Владимир Бондаренко 200 ЛЕТ СПУСТЯ
Думаю, не случайно Александр Солженицын решился опубликовать давно задуманную книгу о роли евреев в жизни России именно в наше нынешнее время, двести лет спустя после начала массового появления евреев на территории Российской империи. Настало время откровенного разговора, неспособного оскорбить те или иные национальные чувства. Во-первых, есть государство Израиль, национальное государство еврейского народа, и любой еврей, где бы он ни жил, всегда имеет право переехать жить в метрополию своей нации. Во-вторых, в России сняты все мыслимые и немыслимые заслоны к отъезду наших отечественных евреев на свою историческую родину, и к тому же окончательно уравнены все права граждан любой национальности. За свое еврейство ныне цепляются люди советского табуированного сознания, все время стремящиеся доказать право на свое существование. Ты — еврей, ну и что, кому какое дело до этого. Хочешь — будь православным или католиком, хочешь — ходи в синагогу, или по-прежнему будь воинственным атеистом. Думаю, национально мыслящие евреи рано или поздно в основном уедут в Израиль. А люди, безразличные и к вере и к национальности, люди космополитического склада будут реализовывать себя в России, в конкуренции с русскими, татарами, азербайджанцами или якутами.
Александр Солженицын написал свой капитальный труд "Двести лет вместе" тогда, когда любая фундаментальная основа для еврейского вопроса в России исчезла. Берусь утверждать, что нынче и антисемитизма как такового в России нет. Конечно, как и во всякой другой стране, где проживают люди разных национальностей, в том числе и евреи, существует какое-то мизерное число откровенных биологических ксенофобов, в том числе и антисемитов. Но даже они в силу своей малочисленности никакой опасности ни для государства, ни для самих евреев не представляют. Такие же группы есть в США, Германии, Франции, Польше и даже в самом Израиле. Все остальные наши граждане именно сегодня, с исчезновением основы для еврейского вопроса могут уже спокойно и свободно рассуждать о тех или иных особенностях еврейского влияния в России, также как они рассуждают о мусульманском влиянии, о буддистском влиянии, о позитивных и негативных моментах проживания украинцев в России, а русских на Украине. Нет в этом обсуждении никакой неприличности, никакого расизма, никакой ксенофобии. Скажем, критик Владимир Новиков публично называет Николая Рубцова "Смердяковым русской поэзии", при этом оставаясь профессором уважаемого вуза. Значит, можно быть, к примеру, профессором МГУ и тому, кто назовет Смердяковым уже не Рубцова, а Пастернака. К примеру, критик А.Андрюшкин презрительно отзывается о поэзии Осипа Мандельштама. Есть в этом национальный вопрос? Или же реализуется право на свободное мнение разных критиков. Демонстрируется уровень их культуры и таланта.
Вот самый свежий пример: в своем негативном отзыве на второй том Солженицына достаточно поверхностный критик, а заодно такой же поэт, такой же прозаик, такой же телеведущий и прочая, и прочая, Дмитрий Быков, пригвоздил к столбу позора и "бездарного Личутина", и "непотянувшего Шафаревича". Для наслаждения Игоря Золотусского он добрался и до Гоголя : "Книга Гоголя "Выбранные места…" поражает именно глупостью... откровенная и, главное, смешная чушь…" Дабы Дмитрия Быкова не вздумали пригласить в Ясную Поляну, прошелся и по великому старцу: "Трудно представить себе что-нибудь более скучное, плоское и безблагодатное… дремучая, непроходимая глупость… Этот великий знаток… делался титанически глуп". Мало вам Гоголя с Толстым и Достоевским. Добавим и Чехова, который заставляет либерального критика по неким тайным прогнозам "предположить, что и он (Чехов — В.Б.) … бывал близорук,.. и при этом как-то особенно, от рождения, глух к метафизике…". Даже "напыщенного" Набокова не пожалел разудалый критик. В хорошую компанию "глупых русских писателей" попал Александр Солженицын. Но русофобия ли это выявилась у былого куртуазного маньериста, обостренное еврейское национальное сознание? Нет, нет, и нет. Обыкновенное нынешнее хамство и тотальное бескультурье. Отсутствие религиозного сознания, когда себя любимого ставишь выше всей мировой литературы. От того, что Дмитрий Быков еврей, его маразматические писания не становятся ни лучше, ни хуже. Обыкновенный выпендреж поколения пепси. Кто-то скучает от стихов Тютчева, кого-то раздражает манерный Пастернак. Хватит видеть в таких выпадах мифический еврейско-русский вопрос. Эдуард Лимонов считает хорошо знакомого ему Иосифа Бродского бухгалтером от поэзии, Лимонову дела нет до национальности Бродского, он не любит скучные длинные стихи нобелевского лауреата, в чем откровенно и признается.
Александр Солженицын опубликовал свой двухтомник "Двести лет вместе" именно потому, что убедился в отсутствии антисемитизма у нас на родине. Убедился, что любые высказывания по еврейскому вопросу нынче не вызовут ни русских, ни еврейских волнений. Даже когорта Березовских и Ходорковских не смутила русский народ, ибо видны были и Потанин, и Пугачев, и Черномырдин. Один в синагогу отчисляет проценты, другой несет подарки в православный храм, а сам капитал откуда внезапно взялся? Из нажитого народом?
И вот двести лет спустя после появления евреев в большом количестве в русской истории, после их борьбы за полноправие, после борьбы с ними за государственную власть в России, после того, когда евреи почувствовали, что ввязались в чужую историю, и не так уж им эта Россия, "эта страна" нужна, когда остались в ней лишь те, кто чувствует себя гражданином России, или же кто имеет большую выгоду от российского бизнеса, и потому задержался у нас, имея при себе на всякий случай двойное гражданство, после национального достаточно смирного развода наших двух народов, можно спокойно посчитать черепки от разбитой посуды, смазать долголетние болячки. В Израиле уже давно с разной степенью откровенности и объективности смазывают еврейские болячки от нашей российской имперскости, мы только начинаем смазывать свои русские, едва затянувшиеся раны. Все они и обозначены в книге Солженицына. Тут и чрезмерное участие в российских революциях (какова доля национальной еврейской ответственности? И если этой национальной коллективной ответственности нет у евреев, почему она должна быть у русских или немцев?), тут и долголетнее руководство всеми карательными органами, всей системой ГУЛАГа (кто же знал , что со временем с системой познакомятся и сами её создатели?), и волна ташкентской эмиграции в годы Отечественной войны, и энтузиазм в коллективизации русского крестьянства, чистки русского дворянства, купечества и православных священников, идеологическое и культурное обеспечивание режима. Что ж, у каждого народа накапливаются свои обиды. И если прибалты, поляки и венгры давно уже досконально подсчитывают свои потери от русского чрезмерного влияния, которое, кстати, тоже не всегда и русским было, а весь цивилизованный мир это приветствует и понимает, то почему бы и нам, русским, вопреки прогнозам Дмитрия Быкова не принять более активное участие в формировании русской истории, для этого не поленившись разобраться в своем недавнем прошлом? Книга Солженицына "Двести лет вместе" служит хорошим пособием для юношей, обдумывающих свое житье. Как и в первом томе, Александр Солженицын старается быть объективным, печатая разные мнения участников исторических событий. Но поневоле второй том становится более острым и злободневным, ибо в нем повествуется о недавнем времени, многому мы и сами — очевидцы. Потому Александр Солженицын на пороге своего восьмидесятипятилетия неизбежно останется виновным в глазах еврейства уже за одно то, что перечисляет во втором томе все русско-еврейские проблемы советского периода. А от проблем-то никак не отмахнуться. Даже если Солженицын не делает никаких собственных выводов, работает исключительно с еврейскими источниками, он виноват уже в том, что обозначил все еврейские наросты на советской истории. Для большей осторожности он исключил из материала книги все русские высказывания на те же темы. Не упомянуты ни знаменитая "Русофобия" Игоря Шафаревича, ни нашумевший диспут в ЦДЛ "Классика и мы", ни русские журналы "Наш современник", "Москва" и "Молодая гвардия", ни открытое письмо Станислава Куняева. Русские писатели, мыслители, художники, немало рассуждавшие на ту же тему в предыдущие годы, даже не названы. Думаю, не из желания показаться первым. Высказываться против них Солженицыну явно не хотелось, а откровенно поддержать их — значит потерять всякую надежду на объективное прочтение. В конце концов, главное — четко определить все важнейшие темы в определении значительной роли евреев в советский период. Так определить, чтобы отказаться от них не было никакой возможности. Пусть трактуют, как хотят, любая трактовка будет работать уже на будущую русскую историю. Интересный выход предложил в своем истеричном выплеске в "Русском журнале" раздраженный Дмитрий Быков. Он вынужден был согласиться со всеми "специфическими выводами" Солженицына, подтвердив существование абсолютно всех еврейских наростов на теле России. "Возглавить революцию, или оседлать перестройку, или занять командные высоты в русской культуре — это для них (евреев — В.Б.) милое дело…" Быков в своем усердии даже перебрал, обозначив уже от себя еще одну нигде в книге Солженицына не затронутую проблему — "оседлание перестройки". Что касается командных высот в культуре, я бы с Быковым согласился, лишь исправив, как досадное недоразумение, словосочетание "русская культура" на иное — "советская культура". По сути, в советской культуре все семьдесят лет царили выходцы из еврейских местечек, а русская культура от Клюева до Тряпкина, от Рубцова до Распутина развивалась как бы параллельно, почти не допускаемая, да и не охочая к этому, — до кремлевских высот, где царили Дунаевские и Долматовские… Но поразительно, царили еврейские выходцы, а по вершинам культуры, если судить весь ХХ век — остаются почти одни русские: Есенин и Шолохов, Платонов и Булгаков, Блок и Ахматова, Свиридов и Твардовский…
Для меня главное в истерике либерального еврейского критика Дмитрия Быкова — признание истинности всех поставленных Солженицыным проблем: "Ведь еврейскими руками созидалось тут все — и отвратительная власть, которая всех закрепостила, и отвратительное диссидентство галичевского толка, которое все разрушило" — сквозь зубы признает Быков. И далее : "Евреям пришлось стать в России и … революционерами, и контрреволюционерами, и комиссарами, и диссидентами, ...и создателями официальной культуры, и ее ниспровергателями…". Да, всё пришлось, и ГУЛАГом поруководить, и дворян порасстреливать, и крестьян раскулачить, и храмы в помойки превращать… Но делает уже Быков свое заключение : "потому что этого в силу каких-то причин не сделали русские…Отчего русские с такой лёгкостью перепоручили все свои главные функции этим неприятным евреям?!" Как итог — "Евреи губительны не для всех народов, а исключительно для тех, которые не желают делать свою историю самостоятельно. Ну подумайте вы сами: революция… — мы. Контрреволюция, то есть большой террор, — обратно мы…" И коммерсантами ныне вынуждены быть евреи, и разрушителями всей советской "империи зла"… От чего же это русские по какой-то тайной программе воздержались в массовом порядке? Если верить выводам Быкова, от карательных и прочих богоборческих программ. И в силу именно этих "особенностей местного коренного населения им (евреям— В.Б.) пришлось стать русскими. Русские по каким-то своим тайным причинам от этого воздержались. Возможно ( иронизирует автор— В.Б.), их подвиг впереди…".
И я так думаю, что помимо всех былых русских подвигов, наши новые подвиги еще впереди. Так и быть, Дмитрий Быков, соглашусь с вами, больше мы вас впереди себя не пустим, чтобы не утомлять вас исполнением нашей национальной тайной программы. А по поводу проблемы, правильно поставленной Быковым: почему мы евреев на все командные высоты в советское время пускали, я отвечу так: очевидно вы правы, советскую историю русский народ не желал делать самостоятельно, не от него исходило авторство многих губительных и для духа , и для жизни народа глобальных авантюр. Только не надо, Дмитрий Быков, переносить этот период господства евреев на все 200 лет проживания в России. Что-то я не помню почти никого из евреев ни среди великих политиков, ни среди губернаторов, ни среди писателей, ни среди учёных. Сплошь Менделеевы и Достоевские. Не было "двести лет вместо…". Не делали евреи вместо русских русскую историю вплоть до октября 1917 года. Лишь про советское время можно, и то с большой натяжкой, сказать : "семьдесят лет вместо…". Спасибо за подтверждение солженицынской мысли, что с вас началась революция, вами и закончилась. Наша совместная русско-еврейская любовная лодка разбилась о быт, к чему теперь ненужный перечень взаимных обид?! Быков считает, что солженицынская книга написана о том, как "евреи делают российскую историю не вместе с русскими, а вместо них". Ну что ж, даже если какой-то период в ХХ веке это так и было, нынче время евреев в России ушло, русскую историю в третьем тысячелетии уже делают плохо или хорошо, но сами русские.
Двести лет спустя мы на нашей русско-еврейской лодке остались одни, евреи в подавляющем большинстве отказались от своей былой русскости или советскости. Плывите сами, ребята, и дай Бог нам нынче плыть разными курсами…
А солженицынскую книгу "Двести лет вместе" уже оспорить невозможно, перечеркнуть её проблемы невозможно. Появятся новые трактовки проблем, радикально разные, позже возьмутся за дело историки, но , думаю, какого-то большого места в дальнейшей русской истории евреи уже не займут никогда, поэтому не будет и антисемитизма, как осознанного противостояния какому-то чужому нашествию. Был у нас на Руси варяжский период, был татарский, был немецкий, был и еврейский — все прошли. А Россия осталась. И оставшиеся ныне на территории России татары или немцы ничем нам в нашей истории не мешают. Вот также и оставшиеся евреи мешать не будут. Двести лет спустя…
Есть ощущение, что во второй книге Солженицына существуют как бы два потока информации... Прежде всего бросается в глаза парадный фасад сюжетных конструкций, политкорректный, более того, как бы воспевающий еврейскую сложность судьбы, чуть ли не признающий их первородство, их первостепенность в христианстве, с чем я решительно не согласен... Когда Александр Солженицын пишет о неслучайности прихода Иисуса Христа именно к евреям, о его близости к евреям, я вспоминаю библейское же “несть ни эллина, ни иудея”. Не может Бог принадлежать к какой-то национальности, иначе это не Бог, а некое местечковое языческое идолище. Но это поклонение евреям звучит лишь в парадных, как бы прикрывающих книгу идеологических заставках. Открой парадные двери солженицынского юдофильства, спустись во вместилище реальных проблем русско-еврейских обострений ХХ века и ты там найдёшь совсем другой материал. Имеющий глаза да прочитает. Имеющий ум да поймёт... Открываешь эту успокаивающую бросающимися в глаза миротворческими заставками книгу, а там внутри вместо грубо вырезанных страниц - пистолет с боевыми патронами...
Это книга старого опытного подпольщика, книга старого зэка. Прямо как ленинская “Искра”. Сверху магазин с глянцевыми журналами, мир еврейского гламура, а внизу в это время печатают боевые листовки, объясняющие русским их положение в обществе. Так когда-то для “Нового мира” Александр Солженицын “облегчал” и “Один день Ивана Денисовича”, и “Раковый корпус”, и “В круге первом”, надеясь на возможную публикацию. Ради публикации заветных мыслей жертвовал частностями. Вот и во втором томе книги “Двести лет вместе” он не стесняется пустить пыль в глаза своим юдофильством, но из глубин книги неизбежно всплывёт для всех читателей материал о “успешном взятии Ташкента и Алма-Аты” в годы войны, и о еврейских придурках в лагерях ГУЛАГа (кстати, эти главы подозрительно похожи на главы из приписываемой Солженицыну брошюры “Евреи в СССР и в будущей России”), и о засилии в советской культуре, науке, но прежде всего будет главенствовать информация Солженицына о тотальном руководстве евреями всей карательной системой в годы советской власти... Тут даже Дмитрий Быков печально кивает головой. Мол, ничего не сделаешь. Преуспели...
(обратно)Савва Ямщиков СЛУЖА ОТЕЧЕСТВУ
"День литературы" одна из самых серьезных газет, занятых проблемами культуры. Газета работает с различными направлениями отечественной литературы, но в основе её лежат принципы верности национальной традиции. Это газета духовного очищения от накипи псевдокультуры. В стране, которая дала миру Пушкина, Толстого, Чехова, раздают премии сорокиным, пьецухам, аксеновым.
Что происходит? Президент учреждает свою премию и первому вручает ее — кому? — Жванецкому. Позор! Кто такой Жванецкий? Да, он заполонил собою все телевизионные каналы, но это еще ничего не значит. Пусть Познер считает, что, мол, "пипл все схавает". Нет уж. Хавает тот "пипл", который подкормлен зелеными бумажками, а большинство прекрасно все понимает и Жванецкого не цитирует. Русский юмор сам по себе великолепен. Не только юмор Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Чехова, но и народный юмор — многообразен и глубок. А нам по засаленным и потрёпанным бумажкам навязывают юмор одесского Привоза. Читать по бумажке со сцены — это же неприлично. И такой чтец награждается президентской премией в области литературы. С подобным положением дел и борется бондаренковская газета.
Поразительно, какие типы заполонили собой культурное пространство. Виктор Ерофеев ведет с утра до вечера передачи по ТВ, воспитывает всех без исключения. Откровенный певец гениталий производит впечатление весьма жалкое. Молодежи нельзя брать в руки его книги — можно испачкаться...
Почему я должен все время слушать с экрана склеротические бредни Вознесенского и ни разу не насладиться стихами Глушковой, Тряпкина, Кузнецова? Почему только Битов и Ерофеев, а не замечательная проза Балашова или стихи покойной Юлии Друниной? Она же прекрасным была человеком, и поэзия её чиста и проникновенна.
Войновича после книжки о Солженицыне вообще в дом порядочный пускать нельзя. Потому что это — жалкая книга, книга-донос. Телевидение же отметило его юбилей так, как будто это Лев Толстой. Почему везде одни войновичи? А где Распутин, где Носов, которые как писатели посильнее будут десятка таких, как Войнович?
Почему мне навязывают Татьяну Толстую до бесконечности? Совершенно распущенная, до хамоватости, дама. Кричит, что ее предки были родовитее Романовых. Это же — кухня, накипь. "Какой фашизм страшнее: русский или немецкий?" — спрашивают нас. Ответ ясен: страшнее фашизм в программах Швыдкого и прочих телешоуменов.
Единственное место, где можно высказаться серьёзно о литературе, — это газета "День литературы" и журнал "Наш современник". Иные их презрительно называют маргинальными изданиями. Спрашивают: "Разве не стыдно печататься в "Нашем современнике" или в газете "Завтра"? Простите, а не стыдно печататься рядом с грязной обнажёнкой и рекламой колдунов в "Московском комсомольце", "Комсомольской правде", в "Огоньке"? Мне стыдно… Я в изданиях полупорнографических не хочу печататься.
Далеко не со всем согласен, что публикуется в "Дне литературы". Но почему все должно быть причесано? На страницах идет полемика, выстраивается непростой литературный процесс. Это и есть жизнь, рост, развитие. Ничто гладко и просто быть не может по определению. Поэтому желаю удачи "Дню литературы". Пять лет газета уже существует, и это только начало. Впереди большая работа во имя русской культуры, на благо народа нашего.
P.S. Недавно в Вологде торжественно отметили 70-летний юбилей прекрасного русского писателя Василия Белова. Не имея возможности приехать в один из моих любимых городов, я послал юбиляру поздравление и, пользуясь случаем, хочу, чтобы его прочитали на страницах нашей газеты.
"Дорогой Василий Иванович! Позволь поблагодарить тебя за всё, что ты сделал для родной русской литературы и сохранения культурного наследия Отечества. Твои "Плотницкие рассказы", "Привычное дело", "Кануны", "Вологодские бухтины", "Всё впереди" и "Лад" сделали мою жизнь более полной и осознанной. Древняя вологодская земля — это не только нетленные шедевры древнего зодчества и живописи, но прежде всего люди, которых она родила или приняла в свои объятия. Дмитрий Прилуцкий, Дионисий, Батюшков, Верещагин, Яшин, Рубцов, семья Федышиных, Белов — по праву составляют гордость и славу Земли Русской.
Спасибо тебе за юношеское горение и огромные усилия, прилагаемые тобою во имя спасения нашей Родины от погибели, которой так жаждут "иных времён татары и монголы". Мне становится легче и спокойнее, когда я вспоминаю, что над Тимонихой возносится крест, твоими стараниями сотворённый и воздвигнутый. Храни тебя Господь, родной наш человек!"
(обратно)Игорь Ляпин НОВЫЕ СТИХИ
ПИАНИСТКА
Я слышу звуки пианино,
Свиридова бессмертный вальс...
Там за стеной соседка Нина
Опять, наверно, напилась.
Опять не выдержали нервы
И разрывает жизни мглу
Посудомойка из “Таверны”,
Из кабака, что на углу.
Дороги жизненные кривы
И вот опять передо мной
Души прекрасные порывы
О стену бьются головой.
И вижу я, как не картинны
И взгляд, и локон у виска,
И клавиши, и пальцы Нины,
Распухшие от кипятка.
Её сегодня б не узнали
Те, кто из этих дивных рук
В сверкающем концертном зале
Ловил с восторгом каждый звук.
Я чутко вслушиваюсь в стену
И вспоминаю тот восторг, —
Цветы, летящие на сцену,
Цветы в руках, цветы у ног...
Я закурю и брови сдвину,
Увидев ясно ту черту,
Где жизнь швырнула эту Нину
Со сцены прямо в пустоту.
И средь разбоя и разврата
В родной истерзанной стране
Бетховен, “Лунная соната”
Слезой стекает по стене.
И держит жизнь свой звук неверный,
И этой фальши тяжкий гнёт
Посудомойка из “Таверны”
На сердце трепетном несёт.
А звук кричит, рыдает, тает...
Какая боль, какой восторг!
Ведь как играет, как играет!
Другой бы трезвый так не смог.
Вам нужен Моцарт, — нате, нате...
Опять Бетховен, снова Бах.
Ах, Нина Павловна, играйте,
Вся ваша публика в слезах.
МЫ ИГРАЕМ
Между адом и, может быть, раем
На пути своём кратком земном
Мы как будто спектакли играем,
А не жизнью людскою живём.
Наши сцены — в метро и трамваях,
В барах, банях, цехах и полях,
И повсюду, где мы пребываем
На великих и малых постах.
Мы рисуем на лицах улыбки,
Гнев рисуем, обиду и страсть.
Мы играем в коммуну и рынки,
В диктатуру, в народную власть...
Воздух сцены — особенный воздух.
Мы им дышим. И с первых шагов
Входим в роли правителей грозных,
И соперников их, и шутов.
Дышим им, и уже поневоле
Каждой клеточкой чувствуем роль,
И кричим от наигранной боли,
Забывая житейскую боль.
То в сократах мы, то мы — в сатрапах,
Лезем в роль, как в хомут головой.
Даже в наших коротких антрактах
Не становимся сами собой.
То мы лучше играем, то плоше,
Только тяга к искусству сильна,
И становится сценою площадь,
Сценой город и сценой страна.
Там — свергаем мы, там — выбираем,
Там — уже начинаем громить,
И с таким вдохновеньем играем,
Что почти разучаемся жить.
В добродетели рвутся пороки,
Кто, когда нас сумеет призвать
С неподкупной российской галёрки:
— Дайте занавес, хватит играть!
МОЁ ПОКОЛЕНИЕ
Юнцы, мы шли горячим пополнением
В рабочие и прочие ряды.
Нас жизнь уже признала поколением,
И мы таким признанием горды.
Горим в работе, нам горенье нравится,
Мы осуждаем культ и карьеризм.
Нам верилось, что жизнь в стране наладится,
И так хотелось верить в коммунизм.
Мы бойко расширялись кругозорами,
Цитировали партии устав.
А тот, кто окрестил нас фантазёрами,
В конце концов, и оказался прав.
Расплачивались мы за отклонение
От линий и пунктирных и прямых.
Со скрипом продиралось поколение
И растворялось медленно в других.
Теперь такими гласность катит волнами,
Уже мы хрипнем, горло надорвав.
И тот, кто назовёт нас пустозвонами,
Все только ахнут — как он будет прав!
В ЗАЛЕ ОЖИДАНИЯ
Превозмог дремоту и зевоту,
Принял вновь, как есть, вокзальный быт.
В зале ожидания народу
Столько, что в глазах уже рябит.
Снова под бесстрастными часами
В никуда глядят перед собой
Люди с чемоданами, узлами,
С плачущей чумазой ребятнёй.
И несправедливости кричащей
Не объехать и не обойти —
В залах ожидания всё чаще
Нахожусь я больше, чем в пути.
Сколько их прошло, часов бесславных,
У степей, предгорий и лесов
В ожиданье пригородных, дальних,
Скорых и почтовых поездов.
Сколько их над Волгою, над Бугом
Складывалось в целые года
Ожиданьем встречи с давним другом
И разрыва с новым — навсегда.
Ожиданьем радостных известий
Горьким и двусмысленным взамен.
Ожиданьем праведных возмездий
И счастливых в жизни перемен.
Странный круг — ни вырваться, ни выйти.
И, событий сдерживая ход,
Даже телефон, и этот "Ждите..."
Вместо "Говорите..." пропоёт.
За минутой тянется минута,
День за днём чего-то ждём и ждём,
И порой мне кажется, как будто
В зале ожидания живём.
ЗАЛОЖНИКИ
От Дубровки, от тихой Остоженки
До Европы и в ней, и за ней,
Оглядеться, — так все мы заложники
Человеческих диких страстей.
Люди с банками, виллами, дачами
И — до нищих, до самых бомжей,
Все мы схвачены, все мы захвачены.
И надежды не видно уже.
Все заложники, все уже пленники,
Всем готов смертоносный заряд.
Даже тем, кто жирует в Америке,
Тем, кто сам и пошёл на захват.
И народами, странами целыми
Мы в разврате уходим ко дну,
Семеня по нужде под прицелами
В оркестровую яму одну.
Яма смрадная, глубже не выкопать,
И попробуй её обойти...
Никого никому здесь не выкупить.
Никого никому не спасти.
За уральской грядой и за Альпами
Все мы воздухом дышим одним.
С ФСБ, с комикадзе и с "Альфами"
Все мы в зале концертном сидим.
Мы грехами повязаны тяжкими,—
Зал и сцена, партер и балкон.
Этот — взятками, этот — растяжками,
Этот службой под флагом ООН.
В
сё — к наследству рвались, не к наследию.
И — увы, человеческий род
Разыграл на планете трагедию
И трагедия эта идёт.
И НАСТАНЕТ ДЕНЬ
Так ли, нет — не вечен дух насилья.
Что застой? Что рынок? Что запой?
И настанет день, когда Россия
Золотой омоется зарёй.
Поглядится в небо голубое,
Выйдет на широкую межу
Да и скажет миру: "Бог с тобою,
Никакой обиды не держу.
Мой черёд! Моя пора настала.
Мне вершить красивые дела.
Слишком много я перестрадала,
Слишком много я перемогла.
Били и по-волчьи обвывали,
Грабили, о помощи трубя,
В плен беря, за плечи обнимали,
Целовали в губы, не любя.
Сватали за шулера, за вора
И тогда, униженной и злой,
Просыпалась утром под забором —
Господи! — не верится самой.
За моей слезой, за каждым вздохом
Шли, как тени, Господи прости,
Люди те, что даже имя толком
Не могли мое произнести.
Мой черёд! Моя пора настала!
Видишь, мир, — и голос зазвенит, —
День какой! Какое солнце встало!
Бог с тобою, мне не до обид..."
Скажет так — ещё светлее станет
И сама, и всё вокруг светлей.
Да возьмёт и — вот они! — поставит
Рядом ясноглазых сыновей.
И к трудам готовы и к веселью —
Вот они! И мать тайком вздохнёт..
Это всё придёт на нашу землю,
Не само собою, но придёт.
СТИХИ О РЕВОЛЮЦИИ
Ветры — с юга, а тучи с востока,
Майским утром — дыханье зимы.
Всё запуталось в жизни настолько,
Что распутаем, видно, не мы.
Бог не мил нам и дьявол не страшен,
Красной тряпкой обвис транспарант.
В мире нашем, в Отечестве нашем,
В душах наших — великий разлад.
Разделяясь на красных и белых
И сшибаясь — полки на полки,
Как мы в этих запутались бедах
И в какие зашли тупики!
Мы, отважившись строить коммуну,
Начинали с разора страны.
И построили — склеп да трибуну
У священной Кремлёвской стены.
Как чумою страну заразили,
Как убогие просим подать,
Будто не было в мире России,
Заставлявшей себя уважать.
Даже слезы от горя не льются
При звучании слова "Вставай...".
Может, хватит тебе революций,
Дорогой, обескровленный край?!
Разделяясь на левых и правых,
Мы России добра не сулим,
Как и те, что в отстроенных храмах
Поклоняются жертвам своим.
ВИДЕНИЕ НА ТВЕРСКОМ
Небо как из перламутра,
Просинь в белых облаках.
Скромный дворик института,
Герцен в пыльных башмаках.
Заиграло, забурлило
Жизни старое вино.
Как давно всё это было...
Оглянусь я, — как давно!
Время всех берёт измором.
Где наш тополь-великан?
Где тот пышный куст, в котором
Начеку стоял стакан?
В поздний час и ранней ранью
Все пять курсов, пять годов
Тот сосудец каждой гранью
Был к налитию готов.
И при радости великой,
И когда вдруг свет не мил,
Между нами и бутылкой
Он посредником ходил.
Вместо тостов здесь звучали
Трезвой жизни вопреки
Строчки горечи, печали,
Бесшабашности, тоски...
Жизнь тогда была безмерна,
Видно было далеко.
Ах, какая перемена,
Как всё это нелегко.
Я брожу заветным сквером,
Щурюсь, словно в даль веков.
Там — курил Борис Примеров,
Там — скандалил Котюков.
И в душе с огнём и чадом,
Но с улыбкой на лице
То Смирнов, то Наровчатов
Возникали на крыльце.
Мир другой и жизнь другая
И, больших надежд полны,
Молодые дарованья
Все вперёд устремлены.
В облаках ещё витают...
Милый, милый институт,
Вон они стихи читают.
Объясняй,— ведь не поймут.
Разминаю сигарету,
Всё не так в конце концов.
Даже той скамейки нету,
На которой спал Рубцов.
Тускло всё и прозаично,
Даль не та и я не тот.
Даже Герцен безразлично
Смотрит. Нет, не узнаёт.
Как-то горбится уныло,
Не подсказывает тем.
Так давно всё это было,
Будто не было совсем.
ЮНОСТЬ
Режет сопку таёжную
Рельсов синяя сталь.
Ты в такую хорошую
Окунулся печаль.
Дальний крик тепловозика
С долгим эхом над ним.
Ты на этих на просеках
Был таким молодым.
Мир глазами вбирающий,
Шёл тайгой напрямик.
И, сомнений не знающий,
Всё строчил в свой дневник.
О дорогах проложенных,
О ладонях в крови,
О гитарах восторженных,
О высокой любви.
О товарищах праведных,
Что железны, стальны.
И о рапортах пламенных
Комсомолу страны.
Снисхожденье отвержено,
Ты душой не кривил.
Ты растерянных неженок
Жёстким словом клеймил.
Не сгибалась настыринка,
И горячей строкой
Вдоль раскисшего зимника
Путь тянулся стальной.
Было столько осилено
И, поди разберись,
Ведь казалось, что именно,
Это именно — жизнь.
Были дали не мглистые,
Ты кипел и терпел.
Это было так искренне,
Сам не веришь теперь!
(обратно)ХРОНИКА ЛИТЕРАТУРНОЙ ЖИЗНИ
АТОМЩИКИ СОВЕТУЮТСЯ С ПИСАТЕЛЯМИ
Ровно через год после того, как в городе Балаково Саратовской области была создана городская писательская организация во главе с поэтом Владимиром Пядуховым, которую поддержал глава Балаковской администрации Валентин Викторович Тимофеев, сюда прибыла представительная писательская делегация во главе с секретарем Правления Союза писателей России Н.В. Переясловым. На этот раз здесь состоялась организованная руководством Балаковской атомной станции (директор — П.Л. Ипатов) выездная сессия секретариата СП России, посвященная проблемам безопасности использования ядерного топлива и общему состоянию экологии в стране. В состав делегации входили эксперт ООН по экологии профессор М.Я. Лемешев, главный редактор журнала "Охотник" Н.Н. Красильников, писатели-экологи А.С. Онегов и В.М. Свининников, заместитель главного редактора газеты "Российский писатель" А.Б. Дорин, консультанты Правления России СП Г.Г. Рыбникова и С.В. Вьюгина, а также работавшая когда-то на строительстве Балаковской АЭС поэтесса П.Г. Пастернак и другие. Кроме того, уже в самом Балакове к делегации присоединилось несколько человек из города Саратова, прибывших на это мероприятиево главе с руководителем Саратовской областной писательской организации И.В. Шульпиным.
В первый же день пребывания в городе Балакове писатели побывали в Центре общественной информации Балаковской АЭС и после осмотра экспозиции приняли участие в работе вездной сессии СП России, на которой были широко обсуждены экологические проблемы сегодняшнего времени. Со стороны АЭС в их обсуждении участвовали заместитель главного инженера В.Ф. Кольжанов, сделавший сообщение на тему "Общая информация о Балаковской АЭС", и начальник отдела радиационной безопасности В.Я. Максимов, прочитавший доклад "Обеспечение радиационной безопасности при эксплуатации Балаковской АЭС". Вели этот экологический "круглый стол" заместитель директора АЭС В.И. Басов и секретарь СП России Н.В. Переяслов.
Понятно, что писатели не могут дать специалистам по атомной энергетике каких-то конкретных деловых советов и указаний по поводу того, как именно тем организовывать свое производство. Но показателен уже тот факт, что инициатива данной встречи исходила от самих атомщиков, не менее остро, чем и защитники природы, ощущающих необходимость обсуждения вопросов охраны окружающей среды от воздействия на нее продуктов человеческой деятельности.
