«Дорога длиною в жизнь»

552

Описание

«Люди могут сделать человека счастливым даже в беде… Люди могут все» — таково кредо московской писательницы Ирины Триус. В автобиографической повести «Дорога длиною в жизнь» автор делится воспоминаниями о встречах с интересными людьми, высказывает свои взгляды на жизнь, на предназначение человека, преодоление трудностей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Дорога длиною в жизнь (fb2) - Дорога длиною в жизнь 1087K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ирина Борисовна Триус

Дорога длиною в жизнь

ОТ АВТОРА

Можно сказать, что эта книга писалась всю жизнь, вернее, не писалась, а переживалась. Здесь нет никакого вымысла, нет единого жанра. Моя цель — перенести на эти страницы все, что было на самом деле. Пришло время как бы подвести итог большей части уже прожитой жизни.

Мне выпала трудная судьба, но выпало и большое счастье. Я живу, работаю и переживаю свои беды среди хороших людей. Не скажу, что никогда не испытывала тяжести измены, горечи предательства, боли разочарования. Но плохое приходило и уходило, а хорошее оставалось со мной и во мне. Известно, что чужое равнодушие может сломить человека в несчастье скорее, чем само несчастье. Мне же хотелось на примере собственной жизни и жизни других показать, как люди могут сделать человека счастливым даже в беде.

Доверяю читателю размышления, которые мною выстраданы, в надежде, что они смогут хоть как-то помочь тем, кому трудно. Не претендую на абсолютную правильность своих суждений. Не всегда свои мысли я смогла реализовать в жизни. Ну и что же, ведь я к ним все-таки пришла — не смогла осуществить я, смогут другие! Никоим образом не претендую и на оригинальность. Более того, какие-то мысли могут показаться банальными. Но что же делать, если главные истины чаще всего банальны.

Буду счастлива, если читатели вынесут из моей не очень веселой книги убеждение, к которому пришла я сама: если возможно на свете чудо, то сотворить его могут только люди. Я верила и верю — люди могут все.

МОЗАИКА

У МОРЯ

Я впервые у моря. И переживаю здесь свое первое большое чувство. Были мы с Валерием совсем разные — у него позади опыт трудовой жизни, военных дорог, я только начинала жить. Я была веселой, много смеялась, откровенно наслаждаясь счастьем. Он внешне сдержан, немножко медлителен, спокоен. Мое чувство к нему было всепоглощающим — я жила только теми минутами, когда он был рядом. Валерий заполнил собой всю мою жизнь, такой счастливой я не была никогда… Что-то удерживало нас обоих от последнего шага. Меня, наверное, моя нетронутая молодость. Его, по-видимому, уважение к этой молодости и, как он сказал мне позднее, через много лет, ответственность за мое будущее. (Разве мог он знать, какое будущее ждет меня?) Он был связан семьей, которую не посмел разрушить, хотя что-то раскололось в нем самом задолго до встречи со мной. Он сказал мне:

— Всю жизнь я мечтал встретить тебя. Но за ошибки родителей не должны расплачиваться дети.

Нет, семью он оставить не мог. Нам предстояло расстаться навсегда. Это было чужое счастье… И не дано было знать, что он придет ко мне и скрасит самые трудные годы моей жизни, ну а я буду последней его любовью, последней радостью.

Моя студенческая практика приближалась к концу. Его отпуск, который он проводил здесь, тоже кончался. Уезжали мы вместе — нам хотелось быть вместе до тех пор, пока это было возможно…

Моя встреча с Валерием в дни студенческой практики оказалась не последней. Мы расстались не навсегда. Через годы разлуки Валерий спросил в письме, как сложилась моя судьба и счастлива ли я. Тогда я была счастлива и ответила ему: да. А потом было еще несколько писем, когда мне было уже плохо, но писать об этом не хотелось. Он так и не узнал ничего о моей болезни. Снова прошли годы, и он повторил свой вопрос. На этот раз я ответила: нет. И он пришел, когда его жизнь была уже почти прожита, хотя ему не было еще и пятидесяти лет, ну а моя так и не удалась. И некого было винить в этом. Через всю свою оставшуюся жизнь, через все свои, а потом и мои испытания пронес он любовь ко мне — пронес и сохранил до самой смерти. Но чудо было даже не в этом. Чудо заключалось в том, что он знал и полюбил меня здоровой и молодой, а встретил вновь и продолжал любить такой, какая я теперь. Он пришел и не увидел ни неподвижности, ни всего того, что сделала со мной болезнь.

…Он сидит возле моей постели и, на минуту прикрыв глаза, говорит мне:

— Ты передо мной такая, какой я встретил тебя на берегу моря, в пестром платье, такая юная и красивая!..

И мне на одну минуту делается страшно оттого, что вот сейчас он откроет глаза, увидит и поймет наконец, что той, прежней, Иры давно уже нет. Но он открывает глаза, и по тому, какой нежностью и любовью они светятся, я верю — он никогда не прозреет….

В тот вечер он надел на мой палец обручальное кольцо, хотя не было в нашей жизни ни свадебных тостов, ни белого платья.

Были только цветы. На моем столике у окна пламенели алые тюльпаны, и это казалось невероятным среди зимы, на фоне заснеженной крыши соседнего дома. Оттого, быть может, все в тот вечер походило на сказку. Он умел становиться волшебником. Иногда нам обоим хотелось сказать друг другу «прости» — мы угадывали это по глазам. Ему — за то, что не был в самом трудном со мной рядом. Мне — за то, что молодость свою и все первое в жизни я отдала другому, который так ничего и не сумел сберечь. Но не было ни в чем вины нашей, и, наверное, поэтому в такие минуты мы оба просто молчали.

Во мне все было хорошо для него: и что действительно хорошо, и что он сам выдумал. Он сказал мне как-то, что со мной легко и спокойно и что я вхожу в его жизнь каждый раз как праздник. Вот в чем заключалось чудо! Ведь у меня не было в жизни ни одной легкой и спокойной минуты, а праздники всегда казались мне самыми тяжелыми буднями. И любил он меня не за мужество. Я была для него просто женщиной и, как всякая обыкновенная женщина для кого-то одного, — лучшей на свете. А он был для меня неиссякаемым источником радости и жизни. И сам очень любил жизнь. Не то чтобы он был особенно веселым — был он скорее тихим и молчаливым. С самого детства что-нибудь мастерил, изобретал. Вырос и стал конструктором. Увлекся садоводством — даже любовь к природе была в нем действенной. Он растил свой сад с такой же страстью к созиданию, с какой создавал машины. На лето я уезжала, и мы виделись редко. Зато осенние цветы были мои…

Мы были вместе три года, до самой его смерти, и оба недолюбили. Ведь все у нас было только началом. Он мечтал свезти меня к морю, туда, где много лет назад впервые встретил меня. Да и мало ли о чем еще мы мечтали… Разве могла я думать, что он так скоро уйдет из моей жизни, и теперь уже навсегда…

Умер он скоропостижно, не болел и ни на что не жаловался. Да он и не умел жаловаться. Очень страшно умирать весной, когда все вокруг пробуждается к жизни. В ту весну осиротел его сад. И — ослепительно сияло солнце, не согревая души… Чудо ушло из моей жизни и оставило после себя большую печаль. Но он оставил не только печаль: он завещал мне жить. Человек не может жить прошлым, но прошлое всегда живет в нем. Счастлив тот, чье прошлое делает его богатым и сильным.

…Еще через годы мне все же удалось побывать у моря, там, где мы впервые встретились.

Я лежала, опьяненная медовым запахом цветущих акаций, завороженная шумом морского прибоя, и смотрела в синюю-пресинюю даль, туда, где море сливается с небом. Когда-то мы с ним, смеясь, гнались в лодке за этой далью, а она все ускользала от нас, как синяя птица… Все здесь, как и прежде, дышало жизнью, словно утверждая бессмертие человеческой любви. Нет, это не была встреча со смертью. Я приехала к нему, как к живому, зарядиться силами еще на годы вперед! Оживал его образ, и мне чудилось, что он разговаривает со мной языком моря и выплескивает к моим ногам вместе с волнами всю нерастраченную нежность…

Вот так я и живу. Без него. И больше не мучаю себя вопросами, как жить дальше. Жизнь сделала меня мудрой. Только иногда становится трудно видеть солнце — от его света болят не глаза, болит душа…

Более тридцати лет я лежу в постели. И теперь уже нет надежды на исцеление. Но я перестала считать, чего в моей жизни нет. Считаю только то, что в ней есть. И, оказывается, есть у меня не так уж мало.

ДЕТИ

Если бы люди отреклись от традиций, в нашей жизни стало бы меньше праздников.

Из года в год повторяется в моей жизни вот такой праздник: после выпускного бала приходят мои молодые друзья — вчерашние школьники. Красивые и нарядные, они приносят цветы. И всякий раз возвращают в юность, которую отняла у меня война. А на какое-то мгновение даже одаривают чувством материнства, которое отняла болезнь: ведь каждый из них мог бы уже быть моим сыном или дочерью. Понимают ли они цену своего бесценного дара?

Все добрые слова напутствия им уже сказали учителя и родители. Их прошлое кончилось вчера, будущее начнется завтра. А сегодня, сейчас, они просто утомлены и немного ошалели от этого состояния невесомости — между прошлым и будущим.

…Сколько раз рождается человек? Что родилось в каждом из них сегодня? Что нового в себе и в жизни открылось им за последние сутки? Какие минуты из этих суток будет бережнее всего хранить память? Те, что, прощаясь с детством, они провели в школьном зале? Или у стен Кремля? Или на Ленинских горах?

Ни о чем этом я не спрошу, конечно. Но верю, что и минуты, проведенные со мной, у моей постели, столь незначительные в сравнении с сегодняшним событием, открыли им не так уж мало: делить свое счастье с другими — это значит его множить!

В РОДНОМ ДЕПО

Бывают дни, которых ждешь всю жизнь. А я двадцать лет ждала вот этих минут. Сначала верила, что одолею болезнь и вернусь в депо работать. Потом надеялась окрепнуть хотя бы ненадолго, ровно настолько, чтобы суметь потихонечку пройти по депо. Только пройти по цехам, в которых прошли два счастливых года моей жизни. Ну а потом, когда болезнь отняла и эту надежду, осталось лишь мечтать о том, чтобы когда-нибудь побывать в родном депо, подышать его воздухом хотя бы и не выходя из машины. Но я все откладывала и откладывала эту поездку. Боялась, что после такой встречи с собственной молодостью станет еще труднее.

И вот я в депо. Прекрасный и яростный мир высоких скоростей, тревожных гудков, непрестанного движения….

Сколько утрат может выпасть на долю одного человека? По себе знаю — много. А сколько раз в жизни может совершиться чудо? И это по себе знаю — тоже много! Наверное, поэтому вопреки всему считаю себя счастливым человеком.

Чего же все-таки отчаянно боялась я, откладывая свою мечту? Очутиться такой беспомощной среди людей, которые знают и помнят меня по совместной работе. Помнят молодой, здоровой. Но еще больше боялась любопытствующих взглядов чужих людей, особенно молодых: что они поймут в моей беде и в моей радости?

Как счастливо я ошиблась: чужих не было, все — свои!

Мы проезжали по всем цехам, где хоть как-то могла проехать машина. И оттого, наверное, что в каждом цехе знакомые и незнакомые здоровались со мной — кто кивком головы, кто взмахом руки, кто просто ободряющей улыбкой, — мне показалось: все депо остановило из-за меня работу!

Удивительно: я узнавала лица и не узнавала своего депо. До чего же разрослись цехи, сколько понастроено нового, и везде оборудование, которого не было прежде. Машина шелестела по гладким ровным мозаичным плитам, а я вспоминала, как «протаскивала» в стенгазете мастера строительного цеха, бывшего фронтовика, за щели в полу, за течь в потолке, за окна без форточек. Тогда шли первые послевоенные годы, и мы, молодые, были слишком нетерпеливы и поэтому не всегда справедливы к этому израненному, усталому человеку.

Въезжаю в ворота цеха текущего ремонта, а они с тепловой завесой. А мы-то работали на таких сквозняках… И какие же они теперь «не те», смотровые канавы! Когда-то работать приходилось в непромокаемой обуви, подчас вслепую. Сейчас их и канавами-то не назовешь: сухо, светло, уютно.

Все время возле меня был Павел Иванович Богданов, секретарь партийной организации, машинист-инструктор, с которым я когда-то наезжала километры для получения прав управления. Остановились у доски с именами погибших в войну. Потом у Доски почета. И, конечно, у стенгазеты и возле списка лучших рационализаторов. Наверное, Богданов хотел показать, что дело, за которое я когда-то отвечала, в хороших руках.

Приехал в тот же день в депо бывший главный инженер Александр Петрович Городецков. Тот самый, которого все мы, молодые специалисты, побаивались: он был большой любитель задавать каверзные вопросы. Позже я поняла: он учил нас думать. И очень заботился о нас. Это был первый человек, к которому я пришла со своей бедой.

Повидаться со мной приехал и Иван Степанович Щекин, бывший рабочий моторного цеха. В памяти моей он остался одним из самых светлых людей не только в депо — в жизни. Он такой же красивый, как и прежде, только совсем седой.

Друзья-инженеры, с кем я вместе работала, встретили по дороге в депо. Чтобы не заблудилась? Нет, чтобы легче мне было въехать в деповские ворота и преодолеть этот «психологический барьер».

Товарищи угадали мое заветное желание. Машину подогнали к электропоезду. На руках подняли меня в кабину управления, и я… встала за пульт. Встала! Рядом Богданов. Он проверил тормозную магистраль и скомандовал:

— Поднять пантограф!

Пробегаю взглядом по приборной доске. Левая рука автоматически ложится на рукоятку контроллера, правая — на тормозной кран, нога — на педаль звукового сигнала. Автоматически! Вот как, значит, за те два далеких года работы в депо вжилось все это в сознание — навсегда. Даю сигнал отправления, нажимаю на рукоятку контроллера, перевожу ее на ходовую позицию… Поехали!

А что каждое, даже самое ничтожное для здорового человека усилие отзывается острой болью в позвоночнике, что с самого начала уже нет сил стоять — какое все это имеет значение в сравнении с тем всепоглощающим счастьем: едем! Кто знает предел человеческой выносливости? Человек устанавливает его себе сам. И если при всех самых трудных обстоятельствах выпадает возможность полнее «глотнуть» жизнь, стоит ли думать о расплате?

Пятьдесят символических метров остались позади. Богданов командует:

— А ну, останови у предельного столбика!

На мгновение растерялась: надо же рассчитать тормозной путь… И снова спокойный и строгий голос Богданова, уже приготовившегося тормозить за меня:

— Смотри, промажешь предельный столбик, взрежешь стрелку. Тормози!

Останавливаю поезд и возвращаюсь обратно. Самый короткий и счастливый мой в жизни рейс… Осторожно, все так же на руках, вынесли меня из кабины. И тут только я заметила, сколько же вокруг людей. Со всех сторон тянулись ко мне руки с цветами. Под стук колес шли минуты редкого человеческого единения, когда чувствуется и понимается одинаково, без слов.

…Позднее, уже дома, меня спросили, зачем вопреки боли и неловкости перед людьми полезла я в поезд и повела его. Есть вещи, которые нельзя объяснить, их нужно непременно пережить самому. Вот так и я не смогла объяснить радостное чувство владения машиной, движения, скорости. И если все беспощадно и безвозвратно отнятое болезнью удалось вернуть хотя бы на мгновение — это уже счастье…

ШКОЛЬНЫЙ ЛАГЕРЬ

Как-то старшеклассники соседней школы пригласили меня на шесть дней зимних каникул в свой туристский лагерь. Они построили его сами. Лагерь расположен на Оке, в хвойном лесу. Увидеть хотя бы еще разок зимний лес было моей давней мечтой. Приглашение ребят было неожиданным и радостным для меня.

И вот я в дороге. Лежу, прикрыв глаза. Дорога кажется дальней. Наслаждаюсь легким покачиванием машины, наслаждаюсь ездой…

Но — стоп! Приехали. Учащенно забилось сердце — сейчас увижу зиму, по которой так истосковалась за годы болезни. Машину сразу окружили ребята, помогли выбраться, хотели перенести в дом. Но нет, все должно быть так, как мечталось: я должна пройти эти несколько шагов сама. И вот я уже стою на земле. Опираюсь на палку и на чью-то руку, но все-таки сама стою на земле!

Морозный воздух обжег лицо, на миг перехватило дыхание, ослепила белизна — такой белизны я не видела даже в больничной палате. И вслед за всем этим непривычное ощущение простора: ух какая ширь! Нестерпимо захотелось нагнуться, приложиться губами к снегу. Ребята словно угадали мое желание — ко мне протянулось сразу несколько рук с горстями снега. Я или не знала до сих пор, или успела забыть, что снег так удивительно пахнет… И всю меня заполнило чувство счастья, беспредельного, как простор вокруг, — оттого что есть на свете такая вот снежная родная земля, и лес, и славные эти ребята, которые так щедро делятся со мной всем, чем богаты. С этой минуты счастье уже не покидало меня все дни, проведенные здесь. Так началась наша лагерная жизнь.

Мы разместились в низком бревенчатом доме, разделенном на три комнаты. В нашей комнате было тепло, койки почти все составлены вместе, девочки спали рядом, вповалку. Мне как гостье дали отдельную кровать, положили под самое теплое одеяло.

За ночь я отдохнула, а утром мальчики вынесли мою койку прямо в лес. Мне повезло: погода стояла теплая, безветренная. Мелкий снежок все сыпал да сыпал на землю, на мою кровать, на лицо. Иногда я ловила снежинки ртом, как когда-то в детстве. Лежала, закутанная в одеяла, зачарованная красотой зимы, отрешенная от всего тяжелого, успокоенная тишиной спящего леса…

И только к обеду внесли мою койку в дом. Незаметно за окном стемнело, наступил вечер. А жизнь в лагере не стихала. Из Москвы ребята привезли магнитофон. Но танцуют они мало, больше поют, зачастую под гитару. Ребята втягивают в хор и меня, разучивают со мной новые песни. Пою я хоть и плохо, но громко, не стесняясь, как не пела уже давно. И так же, не стесняясь, до неприличия громко смеюсь: забыла не только свою болезнь, но и свой возраст! Смех и песни — это запомнится так же навсегда, как и зимний лес…

На следующий день после завтрака ребята снова вынесли мою койку в лес, а сами ушли на лыжах. Снег сегодня падает крупный. И все метет, метет. Скоро моя кровать будет, наверное, похожа на снежный сугроб. Придется сушить одеяла у печи вместе с лыжными куртками ребят. Я по-прежнему наслаждаюсь покоем. Время от времени ко мне подходит кто-нибудь из дежурных, поправляет одеяло, осторожно снимает с лица снег, спрашивает, не надо ли чего.

Вечерами мы подолгу разговариваем с ребятами. В семнадцать лет кажется, что можно и должно совершенно категорически ответить на любой жизненный вопрос. В сорок понимаешь, что далеко не на все вопросы можно ответить «да» или «нет» и кроме белого и черного есть еще множество других цветов и оттенков. Нет, это не были вечера вопросов и ответов. Мы беседовали и даже строили планы, говорили о книгах, стихах, о выборе профессии, о дружбе.

За разговорами, песнями, играми незаметно наступала ночь, и я засыпала крепким здоровым сном, каким не спала уже много лет.

В самый последний день меня не вынесли в лес: стоял такой мороз, что даже пылающие жаром печи не могли обогреть помещение. Накануне отъезда особенно много пели. И снова разговаривали. Шесть дней пролетели как один. Так бывает только тогда, когда живешь очень интересно…

И вот меня опять покачивает в машине. Неотрывно смотрю в запорошенное снегом окно: хочется продлить чудесную зимнюю сказку, подаренную мне ребятами. За окном слегка вьюжит, жаль, что я защищена стеклом от непогоды и свежий ветер не ударяет в лицо.

А дорога все тянется и тянется. Я увозила с собой в памяти красоту зимнего леса, тепло юных сердец. Уезжала какая-то обновленная, словно помолодевшая. И думала о неиссякаемых возможностях человеческой души. Ведь если тридцать пять ребят смогли сделать меня, прикованную тяжелой болезнью к постели, на шесть дней совершенно счастливой, — нет, не на шесть, а на много дней вперед, — значит, человек может все!

ДОЛГОЖИТЕЛЬНИЦА

Сидит на кровати, свесив на пол ноги, моя соседка по палате. Взгляд устремлен в себя. На лице скорбь. Ей девяносто пять лет. О чем она думает? Вспоминает? Готовит себя к уходу в мир иной? Что заботит ее? Чем мучается? Ведь операция прошла прекрасно, и она ходит даже по коридору. Нет, не физические страдания — наверное, так может болеть только душа.

— О чем думаете, Анастасия Ивановна?

— Что? Ах, о чем думаю? Вспоминаю. — Ее лицо озаряется улыбкой. — Плохо вижу, читать не могу. А дел нет. Вот и вспоминаю детство. Мой дед был ссыльным, и выросла я на Крайнем Севере в селе Н-ского уезда. Нас росло десятеро. Было весело. Зимой на санках катались, летом в речке купались. А уж в праздники какие пироги мама пекла! Нас, детей, любили, хоть и не шибко баловали, да и баловать особо было нечем.

Ходила в приходскую школу в соседнее село. А дед нередко посылал меня передавать записки своим товарищам за решеткой. Я была маленькой, и мне это легко удавалось. Да, о революции я знала задолго до нее.

— А что с семьей стало после революции?

— Сначала переехали в Калугу. Там хорошо жили. Отец продолжал водить поезда. А потом его перевели в Москву. Еще лучше стали жить. Дед к тому времени умер. А потом умерли и отец, и мать, и три сестренки. Трех братьев на фронте убили. Две сестры потом умерли. И осталось нас двое — я и младшая сестра: тоже девятый десяток разменяла.

— Неужели? Она на столько не выглядит. И вас каждый день навещает. Правда, видно, что ей это трудно.

Врач прерывает беседу: обход.

— Как себя чувствуете, Анастасия Ивановна?

— Спасибо, хорошо.

— В среду выпишем.

За дверью ждет окончания обхода сестра Анастасии Ивановны. На улице и в палате знойно. И сестра, раскрасневшаяся, распаренная, старается успокоить свое непослушное дыхание, унять биение сердца, чтобы войти после обхода с улыбкой — как ни в чем не бывало.

Она раскладывает скромную передачу. И они долго потихоньку разговаривают, делятся новостями. Собственно, какие там новости? Дочь Анастасии Ивановны тридцать три года лежит в психиатрической больнице. Успела с отличием окончить институт, аспирантуру, защитить диссертацию и — навсегда потеряла рассудок. Когда муж Анастасии Ивановны был жив, брали ее иногда домой. Но муж вскоре умер. И навек одиночество, неизбывное горе. Сестра, хоть и живет отдельно, помогает, единственное ее счастье.

Вечером Анастасия Ивановна уже подсаживается ко мне на стул. Ею заинтересовались? Ну что же, она готова рассказывать о своей длинной жизни.

— Муж у меня был хороший. Прожили вместе пятьдесят пять лет. Видно, сердце не выдержало несчастья с единственной дочерью.

Она долго молчит. Думает. Вспоминает.

— Я зажилась до девяноста пяти ради доченьки. Навещаю ее, она меня узнает. Целует, гладит, обнимает. Это мои праздники. Когда-то праздников было много, теперь остались только эти.

— А домой просится?

— Нет, никогда. И что отец умер, тоже не знает.

Наступают поздние сумерки, но свет зажигать не хочется. Все ходячие разбрелись кто куда. Верно, у телевизора в холле. И мы вдвоем. Боюсь вспугнуть ее мысли и потому молчу. Впрочем, память у нее отличная. Волосы седые, гладко зачесанные назад. Морщин не так уж много. Но главное в ней — глаза, темные и печальные. И этот устремленный в себя взгляд…

Я лежачая и прошу ее зажечь, наконец, свет. Она поднимается со стула, берет палку и, сгорбленная, идет, потом возвращается.

Привезли ее сюда тяжелобольную. Я видела, как неистово сражались за нее врачи, и думала: «Что заставляет их бороться за продление жизни даже таких стариков? Долг? Призвание? Присяга? Это можно назвать как угодно. Но оно есть и да будет!»

А потом пришла победа. Старушка поднялась. Схватила свою палку и пошла. Вот так, сразу, как встала, пошла. Вся палата, врачи, сестры, няни радовались.

Я, наверное, утомила ее. Говорю:

— Вы устали, ложитесь.

Она снова поднимается, идет к своей кровати. Я смотрю на ее сгорбленную спину и думаю: «Ведь только она выдает возраст».

Больные возвращаются в палату. Укладываемся. Тушим свет. За окном звезды. Наверное, каждая из нас, наугад выбрав одну, считает ее своей надеждой.

На что надеяться старушке? Каждый день жизни для нее подарок. Нет, это подарок доченьке. Что будет с ней, когда мать перестанет навещать ее? Тетю она не узнает и не радуется, когда та приходит.

Старушке не спится.

Вот она после петербургских Бестужевских курсов в первый раз вошла в класс сельской школы. Ребятишки с нескрываемым любопытством разглядывали ее, молодую, в белой блузке и черной юбке. В темноте палаты она улыбается своим воспоминаниям: «Я научу вас, дети, любить книги и познавать жизнь». А сама? Книги любила всегда. Жизнь не познала — так и не смогла понять, почему в ней есть незаслуженные страдания. В бога не верила никогда, но объяснить смысл страданий — а они теперь стали смыслом ее жизни — не умела.

Вот она ждет мужа из очередного рейса. Знает, что он должен тайно перевезти революционера-подпольщика. Окно комнаты освещено коптилкой — пусть издали видит, как она его ждет. Но он не идет. Его арестовали. Суда не дождались — пришла революция. И они опять вместе.

А как он волновался, когда она рожала свою доченьку! Принес цветы и написал такую смешную записку: «Счастлив, родная, поздравляю. Только наша династия машинистов все равно не кончится».

Она так зажилась, что пережила своих учеников.

С этой мыслью под утро она засыпает…

Назавтра ей очень хочется, чтобы я попросила ее продолжить воспоминания. И я, не заставляя долго ждать, зову ее к себе.

— Знаете, а ведь наша династия железнодорожников действительно не кончилась, хотя родила я только дочь. Она окончила транспортный институт и, проработав потом два года в депо, получила права управления. Она и после защиты осталась на транспорте. Ну а уж теперь, тем более со смертью мужа, кончилось все…

И снова молчание. И снова в себя. Я терпеливо жду продолжения и стараюсь угадать, куда память перебросит ее опять.

— Мой муж попадал в крушения. Одно из них я помню особенно хорошо. Он вел состав на полной скорости. Состав пассажирский. И вдруг из-за поворота навстречу — грузовой. По тому же пути. Как все четверо — машинисты и их помощники — самоотверженно спасали людей! Оба машиниста — экстренное торможение, песок на рельсы, мигание прожекторами. Помощникам велели прыгать. Сами остались до конца. Жертв не было. Машинисты получили ранения.

…А дочка, когда в первый раз вела поезд, цыпленка задавила. А может, показалось.

…В последние годы работы я тоже стала железнодорожницей: преподавала литературу в железнодорожной школе.

…С детьми надо разговаривать, как со взрослыми. Тогда они не почувствуют никакой фальши. И откроются тебе, как открывается книга.

Но то все было давно… С болезнью дочери я разучилась смеяться. И — ушла из школы, не могла быть со здоровыми детьми. Это, наверное, плохо…

В день выписки за Анастасией Ивановной приехала сестра. И как-то особенно плохо выглядела. Подошла ко мне и шепнула:

— Дочь сегодня ночью умерла. Не знаю, как подготовить сестру.

Я подумала о том, что, быть может, это к лучшему — обе они перестанут страдать. Но не уйдет ли стимул долголетия матери? Ведь она считала, что живет ради дочери!

А она, моя милая соседка-старушка, одеваясь, все приговаривала:

— Увижу ее, завтра же увижу.

Мы трогательно и долго прощались. Потом сестра взяла вещи и пошла впереди. Сзади с палкой, сгорбившись, шла Анастасия Ивановна.

НЯНЯ

Я лежала на больничной койке и плакала: рана не заживала. Незаметно подсела ко мне наша уже пожилая няня Мария Сергеевна. Она не просто ухаживала за нами, с ней можно было посоветоваться о жизненных проблемах, отвести душу. Очень полная, она делала все быстро и ловко. Мы, больные, любили ее.

— Ну чего ты плачешь? Лучше посмотри, какая красотища вокруг! Не на больничные стены, а в окно. Все зазеленело, а небо-то какое! Вон какая ветка смотрит на тебя в окно! А ты не видишь. Природу нужно уметь разглядеть, понять, тогда и она утешит тебя.

Няня поднялась, отошла, а я взглянула в открытое настежь окно, откуда смотрела нянина ветка. Что значит моя незаживающая рана перед этой непосильной красотой, которую открыла мне няня?! Стало легко. Нужно было только смотреть в окно, в больничный парк, где был совсем другой мир, без слез и страданий, где цвели черемуха, сирень, жизнь.

НЮРКА

Рядом со мной умирала совсем еще молодая женщина — Анна. В палате все звали ее Нюркой, потому что так называл ее муж. Ему она оставляла годовалого ребенка. До последней минуты Нюрка не знала, что умирает. Дом ее был в Можайске, там она вместе с мужем работала на заводе: он слесарем, она — токарем. Она была очень хороша собой, болезнь почти не изменила ее внешность. Только кожа лица стала очень бледной и глаза горели, как звезды. Когда меня положили в палату, Нюрка еще ходила, чувствовала себя бодро и даже ухаживала за мной. Она была очень отзывчивой и к тому же сильно привязалась ко мне — сама не знаю почему.

Теперь она угасала на наших глазах, и мы понимали, что врачи бессильны продлить ей жизнь. Муж приезжал к ней часто, хотя чувствовалось, как трудно ему метаться между нею, лежавшей в Москве, работой в Можайске и ребенком, которого взяли в ясли. Он привозил ей бутыли морковного сока и черную икру. Кто знает, чего это ему стоило… Приезжал он всегда в одно и то же время, и мы, вся палата, с нетерпением ждали его. Он входил, и мы потихоньку облегченно вздыхали, а потом отворачивались — не хотели мешать их свиданиям. Какие это были свидания! Это были поединки жизни и смерти. Казалось, две жизни — здоровая и почти угасшая — сливались воедино. И пока они были вместе, эта, вторая, продолжала теплиться.

Я давно уже знаю, что человек, которому веришь как себе самой, может оставить женщину в беде. Но даже если бы я пережила это не один, а сто раз, все равно не перестала бы верить в любовь и никогда не забуду любви этого простого рабочего парня из Можайска к своей Нюрке.

Но даже такой любви было мало, чтобы совершиться чуду. Когда врачам стало ясно, что близок конец, они оставили мужа в больнице. Он привез из деревни маленькую сухонькую старушку. Нюрка была ее единственной дочерью, единственной отрадой…

Когда Нюрке стало совсем плохо, ее увезли из палаты в кабинет врача, чтобы не тревожить остальных больных. Нюрку провозили мимо моей кровати, и я в последний раз увидела ее и тогда еще ясные, как звезды, глаза. Она спросила:

— Ира, почему меня увозят, может быть, я умираю?

Я ответила ей очень спокойно:

— Что ты болтаешь, Нюрка! Тебе сейчас сделают переливание крови, станет легче, а чтобы мы не мешали заснуть, тебя увозят от нас.

Ночью она умерла.

А утром я увидела Нюркину мать. Она сидела с каменным лицом, неподвижно уставившись выцветшими сухими глазами в одну точку. И мне стало стыдно, что я жива, что пройдут еще сутки, и моя мать обнимет меня и отвезет домой, а не на кладбище…

МИМОЗЫ

Сколько же было за последние два десятилетия минут отчаяния, казавшегося мне не совместимым с жизнью? Сколько раз оказывалась на краю пропасти и даже не всегда было желание удержаться? Не помню, не считала. Лишь одну из таких минут запомнила отчетливо — наверное, потому, что она была последней. С тех пор поняла раз и навсегда: как бы плохо ни было тебе сегодня, завтра может стать лучше. Есть выход из любого положения, нет выхода только из «ниоткуда».

Мою комнату залил весенний солнечный свет. Только сейчас он меня уже не раздражал, и я не просила задернуть шторы — мне явно стало лучше. А днем принесли букет мимоз. Оставшись в палате одна, я поставила банку с цветами прямо на свою кровать, зарылась в них лицом и вдохнула сладковатый, полюбившийся издавна запах. Исходил он то ли от мимоз, то ли из моей далекой юности…

Перед самой войной среди приглашенных на день моего рождения пришли три мальчика, и все трое вручили мне общий букет мимоз — первые цветы в моей сознательной жизни. Было радостно и чуть грустно: который же все-таки из трех? Или вовсе никто? Тогда я знать этого не могла, понять не умела, спросить не смела. Ну а теперь все трое погибли и не у кого спросить. Да уже и не надо: время сравняло их всех в памяти и в сердце.

А я вот осталась жить. И тогда, в войну. И много раз после. И когда боролась вместе с врачами. И когда, уставая, сдавалась. А надо бы, наверное, почаще вспоминать тех трех мальчиков, которые очень хотели жить, да так и остались лежать в земле на дорогах войны. Тогда не будет минут отчаяния и всегда будешь ценить жизнь…

НЕБО И ЗЕМЛЯ

Меня лечит молодой доктор Геннадий Федорович Балашов. Увидев его впервые, подумала: спортсмен. Оказалось, в недавнем прошлом — военный летчик. В авиацию влюблен с детства. Отец был летчиком-испытателем, и его гибель в авиационной катастрофе лишь укрепила мечту мальчика. Не помогли ни уговоры, ни слезы матери-врача: она боялась, что небо отнимет у нее еще и сына.

Он успел налетать немного. А дальше тоже несчастный случай. Тяжелая травма — летать запрещено! Любя авиацию, он мог бы работать техником на своем же аэродроме. Но провожать ежедневно самолеты в небо, самому оставаясь на земле, было для него пыткой. Он вернулся в Москву, к матери, и поступил в медицинский институт — теперь уже пошел по ее стопам.

Доктор много рассказывает мне об авиации. Тоскует по небу. Каждый год проводит отпуск в той части, где остались служить его друзья-летчики. Иногда удается с кем-либо из них полетать. А потом снова на работу, к больным — до следующего года, до следующего отпуска. Нет, нет, он любит свою вторую профессию и даже считает, что в них обеих, столь различных, есть много общего.

Во время таких бесед мы посматриваем в окно: он — на небо, я — на землю. Я, конечно, сочувствую ему и очень уважаю его за то, что он не сдался, сумел найти себя снова. Но… понять до конца не могу: моя мечта — хоть бы еще разок в жизни пройтись по земле. Все двадцать лет болезни манит меня земля…

Доктор уходит. Я остаюсь одна со своими мыслями — другие больные в палате ходячие. Закрываю глаза и пытаюсь представить себе: вот я вновь обрела землю! (Так, наверное, взлетает в небо в ночных снах наш доктор.) Как захлестнуло бы меня тогда счастье! И как, наверное, захотелось бы разделить это счастье со всеми, кто столько лет делит со мной мое горе! Разделить счастье с мамой… Впрочем, разве матери делят с детьми их горе? Они его несут — в себе и очень часто за нас.

В голове моей боль и шум. И я уже научилась волей своего воображения придавать этому шуму любое значение. Вот сейчас я слышу свои шаги. Слышу, как под ногами, если лето, шелестит трава. А если осень — шуршат палые листья. А если за окном зима — тогда скрипит снег. Впрочем, зимой можно еще и кататься на коньках…

Если бы мне все-таки удалось когда-нибудь подняться, куда бы отправилась я в свой самый первый «рейс»? Ну конечно же на Патриаршие пруды! Ведь там прошло мое детство, когда вся жизнь еще только задумывалась. Наверное, теперь пруд показался бы мне морем, ветер — бурей, и все было бы удивительным…

Я открываю глаза. В окне палаты яркий мартовский день. Свет весны за окном кажется мне год от года ярче оттого, наверное, что все больше позади несостоявшихся весен. Не увиденных. Не прожитых. Чужих.

А мама сказала бы: чужих весен не бывает!

МИШКА

Говорят, в поэте непременно должно сохраниться самое удивительное из всего, что присуще детству, — способность изумляться. Может быть, и так, не знаю. Но только что-то от детства остается на всю жизнь в каждом человеке…

Однажды, когда я стала уже взрослой, в одну из горестных минут моей жизни знакомая девчушка, не умея утешить иначе, подарила мне свою любимую игрушку. Мишка был заводной, умел танцевать и даже дразнился — высовывал язык. Девочка подарила мне этого мишку на счастье. И когда он в очередной раз открывал пасть и показывал язык, мне казалось: он учит меня смеяться над судьбой, которая не слишком мягко обошлась со мной.

Кто знает, может быть, счастье, принесенное мне тем заводным мишкой, заключалось в том, что я — наперекор всему! — выжила?.. А потом, спустя годы, в одну из трудных минут жизни другого человека, отдала я ему этого мишку — тоже на счастье. Так устроена жизнь. Изначальная и вечная истина: чувство благодарности лишь в редких случаях оборачивается ответным добром именно для того, кому ты благодарен. Обычно же оно передается совсем другим людям — по связям, чаще случайным. Цепная реакция добра…

Мне так и не удалось узнать, принес ли мой мишка счастье тому, другому человеку. Помню лишь, что сама долго тосковала по глазкам-бусинкам, которые светились как две маленькие звездочки надежды в темноте бессонных ночей.

И вот я снова получила в подарок мишку. Только этот не имеет заводного механизма, не танцует и не показывает язык. Может быть, потому, что он еще совсем маленький медвежонок и не умеет научить человека сопротивляться судьбе смехом? Но я узнала глазки-бусинки… Нежно поглаживаю мягкую, пушистую шерстку и, веря, что он тоже принесет мне счастье, говорю ему, как старому другу: «Ну здравствуй, мишка!»

САША

Был конец апреля, в Евпатории все цвело. Мою койку выносили прямо в сад — воздух и солнце были единственным моим лечением. Как-то я попросила у врача разрешения остаться в саду и на ночь — ночи были такие ясные. И море было совсем рядом. Моя койка стояла в кустах сирени, а чуть подальше и повыше гроздья акации. Вся земля была усыпана белыми лепестками.

Вечерами бывало особенно трудно, время тянулось так долго. Томило одиночество. Ночью над головой горели звезды, и все они казались мне счастливыми и… чужими. Когда-то, вот в такую же звездную ночь, мы с ребятами поднимались в горы, чтобы встретить рассвет. Тогда над моей головой светила моя звезда. Тогда все было моим…

Неожиданно мое одиночество кончилось. Однажды ко мне подошел высокий рыжий парень из нашего санатория и спросил:

— Вы что же, и ночью тут лежите?

От него слегка попахивало водкой. Мне стало не по себе, и я ответила, что ночью перебираюсь в палату. Назавтра он пришел снова.

— А вы обманули меня! Я ночью специально приходил проверять и увидел, что вы здесь.

Мы оба поняли друг друга, засмеялись и — познакомились. Его звали Сашей, он работал техником на заводе. С того дня Саша часто стал приходить ко мне и проводил у моей постели много часов. Как-то привел нескольких парней из своего корпуса, они подхватили мою кровать и понесли к спортивной площадке — начинались соревнования по волейболу. Потом они решили переносить меня вечерами к летней площадке — в кино или на концерты. Первое время я очень стеснялась, особенно отдыхающих из других санаториев, и ребятам приходилось долго меня уговаривать. А потом привыкла. И к моей койке тоже все привыкли. Теперь я уже не страшилась вечеров — была не одинока. Саша то собирал мне цветы, то приносил «для аппетита» керченскую селедку. Брал для меня из библиотеки книги и доставлял письма.

Он уже знал обо мне все. Знал, что рушится сейчас моя жизнь, рушится любовь. Как-то, увидев меня особенно грустной, сказал:

— Он будет ждать вас, Ира. Когда любишь, можно ждать всю жизнь.

Потом пришло время Сашиного отъезда. Я успела привязаться к нему всей душой и знала, как мне будет его недоставать. Накануне отъезда Саша предложил:

— Давайте, Ира, попробуем добраться разок до моря. Кто знает, когда еще вам придется увидеть его.

Это была моя мечта, только неловко было просить, чтобы помогли дойти.

Я поднялась с постели. Море было близко, но шли мы долго и трудно. Саша нес меня к морю на руках. Нет, он ничуть не стеснялся любопытных взглядов встречных. Он и меня научил не замечать жестокого любопытства посторонних.

Возле воды Саша нагнулся и потрогал рукой песок:

— Попробуйте, Ира, какой горячий!

Вспомнил, что мне не нагнуться, набрал горсть, пересыпал в мою ладонь. Песок действительно был горячий. А море? Море было безмятежно спокойное, и ему не было дела ни до меня, ни до моей беды…

На следующий день мы прощались. Столько хорошего хотелось сказать Саше, но он опередил:

— Спасибо, Ира, мне было очень хорошо с вами. И домой возвращаюсь с чистой совестью — водку не пил и жене не изменял!

Пошутил! Я не ответила. Только навсегда запомнила добрые, улыбчивые глаза.

МАРТ

Март. На Москве-реке еще не тронулся лед, а по берегу уже побежали первые ручейки.

Март. Роковой месяц для нашей семьи. Именно в марте умерли муж, отец, брат. Ушли из семьи все мужчины…

Март. Ослепительно сияет солнце, не радуя глаз.

Март. С крыш домов падает капель — вечный вестник наступающей весны. И в воздухе первые весенние запахи.

Март. Замирает сердце, когда смотришь на это возрождение жизни в природе и понимаешь, что не могут воскреснуть любимые.

Март. Первый месяц весны. Как пережить его? Каждый год повторяется эта бесконечная мука. И все-таки весна идет. Потому что жизнь не останавливается и никого не хочет щадить. Трудно, больно и горько. Но весна идет как победное шествие природы — силы, с которой никто не может совладать.

Март…

ДОДИК

Я любила его пылкой, хотя еще и не взрослой любовью — нам было по шестнадцать. Страдала, потому что любила безответно. Детство оборвалось в один день: грянула война. И вот уже наши мальчики надели солдатские шинели…

День Победы все школьные друзья — те, кто остался жив, разумеется, — праздновали вместе. Додик, только что вернувшийся из госпиталя, был в гимнастерке с погонами. Он до удивления нисколечко не возмужал — все такой же весельчак, балагур, с шутками, острым словом и картавым, раскатистым «р», по которому его так легко было всегда узнать по телефону. Теперь в нем, кажется, били через край несколько жизней — та, которой он жил сам, и те, что не дожили друзья.

Вскоре он женился, и наши дороги разошлись. Не виделись лет тридцать. К моему пятидесятилетию старые школьные друзья приготовили мне сюрприз — пригласили Додика, он принес корзину красных гвоздик. Увы, пришел какой-то совсем чужой мужчина с седыми висками и брюшком. На улице не узнала бы!

Теперь Додик с каждым праздником поздравляет меня по телефону. И только раз в году поздравляю его я: в День Победы.

— Урра! — раздается его счастливый голос.

— Ура! — вторю ему я.

И еще дважды слышу это далекое и до боли близкое «р»:

— Урра! Урра!

Вот он, прежний Додик, весельчак, балагур и наш школьный рыцарь, не терпевший несправедливости, защищавший слабых, с таким, только ему присущим почтением к девочкам.

Все правильно, Додик. И что в числе немногих остался жив. И что выбрал не меня, а другую — со мной тебе было бы слишком много хлопот. И что мы встретились. И что всерьез не расстаемся: стоит набрать твой номер телефона, и вот уже на другом конце провода слышу твое раскатистое «р». И даже что я не жалею о девочке, которой приносил ты в день рождения цветы, а каждый день — полудетские слезы. Была девочка. Был мальчик. Идет жизнь.

ПЕРВОЕ МАЯ

Первое мая. Солнце светит и греет. Где-то там, далеко, на Красной площади отшумел физкультурный парад. Прошла веселая демонстрация. Я ничего этого не смогла увидеть — все те же четыре стены, только теперь снова больничные. Соседка по палате спросила меня: «Вы не пробовали заняться статистикой — сколько лет проведено вами в больницах?» Мне никогда ничего подобного не приходило в голову, но если прикинуть, то чуть ли не половину сознательной жизни..

Вспоминать о том, как прошла жизнь, а вопреки всему светит и греет солнце, — пустое. Мечтать о будущем — его уже тоже, скорее всего, не будет. Жить настоящим, скрипя зубами от боли и сгорая от жара, — бессмысленно. Значит, где-то в душе надо создавать другой — «невсамделишный» — мир. И тогда даже настоящий день засияет всеми цветами радуги. И все Золушки наденут хрустальные туфельки. А каждая Ассоль дождется своего принца на яхте с алыми парусами. И мальчик Айтматова не утонет в погоне за белым пароходом. Жар-птица перестанет быть мечтой. Золотая рыбка простит за жадность старуху, и они со стариком не останутся у разбитого корыта. Ну а я вернусь домой, крепко и нежно обниму свою маму, прижмусь к ней, как бы врастая в нее, ибо я ее часть и разлучить нас просто невозможно.

Майское солнце врывается в палату и тоже вносит свою лепту в придуманное мною торжество.

Я — СЧАСТЛИВЫЙ ЧЕЛОВЕК!

Была вчера на серебряной свадьбе моей близкой подруги. Мне было хорошо в этот праздничный вечер — я радовалась и ее юбилею, и дочке, и очаровательной внучке. А сегодня с утра — пустота. Словно вынута душа. Наверное, если бы сразу получила много работы, было бы некогда горевать о себе. Но с работой «окно», и утро тянется и никак не переходит в день…

Уже много лет после смерти мужа сестра в больнице как-то спросила меня: «Вы не артистка? Уж больно много приносят вам цветов». Это близкие и друзья стараются восполнить хотя бы долю того, чего так и не успел он. И в другой раз, в другой больнице: «Утром входишь в вашу палату и слышишь запах духов». Это моей маме хочется, чтобы я не была иной, чем при нем.

Я — счастливый человек. Не только потому, что богата близкими и друзьями. Я живу творческой жизнью и люблю все то, что любил муж, и даже более того.

— Я — счастливый человек, потому что все еще могу сопротивляться недугу.

Я — счастливый человек!

РЫЖЕНЬКАЯ

Она рыженькая. Глаза зеленые в золотую крапинку и очень пытливые. Я люблю ее вот такую — свою, родную, близкую. Она — еще от горшка два вершка — пытается за мной ухаживать. Впрочем, это хорошо ей удается. Ведь она делает это с любовью ко мне. А я принимаю с любовью к ней. А любовь, помноженная на любовь, уже такая сила, которая не подвластна жизненным невзгодам. Мне радостно, когда она улыбается, а сколько раз она улыбнется, чуточку зависит и от меня. Ее так легко удивить, обрадовать — уверена, она рождена для радости. Ведь самая большая радость — приносить ее людям. Она слишком мала, чтобы делать это осознанно. Но как порой хорошо, что сердце бывает старше разума. Она плоть от плоти моей. В нас общая кровь. Ведь ее дед был моим родным братом…

Тогда я приезжала к нему, умирающему, и поочередно входила то в одну, то в другую комнату. В одной властвовало горе — у изголовья брата сторожила смерть. В другой жило счастье — она, крохотная, тянула ко мне ручонки, и улыбка лучилась на ее лице.

Вот какими узами связала нас жизнь.

СЫН

Его письма не так уж сильно отличались от писем других моих благодарных читателей. А когда умерла мама и я осталась одна, беспомощная и больная, то написала об этом всем своим корреспондентам. Он, единственный из всех, откликнулся не только словом, но и делом: «Осенью я демобилизуюсь из армии, приеду к Вам и буду Вашим сыном». Так приобрела я сына, спасшего меня от одиночества и физической беспомощности.

Сын… Я мечтала о нем еще в детстве — одевала кукол в мальчишеские костюмы. Он представлялся мне черненьким и кудрявым.

Сын… Я мечтала родить его в юности, когда счастье было так близко.

Сын… Я и в молодости все еще надеялась, когда болезнь отняла все.

Сын… Я пренебрегала болезнью в зрелые годы, но вмешалась смерть мужа, и я не родила его, маленького и родного.

Сын… Судьба послала мне его вдруг, в самые трудные минуты жизни. Уже большого, сильного, благородного.

Сын… Моя опора, поддержка, радость. Я не знаю и не хочу знать, что будет потом. Ведь и родные сыновья, в которых вложена жизнь, уходят. Я же не вложила в него ничего.

Нареченный сын… Какое счастье иметь возле себя этого солнечного, нежного, ласкового человечка и сознавать, что ты не одна, что есть он, сын. Черненький и кудрявый. Чудо, влетевшее в дом и полонившее сердце…

СИНИЕ ПЕРЫШКИ

Моя знакомая зевнула и, отправляясь в отпуск, сладким голосом сказала: «Люблю спать под стук колес». Невольно вспомнила я свои поездки. Нет, под стук колес мне никогда не спалось. Днем неотрывно смотрела в окно. Леса, реки, озера, степи — все, чем так богата моя земля. Вечером — фонари на полустанках да мерцание огней больших городов. Но настучало время спать. Задвигались шторки, в купе тушился свет. И тогда… прилетала синяя птица. Я всегда знала, что не буду жить легко. Понимала, что за каждой исполненной мечтой, за которую придется дерзко бороться, придет другая. Но рядом со мной была синяя птица, и поэтому не было причин считать, что не сбудется ни одна мечта. Она, эта никем никогда не виданная синяя птица, была со мной в поезде, и я в своих грезах нежно гладила ее, беседовала с ней, а она под утро оставляла мне синие перышки как залог счастья и улетала до следующей ночи. Синие перышки были тоже грезами…

Дорога, дорога, сколько надежд переполняло и без того переполненное красотой жизни сердце! Но отчего же вдруг, так сразу, она оборвалась, лишив меня всего, чем жив и богат человек? Может быть, потому, что я не сумела сберечь синие перышки?..

МАТЬ

Они сидели за столом в День Победы. Уже немолодые, с сединой в волосах, некоторые из них искалеченные, но все веселые, влюбленные в жизнь, которую отвоевали почти сорок лет назад. Среди них была старая женщина, их «общая мама», как они называли ее. Впрочем, возраст еще не определяет старость. В свои восемьдесят три года она сохранила не только физические силы, чтобы обслуживать себя и вести хозяйство, ухаживая за сыном, сидевшим за тем же столом. Она сохранила живое любопытство ко всему интересному, не отставая, а порой опережая в этом молодых. Пишет мемуары — живет не только активной духовной, но и творческой жизнью. В мемуарах повторяет все пережитое — светлое и тяжелое, что выпало на ее долю. Кого любила, с кем дружила, кого встречала и, конечно, как работала. Жизнь — это то, что можно о ней рассказать…

Она вышла замуж девятнадцати лет. Родила сына, но не сразу проснулось материнское чувство. Зато когда проснулось, заполнило всю.

…Сыну три года. Он идет за ней по узкой курортной аллее и хнычет: «Ну дай хоть кусочек черного хлебушка». Прохожие останавливаются, думая, что с ним злая мачеха. А он просто ненасытен.

…Ему девять лет. Острый аппендицит, перитонит, срочная операция ночью. Вместе с врачами боролась за его жизнь.

…Вот она получает в войну разрешение на встречу с ним, пока его взвод стоит на отдыхе после жестоких боев. Сын выехал встречать ее верхом на лошади — красивый, статный, по-военному подтянутый. Какую гордость испытала тогда она!

…Вернулся на костылях. А счастливее, чем она, никого не было: живой! Костыли бросил. Начал учиться вместе со своими фронтовыми друзьями. Жил жадно, азартно, неистово, наверстывая упущенное. И только по ночам просыпался от приснившихся боев. И только часто вспоминал ушедших в землю друзей. Рассказывал ей о них, и она горевала как вселенская мать.

…День Победы. Ни у кого из его друзей не осталось матери. Значит, заменить всех матерей надо ей. Она — в центре стола, первая произносит тост. У нее заимствуют они, сами уже пожилые, мудрость. Делятся с ней, советуются, прислушиваются. Позади большая жизнь. О ней есть что рассказать…

ДРУГ

Умер Коган. Я всегда шутя называла его по фамилии. В первый раз он позвонил по делу, просил встречи. И встретившись, мы уже не разлучались. Каждый вечер звонил. Каждую субботу навещал. Весельчак, острослов. Талантливый физик. Он так истово любил жизнь, что не веришь и сейчас в эту утрату. Но нет звонков, нет смеха, шуток, нет его самого. Может быть, в наказание мне — не умела ценить, не хватило любви. И вот пусто, одиноко и холодно душе. И ничего нельзя вернуть, ибо прошлое не возвращается. Я смотрю в ночное небо и вижу одну-единственную звездочку. Быть может, она хочет убаюкать меня, бессонную? Но вот тучи закрыли небо, и оно черным-черно. Как научиться терять? Для меня это все равно что научиться жить, потому что жизнь моя состоит сплошь из потерь.

МАРИЯ ВЛАДИМИРОВНА

Первые годы после революции, гражданской войны… Голод, разруха, беспризорность. На VII съезде ВКП(б) борьба с туберкулезом, косившим людей в городе и на селе, в центре и на периферии, на севере и на юге, была объявлена главной задачей медицины. Уже в июле 1918 года был открыт первый советский туберкулезный институт — вслед за декретами о мире и земле. Вот тогда-то после фронта гражданской войны пришла в институт молодой врач Мария Владимировна Триус. Врачом-практиком она оставалась недолго: необходимо было изыскивать средства, излечивающие больных. В то время их не было. И не в характере Марии Владимировны было ждать таких средств от кого-то. Она перешла в микрофтизиатрическую лабораторию, а с 1928 года стала ею заведовать. Отечественного опыта царская Россия не оставила. Пришлось обратиться к зарубежным источникам. Владея основными европейскими языками, Мария Владимировна стала черпать знания из опыта других стран. Кто же мог тогда знать, что пройдет не так уж много времени и западные ученые будут цитировать ее научные труды и ссылаться на них!

Талант Марии Владимировны выделил ее, еще девочку, в гимназии. Отец, глава многодетной и бедной семьи, не мог дать детям образование. Мария своими незаурядными успехами завоевала тогда право учиться бесплатно. Одновременно подрабатывая уроками, она дала возможность получить образование младшим сестре и брату, моему отцу.

Мария Владимировна, или, как мы, дети, называли ее — тетя Маня, в молодости была очень привлекательной. Однако замуж вышла поздно и первого ребенка, девочку, родила уже к сорока годам. Когда Инночке был всего год, мать случайно узнала, что муж имеет другую семью, и оставила его. Инночка, девочка красивая, умная, способная, заполнила всю ее личную жизнь. Помню, как тяжело переживала тетя Маня тоску дочери по отцу, которого не знала. Гуляла с немецкой группой на бульваре, увидела, как испуганный мальчик прибежал и уткнулся в колени воспитательницы с криком: «Не отдавайте меня папе, я не хочу к нему!» Это был мальчик, тоже росший без отца, но отец искал встречи с сыном на бульваре, зная часы прогулок. Инночка, потрясенная, сказала вечером матери: «А если бы мой папа пришел, я бы так была рада». Помню, какой болью отозвались в сердце моей тети эти слова дочери.

