Сергей Борисов Этюды в багровых тонах: катастрофы и люди
Где нет тропы, надо часто оглядываться назад, чтобы прямо идти вперед.
Василий КлючевскийКатастрофы бывают разные. Природные, технологические, социальные. Что их роднит, так это последствия — неизменно ужасные. Рушатся ли здания и плещет лава, взрываются склады с боеприпасами или идут ко дну красавцы корабли, сходят сели или проносятся ураганы, разливаются реки или подкрадываются эпидемии, горят костры инквизиции или печи крематориев, продолжается кошмар минуту, час, сутки или растягивается на годы и десятилетия, что бы ни происходило — гибнут люди. Это — главное и самое страшное. А вот о людях мы подчас и забываем. Цифры туманят головы: десять погибших, сто, десять тысяч, миллион! Чем больше — тем дальше отодвигается трагедия конкретного человека, сама смерть его становится как бы несущественной.
Эта книга — не сухой отчет о происшедшем, в ней люди — на первом плане. Сами же катастрофы — фон, необходимые, но не главенствующие декорации.
Александр Дюма-старший говорил, что для него история лишь гвоздь, на который он вешает свою картину. Очерки из этой книги — не живописное полотно, это, скорее, фотография. Художественная, а значит, лишь отчасти документальная. Поэтому не следует использовать эту книгу в качестве учебника. Она им не является. И как энциклопедию тоже не стоит. Потому что, как известно, нельзя объять необъятное.
И еще об одном. Кому-то некоторые эпизоды книги наверняка покажутся излишне жестокими, натуралистичными. Но ведь тема такая! И автор, как бы ему ни хотелось, изначально не мог, как до него Уинстон Черчилль — своим избирателям, пообещать читателям ничего, кроме крови, тягот, пота и слез. Но и слезы бывают очищающими, а в прежние века врачи пользовали пациентов кровопусканием, и, знаете, помогало!
Когда Везувий проснется
Кампания! Нет в границах всесильного Рима благодатнее места. От холодных северных ветров защищают тебя отроги Самнитских гор. С запада омывает твои берега теплое Тирренское море. С бесчисленных кораблей, что бороздят его воды, путешественники восхищенно взирают на зеленые холмы и расчерченные виноградниками склоны Везувия, на роскошные виллы и белоснежные города. Неаполь, Мизено, Гэркуланум, Стабии, а где-то в отдалении, в устье реки Сарно, расположились Помпеи — о богатстве тамошних жителей слухи ходят по всей империи. О, эта праздная жизнь, когда не заглядываешь вперед, потому что день завтрашний будет так же беззаботен, как нынешний! О, эта щедрая земля — Campania felix — Счастливая Кампания! Неужели это о тебе Стаций, возлюбленный богами, напишет вскоре: «И не поверят грядущие поколения, когда эта пустыня вновь зазеленеет, что под ней скрываются города и люди». А Корнелий Тацит в своей «Истории» перечислит все выпавшие на твою долю беды, и слов не будет хватать ему…
Развалины Помпей
Предупреждение
Спокойный и величественный Везувий возвышался над долиной Неаполитанского залива. Где-то там, глубоко под землей, томятся сыновья богини Геи, побежденные богами Олимпа. Томятся и мечтают о свободе. Последний раз титаны пытались освободиться от каменных оков и пробиться к свету триста лет назад. Сотрясалась земля, по горным склонам текли огненные реки, непроглядная мгла застилала небо — это были отзвуки великой битвы между гигантами и богами. Потом все стихло — олимпийцы вновь стали победителями. И уже навсегда…
Так казалось до восьмого года правления императора Нерона. Зимним полднем, когда жители городов и владельцы вилл нежились в термах и вкушали в тавернах жаренное на вертеле мясо, когда даже рабы получили возможность присесть и немного отдохнуть, неизвестно откуда донеслось протяжное, утробное завывание.
Умолкли птицы. Зато собаки вдруг стали заходиться лаем. А извечные их враги — кошки, истошно мяукая, бросились из домов наружу.
В следующее мгновение земля задрожала, как в ознобе. Эта дрожь становилась все сильнее, предвещая что-то страшное.
Удар!
Тела истлели, но залитый в образовавшиеся полости гипс позволил увидеть, как жители Помпей встретили свою гибель
Те люди, что стояли, — упали. Кто сидел — тоже упал. А вслед за людьми на вымощенные камнем мостовые, на мозаичные и мраморные полы домов стали падать статуи богов, украшавшие портики прекрасных зданий. Статуи падали и своими мраморными головами разбивали головы людей, надеявшихся в храмах найти спасение от земных невзгод.
Еще толчок! Ужаснее первого.
Колосьями на ветру закачались колонны. Крыши домов прогибались и рушились, погребая под собой детей и женщин, мужчин и стариков, свободных и невольников, богатых и нищих.
Затем все стихло.
Разрушения были кошмарными по всей округе, но более всего пострадали Помпеи и Геркуланум, где половина домов превратилась в безобразные кучи камней, из которых торчали обломки стропил. По кучам мусора сновали крысы, и часто можно было видеть, как стая этих отвратительных тварей пирует над рукой или ногой погибшего под обломками человека.
Собрав мертвецов, оплакав их и похоронив, как заведено, вдоль дорог, уцелевшие жители задумались о будущем. Если уходить из обращенных в прах городов, то куда? Если оставаться, то как жить и где? Поднять города из руин собственными силами невозможно, ждать помощи — наивно. И все же, сознавая всю тщетность попытки, власти Помпей и Геркуланума обратились в римский сенат, соответствующая петиция была поднесена и самому императору.
Сенат раздумывал долго. Кто-то доказывал, что владельцы вилл достаточно богаты, чтобы отстроить заново не только свои усадьбы, но и посодействовать в восстановлении домов менее состоятельным горожанам. Кто-то возражал, что помощь нужно оказывать всем. Из этих возражавших многие имели приморские резиденции в окрестностях Везувия…
Однако, какими бы жаркими ни были споры, сенаторы понимали, что решающее слово — за императором, точнее — за Сенекой, его учителем, побывавшем в Помпеях после землетрясения. Сопровождавшие его в той поездке могли наблюдать, какое впечатление произвела на философа пропасть, возникшая на склоне горы. В этой громадной яме, теперь засыпанной комьями земли и мелким щебнем, бесследно исчезли овечье стадо в шестьсот голов и четыре пастуха… Так что же внушит императору Сенека? Что нужно помогать всем или некоторым? А может быть, никому, исходя из соображений о необходимости сбережения государственной казны? Кто их поймет, этих философов!
Нерон повелел выделить деньги пострадавшим городам. Особо было отмечено, что местные власти должны верно определить, кто действительно нуждается в помощи, а кто лишь алкает ее. И пусть только попробуют ошибиться… Хвала тебе, мудрейший!
Прошло семнадцать лет, наступил первый год правления императора Тита Флавия Веспасиана. Жители Кампании успели основательно подзабыть пережитый ужас, уверив себя, что та беда была последней. Потому что они отмолили у богов счастливую жизнь!
Но боги своенравны…
Наказание
— Но боги ваши своенравны, — сказал раб.
— Замолчи, — воскликнул Плиний. — Довольно!
Человек, стоявший перед ним, покорно опустил голову.
Юный римлянин отпил из кубка, и ему почудилось, что прежде великолепное вино — просветляющее голову и ласкающее сердце — теперь явственно отдает кислятиной. Захотелось сплюнуть. Он сплюнул.
— Ваши… — Плиний скривил губы. — Мой дядя, Гай Плиний Секунд Старший, ждет от тебя, Исаак, сущей малости. Обучения наукам любимого племянника! От тебя вовсе не требуется обращать меня в свою веру.
— Я далек от этого, — подал голос раб.
— Конечно! — хмыкнул Плиний. — После пожара Рима вы попритихли. Те, разумеется, кому посчастливилось остаться в живых.
— Это были ужасные дни, — печально сказал иудей. — Страшен был пожар, почти дотла уничтоживший Вечный город. Я видел, как огонь пожирал дома, как тысячи живых факелов с истошными криками метались по улицам, как обезумевшие горожане бросались в колодцы, уже доверху наполненные мертвецами. Я все это видел, господин. Но самое жуткое началось потом, когда в поджоге Рима император Нерон несправедливо обвинил христиан.
Плиний даже приподнялся на своем ложе:
— Да как ты смеешь, червь, сомневаться в прозорливости цезаря!
Раб опустил глаза, но проговорил твердо:
— Смею, господин. Ибо людям свойственно ошибаться и возводить напраслину. Ведь в поджоге обвиняли и самого императора! Говорили, что, желая исполнить песню о падении Трои, он в поисках повода и вдохновения приказал поджечь Рим. Но это ложь! Императора даже не было в городе, когда начался пожар, а вернувшись в Рим, он приказал создать лагеря для погорельцев и бесплатно раздавать зерно из немногих уцелевших складов. На тот момент он вел себя достойно, как и полагается государственному мужу. Но слишком велико было людское горе, скорбь переполняла сердца. Римляне не могли согласиться с тем, что виной всему сильный ветер, раздувший угли в чьей-то опрокинувшейся жаровне. Это было бы слишком просто, это не принесло бы облегчения. Нет, людям был нужен кто-то, на кого они смогли бы обратить свой безрассудный гнев. И тогда Нерон по наущению советников указал на верующих во Христа. И началось побоище, подобного которому не знала история. Тысячи моих единоверцев — прекрасных женщин, невинных детей — были сожжены на кострах, и это была еще легкая смерть, потому что мужчин покрепче выводили безоружными на арену, где они были разорваны дикими зверями под восторженные рукоплескания зрителей. Заботой вашего просвещенного дяди я уцелел в той бойне, но память моя изранена, и шрамы эти останутся до последних дней моих.
— Я знаю, — сказал Плиний, — что дядя спас тебя в те дни и тайком переправил сюда, в Мизено. Он ценит твою ученость, Исаак, и, видимо, полагал расточительством, чтобы ты стал куском окровавленного мяса и твои предсмертные вопли услаждали слух завсегдатаев цирков.
— Чем бы ни руководствовался Плиний Старший, я благодарен ему за спасение. — Иудей коснулся пальцами лба и поклонился. — Но еще более я благодарен ему за то, что он не препятствует мне в отправлении христианских обрядов, в поклонении моему Богу, всесильному и милосердному.
— Какой же он всесильный?! Отчего ты считаешь его милосердным, если он позволил римлянам, этим язычникам… — Плиний опять растянул губы в ухмылке, — распять твоих единоверцев на жертвенниках? Почему не вмешался, когда их пожирали хищники?
— Не нам судить о промысле Господнем, — сказал раб. — Мы можем лишь гадать. Может быть, то было испытание нашей веры, тогда как пожар Рима — наказание его жителям за неверие. Страшный урок, жестокое наказание. Ведь римлян в том пожаре погибло несравненно больше, нежели потом было замучено христиан! Когда-то Бог наслал огонь и серный дождь на обители разврата — города Содом и Гоморру, позволив уцелеть лишь праведникам, всех остальных превратив в кучки пепла и соляные столбы. То же самое он мог сотворить и с Римом, но не сотворил в милосердии своем, потому что искреннее заблуждение в вере еще не самый тяжкий грех. Истинный, непрощаемый грех — знать, кого единственного надлежит чтить, и в гордыне своей не делать этого.
Плиний вновь отпил вина.
— Значит, жаровня и просыпавшиеся угли тут ни при чем, — пробормотал он. — Все, что ни происходит, происходит по Его соизволению.
— Да, господин, — согласился раб. — Ветер мог не подняться, жаровня — не опрокинуться… Император Нерон мог выбрать ответчиками за происшедшее не христиан, а, скажем, последователей культа египетской богини Исиды. Но все получилось именно так, а не иначе, и нам следует принять это и смириться с этим.
— И сотрясение земли в этих краях, о котором ты мне рассказывал, — это тоже воплощенная воля твоего Бога? — спросил Плиний. — Это тоже наказание за безделье и сытую, счастливую жизнь?
— Да, господин, — снова согласился иудей. — Но я был бы плохим рабом, если бы не исполнял то, что ждет от меня мой хозяин. Лишь поэтому я говорил о битвах олимпийцев и титанов, хотя моя вера дает иное объяснение случившемуся.
— Ты плохой раб, Исаак, — раздался громкий, чуть хрипловатый голос.
Иудей обернулся.
— Ты говоришь больше дозволенного, — продолжил Гай Плиний Секунд Старший. — Мой племянник, которому ты должен передать свою ученость, предупреждал тебя, что я не жду его обращения в христианскую веру. Ты же, на словах изъявляя покорность, упорно занимаешься этим.
— Вы слышали весь наш разговор, господин, — сказал иудей. — Я не заметил, как вы появились в саду.
Плиний Старший рассмеялся:
— Я ведь не только автор «Естественной истории», прежде всего я — воин, под началом которого десятки галер и тысячи центурионов. А значит, мне надо уметь незаметно оказываться там, где меня не ждут. Пусть это послужит тебе уроком на будущее, Исаак. Будь осторожнее, в противном случае даже мое расположение не спасет тебя от когтей и клыков зверей, которые никогда не прочь побаловаться человечинкой. Причем, заметь, делают они это отнюдь не в угоду уставшей от оргий и пресыщенной развлечениями публике, а потому лишь, что хотят есть. Вот он — главный закон для всего сущего! Сильный пожирает слабого. Так хотят боги! И в этом все боги едины. Надеюсь, с этим ты не будешь спорить, Исаак?
— Я не осмелюсь.
— Но тебе, конечно же, есть что возразить.
Иудей помедлил с ответом, потом сказал:
— Греки утверждают, что в споре рождается истина. Но я бы добавил — лишь тогда, когда спорящие равны во всем, особенно в желании слушать.
— Ты плохой раб, — повторил Плиний Старший, устраиваясь рядом с племянником и принимая из его рук кубок с вином. — Но ты умный человек. А ум надо уважать. Поэтому я не стану наказывать тебя за строптивость. Повременю. Иди! Я хочу отдохнуть.
Иудей поклонился и удалился, не разгибая спины.
Плиний Младший восхищенно смотрел на дядю. Сколько достоинства! Когда-нибудь и он тоже сможет говорить так же веско, непререкаемо. Но для этого мало принадлежности к знатному роду, для этого нужны знания, потому что лишь осмысление наследия прошлого и постижение законов настоящего дает человеку такую уверенность в себе. И потому — надо учиться, терпеть поучения этого раба, смиряться и, будто поднятая пловцами с морского дна губка, впитывать, впитывать…
Плиний Старший между тем осушил кубок и хлопнул в ладоши. Тут же в саду появились рабыни с кувшинами. Скинув сандалии и жмурясь от удовольствия, римляне подставили ноги под струи прохладной воды, настоянной на листьях мяты. Потом они отведали жареного барашка, запивая мясо вином. И уснули.
Явление
Тасций смотрел вверх, и арах охватывал его. Облако дыма продолжало тянуться к небу, с каждым мгновением увеличиваясь в размерах. И еще оно меняло форму, все более напоминая пинию: вот искривленный ствол, а вот спутанные ветви раскидистой кроны… И еще оно меняло цвет: прежде белое, теперь оно покрылось грязными пятнами.
— Это пожар, — сказал утром Тасций своей супруге Ректине, когда та привлекла его внимание к появившемуся над Везувием облаку.
Он знал, что на самой вершине горы есть огромная впадина, заросшая прекрасным нетронутым лесом. И впрямь, какой смысл рубить деревья, если их все равно невозможно поднять по отвесным склонам? И даже если удастся, как потом спустить стволы к подножию горы?
— Это горит сосновый лес, — пояснил Тасций, видя, что супруга не удовлетворена его краткостью.
— Кому понадобилось поджигать его? — пожала плечами Ректина.
Этот вопрос терзаемый сомнениями Тасций оставил без ответа, потому что ответа у него не было…
Сейчас, через несколько часов, он уже не сомневался, что ошибся в своем предположении. Нет, это горят не деревья. Скорее это похоже на грязный дым над кузницей.
— Это похоже… — начал он и не успел договорить.
Оглушительный раскат грома потряс беломраморные стены виллы, заставил испуганно присесть ее обитателей.
Тасций осторожно скосил глаза. Сосна, растущая над Везувием, стала черной у комля. И она продолжала увеличиваться! Ее «ветви» жадно тянулись в стороны, закрывая солнце и бездонное синее небо.
Неожиданно поднялся ветер. Он был обжигающим и… грязным.
Тасций посмотрел на свои руки. Они были в пепле!
— Надо бежать! — прошептала Ректина.
— Как?
За мгновение до этого Тасций увидел, как несколько огромных валунов, скатившись по склону, завалили единственную дорогу, ведущую к вилле.
— Как?!
— Пошли кого-нибудь к Плинию морем. Он твой друг. Под его началом целый флот. Он должен спасти нас!
— Хорошо, — сказал Тасций и направился во внутренние покои.
Но тут земля вдруг ушла у него из-под ног. Тасций взмахнул руками и упал. Головой он ударился о край домашнего алтаря. Хлынула кровь. Смешиваясь с пеплом, она из красной тут же становилась черной.
Ректина кинулась к мужу, склонилась над ним и закричала.
Решение
— Тасций погиб, — сказал Плиний Старший, отбрасывая свиток. — Его супруга Ректина просит спасти ее. Ты поедешь со мной?
Плиний Младший отвел глаза.
— Лучше я останусь здесь. Не беспокойся, я смогу позаботиться о твоей сестре, своей матери.
— Хорошо, — едва заметно улыбнулся Плиний Старший. — Оставайся. Исаак!
— Я здесь, господин, — отозвался иудей.
— Ты будешь сопровождать меня. Твои знания могут оказаться полезны.
— Корабли готовы, — сказал вбежавший на террасу легионер.
Вскоре несколько галер, которые еще с утра по распоряжению командующего флотом начали готовить к отплытию, вышли в море. Надсмотрщики били в барабаны, все убыстряя темп; гребцы, обливаясь потом, изо всех сил налегали на весла.
Дышать было тяжело. Пепел валил все гуще, окрашивая море в серый цвет. Потом на палубы квадрирем стали сыпаться куски пемзы и черные каменные шарики — лапилли. Они были легкими, но настолько раскаленными, что, если падали на открытую кожу, на этом месте тут же вздувался пузырь от ожога. Люди кричали от нестерпимой боли и сметали лапилли за борт, опасаясь, что просушенные до звона корабельные доски вспыхнут, и тогда их уже ничто не спасет.
Прикрывшись щитом, Плиний Старший отдавал приказания, являя собой пример настоящего воина.
Кормчие на рулевых веслах с трудом справлялись с управлением. Волнение усиливалось, причем волны, высота которых становилась все больше, катились в разные стороны. Сталкиваясь, они взметали к небу грязные брызги.
Внезапно каменный град прекратился, сильный порыв ветра разогнал тучи пепла, и открылся берег. Но он изменился: появились новые мели, береговая линия поднялась, словно вздыбилась. От удобных бухточек не осталось и следа, повсюду из воды, а вернее — из толстого слоя плавающей пемзы, торчали острые зубцы скал. Пристать было негде.
«Вот откуда взялись эти волны-убийцы, — понял Плиний. — Землетрясение!»
Потребовалось более часа блужданий в кромешной тьме, прежде чем квадриремы смогли стать борт о борт с куда меньшими по размеру галерами Помпониана. Они были доверху нагружены пожитками, тогда как их хозяева, жители Стабий, и вооруженные центурионы толпились на берегу.
Не требовалось обладать умом историка или стратега, чтобы разгадать эту загадку. Сильный порывистый ветер, бывший для Плиния попутным, не позволял галерам отойти от берега. Это была ловушка, в которую угодили и квадриремы. Даже если надсмотрщики будут бить в барабаны еще чаще, еще яростнее, рабам на веслах все равно не удастся вывести корабли в море.
Требовалось принять какое-то решение, и Плиний скомандовал:
— На берег!
Извержение Везувия в 1822 году. Рисунок современника
Спокойный и улыбающийся, он обнял трепещущего Помпониана.
— Почему ты дрожишь? Ведь земля больше не трясется. Или ты замерз? Тогда самое время отправиться в баню.
— В баню? — Помпониан отшатнулся. — Но разве ты не видишь, Плиний, что мгла уже не так непроглядна, как прежде. Смотри!
Плиний посмотрел, куда указывал Помпониан. На склонах Везувия загорались огни, тысячи огней.
— Это извержение! Мы все погибнем! А ты предлагаешь понежиться в термах…
— Ты ошибаешься, мой друг, — сказал Плиний. — Это совсем не то, что ты думаешь. Это не огненные реки, которые порой выплескиваются из недр земли. Просто от раскаленных камней, упавших с неба, загорелись дома и усадьбы. Вот и все. Стряхни с себя пепел, Помпониан, он тебе не к лицу. Как и мне, впрочем. Где носильщики? Гай Плиний Секунд Старший направляется в бани!
Спокойствие знаменитого флотоводца передалось Помпониану. К тому же земля и вправду перестала трястись…
Вместе с Плинием он отправился в термы. Там они погрузились в бассейн и смыли с себя грязь, мимоходом даря улыбки прислуживавшим им темнокожим рабыням.
— К утру ветер переменится, — рассуждал Плиний. — Улягутся и волны. Корабли спокойно выйдут в море.
— Я верю тебе, — почтительно молвил Помпонион.
— Тебе ничего другого не остается, — расхохотался флотоводец.
Он играл, ибо обладал и талантом актера. На самом деле ему было совсем не весело. Ведь то, что пепел валил уже не так сильно, говорило лишь о том, что, отнесенный ветром, он весь опадает в другом месте, засыпает других людей…
Возмездие
Этим местом были Помпеи.
Когда в полдень земля впервые едва заметно содрогнулась, на это мало кто обратил внимание. Такое случалось не первый раз.
Жизнь в городе продолжала идти своим чередом даже тогда, когда толчки стали повторяться, с каждым разом набирая силу. Это тоже никого не устрашило. Многие еще помнили землетрясение 16-летней давности, вот тогда было действительно страшно, а сейчас… Пустяки!
Небо стало заволакивать тучами. Запахло гарью. В воздухе запорхал пепел. И тогда жители Помпей… Нет, они не кинулись вон из города, вопреки всему они устремились в цирк! Зрители рассаживались на трибунах, отряхивали с плеч пепел и недовольно вопрошали, когда же на арену выведут гладиаторов.
Ковчег. Гравюра Гюстава Доре
Тут-то и раздался чудовищный грохот. Тысячи людей обернулись к Везувию и увидели, как, будто пылинки, взлетают к небу громадные камни, а над горой начинает расти похожее на пинию дерево из пепла и дыма.
Вот тогда они опомнились и, толкаясь, бросились к своим жилищам, чтобы забрать домочадцев, дорогую утварь, иные ценности… Только после этого они покинут город!
Многие спаслись — те, чья поклажа была не слишком тяжелой и в ком жадность не возобладала над благоразумием. Они бежали без оглядки, призывая соседей следовать за ними. Но те продолжали вязать узлы, покрикивая на рабов и отводя глаза от трещин, раскалывающих стены. Они не могли вот так запросто расстаться с нажитым! Когда же и они наконец оказались на дорогах, ведущих из города, то поняли, что вот оно — возмездие за алчность.
На улицах бушевала обезумевшая толпа. Теряя человеческий облик, люди пихали, били, царапали друг друга. Идти было невозможно, и они ползли по телам упавших и раздавленных, не обращая внимания на стоны и мольбы о помощи. У кого кончались силы, те забивались в дома, стоявшие вдоль дорог, чтобы там встретить свою смерть.
Из двадцати тысяч жителей Помпей к вечеру в городе осталось не более двух тысяч. Участь их была предрешена и ужасна. Пепел валил все сильнее, и люди, рискнувшие покинуть свои укрытия, тут же вязли в нем, как в болоте. Если человек падал, сбитый с ног куском обжигающей пемзы или обломком камня от рушащихся зданий, его быстро засыпало с головой. Пепел забивал горло, выедал глаза, и, даже если человек поднимался, он мог лишь слепо шарить вокруг руками, брести, загребая ногами пепел, пока не натыкался на стену какого-нибудь дома и, обессилев, не сползал по ней, чтобы навсегда исчезнуть в серых горячих волнах…
Город горел. Полыхали дома. Как факелы, разбрасывали искры подожженные лапиллями деревья. Это был погребальный костер, потому что никому из еще живых не суждено было дожить до утра.
Люди задыхались в подвалах заваленных по самую крышу домов. Они вскрывали себе вены, приближая смерть, — так поступили два гладиатора, что сидели на цепях в каземате под трибунами цирка. Они сходили с ума и разбивали головы о стены, как жрецы культа Исиды, положившиеся на судьбу и обманутые ею.
А пепел все падал, и вот уже потух последний пожар. Все скрылось под черным покрывалом, ничего не осталось. И никого.
Поучение
После бани Плиний Старший велел отнести его в опочивальню. Верный Исаак сопровождал его.
— Видел ли ты что-нибудь подобное? Слышал ли о чем-нибудь подобном? — спросил Плиний, устраиваясь на ложе и мановением руки позволяя рабу примоститься рядом.
— Не видел, господин, — ответствовал Исаак. — Слышать же доводилось о бедах куда более страшных.
— Ну-ну, рассказывай, — поощрил Плиний.
— Некогда люди настолько погрязли во грехе, что Бог решил уничтожить их. И хлынул ливень, и усилилась вода на земле чрезвычайно, так что покрылись ею все горы, какие есть под небом. На пятнадцать локтей поднялась над ними вода, и лишилась жизни всякая плоть, движущаяся по земле, и птицы, и скоты, и звери, и все гады, ползающие по земле, и все люди. Все, что имело дыхание духа жизни в ноздрях своих на суше, умерло.
— Не все… — уточнил Плиний Старший. — Не все умерли.
— Не все, — подтвердил Исаак. — Вижу, господин, вам знакомы священные книги иудеев. В них говорится, что нашелся один праведник по имени Ной, и сказал Бог Ною: «Я истреблю всякую плоть, ибо земля полнится от них злодеяниями. А ты построй ковчег из дерева гофер, сделай в нем помещения и покрой смолой внутри и снаружи. И пусть будет ковчег длиной в триста локтей, шириной — в пятьдесят, высотой — в тридцать. И пусть будут на нем окно, дверь, и три настила: нижний, средний и верхний. И войдешь в ковчег ты и сыновья твои, и жена твоя, и жены сынов твоих. И возьмешь ты с собой в ковчег ото всяких тварей самца и самку, чтобы остались они в живых». Ной построил ковчег и, когда начался потоп, взошел на него. Долго плыл ковчег по бескрайней глади и пристал к горе Араратской. Тогда выпустил Ной ворона, но тот вскоре вернулся. Потом выпустил Ной голубя, но и голубь вернулся ни с чем. Прошло еще несколько дней, и опять пустил Ной голубя. Долго не было птицы, а когда прилетела она назад, то в клюве держала оливковую ветвь. Это означало, что жизнь начала возвращаться на очищенную от скверны землю.
— Да, да, конечно, — перебил иудея Плиний. — И тут же вода стала убывать. Появились из воды горные вершины, затем долины, и до тех пор отступала вода, пока моря не вошли в свои берега. Тогда вышли люди из ковчега. И стали они плодиться и размножаться пуще прежнего. Так?
Раб молчал.
— А знаешь ли ты, Исаак, — продолжил Плиний, — что у эллинов есть сказание о Девкалионе? Когда Зевс вознамерился погубить все сущее, Девкалион по совету своего отца Прометея построил огромный корабль, на котором и спасся во время потопа со своей женой Пиррой. Девять дней их носило по волнам, пока не пристали они к вершине Парнаса, которая единственная выступала из воды.
— Мне известна эта легенда, — сказал Исаак. — Такие же поучительные истории о невиданном наводнении, в малом разнящиеся, рассказывают и египтяне. Но это лишь доказывает, что потоп как божественное возмездие действительно был.
— Как же надо было грешить, чтобы бог — твой ли, Зевс или какой иной, осерчал так сильно, что надумал извести всех под корень?! — воскликнул Плиний. — Получается, что мы, римляне, так истово ненавидимые христианами, еще не совсем пропащие.
Плиний говорил все медленнее. Он засыпал.
— Согласись, Исаак, — еле ворочая языком, сказал он. — Мы еще можем спастись, ведь на нашу долю достаются лишь землетрясения, пепел и камни с неба.
— Пока… — тихо молвил раб. — Пока.
Но Плиний уже не слышал его. Он спал.
Между тем ветер вновь изменил направление, но не тучи пепла, а ядовитое облако, вырвавшееся из жерла Везувия, надвинулось на Стабии. Воздух, насыщенный парами серы, проникал в дома, и люди, надышавшись им, умирали, так и не проснувшись. А кто смог разлепить веки, тот был не в силах подняться, потому что ноги отказывались служить, а в голове все кружилось. Но Плиний, которого разбудил очередной подземный удар, смог встать. Он потряс головой, избавляясь от пелены перед глазами, и толкнул лежащего ничком раба.
— Исаак, ты слышишь меня?
Иудей не отвечал. Плиний перевернул его на спину. Взяв масляный светильник, он осветил лицо раба… и отшатнулся. Глаза Исаака вылезли из орбит — еще чуть-чуть, казалось, и они скатятся по щекам и запрыгают по полу, как лапилли, раньше безостановочно стучавшие по крыше.
Плиний медленно выпрямился и шагнул к двери. Толкнул ее, но дверь не открылась. Он забарабанил по ней кулаками:
— Откройте! Это я, ваш Плиний!
Никто не отзывался.
Плиний оглянулся. В комнате не было окон, он сам выбрал это помещение для сна, стремясь по возможности уберечься от пепла. Он и предположить не мог, что забота об удобстве приведет его в западню!
Отчаяние придавало сил, и Плиний снова навалился на дверь, но она даже не шелохнулась.
Плиний сыпал проклятиями и взывал о помощи до тех пор, пока не услышал, как за дверью кто-то скребется. Прошло немало времени, прежде чем дверь стала открываться. В щель посыпался пепел… Наконец щель стала достаточно широкой, чтобы в нее можно было протиснуться. Это Плиний и сделал.
Дом, из которого он выбрался, был наполовину засыпан пеплом.
Но где же его спаситель?
Кадр из фильма Майкла Куртица «Ноев ковчег»
Пепел у ног Плиния вспучился, из него появилась голова в медном шлеме центуриона. Потом из пепла вынырнула рука со скрюченными пальцами. Плиний хотел помочь встать своему спасителю, но тут увидел его лицо и вновь, как перед телом Исаака, отшатнулся.
Лицо было чудовищно безобразным — не от природы, таким его сделали ядовитые пары. Из прорвавшихся вен, пульсируя, по синей вздувшейся коже текла кровь. И еще: на лице не было глаз — лишь ямки с черной коркой.
Рука центуриона погрузилась в пепел. Потом в пепле исчезла голова…
Плиний повернулся и по пояс в пепле побрел к берегу. Там его встретил Помпониан, уже собиравшийся посылать воинов на выручку командующему флотом.
— Что за вид у тебя, Помпониан? — откашлявшись, вымученно улыбнулся Плиний.
На голове у Помпониана была подушка, перехваченная полоской ткани, концы которой римлянин стянул под подбородком. Что и говорить, вид был забавный, и при других обстоятельствах рассмешил бы многих, но не сейчас, когда каждый как мог пытался уберечься от лапиллей и пепла.
— Я… я…
Помпониан не смог закончить. Он задыхался, воздуха не хватало.
— Мне надо прилечь, — теряя сознание, сказал Плиний.
Несколько воинов разметали пепел и расстелили на песке кусок парусины. Плиний, поддерживаемый Помпонианом, лег. На лицо ему упали несколько капель.
— Не плачь, мой друг. Стыдно.
— Я не плачу. Это дождь, — объяснил Помпониан.
— Это — конец! — прошептал Гай Плиний Секунд Старший.
Уничтожение
Геркуланум, основанный, согласно Дионисию Геликарнасскому, еще непобедимым Гераклом, к утру следующего за извержением дня был почти пуст. Почти все его жители ушли, не дожидаясь, когда их дома обрушатся или будут занесены пеплом. В городе остались лишь несколько рабов, послушные повелению хозяев стеречь дома. Они дрожали от страха, устремляя взгляды на косматые тучи, обещавшие пролиться не только каменным дождем, но и настоящим ливнем.
Наконец огромное количество пара, выбрасываемого Везувием, обратилось во влагу, и первые капли устремились вниз. Дождь набирал силу, и вот уже сплошная стена воды встала между землей и небом. По склонам Везувия потекли черные ручьи. Они становились все полноводнее и вскоре превратились в сметающие все на своем пути реки. Ударяясь о складки горы, они сошлись в один поток, который и обрушился на Геркуланум.
Черная обжигающая жижа, не замечая препятствий, выбивала двери домов и в мгновение заполняла здания. Несчастных рабов расплющивало о стены. Руки выворачивало из суставов. Переломанные кости пропарывали кожу. Грязь забивала распахнутые в смертном крике рты…
Двое рабов, уцепившись за ствол дерева, попытались спастись вплавь, надеясь, что поток вынесет их к морю. Водоворот подхватил их, раскрутил и швырнул на крепостную стену, навечно вмуровав в нее человеческие останки.
Выдохшись и будто насытившись, дождь стал стихать. Вновь повалил пепел, но и он немного погодя прекратился. Сквозь тучи проглянуло солнце. Его лучи упали на бескрайнее поле грязи, и та стала быстро засыхать, обретая твердость камня.
Под этим непробиваемым панцирем навсегда упокоился прекрасный город Геркуланум.
Испытание
Как же он ждал этих лучей! Ведь он и не надеялся увидеть солнце…
Плиний Младший придвинул к себе восковую дощечку, взял стило и стал писать, выполняя обещание, данное им историку Корнелию Тациту. Тот давно просил Плиния как очевидца рассказать об извержении Везувия и бедах, постигших в связи с этим Кампанию, но Плиний все отказывался, ссылаясь на боль воспоминаний. Потребовалось несколько лет, чтобы боль эта утихла. Лишь тогда он дал слово, от которого не отступают мужчины и воины. Вчера он написал все, что знал, как вел себя в те жуткие дни его дядя, Гай Плиний Секунд Старший. Сегодня настал черед поведать и о себе.
Плиний задумался: надо ли говорить о трусости, из-за которой он не отправился с дядей к подножию Везувия? Наверное, не стоит. И надо ли упоминать, что в первые часы после ухода квадрирем он предавался любовным утехам с наложницами, а потом упражнялся в кулачном поединке? Тоже ни к чему. Зачем обращать внимание на мелочи, ведь они могут застить главное!
— Да, правильно! — сам себе сказал Плиний и отпил вина, отметив мимоходом, что вкусом своим оно не идет ни в какое сравнение с тем, которое восемнадцатилетним он пил в Мизено.
И он стал писать…
«Плиний Тациту привет.
Землетрясения в Кампании не боялись, потому что в тех местах оно обычно. Но в ту ночь оно настолько усилилось, что все не только качалось, но и опрокидывалось. Наступил день, но он был сумрачный, словно обессилевший. Здания вокруг тряслись и грозили рухнуть. Тогда наконец решили мы с матерью и слугами выйти из города. За нами шла потрясенная толпа, которая предпочитает чужое решение своему: в ужасе ей кажется это проявлением здравого смысла. Несметное количество людей теснило нас и толкало вперед. Выйдя за город, мы остановились. Повозки, которые мы распорядились отправить вперед, находясь на совершенно ровном месте, кидало из стороны в сторону, хотя их подпирали камнями. Мы видели, как море втягивается в себя же; земля, сотрясаясь, как бы отталкивала его от себя. Берег выдвигался вперед, и много морских животных оставалось на песке. С другой стороны в черной страшной грозовой туче вспыхивали и перебегали огненные зигзаги, похожие на молнии, но большие… Потом туча стала опускаться, покрыла море, унесла из виду Мизенский мыс. Стал падать пепел. Оглянувшись, я увидел, что на нас надвигается густой мрак, который разливался по земле. Наступила темнота, не такая, как в безлунную или облачную ночь, а какая бывает в закрытом помещении, когда потушен огонь. Ревели быки, топчущие своих хозяев. Слышны были женские вопли, детский писк и крики мужчин: в припадке умоисступления одни звали родителей, другие — детей, третьи — жен или мужей, силясь распознать их по голосам. Одни оплакивали свою гибель, другие молили о смерти. Многие воздевали руки к богам, но большинство кричало, что богов нигде больше нет и что для мира настала последняя вечная ночь… Затем чуть-чуть посветлело. Однако это был не рассвет, а приближающийся огонь, стекавший со склонов Везувия. Но огонь остановился вдали, и снова наступили потемки. Пепел посыпался гуще. Мы все время вставали и отряхивали свои тоги и туники, иначе нас накрыло бы пеплом и раздавило под его тяжестью. Мы были уверены, что этому не будет конца, но мрак вдруг стал рассеиваться, становясь то ли дымом, то ли туманом. Глазам людей все представилось изменившимся: словно снегом, все было засыпано глубоким пеплом. И тут выглянуло солнце — желтоватое и тусклое, как при затмении».
Плиний отложил стило и вновь припал к кубку. Он дрожал. Это давным-давно пережитый страх вновь напомнил о себе. Как же ему было жутко тогда, на дороге, заваленной трупами. Он шел, поддерживая мать, спотыкаясь о чьи-то руки, ноги, наступая на продавленные до позвоночника животы и раздавленные головы. Потом они остановились, потому что дорога упиралась в пропасть, из которой поднимались желтые клубы ядовитых испарений.
Мать взглянула на него страдальческими глазами, и он сказал:
— Мы вернемся в Мизено.
И они пошли назад по той же дороге, устеленной мертвецами. Они не должны были выжить, но боги хранили их. Добравшись до дома, они напились, поели фиников и стали ждать, когда и чем кончится это безумие.
Для них все кончилось хорошо — они уцелели. Через два дня на берегу около Стабий рабы нашли под толстым слоем пепла тело его дяди, Плиния Старшего. Когда с лица дяди сняли кем-то заботливо положенную подушку, Плиний увидел, что глаза дяди открыты…
Об этом он тоже должен написать Тациту. Это — история, а в ней жизнь и смерть всегда шествуют рядом.
Плиний Младший поднял голову и не увидел ничего, кроме равнины с разбросанными тут и там оливковыми рощами. Покинув Мизено, он долго выбирал, где ему поселиться. И наконец добрался сюда… Здесь нет гор. Он не любит горы. Он ненавидит горы! В каждой из них ему чудится призрак Везувия.
Напоминание
Миновали столетия.
В середине XVI века инженер Доменико Фонтана, строивший водопровод от реки Сарно к городу Торре-Аннунциата, случайно наткнулся на руины Помпей. В начале XVIII века австрийский князь Д'Эльбеф начал раскопки Геркуланума, а через десять лет итальянец Микеле Руджиеро обнаружил развалины Стабий. По мере того как продвигались раскопки, которые продолжаются и поныне, все написанное Корнелием Тацитом, Светонием, Стацием, Плинием Младшим об извержении Везувия 24 августа 79 года нашей эры находило подтверждение, становясь источником вдохновения для художников и писателей, пищей для размышления историков и вулканологов.
А что же Везувий? Вулкан напоминал о себе извержениями и выбросами лавы в 203, 472, 512, 685, 982, 993, 1036, 1500, 1631, 1661, 1794, 1822, 1866, 1872, 1906, 1944 годах. И когда он вновь проснется, в точности никто не знает…
Может быть, и впрямь — когда грехи людские снова обратят на человечество гнев Господа? И разверзнутся тогда хляби небесные…
В 1876 году гордый британец лорд Брайс во время экспедиции на Арарат обнаружил на одном из горных уступов большой кусок обработанного дерева. Он полагал, что это — остатки библейского ковчега. Но почему десятки организованных впоследствии экспедиций не смогли обнаружить его? Плохо искали? К сожалению, в 1974 году турецкие власти закрыли доступ в район Арарата… Но к тому времени английский археолог Леонард Вулли уже обнаружил загадочный слой ила толщиной два с половиной метра, разделявший слои, в которых присутствовали остатки жизнедеятельности человека. Французский ученый Мортилье назвал этот слой hiatus, что означает «перерыв». А в 50-е годы благодаря раскопкам в пещере Шанидар в Северном Иране удалось установить и время всемирного потопа — примерно 10 тысяч лет до нашей эры.
Значит — было? Было.
А теперь иди и не греши.
Крестовый поход детей
Их были тысячи. Десятки тысяч! Они шли и шли. А прилив набирал силу. И вешки, обозначавшие тропу, гнулись от ветра. Вода поднималась. Она уже по пояс! Дети постарше брали малышей на руки, сажали на плечи… Ничто не могло остановить их на пути к Мон-Сен-Мишелю. Одолев брод и миновав крепостные ворота, они устремлялись к монастырю Ла-Мервей. Там их встречали монахи-бенедиктинцы, одаряя каждого куском хлеба и кружкой воды из источника Святого Обера. Но их было слишком, пугающе много, этих маленьких пилигримов, осенью 1333 года по велению «небесного голоса» устремившихся к границе Бретани и Нормандии, к острову Мон-Сен-Мишель. Ничего подобного мир не видел более ста лет, с 1212 года, со времен «детских» крестовых походов. Поистине это было чудо!
На берегу Луары
Мон-Сен-Мишель
Рано утром Стефан погнал стадо на пастбище. Пощипывая траву, козы бойко трусили вдоль дороги. Вот и последние дома деревни Клуа, дальше — поле. Стефан прошагал еще с четверть лье, а потом окриками и хворостиной заставил коз повернуть к берегу Луары. Вот же глупые животные! Ведь там и трава гуще, и вода под боком.
Выбрав пригорок, Стефан сел и перекинул на колени холщовую котомку. Сунул в нее руку, нащупал единственную лепешку. Может, отломить кусочек? Или дождаться, когда заурчит в животе? Да, конечно, нужно подождать, потерпеть…
Солнце начинало припекать. Июнь 1212 года выдался жарким. Стефан запрокинул голову, подставив лицо солнечным лучам. Закрыл глаза. Под веками закружили алые пятна. Пастушку показалось, что он становится легким, поднимается над землей… Нет, спать нельзя, сказал он себе. Но веки будто склеили медом.
— Ты спишь, мальчик?
Стефан вздрогнул. Перед ним, опираясь на посох, стоял мужчина в длинном одеянии, напоминающем и в то же время отличающемся от монашеской рясы.
— Нет, — пролепетал пастушок.
Мужчина улыбнулся, и улыбка его была такой доброй, какой Стефан не видел даже у своей матери.
— Не поделишься ли ты лепешкой с бедным странником?
Мальчик ухватился за котомку.
— А откуда ты знаешь, что у меня есть лепешка?
— Я все знаю, — сказал мужчина. — Тебя зовут Стефан. Тебе двенадцать лет. Отца своего ты не знаешь. Мать ходит за коровами вашего барона. Братьев и сестер у тебя нет, и каждый день ты выгоняешь на луг коз, мечтая о дне, когда сможешь стать послушником бенедиктинского монастыря.
Стефан как зачарованный достал лепешку и протянул ее страннику. Тот разломил лепешку пополам и стал есть.
— Ешь и ты.
Пастушок послушно откусил, но вкуса хлеба не почувствовал.
— Намерение твое уйти в монастырь похвально, — сказал мужчина. — Но это — потом. Сначала ты должен выполнить то, что тебе предначертано. Ты, Стефан, пойдешь в аббатство Сен-Дени под Парижем и объявишь, что должен освободить Гроб Господень, находящийся в Иерусалиме под пятой неверных. Тебя отведут к королю Филиппу II Французскому, и он поможет в благих делах твоих. Но даже если откажет в помощи, не отступай. А сейчас мне пора. Горек воздух земли…
Странник повернулся, сделал шаг, остановился, посмотрел на мальчика:
— Я буду ждать, когда ты придешь, Стефан.
— Где… где мы встретимся?
— В Палестине. Я буду ждать тебя.
Вокруг головы мужчины появилось сияние, и было оно таким ярким, что Стефан зажмурился. Когда сердце немного успокоилось, он открыл глаза. Вскочил. Где же странник? Но мужчина в чужеземном облачении исчез. Только солнце, спокойная вода Луары, козы на лугу хлебные крошки на траве…
— Иисус, — прошептал пастушок.
Он упал на колени и вознес молитву. Потом поднялся и побежал. Надо спешить. Ведь его ждут!
Безжалостное солнце висело в небе и не было спасения от его лучей.
В Рейнской земле
Николас был несчастнейшим из людей. Во всяком случае, он так считал. А с ним никто и не спорил. Потому что никому не было дела до подмастерья из Трира, сироты, из жалости принятого на обучение местным шорником.
Несмотря на восемнадцать исполнившихся лет, смотрелся подмастерье сущим ребенком, настолько он был худ и немощен. Ко всем прочим бедам Николас шепелявил и заикался. Внятную речь он обретал лишь тогда, когда рассказывал о своих видениях. Тогда голос его крепчал, слова плотно прилегали одно к другому, а в обычно пустых, белесых глазах вдруг зажигался огонь, который некоторые слушатели полагали божеским, а некоторые — дьявольским. Но вторых было меньшинство, иначе не избежать бы Николасу суда, костра иль топора.
Тот июльский день 1212 года, казалось, ничем не отличается от предыдущих, но именно ему предстояло перевернуть жизнь подмастерья, а следом изменить жизнь тысяч его сверстников из Рейнской земли.
Накануне у Николаса был сильнейший припадок. Успевший привыкнуть и к пене на его губах, и к конвульсиям, и к бессвязным речам, шорник в сердцах сплюнул и отволок мало больного, еще и неумелого и нерадивого ученика в закуток под лестницей. Пусть там видит свои вещие сны…
Фанатичный проповедник, Петр Амьенский, увлек за собой в крестовый поход около 20 тысяч крестьян
Вскоре приступ пошел на убыль, и подмастерье затих. Наутро же, проснувшись, он собрал свои нехитрые вещички и объявил шорнику, что уходит от него.
— Да кому же ты нужен, убогий? — удивился мастер. — Ведь погибнешь!
— Если погибну, то не просто так, а во славу Господа, — ответствовал Николас. — А пойду я в Кельн. Там, на площади, объявлю я повеление архангела Михаила, прошлой ночью посетившего меня.
— Что же он сказал тебе? — усмехнулся шорник.
Николас строго посмотрел на хозяина, и у того усмешка сползла с губ.
— Он сказал, что вера, а не оружие помогли воинам креста отвоевать у язычников святой град Иерусалим. Но место веры и смирения у благородных рыцарей вскоре заняли алчность и гордыня. Даже лучший из лучших — король Ричард Львиное Сердце — и тот запятнал свою душу, приказав обезглавить 2 тысячи мусульман после падения Акры. Вот почему не устояли крестоносцы против египетского султана Салах-ад-дина. Вот почему с позором покинули Святую землю. Вот почему последний крестовый поход закончился в Византии разграблением Константинополя, а не взятием города Христа. И сказал архангел Михаил: не с мечом и жаждой смерти надо идти в Палестину, а с крестом и чистым сердцем, и не люди высокого звания пусть идут, а люди всего лишенные, ни о чем ином, кроме освобождения Гроба Господня, не помышляющие. Такие, что шли некогда за проповедником Петром Амьенским, прозванным Пустынником, но сбились с пути истинного. И еще рек архангел Михаил: дети пусть идут — невинные и безгрешные. И расступится перед ними море. И дойдут они по дну его до берегов Святой земли. И склонятся перед их благочестием иноверцы и отворят златые врата Иерусалима. Припадут малые и сирые, но духом великие, к Гробу Господню, и воссияет солнце!
— Кто же поведет чад божьих в Палестину? — спросил ошарашенный и даже немного испуганный шорник.
— Я, — ответил Николас.
Продано!
В деревню пастушок не вернулся. Оставив стадо на берегу Луары, Стефан переплыл реку, выбрался на дорогу и пошел в Сен-Дени. Он шел и всем, кто соглашался его слушать, и даже тем, кто отмахивался от него, передавал слова Господа нашего Иисуса Христа.
Вскоре он уже шел не один. Мальчики и девочки, которых с каждым лье после каждой деревни становилось все больше, следовали за ним, утопая в пыли и пачкая ее сбитыми в кровь босыми ногами. Через неделю они стояли перед стражниками, охраняющими подъемный мост аббатства Сен-Дени.
Статуэтка мальчика-пилигрима. XV век
— Куда? — спросил один из стражников.
Вперед вышел бледный мальчик:
— Я должен видеть короля!
— Откуда ты знаешь, что король в аббатстве? — подозрительно спросил другой стражник.
— Я должен видеть короля! — повторил паренек. — Так хочет Господь!
— Так хочет Господь! — откликнулись несколько сотен детских голосов.
Вооруженным воинам, побывавшим во многих битвах, вдруг стало жутко, и они поспешили доложить начальнику стражи о странных пилигримах.
Филипп II удивился дерзости маленьких паломников, и только этим можно объяснить, что он принял Стефана и выслушал его. А потом приказал прогнать с глаз долой. Что они себе позволяют? Крестовый поход — занятие рыцарей и королей. Его благословляет Папа Римский! А тут…
— Пусть убираются. Кто заупрямится — того плетьми!
Из ворот вылетели всадники и стали теснить детей. Кто-то упал — его затоптали. Кто-то бежал слишком медленно — его ожгли кнутом так, что лопнула рубаха, а с ней и кожа на спине. Кровь детей заливала истертые камни дороги, ведущей к аббатству, видевшему немало знамений и чудес. Но то, что происходило сейчас, заставляло вспомнить дьявола и злодеяния царя Ирода.
Стефан уцелел в побоище. Сопровождаемый «паствой», он стал бродить по окрестностям, объявляя, что вскоре из Вандома под Парижем поведет крестовый поход детей к Марселю, откуда они переправятся в Палестину.
Весть эта разнеслась по всей Франции, и в Бондом устремились тысячи ребятишек. Их не могли остановить родители, не могли воспрепятствовать им и священники. Как образумить лишившегося разума, как?
Радовались порыву детей лишь вербовщики, пытавшиеся склонить подростков покрепче записываться в отряды, которым предстояло выступить в поход против альбигойцев, обосновавшихся на юге страны и объявивших католическую церковь творением сатаны. Это о них, членах еретической христианской секты катаров, папский легат Амальрих Арю сказал после взятия альбигойской крепости Безьер: «Не жалейте никого, убивайте всех, на том свете Господь узнает своих».
Но, сколько бы ни старались вербовщики, чем бы ни прельщали и как бы ни смущали, количество юных паломников, готовых выступить в крестовый поход, росло с каждым днем. И в конце июля Стефан сказал:
— Пора!
Шесть тысяч детей покинули Бондом, не имея ни припасов, ни запаса еды. Ибо каждый из них помнил слова Христа о птицах небесных, которые не пашут, не сеют, не жнут… Будет день, будет и пища!
Они шли по прокаленным дорогам, не прося милостыни, но принимая подношения сердобольных крестьян. Жажда иссушала губы, невыносимый зной валил с ног слабых. Их оттаскивали на обочину и оставляли там. Кто-то из обессиливших еще стонал, извивался, пытался ползти, но потом замирал, вытянувшись или, напротив, свернувшись калачиком. Дети умирали и умирали в мучениях, но смерть одного, двух, ста человек не могла и не должна была помешать движению живых к морю!
Но вот и Марсель. Купцы, чьи посланники нашли Стефана в Вандоме и передали обещание своих хозяев предоставить пилигримам корабли, встречали паломников в порту. Семь судов были готовы к отплытию. Дети поднялись на борт. Тех, кто не мог идти, вдруг обезножев, — такое бывает, когда цель близка, — вносили на руках. Матросы распустили паруса, подняли якоря, и суда вышли в море.
Через несколько дней начался шторм, и два купеческих корабля затонули недалеко от Сардинии. Никто не спасся…
Остальные корабли благополучно добрались до Александрии.
— Вам отплатится сторицей, — сказал Стефан.
Бородатый купец, весь путь опекавший его как родного сына, вдруг рассмеялся и ударил мальчика по лицу.
— Заковать их! — зычно крикнул он.
Матросы набросились на измученных морской болезнью и недоеданием маленьких паломников. Их вязали, били, пинали… И смеялись при этом, вознося хвалу Всевышнему, что он подарил им такой товар.
Через несколько дней на рынках Александрии вовсю торговали юными рабами из Франции. Их продавали задешево, уж больно жалкое они представляли зрелище, вряд ли долго протянут… Лишь за некоторых девочек, обещавших стать красавицами, украшением гарема, просили большие деньги. И за некоторых мальчиков, чьи лица напоминали девичьи, тоже хотели получить немало.
— Продано!
Что стало со Стефаном, пастушком из деревни Клуа-сюр-ле-Луар, в точности неизвестно. Говорили разное, например, что он стал евнухом при дворе багдадского халифа. Но мало ли что говорят…
Дорога слез
Николас стоял на бочке, возвышаясь — наконец-то возвышаясь! — над людьми и говорил, говорил, говорил… Сотни взрослых внимали ему, но еще больше было детей.
— Господь не позволит пролиться крови невинных! Не жертвовать собой идем мы в Палестину, не умирать, но обретем мы там жизнь вечную!
Дети, окружавшие Николаса, не сводили с него сияющих глаз.
— Пустите меня! — раздался крик.
Расталкивая людей, к бочке и стоявшему на ней подростку продиралась женщина. Была она неприбранная, растрепанная, в испачканном платье.
— Отдай мне мою дочь! — закричала она, остановившись перед Николасом.
Тот внимательно посмотрел на нее:
— Где твоя дочь, женщина?
— Вот она, — женщина показала на девчушку, прятавшуюся за спинами других детей. — Ей всего шесть лет, она все, что у меня есть. Я не хочу терять ее! Она не выдержит дороги!
— Подойди сюда, — велел Николас.
Девочка несмело приблизилась.
— Отвечай! Хочешь ли ты остаться с матерью или прислушаешься к зову отца небесного?
— Отца… небесного… — еле слышно прошептала девочка.
— Слышишь, женщина? — торжественно произнес Николас. — Ее устами говорит Бог! Не печалься, не плачь, не гневи напрасными слезами Всевышнего. Возрадуйся! Дочь твоя избрана!
— Не пущу! — Женщина бросилась вперед, выставив руки со скрюченными пальцами. Но споткнулась, упала и уже не смогла подняться. Рыдания сотрясали ее тело.
— Это ли не знак Божий?! — воскликнул Николас.
Ему никто не ответил. Да и что тут ответишь? Да и страшно отвечать…
В последних числах июля огромная толпа выступила из Кельна. Ведомые Николасом, «божьи дети» направлялись через Майнц, через Шпайер — к Альпам!
Перевалы были свободны от снега, но паломников поджидали другие опасности — камнепады и голод. Бесконечной цепочкой шли они по узким тропам, оступались, теряли равновесие и срывались в пропасть. Чем ближе были горные вершины, тем меньше оставалось сил, особенно у самых маленьких — шести-, семи-, восьмилетних. А слез не было вовсе, все выплакали.
Многие пали духом и, проклятые Николасом, повернули назад у перевала Бреннера — и тем сохранили себе жизнь. Остальные двинулись дальше.
Перевалив через горы, они спустились в плодородные долины, где местные жители поднимали их на смех.
— Ну какие вы воины? Вы сначала от цыпок избавьтесь…
Неизвестная болезнь, от которой тело покрывалось сыпью, а потом на руках и ногах появлялись сочащиеся сукровицей язвы, косила детей. Каждый шаг сопровождался мучительной болью. Видя это, Николас разрешил заболевшим остаться в Кремоне. Они уже умирают, они все равно умрут! Обуза…
Как ни трудна была дорога, но 25 августа несколько тысяч детей вышли на берег моря недалеко от Генуи.
— Расступись! — воздел руки Николас.
Море лежало неподвижным зеркалом. Что морю до криков какого-то мальчишки?
— Расступись! — кричал Николас.
Стихия безмолвствовала.
— Как же так? — пряча глаза, перешептывались юные паломники.
— Это происки сатаны! — завопил Николас, пена полетела с его губ. — Если так… Если так… Мы пойдем к Папе Римскому. Он даст нам корабли!
Пилигримы снова двинулись в путь, но безграничная вера в Николаса уже оставляла их. Ряды маленьких паломников редели, и в Рим пришли уже не тысячи — сотни. Там их ждало еще одно разочарование: в папские покои их не пустили. Папу Иннокентия III куда больше занимали альбигойские войны, чем детские мечтания о подвиге во славу Христа. Бессмысленно, а значит, бесполезно!
Романтический взгляд из XIX века: крестовый поход детей — чем не экскурсия учеников воскресной школы?
И тут Николас сдался, в один миг превратившись из вождя крестоносцев в грязного, забитого, заикающегося подростка, которого всякий обидеть может, была бы охота. День за днем он рыдал, заламывал руки, твердил о тысячах погибших по его вине, а потом… исчез. Никто не видел — как, никто не знал — когда. Словно и не было его…
Оставшиеся без предводителя дети покинули Рим, чтобы вскоре объявиться в порту Бриндизи на юге Италии. Там они стали уговаривать богатого венецианца, владельца нескольких галер, отвезти их в Палестину. Венецианец окинул их оценивающим взглядом, перекрестился и ответил согласием.
Больше «божьих детей» никто не видел. Слухов — и тех не было. Куда делись? А с другой стороны, мало ли невольничьих рынков в Средиземноморье?
Монастырь на Могильной горе
— Они называют себя пастушатами, — переговаривались монахи-бенедиктинцы. — В память о Стефане из Клуа.
— Чего они хотят?
— Ничего.
Дети, стекавшиеся в Мон-Сен-Мишель из Льежа, Лотарингии, Эльзаса и даже Швейцарии, действительно ничего не хотели. Они повиновались! Откровение, ниспосланное им, было кратким: «Идите в Мон-Сен-Мишель» — и они пошли, не смея ослушаться.
Должно быть, отсюда, с гранитной горы, некогда называвшейся Могильной, до Бога ближе. Возможно, здесь, где архангел Михаил трижды являлся Оберу, епископу Авраншскому, повелев построить часовню и монастырь, и находится то место, откуда молитвы невинных отроков сразу достигают неба. Может быть… Все может быть! Ибо неисповедимы пути Господни.
Сентябрьское паломничество детей к Мон-Сен-Мишелю повторилось на следующий год. И на следующий тоже. Монахи и сам Папа Римский говорили о всесилии Божием, ибо иначе невозможно было объяснить, почему десятки тысяч детей в разных уголках Европы слышат одни и те же слова — слова свыше.
Юные пилигримы стекались к Мон-Сен-Мишелю на протяжении столетий, пока в годы Великой французской революции монастырь на Могильной горе не закрыли. При Наполеоне Бонапарте его и вовсе превратили в тюрьму. Заодно переименовали и остров, назвав его, будто с издевкой, островом Свободы. В стенах, слышавших столько истовых молитв, зазвучали стенания узников…
Тюрьмой Мон-Сен-Мишель оставался до 1863 года, когда был объявлен национальным достоянием. Но богослужения в нем возобновились нескоро, только в 1922 году. А потом у его стен вновь появились пилигримы…
Каждый сентябрь в Мон-Сен-Мишель совершают паломничество до 60 тысяч человек. Обычно это молодые люди, многие из которых ничего не знают о Стефане из Клуа и Николасе из Трира. Но их тоже ведет вера.
P.S.
В 1969 году увидел свет роман «Бойня № 5, или Крестовый поход детей». Его автор, Курт Воннегут, и до того был достаточно известен — узкому кругу ценителей, а теперь стал знаменит — и не только на родине, в Америке, но и во всем мире.
Эта книга о мире и войне, но все же больше о войне, о людях на войне, о страшном дне 13 февраля 1945 года, когда англо-американская авиация стерла с лица земли город Дрезден, похоронив в развалинах более 130 тысяч немцев. Сколько из них были фашистами? Кто ответит? И кто ответит за изувеченные жизни, искалеченную психику наивных мальчиков в военной форме, которые убивали и которых убивали по обе стороны фронта? Новые крестоносцы, их послали в поход, взывая к чувству справедливости, обещая прощение, славу и почести. Но им не дали ничего, кроме боли и смерти.
Есть в романе и несколько строк о тех давних крестовых походах детей. Всего-то полстраницы с изложением лишь одной версии развития событий — той, что давно отвергнута историками, но оказалась угодна писателю, так как придавала необходимую глубину его творческому замыслу. Зато все остальное в книге: об обманутых и обманувшихся, о предателях и преданных, о светлых мечтах и растоптанных надеждах — чистая правда. Так все и было. Всегда.
Сеча на Липице
Машины горели жарко, чадно. Под ногами хрустели осколки. В лицах подростков — безумие, в глазах милиционеров — страх. Толпа качнулась к Александровскому саду, но ее сдержали, не пустили. Тогда она выплеснулась с Манежной площади на Тверскую улицу, в окрестные переулки. Летели камни, бутылки, осыпались стеклянным водопадом витрины. Мелькали кулаки, лилась кровь. Кого бить, было уже не важно. За что — тем более. Всех бей! И били… «Что вы делаете? Вы же русские люди!» — кричала, прижавшись к стене дома, женщина вида бедного, интеллигентного. Ее не слышали — не до того. И не отвечали… А могли бы ответить: нам только дай раззадориться! Что до того, чужой ли, свой перед тобой, так ведь успешнее всего русские всегда стояли против русских. Начиная с Липицы…
Красная река
Липица вышла из берегов. По приказу князя Юрия Всеволодовича в дно реки загодя вбили заостренные колья, которым надлежало остановить ратников Мстислава и Владимира Псковского. Сейчас кольев не было видно. Сотни трупов припали к ним, как припадает к груди матери голодное дитя. Трупов становилось все больше, и вот они уже запрудой перегородили реку. Обиженно шипя, розовые — кровью окрашенные — волны, ероша волосы мертвецам, сначала обмывали бездыханные тела владимирцев и суздальцев, муромцев и переславцев, а потом, выполнив христианский долг, выплеснулись на берега.
Князь Мстислав Мстиславович, прозванный за неизменное везение и отвагу Удалым, похлопал по шее взмыленного коня. Ладонь тут же стала липкой… Он вытер ее о тонкий плат, как минутой ранее вытер о тот же кусок ткани скользкое от крови лезвие боевого топора.
Конь фыркнул, запрядал ушами, вздрогнул и пошел боком, когда смертные воды Липицы коснулись его копыт.
— Не балуй! — Мстислав натянул поводья, привычно подчиняя себе жеребца.
— Пора ехать, княже, — почтительно склонил голову воевода Ивор.
Мстислав ожег воеводу злым взглядом, еще раз окинул тяжелым взглядом усеянное трупами поле и произнес негромко — так, что даже окружавшие его бояре не расслышали, о чем толкует славный воитель:
— Да, натворил ты дел, князь Всеволод. Знал бы, как оно выйдет, небось не пошел бы против древних обычаев, не стал судьбу и Бога искушать, Игоря поперед Константина ставить. Ну да что уж теперь, четыре года прошло, сделанного не воротишь.
Князь тронул коня. Буланый жеребец, как и его хозяин, много повидавший, переступил через мертвеца со сведенным судорогой ртом. Так и пошел конь — осторожно, лишь раз или два на долгом пути через поле под его копытами хрустнула кость человеческая.
Мстислав каменным изваянием горбился в седле, не слушая весело переговаривающихся заединщиков, следующих за ним на почтительном расстоянии. Они были упоены победой и предвкушали богатую добычу. А Мстислав Мстиславович все думал о Всеволоде Большое Гнездо и сыновьях его — непокорных и ненасытных.
Сыновний бунт
Тяжело умирал Великий Всеволод, трудно. Ноги его покрылись язвами, из которых сочилась сукровица. Знахари прикладывали травы, поили настоями, да все без толку. И живот вздулся, как у бабы на сносях, а изо рта такая вонь, что слуги носы морщат — не должны вида подавать, за такое можно и под плети лечь, но совладать с собой не в силах.
Знал Всеволод Юрьевич, князь владимиро-суздальский, что умирает. Видно, срок вышел. А раз так, надобно сыновей урядить — чтобы мирно жили каждый в своей земле, друг дружке помогали и на чужое не зарились. Вот ведь задача! Сыновей-то не два, не три — шестеро: Константин, Юрий, Ярослав, Святослав, Владимир и Иван.
Долго ломал голову Всеволод Большое Гнездо — справедливо его кличут: заслужил, расстарался! — долго прикидывал, что и как, а потом отписал Константину, в Ростове княжившему, что желает дать ему после себя Владимир, а в Ростове сядет брат его Юрий. Оно и правильно, без затей: старшему сыну — первенство.
Недели не прошло, как примчался посланец обратно. Пал ниц, грамоту протянул.
«Батюшка, — ответствовал Константин, — если ты хочешь меня сделать старшим, то дай мне старый начальный город Ростов и к нему Владимир или, если тебе так угодно, дай мне Владимир и к нему Ростов. Во Владимире сам сяду, а в Ростове Василька, сына своего, посажу».
Не ожидал такой строптивости Всеволод, собрал бояр и стал с ними рядить, что делать с ослушником воли отцовской. Ничего не надумали… Тогда позвал он епископа Иоанна и по совету с ним порешил отдать старшинство княжеское Юрию в обход старшего по возрасту Константина. И с остальными сыновьями разобрался без оглядки на обычаи и прежней отцовской милости. Вот так-то!
14 апреля 1212 года в страшных муках — гноем изошел — умер Всеволод Большое Гнездо. И стоял в славном городе Владимире стон и вопль по покойному. Особенно старались юродивые — падали в лужи посередь улиц и давай грязь горстями на себя накидывать, со слезами ее мешая.
И не знали люди, что не горе это еще, горе-то впереди.
Одна обида на всех
Третий сын Всеволода — Святослав — жил при Юрии Всеволодовиче и вроде как ходил у него «под рукой».
Обидно… То намеки, то насмешки. А когда во время пира отвели ему место не по чину княжескому, совсем осерчал Святослав и переметнулся к Константину, таившему против брата Юрия злобу нешуточную.
— Рад тебе, друже! — ласково встретил брата Константин. — За меня, значит, стоять будешь? И то, ну разве можно сидеть на отцовском столе меньшему, а не мне, большему?
Обнялись Константин и Святослав, потом крест целовали в знак того, что отныне вместе будут, пока смерть не разлучит.
— Гонцы к тебе, Константин Всеволодович, — возгласил боярин, тихо-незаметно вошедший в палаты.
— Кто там еще? — вскинул брови Константин.
— От брата вашего, Владимира, князя Юрьевского.
— Зови.
В грамоте, писанной Владимиром, говорилось, что он, Владимир, за старшим братом в огонь пойдет, а Юрий незаконно престол во Владимире держит, супротив правил, а они не нами, грешными, заведены, не нам их и нарушать.
— Вот и гоже, — заключил Константин, улыбаясь в пышные усы. — Вот нас и трое. Такую силу Юрию не одолеть.
Но не знал Константин, что днем ранее братья его, Юрий и Ярослав, князь Переяславский, тоже целовали крест и клялись друг другу в верности и готовности сообща выступить против Константина с приспешниками, кои воле отцовской подчиняться не желают. Однако не время пока, силен Константин, погодить надо. И полетела в Ростов грамота: «Брат Константин! Если хочешь Владимира, то ступай садись в нем. Но мне дай Ростов». Знал Юрий, что не согласится Константин, так и вышло, ответил брат старший — по возрасту, но не по званию нынче: «Нет, ты, Юрий, в Суздале садись, а Владимир мне отдай, и Ростов за мной останется, Васильку, сыну моему, отойдет». Так и поговорили.
Ярослав уехал к себе в Переяславль, да только дух толком перевести не успел, как получил послание от Юрия: «Брат Ярослав! Идут на меня Константин с братьями. Ступай к Ростову, а там или уладимся полюбовно, или биться будем».
Переяславцы под водительством Ярослава встретились с владимиро-суздалыдами Юрия у реки Ишни, что под Ростовом. Объединившись, хотели сразу вперед идти, на Константина, но тот расставил у бродов отряды, так что перейти реку не удалось. Потому решили Юрий да Ярослав другим способом вразумить брата: пожгли все села вокруг, народ перебили — ни детей не жалели, ни стариков, женщин дружинникам отдали на потеху, мужчин, что покрепче, туда же — для забавы. Если наклонить две березы, к макушкам веревки привязать, другими концами — к рукам-ногам, а потом деревья отпустить, человека вмиг на части разрывает, только клочки летят. А дружинники хохочут, об заклад бьются, какой березе голова достанется.
— Этой!
— Нет, этой! Шапку на кон ставлю.
Так, насильничая и веселясь, время и скоротали. Аж четыре недели, пока не помирились братья и не разошлись по своим княжествам.
Ненадолго.
«Я тебя не съем»
Кровь жгла жилы. Обида рвала душу. Жадность разума лишала.
Первым не выдержал Владимир Всеволодович. Вышел из Юрьева, разорил Москву, город Юрия Всеволодовича, потом пошел к Дмитрову. Да только дмитровцы дожидаться не стали, сами посады пожгли, в городе затворились, все приступы отбили.
Так началась новая усобица…
Вышел из Ростова Константин и отнял у Юрия город Солигалич, обратил в пепел Кострому и захватил Нерехту — вотчину Ярослава.
В ответ Юрий, Ярослав и Давыд, князь Муромский, вновь двинулись к Ростову. Узнав о том, Владимир Юрьевский от Дмитрова отступил. Думал, дмитровцы ему за это в ножки поклонятся, а они, неблагодарные, в погоню бросились.
— Вот они! Вот они!
С гиканьем и диким, утробным криком налетели дмитровцы на обозы Владимира. Всех перерезали, никто не ушел. Кто ниц падал, тому дубинами головы мозжили, кто на ногах смерть встречал — того до пояса разрубали мечами. Только кряхтение слышалось:
— А-хх! А-хх!
Снова у реки Ишни встали отряды. Пытались дружинники, как прежде, повеселить себя, глянули — деревень-то и нет, не отстроились, и людей нет, и березы сломаны. Тоска!
…И снова помирились князья. Юрий же Всеволодович послал в Москву знатного боярина, которому повелел сказать Владимиру следующие слова: «Приезжай ко мне, не бойся, я тебя не съем, ты мне свой брат. А потому иди-ка ты в свой Юрьев и правь там». Боярин все передал, как велено, и голову склонил, зная, что его ожидает.
— Плетей ему за весть дурную, — распорядился Владимир, багровый от гнева.
Боярин перевел дух: не велел казнить — и славу Богу.
И опять наступил на Руси мир, и опять, как водится, короткий.
В земле Новгородской
В Новгороде шумело вече. Выбирали князя. Печалились о Мстиславе Мстиславиче.
— Обидели мы его, — говорили новгородцы. — Потому и ушел он. А то была бы нам и опора, и защита.
Мстислав Удалой, сын Мстислава Храброго, того самого, что не так давно разбил войско Андрея, брата Всеволода Большое Гнездо, в Новгороде правил неполных три года. За это время и на чудь успел сходить, дань с нее взять, и в Черниговских волостях с ополчением новгородским побывал, одну победу за другой одерживая. А когда вернулся из похода, узнал, что вроде как не люб он теперь Новгороду. Собрал тогда Мстислав народ и сказал: «Есть у меня дела на Руси, а вы вольны в князьях». И ушел.
Тогда-то и зашумело вече сильнее обычного… Наконец решили звать на княжение Ярослава Переяславского, впервые — владимиро-суздальца.
— Сами позвали, так править не мешайте! — предупредил Ярослав, явившись в Новгород.
Для начала повелел он схватить бояр, что о Мстиславе доброе говорили, и отволочь их с родней в свой город Тверь. Потом и до тысяцкого Якуна Намнежича, который всегда и во всем лишь собственный интерес видел, руки у князя дошли.
— Заговор он плетет. Хочет сдать Новгород иноплеменникам, отдать Святую Софию на поругание!
Красиво говорил Ярослав, горячо. Заволновалось вече, как северное море в непогоду. Бросились «черные» люди к дому Якуна, двери снесли, все поломали-разграбили, на жену тысяцкого какой-то парень чумазый, сам себя шире, полез, портки скидывая, насилу оттащили. Самого же Якуна с сыном Христофором князь приказал под замок посадить; головы лишить все же не посмел.
— Довольно! Я сказал — довольно!
Однако разбушевался народ, не стал слушать князя. Принялся по обыкновению громить все подряд. Особенно Прусской улице досталось. Боярина Овстрата с сыновьями, на ней проживавших, наземь бросили, палками измолотили, ногами испинали, а потом чуть живых в ров крепостной кинули. Там они и захлебнулись в воде и нечистотах.
— Не слушаете? — осерчал князь. — Вольничаете? Тогда живите без меня.
Подвели Ярославу коня, и отправился он со своей дружиной в новгородский город Торжок, оттуда решил княжить.
Ну, без князя — так без князя, новгородцам не привыкать, хотя и беда, конечно, без руки-то твердой, слова веского. Но вскоре иная беда, не чета этой, обрушилась на северные земли. Мороз побил весь хлеб в Новгородской волости. Можно было бы из Торжка завезти, но Ярослав велел ни одного воза с хлебом в Новгород не пропускать, на дорогах засеки устроил, реки бревнами перегородил. Злопамятен был князь Ярослав…
Новгород умирал. Кадь ржи покупали по десять гривен, овса — по три гривны, воз репы — по две. А кому купить было не на что, те сосновую кору ели, липовый лист, мох; детей отдавали в вечное холопство за куль зерна. В городе поставили новую скудельницу, набили трупами — страшными, синими, а когда места не стало, вовсе мертвецов собирать перестали. Так они и валялись по улицам. Собаки бродячие их обгладывали, а люди, что на ногах еще держались, на тех собак охотились. Как убьют какого пса шелудивого — праздник, несколько дней жизни. Так и жили, будто нелюди. Хорошо еще, уберег Господь, до человекоедения не дошло.
Отправляли новгородцы послов к Ярославу, чтобы покаялись те за них за всех, но Ярослав послов задерживал, в погреба сажал, приговаривал:
— Что теперь бояться Новгорода? Скоро там никого не останется! Тогда уж точно никто своевольничать не будет, слова поперек князю не скажет.
А в Новгороде шелестело:
— Мстислав… Мстислав…
Не очень-то надеялись новгородцы, что придет к ним на выручку Мстислав Удалой, против которого они некогда козни строили, однако людей к нему снарядили — с поклонами и дарами.
Ошиблись разуверившиеся. 11 февраля 1216 года Мстислав вернулся в Новгород. Вече его встретило шумом, криком приветствовало. И сказал Мстислав Удалой:
— Либо отыщу мужей новгородских, послов ваших, зятем моим, Ярославом, схваченных, либо голову сложу за Новгород.
В тот же день отправил Мстислав в Торжок священника, наказав ему передать Ярославу следующее: «Сын! Мужей и гостей отпусти, из Торжка выйди, а в Переяславль любовь мою возьми».
— Дерзок! — восхитился Ярослав. И был его ответ таков: всех находившихся в Торжке новгородцев, числом более двух тысяч, заковали в колодки и разослали по разным местам — с глаз долой.
В первый день нового года, 1 марта, выступили Мстислав Удалой с новгородцами и брат его Владимир с псковичами против Ярослава Всеволодовича.
Не мир — так усобица. Не слово — так меч.
Люди с севера
— Мало у нас народа, — сказал Владимир. — Да и те, что есть, те еще воины. У новгородцев в чем только душа держится, а моих псковичей на все про все не хватит.
— Зато правда с нами, — сухо ответствовал Мстислав. — Да и брат мой двоюродный, Владимир Смоленский, со своими полками подоспеть должен. И Всеволод, сын Мстислава Романовича Киевского, прибыть обещался.
— Но Ярослав-то каков! — Владимир вытер рукавом сальные губы. — Мы к нему со всей душой, а он… Мира не хочет, грозится выставить против одного нашего сто своих. Ты, брат, ему хорошо ответил: он — с людьми, а мы — с крестом Господним. Вот и поглядим, чья возьмет.
— Поглядим, — Мстислав сердито взглянул на брата.
Был Владимир Псковский силен телом, да не умом. Что думал, то сразу с языка слетало. Вот и сейчас, в походном шатре, отхватывал от оленьей ноги, на вертеле обжаренной, зубами острыми, будто волчьими, куски мяса, жевал наскоро, глотал жадно, ухитряясь при этом сыпать и сыпать словами, мешая Мстиславу в думах о том, что им дальше делать.
— К Торжку надо идти.
— Нет, — Мстислав поморщился. — Наш, конечно, город, только у него мы все и всех потеряем. Да и нет там Ярослава. Ушел он и тех новгородцев, что еще в Торжке оставались, с собой забрал. Воевода Ярун это у пленных выпытал.
Владимир кивнул. Ему было известно, что Ярун с небольшой дружиной схватился со сторожевым отрядом Ярослава и положил на лесной просеке 70 недругов, а тридцать в плен взял. У них-то и дознался, что Ярослав выехал из Торжка, а вот куда — того никто не ведает. К слову сказать, пленных тех Ярун до лагеря Мстислава не довел: все как один в пути померли, так их на дороге и оставили — с головами пробитыми.
— Тогда к Переяславлю идти надо, — не унимался Владимир, давясь олениной.
На этот раз он говорил дело. Да, к Переяславлю! И к Константину посла отправить почтенного, к примеру, боярина Яволода, пусть присоединяется.
Тут затрубили трубы, загрохотали-зазвенели бубны. В лагерь вступали ратники Владимира Смоленского.
Брат на брата
В Переяславле, княжьем городе, Ярослава не оказалось. Был да ушел. К Юрию подался, Всеволодовичу, который собирал под свою руку войско невиданное: владимирцев, суздальцев, муромцев, юрьевцев, переяславцев, городчан, даже бродников. Эти лихие люди за плату малую хоть против кого пойдут, горло перережут, кишки выпустят и на кол намотают: одно слово — вольные, другое слово — звери. Всех подвластных ему сгреб Юрий со товарищи: кто конным не мог — пешком шел; обезлюдели города да деревни, на полях только девки да бабы горбатились. Тихо стало, замерла земля, неслыханных и неминуемых напастей ожидая.
Узнав все про Ярослава, поворотили Мстислав, Всеволод, Владимир Псковский и Владимир Смоленский и пошли к Юрьеву, где ждал их Константин со своими полками — по сердцу ему пришлось предложение «гостей с Севера». Встали у реки Липицы на Юрьевой горе — аккурат супротив горы Авдовой, ворогом занятой. Расположиться толком не успели, а уж послали к Юрию сотского Лариона со словами: «Кланяемся тебе, Юрий. У нас с тобой нет ссоры, ссора у нас с Ярославом».
Выслушал сотского Юрий Всеволодович и покосился на брата, который тут же, на кошме, сидел. Не по-русски сидел — ноги под себя подогнув. Посмотрел и на меч, который у Ярослава на коленях лежал, сказал после этого:
— Мы с Ярославом один человек.
Сотский, бледный, как откосы песчаные волжские, солнцем выбеленные, тоже взглянул на Ярослава. Вздохнул — хоть и тяжело, а чуть заметно, смерть чуя:
— Отпусти новгородцев, Ярослав, коих при себе держишь, возврати волости новгородские, которые захватил, открой Волок от засек, помирись с Константином, крест целуй, а кровь не проливай.
Ярослав вскочил, будто подбросило:
— Новгородцев при себе оставлю, а северским передай, что далеко они пришли, да вышли, как рыбы насухо.
Ларион задрожал, однако и на этот случай знал, что сказать:
— Пришли Мстислав и Константин не на кровопролитие, крови не дай им Бог видеть; все вы одного племени, так отдайте старшинство Константину, посадите его во Владимире, а вам — вся земля суздальская.
Пальцы Ярослава сжались крепче крепкого на рукояти меча:
— Пусть перемогут нас — все их будет. А теперь иди, добрый я сегодня, отпускаю.
Счастью своему не веря, Ларион поклонился и направился к коновязи.
— Погоди! — хлестнул по спине голос.
Ларион замер, повернулся медленно.
— Твой спутник? — показал Ярослав на ратника, придерживавшего за уздцы двух коней.
— Мой, княже.
Ярослав подошел вразвалку, руку поднял — и только след в воздухе остался, никто движения меча не заметил. Голова ратника скатилась с плеч. Из шеи хлынула кровь… Обезглавленное тело постояло немного, точно раздумывая, как ему теперь быть, и повалилось в пыль. И так случилось, что голова отрубленная опять к шее пристала. Показалось Лариону, дергаются еще губы мертвеца, молитву шепчут, а веки трепещут… Пальцы же, пальцы узды так и не выпустили.
— Иди, сотский, — сказал Ярослав, в оскале ощерившись. — И не возвращайся боле. Не всегда я такой добрый.
Воины вокруг загоготали, восхищенные княжеской удалью. Слышалось:
— Как он его? Хорош!
Ларион взобрался на коня и убрался подобру-поздорову. А Ярослав с Юрием сели землю делить.
— Да мы их полки седлами забросаем! — смеялся Ярослав. — Так что владей, Юрий Всеволодович, Владимиром и Ростовом, я себе Новгород возьму, Смоленск брату Святославу отдадим, а Галич… с ним потом разберемся. Зови бояр!
Пришли воеводы.
— Когда достанется нам обоз, — обратился к ним Юрий, — будут вам кони, брони, платье, но кто вздумает взять живого человека — в холопы али выкупа ради, тот сам убит будет.
— А если княжеского рода? — с сомнением спросил кто-то.
Ярослав взъярился:
— И того убивай. Никого в живых не оставим. А коли из наших кто побежать осмелится, таких вешать, распинать и лошадьми рвать другим в назидание.
Посмотрели воеводы друг на друга: «Крут князь, ох, крут!» — но никто слова не проронил. Труп-то дружинника Константинова все видели. Вон лежит, парком исходит, не остыл, значит… Никому такой судьбы не хочется.
Поклонились воеводы и пошли себе. А Ярослав в свой шатер отправился. Девку ему из деревни приволокли, пора и позабавиться, отдохнуть от дел праведных.
Девку ту, избитую да острием кинжала истыканную, выволокли к вечеру из шатра и бросили у порога: бери, кому охота, балуйся.
Наступила ночь.
Побоище
— Садись, Владимир, думать будем, и ты, Мстислав Удалой, садись.
Константин держал совет. Не век же у Липицы стоять, на врагов глаза таращить.
Сели. Мстислав был мрачен. Вчера молодые его ратники попробовали войско Юрия на прочность, да ничего из того не вышло. Отбились владимирцы, за кольями да плетнями в своем стане укрывшись. Тут еще снег повалил — мокрый, поздний. Буря разразилась, ветер людей, как деревья, к земле гнул.
— Тебе слово, Мстислав.
Поднял князь глаза черные:
— Слушай и ты, князь Константин, и ты, князь Владимир. Гора нам не поможет, гора нас и не одолеет. Вперед пойдем, а там — как Бог даст. Надо полки ставить.
Было это 21 апреля 1216 года, на второй неделе по Пасхе. Когда же выстроились полки, Мстислав Удалой вперед выехал. Голос его зычный покрыл людской гомон:
— Братья! Вошли мы в землю сильную, так не станем озираться назад. Побежавшим — не уйти. Забудем же про дома, жен и детей. Ведь надобно же будет когда-нибудь и умереть!
Тут новгородцы стали сапоги да порты с себя сметывать. Обрадовался этому князь. Значит, ни своего, ни чужого живота жалеть не будут. Одежу с убитых снимут! О таком обычае смертном наверняка и владимирцам известно, и суздальцам, авось встрепещут.
— Ну, с Богом!
Побежали новгородцы — все быстрее, быстрее. Им стрелы навстречу, да разве таких стрелами остановишь? Вот и колья заостренные. Вломились в них ратники. Первые почти все животы пропороли и остались корчиться, а по их головам уж вторые лезут. Тоже падали, копьями насквозь пронзенные. По ним — третьи, в рубахах одних, от крови тяжелых, с топорами да дубьем. Лезли и лезли, телами своими путь устилая.
Не выдержали суздальцы, что впереди стояли, дрогнули владимирцы, отходить стали. Тут к новгородцам смоленские подоспели. Эти все больше ножами орудовали, воткнут с налета в живот — и вверх, до горла самого, чтобы внутренности наружу выпали, на землю кольцами легли.
За смоленскими — воевода Ивор с конниками. Кони дыбились, всадники их насилу в своей воле удерживали. Только у Мстислава, который впереди летел, кольчугой сверкая, ни с чем задержки не было. Трижды промчался он по вражьим рядам. Топор его боевой поднимался и опускался неустанно, шлемы пробивая. Вот парень какой-то руками голову прикрыл, присел на корточки. Хотел Мстислав удержать руку, но не успел — топорище врезалось в череп, раскроило до основания, только пальцы отрубленные в стороны брызнули.
— Стяг Ярославов подсекайте! — закричал Удалой. — И Юрия тож!
Услышали его новгородцы, засмеялись в дикой своей охоте, рванулись. Подсекли один стяг, другой. Одна за другой умолкали вражьи трубы, звуками своими силу вселяющие. Наконец, последнего трубача надвое мечом развалили. Тут все и смешалось. Рассыпалось войско Юрия, себя не помня. Обозы, и те были оставлены.
Налетели на возы новгородцы, стали добро на землю скидывать, кафтаны примерять, сапоги мягкие на босые ноги натягивать.
— Братья! — снова закричал Мстислав. — Не медлите над товаром, доканчивайте бой, а то возвратятся вороги и взметут вас.
Послушались князя новгородцы, снова в самую гущу побоища бросились. А оно уж кончалось…
Бежали владимирцы и суздальцы, бежали переяславцы и муромцы, и городчане бежали куда глаза глядят. Только бродники безрассудные на месте оставались — где оставались, там и умирали смертью лютою.
Кто-то из бежавших в сторону от реки кинулся, а кто-то, наоборот, в ней спасение хотел найти. Бросались в воду, плыли, а на обеих берегах уж лучники псковские стояли. У кого стрелы кончились, те копьями кололи, все в глаз или рот угодить норовили.
— Ловко! Ай, ловко! — кричал Владимир Псковский, трясся в седле от смеха, хлопал руками по обтянутому кольчугой брюху.
Запрудили трупы реку, вышла она из берегов. Красной от крови стала Липица.
…А потом тихо стало на поле. Даже стонов не слыхать. Никого не оставили в живых победители.
Ехал Мстислав с боярами, смотрел, как ратники его мертвых обирают, где свой, где чужой не разбирая. Кресты нательные, и те сдирали, чего уж об одежде говорить. Местами мертвецы в три-четыре слоя лежали, тела нагие солнцу закатному подставив. А те, что снизу оказались, в крови на вершок утопали.
Отказывалась земля принимать кровь человеческую, насытилась, устала.
Одним миром мазаны…
Юрий бежал во Владимир. Трех коней загнал. Там созвал народ и стал говорить:
— Братья! Затворимся в городе, переможем осаду.
А ему в ответ:
— С кем затворяться, князь? Не с кем.
— Тогда о другом попрошу: не выдавайте меня Константину и Мстиславу, дайте по своей воле из города выйти.
Это ему обещали.
Ярослав же, прискакав в Переяславль, народ скликать не стал, а приказал собрать всех новгородцев и псковичей, что в город его по торговым делам прибыли, и запереть их в тесной избе. Там они и перемерли все числом полтораста — задохнулись.
Вскоре подошли к стенам Владимира Мстислав Удалой и Владимир Псковский. Воины их хотели на приступ идти, благо в городе пожар начался, но не пустили их князья, потому как обещался Юрий сам, по доброй воле, навстречу выйти. И вышел — с богатыми дарами и челобитьем. Не отказали ему победители — помирились, из Владимира, правда, Юрия в городок Радилов выслали, но ведь не убили же!
Помирились победители и с Ярославом, хотя это и потруднее было. Но, когда встало войско Константина под Переяславлем, склонил князь голову перед силой.
Тем и кончилось. Мстислав возвратился к себе в Новгород, Владимир — в Псков, другой Владимир — в Смоленск, третий — в Юрьев, Всеволод — в Киев, Давыд — в Муром. Константин сел во Владимире, Ростов же оставил, как и хотел, на сына своего Василька. Да только недолго правил слабый здоровьем Константин. Через два года, захворав, передал он власть брату Юрию, вызвав его сначала из Радилова в Суздаль, а потом препоручив его заботам и Владимир, и детей своих.
Так зачем, спрашивали люди, было огород городить, кровь проливать?
Стыд и позор
Опустела земля, заросла. Сожжены были города и крепости. Чтобы оправиться от такого разора, нужны были десятилетия. Но татаро-монголы не отпустили русичам на это времени, да и усобицы все не кончались.
Через двадцать лет после Липицы вторглись в пределы русских княжеств полчища Батыя. Сначала покорили Рязань. Тамошние князья обращались к Юрию Всеволодовичу за помощью, но тот в ней отказал, мол, сами отобьемся, а до вас и дела нет. Полегли рязанцы, а потом и Юрий погиб в битве на реке Сити. Погиб, чтобы много-много позднее быть причисленным к лику святых.
И не было воина, способного собрать всех вместе, чтобы дать отпор врагам. Вспоминали Мстислава, да только умер Мстислав Мстиславович Удалой десять лет назад, приняв перед смертью схиму: всех простил и сам молил о прощении… Знал грехи за собой!
Прошлись степные конники по Руси, как ветер по пепелищу, легко, словно играючись. Княжеские города, прежде неприступные, с ходу брали, потому как защищать их было некому. Лишь те города сопротивлялись, что от усобиц не пострадали. Тот же крошечный «злой» Козельск, который монголы никак взять не могли. А почему не могли? Потому что обороняли его стены не только дети да бабы, увечные да старики.
Вот если бы гордый град Владимир своих дружинников сохранил! Если бы не резали год за годом новгородцы владимирцев, те — псковичей, псковичи — муромцев, авось и отбились бы сообща, миновало бы Святую Русь иго поганое. Эх, если бы не Липица, будь она проклята, когда русские против русских стояли и насмерть бились!
Полегло в той сече 9233 человека.
С чем сравнить? С чумой? С мором? Ведь за все время татаро-монгольского нашествия погибло на Руси не более 15 000 человек. Однако тут и дети, и старики, и женщины, а на Липице — сплошь мужчины, воины.
9233 человека! С учетом количества населения в те времена — это шесть Сталинградов! В один день.
…Есть страницы истории, которые, перелистнув, лучше не вспоминать. Стыдно. И не вспоминаем. Дружно. Обходим вниманием в учебниках. А потом ужасаемся, когда обритые ребята с затуманенными пивом глазами крушат машины, бьют витрины, милиционеров, друг друга. И спрашиваем себя: что же это с нами — с детьми нашими, а значит, со всеми нами — произошло? Ответы под рукой: пьянство, бедность, дурость.
Но как же тогда с якобы извечными нашими качествами — отзывчивостью, миролюбием? Ведь в крови оно у нос — добросердечие, всякий знает! И корни у нас вроде бы крепкие.
Других обманываем — ладно. Зачем себя обманывать? Есть в нас и нетерпимость, и зависть, и ненависть — та самая, что глаза застит. В нас всего вдосталь, всего понамешано — и хорошего, и плохого, как и в любом народе, наделенном природой отличными от наших чертами лица и другим цветом волос. В нас есть все, чтобы стать выродками и подонками. Но в нас есть все необходимое, чтобы не стать таковыми.
И потому — была Липица, была! Вспоминать — стыдно. Помнить — надо.
«Божественный ветер» и флот хана Хубилая
Гэнуэзцы были милосердными победителями. Пленники, томившиеся в ожидании, когда из Венеции доставят выкуп и они наконец-то обретут свободу, ни в чем не терпели нужды. Их досыта кормили, не отказывали и в вине. Но время тянулось нестерпимо медленно. И тогда один из узников попросил у тюремщика разрешения записать рассказы своего товарища. О бескрайних песках и зеленых оазисах, о море и лодках с парусами из искусно сплетенных циновок, о Персии и Китае, где он провел 17 лет советником императора Ши-цзу. «Как зовут твоего товарища?» — спросили тюремщики. «Марко Поло», — ответил грамотей.
Япония. 1944 год
Вице-адмирал Ониси обвел взглядом шеренгу летчиков. Молодые, нескладные, в плохо подогнанной новенькой форме. «Это расточительство, — подумал вице-адмирал. — Какая разница, в чем погибать? В выцветшем рванье это можно сделать с тем же успехом. Надо отдать распоряжение…»
Однако сейчас ему полагалось говорить о другом. — Воины божественного микадо! — выкрикнул он. — Нет большей радости для японца, чем отдать жизнь за императора. Вы готовы сделать это и уже отрешились от земных страстей. Так летите и сделайте то, что велит вам долг!
Адъютант адмирала с подносом, на котором стояли чашечки сакэ, обошел строй. Каждый из смертников взял чашечку, а на поднос положил конверт. Согласно древней самурайской традиции, близким камикадзе в память о погибшем останется прядь его волос. Чтобы вспоминать, гордиться и хвастать перед соседями.
Японский летчик-камикадзе перед своим последним полетом
— Да здравствует император! — нестройным хором выкрикнули юноши с хачиваки — повязками камикадзе — поверх летных шлемов. Руки с чашечками поднялись. Рисовая водка выплеснулась в широко открытые рты.
— Вперед! — взмахнул рукой вице-адмирал. Мимолетно посмотрел на свою перчатку — она была белоснежной.
Летчики повернулись и побежали к самолетам, на фюзеляжах которых был изображен цветок горной вишни — ямадзакура, эмблема камикадзе. Взревели моторы. Латаные-перелатаные, еще времен атаки на Перл-Харбор, истребители «зеро» начали разбег, оторвались от взлетной полосы, и в ту же секунду от самолетов отделились съемные шасси. Это было еще одно изобретение Ониси. Зачем шасси самолету, которому не суждено приземлиться? Опять же гарантия…
Истребители медленно набирали высоту, направляясь в сторону океана. Где-то там, в непроглядной дали, укрылась цель камикадзе — американский авианосец, окруженный кораблями сопровождения. Японские летчики найдут его и на последних каплях бензина, попрощавшись друг с другом взмахом руки — радиостанции с их самолетов сняты, — направят свои начиненные взрывчаткой истребители в смертельное пике…
В том, что все произойдет именно так, вице-адмирал Ониси, руководитель авиационной промышленности Японии, не сомневался. Помешать камикадзе выполнить свой долг так, как диктует бусидо — самурайский кодекс чести, мог лишь заградительный огонь американских зениток. Но кому-то из смертников наверняка удастся прорваться…
Но и подстраховаться не мешает. Ониси взглянул на ожидающего приказа командира авиаполка.
— Когда-то камикадзе — «божественный ветер» — потопил флот хана Хубилая и спас Японию, — сказал вице-адмирал. — Так произойдет и сейчас. Враг будет уничтожен! Готовьте новую группу.
Китай. 1264 год
Пленных по шею закопали в землю. Их головы были иссечены глубокими надрезами. В гноящихся ранах копошились белые личинки. Если какая-нибудь из них падала на землю, палач тонкой палочкой подхватывал ее и водворял на место.
Было тихо. Пытаемые давно уже не могли издать ни звука, а придворные, окружавшие хана Хубилая, — боялись. Правитель молчал, молчали и они.
На потрескавшихся губах одного из пленных появились розовые пузыри. Из горла хлынула коричневая жижа. Веки дрогнули, глаза открылись, да так и остались открытыми.
Хубилай взглянул на стоящего рядом с ним китайца в дорогих одеждах. Тот перегнулся в поклоне.
— О, великий хан… — зачастил он, собираясь произнести все до единого цветистые слова, без которых немыслимо обращение к правителю Китая.
Хубилай свел рыжеватые брови, что означало: можно обойтись без церемоний. Китаец запнулся, испуганно моргнул, но сумел взять себя в руки:
— Он умер. Он умер слишком рано. Палач будет наказан.
Хубилай перевел взгляд на палача. У того дрожали руки, однако занятия своего он не прерывал, аккуратно отрезая ухо другому пленному.
— Я понял, — проговорил великий хан, повернулся и направился во дворец. Лишь узбек Ахмед, ведавший казной, последовал за ним.
Хан Хубилай, впоследствии император, был первым иностранцем, правившим Китаем
— Страх подчиняет, — сказал Хубилай, когда они остались наедине в ханских покоях. — Мой дед, Темучин из рода Борджигинов, принявший имя Чингисхан, знал это. Потому и дал нам единый закон — ясу. Но, похоже, китайцы пошли дальше.
— Да, повелитель, — наклонил голову Ахмед. — Яса карала смертью за убийство, за блуд мужчины и неверность жены, за грабеж, скупку краденого, сокрытие беглого раба, чародейство, невозвращение оружия, утерянного в сражении, за отказ путнику в воде и пище, неоказание помощи боевому товарищу. Яса делала из мужчины воина, но здесь, в Китае, нам это не нужно. Местные законы и пытки, в которых китайцы достигли удивительного совершенства, лишают человека воли. Скорая смерть по местным понятиям — избавление. Пусть боятся, повинуются и отдают свои жизни за вас, владыка. А еще — платят налоги. Больше от них ничего не требуется.
— Я знаю, ты умеешь считать деньги, Ахмед, — улыбнулся Хубилай. — И ценю это. Войны прожорливы, так что не оставляй своих стараний. Вернулись ли послы, отправленные мной в Японию? Готовы ли сегуны платить дань?
Узбек помолчал, а потом произнес, еще ниже склонившись перед повелителем:
— Они вернулись ни с чем. Правитель Страны восходящего солнца Токимун Ходзе в дерзости своей отказывается подчиниться власти великого хана.
— Мы заставим его! — повысил голос Хубилай.
— Но у нас нет флота, — напомнил Ахмед.
Великий хан недовольно повел плечом:
— Корея давно служит нам, а там немало отменных мореходов. Кроме того, скоро падет и Южносунская империя. Мы получим выход к морю на юге, где сотни тысяч людей годами живут на джонках. И тогда мы выступим в новый поход!
Япония. 1274 год
— Они не посмеют! — воскликнул Токимун Ходзе. — А если осмелятся, поплатятся жизнями. — Пальцы сегуна побелели на рукоятке меча.
— Они осмелились, — тихо проговорил начальник стражи. — Мне донесли, что 900 кораблей с 40-тысячным войском вышли из портов Кореи и направились к острову Кюсю.
— Значит, они не стали ждать поражения Южных Сунов, — возвращая на лицо маску бесстрастия, более приличествующую сегуну, сказал Ходзё. — Это все меняет.
Правитель опустился на циновку и задумался. Ровно десять лет назад он изгнал из своей страны послов Хубилая. Он не казнил их, а просто выдворил, как неразумных щенков. Такое пренебрежительное отношение должно было показать ненасытному хану, сколь сильна Страна восходящего солнца, и тем вразумить его. Но все получилось совсем не так, как виделось сёгуну.
Великий хан Хубилай не отказался от планов подчинить Японию своей воле, более того, он даже не стал откладывать вторжение до тех пор, когда завоюет весь Китай. Правда, монголы и прежде не отличались терпением, но в окружении Хубилая, не доверявшего китайцам и не слишком прислушивавшегося к соплеменникам, было много иностранцев: узбеков, татар, персов, даже христиан из далекой загадочной Европы, — они должны были предостеречь его! Может, и предостерегали, но к ним не прислушались.
Неподвижный, словно изваяние, Токимун Ходзе сидел, положив ладони на колени и расставив локти. Он не знал, что делать.
…В начале ноября флот монголов подошел к островам Ики и Цусима. Ловя парусами легчайшие порывы ветра, корабли стали выстраиваться в линию. Заняло это довольно много времени, потому что китайские и корейские джонки, с их высоко поднятыми носом и кормой, с корпусами, обшитыми листами железа, поворотливостью не отличались. К тому же они были перегружены сверх всякой меры. В трюмах стояли лошади, лежали припасы, а палубы были черны от людей. Кроме того, здесь же были сложены части гигантских камнеметов.
На мачте богато изукрашенной джонки, где находился командующий флотом Лю, распустилось белое полотнище, и, приняв сигнал к атаке, к берегу устремились весельные лодки, на каждой из которых находилось до двадцати батору, что по-монгольски означает «храбрый». Это были самые лучшие, испытанные в сражениях, покрытые шрамами воины, которым обычно доверялась честь нанесения первого удара. Каждый батору был вооружен саблей, булавой, арканом, копьем с крюком, чтобы стаскивать всадников с лошадей, и, конечно же, луком.
Марко, Никколо и Моттео Поло вручают хану Хубилаю послание папы Римского. Миниатюра из средневековой рукописи
Когда лодки приблизились к берегу, в них полетели стрелы. Японцы тоже умели обращаться с луком, но до батору, достигших в этом деле совершенства, им было далеко. Нападающие продолжали грести, не обращая внимания на то, что то один, то другой из них падает на дно лодки или за борт со стрелой в груди.
Вот и берег. Батору прыгали в воду и, подняв над головой луки, брели к нему. Их невозможно было остановить. Они выбирались на камни, припадали на колено, пускали стрелу, вскакивали и бежали вперед. Японские воины были опрокинуты, сметены. Клинки монгольских сабель разваливали их до крестца. Кто-то пытался бежать, но его догоняли и пронзали копьями. Успевших сесть на коней стаскивали арканами и добивали на земле.
Пощады не было никому. Не только самураи и вооруженные крестьяне, все население островов было вырезано в течение одного дня. Женщины, дети, старики, бедняки, знать — монголы не разбирались. В этом походе им не нужны были рабы — на чем их перевозить? — значит, уничтожить всех поголовно! Людей сгоняли в здания, обкладывали стены рисовой соломой и поджигали; правителей островов изрубили саблями и бросили их кровавые останки псам. Ночь в тот день так и не наступила: зарева пожарищ отогнали темноту.
К утру с богатой добычей батору вернулись на джонки, после чего монгольский флот направился к бухте Хаката на острове Кюсю.
И вновь, послушные сигналу, лодки с батору ринулись к берегу. Но на сей раз удача отвернулась от монголов. Прибой разбивал лодки о камни. Большая глубина и отвесные скалы не позволяли сразу же броситься в атаку. Ценой огромных потерь батору смогли закрепиться на узкой полоске берега.
Через несколько часов они снова пошли вперед. Японцы дрогнули и стали отступать, оставляя раненых, которым нападавшие тут же отрубали головы. Ухватив отсеченные головы за волосы, воины Хубилая швыряли их за извилистые каменные стены, сложенные японцами в надежде помешать действиям вражеских всадников. Сейчас отчаянно отбивавшиеся самураи укрывались за этими стенами, моля небо быстрее опуститься в море. Им было известно, что монголы не любят сражаться в темноте.
Огненный диск коснулся воды и стал погружаться в нее. Стихли крики рвущихся вперед врагов. Монголы стали отходить к лодкам. Через несколько часов ни одного вражеского воина не было в бухте Хаката. Самураи, которых оставалось чуть более 100 человек, получили время на краткую передышку. Надо было подготовиться к бою и к неминуемой смерти завтра утром. Встретить смерть надлежало достойно…
Случилось чудо. Когда лучи солнца озарили водную гладь, японцы не поверили своим глазам — она была пустынна. Монгольский флот ушел.
Китай. 1276 год
В Ханбалыке, бывшем Яньцзине, который хан Хубилай сделал столицей монгольской империи вместо Карокорума, торжествовали победу.
