«Таллинский дневник»

1196

Описание

Эта книга о коллективном подвиге моряков Балтики во время обороны Таллина в 1941 году, а затем при освобождения столицы Советской Эстонии и островов Моонзундского архипелага в 1944 году. Автор — писатель Н. Г. Михайловский — в годы Отечественной войны военный корреспондент, участник данных событий. Его «Таллинский дневник» был одной из первых художественно-документальных книг о войне на море, увидевшей свет в пятидесятых годах. На протяжении последующих десятилетий автор продолжал собирать материал на близкую, знакомую ему тему и теперь представляет свой труд вниманию читателей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Таллинский дневник (fb2) - Таллинский дневник 937K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Николай Григорьевич Михайловский

Николай Михайловский ТАЛЛИНСКИЙ ДНЕВНИК

ОБ ЭТОЙ КНИГЕ

Нет необходимости представлять читателю старейшего писателя-мариниста Николая Григорьевича Михайловского. Еще в далекие предвоенные годы он связал свою жизнь с военно-морским флотом, в рядах которого прошел всю Отечественную войну. Сначала на Балтике, в период обороны Таллина и Ленинграда, затем на Черном море, во время битвы за Севастополь, и на Северном флоте — в самую страдную пору его боевой деятельности. Писательскому перу Н. Г. Михайловского принадлежат широко известные произведения «С тобой, Балтика!», «Мыс Желания», «Всплыть на полюсе!», «Штормовая пора», «Бессменная вахта», «Только звезды нейтральны» и другие произведения.

«Таллинский дневник» — одна из первых его книг, пользующаяся особым признанием читателей. Лейтмотивом книги мне представляются строки Л. Н. Толстого: «Мне кажется, что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения… Писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случалось наблюдать в жизни». Эта мысль пришла на память, когда я снова читал и перечитывал «Таллинский дневник», в котором запечатлены картины того тяжкого, но героического времени, что вечно в памяти балтийских моряков. Ведь речь идет о сорок первом — роковом, как его принято называть. Той лютой године, когда испытывалось все: и сила нашего строя, и дух советских людей, и способность нашей армии и флота сначала остановить врага, измотать его в долгих боях, чтобы потом учинить ему полный разгром.

За минувшие четыре с лишним десятилетия происходила порой известная переоценка ценностей, менялся взгляд исследователей на некоторые события войны. Что же касается таллинской эпопеи, прорыва нашего флота из Таллина в Кронштадт 27–29 августа 1941 года — эта операция сразу была оценена как героическая страница в истории Великой Отечественной войны.

В 1984 году за доблесть и мужество, проявленные в годы Отечественной войны, столица советской Эстонии город Таллин удостоен высокой награды Советского правительства ордена «Отечественной войны» 1-й степени.

«Таллинский дневник», впервые увидевший свет в 50-х годах, изданный почти одновременно в Москве и Ленинграде, сразу получил признание не только среди военных моряков, но и среди широкого круга читателей. Он тогда стал своеобразным «бестселлером». Успех его понятен, если учесть, что это было одно из первых документальных повествований о периоде нашей активной обороны, написанное от первого лица честно, искренне, человеком, который все, о чем пишет, сам видел и пережил. Начав свою жизнь в те далекие годы, «Таллинский дневник» рассматривался не только как литературное произведение, но и как документ истории. Не случайно ссылки на эту книгу можно найти в трудах советских и зарубежных историков. Достаточно указать на шеститомное издание «Истории Великой Отечественной войны».

Шаг за шагом автор рисует картины боев за Таллин, позволивших почти на два месяца сковать немецкие дивизии и выиграть время, необходимое для создания стойкой, надежной обороны вокруг Ленинграда, прорыв флота в Кронштадт, какого не знала истерия. И, наконец, возвращение флота в Таллин в 1944 году. Никого не оставят равнодушным страницы, повествующие о гибели «Виронии» и обо всем последующем, что довелось пережить автору, оказавшемуся буквально между жизнью и смертью. Сквозь строки книги ощущается та сила духа наших людей, которая помогла выстоять в самую трудную пору, а затем и победить.

Там, где автору не довелось лично быть и увидеть своими глазами те или иные события, он приводит свидетельства очевидцев, и они очень удачно вплетаются в общую канву повествования. Показательна в этом отношении история лесовоза «Казахстан». Она передана словами участников этого изумительного подвига, наполнена правдивыми деталями, способными взволновать читателя.

Более сорока лет автор скрупулезно собирал материалы, связанные с упомянутыми историческими событиями, что позволило в третьем издании книги значительно расширить рамки повествования, рассказать о ряде неизвестных страниц войны, например об испытании в Таллине одного из первых советских радиолокаторов под руководством инженера К. Голева.

Мне, историку, участнику войны на Балтике, автору ряда работ о том далеком времени, очень дорого то, что «Таллинский дневник» отличается правдивым изображением событий, умением рассказать о войне без ложного пафоса — просто, точно, по-писательски образно и эмоционально.

Сейчас, накануне 40-летия Победы советского народа в Великой Отечественной войне, книга эта приобретает еще большее значение и актуальность благодаря тому, что прошлое перекликается в ней с настоящим. То великое и благородное, чему посвятили себя люди войны, имеет сегодня вполне достойное продолжение…

Капитан 1-го ранга,

заслуженный деятель науки РСФСР,

доктор исторических, наук, профессор,

лауреат Государственной премии СССР

В. И. Ачкасов

НАШУ МОЛОДОСТЬ РВАЛО НА МИНАХ

Встреча в Пирите

Летом восьмидесятого года я жил в Пирите, — небольшом курортном местечке под Таллином. Рано утром, когда солнце еще только выплывало из туманного марева, а на пляже было пусто, я выходил к морю и час-другой сидел на берегу, наблюдая, как расходится день и как веселеет и начинает играть под солнцем море.

В этом море где-то на далеком горизонте когда-то я погибал. И наверняка бы погиб, если б небольшой военный катерок не подобрал меня в последнюю минуту. Хотя с того времени прошло сорок с лишним лет, меня притягивает этот берег: здесь я по-другому ощущаю ценность жизни и радуюсь ее самым простым проявлениям. Вот радио, поперхнувшись и как бы слегка прочистив горло, объявило, что температура воздуха 20 градусов, а температура воды всего четырнадцать, вот врач в белом халате прошла на лодочную станцию, вот, несмотря на свежее море, первые надувные матрацы поплыли от берега.

Появились люди, и стало шумно, возгласы покатились над водой. А вот человек в белой детской шапочке с козырьком расположился рядом со мною со всем своим семейством. Затеялся разговор, слово за слово, и я уже знаю, что это шумное южное семейство с мягким певучим говором всегда отдыхает не в географически близких им южных широтах, а на севере.

Глава семьи, поджарый и молодцеватый, отправился к морю принести воды в резиновой шапочке и намочить песок, из которого двое детей возводили замок.

Солнце поднималось все выше, пришла пора уходить с пляжа. И тут глава семьи, заливая водой песок, объяснил мне, что же влечет его на этот берег вот уже много лет.

— Я уходил из Таллина в августе сорок первого. Вот отсюда мы уходили, он показал рукой на рейд, где покачивались на якорях торговые суда.

— На чем же вы уходили? — спросил я.

— На «Свердлове».

— Вы со «Свердлова»? — с удивлением воскликнул я и вспомнил приземистый, с четырьмя трубами старый миноносец. Он маневрировал на рейде, прикрывая отходящие из гавани корабли.

— А я уходил на «Виронии».

Он бросил свое занятие и внимательно посмотрел на меня. Теперь я увидел близко его лицо и заметил, что он немолод. В лице его были явственны следы нелегкой жизни. Он тоже, как и я, был пожилым, этот человек. Только в первый миг показался мне молодым.

Мы молчали.

— Я не видел «Виронии». Но слышал о ней, ее потопили, как и нас.

— А «Свердлов» я помню. Вы шли в охранении «Кирова»?

— Да, мы находились в охранении. А когда увидели торпеду, она как раз мчалась на «Киров», мы закрыли борт «Кирова» и приняли торпеду на себя.

Голос его дрогнул.

— Все погибли. Понимаете, все! Спаслось несколько человек.

Он сдернул с головы шапочку, уткнулся в нее лицом и заплакал.

Дети лепетали у наших ног, кто-то рядом смеялся, кто-то крикнул: «Давай, Костя, пасуй на меня!» — и мяч рванулся, просвистел мимо нас.

Я подумал о том, что люди существуют в разных временных потоках, и вот мы, а может, и еще кто-то на этом пляже может попасть с нами в горячий поток времени, не остывающий с сорок первого года, и увидеть этот берег другим, каким наши дети, наши внуки никогда его не увидят. Они смогут вообразить, представить себе то время, но не могут войти в него, почувствовать его горелый тяжелый вкус, его вязкое течение и испытать такое волнение, от которого не лечат таблетки нитроглицерина.

Власть этого времени над нами велика. Казалось бы, мы должны избегать трудных воспоминаний, но с годами количество писем, начинающихся словами: «Пишет вам бывший краснофлотец…» или «бывший зенитчик…», не убывает. Люди стремятся памятью к прошлому, они стареют, многое забывают, но имена тех, с кем воевали и кого оставили на войне, помнят неизменно. Письма полны этими именами. Как будто память вымывает их и выносит на поверхность. Эти имена сопровождает неизменное: «напишите о героических защитниках…»

Почему с таким упорством мы возвращаемся к войне? Действительно ли в этих возвращениях есть логика? Может быть, в этих днях мы ищем оправдание своей жизни? Может быть, там мы находим образцы человеческого духа, верность идеалам честности и добра?

Человек, который в годы войны был девятнадцатилетним, двадцатилетним моряком, исписывает десятки страниц воспоминаниями о четырех годах войны, а все последующие десятилетия умещаются буквально в нескольких строках. После войны работал там-то, сейчас на пенсии. Что же, эти четыре года весят на чаше весов больше, чем прожитая жизнь?

Человек плачет на пляже о том, что прошло здесь сорок лет назад. Плачет о погибших товарищах, а ведь он за эти годы, вероятно, многое и многих потерял, почему же та боль свежа и не притупляется?

Меня самого тоже толкает к этому времени, к этим местам, и, однажды решив к ним не возвращаться, я возвращаюсь снова и снова. И пишу об этом уже не в первый раз.

Мирный Таллин

Таллин начинался для меня праздником, городом оживленной яркой жизни, нарядной толпы, шикарных ресторанов, уютных кафе, городом бойкой торговли. И в толпе, и в шуршании жалюзи на окнах домов, и в музыке, доносящейся через распахнутые окна, в богатой карнавальности жизни было что-то лихорадочное, болезненная напряженность, взвинченность. Шел сороковой год. Я приехал в Эстонию корреспондентом «Правды» и был ошеломлен пестротой жизни. Это был калейдоскоп, кинолента, из которой память выхватывает сейчас лишь отдельные кадры: толпа солидных, неторопливых господ в легких пальто из дорогого сукна (качество сукна проверялось тем, что в него наливали воду и ни одна капля не просачивалась насквозь) и непривычное выражение неуверенности на их лицах. Они пришли в Наркомат народного хозяйства узнать «насчет национализации». Они стоят группами, как на дипломатическом приеме, ждут выхода наркома и учтиво беседуют, но в толпе, как по бикфордову шнуру, пробегает искра, то тут, то там вырывается возмущенное восклицание, нервный жест, белый платок прикладывается к вспотевшему лбу. А внизу под окнами наркомата толпа студентов со старым знаменем: на красном полотнище золотые буквы: «Братьям по классу эстонским рабочим привет от кожевников и печатников Костромы». Когда-то, после революции 17-го года, это знамя костромичи отправили в подарок профсоюзам Эстонии, но таможенная пошлина была так высока, что знамя пролежало в таможне. Студенты нашли его и теперь носили по городу. Те, кто сидели на улице под тентами за чашкой кофе, смотрели на студентов с любопытством. В моде были широкополые шляпы, подкладные плечи и длинные янтарные мундштуки, через которые женщины курили, расположившись в плетеных соломенных креслах.

Говорили о приходе народной власти, о национализации, об отчуждении загородных вилл, об энтузиазме рабочих и студенческой молодежи, встретившей выборы с восторгом.

Мы, журналисты, аккредитованные в Эстонии, собирались у кабинета Оскара Адовича Сепре в Наркомате народного хозяйства, и тут же в приемной происходили короткие пресс-конференции. Записи об этих конференциях сохранились в моем блокноте.

— Что вы считаете главным в проведении хозяйственной реформы?

— Бесперебойный ход производства. Важно, чтобы производство не останавливалось ни на минуту.

— Какие вопросы вы решали сегодня?

— Вопрос объединения и слияния заводов радиоаппаратуры, принадлежащих разным владельцам, и вопрос централизованной закупки кож у крестьян.

Ответы короткие, Оскар Адович дает их на ходу, он всегда в движении, и наша журналистская ватага спешит следом. Уже на лестнице ему задают последний вопрос:

— Знаете ли вы о сопротивлении, которое отдельные элементы оказывают народной власти?

— Знаю. Сопротивление реформам исходит от тех, чьи богатства реформа урезает. Нас это сопротивление не пугает и не останавливает, ибо эти люди в незначительном меньшинстве.

Оскар Адович надевает шляпу и садится в автомобиль. Журналисты закрывают свои блокноты и расходятся, обмениваясь новостями. Рассказывают, что в районе Иру на какой-то вилле, хозяева которой бежали в Швецию, нашли оружие и что, видимо, на этой вилле убит эстонский патрульный солдат, труп его был найден в лесу. Называют имя Алиды Хансовны Семмерлинг, отважной женщины, председателя Ирусского волисполкома, которая занимается сейчас вместе со следствием поиском преступников. Говорят о войне, которая уже идет в Европе, но никак не чувствуется в живущем мирной жизнью Таллине. Говорят о том, что есть решение о переводе в Таллин из Кронштадта главной базы Балтийского флота и о необходимости такой меры для укрепления нашей обороны.

Все это — лето сорокового года. В таллинском порту — оживленно. Я часто бываю там, смотрю, как подходят, пришвартовываются корабли, как работают грузчики, ловко укладывая тюки или ящики в штабеля. У них проворные, точные, выверенные движения. Наверное, потому, что груз тяжелый и силы строго рассчитаны. В записной книжке сегодня я нахожу запись: «Юхан-Каск, грузчик. Брат Эдвард. Раньше триста грузчиков на тридцать четыре подрядчика. Теперь все — члены профсоюза».

На страницах старого блокнота я нашел еще один характерный эпизод. Вместе с комиссаром порта мы шли вдоль причала и остановились возле утлого суденышка, доверху нагруженного дровами. Наше внимание привлек белокурый мальчуган лет тринадцати-четырнадцати в изношенных башмаках явно с чужой, более крупной ноги. Из продранной кожи выглядывали голые пальцы. Комиссар порта завел с мальчиком разговор, но тут откуда ни возьмись вмешался пожилой упитанный человек в картузе, прогнавший подростка:

— Пошел на место!

Оказалось, что это владелец шхуны, на которой мальчик служил матросом. Детский труд считался самым дешевым и выгодным для хозяев. Как ни коротка была наша беседа, мальчик успел сообщить, что за нелегкий труд на своих харчах он получает тридцать крон в месяц. Большую часть заработка посылает на хутор, помогая родителям.

— Ты учишься? — спросили мы.

Мальчик отрицательно покачал головой.

— А что тебе мешает учиться?

— Нет денег, надо помогать маме.

— Ну, а если бы смог учиться, кем бы хотел стать?

— Кочегаром, — уверенно ответил мальчик.

— А почему не капитаном?

— Ну что вы, это не для меня! Чтобы выучиться на капитана, знаете, сколько нужно денег…

— Почему же не для тебя? Теперь всех, кто захочет, народная власть будет учить бесплатно.

— Бесплатно? Это правда? — изумился юный эстонский гражданин.

В порту пахнет смолой, пенькой, сыростью, машинным маслом. Ветер гуляет между складами, стучит пустыми деревянными бочками, сваленными возле одного из пакгаузов. Ветер приносит запах моря. Чайки кружатся над кораблями с громким криком.

Всего через год в это время в порту будет черно от дыма и людей. Земля будет сотрясаться от взрывов, пожаром охватит небо, десятки кораблей, пришвартованных к пирсам, дрожа от напряжения, готовые вот-вот отдать швартовы, будут спешно принимать на борт раненых и отчаливать, держа курс на Кронштадт.

Но это через год. А пока Таллин — город жизни, полной скрытого напряжения. Уже в шестидесятые годы, встретившись на Северном флоте с капитаном 1-го ранга командиром крейсера П. Зинченко, мы вспомнили Таллин, и он рассказал, как в начале войны, будучи курсантом училища имени Фрунзе, он однажды был назначен произвести обыск в одном из таллинских особняков. Он хорошо запомнил мраморную лестницу, богатое убранство особняка и красивую молодую женщину, появившуюся в шелковом халате из глубины дома. Рассказ П. Зинченко, занесенный в мою записную книжку: «Предъявляем ордер на обыск и приступаем к делу. Она стоит в стороне и спокойно наблюдает. Я осматриваю письменный стол, бумаги — ничего предосудительного не вижу. Вот шкатулка для рукоделия, в таких обычно нитки хранят, иголки. Поднимаю крышку, и в тот же момент красавица бросается к постели. Другой курсант из наших фрунзенцев щелкнул затвором и скомандовал: „На месте!“ Я подошел к кровати, поднял подушку. Под подушкой — браунинг номер два с взведенным курком. Я снова вернулся к шкатулке. Сверху действительно нитки и всякая женская амуниция, а под нею проводничок. Стал крутить шкатулку, нечаянно нажал на дно, оно отскочило, под ним оказался радиопередатчик. И этот передатчик, и саму красавицу мы, конечно, препроводили в особый отдел. Позже стало известно, что она и не эстонка вовсе, до 39-го года служила в Париже переводчицей польского атташе. После захвата немцами Парижа была каким-то образом переправлена в Таллин со специальным заданием. Деньги на содержание особняка получала от немецкой разведки. Таллин нашпигован был немецкой агентурой».

Мои блокноты того времени полны именами. Чаще всего это имена рабочих и крестьян, честных тружеников, о которых мы много писали. Цель этих корреспонденции — показать, как на новых социалистических началах налаживалась жизнь в Эстонии. Однако дух делового созидания не исчерпывал жизни Эстонии тех лет. Она была сложнее. В нем был не только народный энтузиазм, но и злоба поспешно отъезжающих за границу буржуа. Помню взрыв нефтехранилища в гавани, пожар, охвативший все небо над гаванью, вой сирен пожарных машин и звон колоколов, тревожный и беспорядочный. Нефть вспыхивала и огненным шаром катилась к морю, где стояли корабли. Буксиры сновали, торопясь вывести корабли из гавани. Говорили о диверсии, о попытках профашистских элементов произвести путч. На другой день военный министр генерал-майор Тынес Ротберг сказал журналистам, одолевавшим военное министерство, что следствие по делу о пожаре будет произведено со всей тщательностью и что нельзя исключать возможность организованной диверсии. А еще через день министр сельского хозяйства повез нас, журналистов, в школу домоводства.

В бывшей помещичьей усадьбе, принадлежавшей, как видно, какому-то остзейскому барону, вычищенной и располированной до блеска, нас встретили сухопарая, безупречно вежливая директриса и девочки в платьях с белоснежными воротничками. Их учили здесь стирать и гладить, доить коров и разводить цветы, выводить пятна на одежде и вышивать, кроить и стряпать. Не удивительно, что наученные столь многому они сами являли собой образец аккуратности и порядка. Казалось, что светится каждый волос на их скромно прибранных головах. Директриса со спокойным достоинством представила нам будущих матерей и хозяек, которые уже сейчас, едва выйдя из пеленок, твердо усвоили, по каким правилам следует пеленать детей и как сводить семейный дебет с кредитом. Мы посмотрели молочную ферму, где в стойлах стояли белые в черное пятно, словно бы накрахмаленные, коровы, цветочные парники, в которых неоновыми огнями светились цикламены, и, наконец, были приглашены оценить кулинарные достоинства будущих хозяек.

Сидя за столом, уставленным блюдами национальной кухни, приготовленными чистенькими и скромными девочками, слушая их мелодичный, певучий говор, не хотелось думать о том, какое напряженное время переживает весь мир, а хотелось верить в одно лишь благополучие и счастье, ожидающее этих детей. Внесли пирог, украшенный взбитыми сливками, как кучевыми облаками. Предупредительно вежливая директриса объяснила, что этот пирог — последняя новинка, созданная на уроках кулинарии. Она плохо говорила по-русски, но достоинства пирога были так явственны, что перевода не требовалось. Три девочки выступили вперед и сделали книксен. Мы поняли, что они авторы новинки. В заключение приема прекрасный хор, состоящий из серебряных голосов, спел нам «Аве Мария» Шуберта. Музыка, кучевые облака пирога и ощущение необыкновенной чистоплотности, не только внешней, но и нравственной, растрогали нас. Вечером в гостинице «Золотой лев» я отстукивал корреспонденцию в газету о постановке начального обучения в Эстонии.

Воздушно-безоблачный торт вплывает в мои воспоминания об этом тревожном времени. Когда тонны стали начинялись взрывчаткой, когда уже стучали на стыках рельсов вагоны с солдатами и пушками, когда в Европе уже шла война, мы, группа корреспондентов, растроганно слушали музыку Шуберта.

Вскоре после этого в Ленинграде на Невском проспекте я встретил старшего лейтенанта Николая Сергеевича Дебелова.

Дебелова было видно издали, он был крупным и выделялся из толпы достоинством, с которым он умел носить морскую форму. Мне он всегда напоминал старого русского морского офицера тем, как уверенно, неподобострастно держался, тем, как улыбался тонкой иронической улыбкой, общей интеллигентностью облика и речи. Те, кто знал его близко, понимали смысл его иронической усмешки. Эта усмешка свидетельствовала не столько о насмешливом складе ума, сколько о глубокой внутренней застенчивости, о скромности, от которой, быть может, он и сам страдал.

Мы зашли в кафе выпить по чашке кофе и разговорились. «Не нравится мне то, что происходит. Я сейчас на „Петропавловске“ — немецком „Лютцове“ и многое вижу там».

«Лютцов» был тяжелым крейсером типа «Зейдлиц», купленным в Германии. Собственно крейсером ему лишь предстояло стать. Пока что он был лишь коробкой, металлическим корпусом, поставленным у причалов Балтийского завода. Оснащением и вооружением корабля занимались немцы, представители заводов Круппа, электротехнической компании СФР и другие. Руководил всеми работами высокий голубоглазый холодный пруссак, военный советник полковник фон Неске. Этот сдержанный и корректный господин временами исчезал, уезжал в Германию, потом появлялся вновь, всегда с извиняющейся полуулыбкой объяснял задержку поставок оборудования то экономическими трудностями, то аварией, то еще каким-нибудь происшествием. Между тем строительство «Лютцова» все затягивалось.

— Месяц назад фон Неске уехал в Берлин, — сказал Дебелое, — а сейчас вернулся и сообщил, что Германии нужны специалисты и все работающие на «Лютцове» вынуждены будут покинуть Россию.

Разговор был тревожным, велся осторожно. Дебелов не хотел казаться паникером. Он был человеком очень храбрым.

Это была наша последняя встреча в Ленинграде, недели за две до начала войны. Недостроенный крейсер остался в Ленинграде. Вместо восьми орудий главного калибра на нем было установлено четыре. Причем одно из них разорвалось, ибо имело скрытый брак — глубокую раковину, тщательно закрашенную перед отправкой в нашу страну. Крейсер стоял в ленинградском торговом порту в Лесной гавани и оттуда вел огонь по врагу в район Стрельны — Урицка. Врагу удалось его потопить. Потом усилиями моряков и специалистов Балтийского завода, во главе с известным кораблестроителем Анатолием Степановичем Монаховым (он был до войны строителем крейсера «Киров») «Петропавловск» был поднят, вступил в боевой строй и в январе 1944 года снова открыл огонь по немецким войскам.

Вот такие детали видятся мне, когда я вспоминаю довоенную обстановку на Балтике.

Дорога на флот

С чего она начинается? У многих с малолетства появляется тяга к морю и кораблям. Как же случилось, что и меня еще в юности судьба свела с балтийскими морями? Теперь, на склоне лет, я думаю, что этому помогло? Книги, прочитанные в детстве? Кинофильмы, виденные еще в немом кино? Или проникновенные слова И. А. Гончарова, которые памятны каждому мальчишке, прочитавшему «Фрегат „Паллада“»: «Но не знать петербургскому жителю, что такое палуба, мачта, реи, трюм, трап, где корма, где нос, главные части и принадлежности корабля, — не совсем позволительно, когда под боком стоит флот…»?

Вероятно, и то, и другое, и третье. Но сказать по совести, больше всего — сами люди флота, военные моряки, с которыми мне посчастливилось встретиться и сдружиться еще в мои школьные годы.

В домашнем архиве я как-то раз неожиданно обнаружил старую, почти выцветшую фотографию. На ней хоть с трудом, но все-таки можно различить военных моряков во всей форме, и среди них… Кого бы вы думали? Аркадия Райкина в свитере, кургузом черном пиджачке и наползающей на лоб кепочке. Тут же и сам автор этих строк в юнгштурмовке с портупеей через плечо, как одевались в конце двадцатых годов многие из нас в знак солидарности с немецкими братьями по классу — ротфронтовцами.

В те далекие годы и Аркадий Райкин, еще не успевший поступить в театральный институт, но уже блиставший в школьных спектаклях, и я учились в Ленинграде, в 23-й школе на Фонтанке у Чернышева мостика (в бывшем Петровском училище). Общественные организации школы выделили нас уполномоченными по шефству над эсминцем «Ленин» Краснознаменного Балтийского флота.

Вот и вышло так, что к морякам в первый раз я поехал вместе с Райкиным. В Кронштадт нас пригласили как шефов на большой революционный праздник. То ли праздновалась годовщина Октябрьской революции, то ли отмечался День Красной Армии и Военно-Морского Флота, во всяком случае, запомнилось, что зима уже вступила в свои права.

Поездом мы приехали в Ораниенбаум. Перед нашими глазами открылась бескрайняя белая гладь залива. Небольшой буксир, доставлявший пассажиров в Кронштадт обычно в полчаса, как на грех застрял во льдах на половине пути, и пассажиры, что называется, пешим ходом едва добрались назад до Ораниенбаума.

Надежда на переправу рухнула. Мы с Аркадием приуныли. Но, на наше счастье, нашлись моряки-попутчики. Один из них, узнав, кто мы такие и зачем направляемся в Кронштадт, рассеял наше уныние и уверенно пообещал:

— Не беспокойтесь, ребята, мы вас целехонькими доставим по назначению!

Он исчез на короткое время, затем вернулся и повел нас к берегу, где стояли широкие сани-розвальни, в которые была впряжена неказистая лошадка. Так выглядел более полувека назад персональный транспорт какого-то флотского начальства. Командир высокого ранга дружелюбно пригласил: «Садитесь!» Зарывшись в мягкое сено и сверху укрывшись тулупами, мы без всяких приключений добрались до Кронштадта.

Прошло более полувека, но не забыть теплый и дружественный прием, оказанный командирами и краснофлотцами эсминца «Ленин» двум ничем не примечательным ленинградским школьникам! За ужином мы впервые узнали, что такое хваленый флотский харч, всласть выспались на койках в кубрике. А на другой день участвовали в торжественной части праздника и стали свидетелями концерта краснофлотской художественной самодеятельности.

И не только свидетелями. Аркадию Райкину захотелось (и я всецело поддержал его в этом намерении) чем-то отблагодарить наших радушных хозяев и внести свою долю в общий праздник. Он, конечно, знал, что моряки-балтийцы не могли видеть спектакль «На дне», поставленный в нашей школе опытным режиссером Ю. С. Юрским и с успехом показанный в ряде ленинградских клубов (в пьесе А. М. Горького Райкин исполнял роль Актера), и показать его вдвоем мы не могли. Но вот с рассказами Михаила Зощенко можно было выступить и здесь, на корабле.

Самый большой кубрик, до того переполненный моряками, что согласно известной поговорке не только яблоку, но и ореху негде было упасть, ходил ходуном от смеха, когда юный артист читал «Аристократку».

С первых слов: «Я, братцы мои, не люблю баб, которые в шляпках» установился прочный веселый контакт со слушателями.

Что ни реплика, то залпы смеха! А когда Райкин с каким-то ожесточенным воплем подал знаменитое: «Ложи, говорю, взад!» — в кубрике поднялся такой грохот, как будто одновременно пальнули все пушки эсминца.

Заключительные слова — «не нравятся мне аристократки» — моряки сопроводили единодушными восторженными аплодисментами, какими редко удостаивают начинающих артистов.

Пройдет несколько десятилетий, прежде чем в книге о народном артисте СССР А. И. Райкине мы прочтем: «Это было в Севастополе. Молодые моряки окружили артиста, как старого друга, и завели с ним разговор по душам…» Мне же хочется напомнить, что истоки его дружбы с моряками восходят к памятной для нас обоих поездке в Кронштадт, на подшефный эсминец, когда Аркадий Райкин, еще будучи школьником, покорил балтийцев своим неподражаемым талантом.

Эту поездку в Кронштадт я описал во всех подробностях в школьной стенгазете, редактором которой являлся. То была моя первая встреча с флотом и, можно сказать, первый репортаж о моряках. С тех пор я был пленен кораблями и еще больше — людьми, которые управляли сложной военно-морской техникой. И, конечно же, не случайно остался связанным с флотом с юности до седых волос.

После окончания института журналистики я работал в ленинградском корпункте «Правды» и больше всего писал о Балтике.

Должен сразу оговориться. Главным и определяющим было не только мое тяготение к военным морякам, но и веление времени. В тридцатые годы страна бросила гигантские силы и средства для укрепления обороны в связи с возраставшей военной угрозой со стороны фашизма. На десятках стапелей закладывались и ежегодно вводились в строй новые военные корабли. Так, Краснознаменный Балтийский флот пополнился такими замечательными крейсерами, как «Киров» и «Максим Горький», быстроходными эскадренными миноносцами во главе с лидерами «Ленинград» и «Минск». На всех флотах создавалась своя военно-морская авиация, оснащенная машинами новых типов от бомбардировщиков дальнего действия до самолетов-торпедоносцев.

Почти изо дня в день на страницах «Правды» и других центральных и ленинградских газет публиковались материалы о боевой и политической подготовке флота, походах, учениях, артиллерийских стрельбах.

Кронштадт — исконная главная база балтийских моряков — стал для меня как бы вторым домом. Я подолгу жил на кораблях или в Доме флота, поддерживая тесные связи с работниками Политуправления КБФ. Большой известностью и уважением на флоте пользовался тогдашний начальник Пубалта дивизионный комиссар Петр Иванович Бельский, в стиле работы которого и обращении с людьми ярко проявлялись черты профессионального революционера. Ростом невеликий, кряжистый, тучноватый, с гладкой, будто полированой головой, он отличался завидной подвижностью и в течение дня успевал побывать в нескольких подразделениях базы и на кораблях, с десятками командиров и краснофлотцев лично побеседовать, самому на все посмотреть и, что называется, прощупать своими руками.

Как-то раз, прямо с рейсового парохода, я поспешил к нему в кабинет посоветоваться, о чем бы следовало сейчас написать для газеты. Бельский снял трубку телефона, позвонил оперативному дежурному штаба флота, узнал, какие корабли сегодня выходят в море, и предложил мне:

— Сходите на сторожевике. Корабль новый, замечательный. Несется быстрее лани. Прокатитесь с ветерком… Посмотрите, как отрабатываются боевые задачи, вот и будет вам самый подходящий для газеты материал.

Поблагодарив за добрый совет, я во всю прыть своих молодых ног помчался на известную всем балтийцам кронштадтскую «рогатку», где в невероятной тесноте, борт о борт, стояли десятки кораблей разных классов. Среди них затерялся небольшой сторожевик «Пурга», на который меня направил начальник Пубалта.

Корабль находился в часовой готовности к выходу. Вечером мы уже были в море. Поход продолжался двое суток. Экипаж сторожевика выполнял учебно-боевые задачи, проводил зачетные стрельбы. Как человек со стороны, я старался больше наблюдать, расспрашивать, учиться у бывалых моряков.

По возвращении в Кронштадт опять зашел к Бельскому и попросил прочитать первоначальный набросок моей корреспонденции, озаглавленной «В дозоре». Он исправил две-три неточности, одобрил в общем и удовлетворенно заметил:

— Ну вот видите, что значит окунуться в самую гущу моряцкой жизни…

В статьях и очерках, публиковавшихся в «Правде» перед войной, часто встречалось имя линкора «Марат». Эта могучая стальная крепость пользовалась особенным вниманием прессы. И не только потому, что «Марату» выпала честь представлять советский Военно-Морской Флот на большом параде кораблей разных стран, собравшихся на знаменитом Спитхейдском рейде в Англии по случаю коронационных торжеств.

В 1938 году экипаж «Марата» добился самых крупных успехов в боевой и политической подготовке и занял первое место среди кораблей всего ВМФ Советского Союза. На одной из труб линкора красовалась большая красная звезда — эмблема первенства.

Здесь не просто несли трудную морскую службу, но буквально изощрялись в инициативе, смекалке, изобретательности. Особенно преуспевали артиллеристы во главе с командиром боевой части капитаном 3-го ранга Константином Петровичем Лебедевым. Это он соорудил на корабле своеобразный морской полигон со множеством приборов, придуманных и изготовленных самими моряками. На таком миниатюрполигоне разыгрывались «бои», артиллеристы учились управлять огнем. «Корабельную академию» проходили по очереди все командиры.

Высокая боевая выучка личного состава неизменно приносила успех в подготовке к «настоящему делу». «Марат» часто выходил в море, стрелял днем и ночью, на волне и в тумане, по невидимым целям. И за все стрельбы — отличные оценки! Мне довелось участвовать во многих походах, самолично видеть, как метко поражают маратовцы пока что условного «врага».

А ведь нечего греха таить, мое первое знакомство с комиссаром линкора Николаем Михайловичем Кулаковым было не слишком обещающим. Узнав, что я раньше не служил на флоте, он скептически улыбнулся и не без юмора посочувствовал:

— Трудненько вам придется. Моряки — народ придирчивый. Каждое напечатанное о них слово в лупу рассматривают, и если вы кнехт спутаете с клюзом, вам этого до скончания века не забудут. Поостерегитесь, чтобы не войти в историю… с черного хода!

Заметив на моем лице растерянность, Кулаков повернул разговор в другую сторону:

— Да вы не тушуйтесь! Не боги горшки обжигают. Поможем вам освоить корабельную науку. Для начала вот возьмите и почитайте…

Он снял с полки в каюте и протянул мне толстую книгу в сером переплете. Называлась она «Основы военно-морского дела». И по сей день этот потрепанный томик хранится у меня, как свидетельство дружеской поддержки. Так я с помощью книг, а больше всего в постоянном общении с бывалыми моряками постигал премудрости флотской службы, ее специфику и организацию.

В походах долгие часы я стоял на ходовом мостике рядом с Кулаковым и проходил под его руководством своего рода военно-морскую практику, узнавая, например, что означает «шары на стоп», какой сигнал поднимают на мачте, если корабль готовится совершить поворот, и много Других полезных сведений.

Старые моряки и по сию пору вспоминают поход балтийской эскадры летом 1939 года с участием члена Главного Военного совета Военно-Морского Флота СССР А. А. Жданова и наркома Военно-Морского Флота адмирала Н. Г. Кузнецова. Это был не только экзамен для моряков, но и своеобразная демонстрация боевой мощи нашего растущего флота. Вместе с линкорами вышли в море эскадренные миноносцы, сторожевики, подводные лодки — целая армада, причем большинство кораблей — новые, недавно вступившие в строй.

Настроение у моряков было прекрасное, всем хотелось блеснуть умением. Корабли безупречно производили сложнейшие эволюции. Над морем прокатились громовые раскаты двенадцатидюймовок «Марата». С миноносца, буксировавшего щит, сообщили: пять прямых попаданий. Артиллеристы-маратовцы снова показали высший класс мастерства.

Мы, корреспонденты, находились на флагманском корабле — линкоре «Октябрьская революция», наблюдали за всем, что происходит на море, но передать в редакцию ничего не могли: техника связи была не та, что ныне, радисты едва справлялись с депешами в Кронштадт, в штаб флота. На всякий случай я в свободные минуты делал наброски будущей корреспонденции — такие заготовки всегда пригодятся.

Поход продолжался трое суток. Вернулись в Кронштадт утром. На Большом рейде состоялся митинг. Выступил Андрей Александрович Жданов. Я его речь записал почти слово в слово, а потом сфотографировал его в кругу краснофлотцев.

Звоню в Ленинград. Заведующий корпунктом Лев Семенович Ганичев торопит: в редакции ждут не дождутся материала.

— Быстрее в Ораниенбаум, я высылаю туда машину. Но легко сказать: быстрее! Рейсовые пароходы ходили тогда редко, на них и надеяться нечего. Выручил Н. М. Кулаков, раздобыл катер. А в Ораниенбауме возле пирса уже дожидалась знакомая правдинская «эмка». Водитель Демин, неутомимый болельщик за наши дела, хватает меня за рукав.

— Едемте скорее, из Москвы без конца звонят, вас ищут.

Прыгая на ухабах и выбоинах, машина понеслась в Ленинград. Не доезжая до города, сворачиваем в аэропорт. Хочу прежде всего отправить фотопленку ее ни по телефону, ни телеграфом не передашь.

Запыхавшийся влетаю в комнату дежурного. Работники аэропорта уже знают нас в лицо. Дежурный взял у меня сверток в черной бумаге.

— Отправим. Через десять минут будет самолет на Москву.

Гора с плеч!

Было четыре часа, когда Демин высадил меня на Херсонской у корпункта «Правды». Влетаю на третий этаж.

Лев Семенович и наша неутомимая машинистка Фаина Яковлевна Котлер уже наготове.

— Будете писать или диктовать?

— Диктовать.

Достаю из кармана блокнот со своими записями. Диктую. Лев Семенович берет из рук машинистки каждую готовую страницу, читает, быстро правит. Вскоре вся рукопись лежала на столе. Ганичев похлопал по ней ладонью, сказав:

— Но без визы товарища Жданова печатать мы это не можем.

Зазвонил московский (прямой) телефон. Заместитель ответственного секретаря редакции Л. А. Железнов сообщил, что пленка получена и проявлена. Все получилось хорошо, уже отправлено в цинкографию.

— Немедленно передавайте отчет, — закончил он.

— А виза Жданова?

— Получите ее, передадите поправки.

Щелчок, и в трубке уже женский голос: Железнов переключил телефон на стенографическое бюро.

Пока я диктовал стенографистке текст отчета. Лев Семенович связался со Смольным. Повесив трубку, сказал мне:

— Поезжайте к Александру Николаевичу Кузнецову. С ним держали связь представители газет, ТАСС и радио.

Еду. Волнуюсь: утвердят или «зарубят»?

Как и для флота в целом, так и для нас, корреспондентов, аккредитованных на флоте, этот поход был тоже экзаменом. Ужасно волновался: а вдруг в редакции отдадут предпочтение официальному тассовскому материалу. В этом случае вся твоя работа идет насмарку, а главное — стыд какой! Был на учениях, суетился, мельтешил, а редакция предпочла тассовский материал.

Взяв мои листки, Александр Николаевич скрылся за дубовой дверью. Вернулся он не скоро. Показал на несколько мелких поправок и заключил:

— Остальное в порядке. Можете печатать.

Так 20 июля 1939 года обширная корреспонденция о походе балтийской эскадры появилась на первой полосе «Правды» вместе со сделанной мною фотографией на четыре колонки, изображающей А. А. Жданова среди моряков линкора «Октябрьская Революция».

Я счастлив, что был свидетелем становления нашего военно-морского флота. Сегодня трудно поверить, что поход, о котором я рассказал, был целым событием. Статьи о нем публиковались на первых полосах газет. Такие ли походы совершают теперь наши боевые корабли, находясь по полгода и больше в дальних плаваниях, достигая подо льдом Северного полюса, неся вахту на самых далеких рубежах.

Война не была для нас неожиданностью. В Прибалтике, на границе с чужим миром, выработалась особая интуиция, острота восприятия. Чутьем своим мы улавливали, что близится этот страшный день.

И вот он настал.

То, что меня сразу послали в Таллин на флот, не было случайностью.

Цехновицер, Вишневский и другие…

Мы вышли из Ленинграда 4 июля утром на «морском охотнике», а к вечеру перед нами замаячил зубчатый силуэт города. В светлых прозрачных сумерках в центре города все было по-старому! в пруду плавали утки со своими выводками, белочки прыгали прохожим на плечи, шумели ручьи, сбегая с утесов, в плетеных корзинках продавали цветы. Не удержавшись от искушения, я купил маленький букет незнакомых, похожих на колокольчики, нежно окрашенных цветов.

Человек с цветами в руках еще не вызывал удивления, хотя жизнь уже перестраивалась на военный лад. Создавался рабочий полк, истребительные батальоны. В цехах таллинских предприятий, там, где делали посуду и разный кухонный инвентарь, теперь готовились выпускать минометы и мины к ним. А в железнодорожных мастерских оборудовались бронепоезда, которые пойдут прямо в бой. Тысячи таллинцев шли по утрам с лопатами и кирками на строительство оборонительных укреплений. Война постепенно становилась бытом. Но так же, как в мирное время, с учтивым поклоном официант ставил перед вами клубнику, залитую взбитыми сливками, и маленький оркестр, расположившийся в глубине эстрады, исполнял популярную до войны «Кукарачу».

В центре города, в кафе под большим полосатым шатром, сидели за столиками шумные компании: мужчины в легких кремовых костюмах, дамы в изысканных туалетах. Им некуда было спешить. Часами они просиживали за порцией мороженого, не торопясь, тянули через соломинку коктейли и тоже говорили о войне… со смехом и злорадством. Они не маскировались, не прикидывались друзьями Советской власти. Наоборот, они открыто ждали фашистов, ждали возможности вернуть фабрики, дома, магазины, ставшие в 1940 году народным достоянием.

Я выглядел, вероятно, нелепо — в морской форме с пистолетом на ремне, с противогазом на боку, с чемоданом в одной руке и букетом колокольчиков в другой. Знакомый журналист, которого я встретил у штаба флота, смерил меня с ног до головы скептическим взглядом и спросил:

— Ты откуда же такой взялся?

— Из Ленинграда.

— А цветочки? Это не противогаз ли у тебя в дороге зацвел? Кстати, ты хоть умеешь им пользоваться?

— Не очень.

— Нам скорее потребуется винтовка, чем эти сумки, — с видом знатока произнес он.

— Ты думаешь?

— Не думаю, а знаю. Немцы-то у Пярну. Скоро и сюда подкатятся.

Я удивился: ведь Пярну — это сто с лишним километров от Таллина.

Однако, к счастью, мой коллега ошибся. Это «скоро» наступило лишь через два месяца.

* * *

Помнится, я зашел в Дом партийного просвещения, обширное белое здание, расположенное по соседству с Политуправлением Краснознаменного Балтийского флота.

В умывальной комнате я увидел обнаженного по пояс человека. Фыркая от удовольствия, он лил на голову воду, его лицо — продолговатое, худощавое, с большим выпуклым лбом — показалось мне знакомым.

— Простите, — неуверенно начал я, — вы очень похожи на одного ленинградца.

— Ленинградца? — переспросил меня незнакомец, вытираясь широким мохнатым полотенцем. — К вашему сведению, я и есть ленинградец.

Я удивился еще больше:

— Вы очень похожи на профессора Цехновицера… Мне доводилось слушать его лекции по литературе в Ленинградском университете.

— Похож на Цехновицера? — громко рассмеялся незнакомец. — Трудно быть похожим на кого-либо другого более, чем на самого себя.

Он начал меня расспрашивать о Ленинграде, и по тому, с каким вниманием он слушал, как интересовался всеми мелочами, я понял, что он живет думами о родном городе.

— А вы давно из Ленинграда? — спросил я.

— Кажется, целую вечность, — ответил Цехновицер, — хотя, впрочем, сегодня пошел всего девятый день.

Мне странно было видеть его в морской форме: в синем кителе с пуговицами, начищенными до ослепительного блеска, и четырьмя золотыми нашивками полкового комиссара на рукавах. Форма сидела на нем очень ладно, только в движениях не было той естественной свободы, какая свойственна профессиональным, кадровым командирам флота.

— Вас призвал военкомат?

— Что вы?! Пришлось не один бой выдержать. У них ответ такой: научных работников, видите ли, не берут. Я плюнул на все и послал телеграмму наркому Военно-Морского Флота. Ответ пришел немедленно, и моя мобилизация состоялась. Кстати, как вы устроились? — тут же спросил Цехновицер.

— Да пока никак. Намерен поселиться в этом доме.

— В таком случае приглашаю в мою спальню, то есть, простите, в мой рабочий кабинет, — сказал он с каким-то лукавством и повел меня в большой зал с высоким лепным потолком и широкими, как в магазине, окнами, где стояло около сотни стульев. Пройдя между рядами стульев, я увидел в стороне аккуратно сложенную кровать дачного типа.

— Вот мое ложе, — сказал Цехновицер, — если устраивает, можете жить вместе со мной. Не очень уютно, зато, смотрите, какая благодать, сколько света и воздуха! Тут я готовлюсь к докладам, и сплю, и выступаю.

Орест Вениаминович вводил меня в курс дела с присущим ему юмором:

— Койка у вас будет шик-модерн, — говорил он, указывая на свою примитивную «раскладушку». — Одеяло из гагачьего пуха, — при этих словах демонстрировалось обыкновенное серое солдатское одеяло. — Трюмо всегда к вашим услугам, — он протягивал кругленькое карманное зеркальце.

И с деланной серьезностью он продолжал:

— Конечно, всякий рабочий кабинет немыслим без книжного шкафа. И шкаф у нас имеется. Вот он.

Цехновицер подвел меня к стене и открыл дверцу небольшого шкафа, внутри которого была мраморная доска с выключателями. В это сооружение Орест Вениаминович сумел втиснуть полочку, на которой в четком строю стояло десятка полтора книг и лежали пачки рукописей.

— Зачем вам таскать все с собой? Блокноты и прочий бумажный скарб вполне можете хранить здесь. Место надежное. Никто не догадается.

Я воспользовался гостеприимством Цехновицера, расположился в зале и занял чуть ли не половину этого оригинального книжного шкафа.

Мы сели в первом ряду, и я спросил:

— Что на флоте?

Цехновицер улыбнулся:

— Сейчас пойдем к нашему командарму. Он устроит нам пресс-конференцию, в пять минут — полный стратегический обзор.

— Командарму? — удивленно переспросил я, зная, что на флоте есть адмиралы, командиры соединений кораблей различных классов, командующие эскадрами, но командарм — фигура сухопутная.

— Э, милый, вы отстали от жизни, — продолжал, улыбаясь, Цехновицер, — у нас на флоте есть свой командарм. Он один посвящен во все тайны военного искусства…

— Кто же такой?

— Писатель Всеволод Вишневский.

Я знал, что Всеволод Витальевич в первые дни войны приехал сюда из Москвы, и обрадовался возможности повидаться с ним.

Цехновицер повел меня в Политуправление флота, на третий этаж, и постучал в дверь служебного кабинета. На стук откликнулся спокойный, неторопливый голос: «Да, войдите».

Вишневский стоял у карты, висевшей на стене, в руках держал газету и, судя по всему, изучал утреннюю сводку Совинформбюро.

Он встретил нас сухо. Впрочем, это было характерно для него. Вся бурная и поистине неукротимая энергия, которой он жил, скрывалась где-то в тайниках его души и обнаруживалась лишь в тот момент, когда он поднимался на трибуну. А в обычной обстановке он казался нелюдимым, замкнутым, говорил тихо, даже застенчиво и всегда был погружен в раздумье. Но как это ни странно, даже когда он молчал, это был прекрасный собеседник: один взгляд, улыбка на лице подчас выражали значительно больше, чем слова.

Я смотрел на грудь Вишневского с орденами Ленина, Красного Знамени и «Знак Почета». В ту пору было редкостью встретить человека, имеющего такие высокие награды.

— Вы смотрите на карту, а не на ордена, — дружески-повелительным тоном сказал мне Цехновицер и обратился к Вишневскому:

— Всеволод Витальевич, что у нас нового?

Вишневский, любивший информировать, объяснять, «вводить в обстановку», показал нам на карте, где проходит линия фронта, сколько километров немецкие войска прошли за последние сутки и за истекшую неделю. Он сравнивал, в какие дни они продвигались быстрее, в какие медленнее, и делал при этом собственные выводы.

Мы вернулись в зал и долго говорили о Вишневском, вспоминали его пьесу «Оптимистическая трагедия», фильм «Мы из Кронштадта», и Цехновицер верно заметил — при всем том, что Вишневский очень талантливый и самобытный писатель, у него противоречивый характер, который не так просто понять.

Потом Цехновицер вспомнил, что у него сегодня лекция, и в раздумье стал расхаживать по залу. Это называлось у него «собраться с мыслями». Он терпеть не мог выступать по заранее написанному тексту.

Вечером зал, служивший нам спальней, заполнили моряки, пришедшие с кораблей и далеких участков фронта, — командиры, политработники, пропагандисты. На трибуне появилась высокая худощавая фигура Цехновицера. Взяв в руки длинную указку, он начал лекцию. На какой-то миг мне показалось, что я нахожусь в университетской аудитории, но только на миг, — разумеется, сегодня он говорил не о литературе.

Через всю карту тянулись флажки, обозначавшие линию фронта от Черного до Балтийского моря. Гигантский вал гитлеровской армии с каждым днем все больше углублялся в нашу страну. С объяснения этого факта и начал Цехновицер свою лекцию. Говорил он страстно, убежденно. Это было живое слово пропагандиста, доходившее до самого сердца слушателей.

Лекция кончена, но долго еще стоял Цехновицер в толпе, курил и беседовал со слушателями. Наконец все разошлись — было поздно.

Перед тем как лечь спать, мы вышли на улицу, охваченную ночной тишиной. С моря доносились раскаты артиллерии.

— Эх, жаль, после гражданской войны мало занимался военным делом, говорил Орест Вениаминович. — Будь я крепче подкован, в тысячу раз полезнее был бы на фронте.

Неожиданно на нас надвинулось несколько теней, и мы услышали окрики:

— Стой! Пропуск!

Синий свет фонарика упал на наши лица. После обычной проверки документов послышался удивленный и обрадованный возглас:

— А, товарищ профессор! Вас-то мы знаем. Вы у нас выступали.

Мы пошли дальше. Ночная встреча с патрульными, для которых Цехновицер был старым знакомым и желанным лектором. — не случайный эпизод. Скоро я убедился, что «товарища профессора» ждали везде. Он был популярен на кораблях и в частях Балтики. Его острый ум, широкие знания и тонкий юмор особенно ценили моряки. Никогда он не повторялся. Об одних и тех же вещах каждый раз умел сказать по-новому.

Еще до войны, в Ленинграде, мне иной раз приходилось слышать такое мнение о Цехновицере: «Человек талантливый, но… — тут мой собеседник недоумевающе подергивал плечами, — очень уж беспокойный у него характер».

Да, беспокойство было одной из характерных черт Цехновицера беспокойство за судьбу каждого порученного дела.

Он умел ценить то, что ему дала Советская власть, и в благодарность отдавался труду, творчеству весь без остатка и в этом видел смысл своей жизни.

Гражданскую войну прошел рядовым солдатом. Интерес к литературе зародился у него еще в окопах, уже там он мечтал об учебе. В потертой шинели, в шлеме и обмотках приехал первый раз в Ленинград. Весь его несложный багаж умещался в вещевом мешке. Один крупный литературовед, к которому прямо с вокзала явился Цехновицер, искренне удивился, когда красноармеец вместе с фронтовыми документами извлек из мешка «Божественную комедию» Данте.

Приехав первый раз в незнакомый город, Цехновицер поселился в зале с позолоченной отделкой, в одном из бывших барских особняков на Неве, недалеко от памятника Петру I. Прежде чем обзавестись самыми необходимыми вещами, он начал приобретать книги. Библиотека была первым имуществом, которое появилось в его квартире. Переплетчики стали завсегдатаями его дома. Он любил и холил книги, точно живые существа. В самые трудные времена выискивался где-то добротный коленкор, и каждая новая книжечка переплеталась. Перед войной его библиотека насчитывала многие тысячи томов различной литературы на французском, немецком, английском и итальянском языках. Этими четырьмя языками профессор Цехновицер владел свободно, и книги Франса, Золя, Роллана, Гете, Гейне, Шоу он читал в подлинниках.

У Цехновицера была жажда к познанию всего, что его окружало. И за короткое время он успел увидеть самое интересное, что было в Таллине, и говорил о городе со свойственной ему восторженностью:

— Вот где действительно на каждом шагу живая история.

Как только выдавался свободный час, он водил меня по историческим местам Таллина, что были поблизости от нашей «штаб-квартиры».

Мы ездили в трамвае на побережье к знаменитому памятнику «Русалка» и долго рассматривали бронзовую фигуру ангела с крестом в руке. Этот памятник был сооружен на добровольные пожертвования населения морякам русской броненосной лодки «Русалка», трагически погибшей в 1893 году во время жестокого шторма.

Цехновицер показывал мне живописный парк Кадриорг и почерневший от времени домик Петра I со скромной обстановкой: круглыми зеркалами, широкой дубовой кроватью под истлевшим балдахином, бюро красного дерева, высокими стульями с искусной резьбой на спинках. Живя здесь, Петр наблюдал за строительством крупнейшей для своего времени ревельской гавани. Его руками были посажены многие деревья, образовавшие теперь густые аллеи, сквозь листву которых не могли пробиться даже лучи солнца.

Мы поднимались на Вышгород — старинную часть города, обнесенную крепостной стеной, — и бродили по узким средневековым улицам.

— Зайдемте сюда, — предложил однажды Цехновицер, показывая на чернеющий, точно горное ущелье, вход в старинный храм «Томкирха», который стоит более шести веков. — Тут невредно побывать всем нашим товарищам, добавил он.

Нас встретил хранитель кирхи, сухой, сгорбившийся эстонец, немного говоривший по-русски. Проведя нас в глубь храма к массивным мраморным гробницам, он объяснил, что здесь покоятся останки знаменитых русских флотоводцев и мореплавателей — адмиралов Крузенштерна и Грейга.

— Господин Крузенштерн вместе со своей супругой — наши самые молодые покойники, — сказал старичок. — Они похоронены всего два века назад, а есть мумии, которым триста-четыреста лет.

Мумии? Меня это заинтересовало, и я спросил, можно ли их посмотреть.

— Нет, сейчас нельзя, — ответил хранитель, — гробницы вскрываются очень редко. При мне их проверяли. Мумии сохранились хорошо. Тело и одежда давно окаменели, только замшевые перчатки на руках мадам Крузенштерн как новые…

Дома, разговаривая с Цехновицером обо всем виденном, я думал о том, что, несмотря на войну и золотые нашивки полкового комиссара, он все же остался сугубо гражданским человеком, ученым, и в такие минуты я вспоминал увлекательные лекции Цехновицера в университете, которые приходили слушать и мы, студенты Института журналистики.

Страстные диспуты нередко из университетской аудитории переносились на другую сторону Невы, в квартиру профессора. В его кабинете, что называется, негде было яблоку упасть. На широкой тахте, в креслах и просто на полу размещались юные друзья Цехновицера. В эти часы низкий голос его гремел, прерываемый взрывами хохота. По задору и темпераменту профессор мало отличался от своих молодых университетских друзей.

Главным делом его жизни была литература. Перу Цехновицера принадлежат до пятидесяти научных работ, посвященных истории русской и западной литературы. Не один год своей жизни он отдал созданию книги «Литература и мировая война», которая увидела свет в 1938 году.

Накануне Отечественной войны вышел однотомник повестей Достоевского с большой вступительной статьей Цехновицера. Дальнейшая работа оборвалась буквально на полуслове. С 22 июня 1941 года профессор отложил в сторону любимый труд и начал добиваться зачисления на флот. Каждый час, проведенный дома, казался ему потерянным. Он успокоился лишь после того, как получил предписание явиться в Таллин, к месту военной службы.

Без оглядки на прошлое он устремился в свою новую жизнь.

Самым частым гостем в нашем зале был Всеволод Витальевич Вишневский. Его многое роднило с Цехновицером, у них всегда было о чем поговорить.

Обычно Вишневский приходил с какими-нибудь новостями, садился возле трибуны и жестом заправского полководца, что было наивно и трогательно, поправив огромную деревянную кобуру с маленьким пистолетом внутри, начинал свой стратегический обзор. По ходу разговора Цехновицер вставлял остроумные реплики, но сбить Вишневского было невозможно: не обращая внимания, он продолжал в том же духе.

Потом мы открывали наш потайной шкаф, вынимали оттуда свои записки и читали Вишневскому. Слушая нас, он иногда брался за книжечку в черном коленкоровом переплете и что-то быстро записывал: или ему в эти минуты приходили на ум какие-то интересные мысли, или, не полагаясь на свою память, он хотел записать кое-что из наших наблюдений.

— Вы даже не представляете, какой ценный материал для истории оставим мы с вами, — говорил Всеволод Витальевич. — Может быть, и даже наверняка, со временем будет другой взгляд на события, но факты всегда остаются фактами. Любая деталь, схваченная вашим глазом, должна быть зафиксирована сразу, по горячим следам.

Так мы прожили много дней. По вечерам обычно зал был переполнен. Когда слушатели расходились, кровать Цехновицера раскладывалась по одну сторону трибуны, моя — по другую. Мы ложились, но подолгу не могли заснуть, разговаривая о наших семьях, о литературе, о будущем…

С Цехновицером, а затем и с Вишневским у меня установились дружеские отношения. Я начинал привыкать к внешней суровости Всеволода Витальевича, его неразговорчивости и даже как будто неподвижности. Впечатление, которое складывается от произведений писателя, и впечатление, которое он сам производил, — почти полярны. Динамизм, темперамент, бурная энергия Вишневского и бесстрастная суровость его внешности.

Он не был говоруном, хотя много знал, был прекрасно эрудирован, не был он остряком, хотя безусловно нельзя ему было отказать в остроумии. Все то, что так заметно в пьесах и публицистических статьях Вишневского, было скрыто глубоко внутри. Под внешней неподвижностью и угрюмостью таился колоссальный темперамент и напор мысли.

Я стал заходить к Всеволоду Витальевичу, открывая дверь в его кабинет с неизменной почтительностью ученика. Однажды рискнул захватить с собой очерк. Хотя знал, что времени у писателя мало, я все же ерзал, стараясь улучить момент и всучить ему свою работу.

— Ну что вы мнетесь? Принесли что-нибудь? — выручил меня Всеволод Витальевич.

Я обрадовался и извлек из планшета рукопись на семи страницах.

— На досуге, когда сможете… — промямлил я, как будто чтение моего очерка было самым лучшим проведением досуга.

— Зачем на досуге? — сказал Вишневский и, едва пробежав глазами первые строчки, потянулся к карандашу.

Я был готов ко всему, но только не к такому разгрому. Лев Семенович Ганичев тоже меня сильно правил, но при всем моем уважении к Вишневскому я все же не собирался жертвовать тремя четвертями очерка.

— Это зачем? Что это еще за пустота? — спрашивал Вишневский и, вычеркивая абзац за абзацем, удовлетворенно отмечал: — Пустое место — прочь!

Я попытался сказать что-то в свою защиту, хотел сослаться на художественность. Мне казалось тогда, что написать: «Подводная лодка потопила противника», — это сухо и нехудожественно. Годится для информации. Зато: «На алой заре, перьями висевшей над свинцовой поверхностью моря, подводная лодка торпедировала стальное тело морского пирата» — это художественно.

И вдруг все мои «перья» и «свинцовые тела» оказались пустыми местами и были вычеркнуты одним движением карандаша.

— Художественно — это у Льва Толстого, — сказал Вишневский. — Война идет, а у вас все еще «перья» над поверхностью. Перья были до 22 июня. Тогда я еще согласился бы выслушать ваши объяснения относительно «алых зорь и перьев». А сейчас… Люди гибнут, а вы со своими перьями… Время требует строгого делового стиля, без нарочитых красот, без сюсюкания.

После правки от очерка остались только три страницы. Пробежав их глазами, Вишневский удовлетворенно сказал:

— Вот теперь в порядке. Не огорчайтесь, Коля.

Он улыбнулся. Улыбался он редко и очень по-доброму. Наверное, поэтому его улыбка вполне могла служить утешением.

— Всегда нужна саморедактура, — объяснил он. — В каждом пишущем должны сосуществовать два человека: автор и его редактор. Если редактора нет плохо. Значит, нет браковщика. Редактор, выбросив все лишнее, оставит только нужное. Учитесь выбрасывать. Вы пишете по записным книжкам? И все, что в записной книжке, так и включаете подряд?

Я объяснил, что пишу даже больше, чем в записной книжке. Тут слово «художественно» стало снова путаться на языке.

— А вы не больше, а меньше. Ведь в записную книжку попадает почти все, что увидели или узнали от людей, считайте — это первый круг отбора. Незначительный. Второй, когда вы размышляете над книжкой и отбираете те факты и те детали, что вам нужны. Третий — это, когда отобранное и написанное вы читаете свежим, редакторским глазом. Фильтр материала. Если его нет, получается большая миска бульона, в котором перекатываются две постные галушки. Покажите вашу записную книжку.

Он полистал мой блокнот, отметил, что моим почерком надо составлять шифровки, и спросил:

— Что вы записываете в блокнот? Какой материал?

— Рабочий, — сказал я.

— А откуда вы знаете, что «рабочий», а что — «нерабочий». Я, например, не знаю. Записываю все, что успеваю записать: разговор, который меня заинтересовал, важные сообщения, даты, цифры, даже впечатления от прочитанной книги — словом, все, что меня заденет. Не надо думать, сможете ли вы это использовать сегодня. Все, что вас задело за живое сегодня немедленно заносите в книжку. Пусть она станет чем-то вроде дневника. Тогда вы сможете черпать из нее не только завтра, но и послезавтра, может быть, даже всю жизнь. Вот взгляните.

Он раскрыл свою записную книжку в блестящем коленкоровом переплете и показал гриф, стоящий сбоку возле одной записи: НДП. — «Не для печати».

— Запись носит сугубо личный характер, — пояснил он. — Но я сделал ее, и кто знает, может, когда-нибудь пригодится.

Часть моих записных книжек вернулась с войны целой и невредимой. Если иногда я нахожу в них записи, интересные не для меня одного, то этим в большой степени я обязан уроку, преподанному мне Всеволодом Витальевичем Вишневским.

С первых дней пребывания в Таллине мы собрались под эгидой Политуправления КБФ. Мы — это большая группа литераторов, писатели и журналисты: Всеволод Вишневский и Леонид Соболев, Всеволод Азаров и Анатолий Тарасенков, Юрий Инге и Николай Браун, Александр Зонин и Филипп Князев, Григорий Мирошниченко и Юлий Зеньковский, Даниил Руднев, Евгений Соболевский, Владимир Рудный, Яков Гринберг, фотокорреспондент ТАСС Николай Янов…

В Политуправлении нас встретили дружески. Многих литераторов и раньше знали. Оно понятно: еще не была забыта финская война, когда журналисты вместе с пубалтовцами высаживались на Гогланд и вместе ползли под пулями в дни штурма финского укрепленного района Муурила.

Наш шеф — начальник отдела агитации и пропаганды полковой комиссар Кирилл Петрович Добролюбов оставил при Пубалте Вишневского, Соболева, Рудного, Гринберга и меня, поскольку мы были корреспондентами центральных газет. Остальные получили назначение в газету «Красный Балтийский флот» и многотиражки соединений: Тарасенков — редактором газеты ПВО главной базы, Мирошниченко — редактором газеты минной обороны. Князев — многотиражки морской пехоты. Никто не остался без дела.

Кирилл Петрович каждого по-отцовски напутствовал, хотя сам был не многим старше нас, а казался даже моложе потому, что отличался поистине комсомольским темпераментом.

Иногда, что называется, под настроение он рассказывал нам о своей юности в двадцатых годах, где-то в глухой деревушке. Был он там комсомольским вожаком. Ребята, окружавшие его, были истощены голодом, худые, немощные. И это больше всего беспокоило секретаря комсомольской ячейки Добролюбова. Его деятельность началась с того, что на собранные членские взносы да плюс к тому деньги, выпрошенные у родителей, купили… корову. За ней ухаживала вся комсомольская ячейка. Ребята вдоволь пили парное молоко и на глазах поправлялись. Ну, разумеется, когда об этом узнали в райкоме комсомола, Кириллу была крупная вздрючка. Приятно, что спустя столько лет Добролюбов по-прежнему загорался различными идеями, в нем бурлила молодость, кипел дух того далекого времени.

Вскоре в Таллине появился новый член Военного совета дивизионный комиссар Николай Константинович Смирнов.

Через несколько дней после его приезда мы, как полагалось у Кирилла Петровича, «срочно», «экстренно», «безотлагательно» были вызваны в Пубалт и под его предводительством направились в здание Военного совета.

В приемной сидели люди, прибывшие на доклад к командованию флотом Добролюбов пропустил нас в кабинет члена Военного совета. Из-за стола вышел к нам навстречу и поздоровался с каждым высокий, весьма представительный человек с веселыми глазами и густой шапкой вьющихся волос.

— Ну что ж, товарищи, будем вместе работать! — Это была первая фраза, сказанная им.

До этого мы не удостаивались внимания даже начальника Пубалта, а члена Военного совета и в глаза не видели. В эти минуты каждый подумал, что начинается новая эра наших отношений с руководством.

В отличие от порывистого Добролюбова Николай Константинович Смирнов был всегда спокоен, нетороплив. Но за всем этим ощущалась решительность и железная воля.

Старый моряк, комсомолец первого призыва, он прошел на флоте хорошую школу, прошагал по всем ступенькам служебной лестницы, вплоть до члена Военного совета.

Смирнов рассказал, что перед отъездом в Таллин он был на приеме у секретаря ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) А. А. Жданова и услышал горькие слова о том, что обстановка на фронтах крайне тяжелая. Ближайшее намерение Гитлера — прорваться к Ленинграду. С потерями он считаться не будет. Балтийский флот на переднем крае борьбы. Надо удерживать Таллин во что бы то ни стало. Он должен оттянуть часть гитлеровских войск с сухопутного фронта и преградить доступ фашистам к Ленинграду с моря. Жданов напомнил, что больше двух третей балтийских моряков коммунисты и комсомольцы.

Мы слушали с большим вниманием, а Вишневский не выпускал из рук вечное перо и своим бисерным почерком исписывал страницу за страницей знакомой мне записной книжечки в черном коленкоровом переплете.

— Что мы ждем от печати? — спросил Смирнов, окинул нас взглядом и сам ответил на вопрос: — Боевитости! Задача номер один — борьба с паникой и паникерами. Это наш враг. И бороться с ним нужно всеми средствами организационными и печатным словом — в первую очередь… Здесь, в Прибалтике, не мало враждебных элементов, они распускают ложные слухи, пугают людей, вносят дезорганизацию… А мы должны вселять уверенность, что, как бы ни было трудно, все равно в конечном счете победа будет за нами.

Мы с вами находимся накануне боевой страды. Враг продвигается к Таллину, и по мере его продвижения будет крепнуть наше сопротивление. Каждый день, когда мы задерживаем врага и изматываем его силы, равен выигранному сражению, — произнес Смирнов.

Когда он кончил говорить, поднялся Вишневский и сообщил, что у него есть некоторые соображения насчет организации обороны Таллина по опыту войны в Испании.

— Напишите, Всеволод Витальевич, будем вам признательны, — сказал Смирнов и после короткой паузы сообщил: — Мы тут подумали и решили просить товарища Вишневского возглавить в Таллине наших литераторов. У вас возражений не будет?

— Нет, — ответили мы в один голос.

С тех пор Вишневский вместе с Добролюбовым координировал нашу работу, поручал нам отдельные задания и вместе с тем не стеснял нашу инициативу. В ночные часы он готовил для Военного совета материалы с неизменным грифом НДП (не для печати). Мы знакомились с ними и даже делали выписки.

Часто писал Вишневский руководству флота о недостатках нашей пропаганды. Он отмечал «налет казенщины», бичевал «выступления по шпаргалке» и ратовал за смелый, прямой, откровенный разговор, которого ждут фронтовики…

В эту пору у нас установились крепкие связи с руководителями Советской Эстонии И. Лауристином, А. Веймером, Н. Каротаммом, Г. Абельсом, З. Пяллем… Всего год назад освобожденные из буржуазных тюрем, они стали во главе молодой республики. Рядом с ними были молодые коммунисты. Иван Кэбин возглавлял отдел печати Центрального Комитета. Он был рад нашему участию в местной печати и нашей помощи. Вместе с Вишневским они разработали план печатной и устной пропаганды в условиях фронтового города.

Оперативность, быстрый отклик на события — вот что было характерно для Вишневского.

На исходе первого месяца войны в газетах публикуются его обзорные статьи, полные бодрости и оптимизма. Указом Президиума Верховного Совета СССР введен Институт военных комиссаров — Вишневский пишет статью «Балтийские комиссары», вспоминая прошлое, роль комиссаров на флоте в гражданскую войну. И в каждой его статье либо устном выступлении красной нитью проходит главная мысль: «Мы победили в гражданскую. Мы и в Отечественную выйдем победителями. Нужны терпение, выдержка, мобилизация всех душевных и физических сил…»

Статья Вишневского «Что видел и знает старый Таллин», опубликованная в газете «Советская Эстония» на целую полосу, стала ценным материалом для пропагандистов.

«Многое видели древние стены Таллина… — писал он. — Видели они века борьбы упорного, стоического народа против надменных, беспощадных, хитрых и коварных немецких колонизаторов, слышали стоны сжигаемых на кострах людей, плач обесчещенных женщин, плач сирот. Эстонцы не уступали своих земель, своего очага, своей независимости. Восстания против немецких захватчиков шли по всей Эстонии. Свободолюбивые эсты не смущались тяжелым вооружением рыцарей, латами, кольчугами, шлемами, копьями, мечами, плотным сомкнутым, клинообразным строем врагов… Эсты шли и бились, имея рядом союзников: русских».

Именно в дни нараставшей битвы своевременно было напомнить о том, что всегда «рядом, плечом к плечу с эстонским народом, век за веком шел русский народ. Он шел к тем же целям: царя, шайку помещиков, баронов — долой! Восстания эстов и русских против их вековых угнетателей вспыхивали одновременно».

Вишневский старался поспевать на корабли, в части, держать связь с ЭТА (Эстонским телеграфным агентством) и еще многими учреждениями. А его малолитражка «ДКВ» встала на ремонт. Но безвыходных положений не бывает. Мы получили в свое распоряжение мотоцикл, и Всеволод Витальевич попросил меня в кратчайший срок научиться ездить.

Сначала я тренировался перед гаражом штаба флота. Шоферы надо мной подтрунивали, но вместе с тем охотно посвящали в тайны, объясняя и показывая, как включается мотор, регулируется газ, переключаются скорости. Вскоре я на третьей скорости часами колесил по двору, падал, снова поднимался и опять падал… Вместо того чтобы «выжать» тормоз, я спускал ноги, и оторвавшиеся подметки моих ботинок повисали в воздухе. Все это вызывало бесконечные остроты наблюдавших со стороны. Но через пару дней я плотно оседлал стального коня и отважился выехать в город. Тогда в Таллине еще не было строгих орудовцев, и я по близорукости не раз пролетал под красным светом.

Вишневский опасливо смотрел на нашу конягу и лишь после долгих размышлений отважился занять место на заднем сиденье. Мы понеслись в управление связи. Подъехав к зданию, я остановился, глянул назад: нет моего пассажира. Оказывается, где-то на углу я застопорил ход, чтобы пропустить машину, Всеволод Витальевич на минуту спустил ноги на асфальт и остался посреди дороги. Подобных казусов было у нас немало.

Но этот непритязательный транспорт нас здорово выручал. Ему мы обязаны частыми поездками на фронт и, в частности, знакомством с известным балтийским асом летчиком-истребителем Героем Советского Союза Петром Бринько.

Это случилось неожиданно. Бринько прилетел с Ханко всего на несколько часов заменить износившуюся деталь мотора. Не будь мотоцикла — мы бы вряд ли успели с ним повидаться.

А тут быстро примчались на аэродром. Бринько стоял, окруженный летчиками, и неторопливо беседовал, пожевывая травинку. Это был молодой человек небольшого роста, с быстрыми и живыми глазами; рассказывал он, наверное, что-то забавное — стоявшие вокруг весело смеялись.

— Вот так и воюем! — заключил Бринько, и в эту минуту издали донесся протяжный вой сирены.

Тревога!

— Прошу прощения, я вас оставлю на несколько минут, — сказал Бринько и, подбежав к своему «ястребку», вскоре взмыл в небо…

Все находившиеся на аэродроме стали свидетелями пятиминутного воздушного боя, во время которого Бринько яростно атаковал и сбил немецкого разведчика. Летчики выбросились на парашютах и приземлились поблизости.

Гитлеровцы были задержаны, и Бринько, а заодно и нас с Вишневским пригласили на них посмотреть.

Мы прибыли в штаб авиационной части.

— Давайте-ка сюда фашистов, — сказал начальник штаба сержанту.

Ввели пленных. Серые мундиры, форменные галифе, высокие зашнурованные ботинки. На лицах — пятна ожогов. У одного забинтована голова.

— Спросите у этого долговязого, за что он получил Железный крест? сразу обратился Бринько к переводчику.

— За Англию! — с гордостью ответил немец.

— А этот значок? — Бринько указал на другой фашистский орден.

— За Францию!

— А теперь, — проговорил Бринько, обращаясь к переводчику и показывая пальцем на забинтованную голову фашиста, — а теперь объясните ему, что это он получил от нас — за Россию!

Даже строгий начальник штаба не смог удержать улыбку.

Из допроса гитлеровцев стало ясно, что экипаж разведчика прилетел для фотосъемки Таллинского аэродрома.

Бринько несколько раз во время допроса нетерпеливо поглядывал на часы, было видно, что он торопится.

— Куда вы спешите? — спросил я.

— Пора домой!

Мы вышли.

— До ночи надо обязательно быть на Ханко, — сказал Бринько, направляясь к машине. — Там я «прописан», туда и спешу…

Летчик уже садился в машину, когда я вынул блокнот и хотел еще о чем-то спросить. Заметив это, он дал сигнал шоферу и исчез. Мы же поехали в Пубалт и написали корреспонденции о десятом самолете, сбитом Петром Бринько.

Интервью с капитаном Барабановым

Таллин принимал все более суровый облик. Он выставил на линию огня рабочий полк, истребительные батальоны. По улицам шагали новобранцы. Им не хватало оружия, гранат, боеприпасов. И, пожалуй, больше всего не хватало умения, выучки, боевого мастерства. И тем ценнее в начальную пору войны был опыт настоящих мастеров вроде Петра Бринько.

К сожалению, о другом таком же летчике — капитане Барабанове — я тогда не смог написать. Журналистская сноровка не помогла, и Барабанов так и не заговорил, как я ни пытался его «расколоть». На мои вопросы он отвечал так скупо, что при всем старании я не мог бы из этих ответов ничего выжать.

Когда я разговаривал с Бринько или Барабановым, мне казалось, что материалом для военного корреспондента может быть только рассказ, причем рассказ определенного свойства: о совершенном геройстве. Мы жаждали этих рассказов и готовы были в любое время дня и ночи мчаться туда, где их можно было услышать и записать.

Теперь я понимаю, что материалом не меньшим, а, может быть, и большим было хмурое молчание капитана Барабанова. И сейчас я хочу рассказать о его мастерстве, его судьбе и его выносливости, запечатленных моей памятью.

О капитане Барабанове тогда все знали в Таллине. Хотя война только началась, он уже был знаменитым летчиком-штурмовиком, вылетавшим на своем бронированном «Иле» по нескольку раз в день. У него была редкая специальность — наносить удары по так называемым точечным объектам — танкам, артиллерийским батареям, машинам с мотопехотой, по самолетам противника на аэродромах.

Все строилось на внезапности. Требовались острый глаз, предельная собранность, чтобы буквально в считанные секунды появиться из-за леса на самой малой высоте, ударить по танкам из знаменитых «эресов» и так же быстро исчезнуть. Но не всегда это удавалось. Иной раз приходилось прорываться сквозь густую завесу заградительного огня. Самолет трясло от близких разрывов снарядов, осколки били по броне. Но похоже, ничего этого не замечал Барабанов, его заботило одно: точно выйти на цель и в нужный момент нажать на гашетки.

Отменная техника пилотирования, быстрота реакции в сочетании с огромной волей — вот что решало успех каждого полета.

Это была каждодневная игра со смертью. Может, поэтому капитан Барабанов был не словоохотлив, на беседы с журналистами у него просто не хватало сил…

Он вскоре погиб, но и по сей день живет в моей памяти этот хотя и молодой годами, но казавшийся зрелым человек в летном шлеме с очками, блестевшими на солнце, нехотя протянувший мне руку и с хмурой снисходительностью выслушавший мою восторженную речь.

Сейчас, когда я смотрю на его портрет, я отчетливо вижу его простое суровое лицо с задумчивыми глазами. Но вместе с тем это лицо, мне кажется, излучает тепло и обаяние. Может быть, это наши воспоминания, проходящие сквозь призму времени, окутываются романтической дымкой — не знаю. Но только не одно лицо летчика Барабанова кажется мне сегодня излучающим тепло и обаяние.

Такими привлекательными, дорогими кажутся мне лица моих погибших собратьев по перу, хотя далеко не все они были такими при жизни. Видимо, это свечение — эффект времени. Но как бы то ни было, у Барабанова было прекрасное, хотя и хмурое, напряженное лицо…

В ту единственную нашу встречу, прищурив глаза, он смотрел куда-то в сторону, хмыкал, отнекивался, кивая головой.

— Трудно штурмовать точечные цели?

— Не легко.

— Сколько вылетов в день вы совершаете?

— Когда как…

— Можете ли вы увидеть результаты своей работы?

— Не всегда.

— Сколько на вашем счету уничтоженных танков и немецких орудий?

— Не знаю, не считал.

— Чувствуете ли вы страх, когда идете на штурмовку, а навстречу бьют зенитки?

— Бывает и страшно.

— Какие у вас ощущения во время полета?

— «Долбануть» и побыстрее смыться.

Кроме приведенного диалога, к сожалению, в моем блокноте не осталось никаких записей об этом поистине легендарном герое и человеке.

Второпях я даже не записал его имя и отчество. И вот впоследствии я уподобился следопытам и начал поиски дополнительных сведений. Благо, как говорится, свет не без добрых людей. Оказывается, в Москве проживает бывший балтийский летчик-штурмовик, подполковник в отставке Алексей Михайлович Батиевский. Он пишет историю боевых действий штурмовиков на Балтике. И с его слов я могу дополнительно сообщить, что Кузьма Николаевич Барабанов 1907 года рождения, командир эскадрильи 57-го штурмового полка успешно действовал, нанося удары по мотомеханизированным войскам противника в районе озера Самро. На его счету десятки уничтоженных танков и машин с пехотой, за что он был награжден орденом Красного Знамени. Но наступил роковой день — 13 августа 1941 года, когда он вылетел на боевое задание, был атакован и сбит вражескими истребителями. В день своей гибели он был награжден вторым орденом — орденом Ленина…

Дерзкий стих и достоверный том

В августе мы особенно ощутили, что фронт приближается… Как метко определил Вишневский — «кончился курортный сезон». Понемногу закрывались кафе, магазины, незаметно затухала деловая жизнь. Немцы перерезали дорогу Таллин — Ленинград. Как-то грузовая машина Политуправления повезла лектора и литературу на аэродром в Котлы и уже не могла проскочить: на шоссе ее обстреляли, и она вернулась в Таллин. Линии связи под непрерывной бомбежкой — это форменный зарез для нас, корреспондентов. Едва успевают починить линию в одном месте, как сообщается о новых повреждениях. Практически невозможно позвонить в Москву и продиктовать корреспонденцию стенографистке. Материалы для редакции мы теперь отправляем в Кронштадт с попутными кораблями, оставляя у себя копии, ибо нет никакой гарантии, что корабль дойдет, не напорется на мину, не станет жертвой бомбежки. Уже случалось, что мы, вручив капитану свои пакеты, были уверены, что они в редакции, а проходит несколько дней, сообщают: транспорт погиб…

Но работа не останавливается. Мы по-прежнему держим связь с частями армии и флота, бываем на фронте и много пишем.

Кабинет Вишневского — своеобразная штаб-квартира. Мы приходим сюда, и каждый рассказывает, где был, что видел. Вишневский слушает, его лицо то хмурится, то на нем вспыхнет по-детски простодушная улыбка.

— Не нужно отчаиваться, что нет связи с редакциями, — говорит Всеволод Витальевич. — Давайте переключимся на местную прессу, радио, установим более тесный контакт с ЭТА. Я думаю, и здесь у нас немало возможностей…

Он еще и еще раз повторяет: «Будем накапливать материал, фиксировать все, что мы видим и переживаем, для будущей работы». Эту мысль спустя много лет очень точно выразил в нескольких стихотворных строчках поэт Константин Ваншенкин:

Важно быть участником событий, Именно из этого потом Возникают молнии открытий, Дерзкий стих и достоверный том!

Как мы знаем, немало «дерзких стихов и достоверных томов» родились после войны из фронтовых записей: томики стихов Всеволода Азарова и Николая Брауна, «Военные дневники» Вс. Вишневского, «Гангутцы» и «Действующий флот» В. Рудного, «Подводный дневник» А. Зонина и «Гвардии полковник Преображенский» Г. Мирошниченко, «Вечная проблема» Александра Крона, «В море погасли огни» Петра Капицы, «Интервью с самим собой» Даниила Руднева, «Таллинский дневник», «С тобой, Балтика!», «Мы уходили в ночь» автора этих строк и другие произведения документальной прозы о моряках Балтики.

Минная гавань… Не забыть ее аккуратных домиков, где размещались разные службы нашего флота. Не забыть длинного пирса, у которого стояли надводные корабли и подводные лодки. Среди них выделялся сверкавший на солнце пароход «Вирония», названный в честь Виру, одного из уездов Эстонии. На этом весьма комфортабельном пароходике в прежние времена состоятельные люди совершали увеселительные прогулки по Финскому заливу: обычно в субботу пароход уходил в Хельсинки, а в понедельник утром возвращался.

…С начала войны на «Виронии» разместилась оперативная группа штаба Краснознаменного Балтийского флота. У входа в танцевальный салон стоит часовой. На бильярдных столах — морские карты. В коридорах и каютах строгая тишина. Десятки телефонов, аппаратов «Бодо» и коротковолновые радиостанции связывают командование флота с действующими частями и штабами соединений.

Стараясь быть в курсе всех событий, мы, военные корреспонденты, часто наведываемся на «Виронию». Нас принимает начальник штаба, еще сравнительно молодой, хотя уже изрядно поседевший контр-адмирал Юрий Александрович Пантелеев — человек по натуре живой, веселый, остроумный, выходец из петроградской интеллигенции; отец Пантелеева первый советский кинорежиссер, а сын сызмальства увлекался парусным спортом. После революции добровольцем вступил в ряды Балтийского флота, в 1921 году принял боевое крещение под Кронштадтом, был удостоен ордена Красного Знамени. Предельно загруженный работой, Юрий Александрович все же находил время принять корреспондентов. Наши беседы проходили то у него в кабинете перед картой военных действий, то нам удавалось захватить его прямо на палубе «Виронии» и с хода атаковать вопросами. Он выслушивал, неизменно посасывая трубку, и быстро отвечал на вопросы.

— Что происходит на море? — неизменно спрашиваем мы.

— Рано говорить о характере морской войны. Положение не определилось. Ясно одно — противник пока не вводит в бой крупные корабли. Он пытается минировать подступы к нашим морским базам. Мы, разумеется, ему противодействуем. Часто завязываются бои, но пока, что называется, по мелочам. Боевые действия ведутся главным образом в Рижском заливе. Там проходят важные морские пути противника, и туда мы бросили свои главные силы.

Рассказывая нам о боевых делах флота, Юрий Александрович нередко углублялся в историю и проводил интересные параллели.

Когда Петр I «ногою твердой стал у моря», основав крепость и город Санкт-Петербург, он понимал, что без «финской подушки» и без Прибалтики Петербургу не устоять. Отсюда его заботы о Ревельской гавани и о Выборге.

Во время первой мировой войны 1914–1918 гг. Петроград имел передовые оборонительные рубежи далеко в море — в «горле» Финского залива. Гельсингфорс защищал правый фланг Петрограда. Ревель (Таллин) — его левый фланг. Вход в залив был забаррикадирован тремя мощными минно-артиллерийскими позициями, опирающимися на сильные фланги. Сверх того, на островах Або-Аландского архипелага — и в Рижском заливе также — имелись сильно укрепленные позиции. Система обороны Петрограда была весьма надежна и вполне оправдала себя в годы той войны.

Теперь же весь Финский плацдарм находился в руках противника.

Только полуостров Ханко, предусмотрительно взятый Советским правительством в аренду по мирному договору с Финляндией в 1940 году, был нашим выдвинутым вперед опорным пунктом на северном берегу Финского залива. Однако и здесь еще не было и не могло быть завершено в столь короткий срок строительство оборонительных сооружений.

Исходная обстановка на Балтике в 1941 году оказалась для нас более сложной, чем в 1914-м.

Вражеские аэродромы, базы, гавани, крепости Финляндии находились в тылу и на фланге нашего флота.

Немецко-фашистские вооруженные силы буквально нависали над единственной дорогой Балтийского флота из Таллина в Кронштадт. Они грозили отрезать наш флот от его основной базы. Противник стремился заблокировать советский флот в Прибалтике, чтобы здесь уничтожить его.

Тогда у фашистского командования были бы развязаны руки на море, его военно-морские силы могли оказать серьезную поддержку своим сухопутным силам, и Ленинград был бы полностью блокирован с моря.

Осуществлению этого оперативно-стратегического замысла и служили все усилия противника.

Уже в первые дни войны враг захватил Либаву.

Теперь и с юга немецкие аэродромы находились в непосредственной близости от нас. Фашисты господствовали в воздухе. Они стремились к господству и на море.

Бывая в Минной гавани, я надеялся встретить там кое-кого из своих старых знакомых еще по финской войне. Говорили, что теперь в Таллине известный балтийский подводник Александр Владимирович Трипольский.

Зимой 1939 года о нем узнала вся наша страна. Одним из первых среди моряков Балтики он получил звание Героя Советского Союза. В лютые морозы подводная лодка, которой он командовал, пробивалась сквозь льды Финского залива по узенькому фарватеру, проложенному ледоколом, и выполняла боевые задания. Однажды ее затерло льдом. В это время появился вражеский самолет. Начался необычный поединок. Самолет заходил с разных курсовых углов, стараясь точно сбросить бомбы и потопить лодку. Подводники всякий раз встречали его огнем из пушек и пулемета. Долго он летал, боясь приблизиться к лодке. Наконец летчику надоела эта игра, он решил действовать энергичнее, пошел на прорыв и получил прямое попадание снаряда в мотор. Самолет загорелся и упал; лед не выдержал его тяжести и проломился.

Помнится, Трипольский, к которому так внезапно пришла слава героя, был до того смущен, что посылал всех писателей и журналистов за материалами к комиссару своего подводного корабля.

Интересно было теперь с ним снова повидаться.

…В самом конце пирса, как бы маскируясь под его стенками, притаилась группа торпедных катеров. Они особенно лихо действуют в Рижском заливе и у финских берегов, где проходят важные коммуникации противника. Что ни день приходят известия об успешных атаках нашими катерами вражеских кораблей.

Днем торпедные катера покачиваются у пирса, и на них не видно никаких признаков жизни. Только с наступлением сумерек на палубах этих маленьких кораблей появляются люди в кожаных костюмах, в сапогах, в глухих кожаных шлемах. Снимают чехлы с пулеметов. Все тщательно проверяют: оружие, приборы управления, моторы «гоняют» на разных режимах. Глухим воркующим гулом наполняется гавань, а когда все готово, слышатся резкие свистки, и катера один за другим выходят в море на поиск конвоев противника.

А вот и плавучая база подводных лодок, где должен быть Трипольский. Будто детеныши к матери, прижались к ее бортам короткие и узенькие «малютки», «щуки» с выпуклостями по бортам и, наконец, самые большие крейсерские лодки.

Лодки приходят сюда с моря, принимают на борт торпеды, соляр и снова идут «на охоту» за немецкими транспортами и боевыми кораблями в Финский, Рижский и Ботнический заливы и к берегам Германии.

Поднимаюсь на борт плавбазы. Рассыльный провожает меня в каюту Трипольского. Всегда спокойный и чуть даже флегматичный, массивный и широкоплечий, он сейчас в каком-то необыкновенно взвинченном состоянии.

— Извините, у меня дела, — говорит он, обращаясь ко мне. — Оставьте ваши координаты, если будет что-нибудь для печати, я с вами свяжусь.

Я выхожу из каюты Трипольского с неприятным осадком на душе и думаю что произошло? Ведь каких-нибудь полтора года назад, когда он командовал подводной лодкой, у нас были добрые и даже приятельские отношения. Теперь он командует целым дивизионом. Неужели это так изменило его?

Нет, не похоже, чтобы простой, скромный Трипольский зазнался. Скорее всего, он чем-то расстроен. Да, нелегко приходится нашим балтийским подводникам. Нигде на других морских театрах войны нет такой плотности минных заграждений, как в Финском заливе. Нигде нет такого множества природных препятствий в виде банок и отмелей, островов и шхер.

При всех этих трудностях нашим подводникам не хватает боевого опыта. Они еще только начинают привыкать к настоящим атакам, маневрированию в боевых условиях, уклонению от преследования вражеских кораблей, взрывам глубинных бомб…

На следующее утро я снова пришел в Минную гавань и случайно встретил на пирсе Трипольского. Он был так же мрачен и неприветлив. И все же отвел меня в сторону и сказал доверительно, словно ожидая совета или сочувствия:

— Исчезла лодка. Командир Абросимов — знающий, толковый, а вот ушел, и, что называется, след простыл…

— Нельзя ли за ним послать корабль или подводную лодку? — спросил я.

— Бесполезно, — ответил Трипольский, должно быть, удивленный моей наивностью. — Зачем посылать корабли, у нас круглосуточная радиовахта. Вызываем их непрерывно, но, увы, пока не отвечают. Я был уверен в нем, как в самом себе, — продолжал Трипольский. — Много раз ходил с ним в море и видел, чего стоит этот командир. А вот получилось неладно. И очень даже неладно… Кто знает, может, подорвались на минах, а может, их забросали глубинными бомбами немецкие катера. Причина гибели лодки почти всегда загадка.

— Но все-таки есть какая-нибудь надежда на то, что они живы?

— Трудно сказать…

Должно быть, Трипольскому тяжело было продолжать этот разговор. Он протянул мне руку и зашагал своими широкими, размашистыми шагами по направлению к плавбазе.

Прошел еще день, и поздним вечером, перед самым сном, меня вызвали к ближайшему телефону, и я услышал в трубке глухой и неторопливый голос Трипольского:

— Пришли мои ребята, живы-здоровы, — радостно возвестил он и пригласил меня на торжество.

Мы встретились у ворот Минной гавани. Кругом было темно. Я не видел его лица, но чувствовал, каким счастливым был Трипольский в эти минуты.

— Орлы ребята, — говорил он. — В такую попали переделку, что нам и во сне не снилось, а вышли из положения, как нужно…

Мы незаметно подошли к плавбазе, в потемках перебрались на борт лодки и по отвесному трапу спустились в рубочный люк.

Там, в центральном посту, озаренном ярким светом, Трипольского встретил главный виновник торжества — командир корабля капитан-лейтенант Абросимов.

Сначала, как положено, он скомандовал: «Сми-и-рно…» — и отдал рапорт, но тут же лицо Абросимова расплылось в улыбку.

— Прошу к столу, — сказал он.

Никогда не забуду его молодое лицо, красные воспаленные веки и добрые, смеющиеся глаза. Он был самый обыкновенный русский парень — ничего героического в наружности.

За праздничным столом уже собрались командиры. Они еще не успели отдохнуть, отоспаться, но все гладко выбриты, глаза у них веселые, возбужденные.

— Из лап смерти вырвались! — сказал мне комиссар лодки и начал рассказывать подробности.

…Подводная лодка действовала в районе, где часто появлялись корабли противника. Перед выходом в море Абросимова вызвали в штаб флота и предупредили: коммуникации противника сильно охраняются и на море и с воздуха. Действовать надо с умом, осторожно, осмотрительно.

И вот началась охота за вражескими кораблями. Сначала встречались только тральщики, торпедные катера, посыльные суда.

Каждый раз, глядя в перископ, Абросимов испытывал разочарование: «Все та же мелочишка. Должно быть, в этом районе так и не встретим солидного корабля, а стрелять в мелочь нет никакого смысла. Торпеда дороже стоит».

Но подводники обладают адским терпением и поразительной настойчивостью. Они день за днем, сутки за сутками, целыми неделями ищут корабли противника. Штормовая погода изматывает их. Они устают от вахты у механизмов, от качки и тесноты в маленьких отсеках. При всем этом ни у кого не закрадется мысль вернуться на базу раньше срока, не выполнив задания.

Как-то раз в дождливое утро, когда вахту нес офицер Винник, на горизонте показались дымы.

Винник сразу доложил командиру:

— Похоже, купцы идут, — и уступил место у перископа капитан-лейтенанту Абросимову. Тот прильнул глазами к окулярам перископа, долго рассматривал дымы и решил: «Подойдем ближе».

Лодка сближается с надводными кораблями. Среди них все яснее и яснее выделяются контуры большого судна. Ровный борт и только в кормовой части возвышаются мостик и труба. Ага, это танкер. Вероятно, нагружен нефтью, недаром со всех сторон его охраняют боевые корабли.

Абросимов прикидывает: такой танкер вмещает не меньше десяти тысяч тонн горючего. Кажется, тебя, голубчик, мы и искали…

В отсеках все готово. Поданы предварительные команды. Экипаж на боевых постах.

Командир терпеливо, не спеша поднимает перископ, чтобы в последний раз перед атакой проверить себя, не ошибиться, не израсходовать зря торпеды.

Абросимов дает команду.

Лодка содрогается, из первого отсека в центральный пост по переговорным трубам доносят: «Торпеды вышли!»

Вода — хороший проводник звука. И там, в толще воды, подводники слышат взрыв, за ним второй. Абросимов поднимает перископ и видит: танкер, охваченный густым черным дымом, кренясь на один борт, погружается в море.

Теперь поскорее уйти от кораблей охранения и скрыть свои следы. Но в этом районе моря малые глубины. Остается схитрить, погрузиться на дно и отлежаться на грунте, пока все не успокоится и вражеские корабли охранения не уйдут дальше своим курсом.

Подводники, кто где был, замерли на месте. Лодка стремительно погружается. Но вот под килем прошуршал твердый грунт. Стопорятся машины. Молчание. Вероятно, противник «слушает» лодку, стараясь поймать хотя бы малейший ее звук, но и в лодке «слушают» корабли противника. В крохотной акустической рубке, прижав ладони к наушникам, матрос Карпушкин улавливает шумы винтов вражеских кораблей.

Секунды томительного ожидания: пройдут мимо или услышат, обнаружат и начнут бомбить?

Сторожевые корабли не уходят, они ищут след подводников. Не раз проходят над самой лодкой, и шум их винтов отчетливо слышит не только акустик Карпушкин, но и весь экипаж. Где лодка, они, должно быть, не знают и начинают сбрасывать бомбы наугад, по площадям.

Один за другим прокатываются оглушительные взрывы. Звенит битое стекло лампочек и плафонов. Гаснет свет. Отсеки погружаются в темноту. Мгновенно включается аварийное освещение, вспыхивают огни аккумуляторных фонарей.

— Товарищ командир! В первый отсек поступает вода! — стараясь подавить волнение, докладывает инженер-механик.

Абросимов приказывает пустить трюмную помпу, но его слова тонут в новом грохоте взрывов, от которых корпус лодки содрогается. Кажется, все рушится и гибель неминуема. Но люди делают свое дело, борются за жизнь корабля.

Взрывы глубинных бомб… Их глухие раскаты слышны то где-то поодаль, то настолько близко, что с подволока осыпается пробковая обшивка. Но вот появляется какой-то новый шум. Должно быть, подошел катер-«охотник» за подводными лодками с металлоискателем. Это значительно хуже! Что будет, если он нащупает лодку? Вот, кажется, спустили металлоискатель. Он коснулся грунта и тащится по дну. И вот уже скользит по металлическому корпусу лодки… Опять загрохотали новые взрывы глубинных бомб.

Абросимов смотрит на часы: время клонится к вечеру.

Тяжело дышать. В воздухе много углекислоты. Включить приборы, поглощающие углекислоту, тоже нельзя, — по шуму моторчиков противник моментально обнаружит лодку. Каких трудов стоит сделать каждое движение! Даже собственные руки кажутся тяжелым грузом.

Комиссар лодки тихо проходит по отсекам, вполголоса разговаривает с матросами и старшинами, подбадривает их.

Абросимов стирает со лба крупные капли пота и предупреждает, что испытания еще не кончились. Приближается самый важный, быть может, решающий момент…

Командир хочет к ночи во что бы то ни стало всплыть и незаметно уйти. Нужно быть готовыми ко всему. Не исключена возможность, что придется принять бой с надводными кораблями и драться до последнего патрона.

Помощник командира и комиссар раздают подводникам оружие: винтовки, гранаты, пистолеты.

Командир приказывает механику:

— Подготовить все к всплытию. В случае, если лодка будет повреждена и создастся безвыходное положение, по моему приказанию взорвать артиллерийский погреб.

Немного помедлив, Абросимов добавляет:

— Это на самый крайний случай. Мы будем драться и постараемся уйти.

Моряки, которые должны молниеносно выскочить на мостик и принять бой, собираются в центральном посту, остальные — на своих местах.

Команда: «По местам стоять, к всплытию!»

Лодка всплывает. Откидывается рубочный люк. Звон в ушах. Командир артиллерийского расчета и вооруженные подводники выскакивают на мостик.

Абросимов осматривает горизонт, жадно вдыхая свежий воздух. Смотрит и не верит своим глазам: вокруг совсем тихо, вражеские корабли ушли. На воде плавают только светящиеся буи, которыми немцы обозначили нос и корму лодки. Где-то далеко, в туманной дымке, маячат силуэты стоящих на якоре двух вражеских сторожевиков. Все ясно: немцы, уверенные в том, что лодка подбита, отметили буями место ее «гибели», а сами встали на якорь. Вероятно, они рассчитывали утром доставить сюда водолазов, проникнуть внутрь лодки, захватить шифры, карты, документы… Но их расчеты не оправдались. Мотористы дают полный ход дизелям, и лодка ложится на обратный курс — к родным берегам.

Вот по какому поводу сегодня здесь торжество.

Трипольский как старший провозглашает первый тост. Встав у стола и чуть ли не упираясь головой в подволок, он говорит:

— Друзья! Я позволю себе несколько нарушить старый морской обычай и первый тост поднимаю не за тех, кто в море, а за вас, вернувшихся из трудного боевого похода. Ваша победа, на первый взгляд, может показаться и не столь значительной, не столь большой, но именно из таких побед и вырастает наша общая большая победа.

Трипольский помолчал и, все еще держа бокал в руке, тихо добавил:

— Признаться, я ночей не спал. Вы ушли — и пропали. А теперь вижу, что у нас так не бывает. Один идет по следу другого, за ним третий. Наш след нигде не кончается, потому что нас очень много. Фашисты думали одним махом нас уничтожить. Да не вышло и не выйдет! Хотя нам сейчас очень трудно, но, как видите, мы не только обороняемся. Мы наступаем. И не кто иной, как вы это доказали. Противник еще узнает силу наших ударов. Итак, первый тост за ваше возвращение.

Поздно ночью, когда закончилось торжество, Трипольский, прощаясь с Абросимовым, сказал:

— Имей в виду, командир, долго отдыхать не придется. С утра начинай ремонт, потом примешь торпеды, соляр — и опять в поход.

Абросимов вытянул руки по швам и коротко ответил:

— Есть в поход!

Тайна аэродрома «Кагул»

Если в июле фронт проходил вдали от Таллина, то в августе он уже приблизился к городу и за один день можно было несколько раз съездить на фронт и вернуться обратно.

Каким-то образом мы прослышали, что из-под Ленинграда на аэродром «Кагул», что находится на острове Эзель (Саарема), прилетел полк нашей дальней бомбардировочной авиации под командованием Евгения Николаевича Преображенского. Уже в первые дни войны полк отличился точными сокрушительными ударами по немецким танковым колоннам.

После первого сообщения о бомбежке никаких подробностей для печати получить не удалось. Уже много позже буквально по крупицам стали просачиваться кое-какие сведения.

Если журналист не является непосредственным свидетелем и участником событий, о которых он должен написать, — ему на помощь приходят люди. Важно получить материал, что называется, из первых рук, учили меня старшие товарищи — правдисты, такие знаменитые асы-репортеры, как Л. Хват, Л. Бронтман, О. Курганов… Следуя этой методе, я встречался с летчиками, инженерами, стрелками-радистами и записывал все, что слышал и узнавал.

Но подобно тому как в самой простейшей алгебраической задаче требуется узнать, чему равен икс, так для меня оставалось одно неизвестное: с чего все началось? Как возникла идея полетов на Берлин? Кто ее автор?

Командующий балтийской авиацией Михаил Иванович Самохин рассказал, что идея налетов на Берлин принадлежала наркому Военно-Морского Флота Николаю Герасимовичу Кузнецову. Но прежде чем доложить об этом в Ставку, он послал на Балтику командующего ВВС Военно-Морского Флота генерал-лейтенанта С. Ф. Жаворонкова выяснить, какая часть готова к выполнению такого задания.

Жаворонков пробыл на Балтике несколько дней. Вернулся с конкретным предложением: есть полк бомбардировщиков с опытными летчиками, участниками финской войны. Командует ими Евгений Николаевич Преображенский, налетавший уже около полумиллиона километров. Сейчас они «сидят» под Ленинградом. Но в любой момент их можно перебросить на Эзель, и они оттуда смогут летать на Берлин.

— Значит, я могу доложить в Ставку? — спросил Кузнецов.

— Можете, товарищ народный комиссар, — заверил Жаворонков.

Николай Герасимович Кузнецов в тот же день был у Сталина и высказал предложение о бомбардировке Берлина.

— А как вы это мыслите? — заинтересовался Сталин.

Кузнецов изложил план.

— Когда вы сможете это осуществить?

— Перебазирование полка со всем хозяйством займет не меньше недели.

Сталин одобрил план:

— Действуйте!

Все последующие дни, несмотря на исключительно сложную обстановку и занятость, Сталин помнил о предстоящей операции и не раз вызывал Кузнецова к себе, интересуясь всеми деталями подготовки.

— Ну, а все остальное, надеюсь, вам известно, — сказал генерал Самохин. — Жаль, нет Ралля. Он бы рассказал о последующих событиях. В этом деле ему принадлежит далеко не последняя роль…

* * *

Контр-адмирала Юрия Федоровича Ралля знали многие, в том числе и автор этих строк. Моряк, участник первой мировой войны, боев на море с английскими интервентами в 1919 году, первый командир линейного корабля «Марат» — за долгую службу на флоте он накопил огромный опыт.

Трудно сказать, что покоряло в этом человеке: широкая эрудиция, морская культура или скромность, личное обаяние. Все это как-то сочеталось в нем, запоминалось и его лицо со своеобразной дон-кихотовской бородкой и добрым прищуром много повидавших глаз.

Война застала Ралля на посту начальника минной обороны Балтийского флота. А через месяц, в дни, о которых идет речь, ему было поручено совсем необычное задание: перебросить на остров Эзель несколько тысяч авиационных бомб. Никто не сообщал, для чего это нужно, никто не раскрывал замысла предстоящей операции.

Под началом Ралля было немало разных кораблей, в том числе и тральщики. Какой-то из них должен был принять на себя опасный груз и провезти его по Финскому заливу, усеянному минами.

Выбор пал на тральщик старшего лейтенанта Дебелова. Николай Сергеевич Дебелов — уже после войны капитан 1-го ранга в отставке, преподаватель Ленинградского кораблестроительного института — рассказывал мне:

— Я командовал быстроходным тральщиком «Шпиль». Мы стояли на Большом Кронштадтском рейде, готовые к выходу в море. Вдруг с берегового поста принимают семафор: «Командиру немедленно прибыть в штаб минной обороны».

Я заторопился в штаб. Ралль без лишних предисловий объяснил суть дела: бомбы разных калибров должны быть переброшены на Эзель.

— Вы пойдете первым, Николай Сергеевич, — сказал он. — Не хочу скрывать: задание сложное. Обстановка на море, сами знаете. А время не ждет… Грузитесь и немедленно выходите. Задание от самого высокого начальства. Так что можете не сомневаться — приняты все меры для вашей безопасности.

Я только спросил:

— Где принять груз?

— В Ораниенбауме. Приказание отдано. Вас там ждут. Торопитесь!

Я вернулся на корабль, стоявший в полной готовности. Загремела цепь, и якоря, вынырнув из воды, послушно легли в клюзы.

Мы взяли курс на Ораниенбаум, к самому далекому причалу, где уже ждали груженные бомбами тележки.

Когда погрузку закончили, заполнив трюм, артиллерийский погреб, укрытые рогожами и брезентом бомбы разместили даже на палубе, — начальник арсенала вручил мне какую-то странную на вид шкатулку.

— Тут первичные детонаторы, товарищ командир, вещь очень деликатная. Придется их «поселить» в вашей каюте.

Я принял футляр, бережно перенес его в каюту и спрятал в бельевой ящик кровати.

Попрощались, зазвучала привычная команда: «Отдать швартовы!» И мы вышли. Впереди — почти две сотни миль по Финскому заливу, начиненному минами, как суп галушками. (Так шутили тогда моряки.)

Ни Ралль, ни я, ни тем более все остальные, находившиеся на вахте, не знали, почему мы держим курс на Эзель и зачем у нас на борту столько бомб. Мы не подозревали, что родилась дерзкая идея и что наш переход — это первый шаг к ее осуществлению.

Мы знали, что каждый миг в прозрачном небе могут объявиться «юнкерсы» или «мессершмитты», а за невинным гребешком волны блеснет глазок перископа подводной лодки, если проглядеть — торпеде достаточно коснуться борта тральщика, и мы погибли… В штурманской рубке у лейтенанта Тихомирова напряженно: выйдет на палубу, определится и — обратно, снова за логарифмическую линейку и расчеты. И рулевой Рыбаков ощущал штурвал, как часть своего тела — ведь многое зависело от его рук и его слуха, от его способности мгновенно уловить команду, переложить руль и держать корабль строго на заданном курсе.

Ночь была на исходе. Вода серебрилась, и на востоке блеснула алая полоса зари. «Теперь-то могут появиться самолеты», — подумал я, вглядываясь в небо. Но опасность таилась в воде, рассекаемой острым форштевнем. Услышав донесение сигнальщика: «Прямо по курсу мина!» — я скомандовал рулевому, и корабль «покатился» в сторону. Все, кто был на мостике и внизу — около орудий, увидели качающийся в воде черный шар. Он остался позади…

Проходили самый сложный район… Похожий на скалу, выступавшую из воды, высился нос танкера, подорвавшегося на мине. Очевидно, команду сняли, только этот полуобгорелый нос торчал из воды, как напоминание об опасности.

Я вызвал помощника:

— Прикажите раскрепить спасательные средства и надеть всем пояса.

— Есть! — ответил он и бросился выполнять приказание.

Мы шли осторожно, все время чувствуя близкую опасность. Новая мина не заставила себя ждать. Она неожиданно объявилась у самого борта. Командир отделения Маторин набросил на нее «тулуп» для смягчения удара. Мы уклонились в сторону, и темное чудовище осталось за кормой… Зоркие глаза наблюдателей обнаруживали мины — одну, другую, третью… Мы маневрировали, обходили их.

Розовело небо, занимался новый день. Корабль входил в воды Моонзундского архипелага. Тут уж были не страшны ни авиация, ни корабли противника. Береговые батареи могли в любой момент нас надежно прикрыть.

А вот и бухта Куресааре. Поход окончен. Мост между материком и островом проложен. Бомбы выгрузили. Последним я осторожно вынес с тральщика шкатулку с детонаторами, пролежавшую весь путь среди моего постельного белья.

…Решение Ставки по-прежнему хранилось в секрете. Даже летчики полка не знали, чем вызван быстрый перелет в Эстонию. На острове они разместились в пустующих классах школы и стали ожидать. Чего? В тайну были посвящены лишь командир полка Евгений Николаевич Преображенский и его флаг-штурман Петр Ильич Хохлов. Они проводили все дни в подготовке к дальним рейсам. Работа над картами — прокладка курсов, их уточнения и новые расчеты. Если кто-нибудь оторвется, не долетит до Берлина — значит, должен сбросить бомбы на запасные цели… Где эти цели? Их тоже требовалось определить.

Лишь вечерами Евгений Николаевич Преображенский брал в руки баян, вокруг собирались летчики. И дорогие русские мотивы согревали душу. За баяном Преображенский отдыхал от напряженного рабочего дня.

* * *

Дальше рассказывает бывший стрелок-радист из экипажа Преображенского, когда-то бедовый малый, а ныне степенный гвардии подполковник запаса Владимир Макарович Кротенко, неутомимый собиратель всего, что связано с историей полка.

Заметим, что, когда Володю Кротенко и его приятеля, тоже стрелка-радиста, Ваню Рудакова назначили к Преображенскому и они явились представиться — командир полка строго глянул на обоих и сказал:

— Об умении стрелять и о вашем озорстве я был наслышан еще в финскую войну. Готовьте радиоаппаратуру и оружие. Скоро полетим на задание…

А новым заданием был полет на Берлин. Трасса, протяженностью 1800 километров, из них 1400 километров над Балтийским морем. Восемь часов в воздухе, в тылу врага…

15 самолетов «ДБ-3» конструкции С. Ильюшина готовились к ответственной операции. Машины были надежные. И люди тоже…

Успех воздушных рейдов зависел не только от мастерства летного состава. Но и от… погоды! Если летчики, штурманы и стрелки подчинялись приказу, то погода никому не подчинялась.

Несколько дней специально выделенные летчики по утрам вылетали «на разведку погоды». Возвращались они с одним и тем же неутешительным известием: дождь, туман…

Но 6 августа они вернулись из полета повеселевшими. Доложили метеообстановка изменилась к лучшему. Лететь можно…

Тогда-то Преображенский и получил «добро» на долгожданный рейд.

Владимир Макарович Кротенко вспоминает последний инструктаж: в лесочке, неподалеку от стоянки самолетов, плотным кругом стояли летчики, штурманы, стрелки-радисты. Командующий ВВС ВМФ генерал-лейтенант Жаворонков сказал, обращаясь к ним:

— Ставка Верховного Главнокомандующего поручает вашему полку нанести бомбовые удары по логову врага — Берлину. Вы все коммунисты и комсомольцы, и у командования нет никаких сомнений в том, что это задание партии и правительства вы выполните образцово…

Затем продолжался разговор о курсах, которыми пойдут самолеты, о бомбовой нагрузке, о том, как уходить от истребителей и уклоняться от зенитного огня. На карте Берлина, раскинувшегося на 88 тысячах гектаров, условными значками были отмечены 22 авиационных и авиамоторных завода, 7 электростанций, 13 газовых заводов, 22 станкостроительных и металлургических завода, 7 заводов электрооборудования, 24 железнодорожные станции. Объектов для бомбардировки было предостаточно…

Но вокруг Берлина шестьдесят аэродромов. Значит, держи ухо востро.

— В какое время вы стартовали? — спросил я.

— В половине девятого вечера, — сказал Кротенко. — Помню, когда мы заняли места в самолете, Преображенский сказал штурману Хохлову: «Ну, сынок, дай на счастье руку!» — и пожелал нам всем успеха.

Это было 7 августа в 20 часов 30 минут. Три звена самолетов Преображенского, Ефремова, Гречишникова, — предельно нагруженные бомбами, выруливали на старт. Одна за другой отрывались тяжелые машины от земли.

Скоро под крыльями самолетов уже проплывала чужая и зловещая земля.

— Между островами Готландом и Борнхольмом, — рассказывает дальше Кротенко, — мы попали в грозовую облачность. Наверно, у каждого кольнуло в сердце: как быть дальше? И вдруг в наушниках слышен голос Преображенского: «Пробивать облачность веером». По стеклам кабины застучали крупные капли дождя. Густая темная мгла. Машину резко бросает, сбивая с курса. Беспокоит мысль: «Как бы не столкнуться с другим самолетом». Пять минут трепало самолеты в этой грозовой преисподней, но летное искусство Преображенского и других пилотов побороло силы стихии. Сначала мы, а потом и другие самолеты вырвались из облачности.

Пролетев южнее острова Борнхольм, развернулись на юг. Высота 6800 метров. Температура, что в лютую зиму, — минус 45°. Наш самолет негерметичен.

…Самолеты идут над морем, но определить это можно лишь по карте. Кругом туман.

— Как себя чувствуешь? — спрашивает полковник.

— Терпимо. Немного подташнивает, — отзывается Хохлов.

— А у меня руки коченеют. Где наши?

— Идут. Все в порядке!

— Чтобы согреться, я делал полукруговые движения турельной установки и наблюдал за воздухом, — продолжает свой рассказ Кротенко, — а мой друг Ваня наклонился у люкового пулемета и следил за нижней полусферой.

Пересекли береговую черту. Впереди с левой стороны Штеттин, неподалеку от него виден освещенный аэродром. Небо очистилось. То и дело принимаешь яркую звезду за приближающийся истребитель с включенной фарой. Сделав промер, штурман Хохлов сообщает командиру: «Встречный ветер 70 километров в час». Теперь нам понятно, почему медленно приближаемся к цели. Сильный встречный ветер нам на руку: он относит назад звук моторов. Между Штеттином и Берлином дважды ниже нас прошел узкий луч прожектора. Немецкие летчики, видимо, летали в зоне ПВО, но нас не обнаружили.

«Берлин близко. Через десять минут цель», — слышится голос штурмана. Наша цель — заводы Симменса — Шуккерта, но летчики мечтают попасть в рейхстаг или имперскую канцелярию.

Ваня Рудаков неподвижно застыл у пулемета. Руки у Преображенского мерзнут на штурвале. Но это не беда. Главное — мы у цели. Нашей мечтой было — дойти во что бы то ни стало. И мы дошли! С семикилометровой высоты хорошо виден большой город. Усыпанный тысячами огней, он распростерся, как паук. Нас не ждут. Рано все же поспешил Геббельс сообщить об уничтожении советской авиации…

Голос штурмана: «Мы над целью!» Самолет вздрагивает, слегка подпрыгнув вверх. В кабину проникает характерный запах сработавших пиропатронов. Тяжелые бомбы устремляются вниз…

«Это вам за Москву, за Ленинград!» — слышим хриповатый голос Хохлова.

«В рейхстаг бы!» — произносит заветное Иван Рудаков, а я ногой выталкиваю большой пакет, в котором тысячи листовок — подарок фашистам от нашего комиссара Оганезова. На листовках — фотографии разбитой техники, трупов немецких солдат, погибших на советском фронте.

Напряженно смотрим вниз. Надо обязательно увидеть взрывы наших бомб. Через минуту полыхнули два желтовато-красных взрыва. Есть! Докладываем Преображенскому и Хохлову. В Берлине гаснет свет, кварталы один за другим погружаются в темноту.

Быстро включив тумблер передатчика, радирую:

— Мое место Берлин! Задание выполнено. Возвращаемся на базу.

Вокруг самолета клокотали разрывы зенитных снарядов. Вряд ли дотянем до Балтийского моря, собьют, мелькнула тревожная мысль. Она исчезла, когда я увидел, с каким искусством Преображенский маневрирует, и мы уходим от разрывов.

В затемненном Берлине вспыхнул пожар. Это бомбили наши боевые товарищи. Евгений Николаевич круто менял направление и высоту, мы шли на приглушенных моторах.

Через тридцать минут, показавшихся очень долгими, мы летели над балтийскими волнами.

Уже под утро сели на наш маленький аэродром. Вслед за нами посадили машины и остальные летчики. Все, за исключением старшего лейтенанта Ивана Петровича Финягина, штурмана лейтенанта Дикого, радиста Морокина и стрелка-краснофлотца Шуева. Они погибли от зенитного огня берлинской зоны ПВО.

Преображенский доложил командующему морской авиацией о выполнении задания.

— Спасибо, дорогие… — только и смог сказать генерал Жаворонков. По русскому обычаю, он трижды поцеловал Преображенского и Хохлова.

Утомленные трудным полетом, мы вскоре заснули… Разбудила громкая команда начальника штаба группы капитана Комарова. Сонные встали в строй. И сразу пропала усталость, как только услышали, что Верховный Главнокомандующий поздравляет нас с успешным выполнением задания.

Характерно, что после нашего налета берлинское радио сообщило: «В ночь с 7 на 8 августа крупные силы английской авиации, в количестве до 150 самолетов, пытались бомбить нашу столицу. Действиями истребительной авиации и огнем зенитной артиллерии основные силы англичан были рассеяны. Из прорвавшихся к городу 15 самолетов — 9 сбито». Англичане в ответ на эту фальшивку передали опровержение: «В ночь с 7 на 8 августа ни один самолет с нашей метрополии не поднимался вследствие крайне неблагоприятных метеоусловий».

К сожалению, в первом полете не все экипажи дошли до Берлина. Над немецкой землей так же, как и у нас, по ночам поднимали баллоны воздушного заграждения на высоту пять с половиной километров. Некоторые летчики, не сумев набрать высоту больше 5500 метров, бомбили запасные цели — Мемель, Данциг, Кенигсберг, Штеттин. Так, Афанасий Иванович Фокин не долетел до Берлина и сбросил бомбы на Штеттин. Тяжело было видеть слезы огорчения на лице этого большого, сильного человека.

* * *

9 августа — новый налет на фашистскую столицу. Он был значительно труднее первого. Хотя погода улучшилась, но зато мы летели в сплошных вспышках снарядов зенитной артиллерии. Между Штеттином и Берлином огонь с земли внезапно прекратился, и в ночном небе появились истребители противника. Два немецких самолета с яркими фарами пролетели почти над нами. У Рудакова чесались руки открыть огонь — цель очень уж заманчива и так близка. Но рисковано было обнаружить себя. Вскоре чуть ниже нас пролетел еще один фашистский истребитель. А через десять минут наш самолет вновь окунулся в море зенитного огня. К нам давно уже пристроился какой-то самолет и упорно следовал рядом. Невозможно выяснить, кто «сопровождает» нас: на этой трассе строжайше запрещено выходить в эфир. Наш штурман сообщает: «Через пять минуть цель».

Вздрогнул самолет. Хохлов сбросил бомбы. Летевший рядом самолет исчез. Там, на земле, мы вскоре увидели четыре взрыва, один из них вызвал зарево пожара. В воздухе участились вспышки зенитных снарядов… Внимательно наблюдаю за удаляющимся Берлином. Вижу еще две вспышки — это взрывались бомбы, сброшенные другими экипажами.

В эту ночь на гитлеровское логово было сброшено 7200 килограммов бомб.

Тяжелый полет… Два часа в гуще зенитного огня…

Под утро приземлились на аэродроме. После доклада командующему с наслаждением легли на землю, покрытую густой душистой травой.

Чуть позже, в автобусе по дороге домой, выяснилось, что рядом с нами до самого Берлина летел тот, кто накануне, не стыдясь, плакал от досады за свою неудачу — капитан А. И. Фокин. Приземлившись, он расцеловал техника, готовившего самолет. Теперь Афанасий Иванович и его штурман Евгений Шевченко, как и остальные члены экипажа, улыбались и чувствовали себя счастливыми: их бомбы легли на Берлин.

После сообщения нашей прессы о повторных налетах английское радио еще раз сообщило: «Берлин бомбила советская авиация». Комментаторы явно перестарались, сообщив, что аэродромы русских где-то на востоке, сделав недвусмысленный намек на Эстонию…

Фашистское командование приняло это к сведению. Сперва гитлеровцы начали посылать на острова воздушных разведчиков, а затем предприняли атаки аэродрома «Кагул».

Но наши полеты на Берлин продолжались…

Вот краткая хроника:

12 августа восемь самолетов ДБ-3 сбросили на логово фашистов 80 бомб различного калибра, общим весом 6500 килограммов.

13 августа Берлин снова бомбили две эскадрильи ДБ-3.

16 августа новая группа советских самолетов бомбила столицу третьего рейха. На цель было сброшено 10550 килограммов бомб, в том числе 48 зажигательных бомб крупного калибра.

19 августа наши самолеты в пятый раз полетели на Берлин, сбросив на военные объекты фашистской столицы 24 бомбы, общим весом 3100 килограммов.

21 августа летчики Беляев, Трычков и Ефремов сбросили на Берлин 2300 килограммов бомб и наблюдали пожары.

31 августа седьмой раз бомбили Берлин, сброшено 1600 килограммов фугасных и зажигательных бомб.

2 сентября на Берлин сброшено 700 килограммов бомб.

4 сентября — новый групповой полет — девятый по счету…

И вот общий итог: летчики 1-го минно-торпедного полка КБФ совершили девять полетов, сбросив на военные объекты Берлина 311 бомб различного калибра, общим весом 36050 килограммов. Уместно сравнить: англо-американской авиацией за весь 1941 год сброшено на Берлин 35500 килограммов бомб, то есть почти столько, сколько морские летчики Балтики обрушили на фашистскую столицу за один месяц.

Полеты требовали предельного напряжения физических и — душевных сил. Какой бы выдержкой ни обладали люди, но ведь они не из железа. И потому случалось, что у самого аэродрома руки летчиков не могли больше справиться со штурвалом, глаза слипались от усталости. Не дотянув какие-то сотни метров до посадочной площадки, самолеты иной раз падали, разбивались. Так погиб экипаж старшего лейтенанта Н. Дашковского. Вместе с летчиком погибли штурман лейтенант И. Николаев, радист сержант С. Элькин.

В Берлине не допускали мысли, что на них посыпятся русские бомбы. А когда это случилось, писали панические письма на фронт.

«Дорогой мой Эрнст! Война с Россией уже стоит нам многих сотен тысяч убитых. Мрачные мысли не оставляют меня. Последнее время ночью к нам прилетают бомбардировщики. Всем говорят, что бомбили англичане, но нам точно известно, что в эту ночь нас бомбили русские. Они мстят за Москву. Берлин от разрывов бомб сотрясается… И вообще скажу тебе: с тех пор как появились над нашими головами русские, ты не можешь представить, как нам стало скверно. Родные Вилли Фюрстенберга служили на артиллерийском заводе. Завода больше не существует! Родные Вилли погибли под развалинами. Ах, Эрнст, когда русские бомбы падали на заводы Симменса, мне казалось, все проваливается сквозь землю. Зачем вы, Эрнст, связались с русскими. Неужели было нельзя найти что-либо поспокойнее. Я знаю, Эрнст, ты скажешь мне, что это не мое дело… Но знай, мой дорогой, что здесь, возле этих проклятых военных заводов, жить невозможно. Все мы находимся словно в аду. Пишу я серьезно и открыто, ибо мне теперь все безразлично… Прощай! Всего хорошего.

Ты можешь вернуться и не застать нас… Твоя Анна» (из письма Анны Ренинг своему мужу на фронт от 17.08.41).

«Мой милый Генрих! Пишет твоя невеста. Мы сидим в подвалах. Я не хотела писать тебе об этом… Здесь взрывались бомбы. Разрушены многие заводы и дома. Мы так измучились и устали, что просыпаемся в момент разрыва бомб. Вчера с половины двенадцатого до половины пятого утра хозяйничали летчики. Чьи? Неизвестно. Всякое говорят. Нам было очень плохо. Я начинаю бояться каждой наступающей ночи. С Брунгильдой мы пошли в бомбоубежище. Там сказали, что это были русские летчики. Подумай только, откуда они летают?! Скажу тебе, что у нас каждую ночь воздушная тревога. Иногда два-три раза в ночь. Мы прямо-таки отчетливо слышим, как русские ползают над нашими головами, у них характерный монотонный гул самолетов. Они бросают адские бомбы. Что же будет с нами, Генрих? Твоя Луиза» (письмо изъято у пленного).

И мировая печать долгое время жила этими событиями.

В одной из лондонских газет сообщалось: «Прибывший из Германии видный американец заявил, что население Берлина воспринимает бомбежки совсем не так, как англичане. Берлинцы не могут переносить воздушных налетов. После объявления воздушной тревоги начинают метаться… Каждое сообщение об интенсивном налете на Лондон и Москву вызывает чувство страха у многих жителей Германии. Они боятся ответных налетов. В середине августа ночью упало пять крупных бомб русских в центральной части города. Много убитых. Промышленный район Берлина горел в двух местах».

Ставка Верховного Главнокомандующего не задавалась целью разрушать город, как это делали гитлеровцы, бомбардируя советские города. Теперь, с дистанции времени, становится ясно и другое: ударами по фашистской столице морские летчики Балтики не только опровергли геббельсовскую брехню об уничтожении советской авиации, но и еще раз доказали, на что способны советские люди. И тогда весь мир понял: если они добрались до Берлина по воздуху, то наверняка и по суше дойдут…

Горячие денечки

А между тем огненный шар войны катился к Таллину. По широкой асфальтированной дороге на попутном грузовике я ехал в бригаду морской пехоты полковника Т. М. Парафило, сражавшуюся на юго-восточном участке фронта. Надеялся собрать материал, к вечеру вернуться в редакцию «Советской Эстонии» и написать корреспонденцию, которая пойдет сразу же в номер.

…Дорога идет вдоль берега Финского залива, потом уходит в лес. Грузовичок проносится по местам, где не видно ни одной живой души. Между тем мы уже в районе боев. Как только останавливается машина, смолкает мотор, среди лесной тишины слышны разрывы снарядов, пулеметные трели и ясно различается сухой треск винтовочных выстрелов.

Подъехали к шлагбауму. Часовой останавливает машину:

— Дальше проезд закрыт, не то в лапы к немцам попадете…

— Где проходит линия фронта? — спрашивает шофер.

— Километра полтора будет. Не больше.

Я выпрыгнул из кузова и пошел пешком. Грузовик повернул обратно.

Лес. Дорога направо. В зеленой долине — землянки и стук печатной машины. Узнаю полевую типографию бригадной многотиражки, где я был несколько дней назад.

Боец указывает мне тропинку на командный пункт части. В землянке у телефонного аппарата седой подполковник.

Телефонист надрывается: «Слушай меня, „Барс“, я „Пантера“, я „Пантера“!..» Нетерпеливо постукивает карандашом по столу кто-то из штабников. И только подполковник невозмутим. Минут пятнадцать назад КП бригады обстрелян противником из минометов и временно нарушилась связь с батальонами, которые сражаются на сухопутных рубежах.

— Вызывайте «Киров», — говорит он связисту. — Срочно требуется артиллерийская поддержка…

Проверив мои документы, он объясняет, что обстановка напряженная, и рекомендует пока что связаться с редакцией.

Я говорю о своем желании повидаться с начальником политотдела Ф. И. Карасевым. Мы с ним давние знакомые. Он был лектором Политуправления КБФ.

— Трудно будет его найти. Наверняка он в батальонах, на переднем крае. Может, случайно встретитесь в редакции.

Отправляюсь в землянку, где помещаются редакция и типография. У самого входа — маленький столик, за которым работают редактор и сотрудники, сразу за их спинами трудятся наборщики. В глубине стучит печатная машина.

Редактор газеты политрук Дрозжин; самое характерное в его наружности высокий рост и худоба. Таких дразнят: «Дяденька, достань воробышка». Поминутно он поправляет очки, сползающие на нос. Раньше он носил морскую форму, теперь, как и все морские пехотинцы, он в защитной армейской гимнастерке и зеленой пилотке. Только якорь на рукаве указывает на принадлежность к морской пехоте.

Чувствую себя здесь как в родной семье.

На мой вопрос, как дела, Дрозжин отвечает:

— Прет вперед. Сил не хватает сдержать его, сукиного сына. Если бы нам дали пополнение, мы наверняка остановили бы его и даже, возможно, погнали назад. А то ведь силы тают, а пополнения взять неоткуда…

Мне хотелось чем-то помочь, и я предложил свои услуги.

— Давайте с вами сделаем макет номера да побыстрее сверстаем, — сказал Дрозжин. — А то, неровен час, накроют нас минометным огнем — и поминай как звали нашу газету…

Мы распределяем материалы: что пойдет на первую полосу, что на вторую, расклеиваем свежие гранки, придумываем «шапки», призывы.

Дрозжин передает макет пожилому наборщику и вынимает из кармана часы:

— Ну, дядя Костя, верстай побыстрее, а мы тем временем поужинаем. Пора!

— Пора, — соглашается с ним наборщик.

Дрозжин откидывает полотнище, заменяющее дверь. В этот миг взрыв сотрясает землю. Слышен голос: «Всем в укрытие!»

— Кажется, они бьют не по нашему квадрату. Это был просто шальной снаряд. Пошли ужинать, — предлагает Дрозжин.

Лес, овраг, кустарник. Путь довольно далекий, узенькая дорожка приводит нас к постройкам дачного типа. Мой спутник вдруг останавливается в изумлении.

Двухэтажный голубой домик, в котором помещалась столовая, обвалился, словно под собственной тяжестью. Один снаряд пробил крышу, другой отхватил целый угол.

Встречающая нас девушка говорит дрожащим от испуга голосом:

— Товарищи командиры, вместо ужина получайте сухой паек.

Рядом стоит машина, с нее старшина выдает хлеб и консервы.

Молча возвращаемся к землянкам. Где-то совсем близко бьют орудия.

У землянок в раздумье стоит тот, кого я давно жажду увидеть, полковой комиссар Федор Иванович Карасев.

Встреча самая дружеская. Но нет времени на душевные излияния. По его тревожному лицу вижу, что положение неблагополучное.

— Противник наступает, пытаясь нас обойти, — объясняет Федор Иванович. — Идет бой за аэродром Лаксберг. Люди из последних сил держатся, понимая, что, если они отступят или образуется брешь в нашей обороне, тогда мы попадем в окружение и будет труднее во много раз… Это большое счастье, что у нас есть крепкая артиллерийская поддержка, — махнул он в сторону залива. — Корабли выручают…

Да, в тот день не смолкал гул корабельной артиллерии. Крейсер «Киров», лидеры «Минск» и «Ленинград», эсминцы «Гордый», «Калинин», «Володарский», «Артем», «Яков Свердлов», «Скорый», «Сметливый», «Свирепый», канонерские лодки «Москва», «Аргунь» и другие корабли, а также береговые батареи помогали сдержать натиск противника.

— И немцам не легко приходится, — продолжал Карасев. — Наступающие всегда несут большие потери. Это истина. И вот тому подтверждение. — Он открыл полевую сумку и извлек письмо, найденное у убитого солдата 311-го полка 217-й пехотной дивизии Эдмунда Вагенера. К аккуратным строчкам, написанным его рукой на немецком языке, был приколот русский перевод:

«Дорогие родители! Я участвовал в боях за Таллин. Это был ужасный день. Такие дни никогда не забудутся. И я молю бога лишь об одном, чтобы ничего подобного не повторилось в моей жизни. Русские обстреливали нас из крупной артиллерии. Снаряды летели градом, вокруг свистели пули. Невозможно было не только поднять голову, но и протянуть руку. Такого ужаса мы еще не видели…»

— Интересное признание, — заметил Дрозжин. — Разрешите поместить в газете?!

— Обязательно! Как у вас с газетой?

— Номер сверстали, — отрапортовал Дрозжин.

— В случае опасности типографию уничтожить, раздать патроны, гранаты и всем в боевой строй, — сказал Карасев.

— Есть, товарищ полковой комиссар, — откликнулся Дрозжин.

…Вернувшись в землянку, стараемся ускорить выпуск газеты.

Дядя Костя срочно набирает письмо убитого немца. Полосы поступают в машину.

Стрельба как будто стихла. В ту минуту, когда печатник выдал из-под пресса первый оттиск газеты, в землянку вошел полковой комиссар.

— Атаки противника отбиты, — сообщил Федор Иванович Карасев. — Выручили нас зенитчики. Стреляли прямой наводкой. Благодаря им ребята держатся на своих рубежах (он имел в виду 2-й батальон майора А. З. Панфилова, сражавшийся на главном направлении). Завтра обязательно побывайте у них они стоят в двух километрах отсюда — и дайте материал в нашу газету. А до утра отдохните хорошенько — и опять за дело.

— Надо возвращаться в Таллин, — заикнулся было я. — Хочу написать материал для «Советской Эстонии».

— И не думайте! Здесь вы нужнее. Если хотите, я дам в Пубалт телеграмму, что вас задержали. Помогите нам.

Выходим с Дрозжиным из землянки. Луна заливает лес голубым светом. Оба близорукие, идем осторожно, прислушиваясь к треску сучьев под ногами.

За оградой высится одинокая дача.

Дрозжин вынимает из кармана фонарик и освещает дверь. В доме тихо. Никого нет. Все перевернуто вверх тормашками. Должно быть, хозяева спешно эвакуировались. Поднимаемся на второй этаж и укладываемся спать. Едва легли — по лесу прокатывается грохот взрыва. Противный протяжный свист снарядов.

— Не обращайте внимания. Если свистит, то не тронет, — комментирует Дрозжин.

Вскоре стрельба стихает, но мы никак не можем заснуть: то ли от слишком настороженной тишины, то ли от нервного напряжения.

Кругом так тихо, что даже немножко страшновато.

— Вы давно знаете Карасева? — спросил Дрозжин.

— Давненько. Не раз встречались в Пубалте, на кораблях, когда он был лектором…

— Говорят, он с двадцатых годов на военной службе?

— Да…

Я вспомнил наш давний разговор с Федором Ивановичем. Мы однажды ночевали в одной каюте, и он рассказывал мне о своей родословной, о Волге где он родился и провел детство. Отец и дед всю жизнь плавали по великой реке, и младший Карасев собирался отслужить действительную и вернуться на Волгу, учиться на капитана речных судов. Да все повернулось иначе. «Мы вас оставляем на политработе», — сказали ему после окончания службы. Кем только он не служил: политруком, секретарем комсомольской организации, секретарем партбюро. А в 1932 году послали учиться в Военно-политическую академию. Окончил ее. И снова, по поручению партии: комиссар подводной лодки, инструктор политорганов, лектор…

Дрозжин внимательно выслушал меня и заключил:

— Да, повидал человек на своем веку. Мы рядом с ним зеленые…

Мы долго разговаривали, и я не заметил, как заснул. Вдруг чувствую, где-то поблизости взрывы. Протираю глаза, комнату заливает солнце.

— Что такое? — спрашиваю.

— Да известное дело: опять обстреливают. Седьмой час. Не пора ли подниматься? Вы двигайте к пехотинцам, а я к себе в редакцию. Надо готовить очередной номер, — говорит Дрозжин. — Жду вашу статью, — напоминает он, протягивая мне руку. — До скорой встречи!

В то утро я с трудом добрался до командного пункта батальона, разместившегося в пригороде Таллина. Командир батальона А. З. Панфилов встретил меня приветливо, хотя чувствовалось, что ему сейчас не до корреспондентов.

Улучив момент, он все же подозвал меня к карте и показал шоссе, где сейчас идет ожесточенное сражение. Противник пытается овладеть им и вбить клин в нашу оборону. Одна рота почти сутки находилась в окружении и понесла большие потери. Уцелевшие бойцы собрали патроны, гранаты и ночью, совершив бросок, прорвались к своим и сейчас ведут бой за это самое шоссе.

— Обстановка крайне тяжелая, — произнес Панфилов глухим, охрипшим голосом.

Во время нашей беседы послышался голос телефониста:

— Товарищ майор, вас.

Майор подошел к аппарату. Разговоры на КП прекратились. Все настороженно прислушивались не только к словам, но и к дыханию комбата.

— Скапливаются? Так… так… — повторял Панфилов, и все догадывались, что фашисты, начавшие артиллерийскую подготовку, вот-вот бросятся в атаку.

— Передайте Шувалову, — продолжал майор, — комбат приказал держаться. Если будет нужно, поможем артиллерией.

Шувалов? Знакомая фамилия! Да уж не сигнальщик ли с потопленного корабля? Вспомнил паренька, с которым недели полторы назад встретился в таллинском госпитале.

Впрочем, сейчас было не до расспросов. Комбат, не обращая ни на кого внимания, схватил автомат, из-под подушки вынул два диска с патронами, на ходу отдал приказание начальнику штаба и ушел.

Через полчаса он вернулся, сел на кровать, закурил. Румянец играл на его щеках. Нервно подергивались плечи. Неестественный блеск глаз выдавал его возбуждение.

Я спросил его о Шувалове.

— Он самый… Шувалов. Теперь командир взвода. А первый раз явился, смотрю — голова в бинтах, думаю: «Ему одна дорога — в инвалидную команду». Поговорил с ним, вижу, парень толковый, хочет воевать, а это самое главное…

Мне захотелось повидать Шувалова. Вместе со связным мы пробирались к переднему краю обороны, что находился в полукилометре от командного пункта батальона.

Лес. Густые пушистые сосны закрывают небо. Лучи солнца едва пробиваются сквозь толщу зелени. В просветах между деревьями видна поляна, залитая солнечным светом, а еще дальше — небольшие холмики и редкий кустарник. Показывая туда, связной говорит приглушенным голосом, точно боится, что его слышат: «Вот там, товарищ корреспондент, уже фашисты».

Навстречу нам, пригибаясь к земле, идет матрос. Связной останавливает его:

— Шувалова не видал?

— В траншее, — махнул тот рукой в сторону поляны и добавил предостерегающе: — Вы там поосторожнее, а то снайперы в два счета голову продырявят.

Мы сгибаемся, как только можно, подползаем к глубокой траншее и прыгаем в нее.

В песчаном грунте выдаются вперед стрелковые ячейки: в первых двух — ни души, только в глубине траншеи, за извилиной, видны несколько человек в синих фланелевках, широких флотских брюках, подпоясанных ремнями с медными бляхами. Среди моряков выделяются бойцы в зеленом армейском обмундировании и пилотках. Они пришли сюда из рабочего истребительного батальона, сформированного в самом начале войны. Дрались под Тарту, у Раквери, а теперь вместе с моряками защищают Таллин. Кто сидит, подогнув под себя ноги, кто полулежит, откинувшись спиной на желтую песчаную стенку траншеи. В руках у бойцов солидные ломти хлеба, перочинными ножами они выковыривают из банок волокнистые куски тушеного мяса.

Один из моряков поднялся нам навстречу. По вздернутому носу, толстым губам и озорным, чуть раскосым глазам я сразу узнаю старого знакомого. Цел и невредим Василий Шувалов. И он меня узнал, козырнул и, улыбнувшись, спросил:

— Какими судьбами в наше логово?

— На своих на двоих, — шутя, ответил я.

— А где же мотоцикл?

— Мотор не заводится. Сейчас не до ремонта.

— Верно, не до ремонта, — многозначительно повторил Шувалов.

Три недели назад мы встретились с Шуваловым в госпитале. В парке Кадриорг на скамейке среди раненых моряков сидел юноша в синем халате со вздернутым носом, толстыми губами и задорным мальчишеским лицом. Белая повязка, охватывавшая его голову, напоминала чалму. Он срывал с веток большие зеленые листья клена, рвал их на мелкие части и рассказывал мне подробности гибели своего корабля и то, как были спасены шифры, вахтенный журнал — все, что могло стать ценной находкой для противника.

Прощаясь со мной, он сказал: «Раз корабль потопили — пойдем на фронт. Все одно где бить фашистов». И он пошел…

Теперь Вася казался повзрослевшим, словно прошли не дни, а годы. Держался он солидно, с достоинством, словно хотел подчеркнуть, что, заменив погибшего командира взвода, воюет за себя и за него и доверенный ему маленький клочок земли удерживает и будет держать до последней возможности…

Шувалов показывал окопы, отрытые по всем правилам и замаскированные дерном. Если они ничем особым не отличались, то наблюдательный пост на высокой прямой сосне, поросшей густыми ветвями, был своего рода шедевром. С высоты десяти-двенадцати метров как на ладони просматривались позиции противника. Это была знаменитая в ту пору «небесная канцелярия», которая поддерживала связь с артиллеристами. Такой позывной придумали матросы. Звонил комбат, ему вполне серьезно отвечал телефонист: «Небесная слушает?» Комбат в свою очередь спрашивал: «Ну, как связь с господом богом?» «Нормальная, товарищ комбат», — докладывал телефонист.

Я извлек из планшетки записную книжку и попросил рассказать о бойцах, отличившихся в последнее время. Шувалов охотно назвал несколько фамилий и дал характеристику каждому. Я выразил желание познакомиться с ними. Тогда Вася с горечью сообщил:

— Они убиты… — и, помедлив, сердито продолжал: — Мы за них этим психам душу вытрясем. На дню они несколько раз свои представления устраивают. Хватят шнапса и идут в психическую; шпарят из автоматов, кричат во все горло «оллала»… На испуг хотят взять. Мы сидим, притаившись. Подпустим поближе и жахнем из пулеметов. Кто на месте валится, другие обратно, аж пятки сверкают. Тут мои ребята не выдерживают, выскочат из окопа и за ними, гранаты в дело пускают. Опять же с той стороны на огонь напарываются и тоже гибнут. Но сдержать невозможно, если у человека в душе злость бушует…

Шувалова позвали к телефону: звонил комбат. Шувалов вернулся серьезный, озабоченный и приказал по цепи всем собраться в траншее. По одному и по двое пробирались бойцы.

— Вот что, друзья. Будьте готовы. Ожидается новая атака. Ни на какую шумиху гитлеровцев не поддаваться. Не отходить ни на шаг! Вот тут пан или пропал. Понятно?

— Ясно, — ответили голоса.

Таял отряд Шувалова, но непоколебимы были оставшиеся в живых.

Мне надо возвращаться в редакцию к Дрозжину, наверно, он уже верстает очередной номер газеты и ждет мой материал.

Выхожу на Пиритское шоссе. Какие здесь перемены! Гладкий асфальт во многих местах покорежен снарядами.

В лужах крови валяются лошади, убитые всего несколько часов назад. По шоссе движется нескончаемый поток людей, машин и повозок. Шагают солдаты. Связисты тянут по обочине проволоку. Люди в гражданском платье везут на ручных тележках и в детских колясочках домашний скарб.

Все озабочены, все спешат.

Далеко от берега, на рейде, видны силуэты наших боевых кораблей. По воде прокатываются гулкие залпы. Над головой со свистом пролетают снаряды.

— Наши стреляют! — говорит матрос, нагруженный патронами и тоже торопящийся к линии фронта.

Прежним путем иду к штабу бригады. Прыгаю с песчаных откосов, карабкаюсь по пригоркам; еще один перевал — и выйду прямо к землянкам.

Но вокруг — ни души. Только нарастающее хлопанье винтовочных выстрелов и короткие пулеметные очереди.

Странно: так близко от штаба и никто не окликает.

При входе в штабную землянку раньше висел кусок парусины. Теперь его нет и в землянке пусто. На полу — обгоревшие листки бумаги, несколько пустых консервных банок. Нары сломаны. Ясно: ушли в другое место.

Из леса доносится стрельба. Стреляют и позади и где-то впереди. Перейдя широкую полосу асфальта, прыгаю в глубокую траншею по ту сторону шоссе. Слышу строгий оклик:

— Стой! Руки вверх!

Ко мне бегут наши бойцы. Матрос, на бескозырке которого скопилась серая пыль, подходит вплотную и сердито требует: «Документы!»

Возвратив документы, он говорит так же сердито:

— Что же вы, товарищ, находитесь, где не положено? Не знаете, где линия фронта, а?

— Штаб Парафило ищу, — объясняю я. — Где он сейчас?

— Вот этого вам сказать не могу, — нахмурился краснофлотец. — Бойца к вам прикомандирую — он вас доведет.

Через несколько минут мы оказались у двухэтажной дачи. Входим. Снова встреча с начштаба. Сообщаю ему, где был, что видел. Спрашиваю, какие события произошли за эти сутки.

— Противник атаковал аэродром, — рассказывает подполковник. — Был жаркий бой. Мы уничтожили около батальона пехоты. Они видят, что штурмом взять Таллин не так-то просто. Стали хитрить, стремятся просочиться в город мелкими группами. Наша бригада несет потери, но держимся на прежнем рубеже.

— А где редакция? — спрашиваю его.

— Там, где все.

— То есть?

— На передовой!

Да, моя статья Дрозжину уже не понадобилась. Поскольку обстановка круто изменилась в пользу противника, по приказанию командования все способные держать оружие пошли в строй. Дрозжин с горсткой своих людей тоже отражал атаки.

Мне не оставалось ничего другого, как возвращаться в Таллин.

* * *

На обратном пути, на самой дороге я встретил Всеволода Витальевича Вишневского.

— Изучаю обстановку и с народом беседую, — объяснил он. — Тяжело приходится. Противник крепко жмет. Люди, сжав зубы, держатся, пружинят.

Просвистели снаряды. И точно эхо, где-то совсем близко прокатилось несколько глухих взрывов.

Вишневский дружески взял меня под руку и привел к бойцам, которые поблизости от шоссе маскировали орудие, только что установленное на новой огневой позиции. Его встретили как старого знакомого, и маленький круглолицый сержант обратился к нему:

— Товарищ полковой комиссар, вопросик есть: фронт у нас не сплошной, мало нас, а гитлеровцы в город лезут, по пятку, по десятку просачиваются. Чего доброго, там соберется целый полк. Как ударит нам в спину, что будем делать?

— Биться! — резко ответил Вишневский и уже спокойно, рассудительно продолжал: — Такая же картина была в Мадриде во время боев. Целые подразделения фашистов умудрялись пробираться через боевые порядки республиканских войск. И что же? Кто-нибудь отходил? Нет! Фашистов вылавливали, обезвреживали, а линию фронта держали на крепком замке.

— Откуда вы знаете? — с наивным любопытством снова спросил сержант.

— Я был в Испании. Всего насмотрелся…

С жаром и душевной страстью он начал рассказывать об Испании. Артиллеристы стояли, не шелохнувшись, внимая каждому его слову.

После беседы Вишневский обратился ко мне!

— Где были, что видели?

А выслушав мой короткий рассказ, сказал:

— Спешите в «Советскую Эстонию». Там верстается очередной номер, может, поспеете со своими материалами.

Мы опять вышли на шоссе, «проголосовали». Остановилась машина, направлявшаяся в Таллин, и я сравнительно быстро добрался до редакции.

— Где ты был, пропащая душа?! — набросился на меня мой друг Даня Руднев. Недавно назначенный редактором «Советской Эстонии», он сидел над макетом полос и, не дав мне открыть рта, выпалил:

— Ты знаешь, мы нуждаемся во фронтовых материалах. Сейчас же иди на машинку и продиктуй, что у тебя есть.

Далеко за полночь, после того как я сдал материал и все четыре полосы, подписанные редактором, были спущены в типографию, мы в ожидании, когда зарокочет ротация и принесут первые оттиски, сидели с Рудневым, неторопливо обсуждая текущие события. Он рассказал о беседе с председателем Совнаркома Эстонской республики Иоганесом Лауристином, который сообщил поразительную историю подвига, совершенного жителями бухты Локса, как они оказывали помощь балтийским морякам, попавшим в беду.

Я узнал от Руднева о самом факте. Подробности ему не были известны. Но я уже лишился покоя и на следующий день утром поднимался на Вышгород к Лауристину.

Прохожу под арку, иду длинными коридорами. В приемной просят подождать — у Лауристина заседание. Терпеливо жду. Наконец открывается дверь и из кабинета выходят люди. Я захожу. В кресле за письменным столом сидит окруженный людьми Иоганес Лауристин. У него худое скуластое лицо, добрые задумчивые глаза, очки в черной роговой оправе. Несмотря на трудную напряженную работу, выглядит он значительно моложе своих лет. На его свежем, гладком лице, казалось, не отразились многие годы, проведенные в тюрьмах буржуазной Эстонии, бесконечные преследования, которым он подвергался за принадлежность к Коммунистической партии. Последний раз он был освобожден из тюрьмы в 1938 году.

Стиль работы бывших подпольщиков — новых руководителей Советской Эстонии особенный… Годы тяжелой борьбы выработали в них сдержанность, молчаливость, деловитость.

Когда все удалились, Лауристин начал беседу со мной. Предельно кратко охарактеризовал положение в Эстонии, рассказал о том, что вся промышленность работает сейчас для фронта, что таллинские предприятия освоили производство боеприпасов, железнодорожники оборудовали и передали Красной Армии два бронепоезда. Тысячи трудящихся строят оборонительные укрепления. Рабочие истребительные батальоны вместе с Балтийским флотом и кадровыми войсками Красной Армии защищают Таллин.

— И при всем этом, — заметил Лауристин, — мы хорошо понимаем серьезность угрозы и стараемся эвакуировать из Таллина ценное оборудование. Вот на этом-то и играют наши внутренние враги. А они есть. Вы их, конечно, видели.

Да, я наблюдал за ними, как только приехал в Таллин. В то время как трудящиеся строили оборонительные укрепления — они целыми днями сидели под парусиновыми тентами кафе, изнемогая от жары. В дымчатых очках и шерстяных костюмах они лежали на пляжах в Пирите и злословили по нашему адресу.

А когда в окрестностях Таллина послышался гром фашистской артиллерии, что ни день, в кирках демонстративно устраивались пышные свадьбы, и праздничное шествие с цветами растягивалось по центральным улицам города.

— Но не они делают погоду. Напишите, как ведут себя настоящие люди, истинные патриоты Советской Эстонии, — продолжал Лауристин. — К примеру, случай в Локсе. Жаль, вы туда не попадете. Бухта Локса уже занята противником. Там произошло событие, которое очень ясно показывает, кто нам истинный друг.

К сожалению, Лауристин почти ничего не прибавил к тому, что я узнал от Руднева. Но он сообщил одну весьма существенную деталь: на месте происшествия находился заместитель начальника Политуправления флота бригадный комиссар Карякин.

— Думаю, это для вас самый надежный источник, — заключил Лауристин.

Василия Васильевича Карякина мы хорошо знали как строгого, требовательного, но вместе с тем на редкость теплого и душевного человека. В эти дни его редко видели в Политуправлении. Большую часть времени он находился на кораблях или в частях морской пехоты. В момент воздушного налета немецких пикировщиков он на посыльном катере подходил к эсминцу «Карл Маркс». При взрыве бомбы его ранило в ногу и контузило.

Все это я узнал гораздо позже от моряков. А пока я спешил в Кадриорг, где помещался морской госпиталь. Очень скоро я нашел палату и койку, на которой увидел Василия Васильевича. Забинтованная нога лежала поверх одеяла. Думаю, ему было не сладко в это время, но он и вида не показал. Приветливо помахал рукой и, улыбнувшись, произнес:

— От вашего брата никуда не скроешься.

Из рассказа Василия Васильевича отчетливо вырисовывалась картина событий, развернувшихся в бухте Локса.

…Корабль стоял на рейде. После прямого попадания бомб он стал быстро погружаться на дно. Успели спустить баркасы, собрали раненых, подобрали обожженных, плававших вокруг корабля в горящем соляре и направились к берегу.

В мирное время военные корабли не очень-то удостаивали своим вниманием бухту Локса: здесь даже причалить было некуда. Первыми появились на берегу директор местной школы Арнольд Микович Микивер и его жена. Потом сбежались мальчишки — ученики Микивера, рабочие кирпичного завода, их жены, учителя… Прибежала медсестра и даже провизор из аптеки. Спокойно и деловито они подошли к баркасам и помогли легкораненым выбраться на берег, тяжелораненых выносили на руках.

Медсестра Юхана оказывала первую помощь. Учителя и школьники превратили школу в госпиталь, раздобыли в поселке кровати, одеяла, постельное белье, уложили пострадавших и трогательно ухаживали за ними.

Немцы в это время находились всего в пятнадцати километрах от Локсы, могли неожиданно нагрянуть, захватить раненых моряков и учинить кровавую расправу.

Часы и даже минуты решали все. А до Таллина далеко. Как быть, чтобы там узнали о несчастье и выслали помощь? Телефонная связь была нарушена. Несколько раз пробовали звонить окружным путем. Ничего не получалось. Тогда кому-то пришла мысль: устроить живую эстафету от одного поселка к другому, и так до самого Таллина. Решено — сделано! Бригадный комиссар Карякин написал донесение, и ребятишки на велосипедах помчались в ближайший населенный пункт, а оттуда дальше, дальше и дальше…

Через некоторое время к школе подошли автобусы из таллинского военно-морского госпиталя. Все население собралось проводить раненых. Василий Васильевич Карякин поднялся на камень, чтобы сказать несколько слов, но когда увидел грустные лица мужчин, слезы на глазах женщин, ему стало не по себе, слова комом застряли в горле. «На кого мы оставляем этих честных и добрых людей, — подумал он. — Ведь немцы все узнают и, конечно, не пощадят».

— Спасибо, товарищи, — с трудом сказал он. — У нас есть пословица: «Друзья познаются в беде». Мы будем помнить всех вас и эту бухту дружбы. Мы еще встретимся.

Автобусы тронулись в путь. А у школы стоял учитель Микивер, медсестра Юхана, провизор, школьники, стояло все население поселка. Издалека были видны белые платочки в руках женщин, шляпы и кепи, поднятые высоко над головами мужчин.

Вот что я узнал от Василия Васильевича. Узнал главное. В моей записной книжке было достаточно материала, чтобы написать корреспонденцию, но, прощаясь со мной, Василий Васильевич строго-настрого предупредил:

— Пока ничего в газету не давайте. Немцы прочитают, и плохо будет нашим друзьям.

Я последовал совету Карякина, не написал ни одной строчки. И два года после оставления Таллина наши газеты хранили на этот счет полное молчание.

А в двадцатых числах сентября 1944 года, накануне освобождения Таллина, вместе с нашими катерниками я оказался в бухте Локса. Эстонцы нас встретили как родных. И поведали, какой дорогой ценой пришлось расплатиться патриотам за свое гуманное отношение к раненым морякам…

Бои у городских застав

Последние числа августа… У стен Таллина много дней не затихает жестокая битва. Немецкое командование бросает в бой новые и новые силы. Три фашистские дивизии сняты с Ленинградского направления и переброшены сюда, в Эстонию.

«Таллин падет через двадцать четыре часа», — сообщает берлинское радио.

«Невод заведен. Рыба находится внутри невода. Можно считать, что русской армии и Балтийского флота больше не существует», — передают шюцкоровцы.

И не только враги, даже наши союзники пророчат самый мрачный исход борьбы.

«Положение русских безнадежное. Они закупорены в Таллине, как в горле бутылки, и единственное, что им осталось, — это затопить свои корабли и пробиваться по суше в Ленинград», — заявляет английский радиообозреватель.

Ленинград не может нам помочь: он сам в опасности. К тому же шоссе Нарва — Таллин уже в руках гитлеровцев. Остается одно: пружинить — как говорил Вишневский — и держаться. До последней возможности удерживать Таллин, поскольку здесь сосредоточены и корабли, и склады боепитания, и продовольственные запасы.

А самое главное, Таллин отвлекает большие силы противника от наступления на Ленинград, без Таллина трудно сражаться островным гарнизонам Эзеля, Даго и полуострова Ханко. Береговые батареи Таллина, Ханко, Эзеля, Даго взаимодействуют, закрывают вход в Финский залив вражескому флоту. Кроме того, Ханко, Эзель и Даго прикрывают наши базы, откуда активно действуют балтийские торпедные катера.

Вот почему все, чем располагает флот: корабли, авиация и люди, — все брошено навстречу врагу, чтобы возможно дольше задержать его на промежуточных рубежах, измотать его силы.

Таллин в кольце пожаров. Огонь полыхает вдоль всего побережья — от пестрых домиков Пириты до рыбацких слобод. Черные столбы дыма поднимаются в небо и долго-долго почти неподвижно висят в воздухе. Вдали перекатываются взрывы, сливаясь с гулкими залпами крейсера «Киров», лидера «Ленинград», эскадренных миноносцев и многих других кораблей, темные силуэты которых ясно выделяются на фоне спокойных вод Таллинского рейда.

Корабли ведут артиллерийскую дуэль с врагом, помогают армии сдерживать противника на главном направлении.

Особенно сильное впечатление производит крейсер «Киров», его стройный корпус, весь устремленный вперед. Он скользит, рассекая гладь моря. На борту мелькают желтые огненные вспышки, и по воде проносится грохот выстрелов.

Снаряды корабельной артиллерии летят туда, где идет борьба не на жизнь, а на смерть, и наши люди дерутся из последних сил, чтобы не допустить прорыва противника в город.

Подобные раскатам грома, басовые голоса крейсера «Киров» слышны и днем, и ночью, и на рассвете. Их уже хорошо знают в наших войсках. Они известны и противнику.

Гитлеровцы не раз делали попытку уничтожить крейсер в Рижском заливе и продолжают за ним охотиться здесь, у Таллина.

Едва им удается приблизиться на расстояние выстрела, как всю мощь огня они обрушивают на крейсер. В бинокль можно различить немецкие аэростаты наблюдения, появляющиеся над лесом и корректирующие огонь своих батарей. Что ж, артиллерия «Кирова» бьет и по аэростатам, расстреливает и поджигает их.

Дальнобойные батареи врага обстреливают рейд. Вокруг «Кирова» высоко взлетают столбы воды, то далеко, то совсем близко от борта. Корабль непрерывно меняет место и тем самым сбивает пристрелку вражеских артиллеристов.

За один день 23 августа противник выпустил по рейду более шестисот снарядов. «Киров», в свою очередь, отвечал огнем.

Передышка продолжалась лишь несколько ночных часов, а с первыми лучами солнца опять завязалась дуэль. Убедившись, что потопить крейсер артиллерийским огнем не удастся, гитлеровцы с утра бросили на корабль авиацию.

Крейсер атаковали восемнадцать пикировщиков. Теперь к грохоту пушек главного калибра присоединили свой голос зенитки и пулеметы.

Первая тройка вражеских самолетов пикирует на крейсер с правого борта.

Наступает самый острый момент. Самолеты один за другим резко снижаются, и от них отрываются бомбы.

— Лево на борт! — приказывает командир корабля рулевому.

Главстаршина Андреев быстро перекладывает руль, и крейсер уклоняется влево. Через несколько секунд шесть бомб падают в воду справа от корабля. Искусное маневрирование спасает корабль от прямого попадания.

Но слева заходит вторая тройка. Вновь маневр — и опять бомбы летят в воду.

И так почти весь день — атака следует за атакой. Зенитчики крейсера отбили одиннадцать воздушных атак. Более ста бомб было сброшено в этот день авиацией врага, но ни одна из них не причинила «Кирову» сколько-нибудь серьезных повреждений.

— Рыбку глушат, стервятники, — смеялись утомленные напряженным боем моряки.

А командир корабля объяснял:

— Если корабль на ходу, то пикировщики не так опасны. Нужно только умело маневрировать.

Бои у городских застав. Снаряды летят через город: над головами не затихает их противный свист, рассекающий воздух. Корабли занимают огневые позиции напротив ближайшего пригородного местечка Пирита и бьют по батареям и живой силе противника. Катера-дымзавесчики шныряют между кораблями и закрывают их облаками густого дыма.

Обстановка усложняется с каждым часом, но в городе сохраняется порядок. По ночам на улицах тишина. Патрули, зажигая фонари, проверяют пропуска.

Противник любой ценой хочет прорваться в Таллин. Пленные говорят, что фашистские полки несут большие потери, но сейчас подтягиваются новые силы из Риги и Каунаса. Видимо, скоро начнется последний и решающий штурм Таллина.

Постепенно угасает деловая жизнь. В центре города нет привычного оживления — мало пешеходов, не видно традиционных таллинских извозчиков. Смолк грохот трамваев, молчат уличные радиорупоры. Пустуют газетные киоски.

По тенистым аллеям парка Кадриорг прыгают ручные белки. Они голодны кому придет в голову их покормить?! В узеньких улочках тихо и пустынно. Никто не обращает внимания на мусор, который не убирался много дней. Исчезли дворники в белых передниках с метлами и совками. Учреждения закрыты. На дверях парикмахерских круглосуточно висит плакат «Salutud» (закрыто).

На улице Харью владельцы снимают тенты над зеркальными витринами магазинов готового платья и закрывают их щитами. Удары молотков эхом отдаются в конце улицы. Так забивают последние гвозди в гробовую доску.

В ресторане гостиницы «Золотой лев» посетителей встречает толстый, с двумя подбородками человек во фраке — тот самый необычайно любезный метрдотель, который всегда учтиво смотрел в глаза, стремясь угадать желания и вкусы клиента.

Сейчас его окаменевшее лицо могло бы соперничать с египетской мумией.

— Что угодно? — спрашивает он.

— Можно пообедать?

На лице человека во фраке саркастическая улыбка:

— Кончилось, все кончилось, достопочтеннейшие товарищи…

Он бесцеремонно показывает нам спину и уходит.

* * *

Молчат паровозные гудки. Бывало, они, перекликаясь днем и ночью, радовали и ободряли людей. А без них чего-то не хватает, грустно и тоскливо на душе. Получен приказ Ставки Верховного Главнокомандования: войскам, сражавшимся под Таллином, и Краснознаменному Балтийскому флоту отойти в Кронштадт и Ленинград.

Фронт перемещается еще ближе к городу. В окопах при въезде в Таллин, на развилке дорог, у памятника морякам русской броненосной лодки «Русалка», уже ведут бой автоматчики, прикрывающие отход наших воинских частей.

На самом берегу моря в кустах зелени кого-то хоронят. Нет ни оркестра, ни гроба. Неглубокая могила вырыта в тени, и возле нее на санитарных носилках девушка, одетая в шинель, с белым, как мрамор, лицом. Улыбка застыла на тонких губах. Руки по швам. Русые волосы разметались.

Вокруг носилок бойцы. Скорбно склонены головы. Командир — высокий, пожилой человек — перочинным ножом режет зеленые ветки, а боец сплетает из них венок.

Когда венок готов, командир бережно кладет его у изголовья погибшей, и все снимают пилотки. Тело девушки-бойца опускается в могилу.

Двое бойцов уже взялись было за лопаты, но командир сделал знак отставить. Он с минуту стоит молча, потом поднимает голову и, будучи не в силах подавить волнение, начинает тихо говорить:

— Товарищи! Мы прощаемся с Зиной, с нашим хорошим другом. Она была так же молода, как и вы. Она спасала вашу жизнь и сама хотела жить. И вот нет ее. Мы оставляем ее здесь, в сырой земле. Прощаясь с ней, скажем: мы вернемся сюда, в Таллин. Вернемся обязательно!

Он замолк, и все стоят в горестном оцепенении, пока первая горсть земли не брошена в могилу.

…Улица Нарва-Маанте. У здания школы, превращенной в госпиталь, сгрудились санитарные машины. Выносят раненых, назначенных к эвакуации на транспортах. Один из них срывается с носилок и кричит:

— Я сам! Я сам!

Он вырвался из рук санитаров и с безумными глазами бежит в толпу. Санитары настигают его и ведут обратно к машине.

— Я к своим!.. К ребяткам!..

— Осторожнее, товарищи, он бредит, — объясняет врач. На главных улицах люди, машины, повозки. По лицам солдат сбегают струйки пота. Некоторые солдаты держат две-три винтовки — свою и убитых товарищей. На плечах несут пулеметы. Все спешат в порт. Ветер с моря гонит запах гари и пороховой дым.

Улицы перегорожены баррикадами из толстых бревен, связанных колючей проволокой. Оставлены лишь неширокие проходы, возле которых стоят бойцы, ожидая, когда пройдут последние воинские части, чтобы закрыть бревнами эти проходы, перегородить путь немцам в Минную и в Купеческую гавани.

В Минной гавани среди страшного грохота, среди непрерывных огненных вспышек и густого дыма, расстилающегося над землей и временами скрывающего из виду наши корабли, происходят торжественные проводы на фронт курсантов Военно-морского училища имени Фрунзе.

Рослые юноши в новых форменках с голубыми воротниками; до блеска надраены бляхи на ремнях. Вот такими мы видели их на парадах, на Дворцовой площади в Ленинграде, и одно их появление всегда вызывало в народе восторг.

Они выстроились поодаль от пирсов. К ним выходит командующий флотом вице-адмирал Трибуц и обращается с короткой речью, которая поминутно заглушается резом орудий.

— По выправке узнаю вас, товарищи курсанты. Не скрою — на горячее дело идете. Бейте врагов, как били их ваши отцы и деды. В боях под Таллином помните о Ленинграде! За землю Советскую, за родное Балтийское море — ура!

«Ура» прокатывается из ряда в ряд. Чеканя шаг, безупречно выдерживая равнение, курсанты проходят торжественным маршем и скрываются за портовыми зданиями. Глядя на них, щемит сердце: не многие вернутся домой…

Разрывы снарядов, гул канонады, клубы кирпичной пыли напоминают о том, что бой идет неподалеку, жестокий и неумолимый бой.

«Киров» и миноносцы дают залп за залпом.

Непрерывные огненные вспышки. Плывут тучи дыма.

Поблизости от стоянки транспортов, где идет погрузка наших войск, горит склад с патронами. Слышится сухой треск рвущихся патронов и глухие взрывы.

Все охвачены волнением, считая минуты, оставшиеся до выхода транспортов в море. В каждом из нас живет вера в то, что опасность существует только тут, в гавани, что достаточно оторваться от причала, как корабль станет неуязвимым… Такое странное ощущение не только у армейцев, но и у моряков…

Капитаны транспортов руководят погрузкой техники. Помощники капитанов размещают людей, непрерывно прибывающих с фронта.

Из кабины плавучего крана показалось искаженное от злобы лицо крановщика.

— Какого черта грузите ящики? Живым людям места мало, а вы с фронта ящики приперли!

— Боезапас это, дурная голова! — отвечает снизу боец.

— Боезапас, боезапас! Кому он нужен в море, твой боезапас! надрывается крановщик.

— В Ленинграде все пригодится.

Тяжелый кран поднимает на борт груды ящиков с боезапасом.

Сторожевой корабль «Пиккер», служивший командным пунктом, уже давно опустел. Адмирал В. Ф. Трибуц со своим штабом и член Военного совета Н. К. Смирнов перешли на крейсер «Киров».

Фигура начальника штаба флота Ю. А. Пантелеева мелькает на пирсе. К нему поминутно обращаются — то насчет неполадок с погрузкой, то спешат выйти в море и просят «добро». Один армейский капитан, только что явившийся со своей частью, хочет во что бы то ни стало попасть на транспорт, которому уже дано «добро» на выход из гавани.

— Разрешите, товарищ начальник, — чуть ли не умоляющим голосом просит он. — У меня никакой техники нет, последнюю пушку подорвали.

— Не могу, — решительно заявляет он. — Транспорт переполнен. Грузитесь на танкер.

Капитан видит, что его уговоры не помогут, отходит в сторону и спрашивает первого попавшегося ему матроса:

— Братишка, ты не знаешь — танкер с нефтью? А то ведь сгорим к чертовой бабушке.

— Не беспокойтесь, танкер порожний.

— Порожний? Ну, тогда порядочек…

Обрадованный капитан бежит к бойцам и ведет их к борту танкера.

Непрекращающийся свист снарядов, и вдруг в небе нарастают новые звуки глухой рокот. Самолеты!.. Они летят на восток. Значит, не наши. На палубе транспорта кто-то кричит: «Всем вниз!»

Черные точки приближаются с разных направлений… Все дрожит от гула зениток. Небо в густых облачках разрывов шрапнели. Никто не ожидал, что несколько транспортов и боевых кораблей способны создать на пути противника такой густой зенитный огонь. Перекрывают всех, конечно, зенитки крейсера «Киров». Он окутывает себя дымовой завесой, но как раз на него и направляют свой основной удар фашистские самолеты. На мгновение они как будто повисают в воздухе и тут же пикируют на «Киров» один за другим.

— А ведь могут угробить, — шепчет встревоженно боец.

Но в ту же секунду он преображается, толкает соседа в бок и с детской восторженностью кричит:

— Смотри, боятся! Честное слово, боятся!

Фашистские летчики и впрямь не решаются приблизиться к шапкам разрывов: они пикируют поодаль от крейсера.

Невероятный грохот. Столбы воды закрывают корабль. Но вот спадает водяная стена, и снова видны знакомые контуры башен и надстроек.

Трудно сказать, сколько минут беснуются в небе фашистские пикировщики. Когда с замиранием сердца смотришь в небо и на корабль, бой кажется очень долгим.

На эти минуты все в гавани остановилось: бойцы как поднимались по трапу на танкер, так и замерли на том месте, где застал налет. Подъемный кран, подхвативший с пирса противотанковую пушку, не успел опустить ее в трюм: пушка повисла в воздухе. Крановщик высунул голову из окна кабины, и на его лице нет и следа от недавней злости, оно полно тревоги за судьбу нашего красавца крейсера.

В небе клубы черного дыма. Самолеты отогнаны. Зенитки замолкли, и водворилась тишина, от которой все мы успели отвыкнуть.

Вдали от пирса останавливается серая трофейная малолитражка. Из нее выходит Всеволод Вишневский. Прищуренными глазами долго смотрит на пожары, на рейд, окутанный дымом, прислушивается к непрерывному гулу выстрелов.

Оглянувшись по сторонам, Вишневский насупился и обратился к шоферу, показывая на узенький проезд между двумя кучами угля:

— Здесь ее подорвите.

Шофер колеблется:

— Может, просто бросим, товарищ полковой комиссар? Карбюратор испорчу, сам черт не наладит.

— Вы приказ знаете: ничего врагу не оставлять. Выполняйте приказ.

— А если я ее в воду? — продолжает упрямиться шофер.

Он смотрит на пирс, где полно людей и машин — яблоку упасть негде. Поняв, что из его плана ничего не выйдет, шофер загоняет машину между двумя кучами угля. Долго роется в багажнике, словно жаль ему расстаться со своим детищем, не спеша извлекает оттуда заплечный мешок, инструменты и весь остальной скарб. Отойдя в сторону, он несколько минут смотрит на машину издали, а затем кричит во все горло:

— Попрошу подальше, товарищи! Как бы осколочком не задело!

Из-за кучи угля, со всего размаха он бросает в машину гранаты-лимонки и сам падает на землю. Обломки машины поднимаются в воздух и разлетаются среди угля.

Шофер бежит к разбитой машине, и мы снова слышим его голос:

— В порядке, Всеволод Витальевич, приказ выполнен в точности.

Вишневский и его шофер с вещевым мешком за плечами шагают к пирсу.

Среди пожаров на улицах слышны выстрелы и пулеметные очереди: это уличные бои, но не с немцами, а с кайтселийтовцами, которые засели на чердаках, в подвалах, и хотят отрезать отряды прикрытия, задержать их, чтобы они не успели ни в одну из гаваней на суда, уходящие в Кронштадт.

* * *

Нас всех распределили по кораблям. Вишневский пойдет на лидере «Ленинград», а меня, Анатолия Тарасенкова и еще многих писателей и журналистов направили на «Виронию».

Пароход «Вирония» камуфлирован и потому утратил свою прежнюю франтоватость. Он стоит крайним в ряду еще не ушедших кораблей.

Масса людей. И штабные офицеры, и работники Политуправления флота, и сотрудники прокуратуры, трибунала с кипами бумаг, и морские пехотинцы.

Каюты переполнены. Люди стоят, сидят и лежат в узеньких коридорах и на палубах. Многие, вернувшись с передовой после бессонных ночей, примостились на палубе. Если нужно куда-либо пробраться — перешагиваешь через них…

По всему побережью бушует огонь. И может показаться странным, что в ясный солнечный день на рейде темно от дыма. Сигналы, переданные флагами, не различишь. Сверкают огни прожекторов. Только они могут прорвать этот фантастический мрак.

Небо озарено багровым отблеском пожаров. Полыхает арсенал — старинное здание с высокими колоннами. Факелы огня стоят над нефтяными цистернами в Купеческой гавани.

Население корабля возрастает с каждой минутой. Встречаются друзья, только что дравшиеся с фашистами на окраинах города. Усталый поднимается на борт с рюкзаком за спиной и наш друг профессор Цехновицер.

— Привет, ребятки! — кричит он издали, заметив нас, и медленно передвигает ноги по трапу.

Его лицо обросло бородой. Шинель помята, ботинки в глине. Одно в этом человеке неизменно — бодрость, оптимизм.

— Ну и попал в чертову мясорубку, — рассказывает он. — Каким чудом уцелел, просто не понимаю. Мы три дня из боя не выходили, и я думал — конец всему, и вдруг сообщение об отходе, приказ явиться в Минную гавань.

— Вы под счастливой звездой родились, — замечает кто-то.

— Какое там, — махнул рукой Цехнсвицер. — Просто случай. На войне есть свои необъяснимые законы.

При виде Цехновицера у всех нас сразу поднялось настроение. Мы ведем его в нашу, и без того переполненную, каюту, по общему согласию уступаем ему самое лучшее место и выставляем на стол всю еду, какая только осталась. Но он не ест, а едва успевает отвечать на наши вопросы…

До выхода в море еще есть время, хочется посмотреть, что вокруг. Мы сходим с «Виронии» и попадаем в толпу солдат, заполнивших гавань.

Немецкие батареи по-прежнему бьют с закрытых позиций. Вокруг кораблей поднимаются белые султаны воды — то где-то поодаль, то у самого борта. Кажется, вот-вот снаряд разорвется на палубе. Но расчеты наших моряков расстраивают намерения противника: корабли под прикрытием дымовых завес непрерывно меняют места и продолжают обстреливать врага. Они живут и сражаются.

В 11 часов 15 минут противник снова сосредоточил огонь на «Кирове». Сплошная волна разрывов встала вокруг крейсера. Уклоняться нет возможности. Еще минуты две — и крейсер получит повреждения.

Трудное положение флагмана заметил командир миноносца «Яков Свердлов». Он снялся с якоря и под градом снарядов дал полный ход. Дымовая завеса плотно окутала рейд. Пристрелка вражеской артиллерии сбита. Но не успела еще рассеяться дымовая завеса, как немецкие снаряды вновь падают у борта «Кирова». На этот раз снаряд взорвался на палубе. Есть раненые. Но корабль продолжает вести бой.

В Минной гавани, вероятно, еще никогда не было такого скопления охваченных тревогой людей. Кого только здесь не встретишь! Крупные государственные деятели Эстонской республики, рабочие со своими семьями, известные писатели и артисты. И особенно много военных.

Подразделения Красной Армии приходят на пирс строем. Усталые потные лица бойцов. Шутка ли сказать: по две-три недели не выходили из боя!

Все, что происходит кругом, — странно и необычно для молодых бойцов. Они пугливо взирают на громады транспортов. По всей вероятности, многие из них никогда в жизни не были на корабле. И уж, конечно, не при таких обстоятельствах надеялись познакомиться с морем и совершить свое первое плавание.

Посадка на транспорты происходит быстро и организованно. Как только транспорт заполнен — к нему подходят буксиры и ведут из гавани, а дальше он идет своим ходом и занимает место, отведенное ему в отряде кораблей.

Пробиваясь сквозь толпу, совершенно неожиданно лицом к лицу встречаю председателя Совнаркома Эстонской ССР Иоганнеса Лауристина. Он в синем плаще, на голове спортивная шапка с длинным козырьком, какие чаще всего носят лыжники. За плечами рюкзак, набитый вещами.

— Вы куда держите путь? — спрашиваю его.

— На ледокол «Сурдтыл». Хочу повидаться с нашими товарищами.

— Вы опоздали. «Сурдтыл» вышел в море.

— Неужели?! — с досадой восклицает Лауристин. — В таком случае пойду поищу другой транспорт, на котором эвакуируются эстонцы. До встречи в Ленинграде!

Мог ли я подумать, что разговариваю на пирсе с Иоганнесом Лауристином в последний раз. Он трагически погиб во время похода.

Наступила ночь, но бой продолжается.

Древний Вышгород стоит на возвышенности, точно сказочный богатырь, среди моря огня. В отблеске пожаров на башне «Длинный Герман» виден красный флаг.

На улицах Таллина то и дело рвутся снаряды. Солдаты, моряки и рабочие бойцы истребительных батальонов держатся на самых последних рубежах.

Мыс Юминда

Вы знаете, что такое мыс Юминда?

Вряд ли знаете, если вы не моряк.

Этого названия нет на широкораспространенных географических картах. Напрасно вы будете искать его в школьных учебниках географии, в атласах и справочниках. Этот мыс мало известен людям, не имеющим отношения к мореплаванию, хотя он находится на южном берегу Финского залива, недалеко от Таллина. И только в морской лоции и на специальных штурманских картах можно видеть выступающий в воду, закругленный отрезок земли, поросший лесом, и маленький, похожий на ковшик, залив Харалахт.

Ночью, в густой темноте или когда наползает стена непроглядного тумана, на помощь морякам спешит яркий, прорезающий темень и туман сноп света маяка Юминданина. Он медленно проплывает над водой, указывая верный и безопасный путь.

Возможно, прошли бы еще годы и десятилетия, а мыс Юминда по-прежнему оставался в неизвестности, если бы не августовские события 1941 года.

Итак, продолжим наш рассказ.

…Транспорты выходят в море. Боевые корабли прикрывают их отход. Настала очередь и нашей «Виронии». Портовый буксир заводит концы.

Медленно разворачивается грузный пароход. Буксир ведет его к выходным воротам, обозначенным буями. Шквал огня. Несколько снарядов падает невдалеке от борта «Виронии». Вода окатывает палубу. Еще снаряд. Корпус дрогнул, снаряд разорвался между буксиром и «Виронией». Взрывная волна основательно тряхнула буксир. Мы, стоящие на палубе, были уверены, что буксир перевернулся. Но водяной столб спал, и мы увидели — буксир целехонек, перебиты лишь тросы. Командир «Виронии» с мостика в Мегафон отдает команду:

— На буксире! Заводить новые буксирные концы. Новые, говорю!

Его голос тонет в шуме.

Буксир поворачивает и снова медленно подходит к носу парохода. Матросы на лету ловят трос и закрепляют его. Буксировка продолжается.

Мы идем мимо острова Нарген. Зеленый, поросший густым лесом, с желтым песчаным берегом и громадными серыми валунами, он остается слева. Где-то в глубине зелени сверкают орудийные вспышки. Расположенные на острове, наши батареи будут стрелять, пока из Таллина не уйдет последний корабль. Затем батареи взорвут, а людей эвакуируют на катерах. Сейчас они стоят замаскированные под сенью прибрежных кустов.

Мы хорошо понимаем, что нас ждет впереди. Предстоит идти через густые минные поля, отражать атаки вражеской авиации, торпедных катеров и подводных лодок. Противник давно начал готовиться к этому дню. На захваченные им прибрежные аэродромы несколько дней стягивалась авиация. В финских портах укрывались подводные лодки и торпедные катера: немецкое командование готовило все для уничтожения боевого ядра Балтийского флота.

Не первый раз в истории враг зарится на Балтийский флот. В марте 1918 года он тоже пытался захватить русские корабли, находившиеся в Гельсингфорсе. Финский залив был скован тогда тяжелыми льдами. На кораблях не хватало квалифицированных специалистов, туго было с топливом. Но матросы — коммунисты Балтики совершили неслыханный подвиг: из-под носа врага увели линкоры, крейсеры и другие корабли, составлявшие тогда основное ядро Балтийского флота. Этот героический поход вошел в историю под именем «Ледового».

Теперь еще более трудная обстановка. Но есть у наших балтийских моряков боевой опыт, полученный в первых схватках, и самое главное — неукротимая воля к борьбе.

Мы с Тарасенковым и Цехновицером не уходим с верхней палубы «Виронии». Смотрим на Таллин, окутанный дымом пожаров, на башни и шпили, то открывающиеся, то вновь затягиваемые темной пеленой дыма.

Внимание привлечено к Таллинскому рейду и к городу, неповторимый силуэт которого хочется сохранить навсегда.

Кругом нас корабли и катера.

Бой идет вдалеке от нас, на Таллинском рейде, и сюда доносятся лишь его глухие отголоски. Но вот открыл стрельбу стоящий рядом с нами миноносец. С чего это вдруг? Всем хочется узнать, что произошло.

Сразу разобраться трудно, по какой цели ведется огонь. Только видно, что пушки развернуты в сторону моря и бьют с нарастающей быстротой.

Вероятно, мы долго оставались бы в неведении, если бы чей-то сильный голос не прокричал с верхнего мостика:

— Смотрите — там катера! Торпедные катера противника!

В самом деле, прямо на нас издалека, со стороны солнца несутся развернутым строем маленькие черные точки.

Все корабли, в том числе и наша «Вирония», спешат сняться с якоря, чтобы в нужный момент иметь возможность произвести маневр — отвернуться от торпеды.

Но времени в нашем распоряжении слишком мало, а катера все ближе и ближе.

Наши снаряды ложатся довольно точно. С каждым новым падением снаряда всплески приближаются к катерам.

Мы не можем оторвать глаз от этих черных точек, рассекающих спокойную гладь воды, пристально наблюдаем за всплесками.

Все корабли, за исключением «Виронии», снялись с якоря. Они уже на ходу. А нам сняться с якоря не так просто. Противник может воспользоваться случаем и торпедировать нас.

Стрельба лидера все чаще и чаще! И вдруг слышно восторженное «ура».

Накрыли! Прямые попадания! От двух катеров только дымки пошли вверх. Третий катер горит. Это ясно видно даже невооруженным глазом. Еще несколько выстрелов, и с ним тоже кончено.

Остальные катера повернули обратно и уходят на полной скорости. Вдогонку им летят наши снаряды.

Стрельба постепенно стихает. Настроение у всех приподнятое. Все смотрят на лидер, который идет малым ходом неподалеку от нас. Кто-то говорит вслух:

— Молодец Петунин! Дал им жару, больше не захотят. Хочется собраться с мыслями. Достаю записную книжку и начинаю писать, но свист снарядов не дает сосредоточиться.

А вот и час обеда. Собираемся в кают-компании. В салоне среди обслуживающих нас официанток появилась неизвестная девушка: черные косы, тонкие, словно резцом мастера выточенные черты лица, голубые глаза. На вид ей лет девятнадцать — не больше. Похожа на школьницу-выпускницу.

После обеда все выходят на палубу и следят за самолетами противника. Их все больше и больше. Девушка с черными косами, аккуратно уложенными на голове, стоит рядом со мной.

— Так странно война началась… Так неожиданно, — говорит она. — Я долго решительно ничего не понимала.

— Вы ленинградка?

— Да, я в Таллин попала совершенно случайно. Приехала по делам и застряла.

— А ваша семья где?

— Муж на фронте, дети с бабушкой в Ленинграде. Совсем крошки… Я все о них думаю… — Глаза моей собеседницы полны слез. — Говорят, немцы у самого Ленинграда. Неужели это правда, а?

— Не знаю, завтра выяснится.

— Господи! Только бы они не подошли к Ленинграду! Скажите, у вас тоже есть семья? — спрашивает она.

— Да, у меня жена и дочь шести лет. Они эвакуировались в Сталинград.

— Будем надеяться, что все будет хорошо и с нами, и с нашими ребятами.

…Снялись с якоря и идем на восток. Острова Нарген и Вульф остались далеко позади. Впереди и в кильватер нам тянется длинный караван судов. Считаю дымы. После полусотни окончательно сбился со счета.

Снова гул фашистских самолетов.

Они вне досягаемости зениток «Виронии». Сейчас по ним ведут огонь другие корабли. Голубое прозрачное небо расцвечено черными и белыми разрывами.

Со стороны Таллина по-прежнему доносятся взрывы и грохот орудий. Это крейсер «Киров» и миноносцы прикрывают отход самых последних транспортов с войсками.

Среди нас командир, который не отрывает глаз от бинокля. Вокруг собираются люди. Каждому хочется знать, что происходит там, вдалеке.

— Девяткой пикируют — не то на танкер, не то на теплоход. И, кажется, попали… валит густой дым… Нет, я ошибся — катера поставили завесу.

С замиранием сердца все слушают командира. Его информация дает приблизительное представление о том, что творится вокруг.

Хочется знать, что происходит сейчас на море! Не только возле Таллина, но и у Эзеля, Даго, Гогланда. У самого Кронштадта. И что задумали фашисты? Пугает неведение. Если бы знать — кажется, тогда не было бы этих волнений.

— Смотрите! Нас нагоняют корабли, — восклицает командир и наводит бинокль на корабли, появившиеся позади нас. Затаив дыхание, ждем, что он скажет.

— Наши, — сообщает командир.

Напряжение сразу спадает. Через несколько минут, вспарывая воду острым форштевнем и поднимая волну, на полном ходу нас обгоняет крейсер «Киров» в сопровождении лидера и миноносцев. Один вид этого стального красавца вселяет спокойную уверенность. Крейсер выходит вперед и ведет бой с немецкими пикировщиками.

На «Кирове», так рассказывали мне очевидцы, вскоре один за другим стали, поступать доклады сигнальщиков:

— Мина справа по курсу!.. Мина слева по борту!..

Опасность нарастала с каждой минутой. Правый параван[1] не сумел перебить минреп, и черный блестящий шар потянуло к борту корабля. Мина в параване. С минуты на минуту может грянуть взрыв, но тут на палубе появляется группа моряков во главе с командиром БЧ-5 инженер-капитаном 3-го ранга А. Я. Андреевым. В руках у них длинные шесты. Осторожно, рискуя задеть смертельные «рога», отводят они мину от борта застопорившего ход корабля. Опасность стала не столь острой. Однако не миновала.

— Обрезать параван, — решает командир корабля. С мостика по трансляции подается команда:

— Сварщика Кашубу с кислородной горелкой на полубак!

Мина то всплывает, обнажая гладко-черную, почти полированную спину, то снова накрывается волной. Краснофлотец Петр Кашуба, зажав в руках кислородную горелку, опускается на беседке к самым гребням волн. Вспыхивает огонек, брызжет каскадом искр. Тралящая часть паравана хрустнула, переломилась, оторвалась от борта и вместе с миной пошла в сторону. На корабле облегченно вздохнули.

Посиневшего, зябко ежащегося Кашубу поднимают на полубак. Крейсер увеличивает ход. Но… Снова мина в параване, теперь уже в левом. За борт с горелкой лезет напарник Кашубы краснофлотец Шуляпин…

Торпедные катера, авиацию, подводные лодки бросил враг в этот день на героический корабль, но он идет своим курсом. Вскоре «Киров» открывает огонь по обнаружившей себя батарее противника.

Теперь враг пытается нанести комбинированный удар по крейсеру.

Сигнальщики доносят: «Самолеты справа!»

Почти одновременно с кормового мостика сообщают: «Самолеты по корме. Торпедные катера с норда».

Критическая минута. Маневрировать негде. Справа и слева минное поле, на фарватере плавающие мины. А самолеты врага уже на короткой дистанции, торпедные катера — на боевом курсе.

Они несутся на крейсер, чтобы послать в упор свое смертоносное оружие торпеды. И не так просто уклониться от них.

Секунды решают все. Комендоры «Кирова» посылают снаряд за снарядом. Пушки бьют очень точно, образовав на пути катеров огненный заслон.

Чем ближе катера подходят к крейсеру, тем точнее огонь кормовой башни. Вот на одном из катеров сверкнула желтая вспышка — прямое попадание. Остальные не рискуют идти строго по курсу и один за другим поворачивают, оставляя за кормой широкие пенящиеся буруны.

А зенитчики тем временем ведут бой с пикирующими бомбардировщиками.

Очевидно, на этот налет противник делал главную ставку. Вот тут-то фашисты и предполагали свести счеты с «Кировым». Самолеты должны были отвлечь на себя огонь крейсера, а торпедным катерам надлежало в это время незаметно подкрасться к кораблю и послать в упор торпеды.

Но экипаж «Кирова» своей выдержкой и боевым умением расстроил план «комбинированного удара». Побросав в воду около полусотни тяжелых бомб, самолеты, так же как и катера, скрылись в дымке, затянувшей небосклон.

То там, то тут взрывы сотрясали воздух. Окутывались дымом потерявшие ход транспорты. Погружались в пучину корпуса судов, оставляя плавать на поверхности цепляющихся за обломки людей. Их подбирали катера. Для многих через несколько мгновений после катастрофы море становилось могилой. Но, несмотря на атаки пикировщиков и торпедных катеров, несмотря на минный заслон, корабли и транспорты, растянувшиеся на пятнадцать миль, продолжали пробиваться на восток.

Гибель «Виронии»

У нас на «Виронии» близится время ужина. По корабельному распорядку собираемся в кают-компании и занимаем места за столиками. Молодая женщина с косами разносит тарелки с борщом. Мы начинаем ужинать и вдруг слышим протяжный вой сирены.

— Ну вот… Не было печали! — сердится Цехновицер.

На большой высоте едва заметными точками появляются «юнкерсы».

Наши зенитчики торопливо вращают маховики вертикальной и горизонтальной наводки. Кругом разрывы зенитных снарядов. Небо в черных клочьях дыма.

Вооружение у «Виронии» небогатое, зато зенитчики стараются как могут. «Юнкерсы», сверкая на солнце дисками пропеллеров, поочередно пикируют на «Виронию». В эти мгновения ничего не слышишь — ни громких команд, ни «голоса» зениток. Все заглушает вой самолетов, срывающихся в пике.

Бомбы… Серебристые груши отрываются от самолета. Кажется, будто они повисли в воздухе. Мы слышим свист, пронизывающий до костей.

«Вирония» выходит из общего строя и непрерывно меняет курс. Бомбы падают в море, в нескольких десятках метров от нас. Звонкий металлический гул прокатывается по воде.

Вдруг у всех нас разом вырываются нестройные крики восторга: один «юнкерс» быстро снижается, за ним тянется шлейф густого черного дыма. Самолет горит. На наших глазах он врезается в воду. Остальные самолеты скрываются, и на душе сразу легко-легко. Зенитчики — молодые ребята улыбаются во весь рот.

Но враг не оставляет нас в покое. У него, по-видимому, приказ: во что бы то ни стало потопить «Виронию». Фашисты думают, что здесь по-прежнему размещается штаб флота.

Снова глухое, прерывистое ворчание моторов. Пикировщики опять идут на нас: на этот раз — со стороны заходящего солнца. У нас всеобщее волнение…

Слышится басовитый голос Цехновицера:

— Товарищи! Успокойтесь! Ведь с нами пока ничего не случилось! Паника самое опасное в нашем положении…

Люди сразу возвращаются на свои места.

Пока наши пушки бьют по одной группе самолетов, с другой стороны появляется еще шестерка «юнкерсов». Ведущий клюет носом, вывертывается и визжит, срываясь в пике. Он метит точно в нас. Голова непроизвольно втягивается в плечи, пальцы крепко сжимают леера. Кажется, еще миг — и бомба обрушится прямо нам на головы.

Нет. Опять мимо! Все с надеждой смотрят на зенитчиков. А они едва успевают поворачивать пушки, направляя огонь по самолетам. Мы не в силах облегчить их тяжелый и опасный труд. И только на чем свет стоит клянем гитлеровцев.

Пикировщики бросают бомбы и уходят. Но почти сразу же появляется новая группа самолетов. Пароход маневрирует, и бомбы падают мимо цели. Тогда фашистские летчики меняют тактику: они отказываются от атак в одиночку, а совершают звездные налеты.

В воздухе беспрерывный свист падающих бомб. Да, надо иметь крепкие нервы, чтобы не растеряться. Зенитчики — молодцы, и на сей раз отбили атаку.

Но вот над нами новая волна пикирующих бомбардировщиков.

Удар страшной силы сотрясает пароход… Что-то под ногами трещит и рушится. Все тонет в дыму. Не успев опомниться, я оказываюсь в воде и стремительно иду ко дну. Кажется, это конец! Нет! С такой же силой меня снова выбрасывает на поверхность. Где очки? Их нет, исчезли. Со лба стекает тоненькая струйка крови и заливает левый глаз.

Самое ужасное для меня остаться без очков. Хочу увидеть пароход. Он куда-то пропал. Утонул в клубах густого дыма. Вокруг меня множество голов. И я во власти одной мысли: за что-нибудь ухватиться и как-нибудь продержаться, пока не спасут.

По воде свистят пули. Брызги ударяют в лицо. Сразу не понять, кто стреляет и откуда. Только повернувшись на спину, вижу в небе самолеты. Они осыпают нас каскадами белых искр, они расстреливают нас из пулеметов.

Самолет! Кажется, он пикирует прямо на меня. Прячу голову в воду. Рокот мотора удаляется дальше. Опять лежу на спине, устремив глаза в густую синеву неба.

Ощущаю толчок. Что-то твердое, холодное. Переворачиваюсь на живот и вижу окровавленное тело на поплавках. Узнаю молодую женщину — нашу спутницу-ленинградку, которая совсем недавно мечтала о встрече со своими детьми. Ее тело несет по волнам…

Долго еще вижу ее голову с аккуратно уложенными косами.

Плыву, плыву… Выбиваюсь из сил, захлебываюсь. Кажется, все кончено. Ну вот, пришла и моя очередь. И только нечаянные глотки соленой воды возвращают сознание к этой голубой точке на карте, где я маячу между жизнью и смертью… Нет, надо установить режим. Лежу на спине, отдыхаю и снова плыву. Кругом крики о помощи. Кажется, стонет все море. Но чем помочь людям? Волны катятся мне навстречу, и с каждым новым глотком соленой воды смерть незримо подбирается ближе ко мне. Да, конечно, это последние минуты жизни. Думаю: «Ну, сколько можно выдержать борьбу с морем? Еще пять-десять минут не больше». И опять издалека подкрадывается волна. Снова захлебываюсь. Физические силы еще есть, но сознание отказывает… Вера в возможность спасения слабеет…

Кругом вода, холодная, мертвая вода до самого горизонта. Но вдруг в руках появляется сила; я энергично рассекаю воду и плыву, не знаю куда и зачем, но плыву вперед. Встречаю один, другой, третий водяной вал, и опять силы покидают меня. Зато сознание работает ясно: «Теперь некуда спешить. Море велико. Пусть оно поглотит меня хотя бы часом позже».

Переворачиваюсь, долго лежу на спине. Перед глазами бескрайняя синева неба. Волны по-прежнему катятся мне навстречу. Принимаю и отражаю их головой. На спине плыть удобнее — не так захлебываюсь.

Постепенно людей вокруг меня остается все меньше, все реже доносятся крики о помощи, наконец они совсем прекращаются, и вокруг ничего не слышно, кроме плеска воды.

Вероятно, уже часа полтора прошло с того момента, как меня выбросило в море. Пока я жив. Пять-шесть минут плыву, пятнадцать-двадцать минут лежу на спине и накапливаю силы. Кажется, я даже привыкаю к своему положению и не чувствую себя обреченным. Вдруг приходят мысль: цел ли бумажник с партийным билетом? Что с часами? Бумажник оказывается в порядке, и часы на руке. Но стрелка замерла. «Вот жулик часовщик. Клялся, что они герметически закрыты и в механизм не проникнет ни одна капля воды».

Мысли уносятся в прошлое, и на память приходят какие-то малозначащие детали далекого детства. Но глоток соленой воды, перехватившей дыхание, сразу отрезвляет меня, и я возвращаюсь к своему печальному положению.

Издалека катятся белые барашки. Водяной вал воровски подкрадывается, чтобы схватить меня за горло.

Снова крутая волна. Возможно, на этом все будет кончено, все разом оборвется, рухнет, как в пропасть.

Что же делать? Может, покориться судьбе? Не сжимать судорожно губы, открыть рот? Ведь нужно совсем немного, несколько глотков соленой воды, и я навсегда освобожу себя от страданья.

А жизнь? Она больше не повторится. Нигде и никогда я не испытывал такой жажды жизни, как сейчас, здесь, в море, на краю гибели. Нет, я хочу жить и буду бороться!

Слышны глухие перекаты волн. Вот они совсем близко от меня. Я поворачиваюсь к ним спиной, и через мою голову перехлестывают высокие, как горы, пенящиеся водяные валы.

Руки инстинктивно тянутся вперед, хочется ухватиться за что-нибудь твердое, устойчивое, но кругом вода и только вода.

Очередной вал, как взмыленное чудовище, набрасывается на меня, и я куда-то проваливаюсь, даже не сопротивляясь. Только сжимаю губы и задерживаю дыхание.

Седой вал умчался, и белая пена облепила мне шею, подобно петле.

Несколько энергичных движений руками, и я рву эту петлю, лежу на спине, слегка покачиваясь. Смотрю на белые облачка, и кажется, будто птицы летят в густой синеве.

Хочу крикнуть громко, пусть услышат меня люди на каком-нибудь нашем корабле и бросят мне спасательный круг. Кажется, если мои пальцы коснутся чего-то твердого, я буду самым счастливым человеком в мире.

Стараюсь думать, бодриться; только бы не оборвалась нить сознания; если сознание хоть на минуту сдаст — воля ослабнет, и силы покинут меня.

Мысль работает отчетливо. Это руль, без которого я давно бы покорился стихии.

…На вечернем небе прорезываются звезды. Они чуть видны, только что загораются, далекие и бледные.

А я плыву и плыву. Живет надежда: «Авось заметят. Авось спасут». Холодно! Только бы судорога не схватила. Если онемеет нога или рука — тогда я обречен на гибель.

Мимо проплывают ящики с надписью крупными буквами: «Театр КБФ». Какое счастье! Эх, ухватиться бы за такой ящик! Тогда продержусь хоть сутки. Решаю охотиться за ящиками. Из последних сил подгребаю к ним, но как на грех налетает волна, и ящики уносит далеко вперед. Нажимаю снова, еще несколько энергичных гребков — и один из ящиков будет мой. Нас разделяет какой-нибудь десяток метров. Еще одно усилие, и как крепко я в него вцеплюсь чем угодно руками, ногами, зубами… Нет, не судьба мне завладеть ящиком. Проклятая волна налетает откуда-то со стороны и опять отбрасывает меня.

Навстречу плывут канцелярские счеты — обыкновенные счеты с деревянными желтыми костяшками. Поймать счеты — не выход из положения, но и они кажутся здесь драгоценной находкой. Подплываю к ним, протягиваю руку. Волна и их отбрасывает далеко в сторону.

Солнце садится, окрашивая потемневшее небо красноватыми отблесками. «Темнота — самое страшное. На всю ночь меня, конечно, не хватит…» Мною овладевает страшное безразличие. Лежу на спине и думаю: «Теперь черт с ним, будь что будет». В теле появляется расслабленность, силы сдают, и сознание постепенно угасает.

Не видно людей, вода не доносит их голоса, только шум волн, и больше никаких звуков не улавливает мой слух. Я остался один. Один среди моря.

И сколько бы я ни кричал, сколько бы ни старался найти точку опоры все зря, все понапрасну. И тут, в душевном смятении, в хаосе мыслей и чувств появляется новое ощущение. Страх! Он парализует и тело, и сознание.

Мне холодно. Озноб растекается по всему телу. Мерзнут не только руки и ноги, холод забирается в сердце, оно леденеет, и это самое страшное, — я, кажется, теряю над ним власть…

На море свежеет, волны больше, круче, свирепее… Огромный пенящийся вал несется издалека, подбрасывая на гребне мое тело. Но что это? Прямо на меня идет катер. Быть может, это галлюцинация? Нет, его бросает, он раскачивается с борта на борт, но идет, идет ко мне на помощь.

Я готов выпрыгнуть из воды. Из последних сил поднимаю то одну, то другую руку. Только бы заметили и не отвернули в сторону. Нет, уже не отвернет. Я различаю его острый нос, разрезающий волны, и нескольких матросов, стоящих на борту, и особенно ясно вижу одного, который держит толстенный трос и готовится подать его мне.

Катер подходит ближе и стопорит ход. Мне бросили конец. Судорожно хватаюсь за упругий трос и повисаю в воздухе. Катер болтает на волне. Что-то мешает матросам вытащить меня на палубу. Руки мои слабеют, и я больше не в силах держаться. Помимо моей воли трос выскальзывает из рук, и я опять лечу в воду. Ударяюсь головой о что-то твердое. Все разом исчезает в потемках. Прихожу в сознание оттого, что опять захлебнулся, открываю глаза — возле меня канат с «восьмеркой» на конце. Руки окоченели, пальцы не сгибаются. Левую ногу удается просунуть в петлю. За ногу меня и вытягивают на палубу.

Твердая палуба — родная наша земля.

С жаром целую первого попавшегося матроса, и сразу мысль — чем отблагодарить за спасение? Взгляд останавливается на руке с часами. Отстегиваю цепочку и сую часы в руку матросу. Он отказывается:

— Что ты, не надо!

Я заставляю его принять свой скромный подарок. Матрос осторожно ведет меня в кубрик, укладывает на койку и прикрывает теплым байковым одеялом.

— Водку пьешь, браток?

— Нет… нет, — дрожащими губами отвечаю я.

— А спирт?

— Нет.

— Да ты не стесняйся, тяпни маленькую и сразу согреешься.

Я даже не в силах разжать рот, сказать что-нибудь, глаза мои закрываются, а матрос продолжает уговаривать:

— Согреться надо, выпей стопочку. Смотри, дрожит у тебя каждая жилка.

Тело сводит судорога. В голове туман. Все куда-то проваливается, исчезает…

Просыпаюсь утром от шума в моторном отсеке.

До меня доносятся тревожные голоса:

— Быстрее огнетушитель!

— Нет, лучше шубой. Шубу давайте.

Я слышу за переборкой удар, звон стекла и шипение струи огнетушителя.

Шум быстро стихает. Мой спаситель-матрос заглядывает в кубрик, трогает меня за плечо и спрашивает:

— Ну, как дела?

— Что у вас там за шум? — спрашиваю я.

— Да так, маленькое происшествие, — смеется он. — Твои часы беду принесли. Хотел я их подсушить, смазать и вернуть тебе. Снял, значит, стекло, положил на мотор, рядом с масляной тряпкой, и совсем забыл. Стекло-то, оказывается, целлулоидное. Ну, оно и загорелось. А кругом бензин. Хорошо, моторист заметил, а то пришлось бы тебе еще раз плавать. Так что прошу больше не делать таких подарков.

Через люк льется дневной свет. За стеной ритмично стучат моторы и слышится спокойный повелительный голос командира катера: «Лево руля!», «Право руля!» И время от времени короткое, как меч разящее слово: «Бомба!» Глухой удар прокатывается вслед за этим по воде. В кубрике все падает со своих мест от сотрясения. Чтобы не свалиться с койки, хватаюсь за барашки иллюминатора.

Сквозь все это, сквозь взрывы и постукивание моторов слышен протяжный крик:

— Человек на мине!

Что за чертовщина такая? С трудом поднимаюсь с койки и, как пьяный, шатаясь, держась за поручни, выхожу на палубу. Моторы отрабатывают задний ход, а впереди маячит захлестываемая волнами голова человека, словно припаянного к круглому телу мины. Смерть и спасение! Кажется, и то и другое сосредоточено в этой мине. Отпусти ее хотя бы на миг, лишись ее опоры — и он, обессиленный, не сможет двигаться дальше, пойдет ко дну. Это невероятно, но это так — мина сейчас спасательный шар в схватке человека со смертью!

— Отплывайте в сторону! — передает командир в мегафон. — Сейчас мы к вам подойдем!

А человек или не слышит, или не в силах оторваться от своей страшной спутницы.

В конце концов он все же отделяется от мины. На самом малом ходу приближается к нему катер.

Бросили конец, и человек жадно вцепился в него пальцами. С концом, крепко зажатым в ладонях, поднимают на палубу юношу в матросской форме, с посиневшим лицом и застывшими, устремленными в одну точку, стеклянными, словно окаменевшими, зрачками.

Двое матросов держат его под руки.

— Бросай конец. Сейчас уложим тебя в кубрике.

Юноша никак не реагирует.

— Дай конец-то. Ведь он тебе больше не нужен, — уговаривает боцман, склонившись над ним и глядя ему прямо в лицо.

Парень словно неживой.

— Да помогите ему разжать пальцы, — кричит с мостика командир катера.

Боцман пытается разжать пальцы. Безуспешно. Они словно срослись с пеньковым концом.

— Ого! Крепко схватил. Нет, ничего не выйдет, — заключает боцман, сообщая об этом командиру катера.

— Тогда руби конец, — приказывает командир. Боцман вытаскивает топорик и несколькими ударами обрубает конец.

Так, с остатками пенькового троса, крепко зажатого в руках, спасенного несут в кубрик и укладывают на койку.

Губы его дрожат, глаза полузакрыты. Приходится долго оттирать его спиртом, пока краска не проступает на покрытых пушком щеках.

— Я… из… училища… Фрунзе, — с трудом произносит он, приподнимается на койке и смотрит в круглое стекло иллюминатора.

Катер отходит в сторону. Грохочет выстрел. Оглушительно взрывается расстрелянная мина, на которой курсант-фрунзенец продержался всю ночь.

— А как же это вы с миной встретились? — спрашиваю, когда он приходит в себя.

— Плавал, плавал. Смотрю — мина. Обрадовался. Схватился за нее. Решил, нет худа без добра: лучше взлечу на воздух, а живым ни за что немцам не дамся.

Еще не затих в ушах металлический гул, как снова слышны голоса матросов.

— Справа по борту мина!

— Слева мина!

— Прямо по курсу мина!

Сплошное минное поле! Моторы работают на малых оборотах. Все способные двигаться выбежали на палубу. Мины окружают наш маленький корабль.

Черные шары смерти несет прямо на катер. Да, теперь, кажется, наша песенка спета…

Тишина. Вдруг чей-то молодой, энергичный голос зовет:

— Коммунисты, за борт! Руками отталкивать мины!

Стоящие рядом со мной двое матросов поспешно сбрасывают непромокаемые плащи, сапоги, расстегивают ремня…

— Отставить!

С мостика раздаются лаконичные приказания: «Задний ход! Лево руля!»

Катер осторожно маневрирует: не просто выйти из минного поля. Можно было уйти от одних мин и нарваться на другие. Их тысячи… Это подтверждают сами немцы.

«До начала войны, — писал историк Юрг Майстер, — четыре германских минных заградителя с помощью финских кораблей поставили значительное минное поле при входе в Финский залив к западу от Таллина, так называемый барьер Корбета. Этот барьер был дополнительно усилен после 22 июня германскими вспомогательными кораблями… Другие минные постановки производились также в Финском заливе, например так называемый барьер Юминда, который был создан 8 августа и 20 августа, когда минный заградитель „Кобра“ вместе с одним финским кораблем подверглись нападению двух советских эсминцев…»

Сегодня мы узнали также исполнителей замысла гитлеровской ставки. «При постановке минных полей в Финском заливе (у мыса Юминда) особо отличился призванный из запаса капитан 2-го ранга Брилль. В ходе войны из него выработался один из наиболее талантливых командиров минных заградителей. Им было установлено в общей сложности 9 тысяч мин», — сообщает адмирал флота в отставке Вильгельм Маршалль.

Так что один Брилль установил 9 тысяч мин. А сколько было таких Бриллей?!.

…Через несколько часов всех спасенных решено перевести на большой корабль. Не хочется уходить с этого маленького, юркого катера, от этой дружной команды. Кажется, что только здесь наше спасение, а на другом корабле мы опять попадем в какую-нибудь беду.

Но приказ есть приказ. Едва держась на ногах, собираюсь. Матрос — мой попечитель — натягивает на меня свою сухую голландку. Я отказываюсь от этого дружеского дара, но матрос непреклонен:

— Подумаешь, люди пропадают, а ты об одеже беспокоишься. На, бери. Придем в Кронштадт, я новую получу.

Катер подходит к борту учебного корабля «Ленинградсовет». Старый знакомый! На этом корабле мне приходилось не раз бывать в Таллине. Моряки уважительно называют его «ветеран Балтики». И действительно, учебный корвет, спущенный на воду еще в 1896 году, до сих пор служит нашему флоту.

Много поколений русских и советских моряков первый раз в жизни увидели море с борта этого корабля.

У «ветерана Балтики» есть заслуги перед революцией. В Октябрьские дни 1917 года он доставил в Петроград отряды балтийских моряков, выступивших вместе с рабочими на штурм Зимнего дворца.

Не раз думало командование — не пора ли «ветерана» списать с военного флота, но всегда у него находились рьяные защитники, преподаватели нашей старейшей «навигацкой школы» — Высшего военно-морского училища имени Фрунзе. Они упорно доказывали — рано такой крепкий корабль отправлять в отставку. Пусть еще послужит курсантам-фрунзенцам. Так была продлена жизнь «ветерана Балтики» до самой Отечественной войны.

Война застала его в Таллине, и он был включен в боевую жизнь. Конечно, рядом с миноносцем или лидером он выглядел музейным экспонатом. Однако и ему нашлась работа.

Имея лишь две небольшие пушки, он не поддерживал с моря наши войска и не топил фашистские корабли. Ему давались более скромные задания: перебросить войска из одного порта в другой или сопровождать конвои.

И хотя это была нужная и даже крайне необходимая боевая работа, командир «Ленинградсовета» старший лейтенант Амелько тяготился своим положением.

Я хорошо запомнил его — стройного молодого командира со смуглым загорелым лицом и светлыми, расчесанными на пробор, красивыми, золотистыми волосами.

Он не любил ничего рассказывать о себе и своем корабле, но часто говорил мне о своих однокашниках, воюющих на миноносцах, торпедных катерах, подводных лодках, и в словах его чувствовалась зависть, вызванная самыми чистыми и благородными помыслами. Они участвуют в набегах на фашистские конвои, уходят к берегам противника и топят корабли врага, а тут не видишь противника и нет случая отличиться: сиди у моря, жди, пока пошлют тебя перевозить войска или сопровождать военные транспорты.

Но, так или иначе, старший лейтенант Амелько понимал: он тоже находится на действующем флоте, и командовать кораблем четыре года спустя после окончания училища — это не так уж плохо! А что касается встреч с противником, то он, конечно, знал: рано или поздно до него тоже дойдет очередь.

И, как видим, она дошла. Трудно представить более серьезное боевое испытание для молодого командира, чем участие в этом походе.

Мы на палубе «Ленинградсовета». Кто-то позади окликает меня. Оказывается, Анатолий Тарасенков. Мы горячо обнимаемся. Он — в мокрых брюках, кителе и в одних носках.

— При взрыве меня тоже выбросило за борт. И представь, больше ничего не помню. Говорят, «Виронию» взяли на буксир, а потом она подорвалась на мине и затонула. Пойдем пить чай, — предлагает он и, посмотрев пристально мне в лицо, вдруг восклицает: — Дорогой мой! У тебя же на голове запеклась кровь. Давай сначала сходим к врачу.

Мы спускаемся вниз, в санчасть. Врач, осмотрев рану, говорит:

— Пока сделаем перевязку. Я думаю, черепная коробка не задета и все обойдется. Только примиритесь с мыслью, что шрамик останется на всю жизнь.

— Будет у тебя память о нашем походе, — добавляет Тарасенков.

Идем в кают-компанию. Тарасенков представляет меня:

— Еще один неудавшийся утопленник. Прямо с того света.

Все смеются, глядя на меня — босого, обросшего бородой, одетого в твердую, как футляр, неуклюжую голландку.

Впрочем, сидящие за столом ничем не лучше меня: они в рабочих костюмах, в комбинезонах, фуфайках, тельняшках, бушлатах. По одежде никак не догадаешься, командиры они, матросы, военные или гражданские.

В углу примостилась черноглазая машинистка штаба флота Галя Горская в широких матросских брюках и полосатой тельняшке. Она сидит на корточках и, не обращая внимания на окружающих, быстро-быстро набивает патронами ленты для зенитных пулеметов.

— Как ты думаешь, что стало с Цехновицером? — спрашиваю я Тарасенкова.

— Трудно сказать. Все это лотерея: одни прекрасно умели плавать и погибли, другие, вроде меня, не ахти какие пловцы, а все-таки выгребли. Представь, как я только очнулся в воде, вспомнил сразу о Машиных письмах, нащупал их в кармане, успокоился и поплыл дальше. Дай-ка я их сейчас высушу.

Тарасенков вынимает из кармана пачку отсыревших, пропитавшихся влагой писем жены, где все написанное сливалось в сплошные синие пятна. Каждый листочек в отдельности он бережно раскладывает на столе.

Из кают доносятся стоны.

— Раненые были доставлены на борт прямо с фронта, — спешно поясняет корабельный врач и тут же уходит.

Впрочем, горячие часы не только у врача. Все командиры «Ленинградсовета», свободные от вахты, заняты тем, чтобы разместить, одеть, накормить сотни спасенных людей.

У старшего помощника командира корабля жар, но он стоически переносит болезнь на ногах.

— Проверь, все ли товарищи накормлены, и вызови ко мне Силкина, говорит он вестовому.

В кают-компанию является баталер корабля, очень занятный парнишка: маленький, круглолицый, с рыжими волосами.

— Силкин, надо одеть наших гостей, — говорит старпом.

Старшина молчит, потом подозрительно оглядывает нас и вдруг спрашивает:

— А вещевые аттестаты у них имеются?

Мы на секунду даже опешили, и тут же по кают-компании прокатился громкий хохот.

— Аттестаты, старшина, рыбки съели, — отшутился старпом.

— А без аттестатов не могу. Действуем согласно приказу. Не положено. И все! Сами знаете, в военном деле порядок требуется. В Кронштадт придем, у меня ревизия будет. Мне за них в трибунал идти — мало радости, — вполне серьезно оправдывается Силкин.

— Чудак человек! Не об этом речь, — перебивает его старпом. — Личный состав корабля дарит пострадавшим товарищам свои вещи. Твое дело: пройти по каютам, кубрикам, собрать обмундирование и приодеть наших гостей. Понятно?

— Ах так! За счет личного состава, пожалуйста, на таких условиях сколько угодно! Мы по-пионерски — всегда готовы, — обрадовался Силкин и сразу бросился выполнять приказание.

После обеда баталер притаскивает в кают-компанию вороха одежды, обуви и белья.

— Я буду показывать каждую вещь, и кому понравится — подходи, примеряй и забирай. Ладно? — спрашивает Силкин.

Все соглашаются. Так открывается нечто похожее на аукцион.

— Брюки сорок восьмой размер, — выкрикивает Силкин и, подобно опытному коммерсанту, обводит нас неторопливым взглядом, пока не находится охотник до брюк, — пожилой, худой мужчина в сером свитере и широких морских брюках-клеш, изодранных в клочья.

— Тужурка парадная. Размер пятьдесят четыре.

— Давай примерю, — выходит юноша в холщовом костюме и, облачившись в длинную тужурку, глядит на себя, не выдерживает и смеется.

— Явно не подходит. Отставить! — замечают со стороны.

Мы поглощены переодеванием, и вдруг над нами раздается топот. По верхней палубе бегут люди. Слышатся слова команды. Что еще случилось?

А вот и выстрел пушки. Пулеметная очередь.

Ударили зенитки. Возбужденно кричат наверху наблюдатели:

— Слева по курсу самолет противника!

— Прямо по курсу пикирует самолет!

Нам, находящимся в кают-компании, самолетов не видно. Но отчетливо слышно противное завывание бомб и металлический звон при их падении в воду.

Смотрим на ходовой мостик, на фигуру в кожаном реглане с биноклем на груди. Мы впились в нее глазами, отлично понимая, что сейчас почти все зависит только от командира корабля старшего лейтенанта Амелько.

«Старший лейтенант! — разочарованно подумал я. — Не молод ли для таких испытаний? Вот если бы кораблем командовал капитан первого ранга — можно было бы на него положиться. А что старший лейтенант…»

Мы были слишком наивны, и число золотых нашивок на рукаве часто было для нас единственным мерилом человека. Какое глупое заблуждение!..

Положение серьезное. Над кораблем кружат не два и не три, а уже девять пикировщиков. С воем срываются «юнкерсы» в пике. Смотрим на командира: все ли он делает для спасения корабля?

Командир замечательно владеет собой. Он не выпускает ручку машинного телеграфа. Как только раздается завывание бомб, Амелько командует в переговорную трубу:

— Право руля! Лево руля!

И тут же быстро выпрямляется, запрокидывает голову и, наблюдая, куда летят бомбы, снова энергично подает команду.

Минуты затишья. Одни бомбардировщики сбросили смертоносный груз и исчезли, другие еще не успели появиться. С мостика слышен голос старшего лейтенанта Амелько:

— Сколько снарядов?

— Маловато осталось, товарищ командир: сто двадцать.

— Экономить снаряды! — приказывает он. — Открывать огонь только на прямое поражение цели.

Опять приближается прерывистое жужжание моторов. Смотрим в небо и ожидаем новых ударов.

Мы прекрасно понимаем, что так далеко в море нас не могут встретить истребители балтийской авиации. И все же увидеть сейчас свой самолет страстная мечта каждого из нас.

Визжат бомбы, вода кипит от взрывов.

— Товарищ командир, снаряды кончились. Случилось то, чего мы больше всего боялись. Смотрим направо, где замер живой конвейер подачи снарядов. Еще минуту назад люди, расставленные на палубе от погребов до орудий, были в непрерывном движении. Сейчас они стоят неподвижно, в какой-то непонятной растерянности.

Еще несколько выстрелов — и пушки смолкли. Стрекочет один крупнокалиберный пулемет.

На палубе — тишина, странная, непривычная, и потому особенно тревожная.

Возможно, что наш орудийный огонь не был особенно эффективным, но гул выстрелов укреплял нашу уверенность. А теперь мы чувствуем себя безоружными, и первый же вражеский пикировщик безнаказанно сможет летать над мачтами корабля, сбрасывать бомбы, расстреливать пулеметным огнем так же, как они это делали вчера, когда мы барахтались в воде.

Смотрю на своих товарищей. Они молчаливы. На лицах — отчаяние.

Какой-то пехотный командир, сидя на полубаке, снимает с себя аккуратненькие, отливающие блеском хромовые сапоги гармошкой.

— Что это вы раздеваетесь, товарищ командир? — спрашивает матрос.

— Случись что, прыгнуть-то будет легче.

Матрос переводит взгляд на босые ноги моих товарищей по несчастью и говорит:

— В таком случае разрешите пожертвовать ваши сапоги тем, кто уже выкупался.

— Нет, браток, пусть они покуда тут постоят. Хлеба не просят. — И он предусмотрительно отодвигает сапоги в сторону.

Кто-то с тревогой спрашивает:

— Братцы, что там за вспышки?

Все смотрят направо, в сторону далекого берега. Незнакомый капитан 2-го ранга раньше всех определил:

— Так это же немецкая батарея пуляет.

Недолго резвится батарея противника. Над нашей головой со свистом проносятся снаряды. «Киров» открыл по мысу Юминда огонь, и, должно быть, очень удачно, потому что батарея замолкла.

И опять тревожные голоса сигнальщиков:

— Справа по борту пять самолетов противника.

— Слева по корме…

Дальше слов не слышно, все тонет в гуле моторов, пулеметной дроби и в грохоте взрывов.

Через минуту все стихает. Корабль невредим.

Один из командиров обращается к собравшимся на палубе:

— Все, у кого есть оружие, выходи строиться.

На корабле нашлись винтовки с патронами. Щелкают затворы.

Капитан 2-го ранга, пожилой моряк с густыми бровями, нависшими над самыми глазами, все время находившийся на ходовом мостике рядом с Амелько, сходит на палубу и обращается к выстроившимся:

— Товарищи! Снаряды кончились. Мы будем отражать налеты из ручного оружия. Вы, вероятно, слышали — бойцы на фронте из винтовок не раз сбивали фашистские самолеты. Если самолет пикирует низко, цельтесь в кабину. Хотя бы один из нас может попасть и убить бандита.

Цепочкой люди встают вдоль бортов и поднимают к небу винтовки. Капитан 2-го ранга предупреждает:

— Без команды не стрелять!

В это время у командира корабля появилось на мостике чересчур много непрошеных «советчиков» и «консультантов». Они шумят, не переставая спорят, каким курсом идти, как маневрировать. Эти разговоры, должно быть, изрядно надоели Амелько, потому что он вдруг, первый раз за время похода, вспыхивает и разражается гневом:

— Мне никаких советов не нужно. Я несу ответственность за корабль и прошу всех пассажиров с ходового мостика удалиться.

«Консультанты» вынуждены ретироваться. Амелько остается один.

Его взгляд прикован к самолетам, уши ловят донесения наблюдателей, руки вращают рукоятку телеграфа. Поразительная собранность. Предельное напряжение: видимо, каждый нерв, каждый мускул, как взведенный курок.

В мгновения наибольшей опасности, когда бомбы с бешеным воем несутся на корабль, Амелько остается невозмутимым. Нас приводит в изумление точность его расчетов: в какие-то секунды корабль меняет курс, и бомбы, летящие прямо на нас, падают в стороне. Мы видим: победу в морском бою решают не только мужество и отвага, но также и твердый, безошибочный расчет. Нет, с таким командиром мы не пропадем!

День клонится к концу. Налет за налетом. Наши стрелки бьют залпом и в одиночку. Увы — ни одного самолета они не сбили, но мы верим — своим огнем они отпугивают самолеты.

Солнце спускается к горизонту. Сорок восьмой налет… Десятки «юнкерсов» пикируют со всех сторон. Все притихли. Часто-часто бьется сердце. Вдруг радостный крик:

— Товарищи, наши летят!

— Где? Где?

Люди выбегают на палубу. Прыгают, радуются, как дети, при виде красных звезд на серебряных крыльях нашего разведчика «МБР-2»[2], пролетающего низко над водой. В воздухе мелькают бескозырки. Но блаженный миг краток: разведчик ушел и над нами снова висят «юнкерсы». Опять в ушах вой фугасок. Слышу по звуку, один бомбардировщик ринулся в пике. Свист его хлещет по всему телу. В следующее мгновение завоют бомбы. Так оно и есть.

— Полундра! Четыре штуки на нас…

Бомбы падают метрах в двадцати от корабля. На палубу обрушиваются водяные столбы. Стрелки с винтовками и пистолетами на своих постах.

Солнце садится. Тарасенков отмечает в записной книжке: пятьдесят девятый налет за день…

Пятьдесят девять раз висела над нами смерть, а мы живем и сражаемся… Кому мы этим обязаны? Командиру корабля, его экипажу и тем пассажирам, что проявили себя настоящими воинами.

По палубе бежит матрос. Бежит безумный, оголтелый и прямо на ходовой мостик. Действительно, не сошел ли он с ума?.. Вот он уже около Амелько. Кричит так, что, кажется, лопнут голосовые связки:

— Товарищ командир! «Ястребки»! Вижу «ястребки»!.. Там, — он выбрасывает руку вперед. — Наши!

— Бред какой-то, — ворчит наш сосед, пожилой желчный человек, но и сам срывается с места, бежит по палубе, как, вероятно, бегал только в детстве, играя в лапту.

Да, это из Кронштадта «ястребки»…

«Юнкерсы» заметили появление нашей авиации и спешат уйти. Глухой порывистый гул фашистских бомбардировщиков сменяется звонким пением наших истребителей. Они проносятся над кораблем, бросая опознавательные зеленые ракеты и покачивая крыльями. Как выразить радость? Мы хлопаем в ладоши. Мы счастливы. Мы поздравляем друг друга.

«Ястребки» гонят «юнкерсов». Мы — в относительной безопасности.

Стемнело. Кругом до того тихо, что командир корабля, оставив на мостике своего помощника, впервые за двое суток может сойти вниз в кают-компанию и отдохнуть немного.

Он не садится, а падает на диван с такой силой, что даже трещат пружины. Подперев голову правой рукой, он долго сидит недвижно. И вдруг, спохватившись, вяло начинает расстегивать пуговицы, достает из кармана кителя гребешок и, не торопясь, расчесывает свои золотистые волосы. Его широкое лицо стало задумчивым, щурятся глаза под светлыми бровями. Никто в кают-компании не решается заговорить, как бы боясь нарушить тишину, которая хоть на короткое время дает отдых этому человеку, выстрадавшему больше всех нас. Кто знает, какие испытания еще впереди? Амелько о чем-то задумался, но тут является штурман, держа под мышкой навигационную карту.

— Товарищ командир, разрешите доложить: от близких взрывов бомб вышли из строя оба гирокомпаса. Магнитный после двух суток стрельбы тоже пошаливает.

Амелько смотрит вопросительно:

— Вы Кронштадт запросили — каким фарватером идти?

— Так точно. Южный фарватер не рекомендуют. Он под огнем батарей противника.

Подумав, командир говорит:

— Сегодня Шепелев маяк будет давать проблески. Кроме того, есть мигалки. Вы должны суметь определиться, штурман.

Штурман раскладывает на столе карту.

— Здесь — узкий проход в сетевом заграждении… Может, проскочим?

— Другого ничего не остается. — Амелько, усмехнувшись, обращается к нам: — Смотрите, здесь — минное поле наше, там — противника. Совсем нет жизни мореплавателям!

И, повернувшись к штурману, сообщает свое решение:

— Ночью встанем на якорь. А к утру полезем через эту узкость…

Теплая летняя ночь — последняя перед Кронштадтом. К «Ленинградсовету» подходят два катера «морские охотники», присланные сопровождать нас.

Корабль в сплошном мраке. Слышна команда:

— Приготовиться к постановке на якорь!

Гремит якорь-цепь. Вахтенные проверяют светомаскировку: ни одного огонька.

Еще не прошло нервное возбуждение после тревожного дня. Говорят вполголоса, словно боясь нарушить тишину.

Одолевает смертельная усталость. Болит каждая косточка, каждый сустав. Нет сил стоять на ногах. Говорю себе: взбодрись, опасность не миновала — нас могут торпедировать, могут накрыть огнем вражеские береговые батареи… Но и самовнушение не действует. Хочется спать и только спать.

Над машинным отделением железная решетка. Снизу идет тепло. Здесь меня сваливает сон. Уже в состоянии полузабытья чувствую, как трудно дышать: нос забило мелкой угольной пылью, поднимающейся вверх вместе с потоком теплого воздуха. Ну и черт с ней, с пылью! Кажется, пусть меня колют сейчас иголками, бьют, режут на части, все равно я буду спать, и эту усталость не может перебороть сознание того, что именно сейчас, в ночное время, надо быть начеку. Нет, ни бомбы, ни мины, ни торпеды — ничто больше для меня не существует. Спать! Только спать!

Вскакиваю от оглушительного грохота. Слева над головой шарит голубой луч прожектора.

— Что случилось? — спрашиваю идущего мимо матроса.

— Финны прощупывают прожекторами. И ведут огонь. Один снаряд упал рядом.

Доносится голос Амелько, усиленный мегафоном. Он объясняется с командирами катеров, невидимых в темноте и угадываемых только по прерывистым звукам моторов.

— Подойти к борту! — несколько раз повторяет Амелько, пока в ответ не доносится голос:

— Есть подойти к борту!

Шум моторов приближается. «Морские охотники» пришвартовываются к борту корабля. Моторы работают приглушенно, и потому можно разобрать каждое слово из разговора Амелько с командирами катеров:

— Надо сниматься с якоря. Иначе нас накроют. Сниматься и идти самым малым.

— Опасно, товарищ командир. Много мин.

— Я вас потому и вызвал. Мое решение: послать катер вперед и каждые пятнадцать минут бросать по бомбе. Если поблизости мины, они будут детонировать. Понятно? Время дорого, пошли… Один катер вперед… Второй справа по борту.

— Есть! — отвечают с катера. — На вашу ответственность…

— Да, да, на мою! — звучит сердитый голос Амелько. По учащенному шуму моторов и всплескам воды можно понять, что катера отходят от борта. Наши машины тоже прибавляют обороты. Идем в сплошной черноте. Море слилось с небом. Лишь слева, с финского берега, тянутся узенькие белые лучи прожекторов. Сидя на палубе, настороженно прислушиваемся к всплескам воды, рассекаемой носом корабля. Через ровные промежутки времени по воде прокатывается металлический гул. Иногда после взрыва глубинной бомбы следует еще более сильный удар: это взорвалась мина.

Справа берег охвачен пожарами. Из темноты вырываются огненные блики. Там тоже идут бои. Фашисты приближаются к Ленинграду. Об этом даже страшно подумать…

* * *

На исходе последняя ночь нашего плавания. Восток светлеет, окрашивается в фиолетовый и розовый тона. Над водой расстилается легкая беловатая дымка тумана. Острые золотистые иглы солнца играют в воде, переливаются, согревают нежным теплом.

Занимается новый день. Шестьдесят девятый по счету день тяжелой войны.

Тихое утро. Ни волны, ни ряби, ни единого дуновения ветра. Гляжу на спокойное море, простирающееся далеко, до самого лесистого берега, выступающего узенькой, едва приметной черточкой на горизонте, и в голову приходит мысль: неужели это и есть то самое море, что сутки назад кипело от взрывов мин и бомбовых ударов, не раз погребало и пылающие немецкие самолеты и обломки кораблей, унесло немало человеческих жизней?

Впереди и сзади нас едва заметными точками на горизонте видны корабли. Так же, как и «Ленинградсовет», они держат курс на Кронштадт. Их не сумели потопить фашисты, как не смогли они надломить дух советских людей, убить нашу волю к борьбе, способность к сопротивлению.

…Легкий шелест доносится с носа корабля, рассекающего воду: два волнистых уса тянутся по бортам, а за кормой остается шумный пенящийся поток.

Все воспрянули духом и высыпают на палубу, с нетерпением ожидая, когда откроются родные берега.

Командир нашего необычного стрелкового подразделения собрал нас вокруг себя и показывает на финские шхеры, откуда в августе 1919 года английские торпедные катера совершали налет на Кронштадт. От катеров, как известно, сохранились одни обломки, их можно видеть в Центральном военно-морском музее в Ленинграде.

Даже раненые сейчас словно переродились. Не слышно стонов, производивших в боевой обстановке такое гнетущее впечатление. В каютах для раненых то же, что и везде: радость возвращения.

Только один человек не изменился. Амелько по-прежнему стоит на ходовом мостике в своем кожаном реглане с биноклем на груди — поглощенный управлением кораблем.

Солнце разлилось по палубе и начинает основательно припекать.

Корабль увеличил ход, но время тянется ужасно медленно, хочется поскорее увидеть хотя бы маленький клочок нашей родной земли.

Мои размышления обрываются криками сигнальщиков:

— Прямо истребитель!

Кто-то восклицает:

— Неужели опять налет?!

Все насторожились.

— Да нет, наши!

Как передать это волнующее чувство, когда люди, в ушах которых еще стоит проклятый гул фашистских бомбардировщиков, слышат вдруг звонкие певучие голоса наших истребителей. Защитники Ленинграда! Их рокот в ясной голубизне неба кажется нам живым приветом из родного города. Они несколько минут кружатся над нами, сигнализируют ракетами, а затем выстраиваются и продолжают полет над морем навстречу другим кораблям.

Одна радость сменяется другой. Впереди на горизонте появились очертания маленьких островков. Кажется, они все больше и больше поднимаются из воды. Кронштадтские форты — недремлющие морские стражи Ленинграда!

Мы продолжаем стоять на палубе и, забыв в эти минуты обо всем на свете, смотрим на приближающуюся родную землю.

На ходовом мостике, рядом с командиром корабля, появляется корабельный врач и обращается к Амелько:

— Товарищ командир! Раненые просятся на палубу.

— Вывести тех, кто может ходить. Пусть порадуются, — отвечает, улыбаясь, Амелько. И на его лице сейчас уже нет той суровости и ледяного спокойствия, что были вчера.

Фигура Амелько возвышается над счастливой и восторженной толпой, окружившей ходовой мостик.

Идем поодаль от фортов. На серых крепостных стенах не видно никого, кроме часовых да сигнальщиков.

И наконец вот он, долгожданный большой Кронштадтский рейд! Какое множество кораблей: миноносцы, тральщики, сторожевики, и среди них заметно выделяется изящный корпус с внушительными надстройками и орудийными башнями. Крейсер «Киров».

Мы приближаемся к «Кирову». Матрос, стоящий рядом с Амелько, поднял горн и играет «захождение». Проходя мимо «Кирова», мы стоим в торжественном молчании, вытянув руки по швам. На «Кирове» тоже играет горн, и вахтенные, и комендоры, только что возившиеся у пушек, и коки в белых колпаках, которых звук трубы застал по пути на камбуз, — все замирают на месте лицом к нашему кораблю. И оттого, что моряки «Кирова» приветствуют нас, появляется новое, до сих пор не изведанное, гордое и радостное чувство.

Прошли мимо «Кирова». Подходим к новым кораблям, и опять горнист играет «захождение». Идем, как на параде. Одна такая встреча в родной гавани — это, пожалуй, самая лучшая, самая большая награда за все пережитое нами в открытом море за последние сутки.

Во время перехода мы понесли большие потери. Погибло много транспортов, имевших слабое зенитное вооружение. Не дошли до Кронштадта старые миноносцы дореволюционной постройки. Но боевое ядро Балтийского флота — лидеры, миноносцы, вступившие в строй незадолго до войны, подводные лодки, торпедные катера с флагманом Балтики — крейсером «Киров» — здесь, в Кронштадте. План германского верховного командования потопить или захватить Балтийский флот снова провалился точно так же, как и в 1918 г.

Мы никогда не забудем этих дней, не забудем и тех, кто переживал вместе с нами тяжелое и опасное время, кто пал в борьбе с фашистами. Вечная слава их боевым делам!

Сигнальщики энергично заработали флажками: запрашивают, где кораблю пришвартоваться. С берега быстро отвечают, указывают место.

У пирса стоят корабли в пять-шесть рядов. Мы подходим к тральщику. «Привет, браточки!» — крикнул кто-то из моряков, да так громко, что самому стало неловко, и он, оглянувшись, даже покраснел.

Не сон ли это? Густые массивные деревья Петровского парка, бронзовая фигура Петра на высоком постаменте, окаймленная зеленью, толпа каких-то людей на стенке, машущих нам фуражками, и даже сам воздух — запах пеньки и нефти — все, все подтверждает, что мы в Кронштадте — родном и близком сердцу каждого моряка.

Ну, пора на берег. Так и тянет поскорее выскочить на пирс и ощутить под ногами твердую землю. Между тем все терпеливо ждут, пока командир заканчивает свои дела на мостике, отдает какие-то приказания. Но вот и он сходит на палубу и попадает в радостную толпу. Все хотят попрощаться с Амелько и пожать руку этому поистине замечательному человеку, который потом пройдет все ступени флотской службы и четверть века спустя будет известным советским адмиралом, командующим нашим Тихоокеанским флотом.

— Легче, товарищи. Оторвете ему руку, — шутит штурман. — Раньше времени наш командир инвалидом станет.

Один из пассажиров, тот самый, что снимал хромовые сапоги, готовясь плавать, обнимает Амелько обеими руками:

— Дружок мой, всю жизнь тебя не забуду и детишкам накажу, чтоб внуки узнали.

— Ну, стоит ли такими пустяками детские головы забивать, — отшучивается Амелько.

Дошла и наша очередь проститься с Амелько. Анатолий Тарасенков развертывает листок бумаги и, к удивлению всех, читает свои наспех срифмованные строки:

Амелько, старший лейтенант! Вам шлем любовь свою За доблесть, мужество, талант, Проявленный в бою!

Тарасенкова оттирают в сторону, а рука Амелько переходит в широкие ладони пожилого капитана 2-го ранга, в критическую минуту принявшего на себя командование стрелками и проявившего такую решительность во время налетов.

— Поздравляю! — говорит он. — Я рад, что из моих курсантов вышли такие командиры!

Амелько широко открывает глаза. Вспомнил и, словно увидел родного отца, бросился в объятия старого моряка, стыдясь и краснея, что не узнал его сразу в горячке боя.

— Ну ладно, живы будем — еще встретимся, — говорит капитан 2-го ранга, прощаясь с Амелько.

Время идет, а толпа не трогается с места. К Амелько пробиваются все новые и новые люди. На редкость трогательны эти минуты расставания с кораблем, прошедшим дорогу смерти.

А там, на пирсе, нас встречают и, видимо потеряв всякое терпение, посылают своего делегата узнать, что случилось, почему мы не сходим на берег.

Через палубы кораблей маленький, крепко сбитый политработник с трудом добирается до нашего «Ленинградсовета» и вскипает от возмущения:

— Вы думаете, мы будем стоять и ждать, пока вы соблаговолите обратить на нас внимание?!

После столь грозного упрека уже сам Амелько, пользуясь властью, начинает, что называется, деликатно выпроваживать нас с корабля.

Мы переходим с борта одного корабля на борт другого и наконец ощущаем под ногами родную твердую землю.

Нас окружают совершенно незнакомые люди, обнимают, поздравляют с возвращением, слышатся простые, идущие от всего сердца слова.

— Товарищи, нам просто неудобно, так встречают только победителей. А мы… — сказал кто-то, с трудом высвободившись из крепких объятий.

— Не скромничайте, знаем, сколько вы горя хватили!

— Честное слово, просто неловко.

— Ну, товарищи, кончайте! Еще будет время, наговоритесь! Ваше время расписано. Пора двигаться, — объявляет представитель Политуправления флота полковой комиссар Василий Иванович Гостев.

И целая толпа под руководством Гостева идет по направлению к Кронштадтскому экипажу. Там действительно нас уже заждались. Первым делом мы попадаем в баню, и с нами происходит чудесное превращение: в одну дверь вошли грязные, одетые во что попало, кто босой, кто в непомерно большой обуви, через каких-нибудь сорок минут выходим из другой двери, все в новенькой форме, в ботинках, в фуражках с блестящими позолоченными эмблемами.

Осматривая друг друга с ног до головы, мы идем в столовую, где все сервировано по-праздничному.

Рассаживаемся за столами. У каждого тьма-тьмущая вопросов, и бедного Василия Ивановича раздирают на части. Раньше всего хочется узнать о нашем походе.

— Как дошел «Киров»?

— Так же, как и все остальные, — с боем прорывался. Только вы имели хотя бы короткие передышки, а на «Киров», как по конвейеру, непрерывно шли самолеты. Наверно, три четверти своих бомбовых запасов они побросали вокруг крейсера, но у них так ничего и не вышло, — рассказывает Гостев. Справедливости ради надо сказать, что корабли охранения хорошо отражали атаки врага. Один из них погиб.

— Какой?

— Миноносец «Яков Свердлов», — с печалью в голосе ответил Гостев.

Мы помнили, как миноносец вел огонь на Таллинском рейде и, маневрируя, ловко уклонялся от прямого попадания фашистских бомб и снарядов.

Стало тихо, все молчали, как бы отдавая почесть людям, оставшимся на дне моря вместе со своим героическим кораблем.

И, вероятно, долго продолжалось бы тягостное молчание, если бы не открылась дверь и не появился командир, который сообщил, что несколько минут назад из Берлина воспевали хвалебные гимны гитлеровскому морскому и воздушному флоту за потопление… большевистского крейсера «Киров».

Фашисты тогда не поскупились на краски, чтобы расписать уничтожение крейсера «Киров», а заодно с ним и всех остальных кораблей Балтийского флота.

Но как туман отступает при наступлении ясного солнечного дня, так очень скоро рассеялся миф о потоплении Балтийского флота, который огнем своих пушек встретил врага на подступах к Ленинграду.

* * *

Таллинский поход — самое сильное, что пришлось многим из нас увидеть и пережить в свои молодые годы. Мы увидели войну в ее настоящем выражении, как писал Лев Николаевич Толстой, не в правильном и красивом, блестящем строе, а в крови, страданиях, смерти. И вместе с тем в мужестве, величии духа, героизме, которые всегда были свойственны русскому человеку[3].

Отступило, ушло из жизни множество мелочей, которые в мирное время тяготели над нами, нередко заслоняли от нас самое главное — человека. Теперь люди пытливо заглянули в глаза друг другу и поняли, где под маской непогрешимости скрывается пустое и себялюбивое, а где — настоящее, большое, душевное благородство.

Я думал о своих боевых товарищах.

Болью сжималось сердце при мысли, что не вернется профессор Цехновицер (его не оказалось среди спасенных). Студенты университета не услышат своего любимого лектора. Кто-то другой будет писать статьи о Достоевском и вести бой с западными мракобесами.

Не увидим мы Иоганнеса Лауристина. Он утонул вместе с командой эскадренного миноносца «Володарский».

Нет славного паренька Дрозжина — редактора многотиражки бригады морской пехоты. Убит на фронте в тот самый день, когда мы с ним расстались на Пиритском шоссе.

Поэт Юра Инге! Высокий, худощавый человек, с серыми зоркими глазами, в хорошо подогнанной морской форме, которую он умел носить с каким-то особым достоинством. На улицах Таллина расклеивались плакаты с его стихами. Во флотской газете каждый день печатались его острые сатирические фельетоны. И он погиб в море.

О чем писал Юра, нам хорошо известно. И ясно также из его стихов, в чем он видел цель жизни и как понимал свое благородное призвание.

Года пролетят, мы состаримся с ними. Но слава балтийцев, она — на века. И счастлив я тем, что прочтут мое имя Средь выцветших строк «боевого листка».

Под этими стихами мог подписаться каждый из нас…

Заплыв Васи Шувалова

Я думал о многих, с кем довелось встретиться в таллинскую страду, и также о Васе Шувалове. Как сложилась его судьба? Где он есть? Последние сведения о нем были очень тревожные. Фашисты энергично наступали, как раз на том самом участке, где дрался отряд Шувалова. Я не мог до него добраться и только позвонил по телефону комбату. В его голосе чувствовалась тревога:

— Ничего о Шувалове сообщить не могу. Мы отрезаны. Послал туда связного. Если вернется обратно — узнаем, что с ними. Одно могу сказать: двое суток они не выходили из боя. Если Шувалов уцелел, то это просто чудо…

Вот на это чудо и оставалось надеяться.

Вероятно, я никогда бы не увидел Шувалова, не узнал, жив он или погиб, если бы не встретился с комиссаром таллинского госпиталя, который частенько заходил в Политуправление флота, ожидая нового назначения.

Мы сидели в служебном кабинете, и маленький человек, утонувший в кожаном кресле, не спеша рассказывал нам многое из жизни госпиталя во время его эвакуации. Когда последний рассказ о женщине-враче был окончен, в комнате стало тихо. Мы не заметили даже, что прошло много времени и сиреневые сумерки заглянули в окна.

Меня особенно заинтересовала эта история, и я захотел встретиться с тем раненым моряком, которому женщина-врач спасла жизнь.

И вот я в кронштадтском госпитале. В залитой солнцем палате я не сразу нашел нужного мне товарища. Подойдя ближе, ощущая некоторую неловкость от своего непрошеного визита, я взглянул в лицо, темнеющее на белой подушке, и глазам своим не поверил: передо мной лежал Василий Шувалов, возмужавший, с первой сединой в волосах и скупой улыбкой.

Узнав меня, он стал рассказывать о том, что произошло с ним после нашей фронтовой встречи.

Там, на укрепленном рубеже, моряки держались до самых последних дней обороны Таллина. Потом прикрывали отход. Василий командовал своим уже совсем поредевшим отрядом. В бою под Пиритой противник вел сильный минометный огонь. Тут Васю ранило в ногу, и он потерял сознание. Благо, госпиталь находился поблизости, на улице Нарва-Маанте, друзья быстро доставили туда Василия, его сразу положили на операционный стол. И не успела зажить рана, как был получен приказ об уходе из Таллина. Раненых спешно перевозили в Купеческую гавань, на самые различные суда — пароходы, лесовозы и даже на танкеры.

Шувалов оказался на одном из транспортов. Сколько тут было раненых никто не знал. Они лежали в трюмах, каютах и просто на открытой палубе: одни в лубках — большие, беспомощные дети, в их глазах запечатлелось страдание, другие на костылях, забинтованные, но способные двигаться. Как могли, они старались помочь своим товарищам.

Врачи и медицинские сестры — их было очень мало — сняли обувь, в чулках и носках осторожно ступали по палубе, стараясь не потревожить раненых.

Молодая женщина-врач наклонилась к Шувалову и, ловким движением поправив бинты, спросила:

— Ну, как себя чувствуете? Лучше? Ничего, бодритесь. Во время операции вы вели себя молодцом. Обошлось без наркоза. Теперь самое страшное позади.

Пушистая русая коса выбилась из-под косынки и, свесившись из-за ее плеча, приятно ласкала ухо, мешая собраться с мыслями, и пока Василий думал, что ответить, врач выпрямилась и ушла.

Мысль, что такая молодая женщина оперировала его, была Василию не совсем приятна. Он попытался вспомнить ее во время операции, но не мог. Только белые марлевые маски, белые колпаки и халаты вставали в памяти.

Но оттого, что эта женщина нагнулась к нему, сказала несколько сердечных слов, Василию стало легче в этом море боли, стонов, страданий.

Вместе с другими судами транспорт «524» вышел на рейд и занял свое место в колонне кораблей, уходящих из Таллина. В море на транспорты налетели немецкие пикирующие бомбардировщики. В такие минуты было особенно страшно лежать на открытом месте, смотреть в небо, на бомбы, отрывающиеся от самолетов, и понимать, что ты совершенно беспомощен и никуда не можешь уйти от беды.

Гул моторов почти не смолкал. Самолеты летели непрерывно. Пользуясь слабой зенитной обороной, один пикировщик отвесно бросился вниз. Казалось, он врежется в транспорт. Бомба ухнула в носовую часть. Столб воды захлестнул раненых, и где-то поблизости начался пожар. Люди стали прыгать за борт.

Транспорт недолго держался на плаву. Вода быстро заполняла его трюмы, и он все глубже и глубже оседал в море.

Василий оказался в воде. Исчезло ощущение боли, невесть откуда появившиеся силы заставили работать затекшие ноги. Его охватило желание жить. Не умереть, не погибнуть в этой бурлящей пучине, и, увидев проплывавшее мимо бревно, он ухватился за него. Василий, стиснув онемевшие пальцы над бревном, молча работал здоровой ногой. Счет времени был потерян. И только по тому, как холодела вода, небо опустилось над морем и все чаще попадались свободные доски и бревна, он понял, что время бесстрастно совершает свой ход.

Ночь пугала Василия тем, что она несла с собой одиночество. Страшно было видеть вокруг тонущих, слышать их крики, но не иметь сил помочь им. Крики стихали, и вокруг только звуки глухо перекатывающихся волн и потемневшее небо.

Вдруг Василий заметил, как поблизости от него, над каким-то обломком дерева появилась голова.

— Давай сюда! Сюда давай! — закричал он что было силы.

Ответа не последовало.

Их разделяли какие-нибудь десять-пятнадцать метров, но сейчас это было больше чем километры самого трудного пути.

Усиленно работая руками и ногами, они медленно сближались. Василий заметил, что человек, плывущий к нему, держится за большую доску.

Когда они оказались рядом, Василий увидел бледное, мокрое лицо уже знакомой ему женщины-врача. Внезапно налетевшие крупные волны снова отбросили их в разные стороны. Василий изо всех сил устремился к женщине, барахтавшейся поодаль. Как только они поравнялись, Василий окоченевшими пальцами с трудом размотал бинт, которым была перевязана раненая нога, и перехватил им бревно и доску крест-накрест. Теперь получилось нечто вроде плотика. Взобраться на него нельзя, но держаться за эту крестовину, опираясь на нее руками, было даже удобно.

Находясь друг против друга, они уравновешивали свой плотик.

А тем временем совсем спустились сумерки, и море закрыл туман. Они уже не видели друг друга и вообще ничего не видели и не ощущали, кроме воды и холода.

Василий чувствовал рядом живое существо, и ему стало немного легче.

— Я погибаю, — прозвучал в тумане слабый женский голос.

— Не погибнете, скоро будет остров.

— Какой остров?

Василий сам не знал, какой остров, но ему хотелось верить, что желанный остров с твердой землей под ногами непременно встретится у них на пути. Эта мысль согревала, и Василий продолжал думать и говорить об одном и том же: остров будет, будет остров.

Слова Шувалова действовали на женщину ободряюще. Действительно, верилось, что где-то совсем близко есть маленький клочок родной земли. И это заставляло из последних сил бороться за жизнь.

Но время от времени врач Татьяна Ивановна Разумова переставала владеть собой. Держаться на воде ей стоило большого труда, сознание затмевалось, в воспаленном мозгу рисовались ужасные сцены, виденные несколько часов назад, в момент гибели транспорта. Перед глазами вставала картина взрыва, растерянное лицо капитана. Вот он подбежал почему-то к ней со словами:

«Девушка, родная, пока не поздно, прыгайте в воду!»

«Нет, я не брошу раненых», — ответила Татьяна.

«Все равно вы ничего не сделаете, никому не поможете. Мы сейчас погибнем, а вы молодая, у вас вся жизнь впереди», — почти умолял капитан.

Когда положение было совершенно безнадежным и транспорт уже погружался в воду, Татьяна сбросила с себя халат, обмундирование, спустилась по штормтрапу вниз и поплыла.

Впереди себя она увидела тонущую девушку. Должно быть, та почти совсем не умела плавать, только беспомощно размахивала руками и кричала истерически: «Мама! Мамочка! Прости! Прощай!»

Татьяна поплыла к ней, не сводя глаз с ее кудрявой головы, то исчезавшей, то вновь появлявшейся над водой. Но увы, помочь не успела, девушка, захлебываясь, крикнула в последний раз «маа… маа»; голова ее исчезла и больше не показалась…

Скоро силы оставили Татьяну, она тоже стала захлебываться и тонуть, но тут чьи-то сильные руки схватили ее за волосы и подтянули к себе.

Она открыла глаза и сквозь помутневшее сознание поняла: это ее старший товарищ, врач таллинского госпиталя Сутырин, обычно тихий и необщительный человек.

«Держитесь за эту доску, вас заметят и спасут», — твердо проговорил он и отплыл в сторону.

«Он отдал мне свою доску, а сам погиб», — решила Татьяна и не могла себе простить, почему она не удержала его рядом.

Теперь, плывя вместе с Шуваловым, она вспоминала то девушку, кричавшую «мама», то лохматую голову врача. В полубреду она бормотала:

— Сутырин погиб, и мы погибнем.

— Нет, он не погиб, — убежденно говорил Шувалов. — Он доплыл до острова и встретит нас.

— Неужели встретит? — и Татьяна сильнее сжимала пальцами деревянный плотик.

Шувалов бодрился и поддерживал свою спутницу, но и ему силы постепенно изменяли, к тому же заныла рана, разъеденная соленой водой, по всему телу разлился озноб. Он чувствовал, что все кончено, и, еле шевеля губами, произнес:

— Доктор! Плохо! Прощайте!

Кто-то звал Татьяну на помощь, кому-то она была нужна, и это прояснило затухающее сознание врача, придало ей новые силы, пробудило волю к борьбе за жизнь человека, совсем мало известного ей, но сейчас такого необходимого.

Еле шевеля помертвелыми губами, она сказала:

— Держись, сейчас я тебе помогу.

Она перебралась на другую сторону плотика, прикоснулась к похолодевшим рукам раненого, одной рукой держась крепко за плотик, другой стала растирать его застывшее тело.

— Потерпи немного, — сказала Татьяна. — Вон там огни острова.

Конечно, никакого острова не было, это появились сигнальные огни приближающихся кораблей.

Василий совсем ослабел и держался на воде лишь потому, что никакие силы уже не были способны разжать его окоченевшие руки, обнимавшие плотик.

Когда луч прожектора зашарил по волнам и ярко осветил утопающих, Татьяна решила, что это бред, и теперь уже наверняка смерть незримо подбирается к ней. Еще более утвердили ее в этой мысли живые человеческие голоса, усиленные мегафоном:

— Продержитесь несколько минут. Сейчас мы к вам подойдем! Сейчас мы к вам подойдем! Сейчас…

Последнее Татьяна уже не слышала. Она потеряла сознание.

Очнулась в небольшом теплом кубрике. Открыла глаза, долгим невидящим взглядом посмотрела перед собой и снова сомкнула отяжелевшие веки.

Попробовала шевельнуться и почувствовала, как онемели тяжелые, словно налитые ртутью, руки и ноги. Постепенно кровь начала пульсировать под тонкой кожей, и никогда еще Татьяне не было так сладостно это ощущение.

«Живая, живая..» — эта мысль озарила сознание, и из самой глубины его опять всплывали картины виденного и пережитого. Эти картины прошли одна за другой, и страшный вопрос обжег мозг: «Где я, у своих или…» Неужели, испытав столько страданий, пережив собственную смерть и вот, наконец, возвратившись к жизни, впервые осознав, какое это счастье — жить, неужели теперь умереть снова и уже навсегда?!

Несколько минут полного смятения. Но вот открылась дверь и послышалась русская речь. У Татьяны гулко застучало сердце. Горячие слезы заструились по щекам, согревая лицо и душу.

— Девушка, что вы плачете, милая?

Татьяна, приподнявшись, смотрела на вошедших моряков, на лежащего по соседству раненого бойца, смотрела сквозь застилающие глаза слезы. Все расплывалось перед ней в радужные огни, и огни эти сияли, двигаясь, и она чувствовала себя счастливой.

— Хорошо, хорошо, — шептала она.

— Что хорошо?

Татьяна не могла объяснить, как ей хорошо оттого, что нашелся этот остров и живут на нем такие замечательные, хотя и незнакомые ей, русские люди.

Через несколько часов, окончательно придя в себя, Татьяна спросила:

— Где я?

— На тральщике, — пояснил склонившийся над ней инженер-механик Любко. Извините за любопытство, а вы откуда к нам пожаловали?

Разумова стала объяснять, что она врач таллинского госпиталя и что…

— Врач?! — с восторгом перебил ее Любко. — Так вы же здесь самый нужный человек. Наш санинструктор Ткаченко совсем с ног сбился, а пользы от него, извините за выражение, как от козла молока.

Любко объяснил, что на тральщике есть еще полковник и капитан медицинской службы, снятые с горящего транспорта. Но они, к сожалению, не хирурги.

— А я хирург и попробую вам помочь, — сказала Татьяна. Превозмогая слабость, она встала, облачилась в матросскую форму. Надела халат, косынку на голову и с помощью моряков превратила кают-компанию в хирургический кабинет.

Одним из первых пациентов, которого принесли на носилках и положили на операционный стол, был Василий Шувалов. Сейчас трудно было узнать его лицо, искаженное болью.

Василий увидел свою спасительницу, приподнялся и с удивлением воскликнул:

— Доктор! Это вы здесь командуете парадом?!

— Да, я. Лежите спокойно, сейчас я вам сделаю перевязку.

И как тогда, в Таллине, она надела на лицо марлевую маску, разбинтовала, промыла и снова перевязала рану.

Василий долго рассказывал мне обо всем, что произошло с ним и Татьяной Ивановной Разумовой.

— Если бы не она, мы с вами больше не встретились, — сказал Василий. Прошу вас, напишите о нашем докторе.

Вот я и написал…

Огненная купель

…Много лет я собирал воспоминания о транспорте «Казахстан» единственном из всех судов торгового флота, дошедшем до Кронштадта своим ходом. В Таллинском переходе погибло 20 боевых кораблей и катеров из 128. Значительно больше потонуло вспомогательных судов, неприспособленных к войне и почти беззащитных перед вражеской авиацией.

Сразу же, как только «Казахстан» встал на якорь в Кронштадте, история его перехода стала походить на легенду. Легендарной казалась жизнеспособность этого старенького лесовоза и сила его сопротивления. Легендарными были и отдельные эпизоды его борьбы, в частности появление человека в кожаном реглане в момент паники и, казалось, неминуемой гибели, который проявил удивительное мужество, призывал людей к спокойствию, усмирял паникеров силой слов и силой оружия. И в самые, казалось, роковые минуты принял участие в спасении судна. В рассказах многих, кто спасся, появляется этот человек, и называют его то «генералом», то «человеком в реглане», то «человеком в кожанке». Подчинив людей своей воле, этот человек заставил их сопротивляться. Его появление было внезапным, и он исчез так же, как появился.

После войны я писал о «Казахстане», пытался найти «генерала», но никаких его следов не мог обнаружить. Хотя все помнили этого человека, но стали, правда, неуверенно поговаривать о том, что, в сущности, ничего особо героического он вроде бы и не совершил, что воля его была жестокой, что он застрелил в момент паники двух людей, выкинувших белый флаг в знак капитуляции, и стоит ли пытаться разыскивать его дальше. Время делало свое дело: я все реже возвращался к «Казахстану». Встреча с Петром Георгиевичем Абрамичевым, бывшим командиром роты управления зенитного полка, вывезенного из Таллина на этом судне, снова оживила эту историю.

Я записал рассказ Петра Георгиевича. Мне показался он наиболее точным и правдивым.

«Мы поднимались на палубу „Казахстана“ усталые, измотанные многодневными боями под Таллином. Я был лейтенантом, командовал штабной ротой зенитного полка. Мы уже узнали к этому времени не только, что такое контратака, но и что такое рукопашная схватка. Многих не было в живых, когда пришел приказ об эвакуации. В последний день боев ранило моего политрука Зарубина — смелого смоленского паренька. Мы на носилках доставили его на транспорт и сказали: „Что будет с нами, то будет с тобой, в беде мы тебя не бросим“.

Не уходя с палубы, мы смотрели на зарево огня над Таллином, прислушивались к гулким взрывам: на берегу подрывали военную технику.

Время за полночь… Отдаются последние приказания и, наконец, команда: „Отдать швартовы!“ Все как-то сразу затихло, присмирело. Носовая часть транспорта отделяется от пирса. Все на палубе. Стоим молча.

Транспорт отходит от стенки и направляется из гавани на рейд. Там собралось много кораблей и транспортов флота. Занимаем место в строю…

…„Казахстан“ застопорил ход на траверзе острова Нарген. Справа по борту — Таллин, окутанный клубами дыма.

Мы спустились вниз, навестили в лазарете политрука Зарубина. Только глаза смотрели из бинтов.

У зенитных орудий, установленных на борту „Казахстана“, дежурили лейтенанты Речкин, Давыдов и старшина Тухмаров, они в последние дни боев у стен Таллина вели огонь прямой наводкой — так что не новички.

Взяли курс на Кронштадт.

Впереди нас небольшой транспорт напоролся на мину, блеснула шапка огня, словно вспыхнула спичка, и кораблик, переломившись надвое, быстро стал погружаться. Катера, следовавшие с нами, подбирали немногих, оставшихся на воде.

Решили организовать наблюдение за минами. Ими море кишело. Я возглавил группу по левому борту.

Одним из наблюдателей был младший сержант Козлов. Громовым голосом он завопил: „Мина по левому борту!“ „Казахстан“ застопорил ход, Козлов крикнул: „Мина в пяти метрах от борта“. Все замерли. „Казахстан“ дал задний ход. Козлов вглядывался в воду и вдруг заорал во все горло: „Мина у борта“. Шагнув к борту, я увидел ее — круглую, плавно ударяющуюся о борт транспорта. Прыгнуть за борт и отвести ее от корабля — такой план сразу возник у меня. Кстати говоря, так иногда и делали. Известны случаи, когда моряки бросались в воду и отгоняли мину от катера. Опыта борьбы с минами не было, и все средства, казалось, были хороши.

За короткое время похода опыт появился. Для борьбы с минами за борт даже спускали шлюпки, отводившие мины. Но сейчас все происходило лишь в начале пути, и все в немом оцепенении смотрели, как ласково терлась о борт эта смертельная штука. И вдруг тот же Козлов заорал во все горло: „Не мина это — бочонок!“ Вглядевшись, и я увидел железные обручи на боках. С мостика матюгнулись в мегафон. Возобновили ход, но темнота надвигалась так быстро, что решили на ночь стать на якорь.

До четырех часов утра мы стояли на минной вахте. До боли в глазах всматривались в воду за бортом. Под утро старшина Якимов уговорил меня соснуть часок. Я побрел в носовую часть и лег возле завернувшегося в плащ-палатку бойца в армейской шинели. Тело гудело от усталости. Влажная прохлада пронизывала до костей. Хотелось согреться. Я прижался к армейцу, пытаясь прибиться к чужому теплу. Теплее не становилось. Я потянул на себя край плащ-палатки и коснулся ледяной руки. Поднялся, отдернул брезент и увидел спокойное молодое лицо. Луна специально появилась из облаков, чтобы посветить мне. Стыдно сказать, но на какое-то мгновение я позавидовал спокойствию, которое было в лице моего мертвого соседа. Неизвестно, что ожидало впереди нас. Опустив на лицо плащ-палатку, я поднялся и пошел искать другое место.

Проснулся от неистового крика и гама. Люди метались передо мною. Крики смешивались со скрежетом металла, палуба дрожала. Кто-то метался у борта, пытаясь перемахнуть за борт. Чьи-то руки вцепились в рукав. „Тонем, — хрипел чей-то голос, — давай за борт!“ Я скинул шинель и услышал громовой голос, потом звук выстрела и очередь крепкой матросской брани. „Отставить! командовал голос. — Буду стрелять в каждого, поддавшегося панике. Отойти от борта“.

Я поднял шинель и огляделся. Нижняя часть мостика и его штурманская рубка были охвачены огнем, а наверху, на площадке мостика, стоял человек в кожаном реглане, застегнутом на все пуговицы. Голова его была непокрыта. По правому борту на шлюпбалке я увидел шлюпку. Она уже висела над водой полная людьми. Около носа и кормы шлюпки толпились матросы и пытались спустить ее на воду. Кто-то крикнул: „Обрезай концы!“ Высокий армеец выхватил финский нож и без всякого соображения перехватил им носовой конец пенькового троса. Шлюпка оторвалась, люди, сидевшие в ней, посыпались в воду, как горох. Прозвучали еще два выстрела. Кто-то истошно закричал. Властный голос приказал: „Прекратить панику под страхом расстрела. Начать тушение пожара!“ Ко мне подбежал Якименко. „Товарищ лейтенант, мы здесь! Вот ведра и веревки“. От Якименко я узнал о бомбежке, которой не слышал во сне, и попадании бомбы.

Кто-то притащил охапку брезентовых ведер, кто-то пристроил шкерт к ведрам и опустил ведра за борт. Пустили в дело даже каски. Закипела работа. Образовался живой конвейер, из рук в руки передавали воду. Огонь в одной части мостика стал затихать.

Четыре часа боролись с огнем, и пожар потушили. Но „Казахстан“ стоял на месте, объятый паром, поднимавшимся от раскаленного металла.

Караван уходил, отдельные корабли скрывались из видимости. Вокруг „Казахстана“ появились плотики, а на них люди. Кричат, зовут, машут руками. Некоторые пловцы, придерживаясь рукой за борт, просят поднять их обратно на палубу, им помогают… В небе появляется девятка „Ю-88“, они по одному заходят в пике и стараются добить раненый „Казахстан“.

Многим и даже мне в то время казалось, что спасение — на воде. Большое искушение при очередном заходе „юнкерсов“ прыгнуть в воду. Неподалеку от борта я вижу небольшой плотик без людей, который с корабля кажется таким безопасным. Но я не один. Со мной бойцы. И я не могу обнаружить перед ними свою слабость. Я ничего не могу сделать для их спасения и командую: „Лежать!“ Мы ложимся и теснее вжимаемся в доски, как будто они способны нас защитить. И они защищают. Ни одного попадания за этот казавшийся таким долгим налет. Видимо, немцы учитывали скорость хода „Казахстана“ и бомбили с опережением, тогда как транспорт застопорил ход и стоял на месте.

Когда фашистские самолеты улетели, я обтер лицо рукой и увидел кровь. „Якименко, — попросил я, — взгляни-ка“. Оказалось, я сильно, до крови прикусил нижнюю губу. Боли, однако, не чувствовал.

Во второй половине дня поднялся ветер, нас заметно сносило к берегу Эстонии, где теперь хозяйничали немцы.

Боеприпасы на корабле кончились. Не осталось снарядов, и при первом же налете „Казахстан“ не мог сделать ни одного выстрела. На мостике, где из числа армейских и флотских командиров образовался своеобразный Военный совет, было решено отдать якорь и ждать помощи от наших кораблей.

Кто-то предложил зажечь на палубе ненужное барахло, пустить дым и ввести немцев в заблуждение, создав видимость пожара. Кроме того, дымом маскировалось истинное местонахождение транспорта.

Где-то нашли дымовые шашки. Дымили несколько часов, и пролетающие самолеты нас не трогали. Но вот все сожгли, а шашки кончились. Дым рассеялся, и мы снова на виду.

Налет. Мы на этот раз находимся в носовой части транспорта. Неподалеку от нас устроились два бойца. Один матрос, другой — армеец. Оба украинцы. Они где-то раздобыли сухое молоко, развели его в горячей котельной воде, накрошили туда хлеба и принялись за еду.

Посуда — каска с выдранной подкладкой. Одна ложка на двоих, и потому один ест, другой пережидает, подставляя корку хлеба под капли, падающие с ложки товарища.

Самолеты стали делать разворот для выхода в пике.

Матрос, уплетавший молоко, не обращал на них внимания, а свободный от еды армеец оглядел небо:

— Дывись, снова летят, зараз бомбыть буде.

— Та нэхай бомбят.

Когда отрывались бомбы, тот, кто пережидал с хлебной корочкой в руках, провожал их глазами и говорил: „Це мимо“. Это „Це мимо“ мы слышали раз пятнадцать.

Но вот вместо „Це мимо“ мы услышали:

— Во це всэ!

Раздался грохот. Мы пригнулись. Когда поняли, что и на этот раз пронесло, матрос принялся методично отчитывать своего сотрапезника:

— Який же ты чучело, Микита, аж мордой в молоко залез, дывись, на якого биса ты похож.

Армеец виновато отворачивался, вытирая рукавом лицо.

— А я думав, вин попаде, бисова балалайка, дывлюсь, опять мымо.

Микита не ошибся. Во время этого налета попадание было, но бомба, угодившая в угольную яму, не разорвалась.

…День склонялся к вечеру, ветер усиливался. Было принято решение из досок нижнего и верхнего настилов трюма делать плоты грузоподъемностью на 40–50 человек и на них переправлять людей на едва видневшийся вдалеке островок Вайндлоо, который находился от нас примерно в десяти милях.

Этот островок был большим соблазном для многих. Он казался таким близким — рукой подать. Стоит броситься в воду, и через полчаса ты спасен. Холодная вода сковывала тело, плыть было трудно, и из тех, кто попытался совершить заплыв, очень немногим удалось достичь острова. На это уходило 18–20 часов, а многие так и погибли, не рассчитав свои силы.

Темнело. На транспорте установился порядок. В носовой части командовал наш командир полка майор Рыженко. Я был его помощником. На корме командовал командир в звании полковника[4], но кто он, я так и не узнал. Тем временем человек в кожаном реглане, проявлявший бешеную активность, спустился с мостика и пропал из виду.

Мы вытаскивали из трюмов длинные толстые доски, которые были прибиты к деревянным балкам судна, и сколачивали из них плоты.

У моих бойцов оказался с собой инструмент: кувалда, топоры, ломик. Кто-то пошутил: „Молодцы зенитчики! Запасливый народ“. Палуба превратилась в мастерскую. Не обошлось без казуса. Боец, перетряхивающий инструментальные запасы зенитчиков, нечаянно столкнул железный клин, предназначенный для крепления лап зенитного орудия к земле. Клин этот, весом в шестнадцать килограммов, со звоном полетел в трюм с десятиметровой высоты. К счастью, никто не пострадал. Клин упал в двух шагах от работающих бойцов. Они отматерили нас, находящихся наверху, крепко и от души.

Основание плотов делали на палубе, а затем, спустив их на тросах в воду и придерживая у борта, делали настилы из досок. Выходило удачно. Плоты устойчиво держались на воде. На них погрузили раненых.

С острова к „Казахстану“ приблизился катер, чтобы принять плоты и буксировать их на остров.

Однако оказалось, что катеру не под силу буксировать два большущих плота с людьми. Пришлось отправить один плот, а с другого стали поднимать на палубу раненых.

Катер медленно поплелся к островку. Мы завидовали счастливцам, которые будут доставлены на землю. Но как медленно он идет! Этак нужны не одни сутки для переброски всего нашего народа.

Второй плот долго стоял у борта транспорта. Постепенно он начал заполняться людьми, казалось, плыть на плоту — дело более верное, чем дрейфовать, представляя собой прекрасную мишень. Очень скоро на плоту яблоку было негде упасть. Оттолкнувшись от борта, плот поплыл. Мы пожелали ему мысленно счастливого плавания.

Забегая вперед, скажу, что когда мы наконец причалили к островку, то узнали, что второй плот не достиг земли. Вероятно, моряки не смогли побороть сильный ветер и их прибило к южному побережью Эстонии, где уже хозяйничали немцы…

Нам хотелось узнать, как идет катер с плотиком на буксире, и мы поднялись на полубак. Там скопилось много военных, и среди них мы узнали того, кто накануне боролся с паникой. Он показался мне немолодым, рядом с ним стоял худощавый мужчина в морском кителе, с нашивками торгового флота. Майор Рыженко сказал, что это второй помощник капитана Загорулько.

— А нельзя ли осмотреть машину и поднять пары? — спросил я. Загорулько ответил, что на транспорте осталось в живых всего два-три человека из большой команды. Нет кочегаров, машинистов. Механическое управление кораблем выведено из строя, мостик наполовину сгорел.

— Но можно использовать ручное управление, — предложил оказавшийся рядом эстонец. — Я сам штурман, могу помочь.

Было решено создать команду из пассажиров и попытать счастья, оживить транспорт, заставить его двигаться.

Нашлись специалисты, среди них молодой, раненный в голову инженер-механик с боевого корабля. Он организовал что-то вроде инженерного совещания.

Всю ночь кипела работа. К утру „Казахстан“ стал подавать признаки жизни. А в 5 часов утра Загорулько появился на мостике и объявил в мегафон, что пары подняты, машина отремонтирована, „Казахстан“ может идти своим ходом под ручным управлением.

Мы воспряли духом. Было решено: в 6.00 снимемся с якоря и идем к острову Вайндлоо.

Проходят томительные минуты ожидания. Якоря выбрать невозможно, брашпиль испорчен. Решили снять якорь — цепи со стопоров. Все это проделали добровольцы.

И вот — малый вперед! Тишина такая, что слышен шорох воды. „Казахстан“ трогается и медленно идет вперед. Мы уходим от смерти. Уже недалеко маленькая, но спасительная земля. На этой земле мы можем драться с врагом и нас не взять голыми руками.

„Казахстан“ набирал скорость, когда сигнальщик младший сержант Козлов сообщил:

— К нам навстречу с острова Вайндлоо идет катер.

Я в то время стоял рядом с Загорулько у ручного рулевого управления. Мы решили, что катер вышел встретить нас и поздравить с победой. Однако было заметно, что на катере чем-то обеспокоены. На ходовой рубке катера стоял матрос и быстро семафорил.

— Курс ведет к опасности, впереди минное поле, — доложил Козлов, читая семафор с катера.

„Казахстан“ шел прямо на минное поле, поставленное нашими кораблями. Мы могли погибнуть, если бы нам вовремя не просигнализировали. Спасибо катеру! Его команда не знала сна и усталости. Около 400 человек она подобрала в море и доставила на остров. И теперь вышла в море, чтобы предупредить нас об опасности.

Мы уменьшили ход и осторожно двигались, обходя минное поле и маневрируя.

Из-за большой осадки и отлогого берега „Казахстан“ не смог подойти вплотную к острову. В 50 метрах от берега он застопорил ход.

Началась выгрузка. Всех потянуло на землю, Но между транспортом и берегом пролегла полоса воды. На помощь пришел тот самый плот, который мы сколотили и который успел за ночь совершить два рейса. Он-то и стал для нас паромом.

Остров Вайндлоо находится в Финском заливе, неподалеку от берегов Финляндии. Это маленький кусочек суши, вытянувшийся в длину на 250–300 метров, а ширина его и того меньше — 50–60 метров. Единственный военный объект на острове — маяк Стэншер. На вооружении у команды маяка была 37-мм автоматическая зенитная пушка, установленная для обороны маяка с воздуха. Желанный островок не смог принять на клочке земли весь наш народ. Часть людей, в основном раненых, пришлось оставить на борту судна.

Сразу было объявлено, что комендантом острова является полковник Потемин.

Началось формирование батальонов, рот, взводов и отделений. Им отводились места. Мы занимали круговую оборону острова, на случай нападения противника.

Я был назначен командиром первого взвода второй роты первого батальона. Мы расположились в центральной части острова. Всего было пять батальонов на самом острове и резерв коменданта острова на „Казахстане“.

Строго было приказано, чтобы на „Казахстане“ не было никакого движения. Пусть все будет так, будто транспорт покинут. Потопление ему не угрожало, он стоял на мели, а люди, оставшиеся там в качестве резерва, могли понадобиться для пополнения в предстоящих боях.

Наш народ был потрепан. Многие обросли щетиной. Теперь мы могли отдохнуть, привести себя в порядок. Кто-то пристроился на камне, торчащем из воды, и умывался. Рядом лейтенант правил о ладонь бритву и брился. Я поспешил к майору Рыженко, он стал заместителем коменданта и дежурил на КП гарнизона. Вид у него был не командирский: китель мятый, грязный, брюки в коленях порваны, и только фуражка, чистая фуражка, выглядела как надо.

Я предложил ему шинель, которую накануне войны мне очень складно сшили в таллинской мастерской Военторга. Он не отказался, где-то нашелся галун, и Якимов не совсем красиво, но ловко нашил на рукава три полоски.

— Вот теперь вы, товарищ Рыженко, настоящий заместитель коменданта, сказал ему полковник. — Постарайтесь приодеть своего лейтенанта, а то человек в одном кителе, куда это годится?! — указал Потемин на меня.

Мне вручили большущий бушлат и каску, что спускалась на самый лоб. В этом виде я не походил на боевого командира. Ботинки я потерял, когда по глупости скинул их, располагаясь в первую ночь на отдых. Теперь правая нога болталась в ботинке сорок пятого размера, а левую ногу обжимал ботинок сорок первого размера.

Говорят, без сна тяжелее всего, но нас мучил голод. Ели мы в последний раз еще в Таллине 26 августа и то на ходу. На остров же мы прибыли 29 августа.

Начались поиски продуктов. Запасов продовольствия хватило только для раненых на сутки-двое, не больше.

На „Казахстане“, кроме двух мешков пшена, больше ничего не оказалось. В котлах небольшой бани, выстроенной для команды маяка, сварили кашу, ее выдавали по две столовые ложки на брата.

Но и то было хорошо. Многих томила жажда, и у колодца, около маяка, неотступно толпились люди и пили без конца солоноватую воду.

Скоротали день 29 августа. Весь наш народ был занят организацией обороны: оборудованием окопов, укладкой камней. Бойцы чистили орудие. У меня был трофейный немецкий автомат и множество снаряженных дисков, которые помогал мне носить старшина Якименко.

Утром 30 августа начальство обходило наши боевые порядки. Давали указания, инструктировали бойцов. Ко мне подошел Рыженко. Сказал, что ночью катер подобрал в море многих наших сослуживцев. В том числе майора Алексеева — начальника штаба полка, капитанов Борисова, Гмырю, Мохова и других наших товарищей.

Майора Алексеева я вскоре увидел в парилке бани. Он вымылся и спал как убитый. Он продержался в море 22 часа. Кожа на ногах была похожа на рыбью чешую, все тело было изъедено соленой морской водой.

Потом я узнал от Рыженко, что на остров Гогланд послан катер с Вайндлоо с донесением о состоянии гарнизона. Этот же катер должен был возвратиться с приказом и инструкциями от высшего командования. До этого связи у маяка с островом не было, маленькая радиостанция не действовала, комплект батарей для ее питания давно отслужил свой срок.

Весь день 30 августа прошел в ожидании. За сутки было два одиночных налета „юнкерсов“. Они бомбили остров, но бомбы падали в воду. Правда, один „Ю-88“ пытался обстрелять остров пушечным огнем, но сам попал под меткий огонь нашей маленькой зенитки и поспешил убраться восвояси.

Катер с Гогланда все еще не возвращался. Мы начали тревожиться. Было не ясно, почему его нет. И что нас ожидает.

Утром 31 августа появился самолет. Он летел прямо на наш островок со стороны Гогланда. Самолет сделал круг над нами, и от него отделилось какое-то черное пятнышко. Мы догадались: вымпел. Но его отнесло в море. Двое матросов на шлюпке отправились на поиски вымпела. Но не нашли его. Вероятно, он был отогнан волной далеко в море.

Снова потянулись томительные часы ожидания. Уже на заходе солнца 31 августа сигнальщик маяка обнаружил дым, а затем и силуэты кораблей, приближавшихся к острову Вайндлоо.

Была объявлена тревога. Все заняли свои места. Сигнальщик никак не мог опознать корабли. Мы приготовились дать бой.

Небольшой катерок вырвался вперед и открыл артиллерийский огонь, но его снаряды не достигали острова. Справа от нас раздался оглушительный взрыв. Это взорвалась мина. Катер стрелял не по острову, а по минам.

— Это наши! Наши идут! — прокричал сигнальщик с маяка. Но ему не сразу поверили.

Только когда катер подошел к берегу, стало ясно, что это наши. Вслед за катером подошли один за другим к маленькому пирсу тральщики и приняли на борт защитников Таллина. Встречали нас по-братски.

Часть людей корабли взять не могли. Пришлось им вернуться на „Казахстан“. Его сняли с мели, и, когда наступила темнота, поблагодарив маленький остров Вайндлоо, мы взяли курс на Кронштадт.

Все мы почти сразу уснули и проснулись уже первого сентября, когда тральщики проходили остров Лавенсаари. Путь наш был спокойным, немецкой авиации и кораблей в море не было.

Переход „Казахстана“ из Таллина в Кронштадт продолжался четверо суток».

…Рассказ П. Г. Абрамичева во многих деталях подтверждается другими участниками перехода на «Казахстане». В частности, все вспоминают «человека в реглане».

«Мы не знали его фамилию и его воинское звание, мы только слышали его решительные команды для спасения „Казахстана“», — пишет боец пулеметного взвода Иван Андреевич Шаповал из Москвы.

«В самые трагические минуты, — вспоминает помощник капитана „Казахстана“ Л. Н. Загорулько, — около меня появился человек в кожаном пальто. Это был сильный человек, воле которого быстро подчинились пассажиры и беспрекословно выполняли все его приказания».

«Помогите мне найти этого человека, — обращался к читателям „Красной Звезды“ подполковник медицинской службы запаса М. Ушаков. — Ему следовало бы посвятить стенд в военном музее, ведь он спас жизнь сотен людей». К этому редакция добавляет: «Быть может, прочитав строки этих писем, откликнется балтийский моряк, назовет свое имя».

Но он не отозвался.

Двадцать лет спустя после Таллинского похода я выступал перед молодыми матросами в Ленинграде. Рассказывал им о Таллинском переходе, о «Казахстане» и неизвестном, растворившемся в толпе. После выступления ко мне подошел высокий лейтенант:

— «Генерал», о котором вы говорили, — мой отец Алексей Григорьевич Аврашов. Я прочитал то, что вы написали о «Казахстане», но не показал отцу. После ранений и контузии он тяжело болен, а когда вспоминает про войну очень волнуется. Мы стараемся избавить его от этих воспоминаний.

— Я могу увидеть вашего отца?

И вот мы на Выборгской стороне в Финском переулке на пятом этаже большого серого дома.

Я ожидал увидеть крупного, внушительного вида человека, о котором рассказывали люди. Только такой человек, казалось мне, может действовать в таких ситуациях, когда паническое состояние возникает мгновенно и охватывает всех, как пожар. Трудно сохранить хладнокровие, подчинить своей власти людей, внушить им уверенность. Для этого нужны, как мне казалось, не только личная воля, но и большие физические возможности: маленького человека со слабым голосом никто не увидит и не услышит.

Передо мною был человек некрепкого сложения. Приступы кашля прерывали его рассказ. И только глаза, сверкающие глаза обнаруживали бурлящую волю. Мне показалось, что он живет за счет каких-то раздражителей, которые подстегивают его, рождают в нем сильную волю к борьбе за жизнь.

Я не решался перейти к делу, боясь бросить в этот тлеющий костер такую легковоспламеняющуюся материю, как воспоминание, и мы топтались вокруг незначительных предметов. И вдруг, не помню как, разговор вспыхнул, и сидящий передо мной человек преобразился. Его лицо окрепло, стало крупнее, глаза глянули по-молодому, голос зазвучал ровно.

— Я служил в штабе флота шофером. Последние трое суток не спал — в Таллине были такие бои, что спать не приходилось. Когда приехал в Бекхеровскую гавань, погрузил свою машину на «Казахстан» и попросил у коменданта разрешения прилечь в его пустующей каюте. Тут же заснул. Проснулся от сильного взрыва где-то поблизости, вскочил с койки, хотел выскочить в коридор, но дверь заклинило, не открывается. Схватил стул и выбил большое оконное стекло — иллюминатор, выбрался на палубу в брюках и морской форменке, без головного убора. Первое, на что наткнулся на палубе, это сброшенный кем-то кожаный реглан. Надел его и нащупал во внутреннем кармане пистолет. Вокруг стоял гвалт, немецкие самолеты снова и снова шли в атаку на нас, небо подсвечивало пожаром. Люди метались по палубе. Иные в отчаянии бросались за борт. На подходе к мостику я столкнулся с Загорулько, пытавшимся навести порядок. Человек он не военный и обращался к людям через мегафон слишком мягко и деликатно. Я крикнул Загорулько: «Следуй за мной!» Его, как видно, реглан сбил с толку, и он пошел следом. Поднялись на шлюпочную палубу. Я схватил у Загорулько мегафон и выкрикнул команду: всем оставаться на местах! Помню, что пригрозил пистолетом и даже дал один или два предупредительных выстрела в воздух.

Подошел пожарный буксир, нам хотели помочь потушить огонь. Но буксир подошел справа, а пожар у нас полыхал в левой части. У них оказался очень короткий шланг. Наш лесовоз полыхал все сильнее. Надо было что-то предпринимать для тушения пожара.

— Ведра есть? — спросил я у Загорулько.

— Есть, товарищ генерал, — ответил он и послал за ведрами.

«Генерал так генерал», — подумал я и скомандовал построиться в цепь и приготовиться к тушению пожара. Паника стихала. Я встал среди тех, кто тушил пожар. На корабле образовали свой военный совет во главе с полковником Потеминым. Под его руководством мы тушили пожар, потом отремонтировали машину и своим ходом дошли до ближайшего островка Вайндлоо. Когда пожар на транспорте стал утихать, я почувствовал страшную жажду и подошел к врачу, попросил напиться. Он протянул мне пол-литровую матросскую кружку. Я выпил ее несколькими глотками и попросил: добавь! Он налил еще, и я выпил еще полкружки… После, когда мы пришли в Кронштадт, наш врач хотел угостить меня спиртом. Я даже отшатнулся: не только спирта, даже вина не пью. Врач покосился на меня недоверчиво:

— Меня-то вы можете не стесняться. Это ведь я дал вам на корабле выпить спирта, и вы пили, даже не поморщившись.

Клянусь, думал, пью воду.

Аврашов прошел всю войну. Служил на бригаде торпедных катеров, был тяжело ранен и контужен. Он сказал, что нечасто вспоминал то, что произошло на «Казахстане», — война была полна напряжения и не раз ставила людей в необычайные обстоятельства.

«Об одном жалею, что погорячился: реглан выбросил. Крепкий был реглан, хороший. До сего дня бы носил».

Мы целый вечер беседовали о войне. И уже совсем собрались прощаться, как Аврашов вдруг сказал, что, кроме меня, был знаком с еще одним писателем.

— Вместе с нами на «Казахстане» был писатель, — сказал Аврашов. Фамилию не знаю, и разве в горячке меня это интересовало?! Только это был настоящий мужик, видно, из военных, опытный командир. Он тоже усмирял паникующих, подбадривал всех, говорил, что о нас — попавших в беду сообщено по радио командованию флотом и к нам уже идет помощь. Это была чистая липа, я-то знал, что радиорубку разбило в пух и прах. Но народ поверил, и вы себе не представляете, как люди принялись пожар тушить — мол, продержаться час-другой надо… Крепкий был мужик, волевой… Жалко, фамилию не упомнил, все его «товарищ писатель» называли…

Писатель, о котором вспоминают многие участники героического перехода «Казахстана», — это Александр Ильич Зонин, человек безупречной репутации, большой храбрости и высоких понятий о чести. У меня сохранилось письмо Зонина, в котором он тоже вспоминает историю с «Казахстаном». Новые детали и точности писательских характеристик побуждают меня привести и эти воспоминания в сокращенном виде.

«Нашу штабную группу, с комдивом во главе, ведут в кают-компанию экипажа. Здесь знакомлюсь с уполномоченным от Военного совета КБФ полковым комиссаром Лазученковым. Он растерян — все планы нарушены, уже должны были уйти, а продолжаем стоять и попадаем в хвост последней колонны. По плану на „Казахстан“ следовало принять не больше двух тысяч пассажиров, а приняли четыре. В трюмах оказались какие-то автомобили[5]. Главное — верхняя палуба забита людьми так, что не добраться к пожарным средствам. Очень стеснены зенитчики.

Ко мне подходит бывший старшина с эсминца „Ленин“ — ему пора на вахту, и он предлагает мне койку в своей каюте.

Ложусь, но не могу спать. Сначала слышу, как наконец снимаемся со швартовов. Якорь, громыхая цепью, уходит в клюз. Топот людей и возбужденные голоса долго не стихают. В иллюминаторе бело-зеленая кипень воды и закрытый туманом берег. Мы, кажется, единственное судно из крупных единиц, идущее в хвосте каравана. С нами только катера-охотники и старенькие парусно-моторные шхуны.

18.20 — разрывы бомб, и между их оглушающим грохотом, который вызывает крен корабля, сверху начинают лаять наши зенитки. Внезапно крен в обратную сторону, дверь распахивается, чувство такое, будто корабль уходит в воду. Страшный удар… Через коридор к кормовому трапу бегут толпы людей — у них общее выражение страха и безумия на лицах.

Первая реакция — бежать вместе со всеми, но почему-то не бегу и, взглянув в иллюминатор, вижу, как море возвращается в прежнюю плоскость. Видимо, корабль не тонет или может продержаться еще долго — крен уменьшился. Стараюсь одеться без торопливости и суеты и с облегчением думаю о том, что законно могу расстаться с надоевшим и постоянно оттягивавшим плечо противогазом.

Наверх я вышел минут через пятнадцать и поднялся на шлюпочную палубу. Отсюда многое было видно. Звено фашистских самолетов возвращалось. Зенитчики сосредоточенно ставили завесу. Они работали перед стеною дыма и огня, закрывавших мостик, трубу, мачту и всю остальную часть корабля до носа. Им помогали пассажиры, подтаскивая ящики со снарядами и пулеметными дисками. Но были и другие, те, кем овладела паника в момент попадания бомбы. Я уже знал, что бомба разметала людей на мостике, проникла в машинные недра, перебила электропривод, и корабль, не управляемый, дрейфовал в море и все больше отставал от последней колонны кораблей, ушедших из Таллина. Паникеры оттаскивали ящики боеприпасов к бортам, поднимали их и сбрасывали в воду. Слышались восклицания:

— Пока пожар не дошел… Взорвется боезапас, все погибнем.

Стена огня сомкнулась и разделила корабль на две части, У самого форштевня и в малярке, находившейся здесь, под палубой, сам собой образовался коллектив, вожаками которого были батальонный комиссар Гош, зенитчик-майор Рыженко, действовавший со своими орудиями и с счетверенными пулеметами (он был монопольный оборонитель носовой части), капитан с забытой мною грузинской фамилией, тоже служивший потом в Кронштадтском гарнизоне, и хроменькая машинистка из штаба Сутырина, чуждая страху и поглощенная заботой о нас, мужчинах, таких беспомощных в сравнении с нею в прозаическом деле устройство жилья, питания и т. д.

Благодаря зенитчикам, которыми командовал Рыженко, мы организовали оборону корабля. Когда голос его сел, я взял в руки мегафон и повторял отдаваемые шепотом команды. Мы ясно понимали, что для спасения корабля надо погасить пожар. В ход пошла любая посуда от ведер до касок. Выстроившись цепью, все, кто мог действовать, от солдат до женщин и ребят, заливали огонь водою.

Рыженко прошептал, а я повторил в мегафон, что к нам идет помощь. Между тем помощь была лишь надеждой, а на деле на наш старенький пароход уже было сброшено, по нашим скромным подсчетам, 164 бомбы. Радиопередатчик был безнадежно испорчен, и мы не могли никак его починить. В сумерках мы поняли, что авиация врага в нашем районе сочла свою работу законченной. Пожар стихал.

Теперь нашей задачей было прекратить дрейф, стать на якорь; затем любыми средствами добиться хода корабля и подвести его хотя бы к Вайндлоо, маленькому островку со станцией СНИС, островку, с которого уже виден, несомненно, удерживаемый нами, остров Гогланд.

Так определил нашу задачу стихийно образовавшийся штаб корабля[6].

Итак, отдали якоря (потом, чтобы уйти, их пришлось отклепать, вручную, конечно, было не вытянуть). И началась работа в котельной. Воды в запасе было достаточно, да никто и не стал бы наполнять котел морской водою. Мы даже обедали, разведя в котелках с котельною водою молочный порошок. Трудность была в тем, чтобы управлять рулем — за отсутствием мостика со всем его оборудованием — из румпельного отделения. Глаза управлявшим заменяла голосовая связь — цепочка людей, протянувшаяся от обгорелого верха до входа в румпельное.

Со скоростью пешехода „Казахстан“ к темному времени добрался до Вайндлоо».

Потом многие участники плавания на «Казахстане» отмечали мужественное поведение нашего товарища по перу писателя Зонина. О нем еще пойдет речь впереди…

Вера. Надежда. Любовь

Значение того, что произошло в Таллине в конце августа сорок первого года, прояснилось не сразу. Постепенно, когда война катилась к завершению, события стали наполняться смыслом, и Таллинский переход увиделся не просто, как отступление флота.

Хотя немецкие историки и считают, что Гитлер не рассчитывал на серьезное сопротивление в Прибалтике, он все же собрал на Балтийском море солидный флот. Там были линкор, крейсеры, миноносцы, подводные лодки. К этому надо прибавить финский флот, которым Германия могла располагать.

В первый же день войны разведка сообщила, что море по периметру минировано фашистами. Было выставлено 155 мин и 104 минных защитника на каждую морскую милю, то есть на каждые десять метров морского пространства приходилось по мине и на каждые пятнадцать метров по минному заграждению. Усиленно минируя море, враг полагал, что запер наш флот в Таллине и может смело рассчитывать на его капитуляцию. Годом позже англичане капитулировали в Северной Африке, отдав базу Тобрук в куда более выгодных условиях, имея там тридцатитысячную армию и 700 танков.

Фашистское командование не предполагало, что более ста кораблей, из них 70 крупных, смогут пройти по фарватеру шириной в 3 кабельтовых. Что флот сохранит силы и сможет продолжить борьбу в Ленинграде.

29 августа в 17.00 боевые корабли встали на Кронштадтском рейде. Они доставили на помощь ленинградцам двадцатитысячное войско.

Лишь по истечении времени мы узнали о последнем заседании в Таллине Военного совета флота, на котором утверждали план прорыва флота по узкому фарватеру. Его вел командующий флотом вице-адмирал Трибуц. Уже было ясно, что флоту следует пробиться через минные поля без прикрытия авиации, ибо наша авиация перебазировалась к этому времени на восток.

Минеры предлагали протралить фарватер и обозначить очищенную для прохода кораблей дорогу вешками. Это облегчило бы переход, но была почти полная уверенность, что мины будут заброшены тут же снова. Кроме того, для проведения траления было необходимо сто тральщиков, флот располагал лишь двадцатью такими кораблями.

Был разработан план перехода четырьмя конвоями. Каждый конвой имел свое боевое охранение и следовал за тральщиками, прокладывающими дорогу.

По планам немецкого командования уже 24 августа Таллин должен был стать немецким. По планам советского командования 27-го началась и 28-го завершилась эвакуация войск из Таллина.

Флот был сохранен, он вырвался из ловушки, самоотверженно и героически прорвался в Ленинград и служил его обороне.

Когда обдумываешь это, частные события, частные истории обретают свое место в общем свершении, называемом историками «таллинской эпопеей». Наполняются смыслом и рейсы с бомбами тральщика «Шпиль» под командованием Дебелова, и действия бригады морской пехоты полковника Парафило и других групп и людей. Все они служат идее сохранения боеспособности флота, идее накопления сил для обороны Ленинграда. Был ли подрыв «Якова Свердлова» сознательным актом самопожертвования или случайностью войны — это останется неизвестным. Те немногие, кто уцелел, утверждают, что «Свердлов» встал под торпеду, нацеленную на крейсер «Киров», который шел под флагом командующего. Военные историки предполагают, что «Свердлов», скорее всего, подорвался на мине. Как бы то ни было, святое право тех, кто выжил, оценивать прошлое не как бессмысленную случайность, а как сознательный подвиг.

Сегодня память высвечивает многие имена. Вот и мой старый друг Николай Сергеевич Дебелов, что командовал тральщиком «Шпиль», совершал смертельно опасные рейсы из Кронштадта на остров Эзель с бомбами для наших летчиков, наносивших первые (самые первые!) удары по логову фашизма — Берлину, а когда флот отступал из Таллина, корабль Дебелова шел головным, прокладывая путь крейсеру «Киров» и всей армаде кораблей — вот он мне представляется не только смелым, но по-своему мудрым человеком. К тому же не лишенным чувства юмора.

После войны Дебелов жил в Ленинграде, я в Москве. Мы почти не встречались. Зато частенько писали друг другу. В одном из писем он шутя-играя вспоминал: «А знаешь, что меня выручало на войне? Три слова, которые я помнил и повторял про себя. Вера, Надежда, Любовь. В эти расхожие слова я вкладывал свое собственное символическое понятие. Вера — в нашу победу, Надежда, что мы останемся живы, Любовь — и будем после войны радоваться и любить. И представь, я повторял эти три слова не только самому себе, но и моим хлопцам. Им нравилось, и мы победили…»

Перечитывая его письма, я снова вспоминаю небольшие кораблики, которые казались еще меньше рядом с линкорами или крейсером «Киров». Шустрые, быстрые, они были морскими саперами. Отважные «тральцы», как их любовно мы все величали, шли вперед, подсекая тралом мины и расстреливая их. Сами они были плохо защищены. Зенитные пулеметы да одна или две пушчонки на борту вот и все их вооружение. Но ни один конвой не выходил в море без их сопровождения. Они шли впереди, расчищая дорогу, и иногда подрывались и погибали. У них была невидная, но опасная судьба. Но что составляло гордость Дебелова? Он писал: «За все годы войны по моей вине не потеряно ни одного корабля и ни одного матроса. А сколько кораблей и людей спасено! В одном только Таллинском переходе вытащили из воды четыреста с лишним человек и с островов четыре тысячи… Когда много лет спустя на вечере встречи ко мне подошли жены моих бывших матросов и благодарили меня, я прослезился: вот моя награда, ну, а наши ордена и ордена иностранные до меня в то время не дошли».

Это признание было сделано, когда я собирал материал о союзных конвоях в сорок четвертом году и обратился к Дебелову, сопровождавшему эти конвои, с вопросом о том, какими иностранными орденами он награжден. В его ответе искреннем и прямом — сказался весь характер этого человека, похожий на характер его корабля. Да, тральщики не часто становились героями дня. Они были в тени войны. Как и катера «морские охотники», они иногда становились спасателями. Помню наш разговор с Горальдом Карловичем Плиером в Таллине после войны. Этот невысокий, учтивый человек с бородкой земского врача тоже говорил мне о тральщиках с какой-то нежностью. Он был спасен тральщиком в тот момент, когда уже попрощался с жизнью.

Судьба его типична для того времени. До войны Горальд Карлович служил на железной дороге. Когда началась война, он сформировал отряд по борьбе с бандитизмом. Сражались в лесах, вдоль железной дороги с отрядами националистов, объединившихся в банды «лесные братья». Основным средством «лесных братьев» были диверсии. Первым сражением отряда Плиера была короткая схватка на месте проходившего из Таллина к передовым позициям поезда. Этот поезд «лесные братья» пытались пустить под откос. Уже эта первая стычка показала, что отряду Плиера не хватает мобильности. Под Марьямаа своими силами отряд соорудил бронепоезд, навалив на две платформы мешки с песком. В узком проходе между мешками сидели стрелки, целившиеся сквозь узкие амбразуры в песочной стене. Самодельный бронепоезд давал возможность совершать небольшие самостоятельные операции в тылу у немцев, целью которых часто был захват боеприпасов, — ведь их всегда не хватало. Во время одного из налетов на склад оружия и обмундирования взяли также много одежды, взяли безо всякой особой цели. Но когда стали разбирать ее, кому-то пришла мысль действовать в тылу фашистов, переодевшись во вражескую форму. Вылазки отряда Плиера отличались дерзостью и стремительностью. В конце августа из штаба было получено распоряжение — отступить в Таллин. На подходе к железнодорожному вокзалу пустили под откос верно служивший бойцам поезд. Связались по рации с командованием и узнали, что фашисты подошли к парку Кадриорг. Здесь им оказывают отчаянное сопротивление, но силы иссякают. Приказ: занять оборону в парке.

Шел сильный дождь. Сквозь пелену дождя было плохо видно. Ветер налетал порывами, и парк шумел листвою. Шум дождя и ветра перекрывал гул канонады. Небо над Таллином было озарено пожаром. Плиеру было известно, что его отряд и батальоны, сформированные из курсантов училища Фрунзе, удерживают врага, чтобы отступающие войска могли погрузиться в гавани на корабли и покинуть город организованным порядком. Он знал, что за его спиной идет эвакуация и он должен продержаться как можно дольше. Каждый час обороны Кадриорга означает сотни спасенных воинов.

Немцы засыпали Кадриорг минами, и земля сотрясалась от взрывов. Плиер понимал, что, оставаясь на своих позициях, они будут уничтожены минным дождем. Он отдал приказ продвинуться вперед на расстояние видимости немецких позиций. Замешательство: впереди — немцы. Плиер бросился на землю и сделал первую перебежку навстречу немцам. Он оборачивается:

— Кто останется на прежних позициях, будет уничтожен минами. Вперед!

Те, кто замешкались, погибли все, до единого. Зато почти весь отряд сумел продержаться целую ночь почти вплотную к немецким позициям. Светало. Вой мин ослабевал. Притихла стрельба, но ветер и дождь шумели с прежней силой. Плиер послал связного в Минную гавань. Неужели еще не отошли? Наступило короткое затишье в бою. Перевязывали и отправляли с линии атаки раненых. Вернулся связной, доложил: гавань пуста. Плиер услышал об этом с горечью и облегчением: приказ выполнен, они свой долг исполнили. Но что будет с ними? Он отдал приказ отступать в Минную гавань. Под прикрытием дождя, с соблюдением осторожности они покинули позиции незаметно для врага.

По дороге в гавань к отряду присоединялись все новые и новые разрозненные морские части. Так что в гавань вошли солидным соединением. Гавань была пуста. Громоздились ящики с оборудованием, которое не успели вывезти. Плиер предложил прорываться по сухопутью, но моряки не хотели уходить от моря.

На рейде показался транспорт. Сигнальщик взобрался на ящики и передал семафор: «Подойдите, возьмите нас». Это было госпитальное судно с ранеными. Оно взяло на борт всех.

Разместив своих бойцов, Плиер едва дошел до койки и упал на нее. Последнее, что он помнит, — это удары штока о минные бока. Судно шло, люди штоками отталкивали мины.

Очнулся от взрыва. Погас свет, полетели деревянные переборки, металлические заклепки, внезапно смолк гул машин. Стало тихо. И в тишине слышно, как бурлит где-то и переливается вода. Плиер вскочил и, ударив ногой дверь, выбежал из кубрика. На палубе он увидел высоко задранную корму. Нос корабля медленно и неуклонно уходил под воду. Паника охватила корабль. Капитан отдал команду: застопорить ход, начать спуск раненых на плотах. Его команды не организуют людей и едва слышны. Но вот по правому борту показалось судно. Паника прекращается, и в установившейся тишине капитан кричит в мегафон: «Мы тонем. Помогите». — «Не могу, — отвечает капитан судна. — Иду по заданию». — «На борту раненые. Примите раненых». — «Иду по заданию», и судно проходит мимо. Но по левому борту появляется другое. Это тральщик. Капитан обращается к нему: «Примите раненых». Тральщик подходит к борту, перекидывают трап, и капитан командует эвакуацией раненых. Море неспокойно, тральщик качается на волнах, а разбитый корабль медленно и неуклонно уходит в воду. Паника, однако, стихает. Дана команда всем, кроме раненых, подобрать плавсредства. Плиер нашел пробковый пояс, укрепил его на себе и стал ждать, когда палуба сомкнется с водой. Ждал недолго. Тральщик с ранеными отошел от судна, а через несколько минут Плиер окунулся в холодную воду. Он поплыл. Куда — неизвестно. Он хотел только отплыть подальше от погружавшегося на дно судна. Пояс хорошо держал его на воде. Но вода — конец августа — была холодной, и пять-семь часов пребывания в воде лишали человека сил. Слабела воля, больше не хотелось думать о спасении и бороться за него.

Все, кто пережил морскую катастрофу, — и Плиер, и Юрченко, о котором я расскажу в конце книги, и я сам, — помнят, что холодная купель примиряет с гибелью. После нескольких часов, а то и суток плавания конец кажется освобождением. На моих глазах, когда я отплывал от ушедшей под воду «Виронии», два человека — мужчина и женщина, — обнявшись, ушли на дно. Смерть наступает, когда истощаются силы, а истощение сил наступает безболезненно и сопровождается безразличием. Прошла ночь. Поднялось солнце, и в его сверкающих лучах прямо на Плиера пошел неизвестно откуда взявшийся тральщик. Плиера подняли на борт. Палуба была полна спасенными. Маневренный и быстрый тральщик рыскал по морю, вылавливая из воды людей. Может быть, это был тральщик Дебелова. Плиер не запомнил ни его номера, ни тем более имени его командира. Он говорит, что хорошо помнит лишь лицо краснофлотца, втянувшего его на корабль, потому что это было последнее, что он увидел перед тем, как потерять сознание.

…Мы сидели с Горальдом Карловичем Плиером. За маленьким столиком, пили душистый, по-эстонски добросовестно сваренный кофе, а над Таллином проходил золотой, прозрачный и солнечный август.

— Этот тральщик, — говорил, улыбаясь, Горальд Карлович, — я даже не знаю, как это сказать, это чудо было в моей жизни. Если бы я мог, я бы памятник ему поставил. Почему есть памятники — танки, а памятники корабли большая редкость?

«Четвертый бастион»

Кронштадтские форты, корабли, собравшиеся на Неве в огромный артиллерийский кулак, и сто тысяч моряков, сошедших с кораблей на землю, стояли на самых трудных рубежах. Стояли насмерть!

…В те дни Кронштадт называли «огневым щитом Ленинграда». И действительно, кронштадтские форты вместе с боевыми кораблями помогли нашей армии остановить фашистов у стен Ленинграда. Вот почему фашисты хотели сломить Кронштадт, потопить боевые корабли… Каждый день с рассвета волнами — одна за другой — летели на Кронштадт пикирующие бомбардировщики.

У нас было мало самолетов-истребителей, и они не могли отразить все воздушные атаки противника.

Пикировщики старались обходить форты — там очень сильная зенитная оборона. Окружным путем они прорывались к гавани и нацеливали свои удары на боевые корабли.

Два дня, 22 и 23 сентября, бомбы взрывались в гавани. Туго приходилось нашим зенитчикам. Стволы корабельных орудий раскалялись от непрерывной стрельбы. Трудно было нашим морякам отбиваться от самолетов, наседавших со всех сторон. В один из этих дней наш флот постигло большое несчастье: бомба весом около тонны попала в линкор «Марат».

Все это произошло мгновенно. Сразу после удара ошеломляющей силы, когда столб воды вместе с обломками корабля, поднятый взрывом выше мачт, снова обрушился вниз на палубы, мы увидели, что у линкора нет носовой части. Она вместе с мостиком, надстройками, с орудийной башней и людьми, находившимися в эти минуты на боевых постах, в задраенных отсеках, оторвалась от корабля и была похоронена в пучине, на дне гавани. Разрушенные переборки быстро заполнялись водой.

Прибежали мы на пирс и обмерли при виде обрушившихся мачт, скрюченного металла и палубы у самой воды.

Сердце холодело при мысли, что на глубине похоронена боевая рубка и в ней смерть настигла командира корабля Павла Константиновича Иванова, артиллеристов Константина Петровича Лебедева, Леонида Николаевича Новицкого, любимца команды комиссара корабля Семена Ивановича Чернышенко и многих, многих…

Вместе с ними погиб писатель, редактор многотиражки «Маратовец» Иоганн Зельцер.

Горе было для всего флота — огромное горе. О моряках «Марата» и говорить не приходится, что в эти дни они пережили…

На смену павшим пришло пополнение. Среди «новичков» оказался раньше служивший на «Марате» старый моряк Владимир Васильев, назначенный командиром корабля, — смелый, решительный, сразу завоевавший симпатии людей, а также комиссар Сергей Барабанов, после гибели Чернышенко словно самой судьбой посланный ему на смену и даже во многом похожий на него.

На «Марат» Барабанов приходил уже по «третьему кругу»: начинал службу в феврале 1922 года, в числе первых комсомольцев-добровольцев Красного флота, позже был пропагандистом. И вот снова на родном корабле…

Как и многое на войне — это случилось неожиданно. Он, лектор Главного политуправления Военно-Морского Флота, частенько приезжал из Москвы на Балтику для выступлений на кораблях и в частях. Это была не только его профессия, но и истинное призвание.

Барабанов говорил просто, сам увлекался и увлекал моряков. Касался ли он международного положения, народнохозяйственных планов страны или задач, которые стоят перед нашим флотом, — это был неизменно живой, доверительный разговор, что всегда так ценят люди…

Одним словом, он был талантливый пропагандист. Вряд ли могло прийти ему в голову, что он окажется в должности комиссара линкора. Впрочем, чего тогда не случалось! Как показала жизнь — это было мудрое решение; на израненном корабле больше всего требовался человек, способный поднять моральный дух людей, ободрить их, вселить веру в себя, и для этой роли, как никто другой, подходил Барабанов.

Немцы считали, что от одной хворобы избавились — «Марат» больше не существует. А в эхо самое время новый командир корабля Васильев и комиссар Барабанов подняли людей на то, чтобы в самый короткий срок ввести в действие дальнобойные орудия корабля и превратить «Марат» в маленький форт, еще один бастион на острове Котлин.

Готовя к новым боям артиллерию, неустанно думали о защитных средствах, поскольку «Марат» оставался неподвижным, «прирос» к «Рогатке» и превратился в мишень для немецких батарей, находившихся на южном берегу залива — в Стрельне, Петергофе. Наблюдатели могли в бинокль видеть корабль и бить по нему прямой наводкой. Тут-то и родилась мысль о второй броне. Но где достать броневые плиты? Не разоружать же другие корабли? Кто-то предложил пустить в дело гранитные плиты, два века служившие покрытием мостовой. И начался аврал. Матросы поднимали плиту, на тележке подкатывали к кораблю, а там ее укладывали, защищая самые уязвимые места, чтобы вражеские снаряды не причинили вреда ни снарядным погребам, ни орудиям, ни команде.

И вскоре снова послышались басовые голоса пушек «Марата». В самые критические дни вражеского наступления они вели ураганный огонь по немецким войскам, пытавшимся по южному берегу залива прорваться к Ленинграду. В ответ сыпались снаряды, ударялись о плиты, дробили гранит, и все тут. А техника и люди оставались целы-невредимы.

Заодно расскажу и о том, что было дальше. Надвигалась блокада. Топлива на корабле — несколько десятков тонн. И в порту говорят: «Не хватает нефти даже для плавающих кораблей».

— Без топлива у нас выйдет из строя энергетика, тогда и стрелять не сможем, — доказывают «маратовцы».

— Никто вам не поможет. Сами ищите выход из положения, — твердо заявили портовики.

Ну что ж делать. Стали думать, советоваться. И тут неожиданно комиссару корабля пришла мысль — обойти все баржи, законсервированные корабли и собрать остатки топлива. И пошли моряки с ведрами, банками, бачками. Идея оказалась правильной, только нефть была с примесью воды. Тут опять же сметку проявил Барабанов: он вспомнил Баку в годы разрухи. Там женщины вот так же ходили с ведрами за нефтью: бросят тряпку в воду — она быстро напитается нефтью, ее тут же выжимают в ведро. Глядишь — чистая нефть. На корабле приняли эту «методу», и, облазив все гавани, моряки таким способом за короткое время сделали солидный запас нефти.

Кто-то «капнул» в прокуратуру: на «Марате» неоприходованная нефть. Там рьяно взялись за «нарушителей», завели «дело» на командира и комиссара. В Кронштадте пронеслась молва — судить будут по законам военного времени.

И как раз в это время приезжает в Кронштадт заместитель наркома Военно-Морского Флота Л. М. Галлер. Пришел на «Марат», увидел, что израненный корабль превратился в береговую батарею. Похвалил он моряков, говорит, молодцы, на такое дело не все способны. А Барабанов ему в ответ: «Не очень-то молодцы. Скоро нас судить собираются». И рассказал, за что именно. Лев Михайлович тут же позвонил прокурору и приказал вместе со следователем прибыть на корабль и ознакомить его с материалами. Те прибыли, доложили…

— Я полагаю, тут нет состава преступления, — сказал Галлер. — Ведь все это делается в интересах обороны, чтобы надежнее защитить Кронштадт. Иначе вас же, вместе со следователем, немцы смогут забросать бомбами и снарядами.

Прокурор возражал:

— Сейчас все прикрываются интересами обороны. Топливо скрывают…

— Поймите, голубчик, — со свойственной ему мягкостью продолжал убеждать Галлер, — ведь они находятся под огнем прямой наводки. И не заслуживают наказания.

Прокурор наконец выдавил из себя:

— Ну что же, под вашу линую ответственность, товарищ заместитель наркома, мы можем дело прекратить.

— Да, под мою ответственность, — твердо повторил Галлер.

И так дело было «закрыто». А «маратовские» пушки все девятьсот дней не давали немцам покоя, вели дуэль через залив и получали ответные удары. Однажды Барабанов показал мне кальку, испещренную черными точками, — тысячи вражеских снарядов, взрывавшихся на самом корабле и вокруг него. И все же «Марат» не замолкал, нанося врагу крупный урон.

А как охранялись подступы к Ленинграду со стороны моря! Заслуга этого блистательного с военной точки зрения дела принадлежит многим, и в том числе капитану 1-го ранга, а позже контр-адмиралу Абраму Михайловичу Богдановичу. В блокаду он был командиром охраны Водного района (ОВРа) Ленинградской морской базы, и его хозяйство находилось в пределах реки Невы, Его одним из первых наградили высоким орденом Александра Невского.

Поначалу его большое и на редкость разнокалиберное хозяйство должно было сосредоточиться в пределах реки Невы. Целая флотилия разных судов катера, яхты, шверботы и многое другое…

У командира ОВРа голова шла кругом. Где что находится — не мог понять Богданович. Особенно докучали ему маленькие катеришки — «каэмки» под командованием старшин, мичманов, лейтенантов. Кто пришвартовался на Фонтанке, по принципу близости к родному дому, кто облюбовал место на Мойке, кто причалил на канале Грибоедова. Словом, вся флотилия разбрелась. И чтобы собрать ее, пришлось пойти на крайнюю меру: просить командира порта прекратить отпуск продуктов без ведома командира ОВРа. Тут уж никуда не денешься. Объявились пропавшие…

Первым пришел высоченный детина, обросший рыжей бородой, в замасленном комбинезоне — не поймешь, кто он — моряк или заводской мастеровой. Пришел в кабинет командира ОВРа и гневно выпалил:

— Почему мне порт прекратил выдачу продуктов? У меня аттестаты в порядке.

Маленький, кряжистый Богданович недоуменно посмотрел ему в глаза, встал и негромким голосом произнес:

— Выйдите из кабинета и снова доложите, как положено на флоте.

Бородач сконфузился, вышел, помялся минуту-две за дверью и снова вошел такой же небрежный, разухабистый.

— Так вот я насчет продснабжения.

— Выйдите и доложите, как положено, — твердо повторил Богданович.

Он явился еще раз.

— Я командир катера. Почему мне…

Богданович оборвал его на полуслове:

— Выйдите и доложите, как положено.

Бородач, видимо, понял, с кем имеет дело. В четвертый раз переступив порог кабинета, вытянулся, приложил руку к козырьку фуражки и, чеканя каждое слово, доложил:

— Лейтенант из запаса Фролов по вашему приказанию явился…

— Теперь мы с вами можем поговорить. Садитесь. Где вы базируетесь и чем занимаетесь?

Вот так началась организация службы в Ленинграде.

Ну, а вслед за тем было многое, о чем нет возможности подробно рассказать в рамках моего повествования.

Осенние десантные операции сорок первого года проводились силами москитного флота зачастую под руководством и при участии самого командира ОВРа. Их было много: десанты отвлекающие, десанты разведывательные, десанты с целью вызволить пробивающиеся с боями наши отрезанные и окруженные части, высадки наших разведчиков, когда моряки, держа высоко в руках оружие, прыгали с борта катеров в воду и исчезали во тьме, чтобы за много километров от побережья залива загремели в ночи взрывы и рухнули под откос эшелоны…

Приближалась первая военная зима. Всего в нескольких километрах на южном побережье окопались немцы, а на северном берегу — финны. Те и другие пробовали по ночам совершать вылазки на лед залива. Опыт подсказывал, что нужна оборона, выдвинутая вперед, в устье Финского залива. Вот тут-то и пришлось поломать голову Богдановичу. И он нашел решение, вспомнив свою молодость на Дальнем Востоке. Тогда приехали моряки с семьями на пустое место. Ни кола ни двора. Командир отряда торпедных катеров Головко впоследствии крупный флотоводец, адмирал — предложил на зиму построить ледовые домики, что поначалу всех удивило. А потом радовались находчивости Головко. Вот и Богданович приказал заготавливать лед. Выпиливали блоки, как в прежнее время для ледников, складывали из них стены. Щели заливали водой. Проверили на прочность, открыли огонь прямой наводкой. Ничего, только кусочки льда отскакивают…

Наши воины в ледяных дотах оказались достойными стражами. Живя в напряжении, не раз отражали атаки мелких диверсионных групп противника, пытавшихся незаметно проникнуть в Ленинград. В то же самое время они сами проявляли боевую активность. Небольшие отряды лыжников и яхтсмены на буерах с легким пулеметным вооружением прорывались в расположение противника и вели разведку боем.

Много слышал я об Абраме Михайловиче Богдановиче, много видел людей, обязанных ему жизнью, однако встретился с ним только после войны, в госпитале. Я увидел невысокого, плотного человека, с широким лбом ученого и умными зоркими глазами. И в наружности решительно ничего волевого, героического. Он напоминал профессора, отца большого семейства, и только… Говорил тихо, не спеша, чуть усталым голосом, но во всех его суждениях чувствовалась мудрость, доброта и острый, проницательный взгляд. Ветераны войны относились к нему по-сыновьи. В приемные часы слышался осторожный стук в дверь, и в палату почти на цыпочках входили бывшие командиры кораблей, штурманы, минеры, инженер-механики. В руках цветы, фрукты, кульки со сластями — ветераны знали эту маленькую слабость старого моряка, — и начинались разговоры «за жизнь»: кто, где, как… Нет-нет и проскальзывали какие-то штрихи прошлой боевой жизни. Я прислушивался к их разговорам, и многое потом пригодилось мне для моей работы. Иногда в палате появлялась медсестра с письмами моему соседу. Он радовался, как ребенок.

Читал мне вслух. Опять же это были слова привета и тревоги за здоровье дорогого им человека. Помнится, один из героев войны на море Вадим Чудов закончил свое послание так: «Мы любим Вас за то, что под пулями и снарядами Вы всегда были рядом с нами».

Сегодня нет в живых ни капитана 1-го ранга С. А. Барабанова, ни контр-адмирала А. М. Богдановича. Но не проходит ни одной встречи ветеранов Балтики, чтобы друзья по оружию не вспомнили их добрым словом.

«Тот ураган прошел, нас мало уцелело…»

Годы жизни в осажденном Ленинграде — это и для литераторов, журналистов было время борьбы, испытаний, потери боевых друзей, чье перо можно поистине приравнять к штыку и гранате. Редакциям флотских газет были нужны люди.

Именно в эту пору вливались в боевой строй и те, кто мог оставаться на своем прежнем месте. Так оказался на переднем крае начальник отделения печати Политуправления флота Илья Иголкин. Мы привыкли его видеть, обложенного подшивками флотских газет, а их выходило десятки на кораблях и в крупных соединениях. Сидел и занимался вроде бы кабинетной работой. А в сентябре сорок первого, когда немецкая бронированная машина подкатывалась к стенам Ленинграда, Илья не утерпел, отпросился на линкор «Марат», что стоял в Морском канале в Ленинграде и почти круглые сутки с небольшими перерывами вел бой с немецкими батареями. Илья там не отсиживался в глубоких недрах корабля, куда не долетали осколки вражеских снарядов. Наоборот, он все время был на людях, на боевых постах, рядом с моряками. Он правильно считал, что одно это ободряет моряков… Но случилось так, что немецкий снаряд разорвался на палубе и вместе с другими артиллеристами Илья был ранен, без сознания отправлен в госпиталь. Там ему ампутировали ногу.

Узнав об этом, мы с Вишневским и Тарасенковым пришли его проведать в госпитале и поразились силе духа нашего товарища.

— Ничего, потерплю, придет час, и мы с ними посчитаемся, — говорил он, сжимая в ярости кулаки над головой. — Как только подлечусь, снова в строй и до победного конца.

Так понимал свой долг пубалтовец, коммунист Илья Иголкин, увидевший победу и еще много лет проработавший в ЦК Компартии Эстонии.

А каким тяжелым ударом стала для нас гибель Петра Звонкова корреспондента газеты «Красный Балтийский флот», словно рожденного для своей беспокойной профессии. Он еще в мирное время прослыл великолепным газетчиком. К нему полностью относятся строки Константина Симонова:

Жив ты или помер, Главное, чтоб в номер Материал сумел ты передать… И чтоб, между прочим, Был фитиль всем прочим, А на остальное наплевать…

Петр Иванович был высокий, худощавый человек с тонкой шеей, рыжими усами. Под стеклами очков скрывались озорные, искрящиеся глаза. Морская форма с нашивками старшего политрука придавала ему строгий и собранный вид повидавшего виды старого балтийца.

Он, как и большинство из нас, был еще молод, но виды успел повидать. В обычной жизни он не имел привычки вылезать вперед, но во время зимних боев 1939 года, участвуя в десанте на остров Гогланд с моряками, совершавшими первый бросок, показал храбрость и мужество под огнем противника.

В чисто профессиональных качествах, таких, как оперативность, мобильность, уменье достать для газеты первосортный материал, он не уступал другим корреспондентам. В негласном соревновании с гражданскими журналистами, прикомандированными к флоту, — Михаилом Никитиным из «Известий», Юсом Зеньковским из ТАСС, корреспондентами «Правды», он неизменно держал пальму первенства, а иной раз, чего скрывать, и доставлял нам немало огорчений.

Если в газете «Красный Балтийский флот» появлялась его статья, очерк о выходе эскадры в море или еще важнее — о возвращении подводной лодки из автономного плавания, а мы это событие «прохлопали», то нам крепко доставалось от наших редакций.

Правда, учитывалось одно смягчающее обстоятельство.

Как правило, до войны мы бывали в базах флота наездами, а Петр Звонков дневал и ночевал в каюте корабля или землянке летчиков. Похоже, что он не довольствовался текущей оперативной работой корреспондента, а собирал материал для крупного произведения. Еще в 1939 году в Ленинграде вышла его книга «Балтфлот — защитник Петрограда», со свежими, яркими фактами из истории боев на Балтике в период гражданской войны и интервенции.

В 1942 году, когда наши моряки пошли отвоевывать захваченный финнами остров Гогланд, Звонков снова устремился с ними. Только не морем, а по воздуху. Он упросил командующего авиацией разрешить ему полет на самолете, выполнявшем боевое задание. Над самым островом самолет был сбит, и Петр Иванович погиб вместе с экипажем самолета.

Помню, как вместе с нами сокрушался командующий флотом, хотя он был начисто лишен сентиментальности. На сей раз и его охватила глубокая печаль. А редактор флотской газеты Лев Осипов места себе не находил, повторяя не раз: «Как мне его не хватает!»

Одни погибали в бою, другие тихо, молча умирали от голода. Я не был знаком с писателем Еремеем Лаганским. Видел его не раз, невысокого, излишне полноватого, в пенсне, какие носили старые петербуржцы. Бросалась в глаза его необыкновенная подвижность. Трудно было представить такого человека на войне. Но и он оказался в рядах Балтийского флота. И тут я позволю себе привести воспоминания Николая Чуковского, который с Лаганским немало прошел по военным дорогам:

«Я встретил его в Таллине летом 1941 года и, помню, с первого взгляда был поражен происшедшей с ним переменой. Я знал его суетливым пожилым человеком в пенсне, которого даже невозможно было вообразить себе в военной форме. А тут вдруг оказалось, что военно-морской синий китель сидит на нем превосходно и очень ему идет, и что человек он вовсе не суетливый, а, напротив, очень спокойно-медлительный, и что профиль у него какой-то торжественный, как у адмиралов на старинных гравюрах. В те дни немцы уже обтекали Таллин с трех сторон, сужая петлю, и многим казалось, что это громадная ловушка, из которой не уйти. Впрочем, поезда на Ленинград еще ходили, но их уже обстреливали, и было ясно, что это последние поезда. Внезапно редактор маленькой военной газетки, в которой работал Лаганский, получил приказание — отправить одного из своих сотрудников в Ленинград. Ясно, что тот, кого отправят, окажется вне немецкой петли. Редактор посоветовался в политотделе и решил отправить Лаганского, как старшего по возрасту — Лаганскому было уже почти пятьдесят. В редакции все считали это решение справедливым, и воспротивился ему только один — Лаганский. Он ужасно обиделся. Два дня ходил он по начальству, убеждал, доказывал — и остался в Таллине, а вместо него в Ленинград был командирован другой работник, молодой человек.

Я уходил из Таллина вместе с Лаганским. Шло нас человек пятнадцать все наземные работники нашей авиабригады. Только тут я оценил Лаганского по-настоящему. Не было среди нас человека более стойкого, решительного, умелого, не поддающегося панике. Он был сообразительнее, тверже и отважнее шедших вместе с нами кадровых командиров. У него было удивительное практическое чутье — как устроить ночлег поудобнее, как раздобыть обед. Он научил нас не бояться немецких самолетов, обстреливавших те лесные дороги, по которым мы брели; сам он не обращал на них никакого внимания. Ко мне он относился заботливо и покровительственно; я с трудом последовал за ним, хотя был лет на двенадцать моложе его и гораздо крепче. Не думаю, чтобы мне удалось выйти из Эстонии, если бы моим спутником не был Лаганский.

Главной его особенностью был оптимизм. Он верил не только в конечную победу — мы эту веру не теряли и в сорок первом году, — но смотрел оптимистически на исход самых ближайших событий. Он уверял меня, что немцам никогда не удастся дойти до Ленинграда и что они вот-вот будут разбиты. В августе 1941 года немцы действительно были задержаны в Кингисепском районе Ленинградской области недели на две. Во время этих двух недель Лаганский был совершенно убежден, что оптимистический его прогноз уже осуществляется. У нас обоих были в Ленинграде семьи. Однако моя жена с двумя детьми уже в первой половине июля выехала из Ленинграда на восток. Лаганский, зная об этом от меня, чрезвычайно не одобрил ее поступка. Он вообще не одобрял массовой эвакуации ленинградцев, начавшейся летом 1941 года. Своей жене и дочери он запретил уезжать куда бы то ни было. Он, разумеется, не предвидел осады города и не допускал даже такой возможности; и эвакуация казалась ему проявлением паники и малодушия.

Голод в осажденном Ленинграде начался с октября. Жена и дочь Лаганского по-прежнему жили в Ленинграде на улице Жуковского, в своей просторной, хорошо обставленной, но неотапливаемой квартире. Карточки у них были „иждивенческие“, по которым не выдавали почти ничего. Лаганский жил в редакции военной газеты на Васильевском острове и питался вместе со мной в военной столовой; он получал триста граммов хлеба в день, две тарелки супа, одну столовую ложку каши, один кусочек пиленого сахара. В сравнении с тем, что получала его семья, это было колоссально. Но он не ел ни хлеба, ни супа, ни каши, ни сахара. Он завел целую систему портативных судочков и складывал в них все, что ему выдавалось; в свободные от работы часы он шел к себе на квартиру и отдавал судочки жене. Он уверял жену и дочь, что совершенно сыт, и с наслаждением смотрел, как они съедают его паек. Разумеется, он отлично знал, чем все это для него кончится. В марте 1942 года он умер голодной смертью. Удивительно, что он так долго протянул.

Жена его, Тамара Григорьевна, узнала о его молчаливом подвиге только после его смерти. Он пожертвовал жизнью ради нее, но, к сожалению, спасти ее ему не удалось. Она пережила его только на год. В 1943 году, уже после прорыва блокады, когда продовольственное положение города значительно улучшилось, она погибла от артиллерийского снаряда, влетевшего в окно ее комнаты».

Еще одно имя должно быть помянуто в перечне ушедших навеки в ту первую блокадную пору. Сергей Иванович Абрамович-Блэк! Известный писатель, автор романа «Невидимый адмирал» — книги, рисующей жизнь моряков Балтийского флота в канун великих событий Октября 1917 года, книги о том, как постепенно созревает революционное сознание балтийцев и близится время, когда власть возьмет в свои руки «невидимый адмирал», то есть трудовой народ…

Тут придется снова напомнить грозные сентябрьские дни 1941 года, когда враг подошел к стенам Ленинграда и был отдан приказ минировать заводы, электростанции и боевые корабли флота. Как и повсюду, на крейсере «Киров» шла лихорадочная работа. В трюмы закладывался тол, назначались люди, ответственные за выполнение этой адской миссии. Моряки глубоко переживали все, что свершалось у них на глазах.

Нам неведомо знать, что думал об этом Абрамович-Блэк, старый штурман русского флота, участник гражданской войны, он в эту пору тоже служил на «Кирове» при редакции корабельной многотиражки «Кировец».

Сергей Иванович от макушки до пяток был военным моряком — высокий, стройный, подтянутый и в гражданской жизни не расстававшийся со своей флотской формой, всегда попыхивающий капитанской трубкой. Он почти одновременно с Л. Соболевым начинал литературную работу, оба были веселые, неугомонные, собирали вокруг себя молодежь и рассказывали разные истории из морской жизни. А повидал Абрамович-Блэк многое. Служил командиром артиллерийской башни на линкоре, участвовал в Моонзундском бою в октябре 1917 года, потом в знаменитом «Ледовом походе» 1918 года, командовал монитором «Свердлов», эсминцем «Железняков». После войны мне довелось услышать рассказы о нем, в частности, поделился со мной своими воспоминаниями известный критик Игорь Александрович Сац. В моем дневнике сохранилась эта запись. Вот она:

«Примерно в тридцать четвертом году я прочитал книгу „Записки гидрографа“, принадлежавшую перу Абрамовича-Блэка, и написал положительную рецензию для журнала „Литературный критик“. Она называлась: „На пути к художественной правде“. Меня подкупала правдивость и непосредственность впечатлений бывалого моряка, совершившего поездку из Ленинграда в Якутию. Кстати, Якутия в его книге занимала главное место. Скоро на мою рецензию грозным рыком откликнулась одна центральная газета. Абрамович-Блэк примчался в Москву. Не будучи с ним знаком, я назначил ему встречу у себя дома. Сижу, жду, думаю: кого увижу, маленького провинциального еврея Абрамовича или высокого представительного англичанина Блэка? Ведь он из четвертого поколения потомственных русских мореплавателей. Оказалось, ни то, ни другое… Заходит коренастый уже не молодой человек в морской форме. Вынимает из кармана часы-цибулю, говорит „извините за опоздание на три минуты“. Тут-то я понял, с кем имею дело. Поговорили. Излил он свою душу, просил связаться с газетой и выяснить истинную подоплеку этой статьи. Я позвонил туда и спросил, нельзя ли мне выступить в защиту своих позиций? Мне наотрез отказали. Тогда Блэк вспомнил, что в Москве еще есть знакомый ему писатель Всеволод Вишневский, который начинал у него в литкружке. Он пошел к Вишневскому, и тот написал статью в защиту книги и моей рецензии. Тут-то выяснилась и истинная подоплека появления ругательной статьи против книги. Оказывается, Блэк смел критиковать баню в Якутии, которая была воздвигнута по замыслу кого-то из местного начальства и составляла красу и гордость оного. Оно — начальство — пожаловалось в газету, после чего и появилась отповедь Блэку. Вишневский был настойчив и добился того, что его статью опубликовали и тем самым реабилитировали книгу „Записки гидрографа“»…

Несомненно, годы блокады обогатили моих братьев по перу не только литературным, но и боевым опытом. Особенно хочется рассказать о человеке, который на войне, помимо своих обычных обязанностей писателя, всегда был занят еще и ратным трудом. Всегда рвался к воюющим людям, делил с ними поражения и был непременным участником их побед. Это Александр Ильич Зонин.

Судьба нас свела с ним задолго до войны, когда я только начинал писать о флоте, а он был уже опытный писатель-маринист, автор книг «Жизнь адмирала Нахимова» и «Капитан „Дианы“». Он охотно консультировал меня по истории флота, он знал ее, он «делал» эту историю. Вспомним стихи Эдуарда Багрицкого:

Нас водила молодость В сабельный поход, Нас бросала молодость На кронштадтский лед.

Так это и о нем, который в гражданскую войну девятнадцатилетний юноша комиссар полка, а в двадцать лет — комиссар дивизии.

При разгроме кронштадтских мятежников в 1921 году он в числе делегатов X съезда партии шел в одном строю с Тухачевским, Дыбенко, Ворошиловым и был отмечен высшей боевой наградой — орденом Красного Знамени.

Я до войны приходил к нему в скромную, полутемную комнатушку в Ленинграде на улице Халтурина. Он жил там со своим сыном Сережей. И всякий раз, побывав у них, я уходил с тяжелым чувством от холостяцкого быта, неприспособленности двух мужчин — большого и малыша, точно сирот брошенных на произвол судьбы.

Не будучи убежден в точности своих впечатлений полувековой давности, я обратился к сыну Александра Ильича — теперь моему товарищу по профессии С. А. Зонину с просьбой, если потребуется, уточнить приведенные мной по памяти факты. И получил ответ с целым рядом очень существенных подробностей: «Это правда, жили мы на Халтурина (бывшая Миллионная) — сообщает Сергей Александрович. — Своего жилья у нас не было, комнату снимали на первом этаже, окно упиралось в другой дом, и всегда у нас было темно. Из квартиры через кухню черным ходом можно было выйти во двор, а через двор в подворотню на Мойку. В доме, где была эта подворотня, тоже на первом этаже, жила семья писателя Ю. П. Германа. Отец и Герман дружили. С началом войны отец сразу уехал на фронт, я до эвакуации жил у Германов. До сих пор помню душевное тепло Татьяны Александровны Герман и необычайную мягкость и ласку Юрия Павловича. Отец действительно тогда уже был автором романа об адмирале Нахимове, повести „Капитан „Дианы““, многих рассказов, а, кроме того, автором трех книг литературно-критических работ. Кроме того, он написал роман „Земля новгородская“.

В библиографическом справочнике „Ленинградские писатели“ указано, что в 1927 году А. Зонин заведовал отделом печати Ленинградского горкома партии и одновременно был главным редактором „Звезды“, а до этого в Москве заместителем главного редактора журнала „Октябрь“, Этим я хочу сказать, что ко времени Вашего знакомства с отцом он был автором всего двух произведений прозы, но уже профессиональным литератором, членом ССП с момента его основания».

В те первые встречи и позже на флоте, когда мы служили в группе Вишневского, Зонин был худой, задумчивый, немногословный, с отпечатком грусти на лице. Многие считали его трудным. Трудным потому, что он был чересчур прямолинейный, резкий, острый на язык. Не юлил, не крутил, а резал правду-матку в глаза кому бы то ни было. Он был полон неожиданностей. Никто не мог наперед сказать, каковы его суждения будут по тому или иному поводу. Часто они были отличны от всех остальных. Он говорил, как думал. А это далеко не всем нравилось. Для него существовали люди, как Личности, независимо от их положения в обществе. И может, это было причиной того, что судьба его не баловала, но и не могла сломать…

Не лишне еще раз напомнить, что летопись его боевых свершений начинается в августовские дни 1941 года на огневых рубежах Таллина, в рядах морской пехоты. И отступал он с последними отрядами прикрытия на «Казахстане», о чем уже было рассказано. Он был один из тех, кто принимал энергичные меры для спасения судна.

После Таллина осенью сорок первого он снова в морской пехоте, уже под Ленинградом. Строго следуя принципу документальности, здесь и дальше я буду приводить свидетельства участников событий того времени. Вот что вспоминает об этом периоде бывший в ту пору корреспондентом «Красного флота» драматург Александр Штейн:

«Малая ленинградская земля, Ораниенбаумский пятачок. Сначала трясемся в кузове… Потом ночуем вповалку в какой-то избе… Потом утром снова месим грязь и, наконец, добираемся до расположения батальона морской пехоты. Передний край совсем рядом — это ощущается во всем, поражаемся, что никто не спрашивает документов, никому до нас нет дела… Идем все дальше, дальше. Ухают пушки, пулеметные очереди, повизгивая пролетают мины. Под небольшим пригорком — человек в черной шинели без знаков различия, поросший черной щетиной, с толстыми негритянскими губами, с наганом в руке. К нему то и дело подбегают матросы в заляпанных грязью бушлатах, в тяжелых кирзовых сапогах.

— Товарищ писатель, — слышим мы. — Ваше приказание выполнено.

— Товарищ писатель, — подбегает другой краснофлотец. — Отделение заняло оборону высотки, давайте боезапас.

— Товарищ писатель, — слышится новый возглас.

Человек в шинели без знаков различия оборачивается. Зонин!

Мины, отвратно повизгивая, ложатся рядом. Зонин ведет нас в ближнюю рощицу, прыгаем в окопчик по грудь, это нечто вроде батальонного капе, тут пережидаем налет.

Вчера убило миной командира батальона, сегодня — осколком сразило политрука. В батальоне полтораста штыков. Автоматов нет вовсе. А немцы идут в атаку, поливая из автоматов. Зонин принял командование, иначе к вечеру батальон перестал бы существовать…»

В этих точных чеканных фразах, подобных нашим фронтовым корреспонденциям, ясно вырисовывается образ «товарища писателя» бесстрашного воина. Понятна его психология, весь склад его характера. Такой человек не мирился с тихой спокойной жизнью. Он словно был рожден для боя.

И как-то странно получалось. Мы часто искали людей, совершавших подвиги, не замечая того, что настоящий герой среди нас…

И не приходится удивляться тому, что в 1942 году Александр Зонин добровольно идет в далекое автономное плавание на подводной лодке «Л-3» к берегам Германии. Об этой эпопее можно было бы рассказывать многое, и отчасти это сделал сам Зонин в своем «походном дневнике».

Я позволю привести некоторые строки из этого произведения деловой прозы, характеризующие обстановку, особенности плавания и роль «товарища писателя», который по скромности называл себя пассажиром, а на самом деле был полноправным членом экипажа.

«Я избрал корабль несколько необычный для пассажира. Но в условиях подводного плавания устроен неплохо. Правда, спать в удушливой атмосфере при температуре больше 30 градусов по Цельсию прескверно. Обтирайся хоть каждый получас — влага выступает из пор кожи, капли сливаются в ручейки, и поэтому сон приходит ненадолго. Однако прошедшей осенью в окопах морской пехоты было похуже», — признается Зонин.

И вот они далеко в чужих водах, в подводном положении форсируют минное поле.

«Все ждали после погружения каких-то особенных переживаний. Некоторые даже не могли скрыть нервозность, не владели собой… А сам я? Для других, по крайней мере, казался спокойным. Но это стоило напряжения. Уговаривал себя, что минное поле таково, как десятки других форсированных в Финском заливе. Твердил себе, что для слепой подводной лодки не существует опасности, пока она не произошла…

…Петров нес подводную вахту и вдруг срочно позвал меня к перископу. Жутковато было глядеть на плавающую мину. Ее красноватое эллиптическое тело с рожками поворачивалось, будто искало, обо что разбиться для взрыва. „Л-3“ сделала циркуляцию и удалилась от опасности. Но ничто не помешало бы случайно при всплытии задеть такую игрушку…»

Страница за страницей… Мы узнаем, чем были заполнены многие дни и недели походной жизни:

«Ночью жадно набирался свежего воздуха. Луну нельзя было назвать иначе, как лунищей. Нынче светила — за сотню миллионов ватт. Позвали меня заниматься делом.

Владимир Константинович делал астрономические определения, покрикивая „Товсь!“ и „Ноль!“. Я записывал время по секундомеру».

Зонин, как и все члены экипажа, занят работой. Работой, без которой не найти цель, не атаковать ее.

Наступает долгожданная первая атака.

«Атака началась для меня внезапно. Стрелял Грищенко двумя торпедами. Обе попали. Два отдаленных взрыва дошли через воду. Бомбить нас стали с катеров через две минуты. Петро маневрировал, останавливал электромоторы. Смертельная игра продолжалась больше двух часов… Мы были в центре конвоя, прорывая охранение. Насчитано двенадцать транспортов. Ко дну пошел танкер на пятнадцать тысяч тонн, с топливом. Разлился мазут на воде, а горело, казалось, целое нефтяное озеро».

Естественно, мы вправе спросить, а страшно ли было автору дневника? На это есть короткий ответ: «Страхи в карман и за борт!» Это тоже в духе Зонина.

Уместно привести слова командира подводной лодки Петра Денисовича Грищенко: «В дни самых тяжелых испытаний писатели находились рядом с нами. И не только в дни праздников, а и в суровые будни нашей походной жизни. Лучшее тому подтверждение участие в боевом походе балтийского писателя Александра Ильича Зонина, который пережил с нами труднейшую эпопею. И в наших победах есть немалая доля его ратного труда…»

Попутно следует сказать, что третью военную годину наш товарищ был на Северном флоте. И опять же в самом пекле войны — на торпедных катерах, в атаках…

Зонин достойно прошел и гражданскую и Отечественную войны. После войны написал новые книги о флоте, которые выдержали проверку временем.

Он жил для дела, не щадил себя и слишком рано ушел из жизни. И после смерти он не хотел расстаться с морем. Капитан 2-го ранга Сергей Александрович Зонин выполнил последнюю волю отца. Об этом напоминает выписка из вахтенного журнала одного из боевых кораблей Северного флота:

«Баренцево море. 31 мая 1962 года. 23.13. Легли в дрейф. Приспущен Военно-Морской флаг. Свободная от вахты команда выстроена по сигналу „большой сбор“. Урна с прахом писателя-моряка Александра Зонина предана морю в 69°29′ северной широты и 34°35′ восточной долготы. Ветер северо-восточный 4 балла, море — 3 балла, видимость 5 миль. Дождь».

А поэт Всеволод Азаров написал об этом так:

Отдал он свое богатство сыну, Верность — Океану до конца. И моряк в бездонную пучину Опустил, как должно, прах отца. Так слились по воле капитана Человек и море навсегда, И вернулась в лоно Океана Маленькая красная звезда.

Литературная группа действует

Дальше я хочу рассказать о судьбе нашего писательского коллектива, сформировавшегося в Таллине в первые дни войны.

Сразу же после Таллинского похода и гибели многих литераторов Вишневский предложил пополнить наши ряды свежими силами и создать писательскую группу. Он получил «добро» от Политуправления флота, и вскоре нам всем, находившимся в частях далеко друг от друга, вручили короткую телефонограмму: явиться на набережную Красного Флота, 38, в военно-морское издательство.

В назначенный день и час мы собрались.

Вишневский был рад этой встрече не меньше нас. Вопреки своей обычной серьезной сосредоточенности он улыбался, неторопливо говорил насчет будущей работы группы: через печать, радио освещать боевые действия балтийских моряков, помогать флотским газетам, писать брошюры, листовки и все время накапливать «капитал» для будущего, чтобы после войны писать романы, повести, книги очерков и воспоминаний.

Планы у Вишневского были широкие, увлекающие. Мы с интересом слушали его. Сидя на диване, курил заметно поседевший в дни войны писатель Александр Зонин, зажав в руках томик стихов, щурил близорукие глаза поэт Всеволод Азаров, куда-то в пространство был устремлен взгляд Анатолия Тарасенкова. Строгими, настороженными были лица Александра Крона, Ильи Амурского, Григория Мирошниченко.

— Сегодня наше оружие — перо и живое слово, — говорил Вишневский, призывая нас не только писать, но побольше общаться с людьми, не упускать возможности выступать, читать им свои произведения.

Он изложил свою программу и затем объявил, что оргсекретарем группы назначается Анатолий Тацасенков, у которого есть опыт творческой и организационной работы в редакции журнала «Знамя».

Тарасенков, избалованный писательской демократией, встал и хотел было дать себе отвод, но тут Вишневский не на шутку рассердился и резко оборвал своего друга:

— Здесь не профсоюзное собрание. Приказ не обсуждается, а выполняется. — И таким же строгим голосом добавил: — Запишите, что требуется для группы.

Тарасенков немного опешил, но делать было нечего, и он потянулся к блокноту и карандашу.

Вишневский диктовал задание: каждому члену группы обеспечить личное оружие, противогаз, гранаты, сапоги, теплый жилет. Подготовить комнату для работы машинистки, помещение для связного, определить для писателей места по боевой тревоге, поговорить с начальником отдела боевой подготовки штаба флота, чтобы всех членов группы включили в систему военного обучения.

— Теперь давайте выясним, на каких соединениях вы будете работать. У кого есть пожелания? — спросил Вишневский.

Каждый из нас сказал свое слово, и мы тут же были расписаны по соединениям.

На этом наша первая встреча закончилась.

Затем начались трудовые будни нашей оперативной группы писателей.

Обычно мы отправлялись в части и соединения на неопределенный срок. Собирали материал и часто там же писали статьи, очерки, отсылали их в газеты, на радио и, выполнив свой план, на очень короткое время возвращались в наш боевой «штаб», отчитывались перед Вишневским, встречались со своими товарищами и снова отправлялись туда, где люди жили напряженной боевой жизнью.

Всеволод Азаров и Григорий Мирошниченко подружились с балтийскими морскими летчиками и большую часть времени проводили на аэродромах. Мы узнавали о том, что они живы, лишь по их корреспонденциям о героях авиации, публиковавшимся в газетах за двумя подписями. В эту пору Мирошниченко собирал материал и начинал писать документальную повесть «Гвардии полковник Преображенский» — о замечательном летчике, который в 1941 году наносил первые бомбовые удары по Берлину.

Неутомимый Владимир Рудный находился на Ханко, познакомился там с бригадным комиссаром Расскиным, капитаном Граниным, летчиками Антоненко и Бринько, излазил с десантниками самые далекие и малоизвестные островки, не раз лежал под пулями и снарядами. У него накопился материал, который невозможно было вместить ни в очерки, ни в рассказы. Впоследствии и родилась книга «Гангутцы», получившая признание читателей.

На линкоре «Октябрьская революция» поселился Александр Зонин и писал документальную повесть «Железные, дни».

На базе подплава одной жизнью с подводниками жил Александр Крон, он редактировал многотиражку, ему не нужно было придумывать конфликты, они происходили на глазах у Крона. Вот почему так правдивы и выразительны его рассказы о подводниках, пьеса «Офицер флота», поставленная во многих крупных театрах нашей страны, его роман «Дом и корабль». И повесть «Капитан дальнего плавания» о балтийском подводнике А. И. Маринеско, увидевшая свет уже после смерти писателя.

Боеспособность писательского пера проверялась в самых неожиданных жанрах.

Однажды Вишневский вернулся от начальника Пубалта, собрал нас и объявил, что получено задание написать популярную брошюру на тему «Береги оружие!». Срок — одна неделя. Кто берется?

— Откуда мы знаем, как нужно хранить оружие?! — с удивлением воскликнул кто-то из писателей.

Вишневский недовольно нахмурил брови:

— У писателя-фронтовика не может быть слова «не знаем». Боец, придя на фронт, тоже не знает врага, а пройдет недельки две, и он уже бьет немца. Если вы не знаете материал — поезжайте на фронт, посмотрите, как люди обращаются с оружием. Изучите эту тему всесторонне, воспользуйтесь консультацией специалистов, и я уверен — напишете так, что матросы и солдаты будут читать вашу брошюру, как художественный очерк.

Веские и убедительные слова Вишневского победили скептицизм наших товарищей. Через неделю рукопись в двадцать пять страниц лежала на столе начальника Политуправления, а еще через несколько дней она была отпечатана и рассылалась по частям.

…В эти дни мы встретились с Вишневским в Кронштадте. Он подвел меня к карте, висевшей на стене, и стал объяснять обстановку:

— Балтийский флот после Таллина снова активизируется… Наши подлодки угрохали ряд транспортов. На наших минах у Ганге подорвалась на днях немецкая лодка. Скоро будем прощупывать оборону немцев вот на этом участке, — Вишневский показал на район Стрельна — Петергоф.

Мы поговорили о делах и пошли в наш любимый Петровский парк.

Над бухтой — серой, молчаливой — заходит солнце. Тени древних деревьев ложатся на аллеи. Мы останавливаемся у бронзовой фигуры Петра, а под ней на граните высечена надпись: «Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело». Символические слова. Сегодня они для нас звучат приказом…

Смотрим на южный берег Финского залива. Там темно-синий массив Петергофского парка, охваченный пожарами. Зарево полыхает над парком, отблески огня на миг выхватывают из полумрака Петергофский дворец и купол собора.

— Вернемся домой, — говорит Всеволод Витальевич. — Мне нужно еще раз прочитать мое радиовыступление. Завтра я непременно должен быть в Ленинграде.

Всеволод Витальевич собирался на следующий день вылететь в Ленинград на самолете «У-2», но погода испортилась, небо заволокло тучами, и самолеты в воздух не выпускали. Тогда мы вместе решили отправиться на катере.

Сложили вещи в рюкзаки, повесили их за плечи и вышли во двор. Прошли несколько шагов, и тут издалека донесся грохот взрыва. «Везет же, — подумал я. — Весь день было спокойно, и вот, как на грех, началось».

Обстреливались соседние улицы. Комендантские патрули поддерживали порядок и прохожих направляли в подворотни. Глядя уважительно на широкую золотую нашивку бригадного комиссара на рукавах Всеволода Вишневского, патрулирующие нас не останавливали.

Мы ускорили шаг и вышли к будке дежурного по катерам. Дежурный мичман удивился нашему появлению.

— Обстреливают, товарищ бригадный комиссар. Начальник штаба флота по боевому делу собирался и то отставил, а вам подавно незачем рисковать.

— И у нас тоже боевое дело, — оборвал Вишневский. — Есть разрешение оперативного дежурного по штабу флота. Мы идем в Ленинград.

У пристани стоял маленький штабной катерок. Старшина бросился в моторный отсек. У него что-то долго не ладилось. Наконец зарокотал мотор, и катер, отвалив от стенки, проскочил сквозь узкие ворота и запрыгал на высокой волне.

Пока катер проходил вдоль стенки, противник перенес огонь на военную гавань. Должен признаться, мне было страшновато в эти самые минуты. Казалось, что немцы нас видят, вот-вот пошлют нам свой фугасный «гостинец» и от катера останутся одни щепки.

Я зашел в каюту, а Вишневский остался на палубе, с невозмутимым видом поглядывая в сторону гавани и делая очередную запись в своем дневнике.

Катер огибал Кронштадт, чтобы выйти к Лисьему Носу, откуда поездом мы могли доехать до Ленинграда.

Несколько снарядов попало в нефтяные цистерны, возвышавшиеся на берегу. К небу взметнулись столбы огня, и над водой поплыл густой дым. Наблюдатели противника не могли не заметить этого, и теперь весь огонь был обрушен в район пожара. Мы проходили на расстоянии не более двухсот метров от цистерн, охваченных пламенем. Снаряды свистели над головой и падали то в воду, то в самое пожарище. Огонь взметнулся с новой силой.

Катер уже обогнул Кронштадт, и мы ушли сравнительно далеко, но еще долго было видно пламя горящих цистерн. В сумерках катер пришвартовался к причалу Лисьего Носа, мы вышли на берег и по лесной дороге направились к вокзалу.

У срубленной сосны сделали привал. Сели на большой круглый пенек, и в эту минуту удар. В нескольких шагах от нас из земли поднялись дула орудий. Нас ослепили огненные вспышки. Зенитные орудия били учащенно: высоко в небе со стороны Финляндии плыли фашистские самолеты.

— Идут на Ленинград, — гневно сказал Вишневский. — Схватить бы их за горло и задушить к чертовой матери!

С воинским эшелоном мы добрались до города, вышли на затемненный перрон Финляндского вокзала. И тут били зенитки, а в воздухе метались прожекторы.

— Куда теперь? — спросил я Вишневского.

— Разумеется, в Радиокомитет!

— Но ведь тревога, трамваи не ходят!

— А ноги на что даны? — резко ответил он, подтянув портупею.

Мы вышли к Литейному мосту.

Вскоре из радиорупоров послышались звуки отбоя. Двинулись трамваи, и мы благополучно добрались до Радиокомитета.

Сообщили, что студия свободна. Едва мы поднялись на четвертый этаж, снова раздался сигнал воздушной тревоги. Худенькая девушка — сотрудница отдела политвещания — провела нас в студию. Заметив ее волнение, Вишневский дружески погладил девушку по плечу:

— Ничего, милая, мужайтесь. Сейчас мы им ответим по-нашему, по-балтийски.

Девушка улыбнулась, надела наушники, нажала кнопку, и у нас перед глазами вспыхнуло красное табло:

«Внимание, микрофон включен!»

Вишневский, как солдат по команде «смирно», выпрямился, опустил руки по швам и с обычной страстностью начал говорить. Его выступление кончалось словами:

— И если будет нужно, мы погибнем в борьбе, но город наш не умрет и никогда не покорится врагу.

В ту пору с особой силой проявилась еще одна грань таланта Вишневского-оратора. Я слышал его выступление перед моряками, отправлявшимися в петергофский десант, в госпиталях перед ранеными, на кораблях и в частях. На трибуне с ним происходила какая-то совершенно необъяснимая метаморфоза.

Выступал он, разумеется, без всяких шпаргалок, импровизируя. В такие минуты он мог поднять людей и повести их в атаку. И сегодня, слушая его речи, записанные на пленку, невозможно оставаться равнодушным. А тогда при одном имени Вишневского люди останавливались возле уличных рупоров и замирали — слушали затаясь, внимая каждому его слову.

Особенно отложилось у меня в памяти его выступление 14 сентября 1941 года перед комсомольским активом Ленинграда.

Представьте себе обстановку тех дней. Бои идут у городских застав. Снаряды рвутся на улицах. Каждый день в 18 часов с немецкой пунктуальностью на город летят стаи фашистских бомбардировщиков. Отдельные самолеты прорываются, в небе не затихают воздушные бои. Взрывы бомб. Вспыхивают пожары. Под развалинами домов гибнут люди…

Город начинает испытывать горькую участь осажденной крепости. Трамвай «девятка», еще месяц назад весело бежавший за Нарвскую заставу, теперь осторожно доходит чуть ли не до самой линии фронта.

Среди молодежи, заполнившей исторический зал Таврического дворца, многие юноши в военной форме; они пойдут с бутылками горючей смеси навстречу вражеским танкам, будут драться в рукопашных схватках.

Сейчас они полны внимания.

— Слово предоставляется представителю Краснознаменного Балтийского флота писателю Всеволоду Вишневскому.

Зал рукоплещет. На трибуну поднимается невысокий, кряжистый моряк: ордена на груди, широкие нашивки бригадного комиссара на рукавах кителя, через плечо деревянная кобура с пистолетом.

— Здравствуйте, юноши и девушки Ленинграда, молодежь великого краснознаменного города. Я обращаюсь к вам по поручению Краснознаменного Балтийского флота как военный моряк, писатель и уроженец этого города.

Уже само обращение необычно, все насторожились. И дальше все с большим накалом, точно штормовая волна, крепнет его голос:

— Друзья! Вникнем всем сердцем, всей мыслью в происходящие события. Ваши деды в 1905 году, ваши отцы в 1917–1920 годах воистину не щадили себя (вот так дрался выступивший здесь рабочий, тридцать три года отдавший производству), чтобы добыть для народа, для вас, для молодого поколения, все права и все возможности свободного и культурного развития. Вы росли, не зная окриков и гнета со стороны хозяев-эксплуататоров. Вас не били, никто не смел прикоснуться — вы не знали мук голода и безработицы. Все двери для вас в стране были открыты: все школы, все вузы, заводы, кино, театры, музеи; все дороги, шоссе, парки — все было для вас, все было ваше. Вот это и есть Советская власть, это и есть завоевания, добытые кровью, трудами дедов и отцов, участников революции и гражданской войны. Никто не смел в нашей стране остановить юношу и девушку и сказать им: «Hait! Zuruk!» («Стой! Назад!») Тебе сюда нельзя, ты не этой расы, ты годен только на черную работу, работу раба. Никто не смел так сказать ни одному юноше, ни одной девушке в нашей стране, потому что мы все одной породы, гордой советской породы…

Нет, это не было повторением прописных истин потому, что говорил об этом человек, у которого за плечами большая жизнь, говорил к месту и ко времени. В словах Вишневского был сплав идеи, мысли, в них была сама правда. Именно об этом в первую очередь было разумно напомнить в дни смертельной опасности.

— Фашизм хочет плюнуть тебе в лицо и в твою душу… лишить права на любовь, вас хотят загнать в шахты и на химические заводы Германии — туда, где уже страдают поляки и бельгийцы. Вы разве пойдете туда? — спрашивал он, обратив взгляд к юношам, сидевшим перед ним. И тут же отвечал: — Лучше умереть на месте за Родину, чем склонить хоть на минуту, хоть на миг свою голову перед этой гитлеровской сволочью.

Он говорил о фашистах с ненавистью и презрением, хорошо зная, что вечером его речь будет передаваться в эфир, и те, кто рассматривают наш город в бинокли, готовясь отпраздновать свою победу в гостинице «Астория», услышат его гневные слова…

— Товарищи, речь сейчас идет не только о Ленинграде, речь идет о самом существовании нашей страны. Речь идет о самом основном. Быть или не быть вот в чем дело.

Его жесткий взгляд был устремлен в зал, словно он обращался к кому-то из сидящих там.

— И оставь, товарищ, если у тебя есть хоть на минуту, оставь личные мелкие соображения: «Как бы мне увильнуть, куда бы мне спрятаться, как бы мне уцелеть, как бы мне остаться в стороне». Не об этом идет речь, и нельзя думать сейчас о личном, и не убережешься ты, если у тебя есть шкурные и трусливые мысли. Народ тебя найдет и не простит тебе. Спросит: «Где ты был, прятался? Отвечай!» И враг тебе не даст пощады, он тоже постарается тебя найти. Путь единственный, прямой — идти всем, идти, не щадя себя, зная, что дело идет о самом великом — о существовании нашего народа.

На эти слова зал ответил аплодисментами.

Помню самые трагические дни. В Ленинграде уже не было света, не работали телефоны, прекратилась доставка газет и даже умолкло радио. Люди поневоле чувствовали себя отрезанными от мира, и каждая встреча с человеком, который побывал на фронте и мог что-то рассказать, каждое живое слово было неоценимо.

Всеволод Витальевич вернулся с фронта у Невских порогов, где сражались моряки. И случилось так, что в тот же вечер ему пришлось выступить в военно-морском госпитале на улице Льва Толстого.

Длинный темный коридор заполнили раненые, люди ежились, кутались в байковые халаты. Все способные двигаться потянулись к маленькому светильнику на столе; при таком свете не видно было всей массы людей, их можно было лишь чувствовать по шороху и приглушенным разговорам.

В коридоре адский холод, и решили долго раненых не задерживать. Вишневский сказал, что его выступление займет не больше десяти минут. Он поднялся на стул, вид у него был усталый и болезненный, но стоило ему начать говорить, как речь захватила его самого и всех слушателей. Он рассказывал о фронтовых наблюдениях, приводил множество деталей, которые мог запечатлеть в своей памяти только истинный художник. Говорил он горячо, темпераментно, эмоционально, и все стояли не шелохнувшись.

Я смотрел на бледных, исхудалых людей; их лица были взволнованными и одухотворенными. Конечно, это выступление длилось не десять, добрых сорок минут, потом Вишневский еще отвечал на вопросы.

После его выступления на другой и третий день к начальнику и комиссару госпиталя началось форменное паломничество раненых. Они просили, а некоторые категорически требовали немедленно отпустить их, послать на фронт — именно к Невским порогам, где идет жестокая битва.

Комиссар госпиталя Василий Иванович Гостев не без основания говорил, что, если Вишневский еще раз выступит, в госпитале не останется ни одного раненого.

* * *

…Этот дом и по сию пору ленинградцы по старинке называют елисеевским. Он стоит на Фонтанке лицом к Чернышеву мосту — высоченный, немного мрачноватый, украшенный искусной лепкой, внутри чем-то напоминающий замок древних рыцарей. Тяжелые дубовые двери, мраморные лестницы, скульптуры в нишах, разноцветные стекла. В наши дни все это принято называть излишеством… Купец Елисеев строился в лучшие свои времена и не скупился на затраты. Снять у него квартиру из семи-десяти комнат мог разве что фабрикант. А после революции эти огромные квартиры населял трудовой люд. На третьем этаже в большой коммунальной квартире обитало семь семей — двадцать пять человек. У каждой семьи — просторная комната, и в каждой комнате вершилась своя жизнь. Здесь и я жил со своей женой и дочерью.

Осенью 1941 года наш дом заметно опустел, но в тишину нашей квартиры ворвалась новая струя жизни.

В эту пору мои друзья — флотские писатели еще не были определены на казарменное положение. Вишневский и Тарасенков согласились поселиться у меня. Мое семейное гнездо им сразу приглянулось — есть диваны, белье, электрический чайник, посуда и главное — телефон. Что еще нужно?

Они привезли свои скромные пожитки и начали устраиваться…

В блокадных дневниках Вишневского часто встречаются записи:

«Дома, на Фонтанке…»

«В холостяцкой квартире Михайловского…»

Мы с Толей Тарасенковым размещались в детской. Комично было видеть по утрам длинного Тарасенкова в маленькой кроватке моей дочурки Киры. Ноги его висели, как две оглобли… Непритязательный Толя вполне этим довольствовался и на все мои предложения переселиться на диван деликатно отказывался:

— Мы и так тебя стеснили. Я знаю, как важно спать в своей постели… отговаривался он.

Толя просыпался раньше всех: его ноги уставали свисать. Большой знаток поэзии, он в ту пору и сам писал много стихов, печатал их во флотской газете и даже издавал отдельными сборниками. Он сидел тихо, и только слышался скрип пера. За ним поднимался я. И вскоре из-за стеклянной перегородки доносился голос Вишневского: «Ребята, посмотрите, пожалуйста, там тарахтят какие-то мотоциклы. Узнайте — это наши или немецкие?» — шутил Всеволод Витальевич, прекрасно зная, что в это время сосед на мотоцикле уезжает на работу…

Вишневский мог пошутить, но в нем жила твердая уверенность, что в критические сентябрьские дни, сорвав штурм Ленинграда, мы уже выиграли победу. Сам он не жалел ничего, в том числе и себя самого, ради того, чтобы наш народ сломил шею фашизму. Разве не об этом напоминают страницы дневника, подобные исповеди:

«Со времен ХIII века — нашествия татаро-монголов не было таких напряженных трагических дней! А история шагает неумолимо, не считаясь с жертвами, индивидуальными судьбами и мечтаниями…

Верю в невероятную выносливость нашего народа, в его силу, стойкость, напористость…»

«Россия мне бесконечно мила! Она трогательно чиста… И у меня состояние духа чистое, решительное: придется идти с автоматом, с винтовкой пойду… Ничего не жаль, пусть все потеряется — вещи, дом, архив, рукописи и прочее. Все пыль, только бы удержать врага! И мы уж с Гитлером рассчитаемся! Узнает он силищу советского народа. Мы добры, чисты, но с врагами круты…»

* * *

В доме на Фонтанке Вишневский чувствовал себя хорошо. Он не выражал своих восторгов, но когда мы приходили домой, я ощущал, что ему приятно. Он садился за письменный стол и писал дневник.

Спал он на тахте, покрытой ковровой дорожкой. По-хозяйски открывал буфет и помогал нам с Толей сервировать стол к ужину. Радовался, найдя у меня в библиотеке «Севастопольские рассказы» Толстого, и упивался ими, устанавливая сходство с сегодняшним днем. На моих письмах жене в Сталинград он делал короткие, ободряющие приписки и однажды, получив денежное содержание, потребовал, чтобы эти деньги я немедленно отправил в Сталинград. Все мои уговоры ни к чему не привели, он не успокоился, пока я не вручил ему квитанцию.

И неизменная бодрость духа Вишневского передавалась нам с Толей.

— Мы остановили их. Мы их разгромим, — не раз говорил он.

Да, немцы действительно были остановлены у самых стен города. Но тем больше была их злость за свои неудачи, и они мстили, как могли, методично обстреливали город и ежедневно посылали армады бомбардировщиков. По вечерам город был в зареве пожаров. Много бомб падало в нашем районе. Уходя из дома, мы не знали, вернемся ли сами, застанем ли наш дом на месте таким, как его оставили…

Поэтому все самое ценное из рукописей, а для Вишневского это были дневники, мы прихватывали с собой…

В дневнике за 5 ноября 1941 года Вишневский отмечает:

«11 часов (вечера. — Н. М.). Возвращаемся под звуки „Интернационала“ (из радиорупоров) с Васильевского острова — домой.

Луна, облака… Высоко поднялись аэростаты заграждения. На Фонтанке пожар, много битого кирпича… Дымно… Воронки на набережной, воронки у Чернышевского мостика (Чернышева. — Н. М.). Четыре разрыва бомб. Близко…

В нашем доме вылетели стекла и весь уют — к чертям!

Новая воздушная тревога. Люди идут вниз, а мы идем в наш „дот“ маленькую комнатку без окон, где темно и холодно. Перешли на „новый рубеж“».

Да, все было так в точности. Мы пришли и ахнули: на мостовой полно стекла, вошли в квартиру и увидели в окнах зияющую пустоту, ветер гулял по квартире. Вот тут-то и возникла мысль перебраться на «новый рубеж»…

Наш «дот» — это была маленькая кладовая в самой середине квартиры, со всех сторон защищенная толстыми капитальными стенами — она стала надежным убежищем. Все приходившие удивлялись: «Елисеев был явно не дурак, смотрел вперед и о вас позаботился».

В конуре, общей площадью не больше семи метров, едва удалось установить диван, стол и раскладушку. Между ними остались узенькие проходы. Всеволоду мы уступили диван, сами с Тарасенковым мучились на раскладушке. И все же преимущества нашего «дота» были очевидны. За капитальными стенами мы ничего не слышали — ни звуков сирены, ни грохота зениток, и только когда поблизости взрывались бомбы и дом пошатывался от взрывной волны, мы чувствовали, что кругом нас идет война. «Близко!» — восклицал Вишневский, поворачивался на другой бок и засыпал.

* * *

…С наступлением зимы все писатели из группы Вишневского собрались на Васильевском острове, в здании Военно-морской академии им. Ворошилова. На четвертом этаже большого пустынного здания нам отвели две комнаты. В одной жил Вишневский со своей женой Софьей Касьяновной Вишневецкой, художницей, приехавшей из Москвы и тоже влившейся в нашу группу. В другой мы — «гвардии рядовые» Анатолий Тарасенков, Всеволод Азаров, Александр Зонин, Григорий Мирошниченко, Илья Амурский и я. Многие бойцы нашего необычного воинского подразделения находились в частях, и лишь изредка появлялись… Так, А. Крон редактировал газету подводников и жил на плавбазе, А. Зонин по-прежнему находился на линкоре «Октябрьская революция», на «Ораниенбаумском пятачке» были «дислоцированы» Лев Успенский и поэт Александр Яшин…

Однажды Всеволода Азарова послали в знаменитый полк минно-торпедной авиации КБФ, которым командовал Герой Советского Союза полковник Е. Н. Преображенский. Азаров появился среди летчиков — худой, близорукий, совершенно ослабевший от голода. Верный своему долгу, он с хода пустился собирать материал. Летчики рассказывали о себе скупо, нехотя, и когда в очередной раз он обратился с вопросом к Герою Советского Союза А. Я Ефремову, тот сумрачно ответил: «Да что там говорить. Сам слетай — тогда все узнаешь».

Азаров охотно принял это предложение. И вот наступила глухая, наполненная свистящим ветром ночь. Азаров облачился в тулуп и забрался в кабину самолета «ДБ-Зф», загруженного бомбами. Взлетели. Внутри машины был адский холод. Даже тулуп не спасал. Внимание Азарова было сосредоточено на том, как ведут себя люди в полете. Время от времени он переключал взгляд на белые завьюженные поля, освещенные бледным лунным светом.

Приближались к цели. Во время бомбометания самолет основательно тряхнуло. Еще и еще раз… И в ту же самую минуту с земли протянулись в небо красноватые шарики — то били немецкие зенитки. Летчик искусно маневрировал среди разрывов, и полет закончился благополучно.

Азаров написал об этом очерк, напечатанный через несколько дней во флотской газете.

И не от того ли памятного дня, не от тех ли ощущений появились стихи, адресованные боевым друзьям:

Мы можем письма не писать друг другу, Но память тронь, Увидим вьюгу, яростную вьюгу И тот огонь, Который был согреть не в силах руки В кромешный год, Но душу нашим правнукам и внукам Он обожжет!..

Иногда наши товарищи по перу появлялись у нас на Васильевском острове, делились новостями, советовались с Вишневским и уезжали обратно, в части и на корабли. Дальше всех — на полуострове Ханко находился член нашей литгруппы Владимир Рудный. Время от времени мы получали от него короткие записки. Однажды он примчался оттуда и ненадолго забежал к нам в общежитие, объяснив, что у него поручение комиссара Ханко Раскина доставить в Москву в «Правду» обращение ханковцев к защитникам столицы. Это было в разгар боев за Москву. Огненные строки ханковцев о том, что там, на далеком бастионе, они сражаются с мыслью о Москве, немедленно появились в «Правде» и читались в частях Западного фронта, на передовой. Потом воины Западного фронта, так же через «Правду», ответили ханковцам. Эту благородную миссию передачи душевной эстафеты с Ханко в Москву и обратно выполнил Владимир Рудный.

Жизнь среди сражающихся людей помогала уже в ходе войны создавать произведения с большим «запасом прочности».

Пьеса Александра Крона «Офицер флота» о проблеме становления нового советского офицерства до сих пор идет в театрах, напоминая о славном прошлом.

«Работа над пьесой проходила в условиях, которые в мирное время показались бы мне немыслимыми, — вспоминает А. А. Крон. — Тогдашний начальник Пубалта Волков отвалил мне на написание четырехактной пьесы ровным счетом один месяц и был крайне недоволен, когда я попросил два. Чтоб меня не отвлекали посторонними делами, я с разрешения начальства поселился в промерзшей „Астории“, в маленьком номеришке, выходящем окнами в закоулок двора, — преимущество немалое, учитывая артобстрелы и бомбардировку с воздуха. Раз в сутки я шел с судками на береговую базу подплава и забирал свой суточный рацион. Однажды, когда я возвращался обратно, меня основательно тряхнуло взрывной волной, и я на короткое время потерял сознание. Помню только, что, опускаясь на тротуар, я больше всего думал о том, чтобы не разлить макаронный суп, составляющий основу моего обеда. И, очнувшись, первым делом убедился в том, что судки не потекли. Температура в номере падала ниже нуля, чернила замерзали в чернильнице, а авторучки у меня не было. Электричество часто гасло, и тогда приходилось зажигать коптилку. Но все равно писать в „Астории“ было лучше, чем в управлении или даже на корабле».

И очень важно еще одно признание Александра Крона:

«…Я был профессиональным драматургом и не был кадровым моряком. Говорят, что тот, кто вдохнул запах кулис, отравлен на всю жизнь. За последние годы я разлюбил театр. А запах корабля волнует меня по-прежнему».

Во время блокады родилась талантливая и злободневная пьеса Вс. Вишневского, А. Крона и Вс. Азарова «Раскинулось море широко», пользовавшаяся огромным успехом. Она ставилась в академическом театре имени Пушкина, где было большое вместительное бомбоубежище. Зрители приходили в овчинных полушубках, валенках, сидели, не раздеваясь, положив противогазы на колени. Если среди действия раздавался сигнал воздушной тревоги, занавес закрывался, и все шли в бомбоубежище. Иногда тревога продолжалась часа два, в таких случаях зрители досматривали спектакль на другой день. Нет, музы не молчали. Они тоже были в строю и работали для грядущей победы.

Наш шеф — Управление политической пропаганды флота помещалось в одном здании с нами. Начальник его дивизионный комиссар Владимир Алексеевич Лебедев понимал всю сложность труда писателей и журналистов. Узнав, что Вишневский хотел бы нас всех собрать и поговорить о работе, он горячо поддержал эту идею, приказав отпустить всех наших товарищей с далеких боевых участков, обеспечить их транспортом и продовольствием.

И вот в просторной академической аудитории 6 февраля 1942 года днем начали собираться участники «ассамблеи» и гости, кто приезжал, а кто приходил «на своих двоих» из разных концов города. Все уселись за столиками, подобно тому, как сидели здесь слушатели академии.

Начальник Политуправления В. А. Лебедев, открывая совещание, обратился к нам с такими словами:

— Пубалт очень ценит вашу работу. Признателен за все, что вы сделали… Все, кого я здесь вижу, прошли боевую проверку и оказались достойными высокого звания советского писателя.

Затем поднялся Вишневский — выбритый, надушенный, праздничный, каким мы его не видели со времен Таллина. И говорил он с присущей ему горячностью, душевной страстью, рисуя картину жизни флота и на этом фоне работу балтийских писателей…

Он напомнил о патриотическом настрое русской маринистской литературы, начиная с песен и сказов петровского времени, Марлинского, Гончарова, Станюковича, рождения революционной морской литературы, ее неразрывную связь с партией большевиков, и протянул ниточку к нашим дням, стараясь дать трезвый критический анализ того, что мы делаем и как делаем…

— Часто мы пишем: столько-то истребили, столько-то взяли в плен. Это не раскрывает суть военного подвига, не дает представления о природе современного героизма. У меня в памяти наш прорыв из Таллина в Кронштадт. Мы шли через минные поля. Было очень тяжело. Коммунисты и комсомольцы бросались за борт и руками отталкивали мины. Слышу, как кто-то тяжело плывет, шлеп-шлеп… Матросу бросают конец. Слышно его прерывистое дыхание, затем голос: «Отставить конец, вижу мину, пойду ее убрать…» И он идет во мрак спасать корабль. Он один на один вступает в борьбу с этой миной, зная, что находится на волоске от смерти… Вот что такое героизм сегодня… А как мы об этом пишем? Мало и плохо, не умея говорить с той внутренней неукротимой силой, которая характерна для классической русской литературы — для Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского. Не жгут глаголом сердца людей, и себя не мучают, не раздирают свою душу… А ровный, небеспокоящий разговор — это не литература, друзья…

Почти все наши товарищи выступили.

— Все мы держим решительный экзамен — тот, кто выдержит его, будет Героем с большой буквы. Кто не выдержит — выйдет в тираж. Мир в огне — мы идем по нему — будущие победители, — и нам неведомо знать, кто останется в рядах, кто падет. Кто увидит реальную победу, кто умрет с верой в нее… это были слова Анатолия Тарасенкова.

Закончилась официальная часть, и место на трибуне заняли поэты. Впервые мы услышали главы из только что законченной поэмы Веры Инбер «Пулковский меридиан». Всеволод Азаров читал стихи о моряках. Настроение у всех заметно поднялось. Не было большего счастья и большей награды, чем сознание того, что литература тоже сражается, все мы находимся в боевом строю и наш труд нужен для дела победы так же, как точные снайперские выстрелы и бомбовые удары летчиков. Это с предельной ясностью понял каждый литератор и в этом был главный смысл маленького форума…

Из огня да в полымя…

Вспоминая этот день, я вижу худого, бледного поэта Александра Яшина, который читает нам одно из своих самых сильных стихотворений о войне:

Не позабыть мне первых схваток, Рывков вперед, дорог в крови, Ночей под кровом плащ-палаток, Как первой не забыть любви. Все шло не так, как представлялось, Как вычиталось, Все не так. Все было ново: дождь, усталость, Разрывы мин и рев атак, Я убедился, встав под дула, Хлебнув и гула и огня, Что сердце не захолонуло, Кровь не свернулась у меня. В глазах, в словах — одна победа, Мечты, мечты наедине, Кто эти чувства не изведал, Тот просто не был на войне.

Эти строки были написаны человеком, у которого из-за голода и бесконечных лишений (а он был в самом пекле — на «Ораниенбаумском пятачке») развился туберкулез легких, и мы его видели слабым, бледным, шатающимся, как говорилось в те времена, доходягой. При всем этом он долгое время и слушать не хотел врачей, убеждавших его эвакуироваться. Оно понятно, если вспомнить всего несколько слов из его фронтового дневника, в котором изложено его моральное кредо: «Эта война такова, что вопрос о жизни одного человека не должен ни перед кем стоять. Смерть и жизнь случайны. Где ты погибнешь неизвестно. Русские поэты всегда и в войнах были образцом храбрости и инициативности при защите своей родной земли».

Ленинград военной поры был для него той высотой, на которую и спустя многие годы после войны он смотрел с благоговением: «Ленинград в годы блокады — не тема для сочинения, — пишет он. — Тут все пахнет кровью и не требует домыслов. Более сильных картин людского горя и героизма не может представить самое воспаленное воображение. В этом случае надо писать либо так, как все было, как ты видел, либо не писать совсем…» Эти слова, как завет для нас — пишущих о войне.

Я прочел еще раз строки, написанные дорогим мне человеком, и вспомнил совсем маленький пустяшный, по нынешним меркам, эпизод из его биографии. Был, кажется, конец февраля этой первой жестокой блокадной зимы. Силы наши на исходе. Очередной завтрак с несколькими ложками каши — «шрапнели» и кусочком хлеба уж был съеден, но сил от этого не прибавилось. Азаров, Амурский, Зонин, Тарасенков и я — мы лежим на койках под одеялами, чтобы не растерять крохи тепла. Отворяется дверь, и едва слышными шагами входит в комнату человек. Его трудно узнать, он иссох, почернел лицом, ссутулился. Это Александр Яшин, изменившийся до неузнаваемости после недавней встречи. Теперь он был доставлен с «Ораниенбаумского пятачка». Состояние, как признали врачи, крайне тяжелое — критическое. Туберкулез его пожирает. Спасти может только усиленное питание. А в блокированном Ленинграде — какое может быть питание? Значит, надо на «Большую землю» или смерть в ближайшие дни.

— Ребята, вы что, спите? — и не дожидаясь ответа: — И почему гробовая тишина, не чувствуется творческой жизни? — Он извлек из сумки противогаза маленькую пачку печенья, тот самый доппаек, который ему выдали на дорогу, и обнес, одарил всех нас. — Пользуйтесь моей добротой! — пошутил он, с ласковым прищуром поглядывая на нас.

Наверное, только ленинградцы смогут оценить — легко ли было тогда голодному, полуживому человеку отдать нам печенье. В руках осталась одна обертка. В этом поступке был весь человек. Тут проявилась не просто доброта, а самопожертвование, на какое были тогда способны очень немногие. И этот эпизод запечатлелся навечно в памяти, навечно связался с бесконечно милым мне человеком, Сашей Яшиным, который уехал тогда, но не в тыл, а на Волжскую флотилию — в Сталинград. Из огня да в полымя…

О Ленинграде в зимнюю пору сорок первого года писали сотни и сотни раз. Но у всякого человека, пережившего это время, есть свои воспоминания об этом страшном времени. Я помню, когда мы с Вишневским и Тарасенковым написали коллективную корреспонденцию в «Правду» и я готовился к дальнему походу с Васильевского острова на Херсонскую улицу, 12, где находился корпункт «Правды». Всеобщая дистрофия давала себя знать — мы обессилели, казалось, даже застегнуть пуговицы — и то тяжело, не поднимались руки, чтобы нарубить на щепки какие-то детали мебели от столов, шкафов в учебных аудиториях академии. Твердое дерево раскалывалось с трудом, удары топора были какими-то детскими, беспомощными. А всякий выход на улицу, на страшный мороз требовал особого усилия воли. Я собрал листы нашей коллективной корреспонденции, сунул их в полевую сумку, долго подпоясывался ремнем, в надежде, что мороз не проникнет под полушубок, и мечтал только об одном — как было бы хорошо вот сейчас закрыть глаза и сразу оказаться в корпункте «Правды», вручить статью Фаине Яковлевне Котлер, которая невесть как умудрялась поддерживать связь с Москвой, передавать туда наши материалы, увидеть наших блокадных старожилов — корреспондента «Правды» Николая Ивановича Воронова, человека удивительной стойкости, выдержки, и директора типографии Николая Александровича Куликова, получить из его рук свежий номер «Правды», если по пути из Москвы самолет с матрицами не сбили немецкие «мессершмитты», после чего снова очутиться здесь же, в мрачном, сером здании Военно-морской академии им. Ворошилова. Мрачном, но своем, в какой-то мере обжитом.

— Вы что задумались? — уловил мое минорное настроение Всеволод Витальевич. Была у него такая, я бы сказал, комиссарская жилка. Почувствовать, когда у человека на душе неладно. — Думаете идти или нет? Двух мнений быть не может. Ведь мы обещали «Правде»… — Слово «Правда» он всегда произносил с каким-то особым благоговением, — И запомните — вам надо завтра принять дежурство по группе, чтобы был полный порядок…

Тут в первую очередь имелось в виду поддержать режим отопления, огонь в нашей времянке, чтобы холод не сковывал руки и писатели могли работать.

Дистрофики научились ходить своим особым шагом. Иногда издали можно было безошибочно определить — идет дистрофик. Шли медленно, стараясь не нарушать сразу избранного ритма, не делая резких движений, от них начиналось головокружение, можно было потерять равновесие и упасть. А упасть на улице в декабре сорок первого года было смертельно опасно: кто мог знать, хватит ли сил подняться?

Однажды на встрече с читателями меня спросил немолодой человек, прошедший войну: «А почему ленинградцы, известные добротой, отзывчивостью, особым доброжелательным ленинградским характером, не помогали подняться упавшему на улице человеку?» Он это видел в кино и это его поразило. Да и, наверное, многих поражало. Упал человек, шедший впереди, и лежит, молча ожидая чего-то: собирается ли с силами, ждет ли помощи от кого-то, но молча… не просит, не плачет, не кричит, хотя и знает, что Стоит лечь на морозе истощенному, голодному человеку, как смерть подбирается почти мгновенно.

Человек, бывший в Ленинграде в эти незабываемые, страшные дни, не задал бы такого вопроса. Просто не было Сил… Не было сил даже для того, чтобы помочь упавшему. Пришедший на помощь, едва нагнувшись, мог свалиться рядом с погибающим и разделить его участь. Тогда подняться с земли мог только очень редкий человек.

И я в тот декабрьский день двигался шаркающим, скользящим шагом, пробираясь по узкой тропинке между сугробами. Чем ближе к Неве, тем все более скользкой становилась тропинка — от пролитой невской воды, которую тащили в бидонах, детских ведрах, котелках — на ведро воды сил не хватало, но зато и сугробы казались чуть шире, тропинка становилась натоптанной. Вот и Нева, корабли, вмерзшие в серый от поземки лед, едва заметные дымы над ними, срываемые злым ветром, спуск к воде, к проруби, со ступеньками, вырубленными во льду, и дальше тоненькая, едва заметная тропинка на другой берег. И ветер, поземка, перекрывающая тропку, и холод, медленный, неспешный холод, охватывающий сразу все тело, холод, как бы уверенный, что никуда от него не денешься, и потому играющий с человеком: а далеко ли сможет уйти по льду, сгибаясь от слабости и ветра этот бедолага?

Но мысль, что там, на том берегу, между домами, ветер будет слабее, как ни странно, прибавляла сил. И я брел, прикрыв лицо рукавицей и стараясь только не сбиться с тропинки. И все-таки сбился, свернул на другую тропку и пришлось карабкаться по льду, заметенному снегом, чтобы выбраться на набережную. Ступени спуска к воде исчезли под слоем льда. Но, может быть, то, что я сбился с тропки, было удачей для меня. Едва я только выбрался наверх, на набережную, меня остановил какой-то человек, замотанный платком поверх шапки и пальто, и ткнул мне рукавицей в лицо.

— Что? — спросил я, едва размыкая замерзшие губы.

— Трите лицо! — неожиданно громко и внятно сказал человек. — Вы обморозились! Трите не переставая.

Эта встреча с незнакомцем, замотанным в платок, одно из последних воспоминаний — может быть, потому, что тереть лицо рукавицей, пробираться среди сугробов, да еще и смотреть по сторонам было тогда не под силу. Дальше я помню только, что снегопад усилился, ветер не унимался, а ударял в лицо, дул, казалось, со всех сторон одновременно, и в конце концов я потерял ощущение времени и пространства — шел, следуя последней команде: «Трите лицо!» — тер, сколько было сил, онемевшее лицо, скользил, останавливался, привалившись к обросшей льдом водосточной трубе и почувствовав, как слабость, безразличие и сон накатывают, заставляя подгибаться ноги, заставлял себя двигаться дальше. «Надо дойти до Херсонской, надо дойти!» — и честно говоря, сегодня я бы уже не мог отличить, чего было больше в той мысли — преданности журналистскому принципу или просто желания выжить. Но люди, побывавшие в экстремальных ситуациях, поймут меня — часто, когда человеческая жизнь повисает на волоске, только выполняя свой долг, человек спасает и жизнь. Может, не будь в моей сумке нашей коллективной корреспонденции, не знай я, что уже есть договоренность с Москвой насчет этого материала и сотрудники военного отдела Лазарь Бронтман и Мартын Мержанов ждут нашу работу, я не нашел бы в себе силы оттолкнуться, оторваться от гигантской ледяной сосульки-трубы, упавшей под собственной тяжестью и, казалось, вросшей в землю, и двинуться дальше.

Сколько раз в своей жизни я ходил по Невскому проспекту! Сколько вечеров прошло в прогулках от Адмиралтейства до Московского вокзала, еще в школьные годы, в паре с моим товарищем Жоржем Рохлиным. Сколько было свиданий с моей будущей женой Тосей, ставшей верным другом на всю долгую жизнь. Как мы дружили, мечтали, любили — и всему этому был свидетелем наш Невский. Главный проспект нашей юности! Проспект, знакомый нам каждым домом, каждым подъездом, каждой витриной. И если кто-нибудь еще три-четыре месяца назад сказал бы мне, что я буду мечтать пройти Невский проспект и не найду сил для этого, я бы не поверил, просто расхохотался бы в лицо этому человеку! Невский! Да это же мой родной дом!

Как знать, может быть, и мой дорогой, навеки главный проспект и помог мне, не ведаю. Помню только, как я стою уже на углу Невского и улицы Восстания, у какой-то витрины магазина, обитого досками, и чувствую, что силы покидают меня. И даже не покидают, а просто покинули, их нет! Я стою, вцепившись цепкой бессознательной хваткой в металлический поручень возле витрины, стою, понимая, что уже никогда не смогу двинуться отсюда. Я знал уже это состояние, когда исчезает тело, холод, голод и остается просто ощущение страшной тяжести, пригибающей к земле. Последним усилием я поднимаю голову и вижу человека, который наклоняется ко мне. Оказывается, я уже сидел на снегу. Кто это был, я не знаю и не узнаю никогда. Кажется, он был в военной форме. Хотя иной раз я подумываю, что это могла быть и женщина. Будто бы голос у человека был высокий, похожий на женский. Видимо, уже теряя сознание, я успел показать на гостиницу рядом, в которой размещался тогда разведотдел штаба флота. И сейчас я вспоминаю высокий, похожий на женский или и впрямь женский, девичий голос этого человека: «Держитесь за меня!» и тяжелый толчок — я попадаю в двери гостиницы, не сумев ухватиться рукою за бронзовую тяжеленную ручку. И будто бы сразу же появляется рядом со мною начальник разведотдела полковник Фрумкин. Быстрый, белозубый, с острыми блестящими глазами и привычной командирской хваткой. Он узнал меня и обратился к своему адъютанту:

— На камбуз его, — командует Фрумкин, заглянув мне в лицо. — Отогреть и дать каши. От пуза! — и отворачивается от адьютанта, что-то шепчущего ему на ухо. — Я сказал накормить! — снова негромко, но четко повторяет Фрумкин. — А не говорил, что надо отнять паек от кого-то! Возьмите мой! И завтрашний тоже! Это приказ! — и уходит, сверкнув белозубой быстрой улыбкой. — И лицо потрите чем-нибудь, обморожен ведь человек.

И снова я повторюсь, что только тот, кто был в Ленинграде в декабре сорок первого, только он! — может понять, что такое было тогда «накормить от пуза!». Я и сейчас помню эту миску, наполненную жидкой обжигающей пшенной кашей. Она была с маслом! Несколько капель зеленого машинного масла растеклись по ее пышущей паром поверхности! А запах! Это был божественный, ни с чем не сравнимый запах! Это был не запах жидкой пшенной каши-размазни с пятью каплями машинного масла, это был запах самой жизни! И я ощутил ее всеми порами своего тела. Жизнь возвращалась ко мне. Сначала пришла саднящая боль в распухшие, багрово-сиреневые руки, оказалось, что одну рукавицу я потерял, потом заломило ноги, протянутые к печурке, и началась странная дрожь, как будто набранный мною на улице холод выходил из меня, но все это были уже счастливые признаки возвращающейся жизни. Распухшей рукой я залез в полевую сумку, корреспонденция была на месте, и снова схватился за ложку кок, подумав и прикинув что-то в своей поварской голове, подбросил мне еще пол половника жизни.

Сегодня мне самому не верится, что каша поставила меня на ноги, вернула мне жизнь. В тот же вечер я добрался до корпункта «Правды», вручил наш труд — и тут же, к счастью, по телефону объявилась Москва. По совету Куликова я переночевал на диване в свободном кабинете, а утром возвращался обратно на Васильевский остров, торопясь, зная, что мне надо принять дежурство.

…Наша коллективная работа была рождена большой дружбой, чувством локтя, тем поистине морским братством, которое проявилось в дни самых тяжелых испытаний воли и духа.

* * *

«Я хочу, чтобы группа была спаянной, дружной… За службой никогда не должна пропадать человеческая писательская душа. Революция имеет смысл только, как дело человечности, простоты, ясности и дружбы» — это строки из дневника Вишневского. Он так писал, так мыслил и делал все возможное, чтобы морское братство не угасало.

В нашей группе царила деловая атмосфера. Дружба не мешала бригадному комиссару Вишневскому строго и требовательно относиться к каждому из нас, а нам — подчиняться воинской субординации, не забывая, что Всеволод Витальевич наш начальник и, стало быть, его поручения, данные в мягкой, дружеской форме, следует считать приказом.

Сегодня, перелистывая «Правду» и читая фронтовые корреспонденции, я вспоминаю, как они рождались.

Нередко наши материалы появлялись в «Правде» за двумя и даже за тремя подписями: Вс. Вишневский, Н. Михайловский, А. Тарасенков. Коллективная работа была продиктована самой жизнью, особенностями обстановки тех дней, когда фронт борьбы с каждым днем ширился и один человек не мог охватить события, происходившие на многих участках битвы. «Горячих» мест слишком много — на флоте, в авиации, на сухопутном фронте. Мы там бывали. Но даже при этом условии трудно было нарисовать общую картину жизни фронтового Ленинграда. И потому, возвращаясь с разных участков фронта, мы нередко собирались у Вишневского, рассказывали, где что видели, выкладывали на стол записи в блокнотах. И тут вырисовывалась тема очередной нашей коллективной корреспонденции. Она детально обсуждалась, а затем кто-то из нас — я или Тарасенков — делал первоначальный набросок. После рукопись передавалась Всеволоду Витальевичу: он читал, что-то выбрасывал, добавлял какие-то факты и ювелирно обрабатывал все от первой до последней строки…

Каждая наша корреспонденция либо очерк из фронтового Ленинграда, опубликованные в ту пору на страницах «Правды», имеют свою историю.

«Ветер гонит ледяную волну. Заморозки ударили по траве и лесам, первым льдом покрылись болотца и канавы на прибрежном фронте. Но ярче огонь в сердцах моряков. Родина-мать, балтийцы идут за тебя отряд за отрядом»…

Это начало корреспонденции «На подступах к городу Ленина» о том, как фашисты два месяца штурмовали ленинградские укрепления и в конечном итоге вынуждены были признать: «они лучше линии Мажино». Но дело было, конечно, не в укреплениях. Стойкость и выдержка людей имели решающее значение. Таких людей, как командир бронекатера лейтенант Чудов. Попал под перекрестный огонь вражеских батарей, вел с ними бой. Кончилось горючее, и немцы пытались захватить катер. Чудов приказал экипажу покинуть катер. Остался один и стрелял из пушки, затем перешел на автомат. Когда положение стало совсем безвыходным, он открыл кингстоны, затопил катер, а сам вплавь добирался до своих…

Судьба свела нас с Чудовым, и он стал главным героем нашей корреспонденции.

После опубликования очерка начался поток писем на Балтику в адрес лейтенанта Чудова, который, лишившись корабля, продолжал сражаться на сухопутном фронте… Это имя вы еще встретите в моем повествовании.

Вишневский был ярым противником сухости и казенщины, приучая нас писать о войне живо и занимательно. Он любил пейзаж, детали обстановки, умел находить нужные слова для передачи чувств, для создания неповторимых образов…

«В ранний утренний час над Финским заливом стоит холодный туман, сквозь который проступают контуры Кронштадта с его маяками, мачтами кораблей, собором, гранитными стенками гаваней» — так начиналась наша корреспонденция о Кронштадте.

Вишневский щурится, читая эти строки, задерживается на них, вижу: ему чего-то не хватает. Он несколькими штрихами дорисовывает картину:

…«Дует острый нордовый ветер. В нынешнем году рано налетела первая снежная пурга. Пенистые валы, один за другим, дробятся о гранит и бетон. Белые узоры украсили деревья старинного Петровского парка. Наступает русская зима. Моряки в сапогах, ушанках и шинелях — одеты ладно, тепло. Новый отряд проходит с песней сквозь снежный вихрь…»

И он опять задерживается, думает, еще чего-то не хватает, дописывается всем знакомая одна фраза: «Революцьонный держите шаг!» И сразу появляется образ, настроение…

В другой корреспонденции я начал излагать факты сегодняшней жизни Кронштадта. Всеволод Витальевич прочел мою «запевку» и нахмурился:

— А где же история? Можно подумать, что вы пишете о городе, которому два десятка лет, а не два столетия…

И опять же рукой Вишневского вписывается один абзац, как мостик, перекинутый из прошлого в сегодняшний день:

«Огромен послужной список Кронштадта. Сколько отбито десантов, нападений эскадр, сколько было диверсий, поджогов, налетов. Кронштадт умел быть годами в обороне: и во время Великой Северной войны 1700–1721 гг., когда русские моряки начинали войну юношами, а кончали зрелыми мужами, и во время последующих войн XVIII века; и в Отечественную войну 1812 года, когда флот выделял десант, а гвардейский флотский экипаж пересек Европу и первым вошел среди победителей в Париж; и в годы гражданской войны, когда Кронштадт сумел в течение долгих месяцев отбивать комбинированные удары врагов: налеты авиации, торпедных катеров, удары мониторов с 15-дюймовой артиллерией, удары и обстрелы захваченных мятежниками фортов, пожары, взрывы мин. Кронштадт стоял непоколебимо в условиях сильнейшего голода, эпидемий тифа и цинги, а также при острейшей нехватке боезапаса и топлива. Ныне защитники Кронштадта с честью продолжают боевые традиции своих предшественников. И сегодня острова-форты как бы поднялись из воды и устремили вперед дула орудий. Они властвуют на десятки километров — вся морская береговая полоса под их могучей огневой волной…»

Далее идет рассказ о том, как артиллеристы форта подавили вражескую батарею. Идут и другие эпизоды…

— Стоп, стоп… — как будто сам себе командует Вишневский. — Тут для разрядки надо дать какие-то штрихи жизни…

И описание сурового боя сменяет короткая лирическая картинка:

«Этот город умеет драться, умеет дружить, ценить искусство. Во время очередного артиллерийского обстрела в гости к морякам приехали ленинградские композиторы. Тепло, дружески встретились люди в старинном зале Морского собрания. На середину зала выдвинули рояль. Прозвучала песня о прославленном герое-балтийце летчике Бринько. За окнами снова артиллерийский гром. Ритм песни поразительно совпал с ритмом канонады. Все чувствовали силу и правду нового произведения».

И кончается очерк так:

«Изо дня в день Кронштадт делает свое дело. Вьюга. Снег падает на черновато-бурые студеные воды, схваченные первым льдом, а в море уходят корабли. Балтфлот сражается и вместе с Красной Армией надежно удерживает оборону Ленинграда».

А о том, как рождались темы, где и как добывался материал, можно просто ответить: сама жизнь была щедрым поставщиком разнообразных фактов, примеров, достойных удивления. Каждый день мы были свидетелями проявлений стойкости и мужества ленинградцев. Для этого даже не требовалось ехать на фронт, хотя туда добирались теперь проще простого — трамваем № 9. Кронштадт и Ленинград фактически находились на линии огня: их жители подвергались почти таким же испытаниям, что и бойцы на передовой.

…Как-то днем мы остановились возле уличного репродуктора (в это время передавались «Последние известия»). Вдруг передача прервалась. Раздались гудки и сирены. Потом установилась тишина. Люди ушли в убежища, стараясь не нарушать порядка. Мы задержались в подворотне дома и оттуда поглядывали на небо. Несколько минут продолжалось напряженное ожидание… А затем воздух наполнился прерывистым шумом «юнкерсов», звенящим ревом наших истребителей, гулом пушечных очередей…

Высоко в зените начинался воздушный бой. Наши истребители лихо врезались в строй бомбардировщиков, разбили неприятельскую стаю на мелкие части и атаковали их с разных курсовых углов.

В небе образовалась гигантская карусель. Мы стояли вместе с бойцами МПВО и, затаившись, присмирев, наблюдали за воздушной битвой. Слышались возгласы «Молодцы!.. Здорово!..» И вдруг удивление перешло в бешеное ликование: один из «юнкерсов» задымил и пошел на снижение. За ним еще и еще… В тот раз немецкая авиация недосчиталась трех бомбардировщиков. Все говорили о наших летчиках. Но кто они — этого никто не знал, кроме работников штаба ВВС. Вот к ним-то мы и обратились по телефону. Нам сообщили, что бой провели наши балтийские истребители. Назвать фамилии летчиков нам не могли, ибо не успели еще разобраться.

— Поехали к ним! — нетерпеливо сказал Вишневский.

К вечеру мы приехали на аэродром пятого истребительного полка, повидались с летчиками, записали их рассказы, и родилась наша корреспонденция о балтийских асах — Каберове, Костылеве и их товарищах, участвовавших в этом бою.

Так шли день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем…

А в 1944 году боевой порыв, овладевший войсками, флотом, стремление вперед и вперед не оставило в стороне и нашего друга Всеволода Витальевича Вишневского. Он, считавший прежде, что надо быть в Ленинграде до победного завершения войны, теперь был одержим одной идеей — вперед на запад!

В деревянном домике на улице Попова, где жил Вишневский со своей супругой художницей Софьей Вишневецкой, шла лихорадочная подготовка к отъезду в Москву.

После сорока месяцев жизни в осажденном городе мои друзья упаковывали рукописи, собирали рисунки, сделанные художницей в годы блокады на фортах и боевых кораблях. Оба были оживлены, строили планы на будущее. Впрочем, Всеволод Витальевич оставался самим собой — серьезный, сосредоточенный, поглощенный какими-то мыслями, которые, как искорки огня, время от времени вырывались наружу.

— Немцы будут сражаться с фанатическим упорством, — говорил он, тяжело вздыхая. — По мере нашего продвижения в глубь Германии сопротивление будет возрастать. Это потребует еще крови и крови!

Он знал, чувствовал всем сердцем, что впереди победа, и ему посчастливилось вместе с нашими войсками дойти до Берлина и увидеть, как взметнулся красный флаг над рейхстагом…

ТАК НАЧИНАЛАСЬ ПОБЕДА

Младшие братья крейсера «Киров»

Как передать ощущение пленительно светлой весенней ночи 1944 года, когда Ленинград полон спокойной, строгой красоты и величия. Пустынны были набережные Невы, и даже сама река казалась уснувшей. В воде рисовались удивительные краски неба и величие архитектурных ансамблей. Только посреди Невы серебристой чешуей переливались воды, совершающие свой вечный бег.

Во втором часу ночи поднялись пролеты невских мостов и замерли, как часовые в почетном карауле, пропуская корабли, баржи и другие плавсредства, как говорят на флоте.

Я попал на катерок в общество офицеров, возвращавшихся в Кронштадт после короткой побывки дома. Все мы молчали, словно боясь нарушить тишину, от которой отвыкли за годы блокады. Хотелось смотреть и смотреть на город, навсегда сохранив в памяти эту замечательную картину задумчивой, прозрачной белой ночи.

Остался за кормой Морской канал, а впереди на горизонте, на фоне чуть потемневшей голубизны неба точно поднялся из воды знакомый остров Котлин, увенчанный куполом собора. Постепенно взору открывались гранитные стенки Петровской гавани, а за ними на набережной знакомое здание штаба Балтийского флота и высоко над ним пост, откуда всегда просматривался Большой Кронштадтский рейд.

У длинного пирса — знаменитой нашей «Рогатки» — на своих «штатных» местах уже стояли боевые корабли, и среди них весь закованный в броню и бетон старик «Марат» — гроза немцев. Долгие месяцы блокады он вел с ними дуэль через залив, богатырь, победивший смерть. А в разных местах Кронштадта нашла приют целая флотилия новых кораблей москитного флота — «морских охотников», торпедных катеров и так называемых МБК (морских бронированных катеров). Моряки их считали малыми канонерскими лодками. Они были приземистые, совсем мало заметные над водой. Из двух танковых башен выглядывали вороненые стволы пушек. А универсальные пулеметы «эрликоны» могли с одинаковым успехом вести борьбу с морским и воздушным противником. Весь личный состав был укрыт под надежной броней. Помимо вооружения бронекатера имели малую осадку, что так важно в условиях минной опасности.

Сам по себе напрашивался вопрос: откуда же они взялись в осажденной крепости? Ведь это уже не те катера, что сопровождали нас из Таллина, а затем всю блокаду верно служили флоту.

И тут придется рассказать еще одну из удивительных историй того времени, которую я услышал из уст старожилов.

В 1943 году несколько конструкторов взялись за проектирование бронекатеров. Но когда чертежи были готовы, встал вопрос: а кто будет заниматься строительством? Ведь заводы обезлюдели.

Тогда Военный совет флота обратился с призывом к морякам: первые бронекатера построим своими силами!

И не удивительно, что сразу откликнулись мои старые друзья моряки крейсера «Киров». 24 апреля 1942 года, когда немецкие бомбардировщики совершили крупный налет на Ленинград, две бомбы попали в «Киров». Корабль был сильно поврежден. Его возродили сами кировцы. Так что у них накопился солидный производственный опыт и они-то раньше всех объявили себя мобилизованными для новых работ.

Я должен об этом рассказать, ибо эти самые корабли нашего москитного флота пошли первыми в наступление. Они вели бои в Выборгском и Нарвском заливах, участвовали в десантных операциях при освобождении Эстонии, Латвии, Литвы и даже во время штурма Кенигсберга и боев на Земландском полуострове. Казалось бы, так далеко от Кронштадта я снова встретил эти корабли, переброшенные в Восточную Пруссию по железной дороге, спущенные на воду по реке Прегель и включившиеся в общее наступление.

Помнится, я увидел их в заливе Фриш-Гаф поцарапанные пулями, с заметными вмятинами на броне. Командовавший ими капитан 2-го ранга Михаил Владимирович Крохин шутя заметил: «У нас как в песне поется: по морям, по волнам, нынче здесь, завтра там. Фронт движется к морю. Ну, и нам сам бог велел не отставать». В одном месте они прикрывали армейские десанты, в другом топили немецкие суда с отступающими войсками, находились в движении до самого порта Пиллау…

Вот почему история строительства бронекатеров мне представляется очень важной вехой на пути флота к победе.

Живя на «Кирове», я слушал рассказы о строительстве катеров, и теперь, перелистывая свои старые записи, хочу воссоздать картину того, как это было.

«…Полундра!» — разносилось по цеху, когда матросы под командой умелого и деятельного инженера-механика Ивана Терентьева везли на катках длинную коробчатую балку для постройки киля первого бронекатера.

— Раз, два — взяли!.. — командовал опытный мастеровой Александр Иванович Бурдинов. На повороте движение замедлилось. Снова послышался хриповатый голос Бурдинова.

— Пошли! Пошли! Заводи конец! Подкладывай каток впереди!

Коробчатая балка двигалась быстрее.

— Пожалуй, трактор бы не взял, а матросы все могут, — пошутил начальник цеха.

— Один матрос — две лошадиных силы! — под общин смех заметил Петр Иванов, хотя глядя на него никак этого нельзя было сказать. Через несколько минут в цех прикатили вагонетку, нагруженную длинными железными листами для корпуса будущего корабля.

На третий день подготовительные работы были закончены. Эллинг осветился зеленоватыми огоньками электросварки. Застучали пневматические молотки.

Моряки, занятые на строительстве корабля, выстроились в две шеренги, как на параде.

Играл оркестр. Прибыл директор завода и представители общественных организаций. На строительной площадке заканчивались приготовления к закладке.

Взгляды всех были обращены на сварщика Кашубу — того самого паренька, что во время Таллинского похода обрезал на ходу трал с миной. Сейчас он держал защитный щиток и ждал сигнала.

Под звуки оркестра Кашуба приварил первый шпангоут.

И потекли трудовые будни. Одни бригады работали в цехах, другие — в эллинге.

Земля содрогнулась от близкого взрыва. За ним последовали второй, третий…

Появился Терентьев и, сложа ладони рупором, закричал:

— Прекратить работу, быстро в бомбоубежище!

Сварщики неохотно выбирались из отсеков и шли в убежище под стапелем.

— Неужели немец нащупал? — спросил Иванов.

— Ерунда! — откликнулся другой матрос. — Просто у него сегодня такой сектор обстрела.

Постепенно взрывы удалялись все дальше и дальше от завода.

Моряки выходили из убежища и бежали, чтобы убедиться, цел ли каркас бронекатера.

И Терентьев вернулся с соседней стройки, где бригады моряков строили второй катер.

— Догоняют! — с укоризной сказал он своим подопечным.

— Ничего, не догонят, — невозмутимо отозвался старшина Иванов.

Он склонился над раскалившимся докрасна швом корпуса. Электрод загорелся, и расплавленный металл крепко стянул железные листы.

Моряки работали больше полутора месяцев. За это время на стапеле поднялся маленький корабль. Борта блестели свежей краской, задорно смотрел вверх вороненый ствол «эрликона».

Повсюду кипела работа — на стапеле и в цехах. Главстаршина Борис Васильевич Моисеев возглавлял бригаду токарей. Под его руководством матросы Семенов, Фоминых вытачивали гребные валы. В других цехах собирали главные двигатели. Когда они были готовы, получилась заминка: на заводе не оказалось крановых машинистов. И дело могло застопориться. Но тут, на счастье, объявился доброволец. Толковый, предприимчивый и всегда находчивый старшина Петр Николаевич Иванов и в этом случае нашелся.

— Разрешите я сяду к управлению краном? — обратился он к Терентьеву.

— Так ты же никогда крановщиком не был?

— Ничего не значит. У нас на «Большевике» были такие краны, насмотрелся на них. Чем черт не шутит, попробую… Он долго осматривал кран, потом забрался в кабину, сел за пульт управления, включил мотор, сделал несколько пробных поворотов и, высунув голову в оконце, сказал:

— Давайте стропалить.

Матросы завели стальные тросы.

Послышались команды: «Вира!.. Майна!..» В воздухе поплыл первый двигатель.

Глаз у Иванова оказался точным. Двигатель сразу встал на место. За ним второй, третий… Короче, Петр Иванов стал заправским крановщиком и помогал бригадам с других кораблей. Матросы поздравляли его с новой специальностью, а он отвечал:

— Ничего мудреного нет, каждый может, было бы желание…

Попутно замечу, что после войны Петр Николаевич Иванов вернулся на свой родной «Большевик». Он стал депутатом Верховного Совета РСФСР, Героем Социалистического Труда. К сожалению, он рано ушел из жизни.

…Иван Терентьев почти безотлучно находился с монтажниками, поминутно окликал своих помощников.

— На винтах! Как у вас дела?

— Все в порядке, — отвечали ему.

— Когда закончите?

— Минут через тридцать.

— Торопитесь, торопитесь! — подгонял Терентьев.

Солнце низко спустилось над заливом, когда раздалась команда:

— Освободить катер!

В каждом отсеке остался один моряк, чтобы убедиться в прочности корпуса и сигнализировать, если где-либо по шву начнет просачиваться вода. Подошли долгожданные минуты спуска. У подножия стапеля, как и полтора месяца назад, собрались представители завода, военпреды.

На канате с топором в руках стоял Маслов.

— Руби!

Маслов замахнулся топором и разрубил пеньковый канат. Корпус катера качнулся и пополз в широкую Неву.

— Да здравствует младший брат крейсера «Киров»!

Многоголосое «ура» подхватило слова директора завода.

Так моряки крейсера «Киров» дали флоту первый бронированный катер, от начала до конца построенный своими руками. Второй катер построили моряки под руководством Алексея Ивановича Пухова и Бориса Львовича Гуза.

Экипажи других крупных кораблей тоже выполнили наказ Военного совета. К началу навигации Краснознаменный Балтийский флот пополнился целой флотилией бронекатеров — быстрых, маневренных, с хорошим вооружением и под надежной броневой защитой.

…Я снова входил в привычный быт кронштадтской жизни. То в штабе флота, то в Политуправлении или просто на улице встречались знакомые моряки, я попадал в дружеские объятия, будто все мы дети одной семьи, на время потерявшие связь и снова встретившиеся в преддверии больших долгожданных событий. Настроение у нас было прекрасное, все жили предстоящим наступлением. Редактор флотской газеты Лев Осипов — человек удивительно тонкий, добрый и большой мастер своего дела — каждого из нас напутствовал такими словами:

— Мы тебя считаем своим спецкором. Если будет что-либо важное, передай, пожалуйста. Ведь знаешь, мы до сих пор маемся от недостатка людей. Помоги родной газете. И мы помогали. Помню, после взятия Клайпеды (Мемеля) я тут же послал огромную корреспонденцию и фото, которые заняли целую полосу в «Красном Балтийском флоте».

…Мне хотелось поскорее встретиться с моряками, которых я знал, с которыми прошел самые трудные мили. И, конечно, в первую очередь с Николаем Николаевичем Амелько. Мы помнили подвиг «Ленинградсовета» и считали, что только благодаря боевому умению и волевому началу командира мы остались живы и, возможно, нам еще посчастливится стать свидетелями окончательного разгрома фашизма.

Тут же в редакции флотской газеты я узнал, что Амелько теперь командует бронекатерами, теми самыми, что строили моряки, и что его хозяйство совсем близко от редакции. И вот я у него на флагманском катере. Мы сидим в каюте. Николай Николаевич по знакомой привычке не спеша расчесывает на пробор светлые волосы и рассказывает о себе и о своих товарищах.

На его плечах золотом отливают погоны капитана 3-го ранга. Он теперь командует катерами-дымзавесчиками, выглядит солиднее, чем в 1941 году, пополнел, только на щеках остался прежний юношеский румянец, напоминающий старшего лейтенанта Амелько в те минуты, когда в нескольких метрах от борта корабля падали бомбы, осколки свистели над палубой и вонзались в надстройки, а он с невозмутимым спокойствием маневрировал, уводил корабль от опасности.

Мы удивлялись, как быстро прошли три года войны, хотя каждый день жизни в осажденном городе был днем боевым.

Во время нашего разговора в дверь каюты постучали, вошел лейтенант и доложил, что начинается тренировка личного состава.

Николай Николаевич обратился ко мне:

— Давайте поднимемся наверх. Покажу вам, какая у нас теперь техника.

Мы вышли на палубу, где уже полным ходом шли тренировочные занятия. Вокруг пушек и зенитных автоматов — матросы. Они «ловили» в прицел каждый пролетающий самолет, использовали любую возможность для тренировки в наводке, заряжании, ведении точного огня. Слышались громкие отрывистые команды.

Николай Николаевич подвел меня к зенитному автомату, развернул его ловким движением и стал пояснять все преимущества нового оружия.

— Одна очередь — и «юнкерс» приказал долго жить, — заметил он и тут же, должно быть подумав, не слишком ли хвастливо это сказано, поспешил добавить: — Только учтите, новая техника требует очень умелого обращения. Честное слово, мы теперь учимся больше, чем в мирное время. Учимся все, начиная от рядовых и до самых больших начальников.

Амелько подходил к каждой группе моряков, сам проверял знания и боевое умение. Он несколько раз смотрел на часы. Приближалось время офицерской учебы. В кают-компании береговой базы собрались офицеры. Амелько проводил там занятия у карты с хорошо знакомыми названиями: Кенигсберг, Пиллау, Гдыня, Данциг, Свинемюнде, Росток.

Если многие из нас тогда, в начале 1944 года, думали только о возвращении в Таллин, Ригу, Либаву, то такие офицеры, как Амелько, смотрели далеко вперед. Взгляды их были устремлены к базам и портам Восточной Пруссии и дальше… Они готовились не только к возвращению в Таллин, но и к штурму вражеских крепостей, еще совсем недавно считавшихся неприступными.

Пока Николай Николаевич занимался с офицерами, я сидел в его каюте и просматривал свежие газеты. В каждой строчке ощущалось то трепетное ожидание наступления, которое, казалось, переполняло чашу терпения наших моряков.

Амелько вернулся в каюту, и наша беседа продолжалась. Теперь мы говорили не о прошлом, а о будущем. Амелько неожиданно взял в руки карту и сказал:

— Я не пророк и не берусь точно предсказать развитие событий. Только мне кажется, что на очереди Карельский перешеек и один из первых ударов с моря будет нанесен вот сюда…

Он показал на небольшой выступ северного побережья Финского залива.

— Этот ноготок превратился в коготок, — с иронией заметил Николай Николаевич и тут же пояснил свою мысль.

Он говорил о форте Ино. Уже в первую мировую войну Ино играл очень важную роль в обороне Петрограда. Если минно-артиллерийская позиция Ревель Порккала-Удд была главной линией обороны Петрограда со стороны моря, то его второй огневой рубеж проходил на линии фортов Ино — Красная Горка.

После Октябрьской революции В. И. Ленин подписал декрет о полной независимости Финляндии, и форт Ино оказался по ту сторону границы. По мирному договору, заключенному в 1920 году, наши соседи обязались полностью разрушить форт Ино, но не сделали этого, и в 1939–1940 годах при выходе наших кораблей из Кронштадта их встречали тяжелые снаряды, посланные с форта Ино.

— Давнишнее бельмо у нас на глазу. Его нужно удалить, и чем скорее, тем лучше, — сказал Николай Николаевич.

Вскоре после нашей встречи с Амелько я наблюдал, как к кораблям подходили баржи с боезапасом. Корабельные краны поднимали беседки с тяжелыми снарядами.

В небе над Кронштадтом с утра до вечера проплывали сотни наших бомбардировщиков. Пересекая Финский залив, они уходили на север.

То затихал, то снова нарастал глухой рокот моторов.

— На бомбежку летят, — говорили матросы и про себя считали: «…Девять… восемнадцать… тридцать четыре… пятьдесят шесть…»

Наш катер проходит мимо гранитных стенок крепости. Мы держим курс на Большой Кронштадтский рейд.

Вот уже в бледном мареве тумана видны силуэты канонерских лодок, как будто погруженных в дрему.

Мотор катера сбавляет обороты. Мы пришвартовываемся к борту корабля. По трапу поднимаюсь на палубу, предъявляю свои документы дежурному по кораблю и до утра устраиваюсь в кают-компании.

Утром являются вестовые, застилают стол белой скатертью, звенят стаканами и ложками.

К чаю собираются незнакомые мне офицеры, и среди них появился капитан 3-го ранга, похожий на монгола. Наши глаза встретились, и мы крепко пожали руку друг другу.

Леонид Золотарев! Балтийский комиссар, он мне памятен с того времени, когда в наиболее трудные дни обороны Таллина мы выходили в море на обстрел немецких войск. Золотарев возмужал, его трудно узнать.

— Где вы были эти годы? — спрашиваю я.

— Все на Балтике, — как-то нехотя отвечает он.

Мы пьем чай, а затем он приглашает меня в каюту и очень доверительно сообщает:

— Вы разве не слышали, во время блокады у меня была неприятность и я крупно погорел…

— Как — погорел?

— Сейчас все объясню…

Леня начал свой рассказ издалека, с того времени, как миноносец, на котором он служил во время обороны Таллина, 28 августа 1941 года вместе со всем флотом прорывался в Кронштадт, отражал атаки авиации, спасал утопавших. Потом, уже в Ленинграде, в самые трудные дни наступления гитлеровцев поддерживал наши войска и заслужил высокое признание: он оказался в первом отряде кораблей, получивших гвардейское звание.

Рассказывая, Леня курил и слегка прищуренными глазами смотрел в иллюминатор. Он перебрал в памяти знакомых мне моряков, вспомнил все доблести корабля и его героев. Вместе с боевыми успехами корабля шел в гору и комиссар. За Таллин был награжден орденом Красной Звезды, за Ленинград орденом Красного Знамени.

Пронеслась страдная осенняя пора 1941 года, ее сменили долгие и однообразные дни и ночи первой блокадной зимы. Корабль стоял во льдах и ремонтировался. Моряки часто увольнялись на берег к своим семьям и родственникам, а у кого не было в Ленинграде родственников, те завязывали знакомства.

Продолжая свой рассказ, Леня заметно нервничал и курил одну папиросу за другой.

— Я слишком доверял, — сознался он. — Спрошу матросов, куда ходили, с кем встречались, как время провели, и думаю, что они мне всю правду говорят. А люди-то разные: один с чистой душой, а другой хитрит. Доверчивость-то меня и подвела. А дело было так: стою однажды у трапа и встречаю наших после увольнения. Обычно матрос, если что у него не в порядке, норовит тихой сапой в кубрик проскользнуть, а тут идет матрос Никифоров, совладать с собой не может, шатается, еле ноги тащит, за три версты от него водкой разит… Подошел ко мне, начал куражиться. Я спрашиваю, где был, с кем пил, на какие деньги, а он ловчит, изворачивается, дескать, друга встретил и прочее. Я в тот же вечер от других всю правду узнал. Такое открылось… Словом, наши матросы познакомились с подозрительными женщинами, и те им вскружили голову гулянками и кутежами. А время было, помните, какое… Честные люди с голоду помирали, боролись за каждую пядь земли, а эти… сволочи работали в булочных, хлеб воровали, на спирт, водку меняли и устраивали пьянки с матросами… Вскрыл я это позорное дело, да поздно. И наказан по заслугам. Доверяй, да проверяй… Крепкий урок, на всю жизнь… С должности комиссара меня, понятно, сняли и послали на Ладогу, на канонерские лодки. Мы там возили через озеро продовольствие для Ленинграда. Отвоевали на Ладоге больше года, и к началу наступления нас обратно в Кронштадт отозвали. Что будет дальше, не знаю…

Он на время умолк и сидел мрачный, не выпуская из рук папиросы. Я тоже молчал. Наконец, стесняясь и явно испытывая неловкость, он вновь заговорил:

— После того похода вы писали о нашем корабле, хвалили нас, а сейчас небось жалеете.

Что я мог ему ответить? В жизни многое случается. У каждого бывают огрехи. Но в дни опасности он не хитрил, а храбро воевал. И это главное. Я сказал, что пройдет время и все забудется. Он взбодрился, встал, прошелся по каюте и сказал:

— Поверьте, я не жажду славы и почета. Служба есть служба. На канонерке я привык и хочу служить здесь до самого конца войны!

Много позже, лет через пять после окончания войны, наши пути-дороги с Леонидом Золотаревым снова сошлись. Мы вместе служили в Первом Балтийском высшем военно-морском училище (теперь училище подводного плавания имени Ленинского комсомола), и я каждый день встречался с ним, а главное, наблюдал, как он всю душу отдавал воспитанию будущих офицеров.

В тот день, при нашей встрече на корабле, Золотарев сообщил мне, что с часу на час ожидается приказ о нашем наступлении на Карельском перешейке.

Мы с ним пошли в кубрики. И вдруг узнаем: командира корабля вызвали к флагману. Смотрим, действительно, он торопливо спускается по штормтрапу, и его катер отваливает от борта.

— Значит, дело будет, — повеселел Золотарев.

Сигнальщики смотрят через окуляры стереотрубы на флагманский корабль, пытаясь определить, что там происходит.

Командир возвращается очень скоро, ни слова не говоря, проходит к себе в каюту и приказывает созвать всех офицеров.

— Будем воевать, — объявляет он и дает краткие указания.

Резкие звонки оглашают корабль. И вот слышна команда: «По местам стоять, с якоря сниматься!»

Утро прекрасное. Солнце нещадно печет. Железо настолько раскалилось, что обжигает пальцы. Кажется, что это знойный юг, а не Балтика с ее обычным свежим ветерком и прохладой. Небо прозрачное, на море полный штиль, редкая тишина, потревоженная лишь всплесками воды за кормой. Кто-то шутит:

— Сегодня мать-природа с нами в союзе.

Позади остается Петровская гавань, отвесные гранитные стенки маленького островка Кроншлота. Справа далекой, едва заметной чертой выступает лесистый берег.

И командир корабля, и Золотарев в каком-то особенно настороженном состоянии. То в бинокль рассматривают лесистый берег, то, услышав гул авиации, запрокидывают голову к небу и долго наблюдают за самолетами.

Несколько дней назад на фронт отправилась группа корректировщиков огня канонерских лодок. Сейчас корабельные радисты установили с ними связь. В шумах эфира ясно и отчетливо различают знакомые позывные своих «полпредов».

— Внимание! К работе готов. К работе готов, — повторяют они по нескольку раз одно и то же.

Постепенно рассеиваются дымки, все яснее зеленая береговая черта. Это и есть форт Ино.

Командир корабля обращается к управляющему огнем:

— Следите за часами. Скоро первый залп!

Комендоры смотрят на мостик, а все, кто на мостике, следят за бегом стрелок корабельных часов. Еще пять минут, четыре, три.

Слышатся звонки машинного телеграфа. Рулевой быстро вращает штурвал. Корабль начал боевое маневрирование.

Голос командира тверже, увереннее. Решительный миг приближается.

Продолжаем наблюдать в бинокль за пологим песчаным берегом, таинственным и молчаливым. Что-то там происходит?!

Сейчас этот берег молчит, как мертвый, хотя мы знаем, что у него есть свои глаза; они пристально следят за нами, и где-то в глубине зелени притаились пушки, развернутые в сторону моря.

Мы слышим отрывистые команды управляющего огнем:

— Фугасным. Прицел… Целик…

Наконец долгожданное слово:

— Залп!

Ревет ревун. Глаза ослепили желтые огненные вспышки. Оглушающий удар и волна горячего воздуха.

Кажется, разом все вздрогнуло — и корпус корабля, и небо, и воздух, и далекий берег.

Куда ни глянем — повсюду сверкают желтые вспышки.

Стреляют балтийские форты. Стреляет Кронштадт. Стреляют корабли, идущие нам в кильватер. Раскаты грома разносятся над морем, и неутихающий гул висит в воздухе.

В такие минуты внимание рассеивается, но матросы у орудий методично делают свое дело. В руках у комендоров мелькают снаряды. Ловкие движения, команда «Огонь», желтые вспышки орудий, и из канала ствола снова струится дымок…

В общей канонаде улавливаются басовые голоса линкоров и крейсеров, тех самых кораблей Балтики, что 900 дней не только защищали Ленинград и оборонялись, но изо дня в день вели наступление, подтачивали силы противника, разрушали его оборону, подготовляли все условия для окончательного разгрома врага.

Голоса наблюдателей:

— Справа на берегу огненные вспышки.

На мостике смотрят в бинокли.

— Ага, противник дает о себе знать!.. — воскликнул Золотарев.

Снаряды свистят над нами. Вдали от кораблей, на море, поднимается несколько всплесков.

Корабли рассредоточились, непрерывно маневрируют, и не так просто их «накрыть».

Это хорошо, что батареи противника себя обнаружили. Их сразу засекли. Теперь по ним сосредоточен огонь всей нашей корабельной артиллерии.

— Ведем бой с береговыми батареями, — передает Золотарев по трансляции на боевые посты. — Снаряды противника падают справа по борту.

В гул канонады вливаются новые звуки — голоса пулеметов и автоматов. В небе возникло целое кружево из белых и темных клубков — разрывы зенитных снарядов… На большой высоте летит воздушный разведчик противника. Он в кольце разрывов. Мечется из стороны в сторону, хочет уйти…

А тем временем командиру корабля докладывают данные, принятые с корректировочного поста.

— Пожар на берегу!

— Взрывы у цели номер шесть!

И действительно, даже невооруженным глазом заметны дымы, поднимающиеся над лесом, в районе целей, по которым бьют наши корабли.

Огонь вражеских батарей слабеет. Сейчас противнику не до наших кораблей. Там, над лесом, появились советские бомбардировщики и штурмовики. Зенитки противника огрызаются. Их, должно быть, немало, если судить по разрывам, густо усеявшим небо. И хотя сильна зенитная оборона врага, наши самолеты все равно пикируют и бомбят. Видимо, бомбят удачно; большой участок побережья охвачен огнем и дымом. А по воде доносятся все новые и новые раскаты взрывов.

Огневой налет кончается внезапно. Вдруг, как-то сразу, обрывается весь этот невообразимый гул и грохот. В одну и ту же минуту прекращают стрельбу не только наши корабли, но и Кронштадт и форты Балтики. Все смолкло, и установилась тишина, к которой не сразу привыкает слух.

Управляющий огнем использует паузу, чтобы по донесениям корректировочного поста установить, как стреляли. Он доволен. Все его расчеты проверены и подтверждены с суши. После первых же пристрелочных выстрелов отмечены прямые попадания в береговую батарею и склад боеприпасов. Золотарев сообщает об этом по трансляции, и матросы вслух выражают свою радость.

Пауза короткая. И тут же новый приказ, новые цели. Бой продолжается…

По возвращении в Кронштадт, расставаясь с Золотаревым, я услышал тогда его счастливые, обнадеживающие слова:

— Теперь до встречи в Таллине!

— Когда?

— Конечно, в этом году, — весело проговорил он и тут же задумался: Впрочем, придется много поработать, особенно балтийским тральщикам. Ох, и много мин на нашем пути. — Он тяжело вздохнул. — Финский залив замусорен минами. Нужно проложить фарватеры, а иначе не выйти на большую воду…

Огненные мили

Глядя на карту боевых действий весны и лета 1944 года, я вспоминаю, сколько еще сухопутных плацдармов и островов на Балтике было занято противником. Жестокая борьба только начиналась. Балтийцам предстояло пройти сотни огненных миль, чтобы поддержать наступление воинов Ленинградского фронта.

Все были в состоянии ожидания, все жили мыслью о наступлении. Пусть не покажется странным, но и мы, военные корреспонденты, тоже разрабатывали свою собственную стратегию. Делали всяческие прогнозы, обсуждали, спорили, где нам находиться, чтобы не прозевать крупные события. Причем больше всего было разговоров о возвращении в Таллин. Недаром наш флотский поэт мичман С. Фогельсон написал немудреную песню, которая пришлась по вкусу морякам и сразу зазвучала повсюду:

Мы ждали расплаты всей силой сердец, И час этот близок теперь наконец, Считают матросы удары минут И песню о Таллине снова поют: За дальними за милями, За огненной пургой Тебя не позабыли мы, Наш Таллин дорогой!

Однако до встречи с Таллином было еще далеко. Ох, как далеко!

…Незадолго до Выборгской операции, о которой дальше пойдет речь, командующий Ленинградским фронтом маршал Говоров повел разговор с командующим флотом о новых задачах для флота.

— Надо брать острова, — сказал он, указав на карте район Бьерского архипелага.

— Мы это предвидели, — заявил Трибуц. — И для высадки десанта подготовили две дивизии.

Он назвал номера дивизий и поспешил разъяснить, что войска прошли специальную учебу, тренировались, привыкли к морской обстановке и прочее, на что Говоров не реагировал, только в его глазах была заметна лукавая улыбка. До конца выслушав Трибуца, он сказал:

— На эти дивизии вы не рассчитывайте. Они задействованы в другом месте, а у вас достаточно и людей, и боевой техники. Скажите спасибо, что мы вашу авиацию больше не используем. Значит, авиация, артиллерия, бригада морской пехоты. Чего же еще? Нащупайте у противника слабые места и бейте его.

Трибуц был несколько озадачен.

— Леонид Александрович, — пытался увещевать он. — Острова Выборгского залива сильно укреплены. Мы с ними имели дело еще в тридцать девятом году, и надо признаться — это крепкий орешек. Там точечные цели, а для уничтожения их требуется и техника, и люди…

— Согласен! Только пока ничем помочь не смогу. Управляйтесь своими силами, — повторил маршал.

На этом разговор завершился. Комфлотом приехал в штаб расстроенный, но делать нечего — надо приниматься за дело. Собрался Военный совет, явились командиры соединений, стали обсуждать, как справиться своими небольшими сухопутными силами. Было решено бригаду морской пехоты перебросить в район Койвисто, что совсем близко к району боевых действий, затем привести в готовность весь малый десантный флот — тендеры, «малые охотники», бронекатера, катера-дымзавесчики, провести их скрытно через узкий пролив Бьерке-Зунд, охраняемый артиллерийскими батареями противника.

Не отрываясь от карты, моряки обсуждали, где самое уязвимое место противника, куда высаживаться, чтобы достичь тактического успеха.

На другой день командующий прибыл в район предстоящих боев, остановился в маленькой деревушке, в ветхом деревянном домике, насквозь продуваемом бешеными ветрами.

Сюда вызвали офицеров. На стене висела карта Выборгского залива с крупными и мелкими островками, которые предстояло взять. Трибуц расположился за столом, а перед ним на лавках сидели командиры частей морской пехоты, корабельный состав. Все слушали, как мыслится провести высадку: сперва на остров Пийсари, захватить его, укрепиться и идти дальше на другие острова. Эту идею подхватил Юрий Федорович Ралль, командовавший Кронштадтским морским оборонительным районом. Он сказал: сил достаточно, чтобы сбить противника с его укрепленных позиций и заставить отступать, а дальше будем наращивать удары.

Следующим поднялся и подошел к столу командир дивизиона дымзавесчиков Амелько. Едва он успел произнести несколько фраз, как домик затрясся, словно человек в лихорадке. Зазвенело стекло, с потолка посыпалась штукатурка. Все вскочили, кто-то крикнул: «Артобстрел! Рассредоточиться!» — но его перекрыл властный голос командующего флотом: «Всем оставаться на месте!»

Действительно, следующие снаряды упали в отдалении, с большим перелетом. Но один-единственный осколок, влетевший в окно, ранил адмирала.

На помощь бросились офицеры. Трибуц сказал: «Не беспокойтесь, всего-то маленькая царапина», вынул носовой платок, положил на рану. Тут же появился санитар и сделал перевязку. Командующий снова сел за стол, и разговор продолжался. Впоследствии это совещание, запомнившееся морякам, получило название «Совет в Филях». Да и впрямь, то был совет людей, умудренных опытом перед решением новых боевых задач.

Наступили белые ночи. Трудно в такую пору провести незаметно десантные тендеры с войсками и техникой и точно рассчитать время высадки десанта, иначе не получится взаимодействие с авиацией, она или вылетит раньше времени, или, что еще хуже, позже.

И снова у командующего флотом начались горячие денечки. Порой он не замечал, когда кончалась ночь и наступал новый день. Он безотлучно находился в районе Выборгского залива, большую часть времени в частях и соединениях, проверяя подготовку, координируя работу штабов — морских, авиационных, артиллерийских. Непрерывно велась разведка района предстоящих боевых действий, и результаты докладывались командующему. Выяснилось, что придется иметь дело с немалыми силами противника. Разведчики докладывали, что, кроме основательной противодесантной обороны — дзотов, траншей, береговых батарей, у противника еще и крупный островной гарнизон, а в шхерах прячутся два миноносца, канонерские лодки, десантные баржи, сторожевые корабли… Все это приходилось учитывать, на ходу вносить необходимые коррективы в общий план операции.

И вот настала пора действовать.

Внимание командующего флотом было приковано к району Хумалиоки — там сосредоточился десант и все плавсредства, необходимые для высадки. Ю. Ф. Ралль, возглавлявший это хозяйство, непрерывно поддерживал связь с командующим. Он предложил пойти на маленькую военную хитрость и отвлечь внимание вражеского гарнизона: перед высадкой основных сил направить в южную часть острова демонстративный десант. Цель его — привлечь к себе внимание, а тем временем, под прикрытием дымовых завес, которые поставят корабли Амелько, в северной части острова произвести высадку основных сил. Выслушав Ралля, командующий произнес одно короткое слово: «Добро!»

План этот себя полностью оправдал — все разыгрывалось, как по нотам. Действительно, противник бросил все силы в южном направлении, а тем временем десантники произвели высадку в северной части. Пользуясь тактической внезапностью, они захватили плацдарм. Правда, потом, после некоторой растерянности, противник собрал силы и перешел в контрнаступление.

Ожесточенная борьба шла с переменным успехом, пока не подоспело подкрепление и не была пущена в дело наша авиация. Задача по освобождению Пийсари, а затем и других островов Бьеркского архипелага была выполнена. Это открывало нашему флоту возможность пользоваться шхерным, так называемым стратегическим фарватером, который тянется вдоль финских шхер до самого выхода в Балтийское море. Он меньше других районов был минирован, поскольку всю войну это была главная коммуникация противника.

О том, что было дальше, автор может рассказать, основываясь на своих собственных наблюдениях. Ему довелось при сем присутствовать…

Освобождением островов Бьеркского архипелага было сказано лишь первое слово. Теперь предстояло освободить острова Выборгского залива, занимавшие ключевые позиции: Тейкарсаари, Суониенсаари и Равенсаари. После их взятия, по меткому определению Трибуца, «распахивались ворота», позволяя освободить другие острова и превратить их в своеобразные «пролеты моста» к северному берегу Выборгского залива. Но финны учли недавние уроки и усилили оборону островов окопами, траншеями, пулеметными гнездами, артиллерийскими и минометными батареями, выставив множество мин на подходах. Кроме всего прочего, в шхерных базах находились немецкие корабли разных классов, начиная с эскадренных миноносцев и кончая подводными лодками и торпедными катерами. Так в общих чертах складывалась обстановка.

На этот раз флот взаимодействовал с 59-й армией Ленинградского фронта. Когда Трибуц прибыл в Кайсалахти на командный пункт генерал-лейтенанта И. Т. Коровникова, то командарм первым долгом спросил, чем адмирал располагает. Владимир Филиппович стал перечислять: 300 бомбардировщиков и штурмовиков, морские бронекатера с танковыми башнями, артиллерийские бронированные катера-охотники, торпедные катера и, разумеется, десантные суда. Видимо, это произвело на генерала впечатление, ибо, как свидетельствует адмирал, Коровников сказал: «Солидно, солидно…»

Теперь позволю себе маленькое отступление. В канун операции мне было поручено связаться с В. Ф. Трибуцем, быть на его КП и написать о наступлении.

Приехав в Койвисто, я почувствовал близость грозы. Как стало известно, наши войска уже безуспешно пробовали высадиться на Тейкарсаари. Противник успел собрать все силы в кулак и обрушить их на десантников, те вынуждены были отступить. Теперь предстояла новая фаза боев.

Командующею флотом я нашел на мысе полуострова Пулениеми. В защитном комбинезоне, с биноклем на груди, он ничем не отличался от десантников, которых я видел во время посадки на суда. Поляну, с которой просматривался Выборгский залив, командным пунктом можно было назвать лишь условно. Трибуц расположился за гигантским гранитным, выше человеческого роста, валуном. И ничего, кроме карт и телефонов, вокруг него не было.

В нескольких десятках метров отсюда, в землянке, находился штаб Кронштадтского морского оборонительного района, откуда отдавались команды на корабли. Рядом с нами, чуть впереди — это я потом уже обнаружил — стояла артиллерийская батарея: пушки, замаскированные ветками, и солдаты, ожидающие команду открыть огонь.

Поначалу была этакая странная идиллия: голубое небо, тихое море. Только слышался глухой отрывистый и повелительный голос адмирала:

— Михаил Иванович, скоро концерт начнется?

Это он разговаривал с командующим морской авиацией генералом Самохиным.

Ответ Самохина его обрадовал, и Владимир Филиппович довольно улыбнулся.

— Ну, очень хорошо. Я так и знал!

Долго велись переговоры с Раллем о том, чтобы часть кораблей оставить в резерве. С Раллем адмирал говорил с особой почтительностью и уважением. Ралль был старше Трибуца, воспитал не одно поколение моряков, считался одним из крупных специалистов на флоте. Впоследствии в трудах адмирала Трибуца мы найдем и такое признание: «Мнение Юрия Федоровича (Ралля. — Н. М.) было для меня всегда ценно. Я всегда привык прислушиваться к его умным советам».

В последние часы и даже минуты адмирал поддерживал связь по телефону со своими подчиненными, в том числе с артиллеристами дальнобойных пушек, прикативших из Ленинграда на платформах.

Десант должен был высаживаться одновременно на всех трех островах. А на тот случай, если противник попытается ввести в бой свои морские силы, стояли в готовности наши бронекатера отряда прикрытия, ими командовал капитан 2-го ранга И. М. Зайдулин.

Адмирал еще раз убедился, что все на своих местах, все находятся в полной готовности.

Еще какое-то короткое время можно было наслаждаться тишиной, хотя бронекатера и десантные тендеры с людьми и техникой уже двигались, держа курс на острова, но противник их пока не обнаружил. Но вот в небе появились наши штурмовики и бомбардировщики, они пронеслись над нами, и буквально через минуту-две мы услышали разрывы бомб. Даже без бинокля отчетливо видны были столбы густого черного дыма, взлетавшего над островом Тейкарсаари, самого ближнего к нам…

Адмирал, не отрываясь от бинокля, долго и сосредоточенно рассматривал, что там впереди. Вскоре над водой поплыло облако дыма — это катера-дымзавесчики под командованием лихого Николая Николаевича Амелько сделали свое дело. Воздух наполнился гулом самолетов, громом артиллерии, взрывами на острове и тарахтением моторов тендеров и бронекатеров. Противник не дремал. Его батареи открыли ураганный огонь. Несколько снарядов взорвались поблизости от валунов, и тогда член Военного совета А. Д. Вербицкий крикнул нам: «Ложитесь, дураков осколки любят». Обстрел еще не кончился, а Трибуц снова поднялся и припал глазами к линзам бинокля. Впереди на воде отчетливо мелькнули одна за другой огненные вспышки, и в небо поплыли черные дымы. «Какая беда! — воскликнул адмирал с душевной болью. Вероятно, подорвались на минах».

Увы, его догадка оправдалась: два бронекатера взорвались и тут же пошли ко дну. На одном из них погиб командир отряда капитан 2-го ранга В. Н. Герасимов.

Приходили донесения о том, что на все три острова наши войска высадились и ведут бой, но никто особенно не радовался — настроение было омрачено гибелью экипажей двух кораблей.

Адмирал Трибуц продолжал управлять боем. Докладывали летчики и артиллеристы, не прекращавшие обстреливать острова, вести дуэль с батареями противника, а после высадки десанта поддерживать его продвижение в глубь островов.

В этот день два острова были очищены от противника. Но тот, что лежал перед нашими глазами — Тейкарсаари, упорно сопротивлялся. Финны бросили туда подкрепления и оттесняли наших десантников к воде.

Адмирал связался по телефону с командармом Коровниковым:

— На Тейкарсаари плохо. Десант могут сбросить в воду. Необходимы подкрепления.

— Знаю, товарищ адмирал, и принимаю меры… Действительно, вскоре Ралль доложил, что прибыло пополнение, и корабли с подкреплением выходят на подмогу.

Наращивание сил шло с нашей стороны, и еще быстрее, стремительнее — со стороны противника. Положение создавалось критическое. И опять Трибуц держал совет с Коровниковым. Тот сказал:

— Войск у меня больше нет. Остались танки. Но ведь ваши суда-малютки пойдут с ними на дно.

— Не пойдут! — решительно заявил Трибуц. — Давайте танки в гавань, за переправу отвечаю я.

На том и порешили. Тут, как часто бывает в таких случаях, вступил в действие фактор времени. Перевес был на стороне противника, но наши держались из последних сил.

Времени на то, чтобы с кем-то посоветоваться о переправе танков, не оставалось. И, видимо, даже не требовалось. У адмирала возникла мысль спаривать по два тендера и грузить на них танк. Он отдал приказание Раллю готовить плавсредства. А тем временем подошли танки. Они были переправлены, и это помогло прорвать оборону противника, и продвижение наших войск в глубь острова продолжалось…

Тендеры с танками шли и шли на поддержку нашим войскам. Но адмирал не был уверен, что появление танков может коренным образом изменить обстановку, и потому он, уже в который раз, звонил командующему авиацией генералу Самохину:

— Михаил Иванович! Пошлите сейчас бомбардировщики и штурмовики, пусть снова прочешут плацдарм и откроют путь танкам и пехоте.

— Будет сделано! — отвечал Самохин.

Прошло несколько минут, и он доложил, что самолеты уже в воздухе.

На протяжении целого дня бомбардировщики и штурмовики, прикрываемые истребителями, тучами проносились у нас над головой, и без всяких биноклей можно было наблюдать их появление над Тейкарсаари. Мы слышали взрывы бомб, гулкие пушечные очереди, взрывы эрэсов самолетов-штурмовиков, что шли над лесом, над самыми деревьями, прочесывая войска противника, который был основательно измотан, но все еще удерживал свои позиции.

Противник нес потери, но его попытка подбросить подкрепления не увенчалась успехом. Морские силы его были атакованы авиацией, торпедными катерами и, неся потери, убрались восвояси.

Вечером поступило донесение, что Тейкарсаари полностью в наших руках.

Когда бои окончились, я спросил командующего:

— Как вы оцениваете операцию?

— Как очень тяжелую, но поучительную, — коротко заявил он. — Надо отдать должное противнику, он проявил упорство, какого мы не ожидали, преподал нам урок, который, надеюсь, в будущем не повторится.

Многие участники этих тяжелых боев были награждены. И среди них капитан 3-го ранга Николай Николаевич Амелько. И на этот раз его выручало умелое, просто виртуозное маневрирование… Из рук командующего флотом он получил награду, считавшуюся самой почетной среди моряков, — орден великого русского флотоводца П. С. Нахимова за номером восемь.

Жизнь шла своим чередом…

В те дни суда противника, поврежденные у Тейкарсаари, отошли и укрылись в финском порту Котка. Адмирал приказал вести непрерывную разведку, знать, какие там боевые средства и в какой мере они могут угрожать нашему флоту. По его приказанию велась воздушная разведка, и результаты наблюдений немедленно докладывались. После одного из таких полетов Самохин позвонил и сообщил очень важную новость: «В порт Котка прибыл „Вайнемайнен“». Это была сенсация. За этим броненосцем наши летчики усиленно охотились еще с тридцать девятого года.

Не было двух мнений — его надо срочно потопить, пока он не ушел в шхеры, там его трудно будет найти. Штаб авиации торопился сделать необходимый расчет и быстрее послать самолеты. Но торопливость обернулась своей обратной стороной. Первый вылет оказался безрезультатным — корабль не обнаружили. Затем ясные дни сменились хмурыми. Тут уже было время все как следует обдумать, отобрать наиболее опытных летчиков. Назвали имя командира полка пикирующих бомбардировщиков Василия Ивановича Ракова, который еще в 1939 году во время войны с Финляндией был удостоен звания Героя Советского Союза.

— Я думаю, Раков справится, — согласился адмирал.

Пикирующие бомбардировщики Ракова вместе с торпедоносцами другого такого же аса — И. Н. Пономаренко пустили броненосец на дно. Правда, потом при сличении снимков выяснилось, что это не «Вайнемайнен», а крейсер ПВО «Ниобе». Но все равно — это была крупная победа.

Вскоре за эту операцию В. И. Раков получил вторую Золотую Звезду, а И. П. Пономаренко стал кавалером Золотой Звезды Героя…

Пусть не удивит читателя, что я неоднократно обращаюсь к личности командующего флотом и его боевым делам. Судьба меня не раз сводила с ним в самой различной обстановке. Он понимал роль печати и всегда находил время принять нашего брата — военных корреспондентов, рассказать обо всем, что происходит и на сухопутье, и на огромной акватории моря. И если мы, находясь в Кронштадте, а затем в Таллине были в курсе происходящих событий, то этим мы в очень большой мере обязаны ему, старому балтийцу, одному из известных советских флотоводцев, ныне покойному Владимиру Филипповичу Трибуцу.

…Следующие боевые шаги флота. Какими они должны быть? Куда направлены? Эти и подобные вопросы в 1944 году занимали командующего. Он понимал, что моряки истомились двухлетней закупоркой в Неве, Кронштадте и рвутся на просторы моря.

— Но прежде надо протралить фарватеры, — говорил Трибуц на Военном совете. — Открыть надежные и безопасные пути и тогда можно пустить в дело корабли.

Финский залив и впрямь кишмя кишел минами. Появились магнитные многократные типы мин с приборами срочности. И, казалось, смерть подстерегает при каждом обороте винта. Противник понимал, что в первую очередь пойдут в море малые корабли — москитный флот. И потому, кроме всего, что было уже известно, ставил коварные мины-ловушки, рассчитанные на уничтожение кораблей с небольшой осадкой.

Как принято говорить на флоте, противник давал все новые и новые вводные задачи, используя мины в различных хитроумных комбинациях. «Вводные» моряки решали по всем правилам военно-морского искусства. Методика борьбы с минной опасностью разрабатывалась под непосредственным руководством Владимира Филипповича Трибуца и не раз менялась в зависимости от обстановки. Все предложения специалистов детально обсуждались. Одни принимались, другие адмирал считал несостоятельными, и в этом случае его слово было решающим. Больше всего командующего занимала организация траления и непрерывное совершенствование тральных средств. Тогда были пущены в ход электромагнитные тралы, трал-баржи, применялось бомбометание с кораблей. Часто после взрыва глубинной бомбы прокатывался в десятки раз более мощный взрыв мины и над морем поднимался водяной столб.

Адмирал сам проложил на карте будущие фарватеры. Этими путями вскоре и пошли балтийские тральщики — под командованием великолепных мастеров боевого траления Ф. Е. Пахольчука, Ф. Б. Мудрака, В. К. Кимаева, пошли десятки кораблей разных типов, вплоть до маленьких катеров — «каэмок». Наших тральцов называли по-разному и чаще всего «пахарями моря». Да, на их долю выпал самый тяжкий и, прямо скажем, опасный труд. Многие моряки заплатили своей жизнью за то, чтобы открыть Балтийскому флоту путь на большую воду…

В один из этих дней я наведался в штаб флота, чтобы сориентироваться в обстановке и узнать, куда направить свои стопы. Зашел в кабинет командующего. Он был один, сидел в кресле с усталым, посеревшим лицом. Протянул мне руку и звучным сильным голосом сказал: «Самая последняя новость для прессы: Финляндия выходит из войны. Нам приказано прекратить боевые действия против финнов».

И вскоре по всем постам нашего воздушного оповещения пронеслась весть о том, что в полдень через Финский залив пролетит самолет с господином Паасикиви, направляющимся по указанию правительства Финляндии в Москву для переговоров с Советским правительством. В назначенный час мы долго стояли на берегу в ожидании самолета. Наконец донесся глухой рокот моторов, и чуть стороной проплыл пассажирский самолет, охраняемый нашими истребителями.

Забегая вперед, скажу, что гитлеровцы, ошеломленные таким поворотом событии, задумали крупную провокацию по отношению к своим бывшим союзникам: в ночь на 15 сентября немцы высадили десант на остров Гогланд, надеясь выбить оттуда финнов и удержать в своих руках ключевую позицию. Финский гарнизон наотрез отказался капитулировать. Начался долгий бой…

Адмирал Трибуц принял решение послать авиацию. В самый решающий момент над Гогландом появились самолеты. Они налетали одна волна за другой, бомбили и штурмовали немецкие корабли. Бой продолжался много часов. В итоге немецкие атаки были отбиты. Транспорт, шесть десантных барж, моторная шхуна, буксир и другие более мелкие гитлеровские суда авиация пустила на дно. Немцы отступили, а те, что выбрались на берег, попали в плен к финнам. Это был первый шаг на пути к развитию дружбы с бывшим нашим противником.

Утратив многие свои морские позиции, гитлеровцы продолжали вести минную войну, особенно в районе Лужской военно-морской базы, куда входила Лужская губа, Нарвский залив и подходы к ним. Мины были едва ли не единственным способом сковать наши силы, двигавшиеся на запад.

Приехав в Усть-Лугу и выслушав доклад командовавшего базой Богдановича относительно общей обстановки, адмирал Трибуц высказал свое сокровенное желание:

— Хорошо бы проучить немецкие миноносцы, да так, чтобы они забыли дорогу в Нарвский залив…

— Проучить — значит потопить, — заметил Богданович.

— Вы меня поняли.

— Товарищ командующий, есть у нас задумка, не знаю, как вы посмотрите.

— Какая такая задумка, выкладывай, — с любопытством произнес Трибуц.

— Автор — командир дивизиона катеров Чудов. Разрешите, он сам доложит.

Чудов был хорошо известен на Балтике. В какие только ситуации он не попадал: и тонул, и горел, и, на удивление всем, спасался, продолжая воевать. Однажды случай помог адмиралу лично убедиться в незаурядных морских качествах катерника. Поздней осенью в жестокий шторм кораблям было запрещено выходить из Кронштадтской гавани. А командующему надо было в Ленинград во что бы то ни стало! Как быть? И тут кто-то из штабных работников вспомнил, что есть лихой яхтсмен Вадим Чудов. И Чудов на яхте благополучно доставил командующего на берег. Трибуц знал, что и здесь Чудов не последняя спица в колеснице — разведчик и наблюдатель за минными полями противника. На КП появился богатырского роста и сложения молодой моряк, вытянулся и едва успел доложить: дескать, прибыл по вашему приказанию, как адмирал поднялся, протянул руку и посадил его рядом.

— Носятся слухи, будто ты что-то замышляешь, поделись с нами…

Чудов смутился, он не сразу понял, о чем идет речь. А когда понял, набрался смелости и начал рассказывать, что несколько дней назад, выйдя в море, обнаружил крупные ярко-оранжевые вехи, поставленные немецкими кораблями.

— Мне кажется, обвеховано их минное поле, — объяснил он.

Трибуц согласился:

— Возможно, и так! Ну, и что?

— А то, что эти вехи можно перетянуть на другое место.

— С какой целью?

— Немцы — педанты, пойдут согласно обвехованному фарватеру и… подорвутся.

— А если ты сам раньше по-топорному на дно? — Трибуц улыбнулся и вопросительно посмотрел ему в глаза.

— Ну что ж, товарищ командующий, риск — благородное дело.

Трибуц задумался, встал, по привычке прошелся по комнате:

— Давайте попробуем. Действительно, есть ради чего рисковать, игра стоит свеч, — заключил командующий, и втроем стали обсуждать детали операции, чтобы и дело сделать, и Чудова с его моряками не отправить на морское дно.

Уехав в Кронштадт, адмирал звонил, интересовался, как идет подготовка, с нетерпением ждал результатов. Можно понять его радость, когда однажды на рассвете дежурный оператор вбежал в кабинет командующего с известием, что в Нарвском заливе подорвались три новейших немецких миноносца — «Т-22», «Т-30» и «Т-32». Погибли на своих минах, а уцелевшие немцы кто на чем вплавь добрались до берега, сдались в плен и были отправлены на торпедных катерах в Усть-Лугу, а потом и в Кронштадт.

Адмирал Трибуц, узнав подробности, поздравил Вадима Чудова: «Маленькая хитрость и большой улов…» — так сказал он об этой операции.

* * *

«Вперед, на большую воду!» — таким призывом заканчивались в ту пору все выступления командующего перед моряками, и эти же слова не сходили со страниц газет — они имели силу приказа.

И то событие, о котором будет сейчас рассказано, стало как бы живым откликом моряков на призыв адмирала. Дело теперь происходило в северной части Финского залива в проливе Бьерке-Зунд. Как обычно, «малые охотники» находились в дозоре. Один из них «МО-105» лежал в дрейфе, и моряки несли гидроакустическую вахту, прослушивая море. Вскоре — это было время обеда раздался взрыв, и катер был похоронен в толще вод. Уцелело семь человек. Их подняли с воды и отправили в госпиталь, остальные погибли…

Поспевший на помощь другой катер «МО-103» старшего лейтенанта Коленко занялся поиском подводных лодок, но до поры до времени ничего не обнаружил. Можно сказать, что у Коленко был нюх на подлодки, как у охотника на дичь. Он оставался в этом районе, продолжая поиск. И под вечер, когда солнце еще стояло высоко и его ослепительные лучи отражались на глади воды, моряки катера-дымзавесчика, прикрывавшего тральную группу от обстрела, сообщили, что обнаружен перископ и рубка подводной лодки. Коденко устремился в указанном направлении. Акустик нашел неизвестную лодку, постепенно сблизились с ней, посыпались глубинные бомбы, и тут же на поверхности появились воздушные пузыри, затем последовали новые взрывы бомб, и из подводного царства всплыли шесть немецких моряков. Вот и все, что стало известно командующему флотом. Трибуц немедленно послал на место происшествия катер и с нетерпением стал ждать незваных, а вместе с тем и очень нужных гостей. И вот они в Кронштадте. Адмиралу докладывают: есть командир лодки, штурман, остальные — рядовые.

— Давайте сюда командира лодки, — приказал адмирал. Высокий худощавый немец в грубой матросской робе, в которую его облачили после купания, в штанах чуть ниже колен и в тяжелых башмаках выглядел довольно комично, но это не мешало ему оставаться самим собой — вышколенным воякой. При виде адмиральских погон и золотых нашивок на рукавах, он вытянулся и четко доложил: командир подводной лодки. Его спокойное лицо выражало готовность ответить на любой вопрос.

Командующего интересовало вооружение подводной лодки и тактические приемы, которыми пользуются немецкие подводники в акватории Финского залива.

Пленный не запирался, не хитрил, считая, что это самый верный способ сохранить жизнь. Какие перед ними ставились задачи? Ну, разумеется, топить побольше советских кораблей согласно инструкции: «атаковать торпедами все без исключения одиночные советские корабли с дистанции 2–3 кабельтовых». И даже катера? Да, это он потопил катер «МО-105», доложив Деницу: «30 июля 12 часов 40 минут. Широта… Долгота… Потоплен русский сторожевой корабль». На вопрос командующего: было ли на лодке секретное оружие, ясно и недвусмысленно ответил: да, самонаводящиеся акустические торпеды. О, это было важное признание!

Едва за пленным закрылась дверь, как Трибуц позвонил по ВЧ в Москву, доложил и попросил разрешения поднять лодку и отбуксировать ее в Кронштадт.

Получив «добро», начал действовать…

Встал вопрос: кому поручить охрану района, боевое обеспечение работ по подъему лодки.

— Чернышев! — сразу назвал командующий и пояснил: — Ведь все это будет протекать в сложных условиях, а Чернышеву такое не впервые, у него есть опыт боев с вражескими катерами.

За три года войны во многих переделках оказывался капитан-лейтенант Игорь Петрович Чернышев — один из двух балтийских моряков, удостоенных высокой награды — ордена Александра Невского!

В сорок первом участвовал в Таллинском переходе, вылавливал из воды погибающих, затем ходил в дозоры на подступах к Кронштадту, не раз оказывался в центре боевой схватки. В сорок втором, находясь в парном дозоре, его катера сбили четыре фашистских самолета. Доселе небывалый случай! Трибуц вручил командиру звена орден Красного Знамени, а затем долго беседовал с ним и комендорами, выясняя все подробности боя. В тот раз он поинтересовался: не стоит ли установить на катерах трехдюймовые орудия вместо «сорокапяток», существовавших с давних пор.

— Нет, не стоит! — решительно заявил Чернышев. — У них мал угол возвышения, они не годятся для стрельбы по самолетам. Кроме того, потребуется еще установщик трубки, а у нас, сами знаете, людей и так не хватает…

В виде пожелания Чернышев сказал: хорошо бы придумать что-либо для защиты личного состава. Командующий согласился, и к концу войны на катерах появились броневые щиты — надежное прикрытие от осколков бомб и снарядов.

И в 1943 году Чернышев с двумя своими катерами находился в дозоре, и в ночь на 24 мая ему пришлось вести бой против тринадцати вражеских катеров! Всех моряков ранило, тяжело контузило и самого командира звена, но бой был выигран: два вражеских катера потоплено, один — поврежден, о чем сообщало Совинформбюро.

Вот Чернышеву-то командующий и решил доверить дело, которое и впрямь было боевым, поскольку работы по подъему лодки велись днем на виду у противника, не раз приходилось отбивать атаки вражеских катеров, и не счесть снарядов, выпущенных береговыми батареями по катеру Чернышева, прикрывавшего тральную группу от обстрела.

Поиск лодки не представлял особой трудности, место ее потопления было известно, и глубина там всего 33 метра. Самые опытные балтийские водолазы во главе с командиром роты подводно-технических работ И. В. Прохватиловым спускались под воду, обследовали корпус лодки, готовили ее к подъему. Так изо дня в день, пока лодка не была поднята и приведена в Кронштадт.

Тут снова пригодился пленный. Стараясь доказать, что корабль не заминирован, не подготовлен к взрыву, он первым поднялся на борт лодки, по-хозяйски отдраивал люки, горловины, открывал торпедные аппараты, передавал нашим морякам секретные шифры, коды, извлек шифровальную машину, а затем и акустические торпеды «Т-5». Это произвело настоящую сенсацию. И не только в наших военных кругах. Весть о таком событии докатилась до Великобритании, и премьер-министр Черчилль попросил Сталина одну из двух захваченных торпед передать английским военным специалистам для изучения и создания защитных средств.

«Хотя эта торпеда еще не применяется в широком масштабе, — писал он, при помощи ее было потоплено и повреждено 24 британских эскортных судов, в том числе 5 судов из состава конвоев, направляемых в Северную Россию… Мы считаем получение одной торпеды „Т-5“ настолько срочным делом, что мы были бы готовы направить за торпедой британский самолет в любое удобное место, назначенное Вами. Поэтому я прошу Вас обратить Ваше благосклонное внимание на это дело, которое становится еще более важным ввиду того, что немцы, возможно, передали чертежи этой торпеды японскому флоту. Адмиралтейство будет радо предоставить советскому военно-морскому флоту все результаты своих исследований и экспериментов с этой торпедой, а также любую новую защитную аппаратуру, сконструированную впоследствии». Что ж, из этого не было сделано секрета. Находка балтийских моряков стала достоянием союзников, благодаря чему наверняка были спасены жизни многих и многих английских и американских моряков…

Балтийские моряки готовились к операции по освобождению Таллина и одновременно, глядя вперед, видели тот день, когда огненный вал покатится далеко на запад к Кенигсбергу, Пиллау, Штеттину и другим крупным портам балтийского побережья. Покуда там был противник, эти порты использовались для переброски войск и военных грузов. Стало быть, нарушать вражеские коммуникации, топить корабли была одна из самых неотложных задач флота.

— По-прежнему самый опасный противник — мины. — Так говорил командующий, обращаясь к флотским минерам. — Тактика борьбы с минами должна быть гибкой, искусной, она должна меняться в зависимости от изменений обстановки на море. Пока мины ставятся на разных глубинах и в разных комбинациях, нужно проводить траление тремя эшелонами кораблей. Сначала катерные тральщики с осадкой 30–40 сантиметров идут как бы по верхнему ярусу, за ними тральщики с осадкой примерно 80 сантиметров, и замыкают более крупные корабли с осадкой до полутора метров.

С легкой руки командующего новый метод борьбы с минной опасностью получил широкое распространение, и к наступлению наших войск в Эстонии балтийцы уничтожили около 1300 мин и открыли новые фарватеры.

Над Нарвским заливом безраздельно господствовала авиация флота, она прикрывала тральщики, наносила удары по немецким кораблям. Вот что писал об этом бывший гитлеровский адмирал Ф. Руге: «Неприятны были повседневные налеты многочисленных воздушных сил, поскольку, расстреляв боезапасы своих зенитных орудий, германские корабли оказывались беззащитными. В Нарвской бухте при этих налетах было потоплено три тральщика-искателя и два сторожевика, многие другие были повреждены».

Боевые действия авиации, тральщиков, торпедных катеров в Нарвском заливе были лишь прелюдией к освобождению Советской Эстонии и, в частности, Таллина — главной базы КБФ, потеря которой, начиная с 41 года, была подобно зияющей ране на теле флота.

К заветной цели

Итак, все с нетерпением ждали, когда начнется, наконец, наступление в Эстонии. Мы, журналисты, приходили в штаб флота, использовали свои связи и знакомства, чтобы не прозевать этот день и час.

— Скоро, скоро, — заверяли нас офицеры оперативного, отдела.

— Когда же? — выпытывали мы.

— Немножко терпения, и все узнаете.

Как потом стало известно, именно в это самое время в штабах Ленинградского фронта и Краснознаменного Балтийского флота пока на картах и штабных учениях разрабатывались планы предстоящего наступления, которое получило название «ТАЛЛИНСКАЯ ОПЕРАЦИЯ».

На очередной встрече с командующим Ленинградским фронтом маршалом Говоровым и командующим Балтийским флотом адмиралом Трибуцем обсуждался план и все малейшие детали предстоящего наступления.

Говоров подвел Трибуца к карте и объяснял, что войска генерала Старикова и в его составе Эстонский корпус будут поэтапно освобождать свою родную землю.

Пространство между Чудским озером и Финским заливом сильно укреплено. Крепкий орешек! Но можно обойти укрепления, если повести наступление со стороны Чудского озера.

— Флот может помочь? — спросил маршал.

— Ничего невозможного нет, — ответил Трибуц, хотя знал, что морские силы на Чудском озере мизерные по сравнению с тем, что имеет там противник. Стало быть, в спешном порядке придется перебросить бронекатера, десантные тендеры, катерные тральщики… Да и того мало. Авиация! Только она может предварительно «навести порядок» на Чудском озере, уничтожить и обезвредить хотя бы часть плавсредств противника. Адмирал попросил на это время не отвлекать морскую авиацию на другие дела.

— Не станем, не станем, — заверил его маршал.

Говорили о переброске войск: куда, сколько, в какие сроки… Трибуц, слушая маршала, делал записи.

Не заезжая в штаб флота, адмирал отправился прямо на Чудское озеро.

Уже под вечер вездеход ловко подрулил к домику, в котором жили моряки. Командующего встретили капитан 2-го ранга А. Ф. Аржавкин и начальник политотдела капитан 2-го ранга Н. И. Шустров. Оба поначалу насторожились. Чего греха таить, нередко приезд начальства заканчивался «фитилями», как это принято говорить на флоте. Однако в данном случае с первой минуты оба почувствовали атмосферу дружелюбия.

Трибуц рассказал им о встрече с маршалом Говоровым и о больших надеждах, которые маршал возлагает на моряков Чудского озера. Им предстоит организовать переброску большой массы войск и техники, высаживать десанты в исходный пункт, откуда воины Эстонского корпуса пойдут освобождать родную землю. Ближайшая задача — взятие Тарту, а затем движение вперед до самых островов Моонзундского архипелага.

Слушали командующего внимательно, по карте ходила его указка.

— Нас здорово потрепала немецкая авиация. Часть кораблей нуждается в ремонте, — доложил Аржавкин.

— Знаю. И это учтено. К вам прибудет специальная ремонтная мастерская.

— А как с подвозом горючего, боеприпасов? Ведь вон как далеко от Кронштадта и Ленинграда, — продолжал Аржавкин.

— Маршал Говоров дает нам машины, я сейчас же займусь тем, чтобы вам все перебросили в ближайшие дни.

Командующий приказал, не теряя времени, приступить к разработке оперативных документов. Под утро он уехал, чтобы вернуться сюда к началу событий.

Не будем подробно рассказывать, как план командования Ленинградского фронта на Чудском озере воплощался в жизнь. Важно, что моряки и на этот раз оправдали надежды маршала Говорова. Летчики Балтики полностью господствовали в воздухе. Бойцы Эстонского корпуса, переброшенные к Тарту, прорвали оборону противника и повели успешное наступление. Вскоре над древним городом эстов взвился красный флаг. Это было предвестником окончательного разгрома немецко-фашистских войск в Прибалтике.

Успешные действия моряков на Чудском озере многое предопределили в дальнейших боях на эстонской земле. 2-я ударная армия генерала Федюнинского при поддержке авиации сумела развить успех в направлении Пярну. В это же время устремились к Таллину войска 8-й армии генерала Старикова, оборонявшей город в 1941 году. Балтийские летчики прикрывали морской фланг армии и наносили удары по кораблям, скопившимся в таллинских гаванях.

Настал черед действовать балтийцам со стороны моря. Учитывая сложную минную обстановку, адмирал Трибуц не решился ввести в дело крупные корабли. Он считал разумнее поддержать армию с воздуха, а в портах, расположенных на подступах к Таллину, и затем в самой таллинской гавани высадить десанты с торпедных катеров.

— Вам предстоит освобождать порты Кунда, Локса и оттуда с десантниками высадиться в таллинской гавани — командующий ставил боевую задачу командиру бригады торпедных катеров Григорию Григорьевичу Олейнику. — Решает внезапность. Надо застать противника врасплох, не допустить, чтобы он взорвал причальные стенки и вывез награбленное добро…

Олейник выслушал и только спросил, кого будут высаживать катера: моряков или армейцев?

— Лейбовича! — коротко ответил командующий.

И этим все было сказано. Моряки торпедных катеров знали бесстрашного командира батальона морской пехоты А. О. Лейбовича и его бойцов, не раз высаживали их и были с ними в большой дружбе…

Прошли считанные дни, и 19 сентября 1944 года войска Ленинградского фронта форсировали реку Нарову, нанесли удар по немецким силам севернее Тарту и перешли в решительное наступление.

Ленинградская гвардия под командованием генерал-лейтенанта Симоняка, прославившаяся во всех крупных операциях Ленинградского фронта, теперь освобождала Прибалтику. Вместе с ленинградцами в боях участвовал Эстонский стрелковый корпус Советской Армии генерал-лейтенанта Пэриа, родившийся в самые трудные годы войны. Немало дорог прошли воины-эстонцы, прежде чем ступили на свою родную землю.

…Наступление развертывалось с необыкновенной стремительностью. После форсирования реки Наровы наши танки и самоходные орудия вырвались на равнину и пошли на полной скорости, растекаясь по дорогам Эстонии.

В одних местах они лобовыми ударами прорубали оборону противника, в других — обходили ее и оказывались в тылу у немецких войск. Но в том и другом случаях они старались не задерживаться, шли вперед. На броне танков белой масляной краской были выведены призывные слова: «Вперед к Балтийскому морю!», «Даешь Таллин!»

Днем и ночью они неслись по гладким грунтовым дорогам волнистой равнины, мимо одиноких хуторов и небольших селений, мимо невысоких редких кустарников и ветвистых дубов, перевитых буйными побегами плюща.

При таком стремительном марше наша мотомеханизированная пехота едва поспевала за танками.

Раквере — последний узел сопротивления противника. Здесь он рассчитывал задержать наши войска и дать возможность немецкому гарнизону эвакуироваться из Таллина.

Но наши танки обходным путем вырвались к Раквере и пропахали своими гусеницами наспех построенные укрепления, в которых враги собирались продержаться несколько дней.

От Раквере прямой путь на Таллин. За последние сутки танки прошли 120–150 километров и на рассвете нового дня уже оказались на возвышенности, откуда виден весь Таллин, а за ним широкая синяя полоса — Балтийское море.

Сложная минная обстановка лишает возможности применить крейсеры, миноносцы и даже сторожевики. В наступлении принимают участие мелкосидящие корабли, главным образом, быстроходные тральщики и торпедные катера.

Со стороны моря мы все ближе и ближе подходим к Таллину. И вот уже бухта Локса, та самая «Бухта дружбы», где три года назад эстонцы укрывали раненых балтийских моряков.

Высокие сосны с густыми пышными шапками, домики рабочих кирпичного завода, затерявшиеся среди зелени. Услышав гул торпедных катеров, на побережье сбежались люди. Они протягивают нам руки, встречают нас, как родных.

Катера пришли сюда на одну ночь: надо было принять десант и по первому приказу выйти в Таллин.

Стоим на песчаном берегу с командиром отряда торпедных катеров. Мимо нас гуськом проходят бойцы в зеленых касках, с автоматами в руках и скатками шинелей через плечо.

Командир отряда молча наблюдает за посадкой десанта. Вдруг лицо его багровеет. Поднеся к губам широкий раструб мегафона, он кричит:

— Не перегружать головной катер. Слышите? Не перегружать!

Пехотинцы и моряки оглянулись. Минутное замешательство, но сразу на пирсе объявился какой-то распорядительный офицер и направил поток бойцов на остальные катера.

— Неизвестно, что ждет нас в Таллине, — продолжал командир отряда. Возможно, на рейде или в порту застанем немецкие корабли. Придется выходить в атаку. А попробуй-ка развернись с десантом.

Быстро темнеет. Ночь обняла землю, небо и море, все слилось в сплошную черноту.

Тишина. Слышен шорох волн, то набегающих на песчаный берег, то откатывающихся обратно. В такую пору мысли теснятся и не дают покоя. Каким-то мы застанем Таллин, сохранился ли Вышгород, увидим ли башню «Длинный Герман», знакомые нам узенькие улицы в центре города…

На катерах люди бодрствуют, зная, что на рассвете поход, они проверяют оружие, механизмы.

Немало поработали за эти три года торпедные катера. На боевой рубке каждого катера цифра, иногда даже двузначная: число потопленных кораблей противника. Но завтра будет особый день. Приход в Таллин — это большое событие для всего флота, и потому нам всем не спится. Мы с командиром отряда разбираем пачку свежих газет, просматриваем страницу за страницей, читаем последнюю сводку Совинформбюро:

«Войска Ленинградского фронта продолжали наступление. Преодолевая сопротивление немцев, наши войска с боями продвинулись вперед на 25 километров и овладели важным узлом дорог — городом Раквере».

Хочется ускорить бег часовой стрелки, не терпится дождаться нового дня.

Командир отряда увидел матроса с ветошью в руках и обрушился на него:

— Вы почему не отдыхаете?

— Да так, что-то не спится.

— Не спится, не спится, — сердито повторил он. — Что же вы, завтра днем спать будете?

— Не беспокойтесь, товарищ командир. В Таллине отоспимся.

Рассеивается темнота, и хотя в небе еще не погасли звезды, на востоке проглядывает алая полоса зари.

На катерах заметно движение. Взревут на несколько минут и снова умолкают моторы. Зенитчики пробуют новые автоматы. То тут, то там раздается короткая очередь — в небо устремляются белые, красные трассы, как искры, вылетающие из костра.

Все катерники одеты по-походному — в больших кожаных рукавицах, со шлемами на головах.

Как и вчера, командир отряда стоит возле пирса, пропуская мимо себя десантников, только на этот раз уже для участия в боевом походе. К нам подходит офицер и вполголоса сообщает:

— Есть сведения, что противник из Таллина отступает. Наши гонят его вовсю.

— Тем лучше, — замечает командир отряда. — Только не расхолаживайтесь. Надо быть готовыми ко всему.

— Само собой разумеется, — подтверждает офицер и идет вперед по узкому деревянному пирсу.

От гула моторов содрогается вся маленькая гавань. Катера, вспарывая воду, один за другим вылетают на рейд. Прощай, бухта Локса! Курс на Таллин!

Много дней усердно тралили здесь наши корабли. Они расчистили фарватер, множество мин расстреляли, подорвали и открыли путь почти до самой Таллинской бухты.

Катера идут кильватерной колонной. Белый пенящийся водоворот, остающийся за кормой, свидетельствует о том, что скорость приличная. Кажется, только птицы могут угнаться за нами!

Волна заливает катера. Автоматчики ежатся, держатся за металлические части. Они основательно вымокли, но на лицах нет и тени уныния. У них, как и у всех нас, одно желание — скорее увидеть Таллин.

На горизонте появилась темная полоса. Все шире расстилается панорама знакомых мест. И вот уже видны остроконечные шпили над крышами зданий. К широкому асфальтированному Пиритскому шоссе амфитеатром спускается густая зелень. Символическая фигура ангела на памятнике русскому броненосцу «Русалка» простирает к морю руку с крестом.

Милый Таллин! Сколько мы о тебе думали! Где только тебя не вспоминали: и в осажденном Ленинграде, и в снежных домиках на ладожской Дороге жизни, и в душных, тесных отсеках подводных лодок, у берегов фашистской Германии! С каким нетерпением ждали этого дня и часа балтийские моряки!

Трудно сдержать волнение, видя знакомые островерхие башни Вышгорода, черепичные крыши домов.

Пальцы крепко сжимают бинокль. Мы знали, что гитлеровцы готовятся отступать и сжигают торговый порт. Теперь мы видим это своими глазами. Чем глубже в гавань втягиваются катера, приближаясь к дымящимся пирсам, тем яснее картина разрушений.

Ни одного уцелевшего здания, ни одного элеватора. Морской вокзал со стеклянным потолком — краса и гордость Таллинского торгового порта обрушился, точно под собственной тяжестью. Над ним плывут клубы дыма и кирпичной пыли. На пирсах груды машин, они громоздятся одна на другую. Повсюду полыхают пожары и стелется густой едкий дым.

Скорей бы подойти к причалам и высадить десантников, уже давно приготовившихся к броску, но это не так просто.

Куда ни посмотришь — повсюду из воды торчат потопленные корабли и самоходные баржи. Здорово поработали наши балтийские штурмовики и бомбардировщики. В последнее время они за день совершали десятки и сотни боевых вылетов. Намерения фашистов эвакуировать из Таллина свои войска не осуществились. Под ударами наступающих частей Ленинградского фронта гитлеровцы беспорядочно бежали из Таллина и искали убежища на островах.

Первым подходит к пирсу катер с минерами-разведчиками. Они выскакивают на берег. В руках у них щупы, напоминающие удилища. Словно слепые, минеры ступают осторожно, медленно делают шаг за шагом, выставив вперед свои щупы и предельно напрягая слух.

Морским пехотинцам не терпится. Как только подходит катер, они прыгают на пирс один за другим, нащупывают в карманах гранаты-лимонки и исчезают в клубах густого черного дыма.

Не так просто пробираться среди этого лабиринта машин и различной боевой техники — подорванных танков, зенитных установок, которые стреляли по нашим самолетам и, может быть, только несколько часов тому назад превратились в обломки металла.

У служебных зданий, вернее, у развалин домов нас встречают портовые рабочие в потертых и выгоревших на солнце синих комбинезонах и картузах с длинными козырьками.

— Скажите, как поживает «Киров»? — спрашивает один из них.

Мы переглянулись, не поняв вопроса. Тогда эстонец поясняет:

— Корабль… «Киров»… В газете «Ревалер цейтунг» писали, что он потоплен. Правда?

— Нет, он жив, и скоро вы его увидите, — отвечаем мы.

— Жив? Это хорошо!

Рабочие заулыбались.

Потом, встречаясь с эстонцами, мы не раз отвечали на этот же вопрос. Фашистская пропаганда — газеты, радио — без устали трубила о том, будто Балтийский флот уничтожен. Нам показывали в немецких журналах снимки крейсера «Киров», якобы потопленного фашистской авиацией, и портреты летчиков, награжденных за эту операцию Железными крестами.

Из гавани наш путь лежал к центру города. Мы шли, как будто после долгой разлуки возвращаясь в собственный дом, осматривая все крутом и примечая каждую мелочь.

Обратили внимание на красные флаги, развевавшиеся на ветру, над воротами одного завода.

Откуда они взялись так быстро?

Случайно проходивший человек прислушался к нашему разговору, подошел и стал объяснять:

— О, эти флаги наш Эдуард сохранил. С тысяча девятьсот сорок первого года. Познакомьтесь с ним. Хороший старик! Больше чем полвека работает на заводе.

— Где же Эдуард? Как его найти?

Незнакомец приводит нас в контору завода, а сам исчезает.

Через несколько минут незнакомец возвращается, ведя под руку пожилого человека небольшого роста, с черными, чуть тронутыми сединой волосами. Ему начинают переводить, кто мы и зачем пришли, но Эдуард останавливает переводчика:

— Зачем? Я сам хорошо знаю русский язык. Это при немцах я делал вид, что русского не знаю. Не хотелось с гестапо знакомиться.

Он садится на диван, кладет руки на колени и, глядя на нас своими добрыми, ясными глазами, рассказывает историю спасения красных флагов.

Пресс-конференция в отеле «Палас»

В первые дни освобожденного Таллина встретились военные корреспонденты, вдвойне, втройне счастливые, что дожили до этих дней. Это были Володя Уманский из московского радио, Саша Викторов из ТАСС, фотокор Николай Янов, Даниил Руднев — корреспондент «Правды» и одновременно редактор республиканской газеты «Советская Эстония», вновь обосновавшейся на улице Пикк, 40, где во время оккупации находилась редакция газеты «Ревалер цейтунг». Тут оказались и мои друзья по блокаде Александр Крон и Всеволод Азаров, который связал свою судьбу с Таллином еще в довоенные годы. В сорок первом во время обороны города он вместе с талантливым, изобретательным художником краснофлотцем Львом Самойловым создавали плакаты «Бьем!». И теперь мы узнали, что фамилии Азарова и Самойлова числились в списках гестапо с пометкой «подлежат уничтожению».

Вспоминая последующие события — бои на островах Моонзундского архипелага, я должен сказать, что Азаров и Крон оказались и там, причем в эпицентре событий. Они попали на бронекатер «МБК-515», который выходил на выполнение боевого задания. Командир катера лейтенант Юрий Иванович Кожевников был рад приезду писателей и даже разрешил им находиться рядом с ним на ходовом мостике. Катера шли кильватерной колонной туда, где наши войска доколачивали остатки фашистов, бежавших из Таллина. Вскоре мои друзья стали свидетелями морского боя. Сигнальщик доложил о появлении немецких сторожевиков. И тут же флагман поднял сигнал «Открыть огонь!». Море озарилось вспышками. Вступил в бой и «МБК-515». Со стороны противника летели ответные снаряды. Один снаряд разорвался в нескольких метрах от катера. Поставив дымзавесу, наши корабли продолжали вести бой. Они приняли огонь на себя, помешав противнику обстреливать войска, наступавшие в этом районе по сухопутью.

Придя на базу, Азаров и Крон услышали приказ Верховного Главнокомандующего с благодарностью участникам освобождения острова. Там были упомянуты и моряки капитана 3-го ранга Максименкова, командовавшего отрядом морских бронекатеров. И хотя к далекому пирсу на Куресааре не доносился гром победного московского салюта, мои друзья были полны радости за успех операции, в которой они участвовали.

Возвращались они через Виртсу весьма оригинальным способом — в вагоне-холодильнике. Хотя он и не был включен в сеть, но холод там был адский, пришлось им спать в обнимку, прикрывшись шинелями.

Однако вернемся к тому, что нам довелось увидеть в первые дни после освобождения Таллина.

…Ходим по городу с разрушенными домами, мрачному, израненному, обезлюдевшему. На улицах стоят обгорелые скелеты машин, валяются брошенные ящики со снарядами. Встречаем пленных, которых автоматчики собирают по всему городу и небольшими группами ведут в комендатуру. Какая-то женщина в белом ситцевом платочке выскочила из парадной и подбежала к нам с восклицаниями:

— Миленькие вы мои, родные. Дождались, наконец, дождались!

Она больше ничего не может сказать и только плачет, плачет…

— Мы русские. Нас сюда из Пскова пригнали.

Женщина берет нас под руки и вместе с нами идет к центру, рассказывая по пути, как тяжко жилось здесь нашим людям, угнанным в фашистскую кабалу.

Мне не терпится поскорее добраться до знакомых мест, увидеть тот дом, где мы жили с Цехновицером. Ускоряю шаг. Вот и площадь Победы. Цела! Все здания сохранились в таком виде, как мы их оставили. Наши танки, ворвавшись в Таллин, прошли прямо сюда и стоят сейчас на площади, как монументы. Вокруг них все время толпится народ.

Сохранилась и широкая зеленая аллея, обсаженная деревьями и ведущая от площади вверх к кирке с двумя башнями «Карла-кирик», и теннисные корты справа под Вышгородом. Только исчезли белки, которые когда-то встречали прохожих и из рук принимали орешки. Не видно и любимых таллинцами откормленных голубей, всегда важно расхаживавших по аллее.

Скорее, скорее наверх! От радости даже перехватило дыхание. Наш дом цел, невредим! Подбегаю к нему, но войти нельзя, перед дверьми настораживающая табличка: «Минировано!», тут же минеры раскладывают свои приборы, готовятся что-то делать.

— Скажите, когда можно будет войти внутрь здания? — спрашиваю одного из них.

— Не раньше завтрашнего дня. Тут дело хитрое. В подвалах домов уже найдены мины с часовым механизмом. Так что придется вам погодить…

Подхожу к широким окнам: через них вижу знакомый зал, где мы с Цехновицером провели памятные дни. Вместо стульев теперь стоит множество железных коек с матрасами, но без одеял и подушек.

Иду по улицам. Тяжелый отпечаток наложила на город трехлетняя оккупация. Фашисты подорвали прекрасные здания на улице Нарва-Маанте, превратили в развалины театр «Эстония», разграбили культурные ценности эстонского народа и даже бронзовый бюст Петра, десятилетиями стоявший на постаменте среди зелени парка Кадриорг, распилили на части и отправили в Германию.

Жители Таллина сами признают, что они сильно изменились. Еще бы! Три года жить в постоянном страхе и неизвестности, каждую минуту ждать, что тебя прямо на улице могут остановить и отправить на вокзал, а затем в Германию.

В первый же день новой жизни Таллина в вестибюле гостиницы «Палас» я вижу иностранцев, очень похожих на туристов. Они одеты в легкие дорожные пальто широкого покроя и пестрые костюмы. У них через плечо висят футляры с фотоаппаратами. Держатся эти люди очень свободно и независимо, громко разговаривают, смеются и не обращают никакого внимания ни на администратора, ни на посетителей, сидящих в мягких креслах в ожидании номера.

Как-то странно и даже неприятно в городе, столько выстрадавшем и не успевшем еще прийти в себя, слышать смех и нарочито громкие разговоры. Удивительно, что люди этого не понимают. Кто же они такие?

Оказалось, что это наши коллеги-корреспонденты различных английских, американских, французских агентств и газет, прибывшие из Москвы к моменту освобождения Таллина.

Должно быть, среди них представители прессы и других иностранных государств. Обращает на себя внимание маленькая, изящная, как статуэтка, китаянка. Правда, она одета по-европейски, но черные как смоль волосы гладко зачесаны назад и оканчиваются сзади красивым круглым пучком, как носят в Китае.

— Что же их так развеселило? — спрашиваю переводчика.

— Им очень понравилось, что в Таллине появилась новая улица имени Голованова. Они, не переставая, по этому поводу острят…

Да, действительно, еще до нашего прихода эстонцы стали так называть улицу Харью. Здесь находилась гостиница «Золотой лев». Год назад в ней собирались высшие чины гитлеровской армии на какое-то важное совещание. Ночью прилетели летчики хорошо известной всем дальнобомбардировочной авиации маршала Голованова и положили несколько фугасных бомб так точно, что все участники совещания отправились на тот свет.

Переводчик объявил по-английски:

— Господа, прошу на второй этаж для встречи с писателем Вишневским.

Многие из иностранных гостей слышали о Вишневском и обрадовались представившейся возможности увидеть его.

Не спеша корреспонденты поднимались по лестнице.

Посреди гостиной стоял Всеволод Витальевич в знакомом мне блокадном кителе с несколькими рядами орденских ленточек на груди и неизменным пистолетом в деревянной кобуре, из которого за всю войну он не сделал ни одного выстрела.

Все сели в кресла. Вишневский остался стоять возле маленького столика и стал рассказывать, как развивалась операция по взятию Таллина.

Переводчик старался успевать за Вишневским и переводил фразу за фразой. Корреспонденты, хотя и держали наготове блокноты, но никаких записей не делали и вообще слушали рассеянно.

Их внимание было занято другим: они не сводили любопытных глаз с худощавой женщины в синем морском кителе с белыми погонами старшего лейтенанта на плечах, в белом берете с военно-морской эмблемой. Она скромно сидела в углу, стараясь не обращать на себя внимания. Но как раз на нее и были устремлены все взгляды.

Когда Вишневский кончил говорить, полный человек в кремовом плаще и синем берете вынул изо рта трубку и весьма учтиво спросил:

— Скажите, пожалуйста, кто эта мисс?

— Супруга Вишневского, Софья Касьяновна, — ответил переводчик. — Она художник. По примеру мужа добровольно пошла на войну и служит в военно-морском флоте.

Все оживились. Заработали вечные перья.

— Писатель-моряк на войне вместе с женой. О, это такая исключительная сенсация! — заметил американец в кремовом пальто.

— Тут нет никакой сенсации, — сердито отозвался Вишневский. — У нас десятки тысяч семей, где мужья, жены и даже дети — все на фронте с первых дней войны.

— Сенсация! Настоящая сенсация! — упорно повторял американский журналист.

— Командование просит сообщить, что недалеко от Таллина, в местечке Клога обнаружен большой немецкий концлагерь, — объявил переводчик. — Если желаете, сейчас же можно туда поехать. Машины у нас есть.

Все согласились.

Вскоре мы, советские журналисты, и наши иностранные коллеги ехали по густому сосновому лесу.

«Какая сказочная природа, — думал я. — Кажется, нет лучше уголка на земле. Сосна. Песок. Воздух полон запахов свежей хвои».

Пушистые сосны тянутся по обе стороны шоссе. Но вот впереди возникли деревянные ворота, вправо и влево от них несколько линий густой колючей проволоки, за которой виднеются бараки.

На воротах аршинными буквами надпись на немецком, русском и эстонском языках:

«Стой! Буду стрелять!»

Мы входим в ворота. Навстречу нам со всех сторон бегут мужчины и женщины в грязных отрепьях — маленькие, щуплые существа, скелеты, обтянутые кожей, один вид которых заставляет содрогаться.

Они бросаются нам на шею, не выпускают наших рук, и кажется, в эти минуты совсем переродились их страдальческие лица.

«Спасибо Красной Армии», — кричат одни. «Все это, как сон», восклицают другие на разных языках. «Вы посмотрите, что они творили!» повторяет старуха литовка или еврейка — трудно понять, женщина с широко открытыми глазами, в которых, должно быть, на всю жизнь запечатлелся ужас.

Несколько десятков людей случайно остались в живых после жесточайшей расправы, учиненной гитлеровцами накануне прихода советских войск в Таллин. Эти люди и водили нас по лагерю.

Мы вошли в один из бараков и увидели груды трупов.

Тут лежали мужчины, женщины вместе со своими детьми. Эсэсовцы загоняли их по очереди и расстреливали в затылок.

— Идите сюда, — торопил нас адвокат из Вильнюса, молодой человек с лицом, заросшим густой черной щетиной. — Посмотрите на крышу барака, там трое суток прятался от них один отважный человек. Кстати, ваш моряк, попавший в плен. Он держался мужественно, подбадривал упавших духом, помогал людям выстоять.

И уже в самый канун освобождения Таллина он раньше всех узнал, что гитлеровцы собираются учинить массовую расправу над заключенными. С помощью своих многочисленных друзей он стал готовить, как он сам называл, «операцию». По всему лагерю усиленно собирались бутылки, и предполагалось, что, как только людей выстроят на проверку, по условленному сигналу наиболее сильные мужчины с бутылками в руках набрасываются на охрану и уничтожают ее, а все остальные разбегаются по лесам…

Само собой разумеется, что часть участников восстания погибнет. Зато другие останутся в живых и встретят Красную Армию.

Возможно, так все и было бы. Но среди самих заговорщиков нашелся предатель, который раскрыл немцам все карты.

Моряк исчез. Вся стража была поставлена на ноги. Немцы обшаривали каждый уголок лагеря, «прочесывали» ближайшие леса. И все напрасно.

Никто не предполагал, что он прячется на чердаке этого самого барака, между деревянными планками и кровлей. Он пролежал тут трое суток, а на четвертые сутки голод заставил его спуститься вниз. Вот тут-то его и схватили, а на утро он был уведен в лес и расстрелян…

Мы шли дальше к обгорелому остову большого дома. Сюда приводили людей, приказывали стать на колени. Вперед выходили автоматчики и длинными очередями скашивали один ряд за другим. За несколько часов все восемь комнат были заполнены трупами. Тогда эсэсовцы привезли бочки с бензином и, чтобы скрыть следы своего преступления, облили дом бензином и подожгли.

Мы стояли над пепелищем и с ужасом смотрели на груды человеческих костей, которых было больше, чем углей, пепла и золы.

Еще более чудовищная картина, которую я буду помнить до конца своих дней, предстала перед нами на открытой поляне. Это были так называемые индейские костры, сложенные из человеческих тел.

Обреченные приносили из леса длинные плахи, укладывали их колодцами. Сами ложились на плаху лицом вниз. Автоматчики не торопясь обходили «колодцы» и расстреливали свои жертвы.

Дрова поджигали, и они сгорали вместе с трупами.

Их было много, этих страшных костров. Одни превратились в груды пепла и костей, а другие палачи не успели поджечь. На таком костре я видел человека, закрывшего лицо кепкой перед тем, как автоматчик пустил ему в голову пулю. Я видел двух братьев-близнецов, они крепко обнялись и так встретили смерть.

Наконец, и это, пожалуй, самое страшное, я видел человека, которого гитлеровцы, должно быть, не убили, а только ранили, и он горящим выскочил из костра. В нескольких шагах его все же настигла пуля, и он упал навзничь, на траву, продолжая гореть.

Мы ходили молча и не спрашивали ни о чем сопровождавших нас офицеров и тех немногих узников лагеря, что чудом остались живыми. Лица наших спутников-мужчин были полны скорби, а китаянка поминутно вынимала из сумки носовой платок и вытирала слезы. Должно быть, ей стоило больших трудов не разрыдаться.

После осмотра лагеря нас провели в комендатуру и показали сплетенные из кожи и проволоки плетки, которыми администрация лагеря наказывала непокорных узников. Провинившиеся ложились на скамейку и обхватывали ее руками. Руки привязывали ремнем. Во время порки заключенные должны были сами громко, вслух, считать удары.

— Какой ужас! — воскликнула китаянка, прикоснувшись пальцами к толстому жгуту, который не раз ходил по человеческому телу.

— Никакого ужаса нет! — ответил ей джентльмен в синем берете с гладким холеным лицом. Он захлопнул блокнот, спрятал его в карман и затянулся толстой сигарой.

Все смотрели на него: одни с недоумением, другие с возмущением, а он, ничуть не смущаясь, продолжал:

— Здесь нет никакой сенсации. По крайней мере, для тех, кто видел Майданек.

По приезде в Таллин этот же самый журналист попросил устроить ему встречу с немецкими солдатами и офицерами, которых пленили наши войска. Он долго и тщетно добивался от них признания в том, что немецкий гарнизон сдал Таллин без боя, по причине «стратегического сокращения фронта», о котором в последнее время твердил Геббельс, пытаясь оправдать поражения фашистской армии.

Пленные немцы ни за что не соглашались с такой оценкой. Они говорили с обидой:

— Мы честные солдаты и верно исполняли свой долг. Мы защищали Таллин до последней возможности. Нас никто не может обвинить в том, что мы плохо воевали.

Эти странные «барбакадзе»…

Как бывало не раз, вернувшись в Таллин, корреспонденты пришли к командующему флотом узнать, что будет дальше. Владимир Филиппович Трибуц и на сей раз нашел возможность принять нас. Мы услышали его рассказ о том, как развивалась «Таллинская операция» в целом, на всем фронте — морском и сухопутном. Далее он сказал, что теперь главная задача — без передышки «на плечах противника» вступить на Моонзундские острова и очистить их…

Спускаясь по трапу в штабе флота (штаб размещался в обычном здании, но по флотской привычке лестница называлась трапом), я встретил члена Военного совета вице-адмирала Смирнова. Он остановился, поговорил со мной несколько минут и посоветовал зайти в отделение информации Пубалта, дескать, там много интересных фактов о боях за Таллин.

— Может, вам и пригодится… — широко улыбаясь, пробасил Николай Константинович и добавил: — Надобно напомнить о нашей артиллерии на колесах. Они — геройский народ, только почему-то не пользуются вниманием вашего брата, — с укором сказал он.

Замечание справедливое. Речь шла о нашей флотской железнодорожной артиллерии, сыгравшей немалую роль в битве за Ленинград, но действительно обойденную вниманием прессы. Я знал о 101-й морской железнодорожной артиллерийской бригаде давно. Рассказывали мне, что на Ленинградском фронте все морские и железнодорожные батареи и бронепоезда носили название «Борис Павлович». Видимо, производное от слова «Броне-Поезд». Так их именовали в военных штабах и среди железнодорожников. И когда батарея переезжала с одной позиции на другую, в разговоре железнодорожников по селектору можно было услышать: «Борис Павлович просит пропустить его в ваш район». И оттуда отвечали: «Бориса Павловича можем принять. Пусть выходит». Вскоре дежурный по станции сообщал: «Бориса Павловича отправляю». И вручал жезл старшему кондуктору эшелона, после чего батарея имела право выходить за стрелку и продолжать дальнейший путь по своему маршруту.

Слышал я подчас даже забавные истории, связанные со 101-й бригадой, вроде той, которая бытовала среди нашей корреспондентской братии.

Не следует забывать, что при всех тяжестях войны, блокады, несчастий, обрушившихся в ту пору, все-таки мы были молоды, и стоило отдохнуть, подкрепиться горячим чайком, как начиналась обычная журналистская травля… По нынешним временам тогдашний юмор, может быть, и покажется кому-то не очень изысканным и тонким, но нам он помогал выжить, скрашивал порою самые трудные дни и часы. Так вот, об истории со 101-й. В январе сорок третьего, во время прорыва блокады, старейшина ленинградских фотокорреспондентов Николай Павлович Янов (впрочем, не уверен, было ли в ту пору старейшине и сорок лет, но уж поскольку он старейшина, то и звали его «Яныч») сделал одну знаменитую фотографию, которая публиковалась бесчисленное количество раз. На ней изображены комендоры одной из батарей Григория Иосифовича Барбакадзе Смирнов и Васильев — они пишут мелом на снаряде «За Ленинград». Виден громадный снаряд, стволы тяжелых орудий, а орудия морской железнодорожной бригады были подобны тем, что стояли на крейсерах, миноносцах и береговых батареях. Работу этих орудий фашисты уже успели испытать на себе. Спустя немалое время, нас познакомили с фашистскими радиоперехватами, в которых сообщалось, что на тот или иной участок фронта прибыли «барбакадзе», видно, фашисты решили, что так называются эти пушки. Так подтвердилась одна из «баек», рассказанных самим Янычем.

И все-таки в словах члена Военного совета была доля правды. Мне кажется, получалось так еще и потому, что добраться до «барбакадзе» нашему брату было непросто. Если корабли, вросшие в лед у набережных Невы, были на виду у всех, то «барбакадзе» находились в местах далеких, в глухих железнодорожных тупиках, перемещались скрытно из одного конца города в другой, меняя позиции, их пребывание в том или ином районе считалось военной тайной.

Помнится, одним из самых молодых, к тому же удачливых артиллеристов был Лев Тудер. Он командовал артиллерийским дивизионом, огромным хозяйством на колесах, состоявшим из восьми дальнобойных орудий на платформах, четырех локомотивов, штабных вагонов, вагонов с боеприпасами. Техники хватало, огорчало другое: пока Ленинград находился в кольце блокады, на все и на вся распространялась голодная норма, полагалось от шести до десяти снарядов в сутки на одно орудие. Только после прорыва блокады снаряды не считали. Стреляли сколько надо, до полного поражения цели.

Лев Тудер со своими хлопцами повидал многое: воевали на Ханко, вели непрерывные артиллерийские дуэли с финнами, а когда уходили, пришлось им уничтожить технику. Погрузились на корабли и пришли в Кронштадт, здесь на короткое время стали бойцами лыжного батальона на форту «Шанц», зорко охраняли подступы к крепости. В первую же блокадную зиму они перекочевали на форт «Красная Горка». Вся хитрость была теперь в том, чтоб не свалил голод, дистрофия. И Тудер проявил, прямо скажем, удивительную сметку, находчивость, организовав подледный лов рыбы. На хлеб, сахар, все остальное была голодная норма, но рыбы ели вдоволь, и все выжили. А вскоре со своей боевой ратью Тудер снова на рельсах, с пушками на платформах. На эллинге судостроительного завода имени Жданова был его наблюдательный пост, получивший название «Эйфелева башня».

Такие же посты вскоре появились на вышке мясокомбината и даже на Пулковских высотах, где была велика опасность прорыва немецких танков. И потому дивизион Тудера пристрелял там каждый квадрат, и круглые сутки дежурные орудия были «на товсь», готовые по сигналу командира наблюдательного поста старшины 2-й статьи Ивана Зубачева открыть огонь.

Однако главной работой артиллеристов в блокадном Ленинграде была контрбатарейная борьба с немецкой артиллерией, обстреливавшей город. Какой нужен был пытливый ум, сколько выдержки, хладнокровия, чтобы выследить проклятую немецкую батарею, «достать» ее своими снарядами, да так, чтобы она замолчала раз и навсегда. Этим занимались месяцы и даже годы — на пределе сил, в постоянном напряжении.

Тудер считал своим счастливым днем 15 января 1944 года, когда поступил приказ вскрыть секретный пакет, хранившийся в сейфе на КП, и вслед затем в общую канонаду наступления включились басовые голоса всех четырех его батарей. Орудия вели огонь по заявкам армии, по ранее разведанным целям, уничтожая вражеские укрепления, разрушая командные пункты. Не раз наблюдатели и корректировщики Тудера могли оказаться под огнем своей артиллерии, но об этом не думали, все были одержимы желанием идти вперед и вперед. На третий день боевая страда пошла на убыль, и тогда Тудер сел в машину и поспешил вслед за наступающими войсками. Нагнал их и остался там на положении полпреда балтийской морской артиллерии. Ему было дано право вызывать огонь по своему усмотрению, когда этого требует обстановка. Вместе с радистом они добрались сперва в район Красного Села — там шел бой, немцы сопротивлялись, и наступление замедлилось. Тудер вызвал огонь морской артиллерии своего дивизиона и дивизиона майора Григория Барбакадзе. Дорога пехоте была проложена. Так Тудер шел все дальше и дальше вместе с нашими наступающими войсками, мимо знаменитых Дудергофских высот, где уже валялись вражеские орудия, разбитые, искореженные морской артиллерией. Батареи отстреляли на пределе дальности, помогая стрелковым частям овладеть Красногвардейском (Гатчина), и Тудер возвращался обратно, словно знал, что теперь ему и его парням предстоит поддержать наше наступление на Карельском перешейке, а затем и здесь, в Прибалтике. Ведь на очереди было освобождение островов Моонзундского архипелага, где мы потом встретились. И тогда же расстались на сорок лет, пока я не приехал в Ленинград на торжества освобождения города от блокады.

Я порадовался, когда ко мне в гостиницу пришел высокий, бравый, еще молодой мужчина, не расплывшийся и не согнувшийся под тяжестью лет, как многие из нас, а полный энергии и сил. Я с восхищением смотрел на моего гостя, думая о том, что есть еще среди нас люди, которым и годы нипочем.

Сели, разговорились, стало ясно, что он и сегодня находится в строю, в строю защитников мира потому, что его выступления на предприятиях, в школах с воспоминаниями о годах блокады — это тоже оружие в борьбе за мир. И этому же посвящена задуманная им книга, которая, не сомневаюсь, будет написана, ибо с тех давних пор такой уж характер у Льва Тудера: решено — сделано!

Когда пехота штурмовала острова

Мне хочется отойти от хронологии и рассказать о продолжении боев на эстонской земле, об освобождении островов Моонзундского архипелага начать с того, что я увидел там в восьмидесятых годах, и тогда станет яснее связь настоящего с прошлым.

Прошлое живет и в краю суровой величественной природы, среди скудной каменистой земли, шквальных ветров и холодного неприветливого моря. Тут исстари ничего легко не давалось, все отвоевывалось у природы. И потому из рода в род вырастало племя островитян, сильных телом и духом, закаленных в непрерывной борьбе со стихией.

Красивые лесные дороги, красные черепичные крыши хуторов, ухоженные приусадебные участки, аккуратные фермы с ленивыми, упитанными черно-белыми коровами. Тишина. Покой. Божественные запахи скошенной и чуть подвядшей травы, гудение пчел. Приветливые и деловитые молодые люди. Они заняты хозяйством: работают тракторы, бегут мимо меня самоходные тележки, груженные какими-то мешками, сворачивают к ферме, дымит маленькая котельная. Ферма полностью механизирована. Об этом говорят с гордостью. Ручной труд почти отсутствует. Это новый шаг в развитии животноводства. Молодые люди красивы и уверены в себе. Они знают себе цену. Умеют хорошо работать. Приглашают меня выпить кофе. Или молока. «Вы давно пили парное молоко? Мы можем угостить. У нас молоко особенное — на островах особые травы. Вкус молока удивительный…» Они любезны, эти молодые люди, и не могут понять, почему вдруг человек, которого хотят угостить парным молоком, думает о чем-то другом, начинает нелепо озираться по сторонам и, наконец, отходит в сторону, вглядываясь куда-то вдаль.

На самом деле я никуда не вглядывался. И протирал очки вовсе не потому, что они запотели… Мне не верилось, что здесь, на земле, где в сорок первом стояла батарея старшего лейтенанта В. Букоткина, может быть так тихо. Могут гудеть пчелы, и веселые, красивые молодые люди будут угощать меня молоком… В моей памяти эта земля так и осталась растерзанной, залитой кровью, сожженной, в ранах бомб и снарядов, перевитой рядами колючей проволоки, бесплодной, как пустыня. Бесплодной оттого, что во время войны кое-где на ней не осталось ничего — ни деревца, ни кустика, ни даже травы — все было выкорчевано, разбито, расщеплено, выжжено. Земля тогда потеряла главное свое назначение — быть матерью всего живого. А может быть, нет? Может быть, она именно по-матерински укрывала собою бойцов батареи? Их никто не мог бы узнать в лицо. У них будто бы не было лиц. Точнее — одно. Лицо бойца перед смертью. Черное, покрытое пылью и гарью, в черных бинтах и черной крови. Они поднимались из осыпанных, заваленных землею щелей, и их раскаленные, израненные, с обгоревшей на стволах краской орудия снова и снова выбрасывали огненные, смертоносные языки. Они глохли от рева орудий и грохота разрывов, и когда я что-то спросил у них, крича во все горло, они в ответ тоже кричали все вместе, вытряхивая землю из-за воротов гимнастерок, сверкая белыми на черных лицах зубами. Они не слышали (или не слушали?), что я спросил, они хотели, чтобы я написал, что они не уйдут отсюда живыми. Пусть люди знают!

Пусть знают! И бойцам хотелось, чтобы о них знали не для того, чтобы прославиться, остаться в истории — нет! Никто из них не думал о славе. Пусть знают — это для того, чтобы и другие стояли насмерть. Пусть знают, что смерть на поле брани, смерть за Родину — не страшна! Так понимали тогда эти слова. Но прошло время, и смысл слов тоже изменился. Во всяком случае, для меня. Пусть люди знают! — это для меня как бы приказ. Приказ, пришедший оттуда. И не отмененный до сих пор.

Да, эти молодые люди знают о сражениях на их земле. Отцы рассказывали, как трудно было пахать в первые послевоенные годы, — очень много железа в земле! Осколки, гильзы снарядов, каски, перекореженное, проржавевшее, мертвое железо войны… Оно все еще пыталось помешать жизни. А куда оно делось потом? Вывезли? Нет, этого никто не помнит. Просто оно как-то само собою исчезло, это железо войны. Ему не место было здесь, и земля сама забрала его в себя. Земля, которую каждую весну так бережно распахивают эти молодые люди, земля, снова ставшая землей, а не местом для укрытия, земля, переданная сегодняшним людям бойцами батареи старшего лейтенанта Букоткина.

Молодые люди провожают меня и, можно сказать, передают с рук на руки другим ребятам. «Очень удачно, что вы здесь! Вы можете оказать большую помощь! Это наши молодые скульпторы и архитекторы, они соорудили памятник защитникам островов. Хотите посмотреть? А может быть, вы нам подскажете еще что-то важное, как увековечить память погибших. Ведь у нас вон какой простор, места хватает. Важно, чтобы наши памятники вписывались в пейзаж!»

Что же, жизнь идет, и памятники действительно должны вписываться в пейзаж… Но счастье, что они не стали привычной деталью пейзажа. Я убеждался в этом сам, видел, что памятные обелиски обладают притягательной силой. Дети приносят цветы, стоят со строгими лицами в караулах возле памятников…

Но память народа шире: сотни людей плывут на остров Эзель и Даго, добираются до самой крайней оконечности его — полуострова Тахкуна. Там перед войной были установлены две дальнобойные береговые батареи, которые вместе с батареями полуострова Ханко перекрывали огнем вход в Финский залив. Батарейцы топили корабли, рвавшиеся в глубь залива — к Кронштадту и Ленинграду. Немцы бросали сюда десант за десантом, а на пятый и шестой день обороны острова подтянули артиллерию и начали штурм последнего рубежа обороны. Военный совет флота принял решение эвакуировать защитников острова на Ханко, но спасти удалось лишь немногих… В 1949 году эстонские рыбаки выловили бутылку с письмом защитников острова Даго. Вот оно, это письмо: «Товарищи краснофлотцы! Мы, моряки Балтийского флота, находящиеся на острове Даго, в этот грозный час клянемся нашему правительству и партии, что мы лучше все погибнем до единого, чем сдадим наш остров. Мы докажем всему миру, что советские моряки умеют умирать с честью, выполнив свой долг перед Родиной. Прощайте, товарищи! Мстите фашистским извергам за нашу смерть! По поручению товарищей подписали Курочкин. Орлов. Конкин»…

Я сам видел живые цветы на руинах взорванных батарей, видел людей, ощупывающих руками шрамы на камнях маяка, — что ощущают люди, трогающие руками эти страшные шрамы — следы снарядов, осколков, еще не стертые временем. Становятся ли они ближе защитникам острова, ощущают ли смертельное дыхание страшной битвы, разыгравшейся здесь? Я верю, что это так. И пусть не всем известно, что последние защитники Даго отбивались от немцев, уже стоя по грудь в воде, и гибли в волнах родного им Балтийского моря, пусть не знают имени матроса Николая Чижа, прыгнувшего с сорокаметрового маяка вниз, на камни, предпочтя смерть фашистскому плену, но сотни и сотни людей приводит сюда память сердца и потребность поклониться павшим героям…

Мне редко приходилось бывать на островах Моонзундского архипелага во время войны и чаще после победы. Последняя поездка была связана с Иваном Георгиевичем Святовым. Он написал мне письмо, приглашая совершить поездку вместе. Это была бы большая удача — контр-адмирал И. Г. Святов в октябре-ноябре 1944 года командовал штабом операций на море, был прекрасным тактиком и великолепным рассказчиком. Факты, цифры, имена, невероятные, поразительные детали, придумать которые не в силах ни один романист, хранились в его памяти… Я пишу «был», потому что совсем недавно, когда собиралась эта книга, пришло ко мне печальное известие, что адмирала Святова не стало. Я читал все его статьи, знаю, что он написал книгу, но кто расскажет о нем самом — бесстрашном человеке, которого моряки окрестили «морской Чапай»? И поверьте мне, не только за «чапаевские» усы. Вокруг его имени ходили легенды, рассказывали поразительные истории о дерзких походах под командой «морского Чапая». Сам он только посмеивался в усы, рассказывать о себе не любил, а когда не в меру любопытные корреспонденты становились слишком уж назойливы, мог отбрить «прилипалу». И к славе боевого командира присоединялась слава человека, владеющего острым словом. А на флоте это ценилось весьма и весьма.

Не сомневаюсь, что многие напишут еще о И. Г. Святове. Я же вспоминаю сейчас эпизод, вошедший в историю военно-морского флота как образец ведения боя. И. Г. Святов держал тогда флаг на эскадренном миноносце «Стерегущий», находившемся в Рижском заливе. Эсминец был на боевом дежурстве, как говорил Святов, «на свободной охоте»: немецкие конвои пытались прорываться через Ирбенский пролив к Риге, на помощь своим с войсками, боеприпасами, продовольствием. Погода была неважная, видимость плохая, залив окутывала плотная туманная дымка. И только к вечеру развиднелось, туман растаял, сразу открыв дымы на горизонте. Немецкий конвой! Воспользовавшись туманом, немцы проползли в залив и теперь торопились к устью Даугавы, считая, что смертельная опасность их миновала, — до Риги было уже рукой подать. Дальномерщики доложили дистанцию — сто десять кабельтовых. Но у эсминца хороший ход, можно попытаться выйти на дистанцию артиллерийской атаки. Правда, конвой находился уже под прикрытием береговых батарей противника… Но не зря решительность и дерзость «морского Чапая» были известны всему флоту. Святов принял решение преследовать и настичь конвой. Через короткое время последовала команда, и эсминец содрогнулся от залпа орудий главного калибра. Четыре залпа — и несколько транспортов запылали у самого входа в устье Даугавы. Снова залпы эсминца, и транспорты начинают тонуть. Но ударили береговые батареи, эсминцу пришлось маневрировать, продолжая обстрел конвоя. И тут из-под прикрытия тумана, все еще державшегося около берега, появились немецкие торпедные катера. «Продолжать огонь по транспортам! — ответил Святов на доклад командира эсминца капитан-лейтенанта Е. П. Збрицкого. Пусть катера выйдут на исходную позицию для атаки, сократят дистанцию, тогда ставь огневую завесу!» Огневая завеса, поставленная эсминцем, оказалась удачной — два катера были разнесены в щепы, лишь огненные шары, охваченные черным дымом, заплясали по воде. Оставшиеся два легли на обратный курс и исчезли в тумане.

Были не одни победы. Бывали трагические ситуации.

Особенно в сорок первом году, когда однажды корабли под командованием Святова попали на минное поле, подорвались. И тогда по приказу Святова сняли моряков, а корабли, которые невозможно было спасти, расстреляли своими снарядами. Несмотря на трагизм положения это было единственно правильное решение. Правда, к «морскому Чапаю» тогда прибавилось «Иван-топитель». Но вскоре это было забыто, и Святов, всегда неудержимо рвавшийся в бой, остался славен своими делами.

Разумеется, кроме подвигов, была у Святова и каждодневная тяжелая морская работа. И, может быть, тысячи спасенных моряков не знают, что в памятные балтийцам августовские дни отступления из Таллина именно корабли Ивана Георгиевича, бывшего тогда морским начальством на острове Гогланд, круглосуточно находились в море, спасая моряков, доставляя их на Гогланд.

Спустя три года, вернувшись «на круги своя», в акваторию так хорошо знакомого ему Рижского залива, Святов снова «командовал морем», приняв на себя всю ответственность за высадку десантов на острова, переброску войск и техники. У него не было штаба в обычном понимании — под рукой несколько офицеров, да и время не позволяло тщательно, как на учениях, прорабатывать разные варианты. Я помню Ивана Георгиевича на пирсе местечка Виртсу. Сюда подтягивались войска 8-й армии генерал-лейтенанта Старикова и воины Эстонского стрелкового корпуса под командованием генерал-лейтенанта Пэрна.

Последнее совещание командования операцией в канун наступления на острова происходило в местечке Хапсалу. Там я впервые увидел командира 9-го Эстонского стрелкового корпуса генерала Лембита Пэрна. Он был спокойный, сосредоточенный. Командующий 8-й армией генерал Стариков то и дело обращался к нему и очень внимательно прислушивался к его мнению. Доложив о готовности корпуса, Л. Пэрн сообщил и такую деталь:

— Мы отобрали бойцов, уроженцев с островов Муху, Даго, Эзель, хорошо знающих местность. Они будут высаживаться с каждым новым броском десанта и ориентировать людей на местности.

— Очень мудро, — заметил Стариков.

После совещания я сфотографировал генерала Пэрна вместе с его штабом, и этот снимок обошел множество газет, журналов и до сих пор публикуется вместе с историческими документами.

Итак, было все обусловлено — сроки и место высадки десантов. 29 сентября 1944 года на песчаном берегу в местечке Виртсу у пирса Стариков, Пэрн и Святов наблюдали за посадкой на катера бойцов 925-го стрелкового полка Эстонского корпуса с проводниками, хорошо знающими местность, куда предстоит высаживаться.

Посадка пехотинцев закончена, погружена техника, боеприпасы. Святов протягивает руку командиру отряда торпедных катеров Г. Г. Олейнику: «Желаю удачи!»

Катера один за другим вырываются из гавани и исчезают. На полном ходу они несутся к недалекому, но таинственно притихшему берегу, полному неизвестности.

Ушли и словно растворились в ночи. Томительно долго тянутся минуты ожиданий. Молчит походная рация. Тревожные мысли: как-то все получится? Но вот, перекрывая все шумы, прорывается далекий голос по рации:

— Начали высадку… Зацепились за берег… Ведем бой…

И в подтверждение по воде донеслось эхо выстрелов. Вдали повисли ракеты. Темное небо прорезали огненные трассы. Да, там явно разгорелся бой. Теперь одна забота: наращивать силы, посылать подкрепления. Генерал Пэрн приказывает пехотинцам подтягиваться к пирсу, чтобы в считанные минуты совершать посадку на катера и опять тем же курсом — к острову Муху…

Командование операцией неустанно следило за ходом боев, внося необходимые коррективы. Когда потребовались новые подкрепления, в распоряжение Святова прибыло еще два дивизиона торпедных катеров. И катерники сразу включились в боевую работу. Затем пришли в район Моонзунда канонерские лодки, тральщики, бронекатера — почти все, чем располагал тогда флот на воде в этом районе. Непрерывно действовали самолеты, прикрывавшие плавсредства.

На очереди был остров Даго. Объединенными усилиями армии и флота он так же быстро был освобожден, что позволило вступить на острова «двумя ногами».

В разгар Моонзундской операции журналисты прилагали все старания, чтобы не отставать от событий. И все-таки отставали. Представьте себе около двухсот километров от места боев до Таллина. Учитывая плохие дороги да переправу через широкий пролив, поездка на машине занимала часов пять-шесть. А редакции ждут наших оперативных сообщений. Пока мы добирались до Таллина да пока «отписывались», смотришь — уже глубокая ночь, газета печатается. Опоздал… А между тем в сводке Совинформбюро одно за другим сообщения о боях на островах Моонзундского архипелага. Ох, уж эти сводки Совинформбюро: как трудно было поспевать за ними!

Редактор газеты «Советская Эстония» Даниил Маркович Руднев, с которым я держал самую тесную связь, подал мысль, что иметь бы самолет, тогда все было бы гораздо проще. Поначалу такая идея мне показалась несбыточной. Однако попытка не пытка, я обратился к нашему давнему знакомому — командующему морской авиацией генералу Михаилу Ивановичу Самохину и, к моему великому удивлению, услышал ответ:

— Тут нет никакой проблемы. Пожалуйста, будет вам самолет.

И в самом деле, ко мне был прикреплен маленький почтовый «У-2» самолетик, способный сесть куда угодно: в поле, на дорогу, даже на шоссе. А летчиком был назначен совсем молодой пилот младший лейтенант Володя Голенко.

И вот мы с ним отправляемся в первый рейс. Взлетели. Проносимся над морем. Впереди показалась длинная дамба, соединяющая Эзель с Муху. Я высовываюсь из кабины, держа наготове «ФЭД», и снимаю кадр за кадром… Летим дальше. Я прошу Володю чуть снизиться и с воздуха снимаю войска с пушками на марше, потом показались черепичные крыши города Куресааре. Спешу к генералу Пэрну.

Охотно рассказывая о боях, он как бы обобщает опыт, полученный за время наступления:

— Проведя несколько трудных, но весьма успешных десантных высадок, мы с полным правом можем заявить, что стали морской пехотой. Что особенно важно мы научились вести ночной бой. Почти все наиболее значительные успехи завоеваны нами в ночных боях. Мы овладели маневренной тактикой, сплошь и рядом ведем наступление, совершаем обходы и охваты противника. Не случайно за тридцать два дня наш корпус прошел с боями сотни километров.

И вместе с тем он не скрывал того, что впереди, быть может, самые трудные испытания:

— Дело в том, что немцы откатываются на полуостров Сырве и собираются его превратить в последнюю свою цитадель. А, кроме того, по данным разведки, к ним идут крупные артиллерийские корабли. Так что предстоят горячие денечки, прежде чем мы разгрызем этот орешек.

Из штаба мой путь в войска, участвующие в наступлении. Там — главный для меня материал. Я знакомлюсь с воинами, чьи имена должны стать известны. Теперь перелистывая блокноты, я нахожу имя офицера Кангур: его саперы по грудь в воде, под сильным артиллерийским огнем противника выполняли боевое задание. Или старший лейтенант Кийск со своими солдатами — высадившись на берег, взяли противника в клещи, пошли в рукопашную схватку. Или подвиг, совершенный сержантом Мурд, который во главе своих бойцов уничтожил расчет немецкого орудия, захватил пушку и из этой самой пушки открыл огонь по немцам. Были тут и печальные сообщения. Майор Миллер, не раз отличавшийся на поле боя — мы о нем писали, — в последнем бою управлял своим дивизионом на передовых рубежах и пал смертью героя…

В тот же день вернувшись в Таллин, я обо всем увиденном написал, и моя на сей раз вполне оперативная корреспонденция вместе со снимками была опубликована и в «Правде», и в «Советской Эстонии». Потом Володя Голенко еще не раз выручал меня, курсируя между Таллином и островами.

…Прилетая в Таллин на короткое время, я обычно спешил к машинисткам перепечатать материал, а затем стрелой мчался на военный телеграф. Однако всякий раз я старался забежать в Политуправление Балтфлота.

Пубалт размещался в правом крыле серого четырехэтажного здания на Карли-Пуэстее (теперь — Суворовский бульвар). Я чаще всего поднимался на третий этаж, где «квартировал» 2-й отдел (агитации и пропаганды) с отделением печати. Если службу наблюдения, оповещения и связи — СНОС образно называли «глазами и ушами» флота, то флотская печать являлась не только ушами и глазами, но и голосом боевой пропаганды. Всегда было полезно и интересно встретиться с работниками отделения, просмотреть подшивки многотиражек кораблей и соединений, получить свежие экземпляры изданий Пубалта.

Часто приходилось мне встречаться и с майором Ильей Лепским. Не будучи кадровым моряком, он хотя и старался выделиться особой подтянутостью, аккуратностью, даже четкой строевой походкой, но опытный глаз мог определить, что его ноги не ступали по палубе боевого корабля. Зато у него было умение поставить работу так, чтобы никого из подчиненных не тормошить и не понукать, но добиваться от каждого дела. Все его отделение, состоявшее из четырех инструкторов, успешно справлялось с довольно изрядным объемом работы организаторской, издательской, типографской… Тут и руководство многотиражными газетами (их насчитывалось более двадцати пяти), и выпуск бюллетеней пресс-бюро для низовой печати и радиоузлов, и подготовка оперативных изданий от гневных листовок «Балтиец, отомсти!» до брошюр на темы дня…

И люди в «команде» Лепского подобрались самые различные — от степенного, невозмутимо восседавшего за письменным столом майора Петра Степановича Мягкова, который обстоятельно и неторопливо писал пропагандистские статьи и составлял обзоры для начальства, до бурнопламенного капитана 3-го ранга Ефима Ковалерчука.

Эпитет «бурнопламенный» соответствовал не только его порывистой, пробивной натуре, но и послужному списку. Ефим Семенович, старый моряк-пограничник, участвовал в 1933 году в первом переходе кораблей с Балтики на Север по только что построенному Беломорско-Балтийскому каналу. Потом он стал флотским литератором. В Таллине он сумел мобилизовать полиграфическое хозяйство для нужд флота. Шумел, требовал, что-то доказывал в кабинете директора типографии «Коммунист» хладнокровного эстонца Лаази и добивался, что сданная в набор рукопись уже на следующий день превращалась в готовую брошюру, листовку или бюллетень.

С особым удовольствием я поднимался этажом выше и заходил в укромный уголок, который начальник 2-го отдела полковник Добролюбов при распределении помещений отвоевал для своего нового подчиненного — Олега Рисса. На первых порах тот своей армейской гимнастеркой с погонами старшины слишком выделялся среди пубалтовцев в синей морской форме. Вот в этой уютной маленькой кухоньке с давно остывшей плитой и работал за письменным столом старый мой друг и однокашник.

Причудливо сложилась его судьба. За десять дней до начала войны горвоенкомат призвал его на учебный сбор и как опытного журналиста направил в редакцию газеты ЛВО «На страже Родины». Знакомясь с новым сотрудником, редактор газеты бригадный комиссар И. Я. Фомиченко сказал:

— Послужите у нас два месяца, а если война начнется, то и совсем останетесь!

Илларион Яковлевич как в воду глядел. Во фронтовой газете Олег провел всю первую блокадную зиму и приложил весь свой «универсализм», поспевая на тот участок, где в данный момент было наиболее «горячо», а в условиях блокады — зверски холодно, так что останавливались линотипы и деревенели руки наборщиков.

Помимо выполнения прямых обязанностей дежурного секретаря по номеру, он с первых дней войны вместе с художником Борисом Лео и поэтом Александром Флитом вел сатирический отдел «Прямой наводкой». А когда с декабря 1941 года «Прямая наводка» превратилась в небольшой, но зубастый антифашистский журнал, организовывал его выпуск в промерзшей, обескровленной типографии за стенами Петропавловской крепости.

От голода сваливался на койку постоянный выпускающий фронтовой газеты, и Олег шагал в ночь через снежные сугробы на Петроградскую сторону, причем оказывалось, что и корректуру в типографии читать некому, так как изможденные корректоры вышли из строя. Он и в этой роли был на месте.

— Олег, чего ты не присядешь? — спрашивал его наборщик.

— Ноги не гнутся, — откровенно признавался он.

Демобилизованный по дистрофии весной 1942 года, Олег Рисс вскоре был снова призван на военную службу и в 1944 году оказался в Таллине старшим инструктором Политуправления флота.

Обычно нарочито суровый и подчас резкий в обращении с инструкторами начальник отдела полковник Кирилл Петрович Добролюбов теплел, когда вызывал к себе старшину Рисса или, что бывало чаще, сам заходил к нему в «кухонный кабинет».

В Пубалте мой старый соратник получил несравненно более широкие возможности для работы, чем даже в газете «На страже Родины». В его лице отделение печати приобрело высококвалифицированного литературного редактора, знатока типографских дел, оперативного и неутомимого автора. Он успевал бывать в типографии и на кораблях, писать не только обзоры печати, но и корреспонденции в газеты.

Однажды, испросив «благословение» К. П. Добролюбова, мы вдвоем отправились на окраину Таллина, в Копли, где временно располагалась бригада торпедных катеров, недавно вышедшая из жестоких боев. За эту поездку Олег собрал столько материала о боевых делах катерников, что хватило на корреспонденции в «Красный Балтийский флот», «Советскую Эстонию» и «Ленинградскую правду».

Мало того, его рассказ о героических подвигах балтийских катерников, прозвучавший по ленинградскому радио, вызвал взволнованный отклик. Корреспонденция моего друга принесла неожиданную радость жене офицера. Услышав о подвиге экипажа торпедного катера «Бурнакский колхозник» под командованием лейтенанта Воскресенского, на радио позвонила его жена, долгое время не имевшая вестей от мужа, она плакала от радости, только сейчас узнав, что ее муж жив и даже отличился в бою.

Олег успевал еще писать и в свою балтийскую, и в центральную газету «Красный флот». Ленинградское отделение ТАСС вручило ему удостоверение своего корреспондента на КБФ, у него завязались дружеские отношения с Эстонским телеграфным агентством, в котором он остался работать после демобилизации в 1946 году.

Мне приятно все это вспомнить. Тем более что Олег Вадимович Рисс автор интересных книг, изданных на русском и эстонском языках, — живет в родном Ленинграде. И когда есть необходимость обратиться по творческим делам, я пишу ему, зная, что едва ли могу найти еще одного такого же квалифицированного, добросовестного, но и требовательного консультанта.

На этом месте моих воспоминаний о войне в Эстонии, быть может, следовало поставить точку, если бы прошлое существовало само по себе и не имело продолжения. Но в том-то и дело, что сегодняшний день — продолжение вчерашнего. Есть незримая перекличка времен и событий.

Сколько еще историй осталось неизвестными и открываются в наши дни, в этом вы убедитесь, прочитав следующие главы.

ИСКРЫ НЕЗАТУХАЮЩЕГО ОГНЯ

Неоткрытые острова

Немного замешкавшись у двери, человек переступил порог и вошел в приемную Союза писателей, где я работал литературным консультантом. Он был небольшого роста, щупленький. Его серое габардиновое пальто с позолоченными пуговицами и следы погон на плечах навели меня на мысль, что он в прошлом офицер.

Попросив разрешения раздеться, он снял пальто, аккуратно повесил на спинку стула, и на лацкане синего пиджака я увидел университетский значок.

Несколько неловких минут, и началась беседа.

— Я много лет прослужил в армии. Конечно, был на войне, а теперь читаю книги о том, как мы воевали. Поверьте, это самые счастливые часы, когда я вспоминаю о прошлом, и снова все осмысливаю и переживаю, уже глядя на события с позиций сегодняшнего дня. Такой подход объясняется очень просто: после войны я окончил философский факультет Ленинградского университета и стараюсь к минувшим событиям подходить, так сказать, диалектически… Впрочем, это, конечно, вздор, — улыбнулся он, — дело тут совсем не в науке, а просто война запала в память на всю жизнь, и хотя она давно прошла, но разве можно когда-нибудь забыть людей, с которыми ты в гости к смерти ходил. Вот у меня список однополчан нашей танковой части.

Он вынул из кармана и положил на стол несколько помятых листиков, вдоль и поперек исписанных адресами.

— Может, слышали о танкисте Герое Советского Союза Гнедине? Я у него в батальоне служил. Душевный человек! Помню, один раз я повел танк на полигоне, не сумел развернуться и прямо в столб вмазал… Комбату доложили, он приказал построить экипажи, а мне выйти из строя, стать лицом к танкистам, и сказал коротко, но так, что запомнилось на всю жизнь: «Как вам не стыдно! Эта машина построена на средства людей, которые недоедают и недосыпают, а вы так с ней расправляетесь». И этого было достаточно, чтобы я долго терзался и переживал свою ошибку. Конечно, я не допускал больше ничего подобного. Но слова эти врезались в память навсегда…

Он вынул папиросы, предложил мне и, когда я отказался, не закурив, положил их обратно. На минуту задумался и продолжал:

— Больше всего мне хочется, чтобы не умерло то замечательное, что проявила в людях Отечественная война. И чтобы люди узнали о героях, о которых еще ничего не написано. До войны мы учились в одной школе с Ваней Романовым. Вместе пошли на фронт, прямо со школьной скамьи. Он погиб. При каких обстоятельствах — никто не знал. И вот я решил это выяснить. Поехал в военный архив, нашел наградные листы, связался с частью, где он служил, разыскал людей, вместе с ним воевавших. Выяснилось, что этот девятнадцатилетний парнишка совершил подвиг. Отстреливался из пулемета до последнего патрона, а потом сам подорвал себя гранатой… Я два года потратил на сбор материалов, розыски его родственников и сослуживцев. И вот напечатал о нем статью.

Он протянул газету с портретом вихрастого паренька и большой статьей, в которой рассказывалось о его боевой жизни.

— Поверьте, я делаю это не ради личной славы или какой-то выгоды, продолжал он. — Мне хочется, чтобы о нем остался хоть какой-нибудь след, чтобы это имя не умерло. Теперь я собираю материал об одной девушке — Зине Клементьевой. Не слышали о такой? Она служила на Ленинградском фронте механиком-водителем танка и погибла в бою. Я видел ее несколько раз, и меня удивляло, как девушка может выдержать такие испытания. Я нашел ее друзей, родителей, теперь разыскиваю однополчан. Тоже собирается богатый материал. Кто же напишет о погибших, как не мы, участники войны? Их дела должны остаться для истории, и потому я не жалею своего времени.

Я проникался к нему все большей и большей симпатией. С какой неподдельной искренностью он говорил о своих товарищах и о фронтовой дружбе. Я хорошо его понимал.

Да, мы участники минувшей войны, в долгу перед мертвыми и живыми.

Сколько боевых историй протекало у нас на глазах, свидетелями каких подвигов были мы не раз, и все это осталось у нас в памяти! А об этом должны узнать люди — наши современники и те, кто будет жить после нас.

Что-то отвлекло меня тогда, я заторопился, он почувствовал это, поднялся и исчез за дверями, раскланявшись издали. Потом еще несколько раз приходил ко мне — сухонький, небойкий, интеллигентный человек, солдат, с характером твердым и мужественным. Когда дело шло о войне, о правде — он преображался. Десятки имен, фамилий мелькали в разговоре. События, мне, казалось, известные, приобретали неожиданно другую окраску — от детали, короткого эпизода, разговора с кем-то из очевидцев — документальности он придавал огромное значение. Десятки имен, фамилий — кроме своей! Этот странный человек не успел даже представиться. Да во время наших с ним бесед это как будто бы даже и не было нужно: он был воин, человек мне близкий, знакомый, родной. Он был мой единомышленник, хотя в последнюю нашу встречу и мне досталось на орехи — в моей документальной повести, публиковавшейся тогда, был непроверенный мною факт. Я слышал об одной фронтовой истории, беседовал даже и с очевидцами — правда, рассказывали они по-разному, но мне почему-то понравился один из вариантов рассказа, мне он показался более вероятным, да и человек, рассказавший этот эпизод, хорошо был мне знаком, и эпизод попал в книгу. И — оказался недостоверным. Десятки лет прошли после этой истории. Исчез, раскланявшись, по обыкновению, странный этот человек, чтобы больше уже никогда не появиться в моей жизни. Так я и не знаю дальнейшей его судьбы, но урок, преподанный им, я усвоил хорошо. Множество писем, десятки документов, бесконечные встречи с людьми — такова бывает цена одной-двух строчек в книге. Но я знаю, что строки эти — золотые. Это строки не моей книги, не моей биографии, это строки нашей общей биографии, строки ВОЙНЫ, строки жизни и смерти наших солдат. Смерти и бессмертия! И научил меня этому безымянный воин. И, может быть, это символично? Может быть, вообще жизнь более символична, чем мы думаем? Просто иной раз за суетой, за бегущим днем не успеваем мы прочитать эти символы. И снова, в который раз, всматриваюсь я в свои дневники, записи военных лет, читаю письма — и события, судьбы людские наплывают, набегают друг на друга, зацепляются невидимыми нитями, и требуется усилие воли, чтобы вырвать их из все тускнеющей памяти войны.

* * *

Казалось бы, ничем не примечательна эта случайная встреча в Союзе писателей. Однако она как-то по-особому отпечаталась в моем сознании, дала толчок тому, чтобы снова и снова вернуться к таллинским событиям более чем сорокалетней давности и вспомнить истории, которые долгое время оставались, как не открытые острова.

…Мне позвонили из Таллина, и я был обрадован, услышав знакомый голос моего давнего друга начальника музея дважды Краснознаменного Балтийского флота Владимира Ивановича Гринкевича (знатока военно-морской истории и энтузиаста своего дела, каких редко встретишь). Осведомившись приличия ради, как я живу, и, получив столь же короткий ответ, что живу в трудах праведных, он поспешил меня обрадовать:

— Есть для вас сюрприз. Срочно приезжайте!

— Что именно? — допытывался я.

— Вы, конечно, слышали о радиолокации, так вот, оказывается, она испытывалась в Таллине в сорок первом году!..

Я вынужден был признаться, что слышу об этом впервые.

— Не мудрено. Тогда все было засекречено, а сегодня у меня в сейфе лежит фронтовой дневник инженера Голева, он с локацией был в Таллине, в самые жаркие дни боев. Я уверен — это неизвестная страница в истории советской радиолокации, о ней должны узнать люди. Приезжайте скорее!

Звонок Гринкевича пришелся кстати. Как раз в эту пору я собирался в Прибалтику. Стало быть, остались считанные дни до встречи.

— Тем лучше! — сказал Владимир Иванович. — Жду!

Положив трубку, я старался припомнить, не видел ли я Голева в дни обороны Таллина? Нет, слышу о нем впервые. Тем больший интерес вызвало у меня сообщение начальника музея. И те несколько дней, что оставались до отъезда, из головы не выходил инженер Голев и думы о том, какие открытия сулит мне его фронтовой дневник, вероятно, чудом сохранившийся с тех далеких времен. Если есть дневник, то, возможно, жив и его автор. Я был полон желания узнать еще одну неизвестную страницу войны.

И вот я в Таллине. Встреча с Владимиром Ивановичем, как всегда, самая дружеская. Он открывает сейф, вынимает оттуда потрепанную, в вылинявшей голубой обложке общую тетрадь и протягивает мне бережно, как драгоценную реликвию.

— Вот это и есть дневник Константина Владимировича Голева. Ученый, кандидат технических наук, умер недавно и завещал дневник нашему музею.

Поблагодарив Владимира Ивановича, я отправился в гостиницу и остаток дня читал — жадно, с упоением, страницу за страницей, исписанные широким размашистым почерком то чернилами, то карандашом, судя по всему, писалось наспех, второпях. И то, что я узнал из этой тетради, послужило материалом для небольшого документального повествования, воскрешающего еще одну неизвестную страницу войны.

* * *

…Он проснулся рано, еще не было шести. Проснулся от скрипа кровати, напоминающего противно-назойливый мышиный писк. В круглом зеркальном трюмо отражалось его роскошное ложе… Он подумал: кому нужна такая громадина вилла, и эта спальня с узорчатым потолком и скользким паркетом, как в танцевальном зале, и широченная французская кровать, на ней может разместиться солидное семейство. А жили всего двое: владелец фирмы готового платья и его супруга, красавица, знаменитая манекенщица, «таллинская звезда», каждый сезон гастролировавшая в Париже. Едва в Эстонии запахло революционными преобразованиями, господа поспешили унести ноги в Швецию.

Говорят, их вилла в парке Кадриорг долго пустовала, пока не прибыл сюда Константин Владимирович Голев в составе маленького и необычного подразделения под командованием лейтенанта Новикова. Кроме нескольких доверенных лиц из военного руководства, о нем никому не дозволено знать. И чтобы вилла не привлекала внимание прохожих, снаружи даже нет часового. Зато внутренняя охрана — в круглосуточной готовности.

Горбатые автофургоны с антенными устройствами на крыше стоят в глубине сада, замаскированные сеткой под цвет листвы, — вот это и есть главная ценность, ради чего здесь оказались инженер Голев, лейтенант Новиков, старшина Курьяков и другие.

В эту раннюю пору через распахнутую настежь дверь балкона доносился разноголосый птичий говор, шорох листвы, а над деревьями голубело небо, и косые лучи солнца золотили верхушки деревьев. До подъема еще больше часа, и Голев продолжал лежать, стараясь не двигаться, не вызывать надоевший противный скрип-писк, будто под тобой что-то живое упорно напоминает о себе и рвется наружу.

Прошла неделя после его приезда в Таллин, а он продолжал оставаться во власти прежних впечатлений. Размеренная жизнь, по утрам поездки на службу, в НИИ. Долгие часы в конструкторском бюро над листами ватмана, потом на его глазах бумажные схемы превращались в электронные блоки. А сколько ломали копья в спорах о мощности будущей радиолокации и других параметрах! А помехи! Как их устранить? И бились, пока не создали фильтры и в разноголосом хоре эфира не услышали тоненький слабый голосок отраженного сигнала. Разрабатывались новые и новые схемы — более усовершенствованные, но тут нередко сталкивались интересы теоретиков и практиков. Приезжал Голев на завод разместить заказы, а производственники, взвесив свои скромные возможности, говорили: «Не можем». Приходилось искать компромиссы. И все же так или иначе к началу войны советская радиолокация была готова и смонтирована в громоздких автофургонах. Энтузиасты ее создания, в том числе и инженер Голев, были убеждены, что она будет надежно предупреждать об опасности.

Он много думал о родном городе, там остались мать Анна Ивановна, сестра Марина и жена. Да, да, жена Катя. И как получилось! Если бы не война, тянулось бы все неделями, месяцами. А тут раз-раз — и поженились. И свадьбы такой еще, вероятно, ни у кого не бывало. За несколько часов до отъезда в Таллин собрались у Марины, прозвенели чарками и оттуда на вокзал. Единственный подарок, который успел Голев сделать своей жене, были лакированные туфли, купленные матерью по его заказу в те недолгие часы, пока он во флотском экипаже переодевался и получал проездные документы.

Теперь, лежа в кровати, он вспоминал все это и особенно Катины изящные ножки в лакированных туфлях. Где-то они теперь шагают? Возможно, Катя уже на Урале или в Сибири. Он уже неделю в Таллине, и нет ни одного письма, это вызывает беспокойство, даже если принять во внимание военное время.

Он рывком поднялся, зная, что сегодня с утра опять предстоят тренировки. Молодой состав. Да и техника новая. Учиться и учиться… По привычке размялся — и под холодную струю господского душа. Иглами обжигало все тело, и после сна он снова обретал бодрость. «Благодать! — думал он. Ванна, душ — одинаковая прелесть для буржуазии и пролетариата. Вот этого нам в жизни явно не хватало…»

Лейтенант Николай Павлович Новиков был командиром подразделения, начальством по строевой части, что же касается Константина Владимировича Голева, то он был, что называется, «царь и бог» по науке и технической части.

Автофургон с места не двигался. Для поиска целей он поворачивался вместе с антенной и операторами на триста шестьдесят градусов. И только тогда можно было обнаружить цели. Голев сидел с будущими операторами перед экраном. Изображение было неустойчиво, содрогалось, прыгало, мельтешило…

Голев впился глазами в экран и словно по строкам читал страницы давно знакомой книги. Принцип работы импульсной радиолокации был известен. Она излучает сигналы, затем следует интервал, эхо-сигнал возвращается. Гораздо важнее было другое: из смеси шумов, помех выделить цель, определить до нее расстояние. В том-то и заключается мастерство оператора.

Когда на экране четкая горизонтальная линия стала обрастать бахромой, Голев объяснял:

— Это случайные выбросы луча развертки. Травкой мы ее называем — шумы, помехи. Если ее много, то отраженный сигнал не сможет к вам пробиться, вы его не заметите, пропустите цель со всеми вытекающими последствиями. А может, примете ложный сигнал за реальный и понапрасну устроите тревогу. Как же не потерять уже найденный сигнал? Не огорчайтесь, все дело практики, навыка…

Так он обучал своих помощников. Разумеется, он не углублялся в теоретические основы радиотехники, не касался физики ионосферы, электродинамики, теории поля и других высоких материй. Ему важно было научить молодежь тому, что от нее потребуется на войне.

В Таллине в начале июля война еще по-настоящему не ощущалась, казалось, она где-то за тридевять земель. В городе продолжалась обычная жизнь — по утрам на Ратушной площади люди струйками растекались по узеньким извилистым улочкам, спеша на службу, в кофиках встречались друзья, и даже на «золотом пляже» в ближайшем местечке Пирита преспокойно загорали отдыхающие. В минуты досуга и Голев не мог удержаться от соблазна выкупаться в холодном море и полежать на песке. Но все время на душе было тревожно.

И вот уже приблизилось грозное дыхание войны: «Немцы от нас в 50 километрах, — читаем в дневнике. — Сделали связки гранат. Танки прорвались без пехоты. Говорят, по дорогам отступления валяются груды мотоциклов и немецкие трупы. Орудийные стрельбы уже слышно, Наши люди еще никто не обстрелян… Для мобилизации личного состава рассказал командирам отделений о возможной высадке десанта и действиях против него».

Первые самолеты противника над Таллином, и, как на грех, начинаются неполадки с локацией. «Занимался отысканием неисправностей в одном из узлов. Методику как будто усвоил неплохо. Неисправность нашел, а устранилась она при перестановке неисправной детали в исправный аппарат. Радиотехника наука темная…» И это еще не все. Есть и другие огорчения: «Шумы… Нас демаскирует чертов вентилятор. Скорее бы подключиться к местной сети, а вентилятор сменить…»

При появлении над городом немецких разведчиков голевская команда оказалась застигнутой врасплох. И после отбоя тревоги начальник ПВО флота генерал Зашихин позвонил и с сарказмом заметил:

— Кажется, ваша бандура здесь ни к чему…

Голев, слушая, краснел, но не пытался оправдываться, хотя мог бы и возразить: неполадки при освоении новой техники неизбежны, и, кроме того, нет источника постоянного тока, на который рассчитана установка.

«Утром поехал договариваться на электростанцию о включении нас к сети. Ходил за резолюцией в Наркомат коммунального хозяйства. Чудесное учреждение. В нем ни одного человека. Работает один нарком, да и он в Совнаркоме».

Стараясь не объяснять в подробностях, для чего нужен постоянный ток, Голев добился своего: «Наконец-то мы питаемся от электросети» (14/7-41 г.).

Война приближается к Таллину, и потому в машинах круглосуточное дежурство, а у всех, свободных от вахты, в руках кирки, лопаты. Вокруг виллы, на случай боев, роют окопы. Шутка ли сказать, установка попадет в руки противника… Правда, на сей счет все предусмотрено. В крайнем случае все хозяйство в один миг взлетит на воздух и следов не останется. А все-таки жаль, творение человеческого ума и умелых рук.

По-прежнему каждое утро тренировки, потом участие в фортификационных работах. По-прежнему сирень на столе, купание, сытая и спокойная жизнь, чем-то напоминающая курортную, если бы не тревожные известия в газетах, они заставляют волноваться и даже вызывают приступ гнева:

«Сволочи! Бомбили Москву. От Кати, из дома до сих пор ничего не получаю. Как они это переживали? Подождите, за каждую бомбу эти нацисты получат в три раза больше» (22/7-41 г.).

«…Не нахожу себе места, Москву бомбят уже третий раз. Из дома ничего нет. Почта, по-видимому, не работает. Придется письма не писать, а писать дневник. Потом все прочтут… Неужели мы не можем бомбить Берлин? Или эта роскошь нам не по плечу? Почему-то несколько раз в день представлял себе раненую маму. Сколько она страдала! И сколько еще впереди! Хотя бы знали, что у меня-то все в порядке» (27/7-41 г.).

Этого дня давно ждали. Начальник разведки умный, всевидящий и всезнающий полковник Фрумкин непрерывно сигнализировал, дескать, на аэродромах, занятых противником, идет концентрация воздушных сил противника, накапливается бомбардировочная авиация, все готовится для воздушных налетов на Таллин и корабли. После сигналов Фрумкина все средства ПВО были приведены в готовность. Зенитчики находились у орудий, летчики — у самолетов, и, конечно, никуда не отлучался Голев. Большую часть времени он находился в машине у локатора, часами наблюдая за разверткой. Глаза уставали от напряжения, болела голова. А что делать?! Не проморгать же снова противника. В тот раз прорвался разведчик, пролетел на большой высоте, и делу конец. А теперь готовится армада для нанесения бомбовых ударов, и дело совсем не в том, чтобы доказать генералу Зашихину, дескать, не зря мы тут хлеб едим хотя и это важно, но куда важнее выполнить свое назначение — вовремя оповестить о грозящей опасности.

«Налет 23-х стервятников. Обратно улетели только 20. Трех подбили. У нас без потерь» (2/8-41 г.).

И вот как это произошло. Прогнозы Фрумкина оправдались. В полдень открылась дверца фургона, и появился командир взвода, приглашая к обеду. «Еду давайте сюда!» — отозвался Голев, и не успел еще командир взвода уйти, как Голев среди случайных мечущихся вверх и вниз выбросов луча развертки, часто появляющейся бахромы и «травки» — этих неизменных шумов и помех поймал сигнал. И не один, а несколько. Они быстро возникали на экране, как будто сообщая: «А вот и мы…» Самолеты еще были далеко, когда с РЛС был подан сигнал на командный пункт ПВО, а оттуда дальше на зенитные батареи и к летчикам-истребителям.

— Летят, проклятые! — только и успел произнести Голев, ни на один миг не отрываясь от экрана, продолжая сообщать по рации все новые и новые данные о самолетах, держащих курс на Таллин.

Его сигналы были приняты. На зенитных батареях сыграли тревогу, и с узкой полоски асфальтированной дороги у рыболовецкого колхоза, где вынуждены были базироваться наши истребители, ушли в небо командир эскадрильи Романенко и летчики Кулашев, Байсултанов, Потапов, Васильев…

На самых подступах к Таллину завязался воздушный бой, и лишь отдельные самолеты, прорвавшись к рейду и кораблям, бросали бомбы. Ничего этого не видел Голев. Он не знал о той, можно сказать, классической атаке, когда молодой истребитель Иван Георгиевич Романенко (ныне генерал-лейтенант в отставке) буквально врезался в строй бомбардировщиков, ошеломив своим дерзким маневром немцев. Слух Голева даже не улавливал выстрелов зенитной батареи, стоявшей неподалеку от виллы, потому, что все его внимание было привлечено к экрану, куда в это время приходили новые и новые сигналы…

После отбоя Голев снял трубку и услышал голос генерала Зашихина:

— На этот раз вы молодцы. Так держать дальше! Налеты продолжались. И локаторщики обнаруживали воздушного противника на дальних подступах к городу.

Читаю дневник дальше:

«Если фашисты будут напирать, закрываем свою лавочку и идем на передовую линию (если она сама к нам не придет). Как-то неудобно все время чувствуешь, что за тебя кто-то воюет, а ты здесь живешь на даче, пользуешься всеми благами. Польза от нас все же есть и будет еще больше» (5/8-41 г.).

То, о чем мечтал Голев, узнав о налетах немецкой авиации на Москву, две недели назад наконец-то стало реальностью:

«Сегодня радостное известие. Наши совершили многочисленный и удачный налет на Берлин, там совсем не ждали. Летели в отвратительную погоду. За Москву — ответный удар!» (10/8-41 г.).

Было чему радоваться. И, возможно, это первая, хотя быть может, и символическая победа навела Голева на более широкие размышления:

«Интересное совпадение. Гитлер явно играет под Наполеона. Наполеон начал наступление на Россию 23 июня 1812 года. Гитлер напал на СССР 22 июня 1941 года. Наполеон взял Смоленск 18/8. Гитлер примерно 13/8. Это совпадение продолжается, только с маленькой разницей. Этому выродку в Москве не бывать, а кончит он тем же…» (10/8-41 г.).

Война подбиралась к Таллину незаметно, подобно ядовитой змее, подползающей крадучись, чтобы смертельно ужалить. В последние августовские дни стало привычным слышать раскаты корабельной артиллерии, ведущей с рейда огонь по войскам противника, и видеть ответные взрывы вражеских снарядов столбы воды, взмывающие к небу. Ночью поднятые по тревоге локаторщики услышали громы вражеской артиллерии в окрестностях Таллина. Было приказано немедленно оставить виллу и переправиться со всем хозяйством в сравнительно далекий, можно считать, тыловой район города, на полуостров Копли. Снялись очень быстро. Завели машины. И через час заняли новую позицию, продолжая нести службу. Они не исключали возможность, что придется принять бой…

«До моря 400 метров. Дальше ехать некуда. У нас больше 100 патронов на каждого. Будет обидно получить ранение или быть убитым до того, как боезапас не израсходовал на этих людоедов» (23/8-41 г.).

Очень скоро противник прорвал третью, последнюю линию нашей обороны и оказался у стен Таллина. Город принял суровый вид. Учреждения не работали. Закрылись кофики и магазины. Улицы были перегорожены баррикадами. Запах гари — во многих местах пожары…

Ясно — дальше не удержаться… И потому флот получил приказ оставить Таллин, эвакуировать войска в Кронштадт, сохранить боевое ядро флота. И пока в штабе флота разрабатывается план прорыва кораблей через густые минные поля, здесь все способные держать в руках оружие брошены на линию огня. Им не разбить противника, но остановить его можно, а тем самым выиграть необходимое время, прикрыть отступление массы войск.

Ушли на передний край и бойцы подразделения РЛС.

«Я остался с четырьмя шоферами. Можно даже и одному работать».

Оптимизм не изменяет Голеву. И хотя обычная проводная связь со штабом ПВО нарушена, ввели в действие УКВ. Уже все знают об отступлении — Голев все равно несет вахту у экрана, более чем когда-либо наводненного шумами и помехами. Ему важно и в этой обстановке проверить свою опытную установку, определить дальность приема сигналов с тем, что, если будет жив, сможет на опыте работы в Таллине внести немало усовершенствований.

«Сегодня видел сигнал такой же установки у Ленинграда» (26/8-41 г.).

В том убедили Голева «зайчики», появившиеся на экране издалека. Он обрадовался такой дальней связи, что само по себе было большой неожиданностью, и рискнул передать по УКВ: «Таллин живет и сражается» в надежде, что там поймут, откуда эти слова. Он хотел подписаться своим именем и тут же подумал: может перехватить противник. Не имея секретного кода на связь с Ленинградом, он молниеносно придумал свои позывные: «Анта, Адели, Ута». И уж если говорить откровенно, не он сие придумал, придумал писатель, автор фантастической повести, прочитанной в юности. Там с Марса идут загадочные сигналы «Анта, Адели, Ута» — они с тех далеких лет остались в памяти и пришли на ум в эту самую минуту.

Недолго пришлось ждать Голеву ответа. На той же волне ему отвечали: «Анта, Адели, Ута. Вас понял. Ленинград тоже в опасности. Будем держаться. Желаем вам боевых успехов».

«Какие там успехи, — с иронией подумал Голев. — Если бы знал мой коллега, что нам считанные часы оставаться в Таллине, а потом плавание в неизвестность. И доберемся ли мы до Кронштадта — бабушка надвое сказала»…

Что больше всего радовало Голева? Его сигналы достигли Ленинграда — это уже здорово! Вместе с тем, сколь оно ни парадоксально, кажется, легче разобраться, что там, в Ленинграде, нежели в нескольких километрах от Копли. В вилле парка Кадриорг, возможно, уже новые хозяева, весьма вероятно, там слышится лающая немецкая речь.

И здесь с минуты на минуту надо ждать встречи с фашистами.

«Приготовили бутылки с бензином. Некоторые переоделись в чистое белье, я тоже. Катя, родные где-то далеко и близко. Как они сейчас? Единственное, что мне хочется, это не продешевить. Если отдать жизнь, то предварительно убив десять фашистов — не меньше».

А пока фашисты не появились, работа локации продолжается, результаты можно наблюдать, что называется, визуально!

«Несколько налетов… Во время одного из них самолет „мессершмитт“ подбили, и он классически спикировал в море.

Испытывается и проверяется работа всех узлов, и глубокое огорчение, когда осциллограф капризничает. Починить нет возможности» (27/8-41 г.).

Поблизости рвутся снаряды, на полуострове скопилась масса отступающих войск, неизбежная давка, неразбериха. И можно подивиться выдержке человека, способного в этой сумятице не только делать свою работу, но и по часам и минутам фиксировать все, что происходит вокруг.

«В 16.00 нашу команду опять взяли для охраны штаба. Наши части взорвали Арсенал. Горят цистерны с бензином.

В 18.00 получил по телефону распоряжение свернуть рацию. С оставшимися пятью бойцами быстро и спокойно все собрали.

В 19 часов отправился в Минную гавань, в штаб ПВО. Клубы дыма от дымовых завес. Шрапнель. Автомашины с ранеными и гражданскими мечутся у пристани. Жуткий вид»…

Все уже снялись со своих мест. Все в движении. Трудно кого-либо разыскать из начальства. Попался капитан Невдачный из штаба ПВО и, не дожидаясь вопросов, сказал:

— Вам в Беккеровскую гавань, грузиться на транспорт.

— Вместе с машинами?

— Не знаю.

— На какой транспорт? Когда он отходит?

— Тоже не знаю. Отправляйтесь туда, на месте все будет ясно, — бросил он и тут же исчез, растворился в толпе.

До Беккеровской гавани не близко. Что ж поделаешь, надо спешить…

Добрались. Так же, как и в Минной гавани, здесь полно народу. И тоже неразбериха. У причала два транспорта. Сотни людей сгрудились у трапов, жаждущие ощутить под ногами палубу. Всем кажется, что опасность существует только тут, на земле, а стоит оказаться на транспорте и оторваться от берега — можно показать немцам большой кукиш. Какая наивность! Какое заблуждение!..

Голев осматривается по сторонам: кто же тут начальство, кому решать его судьбу? Все распоряжаются, и впечатление такое, что каждый чувствует себя старшим. Впрочем, нет, это ошибка. Высокий плотный помначштаба капитан 1-го ранга Черный, которого Голев уже встречал в штабе флота, и есть вершитель судеб. Без его приказания никто на транспорт не попадет. А он тут же, на пирсе, в массе народа. Благо, голос у него, что иерехонская труба, гаркнет из одного конца в другой эхо разносится…

То и дело к нему протискиваются моряки и сухопутные командиры подразделений: они только вышли из боя и, получив приказ, привели своих бойцов. Черный, находясь рядом с трапами, командует: «Пропустите!» И усталые люди, неделями не знавшие отдыха и покоя, с винтовками, противогазами, вещевыми мешками на спине, едва передвигая ноги, поднимаются на палубу. Подошли к нему Новиков и Голев, вытянулись, доложили, как положено, показывая на машины, стоявшие поодаль, стали объяснять, что и как. Не дослушал их капитан 1-го ранга Черный, рявкнул: «Знаю. Команду возьму. А машины жгите»..

Жгите! Одно это слово поразило, как молния. Легко сказать!

Новикова не смутило, что он всего-навсего лейтенант. Он вспыхнул, зарделся:

— Как жгите?!. Это же огромная ценность! Чего стоило их создать! Целый научный институт трудился. А потом самые высокие мастера на заводах. А вы жгите…

— Куда же я их поставлю, разве себе на голову. Сами видите, все забито, людей полно, а вы со своими машинами, — на повышенных тонах говорил помначштаба.

— Я не могу выполнить ваше приказание. Мне этого не простят. В Кронштадте и Ленинграде машины эти нужны, — убеждал Новиков.

И помначштаба не выдержал, сдался:

— Грузитесь вон на тот лесовоз, — показал он на «Казахстан».

«Сели с автомашинами и командой на транспорт „Казахстан“. На берегу оставалось еще много войск, когда мы отчалили. Трап сбросили под крики раненых: „Возьмите нас с собой“. Это было страшно тяжело. Их должны взять другие транспорты. Наш транспорт стал на внешнем рейде, между островами Нарген и Вульф. Всю ночь Таллин представлял из себя громадный факел. Бушевало пламя от взрывов цистерн с бензином, горящих складов. Пожар, вероятно, был виден в Финляндии» (27/8-41).

«В 12.00 эскадра отправилась курсом на Кронштадт. Впереди и сзади нас, вплоть до горизонта, наши корабли — боевые и транспортные. На нашем транспорте народу тысячи три с половиной. Яблоку упасть негде. Ночь провел под дождем на палубе. Днем залез в кабину автомашины, там тепло, электричество, все удобства. Брился. Приютили у себя эстонку Зину с мужем милиционером. Она решила ехать внезапно, без вещей. Иногда вздыхает об оставшихся чемоданах с платьями.

Сегодня самолеты противника вели только разведку. Вечером крейсер „Киров“ обогнал наш транспорт. Установлено наблюдение по бортам транспорта, все время голоса: „мина слева, мина справа“. По-моему, это больше со страха. Всю ночь почему-то стояли, а, по-моему, ночью и нужно было двигаться» (28/8-41).

На сей раз Голев был явно не прав. Финский залив был густо минирован. Мины всплывали у самого борта, и люди штоками отталкивали их, прокладывая путь своему кораблю. Днем можно было увидеть плавающие мины, а в темноте мину не заметишь. Потери были бы больше…

«В 8 часов лег спать в кабине автомашины. Проснулся от стрельбы и свиста бомб. Выскочил из кабины…» (28/8-41 г.).

И увидел массу людей. Те, что спали, проснулись, сидевшие в трюме поспешно выбирались на палубу. Головы запрокинуты, окаменевшие лица, все взгляды устремлены в небо к зловещим птицам, от которых отрываются серебристые бомбы и с протяжным свистом, от которого дух захватывает, летят на корабли.

Бомбы падают близко. Мощные потоки воды поднимаются вокруг и долетают до палубы. Но вот удары сотрясли тело корабля. Ходовой мостик в один миг охватило огнем.

«Пришлось организовывать людей на тушение пожара. Бросили клич по кораблю, вызывая механиков и кочегаров. Пар спустил Шумейко. В одном месте еле затушили. Я чуть не задохнулся в противогазе и мокрой шинели. Во время пожара отстреливались от самолетов… Пожар все же потушили… Я так устал, что еле держался на ногах. Вызывали налаживать радиосвязь. Опять налет 9 самолетов. Спрятался под лебедку, но это вроде, как страус прячет голову под крыло. Встал и смотрел вверх, куда полетят бомбы. Ни одной мысли, что нам конец. Попадут или не попадут. Бомбы первого самолета просвистели левее, впереди. Второго — правее. Третий пикировал. Куча бомб по 80 кг упала у носа в воду, где я стоял. Даже водой обдало. Все 9 самолетов, выпустив каждый по 6–9 бомб, промахнулись. Я от усталости еле стоял. Если в нас попадут, то я продержусь недолго. Поэтому выпил витамин „С“, поел и улегся спать. Проснулся от следующей бомбежки. Одна бомба в 250 кг попала в бункер. В машинном отделении — море огня. Через полминуты оттуда показались обожженные. Кожа с рук у одного совсем отскочила. Зину и всю нашу каюту посадили за перевязки. К нам пришло человек десять со страшными ожогами. Соды уже не осталось. Опять прилетели самолеты. Обстреливали из пулемета палубу и плавающих. Мы в 15 милях от острова Стэншер (Вайндлоо)» (29/8-41 г.).

Остров близок. Близка земля. А попробуй до нее добраться, пройти эти пятнадцать миль, если в котлах упало давление, механизмы повреждены, перестало биться сердце корабля…

И тут Голев вдруг вспоминает, как во время пожара в общей сутолоке объявился моряк с забинтованной головой, с рукой на перевязи. Спокойный, рассудительный, он не поддался панике, не снимал с ног сапоги, готовый броситься в море. Нет, это было воплощение хладнокровия и разума. Это он объяснил, что без доступа кислорода не может быть горения, и подал идею забрасывать огонь мокрыми брезентами, а когда брезентов уже не осталось, пустили в ход шинели и даже простыни. Благодаря его методу огонь удалось блокировать и вовсе задушить… Где этот человек? Исполнив свой долг, он затерялся, исчез в массе народа. Помнится, он был в морском кителе с оранжевыми инженерными просветами среди золотистых нашивок старшего лейтенанта на рукавах. Искать его! Найти чего бы это ни стоило! Такие все могут!

Голев досадовал на себя: не узнал кто, откуда? Хотя что толку, все равно сейчас он песчинка, затерявшаяся среди массы людей, обгорелого дерева, зениток, смотревших в небо и каждый миг готовых открыть огонь.

И все же инженер попался Голеву на глаза. Он лежал на дне расщепленной шлюпки. Голова в бинтах, раненая рука с только что сделанной перевязкой привлекла внимание Голева. При встрече по лицу неизвестного моряка проскользнула едва заметная улыбка:

— Ну что, товарищ дорогой, пока живем-здравствуем? — бодро проговорил он.

— Не очень-то здравствуем. Мы с вами даже не успели познакомиться, Голев назвал себя и первым протянул руку.

— А я старший лейтенант Подгорбунский, — ответил тот, поправляя повязку. — Зовут меня Николай Николаевич.

— Обстановка, сами видите… — объяснял Голев. — Мы в пятнадцати милях от острова. Машины вышли из строя, а надо дойти туда своим ходом. Если не починимся за ночь, утром нас снова начнут бомбить и отправят на дно.

Подгорбунский задумался:

— Так-то оно так, только что там, в машине, надо посмотреть.

Голев представил Подгорбунского полковнику Потемину, возглавлявшему походный штаб, и, получив от него «добро», оба спустились в машину. Встретились с механиком лесовоза.

— У меня все вышло из строя, — беспомощно развел он руками. — Ремонт может быть только на заводе…

Подгорбунский вместе с Голевым в сопровождении механика осмотрели котлы, ходовые механизмы… Положив руку на плечо своему коллеге, Подгорбунский сказал:

— А что, если мы бросим клич, соберем умелых ребят — они наверняка найдутся — и попробуем без завода.

— Пробовать можно. Только, думаю, бесполезно, ведь нужны материалы, приспособления, запасные части механизмов. Где их возьмешь?

— Ну, а если мы останемся без хода, на рассвете прилетят самолеты, и нам с вами хана, механик, придется рыбку кормить…

Решили действовать. В тот же час командиры штаба продолжали поиск среди пассажиров механиков, кочегаров, слесарей. Собрали небольшую группу. И эти люди, воодушевленные инженером Подгорбунским, взялись за дело.

Они были с воспаленными глазами, жар перекатывался в теле от предельного напряжения, они работали ночные часы в темпе, какого не знали самые первоклассные мастера судоремонта, сознавая, что только их усилиями можно спасти транспорт с тремя тысячами пассажиров, и в том числе более двухсот раненых и без того изнуренных долгими страданиями. Вместе с горсткой добровольцев работал и сам Голев, впервые после студенческой практики на заводе взявшийся за молоток и зубило.

И за эту ночь было совершено настоящее чудо. К рассвету ввели в строй котел, и «Казахстан» своим ходом подошел к острову Вайндлоо.

Приказ штаба был высаживаться не всем сразу: сначала бойцам с техникой — им надлежит занять круговую оборону, потом раненым.

— Вы остаетесь на «Казахстане», — сказал полковник Потемин, обращаясь к Новикову, Голеву и Подгорбунскому. — Все хозяйство на вашу ответственность.

— Есть, товарищ полковник! — отвечали они.

Помню возвращение эскадры в Кронштадт 28 августа 1941 года и нас, принявших по пути холодную балтийскую купель и под ливнем бомб и снарядов прорывавшихся в Кронштадт. И точно так же Голев со своими машинами, можно считать чудом, дошел на израненном, наполовину сгоревшем транспорте «Казахстан». Когда корабль появился на рейде, команды боевых кораблей, в том числе и крейсера «Киров», выстроились по бортам, приветствуя героев, своим ходом добравшихся сперва до островка Вайндлоо, а затем и до своей родной Кронштадтской гавани.

Толпа моряков встречала Новикова, Голева и их спутников, переживших за одни сутки столько, что хватило бы на всю человеческую жизнь. И один молодой военный в армейской форме с тремя кубарями и инженерными знаками различия в петлицах гимнастерки вырвался из толпы, зажал Голева в своих объятиях и весело произнес всего три слова: «Анта, Адели, Ута…»

Достояние Эстонской республики

Я стараюсь следить за нашей документальной литературой о войне, хотя в общем потоке ее трудно познакомиться с каждой новой книгой. Порой мне кажется, что все связанное с войной уже описано. И не один раз. Вроде никаких новых открытий и ждать не приходится. А вместе с тем нельзя не признать, что почти в каждой книге о войне сказано какое-то новое слово. Видимо, все-таки стала известна небольшая толика из того, что было на самом деле в разных местах, в том числе и здесь, в Эстонии.

Нередко ребята — красные следопыты раскапывают что-то подобное — об их работе дальше пойдет речь. А то сам работаешь в архиве, и вдруг среди массы бумаг найдешь такое, что глазам не верится. Думаешь, как же мы об этом раньше-то не узнали?!

К числу подобных находок относится еще одна просто детективная история, связанная с Таллином той военной поры, которая долгое время была известна лишь узкому кругу людей.

А как я напал на ее след, об этом стоит рассказать.

…Летом хозяйство в моем доме свертывается, все разъезжаются кто куда. Вот в такую пору однажды я пришел в ресторан пообедать. Сажусь за свободный столик, жду официанта. Через несколько минут подходит еще один посетитель крупный полный мужчина с круглым, как солнце, лицом и, спросив разрешение, садится напротив. И долго в упор смотрит на меня. Честно признаюсь, я почувствовал себя неловко от его пристального колючего взгляда. Вдруг он обращается ко мне.

— Вы, кажется, товарищ Михайловский?

— Да, вы угадали.

— Я вас давно знаю. Еще по Балтике.

— А я вас, признаться, что-то не припоминаю.

— Это не удивительно. Во время войны я служил в такой организации, которая себя не афиширует. Мы должны были все знать, а нас знать было не обязательно.

Я его понял… В дальнейшем разговоре выяснилось, что мы в сорок первом году одновременно были в Таллине и даже оба тонули по пути в Кронштадт.

У нас завязался разговор. Вдруг он меня спрашивает:

— А вы знаете историю разгрома немецких диверсантов, пытавшихся захватить ценности Эстонского государственного банка?

Я признался, что слышу об этом впервые.

Вот так случайно я узнал об этой действительно удивительной истории, которая в виде небольшой повести предлагается вашему вниманию.

* * *

…Маленький курортный городок в Эстонии Пярну встретил гитлеровцев молчаливо и настороженно. Несколько мотоциклистов промчались по улицам, бесприцельно паля из пулеметов, за ними прибыл и разместился в здании горсовета штаб дивизии, а к вечеру у подъезда остановился камуфлированный лимузин. Из машины вышел худой долговязый полковник. Он быстро поднялся на второй этаж, без стука вошел в кабинет генерала фон Гребера, командира той самой дивизии, что вышла к эстонскому побережью первой, хотя и на полтора месяца позже намеченных сроков. Полное, отечное лицо командира дивизии было ему знакомо — встречались во Франции.

— Мой дорогой генерал! Опять судьба свела нас!

Генерал, любезно улыбнувшись в ответ, внутренне насторожился. Полковник был из абвера, а чего ждать от подобных гостей, никогда не знаешь.

— Чем могу быть полезен, господин полковник? — деликатно спросил Гребер.

— Обстановка, дорогой генерал. Прежде всего, меня интересует фронтовая обстановка.

Гребер подвел его к карте, расстеленной на столе. Все стрелы были нацелены на Таллин.

— Мои парни уже там, — с хвастливыми нотками в голосе заметил Гейнц. На этот раз у них чертовски трудная задача. Вряд ли красные догадываются, куда протянулись наши щупальца…

Греберу хотелось спросить «куда?», однако он счел за благо промолчать: люди из этого ведомства любят лишь сами задавать вопросы.

— Вы даже не представляете, генерал, какие в этом городе ценности.

— Почему же не представляю? Я бывал там до войны и повидал многое.

— Того, за чем мы охотимся, вы не могли видеть. Золото и драгоценности предпочитают скрывать за толстыми стенами и в прочных сейфах…

Гребер промолчал, удивляясь чрезмерной разговорчивости собеседника. Впрочем, кто их поймет, этих абверовцев? Если говорят об эстонском золоте вслух, значит, можно считать, оно у них в кармане. Он не сообразил, что полковник умышленно раскрывал перед ним карты, чтобы разжечь тщеславие и ускорить события: вырвать из рук красных огромные ценности — заслуга, которую в Берлине не забудут.

— Я бы хотел пригласить вас на завтрак, полковник, — предложил генерал. — Эстонские миноги — такой деликатес!

— Благодарю, генерал, — Гейнц вежливо поклонился. — Мною правит беспощадный царь — время. И все-таки, — он тонко усмехнулся, — я бы сейчас с удовольствием принял ваше приглашение в таллинский ресторан, скажем, в «Золотой лев». Но, увы!..

Генерал побагровел, уловив намек на неповоротливость его дивизии, однако снова счел за благо промолчать…

Гейнц откланялся.

Через четверть часа машина его подкатила к маленькому отелю, стоящему вдали от дороги, в глубине парка. Его помощник лейтенант нетерпеливо ждал в холле, и они сразу прошли в комнату, где на столике уже была развернута компактная коротковолновая радиостанция.

Гейнц неслышно ходил по комнате, пока лейтенант искал в эфире нужные позывные, а потом торопливо записывал на листке группы цифр. Закончив прием и выключив радио, он вытер вспотевшее лицо, расшифровал текст и протянул листок шефу.

Разведдонесение встревожило Гейнца. Было оно торопливым — радист предполагал, что за ним охотятся. Он сообщил, что ценности вот-вот будут грузить на один из советских военных кораблей. На какой — пока неизвестно.

Гейнц выругался.

— Я так и знал! Черт бы взял эту дохлую черепаху. Тащится со своей дивизией… Два дня воюет, неделю ждет пополнения. Во Франции все было иначе… Мы не можем начинать операцию, пока наши части не ворвутся на окраины Таллина. Это было бы безумием!

Полковник нервно заходил по комнате, проклиная и неповоротливость фон Гребера, и фанатичное упорство русских. Внезапно он остановился перед лейтенантом, испытующе глянул в его лицо.

— Или мы все-таки что-нибудь можем, Кремер? Разве нам с вами не приходилось действовать за пределами досягаемости наших танков и пушек? А, Кремер?..

— Приходилось, господин полковник! Еще как приходилось! — отчеканил тот.

— Здесь мы ничего не высидим, — твердо произнес полковник и усмехнулся, заметив, как лейтенант опустил глаза. — Я пойду сам. Да, я пойду сам туда и сделаю то, чего не может целая дивизия.

Гейнц помолчал, наслаждаясь впечатлением, которое произвели его слова на лейтенанта, и уже сухо распорядился:

— Передайте им, чтобы привели в готовность группы захвата и прикрытия. Пусть найдут надежное место для золота и ждут меня завтра к двадцати часам. Если не приду, действовать самостоятельно по схеме «Плутон».

Подумав несколько минут, добавил:

— Подготовьте заодно и донесение туда, — он ткнул пальцем вверх. — И предложите от нашего имени, как перехватить корабль, если… ценности уже погружены. В случае чего нам это зачтут. Пишите…

* * *

…В конце августа 1941 года, после двух месяцев обороны, в канун ухода кораблей из Таллина глава правительства молодой Эстонской республики Иоганнес Лауристин встретился с командующим Балтийским флотом вице-адмиралом В. Ф. Трибуцем и попросил спасти ценности государственного банка, за которыми усиленно охотится немецкая разведка.

— Вам придется принять нашу казну, — сказал он. — Не знаю, где вы ее разместите, но просим учесть — это достояние эстонского народа.

Командующий флотом был немало озадачен. Мало того, что он отвечает за две сотни кораблей и транспортов, за пять тысяч раненых, за десятки тысяч бойцов и командиров с техникой и вооружением, которых ждет Ленинград. А тут еще госбанк…

Лауристин не уточнил, бумаги это или золото, но можно было понять, что ценности немалые, если к ним давно подбирается немецкая разведка.

Мысль сосредоточилась на том, каким способом отправить этот груз? Где для него самое надежное место? Ведь все корабли и транспорты, отправляющиеся в Кронштадт, подвергаются одинаковой опасности. Мины… Торпедные катера… Подводные лодки… И самое большое — удары с воздуха…

— Хорошо. Обсудим на Военном совете, и я вам немедленно доложу, ответил вице-адмирал.

* * *

Комиссар крейсера отобрал из всего экипажа самых надежных ребят, собрал их в кают-компании и посвятил в суть дела, доверенного экипажу «Кирова».

— Придет катер, и все надо выгрузить быстро. Правительственное задание, отвечаем головой… Противник может пронюхать, попытается устроить кораблю ловушку, пустить нас на дно, а потом послать водолазов и завладеть добром. Стало быть, нужна бдительность и еще раз бдительность. Понятно, товарищи? спросил он.

— Понятно, — хором ответили кировцы.

Тогда он обратился к маленькому пареньку — тощему, в чем только душа держится, но исправному служаке, всегда с улыбкой на лице и веселыми огоньками в глазах.

— А тебе, Григорьев, поручаю вахту на верхней палубе, следить за порядком будешь.

Паренек вытянулся и произнес, чеканя каждое слово:

— Есть, товарищ комиссар!

Все знали комсомольца Петра Григорьева — доброго, душевного человека, всегда готового прийти на помощь товарищу. Специальность у него была артиллерийский наводчик. По сигналу боевой тревоги он спешил на свой пост в башню за толстыми броневыми стенами и наводил орудия главного калибра. Во время боя обстановка быстро менялась, и горизонтальный наводчик едва успевал поворачиваться. Вот какая ответственная должность была в ту пору у Петра Григорьева — Петьки Галифе, как в шутку называли его друзья. Они все еще не могли забыть, как деревенский парнишка из Вологодской области, призванный на военную службу, приехал в Кронштадт в старых отцовских брюках-галифе с пузырями от бедра до колен. На первых порах новичок казался «белой вороной» среди таких же молодых парней, но уже не салажат, а настоящих моряков, одетых по всей форме и считавших себя морскими волками. И с легкой руки какого-то остряка пристала к нему кличка «Галифе».

И вот к борту «Кирова» пришвартовался пограничный катер с усиленной охраной. На корабле уже все было готово к приему ценностей. Выбрали наиболее надежное помещение. Трюмный машинист Кучеренко перекрыл все трубы — воды, пара и доложил об этом в пост живучести. Инженер-механик проверил помещение и закрыл на ключ.

Маленький полный человек в макинтоше и черной широкополой шляпе первым поднялся с катера и, ступив на палубу, обратился к краснофлотцам, которым предстояло принять драгоценный груз:

— Осторожно, товарищи. Не дергайте мешочки, а то рассыпется.

— Не беспокойтесь, все будет в порядке! — ответили ему.

Мешки, наполненные денежными знаками, и совсем маленькие мешочки с золотыми монетами передавались из рук в руки по цепочке, от трапа и до самой каюты в носу.

Петр Григорьев помнил наказ комиссара корабля, все время находился на палубе, встречал моряков с мешочками в руках, направлял их дальше, следил, чтобы ни на минуту не остановился живой конвейер.

— Быстренько, быстренько, — поторапливал он, хотя ребятам и без того нельзя было отказать в быстроте и проворстве.

Минут за двадцать все доставленное на катере оказалось в каюте. Дверь опечатана. У входа встал часовой.

Никто не знает, удалось ли фашистам разведать, что именно на «Киров» будут погружены ценности государственного банка, но факт остается фактом: именно на нем сосредоточила огонь немецкая береговая артиллерия и на него отвесно бросались пикировщики. Корабль, управляемый капитаном 2-го ранга Сухоруковым, маневрировал на рейде среди бесконечных разрывов бомб и снарядов и мастерски уклонялся от прямых попаданий.

И вдруг взрыв шального снаряда. Пробило борт корабля. Несколько моряков упали как скошенные. Среди них и Петр Григорьев. Изрешетило его, беднягу, мелкими осколками. Вмиг все помутилось в глазах, но сознание все-таки не потерял. Глянул вперед, а там на корме вовсю бушует огонь и к глубинным бомбам подбирается. Понял Петр, если начнут взрываться «глубинки», кораблю хана будет. Усилием воли заставил себя подняться и кое-как ползком, ползком, опираясь на локти, отталкиваясь ногами, по-пластунски добрался до кормовой башни и крикнул из последних сил: «Ребята, пожар!» Краснофлотцы, укрывшиеся было в башне, выскочили оттуда, схватили огнетушители и быстро справились с огнем.

Подняли Петьку Галифе, положили на носилки и в лазарет. Боль была нестерпимая, он стиснул зубы, молчал, в душе кляня на чем свет стоит фашистов.

Дошла и до него очередь. Положили на операционный стол, врач сказал: «Терпите. Больно будет» — и стал извлекать осколки. Петр от боли кусал губы, но ни слова не выдавил. Тяжко было сознавать, что в самый неподходящий момент он вышел из строя и лежит, как забинтованная кукла.

Когда стемнело и бой затих, раненых переправили на берег — в госпиталь.

Еще не зная, что ждет их самих, краснофлотцы подбадривали Петра Григорьева:

— Галифе! Не вешай нос! Все будет в порядке. До встречи в Кронштадте!

А на той стороне события разворачивались так.

Аэродром, на котором еще недавно базировались советские штурмовики, занял отряд гитлеровских бомбардировщиков «Дойче штольц». Широкую взлетно-посадочную полосу окружало целое море синих колокольчиков, желтых лютиков, голубых незабудок. И было странно видеть на фоне этой идиллической картины бочки из-под бензина, в клочья разорванные маскировочные сети, скелет сгоревшего самолета…

Новые хозяева не спешили наводить порядок. Красоты природы их тоже не трогали. Отряд перебросили из Восточной Пруссии за несколько дней. Командующий группой «Север» лично распорядился собрать на побережье Финского залива мощный авиационный кулак, чтобы не допустить прорыва советских кораблей из Таллина, уничтожить их на рейде и по пути в Кронштадт.

Командир отряда Отто Мюллер, низкорослый, с лицом, испещренным веснушками, читал приказ командующего воздушной армией. Мюллер был удачливым летчиком. В двадцать восемь лет он стал известен всей Германии, бомбил Лондон, Ковентри, в совершенстве освоил тактику ударов по морским конвоям. Какой бы силы огонь ни встречали самолеты, Мюллер прорывался к цели, пикировал почти до самых корабельных мачт, с ювелирной точностью «клал» бомбы.

Грудь коротышки Мюллера украшали Железные кресты II и I степени, рыцарский крест с мечами. Имя его не сходило со страниц газет, фоторепортеры следовали за ним по пятам.

Сейчас, пробегая глазами экстренный приказ командующего, Мюллер был немало озадачен требованием находиться в готовности к немедленному вылету, чтобы потопить русский корабль, название которого сообщат дополнительно. Летчика, уничтожившего это судно, ждет слава национального героя рейха.

— Вот уж золотой корабль, — хмыкнул Мюллер, отложив приказ.

Он не подозревал, насколько близок к истине, как не подозревал и о том, что существует некий Гейнц — честолюбивый полковник абвера, опытный и расчетливый диверсант. Тот самый Гейнц, который решил сделать больше, чем целая дивизия фон Гребера, тот самый, чье предложение «на всякий случай» о перехвате корабля стало сейчас приказом командующего немецкой воздушной армией.

В стареньком костюме и соломенной шляпе, нахлобученной на лоб, с рюкзаком на спине и огромным чемоданом в руках Гейнц втиснулся в толпу беженцев. Отлично сработанный паспорт на имя жителя эстонского местечка, которое Гейнц превосходно изучил еще до войны, давал ему полную уверенность в успехе. Он заранее посмеивался над советскими пограничниками на контрольных пунктах.

Кому придет в голову заподозрить в худом, сутуловатом, напуганном мастере кирпичного завода Пауле Петсе полковника абвера? Ведь таких Паулей сейчас тысячи на эстонских дорогах. А главное — советские пограничники, если рассудить здраво, должны были больше думать о собственной шкуре, чем о каких-то диверсантах.

Последний КПП на развилке дорог, ведущих к Пярну — Манте. Это уже Таллин. Гейнц протянул паспорт командиру в зеленой фуражке, тот скользнул по нему беглым взглядом и, уже возвращая, глянул в лицо стоящего перед ним человека. Глаза пограничника, красные от бессонницы, были строги и внимательны. Как это случилось, Гейнц не смог бы объяснить, только вдруг ему стало очень неуютно под этим пытливым взглядом, и впервые за много лет холодок страха пробежал по спине.

— У нас есть боец из того же местечка, — сказал пограничник кому-то. Вызовите.

Гейнц сделал вид, что не понимает по-русски, но опыт разведчика уже говорил ему, что теперь это не имеет значения. К ним приближался плечистый белокурый эстонец в форме красноармейца, и с каждым его шагом Гейнц ощущал, как в душе усиливается нервный обессиливающий холодок. Ему вдруг захотелось по-заячьи метнуться к близким деревьям пригородного парка, но он слишком хорошо знал, что от пули убежать невозможно.

…Его ждали на окраине Таллина в добротном особняке четверо элегантно одетых молодых людей. Они сидели, покуривали сигареты и прислушивались к далекой канонаде. Изредка перебрасывались короткими фразами на немецком языке — здесь можно не скрывать своего происхождения. В саду, окружающем особняк, были расставлены посты местных фашистов.

Хозяйка накрыла стол и удалилась.

— Время выходит! — нетерпеливо встал с места и подошел к окну один из присутствующих.

— Не беспокойся, Ганс! Хозяин придет с минуты на минуту, — отозвался другой, спокойно пуская к потолку колечки дыма. — Он точен, как часы.

В столовой, подернутой вечерним сумраком, воцарилось молчание. Эти парни неплохо поработали и рассчитывали на благодарность шефа. Боевые группы из местной фашистской организации готовы к действию. В банке есть свой человек, и они ежечасно знают, что там делается. Составлен точный план расположения сейфов и кладовых, до мельчайших деталей разработана операция по захвату ценностей, которую шеф одобрил по радио. Готово надежное место для золота и денег. «Плутон» должен пройти, как по нотам, и не позднее нынешней ночи.

Какой-то звук, похожий на слабый возглас, раздался в саду.

— Я же говорил. Шеф точен, как часы!.. — начал было тот, что сидел, развалясь в кресле, но не кончил. Выстрелы прервали его речь. Двое метнулись к окнам, зазвенело стекло, и один мешком вывалился наружу, другой, слепо цепляясь за косяк, сполз по подоконнику назад в комнату. Двое других предпочли сидеть не двигаясь…

А через несколько минут в зарешеченной машине их везли к зданию НКВД. Они встретились там со своим шефом лишь с небольшим опозданием.

Откуда было знать командиру авиаотряда «Дойче штольц» о том, что ему теперь предстояло сделать то, что не удалось когда-то удачливому полковнику абвера?

Да простит меня читатель за то, что придется кое в чем повториться, вспоминая обстановку 28 августа 1941 года, когда армада кораблей во главе с крейсером «Кировым» прорывалась в Кронштадт. Правда, тут много новых деталей, они дополняют картину нашего отхода.

На рассвете 28 августа 1941 года к борту «Кирова» пришвартовалось посыльное судно «Пиккер» с Военным советом Краснознаменного Балтийского флота. Вице-адмирал В. Ф. Трибуц и член Военного совета контр-адмирал Н. К. Смирнов поднялись на ходовой мостик. За ними пронесли укрытое в чехлы Почетное знамя ВЦИК СССР с орденом Красного Знамени, первой наградой Советского правительства, которой флот удостоился в 1928 году.

Командующий эскадрой контр-адмирал Дрозд с мостика «Кирова» наблюдал за транспортами, медленно выползавшими из гаваней.

Транспорты занимали свое место в колоннах и медленно двигались на восток. В охранении каждого из четырех отрядов шли боевые корабли.

И только «Киров» и миноносцы еще оставались на рейде и по-прежнему вели артиллерийскую дуэль с вражескими батареями, прикрывая отход войск с переднего края и погрузку их на корабли.

У морских ворот Каботажной гавани высилась громада старого минного заградителя «Амур». В первую мировую войну на минах, поставленных им, погибло немало немецких кораблей. Настал день, когда он скажет свое последнее слово…

Спущен флаг, команда сошла на катер. Открыты кингстоны, в трюмы устремились потоки воды. Корабль все больше и больше оседает на дно… По палубе заходили волны. «Амур» выполнял последний долг — своим телом преградил путь в гавань немецким кораблям.

Начальник минной обороны Юрий Федорович Ралль проводил взглядом старый «Амур» и поспешил на сторожевик, чтобы успеть выставить мины на Таллинском рейде и загородить входы в другие гавани.

А в это время гремели взрывы на Аэгна. Над лесом взлетела башня с орудиями.

Груды металла утонули в густом черном дыму; двенадцатидюймовая батарея тоже стреляла до последнего часа…

Вот и последний артналет «Кирова». Самый последний… Почти все орудия стреляют в сторону наступающего противника. Лавина огня вырывается из орудийных жерл, воздух сотрясают громовые раскаты.

Дрозд поднял бинокль. Сквозь дымы пожаров показалась башня «Длинный Герман», и на ней красный флаг, как живое напоминание о том, что борьба не кончена. Она будет продолжаться…

«Киров», сопровождаемый тральщиками и миноносцами, шел полным ходом вперед, чтобы занять место в головном отряде. Дрозд стоял, опираясь на ограждение мостика, и смотрел вдаль. Возможно, вспомнилась ему Испания. Северный поход кораблей республиканского флота. Вот так же с боем они прорывались через Гибралтар, отражая удары авиации. Сейчас все сложнее: и ширина фарватера всего три кабельтовых, и сотни мин на всем пути от Таллина до Кронштадта. По обоим бортам «Кирова», рассекая пенящуюся волну, шли миноносцы — давней постройки и новые, которыми теперь командовал неизменный спутник Дрозда Серго, или Хавер Перес, как называли в Испании Сергея Дмитриевича Солоухина. Долго он со своими кораблями оставался в Моонзундском проливе. Они блокировали побережье Рижского залива, занятое противником, под покровом ночи ставили мины, а с рассветом шли навстречу немецким конвоям, направляющимся в Ригу, открывали по ним огонь, поджигали и топили вражеские транспорты, танкеры и корабли охранения. Сейчас и Солоухин здесь, на головном миноносце, что следовал точно за тральщиками.

Остров Аэгна скрылся из вида, и только дымы таллинских пожаров еще долго висели в небе, не рассеиваясь.

* * *

…Мюллер смотрел в окно, затянутое легким туманом. С утра он нервничал из-за плохой видимости, но вернувшийся полчаса назад разведчик успокоил его: туман стоит местами и быстро тает, над морем его почти нет.

Нетерпеливо шагая от окна к столу с телефоном в ожидании звонка из штаба, Мюллер думал о предстоящем деле. До Таллинского рейда считанные минуты полета. Мюллер со своим отрядом уже летал туда изучать новый район действий. На пробу он даже пустил ко дну какую-то шаланду. Потом взял курс на боевые корабли, но, встретив плотный огонь зенитной артиллерии, решил не лезть в огненную кашу. Пусть корабли выйдут в море, там будет проще… Мюллер вообще предпочитал ловить корабли на переходе — легче прорваться.

Ожидание становилось утомительным, и Мюллер вышел из дома. Туман действительно рассеивался, однако небо еще было обложено плотными серыми облаками.

Такую погоду он считал своей союзницей и мысленно торопил приказ на вылет. Облака надежно маскируют самолеты, подходишь к цели — тебя не видят, разве что засекут гул моторов и стреляют в божий свет наугад. Это у них называется заградительным огнем. А ты видишь разрывы, маневрируешь и вывалишься неожиданно, иногда над самыми кораблями. Зенитки бах, бах… А ты уже «положил» бомбы, и до свидания…

Мюллер считал полеты будничной, хотя и опасной работой, не видя в ней решительно никакой романтики.

В домике резко затрещал телефон, и Мюллер торопливо взбежал на крыльцо. Разрешение на вылет было получено.

Полет к заливу занял несколько минут. Когда над водой заголубело небо, внизу появились черные жучки, которые, казалось, карабкались по воде медленно и лениво… И этих жучков было такое множество, что Мюллер подумал: где же главная цель? «Фриц! Ты видишь крейсер?» — осведомился он у штурмана. «Пока не вижу. Пройдем в голову отряда», — ответил тот. Мюллер смотрел вниз, и, кажется, никогда еще его глаза не были столь остры, как в эти минуты! Жучки-черепашки оставались под плоскостями, мельтешили, и не понять было, где же этот проклятый крейсер? «Отто! Смотри, смотри, прямо по курсу…» послышался голос штурмана, в котором была радость внезапного открытия… Всматриваясь внимательно, Мюллер обнаружил корабль, выделявшийся своими размерами среди кораблей охранения: темный корпус с низкими приземистыми трубами и орудийные башни, вырисовывавшиеся, точно на картинке. На более детальный обзор не оставалось времени. Мюллер скомандовал летчикам развернуться, следуя испытанному тактическому приему: отвлечь от себя внимание, а самому устремиться в атаку. И тут снизу поднялся огненный смерч. Командиры зенитных батарей «Кирова» Александровский, Кравцов, Киташов держали под прицелом свои сектора; им неведомо было, Мюллер там пикирует или кто другой, они делали свое дело, и в этот момент поставили перед самолетами особенно густую завесу огня. Мюллер не посчитался с этим, он шел прямо; штурман держал руку на рычаге, готовясь нажать его и освободиться от бомб. И в эти самые секунды взрывной волной самолет бросило в сторону. Мюллер крепче сжал штурвал, но его глазам предстала страшная картина: правая плоскость была объята пламенем. С катастрофической быстротой самолет терял высоту, и на один миг обезумевшие глаза Мюллера увидели пропасть, в которую со все нараставшей скоростью камнем падал самолет…

Как известно, 29 августа 1941 года в 16 часов 29 минут «Киров» отдал якорь на Большом Кронштадтском рейде. Здесь уже ждал пограничный катер. Он подошел к борту крейсера. Моряки вновь образовали живой конвейер и выгрузили все ценности, доставленные нелегкой ценой и сданные на хранение в надежные руки, чтобы в 1944 году они снова вернулись в Таллин к своим истинным хозяевам…

Они уходили последними

Чем больше отдаляются от нас события, участником или свидетелем которых привелось быть, тем меньше вероятность узнать и добавить что-то новое к тому, о чем сказано-пересказано и писано-переписано. Вот почему автор этой книги с радостью ухватился за счастливый случай, который свел его с человеком, способным осветить один из важных эпизодов первых месяцев войны, насущно необходимый для более полного воссоздания героических картин прошлого.

Моя встреча с полковником в отставке Павлом Дмитриевичем Бубликом произошла непредвиденным образом. С рукописью моей книги, посланной на рецензию в Институт военной истории Министерства обороны СССР, ознакомился ученый, по трудам которого молодежь изучает историю войны на море, он прекрасно осведомлен особенно о том, что происходило на Балтике. Естественно, что он сделал ряд ценных замечаний по рукописи и указал на малейшие неточности, а в заключение рецензии поставил весьма существенный вопрос:

«Почему в книге, освещающей Таллинскую эпопею, не рассказано о том, как наши части прикрывали отход флота и опоздали на последние корабли, уходившие в Кронштадт? Они вынуждены были прорываться по суше, по тылам противника, пройти с боями через всю Эстонию. Ведь это заключительная и тоже героическая страница в истории обороны Таллина, и о ней следует рассказать. Тем более что этот рейд особенно ярко характеризует высокие моральные и боевые качества наших людей…»

Ученый-историк писал, что еще живы те, кто участвовал в этом необычайном рейде, и любезно сообщил мне адрес одного из них — П. Д. Бублика.

…Когда предстоит встреча с ветераном войны, то заранее ожидаешь увидеть пожилого воина, рано поседевшего, с сеткой морщин на лице и тяжелой одышкой, не говоря уже об остальных хворобах, которые цепляются к нашему брату. Не таким, по счастью, оказался Павел Дмитриевич Бублик. Бодрый, молодцеватый, подтянутый, в военной форме с погонами полковника, хоть сейчас в строй, будто не промчалось более сорока лет с той поры, о которой он охотно согласился рассказать.

Удивительно, что пережитое на жестоких дорогах сорок первого года он помнил во всех подробностях. Его не нужно было «настраивать» на определенную волну и тем более подталкивать наводящими вопросами. То, о чем он неторопливо и обстоятельно рассказывал, было не только пережито, но и передумано, взвешено, стало его жизненным опытом. Человек, испытавший и военное горе, и военное счастье, он понимал, что его рассказ поможет дальнейшим поискам и, возможно, приведет к открытию новых страниц в бесконечной летописи подвигов.

* * *

31-й отдельный стрелковый батальон, в котором служил старшина Павел Бублик — секретарь комсомольской организации, вел тяжелый бой на западной окраине Таллина. Каждый боец знал свою задачу — стоять насмерть и, сколько достанет сил, сдерживать бешеный натиск врага, изматывать гитлеровцев смелыми контратаками, не давать им ворваться в столицу Эстонии, прежде чем с Таллинского рейда не уйдут корабли Краснознаменного Балтийского флота и транспорты с войсками и военным имуществом.

Лишь поздней ночью, с большим опозданием, до батальона дошел приказ: не прекращая вести огонь по фашистам, отходить в Беккеровскую гавань для посадки на корабли, уходящие в Кронштадт.

— Мы готовились к отступлению, — вспоминает Бублик. — Все, что можно было взорвать, взрывали, все, что можно было сжечь, предавали огню. Подступы к нашим позициям минировали, а часть оставшихся мин выпустили по гитлеровским головорезам. Но пулеметы и минометы взяли с собой — они нам еще пригодятся! Немцы бешено обстреливали улицы, по которым мы отходили. Дошли до Беккеровской гавани — и ужаснулись! На причалах скопились тысячи военных, вырвавшиеся, как и мы, из огня, а в море — ни одного корабля. Последним покинул гавань «Казахстан». Командир лесовоза терпеливо поджидал опоздавших, хотя все каюты и палубы были заполнены. Но когда вражеские снаряды стали взрываться у самого борта, он получил «добро» на выход в Кронштадт.

Высоко поднимались свинцовые волны, предвещая приближение шторма. Позади бушевали пожары. Издалека доносились автоматные очереди. Гитлеровские солдаты шли по нашим следам и прочесывали улицу за улицей.

Настроение у собравшихся в порту, прямо скажу, было тревожное и гадкое. Все понимали, что положение критическое. Война есть война!

Времени оставалось в обрез.

Комиссар батальона Иван Алексеевич Крылов собрал командиров и политруков рот. Командование батальоном поручили политруку Яковлеву. Это был надежный командир, хорошо известный своей смелостью, уменьем разобраться в обстановке и найти нужное решение. Он участвовал в войне с белофиннами и заслужил высокую награду — орден Красной Звезды.

Яковлев приказал отряду немедленно покинуть гавань и через кладбище, находившееся поблизости, выйти на берег залива к пляжу с тем, чтобы внезапным ударом с фланга ошеломить наступающих гитлеровцев и обойти Таллин с запада на восток. А отсюда двинуться на прорыв по тылам противника, держа направление на Нарву и Кингисепп.

К 31-му отдельному батальону, насчитывавшему около 500 штыков, в гавани присоединилась группа участников обороны Таллина — бойцов и командиров во главе со старшим лейтенантом Кораблевым.

Разъяснили всем план действий и немедленно начали его осуществлять. Первое столкновение с противником произошло на ближайшей дороге. Фашисты как ни в чем не бывало катили на машинах, горланя веселые песни. Батальон открыл по ним огонь из минометов и станковых пулеметов. Фашисты повыскакивали из машин и растерянно заметались на дороге. Из подбитых машин образовалась «пробка», помешавшая врагу подтянуть подкрепления.

Выпустив побольше очередей из пулеметов, наши бойцы свернули в лес и углубились в чащу сосняка и ельника. Лес находился на возвышенности, с которой было видно, как из гавани выходили другие подразделения Красной Армии и тоже направлялись в обход города.

Прошло несколько часов, прежде чем гитлеровское командование спохватилось, что выпустило последних защитников Таллина. Приняты были меры, чтобы не дать им уйти далеко. Фашисты на танках и бронетранспортерах перерезали все дороги, вплоть до проселков, вели бесприцельный огонь по лесам и болотам, через которые пробирались советские воины. Подняли аэростаты воздушного наблюдения, немедленно сообщавшие артиллеристам, где среди деревьев мелькнет группа людей с оружием.

Пришлось отказаться от намеченного плана. Батальон повернул на юг и удалился от Таллина на пятнадцать-двадцать километров. Оторвавшись от преследования, вновь взяли, как наметили, направление на восток.

Шли, отбиваясь от немецких дозоров и гитлеровских прихвостней — банд кайтселитчиков из местных кулаков. Днем и ночью в окрестностях не умолкала стрельба. Это прокладывали себе дорогу те, кто ушел из Беккеровской гавани позже нас на рассвете 29 августа.

— Впоследствии стало известно, — пояснил рассказчик, — что ушедшие вслед за нами бойцы разбились на отряды по 100–200 человек, чтобы легче просочиться сквозь вражеское окружение.

Поливая путь кровью, батальон пробивался на землю, которую еще не топтал вражеский сапог. Ни один день не обходился без потерь ранеными и убитыми… Тяжелораненых бережно несли на плащ-палатках. Раненые разрывными пулями (а гитлеровцы и кайтселитчики только такими варварскими пулями и стреляли) через несколько дней умирали от гангрены. Оставшихся целыми и невредимыми мучила мысль, что они ничем не могут помочь раненым, не имея ни — медикаментов, ни достаточно перевязочного материала.

Приблизительно в 30–40 километрах юго-западнее Раквере батальон попал в засаду. Противник, укрывшийся за деревьями и штабелями дров, пропустил через поляну ничего не заметившую разведку, а затем открыл с близкого расстояния, почти в упор, губительный огонь по основным силам батальона. Потеря бдительности стоила участникам рейда десятков жизней. Погиб младший политрук Марченко, тяжелое ранение получил старший лейтенант Кораблев, выбыли из строя и многие другие.

Батальон принял бой в исключительно трудных условиях, навязанных врагом.

Партийное бюро поручило мне собрать документы убитых товарищей, продолжал вспоминать полковник Бублик. — Я пополз к младшему политруку Марченко, хотел взять его партийный билет, пистолет и дневник боевых дел батальона. Марченко отличался литературными способностями, писал стихи и вел дневник с того дня, как мы отправились в рейд по тылам врага. Но прежде чем я приблизился к Марченко, меня окликнул комиссар Иван Алексеевич Крылов:

— Бублик, я ранен… Перевяжи!

Тотчас я бросился к нему. Комиссар лежал под кустом в стороне. Левой рукой он зажимал большую сквозную рану на груди. Кровь из нее так и хлестала. Для перевязки не хватило двух индивидуальных пакетов. Пришлось использовать красный флаг, который я захватил с одного из хуторов, откуда мы выбили карателей. Флаг я держал для того, чтобы нас узнали свои, если мы будем с боем переходить линию фронта.

Перевязав раненого, я крикнул:

— Отомстим за комиссара!

За мной бросилась на врага группа солдат, залегших под обстрелом. Взрывы гранат сделали свое дело. В образовавшуюся брешь бойцы вырвались из опасного места.

Когда отбежали достаточно далеко, остановились в густом лесу. Бублик пересчитал людей. Оказалось сорок человек, хотя пошло на прорыв значительно больше. Дорогой ценой удалось вырваться из огненного кольца.

Некоторые бойцы уверяли, что по другую сторону зловещей поляны слышался знакомый голос командира, звавшего вперед. Возможно, что и другая часть батальона пробилась через фашистский заслон, но обе группы больше не встретились.

В пышно разросшемся сосняке и ельнике отряд Бублика надежно укрылся от преследования. В лесу росло много грибов, черники, голубики. Ягоды помогали утолить жажду, мучившую бойцов. Черникой Бублик кормил и раненого комиссара. Тот с трудом раскрывал рот и медленно пережевывал терпкие, сочные ягоды.

— Нас уберег лес, — говорил мой собеседник. — К счастью, он был на всем пути. Правда, часто он сменялся топкими болотами. Между кочками и грядами виднелись зеркальца воды. Мы осторожно перебирались с кочки на кочку, рискуя оступиться и шлепнуться в трясину.

А комиссару делалось все хуже. Он потерял столько крови, что уже не мог идти. Пробовали нести его на плащ-палатке, но малейшая тряска причиняла ему мучительную боль. Рана кровоточила сильнее. Спасти тяжелораненого комиссара можно было, только обеспечив ему надлежащий уход и покой.

На привале Бублик подошел к комиссару. Он лежал с закрытыми глазами. Когда я взял его за руку, он открыл глаза и внимательно на меня посмотрел. По его взгляду я догадался, что комиссар принял твердое решение облегчить наш путь. Да, он прямо сказал, что нам его не спасти без серьезной медицинской помощи и ухода. Он потребовал, чтобы мы оставили его на ближайшем же хуторе, где ре окажется немцев и хозяева согласятся его приютить.

Бублик попытался возражать. Нет, бойцы не бросят своего комиссара и будут нести, невзирая ни на что. Комиссар не произнес больше ни одного слова, но так строго посмотрел на старшину, что тот понял: надо повиноваться!

Вскоре нашли в эстонской «глубинке» тихий и заброшенный хуторок, на котором оставалось всего двое обитателей — приветливые старик и старуха. Они не говорили по-русски, но поняли, о чем их просили. Согласились спрятать у себя раненого и обещали за ним ухаживать. А с красноармейцами поделились хлебом.

Когда Бублик рассказывал о прощании с комиссаром, голос у него прерывался. Тяжело вспоминать, что они бессильны были помочь замечательному человеку, служившему для всех примером мужества, стойкости. Он жертвовал собой, чтобы спасти товарищей. Комиссар как бы угадал думы боевых соратников и сказал старшине:

— Идите, Бублик, не задерживайтесь, я верю, что вы дойдете!

На прощание каждый из бойцов поцеловал Ивана Алексеевича. Превозмогая боль, он повторял посиневшими губами.

— Идите! Идите!

Хозяева хутора стояли поодаль и плакали. О том, что произошло потом, Бублик не знал. Он вынес документы Крылова, партийный билет, удостоверение личности, пистолет, карманные часы и записную книжку с адресами его жены и родителей. Партийный билет и удостоверение сдал в политотдел тыла 27-й армии, а часы и записную книжку после войны отослал жене Ивана Алексеевича в город Тайгу Кемеровской области.

Павел Дмитриевич продолжал:

— Мы ушли с хутора с тяжелым чувством тревоги за судьбу комиссара. Но нас ободрило искреннее сочувствие, которое проявили к нему простые эстонские люди — хозяева этого тихого уголка в глубоком тылу немцев.

После войны полковник Бублик проехал сотни километров по Эстонии в поисках хутора, где был оставлен раненый комиссар. Но не мог найти его. Возможно, в период тяжелых наступательных боев хутор был разрушен, сожжен.

Статьи в эстонских газетах, выступления по радио и телевидению. Клич, брошенный к красным следопытам… Что только не предпринимал Павел Дмитриевич, желая что-то узнать о судьбе своего любимого комиссара… Увы, ничего выяснить не удалось.

— Продолжая путь на восток, — рассказывает он, — мы не раз натыкались на гитлеровцев и потеряли еще двенадцать товарищей. Через много дней мы вышли из леса и увидели жилые постройки. Это была рыбацкая деревня на берегу Чудского озера. Жители, русские и эстонцы, встретили нас доверчиво, хотя за время своих скитаний мы оборвались, обросли бородами, были похожи на каких-то бродяг.

Нас досыта накормили рыбой, хлебом, овощами. До чего же вкусной была эта еда после ягод и грибов, которыми мы питались в лесу! Наш приход не удивил и не испугал рыбаков. Они и прежде помогали советским бойцам и командирам, которые выбирались из окружения. Жалею, что не запомнил фамилии добрых и отзывчивых людей, которые столь радушно приняли нашу поредевшую группу.

В деревне ничего не знали о положении на фронтах. Жители не слышали советских передач по радио. Они могли сообщить только то, о чем трезвонил на весь мир фашистский брехун Геббельс.

После короткого отдыха, немного приведя себя в порядок, остатки батальона двинулись дальше. Рыбаки сказали, что дорога вдоль озера идет до самой реки Нарва и что немцы по ночам на ней не показываются. Следовательно, предстояло пройти за ночь сорок километров, чтобы достичь переправы, находившейся примерно в километре от деревни Васк-Нарва. Там есть старик лодочник, который переправит на другой берег.

Первые километры маленький отряд прошел довольно бодро. Но сильное истощение и усталость заставили замедлить шаг. Особенное беспокойство причиняли потертые ноги. Короткие привалы не приносили облегчения. А надо было торопиться. Занимался осенний рассвет. Из белесой туманной дымки чуть справа выглянула колокольня, можно было рассмотреть очертания домов. Всеми владела одна беспокойная мысль: не заметили бы немцы! Вновь вспоминали зарок, который дали, покидая Таллин: через любые преграды пробиться на соединение с боевыми товарищами! Ковыляя и прихрамывая, бойцы ускоряли шаг. Все настороже и зорко следят за дорогой. Каждую минуту может показаться вражеская машина. Фашисты проезжали здесь вчера. На размягченном после дождя песчаном покрытии дороги остались отпечатки шин.

Примерно в километре от Васк-Нарва дорога круто повернула вправо. Показалась не очень широкая, но бурная река. Тихо покачивались на прибрежной волне большие Вместительные лодки, прикрепленные к кольям тяжелыми Цепями с солидными замками. Бублик приказал остановиться, а сам направился к домику лодочника.

Старшина осторожно постучал в окно. Вышел маленький старичок. Он хорошо говорил по-русски. Но когда услышал, что от него хотят, побледнел и взмолился:

— Пощадите, сынки! Если я вас перевезу, то фашистские злодеи меня завтра повесят. Думаете, они не заметили, что вы идете к переправе? Ой, боюсь, скоро сюда доберутся!

Срывающимся от страха голосом лодочник говорил, что в десяти километрах отсюда гитлеровцы жестоко расправились с эстонцем за то, что он перевез на правый берег и спас несколько десятков бойцов и командиров Красной Армии.

— Пожалели мы старика, — продолжал Бублик. — Не стали настаивать, чтобы он сам нас перевозил. Дедушка решил схитрить. Берите, мол, лодки и переправляйтесь. Будто он ничего не знает. Отомкнул замки. Принес весла. Нас осталось так мало, что мы свободно разместились в двух лодках. И заскрипели уключины.

На середине реки сильное течение стало сносить лодки вниз. Хорошо просматривалась Васк-Нарва с пристанью, возле которой скопились десятки лодок. Среди них мы заметили небольшой военный корабль. Его пушка была повернута в нашу сторону. До боли в глазах напряженно всматриваемся, не вспыхнет ли огонь выстрела.

Из последних сил налегаем на весла. Сарайчик на левом берегу становится все меньше и меньше. Через четверть часа обе лодки убавляют скорость и касаются илистого дна у берега. Теперь успеть бы скрыться в ближайшем лесу. До него рукой подать — не более полутора-двух километров. Но каким бесконечно длинным это расстояние показалось изнуренным и всего натерпевшимся бойцам!

— Сколько лет прошло, — говорит Павел Дмитриевич, — а все не могу понять: неужели гитлеровцы нас не видели? Не могли не видеть! Но издалека, вероятно, приняли нас за своих солдат. И в самом деле, шли мы походным строем, как поется в песне, «оружьем на солнце сверкая», твердо и уверенно, не подавая и тени тревоги. На территории Эстонии давно прекратились бои, и оккупантам, видимо, в голову не приходило, что у них буквально под носом шагает отряд красноармейцев из Таллина.

Признаться, на последнем этапе тяжелого пути нам, несомненно, повезло. Эстония осталась позади. Предстояло пройти еще сотни километров, но близость встречи с товарищами по оружию придавала бодрости всему маленькому отряду. Ровно через два месяца после тревожной ночи на 29 августа мы вышли из тыла врага с оружием и партийно-комсомольскими документами в районе озера Селигер, где встретились с частями 33-й стрелковой дивизии.

О боевом пути воинов 31-го стрелкового отдельного дивизиона подробно рассказал П. Д. Бублик в своей книге «От Таллина до Селигера», изданной в Эстонии.

Как же сложилась потом судьба Павла Дмитриевича Бублика?

— После возвращения на советскую территорию я остался на политработе. Меня избрали секретарем партбюро запасного стрелкового полка 4-й ударной армии. Полком командовал замечательный воин и хороший человек подполковник Сергей Иванович Жемеркин, а комиссаром был старший батальонный комиссар Николай Александрович Никулин. Услышав, какую должность мне предстоит занять, я смутился, пробовал отговариваться: я совсем молодой коммунист, не имею даже звания политрука. А среди политсостава полка сто двадцать коммунистов и комсомольцев, есть члены партии с большим стажем, по званию батальонные комиссары, призванные из запаса. Какой же я для них авторитет?

— В гражданскую войну, — ответил мне Никулин, — я был таким же молодым коммунистом, как ты сейчас. И тем не менее партия поставила меня комиссаром полка. А то, что сегодня в нашем полку есть коммунисты с солидным стажем и опытом работы, так это твое счастье. Будешь у них учиться. И, наконец, к чему твои возражения, когда решение уже принято. А это для нас с тобой закон!

Доводы были правильные. Осталось только поблагодарить за оказанное доверие. С тех пор и началась моя жизнь политработника. На политработе я находился около тридцати лет. Воспитывал подчиненных и сам непрерывно учился.

Уроки войны закрепились в сердце и памяти с первого сигнала тревоги и до отбоя. Впрочем, отбоя для меня пока нет, — улыбнулся Павел Дмитриевич. Живу на Украине, в сравнительно тихом городке Украинка на берегу Днепра. Но голова и руки по-прежнему заняты делом. Сын уже офицер Советской Армии, а я — внештатный воспитатель школьников. Занимался с ребятами полных шесть лет, начиная с пятого класса, а затем принял восьмой класс и через три года выпустил моих питомцев в жизнь.

Часто посещаю уроки, хожу на родительские собрания, еженедельно провожу, как у нас называется, классные часы. Ребята меня любят, доверяют. Как-никак я для них не просто дежурный воспитатель, а человек из огненной купели…

Бессмертный дивизион

Несколько лет назад почта доставила мне большой пакет. В нем две толстые папки. На обложке надпись; «Черновые записки о былых делах и походах полковника в отставке Котова Егора Ивановича». Я очень обрадовался. Это все равно что через сорок лет получить письмо от человека, которого знал на войне и сохранил о нем самые светлые воспоминания. А он был во многих отношениях неподражаем. Я и сейчас вижу его на КП на удивление спокойного, невозмутимого, даже если кругом настоящий ад. Писатель Вишневский, с которым мы бывали у Котова, говорил: «Вот такими людьми во все века держалась земля русская». В Таллине в 1941 году он был командиром 10-го отдельного зенитно-артиллерийского дивизиона. В числе первых дивизион принял на себя удар немецкой пехоты, прорывавшейся в Таллин, и до самого последнего дня обороны действовал на восточном секторе фронта.

Это был героический дивизион — не случайно он упоминается в воспоминаниях адмиралов В. Ф. Трибуца, Ю. А. Пантелеева, А. А. Сагояна. Но скупы воспоминания адмиралов, и это естественно — для них действия бойцов и командиров дивизиона были лишь частью общей операции — дивизион выполнял задачу, и выполнял ее достойно, откуда благодарная память адмиралов, но ведь для сотен людей дивизиона это была жизнь, а для многих — и смерть! И для людской памяти мало строчек: «Особо героически действовали батареи 10-го отдельного зенитно-артиллерийского дивизиона…» И тогда появляются вот такие толстые папки, в которых хранятся и будут храниться для потомства воспоминания героев о молодости, о славе, чести, о подвигах и победах, о которых порою не упоминала даже дивизионная газета, о поражениях, оплаченных высочайшей ценой, о героизме, самоотверженности, о гибели друзей.

Егор Иванович Котов провел колоссальную работу — собрал и записал историю своего дивизиона. Неоценимый труд для военных историков!

Я листаю страницы своих журналистских блокнотов того времени. К сожалению, многое было записано карандашом и просто-напросто стерлось, а многое сейчас уже не поддается расшифровке. По крайней мере, я был уверен в этом: множество раз просматривал их, всякий раз огорчался и ругал себя — ну хотя бы чуть-чуть подробнее, хотя бы вот в этом, отчеркнутом месте, видимо, что-то важное записал и пометил — не забыть! Так вот это «не забыть» осталось, а что надо было не забыть — вспомнить не могу…

Я открываю воспоминания Егора Ивановича, стараюсь найти те события, числа, людей — ведь мы не раз были рядом… И вдруг между скупыми строчками воспоминаний и моих записей начинает возникать что-то трудно определимое, какое-то поле напряжения, какие-то нити, тайные, невидимые, связывающие их…

«23–24 августа 1941 года фашистским войскам удалось вклиниться в расположение нашей обороны в районе Вяо-Муга и потеснить наши части…»

Я помню эти страшные дни и ночи: фашисты рвались к Таллину, они видели его, расстреливали из орудий, наши держались, цепляясь за каждый камень, окапываясь и огрызаясь огнем… И вдруг сообщение, вспомнился даже рассыльный — рыжий, веснушчатый парень, который его принес, — 105-я батарея 10-го дивизиона не отступила, осталась на позициях и громит врага, находясь впереди стрелковых частей. Вот она, запись: не забыть!

«На помощь бросили прожекторную роту. Командир — Николай Ильич Родионов. Кончился боезапас, и прожектористы завязали рукопашный бой. Отступить — открыть путь к Таллину. Погиб командир прожектористов Родионов. Тяжело ранен командир 105-й батареи Колпаков. Его вынес с поля боя дальномерщик Рыбкин. Вернулся обратно и был убит…»

Те подробности, которых не было в моих записях, я нашел в воспоминаниях Е. И. Котова: «Когда радист 105-й батареи комсомолец Костя Кулаков сообщил, что батарея перешла в штыковую атаку, мы с комиссаром дивизиона Сергеем Дмитриевичем Бирюковым очень встревожились, не могли понять, почему они не пустили в ход свое основное оружие — пушки, в чем там дело? Прибежали на батарею и убедились, что снаряды у них кончились и ничего другого не оставалось, как пустить в ход ручное оружие. Хотя атака немцев была отбита, но бой еще продолжался. В радиорубке мы застали лежавшего на спине побелевшего Костю Кулакова. Он до последнего мгновения выполнял свой воинский долг. Он зажал в зубах два конца перебитого провода. Очевидно, смерть настигла его в те минуты, когда он пытался срастить провод и восстановить нарушенную врагом связь. Едва мы успели передать на КП дивизиона краткие сведения об обстановке, как тут же немецкая мина угодила в радиорубку, и Сергея Дмитриевича тяжело ранило в живот. По дороге в госпиталь он скончался. Так мы потеряли нашего героического паренька Костю Кулакова и дорогого друга военкома Бирюкова. Для меня это на всю жизнь незаживающая рана».

Мне не удалось тогда побывать на 105-й батарее 10-го дивизиона, не удалось найти командира ее лейтенанта Евгения Петровича Колпакова. Я помнил его еще, пожалуй, с тех дней, когда 10-й дивизион только прибыл на позиции. Была какая-то особая мудрость во всем, что делалось на этой батарее. Помню старый заброшенный сарай, превращенный в камбуз, прекрасные позиции, отрытые бойцами, были на батарее и запасные позиции и ложные — батарейцы установили, чуть замаскировав, для вида, бревна, подняв их к небу, а на концы их надели консервные банки, блестевшие в солнечную погоду. Могучий, с прекрасной белозубой улыбкой Евгений Петрович рассказывал, весело сверкая глазами, как еще в июле девятка фашистских «юнкерсов», построившись в круг, карусель, как тогда говорили, принялась бомбить, утюжить эти самые бревна, украшенные консервными банками. Он запомнился мне: красивый, высокий лейтенант, уверенный в себе, в своих батарейцах, преданный своей флотской службе, любимец — это было видно по всему — своих бойцов-зенитчиков. И не случайно 105-я батарея вошла в историю обороны Таллина, — подвиг ее был подготовлен много раньше, может быть, в те дни еще, когда только формировался дивизион в колыбели русской морской славы — в Кронштадте, на базе старейшего в нашей стране 1-го Краснознаменного зенитного артиллерийского полка Краснознаменного Балтфлота, а средний и младший командный состав был подобран из воинских частей Кронштадтской военно-морской базы.

В ночь с 25 на 26 августа противник прорвал линию обороны, и вышел к парку Кадриорг, оказавшись справа от позиций 105-й батареи, и отступать некуда, позади Таллин. Гром орудий и стрекотанье автоматов, взрывы мин, снарядов, гул самолетов, завывание тяжелых снарядов береговых батарей и кораблей, пролетавших над позициями, — все это слилось в единый протяжный гул. Невозможно было разобрать человеческую речь, трудно управлять боем. Батарея почти в упор стреляла по врагу, подавляя огневые точки, картечью и шрапнелью разя живую силу. От напряженной стрельбы стволы орудий раскалились докрасна — из-за этого обратный накат стволов после выстрелов стал медленным. Прокопченные, задыхающиеся от пыли и пороховой гари заряжающие упирались в казенник, толкали стволы, стремясь поскорее вернуть в исходное, годное для стрельбы положение. Это помогало мало. Приходилось опускать в холодную воду одеяла, простыни и накрывать ими откатные части орудий.

А на следующий день батарею ждал еще более тяжелый бой на плато Ласнамяэ. Рано утром 26 августа пришла директива Ставки: гарнизону оставить Таллин! Но как вывести флот, в котором насчитывается более чем 200 вымпелов? Как перевезти почти тридцать тысяч бойцов и командиров, боевую технику, тысячи гражданских людей, не желавших оставаться под игом фашистов?

26 и 27 августа объединенными усилиями 10-го корпуса 8-й армии, флота и таллинского народного ополчения были проведены две контратаки — нужно было хотя бы минимальное время для решения сложнейшей военной задачи по выводу флота и эвакуации гарнизона. Но погибать вместе с базой — как это было в Севастополе в 1855 году и в Порт-Артуре в 1905-м флот тоже не собирался. А для эвакуации нужна была хотя бы малейшая передышка. И вновь в бой брошены орудия 10-го и других дивизионов Таллинской ПВО. Не сумев прорваться на правом фланге дивизиона, противник сосредоточил усилия на левом крае оборонительного участка в районе хутора Мууга, где стояла 106-я батарея котовского дивизиона. Ею командовали, как их называли, «два Тимофея» командир Тимофей Иванович Яровой и политрук Тимофей Иванович Кузьменко.

На 106-ю напала вражеская авиация, по ней непрерывно велся массированный артиллерийско-минометный обстрел. Но и зенитчики вели огонь, расстреливая скопления вражеской пехоты. Однако по всему чувствовалось, что главные события еще впереди. По команде Ярового на батарее была организована круговая оборона, вырыты окопы для стрелков, ходы сообщения между ними. В созданный отряд прикрытия вошли шоферы, трактористы, повар, сапожник и отступающие бойцы 10-го стрелкового корпуса, их набралось около ста человек. Возглавил отряд прикрытия политрук Кузьменко. И действительно, главные события не заставили себя ждать. Фашисты снова применили свою излюбленную тактику: с левого фланга по побережью залива Рандвера в тыл 106-й батареи просочилась группа гитлеровских автоматчиков и открыла беспорядочную стрельбу. Они хотели дезорганизовать нашу оборону, посеять панику, но батарейцы были готовы к бою. Тогда для захвата батареи фашисты бросили пехотный батальон. Гитлеровцы шли в полный рост, в «психическую» атаку. Бой длился почти до полуночи — тяжелый, изнуряющий, беспощадный. Артиллеристы картечью поливали врага, но немцы накатывались волна за волною. Пулеметчики, хозяйственники, телефонисты под руководством командира отделения Ивана Ефимовича Коротченко заняли траншеи и вели огонь по врагу из личного оружия: винтовок, пулеметов, автоматов. Один за другим выбывали из строя батарейцы, но на их место становились другие.

Особенно отличилась в бою ленинградская девушка — военфельдшер батареи. К сожалению, никто из ветеранов не мог припомнить ее имени, и дальнейшая ее судьба неизвестна. Но в эти страшные часы она находилась рядом с бойцами в стрелковых окопах, стреляла из карабина по врагу, успевала оказывать помощь раненым. Ее лицо, руки были в своей и чужой крови, гимнастерка прожжена во многих местах, покрыта пылью и пороховой гарью.

Во время боя вражеский снаряд попал в четвертое орудие. Смертельно ранило наводчика Василия Харитоновича Логинова, были ранены и контужены Василий Андреевич Нестеров, Иван Филиппович Капитонов и Павел Иванович Салтыков. Командира орудия Михаила Ивановича Валяшева отбросило взрывной волной. Положение было критическое — фашисты бросились в атаку. И Валяшев поднялся, подполз к полуразбитому орудию и взялся за поворотный механизм пушки — ее надо было развернуть для наводки.

Поворотный механизм не работал: азимутальный круг погнут, от оптической трубы остались лишь осколки. Стало быть, наводить можно было только по стволу. Но фашисты были уже видны с орудийного дворика — по артиллерийским меркам рядом. Держась рукой за плечо, к орудию подбежал второй наводчик Иван Иванович Лазовский, гимнастерка его была залита кровью, из ключицы торчал осколок. Валяшев вытащил осколок, оторванным рукавом гимнастерки замотал рану и скомандовал: «По вражеской пехоте прямой наводкой — огонь!» И орудие ударило шрапнелью. Два раненых и контуженых человека вели огонь по врагу Лазовский наводил, а Валяшев заряжал и стрелял. Множество убитых гитлеровцев — таков результат этого боя. Атака немцев захлебнулась…

Только к полуночи с острова Наргена пришло подкрепление — взвод счетверенных зенитно-пулеметных установок. Немцы, предполагая, видимо, что перед ними мощная оборонительная линия, залегли и стали окапываться. Задача батареи была выполнена. Осталось последнее — сняться с позиций и уйти в Таллин. Всем трем батареям 10-го дивизиона погрузка была назначена в Беккеровской гавани.

Ночной город, окутанный дымом пожаров, продолжал втягивать в себя усталых бойцов. Цепочки людей и техники ручейками текли сквозь проходы в баррикадах на окраинах города и направлялись в гавани: Купеческую, Минную, Русско-Балтийскую. Шли организованно, без суеты, без паники.

На причале Беккеровской гавани пустынно. Боевые корабли и транспорты уже приняли на борт людей с военным имуществом и отошли на рейд. Впервые дрогнуло сердце: неужели нас забыли? Оставили!

Но из-за пакгауза неподалеку показался человек в кожаном плащ-пальто.

— Где командир? Сейчас будет транспорт, готовьтесь к погрузке.

Вскоре подошел спасатель «Нептун».

— Орудия на транспорт взять не могу! — капитан «Нептуна» Георгий Апостолович Магула был неумолим. — Кроме людей, взять на борт ничего не могу! — повторял он. — Смотрите на осадку судна! И так волны на палубу захлестывают. Приказываю уничтожить технику и завершить посадку личного состава!

Теплые еще после боя, закопченные, продымленные, израненные орудия, спасшие нам жизнь, да только разве нам!

Бойцы разбивали кувалдами оптические приборы, разбирали затворы, а орудия сталкивали в воду.

Противник продолжал обстреливать Купеческую и Минную гавани, нефть разлилась по воде, вспыхивали все новые и новые пожары, и батарейцам 106-й батареи пришлось решать новую задачу: патрулировать по улицам Таллина, уничтожая мелкие диверсионные группы врага. А когда через два часа они прибыли в гавань, погрузка на корабли была уже закончена. Оставшихся переправляли на катерах, суда были загружены до предела.

Военком 106-й батареи Тимофей Иванович Кузьменко обратился к своим батарейцам.

— Боевые корабли приняли много больше людей и грузов, чем им положено. Я предлагаю — предлагаю, а не приказываю! — наши места оставить для раненых бойцов эстонского рабочего полка и латышских стрелков. Им здесь нельзя оставаться. А мы пойдем на прорыв по суше. Кто желает идти на прорыв вражеского кольца сухопутным путем — два шага вперед!

Так началась эпопея прорыва группы краснофлотцев из осажденного Таллина. Их ушло всего двадцать человек. По дороге эта группа разрасталась примыкали отставшие от своих частей, легкораненые. К зенитчикам присоединились пехотинцы, моряки, артиллеристы.

…В центре Таллина находится Дворец пионеров, обладающий большой притягательной силой. И не только для детей. Сюда приходят и даже приезжают из других городов, взрослые, пожилые ветераны войны. Они спрашивают: где тут «Поиск»?

Им показывают на дверь небольшой комнатушки, в которой размещается со своим огромным хозяйством Ольга Николаевна Марченко — педагог, посвятившая себя военно-патриотическому воспитанию молодежи. Она одержима все новыми и новыми идеями.

Дворец пионеров — это как бы центральный штаб «Поиска». Отсюда текут ручейки по всему городу и всей республике. Десятки, сотни школ, и в каждой своя группа «Поиск», со своей специализацией, часто со школьным музеем, где собирают материалы. В одной школе изучают боевые действия эскадры кораблей, защищавших Таллин в 1941 году, в другой занимаются морскими летчиками, пехотинцами, зенитчиками, службой связи и наблюдения…

«Поиск» объединяет массу школьников разного возраста, интересующихся прошлым, изучающих события Отечественной войны на родной земле. Они читают литературу, встречаются с ветеранами, ездят по местам боев.

И львиная доля времени уходит у ребят на поисковую работу. Приходят письма с самыми различными вопросами и чаще всего касающиеся судьбы людей, сражавшихся на эстонской земле. Где они, что с ними? Каждое такое письмо поступает в ребячий компьютер, и начинается поиск, который может продолжаться месяц, два, три, а то и целого года не хватает на то, чтобы все выяснить.

Возможно, среди этих ребят есть будущие историки. А если они завтрашние токари, слесари, врачи, инженеры — какая разница, все равно это время останется для них памятным, и все, чем они занимались в школьные годы, передастся, как живая эстафета, их детям и внукам.

Так воспитывается уважение к прошлому. «Поиск» — наиболее зримая часть военно-патриотического движения молодежи, развернувшегося в Эстонии много лет назад и продолжающего расти.

Участвуя в этом благородном движении, не жалея на это ни сил, ни времени, ребята делают подчас удивительные открытия.

Мне хочется рассказать о находках, продолживших историю «бессмертного дивизиона».

Все началось с того, что ребята 45-й школы, изучающие действия зенитчиков во время обороны Таллина, получили пухлые альбомы со схемами, фотографиями и различными документами. Собрал это богатство знакомый нам с вами бывший командир 10-го отдельного артиллерийского дивизиона ПВО Балтийского флота, полковник в отставке Егор Иванович Котов, проживающий ныне в Выборге. К альбомам он приложил длинный список бойцов дивизиона. Были там и такие записи: «Командир отделения подачи (тяги) сержант И. Е. Коротченко пал смертью храбрых в бою за Таллин 26 августа 1941 года в районе хутора Мууга. Комсомолец 106-й батареи рядовой С. И. Докин там же пал смертью храбрых. Могилы воинов не найдены». Вот эти-то строки и озадачили ребят. Кто же хоронил солдат? И где их могилы?

Группа «Поиск» под руководством Ольги Николаевны разработала план операции. Первым делом в разные концы страны — в газеты, на радио, к участникам боев полетели из Таллина письма-запросы.

И вот первое сообщение из Ленинграда. Девяностадвухлетний человек посвятил остаток жизни составлению картотеки на участников войны. Каждое новое имя в газете или журнале он сразу заносит в карточку, а затем идет более углубленный поиск. Он сообщил ребятам, что, по его данным, в Днепропетровске живет пулеметчик из этой самой батареи Иван Степанович Федосов.

Ребята, обрадовавшись, немедленно шлют письмо Федосову и быстро получают ответ. В нем говорится: «Попробуйте найти место, где мы воевали в местечке Мууга. Вы сможете отыскать там могилу трех матросов, трех героев. Она находилась в расположении нашей бывшей батареи. А искать надо так: если вы найдете котлованы для орудий, они были бетонированы, и если не разрушены, станьте посередине лицом к морю. Впереди в метрах ста пятидесяти будет ровная площадка. На площадке груда камней высотой около метра. Под ними до начала войны была землянка, радиорубка батареи, она тоже выложена камнями. Там похоронены командир отделения Иван Коротченко, заряжающий Василий Логинов и рядовой Степан Докин. Мы их там положили и замуровали вход камнями. Постарайтесь найти…»

Это письмо обрадовало ребят. В местечко Муугу снаряжается экспедиция. В ней участвуют, кроме ребят из группы «Поиск», ветеран войны, полковник в отставке Ильмар Иоганович Пауль и сотрудник республиканского горвоенкомата товарищ Курмышский, знаменитый в Таллине следопыт, сделавший уже немало подобных открытий. Вооружившись топографическими картами местности довоенного образца, ребята вместе с ветеранами и Ольгой Николаевной Марченко отправляются в Муугу.

Первый выезд ничего не дал. Осмотрели местность, да на том дело и кончилось. Пришлось еще три раза съездить туда, прежде чем удалось установить, где была позиция 106-й батареи. А тут, на счастье, объявился местный хуторянин, 82-летний Артур Аасным. Он-то и привел всех к месту бывшей землянки. Самим откопать землянку было не под силу. Обратились к пограничникам. Те прибыли с кирками, лопатами, и закипела работа. Стало ясно, что землянка, должно быть, осела — над ней выросли березы и осины. Пришлось их срубить. Сначала докопались до камней, отбросили их в сторону, потом показались сгнившие доски. Дальше, разгребая землю, ребята увидели матросский ботинок — значит, напали на след. Работа пошла еще быстрее. Все больше и больше углублялись в землю. Еще несколько гребков лопатой, и все замерли, скорбно опустив головы перед прахом двух моряков. Время сделало свое: не узнать лиц, истлели бушлаты, только якоря остались на пуговицах. У одного на руке часы, у другого в кармане карандаш с какими-то инициалами. И еще связка ключей и клубки проволоки. Могилу закрыли ветками, попросили старика присмотреть за ней и вернулись в Таллин. По дороге обсуждали: как так, ведь Федосов написал о троих похороненных в землянке. А тут двое. И по знакомому адресу полетело новое письмо:

«Дорогой Иван Степанович! Опять мы вас беспокоим. Извините, что заставляем вас волноваться и снова все пережить. Но нам необходимо уточнить, кто они, погибшие, их только двое, а вы писали, что похоронили троих. Ошибки в поиске вроде не должно быть, потому что старый кирпичный дом, о котором вы писали, есть на месте. Расстояние до танкового рва совпадает. Все жители указали на одну и ту же возвышенность, где стояли зенитчики. Сейчас она перепахана, котлованов нет, здесь хотели вести строительство, потом передумали, и все засеяно овсом…»

Ответ последовал очень быстро: «Дорогая Ольга Николаевна и ребята штаба „Поиск“! Получил письмо и сегодня же пишу ответ. Нет сомнения, что это та землянка и похоронены там могут быть действительно два человека. Я и сам заходил с ними прощаться. Много времени прошло, что-то, конечно, забылось. Так вот, один точно командир отделения Коротченко. Роста он крупного, второй поменьше был. Карандаш, должно быть, принадлежал ему — Степану Докину, потому что он сапожничал и всегда, вырезая подметку, пользовался карандашом, это я точно помню. О часах ничего не могу сказать, потому что часы были у многих. И у Докина были часы. Третьего — Логинова мне хоронить не пришлось, он позже погиб, но я решил, когда писал вам, что и его там похоронили. Нет сомнения, что это мои друзья-товарищи. И одежда, и якоря на пуговицах. И провода — ясно, что это был пункт связи…»

Далее к поиску были привлечены многие, в том числе эксперты МВД, они помогли точно установить личность моряков, о которых сообщал Федосов.

Было еще много забот у Ольги Николаевны и ее энергичных помощников учеников 45-й школы Виктора Лукашенкина, Виктора Соколова, Илона Аухадиева, Светы Прониной, Тани Горьковой, Марины Шаповаловой, Светланы Меркушевой, Люды Узана и их боевого вожака, командира группы «Поиск» Марики Коткас. Теперь они разыскивали родственников моряков, их боевых друзей. И, наконец, наступил такой день, когда в местечке Маарду, при огромном стечении местных жителей, при участии Котова, Федосова и других ветеранов войны состоялась траурная церемония перезахоронения останков двух героев с отдачей воинских почестей. Братскую могилу увенчали горы венков. Это стало большим событием для Таллина, о нем писали газеты, были передачи по телевидению. И все это еще одно подтверждение того, что люди, отдавшие жизнь при защите Родины сорок лет назад, живут в памяти наших детей, внуков. Искры незатухающего огня…

Флагманский минер

Передо мной старая записная книжка. Буквы алфавита стерлись от времени, и ничего примечательного вроде бы в этой книжке нет. Немало я перевидал таких записных книжек за свою жизнь. Но в этой значатся не люди — корабли. «Кнехт», «Кери», «Урал», «Ока»… В любой момент можно найти здесь все данные о корабле и установить, что связано с ним.

Правда, кораблей тех уже нет. Но старая книжка флагманского минера Павла Яковлевича Вольского сохранилась и о многом может рассказать. И когда я называю какой-нибудь корабль, в глазах его появляется то радость, то печаль.

— «Эверига»! — говорит он. — Как же, помню. Строптивая «Эверига»! Не хотела умирать. Едва не пришлось нам с нею вместе идти на дно. Хотя судьба мне улыбалась. Не однажды могло бы… да пронесло. Видно, для чего-то я был ей нужен, судьбе.

Вообще-то мечтательность несвойственна флагманскому минеру. Прибавим, бывшему. Бывшему флагманскому минеру, а ныне ученому, кандидату технических наук. Жизнь его тесно связана с Эстонией, Таллином и другими местами Балтики, где прошла война.