В три года, летом, когда Инночка с детским садиком жила на даче, она простудилась и заболела ревматизмом. Позднее атаки этой болезни и вызванный ею порок сердца не дали девочке постоянно ходить в школу. Занималась с ней каждый раз во время болезни мать. Блестяще подготовленная по всем предметам матерью, Инночка переходила из класса в класс с отличными оценками.

Дружили с ней мой родной брат, ее сверстник, и его самый близкий товарищ.

Катастрофа произошла в семнадцать лет. Помню последний ее вечер в нашей семье — была свадьба двоюродного брата. Длинные черные кудри распущены по плечам. Чуть раскосые, восточные, черные глаза (отец был узбеком), бархатистая смуглая кожа, о которой товарищ брата рассказывал через много лет своей жене: «Я никогда больше не видел такой кожи». Что и говорить, наверное, это была их первая любовь. Инна сдавала экзамены в десятый класс. Назавтра пришла с экзамена, пожаловалась на головную боль. Тетя Маня ответила: «Ляг поспи, ничего, если получишь тройку».

Инна из-за головной боли не уснула, а к утру начались судороги. В тот день все врачи, коллеги и друзья тети, были у Инночки, непрерывно, тихо и жалобно повторявшей запомнившийся мне на всю жизнь стон: «Ой-ой-ой-ой». Диагноз был установлен: «туберкулезный менингит». Я была у них, когда Инну отвозили в клинику туберкулезного института, где работала тетя Маня. Им выделили отдельную палату. «Какие же наряды возьмем мы на дачу?» — спрашивала тетя у Инны и собирала вещи. Уже тогда было непонятно, где брала она мужество.

Помню, как вводили Инне в спинной мозг ежедневно лекарство — она походила на загнанного зверька…

Инночка умерла 14 июня 1948 года. Вопреки возражениям близких и коллег, боявшихся за Марию Владимировну, она присутствовала при вскрытии дочери. Нет, менингит не подтвердился. Она умерла от кровоизлияния в мозг.

Комнату и коридор заполнили дети, ее товарищи по школе. Тетя Маня стояла у гроба с сухими глазами. Право же, никто не мог понять, откуда эта женщина черпала силы. Не плакала она и на кладбище. Только спустя месяц ее свалил инсульт. Сдало и сердце. Она пережила дочь на семь страшных лет. В 1955 году ее, шестидесятилетнюю, похоронили под тем же розовым гранитным памятником.

Ах, как свежи в памяти детские годы, проведенные с ней! Каждое воскресенье нас с младшим братом и Инночкой водила тетя Маня гулять на бульвар. А после прогулки мы заходили в детский магазин, и она каждому покупала выбранную им игрушку. Она так хотела, чтобы Инночка дружила с нами, так боялась оставить ее одинокой! Случилось непредвиденное — девочка оставила одинокой мать. Но самое удивительное было то, что вопреки большому горю тетя не смогла быть одинокой. Сколько любви, тепла, внимания дарила она нам, своим племянникам! Вспоминаю ее такой благодарной за каждую каплю нашего внимания. По окончании института с первой зарплаты я подарила ей сумку. Она, как ребенок, показывала ее своим коллегам-профессорам. Не сумев заплакать от постигшего ее глубокого горя, она могла смахнуть слезу от каждого нашего знака внимания.

Теперь в той же ограде стоит второй, черный памятник — под ним тоже покоятся мои близкие…

ПРИЗВАНИЕ

Я снова в больничной палате. Врачи и теперь не отказались от меня. Нет, вылечить они больше не обещают. Но когда мне бывает очень трудно, спешат на помощь. И тогда становится чуть легче. А когда жить по-настоящему трудно, это «чуть» уже очень много.

В Московской железнодорожной больнице меня лечит Арнольд Осипович Мозель. Он заведующий отделением. Я очень верю ему. Верить врачу для больного всегда счастье. Ведь тогда одно его присутствие уже помогает. Врач становится тебе необходимее, чем само лекарство. Он облегчает твои страдания, даже еще не начав лечить…

Арнольд Осипович лечит меня от хронической, неизлечимой болезни. Лечит упорно, настойчиво. Лечит, потому что он доктор и должен, обязан лечить даже самые неизлечимые болезни. И хотя ему, как и другим врачам, не удается поднять меня на ноги, зато каждый день ему удается вселить в мое сердце еще чуточку мужества.

Со свойственной ему горячностью Арнольд Осипович говорит:

— Что значит «обреченная»? Все мы обречены на то, чтобы когда-нибудь умереть. Это лишь вопрос времени. Но пока человек жив, он должен жить. А дело врача — помогать ему.

Он работает вдохновенно. Служение своему делу с полной отдачей всех сил — вот, пожалуй, то главное, что составляет его сущность. Давно, когда моя болезнь только еще начиналась, я многого не понимала и в минуту боли и отчаяния бросила врачу жестокие слова. Я упрекнула его в бессилии помочь мне. Теперь я понимаю, что, находясь в самой гуще человеческих страданий, врач много страдает сам, если он настоящий врач. И когда у больного иссякает терпение, врачу должно хватить терпения на двоих. Изо дня в день, из года в год, всю жизнь выслушивает врач бесконечные жалобы больных. Каждое утро он начинает с одних и тех же слов: «На что жалуетесь?»

Арнольд Осипович подвижен, горяч. Бывает и вспыльчив. Но у постели больного он очень терпелив. Вот пожилая женщина в моей палате хнычет капризно, как ребенок: «Хочу домой!» Доктор не противоречит:

— Ну что же, раз вы так хотите, мы вас отпустим. Только я не советую. Что ж, давайте назначим рентген, — сестра, запишите! — а там и на выписку. Только, повторяю, я очень не советую.

Он так часто и настойчиво повторяет «не советую», что больная умолкает, а вечером с тревогой спрашивает:

— Как вы думаете, меня действительно выпишут? Но я же не хочу уходить недолеченной.

Молодых сестер Арнольд Осипович учит: «Больному трудно, и он имеет право даже на каприз. Нужно научиться справляться и с этим».

В больнице все направлено на то, чтобы принести больному облегчение, еще не начав лечить. Доброжелательность сестер и нянь в приемном покое убеждает его в том, что все здесь хотят ему помочь и, значит, обязательно помогут. Ведь самые тяжелые минуты в больнице — это всегда первые минуты, потому что впереди неизвестность. Путь по коридорам от приемного покоя до палаты всегда кажется самым длинным. И тогда очень важно снять страх перед неизвестностью. Это хорошо понимает персонал больницы.

А обстановка в ней вовсе не похожа на больничную — ласкающая глаз окраска стен, красивая современная мебель, цветы, ковры… Сестры говорят, что в нашем отделении нет такого уголка, к которому бы не приложил заботливые руки Арнольд Осипович.

Как он стал врачом? Да разве можно объяснить призвание? Может быть, он врач потому, что сам рано познал человеческие страдания — у него было трудное детство. И в силу свойства души не озлобился, как это иногда бывает, а научился сострадать. Ну а уже в силу темперамента сострадать для него — значит действовать.

Днем учась в медицинском институте, по ночам он работал фельдшером. И все-таки окончательное становление его как врача совершилось позже, уже в больнице, где он работал под руководством опытного учителя и наставника.

А теперь, к сорока годам, Арнольд Осипович и сам стал не только настоящим врачом, но и настоящим педагогом. Почти все в отделении, которым он руководит, — молодежь. А молодость требует постоянной учебы, передачи опыта, воспитания: недаром сестры говорят, что, поступив после окончания медицинского училища сюда на работу, все они прошли у Арнольда Осиповича вторую школу. Он словно бы заново их переучивает — уже в общении с больными. Правда, это отнимает у него не меньше времени, чем само лечение, но времени он не жалеет — все, что есть, отдает больнице.

Я особенно интересуюсь отношением врачей к так называемым хроническим больным — самым «неблагодарным». Интересуюсь потому, что по себе знаю, как важно вовремя поддержать организм, не дать болезням отнять последнее. Арнольд Осипович говорит:

— С каждым годом количество больничных коек растет, а средства лечения становятся все эффективнее. Само понятие «хронический больной» сдвинулось: вчера о нем говорили — хроник, а завтра он — здоровый человек.

Это не просто слова — Арнольд Осипович не из тех, кто бросает их на ветер. Выписывая таких «хроников», он годами не выпускает их из поля зрения.

Арнольд Осипович говорит о преемственности в лечении, я же слушаю его, а сама думаю о преемственности поколений. Ведь и кабинеты врачей, лечивших меня когда-то, тоже были постоянно заполнены и недавно выписавшимися больными и давно уже здоровыми. Сюда, в больницу, приходят проверить здоровье, получить совет, поделиться трудностями, обрадовать успехами. Ну и просто повидаться с людьми, которым стольким обязан. Конечно, это тоже требует времени и от врачей, и от сестер, но здесь никто не считается со своим временем — здесь служат делу, которое любят.

Первый помощник у Арнольда Осиповича в отделении — старшая сестра Рита Алексеева. На своем посту она уже три года. Смотришь, как она работает, и понимаешь: чтобы быть хорошим организатором, надо прежде всего уметь все делать самому. Нет процедуры, которую кто-нибудь в отделении сумел бы выполнить лучше Риты.

Разными путями приходит к человеку призвание. Мечта о медицине завладела Ритой давно — она еще бегала по деревне босоногой девчонкой. Отца своего Рита не помнит. Когда немцы заняли подмосковную деревню и сожгли ее дом, многодетная семья осталась без крова. Раздетые, разутые, голодные ушли они из родной деревни.

В новом селе, уже после войны, мать поступила работать в больницу санитаркой, и здесь же, при больнице, дали им комнату. Жили трудно — все на одну небольшую зарплату матери. Рите с детства приходилось подрабатывать — то нянькой, то почтальоном. Но очень хотелось учиться! И если удалось ей окончить школу, то лишь потому, что люди в белых халатах, сотрудники больницы, помогали ей и ее семье. С особенной благодарностью вспоминает Рита женщину-врача, ставшую ей как бы второй матерью. Она кормила и одевала Риту, помогала ей готовить уроки. Она-то и вдохнула в опаленное войной детское сердце мечту. Рита видела, что помогает докторша не ей одной. Со всего села шли люди за советом к этой красивой и строгой женщине. Рите она казалась доброй волшебницей, пришедшей к людям из сказки. Вот и захотелось стать такой же. Но стать сразу врачом Рита не могла — надо было работать, помогать матери. Зато медицинская сестра вышла из нее замечательная! Так доброе семя, зароненное в душу ребенка, определило всю жизнь.

Прислушиваюсь к разговору санитарки Люды Соколовой с моей соседкой по палате, научной сотрудницей одного из транспортных вузов. Люде восемнадцать лет, она отлично окончила школу, а вот на экзаменах в медицинский институт недобрала один балл. И пришла сюда санитаркой. Моя соседка уговаривает ее:

— Ну на что тебе эта грязная работа? Давай я устрою тебя лаборанткой в наш институт. Летом поступишь к нам же учиться. И ставки у инженеров выше.

Люда смущенно, почти виновато отвечает:

— Не могу я, понимаете, не могу. Нет у меня другой дороги в жизни, кроме как в медицину…

«Нет другой дороги в жизни» — вот это, наверное, и есть призвание.

Разве забыть мне когда-нибудь сестру Светлану, студентку медицинского института! Днем она занималась, ночами дежурила у нас в больнице. В самые тяжелые ночи, когда бессонница доводила меня до исступления, Светлана прикладывала руки к моему горячему лбу и тихо-тихо шептала над самым ухом: «Спать, спать, спать…» И я, успокоенная, засыпала. Засыпала у нее одной. Знаю, в медицинском институте не преподают гипноз. И глаза у Светланы вовсе не черные, какие — почему-то принято считать — должны быть у гипнотизера, а синие-синие. Впрочем, в те тихие ночные часы в полумраке больничной палаты нельзя было различить цвет ее глаз. Но как умела она унять боль, успокоить, увести от беды…

Это уметь — тоже призвание.

Я не раз лечилась в клиниках медицинских институтов и видела занятия со студентами в палатах, у постелей больных. Стоят они, студенты, все в белых халатах, в белых шапочках, такие похожие и не похожие друг на друга. Взгляд у одних серьезный, сосредоточенный, у других — равнодушный, отсутствующий. Вот толкнул один другого, что-то шепнул, послышался смешок. И только грозный взгляд профессора остановил их. Пройдет еще месяц, и профессор — уже в аудитории — будет принимать экзамены. Будет задавать вопросы и ставить оценки за ответы. А я бы ставила им предварительные оценки уже здесь, у постели больного. И не по тому, как они отвечают, а как слушают, какими глазами смотрят на больных. Ведь и в этом тоже распознается призвание… Как у Арнольда Осиповича, у Риты, у Люды. Как у главного врача Анатолия Соломоновича Шпигельгляса, по существу, создавшего эту больницу, хотя сам он утверждает, что не осилил бы это, если бы не множество энтузиастов. Я смогла рассказать лишь о некоторых из них.

ТАТЬЯНА

Двоюродный брат Митя незадолго до войны привез с Волги девушку Татьяну и наказал мне: «Люби ее как сестру». Красивая, с русыми волосами и яркими голубыми глазами, высокая, стройная. Волжанка, она плавала лучше моих братьев-спортсменов. И вся была такая лучистая, солнечная.

Родилась дочь. Брат обожал ее и назвал Галкой — она была действительно черненькая, как галчонок. А вскоре началась война. Мой брат узнал об этом раньше всех нас: командир-пограничник, он принял самый первый бой. Неловко поцеловал спящую дочь — она проснулась и заплакала. Наспех попрощался с Татьяной и сказал: «Уезжайте с первым эшелоном, но это скоро кончится, не бойся!» Для него война действительно скоро кончилась: он погиб в сорок втором под Сталинградом. Для нее война так и не кончилась никогда: именно девятого мая сорок пятого года получила она похоронку.

Вместе со свекровью воспитала дочь. Не успев приобрести специальность, жила трудно, но не жаловалась. Столько лет прошло с того Дня Победы, с той похоронки, а живет по-прежнему с достоинством, уважаемая всеми. Сумела не потерять тепло своей души. При ходит на помощь тому, кому трудно. Видно, доля ее такая (а может, сама себе выбрала) — ухаживать за больными. И по-прежнему молодая, разве чуть полиняли глаза — наверное, выплакала — да появилась седина в волосах. Веселая, жизнелюбивая. Никогда не позавидует чужому счастью. Входит в мою комнату или в больничную палату словно солнце.

…Месяц назад Татьяна умерла. В часы, которые она коротала без дочери, я по телефону спрашивала ее: «Тебе скучно?» — «Нет, — отвечала она уже ослабевшим голосом, — над моей кроватью висят портреты твоих братьев, один из которых был моим мужем. Я разговариваю с ними. Они отвечают».

Перед тем как мне лечь в больницу, мы с сыном поехали к ней. Я знала, что это последняя встреча. В тот день собралась вся ее семья. Татьяна небрежно смахивала катившиеся по щекам слезы, а лицо озарялось такой сияющей улыбкой, и глаза были такие лучезарно-синие, что не верилось в близкий конец. Она знала, что умирает. Но любила нас всех, и этой любовью, а не страхом наступающей смерти было переполнено ее сердце.

Похоронили Татьяну без меня. А я всю жизнь буду помнить ту сияющую улыбку и свет синих глаз. Да, так надо жить. Так надо умирать!

РОМАШКА

Неожиданно выдался праздничный и торжественный для меня день — наградили орденом «Знак Почета». Поздравляли близкие, друзья, товарищи. Казалось, по-особенному, не буднично светит солнце. А терраса вся была заставлена вазами, кувшинами, банками с цветами, непременными спутниками радости и горя. Чайные розы, алые маки, нежные лилии, благоухающий жасмин, статные гладиолусы. А одна женщина, живущая в это лето с нами на даче, не стала покупать «парадные» цветы. Вышла за калитку и нарвала на лугу ромашек. Маленький этот букет мигом затерялся среди броской, пышной красоты дорогих садовых цветов.

Прошло несколько дней. Поблекли розы, потемнели, словно обуглились, маки, жалко сморщились лилии, опали лепестки жасмина. Сохранились лишь гладиолусы с их холодной красотой, радуя глаз и не трогая сердца. И сохранились полевые ромашки. По каким-то неведомым путям сознания или подсознания пришли ассоциации.

…Многие люди, считая себя натурами цельными, не верят в возможность второй любви. Первая, вторая… Как будто жизнь можно разложить в ряд арифметических чисел! Впрочем, в чем-то эти люди даже правы: второй любви действительно не бывает. Бывает просто любовь еще раз. Снова — первая. И уж, конечно, как и людей, принимая каждого таким, какой он есть, любовь нельзя сравнивать. Увы, иные истины постигаешь только с годами. И тогда уже не так трудно отвыкать от привычного представления о нежности, проявляющейся в ласке, цветах, подарках, в постоянном стремлении удивить и обрадовать. И ты учишься ценить нежность, которая может проявиться в простом рукопожатии. И тогда, сами того не замечая, мы становимся похожими на тех, кого любим. Научишься и самому трудному: спокойно относиться к разлукам, прощаясь, скрывать тревогу, встречаясь, сдерживать радость. Лишь иногда пронзит необоримое желание увидеть его глаза — еще и еще раз убедиться, что суровость взгляда может для тебя одной обернуться нежностью. Ибо всякой женщине, даже самой счастливой, может стать вдруг тревожно — не разлюбил ли. И лишь по тому, как в трудную минуту ощущаешь его плечо даже на расстоянии, снова веришь — все настоящее.

Да, любовь, как и люди, всегда разная. И не так уж много надо мудрости, чтобы постигнуть: даже цветок и тот каждый прекрасен по-своему. Нет, в жизни нельзя сравнивать…

Никогда не гадала я на ромашках. В детстве, когда поле было рядом, еще не знала, что есть на свете чудо, называемое любовью. Когда же выросла и узнала, возле меня уже не было ромашек.

…Не успев осознать, что время девичьих грез и гаданий давно отошло и все давно уже расставлено по местам (а что не расставилось, так никогда и не расставишь), что просто жаль вынимать ромашку из воды и лишать ее, такую стойкую, раньше времени жизни, я протянула руку за ней и стала быстро отрывать один лепесток за другим. С озорством и азартом. Быть может, цветок сумел вернуть меня на мгновение в юность? Только, наверное, именно вот так тревожно и весело колотится юное сердце, прибегая в стремлении утвердить надежду к этой кем-то придуманной примете: «Любит — не любит?»

Ромашка, подаренная мне доброй женщиной, оказалась тоже доброй и последним сорванным лепестком ответила: «Любит!»

КОРНИ ЖИЗНИ

Люблю смотреть в окно на разбушевавшуюся стихию. Небо темное, тяжелое и низкое. Ежесекундно озаряют его молнии, сопровождая грозными раскатами грома. Ветер раскачивает сосны. Я смотрю на них и думаю, какие же могучие должны быть у них корни, чтобы противостоять такому урагану. В эти минуты я особенно верю, что и сама выстою. Ведь выстоять стало, кажется, главным смыслом моей жизни. Выстоять во что бы то ни стало. Выстоять сегодня, чтобы снова выстоять завтра. Для этого тоже нужны крепкие корни. Корни жизни.

БЕРЕЗЫ

В прошлом году ранней осенью, когда еще не опала листва с деревьев, пронесся ураган с обильным снегопадом. После них по-прежнему прямо и гордо стоят сосны и ели. Не пострадали и взрослые березы. А вот молодые — одних сломило, и пришлось их спилить, другие согнулись. С теми, которых сломило, уже ничего иного и не оставалось сделать — они просто перестали жить. А вот согнувшиеся и все равно весной зазеленевшие — выпрямятся ли они за оставшуюся долгую жизнь? Каждое утро, просыпаясь, я смотрю на них с надеждой: может быть, за ночь выпрямились, чтобы снова жить легко и радостно? И снова подняться ввысь, к небу, во всей своей зеленой яркости?

Вот так и с человеком. Кого горе, обрушившееся как ураган, сломит, тут тоже ничего не поделаешь. А кого лишь согнуло? Тогда все как у моих березок. Либо горе поселится в нем надолго, человек свыкнется с ним и, лишенный покоя и радостей, так и будет жить, согнувшись от непосильной ноши. Либо придет время, и разогнется он, стряхнет с себя боль, улыбнется солнцу. А мы назовем это силой жизни.

ЛАНДЫШИ

Сегодня на даче навестила нас пара молодых. Привезли ландыши. Запах от цветов, таких маленьких, одурманивающий. И смотрю я на молодых, и мне кажется — они сами одурманены. Не ландышами — любовью. Они не произносят этого слова, и мы молчим: товарищи по учебе, и только.

Лежу, поглядываю на них. Вспоминаю свою жизнь. Нет, ни дач, ни гамаков, ни джинсов не было — была война. Но так же, как и сейчас, по весне цвели ландыши. Была ли другой любовь? Смотрю на своих ребят, сравниваю — нет, такой же.

Ребята не рядом со мной, им хочется побыть вдвоем — старо как мир это пленительное племя молодых. Вот и перевожу взгляд — то в окошко, то на них, то на ландыши. И думаю: мир вечен, для него неприемлемо понятие времени. Мы влюбляемся, стареем, умираем, а по весне все снова и снова цветут ландыши. И живут в мире непреходящие ценности. И любовь тоже.

ЩЕГОЛ

К нам на дачу привезли щегла в клетке — на время отпуска его хозяев. Клетку повесили на дерево. Вокруг нее птиц множество. Только все они на воле, а наш щегол — за решеткой. Весь день в саду сплошной птичий гомон. И летают они, птицы, свободно — от дерева к дереву. И пропитание добывают себе сами. Словом, живут настоящей птичьей жизнью. А нашему щеглу и летать-то негде — только прыгает с одной жердочки на другую. И пищу ему даем готовую, самому ни о чем не надо заботиться. Все говорят: раз птица поет — а щегол все время заливается, — значит, ей хорошо. А я не верю. Мы ведь не знаем птичьего языка — может быть, поет он грустные песни. А тут еще щеглиха который день вокруг клетки летает — видно, понравился ей наш щегол, уж больно красивое у него оперение. Да что толку — объединиться-то они все равно не могут…

Так и ходим вокруг клетки, не решаясь выпустить щегла на волю: ведь он чужой, его нам на время доверили.

Виновата я перед хозяевами: не выдержала, открыла дверцу, и щегол улетел. На зиму куплю им другого. Зато как все за щегла рады!

КАМЕШЕК СО ДНА

Кавказский хребет мы перевалили ранним утром и потом сразу же, как проснулись, увидели за окном вагона восход солнца: не только небо — вершины гор пламенеют. Все как прежде. Словно не осталось позади тех так и не прожитых лет. Словно не мечтала долгие годы о том, чтобы еще раз, хотя бы еще один раз, заснуть под стук колес. А проснувшись, увидеть Кавказ, так сильно и накрепко полюбившийся в юности. Все тот же мир чудес… Рядом — преданный и испытанный друг, взявший на себя заботу обо мне. Ну что же, ведь все в жизни можно расценивать по-разному. Можно пожалеть себя за свою беспомощность, и тогда весь этот мир чудес за окном вагона померкнет. А можно дружбу, помогающую осуществлять самые дерзновенные мечты, считать тоже чудом и тем самым ко всей гамме красок, какими расцвечен мир, добавить еще одну, быть может, самую яркую.

Я прожила в Тбилиси всего пять дней. Ездили мы на машине ежедневно и помногу — меня возили по городу и в горы. Это было трудно. Но неужто не стоит преодоления самой себя такая вот редкостная и дивная радость?

В горы, в горы. Хочется насладиться быстрой ездой, такой, какую я любила прежде. Мы мчимся по крутым дорогам. Я вдыхаю ветер, врывающийся в открытое окно машины, не просто жадно, а, наверное, азартно. Ведь двадцать лет назад здесь, на Кавказе, во время студенческой практики, вела я на полной скорости поезд, и мне казалось тогда: мчишься в жизнь, и «зеленая улица» открыта всем твоим мечтам…

Прямо на машине въехали в горную речку. Приподнялась на своем ложе, протянула в окно руку, подняла камешек со дна… Что за колдовская власть над людьми у гор Кавказа! И не та власть, что подавляет, а та, что возвеличивает. Быть может, оттого, что, как бы сливаясь с природой, ощущаешь свою причастность? Да кто же выдумал, будто не под силу человеку может быть только горе?! Не от непосильной ли красоты текут эти слезы? Ведь такого не случалось даже в самые тяжелые времена. И как хорошо, что меня оставили сейчас в машине одну: в такие минуты человеку очень нужно побыть наедине с собой. Но вот только в какие же это минуты? Причастности? Очищения? Умиротворенности? Незримого присутствия души Мцыри? Или, быть может, ощущения сил и возможностей собственной души, в которые вдруг снова поверила?

ГВОЗДИКИ

Мне привезли из Заполярья три белые гвоздики. В Москве мороз. А мне привезли гвоздики не с юга, а с севера.

Цветы были совсем замерзшие, какие-то сморщенные, хотя их тщательно укутали. И все же они еще жили, вернее, я надеялась, что сумею их оживить. Я распаковала бесценный подарок, подрезала стебельки, поставила в воду.

За ночь гвоздики отошли, ожили, распустились. Это было похоже на чудо — утром я проснулась и увидела три больших пушистых белых цветка. Из той страны, где всегда снег.

Цветы не умерли, потому что человек вдохнул в них нежность.

ЗИМА

Вчера легли спать — вроде бы вернулась осень. Серыми и унылыми выглядели небо, земля, деревья. А за ночь намело снегу…

Если весну считают символом юности, а ту раннюю осень, что богата красками, называют бабьим летом, то зиму можно было бы по аналогии сравнить со смертью. Но разве смерть может быть прекрасной? Нет, зима похожа на сон. Сон младенца или выздоравливающего после тяжелой болезни — такая в ней первозданная чистота, тишина, успокоенность…

РАДОСТЬ

Домой, домой! Меня везет на своей машине — лежу в ней, как всегда, на щите — Володя Рембро. Свидетелем скольких же минут отчаяния и радости он был в моей жизни. Сколько, большой и сильный, перетаскал меня на руках… Сейчас, везя меня из больницы домой, он совершает круг, решив покатать меня по пригороду. Быть может, он тоже хочет убедить меня в том, что чужих весен не бывает?

В дороге вольно думается. И не думается вовсе. За окном машины — буйное майское цветение. Свернули с шоссе на ухабистую дорогу, ведущую в лес. И вот здесь-то, на краю обрыва, отделяющего лес от реки, пьянея от лесного воздуха, напоенного речной влагой, почувствовала я такую неодолимую радость бытия, что на какие-то мгновения перехватило дыхание. Не вообще бытия, не вчера или завтра, не во всей жизни, а сегодня, сейчас, в настоящий миг. Быть может, в нашей повседневной суете и стремлении к большим свершениям пренебрегаем мы порой такими вот сиюминутными радостями? А надо бы, наверное, не только чувствовать, но и запоминать их. В трудные минуты надеяться, светлые не омрачать мыслями о тяжелом, даже если оно неотвратимо, как у меня. Сей миг… Не упустить бы его…

СОРНЯКИ

Когда копаешься в огороде, кажется, будто в природе зло властвует над добром. Корни сорняков крепкие, их трудно выдергивать. И размножаются они куда быстрее полезных растений. Чем выше сорт клубники, тем она нежнее и тем больше требует человеческого ухода. И удобрениями ее подкорми, и от сорняков очисти, и землю разрыхли, и даже полей в жару. То ли дело сорняки: и без дождей растут.

А среди людей? Зло в людях выкорчевывать куда труднее, чем выдергивать сорняки. Год за годом, минута за минутой идет непрерывная борьба зла и добра. Даже в самые черные эпохи и времена порой кучка людей проносила сквозь мрак жестокости и невежества светильник добра. Ибо добро вечно и по крупному счету человечество на земле поддерживается добром и во имя него.

НЕБО

Когда я за городом, то лежу на спине и лучше всего вижу и люблю небо. Если рано просыпаюсь, вижу, как за лесом занимается заря. Лес словно загорается — восходит солнце. С его появлением красные тона неба в том месте бледнеют, и тогда остается лишь прозрачная его синева. Интересно следить за облаками. Кучевые, перистые, разные, они несут с собой фантастические узоры. Иногда бегут по небу быстро, то и дело прикрывая собой солнце. Иногда плывут медленно, степенно. Это в безветрии. А то найдет туча, тяжелая, низкая. Неожиданно прольется спорый дождь. Тогда воздух становится особенно чистым…

К вечеру солнце заходит. И когда оно совсем уже зайдет за лес, появляется вечерняя заря, раскрашивая небо самыми разными красками. В поздние сумерки над головой зажигаются звезды. Вечер переходит в ночь. Ночи люблю ясные. Впрочем, приятно бывает не спать в грозу.

СТИХИЯ

Разбушевалась стихия. Черное небо озаряет слепящий свет молний. Грохочет гром, словно раскалывается небо. Ветер с шумом раскачивает деревья. Оделась и потихоньку вошла в лес — он совсем рядом. Одна в грозовом лесу. Жутко! И — так радостно! Сердце звонко колотится, и дух захватывает от этой непосильной красоты. Пошел дождь, да и мое время истекло. Я вернулась в постель, а за окном все продолжала бушевать природа. Я поняла, что минуты, проведенные в лесу, память сохранит навсегда и что ради одних только таких вот минут стоит жить и страдать. А дождь все лил да лил, не смывая моей тихой и всепобеждающей радости.

СТЕКЛЯННОЕ ДЕРЕВО

Когда в моей комнате открывают окно, я вижу в стекле отражение дерева. По тому, как оно раскачивается, как колышутся ветви и листья, узнаю, ветрено или тихо. По тому, как оно меняет свой наряд или вовсе оголяется, вижу, как чередуются времена года. Стеклянное дерево. Это мое окно в природу…

ЦВЕТЫ

Несколько дней махонький бутончик розы на ветке в вазе никак не распускался. Правда, он как будто рос, но едва заметно. Каждое утро, просыпаясь, смотрела я на этот бутончик — никаких признаков цветка. И вот сегодня утром, открыв глаза, я привычно посмотрела на ветку — за ночь расцвела большая алая роза. Быть может, цветок рождается в таких же муках, как и человек, только не умеет кричать? Ведь и назначение человека и цветка одно — творить красоту, гармонию.

ОСЕНЬ

Оголились деревья. Рябина еще горит. Земля покрыта жухлыми листьями и грязными лужами. Моросит мелкий дождик — в воздухе это уже снежинки, сразу тающие на земле. Небо заволокло беспросветно. Видно, не пробиться к ночи звездам. Стоит глубокая осень — преддверие зимы. А там все станет белым-бело. Природа замрет. Умолкнут птицы. Лишь человек неутомимо продолжит свои нескончаемые дела…

РЯБИНА КРАСНАЯ

Тоскливо сумерничать на даче в непогоду. Дождь льет и льет, и кажется, не будет ему конца — так обложило небо тучами. Все серо. И было бы нам совсем неуютно, если бы не стояла на столе ветка с гроздьями рябины — ягоды светятся, как маленькие красные огоньки. Рябину принес человек, который вчера уехал и оставил после себя грусть…

Мы познакомились с Михаилом Грошевым девять лет назад весьма необычно. Я получила письмо от паренька Алексея Спигина, отбывавшего наказание в колонии, с просьбой походатайствовать за него — нет, не о досрочном освобождении, а о том, чтобы он мог продолжить образование. По специальности Алексей строитель. В колонии окончил среднюю школу и хотел поступить в строительный институт. Учиться собирался заочно: присылать в институт контрольные работы и письменные зачеты. «А экзамены сдам и защищу диплом, — уточнял автор письма, — после отбытия срока наказания». Он не желал больше зря терять время — и так слишком много потерял. И еще Спигин писал о своем воспитателе майоре Грошеве, потому что, если бы не Грошев, быть может, не осознал бы он и поныне столь отчетливо истинный смысл жизни.

О просьбе осужденного я написала Михаилу Владимировичу. Он тотчас же откликнулся, сообщил, что на Спигина надеяться можно. Начались хлопоты. Много хлопот. Прежде всего надо было проверить, подготовлен ли Спигин в институт. Алексей прислал контрольную работу, заданную ему моим братом-математиком. Брат оценил его знания пригодными лишь для техникума. Но парень обрадовался и этому. Я обратилась в министерство. Нет, сообщили мне, осужденных, разумеется, не принимают. Добавили: «Да и практически это нереально». Но я была уже достаточно умудренной жизнью. Знала, что все реально, если люди очень захотят. И люди захотели! В строительном техникуме, ближайшем к колонии, откликнулись на мою просьбу учить Алексея на общественных началах. Не подвел и он: учился только на пятерки и в полтора-два раза перевыполнял нормы на производстве. Преподаватели даже приезжали к нему в колонию.

Спустя три года Алексей был освобожден. Он продолжал мне писать. Звал на свадьбу. И хотя я, конечно, поехать не могла, день его свадьбы и для меня был праздником. Когда в молодой семье появилась дочка, Алеша назвал ее моим именем…

Продолжалась переписка и с Грошевым. Месяц от месяца она становилась доверительнее. У нас оказалось много общего — отношение к людям, литературные вкусы. Даже музыкальные произведения, оказалось, мы любим одни и те же.

Переписка шла не только с Михаилом Владимировичем, но и со всем отрядом его воспитанников. От них и из писем самого Грошева я постепенно узнавала характер этого удивительного, поистине настоящего человека. И поняла, что он лечит души своих подопечных прежде всего добротой. Да и сам он в большом и малом пример для подражания. Этот человек жадно собирает и умело использует все, что может пригодиться ему для воспитательной работы.

Прошло много лет. С Михаилом Грошевым мы давно стали друзьями. Тепло его писем согревает меня в трудные минуты. Узнав о смерти моего отца, он прислал телеграмму, текст и подпись которой заставили меня поверить, что это ожил и поддерживает нас с мамой мой погибший на войне брат Миша: «Скорблю по отцу. Береги маму. Ваш Михаил». И чуть погодя — письмо от его воспитанников: «Если бы мы могли, не задумываясь взвалили хотя бы часть вашего горя на наши мужские плечи».

И вот наступил день неожиданной радости: мы с мамой получили телеграмму — Михаил проездом будет в Москве. И это после восьми лет такой переписки! Приезжал по-настоящему родной человек.

Он оказался таким, каким я его себе представляла. Высокий. Атлет. И лицо такое добродушное, что непонятно, как он может быть строгим. А ведь его работа требует и этого. Но больше, пожалуй, пленяет в нем всесторонняя широта. У него широкие плечи, широкие взгляды, широкая, щедрая душа. У него широкие интересы — он жадно вбирает в себя знания, любит поэзию, неплохо разбирается в живописи. Уж если привез подарок с родины, то достопримечательный — оренбургский платок, который продевается через кольцо, как в песне. Уж если цветы, то охапку. Уж если смех, то такой, что всем весело. А сам он ходит как хвост за мамой: «В чем помочь?»

И еще Михаил шутил: «Вот уеду, увезу дождь, а к вам пробьется солнце». Он хотел, чтобы нам стало веселее, радостнее. И его рябина еще простоит на нашем столе, пока не догорит до конца…

ОТКУДА Я РОДОМ

МОЙ ДЕДУШКА

Семья мамы жила в Риге. Мой дедушка был среднего роста, всегда чисто и аккуратно одет. В лице у него было что-то цыганское. Небольшая бородка аккуратно расчесана. В шестьдесят пять лет у него не было ни одного седого волоска. На носу — старомодное пенсне на шнурочке: читая газету, он его надевал. Исключительный жизнелюб, редкостный оптимист, всегда доброжелателен, приветлив. Любил петь, постоянно потихоньку что-то напевал. Не отказывался и от рюмки вина. Мировыми проблемами интересовался, но мировоззрение его было традиционным. Мир сотворил бог и правит им, как считает нужным. Неправильно думать, что бог управляет каждым человеком особо. Человек свободен и может делать и хорошее, и плохое. А это уже зависит от его ответственности перед людьми, перед миром и перед богом. Жизненная философия дедушки выражалась примерно в следующих словах: «Оглянись на себя и точно будешь знать, чего нельзя делать другому». И эта философия не позволяла ему никогда никого обижать. Дедушка был верующим, но не фанатиком. И если бы ему дали право выбрать смерть или предательство, он выбрал бы первое, что впоследствии и подтвердилось в гетто.

У них с бабушкой было семеро детей. Моя мать старшая. Был дедушка рабочим, потом бригадиром, жили небогато. По реке, как плоты, плавали бревна, скользкие и блестящие. Рабочие с загорелыми лицами и черными руками вытаскивали их из воды длинными баграми. Дедушка даже в семьдесят лет выпрыгивал из лодки на эти бревна так быстро и ловко, словно выходил на берег, на твердую землю. Так же ловко измерял длину и толщину бревен, редко обращаясь к рулетке и оценивая их на глаз.

В рабочей бригаде обращал также на себя внимание латыш-атлет с красным лицом. Звали его Эльмар. Однажды он положил свои могучие руки на плечи дедушке и сказал: «Ты, Абрам, не только большой специалист, но и тонкий, чуткий человек». В бригаде кроме дедушки были одни молодые латыши.

В домашнем быту дедушка ни во что не вмешивался. Здесь всем управляла бабушка. Жили дружно, с любовью. Жизнь их текла тихо и спокойно. Дедушка шутя и не без гордости говорил, когда освободили Латвию: «Советская власть сделала меня стариком — дала пенсию и сказала: пора отдыхать». Он действительно был счастлив тем, что сама власть заботилась о его старости.

Наступили печальные дни сорок первого года.

Второго июля около двух часов ночи раздался громкий стук в дверь, от которого затряслись стены. Все вскочили затаив дыхание. Видимо, стучали какими-то тяжелыми предметами. Дедушка подбежал к двери, открыл. На пороге стоял хорошо сложенный офицер в форме полицейского. В руке у него был пистолет. За офицером виднелся еще один с автоматом в руках. Дедушка сразу узнал Эльмара, как и тот дедушку. Эльмар приказал первому офицеру стоять у дверей, а дедушке идти вперед и показывать комнаты. Они остановились, и опять, как когда-то, Эльмар положил свои могучие руки на плечи дедушке и сказал: «Ты, Абрам, меня не должен бояться — мы оба рабочие люди. Я главный офицер семи полицейских районов. Верь мне: тебе и твоей семье никто ничего плохого не сделает». И далее он предупредил дочерей дедушки, что в ночь со второго на третье июля будут обыскивать все еврейские квартиры Риги и что всех еврейских мужчин от двадцати до пятидесяти лет заберут на работы. Кроме того, будут взяты несколько сотен женщин для потребностей немецких офицеров. После пьяной оргии жертвы будут расстреляны.

Стояла глубокая ночь. Дедушка сидел с отсутствующим взглядом и ни на что не реагировал. Он сразу превратился в глубокого старца, да ведь ему и шел девятый десяток! Наконец он пошел в столовую молиться.

Несмотря на принятые меры, зятьев дедушки забрали. Дочерей оставили, так как подбирали только блондинок. А дедушка все повторял: «Кто же Эльмар? Ведь он латыш и пособник немцев. Как он может защищать евреев?» Взятых мужчин немцы расстреляли. Об этом сообщил дедушке Эльмар, заходивший к нему еще несколько раз. Но он, разумеется, не мог избавить его семью от заключения в гетто. Оно было огорожено высоким забором из колючей проволоки. Было объявлено, что евреи, оставшиеся вне гетто, немедленно будут расстреляны. Другого наказания, кроме расстрела, для евреев не существовало. Но, несмотря на угрозы, никто не представлял себе, что может произойти массовое уничтожение невинных и беззащитных людей — женщин, детей, стариков.

В гетто евреи организовали совет, в который вошли видные граждане, делавшие до войны много добра. Сколько-нибудь трудоспособных мужчин и женщин гоняли под конвоем на работу. Голод стал страшным проклятьем. Фашисты планомерно добивались полного истощения людей в гетто, стремясь довести их до моральной и физической деградации. Таких было легче расстреливать. Начался страшный террор, чтобы довести людей до полного отчаяния. Особенно зверствовал комендант гетто, гестаповский офицер. Если он встречал на улице еврея, который не так низко кланялся, если выражение лица казалось ему не таким приветливым, если еврей осмеливался ходить по тротуару, комендант не задумываясь расстреливал его и продолжал свой путь. Большей частью он разъезжал по гетто в лимузине, а из окошка постоянно выглядывала овчарка с высунутым языком. По приказу хозяина она выскакивала из окна машины и накидывалась на указанную жертву. В живых из зоны гетто никто не оставался.

И все же доведенные до крайнего истощения евреи оказывали мужественное сопротивление. Однажды коменданту потребовался электрик. Он забрал из гетто инженера-еврея и повез его в своем лимузине. Рядом сидела овчарка. Заметив, что комендант и собака внимательно следили за чем-то в окошко, инженер полоснул коменданта бритвой по горлу. Комендант выполз и исчез, а собака загрызла инженера.

Еврейский учитель организовал группу Сопротивления, которая, будучи вооруженной, забаррикадировалась в погребе синагоги, убила многих немцев и латышей-предателей. Сами же участники группы погибли героями.

Несколько отважных людей затеяли побег из гетто. Об этом узнали гестаповцы. Они отобрали десять евреев, привели их к колючей проволоке и хотели расстрелять. Тогда евреи бросились на убийц. У некоторых из них вырвали оружие и стали стрелять. Но только четверым удалось спастись и бежать.

Жизнь Эльмара кончилась трагически. Он пожертвовал ею ради спасения двух евреев в гетто. Два старика, одним из которых был мой дедушка, прогуливались с палочками по улице. Полицейский стал над ними издеваться. Он заставлял их креститься. Старики сопротивлялись. Полицейский застрелил одного из них и навел оружие на дедушку. В этот момент прозвучал приказ: «Стой!» То был Эльмар, случайно проходивший мимо. Он тут же на месте застрелил полицейского. Эльмара расстреляли.

30 ноября 1941 года неожиданно для всех было объявлено, что часть евреев будет переведена в другое место. Разрешено было брать минимум вещей. Их было десять тысяч человек. Все произошло так быстро, что никто даже не подумал, что на песчаной пустой лужайке в небольшом лесочке уже выкопаны ямы — могилы и все десять тысяч человек будут расстреляны и засыпаны — некоторые еще живые — землей. А через семь дней произошла вторая «акция». Было расстреляно еще двадцать пять тысяч человек. Младшей была дедушкина внучка, ей было всего полгода. Случилось это декабрьской морозной ночью…

На обыкновенной улице рядом с бывшим гетто стоит русская церковь очень красивой архитектуры — в византийском стиле, с куполами и золотыми крестами. Она разрисована продолговатым четырехугольным орнаментом и окрашена в белоснежный цвет с голубым узором. Издали она кажется мерцающей картиной. Священник этой церкви был красивым мужчиной с длинными седыми волосами, с бледным удлиненным лицом и синими лучистыми глазами. В тот день, когда многотысячную толпу, построенную колоннами, вели на смерть, он стоял со своей старенькой матерью у окна церкви и смотрел на это страшное шествие. По его лицу текли слезы. От непосильной душевной боли у него случился разрыв сердца — он упал замертво. Его похоронили у церкви. После войны, когда рижские евреи узнали об этом, они засыпали его могилу цветами.

РОДИТЕЛИ

Я росла в большой семье, в атмосфере щедрой мальчишеской дружбы. Нас было трое — два брата и я, четвертый ребенок умер маленьким. Вместе с нами росли два наших двоюродных брата — Митя и Борис. В доме всегда было людно. Особенно много бывало молодежи — наших товарищей и подруг. Мама, учительница по профессии, всю жизнь жила для детей — своих и чужих. Да и вряд ли каких бы то ни было детей она считала чужими. Ученики ее часто бывали в нашем доме, и мы дружили с ними. Может быть, именно потому, что около нее всегда были дети, молодежь, мама сохранила молодость души до глубокой старости, наперекор всем ударам судьбы. В войну погибли ее родители и сестры. В войну мама потеряла старшего сына. А когда случилось несчастье со мной, она сумела и это свое горе запрятать так глубоко, что в доме остался свет и люди по-прежнему тянулись к нам «на огонек».

Мой отец всю жизнь занимался статистикой сельского хозяйства и, сколько я помню его, разъезжал. Иногда вслед за ним отправлялись всей семьей и мы. В детстве отец был для нас источником радости, а когда мы выросли, стал нашим советчиком и другом.

Когда мне, уже больной, было очень трудно, он сидел около моей постели и молчал. Просто молчал, и мне становилось легче — он забирал половину моего горя и взваливал на свои плечи. И при этом даже не горбился… У меня не было в жизни начинания, которое не поддержал бы отец, как и не было трудной минуты, которую не разделила бы мать.

Помню, как после передачи по телевидению, в которой мне довелось участвовать, пошел в мой дом поток писем. Весь отпуск я отвечала на письма, а ведь надо было накопить силы для следующего рабочего года. Я устала. Отец же сказал мне: «Если у тебя хватило сил показаться по телевизору, то должно хватить сил ответить телезрителям, поверившим в тебя. А я помогу тебе всем, чем сумею».

Это он, отец, настаивал на учебе уже во втором институте, когда казалось: все, не могу. Он просто понимал, что я, больная, должна учиться лучше здоровых, чтобы больше знать и, работая, как-то компенсировать свое отсутствие на службе. Порой он бывал при всей своей любви ко мне беспощаден.

Мудрый в силу опыта и незаурядного ума, отец хорошо понимал, что в моей жизни может быть все — не может быть только легких путей. Что без трудностей у меня просто не может быть жизни. Скорее всего он преувеличивал масштабы моего духа и сердца, но верил, что я пронесу свою горькую долю достойно. В минуту слабости я вспоминаю отца и собираю всякий раз, кажется, последние силы, чтобы не обмануть его святой веры, помогавшей ему справляться с моим горем, с которым он так и ушел в могилу.

Отец и мама прожили очень трудную, но прекрасную жизнь, и, пожалуй, самым прекрасным в ней была любовь…

В мои руки попали два письма. Они были написаны двумя разными людьми друг другу в один и тот же день, даже в одни и те же часы. Это письма моих родителей. И всем своим содержанием они слились для меня в одно целое — так перекликались в них мысли, чувства, казалось, даже голоса. Поэтому я привожу не каждое письмо в отдельности, а чередующиеся отрывки из них как бы в виде диалога.

«Любимая! Пишу поздно ночью, все в доме спят. Тихо. Спокойно. Захотелось еще раз поздравить тебя с 49-й годовщиной нашей совместной жизни и поговорить. В этой ночной тишине перед глазами проходит вся жизнь моя с тобой. Вспоминаются — нет, оживают — годы нашей с тобой молодости, этого горячего, такого яркого чувства, когда стоило тебя увидеть, и все вокруг начинало светиться…»

«Дорогой мой! Уже час ночи, а мне не спится, хочется говорить с тобой. Пошел 50-й год нашей совместной жизни. Еще год остался до золотой свадьбы. Целый день ходила сегодня по родному городу. Каждая улица, каждый дом рассказывают мне о тебе. Была возле своей гимназии, где ты меня встречал. Нашла кондитерскую, где ты угощал меня пирожными. Боже, сколько воспоминаний!..»

«…До сих пор живет память об одной пятнице, когда я зашел к вам, а тебя не оказалось дома. Я остался ждать. И вдруг ты вошла, такая юная, красивая, с гладко зачесанными волосами. И как сразу стало радостно! Каждый раз, когда я об этом подумаю, меня, как и тогда, захлестывает радость…»

«…И какие мечты были у нас, сколько надежд! Помнишь нашу мечту о зеленом абажуре? А о путешествиях? Как мы с тобой подсчитали, что это будет стоить триста рублей, и как мы их думали накопить и поехать. И как мы с тобой ничего не боялись, ничто нас не страшило. И как мы верили, что будем победителями…»

«…Оживает наша жизнь в Ленинграде, Воронеже, Тамбове и еще многие счастливые годы молодости. Оживают и годы разлук, горя, потерь, лишений и неизменной все время твоей дружбы, близости, преданной заботы…»

«…А помнишь наши прогулки, во время которых ты сочинял мне сказки? А помнишь, как ты читал мне стихи до поздней ночи? А помнишь балы? Сколько мы танцевали! Все-таки я больше танцевала, чем ты, потому что ты никого, кроме меня, не приглашал, а меня еще и другие приглашали! А помнишь, сколько цветов ты мне дарил? А помнишь, как ты меня любил? А я тебя?..»

«…Итак, моя «старушка», идет 50-й год нашей с тобой жизни, а я люблю тебя как совсем, совсем молодую. Сейчас, когда жизнь идет к концу, спрашиваешь себя: ну а если бы снова вернулась ранняя молодость, что бы я сделал? Отвечаешь: опять полюбил бы тебя. Жаль только, безумно жаль одного: почему нас судьба так безжалостно обходила? Зачем отнимала детей? Зачем было так много разлук и слишком тяжких испытаний? Как бы мы с тобой прожили, если бы судьба была к нам милостивее? Может быть, я виноват, что не сумел оседлать ее или хотя бы ослабить ее удары. Как бы то ни было, уже об этом поздно говорить — жизнь прожита. Жаль, безумно жаль тебя, ты была достойна другой доли…»

«…И как быстро промчалась жизнь! И несмотря на все тяжелое, что было в ней, мы ее не обидели, не запятнали! И — не перестали ее любить. Да, мой дорогой, никогда не думала, что человек за каких-нибудь десять дней может еще раз прожить жизнь в семьдесят лет…»

«…Хотелось бы сейчас еще о многом с тобой поговорить, но ты, пожалуй, будешь смеяться: что это старик разболтался и задурил? Может быть, действительно лучше на этом кончить. А так как спать все равно не хочется, полежать и помечтать о том, чтобы нам еще прожить, сколько положено, без горя, забот и лишений. В такой же нашей любви, близости и дружбе, как до сих пор. Вот это я тебе сейчас и желаю, моя любимая. Спокойной тебе ночи!..»

«…Уже совсем поздно. Пожалуй, пора заканчивать. Спокойной ночи! Пусть снятся тебе хорошие сны!..»

Отец умер через год после золотой свадьбы. Пока болел, я наивно надеялась, что такая любовь не может не одолеть смерть. В действительности же настоящая любовь сильнее смерти всего лишь тем, что переживает любимую или любимого, не оставляя пустоты в душе того, кто продолжает жить.

…Десять лет назад мы трое — мать, отец и я — посадили каждый по ели. Не ели, конечно, елки, елочки. Едва высунувшиеся из травы, они были такие махонькие, что их легко было не заметить и растоптать. Посадили мы их не потому, что помнили старый завет: каждый человек должен посадить за свою жизнь хотя бы одно дерево. И уж, разумеется, не для того, чтобы оставить свой след на земле: у всех нас были другие дела и заботы, и мы не очень-то задумывались над тем, что дадут наши елки в будущем человечеству. Просто в этом выразилась потребность наших сердец — сердец горожан — чем-то отблагодарить подмосковную благодать за тот заряд сил, какими держались мы потом — в труде, заботах, болезнях — до следующего года.

Посадили мы елки в чужом саду, возле чужой дачи, не зная, не загадывая, вернемся ли еще когда-нибудь сюда. Но пока судьба ко мне милостива, и который уже год удается на лето приезжать сюда же, вот к этим елкам… Десятилетний возраст для дерева — пора младенчества, и понемногу все три растут. А одна — та, которую посадил отец, — опередила сестер, вырвалась, и вот уже раскинулись над землей ее ветви…

Память об ушедших близких нам людях храним мы в сердце, их образ и весь их духовный мир стремимся вобрать в себя вместе со своей к ним любовью. Чтобы жили они в нас, пока живем сами. Но есть еще и символы нашей благодарной нестареющей памяти, любви к ушедшим. Это могилы, памятники, портреты, которые мы, пока живем, украшаем цветами. И еще письма, которые мы храним как самые ценные реликвии и, когда позволяют время и силы, перечитываем, жадно вглядываясь в родной почерк…

Телеграфным был текст последнего письма моего отца. Он умирал. Он уже не мог писать и поэтому диктовал накануне дня моего рождения: «Родная! Поздравляю. Всей душой, сердцем, мыслями с тобой. Желаю только одного: пусть всегда в твоей жизни все тяжелое отступает перед величием духа, щедростью сердца. Очень, очень люблю тебя».

А в те же минуты, задыхаясь от горя, диктовала я в телефонную трубку телеграмму ему в больницу: «Дорогой папа! Сегодня я, как всегда, с тобой. Все лучшее во мне — твое и мамы. Всем достигнутым в жизни обязана вам обоим. Очень, очень жду тебя». Вместо номера принятой телеграммы я услышала: «Не плачьте, он поправится и вернется».

Он не поправился и не вернулся. А для меня теперь символ памяти об отце — посаженная им елка. Вон как тянет она ветви навстречу солнцу и людям! Быть может, это символ и его завещания? Ведь величие духа и щедрость сердца бывают неброскими, как неброско растет, затерявшись среди других деревьев, посаженная отцом елка. Как неброска профессия телеграфистки, умеющей передать по бездушному телефонному кабелю тепло своего сердца тому из тысяч ее абонентов, кто в нем нуждается…

Эти розы от него, мама. От того, кто любил тебя. Всю сознательную жизнь. С того времени, когда еще мальчишкой носил гимназическую форму, до последнего вздоха. Наверное, если бы мог, он благословил бы тот страшный миг за то, что ты была рядом. За то, что он еще успел увидеть твое склонившееся над ним лицо, перед тем как наступил вечный покой.

Он говорил не раз, что твоя красота не увядает с годами. Быть может, потому, что она всегда озарена любовью — его и твоей?..

Если бы он был поэтом, он бы наверняка написал гимн любви. Так же, как ты сочинила бы ему реквием, будь ты музыкантом. Но свои стихи и песни вы слагали без слов и нот. Впрочем, поэмой и музыкой была сама ваша жизнь. Из такой жизни не уходят — ведь он остался в тебе и с тобой.

Мы не властны над будущим. Зато прошлое принадлежит нам безраздельно. И если оно прожито светло, мы можем в трудную минуту черпать в нем силы.

Меня часто навещали в больницах мои близкие и друзья. Но ждала я больше всех маму. Еще только просыпалась, думала о том, скорее бы четыре часа: приоткроется дверь, и осторожно, с опаской заглянут тревожные глаза мамы — как я? С этой мечтой я и жила весь день. Она приходила ко мне в больницу, уже совсем старенькая, ежедневно.

Мы давно стали взрослыми, с нас и спрос, как со взрослых. И только для матерей мы навсегда остаемся маленькими. В жизни ничего не повторяется, тем более не может повториться детство. И только рядом с матерью мы возвращаемся в чудесную и солнечную страну. Почему-то люди чаще всего осознают это лишь тогда, когда матери уходят…

Судьба одарила меня невероятным счастьем — до глубокой старости мама была со мной. И когда та же судьба ушибала меня, хотелось покрепче прижаться к маме, будто она могла защитить меня от беды. Она физически ощущала мою боль, словно болела сама. И не было для нее ничего радостнее моей радости.

Мы, взрослые, умудренные жизнью мужчины и женщины, боимся казаться сентиментальными. Я целовала самые нежные на свете мамины руки потихоньку от чужих взглядов и черпала в ней, старенькой и несломившейся, силы, терпение, надежду…

Кто же перечитает страницы щедро прожитой ею жизни, полной волнующих движений души в поисках счастья для своих детей?