Когда-то армия Чингисхана, преодолев Великую Китайскую стену, вторглась в Китай, опустошая города и подчиняя государство за государством. За 65 лет были покорены тангутское царство Си Ся, чжурчжэнская империя Цзин и империя киданей Ляо, государственное объединение Наньчжао в Юньнани и вот, наконец, пала Южносунская империя с ее последним оплотом — городом Хуанчжоу. Отныне весь Китай принадлежал великому хану Хубилаю, провозгласившему себя императором Ши-цзу и основателем новой династии — Юань.
Даже его недоброжелатели признавали, что Хубилай — прозорливый и умный правитель. Он сделал буддизм государственной религией и тем привлек на свою сторону служителей бесчисленных монастырей. Он продолжил строительство Большого канала, дабы соединить северную и центральную части Китая, и это дало работу десяткам тысяч людей. Он проявлял заботу о торговле, и по Великому шелковому пути вновь пошли караваны с товарами. По его приказу были сделаны продовольственные запасы на случай неурожая, что внушало уверенность в будущем. Наконец, он покровительствовал просвещению и искусствам, и поэты слагали песни во славу императора, восхваляя его мудрость и заботу о подданных.
Лишь непокорная Япония мешала императору наслаждаться жизнью!
Воспоминания о неудачном походе за море двухлетней давности были болезненны. Сначала неожиданная заминка в бухте Хаката, а потом странная, пугающая смерть командующего Лю — сидел, ел-пил, разговаривал и вдруг упал бездыханный, — заставили его преемника увести флот от острова Кюсю. Тут налетел жестокий шторм, который разметал монгольский флот, потопил до сотни джонок и отправил на дно более 5 тысяч воинов. Новый командующий, получив согласие других полководцев, счел за лучшее вернуться в Поднебесную империю. Если бы они могли предвидеть, какой прием ожидает их, они вряд ли были столь поспешны…
О гибели флота никому из приближенных императора упоминать не дозволялось. Иначе — казнь. Хранил молчание и венецианский купец Марко Поло, три с половиной года через Персию, Памир и пустыню Гоби с отцом Никколо и дядей Маттео добиравшийся до Китая, чтобы вручить императору личное послание Папы Римского. Император принял купцов радушно, поселил в Ханбалыке, сделал советниками, часто беседовал с ними, дивясь нравам их далекой родины. Но о походе на Японию во время этих долгих разговоров не было сказано ни слова.
Был лишь один человек, на которого не распространялся запрет.
— Мы не повторим прежней ошибки, — говорил верный Ахмед, постигший за эти годы все тонкости китайской премудрости взимания налогов. — Новые корабли поведут новые люди! Полководцы, которые два года назад увели флот от Кюсю, умерщвлены. Легкие победы развратили их! Потеряв часть кораблей и несколько тысяч человек, они испугались за собственные жизни.
— И поплатились ими! — сказал император, — Я помню, как они сходили с ума, когда им на головы час за часом падали капли воды из кувшина палача.
— Мне больше понравилось, — позволил себе не согласиться Ахмед, — когда у одного из них живьем вытягивали внутренности. Я распорядился, чтобы кишки очистили, высушили и свили из них веревки для камнеметов.
Хан поощрительно улыбнулся:
— Забавы китайцев становятся по вкусу и мне. Как же визжал губернатор провинции Шаньси, когда его водрузили на термитник!
— Вам предстоит непростая задача, мой господин, — выбрать достойную казнь для японского императора Кемеямы.
— Мы посадим его на росток бамбука и подождем, когда тот прорастет сквозь него! Но прежде нам надо взять его в плен, тогда уж начнется веселье…
— Мы не допустим прежних ошибок, — повторил Ахмед. — В Корее и на юге строятся новые корабли — их будут тысячи!
— Когда флот будет готов? — спросил император Ши-цзу, поглаживая рыжие усы, свидетельствующие о его происхождении от «желтого пса» — голубоглазого юноши, ставшего тайным мужем прародительницы всех монголов Алан-Гоа.
— Потребуется несколько лет… — осторожно сказал Ахмед.
— Хорошо, — после минутного раздумья проговорил Хубилай. — Я подожду. Но учти, я не могу ждать вечно!
Япония. 1281 год
В октябре 1281 года два флота направились к Японии, чтобы соединиться у острова Кюсю. Один флот шел из Кореи, другой — из Южного Китая. На борту 4000 кораблей находилась 100-тысячная армия, состоявшая из монгольских, китайских и корейских воинов. Мир не видел еще такой армады!
Как только весть о приближении флота Хубилая достигла Страны восходящего солнца, все синтоистские храмы Японии наполнились людьми, которые просили бога войны о помощи. Сам император Кемеяма в окружении высших сановников почтил своим присутствием одну из религиозных церемоний и собственноручно начертал на молитвенной табличке прошение о победе.
Только на богов и оставалось надеяться, потому что одолеть воинство владыки Китая было невозможно. Конечно, все эти годы японцы не сидели сложа руки. В бухтах десятков островов были возведены многометровые стены, длина которых, например, в бухте Хакамата, превышала 20 километров. Отряды самураев заблаговременно разместились в береговых укреплениях. И все же шансы удержаться, а значит, и уцелеть были призрачно малы.
Первыми к Кюсю подошли корабли из Кореи. Джонки из Южного Китая запаздывали, и командующий Восточным флотом, не желавший ни с кем делить славу победителя, приказал начать высадку. Батору заняли свои места в лодках и ударили веслами о воду.
До берега оставались считанные метры, когда лодки стали останавливаться, запутавшись в рыбацких сетях, натянутых японцами. Батору рубили веревки под градом падавших на них стрел. Но, одолев одно препятствие, они тут же столкнулись с другим: достигнув берега и прыгая в воду, они напарывались на заостренные колья, вбитые в морское дно защитниками острова. Погибших было столько, что морская вода стала алой. И все же, устилая себе путь трупами погибших, батору неумолимо продвигаясь вперед. Вот и берег!
Самураи, засевшие за стенами, продолжали осыпать наступающих стрелами. Монголы прикрывались телами погибших, сваливая их в кучи у подножия стен. С боевым кличем, от которого кровь стыла в жилах, они карабкались по ним, и, казалось, ничто не в силах их остановить. Но все же самураи не сдавались, отбивая атаку за атакой.
Карта XV века, составленная по материалам Марко Поло. Столица хана Хубилая Камбулак изображена в окружении золотых шатров. В характерной манере того времени север располагается внизу, восток — слева
В это время из-за каменного мыса появились легкие японские лодки. Они устремились к китайским джонкам. Вооруженные луками японцы стали забрасывать монгольские суда горящими стрелами. Вспыхнул один корабль, другой… Не ожидавшие нападения монголы стали прыгать за борт. В предсмертной агонии ржали кони, копытами пытаясь пробить горящие борта кораблей. Над морем поплыл омерзительный запах паленой шерсти и горелого мяса…
К вечеру не добившиеся победы батору вернулись на свои корабли. Ночь флот простоял у берегов Кюсю, а потом направился к острову Харадодзима, чтобы там дождаться кораблей из Южного Китая и продолжить вторжение уже совместно.
В осенние месяцы в этих местах не бывает тайфунов, но в час, когда два флота соединились, небо потемнело и поднялся ветер. С каждой минутой он набирал силу, сбивая людей с ног и превращая в лохмотья паруса. Огромные волны вздымались до небес и обрушивались на джонки, разрывая цепи и ломая мачты. Корабли сотнями опрокидывались и уходили на дно. Десятки тысяч людей оказывались в воде, и их предсмертные крики заглушали даже неистовый рев ветра.
Тайфун бушевал два дня, гоня корабли монголов к островку Такасима. Когда ветер притих, берега острова оказались в несколько слоев завалены обезображенными трупами и обломками кораблей. И по этому месиву по колено и по локоть в крови ходили самураи, выискивая еще живых врагов. Таких было много — несколько тысяч, но они настолько обессилели, что не могли оказать сопротивления. Им спокойно перерезали горло, вытирая благородные самурайские мечи о полы их же халатов.
Еще несколько недель море выбрасывало на берега Страны восходящего солнца трупы врагов. Их стаскивали обратно в воду — рыбам на прокорм. И все равно смрад от разлагающихся тел стоял такой, что даже бывалые воины императора Кемеямы морщились и спешили к храмам, где курились благовония и возносились благодарственные слова небу, подарившему Японии «божественный ветер».
…Лишь около сотни китайских кораблей смогли добраться до родных берегов.
Китай. 1294 год
— Где венецианец? — прошептал император Ши-цзу. — Где Ахмед?
Придворные, окружавшие его ложе, быстро переглянулись. Узбека Ахмеда несколько лет назад убили мятежники из секты «Белый лотос», а венецианский купец два года назад оставил Ханбалык и пустился в обратный путь. Однако сказать об этом императору никто не решился. Память уже не повиновалась владыке, но приказы его по-прежнему не обсуждались. Только вчера он приказал содрать кожу с троих чем-то не угодивших ему слуг.
По счастью, император и не ждал ответа, он успел забыть и о венецианце, и об Ахмеде. Теперь его волновало другое. Тяжелым пристальным взглядом он заставил приблизиться к ложу своих сыновей.
— Вы пойдете моей дорогой, — сказал он неожиданно отчетливо. — Так не споткнитесь же там, где споткнулся я. Страну восходящего солнца оберегают высшие силы, и не нам с ними спорить.
Тем же вечером император Ши-цзу, в прошлом великий монгольский хан Хубилай, внук Чингисхана, скончался.
Япония. 1945 год
— Ну, что там еще? — спросил вице-адмирал Ониси, отрываясь от бумаг.
— Срочная депеша из императорского дворца, — доложил адъютант, чей голос в эту минуту был безжизненным, словно его пропустили сквозь сотню телефонных мембран. — Япония капитулировала. Бусидо повелевает мне…
— Харакири? — Ониси поморщился. — Не делайте глупостей!
— Но честь… — пробормотал молодой офицер.
— Я вам запрещаю! — чеканя каждое слово, проговорил вице-адмирал.
— Да, господин, — коротко поклонился адъютант, на щеки которого медленно возвращался румянец.
— Идите! — Ониси взмахнул рукой, и этот жест был в точности таким же, каким он отправлял в последний полет летчиков-камикадзе.
Оставшись один, вице-адмирал подошел к окну. Небо было безоблачным. Что ж, на этот раз «божественный ветер» не спас Японию — атомный оказался сильнее. Но это еще не конец. Все повторяется в веках — и все повторится!
Дороги дальние чумы
Царица грозная, Чума Теперь идет на нас сама И льстится жатвою богатой; И к нам в окошко день и ночь Стучит могильною лопатой… Что делать нам? и чем помочь? A.C. Пушкин. «Пир во время чумы»Говорят, был когда-то, а может, и сейчас есть на берегах озера Иссык-Куль могильный камень. Не имелось на том камне надписи или какого изображения, но всякий человек в тех немноголюдных местах знал, что камень этот — могильный. Потому что отсюда пошла гулять по миру страшная болезнь — чума. Случилось это в 1338 году.
Легенда все это. Красивая и страшная. А потому легенда, что зараза, чумой называемая, известна была и ранее. Еще в XI веке до нашей эры у десятков тысяч филистимлян внезапно появились кровавые опухоли в причинных местах, и никому не было спасения от смертельной болезни. В IV веке до нашей эры чума пронеслась по Египту. В 590 году заглянула она и в Рим: во время избрания Папы Григория I многие священнослужители, следовавшие за ним в процессии, падали замертво, и капюшоны спадали с их лиц, открывая гноящиеся язвы… В VII веке, после гибельной засухи и повального голода, чума опустошила Палестину и Сирию, Иерусалим и Басру, отправив в мир иной самое меньшее 25 тысяч человек. А в Китае чума и вовсе никогда не переводилась, давая о себе знать то тут, то там — столетие за столетием.
В начале XIV века чума воцарилась во владениях золотоордынского хана Узбека и уже оттуда с войском татарского хана Джанибека двинулась кружным путем, через поросшие алыми маками степи Иссык-Куля, к Европе.
В 1347 году Джанибек осадил крымский город Каффу, нынешнюю Феодосию. Хотел захватить сходу, да не сумел — сил не хватило, напора. А все потому, что в стане его поселилась неизвестная болезнь, от которой в день умирали когда десять, когда двадцать, а когда и пятьдесят человек. Потом счет и вовсе пошел на тысячи…
И пометил себе для отчета о происшедшем свидетель осады, нотариус из Пьяченцы Гобриель де Муссиса: «Всю татарскую армию поразила болезнь. В паху сгущались соки, потом они загнивали, развивалась лихорадка, наступала смерть…»
Тогда-то и решил Джанибек взять Каффу измором — в буквальном смысле. Приказал он подкатить катапульты и положить в деревянные ковши вместо камней полуразложившиеся, смердящие трупы. Несколько дней отвратительные «снаряды», иногда прямо в воздухе разваливающиеся на куски, падали на улицы Каффы. Так в город пришла чума…
Странное и жуткое установилось равновесие: Джанибек со своим наполовину поредевшим воинством не мог войти в Каффу, но и защитники города, которых становилось все меньше, не могли отогнать неприятеля. Чума косила всех без разбора, грозя остаться победительницей в этом противостоянии.
Врач в специальном одеянии, которое должно было уберечь его от чумы
И сказал Джанибек:
— Пусть заморские купцы уплывают на своих кораблях. Только прежде пусть принесут мне за это богатые дары.
Купцы не заставили себя уговаривать. Бросив на произвол судьбы жителей Каффы и откупившись от хана, они распустили паруса и вышли в море.
Часть кораблей направилась в порты Африки, большая часть — к Сицилии, Сардинии, Корсике. Через несколько месяцев чума уже собирала свой «урожай» вдоль всего Средиземноморского побережья.
В Антиохии вымерла треть населения. Долины между Иерусалимом и Дамаском почти полностью обезлюдели. В Багдаде, когда землекопы перестали успевать рыть могилы, трупами набили харчевни и чайханы, после чего их стали складывать прямо на рыночных площадях. В Газзе только за один апрельский день 1348 года умерло более 22 тысяч человек.
Люди бежали из проклятых городов, но, куда бы они ни отправлялись, всюду за ними следовала чума. В мае 1348 года в Египте ежедневно умирало до 20 тысяч человек! Мертвецов сбрасывали в братские могилы, некоторые из них вмещали до 400 трупов… В Александрии вначале каждый день погибали 100 человек, потом 200 и так — до 700. В Каире за две недели декабря 1348 года погибла половина гарнизона, обыкновенных же горожан вообще никто не считал. Известно только, что в январе 1349 года к главной мечети Каира за два дня было принесено 13 800 мертвецов.
Затем чума устремилась к побережью Атлантики — и давай куражиться! В городе Сале в живых осталась только семья некоего Ибн Абу Мадийяна. Этот мусульманин не стал вверять себя всецело воле Аллаха, а замуровался с домочадцами в своем доме и отказывался кому-либо открывать дверь. Потому и уцелел…
Опустели прежде шумные африканские порты. Немногие корабли отваживались заходить в них — и то лишь по необходимости: спасаясь от непогоды или надеясь пополнить запасы пресной воды. Но вид городов, якорным канатам в трюмы их судов забирались крысы, шкуры которых кишмя кишели чумными блохами.
Если в доме кто-то заболевал — это был приговор всем. Старинная гравюра
В марте 1348 года болезнь появилась в Марселе. Чума захватывала Францию в клещи, ведь в Италии она уже пировала вовсю.
Те купеческие корабли, что вернулись из Каффы на родину, принесли чуму в Геную, Мессину и Венецию. Жители в панике покидали родные места, но они же несли чуму дальше. И если Миланское герцогство Бог миловал, то в Тоскане умер каждый второй, а в 90-тысячной Флоренции — двое из трех.
И написал великий Джованни Боккаччо в своем «Декамероне»:
«Как много храбрых мужчин и красивых женщин… сидело утром за трапезой вместе со своими семьями, товарищами и друзьями, а когда наступил вечер, они уже ужинали со своими праотцами на том свете!»
Прекрасная Флоренция умирала вместе со своими жителями. Люди падали прямо на улицах, камни которых, казалось, были скользкими от гноя и воздухом которых невозможно было дышать, до того он был насыщен миазмами раздувшихся трупов. Из открытых домов неслись стоны умирающих, и только могильщики-беккини в холщовых балахонах входили в эти здания. Их вели алчность и надежда. Алчность — потому что беккини получали часть имущества умерших и вознаграждение от их родственников. Надежда — потому что большинство чумных могильщиков были набраны из убийц, приговоренных к смерти; от государства им была обещана свобода, от церкви — отпущение всех грехов.
В Сиене городские власти распорядились закрыть городские ворота, дабы ни один больной не мог попасть в город. Но крысам неведомы светские запреты, равно как безразличны церковные проклятия, и через несколько дней среди жителей Сиены начался мор. И открылись ворота, потому что умерли все стражники до единого, и все судьи, и все палачи, и почти все строители величайшего кафедрального собора, который и поныне стоит недостроенный…
В Парме горевал поэт Петрарка: во время эпидемии он потерял свою возлюбленную Лауру. Потом в течение трех дней умерло все семейство его покровителя Джованни ди Колонна. И о брате своем, Герадо, печалился поэт. Жив ли брат в своем монастыре? Сколько их стоят пустыми!
Герадо, монах из Монтре, что неподалеку от Марселя, остался жив. За месяц он похоронил всю монастырскую братию и остался в монастыре вдвоем с приблудной собакой.
В самом Марселе чума за несколько месяцев прибрала 56 тысяч человек, среди них несколько тысяч монахов-францисканцев, особенно почитавших этот город. Всего же во Франции за 1348 год умерло 125 тысяч членов этого монашеского ордена.
В Авиньоне, где 7 тысяч домов стояли пустыми, так как их обитатели волею чумы покинули этот мир, местные кюре додумались до того, что освятили воды Роны и распорядились сбрасывать в нее трупы умерших.
И сказали кюре — перепуганные, однако довольные собой:
— Священные воды эти, подобно водам реки Иордан, омоют тела умерших, дабы могли они попасть прямо на небеса.
Сотни изъязвленных трупов поплыли по реке. В результате в десятках прибрежных селений не осталось ни одного человека. Кто не умер, тот подался в флагелланты.
Тысячи людей сбивались в толпы и шли из города в город, бормоча покаянные молитвы. Когда они входили в город, то раздевались по пояс и во исполнение принятого обета подставляли тела под бич наставника, после чего начиналось самобичевание. Взлетали плети из длинных кожаных шнурков, концы которых были оплавлены свинцом. Звучали гимны во славу Господа и вопли о ниспослании прощения роду людскому. Кровь заливала мостовые.
И говорили зеваки:
— Три раза в день бичуют они себя. И так — на протяжении 33 дней. По дню за каждый год жизни Христа! А идут они в Рим…
Дошли тысячи, хотя в дальний путь отправились десятки тысяч. Но флагеллантам запрещено было мыться, раны быстро воспалялись, в них копошились личинки мух; волосы шевелились от вшей… Люди умирали и оставались на обочинах дорог жалкими черными холмиками. Под покровом ночи мародеры сдирали с трупов заскорузлые от крови рясы и несли их на рынок, чтобы продать за гроши тем, кто хотел присоединиться к флагеллантам.
И повелел Папа Римский Климент VI:
— Движение это еретическое, ибо безумцы эти глухи к вразумлению пастырей Господних, а значит, неугодны и противны они Богу.
Большинство флагеллантов прислушались к доводам Папы Римского и повернули домой. Тех же, кто продолжал призывать людей к физическому наказанию друг друга, стали бросать в тюрьмы, пытать и даже казнить.
А в Париже, куда чума заглянула в июле 1348 года, тем временем пили допьяна и потешались над провинциалами, которые полагали, что в такие беспросветные дни надо подвергать себя аскезе и проводить дни на коленях. Нет! Уж если смерть пришла, то пусть она погубит смертного за праздничным столом… В перерывах между возлияниями и веселыми песнями во славу Бахуса гуляки вспоминали астролога Жана де Мура, три года назад предрекшего нашествие мора на Европу. А еще, зубоскаля и бравируя друг перед другом, повесы с удовольствием разглагольствовали о том, как похозяйничала чума во Фландрии и Арагоне, в Лангедоке и Каталонии, Швейцарских кантонах и землях Германии. Ну и в Англии, естественно, с которой Франция вела войну. Пусть ей достанется, ее не жалко!
В Англию чума проникла через пролив Па-де-Кале в ноябре 1348 года. На Лондон она обрушилась в феврале, чтобы уже к осени сократить его население более чем на половину. В декабре чума уже была в Шотландии.
В январе 1349 года к брегам Норвегии прибило английский корабль с порванными в клочья парусами. Несколько местных рыбаков, прельстившись дармовой добычей, вскарабкались на борт и увидели на палубе десятки трупов, по которым сновали жирные крысы. Ленивые от обжорства твари не испугали рыбаков, и они принялись шарить по каютам и трюмам судна. День спустя все, кто побывал на мертвом корабле, уже харкали кровью, бились в лихорадке, расчесывали багровые волдыри под мышками и выли от боли. К утру они умерли, но прежде успели заразить ухаживавших за ними родных.
Роспись в церкви французского города Лавадье изображает чуму в виде женщины с лицом, закрытым капюшоном
Прокатившись по Скандинавии, чума ринулась в Германию. Но там она и без того уже была полновластной хозяйкой, придя полугодом ранее из Италии и Австрии.
Чума была везде! От нее не было спасения!
Врачи? Ха! И еще раз — ха! Они лишь сыпали туманными словами о том, что болезнь не одинакова, что есть чума, которую разносят крысы, а есть — которую люди носят в себе и выдыхают. Простолюдины врачам не верили, более того, они боялись этих проклятых докторов, обряженных в долгополые плащи, перчатки и кожаные маски с длинными «клювами», из которых высыпались крупинки заморских пряностей, призванные очищать воздух. А кое-кто и вовсе носил на шнурках, привязанных к запястьям, медные кувшинчики, из которых поднимался дым, заставляющий чихать и кашлять.
И говорили врачи:
— Дым этот отгоняет чуму.
Им плевали вслед, потому что ни один из этих ученых мужей своей наукой не спас еще ни одного больного, а если кто и поправлялся — один из ста заболевших, — то не благодаря их усердию, а соизволением Господа.
Но что же делать? Смириться и ждать конца? Веселиться и опять-таки ждать кончины? Сжигать дома заболевших и бесчисленные трупы, коптя небо и пачкая жирным пеплом землю, которую скоро некому будет возделывать? Или все же попытаться найти виновных? Кто-то же должен быть виновен! Уж не бродяги ли бездомные?
Большой Лондонский Пожар 1666 года уничтожил город, но уничтожил и чуму
Во многих странах Европы на бродяг и нищенствующих паломников открыли настоящую охоту. Их ловили и без суда топили в реках, вешали, живыми закапывали в землю.
Нищих и убогих на дорогах становилось все меньше, а чума не утихала.
И стали вопрошать друг друга люди:
— Так, может, евреи? Может, это они мстят за то, что были изгнаны из Палестины? О, богоотступники, пьющие кровь христианских младенцев!
Начались погромы. Евреев запирали в домах, обкладывали стены хворостом и соломой и поджигали. Их закатывали в бочки и бросали в реки. Их связывали по рукам и ногам и оставляли на съедение дворовым псам. Их… Что с ним только не делали, с этим живучим племенем, а болезнь свирепствовала пуще прежнего.
И опять озадачились люди:
— Кто же тогда?
Все беспросветность, безответность, лишь мрак впереди, могильная сырость, черви, тлен…
И тут чума отступила, видать, насытилась, наелась, нажралась. Она повернула на Восток: в Венгрию, в Валахию, в Крым, в Поволжье. Чума напоминала человека, который нагулялся от души, а потом отправился домой, чтобы немножко отдохнуть, поспать, переварить.
Позади осталась обезлюдевшая Европа: 25 миллионов человеческих жизней отняла болезнь, прозванная народом «черная смерть». Даже сто лет спустя население Европы было меньше числом, чем в 1348 году.
Но короток был сон чумы. Пусть без былой беспощадности, но она возвращалась в 1363, 1371, 1390, 1400 годах. Особенно доставалось Англии. В чуму 1400 года там вымерли жители более тысячи деревень и сел.
Опять наступило затишье, прерываемое лишь краткими и не слишком яростными вспышками болезни. Однако уже в 1665 году, вновь наведавшись в Англию, бубонная чума погубила более 100 тысяч человек. Над Лондоном, не переставая, звонили колокола. Повсюду горели огромные костры, на которых сжигались трупы умерших. Старушки, не боявшиеся ни бога, ни черта, с разрешения Лондонского Королевского суда и за малую плату ходили по домам, и те, которые оказывались вымороченными, отмечали красными крестами. Были в Лондоне улицы, на которых не было ни одного здания, не помеченного таким образом. Из некоторых еще доносились рыдания умирающих, но старушки знали, что плач скоро стихнет.
В августе 1665 года за одну неделю умерло 7165 человек. Потом мертвецов стало меньше, но лишь по той причине, что умирать стало некому — город обезлюдел. Лишь мертвецы валялись на улицах, да шныряли проклятые крысы с длинными розовыми хвостами…
2 сентября 1666 года город загорелся. Впоследствии так и не выяснили, что стало причиной пожара. Возможно, уголек от костра, на котором предавали огню очередную партию умерших. Впрочем, не так это и важно. Важнее другое…
Лондон горел пять дней. Обрушились мосты, расплавилась и протекла на головы прихожан свинцовая крыша собора Святого Павла, 100 тысяч горожан остались без крова. Даже пожар Рима при императоре Нероне вряд ли мог сравниться с Большим лондонским пожаром по своей разрушительности. Но пожар этот, лишивший сотни тысяч людей своих жилищ, выгнал из подземных убежищ и несметные полчища грызунов, заставил их спасаться бегством, ища спасения и не находя его — огонь был везде!
И чума кончилась…
…чтобы в 1720 году объявиться в Марселе, где она отняла 50 тысяч жизней, а затем, в 1771 году, — в России, в Москве.
Занесло чуму с войском, возвращавшемся из Турции. В обозе было много захваченных у неприятеля кип с шерстью, которые и были переданы в первых числах января на Московский суконный двор. А к февралю 120 фабричных рабочих померли. Тела их были сплошь усыпаны язвами — чумными бубонами…
И сказал на это московский главнокомандующий граф Петр Семенович Салтыков:
— Мрут людишки, так они всегда мерли. Что тут поделаешь? Все мы в руках Господа. Молиться надо истово, вот и отступит зараза.
Хорошо сказал, красиво, а в июле, когда моровая язва косила народ уже тысячами, велел готовить лошадей, собирать вещички, после чего и отбыл из зачумленной, насквозь пропитавшейся смрадом горелого навоза Первопрестольной (так люди пытались отогнать чуму) в свое имение Марфино. За что вскорости был осмеян Екатериной II и лишен должности.
Москва осталась во власти генерал-поручика Еропкина и обер-полицмейстера Бахметева. Но и они медлили, ограничивались полумерами. А если что и приказывали делать, то выходило по российскому обыкновению наперекосяк. Установили заставы вокруг города с приказом никого не впускать и никого не выпускать — в Москве начался голод. Распорядились сжигать имущество зачумленных — люди стали скрывать заболевших, опасаясь за нажитое. Приказали открыть карантины в госпиталях — москвичи боялись их пуще смерти, потому что там больных оставляли почти без еды и какой-либо врачебной помощи. Запретили хоронить при церквах — а как же верующему без отпевания? И тайные панихиды запретили — мертвецов тогда стали бросать на улицах подальше от родного дома. Пустили по городу мортусов с железными крючьями, которыми надлежало выволакивать из домов трупы, так эти мортусы, набранные из каторжников, стали дома те грабить, вещи же продавать за бесценок; а случалось, живых еще москвичей, что побогаче, в фуры свои среди мертвых укладывали.
Ну все у нас не так…
В начале сентября, когда каждый день умирало более тысячи москвичей, прошел слух, что одному фабричному во сне явилась Пресвятая Богородица, которая сказала, что так как находящемуся на Варварских воротах китайгородской стены ее образу более тридцати лет никто не ставил свечей, то Христос хотел послать на Москву каменный дождь, но она умолила его и упросила послать на город только трехмесячный мор.
И молвил митрополит Амвросий:
— Своевольничают священники, приходов не имеющие. Они, беспоместные, у ворот Варварских аналои ставят и молебны служат, сонмища людей собирая. А где толпа — там и пожива для моровой язвы. Икону Богородицы повелеваю со стены убрать и сюда, в Кремль, в Чудов монастырь доставить. Деньги, что народ на какую-то «мировую свечу» дарует, опечатать и отправить под охраной в Воспитательный дом.
Прибыли к Варварским воротам подъячии, попытались сундук с деньгами опечатать. С ними и солдаты были. Но прокатился по площади крик: «Богородицу грабят!» — и понеслось: раззудись, плечо, размахнись, рука. Ударили в набат на Спасской башне. Народ повалил к Кремлю.
Амвросий бежал из своей резиденции. Пытался найти защиту у сенатора Собакина, да тот не принял. Тогда митрополит укрылся в Донском монастыре. Бунтовщики тем временем ворвались в Чудов монастырь, разгромили его и, выпытав от церковных служителей, где прячется Амвросий, кинулись к Донскому монастырю. Там митрополита и нашли, в соборной церкви, обрядившегося в простую рясу и успевшего причаститься святых тайн. Нашли — и растерзали.
День и ночь Москва была в руках то ли бунтовщиков, то ли погромщиков, уж кому как называть угодно. А потом генерал-поручик Еропкин приказал палить из пушек сначала холостыми зарядами, а затем картечью и ядрами. И конные с обнаженными палашами стали рубить разбегавшуюся толпу…
Захлебнулся бунт кровью. Зачинщиков арестовали, отдали под суд. Разобрались быстро: троих на виселицу, одного — на плаху, 72 человека были сечены плетьми и с вырванными ноздрями отправлены на каторгу, 91 человека определили навечно на «казенные работы».
И сказала императрица графу Григорию Орлову, срочно прибывшему усмирять вторую столицу, но поспевшему только к шапочному разбору, а потому вернувшемуся ко двору победителем-триумфатором:
— Вручаю медаль тебе за усердие твое. Надпись на ней: «Таковых сыновей Россия имеет». Горжусь! И ты гордись.
А что же чума?
Вразумил бунт власти московские, кое-что и впрямь толковое делать стали. И пошла чума на убыль. Да и холода ранние грянули. Ох, и лютая была зима. Мало люди по домам — крысы по своим норам попрятались!
Или того проще: пожалел Господь Первопрестольную…
Так и надеялись люди на Бога, когда доводилось им свидеться с чумой. И продолжалось это до тех пор, пока в конце XIX века, самоотверженно работая в Гонконге во время сильнейшей эпидемии, французский ученый Александр Ерсин не обнаружил ее возбудителя.
Теперь мы знаем, что все формы «черной смерти» — и бубонная чума, и легочная, самая опасная, от которой человек умирает за сутки, вызываются бактерией Pasteurella pestis, которая в естественных условиях встречается у некоторых грызунов. Бактерии распространяются крысиной блохой Xenopsylla cheopis. Блоха, кусая животное — носителя чумной бактерии, заражается сама. Бактерии размножаются и забивают пищеварительный тракт блохи, которая вводит в кровоток хозяина новую порцию бактерий. Но грызуны обладают иммунитетом! В отличие от людей…
Знания — сила! Уже на переломе веков появились противочумные сыворотки. Немалый вклад в их создание внесли и русские врачи, экспериментировавшие в закрытом для всех «чумном» форте «Александр I» под Санкт-Петербургом. Они же, русские, одолели в 1910 году легочную чуму в Харбине, хотя умер из врачей каждый второй, а из медсестер — каждая третья.
Потом на помощь людям в их борьбе с чумой пришли антибиотики, чумной бактериофаг… Казалось бы, все, не осталось в этом мире места для чумы! Но — нет, она лишь притаилась до срока. И вот в 1996 году из США, самой богатой и так пекущейся о здоровье своих граждан стране мира, приходит известие: во Флориде от чумы скончалось 7 человек.
Тела их сожгли. Как в Средние века…
Господин Великий Голод
За два с половиной года — с 1601 по 1603 — по разным данным, вымерла треть населения государства Московского. Только в столице, как писал келарь Троице-Сергиева монастыря Авраамий Палицын, из двухсот пятидесяти тысяч ее населения умерло сто двадцать семь тысяч человек. А учитывая то, что в Москву прибывали все новые и новые беженцы, некоторые исследователи называют еще более страшную цифру — пятьсот тысяч. Такого голода Россия не знала ни до, не узнает и после.
Снег в июле
Ивашка бегал по двору и ловил ртом пушистые снежные хлопья. Вот он поскользнулся, упал и счастливо засмеялся.
Голод в Москве. Старинная гравюра
Митька ждал, что мать подскочит, выдернет брата из грязи и привычно наградит подзатыльником. Но мать сидела на плахе, вросшей в землю у двери избы, и молча качалась из стороны в сторону. Слезы катились по ее изъеденному оспинами и морщинами лицу. Рядом стоял отец. Он смотрел на небо и бормотал:
— Что же это деется, Господи? Прости нас…
Он был ни в чем не виноват, и все же просил прощения за грехи — свои, боярские, царевы, все бывшие и будущие.
Напрасно.
Снегопады в июле сменились морозами в августе. Схватился льдом Днепр. В сентябре по нему уже ездили на санях. На стремнине обоз с сеном проломил лед. Отца утянуло под белое речное покрывало. Так его и не нашли — ни тогда, ни потом, в половодье, да и не очень искали, да и некому было.
— Пожалел отца вашего Боженька, — часто говорила мать долгими зимними вечерами. — Уберег от иной смерти — лютой, голодной.
К весне она стала заговариваться, а к лету вдруг разучилась говорить вовсе. Лепетала что-то и прижимала к себе Ивашку. Когда Митька пытался отнять у нее брата, она начинала визжать.
А с губ Ивашки не сходила улыбка. Уже несколько дней он был мертв. После очередной попытки Митька в сердцах плюнул на пол, чего раньше никогда себе не позволял. Мать ругалась, по губам била. Но что ее сейчас бояться, безумную?
Вместе с красно-белым сгустком изо рта Митьки вылетел зуб. У него их почти не осталось.
Знаки беды
Великим и страшным потрясениям всегда предшествуют знамения. В Московии конца XVI — начала XVII века их было предостаточно.
Только-только перевели дух люди после ужасов правления царя Ивана Васильевича, нареченного народом Грозным, только-только стали забываться его опричники, а уж новые напасти на подходе.
Говорили, появилась в северных морях «рыба-кит», которая другому пропитанию человечину предпочитает. И до того дошло чудище, что Соловецкий монастырь едва по камешку не разнесло, чтобы сидельцами его полакомиться. Уцелела же братия потому лишь, что молилась усердно и, лбы кровеня, поклоны била.
Четыре года спустя оползень разрушил святой Печерский монастырь, что в Нижнем Новгороде. Тронулась после ливня земля, сползла по склону и затопила жидкой грязью кельи. Долго потом монахов откапывали, но откопать — не вся забота, как их глотки от глины очистить — вот задача. Выскребать пришлось ложками, а кого и так закопали, по-простому.
А в Москве-то, в Москве! Откуда ни возьмись, стали забегать в город черно-бурые лисицы. От века их не было, и вот на тебе! А собаки бездомные? Волки? Всегда в стаи сбивались, полукровок плодили, а тут вдруг стали грызть друг друга, поедать без остатка.
Да что там волки, что собаки! Бури сносили купола церквей, срывали колокола, относили кресты за версту от храмов. В реках рыба исчезла начисто, в рощах — птицы, а женщины вдруг начинали рожать уродов — о двух головах, о трех глазах, трехлапых и безухих. Понятно, закапывали этих нелюдей живьем в землю-матушку, а заодно и матерей их в ямы кидали, чтобы неповадно было с чертом на сеновале кувыркаться. Конечно, с чертом, а с кем еще?
Небесных знамений тоже хватало: днем в небе видели по два солнца разом, ночью — по два месяца. Ожидалось и вовсе что-то жуткое, вроде небесного огня, наказания Господня.
— Что-то будет, — твердили московиты. — Что-то будет!
Перемен к лучшему они не ждали. Отучены.
И как сглазили! Летом 1601 года зарядили дожди. Двенадцать недель лили беспрерывно. А там и снег посреди лета, за ним — морозы. На полях разводили костры, стараясь уберечь то, что еще не сгнило, да все без проку.
Господин Великий Голод пришел на Русь.
В Москве есть что есть
Борис Годунов. Миниатюра из «Титумерника» 1672 г.
Мать он убил. Сам. Когда увидел, что впилась она зубами в ногу мертвого Ивашки, откусила кусок и жевать стала.
Вот тогда Митька ее по голове поленом и ударил. Закопать сил не было, так он избу запалил, чтобы позор скрыть. Огонь с крыши на крышу запрыгал, и скоро вся деревня запылала.
Может, и к лучшему. Один он остался, а раз нет людей — пусть и деревни не будет.
Митька присел на взгорке, вырвал с корнем клок жесткой травы, увидел в ямке жука, поймал, бросил в рот, хрустнул и задвигал челюстями, морщась от боли в кровоточащих деснах. Но боль была привычна, куда больше его занимало, что дальше делать. К боярину с поклоном идти смысла нет. Разогнал тот холопов. Выгоднее ему зерно в амбарах хранить и продавать, чем работников кормить.
— Идите куда хотите, дармоеды!
Ему в ответ:
— Отменил царь Борис день Юрьев, нет теперь у холопа права хозяина менять.
А боярин свое:
— Я такое право даю. По своей воле отпускаю.
А куда Митьке идти? На юг? На восток? Не добраться ему до вольных земель, по дороге с голодухи помрет. Разбойники к себе тоже не примут — мал Митька и слаб, кистень в руке не удержит. Значит, помирать надо…
— Эй, Митька, живой?
Митька веки приподнял. Мужик перед ним, в руке кнут. Неужто дядька Пахом? Он!
— Да ты ли это, Митька?
Не узнал его дядька. Да и мудрено. Вырос Митька, почернел, похудел, одни глаза на лице остались. А дядька ничего выглядел, справно, кафтан добротный, живот не с лебеды пучится. Небось, не доводилось, как Митьке, старый навоз жрать.
— Что это у вас за костровище такое? Отец где, мать, Ивашка?
Митька поднялся с трудом, глаза потупил, как отец наставлял, стал рассказывать. Дядька выслушал, головой качнул:
— Ладно, со мной пойдешь! Но до Москвы только. Мне тебя опекать не с руки, своих детей по лавкам семеро.
Митька головы не поднял, а коленки задрожали — выдали. Повезло ему, что дядька объявился, смилостивился, пожалел. Теперь он при обозе состоять будет, что по цареву указу хлеб в Москву везет. А где столько хлеба, и ему кусочек перепадет. Вот счастье-то! А Москва… Чего только люди о ней не рассказывают! И все соглашаются — там прокормиться можно. Царев город!
Бориса на царство!
После смерти сына Ивана Грозного, слабоумного Федора, 17 февраля 1598 года Земский собор избрал Бориса Годунова на царство, и это несмотря на то что тот не был потомком Рюрика, а значит, законных прав на престол не имел.
— Царь-то ненастоящий! — говорили бояре.
Не говорили даже, а шушукались по углам, памятуя, как круто заправлял опричниной зять Малюты Скуратова и как прибрал он к рукам — а руки-то в крови по локоть! — дела государственные при Федоре, пользуясь тем, что жена царская — сестра Годунову. При таком раскладе особо не поговоришь, враз головы лишиться можно. Правда, как стал Борис царем, помягчел вроде, пообещал прилюдно пять лет никого не казнить, а пытать только и сознавшихся ссылать в дальние волости. Ну а если кто запираться будет, так не царя в том вина, что помрет на дыбе.
Опору Годунов искал не среди бояр — в народе. Потому и простил низшим сословиям годовую подать. Вдовам и сиротам раздавал деньги и съестные припасы. Заключенным в темницах даровал свободу и вспоможение. Пытался даже пороки истребить, объявив, что скорее помилует вора и убийцу, нежели того, кто вопреки указу осмелится открыть кружечный двор. Такие речи держал: «Пусть дома каждый ест и пьет сколько хочет, может и гостей пригласить. Но никто да не дерзнет продавать вино московитянам! Если же содержавшие питейные дома не имеют иных средств к пропитанию, пусть подадут просьбы и в ответ на оные получат земли и поместья». И ведь не обманывал — как обещал, так и делал.
Но шли годы, государство богатело, земля же под ногами Годунова тверже не становилась. А где неуверенность, там и подозрения. Стали хватать бояр, постригать насильно в монахи, имущество отбирать, унижать всяко. Боярину Богдану Вельскому главный царев медик капитан Габриэл по волоску выщипал всю бороду, а что боярин без бороды — срам один.
Вошли в силу доносчики. Годунов, пример подавая, лично отписал вольную Воинко, холопу князя Шестунова, который подал грамотку против своего хозяина. Ну, народ и пошел строчить!
По малейшему подозрению людей хватали и отправляли в пытошную. И ведь как заведено было? Мужчины могли делать доносы только на мужчин, женщины — на женщин, бояре — царю, боярыни — царице. Потому-то Дмитрий Пожарский, будущий освободитель Москвы от поляков, послал донос на своего недруга князя Лыкова лично царю, а его мать княгиня Марья донесла на мать Лыкова — лично царице.
И все бы ничего, и это пережили бы, но наступили голодные годы, и расходы казны возросли настолько, что сколько ни пополняй ее за счет боярских богатств, а все равно дно видно. Тогда-то и началось истинное светопреставление.
Мертвые дороги
Думал Митька, нет на земле мест хуже, чем их край, да ошибался.
Полз хлебный обоз по пыльным дорогам, оставляя позади одну вымороченную деревню за другой. Их старались объезжать из-за смрадного трупного запаха и мух-мертвоедов. Иногда на обочины выползали иссохшие до костей люди, но на них не обращали внимания. А порой на лесных опушках, забросанных сгоревшей от зноя листвой, появлялись оборванные люди с дубьем, но, увидев, какая у телег охрана, снова исчезали в чащобе.
— Тати, — спокойно говорил дядька Пахом.
Митька любил слушать возчиков. И про Москву интересно, и вообще. У ночного костра рассказывали они о царевиче Дмитрии, который то ли сам себя зарезал в припадке падучей, то ли его зарезали, а может, и спасся, вывезли верные люди из Углича. Но больше говорили о прошлом гнилом лете и нынешней засухе. Если тогда все водой залило да снегом закидало, то этой весной поначалу хорошо шло, но в конце мая ударили морозы, и все яровые полегли. А потом установилась жара страшная. И небо сизое, от такого туч ждать не приходится.
— Царь-батюшка старается подмогнуть людишкам, да бояре жмутся, о своем кармане радеют.
Узнал Митька, что еще прошлой осенью, как только стали собирать на московских улицах больше, чем пятьдесят умерших от голода за ночь, повелел царь вокруг городской стены устроить четыре ограды и раздавать там каждое утро бедным жителям по одному польскому грошу, на который можно было купить ломоть хлеба и протянуть до следующего утра. Проведав о таком благодеянии, устремились в Москву холопы из окрестных волостей, где и вовсе есть было нечего. Запрудили Москву, в шалашах жили, в норах по оврагам. А как утро — к стене за раздачей. В день раздавали до 50 тысяч денежек. Все одно на всех не хватало. Народ вперед ломился, по головам лезли, женщин давили, детей. Потом сотнями трупы выносили, а земля жирной оставалась — от крови и потрохов, из животов выдавленных. Кишки под присмотром стрельцов сгребали и закапывали, чтобы умельцы из них начинку для пирогов не сделали.
— Вот оно как, — заканчивал дядька Пахом.
— Врешь! — ахал кто-нибудь из молодых возчиков.
— Сам увидишь, — обижался рассказчик. — Дело-то на поправку не пошло. Только хуже стало.
Власть располагает…
Казна оскудела быстро. Раздачу денег пришлось прекратить. И вообще, что бы ни предпринимал Годунов, все получалось наперекосяк.
Как поднялись цены на хлеб в 25 раз, он предел установил: выше — ни на грош. Магазины открыл, где хлеб за половинную цену отпускали, а сирым да убогим — бесплатно. Только пекари стали ковриги полупропеченными продавать, а то и водой разбавляли для тяжести. А бывало, назовут родню, та нищих да бедных плечами оттеснит и сама весь хлеб скупит, чтобы потом задорого продать. Из-за такой несправедливости часто вспыхивали беспорядки: голодный люд громил лавки и магазины, пекарей убивали, зерно в шапках и мешках уносили, а то и на месте поедали, давясь и умирая прямо на улицах.
Когда деньги, что у оград раздавали, стали кончаться, Годунов решил каменные палаты в Кремле возвести, стены обновить. И не потому, что татарской осады боялся, а для того лишь, чтобы людей занять. И закипела работа — не за деньги, за пропитание. И опять не обошлось без смуты: работников сходилось много, а мест рабочих не хватало, так за них драться стали, до смертоубийства доходило. Рассказывали, плотники из Устюжны вырезали ночью плотников же из Твери, которые за мзду подряд получили. Вместо них хотели на стены кремлевские идти. Ан не вышло. Дьяки из Сыскного приказа, которым Семен Годунов заведовал, родственник царев, дело то прояснили, и устюжан в застенок бросили. Там над ними мастера заплечные всласть позабавились: щипцами ноздри вырвали, молотками суставы размозжили, свинец пить заставляли… А заместо устюжан и тверяков на стены плотники из Торжка поднялись. Свято место пусто не бывает!
А народ между тем все умирал и умирал, подчас по улице царский возок проехать не мог, вся дорога мертвецами была усеяна. Сначала их собаки и кошки драли, а потом и те, и другие перевелись — съели всех подчистую люди православные.
То-то и оно, что православные. Хоронить надо. По указу Годунова отряжены были специальные люди, которые с утра до вечера ездили по городу и трупы собирали. Свозили их все в одно место, раздевали донага, обмывали, обертывали в белое полотно и обували в красные башмаки. И все за царев счет! Потом везли покойников на погост. Священник отпевал всех разом, а там и закапывали — скопом.
Еще повелел царь освидетельствовать свои владения, и нашлись на полях громадные скирды в тысячу саженей длиной. По полвека стояли неприкосновенные, уж лесом поросли. Годунов приказал хлеб тот молотить и везти в Москву, другие города. Потянулись обозы, да не все до столицы добрались — разбойники перехватывали; дворяне, и те со слугами своими по дорогам рыскали.
Смертное поле
— Скоро ль Москва, дядька Пахом?
— Дня три еще, Митька. Если не случится чего.
Случилось. Остановились на ночевку в селе у дороги, а утром глядь — нет одного возчика. И лошади его нет. Искали, искали, у вдовы, где он на постой встал, спрашивали:
— Куда делся?
— Не знаю, — говорит, — собрался ночью, сел на лошадь, больше его не видела.
Возы проверили: все ли на месте? Все, и хлеб на них цел. Надо бы ехать, но дядька Пахом все упрашивал погодить, все бегал по деревне, во все щели заглядывал. Пропавший возчик-то ему другом был. И ведь нашел!
— Ах, ты…
В погребе вдовы-хозяйки и лошадь нашлась, и хозяин ее. Мертвые, на куски разрубленные, в кадушки сложенные, солью присыпанные и гнетом придавленные.
— Ах, ты!
Выволокли бабу на дорогу. Тут кто-то из местных как завопит:
— Других вдов щупать надо. Они завсегда вчетвером…
Были там еще три вдовицы, мужья их от голода померли, а они ничего, пригожие. Обыскали их подвалы, и там кадушки нашли с человечиной.
— Вона куда люди девались, — крутили сивые бороды деревенские мужики. — С осени пропадать стали, думали, «разбои» озоруют, а вона как…
Возчики чиниться не стали. Стрельцов, слуг государевых, с телегами вперед отправили, и сами все сделали. Вбили колья в землю и посадили на них всех четырех баб, да еще за ноги тянули, пока острие кола из горла не покажется. Но об этом Митьке потом другие возчики рассказали, дядька Пахом смотреть не велел, отослал.
Через три дня, как и обещалось, въехал обоз в Москву. Но прежде долго вдоль Смертного поля тащились. На пустыре этом умерших от голода хоронили. Много закопали, глазом не охватить.
А вот и дома. Серые, покосившиеся. У стен люди сидят, видно, встать не могут от слабости, только глаза сверкают жадно — хлеб провожают. И вдруг, откуда ни возьмись, налетели, посыпались. С камнями, поленьями, оглоблями, топорами. Засвистали стрельцы, закрутили кнутами возчики, припустили лошади…
Не все вырвались. Дядька Пахом последним был, так на узде его коняги повис верзила бельмастый. Сколько его дядька Пахом ни стегал, не отпустил сбрую. А дальше сдернули возчика с телеги, бросили на землю… Митька раньше под телегу сиганул, видел, как колесо через дядькину шею переваливается. Брызнуло в него красным из дядькиного рта. Зажмурился Митька и юркнул в толпу. А та уж мешки вспорола. Из одного жито сыпалось на землю, и кто-то уже ползал в пыли и глотал ее пополам с твердыми, как камень, зернами. Проскользнул Митька ужом средь ног — только его и видели.
Всем искать хлеб!
Засуха 1602 года закончилась мокрой и тихой осенью. В Москве, в западных и северных областях есть было нечего. А вот во Владимире и Курске хлеба уродилось столько, что всю Московию накормить можно. Но не везли тамошние бояре, купцы и монастыри хлеб в Москву, «настоящей» цены дожидались. Годунов повелел взять хлеб силой.
Разъехались по вотчинам отряды стрельцов. Шуровали по амбарам, закромам, искали хлеб и находили его. Потом начинали разговоры с виновниками говорить. Кто отступного давал, того миловали, кто упорствовал — в темницу бросали. Однако и в том, и другом случае отправляли в стольный город мало и прежде всего гнилье.
Москве же совсем туго приходилось. Вечером на улицу носа не высунешь. Тут же голову проломят. Раньше-то «разбои» все больше по лесам сидели, а теперь в город подались. Совсем от них житья не стало.
Ватажные люди
Опять повезло Митьке. Не сразу, правда. Когда он от толпы, что на возы напала, спасся, то долго по городу бродил, все знакомых возчиков искал. Не нашел — большой Москва город. А когда разузнал, где они остановились, тех уже и след простыл — домой подались. Так он в Москве и остался. А куда деваться?
На болотах за Новодевичьим монастырем вырыл себе землянку, но в ней ночевал только, а весь день по улицам шатался, пропитание искал. Ну, о зрелищах тоже не забывал. В Москве без них ни один день не обходился: то продавцу из царева магазина на Красной площади голову отрубят, то разносчика за пироги с человеческой требухой на части конями порвут, то ведьму живем в землю закопают — одна голова торчит, а на нее гадят все, кому приспичило. В общем, не до скуки.
Обозы опять же. Митька совсем зверенышем заделался, вместе со всеми возы громил, зерно тащил. По подвалам лазал, катакомбам, где люди богатые добро свое укрывали. В общем, жил помаленьку. А раз в сугробе мужика нашел пьяного. Ошмонал, ничего не нашел — до него постарались, расстроился да и хотел идти к себе на болото, но мужик вдруг очухался, голову поднял и ухватил его за руку:
— Погоди!
С этим у Митьки просто — вывернулся, отскочил. Поднялся мужик на карачки и прохрипел:
— Жрать хочешь?
— Кто ж не хочет? — обиделся Митька на вопрос дурацкий.
— Со мной пойдешь — накормлю. Помоги только.
Подумал Митька, терять-то все равно нечего, и помог мужику до постоялого двора добраться. А там ватажники сидят, морды разбойничьи, диким волосом заросшие. Страх!
Оказалось, спас Митька не кого-нибудь, а самого Хлопку Косолапого, первейшего разбойника на Москве. Бросили Митьке кость с ошметками мяса. Впился он в нее, а как обглодал, тогда посмотрел — не человечья ли? Уж больно мясо сладкое. Нет, не согрешил перед Господом, ватажники кабанчиком зеленое вино закусывали. Митька такой вкусноты и не едал никогда.