Небольшого роста (сам о себе он говорит: «В силу некоторых природных данных я занимал место на левом фланге, на шкентеле»), крепкий, с черными блестящими глазами, человек этот, избравший специальность взрывателя, в годы войны, сам, казалось, был начинен взрывчаткой.

— После войны, — говорит Павел Яковлевич, — только нам, минерам, оставили сто граммов «наркомовских» — из рациона военных лет. Оставили потому, что для нас война еще продолжалась. А когда отменили эти «наркомовские», — улыбаясь замечает он, — вот тогда мы вздохнули спокойно и сказали себе: «Все! Отстрелялись!..»

В Таллине в начале июля 1941 года Вольский получил одно из самых ответственных заданий Военного совета флота: лишить врага возможности использовать Пярнуский порт для снабжения немецкой группировки, наступающей по сухопутью, и не допустить высадки десанта на этом удобном для врага побережьи, откуда через два часа противник мог оказаться в Таллине.

Начальник штаба флота контр-адмирал Ю. А. Пантелеев сказал начальнику штаба Отряда Легких капитану 2-го ранга Птохову и минеру Вольскому: «Пярнуский порт должен быть закрыт для противника. Вот вам моя машина, отправляйтесь туда и действуйте!»

Вольский подумал о жене. Она была рядом, рукой подать. Сейчас должна отъезжать с четырехлетним сынишкой Женей из Купеческой гавани — там формируется поезд с семьями военнослужащих. Он взглянул на часы. Времени в обрез. Он сел в машину и через пять минут был дома. Жена встретила на пороге:

— Ты уже готова?

— Мы задержались, я передавала дела новому завучу школы, — сказала она.

Схватив в охапку сына, Вольский с женой помчался в направлении Купеческой гавани и увидел хвост уходящего поезда, который здесь принимал эвакуируемых. «Гони в Копли!» — сказал он шоферу. Там поезд действительно сделал остановку: Вольский выскочил из машины и услышал знакомый голос: «Товарищ старший лейтенант! Давайте сюда!» Из окна высунулся, размахивая руками, соплаватель Вольского старшина Г. Р. Попенкер. Вольский едва успел посадить в вагон жену и сына, как паровоз свистнул, заскрежетали буфера, и поезд рванулся вперед, набирая скорость. Он в последний раз видел своих близких перед четырехлетней разлукой.

Он еще не знал, что железнодорожные пути будут разворочены бомбами, и этот поезд окажется последним, ушедшим из Таллина, но и не зная этого, он с облегчением смотрел вслед уходящему поезду. Теперь он целиком принадлежал боевой работе. И, возвращаясь на машине в Таллин, он ни о чем больше не думал, как только о порученном деле.

Дело предстояло сложное. При обсуждении в штабе флота было решено затопить в морском канале у входа в Пярнуский порт несколько судов и тем закупорить порт. Старшим данной операции назначили капитана 2-го ранга Птохова, а непосредственный исполнитель он, Вольский. Кроме того, предстояло поставить минное заграждение в Пярнуском заливе. Для этой работы было выбрано гидрографическое судно «Норд», у которого на палубе протянулись рельсовые пути. Это было сугубо мирное судно, команда его — штатская. Но кто в эту пору мог считать себя штатским! Все чувствовали себя солдатами. И эти с «Норда» уже хлебнули войны: ходили на минные постановки к финскому побережью — и ничего, остались целы. «Норд» стоял на рейде базы Рохикуля. Туда и прибыли Вольский с Птоховым. Убедились, что корабль выбран правильно, и, отдав командиру корабля Котенко необходимые распоряжения, отбыли обратно, в порт. Через некоторое время в порт вошел и «Норд», приняв мины. На борт корабля поднялся Вольский с матросами из запальной команды. Птохов же отбыл в Пярну.

Охраны «Норду» никто дать не мог. Командир базы Трайнин не мог выделить ни одного катера, чтобы сопровождать «Норд» на переходе.

Вольский расстался с Птоховым на берегу в полдень. И весь этот день до захода солнца Вольский занимался подготовкой минного боезапаса и погрузкой мин на корабль. А в 22 часа гидрографический корабль с минами на борту вышел курсом на юг через пролив Муховейн. Накануне в этом самом проливе подорвалось на минах однотипное гидрографическое судно «Вест». Хотелось верить, что «Норд» будет счастливым.

На рассвете, пройдя залив, «Норд» испытал судьбу, и действительно, ему повезло. Целый и невредимый, он прибыл в Пярну. Теперь предстояло закупорить порт Пярну. Но прежде нужно добыть подрывные средства. С этой целью Вольский поспешил на ближайший наш аэродром, который готовился к эвакуации. Летчики не жались, отдали весь оставшийся подрывной боезапас, который Вольский на машине быстро доставил в Пярну.

На причале Пярнуского порта уполномоченный ЦК Компартии Эстонии Арнольд Рауд, Птохов и Вольский решали, как лучше сделать порученное дело. На воде покачивались самоходные суда кихнуских рыбаков. Их предстояло загрузить камнями и затопить в канале, на подходе к порту. Камень в большом количестве был завезен сюда с острова Кихну этими же судами для строительных работ. Но помимо этих мелких суденышек нужен был еще крупный транспорт, который бы лег на дно у входа в канал, со стороны залива, и заткнул его пробкой. Выбор пал на пришедший сюда накануне из Риги латышский транспорт «Эверига», водоизмещением восемь тысяч тонн.

Для выполнения этого плана были использованы малые глубинные бомбы, взятые с торпедных катеров. Как раз накануне и очень кстати сюда пришли наши знаменитые катерники С. А. Осипов и А. И. Афанасьев. У них на катерах в желобах вместо торпед было полтора десятка малых глубинных бомб. Вот они-то и пошли в дело…

Начали с закупорки канала непосредственно у входа в порт. На этих самоходках многие годы плавали рыбаки, и у каждой из них было свое эстонское имя. Эти суденышки знали сети и рыбу, перевозили камень, но никогда, как говорится, не нюхали взрывчатки. Вольский в ходе этой сложной и опасной операции сам выполнял все работы по закладке бомб и подрыву заряда. Оно понятно: никто, как он, не знал, с какой скоростью горит огнепроводный шнур и какой будет взрыв, сколько и как надо заложить боезапаса, чтобы взрыв был достаточной силы. Он знал, каким количеством глубинных бомб он располагает, и смело действовал. Катер его медленно шел вдоль строя этих суденышек, дважды обходил их по очереди, задерживаясь возле каждого: один раз для закладки глубинных бомб, второй раз, чтобы поджечь фитиль. Ни один человек из его наспех сколоченной команды не говорит по-русски. Вольского предупредили, что катер не имеет заднего хода. Немаловажная подробность, когда речь идет о том, чтобы взорвать целую флотилию барок. «Ну, а передний-то ход у него, нормальный?» — пошутил Вольский. Никто шутки не понял. С командой катера пришлось общаться на особом языке — языке жестов. Тут уж перевода не требовалось.

Итак, катер идет от барки к барке, и на борт каждой из них поднимается Вольский и, не торопясь, закладывает в кормовую часть заряд. Совершив полный объезд, он возвращается на обратном курсе вдоль всего строя и поджигает фитиль внутри каждого заряда.

Глухо ухнуло, взлетел столб воды, и первая, самая отдаленная барка, стала погружаться, набирая воду. За ней другая, третья…

А на входе в морской канал со стороны залива уже стоял транспорт «Эверига», упорно не желавший идти на дно.

Вольский, подходя к нему на катере, думал лишь о том, как лучше расположить вдоль днища корпуса глубинные бомбы. Он рассчитал, что трех будет достаточно. Одну заложили в носовой, другую — в кормовой трюм, а третью — в машинное отделение. Вольский сам принимал бомбы в трюмах и отделении, а матрос спускал их на пеньковом конце.

Уложив все три заряда, минер поочередно поджег фитили. Работал в нужном темпе, памятуя о том, что горение продолжается всего пять-шесть минут. За эти минуты надо успеть спуститься к следующему заряду, поджечь запал, потом перебежать к третьему запалу, подняться на палубу, спуститься в катер и отойти от судна на достаточное расстояние. До того, как поджечь первый фитиль, он удалил с корабля всех и остался один. Свою работу он выполнил четко, нигде не задержавшись ни на секунду.

Катер успел отойти от «Эвериги», когда грянул первый взрыв. Второй не заставил себя ждать. Когда опал столб воды, стало видно, что судно слегка накренилось на борт, но тонуть не собирается и третьего взрыва, как видно, не произойдет. «Огонь не добежал до взрывателя, в шнуре образовался излом», — мгновенно сообразил Вольский и скомандовал: «Вперед! К трапу!» Катер рванулся к «Эвериге».

Быстро поднялся он на борт и опустился в носовой трюм, где лежала невзорвавшаяся бомба. Все было так, как он и, предполагал. Он заменил запал и поджег фитиль шнура. Спустился в катер и едва успел уйти, как грянул третий взрыв. На катере напряженно смотрели, как упрямо держалась на воде строптивая «Эверига». Трех взрывов было ей мало. А вместе с тем уже просто не оставалось времени, когда она наберет воду и окончательно погрузится. Тогда Вольский решил доставить со стоявшего на рейде «Норда» одну из оставшихся там мин образца 1912 года. Маленький катерок помчался к «Норду» за миной.

Когда вернулись, «Эверига» держалась еще на плаву. Солнце стояло в зените, и в солнечном мареве, как мираж, сверкал силуэт транспорта. Он как будто приближался к Вольскому, подталкиваемый в спину свежим ветром. На борту катера матросы возились с миной. Ее спустили на воду, застропили и притопили на две трети у самого борта «Эвериги». Вольский, повиснув над водой, сам привязал к ее горловине малую глубинную бомбу. К бомбе он приспособил подрывной патрон и вставил в него запал с бикфордовым шнуром без фитиля. Поджег шнур, и катер рванул в сторону. Вольский считал медленно текущее время. Взрыва не последовало — отказ. Он махнул рукой, и катер вновь помчался к «Эвериге». А что, если сейчас рванет? Вольский вынул из подрывного патрона старый запал и поставил новый. Это был последний запал. Чиркнула спичка, и шипя загорелся конец огнепроводного шнура. Катер быстро отошел от «Эвериги».

Наконец грянул взрыв, фонтан поднялся в воздух, и в зияющие пробоины судна хлынула вода. Вольский смотрел, как транспорт стремительно уходит под воду. Он посмотрел на часы. Было три сорок пополудни.

Латышская команда «Эвериги», во главе с капитаном, находилась на берегу. Она слышала взрыв и поняла, что с «Эверигой» все кончено. А в это время в Пярну уже доносилась артиллерийская канонада противника, подходившего к городу. На другой день, 8 июля 1941 года, немецкие войска вошли в город. Но порт, который им позарез был нужен для наращивания сил и дальнейшего движения на Таллин, уже оказался закупоренным.

А я помню то, что произошло на наших глазах, когда мы уходили из Таллина. 27 августа 1941 года корабли уже вышли на рейд и занимали свои места — по диспозиции у острова Аэгна. В это самое время флагманский минер ОВРА главной базы Вольский и его команда оставались на берегу. И на этот раз он выполнял боевое задание. В последние часы перед нашим уходом из Таллина он руководил постановкой мин на Таллинском рейде и затоплением специальных судов, преградивших путь в Купеческую и Минную гавани. Среди них была и плавбаза «Амур» — исторический корабль русского флота. Вольский и его помощники на этот раз открыли кингстоны, в корабль хлынула вода, он пошел на дно. А команда Вольского на самом последнем катере вышла из Минной гавани курсом к остальным нашим кораблям, готовившимся к небывалому прорыву в свою родную базу — Кронштадт.

И так всю войну у него была трудная, опасная работа. Как отмечает в своих работах П. Я. Вольский, «в первый период войны общая протяженность фарватеров в операционной зоне Балтийского флота постепенно сократилась до нескольких десятков миль, а в период наших наступательных действий увеличилась до нескольких сот миль». В 1944 году тральщики, корабли москитного флота, авиация, силы береговой обороны перебазировались в Лужскую губу и Нарвский залив, начиная с февраля, когда была образована передовая база, там оказался и Павел Яковлевич Вольский. Он отлично помнит, как зимой, получив новое назначение, он вышел к Путиловскому (так он называет Кировский завод) с чемоданчиком в руке и назначением флагманским минером на Лужскую военно-морскую базу Балтфлота. Он был в шинели, а метель колотила в спину и подгоняла. Как добраться в Ручьи, на передовую базу, ему не сказали. Надо было понимать: своим ходом. Вот он и добирался в гуще двигающихся на запад войск на попутках, голосуя, пересаживаясь и иногда пережидая. Вокруг шли, ехали, передвигались воины в защитных шинелях, и он почти один был в черной шинели. Очередная армейская попутка ссадила его в Копорье, здесь же он и переночевал.

В Ручьях все было сожжено. Торчали остовы домов и трубы. На пепелище копались люди. Единственное сохранившееся здание занял штаб. Возле него раскинули палатки, где жили офицеры штаба Лужской военно-морской базы. Там дали койку и Вольскому. Важнее этой палатки и койки для него был броневик, который был ему лично придан. Первая задача, поставленная перед ним: разминирование дорог. Земля была начинена взрывчаткой. Были заминированы и пирсы в гавани. Провода вели к самым пирсам. Фашисты, отступая, хотели взорвать их, но не успели. Разминированием занимались отряды инженерной службы флота. Один такой отряд состоял из девушек. В этом отряде был мужчина-командир, майор Арзаманов, и специально обученный пес. Этот пес находил взрывчатку (по запаху) и никогда не ошибался. Он кружил вокруг минных колодцев, расположенных на глубине. И тогда личный состав по указке своей умной собаки вел раскопки и извлекал изрядное количество авиабомб.

В процессе разминирования встал вопрос: что делать с бомбами — со всем этим хозяйством? На заседании в штабе было принято решение взорвать бомбы со льда в Лужском заливе. Павел Яковлевич Вольский, называет эту операцию «страшнейшей».

Как всякая операция, она первоначально разрабатывалась в штабе на карте. Не как бог на душу положит, а с точными математическими расчетами, что предстоит свершить и какими силами.

Стояла суровая зима. Толщенный лед. С помощью собранных из окрестных деревень лошадок бомбы были доставлены к подготовленным лункам, чернеющим во льду. Час за часом медленно бредут лошади от лунок к берегу и обратно. На каждую лунку кладется очищенная деревянная жердь, а к ней привязана бомба. Бомба медленно и осторожно опускается в лунку: она висит на жерди, лежащей поперек лунки. Когда все готово, бомбы соединяются электрической цепью, и цепь выводится на берег. Вот так с берега и взрывали все это адское сооружение.

Взрыв, потрясший окрестности, был такой силы, что даже видавшие виды люди приняли его за землетрясение.

Способ этот применялся не раз, например, при бомбометаниях со льда на фарватерах, ведущих в Ручьи и Усть-Лугу для уничтожения донных мин. Весной, когда снег на заливе начал таять и превращаться в мокрое месиво, лошади опять брели в этом месиве, едва переставляя ноги, а люди шли рядом, облепленные компрессом из мокрого крошева. Снять бомбу с саней и на руках дотащить ее до лунки было невероятно трудно. Одежда намокала так быстро, что, выбравшись на берег, впору было выжимать ее. А надо было, нагрузив глубинную бомбу на сани, снова отправляться в путь к лункам, все дальше и дальше в белую пустыню.

…Осенью сорок четвертого года вместе с армейскими частями штаб Лужской военно-морской базы вошел в Таллинский морской оборонительный район (ТМОР). И Вольский вернулся в Таллин, теперь уже флагманом ТМОРа.

Город был пуст. Людей, одетых в гражданское, почти не было видно. В квартире, откуда он ушел когда-то, теперь жили военные. Он зашел к соседям. Испуганные эстонские старики отвечали односложно: да, нет. Он увидел на полу коврик, на котором когда-то играл его сын. «Это нам оставили, — сказала старушка, она назвала фамилию соседей Вольского, — они бежали в Швецию, многое забрали, а это не смогли. Если это ваше, возьмите».

Он не взял. Коврик был ему не нужен. Война показала ему ничтожную цену вещей.

И открылась новая страница в жизни флагманского минера. Вольский на первых порах руководил разминированием Таллинских гаваней, уничтожением мин на рейде.

К тому времени наш флагминер был во всеоружии боевого опыта. Он знал, что противник создал крупное минное и сетевое (противолодочное) заграждение, перегородив Финский залив. Тысячи мин и минных защитников разных типов были установлены немцами с тем, чтобы сковать наше судоходство и не допустить высадку десантов. Плотные минные поля были поставлены на большую глубину. И на какие только хитрости не пускался противник! Мины применялись самые различные, уже нам известные и впервые пущенные в ход немцами, — с противотральными цепными приспособлениями, с резаками, хитроумными ловушками вроде плавающего на воде на первый взгляд безобидного пенькового троса, а если он намотался на винт, над морем поднимается гигантский взрыв, осколки летят веером… В свою очередь совершенствовалась и наша противоминная оборона. Как говорится, голь на выдумки хитра. Так, в частности, минеры придумали траление малыми катерами «ЗИС» со специальным устройством, применялись и другие новшества. Кстати, в эту пору разрабатывалась тактика действия наших кораблей во время ночного траления. Флагманский минер идет в один из первых ночных походов с 4 на 5 июня 1944 года на головном корабле. В ту ночь развернулся бой с четырьмя сторожевыми кораблями противника. Этот бой и другие случаи противодействия противника дали многое для разработки методики борьбы с минной опасностью в условиях, когда противник оказывает противодействие тралению. В минных полях прокладывались фарватеры, по которым сразу же пошли корабли на запад для поддержки частей Красной Армии, освобождавшей Прибалтику. А затем, когда бои перекинулись в Восточную Пруссию, еще больше нужна была поддержка моряков. И уже много позже после успешного штурма Кенигсберга, как пишет сам флагманский минер, «противника не было, а мины остались». И борьба с ними не утихала ни на один день…

Известные балтийские минеры Москаленко, Мудрак, Ровенский, Саранюк, Степанов свидетельствуют, что огромный опыт П. Я. Вольского «помог ему успешно руководить минной службой, передавать свои знания минерам, принимать активное участие в боевых действиях тральщиков».

Конечно, за эти сорок лет многое изменилось. Постарел наш брат ветеран, появились седые прядки и у Павла Яковлевича, но он так же энергичен. Широк круг его интересов. Сын его Женя, которого когда-то он отправлял в эвакуацию, стал доктором физико-математических наук, младший, Владимир, родившийся уже после войны, архитектор, художник по интерьеру.

Сегодня жизнь старшего научного сотрудника института, ветерана партии Вольского заполнена служебными и общественными делами. И все-таки святая святых для него прошлое, то, что пережито в Отечественную войну на Балтике. Этой теме посвящены его научные статьи, публикующиеся в академических изданиях.

После войны он стал душой творческого коллектива ученых, историков и моряков — авторов трехтомной «Истории Великой Отечественной войны на Балтике», выпущенной издательством «Наука» и вобравшей в себя все самое значительное из боевого опыта флота. К 40-летию Победы выйдет заключительная четвертая книга. Через все труды П. Я. Вольского проходит одна мысль: в отличие от бомб, торпед, артиллерийских снарядов мины — «оружие длительного и непрерывного действия».

Морское братство

Я часто думаю о географии и о способности человека окрашивать чувством сухие географические понятия. То, что для одного звучит всего лишь как название, у другого вызывает слезы и волнение.

Какие чувства испытываешь ты, ступая на землю, где прошло детство. Вдыхаешь в сыром городском дворе запах плесени и грибов, смотришь на огрызок водопроводной трубы, бывшей когда-то маленьким фонтаном на фасаде дома, трогаешь рукой остатки раскрошившейся от времени раковины, служившей водоемом, и кажешься совершенным чудаком людям, которым ни этот дом, ни этот двор ни о чем не говорит.

В памяти каждого из нас не стареют, не ветшают дома и дворы детства, места, где довелось пережить высокое чувство. Для многих Таллин стал таким местом. Для кого-то Таллин — это город кафе под цветными тентами, город школьников и студентов в маленьких фуражках с коротким козырьком, город, который его трудолюбивый народ выполоскал, накрахмалил и поставил просушиться на свежем балтийском ветру.

Для нас Таллин — это город невероятного напряжения, город, в котором были взяты высоты человеческого духа в дыме и нескончаемых взрывах лета сорок первого. Таллин мы ощущаем не внешне, а изнутри его непростой и героической истории. Недаром сюда тянутся, приезжают, бродят по нему, отдаваясь воспоминаниям те, кто чувствует себя кровно связанным с ним. Кровно — в прямом смысле.

Из письма ко мне Иосифа Николаевича Юрченко из Бердянска: «22 сентября 1944 года я очень хорошо запомнил. Это был особенный день в моей жизни. Мы возвращались в Таллин. Я не мог хладнокровно смотреть на приближающийся берег. Четыре года назад мы здесь столько пережили, и вот теперь возвращались назад. Я все время сжимал автомат. Катер бросало из стороны в сторону, море было штормовое. Я в автомат вцепился, так мне хотелось скорее спрыгнуть. Такое было сильное желание. И как только катер вошел в гавань и пристал к пирсу, я — сразу за минерами — прыгнул на стенку и помчался к зданию порта. У меня в одной руке был автомат, а в другой свернутый флаг. Мне его дал политрук, чтобы водрузить над портом. Немцы уже откатывались, и настоящего сопротивления не было. Но все же постреливали. По лестнице я бегом поднялся наверх, выбрался на крышу башни, развернул флаг и держу, чтобы все видели, что мы вернулись. Потом уже укрепил его на крыше».

Иосиф Николаевич Юрченко, украинский учитель, в сорок первом погибал в Балтийском море возле Таллина трижды и трижды был спасен. После воины он вернулся на Украину к своей педагогической работе. Он стал директором школы. Но он был особенным директором, потому что четыре военных года сделали его моряком и он в глубине души моряком остался. Море, в котором он погибал, было для него не символом смерти, а символом жизни, символом человеческой самоотверженности. Он помнил катера, которые стопорили ход в момент, когда их поливали огнем сверху вражеские самолеты, чтобы подобрать из воды тонущих.

До войны Юрченко моря и в глаза не видел. Море было для него местом, где он узнал и сам проявил лучшие человеческие свойства, и здесь география превращается в науку о человеческом характере. Поэтому директор школы Юрченко, моряк в душе, хотел, чтобы и ученики полюбили море и привязались к нему так, как привязался он сам. Он стал учительствовать не где-то на сухопутье, а выбрал Бердянск на Азовском море. При школе он создал морской клуб. Он хотел, чтобы в клубе были свои яхты, катера, чтобы можно было отправляться с ребятами в морские походы. Он хотел, чтобы ребята не только не боялись открытого моря, но и полюбили его. Где же добыть яхты, катера, как не в Таллине! И Юрченко едет в Таллин. Из Таллина он прислал мне письмо: «Город встретил нас обильным мокрым снегом. Зашел в аэровокзал, здание красивое, исключительная чистота, хорошая отделка — не та лачуга довоенная, которая была разбита. В гостинице „Таллин“ нам резко ответили: мест нет. Если имеете бронь, то можете оформляться. Я попросил разрешения обратиться к директору или администратору, хотел напомнить, что принимал участие в обороне Таллина, но и они мне отказали. Тогда я обратился в гостиницу „Интурист“. После беседы, узнав, что я защищал и освобождал Таллин, меня приняли тепло, с уважением. Я обрадовался за такое отношение. Мы с моими спутниками определились в хороший номер и были очень довольны, что сможем выполнить задание насчет яхт и катеров. На другой день я отправился в Пириту, где проходила военная служба еще до войны. Два здания, где размещалась наша часть, сохранились. Я вспомнил свою службу, товарищей своих, командиров, капитана Терехова, старшего лейтенанта Мельцова и других. Все они погибли в первые месяцы войны, кто в боях за Таллин, кто при эвакуации. Мы решили побывать на кладбище. Постояли на том месте, где ребята лежат. Я поклонился им. Положили немного зелени и ушли. На судоверфи в Пирите нас принял директор судоверфи товарищ Козлов Сергей Никифорович. Встретил нас холодно. Сказал, что к ним много приезжают с просьбами насчет яхт, а у них все занаряжено на много лет вперед и они помочь ничем не могут. Поговорили с ним. Я опять рассказал, что воевал тут. После беседы он заметно подобрел. Выразил уважение за участие в обороне их города и в освобождении Таллина и, представьте, тут же выделил пять яхт „Оптимист“ и паруса к ним. Сказал: „Отработаем сверх плана в вашу честь“. Мы были очень тронуты, благодарны. Поездка полезная. Увидел, что силы, здоровье, многие жизни и молодые годы отданы не напрасно нашим прекрасным людям, за их жизнь. Возможно, вам, как писателю, интересно знать, что чувствовал я при встрече со знакомыми местами, но это у меня, кажется, не получилось. Самое главное, что я повидал места боев и почтил память наших боевых товарищей». Сколько людей, числящих себя «боевыми товарищами», еще живет среди нас! Мы уходим, но мы еще не ушли, и наша память пока еще открыта для молодых. Боевых товарищей помнят по именам, даже если их нет в живых уже сорок с лишним лет. Память слабеет. Не помнят, какай вчера была погода, могут забыть день собственного рождения, но помнят имена погибших. Это и побуждает вновь возвращаться в места, где прошла наша молодость. Они стали для нас родными. И каждая встреча с Таллином — радостное событие в жизни. Об этом хочется рассказать.

…Раннее летнее утро на Кронштадтском рейде. Первые лучи солнца на свинцовых волнах, бьющихся о бронированный борт корабля, прибывшего в Кронштадт. На корме сверкают медью буквы «Киров». Сквозь густой переплет антенн, локаторов, через трубы корабля проглядывает вдали знакомый силуэт Кронштадта: гранитные стенки гавани, а там дальше зелень Петровского парка, краны, краны… И весь город как бы венчает купол знаменитого Кронштадтского собора. Если подняться наверх и посмотреть оттуда в сторону рейда, то будет отчетливо виден весь корабль — узкий, предельно обтекаемый, устремленный вперед, словно приготовившийся к бегу. И сюда, к столетним крепостным стенам, долетает звук горна. Он раскатывается по каменистым улицам, несется над площадью с памятником адмиралу Макарову и улетает обратно в море — к кораблю. Горн разбудил всех, грохочут сотни ног, несущихся по палубам и трапам. «На флаг и гюйс смирно!» Замер строй моряков, синевой отливают матросские воротники, развеваются на ветру ленточки бескозырок. По флагштоку поднимается краснознаменный флаг.

День начался. Новый день на тридцать втором году жизни корабля, где когда-то держал свой флаг командующий эскадрой Балтийского флота вице-адмирал Дрозд, погибший в 1943 году.

Неудержимо течет река времени. Многие корабли Отечественной войны пошли на слом, в переплавку. И только первенец советского судостроения крейсер «Киров» один-единственный продолжал жить и плавать.

Пожалуй, только во сне могло присниться, что через двадцать с лишним лет после войны меня удостоят звания почетного ветерана Краснознаменного крейсера «Киров» и мне посчастливится вместе с кировцами принять участие в большом походе по местам боевой славы.

Условились встретиться на Балтийском вокзале, откуда всегда начинался путь в Кронштадт. В шумной, многоликой толпе объявлялись старые боевые друзья. Хотя слово «старые» можно с полным правом заключить в кавычки. Не назовешь старым высокого, ладно скроенного человека Петра Николаевича Иванова. Того самого «Петро», «Петруху» или «Потомственного», как величали краснофлотцы старшину аварийной партии, выходца, из питерской династии рабочих-обуховцев: дед его — участник знаменитой обуховской стачки, отец всю жизнь посвятил заводу, и Петр пошел по стопам отца. А теперь, оказывается, и сын Петра работал в одном цехе с отцом. Увидев на груди Петра Николаевича Золотую звезду Героя Социалистического Труда и значок «Депутат Верховного Совета РСФСР», мы принялись его поздравлять, он отмахивался:

— Бросьте, какие могут быть поздравления…

— Мы гордимся тобой, — с нарочитой торжественностью в голосе сказал Василий Трофимович Пеценко, бывший штурман корабля.

— Друг Аркадий, не говори красиво, — весело отозвался Петр Николаевич, — лучше посмотри, кто идет!

Из толпы вырвался и предстал во всем блеске морской формы капитан 1-го ранга Алексей Федорович Александровский — председатель совета ветеранов корабля, подвижный, жизнедеятельный, еще в ту пору находившийся на действительной военной службе. Обнявшись со всеми по очереди, он глянул на часы и стал нас торопить:

— Братцы, через шесть минут отходит ближайшая электричка в Ломоносов. Пошли!

Взяв портфели, сумки, чемоданы, мы поспешили к поезду.

Сорок минут, пока ехали в электричке, без умолку говорили, вспоминали друзей по войне. Как всегда в таких случаях, перебрасывались с одного на другое. Мне, давно связанному с кораблем и знакомому со всеми этими людьми, было особенно интересно встретить их, что называется, в новом качестве. Сколько прошло времени, а они все видятся мне в бушлатах, синих фланелевках, черных бескозырках — молодые, но как-то сразу повзрослевшие в первые дни войны.

— Леша-то Беззубиков в Москве, директор крупного завода…

— А помните юнгу Бориса Штоколова? Певец Кировского театра, народный артист СССР!

— Я недавно ездил в Москву. На улице Горького останавливает незнакомый человек, протягивает руку. Я даже растерялся… Помните, паренек боксом увлекался, в перчатках по верхней палубе гонял…

— Сашка Капусткин?

— Он самый! Протоптал себе спортивную дорожку. Вице-президент спортивной Федерации по боксу. Визитная карточка на трех языках…

— Братны, а вы читали книгу Генки Рубинского, тоже наш, кировский, до главного боцмана дослужился. А после отставки журналистом стал.

И так до самого Ораниенбаума не прекращались шумные разговоры, расспросы, бесконечные выяснения, кто где живет, чем занимается.

В Ораниенбауме у пирса нас ждал ловкий катерок, он быстро пересек залив и пристал к борту «Кирова». На палубе вытянулись в ниточку ровные шеренги моряков. Сотни голосов скандировали: «Привет ветеранам! Привет ветеранам!» И все перекрыло звонкое, раскатистое «Ура!». Отдан рапорт, гости прошли вдоль строя, послышалась команда: «Разойдись!» — и тут на них буквально лавиной нахлынула молодежь — матросы, курсанты — фрунзенцы, нахимовцы…

— Ребята! Нам неловко. Мы же не народные артисты; не знаменитости, взмолился Петр Николаевич Иванов, ошеломленный столь торжественной встречей.

Но, право слово, даже корифеям сцены не снился подобный успех.

Взрывом смеха и дружными аплодисментами ответили ему моряки. Ветераны ждали-ждали, надеясь, что буря стихнет. Видят — дело безнадежное, и решили для начала познакомиться, поговорить.

Моряки не сводили глаз с крепкой, пружинистой фигуры капитана 1-го ранга Александровского, «Леша с ямочками» через годы и десятилетия пронес любовь к морю и кораблю. Его жизнь и жизнь крейсера «Киров» — одно целое. Тридцать лет назад вступил он на палубу юным лейтенантом; всю войну командовал зенитчиками; от его сообразительности, быстрых расчетов, мгновенных действий не раз зависело: быть или не быть… А сколько у него учеников! Замечательные мастера огня служат на разных флотах и всегда с благодарностью вспоминают своего первого боевого командира…

Алексей Федорович представил широкого, плечистого Василия Трофимовича Пеценко. Это он в те тревожные годы проводил корабль под огнем врага через минные поля и сквозь узкости из Рижского в Финский залив.

— А где вы теперь служите?

— Теперь я дважды дед! — под общий смех отвечает Пеценко.

Все поняли шутку, но мало кто знает, что, уйдя в отставку, Василий Трофимович и дня без дела не сидел.

Было еще много вопросов к ветеранам, и они никак не могли расстаться с молодежью, пока не явился сам командир корабля.

— Хватит для первого раза, — сказал он. — Еще будет время, наговоритесь…

И повел гостей устраиваться.

* * *

Утром, едва на горизонте заиграли солнечные блики, мы услышали привычные команды:

— По местам стоять! С якоря и швартовов сниматься!

На баке проворно, хотя и без всякой суеты, действовали матросы в желтых надувных резиновых жилетах, послушные командам главного боцмана мичмана Ивана Ивановича Кошеля — огромного, грузного человека, настоящего русского богатыря. Вид у него представительный, можно сказать, дипломатический. И манеры тоже…

Между кораблем и стенкой все ширилось пространство воды…

И так наш поход начался. Мы входили в совсем непривычный для себя ритм. Учебно-боевые тревоги, тренировки у орудий, малые и большие приборки. Одним словом, все, из чего складывается корабельная жизнь.

Было тепло, даже чуть жарковато, и мы ходили с наветренного борта, обдуваемые свежей воздушной струей. Матросы, курсанты, нахимовцы по пятам следовали за ветеранами по палубе, на боевые посты, где много лет назад кировцы несли свою трудную и опасную вахту. И теперь каждая мелочь вызывала поток воспоминаний — грустных и радостных о тревожных днях и ночах первых недель войны и особенно о переходе кораблей Балтфлота из осажденного немцами Таллина в Кронштадт.

Трогательно, по-отцовски обняв за плени белобрысого нахимовца, капитан 1-го ранга Александровский рассказывал:

— Смотрите, вот в этом районе один наш буксир-работяга тащил баржу, немцы хотели его захватить и увести в ближайший финский порт Котка. Команда буксира, сами знаете, раз два и обчелся… Там и людей-то военных не было, и все вооружение — один-единственный пулемет. Моряки отстреливались, пока все не полегли на палубе… Немцы были рады: теперь-то они у цели. Стали подходить ближе. И тут произошло неожиданное — буксир взорвался и пошел ко дну. Оказывается, механик, последний живой моряк, еще раньше заложил в машину тол и стоял с гранатой наготове. Видя немцев, приближающихся к буксиру, он бросил гранату…

— И что же? — в нетерпении спросил нахимовец.

— Буксир утонул, а механик, взрывной волной выброшенный за борт, был захвачен немцами.

— Он вам рассказал?

— Нет, я с ним даже не виделся, — Алексей Федорович снял с мальчугана бескозырку, провел ладонью по белесым волосам. — В Финляндии вышла трехтомная история второй мировой войны. Там описан и этот поразительный случай…

Наблюдая со стороны, прислушиваясь к разговору, я радовался единению душ, и мне казалось, что даже сам корабль, наполненный гулом машин, отсчитывающий милю за милей, даже он горд тем, что вместе с ветеранами дожил до этих дней и стал свидетелем встречи трех поколений моряков…

Мы шли вне видимости берегов, и, только глянув на индикатор радиолокации, можно было обнаружить ломаную черту. Значит, берега где-то поблизости…

Прошли острова Сескар, Лавенсаари — наши гранитные бастионы, «впередсмотрящие» Балтийского флота. Отсюда, с этих островов, в дни войны подводные лодки уходили в Финский, Рижский заливы и к далеким берегам Германии.

Справа остался горбатый, колючий, как еж, всегда таинственно-мрачный остров Гогланд.

Мы шли по местам боевой славы. И все наши мысли были обращены в прошлое. Сноба и снова мы вспоминали 1941 год.

Много в те дни видено и пережито. Много совершено подвигов. Обо всех не расскажешь и не напишешь… Но одна история и по сей день передается балтийскими моряками, как легенда; она связана с героической гибелью эсминца «Яков Свердлов», который шел в охранении крейсера «Киров» и в минуту смертельной опасности прикрыл его своим корпусом.

Сейчас мы приближались к этому месту. Крейсер заметно снизил ход. Разнеслись звонки по кубрикам и отсекам. С какой-то особой торжественностью горнист играл «большой сбор».

На юте корабля выстроился личный состав. Ровная линия белых бескозырок. Рядом с матросами — нахимовцы и первокурсники из училища имени Фрунзе.

Команда «Смирно!». Замер строй моряков. Подходим к месту гибели «Якова Свердлова». Встали на якорь! Штурман отмечает: широта 59°, долгота 25°32′…

Мы — на траверзе мыса Юминда. Вон там слева виден выступающий в море закругленный отрезок земли, поросший лесом. И над ним — белая головка маяка.

Возможно, прошли бы еще годы и десятилетия, а мыс Юминда оставался в неизвестности, если бы здесь 27 августа 1941 года при прорыве Балтийского флота из Таллина в Кронштадт не развернулся жестокий бой. При том главные удары противника были нацелены на крейсер «Киров».

Море тогда кипело от взрывов бомб и снарядов. А сегодня оно тихое, спокойное и, как рыбная чешуя, отливает серебристым блеском. Погода редкая…

Солнце садится, словно уходит в море. На воде вдали багряные сполохи, а вокруг корабля белым-бело. Чайки проносятся низко над палубой.

В пряный морской воздух ворвались необычные запахи хвои и цветов. По палубе несут огромный венок с красной лентой, на ней золотом отливают слова: «Героям эсминца „Яков Свердлов“ от экипажа Краснознаменного крейсера „Киров“». С двух сторон почетный караул — ветераны и молодежь…

Командир корабля предлагает почтить минутой молчания память погибших моряков. И вмиг все смолкает. Точно нет больше людей, Только чайки с жалобным писком вьются над мачтами.

Митинг. Горячие, проникновенные слова, обращенные в прошлое. И клятва верности. Служить Родине! Как реквием звучат стихи Александра Прокофьева:

Из Таллина шли корабли к Ленинграду, Их грозная доля вела, И, минных полей разбивая блокаду, Прорвались не все вымпела. Простились давно мы с друзьями своими, Но мнится мне, будто вчера Балтийские волны сомкнулись над ними, Промчались, подняв кивера. И слышу я их нестихающий рокот, И вижу, как звезды горят Над вечной могилой, большой и глубокой, В которой товарищи спят.

Венок медленно опускается в море. Гремит артиллерийский салют. Залпы сливаются со звуками Гимна Советского Союза в одну волнующую симфонию.

Я смотрю на лица молодых моряков и читаю в глазах многое: и глубокую искреннюю скорбь, и уважение к старшему поколению, завоевавшему победу, и полную готовность защищать то дело, которому отдали наши друзья свои молодые жизни.

Уже давно прозвучала команда «Разойдись!», а молодежь сгрудилась на корме, провожая венок, впившись глазами в маленькую черную точку на белесой поверхности воды.

Идем дальше… Остров Нарген-Нейсаари. Вдали показались островерхие башенки и шпили Таллина… Вот и Таллинский рейд… Стоим на палубе, и вместе с нами молодые моряки. Весенняя балтийская ночь. Нежно-голубое небо. Огненно-красный шар давно скрылся в море, и осталось только багровое зарево на горизонте.

На баке перекур. Курят молча. Все еще под впечатлением пережитых минут.

Во всем складе жизни молодых, что сегодня «правят вахту», в их характере, привычках узнаю знакомые черты старшего поколения. В этом убедило меня знакомство со многими моряками и прежде всего с командиром «Кирова» капитаном 1-го ранга Владимиром Павловичем Макаровым. Смотришь на него и не верится: неужели в ту грозную пору, когда крейсер «Киров» вел бой из осажденного Ленинграда, где-то в маленьком волжском городке Володя Макаров бегал в школу в отцовских валенках и по слогам читал букварь. Зато сегодня он маг и волшебник. Его крупная атлетическая фигура возвышается на ходовом мостике. В ответственные минуты съемки с якоря, когда корабль оторвался от стенки и маневрирует в узкой, тесной гавани, Владимир Павлович весь в движении: с одного крыла мостика стремительно переносится на другое, следит за носом, кормой и на ходу отдает команды. В эти минуты и люди, и машины, и рулевое управление — все послушно его воле и разуму.

…Идем в открытом море день, два. Не видно берегов. Над нами серое балтийское небо, вода со свинцовым отливом. И лишь белые чайки вьются за кормой. Все на своих местах. Все спокойно. Вовремя меняются вахты, дежурства. А командир по-прежнему на ходовом мостике. Стоит, вглядывается в горизонт. Бросит взгляд на приборы и опять смотрит вперед по носу корабля, рассекающего водяные валы с шапками пены, в неоглядные дали моря…

— Справа по курсу неизвестный корабль!

Владимир Павлович глянул в бинокль и чертыхнулся:

— Опять шпиона принесла нелегкая… Ни один поход без него не обходится, а еще болтают о своем миролюбии…

Неизвестное судно, зарываясь в волну, быстро сближается с нами и идет параллельным курсом. Мы уже отчетливо различаем ходовой мостик, застекленный со всех сторон, и еще более странное сооружение — белую башню, возвышающуюся над палубой. А людей нет…

На мой вопрос, что это за судно, Владимир Павлович объясняет:

— Это шпионский корабль «Осте», начиненный новейшей радиоаппаратурой, радарными устройствами и прочим… Охотится в эфире. «Вылавливает» всякого рода информацию и тем живет…

Посланец бундесвера следует параллельным курсом. Плетется за нами на протяжении целого дня. И странная вещь — за все это время ни один человек не появился там на палубе…

Все уже несколько раз спускались вниз. Обедали, ужинали. Только командир по-прежнему неотлучно на мостике. Стоит задумавшись, смотрит по сторонам, точно чего-то ждет.

— Справа по борту неизвестный самолет! — докладывают сигнальщики, завидев издалека точку на горизонте.

Самолет с черными крестами на крыльях проносится низко над водой и после нескольких кругов над кораблем удаляется в том же направлении.

— Тоже постоянный визитер, — с ухмылкой замечает Владимир Павлович, будет всю дорогу волочиться.

И правда, весь день он не отставал от нас, еще в вечерних сумерках светился белый купол, и только утром на подходе к одному из наших портов его не оказалось.

Иной раз читаешь газету — статьи и заметки насчет военных приготовлений НАТО, — кажется, все это очень далеко… А когда над твоей головой зловеще гудит самолет с черными крестами, напоминающими свастику, а таинственный корабль бундесвера с белым куполом, пользуясь тем, что это нейтральные воды, преследует на всем пути, начинаешь понимать: неспроста они этим занимаются.

…Утром, когда еще солнце не поднялось, только розовые сполохи расплылись по воде, мы приблизились к берегу. Нашим глазам открылся широкий рейд, а за ним на далеком берегу домики, крытые черепицей и затейливые башенки города. Мы стали на якорь. И Владимир Павлович, отдав все необходимые распоряжения, спустился в свою каюту и пригласил меня к себе. Заметив на столе пачку бумаг, он принялся читать: одни торопливо пробегал глазами и откладывал в сторону, к другим проявлял заметный интерес, а одно письмо, должно быть, доставило ему удовольствие; он читал медленно, довольно улыбаясь, и затем протянул мне. Оно было коротким:

«В вверенной Вам части служит наш сын, которого мы усыновили после смерти его родителей. Мы получили ваше письмо со словами благодарности за то, что воспитали хорошего парня. Это для нас большая радость. Значит, наши труды не пропали даром. Мы знаем, у Советского Союза много друзей, но и много опасных врагов. Так что молодежь должна готовить себя к защите Родины. Если настанет такая минута, надеемся, наш сын себя покажет, а „коль не хватит солдат, старики станут в ряд“, и мы возьмем в руки оружие и будем сражаться, как сражались, защищая наш родной Ленинград… Александр Сергеевич и Ирина Павловна Виноградовы».

— Благородные люди, — сказал Владимир Павлович. — Таких много. А что касается их сына Андрея, то поначалу бедовый был парень, воспитывали мы его, как умели, и сегодня действительно образцовый матрос.

Я смотрю на Владимира Павловича — на его широкое лицо, умные, выразительные глаза: то они строги, требовательны, а то улыбаются, излучая большое человеческое тепло.

Утро следующего дня нашей походной жизни началось с того, что была сыграна боевая тревога. Капитану 1-го ранга Макарову доложили: «Корабль к бою изготовлен». На далеком горизонте появилась цель — щит, обтянутый белой парусиной. Он маячил среди синевы волн. Приборы сделали необходимые расчеты, и корабль лег на боевой курс…

Вместе со словом «залп» искрометно и оглушительно грохнули маленькие стволиковые пушки, и волна горячего воздуха донеслась до нас, стоящих на правом крыле мостика.

— Каково сейчас комендорам? — сказал я вслух, глядя вниз на ловкие, проворные движения матросов, действовавших на площадке возле стволиков и поминутно обдаваемых волной горячего воздуха.

— Жарко! — заметил командир.

Действительно, в момент выстрелов их опаляло жаром, тут же мгновенно они загоняли новые снаряды в канал ствола, и пушки вновь выстреливали залпами — бах, бах, бах… Именно в эти минуты внизу на открытой площадке среди комендоров я заметил высокого, худощавого офицера в шинели с погонами капитана 3-го ранга. Он выполнял обязанности проверяющего, следил за соблюдением правил безопасности. Сквозь вой ветра и плеск волн до нас доносился его глухой голос. В момент выстрела мы невольно вздрагивали, а он стоял не шелохнувшись, точно прирос к броневой площадке.

Стрельба эта была подготовительная — тренировка для офицеров-артиллеристов. Управляли огнем по очереди все командиры башен.

Стволики выстреливали, снова заряжались снарядами, и снова выстреливали. Взгляды были обращены вдаль — к щиту, маячившему на горизонте. Никто из нас, стоявших на мостике, не мог видеть результат стрельбы. За этим наблюдали на буксире, тащившем щит, и после каждого залпа (не выстрела, а залпа трех стволиков вместе) докладывали командованию.

Все было хорошо. Попадание, попадание, попадание… И вдруг после очередного залпа началось какое-то непонятное смятение…

— В божий свет… — с досадой произнес командир, и можно было понять первый раз промахнулись… Тут стали выяснять, кто из офицеров «стрелял», что случилось… И, конечно, волнение передалось вниз, на броневую площадку; комендоры тоже с недоумением глядели наверх, на ходовой мостик, и только капитан 3-го ранга сохранял полное хладнокровие и терпеливо ждал приказаний… Через несколько минут стрельба продолжалась…

— А что будет с тем, кто завалил стрельбу? — спросил я безотлучно находившегося на ходовом мостике заместителя командира корабля по политической части Сергея Сергеевича Костарева.

— Как в школе — переэкзаменовка, — ответил он.

Было время обеда, мы спускались вниз в кают-компанию. Я снова вспомнил того капитана 3-го ранга, что из всех офицеров один-единственный на протяжении всей стрельбы находился на броневой площадке рядом с комендорами, обдуваемый ветром, опаленный пороховым дымом…

— Кто он такой? — поинтересовался я у Костарева.

— Артиллерист. Почти от самого рождения, — добавил он загадочным голосом.

— Что это значит?

— Вы познакомьтесь с ним, и он сам расскажет…

За обедом не утихал разговор. Все о стрельбах, которые слишком много значат для экипажа. Ведь корабль артиллерийский, и, стало быть, тренировочные стрельбы — проверка боевой готовности. Никто не попрекал проштрафившегося лейтенанта, понимали, что ему и без того горько.

После обеда я решил познакомиться с неизвестным мне капитаном 3-го ранга. Благо, на корабле это проще простого. Нашел нужную каюту, постучал, и вот уже мы сидели за столом, и я внимательно всматривался в задумчивое, чуть грустное лицо, густые белесые брови, кудрявые волосы… Это был Валентин Григорьевич Портнов — заместитель командира «БЧ-2» корабельной артиллерии по политической части.

Как часто случается, поначалу разговор у нас был вялый, перебрасывались с одного на другое. Коснулись и сегодняшней стрельбы, и Валентин Григорьевич сказал:

— Все управляющие огнем, за исключением одного, выполнили задачу… Ну, а у этого вот что произошло… — Он взял бумагу и графически изображал, как развивались события… Он детально объяснял мне малейшие ошибки управляющего огнем. В его словах чувствовалось не только знание дела, но и железная логика, свойственная людям этой профессии.

— Откуда у вас такие познания в артиллерии, ведь вы политработник, а не строевой офицер? — спросил я. Валентин Григорьевич смущенно ответил:

— Без знания специальности и политработа не клеится. А я окончил Высшее военно-морское училище имени Фрунзе, служил артиллеристом на разных кораблях; последняя должность — командир батареи здесь, на «Кирове»…

Я вспомнил, как его окрестил Костарев: «артиллерист от рождения». Портнов громко рассмеялся, но вынужден был признать, что в этом есть доля правды.

— Да, форт «Шанц» моя родина, — тихо произнес он, закурил и, выпуская колечки дыма, провожал их долгим взглядом.

— Это Кронштадтский форт? — спросил я. — И почему он стал вашей родиной?

— Кронштадтский. Самый старинный… С ним связаны воспоминания моего детства.

В этот вечер я узнал довольно типичную блокадную историю.

Дом на улице Гоголя, 22 в Ленинграде особых примет не имел, обычный жилой дом: окна забиты фанерой, в полупустых квартирах хрустел ледок, наружу торчали трубы печей-времянок, и вился по ветру слабый дымок.

В одной из квартир умерли бабушка и мать. Остался семилетний мальчуган. Бледный, истощенный, он старался не отставать от взрослых, ходил с ними на Неву к проруби. А доставив полведерка, щедро раздавал воду соседям, тем, кто уже не в силах был даже подняться. Растапливал им печку и согревал чай. На вопрос: «Где твой отец?» — с гордостью отвечал: «В Кронштадте. Воюет с немцами». Капитан Григорий Григорьевич Портнов действительно служил в Кронштадте на старинном форту «Шанц», со всех сторон закованном в железо и бетон. Время было такое, что не вырваться ему в Ленинград. И писем не получал. Беспокоился он, сердцем чувствуя, что дома не ладно. Все же отпросился у начальства на двое суток и кое-как добрался до Ленинграда. Пришел домой, застал сына в полном одиночестве, узнал обо всем… Погоревали вместе… «Что ж делать, сынок, возьму тебя в Кронштадт, другого выхода нет… Только как туда добраться? Своим ходом тебе не осилить. Ну, да ничего, что-нибудь придумаем…» И он нашел на антресолях детские саночки, на которых катал когда-то сына, обшил сиденье теплым одеялом, посадил Валю, укутав по самый нос, и рано утром, еще в темноте, тронулись они в далекий путь.

В мирное время в голову никому не пришло бы, что человек зимой решился пешком добраться из Ленинграда до Кронштадта. Теперь этим никого не удивишь. Единственным, хотя и не совсем надежным транспортом, стали собственные ноги. И моряк в полушубке и черной шапке с опущенными ушами шагал, не замечая снежинок, падавших на лицо, и поземки, бившейся у его ног, потому что он тащил за собой санки с самым драгоценным, что осталось у него в жизни, — сын Валюшка, дитя блокады, с тоненькими руками, с желтым личиком, без улыбки, без детского смеха, совсем слабое существо…

Он шел в предрассветной серой мгле, среди тишины, и скрип полозьев напоминал ему, что он не один — там, сзади, бьется родное сердце. Оглядываясь назад, он на ходу спрашивал: «Ну как, сынок?» — и в ответ сквозь одеяла и шарф пробивался слабый голосок: «В порядке!» Дворцовый мост остался позади, пересекли всю Петроградскую сторону и приближались к Новой Деревне.

Григорий Григорьевич устал. Остановился у какого-то дома. Решил сделать привал. Сел на крыльцо, подтянул к себе санки. Дал сыну сухарик: «На, погрызи». В туманных, задумчивых глазах мальчугана теплилась надежда.

Привал был недолгий, весь путь хотелось проделать засветло. Капитан Портнов встал, разогнул плечи и пошел дальше, таща за собой санки.

Все знакомое, до боли близкое — улицы, мосты, деревья, украшенные инеем, решетки и фонари, разрисованные белыми узорами.

Открылась дорога на Лисий Нос, а там дальше спуститься на лед и держать курс прямо на островок, увенчанный куполом собора.

Но короток зимний день. Рано смеркается. Тяжелые тучи нависают над заливом, а до Кронштадта путь дальний: миль семь — не меньше. К тому же каждый миг может начаться артобстрел — того гляди угодишь в воронку от снаряда. Портнов тянул за собой санки, а из головы не выходили тревожные думы. И все мысли были сосредоточены на том, как быстрее добраться до Кронштадта, не заморозить мальчонку и не окоченеть самому. Случись что кругом ни души, и никто не окажет помощи. Он ускорил шаг. Вдруг послышался отдаленный гул мотора. «Почудилось, наверно», — решил он, продолжая шагать. Нет, гул продолжался. Остановившись, он посмотрел назад и увидел машину, издали похожую на черного жучка. Она быстро мчалась, нагоняя их. «Вот счастье-то!» — обрадовался Портнов, встал посреди дороги и начал размахивать руками, «Полуторка» остановилась, из кабины высунулось заросшее лицо водителя: «Что тебе?» — «Да вот сынишку спас от голодной смерти, везу в Кронштадт, совсем из сил выбиваюсь. Будь друг, подбрось, пожалуйста». «Подвезти не шутка, а пропуск на сына есть?» — «Нет пропуска», — сознался Портнов. «Ну, а раз пропуска нет, то мне ни к чему иметь лишние неприятности. На заставе подумают, шпиона везу»… При всей серьезности положения капитан Портнов не выдержал, прыснул смехом: «Какой он шпион, ему семь лет исполнилось»… Шофер посмотрел на санки, на укутанного мальца, сжалился и, набравшись решимости, сказал: «Ну, давай! Спрячем его под брезент, авось не заметят…» Вышел из кабины, помог поднять в кузов санки с мальчуганом и укрыл брезентом…

Так они добрались до Кронштадта, до самого форта «Шанц». Мальчика приветливо встретили моряки — согрели, накормили, и поселился он вместе с отцом в бетонированном отсеке — сыром, мрачном, без окон. Положение у капитана Портнова было особое: ему подчинены телефонисты, радисты, электрики, стрелковые подразделения всех балтийских фортов, и потому он часто и надолго отлучался. Валя в это время не испытывал одиночества: матросы относились к нему, как к родному сыну. Сшили ему военно-морскую форму, кто-то выточил деревянный автомат, и, когда слышался сигнал тревоги и все разбегались по своим постам, Валя, зная, что ему не позволено подняться на наблюдательную вышку, выглядывал из укрытия, смотрел в небо, а завидев немецкие самолеты, нацеливал свой автомат и кричал изо всех сил: «Фашисты! Фашисты! Бейте их!» И как будто по его команде начинали стрелять зенитки, пулеметы. Навстречу немцам поднимались наши истребители. Зенитки смолкали, завязывался воздушный бой. Для мальчугана это было захватывающее зрелище.

Прожил он на форту остаток зимы и все лето. А потом отца перебросили на другой далекий и опасный участок фронта. Мальчугана с интернатом эвакуировали в Омскую область. И та часть, где служил капитан Портнов, принимает шефство над интернатом. Бойцы и офицеры пишут детям письма, посылают подарки…

Вскоре после того, как мы вернулись из похода, судьба свела меня и с отцом капитана 3-го ранга Портнова: старый коммунист, персональный пенсионер, офицер флота в отставке Григорий Григорьевич Портнов после ухода с военной службы нашел себе достойное применение. Создал детский клуб, детскую спортивную школу — лучшую в Ленинграде, куда теперь приезжают «за опытом». А кроме того, он собиратель всего, что связано с Отечественной войной. И в частности, писем той далекой поры. В папке писем на листке ученической тетради мы находим корявые строчки, выведенные Валиной рукой:

«Здравствуй дорогой папочка! Получили письмо и бандероль, в которой три журнала, пять конвертов, шесть листов бумаги, четыре перышка, вырезки из газет и песни. Всему были очень рады. Спасибо. У меня за четверть такие отметки: по чтению — хор., по грамматике — хор., по арифметике — хор., по рисованию — отл., по чистописанию — хор., поведение отличное. Очень хочу скорее быть с тобой, ну, ничего, подожду, осталось недолго. Правда, папочка? Все наши ребята передают вам привет. Они тоже хотят в Ленинград. Пока кончаю. Папочка, будь здоров, крепко целую. Валя».

Тут и многочисленные послания самого Григория Григорьевича, добрые, оптимистические, обращенные не только к своему сыну, но и ко всем маленьким ленинградцам, которых война забросила на чужбину.

Мы не раз и не два виделись с капитаном 3-го ранга Портновым.

Встречались часто, допоздна засиживались у него в каюте.

Однажды я приехал в гости к Валентину Григорьевичу. Познакомился с женой, учительницей, увидел сынишку, проворного мальчугана шести лет, который сразу притащил пачку старых фотографий, сел ко мне на колени и начал их разбирать. С пожелтевших снимков смотрели незнакомые лица матросов и командиров форта «Шанц». Мы доходим до снимка, изображающего мальчика в каске на голове, и Валерик, хитро прищурив глаза, спрашивает меня: «Угадайте, кто это?» — и, не дождавшись ответа, кричит во все горло: «Папа, мой папа!..» Я смотрю на мальчугана, изображенного на снимке, на Валерика, и мне кажется, что это одно лицо.

Тут-то и возникла у меня мысль побывать на форту «Шанц». Мы приехали туда через несколько дней утром.

Погода стояла неустойчивая: то сгущались тучи, то кропил мелкий противный дождик, то снова выглядывало солнце. Машина остановилась на берегу залива, рядом с заколоченными деревянными домами: хозяева переехали в в новый район, и с их отъездом здесь все помертвело. В буйно разросшемся бурьяне обрывается дорога. По еле заметным тропинкам взбираемся на огромный земляной бугор. Только здесь, наверху, видишь проступающие из-под земли бетонные ребра, зияющие провалы дверей. Маленькая вихрастая голова Валерика мелькает между насыпями, он что-то распевает, и ветер доносит до нас обрывки слов.

— Ну что ж, приглашаю вас зайти в наш бывший дом… — говорит Валентин Григорьевич и жестом показывает на чернеющую дверь. Мы входим внутрь каземата, и нас обдает сыростью. Здесь не слышно плеска волн, крика чаек, сверху падают капли, пахнет сырой штукатуркой, гнилым деревом. Под ногами битый кирпич, искореженное железо.

— Вот тут были койки, а в правом углу стояла «буржуйка». Если бы не она, нам не спастись от сырости.

Портнов легко двигается между разрушенными проемами, показывает нам на темные углы так, будто там все осталось по-прежнему. Через узкую бойницу падает дневной свет и играет на его возбужденном лице, бетонные своды резонируют.

— Как только налет — мы сюда. Так иногда целыми днями на улицу не выйдешь, налет за налетом. Зимой было особенно трудно. Мороз, стены инеем покрываются… Зато летом в часы затишья, как на даче, даже рыбачили…

Мы ходили по старому, заброшенному форту. Все, все здесь напоминало о прошлом, и виделись мне то петровские бомбардиры, выпускавшие огненные ядра, то пушки, стрелявшие по кораблям английских интервентов, пытавшихся в 19-м году прорваться к красному Петрограду. И, конечно, годы войны, когда форт «Шанц» стоял часовым на подступах к Ленинграду…

* * *

Прошло много лет с того памятного похода «Кирова» по местам былых сражений. Время неумолимо. Редеет строй ветеранов. «Снаряды ложатся в нашем квадрате» — такое часто можно слышать из уст фронтовиков. Ушел из жизни наш командующий, боевой адмирал Владимир Филиппович Трибуц. Нет Всеволода Вишневского и его верного «Санчо Пансо» Анатолия Тарасенкова. Нет бывшего старшины, а после войны Героя Социалистического Труда с завода «Большевик», любимца кировцев Петра Иванова и бесстрашного командира балтийских тральщиков Николая Дебелова. Нет комиссара линкора «Марат» Сергея Барабанова. Увы, этот перечень можно продолжить… Как точно сказано известным поэтом-фронтовиком Константином Ваншенкиным:

Умирают друзья, умирают, Погружаясь, уходят на дно, Будто лампу с окна убирают, И, как прорубь, чернеет окно. Их составилась целая каста. Уходили и прежде они, Но такое случалось не часто Даже в очень недавние дни.

И корабли не бессмертны. Одни проживут свои век, так и не повидав войны, не выпустив ни одного боевого снаряда, и идут на слом. Другие проходят сквозь огонь сражений, и их имена навечно остаются в истории, подобно Краснознаменному крейсеру «Киров». В Ленинграде на Морской набережной Васильевского острова, на гранитном пьедестале скоро поднимется орудийная башня главного калибра с крейсера «Киров», как живое напоминание потомкам о мужестве балтийцев, сорок лет назад защищавших Таллин и Ленинград. Все имеет свое начало и свой конец. Только никогда не умирает морская дружба. Живет и здравствует благородное содружество моряков-кировцев. Глава его капитан 1-го ранга в отставке Алексей Федорович Александровский по-прежнему страстный пропагандист боевого прошлого. Несут свою службу на флоте контрадмирал Владимир Павлович Макаров и «мальчик с форта „Шанц“» Валентин Георгиевич Портнов, а его сын Валера — курсант Высшего военно-морского училища.

Не зарастает тропа, проложенная ветеранами Отечественной войны. Эта цепочка нескончаема. Выпадает одно звено, его заменяет другое. Крепки узы морского братства…

Река времени

Мое повествование подходит к концу. У меня такое ощущение, что более сорока лет я пишу одну и ту же длинную, очень длинную книгу об обороне Таллина и Таллинском переходе кораблей Балтийского флота. И каждая глава этой книги кажется мне последней. «Все, думаю. Больше к этой теме возвращаться не буду. Ведь так многое еще не написано о том, чему я был свидетелем на Черном море — во время обороны Севастополя, в Заполярье — на Северном флоте или во время штурма Кенигсберга, а затем наступления наших войск по землям Померании и Бранденбурга. Сколько еще лежит записей своих собственных и воспоминаний, присланных мне участниками войны! Надо этому посвятить остаток жизни, вспомнить людей, сражавшихся на других флотах и фронтах, где мне довелось побывать, пусть хотя бы их имена останутся на страницах моей документальной летописи…» И, решив больше к таллинскому материалу не возвращаться, я снова к нему возвращаюсь. Почему? Вероятно, потому, что это для меня святая святых, самое сильное, самое трагическое, что мне довелось увидеть и пережить за свою долгую жизнь. И понятно, почему каждая встреча с Таллином приносит мне много радости.

Выйдешь из вокзала, и перед глазами пышная зелень скверов вокруг Вышгорода, дикие утки на пруду возле вокзала, цветы на улицах. В маленьких уютных кофиках друзья просиживают за чашкой кофе, ведя неторопливый разговор.

Если подняться на Вышгород и выйти на смотровую площадку, то кажется, будто ты в средневековом музее, открывается картина старого города: островерхие шпили, башенки, черепичные крыши, точно ступени гигантской лестницы ведут вниз туда, где нескончаемо течет людской поток в узеньких улочках и проездах. А там дальше к горизонту выступает синева моря…

Однако почтенная седая древность соседствует с буйной неукротимой молодостью нашего века. Достаточно в троллейбусе проехать минут пятнадцать, и попадаешь в двадцатый век. Там новые районы, в масштабах Эстонии города-спутники, удачно вписавшиеся в строгий пейзаж северной природы. Нет ничего стандартного. Изумляют архитектурные находки, умение из длинной череды жилых домов, магазинов, детских учреждений создать радующий глаз неповторимый ансамбль. Часто я сажусь в полюбившийся таллинцам шустрый трамвайчик и приезжаю в парк Кадриорг — любимое место отдыха людей под сенью могучих дубов и лип, восхищавших русского поэта Федора Тютчева, который более ста лет назад в задушевных стихах пожелал им «расти и глубже корениться». И чуть дальше знаменитый памятник «Русалка» — русскому броненосцу, погибшему со всей командой в 1893 году. Тут место не только былых революционных сходок эстонских рабочих в годы самодержавия и буржуазной диктатуры, но и самый последний рубеж обороны в 1941 году, где героическая пехота сдерживала натиск врага, стараясь выиграть время, необходимое для эвакуации войск и кораблей Балтфлота.

Оказавшись в Таллине, хотите вы того или нет, из разных уст услышите одно и то же имя — Евгений Никонов! Улица Евгения Никонова, его имя носят школа и множество пионерских дружин, есть даже корабль «Евгений Никонов» в составе дважды Краснознаменного Балтийского флота. Методист Таллинского дворца пионеров Ольга Николаевна Марченко (я уже говорил о ней) не первый год вместе с ребятами изучает историю своего края, идет по следам героев Великой Отечественной войны. Они не раз бывали в местах, связанных с памятью Евгения Никонова. Кое-что я и сам мог рассказать любознательной Ольге Николаевне.

Нет, я не был знаком с Евгением Никоновым, никогда его не встречал, но имя это отпечаталось в моей памяти с далеких времен 1941 года, когда бои шли уже в окрестностях Таллина.

На развилке дорог я встретил тогда знакомого капитана из бригады морской пехоты, где главным костяком были моряки-добровольцы, сошедшие с кораблей.

— Фашисты нашего раненого разведчика захватили, привязали к дереву и живьем сожгли. Вот изверги! — рассказал он.

— Какого разведчика?

— Не знаю фамилии, дело было тут недалеко, на хуторе Харку.

— Как это произошло?

— Ничего не знаю, кроме того, что вам сказал, — ответил он и пошел дальше.

Вернувшись в тот день в Политуправление флота, я заикнулся было об этой встрече с капитаном, но не успел договорить, как полковой комиссар Добролюбов перебил меня:

— Все знаем. Это был артэлектрик с лидера «Минск» Евгений Никонов.

Вскоре мы уходили из Таллина, и в спешке не довелось узнать какие-либо подробности. Знали только одно: враги пытали парня огнем, а он слова не вымолвил. Внезапно налетев, краснофлотцы штыками и прикладами прикончили истязателей. Евгения Никонова друзья сняли обгоревшим.

То немногое, что я знал о Никонове, заинтересовало Ольгу Николаевну, она тут же записала мои воспоминания, а затем мы поехали через центр города на Пиритское шоссе, свернули там направо, поднялись в гору и остановились возле светло-серого обелиска, стрелой взметнувшегося к небу, — памятника участникам знаменитого ледового похода кораблей Балтийского флота в 1918 году. Рядом с ним стоит старое дерево — ясень, высохшее, обнаженное, без единого листочка, хотя кругом шумит пышная зелень. И вот это голое дерево как бы память о прошлом. Смотришь с высокого холма на Таллин, портовые краны, башни, заводские трубы и думаешь: «Вот за то, чтобы все это было, и отдал свою жизнь Евгений Никонов».

В тот приезд неутомимая Ольга Николаевна повезла меня в другой, совсем противоположный конец города, в новый район Таллина Ыисмяэ, застроенный разноликими веселыми жилыми домами. Остановились у здания, раздавшегося вширь, это и есть школа имени Евгения Никонова.

Перемена. Дети есть дети. Шум, беготня… Останавливаю на лестнице шустрого белобрысого мальчика лет десяти, показываю на портрет матроса в деревянной раме на стене.

— Кто это?

— Неужели вы не знаете?! — он вскидывает голову, с удивлением смотрит на меня.

— А ты знаешь?

— Конечно! Евгений Никонов, Герой Советского Союза, — победно отчеканил мальчуган и понесся дальше.

Судя по улыбкам и дружеским рукопожатиям, которыми встречали Ольгу Николаевну, она здесь свой человек. Хотя директор школы Малле Эвертсоо была старше ее по возрасту, но в жизнерадостности, темпераменте она не уступала своей коллеге: на первый взгляд может показаться, что жизнь ее была усеяна цветами. А ведь эта женщина в войну оказалась чуть ли не на краю гибели. Рассказывая мне, что ребята и педагоги высоко чтят память Евгения Никонова и ежегодно в день его рождения, 18 декабря, устраивается школьный праздник, на который обязательно приглашают моряков, Малле с заметной грустью обронила такую фразу:

— В моей судьбе есть кое-что общее с Никоновым… — Малле объяснила, что значит это «кое-что». Оказывается, и она с матерью стояла бы под дулом фашистского автомата, если бы отец вовремя не укрыл их в лесу. Сам же он был схвачен и 13 июля 1944 года расстрелян гитлеровцами.

Я смотрел в ее светлые глаза и думал: «Да, такой человек способен ценить жизнь и быть верным памяти тех, кого унесла война».

Малле и ее товарищи — люди скромные, не любили хвалиться своими делами, работали не на показ. Однако достаточно было побыть у них, узнать, как кропотливо собирается материал для экспозиции, поговорить с ребятами и учителями, чтобы понять, что все тут делается на совесть и, главное, от чистого сердца. В день рождения Никонова ребята приносят цветы к подножию монумента, по очереди стоят в почетном карауле, и весь этот день проходит особенно: сначала уроки мужества, а потом соревнования на приз имени героя, литературный вечер. В будни же ведется поиск новых документов или источников.

Приезжал по приглашению школы из Горького брат героя, Виктор, рассказал о детстве Жени, а моряки вспоминали, каким он был в пору службы на флоте. Так накапливается материал для будущего музея. И во всем этом участвуют сами ребята и их наставники. Вот почему дети, начиная от мальчугана, встретившегося мне на лестнице, и до десятиклассников, пишущих сочинение о Никонове «Каким он парнем был», ясно представляли себе образ моряка-героя и с каким-то особым благоговением произносили его имя.

Я ходил по улице Евгения Никонова. Она рядом с центром города, чистенькая, зеленая, с аккуратными двухэтажными домиками старой постройки, на фасадах таблички с его именем, и снова возникает ощущение связи прошлого с настоящим.

В парке Кадриорг установлен памятник герою. Матрос навсегда замер на высоком гранитном постаменте. Из-под бескозырки выбивается чуб. На плечи наброшена плащ-палатка, развевающаяся на ветру. В одной руке бинокль, в другой — автомат. Он устремлен вперед, точно душа его жаждет боя. Здесь обычно тишина, подходят люди, положат цветы, молча постоят, отдавая дань мужеству верного сына Родины.

А поблизости от монумента, тоже в Кадриорге, кипение жизни. Там морская школа ДОСААФ. При входе — портрет Никонова, описание его подвига. С этого, вероятно, и начинается та самая школа жизни, в которую вступают юноши призывного возраста. Прежде чем идти на военную службу в армию или на флот, они получают здесь основательную специальную подготовку и моральную зарядку на долгие годы вперед.

Сначала теория: занятия в классах, где, кажется, представлен весь наш флот в макетах современных крейсеров, подводных лодок, торпедных катеров. Но главное, конечно, — учебные кабинеты, пособия, электрифицированные схемы, корабельный мостик со штурманскими приборами, даже дизели, что называется, в натуральном виде, и другие работающие механизмы, как на боевом корабле. Есть и водолазный кабинет: универсальное снаряжение для подводных работ, дыхательные аппараты, обязательно изучаются правила техники безопасности. Надо все это знать назубок, прежде чем идти под воду. Отсюда, из кабинетов, рукой подать до залива, а там катера, шестивесельные ялы и даже яхта в распоряжении будущих моряков. Обучают юношей не новички в военно-морском деле, а умелые моряки, у которых за спиной годы и годы службы.

Во многих местах я побывал, многое увидел, прежде чем добрался до корабля, на корме которого отсвечивает знакомое имя «Евгений Никонов». Тральщик кажется лилипутом рядом с современным ракетным крейсером, но, как говорится в народе, мал, да удал.

Он тогда вернулся из Финляндии. Ходили балтийцы с визитом в дружественную страну и были полны впечатлений от похода и встреч в северном порту Оулу, куда приезжал тогдашний президент республики в день своего рождения, чтобы поприветствовать советских моряков. Финские газеты так описывали это маленькое торжество на борту нашего военного корабля: «3 сентября 1976 года Урхо Калева Кекконену исполнилось 76 лет. Президент республики встретил эту дату на советском корабле, познакомился с техникой, матросами. Сидел за торжественным обедом в подаренной ему бескозырке…»

Нужно ли говорить, что даже такой небольшой поход, уложившийся в одну неделю, был хорошей школой для впервые стоявшего на ходовом мостике в роли командира корабля старшего лейтенанта Виктора Анатольевича Шельпякова и для всей команды. Многое довелось увидеть и испытать молодым морякам: шторм, во время которого небольшой кораблик клало на борт, поход по Ботническому заливу очень сложными извилистыми фарватерами. А торжественные минуты при заходе в порт: салют наций, флаги расцвечивания, гром оркестров и едва ли не самое трогательное зрелище — улыбки финнов, стоявших под дождем с зонтиками и букетами цветов. Об этом с восторгом рассказывал мне секретарь комсомольской организации радиометрист Николай Свечко, тут же демонстрируя сувениры, подаренные ему финскими девушками. Но еще больше радовался он тому, что и там, в Финляндии, уже известно имя Евгения Никонова и нашим морякам оставалось лишь рассказать о его подвиге.

Недаром тральщиков называют тружениками моря. Если крупные корабли отстаиваются в базе или совершают далекие океанские плавания, то тральщики делают всю повседневную работу: несут дозорную службу, изо дня в день «утюжат» море, проверяя квадрат за квадратом, — это их боевая работа.

Несколько раз в году, в дни больших праздников, среди обычных дружеских поздравлений, я получаю несколько красочных открыток, написанных аккуратным детским почерком. Видимо, как-то незаметно для себя я однажды попал в списки ветеранов войны, и вот теперь мне всякий раз об этом напоминают ребята. Адресаты разные: из Ленинграда, Мурманска, даже из Донбасса, и есть письма из Таллина. Обратный адрес неизменен: 9-я школа, «Поиск».

Много лет назад, приехав в Таллин летом, в пору школьных каникул, я нашел эту школу, но никого, кроме сторожа, на месте не оказалось.

Седовласый эстонец, плохо говоривший по-русски, узнав, кто я и зачем пожаловал, охотно стал объяснять:

— Вы, пошалуста, поезжайте Дворец пионеров, там такая милая осопа Ольга Николавна. Он все снает…

Цепочка замкнулась опять на Ольге Николаевне Марченко. Вот уж поистине незаменимая личность, ни одно дело, связанное с военно-патриотической работой, без нее не обходится. И, как выяснилось, работа «Поиска» ведется йод ее присмотром. Как уже говорилось, в поиске участвуют многие школы, но задания у всех разные.

Ребята делают самое что ни на есть благородное дело — ищут и находят неизвестных героев и героинь, сражавшихся на эстонской земле. Ведь имена тех, у кого на груди Золотая Звезда Героя, в основном известны, об их подвигах рассказывалось в печати, есть отдельные книги, а вот отличившихся в боях за Эстонию найти надо обязательно.

При освобождении Таллина погибла девушка-боец. Хоронили ее на моих глазах. Кто она? Мне не удалось узнать. Но нашлись пылкие молодые сердца, вспомнили о ней и отыскали все, что должно войти в историю.

Письма воинов бывшего 40-го минометного Таллинского ордена Богдана Хмельницкого полка проливают свет на образ героини Елены Варшавской, комсомолки из Полтавской области, дочери архитектора. Она ушла на фронт санинструктором. Многие бойцы обязаны ей жизнью. Она была всеобщей любимицей. Командир во время обстрела наказывал ей прятаться в окоп, она отвечала: «Я маленькая, меня осколком не заденет». Летом 1944 года ее часть сражалась на Карельском перешейке, и там ее ранило в ногу. Едва поправилась, а тут и началась Таллинская операция, в нескольких километрах от Таллина вражеская пуля оборвала молодую жизнь…

Ребята все о ней узнали, и как она воевала, и как жила до войны. Нашлась фотография, где она совсем девочка: задумчивые глаза, волосы на пробор. В руках виолончель, подаренная ей после одного из концертов в Москве. Значит, она была еще и музыкантом. Так шаг за шагом стали известны вехи жизненного пути героини.

Несколько дней я перечитывал почту «Подвига». Что ни письмо, то воспоминание, рассказ о неизвестном, исповедь ветеранов войны перед молодым поколением. Меня эти письма особенно взволновали еще и потому, что я нашел знакомые имена, воскресившие в памяти короткие, незабываемые мгновения.

…Помните Таллинский поход? Мы прорываемся в Кронштадт. Наш тихоходный корабль «Ленинградсовет» маневрирует, уклоняясь от бомб. Спускаюсь в трюм, а там черноглазая девушка в матросской форме набивает пулеметные ленты. Патроны мелькают в ее руках, точно она специально обучалась этому делу. Потом она выбегает на палубу, отдает ленты пулеметчикам. И когда один боец из расчета упал, она встала к зенитному пулемету и отбивала атаки фашистов. Пришли в Кронштадт, и она исчезла, растворилась в массе бойцов…

Это о ней, Гале Горской — теперь Огарковой, письмо полковника запаса Петра Алексеевича Горбунова из Киева. Его воспоминания о нашей героине, такие живые и непосредственные, что я их привожу полностью:

«Вот он, Кронштадт, — родной город, где я не был с первых дней войны. Шел по улице, залитой ярким зимним солнцем, и вдруг встретил женщину. Лицо ее мне показалось очень знакомым, но годы наложили отпечаток, из-под платка видны поседевшие пряди волос. Я вернулся, остановил ее. Да, это оказалась она, наша боевая дивчина Галина Горская. Разом все вспомнил: 1940 год, девчушку с веселыми озорными глазами, мальчишеской прической. Пришла она работать к нам в штаб КБФ машинисткой. И вот передислокация в Таллин. Эстония стала Советской республикой. Активная комсомолка ведет работу среди населения. Война! Галка, как мы ее называли, работая в штабе, заканчивает ускоренные курсы медсестер и рвется на фронт. По решению политотдела в июле 1941 года она с девушками-комсомолками командируется в военно-морской госпиталь эвакуировать раненых. Пирита, госпиталь, обстрел, бомбежки. Неутомимая Галка летает, как птица, стараясь всюду поспеть. Она в палатах и во дворе у санитарных машин. Одной из последних она из военно-морского госпиталя доставляет раненых на транспорт…

Мы встретились на „Ленинградсовете“ как родные. Она была не пассажиркой, а бойцом, набивала патронами пулеметные ленты, в минуты затишья продолжала ухаживать за ранеными. В боях с воздушным противником „Ленинградсовет“ вышел победителем благодаря тому, что на нем были такие люди, как Галя Горская. В Кронштадте мы расстались. Надо было видеть, с какой теплотой провожали ее участники похода и сам командир корабля старший лейтенант Амелько, восторгавшийся ее мужеством.

И она снова в штабе за машинкой, а после работы в госпитале — там оказалось немало ее старых знакомых по Таллину. Снова бомбежки, артобстрелы, а затем тяжкие дни блокады. Погиб на фронте ее муж капитан медицинской службы Николай Терентьевич Крылов. Горе не сломило ее. По-прежнему она трудилась, не жалея себя. И так до конца войны.

Уезжая из Кронштадта, я пожелал нашей боевой подруге здоровья и той же стойкости, которую она проявила в годы войны…»

Письмо полковника Горбунова высвечивает для ребят еще одну страницу прошлого женщины, воспитавшей сына, теперь он майор, и бабушки, теперь посвятившей себя внукам…

Письма, письма, письма… Бесчисленные послания со всех концов страны идут в Таллин в адрес «Поиска». Их невозможно читать, оставаясь равнодушным — ведь в каждом из них мы находим что-то новое, такие детали, каких не придумать, сидя за письменным столом, ибо они рождены самой жизнью и борьбой…

Большой путь, от Таллина до Берлина, прошел М. М. Петровский из Ижевска. Он пишет: «Когда мы вырвались к рейхстагу, я одним из первых написал на стене: „Мы из Таллина“ — и нарисовал Старого Томаса».

Другое письмо в «Поиск» от Евдокии Емельяновны Бутник из Переяслава-Хмельницкого: «Дорогие дети! Пишет вам мать, которая имела одного-единственного сына Бутика Дмитрия Ивановича, он учился в училище имени Фрунзе. Война застала его в Таллине. Я получила извещение, что он пропал без вести. Моему горю не было и не будет конца. Очень прошу вас, может быть, вам удастся что-нибудь узнать о моем сыне, ему тогда было только 20 лет. Дорогие мои внучатки, желаю вам никогда не услышать этого страшного слова — война».

Письмо Бутник поступило в ребячий компьютер, и машина заработала…

Как-то раз в моей московской квартире раздался звонок, я отворил двери, и на пороге выросла целая ватага ребятишек, приехавших из Ленинграда на экскурсию. Они отрекомендовались красными следопытами и держались с подобающей важностью. Ребятишки были в возрасте моего младшего внука Павлика, двенадцати-тринадцати лет, ясноглазые, веселые, любопытные. Они вмиг пересмотрели все достопримечательности моего кабинета: книги на морскую тему, мои морские сувениры — парусные суда, крейсеры, подводные лодки, выспросили меня, когда и от кого эти сувениры мной были получены в подарок, подержали в руках с почтением кусок брони Краснознаменного крейсера «Киров». Я хотел было им рассказать историю этого знаменитого корабля, но оказалось, что они ее знают по рассказам Алексея Федоровича Александровского. Они сыпали именами так, будто сами служили на этом корабле.

Мы посидели за чаем, следопыты раскраснелись, исчезла их важность, но по-прежнему сыпались вопросы о войне на море в те, теперь уже далекие, времена. Глядя на ребят, разговаривая с ними, я думал, что вот они идут нам на смену, кто-то из них будет танкистом, кто-то подводником, и, возможно, среди этих ребят есть будущий писатель, который напишет хорошие книги о нашем современном флоте.

…Течет река времени, не видно ее берегов. Далеко, очень далеко остались события, участниками и свидетелями которых посчастливилось нам быть. Это был самый важный рубеж в жизни людей моего поколения. То, о чем я рассказал в этой книге, лишь малая толика увиденного и пережитого. Война всегда в моем сознании. И каждая встреча с товарищами-ветеранами, с нашими детьми и внуками укрепляет меня в мысли о том, что прошлое существует не само по себе — оно прокладывает пути в будущее.

И еще одно напоминание о тех далеких грозных днях нашего возмужания. Всего четыре поэтические строки Ольги Берггольц, которые навсегда запечатлелись в моей памяти и самом сердце:

Наша молодость была не длинной, И покрылась ранней сединой. Нашу молодость рвало на минах, Заливало таллинской волной…

ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ

Может быть, это и не обязательно, но совесть заставляет меня еще и еще раз вспоминать того, кто привил мне вкус к литературному труду, кому во многом я обязан своим становлением и в том числе рождением на свет этой самой книги — «Таллинский дневник».

Я снова возвращаюсь к личности писателя Всеволода Витальевича Вишневского.

Первые страницы моей книги написаны более 40 лет назад. Это было в начале блокадной зимы в Ленинграде. Мы трое — Всеволод Вишневский, Анатолий Тарасенков и я — жили в одной комнате моей опустевшей квартиры на Фонтанке, 64.

Уже ударили первые морозы. Посредине комнаты за большим обеденным столом мы обычно работали: Вишневский с поразительной пунктуальностью день за днем вел дневник, Тарасенков, хотя и был известным профессиональным критиком, но в эту пору его потянуло к поэзии, он писал стихи для флотской газеты. Я занимался оперативными корреспонденция ми. Мы старались устроиться поближе к печке-буржуйке, топили ее чем попало — обломками старой мебели, всякого рода бумажной макулатурой.

…Было тихо, ни бомбежки, ни очередных флотских гостей, любивших к нам заглянуть, ни наших друзей-писателей — Всеволода Азарова, Александра Зонина, Александра Крона, — никого в тот вечер у нас не было. Все срочные материалы уже были отправлены в корпункт «Правды» и точная, исправная наша секретарша Фаина Яковлевна Котлер успела передать их в Москву.

В углу на детской кроватке моей дочери Киры отдыхал Тарасенков. Его длинные ноги свисали чуть ли не до самого пола. Вишневский сидел у стола. Он кашлял. То ли от дыма, то ли от простуды. В очередной раз откашлявшись, он оторвался от дневника и обратился ко мне:

— Коля, вам не кажется, что пора бы записать все, связанное с таллинским походом, а то ведь уйдет, позабудется. И потом трудно восстановить, особенно ценные детали…

Еще раньше мы много говорили о Таллине. И я рассказывал Вишневскому о своих переживаниях во время плавания в балтийской купели. И тогда он особое внимание обращал именно на детали, говорил, что такое не придумаешь, оно рождено самой жизнью.

— Вы, вероятно, правы, — ответил я, — да вот руки не доходят. Надо будет выбрать время…

— Времени не будет, — перебил меня Вишневский, — ни сегодня, ни завтра, ни после войны. Начинайте писать, пока все живо в памяти. Беритесь за это дело немедленно!

И как будто, чтобы не дать мне времени на раздумья, он достал из своей полевой сумки несколько листков добротной бумаги и положил передо мной. Такая бумага в Ленинграде была тогда большой редкостью, а сам Вишневский любил писать именно на такой, белой, прекрасной бумаге.

В Таллине было ее вдоволь, и у Всеволода Витальевича образовался небольшой запас.

Я принял всерьез слова Вишневского и постоянно стал записывать все, чему был свидетелем, что видел и пережил. Война еще продолжалась, а «Таллинский дневник» уже начинал свою жизнь. В 1944 году, ко времени освобождения Таллина, Политуправление Балтфлота выпустило совсем маленький, крохотный первый вариант будущей книги. Распространялась она в пределах флота. Уже много позже, после войны, я еще более энергично продолжал работу над книгой, опять же подхлестываемый частыми напоминаниями Вишневского. Он в ту пору был уже в Москве, утопал в делах, будучи заместителем генерального секретаря Союза писателей СССР, редактором журнала «Знамя», сам много работал. Однако его интерес к таллинской теме и к моей работе не угасал. Я посылал ему отдельные главы и очень быстро получал ответные письма с детальным разбором, критическим анализом сделанного и очень добрыми советами на будущее. Между нами шла переписка. Об этом напоминают сохранившиеся у меня послания Вишневского. «Получил Вашу рукопись. Упорство одобряю. Текст еще не читал, мешает наплыв рукописей. За три месяца в „Знамени“ семьсот рукописей. Товарищи авторы стучатся в литературу. Прочту, сейчас же напишу. Пока потерпите…»

Его радует приток рукописей, он называет имена — П. Вершигора, Г. Березко, В. Панова…

«Все это новая, послевоенная проза. Она отличается точностью, опытом, общей культурой. Явно обозначился новый этап развития советской литературы…»

Ждать пришлось недолго. Вскоре получаю письмо на нескольких страницах. Беглые карандашные записи по ходу чтения моей рукописи. Помимо общих замечаний, отмечены все неточности, стилистически неудачные фразы.

Моя работа продолжается, и в очередной раз исправленная рукопись снова идет в Москву, и снова послание Вишневского. «Рукопись прочел, кое-где сделал пометки, поправки. В делом материал годный, местами просто хороший (выделено Вишневским), местами торопливый. Надо еще отредактировать; сжать (выделено Вишневским), чтобы выиграть в напряженности. Надо выверить общее строение рукописи дать больше обобщений (выделено Вишневским)… В литературном отношении Вы шагнули вперед. Таллинские куски точны, живые, волнующие. Глава о „Виронии“, гибели — очень сильная… Есть свои сильные куски о голоде, о городском пейзаже осажденного Ленинграда, словом, работайте… Книга определенно вырисовывается. Что зависит от меня сделаю…»

Легко представить, сколь ценными, обнадеживающими были для меня молодого журналиста — советы, замечания Всеволода Витальевича. К сожалению, ему было отпущено слишком мало времени для жизни. В пятьдесят лет его уже не стало.

Но в каждой моей книге о Балтике я ощущаю его присутствие и вспоминаю о нем с неизменным чувством благодарности.

Примечания

1

Приспособление для предохранения корабля от якорных мин и для их траления.

(обратно)

2

Морской ближний разведчик.

(обратно)

3

Вот как оценивает Таллинскую операцию Маршал Советского Союза Г. К. Жуков: «Конец июля и почти весь август продолжалась битва за Таллин, главную морскую базу флота. В конце августа вследствие истощения наших сил и усиления вражеских войск Ставка Главного Командования приняла решение вывести корабли флота из морской базы в Кронштадт и в Ленинградскую гавань, а Таллин оставить… Надо отдать должное морякам-балтийцам: на суше и на кораблях они дрались как настоящие герои» (Жуков Г. К. Воспоминания и размышления. М., 1970, с. 290.)

(обратно)

4

Г. А. Потемин (впоследствии генерал-майор).

(обратно)

5

Возможно, что речь в данном случае идет о первых советских радиолокаторах, которые находились на борту «Казахстана». Назначение этих машин было известно в ту пору очень немногим. Об этом пойдет речь в главе «Неоткрытые острова» (Примеч. Н. М.).

(обратно)

6

Как точно установлено, действительно, в самой критической обстановке на «Казахстане» был создан штаб по спасению судна под руководством полковника (впоследствии генерал-майора) Георгия Андреевича Потемина, в который входили: полковник Н. И. Скородумов, капитаны Панфилов и Живодер и другие командиры Красной Армии и Флота. По указанию штаба действовали члены и судовой команды под руководством помощника капитана Л. Н. Загорулько (Примеч. Н. М.).

(обратно)

Оглавление

  • ОБ ЭТОЙ КНИГЕ
  • НАШУ МОЛОДОСТЬ РВАЛО НА МИНАХ
  •   Встреча в Пирите
  •   Мирный Таллин
  •   Дорога на флот
  •   Цехновицер, Вишневский и другие…
  •   Интервью с капитаном Барабановым
  •   Дерзкий стих и достоверный том
  •   Тайна аэродрома «Кагул»
  •   Горячие денечки
  •   Бои у городских застав
  •   Мыс Юминда
  •   Гибель «Виронии»
  •   Заплыв Васи Шувалова
  •   Огненная купель
  •   Вера. Надежда. Любовь
  •   «Четвертый бастион»
  •   «Тот ураган прошел, нас мало уцелело…»
  •   Литературная группа действует
  •   Из огня да в полымя…
  • ТАК НАЧИНАЛАСЬ ПОБЕДА
  •   Младшие братья крейсера «Киров»
  •   Огненные мили
  •   К заветной цели
  •   Пресс-конференция в отеле «Палас»
  •   Эти странные «барбакадзе»…
  •   Когда пехота штурмовала острова
  • ИСКРЫ НЕЗАТУХАЮЩЕГО ОГНЯ
  •   Неоткрытые острова
  •   Достояние Эстонской республики
  •   Они уходили последними
  •   Бессмертный дивизион
  •   Флагманский минер
  •   Морское братство
  •   Река времени
  • ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Таллинский дневник», Николай Григорьевич Михайловский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства