Акутагава Рюноскэ Мысли о литературе
Вступительная статья, составление и перевод с японского В.Гривнина
Творчество Акутагавы Рюноскэ (1892— 1927) — одно из наиболее сложных, противоречивых, но и чрезвычайно интересных явлений в японской литературе XX века. Акутагава всегда в поиске. Он отбрасывает все, что его не удовлетворяет, и устремляется к новой вершине, часто перечеркивая достигнутое, которое на новом этапе поиска представляется ему ложным. Суждения Акутагавы подчас неожиданны и парадоксальны. Ироничность его всеобъемлюща. Именно ироничность помогает ему вскрыть суть явления, помогает с саркастической улыбкой встретить горечь разочарования.
Читая новеллы Акутагавы, ловишь себя на мысли: как широки, как разнообразны интересы писателя, как глубоко волнует его судьба человека, его беды в обществе, основанном на лжи и обмане. Акутагава разворачивает перед нами мир, где свобода мысли, свобода творческой фантазии, наконец, свобода в самом прекрасном смысле этого слова скована буржуазным обществом. Именно против этого общества и направляет Акутагава острие своей сатиры.
Независимо от того, где находит Акутагава источник сюжета — в древней хронике, средневековой повести или современности, — произведения его всегда злободневны. Именно в этом жизненность новелл Акутагавы, именно это объясняет огромный интерес, с которым воспринимаются они сегодняшним читателем.
Акутагава — писатель-реалист. Реалист не только в понятии литературоведческом, но и реалист в жизни. Акутагаву не обманули рассуждения буржуазной пропаганды о демократизме капиталистического строя, о якобы присущей ему прогрессивности. Если действительно после крушения феодализма буржуазное общество Японии и достигло какого-то прогресса, то главным образом в области производства, но не духовной жизни. Именно псевдодемократию, ущербный, выхолощенный духовно прогресс и критикует Акутагава.
Акутагава видел, что, став на путь империалистического развития, японская буржуазия все откровеннее культивирует национализм и милитаризм. Три войны, которые прошли перед глазами Акутагавы, убедили его в этом. И нет ничего удивительного в том, что антивоенная тема заняла немалое место в его творчестве.
Акутагава принял Октябрьскую революцию. Это было естественно и неизбежно для человека, не только понимающего пороки буржуазного общества, но и остро реагирующего на них. Но принял он революцию скорее как гуманист, чем как последовательный социалист. И это тоже было естественно и неизбежно для человека, сделавшего лишь первые шаги в научном познании законов развития общества.
Акутагава Рюноскэ — родоначальник новой японской литературы. Именно его творчество способствовало тому, что японская литература влилась в общий поток мировой. Влияние, которое оказал Акутагава на японских писателей, огромно. Признают они это или нет, но вряд ли можно сомневаться, что так, как писали до Акутагавы, писать после Акутагавы уже было невозможно. И в первую очередь потому, что Акутагава слил национальное, традиционное и интернациональное в монолитный сплав, что и определило качественный скачок современной японской литературы. Вот почему правильно понять и оценить эстетические позиции Акутагавы — значит правильно понять и основные направления развития японской литературы двадцатого века.
Прочно оставаясь на национальной почве, Акутагава смог воспринять достижения мировой культуры, причем не эпигонски, ке эклектически, а творчески, глубоко осмыслив их. Особенно большое влияние оказала на Акутагаву русская литература. «Среди всей современной иностранной литературы, — писал он в предисловии к русскому изданию своих новелл, — нет такой, которая оказала бы на японских писателей и читательские слои большее влияние, чем русская. Даже молодежь, незнакомая с японской классикой, знает произведения Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова. Из одного этого ясно, насколько нам, японцам, близка Россия... Пишет это японец, который считает ваших Наташу и Соню своими сестрами». Можно ли после этого удивляться, что поэтика Чехова оказалась близка Акутагаве, а герой «Бататовой каши» «списан» с гоголевского Акакия Акакиевича.
Охарактеризовать в короткой статье творчество такого крупного, многогранного, противоречивого писателя, каким был Акутагава, естественно, невозможно. Нам хотелось бы коснуться лишь некоторых, но с нашей точки зрения принципиально важных для правильного понимания литературы Акутагавы аспектов его творчества.
Об Акутагаве в японской критической литературе сложилось немало легенд. Одна, наиболее стойкая, — Акутагава поборник чистого искусства, писатель, стоявший в стороне от жизни. При этом игнорируется не только весь творческий опыт писателя, но и его собственные высказывания. «Существует вульгарная точка зрения, — писал Акутагава, — что литература не связана с политикой. Это неверно. Скорее можно сказать, что особенность литературы состоит как раз в том, что она существует благодаря возможности быть связанной с политикой». Но родившись, легенда об Акутагаве как стороннике искусства для искусства продолжает существовать. Одним из основных доводов в подтверждение такой точки зрения выдвигается использование Акутагавой старинных сюжетов как доказательство его приверженности старине в противовес живой, насыщенной событиями современной жизни. Подобное утверждение неверно. Достаточно вспомнить, например, новеллу Акутагавы «Три сокровища», на первый взгляд представляющую собой переложение бытующей во многих странах мира сказки о сапогах-скороходах, плаще-невидимке и мече-кладенце. Но внимательно прочитав новеллу, видишь, что не ради воскрешения сказочного сюжета взялся Акутагава за перо. Он написал скорее «антисказку». Пафос его новеллы прямо противоположен тому, который можно найти в сказке: любовь выше всех благ, земных и небесных, но часто побеждает она лишь в мире сказки. А жить и бороться нужно в реальном мире. Именно к этому зовет Акутагава устами принца: «Перед нами сквозь туман проглядывает необъятный мир. И мы все вместе уходим из мира роз и фонтанов в этот мир. В необъятный мир. Он безобразен, он прекрасен, этот мир — мир огромной сказки. Мы не знаем, что ждет нас в нем — горе или радость. Но мы знаем одно — нужно идти в этот мир смело, как храбрые солдаты».
Заимствованный сюжет — лишь первый толчок для творческой мысли Акутагавы. Движение заимствованного сюжета в новеллах Акутагавы происходит не на событийном, а на духовном уровне. Это имеет принципиальное значение потому, что такое понимание заставляет по-новому понять весь пафос творчества писателя. Произведение, внешне не связанное с современностью, неожиданно предстает как остро социальное. Таким образом, проблема принципа использования Акутагавой заимствованных сюжетов чрезвычайно важна для правильного понимания его творчества. Совсем не случайно свою основную литературоведческую работу «Литературное, исключительно литературное» Акутагава начинает статьей о том, как должны соотноситься в произведении фабула и идея. Вот почему хотелось бы остановиться на этом чуть подробнее. Возьмем для примера переведенную на русский язык новеллу «В чаще» (по ней сделан получивший мировую известность фильм «Расемон»). Сюжет ее заимствован из «Кондзяку-моногатари» («Повести о временах давних»). Там эта повесть называется так: «О том, как мужчина, направлявшийся с женой в провинцию Тамба, был связан в горах Оэяма». Повесть небольшая, перевода ее на русский язык не существует, и мы приведем ее полностью, что позволит точнее сопоставить ее с известной читателю новеллой «В чаще»:
«В давние времена жил в столице человек, у которого была жена из провинции Тамба. И вот однажды решил он отправиться с женой на ее родину, в Тамба, — посадил он ее на лошадь, вооружился луком, повесил за спину колчан с десятью стрелами, и они отправились в путь. У горы Оэяма им повстречался молодой мужчина с мечом за поясом. Он пошел вместе с ними.
Так они шли, переговариваясь, рассказывая друг другу о себе. Вдруг молодой мужчина говорит:
— Меч, который у меня за поясом, — это знаменитый меч из провинции Муцу. Посмотри.
С этими словами он вынул из ножен меч и показал мужчине — меч действительно был отменный. Увидев меч, мужчина захотел получить его. Поняв это, молодой мужчина говорит:
— Если хочешь, я могу обменять свой меч на твой лук.
Мужчина сразу смекнул, что лук не столь уж ценен и получить взамен меч — большая удача, а значит, подумал он, сделка выгодная. Они обменялись.
Они продолжали путь, и молодой мужчина говорит:
— У меня один только лук — плохо будет, если нам кто-нибудь повстречается. Пока мы здесь, в горах, одолжи мне хоть две стрелы. Ведь мы идем вместе, и тебе тоже от этого будет польза.
Услышав это, мужчина подумал: а ведь он, пожалуй, прав, и, радуясь, что так выгодно обменял обыкновенный лук на прекрасный меч, вытащил из колчана две стрелы и отдал их молодому мужчине. Тот с луком и двумя стрелами шел последним. Перед ним шел мужчина с мечом за поясом и колчаном со стрелами за спиной.
Через некоторое время, когда они сошли с дороги и углубились в чащу, чтобы поесть, молодой мужчина сказал:
— Делать это при постороннем неудобно. Я отойду. — С этими словами он вошел в глухие заросли.
Когда мужчина помогал женщине спешиться, молодой мужчина вложил в лук стрелу и, целясь в него, изо всех сил натянул тетиву.
— Сейчас я выпущу стрелу и на месте убью тебя.
Мужчина растерялся — он не ожидал этого.
— Иди в горы, дальше, дальше, — услышал он грозный приказ, и он вместе с женой зашел в самую чащу на семь-восемь тё от дороги.
И снова приказ:
— Брось меч.
Он бросил меч, и тогда молодой мужчина подошел, ударом свалил его с ног и крепко привязал веревкой к дереву. Потом он подошел к женщине — ей было немногим больше двадцати, и она была очень привлекательна, хотя и грубовата. У молодого мужчины заколотилось сердце, и, не помня себя, он стал срывать с женщины одежду, и не успела она опомниться, как разделся сам. Сняв кимоно, он бросился на женщину, и они упали. Женщине не оставалось ничего другого, как подчиниться молодому мужчине, и она думала только, каково связанному мужу, который все это видит.
Потом мужчина поднялся, надел кимоно, повесил за спину колчан со стрелами, заткнул за пояс меч, взял лук и, сев на лошадь, сказал женщине:
— Мне жаль тебя, но что теперь поделаешь, я уезжаю. Мужа можешь развязать, убивать его я не хочу. А чтобы быстрее выбраться отсюда, забираю вашу лошадь.
Он быстро поскакал и скрылся из виду.
После этого женщина подошла к мужу и развязала его. Лицо его было ужасно, и она сказала:
— Не говори, что у тебя на сердце. Отныне и навсегда мое сердце не будет знать покоя.
Мужчина ничего не ответил, и она ушла в Тамба.
Молодой мужчина даже не отнял одежды у мужчины и женщины. Это совсем убило мужчину.
Поистине глупо отдавать в горах свой лук и стрелы человеку, которого видишь впервые.
С тех пор, рассказывают, о мужчине ничего не слышно».
Новелла «В чаще» сюжетно почти полностью совпадает с повестью из «Кондзяку-моногатари». Акутагава практически не внес никаких изменений в движение заимствованного сюжета. Сюжет заимствованной повести не находит в новелле Акутагавы событийного развития. Он статичен. Автор как бы говорит читателю: вот вам факт, вот что произошло. Теперь попытаемся обнажить сущность этого факта, обнажить те пружины, которые вызвали такое, а не иное движение сюжета. Акутагава раскрывает самые сокровенные уголки человеческой души, именно в этом цель писателя, а совсем не в том, чтобы пересказать занимательный сюжет.
Акутагава использовал повесть из «Кондзяку-моногатари» лишь как трагическую историю, позволившую ему с максимальной выразительностью показать душевное движение каждого из вовлеченных в нее персонажей, вскрыть их сущность, мотивировать, исходя из этой сущности, их поступки. Вот почему мы находим в новелле то, чего нет в повести, — психологическую характеристику героев. Чтобы показать не только то, как ведут себя герои, но и вскрыть психологическую подоплеку их поступков, Акутагава приводит три версии события: версию мужчины, версию женщины и версию разбойника. Следует отметить, что в каждой из этих версий событие как таковое остается неизменным: встреча, насилие, убийство. Но каждый из персонажей рисует его по-своему, рисует так, как, исходя из его сущности, событие воспринимается им. Более того, все три версии практически идентичны. Каждый из персонажей, отвлекаясь от нюансов, говорит правду. Даже версии убийства, если рассматривать убийство шире, то есть рассматривать его не только как акт физического, но и как акт духовного воздействия, можно считать идентичными. Кстати, в повести из «Кондзяку-моногатари» физическое убийство отсутствует, и Акутагава духовное убийство мужчины конкретизировал, превратив в убийство физическое.
Таким образом, повесть из «Кондзяку-моногатари» послужила Акутагаве лишь толчком к созданию объемной картины характеров и социальных отношений. Именно таким путем шел писатель всякий раз, используя тот или иной сюжет. Его интересовал не сам факт. Через факт, драматический или комический, он вторгался в жизнь. У Акутагавы нет ни одной новеллы, оторванной от жизни общества, от жизни человека, рассматриваемого им как частица общества. И еще одно. Как показывает приведенное нами сопоставление новеллы и повести, занимательность сюжета никогда не рассматривалась Акутагавой как самоцель. Кстати, этому посвящена одна из публикуемых статей.
Акутагава — писатель непростой, и путь его в литературе непрост. Но наметить основную линию его движения все же можно. Начав с новелл об эгоизме человека, он пришел к критике социальной несправедливости и, наконец, к критике буржуазного общества в целом. Приведем два его высказывания, характерные для начального и конечного периода его творческого пути:
«Человеческая жизнь не стоит и строки Бодлера».
«Уничтожить рабство — значит уничтожить рабское сознание. Нашему обществу без рабского сознания не просуществовать и дня».
Предлагаемая подборка литературно-критических статей Акутагавы содержит отрывки из двух самых значительных его работ: «Литературное, исключительно литературное» (1927) и «Беседы о литературе» (1925). Кроме того, в нее включена самостоятельная статья: «Десять правил для писателя» (1926). Составляя подборку, мы стремились показать диапазон проблем, волновавших писателя, его подход к ним. Как мы уже отмечали, проблема фабулы и темы, фабулы и идеи всегда волновала Акутагаву. Да и не одного Акутагаву. В Японии начала 20-х годов на литературную арену вышел ряд писателей, в том числе и один из друзей Акутагавы, Кикути Кан, которые во главу угла своего творчества поставили занимательность произведения. Не глубокое воплощение идеи, не раскрытие психологии поступков героев, а головокружительная цепь событий и ситуаций, часто мелодраматических, — вот что интересовало их в первую очередь. Фабула — цель или средство? — такова проблема, поставленная Акутагавой в первой из публикуемых статей.
Следующая статья посвящена Тикамацу Мондзаэмону (1653—1724) — величайшему японскому драматургу. Попытка Акутагавы найти общие черты у Тикамацу и Шекспира, наметить место Тикамацу в потоке реалистической литературы Японии, несомненно, интересна и плодотворна.
Чрезвычайно важна и актуальна проблема пролетарской литературы в Японии. Возникнув в Японии в 20-е годы, пролетарская литература при всех своих ошибках и недостатках оказала огромное влияние на всю японскую литературу, послевоенную в том числе. Например, Общество новой японской литературы — основной организатор демократического литературного движения в послевоенной Японии — считает себя преемником движения пролетарской литературы. Знаменателен и сам факт, что Акутагава безоговорочно принял пролетарскую литературу, указав одновременно на необходимость ее качественного подъема.
В конце прошлого века в Японии началось движение за новую поэзию. Причем новая поэзия, поэзия новых идей, мыслилась и как поэзия новой формы. Считалось аксиомой, что старая поэтическая форма не соответствует новому содержанию, не в состоянии передать его. Правомерна ли такая постановка вопроса, не может ли поэзия новых идей зазвучать по-новому в старых поэтических формах? Акутагава отвечает на эти вопросы в статье «Стихотворная форма».
Идеи западноевропейских дадаистов и экспрессионистов проникли в Японию в начале 20-х годов. Их подхватила группа писателей, именовавших себя «неосенсуалистами» и стремившихся, как они утверждали, передать «тревогу чувств». Акутагава в статье об этой группе доказывает несостоятельность ее идейных посылок. Как всегда, Акутагава не категоричен. Он убежден, что искания в области формы не могут быть вовсе бесплодны, но он сомневается, что поиски писателей этой группы самостоятельны и плодотворны. Ирония Акутагавы по поводу их исканий убийственна. Статья о группе неосенсуалистов привлекает внимание еще и потому, что она свидетельствует о неприятии Акутагавой декадентской литературы.
Что есть классика? Акутагава отвечает на этот вопрос весьма оригинально: классика — это то, что «не написано». В веках остается лишь то произведение, которое составляет крохотную частицу внутреннего богатства писателя. Сказано удивительно тонко и умно. Суетность, писание ради заработка растрачивают накопленное писателем. Буржуазная пресса убивает потенциального классика. Таковы мысли, которые мы находим в статье о классике, в отрывках из «Бесед о литературе».
«Десять правил для писателя» — кредо писателя, его мысли о месте, о назначении писателя. Нужно только помнить, что многие утверждения Акутагавы сдобрены немалой порцией иронии и сарказма.
Не со всеми положениями, высказанными Акутагавой, можно согласиться. Едва ли, например, мы бы причислили Флобера к романтикам, неубедительными и туманными кажутся нам рассуждения о некоем пролетарском духе, призванном родить пролетарскую литературу, или более чем странное сопряжение коммунизма с анархизмом. Но при всем том литературно-критические статьи Акутагавы представляют несомненный интерес, раскрывая еще одну сторону творческого облика выдающегося японского писателя.
ЛИТЕРАТУРНОЕ, ИСКЛЮЧИТЕЛЬНО ЛИТЕРАТУРНОЕ
ПРОИЗВЕДЕНИЕ, ЛИШЕННОЕ ТОГО, ЧТО МОЖНО НАЗВАТЬ «ПОВЕСТВОВАНИЕМ»[1]
Я не считаю, что самым лучшим является произведение, лишенное «повествования». И поэтому я не говорю: пишите только произведения, лишенные «повествования». Прежде всего мои произведения также в той или иной мере содержат «повествование». Без эскиза немыслимо создать картину. Также и прозаическое произведение строится на «повествовании». (Я употребляю слово «повествование» не просто в значении «повесть».) Строго говоря, создать произведение без «повествования» вообще невозможно. И я, естественно, с почтением отношусь к произведениям, содержащим «повествование». Разве может кто-либо не оказывать уважение произведению, содержащему «повествование», если, еще начиная с «Дафниса и Хлои», все прозаические произведения и эпические поэмы строились на «повествовании»? Содержит его и «Мадам Бовари», содержит его и «Война и мир», содержит его и «Красное и черное».
Однако, оценивая то или иное произведение, ни в коем случае нельзя основываться на достоинствах и недостатках «повествования». Тем более оригинальность или неоригинальность «повествования» должна выводиться за рамки оценки. (Дзюнъитиро Танидзаки[2], как всем известно, — автор множества произведений, построенных на оригинальном «повествовании». Некоторые из этих его произведений, не исключено, останутся в веках. Но это совсем не означает, что их жизнь будет зависеть от того, содержат они оригинальное «повествование» или нет.) И, если вдуматься, само наличие или отсутствие «повествования» не имеет к этой проблеме никакого отношения. Как я уже говорил, я не считаю, что самым лучшим является произведение, вообще лишенное «повествования». Но, я думаю, подобные произведения также имеют право на существование. Произведение, лишенное «повествования», — это не только произведение, изображающее поступки человека. Из всех прозаических произведений оно ближе всего к стихам. Но в то же время оно гораздо ближе к прозе, чем так называемые стихи в прозе. Я повторяю третий раз: я не считаю, что лишенное «повествования» произведение лучше всех остальных. И все же с точки зрения «чистоты», то есть с точки зрения отсутствия вульгарной занимательности, это — художественное произведение в наиболее чистом виде. Можно снова прибегнуть к примеру из живописи — без эскиза немыслимо создать картину. (Я не касаюсь ряда полотен Кандинского, названных «Импровизация».) Но тем не менее полная жизни картина появляется не столько благодаря эскизу, сколько благодаря краскам. Этот факт прекрасно подтверждают несколько полотен Сезанна, к счастью, дошедших до Японии. Меня интересуют произведения, близкие этим картинам.
Но существуют ли в действительности такие произведения? Их начали создавать ранние немецкие натуралисты. В более позднее же время из писателей, писавших такие произведения, можно назвать лишь Жюля Ренара. Насколько мне известно, «Жизнь семьи Филиппа» Ренара, на первый взгляд, кажется иногда незавершенной. Все это произведения, которые способны завершить лишь «наблюдательные глаза» и «чувствительное сердце». Приведу еще один пример из Сезанна: он оставил нам, потомкам, множество незавершенных картин. Так же как Микеланджело оставил незавершенные скульптуры. Но возникает некоторое сомнение — действительно ли не завершены картины Сезанна, которые привыкли считать незавершенными. Вспомним, что Роден считал незавершенные скульптуры Микеланджело завершенными!.. Однако произведения Ренара, скульптуры Микеланджело несомненно, так же как некоторые картины Сезанна, не могут быть названы незавершенными. К несчастью, мне из-за недостатка знаний не известно, как оценивается Ренар французами. Но, видимо, не получила достаточного признания оригинальность его творческой манеры.
Способны ли писать подобные произведения одни лишь иностранцы? Если говорить о японцах, я думаю, можно назвать рассказы Наоя Сига, написанные им после «Костра».
Я сказал, что такого рода произведения «лишены вульгарной занимательности». Вульгарной занимательностью я называю интерес к происшествию как таковому. Сегодня я стоял на улице и наблюдал ссору шофера и рикши. Более того, я испытывал определенный интерес. Но каким был этот интерес? Я много думал об этом, и мне не представляется, что он сколько-нибудь отличался от интереса, с каким я смотрю ссору на сцене театра. Разница лишь в том, что ссора, которую я вижу на сцене, ничем мне не угрожает, а ссора на улице может оказаться для меня опасной. Я не собираюсь перечеркивать литературу, вызывающую такого рода интерес. Но я уверен, что существует и другой, более высокий интерес. Если попытаться ответить на вопрос, что представляет собой этот интерес (в первую очередь я хотел бы ответить на него Дзюнъитиро Танидзаки), то в качестве прекрасного примера можно привести несколько начальных страниц «Жирафа[3]», вызывающих подобный интерес. Произведение, лишенное «повествования», почти полностью лишено вульгарной занимательности. (Вопрос лишь в том, как толковать слово «вульгарный».) Изображенный Ренаром Филипп — Филипп, прошедший через глаза и сердце поэта, — вызывает наш интерес главным образом потому, что он близкий нам обыкновенный человек. Видимо, назвать это вульгарной занимательностью было бы несправедливо. (Мне, естественно, не хотелось бы делать упор в своих рассуждениях на словах «обыкновенный человек». Я хочу сделать упор на словах «прошедший через глаза и сердце поэта обыкновенный человек».) Я знаю множество людей, любящих литературу именно из-за такой занимательности. Мы не устаем восхищаться жирафом в зоопарке — это совершенно естественно. Но в то же время мы питаем привязанность и к кошке, живущей в нашем доме.
Если вслед за неким критиком назвать Сезанна разрушителем живописи, то в этом случае Ренар также разрушитель «повествования». И так же как пропитанный ароматом кадильницы Жид, так же как источающий запахи улицы Филипп, он идет по пустынной дороге, полной ловушек и опасностей. Я испытываю интерес к работе таких писателей, к работе писателей, появившихся после Анатоля Франса и Барреса[4], какие произведения имею я в виду, называя их произведениями, лишенными «повествования», почему, далее, я испытываю интерес к таким произведениям? — это можно понять из того, что я написал выше.
ТИКАМАЦУ МОНДЗАЭМОН[5]
После долгого перерыва я вместе с Дзюнъитиро Танидзаки и Харуо Сато[6] побывал в театре кукол. Куклы прекраснее актеров. Особенно они красивы, когда неподвижны. Но кукловоды в черном немного неприятны. Фигуры, напоминающие их, можно увидеть на картинах Гойи, на заднем плане. Такое чувство, что и тебя гонят куда-то эти черные фигуры — твоя горестная судьба...
Но я хочу рассказать не о куклах, а о Тикамацу Мондзаэмоне. Я стал думать о нем, когда смотрел на Дзихэя Кохару[7]. Тикамацу, в противовес реалисту Сайкаку[8], называют идеалистом. Мировоззрение Тикамацу мне неизвестно. Возможно, Тикамацу, обращаясь к небу, сетовал на наше несовершенство. Возможно, он с опаской ждал наступления завтрашнего дня, видя, каков день сегодняшний. Сейчас дать точный ответ на это никто, безусловно, не в состоянии. Единственное, что я могу утверждать, посмотрев его драму, — Тикамацу не идеалист. Идеалист... как можно называть его идеалистом? Действительно, Сайкаку реалист в литературе. В своем мировоззрении он тоже реалист. (Во всяком случае, судя по его произведениям.) Правда, реалист в литературе совсем не обязательно должен быть реалистом и в своем мировоззрении. Автор «Мадам Бовари» был романтиком и в своем мировоззрении, и в литературе. Если романтизмом называть стремление к мечте, то и Тикамацу можно назвать романтиком. Но в то же время в определенном аспекте — он могучий реалист... Его реалистическая драма проникает в самые сокровенные тайники человеческой души. В ней есть, конечно, и лирические стихи, характерные для эпохи Гэнроку[9]...
Тикамацу часто называют японским Шекспиром. В нем гораздо больше шекспировского, чем это принято считать. Во-первых, он, так же как Шекспир, почти всех превосходит по интеллекту. (Вспомните интеллект драматурга латинян Мольера.) Во-вторых, его драмы сплошь усыпаны блестящими строками. И, наконец, даже в самую напряженную драматическую канву вкраплены комедийные сцены. Глядя на нищего монаха в сцене у жаровни[10], я много раз вспоминал пир из великого «Макбета».
После исследований Тёгю Такаямы бытовая драма Тикамацу стала считаться значительно выше его исторических драм. Но и в своих исторических драмах Тикамацу не романтик. Этим он тоже сродни Шекспиру. Шекспир навсегда остановил свои часы в Риме. Тикамацу еще больше, чем Шекспир, игнорировал эпоху. Более того — даже век богов[11] он превратил в мир эпохи Гэнроку. И его персонажи также, как это ни парадоксально, в психологической обрисовке часто совершенно реалистичны. Например, в исторической драме «Нихон фурисодэ хадзимэ» ссора братьев Котана и Сотана (герои пьесы. — В.Г.) вполне мыслима как сцена бытовой драмы. А душевное состояние жены Котана, душевное состояние самого Котана после убийства отца вполне мыслимы и в нынешний век. Более того, любовь Сусаноо-но-микото[12], я не боюсь этого сказать, и в исторические времена сохранилась в неизменном виде.
Исторические драмы Тикамацу, естественно, насыщены фантазией значительно больше, чем его бытовые драмы. Но именно благодаря этому они обладают «прелестью», которой лишены бытовые драмы..
СТИХОТВОРНАЯ ФОРМА
Сказочная принцесса многие годы тихо спала в своем замке. Форма японского стиха, исключая танка и хайку[13], была подобна этой сказочной принцессе. Тёка «Манъёсю[14]» — из них состоят и сайбара, и «Сказание о доме Таира», и ёкёку, и дзёрури[15]. В них спит множество стихотворных форм. Я уже писал, что ёкёку сами по себе близки по форме современному стиху. В них есть ритм, характерный для нашего современного языка. Так называемые современные народные пьесы, во всяком случае большая их часть, написаны в форме додоицу[16]. Только увидеть эту спящую принцессу — и то бесконечно интересно. Не говоря уж о том, чтобы пробудить ее.
Сегодняшние стихи, если употреблять старую терминологию, стихи нового стиля, идут, пожалуй, именно по этому пути. Для того чтобы отобразить сегодняшние чувства, вчерашняя форма стиха, видимо, не подходит. Я не утверждаю при этом, что нужно неизменно следовать старой поэтической форме. Просто я чувствую, что в этой поэтической форме есть нечто жизнеспособное. И я хочу подчеркнуть: нужно сознательно стараться ухватить это нечто.
Мы все появились на свет в переходное время. И на противоречия нагромождаем противоречия. Свет — во всяком случае в Японии — идет с Запада больше, чем с Востока. Но он идет и из прошлого... Естественно, далеко не любой в состоянии пробудить спящую принцессу...
В старых японских стихах содержится нечто свежее. Нечто, вызывающее ответный отклик, — я, естественно, улавливаю это «нечто», но воссоздать это «нечто» не в состоянии. Хотя, повторяю, не уступаю другим в способности почувствовать его. Может быть, с точки зрения литературы это сущий пустяк. Только я, как это ни странно, всем своим сердцем устремлен к этому «нечто», к этой туманной свежести.
ПРОЛЕТАРСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Мы не можем преодолеть границы своего времени. Мы не можем преодолеть границы своего класса...
Средние классы породили немало революционеров, это верно. В теории и практике они выразили свои идеи. Но оказалась ли способной их душа преодолеть границы средних классов? Лютер выступил против римско-католической церкви. И он сам видел дьявола, препятствующего его делу. Его идеи были новыми. Но его душа не могла не видеть ада римско-католической церкви. Это не только в религии. То же самое, когда речь идет о социальной системе.
В наших душах выбито классовое клеймо. Мы связаны далеко не одной классовой принадлежностью. Мы связаны и географически — местом рождения, начиная от Японии и кончая родным городом или деревней. А если вспомнить еще о наследственности, среде, то сами поразимся, насколько сложными образованиями мы являемся... Мы растения, живущие под разным небом, на разной земле. И наши произведения — плоды этих растений, живущих в самых разных условиях. Если посмотреть на нас глазами бога, то можно увидеть, что в каждом нашем произведении заключена вся наша жизнь.
Пролетарская литература — что представляет собой пролетарская литература? Во-первых, это, конечно, литература, цветы которой распускаются внутри пролетарской культуры. Этого в сегодняшней Японии нет. Затем, это литература, борющаяся за интересы пролетариата. Это в Японии есть. (Если бы нашим соседом была Швейцария, пролетарская литература получила бы еще большее развитие.) В-третьих, это литература, которая, даже если она и не зиждется на принципах коммунизма или анархизма, имеет в своей основе пролетарскую душу. Второе и третье определения пролетарской литературы вполне согласуются. И если создавать новую молодую литературу, ею должна быть литература, рожденная пролетарской душой... Ввести в произведение коммунистические или анархистские идеи совсем нетрудно. Но лишь пролетарская душа придает поистине поэтическую величественность, сверкающую в произведении подобно алмазу. Умерший молодым Филипп[17] имел пролетарскую душу...
ГРУППА НЕОСЕНСУАЛИСТОВ[18]
Сейчас, возможно, уже слишком поздно критически анализировать положительное и отрицательное в деятельности группы неосенсуалистов. Но я, прочитав произведения писателей этой группы, прочитав критические статьи об их произведениях, почувствовал непреодолимое желание написать о ней.
Если говорить о поэзии, то она во все времена развивается в интересах группы неосенсуалистов. В этом смысле абсолютно верно утверждение Сайсэй Муроо[19], что Басё[20] был самым великим поэтом эпохи Гэнроку, к которому приложимо определение «нео». Басе всегда стремился к тому, чтобы стать «нео» в литературе. Поскольку проза и драма тоже содержат элементы поэзии, то есть являются поэзией в широком смысле, они тоже должны приветствовать появление группы неосенсуалистов. Я помню, что в какой-то степени к группе неосенсуалистов примыкал Хакусю Китахара[21]. (Символом поэтов того времени были слова: «Свобода чувств».) Я помню, что и Дзюнъитиро Танидзаки принадлежал к группе неосенсуалистов.
Я, естественно, испытываю интерес к сегодняшним писателям группы неосенсуалистов. Эти писатели, во всяком случае те из них, кто участвует в полемиках, опубликовали теоретические работы значительно более «нео», чем мои размышления о группе неосенсуалистоа. К сожалению, я недостаточно знаком с ними. Мне известны, да и то, пожалуй, не особенно хорошо, лишь произведения писателей группы неосенсуалистов. Когда мы выпустили первые свои повести и новеллы, нас назвали «группой неорационалистов[22]». (Мы, конечно, сами так себя не именовали.) Но если посмотреть произведения писателей группы неосенсуалистов, то нужно сказать, что они в некотором смысле гораздо более «неорационалисты», чем были мы. Что означает «в некотором смысле»? Это свет рационализма, освещающий их так называемую сенсуальность. Однажды мы с Сайсэй Муроо смотрели на луну над горой Усуи, и вдруг, услышав его слова, что гора Мёги «напоминает имбирь», я неожиданно для себя обнаружил, насколько эта гора действительно напоминает имбирный корень. Подобная так называемая сенсуальность не освещена светом рационализма. Что же представляет собой их так называемая сенсуальность? Риити Ёкомицу, чтобы объяснить мне, что представляет собой взлет их так называемой сенсуальности, привел мне фразу, принадлежащую Такэо Фудзисава[23]: «Лошадь бежала, как рыжая мысль». Я не могу сказать, что мне подобный взлет совершенно непонятен. Но эта строка явственно родилась путем рационалистических ассоциаций. Таким образом, они и свою так называемую сенсуальность не могут не освещать светом рационализма. В этом, видимо, и состоит особенность этой группы, Если же цель так называемой сенсуальности — новое само по себе, то я должен считать более чем новым восприятие горы Мёги как имбирного корня. Восприятие, существовавшее еще с далеких времен Эдо[24].
Группа неосенсуалистов, безусловно, должна была возникнуть. И возникновение ее было совсем не легким, как возникновение всего нового (в литературе). Мне трудно испытывать восхищение писателями группы неосенсуалистов, или, правильнее сказать, их так называемой неосенсуальностью, — я уже говорил об этом. Но все же критики слишком уж суровы к их произведениям. Так или иначе, писатели группы неосенсуалистов пытаются двигаться в новом направлении. Это следует признать безусловно. Высмеивать их усилия — это не просто наносить удар по писателям, именующим себя сегодня группой неосенсуалистов. Это означает наносить удар по их дальнейшему росту, по той цели, которую поставят перед собой писатели группы неосенсуалистов, пришедшие вслед за ними. А это, естественно, не будет способствовать свободному развитию японской литературы, ее прогрессу...
КЛАССИКА
Сомнительно, чтобы «избранное меньшинство» было меньшинством, способным видеть высшую красоту. Скорее, это меньшинство, способное прикоснуться к чувствам писателя, выраженным в его произведении. Следовательно, художественное произведение или писатель, создавший художественное произведение, не могут иметь читателей, кроме «избранного меньшинства». Но это нисколько не противоречит тому, чтобы иметь «неизбранное большинство читателей». Я часто встречался с множеством людей, хваливших «Повесть о Гэндзи[25]». Но читали «Повесть» (не говоря уж о том, чтобы понимали ее, наслаждались ею) среди писателей, с которыми я общаюсь, всего два человека — Дзюнъитиро Танидзаки[26] и Тосио Акаси. Таким образом, классическим можно назвать произведение, которое среди пятидесяти миллионов человек[27] мало кем читается.
Но все же «Манъёсю» читает гораздо большее число людей, чем «Повесть о Гэндзи». И это не потому, что «Манъёсю» превосходит «Повесть о Гэндзи». И даже не потому, что между ними лежит пропасть: одно — прозаическое, другое — поэтическое произведение. Просто произведения, включенные в «Манъёсю», каждое в отдельности, несравненно короче «Повести о Гэндзи». Во все времена, и на Востоке и на Западе, множество читателей привлекли лишь классические произведения не особенно длинные. Если же они были длинными, то должны были представлять собой собрание коротких произведений. Еще По, утверждая свои принципы поэзии, основывался именно на этом факте.
И Бирс[28], утверждая свои принципы прозы, также основывался именно на этом факте. Мы, люди Востока, руководствуясь в этом вопросе не столько рассудком, сколько чувством, оказались их предтечами. Но, к сожалению, никто из нас не построил, подобно им, логически завершенного здания, базирующегося на этом факте. Если бы мы попытались построить его, то, видимо, даже такой роман, как «Повесть о Гэндзи», обеспечили бы нужным прекрасным материалом, который уж во всяком случае создал бы ему популярность. (Однако, знакомясь с теорией стиха По, можно обнаружить различие между Востоком и Западом. По считает наиболее подходящей длину стиха примерно в сто строк. Наше трехстишие хайку, состоящее из семнадцати слогов, он бы безусловно исключил из числа стихотворений, назвав его «эпиграммой».)
Заветная мечта всех поэтов, заявляют они об этом или нет, — остаться в веках. Нет, неверно утверждать, что это «заветная мечта всех поэтов». Правильнее сказать — «заветная мечта всех поэтов, опубликовавших свои произведения». Есть, конечно, люди, уверенные, что они поэты, хотя не опубликовали ни строки (это поэты, наиболее мирно живущие в своей поэтической жизни). Если же называть поэтами только людей, создавших поэтические произведения в стихах или прозе, в зависимости от своего характера и обстоятельств, то проблемой всех этих поэтов будет, скорее всего, не «что написано», а «что не написано». Для жизни поэтов, живущих на гонорар, это, естественно, не очень приятно. Но если им это неприятно, пусть вспомнят, что поэт эпохи феодализма Рокудзюэн Исикава[29] был также и хозяином гостиницы. И мы, если бы не были литературными поденщиками, тоже, возможно, нашли бы себе какое-нибудь ремесло. Может быть, благодаря этому расширился бы наш опыт и знания. Иногда я с некоторой завистью думаю о старых временах, когда невозможно было прожить литературным трудом. Ведь именно та эпоха оставила в веках классику. Было бы, конечно, неверно утверждать, что написанное ради существования не может стать классикой. (Если посмотреть на позы, которые принимают некоторые писатели, то самая приятная из них: «Пишу ради существования».) Не следует только забывать слова Анатоля Франса, что нужно быть легким, чтобы улететь в будущее. Таким образом, классикой можно назвать лишь произведения, которые всеми читаются, с начала и до конца.
БЕСЕДЫ О ЛИТЕРАТУРЕ
Наши произведения печатают ежемесячные журналы и газеты. Так было в прошлом, ничего не изменилось и сейчас. И я снова задумался над этим, когда смотрел на открытку с изображением собора Нотр-Дам, которую прислал мне приятель из Европы. Дело в том, что живопись в какой-то мере оказалась под господством архитектуры. Огромные фрески Микеланджело появились благодаря романской архитектуре. Небольшие картины Ван Эйка породила готическая архитектура. Видимо, и литературные произведения ощущают господство ежемесячных журналов и газет, которые их печатают. Действительно, нынешние романы несут в себе газетный дух. Если посмотреть на нынешние рассказы глазами будущего, то и в них, по всей вероятности, между строк можно будет увидеть журнал. Может быть, это просто моя фантазия. Но то, что из наших произведений всплывают газеты и журналы, — это фантазия более чем реальная, она напоминает экспрессионистский фильм.
■
Посчитаем количество романов, повестей и рассказов, печатающихся в газетах и журналах, — в год их более тысячи. Но подумаем над их жизнью — она коротка. Ни один из видов литературы не может лучше отобразить жизнь эпохи, чем роман. И вместе с тем по мере изменения характера жизни больше всех остальных видов литературы теряет свою силу опять-таки роман. Для того чтобы узнать вчерашнюю жизнь, нужно читать вчерашний роман. Но это «для того, чтобы узнать». А не для того, чтобы ощутить жизнь в романе, заставляющем трепетать наши сердца.
Писатели моего времени создают вполне человеческие образы Таданао Кё или монаха Сюнкана[30]. Но рано или поздно они трансформируются в «более, более, чем человеческие» образы Таданао Кё или монаха Сюнкана. Самое чистое и светлое чувство, например чувство любви между мужчиной и женщиной, неизменно волнует нас, даже если мы находим его в «Повести о Гэндзи». Но у кого хватит упорства пробиться сквозь сотни страниц ради нескольких строк, полных жизненной правды? Преодолевает века лишь то, что с предельной выразительностью передает это чистое, светлое чувство, — может быть, именно поэтому жизнь лирических стихотворений дольше, чем жизнь романов. Действительно, японская литература чрезвычайно богата, но ни одно произведение не имеет столь долгой жизни, как танка «Манъёсю».
Все это говорит о том, что роман, а также и пьеса, чрезвычайно близки журналистике. Строго говоря, ни один писатель, ни одно произведение не могут жить вне своей эпохи. Таков налог, который вынужден платить роман за то, чтобы с максимальной выразительностью передать жизнь своей эпохи. Как я уже говорил, ни один из видов литературы не имеет такой короткой жизни, как роман. И в то же время ни один из них не живет такой напряженной жизнью, как роман. Следовательно, с этой точки зрения жизнь романа окрашена в лирические тона гораздо больше, чем сами лирические стихи. Итак, роман напоминает яркую бабочку, проносящуюся перед нашими глазами в вспышке молнии.
■
Я возлагаю большие надежды на пролетарскую литературу. Это совсем не ирония. Вчерашняя пролетарская литература выдвигала в качестве непременного условие, что писатель должен обладать общественным сознанием. Но ведь «Повесть о Гэндзи» сделало «Повестью о Гзндзи» совсем не то, что ее автором была аристократка и материалом для нее послужила жизнь двора. Вряд ли кто-либо будет это оспаривать. Критики говорят так называемым буржуазным писателям: обретите общественное сознание! Слова эти не вызывают моего возражения. Но мне только хочется сказать писателям, называющим себя пролетарскими: обретите поэтический дух...
ДЕСЯТЬ ПРАВИЛ ДЛЯ ПИСАТЕЛЕЙ
1. Нужно твердо усвоить, что из всех видов литературы проза — наименее художественный. Литература в истинном смысле — это только поэзия. Проза занимает место в литературе только благодаря содержащейся в ней поэзии. Следовательно, исторические или биографические произведения фактически тоже являются прозой.
2. Прозаик, помимо того, что он поэт, является историком или биографом. Следовательно, он должен быть неразрывно связан с жизнью человека (определенной страны в определенную эпоху). Произведения японских прозаиков от Мурасаки-сикибу[31] до Ихары Сайкаку служат тому доказательством.
3. Поэт — человек, раскрывающий перед всеми свою душу. (Посмотрите хотя бы на любовную лирику, существующую для того, чтобы увлечь женщину.) Поскольку прозаик не только поэт, но еще и историк или биограф, в самом прозаике должен жить и мемуарист, представляющий собой частицу биографа. Следовательно, прозаик чаще, чем обычный человек, сталкивается со своей горестной жизнью. Поэт в самом прозаике не должен быть особенно силен творчески. Если же поэт в самом прозаике сильнее историка или биографа, то жизнь прозаика неизбежно превращается в сплошную трагедию. (Если бы Наполеон или Ленин стали поэтами, то, безусловно, родилось бы два несравненных прозаика.)
4. Как показывают три приведенных выше пункта, талант прозаика сводится к трем талантам: таланту поэта, таланту историка или биографа и таланту житейскому. Наши предшественники считали самым трудным не допустить противоборства этих трех талантов (люди, не считающие это самым трудным, — обыкновенные посредственности). Тот, кто пытается стать писателем, подобен не окончившему автомобильной школы шоферу, который на полной скорости гонит по улице машину. Он не может надеяться, что жизнь его будет спокойной и мирной.
5. Поскольку писатель не может надеяться, что жизнь его будет спокойной и мирной, он должен полагаться лишь на жизненные силы, деньги, философское отношение к жизни (быть способным вести неустроенную жизнь). Нужно твердо помнить, что, как это ни неожиданно, спокойная жизнь и писательство — понятия, как правило, несовместимые. И тем, кто стремится к мирной жизни, лучше не становиться писателем. Нужно помнить, что писатель, о котором можно сказать, что он ведет сравнительно мирную жизнь, — это писатель, биография которого в деталях просто неизвестна.
6. Тем не менее, если писатель все же хочет вести сравнительно мирную жизнь, он превыше всех талантов должен закалить свой талант житейский. Это, естественно, не означает, что именно благодаря своему житейскому таланту писатель сможет оставить самобытные произведения. (Хотя, конечно, и не противоречит этому.) Талант житейский — значит быть господином своей судьбы (при этом нет гарантии, что он сможет быть господином своей судьбы), быть вежливым и предупредительным с любым, самым отпетым идиотом.
7. Литература — это искусство самовыражения с помощью слов. Следовательно, писатель должен не жалеть труда, чтобы оттачивать слово. Если человек не способен восторгаться прелестью слова, это значит, что он не обладает всеми данными, необходимыми писателю. Сайкаку называли «голландским Сайкаку[32]» совсем не за то, что он сломал установленные в его время каноны прозы. А за то, что он познал прелесть слова, почерпнутого им из поэзии.
8. Прозаическое произведение данной страны в данную эпоху базируется на определенных канонах (определяемых историческими условиями). Человек, решивший стать писателем, должен стараться следовать этим канонам. Выгода следования им заключается в том, что: 1) Можно создавать свое произведение, опираясь на плечи предшественников. 2) Поскольку будешь выглядеть добропорядочно, литературные псы не облают. Это, однако, не означает, что таким способом, безусловно, можно оставить после себя самобытные произведения. (Вряд ли нужно доказывать, что одно не противоречит другому). Гений просто ломает все эти каноны. (Вместе с тем неизвестно, ломает ли он эти каноны настолько, насколько думают люди.) Гений в той или иной степени витает в небесах, то есть движется вне социального прогресса (или перемен) в литературе и не способен плыть по течению. Его можно сравнить с планетой вне литературной солнечной системы. В связи с этим его не понимают в то время, когда он живет, да и в будущем он не сразу получает признание. (Это характерно не только для одной прозы, но и для всей литературы вообще.)
9. Человек, стремящийся стать писателем, должен настороженно относиться к философским идеям, идеям в области естественных и экономических наук. Любые идеи или теории, пока человек — зверь, не способны господствовать над жизнью этого человека-зверя. Нужно видеть все как оно есть и изображать все как оно есть — это и называется описанием с натуры. Лучший метод, который должен избрать писатель, — описание с натуры. Слова «как оно есть» следует понимать так: «как оно есть в его глазах». А не «как оно есть, когда перед глазами долговая расписка».
10. Любое правило написания прозаического произведения не есть Золотое правило[33]. Разумеется, и мои «Десять правил» не являются Золотым правилом. Кому быть писателем, тот им будет, кому не быть — не будет.
Примечание: Я скептик во всем. Но должен признаться, что сколько ни старался сохранить свой скептицизм, сталкиваясь с поэзией, я не в состоянии был оставаться скептиком. И в то же время должен признаться, что и сталкиваясь с поэзией, я изо всех сил старался сохранить свой скептицизм.
■
Из рубрики "Авторы этого номера"АКУТАГАВА РЮНОСКЭ (1892—1927).
Японский писатель. Родоначальник новой японской литературы XX века. (О его творчестве — во вступительной статье В. Гривнина.)
■
Примечания
1
Под словом «повествование» Акутагава понимает фабулу.
(обратно)2
Дзюнъитиро Танидзаки (1886—1969) — известный японский писатель.
(обратно)3
Рассказ Дзюнъитиро Танидзаки.
(обратно)4
Морис Баррес (1862—1923) — французский писатель.
(обратно)5
Тикамацу Мондзаэмон (1653—1724) — великий японский драматург. Первый в Японии создал драму, в которой конфликт из области внешних событий перенесен в область духовной жизни героев. В русском переводе вышло два сборника его пьес.
(обратно)6
Харуо Сато (1892 — 1964) — известный японский писатель.
(обратно)7
Герой драмы Тикамацу «Самоубийство влюбленных на острове Небесных Сетей».
(обратно)8
Ихара Сайкаку (1642—1693) — выдающийся японский писатель. Блестящий представитель литературы третьего сословия в Японии. В русском переводе вышел сборник его новелл.
(обратно)9
Эпоха Гэнроку (1688—1707) — эпоха расцвета культуры третьего сословия.
(обратно)10
Сцена из драмы «Самоубийство влюбленных на острове Небесных Сетей».
(обратно)11
«Век богов» — так называют доисторическое время в истории Японии.
(обратно)12
Бог ветра в японской мифологии.
(обратно)13
Танка — пятистишие, состоящее из 31 слога (5—7—5—7—7). Хайку — трехстишие — 17 слогов (5—7—5).
(обратно)14
Тёка — дословно «длинная песня», одна из форм японского стиха. «Манъёсю» — японская поэтическая антология VIII в.
(обратно)15
Сайбара — древние вокальные произведения, создававшиеся на основе народных песен. «Сказание о доме Таира» — одно из произведений японского героического эпоса. Ёкёку — пьесы театра Но. Дзёрури — драматическая поэма.
(обратно)16
Додоицу — народная песня, имеющая размер в 26 слогов (7—7—7—5).
(обратно)17
Герой «Жизни семьи Филиппа» Ж.Ренара.
(обратно)18
Литературная группа, появившаяся в Японии в 1921 году. С 1924 года она стала выпускать собственный журнал «Бунгэй дзидай» («Литературная эпоха»). Основные фигуры этой группы — Риити Екомицу, Ясунари Кавабата и др. испытывали влияние западноевропейских дадаистов и экспрессионистов.
(обратно)19
Сайсэй Муроо (1889—1962) — японский поэт и прозаик.
(обратно)20
Басё (1644 — 1694) — великий японский поэт.
(обратно)21
Хакусю Китахара (1885—1942) — японский поэт.
(обратно)22
Такое наименование получили писатели, группировавшиеся вокруг журнала «Синситё», — Акутагава, Кикути, Кумэ.
(обратно)23
Такэо Фудзисава (род. в 1904 г.) — японский писатель.
(обратно)24
Период Эдо — 1603—1868 гг.
(обратно)25
«Повесть о Гэндзи» (XI в.) — первый роман в истории мировой литературы.
(обратно)26
Дзюнъитиро Танидзаки глубоко изучал повесть о Гэндзи. Существует его перевод «Повести» на современный японский язык.
(обратно)27
Население Японии по переписи 1925 года — 59,8 млн. человек.
(обратно)28
Амброз Бирс (1842—1914) — американский писатель и журналист.
(обратно)29
Рокудзюэн Исикава (1753 — 1830) — японский поэт и ученый.
(обратно)30
Таданао Кё — известный полководец конца XVI — начала XVII в. Роман о нем написал Кикути Кан. Сюнкан (1142—1178) — монах и политический деятель, рассказ о котором также написан Кикути Каном.
(обратно)31
Мурасаки-сикибу (978—?) — автор «Повести о Гэндзи».
(обратно)32
Голландским в то время в Японии именовали все пришедшее с Запада. Называя Сайкаку голландским, хотели тем самым показать, что он порвал с национальной традицией.
(обратно)33
Имеется в виду Золотое сечение Евклида.
(обратно)
Комментарии к книге «Мысли о литературе», Акутагава Рюноскэ
Всего 0 комментариев