…Как удавалось маме в ее преклонном возрасте, с болезнями и столькими катастрофами оставаться веселой, жизнерадостной, с таким удивительным, только ей присущим смехом? Но все это на людях. Видели бы вы ее, когда она была одна со мной, — усталая, больная. Эти горькие, тихие слезы, эти вздрагивающие от подавляемых рыданий плечи. В такие минуты она казалась мне маленькой, беспомощной и безутешной. И было трудно подыскать слова и трудно молчать. Тогда я перебиралась на ее широкую кровать и нежно поглаживала, ласкала, как можно ласкать лишь ребенка.

Мама, которая так любила все живое, уже не в силах была держать не только собак, но и кошек. У нас остались одни птицы, не в клетке, конечно, — за окном. Повесила кормушку для синичек. Зимой прилетают, клюют семечки, сами серые, с желтой грудкой и черной полоской — словно галстук повязан. А весной одно огорчение: они перебираются в лес. Зато летом в лесу раздолье для мамы! Рано поутру можно даже соловья послушать — нет песен красивее! А тут вдруг кукушка, лентяйка, собственного гнезда не совьет, да еще и считает, сколько лет кому жить осталось. Дятел кору деревьев долбит, пропитание добывает. Сорока гостей зазывает. А то вдруг и ворона закаркает — это уж совсем ни к чему.

Так и не знаю, для кого больше раздолья в лесу — для птиц или для мамы.

А потом она приходила домой и писала маслом и лес, и речку, и пруд, чтобы все это увидела я. Взялась за кисть в семьдесят. И писала до конца. Не иссякала ее любовь к жизни. Не терялся с годами вкус к ней. Не убивали удары судьбы. Не увядала красота. Наверное, потому, что она была одарена каким-то внутренним светом человечности.

…Мама вышивала этот ковер, сидя возле меня в больнице. Болела я тяжко, впадая в беспамятство, а иногда оказываясь на пороге смерти. Тогда она бросала свою вышивку и делала для меня все, что велели врачи, и больше того. Она делала тогда для меня невозможное. Она всю жизнь делала для меня невозможное. А врачи заходили поминутно. И вызволили меня из беды, только не знаю, кто больше — врачи или мама. Ночью она ставила у моей кровати три стула, кто-нибудь из больных отдавал одну из своих подушек, и так, одетая и не накрытая, ложилась она на свое жесткое ложе. А ведь ей было тогда далеко за шестьдесят. Она и за восемьдесят оставалась такой же. Но только когда пришло ее время, я не смогла быть рядом. Мои переживания никому не были нужны — нужно было дело, а его не было. Так и будет висеть над моей кроватью вышитый мамой ковер с ярким фантастическим узором, как живой укор моему вынужденному бездействию.

Так вот как это бывает. Закатилось мое солнышко — умерла мама. И нет ни в сердце, ни в голове свободного от печали места. Одна она заполнила меня. Какая-то омертвелость и тупость. И непрерывная тоска. Не можешь даже плакать, лишь душа выворачивается наизнанку. Вот как это бывает…

В смертной тоске по маме думаю бессонными ночами о том, как строить жизнь — одинокой, больной, беспомощной, уже немолодой. Когда хожу на костылях отпущенные судьбой десять минут, непременно подхожу к цепной собаке, ласкаю ее, а она умудряется облизать мне не только руки, но и лицо. Собачница по натуре, я, видимо, в эти минуты нахожусь в ее состоянии. Она, прикованная цепью к будке, мечется в стремлении обрести свободу — я задыхаюсь от тоски в своих четырех стенах. Не вижу выхода. И хочется скулить по-собачьи…

…Демон продолжает свое черное дело — сильнейшее обострение. Боль, пронизывающая, острая, нестерпимая, не отпускает меня ни днем, ни ночью. И, как всегда, ее нечем успокоить. Окончились мои короткие прогулки, когда можно было уткнуться лицом в собачью шерсть. Единственный человеческий голос — мой приемничек. А мне  л ю д и  нужны…

Сегодня полгода, как нет мамы…

Вот она еще дома. Врачи, один за другим, с беспощадностью шепчут, оглушая меня: рак, рак, рак. Запущенный. Распространенный. Она слабеет и худеет на глазах. Мы присаживаемся «на дорожку», прощаемся, ее увозят в больницу. Добиваюсь свидания — меня ввозят в палату на каталке. О, это изможденное тело, скорбное лицо, молящий взгляд! Ни звука о болезни, ни жалобы, ни стона. Терпит свои муки тихо, мужественно, одиноко, оставаясь самой собой. До последней минуты сохраняет ясный ум и память. «Прошу тебя, доченька, не приезжай больше». Не хочет, чтобы я видела ее страдания. Моя ласка не помогает: щадит не себя — меня. Каталку увозят. Слабый взмах руки. Жалкое подобие улыбки. И — глаза. Ее глаза. Глаза, за которыми не было видно старости…

Воспоминания о маме и детстве захлестывают меня.

Мне три года. Мама занята и не может со мной играть. Я со зла всунула себе в нос семечки и сказала маме об этом. Она перепугалась, схватила меня и повезла с дачи в Москву. Врач вынул семечки и отпустил домой. А я в поезде все с тем же злорадным мщением сообщила маме: «А у меня еще семечко осталось». На ближайшей станции повернули обратно. Но тут я громко чихнула, и последнее семечко выскочило.

Мне четыре года. Мама беременна на последних месяцах Женей. Мы гуляем на Тверском бульваре. И вдруг я быстро побежала к трамвайной линии. Шел трамвай. Мама бросилась меня догонять. Какой-то мужчина схватил меня на лету. Мама, прежде всего отшлепав, спросила, зачем я бежала. Я ответила: «Хочу, чтоб трамвай отрезал ножки, и тогда буду кататься на колясочке, как дядя».

Мы, дети, пользовались волнениями мамы по самой пустяковой болезни. Видимо, этот страх перед болезнью детей остался после потери второго ребенка, еще совсем маленького. Я была третьей.

Нам, больным, предоставлялось все. В частности, мне мама давала шкатулку со своими безделушками: с помощью ваты я надевала ее кольцо, а с помощью ниток — серьги. А еще она рассказывала нам сказки и пела песни. Ах, как давно, как безнадежно давно все это было…

Мне семь лет. Приступ аппендицита. Мама несет меня, уже тяжелую, к врачу. Папа не может: он после прободения язвы. При операции присутствовала моя тетя — педиатр той же больницы. Мне не было ни больно, ни страшно, и я только удивлялась, отчего тетя Роза стоит у двери и по щекам ее катятся слезы. А потом, уже в палате, врач спросил меня, не буду ли я плакать, если он на пять минут пропустит ко мне маму. Я пообещала: не буду. Как она целовала мои лицо, руки, как гладила волосы!

Уже дома выносила с третьего этажа стул и меня (все на руках) посидеть на воздухе возле подъезда — ей все было под силу.

Мне восемь лет. Мама отвела меня в школу сама. И в первые же недели я умудрилась написать контрольную по арифметике на «удовлетворительно» (такая была у нас тогда система оценок). Вечером за ужином гордо объявила: «А я сегодня по арифметике получила «неуд» (я не понимала еще этих различий). Мама строго сказала: «Если ты будешь плохо учиться, я больше не пущу тебя в школу». Старший брат Миша достал мою тетрадь. Оказалось, я перепутала.

Нас воспитывали строго, в частности мама. Материально такой большой семье жилось нелегко. Попросила маму: «Купи мне эту куклу». Она жестко ответила: «Ничего никогда не надо просить у мамы купить. Будут деньги — я куплю сама». В первую же получку купила мне эту куклу.

Мне десять лет. Лучших учеников принимают в пионеры. Меня не принимают. Я сидела за партой и горько плакала. Учительница поняла, и меня, несмотря на среднюю успеваемость, приняли в пионеры. Кто же мог тогда подумать, что школу я окончу на круглые пятерки и так же на все пятерки в трудных условиях (война!) сдам экзамены в институт…

Папа больше баловал нас — он постоянно разъезжал по роду работы, и его присутствие было праздником. Мама же удесятеряла этот праздник: к его приезду до блеска натирались полы, все в квартире сверкало чистотой, нас, детей, наряжали. А из кухни доносился запах пирогов. Теперь кажется, что вся та прошлая жизнь была праздником.

Я не над пропастью, как это было много раз, я в ней. Только неодолимый инстинкт жизни удерживает от рокового шага. Помочь выжить может только труд. А боль не позволяет писать. Рядом у постели пламенные флоксы. И — полное одиночество. Где-то за стенами, совсем близко, люди. Их много, но все заняты. Кто чем. И все знают, что здесь, в этой комнате, лежит страдающий, обреченный человек. Один на один со своей бедой. Кто осудит, если я вижу мир сегодня — впервые в жизни — в черных очках?! Если я больше не очарована им, а природа за окном, несмотря на теплый июльский вечер, мертва? Холодно, страшно. Бедные огненные флоксы, не увядая вопреки жаре, стараются меня согреть, но даже этот огонь не в силах ничего изменить. Тупик. Из него один выход — смерть. А перед ней еще нечто более сильное — страх…

Лежу у окна. Неяркое августовское солнце больно бьет в глаза. Слабо колышутся ветви деревьев. А флоксы уже не только возле кровати на тумбочке, но и на большом письменном столе, окнах, — все банки, банки с алыми, сиреневыми, фиолетовыми, белыми любимыми цветами. Это миновали памятные даты, связанные с моими братьями. Приезжали из Москвы близкие, друзья. Утолила жажду по людям. Наглоталась человеческих слов. Насытилась простой человеческой лаской. И снова, несмотря на боль, позвала за собой жизнь. Какой она будет, эта новая жизнь в Москве? Может быть, удастся окунуться в работу, благодетельную, целительную, чарующую силу, когда вся в кулаке и нет места бесплодным мыслям. И глубоко в сердце отодвинет работа стозвонную тоску. А сама тоска станет светлой печалью, потому что будут жить во мне любимые. Она — моя мама, часть души моей. И не раз еще войдет в мой дом чудо радости, и снова запою я гимн жизни. И захочу жить — неистово, жадно, азартно, как жила всегда. Для чего-то же дана мне жизнь? И смею ли я попрать ее?

Завтра в дорогу! Володя привычно разложит мой щит в машине, осторожно поможет мне лечь на него, заботливо прикроет пледом. И снова прощай, Голицыно! Дорога… В окошке станут мелькать дачные поселки, сады, домики, леса и луга, зелень и небо. Дорога… В пустой дом… Вот она, мама, передо мной — живая, в своем нарядном черно-белом халате, с распущенными после мытья белыми пушистыми волосами, с сияющим блеском нестареющих, невыцветших, распахнутых черных глаз. Она стала бы целовать меня. Неистово. Но это лишь видение. Меня никто не встретит. И никто не ждет. Володя повезет меня в неизвестность…

Над моей кроватью портреты близких. И ее портрет — красивая и молодая. Тогда было детство. И ее заботы. И ее песни. И наши радости — она умела их дарить щедро.

Гордилась мужем и всеми тремя сыновьями, а схоронив их, осталась гореть для меня одной. Я, все пережив, испытав, перестрадав, была для нее лишь «бедной, бедной девочкой». Когда нам было совсем плохо, мы читали стихи или слушали музыку. Но мы еще принадлежали друг другу, и, значит, совсем плохо быть не могло.

Завтра Володя повезет меня в неизвестность…

Жизнь продолжается, хотя в душе будут звучать колокола. Надо научиться жить одной. Найти себя в себе. Началась новая, самая трудная жизнь — жизнь без нее. Найти силы для новых преодолений. Вернуться в строй. Быть нужной людям. И снова, и снова — выстоять!

Эти розы от него. Я лишь исполняю его волю — дарить тебе в этот день цветы. Сегодня впервые кладу их на твою могилу. Теперь так будет всегда, вернее, покуда буду жить сама. Только не допеть мне ваших песен…

Я смертельно горюю, но жизнь продолжается — стараюсь выполнять свои обязанности. Какой ценой? Это знаем только мы с тобой.

После нескольких ноябрьских дней непогоды выглянуло из-за туч солнышко. По стенам заплясали «зайчики». Словно не начало, а конец зимы. Листва с деревьев давно спала, небо лишь в редкие дни синее. Живу. Работаю. Встречаюсь с близкими и друзьями. Придумали литературные вечера. Постоянно ощущаю твое присутствие. Может быть, это и есть бессмертие? Но богом по-прежнему осталась только собственная душа.

Я часто веду с ней беседы. Говорю: «Не нужна я больше никому». И слышу безмолвный ответ: «Нужна». Это ощущение нужности чуть отодвигает горе и одиночество.

СТАРШИЙ БРАТ

Мы втроем — мама, я и чужая женщина. В моих руках шарик, сделанный из пластмассы. Он, как волчок, может вращаться вокруг своей оси. И гравировка: «Планета Земля. Сделал сам, моей Шурочке. Миша Триус». В комнате долгая, тягостная тишина. Не пойму, что же сейчас взорвется: земля или мое потрясенное сердце? Это его почерк, а внутри прядь его пепельных волос. Неужто спустя тридцать семь лет мы узнаем из уст этой женщины всю правду его военных лет и гибели?

В вещах Миши, присланных в самом начале войны военкоматом, лежала записка: «Вот сейчас строчу эту записку и отправляюсь на запад. Писать некогда, да еще и не о чем. Хочу сказать только одно: я, боец Особого Коммунистического батальона, обещаю выполнить порученное мне задание, отдать всю энергию на разгром врага. Гитлеровский террор будет уничтожен».

Было еще несколько скупых писем из госпиталя и телеграмма: «Здоров. Выехал в запасную часть». А потом было молчание. Сначала оно казалось тревожным, затем — вечным. А на все ежегодные запросы отца приходили ответы: «В списках не значится».

Так, постепенно теряя следы, мы незаметно похоронили Мишу в своем сердце. И все же в этом не было конкретности. А вот теперь живая весть о нем от бывшего командира международной роты движения Сопротивления в странах Европы «Смерть фашизму» — Александры Михайловны Галенковой. Близкой подруги, чудом вышедшей из пекла. И все сразу стало конкретным. Мы пережили его смерть заново. Миша был заместителем Шуры. Мы стараемся быть сдержанными и день за днем без слез делимся воспоминаниями, разрывающими душу. Наша семья считала, что он погиб в сорок первом, что его воинский путь был короток и ему не довелось познать не только счастье победы, но и радость нашего наступления. Теперь мы понимаем — писем домой разведчики не писали. Сообщений о разведчиках не давали.

Я снова смотрю на шарик. Такой подарок — всю Землю! — мог придумать только он, оставаясь романтиком до конца. Шарик сделан за десять дней до гибели Миши. Проносив его тридцать четыре года как талисман, Шура дарит его в годовщину Мишиной смерти маме. И — в конверте: «Дорогая мама! Крепись, ты очень нужна нам. Миша израсходовал последние секунды, отпущенные ему на самоспасение, для подвига. Отдал жизнь, но продолжает жить в нас».

Шура — воспитанница детского дома. Смотрю на ее фотографию тех, военных лет. Юное задорное лицо, две толстые косы падают на грудь. Женщина, девчонка, которой было доверено командование десантно-разведывательной ротой численностью в шестьдесят человек. Все это кажется невероятным, но это факт, подтвержденный документами. Она почетная гражданка Чехословакии, а грудь ее украшает множество орденов и медалей.

Передо мной чехословацкий журнал со статьей о боевой операции, во время которой погиб Миша. Фотография памятника — вот уже много лет здесь стоит почетный караул. В могиле героя лежит мой старший брат — советский разведчик, гвардии лейтенант Михаил Борисович Триус. На вечную память там, в Ходове (Чехословакия), выставлен его портрет. Фотографию памятника сделала сама Шура и привезла нам.

Шура рассказывает, уже смеясь, как Миша гонял всех на зарядку. Он ведь и до войны был отличным спортсменом. Не раз говорил мне, что люди, не знающие радости спорта, обедняют свою жизнь. Он занимался гимнастикой, волейболом, легкой атлетикой, боксом, а с восемнадцати лет — парашютным спортом. Стал парашютистом-инструктором, а затем еще и летчиком. Он навсегда полюбил небо той неистовой и самоотверженной любовью, на какую бывают способны только люди, сильные духом и щедрые сердцем.

Шура вспоминает, как в короткие минуты отдыха Миша читал однополчанам стихи, рассказывал и сочинял разные истории, которые бойцы слушали затаив дыхание.

…Как все старшие дети в семьях, Миша рано стал взрослым и очень заботился о нас. Нам было интересно с ним играть, и мы любили слушать его нескончаемые сказки, которые в основном он сам и выдумывал. Чаще всего игры и сказки сочетались — фантазией он обладал необычайной. Больше других нравились нам игры и сказки про джунгли. Под письменным столом мы устраивали хижину. Зажигали лампочку, покрывая ее лоскутом красной материи. На каждом шагу нас поджидали «опасности». Это были самые счастливые часы детства.

Миша был высокого роста, стройный, атлетического сложения. Глаза серые и словно заглядывающие в душу. Сдержанный в проявлении чувств. Вероятно, бесстрашным он был всегда, по крайней мере таким я его запомнила. Когда мы жили на Волге, он решил научиться плавать не постепенно, как другие, а сразу бросился посреди реки в воду с парома у всех на глазах. Выплыл. Миша не знал чувства страха, учил и меня его преодолевать. Я ведь в детстве была трусихой: боялась оставаться одна в квартире, боялась грозы, боялась коров. Как мне пригодилась потом его школа мужества!

«Мужество, — говорил Миша бойцам, — это умение преодолеть страх в минуты опасности». О его храбрости в ликвидации отряда СС, состоявшего из унтер-офицеров, с глубоким уважением рассказывали однополчане и немецкие антифашисты.

В роте Миша был еще и химиком. Кто-то сказал, что химия — наука смелых. В вестибюле химико-технологического института имени Менделеева на мраморную доску памяти менделеевцев, отдавших жизнь за Родину, золотыми буквами нанесено и его имя. В этом институте начался его путь в науку, которой он увлекся самозабвенно, как и всем, что делал. В нем было упорство настоящего исследователя. Перед самой войной было одобрено первое его изобретение. Он учился тогда на четвертом курсе. Его жизнь оборвалась слишком рано. Кто знает, каких вершин достиг бы он в науке. Он так много мог дать людям. Да ведь он и отдал все, что было у него самое ценное, — свою жизнь…

Мастер хитроумных боевых комбинаций, составитель надежных легенд для разведчиков, гвардии офицер батальона особого назначения. «Он всегда интересовался однополчанами, — рассказывает Шура, — и помогал им. Так, чертить карту должен был чех Франя Шлехте. Но делал это всегда Миша. Расспрашивал однополчан о жизни, успокаивал их, незаметно для других думая, тревожась и за свою семью».

…Это было третьего октября сорок четвертого года. Последняя дружеская беседа по подготовке к боевой операции на аэродроме «Три дуба» в Словакии. Кому хоть раз приходилось встречаться со смертью с глазу на глаз, тот понимает тяжесть службы разведчиков. Они ежедневно на передовой. Фронтовики знали, где враг, могли писать письма. Вот наши окопы, впереди — минное поле. Иногда, если это затяжная оборона, — колючая проволока. За нейтральной полосой — враг с его укреплениями. Борьба же в тылу врага не имеет линии фронта.

Глуховатым, негромким голосом, как всегда, Миша говорит перед взлетом на задание об исключительных делах разведчиков-парашютистов, рисует обстановку, в которой они должны действовать, объясняет, как могли они, подчас самые юные ребята, перехитрить гитлеровских опытных головорезов, прошедших диверсионную подготовку в странах Европы.

Миша говорит о смысле жизни. Мы часто задумываемся о ней, о ее ценности. Сравниваем, сопоставляем. Есть два уровня сознания: один человек может сделать, другой не может не сделать. Миша был из тех, кто не может не сделать. Вот в чем суть.

«Жизнь человеческая дороже всего на свете, — говорит Миша, — но самой жизни сильнее готовность отдать ее за то, что дорого и свято людям».

Перед своей гибелью Миша действовал в Найдеке, где находилось засекреченное производство ракетных мин и радиоаппаратуры. Со своим другом, чехом, уроженцем тех мест, Франей Шлехте Миша участвовал в операции по уничтожению завода, где изготовлялись деревянные и пластмассовые мины.

Подпольной кличкой Миши было Пламенный. Из далекого детства светит мне пламенное сердце брата. «Пламенный» — так писал он на обложках юношеских дневников. По имени одного из героев Джека Лондона. Может быть, поэтому каждый раз в день его рождения, двадцать девятого июля, среди цветов, в которых утопает его портрет, больше всего бывает флоксов. «Флокс» по-гречески — «пламя».

Двенадцатого октября сорок четвертого года Миша под огнем вынес ребенка из концлагеря Нова Роле в корзинке с мусором. Девочку удочерила чешская патриотка.

Четырнадцатого октября сорок четвертого года в ночь с пятницы на субботу Миша погиб. Выполнив задание и возвращаясь в штаб, он случайно встретился с группой эсэсовцев и взорвал гранатой их и себя. Граната была изготовлена им же.

Перелистываю пожелтевшие странички юношеских дневников Миши:

«Что значит Родина? Это мои горы, мои деревья, мои сестры, мои друзья, мои любимые…

Как не гордиться такой страной, как наша? Страной, которая творит новый мир, нового человека? Смотришь на небо и радуешься, что над моей страной оно самое высокое — его подняли мои летчики, мои стратонавты…

Пути для героизма не заказаны. Героем может быть летчик и полярник, красноармеец и писатель, пастух и философ. Героизм — явление народное. Народ создает героев так же, как легенды, сказки, песни».

Свои убеждения Миша подтвердил жизнью. Короткой и пламенной…

МЛАДШИЙ БРАТ

Женя родился 2 августа 1929 года в Воронеже, куда на время работы отца приехала наша семья.

Мне четыре с половиной года. У мамы начались роды. Нас, детей, отправили наверх, к соседям, но мы и здесь слышим мамины крики. А потом нас привели к ней и показали нового братика Женю — красного, противного. А ребятишки со двора припали к окну и все кричали: «Покажите нам маленького!»

К этому времени относятся мои самые первые воспоминания о брате.

Я не ревновала к Жене маму, которая сразу ушла в заботы о нем, но воспринимала его с любопытством. Так, однажды мама увидела, как я пальчиком тянулась к его глазкам — мне все хотелось узнать, живые ли они, уж больно маленькими и бессмысленными они казались. Когда Жене исполнилось два месяца, мы снова переехали в Москву. На этом кончаются мои воспоминания, и дальше я хорошо помню его уже трех-четырех лет.

Женя в этом возрасте был для меня живой куклой. Я играла роль матери, он — сына. Он условно убегал от меня, я его догоняла, давала легкий шлепок и возвращалась с ним обратно, ведя за руку.

Рос он тихим, спокойным ребенком. Отличался ровным и легким характером. Был неизменно приветлив и доброжелателен к людям. Для всех моих братьев я была единственной сестрой, а для Жени была еще и старшей, и это налагало на меня особые обязанности. Он как хвостик всюду тащился за мной. Ребята в переулке прозвали его «довеском». Как-то одна из подруг, приглашая меня на день рождения, пренебрежительно добавила: «Ладно уж, приводи и «довеска». Мне было очень обидно за брата, но в гости я все-таки пришла и «довеска» тоже привела.

Помню, как старшие братья соревновались в решении математических задач. И вдруг первым раздавался тоненький голосок пятилетнего Жени — он решал задачу в уме и давал правильный ответ. Так что еще в раннем детстве угадывалось его призвание к математике. Ей он и посвятил себя, когда стал взрослым. В детстве же у него был обнаружен абсолютный музыкальный слух. Но музыке его не учили — не было инструмента.

Насколько общительным стал Женя, повзрослев, настолько диким был в раннем детстве. Его, четырехлетнего, отдали в детский сад, чтобы привыкал к чужим детям. Он не просто не хотел туда идти, его силой тащили папа и няня, а он всю дорогу кричал «не хочу», так что однажды их остановил милиционер. Эксперимент длился всего две недели, а потом врач рекомендовал больше в садик его не водить… Тогда, уже спустя два года, его определили в частную немецкую группу: необходимо было как-то подготовить его к школе. Там, в группе, он подружился (дружба эта прошла через всю его жизнь) с Валериком Пуляркиным. Первого сентября мама отвела Женю в школу и попросила учительницу посадить его за одну парту с Валериком. Валерик был мальчиком незаурядных способностей, но школу не любил. Уже в десятом классе он умудрился прогулять целую четверть, за что, невзирая на все пятерки, ему не дали золотую медаль. Любили они с Женей играть в настольный футбол с пуговицами — сами придумали эту игру. Сейчас Валерий — доктор географических наук.

Обижал Женю в основном двоюродный брат Борис: покажет ему кулак, и Женя начинает плакать. Жалобно, как-то со звуком «и-и-и». Не раз старший брат Миша давал тумаков Борису, чтоб не дразнил Женю.

У Жени была привычка: перед сном с ним кто-то должен был полежать — либо мама, либо няня. Помню, как однажды на даче мама с отцом ушли в гости, а няня не захотела лечь к Жене. Он горько и долго плакал — все так же протяжно «и-и-и». Я решилась на поход за мамой, потому что безмерно жалела братишку. А то, что шла через лесок уже в темноте, придавало мне гордости — сказывалось влияние старшего брата. Дошла и увела маму и отца. Когда мы вернулись, Женя крепко спал.

Дачу мама снимала для нас ежегодно и, мало обращая внимания на помещение, старалась вывезти нас на природу — река, озеро или пруд были непременным условием. Купались мы в любую погоду до самой осени и ходили босиком.

Детство Жени оборвала война. Старшие братья ушли на фронт, отец оставался на ответственной работе в Москве, а маму с нами двумя эвакуировали в Томск — красивый старинный университетский город. Ехали мы в теплушках, спали на полу вповалку. Москву уже бомбили, и эшелон, следовавший впереди нашего, уничтожили весь. Несмотря на щемящую грусть разлуки с Москвой и близкими, мы любовались природой в дороге, особенно Уралом и тайгой. Ехали медленно и долго — может быть, железная дорога тогда и полюбилась мне, помогая позднее понять свое призвание…

В сорок первом году Жене было одиннадцать. На его плечи легли недетские заботы (мама много и далеко работала, я работала и училась). В нашей семье, сразу ставшей маленькой, он остался единственным «мужчиной» и по-мужски заботился о нас: пилил и колол дрова, топил печь, носил воду, сажал, окучивал, выкапывал и перетаскивал издалека картошку. Недоедал, хотя мы с мамой всегда старались отдавать ему лучшее из того, что у нас было. Может быть, потому, что лишения выпали на его долю раньше, чем на долю остальных, а может быть, просто потому, что его так легко было обидеть в детстве, я всегда жалела его, и он долго оставался для меня маленьким. А взрослым стал сразу — тогда, когда в моей жизни случилось самое страшное… Женя стал мне опорой, и я почувствовала, что он давно уже мужчина — сильный и благородный.

В Томске мы жили в большой проходной неотапливаемой комнате. Иногда удавалось достать чуть дров или торфа, и мы отогревались от постоянной стужи (спали не раздеваясь) маленькой буржуйкой, сооруженной посреди комнаты. Не было электричества, не было керосина, и вечера мы коротали при свете лучины.

Поздно вечером, когда весь город погружался во тьму, мы с Женей шли встречать с работы маму. Однажды нам преградил дорогу мужчина с рюкзаком за спиной. Лица нельзя было разглядеть. Он спросил меня, где находится Карповский переулок, дом двадцать. Я объяснила (это был наш дом) и спросила, кто ему нужен. Он заключил меня и Женю в объятия и выкрикнул: «Так это же я, Борис, ваш двоюродный брат!» Надо ли говорить о радости от нашей встречи! Оказалось, что он едет с трудового фронта повидаться с нами, пожить у нас, а потом, когда ему стукнет восемнадцать, призываться в армию. С ним в дом вошло веселье, шутки, озорство — ведь он и в мирное время, ребенком, был заводилой среди детей.

В смежной с нами комнате жила семья, которой из Москвы присылали богатый паек. Мы же жили на хлебе, которого всегда не хватало, и лепешках из картофельной шелухи. Однажды, когда никого, кроме меня и Жени, не было, Борис вошел в соседнюю комнату и взял там две ложки какао. А мне и Жене объяснил: «Это не воровство, просто надо все делить между голодными и сытыми». Сам он к какао не притронулся — все заварил в кипятке мне и Жене. К сожалению, Борис побыл у нас недолго. На военной службе ему повезло: его направили в артиллерийское училище, находившееся в Томске. Там он был по крайней мере сыт, хотя мы старались побаловать его тем, что изредка выдавалось на Женин детский паек. Помню, разделили пополам Женин изюм — половину ему, половину Борису. Свидания происходили через решетку, ограждавшую территорию училища. Мы попытались через эту решетку передать ему изюм. Он, протягивая руку за изюмом, все говорил: «Нет, нет, мне не надо, я ведь сыт».

А иногда мы видели курсантов в строю и любовались их выправкой. Когда Борис патрулировал по городу, он ухитрялся забегать прямо с винтовкой к нам. Это были праздники, тем более что ни от Миши, ни от Мити писем уже не было. А в один из суровых сибирских дней получившихся курсантов неожиданно отправили: горел сталинградский фронт. Я одна собирала Бориса в дорогу — мама лежала в больнице.

После отъезда Бориса мы с Женей словно осиротели. Впрочем, вскоре поправилась и вернулась домой мама.

Мы с Женей посадили возле дома помидоры, лук и салат. Помидоры украли, а салат мы пошли продавать на рынок. С каждым проходящим мимо нас покупателем мы все убавляли цену, но принесли салат обратно домой и съели его сами.

В школе Женю дразнили и избивали хулиганы. Однажды, когда мама лежала в больнице, он пришел окровавленный — ему пробили голову. Хирург зашил рану и велел три дня лежать. С тех пор Женя гулял один на крыше дома. И все же маме пришлось забрать его из школы и перевести в дальнюю, свою.

А через год случилось чудо: при школе, где работала мама, нам выделили крохотную комнатушку, теплую и светлую (спали мы все трое на широком топчане). Надо ли говорить, какое это было счастье! Перевезла наши вещи на санях ватага маминых ребят.

В институте, где я училась, нам выдавали по кусочку хлеба и чайной ложке сахарного песка. Среди нас были несколько сыновей врачей, работавших в госпитале. Эти мальчики не брали наши скудные пайки. Помню, с каким унизительным чувством попросила ребят отдавать эти пайки мне для братишки…

В комнате нашей был, пожалуй, один недостаток: за фанерной перегородкой жила свинья, и мы слышали постоянное хрюканье и дышали тяжелым воздухом. Но кто обращал на это внимание?! У нас было тепло и светло. И конечно же были люди. Нас окружали отличные соседи, часто приходившие к нам. Особенно запомнился мне учитель литературы Дмитрий Сергеевич Воздвиженский. В мирное время в Москве он был мастером художественного слова. Не забыть мне, как он читал для нас Гоголя. Это были волшебные часы! Общались мы с ним постоянно и встретили Новый год с его семьей. Хорошо относились к нам и директор школы, и остальные учителя.

Женя заболел. Участковый врач определил брюшной тиф и велел срочно отправить в больницу. Мама же настояла на том, чтобы диагноз подтвердился анализом крови. Как сейчас помню перепуганного Женю в кровати — медсестра уже натянула жгут и приготовилась колоть в вену. В этот момент постучал и вошел известный в Томске профессор-педиатр, отец одной из учениц мамы. Сестра узнала его, тут же сняла жгут и освободила место профессору. Он пробежал глазами температурный листок (утром нормальная, вечером под сорок), быстрым движением руки отбросил одеяло и увидел на ногах багровые шишки. Не оборачиваясь, отпустил сестру и так же коротко бросил страшное: туберкулез. В это время раздалось очередное хрюканье свиньи за перегородкой. Врач сказал, что в таких условиях Женя не поправится и необходимо срочно положить его в клинику.

«Дорогая мама! Сначала меня повели в ванную, но мыть не стали: сказали, что я чистый. Дали нижнюю рубашку и белые штаны вместо кальсон. Потом повели в палату. Всего здесь шесть мальчиков. Встретили меня хорошо. Обед шикарный: щи, шесть кусков колбасы и стакан соевого молока. После обеда — тихий час. Все спят, а я тебе пишу. Тут очень хорошая уборная. Мама! Принеси мне валенки, так будет теплее. Спасибо за Иркин обед. А как же она без обеда будет работать на стройке?

Целую тебя крепко, твой Женя».

«…Принеси мне книги и карты. Завтра не дадут кушать, так как возьмут кровь и мочу. Здесь очень хорошо, но водятся крысы и ночью ходят по палате и едят все, что не закрыто.

…Ну, наелся!!! Съел две порции супа. Если ты очень хочешь, то принеси мне передачу».

«…Все кушают, а я голодаю — будут брать кровь. Если есть, принеси мне кусочек мыла. Сегодня ночью ребята ловили крыс, но уснули, и крысы съели всю приманку — кусок хлеба!

…Ну, наелся!!! Сейчас сделали пирке и принесли завтрак: тарелку лапши и сладкий чай. Самое главное — пришли книги. Мама! Если можешь, приходи два раза в день, Или пусть Ира приходит».

«…Чувствую себя хорошо. Мне здесь нравится. Ребята хорошие, и домой не хочется. Хочу все, что ты принесешь».

«Мама! Ребята говорят, что когда им делали пирке, то у них ничего не было, а у меня то место вздулось и болит. Хорошо это или плохо?..»

«…Ночью мы опять ловили крыс, но уснули, и они утащили всю приманку».

«…Я вовсе ни с кем не дрался. Просто у меня один мальчишка сдернул одеяло, а я его стукнул, и он заплакал. В это время вошла сестра и сказала, что я дерусь. А он первый лез ко мне. Мы уже давно помирились, и он даже мне кровать застелил. Ему двенадцать лет, зовут Вовой. У него ноги косые, он когда ходит, то с боку на бок переваливается. Его все прозвали «Мишка косолапый».

«…Ты спрашиваешь, продать ли патефон. Если дадут 1500 рублей, то не надо. А за 2000 рублей продай».

«Мама! Мне очень хочется чего-нибудь кислого. Мне бы соленый огурец!»

«Ира! Если не жалко, принеси мне твой альбом с песнями. Мы тут поем, и нам весело. Вот почему-то температура вечерами держится и бугры не проходят. А сегодня и на руке вскочил».

«Мама! Я сейчас спросил у врача, что у меня за болезнь. Она сказала, что у меня ноги болят и из-за этого температура. Мне нужен только покой и питание. Так что ты не беспокойся».

«…Если придет письмо от Миши, сразу принеси. А то я все жду и жду!!!»

«Дорогая Ира! Спасибо за твои обеды. Я ем теперь два обеда — свой и твой. А как же ты? Да и стройка у тебя кончается. А когда начнешь учиться?»

«…Пишу тебе радостную весть — я поправился на 800 грамм. Только вот температура и бугры болят».

«…Случилось несчастье! Я сейчас увидел, что молоко протухло и простокваши не получилось. Очень обидно. Принесли ужин: две лепешки и две кружки чаю».

«…Мне даже не верится, что скоро поедем в Москву. Чувствую себя хорошо, вот только бугры большие и температура. Переведут ли меня в седьмой класс или придется сдавать экзамены в Москве? Знаешь, чем я занимаюсь? Гадаю! Тут у нас один мальчик из деревни здорово гадает. И меня научил. Мне выпала дальняя дорога и свидание с папой».

«…Крысы сожрали последние остатки хлеба. Но если тебе нечего принести, не надо — я не голодный!..»

«…Сестра сказала, что если у меня пирке вспухло, то я болен. Все равно не забудь взять меня домой, когда выяснится с Москвой».

«…Ура!!! Все крысы издохли!! Не забудь принести еще книги».

«…Сейчас меня смотрел врач и сказал, что будут новые бугры. Надо лежать и кушать. Но кушать ты мне не приноси — я совсем расхотел, даже что дают, не съедаю…»

«Мама! Неужели мы через десять дней уедем в Москву? Что-то не верится! Я беру на себя обязательство поправиться к отъезду на 300 грамм.

Раздобудь еще книги…»

«Дорогая мама! Сейчас был врач. Сказал, что надо лежать и кушать сливочное масло. Продай патефон, даже задешево. У меня сильный жар».

«Дорогая мамочка! Очень обрадовался, что едем в Москву и что обо мне заботятся в ЦСУ и дали масло. Только есть совсем не хочется…»

«Мама или Ира! Приходите ко мне два раза в день. Если придете утром, пишите, что придете вечером. А если придете вечером, пишите, что придете утром. Я очень соскучился и хочу домой».

«…Не оставят ли меня на второй год? Ведь я занимаюсь и могу сдать экзамены».

«Мама! Ты пишешь, что возьмешь меня домой завтра или послезавтра. В любом случае возьми меня завтра, а то я здесь от волнения только похудею. Мама! Возьми меня завтра обязательно, а то я с тоски умру. Возьми!!!»

…Взяла его мама домой под расписку.

Спустя много лет, навестив меня в больнице, Женя скажет:

— Мы вчера перечитывали мою с мамой томскую переписку, и в каждой ее записке: «Женечка! Посылаю тебе Ирочкин обед».

И — тут же, без перехода:

— А может быть, ты оттого и слегла теперь!

Вернулись в Москву весной сорок третьего года. Ночью город еще погружался во мрак — ни в окнах, ни на улицах не было огней.

Женю внесли в квартиру на носилках. Моя тетя Маня, врач, сразу же устроила его в туберкулезный санаторий под Москвой, в котором он быстро поправлялся.

«Дорогие! Живу хорошо. Бок перестал болеть. Настроение хорошее, а домой и хочется и не хочется. Ребят здесь много, так что скучать не приходится.

Решил собрать и насушить грибов. Собрал пять белых и положил, а через день вместо грибов нашел червей.

Санаторием я очень доволен. Нас, больших ребят, четверо, ждем старших девочек. Играем в шахматы, волейбол, читаем, иногда бывает кино. Хоть я и прозаик, как ты, Ира, пишешь, но мне было бы гораздо хуже, если бы здесь не было такой природы.

Сейчас у нас педагог заболела, а другую мы выжили…»

Так Женя выздоровел и окончил нормальную московскую школу. Учился он легко, все схватывал на лету, кроме, пожалуй, письменной литературы. Я сама его избаловала — писала сочинения, которые он переписывал. Школьные годы в Москве были очень счастливые. Класс блистал талантливыми ребятами, умевшими по-настоящему дружить и вынесшими свою дружбу в большую жизнь.

Мы с Женей кончали одновременно: он — школу, я — институт. И хотя мне много приходилось работать над дипломом, я выкроила время и написала все возможные сочинения по Горькому и Маяковскому. Одна такая тема попалась на выпускном экзамене, и Женя спокойно переписал сочинение. Только допустил одну ошибку и из-за этой четверки не был награжден золотой медалью.

Экзамены в институт были труднее. Женя в десятом классе долго колебался между механико-математическим факультетом университета и медицинским институтом — тут сказалось сильное влияние обеих сестер отца, врачей. И все-таки тяга к математике победила. От экзаменов по математике и физике он был освобожден, так как еще раньше прошел конкурс по этим предметам на московских олимпиадах.

И вдруг — о ужас! Утром открыткой его вызвали в университет. «Не к добру это», — поняли мы. Он ушел к девяти. Мы ждали до четырех часов дня, и я отправилась за ним. Прошла в приемную комиссию и выяснила, что освобождаются от экзаменов только абитуриенты, занявшие первое место. Женя же занял первое место только по физике. По математике был вторым. Ему пришлось без подготовки сдать в тот же день все экзамены по математике — письменные и устные. Председатель комиссии профессор Гельфанд успокоил меня: все экзамены сданы блестяще.

Женя стал студентом МГУ. Новая студенческая жизнь захлестнула его.

Увы, студенческая жизнь Жени прошла мимо меня — я, закованная в гипс, лежала три года безвыходно в больнице. Постепенно пришлось свыкнуться с сознанием, что болезнь неизлечима. Началась борьба за счастье вопреки недугу, вопреки судьбе. И Женя вместе с родителями поддерживали меня до конца своей жизни.

И все же начало его студенческой поры я успела захватить. Первое место на ежегодных конкурсах студенческих работ. Увлечение баскетболом. Искрометный юмор. Мгновенная реакция на смех. Умение отдавать всего себя людям. Оттого, наверное, такая популярность на курсе.

«Глубокоуважаемая Ирина Борисовна! Меня долго терзали сомнения, пока я решился на сей возмутительный (как Вы, наверное, думаете) поступок. В моем намерении взять Ваш чемоданчик (все реликвии и дневники выложил на стол), который мне крайне необходим для баскетбольных целей, меня поддерживала уверенность в Вашей огромной доброте. Только будучи глубоко уверенным в том, что Вы дали бы мне его сами, если бы имели такую возможность, я сделал этот шаг. Очень сожалею, что не мог Вас дождаться, хотя ждал несколько часов. Прошу Вас принять мои извинения и заверение в полном моем к Вам уважении.

Глубоко ценящий и уважающий Вас Е. Б. Триус».

Женя в детстве и юности был лисичкой. Бывало, даю папе стипендию или зарплату (мы всегда все заработанное отдавали отцу), он же дает мне на карманные расходы, а Женя тут как тут. Улыбка такая обаятельная, что отказать ему решительно невозможно.

«Математик, — говорил Женя, — это человек, у которого постоянная потребность заниматься абстрактной математикой находит постоянное удовлетворение в самом этом занятии. У себя я этого не вижу». Оттого выбор — прикладная математика. Он защитил диплом с отличием практически без научного руководителя.

И… одновременно женился.

«Дорогая Ирочка! Несколько часов осталось до нашей свадьбы, и, конечно, мы счастливы. Единственное, что огорчает, — твое отсутствие, родная.

Дорогая, хорошая сестричка наша! Из всех пожеланий, которые мы сами себе желаем, самое сильное — твое скорейшее выздоровление. Чтобы в самое ближайшее время ты была с нами, в кругу родных и близких тебе людей, которые с очень большим нетерпением ждут тебя домой. Крепко-крепко тебя целуем и обнимаем.

Всегда с тобой, твой брат и новая сестричка».

Итак, у меня появилась сестра. Войдя в семью, Авина делила многие наши трудности. Не раз приходила мне на помощь — делом и словом. И хотя она намного моложе меня, способна и сейчас поддержать и успокоить, вселить веру в минуту отчаяния. Этому научили ее то ли трудные детство и юность, то ли профессия врача…

«Дорогая моя сестричка! Только сейчас получил письмо о твоей операции. Трудно написать о всех думах и чувствах. Скажу только, что уверен — исход будет хороший. Очень горжусь тобой, я ведь всегда знал, что ты самая сильная, самая терпеливая, и еще раз в этом убедился. Я очень волновался, сказать по правде. Ирочка! Осталось немного потерпеть — вот заживет рана, и все будет хорошо. Вернешься домой, и как все будет здорово! Крепко целую тебя. Женя».

Личная жизнь Жени и Авины была красивой. Ни разу за двадцать три года не отдыхали врозь. Разлучала их только работа. Любили собирать друзей. Пожалуй, можно сказать, что дом брата был местом встреч школьных и университетских друзей. А сколько друзей было приобретено потом!

Как-то речь зашла о дружбе. Женя сказал: «Самое главное в друге — надежность». И еще говорил он, что на друзей нельзя обижаться. Если друг проверен, испытан, он может только совершить поступок, который тебе не понятен. Не понятен, но не осужден тобой. Все люди разные. Обстоятельства, в которых они совершают свои поступки, тоже разные. Ни о чем нельзя судить по себе. Предпосылкой такого отрицания обид служит только одно: вера в людей. Не сделал, не пришел, не позвонил — значит, не смог. И тогда все встанет на свои места.

Как-то я спросила у Жени, можно ли изменить жене, если она никогда не узнает об этом. Ведь такая измена не причинит ей зла.

Он ответил:

— А себе можно причинить зло? Вот ты представь себе, я уехал в командировку, случайно сошелся с другой женщиной. Моя жена никогда не узнает об этом — я не причиню ей никакого зла. А себе? Ведь я потеряю ровно столько, на сколько потеряю возможность жить правдой!

Когда Авина и Женя ожидали ребенка, все пророчили им сына. Женя же не ждал иного. И вот, помню, он пришел из роддома к нам какой-то растерянный.

— Родилась девочка. Что же я буду с ней делать?

Однако стоило ему в первый раз взять ребенка на руки, как появилось отцовское чувство. Женя был счастлив!

Когда Инна выросла, вышла замуж и сама ждала ребенка, Женя, конечно, хотел внука. Но снова родилась девочка! Инна писала из роддома: «Наверное, папа будет расстроен тем, что не мальчик». Брат ответил: «Я всю жизнь имел дочь, и ты принесла мне только счастье. Кроме того, я рад, что будет кому нянчиться с будущим внуком — к этому времени внучка подрастет».

Слова Жени оказались пророческими, но сам он до рождения внука не дожил…

Помню отношение Жени к маленькой дочери. Все духовное воспитание дал ей он. Ничего не делалось насильно — даже горькая микстура и горчичники принимались без крика. Он терпеливо учил дочь терпению. Так легко и красиво открывал ей мир…

Когда Инна училась в первом классе, состоялся семейный совет, как отметить день ее рождения, кого пригласить. Она предложила нескольких девочек и мальчиков. На этом и порешили. Накануне дня рождения Инна гордо заявила:

— Лену не пригласила.

— Но почему?

— Она потеряла честь.

— ???

— Лена потеряла значок октябренка, а учительница сказала, что это — наша честь.

— Понимаешь, Инна, — сказал брат, — Лена, конечно, очень виновата. Но она сильно переживает эту потерю. Лена — в беде, а в беде нельзя оставлять друга. Ты представляешь себе, что будет с Леной, если все, как ты, отвернутся от нее?

Все было улажено, Лена пришла на день рождения.

Как-то, много старше, Инна спросила у отца:

— Папа, а для чего живут люди?

— Человек существует как единица единой системы. Он живет не один, а среди людей. Его корни — родные, близкие, друзья, человечество. Он живет не для чего-то, а вместе с ними.

Брат снова вспоминается совсем молодым. Ведь он начал работать со школы — аспирантура, диссертации, научные труды, степени и звания пришли позднее, хотя до конца жизни он оставался не только крупным ученым, но и преподавателем в институте. Так вот в школе мальчики (тогда было раздельное обучение) все перемены и даже уроки играли в «очко» на пальцах. Это была целая наука, которая сильно мешала учебе. При быстрой игре партнеры выкидывают более или менее стабильное число пальцев, и тот, кто быстро считает и понимает эту особенность, имеет больше шансов выиграть, подводя противника к переборной ситуации. Тогда брат предложил игрокам всего класса сыграть в «очко» с ним прямо на уроке. Он поставил условие: если выиграет, ребята будут беспрекословно слушаться его. А если хоть кому-нибудь проиграет, они будут делать что захотят. Разумеется, это был смелый шаг — выигрыш ни в одной игре не может быть стопроцентным. Брат, умея быстро считать и оценивать ситуацию, выиграл. С того веселого урока все ребята полностью подчинились ему.

Летом 1961 года в рабочую комнату предприятия вошел невысокий темноволосый юноша и представился: «Триус Евгений Борисович, буду работать с вами». На вопрос руководителя лаборатории, в какой области он работает, последовал ответ: «Я математик и могу делать то, что потребуется». Слово «математик» было произнесено с известной долей гордости или, точнее говоря, благоговения перед этим термином. Некоторые были удивлены этим ответом, но вся дальнейшая работа в течение десяти лет показала, насколько справедливыми были эти слова.

Защитив кандидатскую диссертацию (это была работа, относящаяся к применению математических методов в строительной механике), Женя тут же приступил к работе в совершенно новой для него области математического программирования. Поражала легкость, с которой он буквально вгрызался в незнакомые вопросы. Будучи специалистом в области техники, весьма далекой от тематики предприятия, Женя за весьма короткий срок стал одним из ведущих алгоритмиков-программистов по разработке большой группы задач функционального математического обеспечения. Его работы в области линейного программирования стали основополагающими в отрасли.

И уже не пришлось удивляться, когда через десять лет он защитил докторскую диссертацию именно по тематике этой, как он выразился, «премудрой науки». Примерно в это же время вышла его книга «Задачи математического программирования транспортного типа», которая стала настольной книгой для широкого круга инженеров.

Руководимая братом лаборатория стала небольшой, но весьма плодотворной школой в области математического программирования.

Разработав ряд новых оригинальных методов решения многоальтернативных задач, Женя нашел пути приложения этих методов к большому числу практических задач, решение которых приобретает важное значение. Уже будучи доктором технических наук, Женя, если это было нужно, не чурался черновой работы, сам выполнял разработку программ решения задач на универсальной ЭВМ.

Коллектив лаборатории, возглавляемой Женей, относился к нему с большим уважением и любовью. Каждый инженер этой лаборатории ощущал плодотворное влияние своего «шефа». Да разве только своей лаборатории! Насколько мне помнится, не было у него товарища, которому он не помог в разработке тем, очень далеких от чистой математики.

Женя был очень разносторонним человеком, любил музыку, театр, литературу. Был замечательным собеседником. Человек большой эрудиции, светлого ума, удивительной отзывчивости, он располагал к себе с первой встречи. Он был очень щедрым человеком, готовым поделиться с товарищем знаниями и опытом, дать добрый дружеский совет.

Есть люди, общение с которыми независимо от твоей деятельности запоминается как нечто большое, светлое на всю жизнь. К таким людям, безусловно, относился Женя.

«Школа Триуса», возникшая в семидесятых годах, живет и поныне в делах его сотрудников, товарищей и учеников.

…Дождь стучит по крыше, и нет ему ни конца ни края. Это природа вместе со мной и мамой все еще оплакивает моего младшего брата Женю. Сейчас кажется диким, невероятным, что мы с ним не успели поговорить о самом главном. Говорили все больше не о жизненных, а о житейских проблемах. В редкие часы досуга спрашивали, как живется, как работается, как здоровье. Если бы можно было хоть что-то вернуть! Я задавала бы ему другие вопросы. Чужие люди тянулись к его уму, таланту, обаянию, а я принимала его просто как доброго брата, всегда готового помочь, поддержать, подставить свое плечо.

Разве можно вспомнить и сотую долю того, что он говорил! Я ничего не старалась запомнить: кто же мог думать, что я, старшая и больная, переживу его, что он так вдруг, так рано уйдет?

Помню, как ему, уже смертельно больному, вводили сыворотку, в математической разработке которой он принимал самое горячее участие. Женя верил в нее, а после вливания горько пошутил: «Ну что же, послужим еще раз науке».

Он не лишился мужества. Понимал, знал, что умирает, и принимал это неизбежное со стоической выдержкой. Только раз услышал от него (сорокашестилетнего!) один из товарищей: «Мне бы пожить еще годик-другой, да, видно, не судьба!»

Музыка жила в Жене всегда, хотя он был математиком. Он не мог жить не только без консерватории, концертных залов, оперы. Идет дождь, бушует вьюга, завывает ветер, стоит тишина и покой — все равно в душе музыка. Особенно нужна была она ему перед смертью. Друзья доставали для него лучшие пластинки классиков. Он, уже будучи не в состоянии говорить, пытался шепотом напевать мотив и, шутя, спрашивал: «А ну, что я пою? Если угадаете, ставьте пластинку».

Разумеется, мотив никто не мог разгадать: что же можно напеть шепотом? Он подтрунивал над нами и говорил, что хотел бы послушать.

Сказать о любви к нему — это не сказать ничего. Ушла бесценная жизнь. Ушел последний мужчина из нашей семьи, оставив нас сиротами, обеднив наши души, обездолив судьбу…

ЗДРАВСТВУЙ, МАРИТЕ!

«Уважаемая редакция!

Как объяснить вам да убедить, что давать людям читать чужие письма не грешно?

Ярослав Ивашкевич изрек одну «весьма банальную» мысль о роковых моментах жизни: все зависит от того, куда повернешь, гуляя по саду, — направо или налево, в какое сядешь кресло, по какому номеру телефона позвонишь. Жизнь складывается в зависимости от короткого момента, движения, слова. И совершенно неизвестно, что бы произошло, если бы вообще не было этого слова…

Если вы не будете повторять избитую фразу о том, что каждый человек — кузнец своего счастья, и хоть на минуту согласитесь с Ярославом Ивашкевичем, я покажу вам чужие письма и скажу, что было бы, если бы я их не получила…

Когда беда настигает взрослого человека, страшит и убивает сама беда. Когда дитя — беды как будто никакой и нет. Есть что-то похуже — стыд за себя, что ты никогда даже и не был человеком, а живешь среди людей, вызывая их сочувствие, портишь им настроение, то есть по-своему оскверняешь жизнь, которую любишь и понимаешь лучше других именно потому, что она у тебя отнята. А потом случайно включаешь телевизор, еле успеваешь уловить какие-то неслыханные слова, которые произносит красивая женщина, а через несколько дней получаешь от нее неслыханное письмо. И — много, много писем. Все они мне одной? Недоразумение…

Ведь для того чтобы взять палку и после тринадцатилетней неподвижности начать ходить (не ходила все эти годы только потому, что так ходить мне было стыдно), начать работать и учиться — пойти в седьмой класс, когда сверстники окончили институты, — для этого достаточно было одного магического письма… Видимо, Ирина Борисовна думала иначе, раз писала мне постоянно десять лет. Или возлагала на меня большие надежды. Пожалуй, она верила, что с окончанием университета откроются для меня пути-дороги, я стану… просто нескромно было бы вслух и говорить, кем я стану.

И вот сейчас, при первой нашей встрече после десятилетней переписки, после университета, когда уж наконец я зажила самостоятельно, меня опять одолевает давно забытое чувство стыда: обманула все-таки надежды Ирины Борисовны, занимаюсь не тем, о чем мечтали, а всего-навсего исправляю корректуры. И чтобы не прочесть в глазах разочарование, поспешно говорю: «Ирина, милая, я горда, что стала корректором. Рада этому. Если бы не мы, учебники, люди, весь мир стали бы ошибочными. Поверьте, каждому из нас, корректоров, еще при жизни будет поставлен…» — «Брось», — прерывает меня Ирина Борисовна, и от ее улыбки ложное чувство стыда пропадает.

Да, никакого значения не имеет, кем я работаю. Никакого значения не имеет, как я живу. Меня невозможно напугать никакой бедой, болезнью, нищетой, тюрьмой, позором… Я никогда не буду старой и никогда — одинокой.

Боюсь только одного, но об этом нельзя говорить вслух: жизнь воспользуется и погубит меня. Если же она все равно обнаружит мое слабое место, то при расправе я засмеюсь ей прямо в глаза. Засмеюсь не злобно, не с ненавистью, а просто и весело. «Один — ноль, глупость, в твою пользу, — скажу. — Ты часто побеждаешь. Это не ново. Но и победив, ты не в силах отнять у меня внутреннюю свободу». Полную, подлинную свободу, которую присвоила себе из этих писем. Имею ли я право держать их в сундуке только для себя одной?

Марите Стенилюте».

«Дорогая моя Марите!

Часто перечитывала Ваше письмо, много думала о Вас. Хочется большого разговора, но встретиться нам, очевидно, не удастся (по крайней мере в ближайшее время), поэтому придется ограничиться письмами.

Нет, слов утешения я писать не собираюсь. Только то, что думаю. И если Вы с чем-то не согласитесь, то по крайней мере верить в мою искренность должны.

