Жан-Мари Леклезио Диего и Фрида
Впервые роман в сокращенном виде опубликован в журнале "Иностранная литература", № 9, 2000.
Пролог
Пятого октября 1910 года, когда Порфирио Диас готовится отпраздновать столетнюю годовщину независимости Мексики с невиданной пышностью, достойной абсолютной монархии, происходит событие, не имеющее прецедента в мировой истории и до основания потрясшее эту страну, где ничего не изменилось со времен завоевания индейских царств испанскими конкистадорами. По призыву Франсиско Мадеро – его "план Сан-Луиса" аннулирует итоги фальсифицированных выборов Порфирио Диаса и дает сигнал к началу восстания – народ берется за оружие, и в Мексике начинается короткая и неистовая война, которая уносит более миллиона жизней и опрокидывает существующий порядок.
Революция в Мексике – первая социальная революция, предвестница революции в России, положившая начало новой эпохе. Это стихийно возникшее движение охватило всю страну, потому что его подлинные герои – крестьяне. В 1910 году Мексика еще остается такой, какой была при испанских поселенцах: громадную крестьянскую массу эксплуатируют крупные землевладельцы, подавляет горстка местных властителей с их вооруженными отрядами. Земля поделена между пятнадцатью асьендадо, чьи поместья достигают необъятных размеров, как, например, асьенда Сан-Блас в штате Синалоа или асьенда Прогресо в штате Юкатан, площадью свыше миллиона гектаров; помещик пользуется неограниченной властью, он является хозяином рек и индейских деревень и даже строит собственную железную дорогу, чтобы объезжать свои гигантские владения. Богатства этих людей невообразимы. Они выписывают воспитателей для своих детей из Англии, белье в стирку отсылают в Париж, а громадные несгораемые шкафы заказывают в Австрии.
Мексика в то время – все еще покоренная страна, где господствуют иноземцы. Они держат в своих руках промышленность и торговлю: шахты и цементные заводы принадлежат американцам, оружие и скобяные изделия производят немцы, продовольствием торгуют испанцы, мануфактурой – французы; они же контролируют оптовую торговлю – знаменитую сеть магазинов "Барселонет". Железными дорогами владеют англичане и бельгийцы, а нефтеносными участками – американские династии нефтепромышленников: Дохени, Гуггенхаймы, Куки.
При Порфирио Диасе Мексика живет по европейскому времени. Искусство и культура подражают европейским образцам. Застраивая Мехико, диктатор вдохновлялся парижскими авеню и площадями, и в каждом городе есть павильоны, где оркестр играет вальсы и кадрили, как в Австрии. Искусство, фольклор, культура коренного населения находятся в полном забвении, если не считать необходимых цитат из героического прошлого ацтеков, которое воскрешает на своих картинах художник Сатурнино Эрран, создающий композиции в античном духе, где индейцы одеты греческими гоплитами, а женщины теуана – римскими матронами.
Поздний период правления Диаса отмечен помпезной безвкусицей, смешной и в то же время жутковатой. Большинство писателей и художников, от Васконселоса до Альфонсо Рейеса, от Сикейроса до Ороско бегут от этой удушливой атмосферы придворного искусства и стремятся в Европу за воздухом свободы.
Революция, начавшаяся по сигналу Мадеро, – не стихийная вспышка насилия. Она неодолима и трагична, это мощная волна, поднявшаяся в ответ на жестокость завоевателей и духовное порабощение индейцев, на все, что успело накопиться за четыре столетия. Во главе этой революции встали два человека, которым нет равных в истории. Необузданные, невежественные, непримиримые, они – плоть от плоти мексиканского народа. Революционная волна вознесет их на небывалую высоту, в Национальный дворец на главной площади Мехико, где некогда жили божественные владыки Теночтитлана и испанские вице-короли.
О мятежнике Франсиско Вилье, пастухе, ставшем генералом "южной дивизии", Джон Рид в своих очерках "Восставшая Мексика" пишет так: "Это самый естественный человек, какого я когда-либо видел. Естественный в том смысле, что он более всего близок к дикому зверю".
Эмилиано Сапата, "Аттила Юга", – абсолютный романтик революции, индеец, который сражается "за землю и за свободу" во главе армии крестьян, вооруженных мачете, в сомбреро с приколотым образком Пресвятой Девы Гваделупской. "Он высокий, худощавый, – так пишет о нем Анита Бреннер в 1929 году, – одет в простой черный костюм с ярко-красным шейным платком; на его костистом лице сквозь кожу проступают углы, и само лицо с острым подбородком похоже на перевернутый треугольник; серые глаза смотрят из-под низкого лба тусклым отстраненным взглядом; немногословный чувственный рот с решительной складкой, и над ним – огромные вислые усы, как у китайского мандарина" ("Idols behind Altars", p. 216).
Когда в Мексике вспыхивает революция, Диего уже двадцать четыре года, он далеко – стремление к свободе в искусстве привело его в кубистский Париж – и не может участвовать в событиях. Он может лишь приветствовать падение старого тирана; а тот, по иронии судьбы, изберет местом изгнания город, где живет художник, которому суждено воспеть революцию. Фриде Кало исполнилось три года, когда прозвучало воззвание Мадеро, и события в Мехико почти не повлияли на ее жизнь в Койоакане.
В сущности, оба они, и Диего и Фрида, прежде всего провинциалы. Он родился в Гуанахуато, городе шахтеров, куда не проникал ветер перемен, где в общении с индейцами была принята слегка пренебрежительная фамильярность. Она родилась и выросла в Койоакане, который Матильда, ее мать, называет "деревней", в овеянном печалью городе "Маркиза" Эрнана Кортеса, где время течет медленно, где почти ничего не происходит, кроме еженедельных базаров, куда из окрестных деревень Хочимилко, Сан-Херонимо, Истапалапа, Мильпа Альта собираются крестьяне-индейцы.
Диего, как впоследствии и Фриду, неодолимо влечет к себе Мехико. Не сегодняшний мегаполис, западня для мучеников индустриальной эры, но тот ослепительный, беззаботный, бурлящий город, в котором после победы революции встречаются студенты, авантюристы, влюбленные, мыслители и честолюбивые политиканы, теоретики-искусствоведы и те, кто на практике постигает азы современного искусства.
После победы революции мексиканская столица внезапно превратилась в открытый город. Путь в Мехико проложили огромные толпы, пришедшие за повстанцами Вильи и Сапаты и заполонившие собой центр и площадь Сокало. Каждый день со всех концов страны прибывают крестьяне, приезжают любопытствующие, которые бродят по улицам, заходят на рынки, в городские сады, собираются вокруг памятников старины, доступных прежде только избранным, встречаются, знакомятся. Уличных торговцев, ресторанчиков под открытым небом, дешевых гостиниц, общественного транспорта становится все больше. Мексиканцы осознают свою самобытность, открывают для себя национальное искусство и народную музыку. Из уст в уста передаются "корридос" – только что сложенные стихи, прославляющие героев революции.
Мехико Диего и Фриды. Город, где царит дух творчества, поиск неизведанного, жажда новизны. Пожалуй, никакой другой город не становился таким живым символом революции, маяком для угнетенных народов Америки. В двадцатые годы нашего века мексиканская столица была для искусства и творческой мысли такой же питательной средой, как Лондон во времена Диккенса или Париж в эпоху расцвета Монпарнаса.
В августе 1926 года при ремонте Национального дворца рабочие обнаружили остатки большой пирамиды Теночтитлана, на вершине которой находится камень, изображающий солнце, – так исполнилось древнее пророчество, гласившее, что власть предков вернется к потомкам в день, когда возродится великий храм, увенчанный солнцем. Храм открыли, когда Диего Ривера начал роспись Национальной школы земледелия в Чапинго, и это открытие имеет глубокий символический смысл. Настало время вернуть к жизни культуру индейцев.
Сама по себе идея была не нова: интерес к наследию древних возник еще в эпоху Максимилиана и заключал в себе нечто реакционное, роднившее его с кастовым чванством испанских колонистов. С другой стороны, неумеренное восхваление ацтекского прошлого – пышный монумент, воздвигнутый в конце XIX века последнему властителю Мехико Куаутемоку, – должно было заслонить бедственное положение, в каком находились выжившие представители коренных народностей. В то время когда статую этого юного героя ацтекского сопротивления украшали цветами, правительство Порфирио Диаса ссылало индейцев яки в Гавану, а войска генерала Браво предавали огню и мечу деревни майя в Кинтана Роо.
В каком-то смысле Диего и Фрида воплотили в себе изъяны и достоинства этой эпохи, когда заново создаются мексиканские духовные ценности, возрождаются искусство и творческая мысль доколумбовых цивилизаций. Диего одним из первых заговорил о связи революционного будущего Мексики с ее индейским прошлым: для древних жителей Мексики, пишет он, "всякое действие, начиная от эзотерических ритуалов жрецов и кончая самыми обыденными повседневными делами, было наполнено возвышенной красотой. Камни, облака, птицы и рыбы – все было для них источником наслаждения и проявлением Великой Сущности"1.
Диего и Фрида посвятят всю свою жизнь поискам этого идеала индейского мира. Именно этот идеал зажигает в них революционную веру, именно благодаря ему в самом сердце разрушенной гражданской войной страны прошлое засияло невиданным светом, который притягивает взоры всей Америки и становится обещанием будущего величия.
Мехико Диего и Фриды – город, распахнутый во внешний мир, дающий огромные возможности: он словно картинная галерея, где улицы – еще не завершенные произведения искусства.
Здесь, в центре города, на ограниченном пространстве (между улицами Архентина и Монеда, кварталом Сокало, садом Аламеда и улицей Долорес) разыграются главные события их жизни. На улице Архентина находится Подготовительная школа, где Диего пишет первые фрески, и там же он впервые встречается с Фридой. Через две улицы, на углу Архентина и Белизарио Домингеса находится министерство образования. Рынок Сан-Хуан, у которого случилась авария, искалечившая Фриду, – через шесть улиц, к западу от Сокало, а больница, куда ее доставили, – по ту сторону Реформы, возле Сан-Косме. Национальный дворец, которому Диего отдал тридцать лет жизни, находится в самом сердце города, там, где некогда возвышались чертоги Монтесумы, властителя Теночтитлана. А Дворец изящных искусств, похожий на белый катафалк, где мексиканский народ отдаст последние почести Фриде, а затем Диего, – всего в нескольких шагах от сада Аламеда, вечернего пристанища влюбленных.
Есть что-то мистическое в этой связи между городом и двумя художниками-провинциалами: их объединила вера в революцию, стремление восславить индейское прошлое Мексики.
В то время все кажется возможным. От города, от каждого здания, от каждого лица веет торжествующей юностью. Никакой другой народ не давал такого отчаянного отпора власти денег и угрозам империалистов. Все идеи и все иллюзии этой юношеской поры рождаются в Мехико и нигде больше: народное искусство, возрождение индейской культуры, ожидание новой эры, когда благополучные страны Севера наконец воздадут должное угнетенным народам Юга. Это поистине исторический момент – перед внутренним взором людей еще не успели померкнуть ослепительные образы повстанцев, марширующих по улицам, и для народов, так долго прозябавших в безысходной нищете и несправедливости, засиял первый проблеск надежды.
История Диего и Фриды – история любви, неотделимой от веры в революцию, – не ушла в прошлое, потому что она стала частицей Мексики, влилась в повседневный городской шум, в запахи улиц и рынков, в красоту детей из бедных кварталов, в эту мягкую грусть, овевающую в сумерки древние храмы и самые старые в мире деревья.
Истинные шедевры не меняются со временем, они не стареют. Сегодня в мире, пережившем столько разочарований, где красоту индейских культур каждый день попирает безликое уродство торговых империй, образы, оставленные нам Диего и Фридой, – образы любви и стремления к истине, в которых чувственность всегда слита со страданием, – все так же впечатляющи, все так же необходимы. В истории Мексики они сияют как живые факелы, и их красные отблески – это чистые и безгрешные сокровища обездоленных детей.
Встреча с людоедом
Диего впервые встречается с Фридой в 1923 году, когда по заказу министерства просвещения начинает работу над фресками для Подготовительной школы, где обучаются будущие студенты университета. Впоследствии Диего на свой лад расскажет об этой встрече, изменившей всю его жизнь и ставшей самым важным моментом в биографии Фриды.
Он работает в амфитеатре Боливара, большом актовом зале, где устраиваются также концерты и театральные представления для учащихся, и вдруг за колоннами раздается чей-то насмешливый возглас: "Осторожно, Диего, Науи идет!" Науи Олин – одна из натурщиц Диего, ее настоящее имя Кармен Мондрагон, она любовница художника Мурильо, знаменитого Доктора Атля, и сама тоже занимается живописью. Лупе Марин, женщина, с которой сейчас живет Диего, наверняка отчаянно ревнует. В другой день, когда Науи Олин позирует Диего, он снова слышит тот же насмешливый голос: "Осторожно, Диего! Лупе идет!" Однажды вечером Диего работает, стоя на верхней площадке лесов, а Лупе Марин сидит в зале и вышивает; из-за дверей доносится какой-то говор, и вдруг появляется юная девушка, которую словно кто-то втолкнул в зал.
Диего удивленно смотрит на эту "девочку лет десяти-двенадцати" (на самом деле ей было пятнадцать) в форме Подготовительной школы, но совершенно не похожую на других учащихся. "Она держалась с каким-то необычайным достоинством и уверенностью, в глазах пылал странный огонь. Ее красота была красотой ребенка, но грудь уже была хорошо развита" – так вспоминал об этом Диего, рассказывая свою жизнь Глэдис Марч в 1944-1957 годах2. То, что после этого вторжения Фрида и Лупе Марин встали лицом к лицу, сверля друг друга враждебными взглядами, возможно, было выдумкой. В дымке воспоминаний все делается зыбким, все подлинно и все вымышлено в этой первой встрече, когда, словно по велению судьбы, оказываются рядом девочка-дьяволенок, живая и легкая, как балерина, лукавая и серьезная, но испепеляемая жаждой абсолюта, и людоед – пожиратель женщин, неистовый в работе.
В послереволюционном Мехико, где происходит столько событий и рождается столько идей, сталкиваясь и обогащая друг друга, эта встреча решит все. Она изменит всю жизнь Диего, откроет ему новую грань его личности, о которой он прежде и не догадывался, а девушку превратит в одну из самобытнейших и одареннейших художниц современной эпохи.
А значит, там, в амфитеатре Боливара, и правда случилось нечто необыкновенное, когда Фрида храбро заговорила с великаном, примостившимся на неустойчивых лесах, и попросила разрешения посмотреть, как он работает. Это выражение "достоинства", о котором он говорит, то есть по-детски прямой и решительный взгляд и очарование юной девушки, которое смущает его чувства, уже захватили художника целиком, хотя ни он, ни она пока не осознают этого. Позже Диего поймет, как важна была эта нежданная, не оцененная им встреча, и захочет пережить ее вновь, рассказать о ней иначе, по-своему, когда после разрыва с Лупе Марин он обретет свободу и сможет начать все заново.
В 1928 году, расписывая стены в министерстве просвещения и создавая мрачные фрески, навеянные трагическими событиями русской революции, Диего видит внизу "девушку лет восемнадцати. У нее было стройное крепкое тело, тонкие черты лица. Волосы у нее были длинные, а густые черные брови сходились у переносицы, напоминая крылья дрозда: две черные дуги над сияющими карими глазами", и он не узнает задорного ребенка, ворвавшегося к нему в амфитеатр Боливара.
Возможно, эта вторая встреча, окончательно связавшая их судьбы, прошла в несколько иных обстоятельствах, но художнику хочется рассказать о ней именно так. На сей раз кое-что изменилось. Насмешливая девчонка, чей голос раздавался из-за колонн амфитеатра, превратилась в девушку, которая за пять лет перенесла тягчайшие страдания и, в свою очередь, стала художницей. Ей не терпелось увидеть человека, которым она восхищается, чьей женой она решила стать, чьих детей будет вынашивать. По-видимому, живопись для нее – это прежде всего шанс встретиться с ним, возможность снова, но еще дерзновеннее распахнуть двери амфитеатра и ворваться в жизнь своего избранника.
Такая отвага, такая неукротимая воля в столь хрупком, невесомом теле, такой огонь в завораживающем взгляде темных глаз не могут оставить Диего равнодушным. Он медленно спускается с лесов, идет ей навстречу. Он не сразу узнает ее: для него, сорокадвухлетнего мужчины, эти пять лет пролетели как один день, а для Фриды, превратившейся из подростка в женщину, они были долгими и мучительными. Затем, когда она говорит ему о своих картинах, о желании стать профессиональной художницей, его вдруг озаряет: да это та самая бесцеремонная девчонка, которая смерила ехидным взглядом его подругу Лупе Марин, уже видя в ней соперницу, которая вступила в перепалку с Лупе и сумела дать ей отпор, так что своенравная Лупе опешила и, усмехнувшись, сказала: "Ты погляди на нее! Совсем еще ребенок, а не боится такой рослой и сильной женщины, как я!"
Возможно, Диего все это выдумал, рассказывая свою жизнь как роман. Однако сейчас, пять лет спустя, Лупе Марин уже нет рядом с ним. Он хочет быть свободным. И Фрида знает об этом, знает, что теперь сможет заворожить его своим взглядом, сможет принадлежать ему.
Когда она видится с ним во второй раз, во время работы над фресками в министерстве просвещения (или, что правдоподобнее, у итальянки-фотографа Тины Модотти, как позднее рассказывала сама Фрида), это зрелый, много повидавший в жизни мужчина. Огромного роста, массивный – Фрида в насмешку называет его "слоном", – он больше чем вдвое старше ее (ему сорок два!), уже дважды был женат, у него четверо детей: сын от Ангелины, дочь от любовницы Моревны – Марика, которую он так и не захотел признать, утверждая, что она – "дитя Перемирия", то есть всеобщего ликования по случаю окончания войны, и две дочери от Лупе Марин.
Но у него на удивление детское лицо, выпуклый и гладкий лоб, "огромный купол", как пишет в своем дневнике фотограф Эдвард Вестон; лицо, в котором все существующие расы словно соединились в одну космическую расу, придуманную Хосе Васконселосом3, большие, очень широко расставленные глаза с мягким, чуть рассеянным взглядом, а его сдержанность иногда граничит с робостью, и главное, он кажется чрезвычайно легкомысленным. Анита Бреннер, представляя художника своим нью-йоркским читателям, создает поразительный портрет (статья «Неистовый крестоносец живописи», «Нью-Йорк тайме», апрель 1933 года): «У него мягкие манеры и телосложение итальянца, хорошо подвешенный язык и серьезный вид испанца, цвет кожи и маленькие широкие ладони мексиканского индейца, живой и проницательный взгляд еврея, многозначительная неразговорчивость русского и качества, присущие лишь ему одному: щедрое обаяние, обольстительный ум, способность приручать мысли, так что каждому из собеседников кажется, будто он обращается только к нему». И журналистка добавляет: «Он упорно настаивает на том, что в нем нет ничего от англосакса».
Всех поражает в нем этот контраст: устрашающе громадная, массивная фигура – и мягкое выражение лица, томный взгляд, маленькие беспокойные руки. От него исходит какая-то первобытная сила, и при всем его уродстве перед ним нельзя устоять. Женщин тянет к нему как магнитом, прежде всего, конечно, из-за его славы – вокруг художника вьются политики и интеллектуалы, чувствуется запах денег, – но еще и из-за света, который им видится в его глазах, из-за его физической силы и слабости его чувств, из-за приятного ощущения своей власти над ним. Эли Фор4, как-то повстречавший его на Монпарнасе после войны, удивился такой мощи в таком молодом человеке. Вот что он пишет в 1937 году: «Лет двенадцать назад я познакомился в Париже с человеком, обладавшим почти чудовищным умом. Таким я представлял себе сказителей, которые за десять веков до Гомера во множестве населяли берега Пинда и острова Эгейского моря… – И добавляет: – То ли мифолог, то ли мифоман». Ибо Диего Ривера вызывает оторопь не только своим гигантским ростом, но и тем, что он говорит. Это враль, хвастун, сочинитель невероятных историй, он живет своими выдумками. Фриду он пугает – не столько даже тем, что способен выстрелить в фонограф5, сколько оглушающим потоком слов и неотразимым обаянием, исходящим от художника и превращающим его в какое-то сказочное чудовище, смесь Пантагрюэля и Панурга.
Диего охотно поддерживает самые фантастические слухи на собственный счет. Он вырос в лесной глуши, в горах возле Гуанахуато, и воспитала его индеанка из племени отоми, по имени Антония. Когда ему было шесть лет, с ним играли и нянчились обитательницы борделей Гуанахуато, а в девять у него был первый сексуальный контакт с молоденькой учительницей протестантской школы. В десять лет, одержимый страстью к живописи и жаждой успеха, он начинает посещать Академию художеств Сан-Карлос в Мехико.
Диего с удовольствием рассказывает о себе всевозможные ужасы. В его не вполне достоверной автобиографии говорится о "людоедских опытах". Будто бы в 1904 году, изучая анатомию в медицинском училище в Мехико, он уговорил однокурсников есть человеческое мясо, чтобы подкрепить силы, – по примеру чудаковатого парижского меховщика, который кормил кошек кошачьим мясом, надеясь, что это улучшит качество их меха. Диего уверяет также, будто его любимым блюдом были женские ляжки и груди и, конечно же, мозги молодых девушек в уксусе. Диего забавлялся, рассказывая о себе подобные истории, особенно часто он это делал в Париже, и его сумрачный взгляд и серьезное выражение лица сбивали с толку критика Эли Фора, который был не вполне уверен, что правильно понял этот черный юмор по-мексикански.
Если образ великана – пожирателя женщин (и человеческого мяса), сдвигающего горы, – это плод фантазии Диего, то, возможно, он более правдив, когда рассказывает о своем детстве. Когда ему было полтора года, умер его брат-близнец Карлос, мать от горя надолго заболела, и свои сыновние чувства он перенес на кормилицу, индеанку Антонию.
Об Антонии нам мало что известно. Если верить Марии дель Пилар, сестре Диего, это была всего лишь преданная служанка, простая крестьянка с грубоватой речью и врожденным здравым смыслом; иногда она брала мальчика с собой в горы близ Гуанахуато, где он играл со своими сверстниками и животными с фермы. Диего изображает ее совсем иной, он говорит о ней с восхищением и обожанием. По его словам, индеанка Антония была одной из самых значительных фигур его детства. Это она приобщила Диего к многоликому, неисчерпаемому миру индейцев, который оставил такой глубокий след в его жизни. "Она стоит передо мной как живая, – пишет он в автобиографии. – Рослая, спокойная женщина лет двадцати, с прямой, мускулистой спиной, стройной, изящной осанкой, чудесно вылепленными ногами, она держала голову очень высоко, словно несла на ней какую-то тяжесть".
Всю свою жизнь Диего был влюблен в этот образ, наполовину вымышленный, наполовину реальный, в котором для него воплотилась мощь и чистейшая красота доколумбовой Америки. "Для художника, – говорит Диего, – она была идеальным типом индейской женщины, и я часто изображал ее по памяти, в длинном красном платье и большом синем платке".
Индеанка Антония из племени отоми, носившая красное платье и синий платок, как было принято у женщин Гуанахуато, ввела его в мир индейцев, который будет питать все его будущее творчество. Благодаря ей детство Диего стало детством полубога (или великана): он растет в лесной глуши, знакомится с древним искусством магии и врачевания с помощью трав. Он живет на воле, коза служит ему кормилицей, звери лесные – "даже самые свирепые и ядовитые" – становятся его друзьями: ну прямо юный Геракл или чудовищный младенец Пантагрюэль. Странное дело: это воспоминание для Диего важнее всего, няня-индеанка и кормилица-коза вытесняют из памяти основных действующих лиц его детства – мать, теток Сесарию и Висенту (двух ханжей, которых он с удовольствием высмеивает), и даже сестру Марию.
В сущности, Диего, как многие одинокие люди, хочет сказать, что у него не было детства и что по-настоящему его жизнь началась с занятий живописью. А также с любовной страсти.
Именно это делает его неотразимым в глазах Фриды: он – мужчина в полном смысле слова, властный и чувственный, – перед женщинами слаб, как ребенок, он эгоист и эпикуреец, он ветрен и ревнив, он выдумщик, мифоман, но при всем том он – воплощение силы, пылкости и нежности, какие может дать лишь необычайная, почти сверхчеловеческая наивность. Диего первым готов поверить в существование этого полуреального, полувымышленного персонажа. Он сам путает раннюю одаренность с ранней сексуальностью и намеревается взять от жизни все, что можно: не только признание в мире живописи, но также и женщин, славу, деньги, земные блага и власть. Неумолимая жажда к жизни, которая заменяет ему честолюбие.
Его учителей в Академии Сан-Карлос – Хосе Веласко и Рибэла – поражает и очаровывает в нем этот аппетит к жизни, упорное желание преуспеть – но также и энергия и упорство, которые он вкладывает в свое ученичество. Ривера не без тщеславия вспоминает, как однажды он привлек внимание Рибэла, рисуя этюд обнаженной натуры. Старый мастер сделал ему замечание: он начал работу не так, как положено, и теперь не сможет правильно ее завершить. Диего продолжал рисовать, и весь класс столпился вокруг них, ожидая, что скажет учитель. Когда этюд был закончен, Рибэл после долгого молчания сказал: "А все-таки у вас получилось интересно. Зайдите завтра с утра ко мне в мастерскую, мы поговорим". Суждение Рибэла в точности отвечало тому, что Диего искал в живописи: "Самое главное – что движение и жизнь вызывают у вас интерес… Не обращайте внимания на критиков и завистливых собратьев".
В этих словах – все будущее Диего: движение, жизнь и духовная независимость. И кружок, собравшийся вокруг него, пока он рисовал, – публика, которая ждет, которая завидует ему, которая делает из него не просто художника, но актера, священнослужителя, творца иллюзий и чудес.
В первые годы учебы в Мехико Диего знакомится с величайшим из мексиканских рисовальщиков того времени, то есть конца XIX века, человеком, которому народное искусство обязано новым рождением и которого он впоследствии считал своим истинным учителем, – Хосе Гуадалупе Посадой.
Иллюстратор, карикатурист, гениальный гравер, и вдобавок тоже родом из Гуанахуато, Посада в то время был владельцем граверной лавки и мастерской в центре Мехико, недалеко от Академии художеств, в доме 5 по улице Санта-Инес (теперь – улица Монеда). Диего приходит туда каждый день, каждую свободную минуту, чтобы посмотреть новые рисунки Посады, которые мастер выставляет сушиться в витрине мастерской. То, что Диего там видит, говорит его чувствам больше, волнует его сильнее, чем холодные академические полотна в Академии Сан-Карлос: это уличные сценки, карикатуры на известных политиков, прелатов, генералов, судей, светских дам и дам полусвета, похожие на "Капричос" Гойи и на шаржи Оноре Домье. И еще – наивные иллюстрации к модным куплетам, балладам – корридос, которые поют на рынках в Мехико, Толуке, Пачуке. А главное, гравюры, которые принесли ему славу, сделали его, по словам Аниты Бреннер, "пророком" революции, – изображения "пляски смерти", навеянные мексиканским фольклором, в стиле детского лакомства на День всех святых – сахарных скелетов и черепов, – гравюры, высмеивающие развращенное общество Мексики при Порфирио Диасе. Порой они выполнены на цветной бумаге, кажутся неуклюжими, примитивными, но они впитали в себя свежесть и силу тех, кто их разглядывает, людей из народа, которых Диего встречал в Гуанахуато, шахтеров и крестьян, спустившихся с гор: средоточие культуры для таких людей – не библиотека и не картинная галерея, а индейские бродячие торговцы почтекас, продающие ярко раскрашенные листки, и певцы корридос, за несколько песо исполняющие модные песенки.
Именно там, перед лавкой Хосе Гуадалупе Посады, Диего Ривера чувствует в душе то, что определит его призвание художника: стремление говорить от лица народа и, подобно итальянским мастерам эпохи Возрождения или испанским живописцам эпохи барокко, отразить надежды и тревоги угнетенных людей, оторванных от родной им культуры. Впоследствии он скажет Глэдис Марч: "Это он (Посада) открыл мне, какая неповторимая красота присуща мексиканскому народу, о чем мечтает этот народ, за что он готов сразиться. И он же преподал мне высший урок, который несет в себе любое искусство: ничто нельзя выразить, если не опереться на силу чувства, и душа шедевра заключается именно в этой силе чувства"6.
Искусство Посады, в котором столько места занимают образы смерти и страдания, видения преисподней и адских мук, в котором даже радости жизни напоминают об ужасах неотвратимого конца, стало верным отражением Мексики времен дона Порфирио, когда люди каждое мгновение ощущали непрочность собственного существования. Войска, расправляющиеся с безоружным народом, угроза иностранного вторжения (еще свежа была память о французской и американской интервенциях), злоупотребления властей и зверства бандитов, массовые убийства и массовые празднества, игры и танцы на площадях – и назревающие исподволь мятежи и восстания. Диего, так же как и Посада, – истинный выразитель духа этой страны, где жизнь и смерть постоянно переплетаются друг с другом.
Бертрам Вольфе рассказывает в своей книге о том, как Диего по-детски восторженно отзывался о гравюрах Посады, сравнивал их с гравюрами Микеланджело. Посада помог Диего осознать две особенности его творческого я , которые впоследствии определят всю его жизнь. Во-первых, его "мексиканскую самобытность": источником вдохновения для него станет народное художественное творчество, хранящее традиции древней индейской культуры. "Искусство мексиканских индейцев, – сказал он однажды Глэдис Марч, – так сильно и так правдиво потому, что неразрывно связано с родиной: с землей, с пейзажем, с предметами и животными, с местными божествами, с красками того мира, в котором они живут. Чувство – вот сердцевина этого искусства, то главное, что оно хочет выразить. Оно соткано из надежд людских, из страхов, радостей, суеверий и страданий". Такое отношение к народному искусству индейцев – основное творческое кредо Риверы, которое будет вдохновлять и направлять его в течение всей жизни, которое объединит его с Фридой и даст ему силы пережить столько тяжелых событий, разрешить столько противоречий, оставаясь самим собой: и этим он обязан своему учителю.
Второе, что осознал Диего, рассматривая рисунки Посады, – это необходимость революционной борьбы. Карикатуры Посады, его выпады против режима Диаса, постоянные насмешки над спесивыми буржуа, ядовитые сарказмы против духовенства и военных, вся эта мрачная суета, в которой преступления, предрассудки и уродства разлагающегося общества сводятся к глумливому абсурду смерти, воспитали в Диего бунтаря. Никакие политические события не смогут поколебать его убеждений: Диего не был рожден, чтобы стать политиком. Это была еще одна истина, которую открыли ему гравюры Посады. Позднее, познакомившись с политическим лидером Троцким или с аристократом от литературы Андре Бретоном, он испытает неловкость, какую испытывает человек, сталкиваясь с чуждыми ему идеями. Он предпочтет этим идеям дух Посады, в котором соединились насмешка и вековая мудрость, гримаса смерти и воспоминание о самобытной красоте индейского народа, девушка с лилиями и скелет в кружевах, – весь этот мир на закате жизни художника появится на фреске "Воскресный послеполуденный сон в парке Аламеда", написанной в 1947-1948 годах.
В реальной жизни Диего столкнется с революционной идеей зимой 1906 года, когда армия Диаса потопила в крови демонстрацию пеонов – рубщиков сахарного тростника. И Диего делает выбор. Кровь, обагрившая улицы Орисабы, не высохнет никогда, питая в нем любовь к народу, скрепляя связь между художником и жизнью. Отныне для него будет важно только одно: выразить величие и силу духа рабочих и крестьян и, подобно Посаде, показать миру предсмертную гримасу власть имущих.
Дикарь в Париже
И Диего, и Фрида, каждый в свое время и каждый по-своему, в решающий для их творчества момент поддались соблазну новых веяний в западноевропейской культуре. Диего подпал под их влияние всецело и надолго; он провел во Франции и в Испании четырнадцать лет, много разъезжал, встречался со всеми, кто тогда совершал переворот в искусстве и создавал современную живопись. Там он женился, там у него родился сын, там он познал жизнь богемы, нищету и войну, нашел свой путь в искусстве. Он вернулся в Мексику, обогащенный опытом, в ореоле рождающейся славы и набравшись революционных идей.
А Фрида приезжает в Париж, когда она уже достигла зрелости как человек и как художник. Приезжает без всякого энтузиазма, по приглашению Андре Бретона и сюрреалистов, которые хотят призвать ее под свое выцветшее знамя. Она пробудет там совсем недолго, возненавидит Париж и парижских художников, este pinche Paris – этот чертов Париж, как она напишет друзьям, и вернется в Мексику с убеждением, что от Европы и от профессионалов интеллектуального бунта ее отделяет непреодолимая пропасть. В ее глазах Европа – и особенно Франция – не слишком отличается от Гринголандии, которую она вместе с Диего повидала в Сан-Франциско, Детройте, Нью-Йорке. А поскольку Диего в Европе с ней не было, это путешествие вообще ничего ей не дало.
У Диего было иначе: пребывание в Европе наложило отпечаток на всю его жизнь. Расставшись с отрочеством и с Академией Сан-Карл ос, он сразу же решает отправиться в Испанию. Он хочет вырваться из дома, избежать материальных трудностей (на закате своего владычества Порфирио Диас не жалует художников), но еще и приобрести новые знания, помериться силами с великими мастерами. В 1909 году, когда Диего отправляется в свое первое путешествие, произведения искусства еще не были экспортным товаром. Музейные шедевры не вывозились на выставки, репродукций не существовало, копии были посредственными. Чтобы увидеть Эль Греко, Гойю, Веласкеса, Рафаэля, Рембрандта, Брейгеля, Босха, Ван Эйка или Микеланджело, надо было идти в музей. Получив стипендию от губернатора штата Веракрус Теодоро Деэсы и вдохновившись рассказами художника Мурильо (Доктора Атля), юный Диего (ему двадцать три года) попадает в Европу начала века.
Первым делом он посещает Испанию, где в мадридском музее Прадо выставлены шедевры Гойи и Веласкеса. Диего настолько восхищается творчеством Гойи, что даже пытается подражать ему, – он подумывает об изготовлении подделок! – но очень скоро вынужден отказаться от этой идеи: он никогда не сумеет в совершенстве копировать чью-то манеру. Однако в Испании ему близка не только живопись. В начале XX века Испания – "страна контрастов", где встречаются и сказочные богатства, наследие империи Карла Пятого и Изабеллы Католической, и ужасающая нищета. Для Диего крестьяне Эстремадуры и батраки Каталонии – братья пеонов из долины Мехико, с плантаций сахарного тростника в Веракрусе или Морелосе, индейцев с копательной палкой тлакомм на полях Герреро или Мичоакана. При виде их страданий в его душе рождаются мечты о братстве всех угнетенных народов и ненависть к испанской знати: все это впоследствии найдет свое воплощение во фресках в Чапинго, на которых изображены конкистадоры.
Но одной Испании ему недостаточно. В 1909– 1910 годах всемирная столица искусства – это Париж. А центр этой столицы – Монпарнас. Именно там, на Монпарнасе, и устраивается Диего со своими скудными финансами, сначала в пансионе, потом в мастерской, которую снимает на улице Депар.
Во время поездки в Брюссель он знакомится с Ангелиной Беловой, молодой женщиной из России с чисто славянской внешностью, с длинными, очень светлыми волосами и светло-голубыми глазами, "мягкой, чувствительной и неправдоподобно честной", как он опишет ее впоследствии, и тоже художницей. Она не смогла устоять перед обаянием Диего и – в этих словах вполне ощутима его наивная жестокость – "к своему величайшему несчастью, решила стать моей законной женой". Ангелина делит с ним все радости и невзгоды его парижской жизни. Она безумно любит этого молодого художника, так не похожего на нее, этого вспыльчивого мексиканского великана, неистового, иногда по-детски простодушного и поражающего ее своим сумрачным, эксцентричным гением.
Впоследствии Фрида не сможет не считаться с этими четырнадцатью годами его парижской жизни, другой его жизни, которая была у него, когда сама она только успела появиться на свет. В 1915 году – Фрида в то время еще была ребенком – Ангелина рожает мальчика, единственного сына, какой был у Диего, и вскоре мальчик умирает. Вероятно, для того чтобы изгладить это воспоминание, Фрида, еще не успев встретиться с Диего, решает, что станет матерью его сына, и гордо сообщает об этом своим одноклассникам в Подготовительной школе. Вокруг Диего уже тогда витают призраки.
Но Париж – это еще и школа живописи. Диего рассказал о том, какое потрясение испытал вскоре после приезда, увидев в витрине торговца картинами Амбруаза Воллара картину Сезанна:
Я начал разглядывать картину часов в одиннадцать утра. В полдень Воллар отправился обедать и запер дверь галереи. Когда через час он вернулся и увидел, что я все еще стою перед картиной, погруженный в созерцание, то метнул на меня свирепый взгляд. Потом он уселся за стол, но краем глаза все время наблюдал за мной. Я был так плохо одет, что он, должно быть, принял меня за вора. Потом он вдруг встал, взял другую картину Сезанна и поставил ее в витрину вместо первой. Минуту спустя убрал ее и поставил третью. Потом одну за другой принес еще три картины Сезанна. Уже начинало темнеть. Воллар зажег свет в витрине и поставил туда еще одну картину Сезанна. <…> Наконец он вышел ко мне и, стоя в дверях, крикнул: "Да поймите вы, больше их у меня нет!"
Диего явился домой в половине третьего утра, у него начался жар, он бредил – так подействовали на него холод парижских улиц и потрясение от картин Сезанна.
Вернувшись ненадолго на родину, Диего Ривера становится свидетелем одного из важнейших событий современной истории – мексиканской революции 1910 года, родоначальницы многих народных революций. Именно этот год Фрида будет указывать как год своего рождения, хотя на самом деле она родилась тремя годами раньше. Революция ударила как молния и отбросила на обочину всех тех, кого не опалила своим огнем: сочувствующих, художников, интеллектуалов, по большей части выходцев из буржуазии. Ни Диего, ни его друг Васконселос не остаются равнодушными к революционной эпопее. Но они не могут принять в ней участие, и когда под властью Франсиско Мадеро в стране вновь воцаряется порядок, им кажется, что вокруг почти ничего не изменилось. Из-за своей принадлежности к привилегированной касте они не способны ощутить всю мощь катаклизма, который потряс мексиканское общество и эхо которого разнесется по всему миру. Падение старого диктатора Порфирио Диаса могло тогда показаться событием малозначительным, и понадобятся десять лет взросления в Париже, чтобы Диего понял, какую роль сыграла революция в его стране и какова его собственная роль в этой революции.
А Фриде не нужен столь долгий период созревания. Она принадлежит к поколению, которое появилось на свет вместе с революцией и вместе с ней росло. Новые идеи вошли в ее плоть и кровь. Еще и поэтому Диего будет казаться ей каким-то сказочным героем: ведь он все видел, он был на улицах Мехико, когда Сапата вел за собой крестьян, вооруженных мачете, он общался с русскими революционерами, встречался со Сталиным!
Париж, куда Диего возвращается зимой 1911 года, тоже революционный город, только там происходит не социальная революция, а величайший переворот, какой знала история искусства, когда одновременно закладываются основы модернизма в живописи, архитектуре, музыке, поэзии, литературе: эстетический анархизм дадаистов, предваряющий появление сюрреализма, и новые веяния в живописи, которые исходят от вызывающего, фантастического искусства Пабло Пикассо.
Первая встреча с живописью Сезанна, ставшая для Диего потрясением, вовлекает его в эти нескончаемые поиски нового. Вернувшись, он сразу становится сторонником эстетических теорий кубизма и, весь во власти нового увлечения, пишет в своей мастерской на улице Депар картину за картиной. Занимаясь живописью, Диего побеждает в себе демонов. Это жизненно необходимо: послереволюционная Мексика – хаос, в котором еще не нашлось места искусству. Для Диего кубизм – возможность самому совершить революцию. Классическая испанская живопись, которую он изучал в Академии Сан-Карлос и в Толедо, проникаясь влиянием Эль Греко, была сокрушена и низвергнута кубизмом с его изломами и дерзким отрицанием основ. Всякое движение вперед, говорит Диего, – это революционное движение, "которое не щадит ничего".
В 1914 году сбывается самое заветное желание Диего. Вместе с Фудзитой и Кавасимой он приходит в мастерскую Пабло Пикассо и знакомится с художником. С этой минуты Диего становится своим в маленьком и неугомонном кружке, чьей деятельностью отмечены годы, предшествовавшие Первой мировой войне. На Монпарнасе его окружают художники, ищущие пути к новому искусству: Пикабиа, Хуан Грис, Брак, Модильяни. В жилах Риверы течет и еврейская кровь (его бабушка с отцовской стороны, Инее Акоста, была из португальских евреев), поэтому у него возникает особая общность с художниками и писателями-эмигрантами еврейского происхождения – Сутиным, Кислингом, Максом Жакобом, Ильей Эренбургом (который сделает Риверу прототипом своего героя Хулио Хуренито, принца богемы, хвастуна и враля). И конечно же, ему близок Пабло Пикассо. А с Амедео Модильяни его будет связывать настоящая, хоть и эксцентричная, дружба, с братской взаимопомощью, совместными попойками и бурными ссорами. Какое-то время Амедео и его возлюбленная Жанна Эбютерн, впавшие в беспросветную нищету, даже жили в квартире Диего и Ангелины на улице Депар.
С началом войны перестала поступать стипендия от мексиканского правительства, и Диего, подобно Модильяни и многим другим художникам, для которых Париж военного времени превратился в западню, остается в своей нетопленой мастерской без всяких средств к существованию. В эти тревожные годы Диего, захваченный вихрем парижской богемной жизни, проявляет себя как "людоед", как пожиратель женщин. Бурная и беспорядочная страсть свяжет его с Моревной Воробьевой-Стебельской, подругой Ангелины Беловой, тоже русского происхождения, хрупкой с виду блондинкой, наделенной огромной волей и огромным честолюбием. У них родится девочка по имени Марика, "дитя Перемирия". На память об этой сумасбродной любви у Диего останутся два эскиза с натуры, запечатлевшие его монпарнасских друзей, и шрам на затылке: когда они расставались, Моревна ударила его ножом.
В то время он был способен подолгу не работать, его всецело занимают внешние события – любовные интрижки, забота о выживании. Эти сумбурные, мрачные годы оставят глубокий след в его сердце. Именно тогда он осознал, что поиск в искусстве – его главная потребность. Для Диего, как и для Модильяни, искусство не роскошь и не иллюстрация жизни. Искусство и есть сама его жизнь, и он приносит в жертву искусству жизнь других, стремление к счастью, все земные свершения.
В конце 1918 года, вскоре после Перемирия, Диего теряет сына: мальчик умирает от менингита и от лишений военного времени7.
Эта душевная рана будет болеть до конца его дней. Несмотря на любовь Ангелины, несмотря на дружеское тепло, которым окружают этого добродушного великана, этого робкого людоеда все те, кого он очаровал, он понимает: парижский период в его жизни закончился, пора продолжить искания где-то еще.
Принять окончательное решение ему, по-видимому, помогла встреча с великим Эли Фором. Как подчеркивает Бертрам Вольфе, благодаря Эли Фору художник осознал, в чем для него заключается правда в искусстве, какая миссия ему предстоит. Художник, объясняет Эли Фор, не одинок. В его творчестве находит выражение некий язык, внятный для всех, и, чтобы достичь этой универсальности, ему нужна поддержка всего народа. Очевидно, Фор, аристократ духа и эстет, почувствовал в Диего Ривере глубинную мощь и гений, стихийную энергию дикаря, которую не смог укротить интеллектуальный опыт Монпарнаса, почти чудовищную силу, приводящую в ужас всех, кто с ней соприкасается.
Но Диего и сам уже знает то, о чем сказал ему Эли Фор: он не принадлежит культуре Западной Европы, и послевоенный Париж больше не может удержать его. И он бросает все. Он уезжает навсегда, одержимый желанием работать, стремлением вновь обрести себя, и совсем не думает об Ангелине, которую оставил в несчастье.
Он побывал в Италии, увидел фрески Микеланджело, картины Тинторетто, шедевры этрусского искусства, Пестум, Сицилию, вещи, "которые выворачивают вам нутро". И понял, где место его живописи: не в прокуренных мастерских Монпарнаса, а на стенах домов, возведенных революцией, – там она будет доступна всему народу. 19 мая 1921 года он пишет своему другу Альфонсо Рейесу: "Это путешествие открывает новый этап в моей жизни. <…> Здесь не существует разницы между жизнью людей и произведениями искусства. Фрески не кончаются за дверьми церквей, они живут на улицах, в домах, и повсюду, куда бы ни упал взгляд, все знакомое, все народное. <…> Сталелитейные заводы, рудники, верфи гармонично сочетаются с храмами, колокольнями, дворцами. На Сицилии фронтоны – это портреты холмов, а деревенские дома построены простыми каменщиками с тем же чувством совершенной гармонии".
Революция 1917 года в России, о которой рассказывали ему друзья, убедила его в том, что новые времена уже на пороге. И внезапно его охватывает лихорадочное возбуждение, жажда увидеть, как это свершится. Ему больше нечему учиться у Европы священных камней, Европы, опустошенной безумной войной, которая сгубила его сына. Все, к чему он стремится, – там, за океаном, в еще неведомой, зовущей его Мексике. После падения Венустиано Каррансы, который использовал мексиканскую революцию к выгоде крупных землевладельцев, и после прихода к власти Альваро Обрегона, человека из народа, Диего может вернуться на родину.
В 1921 году, когда Диего Ривера вновь ступил на землю Мексики, Фриде Кал о исполнилось четырнадцать лет, но на вид ей было не больше двенадцати. Легенду, связанную с именем Диего, она узнает из газет, из разговоров одноклассников по Подготовительной школе. Точнее, это даже не легенда, а репутация распутника и анархиста. Диего Ривера обольстил и ужаснул людей по ту сторону моря, надменных французов, которые некогда пытались покорить Мексику, но были разбиты народной армией Бенито Хуареса под Пуэблой 5 мая 1867 года. Художник зачаровал их своим искусством, ошеломил своим неуемным красноречием. Он – герой дня. К тому же правительство Альваро Обрегона поручило дела культуры его другу Хосе Васконселосу, тоже недавно вернувшемуся из Европы.
Несколько лет назад, в 1910 году, при Порфирио Диасе, два художника уже пытались создать нечто новое: Доктор Атль и Мануэль Ороско хотели расписать фресками амфитеатр Национальной подготовительной школы – но старый диктатор не очень-то жаловал народное искусство.
Вернувшись к этой идее, Васконселос не хочет поручать работу художникам, которых считает слишком приверженными классике, и обращается к иконоборцу, "людоеду" Ривере. Его горячность, его необузданные инстинкты, его колоссальная работоспособность – все это уже располагает к нему. И он становится центром формирующегося движения муралистов, подобно тому как Пикассо был центром кубистской революции. В этой борьбе за пространство, доступное народу, вокруг него группируются видные мексиканские мастера: Херардо Мурильо, Хорхе Энсисо, Сикейрос, Жан Шарло (француз по происхождению), Фермин Ревуэльтас, Монтенегро, Хавьер Герреро, Карлос Мерида из Гватемалы, Руфино Тамайо. Диего первым понял смысл той революции в живописи, которая должна была последовать за революцией политической, призвана была прославить ее героизм. Во время поездки в Чьяпас и Юкатан на празднование столетия независимости Мексики и Первый международный студенческий конгресс он открыл для себя необычайную мощь искусства майя. Глядя на фрески Храма ягуаров в Чичен-Ица, он понял, что должен запечатлеть на стенах современных зданий религию освобождения Человека.
По возвращении в Мехико он становится и руководителем, и главным исполнителем гигантского проекта, задуманного Васконселосом: роспись Подготовительной школы он целиком берет на себя, поручая своим помощникам только готовить фон, смешивать краски, разбавлять их растительной смолой и закреплять соком опунции.
За работой это поистине гигант, физической силой и твердостью воли он превосходит всех остальных, потому и справляется с непомерной задачей. Если из Европы Диего приехал со скверной репутацией распутника и "дикаря", то здесь, на лесах в Подготовительной школе или в мастерской коллежа Сан-Ильдефонсо, рождается легенда о гениальном Ривере, легенда, которая кружит голову хрупкой юной девушке с решительным взглядом, по имени Фрида Кало.
Фрида – "настоящий демон"
Когда Диего встречает Фриду впервые – если не считать ее ребяческой выходки в амфитеатре Подготовительной школы, – его поражает контраст между хрупкостью тела и тревожной красотой лица и еще этот напряженный, вопрошающий взгляд блестящих темных глаз, по-детски искренний и потому обезоруживающий.
Фрида не похожа ни на одну из женщин, которых он знал до сих пор. Ни на Ангелину с ее бледным, озаренным внутренним светом лицом славянки, ни на импульсивную Моревну, ни на чувственную, необузданную Лупе Марин. Она не принадлежит далекой Европе, не вышла из обедневшей гвадалахарской аристократии, среди которой прошла молодость Лупе Марин, и в ней не чувствуется той холодной решимости, что читается на ангельском личике Тины Модотти. Это девушка из космической расы Васконселоса, и чем-то она похожа на самого Диего: в ней причудливо сочетаются беззаботная веселость индейцев и печаль метисов, и ко всему примешиваются иудейские беспокойность и чувственность, которые она унаследовала от отца. Все это сразу бросается ему в глаза и притягивает его, равно как и юный возраст Фриды.
Но когда он, как положено жениху, начинает каждую неделю посещать дом Кало в Койоакане и пытается лучше узнать Фриду, то выясняет, что под этим хрупким обликом скрывается человек, переживший страшное испытание. Фрида не любит говорить о прошлом, она держит все в себе. Как многие мексиканки ее круга, она очень сдержанна в выражении чувств и обладает своеобразным едким юмором, присущим также и Диего, – лучше уж ругательство или непристойная шутка, чем жалобы на жизнь. Она занимается живописью, и то, что открывается Диего в ее работах, поражает и покоряет его. Все разочарования Фриды, все ее драмы, огромное страдание, вошедшее в ее жизнь, – все это показано на картинах, выражено с таким невозмутимым бесстыдством и такой внутренней независимостью, какие редко встречаются на свете.
У этой влюбленной барышни с непринужденными манерами за ее недолгий век накопился тяжелейший жизненный опыт. Родившись в 1907 году в бедной семье, она рано поняла, что ей не стоит питать больших надежд. Ее отцу Гильермо Кало живется нелегко. При Порфирио Диасе он был официальным фотографом, а после революции остался без сбережений, без будущего и теперь еле сводит концы с концами – держит фотостудию в центре Мехико и снимает на фоне пыльной драпировки первопричастниц и новобрачных. О пропитании семьи заботится мать Фриды Матильда Кальдерой: продает мебель и другие вещи, сдает комнаты холостякам, экономит буквально на всем. Вероятно, Фрида была не очень близка с матерью. Родителями Матильды были Исабель, дочь испанского генерала, и фотограф индейского происхождения из Мичоакана Антонио Кальдерон. Эта женщина, благочестивая до ханжества, тихая, но с жестким характером, вынуждена играть незавидную роль при Гильермо, артистичном, ранимом, далеком от реальности. В юности она была такой живой, такой привлекательной, а теперь, ради семьи, стала суровой и властной. "Mi jefe" ("мой начальник"), – говорит о ней Фрида. Как и Диего, Фрида в раннем детстве была обделена материнской любовью: после рождения дочери Кристины (на год младше Фриды) изнуренная частыми родами Матильда Кальдерон впадает в депрессию и не может заботиться о двух своих малютках. Фриду, как в свое время Диего, воспитывала няня-индеанка. Впоследствии Диего напишет символический портрет этой женщины, представив ее в виде индейской богини в маске, из сосцов которой течет волшебное молоко. Однако не подлежит сомнению: именно от Матильды Кальдерон Фрида унаследовала то, что выделяет ее среди подружек, – энергию, сияющий взгляд и почти религиозную преданность идеалу революции.
А мечтательный и ранимый отец станет прообразом мужчины-ребенка, которого Фрида будет искать себе всю жизнь. У него бывают "приступы головокружения", как осторожно называет их Фрида. На самом деле он болен эпилепсией, и дочь с ранних лет знает, что нужно делать, если у него случится припадок на улице. Она укладывает его навзничь, расстегивает на нем одежду и держит в руках его фотоаппарат, чтобы какой-нибудь вор не воспользовался удобным случаем! Фрида – самая любимая из шести дочерей Гильермо, и она обожает отца, несмотря на его слабость или, быть может, из-за его уязвимости. После его смерти в 1952 году она напишет портрет, строгий, в стиле фотографий, какие делал он сам: застывшая поза, праздничный костюм, блеклые беспокойные глаза, усы, такие черные и густые, что кажутся наклеенными; желтоватый фон, напоминающий о выцветших драпировках в студии на улице Мадеро, украшен необычным узором из яйцеклеток и сперматозоидов – так Фрида изображает мгновение своего зачатия. Подпись под картиной полна любви: "Я написала портрет моего отца, Вильгельма Кало, германо-венгерского происхождения, художника и фотографа по профессии, человека благородного, умного, доброго и смелого, потому что он шестьдесят лет страдал эпилепсией, но никогда не прекращал работать и боролся против Гитлера. Обожаю его. Фрида Кало, его дочь".
Фриде очень рано пришлось узнать, что такое страдание. В 1913 году, в шесть лет, она заболела полиомиелитом, и левая нога осталась частично парализованной. Увечная нога на всю жизнь станет для нее источником мучений и причиной комплексов. Всю жизнь Фрида будет стыдиться этой слишком худой ноги, напоминавшей ей рисунки Посады или ацтекского бога войны Уицилопочтли, которого изображают с иссохшей ногой. На автопортретах она чаще всего старается скрыть свое увечье, а на единственной картине, где она изображена обнаженной (Диего написал ее в 1930 году), она сидит в кресле, в застенчиво-неловкой позе, поджав под себя больную ногу.
На семейной фотографии, сделанной вскоре после выздоровления Фриды, уже чувствуется одиночество, в которое ввергло ее страдание. Маленькая девочка с серьезным лицом стоит под балконом дома в Койоакане, чуть в стороне от остальных, нижняя часть ее тела наполовину скрыта кустами. Она поняла, что никогда не станет такой, как другие; соседские девочки и мальчики с неосознанной детской жестокостью дразнят ее; как вспоминает Аврора Рейес, когда Фрида в своих высоких ботинках – она будет носить такие всю жизнь – каталась на велосипеде, ей кричали: "Frida, pata de palo!" ("Фрида, деревянная нога!"). Подрастающая Фрида остро ощущает свое одиночество. Ее единственный друг – сестра Матита – вскоре навсегда покинет родительский дом. Семилетняя Фрида помогает сестре бежать, но потом ее охватывает чувство вины, и в молодые годы она будет долго и упорно искать Матиту, чтобы вернуть беглянку домой. Матиту простят лишь много лет спустя, когда ей исполнится двадцать семь, а Фриде – двадцать.
В формировании личности Фриды важную роль сыграло мучительное сознание того, что она не похожа на других. В те годы она еще не помышляет о живописи. Но она живет в мире фантазии и грез, скрашивает одиночество, воображая, будто видит в оконном стекле другую Фриду, своего двойника, свою сестру. "На запотевшем стекле я пальцем рисовала дверь, – пишет она в дневнике, – и через эту воображаемую дверь, полная радостного нетерпения, ускользала из комнаты. Я направлялась к молочной лавке Пинсона. Пройдя сквозь букву "О" на вывеске, я спускалась к центру земли, где меня всегда поджидала "воображаемая подруга". Я уже не помню ее лица, не помню, какого цвета у нее были волосы. Но помню, что она была веселая, много смеялась. Негромким смехом. Она была ловкая, танцевала так, словно ничего не весила. А я танцевала с ней и рассказывала ей все мои секреты…"
Фрида так и не расстанется со своим двойником. На картине 1939 года, названной "Две Фриды", изображены две девушки, словно сиамские близнецы, они сидят взявшись за руки, видны их сердца, соединенные общей артерией. Одиночество и боль превратили детскую мечту в навязчивый призрак, наделили почти мифической силой другое "я", зеркальное отражение, в которое она всматривается снова и снова.
Судьба Фриды удивительна тем, что все в этой судьбе абсолютно непредсказуемо. В отличие от Диего Риверы она вовсе не собиралась становиться художницей. Конечно, отец воспитал в ней любовь к искусству, и еще в коллеже она испытывает жгучий интерес к молодым, жаждущим признания художникам новой Мексики. В Подготовительной школе она примыкает к шумливой, словоохотливой компании студентов, которые в знак принадлежности к группе носят фуражку и называют себя "Качучас". Группа, сделавшая своим кумиром революционера Хосе Васконселоса, занимается преимущественно литературой: среди ее участников Мигель Лира, которого Фрида за пристрастие к китайской поэзии прозвала Чунг Ли, музыкант Анхело Салас, писатель Октавио Бустаманте. А еще – Алехандро Гомес Ариас, студент юридического факультета и журналист, лидер и вдохновитель "Качучас"; Фрида в него влюбляется. Они встречаются у дверей юридического факультета, вместе бывают на вечеринках, на балах, она пишет ему письма, полные многозначительных намеков, в шутливо-страстном тоне, называет его своим novio, женихом, а себя – его женой или даже его escuincle – бездомной собачкой. Она играет в любовь и, очевидно, незаметно для себя втягивается в эту игру. Нравы в мексиканском обществе двадцатых годов довольно-таки строгие – Долорес Ольмедо пишет в статье, посвященной выставке Фриды Кало в Париже, что в 1922 году "лишь немногие женщины могли поступить в университет" и что "Фрида была в числе тридцати пяти женщин, которым впервые позволили учиться наравне с двумя тысячами студентов-мужчин". Пылкий, необузданный темперамент девушки вырывается за рамки этой условной школьной любви. Фрида мечтает куда-нибудь уехать, стать свободной. 1 января 1925 года она пишет Алехандро письмо, в котором предлагает вместе отправиться в Соединенные Штаты: "Тебе не кажется, что мы должны что-нибудь сделать с нашей жизнью?
Если мы всю жизнь проведем в Мексике, то так и останемся ничтожествами, и вообще, по-моему, нет ничего прекраснее путешествий, я прихожу в ярость от мысли, что мне не хватает воли сделать то, о чем я тебе говорю. Ты мне ответишь, что одной воли тут мало, нужны еще и деньги, но можно год поработать и скопить нужную сумму, и тогда проблем не будет. Впрочем, откровенно говоря, я мало что в этом смыслю, ты должен мне рассказать, в чем там преимущества и в чем сложности и правда ли, что гринго такие противные. Видишь ли, все то, что я написала от звездочки и до сих пор, – не более чем воздушные замки, и лучше было бы развеять мои иллюзии прямо сейчас…"
Но Фрида не похожа на свою сестру Матиту, она не настолько решительна и не настолько самостоятельна, чтобы бросить родителей и ринуться навстречу приключениям, а Алехандро Гомес Ариас отнюдь не искатель приключений. Его отношение к порывистой и сентиментальной школьнице – сдержанно-покровительственное. Он играет при ней роль старшего брата, которого у Фриды никогда не было: участвует в ее затеях, но может и проявить строгость, если сочтет нужным. Фрида для него – маленькая девочка, mi nina de la Preparatoria8 а иногда и lagrimilla – плакса. В ней странным образом соединяются чувственность и идеализм, эротические фантазии и мистические порывы. В то время она еще далека от революционных убеждений. 16 января 1924 года она взволнованно пишет Алехандро: «Больше всего я молилась за мою сестру Мати. Священник ее знает и обещает много молиться за нее. А еще я просила Господа и Пресвятую Деву, чтобы у тебя все было хорошо и чтобы ты всегда меня любил, и за твою маму и сестренку я тоже молилась». Религиозные чувства, в которых мать воспитала Фриду, у нее еще очень сильны. Склонность к мистической экзальтации сохранится у Фриды на всю жизнь. Только место святых займут революционеры – Карл Маркс, Ленин, Сапата, Мао и Сталин.
Вскоре ужасное происшествие изменит всю жизнь Фриды, навсегда замкнет ее в тесном мире одиночества и неизбывной боли, где единственным исходом станет искусство.
17 сентября 1925 года (ей тогда еще не исполнилось восемнадцати) Фрида вместе с Алехандро садится в автобус – эти автобусы пустили совсем недавно, и горожанам они нравятся, потому что ходят гораздо быстрее трамваев. На перекрестке у рынка Сан-Хуан в автобус врезается трамвай.
Позднее Фрида расскажет:
Это случилось сразу после того, как мы сели в автобус. Вначале мы ехали в другом, но я заметила, что потеряла зонтик, и мы вышли, чтобы его найти; вот так я и оказалась в автобусе, который разорвал меня в клочья. Столкновение произошло на углу, перед рынком Сан-Хуан. Трамвай ехал медленно, но водитель нашего автобуса был молод и нетерпелив. Трамвай повернул – и наш автобус оказался зажатым между ним и стеной.
Я тогда была неглупа для своих лет, но, хотя и пользовалась определенной свободой, не имела никакого житейского опыта. Наверно, поэтому я не сразу поняла, что со мной произошло, какие травмы я получила. Первое, о чем я подумала, это хорошенькая пестрая безделушка, которую в тот день купила и везла с собой. Я попыталась ее найти, думая, что авария несерьезная.
Неправда, будто люди в первую минуту осознают, что с ними произошло, неправда, будто они плачут. Я не плакала. От толчка нас всех бросило вперед, и обломок одной из ступенек автобуса пронзил меня, как шпага пронзает быка. Какой-то прохожий, видя, что я истекаю кровью, взял меня на руки и положил на бильярдный стол, а там уж обо мне позаботился Красный Крест. Вот так я потеряла невинность. У меня была повреждена почка, я не могла мочиться, но хуже всего было с позвоночником. Казалось, никто особенно не беспокоится. Рентгена мне не делали. Я кое-как села и попросила известить моих родных. Матильда узнала о том, что случилось, из газет, она первая пришла ко мне и потом три месяца сутками не отходила от меня. Моя мать месяц была в шоке, она так и не навестила меня. Когда обо мне сказали сестре Адриане, она упала в обморок. А отец от расстройства заболел, и я увидела его только три недели спустя.
Последствия аварии чудовищны, большинство врачей, осматривающих Фриду, удивляются, как она осталась жива: тройной перелом позвоночника в поясничной области, перелом шейки бедра и нескольких ребер, левая нога сломана в одиннадцати местах, правая ступня раздроблена, вывих левого плеча, тройной перелом таза. Обломок стальной ступеньки автобуса врезался в левый бок и вышел через влагалище.
Но сопротивляемость и жизненная сила Фриды беспримерны. Она выжила в аварии, сумела пережить и отчаяние, которое наступило потом. Страдания, выпавшие на ее долю, почти невозможно выдержать.
"Ты не представляешь, как мне больно, – пишет она Алехандро месяц спустя, – каждый раз, когда меня поворачивают в кровати, я проливаю потоки слез, впрочем, как говорится, собачьему визгу и женским слезам верить нельзя".
Ирония и черный юмор помогают Фриде найти в себе сверхчеловеческие силы, чтобы преодолеть отчаяние и боль. Она пишет, читает, без конца перебрасывается шутками с Матильдой. Она постигает смысл мексиканского слова aguantar– терпеть. 5 декабря 1925 года: "Одно хорошо: я начинаю привыкать к страданию".
Из больницы Красного Креста Фриду привозят в родительский дом в Койоакане. Она прикована к постели. И принимает решение: она займется живописью. Матери Фрида говорит: "Я осталась жива, и вдобавок мне есть ради чего жить. Ради живописи". Мать устраивает над ее кроватью нечто вроде балдахина и прикрепляет там зеркало, чтобы девушка могла видеть и рисовать себя. Эта кровать и это зеркало пройдут через все ее творчество: снова, как в детстве, она нашла путь к другой Фриде, которая весела и грациозна, вечно танцует и которой можно доверить все свои секреты.
В жизни девушки, прежде такой озорной и такой своенравной, мечтавшей "отправиться в плавание или в далекое путешествие", отныне есть место только живописи, мрачным шуткам и одиночеству. Одиночеству тем более глубокому, что Алехандро, ее жених, уехал учиться в Германию, откуда письма идут месяцами. Отъезд Алехандро – отнюдь не случайность: родители не одобряют его дружбы с такой распущенной, дерзкой особой, которая к тому же навсегда останется калекой.
Теперь Фрида может в полной мере оценить всю серьезность случившегося: врачи сказали, что она никогда не сможет стать матерью. В 1926 году она сочиняет извещение, полное насмешливой горечи:
ЛЕОНАРДО
родился в больнице Красного Креста
в году 1925 от рождества Христова, крещен
в следующем году в городе Койоакане.
Его матерью была
Фрида Кало,
а крестными -
Исабель Кампос и Алехандро Гомес.
Теперь ей придется одной сражаться с кошмаром, который стал ее судьбой. Временами она поддается отчаянию. 30 марта 1927 года она пишет Алисии Гомес Ариас (сестре Алехандро):
Пожалуйста, не обижайтесь, что я не приглашаю вас: я не уверена, что Алехандро одобрил бы это, и потом, вы представить себе не можете, как ужасен этот дом и как мне было бы стыдно, если бы вы пришли сюда, хотя, уверяю вас, мне очень хотелось бы вас видеть…" 6 апреля: "Если так будет продолжаться, то лучше бы меня убрали с этой планеты…" 25 апреля, в письме Алехандро: "Вчера мне было так плохо, так грустно, ты не можешь себе представить, до какого отчаяния может довести человека такая болезнь, я чувствую омерзительную дурноту и не знаю, чем это объяснить, а иногда – жуткую боль, которая ни от чего не проходит. <…> Да, это я, именно я и никто другой, это я мучаюсь, впадаю в отчаяние и все такое. Не могу много писать, потому что очень трудно наклоняться, не могу ходить, потому что ужасно болит нога, от чтения быстро устаю – впрочем, и читать особенно нечего, – остается только плакать, да и на это иногда нет сил… Ты не представляешь, как угнетает меня это сидение в четырех стенах. Вот и все! Больше о моем отчаянии сказать нечего…
После роковой аварии Фрида перенесла самые ужасные физические страдания, какие могут выпасть человеку. Но главное испытание у нее впереди. Ей предстоит вновь научиться владеть телом, вновь обрести свободу, и в это она вкладывает всю свою необычайную жизненную силу.
Началом этой битвы становится возвращение в родительский дом в Койоакане. Она заставляет себя выходить на улицу, посещать друзей по Подготовительной школе. Через три месяца после выписки из больницы она садится в автобус и едет в центр Мехико.
Теперь живопись – это главное для нее, смысл ее жизни. Жанр автопортрета она начала осваивать еще в 1923 году, и первая ее настоящая картина – собственный портрет в стиле Боттичелли, который она дарит Алехандро, надеясь удержать его. На этом романтическом портрете, несколько застывшем, как у прерафаэлитов или у мексиканского художника Сатурнино Эррана, она предстает во всей своей хрупкости: темный лиловатый фон подчеркивает страдальческую бледность лица. Единственное, в чем проявляется индивидуальность автора, – пытливый, искрящийся умом взгляд черных глаз из-под густых бровей и саркастический девиз внизу картины (Алехандро вновь собирается за океан):
Heute ist Immer Noch
(День еще не кончился)
Несколько месяцев тяжелейших страданий стоили долгих лет житейского опыта. Фрида в свои девятнадцать – зрелая, уверенная в себе женщина. Она эксцентрична, напориста, у нее выработались убеждения. Она обожает отца, такого кроткого, такого артистичного, и сестру Матильду, которой хватило смелости убежать из дому. Она ненавидит буржуазные условности, непомерную набожность матери и сестру Кристину, к которой испытывает болезненную ревность.
Разлука с Алехандро тоже обходится ей дорого, усугубляет одиночество и отчаяние. Но она не из тех девушек, которыми можно пренебрегать. Она уже поняла, что ей не будет исцеления от одиночества. 17 сентября 1927 года она пишет Алехандро: "Когда ты вернешься, я не смогу дать тебе ничего такого, чего бы тебе хотелось. Раньше я была ребячливой и кокетливой, теперь буду ребячливой и ни на что не годной, а это гораздо хуже… Вся моя жизнь в тебе, но насладиться этой жизнью я не смогу никогда".
Любовь кажется недостижимой, но Фрида не может смириться с поражением, с уделом калеки. Она изменилась, похудела, глаза под черными дугами бровей горят еще ярче, губы плотно и сурово сжаты: такой предстает она на фотографии, сделанной отцом в феврале 1926 года. Она стоит в окружении сестер и двоюродных братьев, одетая мальчиком, опираясь на трость, которая явно не просто служит дополнением к костюму.
Она решила жить дальше. Наперекор рецидивам болезни, затворничеству, корсетам и костылям она борется с неотступным, давящим одиночеством. Ей двадцать лет, в ее искалеченном теле бурлит молодая, нетерпеливая жажда жизни. Из газет она узнает о необычайных событиях во внешнем мире, о борьбе за власть между Обрегоном и Кальесом, о североамериканской угрозе, потом об убийстве Обрегона, гибели Франсиско Вильи, о выступлениях студентов. С особым вниманием она читает заметки, посвященные русской революции и народным волнениям в Шанхае.
Студентов из группы "Качучас" мало занимала политика, и Фрида до своего несчастья была равнодушна к революционным идеям. Когда Алехандро уехал в Германию, она подшучивала над ним: "Поменьше флиртуй с девушками там, на курорте… особенно во Франции и в Италии и, разумеется, в России, где много юных коммунисток… " (2 августа 1927 года).
Помимо живописи и сочинения писем друзьям, выздоравливающая Фрида увлекается чтением. Она читает романы Хуана Габриэля Боркмана, стихи Элиаса Нандино или статьи Александра Керенского о революции в России. Бывший глава Временного правительства, отстраненный Лениным от власти, только что прибыл в Соединенные Штаты, и его свидетельство о реальной русской революции весьма расходится с коммунистическими идеалами. Тем не менее в январе 1928 года, под влиянием Хермана дель Кампо, бывшего студента Подготовительной школы, Фрида присоединяется к небольшой группе интеллектуалов, симпатизирующих коммунистам. Среди них – кубинский эмигрант Хулио Антонио Мелья и мексиканский художник Хавьер Герреро – официальный любовник итальянки Тины Модотти. Тина полна революционной энергии, молода и обладает романтической красотой, которая зачаровывает Фриду. Она была вынуждена переезжать из страны в страну, пока не нашла приют в Мехико. После революции в Мексике обосновались политические эмигранты из разных стран, она стала "родным домом для всех латиноамериканцев", как замечает историк Даниэль Косио Вильегас.
Тину Модотти и Хулио Антонио Мелью революция притягивает словно магнит. После убийства Обрегона в ресторане "Ла Бомбилья" в Сан-Анхеле (недалеко от дома Кало), после захвата власти генералом Кальесом и убийства Вильи начинаются беспорядки, умы возбуждены. Понятно, что Фриду привлекают столь яркие личности, особенно Тина Модотти – молодая, красивая, талантливая и всецело посвятившая себя революции. Не говоря уж о том, что к ней часто заходит Диего Ривера.
Дерзкая девчонка превратилась в молодую женщину с горящим, полным решимости взглядом, с печатью пережитого страдания на лице. Своеобразие почти азиатского лица, подчеркнутое иссиня-черными, разделенными на пробор волосами и строгой одеждой, заставляет сердце Диего биться чаще. И все-таки она входит в его жизнь прежде всего через живопись.
Диего поместил ее в самом центре фрески на четвертом этаже министерства просвещения, сделанной по заказу Васконселоса: одетая в красное, бок о бок с Тиной Модотти и Хулио Мельей, она раздает рабочим ружья и штыки. Но между Фридой и Диего уже начались стычки, которые будут продолжаться всю их совместную жизнь. Диего поддразнивает Фриду, утверждает, что у нее собачья морда; а Фрида, не растерявшись, отвечает: "А у тебя морда как у жабы".
Это начало их любви.
Любовь во времена революции
В конце двадцатых годов Мехико еще не был чудовищным мегаполисом, где свирепствует нищета, где можно задохнуться от дыма заводских труб и выхлопов автомобилей. Это тропическая столица с чистейшим в мире воздухом, "край безоблачной ясности", как пишет Карлос Фуэнтес, где в перспективе центральных улиц виднеются заснеженные вершины вулканов, где во внутренних двориках старинных испанских дворцов плещут фонтаны, шелестят крыльями колибри, раздается музыка. А в парке Аламеда по вечерам гуляют влюбленные пары и стайки девушек в длинных платьях, с лентами в волосах.
Долгие годы правления Порфирио Диаса оставили по себе неизгладимый след: роскошные виллы, окруженные огромными садами, тенистые аллеи акаций, фонтаны, орфеоны на площадях, играющие кадрили, вальсы, марши. Во время революции этот колониальный город заполонили толпы крестьян со всех концов страны, в основном индейцев. Они приходили на главную площадь, на рынки – покупать и продавать или просто смотреть город: они еще не вполне уверились, что он принадлежит им.
В это неспокойное время все надо придумывать заново, и все появляется как по волшебству: художники-муралисты – "летописцы революции", как их называет Мигель Анхель Астуриас, – пишут на стенах общественных зданий трагическую и полную чудес историю коренных народов американского континента; искусство помогает делу народного образования – в борьбе с неграмотностью в сельской местности активно используются кукольные театры, гравюры в стиле Посады, труппы уличных комедиантов, одна за другой открываются сельские школы. Радость от наступления новой эры захватывает всю страну. В самых отдаленных деревнях (в долине Толука, на равнинах Юкатана или в пустыне Сонора) учителя-индейцы ставят изучение языков науатль, майя и яки на научную основу, издают газеты, словари, сборники легенд. Наивная живопись – не та, что в часовнях или у торговцев картинами, а та, что родилась в полях и на улицах – позднее ее можно будет увидеть на Гаити или в Бразилии, – вспыхивает, как огни праздничного фейерверка, она вторгается в официальную живопись, привнося новые формы, новые ракурсы, свой взгляд на мир, свою первозданную чистоту. Фовизм и кубизм, два радикальных новшества, недавно привлекавшие великих художников современности, в Мексике вытеснены этим невиданным обновлением, которое отрывает искусство от созерцания античных образцов и погружает его в изломанную реальность сегодняшнего дня, где формы выражения, символика, равновесие и даже законы перспективы уже не повинуются нормам прошлого.
Это увидел Диего, вернувшись в Мексику в 1921 году, и это навеки запечатлелось в его сердце. В стране, еще не оправившейся от долгой гражданской войны, стране, где политическая революция на исходе, начинается другая революция – в искусстве.
Мексиканская революция, толчком к которой послужили энтузиазм Франсиско Мадеро и возмущение народных масс, в двадцатые годы выродилась в личную диктатуру, в череду переворотов и политических убийств: Венустиано Карранса был убит в Тлаксалантонго мятежными военными, перешедшими на сторону Обрегона; в свою очередь, Обрегон, победив на выборах, на следующий день был убит в Койоакане фанатичным католиком Торалем. Власти и противники властей отбивают друг у друга остаток золотого века революции, в то время как настоящие революционеры: Фелипе Каррильо Пуэрто, Франсиско Вилья, Эмилиано Сапата – гибнут от руки тех, кому они помогли завладеть помещичьми землями. Самая противоречивая фигура среди революционеров, бесспорно, Кальес, "Верховный вождь революции", атеист и антиклерикал, который, опираясь на конституцию 1917 года, развязывает в сельской Мексике кровавую бойню против крестьян-католиков Мичоакана, Халиско и Наярита.
Диего только что покинул разоренную войной Европу, мрачную и стылую, словно ад, – ад Монпарнаса, этого Минотавра, который поглотил его маленького сына и превратил любовь Ангелины в трагический фарс, – а в Мексике его встречает буйство жизни, животворящий хаос, в котором все так изумительно ново: тела женщин, страстность смуглокожей Лупе Марин, необъятные горизонты и возможности. Он будет врастать корнями в эту землю, напитываться древними традициями индейской культуры, возрождающейся у него на глазах, а главное – отвечать запросам народа, которому предстоит столько узнать, столькому научиться. Диего называет этот период "мексиканским Ренессансом": "Стены школ, гостиниц, общественных зданий расцветились фресками, несмотря на ожесточенные нападки буржуазной интеллигенции и состоявших у нее на службе газетчиков".
Диего возвращается в Мексику с уверенностью: страшная война, стоившая Европе стольких жизней и отнявшая жизнь у его сына, была не просто очередным сведением счетов между националистами разных стран. Она знаменовала собой крах капиталистической буржуазии и открывала новый этап в истории человечества. Впервые революционный пожар разгорелся в Мексике. А затем революция 1917 года в России принесла миру новую веру, надежду на победу труда над капиталом. Диего был целиком согласен с первым "Манифестом американской коммунистической партии", выпущенным в сентябре 1919 года: "Мир стоит на пороге новой эры. Европа охвачена восстанием. Народные массы Азии начинают медленно пробуждаться. Капитализм обречен. Трудящиеся всего мира охвачены воодушевлением. Из ночи войны рождается новый день".
И в это необыкновенное время, когда все формируется, все в стадии становления, Диего Ривера вновь ступает на землю Мексики. Увиденное и пережитое укрепило его убеждения, наделило зрелым опытом. В свои тридцать пять он уже приобрел масштаб символа, стал человеком, который своей жизнью и деятельностью указывает путь другим. Вокруг него собирается группа единомышленников. Они тоже ищут новые средства выражения, их тоже привлекает коммунистическое движение. Этих художников зовут Давид Альфаро Сикейрос, Хосе Клементе Ороско, Хавьер Герреро.
У объединения живописцев и скульпторов появляется свой рупор, газета "Мачете", которую выпускают от случая к случаю и раздают на улицах. На этой "огромной, ослепительно алой, широкой, как простыня" (Бертрам Вольфе) газете изображен длинный (50 х15 см) кроваво-красный нож для рубки сахарного тростника, символ батрака, восставшего против латифундистов.
На первой странице в центре – стихи Грасиэлы Амадор:
El machete sirve para cortar la сапа, abrir senderos en los bosques espesos, descabezar serpientes, destruir toda la maleza, у romper la soberbia de los ricos sin compasion9.Грасиэла, жена Сикейроса, основала эту газету в марте 1924 года. С ней сотрудничали художники социалистических взглядов, которые помогали газете деньгами и своими рисунками, а также писатели-революционеры, в частности Хулио Антонио Мелья. Четыре года спустя газета была запрещена генералом Ортисом Рубио, сменившим Обрегона на посту президента.
Летом 1927 года Диего, ставший одним из руководителей недавно созданной коммунистической партии Мексики, по приглашению Советского правительства едет в Москву. Приглашение было как нельзя кстати: устав от бурных сцен, которые устраивала ревнивая Лупе Марин, Диего решил воспользоваться этой поездкой для окончательного разрыва. Лупе с двумя дочерьми возвращается на родину, в Халиско, а Диего проводит в Советском Союзе несколько месяцев, восхищаясь эффективностью революционной власти, организованностью народных масс, военными парадами. В Москве ему устраивают восторженный прием как послу первой в мире революционной страны. Он пишет портрет Иосифа Сталина, генерального секретаря партии. Диего находит, что логика рассуждений этого человека безукоризненна, что у него железная воля, и сравнивает его с Бенито Хуаресом. Художника привлекает также выразительная внешность Сталина, его лицо – "смуглое, опаленное солнцем, как у мексиканского крестьянина". До приезда в Советский Союз Диего побывал в Берлине и видел сборище нацистов. Теперь он может противопоставить коммунистического лидера нацистскому фюреру, этому "нелепому человечку", который носит английский офицерский плащ, чтобы казаться выше ростом, и оказывает гипнотизирующее воздействие на соотечественников.
В то время еще свежа была память о Ленине, и Сталин активно поддерживал Коминтерн. Но и впоследствии, когда Троцкий обвинит Сталина в злоупотреблении властью и предательстве коммунистических идеалов, Диего останется верен привычному образу Сталина, который, как Хуарес, сумел стать для народа живым воплощением революции.
Тем не менее конец его пребывания в Москве был омрачен разочарованием. Мексиканскому художнику, приехавшему в Россию ради общения с ее революционным народом, по сути, отказали в работе. Расписывать стены доверили советским художникам, приверженцам самого затхлого академизма. Разрыв между революцией и искусством очевиден, и Диего становится ясно: его собственная, творческая революция уже опередила политические события и не позволит ему подчиниться нивелирующим требованиям власти.
Вот каков человек, в которого влюбляется Фрида, едва оправившись от своей беды. Всех, кто сталкивается с ним, поражает его работоспособность, его неукротимый темперамент. Вместе с Ороско и Сикейросом он был избран в исполнительный комитет коммунистической партии. Это задира, смутьян, враль, неистовый, мстительный и совершенно неотразимый при своем редком безобразии – у него лицо индейского воина и телосложение японского борца. Трагизм пережитого, испытание Европой, огромная масса впечатлений, которые он накопил в музеях Испании, Франции, Англии, Италии, – все это делает его символом новой Мексики. А склонность к мрачному юмору и насмешкам над самодовольными интеллектуалами усиливает его превосходство. Это поистине человек действия.
В 1926-1928 годах Подготовительная школа становится полем для эксперимента, проводимого коммунистической молодежью. В феврале 1926 года Аркадио Гевара организует среди учащихся сбор средств, чтобы помочь одному молодому кубинскому революционеру приехать из Гондураса в Мехико. Этот кубинец – Хулио Антонио Мелья, ярый противник диктатора Мачадо, вдохновенный оратор, романтик, наделенный редкой красотой. По приезде он сразу же включается в мексиканское революционное движение, сотрудничает с "Мачете", позже становится генеральным секретарем коммунистической партии. Тина Модотти, коммунистка, подруга фотографа Эдварда Вестона, затем художника Хавьера Герреро, перебравшаяся в Мексику после высылки из США, встречается с Мельей и становится его возлюбленной. 10 января 1929 года агент Мачадо убивает Хулио на улице.
Трагическая гибель молодого кубинца, горе Тины, на глазах которой это случилось, последние слова Хулио: "Я умираю за революцию" – все это укрепило Фриду в намерении посвятить себя делу коммунизма. Для молодежи 1929 года Хулио Антонио Мелья, как впоследствии Че Гевара для молодежи 1968-го, – идеал революционера, отдавшего жизнь ради торжества справедливости. Студенты Подготовительной школы восхищаются парой Модотти – Мелья, и Фрида, ищущая путеводную звезду, целиком подпадает под влияние Тины. Молодая итальянская революционерка – женщина, свободная телом и душой, воплощение красоты и энергии, искренняя по отношению к другим и к себе самой. Алехандро, бывший жених Фриды, вспоминает, что "под влиянием Тины Фрида стала по-другому одеваться, носила черную юбку и блузку, а также брошь в виде серпа и молота, подарок Тины…".
Но в то время Фрида еще не была такой убежденной коммунисткой, какой стала в пятидесятые годы. Видя любовное томление в глазах Тины, суровую и чувственную красоту ее лица и тела, бесстрашно выставленного напоказ на фотографиях Вестона, страстное желание молодой революционерки поставить свое искусство на службу народу, Фрида ищет для себя новый облик, который поможет ей уйти от страдания и одиночества. Фотографии Тины – яркие свидетельства ее кипучей, свободной жизни: женские фигуры, руки, лица, изнуренные тяжким трудом и нищетой, и поразительный портрет мексиканки с флагом революции, символ будущего.
И главное: в компании художников и студентов, которые бывают у Тины, всегда можно встретить Диего. Этот соблазнитель, этот сердцеед не мог остаться равнодушным к красоте молодой итальянки и ее полной приключений жизни. Фрида говорит с ним, смотрит на него сверкающими темными глазами и заставляет смотреть на себя. Она одинока, она в отчаянии, она совсем молода и так волнующе красива, что забыть ее невозможно. Здесь бьется сердце столицы, здесь рождается новый мир. Ведь революция похожа на рождение любви. Тут все может случиться.
И случается. Фрида притягивает к себе Диего – любовью, которую он читает в ее глазах, восхищением, которое она испытывает перед ним. Она не похожа ни на одну из его женщин. В ней нет ни ангельской кротости Ангелины, ни честолюбия неуравновешенной Моревны, ни ненасытной чувственности Лупе, жажды обладания, которая так пугает его, потому что напоминает деспотичную любовь его матери. Ее юность и свежесть восприятия покоряют этого зрелого, много пережившего мужчину. В ее присутствии людоед превращается в Пигмалиона. Она волнует его своей невинностью, забавляет детскими фантазиями, поражает неосознанной мудростью, которую обрела в страдании. Лупе Марин, инстинктивно возненавидевшая "эту девчонку" с первого взгляда, шокирована фамильярностью, какую Фрида проявляет в общении с гением: насмешливость подростка осталась у нее со времен "Качучас".
Когда Диего впервые, словно влюбленный школьник, приходит в дом Кало, Фрида встречает его сидя на дереве и насвистывая "Интернационал".
Но это озорство – всего лишь маска, под которой скрывается безмерная тоска, огромная потребность в общении, в признании. Она приглашает Диего не как влюбленная женщина, а как человек, желающий обрести профессию, чего-то добиться в жизни, как требовательный к себе художник. "Комплименты мне не нужны, – говорит она Диего. – Мне нужны советы знающего человека. В искусстве я не любитель и не знаток. Я просто девушка, которой нужно работать, чтобы жить". Да, ей нужно работать: она знает, что живопись – это зеркало, в котором она находит свое "я", – для нее единственный шанс выжить. В то время как для Диего живопись, бесспорно, является средством завоевать мир, способом обольщать, трогать сердца, подчинять своей воле.
Несмотря на показную браваду, Фрида очень волнуется. То, над чем она работала в 1927-1929 годах: рисунки, портреты Алисии Талант, сестер Кристины и Адрианы, – строго говоря, нельзя назвать картинами, это вопрос, обращенный к людям, вопрос о самом главном, о том, жить ей или нет.
И Диего сразу все понимает. Эта хрупкая девушка с чудаковатыми манерами, играющая в запоздалую детскую наивность, – настоящий художник: в ней, как и в нем самом, живет таинственная сила, которая заставляет браться за кисть. Он столкнулся с чем-то небывалым и не знает, идет ли тут речь о жизненном выборе. Разглядывает картины, и все, что он видит, "ее комната, ее лучезарный облик наполняют его упоительной радостью".
Он знал немало женщин-художниц. В частности, Марию Гутьеррес Бланшар: они встретились в Испании, и благодаря ей он познакомился с Ангелиной Беловой. И Моревну. Но впервые на его пути встречается женщина, для которой, как и для него, живопись – насущная потребность. Она так молода. Как художник она явно испытывает его влияние: те же ослепительно яркие краски, взятые в том же ракурсе фигуры, чуть перекошенные, словно на снимке бродячего фотографа, та же мощная плоть. И все же есть что-то свое, неповторимое. Диего испытывает к ней необъяснимое чувство, какого еще не вызывала у него ни одна женщина: изумление, смешанное с желанием, восхищение и уважение, которые не угаснут никогда.
Этот людоед, выдумщик, гигант современной живописи, который успел прожить две жизни, который рассказывает об отступлении Наполеона из России так, словно он был там, который видел войну и революцию, встречался с Пикассо, Роденом, Модильяни, влюбился в юную девушку, не видевшую ничего, кроме родного Койоакана и Подготовительной школы, писавшую только портреты своих друзей да еще собственное отражение в зеркале над кроватью.
Она берет его за руку, показывает ему родительский дом, болтает и смеется, как будто они уже давно знакомы.
Диего превосходно играет роль официального жениха – еще со времен коллежа, когда Фрида надеялась сделать своим женихом Алехандро Гомеса Ариаса, ей хотелось такого церемонного ухаживания. Диего наносит визиты семье Кало, беседует с отцом Фриды, который шутливо предостерегает его: "В ней скрыт демон!"
Диего так влюблен, что готов разыгрывать комедию: родители невесты заставляют себя уговаривать, хотя он – выгодная партия, а у нее никакого приданого, кроме долгов. "Мои родители, – напишет впоследствии Фрида, – не соглашались на наш брак потому, что Диего был коммунистом, а еще потому, что он, как они утверждали, был похож на толстяка с картины Брейгеля. Они говорили, что это будет брак слона и голубки". Матильду Кало смущает зрелый возраст художника, его распущенность, его многочисленные разводы, но желание Фриды – закон, тем более что она уже совершеннолетняя, и все еще помнят, как опустел дом после бегства Матильды-младшей. Гильермо Кало в конце концов дает согласие с тем мрачным юмором, который так любила в нем его дочь. "Учтите, – говорит он Диего, – моя дочь – больной человек и останется такой на всю жизнь. Она умна, но красивой ее назвать нельзя. Подумайте хорошенько, и, если у вас не пройдет охота жениться, я дам свое согласие".
Они поженились в Койоакане 21 августа 1929 года. Фрида нарядилась индеанкой, позаимствовав у служанки родителей юбку в горошек с воланами, блузку и длинную шаль. А Диего, по выражению репортера из газеты "Пренса", оделся "по-американски": серый пиджак, серые брюки, белая рубашка, в руке громадная техасская шляпа. Бракосочетание совершает в ратуше койоаканский мэр, торговец пульке. Свидетелем со стороны Диего выступает его парикмахер по имени Панчито, со стороны Фриды – друг семьи доктор Коронадо, а также судья Мондрагон, давний приятель Диего. В своих воспоминаниях Диего рассказывает, как в разгар церемонии дон Гильермо Кало вдруг встал и сказал: "Господа, разве все это не напоминает комедию?"
После этого начинается небольшое торжество в кругу друзей – у Роберто Монтенегро, куда врывается Лупе Марин и устраивает сцену ревности. Как рассказывает Фрида, под конец Диего был настолько пьян, что стал палить из револьвера куда попало и ранил одного из гостей. На ночь она укрылась в родительском доме и только через несколько дней вернулась к Диего, на пасео де ла Реформа.
Это была не та свадьба, о которой мечтала для своей дочери Матильда Кало. Тем не менее этот дурашливый, вызывающий маскарад стал своего рода таинством: им началась история любви, любви слона и голубки, эгоистичного, неукротимого гения и победной юности, история влюбленной пары, которой предстояло перевернуть представление о живописи в Мексике, сыграть важнейшую роль в становлении современного искусства.
Жизнь вдвоем, или Каково быть женой гения
Период, предшествующий свадьбе Диего с Фридой, был для него самым продуктивным. В 1925– 1927 годах художник работает без перерыва, покрывает стены общественных зданий самыми прекрасными фресками муралистского периода. Его творческие возможности кажутся беспредельными, энергия – неиссякаемой. По заказу Васконселоса, который не разделяет экстремистских взглядов Диего, но признает его гениальность, художник расписывает министерство просвещения: в каждом дворике – своя тема, у каждого уровня – более высокая ступень в иерархии культур, а высшая ступень – искусства и традиции фольклора. Он работает без выходных, иногда по восемнадцать часов в день. С недолгим перерывом на поездку в Советский Союз Диего расписал министерство за четыре года, создав сто двадцать четыре фрески общей площадью более чем пять тысяч квадратных футов (около пятисот квадратных метров).
За это же время он начинает и заканчивает работу над тридцатью девятью фресками в Национальной сельскохозяйственной школе земледелия в Чапинго (близ Тескоко) и участвует в реставрации дворца Эрнана Кортеса в Куэрнаваке. По окончании реставрационных работ он ненадолго отправляется в Европу. В этой колоссальной работе впервые воплотились основные идеи и формы его искусства. Теперь Диего Ривера полностью обрел свое творческое "я", он освободился от влияния европейских мастеров, которое еще чувствуется во фресках Подготовительной школы. Он создает полные мощи и жизни, легкие для восприятия картины сегодняшнего дня и сцены из истории мексиканского народа. Эти работы удивляют свободой выражения и одновременно мастерством, с каким Диего организует фреску, – словно он театральный режиссер, или архитектор, или народный сказитель. В министерстве он изучил освещение и перспективы в каждом дворике, а также ту кинетическую силу, какая исходит от живописи, взаимодействующей с явлениями окружающей жизни, а не замкнутой в музейных стенах.
Главная тема, естественно, революция. Двадцатые годы были временем решающих политических событий в Мексике. А итогом этих лет стало горькое разочарование народа после того, как плодами революции воспользовались честолюбивые вожди и сохранившая влияние буржуазия. На фресках в Чапинго запечатлена история штата Морелос, красную землю которого оросили своей кровью "аграрники" Эмилиано Сапаты. Диего стремился показать тяжкий труд крестьян, их мощь в революции – об этом свидетельствуют фрески "Раздача земель" в школе Чапинго или "Мельница" в дворике Труда министерства просвещения. На одной из росписей в министерстве художник изобразил самого себя в рабочей блузе, в роли архитектора. Несмотря на разочарования, испытанные в Советском Союзе, Диего полностью убежден: искусство должно служить народу. Эта идея будет сопровождать его во время поездки по Соединенным Штатам, куда он отправится, вдохновленный только что начатой работой в Подготовительной школе.
Свою веру в мексиканскую народную культуру он сможет выразить в двух других больших работах: росписи парадной лестницы Национального дворца и росписи дворца Кортеса. Эти два цикла Диего задумал как прославление коренных народностей Мексики, их осознания собственной самобытности, логическим следствием которого стали война за независимость, борьба Хуареса с французскими захватчиками и революция, направленная против эксплуататоров и церковников. Лестницу в Национальном дворце венчает, конечно же, фигура Сапаты и его лозунг: "Tierra у Libertad"10.
Настенная живопись не только помогает Диего воплотить революционный идеал, но еще и позволяет смело раскрыть перед всеми свою веру в жизнь, в чувственную красоту женского тела.
По-видимому, тут он ближе всего к Фриде Кало, и это бесстыдное, страстное, порой вырастающее до мифа изображение женского тела – уже своего рода свадебный марш, финалом которого станет пародийная церемония в Койоакане.
Обнаженное тело Лупе Марин, выставленное напоказ на стенах школы в Чапинго, кажется вызывающим и в то же время достигает какого-то космического обобщения, словно ню на больших полотнах Модильяни в витринах торговцев картинами на Монпарнасе. У Фриды, видевшей, как создавались эти фрески, они вызывают восхищение и ужас: на них изображена жизнь, которой у нее не было, цветущее тело с тяжелыми бедрами символизирует материнство, в котором ей отказано.
С другой стороны, в творчестве Диего еще не бывало произведений, до такой степени проникнутых религиозным чувством. Конечно, это не католическая религия, выступавшая тогда союзницей генералов и денежных мешков, всегда готовая бросить на колючие агавы обнаженное и такое нежное тело индеанки – той, что выращивает плоды и рожает тружеников, чья кожа золотиста, словно янтарь. Нет, это совсем иная – языческая, первобытная религия, религия женщины-земли, щедрой и плодоносной, с большим животом и набухшими грудями, царственно возлежащей на тверди небес, высоко над миром и людьми. Этот древнейший, но вечно юный образ Диего запечатлел на дальней стене бывшей церкви, где прежде стоял алтарь, на котором совершалось символическое, превратившееся в пародию жертвоприношение.
Эти удивительные фрески – скандальные, вызвавшие шок у буржуазной публики, которая отвергла их, как прежде отвергала спокойное бесстыдство Мане или тревожную наготу обнаженных тел Модильяни, – волнуют Фриду, наполняют ее внутренний мир, помогают ей созреть. Она чувствует, что они близки ей: тот же поиск собственной индивидуальности как абсолюта, то же желание идти до конца, до полного раскрытия истины через живопись.
Творческий мир Фриды не выражает себя на стенах министерств или музеев. Он, как и прежде, развивается скрыто, но следует той же дорогой, ведущей к отказу от стыдливости. Революция Фриды не требует публичных демонстраций, эпатажа. В ней нет театральности, с которой возвещает о своих убеждениях Тина Модотти. И пусть на фреске Диего в министерстве просвещения Фрида вместе с Тиной и Хулио Антонио Мельей раздает винтовки рабочим, на самом деле ей нужна другая революция, которая помогла бы ее телу вырваться из тисков страдания и подняться до беспредельной, безудержной, всеобъемлющей любви, стать достойной своего избранника, идеального мужчины. В жизни такая революция, скорее всего, неосуществима, но ее можно воплотить в искусстве: для Фриды, как и для Диего, именно искусство в конечном итоге станет единственной сферой, где вершится революция.
Первые месяцы замужества были для Фриды счастливыми и безоблачными, но завершились горьким разочарованием. В 1929 году ее мечта разгорается до яркого, негаснущего пламени, и происходит это в Куэрнаваке, где Диего реставрирует и расписывает дворец Эрнана Кортеса.
В тридцатые годы Куэрнавака ничуть не напоминает зловещую западню, описанную Малколмом Лаури. Это маленький, ухоженный, роскошный городок, где собираются все, кому надоели холод и туман Мехико: богатые американцы, художники, представители крупной мексиканской буржуазии. Все вокруг еще напоминает о былом блеске, о временах Порфирио Диаса, временах громадных асьенд и необъятных плантаций сахарного тростника. Эра крупных земельных владений сумела пережить атаку "индейцев" – так богатые помещики называли солдат армии Сапаты. Отшумела революция, палачи Каррансы повесили на площади Куатла изрешеченное пулями тело вождя "аграрников", и "индейцы" со скорбью в душе вернулись под родной кров. Но дух Сапаты жив, он здесь, на тростниковых полях и мельницах, перед домами богачей и на сельских праздниках, и когда налетает ветер, "индейцы" говорят, что видят, как летит пыль из-под копыт его коня.
Впервые в жизни Фрида соприкасается с подлинной Мексикой, сельской, индейской страной, где родилось первое восстание. Она в восторге от того, что может находиться здесь рядом с Диего, который расписывает стены дворца: на его фресках индейские жрецы-воины в ритуальных масках, в шкурах ягуаров приносят в жертву испанских завоевателей, пеоны изнемогают от непосильного труда в полях или на тростниковых мельницах. Очарование жизни в Куэрнаваке, сады, полные цветов и птиц, брызжущие весельем рынки, чудеса, которые творит Диего, – все это опьяняет ее, она бесконечно счастлива.
Именно тогда у нее возникает замысел духовной революции, осуществлению которого она посвятит всю свою жизнь, в котором – ее кредо, ее цель, ее будущее. Она понимает, что должна бороться за справедливость: это понимание приходит к ней здесь, в единении с миром индейцев, среди чарующей, почти первозданной природы, чью мощь воплотил в себе Сапата.
Фрида была счастлива, и, очевидно поэтому, отношения с партией для Диего отошли на задний план.
Вопреки позднейшим заверениям Диего ("Домом для меня была Партия"), именно в то время благодаря Фриде у него появился дом. Какое ему дело до критиков из Центрального комитета, которым не нравится, что художник поселился на вилле Морроу, американского посла, и берет у него деньги? Сейчас он чувствует себя свободным, он живет жизнью художника, как он ее понимает. Он тем более свободен, что в октябре 1929 года, ровно через два месяца после женитьбы, вышел из коммунистической партии. Об этом собрании, напоминавшем политический хэппенинг, рассказал Бальтасар Дромундо, друг Фриды по коллежу: Диего, как генеральный секретарь партии, торжественно объявляет об исключении товарища Диего Риверы, художника-лакея мелкобуржуазного мексиканского правительства. Закончив эту обвинительную речь, он с серьезным видом, какой напускал на себя во время хулиганских проделок на Монпарнасе, достает из кармана глиняный пистолет и разбивает его на столе молотком!
При всей показной иронии Диего тяжело переживает исключение из партии. После обиды, нанесенной ему в СССР, он особенно болезненно ощущает неблагодарность Мексиканской коммунистической партии, которой отдал столько сил и столько денег. Это крах юношеской иллюзии, мечты о сплоченной борьбе против сил капитализма и эксплуатации. А еще разрыв с партией впервые заставил его осознать, что художник, ищущий свою правду, неизбежно одинок.
Фрида также порывает с партией и теми из своих друзей, которые осуждают Диего, в частности с Тиной Модотти, женщиной, которую так высоко ценила за неколебимые революционные убеждения. Незадолго до исключения Диего Тина пишет Эдварду Вестону (18 сентября): "Мы все знаем, что правительство заигрывает с ним, потому и завалило его заказами: вот, смотрите, красные обзывают нас реакционерами, а мы позволяем Диего Ривере расписывать общественные здания серпами и молотами". За этим следует жестокий, не подлежащий обжалованию приговор: "На него смотрят как на предателя, да так оно и есть".
Другая мечта Фриды в первые месяцы совместной жизни с Диего – любовь. Не та любовь, что бывает у Диего со всеми женщинами, своего рода одержимость плотским соитием, за которую современники прозвали его Быком, а властное, неистовое, непреодолимое чувство. В этом чувстве – вся сила и вся слабость Фриды, она душой и телом принадлежит своему избраннику.
Если у муралиста Риверы этот период оказался необычайно плодотворным, то для Фриды он стал временем творческой немоты. Она уже не пленница родительского дома в Койоакане, без конца вопрошающая зеркало над кроватью. Она уже не инвалид. Она теперь жена Диего, повсюду сопровождает его, сливается с его тенью, его сиянием, светит его отраженным светом, она решает, что он будет есть, организует его жизнь, строит воздушный замок, который постепенно становится реальностью, соединяя вместе великана, выставляющего сокровенное напоказ, и хрупкую молодую женщину, в чьем взгляде горит затаенное страдание.
За это время она пишет всего несколько картин, в частности портрет Лупе Марин: очевидно, таким способом она стремилась избавиться от опасений, которые вызывала у нее Лупе. Прекрасная, плодоносная, как богиня-мать, Лупе окружена листвой и цветами воображаемого рая, откуда не должна выходить. Портрет был подарен модели, а впоследствии утрачен. А еще – картины, на которых они с Диего, как положено новобрачным, держатся за руки: она, такая юная и миниатюрная, со склоненной набок головой, в длинном зеленом платье с воланами и в шали, и он, такой рослый и сильный, в широком поясе носильщика и огромных ботинках рабочего. Сотворенный ею двойной портрет увековечил духовный союз Диего и Фриды, неподвластный ссорам и примирениям, пока смерть не разлучит их.
Чтобы нравиться Диего, Фрида сменила стиль. Она перестала, в подражание Тине Модотти, носить форму революционерки – прямую, стянутую в талии юбку, строгую блузку и галстук, перестала собирать волосы в узел, из-за которого она выглядит такой юной и такой решительной на фотографии, где рядом с Диего и Хавьером Герреро идет по Мехико в первомайской демонстрации.
Теперь она одевается как индеанка, носит длинные платья с воланами, как женщины из Теуантепека – они будто бы происходят от какого-то цыганского племени, – вышитые кофты, какие носят в Оахаке и хуастекской сьерре, широкие шелковые шали из Мичоакана и Халиско, атласные рубашки женщин отоми из долины Толука или пестрые, расшитые цветами юкатанские сорочки.
Нет никаких сомнений, что этим преображением она целиком обязана Диего. По возвращении из Европы художник, как только выдавалась возможность, отправлялся в поездку по стране: ему не терпелось увидеть культурные сокровища, которых он прежде был лишен. После мрачных лет в холодном и голодном Париже брызжущая жизнью послереволюционная Мексика открывает ему свои ослепительные чудеса. Но Диего не турист, и смотрит он на Мексику не с простым любопытством, как смотрят заезжие любители экзотики, увлеченные местным колоритом. То, что он стремится увидеть во время поездок в Юкатан с Васконселосом, или на извилистом пути из Веракруса в Мехико, или в туманных горах Мичоакана, – это душа индейца, которая выражает себя в народных праздниках и в сценах повседневной жизни, в красоте женщин, одетых в старинные наряды, их прическах и манере держаться, в очаровании детей, в древних как мир ритмичных движениях тружеников, носильщиков-хуакалерос с пирамидами кувшинов, рыбаков, рубщиков тростника, носильщиков-тамемес, несущих на голове мешки с маисом. Во время поездок Диего делает записи и эскизы, с жадностью наблюдает народный быт – источник силы и единственное богатство Мексики, из которого в любую минуту может вырваться революционное пламя.
И вокруг него организуется движение народного возрождения. Две женщины, принимавшие участие как модели и как ассистентки в росписи Подготовительной школы (под лукавым взглядом любопытствующей Фриды), – это художницы, влюбленные в древнюю цивилизацию Центральной Америки: Кармен Мондрагон (которой Доктор Атль дал ацтекское имя Науи Олин – "четыре движения", знак землетрясения) и Кармен Фонсенада. Обе они состояли в знаменитом Sindacato Revolucionario de Obreros Tecnicos у Plasticos (Революционный профсоюз работников технических профессий и изобразительных искусств), основанном в 1922 году.
Диего Ривера убежден, что будущее мексиканского искусства – в приобщении к творческим ресурсам народа, в слиянии с фольклором. В двадцатые годы он активно участвует в движении фольклористов, публикует в журнале "Mexican Folkways" статьи о картинах, написанных по обету, о наивном портрете и, главное, о фресках, украшающих стены в пулькериях (кабачках, куда не допускаются женщины и где пьют перебродивший сок агавы).
Росписи на стенах пулькерий, утверждает Диего, – подлинное, революционное искусство, которое подвергалось преследованиям со стороны Порфирио Диаса, видевшего опасность в любом проявлении народного духа. Диего намерен совершенствоваться под влиянием этого искусства, а не в музеях старой Европы, совершенствоваться как колорист, потому что "мексиканец – колорист по преимуществу и прежде всего". Мощь мексиканского народного искусства должна стать источником эстетической революции. "Много домиков из необожженного кирпича осмотрел я внутри, – пишет он, – иногда настолько старых и жалких, что они больше походили на норы, чем на дома, но в каждой из таких нор я видел цветы, гравюры, картины или гирлянды, вырезанные из разноцветной бумаги, – все это было словно алтарь, где поклонялись религии цвета".
Долгое время спустя он скажет Глэдис Марч: "Я как будто родился заново, родился в каком-то другом мире".
Фрида хочет разделить с Диего этот новый мир, это новое рождение. Она не станет моделью для его фресок в Национальном дворце или во дворце Кортеса. Но она будет носить цвета революции, цвета, которые напоминают о празднике, о рынке, о толпе и о народных выступлениях.
В тридцатые годы увлечение древнеамериканскими цивилизациями распространилось довольно широко, однако для Фриды это не мода, а нечто вроде униформы, парадной одежды, ритуальной маски (atavio). Когда Фрида рядом с Диего, кажется, будто она сошла с одной из его фресок, вышла из толпы, окружавшей Сапату в Чапинго. Или шагнула с рисунка Диего к книге Альфонсо Гольдшмидта "Мехико" – божественно прекрасная, с охапкой белых лилий в руках. В то время она еще живет в радужных снах супружества, мечтах о целой жизни в постоянной близости с человеком, которым безмерно восхищается, который вдохнул в нее новую веру.
В Музее изобразительных искусств в Мехико она видела шедевры индейского искусства: статуи, шлифованные драгоценные камни, сверкающие, как закаленная сталь, маски, инкрустированные бирюзой и аметистами, монументальные барельефы. После возвращения в Мексику Диего начал собирать замечательную коллекцию произведений искусства, которые приобретал во время поездок в провинцию или на рынке Воладор в Мехико: глиняные статуэтки из Колимы, ольмекские маски улыбающихся младенцев, собак из Тескоко, фигурки богинь плодородия из Наярита, – теперь эта коллекция выставлена в специально выстроенном музее, который художник назвал Анауакальи (дом Анауака).
Как Фрида нашла статуэтку, которая послужила для нее моделью? Сейчас, как и прежде, эта вещь почти незаметна рядом с впечатляющими созданиями древнего искусства, гранитными изваяниями богов, змеями из порфира. Быть может, Фрида обратила на нее внимание потому, что женские образы вообще редки в ацтекском искусстве, главными темами которого были война и смерть. Это почерневшая от времени деревянная статуэтка высотой около сорока сантиметров. Она изображает женщину, чьи руки прижаты к груди, ладони раскрыты, словно две чаши, голова запрокинута, шея украшена ожерельем. Черты лица, пропорции фигуры, а главное – тщательно переданная прическа, косы, перевитые нитями и уложенные венцом на голове, – все как у Фриды, Фриды в образе богини земли и плодородия Тласольтеотль, которая несет в своем лоне жизнь и смерть и охотно является людям.
Для Диего Риверы, как и для большинства художников и поэтов его поколения: Доктора Атля, Руфино Тамайо, Карлоса Мериды, Ороско, Жана Шарло, Васконселоса, Пельисера, – а позднее и для поколения Хустино Фернандеса и Октавио Паса, Тласольтеотль – самое могущественное божество древнеамериканской цивилизации. Она спит волшебным сном среди суеты современной Мексики. Искусство доколумбовой эры должно иметь наследников, и Сезар Моро, представитель сюрреализма в Мексике, напишет в обзоре Международной сюрреалистской выставки 1938 года: Мексика и Перу – страны, "где, несмотря на бесчинства испанских варваров, не забытые и по сю пору, еще остались миллионы светящихся точек, по которым как можно скорее надо прочертить путь мирового сюрреализма".
Но Фриду не интересуют поиски новых путей в искусстве. Она хочет создать себе двойника, другую Фриду, которая будет жить полной жизнью, блистать, ослепляя всех, кого ни встретит. И она надевает маску, чтобы превратить свою жизнь в ритуал, центром которого, подобным солнцу, будет искусство Диего.
Этот ритуал, этот маскарад – одна из граней творчества Фриды, искусство, творимое лицом и телом, помогающее найти связь с воображаемыми корнями ее души, когда она с тревогой вглядывается в себя, ищет разгадку собственной личности.
Странно, но в первые месяцы замужества, когда Фрида меняет внешность, она меньше всего занимается живописью. Впрочем, этой странности можно найти объяснение: во время работы Диего в Национальном дворце, а затем в Куэрнаваке, под сияющим зимним солнцем, Фрида сама превращается в его произведение, в ожившую картину. Как сказочный пейзаж Куэрнавакской долины – стройные ряды деревьев и хаос убогих домишек на фоне величественной гряды вулканов – становится продолжением росписей во дворце Кортеса, так и Фрида, с ее лицом метиски, глазами, сверкающими, точно обсидиан, под дугами густых бровей, в переливчатом блеске одежд и ожерелий, кажется сошедшей с фрески или картины, словно заколдованное отражение, которое будит в ней тревоги и забытые желания. Особенно в Куэрнаваке, где так много образов прошлого: развалины среди джунглей в Малиналько, испанские дома, прилепившиеся к каменным идолам в Хуаутле, или изъеденный временем храм бога ветра на вершине Тепостеко. И еще лица женщин на рынках, дети на дороге в Тако, похожие на древние бронзовые статуэтки, с синими игуанами в руках, зыблющийся под ветром тростник в долине и длинные вереницы крестьян в белой одежде на дорогах, окаймленных яркими цветами.
Никогда Фрида не была такой страстной революционеркой, как в эти месяцы в Куэрнаваке, в ослепительных лучах гения Диего Риверы. И никогда Диего не работал с такой энергией и самоотдачей, в таком страстном нетерпении, как в Чапинго, где его фрески стали гимном торжествующей красоте природы, и во дворце Кортеса, стены которого напоминали обломки ада, заключенные в оправу из райских садов. Ангелина Белова, впервые увидев Школу в Чапинго и дворец в Куэрнаваке, забыла обиды и "простила ему все, что он ей сделал, даже самые затаенные горести, ибо нелегко быть женой гения"11.
Революционерка Фрида революционна всем своим существом: в этот период, когда под кистью Диего в Чапинго и Куэрнаваке рождаются прекраснейшие образы, она решает пренебречь запретом врачей и зачать ребенка, которому не суждено родиться. Она, принявшая облик богини плодородия, она, так страстно желающая стать матерью, переживет самое тяжкое разочарование в своей жизни, разочарование, с которым никогда не сможет смириться. Все эти месяцы страсти, надежды, вдохновенного труда, месяцы, когда ей казалось, будто она – сама жизнь, краски, формы, движения жизни кончились смертью ее ребенка, единственным итогом, в который она смотрится как в зеркало. Такой она предстает на единственном автопортрете этого года – бледная, с заострившимися чертами лица, с холодным блеском в глазах, в сумеречном свете; в ушах у нее – причудливые украшения жарких стран, серьги в виде крохотных клеток, куда женщины с перешейка Теуантепек сажают живых светлячков, заменяющих им брильянты.
Город мирового значения
Десятого ноября 1930 года Диего и Фрида прибывают на пароходе в Сан-Франциско, где их ждет Ральф Стекпол, скульптор, организовавший Диего заказы на настенные росписи в Соединенных Штатах. Для Диего это не туристическая поездка и не краткосрочный визит. Он сам не знает, когда вернется в Мексику. И впервые в жизни он берет с собой женщину – прежде он покидал родину, чтобы избавиться от тяготившей его любовной связи.
Один этап закончился, начинается другой. Еще в 1926 году Диего получил приглашение от Уильяма Льюиса Герстла – ему предлагали написать фреску в Школе изобразительных искусств. С тех пор в его жизни многое изменилось, и теперь он осознал: пришла пора для встречи с Америкой.
За эти четыре года произошло столько событий! Он почувствовал, как вокруг него сжимается кольцо интриг и мелкой злобы. Даже художники, которые были с ним с самого начала – Ороско, Сикейрос, Жан Шарло, – теперь критикуют его, ставят успехи ему в вину, высмеивают его одержимость индейским искусством.
Гибель кубинского революционера Хулио Антонио Мельи в 1929 году ознаменовала разрыв Диего с партией. Против Тины Модотти, подруги Мельи, женщины, которой Диего безмерно восхищался, развязана клеветническая кампания: мексиканская пресса обвиняет ее в сговоре с убийцами. Испытание ожесточило ее, и она выплескивает обиду на художника – нарушителя партийной дисциплины, ставящего искусство выше политических задач.
Надо уезжать – бесконечные политические дрязги становятся невыносимыми. Главное, чего не могут простить Диего, это его независимости. Угасание революции, моральное разложение – результат правления Кальеса и амбиций Обрегона, религиозная война, раздирающая сельскую Мексику, – все побуждает его к отъезду. Тем более что приближаются выборы, на которых за власть будут бороться Ортис Рубио, ставленник Кальеса, и писатель Хосе Васконселос, бывший покровитель Диего и новоиспеченный политический демагог.
В довершение всего Фрида, потеряв ребенка, впала в тяжелую депрессию. А ведь она всегда мечтала уехать из Мексики, отправиться в путешествие, увидеть Сан-Франциско, который она называет "городом мирового значения". Она так страстно мечтает об этом, что мечта превращается в реальность. Диего рассказывает: накануне того дня, когда он получил по почте от Тимоти Пфлюгера заказ на роспись Фондовой биржи в Сан-Франциско, Фрида мечтала, как она будет прощаться с родными и сядет на пароход до "города мирового значения". Для нее, как и для Диего, это не кратковременная отлучка. Это прорыв в новую жизнь, в новый мир.
Америка в лице Альберта Бендера встречает их с необычайным радушием. Вообще говоря, бывших коммунистов не пускают на территорию США, однако Бендер, страховой агент и коллекционер произведений искусства, добился для Диего и Фриды разрешения на въезд. Ривера в восторге от такого великодушия.
Пребывание в Сан-Франциско – медовый месяц Диего и Фриды. Их повсюду принимают как дорогих гостей; Стекпол предоставил им свою маленькую квартиру в центре города, их приглашают на концерты, предлагают читать лекции в университете. Диего счастлив: во-первых, его здесь признали и полюбили, как никогда и нигде раньше, во-вторых, Калифорния дает прекрасные экспериментальные возможности для его революционной живописи. В этом сельском краю, где осталось еще столько воспоминаний и столько людей, связанных со старой Мексикой, он впервые встречается с американским пролетариатом. Это плавильный тигель, в котором смешиваются призраки прошлого и ужасы настоящего, национальные особенности эмигрантов со всех концов света, резервуар, которому предстоит снабжать рабочей силой американский капитал. Наконец, в будущем это – сказочный рог изобилия.
Фрида воспринимает все менее восторженно. 3 мая 1931 года, проведя некоторое время у супругов Стерн в Атертоне, она пишет подруге детства Исабель Кампос:
Ты не можешь себе представить, до чего это великолепный город. <…> Город и залив восхитительны. Гринго мне совсем не понравились, это очень непростые люди, а лица у них у всех, особенно у женщин, как непропеченная булка. Зато здесь замечательный китайский квартал, китайская толпа – очень приятная. И я в жизни не видела таких красивых детей, как китайские. Право же, они совершенно очаровательны, я готова украсть одного из них, чтобы ты могла в этом убедиться.
Диего все время занят: работа, масса других дел, и Фрида страдает от одиночества, которое усугубляется языковым барьером. Ей под силу, как она говорит, "пролаять самое необходимое", но завязать дружеские отношения с женщинами, которых она встречает, не удается, и для нее, так любящей общество и беседы, жить становится трудно и невесело. Тогда она замыкается в своей блистательной обособленности, облачившись в длинные мексиканские шали, в индейские юбки и украшения. Именно здесь, в Сан-Франциско, она научится показывать, что не похожа на других, впервые напустит на себя отстраненный и чуть пренебрежительный вид, который так разительно контрастирует с живым, насмешливым выражением лица шестнадцатилетней Фриды.
Через несколько месяцев фотограф Эдвард Вестон – он переехал в Сан-Франциско, расставшись с Тиной Модотти, – случайно встретил Диего и Фриду. Он очень красочно описывает эту пару, особенно Фриду, которая все время играет некую роль. "Рядом с Диего, – пишет он, – она кажется миниатюрной, как кукла, но она только ростом мала, а силы и красоты у нее достаточно, и немецкая кровь, унаследованная от отца, в ней не слишком видна. Она одевается как индеанка, даже носит сандалии, и на улицах Сан-Франциско привлекает всеобщее внимание. Прохожие останавливаются и смотрят на нее с удивлением"12. Но прекрасная фотография Фриды, сделанная им в том же году, свидетельствует о глубокой перемене, которая произошла в ней. Дерзкая девчонка с блестящими глазами превратилась в молодую женщину своеобразной красоты, закутанную в шали, увешанную терракотовыми безделушками, словно индейский идол, – это скорее панцирь, чем украшение, – уже свыкшуюся со своим одиночеством, а взгляд у нее слегка ускользающий, словно затуманенный пережитым страданием.
В эти семь месяцев в Калифорнии Фрида мало занимается живописью. Она осматривает город, "учится видеть", как она говорит. Поездка позволяет ей забыть – не о физических муках, а о недостатке воздуха, который они ощутили перед отъездом из Мехико, когда им показалось, что перед ними закрылись все двери…
Несмотря на чувство одиночества, счастье Диего и Фриды пока еще безоблачно. Именно такой, счастливой, Фрида запечатлела себя на картине, которую написала по заказу Альберта Бендера, – картине, наивной манерой напоминающей рисунки Фриды в первое время после свадьбы, где она предстает перед нами необычайно маленькой и хрупкой, действительно похожей на куклу в яркой, как пламя, шали рядом с Диего, одетым в темный костюм, в громадных башмаках, с палитрой и кистями в руке. Над ними парит голубка. Надпись, которую она держит в клюве, говорит о незатейливом счастье и искренней любви: "Здесь вы видите меня, Фриду Кало, рядом с моим любимым мужем Диего Риверой, этот двойной портрет я написала в прекрасном городе Сан-Франциско, Калифорния, для нашего друга Альберта Бендера в апреле 1931 года".
В Сан-Франциско Диего и Фриде некогда остановиться и передохнуть, наглядеться друг на друга, насытиться друг другом. Калифорнийцы восторженны, непредсказуемы и требовательны в своем гостеприимстве. Репутация Диего, его неотразимое обаяние, воздействующее не только на интеллектуалов, но и на прессу, превращают его в знаменитость, объект любопытства и почтительного внимания журналистов. Не успел он сойти с парохода, а все уже наперебой приглашают его к себе, желают узнать его мнение обо всем. Калифорния в тридцатые годы весьма космополитична, а Мексика заменяет ей культурное прошлое. Когда Диего и Фрида приходят на футбольный матч, репортеры спрашивают художника о его впечатлениях; Диего сравнивает игру и атмосферу на стадионе с корридой и усматривает в этом проявление некоего "искусства толпы".
Диего с необычайным воодушевлением расписывает стены в столовой Фондовой биржи. Поистине Сан-Франциско – это ворота Америки, и он не хочет упустить шанс войти в эти ворота. Счастье новобрачных, только что вырвавшихся из раздираемой политическими интригами Мексики, превращает Диего в молодого человека, который счастлив заниматься своим искусством и зарабатывать им на жизнь. Его аллегорические композиции на тему труда, посвященные щедрой земле Калифорнии, еще очень условны и заставляют вспомнить скорее Сатурнино Эррана, чем иконоборца Риверу, автора фресок в Чапинго и в министерстве просвещения. Но воздушная фигура чемпионки по теннису Хелен Уилле, парящая на потолке – символический образ Калифорнии, – воплощает идеал молодости и красоты, который художник надеется встретить в Северной Америке. Его упрекали в том, что он не отразил в своей живописи классовую борьбу; в ответ он справедливо заметит, что живопись должна гармонировать с тем местом, где она выставлена. "Я твердо уверен, что произведение искусства может быть правдивым лишь в той степени, в какой его предназначение находится в совершенной гармонии с тем зданием или залом, для которого оно было создано"13. В то время Диего и Фрида со всей ясностью жизнью и делами доказали, насколько они независимы от генеральной линии коммунистической партии.
Однако конформизм Диего-художника не препятствует любви к шуткам, и его работа в Школе изобразительных искусств вызывает ожесточенную полемику. На композиции, посвященной искусству фрески, он изобразил себя со спины: он сидит на лесах, а над доской выпирает его огромный зад. Фреску сочли оскорбительной для американского народа и после отъезда художника решили замазать (сейчас она вновь открыта для обозрения).
Если для Диего Сан-Франциско, "город мирового значения", стал воротами в Америку, то для Фриды эти полгода жизни в одиночестве, вдали от привычной среды стали началом "самоуглубления": она и вправду "учится видеть", но видеть в собственной душе, распознавать символы и тайны, которые кроются по ту сторону реальности. Вместо койоаканского зеркала возникает другая истина, похожая на волшебное окно, через которое в детстве она попадала в свой настоящий мир. Каждый портрет рассказывает историю, и не только сюжетом, но и красками, линиями, контрастами – как на картинах, выполненных в качестве приношения по обету.
Показательно, что Фрида осуществила эту метаморфозу в период относительной творческой немоты, используя иногда рисунки Диего, как было, в частности, с портретом Лютера Бербанка, селекционера, создававшего новые виды растений, который на портрете сам превращается в растение. Немоте требуется именно такая речь, и речь эта, истории, рассказанные Фридой с помощью картин, – единственный язык, на котором она будет объясняться в любви Диего.
По возвращении в Мексику летом 1931 года Диего вновь принимается за работу в Национальном дворце – ему придется исправлять, а иногда и смывать то, что сделали в его отсутствие ассистенты. Он знает, что скоро опять поедет в Соединенные Штаты, ему нужны новые масштабы и новые впечатления, чтобы помочь делу мировой революции.
Это тоже станет для Фриды жестокой правдой. Она узнала "город мирового значения", ощутила, насколько действительность может быть сложнее и опаснее сказочного путешествия, о котором она грезила в юные годы. И она инстинктивно обращается за помощью к тому, что является ее сутью, что она любит, к более кроткому, более надежному, привычному ей миру: Койоакан, бело-красный дом ее детства, узенькие кривые улочки, вечеринки, которые выплескиваются на площади, щебет птиц в садах, тихий плеск фонтанов, крики и смех детей Кристины, беседы влюбленных, музыка, напевная речь индеанок на рынке. После выматывающей работы в Национальном дворце Диего еще находит время рисовать с натуры койоаканских детей – соседей и, как он их называет, маленьких друзей Фриды: так он выражает свою любовь к ней. Они позируют, забившись в угол или молча сидя на стуле, дети с кроткими лицами и большими черными глазами, похожими на индейские украшения, для них всегда открыта дверь этого большого дома, "дворца", где царствует такая красивая и странная сеньора – немного колдунья – среди картин и статуй, похожих на химеры. Она соскучилась по знакомым звукам и запахам, пирогам с перцем и жареной фасоли: обо всем этом она рассказывает своему другу, доктору Лео Элоэссеру, который лечил ее в Сан-Франциско. Эти письма единственному другу, оставшемуся у нее "на той стороне", свидетельствуют о ее одиночестве, всепоглощающей привязанности к Диего и о том, что в "городе мирового значения" она почувствовала себя индеанкой, оторванной от родных корней и окруженной враждебным миром: "Мексика живет по-прежнему: порядка нет, все делается кое-как, но у Мексики еще остались несказанная красота ее земли и индейцы. Каждый день американское уродство крадет частицу этой красоты, все это очень грустно, но людям надо есть, и невозможно помешать крупной рыбе пожирать мелкую рыбешку".
На пессимизм Фриды Диего отвечает энтузиазмом: по его мнению, именно Америка должна стать полем для новых свершений в искусстве, именно в Америке разгорится пламя мировой революции. Красота индейской Америки не погибнет под натиском капиталистического уродства, а, напротив, обретет новую силу, новый блеск:
Американцы, слушайте. Когда я говорю об Америке, то подразумеваю все пространство, заключенное между ледяными барьерами полюсов. Плевать мне на ваши ограды из колючей проволоки и на ваших пограничников!
<…> Американцы, на протяжении долгих столетий Америка питала творческий дух искусства индейцев, которое глубоко вросло корнями в эту землю. Если вы желаете чтить древнее искусство, то вот вам самые что ни на есть подлинные древности – американские.
Классическую древность Америки еще можно отыскать между тропиком Рака и тропиком Козерога, на этой полоске земли, которая стала для Нового Света тем, чем для Старого Света была Греция. Не ищите древностей в Риме. Вы найдете их в Мексике.
<…> Достаньте пылесосы и избавьтесь от орнаментальных излишеств жульнического стиля! Очистите мозги от фальшивых традиций, от неоправданных страхов, станьте самими собой. Верьте в безграничные возможности Америки: ПРОВОЗГЛАСИТЕ ЭСТЕТИЧЕСКУЮ НЕЗАВИСИМОСТЬ АМЕРИКАНСКОГО КОНТИНЕНТА!14
Портрет Америки, охваченной революцией
Супруги Ривера провели в Мехико только лето, а в ноябре 1931 года, вопреки сомнениям Фриды, сели на пароход "Морро Кэстл", направлявшийся в Нью-Йорк. Диего получил от директора Института искусств в Детройте Уильяма Р.Валентайнера и от его компаньона, архитектора Эдгара П. Ричардсона, заказ написать фреску в Садовом дворике института. А летом поступило другое, еще более соблазнительное предложение. Фрэнсис Флинн Пейн, одна из самых влиятельных фигур в торговле произведениями искусства в Нью-Йорке, консультант Фонда Рокфеллера, предложила Диего устроить в престижнейшем Музее современного искусства выставку его произведений.
Вернувшись из Сан-Франциско, Диего и Фрида нашли Мексику в катастрофическом состоянии. Экономический спад 1928-1929 годов в первую очередь ударил, конечно, по бедным странам. Гражданская война, опустошавшая деревни Центрально-Западного района, в штатах Мичоакан, Халиско и Наярит, с тех пор как Кальес начал преследовать католическую религию, успела погрузить самую процветающую часть Мексики в хаос и нищету и фактически расколола страну надвое15. А преследование коммунистов: объявление партии вне закона, разрыв отношений с Советским Союзом, репрессии после попытки государственного переворота, предпринятой нордистами и коммунистом Гуадалупе Родригесом, убитым затем в Дуранго, – сделало политическую жизнь невозможной. При всей своей известности Диего чувствовал, как вокруг него все туже затягивается сеть интриг и завистливых козней. Это и побудило его снова отправиться в Калифорнию.
Предложение Валентайнера и Ричардсона открывает перед Диего и Фридой заманчивые перспективы как раз в тот момент, когда они особенно нуждаются в деньгах. Летом Диего начал строить дом в Сан-Анхеле – вернее, два домика, соединенных галереей, где каждый из супругов сможет жить независимо от другого. С другой стороны, материальное положение семьи Кало в Койоакане становилось все сложнее; чтобы помочь тестю, Диего вынужден купить у него койоаканский дом, предоставив родителям Фриды право проживать там пожизненно.
Институт искусств в Детройте предложил художнику десять тысяч долларов за роспись стен в Садовом дворике площадью около сотни квадратных метров. Диего не растерялся, навел справки и, со своей стороны, предложил расписать всю поверхность стен (примерно 163 квадратных метра) по той же цене за квадратный метр, что составляло примерно двадцать тысяч долларов, и дирекция института дала согласие. В то время минимальная поденная оплата американского рабочего составляла семь долларов. Таким образом, за детройтский заказ Диего должен был получить очень крупную сумму, большую, чем ему когда-либо предлагали.
Но дело было не только в деньгах.
Возвратиться в Соединенные Штаты, в наиболее промышленно развитую часть континента, в самое сердце капиталистического общества, для Диего значило еще и бросить вызов – а для Фриды, несмотря на страх, который она испытывала перед погружением в такой чуждый мир, это могло стать чем-то вроде реванша.
Диего воспринимает предстоящее испытание Америкой однозначно. Не могущество денег, не мечта о свободе влечет его. Он хочет с помощью живописи осмыслить и понять человеческую массу, которая сумела создать самую мощную индустриальную империю в истории, хочет проникнуть в секрет этого гигантского механизма, увидеть его скрытые пружины, найти источник его энергии, сыграть роль фермента во всеобщем брожении умов, поставить свое искусство на службу назревающей революции.
Америка, куда он стремится, – это Америка "новой эры", провозглашенной в 1919 году в первом "Манифесте американской коммунистической партии".
За десять с лишним лет, прошедших со времени создания Коммунистического интернационала (американская секция Коминтерна была организована Чарльзом И.Рутенбергом и Александром Биттельманом), энтузиазм Диего нисколько не угас. Ни неудача, которую он испытал в Советском Союзе (когда было отвергнуто его предложение написать цикл фресок, посвященный русской революции), ни разочарования, связанные с чехардой диктаторских режимов в Мексике (Грамши назвал это «хроническим бонапартизмом»), не смогли подорвать убеждения художника, умерить его юношеский пыл. Однако у него созрела и окрепла новая мысль: истинная революция XX века должна произойти в самом сердце капиталистического мира, в индустриальном муравейнике Североамериканских Соединенных Штатов.
Познав ужасы войны в Европе, где его окружали бесчисленные, бессмысленные человеческие страдания, пережив в Париже смерть сына, Диего предчувствует революцию на американском континенте. Мексиканская революция, первая в современном мире, вспыхнула как громадный, ослепительно яркий пожар. На пепелище диктатуры Диаса зародилась новая буржуазия – коррумпированные политиканы и честолюбивые, расчетливые военные. В России революция одержала полную, блистательную победу. Фриде запомнились строки из воспоминаний Керенского, в которых, как ей казалось, речь шла о некоей грядущей революции: "Это было необыкновенное, волнующее время, время дерзновения и немыслимых страданий. Время, не имеющее подобий в Истории. Все мелкие повседневные заботы, все групповые интересы стерлись из нашего сознания"16. И дальше – слова, запечатлевшиеся в сердце Диего: «Революция была чудом, актом творения, осуществленным человеческой волей, рывком к вечному, всеобщему идеалу».
Диего привез из Москвы полные чемоданы эскизов и зарисовок, из которых складывался образ грядущей революции. И не случайно он отдает эти рисунки Фрэнсис Флинн Пейн, чтобы она отвезла их в Нью-Йорк и показала в дирекции Музея современного искусства: он уверен, что его произведениям суждено оплодотворить американскую революцию.
Диего вернулся из России с убеждением, что один лишь Троцкий достоин быть идейным наследником Маркса и Ленина. Речь Сталина в 1924 году, где между строк прозвучал отказ от мировой революции, и последующая ссылка Троцкого в Алма-Ату стали для Диего наглядным свидетельством того, что революцию еще предстоит совершить, а исключение из мексиканской коммунистической партии только укрепило его решимость.
В 1930 году Америка пребывает в социальном и нравственном хаосе, из которого может возникнуть что угодно. Несмотря на травлю, развязанную против "красных" министром юстиции Палмером и директором ФБР Джоном Эдгаром Гувером, несмотря на необоснованные аресты, пытки и убийства, сторонники социальной революции не утратили иллюзий. В Мехико Диего беседовал с итальянскими "прогульщиками", сплотившимися вокруг Тины Модотти и революционера Видали. Вместе они вспоминали массовые демонстрации в защиту Сакко и Ванцетти, когда интеллектуалы и рабочие бок о бок шли по улицам Бостона к тюрьме Чарлстон, чтобы не дать умереть "славному сапожнику" и "бедному торговцу рыбой", жертвам охоты на иностранных коммунистов. Бертрам Вольфе, друживший с Диего уже десять лет, рассказал о своем аресте, о встрече в тюрьме с Джоном Дос Пассосом. Вот об этой Америке и мечтал Диего с тех пор, как вернулся из опустошенной, разочарованной Европы.
Это мечта не политика, даже не политизированного интеллигента. Это прежде всего мечта об эстетической и культурной революции, о новом, революционном взгляде на окружающий мир. Летом 1931 года, когда над Мехико бушуют грозы, а Фрида восстанавливает силы в койоаканском саду, каждый вечер орошаемом ливнями, Диего мыслями уже далеко, в том мире, который он хочет завоевать. Он уже знает, какие фрески напишет в Детройте, видит целостный ансамбль образов, их взаимосвязи, средства их создания, нить, соединяющую современный мир с глубокой древностью. Он еще не видел здания, которое будет расписывать, но уже знает, какие там будут фрески. В Сан-Франциско он поделился с Уильямом Валентайнером своим желанием "сделать зримым великолепный, все нарастающий ритм, который возникает при извлечении природного сырья и длится до изготовления законченного изделия, создаваемого умом, потребностью, действием человека".
По мнению Диего, новый, революционный взгляд на мир может возникнуть только при контакте двух противоположных миров, которые существуют на американском континенте. Еще до детройтского проекта, в 1929 году, он публикует своего рода манифест, статью о революции в живописи:
Я всегда считал, что искусство Америки, если когда-либо ему суждено появиться на свет, станет результатом слияния изумительного, пришедшего к нам из незапамятных времен искусства индейцев в центре и на юге континента и искусства тружеников индустрии Севера. <…> Я выбрал себе тему – ту же, что выбрал бы любой другой мексиканский трудящийся, который борется за справедливость и против классового общества. Я увидел красоту Мексики другими глазами и с тех пор стал работать так напряженно, как только мог.
В 1932 году, после работы в Детройте, он дополнит этот манифест:
Революционное движение испытывает острую потребность выразить себя через искусство. У искусства есть преимущество: оно говорит на языке, который легко понять рабочим и крестьянам всего мира. Китайский крестьянин или рабочий поймет революционную кар тину легче и скорее, нежели книгу <…>. Тот факт, что буржуазия находится в стадии разложения, а ее искусство целиком зависит от искусства Европы, показывает: подлинно американское искусство не может развиваться без творческого участия пролетариата. Чтобы стать полноценным искусством, искусство этой страны должно быть революционным.
Рассуждая о наивных картинах на религиозную тему, Диего выражает свое понимание искусства в сжатой формуле: "Крестьянин и городской труженик производят не только зерно, овощи и промышленные товары. Они производят еще и красоту".
Долгожданная выставка открылась во вторник 22 декабря 1931 года в Музее современного искусства на Пятой авеню. На ней были представлены живописные полотна Диего Риверы (всего сто сорок три картины), в том числе написанные еще до кубистского периода в его творчестве, и можно было увидеть, сколь изменчив творческий гений художника. Больше всего ньюйоркцев удивили фрески на мобильных панно, выполненные Диего в последний месяц перед выставкой: для них ему привезли из Мексики просеянный речной песок и гипс. На пресс-конференции в отеле "Барбизон-Плаза" Диего рассказал о технике фрески на материале итальянского Возрождения и доколумбовой Мексики. В Храме ягуаров в Чичен-Ица древние художники майя пользовались исключительно минеральными красками в ограниченном и изысканном наборе. Два оттенка красного. Два оттенка синего. Четыре оттенка зеленого. Желтый. Белый. Черный. Пурпурный.
Несмотря на известность Риверы и авторитет Музея современного искусства (предыдущая выставка была посвящена Матиссу), первая встреча с Нью-Йорком не вполне оправдала надежды художника. Пресса неодобрительно отнеслась к работам Риверы и даже раскритиковала за дерзость фреску под названием "Frozen Assets" ("Замороженные активы"), в которой был показан сговор между капиталом и полицией, их общая ответственность за то, что рабство продолжает существовать. Воскресный выпуск "Нью-Йорк тайме" посвятил Диего статью, где похвалы перемежались с критикой: в частности, его фрески называли "пресными копиями" росписей в Чапинго и Мехико. Статья Эдварда Олдена Джуэла была частью полемики, развернувшейся вокруг художника. Критики издевались над его идеями о возрождении индейского искусства – культура американских индейцев, утверждал один журналист, это "культура плетеных корзинок и лоскутных одеял!" – и упрекали меценатов в том, что те предпочитают поддерживать иностранных художников, а не отечественных. В самом деле, одним из последствий экономической депрессии 1930 года стал закон, запрещающий давать иностранцам какую бы то ни было постоянную работу. Тем не менее выставка имела успех у публики, и значительная часть нью-йоркской интеллектуальной элиты поспешила посетить ее.
Для Фриды первые месяцы в Нью-Йорке оказались трудными. Несмотря на мексиканские платья и украшения, она так и осталась в тени своего мужа-великана, напуганная этим городом насилия и грязи, который она описывает в письме доктору Элоэссеру как "громадную, загаженную и неудобную клетку для кур". После Сан-Франциско она стала испытывать враждебное чувство к богатым американцам, которые "веселятся на бесконечных вечеринках, в то время как тысячи и тысячи людей подыхают с голоду".
Надо сказать, времена были действительно трудные. В праздничные рождественские, предновогодние дни экономический спад ощущается особенно остро, и заполненные бедняками улицы Нью-Йорка напоминают скорее диккенсовский Лондон, чем надменный город Рокфеллера. В газетах полно статей о "достойных людях, впавших в нужду", с призывами оказать им помощь. Месячная заработная плата часто не достигает установленного минимума в двести долларов, некоторые работницы швейных мастерских живут на пятьдесят или даже тридцать долларов в месяц.
Пока Диего работает над фресками, Фрида прогуливается по улицам Манхэттена. Зима здесь мягкая и дождливая, и она с тоской вспоминает о сияющем небе и утреннем холодке Койоакана, о детях, грызущих леденцы по углам улиц, об индианках, продающих "рождественские" цветы и землю для рассады. В отеле "Барбизон-Плаза" неуютно и скучно, вдобавок Фрида не говорит по-английски и совсем не ориентируется в окружающей среде. В конце ноября она пишет доктору Элоэссеру: "Диего, разумеется, уже вовсю работает, город его очень интересует, меня, конечно, тоже, но я, как всегда, только смотрю прямо перед собой и часами скучаю".
Ей не хватает развлечений. "Добропорядочное" общество ее не интересует совершенно, а нью-йоркская толпа – это компактная, враждебная масса, в которой она даже не может блеснуть своим очарованием экзотического цветка, как бывало на залитых солнцем улицах Сан-Франциско. В номере отеля слишком тесно, чтобы заняться живописью или рисованием. У нее завязывается дружба с Люсьеной Блох, помощницей Диего, они вместе ходят в театр, на шоу Зигфелда или в кино на "Франкенштейна".
В марте Диего и Фрида едут в Филадельфию на премьеру "ЛС" ("Лошадиная сила"), балетного спектакля по замыслу и с декорациями Диего, на музыку мексиканского композитора Карлоса Чавеса. Этот старый проект (1927 год) оставался в папках Диего, пока ему не помогла увидеть свет нью-йоркская выставка. В балете осуществилась давняя мечта художника: индейское прошлое Мексики смешивается с индустриальной современной действительностью. Для него это идеальная прелюдия к детройтскому проекту. Но Фрида в письме к доктору Элоэссеру безжалостно издевается над спектаклем: "Какие-то вялые белобрысые типы изображают индейцев из Теуантепека, когда они танцевали сандунгу, казалось, будто в жилах у них не кровь, а свинец".
Это закономерно: Фрида не приемлет англосаксонский мир, который вызывает у нее страх и инстинктивное недоверие, потому что отделяет ее от мужа. Столкновение с индустриальным миром и его несправедливостями причиняет ей боль, но она в отличие от Диего не может вытеснить эту боль творчеством. И она чувствует себя как бы отрезанной от собственного "я", от своего отражения, от источника тепла. Она любит Диего больше всего на свете, ради него она согласилась уехать так далеко от дома, от родителей и даже в какой-то степени пожертвовать своим искусством. Она снова мечтает о ребенке, хотя не говорит об этом Диего. Когда к концу апреля 1932 года Диего решает начать работу в Детройте, Фрида уезжает с ним в Мичиган, радуясь в душе, что может покинуть устрашающий город-гигант, где она жила словно тень.
Встреча, оказанная супругам в Детройте, произвела на Фриду самое приятное впечатление. Доктор Валентайнер из Института искусств и его ассистент Берроуз встречали их на вокзале. Там также было много мексиканцев, в основном рабочих с фордовских заводов: их привез мексиканский консул. Диего прибыл как культурный посол Латинской Америки, а общение с рабочими-иммигрантами для него и для Фриды значит гораздо больше, чем контакты в высшем свете Нью-Йорка. Внушительная сумма, которую выделил Институт (финансируемый компанией Форда), дает Диего огромные возможности. По его убеждению, этот проект – своего рода стройка, где он станет архитектором-строителем, наймет ассистентов, рабочих, подручных. Он намерен поделиться предоставленными средствами, и это не пустые слова. Во все время пребывания в Детройте художник будет играть роль покровителя по отношению к соотечественникам, предлагать им деньги и поддержку, особенно тем, кому предстоит оплатить обратный путь в Мексику.
Диего и вправду становится в Детройте кем-то вроде посла. В тридцатые годы, после долгого перерыва, вызванного революцией, Соединенные Штаты в лице президента Гувера стремятся восстановить экономические и торговые связи с беспокойным южным соседом. Поручив Диего реставрацию и роспись дворца Кортеса в Куэрнаваке, американский посол Морроу сделал художника официальным посредником в сближении двух государств. Искусство настенной живописи с его наглядностью и общедоступностью – символ этого сближения.
Тяга к примирению имеет свои причины. Биржевой крах 1929 года больно ударил по американской экономике.
Кризис не пощадил даже фордовские заводы. К моменту приезда Диего и Фриды Детройт превратился в зону бедствия. Недалеко от завода на реке Руж, на месте инкстерских трущоб Генри Форд выстроил новый город: он стремится преодолеть кризис, оздоровляя заводские гетто. А его сын Эдсел и невестка Элинор сражаются с депрессией на другом фронте. Чтобы выйти из тупика, компании Форда надо совершить прорыв в другие страны, в частности в Мексику, которая становится новым и очень перспективным рынком. Эдсел Форд одним из первых понял, сколь важную роль играют искусства, особенно изобразительное, в том, что мы теперь называем увеличением сбыта товаров. После встречи Эдсела Форда с Уильямом Валентайнером компания решила выделить средства на ремонт и пополнение коллекции детройтского Музея современного искусства, Института искусств. А Валентайнер, в свою очередь, встретился в Калифорнии с Диего Риверой, что дало художнику возможность приехать в Детройт17. Едва сойдя с поезда 21 апреля 1932 года, Диего и Фрида сразу окунулись в атмосферу предельной социальной напряженности и производственных проблем, ничем не напоминающую атмосферу в светских снобистских кругах, в которых они вращались в Нью-Йорке. Диего полон энтузиазма, он целыми днями осматривает заводские корпуса и рабочие кварталы, беседует с техниками, разнорабочими, инженерами, упивается воздухом завода, ощущением силы и творческого вдохновения, какого нигде больше не испытывал. Он делает сотни эскизов и зарисовок, готовит планы для росписи стен в Садовом дворике, ведь ему предстоит расписывать не только северную стену, как предполагалось вначале, но все четыре стены, обрамляющие сад с барочным фонтаном (эту «гадость» Диего хотел убрать), и напоминающем дворики старых особняков колониальной эпохи в Мехико. Особое воодушевление у Диего вызывает завод на Руже, грандиозная футуристическая конструкция из стали и цемента, полностью отвечающая представлениям художника о мире труда. «Ни одна из построек, какие возвело человечество за всю свою историю, не может соперничать с этой», – говорит Ривера. В статье, опубликованной в «Нью-Йорк геральд трибюн», он утверждает: «Здесь всё: могущество, сила, энергия, печаль, слава и юность нашего континента».
Между старым императором Генри Первым, главой фордовской династии, и великаном-мексиканцем завязывается странная, довольно-таки противоестественная дружба, о которой Диего будет потом вспоминать не без удовольствия. В Генри Форде его подкупает твердая воля человека из народа, который в одиночку создал империю, простирающуюся до Бразилии. Как и Диего, Генри Форд родился в шахтерском краю, в одном из наименее населенных районов американского континента; вплоть до середины XIX века Мичиган представлял собой границу между сельской цивилизацией и лесными дебрями – подобно тому как Гуанахуато был границей между Мичоаканом, краем земледельцев-тарасков, и бесплодными землями диких чичимеков.
Оба они обладают творческой мощью, у обоих вызывают энтузиазм процесс превращения сырья в готовую продукцию, всесилие прогресса, пылающие сталеплавильные печи, прессы, станки, общая деятельность большой массы людей. Диего далек от романтической идеализации. Просто здесь он воочию видит будущее, его переполняет юношеский восторг. В Дирборне Диего посещает Музей промышленности, где вся история машин представлена в экспонатах; его так поражают эти "груды железа", что он, придя в семь вечера, уходит из музея в час ночи. На следующий день он встречается с Фордом и выражает ему свое восхищение. Когда на обратном пути он проезжает мимо заводов и управления компании, ему уже не терпится продолжить работу над ансамблем, который теперь видится ему яснее: "Пока я возвращался в Детройт, индустриальная империя Форда все время стояла у меня перед глазами. В ушах звучала величественная симфония, доносящаяся из цехов, где металл превращается в станки и машины, чтобы служить людям. Эта новая музыка еще ждет композитора, чей гений сумеет придать ей удобную для восприятия форму".
Как бы ни складывались в дальнейшем отношения Диего Риверы с Америкой, он никогда не станет отрицать, что восхищался Генри Фордом, его творческой одаренностью, той ролью, которую он сыграл в наступлении индустриальной эры. Позднее, вспоминая об этом визите, он признается Глэдис Марч: "Я пожалел о том, что Генри Форд – капиталист и один из богатейших людей на свете. Я не чувствовал за собой права воздать ему хвалу так пространно и так открыто, как мне хотелось бы. <…> Иначе я попытался бы написать книгу, в которой показал бы Генри Форда таким, каким я его увидел, – истинным поэтом и художником, одним из величайших в то время".
В своем энтузиазме Ривера не замечает или не хочет заметить грязное пятно на репутации 1енри Форда: его воинствующий антисемитизм. С 1921 по 1924 год в газете "Дирборн индепендент" публиковались его статьи со злобными нападками на евреев, "пиявок Америки", с которыми он почему-то связывал растущую популярность джаза и коррупцию в Нью-Йорке, этом "Вавилоне наших дней".
Фрида не в таком ослеплении, как Диего, она все видит и не может отказать себе в удовольствии бросить вызов. Узнав, что в отель "Уорделл", куда поселила их компания Форда – рядом с Институтом искусств, – не допускают евреев, она убеждает Диего протестовать. Они угрожают, что переедут в другой отель, и в итоге добиваются отмены дискриминационного правила, а также снижения платы за номер! Вскоре после приезда в Детройт на званом ужине в Фэр Лэйн, резиденции Генри Форда, воспользовавшись паузой в разговоре, Фрида громко задает старику вопрос, который вертится у нее на языке: "Мистер Форд, вы еврей?"
Это не помешало Диего стать искренним другом Эдсела Форда. Пока шла подготовительная работа над фресками, Эдсел делал все, чтобы облегчить коллективный труд художников. Специалисты доставали необходимые краски, фотограф снимал виды завода, которые Диего хотел запечатлеть на фресках.
Весной и летом 1932 года Диего занят изготовлением трафаретов для фресок, а Фрида переживает один из самых тяжких периодов в своей жизни. В отличие от Диего ей не за что любить Детройт. Она не видит ничего интересного в этом городе – "деревне с ветхими домишками", как она называет его в письме к доктору Элоэссеру. В какой-то мере она разделяет восторг Диего по отношению к заводам на Руже, однако "все остальное, – говорит она, – такое же уродливое и глупое, как повсюду в Соединенных Штатах". Проведя долгие месяцы вдали от Мексики, она чувствует все нарастающую тоску по родным местам, по тихому провинциальному Койоакану, по друзьям, даже по напряженной атмосфере родительского дома. Фрида знает, что мать умирает от рака, знает, что ее состояние ухудшилось. Письма от Матильды и Кристины не приходят, и Фрида чувствует себя заброшенной.
Диего всячески старается развлечь ее. Вместе с супругами Ривера и группой художников-ассистентов из Нью-Йорка приехала пара эксцентричных англичан: Джон, виконт Хестингс, граф Хантингтон, и его жена Кристина, которая позировала художнику Огастесу Джону. Они сняли квартиру по соседству с Диего и Фридой и каждый вечер ужинают с ними, пьют и беседуют до глубокой ночи. Диего воссоздал в Детройте богемную атмосферу Монпарнаса; во время этих ужинов он показывает Валентайнеру эскизы будущих фресок.
Но Фриде от этого не легче. День за днем проходят в одиночестве и праздности, которая парализует даже ее талант художника. За время, проведенное в Детройте, она почти не занималась ни живописью, ни рисованием. Она замкнулась в себе, и только физическая боль еще способна пробудить ее к жизни.
А тут еще эта безумная идея. Несмотря на неудачу, постигшую Фриду в Куэрнаваке, она снова решила родить. Теперь это занимает все ее мысли. В больнице Форда, куда она обращалась по поводу нарыва на левой ступне, ее познакомили с доктором Праттом, приятелем леди Кристины. Она делится с ним своими мечтами и тревогами. Пратт уже знает, что довелось пережить этой молодой женщине. Он сам провел обследование и смог определить все физические изъяны Фриды: помимо ужасных последствий аварии, она страдает врожденным недостатком – слишком узким тазом, что осложняет беременность. Кроме того, анализ крови позволяет предположить у нее сифилис. Картина катастрофическая, и врач колеблется. Вначале он советует ей сделать аборт, пока сроки это позволяют (у нее менее чем трехмесячная беременность). Для Фриды, страстно мечтающей о ребенке, такая перспектива трагична, но Диего в конце концов удается ее убедить.
На исходе мая она пишет доктору Элоэссеру, ожидая от него совета, надеясь на чудо: "Учитывая состояние моего здоровья, я подумала, что будет лучше, если я выкину. Я сказала об этом доктору Пратту, он дал мне хинин и сделал чистку касторовым маслом. На следующий день у меня было кровотечение, но совсем небольшое. Я решила, что это выкидыш, и снова пошла к доктору Пратту. Он осмотрел меня и сказал, что выкидыша не было, а оперативное вмешательство он не рекомендует, и теперь лучше уж сохранить ребенка". В растерянности Фрида просит Элоэссера: "Я не знаю, что делать, и хочу, чтобы вы мне дали искренний совет. Я сделаю все, что вы сочтете полезным для моего здоровья, и Диего в этом меня поддерживает".
Для Фриды речь идет не только о здоровье, но еще и о независимости, о совместной жизни с Диего, о творчестве. Сейчас, когда ее давняя мечта еще может осуществиться, она не знает, какое решение принять. Она одна со своими тревогами, ей некому больше довериться. "Не хотелось бы докучать вам, – пишет она, – если бы вы знали, Докторсито, как мне неприятно вам надоедать, но я обращаюсь к вам не только как к врачу, но и как к моему лучшему другу, и ваше мнение значит для меня больше, чем вы можете представить. Ведь здесь мне не на кого положиться. У нас с Диего все в порядке, но я не хочу отвлекать его этими проблемами, когда он по горло в работе, когда он так нуждается в отдыхе и покое. И я не настолько доверяю Джин Уайт (Фрида написала ее портрет в Сан-Франциско в 1931 году) и Кристине Хестингс, чтобы советоваться с ними по такому важнейшему для меня делу, из-за которого я рискую отправиться на тот свет!" Ответ доктора Элоэссера придет не скоро, уже после того, как решение будет принято, и подтвердит мнение доктора Пратта: ребенка надо сохранить.
Окончательное решение Фрида должна принять сама, и она решает сделать то, к чему так долго стремилась и для чего потребуется чудо. Решает сохранить ребенка – ребенка, чей прообраз Диего задумал написать в центре громадной фрески в Институте, над западной дверью: "Этот росток в виде полноценного ребенка, а не зародыша, укрытый в луковице растения, тянется корнями к плодородным недрам земли" и символизирует созидательное начало человека. Это будет дитя Детройта. Фрида хочет к августу вернуться в Мексику и рожать дома, в Койоакане.
Через полтора месяца, в удушающий зной мичиганского лета случится беда. Люсьена Блох, которой Диего поручил Фриду, ничем не сможет помочь. В ночь на 4 июля Фрида в ужасающих муках, истекая кровью, теряет ребенка. Диего едет с ней в больницу Форда, пытается унять ее отчаяние. В последующие дни он приносит ей карандаши и краски, и она начинает рисовать. Он знает: для нее это единственное средство выжить.
Выйдя из больницы, Фрида пишет две картины, положившие начало ее особенной, глубоко индивидуальной манере живописи, в которой события ее повседневной жизни, желания, страхи, потаенные ощущения принимают символические и в то же время реальные формы. На одной она изобразила себя на больничной кровати после кесарева сечения, рядом – ее ребенок. На другой она лежит обнаженная в луже крови, а над кроватью, как символы пережитого, колышутся навязчивые, кошмарные видения: сломанная тазовая кость, лоток с хирургическими инструментами, цветок орхидеи, чудовищная улитка, причудливое знамя и трехмесячный зародыш – для этого Фрида попросила Диего принести ей медицинскую энциклопедию с иллюстрациями. На спинке больничной кровати выведена роковая дата: июль 1932 года.
В конце того же июля Диего приступает к росписи стен Института, и Фрида не может больше оставаться в стороне; она возвращается в отель, ей не терпится довершить свое дело, помочь мужу произвести на свет его произведение. Письмо Элоэссеру, написанное вскоре после возвращения к нормальной жизни, хорошо передает ее настроение: противостоять несчастью и преодолеть собственные слабости, как ей уже удалось сделать в 1927 году. "Doctorcito querido18, – пишет она, – я так надеялась заполучить маленького крикуна Диегито, но вышло по-другому, и теперь мне остается только перенести это".
В автобиографии Диего назовет это событие "трагедией Фриды".
После этого она будет все больше и больше замыкаться в своем горе, ища и не находя утешения. Только живопись позволит ей удержаться на плаву, но взамен лишит ее радости жизни. С этой даты, как отмечает Диего, "она начинает работу над целой серией шедевров, каких еще не знала история живописи, – картин, воспевающих стойкость женщины перед лицом суровой истины, неумолимой действительности, людской жестокости, телесных и душевных мук. Ни одна женщина не сумела запечатлеть на полотне столько выстраданной поэзии, как Фрида в Детройте в то время".
После выкидыша Фрида несколько недель подряд почти беспрерывно пишет и рисует. Живопись уводит ее от ужаса реальности, каждая картина, каждый рисунок – это послание к тем, кто ее окружает. Таков автопортрет "Между двух миров", на котором представлена ее жизнь, разрывающаяся между дорогим сердцу Диего индустриальным Детройтом и ее любимой Мексикой, или сделанные единым росчерком рисунки, на которых реальный ужас, пережитый в больничной палате, превращен в иероглифы: вереница зданий в центре Детройта, оплодотворенная яйцеклетка, далекое, как звезда, лицо Диего и плачущее небо.
Летом и осенью Диего словно одержимый работает над фресками. Он спешит воспользоваться дневным светом, который уже начинает убывать. Вместе с ним трудится целая мастерская, как во времена Возрождения, и он руководит творческим процессом, точно дирижер – оркестром. Эдсел Форд, который наблюдал за работой Диего сначала на подготовительной, а затем на решающей стадии, поражен его высоким профессионализмом и техникой росписи. С полуночи на лесах, воздвигнутых у стен, трудятся штукатуры, чтобы под утро ассистенты Диего – Клиффорд и Люсьена Блох – могли прочертить по трафарету контуры композиции и нанести первые краски. Когда рассветает, на леса поднимается Диего и выполняет рисунок целиком, прорабатывает тени и нюансы цветов. Он работает в одиночку целый день, иногда до ночи, без отдыха, прикрепив кисти к длинным жердям.
Результат потрясает. День за днем возникают завораживающие образы, которые превращают стены Института искусств в гимн человеку-созидателю. Повсюду на стенах и на потолке неоклассического здания запечатлены различные этапы развития современной цивилизации. Фреска над западной дверью, где среди богинь земледелия изображен символический зародыш истории человечества, перекликается с фреской над восточной дверью – миром труда, могучими трубами и машинами. Росписи северной и южной стен – громадные картины, которые трудно охватить глазом, они рассказывают удивительную повесть индустриальной эры: извивы рек, геологические пласты, электрические импульсы, связывающие различные этапы жизни человечества, гигантские руки, вырывающие у материального мира вольфрам, никель и молибден для. изготовления быстрорежущей стали, и огнедышащие пасти доменных печей, похожие на жерла вулканов. Разные виды промышленного сырья – известь, песок, уголь, медь – и разные этапы исследований в области медицины, промышленности и военного дела символизируют человеческие расы: они враждуют и примиряются друг с другом, а над ними, на фризе – люди, вечные образы, женственные и мужественные одновременно, и натруженные рабочие руки – руки с фресок Микеланджело, готовые к мести или божественные, как вытянутый палец Творца.
Каждая деталь этих росписей – сама по себе картина, а весь ансамбль открывается перед зрителем как головокружительная бездна, окно в безмерность минувшей и грядущей истории человечества. Никогда еще Диего Ривера не создавал таких масштабных по замыслу стенных росписей. Использовав все приемы и стили живописи, от классицизма до иллюзорной перспективы кубистов и экспрессионистов, иногда воспроизводя грубость реального мира с фотографической точностью, Ривера уместил в ограниченном пространстве дворика Института все многообразие человеческой эпопеи, жажду свершений, бегство от смерти, нескончаемую череду страданий и наслаждений, демонов и сладострастных ангелов творения. Никогда еще он до такой степени не выкладывался в работе, он сумел подняться и над своей революционной верой, втиснув ее в узкие рамки заказа, и над собственным страданием – страданием, которое позволило ему вместе с Фридой произвести на свет единственное дитя, какое они могли родить.
Диего Ривера и Фрида Кало покидают Детройт за неделю до торжественного открытия фресок. Первые отзывы журналистов – верное эхо добропорядочного детройтского общества – дали им понять, что надвигается буря. На росписи обрушилась лавина критики. Святоши, возглавляемые преподобным Ральфом Хиггинсом и иезуитом Юджином Поласом, были возмущены сценой вакцинации ребенка, где художник изобразил подателей вакцины, быка и осла: они расценили это как пародию на Рождество. Женские организации – школа в Мэригроув и католические клубы – восприняли изображения нагих женских тел как "прямое оскорбление американской женщины". Но хуже всего было общее настроение фресок, этих гимнов рабочей революции, где сжатые кулаки и красные звезды наводили на жуткую мысль о Коммунистическом интернационале. Когда скандал разразился, Диего и Фрида были уже в Нью-Йорке: художника пригласили расписывать большой зал "Радио-Сити", будущего Рокфеллеровского центра. Тем, кто разругал его работу, Диего оставил печальное и горделивое послание: "Если мои детройтские фрески будут уничтожены, это причинит мне большую боль, потому что я отдал им год жизни и вложил в них весь мой талант. Но завтра я займусь другой работой, ведь я не просто "художник", а скорее человек, реализующий свою биологическую функцию – производить картины, как дерево производит цветы и плоды. Дерево не ропщет, когда теряет созданное им за год, потому что знает: в будущем году оно снова будет цвести и плодоносить".
Битва в Нью-Йорке
Вначале марта 1933 года Диего и Фрида прибывают в Нью-Йорк: их встречает холодный зимний ветер, а за спиной у них бушует другая буря, разыгравшаяся во внутреннем дворике Института искусств в Детройте. Фрида без сожаления покинула индустриальный Детройт, с которым у нее связано столько тяжелых воспоминаний. Но недолгое пребывание в Мехико, куда она приехала проститься с умирающей матерью, и атмосфера скорби в родительском доме тоже не могли поднять ей настроение. А здесь, в Нью-Йорке, Диего Риверу ожидает новый заказ, и ему, как обычно, не терпится приступить к работе.
Еще во время подготовительной работы над детройтскими фресками Диего через миссис Пейн получил лестное предложение: участвовать в оформлении "Радио-Сити", нового культурного и художественного центра, который строит в Нью-Йорке Джон Рокфеллер-младший. Вначале планировалось, что в проекте будут участвовать Матисс, Пикассо и Ривера, но первые двое отказались, а Ривера согласился при условии, что от него не потребуют заранее никаких материалов. "В конкурсе участвовать не буду", – написал он Рэймонду Гуду, архитектору Центра. Нельсон Рокфеллер, сын Джона-младшего, в свое время приобрел несколько картин Риверы, а его супруга Абби, умная, утонченная, блестящая дама, была страстной поклонницей мексиканского художника. (Она даже заказала ему портрет своей дочери Бэбс, которой тогда было тринадцать лет.) Благодаря Нельсону и Абби и несмотря на недовольство Рэймонда Гуда, который хотел навязать художнику черно-белую роспись по холсту, – Диего на это заметил, что в таком случае Центр могут прозвать "Дворцом могильщиков"! – Ривера получил заказ на оформление главных помещений: большого зала с лифтами и вестибюля; всего около сотни квадратных метров за гонорар в двадцать одну тысячу долларов.
Столь грандиозное поле деятельности в таком престижном месте, в самом сердце крупнейшего города мира, – Диего выпала поистине уникальная возможность. Еще не закончив работу в Детройте, он уже видел контуры будущих фресок в Нью-Йорке. Комиссия, которая отбирала произведения искусства для строящегося Центра, задала несколько ходульную тему: "Человек, стоящий на пересечении дорог, с верой и надеждой вглядывается в очертания нового, светлого будущего". Но тема эта сразу же взволновала воображение художника. В любом случае его ждет новая творческая задача и, несомненно, самая волнующая встреча с публикой, о какой он только мог мечтать.
Однако этот проект таил в себе некую двусмысленность, и революционному художнику, каким считал себя Диего Ривера, тут было о чем задуматься. В Детройте, несмотря на присутствие патриарха Генри Форда, богатейшего человека в мире, и тяжелые условия жизни рабочих, была реальная мощь машин, ощутимая созидательная сила в виде громадных автомобильных парков, лабораторий, вагонов, подвозивших руду к доменным печам, – целый мир, материальный и в то же время фантастический, в котором соединялись далекое прошлое и будущее человека, и Диего удалось передать поэзию этого мира. Революционная мысль художника обошлась без символов и идей: реальные образы, станки и люди у него смогли заговорить – и сказанного оказалось достаточно, чтобы шокировать детройтских реакционеров.
Но в Нью-Йорке все было иначе. Рокфеллеровский центр (тогда еще его называли "Радио-Сити", потому что в нем должны были разместиться различные радиокомпании) был необычайно амбициозным проектом, который предстояло осуществить в разгар экономического кризиса, когда по улицам Нью-Йорка бродили толпы нищих и бездомных, а за тарелкой бесплатного супа выстраивались очереди. Первоначально на этом месте предполагалось построить здание для Метрополитен-опера. Но тут грянул кризис, работы были остановлены, и обширному участку земли в центре Манхэттена пришлось искать другое применение. Строительство обошлось в сто двадцать миллионов долларов, а сама по себе аренда земли стоила три миллиона триста тысяч ежегодно. Джон Рокфеллер-младший сумел выйти из положения, сдав часть площадей в субаренду частным компаниям. Этому комплексу зданий предстояло стать самым крупным в мире бастионом капитализма, наглядным символом всевластия денег. Чтобы ринуться на штурм этого гигантского сейфа, Диего Ривере нужно было быть либо очень храбрым, либо очень неосмотрительным.
Имя Рокфеллеров тоже было своего рода символом. Если Диего охотно рассказывал, что во время поездки в Советский Союз он видел, как в комнате рабочего на стене висели рядом портреты Ленина, Сталина и Генри Форда, то личность миллиардера Джона Рокфеллера особого пиетета у него не вызывала. Этот человек, безжалостный к самому себе и к другим, жил только ради прибыли и методично, с упорством муравья, выстроил громадную империю бизнеса. Достаточно сказать, что в свое время Диего написал на стене Парадного двора министерства просвещения в Мехико портрет Джона Рокфеллера – собирательный образ алчного и безнравственного капиталиста.
В памяти прогрессивно мыслящих людей имя Рокфеллера и название компании "Стэндард ойл" были связаны с "бойней в Ладлоу". 20 апреля 1914 года вооруженный отряд на службе "Фьюэл энд айрон компани" штата Колорадо открыл огонь по бастующим рабочим. Сорок человек были убиты на месте, две женщины с детьми, укрывшиеся в здании шахты, умерли от ожогов. В ответ вспыхнуло восстание, грозившее перерасти в революцию, и президенту Вудро Вильсону пришлось послать войска, чтобы навести порядок. Виновником трагических событий в Ладлоу был Джон Рокфеллер-младший, отец Нельсона и автор проекта Рокфеллеровского центра, – для левых интеллектуалов не могло быть более одиозной фигуры.
Вопреки мнению Фриды, Диего решил взяться за работу. По его словам, у него были для этого причины, которые он ставил выше всякого политического конформизма. Центр был гигантским архитектурным сооружением, принадлежавшим всем жителям Нью-Йорка. В представлении Диего мощь американского пролетариата была такова, что семьдесят пять тысяч рабочих, занятых на стройке, могли считаться собственниками этого колоссального произведения искусства. К тому же, предоставив в распоряжение Диего стены вестибюля, Рокфеллеры дали ему возможность вписать в мировую историю свою страницу, которая переживет все запреты и несправедливости, подобно тому как египетские и тольтекские храмы пережили создавшие их деспотические режимы.
Замысел Диего, который он довел до сведения архитектора Гуда и Нельсона Рокфеллера, был идеологически недвусмысленным: пользуясь предложенной темой, показать силу тружеников и непреодолимую мощь прогресса. Несмотря на свой революционный пафос, проект был одобрен архитектором и Нельсоном Рокфеллером. Буря, поднявшаяся из-за детройтских фресок, не повредила репутации Диего: в Нью-Йорке его приняли с большим радушием.
Супруги Ривера вновь поселяются в отеле "Барбизон-Плаза", в том же номере, что и прошлый раз. После утомительных переездов и траурной атмосферы Койоакана Фриде хочется поразвлечься. Вдвоем с Люсьеной Блох они устраивают всевозможные проказы, жертвами которых становятся "старые козы" из высшего света. На фотографиях, снятых Люсьеной в номере "Барбизона", к Фриде словно вернулся задор студенческих лет: насмешливая улыбка, дерзкий взгляд, костюм китаянки, а на голове – абажур.
Другая ее излюбленная мишень – журналисты, снующие вокруг Диего. Один из них спросил ее, как Диего проводит свободное время, и получил краткий ответ: "Занимается любовью". В Детройте, незадолго до отъезда в Нью-Йорк, она уже произвела сенсацию, заявив, что как художник она значительно выше Риверы. Вместе с Люсьеной Блох и Кристиной Хестингс она подолгу бродит по китайскому кварталу, покупает безделушки или переодевается в шикарные платья и шляпы и прогуливается по Пятой авеню. Под этой показной веселостью кроются глубокая печаль и неотвязная тоска, которые отравляют ей жизнь с тех пор, как она потеряла ребенка и похоронила мать.
А еще она занимается живописью, притом не менее увлеченно и вдохновенно, чем Диего, расписывающий вестибюль "Радио-Сити". Она заканчивает несколько самых мучительных своих картин. В частности, ту, где показано ее рождение, – это попытка преодолеть ужас от утраты матери и гибели собственного ребенка, – и странный коллаж с платьем индеанки, развевающимся на фоне нью-йоркского пейзажа, – "Alia cuelga mi vestido" ("Там висит мое платье"), – на котором изображены самые уродливые и прозаические подробности американской жизни: переполненная помойка, трубы, загрязняющие воздух, и чересчур белое сиденье унитаза, поставленное на колонну. Поэт Сальвадор Ново объясняет эту картину как выражение индейской сущности Фриды и вызов, брошенный индустриальному миру: "Вода с выстиранной индейской сорочки капает в Гудзон".
В Нью-Йорке Фрида пишет один из самых замечательных автопортретов, на котором она предстает во всей своей необычайной красоте, в золотистом светящемся ореоле, и на ее бесстрастном, как маска, лице видны тайные знаки одиночества, взгляд стал глубже, в угольно-черных зрачках горит огонек, а на шее – индейское ожерелье из тяжелых терракотовых бусин, напоминающее о древней эпохе человеческих жертвоприношений.
Диего набросился на работу с небывалым прежде неистовством. Он должен уложиться в двухмесячный срок. Роспись вестибюля надо закончить к Первому мая: эта дата имеет символическое значение в глазах художника, который хочет приобщить Соединенные Штаты к великой русской революции. Значительные средства, выделенные Рокфеллеровским центром, позволили Диего набрать большую группу ассистентов, которые подготавливают фон, прочерчивают контуры, помогают ему работать ускоренными темпами. (Кроме Люсьены Блох, с ним работают художник Димитров из детройтского Института искусств, Бен Шейн, Лу Блох и японец Хидэо Нода.) Между двумя посредственными фресками Брэнгуина и Серта расцветает гигантский триптих, рассказывающий всю историю человечества от падения богов и рождения науки до свержения тирании и перехода власти к народу.
В центре среднего панно изображен рабочий, управляющий машиной; он находится на пересечении двух эллипсов, обозначающих две вселенные, макрокосм и микрокосм. Вокруг машин – мужчины и женщины, по их движениям ясно, что они борются за свободу. От фрески исходит ощущение необузданной мрачной силы, и среди этого, словно звенящие ноты, – алые сполохи Революции.
По мере того как проект обретает зримые очертания, становятся очевидными истинные намерения Диего Риверы, причины его творческой одержимости, невероятной работоспособности. Репортер из "Уорлд телеграм", посетивший "Радио-Сити", открывает заградительный огонь, озаглавив статью "РИВЕРА ВОСПЕВАЕТ АГРЕССИВНЫЕ АКЦИИ КОММУНИСТОВ!". То, как он описывает фрески, разжигает любопытство, а затем и гнев первых посетителей. Фрески еще не закончены, а над Рокфеллеровским центром уже бушует буря. Сам Нельсон Рокфеллер шокирован резкостью аллегорий художника, который изобразил капитализм в виде тирании, полицейских зверств, "звероподобных финансовых воротил и продажных женщин в последней стадии сифилиса". Но кое-что он считает абсолютно неприемлемым. Это лицо Ленина, которым художник в последний момент заменил неизвестного рабочего, соединяющего в братском пожатии руки чернокожего американца, крестьянина из Латинской Америки и русского солдата, "союзников будущего", как объяснял сам Диего. Если бурю в Детройте вызвала сцена, пародирующая Рождество, то главной причиной скандала в Рокфеллеровском центре стал портрет Ленина. Но на этот раз Диего захвачен врасплох, ему не укрыться.
4 мая Нельсон Рокфеллер пишет художнику письмо. Он требует убрать с фрески лицо, "которое могло бы оскорбить чувства очень многих людей", и предлагает заменить его "лицом какого-нибудь неизвестного человека". Получив это послание, фактически ультиматум, Диего спрашивает у друзей и помощников: "Разве художник не вправе сам выбирать модели для своих произведений?" Бертрам Вольфе, успевший, как и Ривера, побывать в коммунистической партии, советует осторожности ради заменить лицо Ленина лицом Авраама Линкольна, "чтобы спасти фреску в целом". Но окружение Диего давит на него, требуя проявить твердость.
Возможно, определяющую роль в его выборе сыграла Фрида. Из любви к Диего она вслед за ним порвала с коммунистической партией, но осталась верна революционным идеалам и не одобряла компромисс, каким, с ее точки зрения, было сотрудничество с Рокфеллерами. Глубокая неприязнь Фриды к американскому обществу и ее горделивая реакция отторжения наверняка повлияли на Диего, который полностью полагается на решения жены. Разве не сказал он в интервью Аните Бреннер сразу по приезде в Нью-Йорк, что "моя жена и Карл Маркс вылечили меня от причуд и излишеств моего барочного периода"? Так или иначе, но два дня спустя он пишет Нельсону ответное письмо, в котором категорически отвергает попытку найти компромисс. "Если портрет ныне покойного великого человека, – пишет он, – может оскорбить чувства неких людей, то этих людей при их образе мыслей, несомненно, должен оскорбить мой творческий замысел в целом. Поэтому я предпочел бы не уродовать мое произведение, а уничтожить его полностью, чтобы по крайней мере сохранить его моральную целостность".
Такое решение чревато серьезными последствиями, и, посылая это письмо, Диего сознает, что конфликт неизбежен. Но его демарш – в какой-то степени он приносит искусство в жертву своим политическим идеалам – это еще и проявление любви к Фриде. В ней он видит воплощение мексиканского героизма, дух Сапаты и Хуареса, восставший против всесилия американского капитала. Более того, отказываясь уступить нажиму Рокфеллера, Диего Ривера, по сути, проявляет последовательность. Ведь он всегда утверждал: назначение настенной живописи – показать, что искусство отныне принадлежит народу. В 1925 году он определил настенную живопись как "собственность народа, которому она адресована".
Предвидя исход конфликта, Ривера – несмотря на запрет Рокфеллера, который закрыл Центр для посещений и поставил у входа вооруженных охранников, – фотографирует фрески (Люсьене Блох удается пронести под одеждой фотоаппарат). 9 мая, когда здание берут штурмом, Фрида и Диего вдвоем стоят на лесах. Охранники под началом "полномочного посла капитализма" Робертсона силой выводят из здания художника и его ассистентов, а затем закрывают фреску экраном из натянутых на рамы полотен. Вход в вестибюль завешен брезентом, собравшихся вокруг здания людей разгоняет конная полиция, как если бы, иронически замечает Диего, "весь город со своими банками и биржевыми маклерами, доходными домами и особняками миллионеров мог развалиться от одного лишь портрета Владимира Ильича"19.
Вначале – но очень недолго – Диего надеется мобилизовать общественное мнение на защиту своего искусства. Он делает несколько заявлений в прессе и получает письма с выражением солидарности от художников всего мира. Выступая на одной из нью-йоркских радиостанций, он ставит вопрос так:
Предположим, какой-то американский миллионер купил Сикстинскую капеллу, где находится творение Микеланджело… Имеет ли он право уничтожить фрески Сикстинской капеллы?
Но есть другое право, говорит Диего, право, которое признают в Мексике и которое является синонимом демократии:
Мы не можем не согласиться, что существуют произведения искусства, которые принадлежат всему человечеству, и никто не вправе уничтожить их или любоваться ими в одиночку под предлогом, что он является их собственником.
Несмотря на неудачу, Диего не сидит сложа руки. Он использует деньги, полученные от Фонда Рокфеллера, чтобы написать копию фресок "Радио-Сити" в школе "Нью-Йоркерс", директором которой работает его друг Бертрам Вольфе. Так он будет знать, что в самом капиталистическом городе мира от его революционного послания остался хоть какой-то след. Фрида следует за ним повсюду, на работу и на общественные акции. В Колумбийском университете она вместе с Диего занимает место на эстраде, чтобы выступить в защиту одного коммуниста. Она сидит, "такая прямая и гордая", "похожая на ацтекскую принцессу", а художник призывает студентов к мятежу: "Кто-то сказал, будто революция не нуждается в искусстве, а вот искусство нуждается в революции. Это неправда. Революция нуждается в революционном искусстве. Для революционера искусство – совсем не то, чем оно является для романтика. Не возбуждающее средство, не допинг. Оно – продукт, питающий нервную систему. Продукт, необходимый для борьбы. Такой же продукт, как пшеница".
Но революции, о которой мечтает Диего, не будет. Америка закрывает перед ним двери. Через полгода после того, как вооруженные охранники ворвались в вестибюль "Радио-Сити", Нельсон приказывает срочно замазать фрески Диего. Возмущаться по этому поводу будет только мексиканская пресса, да еще газета "Юниверсал" выйдет с заголовком "Убийство картины". И все же это событие принесет Диего не только ущерб: после уничтожения фресок революционная аллегория перестанет быть отвлеченным понятием и станет частью реальности. Как говорит сам художник в книге "Портрет Америки", "десятки миллионов людей узнали, что богатейший человек страны приказал уничтожить портрет Владимира Ильича Ленина, поскольку художник изобразил его как революционного лидера, который ведет угнетенные массы к новому социальному порядку, основанному на равенстве, организованности, согласии и мире между людьми, – вместо войны, безработицы, голода и вырождения, какие навязывает им капиталистический хаос".
Как ни странно, вместо того чтобы укрепить любовь Диего и Фриды, "битва за Рокфеллеровский центр»
приблизит их к разрыву. После бурного творческого и эмоционального подъема, когда Диего создавал фрески и сражался с Рокфеллерами, у художника наступает период депрессии. С ним происходит то, что уже давно произошло с Фридой: он остро ощущает свое одиночество в Нью-Йорке. Его друзья – Бертрам Вольфе, Люсьена Блох, Санчес Флорес, Артур Нидендорф – малочисленны и не могут ему ничем помочь. Негодующих статей Хосе Хуана Таблады в мексиканских газетах и заметок Аниты Бреннер в "Нью-Йорк тайме" недостаточно, чтобы он почувствовал себя защищенным.
Фриде в Нью-Йорке в это время плохо как никогда. Она страдает от летней жары, боли в правой ноге, покалеченной в аварии, мешают ей двигаться. Пока Диего пишет двадцать одну фреску на мобильных панно в школе "Нью-Йоркерс", Фрида скучает в квартире, снятой ими неподалеку от школы, на Тринадцатой улице. Диего каждый вечер устраивает приемы и флиртует с молодыми женщинами, которые ему позируют или уверяют, будто занимаются с ним английским языком. Он не скрывает своего интереса к молодой художнице, живущей в том же доме и навещающей его в школе: это Луиза Невельсон, в девичестве Берлявская, еврейка, – она родилась в Киеве в 1899 году и эмигрировала вместе с семьей. Она разведена и свободна, и Фриду сразу же охватывает ревность. Луиза и ее подруга Марджори Итон становятся ассистентками Диего. О Диего она отзывается с симпатией, а Фриду называет бесконечно щедрым человеком. Впоследствии она опубликует свои воспоминания, "Рассветы и закаты", в которых расскажет о жизни в Нью-Йорке, в этом блестящем городе, где каждый день был праздником, где было "величие". Вот краткая характеристика, данная ею Фриде: "Она знала, чего хочет от жизни, и жила именно той жизнью, какой хотела".
Людоед из Мехико, пожиратель женщин и неисправимый лгун с Монпарнаса снова вышел на охоту. И Фрида еще сильнее чувствует свое одиночество, еще больше замыкается в себе. Как всегда, она с честью выдерживает испытание: бывают моменты, когда она прячется от всех, а порой она принимается всех очаровывать. Она рисует свое одиночество, свою несвободу в этом огромном городе: вид из окна, небоскребы, расчерченный лабиринт улиц. Тоску, крах личной жизни, ненависть к себе самой – все это она хочет запечатлеть на гипсовом панно, на котором упражняется в искусстве фрески. Она пишет вокруг своего лица: "UGLY, FEA!” ("Уродина"), а потом разбивает панно, швырнув об пол. Эта разбитая маска, это лицо, похожее на подобранный в развалинах обломок, лучше всего говорит о Фриде и о Диего.
Она пишет подруге Исабель Кампос 16 ноября 1933 года:
Дорогая Исабель, вот уже год, как я не получила ни строчки ни от тебя, ни от остальных. Ты можешь представить, каким был для меня этот год, но я не хочу об этом говорить, все будет напрасно, ничто на свете не сможет меня утешить. <…>
Здесь, в Гринголандии, я только и мечтаю о том, как бы вернуться в Мексику, но нам надо оставаться здесь: это необходимо Диего для его работы. Нью-Йорк очень красивый, мне здесь нравится гораздо больше, чем в Детройте, но, конечно, это не Мексика. <…> Вчера первый раз пошел снег, скоро здесь станет так холодно, что можно будет отморозить себе… укромное место, но ничего не поделаешь, придется одеваться внизу потеплее и выходить под этот снег. <…> Когда я вернусь, побалуй меня творожниками с цветами тыквы и пульке: как подумаю об этом, сразу слюнки текут.
Больше всего ей не хватает человеческого тепла, мрачноватого юмора мексиканцев, их мягкосердечия даже в злобе, их веселости даже перед лицом убийства. Она презирает янки за их спесь, холодную протестантскую чопорность. Несколькими годами позже она без обиняков признается своему другу доктору Лео Элоэссеру:
Я не люблю гринго, со всеми их достоинствами и многочисленными недостатками, с их душевным складом, их омерзительным пуританизмом. <…> Меня раздражает, что в Гринголандии в человеке больше всего ценится честолюбие, желание стать "кем-то", а я, откровенно говоря, нисколько не стремлюсь кем-то там стать. Я презираю их чванство и совершенно не желаю сделаться большой шишкой.
К тоске по родине примешивается горечь одиночества. Диего снова и снова оттягивает время возвращения в Мексику, где ему опять предстоит столкнуться с происками конкурентов, интригами и материальными проблемами. На фресковых панно "Портрет Америки" для школы "Нью-Иоркерс" он, как настоящий революционный художник, заглянул в будущее. В будущем Диего видится угроза фашизма, надежда на мировую революцию. Никогда еще он не был так близок к троцкизму.
Политическая ситуация в Мексике неопределенная, предстоят выборы, и к власти должен прийти генерал Карденас. Гибель сальвадорского революционера Сесара Аугусто Сандино, убитого вслед за Мельей, убедила Риверу в том, что революция не может начаться с латиноамериканских стран, где преобладает сельское население и царят почти средневековые нравы. Только трудящиеся массы на севере континента могут подняться на борьбу и победить новых Цезарей.
И все же, видя страдания Фриды, он решает вернуться. Луиза Невельсон рассказывает, что у них совсем не было денег, друзья сложились, купили им билеты до Мексики и проводили их, боясь, как бы они не отдали билеты кому-то другому. 20 сентября 1933 года Диего и Фрида садятся на пароход "Восток", идущий в Веракрус с заходом в Гавану. Деньги, полученные в Фонде Рокфеллера, они истратили, а от их иллюзий за этот тяжелый год в Нью-Йорке почти ничего не осталось.
Воспоминание о незаживающей ране
Теперешний приезд Диего в Мексику совсем не похож на его возвращение из Европы двенадцать лет назад. За эти месяцы в Нью-Йорке у него накопилось немало обид и разочарований. Недавний выкидыш ослабил и без того хрупкое здоровье Фриды. Она в таком моральном состоянии, что болезнь становится для нее чем-то вроде прибежища. Алехандро Гомесу Ариасу, бывшему жениху, а теперь другу и советчику, она пишет: "У меня в голове полно крохотных паучков и масса всяких мелких букашек".
Диего Ривера вновь приступил к своей грандиозной работе – росписи стен Национального дворца, где он намерен показать важнейшие этапы индейской цивилизации в Мексике, Великий Теночтитлан ацтеков, царства тарасков, сапотеков, ольмеков, майя. Ему не дает покоя воспоминание о фреске, уничтоженной в Рокфеллеровском центре, и, когда ему и Ороско поручают написать панно во Дворце изящных искусств, он решает восстановить "убитую картину". Из мести он добавляет к ней портрет Джона Рокфеллера-младшего в ночном клубе, рядом с проститутками и "возбудителями венерических заболеваний".
А Фрида, которая с таким нетерпением и такими надеждами рвалась на родину, не находит покоя. Снова к ней подступают одиночество, боль, ощущение рока, тяготеющего над семьей Кало, которое особенно усилилось после смерти матери. А еще – предательство Кристины.
Связь Диего с ее младшей сестрой (у них с Фридой год разницы), видимо, началась в то время, когда она долго лечилась после выкидыша. Для Фриды это немыслимо, невыносимо. Кристина всегда была ей гораздо ближе, чем Матита, Адриана или Изольда, это как бы ее двойник: в детстве она любила ее больше всех и больше всех ненавидела, они все делали вместе; именно Кристину она понапрасну ждала в клинике Красного Креста после аварии, Кристине писала бесконечные письма из американской ссылки. Когда она решилась познакомиться с Диего, то в числе первых показанных ему картин был портрет Кристины, написанный в 1928 году. На портрете – современная девушка с тонким лицом, не таким смуглым, как у Фриды. На фреске Диего Риверы "Мир сегодняшний и завтрашний" (на южной стене Национального дворца) изображены Фрида и Кристина, вдвоем раздающие агитационную литературу. У Кристины такой же затуманенный взгляд, как у отца.
После развода Кристина с двумя детьми переехала к отцу в Койоакан. Это все, что осталось от большой семьи, все, что осталось у Фриды. В сущности, у них с Кристиной мало общего – в юности младшая сестра завидовала уму, смелости, романам Фриды, и, судя по всему, именно зависть побудила ее теперь сойтись с человеком, над которым она когда-то потешалась. К детям Кристины Фрида привязалась как к своим собственным. Кристина, казалось ей, единственная, с кем Диего не должен был ей изменять, единственная ее союзница.
Фрида узнала о предательстве летом 1934 года от самой Кристины. По словам сестры, это стало для нее кошмаром. Отец Фриды впал в амнезию, мечта о ребенке оказалась несбыточной, а Кристина ее предала. Она разом потеряла все. Не в ее характере мириться с ложью. Она решает разбить маску и покидает Диего, замыкаясь в своем одиночестве. Поскольку она не может больше видеть Кристину, то снимает себе квартиру на улице Инсурхентес и пытается выжить – гордость не позволяет ей сделать первый шаг к примирению, она ждет этого от Диего.
Любовная размолвка между Диего и Фридой – не просто эпизод в их супружеской жизни. Оба они сбросили маски. Пока Фрида жила с мужем в Соединенных Штатах, она многое как будто бы перестала слышать и видеть. Столь ненавидимое ею англосаксонское общество заслонило от нее мексиканскую действительность. Они жили в яркой, увлекательной сказке, где Диего играл роль "освободителя", а она – "ацтекской принцессы". Но за это время мексиканская действительность, далекая от народных легенд и наивной экзотики, отнюдь не перестала существовать. Она не сводилась к вечеринкам, на которых можно переодеться и сплясать сандунгу, или к величественному, ангелоподобному образу индеанки на фотопортретах, этих роскошных зеркалах, которые ставили перед ней лучшие в мире фотографы, от Имоджин Каннингем до Эдварда Вестона, от Николаса Мьюрея до Лолы и Мануэля Альвареса Браво. Действительность – это там, на другом берегу Рио-Гранде. Вот почему ей так хотелось вернуться: ведь ее место – там, хоть она и знает, что Диего будет там таким же, как остальные мужчины.
Измена Диего, который обманывал жену с ее же сестрой, означала, что Фриду постигла неизбежная, роковая участь мексиканской женщины. Диего лишь повторил семейную драму, которую сам наблюдал в детстве. Его мать, донья Мария, всю жизнь страдала от измен мужа, жившего на два дома – с семьей и с любовницей. Она пыталась найти поддержку у сына, даже приезжала к нему в Испанию, и вынуждена была смириться со своим несчастьем, говоря о нем лишь изредка и намеками. Так, например, на фотографии, которую она подарила своему первому внуку, сыну Диего и Ангелины, было написано, что она многое принесла в жертву и вынесла глубокие унижения ради того, чтобы сохранить брак и "не причинять горя своим детям".
Диего необходима сексуальная свобода, она питает его искусство, она – одно из проявлений революции. Однако это совсем не то, что антибуржуазный имморализм парижской богемы. У Диего влечение к женскому телу – мощный творческий импульс. Близость женщины необходима ему так же, как Гогену или Матиссу. В красоте женского тела воплощена созидательная энергия жизни, сила реальности в противовес бесплодным ухищрениям интеллекта. Вся его живопись наполнена верой в наслаждение, во всесилие жизни, в лучезарную женскую красоту, которая противостоит воинственным, смертоносным инстинктам мужчин.
Много было сказано о ненасытных плотских аппетитах Диего, о его неудержимой погоне за наслаждениями. Но в этом не весь Диего. В еде он почти аскет, ест только фрукты, от мяса и продуктов, содержащих крахмал, обычно воздерживается, пьет только минеральную воду. Он способен проработать, стоя на лесах, восемнадцать часов кряду, он находит себе все новые занятия и, кажется, никогда не спит.
В мягких, нежных очертаниях женского тела художник, подобно Матиссу и Сезанну, ищет гармонию, которая сможет уберечь наш мир от трагической судьбы. Этот мотив встречается во всех его картинах и настенных росписях во все периоды его творчества. На фресках в Детройте войну, рабство бедняков и злобу богачей побеждают прекрасные женские тела, чьи округлые формы соседствуют с налитыми соком плодами и волнующейся грудью матери-земли. Ни один художник не сумел столь убедительно показать, как дополняют друг друга мужское и женское начала, война и любовь, сила солнца и сила луны. Одно из проявлений этой двойственности – тело самого Диего. Этот великан весь состоит из округлостей, на его некрасивом лице сияют прекрасные глаза, порой он неукротим, а порой необычайно нежен. Сам он шутки ради говаривал, что он одновременно и мужчина и женщина, и в доказательство показывал свои груди.
Прямолинейному, агрессивному миру Севера – миру индустрии, производителю машин и оружия, реальному миру Детройта и Нью-Йорка – Диего противопоставляет танцующие линии, безупречно прочерченные кривые, какие создавал Матисс, созерцая женщин. Так он рисовал детей, кругленьких, как ольмекские божки-амулеты, девочек с лицами гладкими, словно отшлифованный камень, и с глазами, похожими на шарики из обсидиана; обнаженные тела индеанок на морском берегу, поблескивающую кожу, широкие спины женщин из народа, их тяжелые груди, эту восхитительную линию, идущую от затылка к груди и вобравшую в себя мистическую силу желания, прилив страсти, оргазм и извержение жизни.
Для Фриды любовь сродни религии. Она не может делить Диего с другой женщиной, особенно если эта женщина – ее сестра. Это не собственнический инстинкт, просто ее привязанность к Диего не терпит компромиссов. Она не донья Мария, не Ангелина Белова. Она не способна мириться с ложью и не хочет уходить в тень. Поняв, чего добивается Диего, она решает бороться, а единственная форма борьбы для нее – разлука с мужчиной, которого она любит.
Это самое нелегкое решение в ее жизни, но к трудностям она привыкла. Сильный характер, закаленный бедами и болью, – часть ее обаяния, перед которым не смог устоять Диего. С тех пор как он узнал ее, она стала для него идеалом женщины. Дело не во внешности: за полудетской хрупкостью Фриды он угадал отвагу и стойкость, которые считает главным достоинством женщины, залогом ее превосходства над мужчиной. В ней соединилось все то, чем он больше всего восхищается: решимость, страстность, абсолютная искренность, – иногда это даже пугает его, но жизни без нее он себе не представляет. Сейчас он играет с ней, играет в жестокую любовную игру, придающую жизни остроту, игру обольщения и желания, которую может направлять, может понять только она одна.
Но одиночество изнуряет ее. Без Диего, вдали от него Фрида – ничто, она чувствует, знает это. 26 ноября, через несколько недель после разрыва, она пишет доктору Элоэссеру: "Я в такой тоске, что даже не могу рисовать. Мои дела с Диего становятся хуже день ото дня. Я знаю, в том, что случилось, есть моя вина, и немалая, я не поняла, что ему с самого начала было нужно, и воспротивилась неизбежному".
В данном случае Фрида лишь кажется решительной и непреклонной, это маска, под которой она прячет моральные и физические страдания. На самом деле она такая ранимая, такая зависимая, такая беззащитная! Прежде ей казалось, что их с Диего плотский и духовный союз столь же крепок и долговечен, как кровные узы. С горечью пишет она Элоэссеру: "Теперь мы не сможем сделать то, о чем говорили: уничтожить все человечество, оставив только Диего, вас и меня, – теперь этого недостаточно, чтобы сделать Диего счастливым".
То, что Фрида не может высказать Диего словами, она говорит своими картинами. В этом году, самом мрачном и пустом в ее жизни, она пишет картину в наивном стиле, картину – послание Диего, в которой с юмором и целомудренной сдержанностью рассказывает, как она страдает от его измены: "Unos cuantos piquetitos" ("Всего несколько царапин"). Нагая Фрида лежит на кровати, коротко остриженная (она отрезала свои великолепные длинные волосы, которые так любил Диего), на ее теле – следы от ударов ножом. В Музее Фриды Кало хранится эскиз к этой картине, воспроизводящий факт из уголовной хроники: убийца стоит перед кроватью рядом с плачущим сыном и поясняет: "Всего несколько царапин, господин судья, даже меньше двадцати". В окончательном варианте у мужчины в запачканной кровью рубашке лицо Диего Риверы.
В автобиографии Диего пытается оправдать свой поступок, но как-то уж очень нелепо: он называет Кристину не сестрой Фриды, а ее "лучшей подругой". Иногда он проявляет непостижимое равнодушие к приличиям и условностям, как будто перед ним – кривое зеркало, которое не позволяет ему увидеть и понять страдания окружающих. Не впервые Диего изменяет женщине с ее сестрой или "лучшей подругой". Ангелина Белова считала Моревну своей самой близкой подругой, Лупе Марин Диего изменил с ее младшей сестрой, что в итоге и привело к разрыву. Это пренебрежение общепринятыми нормами, вероятно, единственное проявление жестокости, на какое способен Диего. А Фрида – единственная женщина, способная понять такую его особенность, потому что она любит Диего больше самой себя и эта любовь для нее выше самолюбия.
Проведя несколько месяцев в одиночестве, вдали от Диего, она решает вернуться. "Гордости у ней поубавилось, а любовь осталась прежней", – не без самодовольства замечает Диего. Но ее маска дала трещину. С 1925 года, несмотря на все усилия начать жизнь заново и достойно выглядеть перед людьми, у Фриды навсегда останется "воспоминание о незаживающей ране" – это название одного из ее рисунков 1938 года, – которая для нее неотделима от глубоких шрамов, покрывающих ее тело. Кровь, смерть, навязчивые страхи, внутренняя пустота, различимая в ее взгляде, – все это теперь стало неотъемлемой частью ее самой и наполняет все ее произведения.
В то время как Диего наслаждается жизнью, пожирая каждого и каждую, кто оказывается в его окружении, и без устали покрывает стены знаками и символами вдохновляющей его Истории, Фрида чувствует, что вдали от своего солнца она остынет и превратится в ничто. Пытаясь как-то выжить, она пускается в безумную авантюру – на частном самолете улетает с Анитой Бреннер в Нью-Йорк, демонстративно флиртует с другими мужчинами; возникают даже слухи о ее связи с женщиной.
В 1936 году, возможно через Луизу Невельсон, она знакомится с японо-американским скульптором Исаму Ногути. Это художник-романтик, без гроша в кармане, создавший скульптурные портреты знаменитостей нью-йоркского высшего света, а также художника Хосе Клементе Ороско. В Мехико он приезжает выполнять заказ Абелардо Родригеса – барельеф из кирпича и цемента – и встречается с Диего и Фридой. Не исключено, что Фриде он понадобился – как впоследствии Николас Мьюрей и Троцкий – лишь для того, чтобы возбудить ревность Диего. Но ничто не может предотвратить распад их брака, угасание любви. Рисунок Фриды, сделанный в феврале 1947 года, выглядит как ужасающий итог долгих страданий молодой женщины, безысходного одиночества, потерянности, которую она ощутила, лишившись Диего. Рядом с символами инь и ян (эти символы Диего присвоил ей как выражение присущей им обоим двойственной сексуальности – он мужское начало в ней, она женское начало в нем) изображена разбитая маска Фриды с третьим глазом во лбу, означающим познание боли: она привязана к пыточному станку, откуда вырастают корни, обвивающие и раздирающие ее, тут же – могила, на которой написано:
RUINA!
CASA……………NIDO……………TODO
PARA……………PARA…………… PARA
AVES……………AMOR……………NADA
КРАХ!
ДОМ……………ГНЕЗДО……………ВСЕ
ДЛЯ…………….ДЛЯ…………………ЭТО
ПТИЦ…………..ЛЮБВИ……………ПОНАПРАСНУ
В эти годы она создает свои самые эмоциональные картины, больше похожие на крик боли, чем на обдуманные, рационально выстроенные произведения искусства, и очень близкие к грубовато-откровенным народным картинам, написанным по обету. На этих картинах показана роковая взаимосвязь между детством и смертью. Смерть маленького Димаса, товарища Фриды по детским играм, которого Ривера изобразил когда-то лежащим на руках у старшей сестры Дельфины, стала для Фриды воплощением мексиканской трагедии.
На ее картине мертвый ребенок лежит в нарядной одежде, увенчанный неким бумажным подобием короны, похожий на жертву в древнем ацтекском ритуале, – пародийное воплощение царственности детства.
Дети, связанные со смертью, вопрошают мир взрослых в цикле картин "Четыре обитателя Мехико", написанном в 1938 году в ответ на еще одну картину Диего – "Ребенок в маске смерти". Чтобы избыть свое одиночество, утрату любви, Фрида изображает ритуалы изгнания злого духа, где раны и кровь символизируют моральные пытки, которым она себя подвергает. Навязчивое желание изувечить себя, страх перед безумием проступают на этих картинах со всей очевидностью: вскрытая вена на картине "Две Фриды", ожерелье из терновника и вырванное сердце на картине "Сердце" – немые рассказы о боли, бесстрастные кровоточащие свидетельства, которые стремятся привлечь к себе рассеянный взгляд Диего и которые ужасают ее современников.
В конце 1938 года журналистка Клэр Бут Люс из американского журнала "Вэнити фэр" просит Фриду написать картину в память о ее подруге, актрисе Дороти Хейл, которая недавно покончила жизнь самоубийством в Нью-Йорке, выбросившись из окна. Но Фрида изображает на картине собственное самоубийство, каким оно представлялось ей во время приступов отчаяния, возможно после разрыва с Диего и бегства из Мехико. Актриса лежит на земле, одетая в вечернее платье, на груди, как прощальный дар, покоится букет роз, которые Исаму Ногути любил преподносить Фриде. Но заказчицу испугала жестокость картины, кровь, заливающая лицо Дороти и словно затекающая под раму. Все, что Фрида имела сказать, она говорила с суровой, ранящей прямотой: самоубийство одинокой женщины без средств к существованию и без будущего должно было устыдить весь мир.
В это тяжелое время она хватается за любой предлог, чтобы послать весть о своем страдании. Она впервые изображает на картине взрезанные плоды, чья кожа сорвана, а мякоть выставлена на безжалостно яркий свет, как, например, плоды опунции на картине 1937 года, которые до конца жизни станут символом ее оскорбленной женственности и которые под ее влиянием появятся также на картинах Диего. Она создает все более и более причудливые картины, порой рассказывающие о ее жизни, например, "Что дала мне вода", 1938 года, где обрывки видений плавают в ванне вокруг ее погруженных в воду ног, а порой выражающие ее веру в магию собственного прошлого, которое досталось ей от кормилицы, в чудесное молоко, по капле стекающее в ее рот на картине 1937 года "Моя кормилица и я" и навеки соединившее ее с миром коренных жителей Центральной Америки.
Живопись стала для нее абсолютной необходимостью, единственной возможностью выжить после разрыва с Диего. Но искусство не в силах побороть действительность, и в конце 1939 года, когда Фрида возвращается из Парижа, Диего просит у нее согласия на развод. В крушении их супружества не уцелеет ничего.
Круговорот любви
У Диего и Фриды силы на исходе. Многолетние денежные затруднения, война и бесконечные житейские неурядицы не прошли даром. Развод, которого добивается Диего, – лишь последний акт этой бурной жизни, заключительная точка в брачном контракте, ставшем тюрьмой для его чувств. Оба они обессилены потому, что их конфликт стал для каждого самой важной страницей в жизни, единственным действительно историческим событием. Любовь, совместная жизнь, затем конфликт – это невероятный факт сосуществования инь и ян, двух начал, правящих миром, или, согласно мифологии ацтеков, соединение Ометекутли и Омесиуатль, мужского и женского божеств, породивших жизнь на Земле. Диего еще не сознает этого, когда принимает решение расстаться с Фридой. А Фрида поняла это с самого начала, увидела тем самым третьим глазом, которым наделило ее страдание. Для нее мир всегда был разделен на две половины: день и ночь, луна и солнце, вода и огонь, сон и явь, материнская клетка или замкнутое пространство матки и вторгающийся сперматозоид, смертоносный нож.
Фрида знает это, угадывает упрямым инстинктом, который всегда предшествует мысли.
Оба они художники, а не интеллектуалы. Их мысль живет в глазах и в кончиках пальцев. Они не оперируют идеями и символами в чистом виде, они проживают их в собственном теле, как в танце или акте любви. А затем переносят на полотно. Солнечной натуре Диего свойственно обманываться в своих чувствах, стремиться завоевать любовь.
Необузданная страстность и собственническая ревность Диего столкнулись со сдержанностью, мечтательностью, склонностью к одиночеству, культом страдания, присущими Фриде. Ее страх перед страданием следует понимать и как страх перед наслаждением. Все это заложено в природе вещей, иначе говоря, в законах общества (мексиканского, индейского, латинского, христианского), в жестоких, иногда преступных играх, порождаемых этими законами. Мужчине положено быть завоевателем, подчинять и использовать людей, испытывать известное наслаждение от чинимого им зла и от чужих слез; удел женщины – зависимость, страдание и одиночество, но также и дар ясновидения, инстинктивное предощущение опасностей и горестей.
История войны между Диего и Фридой в 1935– 1940 годах отнюдь не сводится к простой супружеской размолвке с бурными ссорами, примирениями и хронической ложью. Это символическое действо, герои которого находятся на сцене и разыгрывают драму страсти, используя жесты и па baile de la Conquista – танца конкистадоров, знаменитейшего народного ритуала, общего для всех индейцев Центральной и Южной Америки, где, как гласит перуанская пословица, "побежденный побежден, а победитель обречен".
К исходу этого конфликта Диего и Фрида станут совсем другими людьми, и их жизнь будет совсем не такой, как прежде, ибо недостаточно одного желания изменить общество, надо еще совершить революцию в самом себе.
Знаменательно, что в этой истории определенную роль сыграли Лев Троцкий и Андре Бретон и что они вошли в жизнь Диего и Фриды как раз в момент, когда их брак распался. 1936 год – год великих революционных потрясений в Европе вообще, но особенно в Испании: 3 мая происходит рабочее восстание в Барселоне, положившее начало гражданской войне со всеми ее ужасами. На демонстрациях в поддержку республиканцев Диего и Фрида шагают рядом: бесстрашие молодости, серьезное выражение лица, горящий взгляд – все как в прежние времена, на первомайской демонстрации 1929 года, когда Фрида шла в колонне Союза художников и скульпторов вместе с Диего и Хавьером Герреро. Политический кризис 1934 года, когда коммунисты выступили против золоторубашечников (профашистская организация, предположительно финансируемая Госдепартаментом США), экономический кризис 1935 года с парализовавшими всю страну забастовками способствовали сближению Диего и Фриды, революционные идеалы помогают им снова понять друг друга.
Когда 9 января 1937 года Лев Троцкий и его жена Наталья Седова на танкере "Руг" прибывают в порт Тампико, Фрида от имени Диего встречает изгнанника и предоставляет ему убежище в доме своих родителей в Койоакане. Для Фриды, как и для Диего, знакомство с Троцким было важным и радостным событием. Троцкий, которого эмиссары Сталина преследовали по всему миру, которого выдворили из Норвегии, по распоряжению Рузвельта не пустили в Соединенные Штаты, предстает как живой символ мученичества во имя коммунизма, чистый и бескомпромиссный революционер, несущий миру бунтарское наследие Маркса и Ленина. Новый президент Мексики Ласаро Карденас разрешил ему пребывание в стране в ответ на просьбу Диего Риверы. В глазах Диего Троцкий – воплощение революционного идеала, человек, всего себя принесший в жертву идее. Сочувствуя тяжелому положению, в котором оказался основатель Красной армии, Ласаро Карденас в братском порыве даже посылает в Тампико свой личный поезд "Эль Идальго", и Троцкий со всей свитой (секретари, телохранители) поселяется в Койоакане. Маленький городок близ Мехико сразу превращается в новый центр троцкистского Интернационала – здесь революционный лидер пишет воззвания, вырабатывает линию борьбы, организует сопротивление проискам Сталина.
Со своей стороны, Троцкий также поражен и обрадован щедростью Диего и Фриды, радушным приемом, колониальной прелестью Койоакана и необычной красотой хозяйки. Фрида играет с ним в свою любимую, пожалуй, несколько извращенную игру – игру обольщения, любовного флирта. Тот, кого позднее она не без пренебрежения назовет "старичком", в то время притягивает ее, потому что находится посреди водоворота Истории. Он – избранник Ленина, едва не ставший у руля могучего советского государства, романтический изгнанник. Вдобавок, и это важнее всего, он – человек, которым безмерно восхищается Диего, один из немногих, кто сохранил революционный идеал незапятнанным. Между Троцким и Риверой сразу же установились самые дружеские отношения. Возможно, Троцкий, выходец из России и человек действия, слабо разбирающийся в тонкостях латиноамериканской женской души, попросту не понял, что за игру затеяла с ним Фрида. После тяжелых, напряженных месяцев, когда в Москве шел второй процесс над троцкистами, а в Мексике работала комиссия Дьюи – контрпроцесс, заседания которого проходили в коиоаканском доме, – Троцкий не в силах унять свой бурный темперамент, он ведет себя как школьник, тайком передает Фриде записочки, назначает свидания и в конце концов сбегает на асьенду "Регла" в Сан-Мигеле, где к нему присоединяется Фрида. И хотя Диего, судя по всему, так и не узнал о любовной игре Фриды с Троцким, в результате этот последний изменил отношение к Ривере. Когда в 1938 году советники революционного лидера решают отстранить Риверу от активной работы в троцкистском Интернационале, Троцкий отказывается поддержать друга. История с нефтяным соглашением между Мексикой и странами Оси, которое Ривера резко осудил, а Троцкий поддержал из соображений прагматизма, приведет к окончательному разрыву между ними, и с этих пор Фрида потеряет всякое уважение к "старику"20. Тем не менее в следующем году Диего Ривера еще выступит публично в поддержку Троцкого, несмотря на бывшие у них в прошлом разногласия: «Инцидент между Троцким и мной не свидетельствует о какой-либо борьбе, это досадное недоразумение, которое в итоге привело к необратимым последствиям. Я разорвал отношения с великим человеком, к которому испытывал и испытываю до сих пор величайшее уважение».
По странному стечению обстоятельств знакомство Диего с Троцким и Андре Бретоном приведет к окончательному разрыву между ним и Фридой. Андре Бретон приехал в Мехико, чтобы встретиться с Троцким – его, как и Риверу, только двумя годами позже, исключили из коммунистической партии – и вместе с ним написать манифест Международной федерации независимых революционных художников – манифест, явно проникнутый идеями троцкизма, поскольку в нем заявлено о необходимости тотальной свободы для интеллектуала, – и тоже пришел в восторг от Фриды, причем не от красоты молодой женщины, а от глубины и раскрепощенности ее живописи. Он пишет хвалебный отзыв о ее картинах для готовящейся персональной выставки в Нью-Йорке. По поводу картины "Что дала мне вода" он замечает: "В этом искусстве есть все, даже капелька жестокости и юмора, которая связывает воедино сильнодействующие компоненты волшебного зелья, приготовление коего является секретом Мексики".
С присущим ему умением выразить многое в одной лаконичной формуле он заканчивает такой фразой: "Искусство Фриды Кало де Ривера – это ленточка, обвивающая бомбу".
Приезд Бретона ускоряет события. Троцкий и Ривера в последний раз путешествуют вместе, сопровождая Бретона на поезде сначала в Гвадалахару, где верховный жрец сюрреализма должен встретиться с Хосе Клементе Ороско, затем через Мичоакан в Пацкуаро и на остров Ханицио, примечательный культом мертвых, который исповедуют местные индейцы пурепеча.
Для Диего развод – дело решенное, и в качестве предлога он намерен использовать отъезд Фриды на нью-йоркскую выставку. Он устал быть женатым мужчиной, ему в тягость Фрида с ее ревностью, страданиями, хрупкостью ранимого ребенка, когда-то тронувшей его сердце. В его понимании революция означает также и свободу в любви, бурную жизнь среди женщин, которые им восхищаются, позируют ему, пьянеют от его славы – как актриса Полетт Годдар, живущая в Сан-Анхеле неподалеку от него: она заступилась за Диего, когда полиция чуть не арестовала его после первого покушения на Троцкого. Эмансипация – вот настоящая революция, которую надо совершить Фриде, чтобы стать равной мужчинам и освободиться от рабских оков единственной любви. С характерным для него особым юмором Диего впоследствии скажет Глэдис Марч: "За те два года, что мы не были вместе, Фрида, избывая свою тоску в живописи, создала несколько шедевров…"
Но истина таится в глубине ее души, в устрашающей пустоте, которую она чувствует вдали от него. Она не знает, что ей делать со свободой, и не может жить без его любви. 8 декабря 1938 года, в день рождения Диего, она напишет в дневнике слова, которые разрывают ей сердце и которые она не осмеливается сказать ни ему, ни какому-либо другому мужчине, слова правды, которые может услышать только "другая Фрида":
Никогда, никогда Я не забуду, кем ты был для меня Ты подобрал меня, когда я была разбита И ты собрал меня заново На этой слишком маленькой земле На что устремить мне взгляд? Такой бескрайний, такой глубокий! Нет больше времени. Ничего больше нет Мы врозь. Осталась только реальность То, что было, было навсегдаЗахваченный работой над фресками в Национальном дворце, чувственным вихрем жизни, бурными политическими страстями, Диего вполне мог поверить, что в своей новой жизни, в независимости Фрида обрела счастье. И разве сама она не притворяется счастливой?
Фрида знакомится с Николасом Мьюреем. Это один из самых модных фотографов Нью-Йорка, снимавший самых знаменитых мужчин и женщин своего времени, от Лилиан Гиш до Глории Свенсон, от Д. Г. Лоуренса до Джонни Вейсмюллера. Он высок, строен, атлетического сложения (он дважды был чемпионом США по фехтованию на саблях), и у него аристократическое лицо, которое когда-то так нравилось Фриде в ее "женихе" Алехандро Гомесе Ариасе. Фрида сразу же пленила Мьюрея своей экзотической красотой, огнем в угольно-черных глазах, живым умом, задиристостью. Она проводит с ним в Нью-Йорке три месяца, постепенно забывая тяжелую атмосферу койоаканского дома, навязчивые мысли о предательстве Кристины, болезненную ревность, от которой страдала всякий раз, когда видела Диего с другими женщинами или с Лупе Марин. Это сумасбродное любовное приключение она переживает в блестящем вихре светской жизни Нью-Йорка, общается с художниками и артистами – танцовщицей Мартой Грэам, Луизой Невельсон, журналисткой Клэр Бут Л юс, актрисой Эддой Франкау и художницей Джорджией О'Киф (с которой, по слухам, у нее связь); с приятельницами Ногучи Алиной Макмагон и Джинджер Роджерс, а также с коллекционерами Сэмом А.Левинсоном, Чарльзом Либманом и даже с Нельсоном Рокфеллером, очевидно простив ему уничтожение фресок Диего в "Радио-Сити".
Сейчас, с Ником, Нью-Йорк уже не тот угнетающе громадный город, где она одиноко сидела в гостиничном номере, мучаясь от зноя и духоты. Выставка имеет успех, половину картин раскупили. Она по уши влюблена в этого элегантного, уверенного в себе мужчину. После завтрака в отеле "Барбизон-Плаза" она идет в его ателье на Макдугал-стрит, и там он делает одну из лучших своих работ – портрет Фриды во весь рост, в длинной шали, с шерстяными ленточками в косах на манер индеанок; у нее умиротворенный, даже немного томный вид, какого не бывало никогда прежде. Эта ни к чему не обязывающая любовь, у которой, как чувствует Фрида, нет будущего, вероятно, останется одним из самых приятных воспоминаний в ее жизни, когда к ней на несколько недель вернулись свобода и беззаботность юных лет. Для него она – Хочитль (Цветок), его двойник из индейского мира, далекий от противоречий и пошлости современной жизни. А для нее он – Ник, ее жизнь, ее дитя.
Когда праздник окончится и Фриде придется возвращаться в сумбурную жизнь Сан-Анхеля, в атмосферу зависти и мелких дрязг, которые окружают Диего Риверу, она будет хранить в памяти эту мимолетную любовь, словно талисман. "Послушай, Малыш, – пишет она Мьюрею. – Трогаешь ли ты, проходя по коридору, светильник, который висит у нас над лестницей? Не забывай делать это каждый день. А еще не забывай спать на маленькой подушке, которую я так люблю. Не обнимай никого, глядя на рекламные щиты и таблички с названиями улиц. Не гуляй ни с кем в нашем Центральном парке. Потому что он принадлежит только Нику и Хочитль".
Фрида увлеченно играет, не думая, что конец игры будет жестоким, что впоследствии одиночество покажется ей еще горше.
Поездка в Париж в 1937 году стала как бы кристаллизацией разрыва с Диего, разрыва со всеми и всем. Получив приглашение участвовать в организованной Карденасом мексиканской выставке в галерее Пьера Колля, она ухватилась за эту возможность вырваться из Мехико, забыть о своем положении, о физической боли, а также показать Диего, что теперь она свободна и независима. В Париже ее с восторгом встречают сюрреалисты (она живет у Андре и Жаклины Бретон) и виднейшие художники – Ив Танги, Пикассо. По словам Диего, Кандинский был так потрясен живописью Фриды, что "прямо в зале выставки, перед всеми, обнял ее и расцеловал, и по лицу у него текли слезы".
Но Фрида не находит в Париже той атмосферы праздника, которая так радовала ее в Нью-Йорке. В письме Николасу Мьюрею от 16 февраля 1939 года она называет Андре Бретона "сукиным сыном" за то, что он не сумел организовать ей встречу и поселил в одной комнате со своей дочерью Об. Она не выносит парижской грязи, парижской еды (она даже заражается колибациллёзом); выставка кажется ей сумбуром, там все заполонили "эти ненормальные прохвосты – сюрреалисты", и вообще вся эта "пачкотня", якобы посвященная Мексике, по ее мнению, никому не нужна. Пьер Колль, шокированный картинами Фриды, отказывается выставлять их в своей галерее. В другом письме к Мьюрею Фрида выражает глубокое отвращение к парижским интеллектуалам:
Не могу больше выносить этих чертовых интеллектуалов. Сил моих нет. Лучше сидеть на земле и торговать лепешками в Толуке, чем иметь дело с парижской "художественной" сволочью. <…> Ни разу я не видела, чтобы Диего или ты теряли время на идиотскую болтовню и интеллектуальные дискуссии. Поэтому-то вы настоящие мужчины, а не паршивые "художники"! Сюда стоило ехать только ради того, чтобы понять, почему Европа загнивает, почему все эти бездарности породили гитлеров и Муссолини.
На настроение Фриды явно повлияли пасмурная погода и туман, а еще пустота в сердце, тоскливое предчувствие неизбежного разрыва с Диего. Любовное приключение и встречи с разными людьми в Нью-Йорке, светские успехи в Париже – рука Фриды появляется на первой странице журнала "Вог", а модельер Элиза Скьяпарелли, вдохновившись ее индейскими нарядами, создает модель "Мадам Ривера" – все это не может заглушить ужас надвигающегося одиночества.
По возвращении в Мехико ее ждут два испытания: разрыв с Николасом Мьюреем, который женится, и развод с Диего. Прошение о разводе по взаимному согласию – такая формулировка действует в Мексике со времени провозглашения Независимости, – поданное 6 ноября 1939 года, рассмотрено и удовлетворено койоаканским судом. Самые тяжелые моменты Фрида уже пережила – во время долгого ожидания в Нью-Йорке и Париже и в нескончаемых спорах с Диего. Для него развод превратился в навязчивую идею. "Как-то вечером, – рассказывает он Глэдис Марч, – на меня вдруг что-то нашло, я позвонил ей и попросил дать мне развод, причем в панике придумал вульгарный и дурацкий предлог. <…> Маневр удался, Фрида заявила, что согласна развестись хоть сию минуту". Возможно, это был предлог, которого Фрида боялась больше всего: ей трудно было испытать наслаждение в любви, она считала это последствием травмы, полученной при аварии.
Их брак распался в результате войны, которую они вели друг с другом три года, войны тем более абсурдной, что ее, по сути, ничто не оправдывало. Позднее Диего признается:
Мы были женаты тринадцать лет. Мы нисколько не разлюбили друг друга. Просто я хотел иметь возможность делать что хочу со всеми женщинами, какие мне нравились. Впрочем, Фрида не возражала. Она только не могла согласиться с тем, что я увлекался женщинами, которые меня не стоили или были ниже ее. Она воспринимала как личную обиду то, что я бросал ее ради шлюх. Но если я позволял ей обижаться, разве тем самым я не стеснял мою свободу? Разве это означало, что я – развратник, поддавшийся низменным инстинктам? И разве не было самообманом думать, будто развод положит конец страданиям Фриды? Разве не должна была она после развода страдать еще горше?
Ответ можно найти в письме Фриды Николасу Мьюрею, написанном в октябре, когда началась процедура развода:
Не могу выразить словами, до чего мне плохо, ты ведь знаешь, как я люблю Диего, и можешь понять, что эти муки продлятся всю жизнь, но после нашего с ним последнего бурного объяснения (по телефону), после того, как мы уже месяц с ним не виделись, я поняла, что для него будет лучше, если он оставит меня… Теперь я чувствую себя обессиленной и одинокой, мне кажется, что никто на свете не страдал так, как страдаю я, но все же я надеюсь, что через несколько месяцев это пройдет.
Но самый красноречивый ответ – картины, написанные Фридой в этом году, страшные, кровавые, сосредоточенные на темах самоубийства и смерти: ее жизнь, уходящая в воду, которой наполнена ванна, плоды опунции с содранной кожей, словно при обряде жертвоприношения, две Фриды с обнаженными сердцами и еще необыкновенный портрет, сверкающий тем черным юмором, который служит ей защитным панцирем: она сидит очень прямая, бесстрастная, вокруг – ее срезанные волосы, а рядом написаны жестокие слова песенки:
Mira que si te quise, fue рог el pelo, Ahora que estas pelona, ya no te quiero. (Знаешь, я любил тебя только за твои волосы, А теперь ты стриженая, и я тебя больше не люблю.)И все же Диего и Фрида еще раз появятся вместе на большом сюрреалистском празднестве, которое Сезар Моро и Андре Бретон устроят в Мехико в начале 1940 года и которое украсят своим присутствием самые видные фигуры мира литературы, мира живописи и других искусств: фотограф Мануэль Альварес Браво, Алиса и Вольфганг Паален, поэт Хавьер Виллауруттиа (автор «Ностальгии по смерти»), художники Роберто Монтенегро, Антонио Руис, Карлос Мерида. Но есть что-то жалкое в этом движении, которое после испанской трагедии продолжает жить, пережив себя. Несмотря на попытку Сезара Моро и Вольфганга Паалена возродить сюрреализм в Латинской Америке с помощью древних индейских культур Мексики и Перу, праздник стал поминками по этому литературно-художественному движению, чье существование превратилось в абсурд после установления фашистских режимов в Европе и после того, как родина социализма отказалась от революционных идеалов. Диего и Фриде, поглощенным собственными супружескими неурядицами, сюрреалистское священнодействие, в ходе которого собравшимся должен явиться Великий Ночной Сфинкс, представляется пустым ребячеством, чем-то сродни публикациям в журнале «Контемпоранеос»: Ривера считал их подражанием европейскому буржуазному интеллектуализму21.
Так или иначе, реальные события не оставляют Диего и Фриде времени задумываться над значением новой сюрреалистской поэзии. 24 мая происходит покушение на Троцкого: вооруженная группа (под командованием таинственного человека в плаще, похожего на художника Сикейроса) прошила его комнату автоматными очередями, а затем бросила зажигательную бомбу, и у Диего начинаются неприятности. Каким-то чудом уцелевший Троцкий ничего не сделает, чтобы рассеять подозрения полиции в отношении своего бывшего друга. Предупрежденный актрисой Полетт Годдар, которая живет напротив его дома в Сан-Анхеле, Диего избегает ареста самым невероятным образом: прячется под старыми полотнами в машине одной знакомой, венгерской художницы Ирены Бохус, и уезжает с ней в Сан-Франциско.
Оказавшись в затруднительном положении, Диего, как всегда, обращает взоры на Север. С помощью Полетт Годдар он находит в Сан-Франциско своих друзей – Альберта Бендера и Пфлюгера, а главное, находит работу. Получив заказ на оформление парка аттракционов Трежер-Айленд, он выбирает темой панамериканское единство (эту тему он уже отразил в детройтских фресках), в котором видит осуществление своей заветной мечты – отмены границ и создания многонациональной общины под знаменем социализма. В центре композиции Диего помещает некое существо, "наполовину бога, наполовину машину", представляющее для американского народа "то, чем для ацтекского народа являлась Коатликуэ, великая богиня-мать". На той же фреске изображена Полетт Годцар рядом с Чарли Чаплиной, Диего познакомился с ним в Нью-Йорке и стал его пылким поклонником после фильма "Диктатор". Он даже воспроизвел фрагменты из фильма на одной из больших фресок, задуманных для отеля "Реформа", но отвергнутых по политическим соображениям22. Портрет Фриды Кало в одежде индеанки, выделяющийся среди других фигур на фреске в городском колледже Сан-Франциско, символизирует не только необходимость объединения Севера и Юга, но и необходимость примирения Диего и Фриды.
Ход событий ускорит их примирение. 20 августа 1940 года Рамон Меркадер, сталинский агент, выступающий под именем Джексон, проникает в дом Троцкого, входит к нему в кабинет и убивает революционного лидера ударом ледоруба по голове.
Как все, кто был близок к Троцкому в Мексике, как недавно сам Ривера, Фрида Кало оказывается под подозрением у полиции, неоднократно подвергается допросам. Она в состоянии депрессии, здоровье ухудшается настолько, что доктор Лео Элоэссер настоятельно предлагает ей выехать на лечение в Сан-Франциско. Встреча с любимым городом, возможность видеться с Диего совершают чудо. После беседы с доктором Элоэссером, утверждающим, что развод "тяжело действует на Фриду и может иметь роковые последствия для ее здоровья", Диего решается "попробовать убедить ее снова стать его женой". Как рассказывает Диего, "простодушное" заступничество доктора Элоэссера не очень-то помогло делу: он объяснил Фриде, что Диего от природы не способен соблюдать супружескую верность. Но Фрида соглашается, поставив определенные условия; в результате возникает самый странный брачный контракт, какой только можно было вообразить. Она станет его женой при условии, что у них не будет половых сношений и что она сама будет обеспечивать свое существование. Однако она соглашается, чтобы Диего взял на себя половину расходов по дому. "Я был так счастлив вернуть себе Фриду, – рассказывает Диего, – что сразу согласился на все, и восьмого декабря, в день моего пятидесятичетырехлетия, мы с Фридой поженились во второй раз".
Так заканчивается долгий период взаимного охлаждения и отталкивания, пустоты, которая образовалась у них внутри и разрушала их жизни. За восемь лет, прошедшие с первой поездки в Нью-Йорк, их любовь совершила круговорот.
Вечный ребенок
Умирает дон Гильермо Кало, и Фрида перебирается в Койоакан, где и проживет до самой смерти. Словно желая отметить начало нового этапа в своей жизни, она выбирает для стен родительского дома цвет индиго, которым древние ацтеки красили храмы и дворцы и за который ее жилище станут называть Синим домом. Диего пристраивает к нему еще одно крыло, чтобы Фрида могла устроить себе мастерскую над садом, любимым ею больше всех других мест на свете.
В самом деле, вернувшись в Мехико в начале 1941 года, оба они полны желания начать все сначала. И никаких препятствий к этому, по сути, нет. Водевильный брачный контракт, который подписала Фрида, налагает обязательства только на нее, запирает ее в собственной тюрьме. И в то же время он выражает ее непреклонную волю во что бы то ни стало предотвратить распад брака, ее гордыню и упрямство, дающие о себе знать даже в любви, потому что любовь для нее – решимость идти до конца.
Именно это стремление к абсолюту подкупает в ней Диего, который – само непостоянство, раб своих прихотей, своей неутолимой жажды наслаждения. Он вполне искренен, когда приезжает к Фриде в Сан-Франциско и уговаривает снова вступить с ним в брак. Ведь он знает, что без Фриды, без ее сверхчеловеческой любви ("Я люблю Диего больше, чем собственную кожу", – пишет она в дневнике) он уязвим и смертен.
Никогда еще творчество не объединяло до такой степени мужчину и женщину. В живописи Диего воплощен его гений – непостижимая, могучая сила, вечно живое начало, порождающее на полотнах и фресках линии, формы, тени, движение, столкновение масс и падение тел. Он гений, потому что ощущает в себе Фриду – ее взгляд, ее волю, ее сокровенное знание. Как художники они неразделимы с той первой минуты, когда она увидела его за работой в амфитеатре Боливара. Она смотрит его глазами, чувствует его чувствами, понимает его умом, она – Диего, а Диего – в ней, как если бы она носила его под сердцем.
В ее дневнике написано:
Диего, начало
Диего, строитель
Диего, мой ребенок
Диего, мой жених
Диего, художник
Диего, мой возлюбленный
Диего, мой муж
Диего, мой друг
Диего, моя мать
Диего, мой отец
Диего, мой сын
Диего, я
Диего, вселенная
Различие в единстве
Но почему я говорю Мой Диего?
Он никогда не будет моим. Он принадлежит только самому себе.
Во время добровольного затворничества в Синем доме – в убежище, ставшем как бы продолжением ее существа, где каждый камень, каждая вещь хранят память о пережитом, Фрида постепенно становится жрицей культа, в центре которого – Диего. Культа, объединяющего ее с ее вселенной, с каждым атомом ее непобедимой любви. Сад, огражденный высокими стенами, растения, тянущиеся вверх, к свету, – гладкие стволы магнолий, пепельно-серая хвоя араукарии, сплетение ветвей и лиан, – становится замкнутым мирком, который отныне заменит Фриде, лишенной возможности путешествовать, настоящий, большой мир. Здесь будут жить ее любимые птицы, а еще голые собаки, купленные на рынке в Хочимилько, – эти незащищенные, хрупкие создания с печальными глазами, словно пришедшие из далекой древности, будут символизировать для Фриды удел человеческий.
В этот период, после разрыва с Диего и их повторного брака, Фрида обретает душевное равновесие в живописи. На автопортретах у нее надменное застывшее лицо, на котором, однако, читаются следы душевной боли: горькая складка у губ, круги под глазами, напряженные мускулы шеи, а главное, взгляд, отстраненный, горящий лихорадочным огнем, с немым вопросом проникающий сквозь пелену действительности. Несмотря на житейские невзгоды, несмотря на физическую боль и все возрастающие дозы успокоительного, в этом взгляде по-прежнему чувствуется вызов.
Много было сказано о ее одержимости материнством. В своих воспоминаниях Гваделупе Ривера Марин, дочь Диего и Лупе Марин, иронически отзывается о женщинах, которые пытались удержать Диего, рожая ему детей23. Не избежала этого и Фрида. Но у нее стремление иметь ребенка превратилось в навязчивую идею, к которой примешивались отвращение и ужас. Она и хотела и не хотела стать матерью. Помимо чисто внешних причин – последствий аварии, недостатков телосложения, перенесенных болезней, – Фриде мешал ее тайный страх перед материнством. Под влиянием этого страха у нее выработался комплекс вины, который пронизывает все ее творчество. Врачи выдвигали всевозможные гипотезы, но так и не смогли объяснить странное явление. Гормональные нарушения, врожденные и приобретенные аномалии внутренних органов – это еще и предлог, чтобы уйти от реальности. Но чувство вины будет терзать ее всю жизнь. Рядом с Лупе Марин или с сестрой Кристиной Фрида еще больнее ощущает свою выключенность из жизни, свое бесплодие. Ни на минуту она не забывает об этом. Картины Фриды не заменяют ей детей, это артефакты, которые помогают скрыть ее нежелание быть обычной женщиной, сладострастной и плодовитой, как предписывает идеал, выработанный мужчинами24. И все же в определенном смысле они – ее дети, на них она переносит свою любовь, через них посылает весть людям, они окружают ее в спальне, в мастерской, во всем доме наряду с остальными любимыми вещами: куклами, масками, фигурами из папье-маше, которые носят по улицам на процессиях в Страстную пятницу и в которых Диего видел ярчайшее выражение народного искусства, недолговечного и создаваемого не ради выгоды, – а также преданными друзьями-животными: карликовым оленем Гранисо, собаками Холотлем, Капулиной и Костиком, котом, курицей, орлом Гран Кака Бланко и особенно ею любимой парой обезьянок. Одна из них, Фуланг Чанг, с 1937 года будет фигурировать рядом с Фридой на автопортретах.
Искусство не стало для Фриды подменой реального материнства, однако оно помогло ей вытерпеть этот непреодолимый душевный разлад, это проклятие, вынести его во внешний мир, а не держать в себе как болезнь, грызущую изнутри. Для нее искусство – это проявление иррационального в человеке, стихийный, безотчетный порыв – именно поэтому ее живопись так восхищала сюрреалистов, – властная потребность, связывающая ее с тем миром, откуда она была изгнана неумолимой судьбой. Искусство, детство, красота, насилие, любовь смешались, неразрывно соединились во всем, что ее окружает, – в ее индейских нарядах, ярких, как цветы и птицы тропических лесов, в косметике, придающей ей облик индейского идола, в ее косах, заплетенных и уложенных как у богини земли Тласольтеотль, в природе, которая держит ее в объятиях, но иногда ранит и терзает, волшебством которой слезы сверкают подобно алмазам, а кровь становится ярко-алой, превращаясь в бесценный эликсир.
В этом волшебстве Фрида черпает вдохновение и силы жить, оно покоряет Диего и не дает ему уйти, несмотря на все искушения и манящие радости плоти. Во Фриде есть тайна, которую он не может разгадать, и, когда он удаляется от нее, им сразу же овладевает ощущение пустоты, потери равновесия.
Вернувшись в отцовский дом, Фрида, несмотря на все более серьезные проблемы со здоровьем, которые делают ее пленницей в собственном теле и собственном жилище, усовершенствует систему, помогающую ей выжить. Жизнь врозь и подъемный мост, сооруженный между нею и Диего (мост, который соединял их мастерские в Сан-Анхеле и который она перекрывала, когда хотела остаться одна), позволяют ей достигнуть определенной гармонии. Теперь она действительно в центре своего мира и смотрит, как он медленно вращается вокруг нее. Диего – вечный ребенок, солнце, первопричина всего сущего – дает свет этой вселенной. Жестокость Диего, его измены, стрелы, которые он вонзает в ее тело, – неотъемлемая часть мироздания, где страдание и счастье суть лишь две стороны одной медали и кровавый обряд жертвоприношения навечно соединяет тварь с ее творцом.
С этих пор Фрида начинает играть с Диего в другую игру. Это игра по ее правилам, зачастую жестокая, и выигрыш в ней достается Диего, по сути, это вечная игра любви и ненависти, в которой мужчина – полновластный хозяин своим чувствам и желаниям, а женщина – порабощенная хранительница любви. Игра, в которую Фрида вступает добровольно и которая станет ее мукой и ее гордостью.
Годы, последовавшие за их повторным браком, – самые противоречивые в жизни Диего. Он знает, что не может жить без Фриды, что она его единственная любовь и только для нее стоит жить. Ninita de mis ojos (зеница очей моих) – пишет он ей в записках.
В то же время он познает плотскую любовь, которая у него находит внешнее выражение в живописи. В любви Диего можно назвать реакционером – по его взглядам, женщина может быть либо матерью, либо блудницей, и никем больше, – однако необычайная сила Фриды одухотворяет его чувственность. Он – как бы посредник между внешним миром, куда Фриде вход заказан, и ее собственным миром, где все претворяется в гармонию, а сама она играет роль богини-матери.
По мере того как Диего все глубже проникался революционным идеалом – кульминацией этого процесса можно считать битву за Рокфеллеровский центр, – в нем возрастала одержимость наслаждением и страсть к прекрасным формам женского тела. Вслед за величественными фигурами на фресках Чапинго, где парящее над землей гигантское тело Лупе Марин напоминало небесных красавиц Модильяни, появились другие обнаженные тела – более реальные, более чувственные. Начиная с 1935 года, это чаще всего индеанки в непринужденных, невозмутимо бесстыдных позах: "Купальщицы" на пляже в Салина-Крус, в Теуантепеке, простые и непостижимые, как таитянки Гогена. Или Модеста, девушка из Койоакана, которая еще в детстве позировала Диего, а теперь он пишет ее обнаженной, в различных позах: на коленях, со спины, когда она расчесывает свои длинные волосы. Диего в каком-то чувственном упоении любуется мощным телом индеанки, ее широкой грудью и спиной, крепкими бедрами, великолепной смуглой кожей, всеми характерными особенностями сильной и вечно юной расы, с древних времен населяющей Мексику.
Это время материальных затруднений для Диего Риверы. После окончания работы в Национальном дворце он больше не получает государственных заказов. Прославленная школа муралистов, порожденная революцией, переживает закат. Диего уже не пользуется прежним авторитетом. Кризис, возникший после того, как правительство отказалось от фресок Хуана О'Тормана – художник безоговорочно осудил противоестественный альянс между Мексикой и гитлеровской Германией, – по времени совпал с закатом муралистской живописи как народного искусства.
Для заработка Диего и Фриде приходится писать портреты состоятельных жителей Мехико и их детей. Фрида пишет портрет инженера Эдуардо Морильо Сафы и членов его семьи (в частности, матери Эдуардо, доньи Роситы, который она считает одной из лучших своих картин), портреты Маручи Лавин, Наташи Гельман, Марты Гомес, но чаще – автопортреты, посвящая их своим "клиентам" – Зигмунду Файрстоуну, доктору Элоэссеру и даже актрисе Марии Феликс: несмотря на слухи о ее связи с Диего, Фрида считала ее своей близкой подругой.
Диего тоже пишет портреты на заказ: портрет Долорес Г. де Реачи с семьей, портрет актрисы Долорес дель Рио, доктора Игнасио Чавеса де Монсеррат, Кармелиты Авилес (которую он изображает в стиле Фриды: в индейском наряде и с посвящением), портреты сеньоры Гутьеррес Рольдан, сеньоры Элизы Сальдивар де Гутьеррес и замечательный портрет Марии Феликс (1949 год) с посвящением: "Эта картина – дань восхищения, уважения и любви Марии де лос Анхелес Феликс, той, кого родила Мексика, чтобы наполнить мир светом".
Но если работы Фриды выполнены в ее всегдашней манере – та же нарочитая застылость, та же бескомпромиссная правдивость и почти жестокая точность в прорисовке черт, – то в заказных портретах Диего есть теплота и нежность, которые передаются его моделям, некое чувственное совершенство, близкое к сладострастию. На его портретах женщины окутаны сиянием своей красоты, они причудливые и в то же время реальные, как тропические цветы: блестящие глаза, чувственные губы, нежная кожа, волнующе хрупкие очертания тела под одеждой, под волнами волос.
Диего также часто делает зарисовки с натуры: рисует соседских детей, друзей Фриды, женщин на рынке в Койоакане, или в Сан-Херонимо, или в Сан-Пабло Теретлапа (там, где он строит Анауакальи, свой храм-музей). Его чувственность воплощается во множестве разных обличий: обнаженные женские фигуры в манере Матисса, волнующий образ чернокожей танцовщицы Модель Босс, портреты обнаженной Ньевес Ороско или работа, заказанная ему в 1943 году баром отеля "Реформа", – опьянение обнаженными женскими телами, опьянение вином, опьянение цветами, похожими на потаенные женские прелести. Но чаще всего Диего рисует простых людей, он постоянно рисует их с тех пор, как вернулся на родину из Европы, в этих рисунках – вся его любовь к индейской земле. Пухленькие дети, юные девушки, обнаженные тела, спины женщин, склонившихся над ручными жерновами, дивной красоты цветочницы со снежно-белыми каллами и беглые уличные зарисовки: продавщицы маиса, женщины с вязанками дров, девушки, которые несут воду из колодца, поставив кувшин на правое плечо, мужчины за работой, старики, чьи лица покрыты глубокими, точно шрамы, морщинами, движения округленные, сточенные, как краска от времени или скала от ветра, тела, открытые непогоде, волшебные мгновения, когда женщины и мужчины были сдобным хлебом для бессмертных богов.
Этой почти плотской любовью к окружающему миру Диего во многом обязан Фриде. Что-то от неизбывных страданий жены передалось ему, преобразило его, приобщило к сверхчеловеческому испытанию, которое выдалось ей на долю. "Чудовищный младенец", как называл его в Париже Эли Фор, воистину стал ребенком Фриды: она вновь и вновь рождает его на свет, он продолжает ее собственное существование.
В 1949 году, когда в Национальном институте изобразительных искусств готовилась большая выставка, посвященная пятидесятилетию творческой деятельности Диего Риверы, Фрида впервые публично заявляет о своей любви к Диего:
Я не буду говорить о Диего как моем муже, это было бы смешно. Диего никогда не был и не будет ничьим "мужем". Не назову его и любовником, потому что отношения с ним далеко выходят за рамки сексуальности. Если я говорю о нем как о сыне, то просто выражаю этим мое чувство, так сказать, пишу мой собственный портрет, а не портрет Диего. <…>
Обнаженный, он напоминает лягушонка, присевшего на задние лапы. Кожа у него белая с зеленоватым оттенком, как у амфибии. <…>
Его по-детски узкие и покатые плечи плавно переходят в женственные руки с очень красивыми, маленькими и изящными кистями, чуткими и ловкими, как антенны, сообщающиеся со всем миром. <…>
Его громадный живот, круглый и нежный, как шар, покоится на мощных ногах, прекрасных, как колонны, его большие ступни развернуты наружу под тупым углом, словно для того, чтобы покрыть всю землю и удержаться на ней, и кажется, что из тела какого-то доисторического существа вырастает человек будущего, опередивший нас на два или три тысячелетия. <…>
У Диего вид обольстительного чудовища, которое прародительница, Великая Чародейка, вечная сущность, мать людей и всех богов, каких они себе напридумывали от голода и страха, ЖЕНЩИНА – и в частности Я – хотела бы навсегда сохранить в своих объятиях, как новорожденного ребенка.
В своем дневнике Фрида записывает слова, рвущиеся из души, стихи, которые просятся на бумагу:
Диего. Это так истинно, что я не могу ни говорить, ни спать, ни слышать, ни желать чего-либо.
Знать, что я, вне страха, вне времени, вне волшебства, затаилась в твоем страхе, в твоей тревоге, в биении твоего сердца. Если я и просила тебя об этом, то была безумна, это было бы лишь шорохом в твоем молчании. В моем безумии я прошу у тебя неистовства, и ты даруешь мне благодеяния, твой свет и твое тепло.
В стихотворении, которое она не послала Диего (но он получит его от Тересы Проэнсы через три года после смерти Фриды и за несколько дней до собственной смерти), говорится:
В слюне в бумаге в затмении Во всех строчках Во всех красках во всех кувшинах В моей груди снаружи, внутри в чернильнице в затруднении писать в чуде моих глаз в последних лунах солнца (но у солнца нет лун) во всем сказать во всем глупо и великолепно ДИЕГО в моей моче ДИЕГО в моих устах в моем сердце в моем безумии в моем сне в промокательной бумаге в кончике пера в карандашах в пейзажах в еде в металле в воображении в болезнях в витринах в его уловках в его глазах в его устах в его лжи.Любовь запечатлевает лицо Диего на челе Фриды как драгоценное, но жгучее клеймо, и лицо любимого иногда становится лицом смерти. Любовь открывает у Диего третий глаз, глаз вечности. Любовь не может быть не чем иным, как безумием, которое предохраняет от всякого реального зла.
Я желала бы стать той, кем я хочу стать, – пишет Фрида в дневнике, – по другую сторону завесы безумия. Я целыми днями собирала бы цветы в букеты. Я писала бы красками горе, любовь, нежность. Я равнодушно сносила бы глупость других, и все говорили бы: бедная сумасшедшая. Я построила бы свой мир, и, пока я жива, он был бы в согласии со всеми остальными мирами. День, час и каждая минута были бы моими и одновременно принадлежали бы всему миру. Тогда мое безумие больше не было бы способом уйти в работу, спасаясь от тех, кто хочет удержать меня в своей власти. Революция – это гармония формы и цвета, все движется и остается на месте, повинуясь одному закону: имя ему – жизнь. Никто ни с кем не разлучается. Никто не борется за себя одного. Всё – это один и в то же время все вместе. Тревога, горе, наслаждение, смерть – это, по сути, один, и всегда один, способ существовать.
На эскизе картины "Сломанная колонна" (где ее позвоночник изображен в виде раздробленной греческой колонны) она записывает: "Ждать с затаенной тревогой, со сломанной колонной и беспредельным взглядом. Не двигаясь, на широкой дороге, влача мою жизнь, окольцованную сталью"25.
Любовь, которую Фрида, заключенная в двойную тюрьму Синего дома и корсета, обрекающего ее на неподвижность, придумывает для Диего, действительно какое-то сверхчеловеческое чувство, которое способна понять только она одна. Великан и людоед Диего – тиран и жрец ее таинственного культа, создатель и создание этого современного мифа, – Диего тронут и потрясен, он теряется перед безмерной любовью, которая пронизывает и озаряет его, оставаясь для него непостижимой. Развод был его единственной попыткой уклониться от этого пугающего чувства. Но это была попытка нанести ущерб самому себе: ведь он хотел расстаться с тем, что было подлинным смыслом его жизни.
Определение "миф" в данном случае не является преувеличением. Ведь любовь, соединяющая Диего и Фриду, – воистину слияние мужского и женского начал. Расстаться – значит вернуться в эпоху, предшествовавшую их встрече или даже их рождению, эпоху асексуальности, когда их души тосковали по законченности, по уравновешенности.
Стремление постичь и выразить язык плоти, своего рода одержимость жизнью: взгляды женщин, в которых смешиваются страх и желание, хрупкая красота индейской цивилизации, могучие бедра, тяжелые груди, пышная поросль на лобке и тугие косы – всё это в творчестве Диего скрепляет его единение с миром и его союз с Фридой.
На одной из самых сложных своих картин, написанной в 1949 году, "Любовное единение Вселенной, Земли, меня, Диего и господина Холотля Мексиканского", Фрида воспроизводит все, что составляет ее жизнь: здесь и кормилица-индеанка с древоподобным телом, как воплощение инь и ян или ацтекское божество двойственности, а на руках индианки – андрогинный младенец Диего, с оком знания во лбу и пылающим сердцем в руках, а у ног хозяйки сидит господин Холотль, пес цвета какао, который, по древнему мексиканскому поверью, переводит людей через реку смерти, чтобы они могли достигнуть Дома Солнца.
Жестокая игра любви и ненависти, в которую она играла с ним так долго, превратилась теперь в бесконечную игру жизни. Каждая крохотная частица, вырванная у небытия, питает ее, подкрепляет ее существо, как слишком яркий свет солнца и кровавое неистовство жертвоприношений. Фрида превратилась в богиню, она вселяется в тело возлюбленного и завладевает им и разделяет с ним все, что он берет себе. Она – Тласольтеотль, богиня земли, плотской любви и смерти. Она стала Коатликуэ, богиней, обвитой змеями, которую Диего изобразил на фреске в Трежер-Айленде в маске змеи и одеянии из человеческой кожи, с черепом на груди – вечной матерью Мексики, господствующей в "Моисее" Фриды и дающей жизнь всем героям человечества, в то время как под жгучим солнцем колышется во чреве вечный ребенок, готовый родиться на свет.
Индейский праздник
В портрете Диего, который Фрида рисует словами любви, сказано:
Я представляю себе мир, где он хотел бы жить, как большой праздник, в котором участвовали бы все живые существа и все, что есть вокруг, от людей до камней, а также солнца и тени, и все это взаимодействовало бы с ним, с его пониманием красоты и с его творческим гением. Праздник формы, цвета, движения, звука, понимания, познания, чувства. Всеобъемлющий, мудрый и любящий праздник, который охватил бы всю поверхность земли. Он без устали борется за то, чтобы этот праздник мог осуществиться, отдает все, что может: свой гений, свое воображение, слова и дела. Каждую минуту он борется за то, чтобы из человека улетучились глупость и страх.
Она связывает его революционные убеждения с его любовью к Мексике, "в которой, как в Коатликуэ, соединились жизнь и смерть". Эти взгляды объединяют Диего и Фриду, чья взаимная привязанность сильнее любых житейских невзгод. "Нет такого слова, каким можно было бы выразить безмерную нежность Диего ко всему, что наделено красотой, – говорит Фрида. – И его любовь к существам, находящимся за пределами современного классового общества, его уважение к тем, кого это общество угнетает. Особенно к индейцам, с которыми его связывают кровные узы: он испытывает по отношению к ним чувство благоговейного обожания. Больше всего ему нравится в них изящество и красота, ибо они – живое воплощение древней культурной традиции Америки".
Фрида, как и Диего, возвела в культ индейское прошлое Мексики. Диего воспринимает его более непосредственно, более чувственно; Фриде оно представляется чем-то более далеким, похожим на сон. Для Диего мир индейцев воплощен прежде всего в его кормилице Антонии, к которой он был привязан сильнее, чем к родной матери. На картине Фриды кормилица-индеанка весьма далека от реальности: маленькая Фрида сосет грудь великанши в ацтекской маске, пугающей и в то же время величественной. Оба они видят высший смысл своей жизни именно в этой связи с индейским миром.
С самого возвращения из Европы Диего стал отождествлять дело возрождения древнего искусства и культуры с делом революции. После поездки по Юкатану и Кампече он становится страстным поклонником всего "подлинно американского" и сравнивает политика Фелипе Карильо Пуэрто с великим Ничи-Кокумом, верховным вождем майя в Чичен-Ица. Храм ягуаров с его настенными росписями – не только святилище коренных жителей Центральной Америки, но и источник развития народного искусства. Вырабатывая собственную технику живописи и рисунка, Ривера пытался воссоздать приемы древних художников – от смешивания и закрепления красок до способа передачи движения и символики фигур.
Диего не первый художник, избравший себе моделью индейский мир. До него по этой дороге уже прошли Эрменехильдо Бустос, чья живопись напоминает картины, написанные по обету, и Сатурнино Эрран, который изображает индейских юношей в томных, жеманных позах. Но Диего впервые удалось выразить самую суть этого мира, его волю к жизни, буйство красок и его невыносимые страдания, ставшие обыденностью. Если фрески Подготовительной школы еще очень близки европейскому искусству Возрождения – массивные тела, трагическое выражение лиц, – то в 1923 году на росписях в министерстве просвещения Ривера показывает, что ему близко в современной жизни индейцев: угнетенный народ стоит на пороге революции, борьбы за отнятую свободу; но помимо этого художник использует и традиционные мотивы мексиканской культуры: дождь, полевые работы, согнувшиеся под тяжелой ношей носильщики, одержимость смертью и ритуал "маисовой мессы", когда крестьяне причащались супом из тыквенных зерен и маисовой лепешкой26. В индейским мире Диего Ривера черпает веру в революцию. Этот мир восстает против буржуазного порядка, против идеи греха, навязываемой христианской религией, против пуританского ханжества и поклонения деньгам.
В двадцатые годы, когда Диего приезжает из Европы, мексиканские интеллектуалы вплотную занимаются не только великим культурным прошлым индейского мира, но и современной народной культурой, фольклором во всем его богатстве. Литературное движение "бытописателей", возникшее еще в колониальное время, все до сих пор помнили "Болтливого попугая" Фернандеса де Лисарди, теперь активно подпитывается послереволюционными идеями и химерами. Диего активно участвует в этом процессе переоценки ценностей наряду с такими писателями, как Анита Бреннер ("Идолы позади алтарей"), Мартин Луис Гусман ("Орел и змей"), Грегорио Лопес-и-Фуэнтес ("Индеец") или Рамон Рубин ("Индейские сказания"), с такими этнографами и фольклористами, как Рива Паласио, Карлос Басаури, Гамио и Висенте Мендоса, основавший в 1936 году Институт фольклорных исследований, а также с большинством художников: Роберто Монтенегро, Давидом Альфаро Сикейросом, Хосе Клементе Ороско, Карлосом Меридой, Доктором Атлем, Жаном Шарло, Хавьером Герреро, Руфино Тамайо.
В журнале "Мексикен фолкуэйз", который Диего выпускает вместе с Фрэнсис Тур, художник впервые всерьез называет искусством мексиканские народные картины, выставленные на фасадах пулькерий и в церквах: "Это единственные места, которые буржуазия отдала в собственность народу, поскольку таверны и храмы, по сути, играют одну роль: и алкоголь, и религия – сильнодействующие наркотики". Диего перечисляет названия пулькерий, в которых он, подобно сюрреалистам, находит некую спонтанную поэзию: "Большая Звезда. Увидимся вечером. Девушки на прогулке. Мясной рынок. Ночная Красавица. Америка. Ученые без учебы. Сердце Агавы. Мрак ночи окутывает мир. Революция".
Шестнадцать лет спустя Фрида применит идеи Диего на практике. Став преподавателем в школе живописи и ваяния "Эсмеральда" (названной так потому, что она находилась на улице Эсмеральда), она ездит с ученицами в центр Мехико, чтобы они смогли почувствовать красоту повседневности. А когда ее состояние ухудшается, уроки проходят на койоаканском рынке, где они расписывают пулькерию "Росита" на углу улиц Лондонской и Агуайо.
В этот же период она собирает коллекцию народных картин, в основном приношений по обету. Когда по декрету президента Кальеса в стране стали закрывать церкви, а крестьяне в ответ подняли восстание, было похищено множество произведений искусства, особенно народных картин и запрестольных образов. Влияние этой наивной живописи на творчество Фриды Кало совершенно очевидно. По ее мнению, эта живопись тесно связана с реальностью, вся проникнута знаками и символами и действует как магический очистительный обряд. Если теоретики коммунизма видят в народном искусстве лишь проявление какой-то чуждой, бесполезной для них силы, то Фрида усматривает в нем напряженный поиск ответа на вопросы, которые она поднимает в собственном творчестве. Для Фриды, как и для самого индейского мира, это искусство – особый, сверхвыразительный язык, единственный способ, каким может рассказать о себе народная масса, присужденная к немоте деспотической буржуазной культурой. Это было так близко Фриде: она женщина, она бесконечно одинока из-за болезни и разлуки с Диего, а значит, тоже обречена на немоту, и только кисти и краски помогают ей выразить себя, мечтать о надежде, которая окажется сильнее и правдивее, чем действительность.
В этот период Диего и Фрида живут друг близ друга, но их разделяет огромное расстояние, пролегающее между Синим домом и мастерской в Сан-Анхеле. Диего неукоснительно выполняет условия странного брачного контракта, на которых настояла Фрида. Со свойственной ему безотчетной жестокостью он подвергает Фриду испытанию одиночеством, одиночеством порою нестерпимым – из-за тяжелых физических страданий. Все новые операции и осложнения делают Фриду пленницей этой спальни-мастерской, где она лелеет свою безмерную любовь, которая пожирает ее, – словно сон, слишком огромный для объемлющей ее ночи.
В то время как Диего захвачен вихрем светской жизни, пишет в отеле "Реформа" фреску "Воскресный послеполуденный сон в парке Аламеда", работает над росписями в Национальном дворце и в Институте кардиологии, Фрида неустанно создает воображаемую палитру:
Зеленый: мягкий, ласковый свет.
Сольферино: у ацтеков назывался тлапалли. Застывшая кровь плода опунции. Самый старый, самый яркий.
Кофе: цвет опадающей листвы. Земля.
Желтый: безумие, болезнь, страх. Составная часть солнца и радости.
Кобальтово-синий: электричество, чистота. Любовь.
Черный: ничто не бывает по-настоящему черным.
Древесно-зеленый: листья, печаль, знание. Вся Германия этого цвета.
Желто-зеленый: совершеннейшее безумие, тайна. У всех привидений наряды этого цвета… или, во всяком случае, нижнее белье.
Темно-зеленый: цвет дурных примет и выгодных сделок.
Темно-синий: далекое расстояние. Иногда нежность бывает этого цвета.
Мажента: кровь? Кто знает?
Индейский праздник – это ее магия, ее священная книга. Все чаще она пишет автопортреты: собственный образ понемногу становится единственной реальностью в ее жизни. В 1943 году в статье, посвященной Фриде, Диего говорит о ее "запрестольных образах":
Фрида – единственный случай в истории искусства, когда художник рассек себе грудь и разорвал сердце, чтобы увидеть их подлинное биологическое естество, и с помощью разума-воображения, более быстрого, чем свет, изобразил на картине свою мать и свою кормилицу. Лицо кормилицы – это индейская каменная маска, а ее груди, подобные гроздьям винограда, источают молоко, плодоносным дождем орошающее землю, слезами скорби оплодотворяющее наслаждение. А мать, mater dolorosa, предстает на картине с семью мечами, вонзенными в тело; из хлынувшего потока крови возникает маленькая Фрида. С тех пор как великий ацтекский ваятель осмелился запечатлеть в черном базальте рожающую богиню, ни один человек еще не изобразил собственное появление на свет с таким реализмом27.
Изображение богини-матери, которая рожает на корточках, с искаженным болью лицом, – это печать, навеки скрепившая духовный и творческий союз Диего и Фриды.
А еще символом любви Диего и Фриды стал народный танец индейцев из Теуантепека, называемый африканским словом сандунга. Это причудливая смесь религиозного ритуала и любовной пантомимы. Вначале его танцуют медленно, затем темп все ускоряется, длинные юбки волочатся по земле, на головах у женщин чаши с фруктами, они держатся чинно и прямо, а ведет танец мужчина, который размахивает языческим крестом, увитым цветами: он символизирует эротическую силу доколумбовой Америки, вечно живую, несмотря на все жестокости и унижения, причиненные конкистадорами. Фриду всегда завораживал этот танец, медленное кружение, вдохновенные лица величавых, как богини, индеанок, удерживающих чашу на голове, с неподвижным торсом, раскинувших руки, слегка покачивающих бедрами. В этом танце соединились экстаз цыганской пляски, горделивость андалусских напевов и чувственная мощь индейской Америки, ее ритуал плодородия, ее жажда жизни.
Знаменательно, что Фрида, расставаясь в 1929 году с костюмом партийной активистки, надела наряд женщины племени теуана, который так нравился Диего. Женщины Теуантепека в то время стали символом индейского сопротивления, а также феминизма – в смысле борьбы за освобождение индейской женщины. Легенда о матриархате, будто бы царящем на перешейке Теуантепек, завораживала интеллектуалов двадцатых – тридцатых годов: поэтов, эссеистов и особенно художников. У Сатурнино Эррана костюм индеанки, белоснежная пена кружев, лишь подчеркивает красоту модели с чисто андалусской внешностью, а цветовая гамма оставляет впечатление слащавости. Но для Диего Риверы, как и для Ороско, Тамайо, Роберто Монтенегро или Марии Искьердо, женщина теуана неотделима от своего края, знойной тропической пустыни, с деревнями, изнуренными солнцем, и гомоном народного праздника в ночи.
В 1925-м, 1928 годах, затем в 1934-1935-м, по возвращении из Америки, Диего постоянно будет обращаться к пейзажам и людям Теуантепека, когда ему понадобятся могучие образы, пейзажи рая – но особенного рая, сурового, засушливого, пыльного, невинные в своей наготе купальщицы с широкими спинами, с плечами кариатид. Его индианки на пляже в Салина-Крусе близки "Купальщицам" Сезанна и таитянкам Гогена. Та же ленивая нега в движениях, то же невинное бесстыдство, тот же облик: длинная пестрая юбка, обнаженная грудь, в косах – цветы гибискуса.
В тридцатые годы люди ездили в Теуантепек в поисках земного рая. Сергей Эйзенштейн записывает в своем дневнике: "Что-то от эдемских садов стоит перед закрытыми глазами тех, кто смотрел на мексиканские просторы. И упорно думаешь, что Эдем был вовсе не где-то между Тигром и Евфратом, а, конечно, где-то здесь, между Мексиканским заливом и Теуантепеком!" Эдвард Вестон, Тина Модотти, Лола Альварес Браво и многие другие мастера привозили из Теуантепека и Хучитана изумительные фотографии красивых и смелых женщин, которые занимались торговлей в деревнях и жили полноценной сексуальной жизнью, не зная самого понятия "грех", не ведая каких-либо запретов. Поль и Доминик Элюар, приехавшие в Мексику на сюрреалистскую выставку, были в таком восторге от красоты и раскрепощенности женщин Теуантепека, что решили даже вступить там в брак по местному, индейскому обряду.
И Фрида хочет стать похожей на теуанских женщин, вначале это лишь инстинктивное подражание, затем облик индианки становится ее второй натурой, панцирем, скрывающим ее от внешнего мира. Она одевается, как они, причесывает волосы, как они, и разговаривает, как они, – с тем же бесстрашием и с той же искренностью. "Для женщин Хучитана, – говорит романист Андрее Эррестроса, – не существует запретов, они говорят и делают всё что хотят".
Эти женщины, которые, по словам Васконселоса, "украшают себя ожерельями и золотыми монетами, носят синие или оранжевые кофты, шутят и торгуются возбужденно-страстными голосами"28, являясь символом индейского мира, в то же время удивительно напоминают цыганок: в них та же смесь «женского бунтарства, сексуальной свободы, пристрастия к уличной торговле и к колдовству», как говорит Оливье Дебруаз. Они воплотили в себе тип женщины, какой хотела бы быть Фрида. Типы теуанских женщин во всем их великолепии можно увидеть в посвященной им книге Елены Понятовской и Грасиэлы Итурбиде29. Медленный ритм сандунги уносит Фриду в мир мечты, где она вместе с Диего кружится в магическом хороводе, который символизирует жертвенную дань богам плодородия и головокружительный вихрь страсти: «Сандунга – гимн Теуантепека, так же как льорона – гимн Хучитана, под обе эти мелодии можно вальсировать, босые ноги отбивают такт, длинная юбка волочится по земле. Древние напевы нежно, печально, неспешно проигрываются на простых инструментах – раковинах, бонго, барабанах, африканских маримбах, деревянных и бамбуковых флейтах питое, на барабане каха и на индейском бигу – панцире черепахи, который висит на шее у музыканта».
Женщина, в которой Эдвард Вестон видел наследницу древних жителей Атлантиды, такая свободная, красивая, счастливая, гордящаяся своим телом и своей судьбой, будет танцевать сандунгу в мечтах Фриды, в вечной радости индейского праздника. Облаченная в одежду теуаны, Фрида вопрошает мир, неся на лбу печать Диего, словно новобрачная, ставшая пленницей собственного могущества.
И в этом длинном белом платье она покинет мир живых.
В революции – идти до конца
Хотя оба они, Диего Ривера и Фрида Кало, вышли из мелкой буржуазии, процветавшей в эпоху Порфирио Диаса, в политической жизни они участвовали по-разному. Убеждения Диего созревали долго, на них повлияли годы, проведенные в Европе: мировая война, встречи на Монпарнасе с Ильей Эренбургом, Пикассо, Эли Фором, дружба с русским эмигрантским кружком, где до 1914 года происходило революционное брожение. Фрида пришла к своей революционной вере менее осознанно, но исповедовала ее с большей пылкостью. В конце жизни она признавалась своей приятельнице Ракель Тиболь: "Моя живопись не революционна. Зачем мне уговаривать себя, будто мои картины зовут к борьбе? Я так не могу". У нее свое понятие о революции, не такое, как у Диего. Ее борьба не имеет ничего общего ни со служением политической идее, ни с воспитательной миссией, которая, по замыслу партии, должна быть возложена на искусство. В политике она всю жизнь остается в тени Диего, даже если шагает с ним в первых рядах манифестантов всякий раз, когда это необходимо. Она искренне хочет поддержать коммунистов, но что-то мешает ей подчинить свое искусство генеральной линии партии. Для Фриды искусство – не средство общения, не система символов. Для нее это в буквальном смысле слова единственная возможность быть самой собой, продлить свое существование, пережить угасание чувств и разрушение тела. Только в искусстве она может достичь желанной цельности, вот почему она не может согласиться с тем, чтобы свободу искусства ограничивали, а смысл – искажали. Она отвергла опеку сюрреалистов и всегда, неизменно будет отвергать любые попытки дать ее искусству политическую интерпретацию, усмотреть в нем какую-то заданность.
Она будет рядом с любимым человеком во всех перипетиях его политической деятельности, и этого ей достаточно. Ведь живопись – это возможность сказать о своей любви к Диего, о муках этой любви, о ее земном пределе и о своей вере в то, что любовь вечна. Сказать самой себе и главным образом – ему, словно весь остальной мир ничего не значит.
Из своего далека она наблюдает за игрой человеческих страстей, неуемным честолюбием, предательством, завистью, заговорами и за печальной комедией, которую люди без устали разыгрывают на политической сцене. Но чаще всего ее взгляд прикован к Диего: она смотрит на него влюбленно, придирчиво, а порой и гневно и никогда – равнодушно. Этот взгляд воздействует на него, заставляет менять решения, определяет его поступки. Никакая другая женщина не имела на него такого влияния. Взгляд Фриды, ее неколебимая вера в любовь – только это заставило и все еще заставляет его быть верным определенным политическим убеждениям. Всю свою жизнь Диего Ривера колеблется между преданностью коммунизму и реализацией собственного индивидуализма, так же как он не может сделать выбор между житейскими соблазнами: активной деятельностью, любовными победами, путешествиями, большими деньгами – и той частью своего "я", которая впервые открылась ему когда-то в черных, блестящих глазах юной девушки, почти ребенка, насмешливых, взволнованных и вопрошающих глазах Фриды, пришедшей взглянуть на него в амфитеатр Подготовительной школы.
Он, художник на пороге мировой славы, обласканный всеми авторитетами мирового искусства и дружно поносимый критиками у себя на родине, он, осыпанный похвалами, обожаемый женщинами, он, глава движения муралистов, прочел тогда во взгляде Фриды нечто совсем иное, новое для себя: несгибаемую прямоту, твердость, отказ от компромиссов и почестей, решимость идти до конца, выполнить свое предназначение. И стало ясно: Диего не может жить без Фриды, а она не может отвести взгляд от своего избранника, который стал для нее не только возлюбленным, не только кумиром, но смыслом всей жизни.
Вот почему история этих двоих так исключительна. Ни превратности судьбы, ни мелочи жизни, ни горькие разочарования не смогут разорвать эту привязанность, основанную не на взаимозависимости, а на взаимообогащении, постоянном, непрерывном, неизменном, как ток крови в жилах, как воздух, которым они дышат. Любовь Диего и Фриды – словно сама Мексика, словно эта земля с ее резкой сменой времен года, разнообразием климатических зон и культур. В этой любви много страдания, много жестокости, но она жизненно необходима им обоим. Фрида – видение древней Мексики, богиня земли, сошедшая к людям, шествующая в медленном ритуальном танце, под священной маской, могучая индианка, чье молоко подобно нектару небес, чьи руки, баюкающие ребенка, – словно кордильеры. Она – безмолвный зов женщин, склонившихся над ручными жерновами, стоящих на рынках, "марикитас", переносящих землю в корзинах: они бредут по улицам богатых кварталов, на них лают собаки у господских домов. Она – тоскливый, испуганный взгляд ребенка, она – окровавленное тело роженицы, седовласые колдуньи, сидящие на корточках во дворе и избывающие свое вековечное одиночество в певучих жалобах и заклятиях. Она – творческий дух индейской Америки, который ничего не заимствует у западного мира, но черпает в себе, будто отрывая от собственного сердца, частицы древнейшего сознания, напитанного кровью мифов и согретого памятью бесчисленных поколений.
Еще не встретившись с Фридой, Диего, по сути, предчувствует эту встречу, когда приезжает после войны в Мексику и начинает новую жизнь. Это ее он искал, когда в 1924 году изображал женщину, мелющую маис, или индеанку с колосьями в Чапинго, или суровых солдат Сапаты, мрачно взирающих на угнетателей и тиранов на фресках в министерстве просвещения. Вдохновенному оратору, лидеру Мексиканской коммунистической партии, человеку, который в Нью-Йорке осмелился бросить вызов Нельсону Рокфеллеру, человеку, которого можно назвать одним из отцов современного искусства, чьи творения украшают пространства в тысячи квадратных метров, – жизненно необходима эта женщина, такая ранимая, такая одинокая, надломленная физическими страданиями, женщина, чей взгляд увлекает его в таинственные глубины человеческого духа, словно в темный водоворот.
Теперь, когда жизнь Диего перевалила за половину, он осознает, сколь многим обязан революционной стойкости Фриды. Она никогда не меняла убеждений, никогда не вступала в сделку с совестью ради денег. Благодаря ей он, вопреки всем превратностям политики, остался верен революции и духу муралистов 1921 года, волшебству этого времени, когда все надо было изобретать заново. "Впервые в Мексике, – пишет он в 1945 году в журнале "Аси", – стены общественных и частных зданий оказались в распоряжении художников, которые были революционерами и в политике и в эстетике, и впервые в истории мировой живописи народная эпопея запечатлелась на этих стенах не в условных образах мифологических или политических героев, а в подлинном изображении народных масс в действии".
После Второй мировой войны, снова опустошившей мир, к Диего возвращается бунтарский дух 1918 года, когда художник покидал разоренную Европу. На развалинах этого мира, говорит он, Мексика должна "повернуться спиной к Европе и искать возможность заключить союз с Азией", с Индией, с борющимися народными массами Дальнего Востока и с Китаем, "чудесным и громадным". Теперь, когда Мексика вступает в современную жизнь, добродушный старый людоед вновь обретает боевой задор юности, разоблачая лицемерие теории "искусства для искусства" и абстрактной живописи – наследия французской буржуазии эпохи Второй империи. В статье "Проблема искусства в Мексике" ("Индисе", март 1952 года) он нападает на старых врагов – Ортиса де Монтельяно, Хильберто Оуэна, Вольфганга Паалена и Руфино Тамайо, которые подпали под влияние сюрреалистов и "политического дегенерата" Бретона с их расчетливыми, но пустыми трюками и в результате "опять сосут вымя все еще жирной буржуазной коровы". Это они удобрили почву для фашизма и позволили прийти к власти Гитлеру, "наци-фашистскому роботу, созданному Западом для того, чтобы уничтожить Советский Союз и большевистскую революцию". С пылкостью, достойной эренбурговского Хулио Хуренито, Диего ополчается на современную живопись и современную критику, предъявляет обвинения Хустино Фернандесу, "архитектору на службе у церковников", Луису Кардоса-и-Арагону, "мастеру мелкобуржуазной поэзии, дипломатии и критики", – оба они осмелились предпочесть ему его соперника Хосе Клементе Ороско, забросившего истинное искусство ради "антипластических фокусов в кубистском духе". В иконоборческом порыве Диего даже сбрасывает с пьедестала кумира североамериканских любителей искусства Джорджию О'Киф, "которая рисует огромные цветы, по форме напоминающие женские половые органы, а пейзажи у нее настолько невнятные, что кажется, будто кто-то вырезал их из картона, а затем крайне неумело сфотографировал". Это условное, изготовляемое на потребу коллекционеров искусство по вине художников стало "мягкой шелковистой периной, которой они пытаются заглушить революционный голос мексиканского мурализма".
Но в обвинительных речах старого герильеро чувствуется горечь. Он видит неизбежный упадок живописи, которую создавал для народа и которая вопреки его желанию превратилась в музейный экспонат, предмет купли-продажи для богачей и представителей власти. Эра революции закончилась. Чтобы справиться с материальными затруднениями (надо было завершить строительство музея в Анауакальи – главного дела его жизни, храма индейской культуры и символа сопротивления культуре империалистов Европы и Америки, а также оплатить операции и лекарства Фриды), Ривера вынужден без конца писать картины, акварели, оформлять книги и даже выполнять заказы, явно недостойные его таланта, как, например, роспись стен бара в отеле "Реформа".
Одно из последних сражений Диего даст не во дворце, построенном для народа, не в музее, а в зале ресторана отеля "Прадо". Там будет висеть его картина, которую можно считать автобиографической, местами даже карикатурной: "Воскресный послеполуденный сон в парке Аламеда". На этой картине люди, сыгравшие важную роль в его жизни, стоят во весь рост, точно призраки. Здесь и график Хосе Гуадалупе Посада, добродушный великан, об руку со Смертью, развязной девицей в наряде стиля модерн, здесь и сама Фрида рядом с Хосе Марти, в платье теуаны, со знаками инь и ян на лбу, стоит, положив руку на плечо своего единственного сына Диего, мальчика лет двенадцати на вид – в этом возрасте Диего Ривера поступил в Академию Сан-Карлос. На картине написана фраза, которую произнес в 1838 году Игнасио Рамирес30: «Бога не существует». Вызов не остался незамеченным: студенты изрезали картину ножами и соскоблили кощунственную надпись.
За этим последовала кампания в прессе, которая даже обрадовала Диего: теперь он снова со всем пылом юности мог обрушиться на ханжей и исконного врага народа – католическое духовенство. В послевоенной Мексике господствовала политика примирения, власть стремилась к союзу с буржуазией и крупными землевладельцами. Поэтому картина в отеле "Прадо" – из-за нее архиепископ отказался освятить помещение – не просто вызов, это попытка воскресить бунтарский дух Мексики, столь дорогой сердцу Диего Риверы. "В социальном смысле, – напишет он позднее в "Индисе", – искусство всегда по сути своей прогрессивно, а значит, разрушительно, ибо прогресс в искусстве невозможен без организованного разрушения, то есть революции".
В разговоре с журналистами он заметит, что если такую фразу в 1838 году можно было произнести публично, а сто десять лет спустя нельзя поместить на картине, то свобода, завоеванная Бенито Хуаресом, утрачена и надо снова начинать борьбу за независимость.
Как всегда, в тяжелую минуту Диего ищет помощи у влиятельных людей, и прежде всего в Соединенных Штатах. Неожиданным образом он находит поддержку у кардинала Догерти, архиепископа Филадельфийского. Прибыв с визитом в Мексику, прелат высказывается в пользу Риверы и в защиту свободы творчества. Тем не менее картину откроют для публики только в 1956 году, когда старый художник, изнуренный болезнью, но не утративший чувства юмора, в присутствии приглашенных журналистов своей рукой соскоблит крамольную фразу, а затем заявит: "Я католик, – и ядовито добавит: – А теперь можете сообщить об этом в Москву!"
В конце жизни революция вновь стала для Риверы тем, чем была в молодости, когда монпарнасский людоед вместе с Пикассо и Модильяни эпатировал благонамеренную европейскую буржуазию, предвосхищая то смятение умов, ту переоценку ценностей, которые вскоре должны были потрясти Мексику на крутом вираже ее истории. Его революция – это революция одиночки, эпатирующая, агрессивная, глубоко индивидуалистичная. И эта революция выбирает для себя прежде всего путь искусства, искусства Диего, неистового, чувственного, бескомпромиссного, чуждого шаблонов, непрерывно создающего свою собственную, парадоксальную логику.
А в самом сердце этой революции – Фрида, "зеница его очей", та, через кого он видит мир, та, что знает ключ к его тайне, к его душе, живет в нем, словно второе "я", ведет его, вдохновляет, помогает принимать решения. Фрида Кало, несомненно, одна из наиболее волевых женщин революционной Мексики, и это благодаря ей Диего в своей революционности идет до конца, а не останавливается на полдороге, подобно Васконселосу или Тамайо, которые польстились на посулы властей или испугались грозящих опасностей. Эту юношескую пылкость и отвагу в бою внушает ему Фрида: в ней горит неутолимый жар, он воодушевляет и изнуряет ее, даже когда она простерта на ложе страданий, закована в стальной корсет, выдерживает тяжелейшие процедуры – вытягивание позвоночника, пункции, бесконечные операции, от которых ее тело превращается в сплошную рану – как на картине Фриды 1946 года "Древо надежды", где она сидит рядом со своим призрачным двойником, лежащим на носилках, а впереди – пустыня с растрескавшейся почвой, которую безжалостно ранят солнце и луна.
Самое удивительное в супружестве Диего и Фриды – это то, как вообще могли оказаться вместе два таких непохожих человека. Оба они художники, оба революционеры, но творческие задачи и понимание революции у них диаметрально противоположны, равно как и представление о любви, о поисках счастья, о самой жизни. По сравнению с бурными страстями и политическими интригами, в которые был вовлечен Ривера – вечно колебавшийся, словно маятник, между властью и революционным идеалом, между Соединенными Штатами и Советским Союзом, – жизнь Фриды проста и прозрачна. Когда произошел разрыв Диего с коммунистической партией, Тина Модотти в разговоре с Вестоном высказалась о художнике жестко и презрительно: "Это пассивный человек". Политические убеждения Фриды, напротив, весьма активны, она посвятит им всю жизнь, и живопись, как другим – слова, нужна ей лишь для того, чтобы выразить порыв к свободе.
Даже любовь для нее – это мятеж. Любовь должна сжигать, любовь – религия, ей Фрида приносит в жертву всё: свой материнский инстинкт, радости и забавы молодости, и, в известном смысле, творческие амбиции, и женскую гордость. Всю жизнь она останется верна идеалам 1927-1928 годов, когда она участвовала в комитете "Руки прочь от Никарагуа" и организовывала демонстрации в поддержку Сесара Аугусто Сандино, патриота, выступившего против всевластия компании "Юнайтед фрут" и американского империализма и сраженного пулей убийцы. Идеалом любви Фриды навсегда останется союз Тины Модотти и Хулио Антонио Мельи, двух прекрасных существ: Тины, лицом и телом похожей на античную статую, и Мельи с его романтической красотой, полуиндейца-получернокожего, в одежде рабочего-железнодорожника и соломенной шляпе, – двух душ, посвятивших себя революции. Союз, трагически оборвавшийся 10 января 1929 года, когда Мелья, застреленный агентами Мачадо, скончался на руках у Тины.
За двадцать лет Фрида не изменилась. Она хранит память обо всех, кого знала в то замечательное время, и обо всем, во что верила, за что боролась вместе со всеми. Ее живопись нельзя назвать "революционной", в противоположность грандиозным творениям муралистов она не свидетельствует о политической ангажированности автора. Но ее революционность в другом. Искусство Фриды рассказывает о невидимых сражениях: о душевной борьбе, о повседневных тяготах, о жизни в одиночестве, об оковах страдания, о раненом самолюбии, о том, как трудно быть женщиной в мексиканском обществе, где доминируют мужчины. Ее революция – это ее бунтарский дух, полный любви и страха взгляд, которым она смотрит на окружающий мир, одержимость смертью, сострадание ко всему нежному и слабому, мечта о всемирном братстве. Ее революция – это борьба с болью, разрывающей тело, все большие и большие дозы болеутоляющих средств, марихуана, которую она курит, чтобы забыть о страдании, хоть на минуту ускользнуть от реальности в воображаемый мир.
Ее революция – упрямая надежда на то, что ее страданиям и бедам придет конец. Одна из картин называется "Древо надежды": это ее позвоночник, сломанный и выдержавший несколько операций. Картины тех лет показывают, как изменился ее взгляд на жизнь. Пугающие, кровавые сцены уступают место скорбному спокойствию, какого еще не бывало в мировой живописи. Ее лицо по-прежнему неподвижно, как маска, но взгляд без устали вопрошает зеркала, которыми увешаны стены. Такой запечатлела ее в 1944 году на своих фотографиях Лола Альварес Браво. Не собственное лицо ее завораживает, а видимая реальность, теплота жизни и нежность чувств, которые постепенно отдаляются от нее, уходят, как вода, и остается только холод.
Вот какой мы видим ее на одном из рисунков: на лбу у нее ласточка, чьи крылья сливаются с ее черными бровями, – воспоминание о временах, когда Диего говорил ей, что ее брови похожи на черные крылья летящего дрозда; в ухе серьга в виде руки судьбы, на шее – ожерелье из веток и травы, куда вплетены ее волосы, а на щеках, как обычно, – слезы. В 1947 году, в июле, когда ей исполняется сорок, она пишет удивительный автопортрет (на котором, однако, написано: "Я, Фрида Кало, написала этот мой портрет с отражения в зеркале. Мне тридцать семь лет"). Распущенные волосы падают на правое плечо, лицо исхудало и осунулось, а вопрошающий взгляд, который проникает сквозь все завесы и прикрасы, – словно свет давно погасшей далекой звезды. Фрида Кало не написала ни одной картины о революции, но в истории живописи XX века, возможно, не было картины более будоражащей, более озадачивающей, более потрясающей, чем этот автопортрет, – в поисках произведения такой же силы следовало бы обратиться к истокам современного искусства, к автопортретам Рембрандта в гаагском музее Маурицхёйс.
Мертвецы развлекаются
Синий дом стал для Фриды западней, из которой ее освобождает только живопись – редко и ненадолго. Там, во внешнем мире, Диего по-прежнему захвачен вихрем жизни: у него скандальная связь с актрисой Марией Феликс, которую он взял с собой в Соединенные Штаты и даже осмелился изобразить на портрете в облике индейской матери, прижимающей к груди ребенка. Теперь он редко бывает в Койоакане. Он живет то здесь, то там, работая в мастерской в Сан-Анхеле. После периода забвения Диего снова входит в моду, все только о нем и говорят: о его политических заявлениях, о его победах над женщинами, о его феноменальной работоспособности. Он выполняет сразу несколько крупных заказов – в Национальном дворце, в отеле "Прадо" – и трудится над еще одним проектом, который практически неосуществим и именно этим завораживает художника, – фреской на тему "Вода – основа жизни" на дне водоема в парке Чапультепек. Поистине Диего – это солнце, жестокое светило, неуклонно следующее своим путем, оплодотворяющее и сжигающее цветы, – таким изображает его Фрида в 1947 году на картине "Солнце и Жизнь".
Конец 1950-го и начало 1951 года – ужасное время для Фриды. Из-за начавшейся гангрены ей ампутируют пальцы на правой ноге. Доктор Фариль из Английского госпиталя делает ей операцию на позвоночнике с пересадкой костной ткани. Но выздоровление замедлилось из-за инфекции. За неудачной операцией следуют еще шесть – с мая по ноябрь 1950 года. Несмотря на близость и внимание Диего, потрясенного ее бедой, Фрида совсем обессилела физически, но сохранила всю свою энергию. На больничной койке, стиснутая корсетом из гипса и стали, она подшучивает над своей болезнью и устраивает вокруг себя целый театр, задорный и веселый. Она расписывает стены палаты и даже свой ужасный корсет, изображает на нем звезду, серп и молот и в таком виде фотографируется в обнимку с Диего. Диего снова ухаживает за ней с такой же предупредительностью, как в первые годы супружества. Чтобы развлечь ее, он усаживается рядом, поет ей песни, гримасничает, рассказывает небылицы. Аделина Сендехас вспоминает, как однажды пришла к Фриде в больницу и увидела, что Диего танцует вокруг кровати, ударяя в тамбурин, словно уличный акробат. Как явствует из дневниковых записей Фриды, она пытается побороть ощущение безнадежности:
Я не страдаю. Только усталость, <…> и, само собой, часто охватывает отчаяние, отчаяние, которое невозможно описать словами. <…> Очень хочется заниматься живописью. Но не так, как раньше, хочется, чтобы она приносила пользу, ведь до сих пор я только и делала, что изображала собственную персону, а это совсем не то искусство, которое может быть полезно Партии. Я должна бороться изо всех сил, чтобы даже и в таком состоянии быть полезной Революции. Только это еще и придает смысл моей жизни.
У Фриды всегда завязывались доверительные отношения с врачами, очень скоро они становились ее близкими друзьями и советчиками. Она переписывается с доктором Фарилем, как прежде с Элоэссером, чтобы преодолеть страх перед операциями, которые он считает неизбежными, и, когда все кончается, в знак благодарности пишет его портрет: доктор стоит рядом с Фридой, сидящей в кресле на колесах, одетой в белую индейскую блузу и черную юбку; чтобы подчеркнуть тесную связь искусства с жизнью, она изображает на картине собственное сердце с артериями, которое держит в руке вместо палитры, а в правой руке – кисти, окрашенные ее кровью.
Теперь, совсем обессилев, она с удвоенным вниманием следит за всем вокруг, жадно впитывает в себя внешний мир. Ее страдание стало новым языком, органом обостренного восприятия мира. Она соединяется душой с теми, кого всегда любила, – угнетенными индейцами, женщинами Койоакана, детьми, чьи портреты написал для нее Диего, чьи взгляды неотступно вопрошают, как взгляд раненого оленя, которого она избрала своей эмблемой несколько лет назад.
В койоаканском уединении, вдали от Диего, вдали от друзей, живущих своей жизнью в центре Мехико, время течет нескончаемо долго. Фрида начинает все сначала – по эскизу, сделанному в больнице, она пишет картину, дополняющую первую картину на эту тему, написанную в 1936 году: генеалогическое древо семьи Кало, где представлены ее сестры, племянник Антонио, а в центре, в виде зародыша – ребенок, которого она так и не смогла произвести на свет.
Впервые с 1943 года она пишет серию натюрмортов в стиле наивного художника Эрменехильдо Бустоса из Гуанахуато. Кричаще яркие фрукты в корзинах, с сорванной кожей, с кроваво-красной мякотью, надрезанные, приоткрывшие свое потайное нутро. Все, вплоть до самых простых вещей, проникнуто страхом и тревогой; один из натюрмортов называется "Невеста, напуганная зрелищем открывшейся перед ней жизни". Надписи, выложенные из корней, гласят: "Живое и естественное", "Свет", "Да здравствует жизнь и доктор Хуан Фариль".
А Диего снова ввязался в схватку, на этот раз из-за картины для Национального дворца. Через три года после "Воскресного послеполуденного сна в парке Аламеда" он опять бросает вызов буржуазии. Картина под названием "Кошмар войны и сон о мире" должна стать одним из экспонатов выставки "Двадцать веков мексиканского искусства", которая пройдет в нескольких европейских столицах (Париж, Лондон, Стокгольм) и организатором которой выступает директор Института изящных искусств, композитор Карлос Чавес (Диего работал в Нью-Йорке над постановкой его балета "Лошадиная сила"). На этой картине, где в последний раз фигурирует Фрида, сидящая в кресле на колесах рядом с сестрой Кристиной, Диего запечатлел величайших героев революции, Сталина и Мао Цзэдуна, торжествующих над врагами человечества – империалистами в облике Джона Буля, Дяди Сэма и прекрасной Марианны.
Министерство культуры по политическим соображениям отвергает картину Риверы. Ривера утверждает: президент Алеман отказывает в поддержке революционному искусству потому, что задумал получить Нобелевскую премию мира и не хочет раздражать Нобелевский комитет31.
Фрида покидает свою комнату, чтобы позировать Диего. Но в глубине души она уже спокойно воспринимает его политические демарши. От одиночества и страданий ее революционная вера переродилась в мистическую грезу. На одном из последних автопортретов рядом с ее неясной, похожей на призрак фигурой изображен Сталин в облике мексиканского крестьянина – мифический отец-покровитель. Присутствует на картине и Диего, но в виде пылающего солнца. На картине 1954 года, написанной в наивном стиле приношений по обету, одурманенная наркотиками Фрида изображает чудо: "Марксизм исцеляет больных". Фрида, поддерживаемая Идеологией, под благосклонным взглядом Маркса отбрасывает костыли, лицо ее лучится радостью.
Но чуда не произойдет. К началу 1953 года состояние Фриды ухудшается настолько, что Диего решает ускорить приготовления к большой выставке ее работ в Институте изящных искусств и устроить ей праздник – это будет последний праздник в ее жизни. Фотограф Лола Альварес Браво предлагает разместить выставку в своей галерее современного искусства на улице Амберес. Перспектива открытия выставки, где будет представлена большая часть произведений Фриды – от первых портретов сестры Кристины до недавних картин "Раненый олень", "Диего и я", "Любовное объятие", – возвращает ей мужество и силы. Она начинает активно готовиться к выставке. Она даже сочиняет приглашение в стихах, подражая народным песенкам:
С любовью и в знак дружбы От всего сердца Я рада пригласить тебя На мою скромную выставку. В восемь вечера - оглядывай на часы - Жду тебя в галерее Лолы Альварес Браво. В доме 12 на улице Амберес Вход с улицы Найти легко Больше объяснять не буду. Я просто хочу знать Твое искреннее мнение Ты много прочел и написал У тебя обширные знания Эти картины Я написала собственноручно Они висят на стенах и надеются Понравиться моим братьям Вот и все старый товарищ С дружеским приветом От всей души тебя благодарит Фрида Кало де Ривера.На фотографии, сделанной Лолой Альварес Браво незадолго до открытия выставки, Фрида сидит у себя в комнате в праздничном наряде – белая вышитая блуза, на голове венок из кос, украшения, – но ее исхудавшее лицо выражает тревогу и усталость. В середине апреля ей так плохо, что Лола даже думает отменить выставку. Но у Диего появляется неожиданная идея: перевезти в галерею кровать Фриды. Фрида прибывает на машине "скорой помощи", одетая в великолепное сапотекское платье, накрашенная, в золотых серьгах с бирюзой. Как рассказывает Лола Альварес Браво, с половины восьмого до одиннадцати люди шли и шли в галерею, чтобы выразить свое восхищение и любовь больной женщине, стоически улыбавшейся им с кровати, на которой была создана большая часть ее автопортретов. На праздник собрались все друзья Диего и Фриды: ее подруга детства Исабель Кампос, Алехандро 1Ъмес Ариас, ее ученицы из школы "Эсмеральда", ее врачи. Старый Доктор Атль, родоначальник мексиканского мурализма, тоже заглянул ненадолго и пожал ей руку. Певица Конча Мичель, дружившая с Фридой еще со времен Подготовительной школы, спела ее любимые народные песни – "Аделита", "Бедный олененок", а романист Андрее Эррестроса исполнил песни Теуантепека – сандунгу и льорону.
Это был великолепный праздник, всеобщее изъявление любви к Фриде и подвиг любви со стороны Диего. "Она приехала на машине "скорой помощи", как героиня, окруженная почитателями и друзьями, – рассказывает он. – Фрида сидела в зале умиротворенная и счастливая, довольная тем, что столько людей и с таким энтузиазмом пришли оказать ей почести. Она почти ничего не сказала, но, думаю, поняла, что это было ее прощание с жизнью".
И он оказался прав: через несколько месяцев после праздника у Фриды вновь началась гангрена, и врачи сказали ей, что необходимо ампутировать правую ногу. Она встретила это сообщение с всегдашним мужеством и излила свое горе в дневнике, нарисовав разрезанную на куски правую ногу и написав:
В самом деле, зачем мне ноги, если у меня есть крылья, чтобы летать?Писать красками становится все труднее. Нервное истощение, депрессия как следствие постоянного употребления наркотиков больше не позволяют ей сражаться с судьбой при помощи кисти и красок. Ей остались только карандаши и перо, которыми она записывает в дневнике разрозненные слова и фразы:
Danza al sol, (собаки и люди с собачьими головами). Alas rotas Те vast No.32 (искалеченный ангел)А еще рисунок, изображающий человеческое жертвоприношение, с надписью:
Yo soy la desintegracion33.Смерть заставляет неотступно думать о себе, уносит ее друзей, ее подругу Исабель Вильясеньор: "Исабель. Скоро я тоже отправлюсь в дорогу и догоню тебя. Доброго пути, Исабель. Красное, красное, красное. Жизнь. Смерть. Олень. Олень", – пишет она в своем дневнике зимой 1953 года. Этой зимой она попытается покончить с собой и потом в дневнике пообещает не повторять этой попытки – ради Диего.
Ты хочешь убить себя, ты хочешь убить себя ужасным ножом, за которым они наблюдают. Да, это было по моей вине. Признаю, это была моя огромная вина. Огромная, как боль.После операции она пишет подруге:
Мне ампутировали ногу, таких страданий я не испытывала никогда в жизни. У меня никак не проходит нервный шок, в организме все нарушилось, даже кровообращение. С операции прошло шесть месяцев, и вот, как видишь, я еще здесь, я люблю Диего больше, чем когда-либо, и надеюсь еще быть ему полезной и заниматься живописью в полную силу, только бы с Диего ничего не случилось, потому что, если бы Диего умер, я обязательно последовала бы за ним. Нас похоронят вместе. Пусть никто не рассчитывает, что я буду жить после смерти Диего. Жить без Диего я не смогу. Он мой сын, он моя мать, мой отец, мой супруг. Он мое все.
И судьба не захотела, чтобы Диего ушел из жизни раньше Фриды. После ампутации жизненные силы, помогавшие ей выстоять, несмотря на боль и отчаяние, стали угасать с каждым днем. То, что Диего называет "сумраком страдания", объемлет "источник чудесной силы выживания, обостренную чувствительность, блестящий ум и неукротимое мужество, заставлявшее ее бороться за жизнь и научившее других людей противостоять враждебным силам и побеждать их ради достижения наивысшей радости, которой будет принадлежать грядущее".
В июне 1954 года, с началом сезона дождей, в здоровье Фриды наметилось обманчивое улучшение. Казалось, она вновь одолела болезнь, и ей предстоят новые свершения в живописи, новая борьба в союзе с Диего за установление коммунизма во всем мире. 4 ноября 1953 года в дневнике появится запись, полная почти мистической убежденности:
Я – всего лишь винтик в сложном революционном механизме народов, работающем на дело мира, меня породили молодые народы – русский, советский, китайский, чехословацкий, польский, – с которыми я связана кровными рами так же, как и с индейцами Мексики. Среди множества азиатских лиц всегда будет мелькать мое лицо – типично мексиканское, смуглое, с тонкими безукоризненно правильными чертами. Тогда негры тоже будут свободны, они такие красивые и отважные…
Когда она не в больнице, а дома, то пишет "революционные" картины, на которых Маркс и Сталин изображаются как два бога-заступника. 2 июля, вопреки совету доктора Фариля, Фрида отправляется вместе с Диего и художником Хуаном ОТорманом на митинг протеста против американского вторжения в Гватемалу, в поддержку президента Хакобо Арбенса и гватемальских коммунистов. Накануне демонстрации Фрида встретилась с Аделиной Сендехас, уезжавшей в Гватемалу, и даже попросила привезти ей индейского ребенка для усыновления. Этот холодный дождливый вечер станет для Фриды роковым. У нее возобновляется недолеченное воспаление легких, и на следующий день ее состояние резко ухудшается. Несмотря на сильный жар, голова у нее ясная как никогда. Она пишет в дневнике, что скоро умрет, подхваченная мрачным хороводом, который так любил изображать Посада, – MUERTES EN RELAJO (МЕРТВЕЦЫ РАЗВЛЕКАЮТСЯ). Она одна в койоаканском доме, с ней только служанки. В саду собаки жмутся к закрытой двери, укрываясь от дождя.
Впоследствии Диего рассказал Глэдис Марч о последних минутах, которые провел с Фридой: "Накануне ночью она дала мне кольцо, купленное ею к двадцатипятилетию нашей свадьбы, которое мы собирались отметить через семнадцать дней. Я спросил, почему она вручает мне подарок заранее, и она ответила: "Потому что чувствую: скоро я тебя покину".
На последней странице дневника, рядом с рисунком, изображающим черного ангела смерти, Фрида пишет самые страшные и самые суровые в своей жизни слова, в которых полностью проявился ее несгибаемый характер: "Espero alegre la salida – у espero nunca volver" ("Надеюсь, что уход будет счастливым – и надеюсь никогда не возвращаться").
Фрида умерла 13 июля, ровно через неделю после своего сорокасемилетия.
На следующий день под проливным дождем Диего проводил Фриду в открытом гробу, одетую в белый индейский наряд, во Дворец изящных искусств: он пожелал, чтобы именно там ей оказали последние почести. Затем гроб накрыли полотнищем красного флага со звездой, серпом и молотом и отвезли в крематорий гражданского кладбища Сан-Долорес.
Эпилог
Фрида лежит на кровати под зеркалом, которое отражает ее неподвижное тело, на лице – непроницаемый покой смерти, хрупкое тело – в той же одежде, как на последнем празднике, в черной юбке и белой индейской блузе: такой предстает она на последней фотографии, сделанной Лолой Альварес Браво во вторник 13 июля 1954 года. Вокруг Фриды – ее любимые вещи, букет роз, сдвинутая набок стопка книг на этажерке, куклы, фотографии, муха, бесцеремонно усевшаяся на ее руку, как будто это лишь сон и сейчас она задышит, проснется, снова начнет жить. А Синий дом уже входит в легенду. Собаки все еще ждут у закрытой двери дома, а лужи в затихшем саду вздрагивают под каплями мелкого дождя.
В последнее время Фрида редко покидала этот дом, этот сад. Она сделала из него модель внешнего мира, воображаемую, но вросшую в реальность крепкими корнями страдания. Синий дом был чем-то вроде храма ее любви к Диего, храма, который должен был устоять против всех житейских превратностей, даже против смерти.
После ухода Фриды Диего не стал возвращаться в Койоакан. Он решил превратить Синий дом не в музей – это было бы не в его духе, – а в святилище, где каждый мог бы приобщиться к красоте, которая исходила от Фриды и которой были пропитаны стены, предметы обихода, растения в саду.
Все здесь застыло в неподвижности, как будто ожидая ее возвращения.
Громадная устрашающая кровать, ставшая узилищем для ее истерзанного тела, и трогательная надпись на подушке: "Dos corazones felices" ("Два счастливых сердца").
На кухне стены выложены желто-синим кафелем, там стоят большой стол из некрашеного дерева, расписные стулья из Тенансинго, а над очагом – сердцем этого дома, вокруг которого в праздники витал острый запах пряностей и суетились служанки, – разноцветными камнями выложены имена Диего и Фриды.
Столовая украшена произведениями древнеиндейского искусства, ацтекскими масками, миштекскими полированными камнями, амулетами в форме фаллосов, статуэтками из Наярита в виде птиц или женщин с широкими бедрами и, разумеется, изображение жабы – сапорана, как Фрида прозвала Диего, – его науалъ, двойник в животном мире.
В доме все притихло, как будто ждет чего-то. Когда после смерти Фриды Долорес Ольмедо купила коллекцию ее картин у супругов Морильо Сафа, чтобы передать ее в дар Синему дому, Диего был растроган до слез и в знак благодарности надписал ей свою фотографию: "В память о самом сильном переживании в моей жизни". Произведения Диего и Фриды хранятся среди индейских статуэток, наивных картин, написанных по обету, масок и ритуальных фигур.
Тут висят портреты Анхелики Монсеррат, Кармен Мондрагон – Науи Олин, над которой подшучивала Фрида в амфитеатре Подготовительной школы, и "Портрет девушки", написанный для Диего в 1929 году, где взгляд индианки Фриды пленяет робкой и наивной прелестью. Есть тут и рисунки пером, сделанные Фридой в Детройтской больнице, когда она потеряла ребенка. Есть портрет семьи Кало и последние картины, написанные нетвердой рукой, уже затуманенные близостью смерти, – "на жизнь мою опускаются сумерки", – говорила Фрида34, – на них изображено, как священная сила коммунизма освобождает калеку. Или «Да здравствует жизнь!» 1954 года, где показаны разрезанные арбузы, кровавые и сладкие, как сама жизнь.
«В саду воркуют горлицы» – эту песню она могла слушать без конца. Среди деревьев виднеется ступенчатая земляная пирамида: Диего устроил ее по просьбе Фриды, чтобы на ступеньках можно было расставить древних каменных божков. Здесь остались все ее любимые растения – юкки с острыми клинками листьев, пальмы, филао и великолепные белоснежные каллы, букеты которых Диего так охотно изображал в смуглых руках индианок. Посреди сада на пне все еще стоит каменная сова, словно сторож с мутными глазами.
Еще слышны прощальные слова Карлоса Пельисера:
Помнишь, как это было за неделю до твоего ухода? Я сидел возле твоей кровати, рассказывал тебе истории, читал сонеты, которые написал для тебя и которые нравились тебе, а теперь нравятся и мне, потому что нравились тебе. Сестра сделала укол. Кажется, было десять вечера. Ты начала засыпать и поманила меня к себе. Я поцеловал тебя и взял твою руку в свои. Помнишь это? Затем я потушил свет. Ты заснула, а я ненадолго остался рядом, оберегая твой сон. Когда я вышел из дома, очистившееся, мокрое небо словно таило в себе тайну. Ты показалась мне совсем обессиленной. Признаюсь: на улице, идя к автобусной остановке, я заплакал. Теперь, когда ты обрела избавление, я хотел бы сказать тебе, повторять снова и снова… Но ты и так знаешь… Ты как сад, в котором блуждают ночью, не видя неба. Ты как окно, исхлестанное бурей, ты как платок в луже крови; ты как мотылек, намокший от слез, как раздавленный, рассыпавшийся день; как слеза, упавшая в море слез, поющая, победоносная араукария, луч света на нашем пути…
Последние минуты, которые Диего проводит возле Фриды, причудливы и жутки, как все, что касается смерти в Мексике. В пышном интерьере Дворца изящных искусств звучит народная музыка, а толпа молча обступает Диего Риверу и Ласаро Карденаса. У старого художника лицо потемнело от горя, он ничего вокруг не замечает. Толпа идет за гробом по проспекту Хуареса, к кладбищу Сан-Долорес. У двери крематория возникает сутолока: все хотят в последний раз взглянуть на лицо "малышки". Сикейрос говорит, что, когда лицо Фриды окружили языки пламени, это было похоже на цветок подсолнуха: словно она написала последний автопортрет.
По древнему обычаю индейцев Западной Мексики мешочек с прахом Фриды поставлен в ее комнате, прикрыт посмертной маской и обернут традиционной шалью. Несколько лет спустя Диего поместит его в погребальную урну из Оахаки в виде богини плодородия.
Несмотря на горе – все, кто его видел, говорят, что с уходом Фриды началась его старость, – Диего недолго остается в одиночестве. 29 июня 1955 года, меньше чем через год после окончания траура, он вступает в брак с женщиной, которая долгие годы была его помощницей и коммерческим агентом, Эммой Уртадо. Мария дель Пилар, сестра Диего, описывает в мемуарах трогательную, но не вполне правдоподобную сцену, когда Фрида, предчувствуя близкий конец, призвала Эмму и заставила ее торжественно пообещать, что после смерти Фриды она выйдет замуж за Диего и будет заботиться о нем35.
Диего по-прежнему работает, готовит проекты фресок для Национального дворца (тема: социоэкономическая история Мексики), для Химической школы и университетского стадиона. Он разрабатывает план Городка искусств, о котором мечтал с юных лет и который мечтает выстроить вокруг своей пирамиды-лабиринта в Анауакальи.
Он болен (у него рак), но не утратил творческой энергии. С 1956 года он даже чаще выступает на публике, принимает участие в политических дискуссиях. Для коммунистической партии он организует просветительские конференции, на которых снова провозглашает свое кредо: "Искусство – аналог крови в социальном организме человечества". Больше всего на свете ему хотелось бы вернуться в партию: наверное, так он стал бы ближе к Фриде, которая пожертвовала всем ради него. Партии нелегко его простить, ведь он пользовался покровительством американского посла Морроу и принимал у себя Троцкого. Но Советский Союз при Молотове, Маленкове и Булганине уже не тот, что при Сталине.
В 1955 году художник вместе с новой женой приезжает на лечение в Москву. Перед отъездом он вновь думает о Фриде. На ее памятном портрете он делает надпись в ее духе: "Зенице очей моих, Фридите, всегда моей, 13 июля 1955. Диего. Сегодня год с того Дня".
Диего Ривера возвращается из Москвы с полными папками рисунков, эскизов, проектов картин – в частности, портрета Маяковского, с которым он был знаком в молодые годы.
13 декабря 1956 года Мексика пышно отмечает его семидесятилетие. В Мехико возле Анауакальи, а в Гуанахуато на улице Поситос, где прошло детство художника, устраиваются банкеты, балы и грандиозные фейерверки.
Несмотря на все ухудшающееся здоровье, художник много ездит по стране, пишет пейзажи, солнечные закаты (в Фонде Долорес Ольмедо выставлены пятьдесят видов Акапулько на закате). Он по-прежнему остается выразителем чаяний угнетенных народов, непримиримым и дерзким революционером. Он выступает с осуждением англо-франко-израильской агрессии в Суэце, карательных акций Франции в Алжире, попытки США подавить кубинскую революцию. Однако стремление вернуться в лоно партии порой ослепляет его: в 1956 году он объявляет венгерское восстание результатом "заговора империалистов".
В нем все еще живет Фрида, с ее блестящим остроумием, с ее жизнелюбием, с ее состраданием к угнетенным индейцам, ее одержимостью революцией. Это она придает больному, стареющему художнику юношескую пылкость, с которой он борется против современного оппортунизма. По странному совпадению его последние картины написаны на те же сюжеты, что и последние картины Фриды: арбузы с кроваво-красной мякотью как символ жертвоприношения.
25 июня 1957 года он в духовном единении с Фридой посылает миру прощальный привет. По инициативе художника Мигеля Пантохи он обращается к художникам и деятелям культуры всей Земли с призывом сохранить мир, остановить ядерные испытания и гонку вооружений, эту страшную угрозу, которая по воле супердержав нависла над более слабыми народами, "имеющими такое же право на жизнь, как и они". В его призыве звучит гневный голос Фриды, стремящейся сохранить хрупкую красоту жизни:
Сколь бы ни был незначителен мой голос, я хочу громко обратиться ко всем, кто дорожит любовью и взаимопониманием между людьми, кто творит красоту, этот необходимый элемент достойной жизни. Я кричу, требую, я хочу, чтобы все люди вместе со мной кричали, требовали и наконец добились немедленного запрета ядерных испытаний, по крайней мере натри ближайших года.
Так мы дадим людям время опомниться и, в согласии со всем миром, принять закон о полном запрещении производства и применения термоядерных устройств, которые способны привести человечество к гибели.
Через три года и четыре месяца после смерти Фриды, 24 ноября 1957 года – в то время как родной город Гуанахуато готовится отметить его день рождения – Диего умирает от инсульта в своей мастерской в Сан-Анхеле. Он хотел, чтобы его кремировали, а прах смешали с прахом жены, которую он любил больше всего на свете. Но на следующий день его тело будет торжественно предано земле в Ротонде Славных Имен, на гражданском кладбище Сан-Долорес.
Иллюстрации
Примечания
1
Бертрам Вольф. Диего Ривера. Нью-Йорк, 1979. (Здесь и далее, кроме оговоренных случаев, – прим. автора.)
(обратно)2
Diego Rivera. My Art, my Life. New York, 1960.
(обратно)3
Хосе Васконселос (1882-1959) – мексиканский писатель, философ, историк и государственный деятель, один из создателей "ибероамериканской философии". (Прим. перев.)
(обратно)4
Эли Фор (1873-1937) – французский врач, писатель и художественный критик. (Прим. перев.)
(обратно)5
Фрида Кало: "В то время у многих были пистолеты, и люди забавлялись, стреляя по фонарям на авениде Мадеро и проделывая другие подобные глупости. Перебив ночью все фонари, они забавы ради начинали стрелять во что угодно. Однажды, на вечере у Тины, Диего выстрелил в фонограф, и я заинтересовалась этим мужчиной, хоть он и внушал мне страх" (Hayden Herrera. Frida, a biography. New-York, 1983).
(обратно)6
Diego Rivera. My Art, my Life, p.43.
(обратно)7
Гваделупе Ривера Марин, дочь Диего и Лупе Марин, пишет ("Un rio dos Riveras". Мехико, 1989), что как-то раз, когда она была еще подростком, отец сказал ей: "Сегодня моему сыну исполнилось бы тридцать пять лет". И рассказал ей, как Диегито умер, потому что у них не было денег на уголь.
(обратно)8
Моя девочка из Подготовительной школы (исп.). (Прим. перев.)
(обратно)9
Мачете нужен для того, чтобы срезать тростник,
прорубать дорогу в зарослях дремучих,
обезглавливать змей, истреблять сорную траву
и без жалости сбивать спесь с богачей (исп.). (Прим. перев.)
(обратно)10
Земля и свобода (исп.). (Прим. перев.)
(обратно)11
Angelina Beloff. Memorias. SPE, Mexico, 1986.
(обратно)12
Edward Weston. Daybooks. New York, 1961, vol. II.
(обратно)13
Diego Rivera. Portrait of America. New York, 1934.
(обратно)14
Diego Rivera. Myself, ту Double, my Friend the Architect. Hesperian, San Francisco , 1931.
(обратно)15
В 1926 году президент Кальес выпустил закон о закрытии большинства католических церквей в Мексике. После этого в центре и на западе страны началась партизанская война, прозванная "Кристиада", в которой против правительственных войск сражались плохо вооруженные крестьяне под знаменем "Христа-короля". Яростное противоборство длилось четыре года и достигло предельной жестокости – об этом, в частности, свидетельствует романист Хуан Рульфо. Все мыслящие люди страны, преданные революции, осудили эту бойню. Для них, как и для Диего Риверы, речь шла лишь о фанатизме реакционеров. Подробнее об этой трагической главе в истории Мексики можно узнать в книге Жана Мейера "Кристиада" (Париж. Галлимар. 1973).
(обратно)16
Alexander Kerenski. The Kalastrophe. New York, 1927.
(обратно)17
Встреча эта, однако, была чистой случайностью: как утверждает Вольфе, Валентайнер приехал в Сан-Франциско вслед за женщиной, в которую был влюблен, – теннисисткой Хелен Уилле, ставшей моделью для символической фигуры Калифорнии на фреске Риверы.
(обратно)18
Дорогой Докторсито (исп.). (Прим. перев.)
(обратно)19
Bertram Wolfe. The Fabulous Life of Diego Rivera. New York, 1963.
(обратно)20
Лев Осповат в своей книге "Диего Ривера" (М., 1969) говорит о "противоестественной" дружбе мексиканского художника, "неугомонного, щедрого, любителя женщин и фантастического лгуна", со старым революционером, "поверженным, загнанным в угол, недоверчивым и замкнутым", и приводит слова Троцкого о Ривере, которые передал ему художник Хуан О’Торман: "Диего ужасен. По складу души он хуже Сталина. Рядом с ним Сталин – все равно что филантроп или восьмилетний ребенок".
(обратно)21
В 1928-1931 гг. этот столичный журнал был рупором писателей-авангардистов близких к сюрреализму, таких, как Хайме Торрес Боде, Хавьер Виллауруттиа, Ортис де Монтельяно и Хорхе Куэста (женившийся на Лупе Марин после ее разрыва с Диего). Презрение Риверы к этим интеллектуалам и сторонникам «чистого искусства» послужило причиной конфликта художника с писателями нового поколения, такими, как Кардоса-и-Арагон и Октавио Пас, обвинявшими Риверу в «эстетическом империализме».
(обратно)22
Союз между Мексикой и гитлеровской Германией стал для мексиканских интеллектуалов одной из основных причин полного размежевания с оппортунистической политикой Ласаро Карденаса. На фреске, которую собирался написать Диего, помимо шаржированных портретов Гитлера и Муссолини должна была фигурировать еще карикатура на армию – генерал с поросячьей головой, – а также революция в образе осла.
(обратно)23
Guadalupe Rivera Marin. Un rio, dos riveras. Mexico, 1989.
(обратно)24
Эли Бутра в книге "Женщина, идеология и искусство" (Барселона, 1987) дает убедительный анализ двойственной женственности Фриды, чья живопись – "постоянный вызов, бесцеремонный наскок на ценности господствующей идеологии. Будучи женщиной, Фрида позволяет себе роскошь выражать без прикрас свое видение жизни и смерти через кровь, субстанцию, столь привычную в повседневной женской жизни, но не признаваемую искусством и обществом".
(обратно)25
Дневник Фриды цит. по кн.: Marta Zamora. El Pincel de la angustia. Mexico, 1987.
(обратно)26
В XVI веке церемония мессы получила быстрое распространение среди индейского населения Мексики, особенно в районе Юкатана и на Центральном плато. В этой своеобразно переосмысленной церемонии маис символизировал молодого бога, которого отождествляли с Христом. "Маисовая месса" существовала еще до недавнего времени и даже сыграла определенную роль в межэтнических конфликтах индейцев в Мексике.
(обратно)27
Diego Rivera. Arte у Politico. Mexico, 1979.
(обратно)28
Jose Vasconselos. Ulises Criotlo, Mexico, 1985.
(обратно)29
Elena Poniatowska, Graciela Iturbide. Juchitan de las mujeres, Mexico, 1989.
(обратно)30
Игнасио Рамирес (псевд. Некромант; 1816-1879) – мексиканский политик и писатель. (Прим. перев.)
(обратно)31
Впоследствии картина будет продана (за три тысячи долларов) правительству Китайской Народной Республики, но в 1968 году исчезнет в вихре культурной революции.
(обратно)32
Танец под солнцем…
Сломанные крылья
Ты уходишь? Нет (исп.) (Прим. перев.)
(обратно)33
Я – распад (исп.) (Прим. перев.)
(обратно)34
Перед ампутацией ноги Фрида сказала Андресу Эррестросе, что отныне ее девизом будет не "Древо надежды, не сгибайся", a "Esta anocheciendo en mi vida" ("На жизнь мою опускаются сумерки").
(обратно)35
Maria del Pilar Rivera Barcientos. Mi hermano Diego. Guanajuato, 1986.
(обратно)
Комментарии к книге «Диего и Фрида», Жан-Мари Гюстав Леклезио
Всего 0 комментариев