На следующий день состоялась интересная встреча писателей со студентами местного Института техники, технологии и управления, организованная его энергичным и тонко понимающим литературу директором А.А. Землянским. Что характерно, студенческая аудитория не просто терпеливо отсиживала отведенное им на встречу время, но была весьма любознательна и активна — писателям поступила целая куча записок самого разнообразного содержания, среди которых, к примеру, были и такие: "Как вы относитесь к тому, что в России практически всё образование стало платным; влияет ли это на общую образованность молодежи?", "Затрагиваете ли вы в своих произведениях проблему мирового терроризма?", "Существует ли, по-вашему, настоящая свобода слова в РФ?", "Подавляющее большинство россиян предпочитают читать Кивинова и Маринину, но не Тургенева; не согласны ли вы с тем, что именно спрос и должен рождать предложение?", "Как вы оцениваете современное состояние русского языка?", "Почему в наши дни не появляется произведений, равнозначных шолоховскому "Тихому Дону"?", "Как вы относитесь к тому, что половина жителей сегодняшней Москвы — это азербайджанцы, таджики и чеченцы; нравится ли вам изображать их в своих произведениях?", "Каково ваше отношение к таким жанрам, как фантастика и фэнтэзи, разве произведения Клиффорда Саймака, Роберта Шекли, Роджера Желязны и Рэя Бредбери не обладают высокой литературной ценностью и не несут в себе глубокого философского смысла?", "Входят ли Пелевин и Сорокин в Союз писателей России, и как вы относитесь к их творчеству?", "Почему книги писателей патриотического направления столь скучны и однообразны, почему среди них нет ни фантастических, ни остросюжетных произведений?.." — и десятки других, весьма интересных и далеко не простых для ответа вопросов, послуживших основой для серьезного и интересного разговора о положении дел в современной русской литературе. И пусть кое-что из спрашиваемого и свидетельствовало о некотором непонимании молодежью сущностей задач настоящей литературы, это общение все равно носило обоюдополезный характер и показало, что идущим на смену поколениям вовсе не чуждо желание докопаться во всем до истины.
ЛИТЕРАТУРНО-КОСМИЧЕСКАЯ СВЯЗЬ
Еще одна встреча писателей и ученых, — на этот раз, занимающихся разгадыванием тайн Вселенной, — состоялась в Международном Сообществе Писательских Союзов, куда пришла представительная делегация Российской Академии Космонавтики имени К.Э. Циолковского во главе с ее Президентом В.П. Сенкевичем. Там их ждали Ю.В. Бондарев, В.В. Сорокин, М.Н. Алексеев, Е.А. Исаев, А.В. Ларионов и другие писатели. Во время этой встречи поэт С.В. Михалков был избран почетным членом РАКЦ с формулировкой — "за выдающиеся заслуги в литературе и культуре нашей Родины, в формировании сознания молодежи, адекватного космической эре человечества".
Данная акция — это уже не первый шаг по укреплению связи между писателями и исследователями космоса. Ранее именем Сергея Михалкова была названа одна из малых планет Солнечной системы, космонавты Виталий Севастьянов и Павел Попович были приняты в члены Союза писателей России, а поэт Анатолий Щербаков стал членом Президиума РАКЦ.
ПРАЗДНИК ЯКУТСКОГО ЯЗЫКА И ЭПОСА
В рамках отмечаемого 370-летия вхождения Якутии в состав Российского государства в Правлении Союза писателей России состоялась ранее отмененная из-за событий вокруг "Норд-Оста" встреча русских писателей со своими якутскими коллегами. Среди участников этого яркого и важного события были председатель Правления СП России В.Н. Ганичев, министр образования Республики Саха (Якутия) Е. Михайлова, старейший писатель якутской земли Д. Сивцев-Омоллоон, Герой Социалистического Труда М.Н. Алексеев, заместитель президента Акционерной алмазодобывающей компании "АЛРОСА" А. Матвеев, писатель В.Г. Распутин, секретари Правления СП России С.А. Лыкошин, С.В. Перевезенцев, Г.В. Иванов, поэт В.А. Костров, якутские писатели Н. Лугинов, А. Кривошапкин, Н. Харлампьева, критик В. Дементьев и другие русские и якутские литераторы.
Начиная вечер, председатель СП России В. Ганичев и заместитель АК "АЛРОСА" А. Матвеев провели церемонию вручения "Большой литературной премии России" якутским писателям Д. Сивцеву-Омоллоону и А. Кривошапкину, а также сообщили о присуждении премии имени А.Т. Твардовского якутской поэтессе Н. Харлампьевой.
Большая часть вечера была посвящена памяти основоположника якутской национальной литературы А.Е. Кулаковского, 125 лет со дня рождения которого отмечалось в 2002 году. После этого было объявлено о том, что Указом президента Республики Саха (Якутия) В. Штырова большая группа русских писателей и деятелей культуры награждена знаками отличия, ценными подарками и грамотами.
"Можно только посетовать, что наше так называемое "демократическое" телевидение не проявило должного интереса к Дням Якутии, к этому выдающемуся событию, может быть, самому значительному в культурной жизни России начала XXI века", — справедливо отметил в своем слове В.Н. Ганичев.
Среди множества других выступавших запомнились слова Д. Сивцева-Омоллоона, сказавшего, что надо учиться своему национальному языку не столько у педагогов, сколько у народного эпоса. И достижения как самого Д. Сивцева-Омоллоона, так и всей сегодняшней якутской литературы как раз и показывают, какие именно результаты может дать такая учеба писателям.
ЕСТЬ У РОССИИ СЫНОВЬЯ
В первых числах декабря в Москве в Большом зале Центрального Дома Литераторов состоялось вручение литературной премии имени Александра Невского "России верные сыны", учрежденной три года назад фондом Общероссийского политического общественного движения "Сыны России". Ранее этой премии удостаивались такие русские писатели как Петр Проскурин, Юрий Поляков, Станислав Куняев, Владимир Личутин и другие. Ну, а лауреатами 2002 года стали:
— известный русский писатель, автор любимых народом романов "Горячий снег", "Берег", "Выбор" и честных публицистических выступлений Юрий Бондарев — за мужество гражданской позиции, честь и достоинство;
— главный редактор "Роман-газеты", прозаик, автор романов "Геополитический романс", "Одиночество вещей", "Ночная охота", "Проситель" и других произведений Юрий Козлов — за художественное исследование современной эпохи в романе "Реформатор";
— главный редактор журнала "Молодая гвардия", поэт Евгений Юшин — за высокий художественный и нравственный уровень книги стихов "Родина-смородина";
— поэт, член Краснодарской краевой писательской организации Валерий Клебанов — за поэтический сборник "От былого не отрекись".
"Патриотизм, — сказал, принимая премию, Ю.В. Бондарев, — это движение, борьба и самоотверженность. А главная задача литературы — соединить слово и дело".
Думается, те усилия, которые делает фонд "Сыны России" по поддержке современной отечественной литературы, — это тоже не что иное, как соединение слова и дела.
КУДА ИДЕТ ЛИТЕРАТУРА РОССИИ?
15 декабря в Москве состоялся очередной Пленум Союза писателей России, обсудивший проблемы развития современной многонациональной российской литературы и перспективы ее развития на будущее. В его работе приняли участие руководители областных и республиканских отделений СП Российской Федерации, редакторы и издатели литературных журналов, известные писатели страны.
Пленум отметил такое положительное явление, как ширящиеся творческие контакты с главами областных и городских администраций, приводящие к учреждению литературных премий и финансированию региональных литературных изданий, а также подтвердил курс на укрепление связей с малыми городами России. Съехавшиеся со всех просторов страны писатели говорили о достижениях в области прозы и поэзии, обсуждали творчество молодых авторов, радовались появлению новых интересных имен и новых литературно-художественных изданий. Большой интерес у всех вызвали привезенные на Пленум журналы "Отчество" (Рязань), "Всерусскiй Соборъ" (С.-Петербург), "Кириллица" (Н. Новгород) и "Русское эхо" (Самара).
Вместе с тем было отмечено и отсутствие редакторской смелости у руководителей некоторых столичных изданий, из года в год делающих ставку на один и тот же круг "приближенных" к редакции авторов и не выпускающих на свои страницы неординарные и свежие произведения писателей со стороны. Говорилось также о необходимости создания более масштабных произведений, соответствовавших бы по своей глубине тем преобразованиям, которые в течение последних пятнадцати лет сотрясают Россию. Жизнь подсовывает нам сегодня такие материалы и сюжеты, которые дают возможность для написания романов, не уступающих по своей значимости таким, как "Поднятая целина" или "Как закалялась сталь" — так где же они? Читатели России всегда ждали от своих писателей "работы на разрыв аорты", а потому и любое понижение этого уровня чревато тем, что к писательскому слову перестают прислушиваться. Думается, у русских писателей еще есть потенциал для того, чтобы не допустить этого.
Специально к Пленуму был выпущен сборник "Российская литература в начале века", куда вошли мысли писателей о литературной ситуации в России в наши дни. Это — первая книга создаваемого при СП России издательства, призванного хотя бы в малой степени восполнить тот вакуум, который существует сегодня в области выпуска книг писателей патриотического направления.
ВЕРА И ТРУД — ВСЁ ПЕРЕТРУТ
16 декабря в Москве в Храме Христа Спасителя состоялся VII Всемирный Русский Народный Собор, обсудивший такую немаловажную для сегодняшнего времени тему как "Вера и труд: духовно-культурные традиции и экономическое будущее России". Ввиду болезни патриарха Алексия II работу Собора открыл митрополит Кирилл, который затем передал слово для его дальнейшего ведения сопредседателю ВРНС Валерию Николаевичу Ганичеву.
В работе Собора приняли участие многие известные ученые, экономисты, политики, писатели, бизнесмены и деятели культуры. Запоминающимися были выступления заместителя спикера Государственной Думы РФ Любови Константиновны Слиски, художника Ильи Сергеевича Глазунова, лидера ЛДПР Владимира Вольфовича Жириновского и ряда других участников ВРНС. При всей (порой взаимоисключающей) спорности высказываний выступавших одна мысль была общей — Православие не является помехой для высокого уровня развития отечественной экономики или высокого уровня жизни, наоборот, Церковь приветствует созидательный труд, направленный на обеспечение себя и своих близких необходимыми средствами к существованию. Было также единодушно отмечено, что Россия не должна слепо копировать убийственные для нее западные формы экономического развития, а идти своим собственным путем. (Остается только поражаться тому, с каким упрямством нынешняя власть продолжает не слышать мнение ведущих общественных сил страны и навязывать нам разрушительные способы хозяйствования, строя реформы так, чтобы полтора-два десятка олигархов могли огребать миллиарды, а народ и вся страна в целом стремительно катились в нищету.)
На следующий день, 17 декабря, Собор продолжил свою работу по трем секциям. Первая проходила в конференц-зале Исполкома ФНПС России (Дворец Труда) и называлась "Труд, социально-экономические отношения и нравственность". Вторая работала в Московском Доме общественных организаций и носила название "Через национальную политику — к экономическому процветанию России". И третья проходила в конференц-зале гостиницы "Даниловская" (Свято-Данилов монастырь) и называлась "Духовно-нравственные основы хозяйствования".
Несмотря на то, что ведущая тема Собора была, на первый взгляд, весьма далека от проблем литературы, в нем приняли участие делегации от многих писательских организаций России.
Показательно также то, что впервые за историю существования ВРНС его работе было уделено более-менее приличное время на телевидении — сначала прошла обстоятельная информация в блоке новостей, а затем, в вечернее время, состоялась специальная передача, посвященная обсуждаемым на Соборе проблемам, в которой приняли участие митрополит Кирилл, заместитель председателя Госдумы Л.К. Слиска и другие приглашенные.
ОСНОВАНИЕ РУССКОГО ДОМА
По инициативе студентов исторического факультета Пензенского Государственного Университета здесь создано научно-культурное общество Русский Дом, целями деятельности которого являются "изучение феномена русской культуры, поддержание в крае русских культурных традиций, формирование общественного мнения по вопросам, важным для бытия русской культуры". Председателем Русского Дома избран доктор педагогических наук П.А. Гагаев, активное участие в его работе принимают пензенские ученые — доктор биологических наук В.Н. Хрянин, доктор исторических наук А.С. Касимов, доктор филологических наук И.П. Щеблыкин, заслуженный художник России А.В. Шалаев, а также писатели — Г.Е. Горланов, В.Д. Агапов, В.А. Сазыкин, Л.И. Терехина и другие. Идею создания Русского Дома поддержали общественная религиозно-педагогическая организация "Родительский комитет", Пензенский Дом ученых, педагогический коллектив школы № 57 и местное духовенство. Первым событием в жизни Русского Дома стал творческий вечер пензенской поэтессы Лидии Терехиной (СП России).
ГОГОЛЬ В ИТАЛИИ
Как бы ни относились москвичи к наводнившим столицу скульптурам Зураба Церетели, а есть в его деятельности и элемент русского патриотизма. Так, именно по его инициативе, в Риме, недалеко от установленного не так давно памятника А.С. Пушкину, был им открыт на днях еще и памятник писавшему здесь свои "Мертвые души" Н.В. Гоголю. "О России я могу писать только в Риме, только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде", — выбиты на пьедестале слова нашего великого писателя.
В планах художника создание памятников художникам Александру Иванову и Карлу Брюллову, которые тоже любили работать в Вечном городе.
ВСПОМИНАЯ ПЕРЕДРЕЕВА
Во второй половине декабря миновавшего года в Большом зале ЦДЛ прошел вечер памяти известного русского поэта Анатолия Передреева, организованный Союзом писателей России, Московской городской организацией СПР, Международным Сообществом Писательских Союзов и редакцией журнала "Наш современник". Вели вечер поэт Валентин Сорокин и критик Сергей Куняев, своими воспоминаниями о встречах с Передреевым поделились Эдуард Балашов, Олег Кочетков, Станислав Куняев, Юрий Кузнецов, Владимир Гусев и другие, знавшие поэта, писатели. Ну и, конечно же, в зале звучали стихи Анатолия Передреева — "Дайте мне силы на этой земле продержаться", "Разбуди эту землю, весна" и особенно любимая всеми "Окраина".
ЛИМОНОВ — КАК СИМВОЛ ДЕМОКРАТИИ В РОССИИ
"EX LIBRIS НГ" напечатал на своей первой полосе статью Александра Вознесенского, резко критикующую власти РФ за бесправие в отношении уже более полутора лет сидящего в тюрьме писателя Эдуарда Лимонова, которому инкриминируется (явно сфабрикованное, по мнению почти абсолютного большинства аналитиков) дело о незаконном приобретении оружия. Выступая против царящего в стране идиотизма и бесправия, автор как бы мимоходом отмечает: "Лимонов, конечно, ненормален. Поскольку прежде всего он — РУССКИЙ писатель." И думается, что эта почти случайно оброненная (а точнее сказать, случайно не вымаранная редактром) фраза яснее любых аналитических выкладок показывает, что там, где дело касается прав русских, липовая российская демократия практически мгновенно теряет всю свою силу.
ИЗ БЕСЕД С ПИСАТЕЛЯМИ В последние месяцы ушедшего 2002 года журналист Марина Переяслова встретилась с целым рядом известных русских писателей, чтобы взять у них интервью для различных российских изданий. Думается, некоторые фрагменты из этих бесед могут быть интересны и читателям "Дня литературы".
1. Из беседы с поэтессой Людмилой ЩИПАХИНОЙ:
— Людмила Васильевна, Вы удостоились чести иметь личную беседу с президентом Кубы Фиделем Кастро. Чему вы обязаны столь яркому событию в вашей жизни?
— Я "заболела" кубинской революцией в 1959 году, когда повстанцы-барбудос вошли в Гавану и Кубинская революция победила. К тому времени я перевела на русский язык (самостоятельно выучив перед этим испанский) многих кубинских писателей. На Кубе Фидель пригласил нашу писательскую делегацию на прием, выделив при этом для перелета из Гаваны в Сантьяго де Куба свой личный самолет Як-40. Меня поразила скромность внутренней отделки и стоявший на его столике массивный стакан с залитым в стекло цветком. Нам пояснили, что Фидель очень любит цветы и хочет, чтобы они почаще были перед его глазами... И в следующий раз, когда я была в горах Сьерра Маэстро (перед другим приемом у Кастро), я собрала букет горных цветов и взяла его с собой на встречу с президентом Кубы...
— Это было в счастливом социалистическом прошлом, где для писателей, на мой взгляд, были созданы просто "оранжерейные условия". А как живется поэтессе Людмиле Щипахиной сегодня?
— В ком не иссякла внутренняя закваска и кто сумел сохранить в душе благодарность прошлому за добро и неприятие того, что было в нем неправильного, с одной стороны, очень тяжело переживает нынешнюю реальность. Но с другой стороны, это повод отразить в творчестве свое отношение к происходящему со страной и с каждым из нас, дабы попытаться повлиять на ход событий и направить их к лучшему...
2. Из беседы с прозаиком Владимиром КРУПИНЫМ:
— Владимир Николаевич, вас давно не видно на писательских собраниях, вечерах, юбилеях. Это случайно или же ваша позиция?
— И то, и другое. Я часто уезжаю из Москвы. И хотя я по натуре домосед, но не менее десятой части жизни провел в дороге. С огромной радостью езжу на родину — в Вятку, а последнее время свершаю паломнические поездки в Святую землю. Нынче, слава Богу, был в Иерусалиме и Палестине дважды. А вообще уже пять раз. И трижды на Святой горе Афон. И трижды на Патмосе и Кипре. Нынче был в Константинополе...
А другая причина, что меня не видно в Союзе писателей, та, что просто уже нет сил выступать и что-то говорить. Ведь всем всё ясно...
— Из-за этого вы и от своего юбилея спрятались, отказались от юбилейных вечеров в Москве?
— Да, сознательно уехал. Но нарвался на эти вечера в Кирове и поселке Кильмезь... Это ужасно: сидеть и слушать речи о себе. Да надо еще и благодарить. Что это такое — писатели кричат принародно друг другу: "Юра — ты гений!.." Ужас. Есть убийственно точная примета, не знаю, общерусская ли, но вятская — точно. Она звучит так: в глаза хвалят дураков. А мне дураком быть не хочется...
— Традиционный вопрос...
— Над чем я сейчас работаю? Над собой. Занимаюсь русским языком, пишу статью о нем. В анкете, заполняя графу "Какими языками владеете", пишу: русским со словарем. И это не только шутка... А еще готовлю к публикации в журнале "Москва" свои дневники 70-х. Вначале думал — это слишком лично, но перечитал, нет, тут, пусть скромно, но та эпоха. Мы очень многое потеряли. Кстати, многого и не жалко, ту же идеологию. Но пришедшее на смену гораздо опаснее для России...
3. Из беседы с известным детским писателем Сергеем МИХАЛКОВЫМ:
— Сергей Владимирович, у кого современные детские писатели находят поддержку: в издательствах? У спонсоров? У Правительства?
— Правительство детской литературой не занимается, а если кому-то из детских писателей удается найти спонсоров, чтобы издать свою книжку, — то это, считай, повезло. Главным образом детской литературой сегодня занимаются сами издательства, у которых порой не хватает вкуса, потому что начинающему детскому писателю нужна школа, а школа — это критика, а критиковать, давать советы, правильно направлять могут лишь крупные писатели.
— У вас 10 внуков и 8 правнуков. Не тяжело ли быть дедом и прадедом стольких потомков?
— С правнуками я не общаюсь, они живут своей жизнью, а я — своей. С внуками я дружу, потому что внуки уже взрослые люди, они меня приглашают на премьеры уже собственных фильмов. Они сами личности, и я доволен, что они занимаются всерьез такими профессиями, которые сами себе выбрали.
4. Из беседы с прозаиком Сергеем СИБИРЦЕВЫМ:
— Сергей Юрьевич, критики пишут о вас как об одном из самых спорных и сложных прозаиков. Ваше творчество действительно стоит особняком в ряду "сорокалетних"?
— Каждый, считающий себя писателем, обязательно стоит особняком. Я не очень нуждаюсь в самом процессе писания. Когда же возникает потребность в сочинительстве, завожу себя с трудом, меня бередят всяческие сомнения... Но при этом я обязательно должен почувствовать интересность себя как автора. И в то же время я не могу порой уяснить, каким образом написалась та или иная вещь. Роман "Приговоренный дар" создавался чрезвычайно легко, а вот "Государственный палач" рождался через нехотение, где-то в середине романа я повредил правую кисть руки, и пришлось ходить в гипсе, утюжа клавиши пишущей машинки левой...
— Ставите ли вы как писатель перед собой определенную сверхзадачу?
— По образованию я — технарь. У меня процесс письма идет спонтанно, как Бог на душу положит. Пишу, не загадывая, что случится через абзац.
— Может ли написанное повлиять на личную судьбу автора?
— С некоторых пор я осознал, что на какие-то вещи существует своеобразное табу. Особенно это касается близких тебе людей, которых ты нарочно или, напротив, бессознательно ввел в мир нетелесный, собственносочиненный. В тексте ты едва что-то обозначил, а в реальной действительности оно расшифровывается какими-то жуткими натуралистическими подробностями... Еще раз повторяю — писательская должность архирискованна...
(Редакция приносит искренние соболезнования Сергею Сибирцеву в связи с кончиной его жены.)
ЛИТЕРАТУРНЫЕ АЛЬМАНАХИ И КОЛЛЕКТИВНЫЕ СБОРНИКИ
Рать: Литературный альманах. (Редактор и составитель не указаны). №№ 1, 2, 3. — Москва: ООО Издательство "Лэнд-Проф", 2002. — 136 с.
Вышло уже три номера великолепно оформленного и наполненного глубоко содержательными материалами альманаха "Рать", на обложке которого стоит эмблема Военно-художественной студии писателей, а на титульном листе двойная "шапка" — Министерства Обороны Российской Федерации и Главного Управления воспитательной работы Вооруженных Сил Российской Федерации, которые и заставляют подозревать кого-то из них в издателях. К сожалению, отсутствие профессионально обозначенных выходных данных не дает возможности правильно адресовать создателям данного альманаха ту благодарность, которую они в полной мере заслуживают. Сегодня, когда Российская Армия терпит почти шквальные атаки лжи и очернительства, когда в герои возводятся "бригадиры" бандитских группировок, а Букеровские премии присуждаются за произведения, изображающие русских солдат сволочами и дебилами, появление альманаха, рассказывающего о сущности подлинного героизма, представляется более чем актуальным — оно жизненно необходимо.
Начиная с первого выпуска писатели честно делятся с читателями своими мыслями о том, как в наши подлые и наполненные предательством дни сохранить в себе честь и достоинство, как остаться мужчиной, пришедшим в этот мир, чтобы уметь защитить и свою землю, и свою любимую, и на кого в своей жизни равняться, чтобы не оказаться со временем в стане подлецов и предателей. Замечательны в этом плане материалы Алеся Кожедуба, Валерия Ганичева, Владимира Кострова, Владимира Тыцких и других писателей. Особенно запоминается остросовременный рассказ Виктора Дьякова "Письмо", хотя и "привязанный", казалось бы, непосредственно к чеченской тематике, но по своей нравственной глубине выходящий далеко за ее пределы.
Я еще не вернулся с войны. (Редактор-составитель не указан). — Москва: ООО Издательство "Лэнд-Проф", 2002. — 88 с.
Выпущенный той же Военно-художественной студией писателей, что и три упомянутые выше альманаха "Рать", коллективный поэтический сборник "Я еще не вернулся с войны", также не имеет никаких внятных выходных данных, хотя, к чести его издателей, и содержит в себе стихи довольно высокого патриотического накала — в частности, Виктора Верстакова, Марины Струковой, Людмилы Щипахиной и других авторов.
Вступительное слово к сборнику принадлежит руководителю СП России В.Н. Ганичеву и посвящено оно памяти героически погибшей в Чечне 6-й роте псковских десантников.
Лицей: Литературный альманах. Поэзия молодых. (Творческая идея Александра Миляха, составление Владислава Корякина). Выпуск 4. — Кишинев: Инесса, 2002, (F.E.-P. "Tipogr. Centrala"). — 132 с.
"Что не искренно, то недолговечно, что без души — то не живёт", — написал во вступительном слове к альманаху известный кишиневский поэт Александр Милях, и опубликованные далее стихи молодых авторов Молдовы призваны подтвердить собой эту истину. Нельзя сказать, что каждая строка "Лицея" свидетельствует о долговечности, скорее всего, проверку временем выдержат как раз очень немногие из этих первых поэтических опытов, но без подобных встреч с читателем творческое взросление пишущих представляется вообще невозможным. Сочинение стихов — дело сугубо интимное, но пишутся-то они для читателей, а потому автору весьма немаловажно знать, как они будут ими восприняты. Не о том ли строки Ирины Франковой? "Каждой твари — по паре, / Каждой Еве — запретный плод; / Вот стоит она на базаре / И за грош его продаёт..."
К сожалению, в современном прагматическом обществе поэзия более никакой ценности не представляет. Одно утешение — что есть еще такие энтузиасты, как Александр Милях да поддержавшие его своими финансами общественные организации.
Царскосельский альманах. Юбилейный выпуск. (Редактор-составитель Рональд Нелепин). — С.-Петербург-Пушкин, МГП "Литера", 2002. — 122 с.
Составленный Р.А. Нелепиным альманах является своеобразным подарком всем членам литературного объединения города Пушкина, к 40-летию которого он выпущен. Здесь собраны стихи и проза молодых и относительно молодых писателей этого освященного пушкинским именем города. В силу "привязки" живущих к имени Пушкина в альманахе много стихов, посвященных нашему национальному поэтическому гению, пушкинским местам, а также самой Поэзии и другим поэтам — Марине Цветаевой, Александре Берг и т. д., но есть и переводы с французского, и поэтические размышления над тем, что случилось 11 сентября 2001 года в Нью-Йорке, и фронтовые дневники, и рассказы. Словом, альманах показывает, что в городе существует своя довольно-таки консервативная литературная школа, твердо унаследовавшая от предшествующей эпохи верность реалистическому изображению жизни и традиционным художественным формам. Бесспорно, это один из самых мощных потоков русской литературы, но, думается, что некая доля литературного поиска и формотворческого эксперимента альманах бы только освежила. Ну и, конечно, весьма удручающе смотрятся названия стихотворений, набранные тем же самым кеглем, что и основные тексты.
Одна на всех Победа: Поэтическая антология. (Составители Н.Б. Рачков, В.С. Симаков). — С.-Пб: ИПК "Вести", 2002.
Книга представляет собой стихи современных поэтов Ленинградской области и Санкт-Петербурга, в которых они осмысливают значение Великой Отечественной войны и Победы в жизни нашего народа. Она подготовлена в рамках издательской программы "Память", осуществляемой при поддержке Правительства и Губернатора Ленинградской области В.П. Сердюкова.
(обратно)Владимир Бондаренко ПЛАМЕННЫЕ РЕАКЦИОНЕРЫ
Все годы перестройки, все годы разрушения нашей державы в отечественной культуре нарастало противостояние патриотов и демократов, по страницам газет и журналов полыхала гражданская война в культуре, одни стремились защитить национальные интересы России, другие решили, что ни народ русский, ни государство больше им не указ. И кроме свободы своей личности культуре и ее творцам защищать нечего. Но кто же такие были эти патриоты, осознанно отказавшиеся от наград и званий ельцинского режима? Любовь к России в те годы объединила пусть на время самых непримиримых оппонентов, красных и белых, православных и атеистов. Я попытался собрать воедино всех, наиболее значимых мастеров русского искусства, разных по политическим взглядам, по эстетическим пристрастиям. Но однозначно относимых нашими либеральными оппонентами к стану патриотов. В первом, приближенном варианте моего проекта получилось 50 портретов. Все они по мнению наших безумных разрушителей являются ретроградами, мракобесами и консерваторами. Поэтому я назвал свою книгу "Пламенные реакционеры". Мне кажется, в России пламенные реакционеры всегда определяли развитие культуры. Определяли планку её творческой высоты. Достоевский и Лесков, Чехов и Бунин, Шолохов и Есенин… Демократы были лишь шумными подмастерьями, лихими ремесленниками. Думаю, и герои моей книги определили всю значимость русской культуры конца ХХ века. Достаточно условно я разделил книгу на три части: "Красный лик патриотизма", куда вошли мастера культуры, придерживающиеся красных, советских позиций, Сергей Михалков, Юрий Бондарев, Татьяна Глушкова, Владимир Бушин, Александр Проханов и другие; "Белый лик патриотизма", объединивший художников и писателей православно-монархического склада: Александра Солженицына, Игоря Шафаревича, Илью Глазунова, Никиту Михалкова, Вячеслава Клыкова и других; и "Русский лик патриотизма", героями третьей части стали писатели, художники, композиторы, поэты, которых нельзя назвать ни красными, ни белыми. Это и Георгий Свиридов, и Валентин Распутин, и Станислав Куняев, и Юрий Мамлеев…
Два первых тома "Красный лик патриотизма" и "Белый лик патриотизма" уже вышли и продаются в книжных киосках Союза писателей России, журнала "Москва", Литературного института, ЦДЛ… Тираж первого издания небольшой, заинтересовавшиеся книгами могут поторопиться.
Кто же взял на себя смелость оставаться патриотом в годы, когда это слово казалось грубым ругательством по мнению "образованного общества"?
Читайте книгу "Пламенные реакционеры"…
(обратно)СЛОВО ОБЩЕЕ, РОДНОЕ
Предложения по проведению совместных мероприятий Союза писателей России и Спiлки письменникiв Украiни на 2003 год
Исходя из провозглашения 2003 года "Годом России в Украине", Секретариат Правления СП России считает целесообразным предложить для совместного проведения следующие мероприятия:
1. Участие писателей Украины в Прохоровских чтениях в Белгородской области в честь разгрома немецких танковых дивизий на Прохоровском поле.
2. Проведение совместного Совещания молодых писателей приграничных областей Украины и России.
3. Издание Антологии современных поэтов России в украинских переводах и ее презентация на Украине с участием авторов и переводчиков.
4. Опубликование произведений российских писателей (проза, поэзия, путевые заметки и т. п.) в украинских журналах в переводах на украинский язык.
5. Проведение совместного "круглого стола" русских и украинских критиков по вопросу: "Будущее славянских литератур. Тенденции развития и пути взаимодействия."
6. Опубликование критических статей о русской литературе и обзоров русских литературных журналов, публикация интервью с русскими писателями в украинских СМИ.
7. Участие в совместных украинско-российских литературных вечерах в городах Украины.
8. Публикация в течение года в двуязычных журналах Украины ("Донбасс", "Радуга" и др.) произведений русскоязычных авторов украинского происхождения, проживающих в России.
9. Проведение совместного "круглого стола" по теме "Н.В. Гоголь — гений двух народов".
10. Проведение совместного "круглого стола" по теме "Слово о полку Игореве" как общий исток русской и украинской светских литератур".
(обратно)РУССКИЙ СМЕХ
В начале 2003 года вышел из печати очередной, 3-й номер газеты "Русский смех". Пока это специальный выпуск "Дня литературы", а в перспективе — самостоятельное издание творческой секции "Русский смех" при Союзе писателей России. Его издатели и авторы — в противовес процветающей ныне на телеэкранах и в периодике пустой местечковой "развлекухе" — видят свою задачу в изображении негативных реалий современной жизни с опорой на лучшие традиции отечественной сатиры. В номере широко представлены отвечающие этой идее статьи и исследования, рассказы и стихи, литературные пародии и злободневные карикатуры…
В ближайшее время (следите за рекламой в "Завтра", "Дне литературы" и на радио "Резонанс") на Комсомольском, 13, состоится представление нового номера газеты. Там же, в книжном киоске и в пункте распространения патриотической прессы, "Русский смех" № 3 уже поступил в продажу. В подписной комплект "Дня литературы” спецвыпуск не входит.
Редактор "Русского смеха" — Евгений НЕФЁДОВ.
(обратно)Владимир Винников ВОЗВРАЩЕНИЕ ПОЭЗИИ
Прежде всего, выражаю искреннюю признательность редакции "Дня литературы" за предоставленную возможность высказаться сразу по двум актуальным направлениям отечественного литературного процесса: о современной поэзии и о творчестве Павла Крусанова. Несколько вышедших за последнее время антологий современных поэтов не только обозначили вновь растущий интерес нашего общества к стихам, к поэтическому слову, но и подчеркнули, что "корневая система" отечественной поэзии, закатанная было под асфальт "рыночных отношений" все-таки не погибла. Первые ростки, пробившие этот асфальт, может быть, еще не слишком радуют глаз, но они, вне всякого сомнения, живые, а значит — дело дойдет и до цветения, и до новых плодов. Вопрос только в том, что это окажутся за цветочки-ягодки, не слишком ли изменилась генетика, не накопились ли в современной русской поэзии какие-нибудь "тяжелые металлы" и тому подобные яды. Что касается Павла Крусанова, то с книгами этого автора довелось знакомиться, можно сказать, "в обратном порядке": вначале с романом "Бом-бом", и лишь после этого — с вышедшим годом ранее "Укусом ангела". Этот "реверс", собственно, и дал материал для излагаемых ниже сравнительных впечатлений. Другие произведения Павла Крусанова исключены из рассмотрения сознательно — по той простой причине, что нынешний этап его творчества, на мой взгляд, носит совершенно иной качественный характер.
ЛЮБИМЫЕ ДЕТИ ДЕРЖАВЫ. Русская поэзия на рубеже веков / Сост. Л.Г.Баранова-Гонченко.— М.: Держава, 2002, 448 с., 1000 экз.
Приют неизвестных поэтов (Дикороссы). Книга стихов / Сост. Ю.Беликов.— М.: ИД "Грааль", 2002, 352 с., 2000 экз.
1. "АПОСТОЛЫ" И "ДИКОРОССЫ"
Можно ли провести четкий раздел между антологией современной поэзии и "простым" коллективным сборником с навечно приклеенным определением "братская могила"? Наверное, да. Антологию отбирают, сборник собирают... При всей схожести действий и даже их названий, разница, согласитесь, весьма существенная.
И если в подзаголовке одной книги обозначено ни много ни мало — "Русская поэзия (вся? — В.В. ) на рубеже веков", а в подзаголовке другой — скромное "книга стихов", то вольно или невольно настраиваешь себя на соответствующую волну восприятия. Тем более, что и составители-собиратели четко обозначают свои приоритеты, свой, если угодно, замах в литературном процессе.
"Сегодня читателю выпала редкая удача быть свидетелем выхода в свет книги десяти апостолов Державы. Державы, физически поверженной и одновременно духовно живой и вдохновенной. Они — любимые дети именно этой Державы — горней, вечной, той, которой нет сегодня, но она была вчера и будет завтра",— пишет Лариса Баранова-Гонченко, прочерчивая вдобавок линию преемственности своей антологии от составленной Вадимом Валериановичем Кожиновым книги "Страницы современной лирики" (М.: Детская литература, 1980) и задаваясь вопросом: "Значит ли это, что, продолжая кожиновскую традицию и предлагая читателям нашу книгу, мы в очередной раз совершаем безнадежный исторический жест?"
"Приходит, хотите ли вы того или не хотите, время новых варваров, дикороссов, чертополохов от литературы. Предмет, положенный Москвой на провинцию, будет ей однажды возвращен с прибавлением необходимых процентов. На каждого крестного отца всегда найдется парнишка с огнестрельной рукописью за пазухой... Карту русской поэзии изучить невозможно. Можно лишь лицезреть плаху, в коей завяз топор. А посему я хочу повиниться перед всеми неизвестными поэтами еще не освоенных мной российских земель: мало я, видимо, сносил башмаков за три года существования в газете "Трибуна" постоянной рубрики "Приют неизвестных поэтов", ставшей основой для создания этой книги",— таково мнение Юрия Беликова.
Наверное, можно было бы многое сказать по поводу неявно обозначенного противостояния "апостолов Державы" и "дикороссов", но, полагаю, всё это не имеет реального соответствия ни в вероятных отношениях между поэтами-участниками сборников, ни — тем более — в самой поэзии, где творчество, скажем, Есенина и Маяковского, при всех известных и неизвестных конфликтах и спорах, равно является достоянием отечественной культуры.
2. ВОЗВРАЩЕНИЕ ПОЭЗИИ
Возвращение интереса к поэзии, возвращение к поэзии и возвращение поэзии как таковой явлено не только через два этих издания. В том же ряду можно указать на недавние антологии стихов Д.Галковского и И.Шкляревского, или — со всеми скидками — на процветающие в течение уже нескольких лет сайты русской интернет-поэзии с тысячами зарегистрированных участников. Это возвращение поэзии — пусть даже путем всё тех же конфликтов и споров (а как без них между живыми людьми?) — для меня является непреложным свидетельством если не возрождения, то хотя бы пробуждения творческого начала русского народа в сфере политического действия.
Нынешние споры о том, что есть русская поэзия, а что, напротив, — "русскоязычная", несомненно, интересны и важны, однако всё же вторичны по отношению к тому, какую систему ценностей считать в нынешних условиях беспредельного хаоса плюрализма и многопартийности "истинно русской". При этом не стоит забывать, что даже "Самый беспробудный из евреев, / Мыслящих на русском языке" ("дикоросс" Ю.Влодов), по факту воздействует не только на своих единоверцев и единокровников, но и на русского читателя, так или иначе активизируя его сознание (и подсознание).
Как заметил один современный мыслитель, литература — род воинского искусства, и в этом ряду искусств: войны материальной (войны-деформации), войны душевной (войны-информации) войны духовной (войны-трансформации),— ее воины занимают важнейшее, срединное положение. Не в доказательство, а в дополнение данной мысли приведу следующую цитату из Льва Гумилева: "Появились саги и поэзия скальдов — сравним плеяду арабских поэтов перед проповедью Мухаммеда и в его время. Или Гомер и Гесиод накануне эллинской колонизации... С движением викингов, противопоставившим себя оседлым и зажиточным хевдингам, связано возникновение скальдической поэзии около 800 г." И если суры Корана диктовал Аллах, то он диктовал их — поэту.
И с этой точки зрения уже начальные строки предисловия Ларисы Барановой-Гонченко к "Любимым детям Державы": "Эта книга, наверное, никогда не ляжет на стол Президента. Ее никогда не удосужатся взять в руки члены Правительства",— избыточны, излишни даже. Кто у нас президент, кто у нас члены правительства, и зачем им русская поэзия, если они — по ту сторону Куликова поля? А если все-таки, несмотря ни на что, кто-нибудь — по эту, то тем более не о чем сокрушаться. Воевать-то всё равно придется вместе, плечом к плечу...
3. СИЛЫ И СРЕДСТВА
Нынешний, несколько неожиданный всплеск интереса к поэзии, современной и недавнего прошлого, может быть объяснен только одним обстоятельством: необходимой перед новым броском "инвентаризацией" и перегруппировкой наличных "поэтических сил и средств". Последнее, т.е. "средства", важно не менее "сил", т.е. авторов, пишущих стихи на русском языке.
При всем различии ценностных систем "апостолов" и "дикороссов" — например, по отношению к идее Державы — в плане стихотворных средств их объединяет, если можно так выразиться, "не-бродскость". Нет, конечно, влияние мэтра и нобелевского лауреата не может не сказываться, и порой значительно (например, у "дикороссов" Геннадия Кононова, Валерия Прокошина и Сергея Строканя или у "апостола" Михаила Шелехова). Однако в целом удлиненные несколько "за" пределы нормального слухового восприятия русской речи, а потому дающие эффект "забарматывания" строки Бродского находятся где-то на периферии творческих поисков большинства авторов.
Между тем писание "под Бродского" давно и прочно стало фирменным знаком для "серьезной" интеллектуально-либеральной поэзии, которая культивируется в среде "толстых журналов". Справедливости ради добавлю, что подобное эпигонство вовсе не исключает и даже требует — для компенсации, что ли? — откровенной похабщины, писанной, как правило, чуть ли не рубленым частушечно-раешным стихом.
К счастью, закрепленная творчеством И.Бродского возможность выхода за пределы классической русской силлабо-тоники — далеко не единственна (впрочем, это отдельная тема для специального разговора). К сожалению, путь, пройденный в данном отношении русской поэзией 10-х—20-х годов прошлого века, современными поэтами по большей части осваивается заново, как бы "с чистого листа", или, в лучшем случае, "на слух".
Опять же, никто не требует, как некогда футуристы, "сбрасывать с парохода современности" ямбы с анапестами, но эпигоны Пушкина, по моему, например, личному убеждению, ничем не лучше эпигонов Бродского. В разного рода дискуссиях уже доводилось не раз говорить и доказывать, что литература по природе своей имеет мало общего с консервацией плодов и ягод. А попытки некоторой части наших патриотических критиков монопольно ввести "православную цензуру" свидетельствуют, помимо привходящих личных обстоятельств, прежде всего о неразличении ими слова душевного, каковым и является литература, со Словом духовным, представленным Священным Писанием и святоотеческой традицией. "А смешивать два этих ремесла / Есть тьма искусников. Я не из их числа" (А.С.Грибоедов).
Так вот, среди полусотни поэтов, представленных двумя антологиями, в отношении "средств" считаю просто необходимым отметить поиски и находки "апостола" Николая Шипилова в области строфики, по сути, продолжающие и закрепляющие, намеченную еще Пушкиным в "Медном Всаднике" тенденцию развития силлабо-тонического стиха, неминуемо выходящего за "железную" решетку классических катренов, которые жестко задают парадигму чередования рифмующихся строк (и, смею утверждать, соотношений смыслов). Оставлю это утверждение пока без расшифровки, поскольку в данном контексте поиски "новых форм", как бы к ним ни относиться и какое бы значение им ни придавать, важны прежде всего как еще одно свидетельство движения, начавшегося в душевной сфере русского народа. А раз есть движение, будет и путь.
4. РАСПУТЬЕ
Настоящая проблема заключается в том, куда поведет этот путь, каким окажется ближайший "суммарный вектор" отечественной поэзии, тесно, хотя и не однозначно, не напрямую — связанный с вектором социально-политического развития нашей (и не только) страны. Если допустить, что в октябре 1917 года не произошла революция, вся "революционная" поэзия имела бы и другое значение, и другие интонации, не говоря уже о таких феноменах, как Пролеткульт, "поэты-попутчики" и так далее, и тому подобное.
У нас всё опять перевернулось и только укладывается. С "бабками", включая мифологическую при советской власти "валюту" теперь всё ясно: откуда они в мире произрастают, как и куда. Теперь ничего не ясно со словом — "улица мечется безъязыкая", ибо прежним языком многие реалии нынешней России попросту не передаются. Теперь, например, словосочетание "крутая горка" звучит почти иронично. А глагол "замочить", одобренный — в смысле не белья, но террориста — лично главой исполнительной власти и гарантом Конституции? Даже не знаю, чего в нынешней России случается больше: абортов или убийств.
Жизнь по рыночным лекалам, наступившая после "брежневского" процветания или, вернее сказать, стабильности конца 60-х—начала 80-х годов, характеризовалась активным проявлением индивидуализма и эгоизма, накопленного за предшествующий период. Квартиры советских граждан сразу же обзавелись металлическими дверями и решетками на окнах, лежащие на улицах тела сограждан перестали вызывать у прохожих какие-либо эмоции — это лишь самые общепризнанные приметы душевного одичания и очерствения.
Герои отечественной поэзии 90-х тоже душевно одичали и очерствели, их мир предельно эгоцентричен даже в любви, будь то любовь к ближнему своему, или невероятные для "либералов" любовь к Родине и любовь к Богу. Эта любовь лишь называется, да и то зачастую неправильно, ибо слово поэта не продолжается делами его жизни. Лишь изредка прорывается искренний, не оставляющий никаких иллюзий плач по любви — как, например, в этом стихотворении "дикоросса" Сергея Кузнечихина:
Были любы губы Любы,
Любы волосы и голос.
Оглянулся, жизнь на убыль.
Глупый глобус, гнутый полоз —
оттого дороги кривы,
выправить напрасно силюсь.
Думал, лошади игривы,
оказалось, что взбесились.
Понесли куда попало...
Певчий ветер полон пыли.
Что упало, то пропало...
Только губы любы были.
"Черную дыру" самоубийственного для бытия в России и бытия России эгоцентризма уничтожить, "закрыть" — нельзя. Но если осознать падение в нее именно как падение, а не "естественный ход вещей", то оно преодолимо.
(обратно)Владимир Винников ГЕРОЙ, ИМПЕРАТОР, ЦАРЬ...
Павел КРУСАНОВ. Укус ангела, роман.— СПб.: Амфора, 2001, 351 с., 5000 экз.
Павел КРУСАНОВ. Бом-бом, роман.— СПб.: Амфора, 2002, 270 с., 3000 экз.
Параметры орбиты, на которую выходит литературный проект под кодой "Павел Крусанов", заметно отличаются от расчетных. Чтобы убедиться в этом, достаточно ознакомиться с критическими откликами на два последних романа этого автора. "Укус ангела" был встречен если не восторженно, то во всяком случае со всеобщим — что "слева", что "справа" — интересом. "Бом-бом" тоже был прочитан, однако реакция на него оказалась куда "ниже градусом". Так что есть повод задуматься о причинах такого различия.
Существует старая притча о том, как трижды, ни разу не опорожняя, доверху наполнить одну и ту же бочку. Сначала ее необходимо загрузить камнями, потом — засыпать песком и, наконец, залить водой. Всякий раз бочка оказывается "полной", но — по-иному. После выхода романа "Бом-бом" большинству критиков показалось, что автор на их глазах засыпает "патриотическим песком" бочку, уже доверху заваленную однажды "имперскими глыбами" "Укуса ангела".
"Во-первых, очевидно, что Крусанов пишет под сильным влиянием Павича. Во-вторых, он продолжает сочинять в жанре альтернативной истории, который уже порядком поднадоел. В-третьих, как это часто бывает, новая книга оказалась несколько вялым и мутным развитием тем предыдущего романа" (Александр Чанцев, "Еженедельный журнал").
"Как писала по поводу прошлогоднего "Укуса ангела" казахская интернет-страничка АРБА: "герои явно произошли от внебрачных связей героинь Павича и героев Акунина". Это остается верным и для "Бом-Бома" (Евгений Иz).
"Павлу Крусанову, в силу его личных убеждений, всё равно, каким способом утверждать вселенскую миссию России: проявит ли она кровожадность, покорив весь мир, включая преисподнюю, как это было в романе "Укус ангела", или, напротив, готовность спасти всё, что шевелится,— как в свежеиспеченном романе "Бом-бом" (Татьяна Шоломова, "Час пик").
Если эта логика верна, то в ближайшей перспективе должен бы состояться и третий акт действия, а именно заливание всё той же бочки некой иной субстанцией — скажем, водой. Крусанов подобной возможности вовсе не отрицает. "Есть, частично уже исполненный, замысел двух следующих романов, которые вкупе с "Укусом ангела" составят своего рода трилогию, не связанную ни сюжетно, ни сквозными персонажами. В идеале должна сложиться этакая гегелевская триада: тезис, антитезис и синтез. Если, конечно, Господь попустит" (из интервью Владимиру Ларионову и Сергею Соболеву, "Питерbook").
Итак, разница восприятия двух крусановских романов и реакции на них может быть — хотя бы отчасти — объяснена тем, что "Бом-бом" был воспринят как не слишком удачный "ремикс" "Укуса ангела". А что происходит, если вдруг, как в моем невольном случае, абстрагироваться от их реальных литературно-исторических отношений?
Происходит, между прочим, вот что. "Укус ангела" после прочтения романа "Бом-бом" воспринимается как произведение, в гораздо меньшей степени последовательное идейно и завершенное эстетически. То есть Крусановым вольно или невольно сделан если не серьезный шаг вперед, то серьезный поворот во всяком случае. Однако поворот этот не воспринят в должной мере нашим "критическим сообществом", всё еще находящимся под впечатлением от "Укуса ангела".
А это впечатление, чего греха таить, во многом было вызвано "феноменом Путина", который меньше чем за год из политического небытия на волне имитации "державного патриотизма" ("мочить в сортире") вознесся — пусть и формально — к вершинам российской власти.
"В России всё чрезвычайно быстро и лихо меняется. Прошло всего несколько месяцев: тональность средств массовой информации преобразилась до неузнаваемости. Все построились в шеренгу, втянули животы, посуровели, подняли подбородки и повернули их направо..." (Василий Пригодич, 25 июня 2001 года).
Иными словами, "призрак бродит по России, призрак Империи", сгущаясь то в образ Путина, то в образ главного героя крусановского "Укуса ангела", "сакрального императора, великого варвара-воина Ивана Никитовича Некитаева". А уж поскольку и Путин, и Крусанов вышли из Санкт-Петербурга, единственной истинной столицы Российской империи, то литературно-политические параллели напрашивались сами собой.
"Империя показана здесь не такой, какой ее хотелось бы видеть нашим мечтателям, а такой, какова она на самом деле. Не как противоположность хаоса, а как его продолжение — локализованный и персонифицированный хаос... Роман Крусанова наносит мощный удар по так называемой "нео-имперской" литературе, воспевающей мощную поступь Империи, ее объединяющую силу и красоту иерархической пирамиды, увенчанной сияющей персоной богоданного Императора..." (Василий Владимирский).
"Расценивать книгу как "мощный удар по так называемой "нео-имперской" литературе" может только очень неумный человек ибо это никакой не удар, а мощное подстрекательство" (Алексей Борисов).
"Роман создавался явно до невероятного возвышения В.В.Путина, но как это "подверстывается" самой русской жизнью к личности и судьбе Президента России. О, как поразительно предугадал художник сегодняшнее состояние России: люди устали от тяжкого бремени безграничной свободы, постоянного произвольного выбора, шеи тянутся под ярмо, со всех сторон слышатся просительные крики: "Владимир, владей нами, мы — твои холопы неразумные". Молчит, молчит Владимир Владимирович, но что-то он скажет: нация требует" (Василий Пригодич).
"Павел Крусанов и его книга "Укус ангела" — первая проба ценителей имперских сапог в области изящной словесности.
Первое, что нужно заметить по поводу сочинения Крусанова, — в отличие от большинства своих предшественников, данный автор явно опасается порывать всякие связи с безопасной постмодернистской механикой, весь пафос книги, выстраивающей вполне определенную идеологию ("ожидание Вождя"), в любой момент может быть объявлен очередной интертекстуальной игрой (если вдруг произойдет ошибка в угадывании конъюнктуры), для чего текст обильно усеян разнообразными цитатами, а также ироническими ходами а-ля Виктор Пелевин. Подобная авторская тактика напоминает поведение деревенского деда из "Белой гвардии", в запасе у которого всегда были припасены и "уси побигли до Петлюры", и "виноват, ваше Высокопревосходительство" (Дмитрий Ольшанский).
Вот в таком приблизительно диапазоне мнений. Несомненно, Крусанов, будучи исходно по художественной природе своей ярко выраженным постмодернистом, играет. Но — играет по своим правилам, и правила эти, судя по всему, действительно меняются в сторону от присущей постмодерну толерантности. Достаточно сопоставить два следующих высказывания автора, разнесенных во времени приблизительно на год.
"Писатель ничем не отличается от человека, который делает из спичек кораблики, например... Это прикладное занятие, и смотреть на слово писателя как на прогноз или руководство к действию совершенно нелепо. Всё это — игра и организация досуга, ничуть не более того..." (из интервью Алле Борисовой).
"Тот строй духа, о котором идет речь, вожделеет Небесной Империи — она еще тщетно ждет своего создателя. Вместе с тем носитель духа, конечно же, осознает, что Небесная Империя, как и всякий трансцендентный объект, скорее всего недостижима. В этом смысле я "имперец" леонтьевского, что ли, толка, потому что в первую очередь меня привлекает не порядок, не могущество, не "железная рука", а эстетика Империи..." (из интервью Владимиру Ларионову и Сергею Соболеву).
Казалось бы, вот он, вектор развития крусановского творчества: от постмодернистской игры к имперской эстетике. Однако всё не так просто, "игра в Империю" идет на тончайшей грани, где путинской политической игре в "державность" вполне аккомпанирует (и пародирует ее) культурно-политическая игра в "державную литературу", осуществляемая кругом литераторов, в которую входит и Павел Крусанов.
"Мы разыгрались до того, что опубликовали Открытое письмо Президенту..." (из интервью Алле Борисовой). Это "неоязыческое имперское письмо", в котором заявлялась необходимость "расширить границы империи" (имелись в виду, разумеется, "духовные границы"), вызвало полное недоумение в либерально-постмодернистских кругах. "Меня поразило открытое письмо моих друзей Александра Секацкого и Павла Крусанова — письмо к президенту с призывами вроде того, чтобы он обратил внимание на литературу, а уж литература государству послужит. Мне это кажется дико странным. Если это шутка, то она не кажется мне удачной…" (Елена Фанайлова, "НЛО"). Ладно поэтесса Елена Фанайлова, но и гораздо менее простодушные либеральные критики весьма всерьез восприняли такие, например, пассажи "носителей коллективной беззаветной санкции Объединенного петербургского могущества": "Империя, озабоченная лишь чечевичной похлебкой, обречена на поражение" (из открытого письма Владимиру Путину)? То есть игра Крусанова очевидно вышла за принятые в либеральных кругах рамки политкорректности, хотя кому еще брать идеологическое "шефство" над нынешним российским президентом, как не развеселой и разудалой "манежной" компании, состоящей из олицетворенных Марса, Бахуса, Эроса и Логоса? Что ж, "какой демос, такая и кратия".
Хорошо высказался Дмитрий Ольшанский: "помести Крусанов свою эпопею в очередное "междуземье", половина претензий к его творению была бы снята". Добавлю в том же духе: произносись Павлом Крусановым гордая фраза "Я — имперец" всерьез, за ней бы непременно, в той или иной форме, последовало разъяснение, какой конкретно подразумевается "перец" и кому это "им". Не случайно в упомянутом уже "имперском" интервью Павла Крусанова с особенной гордостью звучит следующая фраза: "Каждое четвертое издание ("Амфоры".— В.В.) становится интеллектуально-игровым бестселлером".
"Эстетический вклад Лимонова в "банк" толерантной и многополюсной современной русской культуры перевешивает и его политические амбиции, и его идеологический радикализм",— это цитата из открытого письма президенту РФ В.Путину в защиту Э.Лимонова. Среди его подписантов значится и фамилия Крусанова. То есть Крусанов предельно последователен в своем постмодернизме, только не политически, а культурно-эстетически, — последователен до выхода за общепринятые границы "постмодерна". Это и вызывает сомнения.
"Отличительной особенностью Павла Крусанова так и остается строгое умение удерживать свою прозу на том поп-уровне культуры (или уровне поп-культуры), на котором самого автора не относят к "попсе", но заботливо окружают "резонансом" (Евгений Иz). Как говорится, есть и такой момент, но он далеко не главенствующий.
"Оказалось, что "преодолеть" постмодернизм легче всего, обращаясь к наиболее мрачным модернистским сюжетам, главнейший из которых — сочинение "шинельных од", воспевание всевозможных тоталитарных режимов" (Дмитрий Ольшанский). Суждение интересное и, что важно, вполне укладывающееся в русло известной концепции "русского фашизма". Однако дело в том, что "Бом-бом", в отличие от "Укуса ангела", оказался практически свободен от неоязыческих, а тем более — сугубо фашистских идей, и "воспевание тоталитарного режима" к нему при всем желании не "пришьешь". То есть Павел Крусанов не "преодолел" постмодернизм по хорошо известному и проработанному на Западе выходу в неоязычество (фашизм), а действительно преодолел его, высказав (со всеми погрешностями, о которых здесь речи нет) "антитезис" созданному ранее образу "некитаевской Империи", а "незаметный герой" Андрей Норушкин выглядит в художественном отношении гораздо убедительнее, чем "великий император" Иван Некитаев по прозвищу Чума.
Вот в этом обстоятельстве и заключается, на мой взгляд, уклонение Павла Крусанова с определенной для него орбиты воспевателя "сокрушительных сапог" Империи — то самое уклонение, из-за которого "Бом-бом" получил в целом гораздо меньший резонанс, чем "Укус ангела". Россию давно и упорно толкают в тупик фашизма, чтобы там впоследствии проделать над нашим народом операцию, подобную той, которая была проделана после 1945 года с немцами на территории ФРГ. Иными словами, лишить его собственной сущности. Но для этого нужно, чтобы наш народ сначала сам от нее отказался — в пользу неоязыческого фантома фашизма. Здесь самый важный и труднодостижимый для операторов данного уровня момент. Сколько ни говорят русскому Ивану: "фашистская свинья!", — Иван в ответ всё равно не хрюкает. Тот же Дмитрий Ольшанский, рецензируя "Укус ангела", специально, едва ли не на уровне детского сада ("А вот и не ударишь!"), провоцировал Павла Крусанова на пресловутый "антисемитизм": "У создателя гордых этнических типов остались некие смутные подозрения о том, какие печальные последствия может иметь критика евреев... Такие тексты пишутся обыкновенно обиженными людьми в "обиженных" псевдовеликих державах — наподобие Германии 1933 года или современной России..."
Создается впечатление, что очень многим в современной России хочется, чтобы она стала похожей именно на Германию 1933 года — в этой связи достаточно вспомнить нашумевшее телешоу министра культуры Михаила Швыдкого с участием Бориса Немцова и Глеба Павловского "Русский фашизм хуже немецкого". Извините, необходимо уточнение: хуже — для кого? Для немцев, для евреев или для русских? Или для всех сразу?
"По глянцевой беллетристике можно прочертить структуру молодой языческой религии, кажется, начинающей овладевать бывшим христианским миром..." (Валерий Шубинский). Господа, да что вы так торопитесь выдать желаемое вами за действительное?!
В образе Лёни Циприса, сына аптекаря и социалиста, в спорах с ним одного из рода Норушкиных, Ильи, звучит весьма аристократическая и православная нота: "Да мне, если хочешь знать, само понятие "гуманизм" как результат отрицания всего сверхчеловеческого и, значит, в первую очередь Бога не только чуждо, но и глубоко противно". Фашизм? Тоталитаризм? Но ведь убийцей и революционным комиссаром в романе становится вовсе не "антигуманист" Норушкин, а "гуманист" Циприс.
Такие вот и еще более интересные "приключения идей и людей" разворачиваются на страницах "Бом-бома". Именно они, а вовсе не постмодернистские атавизмы или исторические вольности крусановской прозы определяют значение этого романа для современной русской литературы, хотя критики, не затрагивая главное, предпочитают говорить именно о них.
"Хороша ерническая фраза о заезжих миссионерах, чей Христос "творит чудеса, легко превращая кока-колу в пепси-колу..." (Василий Владимирский). Фильм Квентина Тарантино "Криминальное чтиво" — эта сентенция оттуда.
"Если в "Укусе ангела" миру грозили хаос и погибель от впущенных в него "псов Гекаты", то в этом романе ход к "колоколу гнева" заливается бетоном. Так как-то спокойнее" (Александр Чанцев). Где уважаемый критик это вычитал? И так далее...
Что же касается заявленных в заголовке данной статьи отношений между феноменами героя, императора и царя, то Крусанов понимает сущность первого и правильно называет некоторые свойства второго. Для писателя это уже немало.
P.S.
В Оргкомитет премии "Национальный бестселлер"
Пользуясь любезно предоставленной Вами возможностью выдвинуть изданное в 2002 году либо известное мне в рукописи художественное произведение на суд Большого жюри премии "Национальный бестселлер", настоящим сообщаю, что моим номинантом является роман Павла Васильевича Крусанова "Бом-бом" (СПб.: "Амфора", 2002).
Владимир ВИННИКОВ
01 января 2003 года
г.Москва
(обратно)С.Никаноров ПРОЛЕТЕЛ ЛИ АНГЕЛ? (Читая Александра Проханова)
"Ангел пролетел", но это только начало, нужно много ангелов
Никакие научные открытия, этические учения, политические идеи не могут быть осуществлены без совершенных организаций. Это — именно тот узел, в котором сходятся все нити жизни.
Надо отдавать себе отчет в том, что политические перемены являются только следствием возрастающей способности "сделать что-то", т.е. организовать.
Мир изменялся с наступлением века пара, века электричества, века атома. С каждым таким веком возникала новая индустрия. Но с появлением индустрии организаций возникло нечто качественно новое, что уместно назвать индустрией индустрии.
Но что же художественная литература, на что направлено ее незаменимое могущество? Ведь только она способна в одном слове заключить целый мир: Д'Артаньян, Обломов, Рахметов. Ассоль, Аэлита, Ихтиандр. Миры Ефремова, Лема, Толкиена.
Казалось бы, что радикальное изменение способа, каким живет мир, столкновения старых и новых форм, колоссальные масштабы назревающих сдвигов, цена, которую придется за них заплатить, отдельный человек, единица, одновременно гений и жертва должно было бы быть в центре внимания всех жанров литературы, и прозы, и поэзии. Увы, за исключением "Гидроцентрали" Мариэтты Шагинян, "Колеса" и "Аэропорта" Артура Хейли, эссе А.И. Смирнова-Черкезова художественная литература не сфокусировала внимание на этих темах. Она как бы переживает и переживает вчерашнее и позавчерашнее.
Могут сказать, что область организационных форм и их преобразований — это скучно, не драматично, в этой области нет героев. Но одно только распространение и освоение систем сетевого планирования и управления в СССР могло бы быть предметом нескольких блестящих романов и драматургических произведений. А судьба СОФЭ -знаменитой системы оптимального функционирования экономики и ее творцов, или драма академика Виктора Михайловича Глушкова. В конце концов, можно же было в начале прошлого века создать образ "стальных машин, в ком дышит интеграл".
На этом фоне внезапно появился роман, повествующий о драматической борьбе, сопровождавшей попытку использования на строительстве атомной электростанции системы организационного управления, которая была способна, образно говоря, превратить организацию, ведущую строительство, из обезьяны в человека.
Ну как, читатель, ты можешь поверить, что нашелся писатель, который об этом написал?
Это был роман Александра Андреевича Проханова "Ангел пролетел", вышедший в 1994 году.
Как сказано в аннотации, страницы романа "наполнены борьбой технократов, экологистов, левых, правых, либералов, задеты волнующие читателя вопросы любви, дружбы, морали". Изобретателя системы зовут Николай Савельевич Фотиев, т.е. "светлый", систему — "Вектор", сокращение от Века Торжество. Защитники "Вектора" — безымянные рабочие, которые всей душой приняли систему, буквально преобразившую их и их работу; Антонина Ивановна Знаменская, член профкома, возлюбленная Фотиева; зам. начальника треста Анатолий Никанорович Накипелов, душа, ум и мотор "Вектора"; помощник Фотиева расконвоированный неосторожник Тихонин; неназванные "московские великаны", идеологи и теоретики организационного управления, высшие авторитеты для Фотиева, обосновавшие и поддержавшие его систему. Враг "Вектора" — зам. начальника строительства Лев Дмитриевич Горностаев, который, боясь "Вектора", стремится прекратить его использование, настраивает против Фотиева главного инженера Виктора Андреевича Лазарева и зам. начальника управления Валентина Кирилловича Менько, натравливает на Фотиева опустившихся рабочих, которые едва не убивают его, бульдозерами разгоняет возмущенных строителей.
За перипетиями борьбы наблюдают отец Афанасий, санитар-доброволец в психиатрической больнице, голосом которого говорит высшая мудрость и человечность; гениальный журналист Тукмаков, пациент этой больницы, который среди бреда вдруг сообщает пронзительные истины.
Эпизоды романа развертывают перед читателем многочисленные, часто пересекающиеся плоскости, несущие картины этой борьбы. Диалоги героев выявляют и сопоставляют разные точки зрения, сталкивают их ценности с их жизнью, события стройки и события в России и в мире. Проханов стремится дать "срез" эпохи, показать тонкие, подчас тончайшие, детали происходящего, уйти от опасной для такого произведения схематизации, быть предельно объективным, не позволяет себе быть "на стороне" кого-либо из своих героев. Лишь в эпилоге появившийся ангел, выполняющий поручение Бога, встречается в поле с русской красавицей — Богородицей, раскрывает нам скрытую позицию автора. Возможно, этой метафорой нам сказано, что именно автор — посланник Бога, с высоты своего полета наблюдающий за земными делами и стремящийся помочь Богородице — России.
Совершенно очевидно, что этим романом художественная литература впервые вошла в область, которая никогда не была в кругу ее интересов. Она это сделала убедительно, ее успех бесспорен. Не имеет никакого значения, стала ли эта книга бестселлером и, как говорят, прочитана ли она. Ясно также, что намеченная Прохановым линия должна быть продолжена. Однако его книга настолько одинока, настолько исключительна, что трудно представить, кто, когда и как это сделает. Да и возникновение этой книги представляется совершенно загадочным. Трудно вообразить, каким образом писатель, автор нескольких книг по военным событиям, имевший репутацию человека "с громким голосом", абсолютно чуждый организационной проблематике, вдруг, ни с того, ни с сего занялся этой областью и освоил ее с несомненным успехом. Но знать это необходимо, чтобы открыть путь другим. К счастью, кое-что об этом можно сказать. Предоставим слово Сергею Викторовичу Солнцеву, одному из основателей концептуального научно-технического направления, близко знавшему Проханова и повлиявшему на него, явившемуся одним из прототипов "московских великанов".
С.В. Солнцев. Роман Александра Андреевича Проханова "Ангел пролетел" — беспрецедентное явление в отечественной, а возможно, и в мировой литературе. Ни в одной из книг в центре личностного или социального конфликта, представляющего идейный фокус драмы, не находится преобразование форм деятельности организации. Проханов, видимо, первый, кто попытался это сделать. Между тем, для читателей, знающих его как писателя-патриота, создавшего яркие романы о войнах, было не только неожиданным, но и загадочным, обращение к темам и проблемам, которыми он никогда не занимался.
К этому привели события, происходившие в, казалось бы, далеких друг от друга областях. Они привели к тому, что у совершенно разных людей появилось и реализовалось сильное стремление друг к другу. Одной такой областью была "перестройка", которая немного позже бурно перешла в "реформы". Она отодвинула на второй план военную тематику Проханова и начала готовить Проханова — защитника Красной империи. Другая область, возникшая в глубинах Советского Союза, — рационалистический подход к деятельности организаций — стимулировалась развитием компьютеров, информатики, теории систем, моделирования. Она породила странных людей, называвших себя "системщиками", "концептуалистами", "дженералистами".
Хотя эти области выглядят как не имеющие ничего общего, на самом деле обе они были проявлениями кризиса Советского Союза. Одна порождала ценностно ориентированных людей (что является добром, а что — злом), а другая — рассудочно ориентированных людей (если это хорошо, то как это сделать). Первые увидели во вторых орудие для реализации своего понимания хорошего, а вторые увидели в первых долгожданного потребителя их возможностей. "Ангел пролетел" — продукт столкновения этих двух социальных сил. Видимо, представляет общий интерес рассказ о том, как такие столкновения происходят в жизни.
В сентябре 1984 года мы отдыхали вместе с С.П. Никаноровым в Скадовске, небольшом курортном городке на берегу Черного моря. В одной из наших бесед Спартак Петрович сделал решительное заявление о том, что "нам необходимы свои писатели и поэты". Было понятно, что это заявление отражало его понимание огромных возможностей концептуальных методов и их значительной роли в организационном формообразовании.
Два с половиной года наметившаяся линия не имела продолжения. Толчок к ее развитию дала статья А.А. Проханова, который был тогда Секретарем Правления Союза советских писателей, вышедшая в "Литературной газете" ко Дню Советской Армии 23 февраля 1987 года. Яркий, напряженный голос этой статьи, ярко выраженная проимперская позиция были совершенно необычны на фоне серых, безликих статей этой газеты, да и других газет. Сразу же возникло представление: "Это наш писатель!". Позже Проханов говорил мне, что эта статья была "неводом" для ловли таких, как мы. Но "поймалосъ" мало, мы были главным уловом.
5 апреля 1987 года я впервые поговорил с Прохановым по телефону. В конце апреля он пригласил меня пообедать в ЦДЛ. За обедом я ему сказал, что фундаментальное открытие, позволяющее создать непобедимую империю, имеется. Оно состоит в поаспектном исследовании ее формы с последующим синтезом конструктивной теории, позволяющей спроектировать структуры и деятельность госаппарата, государственных организаций в соответствии с имперскими целями. Проханов что-то почувствовал, начались контакты.
Я беседовал с ним много раз у него дома, он был на моем 40-летии в Фонде Сороса, приглашал меня в только что созданный журнал "Советская литература", отправил меня в качестве корреспондента "Советской литературы" на съезд народных депутатов в 1989 году, выступал в нашем коллективе в ЦНИИпроекте, где тогда развивалось концептуальное направление.
Проханов был не только искренне заинтересован в контакте с нами, но и стремился помочь развитию направления. Весной 1991 года он пригласил С.П. Никанорова и меня к Олегу Дмитриевичу Бакланову, который в то время был Секретарем ЦК КПСС и Заведующим Оборонным отделом. Мы рассказали ему, чем мы занимаемся, и он тут же просил Министра радиопромышленности Владимира Ивановича Шимко о поддержке нашей работы. Принял участие Заместитель председателя Военно-промышленной комиссии Совета министров СССР, Председатель НТС ВПК Кулаков. Он привлек Николая Васильевича Михайлова, который тогда был Председателем Союза Промышленников и Предпринимателей Москвы и Московской области. Благодаря этим усилиям были поставлены и успешно выполнены важные исследовательские работы по организационно-экономическим формам конверсии и по функциональному проектированию оборонного комплекса. Во время путча 19 августа 1991 года приехал к Проханову домой. В какой-то момент началась череда встреч Проханова с С.П. Никаноровым. Итогом было возникновение у Проханова представления о концептуальных методах и их возможностях.
Проханов побывал и на строительстве атомной электростанции. Вот как произошло.
В 1983 году на строительстве Калининской атомной электростанции встретились два сотрудника Оргэнергостроя Минэнерго СССР — Давид Борисович Персиц, создавший математический аппарат концептуальных методов в период его работы с С.П. Никаноровым в 1968 — 1981 гг., и Валерий Григорьевич Водянов, разработавший к тому времени систему "КОМПАС". Водянов был поражен ясностью мышления Д. Б. Персица, который ему рекомендовал познакомиться с С.П. Никаноровым. Водянов рассказал Никанорову о системе "КОМПАС", но тот дал отрицательную оценку. После этого возникли мои контакты с Водяновым.
В.Г. Водянов добился, чтобы ЦНИИпроект направил С.П. Никанорова в качестве эксперта в Удомлю на строительство Калининской атомной электростанции для оценки внедренной там системы "КОМПАС". По итогам его знакомства ЦНИИпроект дал официальное Заключение о системе "КОМПАС", в котором оценил эту систему как принципиальный шаг в организационном управлении — социализацию управления. Я квалифицировал систему "КОМПАС" как обеспечивающую стыки в целенаправленной системе.
В 1988 году я рассказал Проханову о Водянове, привел его в гости к Водянову, который тогда жил в общежитии Оргэнергостроя. Разговор продолжался полтора часа и произвел на Проханова большое впечатление. Уходя, Проханов сказал: "Это — человек-роман". По просьбе Проханова Водянов не раз возил его в Удомлю. Он был потрясен масштабом строительства, точностью его организации системой "КОМПАС". Познакомил его и с другими идеологами, например, с Э.П. Григорьевым.
Вот тогда-то, в 1988 году, и возникла у Проханова идея романа. Важно понять, какую задачу поставил перед собой Проханов. Ведь у него был выбор — либо реализовать в романе "концептуальную" проблематику, либо — проблематику "КОМПАСа". И он сделал совершенно правильный выбор — взяв в качестве прототипов Водянова и "КОМПАС", руководителей и рабочих стройки. Это была маленькая, но доступная для разработки в романе, ступенька. Но и она была сложной, а уж концептуальные методы — пока недоступны для художественного освоения.
Первый вариант романа вышел под названием "600 лет после битвы ".
В моих глазах Проханов — прежде всего искренний и пламенный борец за Красную империю. Писатель он постольку, поскольку он борец за эту идею. Вряд ли можно указать кого-либо еще из писателей, сравнимого с ним в этом качестве. Все, что он сделал для направления, живо по сей день.
Особенность избранного Прохановым жанра — стремление отразить "жизнь с проблемой", а не "проблему в жизни".
Разумеется, художественное освоение такой новой, совершенно необычной области, в которую ворвался Проханов, не может быть сделано не только одним человеком, но даже одним поколением писателей. Отсутствие за прошедшие 8 лет с выхода "Ангела" равноценных произведений говорит само за себя. Если считать, что способных людей много, а область исключительно интересна, то одним из сдерживающих моментов может быть неясность шага, который должен быть сделан вслед за Прохановым.
Выяснение направления и размера этого шага может быть истолковано как задание или социальный заказ со стороны новой, быстро развивающейся отрасли, лучше сказать "мозга над мозгом", художественной литературы. На самом деле этот заказ внутренне содержится в "Ангеле", именно в отношении его идейных и художественных установок к текущим и назревающим событиям.
В этом и следующих разделах определение этого шага будет сделано в несколько приемов. Вначале необходимо разъяснить, что такое "система КОМПАС", что в ней такого, что она вызвала борьбу, явилась пружиной, раскручивающей сюжет романа. Затем следует послушать В.Г. Водянова — прототипа Фотиева, и В.М. Никипелова — прототипа Накипелова. Интересен также взгляд на роман аналитика, повседневно и совершенно конкретно, в рамках заказанных прикладных работ занимающегося проектированием и преобразованием организационных форм — директора Аналитического центра "Концепт" Захирджана Анваровича Кучкарова. Все это позволит подвести итог — охарактеризовать необходимый шаг в развитии художественной литературы.
В.Г. Водянов. В майские праздники 1986 года Александр Андреевич Проханов, услышав, что я с семьей выехал из района Чернобыльского взрыва и нахожусь на Белорусском вокзале, не раздумывая, прокричал мне в трубку: "Стойте на месте, через минуты я буду". Примчался на своей машине, игнорируя наше сопротивление, забрал нас, радиоактивных, и привез к себе домой. Семья — жена Люда, бабуля, дети — понимали небезопасность гостей. Но приняли! Да еще с улыбками, с искренним пониманием и быстрым хлебосольством. Женская половина Прохановых, по-матерински нежничая с нами, тихонько сообщила нам, что им ранее выпало пройти Челябинский Чернобыль, и поэтому они нас понимают. Прохановы — прекрасные люди!
Но я должен по просьбе Спартака Петровича Никанорова — крестного отца системы "КОМПАС" — рассмотреть роман А.А. Проханова "Ангел пролетел" как прецедент художественного отображения проблем управленческой теории и практики.
Главный герой романа, изобретатель Фотиев — "безродный, худородный, неграмотный, самоучка, беспомощный, нищий, недокормыш", с жалким "желтым портфелем", приютившийся у случайной "профсоюзницы" и т.п. — зачем? Неужели автор не видит, что он не создает у читателя сопереживания к главному герою романа, а создает антипатию. Или он это делает сознательно? Зачем автор выдумал (подстрекательски, что ли?) забастовку на атомной стройке (???), демонстрацию недовольных рабочих и ее разгон военнослужащими и ОМОНовцами? Конечно, освоение системы может иметь драматические мотивы, но разве в этом дело? Тема-то романа — мировые проблемы теории и практики управления, разрешаемые российским изобретателем.
Зачем "случай с трагичным нарушением техники безопасности"? Ведь известно, что "КОМПАС" своей процедурой "входного контроля" как раз не допускал никаких нарушений норм и правил. Беспокойство Фотиева о том, что в механизме "Вектора" возможна ошибка и, значит, возможность "катастрофы со взрывом" (стр. 152) — совершенно необоснованное, безответственное нагнетание на читателя страхов. Фотиев вдруг понял неполноценность "Вектора" (стр. 221). Намек на возможную связь Чернобыльского взрыва с "Вектором" (стр. 222) — безграмотен и безответственен. Не хочется разбирать убеждение автора в том, что Россия "не пойдет на поклон к мировому компьютеру" (стр. 223) или "прозрение" Фотиева о его ошибочности в понимании всей глубины "Вектора" (стр. 226). Писатель не стремится убедить читателя именно в полноценности "Вектора". В романе даются высокие оценки "Вектору", которые правильны и подтверждаются жизнью. Однако вместо неуместных "нимбов" над героями лучше бы описал творческие сравнения "КОМПАСа" специалистами, знающими "КОМПАС", с мировыми "Проджект-менеджментом", "Системным анализом", "Международными стандартами качества", "Японским капиталистическим соревнованием".
В.М. Никипелов. Не берусь судить о художественной стороне, но нравится язык романа: хлесткий, яркий, запоминающийся ~ ложится на душу. Такие сравнения, как: "холодный ветер вычесывал стайки дроздов с верхушек берез..." — западают в душу. И таких мест в романе много, не буду на этом останавливаться. Читал книгу с удовольствием. Но именно я внедрял "КОМПАС" в Гидромонтаже, который строил Калининскую атомную станцию. К сожалению, в романе не представлены ее замечательные идеи, не показано, как действует система "КОМПАС" в жизни. Складывается впечатление, что "Вектор" — это что-то вроде панацеи от всех болезней и бед предприятия и общества, которое он ("Вектор") разделил на две части, борющиеся жестоко, не на жизнь, а на смерть. Конфликт был, мне говорили: "При твоих подчиненных клянусь, что я тебя сожру". Но читатель не представляет, что же это на самом деле, как система влияет на людей, пользующихся ею.
А конфликт, необходимый писателю, был между так называемым внешним миром и созданным коллективом — была зависть со стороны смежных управлений и боязнь руководителей быть обвиненными в неспособности организовать труд людей.
Нужно также добавить, что наше управление, имевшее худшую производственную базу, находилось на критическом пути сетевого графика, и тем не менее оно смогло увеличить производительность более чем в 2 раза, сократить срок ввода второго блока Калининской АЭС.
Можно было бы показать, как на нас "натравливали" партгосконтроль, партийный контроль (на уровне Союза), РГТИ, Прокуратуру.
Таково мое видение книги, посвященной необычной оргсистеме под названием "КОМПАС".
Теперь дадим слово аналитику З.А. Кучкарову.
З.А. Кучкаров. Если смотреть на книгу как на роман о трагедии изобретателя, то можно считать, что отторжение обществом инноваций в книге раскрыто. Более того, дана картина социальных инноваций. Нарисована героика социальных инноваций. Сделано даже больше — тематически впервые раскрыты организационные инновации. Было бы хорошо узнать, является ли книга не только первой, но и замеченной в этом своем статусе. Я думаю, что она в этом статусе не замечена ни общественностью, ни критикой.
Профессиональные слова в книге правильно поставлены, искажений нет, но нельзя сказать, что книга построена на знакомстве автора с профессиональной областью. Они выделяются, как пятнышки на мухоморе, и книга не преследует цель включить их в художественную ткань. Сочетание в авторе политика и писателя создает ощущение разрушения, бунта и человеческой немощи перед развитием, а не созидания. Поэтика социальной стихии, которой увлечен Проханов, не поэтика социального конструирования, хотя автор абзацы в книге расставил так, будто они взяты из узкопрофессионального журнала.
Система "Вектор" пришла в противоречие с управлением обычной стройкой... Можно сказать, что у романа, разворачивающего в сюжете это противоречие, нет правильного читателя. Проханов не акцентировал внимание читателя на проблеме развития организационных форм. На самом деле он спорит с нами именно о значении этой проблемы. С нами спорит и Горностаев, и Тукмаков, и отец Афанасий. Проханов за них. Умом он понимает, что, наверно, когда-нибудь мы будем правы, но и жизнь, и культура, и элита против, и правда на их стороне. Проблема, как думает Проханов и эти его герои, в человеке, а не в организационных или социальных формах. Проханов не осознал значения проблемы, эмоционально и психологически не вжился в нее и ее выразителем не стал.
На книгу Проханова надо смотреть как на первую попытку, первый опыт художественного освоения этой области. Через ее уроки нужно пройти будущим писателям. В романе нет отношения автора к тому, что там происходит. Не объяснено, что же система "Вектор" позволяет делать, как она действует, и почему рабочие "за". И что же должен думать читатель о "Векторе"? Проханов, я думаю, просто не в состоянии этого понять. Весь его опыт организационного управления — это руководство газетой. Блестящие метафоры не заменяют точного знания области.
Очень важно ответить на вопрос — что это за тип жизни, в котором эта сторона жизни у талантливого писателя отсутствует? Это же тип жизни, так живет не только Проханов! Так живут и министры, и ученые. Что это за тип жизни, в котором эта сторона для этих лиц практически полностью отсутствует, ее как бы не существует? Что это за понимание жизни? Ведь система отношений организационного управления составляет основную ткань жизни, а эти люди живут таким образом, что этой ткани не замечают. Как мог возникнуть такой тип жизни? Это массовое явление, которое, по-видимому, имеет характер "вложенных матрешек". Предельным случаем такого вложения являются люди маргинальные: писатели, художники, студенты (до поры до времени), для которых организация — это несколько неприятных бессмысленных процедур вроде получения паспорта, которые они вынуждены проходить. Более глубокий слой — это люди, которые имеют дело с организацией все время, но не рефлексивно, и тоже воспринимают ее как сложившуюся "испокон века", вынужденную, мало осмысленную бюрократическую необходимость. Еще глубже — люди, которые приучены к святости выполняемых ими обязанностей и процедур (бухгалтеры, отделы кадров, вахтеры), которые не терпят нарушений, но не потому, что это осмысленная (спроектированная) деятельность, нарушение которой приводит к последствиям, а просто потому, что так надо. Я думаю, что даже разработчики законопроектов тоже не находятся на более глубокой, рефлексивной точке зрения. Может быть, осознание возникает только начиная с уровня разработчиков нормативных документов. У них рефлексия есть, но и то значительная их доля делает это, сохраняя к ним саркастическое отношение, понимая, что эти документы "лягут на полку". К сожалению, эти слои и эти люди пока не стали героями литературы, а ведь они находятся в глубоком конфликте с самими собой. Можно, конечно, думать, что это — тип общества или стадия его развития, в которой мы участвуем, что аппарат рефлексии такого типа не возник или не создан, развитие пошло по линии политики, по линии справедливости, но не по линии овладения формами. Это не личная вина кого-то, а общественное явление, находящееся в центре событий.
Ведь огромные слои людей не представляют себе устройство диктофона, телевизора, самолета, что уж говорить об организациях, которые их создают. И даже после перехода на системы типа "Вектора" не будут себе представлять, а, возможно, и не должны. Представлять это будут инженеры, которые этим занимаются. Для них это будет иметь высокую социальную значимость, потому что они не только инженеры технических систем, но и инженеры организационных систем. Конечно, это очень радикальная мысль, и она ведет, если ее развить, к чрезвычайно серьезным последствиям. В частности, правильное ее развитие позволяет сделать вывод, что, начиная с какого-то момента, одинаковых людей как членов общества, не будет. Это уже разделение на "породы", разные виды людей. Проханов не видит этой тенденции. Идея расслоения человеческой сущности на виды человека, по-видимому, правильная. Всех учить всему, или даже одному электричеству, нельзя, равно как нельзя всех учить истории. Для того, чтобы слышать симфонию, нужно потратить много лет на развитие способности ее слушать. Но эта проблема не только полностью отсутствует в книге Проханова, он ее понимает прямо противоположным образом. Дворничиха Катерина поднимается им до уровня представителя народа. Смог бы Проханов написать роман о жизни и судьбе Джордано Бруно? Сейчас, постфактум, легко об этом говорить, поскольку мы знаем эту историю и то, чем она закончилась. Но если бы за роман о Джордано Бруно взялся Проханов, то не получилось бы из Джордано Бруно Фотиева? Далее на уровне полубытового стереотипа Бруно — человек другой породы. А у Проханова он выглядел бы как представитель массы. Фотиев у него предстает как изобретатель, а не как творец новых форм. Фотиев несколько раз повторяет, что он неграмотен, что это может сделать кухарка. Но это, по-видимому, принципиальное заблуждение автора. Мы говорим об объективных вещах, не занимаемся пропагандой неравенства. Может быть, дело в том, что у Проханова не развит исторический взгляд на вещи?
Водянов в жизни — выдающаяся личность, прирожденный идеолог, а не выдающийся проектировщик. Фотиев не является его личностным портретом, он — проситель и сомневающийся, рефлексирующий субъект. Водяное просто "подвернулся" Проханову, в романе он как отраженный в литературе проектировщик систем организационного управления не действует, он в нем действует как апологет одного изобретения, который гипертрофировал его значение. Переживания Фотиева о судьбе "Вектора"роман доносит, но они имеют личностный характер, нет технологии. То, что система "Вектор" — только проба, систему надо перепроектировать, расширять, конкретизировать — всей этой линии в романе нет. Трудности в жизни совсем не там, где они в романе.
Книга вызвала у меня неудовлетворенность непониманием автора стоящей перед ним задачи. Проблема Прохановым не осознана, не пережита, не вставлена в контекст. Нам сообщают, что Фотиев прочел системный анализ, — зачем? Если бы Фотиев делал все то же самое без ссылок на системный анализ, то для обычного читателя, профессионально не ориентированного, был бы тот же самый роман. Это "ружье" в романе не стреляет, является излишним в его художественной ткани. Таких "ружей" у Проханова много. Если бы Фотиев страдал за системный анализ, если бы с ним спорили, выговор объявляли... А в романе это лишь упоминается. Автор говорит, что истина лежит у отца Афанасия, у Катерины, у Горностаева. Эти же самые моменты, почти бытовые, как системный анализ, могли быть разработаны в книге, именно в художественном отношении, более ярко и гораздо более насыщенно. Ссылка на "московских великанов" — это намек, трудно понимаемый читателем, а за ним — глубокая проблема. Если бы Проханов взялся писать про Горностаева и еще чуть-чуть поработал над романом, получился бы патриот, который спасает от демократов стройку и страну. О нем он пишет с любовью.
Что такое Россия, которая отражена в романе, и что такое ее будущее, весьма загадочно. Может быть, ангел — придуманный автором символ, чтобы сказать, что все-таки то, что происходит в романе — это еще далеко не все. А что происходит?
Теперь, наверное, можно приступить к определению предстоящего шага художественной литературы.
Очевидно, что самым важным является переход от ситуационного видения, характерного для Проханова, — "он вот это сказал, а она ушла", к пониманию того, что "вершится" и "в какой форме" и "какой смысл эпохи". По-видимому, у Проханова полностью отсутствует чувство исторического момента. Защита "Красной империи" не заменяет этого чувства. Да, глобализация принимает отвратительные политические формы, но исторически это — нормально. Как нас учат классики, новое рождается и вызревает "в недрах старого", в его "грязи" и в борьбе с ним. В каком-то очень узком смысле объединение человечества неизбежно, а эта неизбежность эксплуатируется в интересах небольшой его части. Это и есть "в недрах старого". А централизация России очень трудная задача — создание емкого, как говорят, собирательного художественного образа героя, события общества. Ведь Фотиев по своей собирательной силе не стал Дон Кихотом. Напряженные противостояния романа не стали этической коллизией "Медного всадника", хотя они такими и являются. А могли бы, и дело вовсе не в недостатке таланта или работоспособности автора. Причиной являются установки видения, мешающие за непроницаемой повседневностью увидеть "вершащееся", поразиться его формам. Водянов и "КОМПАС" оказались только "материалом для романа". Но как необходим сейчас в этой области бессмертный образ! Писатели-профессионалы, "инженеры человеческих душ", отстают от "населения". Идет широкий, мощный процесс осознания развития, уроков прошедших эпох. Именно он будет решать судьбу человечества, а не случайные назначенцы в руководители стран. Писателям грозит опасность оказаться в стороне от этого процесса или остаться комментаторами его положительных или отрицательных моментов. Задача многогранна, и ее решение требует участия всех жанров художественной литературы. Необходимы и веское, вечное слово поэта, и наблюдательный бытописатель, и фантаст, видящий будущее в сегодняшнем, а не в "клонах". Роман Томаса Кленси "Все страхи мира" (название переведено неверно) является предостережением для писателей.
Проблема художественного освоения возникающих форм осознания человечеством себя заключается в том, что профессионалы, работающие в индустрии организаций, не склонны поэтизировать свою деятельность, а освоение идей, методов и задач индустрии организаций, как говорят, "знание предмета", столь успешно сделанное Прохановым, требует жизни, помимо выдающихся способностей. Видение реальности, ее осмысление, должны быть очень емкими. В пределе они должны быть основаны "на всей культуре", а не на ее одной какой-то стороне. В романе Проханова сделан существенный шаг в этом направлении. Он отчетливо сознает многообразие мира как его важнейшую сторону, стремится не потерять мелкие, но многоговорящие детали. Но для решения стоящей задачи этого недостаточно и, еще раз повторю, необходимо очень ясное понимание развития. Солнцев говорит, что Проханов в романе описал "жизнь с проблемой", а не "проблему в жизни", но большой вопрос, что такое жизнь.
Как бы там ни было, Проханов открыл дорогу, которая ждет других "ангелов". Спасибо ему, и дай Бог ему здоровья и успехов на всех его фронтах.
P.S. “Концептуалисты”, предложившие этот материал, тщатся спроектировать все — научные школы, заводы, политические системы, Господа Бога. И, оказывается, еще писателей и художников. Однако, этот материал свидетельствует, что это им не вполне удается. Они хотят синтезировать художника по 3-4 параметрам. А ведь Данте сложнее атомной бомбы, не правда ли?
Александр Проханов.
(обратно)Николай Дорожкин НЕВОЛЯ И ВЕЛИЧИЕ ПОЭТА
Была осень 1949 года. Стало известно, что у нас в седьмом "А" будет новый "немец". Известие огорчило, потому что нас вполне устраивала Марта. Миниатюрная голубоглазая блондинка вела уроки немецкого весело и бойко. Наши ошибки и проказы не раздражали, а смешили её. Тройки получали только самые тупые "колуны" да её сын Бруно — он называл язык предков фашистским и писал существительные с маленькой буквы. И вот вместо весёлой добродушной Марты — какой-то новый "немец". А она уходит в вечернюю школу...
Новый учитель немецкого явился в класс точно со звонком. Немолодой, среднего роста, сухощавый и подтянутый. Большие, навыкате, глаза с красными прожилками. Резкие продольные морщины на впалых щеках. Немецкие усы — две такие вертикальные щёточки, аккуратно расчёсанные. Тёмные с сединой волосы чётко разделены ровным пробором. Уже по виду его и манерам было видно — человек нездешний и необычный.
Нездешность и необычность были в здешних условиях обычным явлением. В нашем Мариинске располагалось областное управление Сиблага МВД, а вокруг — лагпункты. В городе было много бесконвойных зэков, ссыльных поселенцев и людей, уже отбывших срок, но временно или насовсем осевших. И казалось естественным, что в клубе имени Л.П. Берия идут спектакли по пьесам классиков, поставленные столичным режиссёром (заключённым), а роли играют такие же столичные артисты. В медсанчасти лечат людей доктора и кандидаты медицинских наук, генералы и полковники медслужбы. В школах города преподают выпускники МГУ и ЛГУ, Сорбонны и Гарварда, а игре на пианино обучает в "Берии" любимая ученица композитора Глазунова, бывшая директриса музучилища... Куда ни глянь — всюду люди нездешние и необычные!
Итак, новый "немец" со звонком вошёл в класс: "Здравствуйте!.. Садитесь... Будем знакомы! Меня зовут Александр Александрович Энгельке". "Сан-Саныч..." — прошелестело по классу. Новый "немец" получил школьное имя, а мы — уникального учителя. Узнав, что некоторые ученики, прибывшие из других городов, изучали там другие языки, он предложил заниматься с ними индивидуально. Естественно, бесплатно — в те годы иначе быть не могло... А ещё он и его жена Вера Михайловна организовали кружок бальных танцев. На школьных вечерах они задавали тон, объявляя непривычные названия — падеграс, падекатр, падепатинер... Иногда Сан-Саныч садился к роялю, и тогда звучала совершенно незнакомая нам музыка, от которой учительницы почему-то начинали промокать глаза платочками...
О ВРЕДЕ И ПОЛЬЗЕ ЭПИГОНСТВА Восьмиклассником, начитавшись Власа Дорошевича и Льва Кассиля, я начал издавать подпольную, точнее — подпартную газету. Ничего особенного. Правда, в ряде статей содержалось прозвище директора школы — "Гыр-Нога". Первый номер газеты оказался и последним. Единственный экземпляр был изъят у какого-то растяпы беспощадной рукой завуча-исторички. Не удостоив газету прочтения, "Железная Дама" брезгливо бросила её в портфель. А потом была химия. Вёл её сам директор — грозный Гольденберг, мужественный золотокудрый красавец, которому шла даже хромота от фронтового ранения. Посреди рассказа о солях щелочных металлов он, ни к кому не обращаясь, задумчиво произнёс: "Интересно, а кто такой — Гыр-Нога?" — и демонстративно скрипнул протезом, произведя тот самый звук, от которого и пошло прозвище. Я понял, что ведётся расследование, и увидел своё будущее в довольно мрачном свете...
Назавтра на большой перемене классная руководительница Полина Абрамовна могучим бюстом загнала меня в угол и конспиративным тоном сообщила: "Я выкрала и уничтожила твой дурацкий пасквиль. Но учти на будущее!" И после жуткой паузы: "С ума сойти! Подпольная газета в советской школе... в моём классе!.. Имей в виду — ОН догадывается, кто автор и редактор..." Все мы, конечно, знали, что Полина — жена директора, но я "прикинулся валенком": "Кто — ОН?" "Как это кто?" — распахнула Полина печально-насмешливые библейские глаза. "ОН — Гыр... Тьфу, директор школы! Кто-кто... Дед Пихто! С вами с ума сойдёшь..." — и величественно удалилась, плавно колыша синим панбархатом.
В тот же день "Гыр-Нога" остановил меня в коридоре: "Назначаю тебя заместителем главного редактора школьной стенгазеты! Но — без глупостей, мистер Херст!" И — вдогонку: "В другой раз классная дама тебя не спасёт!"
А главным редактором был Александр Александрович Энгельке...
ВЕЧЕР ДЛИНОЙ В ТРИ ГОДА Той зимой семья моего дяди, учителя физкультуры, получила комнату в учительском доме. А другую комнату занимали, как оказалось, Александр Александрович и его жена Вера Михайловна. Увидев меня у Коржинских, Сан-Саныч пригласил и к себе. Потом визиты к нему стали регулярными... Три года таких встреч представляются мне сейчас долгим-долгим зимним сибирским вечером в тесной комнате, где кроме единственного окна были письменный стол, кровать и книжные шкафы, из которых выглядывали корешки неведомых мне книг на разных языках. Кроме русского и латыни там присутствовали немецкий, английский, французский, итальянский, испанский, португальский, шведский, датский, голландский, греческий, финский, болгарский. "Вы все их знаете?" — "Знаю романские и два германских, на других только читаю. А думаю на русском и французском". Оказывается, фамилия Энгельке — шведская, от предка, пленённого под Полтавой. Отец Сан-Саныча был русским дворянином, полковником-сапёром в Советской армии, доктором военных наук, а мать — француженкой. "Я не помню её, она умерла, едва я родился..."
Сан-Саныч рассказывал мне о своём детстве. Смешная бонна-француженка, а затем пажеский корпус... Это — до революции. Потом — кавалерийская школа РККА, гражданская война, поход на Варшаву и гибель полка, из которого остались в живых два раненых шестнадцатилетних конника. Сан-Саныч — один из них. Дальше — Ленинградский университет (романское отделение), биржа труда и некоторое время — работа продавцом в книжной лавке.
В тридцатые годы Сан-Саныч служил на Балтийском флоте — в звании старшего лейтенанта преподавал иностранные языки курсантам военно-морского инженерного училища, ходил с ними в плавания. Как он попал в мой родной город, я не спрашивал — ждал, когда расскажет сам. А пока жадно слушал и как будто явственно видел совершенно иную жизнь, очень непохожую на наше полудеревенское сибирское бытование...
Однажды я застал Сан-Саныча за странным занятием: он аккуратным почерком записывал в тетрадь какие-то стихи. "Это вы так быстро стихи сочиняете?" Он усмехнулся: "Стихи пишут, а сочиняют нечто другое..." Как выяснилось, он записывал свои переводы стихов французского поэта Эредиа. Мне запомнилась первая строфа: "Так пьём, будь что будет, дай чокнусь с тобою, Тому, кто пьёт дольше, почёт и хвала. Украсим чело его пышной лозою. Да славится хором король пиршества!" Я спросил: "Это про алкоглотиков, против пьянства?" — "Эредиа не писал агитстихов, здесь он рисует весёлую студенческую пирушку. Когда ты будешь большой и умный, узнаешь разницу". Я не удержался от бестактного вопроса:
— Почему вы переводите других, а сами не пишете?
— У меня есть и свои стихи. Но... переводов гораздо больше.
— Но почему?!
— Это... непростая история. Может, когда-нибудь и расскажу...
НЕПРОСТАЯ ИСТОРИЯ Прибыв домой после первого курса университета, я узнал, что Сан-Саныч готовится отбыть в Ленинград — уже насовсем. Реабилитация! "Возвращаемся домой, поживём пока у дочери, а меня ждут в училище..." А года через два, на очередных каникулах, я увидел у Коржинских книгу Лонгфелло в переводах А.А. Энгельке. Дарственная надпись гласила: "На память о часах досуга, Что вместе проводили мы Под свист Мариинской зимы, От переводчика и друга". Так живо вспомнились вечера у Сан-Саныча! Но только в шестидесятых годах, уже семейным человеком, работающим "в системе Королёва" (выражение Сан-Саныча!), смог я возобновить беседы с учителем — очные и заочные. Бывал у него в Питере. Дважды чета Энгельке гостила у нас в Подлипках. В одну из этих встреч и рассказал Сан-Саныч, как он стал переводчиком.
Когда началась гражданская война в Испании, СССР стал принимать детей республиканцев, а красные "испанки" сделались принадлежностью пионерской формы, начальник училища приказал старшему лейтенанту Энгельке (как единственному, кто знал испанский язык), организовать общество испано-советской дружбы. Приказы, как известно, не обсуждаются, а исполняются. Но в 1938 году, после победы режима Франко, органы начали искать его агентов. Александру Александровичу, арестованному в ходе этой кампании, было предложено подписать список "франкистских шпионов", завербованных в училище. Два года шло следствие, и все два года он ничего не подписывал. В ходе допросов следователь применял угрозы, шантаж и даже побои, действуя резиновой дубинкой.
"Когда я почувствовал, что могу от происходящего сойти с ума, решил: надо занять голову какой-то работой. Начал вспоминать все иностранные стихи, которые читал когда-либо. Оказалось, что помню очень много, даже не ожидал... Потом стал переводить их на русский язык и запоминать. Дело моё трижды возвращали на доследование — за недоказанностью вины. Наконец Особое совещание при Берии вынесло приговор: шесть лет лагерей. Минимальный срок по этой статье, с зачётом двух лет следствия... Но переводить я не переставал и в лагере, под Канском. Так получилось, что я, спасаясь от сумасшествия, приобрёл новую профессию".
Французский, английский и немецкий Александр Александрович знал с детства и учил в пажеском корпусе. Испанским, итальянским и латынью овладел в университете. В зоне, общаясь с нерусскими заключёнными, Сан-Саныч пополнял и лингвистические знания. Уже работая в школе, изучил португальский — оказалось достаточно прочитать книгу на этом языке. А славянские языки, считал он, должен знать каждый образованный русский человек.
К 1975 году в переводах А.А. Энгельке были опубликованы стихи Г.Лонгфелло, Г.Сакса, Г.Шторма, В.Гюго, нескольких латиноамериканских поэтов и проза — новеллы Ш.Нодье, произведения Стендаля, занявшие один из томов полного собрания этого автора, "Сражение при Арапилях" Бенито Переса Гальдоса и многое другое. Но гордостью Александра Александровича стало издание книги Альфреда де Виньи "Неволя и величие солдата" (Л., "Наука", серия "Памятники литературы", 1968). В ней А.А. Энгельке принадлежат перевод, биографический очерк и примечания. Он прочитал де Виньи в подлиннике ещё кадетом и пронёс впечатление от книги через всю жизнь.
В октябре 1977 года телеграмма известила меня о смерти Александра Александровича.
Провожали его литераторы и военные. Распорядитель церемонии, предоставляя слово для прощания, называл имена известных ленинградских писателей, поэтов, переводчиков... Потом выступали преподаватели и курсанты высшего военно-инженерного училища. Тем временем у гроба сменяли одна другую группы почётного караула. Последними подошли и встали четверо очень пожилых (явно за семьдесят), но крепких, подтянутых, чем-то схожих между собой мужчин. Из компании строгих, с незакрашенными сединами дам почтенного возраста, окружавших Веру Михайловну, дочь Ирину и внуков, послышалось приглушённое:
— Последние кавалергарды... Однокурсники из Императорского Пажеского корпуса...
— Все с кавалергардскими проборами... Ах, молодцы!..
Седые причёски четверых ветеранов были совершенно такими же, как у Александра Александровича. И пока стояли эти четверо, ещё не раз прозвучало полузабытое слово, означающее воина русской конной гвардии. "Четыре кавалергарда..." — негромко произнёс опирающийся на трость капитан первого ранга. "Четыре кавалергарда..." — задумчиво повторил учёный с тремя лауреатскими медалями. "Четыре кавалергарда…" — прокатилось, прошелестело, переповторённое многими пожилыми людьми.
Вызванные этим сочетанием звуков какие-то чуть ли не шекспировские ассоциации не оставляли меня до тех пор, пока не пришло решение — написать о прекрасном человеке, учителе и друге. Написать в стихах, как Бог на душу положит.
В поэме "Кавалергардский марш" образ главного героя во многом срисован с Александра Александровича Энгельке. Частично привнесены и черты других знакомых мне людей, чем-то схожих с ним — характерами, талантом, судьбами...
(обратно)Николай Дорожкин КАВАЛЕРГАРДСКИЙ МАРШ (Отрывки из поэмы)
Посвящается светлой памяти А.А. Энгельке
ПРОЛОГ
1917
Побудка! Побудка! Побудка! —
казённая дудка орёт.
Ноябрьское серое утро
над красной казармой встаёт.
Обуты, по пояс одеты,
проскакивая этажи,
на плац выбегают кадеты
(а строго по форме — пажи).
……………………
Над плацем холодным позёмка,
над лужами синего льда...
Но голос полковника звонко
как выстрелил: — Господа!
Папаха его без кокарды
над серыми льдинками глаз. — Кадеты! Кавалергарды!
Слушай последний приказ! …До кухни, складов и конюшен
катится обвал новостей:
— Наш пажеский корпус распущен
декретом советских властей!
Военный министр не в ответе
за вашу дальнейшую жизнь...
Вы — вольные граждане, дети...
Прощайте! И — р-разойдись!
ШАГИ КАВАЛЕРГАРДА
1917
Человеку — тринадцать лет.
Он вчера ещё был кадет.
Был свободен от мыслей, что делать,
чем заняться сейчас и потом,
что читать, чем сегодня обедать,
чем согреть промерзающий дом,
где купить или выменять чаю,
керосину, мыла, пшена,
и зачем на Земле мировая
и любая другая война?..
………………….
Снимает шинель в прихожей
штабс-капитан — инженер.
Два Александра похожи —
кадетик и офицер.
Здоровый дворянский ужин —
картошка, морковный чай...
— Папа, кому ты служишь?
Не хочешь — не отвечай...
— Разум в смятении мечется,
но сердце напомнило мне:
"За веру, царя и Отечество!" —
русский девиз на войне.
Престол? Батыя наследство...
В России его уже нет...
Но вера — есть! И Отечество...
На них и сошёлся свет.
И царь, и Советы — от Бога.
Воздано по делам!
Сколько ни думай, дорога
одна уготована нам.
Болтать не люблю красиво.
Речами харчи не согреть.
Служил и служу России.
Намерен служить и впредь!
1920
С неба предвечернего
дождик моросит.
Кончились учения.
Эскадрон рысит.
Расстоянья дальние
в РСФСР.
Первой конной армии
движется резерв.
Полукровки быстрые
смирны под уздой.
Шлемы богатырские
с красною звездой.
Впереди полощется
боевой штандарт.
А на рыжей лошади
наш кавалергард.
Снаряженье полное —
шашка и свинец...
Конницы Будённого
молодой боец.
Выправка отменная,
обижаться грех —
предки все военные,
он — не хуже всех!
…………….
Двое только выжили
из всего полка.
Лошади их рыжие
не для них пока.
Лазареты долгие,
скальпели, крючки,
кабинеты строгие,
докторов очки...
Пулями просвистан,
рублен с трёх сторон,
был по чистой списан
конник Эдельстрём.
Для войны не годный,
больше не солдат,
прибыл он в голодный,
тёмный Петроград...
………………………………
РАЗГОВОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМ
Трещали годы двадцатые фанерным аэропланом,
жужжали латунным примусом, будили басами гудков.
Мелькало недавнее в памяти кадрами киноэкранов
с музыкой вместо выстрелов, звона клинков и подков.
……………………………….
Писали кишки протоколы, финансы пели романсы,
и бледная маска голода давно не сходила с лица...
Но вот выпускник Иняза, специалист по романским,
направлен в книжную лавку, учеником продавца.
Обслуживал, смело лавируя в трущобах печатно-бумажных,
нэпманов и совслужащих в толстовках и пиджаках,
военспецов и рабфаковцев, и иностранцев важных,
небрежно парируя реплики на всех шести языках.
И здесь его, красного конника, но гранда по светским манерам,
освоившего политграмоту по высшему баллу ВУД,
завмаг познакомил с приятелем — советским миллионером,
не нэпманом, а поэтом, поющим свободный труд.
Поэт, в бобрах и брильянтах, пыхтел самоваром медным,
тасуя бабёнок и мальчиков атласных немецких карт.
— А вам богатеть удобно с таким псевдонимом — Бедный? —
атаковал фарисея красный кавалергард.
— Удобно, и даже очень! — захохотал писатель.
— Я не краду, не граблю — это оплата труда!
Вы у меня поучитесь грамотно жить, приятель,
если вперёд поумнеете... Но Эдельстрём:
— Никогда!
— Ах, невермор... Конечно! Высокие идеалы...
Вас вдохновляет Герцен? А может быть, граф Толстой?
Аристократов-юродивых всегда на Руси хватало.
Но мне ли тянуться за графами? Я — человек простой!
А вы, наверно, из бывших? Папаша сыграли в ящик,
а вы записались сыном рабочего от станка?
— Я — из сословия воинов, во все времена настоящих!
Отец — дворянин. В Красной армии. Сапёр, командир полка.
Спешите? Помочь позволите? Шуба такая тяжкая...
Видно, без камердинера непросто её надевать?
И ваши стихи возьмите — вот они, целая связка...
Я лучше снова на биржу, чем стану их продавать...
Я НЕ СОЙДУ С УМА!
У тридцать восьмого года взгляд непреклонно-суровый,
чекистская форма одежды, непререкаемый тон...
Службу свою исполняя в особняке на Гороховой.
Шагая по следственной камере, ставит вопросы он.
Вопросы такие ясные, продуманные заранее,
логика неумолимая, с классовым точным чутьём:
— Скажите, как стали шпионом на службе франкистской Испании?
Как изменили Родине, подследственный Эдельстрём?
………………………………..
Сколько вовлечь успели курсантов, преподавателей?
Имеются компроматы — и все говорят против вас.
Испано-советское общество... Вы были его председателем.
Известно, что за два года оно заседало... семь раз.
Не надо о содержании — вот у меня протоколы.
Скажите лучше, кто вами руководил извне?
Какие нужны фашистам секреты военной школы,
чтоб их против нас использовать в предстоящей войне?
Молчите... Опять молчите, высокомерно и нудно.
Дворянские предрассудки? Сословная пошлая честь?
А мне, между тем, признание от вас получить нетрудно —
у лейтенанта Иоффе надёжные способы есть.
Вот — видите это изделие? Резиновая дубинка.
Штамп "Красного треугольника" — как на подошве галош.
А как она будет отскакивать от вашего лба и затылка!
Ну что? Повторить? Пожалуйста... Ещё, или, может, хорош?
Сядьте на стул, успокойтесь. Вот вам вода, папиросы...
Может быть, вам и не надо особо себя утруждать?
Я написал ответы на заданные вопросы.
Ваша задача — прочесть их и каждый лист подписать…
……………………………….
И в какой-то момент Эдельстрём ощутил, холодея,
что теряет рассудок и медленно сходит с ума...
Но, как молния, ярко сверкнула надеждой идея,
от которой сместилась куда-то тюрьма.
Чувства все обратились вовнутрь.
И душой завладела работа...
Эдельстрём на допросе молчал, обращённый в себя,
вспоминая стихи иностранные, все, что читал он когда-то,
что учил наизусть или просто невольно запомнил...
И стихи, словно ждали сигнала,
стали вдруг оживать, проявляться
из каких-то глубин, закоулков, неведомых зон
закипающей памяти...
Стали всплывать на поверхность
позабытые образы, строчки, слова...
Повторённые трижды, ложились незримые строфы
на невидимой чуждому взгляду старинной шершавой бумаге,
синеватой и плотной, в неровных краях,
чтоб впитаться чернилами коричневатого цвета —
на немецком, английском, французском, испанском,
итальянском и финском...
Прорывались порою какие-то внешние звуки,
но они заглушались. Включался диктующий голос.
Он звучал в голове, резонируя, словно под куполом храма,
или, может, под каской высокою конногвардейской...
Этот голос читал, запинаясь, стихи на шести языках.
То звенел он уверенно, в строки слова собирая,
то растерянно мямлил, в повторах увязнув,
то взбирался наверх, торжествующе строфы чеканя,
то угрюмо снижался, банальности пробормотав...
А когда замолчал он, как выключенный репродуктор,
Эдельстрём обнаружил, что он — в темноте одиночки,
что за ним не идут, на допросы его не таскают,
и не слышно ни Иоффе, ни надзирательских криков...
И ещё обнаружил подследственный Эдельстрём,
что теперь он — владелец невидимой библиотеки
сотен лучших стихов на прекрасных шести языках,
и не знает, что делать с нахлынувшим этим богатством...
ПРАКТИКА СТИХОСЛОЖЕНИЯ
Три недели, как музыка, в уши текла тишина.
Три недели не слышно дурацких вопросов Иоффе.
Три недели... Как быстро! И — снова с портретом знакомым стена,
и юрист в портупеях нахмурил суровые брови.
— Ваше дело вернули, — сказал он, душой скрежеща.
— Ваше дело доследовать мне поручили.
Подпишите, прошу вас... Готов я пообещать
срок не больше пяти, ну, и ссылку — так, года четыре...
Эдельстрём, поднимая глаза от искательной полуулыбки,
одного только ждёт: "Ты быстрее кончай лебезить!
Ты давай на матах! Ты ори! Ты работай дубинкой!
Не могу я твоё унижение переносить!"
…Наконец-то! Теперь опускается красная штора.
Он — на рыжем коне. Сабля. Шпоры. Движенья легки.
Он берёт в шенкеля, и во встречном полёте простора
возникают в сознанье, в размере галопа, стихи!
Языки позабыты — остались тоска и надежда,
гнев и нежность, животные вопли любовной мольбы,
созерцание неба и моря, случайность и неизбежность,
и багровые сполохи вечной жестокой борьбы...
Языки позабыты... Рождаются русские строки.
Как мучительно ищутся самые эти слова!
Работяга-душа воспаряет к пространствам высоким,
от банальных ходов, как с похмелья, трещит голова.
Так проходят часы. Запятые, отточия, точки...
Завершённые строфы ложатся на тёмное дно...
Снова — взрыв тишины, и ходячий покой одиночки.
Здесь никто не кричит — испаряется злости вино...
Ничего, подождём... Здесь другие найдутся картины.
Будут новые ритмы... И вот уже, вот уже, вот —
по балтийским волнам, где в глубинах урчат субмарины,
трёхмачтовое судно крутым бейдевиндом идёт.
Наклоняя бушприт, по воде — как с горы и на гору.
Опьянённые ветром, матросы ловки и лихи.
Барк несётся, качаясь... Во встречном полёте простора
возникают в сознанье в размере волненья стихи!
…………………………
СЛОВО ОБ УЧИТЕЛЯХ
Побудка, побудка, побудка!
Над городом долгий гудок.
На улицу выглянуть жутко —
за сорок и плюс ветерок.
Побудка! Гремит умывальник
осколками тонкими льда,
и зябко вливается в чайник,
мечтая согреться, вода.
По льдистым тропинкам блестящим,
под утренней бледной Луной
до школы пробежкой скользящей
— фигурки одна за одной.
В бушлатах и телогрейках,
в кирзухе, в подшитых пимах,
в шалёнках и рваных шубейках
под поясом на запах...
С тех пор пролетело полвека.
Той школы давно уже нет,
но теплится в памяти где-то
окошек оранжевый свет.
И в памяти давней не стынут,
образов многих светлей,
простые, как лики святые,
лица учителей...
В судьбе заменить их некем.
Назад обращая взгляд,
я вижу — как на линейке,
шеренгой они стоят.
Директор — красавец-мужчина,
враг ябедников и лгунов,
носитель майорского чина,
протеза и орденов.
Гремело, как гром, его имя.
Отважен, хитёр и речист,
был он психолог и химик,
художник, спортсмен и артист.
Жена его, томная дама,
по карте гонявшая класс,
попутно вбивала упрямо
манеры приличные в нас...
Физрук с океанской кокардой,
по лыжам экс-чемпион;
физик Саул из Гарварда,
"американский шпион";
русичка, ступавшая павой,
в тумане словесных тайн
(внучка мятежного пана,
сосланного на Алтай);
математичка-матрона,
пряма и строга, как фриц, —
воспитанница пансиона
благородных девиц.
А дальше — седой, невысокий,
подтянутый джентльмен,
привыкший к ранжирной стойке
далёко от школьных стен.
В глазах голубых навыкате —
иронии блеск озорной.
Его окружают на выходе,
его провожают домой.
………………..
…На стульях и на кровати,
на связках журналов и книг
расселись десятиклассники —
конечно, и я среди них.
Готовы сидеть и слушать
про Питер и про Кронштадт,
о боннах, чудных старушках,
о подвигах русских солдат,
и об искателях истины,
о предках древних родов,
и о поэтах таинственных
десятых-двадцатых годов,
о сабельных схватках жарких
на той, на гражданской войне,
о славном трёхмачтовом барке
на серой Балтийской волне...
И старые снимки покажет,
где мальчики в форме кадет,
и лишь об одном не скажет —
где пробыл он восемь лет...
Мы можем лишь догадаться.
А точный получим ответ,
когда с реабилитацией
Сан-Саныч получит пакет,
когда за три дня соберётся,
отправит свой книжный багаж...
На этом дорога прервётся
к нему на второй этаж.
Мы будем стоять на перроне,
построившись, как на парад,
и пялиться в окна вагона
с табличкой "Иркутск-Ленинград"...
На окнах раздвинуты шторки.
А в Питере ждёт их дочь...
…Мы в вузах сдадим на пятёрки
преподанный Санычем "дойч"!
Не сразу поймём, — уж простите! —
не сразу ответим себе,
что значит отдельный учитель
в отдельной людской судьбе...
(обратно)Роман Сенчин ГАВРИЛОВ (Рассказ. Газетный вариант)
Однажды, в пылу спора, Станислав Олегович Гаврилов объявил себя антинародным и, естественно, тут же получил от оппонентов ряд колкостей, почти издевательств; в итоге тот спор он проиграл именно из-за сорвавшегося с языка "антинародный", но зато в дальнейшем уже не стеснялся, не ходил вокруг да около, а сразу говорил напрямую, что презирает народ, и объяснял свою позицию так:
"Народ, простые люди, — не что иное, как хищная озлобленная масса, столпившаяся под социальной и интеллектуальной лестницей. Масса эта ни за что не желает отвечать, не умеет ни работать, ни мыслить, но всегда требует самый сладкий и большой ломоть в виде достижений цивилизации. Пока этот самый народ держат в рамках, он более или менее управляем, семнадцатый же год разрушил плотины, и вот — полюбуйтесь. По улицам бродит чудовищный монстр, время от времени чуть видоизменяясь, то выпуская когти, то слегка их пряча. Но цель у него неизменна — уничтожить культурный слой общества, этот необходимый цивилизации духовный озон, и так уже, кстати, порядком поистреблённый. И эти же люди культуры вопят о своём, — на этом месте Гаврилов обычно делал паузу, морщился, — о своём народолюбии и не хотят вспоминать, в каких формах народ отвечал на их любовь, с каким сладострастием он, как только появлялась возможность, вырезал образованных".
А затем на слушателя обрушивались цитаты. Из Бунина, Шишкова, Чехова, Вольнова, Астафьева, особенно горячо почитаемого Станиславом Олеговичем Андрея Зверева.
"Зверев сказал не так давно. Вслушайтесь! "Наш народ убил Бога в своём сердце, потому что Бог был ему, хулигану и жадной гадине, бельмом на глазу в его бесчинствах и грабежах". Разве не в самую точку?".
И те, кому говорил это Гаврилов, обычно молча кивали, крыть им было, кажется, нечем. Да и споры теперь возникали куда реже, чем в то время, когда Гаврилова так отделали за "антинародника". Во-первых, он стал разборчивей в общении, а во-вторых, авторитет его несказанно и заслуженно поднялся на небывалую высоту. Плюс к тому кругозор. Фактами из истории, высказываниями великих людей, собственными логическими выкладками Станислав Олегович мог закрыть рот любому.
Презрение, а порой и ненависть к так называемому народу, когда его представители проявляли признаки агрессивности, сформировались у Гаврилова не только по книгам, но, в большей степени, и на базе личного опыта; особенно сильны были, конечно же, потрясения первых лет сознательной жизни.
Станислав Олегович ярко, до физического ощущения тошноты, запомнил этих нянечек в детском саду, грубых, крикливых тёток, ненавидящих свою работу, не стеснявшихся при детишках говорить вопиющие мерзости, обсуждать свои половые проблемы, родителей малышей, показывать друг другу жировые складки на бёдрах, новые трусы с кружевами. И дети слышали, видели это, впитывали и тоже грубели, заражались страшной и неизлечимой болезнью — оскотинением... Станислав Олегович оказался одним из немногих, кто не заразился.
Ещё одним воспоминанием от садика остался такой эпизод.
Маленький Стасик принёс в группу игрушечный подъемный кран. Родители подарили на 1 Мая... После полдника он сидел на коврике и строил при помощи своего крана дом. Подошёл мальчик Паша, плотный, широколицый, весь в конопушках. "Дай!" — потребовал он и потянул кран к себе. Стасик не дал — ещё сам не успел наиграться. Тогда Паша толкнул Стасика, оборвал у крана верёвочку, на которой болтался крючок, а затем вдобавок и наступил, искорёжил сандалием стрелу. И нагло уставился на Стасика. Дескать: "Ну, как?". Стасик поднялся и влепил обидчику по щеке ладошкой. Тот не заплакал, а просто побагровел; отошёл.
На следующий день Пашу забирал отец, такой же плотный, широколицый, конопатый мужчина. Паша, видимо, рассказал ему про пощёчину, наверняка ещё и приврал, и Пашин отец, улучив момент, когда воспитательницы поблизости не было, схватил Стасика за шиворот, встряхнул, даже слегка приподнял и, дыша ему в лицо терпким, до слёз омерзительным ( позже Гаврилов определил, что такую вонь даёт смесь водки и лука), процедил сквозь щербины в жёлтых зубах: "Если ты, щ-щенёнок, хоть одним пальцем ещё Пашку тронешь, я тебе ноги выдерну. Понял, нет?". И снова коротко, но сильно встряхнул, и Стасик почувствовал, как тёплая струйка бежит по его правой ноге, щекочет и щиплет кожу... Родителям он не рассказал — он вообще не унижался до жалоб.
Не рассказал он и о другом, страшном, можно сказать, знаковом случае, произошедшем чуть позже, когда Стасик уже ходил в школу. Было ему лет восемь-девять тогда.
Гавриловы всей семьёй — папа, мама и он, их единственный сын, — поехали летним воскресным днём на залив Волги, что находился вблизи их небольшого, но набитого заводами города. Такие события, выезд на природу, были редкостью, настоящим праздником, так как и в выходные родители Стасика обычно работали, но уже не на фабрике, а на дому...
Папа, заядлый рыболов, тут же стал готовить удочки, мама принялась выкладывать из сумок снедь на клеёнку, а Стасик отправился обследовать берег. Он обладал сильным воображением, и очень быстро вжился в роль разведчика в тылу врага; он шёл осторожно, чтоб не хрустнуть веткой, даже пригибался, держа над головой пучок сорванных листьев папоротника, — маскировался... Широкая ленивая Волга представлялась ему стратегически важным проливом, а чахлый лесок вдоль берега — джунглями. И ему, Стасику, нужно во что бы то ни стало заминировать этот пролив, взорвать вражеский пароход.
Тропинка вывела его на ярко освещённую поляну. От неожиданности Стасик замер и сощурился. Это было так необыкновенно, красиво, прямо как в сказке. Вокруг деревья, кусты, полумрак, а здесь — ослепительный свет, высокая мягкая трава с усатыми колосками, и к воде спуск очень удобный, да почти и не спуск, а сход — пологий, песчаный. Самый настоящий пляж! Вот где им надо бы остановиться, вот бы где хорошо, весело отдыхалось! Надо уговорить родителей перебраться сюда.
Но для начала Стасик решил изучить местность. Забыв о том, что он только что был разведчиком, мальчик, подпрыгивая и насвистывая песенку "Закаляйся, если хочешь быть здоров", поскакал по траве... Как он не заметил их сразу? Наверное, слишком хороша была эта поляна, чтоб обращать внимание на такое, на то, что на ней быть не должно, не имело права быть. И Стасик чуть не наступил на них, а увидев, тихо вскрикнул от ужаса и отвращения, и волосы зашевелились на голове.
На самом солнцепёке, на примятой траве, лежали двое. Мужчина и женщина. Совершенно голые, серокожие, какие-то рыхлые и измятые. Испятнанные, будто прыщами, — раздувшимся от их крови лесным комарьём... Женщина лежала на боку, поджав под себя толстые, в фиолетовых жилках, ноги, а мужчина развалился на спине, руки и ноги разбросаны — всё на виду... Со страхом и любопытством Стасик смотрел на два этих храпящих тела и чувствовал, как из глубины груди ползёт вверх горький комок тошноты... Ни одно животное ( а он видел в заезжем зоопарке этой весной и тигра, и волков, и обезьян) не вызывало у него такого острого отвращения, как лежащие сейчас на полянке, залитой солнцем, бесстыдно обнажённые, покрытые, он — густо, а она — реже, жёсткой щетиной, так называемые люди.
Слева от них, боковым зрением (Стасик не в силах был оторвать взгляда от тел), он заметил опустошенную бутылку водки на расстеленной газете, стаканы, куски хлеба, колбасные шкурки. А вокруг тел — раскиданная смятая одежонка. Кажется, брюки, рубаха; кажется, юбка, что-то белое с тесёмками... Неужели и он, Стасик Гаврилов, тоже может превратиться в такое?.. Или его мама и папа способны вот так же, в таком же виде валяться голыми на веселой полянке и отзываться пению птиц надсадным, мокротным храпом? Нет, нет! Но их много, подобных, он часто встречал их на улице, они сдавливали его в троллейбусе, они громко гоготали у киоска, где продавали вонючее пиво в огромных кружках; они были повсюду в их городе, а теперь вот и здесь...
Загипнотизированный, погружённый в размышления и вопросы, слишком трудные для ребёнка, Стасик не уловил, что храп мужчины прервался, и очнулся лишь тогда, когда тот потянул тяжёлые веки к бровям.
Насколько безобразно было лицо его спящего, давно небритое, исполосованное бороздами морщин, с тёмно-красным, распухшим от пьянства носом, но теперь, с глазами... Налитые кровью, казалось, готовые лопнуть шары бессмысленно уставились на Стасика, на маленького, чистого, оторопевшего...
Секунду, другую мальчик и мужчина смотрели друг на друга; мужчина делался всё живее, он словно бы возвращался откуда-то издалека. И вот вернулся совсем, приподнял голову, увидел свою наготу, наготу скрючившейся под боком женщины, и лицо исказилось гримасой бешенства. Рыча, он стал подниматься.
Весь во власти гипноза, с трудом преодолевая оцепенение, Стасик попятился прочь. Он уговаривал себя развернуться и побежать, но не мог; обычно такие послушные, привычные к бегу ноги сейчас сделались тяжеленными, деревянными, усилий Стасика хватало лишь на то, чтобы кое-как скользить кроссовками по траве... А страшный уже встал во весь рост, тряс головой и рычал, рычал, выпутываясь из одури опьянения, или, может, копя, собирая злобу на мальчика, что помешал его звериному отдыху...
Множество раз впоследствии Станислав Олегович пытался вспомнить свои мысли, сформулировать, оформить словами ужас тех нескольких роковых секунд, когда они находились друг напротив друга, он и этот жилистый, волосатый, рычащий, — разделённые хорошим прыжком. Но слова не находились, мысли не вспоминались, да и вряд ли он был в состоянии тогда думать о чём-то.
И чудо, — и чем дальше, тем твёрже в этом убеждался Станислав Олегович — чудо, что он сумел вдруг очнуться, одним движением развернуть своё тело и броситься по тропинке в ту сторону, где находились родители.
Он бежал так, что свистело в ушах, но и сквозь свист пробивались, стучали молоточками, подгоняли быстрей и быстрей топот босых каменных пяток Страшного и его рык. Бессловесный, нечеловеческий... Тропинка была узкой, окружённой с обеих сторон деревьями и кустами, и несколько раз по лицу Стасика больно хлестнули ветки, так больно, что взгляд застили горячие слёзы.
Он бежал, надеясь сейчас, вот сейчас увидеть маму и папу, но оказалось, что движимый игрой в разведчики, он забрался далеко-далеко, и уже не хватало дыхания, чтоб бежать по-прежнему резво. А рычание приближалось...
Под ногой Стасика хрустнуло. Разбитая бутылка, наверное. И он бы тут же забыл о ней, если б вскоре за спиной не раздался пронзительный, хриплый и в то же время тонкий до визга рёв, а ещё чуть позже — поток грязных ругательств. А топота больше не слышалось... На бегу Стасик обернулся, увидел: страшный подпрыгивал на одной ноге, другую же, задрав, держал в руке; и на подошве этой задранной расплывалось, росло ярко-красное...
И вот тогда, медленным шагом, дыша тяжело и загнанно, возвращаясь к стану родителей, уже увидев лежащую на прибрежном песочке, в синем купальнике, маму и папу с удочкой, Стасик подумал: "Есть мы, и есть они, а между нами — пропасть. И любая попытка построить мост над ней приводит к войне". Эта мысль запечатлелась, будто выжглась в мозгу мальчика, с годами обрастая подтверждениями, наглядными примерами из мировой истории. И из жизни. И именно потрясение того летнего воскресного дня на берегу Волги в конце концов сделало Станислава Олеговича Гаврилова заметным учёным, оригинальным и смелым философом.
* * *
Честно говоря, он не любил свою фамилию, как и все простые фамилии, особенно происходящие от имён: Васильев, Павлов, Сергеев. Куда звучнее, красивее, породистее такие, например, как Голицын, Дольский, Мережковский... Как завидовал Станислав своему однокласснику, простоватому, из рабочей семьи, неуклюжему троечнику Тернецкому. Как вздрагивал, когда учительница говорила: "Тернецкий!..". Ему всё казалось, что это звали его...
Не стоит утаивать, что одно время Гаврилов даже всерьёз подумывал, как бы сменить фамилию, но пошли публикации, его заметили, фамилия Гаврилов стала в обществе на слуху, и в итоге Станислав Олегович поставил в своих сомнениях точку: "Всё, останусь Гавриловым. Тем более, так заметней контраст: истинно народная фамилия, но зато позиция крайне элитарная, я до мозга костей приверженец думающего сословья. Будь я Тернецким или Голицыным, все бы именно на это пеняли: понятно, у него родовая неприязнь к простому народу, обида за выведенное под корень дворянство, — а так, когда я Гаврилов, и слабое место труднее найти. Всё решено, останусь Гавриловым".
Канва его жизни складывалась достаточно оригинально, и это не только подчёркивало необычность, особость Станислава Олеговича, но и дало ему огромное преимущество перед кабинетными теоретиками.
Окончив школу с серебряной медалью, он поступил в местный университет на факультет философии, к которой давно имел склонность (помимо разрешённых мыслителей читал дореволюционные издания Ницше, Шопенгауэра, Бердяева). С большим энтузиазмом проучился семестр, и неожиданно для себя самого взял вдруг академический отпуск. То ли бес попутал, то ли предчувствовал, что нужен опыт этого испытания, — отправился служить в армию.
Попал он в мотострелки, в Западную группу войск, а точнее — на юг ГДР... Служба протекла без особых испытаний, если не считать, конечно, ежедневное отупление казарменной жизнью, общением с людьми в основном низшего интеллектуального уровня, отсутствием необходимого для мыслящего человека одиночества... И все же ему очень и очень повезло, что он попал в ГДР и увидел, хоть в изуродованном, осоветизированном виде, кусочек Европы. Ведь принципы, вековые устои, традиции так или иначе были общими, и даже в маленьком Вурцене, по соседству с которым располагалась их воинская часть, проецировалась вся та прежняя великая Германия, чувствовалась близость Австрии, Франции, Дании... Насколько свежее было здесь дыхание живительной западной цивилизации, нежели в их полуазиатском, полуварварском Поволжье.
И сложное чувство унижения и стыда, но и собственного превосходства испытывал Станислав Олегович, тогда гвардии рядовой Гаврилов, отпущенный в увольнение, гуляя по городу Вурцену в парадной форме с погонами, на которых желтели буквы "CA". Он шагал, распрямив плечи, выпятив грудь со значками, слегка отмахиваясь руками, как надрессировал его и весь их взвод товарищ старший сержант, и видел хмурые лица терпеливых немцев, скрытую в их глазах враждебность. "Да, они считают нас оккупантами, — убеждался Гаврилов, и тогда ещё всерьёз пугался подобных мыслей, но мысли не исчезали, а наоборот, крепли. — Мы проникаем в Европу как оккупанты, как непобедимые орды восточных народов. Гунны, готы, татаро-монголы. Неужели и мы в их числе?".
Личный состав части словно бы отвечал на этот неприятный вопрос положительно. Будто стараясь показать немцам дикость советского солдата, сюда присылали почти сплошь уроженцев Средней Азии да таких, что часто не понимали ни слова по-русски (хотя, скорее всего, делали вид — так было легче, не понимать); и офицеры боялись ставить их в боевые наряды, обычно доверяя лишь мытье посуды и чистку картошки в пищеблоке, с чем, кстати, азиаты тоже справлялись из рук вон плохо... "И зачем, зачем, — не мог понять Гаврилов, — их везут именно сюда, в сердце Европы? Пусть мы оккупанты, но оккупанты хоть с зачатками цивилизованности, а эти — спустились с гор впервые в жизни, а их в элитное по сути место дислокации советской армии, в ГДР! Неужели специально дискредитируют?!".
Восстановившись в университете, Станислав не только продолжил с жаром учиться, но и активно влился в общественную жизнь: публикации за подписью "С. Гаврилов" о национальном вопросе (тогда возникла какая-никакая, все же полемика по уточнению определения "советский человек"), о проблемах гегемонии пролетариата, о роли интеллигенции в государстве развитого социализма, по сегодняшним меркам достаточно робкие, в то время вызывали широкий резонанс и переполох среди партийных функционеров. С молодым, дерзким автором не раз беседовало руководство университета, а затем, когда он не захотел понять мягких предупреждений, и очень серьезные люди из "комитета"... В конце концов, ему пришлось смириться, точнее, замолчать на время, сосредоточиться на науке, и, как оказалось, это пошло во благо — Гаврилов проштудировал Фейербаха, Гегеля, разобрался в марксизме и нащупал ряд его слабых мест, по которым, когда наступит срок (а он был убежден — наступит), следует нанести сокрушительнейший удар.
После окончания университета последовала аспирантура, а через год по ее окончании Станислав Олегович получил кафедру, стал читать курс лекций введения в философию.
Естественно, перед этим возникли сложности — все-таки человек крайне неблагонадежный, — но университетская профессура и, в первую очередь, глубочайшее знание молодым учёным предмета перевесили, он был зачислен в штат преподавателей... Станислав Олегович расценил это как первую крупную победу в своей жизни. Перед ним открылся путь реальной борьбы, борьбы не из подполья, а с университетской трибуны.
На эксперименты, сравнимые с добровольным уходом в армию, Гаврилов не отваживался, так называемых простых людей сторонился. Правда, они, эти люди, всё равно то и дело возникали рядом, бывало даже пытались укусить, унизить, залезть на шею. И они были повсюду.
Куда, к примеру, было деться от студентов "из народа", которых и принимали, и тянули все пять лет лишь затем, чтобы потом отчитаться: у нас столько-то рабочих по происхождению получили дипломы физиков, геологов, математиков! А они если и являлись на лекции, то забирались на самый верх аудиторного амфитеатра и там втихаря перекидывались в картишки, пили "Жигулевское" или, в лучшем случае, глубоко спали, положив на необремененную конспектами, зато основательно замусоленную тетрадь всклокоченную, белеющую густой перхотью головенку... Станислава Олеговича просто бесила их подчеркнутая неопрятность, вызывающая наглость, развязность. Оказавшись где-нибудь в уборной или в коридоре в непосредственной близости от таких вот представителей народа, он старался как можно скорее и дальше уйти, — соседство с ними вызывало удушье и позыв к тошноте.
Он точно знал, грязные брюки и нечесаные лохмы — не признак их материальной нужды. Эти, мягко говоря, лоботрясы и хамы живут куда обеспеченней его, Станислава Гаврилова, их родители зарабатывают у своих станов в три-четыре раза больше рядовых инженеров, как его мама и папа, и квартиры таким дают в первую очередь, и на расширение жилплощади они тоже первые, а Гавриловы, например, всю жизнь промучались в двух, напоминающих норы, комнатах малогабаритной хрущевки, хотя все трое, как люди умственного труда, имели, теоретически, право на кабинет.
Да, и без экспериментов хватало столкновений с этим народом. Сам их город, изначально чисто индустриальный (его и строили как город-завод) был переполнен пролетариатом, безликой, озлобленно-агрессивной массой. И часто, проскакивая торопливым шагом мимо пивных ларьков, Станислав Олегович слышал вымученно горделивое, сопровождаемое порой глухим биением в грудь: "Я — простой человек!". И тогда, именно тогда, у Гаврилова созрел очередной афоризм: "Государство, населенное сплошь "простыми" людьми, — уже не государство, а язва на теле цивилизации". Позднее афоризм этот разросся в многоярусную философскую конструкцию, которую Гаврилов создавал и оттачивал на протяжении многих и многих лет. За пример такой вот потенциальной язвы он взял родную и потому досконально изученную им изнутри и извне Россию.
Куда, куда было укрыться от "простых", если каждое лето студентов насильно собирали в строительные отряды и отправляли "поразмяться на свежем воздухе" (как говаривал проректор по воспитательной работе). Благо бы посылали на ключевые комсомольские стройки, вроде БАМа, а то наоборот... Курс Гаврилова, по крайней мере, — все три года запихивали в один и тот же совхоз "Победа", что затерялся посреди тамбовских лесостепей. И все три года Гаврилов с ребятами клали там коровники из серых шлаковых плит, питаясь рисом и килькой в томате. Даже картошки совхозники жалели студентам, и вообще смотрели на них волчьим взглядом.
Путь на танцы и в кино был для стройотрядовцев напрочь закрыт, в селе появляться поодиночке они не рисковали; сельчане если и соглашались продать молока или овощей, то драли три цены. Жили ребята в здании школы, спали на набитых соломой, сто лет как уже изопревших тюфяках... А началась вражда с того, что в первую же неделю по приезде в "Победу" у студентов с местными произошло почти побоище.
Дело в том, что ежедневно на строительство заявлялась компания самых отпетых победовских ухарей во главе с Серегой Балтоном (послужил он матросом береговой охраны где-то в Ленинградской области, теперь разгуливал по селу в тельняшке и обтрепанных клешах, только бескозырки с лентами на голове не хватало). Ухари поначалу в тупом молчании глазели, как студенты выкладывают стены коровника, а затем начинали потихоньку, словно бы разгоняясь, всячески подкалывать их, грязно острили и сами же гоготали над своими шутками. Студенты не связывались, только быстрей работали мастерками. И однажды, наверное, обозлясь, что "городские" не реагируют на подначки, Серега Балтон демонстративно, в тот самый момент, когда Станислав зачерпывал из бадьи порцию раствора, кинул туда окурок своей беломорины. Это уж переходило все рамки, и взбешенный Гаврилов, схватив за шкирку, сбросил подонка с лесов. Высота была небольшая, метра полтора, и тот не пострадал, а снова, матерясь, цепляясь за доски клешами, полез наверх... Станислав быстро оценил ситуацию, спрыгнул и приготовился к драке. И Балтон, конечно, бросился на него, бросился дуром, не прикрываясь, заботясь лишь о своем ударе. Станиславу ничего не стоило врезать ему хоть в лоб, хоть поддых, но он сдержался, ловко заломив руку горе-матросика, и внятно, раздельно спросил: "Чего тебе надо, звереныш? Мало вас газом травили, все не можете успокоиться? — и отшвырнул его прочь. — Пшел вон, скотина!".
Тут же, будто очнувшись, вся кодла кинулась на Гаврилова. Хорошо, ребята подоспели вовремя, и нескольких ударов хватило, — почти все студенты были спортсменами, — чтоб победовцы отступили. С безопасного расстояния Балтон часа два безустанно орал, что сожжет их этой же ночью, что такие им газы устроит... С тех пор студенты оставляли по ночам, так сказать, часового, который менялся каждые два часа.
Никаких поджогов не происходило, но то ли кто-то из победовских нажаловался начальству, рассказал про "газы", то ли среди студентов оказался стукачок, но у Станислава возникли неприятности, ему даже влепили выговор по комсомольской линии, а на следующий год поставили старшим бригады стройотрядовцев и, вдобавок, послали в тот же самый совхоз. Может, в наказание, а может, и из каких-то других соображений.
На посту преподавателя столкновения Станислава Олеговича с "простыми" как-то сами собой свелись к минимуму. И пришло для него время скрупулезного анализа и теоретических разработок.
А в стране тем временем начались кардинальные перемены. И одной из первых ласточек явилось опять же литературно-художественное произведение — повесть Астафьева "Печальный детектив".
Приступая к чтению, Станислав Олегович ничего особенного не ждал от этого бытописателя русской деревни, одного из десятка, и не самого даже смелого. Но повесть поразила молодого ученого и новизной темы, и откровенностью. В ней он увидел неприкрытую ненависть к быдлу и оскотиневшемуся "простому народу", погрязшему в болоте пьянства и похоти.
"Вот оно! — ликовал Станислав Олегович. — Вот оно, началось!". В пятидесятилетнем потоке воспеваний и гимнов (последним смелым произведением о свинском существовании народа он считал "Мастера и Маргариту" с гениальным финалом, когда интеллигентные люди улетают пусть с Дьяволом, пусть неизвестно куда, лишь бы подальше от быдляцкого ужаса), да, наконец-то вновь услышался, пока единичный, голос протеста. "И пусть, пусть пока "Печальный детектив", — думал Гаврилов, — считают лишь критикой темных сторон быта советских людей, но позже умные поймут все как надо. Как должно!".
Но помимо радостных ранний этап перестройки огорчал Гаврилова событиями и другими. И в первую очередь тем, что кроме интеллигенции зашевелился, и, конечно, неуклюже, грубо, как всегда по-звериному, так называемый гегемон.
На экранах телевизора замелькали вместо чистеньких, заранее подготовленных к съемкам, вызывающих некогда лишь брезгливую ухмылку презрения ткачих и доярок, комбайнеров в белых рубашках теперь совсем непереносимые, отвратительные Станиславу Олеговичу черные рожи шахтеров, измазанные в навозе, гнилозубые скотники, которые мало что выпячивали свою тощую грудь и всячески старались отравить смрадом дерьма и пота воздух интеллигентному человеку, так еще и требовали повышения зарплаты, жаловались на невнимание к их персонам секретарей обкомов, райкомов; рассуждали, каким путем нужно дальше идти стране.
Такие сюжеты (а бывало, и часовые передачи!) доводили Гаврилова до исступления, до бешенства, и он, не в силах больше смотреть, бежал на кухню, со стоном вытряхивал дрожащими руками в рюмочку корвалол, пугая родителей.
Надо отметить — сын был для них неустанной заботой, любимцем, смыслом их жизни. И они так радовались его успехам: закончил школу с медалью, в двадцать лет с небольшим стал университетским преподавателем, публикует статьи и рецензии. А какой вежливый и культурный! Какой у него кругозор!.. И нередко наедине друг с другом они говорили о сыне и неизменно сходились на уверенности, что он далеко, очень далеко пойдет, он свернет горы. Лишь бы выдержал, не сломался...
А Станислав жалел родителей. Конечно, жалел в душе, не унижая открытой жалостью; впрочем, нельзя сказать, что особенно уважал. Да, они честные, добрые люди, они никому не принесли зла, но и не имели сил и смелости бороться, сопротивляться. Сразу после окончания вуза и вот почти до старости, они сидели на своих должностях рядовых инженеров, получали рублей по сто двадцать — сто пятьдесят, когда удавалось, подрабатывали мелкими заказами. И что? Всё надеялись на лучшее, а лучшее для таких, как они, не наступает. Им на шею садятся начальники и за гроши выпивают все соки, их выпихивают из очередей откормленные домохозяйки (женушки "квалифицированных рабочих"), такие не ездят в отпуск на Черное море, у таких нет машины и дачи, такие, выйдя на пенсию, боятся пойти в собес за какой-нибудь справочкой, зная, что именно на них сорвут раздражение тамошние тетки, почтительно обслужив перед тем нескольких строптивых ветеранов труда.
"Башмачкины, Девушкины, Дяди Вани. Бедные люди, — с состраданием, но не как о равных думал Станислав Олегович и тут же сам с собой спорил, — даже нет, не Башмачкины и Девушкины, нечто другое. Тем было нужно: одному новую шинель с меховым воротником, другому — чтоб молодая соседка не уезжала, третьего довели, он выстрелил в подлеца, а им... Получили образование, нашли друг друга тридцать пять лет назад, им выделили более-менее сносное жилье, платят мизер — и они счастливы. Да, в глубине души они счастливы, именно такие недавно на все невзгоды твердили: "Лишь бы не было войны!". Они никогда не шагнут за рамки, не взбунтуются, не отважатся перед телекамерой рассуждать о государственном устройстве, во весь голос требовать лучшего... Они жертвы, которые никто не замечает, никто никогда не учтет".
И, сжав кулаки, подрагивая от возбуждения, Станислав Олегович запирался в своей комнате и писал, писал: "Я перестану себя уважать, если не "выйду из народа", не уйду как можно дальше, поднимусь сколько возможно выше. Я сделаю это усилие, и это будет мое (он подчеркивал "мое" жирной линией) усилие.
С рождения мне приходится жить в облупленном заводском доме, я учился среди "детей рабочих", трудился на овощных базах, строил помещения для коров в то время, как крестьяне пьянствовали и били друг другу морды со скуки; я узнал на деле, что есть "народное трудолюбие", а посему никакой симпатии к народу и прочих "интеллигентских" комплексов у меня не на грана. Я вижу у народа лишь следующие черты: хамство, алкогольная одурь, воровство — либо тривиальное, либо нравственное. И я не хочу иметь с таким народом ничего общего!".
* * *
То были поистине фантастически бурные годы. Реальность менялась с калейдоскопической быстротой, узаконенные государством добродетели рушились в одночасье, зато добродетелью становилось то, что еще вчера по всем юридическим меркам подпадало под уголовную ответственность.
Журналы и газеты назывались как и прежде, как и полвека назад, — "Молодой коммунист", "Ленинское пламя", "Комсомольская правда", а в них теперь появлялись материалы, не снившиеся и самым отчаянным диссидентам-самиздатовцам с полгода назад.
Вот журналист международник снимает фильм о русских эмигрантах и критически, порой с уничтожающей иронией комментирует крамольно-смешные (так смонтировано, что делается действительно смешно) высказывания "клеветника на родную страну" Солженицына, а через месяц-другой по первому каналу ТВ советский классик Виктор Астафьев объявляет: Солженицын — великий русский писатель, и без его "Красного колеса" мы ничего в истории нашей страны не поймем.
Вчера нам показывали бастующих английских шахтеров и кровавые столкновения в Белфасте, а сегодня точно то же самое началось и у нас... Вчера сам генеральный секретарь заявил: узников совести в Советском Союзе нет, а сегодня выпускают из тюрьмы Леонида Бородина, возвращают из ссылки Сахарова...
Стали переименовывать города. Начали с недавно умерших вождей, но вот-вот, глядишь, доберутся и до святая святых. Да и скорей бы. Скорей бы расправиться с наследием проклятого режима. Окончательно освободиться.
Фантастически бурные годы...
Станислав Олегович Гаврилов, конечно же, не имел никакого морального права оставаться в стороне. Первым делом он внес существенные поправки, точнее, вернул нецензурные ранее мысли, примеры в свои лекции, и они заблистали свежо и ярко. Он посылал в московскую и ленинградскую прессу давно назревшие, выстраданные статьи "Еще раз о гегемонии пролетариата", "Бездонная яма (Когда же мы накормим деревню?)", "Третья сторона медали (Всех ли стоит пускать к "микрофону перестройки"?)"; десятки рецензий на произведения "возвращенной" и "новой" (Гаврилов пока еще опасался употреблять "постсоветской") литературы.
Как смело он написал о "Собачьем сердце" Булгакова! До каких обобщений дошел, раскрывая образ Шарикова! Грандиознейшие подтексты отыскал в поэме "Москва — Петушки", неустанно цитируя следующий отрывок: "...у моего народа — какие глаза! Они постоянно навыкате, но — никакого напряжения в них. Полное отсутствие всякого смысла — но зато какая мощь! (Какая духовная мощь!) Эти глаза не продадут. Ничего не продадут и ничего не купят. Что бы ни случилось с моей страной, во дни сомнений, во дни тягостных раздумий, в годину любых испытаний и бедствий, — эти глаза не сморгнут. Им все божья роса..."
Вдохновляясь приведенными выше строками, Гаврилов подчистую развенчал миф о прогрессивности советского человека, и именно он ввел в литературный обиход хлесткое слово — совок.
Но поистине всесоюзную славу Станиславу Олеговичу принесла статья "Пробуждение интеллигенции". Статья была объемиста, первоначально ее напечатали (с огромными купюрами) в трех номерах областной газеты, а затем — в столичном общественно-политическом журнале. Она включала в себя анализ и неутешительные прогнозы в связи с новым витком "самоосознания" рабочего класса и крестьянства, а также малых народов СССР; Гаврилов напомнил о последствиях "культурной революции" в Китае и диктатуры Пол Пота в Камбодже; подверг резкой критике, доказал историческую несостоятельность народовольцев и писателей-народников. Закончил он статью горячим призывом к "уникальному, немногочисленному, но необходимому для каждого истинно цивилизованного государства сословию" защитить себя и в своем лице мировую культуру от "хищных стай поистине уэллсовских морлоков, что все чаще выбираются из своих темных щелей". Большинство публики расшифровало этих "морлоков" как остатки коммунистов-фанатиков и активистов госбезопасности, и лишь немногие поняли как надо...
Кстати сказать, к народникам и народовольцам у Гаврилова были особые счеты. Как сильно он ни презирал "простой народ", но опростившиеся интеллигенты были ему поистине ненавистны. Те, простые, по крайней мере, родились такими, дрессированными шимпанзе, а эти записывались в шимпанзе по собственной воле, отрекались от своей великой миссии сохранения и развития цивилизации. О них Станислав Олегович написал отдельную статью — "Добровольно встав на четвереньки...".
Активная деятельность молодого ученого, естественно, не была не замечена, в особенности демократической общественностью. Одни захлебывались от негодования, другие называли его глашатаем своих идеалов. О статьях Гаврилова дискутировали, порой на очень повышенных тонах; в растиражированных "Советский Россией" письмах за подписями механиков, сталеваров, слесарей-сборщиков, "тружеников села" его малограмотно называли классовым шовинистом; его два раза избили в подъезде какие-то дурно пахнувшие личности с шершавыми кулаками... И всё же итог напряжённой работы был радостный — в началу нового учебного года его пригласили в только что открывшийся в Москве Свободный университет на кафедру философии. Он без колебаний дал на это согласие. Правда, Станислава Олеговича неприятно удивило, как легко отпустили его из родного вуза, — предложения остаться были неприкрыто формальными, для соблюдения приличия. "Впрочем, — успокоил себя Гаврилов, — они понимают, что я давно перерос провинцию. Мне необходим простор, чтоб как следует развернуться".
Москва поразила его. Действительно, сколько возможностей! Сколько, пусть пока и зачаточных, признаков западной, по-настоящему прогрессивной, цивилизации! Какая свобода выбора! Насколько меньше здесь этих пресловутых простых людей!.. Он даже слегка жалел, что не перебрался в столицу раньше. Но, по своему обыкновению, тут же утешился логическим объяснением: "Я должен был выстрадать эту перемену, должен был накопить жизненный опыт, собрать интеллектуальную базу, чтобы сокрушить врага наповал".
Первые три года в Москве отложились в памяти как пестрый фонтан событий. Буквально через полторы недели после его приезда произошел исторический путч, завершившийся окончательной гибелью ненавистного всем здравомыслящим людям коммунистического режима, и Станислав Олегович трое суток не отрывался от телевизора, сквозь балет и классическую музыку пытаясь объективно определить суть происходящего, а затем, выйдя на улицу, бурно праздновал победу демократических сил...
Он сделал ремонт в маленькой однокомнатной квартире на Беговой улице, которую приобрел для него Свободный университет; перевез от родителей часть библиотеки, свой архив, любимую настольную лампу.
Вскоре после запрещения КПСС университету отдали бывшее партийное здание — роскошный особняк в Краснопресненском районе. Это позволило существенно повысить число студентов, увеличить зарплату преподавателям, ведь этот вуз изначально был создан для обучения на коммерческой основе.
Под конец того же девяносто первого года случилось и еще одно знаменательное для Гаврилова событие — его пригласили прочитать курс лекций в университете города Беркли, штат Калифорния.
Он подготовил материал на двенадцать академических часов по своей коренной теме "Интеллигенция и низовой слой", взял в своем университете (там поездке его не препятствовали) двухнедельный отпуск и улетел в Соединенные Штаты.
В напряженном графике Станислав Олегович выкроил время, чтобы побывать в легендарном Сан-Франциско, Окленде и даже один уик-уэнд провел в ослепительном Лос-Анджелесе и вынес из этой поездки восхищение Америкой, как главным оплотом и надежной опорой западной цивилизации. И еще один факт не мог не порадовать Гаврилова — насколько ловко американцы прячут своих низовых, а если спрятать не удается — романтизируют.
"Какие в первую очередь приходят ассоциации при слове "ковбой"? — спрашивал себя Станислав Олегович и сам же себе отвечал: — Лихой парень на горячем мустанге, шляпа, лассо, блестящие кольты на боках. А в действительности — зачуханый, вонючий пастух. Ковбоя романтизировали, других же подобных попросту не замечают. Всяких сантехников, ткачих, сталеваров, комбайнеров. Хе-хе, вот кто может похвастаться, что видел американского комбайнера? Нет таких? То-то!".
Две недели в Соединенных Штатах несказанно обогатили молодого ученого. Он воочию убедился, что на свете может быть по-настоящему умное, сильное, трезвое государство, и позже об увиденном и осмысленном он из года в год ведал студентам московского Свободного университета.
В марте девяносто второго, как раз в возрасте Иисуса Христа, Гаврилов встретил женщину своей жизни, Алену, музыковеда и пианистку, и вскоре они поженились. В ожидании первенца удалось поменять однокомнатку на трехкомнатную квартиру, конечно, с существенной доплатой. Помогли материально и университет, и родители Гаврилова и Алены, но, в большей степени, личная самоорганизация и воля Станислава Олеговича — он поставил перед собой задачу: жена с сынишкой из роддома должны войти в новый, просторный дом, и блестяще эту задачу выполнил. И вообще, целеустремленность Гаврилова поражала его самого. Он удивительно последовательно выстраивал свою судьбу, он сравнивал себя с архитектором, а судьбу — со зданием. Детство, отрочество, юность, служба в армии, студенческие годы — надежный, непоколебимый фундамент; преподавание в родном университете — первая капитальная стена; переезд в Москву и американские впечатления — вторая стена. Теперь идет внутренняя отделка, а затем, он знал, придет время возводить кровлю.
В преддверье этого Станислав Олегович решил поэкспериментировать с алкоголем. Ему не повредит, — уверял он жену перед началом эксперимента, — наоборот, несказанно расширит сознание. И даже если кто-то подумает, что это некоторая слабость, шаг назад, то пусть они, эти "подумавшие", добьются того, чего добился он, Станислав Олегович Гаврилов, к своим тридцати пяти. Доцент (да, доцент, но он не хочет получать пошловатое звание "профессор", он останется доцентом!) Свободного университета, известный далеко за рубежом философ, политолог, культуролог, критик, активнейший борец с агрессивной массой — "простым" народом; у него своя трехкомнатная квартира в престижном районе столицы России, "Жигули" девятой модели, красавица жена, сын Александр, а скоро будет, по всем прогнозам, и дочь; его новые статьи с нетерпением ожидают все ведущие газеты и журналы ( с десяток оппозиционных ему Станислав Олегович, естественно, в расчет не брал); он был удостоен чести прочитать курс лекций в престижном университете города Беркли, штат Калифорния, его цитируют ученые-социологи с мировым именем... Да, он, Станислав Олегович Гаврилов добился поразительно много, и добьется вне всяких сомнений еще больше. Просто сейчас необходим период самоуглубленности, расширение сознания для очередного рывка наверх.
Прежде чем приступить к эксперименту с алкоголем, он досконально просчитал, сколько будет тот продолжаться. В итоге пришел к выводу, что идеальный срок — пять лет. Через пять лет ему исполнится тридцать девять, и придет пора готовиться к вхождению в зрелость, строительству кровли у здания своей судьбы. Год перед сорокалетием отводился на отдых от эксперимента... Продумал Станислав Олегович и то, как он будет пить, какое количество алкоголя в сутки, даже что именно и в какой последовательности.
В общем, к эксперименту он подошел со свойственной ему обстоятельностью и серьезностью.
Пить Гаврилов решил по возможности наедине или, в крайнем случае, с милой какой-нибудь девушкой. Девушку чаще всего изображала его жена Алена. (Да, по паспорту она была Аленой, но Станиславу Олеговичу не нравилось это имя, и он приучил себя, саму жену, ее и своих родителей, сына, знакомых звать Алену Еленой — так благороднее.)
Классически — если под этим словом подразумевать точное исполнение намеченного перед началом эксперимента плана — процесс пития был таков.
Просыпался Гаврилов в собственной постели в десять-одиннадцать часов утра после семи-, восьмичасового непрерывного, глубокого сна. Он не испытывал ни малейших признаков похмелья, хотя выпил накануне около литра водки, так как пил понемногу весь день и притом исключительно качественный продукт.
Проснувшись, тут же подстегивал мозги первой сотней граммов чистой энергии, принимал душ, приводил себя в идеальный порядок, подбривал замысловатой формы бородку, собирал портфель и шел на работу. (Во дворе, в гараже-ракушке, стояли "Жигули", но от них на время эксперимента пришлось отказаться.) По пути он заворачивал в три заранее намеченных бара. В двух выпивал по рюмке водки или джина под сигарету, а в третьем, уже в непосредственной близости к университету, с большим удовольствием просиживал четверть часа за кружкой пива и наблюдал окружающую жизнь, а также непрерывно и усиленно работал головой — планировал предстоящую лекцию, записывал на чём попало приходящие на ум нетривиальные мысли.
Войдя в кабинет, Гаврилов делал себе кофе или чай, плескал в чашку на треть водки или коньяку, а затем вразвалку (недруги убеждали — шатаясь) направлялся к студентам.
С коллегами у Станислава Олеговича отношения сложились не более чем деловые. Он не допускал к себе ни фамильярности, ни двусмысленных шуток, но и, почувствовав, что человек слишком холоден с ним, добивался объяснения, и чаще всего восстанавливал нормальный деловой контакт. Но вскоре после начала эксперимента Гаврилов заметил, что почти весь преподавательский корпус стал проявлять к нему настороженность и чего-то словно бы ожидать.
"Чего они ждут? — пытался угадать Станислав Олегович. — Наверняка чего-нибудь стереотипного: чтобы я в морду кому-нибудь дал, уснул на коллоквиуме, попал в вытрезвитель. Интеллектуальной деградации, в общем, ждут, тем паче во всех популярных санпросветовских брошюрах так написано. Нет, господа, не дождетесь, Гаврилов пьет не как все!".
Этот общественный ажиотаж все-таки крайне его раздражал, и он постепенно начал с ним слегка поигрывать, — совершать вполне умеренное, но отвечающее ожиданиям. Например, однажды устроил шумную выволочку лаборантке за беспорядок в учебной документации и добился ее увольнения; ввел более строгие условия приема экзаменов и зачетов, — теперь студент должен был не только знать, кто такой Сократ и что значит "теология", но и обрисовать теорию Гаврилова "интеллигенция и низовой слой"; во время летней сессии наотрез отказался принимать зачет у одного строптивого умника, несмотря на просьбы декана, и это привело к большому переполоху, так как родители студента через суд потребовали вернуть полторы тысячи долларов, вложенных в обучение сына. Как-то Гаврилов более трех часов спорил с преподавателем истории России ХХ века о том, что любая иномарка лучше любого отечественного автомобиля в принципе. Станислав Олегович отстаивал достоинства иномарок; спор его всерьез распалил, — вернувшись домой, он открыл гараж-ракушку и раскурочил свои "Жигули" ломиком для колки льда...
Так или иначе, хотя ничего противоправного и общественно опасного (уничтожение машины — это его личное дело!) Гаврилов не совершал, с ним стали вести воспитательную работу и даже грозились уволить из университета, и тем основательно подпортили последний год его алкогольной гармонии (но не пятый, как он намечал перед началом эксперимента, а третий, так как эксперимент пришлось, к сожалению, прекратить раньше. Впрочем, прекратил его Гаврилов отнюдь не из-за боязни репрессий.).
Вечера он проводил как правило в кругу семьи.
Установив на журнальном столике бутылку "Финляндии" и тарелочку с маслинами, Станислав Олегович вместе с женой и сыном смотрели телевизор. Алкоголь настолько обострял наблюдательность и мышление, что у Гаврилова проявились возможности на грани экстрасенсорики, в которую он сам, надо отметить, мало верил. Но как объяснить, что он угадывал любой сюжет любого фильма, предсказывал, кто из персонажей умрет, а кто нет, и жена с сыном, наконец, перестали подпускать Гаврилова к телевизору.
Тогда он укрывался в своем кабинете и ставил на проигрыватель привезенные из Америки пластинки. И, господи, как замечательно слушалась музыка! Она доставала Станислава Олеговича до самого дна, до загадочной эмоциональной тьмы, которая в период эксперимента всегда была рядом, до страшного близко...
В плане творчества эти годы он считал невероятно плодотворными. Голова работала на повышенных оборотах — все время возникали новые и новые доказательства его теории, рождались мысли о литературе, о дошкольном и школьном образовании, о христианстве и многом, многом другом.
Он записывал плоды мышления, как один оригинальные, свежие, бесспорно мудрые, и складывал листочки, салфетки, разодранные сигаретные пачки (записывал в пылу вдохновения на первом попавшемся под руку) в огромную коробку из-под музыкального центра "LG", что стояла посреди его кабинета... Позже, уже закончив эксперимент, он запихал все написанное в компьютер, и таким образом получился файл с названием "Куча" мегабайта на три с половиной. И ежели Гаврилову требовалось нечто оригинальное для очередной статьи или рецензии, он залазил в "Кучу" и обязательно находил подходящее. По его самым скромным расчетам оригинального там заготовлено вперед лет на десять-двенадцать.
Накануне окончания эксперимента со Станиславом Олеговичем произошел поистине мистический случай, показавший, как далеко от мелких общечеловеческих проблем он оторвался. Он сделался почти органичным в мире великой природы и одновременно — ее драгоценным венцом.
Помнится, Гаврилов сидел на скамейке в парке культуры и отдыха "Красная Пресня" с бутылкой "Миллера". Был март, оттепель, а на скамейке — корка размокшего льда. Чувствуя, как сквозь пальто и брюки к его телу ползет холодная сырость, Станислав Олегович громко, справедливо ругал дворников за плохое выполнение своей работы; он был не на шутку обижен и почти кричал: "Дармоеды! Еще зарплату им платят! Квартиры им в Москве подавай! Скоты! Работать надо, а не водку жрать!". И вдруг нечто мускулистое, круглое, похожее на черно-коричневый мяч метнулось к Гаврилову. Он уже изготовился пнуть этот мяч, но вовремя, — поистине к счастью! — увидел у ног своих питбуля. Да, питбуля, что олицетворяет собой чистейшую злобу, способного за пару секунд разорвать на куски все живое. "Рэкс, фу! Ко мне!" — закричала дурным от ужаса голосом женщина с поводком в руке и побежала к собаке. Но Рэкс повел себя совершенно несвойственно для питбуля — смиренно, по-сыновьи, он положил свирепую морду на колени Гаврилову. А Гаврилов, уже поняв, что это знак свыше и решив убедиться, довольно бесцеремонно потрепал собачьего монстра за загривок.
"Вы что, кинолог?" — спросила потрясенная женщина. "Нет, я Станислав Олегович Гаврилов", — ответил он. "Господи, а я так перепугалась!" — "Чему?" И, заикаясь от волнения, женщина сообщила, что Рэкс профессионально поставлен на охрану, то есть, за большие деньги обучен без страха бросаться на любого чужого. Он уже искусал вот так же на улице двух человек... Станислав Олегович хотел было спросить, а почему в таком случае на Рэкса не надевают намордник, но сразу раздумал. Зачем столь земные вопросы, когда налицо явный знак, стопроцентная мистика.
Никакие помехи и угрозы, никакие, обобщенно говоря, питбули не собьют его, Гаврилова, с пути. Ему отныне нечего и некого опасаться!
После того, как женщина увела поскуливающего и рвущегося обратно к нему Рэкса, Станислав Олегович еще три четверти часа сидел на скамейке, не чувствуя холодной сырости под собой, не допивая пиво. Мысли его находились не здесь, а, наверное, в тех лабиринтах эмоциональной тьмы, что всегда во время эксперимента была рядом, до страшного близко. И сейчас, видимо, пустила его в свою таинственную глубину.
Очнувшись, Гаврилов поднялся и зашагал домой. "Время пришло! — долбила мозг одна крепкая мысль. — Время пришло!".
Вечером он не открыл неизменную бутылку "Финляндии", не стал претендовать на телевизор, не заводил музыку, а сразу же сел за компьютер.
Небесно-голубая бездна в экране монитора заворожила, бог знает, что увидел он там, но просидел так всю ночь, не сомкнув глаз, не переключив сознание на другое ни на миг... Как всегда в одиннадцать утра он вышел из кабинета, принял душ, привел себя в идеальный порядок и, не отвечая на вопросы жены: "Что с тобою, Стас? Что случилось? Тебе плохо?" — вышел на улицу.
Он заворачивал в те же бары, куда заворачивал каждое утро, но сегодня не брал выпивку, а постояв, выходил. В кабинете он не сделал себе традиционные чай или кофе, не добавил в чашку на треть водки или коньяку, — просто молча дождался половины второго и направил шаги в аудиторию.
Лекцию, говорят, он читал с особенным подъемом (недоброжелатели же употребляли слово "остервенением"), даже бил кулаком по кафедре, приводя в трепет девушек и забавляя парней; голос его был настолько пронзителен, что заглянул встревоженный проректор по учебной части, помялся нерешительно на пороге, пожевал губы и, с явным сомнением, прикрыл дверь.
После занятий некоторые из коллег попытались заговорить со Станиславом Олеговичем. Он никак не отреагировал. Он просто не замечал их, не слышал обращенных к нему вопросов. Оделся и покинул стены университета.
Дома тут же занял место перед голубой бездной монитора. Вновь пристально глядел туда. Елена неоднократно тихо окликала его и, не получив ответа, думая, что муж настраивается на очень сложную статью, выходила.
Да, действительно, назревало величайшее откровение, и Гаврилов мучительно пытался поймать первую ключевую фразу, и от нее-то, он был убежден, текст дальше помчится без заторов, брызнет, как нефть из вскрытой скважины. Только бы первая фраза... Первая, важнейшая фраза! Но тысячи, тысячи их вились вокруг, и ни одна не была той самой...
Станислав Олегович шевелил губами, рука зависла над клавиатурой, подрагивала от напряжения и нетерпения, взгляд буравил голубую бездну, силясь отыскать там нужное.
И тут он уловил еле различимый, но тем более жуткий от этого шорох. Нечеловеческий шорох, неживой, потусторонний... Мгновенно, нет, еще стремительней, Гаврилов с макушки до ступней покрылся ледяным потом. Рука рухнула на клавиатуру и на экране выскочило (почему-то по-английски, хотя компьютер был переведен на русский язык) — KILL.
(Позже, анализируя, каким образом могло получиться именно "KILL", Станислав Олегович пришел к выводу, что сперва задел клавишу "К" большой или указательный палец, затем средний коснулся "I", которая как раз над "К", а чуть позже, скорее всего, безымянный, дотронулся до "L" и задержался на ней, отчего " L" получилась двойной. Но так или иначе мистика, на сей раз зловещая мистика, здесь тоже присутствовала. Бесспорно.)
"Убить! — прошептал в замешательстве Станислав Олегович. — Кого... убить?!". И будто ответ — новый шорох за спиной. Теперь звучнее, смелее, но не менее потусторонне.
Рывками, превозмогая ужас, Станислав Олегович обернулся, и волосы зашевелились на голове.
Возле коробки из-под музыкального центра "LG" скрючилось поросшее коричневатой щетиной двуногое чудище. Оно покачивалось, как-то странно-плавно покачивалось, будто наполненный водородом шар от струй легкого-легкого ветра. Но оно было материально, вне всяких сомнений — было материально. Вот распрямило лапу и хрустнул сустав. Вот запустило эту лапу внутрь коробки — зашуршали листы Гавриловских записей.
Станислав Олегович взвился, точно уколотый. Зачем, он еще не понимал, — то ли хотел защитить коробку, то ли выбежать из кабинета... Но тем не менее взвился; грохнулся на пол опрокинутый стул. Чудище, застигнутое врасплох, присело, сжалось, тут же опять осмелело, подняло рыло, заметило человека. Оскалилось, глухо, утробно зарычало... "Это он! — узнал Гаврилов. — Он, он!.. — И мелькнул в памяти берег Волги, два лежащих на примятой траве голых, безобразных тела, безобразнее любого животного... — Он нашел меня! — Эти налитые кровью глаза, этот оскал, рычание. И детский ужас сковал Гаврилова; он, как три десятка лет назад, стоял и смотрел. А чудище осторожно приподнималось, продолжая скалиться и рычать. — Нашел меня! Не забыл... Не простил...".
Весь во власти гипноза, с трудом преодолевая оторопь, Станислав Олегович попятился прочь. Он уговаривал себя развернуться и побежать, но не мог, — обычно такие послушные ноги сейчас сделались тяжеленными, деревянными, усилий Станислава Олеговича хватало лишь на то, чтобы кое-как скользить тапочками по паркету... А чудище уже трясло головой и рычало все громче, собирая в себе злость на того, кто отважился на открытую интеллектуальную борьбу с ним и со всеми подобными. Но сейчас, здесь... Что мог противопоставить Гаврилов грубой физической силе?
И чудо, чудо — он сумел развернуться и бросил свое тело к двери!
А сзади уже в полную силу — звериный рев, грохот ломаемой мебели, звон стекла, треск короткого замыкания.
"Ста... Станислав! О господи, Станислав! — Чьи-то мягкие, теплые руки обхватили его, сжали, стараясь удержать, остановить (погубить?!). — Станислав, да что с тобой! Очнись, господи, Станислав!" — "Ай..." — последнее, что запомнил, — свой тонкий, беззащитный стон, и тут эмоциональная тьма поглотила Станислава Олеговича.
* * *
Он провел в клинике без малого месяц. Бездушные врачи усиленно накачивали кровь Гаврилова успокоительным, психиатр пытался беседовать с ним, задавая идиотские вопросы. Станислав Олегович принципиально не шел на контакт — он был убежден, что приличные люди не должны пускать в свои мозги даже врачей.
Выписавшись в первых числах апреля, он решил съездить на родину, отдохнуть от шумной Москвы, попроведать стариков-родителей.
Отдыха не получилось... В первые дни ему показалось: здесь жить невозможно, он ни физически, ни морально не выдержит тот месяц, что запланировал провести с родителями, в городе, где провел более тридцати лет.
Погода, несмотря на апрель, стояла вполне ноябрьская — днем не выше +5 градусов, ночью за -5. Батареи чуть теплые и, как рассказала Станиславу Олеговичу мама, всю зиму температура в квартире держалась на уровне 10-15 градусов выше нуля.
Спать приходилось в свитере. Днем Гаврилов держался, только постоянно двигаясь и суетясь, — благо хлопот по хозяйству было у него предостаточно, — но стоило ему сесть вечером за компьютер (он привез с собой старенький, 386-й ноутбук, соображавший по-провинциальному медленно), как тут же начинал околевать и мыслить туго и замороженно, подобно своему ноутбуку.
Представляя, как пережили зиму родители, он чувствовал желание пойти на ТЭЦ и поразбивать морды всем подряд, начиная с директора и кончая лентяями-кочегарами. Особенно бесила его мысль, что родители исправно платят за коммунальные услуги, а их подвергают таким вот пыткам... Он слушал осторожные жалобы мамы и вспоминал "Блокадную книгу".
Затем, когда слегка потеплело, начались отключения электроэнергии, о которых даже не предупреждали. Да и что предупреждать? Вскоре стало восприниматься простыми людьми как данность, что с половины девятого утра до половины пятого вечера по будням света нет. Холодильники стали практически бесполезны, закрывались магазины, почты, сберкассы, стояли лифты, молчали радио и телевизор... Станислав Олегович метался, как тигр в клетке, не имея возможности набрать на компьютере очередную статью.
Мало того, выходя на улицу, он тут же становился объектом яростной агрессии со стороны низового слоя. Ему ежедневно, ежечасно мелко пакостили, а точнее — мстили. За что же? А за всё. За его не вполне "народную" бородку; за холодноватую, но неистребимую вежливость; за трезвость; за плавный негромкий голос; за брюки со стрелками; за галстук на шее; за то, что считает сдачу и не боится потребовать у продавщицы недостающие десять копеек (да и за то, что иногда не считает — тоже); что на руках у него нет ни мозолей, ни перстней, ни татуировок; за то, что его не так-то просто надуть ни сантехнику, ни электрику, ни кассирше; за то, что не достает послушно пачку сигарет, услышав: "Земеля, покурим!"; что отвечает на вопрос о времени "без четверти час". Одним словом, за то, что Станислав Олегович не боится показать — он не как общая масса.
Именно в эти тяжелые дни, наблюдая за жителями родного, но чуждого, враждебного города, Гаврилов окончательно убедился, насколько процесс оскотинения бурно прогрессирует именно в провинциальных регионах страны, губя любую искру культуры. И у него даже возникло предчувствие, что передовым людям вскоре предстоит столкнуться с этими хамскими "гроздьями гнева" в открытом конфликте вроде очередной гражданской войны. И потому интеллигенции необходимо сплотиться, скорее собраться в единый кулак. Иначе — передушат поодиночке.
Да, к интеллигенции, особенно либеральной (ее Гаврилов называл не иначе как "либеральствующая") у него накопилось множество претензий, случалось, он поносил ее последними словами, но все же интеллигенция была своей — думающим, совестливым, культурным сословием, а эти, низовые, они однозначно являлись чужими, причем чужими в том крайнем значении, что вложен в одноименный (любимый Станиславом Олеговичем) американский философский ужастик. Если не отстоять от их посягательств нашу цивилизации, "чужие" затопят ее вонючим болотом цивилизации своих животных инстинктов.
Но параллельно с агрессивностью простого народа Гаврилов видел его полную, безропотную, даже какую-то мазохистскую покорность незавидной судьбе жить ради куска хлеба, без перспективы намазать на него хоть тоненький слой масла. Он посетил несколько таких, крепко погрязших в бедности семейств. "Из тех, — как написал один наш известный публицист, — что еще не голодают, но уже потеряли волю для прорыва за пределы скудного прожиточного минимума". В разговорах с ними Станислав Олегович более из научного интереса (он здравомысляще понимал, что его советы не смогут расшевелить таких на реальный поступок) предлагал: "Можно, например, выезжать на заработки, ведь отхожий промысел в России всегда приветствовался. А может, пусть и с потерями, обменять квартиру в другом городе, где ситуация не так безнадежна? Вся Америка кочует из города в город в поисках лучшей работы". "У-у, да куда нам, — однотипно, будь то женщина или мужчина, парень или девушка, вздыхали в ответ. — Тут уж как-нибудь...". "Но как же дети? — не унимался Гаврилов. — Разве не очевидно — у них здесь будущего нет". Мамаши и папаши начинали проявлять признаки агрессивности: "А где оно нынче есть? Хм, о будущем вспомнил!..". — "Я вот устроился, — приводил Станислав Олегович убойный, по его мнению, пример. — Есть работа, квартира чуть ни в центре Москвы, социальное положение, есть ясно различимое будущее". — "Н-дак, повезло-о...".
В итоге Гаврилов выбегал из такой квартиры, словно столкнулся с зачумленными.
И каждый день, каждый день в течение месяца ему вспоминались слова из недавно опубликованного романа Владимира Маканина, которые как-то сами собой, с первого прочтения, запомнились наизусть: "Неужели эти же люди когда-то шли и шли, пешие, яростные, неостановимые первооткрыватели на Урал и в Сибирь?.. Этого не может быть. Не верю. Это немыслимо". И вслед за автором (он был убежден, что суждения главного героя книги — несломленного интеллигента — полностью разделяет и автор) Гаврилов как заклинание повторял: "В них уже нет русского... Некрасивый усталый народец...".
Однажды (не иначе Лукавый попутал!) он заглянул в местный Союз писателей. Что тут началось! Как встретили "дорогого гостя из столицы"! Усадили за секретарский стол, налили поллитровую чашку жидкого чая, бухнули туда пять ложек сахара, даже не поинтересовавшись, пьет Гаврилов чай с сахаром или без (а он пил исключительно без), и несколько часов подряд "тепло беседовали".
Ему сообщили, что за последние три года местным издательством выпущено аж двадцать семь книг авторов города и области, и изъявили готовность все эти двадцать семь книг подарить... Станислав Олегович выбрал пять, среди которых был и издававшийся чуть ли не в каждом регионе России к двухсотлетнему юбилею со дня рождения великого поэта сборник — "Венок Пушкину".
"Сигнальный экземпляр! — гордо сообщил писательский секретарь; выхватил книжку из рук гостя, покрутил в своих, словно бы размышляя. — Три штуки всего из типографии привезли. Буквально вчера! Гм... Но так уж и быть, такому почетному гражданину... Берите!". "Благодарю", — вежливо ответил Станислав Олегович, еле сдерживая острое раздражение.
"Ждем от вас рецензий на нашу продукцию, — на прощанье полушутливо заявил секретарь, и добавил, погрозив толстым, со складками пальцем: — В центральной прессе!".
Вечером Гаврилов решил ознакомиться с этой самой продукцией. Полистал роман местного классика еще с застойных времен и отбросил: "Матерый графоманище!". Полистал сборник рассказов писателя-дебютанта и тоже отбросил: "Молодой графоман...".
В конце концов добрался до "Венка" — "скромной дани, как было указано в аннотации, уважения и благодарности учителю и недостижимому примеру Александру Сергеевичу Пушкину со Средневолжской земли".
"Н-да", — безрадостно, предчувствуя качество опусов, вздохнул Гаврилов и с трудом погрузился в чтение, твердо решив осилить все сто шестьдесят четыре стихотворения пятидесяти восьми авторов...
Он читал, и родители до поздней ночи слышали из его комнатки сдавленные, болезненные восклицания: "Боже мой, да как же не стыдно?! Как вам не стыдно-то?! Пушкин в гробу извертелся ведь! О боже мой!..".
Не стоит и детализировать, с каким тяжелым сердцем Станислав Олегович покидал свою родину. Насколько он был раздосадован, обижен, оскорблен даже. Ведь это как-никак была его колыбель, здесь навсегда оставалась часть его жизни, души, он по-своему любил и город, и людей, его населяющих. Но любил не слепо, любовь не могла победить рассудок, да он бы и не допустил... Впрочем, мрачные чувства, догадался Гаврилов, несмотря ни на что благотворны — это бесспорная и существенная подзарядка для его борьбы.
Вернувшись в Москву, он первым делом, по горячим следам, написал объемную (на четырнадцать журнальных полос, с подробными комментариями) статью о впечатлениях от своей поездки, о состоянии российской провинции, о деградации тамошней интеллигенции... Вскоре после опубликования на адрес редакции и самого Гаврилова стали поступать возмущенные письма, а то и попросту угрозы и оскорбления, где самыми мягкими выражениями были, к примеру, такие: "откровенный предатель", "бессовестный клеветник", "зажравшийся на московских хлебах доцент-недоучка", "подонок". А от родителей пришла отчаянная телеграмма: "Сынок, что ты наделал! С нами все здороваться перестали".
До слез мучительно было читать эти послания, а особенно телеграмму Гаврилову, но он не мог поступить иначе — не сказать всей правды. Ведь ради правды он и находился на этой земле.
И в августе 1999 года Станислав Олегович приступил к созданию основного труда своей жизни, в коем решился собрать воедино все наработки, все факты, размышления, идеи по определенной проблеме, по той самой, что беспокоила, не позволяя ни на минуту расслабиться, все три десятилетия его сознательного существования.
Наметив план труда, он задумался о названии. В голове его, точно в памяти новейшего компьютера, сохранились — и одно за другим, без промедлений, высвечивались — сотни заголовков его статей, эссе и рецензий, даже двадцатистраничных заметочек, но ни одно, естественно, не подходило; это были именно названия для мелких форм, а будущая книга должна стать настолько многогранным и всеобъемлющим трудом, на какой русская философия со времен Николая Бердяева не отваживалась, да и вряд ли, судя по всему, в скором времени отважится...
И немудрено, что название подобрать оказалось мучительно сложно. В конце концов Станислав Олегович просто записал в столбик десяток наиболее подходящих, из которых в будущем, может быть, он что-то выберет.
"Шариковы: 150 миллионов";
"Швондеры";
"Жадная гадина" (позаимствовал из статьи своего друга и соратника Зверева);
"Империя мелкой сволочи"...
И закончил столбик самыми звучными, выстраданными, давно приберегаемыми эпитетами:
"Скоты" и "Скотьё".
Каждый раз, садясь за работу, он шептал фразу из когда-то где-то услышанной молитвы: "Господи, благодарю тебя, что я не такой, как все!".
Но книга продвигалась медленно, впрочем, как и предполагал Гаврилов. И причина была не только в массе побочных, отвлекающих от главного дел, но и в том, что требовалось собрать, систематизировать огромнейший материал, перелопатить всю русскую (да и мировую) историю, философские трактаты, литературную классику. Спасибо, помогали жена и интернет, а то бы ему пришлось совсем худо...
И тут еще, так пугающе неожиданно, хотя как и положено им происходить, случилась катастрофа мирового масштаба. 11 сентября 2001 года. День, ставший для каждого порядочного человека днем траура и скорби.
Гаврилова до глубины души потрясло унижение Соединенных Штатов Америки — гибели символов ее мощи, энергии, ее величия.
Первым эмоциональным порывом Станислава Олеговича было на все сбережения купить алых роз и отвезти к стенам американского посольства, что так гордо возвышается и радушно золотится на фоне серых зданий и вечно хмурого московского неба, и которое в последние годы столько раз подвергалось варварским нападениям озлобленного быдла по любому, самому ничтожному поводу... Но, поразмыслив логически, Гаврилов отказался от цветов — детям необходима была новая зимняя одежда, а покупать несколько розочек показалось глупо. Да к тому же и без него уже вечером всю незащищенную трехметровой оградой из стальных прутьев стену у посольства завалили живыми цветами.
Второй порыв случился на следующий день.
Глубоко задумавшись о трагедии, Станислав Олегович шел читать лекцию, и тут ему прямо в лицо сунули размноженную на ксероксе бумажку с огромными буквами заголовка "Таран — оружие героев!". Машинально он принял листовку, заметил и лицо подавшего, низкорослого, худого подростка с прыщевой сыпью на лбу и щеках. И пока соображал, что значит "Таран...", подросток посеменил по улице дальше.
"А-а, так это про это!" — догадался наконец Гаврилов, и его догадка тут же подтвердилась наугад выхваченной строчкой из текста листовки: "Героический подвиг не смирившихся с бандитским диктатом Соединенных ША"... Хрустнув зубами, измяв бумажонку, Станислав Олегович бросился за прыщеватым. "Догнать! Отобрать! Наказать паршивца!" — стучала в мозгу кипящая кровь.
Да, в тот момент он был готов одним ударом размозжить недоумку башку. Мало что всяческие дикари вроде иракцев, египтян, сербов лезут от радости в телекамеры, так еще и у нас, в самом сердце России, прямо на Пресне, средь бела дня!..
"Вот он... — Станислав Олегович уже потянул правую руку за спину, чтоб дать кулаку разгон, и тут увидел еще нескольких с пачками таких же листовок. Но эти были не столь тщедушны, как прыщеватый... Он остановился, решив оценить обстановку. Что делать? Одному с такой сворой не справиться. А если призвать прохожих? Хм, да ведь большинство из них с первого взгляда — чистокровные низовые. Подай голос, обозначься, кто ты, и тут же набросятся, зарычат, растерзают... Чуть не плача, Гаврилов поплелся к своему Свободному университету.
"Чай? Кофе? — тихо спросила лаборантка, когда он снимал пальто. "Какой чай?! — нервы лопнули в голове что-то словно бы взорвалось. — Какой еще чай?! У-ух-х!..". Лаборантка от страха присела на корточки...
Приняв корвалола, Станислав Олегович пошел в аудиторию. Лекцию прочитал так зажигательно, что некоторые студенты ему даже похлопали.
"Сражаться нужно на интеллектуальном уровне!" — принял он в тот момент окончательное решение.
И Гаврилов сражался. За две недели написал более десятка острейших статей об Америке как об общемировом хрустальном ларце с основополагающими ценностями, который 11 сентября грубо, по-звериному беспощадно встряхнули. К тому же он неустанно дискутировал в интернете и дискутировал настолько яростно, что у своих оппонентов вместо прозвища Шизофреник приобрел новое — Паранойик.
"Дорогой, ну что ты себя так изводишь, — успокаивала мужа Елена. — Занимайся книгой, не распыляйся на мелочи...". — "Эти мелочи — подлое покушение на очаг нашей, западной, цивилизации?!". — "Не мелочь, конечно, не мелочь, — жена гладила его заметно поседевшие кудри, — но ведь твоя книга важнее". Станислав Олегович резким движением сбрасывал тонкую руку профессиональной пианистки со своей головы, но, преодолев раздражение, пытался объяснить, почему сейчас ему не до книги: "Безусловно, Елена, ты в чем-то права. Только... пойми, бывают моменты, события, когда промолчать невозможно, более того — преступно. Всякий публично пишущий, высказывая те или иные мысли, суждения, оценки, представляет и тех людей, кто не пишет, но думает так же. Ты понимаешь, о чем я?". Елена кивала...
По вечерам Станислав Олегович запирался в своем кабинете и слушал виниловые пластинки, что без малого десять лет назад привез из города Беркли, штат Калифорния. Да, десять лет пролетело, десять лет, а пластинки, купленные в музыкальном магазинчике на Телеграф Авеню, не утратили ни грана качества... И ведь он приобретал их уже не новыми — пластинки (этот вышедший из моды винил) были свалены в кучу в углу магазинчика и стоили сущие центы, — а ведь вот как звучат, лучше любой новенькой с Апрельского завода "Мелодии"... Умеют в Соединенных Штатах создавать качественный продукт, на века, в прямом смысле слова, а их какие-то дикари... У-у!..
Душа Гаврилова требовала, умоляла начать новый алкогольный эксперимент, и только чудовищным напряжением воли ему удалось со своей душой справиться.
Не стоило терять время, он не имел права на слабость, ведь его ждала работа над основным трудом жизни — "Шариковы: 150 миллионов", или "Империя мелкой сволочи", или "Скотьё"... Бог с ним с названием, главное — многосторонне и всеобъемлюще раскрыть неистребимую звериную сущность, тот вред, что на протяжении многих и многих веков принес человеческому обществу, духовной и материальной культуре низовой слой.
* * *
Пасмурный, сырой день ранней-ран
ней весны. По календарю так и вовсе февраль, но какие бы ни ударили в дальнейшем морозы, все же из воздуха больше не вытравить аромат ожившей природы.
Бесспорно, облик Москвы меняется к лучшему, поднимаются, прямо на глазах вырастают новые, по-западному спроектированные здания, реставрируются памятники архитектуры. Но ведь горожанам эти процессы доставляют существенные неудобства. Мало что шум, треск отбойных молотков, опасно пятящиеся грузовики, так ведь еще строители шныряют по тротуарам в своих сальных спецовках, матерятся, пугают благопристойных прохожих грязными, небритыми, извините за выражение, рожами.
Может, стоит выпускать их по ночам, предварительно заключив территорию стройки в шумонепроницаемую полусферу? Конечно, затраты, зато насколько удобно и цивилизованно!
Погруженный в раздумья, Гаврилов чуть не прошел мимо детского сада. Обычно дочку забирает жена, но сегодня вот попросила его — сама выполняет срочный заказ, проверяет нотную верстку... Плюс к тому, что она замечательный музыковед и талантливая пианистка, так еще и, оказалось, незаменимый нотный корректор — представительница вымирающей профессии...
— Женя... Женечка! — позвал Гаврилов, заглядывая в группу.
— Папу-унь! — дочка вскочила с коврика, бросилась к нему. — Пап! — ткнулась в колени и вдруг зарыдала.
Станислав Олегович опустился к ней:
— Что случилось, милая? Отчего плачешь? Ну, Женечка...
— Меня... меня Даша... обидела!
Дочка и раньше уже жаловалась на эту Дашу, и синяки даже показывала. Пора было, наконец, расставить точки над i.
— Гм... — Гаврилов попытался припомнить, как зовут воспитательницу, чтоб подозвать ее и поговорить, но та уже сама шла к нему.
"Тоже из этих, — отметил Станислав Олегович, оглядывая крестьянского типа лицо воспитательницы, мясистую фигуру, созданную исключительно для физического труда. — И чему такая клуня может научить, какими воспитать детишек?".
— Здравствуйте! — женщина то ли с виноватцей, то ли просто устало потянула уголки губ кверху.
— Добрый вечер, — кивнул Станислав Олегович и погладил дочку по голове. — Вот, опять про какую-то Дашу. Что у них за война?
— Та-а, — воспитательница отмахнулась, — всё куклу поделить не могут. До драки доходит.
— Надо бы как-то урегулировать. Если кукла яблоком раздора служит, может быть, стоит ее убрать?
Воспитательница опять, механически и привычно, махнула рукой:
— Да они другое найдут. Возраст такой — утверждение личности.
Кажется, она намеренно выводила Гаврилова из себя. Стоит, отмахивается, будто ей глупости говорят, еще и про личность что-то вякать пытается... Он, с трудом, правда, все же сдержался, не стал высказывать ей то, что вполне бы мог, имел право ежемесячно выплачивающего за мучения дочери в этом заведении полторы сотни. Да, он сдержался повел всхлипывающую Женечку к ее тумбочке.
— Я вот что хотела-то, — спохватилась, направилась за ними мясистая. — Тут фотограф хотел прийти, сфотографировать. Но надо набрать хотя бы десять согласных.
— В смысле?
— Ну, заплатить согласным за снимки.
— А по какой цене?
— Ну, он обычно по тридцать пять берет за большую.
— А фотографии посмотреть можно?
Воспитательница усмехнулась, даже как-то презрительно хмыкнула:
— Я ж говорю, он только собирается. И надо десять согласных хотя бы.
— Я имею в виду, — стал терять самообладание Станислав Олегович, — образцы. Может, он на мыльницу снимает, с красными глазами...
— Да не-ет, — перебила, махнула жирной рукой воспитательница, — у него хорошо всё обычно выходит.
— Видите ли, — в свою очередь перебил Гаврилов, — в цивилизованном мире принято сперва показать образец своего ремесла, а затем предлагать приобрести. Я не настолько глуп, чтоб бросать деньги неизвестно куда. Извините.
И, больше не замечая настырную, вне всяких сомнений имеющую свою долю с фотографий тетку, он занялся одеванием Женечки.
Прежде чем оказаться в уюте квартиры, у Гаврилова имелось еще одно дело. Отправить статью в смоленский общественно-политический журнал, с которым он недавно начал сотрудничать.
Конечно, по электронной почте удобней, но, опять же косность нашей провинции, — интернет для нее до сих пор как для дикаря будильник. И тем не менее попадаются там еще, хоть и отсталые, зато бескорыстно преданные идеям Гаврилова люди. И они давно и с нетерпением ждали статью.
Сегодняшнее утро Станислав Олегович посвятил ее доработке, чуть на лекцию не опоздал; отправить не успевал и подавно. Придется сейчас.
Предчувствуя очередь, он купил дочке рожок мороженого, объяснив:
— Сейчас письмо хорошим дядям пошлем в город Смоленск. Потерпишь?
-Ага, — с готовностью закивала она, — потеплю!
На удивление, у окошка приема ценной корреспонденции не было ни души. Лишь за перегородкой полнотелая, жидковолосая женщина хлопала молотком-печатью по конвертам.
"Опять тот же тип", — сравнил ее с воспитательницей Гаврилов и, открыв дипломат, достал бумаги.
— Можно отправить заказное письмо?
Женщина перестала хлопать, выпрямилась, с неприязнью глянула на посетителя.
— Нет, не можно.
— А почему, извините, нет? — Станислав Олегович тут же почувствовал знакомую горечь острого раздражения.
— До пяти часов заказное.
— Но почта, если не ошибаюсь, работает до двадцати ноль-ноль...
— И чего? Заказное — до пяти при
нимаем. Вон объявленье висит. Читайте. — И снова хлопки молотка-печати по бедным конвертам.
Гаврилов нашел висящий на ажурной решетке, что разделяет помещение на зал для клиентов и отсек для персонала, лист из школьной тетради. Корявым, торопливым почерком на листе сообщение:
"Внимание! С целью ускоренной обработки и прохождения письменной корреспонденции, администрация Межрайонного почтампта "Москва — З" просит Вас обеспечить ее сдачу на кассу отделения почтовой связи до 17 часов ежедневно.
Администрация Межрайонного почтампта "Москва — 3".
— Нонсенс какой-то, — опешил Станислав Олегович и опять сунулся к окошку. — Послушайте, я весь день был на работе, мне срочно нужно отправить, — он подчеркнул, — срочно отправить важные бумаги. И что прикажете делать теперь?
— Приходите утром, мы работаем с восьми.
— Но мне нужно сегодня!
— Вы чего? — Жидковолосая остановила процесс избиения конвертов и уставилась на Гаврилова, как на идиота. — Я ж русским языком говорю: заказное принимаем до пяти.
— А кто, простите, установил такие порядки?
— Читайте объявленье, там все сказано...
Раздражение Станислава Олеговича стремительно перерастало в бешенство. Но он еще держал себя в руках, и подчеркнуто корректно стал разъяснять этой жидковолосой тумбе с молотком-печатью в руке:
— Понимаете, я хочу отправить письмо. Заказное письмо с уведомлением. Я готов заплатить вам свои честно заработанные деньги. Почта работает до двадцати часов. Я целый день был на работе...
— А заказное мы принимаем до пяти, — который раз непрошибаемо тупое в ответ.
Нет, Станислав Олегович не стал устраивать скандал. Не потребовал книгу жалоб, начальника отделения связи, адрес вышестоящих инстанций. Он не стал добиваться справедливости в лобовую. Во-первых, с ним была дочка Женечка, четырехлетнее чистое созданьице; а во-вторых, он предвидел, что если даже добьется сейчас приемки письма, то эта фурия стопроцентно не отправит его, а скорее, просто-напросто изорвет и бросит в корзину. В-третьих же, и это самое главное, злость Гаврилова, сфокусированная поначалу лишь на обидчице, быстро разрослась до злости на всех представителей подлого звания, окопавшихся на непыльных, почти командных должностях.
Захватили, присосались и вот изгаляются...
"Сражаться нужно на интеллектуальном уровне!" — вспомнил Станислав Олегович, сунул бумаги в дипломат, легонько дернул дочку за руку:
— Пойдем, Женечка!
И когда уже были в дверях, она, эта малютка, невинность, обернулась и крикнула:
— Плохая ты, тетя! Очень нехорошая, некрасивая!
"Тетя" наверняка (а жалко!) не расслышала, увлеченная хлопаньем молотком-печатью по конвертам...
Мебели в кабинете немного — письменный стол, столик для компьютера, два стула с подлокотниками, короткая и специально неудобная, чтоб не залеживаться, кушетка и еще во всю стену, от пола до потолка, стеллаж с книгами... Вообще, книги в квартире Гавриловых были повсюду, даже в детской два шкафа, а на антресолях, в темнушке громоздились кипы старой периодики.
Перед началом работы над основным трудом своей жизни (окончательное название Гаврилов до сих пор не нашел) он постарался собрать на стеллаже именно те книги, что были необходимы для дела; Станислав Олегович черпал из них факты, цифры, заряжался праведным гневом и вдохновением скорее донести до читателя свое произведение... Правда, в последнее время нашелся и новый источник зарядки — интернет.
С год назад Гаврилов создал свой сайт, нечто вроде журнала, под названием "Интеллект-жажда". Примерно раз в неделю он вывешивал новую статью — размышление по какому-либо конкретному событию политической, общественной, литературной или культурной жизни, а, бывает, и просто рассуждения на отвлеченные, чисто умозрительно-философские темы.
Пользователи знакомились со статьей, а затем в "Форуме" начиналось ее обсуждение, нередко переходящее в бурный спор, не стихающий порой по несколько месяцев... Станислава Олеговича радовали и заводили эти споры, без их чтения он не представлял себе полноценного вечера.
Вот и сегодня, включив компьютер, он набрал самолично придуманный адрес "" и уже через пару минут погрузился в знакомство с отзывами на свою новую статью о том, что по-настоящему интеллигентным, то есть — думающим, ответственным людям не страшны никакие катастрофы, им не грозят ни духовный кризис, ни "губительный надлом" (выражение, позаимствованное у одного из участников прошлого спора по поводу лишения нашей лыжницы золотой олимпийской медали).
Первые отзывы были довольно хамскими по отношению к автору, оппоненты даже не дискутировали, а явно глумились, издевались, смеялись над Гавриловской позицией... Не выдержав, он вторгся в "Форум", стал посылать туда слово за словом, точно пускал горячие пули в засевших с той стороны экрана врагов:
"Почитал я ваше собачье гавканье, шелупонь, о моей де "параноидальной" самодостаточности. Хватит, высказались, погавкали. А теперь слушай сюда, ублюдки! — Гаврилов частенько начинал свои статьи этой вот фразой, не уточняя, кого имеет в виду под "ублюдками"; впрочем, подобный зачин нравился и союзникам и противникам — оживлял, обострял внимание. — Со мной, ублюдыши, не может случиться ни духовного кризиса, ни вашего любимого "губительного надлома" (экая пошлость!) по определению. Все эти процессы характерны главным образом для низового, массового сознания. Это там, где "духовную жизнь" подменяют обычаи и стереотипы, то и дело случаются катастрофы и смуты, неожиданный и потому страшный крах всех привычных устоев. А интеллигентные люди, подобные мне, даже перестроечной эйфорией не очень-то заражались. Мы были уверены: российское население в подавляющем своем большинстве никогда "радикально духовно" не "обновится" ни при каких, даже самых благополучных условиях. Этого не произойдет, потому что произойти не может в принципе. А "радикально духовно обновляться" самим мне и немногим мне подобным как-то и нужды не было".
Гаврилов шелестел клавишами в давно неиспытываемом упоении и очнулся лишь когда увидел, что набрано целых пять страниц. Тряхнул головой и отвалился на спинку стула.
— Хватит мелочей! — приказал себе. — Пора за главное дело.
Заварил кофе покрепче (кофеварка стояла здесь же, в кабинете, на краю письменного стола) и с чашечкой пересел на кушетку... Отключиться от только что посланного в "Форум" не получалось; чтобы настроиться на труд, имелся еще один верный способ — прочтение страницы-другой из нужного произведения. Особенно подходила для этого русская литература начала прошлого века — тех времен, когда в воздухе уже пахло скорым приходом "мужика с обагренной кровью дубиной".
Гаврилов забегал взглядом по корешкам книг.
Что же?.. Бунин "Окаянные дни", рассказы и очерки Шишкова, томик Венедикта Ерофеева, Астафьев, Маканин, Горький... (Надо бы расставить наконец авторов в хронологическом порядке!) Давыдов, "Тьма в конце туннеля" Юрия Нагибина, Михаил Булгаков, Шукшин (его чудики — наглядный пример убогости попыток проникновения низового слоя в сферу деятельности интеллигенции). Так, еще... Повести Чехова, среди которых хрестоматийнейшая — "Мужики"; Чапыгин, Замятин, Вольнов, враждебный, но полезный Савинков... Внежанровые, зато классические Василий Васильевич Розанов и Василий Витальевич Шульгин... А, вот, Пришвин! Пришвин сейчас как нельзя кстати.
Станислав Олегович вскочил, чуть не расплескав кофе, снял тощую книжечку со стеллажа, снова уселся...
— Стас, ты слышишь? Можно войти? — вернул его в сегодняшнюю реальность голос жены. — Ста-ас...
— Конечно, конечно, Лен! — Гаврилов положил книжку на стол, потер глаза. — Зачитался Пришвиным.
— Пришвиным?!
— Да, именно! Это для большинства он автор сказок про зайчиков, белочек, а на самом деле у него такое есть!.. Ну, вот послушай. — Станислав Олегович снова схватился за книжку, собираясь зачитать жене кусок посочнее.
— Стас, прости, у меня проблема.
— А? — Он моментом остыл, потускнел, предчувствуя бытовуху. — Какая?
— Плита опять отказала.
Станислава Олеговича захлестнула волна досады и захотелось вскричать: "Ну и что?! Я-то что сделать могу? Я не мастер по плитам! Завтра вызовем, пусть чинят!". Но он, конечно, сдержался, да и жена вовремя объяснила причину, по которой так экстренно его побеспокоила:
— Все ничего бы, на завтрак есть что покушать, только я тесто поставила, собиралась сейчас пироги с джемом испечь, дети их обожают... А перекиснет — хоть выбрасывай. — И нашла выход: — Может, Стас, соседа попросим? Он ведь электрик...
Дело в том, что плита ломалась не первый раз. С полгода уже преследует эта перманентная неприятность. И не просто... как их? — ну, в народе их "блинами" называют, — перегорали, а что-то в самой проводке или в реле.
После жэковского мастера плита проработала недели две и снова отключилась. Елена, встретив на лестничной площадке соседа-электрика, попросила его посмотреть. (Самого Гаврилова тогда дома не было, и он, узнав, естественно отругал жену, разъяснил, какой опасности она подвергла себя и детей, впустив домой малознакомого, да к тому же такого — из низового слоя, явного алкоголика.) Так или иначе, сосед плиту починил и вот месяцев пять не знали хлопот...
Понимая, что Елена, как большинство уверенных в своей правоте, — не глобальной правоте, а мелкой, сиюминутной и потому на первый взгляд первостепенной, — не отступит, а спор может привести лишь к скандалу, Гаврилов направился в прихожую, для вида сопротивляясь:
— Ничего это не даст... Снова на месяц — другой... Какой он работничек... Вчера вечером, через стену слышал, у них опять пьянка-гулянка была. Песни горланили, ржали, не давали сосредоточиться... Вообще, пора новую плиту покупать...
Беспристрастно осмотрел себя в зеркале. Вид приличный, бородка со времени утренней подбривки еще сохранила цивилизованный вид, волосы гладко уложены, одет тоже на зависть любому — новенький блестящий тренировочный костюм "Reebok", на ногах шлепанцы с белым мазочком — знаком фирмы "Nike".
— Ты, пожалуйста, сама поговори, — полувелел, полупопросил жену, — а я рядом... Ты же знаешь, не могу я общаться с такими...
Еще бы, Елена лучше всех в мире знала его позицию и откровенно была рада хотя бы тому, что Станислав Олегович решился сопроводить ее до соседской двери...
Открыла, видимо, супруга электрика. В застегнутом на одну пуговицу вылинявшем халате (рыхлая, желтая грудь, заплывшие жиром ноги на всеобщее обозрение), волосы, седоватые и сухие, растрепаны; и дверь распахнула широко, морщинистое лицо искажено улыбкой. Но увидела соседей, ойкнула и толкнула дверь на них. Исчезла, как привидение.
Станислав Олегович, подавив приступ тошноты, тем более острый, что из квартиры несло чем-то протухшим, с трудом заставил себя не убежать домой. Укоризненно взглянул на Елену, она в ответ, виновато и умоляюще, на него...
Дверь распахнулась вновь. Супруга электрика была уже более-менее в человеческом виде — по крайней мере халат застегнула.
— Извиняюсь, что я так... Здравствуйте! — затараторила. — А я думала, это мой. Уж так, по-семейному... Еще раз пардону!
— Мы, собственно, гм, — перебил Гаврилов, — к вашему мужу. Так его нет?
— Должен вот с минуты быть на минуту. Он вообще-то аккуратно приходит.
— Тогда простите за беспокойство. — И Станислав Олегович развернулся к приоткрытой двери своей уютной квартиры.
— А что случилось-то? — вдогон голос супруги электрика. — Может, передать чего?
— Да нет, спасибо, — бросил Гаврилов через плечо.
И тут жалобно встряла Елена:
— У нас, понимаете, плита опять отказала. Ваш муж ее как-то ремонтировал, может, как придет — посмотрит. А? Мы рассчитаемся...
"И речь до чего изменилась! — поморщился Станислав Олегович. — Да, приучены мы под этих мимикрировать. И не отличишь".
— А, ну это! — перекрыл его мысли почти вскрик соседки, беззастенчиво жадный (калым почуяла!). — Я уж думала... Ясно, скажу. Чего же...
— Спасибо! — заунижалась дальше Елена. — Так мы ждем?
— Аха, я сразу пошлю, как явится.
— Спасибо вам, спасибо огромное!..
У порога Гаврилов пропустил жену вперед, вошел сам, захлопнул обитую дерматином с обеих сторон, тяжелую дверь. Елена, чувствуя, что муж на взводе, юркнула к детям.
Он постоял в прихожей, отдышался, огляделся. Вроде все как обычно. Порядок, чистота, в воздухе легкий аромат освежителя. Доносятся радостные голоса играющих сына и дочери. Но спокойствия нет, пальцы подрагивают, в горле застрял горький шершавый комок... Чтобы успокоиться, Гаврилов еле слышно прошептал свои любимые стихотворные строчки нелюбимого, в целом, поэта:
Вот придет водопроводчик
И испортит унитаз,
Газовщик испортит газ,
Электричество — электрик.
И действительно, он почувствовал себя лучше, когда представил этих мультипликационных водопроводчика, газовщика, электрика. Взял и в своем воображении перелопал их, как мыльные пузырьки... Нет и нет, и хорошо.
Выпил на кухне холодной кипячёной воды... Писать расхотелось, рабочее настроение было все-таки серьезно испорчено... Он включил все три "блина" на плите, но лампочки-индикаторы не загорелись. Пошевелил осторожно громоздкую розетку — лампочки так же безжизненны... Подождал, потрогал "блины". Холодные, никакой надежды. Выключил.
Казалось, барабанные перепонки лопнули, болезненно хрустнув, от звонка в дверь. И Гаврилов не слышал, как прошагал по паркету в прихожую, как отщелкнул "собачку" замка, как скрипнули дверные шарниры.
На пороге стоял электрик и держал отвертку, как нож.
(обратно)Раиса Романова ПОЛЫХАНИЕ СЕРДЕЦ
Поздравляя Раису РОМАНОВУ с юбилеем, редакция желает
ей радостей, успехов, творческих удач и публикует ее новые стихи
ВОГНУТЫЕ ЗЕРКАЛА
1
Весна. Но в воздухе беда.
Ведь ты прощаешься с Землею.
И всколыхнулось, как вода,
Все, что подернулось золою.
Твой телефон мне шлет привет.
...Раскаянье? —Нет! —Окаянство:
Звучит реестр обид и бед
Сквозь утомленное пространство.
А я ответить не стремлюсь,
Свои анналы поднимая.
Прощать без повода учусь, —
Душой скорбящей обнимая.
И вспоминаю лишь одно:
Пожар, вoзжженный в сердце юном,
Твой осторожный стук в окно,
Любовь, гулянья в свете лунном.
Сияет молодости свет.
Но ветер память остужает:
Летит состав прожитых лет —
И эхо звук опережает.
2
Как сладко пальцы запускала
В младые волосы твои!
Как час глубинный выкликала:
"О Боже! Полночь сотвори!"
Тебя ль любила? Только ты ли
Горел клеймом в груди моей,
Иль это только угли были, —
Жар золотой летящих дней?
Прямые плечи обнимая
И повиликою виясь,
Себя не помнила сама я,
До сфер небесных возносясь.
О этот трепет плоти юной
И полыхание сердец!
За них дарован нам в Подлунной
Царей всесущего венец?
Помалу в прах нисходит тело,
Не ночь — зарю душа зовет.
Но ничего не отгорело —
И в снах тревожных не дает
Успокоения прохлада.
И в беспокойном забытьи
Опять молю тебя: "Не надо!", —
В объятья падая твои.
3
Пропал в провале вогнутых зеркал.
Но выпуклым остался эпизодом.
Меня не беспокоил, не искал.
И плавно опадали год за годом.
Как образ разрушения, возник,
Разбередил очнувшуюся душу-
Судьбы моей настойчивый двойник.
Гляжу — и чары смерти не разрушу.
Зачем пришел? Напомнить, что умру?
Что мир от сотворенья не менялся,
Что все мы, словно листья на ветру,
И ни один на ветке не остался?..
4
Листья ракиты — резвится плотва
В токе предвечной реки...
Речь моя — искры над пеплом — слова —
Только упорством крепки.
Веет их ветром пустыни мирской,
Душу мою теребя.
Милый мой! Был ты совсем не такой,
Как намечтала тебя.
Вот и прошло сорок лет над Землей.
Что ж ты звонишь издали?!
Разве не сделалось белой золой
Все, что мы вместе прошли?
Мыкала я с чужаками беду,
Гордое сердце скрепя,
Падала я на безжалостном льду,
Не призывая тебя.
Ты ль не корил меня мнимой виной?
Ты ли не выбрал разгул?..
Только прощаясь с юдолью земной,
Руки ко мне протянул...
5
Все прошло. И открыты ворота.
И сквозняк выметает листву.
И эпистол цветных позолота
Не примчится сквозь даль-синеву.
Вот зигзаг мирового разлома!
На другом, на последнем краю
Посреди незнакомого дома
Незнакомкой столичной стою.
Ты пришел к своему воплощенью:
Виноватым седым старичком —
Предо мной. И приводишь в смущенье;
Ты не чужд мне. Но и не знаком.
Не гляжу на тебя! Как смириться?!.
Продиралась сквозь свой бурелом.
А теперь, словно светская львица,
Меценатским сияю теплом?..
Но не верю и, нет, не поверю,
Что любые пути хороши,
Чтобы сгустками темных материй
Бинтовали стигматы души.
6
Как бедствие — это известье.
И хочет меня извести
Тоска о непройденном вместе
Ухабистом жизни пути.
Ты жил одиноко. Гордыне
Не дни, а года посвятил.
Ты жив был и счастлив бы ныне,
Когда б свою спесь укротил,
Когда б не забрал себе в разум
Вовеки меня не прощать,
За дерзкий поступок, за фразу,
Оброненную невзначай...
Я тоже тщеславьем страдала.
И вот разомкнулся наш круг.
Багряная роза упала
Меж двух бесконечных разлук.
***
Рубашечка в цветочек голубой
Разодрана бетонною плитой...
Роскошный локон видно под известкой...
Раскинул руки парень молодой...
Всех смерть взяла внезапно. Заедино.
По-воровски, по-зверски, в час ночной...
И ты, корявый, темный бородач,
Глядишь с экрана, потен и горяч,
И ты, в чалме коварный желтолицый,
Бандитов вождь, ведешь баланс удач
В деяньях сатанинских. Но сторицей
Воздается вам. Зачтется стон и плач.
И каждый вздох последний ваших жертв
К вам долетит — и тронет грубый нерв,
И боль нечестья вам уколет очи,
И да падет на вас господен гнев —
И вам не в радость станут ваши ночи
И дни... Не стихнут взрывы, отгремев...
Душа иссохнет, словно карагач
На гребнях гор...И поприще удач
Оставит жалких вас, уничиженных,
И вас чураться, словно прокаженных
Привыкнет всяк, кто добр и духом зряч,
Молясь за мир среди свечей возжженных.
Или в душе молитву вознося,
Творцу хвалу за то, что жизнь не вся —
Алчба, война, предательство, насилье,
И что не все языки на Земле
Живут разбоем, втуне и во зле,
Но тщатся ложь упаковать красиво.
И будь ты олигарх иль ваххабит, —
Тот, кто тобой ограблен и убит,
К живым взывают.Слезы отольются!
Кровь вопиет! И сколь концы ни прячь,
Не дети, — внуки ваши содрогнутся
От страшной мысли: предок мой — палач!
Цветы и свечи...Свечи и цветы...
И солнце с беспристрастной высоты,
И ветер-вестник времени движенья,
И люди, что сплотятся нынче тут,
Скрепясь, упорней веру понесут
В то, что добро не имет пораженья.
ИЗ ГЛУБИНЫ
На годовщину гибели "Курска"
1
Мой город! Стал ты именем беды.
Мертвы, на дне — твои ведомы кмети,
Пополнив бесконечные ряды
Безвинно убиенных на планете.
Но не безгласных... Из-под мегатонн
Недоуменья, горечи, отчаянья
Записка принесла Земле поклон
Сыновний, знак последнего прощанья.
Из бездны...Но не стон последних сил!
Достоинства и чести возглас гордый
От тех, кто жизнь так преданно любил
И так нелепо выбыл из когорты.
А те, кто жезлы и погоны обрели
Тогда, в густой грязи восьмидесятых,
Кто знал, на что был зван, те, кто пришли
Крушить и рушить... живы, и не взяты!..
О Истина! Забрось же невода
Ты в аспидные Времени глубины!
Пусть скажет безъязыкая вода,
Где ждут еще в пути Россию мины...
2
Дави виски,тоска звенящая,
Как в субмарине, под водой!
Дымись в руинах, настоящее,
Чревато зреющей бедой!
3
Зачем учили душу пестовать,
И совесть знать, и честь хранить?!
С такой поклажей только бедствовать!
Багаж в пути не заменить!
Товар сомнительной ликвидности —
Сегодня Слово и Перо.
Что ж, не внимая очевидности,
Вновь уповаю на добро?!
С травой цветущею не скошена,
Едва дышу, едва хожу,
Но, умирать своими брошена, —
Не умираю — им служу!
Придет ли помощь долгожданная,
И сколько выдержит отсек?..
Очнись, страна, срамная, странная,
Остепенись, проклятый век!
4
Научись же от боли кричать!
Приучись проницать и провидеть!
Научись подлецов не прощать,
Распинать их, казнить, ненавидеть!
Ты терпением осенена.
Но зачем же стяжала упорство
Злу потворствуя, слушать лгуна,
Не являя к отмщенью проворства?!
Пусть расступятся воды времен
И разверзнется провесень синий!
Пусть восстанет над родиной Он, —
Возрождающий Волю и Силу!
Сжалься, Господи! Все мы снесли.
Может, паче мы всех провинились,
Но, опомнясь, к тебе мы пришли!
Так верни свою вышнюю милость!
Руки вздеты и слезы красны:
Кровь с чела заливает нам вежды.
Молви ж, Господи:"Вы спасены!
Возвращаю вам свет и надежды!"
(обратно)Галина Кузнецова СВЯТАЯ ВОДА
Дул совершенно не январский ветер, сырой, промозглый во всем городе, но здесь, за церковной оградой, может быть, даже более сильный, обтекавший угол церкви, — почему-то чистый и свежий.
Очередь быстро росла, потому что люди все входили и входили в ограду, и те, что совсем недавно были последними, уже уверяли, что не страшно, "ничего, в момент рассосется".
В церкви шла служба, из распахнутой створы высоких дверей доносились голоса — густой дьякона и повыше — священника, и не очень сильный, но мелодичный — церковного хора. Из очереди уходили в церковь — помолиться и погреться, поставить свечку, посмотреть, не кончается ли водосвятие, так что очередь, хотя и двигалась, но только потому, что уплотнялась да ширилась за счет возвращавшихся из церкви с очередным сообщением — что там.
Большая часть женщин — мужчин было единицы — утеплилась капитально, видимо, по опыту прежних лет, и не боялась никаких превратностей погоды. Женщины поглядывали вокруг, повернувшись к ветру широкими спинами.
Ольга Николаевна пришла впервые, и ветер продувал насквозь ее пальтецо, прежде "дутое", но теперь порядком износившееся. В сумке у нее стояла стеклянная плоская бутылочка из-под коньяка. Почему-то она полагала, что каждый приходит со своей водой и святит её в общем строе батюшка во время службы. Она очень быстро поняла свою ошибку и наметила мысленно потихоньку вытащить бутылку и вылить воду в снег, когда обогнет лужу и окажется возле подтаявшего сугроба.
Женщины рядом, спереди и сзади, время от времени начинали переговариваться все о том же: "Откроют вон те ворота, а там уж из бокового притвора все вынесено — и столы, и вода..." Потом о свойствах Крещенской воды: почему не портится, сколько бы лет ни стояла, и почему может протухнуть в первый же год, если брал не чистыми руками и стояла в неподобающем месте. И хотя никто не говорил Ольге Николаевне, она понимала, от чего должны быть чисты руки и какое место угодно святой воде. Откуда-то она знала, что раньше эту воду хранили за "божницей". И тут же притекала дополнительная мысль, что там, за божницей, холодно и темно, но снова, словно летучее облако, протекало возражение: не потому, что холодно и темно, а потому что за божницей. И что у нее эта вода не задержится — сразу Але в больницу, а у большинства сейчас стоящих рядом вода не будет за божницей, поскольку нет божницы, вода будет стоять в холодильнике, но все равно не в этом дело...
Говорили и об экологии, о больных детях, даже если кто еще избежал радиации — тогда причина в том, что первеньких не рожают, а потом и сами больные, после ножа-то, и дети хилые.
Но главное было не в том, о чем говорилось, потому что об этом везде говорят, а в том — как: без нервного напряжения, без нарастающего недоброжелательства по мере взаимной усталости. Все были точно уверены, что здесь ни о чем не надо волноваться: что не достанется, или очередь тебя не признает, скандал случится. Порядок есть порядок, так было всегда, так будет и на этот раз.
И Ольга Николаевна, стараясь прикрыться от ветра за широкой и рослой полуженщиной-полустарухой в зеленом пальто на ватине с куцым норковым воротничком, несоразмерно малым для такого большого пальто, чувствовала, что ей уже не так зябко. От сбившейся кучками очереди веяло давним, забытым, но вспомнившимся и понятным: очередями за постным маслом и пшеном после войны, плацкартными вагонами дальнего следования в ранней бедной юности. Выплыла откуда-то из памяти старуха на узлах, возвращавшаяся в родные места из ссылки: "Мы из Казакстана, из Казакстана мы, к себе..." — и ее беззубая, как у младенца, улыбка.
И еще одно воспоминание, совсем дорогое: мама несет в белом новом платочке кулич на большой тарелке, а вокруг него по краям не видимые сейчас яйца, крашенные в луковой шелухе убывающей консистенции: первая партия терракотовые, потом рыжевато-оранжевые, потом желтые. Мама держит платочек за узелки, и сквозь просветы виден бумажный цветок, воткнутый проволочным стеблем в темно-коричневую горбушку кулича. У мамы осунувшееся просветленное лицо, и теперь Ольга Николаевна догадывается, что это от поста. Но в те годы ее, ребенка, никто не приучал к участию в маминых приготовлениях, мамину церковь в Сокольниках тоже отделили и от дома, и от дочкиной школы. А вот теперь, стоя в очереди, Ольга Николаевна обнаружила, что знает несколько молитв. Она не помнила, когда мама успела их нашептать. Наверно, еще до школы.
Все это одно за другим промелькивало в сознании и, будто подхваченное очередным порывом ветра, уносилось дальше, однако успевало оставить ей немного тепла. И все эти люди, казалось, тоже испытывали забытые или редко посещающие их добрые ощущения, им тоже сейчас было светлее и радостнее, чем обычно: разговаривали тихо, неторопливо, а если молчали, то чтобы не спугнуть покоя, долгожданного для души, отгородившего хотя бы на время от постоянных волнений, утомительного их однообразия и мелочности.
И так понимая и угадывая в этих нездоровых, по большей части неповоротливо полных женщинах своих старших сестер, а в женщинах постарше их матерей, живших в одно время с ее собственной бедной мамой, — Ольга Николаевна непроизвольно сняла с них налет нескольких десятилетий и узнала в них мир, из которого когда-то вышла, устремилась в иные миры, а теперь, вернувшись, едва угадала его. "Сотри случайные черты, и ты увидишь: мир прекрасен" — она любила когда-то успокаивать себя уверением поэта, но с некоторых пор точно знала, что черты в самом деле исказились, деформировались, просто стереть — не поможет, но и отчаиваться нельзя.
Еще она теперь знала, что и не порывала связи, а только забыла о ней на время, а связь все-таки, хотя и истончившаяся, осталась. И теперь чувство родственности и уместности ее появления среди этих женщин, хотя и чуть-чуть, тоже ее врачевало, а именно боль вела ее сюда в это серое январское утро.
Она перебрала все лица, видимые ею, и пришла к неожиданному заключению, что здесь нет ни одного человека, сейчас более несчастного, чем она. Набежавшие слезы обожгли глаза и тут же высохли: видно, еще не накопились с ночи.
(обратно)Игорь Кириллов КОРАБЛЬ ПЛЫВЕТ ПО ТЕЧЕНИЮ (Новая книга Людмилы Улицкой)
Последняя на сегодняшний день книга Людмилы Улицкой, выпущенная в минувшем году издательством "Эксмо", оставляет двоякое впечатление. Вопреки "объединяющему" названию — "Сквозная линия" — она распадается на две части. Первая, представленная повестью, давшей название сборнику, — это новая проза писательницы. Вторую часть составляют рассказы разных лет, они уже неоднократно публиковались.
Возможно, объединение под одной обложки новой и старой прозы было нужно для соответствующего объема, для выгодной продажи. Судя по тому, что в конце прошлого года вышел дополнительный десятитысячный тираж, все получилось удачно. Но с точки зрения не материальной писательница выиграла бы, если бы нашла возможность издать новую повесть отдельно.
Громкий неуспех ее предыдущего романа "Казус Кукозкого", последовавший к тому же после мелких полуудачных сочинений, поставил писательницу в щекотливое, опасное положение. Казалось, для серьезной литературы она потеряна. Новая повесть, к счастью, способна поколебать скептические преждевременные выводы.
В "Казусе", а еще более в "Веселых похоронах" и других повестях и рассказах, процветали стилистическая неряшливость, дурного вкуса метафоры, разнузданная авторская речь, сплошь и рядом включавшая в себя матерные выражения. И вот неожиданно новая повесть убеждает, что Л. Улицкая умеет совершенствоваться, прислушиваться к критике, пусть нелицеприятной. Удивительно, насколько ей удалось в "Сквозной линии" избавиться от вредных привычек, по крайней мере, свести их проявление к минимуму. Даже мат она использует теперь в крайних случаях.
Явление, которое исследуется в повести, — женская ложь, писательница находит пять наиболее характерных в психологическом отношении проявлений этой лжи, выстраивает их как пять новелл. Они связаны не только единой темой, но и присутствием главной героини, которая внешне является только слушательницей. За внешней простотой стоит настоящее мастерство, ибо, читатель, не отрываясь, следит не только за вдохновенной ложью прекрасного пола, но и за тем, как преломляется и осмысляется эта ложь в сознании главной героини. Ощущение потери этого единства не возникает ни на минуту. Помимо этого Л. Улицкая практически избавилась от длиннот. В "Сквозной линии" мы имеем дело с плотной сосредоточенной прозой.
Еще одно немаловажное обстоятельство. Как известно, Л. Улицкая закончила Московский университет, первая ее профессия — биолог, если не ошибаюсь, она даже кандидат наук. Рационалистическое начало всегда чувствовалось в ее прозе, что, в свою очередь, позволяло предположить научный склад ума. Ранее она пыталась скрыть эту свою сущность чрезмерной образностью, якобы художественной. В "Сквозной линии" аналитический подход к описываемым явлениям становится преобладающим, и это не отвращает, а, как ни странно, подогревает интерес.
Если же перечитывать старые вещи, помещенные далее в книге, то можно отчетливо проследить, как выросло мастерство, опыт, как изменилась форма, — и сколь неизменным осталось содержание, внутренняя тема творчества.
Несколько лет назад было опубликовано интервью с Л. Улицкой в "Московском комсомольце". Тогда при чтении впервые подумалось: вся ее беллетристика и сопутствующие размышления удивительно органично вписываются в газетный контекст!.. Привязанностью к определенным сюжетам, вульгарной их интерпретацией.
Горькая доля русских проституток в Швейцарии, история гомосексуалиста, убитого в Измайловском парке, признания двенадцатилетней девочки об изощренных пристрастиях ее поклонника, зрелых лет книжного графика (повесть "Сквозная линия", рассказ "Голубчик"). И всегда сюжетом движет сексуальная подоплека. Даже там, где, на первый взгляд, в центре повествования стоит другая тема, в конце концов все соскальзывает к "единственно важному". Вот бывшая светская львица, эффектная даже в восемьдесят с лишним, тиранит разведенную дочь и внучку, похотливо разглядывает редких мужчин, появляющихся в доме (рассказ "Пиковая дама").
Вот страсть бывшего советского аппаратчика — антиквариат, который собран с любовью и со знанием дела. Тем не менее коллекцию старик постепенно распродает, чтобы оплатить баснословные по цене медицинские вмешательства, поддерживающие его репродуктивную функцию. Покупает ценные подарки своей внучатой племяннице (рассказ "Второе лицо").
Иные человеческие порывы Л. Улицкая замечает лишь мимоходом и совершенно не доверяет им. Этот недоверчивый, даже отчаянный взгляд на человеческую природу находит сочувственный отклик у современной читательской аудитории, у интеллигенции, всегда и во всем неудовлетворенной, в особенности. На этот счет в "Сквозной линии" есть любопытное наблюдение.
"В самом начале девяностых годов прошлого столетия, — признается писательница,— многие люди интеллигентского сословия переживали большие трудности. И многие люди начали тонуть. Кое-кто и потонул, а были и такие, кто в пошатнувшемся мире сориентировались и пошли в большое плаванье".
Л. Улицкую ныне с уверенностью можно отнести к этой небольшой части. Пишет она, однако, для тех, кто остался за бортом, и ее собственная психология особых изменений тоже не претерпела. Этим объясняется легкая, изысканная (интеллигентная!) русофобия, которая неизменно присутствует во всех ее сочинениях. (Впрочем, и в таком виде этот идеологический аспект может быть неприятен, но что делать, он не умаляет художественных достоинств Л. Улицкой, подобно тому, как антиеврейские выпады В. Розанова не отменяют его одаренности, литературной в первую очередь.)
До недавнего времени можно было предполагать, что писательница подлаживается к вектору эпохи, потакает ее развращенному духу. Новая книга многое в этом смысле проясняет. Настойчивость, с которой она и теперь, достигнув успеха и независимости, живописует низкие стороны жизни, навязывает значимость низменных, тлетворных инстинктов, порождает иное предположение. Не принадлежит ли она к числу непосредственных творцов этого вектора современности?
(обратно)Николай Переяслов ЖИЗНЬ ЖУРНАЛОВ
Уехав на Рождественские праздники в Дом творчества "Переделкино", я с большим интересом познакомился там с двумя последними номерами журнала "ДРУЖБА НАРОДОВ" за 2002 год, стержневыми материалами которых являются роман Бориса Евсеева "Отреченные гимны" и воспоминания кинорежиссера Георгия Данелия "Безбилетный пассажир".
Роман Б. Евсеева, появления которого я ожидал в течение всего миновавшего года, оказался немного длинноват и многословен, к тому же в основе движущей силы его сюжета оказалась не столько логика развития описываемых событий, сколько, как мне показалось, своеволие самого автора, который несколько раз на протяжении романа заставляет своих героев совершать почти немотивированные поступки, лишь бы те оказались там, где ему это надо, и с теми, с кем ему в данный момент требуется. Однако эта художественная особенность авторского стиля нисколько не снижает интереса к положенной в основу романа идее — отследить и зафиксировать при помощи аппаратуры отделение души от тела в момент физической смерти человека (для чего исследователи снимают на специальное видео массовые расстрелы людей в Москве в октябре 1993 года), а также ее зарождение в момент зачатия (для чего они снимают сцены половых актов). Любопытно, что то, над чем работают в романе герои Евсеева, перекликается с работами известных ученых-физиков В.Ю. и Т.С. Тихоплавов, которые в книге "Великий переход" пишут, например, что "живое существо (Душа) сначала проектирует себя в виде голографического полевого образа и на основании именно этого образа строит свое конкретное земное биохимическое тело" и что существует экспериментальное доказательство того, "что такая голограмма возникает еще до появления на свет целостного организма", а стало быть ее (то есть Душу) и правда можно зафиксировать еще до рождения плоти, и доктор геолого-минералогических наук Л.С. Прицкер действительно открыл возможность "фотографировать фантомы и другие сущности Тонкого Мира".
Поднятая в романе Евсеева тема так же непроста, как и стоящая перед человечеством проблема клонирования человека, не случайно она тревожит и его главного героя Нелепина, который говорит себе: "Не так душа ищется, не так, скорей всего, и засекается", — и он здесь, безусловно, прав, так как, несмотря на открытия ученых Тихоплавов и их коллег, душа — это все-таки прерогатива Церкви, а не науки. И в этом плане, пожалуй, более ценными, чем центральная линия романа, предстают в нем некоторые небольшие, почти случайные эпизоды, вроде беседы Нелепина со стариком-сторожем в его фамильном доме, когда тот говорит ему, что все политические ярлыки и партбилеты — "ништо", и что они, мол, потом выбрасываются, а настоящая порода (если таковая, конечно, была) остается. Или же — наподобие размышлений самого Нелепина о том, что "будущее существует" и что "оно наваливается на нас в предчувствиях и снах, спускается паучками с потолков, горит огромными дорожными указателями, но все время ускользает от нашего ума, ощущаясь смутно одной только душою!"
О том, где берет начало это будущее, повествуют опубликованные в этих же номерах "Дружбы народов" воспоминания Георгия Данелия — легкие, искрометные, наполненные и юмором, и в то же время ностальгией по настоящему Большому Кино, которым без всякого преувеличения был славен СССР. При этом автор не угодничает перед нынешним режимом и, даже смеясь над тем, что было в его жизни нелепого, не охаивает своего прошлого, а главное не предает осмеянию своего старшего друга и учителя — Сергея Бондарчука, которого многие деятели нашего кино буквально отдали в годы перестройки на заклание.
А вот новая повесть Леонида Бородина в двенадцатом номере "МОСКВЫ" за прошлый год посвящена изображению крутых поворотов самой что ни на есть сегодняшней российской жизни — на этот раз, правда, в отличие от романа "Трики, или хроника злобы дней", касающихся нашей деревни. И опять, как это уже не раз было в истории России (и, соответственно, было отражено в ее литературе), героями повести стали два родных брата, оказавшихся хотя и не по разные стороны политических баррикад, так "по разные стороны" их отношения к работе, что и привело в финале произведения к совершению греха братоубийства. Увы, несмотря на все цивилизационные достижения, происходящий сегодня слом нашего национального менталитета оказывается нисколько не мягче того, который был совершен в России в 1917-1937 годы. И опять, как это ни горько осознавать, главной жертвой реформ оказывается многострадальный русский народ...
Наибольшее же количество размышлений вызвала во мне поэма Юрия Кузнецова "Сошествие в ад", опубликованная в последнем номере журнала "НАШ СОВРЕМЕННИК" за 2002 год. Не скрою, что многие ее эпизоды подарили мне самое настоящее эстетическое наслаждение — например, такие строки, как: "То не птенец выпадал из гнезда родового, / То не мертвец поднимался из сна гробового — / Это разбойник явился — ни ночь и ни день, / Пала в долину его теловидная тень. / Глянул Господь на него и промолвил сурово: / — Встань и держись Моего обещанья и слова, / Да не побойся грядущих судеб и утрат. / Рай недалек. Но дорога пойдет через Ад", или такие, как: "Руки разбойник простер, как моряк с корабля, / И возгласил первозданное слово: — Земля! — / Молвил Сын Божий, как истина ветхая днями: / — Это подобье. Земля у тебя под ногтями. / Глянул разбойник на грязные ногти свои / и зарыдал, и взалкал чистоты и любви..."
Однако рядом с такой чисто поэтической красотой и стройностью поэма Ю. Кузнецова то и дело срывается в самую откровенную ересь, выдавая в авторе закоренелого материалиста, словно бы не понимающего, что перед Богом, к примеру, находится не сам РАЗБОЙНИК, а только его ДУША, и стало быть, откуда же у нематериальной сущности может быть "земля под ногтями"?..
Аналогичное недоумение вызывают сцены, в которых Господь ходит по Аду и задает всем встречным вопрос: "Где Сатана?", — как будто бы с Богом можно играть в прятки, спрятавшись за сундуком или печкой! Здесь в поэте снова говорит материалист, не признающий Господнего ВСЕВЕДЕНИЯ и того факта, что Ему не надо никого ни о чем спрашивать, ибо Ему ведомо не только то, кто где находится, но и, как говорится в молитвах, "и вся несодеянная нами" открыта.
Стремление к максимальной занимательности изображаемых сцен приводит к тому, что некоторые из эпизодов поэмы начинают смотреться как кадры современных мультфильмов. Так, например, абсолютно по-диснеевски воспринимается сцена с встреченным в Аду французским врачом-философом Ламетри, который ведет себя, как персонажи мультиков, то рассыпающиеся на детали, а то вновь собирающиеся воедино: "Был он так худ, что себя разобрать мог на части. / Как мы увидели, он это делал отчасти. / Левую руку выкручивал правой. Стонал, / Но продолжал... Черт косматым ударом вогнал / Лысую голову грешника между плечами. / Грешник рассыпался, тупо мигая очами. / Стал собираться со скрипом у нас на виду. / Черная крыса мелькнула и скрылась в аду. / Духом собрался сперва, а потом уж и телом, / Так и скрипел, собираясь и в общем, и в целом. / Встал и ощупал себя и промолвил: — Добро! — / Но спохватился: — Проклятье! А где же ребро? / — Крыса его утащила!.." (и так далее).
При чтении таких строк на память приходят кадры из фильмов про Робокопа, Терминатора и других саморемонтирующихся персонажей американского кино, но только не мысли о спасении души.
И вот такие голливудские эпизоды чередуются в поэме с довольно обширным перечнем тех, кого Юрий Кузнецов определил (исключительно своей собственной волей!) в категорию грешников. Среди обреченных им на адские муки находятся и Гоголь, и Белинский, и Герцен, и Тютчев с Денисьевой, и Лев Толстой, и погибший в бою генерал Лавр Корнилов, и расстрелянный красными под Иркутском генерал Колчак, и жестоко убитый кулаками мальчик Павлик Морозов, и далее — на равных с ними — Троцкий, Свердлов, Ленин, академик Сахаров, писатель Солженицын, генсек Горбачев, Ельцин с Чубайсом и вся Чечня целиком. Как будто поэт никогда и не слышал о том, что погибшие в бою — достойны рая (тем более, что генерал Корнилов защищал БОГОУСТАНОВЛЕННУЮ власть в России!), а убийцы (в том числе и расстрельщики Колчака) забирают на себя грехи своих жертв, освобождая их от ответа за них перед Богом, не говоря уж о том, что Павлик Морозов принял от своих погубителей МУЧЕНИЧЕСКУЮ смерть, достойную, может быть, его причисления к лику святых... Рядом со всем этим по поэме рассыпано староверское написание имени Господа — "Исусе" (вместо православного "Иисусе"), а адресованным к Богу молитвам героев приходится в их пути "обогнуть Сатану" (как будто они похожи на автомобили с гуманитарной помощью, которым приходится объезжать откуда-то взявшийся посреди дороги столб).
Понятно, что всё это ни в коей мере не снижает чисто ПОЭТИЧЕСКИХ достоинств поэмы Юрия Кузнецова, а только свидетельствует о том, что ее автор находится еще лишь на пути к обретению Бога, познать Которого ему пока что мешает въевшийся в него за предшествующие годы материализм. Но само стремление поэта прийти к вере является очень показательным для нашего времени и несет в себе обещание наиболее перспективных в художественном и философском планах открытий.
(обратно)Евгений Нефёдов ВАШИМИ УСТАМИ
НАВОРОТ “Переворот? Недоворот!
И от ворот вам поворот”.
Михаил МАРТОВ Переворот. Недоворот.
Водоворот. Широкорот.
Мордоворот. Козлобород.
Коловорот. Наоборот.
Электорат. Конгломерат.
Конфедерат. Протекторат.
Аристократ. Денатурат.
Акселерат. Дегенерат.
Директорат. Инспекторат.
Госаппарат. Триумвират.
Рифмоворот. Невпроворот.
В роду поэтов — недород...
(обратно)
Комментарии к книге «День Литературы, 2003 № 01 (077)», Газета «День литературы»
Всего 0 комментариев