Ну, с самого начала. Вы пишете о стыде за свою бесцельно прожитую жизнь. Это трагедия, Марите, но не стыд. Вот я потеряла все двадцати четырех лет, по существу только начиная жить, все сразу — здоровье, работу, коллектив, любимого человека, все, что составляет простое человеческое счастье. И все же я была уже сформировавшимся человеком, с твердыми взглядами на жизнь, поэтому у меня были силы для борьбы, в которой мне к тому же помогали близкие и друзья. С Вами несчастье случилось в детстве — вот почему Вам было много труднее.

Нет, бичевать себя Вам не надо. Надо хорошенько подумать и решить, как сделать Вашу жизнь красивей, интересней, осмысленней. И это возможно. Только одного не ждите в Вашей жизни — она не может быть легкой. Но ведь легкая жизнь вовсе не всегда счастье, так ведь?

С моей точки зрения, самое большое и главное счастье человека — быть нужным жизни, полезным людям. Конечно, масштабы полезности бывают разными, это зависит от того, на что человек способен, и от того, как складывается жизнь. Вот Вы с грустью говорите, что возитесь с детьми сестер. Но разве Вы не сознаете, что принимать какое-то участие в воспитании детей, вкладывать в их души что-то свое, учить их добру и делать из них настоящих людей — разве это не значит быть полезной, нужной? Поверьте, когда дети подрастут и ответят Вам привязанностью и любовью, это станет Вам высшей наградой. Но любовью можно ответить только на любовь, понимаете?

Вы с пренебрежением пишете: «плести корзины или заниматься рукоделием». Ну и что же? Вовсе не так плохо, если этим можно зарабатывать хлеб. Когда у меня уже было два диплома о высшем образовании (инженера и экономиста) и я только начинала самостоятельно изучать иностранные языки, я работала в инвалидной артели и вышивала там детские распашонки, вязала шарфики и шапочки и была счастлива, что зарабатываю сама. В жизни нельзя делить дела на большие и маленькие. Лишь бы труд был полезным. Другое дело, что человек всегда должен стремиться к лучшему, внутренне расти.

Мне кажется, в свободное время Вы могли бы учиться. Письмо Ваше написано по-русски неграмотно, но по нему видно, что Вы человек умный, способный, начитанный. А раз так, надо учиться. Попросите, чтобы сестра достала Вам учебники, попробуйте заниматься и сдавать экзамены за среднюю школу заочно. Если бы Вы учились, наверное, хорошо бы писали. Но ведь чтобы стать писателем, надо много знать. Попробуйте — учиться никогда не поздно.

И еще, дорогая Марите, не прячьтесь от людей, не стесняйтесь своей болезни. Ведь ценность человека в его внутренних качествах. Если Вы любите людей, они будут любить Вас, и уйдет одиночество. В нашем положении люди часто сами создают его. Разве одним здоровьем богат человек? И разве только образованием? Человек определяется прежде всего душевными качествами. А по душевным качествам, я уверена, Вы — одна из лучших!..»

«…Отвечаю не сразу. Работаю по 7—8 часов в день, лежа, руки почти на весу. Такое положение усиливает и без того частые боли в спине. К тому же устают глаза.

Письмо Ваше меня очень обрадовало. Я почувствовала Ваши возможности найти свое место в жизни. Почувствовала и Вашу энергию, с которой Вы начинаете любое дело. Правда, иногда человек сильно загорается, а потом, встретив первые же трудности, отступает. Довести трудное дело до конца всегда тяжелее, чем начать. А трудностей у Вас впереди очень много. И еще. Как бы человеку ни помогали другие люди, все равно главное он может сделать только сам. Вы должны понять это сразу. Главное, на кого в жизни надо рассчитывать, — это на самого себя. Если есть дружеская поддержка, задача облегчается.

Теперь о деле. Вы решили правильно, что алгебра и физика Вам не так уж и нужны. А русский язык, литовский и позднее какой-нибудь иностранный язык просто необходимы. Я тоже верю в Вашу возможность заниматься переводами. Судя по Вашим письмам, у Вас есть литературные способности. Не каждый, кто пишет грамотно, умеет излагать свои мысли.

Сообщите мне, какие учебники по русской грамматике у Вас есть. Если чего-то нет, я сразу пришлю Вам из Москвы. Грамматикой Вы должны заниматься ежедневно и писать упражнения. Кроме того, время от времени — писать сочинения: опишите местность, где живете, или свою жизнь, или свои мысли о книгах, какие будете читать. Эти письма я буду Вам отправлять обратно исправленными. Исправлять их сможет моя мама. Она была учительницей немецкого языка. А дальше попробуйте делать переводы с литовского на русский и с русского на литовский.

На худой же конец, если с переводами у Вас не получится (сейчас трудно загадывать), все равно время не пройдет даром — Вы станете грамотным и даже образованным человеком, и Вам интереснее будет жить…

Отвечаю на Ваши вопросы. Чешский и болгарский я изучила потому, что меня попросили об этом на работе. Ну а экономический институт окончила ведь тогда, когда еще надеялась выздороветь и вернуться на старую работу. Впрочем, любые знания всегда пригодятся…»

«…Как хорошо, что у Вас есть много русских книг. Надо в первую очередь читать русскую классику — Толстого, Тургенева, Чехова, Горького и других. Как раз на этом можно учиться русскому. И грамматику изучать систематически. Побольше писать. С удовольствием предлагает Вам помощь из Москвы учительница русского языка Александра Ивановна Цибовская, она сейчас уже на пенсии. Это опытный педагог и чудесный человек. Я сообщаю Вам ее адрес (в конце письма). Посылайте ей свои сочинения…»

«…Отвечаю сразу на оба Ваших письма, а может, и впрямь лучше — на оба твоих письма. Дорогая девочка! Письма твои, как всегда, очень хороши. Я читаю их по нескольку раз. Все больше верю, что впереди у нас долгая дружба.

С нетерпением жду вести о том, как подвигается у тебя вопрос с работой. Может быть, мне куда-нибудь написать, чтобы форсировать этот вопрос? Ты сама мне подскажешь это, да?

У нас дождливо, холодно, уныло. И отпуск мой проходит очень неудачно. Не знаю, будет ли в этом году у нас лето. Со здоровьем тоже что-то неважно. Но сейчас, как и все, я, конечно, переживаю большую радость за наших новых героев космоса. Жаль, вчера испортился телевизор, и встречу их в Москве мы уже не увидим.

Ну, вот и все «новости». Хочется, чтобы было посветлее и потеплее. Но это уже не всегда зависит от самой себя. А впрочем, зависит! Я и теперь еще верю, что счастье человека во многом зависит от него самого!

Пишите мне, дорогая Марите, пиши мне!..»

«…Сейчас поделюсь с тобой своей затеей. Я задумала написать повесть (документальную), начала писать еще зимой, но трудно было выкраивать время, все больше приходится работать. Ну а сейчас, в отпуске, «приналегла» по-настоящему. Повесть в основном закончила, но теперь много придется поправлять, дополнять, переделывать. О чем я писала в ней? Да о своем трудном пути, о людях, которых встречала и которые помогли мне жить. О том, как человек может быть счастлив даже в беде. Не знаю, что из этого получилось. Там видно будет. Пока же я просто хотела удовлетворить потребность своей души.

Как только окончательно перепечатаю, пришлю один экземпляр тебе обязательно. Так что независимо от того, увидит ли моя повесть свет или нет, у тебя она будет. Ты очень светлый человек, девочка, и мне радостно с тобой дружить! Я действительно надеюсь на то, что мы с тобой встретимся. Но только то, что ты пишешь, будто мне для этого надо выздороветь, неосуществимо. Если я пишу о встрече, то думаю о том, что ты, быть может, сумеешь как-нибудь приехать погостить ко мне. Насколько я поняла, ты немного все же ходишь, хоть по комнате? Если да, то это осуществимо. Кто-нибудь подвезет тебя до поезда, а на поезде до Москвы прямой путь, здесь же, в Москве, тебя встретят с машиной. Вот только у нас третий этаж, не знаю, сумеешь ли ты подняться. Если для тебя это осуществимо, то вот мы бы и встретились.

Ты воспринимаешь жизнь и окружающий тебя мир умно, тонко, значит, надо стремиться к тому, чтобы больше познавать в этом мире. Болезнь и так оградила тебя от многого, что дает людям радость. Зачем же обеднять себя еще самой? Чем меньше возможностей общения с внешним миром, тем больше и шире должен быть внутренний мир человека, это будет та замена, которая сделает его не беднее, а богаче. Мне бы очень хотелось, чтобы ты много в жизни знала, чтобы тебе, такой чуткой ко всякой красоте, приоткрылся побольше мир прекрасного, чтобы ты побольше читала, и не только обычные книги, но и со временем серьезные — об искусстве, литературе и даже живописи. Тогда твоя жизнь будет полнее. И мне хочется, чтобы ты начала работать. Какие еще есть возможности с работой у вас там, в колхозе?

Ты права, когда пишешь: можно жить интересами близких тебе людей. Я считаю, что даже здоровые и счастливые люди, если они обладают настоящей, большой душой, не могут жить только своей жизнью и только собой. Чем богаче они душой, тем больше отдают себя людям. Все это так. И все же, как бы человек ни жил другими людьми, он непременно должен иметь какой-то свой личный мир. Таким личным миром может быть любимая работа, искусство или книги (если этим серьезно заниматься), любовь. Если ты сама будешь много знать, будешь умной, мудрой, щедрой, то сумеешь давать людям гораздо больше, а люди всегда будут тянуться к тебе, и ты никогда не будешь одинокой.

Ты пишешь, что заболела так рано, что у тебя и не было никакой личной жизни. (Ты, очевидно, имеешь в виду личную жизнь в узком смысле слова, любовь.) А я не согласна, что ты должна навсегда поставить на этом крест. Жизнь несет в себе столько всяких неожиданностей, что ничего нельзя знать наперед. И потом ведь понятие любви тоже очень многогранно. Конечно, чаще всего люди встречаются друг с другом, рождается любовь, которая объединяет их жизнь, создается семья, появляются дети. Это так называемая нормальная жизнь. Но боже ты мой, сколько бывает отклонений от этой нормы, отклонений в силу того, что жизнь многообразна! Какие-либо серьезные причины осложняют все, создают трудности. Но ведь трудности — это не всегда плохое. Разве не бывает в жизни трудного счастья? Я сама знаю двух людей, уже не очень молодых, у которых любовь рождалась по письмам. Они тяжело больны, живут в разных городах. Они делятся в письмах своей жизнью, своими мечтами, победами, неудачами. Это большая красивая дружба мужчины и женщины, но это и любовь. Потому что любовь — это не только и не всегда физическая близость, это и настоящая духовная близость. И для них такая духовная близость — большое счастье, которое заполнило всю их жизнь. Эта тема неисчерпаема, но я думаю, что ты и так поняла мою мысль.

Ну, вот мы и переехали снова в город. На даче стало тоскливо, сиротливо — вокруг все разъехались. Вечереет рано. Да и холодно. И вот снова началась моя жизнь в четырех стенах. Из окошка виден только старый кирпичный, какой-то полинявший дом, который загораживает собой и небо, и солнце. Впрочем, солнце все же заглядывает в окно. У вас там, конечно, по-другому. Вы все время в природе и наблюдаете ее постепенное умирание. Хорошо, когда хоть что-то умирает не навсегда. Придет весна, и опять придет жизнь. Жаль, что у людей так не бывает… Я снова окунулась в обычную свою жизнь. Меня подхлестывает работа, заботы, книги. Темп жизни всегда в это время нарастает… Конечно, бывают огорчения, неудачи, переживания. Но главное, что есть этот незатухающий темп жизни.

Что ты сейчас читаешь? Я только что прочла чудесный рассказ «Аленка». И думаю о том, что, как бы ни были изобретательны в своих выдумках писатели, сама жизнь всегда изобретательнее.

Пока повесть моя на «точке замерзания». Много работаю, и на нее уже не остается времени. Да и вряд ли она увидит когда-нибудь свет…»

…Письмо сестре Марите:

«Уважаемая Стефа!

Я знаю, как любит и уважает Вас Марите, какое влияние имеете Вы на нее, и потому обращаюсь к Вам с просьбой.

Вот уже скоро год, как я переписываюсь с Марите и пришла к выводу, что у нее недюжинные способности. Ведь она, насколько мне известно, окончила всего лишь шесть классов, притом нерусской школы. В письмах она делает ошибки, но не в грамматике суть. Поражает ее глубина мысли, образность выражений, большой кругозор, огромная жизнеутверждающая сила. Она образованный человек, по-видимому, образование дали ей книги. Я получаю очень много писем, особенно от молодежи, но самые интересные, самые яркие — от Марите.

Я прочла некоторые выдержки из ее писем товарищам по работе, они были потрясены ее литературными способностями. Надо думать о ее будущем, чтобы она нашла свое место в жизни. Я прошу Вас помочь мне в том, чтобы найти для Марите правильный путь. Сейчас трудно сказать, во что могут вылиться ее способности, лучше не загадывать, так как условия неблагоприятны. Каковы возможности окончания ею средней школы? Ведь без этого никуда не возьмут.

Подумайте, Стефа, и посоветуйте мне, куда лучше всего обратиться. Вам, зная местные условия, легче решить. Подскажите мне. Я сделаю все, чтобы не пропали способности Марите. Этого просто нельзя допустить. Помогите мне в этом».

«…Только сейчас могу хоть что-то написать о себе. Впрочем, о здоровье и сейчас писать что-либо хорошее не могу. Пользуюсь отдельными «просветами», когда голова не болит, закончила наконец свою повесть. Конечно, вчерне, но закончила. Получилось у меня около 200 страниц на машинке. Повесть документальная, автобиографическая, называется «Спасибо вам, люди!». В ней рассказано о всей моей жизни с самого детства, о людях, с которыми сталкивала меня судьба, о том, как они помогли мне остаться счастливой даже в беде. Заканчивается повесть описанием большой переписки, которую я веду. Понимаешь, я ведь действительно получаю множество писем, и именно эти письма вызвали во мне желание написать свою повесть.

Если бы ты знала, с какими судьбами я сталкиваюсь, сколько человеческого горя и отчаяния, одиночества и беспросветности читаю в письмах и как по воле окружающих людей жизнь оборачивается к солнцу! Когда люди хотят, они могут сделать страшно много. Конечно, и сам человек, попавший в беду, должен уметь остаться в ней Человеком. Вот основная моя идея. Последние страницы работы — строки из твоих писем, самых светлых писем, какие мне только доводилось получать. Письма твои я противопоставляю судьбе одного юноши, который тоже заболел в детстве, но пошел по другому пути — стал вором. Он не верит ни в жизнь, ни в людей. Этому парнишке, вернувшемуся из заключения, мне удалось помочь устроиться в жизни, но хочется, чтобы он многое понял, иначе он все равно не будет счастлив.

Мне бы хотелось, чтобы ты попробовала вести что-то вроде дневника, где описывала бы не только свой внутренний мир, но и все, что видишь вокруг. Ты отлично описала мне трех твоих друзей — стариков. Это же характеры! Я их вижу перед собой живых! Не могу утверждать, что ты станешь писательницей, но надо развивать в себе способности, а что получится — не знает никто. И более того, даже если ничего не получится (я исхожу из худшего), то образование и навыки, которые ты получишь, будут давать удовлетворение тебе самой. А может быть, ты станешь учительницей по литературе в вашем селе — разве это плохо? Будешь открывать детям мир искусства. Это же замечательно, Марите! Главное в твоем образовании зависит от тебя самой…»

«…Ну вот вроде бы и зима пришла — я это чувствую лишь по своему заснеженному подоконнику. Кроме него и кусочка серого неба, из моего окна ничего не видно…

Письмо твое получила давно, но лишь сейчас удалось выбрать время для ответа. У нас на работе закончилась реорганизация — создан институт научно-технической информации, в котором я теперь тружусь. В основном тематика осталась прежней, но самой работы, пожалуй, больше.

Как проходит у вас зима? Я ведь зимой в сельской местности никогда не жила, а наверное, там столько прелести! Напиши, какие у вас дома и улицы, далеко ли лес. Что ты читаешь и смотришь ли телевизор? Как твои племянники? Когда-нибудь я напишу тебе подробно о некоторых из моих корреспондентов, ставших теперь друзьями. Напишу, как они отвоевывают свое полезное место в жизни. Первым будет рассказ о юноше двадцати трех лет из города Гомеля. Но сначала подожду, когда все у него окончательно устроится. Борьба наша за Мишу продолжается уже восемь месяцев и вот, кажется, подходит к концу. А впрочем, нет, не к концу — это лишь самое начало, первый рубеж. Впереди у него целая жизнь и, значит, много трудностей, побед… У тебя — тоже. Буду рада каждой твоей победе, девочка, каждому новому рубежу, который ты возьмешь еще в жизни…»

«…Моя мама в конце октября уедет отдохнуть недели на две к себе на родину — в Ригу. Если будет у нее возможность, она, может быть, заедет навестить на день-два тебя. На всякий случай напиши мне, где находится ваш колхоз, как до него добраться. С нею я постараюсь переслать кое-что из репродукций Эрмитажа и Русского музея. А если она не сумеет приехать к тебе, то перешлю почтой. Буду кончать, так как очень спешу».

«…Очень рада, что тебе понравились книги.

Пишу тебе коротко, сейчас у меня много работы, а писем еще больше. Да разве только писем? Вот уже второй раз привозят ко мне на квартиру инвалидов, тяжко больных, которых нужно устроить в больницу. Так и живут у меня, пока не удается попасть на лечение. Вот такие-то дела. Обидно, что в жизни нашей так много еще человеческого горя…

Марите! Книжка, которую я написала, скоро выйдет. Я непременно пришлю ее тебе. Твои письма сохранены. На наших журналистов они произвели большое впечатление. Один из них послал тебе книгу «Нетерпение сердца». Фамилия его Рудерман Натан Борисович, работает в «Гудке»…»

«…Получила оба твоих письма. Твоя реакция на «Нетерпение сердца» совершенно аналогична моей. У меня, знаешь, тоже было чувство, похожее на страх за свою «репутацию». Особенно было неприятно, что читают эту книгу мужчины и думают, что все мы, больные, такие же истерички. Мне даже показалась эта книга негуманной, и я заколебалась: а правда ли, что Цвейг хороший психолог?

Ты права, дорогая Марите, что таких жертв нам не нужно. Чтобы помочь больному, не надо жениться на нем из жалости — это не принесет счастья обоим. Права ты и в другом: настоящая дружба и настоящая любовь между больным и здоровым возможны только тогда, когда оба могут что-то отдавать друг другу. Человек с физическими пороками должен иметь особенно богатый духовный мир, тогда восстановится равенство его со здоровым.

Не огорчайся, Цвейг не единственный писал об этом. Я с трудом разыскала другую книгу — «Скажи смерти — нет!». Ее одна моя подруга взяла у своей знакомой. Когда прочтешь, верни бандеролью. Это изумительная книга! И здесь ты увидишь, что такое любовь не из жалости, а просто любовь. Здесь больная, даже умирающая девушка умеет не только брать, но и дарить. Да как еще! Дружба и любовь могут быть только тогда, когда люди одинаково нужны друг другу.

Ты права, когда пишешь: «Если человек делает счастливыми других, он и сам счастлив». Вот наша дружба с тобою. Я вовсе не считаю, что помогаю в чем-то тебе Мы дружим с тобой и даем друг другу взаимно, хотя, может быть, и не в одинаковой мере. В одинаковой мере давать невозможно, да и как это измерить? Дело просто в том, что мне твои письма приносят радость. А есть среди моих корреспондентов люди, которые мне ничего, казалось бы, не дают. Они вообще не умеют давать. (Кстати, это неумение часто присуще и вполне здоровым.) Конечно, общение с такими уже не дружба, и может возникнуть душевная усталость. Но ее нет. Уже одно то, что ты можешь помочь им, что ты видишь, как им все-таки становится легче, приносит удовлетворение. Я согласна с тобой, что после слова «любить» слово «помогать» самое сладчайшее в мире. Когда откликаешься на чью-то беду, вовсе не думаешь, какое потом испытаешь удовлетворение. Откликаешься, потому что не можешь иначе. Вот и все…»

«Моя дорогая девочка!

Посылаю наконец тебе свою книжечку. Если в самом деле вздумаешь ее перевести, попроси Стефу перепечатать у машинистки. Так лучше читается.

К двадцатому уеду на дачу. Там, на воздухе, и здоровье должно стать лучше. А сейчас голова болит…»

«Ау-ау, девочка!

Да, я и впрямь в лесу. Все участки дачные — в соснах. Твое письмо принесло мне большую радость: ты работаешь!!! Поздравляю тебя, родная! Где-то в душе неспокойно: как справишься? Может быть, мне стоит написать людям, с которыми ты работаешь…»

«…Твое письмо огорчает. Прежде всего тем, что так сложно с публикацией перевода, который ты сделала. Я обратилась к Межелайтису. Если он не откликнется, напишу еще в какое-нибудь литовское издательство, молодежное. В общем, не теряю надежды. Ну а еще, Марите, огорчило твое отношение к вышивке лент в артели, то есть к твоему главному труду. Для того чтобы таким, как мы, получить работу и удержать ее, надо работать даже не как все здоровые, а лучше их. Ты с таким трудом получила работу, так долго ждала ее, а теперь рискуешь потерять. У твоих товарищей не должно складываться впечатление, что ты работаешь просто так, чтобы занять себя. Они должны знать, что это твой кусок хлеба и ты дорожишь им.

Не нравятся мне и твои рассуждения об учебе. Если бы ты сразу начала учиться (пусть и заочно) в школе, да еще проходила бы за год два класса, то сейчас уже кончала бы школу — ведь мы переписываемся почти три года. Наверное, я виновата в том, что не смогла настоять.

С неба ничего не падает, всего можно добиться только трудом. Ты уж, пожалуйста, не обижайся, что вместо того, чтобы тебя поддержать (ты ведь лечишься!), обращаюсь к тебе с нотациями. Но ведь это оттого, что твое будущее для меня очень небезразлично. У тебя недюжинные внутренние силы — жизненные силы, но без труда ты ничего не достигнешь.

Марите, дорогая, и лечиться нужно тоже упорно. Это счастье, что ты попала в санаторий. Не торопись, доведи лечение до конца!

Вот какое нудное письмо я тебе написала…»

«…Ты молчишь, и я не знаю, что с тобой, как твое лечение и как все твои дела. Думаю о тебе часто, помню — всегда!

Мечтаю послать тебе почитать мою новеллу, которую написала еще летом. Но это чуть погодя, а сейчас хочу знать, что с тобой. Если бы ты знала, как я мечтаю о том, чтобы ты была счастлива, чтобы ты нашла себя по-настоящему! И никто не сумеет это сделать вместо тебя — только ты сама…»

«…Ну как же ты не написала мне имя твоего преподавателя литературы? Если бы я знала это, написала бы ему немедленно. Ведь я рада, что наконец рядом с тобой находится человек, который во многом поможет тебе. На расстоянии так трудно по-настоящему помочь. А теперь я спокойней. Если бы ему удалось помочь опубликовать твой перевод… Но главное — чтобы перевод был хорошо сделан. И еще более главное — чтобы ты училась, окончила школу, а потом университет.

Марите, ты должна выдюжить. Тебя здесь, в Москве, многие уже знают и многого от тебя ждут…»

«…Как же я рада фотографии! Наконец увидела тебя. Лицо у тебя интересное, одухотворенное — такой я и представляла тебя. Прости, что редко пишу. Лихорадочно работаю над книгой. Написала еще две статьи для «Правды». Отпуск кончился, теперь должна приступить к своей основной работе. А главное — я давно уже спокойна за тебя, за то, что вышла ты на дорогу.

Как подумаю, что ты учишься, движешься к цели, так сразу весело делается на душе. Только не бросай, не сворачивай! Надо же, чтобы хоть кто-то наперекор судьбе выходил из этой игры, то есть жизни, победителем. Сейчас у меня огромный опыт в этом. Если бы ты знала, сколько сил, времени, души отдано многим, многим мальчикам и девочкам, и вот теперь уже можно «подвести некоторые итоги» — большинство вхолостую, и только небольшая часть дает всход. Это — сильные. И, как я теперь понимаю, быть сильным, самому уметь бороться — это главное. А если своих душевных сил мало, если вместо энергии размазня, то ничья помощь не поможет. Тебе понадобился только толчок, чтобы стать сильной, чтобы найти свою дорогу (дело даже не в учебе, а, главное, в отношении к жизни). И скажу тебе по правде, каждый твой успех — это мое утверждение в жизни, вернее, утверждение моей веры. А мне это очень, очень нужно сейчас. Спасибо за радость, которую ты так щедро приносишь мне — и успехами в учебе, и силой своего духа, — которой ты теперь делишься и с другими. Заканчивай скорее школу, а там я стану мечтать об институте — вот какая я ненасытная…»

«…Так редко пишу тебе по единственной причине — и работа, и болезни одолевают… Но об этом не будем.

Я дала твой адрес одной девушке (Ольге Гурской) из Донбасса. Ее судьба во многом похожа на твою. Она, как и ты, учится за один год два класса. И — пишет. Уже пять ее заметок и две новеллы опубликованы в районных газетах. Зачем я пишу тебе об этом? У тебя меткий глаз, острый язык, юмор, большое сердце. Будет свободное время, попробуй писать тоже для районной газеты. Что-нибудь из жизни, окружающей тебя, о каком-нибудь человеке, событии, дне. Но все это не в ущерб учебе…»

«…Как здорово, что принят твой перевод моей книжонки. Ведь это будет первой твоей литературной работой. Когда выйдет, пришли мне на память.

Мы снова живем на даче. Сейчас я отдыхаю, у меня отпуск. Но придется работать над новой книжкой. А выйдет она, я думаю, года через полтора. Думаю, что до того времени мы непременно встретимся. Значит, будущей весной ты получишь аттестат зрелости, да? А там в институт или в университет. Непременно!

Вот посылаю тебе вырезки из «Известий» — люди пишут о главном человеке в жизни. Ведь у каждого такой человек есть. Если есть у тебя, то попробуй и ты написать. Или пиши что-нибудь о жизни вокруг. А если что напишешь, пришли мне прочесть. Вымучивать из себя ничего не надо — писать можно, наверное, только по внутренней потребности. Мне очень хочется, чтобы такая потребность у тебя появилась. Данные для ее удовлетворения у тебя есть. Очень в тебя верю…»

«Здравствуй, родной мой Человек!

Всякого рода трудности (и болезни, конечно) мешали мне писать тебе. Мешают и сейчас, оттого строчу всего несколько слов: все мы живы, весна пришла…

Бороться с трудностями иногда весело, иногда утомительно. Мне сейчас — утомительно. Будет что-либо веселое, напишу. А ты пиши, твои письма как свежий ветер, который врывается в дом…»

«…Спасибо за то, что ты такая! Победа твоя в сессию (долгожданный университет!) принесла мне огромную радость. Все твое мне бесконечно дорого.

Марите! Почему ты ничего не пишешь о своей семье? Это меня очень тревожит. У самой у меня сейчас трудная пора. Болеет отец. Врачи борются за его жизнь героически, и нельзя терять надежду. Он должен жить! Должен!

Если кончится все у нас благополучно, я приеду летом в Литву — хоть на несколько дней. А сейчас мне надо только одно — чтобы жил мой отец…»

«Марите! Папа умер…»

«…Как давно я не писала тебе… В сентябре-октябре я уже выходила на улицу ненадолго, полностью включилась в работу (я ведь год перед этим — после смерти папы — не работала), писала материалы для «Правды», для «Известий» — в общем, нагрузки навалились нечеловеческие. И вот слегла и лежу в больнице до сих пор. А мама лежит в другой больнице. Но теперь уже лучше, и я снова надеюсь выкарабкаться…»

«…Спасибо за твои письма. Не раз хотела тебе сразу же написать, но жизнь, работа захлестывали, — так и не собралась.

Вот ты уже какая у нас большая — на третьем курсе! А Миша Тенюта недавно защитил диплом и окончил институт. Да, время идет. Я сейчас живу хорошо. Выхожу понемногу на улицу (на костылях). Бываем с мамой в гостях (на машине, конечно). На днях возили меня в институт, где я работаю уже 13 лет. Ни разу не видела его.

Когда же ты приедешь в Москву? И когда же наконец увидимся?..»

«Марите! Теперь я так редко пишу потому, что ушло беспокойство за тебя. Ты давно уже вышла на дорогу жизни. Закалилась. Утвердилась. И значит, я тебе уже давно не нужна. То есть как подспорье в жизни не нужна. Ты сама теперь можешь стать другим опорой. Ведь правда?

Порой кажется, что мы просто отвыкли друг от друга. Но это лишь кажется. По моим расчетам, у тебя начались государственные экзамены. Еще чуть-чуть, и университет со всей твоей студенческой жизнью останется позади. Вот и сбылась наша с тобой мечта! Десять лет продолжается наша переписка, ровно десять лет. За это время из деревенской полуграмотной девчонки, прикованной к своей избе и ничего никогда не видевшей дальше коровника, ты превратилась в образованного взрослого человека, привыкшего к столичной жизни, имеющего прекрасную профессию, независимость, твердую почву под ногами, широкий жизненный кругозор. Первое, что приходит мне в голову: стала ли ты счастливее? Подумай, оглянись назад, на прожитые годы, и ответь мне.

Судя по твоим, пусть и нечастым и коротким письмам, ты прожила эти пять студенческих лет насыщенно, интересно. Сама по себе учеба, первые твои литературные пробы, постоянное общение с людьми.

Такой представляется мне твоя жизнь на протяжении последних пяти лет.

Распределение в издательство — прекрасно. О лучшем кто же может мечтать! И тут же у меня «ревностные» мысли: будешь рассыпать свой талант по чужим рукописям. И себя же успокаиваю: а Горький и еще много великих — не были ли они на протяжении всей своей жизни не только писателями, но и редакторами?..

В это лето я надеюсь увидеть тебя. А пока хочется мне поздравить тебя с окончанием университета, с началом трудовой жизни. Пусть будут все новые рубежи, но ты ведь не растеряешь смелость? Успехов тебе! В одном из первых писем я писала тебе: в твоей жизни может быть все, не может только одного — легкости. Сейчас, пожалуй, добавлю: и покоя. Беспокойство души будет сопутствовать тебе всегда. По-другому жить ты не сможешь. Ах, как хочется наконец увидеть тебя, поговорить без посредничества бумаги! Приезжай, слышишь?

Всегда твоя Ирина».

«БЫЛА ТЫ ПЕСНЯ И МЕЧТА…»

«Уважаемая Ирина Борисовна!

Год не решался побеспокоить Вас своим письмом. Боюсь и сейчас выглядеть нескромным и назойливым. Но оставшийся в моей памяти с прошлого года Ваш образ, хотя и видел Вас так недолго (я приехал в санаторий в тот день, когда Вы уезжали), все то, что узнал о Вас как о человеке и журналисте, и, наконец, свое горестное, я бы сказал, безысходное положение побудили меня все же преодолеть чувство неловкости и написать Вам. Читал Ваши статьи в газетах, статьи в газетах о Вас, Вашу книгу о мужестве и доброте, видел Вас на экране телевизора. Как Вам удалось прорвать блокаду болезни — двадцать лет неподвижности — и столько достигнуть? Ведь далеко не часто даже здоровым людям доводится столько преодолеть! И как удается Вам совмещать литературную работу с постоянной штатной работой старшего научного сотрудника в институте?

Я тоже тяжело и неизлечимо болен. Но дело даже не в этом, хотя, несмотря на кучу неприятностей, умирать желания нет. И все же, может быть, Вы сумели бы как-то подсказать мне, куда приложить свои оставшиеся силы, знания. Ведь меня чему-то учили. До болезни я работал учителем истории, директором школы, инспектором гороно. Это вкратце мой послужной список. С болезнью кончилось все. Я сразу во всем стал «бывшим», а между тем мне всего сорок лет, как говорится, пора расцвета творческих сил. Попыток как-то приобщиться к общественно полезной деятельности было много, увы, все они оказались тщетными. Такое чувство, что перед тобой множество дверей, но ни к одной из них не можешь подобрать ключ. Но почему? Оскорбление равнодушием тяжело ранит и трудно забывается.

Отчего же я все-таки обращаюсь не в очередную инстанцию, а именно к Вам? Я поверил в Вас сразу — с человеком, который не сломился, можно о многом поговорить. Видел, как Вас провожали и отдыхающие, и персонал. На долю далеко не каждого человека выпадает столько любви и уважения, сколько выпало на Вашу. Рад был бы найти в Вас друга… Извините, ради бога. Потребность открыть кому-то свою душу и попытаться найти поддержку один раз за пять столь трудных лет не такой уж большой грех, не правда ли?..

С глубоким уважением к Вам

Ваш Константин Павлов».

«Уважаемая Ирина Борисовна!

Сердечно благодарю Вас за теплое, проникновенное письмо, за то, что поняли и не осудили меня. Когда я послал Вам письмо, сразу же испугался своего порыва, стало неловко и стыдно малодушия и потребности в поддержке со стороны чужого человека, да еще и женщины. Но, очевидно, так бывает, и я очень рад Вашему доброму слову — нижайший Вам поклон!

Постараюсь коротко ответить на Ваши вопросы. Заболевание мое сложно и многогранно по своему проявлению. В настоящее время могу при помощи рук перебраться с кровати на стоящий рядом стул и на нем к письменному столу, где стоит пишущая машинка. Но это сейчас, а что будет в недалеком будущем, не знаю. Лечения от моей болезни нет, и не будем больше о болезни.

Обращаться к секретарю горкома я считаю неудобным: уж не такая я персона, чтобы отвлекать его от дел быстротекущей жизни. У него их и без меня много. А так попыток получить работу на дому было немало, об этом я уже Вам писал. Право же, иногда думаешь: зачем такого дурака держали на ответственной работе, раз ему ничего нельзя доверить? Впрочем, иногда удается подработать печатанием на машинке. Но, Вы понимаете, хочется делать работу по душе, отдавая все накопленное за годы.

Обращался ли я в гороно? С официальным письмом — нет, а с непосредственными предложениями — неоднократно. В частности, и для печатания на машинке материал поступает именно из гороно. Но на большей работе они меня использовать не хотят или не могут. А я, понимаете, никак не могу убедить себя в том, что в голове у меня слежавшаяся солома.

Да, пока семья у меня есть — жена и два сына, одному десять лет, другому шестнадцать. Пишу «пока», потому что жена сказала мне, что уйдет.

Я обременяю Вас своим многословием, будьте снисходительны… И не переживайте за меня, мы еще поборемся. Помните лозунг Макаренко «Не пищать!»? Мне он особенно нужен.

С глубоким уважением и признательностью к Вам

Ваш Павлов».

«Милая Ирина Борисовна!

Рад был прочесть Ваши строки о том, что переписка со мной не будет Вам в тягость. А я уж боялся, что в прошлом письме утомил Вас своими умствованиями. Впрочем, я поверил в Вас уже до получения Вашего первого письма. Сотни же километров не помеха для дружбы, нас роднит то, что мы оба верим и любим жизнь. Так будем же бороться за то лучшее, что нам еще может выпасть. Меня Вы, побаловав хорошими письмами, невольно настроили на их ожидание. Но у Вас мало свободного времени, и я не смею «вменять Вам в обязанности» еще и письма ко мне. Уже само по себе мое существование кому-то в тягость, так смею ли я обременять еще одного человека?

Вы спрашиваете о материальной стороне моей жизни. Пенсии едва хватает на пропитание и лечение. Дети живут, по сути, на иждивении матери. Пока жить можно, хотя на ребят надо немало. Кажется, Пришвин сказал: «Нет унизительных положений, если сам себя не унизишь». Я же порой чувствую себя унизительно. Напоминание жены о моей никчемности не бодрит. Ну да ладно уж об этом. Если бы удалось устроиться на работу, моя радость была бы двойной: и нашел бы себе применение, и покончил бы наконец с разговорами о моей материальной неполноценности, которой я сам ежедневно болен. Извините, сказал «хватит», а понесло дальше…

Пожалуй, Вы правы, я высылаю Вам копию своей статьи для «Учительской газеты». Вам в Москве легче будет не то чтобы «пробить» ее, но просто узнать объективную оценку. Я ответа так и не получил. Только, пожалуйста, прочтите ее сами. Может быть, все это действительно никому не нужно?

Всю прошлую неделю вел борьбу с гриппом. Грипп прошел, а вот осложнение осталось… Но об этом лучше не думать. Мне лучше жить в розовых очках…

Я, наверное, утомил Вас, всего-всего доброго!

С душевным приветом

Ваш Константин».

«Дорогая Ира!

Позвольте мне так называть Вас. Несказанно рад получению от Вас сразу двух писем. Они для меня даже значительнее, чем то, попадет моя статья в газету или нет. И это при моем огромном желании приобщиться к общественно полезной деятельности! У меня не хватает слов выразить нахлынувшие чувства: я нашел друга! Пишу об этом до влажности в глазах. И не прошу извинений за свою откровенность. Примите все как есть.

Сегодня для меня радостный день еще и потому, что прочел в газете статью о том, что приближаются к завершению работы, связанные с раскрытием вирусной природы моего заболевания. Значит, еще немного, и будут изысканы средства для лечения. Надо только как-то продержаться до того времени. Моя надежда стала предметной, и я спешу поделиться с Вами, ан нет, с тобой. Мы далеко друг от друга, но «с тобой» будет ближе…

Ира, я размечтался настолько, что представил себя на работе — ох, как я стосковался по ней! Более того, я стал размышлять, как бы мы встретились. А ведь это может стать возможным. И, пожалуйста, не подумайте недоверчиво улыбнуться. Ведь в конце концов чего только не бывает на этом свете… А если произойдет что-либо непредвиденное в твоей жизни, знай, что есть на свете человек, всегда готовый протянуть тебе руку помощи. Я, кажется, готов заговорить твоими словами, провозглашая веру в Человека…

Скоро мы уже выезжаем на дачу, хотя лето в самом разгаре. Дачу я успел построить еще до болезни. Местность наша имеет поэтическое название «Березовая роща». Она действительно выглядит так, как ее изобразил Левитан.

Обращаюсь к Вам с просьбой — пришлите мне свое фото. Видя перед собой собеседника, легче разговаривать. По правде сказать, меня раньше почему-то больше интересовал волейбол, чем фотография, но женщины обычно склонны к фотографированию, поэтому и прошу — пришлите. Я, как видите, все время сбиваюсь: вы — ты. Надо привыкнуть. Впрочем, я еще не спросил Вашего разрешения на такое обращение.

Всего доброго! С душевным приветом

Ваш Костя».

«Дорогая Ира!

У меня уже сложилась потребность обращаться к Вам, как обращаются к близкому человеку, когда хотят чем-то поделиться. Вот и сегодня с утра меня потянуло к бумаге: когда я пишу Вам, мне становится несколько легче. Я один, вернее, с тобой. Вчера я все-таки разыскал в альбоме старую фотографию, другой нет. Это последний год работы. Честно скажу, что в настоящее время, бросая ретроспективный взгляд, несколько возгордился своим трудовым путем. «Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало»…

Рабочий путь начался для меня хорошо, кончился плачевно — инвалид. Тебе, наверное, известна картина «Все в прошлом». У меня тоже есть прошлое. Когда-то я был полезен обществу, людям, семье. Несмотря на молодость, пользовался авторитетом. А сейчас… Что сейчас? Мне даже приткнуться к какой-либо деятельности не удается. Как-то коллега по гороно принесла мне два доклада учителей на рецензию. Да и то доклады, которые не пропустили в газете. Напрасный труд заставляет терять веру в свои возможности.

Твоя душевная теплота позволяет мне делиться с тобой своим внутренним миром, и я порой раскрываю себя больше, чем, может быть, следовало бы. Не стесняйся, пожалуйста, и, если я где-то «блукаю», скажи прямо, только не жалей.

У меня после всех семейных передряг, когда жена окончательно сказала, что уйдет от меня, да плюс грипп, идет обострение болезни. Все это выбивает из седла, но ничего, я и на этот раз соберусь, стисну зубы и начну борьбу сначала, в который раз. Мне так хочется встать, Ира! Ну, хватит о болезни.

Прими мой привет, твой Костя».

Надпись на фотографии:

«Моей далекой звезде, моей дорогой Ирине, которая будет светить мне до конца моей жизни».

«Родная моя Ира!

Такой ты предстала передо мной в своих письмах, которые так дороги мне. Ведь подобных писем я никогда не получал даже будучи здоровым. К письмам твоим я нередко обращаюсь, когда мне бывает одиноко и трудно. Душа твоя подобна раскидистому дереву для утомленного знойным днем путника. Мне было приятно прочесть, что и мои письма согревают тебя. Осмелюсь обратиться еще с одной просьбой — пришли мне твое теперешнее фото. Сейчас — я в этом воочию убедился — ты уже не та, что на карточке в цветах. Тогда ты была красива своей молодостью, теперь ты красива своей зрелой душой.

Интересно, какие цветы ты больше всего любишь? А какие книги предпочитаешь? Какие песни поешь?..

Привет тебе, милый мой друг!

Твой Костя».

«Привет из «Березовой рощи»!

Сегодня я на даче. Встал рано, и первая мысль — о тебе. Ты все больше заполняешь мое сознание. Теперь я уже не один, ты всегда со мной. День хмурый, но тепло. Окно открыто, и передо мной сад и лес. Под самым окном цветут розы, чуть левее — крупные пионы и голубоватые ирисы. Как бы я хотел положить все это к твоим ногам… Встреча с тобой заменила мне многое из того, что я потерял.

Все время слышно щебетание птиц. Как было бы хорошо, если бы и ты была со мной. Так будет, если я встану на ноги. Твою фотографию взял с собой на дачу. Пишу тебе и поглядываю на нее. А пишу сегодня медленно. Больше думаю о тебе, чем пишу.

Всегда твой Костя.

P. S. Сейчас приехал на дачу старший сын и объявил: две переэкзаменовки на осень».

«Милый друг!

Мне пока не везет: сегодня в ночь я перестал чувствовать ноги. Что-то будет завтра… Может быть, ты сумеешь достать в Москве лекарство, которого у нас нет (рецепт прилагаю). Надо стиснуть зубы и твердить: будет лучше. Да, ты права, конечно, впереди огни! Но как трудно в это верить! С работой тоже пока ничего не слышно. А без труда я уже не мыслю жизни. Прочитав твое письмо, вспомнил Горького: «Человеку надо почаще говорить, что он хороший».

Я не писал тебе о самом тяжелом в моей жизни. Младший сын Андрей еще мал и близок ко мне, а со старшим, Сергеем, нет сладу. Ему шестнадцать лет, а он не хочет знать никаких забот и обязанностей. Все мои слова гасятся другой стороной. Мать, стараясь завоевать его таким путем, не понимает, что тоже будет пожинать, пусть позднее, чем я, плоды своего воспитания. Я могу весь день ждать голодным прихода сына (младший обедает в школе), в нем ничего не шевельнется — ни совести, ни даже жалости. А подчас он не скрывает своего недовольства моим материальным положением. Не подумай, что я жалуюсь, я только делюсь с тобой. Лишь бы младший не последовал примеру старшего. Утешает и одновременно волнует, что детям я еще нужен. Мне не хочется более писать тебе дурного, пусть на душе твоей будет спокойно.

Твой Костя».

«Дорогая моя Ира!

Твоя отзывчивость подобна влаге в пустыне, это бальзам для израненного сердца. Твое внимание лучше лекарства (хотя и за лекарство, которое ты достала, тоже большое спасибо). Письма твои я читаю дня по три. Хорошо, что ты пишешь с открытым сердцем. «Ни к чему я не пришла и ничему не научилась». Искренность этих строк дошла до меня лучше, чем твои призывы к спокойствию. Я очень верю, дорогая Ира, что мы еще встретимся по-настоящему. Этого не может не произойти.

Раньше я не писал тебе много, считая это неудобным, но… ты стала мне другом. Тебе несу я все свои мысли, переживания, боль. Это, наверное, эгоистично и не по-мужски. Ты пишешь: «Только не падай духом, думай о том, что будет лучше». Так ведь это же основной метод моего лечения. Он и какая-нибудь работа. Из редакции пока ответа нет.

Благодарю тебя за то, что принимаешь близко к сердцу судьбу моих сыновей. Ты права, старшего сына я как-то недоглядел. Много работал, не очень-то уделял ему внимание. Но за младшего я еще поборюсь. Борьба за него, как я уже отчетливо понимаю, будет идти до конца моей жизни, потому что конец придет раньше, чем сын вырастет. Впрочем, может случиться и другое — борьба прекратится, ибо уже не за кого будет мне бороться. Не потому, что сдамся, а потому, что потерплю поражение в этой неравной борьбе. Сдаться и потерпеть поражение не одно и то же. Но тогда сын уже не поймет этого… Ира, неужели жена отнимет у меня еще и Андрюшу?..

Твой Костя».

«Здравствуй, друг мой!

Теплый летний день. Я встаю в шесть часов. В это время солнце под углом смотрит своим ясным утренним ликом в окно комнаты, где стоит моя кровать. Начинается день. Как хотелось бы сказать: «начинается трудовой день». Но, увы, день обычный, каких прошло много. День за днем, год за годом — так пошел шестой год моей болезни. Жизнь есть жизнь, и она изобилует трудностями. Моя задача — обходить подводные камни. Я, кажется, покончил со всякими ненужными переживаниями. Правда, дорогой ценой, но все же нашел в себе силы принимать все, кроме заботы о ребятах, спокойно, без малейшего волнения. Теперь я уже не чувствую себя ни оскорбленным, ни униженным. Ты права — впереди огни!

Мне приятно было прочесть оценку моей статьи, а главное, что ее в ближайшее время напечатают. Значит, есть еще порох в пороховницах! Ты правильно заметила, что всякая работа хороша, но я бы предпочел остановить свой выбор на рецензировании работ на педагогические темы или работ заочников по истории.

Твое последнее письмо о многом сказало, оно помогло мне найти себя, я выбрался на прямую дорогу. Нужность моя Андрюше, дружба с тобой помогли мне продолжать борьбу за жизнь.

Ирок, уже второй час ночи, а я с тобой, и мне хорошо, и спать не хочется!!! (Чувствуешь, я пишу письмо с перерывами.)

Писать? Но у меня нет таланта, да и достаточного жизненного опыта тоже. Словесной руды в прозе и без меня много. Вот бы так, как у Чехова: уж если у него повешено ружье на стенку, то оно обязательно выстрелит. Нет, чтобы писать, надо иметь что сказать людям, а я и сам, как видишь, в поводыре нуждаюсь.

Ира, свет мой, ты много помогаешь мне своим вмешательством в болото редакции. Благодарю тебя. И — спокойной ночи!

Твой Костя».

«Дорогой друг!

Хочется поскорее поделиться маленькой радостью: сегодня я встал и, держась за стул и стенку, дошел до кухни. Правда, «ласточка» может вспорхнуть и улететь, но надо удержать.

Должен тебя порадовать и тем, что твой разговор в редакции возымел действие: из Москвы звонили в гороно. Так что не так уж ты «беспомощна», как писала мне. Не только словом врачуешь, но и делом! Так что, видишь, есть новости. Как приятно писать о хороших новостях! Хочу еще похвастать, что и руку стал отлично чувствовать, когда пишу.

Ты пишешь: «Разве ты не видишь это по моему отношению к тебе?» Мне кажется, вижу. Но иной раз на расстоянии сложнее понять друг друга. Ты стала мне необходимой — даже больше, чем сестра. Извини, но я не могу сейчас еще писать.

Твой Костя.

P. S. Будь всегда со мной!»

«Дорогая Ира!

Пусть тебя не удивляют мои частые письма, они результат моей привязанности к тебе. Мне так нужен тот источник, из которого в трудное время можно испить живительной влаги. Единственное, что меня беспокоит: не надоедят ли тебе мои излияния? Проще, я уже побаиваюсь тебя потерять. Очевидно, необычность наших отношений является причиной волнующих размышлений. Мне понятно, что работа и домашние дела отнимают много времени и сил, понимаю свое «преимущество» в наличии свободного времени. Но поверь мне, мои письма тебе не от безделья. Это потребность в духовной близости, которую ты мне даешь.

Знаешь, в моей болезни существуют ремиссии, когда на несколько лет она может отступить. Так что, дорогая моя Ира, моя вера не так уж беспочвенна. Беда в том, что верю в свое выздоровление я один. Хотя ребята иной раз подбадривают меня.

Пишу тебе письмо и слышу: опускается корреспонденция и падает конверт. Размышляю: от кого бы? И о радость! От тебя! Ты стала неотъемлемой частью моей жизни. Отчего в молодые годы люди порой невнимательны к внутреннему миру избираемого ими жизненного партнера? Наверное, потому, что интеллект формируется с возрастом. Красивый фасад еще не значит, что здание добротно. Может быть гнилой фундамент. Как мало говорим мы об этом с молодежью!

Твое волнение как искра передалось мне, и я взбунтовался по поводу твоей мимолетной слабости, как будто сам ее допустил. Если перед человеком пропасть и он не верит, что сможет ее перейти, он не перейдет. Пиши повесть, не бойся, у тебя ведь уже есть основа. Смелее! Надеюсь, ты поняла меня. Ты для меня дороже друга. Если есть во мне что-то хорошее, то это — тебе!

Прими мой душевный привет и извини за чрезмерную писанину. Пойми меня и не прими мои слова за сусальную слащавость.

Твой Костя».

«Милый друг!

Вчера приехал ко мне зав гороно и сообщил приятную новость: с осени я буду зачислен в педагогический институт в качестве преподавателя-почасовика. В мои обязанности будет входить проверка контрольных работ студентов-заочников по истории. А потом, по его словам, может начаться и живое общение со студентами — зачеты, экзамены. Общение с молодежью — шутка ли!

Итак, впереди огни. Будем надеяться, что с осени я приступлю к работе. Вот будет здорово! Лед тронулся. Причина этого — ты, дорогая. Гордись, твой шум в редакции приносит свои плоды, а ты еще как-то писала, что нет ничего хуже, чем хотеть помочь, но не уметь. Я не знаю, как благодарить тебя. Разреши крепко, крепко обнять тебя и еще крепче расцеловать. Чувство радости захлестывает меня, и я готов обнять весь мир! Я буду полезным человеком. Я не буду больше иждивенцем у государства. Я не буду больше «негодь» — так я называл себя, сознавая, что ни к чему не был пригоден и не имел возможности заработать на кусок хлеба. Начинается новый этап в моей жизни. Спасибо!

Всегда твой Костя».

«Доброе утро, дорогая!

Мы переехали в город — я у матери. Жена забрала обоих сыновей и осталась жить в прежней квартире. Сегодня первое сентября, первый день занятий в школе. В этот день я давал первый урок в каком-нибудь из классов. Больше мне нравилось давать уроки в девятых и десятых классах. Интересно было знакомиться со вновь начинающим заниматься у меня классом. Я чувствовал себя перед учениками как артист перед зрителями: немного волновался, немного любовался собой (был и этот грех), каждый последующий урок в параллельном классе старался давать по-разному, хотя уроки были на одну тему. Очевидно, мне удавалось заинтересовать ребят, и у меня устанавливался с ними контакт.

Теперь, когда я не работаю, без смущения могу сказать: работал учителем — все меня уважали, а преподаватели, уроки которых были перед моими, жаловались, что ребята на их уроках только историей и занимаются. Ребята учились с большим интересом, и оценок «три» у меня в классе было немного.

Работал директором школы — был всеми уважаем, начиная с учеников и кончая техническими работницами. Был инспектором — многие учителя и тем более директора подведомственных школ побаивались меня, а некоторые так просто не любили. Это директора-очковтиратели, учителя-лодыри. Работа инспектора не удовлетворяла меня. Лишь партийная дисциплина обязывала продолжать работать на должности, которую мне тогда доверили. Тем более что меня избрали секретарем партийной организации гороно.

Сегодня был у меня собственный корреспондент «Учительской газеты», принес напечатанную мою статью и сказал, что есть договоренность насчет работы в педагогическом институте и областном институте усовершенствования учителей. Как видишь, «не было ни гроша, да вдруг алтын». Благодарю за все хорошее, что ты сделала для меня, за твои сердечные пожелания, за то, что ты есть.

Всего тебе доброго!

Твой Костя».

«Милый мой друг!

Третий раз начинаю это письмо. Хочется поговорить с тобой, и всякий раз меня останавливает мысль, что надо знать меру и не быть назойливым. Но даже близкая возможность получения от тебя письма не останавливает меня в желании поделиться с тобой некоторыми мыслями. Ты прекрасно понимаешь, что может меня привлекать в нашей переписке. С тобой я не одинок духовно. Для меня наша переписка — это уже разговор, который так необходим между друзьями, тем более если друг — женщина. Не проходит дня, чтобы я не вспомнил о тебе. Твое понимание, дружеское слово, теплота бесконечно дороги мне. Твои письма я люблю читать по нескольку раз. Люблю писать письма тебе. Это мой разговор с тобой, в котором ты активная собеседница, единомыслящая, предлагающая подчас пищу для размышлений.

Музыка? Чайковский, Бетховен, Верди, Григ… Я люблю не только классическую музыку, люблю и песни. Даже сам пою. Вот написал и «застеснялся».

Интересно прочитать твои стихи для детей. Те, кто пишет стихи для детей, вероятно, имеют успех у них прежде всего.

Ах, Ира, Ира, какие были бы у нас с тобой дети…

Всего тебе хорошего!

Всегда твой Костя».

«Дорогая мои!

Несказанно рад твоей поездке на Кавказ. Как смело ты решилась на это! Я-то знаю, какие трудности пришлось тебе преодолеть. Понимаю, что не обошлось и без боли.

О Ира, Ира! Я только что почувствовал ползущую но моей ноге букашку. Ты знаешь, почему я вдруг об этом пишу? Ура! Появляется в ногах поверхностная чувствительность.

Не скрою, мне очень приятны твои сувениры, твое внимание. Приятно, что ты признала во мне друга. Да еще, как ты пишешь, «замечательного». Ты знаешь, это чудесно. У меня есть друг, да какой друг, я и не мечтал встретить в своем положении друга. Эх, Ирок, нам бы встретиться, нам бы всегда быть вместе!..

На улице, несмотря на осеннее время, жарко. Но небо покрыто перебегающими облаками, а внизу гуляет ветерок. Хорошо бы сейчас прогуляться по лесу в рубашке с расстегнутым воротником. Рубаху парусит, и ветер ласкает разгоряченное тело. И хочется идти, идти куда-нибудь далеко-далеко. Но действительность жестока, и приходится лежать, лежать и лежать.

Ты знаешь, у меня какое-то шестое чувство, что я буду ходить. Это будет так, я этого очень хочу! Но время, как оно медленно идет… Да и помех много.

Мечтаю о том, что на будущее лето, хотя бы в свой отпуск, ты приедешь ко мне на дачу. В поезде и машине лежа. Вполне реально. Теперь я не связан с женой даже формально, а мама никогда не будет против.

Свет мой, прими мой душевный привет!

Твой Костя».

«Дорогая моя!

Когда мне тяжело, я обращаюсь к тебе, но до сих пор я это делал мысленно. Сегодня чаша моего терпения переполнилась, я почувствовал необходимость поделиться с тобой моими «успехами» в состоянии здоровья. По сравнению с тем самочувствием, о котором я тебе сообщал в последнее время, у меня произошло значительное ухудшение. Я потерял много сил. Вот, чувствуя, что у тебя еще есть резерв, чувствуя, что тебе не безразлична моя судьба, я и делюсь с тобой своими переживаниями, своей душевной болью. С кем, как не с верным другом, разделить свалившееся на меня несчастье! Но ты не подумай, что я раскис, — нет, есть еще порох в пороховницах, не гнется еще казацкая сабля.

Для тебя не было бы большей радости, чем узнать, что ты внесла в мою жизнь что-то хорошее. Так знай, что ты совершила в моем сознании глубокий переворот, в моем подходе к женщине, в частности. Хотя мы и далеки друг от друга, но ты для меня не абстрактный, а конкретный, живой человек, с которым я могу делиться всем.

Хорошая моя! Я никогда не переживал такого чувства, какое ты сумела возбудить только своими письмами, своим вниманием, заботой. Поверь мне, это в первый и конечно же в последний раз. Извини, что я надоедаю тебе своими высказываниями, но иначе я не могу…

Спокойной ночи, родная!

Всегда твой Костя».

«Милый мой друг!

Вечером получил твое письмо. Знаешь, я обругал себя за то, что свои неприятности взвалил на твои плечи. У тебя, родная, и своя жизнь не из легких, да еще мои беды.

Могу похвастаться, что сумел взять себя в «узду». Надеюсь на тебя, на твою моральную поддержку, на твою женскую дружбу. Ты для меня — духовная подруга.

Я рад за твои успехи в деле написания повести, и мне, конечно, интересно будет ее прочитать. Я вдвойне рад намечающемуся успеху.

На нашем с тобой разговоре точку поставит только смерть, только она разлучит меня с тобой. Ты пишешь: «Для меня высшее счастье в личной жизни — это полная духовная близость». Да, я, как видишь, с тобой даже на расстоянии нашел для себя это счастье. Что касается другого, то время покажет.

Погоды стоят хорошие, но они уже не для меня. Мне надо лежать: когда сидишь, сильно отекают ноги. Появились боли, да и разные другие неприятности, вплоть до пролежней, доставляющих мне немалые страдания. Но — довольно об этом. Не переживай за меня — мы еще поборемся.

Обнимаю тебя нежно.

Всегда твой Костя».

«Милая моя!

Вот уже пятый день, как я живу под впечатлением твоего последнего письма. По нескольку раз подряд перечитываю его и нахожу в этом большое удовлетворение. Я теперь не одинок, мне легче стало жить.

Только что получил опять твое письмо и огорчен тем, что ты беспокоишься за меня. Но наша дружба должна помогать нам, а не расстраивать друг друга. А у тебя вот даже работа не клеится.

Твое сегодняшнее письмо — сплошная психотерапия. Я шучу, но ведь надо заметить, что я не могу это рассматривать как очередное обострение. Мне ясно — возникло ухудшение. Я привык называть вещи своими именами. Пишу я с трудом — плохо слушаются руки…

Искренне благодарю за твое внимание — телеграмму и чудесный подарок. Мне приятны твое внимание, доброта. Еще раз благодарю.

Нет, помирать я еще не собираюсь. А если это произойдет, то помимо моей воли и желания. После того как мне стало хуже, часто приходится приводить свое настроение в порядок.

Сегодня, в день своего рождения, в семь часов я подниму рюмку и вместе с тобой выпью за нашу дружбу, пусть и на расстоянии, — поистине чудесное чувство, родившееся в нас.

Прими мой сердечный привет.

Всегда твой Костя».

«Дружок мой!

С утра погода туманная и серая. Моросит дождь, день промозглый. И самочувствие не из блестящих. В ногах «горчичники», движение еще более ограничилось. Начинается лежачий образ жизни. Однако надежда на лучшее не покидает меня. Настроение поддерживается открывающейся перспективой работы. Твое внимание, забота дают мне чувство локтя, в котором так нуждается человек, попавший в беду.

Тебе я обязан светлыми минутами моей нелегкой жизни. Вот и сегодня я ощутил твою заботу: мне доставили от тебя лекарство. Только, пожалуйста, не расстраивайся, мне немного хуже. Но я сберег надежду. Остается и ей сыграть свою роль. В который раз! Мне сейчас очень не хватает тебя. Как мне было бы тяжело, если бы не ты, а сейчас мы еще поборемся.

Ира, Ира, разве плакать надо, когда тебе говорят хорошие слова? Я же тебя не жалел. Не разжалобить мне тебя хотелось, а сделать тебе приятное.

Мысли разбегаются, я пишу в несколько приемов. Руки тоже совсем ослабли.

Я перешел на постельный режим. Но будем надеяться на лучшее. Хоть мне и горько, но я не паникую. А если ты будешь серьезно расстраиваться по поводу моего здоровья, я больше не буду о нем тебе писать. Не для того я и ты добивались работы, чтобы от нее отказаться, когда ее, кажется, предоставляют.

Представь себе, что мы встретились, чтобы никогда не расставаться. Встреча нас сделала счастливыми, а значит, и здоровыми не только духом, но и физически. Пусть это сказка. Но ведь это еще и мечта. Надо только верить, ждать, надо очень захотеть. Трудное счастье гораздо ценнее любого другого.

Всего тебе доброго! Обнимаю тебя нежно.

Всегда твой Костя».

«Радость моя!

«Что же делать? Чем мне тебе помочь?» Твоя помощь для меня очень значительна. Ты мне даешь многое. Без тебя я бы, наверное, скис, а особенно сейчас. Настроение у меня бодрое, хотя и иду ко дну. И все же умирать я не собираюсь, хотя все идет к этому. Но если тебе очень хочется, чтобы мне стало лучше, так и будет. Ты получишь мое письмо и спи спокойно. Давай вместе будем спать спокойно. Пытаюсь ответить тебе без машинки. Прежде всего чтобы тебе не думалось, что мне совсем плохо. Жив, жив курилка.

Обнимаю тебя нежно.

Всегда твой Костя».

Телеграмма:

«Костик умер девятого января девять вечера. Павлова».

Письмо матери Кости:

«Дорогая Ирина Борисовна!

Выполняю Вашу просьбу: написать о последних днях жизни Костика.

Он умер дома, на моих руках, в тяжких муках и в полном сознании. До самого конца не верил, что умирает. В последние дни и даже часы говорил о Вас. Я не раз предлагала написать Вам под его диктовку. Он отказывался, щадя Вас. Я даже предложила вызвать Вас повидаться: вы так дружили, что я не считала это предосудительным, тем более я-то знала, что он умирает. Он и от этого отказался — не хотел, чтобы Вы видели его таким, каким под конец сделала его болезнь. Мне думается, что и его последняя мысль была тоже о Вас, так как он часто и подолгу все смотрел и смотрел на Ваш портрет. Перечитывать Ваши письма он уже не мог, но меня об этом просил, и я, быть может, только тогда и поняла по-настоящему, кем же Вы для него были…

В ящике его письменного стола я нашла записку, в которой он прощался с жизнью. Записка датирована числом незадолго до получения Вашего первого письма. Встреча с Вами отодвинула его смерть. Любовь к Вам заставила его снова полюбить жизнь. Впрочем, он любил жизнь всегда, просто все завязалось слишком тугим узлом, ему оставалось разрубить его единственным способом — лишить себя жизни. Вы возродили его, и за это Вам великое материнское спасибо и благословение!

Вот, собственно, и все, что я смогла написать Вам о Костике. Я осталась одна на всем свете. Внуки воспитаны чужими мне. Да что мне — они и к отцу в последнее время уже не приходили. Пока еще не знаю, как смогу жить дальше. Впрочем, наверное, смогу: еще ни одна мать не бросилась в могилу вслед за своим сыном. Видимо, придется как-то жить без него и дожидаться своей очереди…

Портрет Ваш, который Вы подарили Костику, я Вам не возвращаю. Я поставила его возле своей кровати рядом с портретом сына. Как сын, я далека от сантиментов, но Вы стали мне дочерью, и — да храни Вас бог!

С низким поклоном

мать Костика».

О, ВЕРЮ, ВЕРЮ…

Из потока писем, устремленного ко мне как журналисту и писателю, я отложила одно, начинавшееся словами: «Уважаемая Ирина Борисовна! Я люблю Вас. Вот уже шесть лет, хотя видел Вас всего два раза. Однако решил, что приобрел право открыть Вам свою душу только сейчас. Я знаю, у Вас бывает много людей, и все-таки постарайтесь вспомнить меня — Петр Михайлович Кузнецов. Я дважды обращался к Вам за помощью. Откроюсь: второй раз я свою просьбу придумал, чтобы повидать Вас перед отъездом из Москвы. Оба раза Вы откликнулись…»

Я долго силилась вспомнить — стараюсь ответить каждому своему читателю. Вспомнила! Это тот бывший уголовник, который четыре года назад просил помочь прописаться на шесть месяцев под Москвой, в Малаховке, чтобы отремонтировать дом для престарелых родителей. Второй раз, спустя два года, он сообщил мне о смерти отца. А с какой просьбой обращался, я так и не вспомнила.

Сейчас я потеряла последнего из семьи и самого дорогого человека — мать. Болезнь, приковавшая меня к постели, физическая беспомощность только усугубляли тяжесть положения. И все-таки в своем горьком одиночестве я не ухватилась за соломинку — за полученное письмо. Ответила скупо и холодно: я тяжелобольной человек, и мне не до романов.

«…Получил Ваше письмо, которое ждал с нетерпением. Я понимаю, Вы можете подумать, что я человек легкомысленный или хитрый. Вот что печально. Какой же это «роман»? Это настоящая большая любовь. Не знаю, как Вам объяснить, но я счастлив, что Вы есть на свете. Мне так хочется для Вас что-то сделать — лишь бы Вам было хорошо и спокойно. Я знаю Ваше состояние, но разве это имеет значение? Для меня Вы — это Вы. Прошу Вас, подумайте серьезно и отбросьте темные мысли. Примите мою мужскую руку, а уж мужчиной-то я буду до конца. Так хочется Вас увидеть! Я приехал бы сейчас, но не отпускают с работы, буду ждать сентября.

Нет у меня никаких «задних мыслей и далеко идущих планов». Я написал Вам от чистого сердца. Мне ничего не нужно, я в состоянии все сделать сам. Но разве я виноват в том, что полюбил Вас? Я в жизни многого добился благодаря Вам. Мне нужно только, чтобы Вы поняли меня и поверили, что есть человек, который весь полностью принадлежит Вам.

Теперь немного о себе. После хореографического училища я работал танцором в цыганском театре «Ромэн». Пробовал себя как балетмейстер. И все-таки меня больше тянуло к постановочной и преподавательской работе. Видно, мне нужно было идти в педагогический институт. В дальнейшем я полностью перешел на преподавательскую работу. Организовал школу фигурного катания в пятидесятых годах. Это были первые шаги в фигурном катании.

По совместительству работал в детском доме воспитателем — самые светлые дни в моей жизни. Я и сейчас считаю, что работа с детьми — святая профессия. Но после всех моих несчастий, когда я освободился, не имел права даже мечтать о такой работе. Пришлось все начинать с нуля. Работал в Казахстане кочегаром, потом на кирпичном заводе. Переехал в Томск — в город моего детства. Здесь работаю в больнице слесарем. Получил комнатушку, точнее, крохотную каморку. Трудно было вливаться в настоящую жизнь. Начинаю думать о своей любимой профессии. Есть все основания вернуться к детям.

Вот и написал короткую автобиографию. В сентябре у меня отпуск, я приеду в Москву, и, если Вы разрешите, мы обязательно встретимся.

Желаю Вам всего, всего хорошего. С душевным приветом

Ваш Петр».

На этот раз письмо глубоко тронуло меня. И снова, несмотря на боль, позвала за собою Жизнь.

«Дорогая Ирина Борисовна! У меня сегодня счастливый день — получил Ваше письмо. Отвечу на все вопросы, полностью исповедуюсь, хотя прошлое так тяжело ворошить. От Вас я ничего не скрою.

В молодые годы (можно смело сказать) я имел большой успех как в личной жизни, так и на сцене. Выступления в театре, в лучших концертных залах, по телевидению, гастроли по Союзу. Все это вскружило голову. Мне в то время нужно было отказаться от всех личных успехов и пойти только на преподавательскую работу. Я этого не сделал — моя первая ошибка. И — покатился по наклонной плоскости. Ничто не могло меня остановить. Я докатился до серьезного уголовника — стал грабить. Мои судимости: кража, грабеж, грабеж, побег. Прошел много тюрем, колоний. В общей сложности — четырнадцать лет. Был злым, дерзким, считал, что жизнь кончена. Единственное, что приводило меня в чувство, — музыка. И прежде всего — Чайковский. В минуты, когда я слушал Чайковского, в душе пробуждалось просветление. К сожалению, это были только минуты, а жизнь оставалась прежней. В последний срок, когда я получил шесть лет, отбывал наказание на севере и отсидел четыре года, я полностью перечеркнул свою жизнь и решился на побег. Знал, что это безумие, и все-таки бежал. Концовка побега, как и всегда бывает, печальна — мне добавили два года. И опять этапы, пересылки и колония.

И вот как-то наш отрядный вызывает меня к себе и дает почитать журнал с Вашей статьей. Прочитав ее несколько раз, я задумался. Думал долго — впервые в жизни. И совершил последнюю кражу: выкрал у отрядного журнал с Вашей статьей и фотографией, вырвал эти страницы и зашил в подушку. Я пересмотрел всю свою жизнь, у меня была одна-единственная мечта — увидеть Вас. А чтобы увидеть Вас, и как можно быстрее, нужно было исправляться. Я стал честно работать, меня назначили бригадиром.

Все давалось очень трудно. По ночам я с Вами советовался, и мне было легче. И вот добился досрочного освобождения. Это была моя первая победа. А когда спустя два года я пришел к Вам, понял, что люблю Вас. Чтобы любить Вас, необходимо было стать настоящим человеком, и началась борьба за настоящего человека. Очиститься от прошлого было очень тяжело, пришлось все хорошее собирать по крупицам.

Вот черная сторона моей автобиографии. Я так давно знаю Вас, что уже привык к Вам мысленно. Жду Вашего письма как самого дорогого подарка…»

«Дорогая Ирина! Получил сегодня от тебя письмо. Думал, что после моей исповеди ты больше писать мне не будешь. Письмо такое теплое и доброе, что я снова приобретаю смысл жизни. А сейчас отвечу на твои вопросы.

Спиртного совершенно не употребляю. Этого зелья я достаточно выпил раньше. Хочется дожить, сколько осталось, светло, трезво и, главное, спокойно. Я просто очень устал. Перестроить свою жизнь оказалось не так уж просто. Но позиции свои я не сдаю. Напротив, появилось «второе дыхание». Спасибо тебе, Ира, за это.

Работы приходится выполнять разные: слесарь, кочегар, плотник, маляр, стекольщик. Ведь штат-то больницы небольшой. Пока я доволен, но на этом останавливаться, конечно, не собираюсь. Думаю начать с малого: по совместительству организовать небольшой детский спортивный кружок фигурного катания.

Здесь, в Томске, есть друзья, с которыми я учился и теперь иногда встречаюсь. Есть у меня товарищ, врач, Николай Ильич. Он моложе меня, но мы хорошо понимаем друг друга. Интеллигентный человек, принимает активное участие в выполнении моей «жизненной программы». Мы с ним оба «болеем» за «Спартак», играем в шахматы, слабость наша — кроссворды и международное политическое обозрение. Бываю в театре, бесконечно могу смотреть «Лебединое озеро» и «Дон-Кихота». Современную электронную музыку не переношу.

Много читаю. Ира! Очень тебя прошу, если не затруднит, пожалуйста, вышли свои книги. Мне так хочется их прочитать, я ведь слышал о них еще в колонии.

Скоро должен получить настоящую комнату. Сколько с ней хлопот! Хожу по магазинам, подбираю мебель. Увидел пианино. Взял бы не задумываясь, но пока негде ставить. Когда я написал маме, что получаю комнату и присматриваю мебель, она очень загрустила: значит, обосновываюсь в Томске. Она скучает. Я помогаю ей материально, часто звоню, пишу, но это, конечно, не то. Дорогая Ира! Обязательно познакомлю тебя с мамой. У меня сейчас осталось два дорогих человека: мама и ты. Я буду вам опорой. Понимаешь, когда о ком-то заботишься, прибавляются силы.

Очень хочется работать с несовершеннолетними нарушителями, привлечь их к спорту. Остановить бы их вовремя, не дать совершить преступление. Я насмотрелся на молодых в колонии, так их жалко. Разъяснить бы им, что их ждет в колонии, развеять эту «романтику», уберечь от страшной, тяжелой жизни. Приложу все силы и добьюсь. Много об этом думаю, подбираю материал для работы. При встрече есть о чем посоветоваться…»

«…К своей келье я очень привык, ничто не мешает мне с тобой разговаривать. Имею старенький телевизор и приемник.

Создал себе режим и строго его придерживаюсь. Утром делаю зарядку и обливаюсь холодной водой. Курю только после завтрака. Встаю рано — видно, начинаю стареть. Читаю допоздна — плохо, но ничего не могу изменить: много работы.

Ира! Очень прошу, пришли хоть самую маленькую фотографию. И не грусти, знай, что у тебя есть человек, который всегда и во всем тебе поможет и никому не даст в обиду…»

«…Посылаю небольшую бандероль — сибирские дары. Хотел положить цветы, но, видимо, не дойдут, погибнут…»

«…Когда я получаю от тебя письма, перечитываю их по нескольку раз и в каждом нахожу что-то новое. Какое счастье, что ты есть, как хочется дать тебе тепла, счастья…»

«…А дни летят, и все меньше и меньше остается до нашей встречи. Как я ее жду! Завел себе «архив», в который собираю интересные статьи о спортсменах, выдающихся людях и прочем. Это необходимо для будущей работы. Когда приеду, разберемся в нем вместе…»

«…Я сейчас понял, что в любом возрасте можно интересно жить. Во мне сейчас столько сил и энергии! Понимаю, мне еще предстоят трудные испытания, но меня они не страшат — чем труднее, тем я тверже и настойчивее становлюсь Как я хочу, чтобы ты гордилась мной и была во мне уверена! Ты столько сделала и делаешь людям добра, столько трудишься. Я так хочу, чтобы ты почувствовала опору и мужскую руку друга, на которого всегда можно положиться…»

«…Мысленно представляю, как приеду в Москву. Доеду до станции метро «Пушкинская», выйду на улицу Горького, потом по Бронной подойду к твоему дому. Поднимусь по лестнице, остановлюсь у твоей двери, передохну, наберу побольше воздуха и позвоню. Этот путь я проделываю ежедневно…»

Из дневника:

«Я уже не одна. Видно, по складу своему я не умею быть одинокой. Есть постоянная потребность отдавать свое тепло, нежность, любовь. Я нашла себя в себе. Нашла силы для новых преодолений. Вернулась в строй. Вновь ощущаю свою нужность людям. Это ощущение нужности чуть отодвигает горе. Постоянно чувствую его присутствие…»

«Я устала быть сильной. Ведь и на долю сильных может выпасть непосильная ноша. Всей горемычной жизнью своей я заслужила покой. Мне так нужно опереться на мужское плечо друга. И вот судьба послала мне его».

«Родная моя Иринушка!

Какое же спасибо за пригласительный билет с твоей фотографией на твой творческий вечер! Я поставил этот билет на стол. Смотрю на тебя и пишу.

Итак, тринадцатого августа мне исполняется пятьдесят один год — старик! Полвека прожил и так мало сделал. Вот сейчас и приходится наверстывать. Поэтому стареть нельзя, впереди еще очень много работы, а годы летят неумолимо…

Пианино куплю, когда получу комнату. Играю я неважно, для себя, но для работы инструмент нужен. Когда ставлю танец, играю мелодию, и здесь возникают рисунки, движения. Танцы я ставлю только свои, никогда ни у кого не заимствовал.

Теперь о фигурном катании. Сам я не катаюсь. Мы всегда работаем в паре с тренером (поймал себя на том, что пишу в настоящем времени). Работа ответственная, я бы сказал — ювелирная. Приходят четырехлетние дети, и им нужно поставить корпус, накачать мышцы ног. И в то же время нужно привить плавность, музыкальность, ритмичность. Здесь требуется большая нагрузка, но нельзя допустить перегрузку. Особенно это касается девочек. Ко всему этому у детей нужно воспитывать характер и вырабатывать волю. Сам ты должен быть всегда в форме.

Иринушка! Я хочу открыть тебе, что во мне сидит еще маленький червячок, который точит меня за все мое прошлое. Я борюсь с этим, но полной победы нет. Иногда берут сомнения: а верят ли мне люди, которые меня окружают? Понимаешь, родная, самое страшное в жизни — недоверие. Повода к ощущению недоверия нет, но в душе творится что-то непонятное. И когда ты попросила написать, за что я сидел и сколько раз, я ответил, а потом мучился: как ты отнесешься к моему прошлому? А письмо твое — теплое, душевное — шло две недели. Сколько же я передумал! И даже теперь, когда задерживаются твои письма, червячок страха перед твоим возможным недоверием дает о себе знать. Если ты когда-нибудь меня полюбишь, то начало этой любви пойдет от того доброго твоего письма. Ну, меня понесло, не обижайся.

Знаешь, у меня такое чувство, будто я пловец, плыву в бурной реке к берегу. И этот берег видно, но я его не достиг. Вот и борюсь с волнами, чтобы доплыть до берега, на котором мама и ты (сколько горя принес я маме!), — или утону, или доплыву. А так хочется доплыть к вам, мои дорогие! И доплыть все-таки надо!

Смотрю сейчас на тебя, в твои глаза, и так хочется в них прочитать, что ты думаешь. Но ты, родная, молчишь и смотришь с небольшой грустинкой. А впрочем, ты очень хорошо выглядишь на пригласительном билете. Как бы я хотел хоть одним глазком на тебя посмотреть, когда был твой творческий вечер…»

«Дорогая моя Иринушка! Сегодня получил письмо от мамы. Пишет, что очень рада нашей переписке и хочет с тобой познакомиться. Пишет, что в этом году буйное цветение яблонь, слив, вишен — видно, будет хороший урожай. У нас большой сад, и мы с тобой обязательно съездим в Малаховку и наварим варенья на всю зиму.

Иринушка! У меня есть хорошая новость. На днях слушал танцевальные мелодии, и у меня невольно стал зарождаться план танца для детей. Это было совсем неожиданно и необычно — ведь я столько лет не думал ни о каких танцах и вообще решил, что с этим покончено навсегда. В танце будет показан памятник войны — горя, страдания — и светлое счастливое детство разных народов. Пока созрел общий план, теперь буду разрабатывать детали. Работа большая: нужно подобрать мелодии к танцам, движения, рисунки, характер с учетом специфики детского возраста. Думаю взять танцы народов: кубинский, индийский, что-нибудь из Африки, чешский. Есть у меня ковбойский танец, я давно его ставил. И, конечно, наш, русский. Трудно будет с первой частью — мыслей много и вроде хорошо, но для детей сложно. А хочется сделать так, чтоб «мороз по коже».

Время — три часа ночи…»

«На память приходят прошлые годы, когда работал в детских домах. Были радости, переживания, огорчения.

В одном детском доме, где я работал, была воспитанница Зина. Было ей лет десять-одиннадцать, и все звали ее «дикой». Была она нелюдимая, грубая, ни с кем не дружила. Но я заметил, с каким вниманием она смотрела на меня и мои руки, когда я играл на пианино. Меня это заинтересовало. Выбрал удобный момент и поговорил с ней. Разговор был нелегкий. Мы стали заниматься музыкой втайне от всех. Конечно, какой из меня мог выйти преподаватель музыки? Все, что когда-то сам проходил, стремился передать ей.

Занятия шли трудно, но, видя ее упорство, желание, я продолжал с ней заниматься. Вкратце объяснил ей нотную грамоту, и сразу же стали разучивать французскую песенку Чайковского. Мне очень хотелось, чтобы Зина выступила на новогоднем утреннике, а до праздника оставалось три месяца. И вот он наступил. Когда объявили ее номер, все были удивлены. Она вышла, села за инструмент, бледная, застенчивая, какая-то беззащитная, и начала дрожащими пальцами играть. Играла она неважно, но это было чудо — Зина «дикая» играет на пианино, да еще Чайковского! Ребята и воспитатели были словно загипнотизированы ее исполнением.

Когда Зина кончила играть, раздался взрыв аплодисментов. И здесь произошло невероятное. Она разрыдалась, убежала в спальню, упала на кровать, вздрагивая от рыданий всем своим щупленьким тельцем. Пришлось вызвать врача: у нее была страшная истерика. Праздник был испорчен. Зина оказалась впечатлительной, нервной девочкой, и такой успех, внимание к ней подействовали на нее болезненно. После всего пережитого она стала тихой, задумчивой, к пианино не подходила. Я очень переживал — так хотелось узнать, что творится в этой маленькой душе. Но узнать было невозможно. Я считаю себя виноватым в этой истории.

Вспоминаю еще одного воспитанника — Володю Крылова. Это было в малаховском детском доме. Мальчик лет двенадцати был самым трудным ребенком. Для него не существовало никаких авторитетов. Курил, был связан с местными хулиганами, неоднократно задерживался милицией. На педсовете ставили вопрос о его переводе в специальный детский дом. Но была у него одна страсть — голуби. Он построил голубятню, приобрел нескольких голубей.

Много пришлось мне с ним повозиться, но положительных результатов я так и не достиг. И как-то случайно я заметил его у голубятни. Он кормил голубей, ласково с ними разговаривал, аккуратно вычищал мусор. Это был совершенно другой человек. Меня он не видел. Я долго за ним наблюдал и понял, что можно сделать из него хорошего парня, а голуби в этом помогут. Решил серьезно поговорить с директором о Володе. Но текущие дела заставляли все откладывать разговор. И моя медлительность обернулась бедой.

После очередного Володиного нарушения (меня в это время в детском доме не было) директор самолично разломал голубятню и отдал голубей в другой детский дом. Был бы я в то время на месте, не допустил бы этого. Володя убежал из детского дома. Я поехал на розыски. Только на третьи сутки удалось найти его в соседнем колхозе. Детский дом закрыли. Детей развезли в разные детские дома. Мне пришлось отвозить Володю в специальный детский дом. Когда приехали, я оформил документы и стал прощаться с Володей. И здесь он не выдержал, заплакал, уткнувшись лицом в мою грудь. Сквозь слезы шептал: «Спасибо, Петр Михайлович, вам за все». Честно говоря, я сам еле сдерживался. Это была самая высокая награда за мою работу с ним…»

«…Что случилось? Прошли все сроки, а от тебя нет писем. Волнуюсь, в голову лезет всякая ерунда. Жду каждый день почту, и все напрасно…

Но раскисать нельзя, повседневная жизнь требует полной отдачи. Держусь в надежде, что все будет хорошо и волнения напрасны.

Прости, писать больше не могу. Не знаю, что с тобой…»

«…Сегодня получил от тебя сразу два письма — какое счастье! Все время думаю о тебе. Появился интерес к жизни, к окружающим людям, а главное — к себе. Просыпаюсь утром, и так радостно начинать новый день. Жизнь вокруг кипит, и ты в этой жизни не лишний. Такого чувства я не испытывал по меньшей мере лет пятнадцать. Спасибо тебе за второе рождение…»

Я тоже жила теперь письмами. И для меня любовь Петра означала возрождение. Я лихорадочно работала и ждала сентября.

Однажды услышала звонок в дверь, поднялась, открыла и впустила незнакомую женщину с букетом роз. Это была медицинская сестра больницы, где работал Петр. Он дал деньги, поручил ей купить и принести мне цветы. Неудержимая нежность захлестнула мое сердце. Мне хотелось обнять весь мир.

«…Как мне хочется облегчить твои боли и как трудно сознавать свою беспомощность! Милая моя! Я рядом с тобой и разделяю все твои страдания.

Ира! Давай разрешим вопрос, к которому ты отнесешься разумно (знаю твою щепетильность). Я тебе, родная, буду немножко помогать материально. Такая возможность у меня есть. Очень прошу тебя понять, что наши отношения выше всех предрассудков. Помощь же и внимание — основа нашей с тобой жизни.

Да, дорогая, теперь я не «утону». У меня появилась уверенность (а может быть, я ошибаюсь?) в том, что мы должны жить друг для друга. Я понимаю, как все это сложно.

Знаю, мы будем скучать друг по другу при длительных разлуках, но это пока неизбежно. За месяц в Москве мы о многом поговорим и дополним теплоту к нашим отношениям. Я очень тебя люблю. Как хочется, чтобы и ты испытала ко мне такое же счастливое чувство. Мне даже как-то неловко перед тобой за свое счастье.

Очень тебя прошу не отказываться от небольшой помощи. Не обижай меня. Мы вправе помогать друг другу. Уверяю, ты бы сделала то же самое, да ты и делала…»

От материальной помощи я категорически отказалась.

«…Меня очень трогает твоя забота о маме, а обо мне и говорить не приходится — я не привык к такой заботе. Нахожусь в каком-то волшебном сне и так боюсь пробуждения!

Родная моя! Я хочу назвать тебя своей женой. Поэтому посылаю тебе колечко. В связи с этим внесу в некоторые вопросы ясность.

Пока никакой регистрации нашего брака не нужно. Ты спросишь: почему? Отвечу: мы любим друг друга, и нельзя омрачать нашу любовь всякими домыслами (а они будут, я в этом уверен). Не всем понять нашу любовь. Поэтому повременим, поживем пока так.

Прописываться в Москве у тебя я не собираюсь (по тем же соображениям). Пропишусь через год в Малаховке, у меня есть такая договоренность в милиции.

Дорогая моя жена! Ты должна готовить себя к моим отъездам, будем считать «командировкам». Я обязан заботиться о семье (а мы с тобой — это уже семья) и помогать маме. Ты будешь у меня хозяйкой, будешь вести «бухгалтерию» (я в таких делах непрактичен), а мое дело — зарабатывать. С работой почти решено: по совместительству беру самодеятельность. Это хороший приработок и то, о чем я мечтал долгие годы. На базе этих самодеятельностей мечтаю создать детскую школу фигурного катания. Меня уже поддерживают многие, но я стараюсь как можно меньше использовать эти поддержки. Документы об окончании хореографического училища у меня есть. В Москве возьму справки, где я работал.

Познакомился в письмах с твоими родственниками и друзьями. А не буду ли я со своим прошлым выглядеть среди них белой вороной? К этому ты тоже должна себя подготовить. Я много об этом размышляю. И самое страшное, что некоторые могут подумать, будто мне что-то нужно. А мне нужна только ты! С каким бы удовольствием я тебя увез!

За месяц я должен зарядиться на долгое время до следующей встречи.

Родная моя, милая жена! Когда же я смогу тебя обнять?!

Прости за откровенность…»

Из дневника:

«Он назвал меня женой. Малахит на колечке — цвет надежды. Яркость чувств, будто нет возраста и всех моих потерь. Жара, а я снова в «каменном мешке». Но он приедет и увезет меня в свою избушку, в сосны. Золотая осень будет наша. Он будет рядом целый месяц. И защитит от боли. В мой дом вопреки всему войдет чудо радости. И невозможное станет возможным. А за встречей придет разлука. Долгая и томительная. Потому что так надо. И снова я стану ждать — верно и неистово».

«…Прочитал две твои книги, сначала не отрываясь, а потом перечитывал, вникая в каждую строчку. Они потрясли меня. Ведь это — «академия жизни». Их нужно обязательно читать в колониях, в школах, в армии. Устраивать диспуты. Эти книги помогли бы многим правильно найти жизненный путь.

Старшая медсестра тоже прочла их. Пришла ко мне заплаканная: «Не могу успокоиться. Неужели есть такие сильные люди?»

Смотрю на тебя, в твои глаза. Они как магнит притягивают к себе. Так хочется, чтобы они заглянули в мою душу, убедились бы в моей верности…»

«Дорогая Иринушка! Я начал заниматься самообразованием. Вроде много читаю, какой-то прошлый запас знаний есть, но все-таки этого мало. Особенно я почувствовал это сейчас. Определенной программы пока нет. Начал с учебника «Основы философских знаний» — доступен. А вот учебник «Основы марксистско-ленинской философии» труден. Но отступать не собираюсь. День загружен до предела, выкраиваю для учебы ночные часы. Конспектирую — так легче разобраться.

Вот я и доплыл до того берега, на котором ты и мама. Теперь я с вами, и со мной ничего не может случиться.

В Малаховке мне предстоит много работы по ремонту дома и в саду. Сделаю тебе удобное место, чтобы ты все время была со мной рядом. Ты вся вошла в меня, а как мужчина я несу ответственность за нас двоих…»

«…Передают сейчас, что в Москве тридцать градусов. Дружок мой, ну как-нибудь потерпи до осени. Не могу сосредоточиться — ты у меня перед глазами лежишь в этой духоте. Да плюс еще этот злополучный капитальный ремонт. Допишу письмо позже, что-то вышел немножко из равновесия…»

«…Думаю о том, как мы начнем новую жизнь. Ведь в нашем возрасте можно все начинать сначала. Конечно, нам предстоят испытания, но в трудностях мы с тобой закалены. Я не избалован вниманием и заботой. И мне так приятно, что ты помнишь день моего рождения…»

«…Постепенно собираю народные средства для твоего лечения — я очень верю в них. Сообщи диагноз, я поеду с ним на консультацию в новосибирский академгородок…»

«…Мне больно было читать твой ответ на письмо, где я назвал тебя женой. Меня не страшит твоя болезнь, ты для меня здоровый человек, твоя душа выше болезни. Я пишу тебе каждый раз так, словно иду на свидание. И вот на таком свидании, то есть в письме, я и сделал тебе предложение. Я понял, что, приняв колечко, ты дала свое согласие…»

Из дневника:

«Мои друзья вывезли меня на целый день за город. И вновь я ощутила прилив сил от этой непосильной красоты. Вижу солнце, небо, зелень. Люди! Знаете ли вы, что это такое?! Волшебство, созданное природой и воображением обездоленного человека. Взгляд фиксирует каждую травинку, обоняние — все запахи, слух — увы, птицы для меня молчат. Я только воображаю их щебетание. Как научилась воображать многое, чего мне не хватает. Мой покойный учитель сказал мне: «Память и воображение работают спаренной бригадой — так делается литература». Я не анализирую процесс своей работы, но сейчас почувствовала: да, воображение мое распоряжается не только тем, что пишется, но и жизнью по своей державной воле. Вот почему я богата. И ничего из этого богатства нельзя отнять».

«…Устроим вечер. Он должен быть замечательным — ведь это начало нашей жизни. Пусть друзья почувствуют, как мы счастливы. А потом будет у нас свадебное путешествие в… Малаховку».

«…Ты мне написала, что ходишь считанные минуты, больше лежишь. Милая моя! Как ты не можешь понять, что ходишь ли, лежишь, — ты это ты. А ты для меня все: радость, счастье, жизнь».

«Я теперь начинаю понимать, что природа одарила нас высокими, святыми чувствами. Это не каждому дано. Ты совершила чудо: не можешь даже себе представить, какие во мне произошли изменения и чего я добился. Я себя полностью посвятил тебе — я тебе отец, брат, муж…

Мама плохо себя чувствует. Родная! Звони ей, у меня легче на душе, когда ты ей звонишь.

Уже два часа ночи. Спи спокойно…»

Из дневника:

«Он подарил мне колечко. И духи. И еще много подарков. И не понимает, что на склоне лет подарил мне юность. Ярче светит солнце, и не так болят раны. И неистово хочется любить, работать, жить. И лишь на утраты свои не могу смотреть светло. Но он подарил мне юность и, значит, силы бороться с горем. Он подарил мне юность и, значит… Что же значит юность?!»

«…Все думаю, как мы встретимся, какие будут первые минуты, первые слова. До встречи остается все меньше и меньше…»

«…Когда у нас двадцать часов, я думаю о тебе: вот ты сейчас просыпаешься, открываешь свои чудесные глаза и о чем-то думаешь. Как я люблю твои глаза!..»

«…Стать снова хореографом — моя мечта. В Москве увижусь со своими педагогами-наставниками, которые в свое время оказывали мне поддержку и доверяли ответственную работу. У меня были интересные планы создания национального цыганского ансамбля. Прошло двадцать восемь лет, но мечта не угасла. Цыгане очень музыкальный, красочный народ. Это самородок, который требует хорошей окантовки. Работать с ними тяжело. Но у них богатый колорит танца, песни. Где-то глубоко-глубоко в душе затлел огонек надежды…»

«…Я чувствую, что ты будешь моим вдохновителем и помощником в осуществлении скромных начинаний на моем любимом поприще. Если я добился второй молодости, то добьюсь осуществления и этой моей мечты. Мы с тобой еще не один танец поставим. Мне нужно много учиться, работать, я долгие годы был оторван от искусства. И только ты, именно ты, поможешь мне. За одно то, что ты будешь рядом, я готов преодолеть все трудности, а их будет ох как много. Дорогой мой дружочек! Поставим с тобой танец, назовем его «Счастье». Подберем с тобой музыку, а ты напишешь небольшое либретто…»

«Иринушка! Мне нужен твой совет. Мама страшно по мне скучает и ждет с большим нетерпением. Приеду, будет приятная встреча, но я не смогу долго прожить в Малаховке — буду рваться к тебе. Мама ничего не скажет, но в душе будет переживать. Любая мать ревниво относится к сыновьям. Я знаю, она тебя полюбит и станет нашей с тобой мамой. А пока — как лучше сделать? Может быть, приехать сначала к тебе, а потом в Малаховку, как будто из Томска? Может быть, этот обман оправдан? Побережем ее!..»

«…Такой разговор будет последним. Знаю, в каком ты положении, и знаю не первый год. Я не молодой человек, у которого возник порыв чувств и потом бы остыл. Я прожил большую жизнь. Были взлеты, почет, головокружительные успехи. И был ад, страшный ад. Не каждому удавалось пройти через кошмарное чистилище прошлой жизни. Я все прошел, а какой ценой! На мне был поставлен крест — «неисправимый». Да я и сам понимал, что человек конченый. Твое имя дало мне первый толчок к жизни. С твоим именем связано досрочное освобождение. А сколько мытарств было после него! Сколько пришлось пережить! Только твое имя давало мне силы бороться и выстоять. Началась переписка с тобой, и за эти пять месяцев я добился таких успехов, на что другим и пяти лет не хватило бы. Заслуга в этом полностью твоя. Потому что я люблю тебя…»

«…Когда будем жить постоянно вместе, нам и домработница будет не нужна. Завтрак, обед и ужин всегда будут вкусными. Все будем решать вдвоем. Будем принимать гостей, выезжать сами. И, конечно, творчески работать.

Выкинь из головы все сомнения и запомни — у тебя есть муж!..»

«…Не знаю, как тебя благодарить за подарок, — я столько мечтал о такой книге! Люблю живопись. Эта книга так много открыла мне нового, интересного. Все наши врачи, сестры восхищены ею.

Спасибо и за портрет — я влюбился заново. Видно, для любви пределов нет! И что будет, когда мы встретимся?!»

«…Что ты со мной делаешь? Такие подарки, такое внимание — мне просто не верится, что все это мне…»

«…Тебя тоже ждет много подарков, я хочу, чтобы ты была у меня принцессой.

Иринушка! У меня книга (энциклопедия о балете) не выходит из головы. Я уже слышал по радио о выходе этой книги, но не смел о ней мечтать. Там, наверное, пишут о Фокине, Павловой, Вагановой, Гусеве, Захарове и т. д. Интересно почитать — какая ты у меня умница!..»

«…Встретился с несправедливостью. У нас есть медсестра, которая работала в лагерях. Очень грубый человек. Ко мне относится с недоверием и пренебрежением. Ее злит, что я дружу с врачами. Наша с тобой переписка приводит ее в бешенство. В пятницу она уходила в отпуск и в последний день решила всю ненависть обрушить на меня. Я был на грани срыва, но был тронут тем, как дружно весь коллектив встал на мою защиту…»

«…Дел у меня в Москве будет много, но ты же умница, будем все вопросы решать вместе…»

«…Так тяжелы последние дни в ожидании нашей встречи. У нас сегодня холодно, идет дождь, наступает осень — моя любимая пора.

Не простудись, береги себя — я так боюсь за тебя…»

«…На работе предложили должность зама главного врача по хозяйственной части. За два года работы убедились в моей добросовестности и честности. Но я для такой должности не гожусь…»

«…Выезжаю четырнадцатого сентября. В Москву прибываю шестнадцатого в одиннадцать сорок. Сделаю все, чтобы наша встреча была красивой…»

Из дневника:

«Боль сжигает меня, нет возможности подняться. А завтра приезжает мой принц. Верю, ночью подойдет ко мне волшебница, наденет хрустальные туфельки, снимет взмахом палочки боль и отправит меня навстречу ему. Этой волшебницей, я знаю, будет мама. Она сделает свое доброе дело и снова исчезнет навсегда перед тем, как мне проснуться. И я пойду, пойду за ним далеко, далеко… Мы будем идти долго — всю мою непройденную жизнь. И тогда придем в царство-государство, где нет зла, горя и слез, где слышатся только песни и смех. И мы тоже станем петь и смеяться. Смеяться над нашими загубленными жизнями, потому что зло вернее всего победить смехом».

«Ты думаешь, что едешь навстречу радости. В действительности — навстречу беде. Лихой. Кромешной. Моей. Я свалилась замертво с очередным обострением, не дождавшись тебя. Не стану объяснять, какая во мне боль — она стала соленой от слез.

Дружок мой хороший! Видит бог, я не хотела ни в чем проверять тебя. Я верю тебе, как самой себе. Но что же делать, если жизнь сама уготовила тебе испытание. Испытание бедой. Лихой. Кромешной. Моей. Кто знает, пройдешь ли ты его. Быть может, мне самой следует отказаться от тебя. Ведь беда-то разложится на двоих. Беда лихая. Кромешная. Моя. У тебя самого было слишком много бед. Зачем тебе еще и моя? Лихая. Кромешная…»

Никаких первых слов не было. Я с трудом поднялась, открыла дверь и сразу же крепко прижалась к его груди, застыла в его объятиях, словно вверила свою судьбу в его руки. Мы стояли, обнимая друг друга, и не могли оторваться… Петр разделся, присел ко мне на кровать, однако слова пришли позже. Мы молча изучали друг друга…

Все было так, как мечталось: тусклым светом ночника освещалась комната, во всех вазах стояли цветы, мы пили шампанское и ели домашний пирог.

Всего было три дня и три ночи. Было блаженство… И были беседы, беседы, беседы… Впрочем, скорее был его бесконечный монолог. А я лишь изредка задавала вопросы, какие боялась, щадя Петра, задавать в письмах.

Отчего же он пошел на самое первое преступление? И как случилось, что оно было не последним?

— Успех вскружил мне голову. Появились деньги, женщины, вино, карты. Проиграв крупную сумму, пошел на кражу. Все происходило в пьяном угаре. Мне дали срок. Когда я освободился и возвратился домой, почувствовал, что бывшие мои товарищи, коллеги, от меня отвернулись. Я оказался выброшенным за борт. А ведь в колонии я быстро завоевал уважение заключенных и как бы стал вожаком. Понимаешь, настоящий вор по-своему честен и там уважаем…

Я вздрогнула, но промолчала. А он, ничего не заметив, продолжал:

— Мне не страшно было вернуться к «своим». Я снова прокутил деньги — теперь уже спокойно пошел на грабеж. Снова получил срок. Что было дальше, ты знаешь: еще и еще срок.

Оказывается, борьба за Петра будет продолжаться…

Через три дня он уехал в Малаховку. Вернувшись, рассказал, что обеспокоен болезнью матери и состоянием дома. Крыша протекает, штукатурка в комнатах обвалилась, на стенах грязные потеки, сад запущен. Предстоит серьезный ремонт. Кроме того, нужно оформить наследство дома и собрать документы для будущей работы. И необходимо встретиться с людьми, которые помогут ему составить план для осуществления своей мечты и снова почувствовать мир искусства.

Мы договорились, что днем он будет заниматься делами, а вечером приезжать ко мне. Из-за обострения болезни вопрос о поездке в Малаховку отпал.

Он приехал не скоро. Я не обижалась. Понимала: дела прежде всего, от них зависит будущее.

Сосед по квартире рассказал Петру, что вчера мне было плохо и вызвали «скорую». Петр расстроился. Снова присел на мою кровать.

— Отчего ты скрыла, что вчера тебе было плохо?

— Ты бы ничем не помог.

— Но я был бы рядом! Ведь если бы ты позвонила, я через полтора часа был бы у тебя. Обещай: если тебе опять будет плохо, ты меня вызовешь.

Спустя несколько дней (он снова не приезжал) я позвонила ему. Он запинаясь ответил:

— Как же быть, я только что замесил раствор для ремонта, он пропадет?!

— Не приезжай. Я вызову врача и справлюсь, как всегда, одна.

Петр позвонил, справляясь о моем здоровье, лишь через пять дней. Я холодно ответила:

— Все в порядке.

— Понимаешь, я не мог никак выбраться. Завозился с документами.

— А позвонить?

— У нас не работал телефон.

— Но в Малаховке на почте есть переговорный пункт. Да и все конторы, пороги которых ты обиваешь, закрываются в шесть часов. В полвосьмого ты уже мог быть у меня.

Он отвечал виновато, взволнованно, тоскливо:

— Я завтра буду в Москве, в театре «Ромэн» и у тебя. Я все тебе объясню.

— А мне это уже не нужно.

Он не приехал ни завтра, ни совсем. Мой сосед, которому Петр оставил на всякий случай номер своего телефона, видел, как я страдаю, и решил втайне от меня позвонить. Ответил женский голос:

— А Петр вчера уехал.

Он даже не попрощался. А я так и не узнала причины его ухода. Решила, что просто в жизни все оказалось труднее, чем в письмах. Я снова потерпела крушение.

Петр пришел ко мне ровно через год. Это был совсем другой человек. Исхудавший и пожелтевший до неузнаваемости. Грязный. Небритый. С кое-как застегнутой рубашкой, пиджак забыл в поезде. Пьяный. Чужой и чуждый. Опустившийся до самого дна. И плюхнулся на диван.

— Ира, спаси меня!

Я молчала. И тогда заговорил он — сбивчиво, путаясь в мыслях и словах, торопливо, словно боясь, что я его прерву:

— Понимаешь, я уехал от тебя тогда в Малаховку, встретился с бывшими дружками, поддался своему пороку и снова запил. А пьяным не мог тебе показаться. Я не сделал никакого ремонта и не достал никаких документов. Уехал раньше срока, чтобы не видеть страдающую мать. В Томске сошелся с женщиной, и мы пили весь год вместе. Меня уволили с работы и выселили из города. Я пропил все, что у меня было. Женщина эта попала в психиатрическую больницу, а я приехал к тебе спасаться от самого себя. В Малаховку ехать не могу: мой вид и состояние убьют мать. Разреши мне остаться у тебя хотя бы на несколько дней.

Я молчала. Испытывала только омерзение к этому человеку и стыд за себя.

— Ира, а где мое колечко?

— Выбросила.

Он схватился за полысевшую голову и почти выкрикнул:

— Боже, дурак, какой же я дурак! Я все пропил: маму, тебя, себя, все свои мечты!

И снова мольба:

— Иринушка! Спаси меня, умоляю!

— Нет. Уходи.

Из дневника:

«Сказка не состоялась. Моя вторая юность ушла. Принц оказался подделкой. И никто не надел на мои ноги хрустальные туфельки. И некому было взмахнуть волшебной палочкой и сотворить чудо…»

СУДЬБЫ ЛЮДСКИЕ

ВАЛЕРИЙ И ГЕННАДИЙ

«Уже задолго до того, как мне удалось прочесть Вашу книгу «Спасибо вам, люди!», я знал, что Вас волнует проблема инвалидов детства. Сначала я скажу пару слов о себе, чтобы Вы имели чуть-чуть представление о Вашем корреспонденте. Мне двадцать пять лет, из них десять фактически не хожу. Обыкновенная история: заболел туберкулезным спондилитом, лечился в Евпаторийском детском санатории. Вроде вылечился, но спустя несколько лет появились первые признаки паралича. В том же санатории меня оперировали. В настоящее время ходить могу только с костылями и аппаратами, замыкающими коленные суставы. Говорили: «Надо тренироваться». Тренировался как фанатик, но кроме сложного перелома бедренной кости ничего не добился. Много раз лечился, зачастую варварскими методами, но тоже без желанных результатов. Скоро получу вызов в Ленинградский институт хирургического туберкулеза. Не знаю, чем они мне помогут, скорее всего ничем. В этом я уверен почти на сто процентов. Однако, если хоть один шанс есть, надо попробовать, чтобы потом не мучить себя мыслью об упущенной возможности.

Что еще о себе… Я радиоинженер, окончил Киевский политехнический институт в прошлом году. После протезирования, вероятно, воспользуюсь рекомендацией института и буду поступать в аспирантуру.

Как видите, история очень и очень обыкновенная. Однако за свою жизнь я испытал немало страшного, видел много раз со стороны, как это страшное испытывают другие, как они поддаются своей судьбе, а не хотят идти ей наперекор. Я не хотел бы, чтобы моя жизнь превратилась в другую обыкновенную историю: водка, замкнутость в себе, безделье, злость на весь мир и все прочее, что с этим связано. Поэтому я изо всех сил пытаюсь доказать, что безвыходных положений нет. Человек в любой ситуации может и должен оставаться человеком. Препятствий для исполнения своей мечты практически не должно существовать. Нужна только вера в свои силы и бескорыстная поддержка окружающих.

Теперь по существу. У меня есть друг Гена Калядов, друг детства, друг по санаторию. Окончив школу, мы с ним разъехались: я в Кировоград, а он в далекий Новоаннинский (Волгоградская область). Нужно сказать, что парень обладает, на мой взгляд, большими способностями как художник. Кроме того, он неплохо пишет. Так вот, я за это время успел окончить институт, а он не может даже поступить. Новоаннинский расположен в двухстах километрах от Волгограда. Там есть только сельхозтехникум. Куда он только не обращался с просьбой помочь, но все безрезультатно. Совсем недавно я собрал его письма и прочитал все сразу. У меня нет слов! Каждое отдельное письмо не воспринимается так остро, но все вместе взятые — это трагедия, которая длится восьмой год и которой не видно конца. Мне бы очень хотелось, чтобы Вы прочитали эти письма. Генка живет в своем мире слов, чувств, где все сам рисует красками, и в них успокаивается. Стоит удивляться, как человек, перенесший и переносящий столько, смог сохранить чистоту взглядов и веру в человека. С другой стороны, как все несправедливо, так ужасно и жестоко.

Уважаемая Ирина Борисовна! Очень и очень Генке надо помочь. Но как это сделать? У Вас большой опыт, может быть, Вы подскажете?

Простите, пожалуйста, меня за беспокойство.

Уважающий Вас Валерий Марков».

Надо ли объяснять, что всю свою энергию направила я на борьбу за Генку. Валерий уже и без меня утвердился в жизни. А очередная операция — мы к этому привыкли.

«Здравствуйте, дорогая Ирина!

Честное слово, я огромную вечность таких сильных и взволнованных писем, как Ваше, не получал. Мне была и раньше знакома Ваша фамилия. Я ведь верный и преданный читатель «Комсомолки». Увидев знакомую фамилию, я ожидал трафаретных фраз и шаблонных увещеваний о силе духа, стойкости и прочем. Знаете, как я Вам благодарен за искренность и откровенность души, за то, что я Вас понимаю, как, кажется, никто другой на свете.

Мне говорят, что я еще молод, что в юности явления окружающей жизни подвергаются действию аффектации, что, мол, с годами все успокоится, войдет в норму, станет привычным и серым, как небо в ненастный день. Пролетают года, а я замечаю, что не могу всегда сохранять хотя бы видимое спокойствие. Я хочу, чтобы люди увидели мир моими глазами, поняли наконец, как дороги человеку участие и дружба, как все это неимоверно ценно и непостижимо — жить на земле. Только безвозвратно утеряв многое, понимаешь истинную цену счастья. Очень больно видеть, как люди разбрасываются им, превращают в забавную игру. Нам ли искать помощи и поддержки у этих людей?

Я ищу выход из тупика все эти годы, как окончил школу. Кажется, перепробовал все. Такое представление, будто находишься в комнате, в которой множество дверей, а в моих руках ключи. Двери закрыты, но ни к одной замочной скважине не подходит ни один ключ. Это и есть безвыходное положение, когда надо смириться с участью и ждать конца. Не хочу! Во мне еще что-то живет, зовет к действиям. А нас окружают люди, очень много людей, но, если поиски безуспешны, вокруг роботы, умеющие произносить слова. «Нет, — говорят они, — у вас громкого имени, да и геройства у вас маловато. Герои, они, знаете, вершины покоряют, опасностям и смерти в глаза смотрят, а вы только мечетесь и все время что-то вымаливаете у общества, которому взамен ничего не даете». Нам становится стыдно, и мы уходим, потому что для здорового общества мы — обуза. Быть героем трудно, потому что в году триста шестьдесят пять суток и лежать недвижимым зверски мучительно. Нельзя подняться и ощутить животворящую энергию мышц, а можно только думать, думать, думать… И хочется выть волком, протяжно и тоскливо.

Я не считаю трудную судьбу подвигом. Я считаю нормой поведения человека в трудный час быть сильным и мужественным. Но ему ничто человеческое не чуждо. И как трудно бывает порой, когда под тяжестью вдруг навалившихся бед и несчастий душа разрывается на мелкие осколки, а ты как нищий собираешь эти мизерные кусочки и старательно складываешь в кровоточащую рану, слабо надеясь на завтрашний день и на то, что кому-нибудь ты принесешь все же пользу или теплым словом согреешь чье-то усталое сердце.

Знаете, Ирина, я ведь почти ничего не знаю о Вас, но, кажется, уже знаком с Вами сто лет. Это прекрасно, что на земле в нашем беспокойном мире есть люди с такой огромной силой воли духа, как Вы. Я преклоняюсь перед Вашим мужеством еще потому, что такими качествами, по моему мнению, могут обладать только мужчины. Я безмерно рад, когда встречаю единомышленника, человека, которого могу понять с полуслова.

Дорогой наш настоящий человек, пусть у Вас найдутся силы превозмочь свою боль и все земные беды в этой бесконечной борьбе!

С глубоким уважением к Вам Геннадий Калядов».

«…Получил «Запорожец» и летом выезжаю в степь. Она чем-то напоминает мне море, на берегу которого я прожил свое детство и отрочество. А главное — о счастье! — начал работать. Художником-оформителем. Всю зиму работал до полной усталости, а комната была похожа на мастерскую: во всех углах стояли рамы и стенды, пахло краской и скипидаром. Весной я вырвался из комнаты, как из бомбоубежища, на свежий воздух, к реке. Весна для меня всегда как возрождение, потому что зимой я не могу выйти на улицу. Опять с опаской оглядываюсь на желтые высохшие листья — так не хочется снова кротом зарываться в комнате. Работы сейчас приносят поменьше, но и это счастье.

Спасибо Вам и Валерию за дружескую поддержку.

С уважением Геннадий».

От Валерия приходили лишь праздничные открытки. Сам он даже не писал о предстоящей операции. А я все писала да писала Генке.

