безупречно вежливые и на редкость упертые. Они выколачивают из тебя всю душу, а потом спасают твою задницу. Также они подозрительно относятся к обобщениям и риторическим преувеличениям и предпочли бы, чтобы последнее предложение выглядело так: «Они выколачивают из тебя четверть души и в 17,34 процента случаев спасают твою задницу». Давать показания под присягой перед судом — это пустяки по сравнению с тем, чтобы предстать перед отделом проверки из New Yorker'а. Им наплевать, кому позвонить, чтобы удовлетворить свою страсть к блохоискательству. Они переспрашивают тебя, твоих информаторов, сверяются со своей компьютеризированной системой информации, с непредвзятыми экспертами; они наводят справки очно и заочно. Когда я интервьюировал Тони Блэра в Палате общин, на меня произвели впечатление элегантные дверные петли в зале Теневого Кабинета. Мой Певзнеровский гид сообщил мне, что они принадлежат Пуджину или, точнее, «Огастесу У.Н. Пуджину». Певзнер утверждает: «Не рискуя ошибиться, мы можем сказать, что он разработал дизайн всех металлических деталей, витражей, плитки и так далее, вплоть до фурнитуры дверей, чернильниц, вешалок и проч.». Затаив дыхание — проглотит ли отдел проверки фразу «не рискуя ошибиться», я приписал в своей статье эти петли «Огастесу Пуджину» и принялся ждать звонка фактчекера по этой и смежным темам. «Могли бы мы убрать слово «Огастес», чтобы не перепутать его с его отцом?», — раздался первый выстрел. Да пожалуйста, о чем речь: я написал «Огастес Пуджин» исключительно из тех соображений, что, как мне казалось, американцы предпочитают говорить «Джон Мильтон» вместо «Мильтон» (правда состоит еще и в том, что я не подозревал, что у Пуджина был отец, не говоря уже о том, что мое сокрытие инициалов спровоцирует генеалогическую катастрофу). Затем я стал ждать следующих вопросов. Их не последовало. Настроившись едва ли не на сатирический лад, все с тем же Певзнером, открытым на нужной странице, перед глазами, я спросил: «Вас устраивает, что петли принадлежат Пуджину?» «О да, — последовал ответ, — я справился в Музее Виктории и Альберта».
За все эти пять лет я всего раз видел, как фактчекеры потерпели поражение. В статье про новые изображения на британских монетах я рассказывал о том, как члены Консультативного комитета по дизайну монет, направляясь к месту своих заседаний в Букингемском дворце, проходят мимо картины Ландсира. Звонок из Нью-Йорка не заставил себя ждать. «Меня чуточку беспокоит Ландсир». — «Что значит беспокоит?» — «Мне надо выяснить, висит ли он по-прежнему там, где он висел в тот момент, когда ваш информатор проходила мимо него». — «Ну что ж, полагаю, вы ведь всегда можете позвонить в Букингемский дворец». — «О, я уже говорил с дворцом. Нет, проблема в том, что они отказываются подтвердить или опровергнуть, есть ли такая картина вообще внутри дворца».
Я изрядно повеселился, когда их энергия направлялась не на меня, а на моих информаторов. Помимо всего прочего, в процессе проверки фактов обнаруживались комические несоответствия между тем, как ты описываешь людей, и тем, как они воспринимают сами себя. Один акционер Ллойдз не хотел говорить, что он живет «у Лэдброук-Гроув» — только «в Холланд-Парк» (оказывается, в тот момент он пытался продать свой дом). Другое ллойдовское Имя требовало, чтобы отдающее чем-то нехорошим словосочетание «второй дом» непременно поменяли на «коттедж». А еще был политический обозреватель, который ни с того ни с сего заартачился, наотрез отказавшись от определения «ветеран», и умолял фактчекера, что «видавший виды» будет более подходящим эпитетом.
Но в конечном счете фактчекеры всегда возвращаются к тебе, автору. И вот тут я открыл — после нескольких лет мытарств — три самых заветных слова для New Yorker: «на совести автора». Если, например, фактчекеры пытаются подтвердить, что сон о хомяках, который приснился твоему дедушке в ночь, когда Гитлер вторгся в Польшу, — сон, который нигде не был зафиксирован в письменной форме, но изложен был тебе лично, когда ты мальчонкой сидел у него на коленях, сон, для которого, после смерти дедушки, ты являешься единственным сосудом, — и если фактчекеры, приперев всех живых родных и близких к стенке и безуспешно прочесав словари подсознательного, наконец признаются, что они сломались, вот тут по транслатлантической связи ты примирительно бормочешь: «Думаю, это можно оставить на совести автора». После чего эти магические слова, слова, освобождающие The New Yorker от ответственности и перекладывающие конечную литературную ответственность на тебя, автора, царапаются на полях гранок. Разумеется, ты должен произнести эту фразу правильным тоном, подразумевая, что ты не менее фактчекера скорбишь о том, что проверить это невозможно, и ты не должен пользоваться этим слишком часто, иначе тебя будут подозревать в легкомыслии, в том, что ты не докапываешься до правды. Но однажды произнесенные эти слова обладают безмятежной властью, совершенно понтификианской.
Это предисловие, faute de mieux [2], было проверено на достоверность сведений мной самим (и, да, я могу подтвердить, что площадь Соединенного Королевства довольно близка к площади Орегона), тогда как «Письма из Лондона» весьма выиграли от того энергичного редакторского процесса, который я описал. Но само собой разумеется, все нижеследующее будет, если использовать выражение, которое, мне жаль, я не могу использовать больше, — на совести автора.
Ноябрь 1994
1. Депутат-TB
«Лучшее шоу в городе» стартовало в прошлом ноябре, и спонсоры взяли на себе необычное обязательство: спектакль гарантированно продержится восемь месяцев. Неужто новый Ллойд Уэббер — или Дастин Хоффман, стремительно возвращающийся на сцену после своего триумфального Шейлока? Как бы не так: новой потехой, которую нам пообещали, стала телетрансляция заседаний Палаты общин. И, в лучших традициях шоу-бизнеса, высочайшее требование учредить это дневное представление в прямом эфире исходило от одного из главных участников: сэра Бернарда Уизерилла, спикера палаты, чья милостивая непредвзятость входит в его обязанности. Шестидесятидевятилетний сэр Бернард, отпрыск текстильного магната, в свое время поставлявшего джодпуры[3] королеве, ныне красуется перед телекамерами, а заодно и перед строптивой палатой, облаченный в башмаки с пряжками, черные чулки, черную мантию со шлейфом и полный, с буклями, щекочущими ключицы, парик. Мало кто мог предположить что-то подобное, но он сам отхватил себе эту двойную работенку — парламентского блюстителя дисциплины и персонажа телевизионных рекламных роликов. Ярмарочный клоун, зазывающий публику в фанерный балаган, когда сам оказывается внутри, перепрофилируется в арбитра.
Британский парламент, который в XVIII веке подвергал тюремному заключению тех, кто стремился дословно запротоколировать его деятельность, отчаянно сопротивлялся требованиям показывать его по телевизору еще с шестидесятых годов, когда эта тема впервые замаячила на повестке дня. Палату лордов разрешили снимать несколько лет назад, хотя нельзя сказать, чтобы эта пенсионерская «мыльная опера» собирала толпы зрителей: в Верхней палате все до чрезвычайности учтивы (некоторые благодаря любезности Морфея) и подчеркнуто корректны по отношению к своим седобородым коллегам из оппозиционной партии. Там не было материала ни для драмы, ни для рейтингов; с другой стороны, все очевиднее становилась нелогичность странного закона, в соответствии с которым деятельность Верхней палаты была доступна гражданину в нормальной телевизионной реальности, тогда как то же самое в Нижней было представлено в девятичасовых новостях цветными рисунками, озвученными радиозаписью.
Разумеется, против новшества были выдвинуты обычные доводы. Вторжение телевидения нанесет ущерб достоинству палаты; члены парламента нарочно будут рисоваться перед камерой; торжественный процесс управления государством падет жертвой телеамбиций исполнителей эпизодических ролей. Сторонние наблюдатели придерживались противоположной точки зрения, поскольку радиосвидетельства демонстрировали, что с достоинством в палате и так дела обстояли не лучшим образом. Простому избирателю, воспринимающему законотворческий процесс на слух, все это казалось не столько многомудрыми дискуссиями, сколько болтовней в пивной, где ораторов все равно невозможно услышать из-за помех хрипатых тори, которые надсаживаются за свои центральные графства, и сипатых лейбористов, надрывающих горло за свой черноземный люд. Мать Парламентов — британцам нравится думать о своем законодательном учреждении именно в таком ключе — скорее производила впечатление жирной свиноматки, катающейся на своих поросятах. У скептиков также возникал вопрос: а что, если от камер не сумеют укрыться те члены клуба, которые не имели привычки беспокоиться насчет того, чтобы почистить перышки перед выходом на сцену? Преимущественно состоящая из мужчин, Палата общин на протяжении десятилетий была выставкой убогости, не имеющей себе равных ни в одной другой профессии, кроме разве оксфордских преподавателей: то была витрина сшитых левой ногой костюмов, музей коротких носков, паноптикум галстуков с узлами типа «мотай потуже — красивше будешь», коллекция безобразных гарнитуров, порошковая бомба из перхоти. И точно так же, как оксфордскому преподавателю по-прежнему феерически легко прославиться в качестве местного «персонажа» (носить одежду с чужого плеча, передвигаться на мотоцикле, каждый вечер сидеть в одной и той же пивной на одном и том же стуле), так же и в палате хохмач, однажды сумевший вылить на кого - нибудь ушат грязи, имел все основания рассчитывать на репутацию бесподобного остроумца, тогда как малейшее потакание своим слабостям в одежде превращало тебя в денди. Может статься, именно этого они боялись — не дай бог мы все это увидим.
Естественно, после стольких-то лет опасений, предшествующих введению камер, да еще усугубленных дополнительными подозрениями насчет того, что степенно выглядящие парламентарии априори будут проигрывать колоритным, были установлены строгие правила — куда именно дозволяется совать свое рыло камере. Разрешаются общие, широкоугольные, отснятые со стационарной позиции планы, но впоследствии режиссер должен (в течение испытательного срока по крайней мере) следовать пакету инструкций, выработанных, чтобы (сами выберите наиболее подходящую точку зрения): а) акцентировать торжественность происходящего или б) отфильтровывать из событий всю возможную драматичность. В частности, камера должна оставаться на ораторствующем члене парламента до тех пор, пока он не закончит свою речь; врезы других депутатов — кадры реакции — позволяются только в том случае, если говорящий специально обращается к коллегам по ходу своей речи; съемки галерей прессы и публики не позволяются, равно как и горизонтальное панорамирование скамеек; наконец, в случае возникновения беспорядка камера должна либо удовольствоваться изображением спикера, призывающего парламент к порядку, либо вернуться к широкому кадру, который не включает в себя сцену дебоша. В этом наборе правил, ограничивающих откровенную игру на публику и искусственное привлечение к себе внимания с помощью дурного поведения, несомненно, есть своя логика; но беспристрастному зрителю все это напоминает о суровых предписаниях, которым должны были следовать участницы фарсовых ревю в старинном мюзик-холле «Уиндмилл»[4]. Танцовщицам позволялось оставаться обнаженными до тех пор, пока они не двигались; если что-нибудь шевелилось, это было против правил.
Стоит ли удивляться, что члены парламента уже начали эксплуатировать ограничения, наложенные на камеру. Если кадры ответной реакции зала зависят от называния имени члена парламента, то у любителя поразглагольствовать может появиться соблазн как бы невзначай вставить в свою речь имя того парламентария со скамеек оппозиции, который демонстративно игнорирует говорящего. И если во всех прочих случаях камера должна неукоснительно держаться на ораторе, то, стало быть, в нее также неизбежно попадет и небольшая группа людей (членов той же самой партии), которые сидят спереди и сзади него/нее. Так родилась техника, известная как «даунаттинг»[5], в соответствии с которой окружающие говорящего ведут себя так, словно им не приходилось слышать столь захватывающей речи с тех пор, как Генрих V обратился к своим войскам перед Азенкуром. Даунаттинг затруднительно проделывать маленьким партиям, и на первых порах можно было видеть, как либерал-демократы en masse (masse в данном случае — не более полудюжины) взволнованно привстают где только можно, чуть только один из них собирался произнести речь, которую транслируют по телевизору. «Даунаттинг!» — кричали другие партии. «Ничуть, — объясняли либерал-демократы, — просто когда один из нас произносит речь, всем прочим нравится его слушать…» Существует также ухищрение, известное как «негативный» или «ядовитый» даунаттинг. Оно применяется, когда инакомыслящий член партии обрушивается на свою собственную переднюю скамейку[6]; в этих обстоятельствах лояльные партийцы, окружающие диссидента, могут зевать, почесываться, ерзать, энергично трясти головами с неодобрением, в общем, выражать свою точку зрения языком жестов.
Запуск «Депутат-ТВ» — так это все называется — происходит в тот момент, когда миссис Тэтчер продержалась на посту премьер-министра вот уже десять лет и лидера партии — пятнадцать; к тому времени, как она поведет консерваторов на следующие выборы (в 1991-м или самое позднее в 1992- м), появятся новоиспеченные избиратели, которые с самого раннего своего сознательного возраста не знали никакого другого лидера тори (и следовательно, никакой другой консервативной традиции — к примеру, либерального консерватизма предыдущего лидера Эдварда Хита). Оппозиционные партии — что по сути означает только лейбористов, поскольку все прочие в очередной раз отодвинулись в статус охвостья — познали десятилетие схизмы, распрей и немощи. Однако сейчас, впервые за много лет, лейбористская партия впереди — значительно впереди — по опросам общественного мнения. И раз уж политические паковые льды вскрываются в Восточной Европе, то почему тому же самому не произойти и у нас? Миссис Тэтчер, какой ее видят со скамей оппозиции, — пария среди своих коллег-лидеров стран Общего Рынка, она не может похвастать сердечными отношениями с Бушем, как это было у нее с Рейганом, она не способна адекватно отреагировать на быстротекущие процессы в Восточной Европе и остается настолько же безапелляционной и доктринерской на одиннадцатом году службы, какой была на самом первом. На «Депутат-ТВ» лидер лейбористов Нил Киннок любит начинать свои вопросы с фразы: «Разве премьер-министр не находится в абсолютной изоляции в своей позиции по?..» Снова и снова лейбористы пытаются создать премьер-министру репутацию человека, который не имеет представления даже о собственных сторонниках, — лидера, окруженного поддакивающими подхалимами, которые скрывают от нее реалии сегодняшнего мира.
Изоляция, однако ж, дело такое — тут все зависит от точки зрения. В конце прошлого года на поверхность всплыл пузырек возбуждения — когда, впервые за пятнадцать лет, миссис Тэтчер как лидеру консерваторов был брошен вызов. В уставе партии есть положение о ежегодном неодобрении, но то был первый раз, когда кто-либо захотел — или осмелился — воспротивиться ей. Сэр Энтони Мейер, почтенный, мокроватый[7] заднескамеечник без какого-либо определенного политического будущего, вызвал огонь на себя: он был самоотверженным кроликом, щебечущей канарейкой, которую запустили в угольную шахту, чтобы проверить, есть ли там ядовитый рудничный газ, или — предложим корректное выражение из мира животных — заслонной лошадью. Он не собирался выигрывать; что могло оказаться интересным, так это как именно он проиграет. Если бы он набрал, скажем, восемьдесят голосов (из 374 возможных), это выглядело бы так, что огромную слониху ранило. Если бы он набрал достаточно, чтобы спровоцировать второй тур, мог бы возникнуть реальный кандидат: одинокие хищники после долгих лет жевания травки на задних скамейках ополоумели от голода; плотоядные лидеры шайки с передних скамеек замерли в ожидании первого промаха.
Голосование показало, что если где-либо еще миссис Тэтчер и изолирована, то только не в консервативной партии. Она получила 314 голосов, сэр Энтони — 33; еще было 25 испорченных избирательных бюллетеней и трое не проголосовали. Последние два пункта требуют некоторых разъяснений. Людям со стороны может показаться странным, что 7,2 процента партии, по общему мнению опытной и гордой следованием путем демократии, оказываются не в состоянии ответить на простой вопрос: кого из двух лиц они предпочитают видеть лидером своей организации? Не то поведение, которое служит хорошим примером широким слоям электората. С какой стати члену парламента портить бюллетень? Значит ли это то, что значит, когда избиратель делает это на всеобщих выборах: анархическое добавление лишнего имени в документ, опрометчивая попытка проголосовать более чем за одного кандидата, накарябанная на скорую руку похабщина? По-видимому, ничем это особенно не отличается. Наиболее правдоподобное объяснение, которое можно выдвинуть по поводу испорченных избирательных бюллетеней, — что данные консервативные члены парламента не хотели поддерживать миссис Тэтчер, но не хотели и признаваться в своей измене: голосуя за обоих кандидатов (и таким образом аннулируя свое право голоса), они могли вернуться в свои избирательные округа и заверить принадлежавших к более правому крылу сторонников, что, разумеется, они проголосовали за Мэгги, не чувствуя при этом угрызений совести.
Лейбористская партия, пытаясь держать хвост пистолетом, заявила, что этот результат был ровно то, что они хотели: премьер-министру нанесен ущерб, но она по-прежнему сохраняет за собой свою позицию. Лейбористская партия полагает, что миссис Тэтчер — главное препятствие партии тори, и в этом мнении (также как и в представлении тори, что она — их величайшая сила) есть некое правдоподобие, но точка зрения лейбористов, поздравляющих себя с тем, что премьер-министр теперь точно поведет консерваторов на следующие выборы, не вполне убедительна. Против кого вы скорее сплотитесь в Олимпийском финале — против трижды золотого медалиста, чьи результаты в последнее время несколько разочаровывали, или новичка, которого выставили на замену в последнюю минуту?
Понятное дело, лейбористы приветствовали «Депутат - ТВ» как возможность публично продемонстрировать то, в чем они уже долгое время были уверены, но что никак не могли втолковать на всеобщих выборах: что премьер-министр — тупорылая экстремистка, которая систематически руинировала страну на протяжении десятилетия. Самое время продемонстироровать это — в институции, известной как «Вопросы депутатов к премьер-министру»: каждый вторник и четверг в три-пятнадцать. Это тот момент в процессе управления государственными делами, которым парламентарии гордятся: в американской системе, указывают они, эквивалента нет. Премьер-министр обязана дважды в неделю являться в Палату общин и в течение четверти часа отвечать на вопросы парламентариев с обоих краев палаты о своих обязанностях и политике правительства. Это момент, по их словам, когда премьер-министр наиболее уязвима, когда миссис Тэтчер, полагающуюся только на свои служебные конспекты и на то, что у нее достанет сообразительности справиться с чем бы то ни было, что в нее швыряют, можно «вышибить из колеи» усилиями оппозиции. Спикер действует как арбитр и ведущий ток-шоу, предоставляя слово членам парламента вроде как наобум (обычно он чередует два края палаты), резервируя до трех вопросов для Нила Киннока и один для лидера либерал-демократов. И вот этот момент — одновременно священный и жизненно важный — в демократической жизни страны наконец должен был быть засвидетельствован голосующей общественностью.
Такова, во всяком случае, была теория. Реальность, теперь обнародуемая в прямом эфире дважды в неделю, оказалась несколько менее клокочущей и драматичной. Во-первых, есть традиция, которой хочешь не хочешь надо следовать. В соответствии с ней, каждая составная часть процедуры предваряется номинальным, чтобы не сказать идиотическим, вопросом — например, что премьер-министр собирается делать этим вечером. В ответ на что она объясняет, что намеревается дать обед послу Замбии, затем вновь занимает свое место, пока парламентарий приступает к своему «настоящему» вопросу. Когда с разрешения спикера палата может перейти к обсуждению следующей темы, сначала будет задан все тот же вводный вопрос, после чего премьер-министр поднимется, скажет: «Я отсылаю почтенного джентльмена к ответу, который дала несколько минут назад», — и снова вернется на свое место, чтобы выслушать собственно вопрос. «Вопросы депутатов к премьер-министру» состоят из множества вставаний и усаживаний. Когда с первым вопросом по теме разобрались, парламентарии будут стараться «ловить взгляд спикера», чтобы задать дополнительный вопрос. Это включает в себя вскакивание на ноги, бросание умоляющих взглядов в направлении председателя, и затем опять плюхание на зеленые обитые кожей скамейки, всех, кроме одного-единственного парламентария, которому в силу какой-то минутной и по идее произвольной справедливости выказал благоволение спикер. При том, что приблизительно половина палаты встает на ноги и рушится таким образом каждые тридцать секунд или около того, эффект получается как от клочковатой, но неопадающей Мексиканской волны.
Этот окольный метод выцыганить у премьер-министра какую-нибудь информацию и/или поддеть ее отягощается далее осведомленностью о том, что, кроме лидера оппозиции, ни один член парламента не вправе переспросить премьера в том случае, если ее ответ сочтен неудовлетворительным. Тори, как бы то ни было, скорее предлагают своему лидеру предсказуемые, даже подхалимские вопросы, с которыми она обычно справляется на раз. Например, на одном из первых показанных по телевидению «Вопросов депутатов» консервативная дейм[8] заднескамеечница Дженет Фукс спросила премьер-министра: «Отведет ли мой достопочтенный друг сегодня немножко времени на то, чтобы поразмышлять о… своем выдающемся достижении, каковым является тот факт, что впервые премьер-министром Британии стала женщина?» — после чего миссис Тэтчер охотно ровно так и поступила. Этот диалог скорее был бы уместен в последние годы режима Чаушеску в Румынии, чем в парламенте, который гордится тем, что здесь разговаривают без обиняков. Лейбористская партия, с другой стороны, разрывается между: а) тем, чтобы превратить вопрос в речь, и б) попытками выбить ее из седла, спросив о чем-то, к чему она может оказаться не готова. Джайлз Рэдис, член парламента от Северного Дарема с 1973 года и старейший лейбористский заднескамеечник, объясняет, что лучший способ сделать это — пригласить ее поразмышлять о достоинствах чего-либо, в чем она, согласно имеющимся сведениям, не видит никаких достоинств. Соответственно «Не расскажет ли премьер-министр палате, в чем состоят положительные стороны присоединения к механизму контроля курса валют ЕЭС?» может сбить с толку премьер-министра, которая не в состоянии думать о каких-либо положительных сторонах, вызывая тем самым раздражение проевропейски настроенных тори, которые с ней не согласны. Рэдис предлагает выбивать премьер-министра из седла таким образом примерно раз в две недели.
Заметят зрители, что казачок-то засланный, или нет, это другой вопрос. Соль телевидения — не в том, что происходит, а в том, что показывают. Консультант по имиджу, общавшийся с членами парламента перед тем, как подняли занавес, подсчитал, что влияние депутатов на телезрителей зависит от следующих факторов: 55 процентов — внешний вид, 38 процентов — голос и жестикуляция, и всего лишь 7 процентов — то, что они на самом деле сказали. Хотя палата изрядно повеселилась, когда им доложили об этих уморительных подсчетах, члены парламента тем не менее приняли эти кулуарные советы, касающиеся костюмов (рекомендуется умеренно-серый), сорочек (ничего полосатого) и галстуков (ничего особенно кричащего, ничего слишком темного). Каковой бы ни была в долгосрочной перспективе польза от «Депутат-ТВ» для электората, несомненно, что первыми выгодоприобретателями стали владельцы химчисток и торговцы галстуками в районе Вестминстера. Плешивым членам парламента даже предложили бесплатные papier poudre [9], чтобы их блистательные макушки не слишком отсвечивали; до ермолок, однако ж, дело пока еще не дошло.
К настоящему времени «Депутат-ТВ» снискал умеренный, неоспоримый успех, даже если «Вопросы депутатов к премьер-министру, похоже, не в состоянии составить конкуренцию по рейтингу «Шоу Опры Уинфри», напротив которой он стоит в сетке передач. Также и опасения по поводу дурного поведения не подтвердились (впрочем, все это надо еще проверить кабинетным кризисом или предвыборным периодом). Консерваторы иногда принимаются орать в сторону лейбористских скамеек «Тут Лондон, а не Бухарест!», а верноподданная оппозиция Ее Величества разражается воплями «Лакейское правительство! Холуи!». Но все это не более чем рутинные дипломатические любезности. Наибольший интерес в первые месяцы вызывали переднескамеечные обмены репликами между миссис Тэтчер и мистером Кинноком. Телетрансляции сулили лейбористской партии больше, чем тори: во-первых, телевидение продемонстрировало бы оппозицию собственно в деле (вместо всего лишь прений в студии); оба партийных лидера, каждый в своем собственном боксе, в окружении своей группы поддержки, будут показаны с полезным до известной степени равноправием; наконец, миссис Тэтчер могла оказаться уязвимой в тот момент, когда она была не в состояни заранее контролировать правила боя.
Однако ж, может статься, премьер-министр извлекла из этой затеи побольше пользы, чем оппозиция. Чем дольше продолжалось ее правление, тем пикантнее становились слухи. Она абсолютно сошла с нарезки, станут уверять вас все подряд: у нее паранойя; мания величия; тут на самом деле вся штука в гормонозамещающей терапии — из-за которой ей кажется, будто она будет править бесконечно. Когда в прошлом году стало известно, что премьер-министр время от времени посещает в Западном Лондоне врача, специализирующегося на нетрадиционной медицине, и, погрузившись в ванну с теплой водой, получает крошечные электрические разряды, это далеко не черчиллевское поведение поразило даже некоторых ее приверженцев как достаточно своеобразное. Но, возможно, от всех эти разговорчиков она только выиграла: ей всего-то нужно было выглядеть хоть сколько - нибудь вменяемой в «Вопросах депутатов к премьер-министру», чтоб показаться обнадеживающе адекватной.
На самом деле все сошлись на том, что она предусмотрительно поменяла свое поведение перед телекамерой. «Мы-то думали, сейчас нам покажут подлинную миссис Тэтчер — визгливую самодуршу, — сокрушается Джайлз Рэдис. — Но она не попалась на эту удочку. Она полностью сменила свой стиль. То она рычала, аки львица, а сейчас воркует, словно горлица». Дэвид Димблби, чуть ли не единственный политический интервьюер на британском телевидении, который не подползает к премьер-министру на четвереньках, предусмотрительно расслабив зажим ошейника, чтобы каблуку - «шпильке» легче было войти между шейных позвонков, вспоминает: «В прежние времена она стояла руки в боки и орала на оппозицию благим матом, как базарная баба». Теперь она «полностью сменила тон». Но даже и в этой модифицированной версии, смягченной ради телевидения, ее поведение остается отталкивающим, столь же неистовым, сколь и эксцентричным. Она стоит в своем боксе готовая ко всему — волосы забраны назад, строгие черты лица, все более и более упитанные формы круглятся под английским костюмом синего или изумрудно-зеленого, отсылающего к символике тори, цвета; оттуда, рассекающая в мелкие брызги штормовые волны верноподданной оппозиции Ее Величества, она напоминает резную фигуру на носу старинной ладьи, одинаково символичную и декоративную. Сейчас она щеголяет в больших очках, которые часто держит за дужку, зачитывая ответ, перед тем как сдернуть их — чтобы впериться в скамейки лейбористов взглядом василиска. Она никогда не была великой полемисткой или великой актрисой, но внешность ее всегда производила сильное впечатление. Как в пьесе Жарри «Король Убю» один исполнитель иногда представляет Всю Русскую Армию, так и миссис Тэтчер, кажется, осознает, что она работает за Всю Консервативную Партию. И среди прочих одним из условий этой роли является обязательство время от времени заглядывать за парапет и прислушиваться к отдаленному кошачьему концерту тех несчастных, которые по какой - то экстравагантной причине объединились в партии, не являющиеся консервативными.
В «Вопросах Депутатов к премьер-министру» на следующий день после того, как первое судно с вьетнамцами, приплывшее в Гонконг, посреди ночи отослали обратно в Ханой, мистер Киннок предпринял двухвопросную атаку, умышленно прибегнув к сравнению с насильственной репатриацией Британией казаков, которых в 1945 году обрекли на смерть в сталинских лагерях. Разве это не тот случай, спросил мистер Киннок, когда премьер-министр в данной ситуации был единственным человеком, который не мог сказать, что она «просто подчинилась приказам» в вопросе о репатриации вьетнамцев — по той самой причине, что она сама была «той, кто отдает приказания»? Хамоватое заявленьице; но Вся Консервативная Партия не соблаговолила и бровью повести даже и на эту клеветническую лабуду насчет военных преступлений. «Высказывания досточтимого джентльмена, — царственно ответствовала она, — ничтожны и чепуха». «Ничтожны и чепуха»: небезупречная деликатность и неабсолютное следование правилам грамматики едва ли навредят ей в глазах электората. Если Палата общин, с ее беспрестанным фоновым шумом, с ее школьнической строптивостью, с ее преобладанием мужчин и невысоким уровнем остроумия, часто больше всего напоминает столовку в приготовительном отделении частной школы-интерната, то миссис Тэтчер здесь отведена роль Надзирательницы. Это она присматривает за обедами и разносит рыбий жир; и когда Киннок-младший обвиняет ее в самых чудовищных на свете преступлениях, она просто слегка хмурит брови, словно ему опять, видите ли, не понравился ее заварной крем к пудингу. Потому как она перевидала на своем веку множество поколений мальчиков — бывали здесь паиньки и тихони, бывали огольцы и сущие троглодиты, но она-то знает, что все они, придет время, будут вспоминать ее легендарную строгость с нежностью. Также ей знакомо сочинение мистера Хилэра Бэллока, да и остальные, она знает, помнят это двустишие:
Детей держи в ежовых рукавицах, Воздастся за труды сторицей.Очень кстати «Депутат-ТВ» запустили ровно в тот момент, когда в более традиционных лондонских театрах открылся сезон рождественских пантомим. К обоим этим почтенным развлекательным жанрам относятся с сентиментальным уважением; оба регулярно прибегают к старейшим из сюжетов, в перерыве обновляя свои кадры; в обоих есть нечто инфантильное. Но тогда как Мать Парламентов может в некотором роде похвастать своей экспортируемостью, пантомима прочно остается локальным развлечением. Англичанам удалось экспортировать несколько удивительных вещей — крикет, мармелад, юмор Бенни Хилла, — но они так и не преуспели в том, чтобы сбагрить еще кому-нибудь свои новогодние пантомимы.
Исторические корни пантомимы лежат в арлекинаде, которая затем подверглась перекрестному опылению викторианским мюзик-холлом. В сущности, она состоит из сказки — истории Золушки, Матушки Гусыни, Ападдина, Дика Уиттингтона[10], - которая, не сбиваясь с традиционной повествовательной линии, постоянно обновляется злободневными отсылками, часто сатирического свойства. Главные ее изводы — фарс и мелодрама, с большими брешами, зарезервированными для сверхъестественного и сентиментального; она обращается разом и к детям, которые реагируют на неожиданные перипетии сюжета с потрясающей непосредственностью, и к сопровождающим их родителям, которых улещивают пикантными двусмысленностями, по идее через головы их отпрысков. Пантомима включает в себя два элемента, обладающих для британца исключительной привлекательностью: переодевание (главного мальчика часто играет девочка, а Даму Пантомимы — мужчина средних лет) и комические животные (которые тоже не то чтобы сами себя играют). Здесь сохраняется, пусть в разжиженной форме, мировоззрение, согласно которому Британия правит морями, и иностранцы здесь появляются в комических сценах на вторых ролях. Наконец, пантомима кичится своей всеядностью по части отношений с современной культурой — в любой момент на сцену запросто может ворваться какой-нибудь двухминутный телевизионный культ, на который родители только что подсели. Персонаж в костюме Дарта Вейдера распихивает телевизионных фокусников, старорежимный имперский расизм пробивается сквозь шуточки про ирландцев, и вся эта свистопляска уколбашивается с участием аудитории и пением хором: и уж туг кто халтурит, из того дух вон. Надо полагать — по здравому размышлению — не больно-то удивительно, что пантомима не особо популярна в других странах.
Это всегда был обветшалый, простонародный жанр: что в рот, то и спасибо. Родители, которые через много лет после того, как сами были детьми, вновь оказываются на своей первой пантомиме, как правило, сокрушаются о вырождении этого старинного популярного британского жанра, но правда состоит в том, что пантомима всегда была деградировавшей — в смысле пестрой, эклектичной, вульгарной, злободневной и местечковой. В самом ли деле одна пантомима «лучше», чем какая-нибудь другая, взрослому человеку определить практически невозможно. Наверно, тут важнее, что пантомима — обычно первое знакомство ребенка с театром и что очарование утопающих в темноте галерей, бархатного занавеса и мороженого в антракте, похоже, не уменьшается, да и как оно может уменьшиться. Удивительное дело, но пантомима не вызывает у детей отвращения к театру на всю жизнь.
В этом году было из чего выбирать — даже еще больше, чем обычно. Все что угодно: современные пантомимы, ретропантомимы, Зеленые пантомимы и даже (наверно, ничего странного, учитывая сексуальную двусмысленность жанра) лесбийская пантомима — «Снежная Королева: Рождественская сказка». Что касается кадровой политики, то жанр всегда рекрутировал личный состав из самых разных слоев исполнителей: вышедшие в тираж поп-звезды, телевизионные комики, юные дарования, лица среднего возраста, некогда прописанные по ведомству юных дарований, дошедшие до ручки и закаленные неудачами служители Мельпомены, которых раз в год на полтора месяца отрывают от пенсионных утех — пусть «повыбьют пыль из подмостков» и прокомпостируют мозги новому поколению юных дарований про романтику театральных белил, а еще сборная солянка из посторонних лиц, которые достаточно знамениты в своих областях, чтобы осуществить переход в театр, несмотря на вызывающий опасения дефицит сценического дарования. Эта последняя категория отражает природу современной славы и сама по себе является формой кросс-дрессинга: если вам аплодируют в одной сфере, то с распростертыми объятиями принимают и в другой, где у вас в силу самой природы вашего таланта нет профессиональных интересов. К примеру, в этом году в пантомиме засветились трое телевизионных дикторов — в Лондоне, Стивенэйдже и Торки. Рассел Грант, сфероидальный астролог, сделавший себе имя выступлениями в передаче «С добрым утром!», клоунскими свитерами и неприкрытой голубизной, выступил в главной роли в «Робинзоне Крузо» в Кардиффе. Эдди Кидц, мотоциклист-трюкач, перемахнувший через кучу лондонских автобусов и по ходу дела переломавший себе чуть ли не столько же конечностей, явился не запылился в «Дике Уиттингтоне» в Дептфорде. Но подлинным новшеством были кулачные пантомимы. В Рединге можно было увидеть Барри МакГигана, экс-чемпиона мира в полулегком весе, дебютировавшего в театре в «Белоснежке» — тогда как саму Белоснежку, странным образом очень сноровисто — в пантомиме такое случается нечасто, играла Линда Лусарди, одна из самых любимых топлесс-моделей страны. В лондонском гвозде сезона, «Аладдине», также блистал боксер, бывший обладатель звания чемпиона Британии в тяжелом весе Фрэнк Бруно.
Бруно, первый чернокожий чемпион в своей весовой категории, — очень большой, очень воспитанный и очень популярный. Он является великолепной иллюстрацией к традиционному британскому почитанию тех, кто не унывает при поражении, — синдрому «отважной маленькой Бельгии» в национальном духе. Многие десятки лет в стране не было боксера, способного выиграть титул чемпиона-тяжеловеса, но то, как именно американские победители разделывались с местными чемпионами, всегда подвергалось пристальному рассмотрению. Генри Купер однажды завалил Кассиуса Клэя (а затем его самого завалили) на брезент левым хуком, и за то что он вырубил Липа[11], хотя бы и всего на пару секунд, Купер с тех пор на веки вечные сделался национальным героем, снискав возможность рекламировать туалетные принадлежности Брюта и появляться в бесчисленных телевикторинах и турнирах по гольфу для знаменитостей. Бруно — самый симпатичный чемпион со времен Купера, и за то, каким макаром он в прошлом году потерпел неизбежное поражение от Майка Тайсона, нация прониклась к нему такими чувствами, что поколебать их может разве что обвинение в покушении на растление малолетнего. Он честно продержался несколько раундов, один раз так врезал Тайсону, что мы были практически уверены, что он, считай, напрочь ухайдакал американского чемпиона и не опозорил флаг. Храбрый верзила Фрэнк! Телевизионщики за ним только что в очередь не выстраивались; в театре «Доминион» на Тоттнем-Корт-роуд на шесть недель он получил роль в «Аладдине»; а в новогодней церемонии вручения наград[12] королева пожаловала ему звание кавалера Британской империи пятой степени.
В «Доминионе» Бруно играет Джинна, раба Лампы, главная задача которого — тут же материализоваться, когда Аладдин трет волшебную лампу и просит его о помощи. Бруно и так никогда не был Нижинским ринга, вот и его Джинну так же было далеко да парижских трелей. Когда от него требуется танцевать, он смотрит себе на ноги — как бы те не дали маху и сгоряча не отчебучили чего-нибудь не то; когда от него требуется боксировать, он смотрит себе на руки, как бы те не дали маху и сгоряча не отчебучили чего-нибудь то. Он играет с усердием дубовой колоды, трогая публику безупречным знанием текста, выдавая слова так же, как он выдавал удары слева, — скорее заученно, чем по наитию. Однако эта его неуклюжесть в глазах зрителей только прибавляет ему популярности, и когда экс-чемпион в тяжелом весе стоит на сцене, в облачении наполовину с боксерского ринга, наполовину из «Династии» (женские полусапожки на каблуке и громадные плечищи), выглядит он не так уж и нелепо.
«Аладдин», сказка о любви младшего сына китайской прачки к дочери императора, по существу, выражает идею яппи нашего времени: все, что нужно сделать, — потереть волшебную лампу (заключить правильную сделку, грамотно купить фьючерсы), и в твоем распоряжении окажется сколько душе угодно товаров, услуг и любви. Здесь также имеется один архетипически фрейдистский момент — когда злой Абаназер соблазняет мальчика-с-пальчика Аладдина (которого играет невинная крошечка-хаврошечка со смазливым личиком и в очень коротких шортиках) посетить Темную Пещеру, где хранятся все Спрятанные Сокровища. «Мне войти, дети?» — с младенческой непосредственностью спрашивает этот разом целомудренно-искусительный мальчик-девочка у своей препубертатной публики. «Несет!!!» — вопят дети в ответ, умоляя его/ее что есть мочи. Но она таки входит — в Темную Пещеру со Спрятанными Сокровищами, и убеленные сединами аксакалы в аудитории с пониманием кивают.
По большей части, однако ж, представление состоит из быстрых переодеваний, цель которых — раззадорит! разнящуюся по интересам публику: заморочить голову детям, угомонить мамаш и расщекотать папаш. Персонажи прикатывают на мотоциклах или феерическим образом прилегают на и надежных проволочных тросах; «китайский» хор (в любом случае странное понятие — учитывая хрестоматийную стыдливость этой нации) разгуливает в сатиновых трусах; откуда Ни возьмись вдруг выскакивает телевизионный фокусник с Непостижимой сюжетной функцией и показывает серию трюков, чтобы затем уступить дорогу Утенку Дуби и Его Друзьям, компашке животных-марионеток высотой в фут, которые отплясывают под дискомузыку — номер, бог весть почему утраченный во взрослом театре. Также нам не следует забывать китайских полицейских, амбалов в услужении у Императора. В данной версии их играют Толстушки, варьете не варьете — полдюжины дебелых дамочек в возрасте примерно от тридцати до пятидесяти, потакающих идее о том, что женская тучность в сущности забавна. От природы порядочные пампушки, чтоб уж никто не усомнился в их габаритах, они еще и нарочно запихивают себе под одежду подушки и, демонстрируя страннейший вид транснационального трансвестизма, изображают китайских полицейских на манер викторианских бобби. Соответствующим образом они поют и пляшут — что, понятное дело, только добавляет им шарма, а затем — вот она, их толстомясая лепта в свадебный пир Аладдина и его Принцессы — Толстушки выстраиваются, чтобы грянуть «Сгодится все». Да уж, в пантомиме все так оно и есть.
Однако что касается гротескной комедии, то с наступлением девяностых профессионалам пришлось очистить место на сцене, и не в первый раз уже, для Палаты общин. Когда в эфир был запущен «Депутат-ТВ», газеты стали давать материалы на тему «Депутаты на голубом экране», но ни одна из них не вычислила, какому именно клоуну суждено было оживить новогодние праздники судебным разбирательством по поводу старого доброго закулисного секса во внерабочее время. Рон Браун, лейборист, член парламента от Лейта, пригорода Эдинбурга, сорокадевятилетний пышногривый представитель левого крыла партии, ритуально характеризуемый выражением «белая ворона» — термин, который парламентские обозреватели приберегают для тех, кто малость с приветом, но любопытны, со странностями, но вызывают к себе симпатию и основательно непригодны для занятия высших должностей. Сейчас таких персонажей больше на скамейках у лейбористов, чем у консерваторов. Лейбористская партия лелеет их за колоритность, нонконформистский флер, способность огорошить, наконец, зато, что они являются живым напоминанием о том, что Лейбористская партия — это церковь, открытая для всех. Тори также лелеют эти незакрепленные пушки оппозиции за их талант ставить в неловкое положение собственных лидеров и за то, что они являются неопровержимым и ярким доказательством того, что вся Лейбористская партия глубоко безответственна.
Рона Брауна избрали в парламент в 1979-м. Два года спустя его на пять дней отлучили от Палаты общин после того, как он назвал консервативного члена парламента лжецом; ближе к сегодняшнему дню его отлучили снова, после того как он схватил булаву[13] и повредил ее. (Стоимость ремонта: £1200.) Когда его арестовали в Глазго — он протестовал против визита в город миссис Тэтчер, — полиции понадобилось некоторое время, чтобы убедиться, что его утверждения о том, что он в самом деле является членом парламента, соответствуют действительности. (Штраф: £50.) Но до сих пор двумя его похождениями, наиболее взволновавшими таблоиды, были миссия к полковнику Каддафи в Ливию и оплаченный по полной программе визит к поддерживаемому СССР афганскому правительству: фотографии депутата, позирующего у советского танка, очень порадовали тори и на некоторое время сделали его в палате сатирически известным под именем Брауна Кандагарского. В то время вояжи такого рода вызывали всяческое осуждение, хотя недавние события подтвердили, что проблемой нахождения друзей в политически меняющемся мире озабочены не только белые вороны. Например, в 1978 в Британию с официальным визитом прибыли президент Чаушеску с супругой — в тот момент Румыния считалась диссидентствующей страной внутри советского блока. Враг моего врага — мой друг, и королева наградила Чаушеску почетным рыцарством. (Эта относительно редкая почесть оказывается иностранцам, к которым Британия испытывает искреннее расположение: рыцарства были удостоены Боб Гелдолф, Роналд Рейган, Каспар Вайнбергер и Магнус Магнуссон, исландская телезвезда.) Но затем, после Горбачева, Румыния поменяла свой статус — из Отважного Бастиона, Взбунтовавшегося Против Советского Империализма, превратившись в Паршивую Балканскую Диктатуришку. (Разумеется, она всегда была и той, и той, но страны редко добиваются в чужих глазах сложной, двойной категоризации.) В микроскопический промежуток времени между падением Чаушеску и его казнью королева умудрилась лишить румынского правителя его сомнительного рыцарства.
Как выяснилось из последнего связанного с ним судебного казуса, Рон Браун является ниспровергателем даже и не только тех традиций, которые можно было предположить. За последние тридцать или около того лет почти парламентским регламентом стало то, что бесчестье приходит к двум главным партиям с разных сторон. Тори горят на сексе, а лейбористы — на взяточничестве. Это не значит, что лейбористские члены парламента непременно — застегнутые на все пуговицы супруги, а тори — финансово непогрешимы; просто они благоразумны — или плутоваты — в разных сферах жизни. В случае Рона Брауна, однако, это был секс, и именно вследствие эротического аспекта ситуёвина, ставшая предметом судебного разбирательства в Льюисе, Сассекс, получила известность как Дело о Трусах Нонны.
В течение трех лет жизнь мистера Брауна складывалась весьма успешно. У него были жена и избирательный округ в Шотландии, а любовница и место в парламенте — в Англии. Нонна Лонгден, женщина, о которой идет речь, ухитрилась даже сопровождать его в качестве «секретаря» во время визита к полковнику Каддафи. Раз как-то мотор чихнул: в желтой прессе всплыло сообщение о том, что Рон и Нонна занимались сексом в душе в здании Палаты общин — но тут не было ничего слишком необычного, такого, что невозможно было бы отрицать. Однако ж когда пара распалась, миссис Лонгден завела себе нового любовника — некоего Дермота Редмонда, торговца коврами в твидовой охотничьей фуражке, как оказалось, с судимостью за мошенничество, и вот тут уже температура поползла вверх. В один прекрасный день Браун зашел в квартиру Нонны недалеко от Гастингса, и с этого момента версии того, что там произошло, начинают расходиться. По мнению стороны обвинения, член парламента, будучи в нетрезвом состоянии и распаленный ревностью, пришел в исступление и бутылкой Liebfraumilch вдребезги расколошматил все окна в квартире; когда перетрухнувшая Нонна призвала на помошь Дермота, торговца коврами, депутат похитил магнитофон, две пары трусов, фотографию миссис Лонгден, литую золотую брошь и пару фарфоровых серег, после чего скрылся с места происшествия. Согласно утверждению защиты, мистер Браун всего лишь тихо-мирно выпивал с миссис Лонгден в тот момент, когда торговец коврами разрушил эту семейную идиллию, и это в результате его необузданной ревности квартире был нанесен вышеописанный ущерб. Более того, в намерения члена парламента не входило надолго лишать Нонну ее ценностей; он взял их всеголишь в качестве залога возвращения неких «деликатных в политическом отношении» кассет, находящихся в ее владении; — которыми, между прочим, она пыталась его шантажировать на сумму £20000. Что касается двух пар трусов, то это сама миссис Лонгден шутки ради обмотала ими магнитофон, что и объясняет их присутствие в кармане члена парламента в тот момент, когда тот был задержан полицией на местной железнодорожной станции.
Дело о Трусах Нонны служило источником бодрости для Суда короны в Льюисе (и прилегающем к нему избирательном округе, голосующем за консерваторов) на протяжении недели. Присяжным была продемонстрирована бутылка Liebfraumilch, с травяным хохолком, торчащим из горлышка; равно как и две пары трусов (одни белые и одни черные, чтобы не было недомолвок). Миссис Рон Браун всю неделю просидела в суде, «безмолвно поддерживая своего мужа» — или, может статься, безмолвно проклиная его имя. Сам мистер Браун отказался занять место для дачи свидетельских показаний — решение, из которого нельзя сделать никаких юридических выводов, но наблюдатели, не будь дураками, судят много о чем — в данном случае о предполагаемом мнении юристов депутата, согласно которому если их клиенту позволить встать на задние лапы, то он загонит сам себя в такую феерическую задницу, что обвинение съест его заживо. Присяжные столкнулись с двумя различными обвинениями и двумя дико различающимися мнениями о реальности. В высшей степени разумно они пошли на компромисс: член парламента был признан невиновным в воровстве, но повинен в злоумышленном нанесении ущерба (штраф: £1000. Компенсация: £628. Возмещение расходов стороны обвинения: £2500.) Судья Джон Гауэр, королевский адвокат, сказал: «Я уж даже опасаюсь произносить слова «дамские трусы», потому что этому предмету стали приписывать значимость, абсолютно непропорциональную его истинному месту в этом деле». Миссис Рон Браун сказала: «Мой брак сейчас не менее хорош? чем двадцать семь лет назад», — и заявила, что не удивлена поведением своего мужа, «зная мужчин и прожив с одним из них двадцать семь лет». Сам Рон Браун, когда его спросили, собирается ли он подать в отставку, сказал: «Нет, а с какой стати?»
С какой стати? Хорошо известно, что признание вины в управлении автомобилем в нетрезвом состоянии не уменьшает полномочия судьи в процессе вынесения приговора, хотя какая именно степень криминальности допустима среди тех, кто создает британские законы и отправляет правосудие, официально никогда не было сформулировано. В настоящий момент кладези премудрости, которые взвешивают дела такого рода, скорее согласны — теоретически по крайней мере — с мистером Брауном. Если б его признали виновным в воровстве, ему бы пришлось подать в отставку, но обвинение в меньшем проступке — ну поразмахивал он бутылкой Liebfraumilch с последующим нанесением dammage passionel [14] — само по себе не уменьшает способности члена парламента представлять свой избирательный округ и быть украшением своей партии. Однако, помимо сути обвинения, есть еще и манера, по которой можно судить, и здесь мистер Браун опять повел себя не так, как принято. От члена парламента, выходящего из зала суда в ситуации такого рода, ожидается, что он скажет, что этот опыт заставил его искренне раскаяться, что он дал пожизненный зарок не заглядывать в рюмочку и не помышлять о любовницах и теперь скромно будет служить своим избирателям в том объеме, в котором они определят, хоть марки - лизать да конверты-запечатывать. Мистер Браун, однако, пребывал в триумфальном настроении. Что он думал о вердикте? «Это моральная победа», — провозгласил он с ликованием. Джентльмены с Флит-стрит, неплохо заработавшие на этой истории, преподнесли депутату в подарок бутылку шампанского. Мистер Браун энергично потрясал ею и поливал ее содержимым всех вокруг и миссис Браун в частности. В этой торжествующей позе грешный член парламента и украсил собой первые полосы на следующее утро.
Дозволяется быть белой вороной; дозволяется даже совершать малозначительные преступления. Чего члену парламента не дозволяется, так это быть тошнотворным шутом и вечной помехой. Предполагается, что вы не станете заряжать пистолет и запихивать его в руки противника. Сэр Энтони Мейер только что обнаружил это: опрометчиво бросив вызов миссис Тэтчер в борьбе за лидерство, он был «отстранен» (нынешний политический эвфемизм для «выставлен пинком под зад») партячейкой своего избирательного округа, и на следующих выборах окажется на подножном корму. А на другом краю палаты мистер Браун обнаруживает, что местное отделение партии осудило его, Нил Киннок вне себя от ярости и никому даром не сдались его патетические оправдания, что триумфальное шампанское было, всего и делов-то, банальной шипучкой. Его шансы представлять Эдинбургский Лейт на следующих выборах официально расцениваются как нулевые. Однако, учитывая саму природу скандальной славы, место для Рона Брауна всегда найдется. Приходской священник из Стиффки, который в ходе знаменитого довоенного дела об аморальном поведении был лишен бенефиция за безнравственность, закончил свои дни, выставляя себя в клетке со львом. (Прописанный там на законных основаниях лев, обратившись к давним римским воспоминаниям, в конце концов съел христианина.) Мистер Браун может и не заходить так далеко, как в этом случае; но он мог бы поступить еще пуще, начав прямо сейчас пробоваться на роль Матушки Гусыни[15].
Март 1990
Эдинбургско-Лейтское отделение Лейбористской партии сместило Рона Брауна. На выборах 1992 года он вступил в состязание на правах независимого лейбористского кандидата и успеха не добился. Недолговечность миссис Тэтчер была менее предсказуемой.
2. Подделка!
«И вот мы снова в Лондоне, — писал в 1863 году Малларме своему другу Анри Казалису, — в краю поддельных картин Рубенса». Мнение поэта, несомненно, отражает широко распространенный галльский предрассудок того времени, однако это не просто саркастическая гипербола. В самом заурядном старинном помещичьем доме вы можете прогуливаться вдоль стен, увешанных картинами, которые без ложной скромности приписываются Рафаэлю, Рубенсу, Эль Греко, Рембрандту, Караваджо и другим мастерам с большой буквы. Попади они на аукцион, большинству из них пришлось бы подвергнуться мягкой пытке обходительно принижающими оговорками — «школа», «стиль», а то и оскорбительному вычеркиванию имени художника, чтобы указать на недостоверность атрибуции. Не то чтобы британцы были более наивны или в большей степени эстетически близоруки, чем прочие народы; просто дело в том, что подделки возникают там, где люди не бедствуют (пристрастие японцев к импрессионистам и к произведениям Бернара Бюффе несомненно явилось источником вдохновения для современных фальсификаторов, тогда как в Буэнос-Айресе в силу каких-то причин любимая статья подделок — Гвидо Рени), а в Британии довольно долго водились-таки лишние деньжата. Кроме того, художник редко в состоянии творить с той интенсивностью, которой требует рынок; обычно тут либо затоваренные склады, либо золотой дождь. Иногда кончается тем, что художник либо ломает себе хребет, либо свой талант ради того, чтоб потрафить доброму клиенту. Таким образом, венецианцам Каналетто был известен как художник, «испорченный англичанами» (и в самом деле как-то странно, что при всей его плодовитости в родном городе Каналетто почти не сыщешь). Чаще бывает так, что в зазоре между творческой производительностью и требованиями рынка материализуется шайка проворных жуликов. Пристально вглядываясь в ряды набухших и почерневших Старых Мастеров, которые до сих пор украшают барский дом, их потрескавшийся лак и бесстыдные подписи, велик соблазн вообразить обстоятельства этих подозрительных приобретений двухсотлетней и того больше давности. Получается нечто вроде итальянской жанровой сценки, этакое живописное моралите. Стройный юный милорд на перекладных въезжает в город, на втором этапе своего Grand Tour [16], в компании лишь своего старого дядьки и мошны с дублонами; он выказывает пылкий интерес к местным художникам, а может статься, и к тем, что познаменитее, из городов побольше; и не успел милорд пыль смахнуть со своей шляпы, а весточка о его приезде уже добралась до старого Луиджи, который живет за углом — и наверняка согласится чуточку состарить тот истинный шедевр, который он намалевал не далее как на позапрошлой неделе.
Так что Лондон — естественное пристанище для выставки по этой теме. «Подделка? Искусство обмана» в Британском музее — исключительно захватывающее представление и настолько многообразное, что это уже почти совершеннейшее черт-те что и сбоку бантик: тут тебе живопись и скульптура, книги и манускрипты, мебель, ювелирные изделия, керамика, марки, монеты, газеты, ножевые изделия и орудия пыток; здесь представлены все цивилизации, артефакты которых привлекали коллекционеров и соответственно фальсификаторов. Она также является косвенной иллюстрацией болезненной прижимистости музейных работников — или их искусства выдавать ворону за сокола. Потому как откуда взялись этот опозоренный дюреровский рисунок, эта сомнительная пергаментная миниатюра с изображением Колумба, высаживающегося в Америке, этот паленый турецкий килим «семнадцатого века»? Откуда-откуда — из Британского музея, из Британской библиотеки, из Музея Виктории и Альберта. То, что со стыдом хоронилось в глубочайших подвалах, теперь заново извлечено на свет божий, и обмишурившиеся эксперты былых времен заливаются краской стыда — а может, и довольно хихикают — из своих могил.
Прогуливаясь по этой аладдиновой пещере поддельных предметов, также сталкиваешься с широким репертуаром низменных побуждений человека: страстью обмануть, урвать побольше незаконным путем, охмурить верующих (случай с Туринской плащаницей), дестабилизировать денежное обращение в стране противника, подорвать демократический процесс («Зиновьевское письмо» 1924 года, породившее классический страх Красной Угрозы в Британии), разжечь антисемитские настроения (Протоколы Сионских мудрецов). Но в целом выставка скорее поднимает настроение, чем внушает депрессию — нас забавляет человеческая изобретательность, очаровывают эти партизанские рейды на авторитет специалистов, веселит и даже утешает легковерие нашего брата. Кто может устоять перед, например, экземпляром канадской пушной форели? Похоже, впервые поверили в эту феноменальную рыбу в XVII веке, когда некоего шотландца, написавшего домой об изобилии «пушного зверя и рыбы» в Канаде, попросили продемонстрировать, как это выглядит, — что он надлежащим образом и сделал. Подделки, чтобы их жизнь не закончилась в год изготовления, должны втиснуться в узкую щель между возможностью и потребностью: Одиозный Снежный Человек, чьи впечатляющие следы почти наверняка были сфабрикованы британским альпинистом, одуревшим от одиночества, затрагивает сам нерв нашей потребности в фантасмагорическом. То же самое с форелью, обросшей бакенбардами: мы воображаем глубокие, скованные льдом канадские водные просторы, и вдруг нам кажется весьма правдоподобным, что выживание здесь обеспечено лишь тем видам, которые могут адаптироваться, — то есть тем, которые в состоянии отрастить мех. Эта рыбная утка все никак не потонет, а с недавних пор поддерживается на плаву одним искусником с берегов Онтарио. Лет двадцать назад он явился в Королевский Шотландский музей «проконсультироваться» и принес одно из своих изделий — белый кроличий мех, аккуратно прилепленный к бурой форели. Эксперты распознали липу и без лишних размышлений отказались от предмета. Но новость о «находке» просочилась за пределы учреждения, и по настоятельному требованию общественности музей был вынужден воссоздать пушную форель. И вот этот галлюцинаторный гибрид — редкий случай двойной подделки, который на самом деле был подделкой подделки — сейчас по праву занимает свое место в выставке Британского музея наряду с прочими сомнительными зоологическими объектами: рогом единорога, когтем гриффона, парочкой водяных (сушеная обезьяна с рыбьим хвостом внизу) и знаменитым «Растительным Ягненком из Тартарии».
Есть и несколько источающих злокозненность экземпляров «враждебных подделок». Во время Второй мировой войны, например, немцы произвели превосходный набор стандартных британских почтовых марок с двумя мелкими, но жутко подрывными изменениями: над короной на голове у Георга VI красовалась Звезда Давида, а буква D на знаке пенса была сконструирована из серпа и молота. (По прошествии времени утверждение, что безупречно британский монарх угодил в компанию одновременно и к евреям, и к коммунистам, кажется невероятно оскорбительным; но тоталитарная подтасовка восхищает как в своем роде тянитолкай: так, Шостакович в своих мемуарах вспоминает, как Жданов костерил поэтессу Ахматову, обзывая ее «разом и шлюхой, и монахиней»[17].) Большей частью, однако, между подделывателем и жертвой существует нечто вроде деликатного сообщничества: я хочу, чтобы вы поверили, что такая-то вещь — настоящая, говорит подделыватель; вы тоже хотите поверить, и чтобы закрепить эту веру, вы, со своей стороны, вручите мне изрядную сумму денег, а я, со своей стороны, посмеюсь за вашей спиной. По рукам. Общественное мнение, которому нравится видеть унижение специалиста, обычно оправляется после первого порыва морального негодования и с радостью переходит на сторону жулика. Самым известным британским арт-фальсификатором послевоенных лет был человек по имени Том Китинг. Он родился в 1917 году, и собирался стать обычным художником — ну или по крайней мере преподавателем живописи, — но когда столкнулся с препятствиями, начал мутировать, сначала в сторону «реставрации» в теневом секторе рынка, а затем и к откровенной фальсификации. Он утверждал, что за двадцать лет, специализируясь на работах Сэмюэля Палмера[18], произвел пару тысяч «секстон блейков» — как он называл свои подделки на рифмованном сленге кокни[19]. В конце концов в 1976 году его разоблачил арт-обозреватель The Times. После чего Китинг собрал пресс - конференцию и сделал чистосердечное признание, заявив (и на то были свои резоны), что занялся подделками в знак протеста против эксплуатации художника дилерами, а еще добавил, что как бы то ни было, он часто дарил свои коварные симулякры. На следующий год его арестовали, но до судадела так и не дошло: все обвинения были сняты по причине слабого здоровья Китинга. Впоследствии его популярность росла как на дрожжах: его «секстоны» продавались и перепродавались по вполне достойным ценам, он выступил в цикле телепередач о технических особенностях живописи великих мастеров, и после его смерти, в 1984-м, выручка от распродажи его работ составила 274000 фунтов — в семь раз больше, чем рассчитывали аукционисты.
История с Китингом задает парадигму, и тот факт, что его подделки не всегда наилучшего качества, увеличивает его способность вызывать к себе теплые чувства: мало того что арт-рынок провели, так им еще и всучили какую-то дрянь. Похожим образом мы восхищаемся нахальством двух гончаров, которые произвели горшки (с убедительными клеймами) «Bernard Leach»,[20] достаточно недурные, чтобы околпачить основные аукционные дома, а еще больше восхищаемся ими за то, что они произвели их в забытой богом гончарной мастерской в фезестоунской тюрьме в Вулвергемптоне. Мы рукоплещем средневековым подделкам Билли и Чарли, пары викторианских грязекопов, которые сообразили, что чем прочесывать в отлив дно Темзы в поисках древностей, проще было создать их самим. (В ходе судебного разбирательства, в начале 1860-х, ученый Чарлз Роуч Смит доказывал аутентичность «находок» на том основании, что ни один фальсификатор никогда бы не стал производить настолько нелепо выглядящие вещи.) Даже когда потенциальные жертвы — мы сами, нам не всегда достает искреннего негодования. Поддельная лакостовская рубашка, бутылка шотландского виски «Джонни Хокер», репродукция вюиттоновского саквояжа, имитация набора Лего: разумеется, нас обманули (нас и подлинного производителя), но есть в этом нечто такое, из - за чего мы спрашиваем: «Да с какой стати я так прицепился к имени производителя? Нет ли в моем увлечении всем фирменным чего-то абсурдного? Если «Джонни Хокером» можно нарезаться так же, как «Джонни Уокером», так с какой стати я должен сходить с ума из-за какой-то этикетки?»
Экспозиция в Британском музее заканчивается небесполезным разделом, посвященным выявлению подделок. Здесь, к счастью, по-прежнему осталось место для интуиции ученого — молодой Кеннет Кларк сначала раскусил «боттичеллиевскую» Мадонну, указав на то, что у нее лицо кинодивы двадцатых годов; но чем дальше, тем больше вопросы такого рода переходят в ведение науки: микроскопия, ультрафиолетовое излучение, рентгенография, дендрохронология, термовысвечивание. Но и здесь вы часто оказываетесь, сердцу не прикажешь, на стороне фальсификатора. Он (это всегда именно «он», потому что в этой профессии по-прежнему существует дискриминация при трудоустройстве) сделал все что можно и обвел весь мир вокруг пальца — и уж конечно, мир полюбил его творения и преклонился перед ними, — а тут является этот всезнающий хмырь в белом воротничке и бубнит, что здесь чего-то не так. Особенно пленительный — случай с азенкурской шпорой, которая много лет вела тихую достойную жизнь в оружейной коллекции Музея Виктории и Альберта. Она состоит из подлинной шпоры XV века, сквозь которую пророс — и обвил ее — искривленный корень: табличка из позолоченной меди в деревянном обрамлении сообщает, что этот предмет был подобран на поле битвы в Азенкуре. И ведь как живо вырисовывается вся картина: воображаешь себе плохо закрепленную шпору, соскользнувшую с рыцарского сапога в тот момент, когда лучники Генриха V обратили французов в бегство; и вот она лежит там себе всеми забытая, пока сквозь нее не прорастает молоденькое деревце и не приподнимает ее — возвращая в мир людей, и затем, спустя столетия после битвы, шедший себе мимо охотник за военными сувенирами… Увы: на самом деле — ничего подобного. За дело взялись дендрологи и установили, что деревянная часть в этой трогательной безделушке почти наверняка — ель. А про ели достоверно известно, что они в Па-де - Кале не растут. Еще один хитроумный мастер на все руки (в самом деле хитроумный — даже шпору взял настоящую, XV века) в конце концов получил по заслугам.
Колоритные подделки, разумеется, не заканчиваются на выходе из музея или у задней двери коллекционера предметов искусства: они являются составной частью многих аспектов британской жизни, точно так же как еловая деревяшка прорастает сквозь азенкурскую шпору. У британцев неплохо обстоят дела с традициями; также неплохо у них обстоят дела с изобретением традиций (от «завтрака пахаря» до свойственных разным кланам разновидностей «шотландки»). И как всякий другой народ, они не выказывают особого энтузиазма, когда выясняется, что эти изобретенные традиции — фальшивые. Они реагируют, как потрясенный Гарри в «Когда Гарри встретил Салли»[21], столкнувшись с симулированным оргазмом на публику. Если уж этому нельзя доверять, так чему ж тогда можно? И поскольку индивидуальная идентичность отчасти зависит от идентичности национальной, что будет, если эти символические опоры национальной идентичности окажутся не более аутентичными и правдоподобными, чем какая-нибудь пушная форель? Что произойдет, если выяснится, что королева — иностранка (каковой она до некоторой степени и является, королевская династия Виндзоров была династией Саксен-Кобург-Гота, пока в 1917 году тактично не сменила фамилию) или что мы не можем быть уверенным в Британском Рождестве (а мы до некоторой степени не можем, поскольку это в основном викторианское изобретение)? Даже про бриллианты британской короны нельзя сказать, что они вне всяких подозрений: в откровенном отчете уполномоченного министерства лорда Чемберлена обнаруживается, например, что рубин Черный Принц, которым восторгаются туристы в лондонском Тауэре, не имеет никакого отношения к Черному Принцу и является, как бы то ни было, шпинелем[22] низкого качества. Эта потребность в аутентичности, одержимость чистотой, имеет также отношение и к миру торговли — ну или по крайней мере к тому, как мир торговли воспринимается теми, кто находится за его пределами. Во времена моего детства, в начале пятидесятых, я обожал наш местный Вулворт. Мне нравилось, как много там было товаров, как там все было дешево, какими удобными были полки (устройство которых пару раз поспособствовало незаконному пополнению моей коллекции марок); более всего мне нравилась его старая добрая вывеска — «F.W. WOOLWORTHCO». Где бы вы ни оказались во всей Англии, на Хай-стрит обязательно сыщется позолоченная надпись на темно-красном фоне — F.W. Woolworth & Co, плоть от плоти Англии. Однажды, когда мне исполнилось годиков этак десять, мне объяснили, что Вулворт — американская фирма. Само собой, я отказывался поверить в это. Мне пришлось бы пересмотреть само понятие английскости (выше моих детских способностей), если б я поверил в это.
Чувство замешательства и смутное ощущение предательства в значительной степени ощущалось все то время, пока разворачивалась одна из самых длинных и сложно закрученных коммерческих саг последнего времени: продажа самого знаменитого магазина Англии, Хэрродз. Потому как пока миссис Тэтчер держала бразды правления, за право владеть этим найтбриджским магазином шло долгосрочное и не то чтобы очень достойное побоище. На самом деле Хэрродз был лишь одним из более чем сотни магазинов, которыми владела компания-учредитель и закупщик «Зе Хаус оф Фрейзер», но его мощь как символа Британии была — и остается — настолько незыблемой, что для потенциальных владельцев, равно как и для разинувшей рот публики, смысл битвы был в том, «кто теперь хозяин Хэрродз». Британский средний класс мог позволить себе отовариваться там исключительно дважды в год, во время распродаж (когда некоторые товары принимались на комиссию и, следовательно, не были по-настоящему хэрродзовскими), но все это только увеличивало, а не уменьшало таинственную притягательность этого места. Даже те, кто отродясь не переступал тамошнего порога, с гордостью цитировали якобы имевший место ответ хэрродзовского приказчика, которого спросили, есть ли в продаже некая невероятная вещь: «Насчет невозможного придется чуток обождать, сэр». И весь этот в высшей степени символический шик - блеск естественным образом притягивает к заведению пройдох со стороны. В старые имперские времена британцы растаскивали сокровищницы в своих владениях (чаще всего самым цивилизованным из возможных способом, разумеется, но не всегда); сейчас британцы уже не настолько влиятельны, так что их собственные ценности открыты всем кому ни попадя. Так что, может статься, это и неудивительно, что два главных претендента на обладание Хэрродз в течение последних десяти лет были теми, кого лондонский Сити считает посторонними лицами, обладающими меньшими правами; то есть попросту говоря, иностранцами, которые скорее сами сколотили, чем унаследовали свои состояния.
Первый из них — Роланд Роулэнд по прозвищу Крошка, немец по происхождению, исполнительный директор интернациональной корпорации «Лонро», в числе многих владений которого значится воскресная газета Observer, во главе которой стоит Дональд Трелфорд по прозвищу Крошка. (Весьма британское различие между двумя Крошками требует пояснений: Крошку Роулэнда зовут Крошкой потому, что он очень высокого роста, Крошку Трелфорда — потому, что он…гм… крошечный). Роулэнд трижды пытался приобрести Торговую компанию «Фрейсер груп»; наиболее широко обсуждавшийся в прессе провал случился в 1981 году, когда Комиссия по монополиям и слияниям фирм — государственный орган, рассматривающий соответствующие вопросы — отклонила предложенную им заявку на том основании, что переход прав собственности к «Лонро» подвергнет «по меньшей мере весьма вероятному и значительному риску продуктивность и процветание компании «Фрейсер»». Нельзя сказать, чтобы этот отказ прогремел как гром среди ясного неба — Роулэнд уже входил в элитную группу представителей крупного капитала, которые, пользуясь лазейками в законодательстве, нарушали правила капитализма, за что и критиковались общественностью. В 1973 году, выступая в Палате общин, консервативный премьер-министр аттестовал роулэндовскую манеру вести бизнес как «отталкивающее и неприемлемое лицо капитализма», ярлык, который так к тому и приклеился и который позволил бывшему премьер-министру, не славившемуся своими афоризмами, войти — в первый и последний раз — в «Оксфордский словарь цитат». Еще одним финансовым воротилой с похожей репутацией, которого честили в Британии в хвост и в гриву на протяжении последней четверти столетия, был газетный магнат (и издатель Чаушеску, Живкова, Гусака и Кадара) Роберт Максвелл, которого в 1971 году министерство торговли и промышленности охарактеризовало в своем докладе как «не того человека — по нашему мнению, — кому можно доверить надлежащее управление компанией, акциями которой владеет правительство». Само собой разумеется, мистер Максвелл продолжал управлять все большим числом компаний, акциями которых владело правительство, да и лицо мистера Роулэнда, неприемлемое, надо полагать, для либерального консерватизма, изрядно поправилось, впитав в себя все новые и новые предприятия.
Вторым претендентом на опозоренную руку Хэрродз был Мохамед Аль-Файед, египетский бизнесмен, о котором в момент его первого появления было известно немного — кроме того что, похоже, у него в карманах водится немало наличности и с его чеками никогда не бывает проблем. Начинал он в середине 1950-х как младший партнер известного торговца оружием Аднана Кашогги, на сестре которого он был женат, и сделал себе состояние как посредник. Вместе со своими братьями, Али и Салахом, он вкладывал в банки, строительство, нефтедобычу и недвижимость. Он купил парижский Ritz, обзавелся второй женой, финкой, и вел образ жизни типичного миллионера: дома в Париже и Лондоне, поместье в Суррее, замок в Шотландии, вилла в Гштааде, яхты на юге Франции, бронированные «мерседесы», телохранители и так далее. Надо сказать, по сравнению с Кашогги он вел довольно уединенную жизнь и даже был замечен в нескольких случаях пожертвований на благотворительность. Он осуществлял финансовую поддержку ультрабританского фильма «Колесницы огня» и, приняв приглашение мэра Парижа Жака Ширака, взял на себя восстановление дома герцога и герцогини Виндзорских в Булонском лесу. (Поговаривали, что, не разобравшись с ренегатским статусом Виндзоров, он таким образом надеялся снискать расположение Королевской Семьи.)
К концу 1984 года Роулэнд по-прежнему слонялся вокруг церкви, словно отвергнутый жених, надеясь, что запрет, наложенный министерством торговли и промышленности на заявки «Лонро» в отношении Хэрродз, будет снят. Но он удержал 29,9 процента акций Дома Фрейсер и теперь согласился продать их Мохамеду Аль-Файеду (который сам в 70-х годах состоял в правлении «Лонро»), Роулэнд предложил свою долю по 300 пенсов за акцию, на 50 процентов выше рыночной стоимости, при условии, что ему заплатят наличными в течение сорока восьми часов. Аль-Файед ответил, что Роулэнд может получить свои деньги в течение двадцати четырех часов. Все это должно было выглядеть для Роулэнда весьма привлекательным: во-первых, он загребал приличную выручку, и, во - вторых, все знали, что Аль-Файед был не настолько богат, чтобы составить полномасштабную заявку на покупку Дома Фрейсер. Если впоследствии министерство торговли и промышленности аннулирует запрет на «Лонро», Роулэнд всегда сможет выкупить обратно эти 29,9 процента. Именно в этом пункте, однако ж, карты были перетасованы. Роулэнд продал свою долю Аль-Файеду 2 ноября 1984 года. 4 марта 1985-го, ко всеобщему изумлению и к ярости Роулэнда, Аль - Файед предложил приобрести все оставшиеся акции Дома Фрейсер, и совет директоров, страстно желая увернуться от Неприемлемого Лица Капитализма, без промедлений принял предложение.
Тотчас же возникло два вопроса. Откуда, скажите на милость, взялись недостающие деньги — а это 450 миллионов фунтов наличными по самым скромным подсчетам? И позволят ли Аль-Файеду уйти с добычей в зубах без тщательного расследования Комиссии по монополиям и слияниям? После этого история получает политическую перспективу и приводит нас к самому богатому человеку в мире: султану Брунея. Султан привлек к себе внимание британского правительства и общественности за полтора года до этого: в августе 1983 года он извлек Резервный Фонд Брунея, $5,7 миллиарда, со счетов Инвестиционного Агентства Великобритании: значительный ущерб для стерлинга. В 1985 году последовали нижеизложенные события, отчасти или, может быть, полностью взаимосвязанные. В январе султан Брунея купил лондонский Dorchester Hotel — при содействии Мохамеда Аль - Файеда, который воспользовался доверенностью, чтобы привлечь средства от имени султана. 4 марта Мохамед Аль-Файед и его братья неожиданно оказались гораздо богаче, чем, по всеобщему мнению, им было дозволено. 14 марта министр торговли и промышленности Норман Теббит объявил, что он не станет передавать заявку Аль-Фаиеда на приобретение Хэрродз в Комиссию по монополиям и слияниям; он также снял наложенные на «Лонро» ограничения на подачу заявки о продаже — к тому времени, разумеется, это выглядело издевательски запоздалым, поскольку Аль-Файеды уже приобрели 51 процент акций компании, за которой они охотились. Ближе к концу года, когда валютный кризис усилился и фунт упал до $1,04, а непрекращавшиеся шахтерские забастовки еще больше накаляли обстановку, султан Брунея перевел сумму, эквивалентную 5 миллиардов фунтов, в стерлинг, чтобы поддержать британскую валюту. После чего фунт оторвал голову с подушки и даже съел пару ложек супа, замерев на прежних $1,08.
Братья Аль-Файеды отныне стали владельцами Хэрродз, но «Лонро» закатило такой скандал, что было назначено расследование министерства торговли и промышленности по поводу обстоятельств сделки. В 1988 году доклад был представлен новому министру торговли лорду Янгу, который тотчас же отложил обнародование на том основании, что уголовное расследование, касающееся приобретения, осуществлялось Отрядом по борьбе с мошенничеством. Исполнительный директор «Лонро» по-прежнему кипел от ярости, и на следующий год, когда доклад опять не опубликовали, Крошка Роулэнд (или один из его подручных) слил Крошке Трелфорду (или одному из его подручных) пиратскую копию доклада, которую Трелфорд и опубликовал в виде специального беспрецедентного — посреди недели — выпуска воскресного Observer. Очень скоро, после того как он выплеснулся на улицы, его запретили, но Роулэнд, который к тому времени был, похоже, единственным во всей стране человеком, по-прежнему имевшим виды на Хэрродз, достиг своей цели: об истории заговорили.
Наконец, в этом марте, спустя пять лет после того как правительство дало братьям Аль-Файедам отмашку, 752-страничный доклад — составленный арбитром Высокого суда правосудия при участии финансового консультанта — таки опубликовали; все снова встали на уши. The Times вышла с заголовком на первой полосе: «"Лживые Файеды" хозяйничают в Хэрродз» — над большой фотографией Аль-Файеда, в соломенном канотье и белом пальто, расправляющегося с салями в продуктовом отделе Хэрродз. Инспекторы министерства торговли и промышленности заявили, что братья, как до, так и после подачи заявления на приобретение Дома фрейсер, «предоставили нечестные сведения» о своем происхождении, благосостоянии, деловых интересах и денежных средствах министру, Управлению законной торговли, прессе, совету директоров Дома Фрейсер, акционерам компании и даже своим собственным финансовым советникам. Этот «реестр лжей» — небезынтересное чтение, не в последнюю очередь в силу колоссального разнообразия в интерпретации этого термина: некоторые из лжей выглядят преднамеренными жульничествами; другие покажутся постороннему взгляду заурядными для мира коммерции; тогда как прочие всего лишь комическим образом отражают допотопный британский снобизм составителей доклада. Инспекторы пришли к заключению, что Аль-Файеды завысили свои доходы, преувеличили благосостояние предприятия, которым они владели на момент отъезда из Египта, и так и не раскололись, из каких таких таинственных источников к ним приплыла вся эта куча наличности. Они утверждали, что у них была флотилия судов, избежавших насеровской национализации, тогда как на самом деле они владели на тот момент только двумя паромами грузоподъемностью 1600 т. В 1964 году Мохамед семь месяцев провел на Гаити, где, выдав себя за кувейтского шейха, приобрел две дорогостоящие правительственные концессии и сбежал, выманив у Папы Дока[23] обманом $100 ООО (можно это счесть услугой обществу и наградить за это медалью — а можно и вменить в вину). Отец братьев не был, несмотря на их утверждения, близким другом султана Брунея. Яхта «Доди», которая, по их словам, всегда принадлежала их семье, была приобретена только в 1962 году. И так далее. Когда речь зашла об их личной жизни и происхождении, степень их правдивости здесь также оказалась невысока. Несмотря на то что сами они утверждали и не опровергали, когда кто-либо повторял это, они не происходили из почтенного египетского семейства, на протяжении более чем ста лет поставлявшего судовладельцев и промышленников; напротив, они были «приличных, но не аристократических корней» — «крапивное семя». Они представили подложные свидетельства о рождении, занизив данные о своем возрасте в размере от четырех до десяти лет. Они «подправили» свое имя — вместо Файедов став Аль-Файедами. В довершение всего их утверждение о том, что детство они провели под благотворным присмотром британских нянюшек, было отвергнуто как несоответствующее действительности.
Парламентские консерваторы-заднескамеечники отреагировали на доклад с вытаращенными от гнева глазами. Жулики не должны уйти от ответа! Отобрать у них магазин! Чертовы выскочки-египтяшки — сначала ты пускаешь их в клуб, а затем выясняется, что у них даже и няньки-то нормальной не было! Смысл замечаний был примерно таков. Сэр Эдвард дю Канн, бывший председатель могущественного заднескамеечного «Комитета 1922 года», потребовал, чтобы Хэрродз лишили его четырех королевских патентов (вывески, на которой указано, что универмаг является поставщиком королевской семьи), присовокупив к этому: «Я думаю, Аль-Файедов надо заставить покинуть нашу страну». Однако, поскольку в настоящее время сэр Эдвард является председателем «Лонро», его мнения не могут считаться абсолютно объективными. В отличие от того галдежа, который подняли заднескамеечники, консервативный кабинет министров на протяжении всей этой истории выказывал исключительную, почти героическую стойкость. Несмотря на жесточайшее давление, он упрямо оставался верным священному принципу невмешательства и в высшей степени активно оставался пассивным. Первый из министров торговли, увязших в этом деле, Норман Теббит отказался передать заявку Аль-Файеда в Комиссию по монополиям. Второй, лорд Янг, последовал за своим предшественником и также отказался обнародовать доклад министерства торговли и промышленности. Сэр Патрик Мэйхью, генеральный атторней, отказался начать преследование в судебном порядке. Третий впутанный министр торговли, Николас Ридли, поступил и того лучше. Разумеется, он отказался передать дело в Комиссию по монополиям. Разумеется, он отказался лишить братьев права исполнять должности директоров компании, что в принципе мог сделать. Но он далеко превзошел своих предшественников в олимпийской безмятежности и ящеричьей дреме. Полностью его заявление в Палате общин, касающееся вопроса с Хэрродз и грандиозного доклада инспекторов, длилось жалкие пару минут, а кончалось оно так: «По прочим вопросам никаких действий от меня не требуется». Если он и пришел к какому - то мнению по всему этому делу, то выглядело оно так: «Все, кто прочитает доклад, могут сами для себя решить, что они думают о поведении участников всей истории».
И как, спрашивается, мы должны решить? Члены парламента-тори выставляют их мошенниками и хамами. Лейбористы — жуликами и двурушниками (мошенниками и хамами тоже). Султан Брунея, отказавшийся сотрудничать со следствием, по-прежнему настаивает, что ни гроша из его денег на эту сделку потрачено не было. (Теория инспекторов выглядит следующим образом: Файеды воспользовались своими связями с султаном и тем, что у них были генеральные доверенности, чтобы привлечь деньги на свои счета. Это объясняет внезапный гигантский приток капитала, а также тот факт, что султан прервал отношения со своими бывшими представителями.) Братья Файеды, лишившиеся в британской прессе своих «Аль-», по-прежнему заправляют Хэрродз, даже несмотря на кое-чьи грязные шуточки, что теперь это надо называть «Харрабз». Мохамед Файед, у которого никогда не было британской няньки, все так же продолжает нарезать салями в продуктовом отделе при первом появлении фоторепортеров. Сам Хэрродз из компании, акциями которой владело государство, стал семейным предприятием, вышестоящая инстанция которого находится в Лихтенштейне, — и не подотчетен ни британским органам контроля, ни британскому законодательству. А консервативное правительство, если верить мнению лейбористских аналитиков, открыло новый способ спасения национальной валюты в те моменты, когда она ударяется о дно. Чего это стоило? Да так, какого-то паршивого национального памятника. Начали с Хэрродз, следующим будет Виндзорский замок.
Что до Крошки Роулэнда, то он по-прежнему, как и с самого начала всей этой истории, строчит задиристые и эксцентричные циркулярные письма членам Парламента и прочим влиятельным лицам. Они отпечатаны на шикарной бумаге и крепко сброшюрованы, будто это инвестиционные проспекты; внутри — мыслимые и немыслимые обвинения Файедов переплетаются с высокопарными призывами к оружию. По своей одержимости это в своем роде любовные послания в Хэрродз. Последнее из них, в шестнадцать страниц (от 27 марта), с типичным названием «Мошенничество как профессия», перечисляет недавние злодеяния и судебнонаказуемые проступки Файедов — в общем и целом высасывание крови из Хэрродз и подделывание бухгалтерских документов; также здесь намечается и оригинальная линия атаки. Роулэнд анализирует официальные отчеты, представленные братьями инспекторам министерства торговли и промышленности, касающиеся периодов их пребывания в Британии (которые в самом деле являются сочинениями довольно противоречивыми), и приходит к выводу, что как бы они там ни называли себя в официальных налоговых документах, они были и сейчас являются жителями Британии, в течение многих лет. Вследствие этого факта, подчеркивает Роулэнд, они подпадают под налоговое законодательство этой страны. «Есть только один регулирующий орган, который пока еще никто не упразднил, — пишет он и разражается вопиющими об отмщении заглавными буквами: — УПРАВЛЕНИЕ НАЛОГОВЫХ СБОРОВ». Файеды, по его подсчетам, на протяжении многих лет уклонялись от уплаты «сотен миллионов» фунтов подоходного налога. Хуже того — то есть для Роулэнда, конечно, гораздо лучше, — если, по их же собственным словам, они приобрели Торговое предприятие Фрейсер на свои собственные деньги, «в таком случае, их средства являются облагаемыми налогом средствами жителей Соединенного Королевства, составляя, таким образом, невыплаченный налог в размере одного миллиарда фунтов. Такова ситуация на сегодняшний день». Миллиард фунтов: не больше, не меньше. Не похоже, однако, что Налоговое управление примет во внимание мнение этого радетеля за общественные интересы, да и сам Роулэнд явно в этом сомневается. «Народ безмолвствует, — сокрушается он на последней странице письма. — Ни одна жучка не тявкнет. Дело в том, что аферу Файедов запустил премьер-министр миссис Тэтчер». С этого момента паранойя начинает сгущаться и потрескивать в воздухе как статическое электричество. «Разве не смехотворно, — осведомляется он у членов парламента, к которым обращается, — что премьер-министр Британии должна была быть настолько простодушна, чтобы советоваться с индийским «святым человеком», который представил Файеда султану Брунея; должна была послушаться его предписаний насчет своей прически, носить красное платье и привязать к левому локтю индийский амулет, чтобы способствовать его сверхъестественному медитированию; чтобы провести много часов взаперти вместе с ним и его мистическими тантрическими бумажными шариками — а затем сказать Палате общин, что проблема Файедов не имеет к ней отношения?»
Какого цвета деньги? Побагровевшие от ярости тори даже не могли разобраться, является ли главным преступлением Файедов их а) лживость; б) статус выскочек; в) египетское происхождение. Может статься, все три — главные. Выступил бы султан Брунея и сказал, что это он хотел купить Хэрродз, скорее всего мы бы не возражали; ну так за ним не только ходили первоклассные британские няньки, он еще и учился в Сандхерсте[24]. (Хотя, помимо снобизма, остается еще кое - что важное: если деньги, использованные для покупки Хэрродз, не недвусмысленно принадлежали Файедам, тогда финансирование путем привлечения новых займов превысило бы капиталовложения, что могло бы повлиять на стабильность компании.) В общем, консервативное правительство стало смотреть на иностранные компании, скупающие доли в Британии, сквозь пальцы. (Караул: американский продовольственный гигант С PC International только что купил три главных продукта, которыми британская детвора готова объедаться с утра до вечера, — сливочный рис «Амброзия», «Боврил», коричневую пасту из говядины, и Мармайт, ее вегетарианский заменитель немилосердной едкости.) Что до лейбористской партии, по природе протекционистской, то она также знает, когда занять практичную позицию касательно иностранной собственности. К примеру, я проживаю в лондонском районе Кэмден. Как и многие другие лейбористские муниципалитеты, в последние годы попавшие в тяжелое положение по вине центрального консервативного правительства, он продал все паркометры в районе Французскому банку и затем взял их обратно в аренду. Муниципалитет получил за это изрядную сумму, хотя для нас, местных жителей, совершенно непонятно было, с какой стати это нужно Французскому банку. Довольно странное, как выяснилось, ощущение — паркуешь машину и думаешь, что аппарат, куда ты опускаешь монеты, принадлежит французу. Может, вместо 50-пенсовика надо кидать туда 5 франков? Надо заметить, что галльское подданство не оказало никакого влияния на степень работоспособности этих непоколебимо темпераментных аппаратов.
И ладно бы еще только паркометры, сливочный рис и Хэрродз. На дворе такие времена, что даже и The Times нам уже не принадлежит. Сначала ее купил канадец Рой Томсон; а сейчас ею владеет Руперт Мердок, австралиец, про которого, впрочем, даже и не скажешь, что он австралиец — он превратился в американца, уж понятно, чтобы хапнуть еще больше денег. Спасибо хоть главным редактором по традиции назначают британца, и в этом смысле лучше того, что заступил на должность в середине марта, не сыскать. Саймон Дженкинс — четвертый мердоковский главный редактор за последние десять лет, в течение которых финансовое положение газеты было стабильным, тогда как ее индивидуальность подвергалась непрекращающимся стрессам. The Times, само собой, всегда была знаком чего-либо и к ней по сравнению с другими газетами предъявлялись особые претензии: от «Громовержца» викторианской эпохи до «газеты удостоверенных фактов», «доски объявлений истеблишмента», «газеты для высшей касты» и так далее. Альтернативная версия, разумеется, тоже существует: The Times — та самая газета, которая в конце тридцатых годов лила воду на мельницу Гитлера, а спустя десять лет лобызала руки Сталину. «Лизоблюдские Ведомости», — назвал ее недавно колумнист Эдвард Пирс. «Поистине, — писал Пирс, — старая Times была газеткой с гнильцой, о которой невозможно судить объективно, поскольку она держалась не на объективных достоинствах, а на божественной энергии, позволявшей ей парить в двух футах от земли на манер св. Иосифа Копертинского».
Как бы там ни было, даже этот сверхъестественный мухлеж обеспечивает The Times отличие от других печатных органов, предполагая некий заветный идеал того, чем она могла бы быть или по крайней мере была когда-то. Сейчас эта точка зрения вот уже некоторое время подвергается критике — изнутри благодаря настолько извилистому редакционному и маркетинговому курсу, что можно подумать, будто газета старается скорее отпугнуть, чем привлечь читателей, и со стороны благодаря возникновению одного необычного конкурента. Начиная с новейшей истории, в Британии было всего три «качественных» ежедневных издания. Левое — это Guardian; правое — The Times', скорее правое, чем левое — Daily Telegraph. Ничего другого тут не было, и, согласно традиционному здравому смыслу, и быть больше не могло. Что-то менялось, лишь когда газеты умирали; рождаемость тут была нулевой. Однако незыблемость этого летаргического картеля была нарушена в 1986 году с появлением Independent — незамыленного, независимого от финансовых магнатов, неприсоединившегося, высококачественного, сделанного по новым технологиям ежедневного издания. Старая гвардия Флит-стрит расценивала его шансы как очень низкие: Энтони Ховард, бывший главный редактор The New Statesman и The Listener и в одно время зам Крошки Трелфорда в Observer, предрек, что газета провалится, а ее главный редактор окажется на улице самое позднее через полгода. Несмотря на подобные прогнозы, газета процветала и принялась с каждым днем догонять своих именитых конкурентов: согласно последним проверенным данным, тираж у Guardian — 433 530, у The Times — 431 811, у Independent — 415 609. Что до мистера Ховарда, то он со страдальческой улыбкой на лице сочиняет ежедневные колонки для Independent.
Дело, однако, не только в тиражах. Independent стал новатором в газетном дизайне, более энергично используя фотоматериал (тенденция, которой последовал Guardian)', он заложил мощную сеть иностранных корреспондентов в то время, когда в цене были в основном англоцентричные новости, и стал ставить на первую полосу известия о переменах в Восточной Европе, когда конкуренты еще до этого не додумались; он словно в насмешку выпускал цветное приложение в основном черно-белым и предложил обширные, живо написанные некрологи, резко контрастировавшие с велеречивыми эпитафиями сэра Тафтона Бафтона и ему подобных в The Times. «Независимая», как и указано в названии, новая газета в кратчайшие сроки выстроила вокруг себя собственный истеблишмент, который тревожным образом отчасти совпал с тем, что в былые времена был у Times. Маленький, но существенный аварийный сигнал прозвучал, когда Грэм Грин, старинный сочинитель писем в The Times и гениальный провокатор, стал присылать свои депеши на адрес Independent. В одном из своих первых заявлений после вступления на должность Саймон Дженкинс, которого попросили назвать, каких конкурентов он собирается задавить в первую очередь, перечислил всех, но добавил: «Есть только одна газета, которая пять лет назад на танках въехала на наши газоны, и называется она Independent». Именно так все оно и было, хотя надо заметить, что танки вторглись практически без единого выстрела, да и ограду вот уже много лет никто не починял.
А уж когда оказываешься внутри этой знаменитой усадьбы, обнаруживаешь, что стены здесь облупленные, обивка висит клочьями, а большинство картин Старых Мастеров (допустим даже, подлинных) распроданы. Посетители по-прежнему с удовольствием оплачивают входные билеты, но многие из них качают головами, видя, как почтенный дом приходит в упадок. В результате Саймон Дженкинс абсолютно соответствует своей должности не только фактически, но и метафорически. В начале семидесятых он сделал себе имя как журналист, выступивший в защиту лондонских кварталов от застройщиков, и способствовал созданию организации, которая называлась «За спасение Британского наследия». Теперь он обладает всеми полномочиями, чтобы приступить к самой значительной в своей карьере работе по спасению наследия.
Сорокачетырехлетний Дженкинс — утонченный и обаятельный человек, с живыми чертами лица, безупречно вежливый и вместе с тем умеющий твердо отстаивать свою позицию; очень английский, хотя и женат на американской актрисе Гейл Ханникатт. Он пишущий редактор с превосходным послужным списком: участник избирательных кампаний; в тридцать три — редактор лондонской Evening Standard; затем на протяжении семи лет редактор отдела политики в The Economist. До последнего времени он вел колонку в Sunday Times, одновременно состоя в различных советах и комитетах (в правлении «Бритиш Рэйл»[25], например), что обычно свойственно людям более старшего возраста. Он ушел было из Sunday Times и уже собирался возглавить Independent, как им заинтересовалась The Times. Ирония судьбы: теперь он вынужден вести ежедневную схватку против газеты, в которую он сам чуть было не пошел работать, убедив себя, что на самом деле это не так хорошо, как он думал, и отвергнув этот вариант из-за недостатков и поверив слухам о финансовой нестабильности.
Но по-прежнему ли The Times обладает некой символической стоимостью? По-прежнему ли это «газета удостоверенных фактов»? (В любом случае, что это значит? Уж конечно, все газеты стараются быть газетами удостоверенных фактов; это словосочетание такое же избыточное, как «пытливый журналист».) По словам Дженкинса, к его собственному удивлению, легенда о The Times по-прежнему жива. «У британских читателей газет есть одно свойство. Они хотят, чтобы The Times существовала, даже если сами не читают ее. Это похоже на их желание, чтобы существовала королевская семья или чтоб не закрывали деревенский вокзал, хотя они и не пользуются им». К Times по-прежнему относятся благосклонно, хотя и более сурово: у этой газеты нет читателей, но есть дотошные контролеры. Если журналист напишет «Леди Миранда Споффорт» вместо «Миранда, леди Споффорт» (или наоборот), скорбные вдовицы и приходские священники завалят редакцию возмущенными письмами. После недавней кончины лорда Ротшильда авторы некролога в The Times перепутали порядок наследования, и возмущенные читатели тотчас же обнажили свои ножички для разделки рыбы, готовые покарать халатность редакторов.
Когда Дженкинса просят обозначить свое место в системе политических координат, он определяет себя как «пламенный тэтчерит», горячо приветствующий ее «борьбу с предрассудками» и называя ее экономическую политику «исключительно благотворной» (на вопрос о перепалке между Роулэндом и Файедом, он ворчит: «Чума на них обоих, черт бы их подрал», — и расценивает невмешательство министра Ридли как «абсолютно верное»). В прочих случаях он принимает миссис Тэтчер с оговорками: «Что меня гораздо больше беспокоит, так это ее апелляция к основным инстинктам в социальных вопросах», — а что касается образовательной системы, тут Дженкинс говорит, что он «весьма левый». (Это, между прочим, британское «весьма», означающее «до известной степени», в отличие от американского «весьма», означающего «очень».) Он также человек достаточно умудренный или осторожный, чтобы понимать опасности, таящиеся в газете, которая считается рупором идей определенного политического лагеря. Мягко отказываясь критиковать своих предшественников, он замечает, что The Times слишком близко ассоциировалась с лицами, занимающими здание на Даунинг-стрит» — вежливый способ сказать, что в течение нескольких лет она виляла хвостом, упоенно елозила на спине и приносила миссис Тэтчер по вечерам тапочки.
Первым делом Дженкинса было смягчить кричащий — кое-кто мог бы назвать его вульгарным — дизайн газеты: уменьшить заголовки, убрать блоки текста, набранные жирным шрифтом, запретить двойные линейки, избавиться от слишком частых боксов и дать возможность ставить «легкий жанр» (то есть не политические очерки, а истории, интересные широкой публике) на новостные полосы. Тут есть еще куда развиваться в смысле содержания: ему нужно отбить некоторых хороших авторов, которых The Times потеряла в последние годы, или, предпочтительнее, найти им преемников; ему нужно поработать над большими материалами, расщекотать отдел культуры, добавить основательности новостным полосам; переверстать материалы так, чтобы все выглядело более скрупулезно и авторитетно. Он также знает, что, пока читатели заметят эти нововведения и научатся доверять им, неизбежно пройдет сколько-то времени: и еще долго гвоздем всяких званых обедов по-прежнему будет душераздирающий для мистера Дженкинса момент, когда любезный правый сосед поздравляет его с назначением и с улыбкой добавляет: «Но я-то, разумеется, читаю Independent». Пока работа еще не закончена, ему предстоит вычеркнуть пару имен из поминальника, и ему не придает дополнительной уверенности осведомленность о том, что до настоящего времени всех четверых мердоковских главных редакторов, похоже, отбирали за достоинства, прямо противоречившие тем, которыми мог похвастаться его ближайший предшественник. Радует, однако, что Дженкинс — первый редактор The Times за последние годы, которого назначили с очевидным поручением вернуть газету на лидирующие позиции в элитарном секторе рынка. Офис, из которого он предпринимает попытки добиться этого, — маленькая без окон клетушка в районе лондонских Доков — сам он называет ее «каюта капитана подводной лодки», где стены увешены фамильными портретами предыдущих главных редакторов. История дышит ему в спину, и никакого современного пейзажа не видать: скептики могут счесть такого рода обстановку единственно подходящей для редактора The Times. Но сейчас даже антагонисты по политике и журналистике желают Саймону Дженкинсу удачи. Не обязательно быть сторонником феодализма, чтобы желать видеть местный замок в приличном состоянии.
Июнь 1990
Саймон Дженкинс продержался до 1993 года; The Times и Independent ведут между собой ценовую войну — не столько танками на газонах, сколько пальцами в глаза. Крошка Роулэнд и Мохамед Аль-Файед пожали друг другу руки в продуктовом отделе Хэрродз в октябре 1993-го; их примирение состоялось при посредничестве Бассама Абу Шарифа из Организации освобождения Палестины. Управление налоговых сборов по-прежнему отклоняет предложение мистера Роулэнда взяться за расследование деятельности мистера Аль-Файеда.
3. Миссис Тэтчер разводит руками: «Хорошенькое дельце!»
В мае 1979-го, сформировав свой первый кабинет, вместе с только что назначенными министрами Маргарет Тэтчер позировала для традиционного школьного фото. Двадцать четыре мужчины расположились вокруг одной женщины — аксминстер[26] под ногами, Гейнсборо за спиной, над головой — люстра с хрустальными подвесками. Все двадцать четыре мужчины пытаются кто во что горазд источать gravitas [27], выглядеть по-юношески активными и, самое главное, утаить нешуточное удивление от того, что они здесь оказались. Десятеро из двух дюжин столкнулись с первой реальной проблемой политической деятельности: куда деть руки, когда сидишь в первом ряду на официальной фотографии. Если скрестить, как Кит Джозеф, руки на груди, это будет выглядеть жестом оборонительным, чопорным, отталкивающим. Если сцепить, как лорд Хэйлшэм, руки на животе внушительных размеров — будет смотреться как бахвальство своей страстью к чревоугодию. Прихватить, как лорд Каррингтон, левое запястье правой рукой, а левую кисть оставить болтающейся в районе бедра — покажется признаком нерешительности, политической мягкотелости. Сложить, как Джеймс Прайор, руки чашечкой в районе паха — откровенно неразумно. В качестве альтернативы — так поступили трое из десяти новоиспеченных министров переднего ряда — вы можете разместить кисти с вытянутыми пальцами на бедре, прямо над коленом. Такая поза выглядит решительной и деловитой: значит, так — теперь мы берем в руки бразды правления, мы готовы действовать и всерьез намерены навести порядок в том бедламе, который оставило нам предыдущее правительство. Таким образом, один вопрос решен. Второе затруднение состоит в том, что делать с лицом: нарочитая улыбка, демонстрирующая спокойную уверенность в себе, может быть воспринята как симптом лоснящегося самодовольства, тогда как замысел показаться значительным и при этом заряженным энергией часто дает осечку, оборачиваясь выражением глубокого беспокойства. Пожалуй, наилучшее решение — быть максимально непосредственным и попросту выглядеть очень жизнерадостно.
Слева от миссис Тэтчер, через пару мест, сидит человек, обнаруживший корректную линию поведения как для лица, так и для рук: на нем очки, в волосах седина, но выглядит он моложаво, сияет как начищенный пятак — но видно, что такому палец в рот не клади; живое воплощение оптимизма, да и только. Таким ему и следует быть: без лишних угрызений совести, он умудрился перекинуться из либерального консерватизма в тэтчеризм, сыграл ключевую роль при составлении предвыборного манифеста, и только что его назначили на должность канцлера казначейства.
Его имя — сэр Джеффри Хау, и в течение следующих одиннадцати лет ему суждено оставаться наиболее лояльным, вызывающим наименьшую неприязнь и самым нехаризматичным из всех министров тори первого ряда. Ему предстоит четыре года оттрубить канцлером казначейства, шесть — министром иностранных дел, год с четвертью — замом премьер - министра. О его лояльности и ухватистости можно судить по тому факту, что когда 1 ноября 1990 года он наконец ушел в отставку, то оказался предпоследним из тех двадцати пяти человек, что вторглись на аксминстерский ковер; из всей той компании уцелела только сама миссис Тэтчер.
Долгожительство сэра Джеффри едва ли удивило бы наблюдателей в 1979 году. Чему они бы удивились, так это тому, что буквально через месяц после его отставки — и как прямое следствие ее — саму миссис Тэтчер, которая на тот момент еще дважды выигрывала всеобщие выборы и которую по-прежнему поддерживали большинство депутатов ее парламентской фракции, без долгих церемоний выпроводят в загородную ссылку, положив таким образом конец самому продолжительному премьерству со времен второго графа Ливерпульского, чье бессовестное правление длилось с 1812 по 1827 год.
На протяжении большей части 1990 года над британской политической жизнью стелился пронзительный запашок, хотя был ли то просто запашок от подтухающего мясца — зрелое правительство созрело окончательно — оставалось неясным. Точно можно сказать, что это был год смертей и отставок, хотя поначалу многие из них носили комический характер. В июне, например, после десяти лет небесспорных успехов обанкротилась наконец социал-демократическая партия. Основанная в 1981 году, под шумные аплодисменты средств массовой информации, СДП в годы своей юности вроде как оживила центр британской политики и стала одним из китов, на которых держится трехпартийная система[28]. Но постепенно ее обгладывали-обгладывали и оставили ни с чем — война за Фолклендские острова (упрочившая поддержку Тори), избирательная система (а пропорциональное представительство могло бы здорово помочь делу), их собственная фракционность и модернизация Лейбористской партии, занявшей промежуточную позицию. СДП сама улеглась в могилу и укутала свои изморенные голодом мощи в саван после унизительных дополнительных выборов в ланкаширском городке Бутл. В конце 1981-го и начале 1982-го, судя по опросам общественного мнения, СДП была реальным лидером, опережая и консерваторов, и лейбористов. Восемь лет спустя, в Бутле, избиратели не восприняли их кандидата всерьез; хуже того, его не восприняли даже и как шутку. Представитель Уродской Буйной Полоумной Партии Зашибенного лорда Сатча — возникшей исключительно с целью разрекламировать дряхлеющую рок-звезду — получил 418 голосов из 35 477. Социал-демократ с миру по нитке нахристарадничал убогие 155.
Некоторые из отставок также были явно комичными. Возьмем случай Патрика Николза, сорокаоднолетнего младшего министра по делам охраны окружающей среды и ярого тэтчерита, более-менее неприметная карьера которого закончилась через три года эффектным самовоспламенением. В качестве министра, отвечающего за здоровье и безопасность на рабочем месте, Николз проводил кампанию против злоупотребления алкоголем. В марте, выступая на соответствующей конференции, он сказал: «Чего тут ходить вокруг да около, алкоголь с работой не мешают», — подчеркнув вредное влияние спиртного на здоровье, семейное благополучие и прибыль компаний. В октябре мистер Николз сам находился на работе, по большей части самым публичным образом — на конференции Консервативной партии в Борнмуте. В среду, 10 октября, он заседал в президиуме, внимая — или по крайней мере делая вид — предостережениям министра внутренних дел касательно вождения в нетрезвом состоянии. Тем же вечером мистер Николз отправился поужинать с друзьями. Проявив благоразумие, он договорился с местным таксомоторным предприятием, чтобы в десять пятнадцать автомобиль забрал бражников и доставил в Портсмут. Обоюдно обговоренная плата должна была составить £47. Не проявив благоразумия, мистер Николз с компанией засиделись в ресторане до начала первого ночи, в каковой момент таксист сообщил им, что цена транспортировки возросла до £62,50. Еще более неблагоразумно министр отверг это предложение, лишив таким образом водилу вожделенной прибыли. После чего — совсем уж неблагоразумно — он попросил своего товарища довезти его не далее как до автостоянки, где и забрал свое собственное транспортное средство. Между тем Борнмут в период проведения конференции консервативной партии был, надо полагать, одним из самых бдительно патрулируемых районов во всей Англии, и, кроме того, почему бы не предположить, что таксист, в объяснимом порыве раздражения, стуканул на младшего министра местным полицейским. Карьера мистера Николза накрылась медным тазом в тот момент, когда проблесковый синий маячок высветил его автомобиль в темном переулке. То была свежая версия поучительной побасенки Хилэра Беллока:
Лорд Финчли полез чинить Электрический Свет Сам. Его убило. Поделом! Ума-то нет! Коль денег куры не клюют — Плати рабочему за труд.Более значительной была отставка министра торговли и промышленности мистера Николаса Ридли. Поначалу она тоже казалась историей по большей части комической, несмотря на то что именно здесь замаячила на горизонте одна из самых судьбоносных, хотя и не объявленных пока, политических тем года: Европа. Большинство членов Совета министров (и миссис Тэтчер удалось прорваться сквозь пятьдесят шесть из них посредством пятнадцати крупных перетасовок) сами ушли в отставку или оказались на улице за расхождения во взглядах с премьер-министром или ее советниками.
Мистер Ридли умудрился провернуть редкий и хитроумный трюк — ему пришлось выйти в отставку потому, что он соглашался с премьер-министром с начала и до конца. Его единственная ошибка заключалась в том, что он публично высказал то, что миссис Тэтчер могла позволить себе одобрить исключительно конфиденциально. Между тем Ридли не был желторотым подпевалой, который пытается подлизаться к начальству: он был испытанным другом и в политическом смысле своим в доску. Странным образом этого держиморду равно ценили по обе стороны Палаты общин: миссис Тэтчер видела в нем человека, абсолютно приверженного идеалам рынка, тогда как Оппозиция лелеяла его за то, что он был ровно таким тори, какие им и были нужны, — мало того что второй сын виконта, так еще время от времени ему позволялись крупные оплошности, которые легко можно было разыграть его противникам. Его преданность рыночным перспективам была продемонстрирована в тот момент, когда он был министром иностранных дел — и взялся решать проблемы деколонизации ранее неизвестным способом. Говорят, он предложил премьер-министру Островов Терк и Кайкос £12 миллионов за независимость (поступил обиженный отклик — они требуют £40 миллионов и обещают взбунтоваться, если от них откупятся за меньшие деньги), а в 1980-м, за два года до Фолклендской войны, выработал план, согласно которому насущная проблема этих южных островов должна быть разрешена посредством передачи их Аргентине с тем, чтобы затем взять их обратно в аренду? — высказывание, вызвавшее в Палате общин взрыв патриотических настроений. Оплошности мистера Ридли провоцировали почти столько же сенсационного шума, сколько его политическая деятельность. В качестве министра по вопросам охраны окружающей среды он осуждал жителей сельской местности, которые соглашались на мелиорацию земель до тех пор, пока это не происходило рядом с ними — то, что он назвал фактором NIMBY [29]. Небольшое журналистское расследование — и, пожалуйста, выплыло, что мистер Ридли сам возражал, когда местный фермер попытался начать строительство в поле, к которому примыкает его глостерширский, XVIII века, дом священника. Еще более непостижимым оказалось его замечание, сделанное через несколько дней после того, как ламаншский паром (называвшийся, по иронии судьбы, «Герольд Свободного Предпринимательства») потерпел крушение у Зебрюгге, и при этом погибли 193 человека. Ридли отпустил остроту о своем коллеге-министре, который, бросив все, помчался к месту происшествия: «Хоть он и стоял у штурвала этого законопроекта, спешу вас заверить — кингстоны он открытыми не оставил». Он признал, что это замечание было «неуместным, неподходящим, бестактным», — и его помиловали. Так что вниманием он никогда не был обделен и с менее участливым премьер-министром мог бы запросто вылететь и раньше. Он развлекал правых — называя, к примеру, зеленых «псевдомарксистами» — и доводил до белого каления левых своим вальяжным, патрицианским внешним видом, а также обыкновением путать принцип невмешательства с полной бездеятельностью — как это было во время эпопеи с Хэрродс. Даже его заядлая страсть к курению (сообщается о четырех пачках Silk Cut в день) казалась нарочитой — лишь бы вызвать раздражение. Когда он нарисовался в министерстве торговли и промышленности и заявил, что в конечном счете его политический курс направлен на упразднение этой должности, лейбористы окрестили его министром, у которого на столе не увидишь ни пачки входящих бумаг, ни пачки исходящих, только пачку сигарет.
* * *
И вот этот гран-гиньольный персонаж с официальной лицензией на распугивание леваков наконец перешел-таки все границы. Он дал интервью правому еженедельнику The Spectator (уж там-то никакого риска, само собой); редактор предложил ему несколько вопросов, и Ридли поделился с ним своими мнениями. О европейском денежном союзе: «Это все немец жульничает — опять мечтает подмять под себя всю Европу. Пора ему напомнить, чьи в лесу шишки». О членах Европейской комиссии: «Семнадцать невыбираемых политиков, которые никому даром не сдались». О французах: «Да пуделя они немецкие». О немцах: «Хамье». Об ирландцах: «Они шесть процентов ВВП получают [от Евросообщества, денежными субсидиями]… Куда там этой Ирландии тягаться с немцами?» О Гельмуте Коле: «Ой не знаю, по мне уж лучше потратить деньги на то, чтобы оборудовать бомбоубежище покрепче, чем вкладывать их в эту его экономику. Скоро он явится и к нам и примется талдычить — в банковской сфере сделайте то, а с налогами се. Я к тому, что скоро он тут на все лапу постарается наложить». О Британии, Германии, ЕС, членах Еврокомиссии и вопросе национального суверенитета: «Я в принципе не против того, чтобы отказаться от суверенитета, но не с этой же шайкой-лейкой. Откровенно говоря, с тем же успехом можно отдать его и Адольфу Гитлеру».
В настоящее время в британской политике существует непререкаемая традиция — вам позволено потешаться над ирландцами, безо всяких ограничений приветствуется глумление над французами (которые понимают правила игры и реагируют на то, что их обзывают пуделями, интеллигентно пожимая плечами); но Германия — другой коленкор. Посему сначала последовало официальное опровержение, а затем и отставка. В случае Ридли, однако, «официальное опровержение» имело отношение не к словам, якобы им сказанным, но к уровню алкоголя в крови в момент разговора. Граф Отто Ламбдсдорфф, лидер немецкой Либеральной партии, заявил, что министр торговли «был либо пьян, либо оказался не в состоянии переварить, что Кубок мира оказался не у англичан, а у немцев». Однако Ридли никогда не был замечен в пристрастии к футболу, так что первоначальное заключение, к которому пришли даже некоторые его коллеги-консерваторы, состояло в том, что он, похоже, заложил-таки за воротник. Ан нет: редактор The Spectator заверил мировую общественность, что по ходу их совместного ленча Ридли опрокинул всего «малюсенькую рюмочку вина». В результате на один интересный вопрос ответа так и не прозвучало: если оскорбление немцев на трезвую голову карается отставкой, то оскорбление немцев поддатым — это больший или меньший проступок? Уцелел бы Ридли, если бы было доказано, что он нарезался до невменяемого состояния? Однако ж нет, он был трезвым — и очень скоро безработным. Когда Ридли выследили в Будапеште, в тот самый день, когда вышел The Spectator, он так прокомментировал инцидент: «На этот раз я в самом деле хватил через край, так что теперь ж все». Действительно, все: два дня спустя миссис Тэтчер с сочувствием принимала его отставку.
Конечно, слова мистера Ридли были не просто вырванным из контекста извержением, вызванным, не знаю, видом ризеншнауцера или отдающей пробкой бутылкой рейнвейна, из которой он хлебнул «малюсенькую рюмочку». Если официально миссис Тэтчер отмежевалась от его взглядов и формулировок, то ее подозрения в отношении экономического и валютного союза — и ее опасение, что он может привести к Европе, в которой доминирует сильная, объединенная Германия — были хорошо известны. Интервью Ридли, каким бы опрометчивым оно ни было, отражало не вчера начавшиеся пререкания внутри Консервативной партии и, в еще большей степени, в самом кабинете министров. Суть старого спора — который в шестидесятых и семидесятых расколол и тори, и лейбористов и привел к причудливым коалициям тори правого крыла и лейбористов левого — состояла в том, присоединяться к Европе или нет. Новый спор — о том, какими европейцами хотят быть британцы: припертыми к стенке, вечно огрызающимися, плетущимися в хвосте колонны — или европейцами с горящими глазами, уцепившимися за фантастический шанс, марширующими вперед и с песней. В диапазоне между изолированностью и федерализмом, отчужденностью и camaraderie [30]где именно мы себя ощущаем? Понятное дело, это не те вопросы, которые способны разбередить душу среднего избирателя, — тем удивительнее было наблюдать, как они раздирают традиционно самую дружную из британских политических партий, консерваторов. Наверное, это был показатель того, насколько изменилась при миссис Тэтчер Партия — из прагматичной и приноравливающейся к обстоятельствам она стала догматичной и жестко идеологичной.
Это снова был вопрос о Европе, и связанная с ним отставка сэра Джеффри Хау — отставка, повлекшая за собой молниеносный кризис — первый серьезный за пятнадцать лет, — и равным образом стремительный уход миссис Тэтчер. Действительно, судя по опросам общественного мнения, некоторое время она была непопулярна, а сэр Джеффри был заместителем лидера партии и лидером Палаты общин[31]. Но на тот момент миссис Тэтчер уже выкарабкалась из пропасти непопулярности, тогда как регалии сэра Джеффри не стоит переоценивать: заместитель лидера — это скорее ближе к заслуженному профессору в отставке, чем к вице-президенту, поскольку звание лидера Палаты обычно поручается дружественному, но всего лишь толковому старому хрычу, чье политическое время истекло, и, судя по всему, именно так в случае с сэром Джеффри все и было, когда миссис Тэтчер унизительно вытурила его с поста министра иностранных дел за семнадцать месяцев до того. Он был и есть, как выражаются в таких случаях, «премного почитаем» и «глубокоуважаем»: в переводе это означает, что он политик, сделавший карьеру с помощью осмотрительности, ни разу в жизни не повысивший ни свой голос, ни температуру в помещении; ни разу за сорок лет профессиональной ораторской деятельности не угрожавший своим вторжением словарю цитат; чья честность никогда не ставилась под вопрос и в чьей преданности никогда не сомневались; чья долговечность зависела от общей компетентности, неспособности обидеть или обидеться и умения непринужденно слиться с обоями.
Если бы политика была миром сказочным — а иногда так оно и бывает — и миссис Тэтчер была бы Бабой-Ягой, то сэр Джеффри был бы почтенным Зайчиком-Побегайчиком, который каждое утро стряпал бы ей овсянку и приносил кипяток для бритья. Однажды, несмотря на годы его преданной службы, злая ведьма чудовищным образом отхватила ему уши и усы, но Старина Джефф по-прежнему продолжал околачиваться вокруг Избушки на Курьих Ножках, потому что хотя она и отрезала ему уши и усы, но ведь и подарила ему прекрасный гостинец — поношенную жилетку, а Джефф предполагал, что в ней он смотрится писаным красавцем. Потихоньку, однако ж, до него дошло, что старая жилетка — вещица хоть куда, но уши и усы были гораздо лучше, так что, проходив полтора года букой, он взял да и ускакал себе вприпрыжку в лес. После чего — и это самая интересная часть истории — все другие звери, которые раньше считали, что Баба - Яга имела полное право отрезать уши и усы, если считала это необходимым, встали под ружье, чтобы отомстить за обиженные чувства Старины Джеффа, приступом взяли Избушку на Курьих Ножках и вышвырнули Бабу-Ягу в навозную кучу. Затем все стали искать мораль этой сказочки.
Выражаясь более точно, произошло вот что. В конце октября в Риме состоялся двухдневный саммит лидеров Европейского сообщества, на котором было решено, что с января 1994 года экономический и валютный союз вступает в следующий этап. В обращение войдет единая европейская валюта — «в приемлемые сроки», что могло означать 1998 или 2000 годы, в зависимости от того, как пойдут дела в экономике. После чего миссис Тэтчер в припадке сарказма и уязвленного самолюбия в откровенных выражениях отмежевалась от коммюнике: достигнутое соглашение — «воспаленная фантазия», фунт стерлинга — «самое мощное проявление суверенитета, какое только бывает»; и «если кто-то предполагает, что я пойду в парламент и предложу упразднить фунт стерлинга, — так это дудки!». Все это было — если не буквально, то по крайней мере в общем и целом — именно так, как и предполагало большинство, а может, и все. Бл. Августин возопил: «Дай мне безгрешность и воздержание, но не сию минуту»; миссис Тэтчер: «Дайте мне экономический и валютный союз, но не сию минуту». Кто-то из приближенных миссис Тэтчер пустил слух, что улизнуть от подписания соглашения ее вынудило континентальное вероломство.
Однако европейские главы государств уже привыкли к тому, что британский премьер-министр стоит насмерть, как женский батальон, который выставили в качестве загранотряда. Как обходительно отметил президент Миттеран: «Не дело самой медленной страны указывать другим, с какой скоростью те должны двигаться к Европейскому союзу».
Очередная попытка оттянуть разрешение Евровопроса — не то чтобы сильно удивившая одиннадцать прочих лидеров, да и, коли на то пошло, широкие слои британского населения — стала, однако ж, последней каплей в чаше терпения заместителя лидера. Не далее как через неделю он подал в отставку, объяснив свой поступок в числе прочих причин «духом, которым повеяло в Риме после визита миссис Тэтчер». Это было прошение об отставке человека, уставшего от бесконечного заклеивания щелей обоями и подпихивания — с боем за каждый сантиметр — своего сопротивляющегося лидера в сторону Европы. «Разумеется, — заверял он в конце, — я по-прежнему буду поддерживать ваше правительство». В своем ответе миссис Тэтчер не стала акцентировать их разногласия по вопросу о Европе — «они… далеко не столь велики, как вы полагаете» — и объявила себя «в высшей степени признательной за вашу готовность и впредь оказывать свою поддержку». Лидер лейбористов Нил Киннок, человек, славящийся скорее моментальной реакцией, чем изяществом слога, заявил, что «миссис Тэтчер ужалил человек, об которого она ноги вытирала, и она того заслуживает».
Процесс увольнения старшего министра обычно состоит из двух этапов: собственно сложение звания — которое можно специально подгадать к моменту так, чтобы доставить правительству наибольшие неприятности — и затем выступление перед Парламентом с речью об отставке. Прощальные спичи — относительно торжественные моменты в жизни Палаты общин, состоящей из непрерывных свар и перебранок: министра выслушивают в благопристойной тишине — оппозиция молча отмечает положительные для себя стороны этого события (и сочувственно кивает, когда экс-министр расскажет, как чудовищно она с ним поступала), а правительство прикидывает, какие меры следует принять, чтобы минимизировать ущерб. Сэр Джеффри предстал перед Парламентом после обеда во вторник, 13 ноября, и не исключено, тот факт, что в течение двенадцати дней, прошедших с того момента, как он подал заявление, бывшие коллеги по Совету министров и прочие выстраивались в очередь, чтобы объяснить средствам массовой информации, что его расхождения с премьер-министром относились больше к стилю, чем к существу вопросов, закалил его решимость. Ибо речь, с которой он обратился, была в высшей степени не похожа на речь человека, обещавшего остаться лояльным правительству. Те, кто услышал ее с правительственных скамей, расценили ее как сокрушительный удар по миссис Тэтчер и сигнал к началу гонки за лидерство. Оппозиция потребовала безотлагательных всеобщих выборов (хотя члены оппозиции склонны требовать безотлагательных всеобщих выборов всякий раз, как мышь выбегает из-за плинтуса). Вечером того же дня, покинув Палату общин, консервативные рыцари своих графств[32] ошарашенно хлопали глазами под прожекторами телевизионщиков, словно угодившие на открытый огонь мотыльки, и заявляли, что не слышали такой забористой речуги об отставке лет двадцать-да какое там, все двадцать пять. Кусающийся Половичок отхватил здоровый кусок мяса от Хозяйки Дома. Или, как выразился Питер Рост, депутат парламента от Иарвош: «Дохлая овечка оказалась переодетым ротвейлером. Ничего более фееричного я не видел лет двадцать».
«Феерично» здесь следует понимать, учитывая особенности именно сэра Джеффри Хау. Он стоял в самом центре сектора Тори, рядом со своим товарищем по несчастью Найджелом Лоусоном — бывшим канцлером Казначейства и прошлогодней Еврожертвой миссис Тэтчер; говорил он размеренно, ссутулившись над своими бумажками, время от времени отрываясь от них, чтобы одной рукой энергично рубануть воздух на глубину в пару миллиметров. Его внешний вид и голос были столь же овечьими, как и его репутация; но на самом деле он изо всех сил валил премьер-министра. Действительно ли расхождения между этими двоими носили стилистический характер? «Если некоторых моих бывших коллег можно считать достойными доверия, я оказываюсь первым в истории министром, который выходит в отставку из - за того, что был на сто процентов согласен с политикой правительства». (Надо полагать, сэр Джеффри запамятовал случай Николаса Ридли.) По его словам, на протяжении последних восемнадцати лет он провел вместе с миссис Тэтчер около 700 совещаний в составе кабинета или теневого кабинета и находился бок о бок с ней в течение примерно 400 часов на более чем тридцати международных встречах в верхах. Большинство этих проведенных в ее обществе часов были для него великой честью, и так далее и тому подобное. Но в последнее время все изменилось. Премьер-министр, сказал он, «все больше и больше рискует, вводя в заблуждение и себя, и других — как по сути, так и стилистически». Что касается стиля, то тут он упомянул обыкновение премьер-министра добавлять к официальным заявлениям «фоновый шум» и «персонализованное недоверие» и процитировал письмо, отправленное ему британским бизнесменом, работающим в Европе (время отправки было рассчитано идеально) на прошлой неделе. «Люди во всей Европе, — сетовал бизнесмен, — видят, как она грозит пальцем, и слышат ее гневное НЕТ, НЕТ, НЕТ гораздо отчетливее, чем то, что пишут в искусно сформулированных официальных документах». Что до сути, то Хау охарактеризовал отношение премьера к Европе как глубоко подозрительное — она, «такое ощущение, выглядывает иногда на континент, который, вне всяких сомнений, кишит злокозненными жуликами, помышляющими, по ее словам, ликвидировать демократию», «спустить на тормозах наши национальные интересы» и затащить нас «через черный ход в федеральную Европу». Сэр Джеффри даже использовал против нее цитату из Уинстона Черчилля — поступок безрассудный и не имеющий аналогов, поскольку миссис Тэтчер в последние годы монополизировала право цитировать Черчилля — исключение могло быть пожаловано разве что лебезящему члену парламента, желающему сравнить двух премьеров. Завершая свое выступление, Хау сказал, что, уйдя в отставку, он «сделал то, что полагал правильным для его партии и его страны», и добавил: «Пора другим продумать их собственную реакцию на тот трагический конфликт лояльностей, на разрешение которого сам я потратил, не исключено, слишком много времени». Это «не исключено» было типично хауанской вводной конструкцией (это как «Не исключено, я на тебе женился» или «Не исключено, мы объявляем войну»), но благодаря тому, что в манере обращения к слушателям и стилистике сэр Джеффри на протяжении всей своей речи оставался почти пародийно хауанским, эффект от нее был — ладно, не исключено, что был — еще более впечатляющим.
Консервативные члены парламента, до глубины души пораженные неброской пылкостью сэра Джеффри, не могли поверить, что он сам решился на подобное вероломство; нашлись такие, кто указывал на жену экс-министра, которая была известна своим неприязненным отношением к политике миссис Тэтчер. «Речь, на сочинение которой Элспет Хау понадобилось десять минут, а Джеффри, чтобы произнести ее, — десять лет», — гласил вердикт. Но вопрос об авторстве обсуждался недолго, поскольку сэр Джеффри, как обладающая единственным жалом пчела, сделавшая свое дело, теперь свалился за батарею, и его запечный стрекот потонул в жужжании приближающегося шершня. На следующий день после того как Хау произнес свою речь, Майкл Хезлтайн, бывший член совета министров, жужжавший на премьер - министра с задних скамей начиная с момента своей отставки в январе 1986-го, объявил, что намерен баллотироваться в лидеры. В отличие от сэра Джеффри, которого за сорок лет его политической карьеры сравнивали разве что с дохлой овечкой и кусающимся половичком, Хезлтайн всегда был заметным политиком, чья активная, бойцовская позиция (и некоторая несуразность) отразилась в его прозвище: Тарзан. Как и миссис Тэтчер, он богат, подтянут и ослепительно белокур — щирнармассы от таких балдеют; но тогда как миссис Тэтчер является миллионершей исключительно благодаря браку, Хезлтайн владеет своими деньгами единолично. Его текущее состояние оценивается приблизительно в £65 миллионов — таким образом, он самый богатый член Палаты общин. Это обстоятельство в числе прочего позволяло ему финансировать то, что в течение почти пяти лет было равносильно необъявленной кампании по борьбе за лидерский пост. И вот сейчас наконец у него появилась возможность повести игру в открытую. «Тарзан против Железной Леди» — может статься, этот номер в программе боев и не сулил ничего особенно нового, но страна прильнула к телеэкранам.
Еще в 1952-м, проходя курс обучения в Оксфорде (где он был известен под разными именами: Майкл Филистер — за свои интересы в сфере культуры, а также Фон Хезлтайн — за свою арийскую внешность), Хезлтайн нацарапал свой жизненный план на задней стороне конверта. Пост председателя в дискуссионном обществе Оксфордского университета, успешное сколачивание состояния, место в Парламенте, должность министра — все эти намеченные пункты были в должное время пройдены. В конце этого генплана, напротив девяностых годов, он написал: «Даунинг-стрит». Очень кстати, и не без известной пикантности, на той министерской фотографии 1979 года Хезлтайн стоит непосредственно за креслом миссис Тэтчер — идеальная дислокация для «улыбающегося с ножом»[33]. С первых своих шагов он был откровенно честолюбив (честолюбие в британской политике грехом не считается, чего не скажешь об откровенности); на конференциях тори он бросался в глаза, как Чиппендейл в партии Тапперверов[34]; в качестве министра он проявил себя рьяным тэтчеритом, налево и направо распродавая муниципальные дома и приватизируя военные предприятия; производил впечатление человека сметливого, но не пораженного интеллектуальной червоточиной. Как написал его старый друг и коллега по Парламенту Джулиан Критчли: «Майкл уж точно не интеллектуал, но в партии Тори помехой это не считается». Большей помехой могло быть то, что для консервативной Старой Гвардии он казался чуточку выскочкой, эдаким шибко оборотистым мальчонкой на побегушках. Из буржуазного Суонси, через строительство и издательский бизнес, к дому в Белгрейвии, затем поместье в 400 акров, где парковые ворота специально переделывались, чтобы вставить туда указывающий на нового владельца вензель с инициалами «МРДХ»[35] — не кажется ли вам, что он как-то уж чересчур пронырлив, слишком социально мобилен, а?
Уильям Уайтлоу, бывший заместитель миссис Тэтчер на посту премьера, из сквайров старинной закваски, поставил Хезлтайна на место, назвав его «человеком, который расчесывает волосы на публике». Но такого рода колкости и снобские подковырки, исходящие от аристократического и крупноземлевладельческого фланга партии тори, неизбежны и свидетельствуют скорее в пользу допущения об утрате власти. Двум последним консервативным премьер-министрам также приходилось выносить эти кривоватые насмешки: Эдвард Хит был широко известен как Бакалейщик, Маргарет Тэтчер — как Дочка Бакалейщика (не в смысле ее политической преемственности, а потому что ее отец владел продуктовой лавкой).
Не станем задерживаться на его имидже парвеню; более существенным было предположение о том, что Тарзан ведет себя в соответствии со своим прозвищем — а именно непредсказуемым образом скачет с дерева на дерево, издавая тарзановский рев, чтобы привлечь к себе внимание. Эта его репутация зиждется главным образом на двух инцидентах. В ходе первого, еще в 1976 году, принимая участие в дебатах в Палате общин, он схватил спикерскую булаву[36] и размахивал ею предосудительным образом. Во втором, десять лет спустя, он стремительно рванул из Кабинета министров миссис Тэтчер, променяв теплое местечко в правительстве на ледяные пустыни задних скамеек в парламенте. Оба этих факта о мистере Хезлтайне были общеизвестны; но сейчас, когда из колоритного аутсайдера он преобразился в кандидаты в премьеры, их снова вытащили на свет божий, и на этот раз в них обнаружился совсем другой поворот. Когда он схватил булаву и тарзанически размахивал ею, то угрожал ли он размозжить головы ничтожным, трепещущим от ужаса министрам тогдашнего лейбористского правительства посредством этого тупого и блестящего предмета? Было ли то безрассудным и грубым действием, оскорблявшим достоинство членов Палаты? Согласно откорректированной версии — ничуть: то был утонченный жест, образец сценической иронии, в тот момент принятый на ура патриархами тори, которые впоследствии принялись воротить от него нос.
Что касается отказа от должности в Кабинете миссис Тэтчер, то тут пристального рассмотрения заслуживают как его суть, так и манера, в которой он произошел. Отставка в политике некоторым образом похожа на креативное банкротство: если все сделать надлежащим образом и в правильный момент, то можно восстановить и состояние, и даже репутацию. Гляньте-ка, говорят избиратели, тут перед нами человек принципов — принципы для него важнее, чем соображения кошелька и табличка на двери кабинета — и, когда придет время, мы об этом вспомним. Тут, однако ж, надо правильно спланировать решающий шаг. Отставка из-за Мюнхенского сговора с Гитлером служила охранной грамотой на всю дальнейшую карьеру. Отставка из-за англо-французского вторжения в Суэц[37] — не менее эффектно, но чуть менее надежно. (Ультраконсерваторами впоследствии были выдвинуты обвинения в измене.) К сожалению, редко кому из политиков удается ухватить тог идеальный момент, когда одновременно совпадают важное в масштабе страны событие, дело принципа и тот час в их карьере, когда reculerpour mieux sauter [38] окажется самым лучшим вариантом. Майкл Хезлтайн ушел из тэтчеровского кабинета из-за того, что получило широкую огласку под кодовым названием Дело о Вертолетах Уэстленд. Четыре года спустя мало кто может вспомнить детали этого казуса, и еще меньше найдется людей, которых вообще всеэто волнует. Избиратели могут припомнить продажу британской вертолетостроительной компании американской фирме; Хезлтайна, министра обороны, который требовал, чтобы на торгах была рассмотрена заявка европейцев; какие-то перетасовки документов и интриги фаворитов миссис Тэтчер; стремительный рывок Хезлтайна из Кабинета министров; дело о каких-то просочившихся в печать документах; затем еще одна министерская отставка. Но шла ли там речь о принципах? Какое-то армейское имущество, остающееся в руках европейцев, что-то имеющее отношение к тому, как должно действовать правительство, и гораздо больше к принципу премьер-министра ни на минуту не выходить из образа старой противной раскомандовавшейся мымры.
Большинство избирателей, однако, запомнят обо всей этой истории только одно: что мистер Хезлтайн «рванул» с Даунинг-стрит, 10[39]. Слово это употреблялось по поводу и без повода. В конце концов, то был глагол со значением ухода, отбытия, который соответствовал его имиджу: он был Человек Действия, легкий на подъем, Тарзаноподобный. А как еще он мог уйти? На протяжении четырех лет все верили в этот «рывок». Но с того момента, как мистер Хезлтайн сделался потенциальным премьер-министром, он стал в телевизионных интервью отрицать, что «рванул» — слово, стопроцентно подходящее для того, чтобы описать его поведение в то далекое утро: нет, он просто высказался в том плане, что не готов продолжать служебную деятельность, собрал свои бумажки и был таков. В целом более благопристойно и правдоподобно, да и более к лицу тому, кто пытается вернуться на Даунинг-стрит, 10, полноправным хозяином. И, надо сказать, отчеты, представленные непосредственно после инцидента теми, кто при нем присутствовал, подтверждают вторую, более умеренную версию событий. При обсуждении некоего процедурного вопроса мистеру Хезлтайну не удалось убедить коллег в правомерности своей позиции; сохраняя спокойствие, он отреагировал: «Я не могу согласиться с вашим решением. Посему я вынужден покинуть этот Кабинет». После чего он вышел. Но его коллеги комическим образом не были уверены, что он имел в виду. Подразумевал ли он под словосочетанием «этот Кабинет» «конкретно это совещание Кабинета» или имел в виду «ваш Кабинет, которым вы, сударыня, руководите неприемлемым образом»? И только когда известие просочилось обратно снаружи — Хезлтайн, мол, подтвердил свою отставку, — только тут его коллеги окончательно уразумели, свидетелями чего они стали. А чем они занимались после этого? Дуглас Херд, на тот момент министр внутренних дел, вспоминал несколько дней спустя: «До чего ж уморительно британской была вся эта сцена. Заседание Кабинета продолжалось, будто бы ничего особенного не случилось. Мы обсудили Нигерию и, после перерыва на кофе, очень плодотворно побеседовали о реформе коммунального налогообложения».
Реформа коммунального налогообложения: очень кстати, что именно это продолжал обсуждать Кабинет и, более того, что их диалог оказался «в высшей степени плодотворным». Потому как раз уж они не вполне осознавали в тот момент смысл поступка Хезлтайна, то уж тем более не могли прогнозировать, к чему приведет реформа коммунального налогообложения в ближайшие несколько лет: значительная непопулярность правительства, уличные бои в центральном Лондоне, получившее новые подтверждения представление о премьер-министре как о толстокожем деспоте, смятение на уровне избирательных округов, недовольство среди избирателей из квалифицированных рабочих и низов среднего класса, с которыми тори надо было поддерживать хорошие отношения, чтобы выиграть четвертые выборы подряд, и наконец, под музыку Элмера Бернстайна[40] предвещающее грозу возвращение с Запада, в лучах солнца, отражающихся в его золотых локонах, не кого иного, как Майкла Хезлтайна. И уж на этот раз без всяких сомнений можно сказать, что когда он вернулся на арену, то в самом деле «рванул».
При старой системе граждане сами финансировали местное самоуправление, выплачивая коммунальные налоги. Для каждого дома или квартиры местными органами власти определялась «оценочная стоимость», теоретически основывающаяся на рыночной стоимости аренды жилья. То была система неточная, но эффективная, еще более неточная в силу длительных промежутков времени между переоценками имущества для налоговых целей (перерасчеты всегда были непопулярны); однако эта система подразумевала, что в общем и целом те, кто жил в больших домах, отдавали на обеспечение деятельности местных служб больше, чем те, кто жил в маленьких домах, и что бедные платили значительно меньше богатых, а то и вообще ничего. Время от времени на протяжении послевоенного периода раздавались жалобы по поводу коммунального налога, но после того как были рассмотрены другие системы — такие как местный налог с оборота или местный подоходный налог, — было признано, что существующий метод был наименьшим злом. Три вещи заставили тори влезть в это в 1987 году. Во-первых, серия стычек между консервативным центральным правительством и «высоко-затратными» (как их вечно именовали) муниципальными лейбористскими советами, которые, по мнению тори, давно пора было прижать к ногтю. Во-вторых, страх, что предстоящий перерасчет коммунальных налогов в Англии и Уэльсе, скорее всего окажется чрезвычайно непопулярным. И в-третьих, тот простой факт, что тэтчеризм был доктриной радикальной реформы, а по прошествии известного количества времени осталось не слишком-то много того, что еще нуждалось в радикальном реформировании. Миссис Тэтчер проявила персональный глубокий интерес к упразднению коммунальных налогов, ну а приказ есть приказ. Наверное, не стоит и упоминать, что одним из самых рьяных поборников членовредительского курса, который взяли тори, был мистер Николас Ридли.
Новый «районный налог», призванный заменить местный коммунальный налог, ввели в Шотландии с 1 апреля 1989 года, а в Англии и Уэльсе — на год позже. Он основывался не на оценке имущества, а на принадлежности к жителям одного и того же района, и, чтобы разобраться в нем, не требовалось никаких усилий — объяснить его можно так: поскольку каждый проживающий в границах одного и того же квартала потребляет приблизительно равное количество одних и тех же удобств и объектов общего пользования (дороги, школы, больницы, полицейская охрана общественного порядка, библиотеки, уличное освещение и так далее), значит, и платить за обеспечение содержания этих удобств он должен приблизительно одинаково. При старой системе коммунального налогообложения примерно £50 миллиардов собирались с примерно 14 миллионов избирателей. Миллионы людей не платили ничего, однако пользовались общественными службами; куда как справедливее было бы распределить стоимость этих служб между еще 34 миллионами местных избирателей. Вполне логично; но существенно ближе к поверхности реформистского сознания тори лежал следующий социальный сюжетец: благонамеренные консервативно настроенные избиратели вытесняются из паршивых лейбористских районов посредством несправедливо завышенного коммунального налога, а еще их постоянно обходят при голосовании нищенские выводки — семеро по лавкам в собесовской конуре — лейборюг, которые похрюкивают от удовольствия, зная о скидках при расчете коммунального налога, что действует как откровенная взятка при решении продолжать голосовать за лейбористов. Районный же налог, как видно даже по его названию, подразумевал демократически равную фискальную ответственность в пределах данного участка. Противники утверждали, что на самом деле это был избирательный налог — соответствующий количеству душ населения. Как о политических убеждениях ирландца можно узнать по тому, говорит ли он «Лондондерри»[41] или «Дерри», точно так же термины «районный налог» или «избирательный налог» немедленно расшифровываются как «за» или «против». Не прошло и нескольких недель с момента его введения, как разве что члены консервативного кабинета и непримиримые тори сохранили верность «районному налогу».
Летом 1989 года Внутриконсервативная фракция реформ предрекла: «Все это приведет к катастрофе. Избирательный налог справедлив исключительно в том смысле, в котором справедлива была «черная смерть». Они не ошиблись: этот налог незамедлительно спровоцировал катастрофу. С очень простыми идеями есть одна проблема — что в них не так, очень быстро становится очевидным даже самому недалекому противнику. В данном случае каждый был в состоянии понять, что подразумевал этот налог: что два дворника, ютящихся в комнатушке на самой паршивой окраине района Вестминстер[42], будут платить столько же, сколько миллионер и его недурно зарабатывающая благоверная, проживающие на Даунинг-стрит, 10. Граф, сидящий за стенами замка (или Тарзан за своими воротами с монограммой), сэкономит несколько сотен или тысяч фунтов; заплатить за это придется теснящимся под одной крышей сельхозрабочим и их семьям. Миссис Тэтчер любит читать своим противникам снисходительные проповеди на экономические темы, и ее излюбленная, наиболее часто повторяемая фраза звучит следующим образом: «Вы не сделаете бедного богаче за счет того, что сделаете богатого беднее». Здесь, однако, был самый яркий из возможных примеров того, как богач становится богаче, а бедняк (и человек со средними доходами) — одновременно и в силу того же процесса — беднее.
За первый год со дня введения этого налога в Шотландии остались недобранными £158 миллионов, или 16,3 процента от ожидаемых поступлений. На следующий год дела пошли еще хуже: к сентябрю 1990 года, то есть практически в середине фискального года, по-прежнему были не заплачены £769 миллионов, или 73 процента. Попытки арестовывать счета и зарплаты оказались в значительной степени неудачными; в Стратклайде пришлось выписывать 500000 ордеров. Многие отказывались платить налог за второй год, протестуя против субсидирования тех, кто еще не заплатил за первый. В Англии и Уэльсе негодование по поводу избирательного налога было не менее бурным. 31 марта произошел самый большой бунт из тех, что за многие десятилетия видел центр Лондона: ожесточенный бой на Трафальгарской площади, сожженные автомобили на Сент-Мартинз-лейн, мародерство на Чаринг-Кросс-роуд. Триста тридцать девять человек задержаны, ста сорока четырем понадобилась медицинская помощь. Вина за нападение на мирную демонстрацию была возложена на троцкистские и анархистские группы; но даже если это и правда, сам по себе протест был массовым, в нем участвовали 200 000 человек.
Негодовали все политические группировки — как из-за сути налога, так и из-за халатного безрассудства, с которым он был реализован. Правительство просчитало, что в масштабе страны средняя сумма районного налога составит £278 (в отличие от среднего прошлогоднего уровня в £274); как выяснилось, он составил £370. Также правительству не удалось возложить вину на те самые «высокозатратные» лейбористские муниципальные советы; налог, введенный тори, ударил по консервативным графствам. Согласно прогнозам правительства, норматив налогообложения, к примеру, в Челмсфорде и Дувре должен был составить £181 и £150; нормативы, установленные этими консервативными муниципалитетами, равнялись соответственно, £397 и £298. В Западном Оксфордшире восемнадцать муниципальных советников, члены консервативной партии, подали в коллективную отставку в знак протеста против районного налога; когда лидер этой группы выставил свою кандидатуру на перевыборах в качестве независимого, он разгромил официального кандидата-тори с преимуществом четыре к одному.
Дрязги и кляузы тянулись целый год, пока неповоротливый бюрократический аппарат старался провести в жизнь вызывающий отторжение налог. Особенно чудовищно выглядели повестки, приходившие недавно умершим — суммы - то были рассчитаны подушно, а не в зависимости от стоимости имущества. Группа солдат в Солсбери-плэйн попыталась отказаться от уплаты налога на том основании, что они не пользовались муниципальными службами: магистраты[43] приказали 389 из них заплатить. На острове Уайт массовые вызовы в суд отправили 4000 неплательщикам; история превратилась в фарс, поскольку повестки разослали почтой второго класса, в силу чего у людей не осталось времени, чтобы заплатить. В Восточном Лондоне, в районе Тауэр-Хамлетс, возглавляемый либерал-демократом муниципальный совет пригрозил прекратить вывоз мусора у тех, кто не смог раскошелиться. В прочих местах бейлифы[44] не справлялись с работой. «Не могу — значит не буду платить» — так звучал лозунг протестующих. К концу октября, через шесть месяцев после введения налога, каждый седьмой из 36 миллионов плательщиков избирательного налога в Англии не выложил ни гроша; двадцать пять процентов лондонцев отказались от сотрудничества; в лондонском административном районе Харингей уровень неплатежей составил 42 процента. Невозможно было даже сослаться на то, что процесс взимания налога был организован предпочтительнее, чем раньше: собрать его стоило £12 с человека, тогда как при коммунальном налоге — £5.
Самым знаменитым тори, боровшимся против избирательного налога — или по меньшей мере против того, каким образом он собирался, — был Майкл Хезлтайн. В своей майской статье в The Times он напрямую, пусть даже и ради красного словца, связал этот налог с шансами тори на предстоящих выборах. «Во многих колеблющихся избирательных округах, от которых зависит победа и срок пребывания у власти, коммунальный налог воспринимается как нарушение того пакта о взаимном доверии, который негласно существует со времен Дизраэли и на котором зиждется власть тори» — что переводится как «Полегче с квалифицированными рабочими, иначе мы в пролете, приятель». Три главных его предложения звучали следующим образом: местные органы власти должны сами определять, какой бюджетный норматив они назначат, но что если они превысили правительственный расчет на определенный процент, то должны быть проведены новые местные выборы, чтобы дать бюджету подлинную легитимность; что налоговые обязательства, наносящие политический ущерб — со студентов, обучающегося медперсонала, пожилых людей, прикованных к постели, и инвалидов, — должны быть списаны; и что состоятельные члены общины должны платить больше. На несуразном канцелярите этот последний, не-тэтчерианский проект называется «вертикалированием общества согласно достатку».
Таким образом, первый раунд выборов лидера — бой Тарзана и Железной Леди один на один — имел в качестве подоплеки Европу, подушный налог, шансы Консервативной партии на четвертую подряд победу во всеобщих выборах, точку зрения, что премьер-министру следует должным образом советоваться с кабинетом министров, и мнение, что миссис Тэтчер пребывает в состоянии глубокой невменяемости и затыкает дамской сумочкой рот всякому, кто пискнет против нее хоть слово. Кампания длилась меньше недели, но в ней было достаточно мерзостей, чтобы порадовать самых кровожадных вампиров из Оппозиции. Естественной тактикой для действующего премьер-министра было бы невозмутимо функционировать в обычном режиме, демонстрируя компетентность и уверенность в себе — пока нахальный недотыкомка-противник из кожи вон лезет, лишь бы привлечь к себе внимание публики. В действительности имело место противоположное — явный знак тревоги в тэтчеровском лагере. Верно, премьер-министр за пару дней до голосования отбыла в Париж, чтобы присутствовать там на конференции по безопасности и сотрудничеству в Европе — но все опрометчивые обвинения исходили именно от нее. Курьезным образом все они крутились вокруг того, что мистер Хезлтайн, самый богатый человек в Палате общин, скакнувший из мальчиков на побегушках в аристократы-землевладельцы, ярый поборник приватизации, был — втайне, глубоко под этими его сомнительными белокурыми локонами — кем-то вроде криптосоциалиста. Пока миссис Тэтчер обрушивалась на Хезлтайна из Парижа, дома ее команда мобилизовала двоих ее любимых тонтон-макут — Нормана Теббита и неизбежного Николаса Ридли, чтобы те надавили и приструнили бывшего своего коллегу по кабинету. Ирония заключалась в том, что Ридли теперь рассматривали как официального тэтчеровского представителя по вопросам Европы — хотя на этот раз ему удавалось избегать комментариев о немецком хамье и парижских пуделях. Главные прегрешения, приписываемые Хезлтайну, состояли в том, что в экономической политике он будет «интервенционистом» и «корпоративистом», тогда как в вопросе о Европе — «федералистом». Вся эта политическая тарабарщина была слишком мудреной для того, чтобы сработать как добротный удар-по-яйцам, но худо-бедно позволяла воспринимать Хезлтайна на достаточно высоком — чтобы не сказать премьер-министерском — уровне. Когда миссис Тэтчер обвинила его в том, что он состоит исключительно из «личных амбиций и затаенной злобы», тот смог позволить себе снисходительную улыбку — тогда как всем прочим осталось только гадать, что такое «безличные амбиции», от которых, надо полагать, страдала сама миссис Тэтчер, когда в 1975-м свергла тогдашнего лидера тори Эдварда Хита.
Лейбористская партия, которой известно о политическом мазохизме и о том, как остаться не у дел из-за внутренних раздоров, с редким удовольствием откинулась на спинку стула, расслабленно наблюдая, как партия тори наматывает на ритуальный меч свои собственные кишки. Консервативные депутаты старой закалки не без ностальгии, надо полагать, припоминали деньки до 1965-го, когда такие вопросы решал «магический круг»[45] и когда после «традиционной совещательной процедуры» новый лидер просто «появлялся». Кандидату А говорили, чтобы он прошелся щеткой по своему утреннему костюму перед визитом в Букингемский дворец, а кандидат Б получал инструкцию прогуляться по снежку, подышать свежим воздухом и некоторое время не возвращаться. Теперь система сделалась открытой, сумбурной и неподконтрольно-демократичной. Мало того, эта система еще больше сама себя запутывала из-за некоторых совершенно ненужных мудреностей. Чтобы выиграть при первом голосовании, кандидат должен получить не только абсолютное большинство, но также и на 15 процентов больше голосов, чем его или ее противник. Таким образом, в данном случае при отсутствии воздержавшихся миссис Тэтчер сможет победить мистера Хезлтайна с перевесом в пятьдесят или около того голосов в борьбе один на один — и тем не менее оказаться втянутой во второй тур. Во втором туре в борьбу могли включиться другие кандидаты, еще больше усложняя ситуацию и раскалывая баллотировку. Фактор 15 процентов во втором туре не задействуется, но если ни у одного кандидата нет абсолютного преимущества, противостояние опять может зайти в тупик — и таким образом вылиться в третий тур. Более того, кандидатам запрещается выходить из игры между вторым и третьим турами, и, если явное преимущество не достигается с третьей попытки, начинает действовать система, при которой голос может быть передан другому кандидату — пока наконец из трубы не заструится белый дымок.
Первые итоги голосования повергли тори в феноменальное замешательство. Никто не знал в точности, как действовала система голосования. Никто не знал, кому можно и кому нельзя было выставлять свою кандидатуру на второй тур. Те, кого не устраивал ни Хезлтайн, ни Тэтчер, должны были решать, воздержаться ли им, и, с высокой степенью вероятности, вручить, таким образом, победу Тэтчер в первом туре или проголосовать за Хезлтайна, чтобы, не исключено, обеспечить ему решающий рывок — но тогда у их собственного кандидата во втором туре не останется шансов. Консервативные члены парламента столкнулись и не только с тактическими сложностями. Следует ли им сохранить верность прошлому — премьер - министру, который вы игра! трое выборов подряд, или прагматично позаботиться о спасении собственных шкур на следующих всеобщих выборах? Результаты опросов, опубликованные перед решающим уик-эндом кампании первого тура, показывали, что если партия во главе с Тэтчер отставала от лейбористов на пятнадцать пунктов, то в случае передачи власти Хезлтай ну дефицит очков превращайся в лидирование на один пункт. Но даже — если ерзающий член парламента убеждал себя остановиться на этой пикантной позиции, где личные, партийные и национальные интересы вроде как совпадали, возникали прочие, не желающие укладываться в схему факторы. Поперечный разрез партии на тот момент выявил бы эффект слоеного пирога: кабинет публично поддерживает Тэтчер, заднескамеечники глубоко расколоты, активная часть членов партии в округах настроена протэтчеровски, пассивная — гораздо менее верноподданнически. Если вы были членом парламента от «ненадежного» избирательного округа[46], то миссис Тэтчер гарантированно могла выиграть для вас один голос от электората, тогда как мистер Хезлтайн — целых полтора, но без гарантии. Как правильно рассчитать? И как объяснить это землякам-активистам тэгчеритской партии? Мистер Сирил Таунсенд, член парламента от Бекслихита с 1974 года, решил проголосовать за Хезлтайна, хотя знал, что тамошняя соль земли при выборе между миссис Тэтчер и мистером Хезлтайном склоняется в пользу первой в соотношении четыре к одному. Председатель Консервативной ассоциации Бекслихит за десять минут до совещания местного исполнительного комитета отвел Таунсенда в сторону и убедительно попросил его помалкивать о своих намерениях при голосовании. «Его взгляды, — объяснил председатель, — шли вразрез с мнением избирательных комитетов, дамских клубов, дневных и вечерних клубов, бизнесменов, муниципального совета и всех, кроме одного, членов президиума». Мистер Таунсенд помалкивать отказался; хуже того, он воззвал к избирателям через головы дневных и вечерних клубов, дамских клубов и бизнесменов. «Я верю в то, что меня поддерживает большинство людей, прого лосовавших за меня», — объявил он, вписывая в избирательный бюллетень имя мистера Хезлтайна. Вице-председатель его собственной ячейки ответил на это требованием выборов нового кандидата в парламент: «Я прошу [председателя] запустить процесс. Желающие выдвинут свои кандидатуры, и одним из них будет Сирил Таунсенд. Надеюсь, он проиграет».
Первый тур состоялся во вторник, 20 ноября, и его исход был идеальным для лейбористской партии — то, что руководители тори назвали «кошмарным сценарием»: Тэтчер — 204 голоса, Хезлтайн — 152, воздержались 16. Так что хотя премьер-министр и выиграла бой один на один пятьюдесятью двумя чистыми голосами, ей не удалось получить 15 процентов сверх абсолютного большинства, как того требовали правила. (Вот тут люди начали задавать вопрос, кто придумал эту идиотическую систему. Оказалось, бывший консервативный член парламента Хэмфри Беркли — еще в 1964 году, по требованию тогдашнего лидера тори сэра Алекса Дуглас-Хоума. Беркли впоследствии дезертировал от тори к лейбористам, от лейбористов к СДП[47], а затем переметнулся обратно к лейбористам. Может статься, такого рода карьера каким-то образом объясняет извилистые правила, которые он изобрел.) Этот результат означал, что миссис Тэтчер была ранена, но не смертельно; что мистер Хезлтайн проявил себя более серьезным соперником, чем это представлялось; и что консерваторам предстоит еще один изнуряющий тур кампании. Бывший председатель партии тори и верный тэтчерит Сесил Паркинсон немедленно назвал результат «хуже некуда для партии в целом».
Миссис Тэтчер не преминула тотчас же сама его ухудшить. Перед голосованием она дала понять, что будет отстаивать свое премьерство до последнего и что победа даже с минимальным преимуществом — это все же победа. Все восприняли это как риторическое заявление: плохой результат для миссис Тэтчер, и она уступит дорогу преемнику-тэтчериту во втором туре — будет ли это умиротворяюще-патерналистская фигура вроде Дугласа Херда, ее министра иностранных дел, сочиняющего триллеры, или кто-нибудь из следующего поколения вроде ее канцлера казначейства Джона Мэйджора. Но что было плохим результатом для миссис Тэтчер? Политический обозреватель Би-би-си Джон Коул подсчитал, что 210 голосов были минимальным проходным количеством, тогда как 200 и меньше были «непроходными». В 18.34 пришло известие, что миссис Тэтчер набрала 204 голоса. Ага, переглянулись пикейные жилеты, это означает вечер на телефоне — выслушивание советов «людей в сером», как образно именуются старшие партийные деятели. На свежую голову она еще раз все обдумает и объявит о своем решении, когда придет время. Главный парламентский корреспондент Би - би-си, заняв позицию перед резиденцией британского посла в Париже, где остановилась миссис Тэтчер, заверил зрителей, что ничего особенного скорее всего уже не произойдет, и приготовился передать микрофон диктору. Но миссис Тэтчер, как и повторялось не раз и не два, — «политик твердых убеждений», и одним из ее твердых убеждений было то, что она — лучший человек для того, чтобы руководить Консервативной партией. В 18.36, в тот момент, когда парижский корреспондент уже собрался было переключить зрителей обратно на Лондон, за его правым плечом нечто стремительно пришло в движение. Миссис Тэтчер, проразмышлявшая над своей затруднительной ситуацией полные девяносто секунд, с грохотом скатилась по ступенькам резиденции и набросилась на ожидающих журналистов как волк на овчарню. Она вчистую выиграла первый тур; и посему она согласна на то, чтобы ее имя продвинулось во второй тур. В очередной раз премьер-министр вытащила страну из пучины неопределенности. Она также на корню пресекла саму возможность того, что мистер Херд или мистер Мэйджор будут задействованы как компромиссные кандидаты-тэтчериты во втором туре. Одним из наиболее умилительных зрелищ вечера был момент, когда чуть позже мистер Херд трусил из посольской резиденции, дабы засвидетельствовать свою неистребимую верность своему лидеру. На то, чтоб добраться, у него ушло сорок минут, и то было одной из самых коротких зарегистрированных демонстраций покорности — занявшее полные двадцати три секунды.
Может статься, эта ни в какие ворота не лезущая тэтчеровская самоуверенность, ее твердое убеждение, что она сама и есть Консервативная партия в целом, и ее публично пренебрежительное отношение к советам — могла бы ведь хоть бы из любезности сделать вид, что ей интересно чье-то мнение — усилили противодействие членов кабинета министров и «людей в сером» (эти две категории, естественно, отчасти совпадают). На следующий день, 21 ноября, она вернулась в Лондон, заменила руководителя своего избирательного штаба, заявила: «Я по-прежнему в борьбе, я борюсь, чтобы победить», — и начала вызывать по одному членов своего кабинета для того, что выглядело явно post-hoc [48] консультацией. Большинство министров заверили ее, что и дальше поддержат ее во втором туре голосования. Многие добавили, однако, что предполагают, что она проиграет; некоторые выразили опасение, что, возможно, ей придется подвергнуться унижению. В 7.30 на следующее утро, на этот раз на свежую голову, миссис Тэтчер проинформировала свое ближайшее окружение о том, что она решила уйти в отставку. Министров вызвали к девяти, на час раньше, чем обычно, и через некоторое время страна услышала, что самое долгое с 1827 года премьерство закончится в течение недели. Дугласу Херду опять пришлось продемонстрировать надлежащую физическую форму, чтобы номинации кандидата на второй тур (сопровожденные именами лиц, предложивших кандидатуру и поддерживающих ее) поспели к середине дня. Канцлер Джон Мэйджор также припустил рысцой — а миссис Тэтчер тем временем покатила сообщить новость Королеве. Широко обсуждаемое замечание премьер-министра о том, что она уходит, трижды выиграв всеобщие выборы, ни разу не лишившись доверия Палаты общин и уложив своего главного соперника на обе лопатки, подхватили таблоиды и переформулировали его шершавым языком плаката: «Хорошенькое дельце!» Кеннет Бэйкер, председатель партии тори и человек не без литературной одаренности, в стилистическом смысле прыгнул повыше, сказав: «Ей подобных нам уже не встретить!»[49] — хотя сходство между уходящим лидером и отцом Гамлета было не вполне очевидным. (Оба отравлены честолюбивыми соперниками?) Депутат Уинстон Черчилль в тот же день, выступая в Палате общин, назвал ее «самым выдающимся премьер-министром мирного времени за все время существования этой страны», заботливо зарезервировав не обремененный никакими ограничениями титул для собственного деда.
Во втором туре выборов борьба шла подчеркнуто корректно — будто нарочно, чтобы продемонстрировать вызов тэтчеровской методе. Любопытное это было явление — примирительная битва. Из сведений о социальном происхождении кандидатов извлекли не бог весть сколько жареных фактов, хотя — такова уж нынешняя Консервативная партия, если что и было, то все больше на тему «чай, мы сами не графья». (Мистер Мэйджор, как выяснилось, ушел из школы в шестнадцать лет и работал на стройке. В этом смысле он обставил мистера Херда, который был отягощен фундаментальным образованием и наличием отца — депутата парламента. Херду, которого вечно попрекали его привилегиями, пришлось пуститься на какие-то неловкие воспоминания о том, что он и сам-де тоже от сохи и в детстве выращивал картошку. Никакие скандальные обстоятельства не муссировались, а впрочем, пресса порезвилась, эксгумировав давно не переиздававшиеся триллеры мистера Херда и процитировав все описания грудей, которые можно было сыскать. (Лагерь Херда тотчас же приписал эти пассажи соавтору своего лидера.) Но в основном звуки, раздававшиеся в течение кампании, складывались в подозрительную гармонию, не сулящую ничего хорошего. Каждый кандидат страстно жаждал объединить Партию; каждый требовал поддержки от левых, правых и центра; каждый восхищался достижениями другого; каждый горел желанием заняться Европой — или по крайней мерс горел в большей степени по сравнению с миссис Тэтчер, чьи негативные имидж и мнения витали над противостоянием. Каждый рвался в бой пересмотреть избирательный налог, хотя здесь между кандидатами была незначительная разница, однажды не без остроумия высмеянная Нилом Кинноком: «Когда доходит до избирательного налога, выбирать можно между Хезлтайном, который знает, что проблема есть, но не знает, что с ней делать; Мэйджором, который знает, что проблема есть, но не хочет что-либо с ней делать; и Хердом — который только что узнал, что проблема существует».
Соревнование проходило по-джентльменски — за исключением, разумеется, самой Леди. Как следовало бы по идее поступить миссис Тэтчер? Ну, вообще-то предполагалось, что, выбыв из выборов, она сделает все возможное, чтобы поспособствовать объединению тори — тем, что не станет особенно мозолить глаза, хотя, пожалуй, она могла бы позволить, чтобы те кому надо потихоньку догадались, как она будет голосовать. Однако ж позволить, чтобы о чем-то потихоньку догадывались, никогда не было стилем миссис Тэтчер. Вскоре стало известно, что она будет голосовать за Мэйджора; и предполагалось даже, что если Хезлтайн выиграет, она уйдет со своего места в Палате общин и форсирует дополнительные выборы в своем избирательном округе в Финчли. (Это был один из тех «вредных, но спорных» слухов, которые сообщались с той оговоркой, что она, разумеется, могла просто ляпнуть это в накале страстей.) День перед вторым туром она просидела на телефоне, активно выкручивая руки всем кому можно, чтобы те голосовали за Мэйджора. Ее прощальная речь перед центральным советом Консервативной партии, которая, понятное дело, была записана кем-то из присутствующих и просочилась в прессу, содержала хвалу как президенту Бушу, так и себе самой за действия во время кризиса в Заливе: «Он не станет колебаться, и я не стану колебаться. А дело все в том, что я не стану хвататься за рычаги сама. Зато я буду отличным советчиком с заднего сиденья». Может, Тэтчер больше и нет, но тэтчеризм-то жив, поучала она кандидатов. Кому угодно могло бы прийти в голову, что она попросту прочла в «Британской энциклопедии» статью о втором графе Ливерпульском, чью продолжительность премьерства ей уже никогда не превзойти: «Лорд Ливерпуль не мог похвастаться широкими симпатиями и подлинной политической интуицией, поэтому за его отставкой практически тотчас же последовала полная и долговременная смена всей его внутренней политики». Ничего из этого не имело отношения к миссис Тэтчер: может, мятежники и выпихнули ее с водительского места и завладели рулем, но она уцепилась за подножку, вскарабкалась обратно и снова уселась у них над головой.
Вторая кампания проходила под знаком несколько тревожных, опасливых сомнений. Сэр Джеффри Хау (отныне «Убийца» для тори-лоялистов) поддержал Хезлтайна, точно так же как миссис Тэтчер поддержала Мэйджора. Насколько желанны были оба этих поцелуя? Консервативные депутаты позиционировали себя как «самые изощренные избиратели в мире», что главным образом означало, что некоторые из них лгали прессе, некоторые — «людям в сером», некоторые — всем троим кандидатам, и большинство из них — организациям в своих округах. На уровне местных ячеек смещение миссис Тэтчер в значительной мере рассматривалось как поступок, близкий к государственной измене, а голосование за Хезлтайна — как соучастие в убийстве. Побудит ли членов парламента чувство стыда, вызванное низким поступком, поддержать ее кандидатуру, мистера Мэйджора? В самом ли деле Хезлтайн был таким уж рискованным вариантом? А Херд, которого превозносили как «надежные руки», был ли он слишком старомодным? А Мэйджор, в свои-то сорок семь, — слишком молодым? И ладно б еще молодым только в смысле опыта: а ну как он продержится столько же, сколько Она, и закупорит таким образом нормальный процесс преемственности?
У троих кандидатов были длинные выходные, чтобы набить себе цену: последним моментом, когда можно было выставить кандидатуру, был полдень четверга, 22-го, а голосование началось во вторник, 27-го. Администраторы кампании заглядывали под каждый камень в поисках никому до настоящего времени не интересных депутатов и щекотали их за ушками; крупные партийные деятели выступали с речами в поддержку кандидатов; в окружных ячейках проходили тревожные консультации. Мистер Хезлтайн великодушно заявил, что, став премьер-министром, оставит своих соперников в Кабинете на их нынешних должностях; двое других осмотрительно воздерживались от подобных обещаний мистеру Хезлтайну. К дню голосования стало ясно, что такого, как в первом туре, роста числа сторонников мистера Хезлтайна не предвидится, что привлекательность мудрой-головы и надежных-рук мистера Херда имеет свои границы и что единственный заметный прогресс был сделан наименее известным, наименее опытным, наименее харизматичным и наименее поддающимся описанию Джоном Мэйджором. По окончании уик-энда результаты опросов подтвердили то же, что было сказано семь дней назад — что мистер Хезлтайн мог бы победить лейбористов, — но теперь уже с той зловещей оговоркой, что и мистер Мэйджор тоже мог бы, и даже с еще большим преимуществом. Все эти предварительные результаты опросов следовало бы с легким сердцем сбрасывать со счетов, но если более ранний опрос давал мистеру Хезелайну дополнительное доверие, то почему бы не предположить, что это доверие было бы оказано и мистеру Мэйджору. С какой стороны ни возьмись, толку мало, особенно в том непонятном, как будто загипнотизированном состоянии, в котором оказалась Консервативная партия. Они убили Злую Ведьму и вышвырнули ее в навозную кучу, но они по-прежнему верили в чародейство. Они давно были знакомы с колдуном Хезом; может, у этого невыразительного малого, о котором они так мало знали, был какой-то специальный джу-джу, о котором им пока что просто не было известно?
В тот финальный вторник утром мистер Мэйджор открывал японский банк в Сити, мистер Херд фотографировался в министерстве иностранных дел с Александром Дубчеком, а бедный мистер Хезлтайн вынужден был отправиться на работу в свое издательство. Результаты стали известны примерно в полседьмого вечера. На сей раз все 372 консервативных члена парламента сподобились проголосовать, не испортив ни одного избирательного бюллетеня: 185 — за Мэйджора, 131 — за Хезлтайна, 56 — за Херда. Раздавались сдавленные крики двух родов: первый — изумления по поводу фантастического прогресса Мэйджора и второй — негодующего разочарования из-за ситуации, которая опять сложилась в силу особенностей данной избирательной системы. Если миссис Тэтчер не хватило четырех голосов для непреложной победы, то Мэйджор подошел еще ближе: ему не хватило двух. И что эти правила, эти треклятые правила, которые не имели к консерваторам никакого отношения и которые выводили из себя всех кого только можно, — что они теперь говорят? Они предписывают третье голосование в течение двух дней, причем обоим кандидатам, находящимся в подвешенном состоянии, приказывалось не сдаваться, хотят они того или нет. После чего произошли две вещи. Во-первых, Хезлтайн и Херд во всеуслышание признали свое поражение, объявив, что в третьем туре они будут голосовать за Мэйджора; а вскоре после этого «Комитет 1922 года», куда входят консерваторы-заднескамеечники и который отвечает за проведение выборов лидера, решил, что тот свод правил, с которым они обязаны работать, был чудовищным, не имеющим никакого отношения к тори, бредом сивой кобылы. Повторное голосование? Да вы хоть когда-нибудь слышали о чем-либо подобном? Третьего тура не будет, так и знайте. Да за кого их принимают, чтобы им морочил голову какой-то ноль без палочки, который, кем бы он там ни был, дезертировал из партии к «розовым»?
Так второй уроженец расположенного в Восточной Англии города Хантингдон был избран управлять страной — первым был Оливер Кромвель. А стране осталось только гадать над маленькой тайной: как это миссис Тэтчер, которую поддержали 204 консервативных депутата, лишилась премьерства, тогда как мистер Мэйджор, которого поддержали только 185, приобрел его. Вообще тут пришел звездный час ненормальных нумерологов и специалистов по статистике: тори, низложив премьер-министра, прослужившего в этом столетии дольше всех прочих, заменили ее самым молодым премьером этого века. (Предыдущим самым младшим был лорд Роузбери, который в 1894 году унаследовал власть от величественного предшественника — Гладстона. Так совпало, что Роузбери был также большим почитателем Кромвеля. Мистеру Мэйджору не рекомендуется педалировать более близкое сравнение с премьерством Роузбери, которое стремительно обернулось неприятностями — Асквит[50] сказал, что это была «пахота песка». Роузбери остался не у дел через шестнадцать месяцев, потерпев поражение в Палате общин при голосовании о снабжении и резерве боеприпасов к стрелковому оружию. У самого Мэйджора есть максимум восемнадцать месяцев до того, как он обязан был назначить всеобщие выборы.)
Страна также уселась поудобнее, чтобы поломать голову над еще большей тайной: кто таков этот Джон Мэйджор, человек, которого за пять минут пропихнули разом и в лидеры, и в премьеры, который за четыре дня кампании добился большего, чем Майкл Хезлтайн за пять лет поглощения благотворительных обедов из резиновых кур по всей стране. Что нам известно о нежданном триумфаторе? Он, твердили нам во время выборов его сторонники, не исключено, слишком часто, — «обычный человек из народа». Его отцу, когда он произвел на свет Джона, было шестьдесят шесть, он зарабатывал на жизнь эстрадными представлениями в мюзик-холлах и цирках, и у него, на пару с его первой женой Китти Драм, в программе был номер, называвшийся «Драм и Мэйджор». Впоследствии он открыл дело по производству садовой утвари, втом числе гномов. Школьное обучение Джона закончилось в шестнадцать; он трудился чернорабочим, девять месяцев перебивался на пособии, а затем подал заявление с просьбой переквалифицировать его в автобусные кондукторы. «Нас было трое, — вспоминал он в свою бытность канцлером Казначейства, — и проверялись наши знания по арифметике, а затем был экзамен на то, как мы управляемся с этими машинками, и тут я оказался не лучшим». (Интересно заметить, насколько несущественной стала академическая квалификация для того, чтобы достичь высших должностей. Совокупные достижения нынешних лидеров двух главных политических партий — одна степень бакалавра без отличия на двоих, полученная со второй попытки в Университете Уэльса. Как прикажете толковать это — как проявление здоровой меритократии, удручающего антиинтеллектуализма или просто списать это на случайность?) Мистер Мэйджор, который также мечтал о том, чтобы стать профессиональным игроком в крикет, получил место в страховой компании, затем устроился в Standard Chartered Bank. Работа в местных органах самоуправления в Южном Лондоне привела его к политике в масштабе страны, месту в парламенте в 1979-м, работе в аппарате «главного кнута»[51], нескольким второстепенным постам, не самым веселым трем месяцам на должности министра иностранных дел и затем году в Казначействе. Считается, что он на правом фланге партии в вопросах, касающихся экономики, на левом — по социальной политике, в центре — по Европе и скорее бог знает где в отношении прочего мира. Все, кто работал с ним, описывали его — до настоящего по крайней мере времени — как порядочного, честного, компетентного и трудолюбивого; слово «дарование» упоминалось нечасто. Его первый ход при формировании Кабинета был довольно дальновидным: он сделал Майкла Хезлтайна министром по делам окружающей среды, назначив, таким образом, главного консервативного критика избирательного налога ответственным за улаживание проблем и спасение шеи правительства. (Как раз в дни возвращения Тарзана безработный линкольнширский каменщик стал первым человеком, которого посадили в тюрьму за отказ платить избирательный налог; трудно было подобрать для этого инцидента более идеальное место, поскольку случай произошел в Грэнтэме, городе, известным главным образом тем, что в нем родилась Маргарет Тэтчер.) Второй ход Мэйджора был менее дальновидным: пообещав собрать Кабинет, «где засияют все таланты», он забыл включить туда хотя бы одну женщину.
Скептики, разумеется, предполагали, что одна там и так уже была: дух миссис Тэтчер будет обитать в Десятом номере[52], а ее отделенный от тела голос вещать с заднего сиденья автомобиля Джона Мэйджора. Естественно — ничего не поделаешь, — в ту сумасшедшую вторую половину ноября 1990 года ее уход затмил его вступление в должность. Как политики уходят с должности? Сломленные духом? Опечаленные, но умудренные? Распираемые тихой гордостью? Озабоченные, каким будет Приговор Истории? Миссис Тэтчер, которая в конце концов была смещена с наивысшей общественной должности своими собственными близкими сторонниками и абсолютно у всех на виду, ушла не просто с высоко поднятой головой, но в неистовом ликовании по поводу самой себя. Она взяла Историю за лацканы и вкатила ей пощечину на тот случай, если та планировала дать ей меньше, чем с нее причитается. В разговоре с сотрудниками Центрального Совета Консервативной партии она заметила., что прочие европейские лидеры «абсолютно убиты горем» по поводу ее ухода (самое курьезное, должно быть, заблуждение последнего десятилетия). Стоя на крыльце Номера 10 по Даунинг - стрит, пока фургон для перевозки мебели направлялся к пригороду Южного Лондона Дал идж, она временно прощалась с публикой, еще раз вернувшись к своему королевскому «мы» — тенденция, на протяжении последних лет возраставшая. «Мы очень рады, — сказала она, — что оставляем Соединенное Королевство в гораздо, гораздо лучшем состоянии, чем когда мы пришли сюда». Это было умопомрачительно, почти по-царски, а еще вызывало в памяти галантные надписи на табличках во французских ватерклозетах, обращающиеся к вам с просьбой оставлять место по отбытии таким же чистым, как вы надеялись бы найти его по прибытии.
Она ушла, и все главные актеры могли поразмышлять над тем, что всем чего-то перепало. Мистер Хау добился смещения миссис Тэтчер; миссис Тэтчер — того преемника, которому она покровительствовала; мистер Мэйджор — ключей от Даунинг-стрит, 10; мистер Хезлтайн — места в Совете министров и своей политической реабилитации. А мистер Херд? Даже мистер Херд мог пошутить, что по крайней мере после событий последних двух недель у него появился хороший сюжет для романа. Прочие комментаторы рассматривали случившееся как нечто большее, чем просто материал для беллетристики. Часто поминалось слово «трагедия», особенно с отсылкой к «Юлию Цезарю», тогда как почтенный журналист Питер Дженкинс из Independent заявил, что мы стали свидетелями «трагической драмы», восходящей к «ницшеанской воле» миссис Тэтчер. Но как-то не слишком похоже, что будущие авторы трагедий, которые станут прочесывать двадцатое столетие в поисках материала, с радостью набросятся на события ноября 1990 года. Ода, они были в высшей степени захватывающими, и можно утверждать, что непоколебимое чувство цели и правоты миссис Тэтчер, равно как и та ее сила, с какой она карабкалась к власти и утверждала себя там, стали минусом, из-за которого она и упустила власть. Но великого падения не было, что и продемонстрировала бывший премьер-министр своим появлением в Палате общин в самый день отставки. Никакого расколотого сознания; она была монолитна, жизнерадостна, даже празднична. Да и вообще трудно говорить о трагедии, когда предполагаемая цена мемуаров жертвы — несколько миллионов фунтов, а ее муж удостоен наследственного титула баронета. Так что, самое большее, мы стали свидетелями увлекательной драмы, в которой демократически избранный лидер Консервативной партии был демократически отвергнут той же самой партией, которая решила, что хотя она, Тэтчер, и выиграла трое всеобщих выборов, ее шансы выиграть четвертые были заметно меньше, чем у кого-то еще.
И так ли уж нам следует верить в непогрешимость модели событий, которые якобы неотвратимо привели к такой развязке? Когда мистер Хезлтайн вышел из Кабинета в 1986 году, это было высокопринципиальным решением — или попросту той отставкой, которая наконец так кстати ему подвернулась? Когда Кусающийся Половичок тяпнул за лодыжку Хозяйку Дома, это произошло в силу того, что появилась некая новая причина значительной важности, некий беспрецедентный аспект тэтчеровского поведения, или просто от усталости — потому что даже вытертые ветошки в состоянии выносить притеснения до известного предела? И когда Консервативная партия в конце концов предложила своему премьер-министру большинство, слишком недостаточное для ее выживания, порицали ли они таким образом ее стиль руководства (который принес им так много) или заявляли, что ее позиция по Европе отныне стала неприемлемой — а может быть, тревожились по поводу избирательного налога? Все это хорошо для анализа конкретных причин, для игры если-б-только-она-не-сделала-того-то-и-того-то, но, пожалуй, то, что случилось, больше похоже было не на Шекспира или Ницше, а на брак, который выдохся и теперь разбирается в суде по бракоразводным делам. Там пара выискивает причины, которыми можно объяснить свои законные требования, и причины эти должны быть такими, чтоб они были понятны суду: гляньте, как он поколотил меня, смотрите, как она запустила детей. Но иногда никаких причин, кроме того, что один партнер больше не хочет жить с другим и не понимает, почему он или она должен делать это, — нет. Да, «Европа» отчасти была причиной отставки мистера Хезлтайна, и отставки сэра Джефри, и неприемлемости миссис Тэтчер. Но один из самых проницательных, хотя и наименее драматичных, взглядов на ее отставку предложил Почтенный Уильям Уолдергрейв, которого миссис Тэтчер недавно назначила министром здравоохранения. Должна ли она была уйти из-за Европы? «Кроме двух маленьких групп, одной федералистской, второй антифедералистской, очень сложно убедить Консервативную партию поговорить о Европе. В большей степени это было ощущение, что хорошего понемножку и одиннадцати с половиной лет было достаточно». В процессе развода не обошлось без обоюдно неприятных моментов, но Консервативная партия сохраняет некоторые джентльменские инстинкты, и чета по-прежнему будет часто видеться, несмотря на окончательно утвержденный судом развод. В сущности, можно сказать, что теперь, когда они развелись, отношения у них стали даже лучше, чем в последние несколько лет их брака.
Январь 1991
Бекслихитские консерваторы простили Сирила Таунсенда, который сохранил свое место на выборах 1992 года.
4. Год путаницы
Как-то раз, ожидая своего рейса, я сидел в аэропорту Хитроу — в одном из тех покойных закутков, которые сдизайнированы таким образом, чтобы всякая тревога рассеивалась здесь на податливые, технологичные крупицы времени. Воронка для приема пассажиров напротив меня, такая же безликая, в какой-то момент принялась изрыгать из себя людей с рейса «Суисэйр». Несколько бизнесменов, парочка загорелых пижонов в дорогой одежде спортивного стиля, и затем — пара дюжин обитателей девятнадцатого столетия: сквайр в эффектном твидовом костюме, епископ при полном параде, две пышно расфуфыренные дамы в атласе, щеголь в бархатном жилете с нафабренными усами, еще один представитель духовенства в черных чулках. Двигались они с решительностью, свойственной людям предыдущего столетия, и ручная кладь у них была из наилучшей викторианской кожи. У одного трость с серебряным набалдашником, другой с трехтомным романом под мышкой — и никто из них не обращал внимания ни на обстановку XX века, ни на изумленные взгляды соседей. Ощущение примерно такое, будто попал в кэрролловскую галлюцинацию. Но действительность оказалась разом и проще, и интереснее: то были члены Лондонского общества Шерлока Холмса, возвращающиеся с экскурсии на Рейхенбахский водопад.
Никто не показывал на них пальцами, не потешался над ними, не присвистывал от удивления. Британцы не без удовольствия относятся к своей репутации людей, балансирующих между чопорностью и эксцентричностью, и это касается не только актеров, но и зрителей в аэропорту: тот факт, что существовала целая группа этих викторианских чудаков, подтверждал их легитимность. Если уж валяете дурака, то чем больше народу, тем меньше риска. Когда Ивлин Во в двадцатые годы учился в Оксфорде, там существовало общество, именовавшееся Гистерон-Протерон Клуб[53]. Его члены, вспоминал он в «Недоучке»[54], «причиняя себе изрядные неудобства, проживали день наоборот — с утра пораньше выряжались в вечерние костюмы, тянули виски, курили сигары и перекидывались в карты, а затем в десять часов обедали задом наперед, начиная с дижестивов и заканчивая супом». Нынешние, менее декадентски настроенные студенты могут вместо этого записаться в Оксфордскую каскадерскую студию, члены которой прыгают с подвесных мостов, обвязавшись толстым резиновым канатом, или скатываются по Креста Ран[55] в посудных раковинах, попыхивая при этом кальяном.
Крупным планом характер народа проявляется в его внешней политике, его официальной архитектуре, его великих писателях. Выкрутасы темперамента становятся видны по мере удаления от центра. Очень типичный показатель — садово-парковый дизайн. Во Франции несмягченную временем строгость буржуазных ценностей можно наблюдать даже в глухих деревнях: природу здесь держат в ежовых рукавицах, галька начисто вымыта, фонари все как на подбор, изгороди подкорнаны, цветы строго ранжированы по видам: Британская традиция более инертная — здесь с природой скорее ладят по-приятельски, чем обращаются как с жертвой: индивидуальность и потакание слабостям имеют право на высказывание. На уровне шестисоточников это может претвориться в араукарию в передней части сада и пристроенную теплицу сзади, где осуществляется попытка вырастить самый большой в мире крыжовник, и в придачу декоративный пруд, в котором молчаливо рыбачат пластмассовые гномы. С большей помпой это проявляется в давней традиции архитектурных чудачеств: не просто бутафорская руина и ракушечный грот, но сарай для лодок в готическом стиле или кузница в форме замка с зубчатыми стенами, мавританская пагода и египетский птичник или каменный ананас в сорок футов высотой в Данмор Касл в Стерлингшире. Еще одна эманация этого духа фантазии, поверенной алгеброй, — садовый лабиринт, любопытный жанр, лежащий на пересечении двух английских страстей: любви к огородничеству и любви к головоломным кроссвордам. К некоторому удивлению даже и тех относительно немногих, кто заметил это, 1991 год был официально назначен Годом Лабиринта. Почему 1991-й? Потому что в этом году британцы, обособившись от остального человечества, мелодично гаркающего «ура-ура-ура» в честь двухсотлетия со дня смерти Моцарта, пианиссимо отмечали трехсотлетие посадки Хэмптон-Кортского лабиринта.
9 июня 1662 года Джон Ивлин, сочинитель дневника и садовник-профессионал, посетил Хэмптон-Корт, обнаружив там «благородно выглядящую и выполненную в единой стилистике громаду, настолько просторную, насколько это возможно было в готической архитектуре». Он оценил «несравненные интерьеры»; полотна Мантеньи; «галерею рогов» (охотничьих трофеев); королевское ложе, ценой Ј8000; а также крышу церкви, «украшенную превосходной лепниной и вызолоченную». Покинув помещение, Ивлин, переводчик «Французского садовника» и в недалеком будущем автор важного трактата о науке разведения деревьев Sylva, был с первого взгляда поражен парком с его «искусственно высаженными липовыми аллеями, очаровательными» и «каналом, уже почти законченным». «Беседка из грабов в парке — благодаря замысловатым переплетениям ветвей — вполне различима» — прилагательное, которое, будучи, несомненно, одобрительным по смыслу, звучит довольно осторожно, вроде выражения «в самый раз для коллекции», которым пользуются торговцы антиквариатом, чтобы порекомендовать предметы, которые сами они считают заурядными, но которыми по невежеству восхищается состоятельный любитель. Единственная капля вежливого сомнения срывается с пера Ивлина лишь в самом конце его очерка. «Весь этот парк, — замечает он, — можно было бы весьма значительно улучшить, поскольку он несколько не соответствует такому дворцу».
На протяжении жизни Ивлина сады были и впрямь значительно улучшены — Джорджем Лондоном и Генри Уайзом. Среди их посадок была и живая изгородь в форме лабиринта, самая почтенная в своем роде, сохранившаяся до наших дней в Британии, и самая знаменитая в мире парковая головоломка. Оправданно ли мы на самом деле празднуем его трехсотлетие в этом году — бабушка надвое сказала: парк был разбит между 1689 и 1702 годами, точных записей о посадках не сохранилось, и до сих пор наиболее общепринятой датой рождения считался 1690-й. Но мы не должны слишком привередничать, когда речь заходит о таких многообещающих материях, как коммерция и туризм. Как объясняет Эдриэн Фишер — самый главный в Британии дизайнер лабиринтов, который в течение последних десяти лет бился за то, чтобы какой-нибудь год стал Годом Лабиринта, — «год с нечетной цифрой даже лучше — ни тебе Олимпиады, ни чемпионата мира, ничего такого». Как бы и тоже кстати, 1991-й является еще и цифровым палиндромом, штука, которая должна прийтись по сердцулабиринтофилам.
За первые 300 лет с Хэмптон-Кортским лабиринтом чего только ни случалось. Очень рано ему пришлось отвергнуть ухаживания Капабилити Брауна[56], который в бытность свою королевским садоводом квартировал поблизости с 1764 по 1783 год, и Королю пришлось специально предупредить его, чтобы он не лез туда. В следующем столетии лабиринт пережил канонизацию в поздневикторианском классическом фарсе — с канотье и банджо — Джерома К. Джерома «Трое в лодке». В новейшие времена сюда ломанулись орды автобусных туристов, давящихся за то, чтобы поглядеть на одну из главных достопримечательностей Англии. Тропинку заасфальтировали, насаждения (в оригинале грабовые, а сейчас разновидовые, с преобладанием тисов) пришлось защищать с помощью ассагаеподобных[57] решеток, на дороге после близлежащего местечка Лайон Гейт — постоянное столпотворение, и плата за вход поднялась с двух пенсов в джеромовские времена до £1,25. Несмотря на все эти напасти, в лабиринте сохраняется некая загадка, и высота изгороди (около 7 футов) даже представляет легкую опасность. Но это и приятно запутанный лабиринт. Харрис, персонаж «Трое в лодке», самоуверенно заявляет, что все, что вам нужно делать, — это при первой возможности все время поворачивать направо, и тут же с треском проваливается, оказавшись в тупике. Правильный и быстрый путь к центру — повернуть на входе в лабиринт налево, затем направо, опять направо, налево, налево, налево и налево. Альтернативный, медленный путь — использовать технику «рука на стене», которая неизбежно — при известном усердии — раскалывает лабиринты этого типа. Положите правую (или левую) руку на правую (или левую) стену из зелени и неотступно держите ее там, на входе и на выходе из тупиков, и рано или поздно вы окажетесь в середине. Там вы обнаружите два конских каштана, стволы которых несут на себе злобные инталии[58] имен победителей. Сирил, Мэд, Йын, Миг и Айки в числе прочих пробились сквозь препоны трапецоидной головоломки, композиция которой, кстати, была использована в ранних бихевиористских экспериментах с крысами. Теперь возникает проблема, как выйти. Все, что вам нужно… — но вот это уже секрет. Ни на какую помощь от человека, сидящего в билетной будке, тоже не рассчитывайте. Как он реагирует на крики людей о помощи? «Мы не обращаем на них внимания». Да уж, жестокие времена — по-прежнему пропитанные духом сомнительных тэтчеровских идеалов: спасение утопающих — дело рук самих утопающих. «В старые времена на смотровой платформе всегда кто-то оставался, чтобы выводить людей в конце дня. А сейчас мы просто закрываем лавочку и отправляемся восвояси. Раньше или позже, они выйдут к калитке».
В Британии самая богатая и наиболее многообразная традиция лабиринтостроения в Европе; здесь есть великолепные образчики обоих главных лабиринтовых жанров. Хэмптон Корт — классический лабиринт из живой изгороди: такие головоломки обычно расположены в частных владениях, служа украшением аристократической территории (или в последнее время отелей и тематических парков, расположенных в усадьбах); обычные растительные материалы — тис, остролист, граб и бук. Другой тип — наземный дерновый или каменный лабиринт. В таких не заблудишься: вьющаяся водном направлении тропинка неизбежно, хотя и, возможно, окольным путем, приводит к центру-финишу. Такие лабиринты обычно располагаются на общинных землях, в поселениях норвежского происхождения, и, по-видимому, строились иммигрантами, обозначавшими таким образом присутствие своей культуры. Изначально скандинавы создавали их с практическими и символическими целями: они использовались, чтобы принести удачу рыбакам (заманить туда скверную погоду и поймать ее в силки) или как места, где можно отправлять обряды, связанные с любовью и плодородием, — девица, путаясь в кругах, улепетывает к центру, а ее преследует пыхтящий ухажер.
Крупнейший сохранившийся в мире лабиринт из нарезанного дерна находится на общинных землях в Сэфрэн-Уолден в Эссексе: в нем 38 ярдов в ширину, и с птичьего полета он выглядит как круглая сковородка с четырьмя ушками-ручками; тропинка, змейкой вьющаяся к центру, достигает в длину почти милю. Дата создания лабиринта неизвестна, но самое раннее упоминание о его существовании относится к 1699 году, когда Гильдия Святой Троицы заплатила 15 шиллингов, чтобы подновить в нем дерн. (С тех пор дерн для него нарезали еще шесть раз, а в 1911 году тропинку, раньше меловую, выложили кирпичом.) Документ XVIII века описывает древнее состязание в беге, которое проводится там до сих пор: «Лабиринт в Сэфрэн-Уолден — место сходок окрестной молодежи; у них есть свои правила передвижения по лабиринту, и здесь частенько выигрывают и проигрывают на спор галлоны пива. В былые времена, когда здесь собирались городские щеголи и красотки, — девица стояла в центре, который называется Дом, а парню надо было вытащить ее оттуда на руках, кто быстрее, и не споткнуться».
Прогулка по сэфрэн-уолденскому лабиринту занимает минут пятнадцать, если вы решите не мухлевать и поскольку тут нет разветвляющихся тропинок, единственное, по поводу чего здесь можно поволноваться, — как бы не подвернуть лодыжку в местах, где узкая, выложенная кирпичом дорожка и дерновые проходы в фут шириной попадают на невысокие бугорки. Это приятное опустошающее голову развлечение — вроде ножной мантры, и однообразие этого опыта соблазняет поразмышлять о том, до чего ж незатейливы были некоторые из Простых Радостей Былых Времен. Наконец вы добираетесь до круглого холмика, где раньше рос ясень, пока его не спалили на праздновании Ночи Гая Фокса в 1823 году. Здесь мысли о превосходстве XX века обычно испаряются — когда разглядываешь праздничный детрит[59], оставленный современными курильщиками и собаками.
В наше дни любопытство туриста как мотив, оправдывающий интерес к лабиринтам, в общем и целом заменило атавистическую охоту за юбками или благочестие христианина - паломника; но порой старинные ассоциации вновь всплывают на поверхность. Когда в марте 1980 года предпоследний архиепископ Кентерберийский Роберт Ранси взошел на престол, он вставил в свое устное послание следующую психоаналитическую деталь: «Мне был сон о лабиринте. Там были несколько человек, очень близко к центру, но они не могли найти дорогу. В непосредственной близости от лабиринта стояли другие. Они находились дальше от сердца лабиринта, но скорее пройдут они, чем те, которые метались и нервничали внутри». Такой сон можно принять за неожиданное поощрение тех из нас, кто в теологическом смысле шатается вокруг да около лабиринта; в более прямом смысле, он вдохновил леди Браннер из Грейз Корт в Темз Валли заказать строительство Архиепископского Лабиринта. Изящная композиция из дерна и кирпича, без особых излишеств выложенная в саду, состоящем из множества укромных закоулков, каждый со своей особенной атмосферой, она одновременно и однонаправленная, и многонаправленная и пузырится христианским символизмом (семь дней творения, девять часов Крестных Мук, двенадцать апостолов). В центре романский крест из серого батского камня возлежит рядом с византийским крестом из голубого уэстморлендского камня, примиряя таким образом Восток и Запад, католичество и протестантизм, римскую и православную церкви (устремление, дорогое сердцу недавно избранного архиепископа). На каменной квадратной колонне вырезаны четыре изречения, из которых наиболее подходящий к теме лабиринта — из бл. Августина: «Мы приходим к Богу не знаниями, но любовью». Сам архиепископ Кентерберийский освятил лабиринт ровно через девятнадцать месяцев после того, как поверил общественности свой сон, и если его психические источники кажутся, пожалуй, несколько неоднозначными — это скорее символ, вдохновляющий христианскую мысль, чем христианская мысль, воплощенная в символе, — то по крайней мере он демонстрирует, что одно из ответвлений традиции лабиринтов по - прежнему живо.
Есть и другие тому свидетельства, хоть и не столь официального характера. Поскольку лабиринты притягивают интеллектуалов, любящих кроссворды, понятно, что равным образом они восхищают и простодушных поклонников заезжих Калиостро. Давайте заглянем на большое и респектабельное собрание в церкви Сент-Джеймс на Пиккадилли, состоявшееся на четвертом месяце Года Лабиринта, и послушаем американского лабиринтолога Сига Лоунгрена. Построенная Кристофером Реном церковь элегантна, прямолинейна и в плане рациональности пропорций может поспорить с Господом. Родившийся в Вермонте Сиг Лоунгрен помят, криволинеен (точнее, пузат), экспансивен и в интеллектуальных вопросах склонен прибегать скорее к доводам интуиции. Вечер начался в духе современной церкви — имеется в виду, рассчитанной на то, чтобы потрясти воображение непосвященных. Для начала мы зажгли три свечи — «одну за Любовь, одну за Истину и одну за то, что выберет говорящий». Сиг выбрал Общение. Затем у нас было демократическое голосование поднятием руки на тему, сколько должна длиться наша молчаливая медитация — две, пять или десять минут. Под конец у нас было обязательное двухминутное собеседование с ближайшим незнакомцем, и затем мы разошлись. Ну или почти. Еще там было несколько, совсем немного, объявлений, в числе которых одно почти карикатурное — о том, что питания сегодня не будет, поскольку «Иннека ушел на заседание по бизнес-сетям».
Мало того что Сиг Лоунгрен лабиринтолог, он еще и большая шишка в Американском обществе лозоходцев; надо ли напоминать о том, что его первый труд — «Духовное лозоходство» — еще можно достать. В нужное время он оказался в Гластонбери, центре духовной активности английских хиппи, а еще у него есть обескураживающая привычка обращаться к Земле «Мамуля»: «Есть что-то эдакое, когда ты прямо на Мамуле, прямо на Земле, когда ты ходишь с ивовым прутиком». При чем здесь лабиринты? «На протяжении последних двадцати лет я работал с древними орудиями, которые могут помочь нам с нашей интуицией». Так мы влипли в вечер «сакральной геометрии», «узлов мощи», нумерологии, Мамули, музыки лабиринта (прокрученной на еле живом магнитофоне Сига), псевдоюнгианского трепа, «того, что я лично предпочитаю называть «her-story» [60], и мифа о Дедале, модифицированного в духе современности. (Говорил Дедал Икару — не летай слишком близко к солнцу… «Но разве дети — они слушают? Никогда!») Бессистемно смешивая свои религии и цивилизации, будто взбалтывая самодельное мюсли, Сиг вдруг всполошился, не обидится ли кто-нибудь на то, что он, в духе новейших веяний, переименовал «молитву Господу» в «молитву Господу-и-Госпоже». Но кто ж обидится хоть на что-нибудь в современной англиканской церкви? Разве что тени кристоферреновских покровителей разворчатся в своем осажденном логове на хорах — откуда им открывается вид на Сига, разложившего лабиринт из красной пряжи перед алтарем — с тем, чтобы все мы промаршировали по нему после лекции. Ну, не все, за одним исключением. Когда Сиг достиг завершающей темы вечера «Как мы можем использовать лабиринт сегодня», свеча Общения полыхала безбожно. Все понятно уже с благоговением, восхищением, развлечением — как насчет использования? «Лабиринт — это штука, которая помогает решать проблемы, — провозгласил Сиг. — Для детей лучше не придумаешь». На этом, словно репортер из желтой прессы перед порочным притоном, ваш корреспондент извинился и был таков.
В 1980 году в Британии было сорок четыре лабиринта. По нынешним подсчетам — более ста, причем около двадцати из них открылись, пока шел Год Лабиринта. Около трети построенных в последнее десятилетие — работа фирмы, называющейся «Минотавр Дизайн», которой руководит Эдриэн Фишер. Дородный, кипучий сорокачетырехлетний англичанин, Фишер идет навстречу Сигу Лоунгрену с другой стороны радуги. Он живет в большом одноквартирном доме из красного кирпича в Сент-Олбансе[61], где входную дверь стерегут два пестрых гнома не выше колена, «так что сами-то мы не особенно надуваем щеки насчет садоводческих идей». В передней комнате валяются груды пластиковых покрытий кричащих расцветок — на них кроятся будущие лабиринты. Бывший консультант по вопросам управления в ITT[62], Фишер построил свой первый лабиринт в саду своего отца. (Материалом послужил остролист, и «если повернуть направо, направо, направо, вы выйдете к середине; если повернете налево, налево, налево, то пройдете полтора круга внутри лабиринта и все равно окажетесь в середине».) Полностью он посвятил себя строительству лабиринтов с 1983 года. С тех пор он конструировал лабиринты-изгороди, лабиринты-тропинки (в том числе архиепископский в Грейз-Корт), водяные лабиринты, лабиринты из тротуаров в центрах городов, битловский лабиринт в Ливерпуле с уходящей под воду Желтой Подводной Лодкой, и даже зеркальный лабиринт в Пещере Вуки в Сомерсете. Обходятся эти штуковины недешево. Стоимость лабиринта может начинаться в пределах цифры в £20–50 000 — пара кирпичных тротуаров для пешеходной зоны, выложенных рисунками Льва и Единорога, встанет в £35 000 каждый — и может дойти до 250 000 фунтов и выше. Фишер также дизайнирует схемы автобусных маршрутов и карты дня посетителей усадеб; это обойдется дешевле.
«Минотавр Дизайн» — единственная лабиринтостроительная фирма в Европе да, наверное, и в мире, Фишер по крайней мере ни о каких других не слышал. На вопрос о том, можно ли записать ему в актив поразительное возрождение Британского лабиринта в последние десять лет, он отвечает: «да, в общем и целом». Дизайн лабиринтов он считает «вполне современным видом искусства» и «новым способом подхода к ландшафту» и обнаруживает привлекательность лабиринта в том, что это «описание жизни» («с тем, что ты выбрал в двадцать лет, приходится разделываться после тридцати»). Он замечает, что, по его мнению, почти в каждом взрослом лабиринты высвобождают дух ребенка, но становится осторожным, чтобы не сказать откровенно уклончивым, когда речь заходит о том, нагружены ли они для него самого неким метафизическим содержанием. «Да как-то сложно сказать, когда детишки вокруг», — наконец сознается он. Ему приятнее говорить о бизнесе и о конструктивной стороне дела. «Мой стиль, — объясняет он, — найти такую рыночную нишу, где нет никого больше, и разрабатывать ее». Он думает о лабиринте как о «маркетинговой машине»; дать имя — это «хорошая маркетинговая стратегия». Все это очень разумно, даже если и лишено мистики. Но так ведь даже и в архиепископском лабиринте, где духовность прет изо всех щелей, лишь немногие посетители, добравшись до армиллярных солнечных часов в центре, начинают размышлять — как по идее должны были бы — о том, что они, хрупкие смертные, очутившиеся в определенном месте в определенное время, пред лицом божественной вечности и бесконечности, умаляются до ничтожных пылинок, ибо… И близко ничего подобного: в тот момент, когда там был я, очередной разгадыватель лабиринтов начал с того, что взглянул на свои «касио», а затем посетовал на то, что солнечные часы не годятся для британского летнего времени.
Фишер признает, что в буме на строительство лабиринтов сейчас присутствует и стремление хапануть побольше. Редко попадется виконт-землевладелец, возжелавший обзавестись энигмой в грабе ради своего собственного частного интеллектуального развлечения; ему попросту нужно открыть свой парк для праздношатающихся толп — а лабиринт придаст ему дополнительную привлекательность: вроде как исторически соответствует и не пошло, все-таки поавантажнее будет, чем поезд призраков. Это сочетается с домашним джемом, питомником фруктовых деревьев и закладками из кожзаменителя с памятными тиснениями. Так некоторые из старейших и самых популярных усадеб страны облабиринтились совсем недавно: Чатсуорт в 1962-м, Лонглит в 1978-м, Хатфилд Хаус в 1980-х; а в Бленеме обзавелись самым большим в мире символическим лабиринтом из живой изгороди в марте этого года. Где именно дизайнер конструирует лабиринт, служащий для поместья дополнительным аттракционом, зависит и от туристической пропускной способности, и от эстетики ландшафта. Лидс Касл в Кенте предлагает туристам (с 1988 года) построенную на разных уровнях феерию с умопомрачительным гротом и подземным выходом-туннелем; Фишер объясняет, что этот лабиринт нарочно поместили на некотором расстоянии от замка, чтобы клиентов можно было «растягивать, как мармайт».
Какой лабиринт можно счесть удачным? По мнению Фишера, тот, который стопроцентно вписывается в окружающий пейзаж, который является приятной головоломкой («"Забава" — вот слово, которое куда-то делось») и который сдизайнирован с фантазией — так, чтобы он брал задушу, — «как на диснеевском аттракционе», и желательно, чтобы все это заканчивалось «пиршеством чувств». Короче говоря, баланс между потраченным временем и усилиями на преодоление коварной конструкции плюс вознаграждение. И поскольку наследники Хэмптон Корт должны апеллировать скорее к турникету, чем к феодальному солипсизму, запас заинтересованности и интеллектуальные способности широких слоев населения следует принимать в расчет. На вопрос, какой лабиринт можно счесть плохим, Фишер указывает на Лонглит (не им построенный), демонстрируя энергичное неодобрение. «В нем нужно ходить полтора часа, и ничего забавного в этом нет. Идешь все время с одной скоростью — и хоть бы что - нибудь забавное. Стыд и срам для всего рынка». Ну, по крайней мере для британского рынка. Может статься, Лонглит нацелился на японских клиентов. В 1980-х в Японии был короткий, но энергичный бум на лабиринты. Усовершенствованные, трехмерные, да еще и сделанные из дерева, они были еще и переносными: структуру можно было изменять хоть каждый день, так что преданных клиентов вновь и вновь ставили в тупик. Внутри требовалось оказаться у нескольких целей, за каждую из которых посетителя или посетительницу награждали штемпелем на входном билете. На то, чтоб пробиться сквозь эти японские лабиринты, уходило много веселых часов — веселье, имеющее некоторое отношение к состязательному азарту.
Фишеровская дизайнерская группа также несет ответственность за один из самых дерзких, самых впечатляющих и самых неоднозначных лабиринтов, построенных в наше время. Кентвелл Холл, что у Лонг Мелфорд в Саффолке, — изысканнейшиая тюдоровская усадьба из сочно-красного кирпича: ее помпезные главные здания образуют три стороны квадрата, тогда как четвертая, незастроенная, выходит на ров и подъездной мост через него. Внутренний двор, ранее мощенный камнем, к тому времени, когда нынешние владельцы взяли на себя заботу о поместье, давно уже исчез под слоями гравия и глины. Было решено не расчищать старинную мостовую — вместо этого новые хозяева предпочли выложить двор кирпичом, в тон основным постройкам. Смело, ничего не скажешь, хотя почему нет. Как объясняет посетителям владелец Патрик Филипс, королевский адвокат, «мы постановили сделать кое-что необычное». Кое-что необычное, как выяснилось, — это огромная мостовая с лабиринтом в форме исполинской розы Тюдоров, 70 футов в ширину, созданная из 25 000 кирпичей, около 17000 из которых пришлось кромсать вручную. Кирпичи четырех цветов — светло-красного, коричневого, оранжевого и светло-желтого-двое рабочих укладывали в течение пяти месяцев. Смонтировать такой лабиринт сейчас будет стоить около £ 120 000. «Мы остановились на тюдоровском мотиве из-за очень тюдоровской атмосферы дома и нашего собственного интереса к этому периоду, — объясняет Филипс. — Еще нам хотелось отметить 500-ю годовщину восшествия Тюдоров на престол. Мы решили сделать лабиринт-головоломку, потому что подумали — получится забавно, и еще это зарифмуется, в современной стилистике, с тюдоровским пристрастием к садам с раздельными клумбами».
Понадобилось ли на эту самодеятельность планировочное разрешение от муниципального совета? «Мы им написали, — объясняет Эдриэн Фишер, — и спросили, нужно ли разрешение, чтобы выложить внутренний двор кирпичом не так, как обычно, а они сказали, чтоб мы не морочили им голову такими вопросами». Были кое-какие протесты от местной общественности, которые притихли, когда на официальном открытии внутреннего дворика объявили, что лабиринт выиграл премию за Сотворение Наследия, присуждаемую Британским управлением по туризму. (Призы спонсировала молочнопромышленная компания, победители получали круги сыра, отлитые в бронзе, с бронзовым же ножом для сыра в придачу.) Ну а сам Фишер — не екнуло у него сердце, когда он навязал свой дизайн освященной временем усадьбе? Он характеризует свое отношение к Кентвеллу как «умеренно благоговейное» и объясняет: «в чрезмерной робости есть что - то жалкое». Понимаете, говорит он, это как грабеж: если потенциальная жертва не протестует, ей же хуже — больше отнимут.
Все это очень хорошо, но кто здесь грабитель, а кто ограбленный? Некоторые могут счесть Кентвелл Холл скорее жертвой, чем атакующей стороной. Потому как даже с земли мостовая выглядит довольно спорно, а по мере того как глаз отдаляется от поверхности, ощущение странности только усиливается. Лабиринт определенно «вполне различим», как выразился бы Джон Ивлин. С высоты вы можете увидеть либо подобранную в тон кирпичную кладку и гармоничный символичный дизайн, дополняющий усадебную атмосферу старинного дома характерной современной изюминкой, — либо нечто напоминающее чрезвычайно большую — и чрезвычайно затейливую — мишень для соревнований по прыжкам с парашютом. И нет ли чего-то в общем и целом сомнительного, даже если и очень британского по сути, в самом понятии Сотворения Наследия? Это говорит о самосознании, о гордости собственной историей. Само собой, у каждого народа есть свои грехи по части разных сооружений, которые развалили за сотни лет (и лабиринты, которые быстро изглаживаются с лица земли, стоит их только запустить, были утрачены в больших количествах). Но смягчим ли мы эту вину, объявив некоторые едва-едва появившиеся на свет божий артефакты мгновенной классикой? Хорошо ли для культурных объектов сразу же после создания оказываться лакированными и законсервированными: сыр, отлитый в бронзе? Не слишком ли дерзко предвосхищать ход истории таким образом? Лабиринт во дворе Кентвелл Холла поплатился своим правом на настоящее, актуальное, открытое всем ветрам истории существование, своей живой жизнью — потому что с самого начала был классифицирован, с шибко прозорливой авторитарностью, как прошлое будущего.
Сентябрь 1991
5. Джон Мэйджор шутит
В начале октября, на конференции Консервативной партии, премьер-министр пошутил. По правде сказать, пошутил он несколько раз, и пропустить эти шутки было нелегко, поскольку Джону Мэйджору пока еще не удалось овладеть одной из тонкостей публичной комедии, а именно — улыбаться скорее после того, как сделаешь выпад, чем заранее. Однако тут мы услышали остроту особенную, стоящую того, чтобы ее запомнили и подробно прокомментировали. Примерно за неделю до того свою ежегодную конференцию провела Лейбористская партия, и мистер Мэйджор позволил себе обвинить Оппозицию в том, что она растаскивает некоторые идеи Правительства; обвинение вполне традиционное. На этом, однако ж, он не остановился: «И ведь они даже не дают себе труда скрывать, что крадут кое-что из моих личных вещей. Вы видели, сколько из них на прошлой неделе были в серых костюмах? Есть у них совесть после этого?»
Во-первых, стоит отметить, что представление мистера Мэйджора о шутке — или, выражаясь более точно, представление его спичрайтеров о шутке, которая подходит мистеру Мэйджору — в корне отличается оттого, что было у его предшественницы. Миссис Тэтчер на протяжении всего своего Царствования никогда не обнаруживала на публике, что признает такое понятие, как юмор. Шутка для нее была бы знаком слабости, попыткой прибегнуть к политике консенсуса, нечто невыгодное и потенциально подрывное, вроде бутылки иностранной минералки, украшающей стол на банкете на Даунинг-стрит. Чего было вдоволь, так это тяжеловесного сарказма — с того самого момента, как она только появилась на политической арене, и почти до конца ее премьерства, когда была предпринята отчаянная попытка продемонстрировать миру новую, заботливую, человечную Мэгги вместо того Робокопа, который заправлял всем раньше. Так, иногда она расслаблялась чем-то вроде игры слов, которая свалила бы с ног и носорога: например, отстаивая свое яростное неприятие-федерализма и нападая на Жака Делора, президента Европейской Комиссии, она, в числе прочего, заявила: «Делор мастера боится». Даже в своих попытках пошутить она оставалась агрессивной и безапелляционной. Тогда как шпилька, которой одарил участников конференции мистер Мэйджор, была скромной, исполненной самоиронии и направленной на завоевание симпатии избирателей.
Второе, на чем следует остановиться, — это упоминание серого костюма. Когда в ноябре 1990 года мистер Мэйджор приступил к исполнению премьерских обязанностей, он столкнулся с несколькими затруднениями, и одно из них заключалась в том, что почти никто не знал, что у него на уме и вообще что он за фрукт. На протяжении тэтчеровской эпохи много раз возникали молодые претенденты на ту роль, которая неофициально именовалась «вероятный преемник». Должность это была каторжная, чем-то напоминавшая обязанность состоять фаворитом при дворе Екатерине Великой, и те, кто терял расположение миссис Тэтчер, оказывались в неопределенном — чтобы не сказать комическом — положении. Однако мистеру Мэйджору выпала удача оказаться тем самым пострелом, что очутился рядом с единственным оставшимся креслом, когда музыка возьми да и замолкни. Когда он развалился на мягком сиденье, чей пластический рельеф сформировался в результате тесного соприкосновения с обширным афедроном другого человека, и обнаружил, что подлокотники оказались чуть выше, чем он ожидал, у него тотчас же возникла тактическая проблема. Миссис Тэтчер была смещена, потому что достаточно много членов ее партии посчитали, что ее деспотический догматизм потерял свою привлекательность для избирателей. С другой стороны, мистер Мэйджор был кандидатом от уходящего в отставку лидера и непримиримых тэтчеритов. От него требовалось выставить в окошко объявление «Жизнь продолжается» и, сделав косметический ремонт помещения, одновременно обновить ассортимент: вместо колючей проволоки и винтовок семейная лавочка отныне будет торговать шоколадными батончиками и притираниями. Но в том, что касается персонального имиджа — где, надо сказать, было поменьше пространства для маневра, — мистер Мэйджор тоже столкнулся с дилеммой. Если бы он стал играть роль решительного, бескомпромиссного лидера, все принимали бы его за убогий суррогат его предшественницы; если бы принялся мешкать и вернулся к старинной системе консультаций, будучи при этом готовым изменить свою точку зрения, столкнувшись с убедительным аргументом, его обвинили бы в нерешительности. Как-то раз новый премьер-министр попытался было продемонстрировать замашки грозного лидера — в частности, выступив с проектом создания надежного убежища для курдов, пока все остальные продолжали клевать носом, — но это был не тот стиль, который шел ему. Вместо этого мистер Мэйджор, не стесняясь, следовал почтенному политическому курсу неделания ничего особенного, до тех пор пока это не станет неизбежным, параллельно все-таки заявляя, что еще Много Чего Нужно Сделать. За что оппозиция часто упрекала его в слабохарактерности.
Также его осуждали за то, что он неуклюжий, невыразительный и нехаризматичный. Однако в иные политические эпохи (и в контексте вашего предшественника) эти характеристики не обязательно оказываются негативными. Да еще все стороны быстро сошлись на том, что мистер Мэйджор — славный, честный малый из тех, что обожают смотреть крикетные соревнования, усевшись в полосатом шезлонге с окутанной паром кружкой чая, которая так уютно согревает в паху. В нем не было ничего угрожающего вроде двух высших образований, скрытого увлечения современной скульптурой или склонности использовать в речах длинные слова. Он был из тех премьеров, которые — таким деталям не без пользы для дела позволяется просачиваться в прессу — могут попросить притормозить свой членовоз и с жадностью уписать грошовый обед в грошовой же придорожной забегаловке, известной под решительно нехаризматичным названием «Счастливый Едок». Другими словами, естественный процесс политической презентации и самоподачи шел полным ходом: ограниченные возможности подавались как нормальность, нормальность — как достоинство. Так что когда на своей первой в качестве лидера конференции Тори — которая могла также оказаться и последней, поскольку выборы должны состояться в первые шесть месяцев 1992 года — мистер Мэйджор подтвердил представление о себе как о парне в сером костюме, тем самым он подтверждал неизменность политического курса и свое соответствие тем ожиданиям, которые возлагала на него страна. Да ради бога, можете называть меня простачком, размазней и кем угодно, казалось, говорил он, но ведь ничего не попишешь — это все я: сам всего добившийся, работящий, хвост не задираю, надежный, воплощение английской глубинки, соль, можно сказать, земли. Снобы могут держать мистера Мэйджора за мещанина, ну так за снобов всегда голосуют меньше, чем за мещан. Премьер-министр пока еще не посетил, насколько известно публике, выставку Тулуз-Лотрека в Галерее Хейуарда (у него еще есть шанс успеть до 19 января), но если бы он зашел туда, то наверняка ему пришлась бы по душе одна из самых изящных и дерзких литографий художника, «Англичанин в Мулен-Руж» (1892). Там изображен в высшей степени корректно одетый господин средних лет, пристающий к двум девушкам. Фон ярко-желтый и ярко-голубой: у девушки на переднем плане потрясающие рыжие волосы и нежно-зеленое платье. Вмонтированный в эту декорацию из броских цветов, сам англичанин нарисован целиком серым. Его костюм, шляпа, галстук, перчатки и трость — серые; волосы, усы, лицо и уши — серые. Этот оттенок въелся в него намертво, его ничем не вытравишь.
И последнее, что стоит сказать о шутке мистера Мэйджора, — в ней есть доля правды. Сейчас мы вошли в финальную, изнурительную стадию в преддверии всеобщих выборов, когда соперничающие партии больше всего стараются избегать ошибок, когда имидж становится важнее, чем политика, и когда разрыв между лейбористами и консерваторами в смысле программ и обещаний постепенно сокращается. Отсюда и обвинение в краже костюма. Потому как в этом году мы увидим Битву «людей в сером». Давно прошли времена противостояния хлыщей, щеголяющих в твидовых пиджаках, и голошмыг в матерчатых кепках; сейчас куда ни глянь — всюду лежбище котиков, серое на сером. Две партии наступают друг другу на ноги, как неуклюжие курсанты на параде, у каждого глаза навыкате, мол, это он на меня налезает, а я тут ни при чем. Ориентировочная цель для каждой из них на будущих выборах — представить себя как эффективного, дальновидного организатора рыночной экономики, который, кроме того, проявляет соответствующую степень социальной озабоченности. Тори знают, что их десятилетний натиск под знаменами тэтчеритской идеологии неизбежно должен подойти к концу — пора откопать на чердаке старую пронафталиненную униформу прагматизма и заодно присмотреть, чтобы не слишком много больниц закрылось в ближайшие месяцы. Лейбористская партия, проигравшая выборы три раза подряд и ставшая свидетельницей так называемого крушения социалистического восточного блока, либо (зависит от вашей точки зрения) вышвырнула большинство своих давних принципов на помойку, либо в конце концов приспособилась к реалиям сегодняшнего мира. К примеру, именно в тот момент, когда Горбачев отвел от этого самого мира ядерную угрозу и сделал первые шаги на пути к серьезному разоружению, Британская лейбористская партия отказалась от своей установки на неприменение атомного оружия и объявила, что любит бомбу — ну или, во всяком случае, немножко любит ее, разумеется, намного меньше, чем тори, но в любом случае неправильно было бы садиться за стол переговоров голышом, при том что лейбористы, само собой, были бы более ответственными, более рачительными бомбопользователями, чем консерваторы, в том случае, если события будут разворачиваться неблагоприятным образом… И все потому, что после каждых следующих выборов становилось до боли понятно, что британский избиратель не испытывает особенного восторга от идеи уменьшения потенциала вооружений. Похожим образом обходительная и дружелюбная увлеченность Европой, которую демонстрирует сейчас лейбористская партия, комическим образом идет вразрез с теми вспышками гнева и стремлением к изоляции, которые сопровождали ее деятельность на протяжении многих лет. Ну так Европа — это место, где сейчас сходятся дорого себя ценящие люди в костюмах. У них там в Европе серый — цвет власти.
В Британии нет фиксированных дат выборов — только пятилетний срок, в течение которого правительство должно взглянуть в глаза народу. Так что если вас выбрали незначительным большинством, вы можете не мешкая ринуться обратно к избирателям, надеясь на более щедрое и существенное одобрение, а если дела идут ни шатко ни валко, можете оттягивать процедуру голосования до последнего возможного момента. Эта гибкость дает правительству тактическое преимущество; партии не приурочивают свои усилия к известному месяцу, зато обе стороны могут как следует поломаться касательно того, на когда назначить дату. Это представление часто напоминает школьную драку на перемене, когда оба противника пританцовывают друг вокруг друга, стараясь выглядеть покруче, и один из них орет: «Давай, я готов, сейчас мы посмотрим, чего ты стоишь, трус несчастный!» — тогда как второй занимает более благородную позицию и игнорирует издевки, словно заявляя: «Посмотрим, когда начнется настоящий бой». Ритуальные танцы такого рода регулярно устраиваются во время партийных конференций. Этой осенью из надежных источников стало известно, что премьер - министр наверняка — ну ладно, почти наверняка — распустит парламент и назначит новые выборы до конца текущего года, да уж, разумеется, он так и сделает, и почти наверняка в ноябре — если только, конечно, не передумает.
Все эти разговоры про «распустит не распустит» вспыхнули с удвоенной силой, когда в конце сентября появились новые рекламные ролики обеих партий. Да, Мэйджор против Нила Киннока — главная схватка ближайших месяцев, но не следует пренебрегать и недурственным мордобоем, заявленным в той же афише, только шрифтом помельче: речь о Хью-«Колесницы огня»-Хадсоне, постановщике рекламной телепродукции для лейбористов, и Джоне-«Полуночный ковбое-Шлезингере, импортированном с целью укрепления позиций консерваторов. При том, что отечественная киноиндустрия, которой в течение последнего десятилетия правительство предписало продолжать ездить на своем инвалидном кресле, стоит одной ногой в могиле, зрителю это будет интересно не только политическом, но и в кинематографическом смысле. Если это и не вполне бой на равных — Шлезингера наняли в пожарном порядке, скорее как профессионала, способного спасти ситуацию в последнюю секунду, тогда как Хадсон был задействован с самого начала, — то по крайней мере можно было надеяться на то, что качество продукции будет немножко выше среднего. Нельзя сказать, что первый раунд этого рекламного поединка отпечатывается в памяти на всю оставшуюся жизнь. В шлезингеровском фильме есть рассветы и закаты, грудной ребенок и Двадцать первый Фортепианный концерт Моцарта: Британия при тори, заключаем мы, была мирной и пасторальной, полной сил, но одновременно в этой картине присутствовали некоторым образом и элегические нотки. Ответный лейбористский выпад Хадсона оказался неуклюжей агиткой, в которой пара деятельных родителей (мистер и миссис Избиратель) отправляются в школу, чтобы потребовать отчет о своем мальчике (Консервативной партии) у учителя (Господа Бога, надо думать), — и получают ответ, слишком, увы, предсказуемый: «А тори-то по успеваемости плетутся в хвосте класса» и «По правде сказать, пирожных им не полагается».
В рекламе консерваторов премьер-министр появляется в коротком аудиофрагменте, чтобы сказать о «нации, которая чувствует себя в своей тарелке». Понятное дело, такого рода гипнотическое самоуспокоение — традиционная политика тори: в 1957 году премьер-министр Макмиллан, эхом отразив — а возможно, украв — слоган Демократической партии 1952 года, уверил избирателей, что «у большинства наших людей никогда еще дела не шли так хорошо». Тэтчеровская эпоха во многих отношениях была аномальной, поскольку консерватору сложно переварить идею о том, что британский образ жизни нуждается в хорошей взбучке; предпочтение отдается старомодному имиджу нации как спящего льва с ударением на слове «спящий». Восемнадцать месяцев (время с момента отставки миссис Тэтчер до крайней из возможных даты выборов) — не слишком большой срок для Джона Мэйджора, чтобы избавиться от этого нового, исторически не укорененного имиджа Тори как радикальной партии реформ; и избавление от этого имиджа было в значительной степени связано с избавлением от миссис Тэтчер — но при этом одновременно нужно было убеждать ее держать язык за зубами.
Однако миссис Тэтчер никогда не отличалась по части умения держать язык за зубами — более того, потоки брани в адрес профсоюзных деятелей, безработных, иностранцев и прочих подонков были неотъемлемой частью тех чар, которые она насылала на британскую общественность. После своей отставки с поста премьер-министра ей нужно было заняться обдумыванием своих мемуаров — впрочем, пока речь шла не о написании, а о продаже. Тогда же был основан Тэтчеровский фонд — нечто вроде международного исследовательского центра, официально зарегистрированные цели которого при перечислении вызывают нарколептический эффект в силу своей неопределенной всеобщности, зато безупречно резюмируются самой хозяйкой: задача фонда, сказала она, «увековечить все то, во что я верю». Старт проекта был омрачен отказом Комиссии по делам благотворительности предоставить фонду статус необлагаемой налогом организации на том основании, что распространение благой вести от миссис Тэтчер при любых послаблениях в правилах не может быть признано филантропической деятельностью; фонд в настоящее время зарегистрирован — непатриотически — в Швейцарии, где журналистам гораздо труднее выяснить, какие иностранные миллионеры ужинают девушку. Для начала требовалось собирать Ј 12 миллионов в год, так что значительную часть прошлого года миссис Тэтчер колесила по миру, встречаясь с толстосумами: говорят, недавно султан Брунея пообещал 5 миллионов долларов. Эти вояжи, естественно, включают в себя и такие милые пустяки, как подношения почетных степеней. Одну она получила в ноябре от Университета Кувейта (тогда как несколько лет назад ей отказали в этом в Оксфорде: уникальное пренебрежение к премьер-министру). В своей официальной благодарственной речи она раскрыла имя того, ранее находившегося вне подозрений благодетеля, у которого она позаимствовала свое мировоззрение. «Перелистывая Тенниссона — мне это иногда свойственно в предрассветные часы — и взыскуя вдохновения», она обнаружила строчки, которые стали квинтэссенцией и предвестием философии Тэтчер: «А чудо в том, что ты есть ты и у тебя есть сила управлять и животом своим, и миром».
Тенниссоновское стихотворение «Два поздравления», довольно маловразумительная здравица по поводу рождения ребенка, в действительности лишено какого-либо политического подтекста; но, без сомнения, мы в любом случае должны радоваться, когда какая-либо поэтическая строчка отражается звуковым импульсом на ночном сонаре политика.
Традиционный способ занять экс-премьер-министра — имеется в виду с минимальным ущербом для общества, — это спровадить его в Палату лордов. У парламентских сателлитов миссис Тэтчер всегда вызывало раздражение, что ее предшественник тори Эдвард Хит, отказавшись и от Палаты лордов и от соблазнительной дипломатической должности, предпочел остаться в Палате общин в качестве несговорчивого рудимента прежнего, более либерального консерватизма. Спроваживание миссис Тэтчер, в теории вроде как обговоренное, на практике оказалось не менее мудреным. Идея безоблачного перехода в утопающий в горностаях старческий маразм провалилась, когда выяснилось, что миссис Тэтчер не имела в виду то, что ее ближайшие предшественники понимали под уходом в Палату лордов. За исключением Хита, который остался в Палате общин, даже без посвящения в рыцарское звание, недавние премьеры — Вильсон, Каллаген, Хоум — приняли пожизненное пэрство. Миссис Тэтчер дала понять, что не собирается принимать столь половинчатое признание ее заслуг перед нацией, каким является возведение в дворянский чин ее самой до конца ее дней, и возжелала полных наследственных прав. «ТЭТЧЕР — БЕЗ ПЯТИ МИНУТ ГРАФИНЯ ФИНЧЛИ» — гласил заголовок на первой полосе The Times от 3 октября, и весь этот чреватый множеством неловких моментов вопрос о наследственном пэрстве снова оказался в фокусе общественного внимания. Действительно, Гарольд Макмиллан принял титул графа, но его уламывали двадцать с лишним лет после того, как он сложил с себя обязанности премьера и, как считается, согласился на этот знак уважения в возрасте девяносто одного года исключительно чтобы развеяться. Уинстон Черчилль отклонял даже предложение герцогства. В случае с Тэтчер есть еще одно обстоятельство. Ее сын без забот и хлопот становится из мистера Марка сначала сэром Марком, а затем графом Финчли и таким образом превращается в одного из законодателей нации[63] — перспектива из тех, что приводят в ужас меритократа и в восторг — сатирика. Шариковские повадки младшего Тэтчера уже отпугнули нескольких многообещающих спонсоров Тэтчеровского фонда, в том числе Чарльза Прайса, бывшего посла Соединенных Штатов к Сент-Джеймсскому двору. Деликатность своего делового подхода он в очередной раз продемонстрировал в ходе недавней поездки, посвященной сбору средств, по Дальнему Востоку, оскорбив одного гонконгского миллионера достопамятной директивой: «Пора раскошелиться для мамашки!»
Сам факт, что даже природа благодарственного презента миссис Тэтчер от консерваторов стала предметом бурных дискуссий — один комментатор заметил, что титул графини Финчли был «геральдическим эквивалентом пары пушистых финтифлюшек, болтающихся на заднем сиденье казенного автомобиля», — показывает, насколько спорной фигурой она остается. Даже спустя год после отставки ее талант провоцировать раскол в собственной партии по-прежнему не имеет себе равных. Тори на своей конференции, к примеру, пришли к выводу, что позволить этой леди обратиться к делегатам и нации напрямую было бы чревато непредсказуемыми последствиями. Но поскольку внезапно объявить ее персоной нон-грата выглядело бы слишком бесцеремонным, ей дали добро на короткое появление в конференц-зале — не выступить, так хоть показаться (всего на секундочку, и то молча; если не звуковой, так хотя бы визуальный фрагмент).
Овация, которую ей устроили в роли статиста без единого слова, длилась пять минут и была оценена в 101 децибел. Программная речь Джона Мэйджора удостоилась рукоплесканий, длившихся четыре минуты двадцать восемь секунд и не превысивших уровень 97,5 децибела. (Министры рангом пониже наскребли каждый минуты по три с зарегистрированным уровнем шума где-то в районе 90.) Любопытно, что единственный оратор, вызвавший больший приступ истерии, чем немотствовавшая миссис Тэтчер, был одним из тех, кто низложил ее, — Майкл Хезлтайн; он раскочегарил хлопометр до 102.
Необходимость и желание мистера Мэйджора продемонстрировать дистанцию между собой и предыдущим начальством отразились в хореографии его появления. Неброский, но при этом источающий флюиды бодрости, абсолютно натуральные, он закатился в зал через заднюю дверь, пожимая по пути на трибуну руки самым махровым тори. После своей речи — или, если быть более точным, после увенчавшего ее патриотического исполнения «Края надежды и славы» (и 100-децибельной, продлившейся пять минут и четырнадцать секунд овации — которая была вызвана скорее последней частью), он выдвинулся в народ, где и продолжил циркулировать. Что касается самой речи, то о том, что такое Новая Консервативная Интонация, можно было догадаться по отсылкам мистера Мэйджора к Черчиллю. На протяжении десяти лет миссис Тэтчер безраздельно владела авторскими правами на аллюзии к Уинстону, как она его фамильярно называла: только она могла курить сигару и приподнимать серый хомбург[64], поскольку это она равным образом сражалась с иностранцами на пляжах[65], призывала граждан отдавать кровь, пот и труд и так далее. Время Ч для мистера Мэйджора настало в тот момент, когда он заговорил о политике правительства в сфере образования. Черчиллевская фраза, прославляющая действия командования истребительной авиации ВВС Великобритании во время Битвы за Британию («Никогда еще за всю историю человеческих конфликтов столь многие не были обязаны всем столь немногим»), была переиначена Мэйджором в шутку о его собственной тощей преподавательской биографии и том любопытстве, которое она вызывала у журналистов: «Никогда еще столь много не было написано о столь малом». То была озорная загогулина дирижерской палочкой, нериторический, очень человеческий жест.
Но нериторическое — это и есть сущность мистера Мэйджора, и без задних мыслей следует пожелать ему держаться от всякой риторики подальше. Симпатичная пресность в стиле обеспечит ему привлекательную контрастность не только по отношению к миссис Тэтчер, но также и к своему непосредственному противнику Нилу Кинноку, который, несмотря на то что ему отчасти удалось обуздать свою склонность к высокопарности, всегда охотно впадает в валлийское краснобайство. Единственный почти риторический момент в тексте мистера Мэйджора наступил, когда он подошел к тягостной, но неминуемой части программной речи — «Каким Я Вижу Будущее» (хотя тема «Какой Я Вижу Следующую Неделю» более соответствовала бы его натуре и, надо полагать, была бы более полезной для избирателя). Он намекал на возможное изменение в налоге на наследство: «Я хочу, — провозгласил он, — видеть, как благополучие каскадом низвергается на все поколения». Вот это выглядело решительно неправильно; в мире мистера Мэйджора ничего не может и не должно низвергаться каскадом. Водопады чересчур драматичны; ирригационная или, лучше того, водопроводная метафора представляется более подходящей. И хотя Британия при Тэтчер сделалась толстокожей и более не относится с предубеждением к колоссальным, вульгарным потокам денег, ниагарские брызги низвергающегося каскадом благополучия все еще имеют незаслуженный — американский, понятное дело — привкус.
В течение остальной своей пятидесятисемиминутой речи мистер Мэйджор держался подальше от рискованных тем, прибегая к неуклюжим банальностям и сомнительному оптимизму. «Я хотел бы жить в мире, где перспектива есть у каждого, где мир действительно во всем мире и где свобода гарантирована», — провозгласил он, едва ли отмежевавшись таким образом от кого-либо из политиков западного мира, за исключением непримиримых брежневцев и красных кхмеров. Мистер Мэйджор жаждет сильной Британии, прочной безопасности, уважения к закону, хорошего образования, низкой инфляции, применения суровых мер к преступникам, европейского партнерства (с защищенной британской автономией), бесклассового общества и бесплатного здравоохранения для всех. «Представление» мистера Мэйджора о «свободе и перспективах» звучит — даже если не вполне подразумевает — также, как у любого другого человека; оно плоское, как тротуар, и в этом его привлекательность. Общепринятая мудрость гласит, что те, кто в политике занимает середину проезжей части, рискуют попасть под колеса тех, кто едет справа и слева. Но в Британии перед выборами все участники политического дорожного движения намертво приклеились рылами к разделительной линии; кювет мало кого привлекает, и обочины вновь принадлежат коровьей петрушке, землеройкам и крапивникам.
Ни в частной, ни в публичной сферах жизни у мистера Мэйджора нет ни ярких характерных черт, ни подозреваемых пороков, ни опасных страстей. Он — немезида сатирика. Попытки называть его Major Minor [66] и прочие вариации на темы Джозефа Хеллера в целом потерпели фиаско; Old Major- старик Главарь, призовой хряк средней белой породы в «Скотном дворе», тоже не слишком помогает делу. Однажды какой-то интервьюер, заставший премьер-министра в момент расслабления — у него брюки съехали на пару дюймов, — углядел, что рубашка мистера Мэйджора заправлена в трусы. Является ли эта небрежность в манере одеваться делом привычки или то был кратковременный и извинительный ляпсус занятого политика, проверить так и не удалось, однако этот случай дал самому ершистому карикатуристу страны — Стиву Беллу из Guardian — долгожданный ключ к образу. Он нарисовал мистера Мэйджора в фирменном сером костюме а-ля Тулуз-Лотрек, но при этом трусы — не боксеры, разумеется, а самые прозаические мешковатые уай-франты — были надеты поверх брюк.
На других рисунках комикса премьер-министр убеждает прочих членов своего кабинета носить трусы так же, как он, — чтобы публично продемонстрировать свою лояльность. Забавный укол, но такова уж не склонная к конфронтациям природа Мэйджора, что вся эта голая правда теперь уже не производит впечатления совсем уж беспощадной. Наглядная инверсия верхней одежды и нижнего белья чем дальше, тем больше кажется чуть ли не умилительной: загогулина, никакой тебе риторики, и по-человечески все очень понятно — ну да, да, опять все то же самое.
На руку мистеру Мэйджору играет тот факт, что его почти не пришлось подвергать косметическому ремонту. Миссис Тэтчер ставила себе голос, прическу, одежду; Джордж Буш обратился за ценной тренерской помощью Роджеру Айлзу. («Опять вы ходите с этой долбанной рукой! — задал тот однажды Президенту целую трепку. — Выглядите пидор пидором!») Все, что требуется от мистера Мэйджора, — заправлять свою рубашку туда, куда надо, и пожалуйста — готовый премьер-министр. Когда вы видите его во плоти, единственно экстраординарным кажется то, что он выглядит в точности так, как вы его себе и представляли, ни выше, ни ниже, ни неряшливее, ни щеголеватее, ни жизнерадостнее, ни унылее. Короче говоря, эта заурядность — или непритязательность — скорее идет в зачет мистеру Мэйджору. Здесь, в наших палестинах, нам кажется, что мы живем в заурядные времена. Наш новый архиепископ Кентерберийский, Джордж Кэри, — весьма заурядный человек; вступив в должность, он дал свое первое в национальной прессе интервью не The Times или Daily Telegraph, a Reader's Digest. Симметричным ответом мистера Мэйджора было совершенно феерическое по своей банальности интервью журналу Hello!этим летом. Это издание специализируется на том, чтобы не ставить знаменитостей в неловкие положения, если только у тех не хватит ума сконфузиться от докучливого лебезения. Брат принцессы Ди был пойман со спущенными штанами в скором времени после своей свадьбы — кончилось все это непотребной перебранкой в прессе с сексуальными оскорблениями в адрес своей бывшей девушки; Hello!было тем местом, откуда можно было приступить к реставрации доброго имени виконта. Hello!(восклицательный знак в названии надлежащим образом отражает тон возбужденной невинности, принятый в журнале) предпочитает смотреть в будущее, замечать не грязь, но трагедию и интервьюирует знаменитостей из положения «стрельба с колена». Так вот, Джон и Норма Мэйджоры, угодившие под шквал вопросов о том, чем им нравилось заниматься во время их отпуска в Испании, сподобились ответить весьма в духе журнала. Итак, Джон: «Ну прежде всего я поспал немножечко больше, чем обычно. Я даже смекнул, чего это за штука такая — сиеста! Грех жаловаться — тут испанцы молодцы». На просьбу более развернуто описать национальные характеристики местных жителей, мистер Мэйджор отвечал: «Испанцы очень горячие. Когда я стал премьер-министром, я получил несколько прелестных поздравлений из Канделеды — один раз мне даже сосиску прислали». Hello!избежал потенциально криминального аспекта этого жизнерадостного откровения — вопроса о том, сырой или вареной была преподнесенная в дар сосиска. Если сырая, то ее ввоз, пусть даже и самим премьер-министром, был бы нарушением положений Таможенного и акцизного управления Ее Величества.
Таким образом, мистер Мэйджор выработал себе на период с конференции Тори до будущих выборов такую стратегию игры, для которой он по самой своей природе наиболее подходит: не совершить ничего неосторожного. Лейбористская партия, несмотря на то что она вроде как требует всеобщих выборов осенью, втихомолку может радоваться, что их отложили на весну. Чем дольше мистер Мэйджор остается в должности, тем больше вероятность, что он, на их счастье, угодит в какую-нибудь пиковую ситуацию. Куража лейбористам могут придать судьбы последних британских премьер-министров, сломленных лютой «зимой тревоги нашей» (словосочетание, пережившее редкую лингвистическую инверсию: в шекспировском оригинале метафора, сейчас она обратно превращается в реалистическое описание). И Хит, и Каллаген пали после пришедшейся на холодное время года суматохи. С другой стороны, профсоюзы сейчас в гораздо более слабом положении, чем десять лет назад. И чем дольше продержится мистер Мэйджор, тем меньше он будет казаться паллиативной затычкой и больше — настоящим премьер-министром, которому сосиску в рот не клади.
Все, однако, зависит от того, не случится ли чего-нибудь тревожного. Тревожного с большой «Т», с которой обычно начинается слово «Тэтчер». На своей конференции тори удалось пригасить ее, но в конце ноября снова пошло-поехало — лампадным маслицем да по костерку. Поводом стали дебаты в Палате общин при подготовке к саммиту Европейской комиссии в Маастрихте, где должны были обсуждаться следующие стадии политического и валютного союза. При том, что в мнениях трех главных партий имелось больше общего, чем они, надо полагать, готовы были признать на публике, дискуссия обещала пройти сравнительно мирно, разве что с некоторыми имитациями боевых выпадов. Все вышло ровно наоборот: с этого дня началось возвращение ожесточившейся миссис Тэтчер во внутреннюю политику — сначала в дебаты в Палате общин, а впоследствии и на телевидение.
В ходе полемики она была очень похожа на саму себя старого образца: деспотичную, грозящую пальцем, непримиримую — один раз она даже упомянула «моего министра иностранных дел», будто по-прежнему командовала парадом. Она с пренебрежением высказалась об идее единой европейской валюты и бесцеремонно предложила общенародный референдум по этому вопросу, раз уж все три главные партии согласились быть лакеями Европы. Консервативный кабинет выдерживал это цунами в молчаливом смущении — надо полагать, каждый министр раздумывал о том, как она — по выражению недавно обретенного ею Теннисона — «горгонизировала меня с головы до ног/ледяным британским взором». Однако ее выступление в телевизионном интервью в вечерних новостях два дня спустя было еще более обличительным, и ущерб от него грозил стать еще более значительным. Она выглядела еще свирепее и в то же время всем своим видом источала страдание — как вдовствующая особа, которая передала управление своим имуществом следующему поколению только затем, чтобы увидеть, что ее любимая полоска леса продана на лесопилку, а озеро осушено с целью сделать на его месте арену для скейтбордистов. Ее речь была популистской, душещипательной и апеллировала к патриотическим чаяниям. «Мы должны чуть-чуть больше доверять своим согражданам, — поучала она интервьюера. — Это мы — мы отодвинули границы социализма, мы стали первой страной, которой это удалось». Зрителям напомнили: «Это звон курантов Биг-Бена раздавался над Европой, пока шла война. Мне не хотелось бы, чтобы наша мощь иссякла». Закончила она очередной отсылкой к своему тотемному идолу: «Что такое случилось с британским львом, о котором Уинстон сказал, что подавать рык — это его прерогатива? Тот же Уинстон в 1953-м говорил: "Мы будем с Европой, но не в ней, и когда они спросят нас, почему мы упорствуем, мы скажем — потому что мы обретаемся на нашей собственной земле"».
Все это очень мило, особенно тот факт, что миссис Тэтчер забавным образом заделалась вдруг сторонницей референдума; как напомнил Палате общин Дуглас Хёрд, несомненно, разгневанный тем, что его обозвали «ее» министром иностранных дел, это ведь именно она упиралась руками и ногами, не желая проводить референдум о вступлении в Европу, предложенный Харольдом Уильямсом в 1975-м. Очень, очень мило — ну разве что можно еще поставить под сомнение уместность цитирования фразы тридцативосьмилетней давности («Какова ваша позиция в отношении твердого экю?» — «Пожалуй, я предпочитаю обретаться на своей собственной земле»). Факт тот, что миссис Тэтчер — то ли в силу уязвленного самолюбия, то л и будучи искренне уверенной в собственной правоте, — похоже, страдает от опасного приступа идеализма. Когда профессиональные политики начинают лепетать о том, что «моя страна для меня главнее моей партии», самое время вызывать психовозку.
Однако выступление мистера Мэйджора в Маастрихте в начале декабря удалось как в смысле умиротворения еврофобов, так и, одновременно, удовлетворения еврофилов. Миссис Тэтчер поначалу заявила, что «крайне встревожена» тем соглашением, с которым он вернулся. Сам премьер-министр с восторженной незамысловатостью хвалился, что для Британии это было «гейм, сет и матч»; и поскольку все прочие главы европейских государств были заняты празднованием необыкновенной победы каждый на свой лад, никто не стал возражать против британских претензий на спортивный Азенкур. Правительственная версия событий состояла в том, что там, в Голландии, развернулась нешуточная рукопашная, и уж премьеру пришлось засучить рукава и навалиться на них всем своим авторитетом. «Федеративный» — страшное слово, в настоящее время для людей в серых костюмах гораздо более нецензурное, чем разговорное на три буквы — вычеркнули из соглашения; Британия добилась особого статуса касательно валютного союза; ей также позволено было не участвовать в «социальном параграфе» (раздел, где речь идет о таких правах рабочих, как минимальная заработная плата и равные возможности). Более скептично настроенному наблюдателю мистер Мэйджор напоминал водителя, который, получая права, принялся решительно доказывать, что ему надо позволить водить свой автомобиль только по самому медленному крайнему ряду; тем временем мистер Киннок изрядно позабавился насчет того, что премьер-министр так и не проявил настоящую волю к Европе. «Где-то поучаствовали, что-то пропустили, затем все перемешали — бояре, а мы к вам пришли — бояре, а зачем пришли?» — изгалялся он на двухдневных дебатах в Палате общин по поводу Маастрихта. Через неделю после саммита сама миссис Тэтчер перестала производить впечатление «крайне встревоженной»: она не выступала во время дебатов и воздержалась от участия в голосовании. Кроме того, она по крайней мере не говорила и не предпринимала никаких действий против мистера Мэйджора, а поскольку ее возможности повлиять на его перспективы на получение работы в течение нескольких следующих лет несомненно больше, чем те, которыми обладают президент Миттеран или канцлер Коль, кое-кто может сказать, что его политические приоритеты в Маастрихте были правильными.
Так что в настоящее время миссис Тэтчер помалкивает себе в тряпочку, пусть и на свой особый манер. Однако мистеру Мэйджору и его коллегам, пожалуй, следовало бы посоветовать вставить в их нынешнюю предвыборную стратегическую программу пункт насчет «где-то поучаствовала — что-то пропустила». В частности, следовало бы позаботиться о ряде настоятельных приглашений, адресованных миссис Тэтчер иностранными миллиардерами. Тэтчеровскому фонду можно было бы посулить крупные денежные суммы — в обмен на то, что его хозяйка воспользуется этим принудительно обеспеченным гостеприимством. С визитами она посещала бы исключительно отдаленные гористые страны, где не работают ни факс, ни телефон. А уж если и из этого ничего не выйдет, вот тогда, пожалуй, мистеру Мэйджору самому следует дождаться полуночи и достать с полки томик Тенниссона. Там он сможет обнаружить стихотворение «Власть повсюду» и внутри него — следующий совет:
Тот человек есть лучший консерватор Кто отсекает высохшую ветвь.Январь 1992
Миссис Тэтчер получила пожизненный титул баронессы; Марк Тэтчер унаследует только баронетство своего отца и, следовательно, не представляет собой непосредственной угрозы для Палаты лордов.
6. Голосуйте за Гленду!
В один из тех пасмурных и промозглых субботних дней, какие выпадают иной раз в середине марта, в ту пору, когда шибко бойкие цветочки-выскочки нет-нет да и окоротит последний мстительный морозец, ко мне в дверь позвонила всемирно известная актриса, лауреат премии «Оскар». Она представилась; при ней был микрофон, а на тротуаре, в дюжине ярдов позади, толклась телевизионная группа — которая не мешала нашей непринужденной, хотя и не особенно бурной, беседе. В ее спокойном голосе чувствовалась утомление, но я понимал, что та часть роли, которая потребует максимального напряжения, у нее еще впереди. Она не стремилась покорить меня своими женскими чарами: макияжа на лице у нее не было, волосы на ветру подрастрепались, а ярко-красные брюки под длинным коричневым пальто скорее принадлежали к гардеробу домохозяйки, чем кинодивы. Она внимательно выслушала то, что я сообщил ей о своих убеждениях, попросила меня о содействии и через пару минут — а казалось, что больше, намного больше — откланялась с дружеской улыбкой. Провожая ее взглядом, я осознал, что I'esprit de I'escalier [67] настигает и тех, кто стоит на верхних ступеньках. Мои коронные шпильки и каверзные вопросы так и остались нерасчехленными. Однако ж когда к тебе в дверь стучится Гленда Джексон и в качестве кандидата от Лейбористской партии просит проголосовать за нее на всеобщих выборах, тут уж у кого угодно язык отнимется.
Такие глубоко личные моменты следует холить и лелеять, поскольку выборы 1992 года были скучными, муторными, тягомотными — одно расстройство, сплошная базарная грызня из-за каких-то нелепых фитюлек. Такое ощущение, что в жизни не осталось ничего неполитизированного — стипл-чейз «Гран Нэшнл»[68] и то выиграла лошадь по кличке Политика Партии, — пока партийные лидеры скребли по сусекам, пытаясь отыскать еще какой-нибудь способ навязать себя нам; Джон Мэйджор и Нил Киннок умудрились в течение четырехнедельного избирательного периода отгулять свои дни рождения, а затем Киннок еще и подлил масла в огонь празднованием двадцать пятой годовщины своей свадьбы с Гленис. Разумеется, с самого начала предполагалось, что итоги этих выборов будут такие пленительные, что дальше некуда, при том что по результатам опросов лейбористы и консерваторы все время шли ноздря в ноздрю, в силу чего у либерал-демократов появлялся реальный шанс оказывать влияние на баланс силы; но сама процедура достижения этого результата казалась нескончаемой. Для избирателя это было похоже на увязание в любовной связи, от которой следует бежать как от огня, с откровенно садомазохистскими обертонами, в том числе непреодолимой зависимостью и отвращением, терпеть которые можно лишь постольку, поскольку знаешь, что это точно кончится в течение месяца — в смысле, до следующего раза кончится. Короче, ты стискивал зубы и думал об Англии, страшно удивленный тем не менее, что тебя в очередной раз вынудили принять участие в гонке за власть и политическое доминирование.
Предвыборные войны традиционно начинаются с разбрасывания пропагандистских листовок. В стародавние времена в партийных манифестах, которые раздавали бесплатно или продавали за гроши, кратко излагались намерения и упования; за последние годы, однако ж, они вымахали до размеров добротных повестей, стоят соответственно, да и по части вымысла недалеко ушли от художественной литературы — есть, во всяком случае, такое мнение. Лейбористская брошюра (Пора снова сделать Британию рабочей) оказалась самой дешевой — и она же была единственной, где лицо партийного лидера не фигурировало на обложке; вместо того там демонстрировались четыре флага Соединенного Королевства, что, надо полагать, в завуалированной форме декларировало идею равенства-при-сохранении-самостоятельности. На манифесте Консерваторов (Лучшее будущее для Британии) был изображен синюшный, несколько в расфокусе снятый Джон Мэйджор, радостно улыбающийся и словно самолично иллюстрирующий свою часто провозглашаемую идею «нации, которая чувствует себя в своей тарелке». Манифест Либерал - демократов (Переменим Британию к лучшему) был, как и подобает самой маленькой партии, самым большим по формату, а всю его обложку занимала вылизанная ретушерами до мельчайшего прыщика, очень высокого разрешения фотография строгого Падди Эшдауна, не улыбающегося вовсе (нечего тут зубы скалить, когда Британия в таком бардаке), но выглядящего решительно (нужно принимать жесткие решения) и одновременно человечно (и мы примем эти решения, испытывая сострадание). Предполагается ли, что эти брошюры должны обращать в свою веру или служить карманными катехизисами для агитаторов, напоминая им об обещаниях нынешнего года, чтобы не спутать их с прошлогодними, — неясно; в любом случае в них есть отступления от собственно политического курса, функционирующие в качестве оружия массового поражения. Консерваторы обещают принять «самые суровые в Западной Европе законы против порнографии», одновременно обучив плавать каждого ребенка к одиннадцатилетнему возрасту. Лейбористы будут добиваться выгораживания пустошей, запрещая при этом торговлю моделями оружия и обеспечивая животным максимально комфортабельные условия при перевозке. Либерал-демократы будут высаживать больше широколиственных лесов, «защищать тех, кто занимается рыбной ловлей в разумных пределах, таких как удящих макрель на леску без удилища», и введут новые стандарты эффективности для электрических лампочек, холодильников и кухонных плит.
Мало кто из кандидатов упоминал в своих кампаниях несовершеннолетних пловцов или широколиственные зеленые насаждения; ну да точно так же мало кто упоминал такие более первоочередные вопросы, как внешняя политика, Северная Ирландия ил Европейское Сообщество, поскольку все эти темы, равно как и судьба мистера Салмана Рушди, рассматриваются основными партиями как потенциально и с высокой степенью вероятности чреватые потерей голосов — или, по крайней мере считается, что они не привлекут дополнительных голосов. Либерал-демократы сфокусировали свою кампанию на администраторских талантах мистера Падди Эшдауна, политике одного пенни на тарифную ставку налога, специально предназначенного для улучшения системы образования, и требовании омолодить избирательную систему пропорциональным представительством. Лейбористы сосредоточились на здравоохранении и образовании, предложив альтернативный бюджет, разработанный так, чтобы заставить материально обеспеченных платить больше налогов (подняв максимальный уровень с 40 до 50 процентов), одновременно пытаясь убедить общество, что при лейбористах девять семей из десяти станут более состоятельными. Кампания консерваторов строилась по большей части на отрицании — они утверждали, что цифры лейбористов противоречат самим себе, что голоса, отданные за либерал-демократов, играют на руку лейбористам и что промышленный спад, который в любом случае — не их вина, идет к концу, и раз так, то это умопомешательство — менять столь трезвомыслящее и ответственное правительство на высокозатратную лейбористскую альтернативу с ее немыслимыми налогами — это в поворотный-то момент британской истории. (Выборы, ясное дело, всегда проводятся в поворотные моменты британской истории. Как-нибудь премьер-министр наберется храбрости назначить выборы под лозунгом «Сейчас сравнительно незначительный период в истории нашей страны».)
За неделю до дня выборов я беседовал с Оливером Летвином — консерватором и конкурентом Гленды Джексон в Хампстед и Хайгейт — о том, что кампания тори особых восторгов не вызывает. Он ответил (сначала предусмотрительно осведомившись, когда будет опубликован этот опус): «Какое там, да она вообще была не ахти. Никто так и не решил заранее, что они хотели сказать в этой кампании». Когда партия находится у власти — и aforteriori [69] когда она находится у власти уже тринадцать лет, — есть два правильных подхода к электорату. Один — хвастаться тем, что вы уже достигли; второй — задорным голосом отрапортовать о своих планах на ближайшие пять лет. Тори пошли третьим маршрутом: цапаться по мелочам с лейбористами (а в свободное время так еще и с либерал-демократами). В принципе при почти равных рейтингах это можно было понять, но с точки зрения тактики это была затея так себе. Летвин сравнил кампанию Джона Мэйджора с миссис-тэтчеровской — он работал у нее на Даунинг-стрит, 10, в Политической секции: она начинала кампанию, точно зная, что хочет сказать, и повторяла это еще раз, еще раз и еще раз, не обращая внимания на те потери, которые она несет из-за того, что аудитория утомляется, гарантируя подобной методой, что по крайней мере это именно она задает повестку дня.
Из-за того что кампания консерваторов была несфокусированной и насквозь негативной, лейбористы автоматически стали выглядеть так, будто это они облечены властными полномочиями. Не то чтобы лейбористы сами не облекали себя, даже и в самом буквальном смысле. На протяжении некоторого времени Барбара Фоллетт, жена романиста Кена, снабжала лейбористских членов парламента и министров «теневого кабинета» советами, как им одеваться так, чтобы выглядеть максимально привлекательно. Для тех, кто наблюдает за лейбористами не первый день, в этой истории обнаруживался известный комический аспект. В былые времена лейбористский депутат мог бы, чувствуя себя весьма в своей тарелке, вырядиться чуть ли не в дерюгу; его платье как бы заявляло, что для него главное — высокие материи и нравственные идеалы. Мешковатая штанина, заканчивающаяся у колена, свидетельствовала о солидарности с рабочим классом, а кожаная заплатка на локте натвидовом спинджачке была знаком бережливости и добродетельности. В особых случаях член парламента мог облачиться в свой наименее драный костюм и развеселить его кумачовым галстуком. Point culminant [70] лейбористской манеры одеваться «чтоб и в пир, и в мир, и в добрые люди» случился несколько лет назад, в День перемирия[71], когда Майкл Фут, предшественник Нила Киннока, явился на церемонию возложения венков в Кенотафе[72] в том, что в общем и целом принято называть спортивной курткой[73] (его собственное, впрочем, описание этого наряда звучало иначе). С того момента лейбористские политики — за исключением тех, кто состоит в ранге идеологов — стали одеваться попристойнее, а уж биг боссы сейчас расфуфыриваются так, будто они биржевые маклеры. Запуск телетрансляций парламентских заседаний форсировал нововведения. Умеренно-серые конфекционы из универмагов — те, что надеваются под коричневые замшевые туфли на резиновой подошве, сменились хорошо пошитыми костюмами темных оттенков; галстуки стали намного более банкирскими, вплоть до этаких темно-синих в маленькую белую крапинку; тогда как зарезервированный для особых случаев красный галстук трансформировался, словно в каком-то малоизвестном античном мифе, в петличную красную розу. Кончилось тем, что лейбористы, явившись на выборы, выглядели так, будто они уже стали правительством. То, что им позволили так себя вести, по существу, было очередной ошибкой тори. Для правительства, находящегося у власти, естественный способ вести игру — действовать так, как если ваша сторона — это государственные мужи (это существительное тут как нельзя кстати, затем что женщины в Кабинете мистера Мэйджора отсутствуют), тогда как оппозиция — это всего лишь политики. Неповоротливые тори умудрились разыграть исходные позиции с точностью до наоборот, и в телерекламе мистер Киннок вальяжно относился к «моему канцлеру Казначейства», «моему министру здравоохранения», словно его команда просто перекантовывалась по необходимости пару дней перед тем, как окончательно утвердиться на своих должностях.
Несмотря на множество предсказаний о том, что избирательные кампании будут очень грязными, в целом политики не особенно ударялись в ложь и оскорбления. Подобная сдержанность была благоразумной, поскольку считалось, что у каждой партии есть секс-досье на ключевых игроков противной стороны; но отсутствие эротических инсинуаций также могло быть связано с удивительным провалом случившейся чуть раньше компроматной бомбардировки. Затри месяца до выборов, когда дело шло к тому, что либерал-демократы в конечном счете вроде как могли стать существенным фактором, произошло незаконное вторжение в офис солиситора Падди Эшдауна. В сейфе же возьми да и окажись рабочие записи юриста о встрече с мистером Эшдауном, в которых лидер признавался, что за пять лет до того у него приключился роман с собственной секретаршей. Подробности из похищенных заметок естественным образом проторили себе дорожку в несколько лондонских газет, и после недолгих осмелятся-не осмелятся и есть-же-у-нас-хоть-какая-то-ответственность мистер Эшдаун — похоже, неблагоразумно — в судебном порядке наложил запрет на публикацию. Поскольку все эти судебные директивы теряют свою грозность за Адриановой стеной[74], The Scotsman незамедлительно обнародовал историю, сразу после чего Флит-стрит с ликованием навалилась на это дело всем гуртом. The Sun, правый таблоид, тратящий изрядное количество времени на полировку своих выносов — потому как для чего-либо еще на первой полосе остается немного места, открылся выкриком, за которым чувствовался серьезный мозговой штурм: «А ВОТ И ПАДДИ БЕЗ ШТАНОВ!»[75]
То, что происходило далее, было весьма поучительным и позволило британским гурманам секс-скандалов на короткое время почувствовать себя впереди своих американских коллег. Мистер Эшдаун признал, что связь имела место; секретарша оказалась неболтливой; миссис Эшдаун, которую телевизионщики отловили на крыльце и объявили ей, что ее муж публично признал свою неверность, бесстрастно кивнула и ответила: «Так-так-так», — после чего скрылась в доме без дальнейших комментариев. А затем произошла самая удивительная вещь в истории британских политических секс - скандалов: следующий опрос общественного мнения показал, что личный рейтинг мистера Эшдауна вырос на тринадцать пунктов. На этом весь компромат моментально накрылся медным тазом — а прочие партийные лидеры, надо полагать, долго еще гадали, не стоит ли и им грешным делом приволокнуться за кем-нибудь, раз уж от этого выходит одна только польза.
Разумеется, закончилось все не столь уж радужно. Была еще крайне неловкая кода, когда в апрельском выпуске Good Housekeeping появились интервью с тремя женами троих главных партийных боссов. В силу особенностей производственного цикла журнала все они были записаны до того, как разразилась история с Эшдауном. Джейн Эшдаун описывала себя самоуничижительно — «зачуханная буренка» и «жена как жена, звезд с неба не хватаю». Что, однако, в самом деле заставляло поежиться, так это ее простосердечная преданность Падди: «Про него говорят, что он, мол, крутит романы, а его это выводит из себя, он ужасно обижается. Да не флиртует он, ему просто нравится проводить время в компании с женщинами. Они себе флиртуют — а он-го ни сном ни духом».
Более того, страна быстро обнаружила, что правило Не Навреди (или даже Повышение Рейтинга), открытое в ходе саги Эшдауна, имело весьма ограниченное применение. Неверность должна быть старой и закончившейся, все партии должны вести себя хорошо, и центральной фигурой должен быть мужчина. (Если бы лидером партии была женщина, вообразите лицемерие и безжалостность ответного удара газет.) И уж безо всяких разговоров мужчине следует быть гетеросексуальным. Словно бы нарочно для того, чтобы без околичностей указать на рамки допустимого депутатского поведения, новый случай разразился в марте, прямо перед тем, как были назначены выборы. Член парламента от Хексема в Нортумберленде, тридцатидевятилетний холостяк (ультраконсерватор, противник абортов и курения, трезвенник), задержан был с другим мужчиной у Хампстед-Хит;[76] оба находились в автомобиле, припаркованном на улице, известной своими жителями-гомосексуалистами, которые часто встречаются в определенном районе Хита — Гобблерз Галч. Члену парламента сделали внушение, как это обычно случается с лицами, впервые совершившими противоправное деяние, но обошлось без официального обвинения; и хотя полицейские внушения не являются публичным достоянием, не стоит особо удивляться, что информация об этом случае просочилась в прессу. «ГОЛУБОЙ ПОЗОР ДЕПУТАТА» — участливо озаглавила свою заметку The Sun\ не прошло и сорока восьми часов, как хексемские тори подыскивали себе нового кандидата. Флит-стрит, раз начав принюхиваться к Хексему, тут же надавила на молодого претендента от либерал-демократов, чтобы тот сознался в своей гомосексуальности. Так он и поступил — очень любезно с его стороны, а попутно заявил: «Я как раз на этом и хочу выиграть». Разумеется, он проиграл, на этом или не на этом, получив на 4000 голосов меньше, чем либерал на выборах 1987 года, тогда как (не-гомосексуальный, судя по всему) тори за здорово живешь увеличил консервативное большинство на участке более чем на 5000 голосов.
Никакие вопросы подобного рода не нарушали мирное течение кампании в избирательном округе Хампстед и Хайгейт. За исключением единственного безобидного выпада — а именно дерзкого крика «неандерталец», — ни о какой грязи не было и речи. На первый взгляд, это место само должно было приплыть в руки лейбористов. У них был кандидат-знаменитость; прошлые выборы Тори выиграли с перевесом всего в 2221 голос, и таким образом округ стоял двадцать четвертым номером в списке ключевых колеблющихся округов, где должна была одержать реванш лейбористская партия; нынешний консервативный депутат уходил на покой, так что личный фактор не будет играть роли при голосовании; наконец, молодой конкурент Гленды Джексон был одним из тех, кто нес ответственность за введение районного — или избирательного — налога, самого поносимого налога, введенного в стране за последние десятилетия, если не века. Что такого должно было случиться с лейбористами, чтобы они упустили этот шанс?
Много чего. Во-первых, несмотря на свою репутацию инкубатория левачествующих интеллектуалов, избирательный округ всего один раз за восемьдесят с чем-то лет выбирал лейбористского кандидата, да и то только на срок четыре года, сразу после того как был вышвырнут феерический болван, сидевший министром в правительстве тори. Более того, обычно он колеблется не более чем в половину среднего показателя по стране: и у консерваторов, и у лейбористов есть глубоко эшелонированные резервы сторонников. Наконец, были еще два не так давно возникших фактора, которые также могли качнуть чашу весов не в сторону лейбористов. Первый — это то, что Хампстед и Хайгсйт находится внутри лондонского боро[77] Камден, которое двадцать или что-то около того лет назад экспонировалось в качестве модели радетельного и вызывающего симпатию муниципального социализма, однако в настоящее время подвергается многочисленным нареканиям как несуразный, расточительный, несостоятельный, беспочвенный, насквозь прогнивший и лишенный всякого будущего проект. Камденская тема сулила кандидату лейбористской партии одни убытки — из-за повышения платы на муниципальное жилье в среднем на Ј11 в неделю незадолго до выборов; само существование и репутация Камдена обеспечили консерватору Оливеру Летвину простую линию атаки в его предвыборной брошюре: «Вы только гляньте на наше собственное правительство в миниатюре — Муниципальный совет Камдена. Лейбористская партия руководила Камденом в течение многих лет. Нечего и сомневаться, когда лейбористские лидеры излагают свои взгляды на то, как они собираются устраивать и планировать нашу жизнь, они искренне считают, что улучшат обстановку. Результат, как вам придется узнать слишком хорошо, будет удручающим; ничего хорошего нам не светит… То же самое происходило с британскими правительствами, когда они пробовали применить камденскую модель в масштабе страны. При послевоенной «умеренной» лейбористской партии бюрократы и сторонники планирования процветали. Но кончилось это едва ли не катастрофой. Британию стали называть больным человеком Европы». Заметьте — так, на минуточку — ловкость рук автора, когда он ничтоже сумняшеся заявляет, что лейбористские правительства следовали «камденской модели», как если бы боро было старинным гнездом уильям-моррисовских[78] прядильщиков и красильщиков, вдохновлявшим всю партию целиком, этаким источником коллективного первородного греха; тогда как на самом деле Камден попросту испытал на собственной шкуре, с кое-какими вариациями, все прелести централизованной лейбористской политики.
Второй дополнительный фактор упоминался в локальной прессе мало. Даже партийные активисты не особенно стремились обсуждать его, предпочитая бороться за жизненно важный голос в одном месте, тактическое превосходство на следующей улице — и так далее, доблестно складывая затем сотню или около того подвижек и закреплений стабильности в каждом уорде[79], и затем приступать к штурму или обороне этого магического числа — 2221. Если обследовать, однако ж, избирательные списки, то обнаружится цифра, котокарликовым моськамрая может оказаться более значительной, чем результат всех законных усилий любого количества рьяных активистов. В 1987 году, на последних всеобщих выборах, в списке людей, голосующих в данном избирательном округе, был зарегистрирован 63 301 человек; в 1992-м эта цифра снизилась до 58 203. Население Камдена всегда было кочующим, однако здесь налицо был демографический спад на 8 процентов за 5 лет. О чем это могло свидетельствовать? О том, что люди переезжают из боро, чтобы бежать из-под власти Камденского Муниципального совета? О всеобщей апатии в отношении к политическому процессу? Возможно. Но наиболее правдоподобное объяснение состояло в том, что довольно значительное количество людей отказались внести себя в избирательный список по простой причине: страх, или неодобрение, или ненависть к избирательному налогу. Формально избирательный реестр не связан со списком, который используют для сбора избирательного налога, но мало кто верит в это. Если ты не зарегистрирован для голосования, так они не смогут преследовать тебя за неуплату избирательного налога — такова общепринятая мудрость. В результате мы можем столкнуться с одним из самых сочных политических парадоксов: мистер Летвин сохраняет Хампстед и Хайгейт для консерваторов благодаря отсутствию решающего большинства сочувствующих лейбористам, которые сами лишили себя права голоса, чтобы избежать уплаты налога, в разработке которого принимал участие он.
Летвину тридцать пять, он учился в Итоне и Кембридже, работал в Политической Секции на Даунинг-стрит под началом миссис Тэтчер, и в настоящее время возглавляет в «Rotschild» [80] группу, занимающуюся приватизацией и коммунальными услугами; Гленде Джексон пятьдесят пять, она два года работала продавщицей в аптеке Бута, поступила в Королевскую академию театрального искусства, выиграла два «Оскара», и в 1978 году была награждена Орденом Британской Империи. Летвин, втянутый в противоборство с таким именитым соперником, хорохорится. «Местные избиратели — люди весьма и весьма искушенные, — отвечает он столь же часто, сколь часто возникает этот вопрос, — и гламуром их не проведешь — ни Гленды, ни моим». Пребывающая в ажитации пресса в большинстве своем гоняется, само собой, залейбористкой, и результатами этих фотосессий наводнены национальные ежедневные газеты: Гленда подает чай в районном общественном центре, шикарная Гленда в боулинге, готовится бросить шар, в компании с теневым канцлером Казначейства, и — самая дурацкая — Гленда и Гленис Киннок, притворяющиеся, что они вместе строят стену в Учебном дорожно-строительном центре в Блэкберне. На фото изображены две женщины, склонившиеся к ограде из кирпича и жидкого строительного раствора, Гленда размахивает мастерком и спиртовым уровнем, у Гленис в руках еще один запасной мастерок. «У меня отец каменщиком был, — напоминает Гленда обступившим ее матерым репортерам. — Мы должны строить для будущего», — добавляет она, помогая таблоидам интерпретировать событие в символическом ключе. Последующий перекрестный допрос сотрудников учебного центра выявил, что две Г уложили всего один кирпич, и что саму стену, когда свидетели удалились, пришлось стереть с лица земли и перестраивать заново.
У Оливера Летвина в плане фотовозможностей труба пониже и дым пожиже. Когда поддержать его прибывает реальный канцлер казначейства, репортаж об этом событии украшает собой исключительно страницу номер 21 в HampsteadHighgate Express. Визит миссис Тэтчер по крайней мере вывел его на первую полосу — более того, цветную, — и газета старательно доложила о замечании бывшего премьер-министра о том, что Летвин достаточно талантлив, чтобы самому однажды стать премьер-министром; но озаглавить заметку она все же не преминула «ГЛЕНДА НАДИРАЕТ МЭГГИ УШИ». Когда за чаем в рабочей резиденции консервативной партии к югу от Свисс - Коттедж Л етвина спросили о факторе Гленды, тот заявил, что, в сущности, не видит оснований для серьезных опасений: «У меня есть подозрения, что Гленда весьма популярна у пролейбористских избирателей. Среди консерваторов она весьма непопулярна. И довольно многие либералы собираются проголосовать за нас». В целом он считает, что для лейбористов ее присутствие будет иметь «отчасти негативный эффект». «Будь она чуть более приветливой, к ней повернулось бы больше тори». Я спрашиваю его о митингах, на которых им до недавнего времени приходилось оказываться вместе: «Ну что ж, время от времени ей удается увязывать факты друг с другом, но скорее в риторическом потоке». Большее любопытство в его позиции — и вот это замечание кандидата в члены парламента по-настоящему трогает своей чистосердечностью — вызывает то, что «большинство людей ни понятия не имеют, ни беспокоиться не желают о том, кто их депутат». Летвин обращает внимание на то, что его предшественник, сэр Джеффри Финсберг, представительствовал за этот округ на протяжении двадцати двух лет, и к концу его срока лишь 12 процентов избирателей оказались в состоянии вспомнить, как его зовут. Разумеется, есть и альтернативные объяснения подобного невежества.
Сам по себе Летвин — неплохой вариант для Хамсптеда и Хайгейт: один из перспективных молодых ястребов консервативной партии, способный разыграть хампстедскуюеврейско-интеллектуальную карту и при этом воспользоваться связями с Тэтчер (отнюдь не негативный фактор для привлечения голосов консерваторов), сам он характеризует себя как сторонника невмешательства государства в вопросы экономики и либерала в социальной политике. Он автор книг «Приватизируя мир» (1988) и «Этика, эмоция и гармония Я» (1987). На просьбу реалистично оценить возможный исход выборов он говорит, что ожидает в Хампстеде колебание на половину от среднего показателя по стране. Гленде, чтобы получить место, нужно 2 1/2 процента; опросы общественного мнения говорят о 5-процентном преимуществе лейбористов по стране в целом. В таком случае воздух в синих надувных шариках над штабом консерваторов, которые шапкозакидательски заявляют Let's Win with Letwin [81], еще останется. Я спрашиваю его, какие страхи терзают его в те ночные часы, когда начинаешь сомневаться во всех и вся. «У меня крепкий сон», — профессионально отвечает он.
Кроме кандидатов от лейбористов, консерваторов, либерал-демократов и Партии зеленых, избирателям в Хампстед и Хайгейт предлагаются на выбор четверо кандидатов, выходящих за рамки общепринятого. Увы, никого от Уродской Буйной Полоумной Партии, чей главный слоган «Голосуй за полоумных — вот тебе и вся логика» и чей лидер, Зашибенный лорд Сатч, когда ему задали вопрос о соблюдении королевского протокола, если его пригласят сформировать правительство, ответил: «Целовать руки — это для Буйных как - то чересчур церемонно. Я чай, не станет же Ее Величество кочевряжиться насчет одной безешки в щечку?» Но есть и другие ложные кандидаты. Анна Холл, например, из Ассоциации Избирателей Радужного Ковчега, предлагающая для Хампстеда самоуправление, печатание местной валюты, холистическую медицину в Государственной службе Здравоохранения, постепенное выведение за черту района автомобилей на бензине к 2000 году, преподавание реинкарнации в школах, компостирование отходов человеческой жизнедеятельности и интенсивное насаждение фруктовых деревьев и ореховых кустов. Есть Капитан Ризз из Радужного Объединения Капитана Ризза, основной политический курс которого — «высвобождение аэроволн и послабление законов о лицензировании» как путь к «неограниченной личной свободе». Не стоит путать его с Чарльзом «Шалопаем» Уилсоном из Шалопайской Радужной партии, в чьи планы, более радикальные, входит отделение англиканской церкви от государства, приватизация Королевской семьи, упразднение «всех законов, направленных против подлинного эротизма», плюс «истинное духовное пробуждение» для Хампстед и Хайгейт. Последнее предложение может оттяпать несколько голосов у Партии Законов Природы, кандидат которой, Ричард Проссер, заявляет о целях кампании следующее: «Только бесконечная формирующая сила закона природы, которая поддерживает эволюцию вселенной, может принести чувство удовлетворения всем и каждому». Партия Закона Природы появилась на свет только день спустя после назначения выборов, и ее 312 кандидатов в плане финансов поддерживаются ведущим образ жизни перипатетика Махариши Махеш Йоги (в настоящее время зарегистрированного в Нидерландах). Апофеозом его кампании стало убеждение своего старого ученика Джорджа Харрисона дать в Британии полномасштабный концерт, впервые с момента распада «Битлз» в 1970 году. Харрисон — ровесник, между прочим, Джона Мэйджора — сам кандидатом стать отказался, поскольку «даром ему не сдалась карма сидеть четыре года в Парламенте». Однако ж экс-битл, припомнив, надо полагать, деньки, когда вся страна распевала его знаменитую протестную антифискальную песню «Тахтап», призвал явившихся на концерт «гнать всю эту шушеру к чертям собачьим».
5 апреля, в воскресенье, за четыре дня до выборов квартет из главных претендентов на избирательный участок Хамстед и Хайгейт сошелся для последних публичных дебатов. Встреча проходила в актовом зале церкви Сент-Эндрю, во Фрогнале, у Финчли-роуд — это такой мрачный сарай с гестаповским светом, брезентовыми складными стульями и стенами, выкрашенными в тот оттенок зеленой краски, который давно уже исчез из хозяйственных магазинов. Несмотря на то что соперники сходились уже раз десять, а то и больше, поглядеть на них явились более 200 избирателей. Постороннему (а там был такой — профессор из Стэнфорда, снимавший из первого ряда мероприятие на видео для своих студентов-политологов) могло показаться, что британская демократия пребывает в добром здравии, все готовы спорить со всеми, аудитория состоит сплошь из людей глубокомыслящих, но скептичных, а среди кандидатов во власть царит взаимное уважение. В действительности этот вечер (равно как и все предыдущие) демонстрировал исключительно то, что Хампстед и Хайгейт является избирательным округом suigeneris [82], одним из последних пережитков прежнего уклада. Лет двадцать-тридцать назад встречи кандидата в парламент с избирателями могли проходить каждый вечер на протяжении всей кампании — таким образом он закалялся в ритуальном мордобое, отбиваясь от палящего вопросами зала. В нынешние времена кандидаты могут увильнуть, отделавшись всего парочкой такого рода встреч, на которых они проповедуют свою мудрость трем псам и одному маньяку. В округе Холборн и Сент-Панкрас, расположенном непосредственно к югу от Хампстеда и являющемся безопасным лейбористским участком, за всю кампанию не было проведено ни одной встречи с общественностью вообще. Телевидение приезжает туда, где есть дебаты, а вопросы местного характера соответственно отодвигаются на второй план.
Кандидат от Партии Зеленых Стивен Геймз был с ног до головы в твиде, страстен и склонен к широким обобщениям. «Мы теряем биологические виды со скоростью один в минуту», — заявил он и вызвал к себе то ироничное любопытство, которое обычно приберегается для непривлекательного, но подвергающегося опасности животного. Когда он на полном серьезе сообщил, что, «голосуя за зеленых, вы напугаете других и тогда им придется начать действовать», в зале послышались снисходительные смешки. После того как он пригласил присутствующих «походить вокруг дома сегодня вечером — вы не обнаружите ничего, или почти ничего, что было бы произведено в этой стране — разве что прищепки», человек в первом ряду прервал оратора репликой, произнесенной с безграничной вежливостью: «Эта куртка сделана в Англии». Наконец, зеленый был единственным кандидатом, который использовал слово «пожалуйста». Это было поразительное новшество. Обычно политики «настаивают», чтобы мы что-нибудь сделали (например, проголосовали за них), а иногда, припертые стенке, «просят» нас что-то сделать (например, проголосовать за них). Но до этого вечера мне никогда не приходилось слышать от политика слово «пожалуйста». Мистер Геймз закончил свою речь так: «Пожалуйста, в первый раз за всю жизнь у вас есть шанс проголосовать за Зеленых», — и был награжден сочувственными аплодисментами.
Либерал-демократ доктор Реде — высокий, интересный гинеколог, с голосом, который без микрофона можно услышать с последнего ряда. Безо всяких сомнений можно было бы доверить ему свою матку, но доверить ему свой голос было более затруднительно. Его заранее составленная десятиминутная речь была внятной, зажигательной и, бесспорно, исполненной самых благих намерений. Но в конечном счете становилось понятно, что проголосовать за либерал-демократов — это все равно что сознательно выбрать вечер театральной самодеятельности, когда у вас уже есть билеты в Уэст - Энд. Чего ему было не занимать, так это политической невинности, на которую искренне ведутся избиратели; хотя было бы ошибкой приписывать невинность либералам в целом. Как двухпартийная на протяжении многих десятилетий власть может сделать обе партии циничными и интриганскими, точно так же длящееся десятилетиями отлучение от власти может равным образом поразить душу плесенью. Партия с небольшим количеством мест в парламенте (не важно, сколько у нее сторонников) не может бесконечно предлагать себя стране как последнюю надежду. И вот доктор Реде истово проповедовал пропорциональное представительство, тепло говорил о КПрПр, про которое одни думали, что это телевизионная компания, а другие — что это недуг нижних конечностей, пока он не объяснил, что это — голосование с указанием кандидатов в порядке предпочтения. Пропорциональное представительство, судя по всему, — последний шанс для страны; и тот факт, что это будет также и последний шанс для либерал-демократов как партии, — всего лишь удачное совпадение. Спад зашел так далеко, утверждал доктор Реде, а кризис в правительстве настолько глубок, что разрешить его можно только «прочными отношениями между двумя партиями», которые, в свою очередь, зависят от более прочного партийного соглашения по избирательной реформе. Довольно бессовестный, надо признать, подход к делу: видите ли, в нашей стране все так плохо, что мы должны — чем скорее, тем лучше — вручить судьбу баланса силы партии, которая не была у власти более семидесяти лет и чей последний эксперимент создания коалиции, пакт Либ-Лаб 1977 года, кончился тем, что их переманеврировала более крупная партия и в результате, слив все что можно, они остались у разбитого корыта.
В какой-то момент доктор Реде, несколько неуклюже пытаясь объяснить пользу политтехнологий, сказал: «Вот у нас тут в зале в первом ряду сидят десять человек. И представьте себе, что эти четверо могут забаллотировать тех шестерых, тогда как под влиянием политтехнологий эти шестеро или семеро в состоянии забаллотировать вон тех троих или четверых». Оливер Летвин не удержался от замечания: «Удивительное дело — на какую встречу ни придешь, обязательно у нас в первом ряду будут сидеть десять человек». Летвин был самым профессиональным политиком из участников шоу, единственным, кто без запинки тараторил о макроэкономике и употреблял все эти гнусные выраженьица вроде «интенсифицировать товарооборот», «сбытпотребкредитование» — что могло сыграть ему на руку, а могло и настроить слушателей против него. Очень живой, находчивый и непохожий на классических тори, он был также и единственным кандидатом на трибуне, которого прерывали из зала каверзными вопросами и замечаниями — чаще просто эмоциональными, но иногда и весьма разумными. Летвин: «Консерваторы верят в передачу власти народу». Первый Бузотер: «Это какому такому народу?» Второй Бузотер: «Ротшильдам». Когда он излагал свои взгляды относительно жилищного строительства, его прервали громкими криками «Картонные коробки!». Но впечатляла и его техника выживания под огнем. Он мог высказаться в лоб: «Что касается жилищного вопроса — и вот тут нам с вами лучше не выносить сор из избы, поскольку то, что я сейчас скажу, скорее всего будет также и политикой Лейбористской партии…» Но в запасе у него был и более действенный метод — ложным финтом спровоцировать публику, чтобы затем поразить противника парфянской стрелой: «Да, мы несем некоторую ответственность за экономический спад». Бузотеры, с Первого по Десятого: «Всю, всю!» После чего Летвин объясняет, насколько далеко, по его мнению, простирается эта ответственность: до 1987 года, когда экономика резко пошла вверх. Лейбористы, меж тем как бы невзначай бросает он, в то время только-только собирались восстанавливать уровень жизни 70-х годов.
Пока выступают остальные, Гленда Джексон сидит как - то уж слишком неподвижно — этой технике релаксации, надо полагать, она выучилась в театре. Не ерзает как жучка на переправе, не карябает в блокнотике перед собой что-за-чепуху-он-там-несет. Когда еще в начале кампании Wall Street Journal задал ей вопрос, почему она не пользуется косметикой, она ответила: «Многие слишком разочаровались бы, если бы не смогли больше сказать, что я выгляжу так, будто одета в лохмотья из Армии Спасения. Мне было бы неловко разочаровать кого-нибудь». Однако сегодня вечером она не одета в вещи от Армии Спасения и выглядит буднично, но изящно и нетривиально — черный жакет, белый воротничок, серая юбка и черные колготки. Ее манера речи так же нетривиальна — нечего и говорить, микрофон здесь излишен: «Не хочу хвастаться, но если меня не могут услышать, то кого же смогут?» Разумеется, ей не задают каверзных вопросов: в британской политике редко подкалывают женщин, а уж звезд тем более. Она также выбирает свои собственные расплывчатые формулировки для дебатов: «У меня нет желания увязнуть в бесконечном обмене подробностями и статистическими выкладками». Она предпочитает заявления следующего характера: «Эти выборы — это история про борьбу за душу нации» (опять же, мы присутствуем при решающем моменте британской истории) и «От двадцать первого столетия нас отделяет всего восемь лет, но иногда в этой стране можно увидеть такое, что можно подумать, будто мы живем в восемнадцатом». Она не скрывает морализаторства своей позиции: «То, что в те времена, когда я была ребенком, рассматривалось как пороки, сейчас считается добродетелями. Алчность больше не алчность, а уверенность в своих силах. Эгоизм больше не эгоизм, а предпринимательский дух». Она за «порядочность, справедливость и правду». А кто ж против? Кто-кто? Понятно кто — тори. «То, что сейчас творится, — неприличие, несправедливость и подлость». Ее позиция отличается внятностью, этичностью и патриотизмом — политический эквивалент славной домашней стряпни без затей.
Но, как подметил Летвин, Гленду Джексон не назовешь «приветливой», и если ее непреклонность и искренняя озабоченность вопросами морали часто вызывают аплодисменты, иногда все же возникают и моменты, когда ей уже не так горячо сочувствуешь. Вот, к примеру, она рассказывает, как впервые выдвинула свою кандидатуру в местную партию и, разумеется, ей задали вопрос: «С какой стати мы должны голосовать за актрису?» Ответ ее был и остается: «Потому что в первую очередь я не актриса, а женщина, а женщины гораздо чаще сталкиваются с реальностью, чем любой мужчина-парламентарий. Мы — врачи, медсестры, кухарки, домохозяйки, дизайнеры… Я в высшей степени горжусь тем, что я женщина». Кроме недальновидного пренебрежения голосами мужчин-дизайнеров, есть в этом безыскусном подходе — голосуй за меня, если тоже гордишься тем, что ты женщина — нечто такое, что похоже на снисходительность. Затем участвующие в прениях переключаются на темы, представляющие серьезный интерес для местных жителей, — как лучше управлять Лондоном и в особенности что делать с пробками и исчерпавшей свой ресурс системой общественного транспорта; по идее здесь Гленда должна воспользоваться своим преимуществом. Тори упразднили Совет Большого Лондона в 1986-м, сочтя его подозрительным рассадником молодых троцкистов, однако большинству лондонцев хотелось бы иметь некий выборный орган, ответственный за всесторонний контроль над городом. План лейбористов, объясняет Гленда, — создать для Большого Лондона новое учреждение. Пока что они еще не успели детально обдумать, как именно будет осуществляться его избрание; все, что они знают, — что он не будет комплектоваться по системе, при которой победитель - получает-все, и в конечном счете этот официальный орган в обязательном порядке наполовину будет состоять из женщин. Что касается борьбы с транспортным хаосом, то предполагается изыскать средства на дополнительное финансирование общественного транспорта, отдавать приоритет «экологически чистым автобусным маршрутам» и всячески пропагандировать лозунг «Давайте выйдем из наших машин и пересядем на автобусы». Сочувственной реакции на это заявление не следует. Лейбористская увлеченность вопросами нравственности моментально омрачается фактором Мы Тут Сами Не Дураки. После десятилетнего самоуправства миссис Тэтчер избиратели вовсе не горят желанием приветствовать какой бы то ни было административный беспредел, пусть даже и с другой стороны. Непременно 50 процентов делегатов женщин, а не, к примеру, гарантированный минимум? Вытащить нас из машин и пересадить на автобусы? Для большинства людей один из признаков того, что они преуспели в жизни, — возможность пользоваться личным автомобилем, а не общественным транспортом, и может статься, что торчать в пробке неосознанно считается современным демократическим правом. Хотя альтернативный план тори касательно министерства транспорта для Лондона воспринимался как предвыборный трюк, личная, не являющаяся политическим манифестом идея Летвина о введении пошлины на автомобили, въезжающие в Лондон, на выручку от которой можно будет финансировать сеть общественного транспорта, была встречена с внимательным почтением. В подходе Гленды подсознательно ощущался душок лейбористского авторитаризма. Это напомнило мне о моем собственном, глубоко нерепрезентативном опросе моей домработницы, в ходе которого выявилось, что, хотя скорее всего кончится тем, что, она проголосует за Гленду Джексон, она называет ее «атаманшей».
В кампании национального масштаба за первые десять дней ничего слишком впечатляющего не происходило — стандартные ритуалы чистки перышек, брачных танцев самцов и демонстраций мускулов, интересных исключительно с точки зрения политической антропологии. Затем — словно нарочно, чтобы подтвердить, что политики сами по себе накалить атмосферу неспособны, — неожиданный и шумный гвалт поднялся из-за четырехминутного предвыборного телеролика. Его снял для лейбористской партии Майк Ньювелл, режиссер «Танца с незнакомцем», и то была, как он сам выразился, «милая сентиментальная чепуховина». Темой ее стало состояние Государственной службы здравоохранения, а главной мыслью — что при тори система была настолько недофинансированной, что пациентов иногда принуждали, вопреки их естественным склонностям, платить за персональное лечение. Как и все хорошие рекламы — в отличие от большинства политических передач, — она рассказывала историю в образах, без закадрового голоса. Две маленькие девочки, обе с одинаковыми заболеваниями — «экссудативный отит», отправляются в одну и ту же переполненную больницу; обеим нужна операция, и матерей ставят в известность — для того чтобы пройти необходимую процедуру по врезу в ухо пластмассовой изолирующей прокладки, им придется выстоять девятимесячную очередь. (Разумеется, в немом ролике невозможно передать такие понятия, как «экссудативный отит» и «изолирующие прокладки»; но через двадцать четыре часа после первого показа большинство жителей страны разговаривали обо всем этом так, будто это были самые обычные вещи.) Одна мать платит, чтобы ее дочь лечили частным образом, другая ждет, пока истекут девять месяцев; один ребенок быстро поправляется, другой продолжает терпеть боль и становится все более замкнутым и агрессивным в школе. Пока второй ребенок страдает, мы видим, как мать первой с готовностью выписывает чек на £200. История заканчивается стоп - кадром: две девочки в двухъярусной кровати, одна на верхней, другая на нижней полке; на картинку наложен слоган: «Их участь в классовом обществе. Наш позор».
Ролик этот был классическим образчиком махрового агитпропа, расчетливо достигающим своей цели с помощью бессовестной игры на наших эмоциях. Перед выборами консерваторы осознавали, что здравоохранение — самое уязвимое их место; Уильям Уолдегрейв, министр здравоохранения, обратился к редакторам общенациональных газет с открытым письмом, подчеркнув, что «эксплуатация отдельных случаев, где ГСЗ якобы не смогла помочь пациенту, является излюбленным методом в избирательной кампании лейбористов». Он далее выразил надежду, что пресса «даст достойный отпор этой новой и безжалостной разновидности предвыборного шантажа на тему здравоохранения», добавив, что «в случае эффективного применения грубых рычагов такого рода произойдет резкое снижение этических норм избирательной кампании». Столь тяжеловесная рекомендация сигнализировала о высокой степени тревожности. Газеты любят впадать в истерику по поводу нарушения этических норм сами по себе, без подсказок из министерства; и в данном случае их интерпретации того, надо им или не надо «дать достойный отпор» лейбористскому ролику, оказались различны. Как в самом деле вы можете «дать отпор», если от вас этого ждут? Можно, например, осудить эксплуатацию детей, пусть даже всего лишь детей-актеров, в политических рекламах — председатель Консервативной партии Крис Паттен, например, назвал ролик «сальным» (в тот момент он еще не видел его, но то было делом десятым). Или можно было оценить повествовательную достоверность рекламы — расследовать частотность «экссудативного отита», среднестатистическое время очереди на операцию, в какой мере такого рода промедление скажется на психическом самочувствии ребенка, стоимость частного лечения — и затем решить, дать отпор этому ролику или нет. Все это, конечно, чересчур педантично, хотя некоторые газеты последовали этим курсом и вроде как в целом подтвердили правдоподобие ролика, за исключением того, что стоимость операции колебалась между £500 и £750 (чек на £200 скорее всего был гонораром одного хирурга), даже улучшив соответственно позиции лейбористов. Но вообще-то газеты не имеют обыкновения действовать подобным образом. Вопрос, которым они задались, реагируя на политический скандал, связанный с вымышленным несовершеннолетним, был до боли тривиальным: «Кто она?» И «она» оказалась (очень быстро благодаря утечке информации) пятилетней Дженнифер Беннет из Фавершема в Кенте, чей отец написал письмо теневому министру здравоохранения Робину Куку, чтобы пожаловаться на проволочки в лечении своей дочери. Но газетчики раскопали, что действительность еще более аморальна, чем телереклама. Потому как если отец Дженнифер был рассерженным колеблющимся избирателем, то жена его была консерватором, а уж ее отец оказался бывшим консервативным мэром Фавишема и другом нынешнего депутата. Хуже того, за неделю с лишним до запуска ролика он отправил в Центральный Совет консервативной партии факс, предупреждая своих соратников о планах лейбористов и не соглашаясь с интерпретацией событий своим зятем.
Война за Ухо Дженнифер, под каковым именем она вскоре прославилась, была главной темой новостей, связанных с выборами, на протяжении нескольких дней. Дженнифер Беннет попала на первые полосы всех газет, включаяThe Times; репортеры прочно окопались перед домом ее семьи; и, словно все это еще недостаточно напоминало «мыльную оперу», ее дедушка умудрился вломиться в помещение во время телеинтервью со своим зятем. Вопрос «Правда ли это?» быстро трансформировался в «Кто она?», а тот, в свою очередь, уступил перед натиском «Кто и о чем проболтался?». Разгласил ли имя девочки пресс-секретарь Киннока? Свело ли ведомство Уолдергрейва хирурга, который проводил операцию, с Daily Express?И был ли случай Дженнифер скорее просто административной ошибкой, как это теперь утверждалось, чем непосредственно результатом недофинансирования? И так далее. Уолдергрейв глупейшим образом сравнил ролик Ньювелла с образчиками продукции предвоенной нацистской пропаганды. Паттен заявил, что ролик продемонстрировал «колоссальный мировоззренческий просчет» со стороны Киннока и поставил под вопрос его «пригодность занимать какую-либо общественную должность». Кук, знамо дело, призвал к отставке Уолдергрейва — на том основании, что тори притащили прессу к «порогу семьи Беннет и причинили им эти душевные страдания».
Либерал-демократы наблюдали за потасовкой с высокого морального табурета. Лейбористы кляли себя за то, что не прощупали семью Беннетт более внимательно с самого начала. Тори вопили, бесновались и швыряли пыль горстями, пытаясь затемнить смысл, изначально заложенный в предвыборный ролик. Но их обиженное тявканье продемонстрировало, насколько уязвимыми они себя чувствовали. Британцы гордятся своей государственной службой здравоохранения и, если им кажется, что с ней творится что-то неладное, реагируют на это так, будто это их личное дело. Никто не взялся бы утверждать, что при лейбористах очереди на операции будут упразднены, а неоднозначные в политическом смысле случаи никогда более не возникнут. Но ролик Ньювелла и разразившаяся из-за него Война за Ухо Дженнифер удачным образом сфокусировали общественный интерес на одном фундаментальном вопросе. При том, что лечение двух пациентов, страдающих от идентичных недугов, при существующей системе здравоохранения может происходить неодинаковыми темпами и что решающим фактором в этом темпе является банковский счет пациента, является ли эта дифференциация признаком, как утверждали бы тори, того, что, с философской точки зрения, гражданин обладает приветствуемой свободой выбора, касающейся лечения, как и во многих других сферах жизни при свободолюбивых консерваторах, или — как заявляет Лейбористская партия — это всего лишь вопиющее доказательство двухъярусности классовой системы, в которой первоочередность лечения мотивируется не медицинскими, но финансовыми факторами? И какая партия в большей степени выступает за то, что так все и должно быть? Британцы в целом без особого одобрения смотрят на то, что в политику вовлекаются этические принципы, но когда заместитель лидера лейбористов Рой Хаттерсли объявил всю эту историю «имеющей отношение к вопросам морали», а Нил Киннок заголосил «грех, грех», они стояли на самой что ни на есть твердой политической почве.
За неделю до даты выборов я вместе с моей приятельницей и соседкой Лизанн — политологом и решительной сторонницей лейбористов — отправился агитировать. Приколов себе на лацканы красно-желтые значки с Глендой Джексон, мы устремились в сторону близлежащей Четвинд-роуд — узкой холмистой улицы, с верхней точки которой открывается вид на Хампстед Хит (или по крайней мере на крупную государственную больницу поблизости). Изначально предполагалось, что Четвинд-роуд станет милой улочкой, пленяющей взор изяществом своих террас, однако ж после того как автомобилисты открыли ее в качестве одного из немногих сквозных, восточно-западных, маршрутов в этой части города, она превратилась в забитую объездную трассу. До известного момента машины проносились здесь на максимальной скорости, пока пару лет назад Муниципальный совет Камдена не додумался оборудовать дорогу «лежачими полицейскими». В арго планировщиков это именуется «мерой, направленной на успокоение транспортного потока»; но, понятное дело, точно так же она действует транспортному потоку и на нервы, поскольку между асфальтовыми гребнями водители выжимают педаль газа до упора, а затем, в последнюю секунду, со всей дури вдаряют по тормозам, чтобы не оставить на проезжей части подвеску.
Когда мы с Лизанн нырнули в облако выхлопного газа, мне припомнилось замечание Оливера Летвина относительно предвыборной агитации. Он утверждает, что может определить, голосуют здесь за тори или за лейбористов, уже по тому, как выглядит дом. «Тори можно отличить по аккуратно подстриженной живой изгороди, горшочкам с геранью, аккуратно выметенному крыльцу». К габаритам это не имеет никакого отношения — уж конечно, если дом большой, но снаружи смотрится неопрятно, его обитатели ни за что на свете не окажутся тори — равно как и к архитектурным достоинствам или стоимости объекта недвижимости. Только к опрятности. (Летвиновское правило палисадника, между прочим, применимо, по его словам, только к Югу Англии. На Севере у всех все выглядит опрятнее, независимо от политических убеждений хозяев.)
На Четвинд-роуд около 120 домов, в некоторых проживают сами владельцы, многие поделены на квартиры. Цель агитации — не (как я воображал, выйдя на свое собственное крыльцо к Гленде) обращать людей в свою веру или втягивать их в дискуссии о внешней политике, бог весть куда могущие завести, но просто идентифицировать своих сторонников. Распечатка избирательного реестра дает вам список всех зарегистрированных избирателей. Довольно быстро начинаешь осознавать, что список этот не соответствует тем людям, которые на самом деле проживают на этой улице.
«А я вот из Гонконга только что, — отвечает первый мужчина, об избирательных намерениях которого мы осведомляемся, — и у меня дел невпроворот — труба зовет, пора уже обратно». Пожилая женщина открывает дверь, вглядывается в наши красно-желтые значки на лацканах и без единого слова затворяет дверь. «Не наша», — отваживается предположить Лизанн, внося в свою распечатку соответствующую отметку: «Т» — тори, «Д» — либерал-демократ, «Л» — лейборист», «П» — потенциальный лейборист, «С» — для тех, кто съехал или умер. В демографическом отношении наш район — ни дать ни взять сущий винегрет: тут попадаются имена греческие и ирландские, итальянские и индийские, есть даже одна девушка, неизвестное имя которой оказывается маорийским. Летвиновский палисадниковый тест в общем и целом более-менее срабатывает: на этой зачумленной транспортом, загазованной улице, где автомобили запаркованы на тротуаре как бог надушу положит, зоны аккуратности бросаются в глаза — и часто украшены опрятной летвиновской рекламкой. Но в основном плакаты красно-желтые; мы проставляем в своих распечатках «Л» и переходим к следующему дому, не останавливаясь для переговоров. Изрядное количество избирателей с подозрением относятся к идее распахнуть свои двери в меркнущем свете апрельского вечера; кое-кто сидит тише воды ниже травы, другие открывают окна на верхнем этаже. В наши дни искусство поддерживать разговор через домофон — первейший талант уличного агитатора. «Либерал-демократ я», — рявкает очередная металлическая коробка в ответ на наш звонок.
«Послушайте-ка, тут вот какая штука, — орет Лизанн в ответ, — у нас в Ричмонде есть хорошие друзья, лейбористы, так вот они стиснут свои маленькие зубки и проголосуют за либерал-демократов, чтобы отбрить тори — так а почему бы вам не оказать ответную услугу?»
«Подумаем», — хрипит коробка.
«Нам ведь ни к чему мистер Летвин, а? С какой стати нам сдался человек, который придумал избирательный налог?» Лиззи исступленно буравит коробку глазами.
«Может статься, в этом и есть толк», — довольно малодушно отвечает коробка. Кто это — «П» или просто вежливый «Д»? Кто его знает. На одном доме странным образом соседствуют плакаты лейбористов и тори: и только подойдя поближе, мы видим, что юношеские черты Оливера Летвина обезображены карикатурными тараканьими усами, а его череп пронзен огромной стрелой: мы ставим «Л» и идем дальше. Индиец, отец семейства, окна без наклеек, бормочет: «За лейбористов, за лейбористов, все четверо», и Лиззи триумфально вписывает четыре «Л». Я как-то менее уверен; слишком уж быстро он ответил, да и палисадник у него подозрительно аккуратный.
Мы начинаем с другой, нижней, стороны улицы. «Пока не определился», — отвечает джентльмен в тапочках, халате и пенсне. «Но, похоже, не наш человек» — тихо комментирует Лизанн, когда дверь закрывается. Затем нам попадается «Я приму решение вдень голосования» и «Я либерал-демократ, но проголосую за Гленду Джексон, если только не станет понятно, что она проходит чересчур легко, в каковом случае я проголосую за либерал-демократов», и еще раз «Я приму решение в день выборов». (Что с этими людьми? Тори тринадцать лет у власти — и они все еще не определились, устраивает их это или нет?) Согласно нашей распечатке, несколько избирателей проживают над автоматической прачечной, но, если это в самом деле так, подниматься туда им приходится по веревочной лестнице. Здоровенный уроженец Карибских островов делает нам из окна верхнего этажа ободряющие знаки, а затем орет: «Только я избирательный налог не заплатил». «Да это все равно! — орем мы в ответ. — Это разные вещи!» Большинство бесед проходят в дружественной атмосфере. «За вас я не буду голосовать, — говорит молодой человек, — но в любом случае я в Ислингтоне голосую». «Ну и пожалуйста», — ворчит Лиззи, пока мы уходим. — От этого все равно никакого проку». Нас дружелюбно приветствует пара агитаторов тори с синими эмблемами, а затем мы подвергаемся нападению. «Тори, тори, тори, мы всех победим», — кричат три девочки - школьницы, по счастью, не достигшие избирательного возраста.
В последнем уже почти доме на улице мы впервые сталкиваемся с несомненным случаем измененного избирательного намерения. «Я всегда голосую за тори, но в этот раз, может статься, проголосую за лейбористов, — говорит молодая женщина. — В чем состоит позиция вашей партии на кровавый спорт?»[83]
Лизанн превосходно справляется с этим вопросом. «Одним из принципиальных пунктов нашей программы по запрещению жестокости в отношении диких млекопитающих, — шпарит она наизусть прямо из манифеста, является свободное голосование в Палате общин по предложению запретить охоту на живую добычу с собаками».
«Ну а ваш-то кандидат что думает по этому поводу? Как она проголосует?»
«Думаю, в смысле кровавого спорта на Гленду можно положиться целиком и полностью», — отвечает Лиззи, не моргнув глазом.
В целом она удовлетворена нашим агитационным рейдом; одну, считай, наверняка настроили голосовать за лейбористов, второго — может быть, плюс еще тот тип из домофона, который, не исключено, отдаст свой тактический голос как зуб за зуб какому-то неведомому ричмондцу. Недурно для одного вечера. Что лично на меня произвело наибольшее впечатление, так это количество людей, проживающих на Четвинд - роуд, но отсутствующих в избирательном списке. В одном доме почти наверняка никого не было, но в нескольких других, с кучей людей, не оказалось ни одного жителя с правом голосования. Вот они, эти пропащие пять тысяч душ. Кто - то, понятное дело, просто временно проживает в этом районе или в любом случае равнодушен к политике, но что если, к примеру, четверть из них была естественными сторонниками лейбористов с низким доходом, которые не стали регистрироваться, стремясь укрыться от уплаты избирательного налога? Разрушит ли их красноречивое молчание планы Гленды и подольет ли воды на мельницу Летвина?
В последнюю неделю избирательной кампании, к всеобщему удивлению, материализовалось форменное яблоко раздора — вопрос, по которому у всех трех главных партий оказалось различное мнение: реформа избирательной системы и в особенности пункт, касающийся пропорционального представительства. Когда Падди Эшдаун впервые попытался поставить вопрос о ПП ребром, Джон Мэйджор язвительно расшифровал эту аббревиатуру как «Плутовство Падди». Но не без помощи влиятельной группы «Хартия 88»[84], а еще в большей степени опираясь на результаты опросов общественного мнения, которые по-прежнему уверенно указывали на парламент, в котором гарантированно учитывается мнение меньшинства, Эшдаун добился, чтобы вопрос о ПП начал широко обсуждаться. Как, вопрошал он по два раза на дню, собираются выходить из положения две другие главные партии, когда после 9 апреля парламент войдет в клинч? А дальше направо и налево он твердил о том, к чему клонят либ-демы: стабильность на полный срок, пятилетнее партнерство с ПП в качестве цены вопроса.
Несмотря на сомнительную логику (чего уж такого стабильного может быть в коалиционном правительстве?), свойственные мистеру Эшдауну нахрапистость и напористость при постановке капитальных вопросов из слабой позиции втянули другие партии в спор. Позицию консерваторов без какой-либо двусмысленности объяснил премьер-министр: мы не верим в ПП, при тори никакого ПП не будет, нынешняя система работает превосходно, спасибо большое и всех благ. Эрго, делал вывод избиратель, тори не смогут договориться с либералами, пока Эшдаун полностью не отступится от своей идеи. Ну а как насчет лейбористской партии, про которую ходят толки, будто она станет крупнейшей фракцией в новом парламенте, даже если и не добьется абсолютного большинства? В любом случае лейбористы были для либ-демов более естественными союзниками. Официальный лейбористский ответ, озвученный Глендой Джексон в Сент-Эндрюз, Фрогнал, был таков: «Что ж, парламенту, в котором гарантированно учитывается мнение меньшинства, не бывать». Маловразумительность лейбористской позиции была связана с тем, что никто не мог сказать, в чем состоит позиция партии касательно ГШ, потому как они сами для себя еще это не решили. Руководство потребовало представить доклад по данному вопросу еще два с половиной года назад, но все никак не могло добиться результатов. Отдельные лейбористские кандидаты вроде Гленды Джексон были скорее за ПП; некоторые были против; Нил Киннок, когда его приперли к стенке, сознался, что не так уж просто было бы сказать, на какой именно позиции он находится по этому вопросу, при этом акцентировав, что его мнение, разумеется, совпадает с мнением партии, которая всегда открыта для обсуждения новых идей. Циничная или политически реалистичная интерпретация всего этого состояла в том, что тори были против ПП, потому что оно означало бы конец их возможности формировать правительство большинства при меньшинстве голосов, а лейбористы, в общем-то надеясь на этот раз самим провернуть тот же трюк, в случае провала могли сохранить репутацию политиков твердых принципов. История с «Плутовством Падди» выставляла тори людьми, враждебными новому конституционному мышлению, лейбористов — в лучшем случае тряпками, если не изворотливыми мошенниками, тогда как либерал-демократы оказывались дальновидными, прагматичными и преданными справедливости избирательного процесса. Так же, никак не меньше, чем прочие партии, они были преданы своим собственным интересам — постоянно входящий в клинч парламент, постоянный фактор третьей партии — и постоянное место работы для все более похожего на государственного мужа Падди Эшдауна.
Последние предзнаменования были добрыми для лейбористов. Financial Times поставила на них; в Аскоте за день до Дня Выборов лошадь по кличке Мистер Мэйджор была снята с забега — обнаружилось, что она «с изъяном»; наконец, когда в четверг утром, 9 апреля, забрезжил рассвет, выяснилось, что почти во всем королевстве день обещает быть ясным и солнечным. Безоблачное небо было скорее неутешительной новостью для тори, которым дождь якобы сулит преимущество вплоть до 1 процента: считается, что тори едут к избирательным урнам, а сторонники лейбористов добираются пешком. С другой стороны, консерваторы призывали друг друга «крепиться», напоминая о факторе «позднего всплеска тори». Как и во все моменты уныния на протяжении предыдущих четырех недель, тори окунались в разговоры о том, что Джон Мэйджор (в отличие от своего тезки-холстомера) «долго запрягает, но быстро едет». Как долго ему пришлось добиваться своего на выборах лидера партии, как не сразу ему удалось вырвать победу на Маастрихтском саммите, вы только вспомните! Другое дело — были ли те знаки действительно утешительными: в гонке за лидерство он не смог добиться абсолютного большинства, а в Маастрихте всего-навсего отстоял право своей страны находиться — по некоторым вопросам — в единоличном меньшинстве.
Guardian, предположившая, что если у избирателей до сегодняшнего дня не нашлось достаточно веских причин, чтобы прийти к тому или иному решению, то почему было не предоставить им также и пару-тройку причин несерьезных, агитировала за кандидатов в колеблющихся избирательных округах с помощью их любимых книг, фильмов и музыки. Гленда Джексон назвала «Доводы рассудка» Джейн Остин, «Дети райка» [85] и «Симфонию псалмов» Стравинского; ее соперник консерватор выбрал «Войну и мир», «Доктора Живаго» и Четвертую Симфонию Малера; либерал-демократ внес в свой список «Больше умирают от разбитого сердца» Беллоу, фильм «Сталкер» и скрипичный концерт Сибелиуса. Некоторая поддержка из The Times явилась в другой форме — а именно в форме написанного ко Дню Выборов стихотворения поэта-лауреата Теда Хьюза. Разумеется, для любого официального преподношения «лауреата к настоящему времени стало традицией быть совсем уж ниже плинтуса, и в этом смысле Хьюз безусловно оказался на высоте со своими фривольными виршами о воздействии ядохимикатов на количество сперматозоидов у западных самцов. Субъекты, отправляющиеся к избирательным урнам, могли впасть в меланхолию, уяснив из слов Лауреата, что по сравнению со старыми добрыми деньками количество золотых монет в их «мешках мужественности» поубавилось вдвое, и погрузиться в совсем уж в безнадежный скептицизм, поразмыслив о потенциальной эффективности хьюзовского гонадного воззвания к вновь избранному премьер-министру.
Вам бы и в голову не пришло, что у британских самцов могут быть хоть какие-то проблемы со спермой, если бы вы взялись судить об этом, наблюдая за финальной стадией предвыборной гонки. Трое партийных лидеров в тестостероновой пене носились наперегонки — запрыгивали в вертолеты, выскакивали из автомобилей, всем своим видом призывая к твердости, силе, решительности и мужеству. Все, однако ж, опросы общественного мнения неизменно заводили в глухой тупик; та же история случилась и с Опросом Опросов, не менее достоверным источником мудрости, чем Царь Царей; то же произошло и с опросами уже проголосовавших. Однако когда в четверг, 9 апреля, около 11 вечера, поступили первые настоящие результаты, компьютерные прогнозы стали клониться к тому — в противоположность всей предшествующей мудрости аналитиков и опыту псефологов[86], - что, как ни странно, у тори возникает реальный шанс сформировать в новом парламенте крупнейшую фракцию. Медийная кодла угнездилась на балконе прессы в Кэмденском центре и, боясь пропустить заявление Гленды, беспрестанно короткими перебежками устремлялась к еле живому телевизору в Палате совета, чтобы в очередной раз схватиться за голову — до чего ж непостижимы были результаты голосования. Чем дальше мы наблюдали, тем более странным все это казалось. Во - первых, колебания были чрезвычайно резкими — то лейбористы выигрывали с преимуществом в 7 или 8, а затем вдруг проигрывали 1 или 2 процента консерваторам. Как это так? Было ли это связано с тактическим голосованием? Компьютер, утверждавший, что в состоянии интерпретировать любой факт, на тот момент предполагал, что тори могут даже финишировать с абсолютным большинством. Либералы захватили пару бастионов тори в юго-западных графствах, а затем принялись терять свои собственные округа, с боем добытые на недавних дополнительных выборах. Тори, похоже, шли много лучше, чем ожидалось, в Шотландии; лейбористские кандидаты-женщины показывали зачетные результаты, а черные мужчины-тори проваливались. Председатель партии Тори Крис Паттен потерял свое место в «колеблющемся» Бате; консерваторы-патриархи оплакивали его языком классической трагедии.
Пока продолжалась вся эта катавасия, результаты Гленды (мы именно так все это стали воспринимать) все откладывались и откладывались, сначала с 1.30 ночи до 1.50, потом до 2.20, потом до 2.50, и вот уже заправленные кофеином остатки прессы начали дергаться насчет дедлайнов. Тем временем, по мере увеличения количества обработанных результатов, преимущество тори продолжало расти: один, два, девять — пока, к трем часам, оно не достигло двузначных чисел. Хампстед и Хайгейт, двадцать четвертый в списке главных лейбористских колеблющихся округов, на тот момент представлял исключительно интерес местного характера; он не мог сдержать безжалостное наступление тори. В здании царила атмосфера несколько подыссякшего возбуждения, и тут в 3.15 уполномоченный по выборам наконец вывел восьмерых кандидатов на сцену, чтобы объявить результаты. Они выстроились в шеренгу перед большим черным занавесом, единственное украшение — громадная, словно позаимствованная в бюро ритуальных услуг ваза с белыми цветами: лилиями, гвоздиками и хризантемами. Гленда Джексон была одета так же, как и в Сент-Эндрю, Фрогнал, плюс веточка красной розы на левом лацкане. Капитан Ризз щеголял в красно-желтом цилиндре, красной, расшитой аксельбантами венгерке с длинными полами и в темных очках. Называя имена кандидатов в алфавитном порядке, уполномоченный по выборам огласил результаты подсчета голосов. Партия Зеленых получила 594, Ассоциация Избирателей Радужного Ковчега — 44, похоронив для Хампстеда перспективу обзавестись собственной валютой. Гленда Мей Джексон получила 19 193 голоса, Оливер Летвин семнадцать тысяч… Более точная цифра (753, если уж на то пошло) была заглушена диким ревом, и в этом момент Гленда выступила вперед и сделала любопытный жест: она вскинула руку, без мужской, впрочем, агрессивности, и прижала пальцы к ладони так, чтобы это не выглядело кулаком. Что-то вроде умеренно-левого триумфального приветствия, надо полагать.
Затем объявили прочие результаты. Либерал-демократ получил 4765 — падение почти на 50 процентов, и доказательство, что идея тактического голосования не пошла ему впрок. Капитан Ризз набрал всего 33 голоса, а Чарльз «Шалопай» Уилсон, имя которого было встречено из зала радостным воплем «Давай, Шалопай!», получил всего 44. Серьезный тройной раскол в Радужной Партии (которая в 1987 году насчитала 137 сторонников) вывел представителя Партии Законов Природы, человека в откровенно аполитичном белом костюме, на пятую позицию, с 86 голосами. Кандидаты произнесли короткие речи. Гленда Джексон сказала: «Никогда еще в лейбористской партии не нуждались так, как сейчас». Оливер Летвин утешил своих сторонников традиционным замечанием: «Это место лейбористы получили взаймы — надо полагать, не слишком надолго»; но prima facie[87] цифры особого энтузиазма не внушали. Если обычно Хампстед и Хайгейт колеблется примерно на уровне в половину среднего по стране, то Гленда Джексон добилась вчетверо больше того, что ожидалось. Кандидат Зеленых, произнеся свою речь, вручил новоиспеченному члену парламента бутылку шампанского, втом смысле, что ей следует быть шампанским социалистом; тут он прозевал напрашивавшуюся шутку, не попросив ее переработать бутылку и использовать ее повторно. Затем кандидаты стали расходиться, и тут мы увидели — маленькая реализация метафоры — Гленду Джексон, покидающую рампу и вступающую в политическую жизнь.
К обеду в пятницу, даже и при том, что кое-какие результаты по Ольстеру[88] оставались еще необъявленными, джон - мэйджоровское большинство выросло до сравнительно недурных — а если вспомнить все прогнозы, так и до неправдоподобно огромных — размеров: двадцати одного. На самом деле еще больше, учитывая вялый интерес Ольстерских юнионистов[89] к лондонской политике, так что мистеру Мэйджору не придется излишне тревожиться, когда парламентарии-заднескамеечники застревают в пробках по дороге к голосованию или принимаются жаловаться на боли в груди. Премьер-министр сможет безмятежно пережить несколько потерь на дополнительных выборах и властвовать без особой угрозы со стороны парламента до пяти лет. И даже угроза Эндрю Ллойда Уэббера уехать из страны в случае победы лейбористов не убедила достаточное количество людей проголосовать за Нила Киннока.
Лейбористские оптимисты указывали на то, что им нужно было пошатнуть пропорции 1945 года, чтобы низложить тори, и что уменьшение консервативного большинства со 101 до 21 — это колоссальное достижение. Лейбористы почти вскарабкались на гору; еще самую малость, последний рывок — и они наверняка окажутся на вершине. Однако всем этим утешительным доводам не хватает убедительности. Помимо всего прочего, в следующий раз гора вырастет еще выше. К следующим всеобщим выборам будут проведены в жизнь рекомендации Комиссии по разметке округов, согласно которым размер и форма многих избирательных округов будут подвергнуты корректировке. Результатом эти изменений, как принято считать, станет переход в руки к тори от пятнадцати до двадцати дополнительных мест без каких-либо усилий с их стороны.
Так что положение, в котором оказались лейбористы, весьма безотрадно. При том, что партия потратила уже восемь лет на внутреннюю реорганизацию под руководством Нила Киннока — запретив слово «социализм», изгнав левых экстремистов, приняв свободный рынок и принцип ядерного сдерживания, ослабив явные связи с профсоюзами; при том, что партийное руководство только что на ушах не стоит, лишь бы приманить потенциального избирателя, запуганного предыдущими лейбористскими идеями; при том, что, разряженные словно банкиры и настроенные проевропейски, они рекламируют себя как более симпатичную, более чувствительную к социальным проблемам версию тори; при том, что они провели превосходную кампанию, хорошо организованную и получившую хорошую прессу; при том, что выборы наступили для них в правильное время, на самой низкой точке рецессии, а партия тори — это сплошные старые хрычи и мракобесы, которых, кажется, только ткни, и из них песок посыплется; при том, что все опросы и все аналитики сходились на том, что у лейбористов наконец-то появится реальная власть; и при том, что в результате, несмотря на прогресс по количеству мест, лейбористы завоевывают всего 35 процентов избирателей, а положение консерваторов с их 43 процентами столь же прочно, как пять лет назад, — в этом случае возникает вопрос: а не стала ли лейбористская партия невыбираемой? Или по крайней мере невыбираемой при нынешней системе. Может быть, переметнуться на Плутовство Падди — единственно верное решение? После чего мы утыкаемся носом во вторую горькую правду: чтобы изменить избирательную систему на новую, которая подходит тебе лучше, сначала нужно прийти к власти при старой системе. То есть то самое, на что лейбористы, похоже, неспособны.
Что изменилось? Лейбористская партия похожа на воздыхателя, который, отвергнутый девушкой за неухоженный вид и излишнее прекраснодушие, ретируется, обзаводится аккуратной прической, новым костюмом, приличной работой, ипотечным кредитом и мобильным телефоном, после чего возвращается — только затем, чтобы его снова отвергли в пользу какого-то другого человека с прической, костюмом, работой, закладной и мобильным телефоном. Лучше тот черт — или человек в костюме, — которого ты знаешь. Мечась в поисках объяснений, мистер Киннок принялся жаловаться на нападки желтой прессы на лейбористов. Но таблоиды всегда нападают на лейбористов. Другие указывали на «фактор Киннока» — имелась в виду его излишне растяжимая принципиальность в сочетании с предубеждением против него как валлийца. Но британцы не вменяют в вину способность изменить свою точку зрения, свои принципы, даже свою политическую партию тому, кто в самом деле стремится к власти. И при том, что среди англичан действительно бытует незначительное антиваллийское предубеждение и что не может быть большего контраста, чем между забиякой Кинноком и премьер - министром с его покрытой вечной мерзлотой верхней губой, это объяснение уж абсолютно точно из тех, что возникают, когда ничего другого больше не остается.
Более вероятно то, что сами британцы — или существенный для избирательного процесса их процент — изменились. Исследования, касающиеся социальной позиции, позволяют понять, что в результате тэтчеровских лет те надежды и чаяния, что люди возлагают на общество, не изменились как - то уж слишком радикально. Что изменилось — так это поведение людей. Во-первых, они явно начали лгать на опросах общественного мнения, что, не исключено, является с их стороны признаком новой политической зрелости и может, чем черт не шутит, привести к здоровой девальвации института опросов и потенциальному отказу от него. (Разумеется, раз они лгут тем, кто спрашивает их о политике, равным образом они могут солгать и тем, кто спрашивает их об общественной позиции.) Также и в прочих отношениях существенная часть электората переменилась под воздействием тэтчеризма. Пока я ожидал результатов Гленды в откровенно нестимулирующей атмосфере Палаты камденского совета — алкоголь не дозволяется, курение запрещено, кофейный автомат иссяк — и пока перспективы Джона Мэйджора росли с каждой минутой, один человек из телегруппы с некоторой неуверенностью в голосе сказал мне: «А я вот дал указание своему банковскому менеджеру прикупить мне акций ВТ на Ј900, если тори выиграют». Он беспокоился из-за того, что в канун Дня Выборов Сити в последнюю минуту почуял возможный взлет тори, и цены на акции пойдут вверх; и даже при этом акции British Telecom, приватизированного преемника одного из департаментов в государственном Управлении почт, будут, по его расчетам, стоящим приобретением. Лет пятнадцать — двадцать назад человек из техперсонала Би-би-си, отдающий своему банковскому менеджеру указание увеличить его долю в ВТ, показался бы неестественной свифтовской выдумкой. Хотите вы этого или нет, сейчас — вот он, пожалуйста. Оливер Летвин написал книгу, на обложку которой вынесены слова «Приватизируямир»', согласно пресловутому замечанию миссис Тэтчер, «Нет такого понятия, как общество» (в ее мировоззрении существовали только отдельные индивидуумы и семьи). Изменения в британской политической реальности не столь абсолютны, как подразумевают обе фразы, но сдвиг определенно произошел — и результатом этого сдвига будет семнадцати - или восемнадцатилетнее непрерывное правление консерваторов — именно столько пройдет лет, когда истечет срок начинающейся сейчас службы мистера Мэйджора. Столь долго длящаяся власть одной партии делает Британию, в зависимости от вашего взгляда, либо стабильной и экономически реалистичной страной предприимчивости и индивидуализма, а нет — так «Японией без процветания».
В следующий после поражения понедельник Нил Киннок ушел в отставку с поста лидера лейбористской партии. За восемь дней до этого он выступал на последней перед выборами крупной лондонской конференции, где собрались правоверные знаменитости — комедиограф Бен Элтон сатирически окрестил их «Кривляки в поддержку лейбористов». Перед тем как начать свой спич, Киннок извлек из кармана шекспировский Сонет № 29, который, по его словам, он имеет обыкновение носить с собой. То был выбор странный и многозначительный:
Когда, гонимый злом, Фортуной и друзьями, О плакиваю я несчастие свое, Стараюсь твердь смягчить напрасными мольбами И проклинаю все — себя и бытие. [90]Отчаявшийся поэт размышляет о том, кого он любит, так же, как мистер Киннок, в патетическом последнем прости, должен был отдать дань восхищения своей жене Гленис: его не следовало жалеть, потому что у него было изрядно фортуны в личной жизни; страна — вот кого следовало бы проклинать. Сонет кончается так:
Затем, что раз в любви явившись богачом, Не поменяюсь, друг, я местом с королем, —что более-менее в точности соответствовало тому, чем он занимался в течение последних восьми лет на посту лидера лейбористов.
Когда Оливера Летвина спросили о том, что произошло в Хампстеде и Хайгейте, он ответил: «Элементарно. Либералы потерпели крах, и большая часть из них ушла к лейбористам». Почему? «Не знаю». Он по-прежнему не расценивает голосование лично за Гленду Джексон как серьезный фактор; скорее, по его мнению, мог сработать «незначительный антилетвиновский фактор» — из-за его ассоциации с избирательным налогом; но результат в целом «преимущественно имел отношение к большим национальным вопросам». Либерал - демократы голосовали, расчитывая «вышвырнуть правительство», и тогда как его собственные избиратели сделали все что нужно, тактическое присоединение либ-демов к лейбористам перечеркнуло его шансы. В отличие от тех из нас, кто маялся до 3.15 утра, Летвин знал, что проиграл, «как только вскрыли избирательные урны»: не потому, что сосчитал свои голоса или голоса Гленды Джексон, а из-за того, что крестики напротив имени Доктора Реде попадались крайне редко. Не факт, что это может как-то утешить лейбористов, но Летвин назвал «абсурдными» разговоры о долговременной невыбираемости этой партии — просто потому, что политика — дело чрезвычайно непостоянное и рискованное. Когда в конце концов его спросили о победительнице, он допустил, что, очень может быть, она станет хорошим членом парламента от своего избирательного округа. «Единственная опасность — ей может надоесть. Она же играла на большой сцене, и, может статься, Парламент покажется ей скучным и мелкотравчатым».
Да уж, сцена у нее в самом деле была большая. Помимо всего прочего, вряд ли в какой-нибудь из двух палат Парламента сыщется кто-либо еще, способный вдохновить целое произведение латиноамериканской литературы. Хулио Кортасар в рассказе «Мы Так Любим Гленду» описывает группу синефилов, которые так обожают актрису, что не в состоянии примириться с тем обстоятельством, что некоторые из ее фильмов не абсолютно совершенны. Члены клуба скупают копии не достойных ее фильмов и, кое-что повырезав там, тайно добавив сям, делают их безукоризненными — исправляя ошибки неумелых режиссеров. Когда Гленда объявляет, что прекращает сниматься, их счастью нет предела: ее ceuvre [91] совершенно, а их любовь безупречна. Пока через год не наступает тот день, когда актриса объявляет о своем решении вернуться на экран. Фанаты рвут на себе волосы. Они не могут начинать всю работу сначала и поэтому приходят к радикальному решению: чтобы защитить и ceuvre Гленды, и свою любовь к ней, они должны лишить ее жизни, чтобы никаких новых фильмов больше не было…
Если такая группа фанатов существует, то они несомненно будут довольны итогами выборов 9 апреля в Хамстед и Хайгейт. Карательная акция, которая должна застопорить кинокарьеру Гленды Джексон, была выполнена за них 19 193 избирателями Северного Лондона.
Май 1992
Изменения, связанные с рекомендациями Комиссии по разметке округов, оказались не столь пагубными для перспектив лейбористов, как предсказывалось. Майк Ньювелл продолжил заниматься своим ремеслом и снял «Четыре свадьбы и одни похороны».
7. Пробка в Букингемском дворце
Однажды, пару лет назад, я ехал на автомобиле из Лондона по трассе М4, в западном направлении. Никого не обгоняя, я держался в среднем ряду и превышал скорость максимум миль на десять, когда в моем правом зеркале вспыхнули дальним светом две фары. Через пару секунд до меня дошло, что это полицейские на мотоциклах. Я уже принялся было репетировать тираду о том, как несправедливо выдергивать из потока случайную машину, но тут они проревели себе мимо, начисто меня проигнорировав. Гораздо больше, чем моя скромная персона, их занимала расчистка крайнего правого ряда для автомобиля, который они эскортировали. Через некоторое время возник и он — стремительный, массивный, несущийся по шоссе со скоростью миль в 90 или 100: большой черный лимузин с королевским флажком на капоте. Когда нас миновал арьергард, мы с моим спутником принялись гадать, кто бы мог сидеть в этой колымаге и с какой стати им приспичило нестись как на пожар? Королева опаздывает на парадный обед? Принцесса Анна на кормежку своих лошадей? Королева-мать на джин-тоник? Было и еще несколько версий. Так или иначе, но эта мимолетная встреча напомнила мне об одном из obiter dicta [92] принца Филиппа: в одном интервью он заметил, что королевская семья «потеряет чувство собственного достоинства», если ее члены будут торчать в уличных пробках, словно обычные граждане.
На протяжении последних лет королевская семья лишилась изрядного количества своего достоинства, и виной тому были не мотоциклисты из эскорта. Последние откровения — или голословные утверждения, или грязные сплетни — о браке принца и принцессы Уэльских могут вызывать недоверие, гнев, жалость и schadenfreude [93], но о безоблачном голубом небе там говорить явно не приходится. Большинство последних отечественных коммюнике, касающихся Дома Виндзоров, были посвящены их матримониальным злоключениям. Существует одна история, апокрифическая скорее всего, про то, как некая британская матрона, оказавшаяся на спектакле с Сарой Бернар в роли Клеопатры, замечает: «Надо же, до чего все это непохоже на семейную жизнь нашей дорогой королевы». До недавних пор это замечание вполне имело право на существование и, хотя бы и в шутку, было применимо к пусть осточертевшему, навязшему в зубах, но чопорному и внешне благопристойному Дому Виндзоров. А вот теперь уж нет. В современной Британии для матери четверых детей видеть, как один из их браков распадается, — более-менее статистическая норма; два выглядят как несомненное невезение; три наводят на мысль о том, что в самой семье что-то по-настоящему неладно. Когда эта женщина по совместительству является королевой Англии, у широкой публики возникает масса дополнительных вопросов.
В том обстоятельстве, что именно принц Чарльз стал жертвой супружеских неурядиц, есть особенно горькая ирония. Британская монархия, которая на протяжении столетий без перебоев поставляла на трон мерзавцев, прелюбодеев и умалишенных и которая подвергалась осмеянию и критике, вплоть до вынесения обвинительного приговора — цареубийства 1649 года, в течение последних пятидесяти лет наслаждалась замечательно покойной и безмятежной фазой своего существования. Даже и самые оголтелые монархисты не оспаривают, что одним из факторов этого благополучия было генетическое везение. Тут рассуждают обычно следующим образом. Чрезвычайно удачно мы избавились от капризного и черт знает что могущего натворить Эдуарда VIII с его иностранкой-авантюристкой миссис Симпсон и выменяли на него солидного, увлекающегося коллекционированием почтовых марок Георга VI. Чрезвычайно удачно, что его старшей дочерью оказалась преисполненная сознания долга Елизавета, и что именно она досталась нам в качестве Королевы, а не ветреная Маргарет, которая втрескалась в разведенного, постоянно смолила пахитоску, да еще вокруг нее вечно ошивалась всякая богемная шушера. Чрезвычайно удачно, наконец, что престол собирается унаследовать Чарльз, человек положительный и ответственно подходящий к своему происхождению, а не своевольная Анна, не шаловливый Эндрю или не Эдуард, который так, похоже, на всю жизнь холостяком и останется. Да, и, кроме всего прочего, нам достался не только Чарльз, у нас есть еще Принцесса Ди, самая популярная женщина в стране. Какие такие напасти должны на нас обрушиться, чтобы хоть кто-нибудь заикнулся насчет того, чтобы прикрыть лавочку?
Главные утверждения в «Диане: Правдивой истории» Эндрю Мортона, бывшего журналиста Daily Star, а ныне человека небедного, звучат следующим образом: брак Чарльза и Ди распался на ранней стадии и в данный момент является симуляцией; Ди с тех пор находится в крайне подавленном состоянии и совершила пять «суицидальных попыток» (или по крайней мере в исступлении подавала душераздирающие сигналы SOS, в числе прочего бросившись на стеклянный прилавок-витрину и искромсав себя зазубренным краем ножа для разрезания лимона), которые Чарльз отказался принять всерьез; на протяжении долгих лет своего брака она страдала нейрогенной булимией и пользовалась услугами консультанта-психиатра; она не верит, что когда-нибудь станет Королевой, — мрачное предчувствие, подтвержденное астрологами, с которыми она советовалась; Чарльз, равнодушный и индифферентный муж, с самого начала их брака не прекращавший свою давнишнюю «дружбу» с миссис Камиллой Паркер-Боулз, несмотря на протесты и ревность своей жены; наконец, когда, после многих лет этого мучительного супружества, принцесса спросила своего мужа: «Но ты хоть когда-нибудь любил меня?» — он якобы ответил: «Нет».
Когда бы все эти откровения были кухонными пересудами злобной горничной, как это оказывалось с большинством «королевских откровений», в лучшем случае из них можно было бы состряпать сомнительный скандальчик для газет, которым надо же летом чем-то забивать свои полосы. Но мистеру Мортону позволили записать на магнитофон интервью с сестрами Дианы и ее младшим братом; он беседовал с ее бывшими соседями по квартире и друзьями из Челси; издателю этой книги было продано восемьдесят ранее неизвестных фотографий ее отца, графа Спенсера; и часть прибыли от предприятия пойдет на благотворительные нужды организации, занимающейся токсикоманами, которую патронирует сама Диана. Другими словами, это настолько похоже на «Диана: Моя История», насколько нам самим хотелось бы этого; и если сейчас принцесса обнаружила, что таблоиды вовсю перемывают ей косточки, а интерпретации многих фактов отличаются от ее собственных, значит, это та цена, которую знаменитости часто платят за то, что не берутся за перо сами.
Мортонбвская книга, отдельные главы из которой сначала печаталась в Sunday Times, вызвала восторг у одних, глубокое возмущение у других и потоки ханжеского нытья у третьих, не в последнюю очередь его же коллег журналистов. На следующий день после публикации первой главы Дональд Трелфорд, редактор конкурирующего воскресного Observer, высказался о книге Мортона следующим образом: «Лично мне все это кажется дешевкой. На дух не переношу всех этих баек про членов королевской семьи, которые не в состоянии ответить на них. Знать не хочу, правда это или ложь». Однако подобные чувства, безусловно достойные, уступили место необходимости как-то реагировать на сенсации опубликованной накануне главы. На первой полосе Sunday Times красовалась огромная цветная фотография разряженной в пух и прах, но явно пригорюнившейся Дианы, подзаголовком «"ИНДИФФЕРЕНТНЫЙ" ЧАРЛЬЗ ДОВЕЛ ДИАНУ ДО ПЯТИ ПОПЫТОК САМОУБЙСТВА». Цветная фотография в Observer была даже еще больше — мрачная Принцесса сидит за рулем своего автомобиля, под выносом «ДЕПРЕССИЯ "ДОВЕЛА ДИАНУ ДО ПЯТИ ПОПЫТОК САМОУБИЙСТВА"». Эксперты по части норм и конвенций британской системы газетных заголовков могли заметить дополнительные кавычки, отделявшие те части истории, которые предлагаются как объективно достоверные, от тех, на которые указывает сама газета; таким образом 065 т›егподтверждал депрессию, но отказывался безоглядно ставить на попытки самоубийства, тогда как Sunday Times подтверждала попытки самоубийства, не вдаваясь в то, был ли Чарльз в действительности бессердечным мужем или нет. Разумеется, рядовой читатель откидывался от первой полосы с совершенно одинаковым впечатлением о том, что произошло, и не подозревая, надо полагать, ни о какой разнице в степени правдивости истории.
Независимо оттого, задирали ли прочие газеты нос, плелись в хвосте или следили за развитием событий с высунутым языком, ни одна из них на протяжении нескольких недель не смогла, а может статься, не больно-то и стремилась опровергнуть всю эту историю; они были слишком заняты тем, что продавали газеты. Из Букингемского дворца никаких протестов также не было слышно. Так что вопрос «Правда Ли Это?» временно отошел в тень, тогда как все внимание публики сфокусировалось на проблеме «Чем Это Грозит, Если Это Правда?» и «Неужто Ублюдкам Все Позволено?». В плане конституционных норм ничего сверхъестественного эта история не предвещает. Чета может разъехаться, может развестись, принц Чарльз даже может жениться заново, и никакого конституционного кризиса не приключится. Если Генрих VIII хоть сколько-нибудь может сойти за прецедент, то жениться он может сколько его душеньке угодно; единственное неудобство состоит в том, что он не сможет вступить в новый брак в церкви, и в силу этого обстоятельства ему не удастся выполнять функции верховного владыки англиканской церкви. Гак что никаких особенных несчастий это не сулило: разве что в перспективе могло повлиять на стабильность и популярность монархии, в том случае, если нынешний правонарушитель, так и не достигнув политического совершеннолетия, откажется играть главную роль в спектакле.
Таким образом, оставался вопрос «Неужто Ублюдкам Все Позволено?» Хотя публикация Sunday Times была сбрызнута соком подобострастного раболепия, в отдельных откликах ханжество зашкаливало за все мыслимые нормы. Дурная весть? Стреляйте в вестника. И вот пошло-поехало: повсеместные порицания назойливости, свойственной бульварной прессе, — хотя изначально «Правдивая история» существовала в виде книги, и уж только потом газета раздробила ее на серию статей с продолжением. Опять стали раздаваться требования принять закон о вторжении в личную жизнь — тема, которая в повестке дня сторонников реформ неожиданным образом потеснила более фундаментальные вопросы правительственной секретности и свободы информации. Напоминалось, что члены королевской семьи могли бы подать в суд иск о клевете. (Младшие, такие как лорд Линли, сын принцессы Маргарет, уже прибегали к этому.) Архиепископ Кентерберийский пробормотал нечто невнятно-неодобрительное. Тем же ограничилась и Комиссия по жалобам на прессу, довольно смехотворный орган, учрежденный самой индустрией из опасения, что если она сама себя не высечет, то в игру вступит правительство и проделает ту же работу с меньшей снисходительностью. Комиссия осудила то, что она назвала «гнусным поклепом так называемых журналистов, грязными руками лезущих в тонкие душевные материи посторонних людей в манере, которая никоим образом не может быть оправдана интересом публики к ситуации вокруг наследника трона». Эта выволочка далеко не везде была принята с надлежащей gravitas, учитывая то обстоятельство, что из двоих членов комиссии один является редактором News of the World, исторически сложившегося лидера на рынке воскресных сальностей, а второй — редактором Daily Star, первая полоса которой ровно в тот день содержала наводящее на мысль о грязных руках с заголовком «КОРОЛЕВСКОЕ ОК ДЛЯ КАМИЛЛЫ» — заявление насчет того, что «соперница Ди», миссис Паркер-Боулз, удостоилась «широкой улыбки» от Королевы на матче по игре в поло.
Произошла курьезная перепалка между мистером Эндрю Нилом, редактором Sunday Times, который обсасывал эту историю даже тщательнее, чем сам мистер Мортон, и сэром Перегрином Ворстхорном, бывшим редактором Sunday Telegraph. Обоим ранее уже приходилось сталкиваться друг с другом в суде по обвинениям в клевете, когда самопровозглашенного старовера Ворстхорна обязали выплатить Ј1000 самопровозглашенному авангардисту Нилу за намек на то, что в тот момент, когда мистер Нил сопровождал некую Памеллу Бордес в ее прогулке по городу, ему уже было известно о том, что она не только гламурная модель и бывший сотрудник отдела информации Палаты общин, но также и шлюха высокого класса. Сэр Перегрин, который, несмотря на свое пародийно английское имя, бельгийского происхождения и который, несмотря на свою рыцарское ратование за соблюдение приличий в повседневной жизни, был одним из первых людей, употребивших на телевидении известное слово из трех букв, вернулся к теме Эндрю Нила с ликующим отвращением.
«Дважды за последнюю неделю, — написал он в колонке Sunday Telegraph, — мне приходилось видеть мистера Нила в телевизоре. Это, пожалуй, еще не то чтобы «увидеть мистера Нила и умереть», но вполне достаточно, чтобы увидеть мистера Нила и блевануть. Найдется ли хоть у кого-нибудь в целом мире столь несуразная физиономия? Скорчив рожу, напоминающую не то коровью, не то баранью морду, он пялится с экрана так, будто намеревается оставить всех нас в недоумении, собирается ли он в следующий момент перерезать нам глотку — или вылизать наши ботинки». Это правда, мистер Нил не то чтобы писаный красавец, но знатоки комической физиогномики правильно сделают, если не пройдут и мимо колоритного сэра Перегрина: в любой из серий Домье[94] он мог бы без вопросов послужить моделью для Вареного Эпикура[95]. Что до мисс Памеллы Бордес, то она является хорошим примером того, как переплетаются жизни знаменитостей. В минувшем феврале я оказался в Дели и, пытаясь разговорить таксиста, заметил, что по случайному совпадению в городе сейчас находится и принцесса Ди (она посетила Тадж-Махал и объявила его «в высшей степени целительным опытом» — замечание, которое в тот момент, казалось, не имело никакого смысла, но ретроспективно в нем можно было услышать чуть-чуть больше). Водитель сообщил, что принцесса ему до фени, но объявил, что в гораздо большей степени является поклонником Памеллы Бордес, знаменитой модели, которая также приехала в Дели. Наш разговор воспарил к ранее недосягаемым высотам, когда я застенчиво признался, что мне доводилось встречаться с мисс Бордес и даже пожимать ее руку. Я не упомянул, что в тот момент она была в компании — поразительно, до чего странные бывают сближенья — мистера Дональда Трелфорда.
Следующий вопрос, на который моралисты-чистоплюи предпочли не отвечать, состоял в следующем: что, если проникновение «грязных рук в душевные материи посторонних людей» в действительности осуществляется с подачи самих так называемых жертв? Может быть, все и знают, о чем напомнил нам мистер Трелфорд: королевская семья «не в состоянии ответить»; но как и большинство широко известных фактов, этот в значительной степени не является правдой. Начать хотя бы с того, что в распоряжении Букингемского дворца и его антенн находится весьма значительная часть Флит-стрит — включая сэра Перегрина Ворстхорна, и все они ходят перед королевской семьей на задних лапках. Представителям царствующего дома даже не обязательно выдвигаться на парадное крыльцо и давать интервью — им достаточно рачительно выбрать, что именно выбросить в мусорную корзину, а уж дальше можно не сомневаться, что еще до рассвета кто-нибудь там да и пороется. Похоже, принцесса Ди молчаливо одобрила мортоновскую книгу перед публикацией; впоследствии она своими действиями дала понять, что поощряет ее. К примеру, в среду после того, как новость разразилась, она позвонила своей старой подруге Кэролайн Бартоломью (один из источников Мортона) и набилась на приглашение на этот вечер. Очень скоро после этого пять газетных фотодепартаментов и один королевский фотограф были приведены в состояние боевой готовности и в восемь пятнадцать как штык торчали перед домом Бартоломью. Принцесса не замедлила прибыть, провела с подругой сорок пять минут, а затем задержалась на крыльце достаточно долго, чтобы каждый фотокор мог запечатлеть ее. На следующее утро семейство Бартоломью со всей откровенностью рассказало журналистам о визите. Может быть, в техническом смысле это и не было пресс-конференцией, но, во всяком случае, настолько близко, насколько позволяет королевский протокол, а может статься, так и еще ближе. Возьмем другой пример: прошлым летом таблоиды раскопали, что принцесса провела свой тридцатый день рождения в атмосфере чрезвычайной подавленности, тогда как сам Чарльз был не просто индифферентен, но и вовсе отсутствовал. «Друзья принца Чарльза» поведали светским хроникерам, что принц предложил ей отпраздновать день рождения, но та отказалась; примерно в то же время в прессу начали просачиваться новости о дружбе принцессы с неким майором. Согласно одной теории, Диана воспользовалась мортоновским каналом как способом ответить «друзьям принца Чарльза». В более широком смысле можно было бы взглянуть на нее следующим образом — через головы дворцовых аппаратчиков она обращается к преданной ей британской общественности, взывая о помощи в национальном масштабе.
Да, это правда, таблоиды часто ведут себя отвратительно; они толкуют выражение «общественный интерес», как «все, чем публике заблагорассудится заинтересоваться, и в особенности секс». Осатанелые папарацци, друг у друга на головах сидящие орды фотографов, готовые заснять страдание или врасплох щелкнуть жертву в бикини, явно меньше всего беспокоятся касательно ранимости своих объектов; также мы не должны воображать, будто мистер Мортон равнодушно относится к финансовому вознаграждению или мистеру Нилу безразличен гигантский взлет тиража (210 ООО дополнительных экземпляров с первой статьей из цикла с обещанием продолжения). Но и имидж королевской семьи как безгласных марионеток далек от истины. Обычно Дворец успешно обрабатывает покладистую и монархическую прессу. Мало кто жаловался, когда десять лет назад популярные газеты широко разрекламировали процесс ухаживания и свадьбы Чарльза и Дианы самым елейным, сикофантским и, как теперь кажется, ложным образом: принцесса Золушка, Самая Романтическая История Нашего Века и прочее бла-бла-бла. Мортон предлагает несколько поправок, касающихся того периода, который все считали сказочным. Перед свадьбой Диана узнала, что Чарльз предлагал Камилле Паркер-Боулз браслет с выгравированными на нем их интимными прозвищами Фред и Глэдис, следствием чего стало обсуждение с сестрами возможности разорвать помолвку. В медовый месяц она увидела фотографии своей «соперницы» — они вывалились из дневника мужа, и заметила пару запонок с двумя переплетенными литерами «Ч» и «К», доставшихся Чарльзу от миссис Паркер-Боулз. Даже во время помолвки у нее начали проявляться симптомы булимии, которые тогда были приписаны предсвадебной нервозности. Может статься, все это — назойливые ля-ля-шу-шу, которые читатели национальных газет не должны иметь право знать. Но если есть выбор между счастливой ложью и печальной правдой, то что из этого наносит больший вред? А ведь печальная правда, когда она неизбежно раскрывается, кажется еще печальнее — и все потому, что в 1981 году никому не пришло в голову дать по губам сочинителям порнографичных панегириков и тошнотворных эпиталам[96].
Краткий гид по имущественному положению и популярности Августейшей Фамилии — или по крайней мере наиболее очевидных ее членов — мог бы выглядеть примерно следующим образом:
Королева Мать: член королевской семьи Номер Один. Любимая бабуся всей страны. Любезная, улыбчивая, профессиональная, однако даже и в пожилом возрасте предпочитает одежду пастельных тонов.
Королева. Популярная, уважаемая, что называется, «на своем месте то, что нужно». Подозревается в наличии законспирированного чувство юмора. С возрастом над ней все меньше потешаются за ее пристрастие к твиду, карликовым моськам и высокий голос. Все скептики в вопросе о ней сходятся в следующем: если уж мы никак не можем обойтись без монарха, то, похоже, она отвечает всем требованиям лучше, чем кто-либо другой.
Герцог Эдинбургский. Не вызывает ни особой любви, ни особой ненависти. Имеет обыкновение допускать герцогские оплошности — однажды, например, в каком-то восточном турне кто-то услышал, как он называл азиатов «косоглазыми». Что скорее укрепляет в пристрастном мнении как его почитателей, так и недоброжелателей.
Принцесса Маргарет. Теперь меньше светится на публике. В свое время регулярно поставляла сырье для душещипательных драм — Питер Таунсенд, лорд Сноудон, развод, Мустик[97], Родди Ллевеллин и т. д. Сейчас фигура нейтральная. Несомненно, популярна среди представителей табачной промышленности.
Принц Чарльз. Вызывает противоречивые реакции. Теперь уже не тот нескладный юноша с оттопыренными ушами, играющий на виолончели. Но в чем состоит его роль, пока он кантуется в лимбе, зная, что тем, кем родился, он может стать только после смерти своей матери? Поддерживает органическое земледелие, беседует с растениями, испытывает неприязнь к современной архитектуре, последователь великого путешественника Лоренса ван дер Поста. Чуточку ку-ку, в глазах народа ставший похожим на человека после своего брака с Дианой. А теперь куда? Будут ли на него смотреть как на очередного непутевого фон-барона, которого не хватает даже на то, чтоб ублажить собственную жену?
Принцесса Ди. Сказочная принцесса, непорочная и обворожительная. На ранних стадиях своей великосветской карьеры часто называла себя «жирной тушей». Поначалу подозревалась в том, что не воспринимает свой королевский статус с достаточной серьезностью, поскольку вкушала исключительно удовольствия и забывала об обязанностях, но затем взялась за ум, а после того как она пожала руки больным СПИДом, ее репутация в обществе была восстановлена полностью. Сейчас в значительной степени ее жалеют из-за ситуации, в которой она оказалась, но кого тут можно обвинить?
Монархический строй? Стаю журналистских крыс? Ее собственную недостаточную психологическую выносливость?
Принцесса Анна. Много лет вызывала неприязнь своей надменностью. Однажды объяснила фотокорреспондентам «кто есть ху», популяризовав таким образом этот эвфемизм, который она, не исключено, использовала и в полной оригинальной версии. Вышла замуж за капитана Марка Филлипса, известного по кличке Туман — за свою рыхлость и дряблость. Брак распался. Не исключено, единственный член королевской семьи, чья популярность активно растет — с тех пор как она стала участвовать в деятельности Фонда помощи детям. Сейчас пользуется репутацией зрелой женщины, не чурающейся работы, эдакая сама себе хозяйка. Вроде как должна снова выйти замуж.
Герцог Йоркский и Ферги. Известны по-разному — как герцог и герцогиня Уркские (выражение, принадлежащее штатному колумнисту Times) и, за их самодовольную пышнощекость, герцог и герцогиня Хрякские. Отгрохали себе огромный вульгарный дом, похожий на ранчо. Он морской офицер и любитель валяться на диване перед телевизором, она — с энтузиазмом пользуется халявными королевскими привилегиями: обожает горнолыжные вояжи, загранпутешествия и сочиняет скудоумные детские книжки про приключения антропоморфного вертолетика по имени Баджи. Оригинальным образом не отказывается от авторских гонораров — ну так на то они и «роялти» — за свою литературную продукцию, а в конце июня еще и сделала славный гешефт, подписав контракт о телерекламе. Обретшая непродолжительную популярность после своего брака, сейчас эта пара официально отделена от императорской фамилии и особым уважением не пользуется.
Принц Эдуард. Самый юный отпрыск, однако уже лысеющий. Вступил в ряды морских пехотинцев, но долго там не продержался; взамен нашел работу у Эндрю Ллойда Уэббера (недавно произведенного в рыцарское звание). Подозревается в артистических наклонностях и недостаточной мужественности. Гомосексуальность свою отрицает. Не слишком высокий общественный рейтинг.
Герцог Кентский (двоюродный брат королевы). Масон. Недавно был сфотографирован в своем фартуке. Больше почти ничего не известно.
Герцогиня Кентская. Жена вышеназванного. Сама любезность — прямо-таки неземная; считается, страдает от перепадов настроения. В свет выходит исключительно в уимблдонские недели.
Принцесса Хабалка. Кличка (предполагается, данная королевой) принцессы Майкл Кентской. Вышла замуж за какого-то мутного типа с бородой (тоже масон). Развелась за границей. По сравнению с ней Ферги кажется монахиней, добровольно отрекшейся от всех королевских радостей. Написала книгу, в которой были подозрительные совпадения с книгами на ту же тему других авторов. Абсолютно непопулярна.
При столь колоритном dramatis personae [98] возникает соблазн воспринимать королевскую семью как грандиозную «мыльную оперу», самый долгоиграющий британский телевизионный экспорт, хит Радиовещательной Госслужбы, переплюнувший Возвращение в Брайдсхед. Но члены королевской семьи — не актеры; они просто (хотя иногда и по-любительски) играют самих себя. Соответственно уподобление их звездам международного масштаба вроде Дитрих, Синатры или Лиз Тэйлор, которые близки к ним в смысле денег, расточаемого блеска и дистанции, отделяющей их от обычных смертных, — по сути неверно. С личностями вроде вышеназванных всегда можно вернуться к исходному пункту, из которого в дальнейшем рождалась легенда — сказать, что Такой-то или Такая-то играла или пела хорошо или плохо. У членов королевской семьи не было никакого первоначального таланта, который стал бы источником мифа о них — только миф сам по себе, возникающий из дьявольского везения родиться или вступить в брак с исключительно богатым, обладающим хорошими связями в высшем свете и владеющим землей семейством. Они не могут ничего делать, они могут только быть; так что мифическая реальность — это все, что они могут нам предложить.
А также, по-видимому, и то — по большей части, — что им достается для самих себя. Если попробовать представить, каково это — быть членом августейшей фамилии, то обычно в голову приходят привилегии и неудобства: с одной стороны, освобождение от уплаты налогов и возможность рассекать по крайнему ряду; с другой — неприятные ситуации, когда плебс пялится на тебя, щелкает на память и чувствует, что имеет в тебе свой процент, пусть даже и небольшой. Однако ж представьте себе, как такое существование должно влиять на ваше чувство самоидентичности. Ничего похожего на работу у вас нет, хотя время от времени вы можете произносить некую странную (как правило, написанную кем-то еще) речь или принимать участие в открытии какой-нибудь фабрики. У вас есть видимость власти, но совсем нет ее в реальности, а еще вы трепещете при воспоминаниях о том, что случилось с вашими предками, которые властвовали, проявляя излишнее рвение. Предполагается, что вы не станете пререкаться по любому поводу, при этом известно, что малейшее предпочтение, отдаваемое примульно-желтому в летнем туалете или возрождению отечественныхтрадиций вместо пост-брутализма в архитектуре будут восприняты с таким вниманием, будто это аддендум[99] к Десяти Заповедям. Вы колесите по миру, словно живой манекен с витрины, рекламируя уникальный, загадочный продукт — Британский уклад. Вас чествуют, пресмыкаются перед вами и ограждают от дорожных заторов. Но в некотором смысле вы не существуете: вы есть то, что другие решают, чем вы должны быть, вы лишь то, чем кажетесь. И поэтому ваша экзистенциальная реальность зависит от мифа, который создается вокруг ваших личностей, от коленей, которые подгибаются в вашем присутствии, от лжи, которой обволакивают вас маркетологи и промоутеры, от политтехнологов из Букингемского дворца и мегафонных преувеличений медиа.
Вот, скажем, вы — довольно нескладная, застенчивая, стесняющаяся своего большого носа девушка из шикарной семьи, не слишком эффектная, с неочевидным чувством моды и со вкусом к романам Барбары Картленд; не исключено, что вы — одна из последних девственниц в своем возрасте во всей стране. (Если нет, кто-нибудь впоследствии раскопает этот факт и растрезвонит о нем в газете.) Вы встречаете такого же нескладного, лопоухого юношу, тоже из семьи голубых кровей; он старше вас, гораздо более серьезнее, не то что бы все девушки от него балдели, ну а еще ему посчастливилось родиться наследником трона. Поэтому — тут же — вы становитесь сказочной принцессой и иконой фэшн-индустрии; на пятьдесят процентов вы — Самая Романтическая История Нашего Века. Правда, есть некоторые затруднения, поскольку за вами пристально следят двадцать четыре часа в сутки, вас даже осматривает королевский гинеколог на предмет пригодности производить новых юных Виндзоров. И вот уж из незрелой девушки из Челси, которой нравилось возиться с маленькими детьми, вас превратили в ту, на чьи плечи возложено нести бремя эмоциональной перегрузки нации. Некоторые видят в вас безупречный пример потрясающей истории успеха, который, надеются они, придет и к ним; другие, у кого с любовью и браком не сложилось, а то прошло и былью поросло, на все лады утешаются тем, что хоть с вами-то все слава богу. Вы не вышли, а вошли в мир романов Барбары Картленд — которая, чисто для симметрии, оказывается второй женой вашего деда.
А ну как у вас начнутся какие-то неприятности? В сокровищнице сказок ничего подходящего для такого случая не сыщешь. Там ведь все сплошь истории типа Королевский Роман Века, Принц Женится на Простушке, Принцесса Отказывает Неподобающему Претенденту, Король Отрекается от Престола из Любви к Разведенной Иностранке и все такое. Триумф или Трагедия, а еще лучше Трагедия, перерастающая в Триумф, — это пожалуйста. Что возбраняется, так это банальность: мой муж меня не понимает, он по-прежнему якшается со своей старой подружкой, он скучный и не хочет развлекаться, в эмоциональном смысле мой брак такой же, как множество браков других людей. В сокровищнице сказок кое-что сказано о Принцессе в Золотой Клетке, но таких принцесс обычно освобождают прекрасные трубадуры, помогающие им упорхнуть из плена. Беда с Принцем и Принцессой в Золотой Клетке Вместе состоит в том, что это слишком напоминает сцены, разыгрывающиеся по адресу Лабур- нум-драйв, 24[100]. Та еще сказочка.
Проблема современной монархии состоит в том, каким образом сохранить баланс между потребностью в мифе и обыденностью. Королева более не рассматривается как Божья помазанница; ее роль в качестве Заступницы за веру минимальна, ее должность Главы Содружества, пожалуй, менее влиятельна, чем у неиграющего капитана команды в Кубке Дэвиса. Однако большинство населения желает видеть ее и ее семью в этом статусе; их наличие и их преемственность воспринимаются как отличительная черта нации. Республиканские настроения в обществе растут постольку поскольку, а непочтительное отношение к политикам утверждает многих в том мнении, что глава государства не должен быть просто очередным выбранным чиновником. Так что основная опасность для монархии — саморазрушение: если она швыряет деньгами направо и налево, слишком откровенно использует свои привилегии, не в состоянии выглядеть полезной или кажется слишком заурядной в тех ошибках, которые совершает, то постепенно миф рассеивается.
Во времена моего детства королевская семья по-прежнему оставалась нравственным и семейным эталоном для большинства подданных ее британского величества. Сейчас эта функция находится в нерабочем состоянии. Можно было бы сказать, что дети Елизаветы демонстрируют, насколько демократически близки они к обычным людям — в силу своей способности исковеркать свою же собственную жизнь; но это будет уже софистика. Один из пунктов негласного договора между членами августейшей фамилии и широкими массами — члены семьи в обмен на привилегии, благополучие и обожание должны иногда страдать ну или хотя бы прикидываться; и еще им нужно показывать, что на них висят обременительные обязанности, что они связаны долгосрочными условиями и ограничениями, которым мы, простые смертные, не завидуем. Нельзя, чтобы мы видели, как сначала они купаются в привилегиях, а затем, когда дело швах, сматывают удочки. Так что лучшим сценарием для королевской семьи — таким по крайней мере, который максимально увеличил бы ее долголетие — был бы следующий. Для Дианы — оставаться с мужем и демонстрировать, как мучительно ей это дается; для герцога и герцогини Хрякских — вернуться в лоно семьи и развить внезапный бурный интерес к благотворительной деятельности; для принца Эдуарда — вступить в тактический брак; а для принцессы Хабалки — постричься в монахини. В противном случае королевская семья быстро деградирует до банальной иллюстрации того, что на жаргоне рекламщиков называется «стимулирующий образ жизни»: то, как мы, чернь, могли бы и хотели бы жить, кабы нам везло, в предках у нас водились графья, а налоги платить было б не надо. Достаточно ли это убедительное философское оправдание для продления Королевского Дома Виндзоров — время покажет.
Июль 1992
Королевская семья непостижимым образом отклонила мой совет, и ее расщепление на глазах у изумленной публики продолжается.
8. Как канцлер казначейства кларет покупал
История, пусть даже и на первый взгляд примитивная и несерьезная, часто доходит до нас в противоречащих друг другу версиях. Так, в последнюю неделю ноября британская публика, недовольно насупив брови, ссутулилась над следующей головоломкой. Заходил ли 16 ноября, в понедельник вечером, мужчина средних лет — невысокий, кругленький, носящий довольно нелепую седеющую челку — в Thresher's, виноводочный магазин на Прэд-стрит, в районе Паддингтон, и приобрел ли он там одну бутылку шампанского Bricout, а также пачку сигарет Raffles (общая стоимость £17,47), или — заходил ли тот же самый человек за день до того в другой филиал той же самой сети винных магазинов и купил ли он три бутылки вина (общая стоимость £ 17,47) там? Для большинства из нас все это не имело никакого значения, но, несомненно, значило очень многое для человека, о котором идет речь, — мистера Нормана Ламонта, Канцлера казначейства.
Дело заварилось 26 ноября, когда Sun опубликовал неопровержимый слив от своего агента в National Westminster Bank. Канцлер, сообщил информатор, к настоящему времени превысил лимит своей кредитной карты «Асеес» на £470; и ладно б только это — мистер Ламонт перерасходовал свой кредит за последние восемь лет двадцать два раза и получил не менее пяти письменных предупреждений после того, как не внес помесячных платежей, как то требовалось. Даунинг - стрит кряхтела и тужилась над новостью, упрекала газету в нарушении конфиденциальности, а затем заявила, что последний неоплаченный счет пропал из-за ремонтных работ в Одиннадцатом Номере[101], официальной лондонской резиденции Канцлера. Эти шаткие доводы мало кого впечатлили, а публика так и не пришла к единому мнению — одни увидели здесь чудовищный провал службы безопасности банка и жуткую назойливость прессы, другие открыто заявили о том, что не находят в этих финансовых откровениях решительно ничего удивительного, учитывая более широкий контекст, а именно состояние британской экономики под управлением мистера Ламонта.
Между тем, среди прочих сенсаций в заметке Sun затерялся маленький абзац о том, как мистер Ламонт воспользовался своей картой «Асесс» в районе Паддингтона в минувший понедельник. Evening Standard откомандировала туда корреспондента и откопала Джона Онануга, продавца в филиале Thresher's на Прэд-стрит, который живо припомнил, как он обслуживал Канцлера. Согласно версии мистера Онануга, мистер Ламонт сначала присматривался к бутылке шампанского Tescombes Brut, самого дешевого в магазине, за £11,99, а затем поднялся до среднего Bricout, за £ 15,49, которое рекламировалось под весьма уместным в данном случае слоганом «кризис побоку». Также Канцлер купил пачку Raffles 100, сигарет с низким содержанием смол, продававшихся всего за £1,98. Мистер Онануга сказал, что узнал мистера Ламонта, как и одна из покупательниц, а также заприметил в его бумажнике пропуск в Палату общин; еще он добавил, что Канцлер особенно настаивал, чтобы бутылка шампанского была охлажденной.
Все эти конкретные детали, казалось бы, яйца выеденного не стоящие, на самом деле были потенциально роковыми. Про мистера Ламонта известно, что он курит только маленькие сигары; жена его не курит вовсе. Raffles в любом случае вряд ли та марка сигарет, которую кто-либо из них мог бы курить; имидж сигарет — сердитые, но с претензией на шик: о мужчине, который курит Raffles, можно предположить, что у него раздолбанный драндулет со значком Playboy на багажнике, а о женщине — что она мечтает запаучить своего босса на новогодней корпоративной вечеринке, прямо за боксом с файлами. А как, кроме всего прочего, насчет охлажденного шампанского? Оно намекало — да какое там, вопияло — о немедленном употреблении. В вечер понедельника, о котором идет речь, мистер Ламонт при свидетелях покинул спецкомитет государственной службы в шесть пятнадцать, а затем его видели на официальном приеме в Одиннадцатом Номере — некоторое время спустя. Журналисты шушукались о «пропавших полутора часах», что на языке газетных заголовков трансформировалось в «НОРМ, ВЫ ПО КАКИМ ТАКИМ ДЕЛАМ ОТСУТСТВОВАЛИ?» (Daily Star).
Флит-стрит чует запах секса, словно чердачный котяра; и если секса самого по себе — под которым мы разумеем, натурально, секс внебрачный или иной нонконформистский — недостаточно, чтобы устроить министру аутодафе, то в качестве растопки ничего лучшего не придумаешь. Наипервейший способ завалить члена правительства в Британии — связать его приватную опрометчивость с общественной некомпетентностью. В таких случаях никто не рассуждает — ага, я вижу, министр ведет сексуально насыщенную жизнь, ну что ж, надо думать, таким образом он снял напряжение после тяжелой недели государственной службы и вернулся к рабочему столу со свежей головой. Как бы не так; обычно рассуждают совсем по-другому: нет, вы гляньте-ка на этого, что творит-то? Ему важными государственными делами надо заниматься, а он! Иногда, конечно, министр сам способствует и даже нарывается на интерпретацию второго рода. Последний из низвергнутых приближенных помощников Джона Мэйджора Дэвид Меллор, тогда еще министр по делам Национального Наследия, совершил телефонный звонок своей подружке-актрисе, в ходе которого утверждал, что их последнее сексуальное рандеву оказалось столь потрясающим и продолжительным, что у него не было сил сочинять свою следующую речь, с которой он должен был выступать в министерстве. В тот момент это могла быть обычная интимная похвала, вежливость любовника, но, как выяснилось, телефон прослушивали, и британское пуританство оснастило этот разговор следующей текстуальной экзегезой: министр слишком изнурен, чтобы мыслить, не допуская ошибок. В последовавшем падении мистера Меллора незаконность телефонной прослушки была делом десятым. Теперь понятно, почему большинство речей министров такого низкого качества, хотя в любом случае все они ужасны настолько, что постороннему наблюдателю трудно было бы определить, к какому именно периоду в сексуальном цикле политика относится тот или иной спич. Джермейн Грир, дискутируя с одним неотесанным чурбаном, утверждавшим, что женщины не в состоянии должным образом выполнять сложную и ответственную работу — водить самолеты, управлять страной, потому как у них, такое дело, хм-хм, время от времени, правильнее сказать, так вроде как раз в месяц, случается известно чего, они, как бы это сформулировать-то, становятся не совсем надежными, — мисс Грир внушительно посмотрела старому хрычу в глаза и спросила: «А сейчас у меня есть менструация?» Министры, в свою очередь, могут попробовать воспользоваться той же уловкой, когда их поздравляют с блестящей речью: «Да брось ты, всего делов-то — малость попялился прошлой ночью: здорово, кстати, помогает — в том плане, что речи сочинять».
В политическом смысле наиболее отягчающие обстоятельства — это детали банковского счета «Асесс» мистера Ламонта. Если кому-то захотелось бы связать частную и общественную сферы деятельности и предположить, что поведение в одной сфере оказывает влияние на поведение в другой, то тут открывались самые широкие возможности. Частное лицо, которое беспечно влезает в долги и, не погашая эти самые долги, навлекает на себя значительные штрафные проценты — чтобы затем руководство банка вынуждено было умолять его внести деньги — и которое обвиняет ремонтную бригаду за то, что он сам не в состоянии оплатить свой последний счет? Могло ли у этого частного лица быть нечто общее с Канцлером, при котором процентные ставки в государственном секторе чудовищно подскочили, который держал фунт на неконкурентоспособно высоком уровне, который утверждал, что Британия никогда не выйдет из механизма контроля валют — до того дня, пока Британия не вышла из механизма контроля валют, и который во всем предпочитает обвинять немцев и Bundesbank? Похоже или не похоже, что все это один и тот же человек?
Нельзя сказать, чтобы мистер Ламонт был одним из самых впечатляющих канцлеров последних десятилетий. Применительно к нему использовали выражение «не по Сеньке шапка». Помимо всего прочего, он и сам, кажется, никогда не источал убежденности, что он в самом деле Канцлер. Однажды я смотрел по телевизору игровую викторину, в которой один и тот же музыкальный фрагмент трижды проигрывался студийным оркестром, всякий раз с новым дирижером. Аудитории предлагалось угадать, который из троих людей, размахивавших палочкой, был настоящим музыкальным дирижером, а какие двое — автобусными кондукторами[102]. Мистер Ламонт всегда казался кондукторным типом канцлера: пока музыка играет себе, он машет руками во все стороны, но не имеет квалифицированного представления о том, какая тема сейчас должна возникнуть или каким образом музыканты управляются со своими инструментами. Большинство людей признают, что они мало что смыслят в экономике, но тем сильнее они беспокоятся о том, как там обстоят дела; так что общественное доверие к Канцлеру зависит не только от того курса, который он выберет. Важная часть его обязанностей — выглядеть так, будто он знает, что делает, обвиняя других — Францию, Германию, мир — в экономических болезнях страны; с помпой утверждать, что «нас не собьют с курса», что бы там ни показывал барометр; и с ученым видом знатока успокаивать общественность. Но что, если страна знает, что сейчас она находится в острейшем за шестьдесят лет экономическом кризисе, что банкротства и массовые сокращения штатов следуют одно за другим и что тот, кто, как предполагается, отвечает за все это, кто утверждает, будто примечает в экономике «зеленые побеги», тогда как все остальные видят только вытоптанное поле грязи, — не производит впечатление человека, способного контролировать свои собственные скромные финансы? В таком случае попытки Канцлера выглядеть значительным должностным лицом, похоже, выглядят еще менее убедительно.
Но, разумеется, все это скорее точка зрения, мнение редакции, а не сама история. Даунинг-стрит не пыталась опровергнуть разоблачения, касающиеся прискорбной кредитной истории мистера Ламонта, потому что они были неопровержимы; война разразилась скорее за моральную, чем финансовую кредитоспособность мистера Ламонта, и бушевала она среди ломящихся предрождественских полок винных лавок Западного Лондона. Вся огневая мощь британского Казначейства была брошена в бой против мистера Онануга. Чиновники обрывали телефоны газет со своей версией событий: нога мистера Ламонта отродясь не ступала в Thresher's на Прэд-стрит, но за день до того он заскакивал в другой филиал, на обратном пути из своей официальной бакингемширской резиденции; и, уж конечно, он не приобретал охлажденное шампанское и пачку Raffles — а просто три бутылки вина. Нечего и говорить, этому примитивному отпирательству мало кто верил: на чьи слова вы предпочтете положиться — безымянного чиновника из Казначейства или продавца в вашей лавочке на углу? Ясное дело, тут и говорить не о чем. Кроме того, мистер Онануга явным образом рассказал управляющему своего отдела и его подружке о том, что обслужил мистера Ламонта, за несколько дней до того, как Sun опубликовала эту историю.
Thresher's является дочерней компанией Whit bread, большой пивоваренной компании, а также — на что тотчас же обратили внимание сторонники конспирологическихтеорий — крупного спонсора Консервативной партии. (Эта последняя деталь, возможно, не столь значительна, как кажется: вряд ли можно найти компанию такого же масштаба, как Whitbread, которая давала бы деньги еще какой-то партии, кроме Консервативной.) Thresher's в провел экстренное заседание членов правления в своей штаб-квартире в Уэлвин Гарден-Сити; квалифицированные сотрудники тщательно проверили тысячи чеков-расписок по кредитным картам; в конечном счете компания подтвердила версию событий казначейства, так по-прежнему и не уточнив адрес отделения, где отоварился мистер Ламонт, и опровергнув историю их собственного работника как «целиком ошибочную и не имеющую под собой оснований».
Вечером воскресенья, 29 ноября, состоялась финальная попытка запихнуть пробку в бутылку: казначейство обнародовало копию кассового чека Thresher's с подписью Канцлера. Там указывалась дата — 15 ноября (воскресенье), время — 19.19 и сумма к оплате — £ 17,47; в детализированной росписи значились две бутылки кларета J.P. Bartier по £3,99 плюс одна бутылка Margaux 1990 года от Sichelза £ 9,49. Затем мистер Ламонт опубликовал свою собственную копию чека, которая добавила последний штрих: высветился филиал Thresher's, о котором шла речь, а именно — на Коннаут-стрит, в нескольких кварталах от Прэд-стрит. Наконец, официальная представительница Thresher's заявила, что мистер Онануга и его начальник в магазине признали, что их история была «сфабрикованной от начала до конца», но сказали, что они «не имели намерения причинить мистеру Ламонту какого-либо беспокойства». Так а зачем они это сделали? Были ли они агентами, умышленно или неумышленно, некой конспиративной организации, стремящейся подбить клинья под Канцлера? Или, может быть, просто хотели раззадорить прессу, придумать что-нибудь эдакое, чтобы заставить журналистов побегать, словно безголовых куриц. Как бы то ни было, их не предъявили журналистам для перекрестного допроса и временно отстранили от должностей «в соответствии с обычными дисциплинарными процедурами» — как будто в вышеприведенном рассказе было что-нибудь обычное. Осталась всего пара мелочей. Когда журналисты попытались заполучить в Thresher's те два вида вина, которые мистер Ламонт приобрел всего пару недель назад, выяснилось, что оба сняли с полок для того, что было описано как «превентивный контроль качества». И последнее: казалось странным, что при всей этой шумихе, при том, что известна была точная дата, время и место покупки мистера Ламонта, никто из магазина на Коннаут-стрит не откликнулся с каким-либо воспоминанием о том, как обслуживал довольно легко опознаваемого Канцлера.
В течение недели, заполненной препирательствами, история выстаивалась, а затем выдохлась, на соответствующей дегустационной ремарке винного критика Дженсиз Робинсон. Когда ее спросили, какое впечатление произвели бы на нее вина, отобранные мистером Ламонтом для своих погребов, она сверилась со своими записями и обнаружила, что поставила против пункта «кларет J.P. Bartier» одно слово: «Помои». На истории также теперь поставили крест, хотя исключительно в том смысле, что маленькая тучка могла быть поглощена большой. Поскольку ровно в тот самый момент, когда разворачивалась история с Прэд-стрит, на поверхность, словно дохлая собака из грязной речки, вынырнуло более раннее препятствие для пребывания мистера Ламонта в должности Канцлера. И вот это имело отношение, да, да, опять, к сексу, хотя даже и самый похотливый ум не указал бы в этом контексте на самого мистера Ламонта. Началось это, когда его назначили Канцлером в ноябре 1990 года, должность, которая принесла ему жалованье в £63 047, казенный автомобиль, и право пользования двумя домами: на Даунинг-стрит, 11, для работы, и сорокапятикомнатную усадьбу в Бакингемп - шире для выходных и отпусков. Такая избыточная укомплектованность жилплощадью подразумевала, что свое собственное жилище в Ноттинг-Хилл мистер Ламонт мог сдать. В следующем апреле выяснилось, что арендатор цокольного этажа, некая Сара Дэйл, охарактеризовавшая себя в арендном договоре как «терапевт, специализирующийся на стрессах и составлении диет», была, выражаясь языком News of the World, «обаяшкой с бюстом ого-го», и что в ее терапию входили причинение клиенту боли и вознаграждение (? 90 в час), все это слишком предсказуемого свойства. Ни мистер, ни миссис Ламонт не встречались с этой квалифицированной дамой; судя по всему, ее нашли почтенные агенты, принявшие личные рекомендации «адвокатов, банка, жилищностроительного кооператива». Услышав, что историю вот-вот опубликуют, мистер Ламонт, как нетрудно догадаться, пошел повидаться с адвокатом. Что было удивительным, так это его выбор Peter Carter-Ruek Partners, одной из самых известных и, по общему мнению, самых дорогих в Британии фирм, специализирующихся на исках о диффамации. В их задачу входило (1) выселить с площади неуместную женщину (нестандартное направление их деятельности); (2) проконтролировать журналистские расследования (при том, что существовала еще и пресс-служба Казначейства, которая сделала бы это бесплатно); и (3), пожалуй, самое важное, предупредить газеты о том, чтоб они были осторожны с тем, что они пишут. В качестве дальнейшего стимула, чтобы поторопить мисс Дэйл, Carter-Ruck вчинили терапевту довольно необычный иск о диффамации, приписав ей нанесение ущерба репутации имущества мистера Ламонта, связанное с ее предосудительным присутствием в его доме. Такое ощущение, что по британским законам можно подать иск о дискредитации здания. Могли ли будущие приобретатели или арендаторы подумать, что репутация собственности уже была достаточно запятнана тем, что там жил политик, увы, суд не засвидетельствовал.
Адвокатский счет за эту работу — не встретившее возражений выселение, сколько-то ответов на телефонные звонки, плюс немножко «Флит-стрит, не ошибитесь ненароком» — вылился в ошеломительные £23 114,64, эквивалент 257 часов «антистрессовой терапии» от мисс Дэйл, или приблизительно 5800 бутылок кларета J.P. Bartier. Ни единого пенни из этой суммы не выложил сам мистер Ламонт. Большая часть счета была оплачена щедрым, но пожелавшим остаться неназванным сторонником Консервативной партии, тогда как £ 4700 были выделены из фондов Казначейства. Оправдание этому второму пожертвованию, которое в течение полутора лет успешно скрывалось от публики, звучало следующим образом: если министры вовлечены в судебные процессы, имеющие отношения к их должностным обязанностям, то затраты на них могут, при согласии секретариата кабинета министров, компенсироваться деньгами налогоплательщиков. Вероятно, тогдашний руководитель аппарата Казначейства, сэр Питер Миддлтон, сказал мистеру Ламонту, что для Казначейства было бы «резонным и уместным» взять на себя часть счета: фирма мистера Картер-Рака, таким образом, получила £4700 за то, что она сделала заявление о потенциальной дискредитации и проконтролировала последующие журналистские расследования (Ј200 в час на случай, если вы соберетесь воспользоваться их услугами). Во всем этом могут быть гри проблемные зоны. Во-первых, можно ли расширить понятие «судебное дело» до включения в него «упреждающих юридических ударов, защищающих от возможной диффамации»; во-вторых, следовало ли мистеру Ламонту выбирать чудовищно дорогую фирму, когда отчасти за него раскошеливалось государство; и в-третьих, входил ли его случай, хотя бы отдаленно, в компетенцию секретариата кабинета министров. Действительно, если б он не был назначен Канцлером, он бы не смог сдавать свой дом и, следовательно, не был бы вынужден выселять стресс-терапиню; но трудно понять, как можно сказать, что этот домашний переполох имеет хоть какое-нибудь отношение к его служебным обязанностям.
В настоящее время мистера Ламонта характеризуют как «тридцать три несчастья» — что в политической стенографии означает «некомпетентный за гранью мечтаний оппозиции», — а сам он решительно заявляет, что не уйдет в отставку (частая прелюдия к отставке). Но это злоключение далеко не уникально. Взвесим все элементы: репутация невезучего, сомнительная компетентность, непопулярность в обществе плюс готовность позволить другим оплачивать твои счета. Кто еще идеально подходит под все эти параметры? Да конечно же, британская королевская семья. И в ту самую неделю, когда мистер Ламонт отчаянно отстаивал свое реноме и свою работу, королева точно так же защищала свои. В своей речи в Гилдхолле, на отмечании сорокалетней годовщины вступления на трон, она обратилась к публике с редкой просьбой о симпатии и даже признала, что существует возможность обсуждать саму природу организации, которую она возглавляет. «Разумеется, не может быть сомнения, что критика благотворна для людей и институций, являющихся частью общественной жизни, — сказала она. — Никакая институция — ни Сити, ни монархия, ни какая-либо еще — не должна надеяться на освобождение от пристального внимания тех, кому она обязана преданностью и поддержкой, не говоря уже о тех, кто таковых не предоставляет. Но все мы являемся элементами одной и той же нашей национальной общественной структуры, и повышенный интерес одной части социума к другой может оказаться гораздо эффективнее, если будет проводиться в жизнь с толикой мягкости, доброго юмора и понимания». Все это может прозвучать банальным и ни к чему не обязывающим, но в британском контексте это было ни дать ни взять актом публичного самобичевания.
Ее величество признала, что 1992-й был для нес annus horribilis [103]. Сексуальные и брачные шалости ее выводка и в самом деле были чудовищным пиаром для ЗАО «Виндзор». И заканчивался этот год наплывом дурных новостей — так что даже событие, обычно сулящее радостное оживление, тонуло в той пелене мрака, которая его окружала. Таков был случай с повторным марьяжем принцессы Анны промозглым и предвещающим снежную бурю шотландским днем. Это могло быть умеренно оптимистичное событие — первая ласточка модернизации имиджа, так необходимой семье: в конце концов, разведенная женщина за сорок выходила замуж за детину на пять лет себя моложе и к тому же вносящего в королевскую кровь Саксен-Кобург-Гота несколько долгожданных (чтобы не сказать разжижающих) еврейских молекул. Вместо этого свадьба стала лишь одним из отголосков известия о разлучении Чарльза и Дианы, и тот факт, что церемония проходила в Шотландии, всего лишь еще раз напомнил о невозможности повторного королевского брака в лоне англиканской церкви. То, что настойчиво провозглашалось «тихим семейным делом», гораздо больше было похоже на династию, которая, чтоб защитить себя от новых напастей, решила запереться в глубоком бункере. Редкая поспешность, с которой Анна выходила замуж за коммандера Тима Лоренса, вызвала уныние даже на обычно переживающем бурный всплеск рынке памятных подарков. Предыдущие брачные игры членов королевской семьи сопровождались тем, что сотни негоциантов выстраивались перед Букингемским дворцом в очередь, испрашивая позволения торговать аляповатыми чайными кружками и футболками, пестрящими улыбающимися физиономиями и сердечками. Однако ж к тому моменту, когда Анна и Тим расписывались в загсе, во Дворец просочилась лишь одна просьба такого рода. Некий фабрикант из Сток-он-Трента угрюмо заметил: «Мы сомневаемся, чтобы кто-нибудь захотел покупать кухонные рушнички с Анной и Тимом».
Появятся ли вустеровские[104] графинчики для масла и уксуса, посвященные официальному разъезду Чарльза и Ди, — посмотрим. Несомненно, признание обществом широко освещаемой прессой реальности было задумано как некий род решения; но в лучшем случае это была попытка сохранить ситуацию такой, какая она есть, операция, которая предоставляет больше возможностей, чем закрывает. (Раздельные жизни, раздельные дворы, раздельные любовники? Голубая мечта издателя таблоида.) Хуже того, в фокусе снова оказывались все те же вопросы, что и в случае Ламонта: насколько взаимосвязаны частная и публичная жизнь? Если вы не рассматриваете королевскую семью как привилегированных потомков банды разбойников и приспособленцев, которые надели на себя личины респектабельности при помощи высококачественного пиара (а бюджет там дербанили среди прочих, даже и Шекспир и К°), тогда скорее всего вы будете говорить о символической идентичности, об осуществлении публичных функций, о служебных обязанностях и так далее.
Во время различных официальных церемоний (коронация, инвеститура принца Уэльского) принцы и принцессы наперебой клянутся в чем-то, и, конечно, мало кто всерьез вслушивается в эти клятвы. Но приблизительно они произносят вот что: мы обещаем выполнять свой долг как символические персонажи переднего плана, номинальные руководители нации, защитники государственной церкви, а взамен вы даете нам присягу на верность, часть ваших денег и свое одобрение ad libitum. Тогда как этот больший обет неосязаемой дымкой носится в воздухе, приземленные обыватели больше внимания обращают на обеты поменьше: например, клятву при вступлении в брак, обещание отречься от всех прочих и так далее, данные перед телевизионной аудиторией и священником вышеупомянутой государственной церкви. И что же происходит, когда маритальный формуляр детей Елизаветы II свидетельствует о стопроцентной аварийности? Мы просто вешаем всех собак на прессу? Мы смотрим другими глазами на родителей — теперь уже с неодобрением? Или мы видим в этом королевский эквивалент правонарушения мистера Ламонта, знак того, что семья опрометчиво вылезает за кредитный лимит своей моральной карточки «Лесес»?
И тот факт, что «мы» разговариваем об этом в доселе не практиковавшейся властной манере, показывает, что произошел другой сдвиг. Как и во время Отречения 1936 года, сейчас поговаривают о конституционном кризисе. Кризиса нет ввиду того, что не существует никакой конституции, к которой можно было бы апеллировать; скорее есть адипозные[105] мнения группы политических и духовных серых кардиналов, которые дерзают быть моральными арбитрами. Когда Эдуарда VIII — как и Чарльза, поздно женившегося — вынудили подписать отречение, визирями, распоряжавшимися делами, были премьер-министр, архиепископ Кентерберийский и главный редактор The Times. Согласно историку А. Дж. Гэйлору, эти трое «директоров общественной жизни» впоследствии чувствовали себя так, «будто бы они одержали триумф над слабостью, унаследованной от 1920-х».
В настоящий момент главные псевдоконституционные вопросы, о которых идет речь, заключаются в следующем: может ли Диана стать коронованной королевой, если они с Чарльзом живут раздельно; и не следует ли Чарльзу отказаться от трона в пользу своего старшего сына Уильяма? Директора общественной жизни тем временем тоже уже не те. Принадлежащая Руперту Мердоку Times гораздо менее влиятельна, премьер-министр — инертный лоялист, а архиепископ Кентерберийский из той братии, чей символ веры — подпевать погромче. Дворец утратил сноровку самому задавать повестку дня, а власть захватили распоясавшаяся свора редакторов таблоидов, специалисты по опросам общественного мнения и эксперты по монархии. Поэтому Чарльза и сейчас, и дальше будут подвергать некоему неформальному суду морали и популярности. Без вопросов, он легитимный наследник трона, он по-прежнему в здравом уме и его всю жизнь обучали выполнять функции монарха. Все это хорошо, но как насчет того, что он ходил налево за спиной у самой популярной женщины Британии?
И потом, есть еще и вопрос денег — венчающий всю эту фамильную драму. Он возник с мстительной внезапностью в отблесках пожара Виндзорского замка. Обычно хорошее пламя полыхает в предсказуемой манере, производя что-то вроде смягченного эффекта рейхстага. (Можно даже представить себе младшего члена королевской семьи, подпаливающего замок, чтобы вновь привлечь к себе симпатию публики.) Но на этот раз вышло ровно наоборот. Питер Брук, министр по делам Охраны Наследия, несомненно, воображал себя верноподданным чиновником и не вызывающим нареканий гражданином, когда объявил на следующий день в Палате общин, что государство возьмет на себя предположительно составляющий £60 миллионов счет за реставрацию «этой наиболее бесценной и горячо любимой части нашего национального наследия». Букингемский дворец подтвердил, что сама королева заплатит только за ремонт поврежденных артефактов из своей частной коллекции — не бог весть какие расходы судя по всему — пара ковров и люстр и несколько предметов, поцарапанных пожарными. Обе стороны согласились, что финансовая позиция ясна. Винзорский замок принадлежал не Королеве как частному липу, но короне; следовательно, корона, то есть государство, то есть налогоплательщик, должна будет раскошелиться.
Однако налогоплательщик не проявил излишнего восторга по поводу того, что делалось от его или ее имени. Да, £60 миллионов, распределенные на несколько лет, — для национального бюджета тьфу, примерный эквивалент пары бутылок помоечного кларета из паддингтонской винной лавки. Но налогоплательщику к нынешнему моменту уже много лет консервативное правительство твердило, что общественные услуги должны сокращаться, они должны быть эффективными, окупаться — вся эта лицемерная политическая риторика, к которой то и дело прибегают, чтобы оправдать закрытие больниц, школ, библиотек и так далее. Почему бы не применить точно так же этот принцип и эти пышные обороты к общественным услугам, которыми обеспечивается королевская семья?
Конечно, часто затруднительно определить, что именно думает «общественность». В делах, касающихся августейшей фамилии, «общественная позиция» формировалась скорее из ad hoc[106] опросов общественного мнения и меняющихся точек зрения монархистских, как правило, газет. Судя по февральскому опросу 1991 года, почти восемь человек из десяти считали, что королева должна платить налоги; некоторое время спустя Sun выяснила, что 59 553 ее читателя полагали, что королева должна финансировать ремонт Видзорского замка, тогда как всего лишь 3843 полагали, что этим должно заняться государство. Никто, следует подчеркнуть, не вышел из-за этого на улицы; никто не размахивал пиками и не смазывал их жиром, чтобы они получше входили в дубовые виндзорские головы. Но советники монархии могут точно различить, что всего лишь соломинка на ветру, а что больше похоже на здоровенный стожище сена. Так что это не было всего лишь совпадением, когда через два дня после беспрецедентной просьбы королевы о том, чтобы публика проявила симпатию, премьер-министр объявил, что она и принц Уэльский согласились платить налог на свои личные доходы, что пять младших по ранжиру членов семьи — принцесса Анна, принцы Эндрю и Эдуард, принцесса Маргарет и принцесса Алиса — будут в будущем оплачиваться из кармана королевы, экономя таким образом в Цивильном листе по £900 000 в год. Мистер Мэйджор обратил внимание на то, что королева сама инициировала дискуссии по этому вопросу еще летом, задолго до появления дымка в Виндзоре. Sun поздравила своих читателей захлебывающимся от самодовольства выносом: «ВЫ СКАЗАЛИ — ОНА УСЛЫШАЛА» и провозгласила победу «Власти Народа».
То была крошечная победа, триумфальный писк протеста после десятилетий лебезящего почтения. Нация, которая три с половиной столетия назад не постеснялась казнить Карла I, слишком долго морщилась от идеи проверять корешки чеков своего повелителя: необлагаемость королевы налогом рассматривалась так или иначе как часть ее уникальности, ее великолепия, ее чар. Королевский нал лучше всего обсуждать, спрятавшись под одеялом и на преклоненных коленях. Последний раз при пересмотре денежного содержания Виндзоров — в 1990-м, когда премьер-министром была миссис Тэтчер, а ее Канцлером казначейства — мистер Мэйджор, было подписано десятилетнее, гарантирующее индексацию, защищенное от инфляции соглашение, которое сопровождалось специальным обещанием правительства, что новых докладов о том, как королева потратила свои деньги, не будет обнародовано до 2000 года.
Большинство людей, всколыхнувшихся от кивка королевы фискальному обложению, очевидно, верили, что попадание Елизаветы в лапы молодцев из Налоговой была значительным конституционным прорывом. Но когда впервые, в 1842-м, на перманентном базисе был введен подоходный налог, тогдашний премьер-министр, сэр Роберт Пил, убедил королеву Викторию платить этот новый сбор на весь ее доход, из каких бы источников он ни поступал. Так она и делала вплоть до своей смерти в 1901-м, с какового момента главным сюжетом этой темы была монархия, пытающаяся, с возрастающим успехом уклониться от всех, каких только можно, налогов. Первый шаг сделал Эдуард VII, когда вступал в должность, но его надуло правительство, которое в тот момент вело крупнозатратную Бурскую войну. Однако Георг V настоял, чтобы цивильный лист был освобожден от налогообложения, а Георг VI, в результате ряда договоров, скрытых от парламентских проверок, добился, чтобы его личный доход также был объявлен неприкосновенным. Такова была позиция в течение последних пятидесяти шести лет.
Подоходный налог на протяжении девятнадцатого столетия был мизерным, так что королева Виктория запросто могла себе позволить платить его. Он существенно вырос только в 1906 году, когда Ллойд Джордж представил на рассмотрение свой первый бюджет и изыскивал средства, чтобы заложить основания для государства всеобщего благоденствия. С тех пор налоговое бремя значительно увеличилось — достигнув максимального уровня в 98 процентов между 1975 и 1979 годами, — а королевская семья тем временем находила разнообразные резоны не вносить свою долю в государство, во главе которого она стояла. Часть нынешнего личного состояния королевы является прямым следствием этого освобождения от налогов. Акционер, вложивший в 1936-м (последний год, когда монарх платил налог) £1 в среднеприбыльные ценные бумаги и плативший при этом на протяжении всех этих лет налог по верхней планке, сейчас бы выяснил, что его инвестиция оценивается в £42, тогда как в распоряжении не выплачивавших налогов короля или королевы оказался инвесторский портфель стоимостью £418. Или другими словами: минимальная оценочная стоимость личного состояния королевы — £50 миллионов, и это та сумма, которая могла бы накопиться, если бы ее отец, Георг VI, инвестировал в 1936 году в британские акции всего-то £119 000.
Пусть королева платит налоги! Триумф власти народа! До некоторой степени — да. Но сколько она будет платить и на каком основании — совершенно другой вопрос, который звонками читателей в редакции газет не решается. И вот в обстановке повышенной секретности будут проведены прения о том, что принадлежит именно королеве (Балморал[107], Сандринхем[108], ее конюшни) — а что государству и всего лишь используется королевой (Букингемский дворец, Виндзорский замок, королевская яхта[109]). Наконец, есть еще третья категория предметов вроде королевских регалий, королевской коллекции произведений искусства и даже королевской коллекции марок, которые в целом считаются неотчуждаемыми и, следовательно, не подлежащими налогообложению. А после того как добычу поделят, начнутся, надо полагать, сочные дискуссии о профессиональном довольствии. Что ей позволит Налоговая? Сколько выходных платьев и туфель считается необходимым для этой работы? Она сможет, конечно, потребовать персональное освобождение от налогов в размере £3445, а если ей удастся доказать, что ее муж не работает, то она получит дополнительное содержание в размере £1720.
Оценки состояния королевы расходятся в зависимости от того, как решать задачу. На одном краю — £50 миллионов; на другом — £6,5 миллиарда — цифра, решительно опровергнутая принцем Эдуардом как «полная бредятина». То, что в некотором смысле его мать живет перебиваясь с хлеба на воду (ветхая лестничная ковровая дорожка и все такое)? — это бесспорно; также бесспорен тот факт, что она одна из самых богатых женщин в стране. В последнее время ей, кажется, приходится наведываться в свою кубышку, чтобы прокормить своих непутевых детенышей; и ее бизнес с чистопородными лошадьми, есть такие сведения, приносит в последнее время убытков по £500 000 в год. Так что предварительные расчеты говорят о том, что за счет миссис Е. Виндзор Канцлер сможет обогатиться не более чем на £2 миллиона в год. Это соглашение о выплате налогов вряд ли спасет следующий бюджет мистера Ламонта (или его преемника). И, с другой стороны, этот маленький символический шаг не превратит Виндзоров из замшелой, квазиимперской, поголовно в бриджах и передвигающейся на конной тяге организации в монархию, с воодушевлением въезжающую в XXI век на велосипеде.
В настоящее время дело ее величества расследуется элитной командой налоговых инспекторов, базирующейся в северных окраинах Кардиффа. Дело Нормана Ламона расследуется сэром Джоном Бурном, генеральным аудитором и контролером, который ничего не знал об утаенном платеже в £4700 и который теперь решает, можно или нельзя оправдать его правилами Секретариата кабинета министров. Мистер Ламонт, выкарабкиваясь из очередных затруднений, еще раз привлек Peter Carter-RuckPartners, чтобы те представляли его интересы, и фирма требует извинений — плюс, без сомнения, впечатляющие гонорары юристам — от полудюжины газет. На этог раз, заверяют нас, счет мистера Картер-Рака будет оплачен непосредственно из кармана мистера Ламонта. И, надо полагать, он не станет пробовать воспользоваться своей кредитной картой.
Декабрь 1992
Норман Ламонт продержался на посту Канцлера до мая 1993 года, когда был подвергнут перетасовке (или был выставлен) Джоном Мэйджором.
9. Новый размер лифчика Британии
Патентованные фарисеи, а также те, кто придерживается пессимистических взглядов на историю, обожают полоскать себе рот фразой «Британия катится по наклонной плоскости». В геополитическом смысле это прямо-таки до чрезвычайности верно: относящееся к 1962 году саркастическое замечание Дина Эчинсона о том, что «Великобритания потеряла империю и пока еще не понимает, чем ей заняться», не утратило своей остроты, поскольку оно по-прежнему отражает текущее положение дел. Но любители всюду вынюхивать, нет ли где какого-нибудь знака или символа, часто предпочитают отдельные фактики полномасштабным разоблачениям. И какая же новость может быть лучше той, что сама Британия, сам образ страны стал declassee? Месяц назад в продажу поступила новая почтовая марка номиналом в десять фунтов, на которой изображена новая Британия. Во Франции замена подчеркнуто сексуальной, воплощающей национальные черты фигуры Марианны стала бы предметом открытого конкурса, дискуссий на государственном уровне, телевизионных голосований; министр культуры, а то и сам президент счел бы своим долгом сказать свое веское слово перед тем, как объявить имя преемницы Бриджит Бардо, Катрин Денев и Инее де ла Фрессанж. В нашей стране, были времена, у натурщицы, предоставлявшей свое тело для образа Британии, также были возможности предстать перед нацией во всем своем сиятельном величии. Когда в 1672 году этот образ вновь вошел в обращение на монетах, король Карл II не упустил случай выдвинуть на должность национальной иконы свою любовницу Франциску Стюарт, герцогиню Ричмондскую и Ленноксскую. Сэмюэл Пипе видел ее изображение на памятной медали несколькими годами раньше и записал в своем дневнике от 25 февраля 1667 года: «У моего ювелира мне попалась на глаза новая медаль короля, где в миниатюре вычерчено лицо миссис Стюарт — столь искусно, сколь, пожалуй, мне не доводилось видеть за всю мою жизнь; вся прелесть в том, что он ведь выбрал ее лицо для того, чтобы оно представляло Британию». Если искать преемницу для Герцогини Ричмондской, «прелестью» могло бы стать избрание давнишней подруги принца Чарльза миссис Камиллы Паркер-Боулз. Но в наши дни королевские предписания так далеко не распространяются; мы живем во времена более щепетильные — ну или более лицемерные, или демократичные. Поэтому в 1993-м украшенный гребнем шлем Британии увенчал голову Карин Крэддок, фотографа и жену иллюстратора Барри Крэддока. Неожиданно ставшая иконой целой страны женщина и ее муж проживают в Дептфорде, далеко не самом фешенебельном квартале юго-восточного Лондона.
Карл II сам выбирал не только Британию, но также и рисовальщика, Яна Роттье из Антверпена, которому он предложил работу на Королевском монетном дворе. В наши дни процесс стал более забюрократизированным. Королевское ведомство почтовых марок перебрало несколько дизайнерских коллективов, прежде чем остановиться на Roundel Design Group. Roundel, в свою очередь, рассмотрел творчество нескольких потенциальных иллюстраторов и отдал предпочтение Барри Крэддоку, поскольку его сильной стороной была способность рисовать способом, напоминающим гравюру.
(«Сначала процарапываешь контур на литографическом камне, а затем еще раз проходишься штихелем», — объясняет он.) Его вклад — первое, на что обращаешь внимание в новой марке; но в том, что касается оформления, он — последнее звено в цепочке. Консультативный комитет Королевского ведомства почтовых марок и Roundel Design Group бок о бок трудились почти два года; мистера Крэддока привлекли только в последние шесть недель процесса. У него было три недели на обсуждение вариантов и затем три недели на то, чтобы выцарапать на бумаге все необходимое. Неудивительно, что при таких-то сроках иллюстратор не стал прочесывать модельные агентства в поисках некоего революционного Лица Девяностых; он просто взял и свистнул своей жене. Заплатил ли он ей? «Нет, — отвечает она. — У нас не такие отношения».
Мистер Крэддок — низенький бодрячок с шевелюрой, в которой видна проседь, и узкими усиками; оставшаяся без гонорара Британия — очаровательно нецарственная — живая, непосредственная женщина с тем родом лондонского акцента, который недавно был классифицирован специали. — стами по лингвистической демографии, как эстуарный английский[110]. Обоим под сорок, но педант, набравшийся нахальства установить точную дату рождения Британии, анекдотическим образом не избежит ответа «55 до н. э.», а именно год первого римского вторжения на наши острова. Крэддоки обитают в надлежаще английской среде: уильям-моррисовские[111] обои в гостиной, декоративная бронзовая тарелка с королевой Викторией на кухне, а внизу на газоне изваяние, изображающее скачущего вприпрыжку большого домашнего кролика, белого с черными ушками и жутковато-тонкой черной линией вдоль хребта. Порода, опять же очень кстати, называется старо-английская, хотя сами Крэддоки склонны подозревать, что это китайская. Столь же озадачивающе запутанны расовые корни новой Британии, которая определенно не прошла бы экзамен комиссии, одержимой pur sang. Карин наполовину датчанка, «возможно, с дедом саами», а по другой линии в ней есть капельки югославской, ирландской и французской крови. Однако ж ее генеалогия, по крайней мере в качестве модели, безупречно патриотична, поскольку ранее она снималась в телерекламе в роли королевы Виктории, восседающей на бочонке с пивом.
В интересующем нас случае она позировала Барри в домашней пародии на свое мифическое воплощение. Закутанная в простыню, она сидела на доске, установленной на корзине для пикников и куче книг; трезубцем в ее правой руке служили садовые грабли, круглым щитом у левого бедра — старая столешница; коряга из палисадника в левой руке играла роль оливковой ветви. В подобных обстоятельствах позирование, разумеется, не значит, что модель должна надолго застыть в зафиксированном положении — скорее от нее требуется пробовать разные позы и жесты для серии фотографий, с которых впоследствии будут сделаны эскизы рисунков. Если даже ее участие ограничилось лишь этим сеансом, осознавала ли Карин Крэдцок серьезность происходящего — ведь ей предстояло воплотить образ страны для следующего поколения? «Да нет, не особо, — отвечает она с беспечной улыбкой. — Просто нелегкая была работенка — надо было помочь ему ухватить момент"».
У Барри уже был стаж работы с национальным образом — ему приходилось рисовать Британию в разных рекламных проектах. На этот раз «ухватить момент» оказалось целой историей, и весьма непростой, не в последнюю очередь из-за постоянных консультаций — или, если хотите, вмешательств. («Всю дорогу у меня над головой стояло еще десять человек»).
Тьма тьмущая черновых набросков фиксируют эволюцию Барри от субтильной, вертлявой, простецкой, широколицей Карин, уставившейся влево, к монументальной, величественной, государственной, римсконосой Британии, смотрящей вправо. Рост Карин — 5 футов 3 1/2 дюйма, тогда как на этой марке, говорит она, в ней «чуть ли не восемь футов». «Да, она барышня со статями», — соглашается Барри, испытывающий почти благоговение перед делом своих рук. Разумеется, нарисованные изображения часто бывают далеки от оригиналов: хотя Герцогиня Ричмондская по общим отзывам была великая красавица (и великая дуреха), к моменту своего появления на монете она перенесла изуродовавшую ее оспу. В случае Марианны некоторые корректировки можно было бы внести даже и на более ранней стадии, если вечнозеленые слухи о подтяжках, которые делает себе на лице Катрин Денев, заслуживают доверия.
Британия не просто укрупнилась; также улучшилась и ее осанка. «По мере изменения эскиза фигура все прибавляла и прибавляла в росте, — говорит Барри. — На моем первом эскизе она почти полулежала». Карандашная пометка вдоль верхнего края предварительного наброска гласит: «ФРОНТ РАБОТ. ШЛЕМ ПОМЕНЬШЕ. РУКУ — ДРУГУЮ. ГРУДЬ — ДРУГУЮ. ЩИТ — ДРУГОЙ, и т. д.». Постоянно корректировались линии бедер, ног и торса. Предметом серьезной и обстоятельной дискуссии стал размер лифчика Британии. «Это был, можно сказать, ключевой вопрос», — вспоминает Барри. Майк Денни из Roundel Design Group объясняет: «Британия должна выглядеть могучей и величественной, но одновременно ей следует быть и женственной. Сначала грудь у нее была почти плоская — курам на смех. Затем мы ударились в другую крайность. В конце концов мы сошлись на размере 36В». Демократично, ничего не скажешь: 36В в настоящее время — стандартный размер бюста в этой стране, причем данный показатель неуклонно прогрессирует, во всяком случае, еще семь лет назад средним признавался 34В, если верить расчетам производителей бюстгальтеров Gossard. Двумя факторами, обеспечивающими рост, считаются противозачаточные таблетки и улучшение питания; смех смехом, а в этот самый момент femme moyenne sensuelle [112]мало-помалу пухнет как на дрожжах, нацелившись уже на 36С. Барри Крэддок вспоминает тот момент, когда «дама из Управления почт, Анджела Ривз, взяла ручку и сказала — вот это должно быть вот так». Похоже, у него отлегло от сердца, когда выяснилось, что конечное решение осталось за заказчиками: «Стандартный 36В — так они мне сказали».
Помимо амазонкианских параметров Карин, предметами обсуждения стали стилистические и декоративные частности. В своем дебюте на монетах — медном сестерции, выпущенном при императоре Адриане (117–138 н. э.) — Британия предстает в своей начальной, подневольной ипостаси, пленницей, стоящей на скалистом утесе с утыканным шипами щитом в руке. В новое время — то есть начиная с XVII века — она была скорее завоевательницей, чем той, кого завоевывали, — непоколебимая, величественная фигура, представляющая себя в умеренно парадоксальном виде — как несущую одновременно и войну, и мир. При ней всегда был круглый щит, расписанный в цвета национального флага; она держит либо копье, либо (с более недавнего времени) нептуновский трезубец; два ее наиболее привычных аксессуара — боевой шлем и оливковая ветвь, которые появляются и исчезают в зависимости отдуха времени. Часто ее изображают неусыпно сторожащей берег, и ее морской статус может быть подчеркнут с помощью добавления корабля или маяка, иногда и того и другого. Реже — как, например, на 50-пенсовой монете 1969 года — ее комбинируют с другим имперским животным — львом.
Британия мистера Крэддока — образ строгий, представительный и весьма традиционный. Щит, меч, трезубец, оливковая ветвь, все та же фигура на бушприте корабля Pax Britannica: сначала мы вас завоюем и затем преподнесем вам мир, а вы покорно его примете. Барри и так и эдак пытался смягчить этот образ, но нельзя сказать, чтобы он преуспел в этом. Карин вспоминает, что однажды, когда она позировала, «он попросил меня держать грабли более нежно», и, может статься, в том, как Британия сжимает свой трезубец на марке, можно уловить нечто женственно-безвольное, самую малость. Но прочие инициативы мистера Крэддока натолкнулись на сопротивление членов комитета. «Я предлагал вставить туда голубей, — вспоминает он. — Голуби им не понравились». Майк Деннис согласен: «Да, голуби нам не понравились. Мы хотели, чтобы получился символ, это ведь не просто картинка какая-то». Завернули также и парусник, который попробовал протолкнуть Барри, равно как и рудиментарные Белые скалы Дувра. «А что за тучи у вас сгустились на заднем плане? — спрашиваю. — Выглядит это так, будто над плечом Британии вот-вот разразится Ураган Крейг или тайфун Донна. «Да это так, просто», — поспешно отвечает Барри, несколько нервически, будто перепугавшись, что эту его погоду могут принять за политический подтекст, который он протащил контрабандой. Иногда тучи — это просто тучи.
Затем эту скорректированную, проверенную-перепроверенную, согласованную во всех инстанциях и одобренную 8-футовую, с бюстом 36В Британию запихнули в антураж, предоставленный Roundel. Было бы заблуждением допустить, что прочую оформительскую параферналию станут подгонять к основному изображению на марке: перед тем как Крэддок приступил к своему шестинедельному сотворению Британии, его снабдили законченным макетом, где женская фигура была единственным элементом, подлежащим обсуждению. Расположение и пропорции компонентов были фиксированными; равно как и цвета (оливково-серый и довольно броский багровый); равно как и казенно-современная гарнитура для символа «Ј Ю». То, что неискушенному взгляду покажется неприятной дисгармонией элементов дизайна, Майк Денни называет «попыткой выразить чувство современной нации с наследием». Кроме того, целый ряд деталей присутствовал на почтовой марке по умолчанию. Девять пустулезных бугорков под головой королевы оказались брайлевскими точками — это их первое появление на британских марках. Четыре вытисненных в форме гребешка клейма, которые можно нащупать по краям сверху и снизу, призваны чинить препятствия доморощенным фальсификаторам. «Если вы соберетесь подделывать марку, — объясняет мистер Денни, — то перфорацию в два счета можете сварганить на швейной машинке». Новую Британию угораздило угодить в то, что называется «почтовая марка с высокой степенью защиты». Мистер Денни говорит, что она «оформлена так, чтобы напечатать ее было чрезвычайно сложно» — и, следовательно, надо полагать, копировать печатным способом. Среди сдерживающих факторов выделяются несколько разноцветных типографских красок, использованных при печати; миссис Крэддок попала под ковровую бомбардировку из крошечных значков багрового, красного, зеленого и оранжевого цветов, в которых можно разобрать «£10»; даже тонкие линии моря, которые простираются от голени Британии, как выясняется, — исследование с помощью увеличительного стекла подтверждает это — шелестят: £10… £10… £10… £10. Наконец, тут есть решетка из двадцати пяти маленьких крестиков из металлической фольги, наложенная на центральную фигуру: злоумышленник, попытавшийся сделать с марки ксерокс, останется с носом — крестики из серебристых превратятся в черные. На взгляд обычного человека, решившего приобрести марку не ради фальсификации, крестики эти, надо сказать, перемигиваются на срету не слишком приятно — напоминая скорее задание для игры «соедини точки». Один из них прилепился ровно под правым ухом Британии, как красный крестик в снайперском оптическом прицеле. Мистера Крэддока даже попросили сдвинуть его фигуру вбок, чтобы избежать этой накладки, но он уперся рогом и отверг это предложение. Все эти наслоения производят странноватое впечатление и, несомненно, уменьшают визуальный эффект марки. Похоже на изящное здание, которое огородили забором из сетки-рабицы и колючей проволоки, понавешали на столбы трансформаторные коробки с сигнализацией, а на газонах пустили рыскать хрипатых восточноевропейских овчарок. Все это вносит в образ дополнительный символический резонанс, пусть даже и не преднамеренно.
Как обнаружил Барри Крэддок («Голуби им не понравились»), национальная иконография — дело тонкое, и соваться в этот монастырь со своим уставом может оказаться себе дороже. Проект дизайна новой 10-фунтовой марки отослали королеве для официального одобрения (процедура, обязательная для всех марок), и в надлежащее время, 7 октября, оно было получено; приблизительно в то же время в другой части Букингемского дворца собиралась разразиться маленькая буря в подстаканнике из позолоченного серебра. Тогда как в случае с почтовыми марками участие августейших особ ощущается совсем незначительно, когда речь заходит о монетах, степень их вовлеченности в творческий процесс возрастает в разы. Принц Альберт, консорт королевы Виктории и пламенный сторонник взаимодействия Искусства и Промышленности, всегда принимал вопросы дизайна монет близко к сердцу. В 1922 году при Королевском монетном дворе был учрежден Консультативный комитет по дизайну монет, медалей, печатей и орденов, и его председателем с 1952 года стал его королевское высочество принц Филипп, герцог Эдинбургский, КОП, р., КОЗ, БИ[113]. Прочие члены комитета, дюжина или чуть более того, рекрутируются из нумизматов, герольдов[114], художников, дизайнеров, каллиграфов, орнитологов, ботаников и мастеров художественного слова, которые объединяют свои специальные знания, чтобы решить сложную, бюрократическую, щекотливую и приятную задачу рекомендовать королеве, как должны выглядеть монеты, выпускающиеся в обращении в Британии. Разумеется, ни о каких гонорарах здесь речь не идет, хотя члены комитета все же получают пробные экземпляры великопостной милостыни[115] — набор крошечных, с ноготок ребенка, монеток, которые чеканятся ежегодно для раздачи столь же крошечной группе достойных бедняков в Великий четверг.
Большинство членов комитета мужчины, с высокой степенью концентрации среди них обладателей рыцарского и профессорского званий, но иногда туда просачиваются и женщины, в том числе скульптор Элизабет Фринк и в настоящее время маркиза Англси. До некоторых пор в членах комитета состояла также и писательница и культуролог Марина Уорнер. Когда я спросил ее, как вышло, что ее туда назначили, она сказала: «О, это было в высшей степени по-английски. На каком-то приеме я заговорила со своим соседом об американской долларовой купюре и ее масонской символике. Мой собеседник оказался Джоном Поршесом, нумизматом, я рассказала ему о своей книге «Памятники и девы», он выдвинул мою кандидатуру в комитет. Это назначение выглядело крайне естественным; мисс Уорнер, женщина вулканического интеллекта и апулеевской красоты, один из самых осведомленных и проницательных в стране специалистов по значениям и интерпретации культурных символов. Однако ровно перед назначением — в качестве преемницы недавно почившего поэта лауреата сэра Джона Бетджемана как «представителя от словесности» — ей стало ясно, что пребывание среди нумизматических великих и ужасных не сводилось — ну или по крайне мере сводилось не полностью — к обсуждению, кому следует пресмыкаться, а кому — стоять на задних лапах. Комитет располагается на одной из тех точек, где пересекаются королевская власть и политика: тогда как Монетный двор, естественно, — Королевский, его официальный глава - Канцлер казначейства, то есть министр финансов. В 1985 году, когда в комитет должна была войти Уорнер, Канцлером (при миссис Тэтчер) был Найджел Лоусон. Мисс Уорнер вспоминает: «Мне позвонили и спросили: «Чем вы занимались до настоящего времени? Касательно вашей кандидатуры возникли некоторые сомнения». Оказалось, против меня был Найджел Лоусон. Он позволил мне пройти только по представлению трех сторонников Тэтчер». Так а что же с ее прошлым? «Я полагаю, Лоусон считал, что я из леваков». Поскольку мисс Уорнер — либерал чистой воды, наверняка именно так он и подумал. Возможно, ее сочли перспективной в плане узаконения факта своего существования в глазах консервативного истеблишмента в силу того, что ее дедом был П.Ф. «Слива» Уорнер, знаменитый перед войной капитан английской крикетной сборной.
На вопрос о своих нумизматических предпочтениях мисс Уорнер без раздумий называет знаменитую греческую, отчеканенную в Сиракузах, монету, на которой изображена длинноволосая Аретуза; вокруг головы девушки резвятся дельфины. «Вот к чему я хотела бы, чтобы мы вернулись. Совсем не обязательно нагружать изображение тяжеловесной национальной символикой — монета может быть чем-то таким, что доставляет удовольствие», — решительно произносит она. «Удовольствие», однако ж, — не то слово, которым особенно часто козыряют в ходе прений Консультативного комитета Королевского монетного двора. Скорее да, чем нет, члены будут обсуждать геральдические солецизмы, символические фитюльки, степень вычурности шрифтов или неразрешимую проблему Северной Ирландии. Это совсем крошечный уголек из ирландского костра, но он способен воспламенить даже эти академические и в целом весьма сдержанные дискуссии во флигеле Букингемского дворца. Затруднение состоит в том, что, тогда как все три прочие части Соединенного Королевства могут похвастаться замечательно богатым выбором бесспорных древних символов, подходящих для использования в общественной иконографии, у Северной Ирландии таковой отсутствует. Как представить эту территорию на монете? Красной Руке Ольстера[116] будет не слишком уютно в католическом кармане, тогда как протестантский большой палец напорется на арфу или трилистник[117]. Старинная корона св. Эдуарда худо-бедно приемлема, но тут не слава богу с крестами: крест св. Патрика, уже известный по флагам и гербам, еще туда-сюда, но кельтский крест, который некоторые протестанты могут принять за символ, оскорбляющий их религиозные чувства, не лезет ни в какие ворота. Не так давно компромисс был найден в торке — так называется церемониальная цепь, часто из червонного золота, которую в старину носили на шее вожди кланов в Гибернии. Еще можно более-менее безопасно плясать от садово-огородной тематики: лен, очный цвет, рябина. Не так давно была предпринята попытка выдвинуть в качестве эмблемы провинции лося: злополучный оформитель в страшном сне не мог себе представить, до какой степени геральдически сомнительно помещать на щит это животное. Эта черная дыра провоцирует художников выдвигать все более оригинальные образы: недавно на рассмотрение комиссии поступил проект, авторы которого представляют Северную Ирландию в качестве юницы, невинно играющей на оловянной флейте, сидя при этом верхом на Джайент Козуэй[118].
Кто именно был автором варианта с оловянной флейтой, комитет так и не узнает — члены просто будут рассматривать «Представление 1(d) от Дизайнера № 1 по Пункту 3: Региональные Изображения для монеты £ 1». Анонимность художников тщательно соблюдается, хотя с годами персональные стили неизбежно становятся узнаваемыми. Иногда — как в случае с мемориальной кроной, которая должна быть выпущена в этом году в честь сороковой годовщины коронации королевы — проводится открытый конкурс. Чаще приглашаются конкретные художники с тем, чтобы они представили на рассмотрение свои проекты. Именно так обстояли дела в случае с новыми региональными изображениями для реверса 1-фунтовой монеты. Данное средство денежного обращения было введено в 1983-м и каждые двенадцать месяцев дизайн реверса обновляется. В течение первого года выпуска на реверсе чеканился Королевский герб, затем начался четырехгодовой цикл, на протяжении которого отмечались каждая из составляющих частей Соединенного Королевства, затем опять Королевский герб в 1988 году, за которым последовал новый региональный цикл. В 1994 м — после нынешнего буферного года, начнется следующий региональный цикл. В преддверии этого события дюжину художников попросили представить предварительные наброски на конкурс в Королевский монетный двор к 31 декабря 1991 года. Им было предложено разработать изображения, связанные общей темой или еще как-либо унифицированные стилистически; им напомнили об ирландской проблеме; также было обговорено вознаграждение. Тем, кто представит на рассмотрение набор из четырех рисунков, причиталось по £250; те, кто войдет в короткий список и удостоится предложения изваять гипсовые модели своих изображений (не более 7 дюймов в диаметре), получат по £500 за модель; победителю заплатят по £2500 за каждую из четырех моделей при наличии королевского одобрения, в обмен за каковые блага он или она передаст все права Короне.
Желание участвовать в конкурсе изъявили девять художников из двенадцати, и вот 11 февраля 1992 года Консультативный комитет встретился для своей первой экспертизы в Китайской столовой Букингемского дворца. Члены комитета проникают в здание через Дверь Личного Казначея Короля, располагающуюся на правой стороне фасада дворца, где их встречают военные конюшие. Здесь мужчины избавляются от пальто, которые, вместо того чтобы отправиться на вешалку, укладываются, в беспрекословной военной манере, в массивные кубы, расставленные на столе. (К счастью, на женские пальто подобного рода посягательство предпринято не было.) Члены комитета поднимаются на второй этаж, минуя, до недавнего времени, предостерегающую картину Ландсира[119] — цирковую викторианскую вариацию сюжета «св. Даниил в логове льва»; мельком им удается разглядеть бесконечный устланный красной ковровой дорожкой коридор, охраняемый шеренгой бюстов и урн, а затем их препровождают в помещение комитета. Это оформленная в красно-золотых тонах шинуазери[120] начала XIX века — «камин, уже раскочегаренный, выглядит, как тысяча драконов, плюющихся огнем», припоминает Марина Уорнер. Никто не усаживается, все осматривают рисунки, которые через несколько минут станут предметом обсуждения, — до официального прибытия председателя, принца Филиппа; затем они занимают свои места за длинным столом. На просьбу описать эти собрания мисс Уорнер отвечает: «На что это было похоже — так на Безумное Чаепитие у Шляпника. Все слегка поклевывают носом. Атмосфера настолько напыщенная, что сам церемониал действует убаюкивающе. Все настолько благообразно, что и язык в этой обстановке словно деревенеет во рту». Несмотря на вышеописанные неудобства, на первой встрече членам комитета все-таки удалось сократить количество участников конкурса на реверс монеты достоинством в £1 до пары финалистов: Дизайнера 8, предоставившего серию прилежно исполненных в традиционной манере геральдических набросков, и Дизайнера 9, чьи изящные рисунки, несомненно представляющие угрозу для противников удовольствия, изображали диких птиц — шилоклювку за Англию, орлика за Шотландию, красного коршуна за Уэльс и розовую крачку за Северную Ирландию. Тематически эти четыре птицы были связаны между собой тем, что каждая из них в начале столетия была близка к вымиранию, но с тех пор благодаря предпринятым мерам по разведению успешно восстановила свою численность.
К следующей встрече, состоявшейся 26 мая, уже понятно было, что оба дизайнерских проекта оказались не без изъянов. Геральдическая серия подверглась критике как Министерства по делам Шотландии, так и министерства по делам Уэльса. Министерство по делам Шотландии, проконсультировавшись с лорд-лайоном[121], герольдмейстером, объявила шотландский дизайн в Сериях А Дизайнера 8 невразумительным и некорректным винегретом из эмблем, тогда как Министерство по делам Уэльса обратило внимание на жуткий геральдический ляпсус: валлийский дракон здесь оказался на фоне того, что, на их взгляд, было похоже на крест св. Георгия. Птицы между тем также попали впросак. Оба министерства — и по делам Шотландии, и по делам Уэльса, — в принципе отнесясь к ним благосклонно, заинтересовались, сумеет ли общественность опознать эти виды как должным образом представляющие их страны. У герцога Эдинбургского возникло возражение, касающееся флоры: шилоклювка схватилась за дубовую ветку, орлик — за чертополох и так далее. На рисунке для Уэльса красный коршун вцепился в лук-порей[122] с таким видом, будто он камнем рухнул с неба на прилавок зеленщика и заграбастал растение, намереваясь во что бы то ни стало накормить своих птенцов. Компетентный в сфере орнитологии член комитета обратил внимание, что на данный момент наука не располагает данными о том, что красные коршуны питаются луком-пореем.
Были и другие критические отзывы: что геральдические изображения нагоняют тоску; что шотландского льва не худо бы сделать покрупнее; что птиц следовало бы продемонстрировать скорее в полете, чем приземлившимися; что шилоклювку в качестве символа Англии необходимо заменить на ворона. Более серьезная угроза для птиц исходила от заместителя главы Монетного двора и председателя комитета, мистера А.Д. Гарретта, который сказал, что поскольку фунт является главной монетой, находящейся в обращении, то вопрос о ее оформлении — не тот, к которому можно подойти с «полной гибкостью». Также на этой встрече присутствовал финансовый секретарь Казначейства, член парламента мистер Энтони Нельсон, действовавший по поручению Канцлера казначейства. Это было нечто новое: за семилетний стаж мисс Уорнер министр финансов возникал на горизонте всего дважды. Обычно комитет, выполнив свою работу, отчитывался перед Монетным двором, который, в свою очередь, рапортовал Казначейству. Теперь за заседанием комитета наблюдал спецпредставитель. Мистер Нельсон выразил мнение, что утверждение проекта с птицами может повлечь за собой понижение статуса монет, уравнивания их с простыми марками. Надо полагать, он запамятовал, что на реверсе одной из самых ходовых монет столетия, ныне вымершем фартинге, был изображен крапивник. То было изящное соответствие изображения и номинала: самая маленькая британская птица на самой меньшей из циркулирующих монет.
Тем не менее договорились, что обе серии следует «совершенствовать далее». От Дизайнера 8 требовалось исправить все четыре рисунка согласно указаниям Геральдической палаты, чтобы сделать их геральдически кошерными, тогда как Дизайнер 9 должен был внести исправления в своих птиц, во-первых, показав их в полете, и во-вторых, присовокупить к ним короны четырех регионов в качестве дополнительных опознавательных знаков (на самом деле процент населения Британии, который в состоянии отличить одну региональную корону от другой, размером приближается к крапивнику). Затем комитет встретился 3 ноября, чтобы обговорить свои окончательные рекомендации Монетному двору. В первую очередь он одобрил протоколы предыдущего заседания и обсудил новую 2-фунтовую монету, которая выпускается к трехсотлетию Английского банка в 1994 году. Затем шел «Пункт 3 — Новые серии региональных изображений для реверса монеты £1». Не успел, однако ж, председатель огласить повестку, как заместитель главы Монетного двора проинформировал Комитет, что им незачем утруждать себя рассмотрением проекта с птицами. Покорившись на какое-то время, члены обсудили все «за» и «против», касающиеся подремонтированных геральдических серий, в которых по-прежнему оставалось множество недочетов и которые, по мнению некоторых, стали даже хуже, но тут мисс Уорнер взбаламутила Безумное Чаепитие, потребовав объяснить, с какой стати им не позволили обсуждать птиц. «Когда мы спросили почему, — вспоминает она, — замминистра — эта разъевшаяся на казенных харчах канцелярская крыса — надул щеки и принялся бухтеть. Причина, разумеется, состояла в том, что министерство Канцлера казначейства, Нормана Ламонта, решило предотвратить нежелательное постановление комитета. Птиц, которых сочли недостаточно внушительными, чтобы удостоиться быть вычеканенными на монетах, расстреляли в воздухе, что бы ни мнил по этому поводу Консультативный комитет по дизайну монет, медалей, печатей и орденов Королевского монетного двора.
Конечно, комитет всего лишь консультативный: в 1991 году он рекомендовал проект изображения для медали за войну в Персидском Заливе — по случайному совпадению, тому же художнику, который нарисовал птиц, — который ничто - же сумняшеся отвергли Королева и Объединенный комитет начальников штабов. (Интересный постельный разговор должен был состояться в тот вечер в Букингемском дворце: «Что ты делала сегодня, дорогая?» — «Зарубила твою паршивую медальку, дорогой».) Тем не менее одно дело, когда вмешивается Королева: приятного мало, но вполне законно. А вот когда с бухты-барахты комитетлишили права принимать решение — это уж совсем ни на что не было похоже. Мисс Уорнер предприняла свое собственное расследование и обнаружила, «что Ламонт решил, что ему подойдет геральдическая серия». От финансового секретаря Казначейства также слышали, что он говорил, причем как нечто само собой разумеющееся: «Да просто Канцлеру птицы эти не нравятся».
Марина Уорнер подождала до следующего, состоявшегося 10 февраля 1993 года, совещания — ей хотелось посмотреть, не представится ли шанс пересадить злополучных птиц на монеты меньшего достоинства, а также узнать, под каким соусом будет официально запротоколирована вся эта кувыр - коллегия; а затем хлопнула дверью. «Я действительно не видела смысла в том, чтобы непонятно кто шлепал моей рукой печать на очередное проявление эстетического вкуса Нормана Ламонта». После чего она протягивает мне карикатуру Чарльза Аддамса, вырванную из последнего The New Yorker. Средневековый король высовывается из-за зубцов стены своего замка и говорит столпившемуся внизу мужичью: «А сейчас — тренировка демократии: я назначаю свободные выборы — какая у нас будет национальная птица».
Вы можете сказать, что в ламонтовском вмешательстве в работу комитета не было ничего экстраординарного, это тот трюк, который министры, хоть левые, хоть правые, имеют обыкновение проделывать довольно часто, и, не исключено, тем чаще, чем жестче их критикуют за несостоятельность в основной их сфере деятельности. Вы можете сказать, что любое заседание какого-либо комитета — это и есть Безумное Чаепитие. Вы можете сказать, что впечатления мисс Уорнер были почти предсказуемыми: Злоключения Женщины Либерала в Мире Мужчин, консерваторов и роялистов. Даже и при всех этих обстоятельствах вопрос, который она поставила перед комитетом в своем заявлении об уходе, вопрос о «центральной проблеме чеканки монеты в сегодняшнем Соединенном Королевстве», является актуальным и жизненно важным. «Политические изменения, происходившие со Средних веков, предполагают, что иконографический язык геральдики, богатый и выразительный сам по себе, нуждается в радикальной встряске, которую следует производить до тех пор, пока он не потеряет форму, чтобы быть в состоянии представить современную реальность. Единороги, драконы и т. п. более не могут выразить новые реалии… Мы должны освоить некий иной ресурс образов, чтобы иметь возможность передать текущее состояние истории Соединенного Королевства». Или — мне она изложила то же самое в более категоричной форме: «Это вопрос о том, какими мы себя видим. Хотим ли мы жить в стране Лоры Эшли[123], лавандовых саше, Общества охраны памятников и сусальной старины — или мы хотим воспринимать себя как передовую нацию, движущуюся в авангарде нового мира, новой Европы?» Пока на этот вопрос можно ответить с унылой однозначностью. Бьюсь об заклад, что в следующий раз, когда Британии сделают косметический ремонт, поверх лифчика, теперь уже размера 36С, она будет задрапирована в платье от Лоры Эшли.
Апрель 1993
10. Миллионеры в минусе
Нечасто встречаешь человека, потерявшего миллион фунтов стерлингов. И уж совсем редко — того, кто рассказал бы об этом незнакомому человеку — хуже того, журналисту — по телефону.
Однако ж именно вот так, без обиняков, начала разговор Фернанда Херфорд, когда я позвонил ей. «Сегодня утром они сняли с меня миллион. И потребовали еще £319 000. Они совершенно беспощадны. То есть, разумеется, им не видать этих денег». Все это было произнесено уравновешенным, слегка ироничным тоном. Эти «они» из ее драматического монолога — ист-эндские мафиози? выписывающие наркотики врачи? — оказались страховщиками из Лондонского Ллойдз. Фернанда Херфорд — ллойдовский инвестор, или индивидуальный член корпорации, что по-другому называется здесь «Имя»; несмотря на свою уверенность в том, что ее деньги работали в сегменте рынка, для которого характерны невысокие степени рисков, на протяжении трех лет подряд она несла абсурдные, баснословные убытки. Ее откровенность в рассказе о таких потерях — здесь, в Британии, где параноидальная скрытность и едва ли не ватерклозетная стыдливость, которая так и не отлипла от всего, что касается денег, является показателем того, что некая небольшая часть общества перенесла нечто беспрецедентно чудовищное, до такой степени, что все теперь пошло наперекосяк. Оказалось, что один из столпов британского общества был сделан из пенопласта. Только по тому, что об этом заговорили вслух, можно понять, насколько обманутые люди перестали доверять своим партнерам, как сильно переживают они предательство, насколько разгневаны.
Через несколько дней после нашего разговора я нанес миссис Херфорд визит в ее дом в Челси, прямо у Фулем-роуд. Мы расположились на залитом солнцем заднем дворике; на столе между нами стоял наполненный до краев кофейник; ее муж, бухгалтер, работал наверху; тем временем на кухне ее дочка, студентка, тащила к плите мешок специальной муки для чапати[124] Elephant, такой огромный, что им можно было бы накормить целую деревню; хрестоматийная атмосфера английской семьи, относящейся к верхушке среднего класса. Фернанда Херфорд оказалась миловидной дамой среднего возраста, которая до последних двух лет, по всем внешним критериям, пользовалась всеми преимуществами достатка, хотя и не богатства, и всецело доверяла тому, что считалось одной из крупнейших финансовых институций мира, и которая сейчас основательно неплатежеспособна. «Сейчас они цепляются в каждый пенни — и уж эти свое возьмут. Они беспощадны, — повторяет она. И все же, по сравнению с другими, ее случай не так уж плох. — По ллойдовским понятиям моей историей никого не разжалобишь».
На просьбу уточнить, как и почему она вступила в Ллойдз в 1977 году, она настаивает: «Я сделала это не из-за денег». Поначалу такой ответ может показаться странным, ведь деньги, в конце концов, поступают на счет и к тем, кто ни о чем другом думать не может, и к тем, кто к ним равнодушен. Также ее решение не было связано с тем, «чтобы дать образование детям», — традиционное объяснение ллойдовского инвестора, который, понятное дело, в государственную школу своих детей не отправит. Она сделала это «потому, что мой отец уже был Именем»- так что я как бы соскользнула туда». Ты «соскальзываешь» туда просто в силу презумпций своего социального круга. Брат и две золовки Фсрнанды Херфорд был и в Ллойдз; еще она знала ллойдовского агента Энтони Гуда. «Я сделала это, потому что была знакома с обстоятельствами Гуда, потому что женщинам позволяется участвовать в Ллойдз, и мне казалось, что это будет очень по-английски». Ее первый рейд в более опасную зону рынка — андеррайтинговый[125] бизнес, с лимитом суммы ответственности по риску в £150 000 — состоялся в следующем году. Учитывая то, что обычно разрешение спорных вопросов занимает некоторое количество времени, уходящее на урегулирование страховых исков, отчетный период в Ллойдз — три года. Таким образом, в 1981 году миссис Херфорд получила чек на £4100, отражавших ее 2,73-процентный доход за 1978 год. Выглядит это не бог весть как впечатляюще, но суть — и одно из первостатейных достоинств для тех достаточно привилегированных лиц, которые были ллойдовскими Именами па протяжении трех веков его существования — в том, что инвестированные деньги в действительности не передаются из рук в руки. Принцип предприятия состоит в том, что Имя «декларирует» для Ллойдз некий фиксированный капитал как гарантию того, что, если дела обернутся несчастливым образом — классический пример: судно не доходит до порта назначения, — у него окажется это богатство, и к нему можно будет обратиться. Будучи готов исполнить это теоретически допустимое требование, инвестор волен вкладывать свои деньги — те же самые деньги — еще во что-то. Ллойдз дает вам возможность, таким строго установленным образом, удваивать ваш капитал. Мало того, это позволило Фернанде Херфорд несколько даже более чем удвоить свои деньги еще одним способом: инвестору позволялось принимать на страх риски с лимитом страховой премии приблизительно в два с половиной раза больше, чем задекларированное состояние. На своем первом году соответственно миссис Херфорд задекларировала состояние в £75 000, приняла рисков на сумму в £150 000, использовала свои базовые £75 000 где-то в другом месте и три года спустя получила £4100, которые, согласно одной интерпретации, являются всего лишь 2,73 процента дохода по вложениям, но также могут ведь рассматриваться и как 5,46 процента дохода от задекларированного капитала; или, выражаясь иначе, можно взглянуть на них как на деньги из воздуха, ни за что.
Такая, вполне приемлемая, ситуация продолжалась еще восемь лет. Традиционно оптимистичная цифра прибыли, которую соблазнители нашептывают на ухо ллойдовским Именам, составляет куда как недурственные 10 процентов на принятый на страх бизнес. За девять лет коммерческой деятельности Фернанда Херфорд только раз выбила это призовое число. Ее прибыли колебались от наименьшей в 0,78 процента за 1979 годдо наивысшей в 11,18 процента за 1982 год. С другой стороны, ей удалось увеличить свое задекларированное состояние до £200 000 в течение 1984–1986 годов. К 1989 году, когда пришли результаты за 1986 год, ее совокупная прибыль составила £82 665, или 5,51 процента от суммарного объема принятого на страх бизнеса. Это, конечно, не легендарные 10 процентов, ну так и миссис Херфорд заверяли, что она страхует риски в неопасном сегменте рынка. Это выглядело логично. «Сверхприбылей я никогда не получала, зато и не боялась никогда, что сильно рискую». Что да, то да, вот и ее агент Энтони Гуда произнес фразу — которая, чего уж тут удивляться, накрепко засела у нее в памяти — насчет того, что ее инвестиции были «настолько надежны, что кошку можно заложить и все равно не прогадаешь».
В 1987 году она увеличила свой лимит по сумме ответственности до £300 000, и в 1990 узнала о первых понесенных ею убытках: £13 391, которые практически перечеркнули сумму ее дохода за предыдущий год, которая составила £14 199. Что, однако ж, не помешало ей — по совету своего агента — еще раз увеличить лимит своих страховых премий: до £375 000 за 1988 и 1989 годы и затем до £500 000 за 1990-й. В конце июня 1991 года она получила письмо от Энтони Гуда: «Боюсь, вы потерпели совокупный убыток [за 1988 год] в размере £219 985,27. Был бы вам признателен, если бы вы переслали мне чек на вышеуказанную сумму… к 12 июля. Агенты-распорядители поставили нас в известность, что все счета, оставшиеся неоплаченными после 15 июля, повлекут за собой начисление процентов». Не было ли у нее соблазна бросить все это преприятие в тот момент, когда суммарный итог ее одиннадцатилетней деятельности на этом рынке составил £150711 убытка?«В 1991 году Энтони Гуда сказал мне, что самое худшее позади. Еще он сказал, что максимум я могла потерять еще £90 000. Я по-прежнему считала, что игра стоила свеч». И в любом случае она уже подписалась на убытки или прибыли по бизнесу, который она застраховала в течение 1989 и 1990 годов. Когда пришли данные об их результатах, стало ясно, что самое время было закладывать кошку. В 1992 году с нее потребовали £527 348,03 за 1989 год; плюс в этом году — еще £319 000. В Британии сейчас существует новая избранная раса людей, которых можно назвать миллионерами в минусе. Фернанада Херфорд, самообладанием которой можно только восхищаться, винит во всем только себя: «Вынуждена признать, я была неподвижной мишенью — я им доверяла». К тому моменту, как она стала миллионершей в минусе, ее синдикат Гуда Уокер приостановил коммерческую деятельность, и Энтони Гуда из агента с репутацией «компанейского и фартового» превратился в негодяя, которого кляли последними словами едва ли не чаще, чем всех прочих брокеров. Сейчас миссис Херфорд может выбирать одно из трех: объявить о банкротстве, предаться в руки Комитета по Разрешению Затруднений Членов Ллойдз или подать в суд на тех, с кем она имела дело, за их халатное отношение к делу. Пока что она судится. И еще кое-что: «Теперь мы принимаем туристов на постой».
Для тех, кто пристально рассматривает faits divers [126] для ключей к моральному состоянию нации, июнь 1993 года был хорошим месяцем. На вершине утеса в Скарборо открылся шикарный отель, который всего через несколько дней после того, как его со всех сторон обслюнявили фоторепортеры, сполз в море; когда лавина грязи пожрала здание, берег кишел мародерами, рассчитывавшими поживиться неповрежденным биде. Затем случилось потрясшее основы бытия поражение английской футбольной сборной, нанесенное теми, кого считали бандой босяков из США, что спровоцировало бесцеремонные сравнения руководителя команды Грэма Тэйлора с руководителем страны Джоном Мэйджором. Также пришли результаты исследований о потребительских склонностях британцев, из которого явствовало, что более лоховски в Европе не одевается ни одна нация. Но кого волнуют символические показатели благосостояния государства, когда показатели реальные не лезут ни в какие ворота? 22 июня Лондонский Ллойдз объявил суммарные убытки за 1990 год в размере £2,91 миллиарда — наихудшие убытки за всю историю этого рынка. В предыдущем году он также объявил о наихудших убытках в своей истории. И за год до этого было то же самое. Почти £5,5 миллиарда за эти три года, и с убытками более чем в миллиард, которые уже можно было прогнозировать за 1991-й. Но и чудовищная цифра в £2,91 миллиарда еще не факт, что отражала подлинный масштаб катастрофы: две пятых страховых синдикатов (157 из всех 385) оставили 1990 год «открытым» — с неурегулированными то есть счетами, поскольку степень ущерба пока что не могла быть должным образом оценена в полной мере. Теперь статистика в историческом аспекте: начиная с 1955 года многие удачные для рынка годы принесли совокупную прибыль в размере £3,7487 миллиарда, тогда как убытки всего за несколько злополучных лет в сумме составили £5,3243 миллиарда. Или, представляя это нагляднее, на уровне отдельных лиц: если убытки за четыре года, с 1988 по 1991-й, распределить поровну на всех Имен, то от каждого потребовалось бы выложить на бочку четверть миллиона фунтов.
Прогнозируемые £2,910 миллиарда были самым большим годовым убытком, достигнутым какой-либо самостоятельной британской организацией с тех пор, как Национальное управление угольной промышленности в 1984 году установило национальный рекорд в £3,9 миллиарда. Но резонанс ллойдзовской цепи катастроф мощнее, чем подразумевает сравнение. Большинство граждан этой страны не знают, что происходит в Лондонском Сити, но относятся к миру Сити с почтением и считают его «финансовой столицей планеты». Если попросить британца прокомментировать это представление, он скорее всего приведет в качестве примера две прославленные финансовые институции, во-первых, Английский банк, и во-вторых — Ллойдз. Есть даже такая поговорка — «Надежно, как в Английском банке», хотя после того как Банк Англии нелепейшим образом не смог вовремя урегулировать дела лопнувшего BCCJ [127], это присловье следовало бы, пожалуй, поменять на «еле-еле душа в теле, как в Английском банке». Что касается Лондонского Ллойдз, то общераспространенное представление о нем всегда было как о скорее некоем загадочном, масонском учреждении, которое зародилось в Кофейне, в котором посторонним ничего не понятно, но которое, очевидно, является очень хорошим, чем бы там оно на самом деле ни было и чем бы ни занималось. А чем оно могло заниматься? О, чем-то эдаким, и поэтому непостижимым для черни; чем-то очень английским, из жизни высшего общества, и дико прибыточным — как бы финансовым эквивалентом Сэвил-Роу или Роллс-Ройса. (На Сэвил-Роу, прямо скажем, дела идут далеко не так шикарно, как в былые времена, тогда как Роллс-Ройс пришлось спасать от банкротства в начале семидесятых). К тому же Ллойдз умудрился создать о себе представление как об институции одновременно очень старинной и очень современной: основанной до Английского банка, однако способной наращивать мускулатуру в мире миссис Тэтчер; усердно лелеющей старозаветные традиции, однако успешно функционирующей внутри ультрамодернового здания, № 1 по Лайм-стрит, спроектированного Ричардом Роджерсом, архитектором центра Помпиду в Париже.
Ллойдз отличается от других страховщиков в двух ключевых аспектах. Во-первых, членство индивидуальное; и, во - вторых, ответственность «Имени» неограничена: другими словами, вы рискуете не только обговоренными инвестициями, но всем, чем владеете. Вы не покупаете акций Ллойдз, вас избирают в него благодаря вашему богатству, и из аккумулированных состояний индивидуальных членов образуется фонд средств, позволяющих Ллойдз вести дела. Комплот эксклюзивности и денег означал, что до недавнего времени личности нескольких тысяч Имен были неизвестны широкой публике; членство в Ллойдз было знаком общественного положения, о котором скорее говорили шепотом, чем подтверждали. Но что может быть для газетчиков аппетитнее, чем тема «Сливки общества вылетают в трубу»; так что теперь Имена, которые и так на слуху, склоняются кем ни попадя: герцогиня Кентская, принц и принцесса Майкл Кентский, принцесса Александра и ее муж, сэр Ангус Огилви; майор Рональд Фергюсон, отец Герцогини Йоркской, и майор Питер Филипс, отец первого мужа принцессы Анны; Камилла Паркер-Боулз, конфидентка принца Чарльза; сорок семь членов парламента из фракции консерваторов, в том числе бывший премьер-министр Эдвард Хит, шотландский министр Иэн Ланг, министр по делам культурного наследия Питер Брук, председатель партии сэр Норман Фаулер, и генеральный атторней сэр Николас Льелл; различные пэры, такие как лорд Уэйкхэм, лидер Палаты лордов, и лорд Хайлшэм Сент-Марилебонский; одиннадцать судей и по меньшей мере пятьдесят четыре королевских адвоката; сэр Питер де ла Бильер, командующий британскими войсками во время Войны в Заливе, и Ник Мейсон из Pink Floyd; писатели Фредерик Форсайт, Мелвин Брэгг, Эдвард де Боно и Джеффри Арчер; издатель лорд Уайденфелд и жокей чемпион Джон Фрэнкам; бывшие британские теннисисты № 1 Вирджиниа Уэйд, Марк Кокс и Бастер Моттрэм; различные графы и виконты, маркизы и баронессы, лорды и леди, сквайры и сквайрессы. В числе недавно почивших членов был Роберт Максвелл[128]; среди недавно покинувших Ллойдз членов — боксер Генри Купер, гольфист Тони Джеклин, актриса Сьюзен Хэмпшир, жокей Лестер Пигготт. Джеймс Хант, бывший чемпион мира по автогонкам, у которого в юности на трассе было прозвище Аварийщик, попал в Ллойдз сразу в несколько ужасных финансовых аварий; он умер от сердечного приступа в тот момент, когда новость о том, что он состоял во многих синдикатах, где дела шли самым плачевным образом, вот - вот должна была достигнуть его.
Присутствие в списке Имен столь многих консервативных членов парламента в скором времени породило забавный сценарий политической дестабилизации. Неплатежеспособный член парламента автоматически лишается права заседать в Палате общин, и теряет свою должность через шесть месяцев. Согласно The Times, «по меньшей мере тринадцать» из сорока семи тори могут быть подвергнуты процедуре банкротства по сумме своих убытков. С парламентским большинством Джона Мэйджора, которое и так упиралось по поводу и без повода, как трудный подросток, да еще и уменьшалось на каждых дополнительных выборах, курьезная развязка такого рода выглядела возможной: та, при которой Ллойдз невольно сваливал ту самую партию, под эгидой которой Сити и сам Ллойдз переживали бурный расцвет в восьмидесятых. Но едва ли все это может оказаться более чем «сценарием» — то есть произведением о вымышленной надежде или страхе. Во-первых, члены парламента, как прочие прогоревшие Имена, могут вверить себя Комитету по затруднениям — процесс хотя и унизительный, но специально придуманный, чтобы избегать банкротства. И во-вторых, партия тори в отличие от всех прочих пользуется славой, умеющей сама за собой присматривать. Доброжелатели распускают мошны, и секретные фонды исторгают свои гинеи. Если уж мистер Норман Ламонт, прежний Канцлер казначейства, мог втихомолку получить £23 114,64, чтобы избежать неловкой ситуации, когда ему пришлось влезть в судебное разбирательство, чтобы избавиться от арендовавшей в его доме жилплощадь проститутки-садомазохистки, насколько с большей готовностью откликнулись бы щедрые благодетели, если бы речь зашла о падении Правительства.
Но кризис в Ллойдз повлек за собой некоторые неожиданные побочные последствия. У меня было ощущение, что Фернанда Херфорд, когда упомянула про прием туристов на постой, хватила через край — пока в начале августа я не наткнулся в The Times на статью о том, что фирма, называющаяся «Открой Британию», зарегистрированная в Вустере, привлекала к участию озабоченных финансовыми проблемами Имен с тем, чтобы те предлагали свои дома в качестве фешенебельных частных пансионов. (Их финансовый директор сообщил: «Нам известно об Именах, владеющих недвижимостью в Котсуолдских Холмах и в графствах вокруг Лондона.[129] Так иностранные гости получили бы возможность познакомиться с благополучными англичанами и пожить с ними бок о бок в одних из самых прекрасных домов Британии».) Рынок недвижимости и аукционные дома также получили несколько лакомых кусочков для бизнеса. Генри Купер продал три своих Пояса Лонздейла[130] (каждый являющийся наградой за три успешные защиты своего звания боксера - тяжеловеса) на «Сотбиз» за £42 000. Виноторговля также извлекла прибыль благодаря Ллойдз. Стивен Брауетт, директор Fair Vintners[131], подтверждает, что неожиданно на рынок поступило определенное количество частных коллекций вин. «Никто не скажет «Я продаю, потому что я облажался, я потерял деньги». Но, с другой стороны, часто — простите за каламбур — наиболее ликвидное имущество, которым они владеют, — это их вино. Его проще спешно продать, чем произведения искусства или автомобили или уж не знаю что там еще». Так что Farr Vintners сейчас публикуют рекламу винного резерва в Financial Times. По мнению Брауетта, недавний обвал рынка портвейна частично можно отнести на счет событий, связанных с Ллойдз. Это доказывается от противного предложением портвейна урожая 1991 года, разосланным в начале августа Messrs Berry BrosRudd of St James's, самыми знатными из лондонских виноторговцев; это предложение было написано специально под сникшую клиентуру. Среди прочих причин, по которым предлагалось приобрести несколько ящиков Churchill, Dow, Warre, Graham или Quinta do Vesuvio, обнаруживалась следующая: «В качестве альтернативы приобретение портвейна 1991 года — это также и весьма недурная инвестиция на тот случай, если — боже упаси — вам понадобится в будущем продать погреб: или по причине по сю пору не замеченного трезвенничества ваших отпрысков или в силу будущих непредвиденных убытков в Ллойдз».
В настоящее время Ллойдз подвергается бесконечной и чрезвычайно нежелательной для себя тщательнейшей ревизии; однако на все его беды общество выделяет гомеопатическую дозу сострадания.
В этом снадобье, щедро даруемом всякой хромой собаке, которой случается забрести на страницы таблоидной прессы, ллойдовским Именам отказывается демонстративно, с пуританской убежденностью, чуть ли не с хохотом в лицо. Отчасти эта реакция объясняется тем, что можно найти и другие, более заслуживающие участия случаи: например, пенсионеров из Mirror Group Newspaper, фонд которых систематически расхищался ллойдовским Именем Робертом Максвеллом для своих личных финансовых нужд. Но отчасти — и главным образом — это вопрос класса, зависти, скрытого ликования с поджатыми губами и триумфа благоразумного воздержания. Наконец-то идеальная возможность проявить социальное злорадство и Schadenfreude [132] для челяди в людской, когда Хозяин вынужден закладывать свою крестильную чашу. Разве не говорили нам, еще когда мы сидели у матери на коленках, что за все придется платить, что ни за что ни про что денег не дают, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке и прочие благоразумные банальности? Те, кто пребывает вдали от Ллойдз и ассоциирующихся с ним социальных сфер, в состоянии позволить себе пойти и дальше и поразмышлять о том, что в причудливом и непрогнозируемом струснии мирового богатства очень даже может проявляться некая социальная, а то и нравственная справедливость, перемещающая деньги наслаждающегося жизнью, проводящего досуг за игрой в гольф представителя английской крупной буржуазии в карман, ну скажем, пожилого американского моряка, страдающего от асбестоза в конечной стадии.
Если бы только все на самом деле было так просто — но ведь, разумеется, выясняется, что это далеко не так.
Имена вполне осознают, что за забором, отделяющим их от простых смертных, никто о них слова доброго не молвит. «Никакого сочувствия, — сказала мне одна деловая женщина, которой чуть за тридцать. — Люди смотрят на тебя и думают: а, ну все равно, богатая сучка она и есть богатая сучка, чего ее жалеть». Богатая, но не дико богатая; кроме того, для девушки двадцати пяти лет — столько ей было, когда она связалась с Ллойдз — почти пугающе бережливая. «Имя» в третьем поколении, имеющая за плечами опыт работы в Сити в течение нескольких лет после университета, она обладала всеми преимуществами инсайдера: она провела множество консультаций с агентами своего отца, которые ввели ее в хорошие синдикаты; ее предостерегали от рискованных сегментов рынка, ей было известно о страховках stop-loss, ограничивающих потенциальную ответственность, и, таким образом, она чувствовала, что сделала все от нее зависящее, чтобы защитить деньги, оставленные ей дедом. Она начала принимать на страх в 1986-м, добилась небольшой прибыли в первые два года и затем в следующие три потеряла все доверительные средства, с которыми начала дело. Сейчас она вышла из игры, не только потому что у нее больше нет денег для совершения страховых операций, но и потому, что «у меня нет сил выносить это напряжение. Я должна смириться с тем фактом, что потеряю все свои деньги. Сейчас мне жалко, что я не потратила их на что-нибудь приятное». Она не имеет к своим агентам никаких претензий (более того, ее отец остался и делит с ними все их тяготы), но в более широком смысле она не может простить себе ошибки. «Когда я была маленькой, все кретины, которых я знала, шли прямиком в Ллойдз. Мне надо было уже тогда понять это. В школе у меня был друг, который не смог пробиться даже во флот. Он пять раз сдавал математику и пять раз заваливался. Вот он связался с Ллойдз. А я видела все это и не сообразила».
Одним из тех, кто сообразил и сделал соответствующие выводы, был Макс Гастингс, главный редактор Daily Telegraph с 1986 года; однажды он сказал своему коллеге, члену правления газеты: «Руперт, я никогда не вступал в Ллойдз, потому что, по-моему, все самые бестолковые мальчики, с которыми я учился в школе, с ним связались… у меня уже тогда появились смутные сомнения». (Гастингс учился в Чартерхаусе.)[133] Но в историческом аспекте кретинизм не был особенным препятствием в Ллойдз — ну или по крайней мере не таким, которое неминуемо вело бы к обнищанию партнеров, чьи интересы вы некоторым образом представляли. Нынешний председатель Ллойдз, Дэвид Роулэнд, изложил это в телеинтервью в прошлом октябре следующим образом: «В шестидесятые и в начале семидесятых у Ллойдз было преимущество в цене над всеми остальными приблизительно от 0,5 до 0,7 %. То есть, выражаясь иначе, вы могли быть полным кретином, но при этом, будучи ллойдовским андеррайтером, получать прибыль, потому что, не важно, знали вы об этом или нет, у вас было это преимущество, на котором можно было играть — занижая тарифы, завышая комиссионные, в общем, конкурируя всеми способами». А сейчас? К концу восьмидесятых, по мнению Роуланда, Ллойдз пришлось работать в ситуации, неблагоприятной по ценам, поскольку другие страховщики вышли с более выгодными для клиентов предложениями: «Вы должны были быть существенно умнее прочих, чтобы быть ллойдовским андеррайтером и делать на этом деньги».
Но нынешнего своего кризисного положения — когда матерые волки и невинные овечки хором поют о том, что вот - вот все рухнет окончательно — Ллойдз достиг не только в силу того, что в одном и том же месте сошлось слишком много старых воспитанников Чартерхаус-скул с длинными именами и короткими извилинами мозга. 1980-е оказались особенно богатыми на всевозможные напасти, которые случались по всему миру, — а ведь счета за них в конце концов приходили в Ллойдз. Разумеется, до известной степени страховщики не только желают катастроф, но даже и зависят от них. В разговоре со мной та деловая женщина припомнила о тихом гнусном профессиональном удовлетворении, с которым один ее приятель, андеррайтер, приветствовал крушение аэробуса Japan Air Lines в 1985 году. Такова в конце концов логика бизнеса: если б не было взломщиков, никто не стал бы страховать дома от краж. Но катастрофы в идеальном для страховщиков мире должны происходить через регулярные промежутки — просто достаточно часто, чтобы пугать держателей страховых полисов, увеличивать тарифы и извлекать максимальное количество прибыли перед следующей выплатой. Говорят, что европейские ураганы 1987 года были наихудшими за 200 лет; может, так оно и было, что, однако ж, не помешало Природе вернуться еще за одним куском, и вовсе не умерив свой аппетит к разрушению, всего через три года. Плохо для бизнеса. Затем были различные ураганы — среди которых следует отметить Алисию, Гилберта и Хьюго, взрыв на нефтяной вышке Piper Alpha в Северном море, разлив нефти вокруг танкера «Экон Валдиз» и сан-францисское землетрясение 1989 года.
Все эти широко освещавшиеся убытки сами по себе не представляли для Ллойдз угрозы; более того, в том, чтобы ассоциироваться со знаменитыми катастрофами, есть нечто сексуально привлекательное. Ллойдз был страхователем Титаника, выплатил 100 миллионов долларов за сан-францисское землетрясение 1906 года, брал на себя обязательства по ущербу на личный «Юнкере» Гитлера, нажил состояние на полисах от смерти и увечий во время налетов Фау-1 и Фау-2 на Лондон, принял страховые обязательства на Бей Бридж, мост, соединяющий Окленд и Сан-Франциско, вышел с прибылью из Войны в Заливе. Гораздо менее радужным и сулящим ллойдовским Именам самые серьезные неприятности было возрастающее на протяжении семидесятых и восьмидесятых осознание того астрономического количества настоящих и будущих исков, которые могли начать поступать в двух конкретных сферах: загрязнение и асбестоз. Это был бизнес «с долгосрочными обязательствами»: полис, возмещающий ущерб, мог быть активирован много лет спустя после того, как его выписали. Иногда эти полисы выдавал сам Ллойдз; иногда их выписывали в Штатах и затем перестраховывали в Ллойдз; иногда их выдавали в Ллойдз, вторично перестраховывали в Штатах, а затем еще раз — в Ллойдз. Как бы там ни было, однажды иски начали предъявляться, американские юристы засучили рукава, американские суды сделались щедрыми, и колоссальные счета хлынули в Ллойдз рекой.
Еще большими потерями была чревата саморазрушительная практика перестрахования, популярная в Ллойдз в 1980-х. Букмекеры, когда видят, что на фаворита Дерби Кентукки сыплются слишком большие деньги, минимизируют возможные риски, переводя часть ставок на других агентов; точно так же поступают и страховщики. Но тогда как в среде благоразумных джентльменов ипподрома одна фирма букмекеров перекладывает свою ответственность на другую фирму, в Ллойдз риск так и оставался внутри того же самого рынка. Первоначальные страхователи большого риска получат вторичную страховку в случае, если суммы исков превысят известную цифру; перестрахователи, в свою очередь, постараются отвести от себя ответственность, еще раз перестраховав риск, и так далее по цепочке. Выгода Ллойдз состояла в том, что на каждом этапе перестрахования андеррайтер получал премию, а брокер — комиссию; часто одно и то же предприятие могло пройти через одни и те же синдикаты и компании по нескольку раз, к краткосрочной выгоде для каждого участника. Эта система получила известность под именем London Market Excess, или LMX, а цепочку перестрахования в обиходе стали называть «спираль». Эта практика основывалась на вере — или надежде, — что вероятность возникновения иска, который мог бы зашкалить за определенную отметку, невысока: тысячу крыш буря может снести, но не десять тысяч; на нефтяной вышке может случиться маленький взрыв, но не большой. Соответственно чем ближе к верхней точке спирали, тем меньше становятся премии, и перестрахователи, оказавшиеся ближе к концу, все хуже и хуже подготовлены к тому, чтобы оплатить иски в том случае, если произойдет большое несчастье. Это как «держи бомбу»: очень весело до тех пор, пока музыка не остановится. Затем это становится очень дорого. Как, например, в случае с нефтяной вышкой Piper Alpha, которая взорвалась в июле 1988 года первичная сумма, на которую она была застрахована, составляла $700 миллионов. Но затем эта сумма перестраховывалась и перестраховывалось — к немалой выгоде брокеров и андеррайтеров — таким образом, что к концу спирали перестрахования по всей этой системе плескались ни много ни мало $15 миллиардов, «что, по сути, означает», как заметил один андеррайтер, «что в некоторых синдикатах она должна была пройти через этот самый синдикат пятьдесят раз». Когда занавес опустился, проигравшими оказались ллойдовские Имена: в 1989 году всего лишь четырнадцать синдикатов, состоявших в системе LMX, потеряли Ј952 миллиона, или почти половину совокупных убытков рынка.
London Market Excess процветал за счет целого ряда взаимосвязанных факторов: в первую очередь, жадности, разумеется; затем, легкости, с которой можно было обтяпать дельце («Прокрутить денежки» — по спирали — «было самым простым способом заработать», сказал один андеррайтер); плюс наличие у рынка дополнительных мощностей. Виртуальный бизнес, такой как LMX, шел в гору, потому что реальный уже не мог обеспечить желаемые объемы прибыли. А причина состояла в том, что в течение 1980-х список ллойдовских андеррайтеров — и соответственно их возможности как страхователей — увеличивался быстрее, чем сам рынок.
Как вы, может быть, обратили внимание, в вышеприведенном списке известиыхллойдовских Имен некоторые были прямо-таки шик-блеск-труляля; но вот прочие — в общем, не то чтобы совсем крем-де-ля-крем. Начиная с середины 1970-х график, отображающий количество членов Ллойдз, попер вверх по-гималайски. Между 1955 и 1975 годами их численность постепенно удвоилась, с 3917 до 7710; к 1978-му она удвоилась еще раз, до 14 134; затем на протяжении восьмидесятых она перешла все границы и в 1989-м достигла небывалого пика — цифры 34 218. За один лишь 1977 год было принято 3636 новых Имен; а ведь еще в 1953-м весь список членов Ллойдз исчерпывался 3399 фамилиями. Изменился также и типаж среднестатистического члена, равно как и характер его вербовки. То более не был случай с головы до ног упакованного в твид третьего баронета, настрелявшего с утра пораньше в окрестностях родового замка полный ягдташ куропаток и решившего за бокалом старинного портвейна, что пришла пора юному Мармадьюку направить свои стопы в Ллойдз. Рынок наводнился предприимчивыми вербовщиками, прочесывающими все сколько-нибудь перспективные сферы бизнеса: бухгалтерами, советующими вдовам, что Ллойдз — надежное место для вложения доставшихся им наследств; агентами на комиссионных, обрабатывающими клиентов на званых обедах прямо за столом; специалистами по разводке на членство в Ллойдз высокооплачиваемых менеджеров. В некоторых случаях по-прежнему практиковался трюк с понижением голоса и фразой: «Дружище, есть шанс, мне удастся сосватать тебя в Ллойдз»; но чаще подход стал более лобовым, деловитым; к вам не столько подходили, сколько, если хотите, подкатывались. В июне 1988 года Николас Лэндер продал свой преуспевающий ресторан L 'Escargot в Сохо, и сообщение об этом факте просочилось в газеты. Вскоре ему позвонил некий финансовый консультант, которого до того он в глаза не видел, и принялся на все лады превозносить налоговые преимущества, которые дает членство в Ллойдз. Этот подъезд Лэндер отверг скорее из опасения: «Не понимаю я все это страхование-перестрахование», — но в основном руководствуясь более откровенным соображением: «Какже, отдам я свои деньги компании великосветских придурков, чтоб те с ними игрались».
Другие чувствовали себя скорее польщенными. Агенту в Гамильтоне, Онтарио, удалось рекрутировать в Ллойдз сорок с лишним канадских врачей и дантистов. В Англии вербовщик по имени Робин Кингсли, у которого отец играл в Кубке Дэвиса за Британию, воспользовался своими уимблдонскими связями, чтобы залучить в синдикаты Лайм-стрит целую раздевалку Имен: Вирджинию Уэйд, Бастера Моттрема и его отца, Марка Кокса, а также жену бывшей первой ракетки Британии Роджера Тэйлора. В 1983-м представитель Кингсли добрался до Моттрема в тот момент, когда тот умывался в ванной после проигрыша парного матча на Уимблдоне. Через десять лет ему пришлось умыться гораздо серьезнее: многие лайм-стритские Имена числились в синдикатах, вовлеченных в финансовые пирамиды LMX, и столкнулись с тем, что их убытки достигают £2 миллионов у каждого. В те времена наживка, на которую клевали группы вроде теннисных звезд, выглядела довольно убедительной: сейчас-то вы молоды, но, весьма вероятно, доел игл и пика своего благосостояния — так почему бы не подумать о том, чтобы ваша куча денег работала на вас и после того, как вы зачехлите свою ракетку? Кроме того, то были 1980-е, эпоха миссис Тэтчер; новые деньги были столь же хороши, как старые, и в этом отношении Ллойдз становился более демократичным. Финансовые условия для вступления смягчились, и на нарушения правил смотрели сквозь пальцы. (Теоретически вы не имели права указывать свое основное жилье в качестве имущества, которое вы декларировали, но Ллойдз охотно принимал вместо этого банковскую гарантию, а поскольку банковская гарантия основывалась на налоге на ваш дом, результат оказывался приблизительно тем же самым.) В Ллойдз хлынули новые деньги. Но одно из отличий старых денег от новых состоит в том, что новые деньги имеют свойство быть более хрупкими. У потомственной денежной аристократии денег обычно больше, чем у нуворишей, — преимущество, когда вы сталкиваетесь с понятием неограниченной ответственности. Более того, обладатели потомственных состояний, дольше имея дело с Ллойдз, скорее могли оказаться в более надежных и более доходных синдикатах. Новые деньги имеют обыкновение вести себя менее благоразумно — и оказываться более легкой добычей. В начале 1980-х, когда развернулась дискуссия о нравственной ответственности в Ллойдз, один андеррайтер жестоко — или реалистично — опустил своих коллег последнего призыва следующим образом: «Если бы Господь не хотел, чтобы их стригли, Он не сделал бы их баранами».
Однако для большинства посторонних наблюдателей Ллойдз в 1980-е был историей успеха: растущее членство, увеличивающиеся доходы, старинная институция, приспособившаяся к современному миру, — символическим доказательством каковой адаптации стало воцарение компании рынка в новых стенах. Здание Ричарда Роджерса, открытое в 1986 году, производит впечатление роскошной архитектурной феерии: это исполненная изящества фабрика денег с самым большим в тот момент атриумом в Европе. Построенное на основе принципов хай-тека, энергосбережения и максимальной эластичности пространства, оно — как центр Помпиду — сконструировано шиворот-навыворот: вся система газовых труб, водопроводных коммуникаций и лифтов вынесена наружу, за счет чего внутри освобождена просторная полость, не загроможденная никакими опорными элементами вспомогательного назначения. Здесь намеренно нет характерных для центра Помпиду ярких цветовых мазков: не считая тусклой желтизны стильных немецких эскалаторов, капельки красного на пожарных колоколах и зеленых цифр, обозначающих этажи, краски приглушены, а мягкое освещение, похоже, позволяет максимально сосредоточиться на таинстве производства денег. Как рассказал мне один человек из компании Ричарда Роджерса: «В сущности, нам было сказано, что мы можем выбирать любой цвет, который нам нравится, до тех пор, пока он будет серым». Результат спровоцировал, вполне предсказуемо, то, что называется «перепалка», в которой, не менее предсказуемо, приняли участие несколько журналистов-неспециалистов, брызжущих слюной по поводу современной архитектуры и подхалимски предвосхищающих реплики принца Уэльского. Также он спровоцировал и пару недурных шуток. Ллойдз, говорили, начался в Кофейне и кончился в кофеварке. Еще говорили, что Ллойдз стал единственным зданием Лондоне, у которого все кишки наружу, а все жопы — вовнутрь.
В сером ангаре, где куются состояния, восседают неброско одетые андеррайтеры, нарушающие заповедь «ничего, кроме серого» разве что своими полосатыми зонтиками для гольфа. Между «ячейками» — так называются андеррайтерские столы с толстыми кожаными лотками для документов — колготятся брокеры; они предупредительно дожидаются своей очереди, словно шестиклассники, ловящие глазами взгляд учителя. Гул здесь приглушен, никто не приветствует друг друга радостными возгласами — словом, не обнаруживается ничего такого, что позволило бы сравнить процесс заключения страховых сделок с контактными видами спорта. Мерцают мониторы компьютеров, собеседники — напористые, но учтивые — обмениваются начертанными карандашом иероглифами; звуки тонут в глухом бурлении тестостерона: из 3593 нынешних «штатных членов» — агентов, андеррайтеров и брокеров — только 118 женщин. Мелкая сошка — которой по чину положено носить ливреи, так что их здесь называют «официанты» — тоже все сплошь мужчины, являет собой одно из разбросанных там и сям напоминаний о традиции Ллойдз. Самое известное из них — колокол с «Лутины», занимающий в главном торговом зале центральное место; он упакован в занятное сооружение из красного дерева, нечто среднее между соборным балдахином и стойкой, из-за которой выглядывала мадам в старорежимных французских ресторанах. Колокол был снят в 1857 году с застрахованного Ллойдз корабля ее величества Lutine, и с тех пор согласно ритуалу в него ударяют один раз, если случилось несчастье, и дважды, когда приходит хорошая новость. Метрах в двенадцати от центра на широком аналое красного дерева покоятся две книги кораблекрушений, вплотную друг к другу. В левой, которую заполняют роскошным гусиным пером, отмечаются несчастья недели вот уже в течение 100 лет; в правой, несколько менее нарядной, ведется список утрат, понесенных на протяжении текущей недели. 19 июля современная книга кораблекрушений показывала в подведомственных Ллойдз океанах «ясно». Ничего, о чем следовало бы сообщить за неделю — и так с понедельника, 12-го, когда были зарегистрированы следующие события: «Zam Zam», Сент-Винсент и Гренадины, моторный катер водоизм. 1588 тонн, год постройки 1966, покинут в тонущем состоянии 12 гр. Сев. шир., 49,45 гр. вост. долг. 9 июля Радио Бахрейн». И, ниже, менее стандартный эпизод: «Наш 308» голландская плавучая землечерпальная машина (драга), взрыв в машинном отделении, повреждено в значительной степени, зацепило мину у Острова Цинг Йи, Гонконг, 25 Февр., урегулировано как последовавшая в результате войны конструктивная полная гибель. Водоизм. 5613 тонн, построено 1968.
Наверху, на одиннадцатом этаже, — еще один корпоративный красный уголок: зал в стиле Адама[134], перемещенный из уилтширского Бовуд Хауса и вмонтированный в современное ллойдовское здание в качестве актового зала Комитета. Оригинальный интерьер дополнен лепными украшениями на стенах, люстрами, картинами, столом комитета и креслами — в цветовой гамме, не имеющей никакого отношения к серому; по периметру вьется галерея, позволяющая прогуливаться вокруг зала, наблюдая за событиями внутри. На зал в стиле Адама можно посмотреть как на красивый символ: здесь, в замечательных исторических декорациях, внутри архитектурного кокона, изолированного от наружного мира, собирается Комитет Ллойдз. Положа руку на сердце, однако ж, символ этот без каких-либо усилий можно перевернуть с ног на голову. В сущности, это помещение только выглядит как антикварное, а на самом деле по полной программе напичкано современными приспособлениями: скажем, люстры здесь управляются специальными дистанционными пультами; там из пола выдвигается огромная ширма, здесь картина вдруг разворачивается на шарнирах — и превращается в проекционный экран. Рассмотренный под таким углом зрения, этот зал больше похож на логово Голдфингера, чем на музей-заповедник.
Указатель на Бовуд Хаус я проезжал по пути в юго-западные графства, направляясь к вдове, которую нельзя назвать по имени, потому что она связалась с Затруднениями, как именуется Комитет по Разрешению Затруднений Членов Ллойдз, а в договоре отдельным пунктам прописано обязательство держать язык за зубами. Начало нашей встречи было омрачено утренней новостью о смерти пятидесятиоднолетнего солиситора из Северного Лондона, который повесился от безысходности, потерпев убытки на ллойдовском рынке. Его вдова в свидетельских показаниях коронерскому суду города Хорнси сообщила: «Ему сказали, что скорее всего ему придется обанкротиться, и он уже не сможет работать по своей профессии. По его словам, они требовали все больше и больше денег». Трудно подсчитать точное число «ллойдовских самоубийств», поскольку беды всегда налагаются одна на другую и редко можно выделить какую-то одну причину, перевесившую все прочие. Кроме того, нет такого центрального информационного бюро, куда стекалась бы подобная статистика. Одно хорошо осведомленное Имя назвало мне цифру «семь, согласно конфиденциальным источникам».
Те из прошедших школу Ллойдз, кто сохранил самообладание и не расквасился окончательно, склонны относиться к этому рынку с юмором, что называется, висельника. Определенно это как раз случай Вдовы из Юго-Западных графств, которой сейчас за семьдесят и которая живет с егозливым, чтобы не сказать в высшей степени нервозным, мопсом. Вокруг ее деревни простирается плоское, несколько чересчур заманикюренное пастбище, утыканное дачными коттеджами; в загоне резвится пони Арабеллы; на заднем борту местного автобуса-даблдекера — призыв записываться на контрактную службу в Британские Вооруженные силы; и каждый второй дом здесь называется Избушка Кучера или Старая Кузница. Что касается Вдовы, то она проживает в неприметном закоулке, в скромном, на две семьи, домишке, из тех, на которых оригинальное название выглядело бы претенциозным. Тем не менее Вдова демонстративно окрестила свой дом, и табличка с именем, коричневого дерева, с вытисненными черным литерами, — первое, что видишь перед крыльцом. Сие обиталище, гласит она, называется SDYOLLKCUF — нечто, пожалуй, кельтское, ну или, чем черт не шутит, корнуоллское; однако ж если вы прочтете надпись задом наперед, то уловите, что в целом оно скорее англо-саксонское.
«А это вы видели?» — спрашивает меня Вдова, пока ее мопс гостеприимно дожевывает шнурки на моих туфлях. Она протягивает мне вырезку из посвященной женщинам полосы Daily Mail. На ней — фотография д-ра Мэри Арчер, главы Комитета по Затруднениям, позирующей в платье для коктейлей от французского модельера Nicole Manier. эдакое оборчатое, черное, выше колен субтильное суперфлю, с просвечивающими рукавами и шеей; на голове — парикмахерская конструкция, вызывающе увенчанная перьями страуса, ну или что там в наше время используется вместо них. «Стоит - то, я чай, поболе, чем она собирается выдать мне на жизнь за целый год», — ворчит Вдова. Под картинкой она написала: «Эта женщина не достойна того, чтобы быть Председателем Комитета по Затруднениям». На ее вопрос, видел я эту вырезку или нет, я помалкиваю; на самом деле мне ее показывали пару дней назад, в Челси, в доме Миллионерши в Минусе. По всей видимости, это весьма распространенный и стопроцентно срабатывающий возбудитель гневной реакции.
История Вдовы звучит следующим образом. Ее муж умер в середине шестидесятых, во времена, когда налог на наследство супругов был выше, чем сейчас, и дом, в котором они проживали, стало для нее содержать более обременительно. «Мой бухгалтер посоветовал мне стать членом Ллойдз, и это еще только полбеды; у меня был двоюродный брат, работавший в Ллойдз на Энтони Гуда». Она начала участвовать в страховых сделках в 1978-м. Ее исходный лимит суммы ответственности по риску составлял £100 000; впоследствии он поднялся до £135 000 и затем до £188 000, в обоих случаях, сказала она, «мне ничего не объясняли». За первые двенадцать лет членства она получила £39 000 и заключила из размера своих чеков, что она состояла в «синдикатах с невысокой степенью риска». Бухгалтер подтвердил ее предположения: «Раз они выплачивают такие скромные дивиденды, вы находитесь в безопасном секторе». Затем пошли счета. Первый — на £120 000; из него она смогла оплатить £80 000. Затем еще и еще. Как и Фернанда Херфорд, она находилась в плену смутной иллюзии, что любые ллойдзовские договоры должны же подчиняться некой элементарной справедливости и что не может же быть такого — ну просто потому, что этого не может быть никогда, — чтобы ты потерял большую сумму, чем ту, на которую подписался. Но неограниченная ответственность Имени — хоть ты тресни — означает то, что педантично прописано в ее названии: «По их словам, сейчас я должна им £350 000». И как ей после этого? «Ходила и ходила, будто оглушили и выскребли всю. Джин с арникой — это такое гомеопатическое средство от переживаний, — Бог, множество друзей — только так и выкарабкивалась из всего этого».
Чтобы избежать повестки в суд касательно уплаты долга, она обратилась в Затруднения. «У нас ушло три недели на то, чтобы заполнить анкету». Она жалуется на «высокомерные письма» из Затруднений и продолжительные периоды молчания. Дожидаясь, пока Затруднения предложат свои условия урегулирования, она чувствует себя в подвешенном состоянии: «Они говорят, «мы определим объем финансовых средств, которые будут выделяться вам на жизнь», но при этом так ничего и не определили». Тем не менее процедура ей известна: «Они забирают все задекларированные в Ллойдз средства, им перейдет этот дом, когда я умру, и еще я плачу им все проценты с имеющегося у меня капитала, который потом они тоже заберут». Раньше она возилась по двенадцать часов в день с лошадьми и позволяла Ллойдз потихоньку зарабатывать для нее немножко лишних денег; теперь она по нескольку часов в день просиживает за столом, заполняя анкеты, отвечая на запросы и переписываясь с комитетами активистов. «Самое худшее — это почта. Полчаса кряду все поджилки трясутся, как ее приносят». Раньше она верила, что Ллойдз — «синоним благородства и честности»; теперь она оценивает это учреждение как «клоаку, кишащую мошенниками». Изллойдовского инвестора она стала ллойдовским пенсионером.
Вдова относится именно к тем людям, которым ни в коем случае нельзя было становиться Именем, и она знает об этом: «Они заманили столько маленьких, таких как я, людей, специально, чтобы раскидать риски». Позже в тот же день я разговаривал с одним Именем из другого конца спектра — гораздо более классическим ллойдовским инвестором. Питер Дьюи-Мэтьюз был дипломированным бухгалтером высшей категории в течение десяти лет, затем начал основывать предприятия, связанные со здравоохранением, и перепродавать их. Мы ходим вокруг да около слова «спекулянт» и соглашаемся использовать его только в кавычках. Он начал принимать участие в страховых сделках в 1987 году, обнаружив, что у него скопилось множество акций, которые мертвым грузом лежали в одном открытом акционерном обществе из тех, что он создал. Ему пришло в голову использовать их — чтобы заработать на них больше, чем 3 или около того процента, которые они приносили; вложив их Ллойдз, он надеялся увеличить эти 3 процента хотя бы до 5. «Игра вроде как стоила свеч» — вспоминает он. На самом деле 1987 год после открытия нового здания был, пожалуй, наихудшим моментом для того, чтобы вступить в Ллойдз. Это был последний год вербовочного бума, и в течение этого года в страховые синдикаты влились 2572 новых члена; а затем началась зачистка бумажников.
Дьюи-Мэтьюз в отличие от Вдовы был достаточно сведущ, чтобы защитить себя где только можно. Он турнул первую свою агентскую фирму, потому что те показались ему «шайкой жуликов»; он обзавелся страховкой stop-loss, ограничивающей потери; он самостоятельно вышел из одного синдиката, когда увидел, что они не умеют составлять бухгалтерские балансы, и предположил, что раз они не умеют составлять бухгалтерские балансы, так и страховую сделку они тоже заключить по-человечески не смогут; и он получил верный совет, когда проконсультировался насчет синдикатовLMX, — держаться от них подальше «в течение нескольких лет». Он разбирался в бухгалтерской кухне, мог прочитать финансовые документы так, как большинство «внешних» Имен и мечтать не смели, словом, вошел в этот рынок, по его выражению, «с широко открытыми глазами». Ну и какие суммы ему удалось заработать? Он смеется. «Ни единого гроша». Он понес убытки даже в первый год, а уж дальше… Он называет мне цифру по секрету. Потерял он отнюдь не гроши, а полноценные злотые. Ну так он сматывает удочки? Пока еще нет. «Рынок страхования функционирует восьми-десятигодичными циклами. Таким образом, теоретически в 93, 94 и 95-м должен пролиться золотой дождь. Если уж Ллойдз не может зарабатывать деньги, то о каком будущем вообще может идти речь?»
Один консервативный член парламента, выступая в Палате общин, назвал эпидемию денежных убытков среди ллойдовских Имен «ВИЧ верхушки среднего класса». Бестактно, пожалуй, но сравнение не лишено точности. Во-первых, есть момент — ключевой и обычно связанный с беспечностью, — когда у Имени случается с Ллойдз незащищенное финансовое сношение — причем он или она осознают принцип неограниченной ответственности. Во-вторых, проходит некоторое время, в течение которого дела идут самым блестящим образом — еще бы, вроде как платят тебе деньги ни за что ни про что. В-третьих, вы осознаете, что роковым образом проиграли, что жизнь ваша раз и навсегда изменилась и что отныне все прочие будут указывать на вас пальцем и без всякого сочувствия использовать вас как пример в спорах о нравственности. Ага, вот оно что случается с теми, кто хочет от жизни слишком многого / с жадинами / с теми, кто не задумывается о последствиях своих поступков / с теми, кто заслушивается пением сирен финансового сладострастия.
Обольщение и предательство. Вам начинают строить куры в тот момент, когда вы наиболее расслаблены: на поле для гольфа, в ванной после Уимблдона, за обеденным столом. «Заманивать они умеют потрясающе», — подтверждает Фернанда Херфорд. Клайв Фрэнсис, бывший майор королевской авиации, сказал мне: «Меня они подцепили лестью и наобещали с три короба». Я разговаривал с одной женщиной, которая вступила в Ллойдз потому, что ее брак дал течь, и один друг, банкир, внушил ей, что членство обеспечит ей финансовую независимость. (На сегодняшний день ее разоряли уже «четыре или пять раз» — она дважды минус-миллионерша.) Атавистическая притягательность Ллойдз для новых денег была не менее — если не более — велика, чем для старых. Бастер Моттрем говорит, что его «загипнотизировал ллойдовский миф». Дочь профсоюзного деятеля, женщина сугубо рациональная, призналась мне: «Я росла в муниципальном микрорайоне, а тут ты чувствуешь вкус успеха — когда становишься частью истеблишмента». На нормальном человеческом тщеславии в восьмидесятых играли с абсолютной беспощадностью.
Незащищенное финансовое сношение с Ллойдз случается на их, а не на вашей территории. В первую очередь агент сообщает потенциальному клиенту об условиях, на которых он или она присоединяется к организации. Воспоминания о консультации с агентом варьируются в прямой зависимости от последующего опыта Имени в Ллойдз. Из разговаривавших со мной те Имена, у кого дела шли хорошо — или по крайне мере не катастрофически, — вспоминают, что все разъяснялось им с надлежащей серьезностью; те, кто потерпел крушение, припоминают разве что веселую атмосферу, которая ретроспективно кажется им оскорбительной. Фернанда Херфорд сказала: «Безусловно, я поняла [идею неограниченной ответственности], но все это преподносилось с какими-то хиханьками-хаханьками». Бастеру Моттрему сказали, что неограниченная ответственность принадлежит к вещам допустимым чисто теоретически, «бывают, конечно, форс - мажорные обстоятельства, и на Лондон может метеорит упасть, но смешно ведь говорить об этом всерьез». Известной музыкальной деятельнице сказали: «Если в банке у вас есть Ј20 ООО, больше вам никогда не понадобится. И уж если вы такой человек, что уснуть не можете без своих денег под подушкой, так возьмите полис stop-loss, ограничивающий убытки». (Она и ее муж взяли двадцать девять таких полисов, и сейчас у них долгов Ј4 миллиона на двоих.) Вдова из Юго - Западных графств вспоминает, как ее улещивали в офисе агента Энтони Гуда: «Они сказали: «Вы ведь знаете, что сейчас вас будут про неограниченную ответственность предупреждать?», а я им: «Может, мне тогда дать задний ход, а то ведь мало ли что», так они заржали и говорят: «Эк куда хватили, матушка, этого не может быть, потому что не может быть никогда. Мы тут напоролись на ураган Бетси, но с этим, считай, уже расплатились».
Подготовленное подобным образом Имя предстает перед Верховным Комитетом Ллойдз, где те же вопросы проговариваются еще раз. Верховный Комитет состоит из двух старших членов организации и секретаря-протоколиста — или, если вам больше по душе терминология Вдовы из Юго-Западных графств, троих «остолопов, из которых прямо на глазах песок сыплется». Сэр Питер Миллер, президент Ллойдз с 1984 по 1987-й, вспоминал в 1991-м слова, которые он произносил, когда принимал новых членов: «Для наглядности я использовал такой образ: вы отвечаете всем, вплоть до последнего пенни и фартинга, вплоть до запонок на вашей сорочке, и, если это была дама, я говорил буквально следующее, вплоть до, м-м-м, сережек в вашем ухе, моя дорогая». Эта фраза «вплоть до последней запонки» — известная ллойдовская формула, часть особой магии, особой сексуальности теоретически возможной потери, противопоставленной гораздо большей сексуальности почти несомненной прибыли. Большинство Имен, с которыми я разговаривал, припоминали либо эти слова, либо нечто подобное. Ни один не говорит, что понятие неограниченной ответственности было каким-либо образом утаено от него Верховным Комитетом. С другой стороны, мало кто помнит, чтобы эта церемония воспринималась как нечто большее, чем просто протокольная. Деловая женщина, которой чуть за тридцать и которую приняли в члены в двадцать пять в почетном одиночестве, вспоминала «этот идиотский трюк со застольем»: «Тебя напоили-накормили, и теперь ты сидишь и ждешь вместе со своим агентом, когда тебя пригласят. Все обставлено с большой помпой, как будто это великая честь, затем поднимаешься туда, все разодеты в пух и прах, ну и потом раз-раз — и все закончилось». Других Имен посвящали вложу группами — от двоих-троих до пары десятков и более. Клайв Фрэнсис, бывший майор ВВС, вспоминает момент, когда были произнесены сакральные слова «неограниченная ответственность». Запомнил он его потому, что его агент как раз пихнул его локтем и прошептал: «Им приходится это говорить». Да уж, ничего не попишешь, приходится. Прошло пятнадцать лет, и он должен более £2 миллионов.
Что мало кто из Имен, принятых в восьмидесятые, осознавал, так это что их вербовщику часто платили гонорар. Вы уверены, что тот малый, который опрокидывал за вашим столом, восхищался вашими фотографиями и в какой-то момент от избытка чувств пробормотал: «Старина, я бы мог замолвить за тебя словечко в Ллойдз», — не получал за свои услуги магарыч? Как же, как же, вам ведь предложили вступить в почтенный клуб, где все члены были в одной лодке, да? Однако ж позже Фрэнсис выяснил, что обеденному знакомцу, который умасливал его, отстегнули благодарственный чек на £3000. Другие зазывалы на комиссии могли получать годовую премию: например, по £500 за каждый год, в течение которого Имя оставалось в синдикате, куда его сцапали. Гонорары, разумеется, обсуждаются: я слыхал об одном вербовщике, который подкатывался к агенту и говорил: «У меня тут клиент наклевывается — жду ваших предложений?»
Насчет того, кто в чьей лодке, для Имен, присоединившихся к Ллойдз в последние пятнадцать или около того лет, было ключевым вопросом — тем, над которым они обычно не задумывались, до тех пор, пока задавать его оказывалось слишком поздно. Сделка в том виде, в каком она преподносилась, казалась фантастической — от такого не отказываются. «Вы не посылаете нам никаких денег, а мы каждый год присылаем вам чек» — вот как это было описано Фрэнсису. «Только сейчас до меня дошло, — задумчиво произносит он, — какой же олух царя небесного я был!» Ллойдз и его агенты умудрялись говорить о деньгах и в то же время делать вид, что деньги здесь ни при чем. Например, пока вы не получали свой чек, вы скорее всего не особенно пристально вглядывались в то, как именно подсчитывались ваши барыши. Вас не настораживало, что агент, отвечавший за помещение вас в лучшие андеррайтинговые синдикаты, забирал 20 процентов с ваших прибылей. (Этот «агент» на самом деле мог раздваиваться — на агента членов, который имел дело непосредственно с вами, и агента-распорядителя, который имел дело с андеррайтерами, — в каковом случае первый мог брать 8 процентов, а второй — 12.) Двадцать процентов прибылей, однако, вычислялись следующим образом: предположим, вы участвовали в пятнадцати синдикатах, десять из которых заработали деньги, а пять — нет. Первые заработали, например, £10 000, а вторые потеряли £5000. Баланс в вашу пользу — £5000. Но агент-то снял свои 20 процентов с ваших 10 000, то есть «грязной» прибыли, оставив вас с чистой прибылью в £3000.
На ллойдовской бирже играют «штатные» и «внешние» члены, в традиционной пропорции примерно 20 к 80. (Так, на 4 августа 1993 года здесь насчитывалось 3595 «штатных» членов и 15 853 «внешних».) «Штатные» члены занимаются страховыми сделками так же, как и вы; и они также хотят быть в лучших синдикатах — так же, как и вы. Но если бы вы были андеррайтером, сколачивающим себе синдикат, кого бы вы скорее предпочли: Вдову из Юго-Западных графств или влиятельного брокера, который, если дела в вашем синдикате пойдут у него хорошо, сможет отплатить вам ответной любезностью и приведет к вам самые интересные из своих предприятий? Оглядываясь назад, тот факт, что рынок был в высшей степени перекошен в пользу инсайдеров — и против аутсайдеров, кажется очевидным, закономерным и соответствующим человеческой натуре; то, что это впечатление не возникло раньше, следует приписать таинственной ауре Ллойдз и той скрытности, которая пронизывала все это учреждение. Цифры были попросту недоступны. В прошлом году, однако ж, был проведен компьютерный анализ — который и подтвердил то, что многие подозревали: что «внешние» Имена обычно сваливались в паршивые, высокорисковые синдикаты, тогда как «штатные» Имена снимали сливки с самого лучшего бизнеса. После краха всех членов синдиката Гуда Уокер за 1983–1989 годы (когда вовсю раскручивалась опасная спираль LMX) выяснилось, что только 10 процентов из них были инсайдерскими Именами — половина того, что можно было бы ожидать, если бы рынок справедливо распределял риски между двумя сегментами своих участников. В Синдикате 387, главном средоточии финансового ужаса, только 3 процента Имен были инсайдерами. Также был проанализирован состав наиболее прибыльных синдикатов во всех четырех главных страховых категориях за 1991–1992 гг. Одни и те же двадцать Имен фигурировали в трех из четырех этих синдикатов, и, следовательно, с высокой степенью вероятности прибрали к рукам на этом рынке максимум прибылей; из этих двадцати одиннадцать человек были инсайдерами, а из этих одиннадцати четверо были — или сейчас состоят — в Совете Ллойдз. Но совсем уж феерическим оказался анализ взаимосвязи географической удаленности от № 1 по Лайм - стрит и шансов попасть в лучшие синдикаты. Компьютер подтвердил, что Австралия была очень неудачным местом жительства для ллойдовского Имени.
Когда я спросил Питера Миддлтона, президента Ллойдз, о перекосе не в пользу аутсайдеров, он ответил: «В любой сфере профессионал будет знать больше, чем прочие». В качестве аналогии он привел эксплуатацию автомобиля: не станете же вы ожидать от механика своего автосервиса, что он будет печься о вашей машине столь же усердно, как о своей; скорее уж мы могли бы ожидать, что он будет хорошо обращаться с вашим автомобилем в обмен на приличную плату. Так оно все, разумеется, и есть, хотя, по сути, с многими «внешними» Именами, отдавшими свои автомобили в Сервисный Центр Ллойдз в 1980-е, произошло вот что: они получили их обратно с четырьмя лысыми покрышками и какими-то непонятно откуда снятыми магнитолами, при этом единственная передача, которая включалась, была задняя.
Первая же цитата в «Оксфордском словаре английского языка» на слово «Ллойдз» оказывается совершенно пророческой. Вот Мария Эджуорт пишет своей матери 4 марта 1819 года: Зять мистера Баска Блэра был не менее страстным любителем азартных игр, чем сам мистер Блэр. Однажды он выиграл Ј30 ООО на рискованном страховании двух исчезнувших из поля зрения Ост-Индских судов. Суда снова появились. Страхователям ничего не оставалось, как заплатить ему, но у них возникло подозрение, что Блэр обладал конфиденциальным источником информации — словом, дело было не вполне чисто. После этой истории в Ллойдз ему дорога была заказана.
Тут есть многое от Ллойдз 1980-х: расчет на добытые левым путем сведения, аспект, связанный с азартом, щекочущий нервы привкус мошенничества. Когда знаменитое учреждение кует капиталы, проступающую время от времени капельку криминальности, как правило, можно быстро стереть. (Ллойдз всегда ведь, слава богу, был закрытым обществом: первая фотография его Комитета, например, появилась только в 1960 году.) Ну да, нашли в бочонке гнилое яблочко, ну так вышвырните его, и не о чем тут разоряться: на следующий год больше прибыли, клиенты в восторге. Такой вот раздавался оттуда мотивчик, и на протяжении почти всех восьмидесятых слушать его было одно удовольствие. То, о чем следовало помалкивать, или не раззванивать абы кому, или рассказывать в максимально сглаженной форме, — обернулось чередой оглушительных крахов, лопнувших пузырей и громких скандалов. Или, как это выглядит в интерпретации Питера Миддлтона — ба! мы снова возвращаемся к автомобильной тематике — «вот Ллойдз: скоростное ограничение на автомагистрали — 70 миль в час, но ведь полицейских-то нет, ну так некоторые разгонялись до 130 миль, а основная масса ехала себе где-то в районе 95».
Среди нарушений правил дорожного движения выделялись следующие: дело Засс, когда в конце 70-х члены синдиката en masse отказались оплачивать свои счета, Ллойдз подал на них в суд, а они выступили с ответным иском; скандал с Хауденом: американские страховые брокеры Alexander amp;Alexander приобрел и фирму ллойдовских брокеров за $300 миллионов и при последующем аудите обнаружили финансовую дыру ни много ни мало в $55 миллионов; дело Камерона-Уэбба, самое крупное в ллойдовской истории мошенничество, причем двум главным негодяям под сурдинку позволили смыться за границу; расцветшие пышным цветом «дочки» — элитные мини-синдикаты, специализирующиеся на снятии сливок с лучшего бизнеса в пользу ллойдовских инсайдеров; афера Питера Грина, президента, на минугочку, Ллойдз, которого признали виновным в «дискредитирующем поведении», оштрафовали на Ј33 ООО и вышвырнули из компании с волчьим билетом после того, как он перекинул деньги своих Имен на счет компании с Каймановых островов, о чем забыл предупредить их; и дело Аутуэйта, в ходе которого адвокат Имен Аутуэйта, вчинивший иск их агенту, заявил суду, что «вне всякого сомнения, это уникальный случай в коммерческой истории Лондонского Сити: никогда еще столь много чужих денег не было потеряно из-за халатности одного-единственного человека»[135]. Иэн Постгейт, один из главных страховых баронов того времени (сам изгнанный из «штатных» Имен), отзывался о своем инсайдерском периоде следующим образом: «Если денег у вас куры не клюют, если вы сами устанавливаете правила, если никто не контролирует ваши рыночные сделки — разумеется, вам хочется хапнуть все больше, больше и больше». Иэн Хей Дэвисон, президент Ллойдз с 1983 по 1986 г., выступил с позиций дорожного полицейского: он полагал, что вопрос состоял в том, чтобы выбраковать несколько гнилых яблок, но обнаружил, что «сам бочонок… вот-вот развалится». Кристофер Херд, журналист специализирующийся на экономической тематике, выступил в качестве независимого наблюдателя: Ллойдз в 1980-е «был похож на огород, где кролики были ответственными за сохранность салата».
Пока можно было придерживаться теории «гнилого яблочка», пока масштабы перекоса в сторону инсайдеров по большей части сохранялись в тайне (и пока продолжали поступать прибыли), инвесторы предоставляли свое доверие — равно как и свои деньги. Однако в последние несколько лет доверие к Ллойдз было в значительной степени подорвано. К апрелю этого года насчитывалось тридцать три группы Имен и бывших Имен, объединившихся с целями защиты и наступления, а к июню численность членов, подавших в суд на своих профессиональных консультантов, достигла ошеломительной цифры — 17 000. Семнадцать тысяч из 34 000 членов: вычтите 20 процентов «штатных» Имен, и получится чуть больше 60 процентов. Представьте себе школу, в которой 60 процентов родителей судятся с учителями за то, что те дурно воспитывают их детей. Представьте себе ресторан, в котором 60 процентов клиентов судятся с администрацией из-за пищевого отравления. Такая школа, такой ресторан не протянули бы и дня, сколь бы впечатляющим ни было количество людей, которым они дали образование или накормили в прошлом. Но и по всем этим судебным искам вердикт будет вынесен еще не скоро. По информации Объединенного Штаба Ллойдовских Имен, органа, сформированного из лидеров отдельных комитетов активистов, «сейчас осуществляется монтаж сценического пространства для судебного процесса продолжительностью от пяти до десяти лет, в который будут вовлечены агенты членов, агенты-распорядители, директора агентств, индивидуальные андеррайтеры, аудиторы, брокеры, ответственные за ошибки и упущения, равно как и сама Корпорация Ллойдз».
Сейчас волна народного гнева вскипает уже нешуточная. Имена столкнулись с халатностью, мошенничеством, самоуспокоенностью и саркастическим безразличием; они увидели то, как на самом деле работали деньги — и как работали те, кто кормится за их счет. А еще они почувствовали нечто большее, кое-что такое, что на первый взгляд осталось в рыцарских романах: ущерб, нанесенный их представлениям о чести. Ведь то, на что они купились, когда пошли в Ллойдз, — это представление о сообществе почтенных людей, чье сотрудничество основано на доверии, на том, что у них общие понятия о благородстве: свои люди — сочтемся. Вместо этого они обнаружили, что честь — улица с односторонним движением. Ллойдз обратился к ним в первый год, и они заплатили; он обратился к ним на второй год, и они заплатили, при этом им пообещали, что на третий год дела пойдут лучше; наступил третий год, и было гораздо, гораздо хуже, да и прогнозы на следующий год также радужных перспектив не сулили. Принято считать, что даже мафия берет под свое крыло убогого сапожника, когда у того наступает черная полоса; Ллойдз расщедрился разве что на миссис Арчер и Затруднения. Имена почувствовали, что над ними посмеялись и вытерли об них ноги, выжали и выкинули. Фернанда Херфорд процитировала мне афоризм из карманного сборника крылатых слов Ллойдз: «Дурака хоть в ступе толки». Чего ж тут удивляться, откуда берутся члены, отказывающиеся платить с напускной веселостью, рожденной от отчаяния. Вот откуда — часто отпускаемый комментарий, что, мол, кабы не то да не это, Имя спрятало бы оставшиеся деньги, или роздало их, или уехало за границу и послало бы этот Ллойдз куда подальше. Я слышал о пожилых родственниках, которых просили изменить завещания, чтобы избежать сценария, по которому деньги доставались любимому Имени, которое прогорело, — потому что иначе Ллойдз обчистит все что можно: оставьте лучше супруге, ребенку, кому угодно, только не Имени. Я слышал об остроумных схемах увода денег от Ллойдз. Я слышал о паре, планировавшей развестись по Шотландскому закону, затем объявить жену банкротом, затем снова вступить в брак, непременно именно в такой последовательности — с тем, чтобы достичь некоей маловразумительной выгоды и хоть как-то насолить Ллойдз. Как сказало мне, прошмыгнув носом, одно Имя: «У нас-то времени на размышление гораздо больше, чем у Комитета по Затруднениям».
Сам Ллойдз в настоящее время ведет себя как закоренелый преступник, наконец решивший завязать. Миру демонстрируются сияющие, умытые утренней росой лица. Разговоры ведутся исключительно о «финансовой прозрачности», оздоровлении организма, компетентности и сокращении расходов. Питер Миддлтон подчеркивает — внедряется практика «простого управления, которая везде считается стандартной». Вице-президент Роберт Хизкокс праздничным тоном рапортует о том, что «сейчас мы подтянуты, полны энергии, а наши накладные расходы низки как никогда». Обнародован новый бизнес-план, радикально реформирующий инвестиционную базу рынка. Страховые тарифы увеличиваются, тут есть еще над чем поработать, есть бизнес, который нужно страховать, есть славное учреждение, которое нужно спасти; а тут, понимаете, по задворкам околачивается эта кучка нытиков — один раз их уже турнули, так нет, они по-прежнему скребутся в окна и хнычут о том, что осталось в прошлом. Штатные сотрудники Ллойдз иной раз, кажется, действительно не понимают, с какой стати журналисты и прогоревшие Имена так настойчиво игнорируют то, что для них, безусловно, тема номер один, — как спасти рынок, и, словно вурдалаки, вцепляются зубами в прошлое. В этом отношении Ллойдз напоминает аристократичную матрону, нацепившую на шею ожерелье из селедки. Вечерний туалет у нее только что из ателье, наглажен-отутюжен, на лице румяна да белила — и чего это все вокруг без конца талдычат о каком-то запахе селедки?
Мало того что Имена и так пребывают в смятении, так им еще и постоянно сыплют соль на раны. Например, когда прогоревшие Имена впервые стал объединяться, Ллойдз намеренно тормозил этот процесс; пока Питер Миддлтон не изменил правила, группы активистов попросту не могли найти своих страдавших молча товарищей по несчастью, полагавших, что ничего тут все равно не поделаешь, остается закусить губу и держать удар. И чуть л и не каждый день приносит новое оскорбление. Скажем, спасение Ллойдз зависит оттого, удастся ли привлечь на рынок капитал компаний; ничего подобного раньше не было, и денежные условия, обеспечивающие реализацию этого плана, выглядят соблазнительно для новичков — и насмешкой над прогоревшими Именами: ограниченная ответственность плюс защита от потерь за официально «закрытые» годы. Таким образом, старые Имена, с их неограниченной ответственностью и непогашенными обязательствами за «неурегулированные» года, как бы изолировались в финансовой палате для инфекционных больных. Не менее обидно было выяснить, что одиннадцать лет назад, после доклада аудиторов, где акцентировались неквантифицируемые убытки, с высокой степенью вероятности возникнувшие по искам с асбестозом, вице-президент Ллойдз написал агентам, что им «настоятельно рекомендуется проинформировать своих Имен об их вовлечении в дела с асбестовыми исками и том способе, которым покрывались потенциальные или нынешние задолженности их синдикатов». Однако складывается впечатление, что совсем немногие Имена, принятые до 1982 года, были предупреждены насчет асбестоза. Опять же поздновато, обнаружилось, кто был за тебя, а кто на самом деле — против. «Я-то всегда думал, что мой агент на моей стороне, — жаловался мне один фермер. — А они-то ведут себя как рэкетиры. Сдается мне, им страшно, что Ллойдз лопнет и они останутся без работы». Затем в августовском, за 1993 год, номере журнала Labour Research всплыл отчет о зарплатах директоров компании: у миллионеров в минусе (около 400 с лишним тех, кто должен больше £1 миллиона, и 150 или чуть больше тех, которые должны £2 с чем-то миллиона) есть повод косо смотреть на жалованья некоторых широко известных ллойдовских брокеров. Уильяму Брауну, председателю Walsham Brothers, который сделал состояние на перестраховании в системе LMX, в прошлом году было выплачено £3 653 346 — чудовищное, аж на 50,3 процента, урезание по сравнению с тем, что он заработал за год до этого. С другой стороны, Мэтью Хардинг, председатель брокерской перестраховочной конторы Benfield, получил 53-процентное повышение оплаты, составившей в результате £2 275 523. (Два прочих директора Benfield заработали каждый больше чем по £1 245 000.) Едва ли после подобного оскорбления, после того как их ткнули лицом в рыночные реалии, может вызвать удивление гневная реакция, например, инвестора Алана Прайса после состоявшегося 22 июня собрания в Ройял-Фестивалл - Холл[136]. «Этим андеррайтерам крайне повезло, что Ллойдз не базируется на Среднем Востоке, — сказал он. — В противном случае значительное количество этих прощелыг расхаживали бы сейчас без одной руки. Кое-кто не досчитался бы и носа». Мрачный английский юмор выживает даже в таких обстоятельствах — ведь именно что с носом и остались многие ллойдовские Имена.
Мордобитие между Ллойдз и 17 ООО мятежными Именами продолжается и по сей день. Если не вдаваться в частности, спор идет вот о чем. Ллойдз: Вот ваш счет. Имена: Не можем платить — не будем. Ллойдз: Вы подписали юридически обязательный договор платить, так что платите. Имена: Мы подаем в суд на халатное небрежение к нашим делам. Ллойдз: Платите сейчас, потом судитесь. Имена: Нет, сначала мы подадим в суд, а потом заплатим — только в том случае, если нам вынесут обвинительный приговор. Ллойдз: Если вы сейчас не заплатите, Ллойдз может накрыться медным тазом. Имена: Не наша забота. Ллойдз: Если мы лопнем, в первую очередь придется заплатить держателям полисов, так что вы вообще не получите никаких денег; единственный способ для вас обеспечить свою выгоду — это поддерживать Ллойдз, так что платите. Имена: Ну ладно, мы могли бы заплатить в октябре. Ллойдз: Но в сентябре Ллойдз должен подтвердить свою платежеспособность Министерству торговли и промышленности в том случае, если он намеревается продолжать дела. Имена: Да, не повезло вам. Ллойдз: Блефуете? Имена: Нет, это вы блефуете.
Бывший майор авиации Фрэнсис, чей счет за 1990 год, составивший Ј972000, благополучно перевел его за черту Ј2 миллионов, — одно из тех Имен, кто был бы в восторге, если бы Ллойдз грохнулся. Он вышел в отставку из Королевских ВВС в 1967 году с пособием при увольнении в размере Ј1500, потратил их на приобретение маленькой квартирки и в течение десятилетия стал миллионером. После чего присоединился к Ллойдз. Очевидно, напрашивается вопрос: раз уж он был таким удачливым бизнесменом, как же вышло, что он не сумел с должным тщанием прочесть контракт, который ему предложили? «В яблочко. Ответ: кое-чьи аналитические способности дали сбой». Сейчас его кофейный столик завален документами, газетными вырезками и цветными диаграммами, а телефон у него раскален добела — и все по делам, связанным с Лайм-стрит. Не похоже, чтобы он был сколько-нибудь подавлен из-за всей этой истории: бронзово-смуглый, энергичный шестидесятипятилетний мужчина, он предполагает, что «вся эта суета лет десять моей жизни наверняка угробила». Хотя сейчас Ллойдз вынуждает его продать принадлежащий ему красивый дом ленточной застройки[137] в районе Холланд-Парк, он по крайней мере человек экономически автономный: «Я полностью сам за себя отвечаю. Слава богу, никакого рыдающего бабья по углам. У меня нет никого, кого бы я подвел тем, что натворил. Да, мне выть хочется из-за этого дома, если уж говорить начистоту. Ну да мало ли — наверное, это все же получше, чем быть боснийским мусульманином».
Столкнувшись с фатальным стечением обстоятельств, Фрэнсис резонно придерживается философических взглядов на свою судьбу: «В конце концов, я и не отпираюсь — кто тот дурак, который потерял деньги? Я сам». Но гораздо менее философично он настроен по отношению к тому способу, посредством которого дурак и его деньги оказались вдали друг от друга. Проанализировав ситуацию, Фрэнсис выяснил, что «большое начальство все понимало» насчет потенциальных убытков от асбестозных исков, «но помалкивало». Он не заходит так далеко, как некоторые авторы конспирологических теорий о тайном сговоре, о мафии или гнусном влиянии трех масонских лож, которые существуют внутри Ллойдз: «Не верю я, что все они напялили на себя эти свои фартуки и сказали: "Давайте-ка обмишурим Имен"». С другой стороны, он утверждает, что «одиннадцать главных шишек» в Ллойдз знали об опасностях уже в 1980 году. Он обращает внимание на состоявшуюся в Америке встречу одиннадцати ллойдовских андеррайтеров с Citibank, где возник вопрос об исках, которые вот-вот начнут сыпаться. (Это ключевой момент в новейшей Ллойдовской истории, известный исключительно через испорченный телефон.) Несколько людей, с которыми я говорил, знали кого-то, кто знал еще кого-то, кто присутствовал на той встрече, когда ситибанковский служащий якобы сказал, что Ллойдз придется заманить к себе 10000, или 50000 или [впишите сюда свою цифру до 250000] «маленьких людей, которых можно разорить», чтобы заплатить за то, что вот-вот должно было случиться; личность оратора при этом ни разу не была установлена. Фрэнсис обращает внимание, что в период между 1980 и 1989 годом ни один президент Ллойдз не упоминал в своем годовом докладе слово «асбестоз». «Я провел двадцать лет в королевских ВВС, — резюмирует он. — Сами знаете, долг, честь… — и все это, чтобы нарваться в таком наипочтеннейшем учреждении на шайку трусливых проходимцев».
У Фрэнсиса, как и у всех прогоревших Имен, с которыми я говорил, нашлась пара ласковых и для Ллойдовского Комитета по Затруднениям, цель которого состоит — в зависимости от вашей точки зрения — либо в том, чтобы защищать Имена от банкротства, класть предел их ответственности и обеспечивать им возможность продолжать жить в умеренном комфорте, либо — присматривать, чтобы из них было выжато все до последнего гроша, а затем раскладывать их, как кухонные ветошки, на берегах нищеты и лишений. Больше, чем что-либо другое, Имен, разоренных Ллойдз, разъяряет то, что теперь они должны явиться в другой отдел той же самой конторы, где над ними производится финансовое соборование и из их же собственных денег им выделяется скудная милостыня на то, чтобы не околеть с голода. Также наводит на мрачные мысли и адрес Комитета по Затруднениям: Ган-Уорф, Чатем. В конце концов, это тот самый Медуэй-таун, где Диккенс впервые столкнулся с нищетой и сопутствующими ей свинцовыми мерзостями. Ему было пять лет, когда в 1817 году его отец переехал сюда с семьей; Джону Диккенсу, уже познавшему суровую нужду, предложили работу на чатемской верфи. Но нельзя сказать, чтобы в доках его дела пошли особенно блестяще: в 1822-мони переехали в более дешевый дом, и в тот же год, позже, покинули город, продав перед отъездом всю мебель (а еще через год Джона Диккенса посадили в долговую яму в Маршалси). В первом произведении Диккенса, «Очерки Боза», находим забавный портрет миссис Нью - нэм, одной из чатемских соседок семьи в 1820-х: «Ее имя всегда возглавляет подписные листы на благотворительные цели, и ее вклады в пользу «Общества по раздаче угля и супа в зимние месяцы» всегда самые щедрые. Она пожертвовала двадцать фунтов на приобретение органа для нашей приходской церкви и, услышав в первую же воскресную службу, как органист аккомпанирует детскому хору, так расчувствовалась, что старушке, хранящей ключи от скамей, пришлось под руку вывести ее на свежий воздух»[138]. Современный эквивалент миссис Ньюнэм из Чатемского общества по раздаче угля и супа в зимние месяцы — д-р Мэри Арчер, возглавляющая Комитет по Затруднениям. По совместительству она является женой аэропортно-вокзального беллетриста Джеффри Арчера, персонажа анекдотичного и курьезного, с которым Теккерей справился бы лучше, чем Диккенс, и который в настоящее время промышляет под титулом барон Арчер Вестон-супер-Мэрский. Леди Арчер («Ей больше нравится, когда ее называют доктор Арчер», — посоветовал мне один доброжелатель в Затруднениях) в «Кто есть кто» среди своих любимых занятий на досуге назвала «собирание мусора» — увеселение, которое миссис Тэтчер однажды навязала всей стране, уцепившись за совсем уж несуразный повод лишний раз засветиться в прессе. Как знать, не облагородится ли резиденция д-ра Арчер в Ган-Уорф, если пособирать мусор и там тоже.
Если Питер Миддлтон, президент Ллойд, — единственный, о ком прогоревшие Имена в унисон отзываются с уважением — хваля его за сочувствие и откровенность, — то нет такого человека, который не посчитал бы своим долгом плюнуть в д-ра Арчер. Брань — от импровизированной до многажды отрепетированной, ничего другого в ее адрес я от Имен не слышал: «Сама змея подколодная, а сюсюкает, будто с малолетними: как-у-нас-делиски-сегодня-утлечком? — тьфу!»; «Старая перечница» (это от женщины, которая едва ли была моложе); «Да про нее и члены Совета говорят: «Изтаких гвозди надо делать». Отчасти это естественное раздражение, которое вызывает публичная фигура отдела, выбивающего из вас деньги; отчасти — замечания того рода, что часто выпадают в британском обществе на долю высоко взлетевшей и красивой женщины. Ллойдз, надо полагать, посчитал назначение д-ра Арчер на пост руководителя Затруднениями хитрым пиар-ходом: не просто женщина (априори привлекающая больше симпатии), но и та, которая сама состоит в Именах с 1977 года, а также и жена Имени, которому в начале своей карьеры уже приходилось разделываться с феерическими долгами; таким образом, ее можно было демонстрировать как пациента, который сам принимал то снадобье, которое он рекламировал. Однако ж есть в д-ре Арчер нечто такое, что заставляет вытягивать нос и с силой втягивать воздух, словно гигантская понюшка табаку, и вынужден сознаться, что, вонзив зубы в свой обеденный сандвич за столом напротив нее в Ган-Уорф — на заднем плане залитые солнцем яхты бороздили Медуэй, — я никак не мог отделаться от мысли, что бы это такое могло быть. Д-р Арчер — миниатюрная брюнетка, миловидная, невозмутимая, ухоженная и весьма, весьма скрупулезная. Видно, что она контролирует себя от и до (хотя — один мой друг однажды танцевал с ней и хвастался, что в его руках она была «беззащитной девочкой»). Тут, надо полагать, все дело в голосе, который не то сделан из костяного фарфора[139], не то выкован в Челтнемском женском колледже. Углядев, что обезжиренное молоко из пластикового наперстка не одолело пигментацию моего черного кофе, она предупредительно осведомилась: «Не угодно ли еще молока?» Прозвучало это — мне по крайней мере так показалось — как вопрос сердобольного палача: «Тисочки вам не очень жмут?» Однако единственный раз, когда у меня появился хоть сколько - нибудь законный предлог проанализировать реакцию, которую она вызывает, — это когда я упомянул о том, что у своей нынешней клиентуры она вызывает изрядное негодование. «Негодование, раздражение, возмущение, — ответила она. — Все это вполне объяснимо». Все эти существительные она произнесла так, будто идентифицировала обнаруженные при судмедэкспертизе желудочные камни, а не называла вулканические эмоции.
В ее комитете двадцать восемь штатных единиц (двадцать служащих рассматривают иски, восемь занимаются административной работой), и на 3 августа 1993 года они получили 2327 заявлений от ллойдовских Имен. Из них 906 впоследствии отозвали свои заявления. Это кажется необычайно высоким процентом. Странность объясняется двумя факторами. Во-первых, люди понимают, во что ввязались, лишь тогда, когда в полной мере сталкиваются с тонкостями делопроизводства (один из камней преткновения состоит в том, что супруг/супруга Имени также должны подавать полную финансовую декларацию в Ллойдз). Во-вторых, когда все только начиналось, обращение к Затруднениям рассматривалось как перспективный способ потянуть резину: после составления заявления ваши средства в Ллойдз замораживались и их уже нельзя было списать со счета. Также это породило волну различных колоритных извинений за опоздание из тех, что пользовались особенной популярностью в школьные времена: одно из Имен утверждало, что переехало себе пальцы ноги газонокосилкой, предполагая, наверное, что это должно вызвать сочувствие у фаланг пальцев, заполняющих анкеты, на другом конце тела. И хотя с тех пор Затруднения упростили официальную процедуру, работа продвигается черепашьими темпами. Из 1421 дела, в настоящее время ожидающего рассмотрения, было изучено 361, и 328 Имен получили предложения по урегулированию. Из них 108 приняли предоставленный вариант, хотя по состоянию на 3 августа всего на семи делах были поставлены окончательные подписи и печати.
«Мы помогаем Именам избежать банкротства и продолжать свою деятельность в рамках текущей финансовой ситуации», — говорит д-р Арчер. Разные случаются передряги (особенно те случаи, когда состояние есть и у супруга/супруги), но применительно к холостому Имени это значит, что оно должно будет вручить Ллойдз все свои средства, отдавать ему любые непредвиденные доходы — наследства, счастливые дни в лотерее, — полученные в течение трехлетнего периода, и продать все свое имущество, кроме «скромного и единственного дома». Имеется в виду жилище стоимостью от £100 000 до £150 000, в зависимости от региона. Ллойдз также примет на себя управление домом Имени, каковой будет изъят после его смерти. Имени будет позволено, опять же если у него нет семьи, тратить на себя от £7000 до £12 000 в год в течение трехлетнего периода, пока действует соглашение: все заработанные суммы, превышающие эту цифру, реквизируются. Наконец, в контракте подчеркнуто, что Ллойдз имеет право требовать деньги от Имени и по истечении трех лет в том случае, если это деньги, имеющие отношение к Ллойдз: прибыль от «незакрытых» лет, прибыль от полисов stop-loss или деньги, полученные по суду от самого Ллойдз в ходе выигранных процессов. Последний пункт вызывает у некоторых членов особенную неприязнь: сначала Ллойдз теряет твой горшок с золотом из-за своей некомпетентности, затем ты разоряешься, затем Комитет по Затруднениям обшаривает твои карманы, затем судьи отыгрывают для тебя сколько-то денег, которые тебе и с самого начала не следовало бы терять, после чего Затруднения снова нарисовываются на горизонте и опять оставляют тебя несолоно хлебавши. Я рассказал д-ру Арчер о том, что ее газетная фотография в вечернем туалете от Nicole Manier имеет большой успех среди прогоревших Имен, на что она ответила мне с улыбкой Снежной Королевы: «Я их не виню».
А что происходит, спросил я ее, если вы почуете крысу? «Если мы чуем крысу, то начинаем как следует принюхиваться». Финансовые контролеры достаточно квалифицированны, чтобы разобраться с запутанными заемами; иногда Имя демонстрирует нежелание позволить комитету пообщаться с его банком. «Но большинство наших Имен очень откровенны, — настаивает она. — Большинство из них — это скромные люди в затруднительных обстоятельствах. Они говорят: «Нам нужна определенность». Один из служащих д-ра Арчер, с которым я разговаривал, подтвердил это: отдельные случаи неудавшегося обмана кажутся относительно незначительными — и довольно неуклюжими: то в цифре подлежащего выплате процента ноль пропадет, то «в графу издержек занесут приобретение трех телевизионных лицензий на один дом» (по британским законам, вам требуется только одна лицензия на дом). Хотя специалист из комитета подтвердил, что «на нас по-прежнему выливается немало накопившейся горечи, особенно это касается Имен в возрасте, потерявших все свои накопленные сбережения», процесс, с точки зрения Ган - Уорф, протекает неминуемо болезненно, но сравнительно спокойно: почтенные Имена стараются подвести черту под своими неприятностями; даже вымирая в финансовом смысле, они доверяют Ллойдз — овцы, покорно бредущие на последнюю стрижку. Может статься, когда-нибудь весь этот механизм заработает на полную мощность. Но может быть и так, что пока в сети комитета попадала только мелкая рыбешка — о чем свидетельствует тот факт, что у половины Имен, явившихся на поклон в Затруднения, есть банковская гарантия на дом (полулегальный способ задекларировать состояние в восьмидесятые). Также может статься, что к настоящему моменту объявились только жертвы, наименее пострадавшие от мошенничества, — а может, просто чувства гнева ослабевают и конспирологические теории кажутся менее правдоподобными, когда жертва встречается с бюрократией Ган-Уорф. Так или иначе, между точкой зрения медуэйских берегов и мнениями, которые я слышал от пострадавших, пролегает глубокая пропасть.
И чем дальше влезаешь в эту ллойдовскую историю, тем с более непреодолимой несовместимостью взглядов сталкиваешься. Имена, достойно приходящие к урегулированию, или Имена, делающие все возможное, лишь бы соскочить с крючка? Десятилетие многоуровневого масонского заговора против внешних Имен — или просто десятилетие галопирующей некомпетентности? Цепочка индивидуальных трагедий, словно ВИЧ, поразившая верхушку среднего класса, или просто аморальная афера «одной банды толстосумов, залезших в карман к другой банде толстосумов» (по выражению одного карбонизированного Имени)? Трудно определить подлинную степень социальной и финансовой травмы. Когда разговариваешь с ллойдовскими Именами и их близкими, часто слышишь о депрессии, распавшихся браках, даже самоубийстве; о распродаваемом имуществе, о детях, которых приходится забирать из частной школы, о чудовищном социальном падении. Иногда в этих историях возникает и курьезная грань: мне рассказывали об Имени, чья неодолимая склонность к серийным бракам наконец наткнулась на препятствие, когда, предвидя возможные убытки, он положил все свои средства на имя жены; сейчас он извивается как уж на сковородке, оказавшись в полной зависимости от женщины, от которой в других обстоятельствах избавился бы к моменту истечения ее срока годности. Но по большей части все эти угнетающие саги, часто заканчивающиеся фразой «они истребили целый пласт английского общества». Если бы Ллойдз лопнул и все его члены обанкротились, подобного рода утверждение, несомненно, было бы правдой: так или иначе в организацию по-прежнему вовлечены около 30 000 человек, что приблизительно соответствует количеству фигурантов текущего выпуска «Кто есть кто». Но в настоящий момент до этой цифры еще далеко. Прогоревшие Имена говорят о «целом пласте», потому что узок круг — обычно они знакомы с другими Именами (именно так в конце концов, друг через друга, они и попадали в Ллойдз поначалу). «Истребление» тоже бывает разное: иногда мужу приходится выдвинуть свою жену в качестве члена и самому дистанцироваться от Ллойдз, чтобы ограничить потенциальные потери семьи; пока что «потери» относятся скорее к частному образованию, вторым домам, катанию на горных лыжах — которые посторонним покажутся в первую очередь чересчур жирными и неоправданными социальными привилегиями. Наконец, трудно подсчитать убытки после того, как принимаешь в расчет фактор «плотно сжатых губ», так называемого «английского характера». Одно Имя, которое было вынуждено продать часть своей награжденной призами коллекции книг, сангвинически процитировало мне афоризм «Не плачь по тому, что не может плакать по тебе». А еще один страховой агент рассказал о гениальном диалоге двух джентльменов из Сити, который он случайно подслушал в гардеробе своего обеденного клуба. «Ты как, дружище?» — спросил первый джентльмен — на что второй, грустно покачав головой, только и ответил: «Похоже, у меня полный Ллойдз».
Альтернатива, от которой никуда не деться, состоит в следующем: сможет ли Ллойдз — с его новой командой менеджеров, искрометным бизнес-планом и патрульными машинами мистера Миддлтона, присматривающими за тем, чтобы на автомагистрали соблюдался скоростной режим — избавиться от излишков жира, подкачать мускулы, держать свои накладные расходы на рекордно низком уровне и вознамериться вступить к середине девяностых в историческую фазу регенерации — или все это лапша на уши и блеф, потому что финансовая база подверглась необратимой эрозии, Имена разбегаются куда глаза глядят уже не как овцы, а как лемминги, у корпоративного капитала есть более перспективные проекты, чем вытаскивать за уши Ллойдз, и вся эта лавочка накроется не сегодня, так завтра?
Правда обычно находится посередине, но одно несомненно. Ллойдз может уцелеть после гневных атак своих Имен и половодья судебных исков; он мог бы превратиться в приличный, четко регулируемый рынок; он мог бы выдержать убытки, которые еще только должны объявиться. Что не уцелеет, чего Ллойдз лишился на веки вечные, так это некая аура английскости, которой он, были времена, гордился и которая, так уж совпало, была большим плюсом для бизнеса. В первую очередь он потеряет свою экономическую базу в мире пони Арабеллы, мире вторых домов, личных доходов и частного образования: Питер Мидцлтон предсказывает, что если бизнес-план выгорит, то уже через семь-восемь лет не более 15 процентов членов Ллойдз предпочтут неограниченную ответственность — и в этих 15 процентах «английский элемент будет неуклонно сокращаться», что неизбежно придется компенсировать за счет притока новообращенных джентльменов из Азиатско-Тихоокеанского региона. Но самое главное, Ллойдз лишится — уже лишился — своего особенного, эзотерического, мистического и сексапильного статуса в том сегменте британского общества, где на него только что не молились; раз уж лучшего слова все равно не подберешь — он потерял свою честь. Да, разумеется, снобизм, алчность, мудрая расчетливость — мотивов было много, но считалось, что это действительно честь — и не в последнюю очередь именно поэтому новые Имена хлынули в Ллойдз в восьмидесятые; и, когда Ллойдз подвергся бесчестью, им пришлось расстаться с последней рубашкой. Разумеется, с потерей чести жизнь необязательно заканчивается: см. «Фальстаф». Парадокс в том, что, похоже, те, кто обанкротился из-за Ллойдз, сильнее ощущают эту потерю чести, чем те, из-за кого это произошло. По самоубийствам, во всяком случае, жертвы явно ведут в счете.
Вряд ли кто-либо станет удивляться тому, что очень немногие в настоящее время присоединяются к Ллойдз. Количество членов снизилось с 32 433 в 1988 г. до 19 681. Между 1989 и 1992-м ушло 10 661 Имя, а влились в организацию всего 735 новых членов. Даже если принимать в расчет общепризнанное мнение о том, что нижняя точка падения пройдена, и верить статистике, доказывающей, что лучшие синдикаты зарабатывали как ни в чем не бывало в самые худшие годы, эти 735 человек должны либо обладать очень крепкими нервами, либо испытывать проблемы с доставкой газет. Питер Миддлтон среди прочих процитировал мне следующий ллойдовский афоризм: «Совсем не хотите рисковать — так уж лучше вкладывайте деньги в почтовую службу», — однако на исходе 1993 года почтовая служба кажется чуть л и не идеальным вариантом для инвестора. Не раз и не два мне приходилось слышать от прогоревших Имен их вариант сценария Судного дня. Вот что произойдет. Не будем принимать во внимание фактор корпоративного капитала — если этот капитал и придет на выручку Ллойдз, то в любом случае он в значительной степени будет защищен от ответственности за потери предыдущих лет. Имена разоряются по всем фронтам, экономическая база ужимается как шагреневая кожа, куча счетов за текущий год неоплачена, еще больше убытков ожидается за следующий (оправдывались же предыдущие прогнозы — значит, надо готовиться к самому худшему); теперь вопрос: откуда они собираются брать деньги? Если член разорен четыре или пять раз, сколько анкет в Комитете по Затруднениям он ни заполняй, счета от этого не аннулируются — так на кого же они все это переложат? На членов, которые по-прежнему платежеспособны! «Мы все связаны через Центральный фонд», — уверяет Кпайв Фрэнсис. К настоящему моменту для расплаты по гигантским долгам с каждого члена Ллойдз уже трижды — по разу в год — взимали 1,5-процентный налог на ту сумму, с которой он участвует в страховых сделках. («Чертовски жаль было расставаться с деньгами», — призналось мне одно Имя из Ирландии. Он и так переживал эти экспроприации крайне болезненно, а за 1990 год сумма, которой он должен был поддержать неудачников, увеличилась до Ј6000). Но по мере того как все большее число Имен терпит крах, нагрузка на оставшихся возрастает. А это, по словам одного профессионального эксперта по Ллойдз, прямой путь к финалу сценария Судного дня: «Я придерживаюсь того мнения, что разорятся все Имена Ллойдз — они просто еще не знают об этом».
Один из тех, кто не знает об этом — или, выражаясь по - другому, продолжает успешно преодолевать нынешние препятствия, — одновременно еще и одно из наиболее неожиданных Имен среди ллойдовских Монстров Рока. Мелвин Брэгг — романист и ведущий телепрограммы об искусстве, выходец из камберлендского рабочего класса, сын трактирщика, впоследствии открывшего кондитерскую. Одно из первых воспоминаний Брэгга — он сидит в четвертом ряду местного зала Общества Трезвости в Уигтоне и слушает, как его мать зачитывает казначейский отчет на совещании тамошней ячейки лейбористской партии. На протяжении всей своей выдающейся телекарьеры он был лояльнейшим — и не менее выдающимся — членом лейбористской партии. Курьез в том, что в то самое время, когда он влился в Ллойдз — «около 1980 г.» — его всерьез манила карьера депутата Парламента. Случись это, он оказался бы единственным на сегодняшний день Именем на лейбористских скамейках — против сорока семи Имен-тори. Он признает, что ему «не пришло в голову» подумать о том, что его членство в том, что считалось одним из неприступных бастионов консервативной верхушки среднего класса, могло пойти вразрез с членством в сравнительно левой — в те времена — лейбористской партии.
Так как его туда занесло? В то время у него был дом в Хампстеде стоимостью £150 000, коттедж в Камберленде, £20 000 в банке и «доход, который рос и рос». В фондовой бирже он мало что понимал, так что финансовый консультант посоветовал ему Ллойдз. «Мне это показалось любопытным. Это по моему темпераменту, дай по финансовым потребностям. Да, меня привлек азартный аспект всего этого предприятия». Какова была его реакция на понятие неограниченной ответственности? «Мне вообще по душе игра. Мой отец, хотя и человек небогатый, всю жизнь увлекался скачками — и при этом ни разу не оставлял мать без гроша». Странность состоит в том, что сам Брэгг никогда не играл на скачках «Я даже на «Гранд Нэшнл»[140] ни разу не ставил. Всегда считал, что на везении только дураки выезжают, ну да чего уж теперь об этом». Те немногие Имена, что имеют отношение к миру искусства, обычно являются — как барон Арчер Вестон-супер - Мэрский — настолько же откровенно правыми, насколько Брэгг левый. Когда я отпускаю замечание о том, что богема и люди левых убеждений нечасто оказываются членами Ллойдз, Брэгг задумывается на секунду и затем осведомляется: «А Джон Мортимер[141] — Имя?» Я звоню добрейшему создателю Рампола — проверить. «Разумеется, нет, — отвечает он, судя по голосу, возмущенный подобным предположением. А почему, собственно? — По-моему, более идиотского способа расстаться с деньгами не существует. Я вообще не понимаю, как можно вляпаться во все это — надо быть полным ослом».
Брэггу случается тревожиться, но, похоже, Ллойдз не доставляет ему слишком много забот. «Я искренне думаю, что это почтенный способ сделать так, чтобы твои деньги на тебя работали». Но ведь он мог вложить свои деньги — учитывая его равнодушие к фондовой бирже — в обычную, к примеру, страховую компанию: был ли в его выборе элемент снобизма? «Язык не поворачивается назвать себя безгрешным», — отвечает он, и мы больше не упоминаем эту тему. Брэггу также приходилось давать Ллойдз профессиональный совет. Год или около того назад с ним неофициально консультировались насчет малоэффективной рекламы услуг компании. Он с ужасом обнаружил, что «пресс-отдел у них — как у телекомпании "Бордер"[142]» — в смысле, полторы калеки. В ходе кампании за «транспарентное общество», которым Ллойдз себя называет, наведением лоска теперь занимаются отборные знатоки передовых пиар-стратегий.
Писатель признается, что в свое время он «палец о палец не ударил», чтобы разузнать, чем чревато его членство в Ллойдз. Зато, надо сказать, ему повезло встретить хорошего советчика. Напрашивающееся сравнение участия в Ллойдз с азартной игрой на скачках вполне обоснованно, за исключением, пожалуй, единственного момента: если вы с улицы завернете в первое попавшееся букмекерское агентство, то скорее всего, куда бы вы ни угодили, шансы на выигрыш у вас будут более-менее одинаковые; если вы завернете в Ллойдз, то первая и, не исключено, самая крупная авантюра, в которую вы ввязываетесь, состоит в том, какому агенту вас представят. В какие синдикаты Брэгга прибило в самый первый раз, в тех он и оставался — «очень, очень необдуманно»; он никогда не приобретал приостанавливающего убытки полиса5/о/?-/о. и(«Я просчитал издержки, и выяснилось, что это того не стоило»); и хотя он потерял деньги в последние пару лет, «в общем и целом, мне кажется, я скорее чуть-чуть выиграл». В настоящее время он, по его словам, состоит в двадцати восьми синдикатах — в четырех убыточных и двадцати четырех, где дела идут «очень славно». Не подумывал ли он после потерь последних лет выйти из игры? «Выравнивай ни выравнивай — толку ноль», — отвечает он. Под этим он имеет в виду, что уход не освобождает вас от будущих потерь в синдикатах, остающихся с незакрытыми годами; так что на самом деле вы уйдете только из успешных синдикатов. О том, чтобы соскочить, у него и мысли нет. «Я считаю, сейчас надо ставить на Ллойдз. Если бы я мог забрать свои деньги из открытых синдикатов, я бы тотчас же вложил их. Сейчас полно синдикатов, которые зарабатывают. Самое время вступать в игру».
И английский романист, и ирландский бизнесмен, с которыми я беседовал, решили придерживаться одинаковой стратегии поведения. Нет, если б они с самого начала знали, чем все это кончится, их не заманили бы туда ни за какие коврижки («Таких рисковых парней, каким я был в 1980 году, сейчас я бы обходил за три километра» — говорит Брэгг); с другой стороны, раз уж они до сих пор в деле и умудрились остаться на плаву после катастроф последних лет — то, по их мнению, сейчас золотая пора для тех, кто решил остаться. Сравнение с азартными играми кажется более обоснованным, чем все остальные, когда начинаешь потрошить психологическую реакцию участников. Проиграл и прогорел — ага, ну значит, это лохотрон — лошади у них все на допинге, жокеям дали на лапу, судьи — все христопродавцы. Выиграл или остался при своих: ну так ты кум королю, особенно на фоне этих олухов, которые проиграли свои запонки — ну а у тебя - то везде свои люди, которые рапортуют чего и как прямиком из конюшен, безмазовую щетку[143] ты за сто шагов чуешь, а еще ты знаешь одного парня, который знает другого, а уж тот…
Знакомый парень Мелвина Брэгга — один из ллойдовских вице-президентов, Роберт Хизкокс, и он же по совместительству является его агентом. Сын бывшего президента, Хизкокс в очень значительной степени ллойдовский инсайдер; он был действующим Именем с 1967 года, сам двадцать лет простоял, что называется, за конторкой, страховал произведения искусства в высокорискованном сегменте рынка, а в настоящее время руководит синдикатом RobertsHiscox. Этот господин лет пятидесяти изъясняется с изящной обходительностью, но по сути его речи весьма воинственны: на протяжении двадцати пяти лет он отстаивал идею ограниченной ответственности. Его ни разу не послушали — отчасти из-за традиционно неправильного истолкования Ллойдовских Актов 1871-го и более поздних лет — которые вроде как запрещали это (на самом деле запрещали только для индивидуальных членов), но главным образом на основании мудрости: «Раз не ломается, так нечего и чинить». «На что я замечал: "Большинство вещей уже нельзя починить после того, как они сломались"». Сейчас он отвечает за консолидацию корпоративного капитала и спасение ллойдовской шеи: чинить, как видите, все-таки пришлось, и гораздо больше, чем могло бы быть.
Хизкокс говорит без обиняков и не строит иллюзий касательно этого рынка. Именно он лет двенадцать назад произнес пресловутую фразу: «Если бы Бог не хотел, чтобы их стригли, Он бы не сделал их овцами». Когда в июне этого года — в тот момент, когда изрядное количество овечек не то что остригли, но освежевали и слопали со всеми потрошками, да под мятной подливкой — в телеинтервью ему припомнили эту цитату, Хизкокс справедливо заметил, что подлинное авторство этого афоризма принадлежит Илайе Уоллеку[144] в его любимом фильме «Великолепная Семерка». Ну а все-таки, что же он хотел сказать? «Есть такие люди, — ответил он, — которые со стопроцентной точностью умудряются выбрать себе в жизни неправильного финансового консультанта, неправильную жену или мужа; они выбирают неправильного адвоката, неправильного биржевого маклера, и у них стопроцентно неправильное чутье, и, ничего не попишешь, даже если кто-то попытается выстроить рынок таким образом, чтобы эти люди были гарантированы от денежных потерь, у них все равно начинаются проблемы — потому что они выбирают себе неправильного ллойдовского страхового агента. Ничем хорошим для них это не могло кончиться». Больше всего это похоже на то, что обвинение предъявляется самим жертвам (как бы то ни было, не следует ли цитировать скорее Юла Бриннера, чем Илайю Уоллека?); и когда наш разговор обращается к «горю-злочастию» последних лет, Хискокс замечает, что нечего удивляться тому, что произошло в восьмидесятые — в том случае, «если вы сами не знали, чего хотите от своих денег». Пожалуй, это самая странная и самая жесткая характеристика людей, с которыми я разговаривал на протяжении последних недель. А кроме того, ему ведь как агенту именно такие и нужны были? Он протестует: «Мы выпроваживали их» — потенциальных клиентов такого рода — «целыми отарами. Ну так они выбегали от нас и неслись прямиком в Гуда Уокер, на свою беду: им ведь недосуг было всерьез вникать в дела. Они доверяли институции с 305-летним стажем, символу Британии и Империи, но на самом деле знать не знали, с чем имеют дело».
Новый бизнес, который сейчас пытается привлечь Ллойдз, едва ли удастся стричь с прежней беззаботностью; можно не сомневаться, что эти господа будут «вникать в дела» так, что мало не покажется. Когда я спросил Питера Миддлтона, какой смысл корпоративному капиталу вторгаться в рынок, который так откровенно благоволил в последние годы к инсайдерам, он заметил, что организации, о которых идет речь, в высшей степени квалифицированы в том, что касается выбора синдиката, где они собираются разместить свои деньги (и наверняка если уж они почуют свою выгоду, то толкаться локтями будут без зазрения совести). Рынок начнет принимать корпоративные Имена в январе 1994-го. С них потребуется капитал в Ј1,5 миллиона; они также должны будут вносить в качестве депозита 50 процентов от суммы своих с Ллойдз страховых сделок (в отличие от 30 процентов для индивидуальных Имен); их ответственность будет ограниченной; и убытки, которые Ллойдз понес до их появления, «не коснутся их ни в коей мере». Этот последний пункт подвергся критике со стороны нынешних Имен, которые уверены, что на них взвалили все бремя прежних ллойдовских ошибок, тогда как корпоративный капитал явился на все готовенькое и теперь снимет с нового бизнеса все сливки. Хизкокс горячо отстаивает концепцию двухсекционного рынка: «Ни один новый инвестор не войдет в дело, если его заставят заплатить хотя бы пенни за прошлое». Кроме того, говорит он, в этом отношении Ллойдз не отличается от фондовой биржи: если цена акции падает, инвестор, покупающий ее за, скажем, 24 пенса, не станет — да у него и мысли такой не возникнет — выручать тех, кто раньше приобрел ту же самую акцию за 124 пенса.
Хизкокс признает, что из-за мятежа в тылу в такой неподходящий момент комитеты активистов получили определенную фору в их противостоянии с Ллойдз. Время работает против последнего — когда надо любыми средствами привлекать корпоративный капитал, картина массового бунта предыдущих инвесторов, не говоря уже о передаче на рассмотрение одного случая в Бюро по борьбе с мошенничеством в особо крупных размерах[145] с перспективой возбуждения уголовного дела, — не самый лучший общественный фон. Что, если ллойдовские Имена откажутся платить? Что, если корпоративные деньги так и не придут на рынок? «Даже если корпоративный капитал не поддержит нас, в 1994-м мы уцелеем». Хизкоксу кажется забавным, что, пережив множество своих врагов в прошлом, а в последнее время несколько раз даже защищавшийся в Палате общин лейбористской партией, Ллойдз теперь вынужден «воевать с собственными Именами». Да уж, «Англия погибнуть может от рук лишь англичанина», замечает он не без горькой иронии. Абсолютно, с ужасом понимаю я, в яблочко, но до какой же степени цинично! — ведь во многом Ллойдз просуществовал так долго потому, что был английским до мозга костей. Я вспоминаю, как Миллионерша в Минусе сказала: «Мне казалось, это будет очень по-английски». А еще я вспоминаю язвительную реплику Вдовы из Юго-Западных графств — в ответ на упоминание о пришествии на рынок корпоративного капитала: «Я бы не стала вкладывать в компанию, которая инвестирует в Ллойдз».
Если новый бизнес-план заработает и Ллойдз уцелеет, то характер этого рынка существенно изменится. Эпоха тралового лова во время званых обедов, эпоха связей с Уимблдоном, инвесторов-дилетантов — эпоха овец, которые «сами не знают, чего хотят от своих денег» — канет в Лету. Индивидуальные Имена можно будет перечесть по пальцам; большинство Имен объединятся с тем, чтобы приобрести корпоративный статус и действовать с ограниченной ответственностью — или, второй вариант, будут инвестировать, прибегая к посредническим услугам более крупных организаций. Разумеется, какая-то часть денег будет поступать от тех же людей, что и раньше, но теперь это будут уже отфильтрованные управляющими пенсионными фондами цифры, а не, как прежде, шкатулки с фамильным серебром на заднем сиденье «рэйнджровера». На мой вопрос, как Ллойдз — если предположить, что он уцелеет — будет выглядеть лет через десять, Хизкокс тускнеет, если можно потускнеть энергично. «Я представляю его таким, каким он был в зените своей славы, когда в нем сошлись превосходство над всеми, креативность и новаторство». И когда же он достиг этого зенита? Как ни странно, «около 1790 г.». Затем Хизкокс упоминает о «трех основополагающих вещах, которые в Ллойдз отсутствуют уже двадцать лет». А именно: «Первое — внушительный и искушенный капитал. Второе — абсолютная честность. Третье — сильное руководство». Тут Хизкокс еще раз ссылается на кино: на этот раз речь не об Илайе Уоллеке, а о Тайроне Пауэре. В 1936 г. Пауэр сыграл — не самая известная его роль — андеррайтера в «Лондонском Ллойдз» Деррила Ф. Занука. Время действия — около 1790 г., в Ллойдз царят «три основополагающие вещи», и герой, по словам Хискокса, — человек «кристальной честности, работающий на свою страну». Хизкокс любезно одолжил мне кассету с фильмом.
«Лондонский Ллойдз» — совершенно восхитительный бред сивой кобылы, и если вы верите, что Фредди Бартоломью может превратиться в Тайрона Пауэра, вы столь же охотно поверите также и всему прочему. Юный Фредди — друг детства паренька из семейки голубых кровей по имени Горацио Нельсон, но затем судьба разлучает их. Нельсон идет во флот, а Фредди оказывается Лондоне, где его принимают в знаменитую Кофейню. Джон Джулиус Ангерстейн, знаменитый страховой магнат эпохи, напоминает юному неофиту, что «Ллойдз держится на двух столпах: новостях и честных сделках. Если одно из двух проседает, мы несем убытки — а с нами и весь Британский торговый флот». Внезапно Фредди вырастает в Тайрона и влюбляется в Маделейн Кэрролл. Разражаются Наполеоновские войны. Страховщики мужественно продолжают делать свое дело. Звонит колокол с «Лутины» (анахронизм, заметьте). Пауэр с гордостью цитирует изречение Ангерстейна: «Ллойдз — не банда барыг, которые за лишнюю копейку горло перережут, а организация, связанная с судьбой Англии». На протяжении почти всего фильма бедняга Нельсон остается за кадром; кто здесь не сидит сложа руки, так это андеррайтер. Несмотря ни на что, он продолжает страховать Британский торговый флот по предвоенным тарифам — хотя и не защищенный должным образом Британским военным флотом. Колокол с «Лутины» трезвонит, будто гонг, возвещающий, что кушать подано. Наполеон в конце концов разбит, а потерявшая на радостях голову возлюбленная падает в объятия героического андеррайтера со словами: «Нельсон победил, Англия спасена, и Ллойдз спасен».
Что любопытно и о чем мистер Хизкокс забыл — благоразумно, надо полагать — упомянуть, описывая андеррайтера как «кристально честного» человека, так это тот способ, с помощью которого герой спасает Англию, Нельсона, Ллойдз, себя как страховщика и свою любовь к Маделейн Кэрролл (а также и ее деньги, коли на то пошло, поскольку она, как овечка, вверила ему свое наследство). Он проворачивает свою операцию, вопиющим образом обманывая Ллойдз, его инвесторов и друзей, британское Адмиралтейство и английский народ, повторяя и отстаивая эту ложь в течение нескольких дней, до тех пор, пока его старый приятель Горацио не выиграет Трафальгарскую битву. В отместку за этот обман (и в силу других, более запутанных причин) ему стреляет в спину Джордж Сандерс — ровно в тот самый момент, когда французы стреляют в Нельсона при Трафальгаре. Адмирал, как всем нам известно, умирает; а вот андеррайтер выживает. Не исключено, из всего этого можно извлечь некий урок — как для Англии, так и для прогоревших ллойдовских Имен.
Сентябрь 1993
Убытки за 1991 г., обнародованные в мае 1994-го, оказались вдвое больше тех, что предсказывалось двенадцать месяцев назад: £2,5 миллиарда (или, если вы предпочитаете новую и более адекватную систему, упразднившую «двойной подсчет» — когда два синдиката резервируют средства для удовлетворения одного и того же иска, — всего лишь 2,048 миллиарда). Помимо асбестоза и исков за загрязнение окружающей среды, сейчас возникла новая проблема, которая будет нависать над страхователями на протяжении многих лет: иски против производителей силиконовых грудных имплантатов. Том Бенион, председатель Общества Имен, подсчитал, что по результатам 1991 года будут разорены до 9000 Имен. В октябре 1994-го появилась вроде как хорошая новость для миллионеров в минусе: группа из 3098 Имен выиграла процесс против андеррайтеров из синдиката Гуда Уокер, где последние обвинялись в преступной халатности. Адвокаты истцов оценили ущерб своих клиентов более чем в Ј500 миллионов. Однако, в Ллойдз ничего так просто не бывает. Где были выписаны полисы, страхующие андеррайтеров Гуда Уокер от «оплошностей и просчетов»? По большей части в Ллойдз же, разумеется. Даже те, кто был перестрахован за пределами Ллойдз, запросто могут закончить — такова уж вихревая природа всего этого предприятия — все на том же лондонском рынке. Так что Имена могут столкнуться с тем, что они добились денег от своих халатных андеррайтеров, но те, в свою очередь, предъявят претензии своим профессиональным страхователям, которые — опять же, в свою очередь — обратятся за деньгами к тем же Именам, которые обязаны подчиниться их требованиям. Вы уже разорены? Ну так теперь вы можете разорить себя еще больше!
11. Миссис Тэтчер: чтобы помнали
Несколько лет назад одну мою знакомую, даму в летах, осматривали в одной британской больнице на предмет возможного повреждения головного мозга. Подчеркнуто обходительный психиатр выпытывал у нее: «Будьте любезны, какой сегодня день недели?» «Невелика забота», — ответила она, не вдаваясь в подробности. «Ну хорошо, а можете сказать мне, какое сейчас время года?» — «Разумеется, могу». Доктору, уже понявшему, что тут где сядешь, там и слезешь, не оставалось ничего, кроме как перейти к следующему испытанию: «Ну а можете сказать мне, кто является премьер-министром?» «Вот уж это кто угодно знает, — ответила моя знакомая, торжествующе и одновременно саркастически. — Тэтчериха».
Да уж конечно, кто угодно, за более чем одиннадцать-то долгих лет: Тэтчериха. Ни один премьер-министр за мою жизнь не был всегда там в той мере, в какой была там Маргарет Тэтчер — и не только в смысле долголетия, но и интенсивности этого пребывания. Она приучила себя спать всего по четыре часа в сутки — и чуть ли не каждое утро вся страна просыпалась от барабанной дроби, а динамик, установленный на плацу, рявкал — на улице снег с дождем, на поверку ста-новись, еще р-р-раз вокруг казаррмы в полной выкладке бегом мар-р-рш, а не то смотрите у меня. Те, кто встречался с ней в неофициальной обстановке, подтверждали, что и там ее взгляд производил тот же эффект, что на парадном плацу. Поэт Филип Ларкин описал этот момент: «Мне ударила в глаза вспышка синевы». И затем в упоении простонал — уже другому своему корреспонденту: «О, что за стальное лезвие!» Алан Кларк, младший министр тори и не страдающий излишней застенчивостью автор дневника, на всю жизнь запомнил момент, когда «ее голубые глаза вспыхнули», и «я в полной мере ощутил, как она овладела всем моим существом, это было нечто вроде Fuhrer Kontakt». (Также он обратил внимание на ее «очень маленькие ступни и очаровательные — не костлявые — щиколотки в стиле сороковых годов».) Даже президент Миттеран, который, есть основания предполагать, в силу как национальных, так и политических причин мог бы обладать иммунитетом, покоряется La Thatch в Verbatim Жака Аттали[146]. «Глаза Сталина, голос Мэрилин Монро», загипнотизированный, он изъясняется парадоксами.
Когда в 1975 году она стала лидером партии Тори, казалось, что это феномен кратковременный и символический. Она была из правых тори, а политическая жизнь Британии в течение многих лет ерзала между правительствами из левых тори и правых лейбористов: чуточку снижения налогов и денационализации с одной стороны, чуточку увеличения налогов и ренационализации с другой. Мало того, она была женщиной: и хотя узколобые предубеждения против особей этого вида питали обе главные партии, всегда предполагалось, что номинально прогрессистская Лейбористская партия с большей вероятностью могла бы избрать своей главой женщину. Женщины консервативных убеждений, как известно, предпочитали мужчин; да и тори мужчины тоже. Наконец, она была слишком англичанка, причем нестоличного типа: как-то само собой предполагалось, что за нее не будут голосовать к северу от Уотфорд Гэп (станция техобслуживания на автомагистрали в Южных Мидлендс[147]). Так что первую ее победу на выборах списали на временную слабость Лейбористской партии; вторую — на молниеносный успех, достигнутый в Фолклендской войне; третью — на размолвки в обновленной оппозиции. Когда ее лишили шанса выиграть четвертые, заслуга этого принадлежала не Лейбористской партии, и еще меньше — правоверным тори по всей стране, но — взбеленившейся Парламентской группе, которая решила (да и то с мизерным преимуществом), что на этот раз, если она останется у власти, они проиграют выборы.
Те, кто был против нее, кто каждый день ее правления ощущал как своего рода политическую мигрень, как правило, делали два фундаментальных просчета. Первый состоял в том, чтобы воспринимать ее в качестве политического клоуна. Понятно, почему она выглядела эксцентрично, — ведь она была тори и идеологом одновременно, а когда консерваторы в последний раз были партией системных взглядов, твердых платформ и веры в Святой Грааль? На то, чтобы расчухать отвратительную правду, состоящую в том, что миссис Тэтчер представляла и успешно апеллировала к сильной и политически недооцененной английской особости, ушли годы. Для либералов, снобов, жителей столицы, космополитов она воплощала дух местечковости, ментальность мелких лавочников, пуританскую и пужадистскую[148], торгашескую и ксенофобскую мораль, с одной стороны, ностальгию по империи (правь-Британия-морями), с другой, бухгалтерский подход (пересчитайте-сдачу). Но для своих сторонников она была человеком, режущим правду-матку, тем, кто ясно мыслит и далеко глядит, олицетворением старозаветных добродетелей (жить своим умом, крепко стоять на ногах, ни на кого не рассчитывать), патриотом, осознавшим, что мы слишком долго жили на взятые взаймы время и деньги. Если нутряная привлекательность социализма основывается на его научности (подразумевающей неизбежность), то нутряная привлекательность тэтчеризма зиждится на природе (что тоже подразумевает неизбежность). Но аргументы, связанные с природой, всегда должны напоминать нам об одном из наиболее распространенных в природе зрелищ: а именно большие животные, пожирающие малых.
Вторым просчетом было представление — популярное до самого недавнего времени, — что реформы, которые она навязала стране, могли быть — и будут, в конечном итоге, аннулированы. Более-менее то же самое ведь происходило в политике послевоенных лет: маленький маятник качается то влево, то вправо, и так годами. Сейчас, после Тэтчер, маятник продолжает раскачиваться, но уже внутри часов, которые перевесили на стену под совершенно другим углом. Как и многие, я полагал, что формальное насыщение страны рыночными ценностями — явление обратимое; может быть, небольшой рак кожи, но в душу-то облучение не проникло. Я расстался с этой верой — или надеждой — в Рождество несколько лет назад, и когда мне требуется образ того, что миссис Тэтчер сделала с Британией, я думаю об исполнителях рождественских песнопений. В то время, когда она только пришла к власти, они бы, как это обычно бывало, остановились за околицей, спели бы пару гимнов, затем позвонили в дверь и, если бы вы ответили, расщедрились еще на пару номеров. В середине тэтчеровского правления я начал замечать, что теперь они не утруждают себя пением, пока не позвонят в дверь и не проверят, что вы будете их слушать и намерены раскошелиться. После того как она пробыла у власти около десяти лет, однажды перед Рождеством я отворил дверь и выглянул наружу. Там топтались двое мальчуганов — на некотором расстоянии от дома, очевидно, не расположенные тратить время почем зря в том случае, если напорются на отрицательный ответ. «Рождественские гимны?» — спросил один из них, сопроводив свой вопрос жестом делового человека, как если бы он только что приобрел по дешевке партию мелодий с задней платформы грузовика и, так уж и быть, мог бы отоварить заодно и меня.
С точки зрения политики, достижения миссис Тэтчер были феноменальными. Она продемонстрировала, что можно игнорировать старинный предрассудок о том, что всегда следует искать консенсус, как внутри-, так и межпартийный. Что можно править Соединенным Королевством, пользуясь поддержкой лишь той части своей партии, которая в парламенте представлена исключительно англичанами. Что можно уцелеть, позволив безработице подняться до уровней, которые ранее считались политически непригодными для обороны. Что можно политизировать общественные институции, ранее не имевшие политической направленности, и насаждать священные законы рынка в тех сферах общества, которые считались неприкосновенными. Можно резко сократить влияние профсоюзов и увеличить власть нанимателей. Можно ослабить независимость местного самоуправления, ограничив его способностью добывать деньги, и затем, если оно по - прежнему донимает тебя, его можно просто упразднить: Лондон сейчас — единственный крупный мегаполис свободного мира, где нет избранного органа власти. Можно делать богатого богаче и бедного беднее — до тех пор, пока не будет восстановлена пропасть между ними в масштабах конца прошлого века. По ходу дела можно искалечить Оппозицию: окопавшееся с 1979 года во власти правительство Тори зачастую было непопулярно, но фатально переизбираясь снова и снова, неуклонно подталкивало Лейбористскую партию все правее и правее — до тех пор, пока та не отказалась от большей части своих идеалов семидесятых и сейчас представляет себя как партию белых и пушистых, не чуждых социальным проблемам капиталистов, в противоположность злобным и равнодушным. Искалечены были даже безработные — до такой степени, что на последних выборах (где Тэтчер не было, но дело ее жило) они реально проголосовали в несколько большем соотношении, чем на протяжении всех предыдущих лет, за Тори.
С самого начала первостатейной привлекательной чертой Маргарет Тэтчер была ее железобетонная убежденность. Ее «величайшей добродетелью, — сказал в 1979 году интервьюеру Филип Ларкин, — было сказать, что два плюс два — четыре, что в наши дни так же непопулярно, как и всегда». Позже в тот же самый год поэт развил этот свой образ: «Я преклоняюсь перед миссис Тэтчер. Наконец политика стала для меня чем-то осмысленным, чего не происходило со времен Стаффорда Криппса[149] (к нему я тоже очень тепло относился). Признать, что если у тебя нет на что-то денег, то ты не можешь иметь этого, — идея, которая вот уже много лет как исчезла из нашего обихода». Политика, справедливо замечено, — вопрос о десятичных дробях, логарифмах и делении в столбик, но миссис Тэтчер, внешне упростив составляющие этого процесса, не только разъярила тех, кто представлял его более сложным, но также и упрочила свою поддержку среди команды два-плюс-два. Соответственно она обожала объяснять экономическую политику страны так, будто речь шла о потребительской корзине. Бюджетные склоки с ЕС сводились к тому, чтобы заставить «их» отдать «нам» «наши» деньги обратно. Она обожала разводить нас — с ними. Равно как и добро — со злом: как и Супермэн, Железная Леди делала мир проще для понимания. Для всех своих калькуляций они с Рейганом прибегали к одной и той же моральной диаграмме. Один из редких неподдельно комичных моментов в «Маргарет Тэтчер: Годы на Даунинг-стрит» — цветная фотография, сделанная на банкете в № I0.-Премьер-министр разоряется насчет международных отношений, а президент таращит на нее глаза с таким благоговением, будто она богиня. Внизу официального памятного снимка он написал: «Дорогая Маргарет, как видите, я согласен с каждым вашим словом. Как всегда. С самыми теплыми чувствами. Искренне Рон». В эпоху Рейгана-Тэтчер местные фантазеры имели основания грезить о возвращении эры Кеннеди-Макмиллана. Макмиллан любил представлять Атлантический альянс как отношения мудрой старой Греции (Британии, на случай, если вам что - то непонятно) с энергичным молодым Римом. На некоторое время, по крайней мере на протяжении рейгановского сомнамбулически-сенильно-штатского правления, Тэтчер могла позиционировать себя в качестве предприимчивого человека дела, генератора идей.
«Склонная к подавлению личностей окружающих, в высшей степени самоуверенная, отвратительно упрямая», миссис Тэтчер «представляла собой странный гибрид широких взглядов и узких предрассудков». Это резюме принадлежит не какому-нибудь раздраженному лейбористу, но обычно медоточивому Кеннету Бэйкеру, одному из первых лиц в ее партии. (Одно время елейного Бэйкера рассматривали в качестве возможного преемника; «Видел я наше будущее — рот до ушей и глазки бегают», — описывал свои впечатления от встречи с ним один мемуарист.) Она принимала решение, укоренялась в нем, обнародовала его и затем долдонила одно и то же по многу раз, столько, сколько потребуется. В «Годах на Даунинг-стрит» она вдребезги разносит незадачливого Джона Нотта, министра обороны во время Фолклендской войны, одной убийственной фразой: «Его недостатком была нерешительность». Вот уж в чем нельзя было упрекнуть Мэгги. Ларкин, оказавшийся однажды на званом ужине в доме историка Хью Томаса, наблюдал за ее боевитой и нерефлексирующей манерой поведения: «Она была как первоклассный теннисист, который не задается вопросом «ах-ах, ну а что же другие подумают об этом», а просто отбивает удары один за другим, посылая мячи на другую сторону сетки». Среди прочих гостей были Исайя Берлин, B.C. Найпол, Том Стоппард, Марио Варгас Льоса, Дж. X. Пламб, B.C. Притчетт, Энтони Пауэлл, Стивен Спендер, Энтони Квинтон и А. Альварес — компания, как видите, подобралась не то чтобы совсем никудышная, в теннис там нашлось бы кому поиграть. Но, с другой стороны, миссис Тэтчер никогда не испытывала комплексов перед «самовлюбленными интеллектуалами», как она характеризует всю эту породу в своей книге, — не более, во всяком случае, чем перед бравыми тори. В первые годы ее премьерства делались попытки представить ее как премьера, который не прочь поразмяться на татами идей с кое-какими блестящими умами — одним из таких ее спарринг-партнеров был историк Пол Джонсон, — но, судя по всему, долго это не продлилось. Во всяком случае, ни одно из вышеперечисленных имен не вошло даже в указатель «Годов на Даунинг-стрит»: «Берлин, покушение на дискотеке» — это пожалуйста, а вот «Берлин, Исайя» — нет.
Нет, на самом деле тема искусства занимает здесь аж две страницы, и одна из них израсходована на описание героической, но пресеченной попытки миссис Тэтчер доставить Тиссенскую[150] коллекцию произведений искусства в Британию. («То было не только настоящее сокровище, но и удачная инвестиция», — замечает она; кто бы сомневался.) Поскольку другие премьер-министры любят утверждать — кто - то искренне, а кто-то лицемерно, — что искусство по меньшей мере вносит в жизнь красоту, а то и само представляет собой целый мир, с миссис Тэтчер им не равняться: либо вы тратите свое свободное время на все эти штучки, либо работаете премьер-министром. Она вспоминает, как Макмиллан говорил группе молодых парламентариев, что «у премьер - министров (которым не надо управлять собственным министерством) полно свободного времени на чтение. Он рекомендовал Дизраели и Троллопа. Иногда я задумывалась — это что, шутка?». Почти наверняка нет, и показательно, что Джон Мэйджор, который вернулся к макмиллановскому «ненапряжному», расслабленному стилю премьерства, также утверждает, что Троллоп его любимый писатель — да мало того, он вообще член Троллоповского общества. (Тот факт, что писатель бичевал политиков, и в особенности тори, не слишком, похоже, беспокоит современных консерваторов.) Миссис Тэтчер, напротив, называет своим любимым чтением «детективы Фредерика Форсайта и Джона ле Карре». Это, пожалуй, еще куда ни шло. Миссис Тэтчер, притворяющаяся любительницей искусства, — зрелище не для слабонервных.
Еще лучше ее искренний ответ в тот момент, когда к ней на Даунинг-стрит, 10, приехал Кингсли Эмис — чтобы преподнести подписанный экземпляр своего романа «Русские прятки». «О чем это?» — спросила она его. «Ну как вам сказать, — смутился он, — некоторым образом это о Британии будущего, оккупированной русскими». «Что такое! — воскликнула она. — Ничего лучше не смогли выдумать? Найдите-ка себе магический кристалл получше!» Но даже и этот бесцеремонный выговор («несправедливо — но язык-то все равно прикусить приходится») все-таки не ослабил привязанность романиста к своему премьер-министру. В своих мемуарах он называет ее «одной из самых красивых женщин из тех, что мне когда-либо встречались», и затем еще раз отпускает этот утонченный комплимент: «Она бесконечно очаровательна, а когда я вспоминаю еще и ее знаменитую фотогеничность, то на долю секунды мне кажется, будто я гляжу на картинку из научно-фантастического романа, где изображена прекрасная девушка, избранная в 2200 году Президентом Солярной Федерации». Чуточку сбавив обороты, Эмис предполагает, что миссис Тэтчер заместила королеву в качестве той женщины, которая чаще прочих являлась ему в ночных грезах; однажды она даже привлекла его к себе и с нежностью проворковала: «У вас такое интересное лицо». Ну что ж, она может являться ему во сне, но в ее индексе — нет, он не появился. Точно так же там не фигурирует и имя британского подданного, приговоренного к смерти иностранной державой в период ее премьерства. Вы, наверное, подумали, что это могло показаться оскорбительным для британских представлений о суверенности, чести и независимости, о которых тут на каждой странице трезвонят во все колокола так, что в ушах гудит; но, по-видимому, нет. Не повезло, гражданин Рушди.
И наоборот, от всех этих возвышенных идеалов спасу нет, когда речь заходит об одном из центральных событий премьерства миссис Тэтчер: Фолклендской войне 1982 года. Ее точка зрения на этот счет отличается оригинальной недвусмысленностью: в ее версии практически нет ни специфических нюансов, ни запутанных моментов политического или морального характера. Аргентинское вторжение на острова было абсолютно непредвиденным (впоследствии она учредила официальную комиссию, которая подтвердила это, так что попробуйте-ка возразить что-нибудь); британцы защищали «нашу национальную честь»; тогда как нашим долгом в более широком смысле было гарантировать, что Агрессия Не Пройдет и что попирать международный закон никому не позволено. Но война также случилось из-за — и прославила его — характера миссис Тэтчер, из-за ее твердости. Когда аргентинский флот вышел в открытое море с намерением вторгнуться на Фолкленды, нерешительный министр обороны высказался втом смысле, что, единожды захваченные, отбить острова уже невозможно. «Это было ужасно и никоим образом неприемлемо. Я поверить не могла: ведь он говорил о наших людях, наших островах. Не раздумывая, я сказала: «Если их захватили, мы должны вернуть их». А в чем состояла альтернатива? «Чтобы какой-то там диктатор — хуже, лучше, не важно — правил подданными королевы и наводил гам свои порядки обманом и насилием? Не будет этого, пока я — премьер-министр». На войне как на войне, и ей приходится вышвырнуть из правительства нескольких пацифистов, втом числе своего министра иностранных дел Фрэнсиса Пима, который демонстрирует шаткость и проявляет неоправданный интерес к дипломатическим решениям; а еще она готова пригрозить отставкой, чтобы расчистить себе путь в кабинет военного времени. Ее категорически поддерживают Каспар Вайнбергер, Лоренс ван дер Пост и Франсуа Миттеран (отягощенный, разумеется, своими собственными постколониальными обстоятельствами); но по существу вся война — это Мэгги против аргентишек. Вот она в Чекере[151], на коленях ползает по морским картам, измеряя расстояния в территориальных водах, в обществе Генерального атторнея. В итоге «свобода, справедливость и демократия, которыми столь долго наслаждались Фолклендские острова», возвращены им. «Не думаю, что когда-нибудь мне приходилось жить столь же напряженно и интенсивно, как на протяжении всего этого времени», — пишет она.
По большей части все это — упрощение, а то и подтасовка фактов. Фолкленды, с их деградирующей экономикой фабричных лавок, крошечным населением и с грехом пополам функционирующим военным аэродромом, не представляли интереса для англичан, исключая разве что филателистов. Мы пытались отделаться от этих островов в течение десятилетий — и кульминацией этих усилий стало предложение Николаса Ридли о «продаже с последующей арендой» 1980 года. Его отклонила Палата общин; то есть мы на самом деле не хотели, или не думали о том, чтоб хотеть, эти острова, пока к ним не проявил интерес еще кто-то; и вот тут классическим образом взыграл спортивный азарт. Отсюда эта война, которую Борхес — «самовлюбленный интеллектуал», живущий под гнетом «какого-то там диктатора» — гениально охарактеризовал как «двое лысых дерутся за расческу». Также и миссис Тэтчер вовсе не страдала в героической изоляции, как ей сейчас вздумалось описать те обстоятельства. Палата общин немедленно и с грохотом пала ниц перед премьер-министром, не в последнюю очередь благодаря решающему вмешательству — которое она не удосужилась припомнить — Майкла Фута, лидера Лейбористской партии, старомодного социалиста и, по его собственным словам, «заядлого пацифиста», который выступил за войну. К ним присоединилось большинство нации: британцы по-прежнему воинственный народ, им только дай волю помахать кулаками, желательно не за кого - нибудь, а за самих себя и в битве добра против зла — то есть именно так, как расставила акценты премьер-министр. Еще бы — в кои-то веки происходило что-то такое, картинки в телевизоре были хорошие, и можно было потешить свою ксенофобию.
Миссис Тэтчер, с ее мировоззрением, которое сводится к потребительской корзине, любит уверять нас, что у нее все подсчитано. Странным образом, однако ж, она не приводит основные статистические данные той войны. Тысяча восемьсот островитян были освобождены от аргентинцев (которые несли не пытки и смерть, а цветные телевизоры, чтобы оживить домашние очаги крестьян), за что пришлось заплатить 1000 жизнями, 255 из них — британские, а еще бессчетным количеством увечий. Попробуйте применить ту же пропорцию к другой войне: представьте, что вторжение во Францию в 1944 году стоило 23 миллиона жизней, и 6 миллионов из них — союзников. Так ли уж мы бы ликовали и превозносили до небес наших лидеров? «Свобода — понятие нераздельное», — любят говорить политики, но, разумеется, это не так; наоборот, она членится на строго определяемые категории. Островитянам повезло, что они были белыми, так же как повезло кувейтцам, что они экспортировали нефть, а не рахат - лукум. Также и то, что произошло после освобождения, не слишком-то напоминало Париж 1944 года. Британские солдаты, снова закрепившиеся на островах, не испытывали особого восторга от аборигенов, которых прозвали «Бенни» — по имени персонажа из какого-то телесериала, пользовавшегося репутацией первостатейного тамошнего кретина. Пришлось выпустить официальный приказ, предписывающий войскам не использовать этот оскорбительный термин. Через некоторое время они стали именовать местных жителей «Всежи». Озадаченный офицер попросил солдата объяснить эту новую кличку. «Да потому что они все же Бенни, сэр», — последовал великолепный ответ. Сегодня Фолклендские острова так и не стали ближе сердцам британцев; политическое решение по ним бесконечно откладывается; и модернизированный аэродром, который раньше мы не могли себе позволить, сейчас таки построили — от чего в конечном счете выиграли аргентинцы. Стоили ли эти острова хоть одной жизни или даже тех денег, в которые обошлась экспедиция? Перед началом военных действий Макмиллан посоветовал миссис Тэтчер не втравливать во все это казначейство (ироническая рекомендация, учитывая то, что именно Макмиллан, будучи в суэцкие времена Канцлером Казначейства, способствовал свертыванию той кампании). Так что, предполагалось, это должна была быть Война, на Которой Не Экономят. И чего же она стоила? Все, что мы находим в «Годах на Даунинг-стрит» — невнятные бормотания: «Мы с воодушевлением смогли засвидетельствовать устойчивое положение государственных финансов — поскольку умудрились оплатить Фолклендскую войну из Резервного фонда, не потребовав с налогоплательщиков ни единого дополнительного пенни и избежав сотрясений на финансовых рынках». Еще один пример рачительного хозяйствования, стало быть. На самом деле кампания плюс обеспечение безопасности Фолкендов до конца восьмидесятых встали минимум в 2 миллиона фунтов на каждого островитянина. Недешево за расческу-то.
Все это, однако, в политическом смысле было не слишком важно. Каким бы впечатляющим ни был ратный подвиг, его подлинный и долговременный смысл для британцев был метафорой того, что происходило внутри страны. В политике доминирует риторика «сражений и побед», за которой мы, граждане, редко в состоянии разобрать, о чем именно идет речь, когда начинают обсуждаться вопросы торгового баланса и регулирования процентных ставок. А когда у нас все же появляется шанс разобраться что к чему — как в случае с «битвой против безработицы» или «борьбы с преступностью», — похоже, всегда оказывается, что мы проигрываем. Так что недвусмысленный и продемонстрированный по телевизору успех в войне (особенно когда вот уже много лет ваши войска не в состоянии ничего поделать с Северной Ирландией) поощряет веру в то, что и прочие проблемы в равной степени разрешимы, новые триумфы не за горами, а миссис Тэтчер — «победительница». Само собой, следующие главы «Годов на Даунинг-стрит» называются «Усмирение левых» и «Мятеж мистера Скаргилла)». (Мистер Скаргилл был не полевым командиром из йоркширских вересковых пустошей, но профсоюзным лидером.) Само собой, очевидна взаимосвязь, которую миссис Тэтчер и зафиксировала незамедлительно после войны в своей речи в Челтнеме: «Мы перестали быть нацией отступающих. Напротив, мы вновь обрели уверенность в себе — которая родилась в экономических битвах дома, а затем проверена и подтверждена в 8000 милях отсюда». По ее мнению, «без всяких подсказок сверху люди сами увидели, что тот подход, который мы продемонстрировали во время Фолклендского кризиса, был продолжением той решительности, которую мы выказали в экономической политике». «Люди» здесь — как и в любом другом месте этой книги — не синоним слова «британцы», но специальный термин, обозначающий тех, кто поддерживает миссис Тэтчер. Ее зрение безжалостно монокулярно.
Например, она может видеть, что никому из современных премьер-министров не пели столько дифирамбов и не боготворили так, как ее, но в упор не замечает, что никто не вызывал такого отвращения, как она. Ее ненавидели и как личность, и как политическую фигуру, поскольку ее характер, каким его воспринимали — деспотический, подлый, подстрекательский, безучастный, — похоже, оформлял и придавал перца ее политической деятельности. Этот характер экспонируется здесь с шокирующей откровенностью. Она презирает тори мокрых и тори голубых кровей. Она презирает традицию тори, которую ей удалось пресечь, — и мимоходом упоминает о «тридцатилетнем эксперименте» «социализма» в послевоенной Британии: судя по ее хронологии, сюда явно включаются консервативные правительства Хита, Дуглас - Хоума, Макмиллана и Идена, а может быть, и черчиллевское. Ударную дозу яда она припасла для двоих главных своих приспешников, Найджела Лоусона и Джеффри Хау, которые оба в конце концов устали терпеть ее. Речь Хау при выходе в отставку спровоцировала бунт против лидерства миссис Тэтчер, гарантировав, по ее мнению, что «с этого момента [его] будут помнить не за непреклонность в его бытность Канцлером, не за искусную дипломатию, когда он занимал пост министра иностранных дел, но за этот последний приступ желчности и акт вероломства. Кинжал, которым он с таким великолепием потрясал, в конечном счете вонзился в его собственную репутацию». Что касается настоящей оппозиции, то как вам нравится это бесподобное высокомерие мемуариста: «Мистеру Кинноку за все те годы, пока он руководил Оппозицией, ни разу не удалось уязвить меня. Вплоть до самого последнего дня он умудрялся говорить не то и не так».
Монокулярность дома, слепота за границей. Алан Кларк сообщает о вопросе, который миссис Тэтчер задала государственному служащему Фрэнку Куперу через два года после того, как ее выбрали лидером партии, тогда еще опозиционной. «Должна ли я заниматься всей этой международной ерундой?» — спросила она, и когда он ответил: «Вам этого не избежать», — скорчила недовольную гримаску. Купер также вспоминал, как «когда она [и Купер] встречалась с Рейганом и Картером, у нее глаза на лоб полезли — насколько бестолковыми те оказались. «Да как же они могут уравлять такой державой?» — и т. д.». С годами она стала испытывать удовольствие от помпезных приветствий, автомобильных кортежей и, разумеется, банкетов chez Миттеран, но, кажется, так и не научилась подозревать, что, когда тебе аплодируют в Восточной Европе, это необязательно означает нечто больше, чем публичное выражение пренебрежения к местным правителям. Она уверена, что «те убеждения и политический курс, которые я… внедрила в Британии», помогли «изменить положение дел в мире». Ей в голову не приходит, что на Фолклендскую экспедицию можно посмотреть и другими глазами — не как на первый шаг к установлению нового мирового порядка, но как на последнюю судорогу имперского прошлого. Ей гораздо легче общаться с шейхами из далеких стран, чем с европейскими демократами. Она воображает, что ее враждебное, брюзгливое, вечно через губу отношение к Европе воспринималось как признак того, что Британия снова ходит с высоко поднятой головой. Она считает, что, оскорбляя людей, ты добиваешься их уважения.
В одной из телепередач, вышедшей одновременно с публикацией «Годов на Даунинг-стрит», она предложила следующее тонкое наблюдение: «В британском народе живет глубинный инстинкт справедливости и правосудия: такова уж наша характерная особенность. В Европе этого глубинного инстинкта справедливости и правосудия нет — им лишь бы урвать побольше. Это одно из громадных различий между нами». К двухсотлетию Французской революции — «абстрактные идеи» которой, замечает она, были «сформулированы самовлюбленными интеллектуалами» — она дала интервью Le Monde, из которого она с гордостью цитирует: «Не с Французской революции начались права человека… на самом деле [они] уходят корнями в иудаизм и христианство… [у нас, англичан] был 1688 год, наша тихая революция, когда Парламент навязал свою волю королю… это вам не французская революция… «Свобода, равенство, братство» — да, но, я полагаю, они забыли про обязанности и долг. Ну а кроме того, до братства, сами понимаете, вот уже сколько лет дело не доходит». Странно, с чего бы все эти бедные недоразвитые иностранцы по-прежнему долдонят о 1789-м, а не о 1688-м, как о своей символической дате. Не менее странно и то, что английская революция, на которую додумалась сослаться миссис Тэтчер, — это революция 1688 года, а не намного более известная, случившаяся в 1649-м, которая также привела к тому, что Парламент навязал свою волю королю, хотя и в несколько иной манере — ему отрубили голову, точно так же, как это будет сделано во Франции. Le Monde, словно поддакивая душевнобольной, озаглавила свое интервью «"LES DROITS DE L 'HOMME N'ONT PAS COMMENCE EN FRANCE", NOUS DECLARE MME. THATCHER» [152].
«Годы на Даунинг-стрит» не являются, разумеется, «книгой» в обычном смысле слова. Политики такого уровня по большей части не слишком-то дружат со своим собственным языком: они лишь несомненно подразумевают то, что кто-то еще помогает им сказать. Для речи нужны спичрайтеры (миссис Тэтчер прибегала к услугам драматурга Рональда Миллара и писателя Фердинанда Маунта, указывая тем самым, надо полагать, «самовлюбленным интеллектуалам» то место, которого они заслуживают); а для книги редакторы — литературные негры, архивные крысы, свиньи для поисков баек - трюфелей, просеиватели документов, лакировщики стиля. В этом нет ничего скандального или мошеннического. Книга миссис Тэтчер подлинна в своих демагогических помпезностях, в заново отрыгнутых речах и документах, в разбухших акронимах. Она также подлинна, когда речь заходит о нарочито скромном гардеробе мемуаристки — «Перед поездкой в лагерь беженцев я надела простое хлопчатобумажное платье и туфли без каблука» — и когда приходится разделываться с репьем приставшими внутрисемейными долгами: «Быть премьер-министром — одинокая работа. В некотором смысле так даже лучше: сразу несколько человек не могут дирижировать оркестром. Но с Деннисом я никогда не была в одиночестве. Какой человек. Какой муж. Какой друг».
Наконец, она подлинна как образец колоссального тщеславия, пусть даже и неудивительного. За десять с чем-то лет своего правления миссис Тэтчер с премьер-министерского уровня поднялась сначала до президентского, а потом и до императорского — прогресс, отразившийся как в ее грамматике (чем дальше, тем больше она склонна использовать королевское множественное число), так и в ее нарядах. Эти ее поздние официальные туалеты — для таких случаев, как банкет у лорд-мэра[153], эти растущие как на дрожжах ссылки на королеву Елизавету — на Первую, могущественную, а не на Вторую, обыкновенную. Мало того, заботясь о наших больших государственных делах, она не забывала и бдительно отмечать перхоть на наших воротниках и суповые пятна на наших галстуках: «Каждый раз, когда я возвращаюсь из какого - нибудь иностранного города, в котором тротуары вымыты с шампунем, моя администрация и министр по вопросам окружающей среды знают, что их ждет суровый выговор за усыпанные мусором улицы в некоторых лондонских кварталах». Все это совсем не обязательно имеет какое-то отношение к реальности (в противном случае вам могло бы прийти в голову, что состояние улиц и упразднение Совета Большого Лондона — вещи взаимосвязанные), но в книге миссис Тэтчер играет на публику с не меньшим блеском, чем в реальной жизни. Это апология и продление ее правления, равно как и способ без особых хлопот отхватить миллиончик-другой. Здесь витает все тот же самый угнетающий дух Тэтчер, который чувствовался на протяжении всего ее премьерства. Иной раз приходится щипать себя за руку и напоминать себе, что хоть книга и толстая, это еще не обязательно делает ее историей. Что и говорить, даже и пламенные апостолы тэтчеризма пишут разные евангелия. Когда в 1990 году премьер-министр консультируется со своими коллегами о ходе выборов партийного лидера, вереница иуд и фарисеев на мгновение оживляется с прибытием Алана Кларка. Миссис Тэтчер свидетельствует: Даже в мелодрамах есть антракты, даже в «Макбете» есть сцена с привратником. И вот ко мне заехал мой доблестный друг Алан Кларк, государственный министр [154] в министерстве Обороны — поднять мой дух ободряющим советом. К несчастью, он по-прежнему настаивал на том, чтобы я продолжала бороться несмотря ни на что, даже при том, что была обречена на поражение — потому что лучше отступить в лучах славного поражения, чем тихо раствориться в сумраке, пожелав всем спокойной ночи. Поскольку я не испытывала особенной склонности к вагнеровским финалам, его визит поднял мне настроение ненадолго. Однако мне было приятно, что даже когда я проигрываю, есть еще люди, которые верны мне до самого конца.
А вот как выглядит версия этой встречи, изложенная самим Аланом Кларком в его «Дневниках»:
Спустившись по лестнице, я вновь присоединился к кучке людей, толпящихся перед ее дверью. Очень скоро Питер сказал мне: «Я могу сейчас протолкнуть тебя — но всего на секундочку, имей в виду».
Она выглядела невозмутимой, почти прекрасной. «А, это вы, Алан…»
«Да, попали вы в переплет».
«Сама все знаю».
«Эти советуют вам уйти, да?»
«Нет, я не уйду ни за что. Я сделала заявление».
«Вы молодец. Настоящая львица. Но Партия сдаст вас».
«Я боец».
«Ну так бейтесь. Боритесь до самого конца, до третьего голосования, если считаете, что так надо. Но вы проиграете».
Мы помолчали немного.
«Это будет совершенно чудовищно, если Майкл [Хезелтайн] победит. Он загубит все, за что я боролась».
«Но зато как красиво можно уйти! Не потерпев ни единого поражения на трех выборах, ни разу не отвергнутой народом. Низложенной ничтожествами.
«Но Майкл… как премьер-министр».
«Да кто такой этот Майкл? Никто. Хер с горы. Он и шести месяцев не продержится. Не факт даже, что он не завалит консерваторов на всеобщих выборах. А вы уже вошли в историю, с вами никому не тягаться…»
Снаружи началась возня — дверьто открывали, то закрывали, очень настойчиво — явно указывая мне на то, что аудиенция окончена.
«Алан, очень мило с вашей стороны было зайти ко мне…»
Миссис Тэтчер конструирует — неуклюже, с нарочитыми ретардациями — комическую интелюдию, в ходе которой ее героиня демонстрирует подобающую государственному деятелю степенность. Кларк — живо, в два мазка — набрасывает трагичный эпизод, где предстает человеком, которому главное — сказать правду, а дальше хоть трава не расти. Трудно не предпочесть кларковскую версию, даже если он нарочно рисуется перед читателями. (Видите — такой уж я удалец, не боюсь сказать «хер с горы» перед Мэгги.) Будущим историкам никуда не деться от мемуаров Тэтчер — равно как и тем, кто жил под ее сапогом столь долго, не отделаться от ощущения ее мрачного и угнетающего присутствия. Когда бы Троллоп занимал в ее мире чуть больше места, возможно, она слышала бы о его романе «Знал, что был прав» и, может статься, окрестила бы свои «Годы на Даунинг-стрит» так, как — и никак иначе — они и должны были бы называться: «Знала, что права».
Ноябрь 1993
12. 330: Чемпионат мира по шахматам
Это самый диковинный театр из всех, какие только бывают: аскетичный, минималистский, пост-Беккетовский. Двое в элегантных костюмах напряженно всматриваются в маленький столик, над которым нависает стильный серо-бежевый экран. Первый — долговязый, нескладный, мертвенно-бледный, в очках — занимает пурпурное, с высокой спинкой и массивными подлокотниками клубное кресло. Второй — пониже, помельче и посмуглее — притулился на странной конструкции, дизайн которой можно было бы квалифицировать как московский баухаус: низкая спинка, обтянутая черной кожей, хромированные корпус и ножки. Оба вцепились в свои кресла руками и ногами. Костюмы, слава богу, они меняют, а еще каждое утро, по очереди, пересаживаются с одной стороны стола на другую; но кресла свои они всегда таскают с собой.
Единственные прочие видимые персонажи — пара пожилых джентльменов, которые наблюдают за своими младшими коллегами, расположившись на заднем плане и словно воплощая некий второстепенный зеркальный сюжет. Ни один из четверых не разговаривает; тем не менее в ушах театралов звучат диалоги. Закупоренная в застекленной кабинке, высоко наверху, на уровне второго балкона, невидимая третья пара актеров пытается разгадать мысли персонажей на сцене. Эта заполняющая наушники какофония из рискованных предположений и азартных прогнозов — самое интересное в этом театре: поскольку на сцене либо не происходит ровным счетом ничего, либо повторяется одно и то же. Изредка оба исполнителя главных ролей делают легкие движения руками, после чего немедленно принимаются что-то карябать в своих книжечках. Из прочего в этих четырех-шестичасовых дневных спектаклях есть только входы и выходы: один персонаж внезапно вскакивает, будто его оскорбили, и уходит в левую кулису — нескладный, ковыляя на цыпочках, мелкий — суетливо семеня. Иногда, набравшись духу, они могут покинуть сцену одновременно. Но лишенные телесной оболочки голоса никуда не денутся из уха и продолжат оценивать, теоретизировать, фантазировать — озабоченные, самоуверенные, ликующие, поникшие.
Скептики утверждают, что наблюдать за шахматным матчем — развлечение того же рода, что смотреть, как сохнет краска на картине. Ультраскептики отвечают: по отношению к живописи сравнение несправедливо. Однако ж в течение трех месяцев самые дешевые места в Театре Савой были, судя по всему, самыми дорогими дешевыми местами во всех лондонских театрах. Чтобы посмотреть на Чемпионат мира по Шахматам, организованный The Times, из партера, нужно было выложить двадцать фунтов, £35 — с балкона, £55 — из бельэтажа. Со стороны газеты The Times попытка компенсировать некоторую часть своих вложений, оцениваемых в £4–5 миллиона, была обусловлена не только жадностью или безрассудностью — тут было и искреннее предвкушение интереса отечественной публики. Впервые в современной истории чемпионата — ведущего свою летопись от состоявшегося в 1886 году матча между Стейницем и Цукертортом — в качестве претендента на титул возник британец. Найджел Шорт также был первым представителем Западного мира, прорвавшимся в финал соревнования — после Бобби Фишера в 1972-м. А чтобы найти другого представителя Запада, до Фишера, нужно было вернуться аж в 1937 год — к голландцу Максу Эйве; тогда как в пост-фишеровскую эпоху единственный способ проникнуть на какой-либо из следующих семи матчей за звание чемпиона мира состоял в том, чтобы быть русским с фамилией, начинающейся на «К»: Карпов, Корчной, Каспаров. И вот наконец в эту компанию затесался свой парень, за которого надо было как следует поболеть — потому как в этой паре он был явным аутсайдером. Эксперты в один голос твердят, что Каспаров — сильнейший игрок в истории шахмат; Шорта и в первую десятку никто не ставил. О том, что за работенка ему предстояла, можно было судить по тому факту, что даже один из каспаровских секундантов, грузинский гроссмейстер Зураб Азмаипарашвили, в мировой квалификации котировался выше англичанина.
Гарри Каспаров был настоящей звездой — или производил такое впечатление. Это был чемпион-чемпионыч — динамичный, агрессивный, капризный; он часто позировал перед камерами тягающим гири, колотящим грушу, гоняющим мяч или плавающим в своем «хорватском островном пристанище». Он был символом новой России — родом из «раздираемого войной Баку», приятель Горбачева, а потом и Ельцина; умел подать себя и носил эффектное, пусть и неоригинальное прозвище Газза[155]. Насчет подать себя Найджел Шорт был более тяжелым случаем, поскольку, как и многие шахматные корифеи, единственное, чем он по большей части занимался все свои двадцать восемь лет, была игра в шахматы. В общем и целом про него были известно всего две вещи: что одно время он выступал в подростковой рок-группе «Приспичило!» (первоначально именовавшейся «Упор тазом») и что в сейчас он женат на гречанке на семь лет старше себя, которая практикует театральную терапию. Нуда «шахматная биография» — это ведь, как съязвил однажды Трюффо про словосочетание «британский фильм», — противоречие в терминах. Шахматы, как всем известно, — деятельность, не имеющая никакого отношения ко всей прочей жизни: отсюда и берется их мимозная интеллектуальность. Теоретически биография связывает частную жизнь с общественной таким образом, что первая подсвечивает вторую. Но в шахматах такая связь, или редукция, невозможна. Предпочитаетли гроссмейстер X французскую защиту потому, что его мать бросила его отца, когда он был еще маленьким ребенком? Ведет ли ночное недержание мочи к Грюнфельду[156]? И так далее. Фрейдисты могут рассматривать шахматы как эдипальную деятельность: конечная цель здесь — убить короля, а сексуально-привлекательная королева выполняет доминирующую функцию. Но притянутые за уши параллели между поведением игрока на доске и за ее пределами дают столько же опровержений, сколько доказательств этой психологии.
Именно поэтому Кейти Форбс, беспощадно выпотрошившая своего клиента в «Найджел Шорт: охота за Короной», добавила к его образу всего несколько штрихов неочевидной применимости. В детстве Найджел свалился в канал в Амстердаме; в двадцать лет, посреди родного Манчестера, его ограбили на улице; когда ему было тринадцать, его родители развелись; он часто заявлял о том, что желал бы стать депутатом в парламенте от партии тори. О том, сколь скудна событиями биография мистера Шорта, можно судить по тому, что в одном месте мисс Форбс вынуждена зафиксировать, что в отрочестве Найджел «пугал знакомых, угрожая покрасить волосы в синий цвет». Угроза, впрочем, так и не была приведена в исполнение, хотя, как знать, одаренный воображением психобиограф мог бы поработать с этой деталью, учитывая то, что синий — символический цвет Консервативной партии.
Все эти незначительные и банальные подробности воспроизводились к месту и не к месту. Поскольку игроки в шахматы, как правило, ни харизматичны, ни полиморфны, забавно было наблюдать, как Шорта всем миром впихивали в различные журналистские шаблоны. Для журнала Hello! этого консервированного рисового пудинга газетного киоска, он был Найджел-семьянин, с блаженной улыбкой позирующий на фоне своего греческого пристанища с женой Реей и маленькой дочкой Кивели в обнимку. Для Sun он был Найджел — современный британский герой, «любитель рок-музыки и оторваться с корешами за кружечкой пивка… Он прорвался из самых низов и при этом не пренебрегал и другими своими страстями — женщинами и музыкой». Шорт безропотно снялся на фотографии в стиле «мачо» — с головы до пят затянутый в черную кожу, с электрогитарой наперевес, он красовался между аршинными шахматными фигурами. Название заметки? «ITS ONLY ROOK AND ROLL BUT I LIKE IT» [157]. Невинная забава, нет-нет, пожалуйста, однако ж — выглядит довольно неубедительно. Кстати, у Найджела тоже есть прозвище. Если Гари — Газза, то Найджел — Ношер. Этимология? «Nigel Short» анаграмируется в языке школьников как NosherL. Git [158].
Шорту двадцать восемь, Каспарову тридцать, но, судя по предматчевым пресс-конференциям, можно было бы предположить, что разница в возрасте между ними гораздо значительнее. Шорт — мальчишеская фигура в костюме бутылочно-зеленого цвета с прохвессорскими очочками и стрижкой полубокс — был совершеннейший недоросль: нервозный, тушующийся, и говорил он с несколько придушенными гласными, как заика, прошедший через логопеда. На подиуме при нем находился его менеджер и бухгалтер, гроссмейстер Майкл Стин (о котором однажды было сказано, что он думает о шахматах всегда, кроме того времени, когда на самом деле играет в них); в его обязанности дядьки входило время от времени забирать микрофон и отводить каверзные вопросы. Разумеется, нет никакой причины, по которой шахматный игрок должен быть хорош в сфере паблик-рилейшнз; но даже и при этом разница между Шортом и Каспаровым была феноменальная. Во-первых, английским языком русский владеет гораздо лучше, чем Найджел. Он дирижировал пресс-конференцией без посторонней помощи и с президентской непринужденностью; чувствовал себя в своей тарелке как в геополитике, так и в шахматах; учтиво уделял особое внимание вопросам, в которых был сведущ в полной мере; и в целом выглядел в высшей степени неглупым, искушенным и открытым. В своих многочисленных бумажных интервью и телевыступлениях Шорт, по контрасту, производил впечатление человека рассудительного, сосредоточенного, основательного и педантичного, пока говорил о шахматах, — и едва-едва выросшего из штанов с помочами, когда речь заходила о еще чем-нибудь, кроме шахмат. Глядя на него, невольно вспоминаешь замечание великого чемпиона мира Эмануила Ласкера в его «Учебнике шахматной игры»: «В жизни все мы бестолочи».
Искусственно созданный ажиотаж и шумиха вокруг матча повлекли за собой хилые потуги демонизировать Каспарова. То была особенность всех чемпионатов мира, начиная с «Фишер против Спасского» — все они непременно должны были преподноситься в жанре «хороший парень против плохого парня», «либо мы, либо они», чтобы к игре можно было привлечь внимание болельщиков-непрофессионалов. Тот эпохальный матч в Рейкьявике подразумевал, что победа Фишера воплотила триумф западного индивидуализма над номинальной фигурой, выставленной Советской шахматной «машиной». (Замечание лингвистического характера: у нас иногда могла быть «программа», у них — всегда была «машина».) Когда возник Каспаров, которому предстояло провести первую из пяти своих утомительных схваток с Карповым, на Западе его описывали как молодую шпану, дерзкого аутсайде- pa — наполовину еврейского происхождения, осмелившегося подняться против Московского центра; позже он стал лицом горбачевской России, символом открытости и обновления — ведь это он сумел поставить на колени бывшего дружка Брежнева. Сейчас, в ситуации, когда Каспаров бросил вызов представителю Запада, пришлось переосмыслить его как «последнего крупного бенефициария Советской машины»; тогда как тот факт, что он собрал сильную команду секундантов из бывшего СССР, был приписан не только могуществу все той же зловещей «машины», но также и тем капиталам, которые Каспаров сколотил за время своего владычества. Шорта, таким образом, можно было изображать западным индивидуалистом, вынужденным экономить каждую копейку (при том, что своему тренеру Любомиру Кавалеку он платил £125 000 за двадцать недель работы и обещал в случае своей победы начислить премиальные в том же размере). В политическом аспекте акценты также были расставлены по-новому. Тот факт, что Каспаров переметнулся из лагеря Горбачева к Ельцину, дал Шорту, без пяти минут депутату Тори, повод осудить политические убеждения своего оппонента как «лицемерные»; кроме того, в предматчевых интервью он со знанием дела говорил о «связях с КГБ». Под чем подразумевалось, во-первых, что еще в Азербайджане Каспаров пользовался дружбой и протекцией местного босса КГБ; и во-вторых, что он прошел курс тренинга у знатного специалиста по манипуляции, позволяющий психологически выбивать своих оппонентов из колеи. «Вся эта сплетня, может быть, и яйца выеденного не стоит, — заметил Шорт касательно последнего утверждения, мимоходом ретранслировав его читателям The Times, — но она очень логично вписывалась бы в общий антураж».
Но и это было еще не все. Шорт и его клика намеренно раздували личную неприязнь англичанина к Каспарову как один из факторов будущего боя. «Трудно назвать конкретный момент, после которого Найджел Шорт впервые начал испытывать отвращение к Гарри Каспарову», — писал Доминик Лоусон, редактор Spectator и близкий друг Шорта. Тем не менее он отлично справился с этой задачей, зафиксировав инцидент, произошедший в 1991 году во время турнира в Андалузии, когда Каспаров, тогда уже чемпион мира, рассмеялся Шорту в лицо в ответ на его атакующий ход. Русский — на этом разоблачения Лоусона не заканчивались — также «вперивается взглядом» в своих противников и, по словам Найджела, расхаживает взад-вперед в их поле зрения — «нарочно… будто бабуин». И ведь не то чтобы Шорт особенно нуждался в услугах своего друга в качестве рупора. К тому времени он уже называл чемпиона «азиатским деспотом», клеймил его секундантов как «лакеев и холуев», сетовал, что Каспарова «в детстве мало потчевали березовой кашей» и бил себя кулаком в грудь, сокрушаясь, что когда дело идет о финале чемпионата мира, «я не хочу опускаться до уровня животного, чтобы победить животное». На предматчевой пресс-конфренции Шорту был задан вопрос о проведенных им параллелях между Каспаровым и «человекообразной обезьяной». Хотя журналист обеспечил ему пространство для маневра, допустив, что то была «старая цитата», Шорт ответил с лихостью, достойной пятиклассника: «Так ведь все, кто видел Каспарова в бассейне, знают, что он жутко волосатый». Дождавшись смешков в зале, Шорт обосновал свою «старую цитату» ссылкой на то, что вот и «норвежская женская сборная называет Каспарова «Ковриком»».
Домашние заготовки или экспромты, высказывания англичанина больше напоминали размахивание шахматной доской. Впрочем, даже и эта атака — ход конем по голове — была легко отражена. Каспаров и КГБ? «Я полагаю, — учтиво отвечал чемпион, — в жизни мне приходилось встречаться с должностными лицами из КГБ. Но мне не кажется, что кому - то придет в голову всерьез прислушиваться к обвинениям англичанина, понятия не имеющего, что значит жить в Советском Союзе». Каспаров и человекообразная обезьяна? Как знать, может статься, те девушки вокруг бассейна в большей степени оценили русского, чем «бледные английские прелести» Найджела. Поскольку Каспаров играл роль вежливого дипломата и невозмутимого чемпиона, высказывания Шорта стали казаться не просто глуповатыми, но и негостеприимными. Если в твою страну приезжает чемпион мира, чтобы продемонстрировать свое мастерство, тебе не следует приветствовать его казарменными остротами насчет интенсивности его волосяного покрова.
Сам Каспаров нанес всего один предматчевый словесный удар — как раз перед тем, как Шорт играл с голландцем Яном Тимманом за право оспорить титул. В ответ на вопрос, с кем он предполагает встретиться и как, по его мнению, пройдет этот финал, чемпион сказал: «Это будет Шорт, и это будет short» [159]. Но каспаровский нешуточный — и жуткий — ответ на найджеловские издевки был дан, абсолютно правильно, в Савое, где двое сошлись за шахматной доской. Находящийся под пристальным наблюдением, он не стал впериваться взглядом, ухмыляться над найджеловскими ходами, расхаживать, как бабуин. Он вел себя безупречно. И в то же время играл в беспощадные шахматы — не на жизнь, а на смерть.
Первые четыре партии из двадцати четырех были для Шорта катастрофическими. В тот первый вторник сентября, вышагивая по Стрэнду и без особого успеха пытаясь подбодрить свой патриотический дух, я думал: 2:2 после первых четырех игр, с нас и этого будет довольно. Да какое там — это было бы просто фантастикой. Шорт печально известен как игрок, который вечно заваливает начало в больших турнирах. Таким образом (таков был мой скромный план), Шорту надо попытаться притормозить чемпиона, сбить с него гонор, замотать, не позволить ему играть так, как тот хочет. Восемь дней спустя стало понятно, что Шорт умудрился разыграть практически наихудший дебют — три поражения и одна ничья. Это было дурным знаком не только из-за изуверского счета, но и по многим другим причинам. Шорт проиграл первую партию после того, как оказался в цейтноте — ринувшись в неистовую атаку и проигнорировав предложение ничьей. Он закончил вничью вторую после того, как упустил возможность создать проходную пешку, которая, поговаривали, могла бы дать ему шансы на победу. Он проиграл третью, несмотря на яростную, великолепную атаку на каспаровского короля. И он проиграл четвертую, успев впечатляющим образом развернуться и как следует потрепать противника. Предварительные итоги выглядели примерно так: Шорт показал, что может доставить Каспарову проблем, но чемпион мог ответить на них так, что мало не покажется.
В двух шагах от Савоя, в «Simpson 's-in-the-Strand», оборудована Гроссмейстерская Гостиная. Вообще-то это один из тех почтенных британских ресторанов, где ростбиф прибывает в бронетранспортере из позолоченного серебра, а гинея тому, кто нарезает мясо, поможет вам увернуться от куска с хрящами. Одновременно это и место со своей шахматной историей. В прошлом веке на втором этаже Симпсоновского Дивана сходились любители и профи — чтобы откушать здесь кофию, сыграть партейку и поставить на кон шиллинг-другой; здесь в 1851 году Андерссен проводил свою так называемую «бессмертную партию», эталон самоотверженной атаки, против Кисерицкого. Затем этот клуб приказал долго жить, но изогнутая латунная табличка, гласящая «Таверна-Диван Симпсона», словно щит с гербом, висит на стене курительной комнаты внизу — которая и реквизирована ныне гроссмейстерами с их свитами. Атмосфера напоминает нечто среднее между профессорским залом и школьной раздевалкой перед спортзалом. Тут, вдали от церемоний и живого процесса игры, есть все предметы первой необходимости, чтобы следить за партией: два гигантских видеотабло в виде шахматных досок, где в режиме реального времени высвечиваются ходы, телевизор, транслирующий изображение игроков за столом, снятых общим планом фиксированной камерой, другой телевизор, опорожняющийся горячими комментариями первого часа игры, целый арсенал шахматных досок — чтобы барабанить на них вероятные развития партии, оборудованные доступы к базам данным и компьютеру Official Bulletin, пепельницы и бар за полцены. Также здесь наличествуют и излишества: пространство для того, чтобы орать и бурчать, бубнить и щебетать, рвать и метать, а также кататься по полу от злости. Комната, битком набитая гроссмейстерами, которые благим матом анализируют все что движется, напоминает кадры из телесериала о дикой природе — яростно возящиеся львята. И территориальные свои претензии они выражают точно так же: огрызаются, порыкивают, гомозятся и покусывают друг друга зауши; и только когда камера отъезжает, мы понимаем, что сами-то лев со львицей как ни в чем не бывало развалились себе на пригорке.
К концу третьей партии по Гроссмейстерской Гостиной поползли сочувственные перешептывания насчет «невезения». Шорту «не повезло» проиграть по времени в первой партии — а ведь у него было на пешку больше; «не повезло», когда он упустил свой шанс использовать возможности проходной пешки во второй партии; «не повезло», когда ладья Каспарова оказалась именно там, где нужно, чтобы пресечь мощную атаку в третьей партии. Каспаров, что неудивительно, не считал, что выиграл третью партию по этой причине: «Я все время чувствовал, что истинность на моей стороне». Шорт фыркнул на это: «Абсолютная чепуха. Шахматы — не наука». С другой стороны, он не собирался кивать на свое «невезение», чтобы объяснить случившееся. «Везение существует в шахматах, но к тому, что я упустил свой шанс на победу, это не имеет отношения. Я не слишком хорошо играл, вот и все. От вас зависит, везет вам или нет». Мой собственный опыт головокружительных восторгов и мук шестидесяти четырех клеток всегда убеждал меня, что шахматы — зона, свободная от везения, даже более свободная, чем, например, теннис (где может что-нибудь проворонить судья на линии, или мяч неправильно отскочить, на изношенном корте) или бильярд (где можно смазать удар, если на шаре оказалась крупица грязи). Несомненно, в шахматах есть только ты, твой противник, фигуры и — в каспаровских терминах — исследование истинности позиции. Я изложил свою точку зрения Колину Краучу, бородатому и дружелюбному мастеру международного класса, за которым числится один из страннейших рекордов: девять лет назад, на турнире в Лондоне, играя черными, он поставил самое большое количество — за всю историю документированных партий — непрерывно следующих друг за другом шахов, общим числом сорок три, и, методично пыхтя, додавил-таки своего соперника. Крауч утверждает, что везение существует, и двух родов: первое — когда твой противник прозевал что-то или сам испортил себе позицию к твоей выгоде (хотя это можно списать и на разницу в мастерстве, а не только на случайность); и второе — когда позиция развивается в сторону чрезвычайного осложнения, так что ни один игрок должным образом не осознает или не может увидеть преимущество — но тем не менее оба вынуждены играть. Каспаров в общем подтверждает это, когда говорит в «Смертельных играх» Фреда Вайцкина: «Обычно полагают, что шахматы — логическая игра, и да, там есть логика, но на самом верхнем уровне логику часто невозможно разглядеть. Есть такие позиции, когда рассчитать ничего уже практически нельзя, и тогда ты следуешь своему воображению, интуиции, играешь пальцами». Пусть так, но ведь даже и когда попадаешь Туда, Где Аналитика Буксует, разве и там речь не идет о превосходстве воображения, интуиции и пальцев одного игрока — а не о том, чтобы махнуть на все рукой: будь что будет? Может статься, на некоем конечном уровне шахматные игроки не хотят брать на себя абсолютную ответственность за все, что происходит.
Однако, как бы ни определялось «везение» и сколь бы широко ни интерпретировалось оно шахматными патриотами на протяжении первых трех партий, ни одному комментатору не хватило наглости прибегнуть к этому объяснению после четвертой партии. В тот день в Гроссмейстерской Гостиной яблоку негде было упасть и гудела она пуще обычного: ожидалось побоище. Шорт во второй раз играл белыми, должен был идти и побеждать и с самого начала принялся тщательно выстраивать растянутую и крепкую позицию. Каспаров, которого простили бы за спокойную игру черными — он мог пожинать урожай побед в первых трех партиях и неторопливо заманивать в свои сети Шорта, которому самое время было рвать жилы, — вместо этого ответил агрессивной вариацией комбинации «Отравленная Пешка». Черные в этом случае вынужденно принимают пешку на вертикали белого ферзевого коня, неблагоприятным последствием чего становится изоляция ферзя, который должен изрядно попотеть, чтобы пробить себе дорогу к основному месту действия. В теории белые нейтрализуют черную королеву, в хвост и в гриву гоняя ее по доске и по ходу дела формируя из своих фигур атакующий строй. Шахматы, даже на дилетантском уровне — это споры о построении и активности, развитии позиции и материала; на более высокой ступени любое промедление может оказаться смерти подобно. Это то, что сделал Шорт: он сдал пешку, чтобы форсировать наступление.
Затем произошло нечто еще более неожиданное: Шорт предложил голодной каспаровской королеве вторую пешку. Гроссмейстеры глазам своим не поверили: не осмелится ведь Каспаров взять и эту пешку тоже? Даже если она была отравлена не настолько явно, как первая, — все равно, должна же и она быть хоть сколько-нибудь токсична. Но черная королева в тот день могла похвастаться луженым желудком и сожрала вторую пешку; после чего Шорт выпихнул ее в сиротливую клетушку на простаивающую сторону доски. На этот раз она казалась еще более изолированной, чем раньше. У Каспарова было на две пешки больше, зато на 20-м ходу Шорт за милую душу мог свести партию к ничьей простым повторением ходов — если бы хоть сколько-нибудь усомнился в своем позиционном преимуществе.
Когда монитор высветил следующий ход Шорта — Rael, отклоняющий варианте ничьей, по Гросмейстерской Гостиной пронеслись радостные возгласы и даже раздались хлопки. «Он идет на победу — он отверг ничью!» Дальше — лучше: «После Nc4 Каспарову придется пожертвовать фигурой». Так все в точности и вышло — он подставил свою ладью под коня, иначе его королеву огрели бы тряпкой и вымели на помойку, как навозную муху, угодившую в паутину. Шорт прессовал по всем фронтам, тогда как Каспаров, казалось, ушел в глухую оборону, не заботясь об улучшении позиции, иногда подлатывая бреши и редко-редко позволяя себе неопасные контрвыпады. Они достигли точки, когда Каспаров, съев пешку, неминуемо должен был спровоцировать размен. Чемпион надлежащим образом сыграл 27… dxc4, после чего, Гостиная не сомневалась, Шорт должен был взять черную пешку своим слоном. Когда он не сделал это, зал замер; слышно было, как руки потеют от напряжения. «Гляньте-ка, Найджел опять думает. Это очень плохой признак. Он не похож на человека, который следует по заранее запланированному маршруту». Найджел между тем продолжал думать. «Язык тела выглядит паршиво». Как выяснилось позже, англичанин ошибся в расчете последствий долгого вынужденного размена и теперь ему ничего не оставалось, как сыграть худший ход.
Начиная с этого момента и далее, Гостиная наблюдала за тем, как Каспаров огнем и мечом идет по шортовским городам и весям. Шорт вынужден был делать то, с чем не понаслышке знакомы игроки второго ряда, чьи позиции трещат по швам: самоубийственные броски на короля противника — отлично понимая при этом, что тебя расстреляют из пулеметов в крошево еще до того, как ты достигнешь вражеского дзота. «Что мне сказать про этот ход?» — вопрошал Эрик Шиллер, американский мастер спорта и выпускающий редактор Official Bulletin того дня. Он помешкал над своим компьютером за столом главных гроссмейстеров, ожидая подсказки. «Жопа», — сказал кто-то из экспертов. «Полная жопа», — добавил второй. Настроение было мрачное, с тем добавочным оттенком горечи, который появляется, когда дело идет к тому, что свой вроде как парень вот-вот разочарует тебя. «Это жопа или полная жопа?» — спросил Шиллер, надеясь разрядить обстановку. «Это неминуемая жопа», — вмешался третий специалист. «Так все-таки — это жопа, полная жопа или неминуемая жопа?» Но ни у кого так и не хватило смелости ответить, и на 39-м ходу, за секунду до того, как его время истекло, Шорт капитулировал. Не стоит удивляться, что устный обмен мнениями не пробил себе дорогу в печатную версию Bulletin, хотя собственно оценка происшедшего там не особенно зашифровывалась. Шортовский ответ на 27… dxc4 был охарактеризован как «откровенно абсурдный», тогда как американский гроссмейстер Патрик Волфф (который провозгласил победу для Шорта на 14-м ходу и победу для Каспарова на 20-м) лаконично отрапортовал о шортовской позиции после 34 хода следующим образом: «Дело дохлое».
Когда подслушиваешь околошахматный треп, обнаруживаешь, что он воспроизводит и подтверждает гремучую смесь насилия и интеллектуальности, свойственную этой игре. Тогда как на демонстрационных досках они всего лишь кончиками пальцев передвигают фигуры — проворно опровергая наивное предложение еще какого-нибудь гроссмейстера, если судить по языку, можно подумать, что они участвуют в уличной драке. Вы не просто атакуете фигуру, вы набрасываетесь на нее. Не просто берете, допустим, ладью — но сшибаете ее, мочите или вырубаете. Пешки могут тихо-мирно перемещаться по доске — но предпочитают нестись в атаку, будто это штурмовые дивизии. Навязывая противнику цейтнот, вы стараетесь повиснуть на нем', жертвуя фигуру — сдаете ее, будто город на разграбление. И поскольку глаголы, связанные с семантикой насилия, требуют жертв, деревяшки вашего противника воплощаются в живую материю: «Я хочу надрать уши такому-то парню и такому-то».
Где агрессия, там и презрение. Так стратегия противника, которая кажется пассивной или неавантюрной, объявляется вегетарианской. (Гитлер, разумеется, был вегетарианцем, но это не важно.) Вот Найджел Шорт размышляет перед матчем на первенство мира, не воспользоваться ли ему кое-какими из тех эксцентричных дебютов, которые он опробовал в игре с Карповым: «Нет, для Каспарова такие дебюты — это семечки, с такими дебютами он мне жопу надерет. Мне нужно изобрести дебют, достойный настоящего мужчины. Чтоб это была не какая-нибудь тарталетка[160]». Настоящие мужчины не позволяют, чтобы им надрали жопу; они сами надирают. А вот кое-какие предматчевые высказывания Шорта, взятые из «Внутренней игры» Доминика Лоусона. «Я вставлю ему по самые помидоры». «Я этого парня натяну так, что мало ему не покажется». «Узнает он у меня, что такое кузькина мать». «Я ему такой мат поставлю, что он потом всю жизнь будет с больной жопой ходить». Лоусон также вспоминает один турнир в Барселоне, где он впервые услышал от Шорта аббревиатуру «330», которая, сколько он мог понять, была сокращенным обозначением какой-то сложной тактической уловки. Поначалу ему стыдно было признаваться в том, что он не знает чего-то, касающегося шахмат, но после того как Шорт и американский гроссмейстер Ясер Сейраван использовали выражение несколько раз, он наконец сломался и осведомился, что же это такое. «Заманить. Задавить. Отмудохать», — хором грянули в ответ оба гроссмейстера.
Есть и другой язык, сложным образом переплетенный с первым, — язык теории и устремлений; и слова в нем подлиннее. Ход может быть естественным или искусственным, позиционным или антипозиционным, интуитивным или антиинтуитивным, тематическим или дисфункциональным. Если цель этого хода — скорее задержать противника, чем вселить в него тревогу, говорится, что он профилактический. А к чему стремятся оба игрока? К истинности позиции или, иногда, к абсолютной истинности позиции. Они сражаются, чтобы удостоверить что-либо; хотя посторонний наблюдатель может и не верить в истинность этого. В результате каждая партия становится сценой из зала суда, а чемпионат мира — Судным днем. Другая аналогия — философская беседа, симпосиум: можно ведь сказать, например, «игроки продолжают свою дискуссию, касающуюся вариации Вс4 Найдорфа». Чисто умозрительные притязания, как видите, сочетаются с приземленной брутальностью; и, похоже, игроки так и не выработали какого-то промежуточного языка.
Стратегическое вербальное насилие вовсю практикуется и за пределами шахматной доски. Два бранных термина, которые мне чаще прочих приходилось слышать в среде шахматистов, были «предатель» и «полоумный». Оба этих эпитета широко использовались в ходе глобального организационного конфликта, предшествовавшего лондонскому состязанию. На протяжении многих десятилетий первенства мира по шахматам проводились под эгидой FIDE, Международной федерации шахмат, но чем дальше, тем больше, между закоснелой бюрократией и скоропреходящими эго с высокими финансовыми амбициями возникали разного рода трения. Отношения между FIDE и игроками высшей лиги резко испортились в президентство Флоренсио Кампоманеса. Когда я спросил одного английского гроссмейстера о его мнении насчет Кампоманеса, он ответил, что это очаровательный, здравомыслящий и очень приятный господин: единственная проблема состоит в том, что ему следовало бы руководить не спортивной федерацией, а маленькой марксистской страной с большим военным бюджетом.
Квалификационный цикл, из которого Найджел Шорт вышел в соперники Каспарова, как обычно, был организован FIDE. Кампоманес уже даже объявил, что финал пройдет в родном шортовском Манчестере, когда два претендента вдруг самовольно похитили состязание, учредив свою собственную конкурирующую организацию — Профессиональную шахматную ассоциацию. ПША продемонстрировала (отчасти у нее просто не было другого выхода), что можно успешно провести большой чемпионат, сократив количество чиновников и упростив бюрократические процедуры; они ввели некоторые удобные для зрителей изменения в правилах (так, каждая отдельная партия должна была заканчиваться без перерыва); они зарабатывали больше денег для себя; и, естественно, их обвинили в том, что они предатели. Каспаров боролся с FIDE много лет; тогда как Шорту, видите ли, не нравилось, чтобы думали, будто он явился на все готовенькое. «FIDE считала меня милым маленьким кроликом — ну как же, я все время улыбаюсь и выгляжу безобидным, — позже вспоминал англичанин. — Но я — кролик с острыми зубами, мне палец в рот не клади».
Что это — чреватая большим будущим смелая вылазка плюс принципиальное утверждение права индивиуума продавать свои услуги лицу, предложившему наивысшую цену, или сиюминутное своекорыстие? Несомненно, того и другого понемножку. Учреждение ПША способствовало хорошей подготовительной рекламе; но одновременно вся эта предматчевая суматоха отвлекала игроков от собственно финала. Шорт, никогда не игравший на таком уровне, скорее мог пострадать от всех этих помех; и бранили его больше, чем Каспарова. Один манчестерский сановник, понявший, что чемпионат уплыл у него из рук, назвал Найджела «дурья башка»;
12 Письма из Лондона тогда как Британская шахматная федерация распространила резолюцию о том, что Шорт дискредитировал игру, и разбранила самого знаменитого своего игрока в странно душещипательном пресс-релизе: «Вы могли бы быть шахматным героем, легендой своей эпохи, а вы…» Кампоманес тем временем поквитался тем, что лишил Каспарова его титула, исключил обоих игроков из рейтингов ELO (официально подсчитанный коэффицент силы) и учредил параллельный и одновременный чемпионат мира под эгидой FIDE. Мир шахмат стал таким же расколотым, как мир бокса, и к концу года у нас будут сразу три чемпиона мира — по версии ПША, по версии FIDE плюс Бобби Фишер, который вот уже много лет продолжает утверждать, что поскольку никто ни разу не победил его, то ЕЮЕпишша его титула незаконно, так что он по-прежнему — питего ипо.
ПША — организация настолько ad hoc, что состояла она — и по-прежнему состоит, на момент написания — только из Шорта, Каспарова и каспаровского юриста; она была создана, по часто цитируемому выражению Рэймонда Кина, «с целью даровать шахматам второе рождение — и жизнь в современном мире». Что подразумевало «обеспечить болельщикам максимальное удовольствие и максимальную отдачу — спонсорам», согласно одному из редких публичных заявлений Ассоциации; также это подразумевало «точнее сфокусированный маркетинг». На своей первой пресс-конференции Найджел Шорт говорил о необходимости «профессионализировать и коммерциализировать этот спорт, как это произошло с теннисом и гольфом». Звучит это достаточно красиво, но в декларациях Ассоциации есть и довольно много демагогии. А еще — все тот же ползучий канцелярит. Как вам, например, такие заявления: «ПША — первый руководящий орган, со-основанный чемпионом мира и финансируемый им с перспективой дальнейшего предоставления титула посредством состязаний, организованных согласно разработанным правилам. Таким образом, у ПША есть неотъемлемое право поступать вышеописанным образом — каковым не обладал ни единый из предшествующих компетентных органов». Если перевести это на язык детской площадки, получится примерно следующее: «А игрушка-то самая большая у меня! Обманули дурака на четыре кулака, курица помада, так тебе и надо! А ну-ка отними, а ну-ка отними!» Профессионализировать и коммерциализировать… теннис и гольф. Отчасти это означает-телевидение, и вещательные корпорации раскрыли свои объятия. Channel 4 (как один из спонсоров) транслировал матч трижды вдень, Би-би-си посвятил чемпионату ежедневную передачу. Телевизионные крупные планы откровенно подчеркивали физиогномические и мимические различия между двумя игроками: Каспаров вьется угрем — нахмуренный, насупленный, гримасничающий; то закусит губу, то почешет голову, то дернет себя за нос, то потрет подбородок; время от времени он тюкает подбородком скрещенные пятерни, как театрально озадаченная собака; Шорт — невозмутимый, с безмятежным лицом; у него острые локти и деревянная осанка — будто он забыл вынуть из куртки вешалку-плечики. Но весь этот репертуар тиков, плюс недифференцируемый способ играть ходы (не больно-то много пространства для комментария насчет захвата, рывка и подсечки) не бог весть как увеличивает пантеон спортивных изображений. Эксперты изо всех сил старались интерпретировать язык тела — с рвением новоиспеченных антропологов («У Найджела костяшки пальцев прижались к подбородку — он действительно концентрируется»), но слишком часто вынуждены были сводить свои комментарии к героическим попыткам расхвалить то, что происходит. «Мы в самом деле видим, как два человека думают публично! — восторгался надлежащим образом названный мистер Кин[161]. — Мышление воплощается на телеэкране!» Камера в самом деле обеспечила один план, дававший адекватное представление о силовом поле игры: вид сверху обоих шахматистов, вытянувшихся над доской, всего в каких-то двух клетках, отделяющих их от маорийского трения носами или, что более вероятно, удара головой. Однако ж когда ни говорить, ни показывать больше нечего, то единственное, что, по существу, остается в телевизоре от шахматной партии, — это двое сидящих людей, передвигающих деревяшки.
Или — довольно часто, чтоб жизнь медом не казалась — не двигающих. Channel 4, передававший первый час каждой игры в прямом эфире, ударялся в обсуждение квазифилософских проблем бытия и ничто. Неизменно происходило одно и то же — в первые несколько минут игроки за один присест проскакивали известный дебют, пока один не отклонялся от стандартной линии, приступая к заранее подготовленной вариации. Игрок, столкнувшийся с сюрпризом, устраивался поудобнее, чтобы, впав в полудрему, с чувством, с толком, с расстановкой поразмышлять о случившемся, тогда как новатор отходил и делал себе чашечку чая. Кульминацией этого эфирного «воплощенного мышления» стала Девятая партия, сама по себе факсимиле Пятой в своих дебютных ходах. После того как первые одиннадцать ходов оттарабанили за пару минут, Каспаров сыграл оригинальный ход. Шорт думал. И думал. Рекламная пауза. И думал. И думал. Вторая рекламная пауза. И думал. Наконец, на исходе сорока пяти минут прямого эфира, он рокировался. Теннис и гольф? До свиданья.
Другая причина, по которой шахматы вряд ли побьют рекорды популярности (а поддержка овоща, сутки напролет валяющегося на диване перед телевизором, равно как и обалдуя, протирающего штаны на трибунах, является существенным финансовым фактором), — это харизмы игроков, весьма и весьма различающиеся. Если бы у всех игроков были такие же светлые головы и подвешенные языки, как у Гарри Каспарова, шахматы могли бы печатать собственные чековые книжки. Но истина в том, что слишком много членов клуба четырех коней не то чтобы совсем ку-ку, но, как бы это сказать, принадлежат к особой касте трэйнспоттеров[162]. Склонность к аноракам, полиэтиленовым пакетам, лежалым бутербродам, интровертное возбуждение — это лишь некоторые из их отличительных особенностей. Телевидение изо всех сил старалось работать с отдельным и особям и: двумя штатным и гроссмейстерами Channel 4 были Дэниел Кинг, выглядевший — со своей шевелюрой до плеч и сорочками всех цветов радуги — определенно vie de Boheme, на фоне коллег по крайней мере, и словоохотливый тип по имени Рэймонд Кин (прозванный «Пингвином» из-за своего раскормленного брюшка и довольно антарктических контуров головы и плеч). Самым впечатляющим, однако ж, — или, если вы были озабоченным рейтингами инспектором телеканала, производящим самое страшное впечатление — был третий: Джон Спилман.
Спилман, вне всякого сомнения, очень сильный игрок — в 1988-м он одолел Шорта в кандидатском цикле, а в настоящее время был одним из секундантов англичанина. Кое-кто, более того, придерживался мнения, что спилмановский заковыристый и неизмеряемый общим аршином стиль мог причинить Каспарову больший ущерб, чем шортовская манера, агрессивная без обиняков; впрочем, когда в порядке эксперимента я изложил эту теорию гроссмейстеру Джеймсу Пласкетту в баре Гостиной, он посмотрел на меня так, будто я только что сыграл какой-то откровенно идиотический дебют (что - то вроде lh4), и ответил: «Газза разгромит кого угодно, разве нет?» А вот моя скромная лепта в памятник Спилману: однажды я играл с ним в благотворительные синхронные шахматы, и, надо сказать, он управлялся с моим атакующим напором и заранее заготовленными оригинальными ходами куда как недурно, особенно если учесть, что одновременно он отражал натиск еще тридцати девяти человек. (По правде сказать, вот что там происходит: ты сидишь над доской, обливаясь холодным потом и испытывая чувство жуткого одиночества — зная, что обязан сходить к тому моменту, когда гроссмейстер вновь предстанет перед тобой. Это прекрасно на старте, когда риск позорно дать зевка меньше, и у тебя есть сколько-то времени на раздумье, пока он шастает по другим тридцати девяти доскам; но по мере того как партия развивается, другие игроки выбывают, позиция усложняется, твой истязатель носится между столами с такой скоростью, что едва успеваешь взглянуть на доску, а уж он опять тут как тут. В такие моменты чувствуешь жалкое подобие того, что значит выдерживать полномасштабный прессинг самого высокого уровня с другой стороны доски. Еще один унизительный аспект — осознавать, что мечущаяся фигурка, которая на секунду вглядывается в позицию, отстреливается и как угорелая мчится дальше, на самом деле играет не с тобой; она играет с доской. Ты не только какая-то несчастная одна сороковая ее времени на размышление, но также и простой эквивалент некой готовой позиции, этюд, подсунутый ему кем-то из тренеров, чтобы немножко растормошить своего подопечного.
Но Спилман, при том что за доской-то он семи пядей во лбу и нянькаются с ним, будто с малым дитятей, никогда не станет Агасси шестидесяти четырех клеток. Однажды в The Times его имя набрали с опечаткой — «Specimen» [163] и это прозвище по-прежнему на слуху и не утратило своей актуальности. Рослый, нескладный и стеснительный, вечно с потупленным взором, в очках с толстыми линзами и круглой клумбой волос на голове, которых не касалась расческа,Specimen — крайний случай «яйцеголовости» игрока в шахматы. Вторым его прозвищем, дошедшим до нас с тех времен, когда он помимо всего прочего носил карабас-барабасовскую бороду, было Speelwolf. Сохранились раритетные телевизионные кадры, где он танцует после шахматной Олимпиады. Не то чтобы это существо крутится волчком — оно как будто разматывается: исступленное, напрочь лишенное координации, вихреобразное, сорвавшееся с цепи после нескольких дней, проведенных в строгой дисциплине. Боадицея[164] со своими ножами на осях колесниц и та расчистила бы вокруг себя меньше места, чем гроссмейстер на танцполе. Несмотря на его регулярные появления в телевизоре на протяжении трех месяцев, можно было бы побиться об заклад на что угодно, что ни одна сеть магазинов одежды не обратилась к нему впоследствии с предложением спонсорского контракта. Короче говоря, он — самый страшный кошмар спортивного маркетолога. Все это, разумеется, к вящей — и более серьезной — славе шахматного спорта. Однако ж тревожное и неотменяемое присутствие Specimen служит символическим препятствием мечтам популяризатора.
Когда началась Пятая партия и Шорт отставал на целых три очка, букмекеры «William Hill» отказались дальше принимать деньги на Каспарова. Патриотически настроенные оптимисты прочесывали архивы в поисках прецедентов плохих стартов, героически преодоленных (разве не проигрывал Стейниц 1:4 в чемпионате мира, великий Фишер — 0:2, а Смыслов так и вообще один в один — 1/2: З 1/2). К Девятой партии Шорт, однако ж, проигрывал уже все пять очков, и ни о каком чемпионстве речи быть не могло. Чего на самом деле не смогла показать немилосердная статистика, так это что игры были яркими и захватывающими, и причем почти до самого конца состязания. Оба шахматиста питали склонность к резким, открытым позициям, что — помимо всего прочего — подразумевало, что наблюдатель-дилетант мог гораздо отчетливее понимать происходящее. Не все профессиональные обозреватели одобрили это. Во время Шестой партии комментаторскую кабинку Театра Савой занимал американский гроссмейстер Ларри Иване, который качал головой с таким скепсисом, что в наушниках практически слышен был хруст его шеи. «Да это какой-то этюд из серии «Против лома нет приема» из журнала Kingpin. Да разве это похоже на партию на чемпионате мира? Да на бульваре и то лучше в шахматы играют». Возможно; но одно было очевидным: здесь напрочь отсутствовали те зажатые, вязкие позиции старой советской школы, в которой первым делом считалось лишить противника пространства, с перспективой, если все пойдет гладко, разменяться пешками ходу эдак на 80-м, за чем следовал каверзный обмен слон-за-коня — на 170-м ходу, и все это вело к умеренной разбалансировке позиций противника и легкому техническому преимуществу ходу эдак на 235-м мучительного эндшпиля. Ничего подобного: здесь были шикарные, кавалеристские атаки и головокружительные ретирады, которым аплодировал бы сам Бастер Китон.
Новость о том, что Найджел Шорт вышвырнул своего тренера на исходе первой недели игры, придала перца Восьмой партии, завершившейся боевой ничьей. Любомиру Кавалеку дали расчет после Третьей партии, и сейчас он вернулся в Штаты. Известие было тем удивительнее, что потоки дифирамбов «Любошу» не иссякали, вплоть до того момента, как Шорт сделал свой первый ход. Он был, говорили нам, секретным оружием Найджела; у него была не имеющая себе равных база данных миллионов партий; он был «чехом, которого хлебом не корми, дай побить русских» (уехав из Праги в 1968 году, он снова всплыл на поверхности в Рейкьявике в качестве неофициального секунданта Фишера). Он тренировал Шорта с первых шагов англичанина на пути к завоеванию титула и разнообразно описывался как его ментор, гуру, заместитель отца и Свенгали[165]. О степени его влиятельности можно было судить по такому деликатному откровению Кейти Форбс: Кавалек «также обращает внимание на регулирование телесных функций своего подопечного. После того как Шорт выпустит пар перед матчем, поиграв на гитаре, Кавалек не забывает напомнить ему опустошить пузырь».
Кавалека выперли, как выяснилось позже, за то, что он перестал фонтанировать новыми идеями, с чрезмерным рвением наслаждался бесплатным мини-баром и стал, по словам Шорта, оказывать на него «угнетающее воздействие». Хотя шортовский лагерь старался не придавать значения этому событию — Доминик Лоусон даже объявил, что Найджел наконец получил «ту команду, которую он хочет», последующий отчет того же журналиста о шортовском гневе и смятении открывает и вторую сторону медали: «Завтра я должен убить Каспарова. Но сегодня я убиваю своего отца… Он был моим ментором. За прошедший год я видел его не реже, чем собственную жену. Да какое там, на самом деле я провел с ним больше времени, чем с Реей… Вы ощущаете некоторую безжалостность того, что произошло? Это отцеубийство». Слушая эти стенания, Лоусон «почувствовал себя статистом в "Царе Эдипе"». Несомненно, абсолютно правильного момента для отцеубийства не бывает, но выбор времени для расставания с Кавалеком — а стало быть, и его пресловутой базой данных — не производил впечатления наиболее удачного: все это играет на руку противнику и удручает сочувствующих соотечественников. Не говоря уже о том, что некому теперь будет напомнить Найджелу помочиться перед игрой.
В первую субботу октября состязание достигло своей серединной точки, а Шорт так ни разу и не выиграл и по-прежнему отставал — уже на пять чистых очков. В каком-то смысле с состязанием было покончено, и букмекеры оценивали шансы Шорта на победу такими же вероятными, как подтверждение существования лох-несского чудовища в следующем году. Шортовские амбиции также подверглись перекройке: его целью было — лиха беда начало — записать на свой счет хотя бы одну победу; он «учился играть» с Каспаровым с долгосрочным прицелом показать себя лучше в следующий раз. Довольно далеко уже, как видите, от опасения, что ему придется «опуститься до уровня животного, чтобы победить животное». Но в смысле накала страстей конца было не видать, и для Шорта наступила его лучшая неделя состязания. В Десятой партии он, играя белыми, провел до последнего времени самую мощную атаку и затем упустил то, что Official Bulletin назвал «четырьмя абсолютно очевидными победами» и вынужден был довольствоваться ничьей. В Одиннадцатой партии Каспаров толково сыграл на том, что его соперник был деморализован после упущенной победы: он свел дебют к шотландской партии, в которой пару лет назад уже разгромил Шорта, и вытряс из него всю душу, будто заранее зная все, чем тот может ответить. Шортовский строй пешек — с дублирующимися пешками на двух вертикалях — выглядел никудышно; однако Шорт хитроумно защищался, катастрофа потихоньку рассосалась, так что игравший белыми Каспаров предложил ничью. (Наибольшее количество толков вокруг этого матча вызывала шортовская готовность принимать дублирование своих пешек. Какому-нибудь члену клуба четырех коней это режет глаз, тогда как мастера рассматривают это как обстоятельство, создающее полезную открытую вертикаль.) Двенадцатая партия была страшно напряженной от дебюта до эндшпиля — здесь Шорт столкнулся с позицией, которая в глазах шахматного неумехи выглядела для него ужасной: у него был слон за тремя пешками, но тогда как все эти три ферзевые пешки были заблокированы двумя каспаровскими, у чемпиона были четыре проходные и взаимосвязанные пешки со стороны короля, которые сгрудились в глубине доски, как вторгшиеся из космоса инопланетяне. Тем не менее гроссмейстер международного класса Крауч, сидевший бок о бок со мной, провозгласил ничью; так что неумехам не следует недооценивать возможности единственного слона, равно как и обороноспособность подвижного короля. Шорт получил третьи свои пол-очка за эту неделю.
В тот день в Гроссмейстерской Гостиной была полна коробочка: гроссмейстеры со свитой, журналисты, выпивохи, жены и дети, предатели и полоумные. Бросались в глаза Рея Шорт с Кивели; тут же околачивался Стивен Фрай, актер - шахматоголик, декламируя кому ни попадя свою собственную маленькую литературную домашнюю заготовку насчет той переделки, в которую угораздило попасть Шорта («Антоний и Клеопатра», II. iii, Прорицатель — Антонию: «Во что с ним ни играй, ты проиграешь, // Все выгоды твои он осмеет. Взойдет его звезда, твоя заходит»[166]). По идее атмосфера должна была бы быть задушевная, но в воздухе витала и некая нотка досады. Громче всех, как обычно, разглагольствовали-о том, как надо и как не надо — за столом гроссмейстеров; в принципе там болели за Шорта. Но присутствующие также наблюдали нечто такое, чего всем этим маэстро явно не видать как своих ушей: бой за титул чемпиона мира. И при том что шахматы — игра чрезвычайно соревновательная, вся эта досада выплеснулась на того, кто оказался там вместо тебя, — на Найджела, стало быть, Шорта. Патриотизм (или сочувствие к побитой собаке, или вежливость к устроителям мероприятия) может, таким образом, отступить на второй план перед «Господи, ну чего ж это он творит-то?». Когда Шорт конем блокировал дальнюю атаку слона по диагонали, весь стол буквально взвыл от ужаса; но на самом деле это стало исходной точкой прочной защиты. На протяжении матча эксперты и по телевидению, и через наушники в Савое, и в Гроссмейстерской Гостиной, то и дело ошибочно прогнозировали следующие ходы обоих игроков. Очень немногие готовы были сказать: «Я не понимаю, что происходит» или «Мы узнаем это только тогда, когда получим анализ позиции от самих игроков». Но для тех, кто угрелся за гроссмейстерским столом, подглядывал в свои базы данных, выдергивал оттуда возможные вариации и затем отказывался от них, не подвергался стрессу живой игры, курсировал к бару за напитками, искрил в воздухе, пронизанном соперничеством, и при этом не имел отношения к соперничеству настоящему, в двух домах отсюда, — часто было понятно, что происходит, чересчур хорошо. «Ну да, так тоже можно, — уныло сказал Тони Майлз (первый британец, ставший гроссмейстером), со значением подвигав двумя-тремя пешками, — но это ловушка». Если и ловушка, то, судя по дальнейшим ходам Найджела Шорта, ему удалось ее проигнорировать. Несколько раз я вспоминал историю про писателя Клайва Джеймса, который однажды снабжал подписями фотографии в воскресной газете Observer. Затем один услужливый замредактора от души усовершенствовал их — сделал шутки более явными и устранил длинноты. «Знаете что, — сурово отчитал Джеймс этого зама и потребовал от него восстановить первоначальный текст, — если бы я писал вот так, я был бы вами».
Майлз был одним из тех, кто последовательно критиковал игру Шорта: «Он растерялся. Собственно говоря, это ведь Каспаров: против такого кто угодно растеряется». Это правда: Каспаров рвал Шорта, как тузик грелку. С другой стороны, до того Шорт порвал, как тузик грелку, Майлза. А Майлз («предатель» из-за того, что, судя по всему, предложил свои услуги Каспарову), кактузик грелку, порвал бы Доминика Лоусона. А Лоусон («полоумный», шепнул мне на ухо один мастер международного класса), несомненно, порвал бы, как тузик грелку, меня. Позже, на Двенадцатой партии, мы вместе с еще одним нахмуренным членом клуба четырех коней ломали голову над шортовской позицией, и в этот момент мимо нас прошествовал Рэймонд Кин. «Что вы думаете об этом?» — спросил я, указывая на продвижение ладьи, которое, как мне казалось, парализовало защиту белых и одновременно позволяло перейти к острой контратаке; ход, слегка льстил я себе, почти шортианский по замыслу. «Катастрофа», — припечатал Пингвин и пошлепал себе дальше вразвалочку. Эта реплика язвила меня, ох, ну не меньше месяца точно — и только в ходе Восемнадцатой партии эта боль обернулась хохотом до слез. Кин комментировал матч наChannel Four в паре со Спилманом и предложил некий ход ладьей. Спилман, который как шортовский секундант был понятным образом склонен к дипломатичной осторожности, сдавленно фыркнул: «Н-да, пожалуй, если Найджел сыграет таким образом, я в тот же момент грохнусь со стула».
Все ожидали, что Тринадцатая партия кончится настоящим разгромом. Каспаров считает тринадцать своим счастливым числом — он родился тринадцатого, завоевал в тринадцать лет звание гроссмейстера и является тринадцатым чемпионом мира. Гарри, пошли гулять шепотки, сегодня покажет Шорту, где раки зимуют, с белыми-то фигурами: все, с неделей ничьих покончено, вторая половина турнира начнется со взрыва. У Найджела ноль шансов на победу: с черными он проиграл четыре игры из шести, и придется вернуться на два года назад, чтобы обнаружить последний случай, когда Каспаров проигрывал с белыми. Но взрыва не последовало. Каспаров выглядел утомленным, а Шорт — бодрым, и они с грехом пополам вымучили твердую, нудную, профессиональную ничью. Кого-то это разочаровало — но кого-то и порадовало. «Вот теперь это настоящий чемпионат мира», — сказал один гроссмейстер международного класса.
У обоих игроков были уважительные внешние причины для того, чтобы несколько поумерить свою прыть. Между Двенадцатой и Тринадцатой партиями произошла попытка путча против Ельцина; Каспаров вынужден был сидеть и смотреть, как танки расстреливают здание его парламента. «Честно говоря, — признался он, — я провел больше времени у экрана CNN, чем с книгами по шахматам». Шортовские треволнения были более узкоместническими. Пока Каспаров сходил с ума, размышляя о судьбе демократии в России, англичанин консультировался с юристами, специализирующимися на исках о клевете — после статьи в Sunday Times, где утверждалось, что он якобы был «на грани нервного срыва», что в его лагере выявлены «глубокие разногласия» и что после ухода Кавалека Доминик Лоусон оказывал на него «слишком большое влияние». Еще более оскорбительно — не сказать клеветнически — Шорта, которого до настоящего времени уподобляли Давиду, бросившему вызов Голиафу, сейчас сравнивали с Эдди «Орлом» Эдвардсом, британским летающим лыжником, который пользовался репутацией национального посмешища, радостно финишируя позади — и обычно далеко позади — всех прочих участников крупных соревнований, включая зимние Олимпийские игры.
В реакции Шорта есть и своя ироническая сторона. Вот был некто, кто, уперев руки в боки, поливал грязью нравственную репутацию, политическую откровенность и внешние данные чемпиона мира, — а теперь, когда перед ним самим поставили полную миску всяких гадостей, он, видите ли, воротит нос, смотрите, какая цаца. Или, в более корректных терминах, осознал худо-бедно, чего будет стоит «профессионализация и коммерциализации» игры, уравнивание се с теннисом и гольфом. Маркетинг спорта включает в себя изменение его таким образом, чтобы он был впору тем, кто оплачивает счета. Маркетинг подразумевает, что твой спорт становится более понятным тем, кто интересуется им лишь постольку-поскольку, и соответственно вульгаризацию либо его самого, либо того, каким образом он подается публике, либо и того и другого. Маркетинг означает, что про твой спорт начинают писать люди, которые понимают в нем даже меньше, чем те, которые пишут о нем обычно. Маркетинг подразумевает утрирование неотъемлемых национализма и шовинизма: вспомните Кори Павина[167], надевшего кепку «Буря в Пустыне» на Кубке Райдера[168]. Маркетинг подразумевает предательство утонченности твоего спорта и утонченности человеческой натуры; одни будут Героями, а другие — Злодеями, а еще твою задницу затянут в черную кожу и ты будешь вилять ею перед камерами. Маркетинг подразумевает чрезмерные восхваления, от которых один шаг до чрезмерных осуждений: маркетинг — значит прыгать на трупе своего противника. Маркетинг может обеспечить гораздо большие заработки, и маркетинг окончательно и бесповоротно гарантирует, что если тебе не очень повезет, то тебя съедят с дерьмом. Сравнение Найджела Шорта с Эдди «Орлом» Эдвардсом, помимо всего прочего, весьма неточно: для Шорта — если уж брать аналогию с Олимпиадой — уже была зарезервирована серебряная медаль, когда он встретился с Каспаровым. Но ты не можешь надеяться на то, что о тебе будут писать со скрупулезной тщательностью — раз уж ты «профессионализируешь и коммерциализируешь» свой спорт. В самом начале, когда Шорт и Каспаров только открывали торги на свой турнир в Simpson's-in-the-Strand, им пришло предостережение, чем все это может обернуться. Англичанин усадил свою дочку Кивели к себе на колени. Невинный и безобидный, скажете, жест; но тотчас же голландский гроссмейстер Ханс Рее публично высмеял его как «саддам-хусейновский». Шорт, в тот раз, за словом в карман не полез: «Я уже давным-давно вторгся в Кувейт». Нет, но все же когда тебя сравнивают с Саддамом и Эдди «Орлом» — это уж слишком. Ну так ведь это маркетинг.
Между Четырнадцатой и Пятнадцатой партиями я обедал с гроссмейстером международной категории Уильямом Харстоном и выудил из него пару наблюдений. Мы вместе учились в школе, еще в те времена, когда шахматы в этой стране были в высшей степени любительским занятием и представления о британском гроссмейстере были столь же умозрительными, как о йети. В нашей школе существовало два верных способа избегнуть дождя на площадке в обеденное время. Те, в ком не было духа состязательности, присоединялись к клубу филателистов, все прочие — к шахматистам. (Я пошел к филателистам.) Впоследствии я отслеживал достижения Харстона издалека: лучшие доски Англии, шахматный обозреватель Independent, штатный шахматный эксперт на Би-би-си. В последний раз мы с ним виделись на благотворительном турнире по синхронным шахматам, куда он меня пристроил только для того, чтобы меня там порвал, как тузик грелку, некий вундеркинд четырнадцати лет от роду (что гораздо более унизительно, чем когда о тебя вытирает ноги Спилман).
Харстон выигрывал у Найджела Шорта дважды в жизни, с общим счетом 2:1, хотя и полагает, что обе эти победы пришлись на те времена, когда Найджел еще не начинал бриться. Неплохо разбираясь в психологии своей индустрии, он склонен относиться к происходящему более дистанцированно и смотреть на весь этот паноптикум с высоко поднятой бровью — подпадая таким образом скорее под ярлык «предатель», чем «полоумный». К примеру, у него вызывает сомнения новый официальный курс насчет Шорта: что, мол, раз уж он не сможет продемонстрировать чудесное исцеление, то сейчас он «учился играть» с Каспаровым, навырост. По мнению Харстона, следующего раза не будет: «Если вернуть Шорта в мировую классификацию, он окажется девятым, при том что пятеро игроков впереди него будут моложе, чем он».
Это обстоятельство позволяет предположить, что Профессиональная Шахматная Ассоциация не развалится сразу после окончания турнира. Мнение Харстона касательно маркетинговых возможностей шахмат оказалось не столь категоричным, как я ожидал… Но теннис и гольф? А почему бы и нет, ответил он. Он считает, что игроков можно раскручивать не хуже, чем гольфистов, и обращает внимание, что последний матч Карпов-Каспаров в 1987 году в Севилье привлек баснословную телеаудиторию из 18 миллионов испанцев. На мой вопрос, каковы шансы того, что другие гроссмейстеры бросят FIDE и сделают ставку на Профессиональную Шахматную Ассоциацию, он ответил с этаким добродушным цинизмом: «Путь к сердцу шахматиста лежит через его бумажник». Разумеется, в этом смысле шахматисты не слишком отличаются от всех прочих; напротив, в их случае кардиоэкономическая связь тем более понятна. Лучшие из лучших игроков всегда могли заработать себе на жизнь, но редко в каких других профессиях (за исключением, пожалуй, поэзии) кривая прибыли так резко ухает в пропасть, когда она расходится с кривой квалификации. Гроссмейстер международного класса Кол ин Крауч — тридцатый примерно в рейтинге шахматист Англии — отсутствовал на матче Каспаров-Шорт девять дней, чтобы сыграть в турнире на острове Мэн. Главным призом были всего-то £600, и, несмотря на яркий старт, Крауч вернулся домой, насилу отбив свои расходы. Такова суровая правда жизни, даже и у сильных игроков: маленькие турниры, маленькие деньги, локальная слава. Пару лет назад на одном из гроссмейстерских турниров в Испании Харстон проделал следующие подсчеты: если предположить, что весь наличный призовой фонд будет поделен между гроссмейстерами поровну (а там были и несколько мощных международников, которые тоже готовы были поработатьлоктямизасвою добычу), то их средний заработок составит между £2 и £3 в час. Минимальная заработная плата сборщиков грибов, выращенных промышленным способом, на севере Англии — которые устроили демонстрацию во время прошлогоднего букеровского банкета — была £3,74 в час[169].
Харстон убежден, что жажда наживы и политиканство ПША серьезно отвлекали Шорта — впервые вступившего в борьбу за титул чемпиона мира — от дела. Более того, ему (как и Кейти Форбс) кажется, что на подсознательном уровне Шорт и не собирался выигрывать у Каспарова и поэтому всю свою энергию вложил вто, чтобы добиться наилучших условий оплаты за каждый день игры. По мнению Харстона, это фундаментальное недоверие к собственным силам также пропитало собой всю игру англичанина. «У меня такое ощущение, что Шорт пытается доказать себе, что он не боится Каспарова — но он боится». Харстон восхищается тем, что он называет «классическим, корректным шахматным стилем» Шорта, и хвалит его тактику против Карпова, когда он варьировал свои дебюты таким образом, чтобы загнать русского в пагубные для него слишком долгие периоды обдумывания. Это один из тех фундаментальных навыков, на которых строится успешная игра в турнире. «История чемпионатов мира по шахматам, — утверждает Харстон, — показывает, что единственный способ нанести поражение великому игроку — это загнать его в такую ситуацию, где его сильные стороны обернутся против него самого». Это то, что Ботвиннике 1960 году очень лихо проделал в игре против Таля. Я спросил Харстона, из каких сильных сторон Каспарова мог извлечь преимущество Шорт: «Нетерпеливость».
Очень кстати подоспела Пятнадцатая партия, идеально иллюстрирующая эту идею. Шорт, в восьмой раз с черными фигурами, играл Отказанный Ферзевый Гамбит — прочную, традиционную защиту, которую хорошо знал и применял во всех своих кандидатских состязаниях, но Каспарову до этого момента не предлагал. Наблюдая дебютные ходы, гроссмейстер международного класса Малькольм Пейн похвалил «трезвого, благоразумного Найджела Шорта, не пытающегося задавить Гарри Каспарова с первых минут игры». Дэвид Норвуд, тоже, как и Харстон, комментатор в студии Би-би-си и тоже не большой поклонник шортовского ухарства, пришел в восторг от того, что, по его мнению, было «нормальными шахматами». Когда ведущий прямого эфира проворчал, что как же это, мол, так, совсем ничего не происходит, Норвуд снисходительно разъяснил ему, что «нормальные шахматы — это когда борьба идет за половинки клеток». Харстон согласился: в конечном счете партия будет зависеть оттого, окажутся ли две центральные пешки белых сильными или слабыми, но и истинность своих позиций они тоже не должны упускать. Нечего говорить, что именно так оно все и случилось: Каспаров нарезал круги и прощупывал, Шорт латал дыры и окапывался. У Каспарова был выбор — в зависимости от обстоятельств — атаковать либо королевский, либо ферзевый фланг; задача черных была держаться всеми силами, укреплять волнолом и смотреть в оба, чтобы угадать, с какого направления прорвутся волны. Кажется, с этим Шорт справлялся изумительно: никаких тебе распахнутых настежь пространств, никаких мирных договоров с выкрученными руками, как в предыдущих партиях. Кроме того, чудесным образом партия развивалась именно так, как иногда и бывает в «нормальных шахматах»: довольно закрытая, статичная позиция, не сулящая особых материальных выгод, разве что с полклеточным или около того преимуществом той или иной стороны, вдруг активизируется и выплескивается в захватывающую, острую атаку. Получили мы и ответ на харстоновский вопрос — сильными или слабыми было центральные пешки белых: сильными, и не в последнюю очередь потому, что принадлежали они Каспарову. Десятью зверскими ходами чемпион мира прогрыз себе лаз в шортовскую позицию, не оставляя за собой ничего живого. Шорт не полез в самоубийственную контратаку, и Каспаров вынужден был долго выжидать нужного момента. Однако он не выказывал признаков пагубной для себя «нетерпеливости». Наоборот, он продемонстрировал образцовую выдержку — чтобы затем проявить свою идеально просчитанную агрессивность.
Последующий анализ партии 15, как опять же нетрудно догадаться, показал, что вышеизложенное описание слишком догматично, что слишком уж легко все в нем раскладывается по полочкам. Каспаров, может, и прогрыз насквозь железную дверь Шорта, но домовладелец и сам откинул щеколду. Такие моменты — когда последующий анализ действует на партию, которую вы уже вроде как поняли, как загуститель в соусе — составная часть очарования шахмат. Если вы пересматриваете видеозапись давнего уимблдонского финала или матча Кубка Райдера, то на самом деле вы не анализируете происходящее заново, а просто напоминаете себе о том, что произошло, и накачиваете себя еще раз эмоциями, которые вызвали события при первом просмотре. Но шахматная партия, уже после того как она закончилась, продолжает жить живой жизнью, она меняется и растет по мере того, как вы исследуете ее. В Шестой, например, партии, когда Шорт предпочел то, что он назвал «самым жестким методом сокрушения каспаровской обороны», пожертвовав слона на 26-м ходу, все были уверены, что он «упустил победу», не сыграв Qh7. Анализ партии, однако, продолжался, и к тому времени, когда игроки корячились над Пятнадцатой, защита на ход Qh7 была обнаружена — что позволило бы Каспарову свести дело к ничьей. С другой стороны, во время игры никто не разглядел этой возможной защиты, так что в некотором смысле ее и не существовало. Это один из тех аспектов шахмат, что вносит в игру ощущение высокого, то возникающего, то исчезающего риска: напряжение между объективностью и субъективностью, между «истинностью позиции» — которую со временем можно будет хладнокровно установить и доказать — и действительностью игры, когда ты сидишь со взмокшими ладонями, в сознании носятся пять-шесть различных полу-истинностей, часы тикают, а огни рампы и твой противник слепят тебя своим сиянием.
Иногда некая конечная истина о позиции может родиться спустя месяцы и годы, благодаря аналитическим выкладкам совсем других игроков и с появлением новых чемпионов. Немедленные аутопсии, цель которых по идее — запустить этот процесс, в действительности могут оказываться продолжением борьбы на доске и соответственно иметь известную психологическую подоплеку. Обычно ведь, когда партия заканчивается, игроки обсуждают друг с другом финальную позицию и ключевые ходы, которые привели к ней. И это не только от садистского или мазохистского интереса, но также и по здравой необходимости. (Каспаров проделывал это всякий раз после игр с Карповым, даже при том, что ненавидел и презирал его. «Я разговариваю о шахматах с шахматистом № 2 в мире, — объяснял он. — Я бы не пошел с ним в ресторан, но с кем еще на самом деле я могу поговорить об этих партиях? Со Спасским?») Такого рода разборы полетов продолжались на телевидении и в прессе, при этом Шорт показывал себя с наилучшей стороны: откровенным, признающим допущенные ошибки, симпатичным, самокритичным, все еще мучающимся из-за истинности позиции. Каспаров, полная его противоположность, — величайший стратег и беспардонный психологический костолом, похоже, воспринимал послематчевые обсуждения как продолжение состязания. Самоуверенно-снисходительный, безапелляционный, непогрешимый, он выступал в роли мудрого оксфордского преподавателя, похлопывающего по плечу истерзанного сомнениями студента Найджела. Да, с одной стороны, тут было так, так и так; но затем у меня есть это, а может быть, и это, и затем вот это; а если Rb8, то Nc5; и, понятное дело, на этом ходу Найджел дал маху, так что позиция, я думаю, равная; пожалуй, у меня даже шансы получше. Часто казалось, что Каспаров этими своими артистичными разборами нарочно хотел принизить шортовское (и всех прочих) мнение о случившемся. «Проблемой Найджела была нерешительность, — барственно возвестил Каспаров после разгрома, который он учинил ему в Четвертой партии. — У него большие психологические проблемы, и мне любопытно смотреть, как он с ними справляется». После Пятнадцатой партии Каспаров прокомментировал шортовское решение прибегнуть к Отказанному Ферзевому Гамбиту: «не самый лучший для него выбор», поскольку, видите ли, привел его к тому типу позиций, с которыми чемпион был основательно знаком. «Это было не так уж сложно, — резюмировал он. — Пожалуй, самая идеальная партия во всем состязании». Ну да, такая же идеальная, как в идеальном убийстве.
Явившись на Шестнадцатую партию — отрыв Каспарова в этот момент составлял шесть чистых очков, и ему нужно было всего лишь три ничьи, чтобы сохранить титул, — я случайно наткнулся на одного из аксакалов местной игровой площадки — профессора Натана Дивинского, человека добродушного и острого на язык. Он президент Канадской Шахматной Федерации (и, помимо прочих своих достижений, однажды был женат на канадском премьер-министре Ким Кэмпбелл). Я заметил, что состязание, может статься, закончится на этой неделе.
«Так оно закончилось уже шесть недель как», — отвечал он. А как ему идея, чтобы после того, как с чемпионским титулом все устаканится, они сыграли бы пару демонстрационных партий — шутки ради?
«Так они и играли шутки ради, с самого начала». Этот заокеанский наблюдатель, просидев много дней за гроссмейстерским столом, признался, что разочарован чрезвычайно пристрастным отношением местных аналитиков, которые ни о чем другом, кроме «Найджел то, Найджелсе», говорить не желают. В конце-то концов здесь была редкая привилегия наблюдать в действии сильнейшего игрока за всю историю игры: «Когдатанцевал Нижинский, никого не волновало, кто была балерина». В частности, он сослался на ход конем в Пятнадцатой партии (21 Nf4) — ключевой ее момент, по словам самого Каспарова. Компашка за столом пропустила это замечание мимо ушей. В качестве дополнительного доказательства британской островной замкнутости Дивински продемонстрировал новостную заметку в сегодняшней Times. Одному англичанину только что присудили Нобелевскую премию, совместно с американцем. Газета опубликовала фотографию англичанина, обрисовала его карьеру, взяла интервью у его ручной крысы — и даже не упомянула имени американца.
Не в бровь, а в глаз (хотя не факт, что британская замкнутость ужаснее, например, французского шовинизма или американского изоляционизма — каждая нация имеет то абстрактное существительное, которого заслуживает). В оправдание англичан я могу лишь сказать, что манера плевать на весь прочий мир с высокой колокольни чрезвычайно редко достигает апогея, как здесь, и сослаться на свойственный всем газетчикам мира грех пускать пыль в глаза. Позже приходит на ум еще одно объяснение. Если вы игрок высокого ранга — и вам даже приходилось, может быть, играть с Шортом, — не слишком трудно, надо полагать, представить себя на его месте: борющимся за титул и старающимся найти достойный ответ гестаповским стратегиям Каспарова. Гораздо труднее — а то и вовсе невозможно — залезть в голову к чемпиону. Идеи Газзы не раз ставили в тупик стол гроссмейстеров и синклит комментаторов, и они испытывали перед его шахматным мозгом благоговейный трепет. О разнице отношения к игрокам в тот день можно было судить по двум репликам из комментаторской кабинки Театра Савой. Первый телеаналитик упомянул «привычку Найджела раздумывать по три часа, а потом играть ход, который напрашивался сам собой» (каковой привычке он и остался верен в этот раз, надлежащим образом). Вторая, откровенная и сердитая, относилась к Каспарову: «Все-таки действует на нервы, когда он мгновенно видит больше, чем мы — за четверть часа».
Однако в Шестнадцатой партии, к всеобщему удивлению, праздник настал на улице бригады «Найджел то, Найджел се». Раз в жизни балерина прыгнула выше, чем Нижинский. Еще более удивительными были обстоятельства этого скачка. У Шорта были белые, и он играл одну из самых беззубых своих партий против обычной Сицилийской Каспарова. (Позже выяснилось, что кандидат в чемпионы подхватил простуду и не чувствовал себя в состоянии играть иначе как piano.) После восемнадцати или двадцати ходов Гроссмейстерская Гостиная объявила, что партия — такая же тоска смертная, как и прочие: Спилман, проходя мимо моей доски, за которой я сидел в компании Колина Крауча, снес по дороге пару фигур и сказал как отрезал: позиция, мол, дело дохлое. Чтобы развеяться — раз уж игра все равно побила все рекорды скучности, — я направился к Савою. В тот момент, как я устраивался в кресле, Шорт предложил размен ферзями, и наушники возопили: «О Найджел, это ведь такой убогий ход».
В комментаторской кабинке царила та шаловливая атмосфера, которая возникает, когда все чуют скорый конец и украдкой поглядывают на часы. Кейти Форбс пустилась в рассуждения о неуклюжей позе Шорта, интересуясь, не связана ли она с тем, что никто не напомнил ему пописать перед игрой. Мы все ждали, что вот-вот отвалятся ферзи и наступит вымученная ничья. Позже Шорт дал два отчасти различавшихся объяснения, почему этого не случилось. На пресс-конференции он сказал: «Мне было чуточку стыдно предложить ничью, и я думаю, ему тоже было слишком стыдно». Позже он заявил, что «мне было слишком лень предлагать ничью, да и ему тоже». При том, что судьба первенства фактически была решена и оба игрока в настоящее время были бизнес - партнерами, популяризующими спорт, стыд был более вероятным мотивом. Кроме того, был там, наверно, и подтекст, о котором не принято говорить вслух, когда королевы-соперницы уставились друг на друга, ожидая предложения о совместном совершении самоубийства. «Давай предложи ничью ты. Нет, ты предложи. После тебя, Бим. Нет, ты первый, Бом. Яне собираюсь брать на себя ответственность. Ну же, у тебя ведь на шесть очков меньше, это тебе следует что - то сделать». Каспаров, который, такое ощущение, играл уже чуть ли не по инерции, в какой-то момент вяло передвинул своего слона на а8, вроде как намереваясь атаковать. Комментаторская команда интерпретировала Ва8 следующим образом: «Да не стану я тебе предлагать ничью, свинтус ты эдакий английский» — вот что он говорит этим ходом».
Директор турнира в Линаресе, чтобы избежать быстрых, вызывающих раздражение широкой публики ничьих, принуждает соперников играть не менее сорока ходов за предварительно оговоренное количество времени. Одним из результатом этого становится то, что позиции, ни к чему, кроме ничьей, кажется, не располагающие, могут ожить заново, как костер, Который ты вроде бы окончательно притушил, завалив его курганом из волглой листвы. И вдруг появляется тонкий завиток дыма, и затем, еще до того, как поймешь, в чем дело, тревожное похрустывание. Именно это и произошло в Шестнадцатой партии. Шорт отказался от идеи размена ферзями и чего-то мутил с конем со стороны королевы, пока Каспаров надменно вывел свою королеву в центр доски. И вот что-то такое зашевелилось, не только на стороне ферзя, но и также на стороне короля и в центре. Всего за несколько ходов огромный язычище пламени вырвался из каспаровской позиции, от которой вдруг остались одни угли. Чемпион протянул Шорту руку для рукопожатия, отказался от немедленной аутопсии и с достоинством удалился. Это было первое его поражение за восемнадцать месяцев. Шорт принял аплодисменты, достойные примадонны, совсем не по-оперному — подняв ненапряженный, полусжатый кулак (странно, по-английски, очень похоже на приветствие Гленды Джексон, выигравшей парламентские выборы), и затем исчез, словно сквозь землю провалился. Поскольку это был театр, зрители пытались настоять на втором выходе из занавеса; но шахматам пока еще далеко до подобной драматичности.
Впоследствии, на своей победной пресс-конференции, Шорт был трогательно скромен и демонстрировал сдержанность человека, знающего, что его ждет в перспективе. Каким был самый сильный его ход? «По-моему, я довольно-таки недурно отыграл середину партии». (Вот оно, это преуменьшающее британско-английское «довольно-таки».) Он сознался, что был, «можно сказать, потрясен» своим проигрышем в предыдущей партии и поэтому «не хотел предпринимать никаких радикальных шагов». Он признал, что после семилетнего перерыва почти «забыл, как это — нанести поражение Каспарову», и осторожно противопоставил свой собственный стиль стилю Карпова, который склонен был играть «как вегетарианец против сицилийца». Эмоциональная реакция на победу запоздала. Позднее Доминик Лоусон описывал умилительное поведение Найджела за обеденным столом в тот вечер: «Он то и дело вскакивал из-за стола, чуть ли не после каждого куска, и стискивал кулаки перед грудью, как футболист после победного гола. «Ву! Ву!»
После этой короткой заминки в рутинном рабочем процессе Каспаров без особых беспокойств свел следующие четыре игры к ничьей — и вышел победителем со счетом 12 1/2:7 1/2. На вопрос, какая из партий была его любимой, Каспаров отвечал: «Не знаю, потому что, к несчастью, я делал ошибки в каждой игре». Это можно было интерпретировать и как знак скромности — и высокомерия; также это был упреждающий удар по тому, кто станет следующим его соперником. Но и, помимо все прочего, это напоминает нам, что лучшие шахматы содержат в себе стремление не просто к победе, но и к чему - то большему: к идеалу, гармонии, которая порождает безупречное сочетание креативности, красоты и силы. Так что неудивительно, что рано или поздно в сравнениях шахматистов возникает Бог, хотя бы и только в языке. «Я ищу самый лучший ход. Я играю не против Карпова, я играю против Бога», — сказал Каспаров на чемпионате мира 1990 года. Найджел Шорт, выиграв свою Восьмую партию против Карпова, был еще более дерзок: «Я играл как Бог».
Однако отношения англичанина со Всемогущим — не только соревновательные, но также и (как и подобает будущему члену парламента от партии тори) деловые. Кейти Форбс предала гласности тот факт, что Шорт, готовясь к важным матчам — помимо всего прочего, — «захаживал в церковь, хоть он и атеист». Странная привычка, которая стала казаться еще более странной, когда Шорт разъяснил ее во время своего матча против Карпова в Линаресе: «Сначала я сказал: «Пожалуйста, Господи, дай мне выиграть эту партию», но затем осознал, что просил слишком многого. Так что вместо этого я попросил: «Господи, пожалуйста, дай мне силы победить этого истукана». По ходу своего следующего матча, с Тимманом, Шорт прокомментировал свои атеистические молитвы более подробно. Да, он был неверующим, признавал он, но «приходится ведь как-то приспосабливаться». За это мы не должны относиться к нему слишком сурово — это всего лишь более грубая версия паскалевского пари о том, существует Бог или нет[170]. После его уникальной и блистательной победы в Шестнадцатой партии, среди шквала специфических вопросов («А если бы f5 Ь6 cxd4 Nd8 Вс2, то не мог ли бы он свести дело к ничьей вечным шахом?» и тому подобное), я задал Шорту вопрос, не оставил ли он во время финала свое обыкновение захаживать в церковь. Словно бы вдруг поперхнувшись, он издал нечто вроде гортанного квохтания — реакция, которая обычно предшествует его ответам на вопросы, не имеющие отношения к шахматам, и сказал: «Нет». Но может быть, он посещал церковь на более ранних этапах состязания? Шорт выглядел слегка озадаченным, как если бы какой-то псих просочился сквозь пресс-атташе и, дождавшись-таки своих пяти минут славы, обвинил его в предательстве Всемогущего. «Пожалуй, стоило бы», — вежливо ответил он.
Да уж, пожалуй. После проигрышей в спорте на свет божий вырывается уйма всяких факторов «если бы», среди которых Бог (как водится) самый неуловимый. Если бы только Шорт сэкономил чуточку больше секунд на обдумывании в дебютной партии и/или принял каспаровское предложение о ничьей. Если б только не случилось всей этой дурацкой катавасии с его тренером, которая, помимо всего прочего, привела к потере базы данных. Если б только он дожал Десятую партию, когда с этим мог справиться даже и играющий с завязанными глазами член клуба четырех коней. Если б только он мог удержать свой счет в играх с черными фигурами в хоть сколько-нибудь приемлемом соотношении. Если бы он почаще подхватывал простуду, как в тот момент, когда выиграл Шестнадцатую партию. Все эти «если бы» сводятся к главному, самому жестокому «если»: если бы только он не играл с самым сильным, самым конкурентоспособным, самым харизматичным, самым плотоядным шахматистом в мире. Что, что случилось с Найджелом Шортом по осени в Театре Савой, лучше всего можно передать его собственными словами: заманили, задавили, отмудохали.
Декабрь 1993
Шорт так и не оправился от этого поражения: на следующем чемпионате мира Гата Камский разгромил его со счетом 5'/2: l'/г. Гроссмейстер Дэниэл Кинг через некоторое время появился на разворотной рекламе Audi А6: «Обоим перед тем, как пойти, надо подумать». Но тогда как у обычного гроссмейстера «обдумывание следующего хода занимает несколько минут, Audi А б справляется всего за 0,006 секунды».
13. Фатва
Месяц назад я принимал участие в благотворительном мероприятии в пользу одного стесненного в средствах оксфордского колледжа: пара поэтов, пара прозаиков и пара музыкантов развлекают публику как умеют. Все шестеро вошли в зал и потихоньку уселись в первом ряду. Ведущая вечера начала с того, что извинилась за то, что мой разафишированный коллега-писатель по не зависящим от него причинам не смог присутствовать (по не зависящим от него причинам он уехал кататься на лыжах, но масонская солидарность сочинителей не позволяет мне ткнуть в него пальцем). Заменить его, объявила она, немедленно вызвался Салман Рушди. Дальше последовало то, что называется красноречивыми аплодисментами. Это не было ни ликованием с подбрасыванием чепчиков (это была Англия), ни даже стоячей овацией, которой он часто удостаивается (это был Оксфорд). Это были взвешенные, участливые аплодисменты, продолжительные, но не самоупоенные. Они просто говорили: да, хорошо, и мы на вашей стороне; держитесь.
Рушди держался. 14 сентября он празднует пятую годовщину фатвы аятоллы Хомейни. Глагол в этом предложении может показаться неподходящим, но он годится. Тут есть что праздновать — ему удалось уцелеть после всех этих пяти лет, хотя за его голову назначена награда в миллион долларов; а еще он пережил бесконечные поношения, демонизацию, сожжение своих изображений, нападки мстительного духовенства за границей и позорные порицания со стороны своих сограждан британцев здесь, в Англии. Более того, он не сломался и как писатель и научился впрыскивать в свою жизни микроинъекции нормальности. Он утратил сколько-то волос, сколько-то прибавил в весе, сделался астматиком, но потрясающим образом он во многом все тот же человек, который пять лет назад отправился на заупокойную службу по своему другу Брюсу Чатвину, когда из Тегерана пришла новость о том, что вот-вот состоятся его собственные похороны. Его сила духа, ум, воображение и чувство юмора, из-за которых он в первую очередь и угодил в беду, теперь помогали ему держаться. И на политическом уровне сейчас, может быть, впервые, появились основания для умеренного оптимизма: бездействие и арктическое равнодушие администраций Буша и Тэтчер сменились сравнительно более сочувственным отношением Клинтона и Мэйджора.
24 ноября 1993 года в Белом доме Рушди в течение нескольких минут беседовал с президентом Клинтоном. Это был редкий исторический момент: как правило, президенты не склонны принимать иностранных подданных, приговоренных к смерти духовными властями, хотя бы и третьих стран. Краткое политическое благословение Клинтона (которому предшествовала часовая встреча Рушди с госсекретарем Уорреном Кристофером и другими официальными лицами) стало кульминацией двухгодичной кампании по привлечению внимания общественности, организованной лондонским Комитетом Защиты Рушди. После клинтоновского символического жеста солидарности дело вернулось на широкую политическую арену, где и начиналось. Потому что никогда это не был просто анекдот о том, как пожилые духовные лица ни с того ни с сего вдруг ударились в литературную критику, или история, в которую Америка могла бы вмешаться на некой поздней стадии как миротворец в белых одеждах.
С самого начала это было дело, имеющее отношение ко всем, и американцы, на случай, если они запамятовали, являются Мировым Шайтаном. Вот несколько выдержек из речи аятоллы Хомейни от 3 эсфанда 1367, или 22 февраля 1989: Вопрос с книгой «Сатанинские стихи» состоит в том, что это просчитанный шаг, нацеленный на искоренение нашей религии и религиозного духа, метящий прежде всего в ислам и его духовенство. Несомненно, если бы Мировой Шайтан мог, он бы выжег корни и само имя духовенства. Но Бог всегда был защитником этого священного факела, и, милостию Божьей, он и впредь останется им — при условии того, что мы будем отдавать себе отчет в ухищрениях, уловках и измышлениях Мирового Шайтана…
Вопрос для них [Западных держав] состоит не в том, чтобы защитить конкретное лицо, для них дело принципа — поддержать антиисламское течение, исподтишка направляемое теми институциями — принадлежащими сионизму, Британии и США, — которые, по невежеству и опрометчивости, вступили в комфронтацию с исламским миром…
Бог возжелал, чтобы эта нечестивая книга, «Сатанинские стихи», была издана сейчас, чтобы мир тщеславия, высокомерия и варварства обнажил свое истинное лицо, издавна враждебное исламу; чтобы мы воспрепятствовали наконец тому, что по своему простодушию списывали на глупость, скверное управление и недостаток опыта; чтобы мы полностью осознали, что этот вопрос — не наша ошибка, но часть происков Мирового Шайтана, направленных на истребление ислама и мусульман. Иначе говоря, вопрос Салмана Рушди не представлял бы для них такой важности, если бы прежде всего это не был вопрос о сионизме и высокомерии.
* * *
Если бы случай Рушди имел отношение исключительно к литературе, что можно было бы сказать о нем? Запутанный, мелодраматичный, жестокий и определенно испытывающий дефицит шуток — хотя попадание вице-президента Куэйла[171] в мир Эдмунда Уилсона и Лайонела Триллинга[172] было кунштюком из перворазрядных. В принципе придраться тут не к чему; но — в том случае, если мы предпочитаем традиционный нарратив — можно было бы пожаловаться на разного рода постмодернистские выкрутасы и отступления, в которых можно увязнуть по уши. Особенно все это ударило по английским читателям, и в течение последних пяти лет они, похоже, не всегда могли сосредоточиться на центральном сюжете. Еще где бы то ни было на Западе с основными темами все было понятно: свобода выражения и религиозный (или государственный) терроризм. В Британии, на местный вкус, тут было чересчур много побочных сюжетов: меньшинства, их права, уязвимость и лидеры; предвыборные кампании и страх членов парламента лишиться своих мест; торговля и потенциальные потери иностранных клиентов; расизм и антифашизм; отсутствие политических мускулов у интеллигенции; осуждение жертв (замаскированное под хрестоматийный вопрос «Герой или Анти-Герой?»); и, наконец, вечная надежда уставшего народа, что когда-нибудь все это закончится и наступит мир. Время от времени на протяжении последних пяти лет, по мере того как история завихрялась и вилась, словно пыльная буря, английскому читателю приходилось как следует встряхивать головой и говорить: минуточку — вы не против, если мы вернемся к началу? Нельзя ли нам вернуться к одному-единственному сюжетному повороту: чудовищной идее о том, что человек, британский подданный, волен издать здесь роман, не совершая по британским законам никаких признаков оскорбления, и, однако ж, быть вынужденным скрываться и круглые сутки находиться под защитой Специальной службы[173] — и все это потому, что некая отдаленная страна издала экстерриториальную директиву об убийстве? Будьте любезны, к этому нельзя ли вернуться?
И вот когда мы возвращаемся, когда мы перелистываем книгу к первой главе, изумительным кажется прежде всего отсутствие возмущения в правительственных кругах по поводу этого не имеющего исторических прецедентов события. Когда фатва была объявлена, министерство иностранных дел вызвало поверенного в делах, многозначительно принятого «всего лишь заместителем министра», и сказало ему, что смертный приговор был «абсолютно неприемлемым». Как написал в свое время колумнист Саймон Дженкинс, которого не заподозришь в салонном либеральничаньи: «Я прихожу к выводу, что это довольно серьезно, выше, по шкале Рихтера, чем «сожаление», и далеко позади оставляющее «обеспокоенность».'«Обеспокоенность», если помните, — это то, что министерство иностранных дел и мы с вами чувствовали, когда иракцы травили газом курдов». Возмущение с самого начала оставили иранцам; равно как и принципы.
Официальная британская позиция почти полностью была реагирующей; а собственно реакцией была примиренческая инертность. Вот, к примеру, что проблеял на «Зарубежном вещании Би-би-си» трясущийся от страха Джеффри Хау, в тот момент министр иностранных дел: «Я особенно подчеркиваю, что мы защищаем право свободы слова не потому, что нам нравится эта книга, или потому, что мы согласны с ней. Британское правительство, британский народ не испытывают к этой книге ни малейшей симпатии. Она в высшей степени критична и оскорбительна по отношению к нам. Британия в ней сравнивается с гитлеровской Германией». Ничего такого, разумеется, там нет и в помине, и когда я разговаривал с Рушди после оксфордских чтений, он предположил, что мог бы после таких высказываний провести недурной денек в суде, занимающемся исками о моральном ущербе, — если бы у него и без того не было других забот по горло. Что, однако ж, в самом деле застревает в горле, так это слова «британское правительство, британский народ». Что-то я не припоминаю референдума или даже опроса общественного мнения по поводу литературных достоинств «Сатанинских стихов» в начале 1989-го, хотя к тому времени они выиграли премию Уитбред за лучший роман года и попати в шорт-лист Букеровской премии.
Вскоре после того как была обнародована фатва, Джеффри Хау поехал в Брюссель на совещание с европейскими коллегами, где неожиданно для себя столкнулся с тем, что его попинывают за излишнюю бесхребетность и определенную половинчатость позиции поданному вопросу. Великобритания, признали впоследствии «дипломатические источники», была не готова к рвению Франции и Западной Германии по этому делу, и Хау обнаружил, что его охватил «стихийный подъем чувств, что нужно было договориться о чем-то более жестком». Это «нечто более жесткое» было отозвание послов европейских стран из Тегерана и высылка иранского поверенного в делах в Лондоне. После чего, на протяжении следующих четырех лет, официальная Британия напоминала дрыхнущего на солнцепеке борова, не обращающего внимания на картошку, которую в него то и дело швыряли. Смертный приговор и поощрительный приз; многократное подтверждение приговора; увеличение вознаграждения; гротескное прибавление командировочных плюс к вознаграждению (представьте себе пререкания в финансовом отделе в Эсфахане: «Пять ночей в «Дорчестере»[174]? Три ракетные установки?»); вид и речи отечественных мусульманских лидеров, подстрекающих к убийству Рушди; автогол террориста, усевшегося в паддингтонской гостинице на собственную бомбу; депортация иранских студентов, подозреваемых в организации покушения на убийство; высылка служащих иранского посольства по той же причине; дипломатичная приостановка процесса над иранцами за поджоги и использование зажигательных бомб, несмотря на улики, которые судья назвал «чудовищными»; и наконец, совсем уж фарсовое, увеличение стоимости въездной визы в Иран для британских граждан на 3600 процентов. В последние пять лет дипломатические отношения между двумя странами были официально разорваны и официально восстановлены — разорваны иранцами, восстановлены англичанами.
Британия — торговая страна второй гильдии с воспоминаниями о великом богатстве и опасением перед будущей бедностью: последний доклад Европейской Комиссии разместил нас по показателю среднего валового внутреннего продукта на душу населения на восьмом месте среди двенадцати членов Союза (от нас отстали только Испания, Ирландия, Португалия и Греция). Еще мы пользовались репутацией гавани для вольнодумцев: Вольтер и Золя оба получили убежище здесь, когда во Франции для них запахло жареным. Но, наверно, принципы лучше сочетаются либо с явным богатством, либо с бедностью. Если бы Рушди убили, для британского правительства это был бы, разумеется, позор позором; так что ему срочно выделили защиту Специальной службы. Но после этого, на протяжении первых четырех лет из последних пяти, правительство клевало носом. Сначала у них было одно очень хорошее оправдание, или по крайней мере нечто такое, что можно было разыграть в качестве оправдания: факт наличия британских заложников в Ливане. Сами иранцы никогда официально не устанавливали взаимосвязь этих двух случаев (и, если б хотели, им не составило бы труда найти ее: выдайте нам Рушди или мы почикаем заложников). Но это не повлияло на конфликт: то было время подмигиваний, знаков бровью и если-вы-знаете-что-мы-знаем. Рушди приказали помалкивать в тряпочку: не раскачивайте лодку, а не то по вашей милости убьют Терри Уэйта. Этот шантаж, или мудрый дипломатичный стимул, сработал: например, запланированное массовое пикетирование у Сентрал-Холл в Вестминстере в тысячный день фатвы министерство иностранных дел сочло политически провокационным и принудительно урезало мероприятие до магазинных чтений. По словам самого Рушди: «Пока Терри Уэйта не освободили, я был чем-то вроде заложника заложников». Наконец, в один прекрасный день последний из пленников получил свободу. Ага, спросил я Рушди, и в этот момент, надо полагать, министерство иностранных дел подъехало к вам с благодарностями и предложениями новых решений? «Нет, это мы к ним подъехали». «Но вы, — педантично дожимал я, — дали им время сделать первый шаг?» «В общем, да, — ответил он с усмешкой, в которой не чувствовалось излишнего доверия. — Уж они-то, в конце концов, знали, где меня найти».
Так все и продолжалось ни шатко ни валко. Во всей этой истории был один значительный успех, который и сейчас налицо и который Рушди, как и следовало ожидать, оценил по достоинству: «Англичанам кровь из носа нужен был фактический результат — сохранить меня живым. И на службы безопасности всего мира действительно произвело впечатление то, что сделали британские спецслужбы. Американцы и то развели руками: «У нас бы так не получилось». Но с этим последним сюжетным поворотом тоже часто выходило не слава богу. В прошлом сентябре, например, выплыло, что British Airways запретила Рушди летать на всех своих рейсах, аргументировав свое решение, inter alia, тем, что персонал сойдет с любого самолета, на борт которого поднимется он. К несчастью для авиакомпании, один раз Рушди таки умудрился пройти под радаром и перелетел ВА из Парижа в Лондон; стюардессы, и не подумавшие разбегаться, просили у него автографы. British Airways охотно — да что там, с гордостью — перевозит политиков и членов королевской фамилии с аналогичным уровнем угрозы по отношению к ним. И какова позиция правительства относительно этого вопроса? Согласно Рушди, правительство трижды просило свою национальную авиакомпанию перевозить пассажира, подвергающегося особой опасности, и трижды ВЛ отказывала. Правительство, которое не в состоянии приструнить даже собственную авиакомпанию, едва ли сумеет прижать к ногтю Тегеран.
Романы часто мучают нас всякими «если бы да кабы», вот и дело Рушди все время подкидывает нам разного рода альтернативные сценарии. На первый взгляд могло бы показаться, что Рушди особенно не повезло потому, что эти его пять лет внутренней ссылки выпали на эпоху, когда у власти было консервативное правительство. И, в известном смысле, наоборот: едва ли для среднестатистического члена парламента, приверженца Тэтчер, могло бы найтись — как проверка на вшивость его принципов — что-нибудь менее привлекательное, чем темнокожий романист левых убеждений, который в эссе, сочиненном во время выборов 1983 года, назвал любимого лидера «необыкновенно жестокой, некомпетентной, беспринципной и склонной к насилию», а страну — «зашнуровавшейся в три корсета старухой, впавшей в маразм и вообразившей, будто на дворе вновь настали викторианские времена, одним позволено все, а другим лишь знать свое место — ступай-ка в людскую, любезный, тут только для чистой публики». Да чего там, не он ли в этой треклятой книжке, из-за которой так переполошились все эти чурки, назвал премьер-министра «миссис Чёртер» (На самом деле нет: у него есть там один сатирически описанный приверженец Тэтчер, который в сердцах называет ее таким образом; но в любом случае это уже сфера литературной критики.) Жаль бедных консервативных членов парламента, которых угораздило вляпаться в такую непростую историю, однако еще больше жаль Рушди, которому пришлось хлопотать о своем деле, натыкаясь на непрошибаемость тори.
Однако гипотеза, альтернативный сценарий, согласно которому его дела сложились бы более удачным образом, будь у власти лейбористская партия, — неубедительная. Исторически — да, более либертарианские и благоволящие к искусству, чем тори — лейбористы вряд ли стали бы лезть из кожи вон, чтобы протянуть руку помощи своему широко известному стороннику. Бывший лидер партии Майкл Фут (один из членов жюри Букеровской премии, выбравшего «Сатанинские стихи» в шорт-лист) последовательно и неотступно защищал Рушди, но оба его преемника, Нил Киннок и Джон Смит, проявляли сверхосмотрительность, и даже более того. Киннока сдерживало то, что его главные представители по внутренним и иностранным вопросам Рой Хаттерсли и Джеральд Кауфман, судя по всему, больше всего заботились о том, чтобы причинить правительству как можно меньше беспокойств по этому вопросу. Хаттерсли, на тот момент второй человек в партии, — тоже в своем роде писатель (он сочиняет калорийные саги, кишащие персонажами, которых зовут Хаттерсли); он предпочел придерживаться двойственной линии — мол, Рушди имел право напечатать свой роман, но ему следовало бы пресечь его издание в мягкой обложке: не надо быть семи пядей во лбу, чтобы заметить в этой позиции некоторое противоречие. Два лейбористских члена парламента потребовали изъятия книги, утверждая, что лейбористская «двоякая позиция» по этому делу (т. е. пара писков в защиту Рушди) могла стоить партии ни много ни мало десятка мест на следующих выборах. В глубине души лейбористские депутаты могли симпатизировать писателю, но публично партия умывала руки.
Политики могут быть очень бесцеремонными и орать как резаные, когда они чуют голоса на выборах; истина в случае Рушди — или по крайней мере истина в том виде, как ее представляло большинство британских политиков — была в том, что, открыто поддерживая его, мало что можно было выиграть и много — потерять. Эта подлая логика, по-видимому, состояла в том, что, тогда как люди, в принципе сочувствующие Рушди, голосуют скорее по более широким вопросам, выбор его ненавистников из мусульманской общины будет обусловлен вопросом одним-единственным. Таким образом, между лейбористами и консерваторами возникла перекрестная межпартийная поддержка в пользу апатичного отношения к делу. Более надежную помощь Рушди получал от Падди Эшдауна, лидера либеральных демократов, чьи места были скорее в тех частях страны, где не было цветного населения.
Второй альтернативный сюжет — вообразить, что этот случай произошел в какой-то другой стране. Когда я изложил свою гипотезу самому Рушди, он ответил, что в другой стране его скорее всего сейчас уже не было бы в живых. Однако ж поучительно было бы сравнить английский подход с французским. Близкой аналогии случаю Рушди нет, но мы могли бы вспомнить эпоху, когда де Голь вытащил Режи Дебре из южно-американской тюрьмы. Несмотря на глубокую политическую антипатию между этими двумя людьми, точка зрения президента состояла в том, что первостепенным фактором было их общее французское происхождение. Французы склонны, с одной стороны, придерживаться базовых гуманитарных принципов и, с другой, на практике эффективно достигать освобождения заложников и псевдозаложников. (Французские граждане были первыми, кого освободили в Багдаде во время Войны в Заливе, при этом Париж, как водится, утверждал, что никаких сделок не было.) Англичане, поджимая губы, называют это лицемерием; но ответ представителя Air France на вопрос про запрет British Airways прозвучал ужасно освежающе: он сказал, что компания уважает французские традиции поддержки прав человека, что означает, что они перевозят пассажиров без дискриминации. «Если мистер Рушди изъявит желание путешествовать на Air France, ему не будет отказано».
Опять же, в начале 1989 года, когда британские и французские мусульмане митинговали на улицах Лондона и Парижа, французский премьер-министр Мишель Рокар наложил прямое ограничение на характер протеста: «Любые дальнейшие призывы к насилию или убийству приведут к немедленному уголовному преследованию». В Британии ни полиция, ни директор государственного обвинения[175], ни Кабинет явно не заметили, что в нескольких крупных городах в открытую подстрекают к убийству. Это значит, что были проигнорированы аудиозаписи выступлений мусульманскихлидеров, видео - и фотоматериалы с участниками уличных демонстраций. Вот, к примеру, два британских мусульманина в Дерби с транспарантами «Рушди должен умереть» в руках; вот пикетчик в Слау с не являющимся юридическим доказательством портретом, украшенным надписью «Собаке — собачья смерть»; вот прыткий молодчик при воротничке и галстуке красуется на Парламент-сквер, под статуей Черчилля, с плакатом «Смерть Рушди». (Дополнительный иронический штришок состоит в том, что Черчилль был награжден Нобелевской премией… по литературе.) Представьте, если б один из этих плакатов гласил «Смерть Тэтчер» и им размахивал бы ирландцец: уж наверно, кое-какие незначительные действия были бы предприняты. Так что же происходило? К апатичному прагматизму подмешивалась малая толика расизма шиворот-навыворот: пусть у британцев индийского субконтинентального происхождения будет ручеек уличной демократии, пусть «.они» порезвятся, как это у «них», легковозбудимых, принято, отведут душу. Как бы то ни было, нам не следует провоцировать ихдома — мы видели, каклегковоспламенимыони могутбыть за границей.
Отношение белых британцев к британцам с другим цветом кожи в лучшем случае изменчивое (замечательно, если вы олимпийский чемпион, чуть хуже, если вас остановила полиция и у вас нет при себе вашей золотой медали). Жертвой этого непостоянства, свойственного определенным кругам, несомненно, стал Рушди. Когда вопрос запутанный и явного решения не находится, велик соблазн упростить его. Что может быть более простого, чем вернуть писателя «к своим»? Об истории, стоящей за этой историей, можно рассказать так: умный индийский мальчик, английская частная школа (ненавидел ее, ну так а кто ее любит; закалка характера в любом случае), Кэмбридж, рекламный бизнес, бумагомарание, Букеровская премия, слава, деньги: наш. Затем публичная фигура со своими мнениями (враждебными, черт бы их драл) насчет правительства, неблагодарный за те привилегии, которые мы ему предоставили, поцапался не только с нами, но и со своим собственным народом, на этот раз перегнул палку, а самому надо было головой думать, в книжке в любом случае черт ногу сломит: не наш. Да, придется защищать его от горячих голов, убийц и прочих «понаехавших» в целом, но чего нам дался этот ислам в конце-то концов, наша-то хата с краю? В любом случае разве он не доказал, что мы правы, сперва приняв ислам, а затем назвав все это дело «семейной ссорой»? Согласно этой цепочке «умозаключений», Рушди, уже осужденный на Востоке как расистский колониалистский провокатор ЦРУ, испорченный западными ценностями, еще раз переметнулся на сторону Запада в игре «держи бомбу». Нет уж, белым его никак не назовешь, ни в каком смысле.
Одним из косвенных способов следовать этой точке зрения было подленько хныкать о том, в какую копеечку влетает защита писателя. Сэр Филип Гудхарт, депутат-ультраконсерватор, бесчестным образом привлек к себе внимание, подняв этот вопрос менее чем через месяц после объявления фатвы, хотя комментаторы правого толка, такие как Оберон Во, уже обскакали его. Нет уж: миллион в год (или сколько там) — это довольно-таки недорого за демонстрацию гордой веры страны в индивидуальную свободу и свободу слова. Но: небось у этого малого в кубышке завалялись пара фунтов, так почему бы ему самому не раскошелиться — в конце концов это ведь он начал всю эту заваруху, нет разве? На самом деле Рушди и так помогает возмещать расходы, к настоящему времени оплатив сумму примерно в Ј500 ООО. Надо сказать, никто не задает вопрос — сколько денег стоит его жизнь, когда речь заходит о королевских родственниках седьмая вода на киселе и выработавших свой ресурс бывших министрах Северной Ирландии, если уж оставить в покое более известных лиц, находящихся под защитой. В прошлом октябре, например, леди Тэтчер устраивала в Честере сеанс подписывания книг, в ходе промо тура своих мемуаров. Мероприятие охраняла чеширская полиция, усиленная прикомандированными офицерами из Северного Уэльса и Манчестера, плюс вертолет сверху. Дотошный депутат-лейборист раскопал данные, что этот час или около того промотура, который едва ли имел отношение к делам государства, обошелся налогоплательщикам в Ј26 398, ни гроша из которых не было оплачено автором или издателем. Если траты подобного рода не были чем - то экстраординарным, то общая цена ее двенадцатидневного книжного тура составила для страны приблизительно Ј300 ООО. И чего-то не слыхать, чтобы колумнисты правого толка поднимали шум по этому поводу.
И ладно бы только апатичное, демонстративное безразличие; бывало и хуже. «Весьма часто, — рассказал мне Рушди, — самую сильную неприязнь я ощущал в своей собственной стране». Разумеется, поскольку свобода слова является в случае Рушди ключевым пунктом, может показаться наивным жаловаться на то, что люди говорят и пишут о том, что считают нужным. Даже и так, можно было бы — или нужно — ожидать соблюдения некой степени приличий, когда речь идет о ком-то, кто заключен в тюрьму и кому грозит смерть. Можно было бы подумать таким образом по одной очень хорошей причине — что в аналогичной ситуации все именно так и было. Терри Уэйта, которого обычно описывают как «спецпредставителя архиепископа Кентерберийского», хотя позднее открывшиеся факты наводят на мысль, что архиепископ мог бы усомниться в том, что этот пустозвон должен от его имени шляться по Восточному Средиземноморью, — держали в заложниках в Бейруте в течение пяти лет. Пока он был там, щекотливые вопросы о том, что именно он там делал, точный характер его отношений с Оливером Нортом[176], чьим козлом отпущения он мог быть, о том, были ли тщеславие, склонность к самообману и любовь к заголовкам крупным шрифтом частью его натуры и не сделали ли все эти факторы его отчасти соучастником в его собственной судьбе, — совершенно справедливо, избегались. Когда он вышел на свободу, все они были, с надлежащей тщательностью, ему адресованы.
Никаких таких внешних приличий по отношению к Рушди не соблюдалось — на всех его мотивах, какими бы они ни были, и характере, относительно которого в ходу были самые смелые фантазии — поставили жирный крест еще до того, как фатва была проанализирована. Вот некоторые из наиболее отвратительных комментариев: Роальд Даль назвал своего собрата по перу «опасным конъюнктурщиком». Бывший председатель партии Тори Норман Теббит окрестил его «выдающимся негодяем», после чего пустился в размышления о неадекватности подобной характеристики: «Разве негодяй — достаточно сильное слово для того, кто оскорбил страну, которая защищает его, кто предал и поносил бранью тех, кому он обязан своим богатством, своей культурой, своей религией, а сейчас так и самой своей жизнью? К счастью, таких негодяев, как Рушди, — поискать. Кого мне жаль, так это нашу страну, которую он выбрал себе местом для жительства». Джермейн Грир[177] странным образом осудила его как «мегаломана, темнокожего англичанина» (то ли эти два обстоятельства как-то связаны, то ли она имела в виду меланому[178], после чего заметила: «Тюрьма — хорошее место для писателей; сиди и пиши себе сколько влезет». (А как насчет казни? Тоже пиши сколько влезет?) Образ мыслей людей без лишних извилин озвучил таблоидный философ Ричард Л иттлджон: «Да мне плевать с высокой колокольни, укокошь иранцы Сальмуна Рушди хоть завтра… Лучше б не здесь, понятное дело, ну да…» Салонно-вел икосветской вариацией все того же мотивчика одарил нас с барского плеча историк Хью Тревор - Роупер, который, оттопырив пальчик и взяв предварительно четырехмесячный таймаут на академическое обдумывание вопроса, процедил, что «проступок Рушди имеет отношение к манерам, а не к криминалу, и закон не может в это вмешиваться. Раз уж так все получилось, я бы не пролил ни слезинки, если бы некие британские мусульмане, сокрушающиеся по поводу его манер, подстерегли бы его в темном переулке и постарались их улучшить. Если в результате этого инцидента он научится контролировать свое перо, обществу это принесет пользу, а литература не пострадает. В случае задержания исполнителей следовало бы, разумеется, признать виновными в оскорблении действием; но и они могли бы сослаться в свое оправдание на вопиющую провокацию, и, окажись они в юных летах, их можно было бы осудить всего-навсего условно. В конце концов, наши тюрьмы переполнены».
Однако наиболее омерзительный эпизод в этом местном trahison desclercs [179]был связан с Марианной Уиггинс, второй женой Рушди, которая поначалу ушла вместе с ним в подполье. Она в высшей степени несдержанно побеседовала с Sunday Times об изъянах характера своего мужа и объяснила, до какой степени мы бы ошиблись, если бы посчитали его хоть сколько-нибудь героем. Даже и делая скидку на эмоциональное состояние новоиспеченной экс-жены, это выглядело невероятно бессовестным. Для тех, кому мисс Уиггинс попадалась в ло-фатвоъъ\с времена, в этом была также и ироническая сторона. Я, например, припоминаю, как однажды она на голубом глазу заявила мне, что как писательница мечтала бы быть крохотным пригорочком в тени громадной горы, которой был Салман. Увы, когда Магомет пришел к горе, пригорочек драпанул во все лопатки.
Два года назад, столкнувшись с «отсутствием какого-либо реального политического энтузиазма здесь», Рушди и его Комитет Защиты решили предпринять турне. Несмотря на прохладные отношения с British Airways, он ездил в Европу и Северную Америку, причем обычно выяснялось, что там с министрами встретиться легче, чем у себя дом. «В сущности, в эти два года дела у нас шли гораздо лучше, чем я надеялся», — сказал он мне. Германия, не только самая могущественная страна в Европе, но и крупнейший торговый партнер Ирана, была ключевой целью, и в декабре 1992 года Бундестаг принял поддержанную всеми партиями резолюцию, согласно которой иранское правительство официально отвечало за безопасность Рушди. (Сейчас такое же предложение рассматривается в Палате общин, но не факт, что оно пройдет.) Скандинавские страны, традиционно внимательно следящие за соблюдением прав человека, предложили активную поддержку; а в январе 1993 года президент Ирландии Мэри Робинсон стала первым главой государства, принявшим Рушди и его комитет.
Вся эта деятельность, которую невозможно было замалчивать, несколько подтопила паковые льды в Британии. Министерство иностранных дел, по природе своей безыницативное, реагировало. Четыре года спустя настроение у них поменялось не потому, что они вдруг сделались страшно принципиальными, а потому, что прагматично осознали, что сколько ни заискивай и ни виляй перед иранцами хвостом, ни к чему это не приведет. Заявления стали более энергичными: Дуглас Хогг, второй человек в министерстве иностранных дел, обращаясь к Комиссии ООН по правам человека в феврале 1993 года, назвал фатву «позорной и возмутительной» — эпитеты, как видите, поползли по шкале Рихтера вверх. Сам министр иностранных дел Дуглас Херд сказал Совету Европы в Страсбурге, что остается «в высшей степени озабоченным продолжающимся отказом иранских властей отступиться от подстрекательства к убийству». Это могло прозвучать не особенно сурово, но все же внесло некоторое разнообразие в ритуальные заверения Херда о «глубоком уважении» к Исламу; не следует также забывать, что в свое время Херд на вопрос журналистов о самом неприятном своем опыте в политике молодцевато брякнул: «Чтение "Сатанинских стихов"». 4 февраля 1993 года Хогг встретился с Рушди, и это был первый раз с начала всей этой истории, когда писателя официально приняли в министерстве иностранных дел. Давая разъяснения в парламенте, Хогг заявил: «Нам следовало продемонстрировать свою поддержку», тогда как «мистер Пресс-Службоу», источник столь же надежный, сколь и анонимный, сообщил следующее: «Встав на определенную позицию, вы придерживаетесь ее до тех пор, пока решение не будет достигнуто. Салман Рушди сейчас выдвигается на передний план, и если вы спросите «Вас это раздражает?», то ответ будет — нет. Он пользуется теми же правами свободы слова и передвижения, что и все прочие граждане». Можно увидеть в этом уклончивом заявлении образчик бюрократического канцелярита, нечто абсолютно льюис-кэрролловское, но слава богу, что это зафиксировано. Министерство иностранных дел не раздражает, что мистер Рушди выдвигается на передний план. И у него есть точно такое же право передвижения, что и у всех. До того момента, пока он не попытается забронировать билет в главной авиакомпании страны.
И затем, наконец, в мае 1993-го Рушди было позволено встретиться с Джоном Мэйджором, который обещал ему двадцать минут и уделил сорок пять. Daily Mail, которая обычно артикулирует средний участок мозга Консерваторов, расценила это свидание как «поразительно опрометчивое». Бывший консервативный премьер-министр Эдвард Хит выразил свой протест на том основании, что «из-за этой несчастной книги» Британия теряла «массу контрактов»; тогда как Питер Темпл-Моррис, консерватор и председатель все-партийной британско-иранской парламентской группы, сказал: «На мой взгляд, консультантам премьер-министра, кем бы они ни были, следовало бы удостовериться, что у них с головой все в порядке». Ни один из критиков не счел странным, или скандальным, или унизительным, что законопослушного британского гражданина, который в мирное время по просьбе обеих партий собирается встретиться с премьер-министром, нужно провозить в Палату общин контрабандой.
Фотографического свидетельства встречи Рушди с Мэйджором (равно как и с Хоггом, Хердом или Клинтоном) не существует. Комитет Защиты, осознавая, что свидание было скорее символичным, чем продуктивным, настаивал на снимке, но безуспешно. Это редкое шарахание британских политиков от камеры — второстепенный, но любопытный аспект дела Рушди. На протяжении двух лет его челночной дипломатии писателя фотографировали с Вацлавом Гавелом, Клаусом Кинкелем, Марио Соаресом, Джеком Лангом, Жаном Кретьеном и большинством скандинавских политиков первого ряда. В Британии пока что только лидер лейбористов Джон Смит согласился не обращаться с Рушди как с инфекционным больным.
Однако ж заявления Хогга и Херда, а затем встреча с Мэйджором — который показался Рушди «хорошо информированным, благожелательным и заинтересованным в скорейшем разрешении вопроса» — поставили Британию в относительно менее инертную позицию; нуда, фактически нас втянула в этой дело остальная Европа. В самом ли деле, как предположил Рушди после встречи с премьер-министром, британское правительство теперь «приняло на себя руководство операцией», остается в высшей степени неясным; предположительно скорее британское правительство предпочитает руководить операцией, не предпринимая наступательных действий. Еще одним дополнительным эффектом от публичного жеста поддержки Джона Мэйджора могло бы быть молчаливое принятие Рушди обратно под крыло, возвращение ему символического паспорта: наш, не чужой.
Когда я спросил Рушди, какие надежды он возлагает на Шестой Год, он ответил: «Что обещания, данные на Пятом, будут выполнены». Он отказывается от поездок, сворачивает свою кампанию — «Не могу же я бесконечно выступать послом самого себя» — и собирается навалиться на литературу. Комитет Защиты (и полдюжины партнерских ассоциаций в Европе и Штатах) не собирается оставлять национальные правительства в покое. Проблема, разумеется, в том, чтобы красивые слова претворились в эффективные действия. По мнению Рушди, решительные устные заявления — хорошее начало, но «в смысле экономических рычагов никто не хочет ничего предпринимать, а если нет, то и Ирану это до лампочки… Соединенные Штаты наиболее категорически ставят вопрос об экономическом давлении, но за последние двадцать месяцев эта страна больше прочих увеличила свою торговлю с Ираном, несмотря на эмбарго». Страна, разглагольствующая о высоких принципах, поглядывает за плечо, чтобы удостовериться, чтобы не дай бог соседям не досталось чего лишнего. Может ли западный альянс позволить себе оказать серьезное экономическое давление? Бельгийский министр иностранных дел Уилли Клэс сказал Рушди, что, если правительства западных стран предпримут длительную попытку унять Иран, это обернется «крупной исторической ошибкой».
За последние пять лет мы узнали много нового о скорости и коммуникабельности интернационального возмущения. Когда Дом Chanel недавно извинялся перед мусульманами за украшенное вышивкой с цитатами из Корана бюстье, которое демонстрировала Клаудиа Шиффер в последней летней коллекции, протест пришел не от уличной демонстрации на Рю де Риволи, а от мусульманской общины в Джакарте. Дело о Сатанинских Грудях, как стали называть этот случай во Франции, могло бы рассматриваться как комическая параллель к делу Рушди, если бы не вызывающее мороз по коже присутствие огня, обещанное исполнительным директором Chanel: «Три платья и выкройки будут уничтожены посредством сожжения». Мы также узнали, что «Сатанинские стихи» — это не отдельное богохульство, но скорее одна из многих категорий мысли, которые фундаменталисты стремятся искоренить. Может, снимок рандеву Рушди-Мэйджор английские газеты и не получили, но там было сколько угодно фотографий 5000 или около того исламских фундаменталистов, собравшихся в прошлом декабре в Дакке, чтобы потребовать смертной казни для тридцатиоднолетней поэтессы и феминистки Таслимы Насрин. За два месяца до того группа духовных лиц объявило ей фатву и назначило награду — $850, курам на смех. Насрин, inter alia, осудила бангладешских мужчин за то, что те держали женщин «под чадрой, неграмотными и не выпускали их дальше кухни»; и действительно, женщины, похоже, не обладали достаточным общественным статусом, чтобы принять участие в этом густобородатом протесте. Затем можно вспомнить недавнюю напасть актрисы из Бомбея Шабаны Азми: ей грозили «строгими мерами» за ее «жест, противоречащий исламской религии и индийскому духу» — она поцеловала Нельсона Манделу в щеку, представляя его на церемонии награждения Человека Года в ЮАР.
Рушди энергично доказывает, что его собственный случай, хотя и освещенный в прессе подробнее прочих, вовсе не самый вопиющий; у него просто специфический интеллектуальный и политический контекст. Здесь, на Западе, мы скорее склонны искренне сочувствовать индивидуальным случаям, но не расположены видеть то, что на самом деле карательные тенденции распространены гораздо шире. Согласно Рушди, пресса практически проигнорировала убийство семнадцати писателей и журналистов в Алжире, произошедшее между мартом и декабрем прошлого года: «Да арабы, какой с них спрос». Он указывает, что, когда западные страны пару лет назад объединили свои разведданные об Иране, все эксперты согласились с тем, что Иран обладает обширной террористической сетью по всей Европе. И можно не сомневаться, что не все залегшие на дно убийцы сползаются в ближайший город, где Рушди раздает автографы. Всеобщность угрозы, помимо всего прочего, — один из ответов на презрительное обвиненьице в адрес Рушди — мол, «знал, на что шел». А другие — алжирские писатели, например? Что бы это такое могло быть, раз ни с того ни с сего по всему миру антифундаменталисты, иранские диссиденты, писатели и журналисты различной идеологической направленности вдруг решают, что им ничего не остается делать, кроме как броситься на меч врага? Может быть, это все-таки сам меч движется?
В конце оксфодского благотворительного мероприятия Рушди прочел сцену из «Детей полуночи», где десятилетний Салем, за которым гонятся школьные хулиганы, лишается верхней фаланги своего среднего пальца — ее обрубают дверью. Затем вечер завершился брамсовской скрипичной сонатой, и мы гуртом повалили обратно в фойе. Литераторы поздравляли музыкантов, ноте отказывались принимать комплименты. «Брамс был нехорош, — в припадке самобичевания сказал пианист. — Я никогда раньше не запарывал сразу две ноты в начальном аккорде». Скрипачка призналась, что у нее тоже игра не ладилась. Им не хотелось намекать на чью - либо вину, но только что они слушали, как Рушди читает строку про то, что «верхняя треть моего среднего пальца валялась, словно выплюнутый комок жвачки», а через пару минут дотрагивались своими пальцами до клавиш и струн, стараясь не думать о том резонансе, который вызвал у них образ писателя. Это казалось неочевидным, но уместным напоминанием об одной фундаментальной истине: слова имеют свою цену.
Февраль 1994
Остаток 1994 года не принес видимых признаков того, что британское правительство «приняло на себя руководство операцией». Больше признаков жизни подал сам мистер Рушди, который издал новый сборник рассказов. В июле 1994-го я брал интервью у Тони Блэра, нового лидера лейбористов, и осведомился насчет его позиции по вопросу Рушди. «Полностью поддерживаю его. Я абсолютно на все сто процентов за него». Когда я заметил, что лейбористская партия испытывала определенные затруднения с этим случаем, он ответил: «У отдельных людей были с этим проблемы. Но к вопросам такого рода вы в принципе не можете относиться без достаточной серьезности. Я хочу сказать, что в Британии не может быть такого, чтобы кто-либо жил под угрозой вынесенного ему смертного приговора за то, что он написал книгу, которая кого-то не устраивает. Я хочу сказать, что по идее в этой стране уже много веков, как нет ничего подобного».
14. Лягушатники! Лягушатники! Лягушатники!
Во флоберовском «Bouvard et Pecuchet» есть сцена, где Пекюше, временно ударившись в изучение геологии, объясняет своему другу Бувару, что будет, если под Ла-Маншем произойдет землетрясение. Вода, утверждает он, схлынет в Атлантику, берега примутся ходить ходуном, после чего континент и остров медленно подползут друг к другу и воссоединятся. Услышав это пророчество, Бувар в ужасе убегает — реакция, никуда от такого вывода не денешься, не столько на мысль о катаклизме, сколько на то, что Британия станет хоть сколько-нибудь ближе.
В пятницу, 6 мая 1994 года, более чем через сто лет мечтаний, фантастических прожектов, запоротых начинаний, энтузиазма и паранойи, состоялось официальное открытие тоннеля под Ла-Маншем — таким образом, впервые после ледникового периода, между Британией и Францией установилась постоянная связь, и самый страшный кошмар Бувара стал явью. Однако ж мало кто разбегался в ужасе, когда королева и президент Миттеран торжественно разрезали ленточку перед Тоннелем — дважды, чтобы уж на этот-то раз наверняка, после стольких лет. Первый раз они провели эту церемонию на полустанке Кокель на окраине Кале, где низкая облачность помешала воздушному параду; и затем, после освежающего завтрака из морепродуктов, на платформе Черитон, что около Фолкстоуна. В Кокель был приятный символический момент, когда два огромных Европоезда, один из Лондона, другой из Парижа, в каждом — по главе государства, медленно сошлись у платформы, так близко, будто в щечку поцеловались. Затем президент Миттеран, как принимающая сторона, первым выскочил из своего вагона на перрон, где и ожидал, пока спустятся британские высокопоставленные лица: ее величество в ярком костюме цвета фуксии (чудовищно дисгармонирующем с ковровой дорожкой цвета разваренной свеклы), Джон Мэйджор (чудовищно дисгармонирующий с нынешним мнением избирателей) и баронесса Тэтчер (чудовищно дисгармонирующая с самой идеей европейского содружества).
И в Кале, и в Фолкстоуне мэры городов-побратимов и лорды-наместники выступали с традиционными приветствиями и деревянными речами. Но на самом деле королева и мсье Миттеран председательствовали на довольно нетрадиционном — чтобы не сказать постмодернистском — торжественном открытии. Дело в том, что едва Тонель «открыли», как тотчас же его и закрыли, и не откроют для широкой публике до тех пор, пока не закончатся различные проверки безопасности и не получены будут разрешительные документы. Последние месяцы были омрачены тем, что сроки постоянно сдвигались, и единственное, что не стали отводить на запасной путь, это даты в королевских и президентских ежедневниках. Впрочем, ее величество, очень демократично, сделала славное дело — испытала за всех нас две различные транспортные системы, которые в надлежащее время будут функционировать в Тоннеле. Для своего путешествия за границу, от Вокзала Ватерлоо до Кале, она воспользовалась шикарным новым пассажирским поездом Евростар. На обратном пути, как всякий прочий ценитель вин и сыров, возвращающийся после путешествия по Дордони, она поставила свой старый «роллс-ройс» Фантом VI» в грузовой вагон-трейлер, известный под отвратительным макаронизмом Le Shuttle. Эта удобная транспортная услуга, нацеленная на тот же сегмент рынка, что автопаромы, может, и не развернется до следующей весны на полную катушку, но будет доступна ранее для тех, кого именуют «творцами общественного мнения». К ним относятся туроператоры, раздраженные владельцы акций Евротоннеля, которые в настоящий момент вынуждены гадать, доведется ли им когда-нибудь еще раз увидеть свои денежки, и те отважные оптимисты, которые еще в январе на полном серьезе выложили некую сумму за бронирование этого пока чисто умозрительного транспорта. Хороший показатель общественного настроя — несмотря на широко разрекламированные и убедительно проработанные во всех подробностях проекты расписания, на то, что по первости на новых местах вечно столпотворение, и на то, что страна кишит фанатами транспорта и трэйнспоттерами — заранее на Le Shuttle не было продано даже и 100 билетов.
Подобного рода осмотрительность была типичной реакцией обитателей северного берега пролива: британцы на все смотрят с флегмой и скептицизмом. Французы, напротив, демонстрировали праздничное настроение безо всяких околичностей: Кале отвел девять дней на с размахом субсидированные торжества (оркестры, вечерние дискотеки, карнавалы с традиционными великанами северной Франции, Лилльский Национальный оркестр, исполняющий гимн мира). По идее, следовало бы ожидать ровно противоположного, поскольку в терминах статистики Британия стремится к Европе гораздо больше, чем Европа — к Британии: данные паромных компаний показывают, что восемь из десяти поездок через Ла-Манш в настоящее время начинаются в Британии, тогда как портрет потенциального пользователя Тоннеля свидетельствует о том, что из ста пассажиров лишь жалкие семеро будут французами. Но это редкое совместное предприятие (первое крупное британо-французское сотрудничество после «Конкорда») подчеркнуло одно из глубочайших разлиний между двумя странами. У французов есть вкус к тому, что они называют grands projets: значительные общественные усилия, подкрепленные правительственными деньгами, упоение наиновейшими технологиями и упование на то, что у нации поприбавится блеска. Среди последних примеров — сеть железнодорожных экспрессов TGV, Луврская Пирамида, Гран-Библиотек, Бобур и ракета-носитель Ариан. Англичане по своему темпераменту более подозрительны, или робки, по части выражения национального духа такого рода способами; кроме того, в течение последних полутора десятилетий у них было правительство, идеологически враждебное крупным капитальным проектам, за исключением тех, что финансируются частным сектором. Также можно предположить, что особенность нашего склада ума вечно преуменьшать собственные достижения сказывается и в том, что новости о тех немногих проектах, что кое-как переваливаются себе из кулька в рогожку, как правило, нагоняют дикую тоску: недофинансирование, перерасход, волокита и просчеты. Один из последних британских grands projets, мост Хамбер - Бридж, был со всей помпой открыт королевой в 1981 г. Он сократил дорогу из Гримсби в Халл на 50 миль, заменил собой старинную паромную систему и был спроектирован с прицелом принести процветание дышащему на ладан региону*. Однако сейчас название этого моста стало синонимом провала: 15 ООО автомобилей, которые проезжают по нему каждый день, окупают лишь четверть процентных платежей подолгу моста, который в настоящий момент составляет Ј439 миллионов и увеличивается на Ј1,42 каждую секунду. Точно так же за последние десятилетия не было практически ни одного оптимистичного отчета о новой Британской библиотеке. В 1993 году выяснилось, что проект стеллажной системы при совокупной длине полок в 186 миль никуда не годится в силу одного удручающего и основного обстоятельства — книги, стоящие по краям, сваливались.
Разумеется, у французских grands projets тоже были свои просчеты. В своем первоначальном дизайне Гран-Библиотек опрометчиво опровергла затасканную идею хранить книги под землей и сажать читателей над ними; на этот раз читателей предполагалось разместить на уровне земли, а половину книг — в четырех восемнадцатиэтажных башнях сверху. Слишком поздно обратили внимание на то, что последнее, в чем нуждаются ценные книги, — это чтобы их выставили на жару и свет; и таким образом — под аккомпанемент издевательств парижан — вознесшуюся до небес библиотеку пришлось защищать изнутри целой системой изоляционных панельных обшивок. Но в любом случае французы привносят в подобные проекты больше веры в собственные силы и политической воли, да еще и известное интеллектуальное нахальство, которое британцы рассматривают скорее как претенциозность. Доминик Жамэ, назначенный президентом Миттераном руководить строительством Гран-Библиотек, заметил, естественным образом, что «представление о примате книги живет в душе каждого из нас». Трудно вообразить, чтобы библиотечный чиновник в Британии сделал соизмеримое замечание без того, чтобы его тут же не выпроводили на досрочную пенсию.
Британцам нравится считать себя жесткими прагматиками, а французов — легкомысленными мечтателями. Ничего более далекого от истины не может быть, если взять случай с тоннелем под Ла-Маншем. Что касается земляных работ и бурения, то тут достижения примерно равные; но над землей разница заставляет призадуматься. Во Франции высокоскоростное рельсовое сообщение до Парижа уже функционирует, северная сеть железных дорог TGVбыла построена с нуля всего за три года. Также у французов есть система новых станций и блистательный терминал в Лилле, откуда отправляются поезда во всю остальную Европу. На британской стороне есть по крайней мере впечатляющая новая пристройка к Вокзалу Ватерлоо, возведенная в рамках бюджета и открытая вовремя в мае 1993 года. При этом между Ватерлоо и Фолкстоуном высокоскоростного железнодорожного сообщения не существует-только низкоскоростное, по путям, забитым пригородными электричками; и когда высокоскоростное сообщение наконец появится (только что дата этого морковкина заговенья сдвинулась с 2002 года на неочевидный 2005-й), оно в любом случае пойдет не напрямую в Ватерлоо, а на вокзал Сент-Панкрас в Северном Лондоне. Джон Прескотт, представитель Оппозиции по вопросам транспорта, заявил, что Тоннель под Ла-Маншем связал железнодорожную сеть XXI века с сетью XIX; и евробизнесмен, ищущий метафоры, отражающие разницу между Англией и Францией, к сожалению, сможет обнаружить их, когда его поезд Париж-Лондон мало-помалу сбавит ход со 180 миль в час на территории Germinal до 60 на хмелевых полях Кента. Президент Миттеран, сам сын железнодорожного служащего, не сумел удержаться от надменного профессионального подтрунивания: будущие пассажиры, сказал он на открытии очередного блистательного участка TGVNord, «стремительно промчатся через равнины северной Франции, прогромыхают по скоростной колее через Тоннель, а затем с чувством, с толком, с расстановкой смогут предаться мечтам и насладиться пейзажем». В этом есть особенная ирония, учитывая то, что 150 лет назад именно британские инженеры и британские землекопы уложили первые рельсы французской сети железных дорог.
Справедливо, что первое из двух торжественных открытий Тоннеля состоялось на французской стороне — поскольку исторически французы проявили более последовательную приверженность к подводному сообщению. В 1751 году Амьенская Академия провела конкурс на изобретение новых способов пересечения пролива; да и первые серьезные предложения о постройке тоннеля были высказаны французским инженером Альбером Матье в 1802 году — причем проект одобрил Наполеон. На протяжении всего оставшегося столетия выдвигались вагон и маленькая тележка идей: различные виды мостов, железные трубы по морскому дну, туннели, выходящие на поверхность на островах на полпути, для смены лошадей, исполинские паромы, способные поглотить целые поезда. Хотя пробные скважины пробуривались на обеих сторонах Ла-Манша в 1880-х, дефицит средств и недостаточная убедительность похерили большинство этих схем. Не менее важным, однако, фактором с британской стороны была гремучая националистическая смесь военной осторожности, политического высокомерия и интеллектуального скептицизма. Когда в Парламенте обсуждался Билль о Туннеле под Ла-Маншем (Разведочные выработки), лорд Рандольф Черчилль в одной из тех жеманных деклараций, которые в политической жизни легко сходят за остроумие, заявил, что «репутация Англии до настоящего времени зависела от ее пребывания, так сказать, virgo intacta [180]». В 1882 году ареопагом из 1070 уважаемых лиц была составлена петиция с требованием не допустить похотливые ручонки Континента до целомудренного тела Британии. Среди подписантов, помимо гинеколога королевы Виктории, фигурировали архиепископ Кентерберийский и кардинал Ньюмен, а также Теннисон, Браунинг, Герберт Спенсер и Т.Х. Хаксли.
Заявление насчет virgo intacta лорда Рандольфа Черчилля (который сам, если уж на то пошло, умер от сифилиса) отсылало к своему непосредственному первоисточнику — знаменитому образчику риэлторской лапши на уши, которую вешал Джон Ганд, герцог Ланкастерский, в Ричарде II: царственный сей остров, сей второй Эдем, счастливейшего племени отчизна, противу зараз и ужасов войны самой природой сложенная крепость, дивный сей алмаз в серебряной оправе океана, который, словно замковой стеной иль рвом защитным ограждает остров от зависти не столь счастливых стран, далее по тексту. Ужас войны всегда был одним из главных британских возражений против рытья тоннеля: фельдмаршал Уолсли восстановил против этой идеи королеву Викторию (принц Альберт был «за»), предупредив, что британскую армию потребуется увеличить вдвое, чтобы противостоять моментально возникающей угрозе. Также опасались что бурение начнет враг: недавно рассекреченные документы из Государственного архива показывают, что в первые годы Второй мировой войны правительство всерьез тревожилось из-за возможного немецкого тоннеля. Было подсчитано, что интенсивная выемка грунта займет у врага всего лишь двадцать месяцев, и одно время королевские ВМС приказывали своим судам, патрулирующим Ла-Манш, пристально следить за появлением взмученной воды. Страх вторжения в наши дни — фактор, идущий на убыль, хотя непримиримые сторонники защитного рва могли бы указать на события мая 1991 года. Вскоре после того как британские и французские инженеры триумфально пожали друг другу руки, 100 парижских типографов тихой сапой прошмыгнули в Тоннель и двинулись на Лондон, чтобы выразить протест против того, что их нещадно эксплуатирует Роберт Максвелл. Они умудрились отшагать под волнами 13 миль — чтобы затем подняться наверх и оказаться в запертом помещении; эта дверь на тот момент была единственным заслоном, защищавшим Британию от Франции.
Крепость противу заразы? О да. Одним из законных поводов для гордости в этой стране было то, что еще в 1902 году мы фактически искоренили бешенство. В последние, однако ж, годы параноидальные патографы-любители вдруг почуяли, как на севере Европы закопошились болезнетворные микробы, предвкушая скорое открытие Тоннеля под Ла-Маншем. Выглядело это примерно так, что в тот момент, когда Миттеран с королевой перерезали в Калэ трехцветные ленточки, за их спиной уже выстроились стаи оскалившихся собак, свиристящих лисиц и пускающих слюну белок, которые только того и ждали, что запрыгнуть в первый же товарный вагон на Фолкетоун и вонзить свои клыки в какую ни есть кентскую плоть. Поэтому в прессе досконально освещалась система защитных мер — от «концлагерных заграждений» до «электроизгородей», которые будут преграждать вход в Тоннель. (Опять не слава богу — пришлось успокаивать еще и любителей животных. Ничего страшного: «электроизгороди» скорее всего лишь обездвижат норовистых зверушек, чем моментально превратят их в фрикасе.) Но и это еще не все: как насчет тех переносчиков la rage [181], которые окажутся не настолько любезны, чтобы передвигаться пешим ходом? Что ж, продумали и это — торжественно было доложено, что «служащие Евротоннеля будут нести караул, стараясь заблаговременно обнаружить признаки появления летучих мышей».
Даже при том, что основной риск заражения бешенством по-прежнему будет (как и сейчас) исходить от провозимых контрабандой домашних животных — чихуахуа в шляпной коробке, проектировщики Евротоннеля не просчитались, уделив этой проблеме должное внимание. Опрос, проведенный журналом Автомобильной ассоциации[182], показал, что среди тех, кто считает Тоннель «плохой или очень плохой идеей», 32 процента были против потому, что им «нравилось быть островом» или они не хотели «утрачивать военные преимущества от островного положения», а 40 процентов возражали потому, что Тоннель «облегчит проникновение в страну бешенства». С какой стати взбесившийся зверь должен счесть траншеи в Кокельтакими уж привлекательными — это другой вопрос: как сказал об этом Тони Стивене из Британской Ветеринарной Ассоциации: «Ни для какого животного нет причин войти в тоннель, я уж не говорю о том, чтобы преодолеть по нему расстояние в 35 миль». В интерпретации психиатра британская одержимость бешеными животными (которые, странным образом, кусают так мало британских туристов, когда те проводят свои отпуска в Европе) может рассматриваться как феномен «перенесения»: поскольку общественные и политические нормы более не позволяют открыто ненавидеть и бояться иностранцев, островитяне, компенсируя свое разочарование, обращают свои чувства против континентальных животных.
Открытие тоннеля под Ла-Маншем происходит в год, который по идее должен натолкнуть британцев и французов на мысль отметить более теплую, более конструктивную сторону их отношений: 1994-й, в конце концов, — это девяностая годовщина Entente Cordialle [183]n пятидесятая годовщина высадки союзников в Нормандии. Но мало кто помнит, чем было первое — какая-то история про Эдуарда VII и парижских актрис? — и никто до конца не знает, что делать с последним. Сначала британское правительство хотело проигнорировать эту дату, предпочтя подождать до 1995 года — годовщины окончания войны; затем они метнулись в противоположном направлении — не угадав настроение общества и запланировав уличный сабантуй с мероприятиями «увеселительного характера» вроде конкурсов «Лучшая хозяюшка»: а вот у кого тут самые знатные оладьи? — и сели в лужу. Они не только оскорбили ветеранов, сделав акцент скорее на «праздновании», чем на «поминовении»; они оскорбили кавалера ордена Британской империи Веру Линн, певицу военных лет, которая для нас такой же национальный монумент, как для французов роденовские «Граждане Кале». Дейм Вера, одно только имя которой в голове любого человека старше двадцати вызывает строки «Будут реять синие птицы / Над белыми скалами Дувра», пригрозила даже бойкотировать главные торжества в Гайд-Парке, если правительство не прикроет весь этот балаган.
Что касается франко-британских отношений в более широком аспекте, то нельзя сказать, что сейчас они в сильно лучшей форме, чем в любой другой момент со Дня Высадки Союзников. Черчилль саркастически констатировал, что самый тяжелый крест, который ему пришлось носить, — Крест Лотарингии; позже де Голль отомстил ему политикой ярой англофобии. С тех пор британские премьер-министры один за другим разочаровывали французов своим равнодушием к идее европейского Дома, тогда как французские президенты, в свою очередь, всегда выказывали больше рвения почеломкаться со своими германскими коллегами, чем с британскими. Когда Франсуа Миттеран в 1986 году прибыл в Кентербери, чтобы официально — вместе с миссис Тэтчер — подписать договор о строительстве Тоннеля, в его «роллс-ройс» ударилось яйцо, а толпа при этом заулюлюкала: «Лягушатник! Лягушатник! Лягушатник! Убирайся! Убирайся! Убирайся!» Со своей стороны, миссис Тэтчер стала первым британским премьер-министром, которого в новое время освистали на улицах Парижа.
Что касается британской стороны, то полное ссор и конфликтов наследство истории усугубляется бедностью географии. У Британии в качестве очевидного соседа есть только Франция, тогда как Франция может развлекать себя с тремя другими крупными культурами — Испанией, Италией и Германией. За южным берегом Франции лежит Африка; за северным берегом Британии лежат Фарерские острова и множество тюленей. Франция — это то, что мы в первую очередь имеем в виду под Заграницей; это наша первичная экзотика. Ничего удивительного соответственно, что мы думаем о французах гораздо больше, чем они думают о нас (в принципе у нас даже нет монополии на англо-саксонскую культуру — они могут получить ее откуда угодно, с другой стороны Атлантики, если им вздумается). Англичане одержимы французами, тогда как французы всего лишь заинтригованы англичанами. Когда мы любим их, они воспринимают это как должное; когда мы ненавидим их, они озадачены и возмущены, но справедливо рассматривают это как нашу проблему, а не свою.
Например, они еще могут понять нашу манеру разговаривать через губу, когда это делают политики высокого ранга — но не бульварные ведь журналисты. Как английского франкофила меня часто просят объяснить шовинизм, агрессивность и спесивый тон нашей популярной прессы. Эти полканьи ухватки в последний раз наиболее выразительно проявились на первой полосе Sun за 1 ноября 1990 года, ровно за месяц до начала работ в Тоннеле. Напечатанная под заголовком «ДЕЛОР, ПОШЕЛ в ЖОПУ» и с подзаголовком «Завтра в полдень милости просим читателей Sun сказать французскому дурню, куда ему запихивать свои экю», передовица напоминала скорее атавистический пердеж: «Сегодняшняя Sun призывает семью своих читателей-патриотов сказать безмозглым мусью: КАТИТЕСЬ К СВОИМ ЛЯГУШКАМ! Они ОСКОРБЛЯЮТ нас, ЖГУТ наших овец, НАВОДНЯЮТ нашу страну своей поганой фуагрой и ЗАМЫШЛЯЮТ упразднить наш добрый старый фунт. Теперь ваша очередь пнуть под зад всю эту ГОЛЛЬ ПЕРЕКАТНУЮ». Этот бодрый политический анализ, за уморительной подписью «отдел дипломатии Sun», был подкреплен коллекцией ксенофобских шуточек — «Как называется француз с IQ 150? Деревня»; «Как называется француз, у которого двадцать подружек? Пастух», — любую из которых с тем же успехом можно было применить к любой другой нации, вызывающей ненависть. Sun настоятельно рекомендовала своим читателям выйти на следующий день на площади по всей стране и, когда пробьет двенадцать часов, повернуться в сторону Парижа и заорать: «ДЕЛОР, ПОШЕЛ В ЖОПУ», чтобы «французы на все сто ощутили взрыв ваших антилягушатнических настроений».
Палеолит? Низость? Гнусность? Безусловно. И тот факт, что это подзуживание не вылилось в уличные манифестации — когда на следующий день элитарные газеты выслали своих журналистов на Трафальгарскую площадь, те обнаружили всего полдюжины вдохновленных Sun протестующих, — не сводит историю такого рода к «просто-напросто безобидной шутке», нисколько. Эта торговля с лотка хамским национальным мифом и разящей пивом расовой демонизацией — подлое и пагубное занятие. Как культурное явление все это также для французов уму непостижимо. У их собственной таблоидной прессы совсем другие тараканы в голове. В свою последнюю поездку на пароме Дувр-Кале, в середине апреля я подобрал в Перонн самые жесткие аналогиSun — Infos du Monde, Speciale Derniere и France Dimanche. Передовые статьи там были соответственно о восьмидесятичетырехлетней канадской бодибилдерше, которую только что выбрали «Мисс Мускул-1994», о предположительно «трагическом» финале правления Миттерана и новость о том, что принцесса Каролина Монакская заказала себе свадебное платье. Другими темами, вызвавшими повышенную озабоченность, были: группа американских школьников, чьи языки покрылись волосами, итальянка, которая ест спагетти носом, опять же «трагическая» жизнь актрисы Мартин Кароль, обнаружение ранее неизвестного романа Камю, преследование Роберта Вагнера призраком Натали Вуд, намеки на беременность Клаудии Шиффер и возможность повторного вступления в брак певца Джонни Халлидея с одной из его предыдущих жен. В каждой из этих газет было по одной важной заметке о Британии: очередная халтура об Уоллис Симпсон и Эдуарде VIII (которую можно писать уже левой ногой с завязанными глазами), сплетня о ежегодном званом обеде Общества собак ее королевского величества (шавки в ленточках и бантиках ужинают при свечах: меню, понятное дело, прилагается) и статейка в духе Китти Келли[184] о герцоге Эдинбургском и его любовницах. Эта последняя история, нечего и говорить, концентрировалась скорее на эротических возможностях герцога и молчаливом переживании королевы, чем на, скажем, каком-либо культурном или институционном лицемерии. Ничего не меняется: сплетня, снобизм и сентиментальность продолжают править этой сферой журналистики.
Более того, когда французы тужатся ответить на атавистический пер Деж и охальные шуточки собственным эквивалентом, результат никак нельзя назвать выдающимся. В начале этого года французский профессор, пишущий под националистическим псевдонимом Шантеклер[185], издал сатирическую английскую грамматику, озаглавленную Pour en Finir Avec L'Anglais [186]. О тяжеловесном юморке этой антологии можно судить по списку Полезных Выражений, которые могут понадобиться вам в британской гостинице («Горничная входит в стоимость?», «Тут под простынями крыса. Это нормально?») и в бакалее («У вас яйца тухлые», «У вас бананы слишком зеленые», «Засуньте их себе в задницу», «Гляньте-ка, моя собака от этого нос воротит»). А вот несколько пассажей о нашем национальном характере — привлекающих внимание и стремящихся оправдать издательский вынос на суперобложку «Книга, Которая Позорит Англию!». Мы, согласно Шантеклеру, «самый грязный, двуличный и развратный из всех народов», «скоты и пьяницы», обуреваемые «пуританскими комплексами». Мы неразговорчивы до степени немоты; наша знаменитая любовь к животным объясняется исключительно тем, что мы «ощущаем себя на той же ступени развития, что и они»; а наша образовательная система призвана раскрыть нашу природную склонность к телесным наказаниям и содомии. Это, можно сказать, стандартный набор обвинений — бывший французский премьер-министр Эдит Крессон также публично обвиняла нас в недостаточном поощрении гетеросексуальности, — хотя Шантеклер забывает еще один популярный французский упрек: англичане одеваются как голытьба, а уж нижнее белье у них — это вообще слезы. Также не упомянута скаредность. (Это давняя притча во языцех. Австралийцы, смешав в одну кучу нашу баснословную скупость и негигиеничность, отчеканили недурственное двойное оскорбление: англичане, говорят они, «хранят свои деньги под мылом».)
Профессор изгаляется и так и эдак, но куда там ему до настоящей английской зубодробительности — кишка тонка. Вот, например, как начинается его книга: «Я всегда был англофилом и американофилом, до такой степени, что окружающие часто упрекали меня в этом. Однако ж — кого люблю, того и бью». Безнадежно: никакой злобы в этом гаврике нет и в помине. Более того, его постоянно подводит очень французское предпочтение тщательно продуманного и элегантного подкалывания тупому оскорблению. Столкнувшись с тайной, каким образом англичанине умудряются размножаться, профессор предлагает следующее логичное — да что там, картезианское — решение. Да, они пуритане, и, да, они содомиты; однако ж одновременно они — алкоголики. Ergo, ответ должен быть таким: алкоголь помогает им преодолеть их пуританство в плане секса; и попутно от алкоголя мозги у них встают набекрень, они промахиваются — и по ошибке оплодотворяют все что нужно; нация продолжает бухать дальше. Что и требовалось доказать. Разве может здравомыслящий англичанин обидеться на это?
Тоннель под Ла-Маншем включает в себя самый длинный в мире подводный отрезок пути (24 мили) и является изумительным образчиком инженерного искусства. Железнодорожное сообщение избавит нас от докуки и ералаша аэропорта и предложит заманчиво бесшовный переезд из Лондона в центр Парижа или Брюсселя. А если мы за рулем, то Le Shuttle сэкономит тридцать или сорок минут по сравнению с паромом Pride of Calais. Но оба они, на мой взгляд, в конечном счете лишат нас чего-то гораздо более важного: ощущения пересечения Ла-Манша. С тех пор как тридцать пять лет назад наш семейный Трайамф Мейфлауэр[187] на лебедке был перенесен из ньюхэвенских доков в недра дьеппского парома, я проделывал это путешествие бесчисленное количество раз, но по-прежнему помню ощущение тихого благоговения, охватившее меня в тот самый первый раз. Сначала — тщательно соблюденный ритуал погрузки, потом — пробежка с широко раскрытыми глазами вокруг палубы, недоверчивый осмотр люлек со спасательными шлюпками, шпоночные соединения которых казались закатанными под пятьдесят четыре слоя краски, рев саксофонных басов в момент отшвартовки, замирание сердца, когда понимаешь, что дальше — открытое море, где нет никаких волноломов, первые брызги водяной пыли в лицо, обнаружение в туалетах дополнительных ручек, чтобы не дай бог не вывалиться или не провалиться в толчок, силуэты орущих чаек на фоне удаляющегося суссексского берега. Затем — срединный проход — земли уже не видать, море берется за дело всерьез, свет потихоньку меняется (смотреть на север с французской стороны — более впечатляюще, чем смотреть на юг с английской), и ты машешь редким встречным кораблям с таким исступлением, будто плывешь на плоту «Медуза». Наконец — медленное приближение к французскому берегу, тревожное посасывание под ложечкой, пустая песчаная коса, церковь на вершине утеса, без сомнения, посвященная покровительнице рыбаков, удильщики на волнорезе, недовольно поднимающие глаза, когда зыбь от твоего корабля начинает качать их поплавки, затем скрипение туго натянутых мокрых канатов и внезапное предвкушение первого французского запаха — который оказывался смесью кофе и дезинфицирующего средства для мытья полов.
Это чувство переезда — психологическое переключение передачи, необходимую паузу — можно было ощутить почти до самого последнего времени, но затем новое поколение паромов значительно обесценило этот опыт. Во-первых, эти новые плавучие вавилоны были намного крупнее, однако, парадоксальным образом, чем больше пассажиров они перевозили, тем меньше пространства оставалось на палубе: всего пара узких проходов, тропинки для клаустрофобов. Море, таким образом, оказывалось теперь словно бы за двойными стеклами. Во-вторых, эти большие суда были гораздо более устойчивыми — что уменьшало количество рвоты. Без сомнения, продажи билетов вследствие этого пошли вверх, но что же это за переезд такой, если в нем нет рвоты (и зрелища того, как другие это делают)? В-третьих, паромы стали развлекательными центрами и мегамоллами: мы уже не столько плаваем, сколько подбираем то, что плывет нам в руки. Современный пассажир, пересекающий Ла-Манш, путешествует ради того, чтобы наслаждаться морем, не более, чем нелегальный игрок отправляется в офшорное казино ради того, чтобы восхищаться кораллами. Паромные компании запросто предлагают горящие билеты для пассажиров без мест туда-обратно за Ј 1, и, по словам представителя «Ховерспид»[188] Ника Стивенса, «пересечение Ла-Манша лишается материальности. Это альтернатива Хай-стрит[189]». Суда превратились в галдящие базары, запруженные суетящимися, орущими во все горло охотниками за скидками: поставьте идею распродажи рядом с идеей бухла, и англичане (это и без всякого Шантеклера ясно) тотчас же сорвутся с цепи.
Да и вообще — куда нынешним переездам до тех, что были раньше. Вовсе не нужно быть ненавистником Европы или ксенофобом, чтобы с любовью относиться к идее границы. Наоборот: мне кажется, что чем больше Европа интегрируется экономически и политически, тем больше каждая страна должна подчеркивать свою культурную обособленность. (Французы абсолютно справедливо в недавних переговорах по GATT[190] потребовали «исключить культуру» из числа вопросов, нуждающихся в правительственных субсидиях: вот поэтому у них есть киноиндустрия, а у нас только горстка независимых киношных индивидуумов.) Границы, таким образом, полезны. Хорошо, что тебе напоминают, что «здесь» — место, откуда ты уезжаешь, место, откуда ты, тогда как «там» — место, куда ты собираешься, не то, откуда ты, и где все по-другому. Одно дело знать это, другое — когда тебя заставляют это почувствовать. Пересечение границ в старой Восточной Европе не доставляло каких-то особенных удовольствий, но одна вещь, которую они всегда хорошо делали, — это заставить тебя почувствовать чужаком. Ты не отсюда, давали понять эти люди в странной униформе, и поэтому мы смотрим на тебя с подозрением: ты виновен, пока не подтвердишь свою невиновность, и здесь ты не найдешь того богатого ассортимента теплого пива, которое любишь пить дома. Я помню, как переезжал однажды с приятелями-студентами в середине шестидесятых микроавтобусе из Польши в Россию и как русские пограничники заставили нас уничтожить то крошечное количество свежих фруктов и овощей, которое мы везли с собой: другими словами, наш обед. Тогда это казалось бессмысленным и запугивающим, но теперь, при оглядке назад, представляется зловещим уроком: нет, сказано было нам, Польша кончилась, здесь вам другие правила. Примерно в то же время один мой друг отправился на каникулы в Албанию. Пуританин по натуре, не испытывавший антипатии к режиму Тираны, он намеренно перед отъездом оболванился, чтобы его не приняли за упаднического хиппи. Отродясь не видел, чтоб у него были такие короткие волосы; но на въезде из Югославии они выволокли моего друга с полки, усадили его прямо на таможенном посту в деревянное кресло, сбрили те полторы шерстинки, которые сумели отыскать, а затем влепили ему штраф, трехкопеечный, просто чтобы впредь неповадно было.
Не слишком-то много шансов дешево постричься на выезде из Евротоннеля. Да чего уж там, отныне ваш переезд из Англии во Францию пройдет без сучка без задоринки, если только вы, например, не растафари, размахивающий косяком размером с багет, или не едете в автомобиле с колумбийскими номерами. Если нет, то ваше путешествие будет выглядеть примерно так: в любое время дня и ночи вы прибываете на терминал Черитон, покупаете билет в будке на въезде, пару раз махнув паспортом, проходите британскую и французскую таможни и закатываетесь на одну из двухуровневых платформ. Эти тридцать пять минут, за которые вы перенесетесь во Францию, будут аскетическим опытом: без сигарет, без бара, без бутиков, без магазинов беспошлинной торговли, ну разве что вам позволяется покинуть свое место и посетить один из туалетов, расположенных в каждом третьем вагоне. Это будет аскетическим опытом и в духовном смысле: судя по первым отчетам, там даже и уши-то не закладывает — то есть нет никаких напоминаний о том, где вы находитесь. Вы не увидите ни Белых Скал Дувра при отъезде, ни Бассен дю Паради в Гавани Кале по прибытии; да какое там, за все это время вы вообще ни разу не заметите воду. Затем вы вынырнете на французской сортировочной станции и, не повстречав ни единого служителя закона, рванете к автомагистрали и коттеджу, который вы арендовали на отпуск.
В 1981 году на открытии Хамбер Бридж была исполнена кантата на слова поэта Филипа Ларкина. В финальной строфе он описывал мост следующим образом:
Тянущийся к миру, как тянутся к нему наши жизни, Как все жизни, тянущиеся к тому, что мы можем дать Лучшее, что есть в нас, и то, что мы считаем правдой: И всегда — мостами, которыми мы живем.Это то, что чувствуют или хотели бы чувствовать большинство людей. Grand projet должен вдохновлять, должен опьянять нас, чтобы мы заново переосмысливали наше место и цель в мире. Но, пожалуй, Тоннель под Ла-Маншем появился слишком поздно, чтобы годиться на эту роль. Вообразите, что было бы, если б его построили сто или более того лет назад, до того как Блерио перелетел Ла-Манш, до радио и телевидения. Тогда это было бы чудом: он мог бы даже изменить историю, а не просто соответствовать ей. Однако то, что нам сейчас досталось, — это наидерзновеннейший проект XIX века, реализованный ровно перед тем, как мы входим в XXI. Такое как бы удобство, нечто, за что следует испытывать благодарность, столь же впечатляющее, как прекрасный новый участок автострады. И все же когда-нибудь настанет тот далекий, возможно, химерический день, когда британцы наконец преодолеют свои запутанные и саморазрушительные чувства к французам, когда они решат, что несходство вовсе не означает — неполноценность, и когда сторонники «Малой Англии»[191], таблоидные журналисты и джоны-ганды, с сердцами, трепещущими от звучащего в них chanson, выстроятся в Фолкстоуне и проорут в зёв Тоннеля: «Лягушатники! Лягушатники! Лягушатники! К нам! К нам! К нам!»
Июнь 1994
15. Левой, правой, левой, правой: пришествие Тони Блэра
14 июля общественно-политическая элита Британии съехалась в Вестминстерское аббатство на поминальную службу по лидеру лейбористов Джону Смиту. Послы иностранных государств, церковные иерархи, пара бывших премьер-министров и nomenklatura всех крупных политических партий: влажная фантазия ИРА, да и только. День выдался душный: экипажи карет «скорой помощи» и Британский Красный Крест были приведены в состояние боевой готовности на случай, если у кого-нибудь из пожилых политиков подкосятся ноги. Однако внутри Аббатства было нежарко, а когда заиграл Оркестр Граймторпских копей, воздух сделался совсем студеным. В английском духовом оркестре, который не наяривает разухабистое ламца-дрица-гоп-ца-ца, есть нечто необычное — нечто, навевающее грусть, пронзительную и возвышенную. Эти звуки — акустический эквивалент топких косогоров, фабричныхтруб и запаха сажи. Когда миссис Смит и трех ее дочерей подвели под перекрестие трансепта к их местам, оркестр исполнял «Нимрода» из элгаровских «Вариаций Энигмы». В выборе музыкального сопровождения присутствовала дополнительная политическая пикантность: консерваторы в ходе своей программы закрытия шахт добили и Граймторпскую Копь, так что все, что сейчас от нее остается, — это слабое эхо, ее оркестр.
Преждевременной кончине Смита предшествовал сердечный приступ, который он перенес пять лет назад, но тем не менее это событие застигло всех врасплох. Партийные лидеры, как дирижеры оркестров, обычно живут долго — можно подумать, что близость к власти действует на них, словно маточное молочко. Когда в прошлом мае в возрасте пятидесяти пяти лет умер Смит, не менее четырех предыдущих лейбористских лидеров, включая двух премьер-министров из юрских шестидесятых и семидесятых, по-прежнему благоденствовали. Пресса тори и та на все лады оплакивала покойного, причем ее дифирамбы тому самому человеку, которого на последних выборах она усердно размазывала по стенке, выглядели до некоторой степени экстравагантными. И то было не просто лицемерие, или хорошие манеры, или политическая хитрость (надувай мертвого противника, чтобы проще было втоптать в грязь тех, кто пока жив). Смерть политика, не успевшего войти в полную силу, вызывает особенно щемящее чувство. Без пяти минут лидер, который так и не сделался лидером, — это тот, кто никогда не обманывал наших ожиданий, как все остальные; его смерть дает нам мандат на идеализм, который мы переносим на покойного.
В эпитафиях Смита провозглашали чутким и страстным человеком, блистательно остроумным, любителем распотешить честную компанию, вечно первого у стойки бара в поезде на обратном пути в Шотландию после тяжелой недели в Парламенте. Большинство британцев абсолютно не подозревали ни о чем подобном, поскольку он всегда производил впечатление нахохленного филина, человека в футляре, главной стратегией которого, судя по всему, было удерживать лейбористскую партию от ссор по пустякам и выжидать, пока Тори сами выгрызут друг другу нутро. Он казался умнее, чем Джон Мэйджор, но в целом не более захватывающим: вы бы, наверно, не удивились, если бы обнаружили мистера Мэйджора в окошечке своего местного банка, на выдаче десятифунтовых банкнот, а — в обшитом панелями заднем кабинетике — мистера Смита нахмурившим брови из-за вашего овердрафта. Оказалось, эта суровость на публике была напускной. Жена одного лейбористского члена парламента, про которую известно, что она на дух не переносит зануд, уверяла меня, что «Джон был очень, очень забавным. Если ты знал, что он тоже будет в гостях, это гарантировало — скучать точно не придется». Так почему же, спросил я ее, тогда как большинство политиков скорее стараются показаться более занятными, чем они есть на самом деле, Смит выбрал столь необычную и хамелеонскую линию поведения? «Он решил не демонстрировать свое остроумие на публике, — ответила она, — из-за Киннока и чтобы не выглядеть легкомысленным». Может статься, в этом и был кое-какой резон: здесь юмор и непосредственность — удел выработавших свой, ресурс заднескамеечников, упустивших свои шансы на реальную власть, тогда как в верхних эшелонах все должно звучать так, будто одновременно копии в трех экземплярах направлены во все инстанции, а каждая буковка проверена-перепроверена имиджмейкерами и политтехнологами. Нил Киннок, предшественник Джона Смита на посту лидера, однажды во время Фолклендской войны ненароком вляпался в неприятность. Он участвовал в каком-то ток-шоу, и кто-то из аудитории сказал ему, что как политик миссис Тэтчер продемонстрировала, что «на нее где сядешь, там и слезешь». Он ответил: «Жаль, что ради того, чтоб доказать это, другие должны гробиться в Гуз-Грин». В тех обстоятельствах это был превосходный ответ — забористый, сердитый и уместный, — однако затем оказалось, что его сочли политически недопустимым, и очень скоро мистер Киннок рассылал фолклендским вдовам разъяснительные письма с извинениями. Едва ли Джон Смит мог сделать промахи такого рода: шотландский юрист, пресвитерианец, не смущавший ни английскую глубинку, ни Сити, он был преимущественно человеком, которому можно было доверить везти патроны.
Перчатка кэтчера[192] теперь перешла к самому молодому в истории лидеру лейбористской партии. Тони Блэру сорок один год, он член Парламента с 1983-го, и он по-прежнему достаточно молод (или пользуется услугами достаточно профессиональных советников), чтобы быть в состоянии назвать множество имен нравящихся ему рок-групп, когда его интервьюирует д и джей с «Радио-1». Он вырос в Дареме, учился в Феттес-колледже[193] в Эдинбурге, а затем в Сент-Джонс-Колледж, в Оксфорде. Там он пел и играл на гитаре в группе, называвшейся «Паршивые слухи»; что более существенно, он обратился и в христианство, и в социализм. В Лондоне он вступил в Лейбористскую партию и стал адвокатом; познакомился с будущей женой, опять же адвокатом, в соседнем кабинете. В 1982-м он принял участие в пародии на дополнительные выборы в Бикоснфилде, в самом логове тори; затем, отчасти благодаря везению, отчасти с помощью личного убеждения, перебазировался в безопасный лейбористский избирательный округ Седжфилд, в графстве Дарем. С тех пор фарт, умение рассчитывать время, а также дальновидность стали факторами, определившими его карьеру. Довольно на ранней стадии его стали выделять лейбористские бонзы — как восходящий талант, и консерваторы — как потенциальную угрозу. Большинство людей, с которыми я говорил о Тони Блэре — даже спящий на ходу швейцар в Палате общин, — уверяли меня, что почуяли в нем будущего лидера с самого начала.
Во время выборов лидера (в ходе которых мистер Блэр разбил обоих соперников с очень грамотно рассчитанной степенью выразительности — красиво, но не унизительно) часто утверждалось, что одной из его главных политических добродетелей является его привлекательность для Юго-Востока. Под «Юго-Востоком» следует понимать тех ключевых избирателей из квалифицированного рабочего класса и менеджмента среднего звена, которые перешли в лагерь миссис Тэтчер и остались с мистером Мэйджором. Пожалуй, так оно и есть, однако это не значит, что новый лидер вызывал отвращение у Севера: даремское детство, шотландское образование, даремский избирательный округ и — решающее обстоятельство: его жена — падчерица Пэт Финикс, которая в течение многих лет играла королевскую роль Элси Танер в «Улице Коронации», долгоиграющей телевизионной «мыльной опере» о жизни рабочего класса Севера. Это непрямое, но неопровержимое родство — примерно так же королевская семья соотносится с Барбарой Картленд.
Другая часть его родословной не менее любопытна и не была известна даже самому мистеру Блэру, пока журналюги не сунули нос в его жизнь. Daily Mail, несомненно, действовавшая в интересах общества, и, разумеется, без какой-либо задней мысли о том, что ей удастся раскопать какую-то позорную тайну, заказала генеалогические исследования по семье Блэра. Раньше часто сообщалось, что дедом нового лидера по отцовской линии был такелажник Гованской верфи по имени Уильям Блэр. Это добавило ему полезной пролетарской аутентичности, особенно учитывая то, что отец Тони Лео был мало того что университетским ученым, так еще и консерватором со стажем и убежденным тэтчеритом. Исследователи, однако, обнаружили, что подлинными родителями Лео были не Блэры, а пара мюзик-холльных артистов — Чарльз Парсонс и Сесилиа Риджуэй; в момент, когда у них родился ребенок, они гастролировали по Северу — и отдали Лео на попечение мистеру и миссис Блэр. Этот витающий над всей историей душок незаконнорожденности вряд ли постыден; больше отношения к делу имеет выдающееся совпадение — и у нынешнего премьер-министра (сына артиста Тома Болла), и у нынешнего лидера оппозиции в венах течет мюзик-холльная кровь. В том, что эти двое оказались во главе своих партий в Палате общин, есть нечто ламаркианское: наглядное доказательство того, что приобретенные признаки передаются по наследству.
Вся пресса от мала до велика также кинулась в погоню за информацией приватного характера. Тут, пока, во всяком случае, ничем поживиться не удалось: Паршивые Слухи оказались не более чем названием группы. К примеру, мистер Блэр, похоже, был единственным студентом-рокером за все 1970-е годы, кто ни разу не принимал наркотики. Что случилось с Оксфордским университетом? Президент Клинтон учился там — и не кумарил; а Тони Блэр так даже и пальцем не притрагивался к бесовскому зелью. Как сказал один из его оксфордских сверстников, «Слушай, уж я-то знаю, о чем говорю, и мой ответ — ни-ни. В отличие от всех нас этот парень вообще, похоже, ни разу и капли в рот не брал». Чегооооо? А затем есть, знаете, кое-что такое, ну, то, чем люди, особенно люди молодые, имеют обыкновение заниматься, оставшись вдвоем, тет-а-тет; но даже и здесь, похоже, ничего особенно бросающегося в глаза, такого, чтобы нужно было вызывать патрульных, не обнаружилось. В Оксфорде, согласно Independent on Sunday, все единогласно заявляют, что Тони — «ни-ни». Неслыханно: можно подумать, этот малый собирался баллотироваться на престол Архиепископа Кентерберийского. С другой стороны, может, это и к лучшему, потому что, когда к британской политике начинают приплетать откровенно этические вопросы — вроде тех, которыми терзали в последние недели мистера Блэра, — обычно это кончается самоубийством. Не успели в прошлом году тори запустить свою кампанию «Назад к основам», как тотчас же выплыло, что многих консервативных депутатов самих нужно тюкать об эти самые основы самыми разными частями тела. Есть ли у мистера Блэра какие-либо скверные, ну или хотя бы непредосудительные, но особенности? Ну что ж, могу и я внести свою лепту в навозную кучу накопленных к настоящему времени сведений — сами решайте, о чем это может говорить.
Энтони Ховард, видавший виды политический обозреватель и бывший редактор New Statesman, сообщил мне об этой детали — по которой сразу видно человека дела — с трепетом в голосе: «Мне никогда не приходилось сталкиваться с кем - нибудь, кто бы так быстро ел. То есть я и сам быстро ем, но ведь я еще и с половиной своей печенки не управился, а он уже тут как тут, сидит с пустой тарелкой».
Победа мистера Блэра была успехом тех лейбористов, которых в настоящее время называют «модернизаторами». В какой-то мере политическая борьба — это схватка разных терминологий: пришпиль себе на грудь лучший ярлык и нашлепни худший на спину своего противника, желательно в том месте, где лучше всего входит нож. В партии Тори много лет лягались друг с другом «мокрые» и «сухие» (теперь эти междоусобицы плавно перетекли в сражения между «консолидаторами» и «радикалами»). В лейбористской партии в течение долгого времени борьба шла между «умеренными» и «воинствующими» (причем некоторые отъявленные соглашатели пытались разрешить этот конфликт лингвистически, объявив себя «умеренно воинствующими»). Сейчас это скорее «модернизаторы» против «традиционалистов». Модернизаторы бились за то — помимо всего прочего, — чтобы лейбористы вновь стали выбираемыми: для этого нужно было навести марафет, демократизировать внутреннюю избирательную систему, уменьшить влияние профсоюзов, принять сколько - то рыночных реалий. Кое-кто посматривал на такого рода деятельность как на классическое предательство правой буржуазии. На выборах лидера ультралевые в избирательных округах не без остроумия окрестили Блэра «ликвидационистским кандидатом»; о том, насколько глубокие подозрения вызывали модернизаторы, можно судить по недавнему замечанию маститого gauchisteТони Бенна: «Если присмотреться к апартеиду в Южной Африке, то выяснится, что он никуда не делся после того, как Нельсон Мандела обзавелся розой в петлице, новым костюмом, новым политическим курсом и Saatchi &Saatchi» [194]. Однако позиции модернизаторов сильнее, и не в последнюю очередь потому, что их ярлык оказался удачнее. «Традиционалисты ненавидят, когда их называют традиционалистами», — сказал мне один журналист, парламентский корреспондент. И если воровство табличек с именами продолжится, им даже не позволят называть себя левыми слишком долго. Вот что заявил Тони Блэр перед выборами: «Многие из тех, кто называют себя левыми, вовсе не находятся слева, если левый значит — радикальный. Они просто представляют некий вид консерватизма».
Так старых левых кастрировали словами. Для модернизаторов заскорузлый, допотопный социализм мертв. Они настолько самоуверенны, что утилизируют сейчас даже само слово «социализм». Раньше этот термин был жупелом, и в лейбористском манифесте 1992 года он так и не появился на том, по-видимому, основании, что, как предполагалась, вызывал у политических незнаек непреодолимый рвотный рефлекс. Сейчас он опять робко возвращается в пользование — отчищенный от своих старых ассоциаций, будто крашеная - перекрашенная дверь, которую погрузили в кислотную ванну и вынули оттуда словно только что выструганной из свежей древесины. Как выразился на предвыборном митинге в Кардиффе Тони Блэр: «Наше принципиальное убеждение состоит в том, что для индивидуального успеха необходим сильный объединенный социум. Поэтому мы называем это: социализм». Мистер Блэр даже опубликовал в Фабианском обществе[195] брошюру, по срокам приуроченную к выборам, под дерзким заголовком «Социализм». Его социализм, или, чтоб уж не пропадал зря его окказиональный и разрежающий дефис, социализм, не имеет отношения к плановой экономике, классовым столкновениям и частной собственности; скорее этот термин обозначает государственное партнерство и мягкий интервенционализм, стимулированный теми «идеями, которые ассоциируются с левизной, — социальная справедливость, сплоченность общества, равенство возможностей и общность интересов».
Речь Тони Блэра, посвященная его официальному вступлению на пост лидера, не относилась к тем, в которых ты декларируешь свои политические убеждения; скорее пришла пора повернуться лицом к народу и исполнить свой коронный куплет. Мистер Блэр справился с этим замечательно. Он не великий оратор, хотя на фоне мистера Мэйджора от него этого и не требуется; по сравнению с говорящими весами он в любом случае Демосфен. И, как бы то ни было, практически невозможно одновременно ораторствовать перед переполненным залом и телевизионной камерой; это как быть в одно и то же время театральным и телевизионным актером. Однако он казался весьма польщенным оказанным ему доверием и в достаточной степени взволнованным, чтобы оставить в голосе некоторый трепет, и говорил с той пылкостью, которая заставляет зрителей слегка краснеть, если они сами не чувствуют примерно такую же пылкость. (В этом нет ничего дурного, поскольку не всякая польза входит в мир посредством добродетели и честности: вина и лицемерие также годятся.) Коронный куплет мистера Блэра, как все куплеты, состоит не только из звуковых, но и из вербальных фрагментов, и его речь не особо пострадала бы, если попросту проиграть ключевые слова в том порядке, в котором он их использовал: «Ответственность / доверие / доверие / служба / преданность / достоинство / гордость / доверие / миссия / обновление / миссия / надежда / перемены / ответственность / миссия / дух / общность / общность / гордость / гордость / социализм / перемены / неправильно / правильно / неправильно / правильно / неправильно / правильно / общественность / энтузиазм / здравомыслие / перемены / перемены / перемены / сплоченность / общность / по-новому / еще / воодушевлять / ратовать / перемены / прогресс / вера / служить / служить / служить».
Несколько дней спустя я оказался в Палате общин, в комнате Теневого Кабинета — у меня была назначена аудиенция с новым лидером. Это довольно сумрачное, с высоким потолком, помещение с окнами на северную сторону Вестминстерского моста. Как всегда перед концом сессии, здесь творился страшный кавардак: складной стол для переговоров закрыт, увесистые стулья, обтянутые зеленой кожей, свалены в углу как бог на душу положит. В этом казенном зале выделялись две вещи: элегантные латунные дверные петли дизайна Пуджина, и некий том в переплете ярко-алой кожи, который лежал рядом с брошенной курткой мистера Блэра. Ага, подумал я, дай-ка я проверю, чего он там листает себе в передышке между интервью. Это оказался экземпляр Нового Завета. Я застыл, скованный агностическим холодом; то есть я знал, что этот малый был нешуточным христианином и все такое, но это уж как-то было через край. А дальше он что, заставит вынести из Вестминстерского дворца автоматы по размену денег… Краем ногтя я приоткрыл титульный лист — и обнаружил там подклеенную карточку с сегодняшней датой и подписью Тони Ньютона, лидера Палаты общин. Судя по всему, мистер Блэр должен был идти во второй половине дня к королеве, и этот том был его поощрительным призом за то, что, в силу своего нового назначения, он сделался членом Тайного Совета[196]. Признаться, в этот момент я испытал некоторое облегчение.
«Вот увидите, он ужасно обаятельный», — говорили мне перед встречей; и, пожалуй, так оно все и оказалось. В ходе избирательной кампании разные недоброжелатели приклеили ему бирку «ангелочек»; он не настолько писаный красавец, как можно было бы предположить, однако, несомненно, в контексте Палаты Общин он писаный красавец, и еще какой. Он рассеянно задумчив, случается, на его лице промелькивает выражение человека, вынужденного за пять минут вызубрить к экзамену предмет, по которому он не знал, что его станут проверять. Ну так ведь смерть Смита и собственный внезапный апофеоз свалились ему на голову с головокружительной скоростью.
При том что мистер Блэр боек на язык, телегеничен и молод, самая очевидная стратегия атаки — обвинить его в том, что ему не хватает идей. Энтони Ховард однажды наблюдал, как он выступает перед собранием политической влиятельной группы Хартия 88: «Он абсолютно очаровал их, но в его холодце не было мяса». Разумеется, политику вовсе не обязательно иметь идеи, а иной раз бывает, что его особенно любят именно за их полное отсутствие. То был как раз случай Джона Мэйджора, когда он стал наследником миссис Тэтчер: на него смотрели как на порядочного, без особых тараканов в голове парня, чья порядочность положительно скажется на политической атмосфере. Пожалуй, это по-прежнему — важная часть убывающего шарма мистера Мэйджора, поскольку в те единственные оба раза, когда он публично ударился в какие-то идеи — или принялся ратовать за сильные убеждения, или по меньшей мере высказывать личные взгляды, которые не привезли ему на официальном лимузине, он выставил себя на всеобщее посмешище. В начале своего премьерства он возопил — больше туалетов на автострадах; на этот стон с перекрещенными ногами ему ответили сочувственными гримасами. Позже, однако, мистер Мэйджор выступил со второй идеей: надо осудить бродяжничество. Попрошайничество, сказал он в мае одной бристольской газете, было «бельмом на глазу», и к тем, кто стоит с протянутой рукой, следует применять максимум законных наказаний: «Это отвратительно — попрошайничать. Это не нужно. Я считаю, к этим людям следует отнестись со всей строгостью». Даже при том, что в это время мистер Мэйджор из кожи вон лез, чтобы улестить перед европейскими выборами правых тори, это был вдвойне нелепый политический ход. Во-первых, всякий, кто живет в городе, знает, что попрошайничество значительно выросло при нынешней администрации. Во-вторых, потому, что внезапная осведомленность мистера Мэйджора касательно ремесла безработных подставила его под очевидный ответный удар: сначала попробуй, а потом уж говори.
Но в более широком контексте нападки консерваторов на мистера Блэра за то, что ему не хватает идей, имеют свою ироническую сторону. Консерваторы по-прежнему питают свои черепные коробки тем, с чем пришли к власти пятнадцать лет назад. А поскольку тэтчеритский импульс ослабевает, тэтчеритские «идеи» стали даже еще более с приветом. В апреле, например, Институт Адама Смита, мозговой центр ультра-консерваторов, опубликовал свой взгляд на Британию 2020 года (взгляд, понятное дело, основанный на допущении, что тори останутся у власти до того времени). Институт функционирует с 1977 года и, как выразился несколько лет назад его директор доктор Мадсен Пири: «Мы предлагаем то, что поначалу кажется бредом лунатика. Но очень скоро ты понимаешь, что еще немного, и все это станет реальностью политики». Сам доктор Пири изобрел узел Пири, лекарство для мужчин, чьи галстуки-бабочки унизительно детумесцируют[197] до уровня ниже горизонтального. «С обычным узлом, — объясняет он, — пока не закончите завязывать, вы не знаете, каким будет результат. Я вяжу слоеный, поэтапный узел, я конструирую его систематически — так, чтобы каждый раз получалось правильно».
Взгляд 20–20: Каким Быть Будущему Британии — опубликованная попытка доктора Пири и еще двадцати пяти светлых умов на подхвате сделать для Британии то, что директор уже сделал для галстука-бабочки. К концу следующей четверти века нация, завязанная другим узлом, если все будет слава богу, окажется в состоянии созерцать следующее: базовая ставка подоходного налога — 10 процентов, с максимальным тарифом — 20 процентов; темпы роста, удваивающие уровень жизни каждые двадцать лет («это очень много по критериям XX века, но это был век, научивший нас избегать многих ошибок»); искоренение большинства основных болезней; легализация «теневой» экономики; обновление всего жилищного фонда; приватизированные автострады с электронным оборудованием для оплаты, управляемые автобусы с рекуперативной тормозной системой и отмирание автомобильных преступлений (фелония[198], в которой Британия в настоящее время является европейскимлидером); поголовное дошкольное образование в три года, всеобщее изучение иностранных языков — в пять; решение проблемы бездомных («Нам нужно учитывать имидж Британии, возникающий в сознании иностранных гостей, когда те видят людей, спящих на порогах магазинов и христарадничающих на улицах» — ага, вот откуда растут ноги у «идеи» Джона Мэйджора); средняя продолжительность жизни — 100 лет; восстановление английских дикорастущих лугов и буйное великолепие «прериевых земель, покрытых экзотическими посевами люпина»; восстановление лесных массивов Британии, поднятие ее дубравной доли с 5 процентов до 65; и наконец, искусственное заселение этой дешевой, безопасной, пышущей здоровьем, озелененной окружающей среды медведями, волками и бобрами.
В конце своего царствования миссис Тэтчер объяснила одному женскому журналу, что «нет такого понятия, как общество». Для тех, кто скорее терпел ее политику, чем наслаждался ею, то был один из моментов истины. Это был своего рода прорыв, как в одном из тех неотвязных снов об иррациональном преследовании, от которых, кажется, никогда уже не проснешься — и тут твой мучитель наконец оборачивается к тебе и говорит: «Ты что, не понимаешь? Да это все потому, что ты ведь в белой рубашке и с газетой». Ах вот оно что, теперь-то все ясно, хлопаешь ты себя по лбу, обзаведшись этой новой бессознательной мудростью. Я-то думал, ты преследовал меня, потому что ты сумасшедший, и разумеется, ты по-прежнему безумен, да чего там, даже безумнее, чем я думал раньше, но по крайней мере я могу уловить то, чего тебе, собственно, от меня надо было.
Большинство людей, разумеется, скорее верят, что есть такое понятие, как общество, и блэризм отчасти является ответным ударом по этому тэтчеровскому отрицанию. Блэровский социализм — этический, вдохновленный идеями Р.Х. Тони[199] и Архиепископской Церкви и основанный на вере в необходимость совместного деяния с тем, чтобы жизнь индивидуумов имела максимальные шансы на реализацию. «Сила всех… использованная для блага каждого, — сформулировал этот тезис Блэр в своем официальном заявлении при вступлении на должность. — Вот что значит для меня социализм». Это по-прежнему, разумеется, значит нечто отличное от того, что имеют в виду традиционалисты в его партии. Как выразился об этом в частной беседе один левофланговый депутат, «Если бы сейчас вы попробовали заикнуться о лейбористском манифесте 1945 года, вас вышвырнули бы из партии как троцкиста».
Блэризм, или современный лейборизм, борется за — или верит в — или надеется быть избранным за — следующее: динамичная рыночная экономика с более значительной базой, заточенной под увеличение благосостояния; сильное и сплоченное общество, защищающее индивидуума от превратностей и бездушности рынка; усовершенствование образовательной системы, увеличение квалификации, улучшение обучающего процесса; пересмотренная система соцобеспечения, нацеленная на то, чтобы покончить с долгосрочной зависимостью от пособий и возвращению людей обратно к работе; проевропейская ориентация; Билль о Правах, Закон о Свободе информации, выборная вторая Палата; Валлийская Ассамблея и Шотландский Парламент.
Также блэризм считает целесообразным держать профсоюзы на расстоянии. Фольклорные легенды о профсоюзных баронах, являвшихся на Даунинг-стрит, 10, чтобы за пивом и бутербродами обсудить экономическую политику, вызывают у модернизаторов партии легкий румянец. С 1989 по 1992 год Блэр был министром по делам занятости и трудоустройства в теневом кабинете Нила Киннока. Там, по утверждению своего коллеги по модернизаторству и земляка по Дарему депутата Джайлза Рэдиса, «он заставил профсоюзы примириться с модернизированной системой, основанной — по Континентальной модели — скорее на индивидуальных, чем на коллективных правах рабочих. Он также убедил профсоюзы, что «закрытое предприятие»[200] — институция вынужденная и устаревшая». И, самое главное, Блэр был ярым приверженцем новой системы выборов лейбористского лидера посредством индивидуальных голосований депутатов парламента, членов партии, и профсоюзных деятелей — при которой профсоюзы лишались своей традиционной квоты. Согласно Энтони Ховарду, «промышленную мощь профсоюзных боссов сокрушила миссис Тэтчер, а политическую — Джон Смит и Тони Блэр». Сейчас Блэр говорит вот что: «В число функций лейбористского правительства не входит, оказавшись у власти, делать профсоюзным движениям какие-либо особенные одолжения». Это может казаться вполне резонным, даже правильным, но в историческом плане это ересь. Представьте себе лидера Тори, обещающего, что его правительство, придя к власти, не будет оказывать особой протекции тем, кто делает пожертвования в фонды Консервативной партии — нанимателям, бизнесменам из Сити, крупным землевладельцам, богачам и высшему обществу.
Блэризм также смирился с тем фактом, что долгая послевоенная битва за то, должны ли промышленность и коммунальная сфера находиться в общественном или частном владении, закончена — и проиграна. Предложенная тори «приватизация» (или распродажа национального имущества) отвергалась лейбористами с разными степенями упорства, уступчивости и лютости; сейчас она скрепя сердце принята как экономический форс-мажор. Например, в 1989 году сторонники лейбористов различных идеологических оттенков негодовали против продажи водного хозяйства. Вода — материя почти сакральная (она выходит из недр, падает с неба и, в силу смутно ощущаемых причин, должна принадлежать тем, на кого падает), и поэтому есть что-то особенно оскорбительное в том, как быстро приватизированному хозяйству пришлось усвоить урок монополистического капитализма: значительно возросшие цены, сверхприбыли и высокооплачиваемые менеджеры, обогащающие друг друга замечательными акциями, выпускаемыми для своих. Когда я изложил это Блэру, он ответил: «Считаю ли я, что водное хозяйство должно быть приватизировано? Нет, не считаю. Верю ли я, что какое-либо серьезное лейбористское правительство, особенно в ближайшее время, усевшись за стол совета министров, и при том что, скажем, в его распоряжении будут 2 миллиарда фунтов на расходы, проголосует за то, чтобы потратить эти деньги на выкуп акционерного капитала в водном хозяйстве? Нет, пожалуй, этого не будет, так что вы тоже можете не сбивать людей с толку, чтобы они подумали, будто это произойдет». А кроме того, «найдется совсем немного того, чего вы не можете добиться посредством контроля и чего можно добиться исключительно обладая правами собственника».
Это честный ответ, пусть даже и отталкивающий для некоторых. Но, с другой стороны, правительство никогда не в состоянии сделать так много, как вам хотелось бы, или так много, как вы считаете нужным; оно по самой своей природе — то, что створаживает идеализм. Даже и так, пару раз мистер Блэр, такое ощущение, дает петуха. Взять хотя бы патетическую фразу из его предвыборного манифеста: «Образовательная система, которая служит элите и пренебрегает большинством, — это публичное оскорбление нашей морали и брешь в нашей экономике». В какой бы фазе ни находилось мое политическое сознание и сколь бы вольно ни возможно было интерпретировать лексические значения отдельных слов, в целом это должно продемонстрировать намерение упразднить привилегированные частные школы. Но слова ведь не означают этого, так ведь? «Нет». Но как так? Не является ли «публичным оскорблением морали», что образование ребенка зависит от материального благосостояния родителей? «Оскорбление», осторожно соглашается он, «в том, что качество нашего образования диктуется количеством богатства, которым вы обладаете. Но вопрос в том, как вы будете преодолевать это. Собираетесь ли вы упразднить возможность людей давать своим детям частное образование — или сосредоточитесь на том, чтобы поднять стандарты государственного образования?» Почему бы не заняться тем и другим одновременно? «Я думаю, это неправильно с точки зрения принципов и нереалистично — с точки зрения политики». Наседать на мистера Блэра в этом случае кажется несколько несправедливым, поскольку сам он выбрал для своих детей образование в государственном секторе, да и аболиционизм уже довольно давно отсутствует в программе лейбористов; но в известной степени он сам завел разговор об этом. «В политике приходится решать, где бы ты хотел, чтобы прошла демаркационная линия», — заключает он. Упразднение частных школ, по его словам, «будет воспринято и как месть, и как принципиальная ошибка… Это неизбежно провело бы демаркационную линию между нами и консерваторами не там, где следует».
Мистер Блэр — исключительно практичный политик, и таким он и останется. Он знает, что ссора идет из-за срединного участка земли (поэтому партия выбрала именно его), и нет смысла драться за тот дальний холм, пусть даже с него и открывается прекрасный вид. Кем-то сказано было однажды, что между лейбористами и консерваторами всего полдюйма разницы, однако это те полдюйма, в пределах которых мы все живем. Мистер Блэр идеалист без идеологии, что, естественным образом, кажется подозрительным левому крылу его партии. Энтони Ховард, который по-прежнему надеется, что ему когда-нибудь все же принесут холодец с мясом, хамовато называет Блэра «мальчуганом в синем», намекая на цвет тех, кто придерживается правых взглядов. С другой стороны, Ховард признает нехарактерную мощь позиции нынешнего лидера. Он заступил на этот высокий пост с небольшим багажом и несущественными долгами. Он ничем не обязан профсоюзам. Он в меньшей степени аппаратный политик, чем оба его предшественника, Киннок и Смит. «В этом его сила, — говорит Ховард. — Он может перерезать пуповину, связывающую его с прошлым».
Несомненно, мистер Блэр — это самый перспективный с 1979 года для лейбористов шанс вернуться во власть. (И — еще один дополнительный штрих, имеющий отношение к модернизации: в случае его успеха на Даунинг-стрит, 10, появится первая работающая жена.) Нужно быть извергом — или консерватором, — чтобы не желать ему добра: мало какая страна извлекает пользу из длительных периодов однопартийного правления. Лейбористы в настоящее время более-менее сплоченны, электорату более-менее осточертели тори, а сами тори более-менее понимают, что туфли миссис Тэтчер им уже маловаты. Как бесстыдно выразился о Блэре один анонимный консервативный министр, «мы все еще не знаем, говорить ли нам, что у него нет политической программы, или говорить, что его политическая программа никуда не годится»». К настоящему моменту именно лейбористы устанавливают повестку дня и именно тори — отбрехиваются. Так, не успело словосочетание «полная занятость» за несколько недель лейбористской избирательной кампании облететь всех заинтересованных лиц, как министр по делам занятости Дэвид Хант, выступая перед собранием Конгресса профсоюзов, уже заявил, что правительство также примкнуло к данному политическому курсу. Это был невообразимо примиренческий или «мокрый» для консервативного министра жест — и знак того, что вот-вот начнутся настоящие сейсмические толчки паники. Вряд л и было совпадением то, что всего через пару недель, после перетасовки кабинета мистера Мэйджора, министр по делам занятости и трудоустройства Хант внезапно сам оказался нетрудоустроенным.
Главной опасностью периода до всеобщих выборов (которые консерваторы могут оттягивать до 1996 или 1997 годов) Блэр считает «чувство самоуспокоенности внутри партии». Есть и другие: ему придется вести кампанию дольше, чем было бы идеально; через пару лет его лицо может выглядеть уже не таким свежим, как раньше; его евангелический язык может начать казаться проповедническим, а его разговоры о крестовых походах и миссиях — чуточку слишком бойскаутскими, в наше-то время, когда ничего святого. Еще есть опасность, что лейбористская долгосрочная стратегия — которая активно выстраивается по модели игры миссис Тэтчер 1979 года: отчеканить политические лозунги и сформулировать общие темы, а не вязнуть в деталях и возиться с цифирью — может показаться уклончивой. А каких шагов тори следует опасаться? «Их избирательная стратегия — невеликая тайна, — отвечает Блэр. — Они ударятся в крупномасштабное урезание налогов. Не исключено, они пойдут на попятный и займут до некоторой степени антиевропейскую позицию. А еще будут швырять в Лейбористскую партию все, что им удастся накопать на нас, — и не остановятся ни перед чем».
Бередящее душу выступление Оркестра Граймторпских Копей в Вестминстерском аббатстве стало уместной увертюрой для службы, которую можно было бы озаглавить «Перемены и национальное обновление» — как Манифест Тони Блэра. Сначала читали вслух из Книги Исайи («И застроят пустыни вековые, восстановят древние развалины и возобновят города разоренные, остававшиеся в запустении с давних родов»). Затем был исполнен гимн Р.Б.Й. Скотта, абсолютно блэристский по сути («Принеси справедливость в наш край / И воздвигни опоры дней будущих, / Чтобы время разбилось о рай / И повержены были все чудища») и недалекий от злободневной политической специфики. Была там даже цитата из Вацлава Гавела в исполнении архиепископа Кентерберийского: «Я глубоко убежден, что на самом деле политика не является бесчестным занятием, и если мы имеем то, что имеем, то виноваты в этом политики».
Архиепископ также процитировал изречение Джона Смита: «Политика должна быть нравственной». При том, что Партия Тори кажется все более и более изнуренной в центре и все более растленной по краям, при том, что ее светлые умы и мечтатели с щенячьим восторгом улепетывают в пейзажи с восстановленными лесными массивами, лопоча о возвращении медведей, 10-процентном подоходном налоге и гектарах прерий, покрытых экзотическим посевами люпина, неудивительно, что лейбористы в настоящее время занимают доминирующее положение как с точки зрения морали, так и с точки зрения политики. Сейчас один убежденный христианин сменил другого на посту лидера партии. «Славля Господа, очистим тело нации и дух» — пели многие, если не все, члены конгрегации в Вестминстерском Аббатстве.
Тони Блэр вышел победителем на выборах, прибегнув к духоподъемной риторике, выстроенной вокруг слова «радикальный»; как и его конкуренты, другие кандидаты, он умышленно взывал к славному 1945 году, когда лейбористское правительство Клемента Эттли приступило к фундаментальным изменениям в государственном устройстве. Я спросил Джайлза Рэдиса о последнем рекламном ходе мистера Блэра. Он ответил: «Он сказал кое-что весьма неглупое. Он сказал: «Я не ревизионист, я радикал». На самом деле это мура полная. Он пытается быть Гарольдом Вильсоном. А ему надо быть гибридом Гейтскелла и Вильсона». Одна из всегдашних прелестей — и периодически возникающих хитростей — политики заключается в разнице между риторикой Рыцарей Господних и последующим сообщением, что, мол, извините, ребята, мы не можем себе позволить копье и кольчугу, и, кстати, лошадь нам тут урезали до мула. Имя Хью Гейтскелла (предшественника Джона Смита в качестве потерянного лидера и адресата надежды, которую пришлось передать преемнику) достаточно безопасно; тогда как Гарольд Вильсон — которого сейчас вспоминают не столько за либертарианскую законодательную деятельность в его первые годы пребывания на должности, сколько за прагматичные виляния его последних лет — не вызывает особого восторга. Тони Блэр много в ком пробуждает оптимизм — своей молодостью, своим интеллектом, своей идеалистичностью, своими обещаниями очиститься и своей выбираемостью. Из него очень даже мог бы получиться британский премьер-министр конца столетия. Но для милленариев[201] было бы опрометчивым уже сейчас бронировать себе места на горных вершинах.
Август 1994
Примечания
1
Разорванный инфинитив особенно распространен в разговорной речи, а в письменном языке допускается редко. — Здесь и далее примеч. пер.
(обратно)2
за неимением лучшего (фр.).
(обратно)3
бриджи для верховой езды; название по индийскому Джодхпуру.
(обратно)4
«Ветряная мельница»; известный лондонский мюзик-холл; закрылся в 1964 г.
(обратно)5
неологизм, появившийся в английском языке в 90-е годы XX века и не зарегистрированный пока в словарях.
(обратно)6
министерская скамья в английском парламенте или скамья, занимаемая лидерами оппозиции в парламенте.
(обратно)7
«Мокрый» — член парламента умеренных убеждений, не поддерживавший «жесткую» монетаристскую политику М. Тэтчер.
(обратно)8
титулование женщины, награжденной орденом Британской империи.
(обратно)9
матирующие салфетки (фр.).
(обратно)10
Сказочный английский сирота, разбогатевший с помощью своего кота и ставший мэром Лондона.
(обратно)11
Лип из Луисвиля — раннее прозвище Клэя, далее известного под псевдонимом Мохаммед Али.
(обратно)12
по списку, представленному монарху премьер-министром.
(обратно)13
символ власти спикера Палаты общин; на заседаниях, проходящих под председательством спикера, лежит на парламентском столе, иногда подвешивается на боковой стенке стола.
(обратно)14
ущерб, нанесенный в порыве ревности (фр.).
(обратно)15
Персонаж европейской детской литературы, «старая сказочница»; «Сказками Матушки Гусыни» назывались многие известные сборники сказок.
(обратно)16
Так называлось путешествие по Европе, обязательная часть образования молодого английского джентльмена.
(обратно)17
В оригинале Жданов называл Ахматову «барынькой, мечущейся между молельной и будуаром».
(обратно)18
Английский пейзажист и гравер (1805–1881).
(обратно)19
В сленге кокни рифмующиеся слова могут заменять друг друга. Китинг заменяет слово «fake» (подделка) рифмующимся «Sexton Blake». Секстон Блейк — персонаж писателя Хала Мередита, сыщик викторианской эпохи.
(обратно)20
Бернард Лич (1887–1979) — английский гончар, дизайнер по керамике, чьи работы отличаются простотой, навеянной в период обучения в Японии.
(обратно)21
Американский фильм (1989) с участием Билли Кристала и Мэг Райан, где героиня в ресторане имитирует оргазм.
(обратно)22
минерал подкласса сложных оксидов.
(обратно)23
Прозвище диктатора Гаити Франсуа Дювалье (1907–1971).
(обратно)24
Военное училище сухопутных войск — находится близ деревни Сандхерст, графство Беркшир.
(обратно)25
Сеть национализированных железных дорог.
(обратно)26
Аксминстер, аксминстерский ковер — имитация персидского Ковра с многоцветным узором; первоначально производился в Аксминстере, графство Девоншир.
(обратно)27
серьезность, разумность (лат.).
(обратно)28
Британская политическая система с самого начала основывалась на существовании исключительно двух политических партий. Появление третьего относительно важного участника послужило источником проблем, связанных с голосованием.
(обратно)29
NIMBY — not-in-my-backyard — где угодно, только не рядом со мной, где угодно, только от меня подальше — социально-психологический феномен, когда люди протестуют против какого-либо нововведения в непосредственной близости от места своего проживания, но теоретически допускают его где-нибудь в другом месте; первоначально феномен был связан с захоронением высокорадиоактивных отходов и плохой информированностью населения о реализуемых при этом технологиях.
(обратно)30
товарищество (фр.).
(обратно)31
Лидер Палаты общин — член правительства; входит в состав кабинета; по согласованию с премьер-министром определяет порядок и расписание работы Палаты общин; следит за прохождением через палату правительственных законопроектов.
(обратно)32
Так в Британии называют членов парламента, защитников интересов отдельных графств.
(обратно)33
Отсылка к названию сценария фильма Орсона Уэллса «Улыбающийся с ножом».
(обратно)34
Чиппендейл — английский мебельщик XVI11 в., славившийся изысканностью своих работ; Таппервер — фирма-производитель пластиковых хозтоваров.
(обратно)35
Майкл Рэй Дибден Хезлтайн.
(обратно)36
символ власти спикера палаты общин; на заседаниях, проходящих под председательством спикера, лежит на парламентском столе, в других случаях подвешивается на боковой стенке стола.
(обратно)37
имеется в виду Суэцкий кризис 1956–1957 гг.
(обратно)38
разбежаться, чтобы лучше прыгнуть (фр.).
(обратно)39
резиденция премьер-министра Великобритании.
(обратно)40
Американский композитор, автор музыки ко многим голливудским фильмам.
(обратно)41
Графство в Северной Ирландии.
(обратно)42
Центральный район Лондона.
(обратно)43
должностные лица в местных органах власти.
(обратно)44
судебные приставы.
(обратно)45
отсылка к «Магическому кругу» — профессиональной британской организации иллюзионистов и фокусников.
(обратно)46
так называются округа, где кандидат избран незначительным количеством голосов.
(обратно)47
Социал-демократическая партия, образована в 1981 году из числа членов правого крыла лейбористской партии; в том же году сформировала альянс с либеральной партией; в 1988-м, в результате раскола партии, реорганизована и переименована в Партию социал-либеральных демократов; в 1989-м снова переименована в Партию либерал-демократов; занимает центристские позиции.
(обратно)48
Здесь: запоздалой.
(обратно)49
отсылка к реплике Гамлета о своем отце «Он человек был, человек во всем, Ему подобных мне уже не встретить» (пер. М. Лозинского).
(обратно)50
Премьер-министр Великобритании в 1908–1916 гг.
(обратно)51
Главный организатор парламентской фракции, «главный кнут» — следит за соблюдением партийной дисциплины, обеспечивает поддержку политики своей партии и присутствие членов фракции на заседаниях парламента.
(обратно)52
Так называют в обиходе резиденцию премьер-министра, Даунинг - стрит, 10
(обратно)53
Гистерон-Протерон — обратный или просто нарушенный порядок слов, риторическая фигура, состоящая в том, что часть предложения, которая в естественном построении фразы и по временной связи должна следовать позже, выдвигается вперед, чтобы показать, что для говорящего она имеет первенствующее значение.
(обратно)54
Мемуары Во, в русском переводе — «Насмешник».
(обратно)55
1,2-километровая ледовая трасса в виде желоба на курорте Сент - Мориц в Швейцарии; отличается повышенной сложностью.
(обратно)56
Капабилити Браун — Ланселот Браун (1715–1783), садовод-практик. Его прозвали Capability, потом что он уверял своих клиентов, что их земля имеет great capabilities («большие возможности») для построения садов в его пейзажном вкусе. С 1764 г. — королевский садовод в Хэмптон-Корте.
(обратно)57
Ассагай — метательное копье народов Африки длиной около 2 м.
(обратно)58
глубоко вырезанное изображение на отшлифованном камне или металле.
(обратно)59
Детрит — содержащееся в грунте органическое вещество, состоящее из частей тела животных и обрывков растений; наносы, отложения.
(обратно)60
Понятие, введенное в 70-х американскими феминистками, слово, построенное по модели history (история); каламбур на местоимениях his и her. «его» и «ее».
(обратно)61
Город в Великобритании, в Хартфордшире.
(обратно)62
Интернешнл Телефон энд Телеграф Корпорейшн.
(обратно)63
то есть автоматически получает место в Палату лордов.
(обратно)64
мужская фетровая шляпа с узкими, немного загнутыми полями и продольной вмятиной на мягкой тулье.
(обратно)65
Здесь и далее отсылка к военной речи Черчилля: «Мы будем сражаться на пляжах, мы будем сражаться в местах высадки…»
(обратно)66
Отсылка к персонажу Major Major («майор Майор») — в романе «Уловка-22».
(обратно)67
задним умом крепок (фр.) — дословно: лестничное остроумие, когда ты уже вышел на лестницу, и тут только тебе пришла в голову нужная реплика.
(обратно)68
Крупнейшие скачки с препятствиями; проводятся ежегодно весной на ипподроме Эйнтри близ Ливерпуля.
(обратно)69
тем более (лат.).
(обратно)70
Апофеоз (фр.).
(обратно)71
11 ноября 1918 года, последний день Первой мировой войны.
(обратно)72
Кенотаф — обелиск в Лондоне на улице Уайтхолл; воздвигнут в 1920 в честь погибших во время Первой мировой войны; здесь раз в год в поминальное воскресенье проходит официальная церемония возложения венков в память погибших во время двух мировых войн.
(обратно)73
Точнее, это был «даффл-коут», мужское полупальто из плотной грубошерстной ткани, с капюшоном; застегивается на петли из шнура и деревянные пуговицы в виде палочек.
(обратно)74
Адрианова стена, построенная римлянами, отделяла Англию от диких северных племен; Варне имеет в виду границу между Англией и Шотландией.
(обратно)75
В оригинале — Paddy Pantsdown: обыгрывается его фамилия — Ashdown.
(обратно)76
Район в Северном Лондоне.
(обратно)77
административного района.
(обратно)78
Уильям Моррис 1834–1896) — английский писатель, художник, социалист, издатель. Один из основателей фирмы «Моррис, Маршалл, Фолкнер и Ко», занимавшейся производством мебели; главной концепцией было подражание средневековому ремесленному цеху. Определял искусство как «выражение человеческой радости в труде и рассматривал его как существенную часть человеческой жизни; считал, что искусство следует творить для масс».
(обратно)79
городском округе.
(обратно)80
Крупный лондонский банкирский дом.
(обратно)81
«Выиграем с Летвином».
(обратно)82
своеобразный, особенный (лат.).
(обратно)83
любительская охота.
(обратно)84
Группа, выступающая за то, чтобы у Великобритании была письменная конституция.
(обратно)85
Фильм М. Карне (1945).
(обратно)86
Псефолог — специалист, изучающий результаты голосования.
(обратно)87
на первый взгляд, при отсутствии доказательств в пользу противного (лат.).
(обратно)88
Историческая область на севере Ирландия; большая ее часть после раскола страны в 1921 году была включена в качестве автономной провинции в состав Соединенного Королевства, получив официальное название Северной Ирландии.
(обратно)89
Юнионистская партия Ольстера. Создана в 1885 году для борьбы с национально-освободительным движением в Ирландии; официально входит в состав Консервативной партии.
(обратно)90
Цитата в переводе Н. Гербеля.
(обратно)91
творчество (фр.).
(обратно)92
мимоходом, между прочим сделанных замечаний, мыслей (лат.).
(обратно)93
злорадство.
(обратно)94
Домье Оноре (1808–1879) — французский график, живописец и скульптор, автор острогротескных карикатур на правительство и мещанство.
(обратно)95
Имеется в виду «эпикур», сорт раннего картофеля, для которого характерны клубни неправильной формы.
(обратно)96
в античной поэзии — свадебное стихотворение, свадебная песня, исполняемая на брачных торжествах.
(обратно)97
Остров в Карибском море.
(обратно)98
список действующих лиц.
(обратно)99
приложение, дополнение.
(обратно)100
Там находится лондонское учреждение, занимающееся супружескими конфликтами и бракоразводными процессами.
(обратно)101
Имеется в виду Даунинг-стрит, 11.
(обратно)102
«Дирижер» по-английски — «conductor»; тем же словом обозначаются автобусные кондукторы.
(обратно)103
кошмарный год (лат).
(обратно)104
«Вустер» (Royal Worcester) — марка фарфора; производится в Вустере с XVIII в.; особенно славятся вазы и кружки с гербами.
(обратно)105
addiposus — жирный, относящийся к жировой ткани (лат.).
(обратно)106
специально устроенных, к случаю (лат.).
(обратно)107
Резиденция королевы Виктории в Шотландии.
(обратно)108
Одна из загородных резиденций; находится в графстве Норфолк.
(обратно)109
Яхта «Британия», специальное судно военно-морского флота Великобритании; используется членами королевской семьи для официальных визитов за границу.
(обратно)110
Estuary English — подчеркнуто грассирующий акцент, символ дурного вкуса, распространяемый с телеэкранов. На нем говорят в Лондоне и его окрестностях и вообще на юго-востоке Англии — вдоль Темзы и ее устья (estuary).
(обратно)111
То есть в стиле Уильяма Морриса, английского просветителя XIX в., имя которого связано с «движением искусств и ремесел», которое отошло от викторианской эстетики, чтобы обратиться к прототе Средневековья. Любимые мотивы — джунгли и растительные орнаменты.
(обратно)112
обладательница среднестатистического сексуального темперамента (фр.).
(обратно)113
Кавалер Ордена Подвязки, рыцарь, Кавалер Ордена за заслуги, Британской Империи.
(обратно)114
звание чиновника геральдической палаты, ниже герольдмейстера и выше «сопровождающего».
(обратно)115
символическая раздача милостыни от имени монарха; производится в Лондоне в Великий четверг; раздаются специально отчеканенные серебряные монеты в 1, 2, 3 и 4 пенса.
(обратно)116
Символ лоялистской Северной Ирландии.
(обратно)117
эмблемы Ирландии.
(обратно)118
Уникальное геологическое образование на морском побережье в районе плато Атрим в Северной Ирландии, 40000 массивных черных базальтовых столбов.
(обратно)119
Сэр Эдвин Ландсир (1802–1873), английский живописец.
(обратно)120
«китайщина», модное увлечение восточной экзотикой.
(обратно)121
титул главы геральдической службы Шотландии; стоящий лев изображен на гербе Шотландии.
(обратно)122
национальная эмблема Уэльса.
(обратно)123
Laura Ashley — английский дизайнер, создавшая стиль, посвященный очарованию английской сельской глубинки, — цветастые наряды, навевающие образ баронессы в своем загородном поместье.
(обратно)124
Чапати — индийский хлеб типа тонкого лаваша.
(обратно)125
Андеррайтер Ллойдз — в страховых операциях: лицо, принимающее либо отклоняющее предлагаемые брокерами Ллойдз на страхование риски от имени синдиката Ллойдз. Андеррайтеры несут ответственность только по принятым ими предположениям, а не по всем предложениям, принятым тем же синдикатом или другими организациями Ллойдз.
(обратно)126
короткие, в пару строк, газетные новости (фр.).
(обратно)127
Bank of Credit and Commerce International, основан в Пакистане в 1972 году. В 1991-м оказался в центре финансового скандала, был вовлечен в отмывание денег, поддержку терроризма, уклонение от налогов и проч.
(обратно)128
Скандально известный британский бизнесмен и член парламента восточноевропейского происхождения.
(обратно)129
Так называемые «домашние графства», графства Кент, Суррей и Эссекс; иногда также в это число включаются Миддлсекс, Хертфордшир, Бэкингемшир, Беркшир и — реже — Сассекс.
(обратно)130
Высшая награда боксеров-профессионалов — богато украшенный пояс. Учреждена в 1909 г. Названа в честь учредителя графа Лонздейла.
(обратно)131
Крупная английская фирма, торгующая вином.
(обратно)132
Наслаждение страданиями близких.
(обратно)133
Чартерхаус-скул — одна из девяти старейших престижных и дорогих мужских привилегированных средних школ. Основана в 1611 году; 700 учащихся.
(обратно)134
Стиль Адама — английский неоклассический архитектурный стиль; отличается изящным декором в интерьере; назван по имени создателей стиля братьев Адамов, наиболее известным из был Роберт Адам (1728–1792).
(обратно)135
Тут шутка в том, что это аллюзия на речь Черчилля про военных летчиков в битве за Британию 1940 г. — никогда еще столь многие не были обязаны всем столь малому количеству людей.
(обратно)136
Концертный зал в Лондоне в районе Саут-Банк на 3400 мест
(обратно)137
дом, стоящий в ряду одинаковых домов с общими стенами.
(обратно)138
Диккенс цитируется в переводе Н. Волжиной.
(обратно)139
сорт тонкостенного, просвечивающегося фарфора.
(обратно)140
Крупнейшие скачки с препятствиями; проводятся ежегодно весной на ипподроме Эйнтриблиз Ливерпуля.
(обратно)141
Джон Мортимер — адвокат, сценарист телесериала про хвастливого адвоката Рампола, писатель и драматург, очень известный в Англии.
(обратно)142
«Бордер» — маленькая коммерческая телекомпания; ведет передачи на районы севера Англии, юга Шотландии и Мэн.
(обратно)143
волосы за копытом у лошади.
(обратно)144
Американский актер; в «Великолепной семерке» играет Кальверу, предводителя бандитов, тогда как Бриннер — защитника крестьян.
(обратно)145
В Британии — правительственный отдел; расследует сложные случаи экономических преступлений.
(обратно)146
Бывший глава ЕБРР, видный глобалист.
(обратно)147
Центральные графства Великобритании; имеется в виду, что за нее не будут голосовать шотландцы, валлийцы и ирландцы.
(обратно)148
Пужад — французский политический деятель. «Пужадизм» — оппозиция мелких лавочников реформам.
(обратно)149
Британский политический деятель (1889–1952), посол в СССР в 1940–1942 гг. и министр финансов в лейбористском правительстве Эттли.
(обратно)150
Тиссены — семья немецких промышленников.
(обратно)151
С 1921 г. официальная загородная резиденция премьер-министра в графстве Бакингемшир.
(обратно)152
«Права человека не начались во Франции», — заявляет нам мадам Тэтчер (фр.).
(обратно)153
Ежегодный торжественный обед в лондонском Гилдхолле после избрания нового лорд-мэра лондонского Сити на котором по традиции с речью выступает премьер-министр.
(обратно)154
Государственный министр — член правительства; в крупных министерствах; является фактически первым заместителем министра соответствующего министерства.
(обратно)155
Газза — прозвище великого английского футболиста Пола Гаскойна.
(обратно)156
Защита Грюнфельда.
(обратно)157
«Сан» отсылает к названию известной песни Rolling Stones «Its Only Rock And Roll But I Like It», но при этом слово «rock» заменено на «rook» — тура, ладья.
(обратно)158
Звучит примерно как «Найджел — дурак набитый».
(обратно)159
Short по-английски — «коротко».
(обратно)160
Отсылка к постфеминистской работе «Настоящие мужчины тарталетки не едят».
(обратно)161
Keen по-английски — «энтузиаст».
(обратно)162
человек, отличающийся неплохими умственными способностями, однако всецело поглощенный каким-либо занудным хобби, как, например, собиранием спичечных этикеток, трэйнспоттингом.
(обратно)163
Человек со странностями.
(обратно)164
Древняя королева Британии, взбунтовавшаяся против римлян.
(обратно)165
Отсылка к роману Джорджа Дю Морье «Трилби» (1894) — слово «Свенгали» описывает одержимого недобрыми намерениями человека, который пытается убедить или заставить другого исполнять свои приказы.
(обратно)166
Цитата в переводе Б. Пастернака.
(обратно)167
Американский гольфист.
(обратно)168
Соревнования по гольфу между командами Великобритании и США; проводятся раз в два года.
(обратно)169
Такой странный выбор места для пикетирования обусловлен, по - видимому, тем, что спонсирующая премию компания Booker PLC работает в агропромышленном секторе.
(обратно)170
Паскалевское пари — известный философский аргумент Б. Паскаля о том что в Бога выгоднее веровать, чем не веровать, и соответственно, человек должен жить так, как если бы Бог есть, независимо от того, так это или не так.
(обратно)171
Джеймс Дэнфорд Куэйл, в 1989–1993 гг. вице-президент США в администрации Буша.
(обратно)172
Американские писатели и литературные критики.
(обратно)173
Отдел Департамента уголовного розыска, осуществляющий функции политической полиции, охраняющий членов королевского семейства, английских и иностранных государственных деятелей.
(обратно)174
Фешенебельная лондонская гостиница на улице Парк-лейн.
(обратно)175
главный прокурор; подчинен атторней-генералу; выступает как обвинитель по всем важным делам.
(обратно)176
главный прокурор; подчинен атторней-генералу; выступает как обвинитель по всем важным делам.
(обратно)177
Австралийская писательница, феминистка, р. в 1939 г.
(обратно)178
Меланома — опухоль, развивающаяся из клеток, вырабатывающих меланины — черные и темно-коричневые красящие вещества (пигменты).
(обратно)179
отсылка к произведению Жюльена Бенда (1867–1956) «Предательство интеллигентов».
(обратно)180
девственница (лат.).
(обратно)181
бешенство (фр.).
(обратно)182
Одна из двух ведущих организаций, оказывающих техническую и юридическую помощь автомобилистам. Основана в 1905 г.
(обратно)183
Антанта; дословно (фр.) — Сердечное согласие.
(обратно)184
Эталонный автор слащаво-скандальных биографий знаменитостей.
(обратно)185
Шантеклер — (галльский) петух, персонаж одноименной пьесы Эдмона Ростана.
(обратно)186
«Окончательное решение английского вопроса» (фр.).
(обратно)187
«Трайамф» — марка английского легкового автомобиля; «Мейфлауэр» — название судна, на борту которого в 1620 г. в Северную Америку прибыла одна из первых групп английских колонистов.
(обратно)188
Пассажирская компания; ее суда на воздушной подушке курсируют через Ла-Манш по маршрутам Дувр — Булонь и Дувр — Кале.
(обратно)189
Название главной торговой улицы во многих городах.
(обратно)190
General Agreement on Tariffs and Trade — Генеральное соглашение по таможенным тарифам и торговле стран Атлантического союза.
(обратно)191
Сторонники «Малой Англии» — пренебрежительное прозвище, которое сторонники расширения Британской империи дали в период англо-бурской войны противникам новых колониальных захватов.
(обратно)192
специальная бейсбольная перчатка, при помощи которой кэтчер ловит мяч.
(обратно)193
Старинная привилегированная средняя частная школа.
(обратно)194
Международное сетевое рекламное и пиарагентство; специалисты по политтехнологиям.
(обратно)195
Политическая социал-реформистская организация; проповедует постепенный переход к социализму путем частичных реформ. Основана в 1884 г. группой интеллигентов; вошла в Лейбористскую партию на правах коллективного члена, сохранив свою организацию; активно участвует в разработке программ и идеологии Лейбористской партии; названа по имени древнеримского полководца Фабия Кунктатора, известного своей выжидательной тактикой.
(обратно)196
Юридически основной орган государственного управления; был создан в Средние века и являлся совещательным органом при монархе; сейчас утратил свое значение; выполняет номинальные функции и служит для придания юридической силы «королевским указам в совете»; главой совета считается монарх, фактически его деятельностью руководит лорд председатель (Тайного) Совета; члены совета назначаются пожизненно монархом, часто по рекомендации премьер-министра; кроме принцев крови, высшей аристократии, высших судебных чиновников, высшего духовенства и некоторых, в него входят члены кабинета, политические и видные деятели страны; собирается в полном составе по случаю бракосочетания или смерти монарха и восшествия на престол нового монарха.
(обратно)197
Детумесценция — прекращение эрекции после эякуляции и оргазма.
(обратно)198
В англо-саксонской системе права — особая категория тяжких уголовных преступлений.
(обратно)199
Английский писатель, экономист, историк, приверженец христианского социализма (1880–1962).
(обратно)200
предприятие, принимающее на работу только членов тех профсоюзов, которые имеются на данном предприятии.
(обратно)201
человек, верящий в наступление тысячелетнего царства Христа на земле.
(обратно)
Комментарии к книге «Письма из Лондона», Джулиан Патрик Барнс
Всего 0 комментариев