Остался Митька при разбойниках, отъелся, окреп, стал вместе с ними на промысел выходить. А когда первого человека на улице кистенем по голове «огладил» — мать вспомнил, им убиенную. И заплакал. Последний раз.
Весной озоровать на улицах труднее стало. По цареву указу всю Москву поделили на части, во главе которых были поставлены пять бояр и семь окольничьих. Те сурово взялись порядок наводить. Ловили «разбоев» и тут же, на месте, глаза выкалывали, рубили головы и бросали издыхать на страх другим.
— Уходить надо, — сказал Хлопка ватажникам. — На Север двинем. Но погоди, вернемся еще.
В мятежном кольце
Иван Бутурлин, один из лучших воевод Ливонской войны и глава Разбойного приказа, доносил царю, что тати шалят повсеместно — в Коломне и Волоколамске, Можайске и Вязьме, Медыне и Ржеве, едва ли не все уезды вокруг Москвы от них стонут. И вообще, не разбойники это уже — мятежники. Усмирять надо.
Годунов с решением медлил, окружив себя личной охраной из немцев-наемников. Немцам он доверял особо. Кирху разрешил построить в Кукуе, где они селились. Торговать позволил по всем волостям, налогами не душил. Яда опасаясь, тело свое только иноземным лекарям доверял; с ними же, с докторами, поговорить любил. И говорили доктора среди прочего, что безумства людские, ныне творящиеся, еще и тем объясняются, что ржа рожь побила, отсюда и видения страшные, и людоедство.
Государственная малая печать Бориса Годунова
Основными продуктами питания в те годы были рожь, капуста и репа. Овощи сгнили, а рожь, пусть в малых количествах, уцелела. Но она, вероятно, была поражена паразитическим грибком класса сумчатых группы пиреномицетов, в просторечии именуемым спорыньей, в которой содержатся алкалоиды — производные лизергиновой кислоты, сильнейшего наркотика ЛСД. Отравление спорыньей — эрготизм — провоцирует заболевание бешенством и сопровождается галлюцинациями.
Доверял иноземцам Годунов, а все же, когда в северные порты пришли немецкие корабли с зерном, выгружать его не позволил, потому что негоже Московии, всегда хлебом изобильной, подачки от заморских купцов принимать. Странен был царь Борис, наветам и ворожеям верил больше, чем своим же окольничьим.
А Бутурлин все твердил: упредить «разбоев» надо!
…Зима выдалась снежная, весна 1603 года была дружной и теплой, для землепашцев — лучше не надо. Но в том беда, что сеять было нечего. Все подъедено, подобрано. Людей уж повсеместно ели. Страх!
Тут новая весть: двинулось из Северских земель на Москву огромное сборище «гулящего люда» под водительством разбойника Хлопки Косолапого. Выступать надо, а то, глядишь, запылает город…
В иные времена царь во главе войска Семена Годунова поставил бы, но тот как раз из-под Астрахани воротился несолоно хлебавши: должен был бунт подавить, но разбили его отряды «воровские казаки». Поэтому пришлось окольничьего Ивана Басманова, который охранял порядок на Арбате, в «деревянном городе», навстречу Хлопке посылать.
Всех зарежем!
Разрослась у Хлопки ватага. Когда из Москвы пришел, было при нем два десятка разбойников, а к весне столько стало — не сосчитать. Со всех земель сбегались к нему люди. Никого Хлопка от себя не гнал, всем давал по ковриге хлеба да по бабе на ночь и рассылал по окрестностям:
— Без добычи не возвращайтесь!
Возвращались не все, потому что гибли «разбои» несчетно. К тому же, если удавалось хлебом разжиться, ни к чему им становился Хлопка, у которого хоть и вольница, а запросто можно головы лишиться. Крут атаман! А уж первый подручный его, Митька, и вовсе волчара. Нет для него лучшего развлечения, чем гирькой чугунной висок человеку проломить. Проломит — и смеется. А ведь мал еще, совсем мал…
И все-таки для большинства с Хлопкой было лучше, чем без него. Народец-то по деревням совсем обнищал, по дорогам никто не ездит, а с ватажниками можно и город взять. Говорят, надумал Хлопка на саму Москву идти.
— Всех зарежем! — кричал. — Всех спалим. А в Москве подвалов много — с вином да хлебом. И царь нам не указ. Ненастоящий царь-то, он царевича Дмитрия зарезать велел!
Летом двинулось сборище к Москве. Не остановить Ивану Басманову такую тьму народа, сколько ни пытайся. Но попытался все же. Выстроил стрельцов, они залп из пищалей дали. Конница в намет пошла. Но у Хлопки мужики не промах — выставили рогатины, лошади на них и напоролись, как медведи в чащобе или на царской охоте, забаве государевой, когда бойца против лесного владыки один на один выставляют.
Заржали лошади, поднялись на дыбы, развернули их всадники, к гривам прильнули и давай нахлестывать, уносить ноги. А стрельцов пеших ватажники покрошили в месиво. Живым никого не брали — незачем. Только для Басманова исключение сделали. Хлопка Косолапый его лично мучил, даже Митьке такой радости не доверил. Вспорол живот и давай кишки на вертел наматывать. Крутит и приговаривает:
— Люблю с боярами дело иметь, мясо у них нежное, вкусное.
Но жрать боярина ватажник не стал, побрезговал.
Через неделю встретил разбойников другой государев отряд. Они снова рогатины выставили, но на сей раз сила за стрельцами была. Врубились в ватажников конники и давай саблями махать.
Хлопку скрутили, на телегу бросили. Митька-кровосос это видел, он в кустах прятался.
Холопский суд
16 августа 1603 года царь Борис издал указ, суливший свободу всем кабальным холопам, которым господа их отказывали в пропитании в годы голода. Каждый холоп мог явиться в приказ Холопского суда и получить отпускные по одному своему уверению, у господина подтверждения своих слов не испрашивая.
Потекли к Москву людские реки — многим воли хотелось. Да не все про тот указ слышали…
Прими такое решение Годунов годом ранее, а то и двумя, все могло обернуться по-другому. И не было бы ни Смутного времени, ни Дмитрия-самозванца, ни Тушинского вора, ни поляков, ни русского ополчения… Но запоздало решение, отучились люди трудиться на земле, очерствели сердцем, в грехах увязли, на все им было наплевать — на законы Божии и указы государевы.
…Хлопку казнили лютой смертью. Отрубили руки, ноги, уж потом голову. Ликовали люди, радовались увеселению. Только смуглый парень в рубище не кричал, не вопил, только губы растягивал в волчьей ухмылке, рот беззубый показывая.
Как сбросили тело Хлопки с помоста, развернулся он и пошел в Холопский суд за вольной. А впереди — дорога дальняя, в Ливонские земли, где, бают, объявился истинный царь земли Русской, неубиенный годуновскими подручными Дмитрий Иоаннович, сын Ивана Грозного от восьмой жены его. Будь славен!
Небось войско набирать будет…
Конец пиратского гнезда
Склады, набитые золотыми и серебряными слитками из перуанских копей, мешками с изумрудами с острова Гренада. Табак, индиго, сахар — все богатства Порт-Ройяла скрылись под водой. Как и большинство домов, включая резиденцию губернатора. Те же здания, которые еще оставались на поверхности, добивали, разносили по кирпичику, по бревнышку тонущие корабли и гигантские волны. Тут же плавали трупы — сотни, тысячи, многие тысячи изувеченных трупов. Их было больше, чем жителей пиратской «столицы», которых насчитывалось более 8000 человек, потому что волны «разорили» кладбище и останки умерших оказались рядом с теми, кто еще несколько минут назад жил и дышал, мечтая и жить, и дышать как можно дольше.
Часы без стрелок
Эдвин Линк не сдержал крика радости:
— Часы!
Он бережно принял из рук аквалангиста отливающую золотом находку. Циферблат был покрыт известковой коркой. Удалив ее, Линк увидел римские цифры, составленные из серебряных гвоздиков. Стрелок не было, их «съела» коррозия.
Через несколько дней часы были на пути в Лондон. К огорчению сотрудников Музея науки и техники, сами часы «рассказали» не так уж много. Изготовлены в 1686 году мастером Полем Блонделем из Амстердама… Не было ответа на главный вопрос: когда они остановились? Тогда рентгеновскими лучами просветили коралловый панцирь, снятый с циферблата. И вот она — удача: на фотопластинке явственно проявились следы исчезнувших стрелок. Эдвину Линку незамедлительно была отправлена телеграмма…
Ознакомившись с ней, руководитель экспедиции, отправленной к Ямайке в 1953 году Национальным географическим обществом США, сообщил коллегам:
— Друзья! Прежде нам была известна дата — день и год. Теперь мы знаем больше. — Линк выдержал многозначительную паузу и закончил: — 7 июня 1692 года в 11 часов 43 минуты землетрясение уничтожило Порт-Ройял, «столицу» пиратов Карибского моря.
Над всей Ямайкой безоблачное небо
Звонарь церкви Св. Катерины отомкнул дверь и, приволакивая ногу, стал подниматься по лестнице. Внутри колокольни было прохладно. Во всяком случае, по сравнению с испепеляющим зноем, хозяйничающим в городе.
Именно в такие жаркие, душные дни год, и два, и три назад жителей Порт-Ройяла изрядно напугали подземные толчки и громовые отзвуки при ясном небе, скатившиеся с отрогов Голубых гор. Тогда обошлось. Повторятся ли толчки и обойдется ли на сей раз — Бог весть.
— Бог милостив, — пробормотал звонарь, присаживаясь на ступеньку, чтобы передохнуть. Искалеченная нога горела огнем.
На Всевышнего уповал и губернатор острова. Вчера он принял в своей резиденции местных священнослужителей и приказал усердно молиться, обращая просьбы к Господу о ниспослании благоденствия подвластной ему Ямайке. Перечить губернатору никто не осмелился, хотя сказать было что, например, о возмутительной разнузданности нравов, что можно расценить и как вызов небесам…
— Грехи наши тяжкие, — вздохнул звонарь.
Церковь Св. Катерины была построена от щедрот флибустьеров. Когда осевшие от тяжести награбленного корабли входили в гавань, их команды — ошалевшие от пролитой крови и озверевшие от мужского одиночества — немедленно пускались в дикий загул. Рекой лился крепчайший ром, звенели золотые монеты, распутные женщины горстями засовывали их в тюфяки. То и дело вспыхивали ссоры, перераставшие в массовые побоища, реже — в поединки, которые, согласно пиратским обычаям, продолжались до смерти одного из соперников. Когда тело переставало биться в конвульсиях, победитель отрезал у побежденного ухо и бросал его бродячей собаке.
Несколько дней продолжались бесчинства и оргии, потом город немного затихал, и те моряки, которые еще не совсем утратили веру, под улюлюканье товарищей-безбожников отправлялись с дарами в церкви Св. Катерины и Св. Павла, в молитвенный дом квакеров, в синагогу, кто — куда. Подношениями была обычно золотая утварь из католических костелов, подчас в засохших потеках крови. Но слуги Господа в Порт-Ройяле по большей части не были брезгливы — брали. Многие в иные годы сами промышляли морским разбоем. Тот же священник церкви Св. Катерины некогда плавал помощником коммодора Мингса, а звонарь был канониром на флагманском корабле пиратской флотилии.
Острова в океане
В XVII веке от 30 до 40 процентов грузов, отправляемых на кораблях из испанских колоний в метрополию, не доходило до портов назначения, становясь добычей пиратов, обосновавшихся на островах Карибского моря.
Собственно, не все они были пиратами (от древнегреческого пейратес), то есть людьми, пытающими судьбу на морях и находящимися вне закона. Большинство имели каперские свидетельства, полученные из рук губернаторов от имени французского и английского королей и дозволяющие захватывать торговые суда противника. Не за просто так: пятнадцатую часть добычи корсары отдавали своим монархам. Но и пиратов, действовавших на свой страх и риск, и корсаров, прикрывающихся жалованными грамотами, часто величали одинаково — флибустьерами (от староанглийского флибьютор — «вольный добытчик»).
Заселяли они острова преимущественно по национальному признаку. Французы облюбовали Тортугу (Черепаший остров; такое название острову из-за его формы дал еще Колумб) у берегов Гаити, англичане — Ямайку (от индейского Хаумала, то есть «остров источников»), которую захватили по приказу Оливера Кромвеля в 1655 году. Столицей Ямайки был Кингстон, расположенный на берегу глубоководной бухты, защищенной от ураганов узкой длинной косой.
На этой полоске известняка, за столетия занесенной песком и илом, и возник, будто в сказке, богатейший и красивейший город Карибского моря Порт-Ройял.
По ком звонит колокол
Тень набежала на лицо звонаря. Он не любил вспоминать те дни. Особенно взятие города Кампече на мексиканском побережье. Гарнизон оказал флибустьерам яростное сопротивление и все же был смят, после чего победители устроили такую резню, что о ней по сию пору ходят легенды. Любимым развлечением пиратов было засунуть пленному испанцу в распоротый живот ядро с тлеющим фитилем. Со связанными за спиной руками испанец выгибался в предсмертной агонии, и в этот момент взрыв разрывал его на кровавые ошметки, которые пачкали платья и лица горожанок, согнанных флибустьерами «полюбоваться» зрелищем.
Из Кампече флотилия двинулась на юг — к Венесуэле. Разорив парочку фортов и захватив по пути несколько испанских галеонов, Мингс прибыл в Порт-Ройял. Положенная часть добычи была передана губернатору. С тех пор и стало прирастать пиратским промыслом богатство и острова, и города.
Звонарь тяжело поднялся. За четверть часа до полудня он должен быть у колоколов. Таков обычай, заведенный еще до того, как он, калека с изуродованной мушкетной пулей ногой, стал звонарем церкви Св. Катерины, сменив умершего от сифилиса предшественника. Надо сказать, ему очень хотелось занять это место, и он решился на последний грех. Напоив звонаря, он подсунул ему гулящую девку с провалившимся носом. Дурная болезнь быстро отправила звонаря то ли в ад, то ли на небеса, освобождая должность, обещающую прокорм и тихую старость. А грех… Тот давний грех бывший канонир давно отмолил.
Люк, ведущий на верхнюю площадку, обиженно заскрипел. Звонарь ступил на доски настила, подошел к чугунной ограде и посмотрел вниз. Посредине церковного двора стоял послушник. Махнул рукой. Звонарь махнул в ответ. Скоро процедура повторится, и ровно в 12 часов колокола Св. Катерины прольют на город свои протяжные звуки.
Взгляд звонаря скользнул вдоль улицы, ведущей к форту «Чарльз». Она была пустынна, лишь в самом ее конце острый глаз канонира углядел двух человек. Звонарь прищурился. Ему показалось, что один из них — старый пьяница Джек Спайк.
Солнце пекло невыносимо. Звонарь отступил в тень, взял горшок с маслом и поднялся на небольшой помост, чтобы смазать «коромысло», на одной стороне которого крепился колокол, а на другой — противовес. Выплеснув масло на железный штырь, он стал спускаться, но тут колокольня покачнулась. Вдалеке громыхнуло. Колокольня качнулась сильнее. Колокол пришел в движение. Звонарь пригнулся, хотел спрыгнуть на площадку, но искалеченная нога подвернулась, он вскрикнул от боли и невольно выпрямился. А колокол уже летел обратно. Его край размозжил голову человека, обнажив студенистое, серо-красное содержимое черепа.
Звонарь умер мгновенно — без исповеди, без причащения. Так же, не по-христиански, в следующие минуты предстояло отправиться в мир иной большинству жителей Порт-Ройяла. Но будет и отличие: они попытаются спасти свои жизни, а потом… потом позавидуют мертвым.
Веселые времена
Подземный толчок застал путников у стен форта. Джек Спайк не устоял на ногах и упал.
— Дьявол! — выругался он. — Для одного дня многовато.
Первое падение престарелого пирата тоже не обошлось без постороннего вмешательства. Каналья-кабатчик так ему наподдал, что он пушечным ядром вылетел из дверей, пропахал борозду в пыли и только через несколько секунд смог перевернуться на спину.
В дверях громоздилась туша хозяина таверны. На нем были потертые панталоны, вязаные чулки и башмаки с большими бронзовыми пряжками. Кожаный фартук прикрывал голое волосатое брюхо.
— Чтобы я тебя больше не видел, — процедил трактирщик и скрылся в полумраке питейного заведения.
— Позвольте я помогу вам, сэр.
Худой юноша с ссадинами на лице склонился над Спайком.
— Ну что ж, помоги, сынок, — сказал старик и протянул руку.
Юноша отшатнулся. Рука Спайка была изуродована. На ней остались два пальца — большой и мизинец, а вместо остальных — переплетенные узлы отвратительных шрамов.
— Не нравится? — хмыкнул Спайк. — А ведь это ранение я получил при знаменитом штурме Маракайбо.
Жан-Франсуа Но по прозвищу Олонезец
Генри Морган
— Вы служили у Жана-Франсуа Но?
— Все звали его Олонезец, потому что он был родом из французского городка Ле-Сабль-д'Олонн. Так ты пособишь встать или будешь пялиться на мое «украшение»?
Оказавшись на ногах, старик первым делом отряхнул свои плисовые штаны, вторым — взглянул на юношу более внимательно.
— Ты откуда взялся такой добрый? Впрочем, догадаться можно. В Порт-Ройяле ты недавно, иначе я бы тебя знал. Скорее всего, младший сын какого-нибудь бедного английского барона. Наследства не видать, в монахи идти не захотел, вот и подался за удачей на Карибы. Может, поднесешь стаканчик?
— Я из Дартмура, — сказал юноша. — Тимоти Лейтон. А денег у меня нет. Почти все я отдал капитану корабля, вчера доставившему меня сюда.
— И теперь ты думаешь, что делать дальше, — оскалился в улыбке Спайк. — Записаться лет на пять в «белые рабы», как поступил в свое время великий Генри Морган, или попытать флибустьерского счастья.
— Не хочу в рабы.
— Тогда тебе прямая дорога в порт. Пройдись по кабакам, поговори с вербовщиками, подпиши договор — и в море.
— Я пытался. Но меня избили и обобрали до последнего пенни.
— Это у нас запросто, — кивнул старик. — Ладно, я тебе помогу. Замолвлю словечко. Ручательство Беспалого Спайка и сегодня кое-чего стоит.
По раскаленной Куин-стрит они спустились к гавани. Она была забита кораблями. Некоторые готовились к отплытию: матросы висели на веревочных скамейках вдоль бортов и железными скребками обдирали с приподнявшихся над водой бортов ракушки и водоросли. Другие суда стояли под разгрузкой: по узким прогибающимся сходням сновали черные невольники с тюками. Рабов подгоняли млеющие от жары надсмотрщики. Изредка кто-нибудь из них поднимал руку с плетью, и кожаные ремешки с медными наконечниками впивались в спину раба, рассекая кожу и оставляя длинные кровавые полосы.
Беспалый Спайк ковылял рядом с Тимоти Лейтоном и рассказывал о Жане-Франсуа Но по прозвищу Олонезец.
— Это был великий человек! Никто в те веселые времена не мог сравниться с ним в жестокости. После захвата Маракайбо он лично рубил головы испанцам и всякий раз слизывал кровь с клинка, сравнивая ее вкус. Еще ему нравилось жечь городские церкви, загнав туда жителей. А однажды он располосовал живот испанскому идальго, кишки прибил к дереву, а пленника заставил бежать, разматывая их. Он был шутником, наш Олонезец. Мы любили его…
— Любили? — не поверил юноша.
— Конечно, любили. В том походе добыча составила 500 тысяч пиастров. Мы буквально купались в золоте! Как же было его не любить?! Я был с ним и в последнем походе. Поначалу все шло прекрасно, но потом фортуна нам изменила. Олонезец повел корабли узким проливом и посадил их на скалы. Много людей погибло, а те, кто уцелел, поплыли вдоль берега на шлюпках. Начался шторм, и шлюпки разбило о рифы. Мы оказались в неудачном месте в неудачное время. Местные индейцы засыпали нас стрелами. Уцелел лишь я, потому что не лез вперед с саблей наголо, а притаился в какой-то расщелине. Оттуда мне отлично было видно, как дикари разделывали моих товарищей на куски, обжаривали их на костре и пожирали. Олонезца тоже съели.
— А как вы спаслись?
— Дождался, когда индейцы сядут в пироги и отчалят, подкрепился тем, что осталось от их пиршества, и пошел через джунгли. Долго скитался, попал в плен к испанцам, за строптивость лишился пальцев на руке, выжил, бежал, через год оказался в Порт-Ройяле.
— А Моргана, Моргана вы тоже знали? — спросил юноша.
— Знал ли я Моргана? — воскликнул Беспалый. — Еще бы! Ведь я сражался при Порто-Бельо! Мы никак не могли взобраться на стены фортов, и тогда Морган приказал доставить монахинь из окрестных монастырей. Они взяли лестницы и потащили их к стенам. А мы укрывались за ними. Испанцы сначала медлили, но затем открыли огонь. Лестницы легли на стены, и мы погнали сестер во Христе наверх. Я лез за какой-то монашкой, и даже засунул голову ей под рясу. Так она обмочилась от страха! Потом, уже на крепостной стене, какой-то испанец разрубил ей алебардой голову до самого рта. Голова развалилась на две половинки и легла на плечи… Так мы взяли город. Да, хорош был Генри Морган, как ни посмотри, хорош. А кончил скверно.
Первый из первых
Генри Морган, родившийся в 1635 году в уэльском город Ланраймни, пять лет был кабальным слугой — «белым рабом» у — у плантатора на Барбадосе. Он быстро расстался с надеждой отработать те 15 фунтов, в которые был первоначально «оценен», так как они постоянно восполнялись за счет штрафов, следовавших за любую провинность. Он бежал на Тортугу, где провел пять лет, постигая азы флибустьерства. Дальнейшие свои планы Морган связывал с Ямайкой, куда в качестве губернатора вот-вот должны были назначить его дальнего родственника из столь же далекой Англии, которую Генри покинул без гроша в кармане в поисках лучшей доли.
Родственник встретил благожелательно, вручил каперское свидетельство и даже снарядил за королевский счет корабли для набегов на испанские гарнизоны. После ряда успешных походов Генри Морган единогласно был выбран флибустьерами своим адмиралом. Прошение пиратов было узаконено губернаторской печатью.
После захвата Порто-Бельо Морган решил напасть на самый большой город в Испанской Америке — Панаму. Губернатор Томас Модифорд поддержал его. И вскоре Морган отправился к берегам континентальной Америки. Он вел с собой армаду, состоящую из 28 английских кораблей из Порт-Ройяла и 8 французских с Тортуги. Панама была разграблена, и только доля Моргана в добыче составила 400 тысяч песо.
Однако эта операция была проведена в то время, когда между Англией и Испанией установился непрочный мир. Морган был вызван в Лондон, где и провел три года, дожидаясь либо казни, если отношения с Испанией в очередной раз не испортятся, либо… Испортились. Суд постановил: «Виновность не доказана». Король Карл II возвел Моргана в рыцарское звание и тут же удалил с глаз долой, отправив на милую сердцу адмирала Ямайку.
Став в 1679 году верховным судьей острова, сэр Генри Морган неожиданно для бывших «коллег» напрочь закрыл Порт-Ройял для пиратов, предложив выбор: или королевская служба, или виселица. Но столь строгие меры сказались на пополнении казны, а после мошенничества, в котором оказался замешан ставший губернатором Морган, он был освобожден от всех постов.
К 1687 году это был худой старик, измученный туберкулезом и циррозом печени. Кожа его приобрела желтый оттенок, глаза выпирали из орбит, живот был сильно вздут. От него воняло.
Однако новый губернатор герцог Альбемарль, прибывший на остров, счел своим долгом первым делом навестить старого алкоголика, после чего послал в Лондон прошение о восстановлении Моргана членом Совета острова. Такое согласие было получено в апреле 1688 года. А 25 августа Морган умер.
Дорога к форту
— Его отпевали в церкви Св. Катерины, — рассказывал Беспалый. — А потом погребли на кладбище Палисейд. Ах, что это были за похороны! Орудия всех фортов дали залпы, потом 22 залпа произвели королевские фрегаты в порту, затем отсалютовали купеческие суда. Флибустьеры рыдали, как дети. Я сам плакал! А рядом заливался слезами Пикардиец Пьер, человек грубый, неотесанный, для которого не было большего наслаждения, чем протянуть под днищем корабля парочку испанцев, а потом отрубить им ноги и вздернуть на нок-рее.
— Какие ужасы вы рассказываете, — проговорил срывающимся голосом Тимоти Лейтон.
Они остановился у таверны «Золотая лань», названной, очевидно, в честь корабля славного пирата сэра Френсиса Дрейка. Беспалый вдруг облапил Лейтона и зашептал:
— Доверься мне, мальчик, и скоро ты будешь богачом!
Сыну английского барона очень хотелось оттолкнуть старика, от которого омерзительно несло чем-то кислым, но он сдержался.
Из полумрака таверны выступил мужчина с лицом, изрытым оспой.
— Спайк! Опять ты? А ведь я предупреждал…
— Не дери глотку, — спокойно и с нотками презрения в голосе ответил Беспалый. — Этот юноша хочет завербоваться на корабль. Капитан Дирк по-прежнему предпочитает твою таверну всем остальным?
— Конечно. Только я его сегодня не жду. Он гостит у коменданта форта «Чарльз».
— Что ж, мы пойдем туда. Только налей по стаканчику. Этот благородный юноша вернет тебе деньги, когда получит задаток.
— Я тоже могу обслужить в кредит, — из угла выдвинулась тощая женщина. В ее черных сальных волосах застряли соломинки, вокруг губ топорщились корочки подсохших язв.
Тимоти Лейтон сделал шаг назад. Спайк же привычно сплюнул:
— Проваливай. Видишь, сеньорам не до тебя.
Женщина скривилась и вернулась в свой угол. А Беспалый и Лейтон сели за стол. Вскоре перед ними появились два золотых кубка с ромом. В кабаках Порт-Ройяла оловянная посуда была не в чести, а золотой — хватало, этим добром флибустьеры снабжали город исправно.
Беспалый вылил в себя огненную жидкость, крякнул и потребовал:
— Покажи.
— Но… — Так вот для чего обнимал его старый пройдоха! Отогнув полу камзола, Лейтон достал из потайного кармана золотые часы. — Это последнее, что у меня есть. На крайний случай.
— Настоящие флибустьеры живут одним днем — сегодняшним, — принялся поучать собеседника Беспалый. — Думать о будущем — только смерть приближать. Обидно умереть, когда еще не все растрачено.
— Я понял, — наклонил голову юноша и убрал часы обратно в карман. — Я учту. На будущее.
Беспалый покосился на нетронутый Лейтоном кубок, ухватил его и осушил одним глотком.
— Ну, раз понял — в путь.
Поплутав закоулками, они оказались на улице, которую обступили крытые красной черепицей дома. Хотя город вырос на песке, одноэтажные здания в нем встречались нечасто, а вот трех- и даже четырехэтажные редкостью не были. И почти в каждом доме первый этаж занимала таверна. Из кабаков выплескивались ароматы жареной баранины и черепашьего супа с моллюсками и пряностями.
Вдоль стен под матерчатыми навесами стояли грубые лавки, на которых сидели флибустьеры в экзотических одеждах: в камзолах из дорогой парчи с золотым позументом, в шелковых рубашках и кожаных безрукавках, в шляпах с пышными плюмажами из страусиных перьев и тюрбанах, свернутых из грубых шарфов, а на одном заросшем щетиной мужлане красовался головной убор южноамериканских индейцев, созданный из разноцветных птичьих перьев столь искусно, будто он скроен из тончайшего шелка.
Завидев Спайка и Лейтона, пираты приветствовали Беспалого шуточками, от которых покраснела бы девица и далеко не самых строгих правил. Но женщин на улице не было; даже местные шлюхи взяли перерыв до вечера, когда им придется вновь выйти на улицу, чтобы заработать монету-другую. Лишь однажды путники смогли лицезреть женское личико. В портшезе, который несли четверо лоснящихся от пота негров, сидела надменная красотка, прячущая белоснежную кожу под широкими полями украшенной искусственными цветами шляпы.
Когда до форта оставалось не более сотни ярдов, земля вздрогнула. Старый пират покачнулся и упал. Через секунду громовые раскаты раскололи небо. Мощный порыв ветра поднял и закружил пыль на улице. Непривычно, с каким-то дребезгом ударил колокол церкви Св. Катерины. Вновь содрогнулась земля, и посреди улицы возникла трещина, которая змеилась, расширялась и тянулась к замершим от неожиданности и страха путникам.
Земля разверзлась
При землетрясении, силу которого нам уже никогда не узнать, огромный пласт осадочных пород, на котором стоял Порт-Ройял, оторвался от базальтового основания и стал сползать в бухту.
Небо приобрело малиновый цвет, как бывает при сильном пожаре темной ночью. Землю раскололи трещины, куда устремилась вода. Последовал новый толчок, и каменные здания стали рассыпаться, как карточные домики. Закачалась и сложилась, будто подзорная труба, 20-метровая колокольня церкви Св. Павла. Потом не выдержала колокольня церкви Св. Катерины — только она подала иначе, по дуге. На излете колокольня пробила крышу дома зажиточного купца и погребла под обломками все семейство: его самого, шестерых дочерей, супругу, тещу, а слуг — не считано.
Прежде казавшиеся нерушимыми форты «Джеймс» и «Карлисл» медленно погружались в бурлящие воды залива. Огромные каменные глыбы вываливались из их стен. Держался только стоящий чуть в стороне форт «Чарльз».
Спасение
— За мной! — крикнул, поднимаясь, Беспалый и захромал к форту.
Тимоти Лейтон не двинулся с места — он оцепенел, лишенный возможности двигаться кошмарным действом, разворачивающимся перед его глазами.
Трещина изогнулась, рванулась к оторопевшим неграм и визжащей красотке. Пропасть жадно проглотила их, но неожиданно края ее сошлись, оставив на поверхности земли три головы — две курчавых и одну в завитых локонах. Края сошлись еще сильнее, приподнялись, образуя складки, и оторванные головы покатились под уклон, ударились о стену дома, отскочили… Складки земли изменили форму, став из продольных поперечными, и головы покатились снова — прямо к ногам Тимоти Лейтона. Лишь когда белокурые волосы женщины обмахнули его ботфорты, он опомнился, повернулся и кинулся за Беспалым. Тот уже был у самых ворот.
Ворота форта были закрыты. Старик стучал в них и вопил, требуя, чтобы их отворили, не отдавая отчет, что в таком шуме голоса его никто не услышит. Лейтон схватил Спайка за плечо и закричал прямо в искаженное ужасом лицо:
— Надо бежать!
Губы старика тоже задергались в крике:
— Куда?! Куда бежать?!
Юноша оглянулся. Улицы не было. В расщелину, шириной по меньшей мере пятьдесят ярдов, рушились дома, амбары. Трещина жадно заглатывала все — и все ей было мало. Она расширялась! Но, по счастью, не становилась длиннее, ей словно не хватало чего-то, чтобы дотянуться до стен форта. Может быть, желания. Пока.
Сквозь клубы пыли сверкнула вода. Это воды бухты заполняли расщелину. Сейчас они ударятся о дальний ее край и взметнутся вверх…
— Надо взобраться на стену! — крикнул юноша.
Джек Спайк не пошевелился, неотрывно смотря на трещину. Тогда Лейтон дал старику пощечину. Взгляд Спайка стал осмысленным. Он тоже понял, какая опасность им угрожает.
— Сюда!
Старик метнулся влево, обогнул полукруглую сторожевую башню и отпрянул — трещина захватывала их в кольцо.
— Тут не получится.
Беспалый бросился обратно. Вдоль стены у правой башни еще можно было пройти, и Лейтон сообразил, чего хочет старик. Он пытался добраться до стены в том месте, где она как бы наклонялась внутрь, постепенно — от основания к зубчатому навершию — теряя в толщине.
— Здесь!
Старик скинул стоптанные башмаки и, цепляясь пальцами рук и ног за выступы, стал карабкаться вверх. Лейтон сбросил камзол, стащил ботфорты и последовал за ним. Когда юноша был уже в нескольких ярдах от земли, он вспомнил о часах — единственном своем богатстве. Он хотел спуститься, посмотрел вниз — под ним была пропасть. Его камзол, будто подстреленная птица, падал в нее.
Тимоти Лейтон еще больше скосил глаза и не поверил им. По расщелине на него надвигался огромный корабль. Видимо, парусник сорвало с якоря, и волна увлекла его за собой. Обезумевшие люди горохом сыпались с его вант и исчезали в пучине. Бушприт бригантины грозно выдавался вперед, словно наклоненная для боя пика копейщика.
Лейтон стал подниматься снова. Несколько рывков — и он обгонит Спайка, который явно выдохся и прижался к стене.
С жутким ревом из недр расщелины поднялась волна. Лейтона окатило с головы до ног. Дьявольская сила попыталась расплющить его о стену. В глазах замелькали алые пятна. Потом хватка воды ослабла, и юношу потянуло вниз. Он почувствовал, как выгибаются, обламываются и отрываются ногти на пальцах.
Тысячи тонн воды с грохотом упали в расщелину. Лейтон дышал глубоко и часто. Жив! Повернув голову, он увидел, что Беспалый тоже висит на стене. В следующее мгновение над Лейтоном мелькнула тень, и бушприт бригантины ударил старого пирата точно в спину, вминая в каменное крошево. Голова Спайка запрокинулась, из горла хлынула кровь. Откатная волна повлекла парусник обратно. Останки Беспалого скрылись в пенистой грязной воде.
Медлить было нельзя. Волна вернется, обязательно вернется, и Лейтон стал взбираться еще выше, не чувствуя боли в окровавленных пальцах. Вот и край. Он подтянулся и отчаянным рывком перевалил свое израненное тело через каменный парапет.
Он задыхался. А отдышавшись, посмотрел на город. Города не было.
Тимоти Лейтон, младший сын английского барона, встал на колени и перекрестился. Лучше бы он стал монахом…
Божья кара
Землетрясение продолжалось всего несколько минут. Толчков было всего три. Но разрушения были чудовищными. Большая часть города оказалась на дне бухты на глубине от 10 до 15 метров. Уцелел только форт «Чарльз» и несколько десятков домов позади него.
После катастрофы почти все спасшиеся жители Порт-Ройяла покинули это проклятое Богом место и переселились на другую сторону бухты — в Кингстон. Но кое-кто остался, мародерствуя в развалинах и потихоньку восстанавливая то, что хоть сколько-нибудь подлежало восстановлению.
Однако через два года на город обрушилась чума, которая в течение месяца унесла жизни трех тысяч человек. В 1703 году Порт-Ройял ждала новая катастрофа — пожар уничтожил большинство зданий. Несколько ураганов разметали головешки и засыпали пепелище песком. И город исчез — и уже навсегда.
А чуть ранее закончилась эра флибустьерства. В 1697 году католический король Англии Яков II был свергнут и престол занял протестант Вильгельм Оранский. Франция немедленно объявила войну Англии, Испания же, которая имела к Франции свои претензии, к Англии примкнула. Политика, однако.
Английский флот в Карибском море, прежде без устали атаковавший испанцев, теперь должен был защищать испанские суда и владения! Но это — в принципе. Сладить с корсарами, привыкшими к вольной жизни, было не так-то просто. Да и не очень-то они разбирались в хитросплетениях европейской политики.
— Вести до нас доходят слишком поздно, — говорили они, — и слишком редко.
Часть английских флибустьеров поддержала французов с Тортуги, вместе с ними напав на испанский город Картахену и разорив его. После этого, согласно Рисвикскому миру между Англией и Испанией, флибустьеры были объявлены преступниками, подлежащими повешению.
Потом расклад сил на международной арене вновь изменился. К тому же во Франции поняли, что выгоднее покупать у Испании американские товары, нежели брать их силой, вследствие чего корсарам с Тортуги было отказано в государственной поддержке и королевской милости.
И флибустьеры стали пиратами без всяких оговорок. Людьми вне закона.
Последняя встреча
Вечером 7 июня 1692 года гавань Порт-Ройяла было не узнать. Где корабли, где мангровые заросли по берегам, где все? Воды бухты были недвижны, будто придавленные стволами деревьев, обломками парусников и мертвецами.
По прихоти судьбы рядом плавали тела трех персонажей этой истории. Это были звонарь с раскроенным черепом, старый пират Джек Спайк по прозвищу Беспалый и полуистлевший труп сэра Генри Моргана, унесенный волнами с кладбища.
Когда немного осела муть и вода очистилась, в бухте появились акулы. И началось пиршество!
Салемские ведьмы
Бог отвернулся от Новой Англии. С юга подступают французские каратели, с запада — индейцы. Вдоль побережья хозяйничают пираты; конечно, вряд ли они нападут на Бостон — не по зубам добыча, но высадить несколько шаек и разграбить пригороды, тот же Салем или Андовер, — этого ожидать следует. А еще болезни: только-только справились с оспой — уже о чуме люди говорят, дескать, видели какого-то бродягу в бубонных язвах, с гнойными дырами вместо глаз. И неурожаи преследуют, холод, дожди… И на ведьм управы нет! Поистине, дьявол возлюбил Новую Англию в год 1692-й от Рождества Христова.
Девочка и шабаш
— Керри Шелдон!
Девочка не пошевелилась. Глаза ее были опущены. Руки сложены под фартуком.
— Керри Шелдон! — повысил голос судья и дернул головой, подняв облачко пшеничной муки, которой были обильно присыпаны завитые букли его парика.
Девочка несмело взглянула на судью. В лице ее не было ни кровинки. Мертвенная белизна кожи спорила с цветом холщового чепца, прикрывавшего волосы.
— Расскажи, Керри Шелдон, что произошло в ночь на 30 апреля, известную как Вальпургиева ночь.
Музей ведьм в Салеме
Губы девочки зашевелились:
— Я боюсь.
— Смелее! Здесь тебе некого опасаться.
— Хорошо… Я расскажу. Я легла спать. Была гроза, и я не могла уснуть. Потом открылась дверь, и в комнату вошел огромный черный кот. У нас в доме нет черного кота!
Почтенный Джон Шелдон, сидевший в первом ряду, кивнул, подтверждая слова дочери, и оглянулся, призывая в свидетели собравшихся в зале людей. Но глаза пришедших на судебное заседание были прикованы к девочке.
— Я не могла пошевелиться. Кот подошел к кровати и ударился головой о ее ножку. И превратился в Титюбу.
По залу прокатился ропот. Толстая, но расторопная и неизменно улыбчивая чернокожая служанка, вывезенная с Гаити и долгие годы жившая в семье пастора Перриса, была всем хорошо знакома. А ее сказки про духов вуду любили послушать и взрослые. Страшно, да, но интересно!
— Она достала из кармана горшочек с какой-то мазью, зачерпнула ее деревянной лопаткой и испачкала меня здесь и здесь.
Тонкая рука выскользнула из-под фартука и коснулась шеи и лба.
— Ваша честь, — поднялся врач Уильям Григгс. — Хочу доложить высокому собранию, что свое зелье ведьмы изготовляют из печени новорожденных, умерших некрещеными, смешивая ее с истолченным корнем мандрагоры, выросшей под виселицей.
— Мы примем во внимание ваше разъяснение, — наклонил парик судья.
Девочка заговорила снова:
— Между ног Титюбы появилась метла. Она зажала ее коленями и поманила меня рукой. Я встала и тоже оседлала помело. Мы вылетели в окно. Я не помню, как долго мы летели и куда. Был какой-то большой дом, длинный коридор, лестница, подвал. Там было много народа.
— Кто, кто там был? — подался вперед судья. — Ты кого-нибудь узнала?
— Там были нищенка Сара Гулд и прачка Сара Осбурн, Джордж Джекобс, Джайлз Кори. Других я не знаю.
Судья разочарованно откинулся на спинку кресла. Керри Шелдон назвала лишь тех жителей Салема, чьи имена уже фигурировали в показаниях Бетти Перрис, Абигайл Уильямс, Энн Путнэм и Мери Уоррен.
— Все плевали на распятие и кланялись Титюбе. У нее просили милости, как у богоматери. Она была королевой шабаша! И на ней ничего не было, никакой одежды. Мы прошли в дальний угол подвала. Там, на хрустальном блюде, сидела бородавчатая жаба, обряженная в парчовые одежды. Титюба подала знак, и мужчины стали целовать жабу в зад, а женщины — в рот, при этом надо было тянуть в себя ее слюну. Затем Титюба сделала еще один знак, и люди набросились на жабу, разорвали ее на кусочки и съели. Мне досталась часть лапки.
Пожилая женщина в третьем ряду упала в обморок. Мужчину во втором затошнило, и он торопливо покинул помещение. А девочка, на скулах которой выступил нездоровый румянец, говорила все громче и громче:
— Потом появился и сам дьявол. У него были черные глаза, длинный хвост, козлиные ноги и крылья, как у летучей мыши. Князь Тьмы хмурился и шевелил мохнатыми бровями. В углу стоял трон. Дьявол повернулся, стукнув копытами, и направился к нему. Тут я увидела, что ниже спины у него еще одно лицо — скалящее зубы, подмигивающее и высовывающее раздвоенный язык. Когда дьявол сел, все повернулись к нему спиной и поклонились, причем женщины задрали юбки. Потом люди стали подходить и целовать его правое колено. Дьявол взмахнул рукой, и в подвале появились столы с едой. Это было мясо. Вкусное мясо.
Снова встал Уильям Григгс.
— Кушанья на шабаше, — сказал он, — приготовляются обыкновенно из трупов умерших колдунов.
— Когда все наелись, — продолжила рассказ Керри Шелдон, — начались танцы. Я прижалась спиной к спине Джорджа Джекобса и кружилась до тех пор, пока совсем не забыла себя.
— Что дальше? — поторопил судья.
— Дьявол содрал одежды с одной из женщин и уложил ее на стол среди объедков. Живот женщины должен был стать алтарем. Демон Бегемот в обличье черного кота принес чашу с человеческим прахом, который дьявол называл «хлеб жизни». Чашу установили между раздвинутых ног женщины, а между ее грудей положили огромную красную морковь.
— «Черная месса», — выдохнул кто-то за спиной девочки.
— На серебряном блюде поднесли младенца. Дьявол схватил его за ножку, поднял и когтями разодрал кожу на спине. Потекла кровь. Когда последняя ее капля коснулась живота женщины, дьявол отбросил мертвого ребенка и поманил меня. Я подошла. — Девочка запнулась. — Он овладел мной… Все вокруг предавались блуду! На мне побывали шесть человек, последним был Джайлз Кори.
Отец девочки вскочил и разразился проклятиями, за которые в иных обстоятельствах сам мог оказаться на скамье подсудимых. Но сейчас было не до приличий. В зале творилось нечто невообразимое. Мужчины кричали, женщины плакали. Судейским служителям и пришедшему им на помощь констеблю Томасу Путнэму с трудом удалось навести порядок. Когда установилась тишина, слово опять было предоставлено врачу. Уильям Григгс откашлялся и сказал:
— Получив дозволение отца и приходского священника, я осмотрел Керри Шелдон и вынужден констатировать, что она — девственница. Это непреложно доказывает, что она действительно принимала участие в шабаше, поскольку после соития с дьяволом девственницы остаются девственницами и ни одна женщина не беременеет. Также мной был осмотрен подозреваемый Джайлз Кори. Последние четверть века из своих 80 лет он, безусловно, не в состоянии вступать в связь с женщиной. Это опять-таки свидетельствует, что лишь дьявольским наущением детородный орган Джайлза Кори смог выполнять функцию, которую выполнял прежде.
У Обвиненной в колдовстве женщины из Салема судьи ищут «дьявольскую метку»
— Благодарю, — кивнул судья. — Объявляется перерыв.
В комнате, где Керри Шелдон дожидалась возобновления слушания дела, Уильям Григгс сунул ей под нос флакон с ароматической солью.
— Я все правильно сказала? — спросила девочка.
— Больше, чем требовалось, — проворчал врач. Неожиданно лицо его искривила усмешка: — Впрочем, все к лучшему. Ибо сказано в псалме: устами младенца глаголет истина. Тебе поверят!
Одержимые дети
За 250 лет «охоты на ведьм» в Европе было уничтожено более 200 тысяч человек, обвиненных в колдовстве. Сжигали и вешали прежде всего женщин, «возлюбленных сатаны». Мужчин-колдунов было неизмеримо меньше, еще реже обвинения выдвигались против детей, ведь кое-где по-прежнему считали, что дети до 14 лет невинны и безгрешны, будучи особо опекаемы Господом.
И тем не менее…
В 1527 году испанская инквизиция занималась делом двух девочек 9 и 11 лет. Они не только были изобличены как ведьмы; под пытками они оговорили несколько десятков женщин, которые якобы приобщили их к «радостям» шабаша и таинствам «черной мессы». Женщины были схвачены, допрошены с пристрастием и сожжены, девочек же отправили в монастырь, точнее, в монастырскую тюрьму, где они и скончались от голода, так как «сестры во Христе» не желали общаться и кормить тех, кто побывал в лапах Князя Тьмы.
Когда в XVII веке «охота на ведьм» в Германии достигла апогея, в Бонне сжигали девочек 3–4 лет и мальчиков 9–14. В 1659 году в Бамберге были сожжены 22 девочки в возрасте от 7 до 10 лет. Во время казни одни из них, лишившись разума, проклинали своих матерей, горевших рядом, за то, что те научили их колдовскому искусству; другие, собравшись с силами, твердили о своей невиновности. Их не слушали и не слышали: треск поленьев заглушал мольбы и крики.
В 1669 году в шведском округе Дарлекарлия, и чаще всего — в городе Мора, дети стали заболевать странной болезнью. Они падали в обморок, их ноги и руки сводило судорогой, на губах выступала пена, дрожащие руки тянулись к паху, а посиневшие губы в эти моменты шептали о стране Блакулле, куда по ночам их приводят ведьмы для участия в шабаше и плотских утех Люцифера и Вельзевула, Элими, Астарота и даже кота-демона Бегемота.
Тут же была создана специальная комиссия — по образцу той, что работала в городе год назад, когда Эрик Эриксен, пятнадцати лет, обвинил 18-летнюю Гертруду Свенсон в том, что она похищает по ночам детей, дабы те приняли участие в сатанинских игрищах. Учреждая комиссию, король Швеции Карл XI настоятельно рекомендовал использовать очистительные молитвы, а не пытки. Так и поступили. Однако, несмотря на коллективные псалмопения, на которые возлагалось столько надежд, Гертруда Свенсон продолжала настаивать, что она ни в чем дурном не повинна, тем более в колдовстве. Упорством своим она вынудила комиссию обратиться к телесным истязаниям! И что же? Ведьма тут же выдала себя и, разумеется, отправилась на костер.
На этот раз задача перед комиссией была куда сложнее. Обстоятельному допросу пришлось подвергнуть около 300 детей. В результате выяснилось, что хитроумные ведьмы, уводя детей в Блакуллу, всегда оставляют в домах их двойников, которые тихо спят в своих кроватках, а нередко в объятиях перепуганных матерей. Но обмануть судей колдуньям не удалось, и приговор был суров: 84 взрослых и 15 детей были сожжены в городах Мора и Фалун; 128 детей еженедельно у церковных дверей подлежали наказанию плетьми; 20 малышей от 3 до 5 лет были избавлены от еженедельной порки — им ее заменили сечением розгами в течение одного дня, но трижды!
Из Дарлекарлии болезнь распространилась на Ангерманланд, где было сожжено 75 человек, потом на Стокгольм, Упланд, пересекла Балтийское море и дала о себе знать в Германии. Там, в Вюртемберге, в 1673 году дети в возрасте 7–10 лет внезапно стали утверждать, что ночью на метлах и курицах, козлах и крысах их возят на шабаш, где заставляют отрицать Святую Троицу и предаваться содомскому греху. И тут была создана комиссия, и тут с вечера проверяющие садились у постели детей, и тут оказалось, что дети не покидают их. Все было в точности, как в провинциальном шведском округе. Зато судейский вердикт оказался другим: детей оправдали, а их дикие фантазии были сочтены колдовским наваждением. Около полусотни ведьм, виновных в этой ворожбе, были преданы огню.
Очередной процесс начался в Америке, в Салеме. Элизабет Перрис, 9 лет, ее кузина Абигайл Уильямс, 11 лет, и Энн Путнэм, 14 лет, с опозданием вернувшись с прогулки, на вопросы рассерженных родителей ответили, что их «водила» по лесу ведьма. «Кто?» — грозно вопросил пастор Перрис. «Наша служанка Титюба, — после паузы пролепетала крошка Бетти. — Она летала на метле над деревьями и хохотала».
Так началось дело, настолько жестокое и настолько нелепое, что оно было обречено стать знаменитым. Доказательство тому — десятки тысяч посетителей музея «Салемские ведьмы», открытого в 80-х годах XX века и расположенного в Денверсе, пригороде Бостона. Городка Салем давно уж нет…
Бесценный опыт
Судья закусывал. Скромно, без излишеств, как и положено истинному пуританину. Трапезу с ним разделял преподобный Сэмюэл Перрис. Еще должен был подойти Уильям Григгс, но он задерживался.
— Да не покажусь я вам вероотступником, — проговорил судья, обсасывая куриное крылышко, — но порой мне кажется, что католическая церковь не так уж плоха.
Пастор отложил вилку и внимательно посмотрел на судью. Тот облизал жирные пальцы.
— Успокойтесь, я имею в виду лишь ее действия против колдовства в целом и ведьм в частности. Все-таки законы английской короны слишком мягки. Подумать только, я не могу пытать и приговорить ведьму к сожжению! Лишь к повешению, и то если речь идет об убийстве.
— Да, я знаю, — с прискорбием согласился преподобный Перрис. — Пятьдесят лет назад в нашем штате, в Плимуте, отправили на виселицу, а не на костер Маргарет Джоунс. Если не ошибаюсь, к настоящему времени такой приговор выносился еще 18 ведьмам.
— Не ошибаетесь. Их повесили. Хотя убийства обвиняемым смогли «приписать» с превеликим трудом. А вот в других местах, между прочим, обходятся без уловок и сантиментов. В Женеве в 1515 году за три месяца было сожжено 300 человек, представляете? Но и это мелочи. В Тулузе, случалось, на костер отправляли по 400 ведьм в день! Знаменитый демонолог и инквизитор Реми из города Нанси за 16 лет сжег 1800 ведьм! Порой я завидую тому, насколько у него были «развязаны руки». И все это, между прочим, с одобрения понтифика.
— Римский Папа — антихрист, — отрезал Сэмюэл Перрис. — Но даже антихрист иногда действует во славу Господа, ибо бесконечна власть Его над сущим. Поэтому, соглашусь, было бы поспешностью отрицать «буллу о ведьмах» Иннокентия VIII и тем более «Молот ведьм», пусть даже это пособие по искоренению ведовства было написано слугами инквизиции, которая сама — сатанинское порождение.
Судья улыбнулся:
— Мне всегда нравилось, как изъясняются облеченные саном. Все понятно, и ничего не поймешь.
— Вы забываетесь! — вскинулся пастор.
— Я шучу, — примирительно произнес судья. — Поскольку совершенно с вами согласен. И что касается «буллы», а уж «Молот ведьм» — просто великая книга. Какая изысканность стиля!
— И какая убедительность! — раздался голос от двери.
Уильям Григгс приблизился к столу, сел и подхватил с блюда сразу половину цыпленка.
— Да-да, убедительность, — повторил он с набитым ртом. — Потому что все, о чем бы ни говорили авторы книги, проверено временем и отшлифовано опытом. Например, изобличение ведьмы. Конечно, можно опираться на внешние признаки. Если женщина добывает пропитание знахарством или повивальным искусством, считайте, она наполовину ведьма. Если она при том очень мало весит, добавляйте еще четверть. Если она без конца плюется, присмотритесь, не отрыгнула ли она двухголового червяка из тех, что копошатся в ее утробе? И все же полную ясность может внести только обстоятельный, по всем правилам проведенный допрос.
Врач протолкнул в горло пищу, отчего острый кадык на его шее судорожно дернулся, и снова впился в цыпленка.
— Люблю вас слушать, доктор, — сказал судья. — Вроде бы и сам не дурак, но с ученым человеком поговорить почитаю за большую удачу. Может быть, просветите нас о практической стороне допросов? Признаться, я не слишком силен в истории и теологии — так, все по верхам, по верхам, — поэтому некоторые термины, которые авторы «Молота ведьм» не считают нужным расшифровывать, доверяя образованности читателей, для меня туманны и загадочны. Да и сама процедура допроса…
— С удовольствием, — снова дернул кадыком Григгс. — Прежде всего надо провести осмотр на предмет поиска договора с дьяволом. Эта постыдная грамота с обгорелыми краями и желтыми пятнами там, где к пергаменту прикасались пальцы нечистого, зашивается под кожу на животе или прячется в заднем проходе. Однако грамота может и не быть обнаружена; это говорит о том, что данная ведьма особенно дорога своему хозяину, и тот ее оберегает, скрывая улики. Но и сатана иногда ошибается, поэтому поиск доказательств преступной связи с дьяволом на этом прекращать не следует. Возможно, вам известно, что ведьмам прислуживают злые домашние духи, которые могут принимать облик кошки, собаки, совы, крысы, хорька и крота. Если их владычицу упрячут за решетку, бросят в каменный мешок без окон и дверей, они все равно проберутся к ней, превратившись в крошечных насекомых. Лишь бы добраться до ведьминой отметины — «соска», из которого они пьют кровь колдуньи. И тем живут!
— А где он располагается, этот, как вы изволили выразиться, «сосок»?
— Ну, это образно. Ведьминой отметиной может быть бородавка, родимое пятно или шрам. Испанцы отчего-то полагают, что чаще всего «знак дьявола» находится у левого глаза. В Германии его перво-наперво ищут у женщин в паху. Но все это, конечно, полнейшая чепуха, ибо ученейшие мужи англиканской епископальной давно доказали, что начинать осмотр надо с пальцев рук и плеч.
— А если осмотр ничего не дал? — сказал преподобный Перрис. — Что тогда?
— Тогда допрашиваемой надо сбрить волосы и завязать глаза, чтобы палач золотой иглой смог обнаружить «сатанинские пятна», то есть места, нечувствительные к боли. Предположим, однако, что такие пятна найдены не были. Значит, и впрямь эта ведьма у дьявола на особом счету. К ней и счет особый! Такого мнения придерживался Томас Торквемада, и в этом вопросе я совершенно согласен с Великим Инквизитором.
Уильям Григгс поклонился пастору, извиняясь за свою откровенность, и пастор сухо кивнул в ответ, прощая.
— В городе Бамберге, известном своей непримиримой борьбой с ведьмами, есть специальное здание, где ведьм держат до суда, не давая спать, лишая воды и потчуя солеными селедками. После такого обращения они становятся сговорчивей… Но, если упорствуют, тогда их хлещут плетьми, потом льют на раны горячее масло или виноградный спирт, капают горящую серу или смолу. Затем вгоняют гвозди под ногти, если, конечно, сразу не лишают пальцы ногтей. Потом заставляют опускать руки в кипяток: чем меньше ожог — тем больше вина! Потом приступают к испытанию холодной водой: ведьму бросают связанной в реку — если всплывет, вина считается неоспоримо доказанной.
— Так что там с терминами? — напомнил судья.
Салемская «колдунья» признает свою вину
— Извините, ваша честь, отвлекся. Вернее, увлекся, — сказал Григгс. — Итак, «жом» — это скоба с двумя винтами, между которыми зажимается большой палец ноги или руки. «Испанский сапог» — принцип тот же и те же винты, только сжимается нога, на которую давят две пилы; в этих «клещах» ногу сдавливают до тех пор, пока кость не рассекается надвое. «Дыба», или «вытягивание», — тело кладется на наклонную доску, утыканную острыми деревянными колышками; через блок ведьму за связанные над головой руки подтягивают вверх, потом резко отпускают и снова вздергивают; у неопытных палачей, бывало, руки пытаемой оставались на веревке, а сама она падала на пол. «Деревянная кобыла» — пирамидальная конструкция, на вершину которой сажают ведьму, к ногам которой начинают подвешивать все больший и больший груз; острый конец «пирамиды» постепенно врезается в тело, разрывает зад, пробивает кишки, в общем, вы понимаете. «Ожерелье» — кольцо с гвоздями внутри; они едва касаются кожи, но когда ноги ведьмы поджаривают факелом, а бока прижигают кочергой, она начинает дергаться и сама же себя ранит. Изящное решение, не правда ли?
Ответа Уильям Григгс не получил, потому что дверь распахнулась и в комнату ворвался констебль Томас Путнэм.
— Они убили Джайлза Кори, — выпалил он.
— Хвала Господу, — изрек пастор Перрис.
Частные примеры
К Господу обращались все — и те, кто пытал, и те, кого пытали. Что характерно, Всевышний неизменно оказывался на стороне первых.
В 1276 году у 56-летней Анжелы Ломбарт, усердной прихожанки, родилось нечто с «волчьей пастью» и маленьким хвостиком, и, хотя женщина молила о пощаде и твердила о насланных на нее злых чарах, ее сожгли вместе с младенцем за сожительство с дьяволом и очевидное намерение кормить ребенка внутренностями нормальных детей.
В 1583 году из 16-летней Анны Шлуттенбауэр опытный монах-экзорцист двое суток изгонял дьявола, добившись того, что тело несчастной покинули 12 655 чертенят. Это не помешало судьям приговорить девушку к сожжению — на всякий случай. А ее бабушку, которая, как выяснилось, и сосватала Анну нечистому, привязали к хвосту лошади и проволокли по булыжникам городских улиц до центральной площади, где сожгли по соседству с внучкой.
В 1610 году Луиза Кано и Магдалина де ла Пю из монастыря урсулинок недалеко от Парижа наперебой заявляли, что их совратил дьявол в образе прекрасного обликом, но черного душой приходского священника Луи Годфри. Его сожгли… А монахиня из францисканского монастыря в Лувье Маделина Бовен указала не только на местного священника, но еще на несколько десятков человек, с которыми, по ее словам, принимала участие в шабашах. Маделина хотела, чтобы костер поскорее оборвал пытки, которым ее подвергали, и соглашалась со всем, что бы ей ни говорили мучители. Однако ее не торопились предавать огню. Монахиню бросили обнаженной в земляную яму, не дав даже куска тряпки перевязать гноящиеся раны. Она спала в собственных нечистотах и ела пауков, надеясь отравиться, — но ее только тошнило. Во время одного из допросов она исхитрилась проглотить несколько осколков стекла — но непроизвольно отрыгнула их. Ржавой железкой она попыталась перерезать себе горло, а потом проткнула живот — но рана затянулась. Каждый день ее насиловали стражники, и каждого из них она умоляла убить ее. Напрасно. Она была нужна! Инквизиторы возили ее из города в город, и там по их указке она называла все новых и новых «слуг дьявола». Народ ненавидел ее так сильно, что в конце концов Маделину даже перестали охранять, так как никто не опасался, что она сбежит — это было равносильно тому, чтобы быть растерзанной. Она же мечтала об исповеди… Однако в конце концов и в этом деле была поставлена точка: Маделину оправдали по «дьявольскому» делу, но осудили за лжесвидетельство. Всеми забытая, она умерла в тюрьме Руана, так и не причастившись перед смертью.
…Процессы над ведьмами проходили и в XVIII веке. В 1749 году в Вюрцбурге была сожжена монахиня Мария Рената. В 1775 году в Польше были повешены сразу 9 ведьм. В Швейцарии последний раз отправили ведьму на костер в 1785 году. А в Испании ведьм призывали к ответу даже в середине XIX века.
Дикие нравы
Когда судья объявил перерыв, народ повалил из зала. И тут кто-то — кто именно, впоследствии так и не удалось определить, — крикнул:
— Идем к старому Джайлзу! Накажем его по-своему.
Толпа качнулась, замерла на мгновение и ринулась к окраине города, к дому старейшего жителя Салема, еще недавно пользовавшегося всеобщим уважением.
— Где он? Где он? — кричали люди, ломясь в дом.
А 80-летний Кори тем временем выбрался через заднюю дверь и заковылял по вспаханному полю.
— Держи его!
Джайлз Кори опустился на мокрую землю и слезящимися от старости глазами смотрел, как толпа приближается к нему. Потом в глазах его потемнело.
Бежавший первым мужчина нагнулся и на ходу выхватил из борозды камень. Зажав его в пудовом кулаке, он подскочил к старику, замахнулся… и с руганью вогнал камень в пашню.
— Умер.
Люди окружили мертвеца, который стал заваливаться на бок. Злость переполняла их. Джон Шелдон, отец Керри, которую изнасиловал этот отвратительный старик, так хитро избегнувший наказания, размахнулся и ударил ногой мертвеца по лицу, сломав нос и выбив глаз, который выскочил из глазницы и повис на тонкой белой ниточке. Другие мужчины тоже стали пинать бездыханное тело. А какая-то женщина, заходясь идиотским смехом и подобрав юбки, вспрыгнула на старика и стала исполнять что-то вроде танца.
— Ох! Ох! — взвизгивала сумасшедшая.
Не успевшая застыть в жилах кровь окрасила красным убогую одежду покойного, и после смерти не получившего желанного покоя.
Наконец все угомонились, дыша трудно, тяжело.
— И этот тоже, — сказал Джон Шелдон.
Все без пояснений поняли, о чем речь. Увечная прачка Сара Осборн, обвиненная одной из первых, вчера умерла в тюрьме, захлебнувшись рвотой, вызванной прогорклой кашей.
И Титюбе не быть повешенной. И не потому, что призналась во всем и указала на трех ведьм, скрывавшихся под видом добропорядочных пуританок. Нет, не поэтому… Хотя неизвестно, что для нее лучше — петля или кожаный ошейник рабыни и клеймо на лбу. Чернокожую служанку было решено продать на Юг, на табачные плантации. Ее увезли туда в кандалах и со специальным уведомлением, чтобы надсмотрщики не жалели для нее кнута. Это значит, что негритянка не проживет и пары месяцев, а умирать будет в муках. Поступили же так потому, что вырученные от продажи Титюбы деньги должны были покрыть судебные издержки. В Салеме жили рассудительные и бережливые люди. Большей частью. Но были и несознательные.
Суд да дело
В процессе разбирательства в Салеме было арестовано 150 человек. Девочки пытались обвинить в колдовстве и жителей соседнего Андовера, и на первых порах им поверили, не могли не поверить. Страх быть привлеченным к суду за колдовство был настолько велик, что местный судья, на которого показала Абигайл Уильямс, предпочел скрыться.
Однако вскоре девочки из Салема оставили Андовер в покое — после того как тамошний церковный староста заявил, что, в случае если против него будет выдвинуто обвинение, он предъявит родителям девочек иск за клевету на сумму 1000 фунтов стерлингов (за минувшие три века английский фунт подешевел в 100 раз). Деньги были умопомрачительными, джентльмен настроен решительно, и родители девочек, посоветовавшись с Григгсом, решили не рисковать.
Девочки вновь обратили внимание на обитателей Салема, причем Бетти Перрис мимоходом отправила на костер двух бродячих собак, заверив суд, что это — оборотни. Суд оказался в непростой ситуации. С одной стороны, закон запрещал сжигать колдунов, с другой — оборотней надо именно сжигать, и непременно живыми. После многочасового раздумья судья постановил: оборотень, выбравший песью шкуру, перестает быть человеком и потому не подпадает под действие милосердных английских законов. Собаки были сожжены. В отличие от людей, быстро задыхающихся в дыму и потому не слишком долго тревожащих криками слух собравшихся полюбоваться зрелищем, собаки бились, скулили и выли надрывно и долго, даже когда вспыхнула шерсть и лопнули в пламени глаза.
А допросы между тем продолжались.
Сара Черчилль, 20-летняя служанка, которая тоже явилась в суд для дачи показаний, поначалу не хотела свидетельствовать против своего хозяина Джорджа Джекобса.
— У вас случаются приступы падучей?
— Да.
— Керри Шелдон, Мери Уоррен и Энн Путнэм утверждают, что своими болезнями они обязаны именно Джорджу Джекобсу.
— Я болею с детства.
— Вы полагаете, что Керри Шелдон, Энн Путнэм и Мери Уоррен намеренно лгут?
— Н-нет. Но вдруг они ошибаются?
— Господь не позволит пострадать невиновному! — отрезал судья. — Так вы согласны, что ваша болезнь может быть результатом богомерзких козней Джорджа Джекобса?
— Я… я не знаю. Я его не боюсь.
— Но если вы, Сара Черчилль, чувствуете себя в безопасности рядом с ним, значит, вы обладаете колдовскими чарами, равными его по силе.
— Нет! Нет! Я верую в Господа!
— Когда дьяволу выгодно, он вкладывает в уста своих приверженцев слова любви к Господу. Мы не можем считаться с вашими словами, поскольку глупо вступать в споры с дьяволом. Свидетельством вашей искренности могло бы служить признание очевидного, вы же его отрицаете. Итак, мы спрашиваем последний раз: вы подтверждаете слова Энн Путнэм, Керри Шелдон и Мери Уоррен, обвиняющих Джорджа Джекобса?
— Да.
— И готовы говорить правду, только правду и ничего, кроме правды?
— Да.
Судья взглянул на Григгса. Врач, вдохновленный «разъяснительной работой», которую он провел с Керри Шелдон, попытался сделать то же самое с Сарой Черчилль, но его постигла неудача. Теперь он сидел на скамье, нахохлившийся, как черный ворон под осенним дождем. Судья торжествовал. Он показал этому выскочке, как надо добиваться своего, ни на йоту не отступая от законоположений.
— То-то же, — прошептал он себе под нос и перевел взгляд на преподобного Сэмюэля Перриса.
Тот тихо, но увлеченно беседовал с приехавшим «перенимать опыт» молодым богословом из Бостона Коттоном Мэзером, автором фундаментального, но, увы, чисто «теоретического» труда «Что надо знать о колдовстве и одержимости бесами». Коттон Мэзер с воодушевлением воспринял происходящее в Салеме и тем отличался от своего отца, тоже священника, причем стоящего на высокой ступени в церковной иерархии, который, насколько было известно судье, к салемскому процессу относился весьма скептически. Что ж, пусть мальчик поучится, как надо делать дела, а потом и отца поучит.
Эх, если бы знал судья, что вскоре Коттон Мэзер отодвинет в сторону и его самого, и Сэмюэля Перриса, и Уильяма Григгса, вообще всех, кто решил на страхе глупых девчонок признаться в своей выдумке сделать себе карьеру — судейскую, церковную, общественную.
Первый шаг в этом направлении Коттон Мэзер сделает тогда, когда под виселицу встанет преподобный Джордж Бэрроуз. На него тоже укажут салемские девочки, которых Бэрроуз учил грамоте и слову божьему. Он был строг и не всегда справедлив, он даже позволял себе покрикивать на нерадивых учениц!
Обвинит преподобного Бэрроуза и Сара Ингерсолл, дочь владельца таверны «Ржавый якорь» Дикона Ингерсолла. Но обвинит в другом.
Кукла из Салемского музея ведьм: повешанный Джордж Берроуз
— Он совратил меня. Он обещал жениться на мне, как только отправит на тот свет свою жену Марту! Я сопротивлялась, и тогда он избил меня и овладел мною.
Суд без проволочек рассмотрит это дело, поскольку не потребуется выискивать убийство, в котором можно было бы обвинить пастора. Ведь его супруга Марта и впрямь скончалась! А что до ее болезни, от которой она страдала много лет, так это можно не принимать в расчет. Так же, как заверения Бэрроуза, что Сара Ингерсолл оговаривает его из ревности, потому что, став вдовцом, он начал посматривать не на нее, а на юную прихожанку Керри Уилсон.
— Вы отравили свою жену! — возгласит судья. — Также вы обвиняетесь в колдовстве. Вас ждет виселица!
С петлей на шее преподобный Джордж Бэрроуз громко и отчетливо, ни разу не запнувшись, прочтет «Отче наш». А ведь считается, что сатана не позволяет своим слугам возносить хвалу Господу!
По толпе прокатится шепот сомнения, и тогда Мэзер, опередив судью и Сэмюэля Перриса, выскочит вперед и длинной, до предела экзальтированной речью заставит толпу сорваться на «общественный крик», который в процессах над ведьмами часто приравнивался к официальному вердикту суда. И Бэрроуза повесят. Он будет долго корчиться в петле, наливаясь кровью и пуча глаза.
И еще Коттон Мэзер убедит девушек в том, что они видят «желтых птиц», приносящих вести от дьявола, что их терзают призраки ведьм, что прикосновения подозреваемых к ним смертельно опасны. В итоге место относительно спокойных диалогов «судья-свидетельница» займут обмороки, истерики и припадки с падучей. Публике такой поворот придется по вкусу. Впечатляет! Ох, уж этот Коттон Мэзер — молодой да ранний.
«Молот ведьм» Якова Шпренгера и Хайнриха Крамера (известен также как Генрих Инститорис) — руководство для охотников за ведьмами
Второй круг
В 1692 году девочки Салема отправили на виселицу 14 женщин и 6 мужчин.
Через год Коттон Мэзер, обойденный, как он считал, общественным вниманием, решил вновь пройти «испытанной дорогой». На этот раз он обратил внимание на молодую прихожанку Маргарет Рул. Как-то она лишилась сознания во время проповеди, которую читал Мэзер, из чего он заключил, что в девушку вселился дьявол. Как настоящий экзорцист, Мэзер изгнал дьявола, после чего девушка стала исправно разоблачать уцелевших в округе ведьм. Снова было заведено дело, арестовали 52 человека. Однако Мэзер был чрезмерно самоуверен, потому что Маргарет Рул вскоре указала обвиняющим перстом на президента Гарвардского университета преподобного Вилларда и жену губернатора штата Уильяма Фипса. Разумеется, леди Фипс никто тронуть не посмел. А вот Коттона Мэзера одернули, чтобы не заносился. И хорошо так одернули, серьезно. Маргарет Рул быстренько сплавили в лечебницу для умалишенных, обвиненных ею людей отпустили по домам, а тех троих, кто успел получить смертный приговор (им вменялась в вину преждевременная кончина Джайлза Кори!), помиловали.
В 1696 году суд города Салем — обновленный суд, так как прежний судья с почетом был препровожден в отставку, — с сожалением констатировал, что в «ведьмовском» деле оказался не совсем объективен. Но лишь потому, что был введен в заблуждение!
Еще через 14 лет Энн Путнэм, дочь всеми почитаемого констебля Томаса Путнэма, некогда с таким пылом обличавшая «возлюбленных сатаны», призналась в обмане и рассказала о маленькой лжи, которая потянула за собой большую, очень большую, в подлинном смысле слова смертельно опасную ложь. Рассказала, покаялась и постриглась в монахини.
— Туда ей и дорога, — говорили в Салеме. — Пусть грехи замаливает.
Но замолить грехи свои Энн Путнэм не удалось. Спустя месяц, как она оказалась в монастырских стенах, Энн Путнэм умерла прямо в церкви, во время службы, вскрикнула и упала, будто сжал ее кто-то в страшных объятиях, да так и не выпустил.
Тихо стало в патриархальном Салеме. Так замирает природа в ожидании непогоды. Потому что колдовство по-прежнему рассматривалось в Массачусетсе как уголовное преступление, которому непременно должно воспоследовать наказание.
Это положение отменят только в 1736 году. Вот тогда действительно станет спокойнее.
«Черная дыра» Калькутты
Минуты казались часами, часы — вечностью. Смолкали стоны, хрипы, молитвы. Люди умирали, и… дышать становилось легче. Смерть одних давала возможность уцелеть другим. И все же никто из англичан, заточенных в темницу, не надеялся дожить до утра. Но, даже если случится невозможное, не позавидуют ли они мертвым?
Скандал на ученом совете
Ждали сенсации. Уже несколько недель по университету Дели гуляли слухи, что на ближайшем ученом совете Бриджен Гупта даст настоящий бой коллегам, которые во всем следуют официальной историографии. Вроде бы речь пойдет о 20 июне 1756 года — дне, с которого берет начало британское господство в Бенгалии. Правда, не совсем ясно, что можно выжать из события, отраженного во всех учебниках. Хотя, с другой стороны, Гупта — мастер выворачивать все наизнанку и ставить под сомнение, казалось бы, неоспоримые факты. Что ж, подождем…
В назначенный час аудитория была полна. Люди собрались разные — по возрасту, вероисповеданию и политическим пристрастиям. Одеты они тоже были по-разному: кто предпочитал цивильное европейское платье, кто — национальные индийские одежды.
Председательствующий потряс старинным колокольчиком, объявляя заседание открытым, и посмотрел на стоящего справа от него Бриджена Гупту. Тот дождался тишины, взялся за край ткани, прикрывавшей планшет, к которому обычно прикрепляли карты, и отдернул драпировку.
Это была не карта. Это была схема какого-то строения. Да не какого-то, а Форта-Уильяма в Калькутте, о чем извещала надпись у верхнего среза чертежа. Значит, речь действительно пойдет о том дне.
— Господа, — начал молодой историк. — Я намерен обойтись без вводной части и общих слов. Это — Форт-Уильям. Заштрихованный красным квадрат на схеме — тюремная камера, получившая название «Черная дыра». Я намерен доказать, что ее размеры не позволяют разместить в ней более 70 человек. А значит, свидетельство Джона Зефаниана Холвелла, главного мирового судьи, члена правящего совета Ост-Индской компании и впоследствии губернатора Бенгалии, что в «Черную дыру» были брошены 146 человек… ложно. Или лживо. Соответственно и процент выживших совсем иной!
В зале зашумели.
— Вы не смеете… Вы не имеете права! — выкрикнул бледный юноша, обычно подчеркивавший свой лондонский акцент, но сейчас напрочь забывший о нем. — Вы бесчестный человек!
— Я ученый, — парировал индиец. — И честь тут совершенно ни при чем.
Удачное место
Зависть — двигатель торговли. Ост-Индская компания была создана в Лондоне в 1600 году с целью потеснить португальцев в торговле с Индией.
Девяносто лет спустя в Калькутте, на берегу реки Хугли, в 145 километрах от Бенгальского залива, был заложен форт. Под его защитой чиновники компании принялись вовсю заниматься экспортом риса, селитры, сахара и роскошных переливчатых индийских тканей, успешно соперничая в этом уже не с португальцами, давно расставшимися со своим первенством, а с французами.
К середине XVIII века Калькутта стала одним из богатейших городов, а Форт-Уильям превратился в настоящую крепость. Однако нет предела совершенству, и в 1756 году английские инженеры стали возводить вокруг форта новые стены, перед которыми предполагалось вырыть глубокие рвы. Подъемные мосты тоже предусматривались.
Такое рвение фортификаторов не осталось незамеченным наместником Бенгалии, 24-летним Сираджем уд-Даулом, подчинявшемся законным правителям Индии — императорам из династии Великих Моголов.
Личный посланец уд-Даула прибыл в Форт-Уильям и был немедленно препровожден в кабинет командира гарнизона капитана Джорджа Минчина. В бумагах, переданных английскому офицеру, говорилось, что Сирадж уд-Даул требует, чтобы все укрепления были срыты хотя бы потому, что на их сооружение не было испрошено его всемилостивейшего дозволения.
— Передайте вашему господину, — сказал Минчин, стараясь, чтобы на его лице не дрогнул ни один мускул, — что стены возводятся исключительно для того, чтобы в случае необходимости противостоять французам, которых, к великому сожалению, немало в провинции, которой он так мудро правит.
— Будет исполнено, — переломился в поклоне посланец наместника Бенгалии и, не разгибаясь, попятился к выходу.
Ответ командира гарнизона привел Сираджа уд-Даула в бешенство.
— Кажется, эта английская собака забыла, где находится, если позволяет себе ослушание. А непослушную собаку нужно учить — кнутом! Пусть знает руку хозяина!
Несколько дней спустя армия уд-Даула захватила английскую факторию около Муршидабада, в 177 километрах от Калькутты, после чего двинулась к городу. К бокам боевых слонов были прикреплены копья, на которые воины наместника насадили отрубленные головы чиновников компании. Возле голов роились насекомые.
Слабые духом
Помощи ждать было неоткуда. От Мадраса, где находилась резиденция командующего армией Ост-Индской компании Роберта Клайва и были расквартированы войска, до Калькутты — более 1200 километров. Может быть, сдаться на милость победителя? Но в милости к побежденным наместник Бенгалии прежде замечен не был, так что рассчитывать на это было бы наивно. Что оставалось защитникам Форт-Уильяма? Только одно — умереть в бою, не переломив шпаги, как и пристало истинным англичанам.
Вскоре войска Сираджа уд-Даула были у стен крепости. И сразу пошли на штурм, уверенные в своей силе. И откатились, оставив у стен сотни трупов.
Несколько дней солдаты и служащие компании сдерживали натиск войск наместника Бенгалии. Ярость 500 обреченных англичан противостояла неистовству 50 тысяч индийцев, которым их командиры сулили золотые горы. В буквальном смысле:
— Там, за стенами, кладовые ломятся от монет и драгоценных камней. Идите — и возьмите!
И воины в пестрых одеждах — с мушкетами, ятаганами, тяжелыми деревянными дубинками — снова и снова шли вперед. Рвы перед стенами заполнялись их бездыханными телами, которые на жаре тут же начинали раздуваться, источая зловоние. Когда босая нога индийца, лезущего по трупам к крепостной стене, упиралась в огромный живот мертвеца, кожа лопалась с громким треском и газы вырывались наружу, забрасывая живых и мертвых ошметками внутренностей и комками бурой, застоявшейся крови.
Все должно было кончиться если не сегодня, так завтра. Это знали все, но согласиться с этим Джордж Минчин не мог.
— Мы обречены, — сказал он губернатору Роджеру Дрейку, покинувшему свою городскую резиденцию, искавшему и не нашедшему спасения за стенами форта. — Но у нас есть шанс. Ниже по течению реки ждет корабль, однако он не сможет принять на борт всех. Решайтесь!
Губернатор вскочил, чуть не опрокинув кресло, в котором до того сидел сгорбившись, будто придавленный страхом.
— Я готов, — быстро сказал он.
— Не сомневался в вас, милорд, — усмехнулся Джордж Минчин, для себя уже все давно решивший.
Ближе к утру, когда сон валит с ног самых дисциплинированных часовых, несколько фигур выскользнули из потайной двери в стене форта и растворились в темноте. Час спустя на корабль, притаившийся в укромной бухточке, поднялись Минчин, Дрейк и все старшие офицеры гарнизона Форт-Уильяма. Обнаженные по пояс гребцы навалились на весла…
Старший по должности
— Они предали нас! — кричал Питер Кейри, бывший клерк, а ныне смертельно уставший и отчаявшийся солдат.
— Замолчите, Кейри! — одернул его Джон Зефаниан Холвелл, демонстрируя непревзойденное ирландское хладнокровие. — Здесь женщины.
Кейри завертел головой и увидел свою юную 16-летнюю супругу. Мэри смотрела на него и, казалось, не узнавала. Питер покачнулся, как от удара, лицо его исказила гримаса, потом оно словно окаменело. Кейри повернулся к Холвеллу и сказал изменившимся голосом:
— Сэр, час назад убит последний из офицеров гарнизона. Скоро индийцы вновь пойдут на штурм, а у нас нет командира. Вы главный мировой судья. Мы подчинялись вам прежде, готовы подчиняться и сейчас — во всем, беспрекословно. Клянемся!
Ружейный приклад оторвался от земли и с четким стуком снова ударился о нее рядом с сапогом Питера Кейри.
Джон Холвелл нахмурился. Ему отдавали честь, значит, выбора у него нет. Он обвел взглядом толпившихся вокруг израненных, запыленных солдат:
— Тогда — на стены!
Штурм они отбили. И этот, и следующий. Два дня держались англичане, теряя одного человека за другим. Истекали кровью, задыхались от вони разлагающихся трупов, но не отступали. Возможно, потому что отступать было некуда.
Утром третьего дня к Джону Холвеллу привели парламентера. Сирадж уд-Даул обещал в случае сдачи крепости сохранить жизнь ее защитникам. В это верилось с трудом, но Холвелл заставил себя поверить:
— Хорошо, мы вручаем свои судьбы его высочеству.
Генри Лашингтон, верный помощник Холвелла еще по той, мирной жизни, навалившись на рычаги поворотного механизма, открыл ворота. Толпа индийцев хлынула во двор.
Англичан согнали на плац в центре крепости. Нещадно пекло солнце, кровь запекалась на ранах, отчаянно хотелось пить. Холвелл приблизился к индийцу, безошибочно определив в нем начальника охраны, и сказал:
— Мы требуем человеческого обращения! И воды.
Индиец смерил его презрительным взглядом:
— Теперь вы ничего не можете требовать. Мы тут хозяева!
И это была правда. Индийцы рыскали по форту в поисках обещанных сокровищ и не находили их. И не могли найти! Когда стало известно о наступлении войск наместника на Калькутту, золото было вывезено из города, а немногие оставшиеся ценности, в частности казну гарнизона, прихватили с собой Джордж Минчин и сбежавшие с ним офицеры.
Зато продовольственные склады были полны. Победители выкатывали во двор бочки, вышибали дно…
Через час-другой те из них, кому вера не запрещала пить вино, были пьяны. Особенно усердствовали голландские наемники, служившие в армии Сираджа уд-Даула инструкторами.
Внезапно раздался выстрел. Один из индийцев схватился за живот, разорванный пулей, и повалился в пыль. Стоявший над ним голландец расхохотался, поводя налитыми кровью глазами. К нему подскочили, вырвали из рук мушкет, заломили руки за спину.
Джон Зефаниан Холвелл
Через минуту-другую во дворе появился вельможа из свиты Сираджа уд-Даула и что-то крикнул, перекрывая гомон.
— Что он сказал? — спросил Генри Лашингтон, не понимавший местного гортанного наречия.
— Нас отведут в темницу, — сказал Холвелл. — Видимо, они боятся, что, воспользовавшись неразберихой, мы попытаемся бежать.
— Да разве отсюда убежишь?! — воскликнул Лашингтон.
Каземат
Орудуя прикладами и дубинками, зло прикрикивая, стражники заставили англичан подняться с земли. Взяв пленных в плотное кольцо, они повели их длинной галереей.
Низкая железная дверца темницы была открыта. «Черная дыра» — так называли в форте это помещение с низким потолком и крошечными зарешеченными окошками. Обычно его использовали в качестве гауптвахты. Человек двадцать могли тут разместиться спокойно. Но… Неужели?!
Пленных стали заталкивать внутрь. Десять человек, двадцать, пятьдесят, сто… Холвелла ударили прикладом между лопатками, и он тоже полетел в темноту.
Он упал на кучу копошащихся, стонущих людей. Оперся о чью-то спину, приподнялся, и в этот момент на него свалился следующий пленник. Холвелл вывернулся из-под тяжелого тела, протянул руку и схватился за прут решетки, которой было забрано крошечное оконце. Отчаянным усилием он подтянулся и распластался на стене камеры. Это его спасло, потому что мгновением позже выбраться из этого месива ему бы уже не удалось.
Индийский стражник, сверкая белоснежными зубами, ударил дубинкой по затылку последнего пленного, цеплявшегося за косяк двери. Пальцы англичанина разжались… Упасть он не успел: стражники схватили его за руки, за ноги и, раскачав, перебросили через гору человеческих тел.
Дверь закрылась.
Джон Холвелл поискал опору для ног, но под ним были… люди. И все же он ухитрился встать и только тогда разжал руки. Более всего сейчас ему хотелось опуститься на корточки, привалиться к стене и умереть, но он был командиром, он был обязан действовать.
Следующие четверть часа в камере происходила «сортировка». Мертвых — тех, кого бросили в каземат первыми, кто не успел забиться в углы, кто был раздавлен или задохнулся, — отволокли к дальней стене, где уложили друг на друга, сохраняя пространство для живых.
— Двадцать шесть, — доложил Лашингтон, протиснувшись к Холвеллу. — Пока…
Холвелл кивнул, едкий пот заливал его лицо.
— Старайтесь меньше двигаться, — сказал он, страшась того, что неизбежно должно было начаться.
Люди тянулись к двум тюремным оконцам, надеясь на глоток воздуха.
— Не могу! — вдруг истошно закричал кто-то. — Дышать! Дышать!
Человек забился в конвульсиях, пена выступила на его губах, голова откинулась. Потом он обмяк, но не упал, зажатый людьми со всех сторон.
— Оттащите его, — распорядился Джон Холвелл, но его помощник не услышал приказа. Глаза Лашингтона закатились…
Холвелл ударил его по щеке:
— Генри!
Лашинггон вздрогнул, взгляд его постепенно вновь стал осмысленным.
— Мы ничего не сможем сделать, сэр, — прошептал он.
Да, не в их силах было хоть что-то изменить. Отодвинуться от окон означало наверняка умереть от удушья, остаться на месте — быть раздавленным.
— Пить! Пить! — кричали пленники, обращая свои мольбы к стражникам, улыбающиеся лица которых маячили по ту сторону оконных решеток.
Наконец один из стражников смилостивился и притащил бурдюк с водой. Просунув его горловину между прутьями, он стал лить драгоценную жидкость в шляпы, которые пытались подставлять англичане. Но они так толкались, что вода большей частью проливалась мимо. Опорожнив бурдюк, индиец отошел от окна, потом появился вновь. Отпихивая друг друга, узники снова облепили окно.
— Воды!!!
Стражник глумливо рассмеялся и сунул в окно горящий факел. Еще и потряс им… Капли раскаленной смолы разлетелись по камере. Один из пленников — Холвелл не смог разглядеть, кто именно, — схватился за лицо. Дикий вопль заметался под сводами каземата. Когда несчастный опустил руки, все увидели, что глаз у него нет: вместо них — черно-красные пузыри. Мужчина издал еще один вопль и упал. Он смог упасть потому, что люди отшатнулись от окон. И эти же люди через мгновение затоптали его, вновь рванувшись к окну — к воздуху.
Бесконечная ночь
К полуночи, через пять часов после того как пленных загнали в каземат, из 146 человек умерло 78. Генри Лашингтон и несколько солдат, что покрепче, перетаскивали умерших. Штабели трупов выросли до потолка.
Джон Холвелл сидел подле Мэри Кейри, единственной женщины в этом чистилище. Рука Мэри лежала на голове мужа, жить которому, судя по всему, оставалось считанные минуты. В последнем сражении Питер Кейри пропустил страшной силы сабельный удар, но, невзирая на, казалось бы, смертельную рану, он не только остался жив, но и мог самостоятельно передвигаться. В темницу его втолкнули первым. Поддерживаемый женой, он смог добраться до единственных нар в углу каземата до того, как у дверей образовалась свалка. Однако несколько часов без воды и питья сделали свое дело. Питер Кейри умирал.
— Прости, Мэри, — прошептал он. — Прощай.
Кейри вздохнул последний раз и замер. Мэри разрыдалась и уткнулась лбом в грязные бинты, опоясывавшие грудь супруга.
Джон Холвелл тяжело поднялся и, перешагивая через умерших, направился к окнам. Остановился.
Сорвавший с себя всю одежду капрал — кажется, его фамилия была Миллс, — сосредоточенно мочился в шляпу, потом ухватил ее за поля и, блаженно улыбаясь, сделал глоток.
Холвелла стошнило. Дрожащей рукой он вытер рот и тоже стал расстегивать пуговицы на штанах… Моча обожгла губы, и его вывернуло еще раз.
Откашлявшись, он обнаружил, что сидит на чьей-то спине, а прямо перед ним, в нескольких дюймах, огромная крыса лакомится щеками еще подающего признаки жизни человека.
— Пошла! — слабо махнул рукой Холвелл. Или ему только показалось, что махнул. Как бы то ни было, но крыса не обратила на него ни малейшего внимания и не прекратила пиршество.
Голова Холвелла опустилась на грудь, и последнее, что он увидел, это как еще один грызун карабкается по его ногам, посверкивая красными, сочащимися лютой злобой глазками.
— Сэр! — потряс его за плечо Генри Лашингтон.
Холвелл застонал, но не пришел в сознание.
Командира перенесли на нары и положили рядом с мертвым Кейри.
— Присмотрите за ним, — сказал Лашингтон.
— За ними… — поправила его Мэри.
Когда первые лучи солнца пробрались сквозь прутья решеток, одолев по пути неверный свет горящих у окон факелов, в живых оставалось 23 человека. Трупы уже никто не убирал, не было сил.
— Как он? — помощник Холвелла коснулся руки Мэри Кейри.
— Отходит.
— Нет! — Лашингтон схватил своего начальника за плечи и начал трясти.
— Оставьте его, Генри, — тихо проговорила женщина.
Лашингтон отбросил ее руку, стащил Холвелла с нар и поволок к окнам. Там он приподнял его и крикнул:
— Вы! Там! Это наш командир, он умирает… Вы ответите за это перед Сираджем уд-Даулом, который обещал нам жизнь. Наместник не простит вам своего бесчестья! Вы слышите?
Нет ответа. Лашингтон опустил свою ношу на пол и сам опустился рядом. Все, это конец.
И тут заскрежетал засов, скрипнули петли. Дверь не открылась, она лишь приоткрылась чуть-чуть — настолько, насколько это позволили лежащие перед ней трупы.
Ослабевшим, истощенным физическими и душевными муками узникам потребовалось 20 бесконечно долгих минут, чтобы расчистить проход.
Первым из каземата выскочил обнаженный, заливающийся счастливым смехом капрал Миллс. Вслед за безумцем стали появляться другие пережившие эту жуткую ночь англичане. Джона Зефаниана Холвелла вынесли на руках. Последней «Черную дыру» покинула единственная пленница — Мэри Кейри.
Ответный удар
Четыре месяца спустя Роберт Клайв, командующий вооруженными силами Ост-Индской компании, во главе большого отряда выступил из Мадраса. В январе 1757 года Калькутта была взята штурмом. Еще до этого Сирадж уд-Даул отпустил всех пленных, надеясь умилостивить Клайва, но тот предпочел выяснять отношения на поле битвы.
Победитель диктовал условия: денежная компенсация, льготы Ост-Индской компании в торговле, строительство дополнительных укреплений вокруг Калькутты…
Сирадж уд-Даул поначалу соглашался на все, но потом, по наущению французов, обещавших помощь, заупрямился. Этого Клайв и добивался: 22 июня 1757 года, в решающем сражении у бенгальской деревни Плесси, англичане наголову разбили армию наместника, усиленную французскими артиллеристами.
Роберт Клайв после победы у Плесси
Сирадж уд-Даул бежал в Муршидабад, где был схвачен и обезглавлен. Памятуя о том, как наместник обошелся с казненными здесь, в разгромленной фактории, английскими чиновниками, его голову насадили на копье и выставили на всеобщее обозрение.
Победа сделала Роберта Клайва безраздельным властителем Бенгалии. Так Ост-Индская компания основала Британскую империю.
…В 1758 году Джон Зефаниан Холвелл опубликовал «Подлинное повествование о трагедии в „Черной дыре“», и в течение многих столетий его свидетельство о 146 пленниках и 23 выживших никто не ставил под сомнение. Пока не появился Бриджен Гупта. Доводы историка оказались неоспоримыми: да, размеры каземата не позволяли разместить в нем столько людей. Пленников было вполовину меньше, и две трети из них действительно погибли.
Пусть меньше. Но что это меняет? В принципе?
Театр в огне
Здание театра пылало всю ночь. А весь следующий день спасатели извлекали из-под руин останки погибших и укладывали их в гробы. Когда гробы кончились, в ход пошли мешки. Триста человек были похоронены на Гринвудском кладбище Нью-Йорка в общей могиле. Точное количество жертв так и не удалось подсчитать, потому что некоторые тела сгорели без остатка. Осталась лишь память…
Действующие лица
Актер Бруклинского театра Гарри Мэрдок с утра был в подавленном настроении. Бог с ней, с карьерой, жизнь не сложилась! Это следовало признать. Но примириться с этим было невозможно.
Кейт Клэкстон тоже мучили нехорошие предчувствия. Но ее силе духа могли бы позавидовать и канадские лесорубы. Она взяла себя в руки и стала готовиться к выходу на сцену.
Джордж Стадли, исполнитель главной роли в пьесе «Две сироты», уверенными движениями наносил на лицо грим. Он был полон надежд. Сегодня из третьего ряда партера за ним будут следить самые прекрасные глаза на свете.
Энни Барстоу была современной девушкой. Увы, даже современные девушки не могут появляться в театре без провожатого. Общество Лесли Фолкшема не доставляло ей удовольствия, но ради возможности увидеть Джорджа во всем его великолепии она готова вынести и не такое испытание.
Молодой повеса 27 лет от роду, мистер Фолкшем, недавно прибывший из провинциального Чикаго, придирчиво осмотрел себя в зеркале. Строен, смазлив… Хорош! Он завоюет Нью-Йорк, в этом нет сомнений. И тогда кузина Энни не будет морщить нос при его появлении.
Джошуа Таккер завернул последнюю гайку и отправился на доклад к начальству. Помпа была в исправности. Хотя детали порядком изношены, за «старушку Бесс» он ручается. А что другие пожарные районной команды иначе относятся к вверенному им оборудованию, так это не его дело.
…Большинство из этих людей через несколько часов погибнут ужасной смертью, хотя никто из них не заслужил страдания, сравниться с которыми могут разве что муки ада.
То же самое можно сказать о других людях, вечером 5 декабря 1876 года пришедших в Бруклинский театр Нью-Йорка.
Великий пожар в Чикаго
В антракте зрители обсуждали игру актеров. Хвалили Клэкстон, одноногий нищий в исполнении Мэрдока тоже был неплох, а вот Джордж Стадли сегодня явно не «в форме».
— Суетлив, — сказал Лесли Фолкшем.
Дамы вокруг тут же с ним согласились, бросая насмешливые взгляды на Энни. Та не стала спорить. Еще чего! Просто они ей завидуют.
— Мистер Фолкшем, — проворковала худосочная девица в вызывающе модном платье, — расскажите нам о пожаре в Чикаго.
— О Великом пожаре в Чикаго, — поправил ее молодой человек. — Да, я имел несчастье находиться тогда в городе. Должно быть, вам известно, как все началось…
А началось все по вине Кэти О'Лири, которая доила корову и вышла на минуту из амбара. Этой минуты хватило, чтобы корова опрокинула лампу, которая подожгла соломенную подстилку на полу. Пламя мигом вскарабкалось по стенам, облизало потолок и выбралось на крышу из сухой, как порох, дранки. Через несколько минут амбар горел, как факел. Ветер подхватил горящую дранку и отнес ее к соседним домам.
— Я видел все собственными глазами, — громко говорил Фолкшем, — и заявляю с полной ответственностью: пожар можно было бы остановить, однако нерасторопность пожарных и паника среди горожан позволили ему вырваться на волю. Но должен заметить и другое: если бы не люди, сохранившие присутствие духа, разрушения были бы куда более страшными.
Губы Энни Барстоу дрогнули и сложились в скептическую улыбку. Ей уже доводилось слышать повествование кузена о его героических делах той поры. Складывалось впечатление, что в те октябрьские дни 1871 года он каким-то волшебным образом по меньшей мере раздвоился. Иначе не объяснить, как он смог побывать в самых «горячих точках» Чикаго. По словам Фолкшема, он был у дома № 137 на Дековин-стрит в момент начала пожара. Был он и на лесопилке Бейтмэна, когда там запылал миллион кубометров щепы. Был Лесли и на газовой станции «Чикаго Гэс Уоркс», где вместе с начальником ночной смены Томом Бертисом сливал топливо из цистерн в дренажную систему. Они предотвратили один взрыв, но, к сожалению, спровоцировали появление десятков огненных факелов, вырывавшихся из-под земли через канализационные люки. С Джеймсом Хилдредом и его помощниками Фолкшем якобы вынес из арсенала более 3000 фунтов взрывчатки, после чего ею же взрывал дома, пытаясь остановить продвижение огня. С Джо Медиллом, редактором газеты «Чикаго трибюн», находясь в огненном кольце, тем же вечером он готовил экстренный выпуск, но матрицы расплавились…
— Это было ужасно, да, ужасно, — упивался красноречием Фолкшем. — Как описать, сколь талантливым должно быть перо писателя, чтобы с подлинным драматизмом преподнести читателям такую, например, сцену. На берегу реки из песка торчат три головы — женская и две детские. Между ними мечется всклокоченный человек, он таскает пригоршнями воду и льет ее на головы своей жены, дочери и сына, которых закопал в песок, спасая от огня. А пламя все ближе, песок раскаляется, и, когда спасатели выкапывают несчастных, кожа их покрыта кошмарными волдырями…
— Ах, прекратите, — вскричала худосочная девица. — Иначе я упаду в обморок, и вам тоже придется бегать за водой.
Горри Мэрдок и Кейт Клэкстон тщетно упрашивают охваченных паникой зрителей сохранять спокойствие во время пожара в брукулинском театре 5 декабря 1876 года
— Как угодно, мадемуазель, — поклонился молодой человек. — Я заканчиваю. Когда появились признаки, что пожар выдыхается, внезапно хлынул спасительный ливень. Потом небо расчистилось. Я встал на перекрестке, где когда-то находился дом миссис О'Лири, и обвел взглядом 2200 акров выжженной земли. В окружности радиусом 4 мили вряд ли уцелела хотя бы одна доска. Но я не мог долго предаваться горестным размышлениям о тщете всего сущего — надо было оказывать помощь уцелевшим.
— Вы герой, мистер Фолкшем! — воскликнула худосочная девица, приданое которой, по достоверным сведениям, превышало 100 тысяч долларов.
— Что вы, — утомленно и элегантно взмахнул рукой молодой человек. — Я просто выполнял свой гражданский и христианский долг.
Тут прозвенел звонок, приглашающий зрителей занять свои места. Лесли Фолкшем взял кузину под руку и повел к дверям.
— Ты внимательно читал отчеты о пожаре в Чикаго, — сказала Энни. — С таким красноречием и таким воображением ты мог бы рассказывать и о Лондонском пожаре двухсотлетней давности. Например, как тушил Тауэр.
Фолкшем ожег кузину сердитым взглядом, но промолчал.
Что разлучит нас?
За кулисами царила обычная суматоха. Гарри Мэрдок пристегивал ремнями к колену деревянный обрубок. Кейт Клэкстон бормотала что-то себе под нос, вероятно, повторяла текст. Джордж Стадли, готовый к выходу на сцену, припал к маленькому отверстию в занавесе, напряженно высматривая кого-то в зрительном зале.
— Простите, мистер, — небрежно бросил рабочий, ненароком задев Мэрдока.
В руках у рабочего была жестяная лейка, с носика которой срывались капли остро пахнущей жидкости. Перед началом спектакля он доверху заправил керосином лампы на просцениуме, а сейчас торопился проделать ту же операцию с лампами у колосников.
— Ничего, — буркнул Мэрдок, привыкший, что к нему относятся без всякого почтения. Да и то сказать, актер «на выходах» не заслуживает иного. Теперь же, после разговора с директором, о котором, разумеется, уже всем известно, — тем более.
А рабочий уже карабкался по крутой лестнице, оставляя на ступенях жирные пятна. За имевшиеся в его распоряжении минуты он успел подлить керосин почти во все лампы. Остались всего две, но тут прозвенел третий звонок, и занавес стал раздвигаться. Рабочий замер, наблюдая сверху, как на сцену гордой походкой выходит Кейт Клэкстон. Потом он стал осторожно спускаться по лестнице. Проделать это бесшумно с лейкой в руках ему бы не удалось, поэтому он оставил ее у колосников. Стеклянные колбы на оставшиеся незаправленными лампы он надевать не стал по той же причине — чтобы ненароком не нашуметь.
Клэкстон была чудо как хороша. При том что пьеса была самой что ни на есть средней, она ухитрялась привнести в убогие сентиментальные сцены подлинные чувства. До неприличия вычурные фразы, свидетельствующие о вопиющей бездарности автора, в ее исполнении превращались в откровения, способные тронуть любое сердце. И если в партере разодетые дамы сушили непрошеные слезы судорожным трепетом вееров, то на забитой до отказа галерке люди победнее и попроще не считали нужным скрывать свои чувства — там плакали навзрыд.
И Мэрдок был на высоте. Он играл яростно, выплескивая сокровенное. Нищий, но не растоптанный; униженный, но не раздавленный. Таким он сам хотел быть, таким он сделал своего героя.
Что касается Джорджа Стадли, он действительно был суетлив. Много ненужных движений, чересчур громкий голос, слишком картинные позы.
Но в целом, но в общем все шло своим чередом. И все закончилось бы наилучшим образом под гром аплодисментов, может быть, даже под шквал оваций, если бы фитиль полупустой лампы у колосников был сделан из добротного материала. Увы, он был соткан из нитей разной плотности, поэтому вдруг согнулся, как при щелчке сгибается указательный палец, упираясь в большой, потом упруго распрямился и выбросил крохотный раскаленный уголек. Описав дугу, тот ударился о моток пеньковой веревки, которой крепились декорации. Опять-таки, будь веревка новой, гладкой, уголек отскочил бы и погас, однако веревка была потертой, с торчащими во все стороны волокнами, и уголек запутался в них. Но и в этом случае ничего бы не произошло, если бы осветитель впопыхах не плеснул керосином как раз на это место.
Веревка вспыхнула, и огонь, как по запальному смоляному шнуру, побежал к декорациям, сделанным из сосновых реек, промасленной бумаги и пропитанной костным клеем ткани.
— Любимый! Единственный! Лишь смерть разлучит нас! — сказала Кейт Клэкстон, протягивая руки к Стадли. Тот сделал шаг и заключил ее в умелые объятия.
В это время огонь уже пожирал декорации. Они горели, почти не давая дыма. Рабочие сцены бросились к пожарным ведрам, но воды в них не оказалось. Пожарного крана с рукавом за кулисами тоже не было. Когда в Бруклине строили театр, подобную роскошь посчитали излишней.
В ход пошли куртки. Ими пытались сбить пламя. Но это было так же наивно и бесполезно, как попытка остановить голыми руками почтовый дилижанс, запряженный четверкой взмыленных скакунов.
Надо было предупредить актеров на сцене, и один из рабочих, почти высунувшись из-за кулис, стал подавать им знаки. Джордж Стадли, стоявший вполоборота, недоуменно взглянул на него.
— Пожар, — прошептал рабочий одними губами, продолжая отчаянно жестикулировать, и повторил громче: — Пожар!
Подонок
Лесли Фолкшем скучал. Пьеса его ни в малейшей степени не интересовала. Он покосился на костлявую девицу, сидевшую с отцом в двух рядах впереди и чуть правее. За 100 тысяч приданого он готов обвенчаться и не с такой уродиной. Что, кстати, вполне реально. Эта дылда с таким восторгом внимала его россказням!
Ему вспомнилось, как все было на самом деле, как он валялся в ногах у ломового извозчика, совал ему деньги и умолял вывезти из горящего города. Наконец «ломовик» смилостивился, взгромоздил на повозку чемоданы, но через два квартала потребовал доплаты. Лесли заупрямился, и тогда возница скинул, что называется, одной левой сначала поклажу, а потом и седока.
Лесли ударился затылком о край тротуара и потерял сознание. Очнувшись, он не обнаружил чемоданов — в городе хозяйничали мародеры. Он поднялся на ноги и побежал. Из-за угла выворачивал фургон — один из тех, на которых по распоряжению мэра Чикаго из города вывозили трупы. Фургон был забит доверху. Лесли догнал его, схватил сгоревшую почти до кости ногу и дернул. Почерневший, в лохмотьях кожи и мышц покойник соскользнул на мостовую. Лесли вцепился в борт фургона и с трудом забрался в него, заняв освободившееся место. Отдышавшись, он увидел перед собой выжженные глазницы лежавшей под ним мертвой девушки. Он перевернулся на спину и вытянулся, чувствуя лопатками жесткость дамского корсета с поломанными пластинами из китового уса.
Два часа фургон выбирался из города. Но вот он остановился.
— Живой, — раздался над ним удивленный возглас.
Лесли приподнялся на локтях. И тут же получил кулаком в челюсть.
— Подонок, — прошипел мужчина в брезентовой робе, занося руку для нового удара.
Лесли Фолкшем вздрогнул. Он и не заметил, как закрыл глаза, подчиняясь воспоминаниям. На сцене все без изменений. Только Джордж Стадии, по которому сохнет его кузина, почему-то смотрит в сторону кулис.
Лесли прищурился и различил струйки дыма, стелющиеся по полу. Он вскочил и завопил во весь голос:
— Пожар!!!
Напрасные слова
Энни Барстоу крутила головой и дергала за руку кузена. Она ничего не понимала. Пожар? Какой пожар? Где?
На сцене тоже творилось что-то странное. У одноногого нищего вдруг появилась здоровая нога. Одним движением избавившись от ремней, крепивших фальшивый протез, он шагнул к краю сцены и громовым (Энни так показалось — громовым) голосом произнес:
— Леди и джентльмены! Прошу вести себя достойно.
Рядом с Мэрдоком возник Стадли. Он смотрел на Энни, но обращался не только к ней, а ко всем девятистам зрителям, заполнившим театр:
— Господа, возникло небольшое загорание, но оно скоро будет ликвидировано. Пожалуйста, оставайтесь на своих местах.
Как он был хорош, ее Джордж! Энни снова завертела головой, чтобы убедиться, что все воздали должное мужеству и словам ее возлюбленного. Но вокруг были только перепуганные лица.
— Пожар? Пожар! Пожар!!! — неслось отовсюду все громче и громче.
К актерам у рампы присоединилась Кейт Клэкстон:
— Между вами и огнем находимся мы. Спокойствие, ради бога, сохраняйте спокойствие.
В этот момент вверху громыхнуло (это взорвалась лейка с керосином), и из-за занавеса вырвался длинный язык пламени. Вспыхнула драпировка бельэтажа. Дым стал черным. Зрители повалили к выходам.
Энни вскрикнула от боли. Это ее кузен, до того подобный истукану, неожиданно очнулся, наступил ей на ногу и отмахнулся рукой, располосовав щеку дешевым перстнем.
Их места были в самом центре зала, поэтому добраться до дверей, ведущих в фойе, им было труднее всего.
Лесли Фолкшем ломился вперед, как раненый пикадором бык. Препятствие в виде дородной матроны в широчайшей юбке только разъярило его. Лесли изо всех сил толкнул женщину. Та взмахнула жирными руками и упала на колени, перегораживая проход. Тогда Фолкшем перемахнул через два ряда кресел.
Энни, тоже пробиравшаяся к выходу, увидела, как ее кузен отбросил ударом худосочную девицу, которая млела рядом с ним в антракте. Девушка схватилась руками в бальных перчатках за лицо; сквозь пальцы выступила кровь. Еще удар — девушка пошатнулась и сползла на пол. Лесли хотел перешагнуть через нее, но пошатнулся и потерял равновесие.
Энни закричала.
Смерть негодяя
Лесли Фолкшем спасал себя, ничто иное его не волновало. Когда дылда, о которой он несколько минут назад думал как о потенциальной невесте, распростерлась на полу, он примерился, но нога неожиданно подвернулась, и его ботинок опустился на лицо женщины. Он не слышал, затрещали ли под тяжестью его тела кости и хрящи, но что-то подалось, словно прогнулось.
Оставив позади корчущуюся на полу девушку, он врубился в толпу у выхода. Он бил кулаками налево и направо, продираясь к дверному проему. Со всех сторон на него напирали люди. Внизу шевелились упавшие, которых давили и пинали. Неожиданно Лесли оказался лицом к лицу с отцом худосочной девицы. Взгляд мужчины был осмысленным. Глаза, устремленные на Фолкшема, полыхали ненавистью. Должно быть, отец видел, как Лесли обошелся с его дочерью. Пошевелиться не могли ни тот, ни другой. Губы мужчины сложились в трубочку, и он плюнул прямо в глаза Фолкшему.
Смахнуть слюну с глаз Лесли не мог, и сквозь эту пелену увидел, как мужчина вдруг захрипел, на губах его запузырилась кровавая пена. Это треснувшие ребра пропороли легкие… Глаза мужчины закатились, голова упала на грудь, ударившись о подбородок Фолкшема и подбросив его.
Взгляд Лесли устремился вверх. Метрах в шести над ним, вцепившись в обитый бархатом барьер второго яруса, висела девушка. Лесли видел ее дергающиеся ноги в кружевных панталонах, башмачки на острых твердых каблучках. Но вот каблучки стали приближаться, приближаться… Девушка сорвалась и летела прямо на него, отчаянно взмахивая руками.
Каблук точно, как шомпол в ствол ружья, вошел под надбровье Фолкшема. Свет померк.
Сквозь огненную стену
— Их не остановить, их не остановить, — бормотала Кейт Клэкстон.
В зале творилось что-то страшное, безумное. Огонь прыгал с балкона на балкон, взбираясь под самый купол. Дым застилал глаза. Вот девушка в белом платье перевалилась через перила балкона, выкинутая чьей-то жестокой рукой. Несколько секунд она висела, вцепившись в тлеющую парчу обивки. Потом полетела вниз — в самую гущу толпы у выхода из партера.
— Сюда! За мной!
Пальцы Гарри Мэрдока сомкнулись на ее запястье. Кейт позволила увлечь себя в самое пекло. Это казалось безумием, но актриса почему-то была уверена: это единственная возможность спастись. Перед тем как исчезнуть в пламени, она оглянулась и увидела, как Джордж Стадли спрыгивает со сцены в зал.
В следующее мгновение вокруг уже было только бушующее пламя. Секунду или две они бежали сквозь него, а вокруг рушились декорации. Потом взор затянуло красным…
Кейт споткнулась, но Мэрдок помог ей удержаться на ногах. Он почти тащил ее на себе. Наконец она услышала:
— Глаза, откройте глаза.
Пожар в театре «Эксетер»
Преодолевая адскую боль, она подняла веки и увидела себя в зеркале. Бровей не было, лицо обожжено, волосы подпалены. Она стащила парик и бросила его в угол комнаты.
Мэрдок сидел перед зеркалом и спокойно снимал грим.
— Уходите через черный ход, — сказал он, кивая на дверь в углу.
— А вы?
— И я за вами, — спокойно ответил актер. — Только приведу себя в порядок.
Он бросил на столик батистовый платок и повернулся к ней. Кейт отшатнулась. Нет, лицо Мэрдока не было обезображено, но глаза… В глазах актера плескалось безумие.
— Я не оставлю вас, — сказала она.
— Как вам будет угодно, — церемонно наклонил голову Мэрдок.
Кейт Клэкстон сделала шаг назад и уперлась спиной в стену. Рука ее нащупала ручку дверцы.
— Вы хотите остаться?
Гарри Мэрдок удивился:
— С чего вы взяли? Просто человеку, которому утром объявили об увольнении, нельзя выходить на улицу, не позаботившись о внешнем виде. Всегда надо помнить о респектабельности.
— Но пожар…
— О, — актер мягко улыбнулся, — это не имеет ровным счетом никакого значения.
Дверца за спиной открылась, и Кейт оказалась в узком коридоре, наполненном раскаленным воздухом. За поворотом гудело пламя. Кейт повернулась и бросилась в противоположную сторону.
Выходящая на улицу дверь подалась на удивление легко, стоило ей отодвинуть задвижку. Сквозняк, возникший из-за перепада давления, сбил Клэкстон с ног. Свежий воздух устремился внутрь здания. Огонь радостно загудел, с удесятеренной жадностью набрасываясь на дерево. Бруклинский театр весь был построен из дерева…
Сильные руки подхватили Кейт Клэкстон и выволокли на улицу.
— Извините, мисс, — бормотал Джошуа Таккер, — но сейчас не до учтивостей.
Взгляд со стороны
Их пожарная команда прибыла к зданию театра, когда из чердачных проемов уже вырывалось пламя. Повозку, на которой находились «большая Бесс» и цистерна с водой, установили у центрального входа. Пожарные развернули рукава, ухватились за ручки помпы и стали лихорадочно дергать рычаг. Струя воды устремилась к окнам, за которыми уже мерцали огненные сполохи.
Двери театра извергали наружу десятки окровавленных людей. Потом образовалась свалка: кого-то сбили, затоптали, и копошащиеся тела замуровали выход.
От невыносимого жара стали лопаться оконные стекла.
Люди выбирались на карнизы. Огонь заставлял их бросаться вниз, и они разбивались о брусчатку. Под тяжестью скопившихся на нем людей рухнул узорчатый балкон.
— Лестницы! Где лестницы?
Джошуа Таккер знал, что достаточных по длине лестниц у них всего две. Он обернулся. Улица была запружена людьми. Похоже, другим пожарным командам сквозь такую толчею не пробиться. Значит, скоро начнется самое жуткое.
«Старушка Бесс» издала обиженный хрип, в ее утробе что-то зазвенело, потом застучало. Таккер бросился к помпе, мимоходом ударив кулаком по стенке цистерны. Вода еще есть… В чем же дело, почему упрямится «Бесс»? Только взобравшись на повозку, он понял, что случилось. Обломками балкона и человеческими трупами завалило и пережало пожарные рукава. Все, воды больше не будет.
Справа от Таккера пожарные разворачивали брезентовое полотнище. Однако они не успели его как следует натянуть, а три девушки, стоявшие на карнизе, уже прыгнули вниз. Брезент вырвался из рук пожарных. С отвратительным звуком тела ударились о камни.
— Таккер, — раздался зычный крик начальника команды, сохранявшего поразительную невозмутимость, — отправляйтесь к служебному ходу. Посмотрите, что там.
Джошуа слетел с повозки и, расталкивая людей, стал пробираться к углу здания, скользя по залитой кровью мостовой.
В боковом переулке было на удивление пустынно. Только у стен домов через улицу сидели, скорчившись, спасшиеся актеры и служащие театра. Лица их были в копоти. Платья изорваны. Почти всех била нервная дрожь.
Двери запасного выхода были закрыты. И это было хорошо, потому что приостанавливался приток воздуха к огню. Хотя, может быть, сейчас это было уже и не так важно…
Вдруг маленькая дверца привратницкой открылась, и в проеме показалась женщина. Она не удержалась на ногах и упала. Таккер бросился к ней.
Взгляд изнутри
Энни нуждалась в нем, и Стадли, разбежавшись, прыгнул. Еще находясь в воздухе, он понял, что прыгнул не так и не туда, но сделать уже ничего не мог. Он упал на мужчину, тяжело поднимавшегося с колен, и опрокинул его навзничь.
— Простите, сэр, — пробормотал он.
Мужчина смотрел на него стекленеющими глазами. Висок его был проломлен, из дыры вытекало что-то невыносимо красное.
— Энни! — закричал Стадли и стал перелезать через спинки кресел.
Вдруг над ним пролетела огненная птица. Это сорванный воздушным потоком занавес бросило прямо в зрительный зал. Стадли растянулся на полу, усеянному хрустальными подвесками, которые сверкающим дождем сыпались с огромной люстры.
— Я здесь, Джордж.
Стадли поднялся и увидел Энни, протягивающую к нему руки. Он перепрыгнул через разделяющий их ряд кресел и осыпал лицо девушки быстрыми поцелуями, чувствуя губами кровь, сочащуюся из глубокой царапины на щеке.
— Ты можешь идти?
— Нет.
Он посмотрел на ее ногу. Изящная ступня Энни была неестественно вывернута.
— Я понесу тебя.
Стадли подхватил девушку на руки, выпрямился и только после этого осмотрелся. Он не первый год работал в Бруклинском театре и понимал, что шансов уцелеть у них не так уж много. Когда зрители партера бросились к дверям, они схлестнулись там с людьми, спускавшимися по винтовой лестнице с балконов. Теперь там такая каша, что не пробиться. От служебного выхода их отделяет ревущее пламя. Значит, значит…
Стадли посмотрел туда, куда улетел пылающий занавес. По счастью, он опустился на кресла, не добравшись до бельэтажа. Там, справа, есть ложа, которую арендует один местный богач, поклонник таланта Кейт Клэкстон. Этот нувориш даже распорядился сделать для себя отдельный вход с улицы. Администрация театра пошла на это, потому что предложенной богатеем суммы хватало не только на то, чтобы прорубить специальную дверь, но и на месячное жалованье для половины труппы.
— Мы погибнем, да? — спросила Энни.
Стадли хотел успокоить, подбодрить ее, но тут девушка потеряла сознание. Тогда он прижал ее к себе и стал пробираться сквозь огонь к ложе. Он едва увернулся от упавшего с верхнего яруса тела. Мгновение спустя в метре от него упало еще одно. Но вот и барьер. Стадли занес ногу и сел на него, не выпуская Энни из рук. Подтянуть вторую ногу ему не удалось. Ботинок застрял в расщепившейся основе кресла.
Из стены огня вывернулся вопящий пылающий клубок — мужчина? женщина? — и завертелся волчком на нескольких квадратных метрах, еще свободных от огня. Упал…
Джордж Стадли отчаянно дернул ногой, и ботинок слетел.
Через секунду он был в ложе. Дымились готовые вспыхнуть портьеры, а так все в ней пока было цело. Прижимая к себе свою бесценную ношу, Стадли бросился вперед. Огонь следовал за ним по пятам. Со страшным грохотом обрушилась люстра.
Стадли увидел перед собой дверь и, не останавливаясь, выставив вперед правое плечо, врезался в нее. Дверь распахнулась, и он, сорвавшись с крутого крыльца, полетел вниз… Прямо на кучу тел, устилающих землю. Чужие мертвые тела уберегли их…
— Энни, Энни… — твердил Стадли, оттаскивая любимую от стен, которые вот-вот должны были рассыпаться, как рассыпается от неосторожного прикосновения карточный домик.
Девушка застонала. Стадли почувствовал, как по его лицу текут слезы счастья.
Храбрость безумца
Джошуа Таккер все никак не мог понять, о ком говорит спасенная им женщина.
— Он там, он там.
«Наверное, у нее помутился рассудок, — решил пожарный. — Не удивительно».
Кейт Клэкстон говорила о Мэрдоке, а тот в это мгновение как раз заканчивал свой туалет. Он накинул на плечи плащ, надел цилиндр и вышел в коридор. Впереди все горело, с треском отскакивали доски потолка, завивались кольцами и тут же обращались в пепел лоскутья ткани, которой были обтянуты стены. Мэрдок нахмурился и поднялся в гримуборную Джорджа Стадли, расположенную на втором этаже. Там он подошел к окну, поднял раму и стал протискиваться наружу.
Внизу на тротуаре лежала Кейт Клэкстон. Вот она пошевелилась… Жива!
Над женщиной склонился пожарный. Вот он посмотрел вверх, их взгляды встретились, и Мэрдок успокаивающе махнул рукой: не волнуйтесь, я сейчас.
Рама окна внезапно поехала вниз и прижала актера к подоконнику. Он изогнулся и попытался освободиться, но раму перекосило в пазах.
— Держитесь!
Пожарный бежал с откуда-то взявшимся ведром воды. Поднявшаяся на ноги Кейт Клэкстон подкатывала к стене тележку зеленщика. Пожарный взобрался на нее, но до актера было еще больше метра. Вода, выплеснутая из ведра, все же долетела до лица Мэрдока, и он благодарно улыбнулся пожарному.
Актер вновь попытался поднять заклинившую раму, и наконец она стала уступать его усилиям. Мэрдок напряг руки, и рама неожиданно легко скользнула вверх. Актер качнулся и… свалился в комнату. Опоры под ногами не оказалось. Пол в гримерной прогорел, и Гарри Мэрдок сквозь два этажа полетел в подвал театра, словно в саму преисподнюю.
Дикий крик вырвался из окна. Кейт Клэкстон замерла на мгновение и кинулась к пожарному, который вдруг боком повалился на тележку. Из его горла торчал кривой, как турецкий ятаган, кусок стекла, вылетевший из поднятой Мэрдоком рамы. Клэкстон схватила осколок и выдернула его. Руки ее были в крови.
Все вокруг было в крови и саже. Черное и красное — это были цвета смерти, которая нынче собрала богатый урожай.
Мрачная картина
Пожар в Бруклинском театре установил страшный «рекорд» по количеству погибших, однако продержался он лишь чуть более пяти лет.
…Театр «Ринг» был подлинной жемчужиной Вены. В нем выступали Сара Бернар, драматическая труппа синьора Сальвини, здесь с неизменным успехом давались премьеры оперетт модного композитора Жака Оффенбаха. Огромный успех выпал на долю его нового творения «Граф Хоффман». Премьера оперетты состоялась 7 декабря 1881 года, а на следующий день зрителей было еще больше.
Оркестр начал длинную увертюру, рассчитанную на то, что члены императорской семьи, опаздывающие «из приличия», все же успеют к первой арии. Рабочий зажег ряд газовых горелок на колосниках, освещая сцену, и тут сквозняк качнул занавес… Огонь жадно лизнул ткань, и через минуту занавес пылал.
Когда распахнулись двери просцениума, выпуская бегущих актеров, сильный порыв ветра, вызванный перепадом давления, подхватил горящий бархат, точь-в-точь как в Бруклинском театре, и понес его на зрителей. Помешать этому должен был противопожарный асбестовый занавес, но никто не сделал попытки опустить его. Никто не воспользовался и бадьями с водой. Вместо этого рабочие отключили газовое освещение, и зал погрузился во тьму, освещаемую лишь языками пламени.
Люди бросились к выходам, и если те, кто находился в партере, смогли выбраться на улицу, то зрители с галерки с трудом пробивались сквозь огонь и дым. Оказавшийся среди них офицер заставлял пропускать детей и женщин; ему обязаны жизнью более 100 человек, потом его затоптали. В это время к театру подъехали кареты с царственными особами; увидев, что происходит, женщины стали снимать с себя драгоценности и раздавать уцелевшим.
В пожаре, уничтожившем «Ринг», погибли 850 человек.
А потом…
…25 мая 1887 года из-за неисправного газового рожка загорелись декорации в парижском театре «Опера-Комик». Более 200 погибших.
…4 сентября 1887 года сгорел театр в английском городе Эксетер. Трагическая особенность этого пожара в том, что здание было покрыто свинцовыми листами, и, когда пламя добралось до крыши, на головы людей пролился раскаленный свинцовый дождь. В столпотворении у лестницы, ведущей с верхних галерей к единственному выходу, были раздавлены 200 человек.
…30 декабря 1903 года в Чикаго, во время представления буффонады «Мистер Блюберд», сгорел новый и, как уверяли владельцы, оснащенный по последнему слову противопожарной техники театр «Ирокез». В зрительном зале было 2000 человек. Занавес загорелся от искр, посыпавшихся из неисправного прожектора. Пламя быстро вскарабкалось вверх, захватило светильники, и они стали взрываться, осыпая актеров осколками. Рабочие стали опускать асбестовый занавес, но его заело, а потом он вспыхнул, оказавшись изготовленным из… плотной бумаги. В результате этого пожара в огне и давке погиб 591 человек.
…9 января 1927 года около пятисот ребятишек пришли в кинотеатр «Лорье Палас» в Монреале на новогодний утренник. Где-то на середине фильма, после которого еще должно было состояться выступление «живых» артистов, один из служителей уронил сигарету на сиденье стула. Через несколько секунд его обивка воспламенилась — и начался пожар. Дети, сидевшие в зале, стали выбегать на улицу. Примеру старших хотели последовать 6–7-летние малыши, находившиеся на балконе, но ширина единственной лестницы была всего полтора метра, к тому же одна девочка споткнулась и упала, перегородив проход. Киномеханик спасал ребятишек, вытаскивая их через окошко проекционной будки… Когда прибыли пожарные, проход у лестницы был настолько завален телами, что пришлось долбить стену, чтобы их извлечь. Итог трагедии — 78 погибших детей.
И это тоже — «театральный рекорд», не менее ужасающий, чем принадлежащий венскому «Рингу». Пусть он никогда не будет «побит».
Мост, который рухнул
Отвести беду могло только чудо. Но чуда не произошло. Тэйский мост — вызов стихиям, гордость Британской империи, символ ее могущества — рухнул, окрасив рождественские праздники 1879 года в цвет крови.
Самый-самый
Грянул оркестр.
— Правь, Британия, морями…
Солнце играло начищенной медью труб. Ветер, гулявший по заливу Фэрт-оф-Тэй, прижимал к крепким мужским коленкам «аборигенов» клетчатые юбки. Джентльмены из Лондона, прибывшие в Шотландию на открытие моста-гиганта, придерживали цилиндры.
— Боже, храни королеву… — выводили луженые глотки.
Вперед выступили волынщики. Отыграв что-то бравурное и заунывное одновременно, они расступились, и взорам собравшихся у насыпи предстал Томас Бутч собственной персоной. Инженер, спроектировавший невиданный мост, сделал шаг вперед и заговорил:
— Милостью Божией и повелением королевы Виктории сегодня мы даем жизнь сооружению, которого еще не знал мир. Этот мост не просто соединил города Эдинбург и Данди, он — зримое свидетельство торжества британской технической мысли.
«Вот-вот, британской, — отметили про себя джентльмены в цилиндрах. — Это правильно. А то шотландцы так пекутся о своей самобытности, что сплошь и рядом забывают о приличиях».
Томас Бутч держал речь минут пять, после чего взмахнул рукой. Стоявший наготове паровоз выпустил струю пара. Тысячная толпа рабочих по обе стороны железнодорожного полотна разразилась приветственными криками. Представители администрации Эдинбурга и Данди, джентльмены из Лондона, инженеры-строители во главе с Бутчем и вездесущие репортеры заняли места в вагонах. Поезд вновь окутался паром, дал гудок и не спеша покатил по самому длинному — более трех километров! — в мире Тэйскому мосту.
Из высоких чинов, присутствовавших на церемонии, на дощатом перроне станции Уормит остался лишь один человек. Звали его Джордж Макферсон, и был он представителем литейной фирмы, которая поставляла металл для строительства.
Железные фермы пролетов, одиннадцать из которых были по 74 метра длиной, чугунные опоры, покоившиеся на 86 каменных «быках». На всем этом они хорошо заработали. Впору было поздравить себя и выпить шампанского за грядущие успехи, но Макферсону было не до того — его терзал страх. А что, если достоянием гласности станет то прискорбное обстоятельство, что качество металла… э-э… не совсем отвечает техническим требованиям?
— Только не это! — прошептал Макферсон, после чего принялся убеждать себя, что в заботе о прочности инженеры вечно перестраховываются. Правда, во время строительства выяснилось, что при сильном ветре и волнении мост кряхтит, как древняя старуха. Но ведь не падает же!
Несколько успокоившись, Джордж Макферсон направился к дожидавшейся его пролетке. Путевой обходчик Томми Баркли проводил его удивленным взглядом: вот же странно — была у человека возможность в числе первых прокатиться по красавцу мосту, а он отказался! Испугался, наверное…
Томми Баркли даже не догадывался, насколько он прав.
Ненастье
28 декабря 1879 года в 18 часов 20 минут от эдинбургского вокзала Барнтисленд отошел поезд, направлявшийся в Данди. Вагоны поезда были полупусты, как-никак воскресенье, а его люди состоятельные предпочитают проводить дома. Да и люди небогатые отправляются в поездки только в силу крайней необходимости.
— Сколько продано билетов? — спросил старший кондуктор станционного кассира.
— Семьдесят пять. И все в третий класс, — развел руками тот. — Может быть, в Уормите еще подсядут.
Кондуктор в сомнении покачал головой:
— Вряд ли. В такую непогоду природой любуются из окна.
Тут он ошибся. Несмотря на то что погода в этот день и впрямь была скверной, ветреной, а ближе к вечеру зарядил дождь, на станции Уормит состав ждали дети одной из школ Данди. С утра, когда еще проглядывало солнце, они выехали на пикник, и теперь, продрогшие до костей, горели желанием побыстрее вернуться домой. Чопорные классные дамы, сами ежившиеся от холода, как могли подбадривали своих воспитанников, поминутно посматривая на часы и до рези в глазах вглядываясь в сгущающиеся сумерки: господи, ну где же поезд?
Точно по расписанию состав остановился у перрона. Дети поднялись в вагоны и тут же стали донимать взрослых своими страхами. Утром, когда они ехали по мосту, у многих из них даже разболелись зубы, настолько сильным был доносившийся откуда-то снизу металлический скрежет.
Вот и сейчас, стоило поезду тронуться, они услышали пронзительный скрип, от которого по спине побежали противные мурашки.
— Это хуже, чем ножом по стеклу, — уверенно заявил мальчик в теплой куртке и с длинным шарфом, многократно обмотанным вокруг шеи.
— Бояться нечего! — одернула его учительница. — Это самый замечательный мост на свете.
— А почему тогда поезд идет так медленно?
Учительница замешкалась. Она знала, что по настоянию пассажиров и по распоряжению железнодорожной администрации машинисты, двигаясь по открытому год назад мосту, сбрасывают скорость до 10 миль в час, а в дни, когда когда ветер гонит по заливу Фэрт-оф-Тэй увенчанные барашками крутые волны, — до 5 миль. Как говорится, во избежание… Но не сообщать же об этом мальчишке!
— Потому что машинист хочет, чтобы пассажиры в полной мере насладились видом залива.
— Что там смотреть? — скривился мальчик. — Да и темно.
Действительно, разобрать что-либо за окном было невозможно. Темнота сгустилась настолько, да еще туман, что, высунься машинист из кабины паровоза, он вряд ли смог бы рассмотреть красные огоньки хвостового вагона.
— Тогда радуйся, что находишься под крышей, — наставительно заметила воспитательница. — И подумай о тех несчастных, кто сейчас под открытым небом. Им намного хуже, чем тебе, а они не капризничают и не жалуются.
Мальчик шмыгнул носом и пристыженно замолчал.
Исчезнувшие огни
Томми Баркли стянул у горла отвороты брезентового плаща и выругался. Удружил черт с работенкой! Хотя, тут же попенял себе путевой обходчик, лучше такая собачья работа, чем вообще никакой. Так что грех сетовать…
Поезд «черепашьим шагом» вползал на мост. Баркли сунул руку в карман и достал почерневшую от никотина загодя набитую трубку. Попытался раскурить ее, но ветер задувал серную спичку раньше, чем пламя успевало набрать силу. Томми выругался еще раз и сунул трубку обратно в карман.
Очертания последнего вагона растворились в темноте, только два красных огонька еще отважно и безрассудно боролись с ней под аккомпанемент жутких завываний в решетчатых фермах моста.
Вдруг наступила пугающая тишина, и через мгновение ураганный порыв ветра заставил Баркли пошатнуться. Он взмахнул руками, поскользнулся, упал и скатился в кювет. Там он долго ворочался, путаясь в складках плаща, потом, помогая себе руками, с трудом выбрался на насыпь. Посмотрев в сторону моста, он не увидел красных огоньков, хотя они вроде бы еще не должны были исчезнуть. И что это за приглушенный грохот, доносящийся с той стороны?
Обходчик повернулся и побежал к своей будке. Ворвавшись в нее, он бросился к столу, на котором стоял телеграфный аппарат. Окоченевшие руки не слушались, Баркли потер их, возвращая пальцам чувствительность, и взялся за ключ. Сначала он запросил пост на другом конце моста, но линия молчала, что означало лишь одно: кабель, протянутый под фермами, оборван. Тогда Баркли, с каждой секундой все более убеждавшийся, что произошло нечто ужасное, стал телеграфировать в Уормит.
— Беда, беда… — повторял он вслух то, что выстукивали его пальцы.
Лицо Томми Баркли заливал обжигающе едкий пот.
Нарушение графика
На станции по ту сторону реки Тэй царила неразбериха. Люди метались, вопили. Никто не знал, что делать: то ли ждать, когда из города приедут пожарные, то ли попытаться самим добраться до людей, погребенных под обломками.
Несколько минут назад ветер, вмиг набравший страшную силу, словно ножом взрезал крышу вокзала и забросал площадь перед ним исковерканными листами железа, придавив их сверху деревянными стропилами и осыпав кирпичной крошкой.
По счастью, площадь в тот момент была пуста. Спасаясь от дождя, пассажиры, дожидавшиеся поезда на Данди, укрылись в здании. Лишь несколько кэбов жались к стене вокзала. Их возницы перебрались с козел в кабины, где и скрючились от холода в ожидании седоков.
Теперь, искромсанные остатками кровли, экипажи представляли собой жалкое зрелище. Вряд ли кто-то из прятавшихся в них кэбменов уцелел. Впрочем, Господь милостив… В любом случае проверить, есть ли кто живой, было невозможно. Дубовые балки перекрытий, обломки кирпичей и железные листы с острыми, как бритва, краями преграждали дорогу.
Лишь к одному кэбу можно было подойти, но рядом с ним билась в агонии лошадь, из разверстого брюха которой вываливались внутренности. Когда один смельчак попытался проскользнуть мимо нее к изуродованному экипажу, то получил такой удар копытом по бедру, что отлетел на несколько ярдов, а, упав на землю, еще и располосовал спину осколками вылетевших из окон стекол.
— Навались!
Служащие станции во главе с дежурным по вокзалу дюйм за дюймом сдвигали с путей рухнувший на них кусок крыши.
— Еще!
Сейчас должен появиться поезд. Если машинист не увидит завал — что в такую темень вполне вероятно — и не успеет затормозить, то произойдет катастрофа, по сравнению с которой несколько изувеченных кэбов и несколько погибших кэбменов покажутся чем-то вроде насморка, которым перед кончиной страдал умерший от чахотки.
— Еще раз!
Кусок крыши сполз с рельсов. Дежурный по вокзалу выпрямился и трясущейся рукой достал из жилетного кармана часы. Поезд из Эдинбурга опаздывал на четыре минуты. Какая удача! Если бы он прибыл точно по расписанию… Об этом не хотелось и думать. Да, но почему он опаздывает?
— Мистер! Мистер!
По шпалам бежали двое мужчин. Это были рыбаки, которые, имея патент, растягивали между ближайшими к берегу «быками» моста сети и в любую погоду проверяли, попалось ли в них хоть что-нибудь. Залив Фэрт-оф-Тэй был не самым уловистым местом на шотландском побережье…
— Там!.. Поезд!.. Там!..
Дежурный по вокзалу почувствовал, как у него подгибаются ноги. Он схватился за грудь и тяжело осел на землю. Сердце подпрыгнуло к самому горлу и почему-то остановилось.
Над водой
Позднее картину трагедии восстанавливали по отдельным штрихам. Что-то рассказали рыбаки, о чем-то «поведали» паровоз и вагоны злосчастного поезда. Недостающие фрагменты дорисовало услужливое воображение.
…Тэйский мост дрожал, как в ознобе.
— Погоди!
Кочегар послушно опустил лопату с углем, а машинист открыл окошко кабины. Озаряемые искрами, выпрыгивающими из трубы, мимо проплывали решетчатые фермы. Машинист высунулся наружу. Далеко внизу пенились волны. Он посмотрел назад. Огоньки хвостового вагона скорее угадывались, чем были видны.
— Ну, долго еще нам тащиться? — недовольно спросил кочегар.
Утро после разрушения Тэйского моста
Машинист повернулся к помощнику. Он мог бы ответить, что до берега осталось меньше мили и всего четыре больших пролета, но не счел нужным объясняться с юнцом, который и месяца не проработал на железной дороге.
— Сколько нужно! — буркнул машинист, прислушиваясь, как стонут под поездом балки моста.
В следующее мгновение он почувствовал, как неведомая, исполинская сила поднимает паровоз. Этого не могло быть, но последовавший тут же удар колес о рельсы подтвердил, что это не кошмарный сон, не прихоть ощущений, что все происходит на самом деле.
Впереди что-то лязгнуло, свистнуло лопнувшей струной, и машинист понял, что они катятся вниз. За секунду до того, как паровоз врезался в несокрушимый камень «быка», машинист оглянулся и увидел, что кочегар корчится на полу кабины. Черенок лопаты, на который он опирался, вошел под подбородок, и теперь по отшлифованной руками деревяшке стекали черные струйки крови.
…В почтовом вагоне, прицепленном сразу за паровозом, почтовые служащие сортировали корреспонденцию. Когда паровоз содрогнулся, засов на одной из дверей вылетел из пазов, и тяжелая створка стала открываться. Ворвавшийся в щель вихрь подхватил разложенные на длинном столе письма и закружил их в безумном танце.
— Держите их! — закричал бригадир и захлебнулся криком. Сорвавшийся с полки опломбированный ящик, в котором перевозились ветхие, предназначенные к уничтожению купюры, раскроил ему череп.
Между тем дверь вагона откатилась до самого упора, и несколько тюков с почтой соскользнули в проем.
…В вагоне третьего класса, том самом, в который сели школьники, в последние минуты перед катастрофой было весело и суетно. На то и дети — чуть отогревшись, они стали переговариваться, хохотать, бегать по проходу. Только мальчик, получивший отповедь от учительницы, поджав ноги, сидел неподвижно, уставившись в окно и спрятав нос в складках шарфа.
Поезд качнуло, дернуло. Один из керосиновых фонарей выскочил из укрепленного на стене латунного ведерка и упал на пол. Стеклянная колба разбилась, и горящая лужа стала растекаться по вагону. Несколько огненных капель упали на плащ девочки, сидевшей на первой от выхода скамье. Плащ был мокрый, да и подскочившая воспитательница, сорвав с себя шляпку, стала наотмашь бить ею по одежде школьницы, сбивая пламя. Девочка молчала, открывая и закрывая рот. Потом завизжала… Этот визг погнал детей в другой конец вагона.
— Тише! Спокойнее! — надрывалась учительница, несколько минут назад отчитавшая не в меру любопытного мальчишку.
Толстый мужчина в добротном пальто отбросил ее и, расталкивая и топча школьников, стал пробираться к дверям. Женщина упала на пол и покатилась под скамью — вагон наклонился. Огненная лужа облизала ее ноги. Вспыхнули кружева панталон, затем нижняя юбка. Но в кричащий, пылающий клубок превратиться учительнице было не суждено.
…В соседнем вагоне почтенные мастеровые, миловидные прачки, надменные слуги из зажиточных семей, враз потеряв человеческий облик, били друг друга, оттаскивали от дверей, выдирали клоками волосы. И все кричали, кричали так, как кричат люди, звериным чутьем понимающие, что все — конец, смерть. И все же они рвались вперед, надеясь спасти самое ценное, что только есть на земле, — себя.
Под водой
74-метровый пролет рухнул, уперевшись одним концом в основание «быка». Поезд скатился по рельсам, уткнулся в гранитную кладку и замер. Несколько секунд он оставался в неподвижности, потом напиравшие сзади вагоны приподняли паровоз и столкнули его в воду.
…При ударе об опору открылась заслонка, а тело кочегара швырнуло вперед. Машинист еле успел уклониться. Почти насквозь продырявленная голова юноши исчезла в топке. Машинист схватил кочегара за ноги и дернул на себя. Волосы его помощника успели загореться, толчками выплескивающаяся из горла кровь напоминала кипящую в чане смолу. Глаза лопнули, а опаленные губы все шевелились, шевелились, словно жалуясь на несправедливость судьбы.
Паровоз накренился и сорвался вниз. Вода хлынула в кабину, подхватила и завертела машиниста, выдавливая из легких остатки воздуха.
…Почтовый вагон вошел в воду почти отвесно. Служащих сначала расплющило о заднюю стенку, потом, уже мертвых, потащило к дверному проему, но тут на почтовый вагон упал следующий, потом еще один.
…Вагон с детьми был пятым по счету. В залив он упал плашмя, как и все следующие, потому что не выдержал и обрушился державшийся до того противоположный край пролета. Стекла разлетелись, двери сорвало, и большинство пассажиров вынесло наружу, где одного за другим, побросав на волнах, размозжило о «быки» и искореженные фермы Тэйского моста.
Эпитафия
К утру шторм, нагнавший в устье реки Тэй колоссальные массы морской воды, немного утих. Лишь тогда начались спасательные работы, хотя таковыми их считать можно было лишь номинально. Из без малого ста человек, находившихся в поезде Эдинбург — Данди, не уцелел никто.
Несколько трупов подняли на поверхность ныряльщики, которых после каждого погружения отогревали внушительными порциями бренди.
Погибших складывали на берегу. Мальчик, чей длинный шарф, зацепившись за что-то, стал удавкой. Женщина в обгоревшей одежде и с разбитым, будто стертым лицом. Кочегар со сквозной дырой в нижней челюсти. Мужчина в добротном пальто…
Несколько изуродованных и обескровленных тел было найдено на скалах ниже моста. Форменная одежда свидетельствовала, что это — почтовые служащие. По злой иронии судьбы рядом с ними лежали тюки с письмами, лишь чуть-чуть пострадавшие от воды.
Больше — никого и ничего.
…Судебное разбирательство по выяснению причин трагедии обещало быть шумным. Первоначально все обвинения тяжким бременем ложились на Томаса Бутча. Но инженер утверждал, что все расчеты верны, а потому во всем виноват ураган и… хрупкость металлоконструкций.
В суд был вызван Джордж Макферсон, который сначала все отрицал, ссылаясь на незапятнанную репутацию представляемой им фирмы, но потом, когда были представлены неопровержимые доказательства, признал, что и железо, и чугун не были надлежащего качества.
Тем временем со дна залива подняли паровоз, который, как ни странно, не очень пострадал при падении. Его отправили в ремонт и позже вновь поставили в строй. Вагоны тоже вытащили, но они были в настолько плохом состоянии, что восстанавливать их не стали и пустили на слом.
Был отремонтирован и сам мост, причем в рекордно короткие сроки. На этот раз металл для ферм и опор поставляла другая компания, тем более что фирма Макферсона разорилась, не выдержав судебных исков и еще в ходе разбирательства растеряв практически всех клиентов.
Джорджа Макферсона это, однако, нисколько не волновало по той причине, что он, оставленный женой и друзьями, покончил жизнь самоубийством. Его оппонент на суде, Томас Бутч, скончался несколькими неделями позднее от сердечного приступа.
Пока шли ремонтные работы, тысячи зевак приезжали на берега реки Тэй, чтобы своими глазами увидеть место страшной трагедии. А если повезет, то и услышать рассказ очевидца.
Обычно водил эти своеобразные экскурсии путевой обходчик Томми Баркли. Подсчитывая по вечерам честно заработанные шиллинги, Баркли прикидывал, когда он сможет распрощаться с ненавистной железной дорогой и открыть в Эдинбурге табачную лавку. Ах, как же ему повезло!
Взрыв в Галифаксе, или За 28 лет до конца света
6 августа 1945 года над Хиросимой взорвалась атомная бомба. Город был стерт с лица земли, многие тысячи его жителей обратились в прах. Лишь тени на редких уцелевших стенах свидетельствовали, что недавно здесь кипела жизнь. Мир, не ожидавший подобного, притих в страхе и растерянности. Случившееся, так напоминавшее конец света, еще надо было осознать. Но происшедшее не желало укладываться в голове. Требовалась отправная точка, событие, хотя бы отчасти соизмеримое по масштабу разрушений и числу убитых, умерших от ран, искалеченных. Тогда и вспомнили о Галифаксе…
Секретный груз
Капитан Ле Медек обвел взглядом свою команду. Да-а, такого отребья под его началом еще не было. Французы, поляки, итальянцы, американцы, всякой твари по паре. И прошлое соответствующее — большинство успели отсидеть в тюрьме за различные прегрешения, а некоторые — не по одному разу. Но выбирать не приходилось. Как там говорят французы? На войне, как на войне! Опытные моряки все на линкорах и крейсерах, так что грузовые суда приходится укомплектовывать всяким сбродом вроде вон того негра с вывороченными губами и желтыми пеньками зубов. Ходят слухи, что этот урод отправил на тот свет белого арендатора и его семью, всего семь душ. Как открутился от электрического стула — загадка. И на корабль наверняка завербовался для того, чтобы не мозолить глаза стражам порядка. Такой вот контингент… Да, война, оно конечно, у нее свои законы, и все же ему бы хоть пяток настоящих моряков, знающих, что такое Атлантика!
Ле Медек нахмурился. Себя он считал «настоящим» и свое прозябание на построенном в 1899 году «грузовике» водоизмещением в жалкие 3121 тонну, длиной 97,5, шириной 13,6 и осадкой 4,6 метра приписывал исключительно проискам недоброжелателей и завистников. Он, видите ли, склонен к неумеренному питию! А скажите на милость, может ли истинный моряк без этого обойтись?
Матросы переговаривались и настороженно посматривали на хмурого кэпа. Его насупленные брови и гуляющие по скулам в желваки ничего приятного не обещали.
— Вывернуть карманы!
Этого они не ожидали. Двое американцев, превыше всего почитавших личную свободу, заартачились было, но к ним шагнул двухметрового роста боцман, пудовые кулаки которого были отлично знакомы команде, и янки притихли.
— Всем сдать спички, трубки и табак! — последовал новый приказ. — Ну, живо!
На этот раз зароптали многие.
— Дурьи головы! — повысил голос Ле Медек. — Всем известно, какой груз мы принимаем на борт. Не знаю, как вам, а мне не хочется вознестись на небеса из-за неосторожно брошенной спички. Поэтому пользоваться открытым огнем отныне запрещено. Курить дозволяется только на корме под надзором боцмана. Он же будет выдавать курево. Все ясно?
Команда безмолвствовала.
Ле Медек повернулся, сделал шаг, остановился:
— И последнее. Увольнения на берег в Галифаксе не будет. Что? Молчать! Еще не хватало, чтобы всякий встречный-поперечный трепался, на какой «пороховой бочке» мы выходим в море. Мне поручено обеспечить абсолютную секретность, и, будьте уверены, я ее обеспечу. А шибко умных и строптивых я лично сопровожу в военный трибунал. Есть желающие? Нет? Прекрасно.
Капитан взялся за поручни трапа и поднялся на мостик.
Через два дня французский пароход «Монблан» покинул порт Нью-Йорка и взял курс на Канаду. Там, в Галифаксе, будет сформирован конвой, который отправится через Атлантику в воюющую Европу, в порт Бордо. На одиночное плавание уже давно никто не отваживался — немецкие субмарины с их смертоносными торпедами успели образумить самых отчаянных.
Тяжело утюжа волны, со скоростью 11 узлов «Монблан» двигался к Галифаксу. Четыре корабельных трюма были переполнены, в них находились: 300 тонн тринитротолуола, 2300 тонн пикриновой кислоты, которая на четверть мощнее тротила, и 10 тонн порохового хлопка. Кроме того, на палубе были размещены бочки с бензолом для броневиков и танков, всего 35 тонн. В пересчете на тротиловый эквивалент все это составляло по меньшей мере 3000 тонн взрывчатых веществ.
На корме «Монблана» было оживленно. Матросы курили, подначивали мрачного боцмана, вдруг превратившегося в буфетчика, задирали ниггера с гнилыми зубами и гадали, чего хорошего ждать им от будущего.
Ничего хорошего.
Поля — направо, сеть — налево
«Монблан» встал на рейде Галифакса день в день, минута в минуту. Ле Медек поздравил себя: первый отрезок дальнего пути пройден без происшествий. Связавшись по радио с представителями Британского адмиралтейства и доложив о прибытии, он получил приказ сняться с якоря завтра, 6 декабря 1917 года, в 8 часов утра и проследовать через проход Тэ-Нарроуз в бухту Бедфорд, к пирсам Ричмонда, северного пригорода Галифакса.
— Делать им нечего, — проворчал капитан «Монблана».
По его разумению, раз уж команде все равно нельзя покидать судно, разумнее было оставаться на внешнем рейде и здесь дождаться, когда караван выйдет из бухты и направится в океан. Однако спорить с военным ведомством смысла не имело — эти чинуши не привыкли отказываться от принятых решений. Бюрократия — та же ржавчина, что глодает корпуса кораблей, от нее нет спасения.
Уточнив у первого помощника, во сколько прибудет лоцман, Ле Медек спустился в каюту, где его ждала бутылка отличного ржаного виски.
Утро следующего дня выдалось туманным, однако лучи солнца быстро разогнали призрачную дымку над водой, открыв взорам картину, ради которой сюда не раз приезжали художники-маринисты. Берега залива с одной стороны были усыпаны маленькими, будто игрушечными домиками городка Дартмут, берег противоположный занимала центральная часть Галифакса. Красота!
Вот от причала отвалил катер, и вскоре на «Монблан» поднялся лоцман — высокий мужчина в брезентовом дождевике и фуражке с черным лаковым козырьком.
— Фрэнсис МакКей, — представился он. — Ваш лоцман, сэр.
Ле Медек пожал ему руку и распорядился поднять якоря. Тут же застучали зубья гигантских шестерен и толстая якорная цепь стала наматываться на стальной барабан.
— Самый малый, — сказал Ле Медек, и старший помощник, доводя команду до машинного отделения, повторил приказ капитана в раструб переговорного устройства.
«Монблан» вздрогнул и через несколько минут уже осторожно, со скоростью 4 узла, двигался по проходу Тэ-Нарроуз.
— Лево руля.
Теперь распоряжался лоцман. МакКей был сосредоточен, каждый его жест свидетельствовал, насколько он напряжен. Задача, стоявшая перед ним, была из привычных, но от этого она не становилась более легкой. Фарватер был узким и извилистым, справа ограниченный минными полями, слева — металлической сетью, которая, по идее, должна была воспрепятствовать проникновению в бухту кайзеровских подводных лодок.
— Право руля.
Не более чем в полумиле по борту проплыл величественный силуэт английского крейсера «Хайфлауэр». Недалеко от «собрата», только ближе к берегу, стоял на якорях канадский крейсер «Найоб». На рейде и у причалов вообще было множество судов, большинство из которых и должны были составить «европейский» конвой, однако фарватер был чист, как то и обещали представители адмиралтейства.
В 8 часов 32 минуты, когда «Монблан» находился в самой узкой части прохода, из-за мыса неожиданно появился идущий ему навстречу сухогруз. На борту его было начертано два слова: «Имо» и «Норвегия».
— Что за дьявол? — сквозь зубы выругался лоцман.
— Да что он вытворяет?! — вскричал более импульсивный Ле Медек.
Международные правила по предупреждению столкновений судов, принятые еще в 1889 году, обязывали «всякое паровое судно держаться той стороны фарватера или главного прохода, которая находится с правой стороны». Это — азы судовождения, но, видно, капитану «Имо» не были знакомы и они. Он вел свой корабль точно на «Монблан».
— Сирену мерзавцу! — закричал Ле Медек.
С помощью условных воплей корабельной сирены на «Имо» передали все, что думает капитан «Монблана» о своем норвежском коллеге. Навстречу полетели ответные сигналы, которые что-то наверняка объясняли, но что-либо исправить уже не могли.
— Стоп машина, — спокойно проговорил Фрэнсис МакКей, и Ле Медек взглянул на лоцмана с благодарностью. Канадец сделал то, что надлежало сделать ему. Другого выхода не было, кроме как сбросить скорость и дать возможность встречному судну проскочить у «Монблана» перед самым носом. Вот что значат спокойствие и трезвый рассудок! Интересно, подумал Ле Медек, был бы лоцман так же хладнокровен, зная, какой груз покоится в трюмах «Монблана»? И еще, пил ли он вчера виски?
Скорее всего, столкновения удалось бы избежать, не вздумай капитан «Имо» исправить свою ошибку, дав команду «Полный назад». Но скорость, которая до того была явно завышенной — 7 узлов против разрешенных 5, теперь обернулась мощной инерцией, и справиться с ней не удалось.
Сердце Ле Медека сжалось и сделало попытку скатиться куда-то вниз, к желудку.
— Нас разворачивает, капитан, — крикнул рулевой, вцепившийся в штурвал побелевшими пальцами.
«Монблан», тоже подвластный инерции, продолжал движение, причем течение поворачивало его бортом к неотвратимо надвигающемуся «норвежцу». Катастрофы было не избежать. Ле Медек понял это. Понял и МакКей, потому что спросил:
— Что будем подставлять — скулу или брюхо?
— Брюхо, — сказал Ле Медек.
В носовой части «Монблана» находились отсеки с тринитротолуолом. Пикриновая кислота, складированная далее, более устойчива к сотрясениям. Ле Медек знал это и лишь на это надеялся.
— Тогда малый вперед, самый малый, — скомандовал лоцман.
В 8 часов 41 минуту «Имо» протаранил борт «Монблана».
Первая смерть — не последняя смерть
Форштевень «Имо» пробил в корпусе французского парохода 3-метровую дыру, в которую тут же устремилась вода. Бочки с бензолом, уложенные на палубе, раскатились, некоторые из них лопнули, и горючая жидкость залила палубу, готовая воспламениться от малейшей искры…
Если бы все осталось, как есть, самого страшного удалось бы избежать, но машина «норвежца» продолжала работать на задний ход, и нос «Имо» стал со скрежетом выдираться из пробоины. Металл бился и терся о металл, разбрасывая снопы искр.
— Господи, пронеси. Господи… — шептал Ле Медек, пытаясь вспомнить слова хоть какой-нибудь молитвы.
Господь остался глух к его мольбам. Бензол вспыхнул, и желто-оранжевое пламя побежало к корме — к люкам, прикрывающим отсеки с тротилом.
Смятый в гармошку форштевень норвежского сухогруза срезал последний железный «заусенец» с борта «Монблана» и оказался на свободе. Нет, не совсем, корабли соединяла какая-то нитка, точнее — две нитки, так, во всяком случае, показалось Ле Медеку. Он присмотрелся. Это были пеньковые тросы, бухты которых покоились до столкновения на палубе «Монблана». Видимо, «Имо» зацепил их и сейчас разматывал.
Дикий крик разорвал опаленный огнем воздух. Запутавшись в веревках, над водой висел боцман «Монблана».
— Господи, пощади! — взмолился Ле Медек.
И вновь Всевышний остался глух к нему. Тросы лопнули один за другим, и боцмана ударило об искореженный борт «Монблана». Острый, как бритва, край пробоины, снес ему голову и отбросил тело, которое вдруг само собой освободилось от пут и рухнуло в воду. А голова… голова осталась на железной пластине, будто приклеилась, тараща выпученные мертвые глаза и выдавливая из перерезанных сосудов шеи сгустки алой крови.
Ле Медек отвернулся. Смотреть на это было выше его сил. Кроме того, надо что-то делать, надо предотвратить взрыв, спасти людей, а если удастся — спастись самому. Наилучшим решением было бы затопить «Монблан», таким кардинальным способом остановив распространение огня. Да, решение хорошее, только никуда не годится. Ему ли не знать, что проржавевшие кингстоны этой старой посудины не удастся открыть даже силами всей команды! Но тогда — что?
— Лево руля, — оттолкнув старшего помощника, сказал он в раструб переговорной трубы. — Полный вперед.
Понемногу зачерпывая пробоиной воду, «Монблан» неуклюже развернулся и устремился к выходу из пролива.
— Что вы делаете? Сейчас подойдут пожарные катера и…
Фрэнсис МакКей смотрел осуждающе, и этот взгляд вмиг довел Ле Медека до белого каления.
— Что я делаю? — переспросил он. — Под нашими ногами, да будет вам известно, несколько тысяч тонн взрывчатки. Коли повезет и нам удастся сохранить хороший ход, «Монблан» примет в трюмы достаточно воды, чтобы зарыться носом и пойти ко дну. И чем быстрее это произойдет, тем лучше. Понятно?
— Понятно, — лоцман побледнел, но сохранил присутствие духа. — И все же главное — увести корабль от города, не так ли?
— Так, так, — отмахнулся Ле Медек.
Пламя тем временем залило уже всю палубу. Если огонь проникнет в грузовые отсеки… Об этом капитану «Монблана» не хотелось даже думать. Тем более что в первую очередь надо подумать о людях.
— Шлюпки на воду!
Матросы засуетились у лебедок. Люди кричали, подгоняя друг друга, толкались, потом над головами замелькали кулаки. Ле Медек увидел, как негр с вывернутыми наружу лиловыми губами вцепился в плечо кряжистому белобрысому поляку и отпихнул его от талей, по которым тот собирался спуститься в шлюпку, уже качающуюся на воде. Поляк повернулся и ударил с размаху. Негр покачнулся и перевалился через борт. Нелепо взмахнув руками, он упал на нос шлюпки и словно обнял его, изогнувшись самым неестественным образом: ноги почти касаются головы, живот — вперед. Ле Медек понял, что от удара у негра переломился позвоночник. Кто-то из матросов уперся в мертвеца ногами и сбросил его в воду.
Капитан снова наклонился к раструбу:
— Самый полный!
Молчание было ему ответом.
Ле Медек обернулся к старшему помощнику, на которого жалко было смотреть: так он был испуган.
— Разберитесь!
Помощник вздрогнул и выскочил из рубки.
Минуту спустя на мостик вскарабкался матрос с лицом, черным от копоти.
— Сэр, — затараторил он, — снизу передают, что машина сейчас встанет.
И верно, гул под ногами вдруг смолк. Из звуков остался лишь победный рев пламени, облизывающего пока еще целые бочки с бензолом. Если они взорвутся…
— Якоря? — Ле Медек взглянул на старшего помощника, который немного пришел в себя. По крайней мере, так казалось.
— Один сорвало при ударе, второй заклинило, — доложил тот.
Фрэнсис МакКей хотел что-то сказать, но, ожегшись о взгляд Ле Медека, промолчал. Капитан «Монблана» перевел взгляд на палубу. Огонь неистовствовал, и укротить его было невозможно.
Пароход между тем и не собирался тонуть, пробоина была слишком высоко над ватерлинией… Что ж, тогда следует позаботиться о себе.
— Уходим, — сказал Ле Медек.
Роскошное зрелище
На причале Ричмонда шумела толпа. Люди переговаривались, живо обсуждая невиданное, чарующее зрелище. По акватории гавани Галифакса — длиной 6 миль и шириной почти в милю — медленно двигался небольшой пароход. Судно было окутано клубами черного дыма, из которого то и дело высовывались узкие огненные языки.
Полковник Гуд, готовый пополнить собой редеющие ряды канадского экспедиционного корпуса, а пока дожидающийся отправки в Европу, был сугубо земным человеком, в смысле — сухопутным. И в порту он оказался, можно сказать, случайно. Просто из служебного рвения решил проверить, как идет погрузка на английский транспортник лошадей, которым предстоит таскать пушки по театру военных действий. Полковник Гуд был артиллеристом.
Полковник ничего не смыслил в морском деле и потому, вовлеченный в людской водоворот на пирсе, почитал за лучшее прислушиваться к разговорам портовых грузчиков и жителей Галифакса, накрепко связанных с морем, нежели высказывать свои суждения, наверняка неверные.
— Ну, пожар, — пожимал квадратными плечами грузчик в робе и тяжелых башмаках. — Да разве это пожар? Вот, помню, в прошлом году баржа горела с лесом, так это был пожар! — Грузчик запнулся: — Эй, вы только поглядите на этих идиотов!
От борта горящего парохода отвалили две шлюпки.
— Они что, перетрусили? Или с ума посходили? — возмутился грузчик. — Да что там случилось, в конце-то концов?! Черт, не разобрать толком…
Полковник тоже чертыхнулся, после чего достал из футляра на поясе полевой бинокль. Поднес его к глазам. Да, все верно, шлюпки отошли от борта и, ощетинившись веслами, изо всех сил поспешали к берегу. А это что? На палубе корабля появился человек, судя по перепачканному комбинезону, кочегар или машинист. Человек перекинул ноги через поручень и сиганул в воду. Вынырнул он ярдах в двадцати от горящего корабля и отчаянно заработал руками, должно быть, пытаясь догнать удаляющиеся шлюпки.
Последней из стелющегося над водой дыма выскользнула скромных размеров лодка, на носу которой трепетал капитанский флажок. Лодка тоже устремилась к берегу.
— Что-то тут не так, — проговорил грузчик, и полковник Гуд был с ним полностью согласен.
Весла гнулись, шлюпки — летели. Вот первая из них ткнулась носом в причал, и из нее посыпались люди.
— Уходите, уходите отсюда, — кричали они на бегу. — Сейчас все взорвется.
Толпа пришла в движение. Кто-то кинулся за моряками с горящего корабля, но многие, в том числе полковник Гуд, предпочли остаться на месте, решив не поддаваться панике.
Из маленькой лодки на пирс поднялись несколько человек, в том числе скромного роста крепыш, державшийся с достоинством капитана. Им он, очевидно, и являлся. За капитаном шел лоцман. Фрэнсиса МакКея полковник Гуд два дня назад видел в адмиралтействе.
Полковник протолкался вперед.
— Послушайте, — начал он. — Вы не могли бы объяснить, что здесь происходит?
Капитан взглянул на него пустыми, стеклянными глазами:
— Что? Просто через минуту-другую эта чертова посудина разлетится на тысячу частей. И ничто ей уже не поможет.
МакКей тронул капитана за локоть:
— Смотрите, что делают на «Хайфлауэре».
От крейсера к французскому пароходу на всех парах несся вельбот, набитый людьми. А справа, от Дартмута, спешил катер пожарной охраны.
— Это «Стелла Марис». Лучшее, что есть в Дартмуте, — подсказал кто-то.
— Они же ничего не знают! — Лицо капитана, и без того красное, в сетке прожилок, пошло пятнами.
— Их надо предупредить, — сказал лоцман.
— Как?!
Горящее судно, влекомое течением, приближалось к пирсу. Вельбот и пожарный буксир были еще в нескольких кабельтовых от него, а «Монблан» уже коснулся деревянного настила, проломил его и одним бортом навалился на стену приземистого склада, на котором тут же задымилась залитая смолой крыша. Другим бортом «Монблан» прижался к самоходной барже «Пикту», по сходням которой на берег бежали люди.
Давешний грузчик, вновь оказавшийся рядом с полковником, понимающе кивнул:
— «Пикту» под завязку нагружена боеприпасами.
С этими словами он потопал по направлению к холму, на котором высилась старинная крепость Галифакса, очевидно, полагая лишь это место надежным убежищем.
— Теперь — все, — безжизненным тоном произнес капитан «Монблана».
— Нет, не все, — возразил Фрэнсис МакКей.
Моряки на вельботе имели приказ закрепить на «Монблане» трос и передать его конец на катер пожарных, чтобы тот отбуксировал пароход в океан. Сначала им это не удавалось, но вот несколько смельчаков взобрались на корму «Монблана», подтянули трос и набросили железную петлю на кнехт.
В это время стоящая рядом «Пикту», на которую уже перекинулся огонь, неожиданно стала оседать. Корма баржи пошла вниз и скрылась под водой, потом скрылся и нос.
За минуту до этого полковник Гуд увидел, как по трапу, который наклонялся все ниже, на берег вскарабкался человек. Полковник не знал, кто это был, но подозревал, что именно этот человек сделал единственное возможное в данной ситуации — пустил баржу ко дну, упреждая взрыв.
…Его звали Джеймс В. Харрисон, и он был суперинтендантом морской службы. Харрисон пробрался на покинутую командой «Пикту» и открыл кингстоны. Впоследствии за свой героизм он будет награжден орденом. Но до этого торжественного события было еще далеко.
…Пожарные на «Стелле Марис», которым дела не было до гибели баржи, так как у них имелись дела поважнее, выбрали слабину и закрепили трос. Из трубы буксира повалил дым. Трос натянулся, как струна, и «Монблан» стал отходить от берега.
Тут раздался взрыв, больше напоминающий хлопок. Еще один, еще… Настоящая канонада.
— Бочки, — сказал капитан. — Бочки с бензолом. — И зашагал прочь.
Чуть погодя за ним последовал Фрэнсис МакКей. И полковник Гуд тоже. Они не успели пройти и ста ярдов, когда за их спинами разверзся ад. Грохот преисподней расколол землю и небо.
Полковник Гуд обернулся. На том месте, где еще секунду назад были «Монблан» и вельбот с «Хайфлауэра», стоял, упираясь в облака, огненный столб. Вокруг него в кошмарном танце кружились миллионы осколков. Вода в заливе забурлила, вскипая и поднимаясь гигантской волной. Обнажилось дно, и в следующий миг лавина воды обрушилась на берег. Полковник побежал. Его ударило в спину, сбило с ног, завертело, закрутило, срывая одежду. Грудь сдавило в страшных тисках, и полковник Гуд понял, что это последние секунды его жизни.
Город, которого нет
Это произошло в 9 часов 6 минут, через 25 минут после столкновения «Монблана» и «Имо». Взрыв, равный по силе взрыву атомной бомбы, уничтожил Галифакс в считанные мгновения. Все склады, портовые сооружения, прилегающие к порту городские кварталы были сметены ударной волной. Потом на развалины обрушилась вода. Улицы превратились в бурлящие потоки, которые, возвращаясь в бухту, несли с собой сотни изувеченных трупов.
По счастью, та же волна накрыла склады боеприпасов, расположенные на берегу, и новых взрывов не последовало. Но и того, единственного, оказалось достаточно…
Пылающие обломки «Монблана» разлетелись по городу, поджигая все, что могло гореть. Заполыхали пожары, с которыми некому было бороться: все пожарные бригады были на подходах к порту, готовые бороться с огнем, пожирающим французский пароход, и все они были уничтожены взрывом.
Разрушения были ужасны. Более других районов пострадал Ричмонд, оказавшийся в эпицентре. Не выдержав удара, рухнул железнодорожный мост, увлекая за собой десятки вагонов, переполненных пассажирами. Обрушилась крыша вокзала, погребя под собой более двухсот человек, в том числе 60 детей. Три школы были сметены в мгновение ока: из 570 школьников, находившихся в классах, уцелело только семеро. Особенно жутко выглядели бывшие классы школы, где учились дети из бедных семей. В целях сохранности инвентаря парты и лавки там были сделаны из чугуна и дюймовых досок. Они были намертво прикручены к полу. Взрывная волна снесла стены и крышу, растерзала детей, а парты и лавки… Они остались стоять под открытым небом, окрашенным в нежно-розовые тона бушующим вокруг огнем.
До основания был разрушен протестантский приют: его обитателей потом собирали буквально по частям — здесь рука, тут нога, голова. То же самое творилось на текстильной и рафинадной фабриках. Здесь выдумкой безумного писателя выглядели останки людей, заброшенные в чаны с краской и размазанные о стальные бока машин по переработке сахарного тростника.
Даже далеко от эпицентра обломки «Монблана» находили свои жертвы. Часть корабельного якоря, весившая полтонны, была переброшена через залив и там, в миле от Дартмута, упала на повозку фермера, везущего на городской рынок потрошеных кур. Фермер умер сразу, на метр впечатанный в землю. Искалеченная лошадь рвала упряжь, разбрасывая хлопья кровавой пены, а птичьи тушки сыпались и сыпались с перевернутой повозки.
А вот четырехдюймовую пушку «Монблана» нашли лишь несколько месяцев спустя еще дальше, в болоте. Хоть она никого не убила…
Когда поднятая взрывом вода схлынула, открылось побережье прохода Тэ-Нарроуз. Оно было завалено обломками, среди которых громоздились корабли. Даже крейсер «Найоб» водоизмещением 11 тысяч тонн был вышвырнут на берег на расстояние 200 ярдов от уреза воды. До неузнаваемости изувеченный буксир «Стелла Марис», будучи подброшен взрывной волной, рухнул на развалины портовой таверны, под которыми, быть может, еще были живые люди.
Огромные повреждения получил крейсер «Хайфлауэр»: на нем были вогнуты борта, сметены надстройки и мачты. Осколками убило несколько матросов, пополнивших скорбный список из тех 23 человек, которые были направлены на выручку «Монблану».
И только «Имо» по прихоти судьбы остался почти в целости и относительной сохранности. Со смятым носом и полопавшейся от нестерпимого жара краской на корпусе, он сел на мель за мысом, из-за которого и вывернул навстречу «Монблану».
Через несколько дней сухогруз стянут, слегка подремонтируют, и он отправится через океан с грузом тушеной говядины. «Норвежец» благополучно доберется до Осло, где его капитан сойдет на берег, чтобы уже никогда вновь не подняться на капитанский мостик. Его лишат такого права, хотя он будет настаивать на своей невиновности. Его выслушают, но решения не изменят, потому что норвежские чиновники также упрямы, как британские. Впрочем, когда международный суд пожелает выслушать его, те же чиновники будут всячески выгораживать соотечественника. Им удастся вывести его из-под удара, сохранив тем самым высокую репутацию норвежских моряков. А совесть… Это нечто эфемерное, ее к делу не пришьешь.
Галифакс лежал в развалинах. Однако разрушения были бы еще большими, если бы небеса неожиданно не смилостивились. Через час после взрыва с Атлантики подул ветер. Небо заволокло тучами, повалил сильный снег. Он выполнил за погибших пожарных их работу. Пожары пошли на убыль, а потом и вовсе стихли.
Вид черно-белого города вполне годился для иллюстрации к «Апокалипсису». По заснеженным улицам бродили сотни обезумевших людей в тщетной надежде найти своих близких. В водах залива было тесно от трупов людей и лошадей, которым, видно, с самого начала не суждено было добраться до Европы и пушек полковника Гуда.
Кто крайний?
— Я невиновен, ваша честь, — сказал Ле Медек и сел.
Судья посмотрел на Фрэнсиса МакКея.
— Я невиновен, — сказал лоцман.
Это было повторное рассмотрение дела о взрыве парохода «Монблан» и последовавшей за этим трагедии. Первое, начавшееся через 10 дней после катастрофы, признало Ле Медека и МакКея виновными. Тут же была подана апелляция, и вот, спустя год, дело слушалось вновь.
Для начала были оглашены официальные итоги: 1963 погибших, более 2 тысяч пропавших без вести, свыше 10 тысяч раненых.
— Только похоронная контора мистера МакГилеврея, — говорил прокурор, — за три дня изготовила 3200 надгробий. Эти цифры особенно впечатляют, если вспомнить, что за все годы войны в Европе на полях сражений погибло всего 16 жителей Галифакса!
И снова цифры: не менее 3 тысяч зданий разрушено, без крова остались 30 тысяч человек… Кто за все это ответит?
— Я невиновен, — твердил Ле Медек.
— Я невиновен, — вторил лоцман.
Вызывали свидетелей.
Мистера Уильяма Бартона, конторщика, у которого погибла вся семья, раздавленная упавшими стенами.
Домохозяйку Розалию Айкрофт из города Труто, находящегося в 30 милях от Галифакса, чья дочь стала инвалидом, изрезанная осколками оконных стекол, выбитых взрывной волной.
Суперинтенданта Харрисона. Его встретили аплодисментами.
Полковника Гуда. Да-да, полковник выжил, и это все окружающие, да и он сам расценивали как чудо. Наверное, так оно и было. Сидя в инвалидной коляске, полковник рассказал суду о встрече с Ле Медеком и МакКеем в то злополучное утро. Потом голова военного затряслась, в углах рта запузырилась слюна, и он потерял сознание.
— Видите? — хищной птицей взмахнул рукавами мантии прокурор. — Кто-то должен за это ответить!
— Но почему я? — возмутился Ле Медек.
Суд продолжался несколько дней. И вот — вердикт. Он стал полной неожиданностью для тех, кто заранее приговорил подсудимых если не к смертной казни, то к многолетнему заключению.
— Капитан Ле Медек и лоцман Фрэнсис МакКей освобождаются в зале суда с восстановлением всех прав.
Вину за происшедшее суд возложил на… обстоятельства, их странное и жуткое сцепление, сделавшее катастрофу неизбежной.
— Так бывает, — сказал, завершая свою речь, судья. — Не нам, грешным, понять, в чем тут промысел божий.
Когда шумная толпа зевак выплеснулась из здания суда, над городом зазвонили колокола, призывая верующих в храмы. И многим показалось, что никогда еще колокола не звонили так дружно. Ну, разве что в тот день — 6 декабря 1917 года. Только тогда колокола звонили сами собой, рассыпая печальные звуки в радиусе 60 миль вокруг мертвого города.
Герой Америки и «пьяный» корабль
Никогда парк «Эшбери» не видел такого количества посетителей. Казалось, 8 сентября 1934 года весь Нью-Йорк собрался здесь. Люди шли и шли, приезжали на машинах и целыми экскурсиями. Но обычные аттракционы с жалкими призами их не интересовали, все торопились к набережной, у которой стоял гигантский лайнер. Он был закопченным, с выбитыми иллюминаторами. Его борта и надстройки лохматились вспучившейся краской. Вот это зрелище!.. Через несколько дней, когда судно покинула полиция, забравшая с собой останки погибших, администрация парка организовала поездки на корабль. Любопытствующим выдавались сапоги, фонари и респираторы. На берегу развернули торговлю сувенирами: кусочки оплавленного металла, осколки стекла, пакетики с сажей шли на ура. Узнав об этом, родственники погибших потребовали прекратить кощунство, и вскоре сгоревший корабль стащили смели и отбуксировали в док судоремонтного зазода. Там его порезали на металлолом. Лайнер «Морро Касл» перестал существовать. Но тайна его гибели — осталась.
Оторванная рука
В баре было шумно, дымно. У стойки толпились жаждущие промочить горло. Они перебрасывались шуточками с барменом, который только успевал поворачиваться. В дневные часы у него хватало времени на разговоры с клиентами, сидящими вокруг стойки и неспешно потягивающими кофе, — но не сейчас, вечером, когда посетителей пруд пруди и каждый желает немедленно взбодриться уже не кофе, а порцией доброго виски. Что ж, пусть сами заботятся о себе: ищут собеседников или напиваются в одиночестве.
— Повторить!
Бармен плеснул виски в стакан и поставил перед Винсентом Дойлом, лейтенантом полиции, несколько дней назад бог знает за какие грехи переведенным из столицы штата в их крошечный Байонн.
Лейтенант взял стакан, отхлебнул, поморщился и вернулся к мыслям о своей незавидной судьбе: начальство недолюбливает, жена скандалит, детей скоро в колледж посылать, а на какие, спрашивается, шиши? А все потому, что больно принципиален! Ведь намекали ему, чтобы оставил в покое согрешившего с малолеткой конгрессмена, а он не внял. В конце концов ему, конечно же, дали по рукам и передали дело другому следователю, который вскоре благополучно его «развалил». Об этом Винсент узнал уже здесь, в Байонне, куда был сослан с грошовой зарплатой, на которую и прожить-то нельзя.
На плечо Дойла легла тяжелая рука.
— Что невесел, дружище?
Винсент Дойл посмотрел на человека, оседлавшего соседний стул, и, разумеется, узнал его. Это был Джордж Роджерс, едва ли не единственная достопримечательность этих мест. Герой Америки, в честь которого сенаторы и губернаторы закатывали роскошные банкеты. Скромняга-парень, отказавшийся от политической карьеры ради спокойной жизни в родном Байонне.
Щуря глаза и лучась своей знаменитой улыбкой, Роджерс смотрел на лейтенанта и ждал ответа. Он привык к тому, что, о чем бы ни спрашивал, всегда его получал — вкупе со словами восхищения.
— Да все как-то… — Винсент Дойл выразительно пожал плечами.
— Это ты зря, — авторитетно заявил Джордж Роджерс. — Судьба любит выделывать коленца, уж мне ли это не знать! Стерпи — вознаградит сторицей.
Самого Роджерса судьба вознаградила всенародной славой. И любовью! Он служил радистом на «Морро Касл» в ту страшную ночь, когда океанский лайнер оказался охвачен пожаром. Если бы не сигналы SOS, которые он послал, не дожидаясь приказа капитана, погибших было бы намного больше.
— Надеюсь, — сказал Дойл. — Хотя, признаться, я никогда не был везунчиком.
— Как и я, — пробасил Роджерс и стукнул стаканом по стойке. — Бармен, еще двойное.
Выпив, он крякнул и провел ладонью по губам. Только сейчас Винсент Дойл понял, что его собеседник пьян, сильно пьян.
— А вообще-то все это чушь, ну, насчет терпения, — ухмыльнулся Роджерс. — Фортуну надо брать за шкирку! Так я и сделал. Рискнул — и выиграл. Теперь пожинаю плоды. Да известно ли тебе, парень, что я один знаю истинную причину гибели «Морро Касл»? Эту проклятую посудину погубила бомба, сделанная в виде авторучки. Вот так! Но — тс-с-с. — Роджерс прижал палец к губам. — Об этом лучше не болтать. Эй, бармен, плесни-ка от души.
Справившись с очередной порцией ржаного виски, Джордж Роджерс посмотрел на Дойла стекленеющими глазами:
— А вообще, ты кто такой? Что-то я тебя здесь раньше не видел.
— Лейтенант полиции Винсент Дойл.
Роджерс побледнел, встал и, шатаясь, побрел к выходу, провожаемый удивленным взглядом Дойла.
Вернувшись домой и в очередной раз выслушав от супруги все, что она думает о своем благоверном, из-за идиотской принципиальности которого они оказались в этой богом забытой дыре, Винсент вышел во двор и закурил, думая о разговоре с Роджерсом.
Похоже, тот изрядно перетрусил, когда узнал, что его собеседник служит в полиции. Почему? С какой стати ему чего-то бояться?
— Странно, — пробормотал Дойл. — И подозрительно.
По всему выходило, что Роджерс что-то ляпнул в подпитии, а потом об этом пожалел. Да только сказанного не воротишь!
Винсент Дойл стал копаться в памяти, выуживая из нее все, что ему известно о пожаре на «Морро Касл». И вдруг сам себе сказал: «Стоп!» Следствию не удалось выяснить, что стало причиной возгорания, а Роджерс уверенно говорил о бомбе в виде авторучки… Откуда он может об этом знать? Одно из двух: или это пьяные фантазии бывшего радиста, или… Помнится, он читал где-то и как-то, что брадобрей царя Мидаса, обнаружив у владыки ослиные уши, которые тот получил от Аполлона, оскорбленного вторым местом в музыкальном состязании с Паном, вырыл ямку на берегу реки и поделился с ней своим знанием. Но на берегу вырос тростник и нашептал всему миру: «У царя Мидаса ослиные уши». А почему вырыл цирюльник ямку, почему произнес сокровенное? Потому что не в силах был держать тайну в себе! Так неужели Роджерс?..
— О, черт! — выругался Винсент Дойл.
На следующий день, не делясь своими соображениями с начальством — их наверняка сочтут бредовыми, — он послал запрос в соответствующие государственные учреждения. На скорый ответ надеяться не приходилось, но лейтенант умел ждать.
Через полгода досье на Роджерса, собранное Дойлом, состояло из нескольких увесистых папок. И наконец наступил день, когда подозрения лейтенанта превратились в уверенность: Джордж Роджерс — психопат-поджигатель! Пироманьяк!
С детства мечтавший о господстве над миром, Джордж изучал химию и физику, полагая, что именно наука даст ему неограниченную власть над людьми. Однако с учебой не заладилось, поскольку интересы Роджерса не простирались дальше рецептуры ядов и состава взрывчатых веществ. Слава Герострата, спалившего Парфенон, казалась ему весьма привлекательной…
В колледж Джордж Роджерс не поступил и, оказавшись на распутье, пошел добровольцем в армию. В 1920 году он служил на военно-морской базе, когда там взорвался склад с горюче-смазочными материалами, в результате которого 6 человек погибли. В 1929 году демобилизовавшийся из вооруженных сил Роджерс работал в одной из радиокомпаний Нью-Йорка, откуда уволился после пожара, до основания уничтожившего здание. А если бы не уволился — его бы выгнали с треском, так как незадолго до пожара Джордж попался на краже радиоприемников и запчастей к ним.
Радист Джордж Роджерс (в центре) перед Федеральной комиссией
Несколько месяцев Роджерс перебивался случайными заработками, а потом ему удалось получить место помощника радиста на одном из круизных лайнеров компании «Уорлд Лайн». Вскоре он уже был старшим радистом на «Морро Касл». А спустя два года корабль сгорел…
В правильности своего вывода Винсент Дойл не сомневался, однако не спешил идти к руководству и выдвигать обвинения против почетного гражданина Байонна. Он хотел еще и еще раз все проверить — так, чтобы в один прекрасный день собранные им факты могли убедить самого предвзятого скептика.
До этого дня оставалось всего ничего, ну, может, неделя, когда воскресным утром в дверь дома Дойлов постучал почтальон.
— Вам посылка. Распишитесь.
— Мне? — удивился полицейский, но расписался и даже одарил почтальона десятицентовиком.
Обратный адрес ничего не говорил лейтенанту. Какой-то безвестный фонд поддержки полицейских… Дойл сорвал с посылки оберточную бумагу. В картонном ящике лежали коробка конфет, комплект теплого зимнего белья и новейшее изобретение американских инженеров — электрическая грелка.
— Ну-ка, посмотрим, как работает это чудо техники…
Лейтенант воткнул вилку в розетку, и в ту же секунду раздался взрыв. Винсент Дойл не потерял сознания и с ужасом смотрел на свою оторванную руку, лежащую на окровавленном ковре. Потом он пошатнулся и рухнул на пол.
Делом о покушении на служителя закона занимались не местные полицейские, а федеральные власти. Когда Дойл пришел в себя, сотрудники ФБР учинили ему обстоятельный допрос, итогом которого стало заключение под стражу Джорджа Роджерса. Доказательств его вины было предостаточно, однако через пару дней из Вашингтона пришел приказ, заверенный личной подписью директора ФБР Эдгара Гувера. В нем предписывалось провести с лейтенантом Дойлом «разъяснительную работу» и помочь ему и его семье с переездом в благословенную Флориду, где он до конца своих дней ни в чем не будет нуждаться. Если, разумеется, лейтенант обязуется держать язык за зубами… Что касается Роджерса, то «героя Америки» надлежит с извинениями отпустить, заверив, что произошло досадное недоразумение. Третий пункт секретного циркуляра гласил, что все документы, собранные Винсентом Дойлом, следует доставить в штаб-квартиру ФБР.
Как приказано, так и было сделано. Винсент Дойл не стал упрямиться, памятуя о колледже для детей и собственной неустроенной жизни, а теперь он еще и калека… Джордж Роджерс покинул тюрьму с гордо поднятой головой. Папки с материалами о гибели «Морро Касл» на долгие годы легли на архивные полки. И казалось, теперь уже никто и ничто не потревожит официальную версию трагических событий 7 сентября 1934 года.
Корабль-факел
Пассажирские лайнеры компании «Уорлд Лайн» называли «пьяными» — в шутку, но по праву.
28 октября 1919 года Конгресс Соединенных Штатов, не посчитавшись с вето президента Вудро Вильсона, принял закон о запрете производства, перевозки и продажи алкогольных напитков. Однако с человеческими пороками так просто не совладать, спрос же неизменно рождает предложение. Повсеместно расцвело самогоноварение; из Канады и Мексики потянулись автомобильные караваны с контрабандным спиртным; повсюду открывались подпольные бары, платившие дань гангстерам-бутлегерам или принадлежавшие им; люди состоятельные считали своим долгом хотя бы раз в год побывать на Кубе, в Гаване, с ее тремя тысячами баров, сотнями казино и прекрасными девушками, готовыми за сущие гроши одарить пылкой любовью богатеньких американцев. Вот этих-то прожигателей жизни и доставляли на остров быстроходные, надежные, комфортабельные суда «Уорлд Лайн».
Экономический кризис и «великая депрессия» побудили президента Франклина Рузвельта выступить с «новым курсом», целью которого были оживление экономики и социальная защита населения. В числе прочих не оправдавших себя законоположений, которые предлагалось отменить, числился и «сухой закон». Его и отменили с помощью специальной — 21-й — поправки к Конституции. Отныне всякий желающий выпить чего-нибудь горячительного мог утолить свою жажду в собственной стране без риска нарваться на неприятности.
Сгоревший «Морро Касл» у набережной парка «Эшбери»
Удар был безжалостный, однако «Уорлд Лайн» лишь покачнулась — и устояла. В конце концов, не только за виски и ромом отправлялись американцы в Гавану! Так что пока у президента Рузвельта не возникла безумная идея разрешить на всей территории США азартные игры и легализовать проституцию, еще не все потеряно. Отсутствие свободных кают — лучшее тому доказательство.
На лайнере «Морро Касл», возвращавшемся 7 сентября 1934 года в Нью-Йорк с «крейсерской» скоростью 25 узлов, тоже не было свободных мест. Это радовало капитана Роберта Уилмотта, так как сулило солидные премиальные. Он вообще имел все основания быть довольным: график выдерживается, море спокойное, пассажиры довольны, ни одного пьяного дебоша, вот только боцман запил так, что хоть святых выноси. Да еще это странное происшествие перед отплытием из Гаваны… Похоже, контрабанда! Видно, без наказания не обойтись, как бы ему ни был симпатичен этот парень.
— Вас ждут, капитан, — почтительно напомнил старший помощник Уильям Уормс.
Каждый рейс завершался банкетом для пассажиров 1-го класса, на котором должен был присутствовать капитан. Роберт Уилмотт не любил этих пышных застолий с морем шампанского, однако терпел их как неизбежное зло.
— Принимайте командование, старпом, — сказал он. — Я пойду переоденусь.
Четверть часа спустя Уилмотт позвонил на мостик и сказал, что неважно себя чувствует, пусть торжество начинают без него, он подойдет через пятнадцать — двадцать минут. Говорил капитан тяжело, задыхаясь, что встревожило старшего помощника, и когда Уилмотт не появился в кают-компании ни через двадцать минут, ни через полчаса, он попытался с ним связаться по корабельному телефону. Капитан не отвечал. Тогда вниз был послан стюард. Дверь каюты оказалась закрытой, на стук никто не отзывался. Кем-то было высказано предположение, что капитан отправился с неожиданной инспекционной проверкой по службам судна. Проверили — Роберта Уилмотта никто не видел. Тогда решили взломать дверь…
Капитан лежал на полу в ванной. На лице Уилмотта застыла печать ужасных страданий, которые он испытал перед смертью. Тут же послали за судовым врачом, который после быстрого осмотра констатировал смерть от отравления неизвестным веществом.
На старшего помощника Уильяма Уормса, к которому, согласно правилам, переходила с этой минуты вся полнота власти на корабле, было неловко смотреть. Он был растерян, суетлив, пальцы его подрагивали, так же как и губы.
— Приспустить флаг! — приказал он срывающимся голосом, зримо представляя, как его будут донимать полицейские, когда корабль придет в порт. Они станут задавать вопросы, смотреть подозрительно и цепко, а ему нечего будет им ответить!
Весть о смерти капитана быстро облетела «Морро Касл». Однако если она кого и взволновала по-настоящему, так только команду и пассажиров 1-го класса, лишившихся по понятным причинам прощального ужина. Остальные пассажиры, которые капитана и в глаза-то не видели, не слишком переживали, по утвердившейся для «пьяных» лайнеров традиции накачиваясь напоследок дешевым спиртным. К полуночи многие не стояли на ногах, и поднаторевшие в этом деле стюарды на руках растаскивали «ослабевших» пассажиров по каютам.
Уильям Уормс решил оставшиеся до прибытия в Нью-Йорк часы провести на мостике. Здесь, в окружении самых современных приборов, он чувствовал себя увереннее. Вот-вот, именно этого ему и не хватало — уверенности. И это несмотря на то, что редкий моряк в «Уорлд Лайн» мог похвастать столь же блестящим послужным списком — 37 лет на море и путь от юнги до старпома.
В это время на третьей палубе творилось бог знает что. Подгулявшая компания развеселых шотландцев никак не могла угомониться и во все горло распевала песни, периодически пускаясь в пляс.
Людям, занимавшим соседние помещения, было не до сна. Особенно страдал Джон Кемпф, пожарный на пенсии, которого профсоюз наградил бесплатной поездкой в Гавану. В конце концов нервы у старика не выдержали, и он вышел из каюты, чтобы образумить буянов. В коридоре он остановился и принюхался. Знакомый запах…
Налево была судовая библиотека, где Кемпф проводил часы перед сном, почитывая детективные журналы. Библиотека была закрыта. Джон Кемпф повернул ручку, толкнул дверь и… отпрянул. Комната была полна дыма. Из шкафа, где хранились газетные подшивки, вырывались языки пламени. Кемпф сорвал со стены огнетушитель и бросился в комнату. Струя пены ударила из жестяного раструба, но одного огнетушителя было явно мало. Тогда Кемпф разбил стекло в ящике с пожарным шлангом, вытащил его и стал откручивать вентиль, ожидая, что из латунного наконечника ударит струя воды. Но струи не было, лишь несколько капель упали на пол… Бросив бесполезный брандспойт, старик захлопнул дверь и побежал по коридору, стуча в двери:
— Пожар! Пожар! — кричал он.
Из каюты у лестницы выскочил взлохмаченный мужчина. Кемпф схватил его за руку:
— Скорее на мостик! Сообщите обо всем.
— Но… — пролепетал мужчина. — А вы?
— Я в машинное отделение. В пожарной магистрали нет воды, пусть включат свои чертовы помпы.
Старик подтолкнул мужчину к лестнице, а сам стал спускаться в трюм. Но добраться до него Кемпфу не удалось. Стена огня преградила дорогу. Несколько секунд пожарный стоял в оцепенении, потому что происходящее входило в противоречие со всем его немалым опытом: во-первых, огонь не мог так быстро распространиться от очага в библиотеке; во-вторых, пламя по логике должно было подниматься вверх, оно же упрямо стремилось вниз. Этого не могло быть, но старик привык доверять своим глазам, так же как решать проблемы по мере их возникновения. Самой же насущной проблемой на данный момент была одна — выбраться из этого пекла! Джон Кемпф повернулся и стал карабкаться по крутой лестнице.
…Огонь охватывал корабль со скоростью степного пожара. Сквозняки в длинных коридорах, будто горны в плавильных печах, раздували пламя, которое вырывалось на лестничные пролеты, отрезая пути к спасению. Люди блуждали по заколкам судна, как в лабиринте, и не находили выхода, а если находили, то превращались в дикарей: дюжие мужчины с выпученными от страха глазами лезли по головам, топча слабых — женщин и детей. Когда огонь захватил все трапы, люди стали выбивать стульями иллюминаторы и прыгать в океан с многометровой высоты.
Положение тех пассажиров, чьи каюты располагались на верхних палубах, было ничуть не лучше. Им тоже приходилось прыгать из окон, но не в воду, а на палубу. И они прыгали — друг на друга, ломая свои и чужие руки и ноги.
«Я проснулся, почувствовав в каюте запах гари, — вспоминал позже один из мотористов „Морро Касл“. — Открыв дверь, я увидел, что все вокруг пылает. Трижды я пытался подняться по трапу наверх, и всякий раз меня стаскивали те, кто пытался во что бы то ни стало пробиться на шлюпочную палубу. С левого борта — там пламя бушевало сильнее — почему-то оказалось особенно много женщин. Они гибли в огне, но из-за страшного жара пробраться к ним, спасти их не было никакой возможности».
Все это время Уильям Уормс бездействовал. Когда ему сообщили о пожаре, он вызвал на мостик старшего механика Эббота, чтобы получить соответствующие разъяснения, после чего вновь уставился в непроглядную океанскую темень. Он знал, что корабль оснащен датчиками пожарной сигнализации и системой автоматического тушения с помощью химических реагентов. Знал он и то, что перед выходом из Нью-Йорка на судне проводилась учебная тревога, и все гидранты были в превосходном состоянии. Значит, волноваться не о чем, и все россказни этого мужчины в банном халате, которого прислал какой-то Кемпф и которого с трудом выдворили с мостика, не более чем пьяный бред.
«Морро Касл» по-прежнему шел со скоростью 20 узлов, уверенно приближаясь к Нью-Йорку. Палуба корабля начала заполняться испуганными, перепачканными в саже людьми. Они метались от борта к борту, вопили, визжали, рыдали. Организацией их эвакуации по штату должны были заниматься боцман, но тот был в невменяемом состоянии, и старший механик. Где же Эббот?
Старший механик в это время делал то, что было не положено ему ни по должности, ни по совести. С несколькими матросами он спускал на воду шлюпку. Оказавшись в ней, беглецы налегли на весла. Из ледяной воды к ним тянулись руки людей, плававших вокруг корабля, но Эббот приказал не останавливаться и, показывая пример, оторвал чьи-то судорожно вцепившиеся в планширь пальцы. Отблески огня вспыхнули на золотых шевронах его офицерского кителя. Через два часа шлюпка, пройдя 8 миль, благополучно достигнет берега…
На «Морро Касл» вышел из строя авторулевой. Уильям Уормс, начавший сознавать масштабы беды, приказал поставить судно с наветренной стороны, чтобы таким образом приостановить распространение огня. Он хотел как лучше, получилось же с точностью до наоборот — пожар только усилился.
В половине четвертого ночи отключились генераторы, остановились судовые машины — «Морро Касл» стал игрушкой волн.
…Когда начался пожар, старший радист Джордж Роджерс спал. Беготня в коридорах разбудила его, и, быстро одевшись, он помчался в радиорубку. Там его встретил испуганный помощник.
— Пожар! Мы горим! — объяснил он.
Подтверждением слов помощника стали вопли пожарной тревоги.
— Что капитан? Надо ли подавать SOS?
— Я… я не знаю.
— Так пойди и спроси.
Вскоре помощник вернулся и сообщил, что до Уормса ему добраться не удалось: на мостике столпотворение и паника.
— Отправляйся снова! — рявкнул Роджерс.
Помощник выскочил из радиорубки, а Роджерс склонился над аппаратурой. На свой страх и риск он послал в эфир сообщение: «Горит „Морро Касл“. Я ожидаю разрешения с мостика подать SOS».
— Дьявол!
Лампочки под потолком замигали и погасли. Рация обесточилась. Роджерс быстро настроил аварийный передатчик, работающий от аккумуляторов. За стеной радиорубки гудело пламя…
Помощник радиста сумел-таки пробиться к Уильяму Уормсу.
— Капитан! Что делать? Передавать SOS?
Уормс повернул к нему бледное лицо.
— Да, если еще не поздно, — с трудом выговорил он.
Прикрыв лицо полами куртки, помощник пробился сквозь стену огня, ворвался в радиорубку и крикнул:
— Приказ — послать сигнал SOS! Наши координаты…
Роджерс быстро застучал ключом: три точки — три тире — три точки… Когда он закончил передавать координаты, взорвался один из кислотных аккумуляторов. Радиорубка наполнилась серными парами. Через мгновение здесь будет газовая камера!
Роджерс вытолкал в коридор помощника и сам последовал за ним. Одежда на них горела. Кашляя, сослепу ударяясь о стены коридоров, они стали пробираться к выходу.
…Люди на палубе толпились вокруг шлюпок. Их было достаточно, чтобы вместить и пассажиров, и членов команды, но матросов не было, и никто не знал, как спустить лодки на воду. Потом выяснится, что благодаря шлюпкам спаслись 103 человека, 92 из которых были членами экипажа…
Огонь загонял пассажиров на нос корабля. Они стояли там, спрессовавшись в одно целое, и прощались с жизнью. Однако им была уготована другая участь: приняв сигналы бедствия, к «Морро Касл» на всех парах шли корабли. Вскоре первый из них был в нескольких кабельтовых от горящего лайнера.
За несколько часов всех уцелевших при пожаре переправили на другие суда. На «Морро Касл» остались только Уильям Уормс и несколько матросов. Чтобы предотвратить дрейф корабля, они бросили якорь.
Под утро к лайнеру подошел спасательный буксир ВМФ США «Тампа». С него завели буксир. Якорную цепь «Морро Касл» перепилили ножовкой, ведь без электричества якорь было не поднять, и «Тампа» потащил изуродованный лайнер в порт Нью-Йорка. Неожиданно испортилась погода, буксирный трос лопнул, намотавшись при этом на винт «Тампы». Все одно к одному…
«Морро Касл» стало сносить к берегу. Час спустя он сел на мель у набережной парка аттракционов «Эшбери», излюбленного места отдыха жителей Нью-Йорка.
Выводы следствия
Разбирательство по делу о гибели «Морро Касл» длилось не один месяц. Специальная Федеральная комиссия заслушала сотни свидетелей. Особенно яркой и обличающей была речь экс-пожарного Джона Кемпфа. Вообще же, кому бы ни давали слово, все говорили об одном: команда лайнера бросила на произвол судьбы людей, вверивших им свои жизни…
Итогом следствия стало постановление суда: компанию «Уорлд Лайн» обязали оплатить иски пострадавших и семей погибших; Уильяма Уормса приговорили к двум годам тюрьмы, старшего механика Эббота — к четырем. Что касается причин возникновения пожара, тут была полная неясность. Как и с обстоятельствами смерти капитана Уилмотта. Впрочем, тут следствие не особенно и старалось: на фоне 162 погибших в огне смерть одного человека — то ли отравленного, то ли покончившего с собой — не дорого стоит…
Старшего радиста Джорджа Роджерса, фактически спасшего пассажиров «Морро Касл», Конгресс США наградил золотой медалью «За храбрость». Его повсюду встречали как героя. Скорые на перо журналисты прочили ему успешную карьеру в политике, пожелай он только заняться этим грязным делом. Однако, к удивлению многих, Джордж Роджерс отклонил несколько выгодных предложений от политиканов и дельцов от рекламы и, заявив, что устал от моря, уехал в свой родной городок Байонн. Там он и зажил тихо-мирно, окруженный восхищением земляков, принимая в своем доме суетливых посланцев из Голливуда, которые с его помощью в спешном порядке создавали сценарий будущего фильма «Я спасу вас, люди!».
Но с фильмом неожиданно застопорилось. Да и писать о Джордже Роджерсе вдруг стали меньше. Знающие люди говорили что-то о телефонных звонках из штаб-квартиры ФБР, но толком, если по правде, никто ничего не знал.
Истина открылась только в 1952 году.
…Жарким июльским днем молочник, объезжавший со своей тележкой дома на окраине Байонна, обнаружил, что оставленные им вчера бутылки так и стоят на крыльце типографского наборщика Уильяма Хэммела. Молочник сообщил об этом полицейским. Те вошли в дом, благо что дверь оказалась открыта.
— О, Господи!
Посередине кухни лежал труп Уильяма Хэммела. Его, 83-летнего, буквально искромсали ножом. В комнате полицейские нашли еще одно изрезанное тело — приемной дочери старика Эдит.
— Я видела, как Джордж Роджерс выходил из дома Хэммелов, — показала соседка. — У него в руках был нож. Я удивилась, ведь они постоянно ссорились, спросила, не случилось ли какой беды, и Джордж объяснил, что помогал старому Уильяму разделывать поросенка.
Роджерса задержали. Улик хватало, и дело об убийстве можно было передавать в суд, но тут арестованного прорвало… Сбиваясь и глотая слова, он стал рассказывать о «несчастном случае» с лейтенантом Винсентом Дойлом и той роли, которую сыграло в этой истории ФБР. Дальше — больше. Полицейские слушали и не верили, когда Роджерс выкладывал им, что на самом деле случилось с «Морро Касл».
…Перед отплытием из Гаваны капитан Роберт Уилмотт остановил его у трапа и поинтересовался содержимым целой батареи бутылок из коричневого стекла. В такие, каждый знает, спиртное не разливают, в таких хранят химикаты! Кое-как отговорившись, Роджерс спустился в свою каюту. Вопрос капитана напугал его: химикаты были нужны ему для опытов со взрывчатыми веществами. Он не знал, известно ли что-нибудь Уилмотту о его прошлом, в котором было немало пожаров и взрывов, но решил не полагаться на случай. Проникнув в каюту капитана, он подмешал отраву в склянку с зубным эликсиром, стоявшую на полочке в ванной. После этого он заложил в разных местах три бомбы замедленного действия, перекрыл пожарную магистраль и за минуту до взрыва открыл цистерну с бензином аварийного генератора. Потому-то пламя и распространялось так странно — сверху вниз…
— Ему не отвертеться от электрического стула, — говорили полицейские.
Они ошиблись. Вновь вмешались сотрудники ФБР. Замять дело, как в случае с Дойлом, они на этот раз не могли, поскольку убийство Уильяма Хэммела и его падчерицы не входило в их юрисдикцию, но затянуть следствие на годы — это было им по силам. Так они и поступили. И вздохнули с облегчением, когда 10 января 1958 года пироманьяк Джордж Роджерс скончался в тюремной камере от инфаркта миокарда.
Дело закончено — забудьте?
Американцы пытаются сделать это без малого пятьдесят лет.
Убийственное озеро
Улица была усеяна трупами. Мужчины, женщины, дети, старики, старухи. Многие перед смертью пытались избавиться от одежды, перепачканной кровавой рвотой. Тут же валялись свиньи, кошки, собаки, птицы. За изгородями лежали коровы — серые ребристые туши. Листья на деревьях пожелтели и свернулись. Тишину не нарушало даже жужжание насекомых… Группа людей в противогазах и прорезиненных накидках миновала одну улицу, другую и вышла на площадь с набережной, омываемой водами озера. Еще недавно голубое, сейчас оно было коричневого цвета. Кое-где по неподвижной глади, будто язвы, расползались белесые пятна. И тут раздался крик — резкий, пронзительный, отчаянный. Так кричат младенцы.
Авантюрист. 1913 год
Нож был хорош. Узкое хищное лезвие сверкало в лучах солнца. Рукоятка из слоновой кости отчетливо выделялась в руке Булу. Чернокожего звали иначе, но Курт Гарбер не стал утруждать себя запоминанием заковыристого имени, окрестив проводника Булу — по названию народности, к которой тот принадлежал.
Сталь клинка погрузилась в брюхо антилопы. Этот нож Гарбер вынужден был подарить проводнику в Дуалу, маленьком порту на побережье Атлантики, иначе Булу ни за что не пошел бы с ним к Колеснице богов, пользующейся дурной славой у аборигенов. Нож, при виде которого у чернокожего от восхищения закатились глаза, решил исход переговоров. Конечно, энное количество купюр тоже сыграло свою роль, но не главную, нет, не главную.
Из располосованного брюха животного вывалились внутренности. Курт Гарбер, высокий белокурый немец, огладил ладонью приклад «манлихера», положил на колени планшет и открыл карту. Цепочка озер, окруженная горами, тянулась к побережью. Эту вулканическую гряду в сотни километров длиной местные жители называли Колесницей богов. Почему? А бог его знает. Или черт. Скорее уж черт, подумал Гарбер, который за последние дни успел возненавидеть скалистые отроги, унылые, выжженные солнцем долины, пыль, песок и каменные осыпи, которые им с проводником приходилось преодолевать с риском в любую секунду сорваться вниз. Даже озера, встречавшиеся им во множестве, не радовали глаз. Зажатые крутыми берегами так, что к воде не подобраться, они манили недоступной прохладой и будто насмехались над изнемогающими путниками.
Палец Гарбера, скользивший по бумаге, уткнулся в жирный чернильный крест. Здесь! Здесь находятся золотые россыпи, о которых в далеком Гамбурге толковал спившийся геолог, побывавший в Камеруне с разведывательной экспедицией несколько лет назад. Он же вручил Курту эту карту и заверил, осенив себя крестом, что в ближайшее время ни одна из компаний Германии на месторождение не покусится. У империи были заботы поважнее: сначала завоевать Камерун целиком и полностью, потом уж можно доить…
Карта обошлась Гарберу совсем недорого — в три кружки пива и пару рюмок шнапса, плюс закуска, естественно. Курт и сам не знал почему, но он сразу поверил в существование несметных сокровищ. А поверив, загоревшись, продал шорную лавку, доставшуюся от отца, и засобирался в дорогу. Пароход доставил его в Дуалу, где после долгих блужданий по портовым кабакам и бесконечных разговоров Гарбер нашел проводника, худо-бедно изъяснявшегося по-немецки. И умевшего, как выяснилось позднее, вполне прилично, хотя и без особой фантазии, готовить.
— Булу, — крикнул он. — Я долго буду ждать?
— Сейчас, хозяин, сейчас будет готово, — откликнулся проводник, лакомившийся сырой печенью антилопы.
Небрежно вытерев руки о холщовые штаны и тщательно — нож о тряпицу, вытащенную из кармана, чернокожий подхватил вырезанный им кусок мяса, щедро посыпал пряностями из кожаного кисета, насадил на прут и пристроил над костром.
— Сколько нам еще идти? — задал Гарбер вопрос, который задавал по меньшей мере десять раз в день.
— Долго, — осклабился Булу и оттопырил мизинец. — Один день.
Он всегда говорил «долго» — и две недели назад, и неделю. Когда они будут в получасе ходьбы от ущелья, полного самородков, которые можно грести лопатой, наверное, даже тогда Булу будет твердить: «Долго». Вот же тупая скотина!
Запах жареного мяса коснулся ноздрей. Гарбер повел носом и сглотнул. Есть хотелось невыносимо. Побыстрей бы… И в дорогу! Алчность, как убедился Курт, сродни голоду. Она так же мучительна.
Два часа спустя они уже были в пути, взбираясь по узкой тропе к перевалу. Курт дышал тяжело, с присвистом. А Булу шел свободно, легко. Он совсем не чувствовал усталости, этот проклятый негр.
Одолев перевал, они стали спускаться по склону.
— Скоро будут озеро и деревня, — сказал Булу. — Только с этой стороны к ним не подойти: осыпи.
— Нам и не надо, — буркнул Гарбер. — Вода у нас есть. Еда тоже. Не будем терять времени.
Булу пожал плечами, коснулся ушей, в которые были воткнуты тонкие костяные палочки, поправил нож, болтавшийся в веревочных ножнах у пояса, и ускорил шаг. Курт выругался про себя, но ничего не сказал — поспешил за проводником.
Тропа вывела их к обрыву.
— Отдохнем, — прохрипел запыхавшийся Гарбер.
Чернокожий растянул в ехидной улыбке губы, покрытые вязью татуировки.
Колени Курта подломились, и он со стоном опустился на камень. Ему понадобилось минут десять, чтобы прийти в себя. Гулкий, рокочущий звук, донесшийся откуда-то снизу, заставил его вновь подняться на ноги. Он подошел к краю обрыва и приставил к глазам окуляры бинокля. Деревня лежала перед ним как на ладони. Домики с тростниковыми островерхими крышами рассыпались вдоль берега озера. Голые ребятишки купались в воде и пыли. Рыбаки копошились у лодок, их жены — у глиняных очагов, горбившихся около хижин.
— Ладно, — сказал Гарбер. — Переночуем здесь, в деревне.
Булу вновь улыбнулся, но уже по-другому — радостно.
Спуск занял около часа. Тропа петляла, то теряясь среди расщелин, то снова выводя к обрыву. Когда скалы наконец окончательно расступились, открывая деревню, Курт понял: что-то случилось. Слишком тихо!
Гарбер отстранил Булу, сдернул с плеча «манлихер» и медленно пошел вперед. У первого же дома он остановился. На земле лежал человек. Мертвый, с вывалившимся языком и разодранной ногтями грудью.
Сзади раздался всхлип. Гарбер оглянулся. Черное, лоснящееся лицо Булу стало серым. Молча погрозив проводнику винтовкой, Курт сделал еще несколько шагов и завернул за хижину. У пылающего очага с горшком, из которого выплескивалась кипящая вода, вытянулась мертвая женщина с выкатившимися из орбит глазами. Здесь же, в нескольких метрах, в лужице пыли распростерлись трое детей. Тоже мертвые, с испачканными кровью губами. Их кожа была покрыта волдырями ожогов. Рядом с ними задрал вверх ноги грязный поросенок. А вот еще трупы — мужчина, женщина, еще один мужчина. А вон там, на дороге, еще мертвые, и еще, и еще!
Курт Гарбер почувствовал, как теплая волна рвется из желудка. У него закружилась голова. Глаза и мозг заволокло пеленой.
— Хозяин! — пробился сквозь тьму голос проводника. — Надо уходить. Надо бежать!
Гарбер заковылял следом за Булу, который, пошатываясь, шел к скалам, сжимая в руке нож. Так сжимает оружие человек, готовый к нападению, но пока еще не знающий, кому из окруживших его убийц первым засадить клинок под ребра. Но где они, эти убийцы? Они невидимы!
— Постой. Погоди! — прохрипел Курт Гарбер.
Чернокожий даже не оглянулся. Грудь Гарбера разрывал кашель. Каким-то чудом ему удалось добраться до камней. Он остановился, чтобы собраться с силами, вздохнул глубоко, и тут же ускользающее сознание подсказало, что это — конец, он больше не сможет одолеть ни метра, ни сантиметра.
Курт поднес руку ко рту, чтобы вытереть хлынувшую горлом кровь — горячую, липкую, но пошатнулся и рухнул на землю. Последнее, что он увидел, это летящие вниз камешки. Целый веер… Это Булу, оскальзываясь, карабкался на четвереньках по крутому склону. Нож, прекрасный нож с ручкой из слоновой кости, проводник держал в зубах. Курт Гарбер подумал, что зря потратился на такой дорогой подарок, и умер.
Священник. 1948 год
Андрэ Кповиль никогда не гневил Господа, сетуя на то, что промыслом Божиим заброшен сюда, в Камерун, на берега озера Моноун. Напротив, он гордился своей миссией — наставлять на путь истинный язычников и заблудших, и усердно молился, пытаясь одолеть грех гордыни. Священник должен чураться тщеславия, ему надлежит неуклонно выполнять свой долг пастыря — всего лишь. И ему воздастся!
О долге Андрэ Кловиль размышлял часто. Особенно в годы войны. Особенно после того, как с частями генерала Де Голля вернулся на родину, чтобы освободить ее от фашистов. И особенно после того, как побывал в концлагере — к счастью, не в роли заключенного, — и своими глазами увидел газовые камеры и печи крематория, ящики с детскими ботиночками и золотыми коронками, тугие кипы волос, предназначенных для набивки матрасов, и длинные рвы, переполненные мертвецами.
Свой долг солдата он выполнил до конца, после чего сменил форму цвета хаки на облачение священника, автомат — на крест. Его старания, его истовость вскоре были отмечены, а просьба — удовлетворена. Через два года он получил назначение и отбыл в Камерун, чтобы там нести людям слово Господне — о всепрощении и милости к падшим.
Главный город страны — Яунде — показался ему слишком шумным, суетным, и он настоял на том, чтобы его отправили в какой-нибудь дальний приход. Так он оказался у озера…
В этой деревне был небольшой храм, построенный еще немецкими колонистами. К 1914 году, в результате многолетних военных операций, Германия захватила всю страну и начала ее «цивилизовывать» так, как она это понимала, как ей было выгодно. Однако планам по ирригации земель и разработке полезных ископаемых — золота, газа, нефти — не суждено было сбыться. После Первой мировой войны Лига наций отдала часть Камеруна под управление Франции, другую часть — Англии. Немцев не слишком вежливо попросили удалиться. Французские и английские чиновники завели свои порядки; коммерсанты — подхватили знамя, выпавшее из рук германских промышленников; новые миссионеры «вселились» в лютеранские церкви.
Его отошедший в мир иной предшественник, как с удовлетворением констатировал Кловиль, был человеком деятельным. Несмотря на преклонные года, он неустанно обихаживал храм, пользуясь при этом немалым уважением среди жителей деревни. Кловиль должен был продолжить начатое и приумножить благие дела. Особых трудностей, и это его огорчало, на этом пути он не видел.
Как же он ошибался!
Довольно скоро выяснилось, что вера в Иисуса Христа у бамилеке и фульбе, босса и булу, фанг и этон, бамум и эвондо, других племен и народностей мирно уживается с поклонением многочисленным языческим богам и духам, вроде духа озера, который, осерчав на людей, может одним дуновением уничтожить их, а заодно и всю живность в округе.
Досадно было и то, что равным с католическим священником почтением тут пользовался местный колдун, старик с налитыми кровью глазами. Кловиль счел необходимым познакомиться с ним. Ибо врага надо знать в лицо!
— Чиа, — обратился он как-то утром к мальчику, прибиравшемуся в его доме, — проводи меня к колдуну.
Мальчуган поднял на священника глаза и кивнул.
…Когда-то, при немцах и позже, вплоть до недавнего времени, деревня была многолюдной, однако сейчас большинство жителей перебрались в городок Вум, где началось строительство кожевенной фабрики, а значит, была работа, гарантирующая относительно безбедное существование. Поэтому многие деревенские дома пустовали, ветшая и разрушаясь. Проходя мимо них, Кловиль осуждающе покачивал головой.
Идти пришлось довольно долго. Колдун жил на окраине, в круглой глинобитной хижине, лепившейся к отвесным скалам.
— Здравствуйте, — сказал Кловиль по-французски, рассматривая человека, сидящего перед ним на драной циновке. Благодаря книгам, проштудированным на родине, в монастырской библиотеке, в которой были отнюдь не только труды отцов церкви, он сразу определил, что колдун принадлежит к народности булу. Об этом свидетельствовали татуировки и проткнутые заостренными косточками уши.
— Здравствуйте, — ответил колдун на ломаном немецком.
Кловиль растерялся. Почему-то он думал, что разговор пойдет на французском. Ведь сколько лет прошло с тех пор, как проклятые боши убрались отсюда!
— Здравствуйте, — повторил старик по-французски.
Над ним издеваются, подумал Кловиль, но вспомнил о смирении, о котором так часто говорил прихожанам, и погасил возникшее раздражение.
— Я пришел к вам, уважаемый, чтобы познакомиться, — сказал он.
Колдун ткнулся острым подбородком в грудь и промолчал, будто прислушиваясь к чему-то.
— Надеюсь, мы будем жить мирно, — продолжил священник после паузы.
— Если будем жить, — сказал колдун.
— Все мы в руках Божиих, — веско проговорил Кловиль.
— Все мы во власти духа озера, — возразил колдун. — Слышите?
Кловиль напряг слух, однако ровным счетом ничего не услышал, разве что какой-то звук, отдаленно напоминающий рокот далекого грома.
— Дух озера сердится, — пояснил колдун. — Скоро невидимая смерть придет в деревню. Живые должны уйти, мертвые могут остаться — им все равно.
— А вы? Вы тоже уйдете? — язвительно спросил Кловиль.
— Нет. — Колдун возложил руки на нож, лежащий перед ним на земле. — Я видел столько лун, что устал и хочу присоединиться к своим предкам. Они давно ждут меня. Уходите, я должен подготовиться к этой встрече.
Надо же, и этот говорит о долге! Кловиль повернулся совсем по-солдатски — ать-два! — и зашагал по дороге. Чиа семенил рядом.
Всю дорогу священник, оскорбленный высокомерием колдуна, тушил полыхавшее в душе пламя негодования, но справился с ним только у дверей храма. Припустивший дождь, без которого не обходился ни один из этих августовских дней, казалось, помог ему в этом.
Но тут Чиа подлил масла в огонь.
— Завтра я не приду, — отводя глаза, с запинкой произнес он. — Отец уезжает в Вум. Будет работать на стройке. Я еду с ним.
— Это правда? — нахмурился Кловиль. — Или он боится духа озера?
— Мы все его боимся, — прошептал мальчик. — Вы тоже уезжайте.
— Нет! — воскликнул священник. — Никуда я не поеду. И те, кто верит в Господа нашего Иисуса Христа, тоже не поедут!
— Как скажете… До свидания, — пробормотал Чиа и побрел по дороге, то и дело оглядываясь через плечо. Во взгляде его была жалость, агатовые глаза — полны слез.
Тем же вечером Андрэ Кловиль произнес яростную проповедь, в которой осудил суеверия, вносящие сумятицу в умы и души истинных христиан. Он говорил о втором пришествии, праведниках и геенне огненной. Пыл его был столь велик, что, вернувшись к себе, в аккуратный домик у самой кромки озера, он упал на колени перед распятием и вознес слова благодарности Господу за ту правду, которую Всевышний вложил в его уста.
В какой-то момент слезы радости заволокли его взор. Он сморгнул, но слезы текли и текли. Потом он почувствовал горечь на губах, схватился за горло и повалился на пол, ударившись лбом о доски пола. Боли от удара он не почувствовал. Точнее, боль была, но она не могла сравниться с той болью, которая пожирала его гортань, его мозг, все его существо. Но она еще была не всесильна, эта боль, она еще дозволяла думать, и Кловиль подумал, что, наверное, то же самое испытывали жертвы нацистов в газовых камерах. А потом он подумал о последнем суде, страшном суде…
Боль стала невыносимой. Священник дернулся, руки его свело судорогой, он дернулся еще раз и замер.
Тем временем ядовитое облако ползло по деревне. Визжали в предсмертной агонии свиньи, истошно мяукали кошки, куры били по земле крыльями, поднимая облачка пыли. Люди выбегали из домов, рассыпая брызги крови, фонтаном бьющей из распахнутых в диком вопле ртов. Матери, переламываясь в кашле, прижимали к груди корчащихся в конвульсиях детей, пожираемых нестерпимым жаром. Мужчины несли на руках престарелых родителей. Кто-то падал, не сделав и нескольких шагов, а кто-то — более сильный и выносливый, — превозмогая боль и ужас, упорно брел к окраине деревни, к хижине колдуна. Старик никому никогда не обещал спасения — ни здесь, на земле, ни после смерти, в мире теней, и все же люди видели в нем последнюю надежду. Никто не дошел…
Колдун все так же сидел на циновке. Глаза его были закрыты. Он не хотел видеть то, что творится в деревне, залитой мерцанием полной луны. Он знал, что увидит. Много лет назад он стал свидетелем могущества духа озера, и та картина до сих пор стояла у него перед глазами.
Тогда он был молод и силен. Он смог вскарабкаться по склону — туда, где был чистый воздух. Он дышал и не мог надышаться…
Два дня он укрывался на горе, а потом все же спустился в деревню. Он шел, до боли сжимая в руке нож, и боялся. Лишь увидев облепленное мухами вздувшееся тело белого господина, он чуть приободрился. Мухи — это жизнь.
И шакалы — жизнь. Они поворачивали к человеку окровавленные морды, опасаясь, что тот помешает им рвать мертвецов, покрытых безобразными струпьями. Тем же занимались стервятники, слетавшиеся отовсюду. Эти первым делом выклевывали глаза.
Воздух был пронизан смрадом разлагающихся трупов. Никого, ни одной живой души! Один… Постояв у озера, подернутого грязной пеной, он возблагодарил всесильного духа, помиловавшего его, и пошел прочь, чувствуя в себе силы, которых прежде не ведал. Так он стал колдуном, провидцем.
Это было давно. А сейчас он умирал и был спокоен, потому что озеро давно нашептало ему, что смертный час его близок. Он был спокоен еще и потому, что сделал все, чтобы люди ушли из деревни. Остались лишь те, кто поверил не ему, а этому человеку в черном, его Богу.
Кровь выступила на губах. Старик не позволил себе закашляться. Он хотел умереть достойно. Это ему удалось.
Сотни и тысячи предков появились из тьмы, маня его за собой. Подобие слабой улыбки искривило татуированные губы колдуна. Вот и встретились…
В ту ночь в деревне у озера Моноун умерли более двухсот человек.
Учитель. 1986 год
Чиа Бо Фанг ударил ногой по рычагу, заводя мотоцикл, и вырулил со двора больницы. Промчавшись по затихающим к вечеру городским улочкам, он выскочил за окраину Вума, к дороге, ведущей к дому.
Учителю из поселка на берегу озера Ниос было без малого пятьдесят, по местным меркам — много. А он еще собирается стать отцом! Супруга Чиа Бо тоже была женщиной не первой молодости — 40 лет, беременность протекала трудно, и вот уже месяц как жена лежала на третьем, последнем этаже больницы, самого высокого здания поселка.
Быть бездетным среди представителей народности фанг считалось позором. Если Господь смилостивится, вскоре Чиа Бо позабудет, что это такое — стыдливо отводить глаза от чужих детей, мучительно завидуя их родителям.
Жену он навещал каждый день, спрашивал о здоровье, она не жаловалась, говорила, что чувствует себя хорошо. Но роды все не наступали… Доктор, единственный на всю больницу и весь поселок, разводил руками, а санитарки советовали прибегнуть к помощи отваров из трав. Но Чиа Бо Фанг был достаточно образованным человеком, чтобы отдавать предпочтение патентованным лекарствам, а не каким-то снадобьям, сваренным неизвестно из чего и неизвестно в каких условиях.
Сегодня врач посетовал, что в больнице нет препарата, который может понадобиться в случае, если роды будут идти с осложнениями, а судя по всему, так и будет. Смириться с таким положением вещей учитель не мог.
— Где его можно достать? — спросил он.
— В городе. Мы уже запросили, лекарство привезут завтра. До этого никакого транспорта из Вума не будет.
— А если роды начнутся ночью?
Врач выразительно подвигал бровями, демонстрируя большое сомнение, и уставился на портрет президента Ахиджо, лидера партии «Камерунский союз», человека, объединившего в 1972 году Восточный и Западный Камерун в единое государство. Президент смотрел с портрета прямо и смело.
— Я привезу лекарство, — заявил Чиа Во. — У меня есть мотоцикл. Я обернусь за несколько часов.
— Хорошо, — в задумчивости врач подергал стетоскоп, болтавшийся у него на шее. — Я позвоню в Вум, в больницу, чтобы вам его выдали.
Поднявшись на третий этаж, Чиа Бо Фанг поцеловал жену, сбежал по лестнице и не без труда взгромоздился на мотоцикл. Он всегда был довольно плотным, этот учитель начальной школы из поселка Ниос.
Больница Вума производила впечатление своими размерами, хотя, конечно, ей было далеко до столичных медицинских учреждений. Чиа Бо Фанг два раза был в Яунде, он видел, он знает! Однако по сравнению с больничкой поселка это было роскошное здание. Оно и понятно: куда неполным двум тысячам жителей Ниос до 24 тысяч Вума!
Получив лекарство, учитель поспешил в обратный путь. И вот он мчится по испещренной рытвинами дороге, выжимая из мотоцикла всю скорость, на которую тот был способен.
Миля за милей оставались позади. Показались отроги Колесницы богов, озаренные закатным солнцем. Еще несколько минут, и на землю опустится тьма, здесь всегда так — быстро. Дорога нырнула в ущелье. Свет фары выхватывал из сгущающейся черноты несколько метров дороги и чахлые кусты на обочинах. Но вот и долина…
Темнота затопила землю. Поднялся ветер. Редкие дождевые капли разбивались о лицо. Дорожное покрытие стало совсем плохим — щербатым и волнистым, как те доски, с помощью которых женщины стирают белье. Человек нездешний мог бы запросто потерять направление, тем более что огней поселка пока не было видно, но Чиа Бо Фанг почти всю жизнь провел в этой долине и знал ее как собственную ладонь. «Почти» — потому что родился Чиа Бо на берегах другого озера, а потом несколько лет жил в Вуме, где его отец работал на стройке. Между прочим, только благодаря этому Чиа Бо смог получить образование — не самое хорошее, но его хватило, чтобы занять должность учителя в поселковой школе.
Детские годы он помнил смутно, а что вспоминалось отчетливо — лицо священника, незадолго до отъезда семьи Фанг прибывшего в деревню. Он был довольно молодым, этот священник. И порывистым. У него горели глаза. Говорил он быстро, сбивчиво, так, что не все было понятно, но из уважения прихожане терпеливо выслушивали эти невразумительные речи.
Священник погиб, как погибли те деревенские жители, что не вняли словам колдуна. Старик пророчил беду. Дух озера пробудился, говорил он, уезжайте. Уехали многие, но не все. Кто остался — умер. А умерев, стал добычей диких зверей, вошедших в деревню после того, как дух озера успокоился, насытился и вновь укрылся своим водяным покрывалом.
Изглоданные тела мертвецов хоронили несколько дней: слишком мало нашлось тех, кто решился войти в деревню после случившегося. Люди боялись, что духу воды не понравится их смелость, и он тоже уничтожит их, заставив плеваться кровью и в безумии рвать на себе одежду.
…Чиа Бо Фанг резко вывернул руль. Если бы он этого не сделал, то уже летел бы головой вперед. На дороге лежала мертвая антилопа, должно быть, сбитая случайной машиной. Учитель ударил по тормозам, остановился, поднял животное, на котором почему-то не было видно никаких ран, и приторочил его к седлу. Он не настолько богат, чтобы разбрасываться дармовым мясом!
Через сто метров Чиа Бо увидел еще одну мертвую антилопу. Он объехал ее и чуть не врезался в труп еще другого животного. Остановившись, учитель несколько минут сидел без движений, потом слез с сиденья, оторвал от подола рубашки длинный лоскут и стал мочиться на него. Затем приложил мокрую, остро пахнущую тряпку к лицу и завязал ее концы на затылке. Он знал, что делать, и знал, что его ждет впереди. В иных обстоятельствах он ни за что бы не полез в смердящую глотку духа озера, но… жена!
Учитель снова оседлал мотоцикл. Ехать было трудно, потому что вся дорога была усыпана трупами сначала диких животных, а потом овец, коз и коров.
Впереди замерцали огни поселка. Задыхаясь от вони, Чиа Бо Фанг повернул до упора ручку газа.
Первый мертвец лежал посреди узкой улочки, почти перегородив ее. Чиа Бо не успел затормозить, и переднее колесо подпрыгнуло на руке покойника. Каким-то чудом учитель удержался в седле. Останавливаться он не стал. Да и не смог бы, наверное. Несмотря на повязку, он был в полуобморочном состоянии. Глаза будто запорошило песком. Кожа на руках, вцепившихся в руль, вздувалась готовыми лопнуть волдырями. Боль была адская, но Чиа Бо упорно вел мотоцикл к центральной площади, к больнице.
Из дверей дома слева вывалился человек. Лицо его было обмотано какой-то тканью. Сделав несколько шагов, он споткнулся, упал и заелозил в пыли. Рядом с ним корчилась молоденькая девушка. Чиа Бо узнал ее. Совсем недавно она училась в его классе. Плохо училась, больше думая не об уроках, а о том, как бы поскорее выскочить замуж. Девушка извивалась, скидывая с себя остатки одежды. Нагота ее была ужасна — толстые красные рубцы исполосовали прежде безупречное тело.
Чиа Бо Фанг сжал зубы. Еще сто, нет, двести метров. Мотоцикл вылетел на площадь и завяз в груде тел.
Люди, почувствовав удушье, сделали то, что сделал бы на их месте каждый. Они побежали, они поползли к больнице, там надеясь найти спасение. Так же когда-то жители деревни у озера Моноун шли к хижине колдуна… И так же, как тогда, люди умирали, не достигнув цели.
Вывалившийся из седла Чиа Бо Фанг тяжело встал, опершись при этом на чью-то голову, и прямо по распластанным телам пошел вперед. Под ногами что-то хрустело, он не обращал на это внимания. Разум покидал его. Лишь одна мысль билась в голове: он должен дойти, должен!
Крыльцо больницы было усеяно неподвижными телами. Спотыкаясь, падая, поднимаясь снова, Чиа Бо преодолел и это препятствие. Оказавшись в вестибюле, он увидел врача, привалившегося к перилам лестницы, ведущей на верхние этажи. Белый докторский халат был в крови и желтых пятнах рвоты.
Тут силы оставили учителя. Чиа Бо уперся ладонями в стену, постоял, тщетно отыскивая в себе остатки мужества, но колени его подломились, и, сдирая ногти, он сполз на пол. На оштукатуренной стене остались глубокие борозды с красными разводами по краям.
В последние секунды жизни Чиа Во Фанг ни о чем не думал. Ни о жене, ни о своем ребенке, который именно в эти мгновения готовился появиться на свет божий.
…Утром следующего дня в Ниос вошло несколько странных существ. Они были неуклюжи и слепы — такими людей делали безразмерные бахилы, такие же прорезиненные накидки и тонированные стекла противогазов. Это была группа военной разведки, в срочном порядке прибывшая из столицы. Ей предстояло прояснить ситуацию. То, что рассказал вырвавшийся на машине-развалюхе из погибающего поселка хозяин деревенской лавчонки, казалось невероятным, будто позаимствованным со страниц фантастического романа.
Улицы были усеяны трупами. Солдаты переступали через них, направляясь к центральной площади. Выйдя на нее, они остановились на крошечной набережной. Неподвижное, словно перепачканное грязью озеро Ниос лежало у их ног.
И тут раздался крик — резкий, пронзительный, отчаянный. Так кричат новорожденные. Солдаты завертели головами, стянутыми противогазными масками. В окне третьего этажа аккуратного, видимо, недавно построенного здания появилась женщина. На руках она держала истошно вопящего младенца. Ребенок хотел кушать.
Больше никто не пережил эту ночь — только мадам Фанг и ее сын.
Суть дела
Страшным итогом трагедии 1986 года стала смерть 1746 человек и более 20 тысяч голов скота. Облако удушливого газа, поднявшееся из озера Ниос, покрыло площадь более 25 квадратных километров, уничтожив все живое, подобно нейтронной бомбе.
Ученые, прибывшие к месту природной катастрофы, не сразу, но все же вынесли свой вердикт.
Колесница богов — это вулканическая гряда, протянувшаяся на 700 километров по территории Камеруна и еще на полторы тысячи — под водами Атлантики, возникла в результате сейсмических катаклизмов около 10 миллионов лет назад. Впоследствии в кратерах появились глубокие озера, числом более тысячи. Однако вулканическая деятельность Колесницы не утихла — на протяжении столетий из земных недр в озера просачивался углекислый газ, накапливавшийся в холодной воде и илистых отложениях.
Камерун расположен близ экватора, поэтому обычной циркуляции воды в озерах, которая позволила бы постепенно освобождаться от газа, не происходило. Нагретые солнцем, теплые воды всегда оставались наверху, холодные — внизу. Лишь при стечении особых обстоятельств происходило так называемое «опрокидывание», когда вода с поверхности «стекала» вниз, а донная вода занимала ее место. Спровоцировать «опрокидывание» могут горные оползни, когда в озера обрушиваются сотни тысяч тонн камня, землетрясения, но прежде всего — сезонные дожди и относительная прохлада, обычные для Камеруна в августе. На озере Ниос, очевидно, произошло последнее.
Озеро Ниос после выброса ядовитых газов
Вырвавшийся на свободу углекислый газ в смеси с сероводородом, попутно окрасив гидроксидом железа воду озера в бурый цвет, растекся по дну окруженной скалами долины. Будучи тяжелее воздуха, он стелился по земле, поэтому избежать гибели удалось лишь тем людям, которые оказались выше смертельного слоя.
— Но многие уцелевшие, — констатировали врачи, — не смогут в полной мере порадоваться своему спасению, так как до конца жизни будут страдать различными недугами — от потери памяти и навязчивых галлюцинаций до полного паралича.
— Можно ли было предупредить катастрофу? — спрашивали ученых.
— Да, — отвечали те. — Превентивный метод давно известен. Называется он «сотрясательное взрывание». Периодически проводимые небольшие взрывы позволяют воде освобождаться от скоплений газа. Однако процедура эта дорогостоящая…
Правительству Камеруна «сотрясательное взрывание» было не по карману прежде, не по средствам оно и сейчас. Поэтому местные жители и поныне устраивают ритуальные танцы на берегах, пытаясь задобрить духа озера — спи, не просыпайся! Но рано или поздно он проснется, и с глухим рокотом из голубых глубин вновь поднимется ядовитое облако.
Аберфан: предчувствие беды
Черное облако опустилось с неба и укутало землю. Ничего не осталось на земле — ни зданий, ни деревьев, ни людей. Из тьмы выскочила собака. Закинула лобастую голову и завыла. Потом повернулась и снова сгинула в непроглядной черноте. Было так страшно, так жутко, что Эрил Мей Джонс хотела закричать, но не смогла. Эрил задыхалась от ужаса. И тогда она проснулась.
Черная гора
Дождь лил два дня. Северный ветер стучался в окошко будки. Дэн Кирстен потер озябшие руки и взял трубку телефона.
— Долго еще? — спросил он.
— Потерпишь!
Дэн положил трубку, протер запотевшее стекло и постарался разглядеть, что творится за окном. Выходить под дождь ему совсем не хотелось.
Лента транспортера была почти пуста. Из-за недавних нововведений правительства, предпочитавшего привозную нефть, угольные шахты Южного Уэльса работали вполсилы. Того и гляди начнутся увольнения.
— Черт! — не сдержался Кирстен, попытавшись представить, что будет делать, если окажется на улице. Молодым-то еще ничего, а вот ему найти работу в этих краях будет совсем непросто. Неужто придется уезжать?
Дэн Кирстен был горняком со стажем. И если бы не авария год назад, во время которой он повредил ногу, он бы и сейчас спускался в забой, как это делал в течение 20 лет. Теперь ему под землю путь заказан. Теперь его место здесь, наверху, в этой будке у транспортера, что переправляет шлак на вершину террикона. И ему еще повезло! Если бы пару лет назад опасавшиеся оползней жители Аберфана не организовали пикеты, требуя прекратить сброс шлака, он бы и того не имел. Администрация шахт, естественно, работы не прекратила, но пообещала выставить у подножия террикона пост. Мало-помалу горожане угомонились, возложив всю ответственность за свое будущее на Дэна Кирстена и его сменщиков, таких же полуинвалидов, которые сидели в будке у транспортера, пили чай, слушали радио и, случись что, ровным счетом ничего не смогли бы сделать. Дэн Кирстен понимал это лучше многих, но предпочитал помалкивать, дорожа доставшейся ему волею судьбы службой.
Телефон зазвонил час спустя.
— Все на сегодня, — сказал начальник смены.
— Точно?
— Да точно, точно. Доволен?
— А ты как думаешь?
— Я-то? Я думаю, для нас всех было бы лучше, если бы мы работали сутки напролет.
«Вот и он о том же, — невесело усмехнулся Кирстен, запирая дверь будки. — Тоже боится будущего».
Пройдя вдоль замершего транспортера, Дэн ступил на тропинку, вьющуюся по склону холма, и, поминутно оскальзываясь, стал спускаться к Аберфану. Колено болело отчаянно, поэтому ему часто приходилось останавливаться. Оказавшись внизу, он поднял голову. Вершина террикона, громоздившегося на холме, терялась во мгле. Дэн Кирстен подумал, что горожане не так уж и не правы в своих опасениях. Если дождь не прекратится, вода, как губку, напитает террикон, размоет глину холма… И что тогда? 240-метровая гора в полмиллиона тонн весом заскользит вниз.
Кирстен поежился. Лучше об этом не думать.
Деловой визит
Три месяца спустя после трагедии в Аберфане полицейский инспектор Реджинальд Фор появился в офисе известного лондонского психиатра Джеймса Баркера.
— Рад вас видеть, инспектор. Чем обязан?
Они познакомились 22 октября 1966 года в Аберфане и с тех пор не теряли друг друга из виду, обмениваясь имевшейся в их распоряжении информацией. Инспектор рассказывал, не переходя, разумеется, границ дозволенного, как продвигается следствие. Доктор Баркер — как идут его исследования.
— Присаживайтесь.
Фор опустился в кресло и кивнул в сторону заваленного бумагами стола:
— Пишут?
— Вы не поверите, Реджинальд, — доктор Баркер сел напротив гостя. — Сотни писем!
— Сколько из них заслуживают внимания?
— На сегодняшний день по меньшей мере 60! А вот доверия — 22.
— Вы познакомите меня с ними?
— Услуга за услугу! — засмеялся доктор. — Сначала мне бы хотелось услышать о выводах следствия.
— До официального заключения еще далеко, — пожал плечами Фор. — Это же не убийство жены мужем на глазах десятка соседей. Подобные дела требуют множества экспертиз. Однако уже сейчас ясно, что в происшедшем нет злого умысла. Халатность — да, и то лишь отчасти. Но прежде всего — стечение обстоятельств.
— Последнее, надо думать, это ливень и глинистые склоны холма? — уточнил Баркер.
— Совершенно верно.
— Значит, никто не виноват?
— Никто конкретно, — невесело усмехнулся полицейский. — Газеты пытались возложить ответственность на дежурившего у транспортера смотрителя, Дэна Кирстена. Но это — глупость, чисто журналистская манера побыстрее найти крайнего. Увы, от Кирстена ничего не зависело. Мышь не может остановить гору! Случившееся — результат фатального стечения роковых обстоятельств, и не мне вам говорить, доктор, что не в человеческих силах противостоять року. Ну, теперь ваша очередь.
— Что ж, — Баркер встал, подошел к столу и взял несколько листков, — Самое поразительное свидетельство, безусловно, принадлежит матери Эрил Мей Джонс.
Страшный сон
За завтраком Эрил была непривычно молчалива. Мать с тревогой поглядывала на нее. Неужели дочь опять преследуют эти странные мысли? Вот уж ни к чему!
— С тобой все в порядке?
Эрил отодвинула пустую тарелку:
— Все хорошо, мама.
Эрил Мэй Джонс
Миссис Джонс удовлетворенно кивнула и отвернулась к плите.
— Только…
Мать обернулась:
— Что — только?
— Мне приснился очень страшный сон.
Миссис Джонс вытерла руки и погладила дочь по голове.
— Ты хочешь его рассказать, да? Может быть, после уроков?
— Нет, сейчас. Мне приснилось, что я иду в школу, а школы нет. Вместо нее — черное облако. Еще там была собака, она выла. Мне стало трудно дышать, и я… проснулась.
— Успокойся, — миссис Джонс опять провела рукой по непослушным волосам своей 9-летней дочери. — Так бывает. Мне тоже иногда снятся страшные сны, и я тоже просыпаюсь среди ночи.
— Правда?
— Конечно, правда. Потом это все уходит.
— Всегда?
— Всегда.
— Это хорошо, — серьезно сказала Эрил и встала. — Я пойду?
— Иди.
Поцеловав дочь, мать проводила ее до двери и еще долго стояла на крыльце, глядя, как девочка идет по улице, укрывшись под зонтиком от ни на минуту не прекращающегося дождя.
Когда дочь скрылась за поворотом, миссис Джонс закрыла дверь и вернулась на кухню. Что происходит с Эрил? Этот странный сон… И те странные слова, сказанные дочерью две недели назад.
— Ты знаешь, мама, я совсем не боюсь умереть.
— О чем ты говоришь, дорогая? Ты еще совсем маленькая!
Дочь будто не услышала ее:
— Мне не страшно, потому что рядом будут Питер и Джун.
Вечером того дня миссис Джонс позвонила родителям одноклассников Эрил и осторожно поинтересовалась, не замечали ли они чего-нибудь необычного в своих детях. Нет, ответили ей, все нормально, а что случилось? Ничего, сказала миссис Джонс и, успокоившись, скомкала разговор.
А теперь этот сон… Наверное, надо сходить с Эрил к врачу. Пусть осмотрит девочку, может быть, дочери не хватает витаминов? И тянуть с визитом не стоит. Правда, завтра не получится, у Эрил занятия, а вот в субботу…
Она посмотрела на настенные часы. Секундная стрелка была неподвижна. Еще одна забота — часы остановились!
Вестники смерти
Пока Реджинальд Фор читал записанный Баркером рассказ миссис Джонс, доктор не терял времени даром. Перебрав стопку писем, он отложил в сторону некоторые из них. Это были показания людей, предчувствовавших беду, причем о своих вещих снах и дневных прозрениях они поведали близким до того, как произошла трагедия.
…14 октября Александр Венн, в прошлом моряк с лайнера «Куин Мэри», а ныне пенсионер, ощутил необъяснимую тревогу.
— Я чувствую, что скоро произойдет нечто ужасное, — сказал он жене.
— Что?
— Не могу объяснить.
— А ты нарисуй, — посоветовала супруга, с уважением относившаяся к внезапно открывшимся у мужа художественным способностям.
Венн взял мольберт и нарисовал человеческую голову, полузасыпанную угольной пылью.
…17 октября 31-летний мужчина из Кента проснулся в холодном поту.
— Мне кажется, в пятницу случится что-то страшное, что-то… черное.
— Вечно тебе всякие ужасы мерещатся, — отмахнулась супруга.
…19 октября жительница Лондона, идя по улице, вдруг потеряла сознание, а когда ее привели в чувство, сказала, что испугалась видения — непроглядной тучи с торчащими из нее детскими головами.
…Утром 20 октября англичанка из Кардиффа сказала матери:
— Еще одной такой ночи я не переживу. Ты представляешь, мне приснилось, что я лежу на дне темного колодца, а на голову мне сыплются камни. И это еще ничего…
— А что еще?
— Потом я оказалась на узкой городской улице и увидела, что на меня движется гора и, спасаясь от нее, ко мне бежит маленькая девочка.
— А я что говорю? — фыркнула мать. — Тебе давно пора подумать о замужестве.
…Днем 20 октября ведущий с Лондонского телевидения отменил запланированное на субботу комедийное ток-шоу, в котором выступающим предстояло дать нелицеприятную оценку старинным обычаям, которых придерживаются жители маленьких деревушек Южного Уэльса, известные пентюхи.
— Это будет по меньшей мере неуместно, — сказал он.
— Почему? — допытывались недоумевающие подчиненные.
— Потому! — отрезал ведущий, за грубостью пряча смущение. Даже если бы захотел, он ничего не смог бы объяснить. Просто его не отпускало тревожное предчувствие неумолимо надвигающейся катастрофы.
…Вечером 20 октября миссис Милден, возглавлявшую спиритический кружок Плимута, во время «общения с духами» посетило видение — ясное и яркое, как кинофильм. Она увидела у подножия горы школьное здание и лавину, будто покрывало, опускающуюся на него. Потом «кадр» сменился, и перед ней предстали мальчик с длинной челкой и склонившийся над ним мужчина в клеенчатом плаще и форменной фуражке.
— Братья и сестры, — загробным голосом произнесла миссис Милден, обращаясь к единомышленникам, — меня допустили в иной мир, и я хочу поведать вам о нем.
…Около часа ночи 21 октября пожилой мужчина, проживающий в одном из небольших городков на северо-западе Англии, открыл глаза, отчаявшись побороть бессонницу. На стене перед ним неземным светом горели буквы АБЕРФАН. Что значило это слово, он не знал. Не знала этого и разбуженная им любовница. Пылающих букв она уже не увидела — пока протирала глаза, они исчезли.
…В 4 часа утра Сибил Браун из Брайтона проснулась от собственного крика — во сне она увидела ребенка, зажатого в телефонной будке, заваленной… нет, не снегом, а маслянисто-черными камнями. Это было так жутко, что миссис Браун не сомкнула глаз до самого рассвета.
…В 9 часов 14 минут Моника МакБир, работающая секретарем на авиационном заводе в нескольких милях от Аберфана, неожиданно была охвачена ужасом. Перед ее мысленным взором появились гора и дети, исчезающие под камнепадом. Ноги Моники, стоявшей в этот момент у окна, подкосились, и она еле добралась до стула. При этом она чуть не обмочилась от страха, о чем позже без стеснения и написала доктору Баркеру.
Оползень
С Питером и Джун, своими друзьями, Эрил Джонс встретилась в квартале от начальной школы Пантгласс. Так они поступали всегда, потому что впереди их ждали мальчишки, каждое утро рассаживавшиеся на заборе средней школы Аберфана и задиравшие малышню. Втроем идти было спокойнее, и можно гордо не обращать внимания на дурацкие шутки.
Школьный день, как и положено, начался с утренней молитвы. Когда прозвучали последние торжественные слова, было 9 часов 15 минут. Учителя готовились провести традиционную перекличку, предваряющую занятия, и в этот момент громко задребезжали стекла в окнах, а мгновение спустя затряслись, будто в ознобе, стены. Раздались крики, дети бросились к дверям, но тут дневной свет померк, стекла лопнули, и внутрь классов хлынул каменный поток… Наверху что-то затрещало, и потолок стал оседать на мечущихся в поисках выхода ребятишек. Выхода не было…
Первые газетные сообщения о трагедии, появившиеся в тот же день — 21 октября 1966 года, грешили вполне объяснимыми неточностями. «Таймс» писала: «200 человек погибло в Аберфане, Южный Уэльс, после того как с холма над городом соскользнула огромная масса шлаков, скопившихся там за десятилетия эксплуатации окрестных угольных шахт. Уничтожены начальная школа, две фермы и несколько жилых домов. Из-под 12-метрового завала пока извлечены 85 трупов. Спасательные работы продолжаются».
Закончились работы лишь через два дня, тогда же были названы точные цифры: 144 погибших — из них 28 взрослых и 116 детей; раненых — более 50 человек. Из учителей и ребятишек школы Пантгласс не выжил никто; погибли также трое учеников средней школы Аберфана, они были раздавлены обрушившимся на них школьным забором.
Наравне с профессиональными спасателями завал разгребали местные жители (среди них была вмиг поседевшая мать Эрил Джонс), горняки (в том числе хромоногий Дэн Кирстен) и добровольцы, прибывающие со всей Англии. Был среди них и Джеймс Баркер, корпевший в то время над книгой «Испуганные до смерти». В ней он рассматривал случаи, когда люди умирали точно в срок, указанный им колдунами и гадалками. Основной вывод ученого был таков: люди, знающие дату своей кончины, могут сами довести себя до состояния, чреватого летальным исходом.
Спасатели ведут поиски уцелевших во время оползня в Аберфане
— Все это очень интересно, — сказал полицейский инспектор Реджинальд Фор, который, как и доктор, зашел в маленький паб, чтобы выпить кружку пива и хоть немного перевести дух. — Экстрасенсы, пифии, оракулы, Нострадамус, пророчица мадам де Ферьем… Да, любопытно, но, право, об этом как-нибудь потом. Хотя, должен заметить, я не отказался бы иметь в штате нашего управления людей, которые могли бы провидеть чужую смерть. Сколько бед удалось бы избежать, сколько человеческих жизней спасти!
— Такие люди есть, — задумчиво сказал Баркер, — и я найду их.
— Ищите, — согласно наклонил голову Фор. — Однако мы заговорились, тогда как дела не ждут. Приятно было познакомиться, хотя и вчера, и сегодня употреблять слово «приятно» вряд ли уместно. Вот моя визитная карточка. Надеюсь, мы еще встретимся с вами, мистер Баркер. Вы задержитесь здесь?
— Да, до похорон.
Похороны состоялись 25 октября 1966 года. Всех детей похоронили в общей могиле. Большинство — в закрытых гробах, настолько изуродованы были их тела. Среди погребенных были Эрил Мей Джонс и ее друзья — Питер и Джун.
22 доказательства
Газеты не унимались, живописуя подробности трагедии. После того как спасательные работы завершились, королева принесла соболезнование родным и близким покойных, а политики выступили с комментариями и обещаниями «не допустить впредь», сенсация стала выдыхаться. Заключительным ее аккордом стало интервью с Александром Венном, принесшим в редакцию «Ньюс» рисунок засыпанной пеплом человеческой головы, и миссис Милден из Плимута, увидевшей во время воскресного телерепортажа из Аберфана мертвого мальчика, чье лицо наполовину было закрыто волосами, и пожарного в вычурной фуражке.
Тем же вечером доктор Джеймс Баркер позвонил своему давнему знакомому, научному редактору газеты «Ивнинг стандарт» Питеру Фейрли.
Разговор он начал с того, что пожурил приятеля за нерасторопность.
— Где мы прокололись? — озадачился Фейрли.
Баркер рассказал о материале в «Ньюс» и, не дожидаясь объяснений, предложил:
— Давай обратимся через вашу газету к тем, кто каким-либо образом предчувствовал аберфанскую трагедию. Пусть пишут, а я почитаю. И проверю.
— Ты серьезно?
— Абсолютно.
— Ты хоть понимаешь, какое количество умалишенных и мошенников сочтут своим долгом написать в газету? — воскликнул Фейрли.
— Ничего, я потерплю, — сказал Баркер.
— Ну, гляди…
Заручившись поддержкой единомышленников с отделения психологических исследований Оксфордского университета, Джеймс Баркер обратился и в другую лондонскую газету — «Сан». Там предложение собрать воедино сообщения «провидцев», чтобы выяснить, идет ли речь о совпадении, болезненных фантазиях или же тут кроется что-то пока неподвластное науке, было встречено с опаской, но все же получило одобрение.
Затем Баркер позвонил в «Ньюс», восторженно отозвался об интервью с Венном и миссис Милден, после чего призвал газету не останавливаться на достигнутом. В ответ его заверили, что и не собираются.
Через несколько дней три уважаемые и популярные газеты обратились к своим читателям с соответствующей просьбой, и уже через неделю на доктора Баркера обрушился целый вал писем. Из этого мутного потока были отобраны 200 посланий, не похожих на сознательную выдумку или бессознательный бред. Потом их число уменьшилось до 60, из которых 22 письма содержали неоспоримые доказательства того, что их авторы каким-то чудом предвидели трагедию в Аберфане. Особенно загадочным Баркеру показалось то обстоятельство, что никто из людей, «видевших» падающую гору, вывернутые деревья, нагромождения бревен и засыпанных углем людей, кроме Эрил Мей Джонс, не жил в районе Аберфана, а многие даже никогда не слышали о нем. И все же они почувствовали беду…
Бюро неприятностей на завтра
— Впечатляет, — покачал головой Реджинальд Фор, возвращая доктору Баркеру последнее письмо. — Так что же это было? Прорыв в другое измерение? Виток времени?
— Я не знаю, — признался Баркер. — Да и вряд ли кто-нибудь знает. У меня даже нет уверенности, что этот секрет вообще нам откроется. Во всяком случае, нашему поколению на это вряд ли имеет смысл рассчитывать. Но это не значит, что мы не должны предпринимать шаги в этом направлении.
— У вас есть план?
— Есть, хотя, полагаю, многим он покажется безумной затеей. Завтра в «Медикал Нью Трибюн» будет опубликована моя статья. Не хочу рассказывать — прочитайте.
— Обязательно, — пообещал инспектор и посмотрел на настенные часы. Нахмурился. Потом в глазах его появилось понимание, и он перевел взгляд на Баркера:
— Неужели те самые?
Доктор кивнул:
— Миссис Джонс подарила мне их. Как напоминание… Я обещал ей, что они никогда не начнут отсчитывать время.
Реджинальд Фор поднялся:
— Удачи вам, Баркер.
Они обменялись рукопожатием.
— И вам тоже, — сказал доктор. — Не забудьте про статью.
— Не забуду.
Реджинальд Фор сдержал обещание и ознакомился со статьей Джеймса Баркера. В ней доктор рассказал о результатах анализа имевшихся в его распоряжении писем и сделал вывод: «Время между предсказаниями и катастрофой, по моему глубокому убеждению, было дано нам не для того, чтобы пытаться доказать или опровергнуть предсказания. Вместо этого мы должны были принять их во внимание и предотвратить беду». После этого автор статьи уведомил, что при активной поддержке газеты «Ивнинг Стандарт» намерен создать Британское бюро прогнозов и изучения людей, наделенных даром предвидения.
И такое бюро было создано. За первый же год своей деятельности оно получило более 500 предсказаний, многие из которых оправдались в ближайшие месяцы, к примеру, многие провидцы говорили о скорой смерти Роберта Кеннеди, и он действительно был убит.
В 1968 году Джеймс Баркер посетил Америку, чтобы сделать доклад на собрании Американского общества психологических исследований. Одним из внимательных слушателей был Роберт Нельсон, журналист из Бруклина. Загоревшись идеей, через полгода он организовал, действуя с подлинно американским размахом, Центральное бюро регистрации предсказаний со штаб-квартирой в Нью-Йорке. К маю 1971 года в его картотеке содержалось около 2000 сообщений, в числе которых были предвидения катастрофы с «Аполлоном», смерти президента Египта Насера и генерала Де Голля, крушения греческого танкера «Эрроу» и даже такой безделицы, как победы нью-йоркской команды в чемпионате США по бейсболу. Вместе с тем в 1970 году не было зарегистрировано ни одного предвидения чудовищного землетрясения в Перу или наводнения в Пакистане…
Именно это обстоятельство — выборочность прогнозов, проявившаяся и в дальнейшем, — стало причиной того, что интерес к деятельности английского и американского Бюро прогнозов стал угасать. Еще немного, и он бы совсем исчез, но внезапно все изменилось. Произошло это 11 сентября 2001 года, после «атаки» на США и уничтожения небоскребов-близнецов.
А ведь были люди, которые чувствовали, что со дня на день произойдет нечто ужасное, причем некоторые из них называли и дату, и город… Но от провидцев отмахивались, им смеялись в лицо!
«Мы были самоуверенны и близоруки, — заявил в появившейся через неделю после трагических событий статье психолог Авраам Коген. — Мы не должны свысока взирать на этих людей, поскольку ими движет благородная цель. Они пытаются предупредить нас о грозящих опасностях, а наталкиваются на неприкрытый скепсис. Наш долг — отказаться от невежественного высокомерия, ибо на кону самое главное — жизни людей, может быть, даже судьба человечества».
Бюро прогнозов продолжают работу. Теперь к ним прислушиваются.
Опыт оптимизма (вместо послесловия)
Уроки истории заключаются в том, что люди, увы, ничего не извлекают из уроков истории.
Олдос Хаксли11 сентября 2001 года летчики-самоубийцы и рушащиеся «близнецы» Всемирного торгового центра в Нью-Йорке перечеркнули убежденность, что есть еще уголки, где человек может жить спокойно, защищенный от природных катаклизмов предупреждениями ученых и самоотверженностью Службы спасения; от техногенных катастроф — современными компьютерами; от социальных потрясений — мудростью политиков и расторопностью полиции; от происков террористов — всеведением спецслужб и самой сильной армией в мире. Какая наивность!
Разумеется, снова заговорили о конце света и в заботе о личной безопасности стали скупать противогазы. Бесполезно, но утешает.
«Эра без безопасности! — писали газеты. — Новая эра!»
Но все уже было в череде веков…
Во время бомбардировок Сербии натовские ракеты и бомбы то и дело залетали не туда, куда их нацеливали военные. Этим «воспользовался» Русе Генов, владелец фирмы «Астометалл», специализировавшейся на изготовлении сейфов и фешенебельных стальных гробов для миллионеров. И вот — походное бомбоубежище, симбиоз сейфа и гроба. Есть у сооружения и колеса, что позволяет возить его за собой, прицепив к автомобилю.
Коммерческая деятельность расторопного господина Генова заставляет вспомнить строительный бум 50-х годов. Тогда, в разгар холодной войны, процветали компании, зарывающие в землю железобетонные блоки «индивидуального пользования», снабженные системами вентиляции, регенерации, водоснабжения, ну и, конечно, запасом пищи вкупе с богатым арсеналом холодного и огнестрельного оружия, чтобы эту пищу защищать.
Потом на международной арене поутихло и потеплело — к вящему огорчению «специалистов по выживанию в ядерную зиму». Кое-какое оживление в этой сфере, правда, наблюдалось во время чернобыльской трагедии, но оно было недолгим… Светопреставление откладывалось на неопределенный срок.
А ведь и до XX века случалось подобное. В 1843 году тоже ждали конца света. О том, что Армагеддон не за горами, возвестил американский фермер и по совместительству проповедник Уильям Миллер. Много лет он изучал «хронологию» Библии, особое внимание уделяя Откровению Иоанна Богослова. Миллер был настолько красноречив и убедителен, что несколько десятков тысяч жителей Новой Англии поверили ему, раздали все нажитое непосильным трудом, облачились в саваны и стали ждать 21 марта, объявленного Миллером последним, судным, днем.
Однако не все были столь покорны. Кое-кто захотел посмотреть, что будет дальше, а если посчастливится, даже увидеть Мессию. В конце концов вознестись никогда не поздно! Кузнецам стали давать заказы на изготовление железных ящиков, в которых мог бы укрыться человек с необходимым минимумом продуктов. Заказов этих было так много, что всполошились те государственные учреждения, в обязанность которых входило сбережение общественного спокойствия. В газетах появились обращения пастырей различных церквей, призванные образумить и миллеритов (так стали называть последователей Миллера), и тех, кто предпочел савану железный ящик. Наряду с этим публиковались многочисленные карикатуры. Но и увещевания, и насмешки оказались бессильны — количество заказов не уменьшалось, так что кузнецам в преддверии апокалипсиса приходилось трудиться не покладая рук.
Ситуация разрешилась сама собой. 21 марта 1843 года все было как всегда, разве что дул неожиданно сильный для этого времени года ветер и было холоднее обычного.
— Как же так? — спросили продрогшие до костей в своих тонких саванах адепты Миллера.
Фермер-проповедник не замедлил с ответом: конец света переносится на 21 марта 1844 года, просто он ошибся, со всяким бывает…
Прошел год, и Уильям Миллер назвал новую дату: 22 октября 1844 года. И снова мимо.
После такого сокрушительного фиаско большинство миллеритов вернулось в лоно традиционной церкви, к радости последней.
Карикатура середины XIX века, высмеивающая миллеритов
Вообще о конце света на протяжении столетий говорили часто и вроде бы даже не без удовольствия. Второго пришествия ждали в 1000 году. Сотни тысяч людей в Европе распродавали свои вещи, уверенные, что они им больше не понадобятся. Вырученные деньги раздавались нищим и передавались в монастыри. Когда «рубеж тысячелетий» миновал, а Мессия так и не объявился, люди, ясное дело, захотели получить свои деньги обратно. Но священнослужители заупрямились: с какой, собственно, стати возвращать добровольные приношения? Начались народные волнения. Разъяренные толпы штурмовали монастыри. Войска насилу справлялись с бунтовщиками. В общем, с десяток лет в Европе творилось форменное безобразие.
Ожидали конца света в 1367, 1525, 1689, 1694, 1730, 1826, 1836 годах. Говорили о нем в разгар Первой и Второй мировых войн, после атомной бомбардировки Хиросимы и Нагасаки, во время Карибского кризиса и с появлением вируса СПИДа. А корейская церковь Тами предсказала, что конец всему сущему наступит 28 октября 1992 года. И что? А ничего.
Какой бы день ни назначали лжепророки, рядом с ними всегда были люди, лихорадочно делающие на этом деньги. Как те кузнецы из Новой Англии, которым в итоге пришлось вспомнить, как они занимались «мирным» трудом, и вновь заняться изготовлением борон и плугов. Как те подрядчики из XX века, которые с возведения бомбоубежищ переключились на строительство обычных жилых домов и торговых центров. То же, нет сомнений, ожидает и тех американцев, кто наживается нынче на «противогазовой истерии». Воздастся им по делам их!
Злодеи, тираны, диктаторы…
Землетрясения, цунами, извержения вулканов…
Лавины, оползни, наводнения…
Ураганы, тайфуны, смерчи…
Войны, казни, эпидемии, захваты заложников…
Взрывы, пожары, кораблекрушения…
Разливы нефти и выбросы ядовитых газов…
Мы читаем об этом каждый день в газетах. Мы слышим по радио. Нам говорят об этом бесстрастные телеведущие.
Да как же мы живы-то еще? Почему земля еще вертится?
Потому.
Потому что люди лучше, чем это порой кажется.
Потому что нет беды, с которой нельзя справиться.
Потому что нет горя, которое нельзя было бы пережить.
Потому что есть память и великий инстинкт самосохранения, заставляющий, что бы ни утверждал английский писатель Олдос Хаксли, учиться на былых ошибках. Хотя это и не избавляет от совершения новых.
Комментарии к книге «Этюды в багровых тонах: катастрофы и люди», Сергей Юрьевич Борисов
Всего 0 комментариев