Самое страшное известие о Валерии я получила тоже от Генки. Валерий не перенес операции и умер, хотя писал Генке: «Вообще операции не боюсь, но волнуюсь, как перед решающим стартом». Для него это был старт в большую жизнь. Ему предстояло столько сделать! Он шел по трудному пути, не сетуя на неудачи, несчастья, преследовавшие его, шел к своей вершине упрямо и настойчиво.

«Ирина Борисовна! Я обращаюсь к Вам с просьбой. Напишите об этом замечательном человеке — комсомольце Валерии Маркове.

С глубоким уважением и благодарностью

Гена Калядов».

У каждого своя ноша, и нести ее надо самому. Только не говорите, что сильному все под силу — ему тоже тяжесть тяжела. И не ждите крика души — душа сильного не умеет кричать.

АДА КАН

В первом письме кореянка Ада Кан писала, что лежит в ферганской больнице, не верит, что ее нельзя вылечить, и в знак протеста против отказа врачей перевести ее в московскую или ленинградскую хирургическую клинику объявила голодовку (!). Положение усугублялось тем, что Ада сирота.

Много пришлось похлопотать. Впрочем, даже и не очень много — только перешагнуть один барьер бюрократизма. И вот Ада (перелет в Ленинград вместе с сопровождающей сестрой за счет государства) на операционном столе. Немало довелось пережить. Пришлось еще долечиваться снова в Фергане — ее довели до состояния, в котором она могла обслужить себя, сидя в специальном кресле-коляске. Зато встали новые проблемы — учеба, приобретение специальности, получение квартиры, а потом и работы.

Аду за все эти трудные годы приходилось и поддерживать, и ругать, и стыдить, и обвинять в слабоволии. А в местные инстанции — писать, писать и писать.

И вот первые экзамены. Ада успешно поступила в педагогический институт, а затем и окончила его. В больничную палату на протяжении пяти лет приходили едва ли не каждый день преподаватели, однокурсники, комсомольские работники. Особенно сдружилась Ада с Наташей Бойко, в семье которой с тех пор Аду считают своим полноправным членом и не проводят без нее ни одного праздника или дня рождения.

— Выбор профессии был самым трудным и мучительным вопросом, — говорит Ада, — ведь мои возможности очень ограничены. Хотелось заняться таким делом, которое хоть в какой-то мере имело бы общественную значимость и вместе с тем приносило бы мне удовлетворение. Со статьи в газете о Юлиусе Фучике у меня начался новый, очень важный этап. Я нашла себя, свою дорогу в жизни.

И еще думала Ада, что именно ей, в ее положении, нельзя быть посредственностью ни в учебе, ни в работе. И оттого трудилась за троих — никто не знает, откуда брала силы.

Горисполком выделил ей квартиру, друзья и соседи нередко вывозят ее на улицу, утопающую в зелени. Сама Ада оказалась отличной кулинаркой и хлебосольной хозяйкой. И все — на коляске. Даже пол моет. Сейчас она мечтает об аспирантуре. Вся жизнь Ады — яркий пример мужества и стойкости.

— Все, что есть у меня, дали мне люди. Куда бы ни обращалась, находила поддержку. И отблагодарить людей можно только честной, полезной, добросовестной работой.

Я думаю все о том же: получать поддержку людей можно только с отдачей.

МИША ТЕНЮТА

Письмо на телевидение:

«…Пять лет назад во время производственных занятий в школе я получил травму. Болезнь приковала меня к постели, оторвала от друзей, от работы. Я просил райком комсомола помочь мне найти какую-нибудь работу по силам, но, увы, из этой просьбы ничего не получилось. А ведь труд — это здоровье и лекарство для его восстановления, это радость и счастье… За пять последних лет у меня не было радости и, наверное, никогда не будет. Такое у меня было предчувствие. Но вот я узнал об Ирине Триус, узнал, с каким упорством она добилась места, в жизни, в трудовой семье народа, и возненавидел себя за малодушие и отшельническую жизнь, которой жил все эти пять лет, за потерю в мои двадцать три года веры во всех и во все. Теперь хочу думать о чем-нибудь хорошем, замечательном и жить с какой-то целью впереди…»

Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! Прости меня за мое обращение на «ты» и по имени. Я делаю так не только потому, что ты моложе меня (мне тридцать восемь лет), но еще и вот почему: Мишей звали моего любимого старшего брата. Он был летчиком и погиб в первые месяцы войны, а лет ему было тогда ровно столько, сколько тебе теперь…

Двадцать три года — это еще очень мало для того, чтобы в любом случае считать свою жизнь конченой. И это как раз столько, сколько надо для того, чтобы также в любом случае активно бороться за свое место в жизни. Главное будет зависеть от твоей воли, упорства, настойчивости, а всего этого у тебя хватит, не может быть иначе. Не подумай только, что я на правах старшей по возрасту пишу тебе что-то вроде наставления. Просто у меня больше опыта, и не только в жизни, но и в самой болезни. И по этому своему опыту я хорошо знаю, что не всегда люди откликаются так, как хочется. И вот тут самое главное — не разочаровываться во всем и во всех, не ставить сразу на всем крест, не оставаться на всю жизнь пассивным и ни во что не верящим. К сожалению, за людей (не с людьми, а за людей) тоже приходится иногда бороться.

Знаешь, когда я заболела и сразу потеряла все, что составляет простое человеческое счастье, мне было тоже почти столько лет, сколько теперь тебе. У меня был друг, которого я любила и которому верила, как самой себе. Он оставил меня в самое трудное для меня время. Я переживала свои горькие потери в больнице. Я была на грани того, чтобы потерять веру и в любовь, и в друзей. Знаешь, есть такие, которые всегда жалуются: «Люди? Да где вы видели хороших людей?»; «Друзья? Не бывает на свете верных друзей!»; «Любовь? Нет ее!»

Мне стало страшно от мысли, что я тоже стану так думать, и я попробовала оглянуться вокруг, посмотреть на других. И тогда увидела и поняла, что, оказывается, бывает и по-другому. Человек может в минуты отчаяния потерять веру в людей, а может ее и сохранить и, значит, остаться на всю жизнь сильнее и даже лучше, ибо нет ничего страшнее (по крайней мере, мне так кажется), когда человек живет скептиком только потому, что его жизнь в чем-то не удалась.

Все это большой разговор, Миша, разговор о жизни, и мы непременно еще вернемся к нему, если ты, конечно, захочешь. Напиши мне все о себе подробнее. Может быть, стоит подумать над твоей судьбой вместе — одна голова хорошо, а две лучше».

Михаил — мне:

«Здравствуйте, Ирина! Очень благодарен Вам за письмо и особенно за откровенность, с которой Вы его написали.

Несчастье случилось со мной в селе, когда я сорвался с антенны и разбился. Я тогда учился в десятом классе. А в девятом занималась Мария, и в дружбе с ней я чувствовал очень большую радость. Хотелось ей нравиться, и я делал все, чтобы отличаться от товарищей и чтобы ей было приятно слышать обо мне. Сейчас и самому все это кажется наивным…

После долгого лежания в больницах я по совету врачей заказал приспособление, не дающее парализованным ногам подкашиваться в коленях, и стал учиться стоять, а потом и ходить. Получил коляску и начал выезжать на улицу. С Марией мы виделись, переписывались. Она даже дала слово, что будет ждать, когда я выздоровею. Но я сказал, что на это нечего и надеяться, а в таком состоянии никогда не позволю себе калечить чью бы то ни было жизнь. И ради моей любви к ней я просил, чтобы она не ждала меня и выходила замуж. «Только свадьбу гуляй, когда меня не будет в селе», — попросил я. Потом меня послали на два месяца на курорт, и в мое отсутствие она вышла замуж. Теперь у нее две дочери, и я очень рад, что она счастлива.

Мой старший брат живет в ста километрах от меня. За полтора года, что я пролежал в больнице, он был у меня два раза. Зато сестра Ульяна днями и ночами не отходила от меня. Она и ее муж Василий — самые близкие мне люди, у них я живу, и они разделяют мою судьбу. Хожу на костылях. По ровному полу ничего, а как встретится препятствие в виде порога высотой пятнадцать — двадцать сантиметров, так поворачиваю на сто восемьдесят градусов и топаю обратно. Без дела оставаться не могу, потому что так сойдешь с ума, а что делать дальше — не знаю. Учиться? Для поступления в институт нужно сдавать экзамены, подниматься по лестнице. Подняться сам я не могу, а просить, чтобы меня кто-то нес, не в моем характере. Да и перезабыл все…

Желаю Вам счастья в жизни. Пишите».

Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! Спасибо за письмо. Я словно познакомилась с тобой лично и теперь хорошо знаю тебя. Такие не сдаются… И если какие-то сдвиги есть, если ты даже поднялся на костыли, то должен подняться окончательно. Я просто уверена в этом, нужно только терпение, терпение и воля.

Ну а насчет твоего места в жизни я думаю. Лежу и все время думаю об этом. Не прав ты, когда пишешь: «Подняться по лестнице сам я не могу, а просить, чтобы меня кто-то нес, не в моем характере». Это ложное самолюбие и ложный стыд. Да ты гордиться должен, если в таком положении будешь сдавать экзамены вместе с теми, кто будет по лестнице подниматься сам.

Главное не лестница и не характер. Главное — подготовиться к этим экзаменам как можно лучше. Конечно, если бы у тебя были в Гомеле друзья, они могли бы тебе помочь. Но трудность в том, что у тебя их, по-видимому, нет. Вот почему так нужна помощь комсомола.

Второй вопрос — насчет работы. Ты любишь заниматься радиотехникой. Вот если бы тебе по этому самому радиоделу дали настоящую работу, то было бы здорово! Но ведь и это можно решить на месте, посоветоваться с людьми, а я тут, в Москве, посоветуюсь. Только не опускай руки, не сдавайся. У тебя трудное положение, очень трудное, но еще не безвыходное.

И еще я очень прошу тебя: держи меня в курсе всех своих дел, ладно? Чтобы я все-таки могла тебе хоть чем-нибудь помочь, чем только можно помочь на расстоянии. А пока не теряй времени — занимайся сам».

…Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! Я только на днях отправила тебе письмо и вот, не дождавшись ответа, пишу снова. Все продолжаю думать, как поступить правильнее всего. Решила обратиться за советом на свою работу. Одновременно, как я и хотела, свяжусь с тем человеком в ЦК ВЛКСМ, которому было передано твое письмо.

Работа давала бы тебе не только средства. Ты бы связался с коллективом и постепенно стал его членом. А учебе работа не помешает. Постепенно сам бы занимался по школьной программе в свободное время, а потом, работая и тем более имея какой-то стаж, поступил бы в институт. Кстати, и в Гомельском железнодорожном институте есть, как мне сообщили, факультет связи.

Вот это, конечно, пока только планы и надежды, но мне очень хочется помочь тебе, Миша. И если я когда-нибудь получу от тебя письмецо, в котором ты сообщишь, что нашел свое место в жизни, я буду счастлива за тебя. Главное — не унывай! В жизни ведь ничто не дается легко, тем более когда ты из нее уже выбит».

…Михаил — мне:

«Здравствуйте, Ирина! Очень Вам благодарен за поддержку и теплоту, которая из Ваших писем так и идет к сердцу. Вы правы, здесь у меня нет друзей, не с кем посоветоваться. На костыли я поднялся благодаря большому физическому труду, большой работе над собой, включая ежедневную гимнастику. Заставил себя нагрузить руки, потому что после того, как я сорвался с антенны, последствием явился вялый паралич ног. Но об этом хватит.

Спешу сообщить, что была у меня девушка из горкома комсомола. И это, конечно, результат Вашего нажима. Говорили насчет подготовки к экзаменам и о работе. Обещала помочь. Не знаю, ждет ли меня удача, а она была бы для меня большой радостью сейчас. Учебники достал, приступил к немецкому. Вы интересовались насчет материального положения — получаю тридцать шесть рублей пенсии. Но деньги не самое главное, тем более что мне помогают родные. Самое главное для меня — найти место в жизни, уверенно встать на ноги в обществе и не чувствовать себя отшельником, запертым судьбой в четырех стенах.

Вы интересовались насчет Ульяны и Василия. Детей у них нет, живем втроем».

Михаил — мне:

«Дорогая Ирина! Нет товарищей в людях… Еще в прошлом году я писал в обком комсомола. Оттуда приходили, сочувствовали, обещали связаться с комсомольцами одного завода, где делают электроприборы. Кстати, посмотрели мой комсомольский билет — ведь я нигде не состою на учете и два года не плачу членских взносов. Обещали все сделать, что полагается, и… как Вы уже догадались, это были только красные слова.

Но Вам я очень благодарен, ведь Вы своими письмами вселяете в меня надежды на радость».

…Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! Я получила оба твоих письма и теперь немножечко в курсе того, что там у тебя происходит. Приход девушки из горкома комсомола — это только еще начало. Насчет работы я узнала ряд адресов, ты их можешь ей подсказать, этой девушке. Главное, чтобы она взялась за твое устройство активно, по-настоящему. А в ЦК ВЛКСМ я все-таки звонила и рассказала, как тебе «пытались» однажды «помочь», но не довели дело до конца. Мне ответили, что этого не может быть теперь. Твое письмо взято на контроль.

Поздравляю тебя с наступающим праздником! Только не грусти в эти дни. Я ведь по себе знаю, как иногда в праздники нам, лежачим больным, бывает трудно…»

Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! Не знаю дальнейшего хода дел, но я совершенно уверена в том, что мы с тобой добьемся победы. Вот как раз сейчас один товарищ из другого города, с которым я тоже переписываюсь, получил работу по специальности в институте. Он учитель, но уже шесть лет тяжко болен. Я обращалась по вопросу о его работе в «Учительскую газету», и вот он решился. Не сомневаюсь, что решится и твой вопрос. Только надо бороться за место в жизни, без борьбы ничего не получится. Ну а что в твоей борьбе я буду тебе верным союзником, это ты и сам знаешь, мне не надо тебе об этом говорить.

Очень бы хотелось знать, что ты не падаешь духом от всех своих неудач. Что же делать, если есть еще у нас и косность, и бюрократы, так ведь мы сами и должны бороться с этим.

Пиши мне, братишка! И желаю тебе всего самого светлого!»

Михаил — мне:

«Здравствуйте, Ирина! Прошу извинить за мое свинство, что сразу не ответил. Не спешил огорчить Вас. Когда директору завода измерительных приборов позвонили и попросили дать мне работу, он знаете что ответил? Он сказал: «Приборы дорогие, и я не намерен платить из своего кармана, если этот парень напортит». Вот так, Ирина. Еще одна подножка мне. Оказывается, ему прибор дороже человека, хотя, казалось бы, прибор создается человеком, а не наоборот.

Еще в одном месте у меня в отделе кадров потребовали справку ВТЭК, что мне можно работать. А так как мне установлена инвалидность первой группы с полной потерей трудоспособности, то и получилось, что они мне «по закону» не могут предоставить работу! Вы видите, Ирина, что получается?

Правда, вчера ко мне приходила девушка Таисия из ЦК комсомола Белоруссии, и еще одна девушка, и еще парень Анатолий Жадан, из горкома. Конечно, во всем этом я чувствую Вашу, Ирина, руку».

Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! Твое письмо очень встревожило и огорчило меня, и я сразу снова включилась в борьбу. Гомельскому обкому ВЛКСМ предложено добиться твоего оформления на работу. Кроме того, к тебе прикрепят студентов педагогического института, чтобы они помогали тебе готовиться к экзаменам в институт. Миша, мы добьем это дело, ты не переживай. И непременно пиши мне, чтобы я знала результаты».

Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! На лето я переехала за город, телефона тут нет, и сама я теперь не могу связываться с кем нужно. Но это ничего, я попросила секретаря нашей партийной организации, она очень отзывчивый человек и все сделает. Вообще, Миша, я уверена, что мы с тобой непременно добьемся того, чтобы ты работал, а потом и учился. Люди помогут во всем.

Лично мне мое трудное счастье далось ценой нечеловеческих усилий, но я никогда бы не добилась этого даже такой дорогой ценой, если бы не встретила на своем пути многих светлых и щедрых людей. Всегда с благодарностью вспоминаю коллектив депо «Москва-3», в котором я работала инженером до болезни и с которым поддерживаю связь до сих пор. Дружеская поддержка и участие товарищей не раз выводили меня из состояния обреченности, вселяя силу и веру в себя и в жизнь.

Немалую роль сыграли в моей судьбе и товарищи студенческих лет. Прикованная к постели, я изучала экономику транспорта, иностранные языки и все-таки вошла в строй, работаю научным консультантом Центральной научно-технической библиотеки МПС. И снова в трудные минуты ко мне протягивались руки моих новых товарищей. Они откликались на мою беду, а теперь все откликаются на трудные судьбы тех, с кем я дружу, как с тобой.

Просто, Миша, есть люди, для которых беда, случившаяся с чужим человеком, никогда не бывает чужой бедой. И я счастлива, Миша, и горда тем, что живу и работаю среди таких людей. Тем больнее и невыносимее видеть рядом людей равнодушных, тех, кто не умеет протянуть человеку руку помощи…

Но только сам не смей опускать руки! И не вешай нос!»

Михаил — мне:

«Дорогая Ирина! Ничего не могу сообщить хорошего. Такой уж я несчастливый, что все плохое остается мне, а хорошее, светлое, счастливое проходит мимо.

На комсомольский учет никто меня так и не взял. Из Минского политехнического тоже не отвечают. Из радиомастерской двое пришли и ушли. «Не можем, — говорят, — дать ему работу. Его может током убить, а нам за него отвечать». А что человека можно убить вот таким отношением, это их не трогает…

Ко всему прибавилось добавочное огорчение. Мы живем втроем в полуподвальной комнате, и во всем подвале нет не только ванны, но даже туалета. Так что представляете, каково приходится со мной сестре и зятю. Он работает на вагоноремонтном семнадцатый год и стоит на очереди на улучшение жилищных условий. Теперь очередь Василия подошла, а ему ставят в вину, что он нарочно прописал меня, инвалида, чтоб быстрее других получить квартиру. Но ведь, прежде чем меня прописать, с него взяли расписку, что он не будет требовать нормального жилья, пока не подойдет его очередь. Вот теперь и подошла законная очередь, а Василию говорят, что есть более остронуждающиеся, а они с женой могут и потерпеть, потому что их двое, детей нет и они вполне здоровые.

А я? Разве я не член семьи кранового машиниста Василия Хихлухи? На заводе ему прямо заявили, что меня они и знать не хотят. Но кто же все-таки я, Ирина, человек или не человек? Или я для всех в этом мире такая обуза и такой сорняк, который надо выдернуть из жизни, чтобы не мешал?

Вот такое невеселое настроение, дорогая Ирина.

Большое спасибо Вам за человеческое отношение ко мне, хотя я его и не очень стою».

Я — Михаилу:

«Дорогой Миша! Жить в нашем с тобой положении трудно, я это хорошо знаю по себе. Многое еще не так, как оно должно быть. А чтобы стало так, как нужно, необходимо бороться. Бороться с мелким эгоизмом, который еще уживается со всем светлым, великим.

Директору вагоноремонтного завода я написала, думаю, что он не оставит мое письмо без внимания. Но видишь ли, ведь я не занимаю какой-либо официальный пост или общественную должность. Просто так у меня получилось, что совершенно стихийно, по движению своей души втянулась вот в такие дела и судьбы и переписываюсь с людьми, которым очень нужно помочь. И, к моей радости, уже многим удалось помочь. За других хлопотать всегда приятнее и удобнее, чем за себя, хотя, знаешь, и я уже столько лет жду ремонта, жду ванны, потому что она — единственное для меня лечение…

Но это к слову, Миша, уж очень плохо у меня эти дни со здоровьем, одолевает боль… Конечно, легче было бы во всем разувериться и на все махнуть рукой. А ведь если каждый из нас — каждый! — научится бороться за человеческое отношение к людям, тогда всем жить станет легче, лучше. Так что не унывай, дружочек, мы еще поборемся! А вот благодарить меня, как ты пишешь, «за человеческое отношение» к тебе не надо. Ты — комсомолец, я — член КПСС, так какими же еще, если не дружескими, должны быть наши отношения?

Держись крепче и не расстраивайся, хотя я и знаю по себе, как трудно в таком положении держаться… И все-таки держись!»

Эпилог.

«Дорогая редакция, с радостью сообщаю, что благодаря доброму участию коллектива Гомельского ВРЗ мы переехали из подвальной комнаты в отдельную, светлую, со всеми удобствами квартиру на первом этаже. И вообще за эти последние дни в моей жизни случилось столько радостных событий, что даже не верится! Я работаю, коллектив очень хороший, начальник цеха, бригадир, все-все стремятся мне помочь, и за один только месяц я сам — представьте, сам, своими руками! — выпустил из ремонта семьдесят будильников. А после работы меня ждут учебники, приходят ребята из педагогического института, и вы представляете, если раньше я не знал, куда девать время и зачем я живу, то теперь мне прямо недостает времени. Вот это да, это здорово, это жизнь! И за все это большое-большущее спасибо всем откликнувшимся на мои несчастья. Сообщаю свой новый адрес: Гомель, улица Карповича, дом 19, квартира 20. Пишите, приезжайте, заходите в гости все-все!

Михаил Тенюта».

ВАЛЕНТИН И ВАЛЕНТИНА

Эту историю трудно пересказывать своими словами. Поэтому начало и конец ее вы узнаете из писем.

«Пять лет назад, когда нам было всего по двадцать лет, мы, оба тяжко больные, встретились в харьковской больнице МПС. Там в общей борьбе за жизнь и родилась наша дружба, а потом и любовь. На протяжении пяти долгих лет мы жили письмами, поддерживали друг друга, как и чем только могли. Потом поняли, что жить врозь невозможно — у нас одна судьба! — и поженились.

Теперь я живу в семье мужа в городе Жлобине, Гомельской области. Муж мой, как и я, инвалид первой группы. Только я до болезни успела год поработать и потому получаю пенсию тридцать рублей. А Валентин заболел еще на школьной скамье и за отсутствием трудового стажа пенсии не получает.

В собесе Валентину говорят, что инвалидов детства должны по закону содержать родители. При этом ссылаются на отца: он машинист, хорошо обеспечен и должен помогать. Но мы не нужны родителям Валентина, и помогать нам они ни в чем не хотят. Только повторяют: «Пусть живут сами».

Питаемся мы отдельно, на мою пенсию. До магазина добираемся на инвалидной коляске, в непогоду сидим без хлеба. Как-то соседи чуть ли не собрание устроили: уговаривали мать Валентина, домохозяйку, помогать нам, — но ничто не тронуло материнское сердце.

Как нам жить дальше? Ехать ко мне домой, в Северный Казахстан, и там посадить мужа на иждивение моей, уже немолодой и тоже больной, матери? Это невозможно. Уехать одной? Оставить мужа? Тоже не могу — ведь мы вместе делим наше горькое горе. Где выход?..»

Мой адрес Валя Мурашова и ее муж Валентин Лобанов узнали из «Гудка». И вот осенним утром в квартиру постучал шофер такси:

— Привез вам двух инвалидов, встречайте!

Встречать вышла мама — я уже пятнадцать лет была прикована болезнью к постели. Валентин поднимался на третий этаж сорок минут — каждая ступенька, как и каждый шаг, дается ему ценой огромного напряжения. Валя — та вообще не может подниматься по лестнице, ее внесли на руках проходившие мимо школьники. Эти же ребята, ученики шестого класса сто двенадцатой московской школы, дали знать о случившемся на мою работу, и оттуда прислали на помощь комсомольцев — ведь на всех нас, больных, была только моя семидесятилетняя мать. Школьники вели себя по-взрослому и действовали, как видите, очень оперативно. Только смутились, когда все было сделано и мы принялись благодарить их: дескать, стоит ли говорить спасибо за такие мелочи? Славные мальчишки! Они еще не знают, что, когда человек попадает в беду, для него перестают существовать мелочи. Тогда рядом с тобой или равнодушие, или человеческое участие, и то и другое — не мелочь.

Итак, в мой дом вошло еще одно несчастье…

И все-таки соприкоснулась я в те дни не только с горем. Пожалуй, никогда за всю свою жизнь не ощущала я так остро всепобеждающую силу и красоту человеческой любви! Валентина и Валентин — они были как один человек. Помогали друг другу одеться, умыться, подняться, сесть. Помогали переносить боль, надеяться, верить. Помогали словом, взглядом, молчанием… Они жили и живут друг для друга. У них нет цветов, они дарят друг другу себя — самоотверженно, самозабвенно. Я соприкоснулась в те дни с чудом любви, и это чудо потрясло не только меня одну, но и всех, кто прямо или косвенно оказался затем причастным к судьбе этих двоих.

За те дни, что прожили у меня Валентин и Валентина, нам удалось связаться с Министерством социального обеспечения, с редакциями двух газет, с юридической консультацией. Незнакомый юрист продиктовал по телефону, как надо писать заявление в народный суд о взыскании алиментов с отца Валентина. У всех, к кому бы мы ни обращались, мы находили горячий отклик. Теперь можно было думать о дальнейшей дороге. В поезд Валентина и Валентину посадили комсомольцы с моей работы. Прощаясь, Валя сказала:

— Вот, оказывается, какие люди живут в Москве.

Мне очень хотелось, чтобы она поверила — хорошие люди живут везде.

Молодые супруги уехали. Но борьба за их счастье только еще начиналась. Полетели письма. Первое — Валиной матери. Нет, не для того, чтобы уговорить ее принять вместе с больной дочерью еще и зятя, такого же беспомощного инвалида. Что примет, в этом мы не сомневались. Но хотелось и ее поддержать, успокоить, заверить, что все уладится, устроится.

Другое письмо было адресовано народному судье: я просила его рассмотреть дело об алиментах вне всякой очереди и о том, чтобы решение как можно быстрее преодолело расстояние между Белоруссией и Казахстаном.

Следующее письмо полетело в Кокчетавское отделение Казахской железной дороги: там в доме отдыха паровозных бригад работает гардеробщицей мать Вали — Мария Яковлевна Мурашова.

И еще много писем было разослано по разным адресам. А тут еще в дороге случилось несчастье — потерялись документы Валентина, и восстановить их на таком расстоянии от Жлобина было тоже не просто…

Я понимала, что речь идет о двух человеческих жизнях. Но во все официальные инстанции, разным должностным лицам писала не о куске хлеба для них, нет. Я писала о том, что нужно спасти их любовь. Не знаю, была ли то счастливая случайность или закономерность, новее письма попали в добрые руки. Все!

Вот теперь я подошла к самому концу этой истории и снова умолкаю, чтобы все остальное вы узнали из письма Валентины:

«…Пишу Вам уже в новой квартире. Сбылись наши мечты, теперь можно спокойно думать о дальнейшей жизни. В квартире паровое отопление, водопровод. У нас с Валентином отдельная комната.

Начальник Кокчетавского отделения тов. Исмаилов оказался очень хорошим человеком, он для нас как родной, помогает всем, что в его силах. К нашему переезду в новый дом железнодорожники подарили нам кровати, шерстяные одеяла, постельное белье, шторы на окна и двери. Большое участие в нашей судьбе принимает начальник дома отдыха паровозных бригад Полина Андреевна Бугаева, она же мамина начальница.

Дело с алиментами тоже уладилось, и теперь Валентин регулярно получает с отца деньги. Но вы, конечно, представляете, с какой радостью мы бы работали, и мы постараемся работать, чтобы своим трудом отблагодарить людей за все.

Да, сколько у нас хороших людей! Больше не волнуйтесь за нас, мы теперь не одни и нашу радость хотели бы разделить со всеми, кто умеет переживать чужое горе как свое и радоваться чужому счастью как собственному…»

Мне нечего добавить к этому письму.

ДОВЕРИТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР

«Уважаемая редакция!

Мне очень нужно знать, правильно ли я поступила, потому что, приняв решение, не чувствую ни облегчения, ни удовлетворения, ни радости. Хочу услышать совет человека беспристрастного, ответ честный и объективный. Мне двадцать восемь лет, у меня много друзей, но лишь три года назад я встретила человека, которого полюбила. Он был робкий и милый, глаза его, казалось, видели не предмет, а цель. Был он внешне обыкновенный, без модных нарядов, многого не знал, не понимал, не умел. Говорю это не в укор ему, человеку, выросшему в многодетной сельской семье. В жизни он всего добивался сам. И хоть были мы с ним по-человечески и по образованию очень разными, я его полюбила. За что? Этого не объяснишь. Полюбила, потому что — единственный.

Я уже окончила университет, работала, была в общем-то человеком самостоятельным, а он, ровесник, только еще учился на геологическом. После армии, после техникума. Взрослый мужчина жил на стипендию, это очень непросто. Я, как могла, помогала ему. А он нуждался в помощи — вечно попадал в какие-то нелепые истории, из которых с трудом выпутывался, перебивался на студенческие рубли, я старалась его поддержать и подкормить. Не хвалюсь этим, так как понимаю — то, что делаешь для любимого, делаешь для себя. И еще приходилось его воспитывать — он так много не знал, так часто поступал и говорил невпопад. Не могу сказать, что все шло у нас гладко. Он иногда раздражался, кричал, иногда внезапно и надолго исчезал. Но всегда возвращался, особенно когда нечего было есть и негде переночевать. Но я была все равно счастлива. Честно говорю. Любила и верила, что многое могу в нем изменить.

Я думала, что рухнул мир, когда он сказал, что уходит окончательно, что полюбил другую — красивее, умнее, изящнее меня. А ведь я ждала ребенка, и он знал об этом. Но ушел. Потом родился ребенок. Мертвый. Что мне делать теперь? Почему так бывает? Я понимаю, но думаю: а может, я слишком многого от него хотела, слишком на него давила? Я знаю, чем кончится и эта его история, потому что знаю его. Он будет страдать, болеть, мыкаться. Но я ведь не задерживала его. Правильно ли я поступила? Да дело и не в нем. Просто я думаю, что жить так невозможно. Банальная история!..

Наташа».

«Дорогая Наташа!

Не зная Вас, все-таки решаюсь сказать Вам, что я думаю о жизни, о ее смысле. Сначала о Вашем «правильно ли я поступила». Не выслушав вторую сторону, трудно говорить о том, кто из вас и в чем виноват. И потому будем говорить не о вине, а о беде. Об огромной беде, в которую Вы попали и из которой непременно выйдете. Наверное, более мудрой, более понимающей истинные ценности. «Банальная история…» Когда-то от моего приятеля ушла жена. Он очень переживал эту потерю. А когда я попыталась его утешить: «Пройдет три — пять лет, и ты встретишь другую и будешь еще счастлив», — он ответил: «Это банально». А через год женился и счастлив. Кто же оказался банальнее? И поэтому хочется крикнуть: «Вы будете еще счастливы!»

«Почему так бывает?» — спрашиваете Вы. Разве можно ответить на этот вопрос? Наверное, потому, что люди и человеческие отношения еще несовершенны. Можно ли жить после этого? Я расскажу Вам вкратце о том, как потеряла свою первую любовь. До болезни — это было давно — у меня был жених. Я свалилась за два месяца до свадьбы. Свалилась навсегда, хотя тогда еще никто этого не знал. Он некоторое время навещал меня в больнице, клялся в том, что будет ждать моего выздоровления: «Если надо, буду ждать тебя всю жизнь». А вскоре — оставил. Одну, в больнице, в большой непреходящей беде. Какие только мысли не преследовали меня! Потом я испугалась и заставила себя оглянуться вокруг. А рядом со мной лежала такая же молодая и такая же больная женщина. У нее тоже была любовь. Только любовь настоящая. Такая, которая делает человека невероятно сильным и помогает выдерживать любые испытания. И когда врач упоенно демонстрировал другим врачам ее рентгеновские снимки, приписывая весь успех лечения действию новых медикаментов, я улыбалась про себя. Плакала и улыбалась. Я-то знала, какое лекарство делало эти чудеса. И поняла: просто мне не повезло, а вообще-то любовь на свете бывает.

Я рассказала Вам, Наташа, о своей любви, чтобы Вы поверили: у меня было время и были поводы не раз задуматься об этом, решая все ту же проблему: стоит ли жить? Одна из моих книг так и называется — «Жить стоит». Не будь в моей жизни настоящей любви, настоящих друзей, добрых товарищей, не было бы и меня. Я понимаю, что рассуждать легче, чем переживать. Поэтому очень тяжел разговор с человеком, у которого еще не зажила рана от очередной крупной или даже мелкой неприятности. Он весь поглощен ею, весь в себе. Советы и уговоры сторонних до него не доходят. Сегодня он нуждается хотя бы в молчаливом сочувствии… А завтра? Вот, Наташа, самое главное — это «завтра».

Я верю, что Вы соберете все свои силы и снова выйдете на поиски друзей, любви, счастья. Я желаю Вам много сил. Ведь сильный человек не будет стонать, если ему больно, он не будет видеть все вокруг черным, если черно от горя в его глазах.

И еще, Наташа. Нельзя упускать молодость. И уж тем более — жизнь. А ведь можно и упустить, если поверишь, что горе и одиночество — нормальное состояние женщины, от которой ушел любимый. Он ушел, Наташа, а жизнь-то осталась! Жизнь, которая дается действительно только один раз. Жизнь, которую надо прожить. С людьми, для людей и конечно же для себя. Жизнь — штука непростая, трудная, но и прекрасная.

Я верю, что счастье зависит не от того, как складывается судьба, а прежде всего от того, что представляет собой сам человек. И я не просто верю, но твердо знаю: человек может быть счастливым только тогда, когда его жизнь наполнена настоящим смыслом и содержанием, когда он думает не только о себе, но и о других. Ведь когда человек умеет отдавать себя людям и у него есть что отдавать — вот тогда люди будут тянуться к нему, и он никогда не будет одиноким. Тогда человек станет выше, сильнее, счастливее своей судьбы.

С уважением Ирина Триус».

«…Мне девятнадцать лет. Я совершил грабеж и должен испить всю чашу наказания до конца. Но скажите, почему же у нас еще столько несправедливостей в жизни?..

Осужденный исправительно-трудовой колонии

Сергей Н.».

«Дорогой Сергей!

Наша жизнь и отношения между людьми еще несовершенны, и прежде всего потому, что есть пока такие люди, как Вы и Вам подобные. Конечно же созидать всегда труднее, чем разрушать. Если бы такие люди, как Вы, не подсовывали в нашу общую бочку меда по ложке дегтя, уверяю Вас, несправедливостей было бы гораздо меньше, а то и не было бы совсем. Говорить о чьих-то недостатках легче, чем с ними бороться.

Если бы Вы попробовали в числе многих и многих положить свой кирпич в наше общее строящееся здание! Знаете, у меня была двоюродная сестренка, которая умерла семнадцати лет от тяжелой болезни. Как она страдала! И знаете, что она сказала матери перед смертью? «Если я поправлюсь, стану врачом. Я буду искать способы лечения тяжелых болезней». Она не проклинала врачей, которые не могли ей помочь. Она мечтала внести свою лепту знаний в пробелы медицины, чтобы излечивать таких больных, как она. И если бы поправилась, внесла бы! Потому что она в свои семнадцать лет была просто честным и добросовестным человеком. Не стану говорить о мужестве, с которым она боролась за жизнь.

Подумайте о том, что я, как сумела, высказала Вам. Придет время, и Вы вернетесь в обычную нормальную жизнь. Я очень хочу, чтобы Вы были в этой новой жизни счастливы. Но счастливым можно быть только тогда, когда идешь в ногу с честными людьми и делаешь одно дело с ними, исправляя недостатки, а не занимаясь критиканством. И чем больше будет борцов, тем скорее придет время, когда не будет несправедливостей, которыми Вы пытаетесь оправдать себя.

С уважением Ирина Триус».

«Для моего семнадцатилетнего сына, как и для меня, Вы большой авторитет. Очень Вас прошу, напишите ему, воздействуйте на его сознание. Дело в том, что он в этом году кончает школу и не хочет поступать в институт. А мы все, его родители, родственники, — с высшим образованием. Он хочет быть рабочим — да ведь он будет белой вороной в нашем кругу. Я предлагаю ему репетиторов, и потом, его ведь возьмут в армию… У меня есть связи, он отказывается…

С уважением и заранее благодарная

В. И. Т.».

…«Вряд ли стоит Вам меня благодарить, потому что я не могу подсказать Вашему сыну иных путей, кроме того, который он выбрал сам. У него нет потребности непременно получить диплом (любой ценой, даже с помощью репетиторов и связей), потому что его привлекает, видимо, какое-то другое дело или просто пока нет ни к чему призвания. Вот он поработает, оглянется на жизнь, может быть, к чему-нибудь придет. Понимаете, диплом о высшем образовании — это еще не путевка в жизнь. Сам по себе диплом мало чего стоит, если он дает право заниматься тем делом, к которому Вашего сына не влечет. Он может жить и работать удовлетворенным на самой, с Вашей точки зрения, прозаической работе. И может влачить жалкое (да еще и выдвинуться, да еще и расти, так что Вы еще будете им гордиться) моральное существование, занимаясь с дипломом нелюбимым делом. Уверяю Вас, вот тогда среди коллег он и будет выглядеть «белой вороной».

Мы знаем множество интеллигентных людей, не имеющих дипломов о высшем образовании. И знаем хамов, хапуг, рвачей с дипломами. Не мешайте сыну самому выбрать свой собственный путь. Я уверена, на этом пути он со временем и учиться станет, получив диплом в той специальности, которую полюбит.

А армия? Это хорошая школа, которая тоже во многом поможет ему. Научит дисциплине, организованности, душевной собранности. И, может быть, даже поможет найти себя. Я рада, что мой сын прошел полезную школу армии. Теперь он учится в университете. Кстати, до армии он страдал частыми простудами, был физически невынослив, и я тоже в этом плане боялась армии. Теперь он альпинист. Я думаю, этим сказано многое.

От души желаю Вашему сыну найти себя в жизни, а Вам — радостей от него.

С уважением

Ирина Триус».

«…Я инвалид с детства. Ничего выдающегося не совершил. Меня покоряет молодое племя корчагинцев, их какая-то вселенская одержимость в борьбе за высокие идеалы. Но, признаться, примкнуть к ним не могу. Я остался на этой земле, уже не пытаясь взглянуть за облака, где в юности для меня светила моя звезда. Земное притяжение приковало меня к обыденно простому. Не ратую за отказ от борьбы, нет, но разве то, что я просто занимаюсь своим несложным делом в инвалидной артели и люблю одну-единственную женщину, разве то, что наперекор болям и неподвижности я живу как все, не означает, что судьбе брошен вызов?! Скажите, пожалуйста, что Вы думаете об этом?

С уважением

Ваш Павел Т.».

«Прежде всего давайте не будем прокладывать столь четкую грань — здоровые и больные. Все мы люди и людьми должны оставаться даже в беде. Хотя, конечно, возможности у тех и других разные. Не станем делить на больных и здоровых также корчагинцев. В первые дни войны мой старший брат ушел добровольцем на фронт, захватив фотографию матери и книгу «Как закалялась сталь». Это были корчагинцы сороковых.

Когда Валентину Терешкову попросили после полета в космос назвать любимую книгу, она ответила: «Как закалялась сталь». Это корчагинцы нашего времени.

Шахтер Владислав Титов совершил подвиг: бросился под высокое напряжение — почти на верную смерть! — во имя спасения своих товарищей в шахте при аварии. Он потерял обе руки и спустя несколько лет (что это были за годы!) непрерывного подвига написал свою первую повесть «Всем смертям назло» карандашом, зажатым в зубах. Теперь Владислав Титов — профессиональный писатель. Он одолел не только свою судьбу, он помог своей книгой одолеть судьбу многим, и мы называем его гордым словом «корчагинец». Все это подвиги, и совершили их люди, сильные духом.

Ты пишешь, дорогой Павел, что «ничего выдающегося не совершил». Не всем совершать выдающееся. Не все — больные или здоровые — становятся писателями или космонавтами. Есть еще другие, многие, очень нужные профессии, и ими занимаются обыкновенные люди, некоторые из них, кстати, становятся, например, Героями Социалистического Труда. Мне думается, истинная ценность человека — его нужность другим людям. Масштабы этой нужности могут быть очень разными. Даже если ты по-настоящему нужен одному-единственному человеку — пусть это будет любимая женщина, — это уже счастье. Ты же вопреки «земному притяжению» невзгод и болезней, навсегда приковавших тебя к постели, нашел свое, нужное людям, полезное в нашем богатом и добром обществе место. И дело конечно же не в том, что твоя профессия скромная. Дело в том, что «наперекор болям и неподвижности» ты живешь «как все». Ты не стал знаменитым. Но, как сказал Горький, «в жизни всегда есть место подвигам». Ты день за днем, год за годом, побеждая боль, страдания, неподвижность, тоску по простым, недоступным тебе человеческим радостям, живешь и выполняешь свои скромные обязанности. Не озлобился. Не ожесточился. Сохранил чистоту души, терпение, мужество, способность любить. Наверное, твоя жизнь — это тоже подвиг. Подвиг во имя самой Жизни.

С приветом

Ирина Триус».

Иногда на вопросы одних я находила ответы в письмах других.

Почти одновременно получила я два письма — от юношей, больных с самого детства. Один писал, что он очень одинок, что у него никогда не было ни друзей, ни товарищей: «В детстве мальчишки только смеялись надо мной». Другой в своем письме рассказывал: «Ребята с большой охотой приходили ко мне играть в шахматы, в шашки, слушали рассказы, вычитанные мною из книг, и платили мне своей искренней дружбой. Прошли годы, но дружба наша не прервалась. Они по-прежнему приходят ко мне и делятся своими радостями и горестями».

Два человека — две судьбы, внешне одинаковые, а по существу разные. Почему? Разные люди рядом с ними? Ну а сам человек, как он себя ведет, оказавшись в беде? Все чаще задавала я себе этот вопрос, читая такие письма. Конечно, речь идет не о той беде, что обрушивается неожиданно, как шквал, сметая все на пути. Или, по крайней мере, не о первых минутах, днях, неделях — тут уж, быть может, и не до размышлений. Но ведь бывает, беда сопутствует человеку долго, иногда целую жизнь. С такой бедой хочешь не хочешь, а надо свыкнуться, примириться. И при всем этом жить. Жить не как-нибудь, а Человеком!

Ответ на этот вопрос я нашла в письме Гали С. Она рассказала, что тоже болеет с самого детства и что до последнего времени чувствовала себя очень одинокой. Правда, прикрепил к ней райком комсомола шефов-комсомольцев, но они приходили нечасто — у них работа, учеба и еще много разных дел и забот. Галя, которая всегда была свободна, жила в постоянном ожидании очередного визита и обижалась на то, что ребята уделяют ей мало внимания. «Я все время ждала от них чего-то, ждала, чтобы они каждый раз приносили мне радость. А они приходили (всегда с гостинцами, конечно) и не знали, чем и как меня развлечь. Боялись пошутить лишний раз, боялись засмеяться — ведь они постоянно чувствовали себя рядом с больным, несчастным человеком, которому положено выражать сочувствие. Потом я подумала: а почему я все время жду, что вот ко мне придут, принесут мне радость и для меня что-нибудь сделают? А может быть, попробовать самой кое-что сделать для других?» И Галя, как могла, добралась на костылях до райкома. «Ребята, — сказала она, — скучно мне сидеть все время без дела. Дайте какую-нибудь работу, ну хотя бы что-нибудь переписать!»

Гале дали переписать какие-то списки. Потом дали еще поручение. Так и пошло…

Комсомольцы все чаще стали приходить с поручениями к Гале. Им нужна была ее помощь. Теперь уже они не сидели возле больного человека с сочувствующими лицами. Галя стала их товарищем по работе, их объединило общее дело. И квартира ее стала походить на комсомольский штаб. Уже не боялись ребята рассказывать самые веселые истории. И Галя смеялась вместе с ними. Началась новая, интересная, полнокровная жизнь — Галя стала нужной людям.

Бывает порой — человек заболевает, теряет трудоспособность, становится инвалидом, и словно вживается в него вместе с болезнью сознание, что ему на роду написано быть потребителем. Тем самым он только утяжеляет свою и без того тяжелую участь.

Если бы были такие весы, на которых можно было бы взвесить, сколько труда, времени, душевных сил отдала Галя комсомольской работе и сколько радости получила взамен, наверняка вторая чаша перевесила бы первую! Но в том-то и дело, что весов таких не существует, а люди в этих случаях не взвешивают, не рассчитывают, не ждут благодарности или отдачи. Оттого, наверное, отдача всегда и приходит.

Разные письма получаю я от больных людей. «Живу с сестрой и ее семьей. Скучно нянчиться с чужими детьми», — жалуется девушка-инвалид. Трудно ждать радости от детей, которых считаешь чужими. Другая больная девушка пишет: «Вот и племянник пошел в школу. Учимся с ним из букв складывать слова — интересно открывать ребенку новое, неизведанное, следить за его ростом и незаметно вкладывать в его душу что-то свое…» Читаешь такие строки и веришь: нет, не иждивенкой живет в семье девушка. Это ее светом греются здесь люди, близкие ей, под ее добрым оком растут дети. И не обидит ее и не даст в обиду мальчишка, в которого вдохнула она свою любовь!

Бесконечно разнообразны и сложны жизненные испытания, с которыми может встретиться человек. В борьбе с ними люди полнее всего раскрывают себя, ярче всего проявляют свою истинную сущность. Наверное, нет смысла — да вряд ли возможно — учить, как следует жить человеку, попавшему в беду: ведь каждая мать готовит своего ребенка к счастью. Наверное, надо научить человека жить вообще. И если в обычной жизни человек щедр сердцем, тогда никакое несчастье не сделает его скупым. И если привык он жить созидателем, никакая болезнь не сделает его иждивенцем. Ну а если не научили человека этому в детстве, как тогда? Есть такое хорошее слово — самовоспитание. Ведь учат не только родители, школа, учителя — учит еще и жизнь. Без людей человек не может, а с людьми нужно уметь жить.

…Жила на Урале Нина Вишнякова. На нее, пятилетнюю девчонку, обрушилось в войну тройное несчастье — погиб на фронте отец, умерла мать, а саму Нину тяжелая болезнь навсегда приковала к постели. Большая, непреходящая беда досталась ей на всю жизнь. И не было рядом матери, которая могла бы утешить, согреть своим материнским сердцем. Не было умной и доброй руки отца, которая наставила бы на верный путь. Больничные палаты, детский дом, дом инвалидов. А тепла настоящего домашнего очага она так и не познала. И все-таки на долю Нины выпала не только беда — было у нее немало радостей. Потому что жило в ней мужество. Любовь к жизни. Вера в людей. Вот это и сделало ее сильной. И потому были победы — маленькие и большие. Она окончила школу, потом — заочно — факультет журналистики Свердловского университета, стала работать в свердловской областной молодежной газете. А сколько друзей было у Нины — со всех концов страны приходили к ней письма! Да разве одной, без помощи людей, одолеть бы ей такую беду? Но только и сама она умела первой прийти на помощь другим…

Нина Вишнякова составила сборник очерков о людях трудной судьбы: ни строчки о себе, все только о других. Нина вошла в число победителей литературного конкурса имени Николая Островского. И — вскоре умерла.

У каждого из нас особое, свое собственное, только ему присущее отношение к книгам. Есть такие, у кого любимая книга на разных этапах жизни разная. Есть такие, что и не задумываются над тем, какая из книг любимая. Просто любят читать. А есть… Помню, как полонил меня в детстве горьковский Данко, вырвавший из груди сердце, чтобы оно светило людям. С тех пор входили в мою жизнь новые любимые книги, любимые герои, любимые писатели. Но Горький был и остался единственным, «заветным». И в минуту одиночества (у кого же из нас, даже самых общительных, не бывает таких минут!) или тихой грусти (кому из нас, даже самым счастливым, не о чем погрустить!) рука тянется к томику Горького:

«И никогда не искал я внимания людей ко мне, ибо не то ценно, что мне дадут, но только то, что я могу дать… И не делился я с людьми слезами и стонами, но всегда отдавал им все богатства смеха и радостей моих».

ВСТРЕЧИ

МИХАИЛ ИВАНОВИЧ ЖАРОВ

Мое знакомство с Михаилом Ивановичем Жаровым было недолгим и очень теплым. Помню, однажды он спросил меня: «Вы, писатель, ведете дневник?» Я ответила: «Нет». И тогда он рассказал мне следующее. Когда был подростком, отец, наборщик в типографии, подарил ему толстую тетрадь и сказал: «Веди дневник. Всю жизнь. Каждый день записывай все события, дела, мысли. А вначале поставь эпиграф». — «Папа, а что такое эпиграф?» Отец — он был простым рабочим — объяснил: «Это какая-нибудь пословица или поговорка». И тогда Михаил Иванович Жаров написал: «Нет худа без добра». Он не пропустил ни одного дня в жизни без строчки в дневнике, даже приходя домой измочаленный после ответственного спектакля. Впрочем, для Жарова все спектакли были ответственными. В старости на основании этих дневников и собственных воспоминаний он писал мемуары.

По-моему, он даже не перевоплощался на сцене или экране — в жизни так же быстро и емко говорил, так же заразительно смеялся, горячился, сердился (впрочем, умел ли он по-настоящему сердиться?).

Помню, как он рассказывал мне о чествовании его в день юбилея — семидесятипятилетия. Шел обычный спектакль, в котором, как всегда, Жаров выкладывался до конца. Он не знал, что после спектакля его будут чествовать, он даже решительно не хотел этого. И вот после спектакля, когда силы были исчерпаны, вновь открылся занавес и Жарова пригласили на сцену. В центре стояло кресло-трон. «Но, — рассказывал он, — я ни разу не сел. Облокачивался, прислонялся, опирался, но простоял на ногах все время чествования. А назавтра сидел за письменным столом дома, разбирал адреса, поздравительные телеграммы, наткнулся на вашу, обрадовался». Удивительно благодарным было большое сердце Жарова. Как хотел он переместить меня с постели, к которой я была прикована болезнью, в театр! Нашей общей мечте так и не суждено было сбыться…

Однажды он позвонил мне и с тревогой в голосе сообщил, что завтра премьера спектакля «Последний день» и что он очень волнуется — будет «начальство». Да, да, он не боялся публики, которая обожала его, он боялся «начальства». «Главное, понимаете, не будет на премьере автора Бориса Васильева, это удивительный человек, но он сейчас болен. Вот я и решил позвонить вам, позаимствовать мужества». — «Полноте, Михаил Иванович, завтра все будет отлично», — только и смогла ответить я.

Конечно же премьера прошла с триумфом. Но рассказывал Жаров о ней с присущим ему юмором. Я от души смеялась. Он вдруг как-то посерьезнел и сказал: «С таким смехом, как у вас, можно многое преодолеть». Да, он умел поддержать меня в трудную минуту.

Последний раз я услышала в телефонной трубке его — словно бы и не его — осипший голос: «Понимаете, я потерял голос. Знаете ли вы, что такое потерять голос для актера? Меня повезут сегодня к ларингологам в поликлинику Большого театра».

Хотелось верить, что к нему не только вернется голос, но и он сам оправится от тяжелой болезни. Но больше увидеть его мне не пришлось…

ПАВЕЛ ГРИГОРЬЕВИЧ АНТОКОЛЬСКИЙ

Вернувшись из больницы, узнала, что умер Павел Григорьевич Антокольский. Смерть большого художника я всегда принимаю как личное горе. Здесь горе вдвойне — Павел Григорьевич многие годы был моим старшим другом по перу. Он же дал мне рекомендацию в Союз писателей. Сейчас перечитываю его письма и стараюсь разгадать, что было скрыто за каждой строкой. Я позволю себе привести здесь хвалебные, равно как и критические, слова Антокольского, так как дорожу каждым его словом, обращенным ко мне.

«…Прочитав Вашу книгу, я почувствовал направление Вашей мысли, силу и точность этой хорошей русской прозы. Что же касается несчастий, которые одинаково знакомы Вам, как и мне, то в последнее время я всегда повторяю блоковское:

Всюду — беда и утраты. Что́ тебя ждет впереди?

Увы, это лейтмотив всех жизней нашего века, все мы в одном кругу. Называть его «адским» нет смысла, оттого что под ногами твердая земля, которая полгода бывает зеленой, и вверху небо, которое и сейчас, в октябре, бывает синим…»

«…В целом Ваша лирическая проза мне определенно нравится, особенно «Ели» и «Земля и небо». Эти вещи меньше по значению, по напряженности, чем Ваша книга. Но и у них, у каждой, есть все права на существование, на печать, на внимание читателей, которые и в них узнают Вас. Так что действуйте смело, риск, как известно, дело благородное. Впрочем, о риске и говорить незачем. Вас ценят и любят многие и многие. И если на этот раз Вы делитесь личным и затаенным, тем бо́льшая Вам цена…»

«…От всего сердца поздравляю Вас с главным праздником нашей истории, с Великим Октябрем, который послал поколение двадцатых годов в дорогу дальнюю, дальнюю. Вы намного моложе меня. Октябрь для Вас — легенда, книга. А я видел, как вышибали юнкеров из Хамовнических казарм. На старости лет все это отчетливо стоит перед глазами…»

«…Только вчера вернулся из путешествия в Кишинев и Одессу и нашел на столе Ваш конверт, прочел Ваши новые вещи, которые Вы правильно называете миниатюрами.

Вот что пришло мне в голову. Только, чур, условимся: примите сказанное как совет старого писателя (или поэта — все равно). Совет рабочий, мастеровой — большей ценности в нем не ищите.

Пора Вам, как говорится, менять лошадей! Пора заново начать труднейшее в мире дело — искусство выражения себя в словах родного языка, в ритме, в образах. Никаких миниатюр! Никаких отрывков, никаких набросков, которые претендуют только на то, чтобы остаться набросками.

Вы должны (должны — слышите?) писать книгу. Какую? Это трудно подсказать другому человеку. Нелегко и самому этому «другому» (то есть Вам самой) предвидеть, какая она будет, эта книга. Наверное, по жанру повесть (до романа Вы не доросли). По содержанию — нескольких, так или иначе связанных между собой персонажей: людей Вашего поколения. Но судьбы у всех свои. Не надо заботиться о стройном и законченном сюжете. Не надо искусственно сводить концы с концами.

Но совершенно необходимо: с самого начала заинтересовать читателя изображенными (выдуманными Вами) действующими лицами. Как это сделать — великий секрет писателя. Но пусть Вас ничего не пугает. Если Вы поверите, что выдуманное Вами — правда, если Вам хватит памяти и воображения для такого связанного рассказа — дело выгорит.

Память и воображение работают, так сказать, спаренной бригадой. Два лучших союзника и помощника писателя — память и воображение. Память подсказывает, воображение справляется с этим сырьем по своей державной воле. Вы можете возразить: «Вы — поэт, я — прозаик, мы разные, на разных языках говорим, на разных планетах живем».

Ан нет!

Выдумка, вымысел чего-то, никогда не бывшего в жизни, Но истинного, — это обязательно для каждого пишущего человека. Предвижу все трудности, которые Вам помешают или могут мешать и тормозить Вашу работу. Но они есть у каждого из нас. Важно только одно: не робеть. Вы сами не заметите, как начнет крутиться волшебное колесо Вашей прялки.

Петры, Лены, Саши и Лизы сами начнут действовать, как только Вы толкнете их к выходу на сцену Вашей грязной, черновой рукописи. Дайте им волю!

Я совсем не боюсь ошарашить Вас своим предложением. Только, ради бога, ничего не бойтесь. Изводите безжалостно бумагу и чернила. Сочиняйте лишние варианты, черкайте все, что взбредет в голову, жените и разводите жен и мужей, убивайте кого вздумается, вводите в структуру повести детектив, уголовщину, а то и ведьм с чертями, грязные перебранки коммунальных квартир, сплетни и вообще всю невообразимую путаницу жизни в трижды, семижды прекрасном и некрасивом обличье.

Убежден в том, что мой проект увлечет Вас. Мне очень хочется подбить Вас на такой неожиданный поворот в Вашей творческой судьбе. Поверьте, что он благодетелен. Он освежит Вас хотя бы тем, что до сей поры был Вам чужд и казался чем-то «неподходящим». От всего сердца желаю Вам успеха!

Ваш Антокольский».

Так мною была написана повесть «Преодоление одиночества».

Откуда у Антокольского в его преклонном возрасте, горьких утратах, тяжелых болезнях оставалось столько душевных сил для тех, кто начинал трудную работу писателя? Отдать, поддержать, помочь казалось целью его жизни. Но ведь было же у него самого творчество писателя и поэта, обширная общественная деятельность гражданина. Почти шесть десятилетий, не смолкая, звучал в нашей поэзии страстный голос Антокольского!

Павла Григорьевича давно уже нет среди нас. Но живут его книги, живут его ученики, все те, кому подарил он при жизни хотя бы частичку своей необыкновенной, чудесной души и кто с благодарностью и благоговением помнит его, одержимого любовью к поэзии, слову, людям.

НАТАН БОРИСОВИЧ РУДЕРМАН

Натан Борисович Рудерман, сын тульского врача, приобщился к журналистике рано — еще в школьные годы посылал заметки в «Коммунар». В 1931—1932 годах стал рабкором щекинской газеты «Московская кочегарка» в Подмосковном угольном бассейне. Сразу же проявил себя как очеркист, хотя в первые годы был романтиком и порой писал вычурно.

Война застала его в Москве, и, будучи инженером-строителем, он сразу же ушел на фронт в инженерные войска. С фронта стал посылать интересные корреспонденции в «Гудок», куда и пришел спецкором после демобилизации. Он скончался в 1972 году на пятьдесят седьмом году жизни. Всем, чего достигла я в своем журналистском и писательском труде, пусть и очень немногого, обязана этому человеку. Я долго о нем молчала, потому что не могла примириться с его смертью. Пишу теперь, потому что рана со временем зарубцевалась и более не могу молчать. С его приходом в газету пополнилась замечательная плеяда талантливых людей, которых мы тепло называем «гудковцами».

Впервые я позвонила Рудерману в редакцию с просьбой: «Не могли бы вы как журналист заинтересоваться судьбой одного человека?» Человеком этим был двадцатитрехлетний Михаил Тенюта из Гомеля, который случайно увидел меня на экране телевизора, узнал, что я, как и он, прикована болезнью к постели, однако же работаю. Он писал, что еще в школе повредил позвоночник, влачит никчемную, «конченую» жизнь. И еще написал, что живет в подвале без всяких удобств и его семье в который раз отказывают в квартире. В ответ мной было послано много писем в разные инстанции. И когда я поняла, что одних писем недостаточно, обратилась к Рудерману. Он откликнулся и ответил, что в ближайшие дни выедет в Гомель и на месте узнает, чем и как можно помочь моему пареньку. Новый дом в Гомеле начали заселять — дело «горело». Меня торопил Михаил, я торопила Рудермана. А через несколько дней получила от него письмо: «…Взял у Михаила Ваши письма и хочу кое-что напечатать в «Гудке». Вот это поможет ему больше всего! А еще мне стало стыдно, что Ваши торопившие меня звонки вызывали у меня, представьте, досаду».

Моя переписка с Мишей заняла целую газетную полосу. Это были мои первые опубликованные строки. Миша же был спасен. Он не мог прийти к людям — люди узнали о нем и пришли на помощь ему.

В разговоре, впервые придя ко мне, Натан Борисович спросил, не пишу ли я. Я показала ему рукопись, с которой не знала, что делать. Он пообещал вернуть ее через неделю, а позвонил на следующее утро, горячо одобрив (позднее за эту повесть я была удостоена звания лауреата литературного конкурса имени Н. Островского). Отредактировав рукопись, он поместил отрывки из нее в пяти номерах «Гудка». Так он стал моим первым редактором.

Скоро и светло вошел Рудерман в мою жизнь и во все мои дела. Конечно, во многом он стал мне наставником. Учил ли он меня писать? Так, как мне хотелось, нет. Он был немногословен:

— Короче, короче. Писать каждый умеет, надо научиться излагать свои мысли коротко.

А мне все мои фразы казались удачными и необходимыми. Хотелось, чтобы он показал, что же именно считает лишним.

Или говорил:

— Уберите все сентиментальное, о таких вещах надо писать мужественно.

Но не собирался ничего объяснять. А иногда, чувствуя, что я не удовлетворена, добавлял:

— Думайте, думайте, тогда и сами все поймете.

И я думала, переделывала, снова показывала ему и была счастлива, услышав:

— Ну вот, теперь хорошо.

Похвала тоже звучала немногословно:

— Мне здесь и руку приложить не к чему. Пойдет так.

Я поделилась с ним, что хочу написать о школе. Ждала подсказки. Он ответил:

— Читайте Ленина, Дзержинского, Макаренко, они много писали о воспитании.

Собралась писать об организации, в которой работают инвалиды. Снова ждала совета: с чего начать? Ведь это были мои первые шаги в журналистику!

— Начать надо с главного: организовать поездку и все увидеть самой.

Я запуталась в цифрах, а он, словно удивляясь, сказал:

— Вы же имеете инженерное образование. Выберите только две из них, самые наглядные.

Но теперь я уже хорошо понимала его. И ловила каждое слово, за которым стоял опыт журналиста, мудрость человека и глубокий, неугасающий интерес к людям.

Рудерман поддерживал все мои начинания. И никогда не жалел. Был требователен, без всяких скидок на болезнь. Помню, мне было очень худо и он заботливо спросил:

— Вас навещают товарищи по работе?

Я ответила:

— Конечно. Ко мне хорошо относятся и во всем идут навстречу.

Успокоившись за меня, он сразу изменил тон:

— Так вот это плохо, когда все идут навстречу. Нельзя доводить себя до такого состояния. Не вам, а вы должны идти навстречу другим.

Сам же отобрал все письма моих корреспондентов, отвечал и все делал за меня.

При жизни мне было мало советов и наставлений Натана Борисовича. А сейчас, когда его нет, я по крупицам собираю его мысли, разбросанные по немногим и скупым письмам. И понимаю, как много дал мне этот человек. Скромно, ненавязчиво, заставляя думать, думать и думать.

«Ваши новеллы понравились, — писал он мне в больницу, — но нужна правка, чтобы убрать «архитектурные излишества». Нельзя показывать читателю, как сделана вещь. Нельзя подсказывать читателю, что и как он должен видеть, думать, чувствовать. И вообще, если Вы когда-нибудь резались в «очко», Вы должны знать, что лучше одно-два очка недобрать, чем перебрать. Бойтесь «переборов», лишних слов, красивых красивостей, сентиментальности, чувствительности. Все это читатель должен почувствовать без Вашей подсказки, без авторского нажима. На этом Вы проигрываете. И было бы правильнее всего, если бы Вы согласились с «вышеизложенным» и прошлись мужественной рукой по этим миниатюрам, а?»

Мне и пришлось «пройтись» по этим вещицам своей рукой — готовились к печати и увидели свет они уже без него.

Он не считал свое дело творчеством, даже сердился, если я так говорила: «У меня не творчество, у меня работа». А работа у него была, конечно, творческой. Он был талантливым журналистом. Его знали во многих локомотивных депо, на станциях, путейских околотках. Уже немолодой, прошедший фронт, подкошенный тяжелой болезнью сердца, Рудерман срочно выезжал по первому зову рабочего письма, по первой тревожной вести с линии. А к возвращению из командировки его ждала уже новая кипа писем из разных мест страны. Особенно много и проникновенно писал он о машинистах — он любил эту трудную мужественную профессию.

Рудерман вел обширную переписку с рабочими, поддерживал творческие связи с рабкорами. Некоторые из них сами стали журналистами.

Светлая память о Рудермане свела меня с потомственным машинистом, ныне собкором «Гудка» в Новосибирске Виталием Николаевичем Курковым. Он написал впервые в «Гудок», спрашивал о кое-каких деталях по работе — нужна была консультация. Письмо попало к Рудерману. Он ответил по существу и тут же предложил опубликовать письмо. Потом предложил написать и о работе. Была суровая зима с 1968 на 1969 год — сильнейшие, продолжительные морозы. Курков колебался. А Натан Борисович слал письма, угадав призвание:

«…Экий Вы, уважаемый товарищ, осторожный: скажи ему, что именно да в какой плоскости будет напечатано. Вот Вам то, что я сдаю в набор. Полагаю, что газета не подведет Вас и не даст в обиду…»

«…Что Вы думаете о моих статьях? А еще лучше, если сами напишете о себе, своих товарищах, о работе. Этакие «Записки машиниста». Ну? Месяц сроку — и шлите прямо на мое имя. Успехов! Руку!»

«Привет! Еще хочу потолковать насчет «Записок». Понимаете, ненавижу, когда работа — впустую. У нас миллион читателей, в том числе 200 тысяч локомотивщики. Вот Ваша аудитория… Ей должно быть интересно. Полезно. Поучительно. Ее настроение должно формировать. Не запугал? О чем писать? Через все «но», через всю кутерьму безобразий с выходными, с квартирами, с зарплатой — о радости труда. О том, что это не только кусок хлеба (хотя бы и с маслом), а потребность души…»

Январское письмо:

«…С ужасом слушаю про ваши —50°. Мотайте и это на ус. Как ведут себя в таких почти чрезвычайных обстоятельствах и люди, и машины, и природа, и… начальство. Вот бы какой очерк мы тиснули с ходу — чтобы и дыхание зимы донести, и дать почувствовать невыдуманный героизм труда на рельсах. А?»

Удивительные письма. Как телеграммы — краткие, точные, хлесткие. Публикации же его были острые, принципиальные, интересные, где надо — злые. Мы учились не только тому, как надо писать, но и тому, как жить.

Рудерман за каждым подвигом машиниста (спасение людей и поезда при крушениях) искал и находил примеры разгильдяйства тех, кто ответствен за безопасность движения. Из номера в номер пробивал он установку в кабине управления аварийной кнопки, нажатием на которую автоматически приводились бы в действие и система экстренного торможения, и подача песка, и отключение дизелей. Ибо зачем машинисту или его помощнику после всего, что ими будет выполнено, еще и принимать на себя последний удар?

Рудерман заботливо относился к людям, хотя умел быть требовательным, порой суровым. А как Натан Борисович правил! Мы думали, читая потом свои публикации, что сами так кратко и емко писали. Он опускал длинноты, сырье, отбирал и выстраивал только наше же — ни слова от себя.

Сколько лет прошло, а до сих пор нет-нет да и услышишь от машинистов: «Вот Рудерман писал! Кстати, что-то давно не видно его статей». Не знают. Или не верят. Такие люди скоро не забываются.

Можно смело сказать, что Рудерман жил чужими судьбами. Он был журналистом-массовиком. Приток писем к нему был как ни у кого другого. На каждое письмо он отвечал. Обрабатывал. Добивался публикации. Этих людей называли «рудермановские рабкоры». Он следил за их ростом, помогал, щедро делился мыслями, идеями, не боясь их расплескать. Он был избран руководителем журналистской организации «Гудка», членом правления Московской организации Союза писателей СССР.

Натан Борисович не признавал своей болезни, часто подшучивал над ней: «Можно жить и с дыркой в сердце». Он не умел заботиться о себе, жил в трудных бытовых условиях. Не могу забыть, как радовался он получению новой квартиры. Радовался как ребенок, все ходил смотреть, поднимаясь на девятый этаж, когда еще не работал лифт, — это при его-то сердце! Жить в новой квартире ему не пришлось нисколько…

В последнее время он плохо себя чувствовал, я настояла, чтобы он показался врачу. Врач сказал мне, что у него очень больное сердце и ему нужна спокойная жизнь. Я позвонила его дочери, передала слова врача. Но даже близкие не могли ограничить его неуемную деятельность, его горение.

— Снова командировка, собачья жизнь, — ворчал он по телефону.

Я возражала:

— Но ведь вы любите свою профессию!

И он, смеясь, отвечал:

— Ну, конечно, люблю, но поскулить иногда надо.

Он умер, как говорят, на посту. Правил гранки очередной статьи. Встав из-за стола, упал с застекленевшими глазами, сжав еще теплые страницы в уже холодеющей руке.

Без него нам, его ученикам, стало труднее жить и писать. Утрата невосполнима…

РИТА ЯКОВЛЕВНА РАЙТ

Рита Яковлевна Райт — литератор, переводчик, мемуарист. Ей восемьдесят пять лет, выглядит много моложе. Маленькая, в брючном костюме, подвижная как ртуть: у нее все в движении — лицо, руки, мысли, она сама. Быстро ходит, быстро говорит.

Ее жизненный путь был определен двумя школами: физиолога Павлова, научившего думать, и Маяковского. Уже в ранние годы определились и два основных ее увлечения: естествознание и художественная литература, языки, филология. Медицинское образование она получила по настоятельному желанию отца-врача, но врачом-практиком так и не стала: не смогла преодолеть необходимость постоянного общения с больными и примириться с тогдашним бессилием медицины. Уехала в Петроград и пятнадцать лет занималась проблемами физиологии под руководством академика Павлова. Занятия наукой оборвались неожиданно — в 1939 году в разгар подготовки диссертации ее уволили «за отсутствие бдительности». Через три месяца Риту Райт восстановили на работе, но за это время успели погибнуть все подопытные животные. Вся экспериментальная часть исследования пропала.

К концу тридцатых годов Рита Райт была уже опытным, профессиональным литератором. Юношеское увлечение поэзией, языками, переводом рано ввело ее в литературную среду. Летом 1920 года она показала Маяковскому свои опыты переводов его стихов на немецкий, а с зимы 1920—1921 года началась ее многолетняя дружба с ним. Весной 1921 года Райт переводит на немецкий язык «Мистерию-буфф», которая ставится в помещении цирка для делегатов III конгресса Коминтерна.

Жажда нового, стремление переделать поэзию, быт, людей, их отношения, ожидание мировой революции в эпоху голода, неустроенности, разрушений, принесенных войной, — таковы первые впечатления Риты Райт от встреч с людьми литературы. Ее старшими товарищами были Маяковский, Хлебников, Пастернак, Малевич, Татлин, Мейерхольд. И делали они важнейшее дело: создавали новое, небывалое искусство для новой, небывалой на земле жизни.

Мне удалось прочесть воспоминания Райт о Маяковском, Хлебникове, Пастернаке. Она познакомила нас, советских читателей, с дневником Анны Франк, с романами Дж. Сэлинджера, У. Фолкнера, Дж. Голсуорси, Г. Грина, Г. Бёлля, М. Твена и многих других писателей. Она первая в Советском Союзе пишет книгу о Роберте Бёрнсе. Ее же перу принадлежит книга «Человек из Музея Человека».

Рита Яковлевна часто заходит ко мне, рассказывает много интересного. Например, о том, как в начале знакомства с Маяковским завела тетрадь и решила записывать его остроты в домашнем кругу. Их не было. Маяковский был тихим в быту и громким в стихах и на эстраде. Жизненное кредо Райт сейчас — действовать «маленькими шажками, как пехотинцы на фронте под обстрелом: перебежишь от одного дерева к другому, перемотаешь портянки и — к следующему».

Англия, Франция, Швеция, Чехословакия, Голландия — где только не побывала Райт с ее неуемной энергией и жаждой жизни. И везде у нее друзья.

Мои книги ей нравятся, и она убежденно говорит: «Вот так и пишите, ничего не сочиняйте, а будете сочинять, все равно не поверят. Нынче век документальной литературы, которая вам удается».

В 1983 году Р. Я. Райт-Ковалевой была присуждена премия имени Торнтона Уайлдера.

НАДЕЖДА АЛЕКСАНДРОВНА ПАВЛОВИЧ

Когда я жила в Доме творчества писателей в Голицыне, Надежда Александровна Павлович пришла познакомиться со мной на третий день своего приезда. Ей было тогда восемьдесят четыре года. Худощавая, с тросточкой, почти слепая, она сохранила удивительную ясность мысли и блестящую память. Меня она пленила сразу высокой интеллигентностью, благородством. В книге воспоминаний Павлович о Блоке — портрет ее, молодой. Красавица. Что-то от ее тогдашнего облика осталось до конца. До последних дней жизни была активна — занималась большой общественной работой по реставрации музея, бывшего монастыря «Оптина пустынь», основанного в XVI веке.

Павлович писала перед смертью книгу о Дмитрии Михайловиче Болотове, известном художнике-портретисте второй половины XIX века, жившем в Петербурге. Его портрет Айвазовского находится в Русском музее. Болотов был человеком духовных интересов. Его сестра — первая настоятельница женского монастыря (филиал «Оптино»). Болотов поехал навестить ее и стал монахом, однако не бросил живопись. Основал в монастыре иконописную мастерскую, обучая монахов по программе живописного училища. Умер Болотов в 1907 году священником, любимым учениками и всеми, кто его знал.

Павлович была ученицей и другом Блока. Она писала:

Блок о рабочих говорил поэтах: — Пусть нет у них большого мастерства. Но это люди новой части света, А будут люди — будут и слова.

Через всю жизнь пронесла Надежда Александровна чувство благодарности и благоговения к Блоку. Стремление к возвышенному, внимание к человеку определяют ее поэзию.

Надежда Александровна много рассказывала мне полезного для моей работы. Подробно объясняла разницу в поэзии мастера и подмастерья. Рассказывала, что Блок говорил: «Мастер — это тот, который всегда чувствует хребет своего творчества. Еще до создания произведения он знает примерный план и объем его. Мастер может ошибиться на одну-две строфы. Подмастерье этого еще не умеет».

Иногда я читала ей свои новеллы, которые она называла стихами в прозе, добавляя, что это очень трудный жанр, так как он должен отвечать законам и поэзии, и прозы. Слушая ее, я особенно понимала ущербность своего литературного образования — почти всю жизнь отдала я технике.

Надежда Александровна была знакома с Андреем Белым, Хлебниковым, Асеевым, Пильняком, Брюсовым, Есениным, Горьким, Ахматовой, Мандельштамом.

Мне удалось познакомиться с человеком и писателем, стоившим у истоков советской литературы и жившим среди великих поэтов нашей эпохи.

ЭМИЛЬ ЛЬВОВИЧ МИНДЛИН

«…Я собирался написать Вам большое письмо по поводу Вашей книги «Год жизни». Увы, мучительные обстоятельства моей жизни и невыносимого быта так и не дали мне этой возможности. Мне уже восьмой десяток, я длинно жил, но ныне вынужден в своей семье стать молодым, вернее, самым молодым и самым здоровым. А я далеко не богатырь физически. Все, что мог перенести мой современник и мой сверстник, я перенес — на десяток жизней хватило бы, но вместилось в одной. Сейчас, в старости, о которой я мечтал с юных лет и которую лелеял в своих мечтах, жить стало еще труднее: очень, очень больна жена, кладут ее в больницу на страшную и малообнадеживающую операцию. Дочка незамужняя, больная, с пороком сердца и, что еще хуже и гораздо опаснее, страдает ревмокардитом (сейчас четвертая атака!), перенесла три операции, одну самую страшную из всех возможных. Дочка моя продолжает работать, ездит к матери в больницу, ведет наш дом, плачет от болей и страха за мать и за меня. А я, помимо того что работаю над окончанием новой книги (это моя двадцать седьмая!), должен еще убирать квартиру, чистить кастрюли, иногда готовить обеды, мыть посуду и делать все, что не в состоянии успеть сделать дочь. Трудно. Да, я ко многому приспособлен, а вот к домашней работе приспособиться не могу. Вот почему отказался от мысли написать Вам обо всем, что вызвано Вашей торжествующе-доброй и мудрой книгой. Я рад за свою Родину, что в ней есть такие люди, как Вы, — люди, в которых нравственная сила Родины. Вы читали последнюю главу моих «Собеседников» и не могли не понять, как мне близки Ваши мысли и чувства, посвященные непобедимости, всесильности и могучей поэтической силе идеи добра и доброты…

Спасибо Вам за Вас самое! Еще раз низко и благодарно кланяюсь Вам!

Жизнь это то, что можно о ней рассказать!

Ваш Эм. Миндлин».

Я привела это письмо, чтобы читатель почувствовал доброжелательность Эмиля Львовича к своим коллегам, тем более младшим. Такой же доброжелательностью проникнуты даже те его письма другим писателям, в которых он позволял себе сделать критические замечания или философские возражения.

Да, Эмиль Львович лелеял мечту о наслаждении старостью. Такой старостью, когда жизнь — деяние. Когда вся жизнь человека в нем и с ним. Когда человек не утратил главного — творить добро — и приобрел не менее главное — мудрость.

Наша переписка прекратилась, но продолжались телефонные разговоры. Жизнь Миндлина дальше сложилась еще трагичнее. У жены не подтвердился рак почки, и она, счастливая, вернулась домой. Утром он попросил ее полежать в постели подольше, а завтрак решил приготовить сам. Жена воспротивилась: накинула на нейлоновое белье халатик и, не застегнув его, зажгла газ. Белье воспламенилось. Когда на ее крик прибежал Эмиль Львович, была сожжена не только одежда, но и кожа. Были три дня нечеловеческих страданий — на четвертый день жена умерла.

Осиротевшие, остались Эмиль Львович с больной дочерью. Он пережил жену ненамного.

Хочется сказать, что, несмотря на трагизм, старость Эмиля Львовича была не только плодотворной, но и доброй, мудрой, красивой. Ведь если человек в дни нелегкой старости может так радоваться чужой книжке, сколько же любви к людям он сохранил!

МЫСЛИ ВСЛУХ

Близится Новый год. Бесконечно веришь: все, что не сбылось до сих пор, непременно сбудется. Это — праздник Надежды…

Когда-то, в юности, я любила этот праздник больше всех других. Ну а потом, с болезнью, разлюбила вовсе. Если остальные праздники исчисляются днями и их успевают разделить со мной мои многочисленные друзья, новогоднюю ночь все они делят со своими семьями. У меня не состоялась личная жизнь, и неодолимой грустью окрашивался в те дни этот праздник, хотя нарядная елка по-прежнему служила его символом.

Теперь я возмужала, жизнь сделала меня мудрее. Я встречаю Новый год одна, но мне вовсе не одиноко. Раскладываю фотографии своих близких, преждевременно ушедших из жизни, — отца, мужа и всех трех братьев. Смотрю на фотографию находящейся в больнице мамы. От всей семьи осталась у меня она одна — и так непосильно далеко…

И все-таки мне не одиноко, потому что, возмужав, я хоронила близких в могилах, но сохранила память о них в душе. Я не одинока, покуда бьется сердце моей матери. Ко мне не может прийти одиночество, потому что я умею любить даже тех, кого уже нет.

Близится Новый год. Близится ночь повторяющегося возрождения надежд…

Откуда вдруг это ощущение силы в измученной душе? Действительно ли вдруг или она как-то постепенно накапливалась, несмотря на страдания? И самой непонятно, как это пришло…

Михоэлс делил людей на богатых и бедных, разумеется, душой. Он делил всех на старших и младших — кто чувствует себя ответственным за все происходящее вокруг и кто живет сам по себе.

По складу характера я отношу себя к старшим. Но бесконечные беды как-то сломили меня, расслабили. И вот письмо из больницы от старенькой мамы: «Я беспомощна и беззащитна». Бессонные ночи уже не изматывали меня, а закаляли: я молча повторяла, словно заклинания, эти два слова: «беспомощна» и «беззащитна». Ну что же, значит, снова стать сильной надо мне. Теми же ночами я поняла: стать сильным никто не может помочь — все идет изнутри. Как нет меры человеческим страданиям, так нет предела душевным резервам. А цена этому… да кто же думает о цене, если надо спасать близкого человека?!

Я все могу. Претерпеть нестерпимую боль. Выстрадать без жалоб на страдания. Утешить безутешно горюющую мать. Работать сутками, считаясь неработоспособной. Осуществлять дерзновенные мечты. Совершать несовершимое. И строить в беде свое собственное, быть может, никому другому не доступное счастье. Это счастье нельзя у меня отнять, потому что я снова стала сильной и, значит, внутренне свободной.

Нельзя сравнивать свою жизнь ни с чьей другой. Как и человек, судьба каждого из нас единственна и неповторима. И как ни тяжела она порой, мы всегда можем украсить ее на средства своей души. Вот на что стоит тратить силы.

Еще конец января, но уже прибавляются дни, позже наступают сумерки, раньше приходят рассветы. Того и гляди распахнутся окна! Как обычно, жду весны, тепла, солнца. И как обычно, надежды, надежды, надежды…

Ночи уже не таят в себе таинственность, а под солнцем не случается трагедий. Так хочется думать вопреки всему.

Нельзя давать выход физическим или душевным страданиям в ожесточенность и озлобленность. Это не приносит облегчения ни себе, ни окружающим. Человек должен искать силы в себе самом, и, если только он их находит, тогда и окружающие готовы ему помочь. Люди любят сильных и, как это ни странно, помогают в первую очередь тоже сильным. Быть может, это оттого, что очевиднее отдача. Сильному достаточно толчка, и глядишь, он уже оправился. Слабому можно ставить подпорки всю жизнь, а он так и останется слабым. Такова жизнь.

Я в больнице. Мне очень худо. Обострение болезни. Каждый вечер повторяется мой внутренний диалог:

«Я вся изболелась и исстрадалась. И во мне больше не рождаются надежды».

«Надо быть сильной. Только так можно выдюжить».

«Я устала. Навсегда».

«Надо быть мужественной. Разве ты не знаешь, как приходит к спортсмену второе дыхание? А ведь ты хорошо тренирована».

«У меня больше нет сил терпеть, и я ничего уже не хочу».

«Надо быть мудрой. Мы ломаем головы над вопросом о смысле жизни, а ведь он прежде всего в самой жизни».

Так или примерно так идет мой внутренний диалог. И я живу. И изо всей мочи стараюсь быть сильной, мужественной и мудрой. Ведь жить действительно стоит, даже если единственным смыслом жизни остается выдюжить.

Ночь. Долгая, пустая, зимняя ночь без сна и покоя. Ночь, каких было и еще будет много. Всю меня словно просверливает горячим сверлом. И не с кем коротать эти тяжелые часы.

Скоро утро. Страшно подумать, что и оно не принесет мне облегчения…

Душу взрослого нельзя сделать хорошей. Либо она есть, либо ее нет. С черствой душой человек выходит из детства. Поэтому стоит ли тратить силы на то, чтобы пробить непробиваемое?

Жутко зависеть от злого человека. Независимый может порвать отношения. Уйти и не обернуться. Не подать руки. А зависимый? А если под одной крышей? А если нет ног и можешь ползать, но не ходить? Все равно ты не уж! Угождать? Унижаться? Нет такого положения, при котором слово «человек» не звучало бы гордо. А иначе и опуститься недолго, до самого дна. Лучше трудно, как угодно трудно. Лишь бы не потерять себя. А потеряешь себя — потеряешь уважение других.

Сердце просит снова — в который раз! — перечитать «Очарованную душу» Ромена Роллана. Моя любимая во всей литературе героиня Аннета мужает, а затем стареет вместе со мной. Перечитываю этот двухтомник через каждые несколько лет, и всякий раз она — моя сверстница. У нее черпаю я силы, чтобы жить.

За что же все-таки я так преданно ее люблю? Не Татьяну Ларину, не Анну Каренину, не Наташу Ростову, а вот эту чужую, иностранку? Да потому, наверное, что она умеет весело бороться с трудностями, страстно любить, смеясь, презирать и, когда приходит время, стать «вселенской Матерью».

Что значит гармония в человеке? На мой взгляд, это согласие между разумом и душой. Бывает, что разум не может достучаться до души — она болит вопреки всем доводам разума. Тогда в человеке нет гармонии. Что же делать для ее создания? Наверное, смириться с этой не подвластной тебе болью. Сознавать, что тебе дано нести эту боль, как любую другую. Тогда гармония определится отношением между тобой и внешним проявлением твоей личности (согласуется ли то, что и как человек делает, с его запросами, удовлетворяет ли его). А такая гармония всегда подвластна тебе.

Когда обстоятельства складываются не так, как хотелось бы, надо скорей приводить в порядок свой внутренний мир. Тогда он будет поставлять тебе сырье — силы — для замены этих обстоятельств. В таком состоянии лучше пребывать в одиночестве. Все это ни в коем случае не подмена реальности иллюзией. Просто в каждом человеке живут несметные духовные богатства, которые он может время от времени извлекать и использовать. А когда обстоятельства станут благоприятнее, надо постараться снова аккумулировать эти богатства. Источником питания будут прежде всего духовные богатства, созданные уже всем человечеством.

Как я строю свои отношения с людьми? Думаю, не всегда правильно. Нельзя жить так открыто, надо быть замкнутее, тогда меньше будет уязвимых мест.

По большому счету доброта всегда хорошо. Но не бывает ли так, что доброта определяется слабостью? За примером идти недалеко. Наверное, если бы я воспитывала детей, я бы избаловала их, и вряд ли из них получились бы настоящие люди. Впрочем, я, по-видимому, подменила здесь доброту другой чертой: мягкостью. Да, мне в жизни не хватало жесткости (твердости?).

Отдавать себя людям, как бы мало ни было у тебя самой, правильно. Но нельзя ждать такой же отдачи от людей — это несправедливо. Ведь все люди разные, и обстоятельства, в которых они живут, тоже разные. Нельзя мерить всех своей меркой. Необходимо уметь поставить себя на место другого и постараться понять его суть. Иными словами, влезть в его шкуру. Тогда не будет обид, переоценок ценностей, которые так тяжко переживать.

А как строят свои отношения со мной люди? У меня много друзей. Конечно, встречались и равнодушные. Но я смотрела на них сквозь пальцы и благословляла жизнь за то, что познала и милосердие, и великодушие, и доброту, которые всегда умела так высоко ценить. Лишь бы люди не относились ко мне снисходительно. А против этого зла есть одно средство — достоинство.

Долг — это то, что обязует человека совершать определенные поступки. Человек в нашей стране должен трудиться. Должен уважать старость, заботиться о детях. И еще многое другое. Какое счастье, когда долг совпадает с внутренними устремлениями самого человека, а выполнение его приносит человеку удовлетворение!

В чем я вижу свой главный долг? В удовлетворении постоянной потребности помогать страждущим, особенно молодежи, подросткам, которых еще в детстве болезнь вырвала из нормальной колеи жизни. Мне никто не навязывал этот долг, и я не выбирала его сама. Это пришло стихийно в начале моей журналистской работы. Молодые знают меня по газетным статьям, каждая из которых — бой за их судьбы. Я слишком хорошо знаю этих девочек и мальчиков, мужеству и терпению которых могли бы позавидовать иные взрослые. Все они — мои дети. Пишут, звонят по телефону, приходят, кто может. Мой долг перед ними труден, но нет ничего радостнее, чем пожинать их победы. Большего утешения в своих страданиях я не знаю.

Ох, как нельзя жалеть себя! Это расслабляет волю, позволяет роптать на свою судьбу. И не только не приносит облегчения, как, впрочем, и слезы, но и усугубляет страдания. Если тебе плохо, помоги человеку, которому еще хуже. Это сделает тебя сильнее и счастливее. И забудешь о себе.

Отчего-то боль и тоска по близким не убывают с годами. Напротив, если раньше можно было как-то уйти в воспоминания, разглядывать фотографии ушедших любимых, то теперь это становится нестерпимым. Бежать от мыслей о них! Этого прибежища больше нет. Но тогда что же есть? Настоящее! Да! Вопреки непрерывной боли, физической и душевной, вылавливать в воздухе искорки радости и силой своего оптимизма возводить ее в такую степень, чтобы она перекрывала все тяжелое. Создать в себе другой — «невсамделишный» — мир. И тогда даже настоящий день засияет всеми цветами радуги. Ведь радость есть в любой жизни. Сама жизнь — нескончаемая радость, если научиться пренебрегать трудностями как чем-то преходящим, несущественным, не тем, что составляет суть жизни.

Когда тебя настигнет несчастье, люди — близкие, друзья — стремятся на помощь. Но бывает беда непреходящая, на всю жизнь. Она изматывает тебя ежедневно, ежечасно, оставляя все меньше сил для борьбы, даже если находишься постоянно в состоянии внутренней мобилизации. А ведь это со временем становится не легче, а труднее. Годы-то идут! Но люди, даже близкие, привыкают к твоей беде, подсознательно чувствуют: тебя надо не просто спасти, а спасать всю жизнь, каждый день. Кто же, кроме матери и иногда отца, на это способен?! А они не вечны. И в общем-то страждущий остается один на один со своей бедой. Его положение со временем не улучшается, а ухудшается. Ведь он-то не может привыкнуть! Наоборот, и сил становится меньше, и терпение истощается, и люди уже не бьют в колокола. Вот в чем трагедия такого человека! Как же нужно искать в себе и силы, и терпение, и мужество — постоянно! Лишь бы не озлобиться, не ожесточиться. Ведь тогда и тебе, и окружающим станет еще труднее.

Есть люди, которые говорят: страдания портят характер человека. Другие верят в обратное: страдания делают его терпимее, добрее, мудрее. То и другое, на мой взгляд, заблуждение. Все зависит от того, что в человеке заложено. Если по природе своей человек добр, он и в страдании останется добрым, да еще к тому же трудная жизнь сделает его мудрее. Если нет, то страдания сделают его несносным. Суть души — вот что определит характер человека в беде.

Человек бросается спасать другого, чужого, даже если ему самому при этом грозит гибель. А иной отворачивается, спасая себя. Что руководит в таких случаях поступком человека — ведь зачастую все происходит молниеносно, он даже не успевает подумать, осознать, взвесить? Видимо, срабатывает рефлекс. Какой? Человека готовит к поступку вся предыдущая жизнь. И какова она, прожитая, таков и рефлекс в минуту опасности.

Одинок ли человек по природе своей? Я считаю, что все зависит от сложившихся обстоятельств. Ведь одиночество — это состояние души. В человеке от природы заложено не одиночество, а способность к такому состоянию как реакции на внешние обстоятельства, в которых, пожалуй, не может помочь ни общительность, ни открытость, ни даже умение привязываться и любить других людей.

Что такое счастье? Мне думается, особый дар восприятия жизни.

…Однолюб — это свойство человеческой души или опять-таки то, что определяется стечением обстоятельств? Наверное, и то и другое. Когда личная жизнь складывается счастливо, легко быть однолюбом (и то далеко не всегда). А если нет? Можно, будучи однолюбом, остаться верным на всю жизнь даже умершей. А если ошибка, и ты любил придуманного человека или если любимая предала тебя? Кому остаться верным, даже если по природе своей ты однолюб? Быть однолюбом такое же счастье, как и редкость.

Под свободой я понимаю возможность полного самовыражения. Свобода никоим образом не исключает судью твоим поступкам. Этот судья — совесть, единственное, что стоит над свободой. Совесть же — это лакмусовая бумажка, по которой нами же оценивается наша жизнь. Мы можем поступать по совести или против нее. Но ведь и совесть бывает разная. Это понятие очень субъективно. Называют же людей бессовестными. Ну и что же, бывает у человека отсутствие совести, как отсутствуют руки, ноги, талант. Только все это зримо, а совесть нет. Так что же такое совесть? Я пойду окольным путем: жить по совести — это высшая мера нравственности, и, значит, совесть — высший для нас судья.

Я не считаю себя профессиональным писателем. Не хватило способностей и возможностей — у меня всегда была еще и другая работа, кормившая меня (кстати, эту другую работу я люблю). Но сколько профессионалов пишут серенько и неинтересно! Наверное, дело не в профессионализме, а в том, чтобы писать то, что пропускаешь через собственное сердце.

Обычно за одной бедой спешит другая. Человек попадает в порочный, «заколдованный» круг. И тогда главное — не потерять контроль над собой, собраться с силами, бороться. Только так можно прорвать кольцо блокады.

Мы с ученической скамьи усваиваем, что труд создал человека. И не задумываемся над этим особенно. Эти слова приобретают глубочайший смысл, когда болезнь лишает тебя возможности трудиться. Я испытала на себе, как труд, именно труд, способен вернуть к жизни даже самых отчаявшихся. Без труда, без дела человек умирает духовно. Как это надо понять врачам и всем тем, от кого зависит возможность получить работу больным людям! Ведь вместе с назначением инвалидности на трудовом пути загорается красный свет. А человек еще многое может сделать даже в постели.

По долгу человек способен сделать для другого все, что может. Когда же чувство долга совмещается с умением страдать за того, кто страдает, человек делает больше того, что может. Помощь другому, если только она настоящая, всегда бывает в ущерб себе. И всегда нужна она, эта помощь кому-то, не вовремя — когда у тебя свои самые неотложные дела. Есть люди, обладающие редким даром забывать себя, если это нужно другому.

Я не знаю, что такое вдохновение. Писать побуждает меня потребность выплеснуть на бумагу тот груз мыслей и чувств, который мучает меня. Пишу днем, ночью, теряю сон, аппетит. Мне надо поскорее избавиться от этого непосильного груза. Пишу наспех, не очень-то подбирая слова, — лишь бы скорей, скорей! И только освободившись, успокаиваюсь, приходят сон, аппетит. А потом, счастливая, начинаю спокойно работать над своими каракулями.

Сейчас, в век научно-технической революции, инженерская профессия «не престижна». В технических вузах часты недоборы, тогда как в гуманитарных — огромные конкурсы. Чем это объяснить? Мне думается, не столько стремлением к гуманитарным знаниям, сколько боязнью математики и множества сложных технических наук. Но вот что интересно. Гуманитарии свысока относятся к «технарям». А между тем «технари» очень неплохо ориентируются во многих отраслях гуманитарных наук. Они много читают, любят и знают искусство и литературу и не меньше гуманитариев интересуются вопросом о смысле жизни. Это, как правило, более гармоничные люди, чем гуманитарии, ибо последние не знают технику и не интересуются ею (и не стыдятся, а подчас как бы и гордятся этим) — в век-то научно-технической революции! А сколько людей пришло в литературу и искусство из техники!

Самое страшное в человеке — состояние паники, растерянности, отчаяния. Тогда перестаешь ориентироваться и непременно загонишь себя в тупик. Сразу, как только беда навалилась, надо заставить работать разум. Прочь эмоции! Разум, только разум! И тогда сможешь бороться с бедой, которую обязательно победишь, потому что нет ничего выше и сильнее Человека.

Если бы знали вы, ушедшие в небытие мужчины, как трудно приходится нам без вас! Как трудно управлять рулем лодки, плавающей в необузданном океане, называемом жизнью! Волны швыряют нас из стороны в сторону, а настоящим рулевым женщине быть тяжело.

Нельзя уступать себя печали. Надо, как на ладони, осторожно пронести через жизнь те крохи счастья, которые судьба все-таки тебе подарила.

Терраска, на которой я лежу, расположена как раз под раскидистыми ветвями старой липы. Слышали ли вы когда-нибудь запах липового цвета? Воздух словно напоен медом. И терраска моя словно беседка. Я просыпаюсь рано и люблю подумать, помечтать, погрезить в эти ранние утренние часы. Сейчас я думаю о том, что, даже если человек потерял все: любовь, работу, возможность ходить по земле, — у него все-таки остается главное: жизнь. А в любой жизни, даже самой обездоленной, всегда есть хоть что-то светлое. Надо только «нацелиться» на него, разглядеть. А тогда уже сумеешь восстановить потерянное, пусть на другой лад, в ином виде. Ведь главную основу нашей жизни составляют, в сущности, не внешние обстоятельства, а внутренний мир. Не всегда в нашей власти изменить что-то извне, зато разрушить или создать богатство внутри нас можем только мы сами. Вот почему мы выше своей судьбы.

Что надо, чтобы не быть несчастным? Если человек кому-то нужен — семье, работе, обществу, — он не может быть несчастным. Если человек способен радоваться чужим радостям, сопереживать чужому горю, к нему тянутся люди. Что же может быть лучше этого?!

Мне привезли с севера оленьи рога и альбом с засушенными цветами, стебельками, листочками — начиная с колокольчиков и кончая мхом. Каждый цветок в отдельности потерял свой запах, но все они вместе пахнут тундрой…

Трудно, родившись с бродяжьей душой, пролежать всю жизнь в постели…

Не верю в горе человека, потерявшего друга, если он предает забвению близких покойного. Истинный друг стремится продолжить дело умершего, если это в его силах. Бескорыстно. Не ставя своей подписи на общих трудах. Не деля гонорара с его семьей. И уж, конечно, не может не позаботиться о тех скорбящих близких покойного, кто более всего нуждается в помощи. Ведь именно о них так тревожилось сердце умирающего друга: как-то они смогут жить без него? Забыть же о тревогах друга — это все равно что его предать.

Самая страшная фальшь та, которую не замечаешь сам.

Иногда горе оглушает человека. И тогда не помогают ни утешения, ни советы, ни тем более бодрячество. Придет время, и человек оттает. И тогда снова для него засветит солнце, и жизнь возьмет свое — освободит человека от боли и возродит его. А близкие радостно выдохнут: «Выдюжил». Таков закон жизни.

Полоса неудач — ничего не публикуется. Но я не молчу. Я потихоньку да помаленьку работаю для себя в своем излюбленном жанре новелл и даже миниатюр и собираю их в своей общей тетради.

Отчего-то вспоминается недавний юбилей Ольги Берггольц. Кто-то сказал, что последние годы жизни она не публиковалась совсем, а после смерти была обнаружена жемчужина ее творчества — дневники. Самое лучшее из того, что она написала.

Увы, у меня никто не обнаружит жемчужин. Но ведь для того, чтобы людям было где жить, годятся простые кирпичи. Так вот и я потихоньку да помаленьку воздвигаю кирпич за кирпичиком свое скромное здание. Название ему — Жизнь.

Зачастую мы не можем управлять жизнью, но можем бороться. И если проигрываешь, имей мужество посмотреть в глаза жизни и, смиряясь, перестроить ее на иной, доступный тебе лад. Только тогда ты не потерпишь истинного поражения.

Не слишком ли много я измышляла? Не придумывала, а приукрашивала? Душа просила красоты — в жизни ее было мало. Больше белых больничных стен, чем снега. Больше слез, чем дождя. Больше уколов, чем поцелуев. Измышлялось ли это сознательно? Нет, конечно. Иначе я не была бы самой собой. Придумывала и верила. Дерзала и достигала в мечтах. Ну а в жизни неужто так ничего и не совершилось? Конечно, да. Но если бы побольше за счет счастья, чем упорства. Если бы создаваемое всякий раз не рушилось. Если бы за каждым взрывом смеха не прятались тихие слезы. Если бы, если бы… Тогда была бы иная судьба.

Когда пересматриваешь жизненные ценности, понимаешь, что дружба в моей жизни сыграла даже большую роль, чем любовь. Не всегда было рядом в трудную минуту сильное мужское плечо. Зато были друзья. Это их руки таскали меня на носилках по лестницам. Автомашины перебрасывали на не преодолимые для меня расстояния. Теплые души высушивали набегавшие слезы. Заставляли восстанавливать веру. Вопреки боли смеяться. Нет дня в моей жизни значительнее дня рождения, ибо все они, мои друзья, собираются воедино. И тогда мне не стыдно казаться сентиментальной и произносить высокопарные слова благодарности, продиктованные наболевшей, истерзанной душой.

Мы называем смелыми людей, ринувшихся за идею в пекло боя. Но как, если не высшей смелостью, назвать терпение повседневного боя, когда нет для этого никаких идей и никто не ответит, за что?

Прослушала сейчас одно из самых моих любимых произведений Чайковского — «Зимние грезы». И отчего-то вспомнилось, как ту же музыку слушала я по радио в ожидании операции.

…Темная морозная ночь. Путник едет на лошадях, все вперед и вперед. Холодно. Страшно. Он забывается, замерзая, и вдруг пробуждение: не надо света, не надо радости, пусть все остается как есть, только жить, жить! Еще ничего не поздно. Стоит лишь протянуть руку, коснуться плеча ямщика, приказать: назад!

Я слушаю. И мое тело тоже все коченеет от холода. И тоже приходит сомнение: может, и вправду не надо никакой дороги, а только жить, жить… И еще ничего не поздно. Стоит лишь протянуть руку к сигнальному звонку и отказаться от операции: назад!

Но вот музыка светлеет. Что это там впереди? Огни!.. Победа!.. И я успокаиваюсь: все будет хорошо!

Моцарт, Бетховен, Чайковский, Шопен, Григ — вот, пожалуй, мои самые любимые. Что же все-таки из всех видов искусства люблю я больше всего? Да, пожалуй, литературу. Может быть, потому, что она доступнее всего мне? Я оторвана от мира концертов, оперы, балета, музеев и выставок. В «чистом виде» до меня доходит только литература. А остальное — через телевизор, радио, репродукции, которые, кстати, пересылаю потом своим многочисленным корреспондентам, живущим на периферии. И все же — это мой мир, куда я стараюсь не впустить болезнь.

Трудно женщине жить одной. Все парами, парами, с мужьями, а ты все одна. И решать надо все самой. И делать самой. И все-таки мир расцвечен всеми цветами радуги, и от тебя зависит, какие краски преобладают. Александр Довженко сказал: «Один видит лужу, другой — звезды. Что кому». Я предпочитаю смотреть вверх.

Неподвижность — понятие относительное. Ведь кроме движения ног существует еще и движение души. Весь наш внутренний мир построен именно на этом. Мы радуемся, горюем, живем скорее душой, чем телом. Поэтому нельзя, наверное, придавать большое значение поговорке: «В здоровом теле — здоровый дух». К нашему великому счастью, очень часто душа больного человека гораздо богаче души иного спортсмена. Душа человека находится все время в движении. Именно этим, в конечном счете, определяются поступки человека. Михаил Светлов говорил, что может обойтись без необходимого, но не может жить без лишнего. Лишним в его понятии было, наверное, все то, что определяет состояние духа.

Что бы ни случилось, человек, если он родился, должен жить. Обязан жить, даже если невмоготу. Мы должны нести свой крест, пока сама жизнь нас не оставит. Надо терпеть и не роптать — даже этого права у нас нет. Надо принять все как есть. Может быть, жизнь или судьба обернется к нам милосерднее. Боли могут стихнуть, и я хоть немножко сумею встать на костыли. Может быть, случится чудо, и нам с мамой опять дадут путевки в Баковку, и мы еще одно лето проживем хорошо. Значит, будем мечтать о том, как проведем лето. И будем встречать гостей и угощать их вкусными вещами. И дадут нам цветной телевизор, и мы еще увидим, что это за штука. Перейдем шоссе и очутимся в лесу, который покажется нам джунглями. А что? Быть в настоящих джунглях не фокус. А вот из «дремучего» подмосковного леса сделать джунгли — пусть попробуют! И синички станут у нас колибри, дворняги — слонами, а кошки — обезьянами. И будет у нас сказка, настоящая сказка!

Есть, пожалуй, три формы проявления человеческого духа: любовь, дружба, творчество. Все это дается природой не каждому. Именно поэтому так надо их ценить.

Мне посчастливилось — я познала и то, и другое, и третье.

Пережила любовь, которая не умрет до самой моей смерти. Не обделила меня судьба и дружбой. Мои друзья понимают меня без слов. Молча делят трудные минуты. Шумно радуются моим редким радостям.

Ну а творчество? Ах, какие это были дивные времена! Целые дни я писала, лежа в саду на даче. Писалось на таком эмоциональном накале, что вся жизнь переживалась заново. А потом наступали радостные минуты: собирались всей нашей большой семьей на террасе за чашкой чая. И начиналось чтение. Так тревожно билось сердце: понравится ли? Конечно, папа был главным арбитром. Его вкусу я доверяла больше всего. Господи! Как давно, нет, как недавно и как радостно все это было!..

О, какая радость! Мне сейчас прислали альбом с новыми сериями электровозов и электропоездов. Фотографии цветные, все на отличной бумаге. Какие красавцы, вытесняющие постепенно во всем мире остальные виды тяги на железных дорогах! А может быть, тут я пристрастна и фантазирую: тепловозы стоят на своих колесах крепко!

Работать! Работать!

Не могу насмотреться на репродукцию картины Ван-Гога «Горюющий старик». Вся его согбенная фигура, руки, закрывающие лицо, — воплощение безутешного горя. И сразу видится мама в черном платке на коленях у тела мертвого сына. В глазах, всегда готовых распахнуться для радости, неизбывные печаль и отчаяние. Какие слова шептала она сыну одними губами? Быть может, все те же «за что?», которые в тяжкие минуты шептал и он, обращаясь в никуда?

Какое чудо — удовлетворение от каждой самой маленькой победы над болезнью! Летом лежишь в саду в жаркую погоду с высокой температурой и болью. С трудом глотаешь воздух. Неожиданно приезжает редактор снять вопросы по статье. И тогда сразу и жар, и боль уходят на задний план. Я всю себя собираю в кулак и окунаюсь в работу. Мозг отвечает на каждый вопрос четко, мысли логичны. Два часа бьемся с редактором над рукописью. Потом, когда все вопросы выяснены и редактор уезжает, лежишь расслабленная, измученная, в поту, все с теми же болями — и все-таки счастливая.

Один мой приятель, тоже больной, сказал как-то, что каждый год таким, как мы, надо засчитывать за два. Но для кого и для чего этот счет? Разве что для нас самих — мы-то знаем цену каждой странице печатного листа. И если успешно поработала, наверное, в наших условиях это и есть счастье.

Мечта — хрупкая штука, она легко разбивается. И все-таки мечта придает человеку силы, если ему трудно живется.

Меня выписывали из больницы. В ожидании машины вывезли на каталке в большой больничный парк, на солнышко. На деревьях еще не распустились почки. Но меня захлестнула голубизна неба и, кажется, самого воздуха вокруг. Ах, какая это была дивная голубизна и какое солнце! А ведь здесь, в этой больнице, прошла моя непрожитая молодость — три года! Но сейчас я об этом даже и не думала. Я не думала ни о чем, только жадно дышала весенним пьянящим воздухом и все смотрела вверх, в небо, содрогаясь от непосильной красоты и радости — жить, жить, только жить…

Если бы можно было жить в своем вымышленном мире и не считаться с суровой действительностью!

В мою комнату влетел на огонек непрошеный гость. Мотылек возвестил мне о лете.

Ни кусочка неба, ни зеленого листочка — я живу, как говорится, в каменном мешке. Мотылек забился вокруг зажженной лампы (к свету тянется все живое), потом улетел. К чему же я пишу о такой малости, как мотылек? Да просто потому, что за этой малостью стоит целая жизнь. Не мотылька, конечно, — моя. Имей я не крылья, а только ноги, облетела бы, обошла, кажется, весь мир. Моим призванием было движение. Кто же мог знать, что именно с него пойдет начало неподвижности? Пути судьбы неисповедимы. Иначе как же это все могло случиться?

Где-то там, за пределами моей квартиры, лето. Наверное, голубое и ясное небо. И солнце. И еще много-много разных чудес…

У меня болит позвоночник. Мама ругается: «У тебя нет чувства меры». Но ведь именно отсутствие этого чувства и равняет меня с остальными, здоровыми людьми. Сон по четыре часа в сутки позволил мне работать наравне с другими. Ибо чтобы заново начать работать, необходимо было знать и делать больше других, компенсируя тем самым отсутствие на службе. Только так удавалось мне не отставать от своих коллег.

И любила я конечно же без меры. А иначе пережила бы моя любовь его самого на всю оставшуюся жизнь? И любить мне было тоже трудно, только он не замечал этого, и оттого в любви я тоже лишь сравняла себя с другими.

А еще было много всякого, что можно было делать тоже только без меры. Мои рискованные поездки и в поезде, и на машине по бездорожью, на корабле, на самолете. Алые рассветы, когда не только небо — вершины гор пламенеют. И пропасти, проносящиеся с яростной скоростью, от которой захватывает дух. И штормовое море — волны с грохотом набегают на корабль, и кажется, поглотят и его, и меня. И бездонная высь неба…

Так люди, даже близкие, не всегда понимают, что я могу жить только с риском, дающим наслаждение борьбы и сознание своего превосходства над болезнью.

Да нет же, у меня здоровая душа, а все остальное — дьявольская шутка…

Быть другом именно моим — особое искусство. Все, что говорят о моей отдаче, я думаю, пустое. Уходить из дома хозяйки, стонущей от боли, трудно, тем более добрым, сердечным людям. Пригласить к себе, открывая дверь, ставя в угол мои костыли или палку, и укладывать меня, тогда как все садятся за стол, — непросто. И смотреть на то, как другие весело танцуют, а ты лежишь с радостью за них и тоской за себя, — горько. И если ты станешь рассказывать другу, пришедшему к тебе в гости, о своей обездоленной судьбе (впрочем, я стараюсь этого не делать) и он примет ее как свою боль — это тоже дано далеко не каждому. Видимо, настоящий друг — это та большая его часть, которая принадлежит только тебе.

Сегодня у меня, несмотря на обострение всех недугов, счастливый день. С утра поработала. Получилось. Потом запоем — В. Катаева. Не так уж часто доводится испытывать такую радость от общения с литературой, от которой захватывает дух. Такая сочная, раскованная, свободная проза!

Ну а в заключение вечер, посвященный Л. Н. Толстому. При одном упоминании Толстого готовы навернуться слезы восторга. А тут весь вечер — Толстой. На душе легко, радостно, отрадно. Сколько его (и моей) любимой музыки! Сколько бесконечной грусти от любого соприкосновения с большим искусством!

Помню больничное утро и в ожидании обхода врачей — радио. Детская передача: рассказ Горького «Утро» в исполнении Качалова. Какие два гиганта! Позднее нашла и перечитала рассказ, но того сладостного чувства уже не было. Так и не знаю, почему.

Собственно, день-то и вечер прошли. Пишу уже ночью — не до сна. Жизнь! Какая дивная штука!

«Не жалей себя — это самая гордая, самая красивая мудрость на земле» (Горький). А я жалею и плачу. Только что ушел зубной врач, поставил четыре пломбы, и от бормашины разболелась вся голова. А за стеной веселый смех. Обидно. И жалко себя. Вот так! Попробую «полечиться» и успокоиться — послушать по проигрывателю «Лунную сонату». Слушаю…

Это и моя судьба. Трудная повесть о моей жизни. Последняя часть — «дикая ночная буря», по словам Ромена Роллана. Борьба человека с судьбой, как и у меня, никогда не кончится. Кончается соната, но бой будет продолжаться. Удивительное совпадение отчаяния от потери слуха (у меня от всей болезни) с мучительной мыслью об утраченной любви. «Лунная соната» — моя биография.

Я не умею отключаться от боли. Помню, профессор меня оперировал под местной анестезией и шутливо спросил: «Как прикажете, сударыня, — развлекать вас?» Я тогда угрюмо ответила: «Нет, не люблю». При боли я вся собираюсь в комок и молча терплю. А теперь еще — вот он, рок! — нестерпимо болят глаза, и тут уже не отвлечься даже хорошей книгой. Я лежу как комок боли и страдания и чувствую, что больше не выдержу. Боль преследует меня непрерывно — днем и ночью. Надо как-то выкарабкиваться — в который раз! Но мой организм не переносит даже болеутоляющих. Терпение — только это остается мне. И — музыка, которую я могу слушать, закрыв глаза.

Вновь, спустя более года, прослушиваю серию пластинок классической музыки. Отчего же все-таки Бетховен одновременно мог писать Третью — Героическую — симфонию, полную страсти, бурь, борьбы, и сонату «Аврора», по словам Ромена Роллана, «белую»? Она отражает умиротворенную, спокойную, тихую природу в полном слиянии с таким же умиротворенным автором. Более того, эту сонату Бетховен любил больше других. Мне думается, он просто уставал от борьбы и находил в этой сонате отдохновение, которого ему так не хватало. Может быть, я не права, но понимаю это именно так. От Героической, уставая, к «Авроре».

А я вот нахожу отдохновение в любимой бетховенской музыке.

Перешла к Шопену. Если Бетховен — моя биография, то Шопен — излюбленный жанр моей собственной работы. Краткие записи, миниатюры отражают мой внутренний мир, мысли, мечты, настроения.

Я все еще лежу в палате реанимации. Здесь не лечат — здесь спасают. Меня уже спасли. Жаль, что в минуты просветления сознания приходили в голову живые образы, точные слова, но рука не держала пера, ее даже невозможно было вытащить из-под одеяла. Изнуряющий озноб бил несколько суток. Теперь приходится записывать уже только то, что сохранила память. Страшно было не терять сознание (этого я не помню), а входить в него. Меня вроде бы «будил» собственный бред. Я хорошо помню эти ощущения — удивление от шевелящихся губ. Что-то говорила, говорила, а «проснувшись», никак не могла открыть глаза. А когда открывала, становилось непонятно, где я, — маленькая палата-бокс была похожа на склеп, и стоял здесь тогда могильный холод. И еще часто-часто шептала я: «Мамочка, дружочек, помолись за меня», — хотя мы обе безбожницы… Сейчас мешает восстановить на бумаге пережитое еще и та неудержимая радость, какая сопутствует возвращению в жизнь.

Лечит меня удивительный доктор — Лев Евсеевич Бродов. Он же заведующий отделением. Из тех немногих врачей, кто так остро реагирует на человеческие страдания, — отсюда его полная самоотдача больным. На громкий стон он прибегает даже раньше сестры. Мне посчастливилось: когда меня привезла «скорая»,он сам и дежурил. При нем мне ничто не страшно — он спасет, выручит, поможет. И еще такому врачу как-то неловко жаловаться: жаль не себя — его. И так хочется улыбнуться — это ему награда.

Сейчас, когда мне уже легче, тянет к людям. Иногда кому-нибудь из больных удается проникнуть ко мне поболтать и в чем-то помочь. Вообще болезнь — это тот же бой, а больные — боевые друзья. Надежная опора друг другу.

Скоро ночь. А на ночь я повторяю про себя как молитву: «Мамочка, свет мой, сделай так, чтобы мне уснуть. И чтоб не снились кошмары…»

Ура!!! Я возвращаюсь домой! Кончился страшный сон, и снова — в жизнь! Меня увозят на каталке, провожают и сестры, и больные. Дома ждет мама. Друзья. Работа. Пережитое забудется, счастье жизни останется. Ты, судьба, у меня одна, а нас, борющихся с тобой, много. Поэтому мы победили. Теперь — жить, жить, жить. Тысячу жизней прожить.

Я за городом. Рядом летний сад-лес с несмолкающим пением птиц. Подо мной шелестящая от ветра трава. Вверху голубой полуденный небосвод. На мне тепло солнечных лучей. Все запомнить надолго, чтобы потом не томиться, не сохнуть по этому.

Сумерки после дождя. В воздухе висит сиреневый туман. Спокойно дышит паром земля. Смотрю на все это и думаю о том, что никогда не разлюблю жизнь и не погребу свои безнадежные надежды. Я заворожена жизнью, и не обходят меня земные радости.

И все-таки я живу! Встречаю рассветы, провожаю закаты, вижу солнце, смотрю на звезды. Смеюсь, плачу, люблю, тружусь. Будь же ты благословенна, жизнь, дающая радости и печали!

Мой приятель — яростный охотник. Изображение собаки, им же написанное акварелью, висит в моей комнате. Если бы машина могла проехать в лесную чащу, он взял бы меня с собой на охоту. Но я даже не успела увидеть отлет журавлей. Я многим осталась богата — обделила меня судьба природой, и мне, столь влюбленной в нее, этого судьбе не простить.

Моя жизнь тяжела. Я устала и измучилась. И все-таки каждый год приходит весна!

Долго, мучительно страдаю: очередное обострение. И говорю себе: трудной судьбе может противостоять только спокойное мужество, которого должно хватить на всю жизнь.

Нельзя позволить боли распоряжаться тобой.

Когда сильно страдаешь, стоны увеличивают боль, озлобление может уменьшить ее, но принижает человека — нельзя позволить себе ни того, ни другого.

Все мое тело — костер, на котором горю я сама. Во мне все болит, и нет от этой боли никакого лекарства. Писать и говорить почти невозможно. Надо только ждать, изнемогая, конца обострения. И тогда костер разожжется в самой душе, уже иной, добрый, пламенный, рождая новые строки моей скромной поэзии.

Наверное, надо верить в невозможное — тогда ты сильнее смерти.

Если бы в мои сети попала золотая рыбка, я не просила бы у нее вернуть все, что было у меня до первого крушения и первых утрат, — это даже ей не под силу. Я просила бы сохранить яркость чувств, которую, как мне думается, под гнетом страданий можно утратить. Пожалуй, даже  я р о с т ь  чувств, чтобы жить, оставаясь до конца человеком. Жить, творить, любить вопреки демону, овладевшему моим телом, но не душой. Но нет на свете золотой рыбки и не у кого просить пощады.

Жизнь исказнила меня, и я измаялась на своем пути. Когда-то, коротких три года, моя тяжесть делилась на двоих — он был здоровым и сильным. А сейчас — делить беду со старенькой мамой? Так оно и есть. Но в этом не облегчение, а только удвоенное страдание: зачем загублена ее старость?

Наскрести бы еще горсточку счастья. Мне много не нужно — не отдать болезни последние рубежи.

Я с первых дней болезни объявила ей войну. Иной раз вступая в смертный бой. Душа была переведена на осадное положение. И все-таки всякой войне приходит конец. Конец моей придет только со смертью.

Не стоит жалеть о том, что было. Не стоит жалеть о том, что будет. Лишь бы суметь сберечь то, что у тебя есть.

Делить хлеб с голодающим гораздо легче, чем тепло души со страждущим.

О эти бессонные ночи, полные боли, тоски и отчаяния, когда не можешь не стонать, не причитать, не проклинать! Но только кого?..

Давно, когда я была еще молодой и только начинала болеть, про себя просила маму не отдавать меня болезни. Я скорее чувствовала, чем понимала: это навсегда. Оно тянется уже тридцать лет. Мама не сумела отвоевать меня. Но этот верный солдат так и остался стоять на страже моей жизни, видимо, до конца своей.

Я всегда мечтала увидеть далекие земли, синие моря, снежные вершины гор. Мечтала о жизни в пути. Оттого и выбрала профессию путейца. Действительность оказалась суровой. На пути зажегся красный свет, и все остановилось. Но я оцепенела лишь на время, ведь болезни остановить мысль и душевные устремления не удалось.

Есть у меня серебряный медальон — его подарили родители мне еще в детстве. Ношу его всегда. В нем — лица любимых. А снаружи маленький хризолит. Этот зеленый огонек для меня символичен: сраженная неподвижностью, я осталась в пути.

Приходится не просто терпеть, а бороться!

Я часто испытываю горе, боль, страдания, но только не чувствую себя несчастной.

Иной раз чувствую себя виноватой, оттого что, выдержав все удары, живу и работаю, а моих близких нет.

Как тяжело засыпается или вовсе не спится. Иногда побеждает боль, и тогда не до грез. А когда обволакивают грезы, не замечаешь, как приходит рассвет…

Самуил Яковлевич Маршак говорил: «Хороший человек — это тот, у кого добрый ум и умное сердце». Ну а если ум хитрый, возможно ли доброе сердце? Или хитрость всегда зла? Трудно верить в доброту хитрого человека, но только хитрость всегда идет окольными путями и почему-то чаще всего попадает в цель.

Кругом березы, вязы, кусты, а я тоскую по соснам. Высоким, стройным, могучим. В эту пору земля бывает уже устлана колючими иглами. А в грозу сосны раскачиваются сильнее берез, создавая ощущение бури, созвучной моему душевному настрою.

По-настоящему плохих людей нет. Даже в самом плохом есть что-то светлое. Надо только суметь подобрать ключик и повернуть это светлое к себе. Тогда человек совершит маленькое чудо и превратится в хорошего.

Болит сердце — одна сплошная душевная рана. Утром, просыпаясь, думала: мама не пришла ко мне в больницу вчера, не придет сегодня — что же случилось? Ах да, она ведь умерла… Стало жутко…

О это неизбывное, как боль, проходящее через всю жизнь: «Потерпи. Ну еще потерпи немножко!»

Нет безвыходных положений. Есть равнодушные люди, создающие видимость таких положений.

Снова перешла на работу по своей квалификации. Рукописи ждут своей очереди в редакциях. По-прежнему отвечаю на письма — и словом, и делом. Налажен быт. Появилась снова в доме молодежь (теперь уже благодаря моему мальчику). Важно было преодолеть все невзгоды и сохраниться. Я часто срывалась, много плакала, не хотела жить…

Теперь я веду нормальный образ жизни. Мой духовный мир снова обогащается. Так, по крайней мере, хочется думать.

Это я подвожу итоги двух лет жизни без мамы ко дню своего рождения…

Почему-то некоторые люди (и даже мой любимый Горький!) считают, что жалость не может совмещаться с уважением. Это не так. Настоящая жалость — это сострадание.

Лежу живым комком боли. Но сегодня сквозь черноту боли пробился солнечный луч: у покойного брата Жени родился внук Женечка. Какое счастье!

Ценой долгих страданий я достигла такого состояния души, что при полной физической беспомощности, непрестанных болях, отсутствии каких бы то ни было внешних впечатлений, оставаясь в четырех стенах, в течение нескольких лет пребывая в них, по сути, одна, стала духовно независимой. Кажется, это называется самодостаточностью.

Я лежу у самого окна. Надо мной голубое небо с быстро перебегающими облаками. Вот одно такое облако, темное, кудлатое, наплывает на меня. Что над ним? Это мы уже знаем. А еще выше? Я имею в виду не луну или звезды. Я думаю о силе, которая управляет Вселенной. Быть может, она по частичке в каждом из нас? Но тогда она ведь не умирает. А она — это что? Душа? Ведь мы-то смертны, а жизнь продолжается. И еще: человек гораздо быстрее познает Вселенную, чем самого себя. И мне думается, что если мир действительно познаваем, то последним открытием будет человек и то, что я назвала сейчас душой.

В моей душе свое святилище. И покуда оно не исчезнет, будут силы.

Я одарена была невероятным счастьем — до самой зрелости жила в атмосфере любви. Это, пожалуй, самое совершенное счастье. Потеря его может сделать человека несчастным до конца дней. Но мне повезло: я познала это великое счастье, потеряла его, но осталась богатой им навсегда.

Не смерть, а жизнь приближает нас к умершим, ибо, пока мы живем, живут и они в нашей памяти.

Неверно предъявлять жизни безмерные требования. Все, что ею не дано, надо создать самому.

Есть ли смысл в страдании? Наверное, люди, познавшие его, глубже чувствуют, чем другие.

Необходимо действовать до тех пор, пока не останется никакой возможности для этого.

Как радостно сознавать, что даже в физическом одиночестве ты не одинока. Все, кого я любила, все, кого я люблю, — мертвые и живые — составляют мое богатство, которое нельзя отнять.

Большое сердце… Это царство внутренней жизни и доброты. Я познала таких людей. И потому грех жаловаться на все остальное.

Верно ли, что человек поймет другого, если пережил сам? Конечно, нет. Тому у меня множество примеров. Страдания озлобляют черствых, страдания углубляют светлые чувства добрых.

Лютый страх перед ожиданием очередной боли. Но ведь за тридцать с лишним лет я научилась терпеть. Не за утешением приходить к людям, а утешать. Трудно и жадно жить. И все же, все же…

Когда я спросила у больного менингитом, которому ежедневно вводили в спинной мозг лекарство (он был мужественный человек): «Это очень страшно?» — он ответил: «Нет, я привык». — «Привыкнуть к такой боли?» — «Нет, к страху».

Страдая от боли, нельзя о ней кричать.

У каждого человека бывает своя война. С болезнью, с душевной болью, с трудной судьбой, с предавшей любовью. Но это свое, личное. И тогда надо непременно вспоминать войну народную: горела земля, и нещадно лилась кровь наших отцов и братьев за овладение какой-нибудь высоткой. То была судьба общая, и, если помнить об этом, свое, личное отойдет на второй план.

Самое главное в друге — надежность. И если друг проверен, испытан, на него нельзя обижаться. На земле не так уж много настоящих друзей.

Зачем горевать о прошлом? Ведь оно в нас. Зачем тревожиться о будущем? Все равно, что бы ни случилось, мы переживем. Но так не получается. Мы смертно горюем о прошлом и тревожимся о новых печалях.

Любить — это значит множить счастье любимого и в любую минуту уметь принять его горе.

Хотя уже давно жизнь вступила в полосу зрелости, впереди еще так много желаний, разрывающих грудь. Успеть бы!

Жизнь сложна. Человек сложен. Но не пользуемся ли мы этими древними истинами, чтобы искусственно усложнить самое простое, оправдать дурное или просто уйти от оценки?

О этот оптимизм благополучных, сытых людей! Они гордятся своим оптимизмом — вот ведь и в дождь гуляют, не клянут непогоду. Ставят себя в пример поверженным. Душа негодует, но молчит, потому что и впрямь в ней что-то сломалось, — ведь слезы не подтверждают собственный оптимизм. И даже гордясь перед сытыми, нельзя их унять. Слезы при людях недобрых всегда унижение. Они — не ты, поборовший необоримое! — сильные духом. Поэтому в арсенале твоего оружия может быть все, кроме слез. Впрочем, не приносит облегчения и озлобление против них, сытых и непонимающих.

Уступать болезни нельзя. Ее надо одолевать. Всеми силами. Каждый день. А когда боль на время отступит, забыть о ней. Тогда будет жизнь обычного человека со всеми его заботами, трудом, радостью. Как это ни парадоксально звучит, больному человеку радость гораздо доступнее, чем здоровому. Он будет радоваться тому, мимо чего здоровый пройдет, не заметив. Но зато какой ценой приходится нам платить за каждую радость! И все равно: любой ценой — мы за радость!

Я вижу, как в вечной погоне за земным богатством люди остаются нищими духом. Они не умеют любить, сострадать, видеть красивое, разве что только красивые тряпки. У них нет ни высоких целей, ни смысла жизни — об этом они просто не задумываются. Только забота о себе. Боже, как скучно!..

О, я пришла к выводу, что переживать свои трудности и поражения надо в себе, не обременяя ими окружающих. Молча. Стиснув зубы. По-настоящему мною никто не заболеет — у всех свои душевные болячки. Впрочем, это ведь и не надо. Помогать, а не искать помощи — в этом высокое призвание сильного человека.

Вот она, наша дача. Я закрываю глаза, и спустя много лет встает она передо мной. Дача-то не наша, конечно, но мы из года в год снимаем ее. Я лежу в саду, среди стройных высоких сосен, работаю и время от времени посматриваю на все, что окружает меня. Как легко дышалось! Как радостно было смотреть на землю и небо! Словно страницу за страницей открывала я каждый новый день. И солнце. И дождь. И ветер. Все было любо, потому что жила я, окруженная любовью. С уходом семьи ушла сказка…

Все, чего мне не хватает, я стараюсь додумывать.

…Лежу на своем щите на пароходе. Здесь Волга широкая. А берега покрыты, как мне видится из окна, девственными лесами. Погода ветреная, дождливая и холодная, и потому на всем пароходе мы почти одни. Начинается буря. Мне помогают потеплее одеться и выйти на палубу. Она пуста. Удается, опираясь на перила, постоять на палубе пять минут. Сейчас Волга так разбушевалась, что похожа на море: волны бьются о борт парохода и, кажется, вот-вот опрокинут его. Только брызги, попадающие на лицо, не соленые. Небо тяжелое, темное и низкое. Гроза на реке — истинное величие. Начинается ливень…

Все это пережито давно: после смерти мужа брат и подруга увезли меня из Москвы…

Дождь смыл уже пожелтевшие листья, пыль, печаль. В небе всеми семью цветами расцвела радуга. Засверкали, словно алмазы, капли на деревьях, траве, цветах. Засветились надежды, вечные, как сама жизнь, в сердцах тех, кто не сдается.

Если бы случилось чудо и у меня родилась дочь, я бы, наверное, назвала ее Надеждой. Ибо это слово скрашивало и не давало зайти в тупик всю мою прожитую жизнь.

Дети… Внуки моего покойного брата, дочь моего нареченного сына и внуки моих подруг и друзей. Множество ребятишек постарше, с которыми на всю жизнь связала меня судьба. Дети… Они заполнили ту пустоту, которая неизбежно образуется в душе каждой бездетной женщины, если только она не сумеет впустить в свою жизнь чужих детей.

Вчера принесли ко мне познакомиться трехмесячного внука подруги — Андрюшу Второго (первый дом, куда эти крохи попадают в гости, — мой).

Когда-то вот так же принесла ко мне эта подруга своего сына Андрюшу Первого — отца моего вчерашнего гостя. Он не может этого помнить, но знает, что традиции нарушать нельзя. А может быть, просто понимает, как и другие, что делает счастливее мою жизнь…

Наступает ночь. Я пытаюсь найти в небе хоть одну звездочку, но, видимо, все его заволокло тучами. Когда над головой горят звезды, мне спокойнее засыпается, потому что под ними легче мечтать. А с мечтой легче бороться с болью. Но сегодня нет звезд, значит, надо придумать мечту усилием воли. О чем она будет, эта вновь придуманная предсонная мечта?

Повесила портрет мамы, совсем молодой. Обнаженные плечи. В ушах коралловые серьги. И вся она чем-то похожа на цыганку. А приходят люди и спрашивают, не мой ли это портрет. Не память ли юности?

Какой же она была, моя юность, та, что отзывается сейчас стозвонной тоской? Не мешали война, лишения, непосильный труд. Жила любовь. Вера. Мечты. Неуемная жажда жизни.

Но я не была бы самой собой, если бы все это ушло…

Жизнь в общем-то коротка. Вспыхнет. Пробежит. Погаснет. Смысл в том, чтобы вычерпать ее до дна. Только о том, что она погаснет, не надо думать — на любом переломе лет. Жить по-юному, не откладывая на завтра, не жалея сил, не считая ни потерь, ни поражений. Жить по-удалому, лихо, строптиво, быть может, в чем-то бездумно — вот тогда она от начала и до конца будет пламенеть!

Жизнь, природа, искусство — это навсегда! Потому что прекрасное умирает только с нами.

Трудно женщине сносить проклятие вдовства. Одиночество — это когда, тая беду, она живет с усталой, медленно сгорающей душой.

…Ах, как надо еще любить!

Всегда любила смотреть в огонь. Помнится пламя в печах литейного, готовое пожрать нас всех. Еще раньше — пионерские костры на полянах. А уже позже — согревающий нас в холодные вечерние зори огонь в печурке на даче. Убаюкивающее потрескивание сухих поленьев. Но вот уже годы, как мне не удается согреть душу пламенем настоящего огня.

Со своей жадностью я, быть может, проживу несколько жизней.

Я лежу у больничного окна. Ночь. Боль не дает спать, и даже дышу я в полдыхания. В палате темно, а за окном подсвеченные фонарями, оголенные, но еще не покрытые инеем и снегом березы. Впрочем, я вижу только их верхушки. Ветер с силой раскачивает силуэты ветвей, создавая для меня ощущение бури.

И вдруг вижу я затерявшуюся в черном небе одну-единственную звездочку. Ищу другие — нет, она действительно затерялась одна, словно процеженная. Мне начинает казаться, что она излучает сквозь небо не только свет, но и тепло. А чуть погодя силой моего воображения она оживает. Я неотрывно смотрю на нее и… молю ее помочь мне. И, как всегда, надеюсь. Мои надежды оправданы, ибо на таких врачей, какие лечат меня здесь, отгоняя необходимость и опасность очередной операции, нельзя не надеяться.

Наступает завтра. И такая же ночь. И те же боли, озноб и пот, пот, пот — я давно уже познала, что такое холодный пот. Только за окном затишье. Ветви берез не колышутся. Я же тщетно ищу свою звездочку — видно, тучи закрыли небо. И мне некого больше молить…

Самые страшные страдания за себя легче, чем за своих близких. Но иногда физическая боль убивает человека в человеке. Сопротивляться этой беде — значит преодолеть саму боль. Сколько же тяжких, пригвожденных больных прошло перед моими глазами! Но я не знаю, чего больше познала в людях — страданий или мужества. «Я такое выдержал, старина, что ни одна скотина бы не выдержала», — устами своего героя сказал Экзюпери. Только это и сказал про свой «простой» подвиг.

Что невыносимо мне больше всего в человеке? Фальшь и равнодушие. Если бы каждый считал себя в ответе за всех других! Вот тот идеал общества, к которому мы стремимся.

В чем же все-таки истинная мудрость? Мне думается, в гармонии разума и духа, восприятия жизни. Принять Мир, Вселенную, Человека такими, какие они существуют. И при этом даже не горбиться, понять, что каждому свое. Почему так часто судьба бывает незаслуженно несправедлива к нам? Закономерность или совокупность случайностей? Не верю ни в то ни в другое. Просто человеку через страдания дается высокое право испытать себя на прочность. Ну а уж кто пройдет, тот поведет за собой других.

Умереть бы не бессмысленно, а только за то, ради чего стоит жить.

Общение с инакомыслящими обогащает человека, расширяет его кругозор. Но если есть в человеке истинная вера, она останется при нем.

Для меня существует один культ — человека.

Пожалуй, самое трудное для человека — научиться властвовать собой. Только тогда он почувствует истинную внутреннюю свободу.

Не хватает своих силенок — нельзя отнимать их у других. Это нечестно, потому что их не вернуть, как возвращают любой другой долг. И если печалишься на людях, ты печалишь их. И это тоже непростительно. Все трудное надо переживать в самом себе, а самая действенная помощь себе — помочь другому.

«Один за всех, и все за одного». Да, стоит жертвовать десятью шахтерами или солдатами ради спасения одного засыпанного в шахте или раненного в бою товарища. Только это можно назвать братством.

Человеку говорят: ты отходчив, добр, щедр, но не снисходителен. А что такое снисходительность? Понимаю: максималистом можно быть только по отношению к самому себе. И все же: не унижает ли другого человека твоя снисходительность? Кто дал мне право считать, что мой товарищ способен отдать лишь меньше меня, ибо он иначе устроен?

Мне думается, снисходительность, а не жалость унижает человека. Не хотелось бы, чтобы ко мне относились снисходительно, хотя в действительности на это есть все основания.

Как-то я спросила у девушки: «В чем твоя цель?» — «Я хочу научиться любить людей». — «Каким образом?» Молчание. Если в твоей душе не родилась любовь к людям, сделай первый шаг сама: относись к людям по долгу, пусть даже это будет казаться тебе жертвой. Следующие поступки тебе продиктует уже любовь.

Я не цепляюсь за прошлое — оно живет во мне.

Я родилась заново, и клубок печальных и блаженных воспоминаний для меня не тяжел, а легок. Я оживаю после каждого удара судьбы, потому что все вы, мои близкие, умирая, завещали мне жить.

Мне не трудно было найти друзей, приходивших всякий раз в тяжелую минуту на помощь, — их подарила мне судьба. Но какой же ценой заслужила я доверие людей, нуждающихся в моей помощи!

Иной раз одно только сознание, что у тебя есть друг, помогает, даже если его нет рядом. А если не один, а много? Мои оставшиеся близкие и друзья — теперь уже они питают меня силой своего духа, как питает деревья, траву, цветы своими соками земля. Да здравствуют друзья!

Мои читатели… Не столько рецензии, очерки, награды поднимают меня, даруют непосильную радость и возлагают все растущую ответственность, сколько письма моих читателей. Со всех уголков страны устремляются ко мне вот уже сколько лет потоки любви и заботы авторов писем. «У Вас есть благодарные читатели — Вы уж не сочтите себя одинокой». «Ваша книга стала для меня настольной». «Я имела счастье прочесть Вашу статью». Грех жаловаться на одиночество, если ты кому-то еще нужен. Нужность людям — пожалуй, это счастье я познала сильнее всего, а главное — оно наиболее прочно, ибо зависит от тебя самого. Да, но сколько же ответной заботы вызывают такие письма! Что бы там ни говорили, старею, силы уже убывают, но кто знает предел резервам человеческих сил? Если, после каждого падения в пропасть я способна еще выкарабкиваться и после каждого пожара возрождаться из пепла, значит, резервы эти неистощимы.

Верю, что стремление к прогрессу, духовной культуре и в конечном счете к счастливому устройству всего общества заложено в человеке.

Возвыситься над самой собой, над своей судьбой — вот конечная цель моей пожизненной борьбы.

Я снова в той больнице у железной дороги, где прошли два счастливейших года молодости. И все еще помню…

…Здесь, вот у этого кустика, надо левой рукой отключить контроллер. Затем, вон у того домика, правой повернуть рукоятку тормоза. В несколько приемов. И мягко, чтобы пассажиры не ощущали толчков. Платформа «Яуза». Впереди красный свет. Смотрю из бокового окна, как выходят и входят пассажиры. Зажегся зеленый — нажимаю ногой педаль, даю сигнал отправления, перевожу рукоятку контроллера на ходовую позицию, и — едем. Какое же необъятное чувство владения машиной захлестывает меня! Открываются новые горизонты. Мы, начинающие, романтики. И бились в нас неуемные сердца первооткрывателей…

Когда рядом смерть, нельзя не думать о ней. Боюсь ли я смерти? Ведь я столько раз стояла у ее порога? Нет. Быть может, мне помогает в этом полнота внутренней жизни.

Когда я плакала от боли и отчаяния, мама говорила: «Не плачь, доченька, у тебя появятся раньше времени морщины!» Она, не мужчины, любившие меня, боялась, что судьба до срока состарит меня. Мамочка! Мне и сейчас не дают моих лет. Меня и сейчас, как ни странно, любят. Только уже не отвечаю я ни на чью любовь. Но ты не успела узнать главное — как я стала матерью взрослого сына, спасшего меня после твоей смерти.

Человек без веры не может победить!

От тех далеких пяти дней осталась игрушечная яхта из рога. Да еще память. Яхту подарили мне пограничники в городе моей первой любви. Она состоялась тогда, когда тысяча молоточков стучали болью по всему телу: «Как жить дальше?» Состоялась. Спасла. Умерла (умер). Но это было совсем давно. А тогда мы с пограничниками вышли в море. И не на яхте — на простом курортном катере. Море сильно штормило, бросало в стороны наш катерок и так же, как и тяжелое, низкое небо, казалось свинцовым. Ребята испытующе смотрели на меня: не страшно ли? Но душа ликовала. Наверное, ликование светилось и в моих глазах, отражавших свет радости на лицах ребят-пограничников, пригласивших меня в гости, подаривших мне море, яхту и возвращение в память…

Пришло письмо, которое я так долго и терпеливо ждала. Открыла конверт — из него вывалились открытки с розами всех цветов. «Иринушке», — прочла я на каждой. Других слов не было, их досказало счастливое воображение.

На книжном шкафу стоит орел — символ гор. Его подарили мне на Кавказе, когда я, приговоренная к неподвижности, со смелостью отчаяния ринулась с постели в неизвестность. Под стук колес неслась я в свою незабытую юность. Ступила на землю, покрытую выгоревшей, пожухлой травой. На землю, воспетую Пушкиным, Лермонтовым, Толстым — властелинами духа, которые давно населили бедный всамделишный мир своими богатыми чувствами и мыслями. Оттого я и сама всю жизнь богата…

С тех пор как я помню себя, помню под своим окном почерневшую крышу соседнего дома. Он загораживал небо. Летом крыша раскалялась на солнце, отдавая жар и мешая уснуть в душные июльские ночи. Дом врос в жизнь. И вот в несколько дней его снесли. Открылись небо, земля, снег. Весной на месте дома раскинется сквер. Вместе со снегом оттает память — увижу траву, листья, цветы…

Славные, дорогие мои мальчики и девочки! Скольким из вас я дала путевку в жизнь! И сколько из вас не выживает… «Моя болезнь перешла в кризисное состояние. Я не жалею, что учился. Сознание того, что боролся, успокаивает душу». Это слова, написанные карандашом, зажатым в зубах одного из мальчиков, мужество которого возвышает его над смертью.

Сколько их — признанных и непризнанных корчагинцев — прошло через мое сердце. Нет, не уйти мне от них, от своей совести…

В Свердловске подростки-инвалиды организовали свой клуб. Переписываются. Поддерживают друг друга. Когда надо, помогают. У них три девиза:

1) ты не один;

2) если не можешь развиваться физически, развивайся интеллектуально;

3) если тебе плохо, найди человека, которому еще хуже, и помоги ему.

В окно ярко светит солнце. И летит пух от рано цветущего майского тополя. Завтра отъезд. За многие годы впервые. А там и лес, и речка, и все другие чудеса, ставшие за эти годы поистине чудесами. И дорога — дальняя, дивная. За обочинами — лес, и перелески, и просто поля. Трава на полях колышется, и мне кажется, что это вздыхает море. И небо — вдали облака покажутся снежными вершинами гор. Тишина, как мое одиночество.

Иногда одиночество даже полезно. Оно укрепляет волю человека и дает свободу для раздумий, для осознания себя и мира.

Всю жизнь я кляла беду, не подставляя ей плечи, потому и воспрянула. Сохранила в себе жизнь и себя для жизни.

Горе есть горе. Болит сердце. Сдавлено горло. Но истинное горе тихо — оно не шумит, не вопит, только сама жизнь бунтует против него. Главное: кто победит — горе или жизнь? Может быть, горе пронесется как ураган, сметая все на пути, и останется от него только далекий отзвук… А может случиться, что поселится в душе надолго, измучает без сна и покоя… Нет, все равно должна возродиться жизнь во всей ее яркости! Для чего-то она ведь дана человеку!

Я всегда живу с чувством, что кому-то еще не помогла — десятки читательских писем остаются без должного ответа. Люди ждут не только волшебного слова, но и дела. Какими силами не обмануть их, если у самой сил осталось так мало?

Боль нельзя преувеличивать мыслью о ней. Страшна не столько боль, сколько подвластность ей; страшна не бессонница, а ожидание и бессилие перед ней. Прочь страх! Только прочь страх!

О эта бессонница, когда человек остается наедине с самим собой, с тяжелым грузом собственных мыслей! Тогда бесполезно искать смысл жизни — их столько, сколько людей. Но ведь у каждого должен быть свой, один. Мой? Жизнь отняла у меня все: здоровье, возможность ходить по земле, любовь, близких. Осталось одно: выполнить свой долг. Ведь я вижу, как нужно то, что я делаю, по-настоящему несчастным людям. На примере многих я показываю, что можно противостоять страданиям! И если, прочтя мою книгу, или статью, или письмо, люди станут чуточку счастливее, значит, я выполнила свой долг.

Покуда есть в небе звезды, живут в наших сердцах мечты. Мы мечтаем о разном. «Кто-то плачет о том, что у него редкий жемчуг, кто-то о том, что у него жидкий суп». Так и с мечтами. Кто-то мечтает слетать в космос, кто-то — пройтись по земле. Не будем говорить о мечтах обывателей. Мы говорим только о тех мечтах, которым нужны звезды.

Доброту надо беречь. Это не такой уж частый дар. И коль он уже дан, его нельзя погасить. Доброта порождает доброту — великая сила, ею можно лечить даже зло.

Жизнь не книга: нельзя давать слишком большую волю своему воображению. Иллюзии приводят к разочарованиям. Надо видеть мир, и жизнь, и людей реально.

В духовной жизни человека возраста не существует. Человек молод, покуда питает его душу любовь к жизни, интерес к людям и ко всему прекрасному, то главное дело, которому он не устает служить.

Мне думается, самая большая коллизия художника или вообще творческого человека — это раздвоение между работой и доступностью простым людям. Высший нравственный выбор в том, что художник приносит в жертву даже свое творение, создаваемое для многих, ради спасения одного-единственного реального человека.

У меня один бог — совесть.

Так же как человек вмещает в себе Вселенную, одно мгновение может вместить бесконечность. Если только оно по-настоящему значительно.

Я радовалась, что снесли дом, загораживающий от меня небо и солнце. И долго не могла понять, что же ушло вместе с домом. Вспомнила! Под его крышей в кирпичных выемках жили голуби. Они там спали, прятались от дождя. И будили меня ранним утром своим воркованием. А днем нередко усаживались на мой подоконник. Теперь я перестала видеть голубей. Так понемногу уходит из жизни все, что мы любим. И даже порой не сразу замечаем это.

Мы из тех, кто платит боли не столько слезами, сколько трудом. Мы всё еще — до заката так недалеко! — верим, что все лучшее сбудется.

Когда приходит беда, перед ней надо не оплошать, не задрожать, не сетовать, а стоять лишь насмерть.

Мне кажется, от такой боли можно взорваться. Но я не взорвалась. Я плачу глухими, тихими слезами, не приносящими облегчения. И совсем не слышно человеческого голоса. Стоит гнетущая тишина. Только рано поутру я надеваю слуховой аппарат и наслаждаюсь пением птиц в окне.

Отчаяние может привести человека к бездействию. И тогда парализуется сила воли — единственное, что может вывести его из этого состояния. Если есть что-либо сильнее судьбы, так это мужество, которое противостоит ей. Сносить страдания без жалоб — самое мудрое, на что способен человек.

Спасти от одиночества могут только труд и обилие интересов. Каждую минуту что-то увидеть, услышать, познать. Все будто в первый раз. Для этого у меня есть многое: работа, книги, газеты, телевизор, приемник, магнитофон. Уплотнить свой день до того, что одиночества не будешь чувствовать из-за нехватки времени. И не будешь зависеть от людей. Но как этого добиться, если тебя обуяла какая-то леность души? Нужно заставить себя полюбить жизнь усилием воли. Вот к чему я пришла.

Самое главное — не дать боли убить душу. Никаких поисков душевной поддержки у друзей — силы должны найтись в себе. Только так.

Ну что же, бывает и так: болезнь выбивает из рук последнее оружие, и остается одно — терпение, которое и есть высшее мужество.

Ночь прошла — и я увидела рассвет.

Ночь прошла — и из темноты вынырнули ели, трава, цветы.

Ночь прошла — и рядом снова живые люди.

Как я дожила до всего этого!

Есть люди, которые излучают свет, — это высшее счастье, какого может достигнуть человек. Их свет привлекает других людей. А когда рядом друзья, можно не бояться ни боли, ни страданий, ни нужды.

Нет, иной раз мало сильно хотеть, для того чтобы сбылась твоя мечта. И тогда должно хватить мужества перекроить жизнь на иной лад.

Нельзя приноравливаться к несчастьям. Ведь кроме жизни есть еще и смерть. Значит, надо спешить жить, чтобы успеть сделать все, что тебе положено.

Что же такое воля, о которой мы столько говорим? Наверное, это сила души, которая из ничего может сотворить чудо.

Ели. Елочки. Теперь им лет по двадцать. Мы сажали их всей семьей в чужом саду, возле чужой дачи, которую тогда снимали. И нет на свете уже никого, кто сажал их, кроме меня. И вот спустя годы лежу я в суровом еловом лесу. Здесь ели большие. И так жестоко болит память.

Обострение прошло, и я ступила на землю, в лес. Вокруг ни души. Я прижалась лицом к стволу дерева и беззвучно заплакала обильными слезами. Это были то ли слезы благодарности за подаренную мне красоту, то ли слезы памяти о близких, о собственной загубленной жизни. Но только все эти слезы были светлые.

Я возвратилась на костылях обратно, и каждая ель казалась мне памятником моим близким. Настоящий памятник для меня недосягаем — машина не дойдет до него. А те ели, что мы когда-то посадили и что служили мне символом памяти, далеко. Чужие ели приняли мою печаль. Как порой чужие люди согревают истерзанную душу. Я верю в людей. В неиссякаемую их доброту. Верю в целительную силу природы. И все же, если горе настоящее, оно покинет тебя только со смертью, время лишь притупляет его.

Быть может, судьба не дала мне счастья в общепринятом смысле. И все-таки она не была ко мне скупой. Отнимая одно, она дарила мне другое. И это другое порой с лихвой возмещало первое. Я любила и продолжаю любить жизнь — это главное.

Не слава, не успех, не шумиха, а самоотдача в творчестве поднимает человека.

У каждого в жизни есть своя высота. С самого начала болезни я понимала: надо сломить беду. Не мне судить, взяла ли я свою высоту, но по крайней мере всегда стремилась к этому.

Ну что же, у меня ведь тоже в жизни что-то было: юность и война, мечты и отчаяние, любовь и беда. Главное — выстоять!

Что такое судьба? Отчего она так по-разному оборачивается к людям? И нет здесь ни заслуг, ни прегрешений. И нет объяснений. Я думаю, наука дойдет до открытия самых необъективных явлений, кроме судьбы, ибо она выше возможностей человеческого познания.

Чем человек лучше живет, тем больше вокруг него опасностей — у него столько есть что отнять! А когда человек нищ, что может угрожать богатствам, которых у него нет? К сожалению, это относится и к духовным ценностям. Чем более человек одинок, тем менее грозят ему утраты.

Беды объединяют людей. Скорее даже не беды, а борьба с ними. Люди сплачиваются в этой борьбе. Я хорошо познала это и в войну, и в болезни.

Больше всего мне не хватает терпения. Дело не в боли — ее как раз я умею терпеть. А вот в жизни… Может быть, потому, что я так мало завишу от самой себя? Что бы ни задумала — надо ждать, пока кто-то осуществит мою задумку. Люди не понимают этого, их мое нетерпение просто раздражает. Они не понимают, что все, что для них мелочь, для меня разрастается в проблему. И оттого что тем более обращаешься к ним, это раздражает лишь сильнее.

Как много надо, чтобы уметь молчать. Это — хитрое дело! Особенно если ты родился с открытой душой. Но жизнь — кого скорее, кого медленнее — учит. Может быть, когда-нибудь научит и меня?!

Люди чаще всего спешат. И редко им удается побыть наедине с собой. У меня же, как бы я ни была занята, всегда найдется время заглянуть в свою душу. Как нужно почаще наводить в ней порядок!

Я часто переживаю, что так разбросалась в деятельности и знаниях. Все это множество профессий я охотно заменила бы одной, но с настоящими, глубокими знаниями. Когда я делюсь этим с моим сыном, он отвечает: «Лишь бы не остаться дилетантом в жизни, а уж в этом тебя никто не обвинит».

Когда-то, уже больная, я поднималась на машине в горы. Это было непосильное чудо! Мой сын достиг большего — стал альпинистом. Какие же неземные тайны открылись ему! Он нередко подсовывает мне книги о горах, и я проделываю вместе с их героями удивительные восхождения. Но вот я прочла «Выше Эвереста». Тогда, значит, путь, проделанный мною в постели, даже выше Эвереста? Не возгордиться бы…

Жизнь человека имеет две формы: внешнюю и внутреннюю. Какая на какую влияет больше?

Я думаю, бывает по-разному. У людей слабых внешние обстоятельства определяют их жизнь. У сильных внутренний мир становится выше обстоятельств. И тогда человек как бы строит новую, более счастливую жизнь, ему одному понятную. И значит, от силы духа человека зависит его счастье.

Меня увозили из этой дивной красоты на «скорой». Захлопнулась дверца, и я сразу осталась наедине с болью и мыслями. Боль нужно было терпеть, мысли — приводить в порядок. Понимала — скорее всего операция. И так же хорошо понимала — опасная. Первый призыв молча: «Мамочка, помоги!» Это не придало сил, скорее расслабило. Значит, надо другое. Я сформулировала это другое очень просто: «Если конец, его надо принять достойно. Если очередное очень трудное испытание, его надо пройти мужественно». И дальше все было без мыслей.

Мы не можем, не хотим мириться с тем, что подсовывает нам судьба. Одни ропщут, другие теряются, третьи покоряются. Мы — борцы. И, наверное, даже если проигрываем, остаемся сильными, чтобы продолжать жить достойно. Всегда ли это получается? Может быть, и нет. Но даже минуты слабости не меняют дела. Мы не опускаемся и трудимся не покладая рук. Труд же всегда сила.

Большинство людей, благополучных или неблагополучных, живет своим узким мирком. И чужое несчастье (а зачастую не такое уж чужое) остается чужим несчастьем. Но вот пришла беда, человек остался одиноким, и тогда он недоумевает, как это люди рядом не находят места в своей жизни для него. Человеку кажется, что это просто — протянуть ему руку помощи и вытащить его из этого страшного одиночества. Он забыл, что никогда никому не протягивал руку помощи сам.

Как же немного людей щедрых, умеющих откликнуться на любую беду ближнего! Не просто посочувствовать, а принять часть чужого горя на себя. Помочь действенно, жертвуя собой. Кому из обездоленных выпадает счастье встретить таких…

Сколько раз — конец, больше невмоготу. И каждый раз побеждает жизнь. Какая же она, эта жизнь, коль скоро за нее бьются насмерть? Радостная и горькая, добрая и злая, справедливая и жестокая — самая разная. Но как любить ее такую, всякую, всякую? Видимо, фокус в том, чтобы все плохое считать преходящим, а хорошее… хорошее всегда с нами, для нас, в нас. Любить жизнь во всех ее проявлениях — непростая штука. Но иначе не стоит ни бороться, ни искать, ни жить. Жизнь — это то, ради чего стоит идти на смерть.

На шкафу стоит китайская ваза с самыми фантастическими цветами и птицами. Это семейная реликвия. Я умудрилась ее разбить — сын склеил. И стоит она перед моими глазами, молча рассказывая о сказочных странах, что снятся мне по ночам и грезятся наяву, если я не очень занята. Человек должен летать хотя бы в мечтах. Порой это трудно, ибо быт, и боль, и заботы заземляют нас. Но не стоит этому поддаваться, а иначе для чего жить?!

Иногда мне кажется, что с тех пор, как я потеряла своих близких, я проживаю какую-то иную, не мою жизнь. Порой даже не проживаю, а существую, дышу, пью, ем, работаю. Или происходит что-то другое — это просто не я. Меня нет, а живет моей жизнью другой человек. А может быть, это я стала другой? Я говорю себе: но ведь меня так много связывает с прошлым. Люди, которые жили при них и живут сейчас. Моя квартира (как мало она похожа на прошлую!). Вещи. Работа. Значит, это продолжение той, прошлой жизни. Но как может продолжаться жизнь без тех, кого я так любила? Над моей кроватью их портреты. Но я и не сомневаюсь, что они были. Тогда и я была. А сейчас это уже не я. Не могла бы я жить такой жизнью. Все это похоже на мистику. Живу — не живу. Той же жизнью — другой. Нет, конечно, другой.

Ночь. За окном гроза. Может, оттого и не спится? Но надо заснуть, иначе завтра будет плохо. А я не хочу, чтобы снова было плохо. Ведь плохо — это в отместку за то, что их нет, а я живу. Все — мистика. Потому что ночь… И потому что не спится…

Голицыно. Тихое пристанище для отдохновения моей души. Вышагиваю на костылях свои минуты по садику. Не знаю, куда смотреть, — ищу глазами полевые цветочки. Клевер. В детстве мы называли его кашкой. Выдергивали длинненькие лепестки и ели — сладкие. А эти, на длинных стеблях, похожие на цветную капусту, забыла как называются. В детстве так и называли — капустой: «варили», «кормили» кукол. Когда это было? Да и было ли?

А какие здесь встречаются люди! Геннадий Донец, сибиряк. После фронтовой контузии долго мучился. Словно молния пронизывала голову. Не мог спать. Но пошел не в больницу, а в тайгу, к эвенкам. Он любил этот народ — трудолюбивый, тихий, отзывчивый. Так стал таежником. Лес был и домом, и кормильцем. А потом, вернувшись из тайги здоровым, залпом написал первый роман. Сразу роман! В Москве напечатали!

Еврейский писатель Альбирт. Восемьдесят с лишним лет. Он до сих пор скорбит о тех уничтоженных в войну шести миллионах евреев. А сам весь больной — и годы, и трудная судьба. Читает мне на еврейском и сам же подстрочно переводит:

Никому не говори, что ты одинок.

Никому не говори, что ты болен.

Никому не говори, что у тебя отказали ноги.

Никому не говори, что у тебя опустились руки.

Никому не говори, что у тебя нет друзей.

Никому не говори, что пришла старость.

Никому не говори, что у тебя много врагов и хлеб твой замешен на яде.

Это для тебя зеленеют деревья.

Цветут цветы, поют птицы.

В тебе течет горячая кровь.

Никому не говори, что ты несчастен.

Мудрый человек живет в согласии с собой, принимает себя и жизнь как должное. Это, если хотите, способность смириться с судьбой. Поэтому мудрость избавляет человека от отчаяния. Это и называется — пройти свой путь достойно.

Под самым моим окном растут пять берез так близко друг к другу, что ветви их переплелись. Словно сестры. Одна из берез больная. Кора слезла. И кажется, четыре других поддерживают ее, питают своими соками.

Один старый писатель сказал мне: «Разве можно быть одиноким в лесу? Рядом с тобой деревья, трава, птицы. С ними можно разговаривать». А еще можно разговаривать со своими книгами. И вообще разве можно быть одиноким в творчестве? И разве можно быть одиноким, если у тебя есть память, а в ней близкие?

Для того чтобы так жить, нужно самосовершенствоваться.

Иссякает ли в долгих страданиях мужество? Я думаю, нет. Напротив, страдания закаляют людей сильных. Более того, страдания мужественных порождают мудрость. А мужество и мудрость — это уже самое мощное оружие в руках страждущего.

Геннадий (писатель) принес мне из леса букетик земляники. Мне показалось, что земляника пахнет лесом. Какой же запах в лесу? Забыла. Запах забыла, не лес. Отчего-то особенно ярко вспоминается сосновый лес под Ригой.

Прямые стройные сосны, полумрак и зеленый ковер травы. И я по ней шла! Это были незабываемые полгода кажущегося выздоровления. Потом обман с разрекламированным лекарством вскрылся, и я снова слегла…

Но тогда была Рига. Свинцовое, холодное, буйное море. И лес. И узенькие улочки старого города. И служба в храме. И много, много человеческого тепла. А впереди меня ждали любовь и работа. И моя семья…

Сколько было в моей жизни счастливых дней? Если подумать, не так уж мало. И они, эти дни, такие незабываемые, потому что каждый раз казались сказкой. Но только отчего-то во всех сказках побеждало зло…

А сегодня из леса мне принесли незабудки цвета июльского неба. Я смотрю на них и думаю: все это непреходящие ценности. Как сердце может вместить в себе столько любви? Я люблю свое прошлое — в нем жили мои близкие. Люблю настоящее — в нем живут мой сын и мои внуки. Люблю будущее, потому что верю в него. Люблю жизнь! Люблю небо и незабудки. Как редко мне выпадает счастье видеть их!

Иногда одолевает чувство безнадежности. И тогда привязывается идея уйти. Это страшно. Тем более что я столько раз была на грани! Неправда, что по своей воле уходят слабые. Для этого нужно большое мужество. Но уйти по своей воле неправильно, потому что завтра может стать лучше. Нужно перетерпеть «невмоготу». И завтра придет.

Умер дядька мой Иосиф, добрый друг, светлый, солнечный человек. Без него я осталась еще более одинокой. Как научиться терять? Для меня это все равно что научиться жить, ибо жизнь моя состоит сплошь из утрат.

И некому будет отныне приносить мне розы… Прощай, родной!

Сейчас мне необходимее всего бесстрашие. Бесстрашие перед болью, перед работой, перед надвигающейся старостью, одиночеством. Я давно уже знаю, что быть смелым — это необязательно стоять во весь рост, когда рвутся снаряды. Быть смелым — это жить, когда жизнь становится невозможной. Победа над собой самая трудная из всех побед.

В окне ураган. Вот сломило и повалило дерево. Лежит оно, такое большое, еще зеленое и, значит, живое, поперек улицы, не пропускает транспорт. Другие устояли. Значит, и деревья бывают сильные и слабые — как люди. Кто-то в беде выстоял. Кто-то сломился. Он еще живет, но жизнь сломленного духом превращается в медленную агонию. И потому только бы не сломиться! Можно физически потерять почти все, ко если осталась сила духа, значит, ты говоришь смерти: нет!

Болезнь прогрессирует, и все меньше остается средств борьбы с болью. Есть страшные вопросы, потому что они не имеют ответов. «Как жить?» — один из основных. О, сколько раз задавалась я этим вопросом! И находила ответ в самой жизни. Вот почему эти вопросы бессмысленны. И если когда-нибудь жизнь не ответит, придет конец.

Что значит жить в беде достойно? Не жаловаться? Не роптать? Скрывать свои страдания? И это тоже, конечно. Но не только. Жить достойно — всегда созидать, как бы мало тебе это ни удавалось. И какой бы ценой за это ни платил.

Трудно жить обидчивому человеку: обида разъедает душу. А окружающим осложняет жизнь.

Отчуждение друзей… Винить или оправдывать некого. Просто идет время. И если для меня во всей их меняющейся жизни не остается места, то при моем-то одиночестве для них места сколько угодно. Рассчитывать на великодушие нечего — я сама против него, если это касается меня. А ведь души-то рядом действительно великие…

Хороша жизнь. Но еще лучше сознавать, что с нею в любую минуту можно расстаться.

Упала где-то звездочка. Я не успела загадать желание, как она уже погасла. Это было в пору моей юности, в горах. Может, с ней погасло все, что было предначертано мне природой? Как сейчас вижу ее, падающую и задыхающуюся от ожидания себя. А ведь загадать надо было так немного! Жизнь. Настоящую.

Отчего же мы все-таки любим звезды? Может быть, нам не хватает своего света и мы ловим свет других планет? А может быть, далекие и недосягаемые, они манят нас, как все далекое и недосягаемое?

Шарик перекатывается с одной кровати на другую — золотую, медную, соломенную, — и на какой он останавливается, такова судьба только что родившегося человека. Ох, эти мамины притчи…

Какой же была она, мама? Страстная, щедрая, любящая всех нас одинаково, земная. Какой он был, мой отец? Мудрый, благородный, добрый, любящий прежде всего маму, земной. Под словом «земной» я имею в виду простоту, доступность всем людям.

Миша — в маму.

Женя — в папу.

А я — серединка наполовинку.

Есть сердца, которые изживают себя уже в молодости. Для меня жизнь всегда новость, и я отправляюсь в свой трудный путь каждое утро.

Мы часто думаем, что внешние впечатления обогащают наш ум и душу. Так ли все это? Может быть, совсем наоборот? Все, что мы видим и слышим, окрашивается цветом нашей души? Свой внутренний мир легко перенести на окружающее. Коль скоро сердце радуется, то и солнце ярче светит, осенний дождь кажется музыкой. Если человек наделен даром доброты, окружающие люди представляются лучше. А как тогда складывается внутренний мир? Это, наверное, от природы, как красота, телосложение. Богатая душа — священный дар. Самое священное, чем человек обладает.

Я думаю, в любой области человеческого знания есть поэзия. Вспоминаю своего брата — крупного ученого-математика. В своем деле он наверняка был поэтом.

Для меня поезда были тоже поэзией. Я любила и обихаживала их, как живых. За два года работы в депо познала все запахи и звуки и по ним научилась понимать болезни машины. Да, то было призвание. Болезнь отняла любимую работу. Но ведь призвание потому так и называется, что оно зов сердца к одному какому-либо делу, которому и посвящаешь жизнь. И вопреки, казалось бы, невозможному я все-таки вернулась по зову сердца к любимому делу. Конечно, в ином виде, в ином качестве. Ушли запахи. Ушли звуки. Ушло движение. Я занимаюсь своими поездами по журналам и книгам. Но ведь человек не может жить без воображения. И я силой любви своей вдохнула в них жизнь.

Боль снова давно уже приковала меня к постели. Идет второй месяц моего отдыха — есть от чего впасть в отчаяние. Но вид из окна на природу, музыка, книги утешают меня. Без этих больших радостей жизнь была бы невыносимой. Ночью на «скорой» меня отвезли в больницу — трясли на машине более ста километров под кислородом. Прошло несколько дней, и вот я уже — с трудом! — держу ручку.

Вокруг меня растоптанные надежды. И я вижу, как люди, словно сшивая одеяло из лоскутков, старательно, усилием воли вынашивают новые надежды. Наверное, пока человек жив, он без них не может. Со стороны (и по себе!) понимаешь, как часто надежды безнадежны. Но ведь без таких огоньков духа нельзя бороться. А рядом со мной люди мужественные. Такие не сдаются без боя. Знаю, не все победят, я в частности. Но ведь это смотря по тому, что называешь победой. Если человек живет лежа, но сохраняет здоровый дух, — победа за ним.

Есть люди, которые берут. Есть люди, которые отдают. Чем больше человек берет, тем беднее он становится — духовное иждивенчество плохой помощник в жизни. Зато чем больше человек отдает, тем он богаче. Ведь человек, отдавая, как бы приобретает духовное богатство. Впрочем, это и есть та сила, которая не позволит его убить даже самому большому несчастью.

Помогая другим, нельзя ждать благодарности. Тем-то помощь и благородна, что она оказывается бескорыстной. Все, что ты отдаешь, остается твоим. Это прежде всего удовлетворение от своего поступка. Какая же нужна благодарность? Чистая совесть — высшая тебе благодарность. Помоги и — забудь. А душа твоя обогатится.

Красота — это, наверное, и есть правда, истина. Потому что самый путь к правде наиболее красив. Ведь человек, по-настоящему идущий к истине — ученый, революционер, — по существу, отрекается от себя, своих потребностей. Что же может быть красивее самоотречения? И такой человек наиболее свободен.

Каким же все-таки путем идти к Радости? Прежде всего через людей и в то же время через себя. Ведь каждый человек вмещает в себе Вселенную. Все люди разные, и принять каждого нужно таким, каков он есть. Понять и принять. Я думаю, что это самая большая работа человека. А уж понять, кто и для чего ты сам, — почти неразрешимая проблема. Но ведь если не придем к этому мы, придут наши дети, внуки, правнуки. Я хочу сказать, что Радость не только конечный результат, но и самый путь восхождения к ней, порой тернистый и все равно на каждой ступеньке усыпанный лепестками роз. К Радости скорее придут сильные духом, они чаще всего созидатели. Ну что же, эти сильные всегда будут вести за собой слабых. И рано или поздно все они придут к Радости.

Оглавление

  • ОТ АВТОРА
  • МОЗАИКА
  • ОТКУДА Я РОДОМ
  • ЗДРАВСТВУЙ, МАРИТЕ!
  • «БЫЛА ТЫ ПЕСНЯ И МЕЧТА…»
  • О, ВЕРЮ, ВЕРЮ…
  • СУДЬБЫ ЛЮДСКИЕ
  • ДОВЕРИТЕЛЬНЫЙ РАЗГОВОР
  • ВСТРЕЧИ
  • МЫСЛИ ВСЛУХ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Дорога длиною в жизнь», Ирина Борисовна Триус

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства